Степан Эрьзя [Кузьма Григорьевич Абрамов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Степан Эрьзя

Великий шка раздавал счастье,

Всевышний шка раздавал блага:

Богатому отмерил чаркой,

Нищему — на кончике ножа,

А сиротинушку обошел!..

Из старинной эрзянской народной песни



Часть первая


ЖИВОПИСЬ ИЛИ ВАЯНИЕ?



1

Вот уже месяц Степан Нефедов живет в Москве. Сначала обитал в меблированных комнатах, затем решил перебраться ближе к Хитрову рынку. Там подешевле. Дело в том, что адресата рекомендательного письма, написанного алатырским дворянином Николаем Николаевичем Серебряковым, в Москве не оказалось, он жил где-то за городом на даче. Самостоятельно же Степан ничего не предпринимал. Да и что он мог предпринять? Конечно, адрес художественного училища узнать нетрудно даже у прохожих, таких заведений и в Москве не так много, но что это даст. Придешь, а с тобой, может, и разговаривать не станут. Куда лучше и проще быть представленным.

У Степана беспокойно ныло сердце в ожидании того дня, той минуты, когда он предстанет перед неведомым человеком, который должен решить его дальнейшую судьбу. Он знал, что это не тот, чье имя стоит на конверте рекомендательного письма. У этого фамилия тоже Серебряков, он, должно быть, родственник тому, алатырскому. Но как бы ни обернулось дело, обратного пути для него, Степана, нет. Он уже решил, что даже если не примут учиться, все равно останется в Москве. Готов на любую работу — тяжелую, грязную — лишь бы жить среди великолепия этих каменных зданий, толкаться среди их обитателей — веселых и незлобивых.

В первые дни он без устали бродил по улицам и закоулкам этого большого города, пока не истер о камни мостовых подметки сапог. Завтракал и обедал обычно на рынке, где кормили дешевле и сытнее. Денег было мало и их надо беречь, поэтому он перебрался из мебелированной комнаты в ночлежный дом. Не все ли равно, где спать — в кровати с тюфяком или на нарах с соломенной подстилкой. Зато ночлег обходится всего лишь в пятак. Да и откуда взяться у Степана большим деньгам? Что удавалось заработать рисованием в Алатыре, до копейки отдавал отцу. Правда, перед отъездом в Москву отец выделил ему из семейной казны пятьдесят рублей, но предупредил, что это все, больше он ни на что рассчитывать не может. Семья отца с каждым годом увеличивалась, а соответственно увеличивались и расходы. Поэтому Степан знал, что независимо от того, примут его в училище или не примут, ему так или иначе придется искать работу.

Блуждая по Москве, он на всякий случай присматривался, где можно предложить свои услуги. Все же ему хотелось найти такую работу, которая не слишком бы расходилась с его любовью к живописи. Как-то ему случилось проходить мимо иконописной мастерской с выставленными на витрине иконами. Небольшая аккуратная вывеска гласила, что мастерская принадлежит какому-то Епанишникову. Через низкие окна первого этажа видно было несколько молодых мастеров, склоненных над покатыми столами. Они старательно малевали дощечки одинакового размера, лежащие перед ними. Глядя на них, Степан вспомнил Казань, Ковалинского. Он тогда писал с упоением, не зная ни отдыха, ни усталости. И совсем не преданность хозяину и не боязнь перед ним заставляли его так упорно трудиться. Ковалинский всегда был к нему добр и внимателен. Может быть, поэтому и добр был, что его, Степана, нельзя было попрекнуть в нерадивости. Рисование для него было все. Он не мыслил жизни без красок, без кистей, без запаха масла. Правда, он тогда не задумывался над тем, что пишет.

Перелом в его сознании произошел позже, когда он столкнулся с живописцем Дмитриевым и побывал на нижегородской выставке художественных картин. Именно Дмитриев помог ему понять, что любовь живописца к труду должна обязательно сочетаться с любовью к изображаемому. Кроме того, художник обязан знать свое ремесло. А что знал он, Степан? Он больше умел, чем знал. И довольно часто это умение проявлялось в нем бессознательно, вспыхивало точно пламя от искры, случайно залетевшей со стороны.

Шатаясь по тихим улицам Москвы, любуясь лепными украшениями фасадов старинных зданий, Степан все больше убеждался, как много бесполезных лет он потерял, корпя над ликами святых. Ему бы жить не в деревне, среди соломы, а вот здесь, среди этого каменного великолепия. Он с довольной улыбкой думал, что его учение уже началось с того момента, как только его нога ступила на перрон Рязанского вокзала. Иногда он даже пытался внушить себе мысль, что ничего страшного не произойдет, если его не примут в училище, ведь он все равно уже в Москве. И в то же время понимал, что такие мысли — своего рода соломка на случай, если придется упасть. Попасть в художественное училище он стремился всем своим существом, может быть, поэтому заранее и успокаивал себя, чтобы потом не так болезненно переживать неудачу.

Большие надежды он возлагал на письмо из Алатыря, носил его всегда при себе, так что за месяц конверт изрядно истерся и помялся. Адресат все не появлялся. Степан каждое утро приходил на Большую Никитскую и вглядывался в окна второго этажа, задернутые изнутри темными шторами. Соседей он больше не беспокоил, к ним обращался только раз, когда приехал. Иногда у подъезда он встречал прислугу из соседней квартиры, высокую светловолосую женщину. Она-то и сообщила ему, что Серебряковы на даче. Теперь она узнавала его издали, поджидала и всякий раз неизменно бросала одно и то же:

— Еще не приехали! — Затем добавляла: — Вот когда начнутся занятия в университете, тогда приедут.

Степан знал, что это будет еще не скоро. Но что делать, приходится ждать, раз уж так несуразно устроен мир, что художнику для поступления в училище обязательно нужен влиятельный покровитель...

Наконец подошел и этот день, с утра пасмурный и дождливый, когда в доме на Большой Никитской окна второго этажа посветлели от тюлевых занавесей. Тяжелые темные шторы были раздвинуты и лишь слегка виднелись по краям окон фиолетовыми полосками. У Степана гулко забилось сердце, под ложечкой заныло, и вовсе не оттого, что он одним махом, перескакивая через две-три ступеньки, пробежал два марша лестницы.

Дверь ему открыла старая седая женщина с костлявым лицом и темной растительностью над верхней губой. Внешность ее была настолько отталкивающей, что Степан в первое мгновенье отпрянул от двери и растерялся.

— Чего тебе? — спросила женщина недружелюбным скрипучим голосом, окинув его одежду острым взглядом маленьких карих глаз.

— Мне Серебрякова, у меня к нему письмо, из Алатыря.

— Может быть, тебе нужен господин профессор Серебряков? — наставительным тоном проговорила она, поджав тонкие фиолетовые губы, и скрылась за дверью.

Степан так и остался стоять обескураженный, не понимая, как же он дал такую промашку, словно не знал, что идет к дворянину да еще, видишь ли, профессору. Тут только он увидел на двери маленькую изящную табличку с четкой надписью: «Профессор медицины г-н Серебряков.»

Уходя, женщина не захлопнула дверь, а лишь прикрыла, поэтому Степан ожидал, что, должно быть, еще кто-то появится. Явилась она же и сделала знак следовать за ней, потом снова ушла, оставив его в большой и светлой комнате.

«Надо полагать, гостиная!» — подумал Степан, оглядывая алебастрово белые стены и потолок с лепным фигурным кругом посередине, где висела небольшая бронзовая люстра. Его внимание привлек стоящий в углу на полированном постаменте мраморный бюст мужчины с сухощавым лицом. Но он не успел разглядеть его как следует: открылась двустворчатая дверь напротив, и в комнату вошел хозяин, неслышно ступая по ковровой дорожке в мягких домашних туфлях. Одет он был в длинный халат из какой-то толстой шелковой материи красновато-сиреневого цвета. Слегка улыбаясь, он кивнул Степану и, не приглашая сесть, спросил:

— Из Алатыря, говоришь? Чей же будешь?

Степан по-своему понял вопрос «чей будешь», поэтому ответил:

— Баевский.

— Ах, баевский! Ну, ну... хорошо. Чего приехал в Москву? Наверное, поступать в университет?..

Голос у профессора был низкий, но мягкий и приятный. Лицо несколько продолговатое, рыжеватые бачки на щеках еще больше удлиняли его. «Нет, это не брат тому Серебрякову, — мельком подумал Степан. — Может, двоюродный...»

— Я вам привез письмо от Николая Николаевича Серебрякова, — сказал он, доставая из внутреннего кармана пиджака сложенный вдвое конверт.

Быстро пробежав глазами написанное на одной стороне четвертушки листа, Серебряков сказал:

— Ты, братец, садись, я сейчас подумаю, как тут быть.

«Чего садиться, чай, не до вечера будет думать?» — рассудил Степан, оставаясь стоять.

— Стало быть, ты хочешь непременно учиться в художественном училище? — произнес Серебряков, как бы рассуждая сам с собой. — Ну что ж, попробуем... Может, у нас что-нибудь и выйдет. — Он повернул к Степану улыбающееся лицо. — Отчего не помочь земляку-алатырцу? Так ведь?..

Степан, не зная, что ответить, продолжал молчать.


2

Пришлось ожидать еще три долгих дня, пока профессор Серебряков встретился и поговорил, как он обещал, с директором Строгановского художественно-промышленного училища. Только вот Степан никак не мог понять, почему промышленного. Причем здесь промышленность? Однако выяснение этого вопроса оставил на будущее. Сейчас было не до таких мелочей. Он терпеливо ждал, пока пройдут эти три дня. А они шли медленно, казалось, еще медленнее, чем весь предыдущий месяц. Степан никуда не выходил, валялся на нарах в ночлежке и от нечего делать приглядывался к ее обитателям, которых дождливая погода загнала под кров. Люди здесь были все больше нищие, бродяги, спившиеся мастеровые и мужики, приехавшие из дальних губерний искать работу, чтобы прокормиться зиму. Рядом со Степаном на нарах лежал старик. В Москве он когда-то имел небольшую лавку, торговал мелкой галантереей. У него была красавица жена, которая впоследствии сбежала с любовником, оставив двух дочерей. Сам он вскоре спился и разорился, а дочери пошли по рукам, пока не оказались на улице. Старшая, лет сорока, ютилась здесь же, в ночлежке, а следы младшей где-то навсегда затерялись.

— Она красивее сестры была, — говорил старик, шамкая беззубым ртом. — И добрая была, добрая, поэтому и сгинула... А эта, старшая, злая, вся в мать. От той, бывало, доброго взгляда не дождешься, накажи ее господь...

Степан чувствовал, как в полутьме нар старик весь трясется от гнева, вспоминая свою жену-изменницу. Он не совсем справедлив был в отношении старшей дочери. Пока Степан соседствовал со стариком, она несколько раз приходила навестить отца, приносила ему поесть. А раз даже пришла с полбутылкой водки, и они вдвоем распили ее прямо здесь же на нарах.

— Сегодня у тебя, знать, удачный день, — заметил тогда старик, потирая сухонькие руки и весь сияя от удовольствия.

Дочь ничего на это не ответила, точно ножом полоснула отца взглядом усталых карих глаз и разлила водку поровну. Потом здесь же завалилась спать и проспала до самого вечера. Степан знал про ее ночную работу и догадывался, что это за работа.

Однако выпадали случаи, и нередко, когда она сама приходила к отцу за куском хлеба. Может быть, она и была когда-то красивой, как об этом говорил старик, но сейчас вид у нее был весьма потрепанный и жалкий. Нечесаная, небрежно одетая, по всему видно, в своей деликатной профессии она занимала самый последний разряд. Ею довольствовались, надо полагать, лишь бродяги да спившиеся мастеровые. В эти дождливые и холодные ночи она, по всей вероятности, никуда не выходила, да и старик целыми днями валялся на нарах, поэтому у него не было ни кусочка хлеба. Дочь обычно приходила к нему утром, затем под вечер и принималась его ругать.

— Шутка ли сказать, со вчерашнего дня во рту ничего не было, да и вчера-то всего полфунта халвы съела, соседка по нарам поделилась, — перешла она от упреков к жалобе.

Степан пожалел ее и пригласил в трактир ужинать. Она с удивлением посмотрела на него, словно бы не поверила, что этот мужиковатый с виду человек способен на такой поступок. Но Степан повторил приглашение, и она его с охотой приняла. В трактире, неподалеку от ночлежного дома, он взял ей миску щей и фунт ржаного хлеба, что обычно заказывал и себе. Несмотря на мучивший ее голод, она ела не жадно, не торопясь. А когда кончила есть, облизала ложку. Степану показалось, что она не наелась, и он предложил заказать еще порцию.

— Спасибо, — ответила она, затем улыбнулась и заискивающе добавила: — Лучше еще завтра покормишь, коли ты такой добрый выискался...

Шагая рядом с ним по темной улице, она неожиданно прижалась к нему и вполголоса произнесла:

— Здесь во дворе в подвале живет безногая старуха, у нее можно немного побыть. Хочешь... пойдем?

До Степана как-то не сразу дошел истинный смысл ее слов. К тому же он был непривычен к подобного рода отношениям, а здесь женщина предлагала себя в уплату за ужин. Поэтому он сказал:

— Да не стоит, чего там делать.

— В щекотки играть! — насмешливо выкрикнула она и, притихнув, с раздражением спросила: — Аль боишься испачкаться?

Он понял, что своим отказом обидел ее, и хотел поправить дело, но она не дала ему говорить: загремела на всю улицу каким-то нехорошим надтреснутым хохотом.

— Не могу же я с тобой вот так, ни с того ни с сего! — Степан сделал попытку оправдаться.

Эти слова еще больше рассердили ее.

— Ну и катись от меня подальше!

Она оттолкнула его и быстро пошла вперед. Степан в смущении замедлил шаг, затем остановился, прислушиваясь к шарканью ее удаляющихся ног. Ему стало не по себе. Вот, оказывается, как просто обидеть человека. Она, может быть, предложила зайти к старухе от доброго сердца, а его отказ восприняла как презрение к себе. На самом же деле у Степана к ней не было никакого презрения, была только жалость, жалость к падшему человеку. «Вот она, Мария Магдалина, — подумал он, вспомнив евангелийскую блудницу. — Только обиделась зря,» — заключил он и пошел дальше. Допоздна на улице оставаться было небезопасно, здесь Хитровка — Степан это знал из рассказов соседей по ночлежке. Могут стукнуть безо всякого, лишь бы завладеть твоим тряпьем.

Утром следующего дня Степану надо было наведаться на Большую Никитскую. Поднялся он рано, кое-как сполоснул лицо, оставил мешок с пожитками на хранение человеку, который здесь был чем-то вроде надзирателя. Постоянных мест в ночлежке не было, вечером располагаешься, где свободно, а утром, если уходишь, оставляешь место кому-нибудь другому.

Степан опять невольно отпрянул, увидев в дверях иссохшее лицо старухи с крючковатым носом.

— Чего от меня всякий раз шарахаешься, как от кнута? — заворчала она, пропуская Степана мимо себя.

На сей раз она привела его в кухню, усадила на табурет, а сама принялась заниматься делами, продолжая ворчать:

— Приплелся ни свет ни заря. Барин-то спит... Думаешь, он с утра тебя поджидает... Небось, и позавтракать-то не успел? Не успел, что ли? — Так как Степан молчал, она несколько повысила голос. — Чего сидишь, надулся? На меня обиделся? Говорю, небось, не поел еще?

— Да мне сейчас не до еды, — нехотя ответил Степан.

— Вот тебе на, ему не до еды! До чего же тебе?.. Человек на свете-то живет ради того, чтобы поесть послаще да поспать подольше.

Степана раздражала излишняя болтливость старухи, но делать было нечего, приходилось выслушивать ее плоские наставления в житейской мудрости. Под конец она поставила на край стола стакан чая, положила ломоть белого хлеба, намазанного сливочным маслом, и велела ему подсесть поближе.

— Поешь немного, ждать-то придется долго. Барин лег поздно, когда встанет, неизвестно, — сказала она при этом.

Степан просидел часа три, прежде чем из отдаленной комнаты донесся женский голос, позвавший старуху, затем послышались чьи-то шаркающие шаги в коридоре. Когда старуха вернулась в кухню, она велела Степану идти в гостиную. Здесь его уже поджидал Серебряков в полосатом одеянии. У него было опухшее лицо не то со сна, не то с похмелья. Он, не стесняясь Степана, широко зевнул, издав при этом характерный высокий звук, и проговорил:

— Иди, братец, прямо сейчас на Рождественку, директор мне обещал принять тебя, если, конечно, подойдешь по своим данным, ну и прочее там...

Степан вспомнил лишь на улице, что забыл поблагодарить Серебрякова за его хлопоты. Расстояние от Большой Никитской до Рождественки он пробежал мигом. Но тут неожиданно вспомнил, что ему надлежит и, видимо, обязательно, показать какие-нибудь свои рисунки. А они находились в мешке, в папке, мешок — в ночлежном доме. Так что Степану пришлось тем же быстрым ходом через Лубянку, Старые и Новые площади, Солянку добираться до Хитрова рынка. Обратно на Рождественку он вернулся весь взмокший и запыхавшийся. Его длинные мокрые волосы, выбившиеся из-под шляпы, взлохмаченными прядями прилипли к вискам и лбу, ворот рубахи расстегнулся, голенища сапог и брюки забрызгались грязью. Торопясь как можно скорее попасть к директору училища, он и не подумал привести себя в более или менее надлежащий вид. Прямо так и вошел к нему в кабинет.

— Вам чего, молодой человек? — удивленно спросил сидящий за большим письменным столом директор Строгановского художественно-промышленного училища Николай Васильевич Глоба.

— Мне надо учиться у вас в училище, — выпалил Степан и запнулся, подумав, что, пожалуй, сперва следовало бы напомнить о своем покровителе. — Меня послал господин профессор Серебряков, он говорил вам обо мне.

— Вот оно что! — воскликнул Глоба, удивленный этим не менее, чем его появлением. Затем он окинул Степана взглядом и усмехнулся. — Ты, случайно, не от самой Симбирской губернии бежал?

— Как — бежал? — спросил Степан, не уловив иронии в вопросе.

— Весь мокрый и отдышаться не можешь.

— Я на Хитровку за папкой бегал! Тут у меня рисунки...

Над густыми бровями Глобы образовались темные складки, усмешка с его губ сразу исчезла.

— Они не пригодятся, твои рисунки... Ты знаешь, с каких лет принимаются в училище? С двенадцати, четырнадцати. Тебе же, вероятно, далеко за двадцать.

— Двадцать четыре, — уточнил Степан. — А какое это имеет значение?

— Огромное, молодой человек. У каждого возраста свои непреложные обязанности. В молодости — учиться, а в зрелости обзаводиться супругой и производить потомство. Так вот, возвращайся обратно в свою Симбирскую губернию и поторопись заняться этим делом, пока не поздно. Учиться, как видишь, ты уже опоздал на целых десять лет. Я дал слово профессору Серебрякову, думал, что разговор идет о подростке, а тут ко мне является муж...

Степан был прямо-таки ошарашен этим непредвиденным зигзагом судьбы. В один миг рухнули сладчайшие надежды на учение. Решительный отказ директора он воспринял без возражений, чувствуя внутренне, что всякие возражения будут бесполезны. Мысль сейчас же пойти к Серебрякову он тоже отбросил, заранее представив себе, как тот беспомощно разведет руками и скажет: «Тут уж, братец, ничем не могу помочь...»


3

Степан брел, выбирая тихие переулки, и вышел к бульварам. Бульварами дошел до Яузы. Здесь остановился, вглядываясь в мутный поток. На какое-то мгновенье промелькнула в голове мысль, что единым махом можно избавиться от всех житейских забот и неприятностей. Но в ответ на эту мысль он с раздражением поднял папку с рисунками и бросил ее в мутные воды Яузы. Падая, папка раскрылась, листы, подхваченные ветром, разлетелись в разные стороны, а затем медленно опустились на гладкую поверхность реки, точно большая стая белых уток, и поплыли вниз по течению, понемногу погружаясь в воду, по мере того, как впитывали в себя влагу и тяжелели. Они больше не нужны, эти рисунки, их больше некому показывать...

Степан ушел от реки несколько успокоенный: то ли оттого, что отделался от папки, которую все время держал под мышкой, и она его как-то сковывала, то ли от тихого и спокойного движения воды. Он сегодня съел лишь ломтик хлеба, но ему не хотелось есть, усталости он тоже не чувствовал, хотя на ногах с раннего утра.

Он долго бродил по тихим улицам и переулкам, там, где меньше людей. В тишине лучше думалось. В сотый раз возвращался к одной и той же мысли: как быть дальше? С учением он потерпел неудачу, вернее, потерпел неудачу с поступлением в художественно-промышленное училище. Но ведь в Москве, должно быть, имеются и другие училища, где учат рисовать? Жаль, что все это время, пока обитает здесь, он совсем не интересовался этим. Так надеялся, что его примут.

Временами шел дождь, холодный, осенний. Степан его не замечал. Лишь под конец, направляясь к своему пристанищу на Хитровку, почувствовал, что сильно промокли ноги. С сапогами что-то надо делать: или самому приняться за починку, или отдать сапожнику. Но это после. Сначала надо непременно подыскать работу, может быть, даже попробовать пойти в иконописную мастерскую. Правда, он дал себе зарок никогда больше не малевать святых. Но что делать — это же только временно, пока он окончательно не определится в Москве, осмотрится, обзаведется знакомыми.

Решение поступить на работу к следующему утру созрело окончательно, и Степан, основательно позавтракав в трактире после вчерашнего поста, отправился разыскивать мастерскую, которую видел, как-то проходя по Садовому кольцу.

В иконописной мастерской Степана встретили не очень приветливо. С ним разговаривал старший мастер, старик с бородой Николы-угодника и надтреснутым голосом пьяницы.

— Когда-нибудь писал иконы? — спросил он.

— Работал в Казани в мастерской Ковалинского четыре года.

— Ковалинского, говоришь? — переспросил старик. — Нет, не слышал про такого...

Он выбрал заготовку с левкасом, примерно полтора аршина на аршин, и показал Степану на такого же размера уже готовую икону с изображением юного ангела в рост.

— Напиши это, опосля посмотрим.

Чтобы ускорить дело, Степан не стал заниматься рисунком, развел краски и принялся сразу писать кистью. Все это было для него давно знакомо, и часа через два он легко справился с заданием.

— Видишь ли, — сказал мастер, откашливаясь. — Ты пишешь не по уставу. Это не икона, это что-то вроде картины. И притом, она написана скверно, ты торопился. Картины быстро не пишутся. Икону, куда ни шло, можно намалевать и за час, но придерживаясь устава. Вот ты говоришь, что работал у кого-то в мастерской, а самого простого и главного в деле иконописи не знаешь...

Степан нехотя слушал рассуждения старика и мельком поглядывал на склоненные головы работающих за столами. Он заметил странную вещь. Каждый мастер в иконе пишет какую-то отдельную деталь — лицо, торс, руки, одежду...

— Так что, уважаемый, мы тебя не можем взять, нам нужен иконописец, а не художник, — скрипучим голосом заключил старший мастер.

Он отошел от Степана, дав понять, что тот может убираться восвояси. «Не знаю главного, а он знает со своей спившейся рожей!» — ругался Степан, шагая по Садовой и обходя огромные лужи, оставшиеся после ночного дождя. А впрочем, ему на это не раз указывал и Ковалинский. Так что Степан не очень-то огорчился, что его сейчас выставили. Он все равно бы там работать не смог. Ну что это за дело — каждый день писать, например, одни руки? От этого легко можно сдуреть, не то что запить.

Как ни выбирал Степан, где посуше, ноги все же промочил, пока дошел до Хитровки. «Надобно их починить», — подумал о сапогах. Тем более, что в поисках работы ему теперь предстоит немало ходьбы. На Хитровке было много уличных сапожников, и починка обуви не оказалась сложным делом. Он подошел к одному из мастеров, сидящему на низеньком табурете под брезентовым навесом.

— Надобно подбить новые подметки, — проговорил мастер, — пока ты не истоптал головки. — Седая щетина его бороды казалась голубоватым мхом на полусгнившем лесном пенечке, а маленькие живые глаза сверкали точно искорки, случайно залетевшие в этот мох. — Подсуши и принеси завтра, подобью, — и вернул сапоги Степану.

— Где я их буду сушить, печка, что ли, у меня с собой? — сказал в ответ Степан. — Ночую в ночлежке.

— Оно, конечно, можно починить и в таком виде, только это будет ненадолго и во вред обуви. Лучше посуши. Подсохнуть они могут и на ногах, ежели никуда не выходить, — посоветовал сапожник.

Степан так и сделал: весь следующий день провалялся на нарах в ночлежке, не разуваясь и не раздеваясь. Питался всухомятку, одним хлебом, купленным про запас. Чтобы снова не замочить сапоги, он пошел на площадь босиком. Октябрь в Москве обычно дождливый и бывает иногда очень холодным. В такое время редко ходят босиком даже спившиеся и обносившиеся бродяги. Степан же по одежде смахивал больше на мелкого приказчика, приехавшего из провинции. И только черная шляпа, купленная еще в Казани, придавала ему вид заштатного студента. Прохожие с недоумением оглядывались на него, не понимая, почему он идет босой, а сапоги несет под мышкой. «Должно быть, продулся, в заклад тащит», — заключила дряхлая побирушка, каких здесь, на Хитровке, встретишь за каждым поворотом.

— Так и шлепал по мокрым камням? — заметил сапожник, когда Степан, бросив перед ним сапоги, опустился на корточки.

— Что же делать, другой обуви у меня нет.

Сапожник порылся в ворохе старья, кучей лежащего у него сзади, выбрал более или менее подходящие опорки и протянул Степану.

— На, обуй, твои готовы будут не скоро, застудишь ноги...

Он заскорузлыми пальцами почесал голубой мох на подбородке и принялся за работу. Степан долго не усидел, тем более, что сидеть пришлось прямо на мостовой. Он прошел в обжорный ряд, купил на пятак вареной требухи, наелся сразу за два дня горяченького и отправился на нары в ночлежку. За сапогами он пришел во второй половине дня. Они были готовы, блестели, как новые. К тому же старик смазал их каким-то вонючим жиром, от них несло, точно от падали. Степана чуть не вырвало. Ему и без того было плохо после того, как он наелся требухи.

— Картон, чай, не подложил вместо подметки? — заметил он, проводя ногтем большого пальца по подошве.

Старик обиженно засопел.

— Грех тебе говорить такое, — отозвался он после некоторого молчания. — Для чего я подложу картон, чтобы ты завтра явился сюда и набил мне морду? Нет, для таких дел я уже не гожусь...

Степан расплатился, поблагодарил и отправился на поиски работы.


4

В конце октября резко похолодало, появились первые признаки ранней зимы. Землю сковало морозом. Над бульварами и окраинными парками Москвы целыми днями висел мутновато-белесый дым — жгли опавшие листья. После обильных дождей, сыроватые и подмороженные, они еле тлели и неимоверно чадили. Воздух был насыщен запахом гари и паленого. На Хитровке к этому запаху примешивалась еще и своеобразная и характерная вонь, идущая из обжорных рядов, где для невзыскательных бедняков жарили, парили на жаровнях дешевую еду из ливера, потрохов и требухи. Степан теперь зачастил сюда. Деньги растаяли как-то незаметно. В один из вечеров, собираясь в трактир поужинать, он неожиданно обнаружил, что у него их осталось совсем мало. Пришлось лечь без ужина. Вскоре подошел и тот день, когда последний пятак должен был пойти на уплату за ночлежку. С этого времени он стал жить случайными заработками, часто впроголодь.

В начале зимы в Москве не так просто найти работу. Город был наводнен сезонниками, нахлынувшими из различных губерний. Несколько дней он ходил на товарную станцию Рязанской железной дороги разгружать дрова. Работа была почти даровая, больше порвешь одежды, чем заработаешь. Но к зиме вагонов приходило все меньше и меньше, так что Степан вскоре лишился и этого заработка. Москва запасалась дровами целое лето, теперь основные перевозки закончились, а отдельные вагоны, которые прибывали на разгрузку, перехватывались постоянными грузчиками, все время отиравшимися возле станций и дровяных складов.

Степан уже давно в ночлежном доме ночевал в долг. Пожилой надзиратель, у которого он все время оставлял мешок, предварительно проверил, что у него там имеется, и лишь после этого разрешил такое послабление. А в мешке были пара сменного белья, два полотенца и чистая сорочка. Когда ему за весь день не удавалось заработать ни единой копейки, он обычно рано приходил в ночлежку и заваливался на нары. Голодному не до сна, лежал просто так, прислушиваясь к гулу голосов. К ночи, когда собиралось все население ночлежки, гул становился громче. На верхних и нижних нарах то там, то тут вспыхивали огарки свечей или коптилки. Хозяйская лампа скудно освещала лишь небольшое пространство у входа. При свете огарков и коптилок играли в карты, делили собранное за день или наворованное тряпье, медяки, объедки. Поминутно вспыхивали ссоры, завязывались отчаянные драки, иногда доходило до поножовщины. «И это тоже Москва, — думал Степан, оглушенный гулом не только людских голосов, но и шумом в собственной голове — от голода. — И это тоже жизнь...» Вместе с тем ему ни разу не пришла мысль оставить Москву с ее белокаменными домами и грязными притонами, подобными этой ночлежке, и уехать к себе в Алатырь. Не приходила и не могла прийти, потому что каждая клетка его организма пылала жаждой познать новое. То, что он сейчас сидит без работы и без хлеба, по его мнению, явление временное. Он обязательно найдет работу и будет учиться...

Этими помыслами и надеждами Степан жил изо дня в день. Если где-нибудь удавалось подработать несколько медяков, расплачивался за ночлег, а на оставшиеся копейки покупал черного хлеба — фунт, полфунта — когда как придется. Особенно трудными бывали воскресные дни и вообще праздники. Правда, нищая братия в эти дни чувствовала себя сытой. Но ведь он, Степан, не нищий, он не встанет у церковной паперти с протянутой рукой. Он умирать будет голодной смертью, а не попросит куска хлеба.

По воскресеньям Степан обычно целыми днями валялся на нарах. Как-то в один из таких дней он увидел в ночлежке женщину, которую угощал однажды ужином. Она медленно шла вдоль нар и кого-то высматривала. Он хотел ее окликнуть, но не знал имени. Всех женщин тут называли Марухами. Он вспомнил, что так называл ее и отец.

Вот она подошла ближе и заметила Степана.

— Эй ты, отца не видел? — спросила она с развязной фамильярностью, свойственной особам ее положения.

— Не видел. Уже давно его не видно, — сказал Степан, опустив ноги с нар и усаживаясь на краю.

— Наверно, окоченел где-нибудь, третий день не появляется, — она скользнула глазами по лицу Степана. — Ты, парень, чего-то здорово осунулся, не хвораешь ли?

— Нет, — коротко ответил Степан.

— Ну тогда, значит, голодаешь. Признайся, ел сегодня?

Степан нахмурился и от нетерпения шевельнул плечами.

— Можешь не отвечать, и без того вижу. У меня, молодец, глаз наметанный, сразу догадываюсь, чего подавать мужчине — бабу или хлеба. — Она положила возле Степана что-то завернутое в промокшую газетную бумагу, затем уперлась обеими руками об закраину нар и подтянула свое худощавое тело, чтобы сесть. — Мужчина, когда голодный, сердитый, — продолжала говорить она, — а женщина — наоборот. Этим она здорово похожа на собаку...

Степан молчал. Она между тем достала из-за пазухи короткой ватной куртки полбутылки водки и нарезанную ломтями краюху ржаного хлеба. Затем развернула промокшую бумагу, где оказался довольно большой кусок оттаявшего студня.

— Какая жалость, весь развалился, он теперь досмерти невкусный, — сказала она, скривив тонкогубый рот в брезгливую улыбку.

Степан с жадностью смотрел на хлеб и студень и мучительно думал, как быть: принять угощение или отвергнуть? Ведь он прекрасно знал, что вся эта еда куплена на деньги, заработанные прошлой ночью где-нибудь в закоулках Хитровки. И в то же время мучительно хотелось есть. Со злости махнув рукой (он давно убедился: если в животе пусто, голова соображает туго), Степан от водки отказался, а хлеб и студень съел почти весь. Женщина довольствовалась небольшим ломтиком хлеба, от которого отщипывала маленькие кусочки после каждой порции водки.

— Вот ведь купила для отца, а выхлыстала сама. Пусть теперь попостует, коли шляется неизвестно где. — Она немного помолчала и потом как-то настороженно и испуганно спросила: — А все же где он может быть, ведь третий день, а?..

Выпитая водка не давала ей сосредоточиться на чем-то одном, хотя и важном для нее. Через минуту она, уже смеясь и ластясь к Степану, надтреснутым гортанным голосом ворковала:

— Давай с тобой дружить, вместе легче. Когда ты подработаешь, когда я, и будем сыты. Одной тяжело, ой, тяжело!.. Когда я была помоложе, у меня был кот, здоровый детина... Бывало, обшарит все карманы, чтоб я не утаила от него лишнего рубля... Теперь у меня никого нет, одна-одинешенька. Правда, давай дружить, просто так, безо всякого. Не хочешь моей ласки, не надо. Но иногда и приласкать можно, потрогать, погладить. Ведь кошку и ту ласкают...

Под конец она расплакалась и принялась жаловаться: ей хотелось бы уйти из этого проклятого города, из этого каменного мешка, туда, где чистое поле, густой лес и зелень весенних лугов. Степан знал со слов ее отца, что она — дитя города, родилась в Москве и никогда не бывала в деревне. А вот, поди же, ее тянет отсюда. Точно так же потянуло и его, Степана, из деревни. Уж таков, видно, беспокойный характер человека...


5

До хмурых ноябрьских сумерек бродил Степан по Москве в поисках работы. Подходящего ничего не подвертывалось, если не считать того, что в одном из трактиров на Таганке ему предложили должность помощника полового. Он прекрасно понимал, что им просто нужен вышибала. А его эта должность совсем не прельщала. Уж лучше пойти в судомойки, чем стать вышибалой. Но в судомойки его не возьмут. Этих мест и женщинам не хватает. Вон сколько их ходит по улицам. И все пришлые, с котомками, деревенские.

Степан долго размышлял по поводу довольно-таки щепетильного предложения — пойти или отказаться? Если пойти, значит, завтра с утра надобно перебираться на Таганку. Хотя оплата и мизерная, но насчет еды не надо будет беспокоиться. Возможно, найдется угол и для жилья. Все это, конечно, временно, успокаивал он себя. Он не для того приехал в Москву, чтобы навсегда обосноваться в одном из ее трактиров. Да и какой из него вышибала — смех один.

Вышагивая по улицам и кривым переулкам, Степан и не заметил, как неожиданно очутился на Рождественке, возле того заветного дома, с которым было связано столько надежд и чаяний. Остановился у железной решетки и долго смотрел на высокие освещенные окна. Мимо него прошел юноша, одетый в легкое пальтишко, на голове картуз, вокруг шеи намотан шерстяной шарф. Степан невольно потянулся за ним, шагнул во двор, поднялся по ступенькам к парадной двери. Юноша оглянулся и с улыбкой промолвил:

— Мы с тобой немного опоздали, ну да ничего, сегодня рисование, учитель добрый, пустит в класс.

Степан ничего на это не ответил. Да и что он мог ответить? Он молча следовал за ним, опасаясь, что за каким-нибудь поворотом в коридоре на него налетит грозный страж, схватит за шиворот и выкинет за ворота.

Так вместе с юношей Степан и вошел в довольно большую комнату, на дверях которой висела табличка с надписью: «Класс рисования». Здесь сидело за длинными столами человек двадцать, а может, и больше. Перед каждым лежал лист белой бумаги, куда медленно и старательно они срисовывали гипсовый слепок руки с растопыренными пальцами, висевшей на фоне черной школьной доски. Степан сел на свободное место за последним столиком и стал присматриваться к своим соседям. В основном это были подростки лет четырнадцати-пятнадцати. Но среди них виднелось и несколько человек, примерно того же возраста, что и юноша, с которым Степан проник сюда. А юноше можно было дать лет семнадцать. Спустя некоторое время расхаживающий между столами учитель, с небольшой подстриженной бородкой и светлым пятном лысины на макушке, подошел к Степану и шепотом спросил, почему он не работает. Степан не успел что-либо ответить, как он снова спросил:

— У вас нет бумаги? Бумагу надо приносить с собой. Ладно, на сегодня я вам дам, но в следующий раз не приходите с пустыми руками.

Он положил перед Степаном чистый лист толстой бумаги и оставил его в покое. Степану казалось, что все происходит точно во сне. Почему учитель его не прогнал? Больше того, даже дал бумагу. Но рисовать он все же не мог: у него не было карандаша. Он так и просидел до конца, не дотронувшись до бумаги, обескураженный, удивленный и подавленный всем случившимся.

Учитель велел надписать на листах свои фамилии, собрал рисунки и вышел из класса. Учащиеся с шумом, переговариваясь, стали расходиться. Степан нагнал во дворе юношу, с которым пришел в класс, и попросил его немного задержаться.

— Если у тебя, конечно, есть время? — добавил он, как бы извиняясь за свою назойливость.

— Время есть, вот только стоять на улице холодно, чертовски дует. Давай зайдем куда-нибудь в трактир, кстати, заодно напьемся чаю.

Они пошли к Лубянке, где имелись дешевые трактиры. Под их быстрыми ногами мягко похрустывал свежевыпавший снег.

— Скажи на милость, вот это, где мы с тобой были, почему там занимаются вечером, а не днем? — спросил Степан.

— Так это вечерние классы!

— А что значит вечерние классы? — опять спросил он.

Юноша повернул к нему голову и некоторое время с удивлением смотрел на своего случайного знакомого.

— Не удивляйся, что я об этом спрашиваю, — поспешил Степан. — Видишь ли, я приехал в Москву издалека, приехал учиться. Директор училища меня не принял, сказал, что я перерос. Как мне теперь быть, не знаю.

— А чего тут ломать голову?! — весело воскликнул юноша. — Ходи в вечерние классы, и все! Многие так ходят, вольнослушателями. Была бы охота!

Степан вдруг почувствовал, что его тело как будто теряет вес, становится легким, точно пушинка. От этого странного ощущения у него закружилась голова и сладостно заныло под ложечкой. Глаза застлал какой-то белесый туман, он не видел домов, а огни фонарей ему казались желтоватыми расплывчатыми кляксами. До самого трактира он больше не вымолвил ни слова. Позднее, когда они уже сидели за столом и отхлебывали из чашек душистый завар горячего чая, он осторожно спросил:

— Значит, я могу ходить учиться?

— Сколько хочешь! — с наивной беспечностью воскликнул юноша.

Он посвятил его во все дела знаменитого Строгановского училища, откуда по окончании выходят специалисты по художественной части для промышленных предприятий. Степану только сейчас стало ясно, почему оно называется художественно-промышленным. Это несколько уменьшило его радость.

— Ну а ежели я не желаю быть мастером по художественной части, обжигать красивые горшки и делать детские игрушки? Хочу быть просто художником, понимаешь, художником! Писать картины, портреты!

Юношу немного смутила неожиданная горячность его знакомого. Свое учение он прежде всего непременно связывал с получением профессии, которая будет его кормить. А тут вдруг столкнулся с человеком, желающим быть художником. Пареньку, родившемуся и выросшему в семье бедного московского мастерового, такое стремление было непонятным. Он ничего другого не мог найти для ответа, как сказать:

— Смотря какое отделение окончишь, можешь стать учителем рисования.

— Учителем тоже не хочу! — резко возразил Степан и сразу же спохватился: с чего он так раскричался? Причем тут этот парень? Он может обидеться, встать и уйти. Степан не мог допустить этого. Слишком долго он в Москве был один со своими думами и чаяниями. Ведь можно учиться и в этом училище, коли там все же учат рисовать. А дальше видно будет. Он тронул рукой юношу и примиряюще проговорил:

—В какое время завтра придешь в училище? Я тебя буду ожидать у ворот, вместе зайдем...

Они кончили пить чай. У Степана не было денег, и расплатился за обоих юноша.

— В другой раз ты меня угостишь, ладно? — с доброй улыбкой сказал он, наматывая вокруг шеи теплый шарф. — Пойдем, а то мне далеко добираться, за Бутырскую заставу.

— А мне на Хитровку, — промолвил Степан.

— Это рядом!

Степан невольно нахмурился. Он был бы рад бежать на самую дальнюю окраину Москвы, лишь бы обойти Хитровку.

На улице они расстались. Степан пошел медленным шагом, раздумывая, как все странно получилось. Если бы случайно его не занесло на Рождественку и не встреть он этого юношу, не быть ему посетителем вечерних классов. Почему он раньше ни с кем не поговорил и не расспросил, как и что? Во всем виновата эта проклятая замкнутость, нелюдимость. Может быть, надо было сразу, в тот же день пойти к Серебрякову и все ему рассказать? Но теперь поздно об этом жалеть. Все равно он будет учиться.


6

Вечерние классы Строгановского училища Степан посещал аккуратно, независимо от того, был ли голоден или устал от дневных хождений по Москве в поисках пристанища и работы. В первое время смотритель рисовального класса, а другие Степан не посещал, хотел было его выставить из училища, даже предупредил швейцара, чтобы тот глядел в оба и не пропускал «верзилу в черной шляпе», но каким-то образом слух о странном ученике дошел до директора Глобы, и тот, по-видимому, догадался, о ком идет речь, вспомнив протеже профессора Серебрякова, и велел оставить его в покое. Но Степан еще долго тайком пробирался в класс, прячась в стайке подростков от глаз грозного швейцара. А тот, наблюдая за ним, хитро улыбался в густую холеную бороду.

С работой Степану по-прежнему не везло. В трактир на Таганке он не пошел. Он нужен был там по вечерам, а тут неожиданно появилась возможность посещать вечерние классы. О выборе между тем и другим не могло быть и речи — выбор был один. Совсем туго пришлось бы ему, если бы не поддержка нового товарища, того самого юноши, с которым познакомился на Рождественке. Звали его Володей. Время от времени после занятий он приглашал Степана в трактир на чашку чая. Он же одалживал бумагой, карандашами. Раза два даже давал по пятаку, чтобы Степан мог расплатиться за ночлег. Надзиратель ночлежки все же присвоил его мешок с тряпками. Степана это не особенно огорчило. «Ну и черт с ними, с этими подштанниками и полотенцами, — решил он, — лишь бы оставил меня в покое да пускал переночевать». Между тем Степан понимал, что долго он так не продержится: изо дня в день все больше давала себя знать слабость в ногах, в голове не прекращался шум от систематического недоедания. «Что, если написать отцу, вызвать в нем жалость, может, пришлет хоть червонец?» — думал он иногда. Этих денег ему бы хватило месяца на два. А за два месяца, может быть, нашел бы какую-нибудь работу. Но как станешь просить отца, коли он, провожая его в Москву, сказал, чтобы на помощь не рассчитывал. Да и денег у отца,конечно, нет. Червонец для него большие деньги. Обращаться к старшему брату, Ивану, Степан не хотел: заранее знал, какую рожу скроит брат, получив слезное письмо с просьбой о помощи, с какой злорадной язвительностью произнесет: «Я же говорил, что из его художеств ничего не получится. Сидел бы лучше дома да малевал свои иконы...»

Мелкие и случайные заработки Степан находил то у ломовых извозчиков, помогая им что-нибудь нагрузить или разгрузить, то на вокзалах. Но там он уже примелькался, и носильщики всякий раз, завидя его, обещали расквитаться сполна за те жалкие медяки, которые миновали их карманы.

На вокзале Рязанской дороги произошла однажды у Степана непредвиденная встреча. У главного подъезда с маленьких санок сошла элегантно, хотя и не по-зимнему легко одетая красивая белокурая женщина. В надежде немного подработать, Степан кинулся к ее саквояжам и обомлел, столкнувшись лицом к лицу с женой алатырского лесопромышленника Солодова — Александрой. Та тоже узнала его, хотя он и сильно изменился, да и не виделись они года полтора.

— Степан! — воскликнула она с удивлением.

А Степан рад был провалиться сквозь землю, чем предстать перед ней во всем своем убожестве. Изрядно потертые и засаленные пиджак и брюки, давно не мытые и нечесаные длинные волосы, свалявшимися космами выглядывающие из-под полей черной помятой шляпы, делали его похожим на беглого, опустившегося попа-расстригу. И лишь молодая жиденькая бородка рыжевато-русого оттенка и вьющиеся усики вокруг широкого рта придавали его хмурому и осунувшемуся лицу какое-то загадочно светлое выражение.

— Да ведь я совсем забыла, что ты уехал в Москву, — произнесла она, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, создавшуюся от столь неожиданной и для обоих нежелательной встречи.

И она принялась беспрестанно болтать.

— Вскоре после того, как ты перестал появляться у нас, я уехала в Харьков. В этом году решила побывать на юге... Да вот запоздала с возвращением, зима меня застала там...

Степан шагал с ней рядом по длинному залу ожидания второго класса, нес нетяжелые саквояжи и мельком поглядывал на диваны, где бы найти свободное место, чтобы усадить ее. Его губы сложились в понимающую улыбку, когда она заговорила насчет опоздания, и это не ускользнуло от нее. Голос ее невольно вздрогнул, в нем появились нерешительные нотки, она как бы извинялась перед ним. «К чему все это? — думал Степан. — Нас больше ничего не связывает, может быть, ничего и не связывало...» Ему самому теперь казалось ужасно странным и непонятным, что он когда-то обладал этой женщиной.

— Ну, как ты в Москве определился? Как живешь? — принялась расспрашивать она, когда Степан подвел ее к свободному дивану, усадил и положил рядом саквояжи, а сам остался стоять. Было бы кощунством в таком виде сесть рядом с ней. Это понимала и она, поэтому и не пригласила. «Могла бы не спрашивать, как живу,» — думал он, а вслух сказал:

— Как тебе ответить... Такую жизнь придумал сам, жаловаться не на кого.

— Я бы тебе, Степан, помогла, но у меня сейчас нет с собой денег. Сам знаешь, юг, все дорого, все за деньги, — в ее голосе опять послышались те же нотки. — Осталась одна мелочь...

Мелочь она не предложила, вероятно, помня о его щепетильности в отношении подачек. Но Степан сейчас не отказался бы и от медного пятака, он был ему нужен для уплаты за ночлег. Просить же, конечно, не стал.

— Знаешь, я тебе пришлю из Алатыря! — вдруг воскликнула она, заметив на его лице выражение досады и разочарования. — Как приеду, сразу пришлю. Оставь мне свой адрес.

«Где он, мой адрес-то?» — подумал Степан с горькой усмешкой, но вдруг вспомнил про Володю. Он хотя у них в доме ни разу не был, однако хорошо знал, где живут. Володя его несколько раз настойчиво приглашал на воскресенье и записал свой адрес. Этот адрес он и дал Александре.

— Если пришлешь хотя червонец, очень поддержишь меня. Пока мне приходится туго, — сказал он почти умоляюще.

— Отчего же червонец, я тебе больше пришлю. Пришлю столько, чтобы тебе хватило прожить до весны. В знак нашей прошлой... дружбы...

Степан посадил ее в вагон, дождался, пока отойдет поезд, и ушел с вокзала расстроенный вдвойне — тем, что встретился с ней, и тем, что не смог заработать ни гроша. Он не очень-то надеялся, что она пришлет ему денег: забудет про него и про свое обещание, прежде чем доедет до Алатыря.

Степан не ошибся, впоследствии так оно и получилось. Никаких денег она ему не прислала.


По субботам вечерние классы не занимались. В пятницу после занятий Володя обычно прощался со Степаном до понедельника. Степан провожал его до Бульварного кольца или до Садового, смотря по настроению. Сегодня ему особенно не хотелось возвращаться в ночлежный дом: там он уже целую неделю ночевал в долг. Утром надзиратель не хотел его выпускать, пока не оставит что-нибудь в заклад, а сам при этом недвусмыленно поглядывал на его сапоги. Степан дал слово, что к вечеру постарается раздобыть денег. Денег он, конечно, не раздобыл и расплачиваться за ночлег нечем. Если он сегодня пойдет туда ночевать, завтра утром с него обязательно снимут сапоги. Будь лето, он бы не стал ломать голову, где переночевать, каждая скамейка на бульваре для него оказалась бы кроватью. Нары ночлежного дома с их протертыми соломенными матами ничуть не мягче. Но сейчас зима, причем особенно морозная, какой давно не было в Москве, как о том толкуют старики-нищие.

Степан все шел рядом с Владимиром, они уже прошли Садовое кольцо, ему следовало бы возвращаться. Он не смел сказать прямо, почему не идет в ночлежку. Это значило бы навязаться товарищу. К счастью, Володя уже и без того догадался, что не из простой вежливости Степан так далеко провожает его.

— Хочешь, пойдем сегодня к нам? — предложил он. — Посидишь у нас немного.

Он не приглашал его ночевать, так как не знал, как на это посмотрят родители. Во всяком случае, решил он, там видно будет. Может, они сами его оставят до утра.

— А отец с матерью не заругают?

— Из-за чего ругать? Они сами не раз говорили, чтобы я пригласил тебя в гости. Я им о тебе рассказывал. Отец даже как-то спросил, не согласишься ли ты поработать у нас. Все равно ведь слоняешься по случайным заработкам.

Степан знал из рассказов товарища, что вся их семья работает на хозяина, который торгует куклами; он их снабжает материалом, оплачивает труд, а готовый товар забирает.

— Я сейчас, Володя, готов сортиры чистить, только опасаюсь, вонять от меня будет, в училище не пустят. И без того никто не хочет сидеть со мной за одним столом, вроде и не пахнет от меня ничем. А может, пахнет? — спросил он, поворачиваясь к товарищу. — Ведь сам человек никогда не чувствует собственного запаха.

— Да нет, не пахнет, если только немножко потом. Ты, наверно, давно не мылся в бане? Помоешься, и не останется никаких запахов! — весело заключил Володя.

Он жил дальше, чем предполагал Степан. Они уже давно миновали Бутырки, а все шли и шли. Здесь, на окраине, улиц и дорог никто не чистил, идти приходилось тропами, а то и прямо по сугробам. Окраинная Москва того времени ничем не отличалась от сельской местности. Кучки деревянных домиков, окруженные яблоневыми садами, огромные пустыри, овраги, массивы рощ и парков. Кругом тишина, пустынность. И лишь стройные колонны старинных дворцов, смутно белеющие сквозь оголенные деревья, да отсвет городских огней на низко плывущих тучах напоминали о близости столицы.

Отец Володи имел собственный деревянный домик с задней и передней избой, какие Степан привык видеть у себя в Алатыре. Семья небольшая: всего четверо. Мать, отец и сестра Володи старше его года на два. С приходом брата с товарищем девушка обрадованно засуетилась, подала Степану стул, предварительно смахнув сиденье концом передника, хотя до этого на нем сидела сама. Володя разделся и позвал мать в переднюю избу. Степан чувствовал себя неловко наедине с незнакомыми людьми, тем более, что отец и дочь удивленно и внимательно разглядывали его. Хозяину было не более сорока пяти лет, да и хозяйке, как успел заметить Степан, примерно столько же. Борода у него черная, короткая, слегка курчавится. Он сидел за столом в одной рубахе-косоворотке с расстегнутым воротом. На столе перед ним в тазике густой раствор папье-маше. Тут же рядом лежали несколько половинчатых форм для игрушечных лошадок, зайчиков, кукол. Перед этим он занимался формовкой игрушек. А мать с дочерью покрывали лаком и краской уже готовые, высушенные и склеенные фигурки. Приход сына и гостя прервал их работу. Воспользовавшись перерывом, хозяин зажег самодельную папиросу и закурил. Предложил папиросу и Степану. Тот отказался, сказав, что не курит.

— Вы, случаем, не монах? — спросил затем хозяин.

Девушка прыснула от смеха и убежала в переднюю. Невольно улыбнулся и Степан.

— А что, разве я похож на монаха?

— Похож не похож, а волосы длинные, не курите, вот я и подумал.

Из передней с шумом вывалились брат с сестрой, а за ними вышла и мать. Степан не заметил, как хозяйка подала знак мужу, и тот, будто за делом, ушел в переднюю. Володя положил руку на плечо сестры и сказал, обращаясь к Степану:

— Познакомься с моей сестрой, она у нас красавица!

— Ой, Володька, ты с ума сошел! Разве так представляют? — воскликнула она, вся зардевшись.

— Не правда, что ли? Скажи, Степан, ведь она у нас красивая?

Девушка рассердилась на это, скинула с плеча руку брата и быстро скрылась за ситцевым занавесом, отделяющим предпечье от остальной части комнаты.

— У нас ночуешь, я с матерью поговорил, она разрешила, — сказал Володя, дотрагиваясь рукой до Степана.

Тот облегченно вздохнул, и у него сразу сделалось несказанно тепло на душе, как будто он очутился у себя в Алатыре в кругу родной семьи.


7

На следующий день после обеда хозяйка — Елена Дмитриевна — всех мужчин погнала в баню. От сына она уже знала, что Степан обитает в ночлежке, и сунула ему старое, залатанное, но чистое белье мужа. До обеда Степан вместе с хозяином — Петром Владимировичем — и Володей формовал из раствора папье-маше фигурки кукол и различных зверьков. Его сноровка сразу понравилась хозяину, тем более, что Степан несколько упростил формовку. До этого хозяин каждую формочку, наполнив ее раствором, клал под небольшой пресс, чтобы масса фигурки получалась плотнее. А Степан всю эту операцию проделывал простым надавливанием пальцев. Он несколько фигурок сделал без форм, слепил на глаз, и они получились лучше формованных.

— Да ты, парень, я вижу, настоящий мастер в нашем деле! — восхищался Петр Владимирович, окончательно покоренный им. — Бросай свое пустое ученье, давай откроем дело. Ты станешь моим компаньоном!

По дороге в баню Володя, улучив момент, шепнул Степану:

— Он на этом помешан, только и мечтает об открытии своего дела. Ты поддакивай, ему это нравится...

Степан не умел обманывать людей даже при явной для себя выгоде. Бесполезно было бы доказывать отцу Владимира, что он, Степан, в своей жизни желает лишь одного — стать настоящим художником. Этого он бы все равно не понял, как не понял его сын, когда Степан поделился с ним своими думами.

В бане Степан впервые заметил, как сильно похудел. Его грудная клетка с выступающими во все стороны ребрами была похожа на пустую корзину, а ноги стали, точно сухие жерди. Куда подевались полнота плеч, связки мускулов на руках... «Москва меня здорово изъездила», — подумал он с грустью. С грустью потому, что не предвидел пока для себя никаких изменений в лучшую сторону. Работу, которую он мог бы совместить с учебой, найти трудно, если не сказать невозможно. В этом состояла вся беда. В то старое время человеку приходилось работать не менее двенадцати-четырнадцати часов в сутки, а то и больше. По окончании любой работы он не смог бы успеть на занятия в вечерние классы.

На обратном пути домой Петр Владимирович мимоходом забежал в винную лавку и купил полбутылки водки. Перед ужином он выпил. Во время еды беспрестанно говорил насчет открытия своего дела. Степан должен был согласиться с давешним замечанием Володи, высказанным по дороге в баню: его отец действительно помешан на этом. Ему никто не перечил — ни жена, ни сын с дочерью. Может быть, и они разделяли его красивую мечту и лелеяли ее каждый по-своему, а может, просто привыкли и не придавали его болтовне никакого значения.

На этот раз Степана положили вместе с Володей. Вчера он спал в задней избе на полу. Так захотел сам, опасаясь наградить гостеприимных хозяев насекомыми, принесенными из ночлежки. Вечером Елена Дмитриевна привела в порядок его пиджак и брюки, хотела выстирать снятое после бани белье, но его нигде не оказалось.

— Я его выбросил, — сказал Степан, когда она спросила его об этом. — Оно было грязное и рваное.

— Постирала бы, залатала, — проговорила она, несколько удивленная его поведением. — В следующий раз опять пойдешь в баню, чего оденешь?

Степан неопределенно шевельнул плечами. Он об этом как-то не подумал.

После завтрака, когда они с Володей собрались пойти в город, в дом вошел опрятно одетый молодой человек в длинном, на манер полупальто, суконном пиджаке, с косыми карманами на боках, беличьей шапке и валенках. «Танин жених!» — шепнул Степану товарищ. Об этом нетрудно было догадаться и без предупреждения. Со смущенной улыбкой на припухлых губах девушка быстро пересекла комнату и скрылась в передней.

— Теперь у отца есть слушатель. Он будет талдычить ему о своем деле, пока тот не сбежит в переднюю, к Таньке, — сказал Владимир уже на улице, шагая рядом с молчаливым Степаном.

В город они пошли просто так, от безделья. В воскресные дни кукольное производство семьи приостанавливалось, и все отдыхали.

Все время, пока они бродили по улицам, у Степана не выходила из головы неотвязная мысль: как долго его продержат у себя родители Володи? В ночлежку он не вернется, как бы ни сложилась его дальнейшая судьба. Там он погибнет. Будь он менее щепетилен в вопросах совести и морали, мог бы легко сойтись хотя бы с той же Марухой, ведь она так мало требовала от него — всего лишь кошачьей ласки. Но Степан не был способен на это.

Под конец он все же не выдержал и заговорил с Володей о волнующем его вопросе:

— Как думаешь, могу я у вас еще день-другой пожить?

— Можешь жить, сколько пожелаешь, — ответил Володя с бесхитростной простотой. — Отцу ты понравился, игрушки делаешь хорошо, а это для него самое главное.

«Во всяком случае, свой хлеб я у них отработаю», — успокоил себя Степан. Однако он понимал, что мнение товарища еще ничего не значит, желание его родителей может быть совсем другим. Поэтому беспокойство не оставляло Степана до самого вечера, пока они не вернулись домой. Елена Дмитриевна покормила их ужином и посоветовала скорее ложиться спать, пообещав завтра разбудить рано: надобно закончить очередную партию кукол в срок и сдать хозяину.

Слова Елены Дмитриевны насчет завтрашней работы наконец-то успокоили Степана. Теперь он знает: завтра его покормят, не прогонят. Но странно: это успокоение подействовало на него сильнее всякого возбуждения. Все уже давно спали, а он никак не мог заснуть. Опять мысли, но уже другие...

В училище к нему хорошо относился учитель рисования, тот самый старичок с бородкой и плешиной на макушке. Степан обычно задание выполнял быстро, а потом начинал чертить что-нибудь не относящееся к уроку. Его нельзя было упрекнуть в неаккуратности или неточности, поэтому единственным замечанием учителя была просьба, чтобы он не торопился. К тому же Степан сразу выделился из остальной массы учащихся и умением, и способностями. Раз как-то учитель его спросил:

— Нет ли у тебя, Нефедов, дома каких-нибудь рисунков?

— Были. Целая папка была. Я их все выкинул в речку, — ответил Степан.

— Как — выкинул? — удивился учитель.

— Взял и выкинул. Меня тогда директор не принял в училище, ну, я и подумал, что они мне больше не пригодятся.

Учитель сокрушенно покачал головой.

— Неразумно ты поступил, Нефедов. Впредь этого не делай. Береги каждый листик бумаги, на котором что-нибудь изобразила твоя рука. Рисунки художника — его школа, история, биография...

Учитель дал ему несколько листов толстой бумаги, сшитых вместе, и попросил заполнить рисунками по своему усмотрению. Бумага осталась в мешке у надзирателя ночлежки, и Степан теперь горевал о ней. Он уже успел было сделать несколько рисунков, правда, наспех и кое-как, но учителю они непременно понравились бы, особенно безногий нищий, который обитал внизу под нарами. Степан его изобразил сидящим на клочке рогожи, а перед ним рваный картуз с солдатской кокардой на околыше. Нехорошо будет, если учитель вспомнит и попросит показать рисунки. А он обязательно вспомнит, решил Степан. Столько такой бумаги ему нигде не достать. Володе покупает отец и выдает листочки по счету, потому что толстая и гладкая бумага стоит дорого. Он и так под любым предлогом выманивает у него бумагу, а потом делится со Степаном. Степан вообще не представлял, что бы он стал делать без такого верного и бескорыстного друга.

Эта злополучная бумага, оставленная в ночлежке, настолько взбередила душу, что, заснув, Степан увидел во сне пору своего детства, когда учился в Алтышевской церковно-приходской школе, и учитель тогда тоже дал ему чистую бумагу для рисования. Бумагу эту исчертил и порвал маленький двоюродный братишка. Учитель впоследствии даже не напомнил ему об этой бумаге. Но во сне он увидел, будто его наказали за нее — поставили на колени и продержали в углу очень долго...


8

Вторую неделю живет Степан у товарища. За это время он успел немного преобразиться: лицо посветлело, волосы на голове ему немного укоротили, а синяя рубаха из тонкого сатина, сменившая застиранную и полинялую с дырами на локтях, придала ему совсем молодцеватый вид. Все как-то уладилось само собой, хотя никакой договоренности с хозяевами у Степана не было. Столовался с ними за одним столом, за тем же столом рядом с ними с раннего утра и до позднего часа, когда нужно было им с Владимиром отправляться в училище, прилежно корпел над куклами. Эта работа иногда продолжалась и после возвращения из училища, поздно вечером. Куклы они делали не только из папье-маше, но и шили из тряпок, набивали их опилками, одевали в яркие одежды и пририсовывали румяные лица. Рисованием обычно занималась Татьяна, но с появлением Степана эта обязанность полностью перешла к нему. У него это получалось несравненно лучше. А когда хозяин узнал, что Степан когда-то писал иконы, он проникся к нему таким уважением, что даже перестал при нем курить. Одного лишь он никак не мог постигнуть: отчего же тогда Степан валялся по ночлежкам, жил впроголодь и вообще для чего ему это училище? Он и без того первоклассный мастер. Другое дело его сын Володя, ему надлежит учиться, потому что он на глаз не может как следует прочертить даже прямую линию.

— Я сразу заметил, что в тебе есть что-то духовное, — сказал он в минуту откровенной беседы, какие они иногда вели за работой.

— По длинным волосам? — усмехнулся Степан.

— Не только по волосам. У тебя на лице что-то написано, но прочесть я не могу. Это не каждому дано — читать по лицам.

А в другой раз, улучив момент, когда поблизости не было Елены Дмитриевны, он нагнулся к нему и таинственно прошептал:

— Ты знаешь на кого похож — на Иисуса. Ей-богу, похож, вот не сойти мне с этого места!

Степан не придавал его словам особого значения, тем более, что сам-то он, Петр Владимирович, с его нескончаемыми прожектами о кукольном деле, был в какой-то степени не от мира сего.

В общем, Степану у них жилось неплохо: был сыт, содержался в чистоте, но сильно тяготился повседневной работой над куклами. Совершенно не оставалось времени для рисования, а учащимся вечерних классов задавали много работы на дом. В единственно свободный день — воскресенье — они с Володей должны были непременно куда-то уходить, потому что приходил Татьянин жених. Молодым людям надо было дать возможность побыть одним.

— Скоро, что ли, они поженятся? — спрашивал Степан.

— А чего радуешься их свадьбе? Я бы, будь на то моя воля, сроду бы не отдал сестру за этого чванливого приказчика.

— Чем он тебе не нравится?

— Всем. Не пойму, что в нем нашла Татьяна. Втюрилась в него, как сопливая девчонка...

Степан, конечно, не думал надолго оставаться в этой семье. Он все же не терял надежды найти какую-нибудь работу, которая не связала бы его по рукам и ногам и не оторвала от учебы. И вот в одно из воскресений на Тверской улице, в витрине фотоателье он увидел объявление: «Срочно требуется художественный ретушер.»

— Ты меня обожди минут десять, я сейчас вернусь, — сказал он товарищу и вошел в ателье.

Тот не заметил объявления, думал, что Степан решил сфотографироваться, и даже обиделся, почему не пригласил и его. Потом, когда они пошли дальше, он недовольно проворчал:

— Знать, наша рожа не подходит к вашей, потому не схотел посадить меня рядом с собой? Аль на память какой-нибудь мамзели желаешь приподнести?

Степан пока не хотел посвящать товарища в это дело, как знать, его, может, еще и не возьмут. Что скажет завтра хозяин? Сегодня, по случаю воскресенья, его не было в ателье.

— Угадал, — проговорил Степан в шутливом тоне. — Сам рассуди, для чего сдалась моей мамзели твоя рожа...

В понедельник рано утром, не дожидаясь завтрака, Степан отправился на Тверскую. На улицах еще горели ночные фонари, когда он подошел к закрытым дверям ателье. Ему пришлось довольно долго расхаживать по тротуару, чтобы не замерзнуть. Бородатый дворник в красном овчинном полушубке, повязанном широким ременным поясом, и в больших подшитых валенках, сметая с тротуара за ночь выпавший снег, искоса поглядывал на него.

Улица понемногу пробуждалась. Открывались магазины, сначала булочные, бакалейные, а затем и с красным товаром. В легких санках появились первые извозчики, развозя важных чиновников по канцеляриям, а не важные топали пешком по тротуарам в гуще простонародья. Наконец открыли и фотоателье. Старший фотограф, с которым вчера разговаривал Степан, проходя мимо, узнал его и пригласил войти.

В небольшой светлой прихожей топилась голландка. За железной дверцей с круглыми отверстиями с гулом пылали сухие смолистые дрова. Пока Степан ожидал на улице, у него замерзли ноги, и он хотел их немного погреть, усевшись поближе к топке и приставив подошвы к раскаленной дверце. От них быстро пошел пар.

— Надоело ходить в сапогах, хочешь босиком? — услышал он неожиданно за спиной мягкий бас, принадлежащий невысокому человеку в лисьей шубе и с рыжей подстриженной бородкой. — Мне сказали, что ты хочешь получить у меня место ретушера?

Степан быстро вскочил со стула, поняв, что это, должно быть, хозяин. А тот внимательно разглядывал его своими золотисто-карими глазами. Затем сделал знак рукой и пошел по коридору. Он шел, продолжая разговаривать.

— Ну что ж, посмотрим. Вы работали когда-нибудь в фотографии? Вы, вероятно, приехали из провинции?..

Степан не успевал отвечать на его вопросы, поэтому молчал, следуя за ним в кабинет. Здесь хозяин снял шубу, набил трубку желтым душистым табаком из коробки на столе, раскурил ее, продолжая спрашивать, а под конец, так и не дав Степану вымолвить ни одного слова, заключил:

— Надо брать быка за рога. Пойдем в ретушерскую.

В коридор выходило несколько дверей, одна из которых вела в ретушерскую. Это была просторная комната с глухими стенами без единого окна. Хозяин подвел Степана к пустующему месту за наклонным столом и велел сесть. За другим таким же столом сидел пожилой мужчина.

— Покажи свое искусство, через час я приду посмотреть, — сказал хозяин, предоставив в его распоряжение негатив, кисточки и несколько тонко отточенных мягких карандашей.

Степан занимался фотографией у себя в Алатыре как любитель, о ретушировании имел весьма смутное представление. Он посмотрел, что делает рядом пожилой человек, и так же установил негатив в рамочку отверстия в крышке стола. «Где-то должен быть выключатель», — подумал он и принялся шарить.

— Впереди под крышкой, — подсказал сосед.

В темном проеме, заложенном негативом, вспыхнул матово мягкий свет, четко обозначив овальные контуры женского лица. Ретуширование требует определенного художественного вкуса, знаний и подготовки, которыми Степан тогда еще не обладал. Он тщательно удалил все изъяны негатива — царапины, темные точки, следы случайно попавших волосиков. Однако на этом не остановился. Заснятая особа была преклонного возраста, лицо се покрывали глубокие морщины. Степан сгладил их, затем подправил глаза, придав им выразительность.

И этого ему показалось мало, убрал часть седины с головы. Он настолько увлекся, что не заметил, как пришел хозяин.

— Да, — протянул тот неопределенно, осмотрев его работу. — Вообще вы когда-нибудь занимались ретушем?

— Нет, — откровенно признался Степан. — Но, думаю, что смогу заняться этим, если посмотрю, как это делается, — добавил он, смущаясь.

Его несколько удивила изменившаяся форма обращения хозяина к нему. Тот его уже называет на вы.

— Странный вы человек, — немного подумав, проговорил хозяин. — А ну расскажите, откуда вы взялись такой?

Он снова привел его в свой кабинет. Степан принялся рассказывать, как попал в Москву, как здесь жил, каким образом пристроился учиться в вечерние классы Строгановского училища. Но ему необходимо где-то работать, иначе придется все бросить и снова идти в богомазы.

— Ей-богу, я сумею ретушировать, возьмите меня! — взмолился он под конец.

— Мне тоже так кажется, — сказал хозяин, раздумывая. Он принялся набивать трубку табаком, затем медленно проговорил: — Возьму, работай у меня, посмотрю, что из тебя выйдет... Зовут меня Абрам Аронович...

Для Степана навсегда осталось загадкой, из каких добрых побуждений и соображений взял его тогда на работу хозяин фотоателье Бродский.


9

Зима перевалила за вторую свою половину. Прошли рождество, крещение. Морозы ослабли. Жизнь Степана мало-помалу принимала более нормальный вид. Ютился он в фотоателье. Обедал в трактире, утром и вечером после занятий в училище кипятил себе чай и пил с белым хлебом и леденцами — это были его завтраки и ужины. Хозяин за работу платил не так много, но на еду все же хватало. У него теперь появилась возможность покупать бумагу, карандаши. И он вечерами, при электричестве, подолгу рисовал на память, что видел и замечал днем. О красках он еще не думал, до них очередь не дошла, сначала надобно постигнуть премудрость рисунка, как любил говорить учитель рисования в училище. Свою специальность в ателье — ретуширование — он осваивал вполне успешно. Ему пока что доверяли работу над негативами, где не нужно было омолаживать и лакировать модели, опасаясь, как бы он не переборщил. Работу он всегда выполнял вовремя, что особенно нравилось хозяину. Чтобы он не болтался без дела, иногда его привлекали на съемки, когда фотографировали людей из простонародья. Работа в ателье Степану нравилась, ничего лучшего он и не хотел. Однако и здесь имелись свои недостатки. Лично ему не принадлежал ни один день, даже воскресный. Ателье работало и по праздникам. Кроме старшего фотографа, жгучего брюнета с алыми, как у девушки, губами, имелись еще два помощника. Кто-либо из этих младших фотографов иногда брал с собой Степана, когда надо было идти по вызову. Но это не нравилось старшему, и вовсе не из-за неприязненных соображений. В ателье к Степану все относились хорошо, с уважением, знали, что он мордвин, приехал из далекой Симбирской губернии учиться в художественное училище.

— У тебя, друг, больно уж пиджак и брюки не в порядке. Сам рассуди, как придешь фотографировать свадьбу в таком затрапезном виде? — говорил старший фотограф.

— Как же тогда быть?

— Надобно привести себя в порядок, — с улыбкой отвечал старший.

— Я и без того латаю их каждый вечер, тут дыра на дыре, — возмущался Степан, имея в виду брюки.

— Ты вот что, попроси у хозяина аванс и купи новые, а эти выбрось.

«Хорошо сказать: попроси, а как это сделать?» — рассуждал Степан. Хозяин и без того ему оказал столько щедрости: взял на работу и каждую субботу выплачивает жалование, хотя он, Степан, все еще лишь на положении ученика. Правда, сейчас он уже не ученик, но все равно, надобно расквитаться за прежнее.

Бродский был внимательным человеком, он не мог не заметить, как плохо одет его работник, тем более, что у него было непреложное правило — всем сотрудникам появляться в ателье в безукоризненно опрятном виде. Этого требовали и профессия, и обстановка. К Степану, казалось, не относилось это правило. Хозяин его лишь предупредил, чтобы он сидел в ретушерской и поменьше ходил по ателье. Но вот как-то в начале весны, когда в Москве появились первые грачи, он пригласил Степана проехаться с ним на извозчичьей пролетке. Степан весьма удивился, не понимая, для чего хозяину вздумалось катать его. Все прояснилось несколько позже, когда на окраине Москвы они подъехали к невзрачному домику со ржавой вывеской: «Мужской портной».

— Привез к тебе молодого бедного художника. Одень его, пожалуйста, помоднее и как можно дешевле. У художников никогда не бывает денег и, к тому же, они народ непрактичный, — проговорил Бродский после короткого приветствия: «Шолом», обращаясь к старику-еврею с круглыми очками на кончике носа.

Со Степана сняли мерку на легкое весеннее пальто и костюмную пару.

— Ну, а шляпу и штиблеты купишь сам из жалования, я его тебе немного прибавлю, — сказал Бродский, когда они вышли от портного. — Кроме того, я хочу, чтобы ты дал честное слово, — продолжал он, — что останешься у меня работать до конца курса в училище. Сколько времени тебе там учиться?

— В Строгановском останусь только до весны, — ответил Степан. — Осенью перейду в школу живописи, ваяния и зодчества.

— Так уж и перейдешь? — недоверчиво улыбнулся Бродский, сверкнув двумя передними золотыми зубами. — Разве это зависит только от тебя?

— Конечно, нет, — сказал Степан. — Учитель рисования обещал познакомить меня с живописцем Касаткиным. Он показывал ему мои рисунки. Тому они понравились, велел привести меня...

— Тогда у тебя срок обучения увеличивается, — проговорил Бродский, немного подумав. — Обещаешь ли работать у меня до конца?

«Странные вещи спрашивает, — подумал Степан. — Куда же ему деваться, как не работать у него?»

— Обещаю! — ответил он твердо.

Разве мог он поступить иначе по отношению к человеку, давшему в трудное для него время кусок хлеба и кров? Степан и не подозревал, что здесь повторяется тот же случай, что и в Казани с Ковалинским, где он был дешевым и непритязательным работником, сделавшим за четыре года так много, а заработавшим всего лишь около полторы сотни рублей. Бродский, как и Ковалинский, быстро распознал характер и способности Степана. Обеспечивая его небольшим жалованьем вначале, он как бы вкладывал в него капитал, который впоследствии намеревался вернуть в десятикратном размере...


10

Осенью 1902 года по протекции живописца Касаткина Степан поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Вначале его приняли в приготовительный класс, но уже спустя два месяца перевели в головной. До этого он понятия не имел ни о теории искусства, ни о знаменитых художниках прошлого. И хотя по отзывам старших учащихся и мастеров, уже окончивших курс, преподавание теоретических предметов в училище находилось на очень низком уровне, Степану все это было в новинку, все ему нравилось. Он не пропускал ни одной лекции и не понимал тех, кто их находил скучными, а знания по теории искусства считал для художника необязательными. Главное, говорили многие, мастерство, а все прочее — чепуха. «Откуда же взяться мастерству, — рассуждал Степан сам с собой, — ежели не будешь знать, как работали, допустим, Рафаэль или Микеланджело?» Эти великие имена он впервые услышал только здесь, в училище живописи, ваяния и зодчества. Здесь же впервые увидел репродукции и фотографии с творений великих мастеров прошлого. Смысл и значимость этих творений он постигал медленно и трудно, по мере того как накапливались собственные познания. А они накапливались не так быстро, как хотелось бы.

Степану не всегда и не все было понятно в лекциях. Да и как могло быть иначе? Из античной мифологии он знал лишь историю похищения Елены сыном троянского царя — Парисом. Об этом ему случайно рассказала жена алатырского иконописца, у которого он учился живописи. Зато он кое-что знал из библейских мифов. Библия была, пожалуй, единственной книгой, которую Степан время отвремени почитывал в бытность иконописцем. И теперь очень жалел, что читал ее не всегда внимательно.

В училище в то время господствовал дух новаторства и реализма, привнесенный туда еще в 90-х годах художниками-передвижниками — Савицким, Архиповым, Коровиным, Левитаном, а позднее — Волнухиным, Серовым, Касаткиным. Степан всей душой, всеми чувствами впитывал в себя все то новое, доселе неизвестное, что давало ему училище. Не пропало зря и посещение вечерних классов Строгановского, иначе он мог бы задержаться в приготовительном на целый год. Правда, возраст здесь не играл никакой роли, рядом с ним сидели люди куда старше. Рассказывали, лет десять назад в училище поступил даже вышедший в отставку седой генерал и проучился несколько лет, пока совсем не одряхлел, так и не закончив его. Но Степан не собирался задерживаться в училище до старости, и так много времени потеряно. Его пылкая душа рвалась вперед. Мысленно он готов был в один миг преодолеть все препятствия, которые возникали в процессе учебы. Однако их приходилось преодолевать повседневно, шаг за шагом. Это было похоже на восхождение по крутой лестнице с тяжелым грузом на плечах. Он хорошо понимал, что многое зависело не от него, а от тех условий, в которых находился до этого. Многое надо было начинать с азов. То, что следовало бы знать еще с детства, приходилось постигать только сейчас. Какие познания могло ему дать бедное окружение в мордовском поселке Баевке, а затем в церковно-приходской школе села Алтышева? И позднее — в Алатыре, Казани — он все время вращался в среде провинциальных иконописцев, для которых главный смысл жизни — крепко выпить. В смысле интеллектуального развития он не мог взять в прошлом ничего хорошего, но, к счастью, из этого прошлого он не вынес и ничего плохого. Житейская грязь к нему почему-то не приставала. У него было врожденное чувство отвращения к человеческим порокам — к пьянству, зависти, жадности. До приезда в Москву он даже курить не научился. И лишь в фотоателье Бродского его потянуло к курению. Да и то, наверное, случайно. Ключ от кабинета хозяин оставлял в ателье и разрешал Степану по вечерам заходить туда и заниматься, когда бывал свободен от работы. На столе Бродского стояла красивая коричневая коробка с табаком. Здесь же лежала пара трубок. Степан не сразу уловил сочетание аромата и вкуса табачного дыма. К этому привык постепенно. В первое время кружилась голова и тошнило. А потом все прошло, и он обзавелся своим табаком и своей трубкой. Табак, правда, курил не такой дорогой, пришлось довольствоваться более дешевым и менее ароматичным. Курил Степан лишь вечерами, в училище трубку и табак с собой не брал.

В перерывах между лекциями и уроками рисования товарищи по учебе собирались курить в одной из круглых комнат, специально для этого отведенной. Степан туда не заглядывал. Не принимал он участия и в частых выпивках, устраиваемых по самым различным поводам и причинам, особенно теми, кто пришел в училище, уже успев хлебнуть житейского горя. Может быть, поэтому, а скорее всего по причине своей замкнутости и нелюдимости, он в училище так ни с кем близко и не сошелся. Для дружбы и товарищества нужно свободное время, а занятому человеку дорога каждая минута. Из училища Степан спешил в фотоателье, где его ожидала масса обязанностей. Раньше, посещая вечерние классы Строгановского училища, он бывал занят в течение дня. Теперь же работал больше по вечерам. Спать ложился далеко за полночь. Часов до десяти вечера они с младшим фотографом принимали клиентов, фотографируя при искусственном освещении, затем Степан обрабатывал негативы, после ретушировал. И только перед сном урывал немного времени для чтения книг по истории искусства, которыми запасался из библиотеки училища. Спал он в ретушерской комнате прямо на полу, постелив под себя старый пиджак. Под голову обычно клал свернутый в рулон лист картона. Одеялом служило суконное пальто, справленное прошлой весной хозяином. Он, конечно, мог бы спать и на диване в кабинете Бродского, но тот по утрам приходил слишком рано, примерно за час до начала работы. А час сна человеку, заснувшему далеко за полночь, куда дороже мягкой постели. И все же, несмотря ни на что, Степан был доволен и своей работой, и своим положением. Ему казалось, что он, наконец, достиг того, чего хотел. Главное — он учится. Работа по душе. Хозяин относится к нему хорошо. Так что же еще нужно?..


11

Во время рождественских праздников и святок в училище каждый год устраивались выставки ученических работ. В них в основном участвовали старшеклассники и выпускники. Эти выставки посещали художники, ранее здесь учившиеся, журналисты и вообще любители живописи и искусства. Несмотря на каникулы, Степан почти каждый день бегал на Мясницкую, в училище. Туда его тянуло не столько желание посмотреть работы своих старших товарищей, сколько возможность встретиться с какой-нибудь знаменитостью. Он слышал, например, что профессор Петербургской академии художеств Владимир Егорович Маковский ежегодно специально приезжает на эту выставку — считает себя кровно связанным с Московским училищем живописи, ваяния и зодчества. До того, как его пригласили в Петербургскую академию, он двадцать лет проработал здесь, в этом училище. Здесь же он и учился. А его отец, художник-любитель Егор Иванович Маковский, является основоположником училища. Это он открыл в 40-х годах прошлого века по своей личной инициативе класс рисования. Здесь можно было встретиться и с покровителями молодых талантов, которые покупали ученические работы, тем самым помогая учащимся материально. Следует заметить, что некоторые ученические работы впоследствии оказались первыми созданиями выдающихся мастеров и ценились очень высоко.

В один из дней, когда Степан околачивался на выставке, в зал вошла небольшая группа людей во главе с Павлом Александровичем Брюлловым, племянником знаменитого Карла Брюллова, академиком и смотрителем художественного музея Александра III в Петербурге. В художествен мире он был больше известен по анекдотам о его рассеянности, чем по картинам. Люди, составляющие группу, в основном были петербуржцы, среди них выделялся один иностранец, полноватый человек преклонных лет, невысокого роста, с красноватой лысиной. Степан невольно обратил внимание именно на него, суетливого, юркого. От иностранца не ускользнуло, что за ним наблюдают. Быстрый взгляд его живых глаз, темных и глубоких, с поразительно юношеским блеском, несколько раз встречался с глазами Степана. При этом на тонких нервных губах иностранца всякий раз вспыхивала мгновенная улыбка, расходившаяся светлыми лучами частых морщин по смуглому лицу. Вот они перешли в другой зал, но Степан не последовал за ними. Ему это показалось неудобным. Смуглое лицо иностранца с живыми юношескими глазами еще долго маячило перед его мысленным взором. Оно было настолько выразительным, что его трудно забыть. У Степана буквально чесались руки — хотелось взять кисть и попробовать написать это лицо. Обычно учащимся начальных классов вплоть до натурного не рекомендовалось писать маслом. Это считалось преждевременным. Степан все же не выдержал и решил нарушить правило. Сейчас каникулы, он относительно свободен, можно урвать час-другой от работы в ателье.

Вначале он сделал несколько зарисовок карандашом на бумаге, затем в учебной мастерской натянул на небольшой подрамник лоскут полотна, загрунтовал и принялся писать. В мастерских было пусто и тихо, все разъехались на время святок по домам. Степану никто не мешал, так что он за два дня закончил портрет полностью и принес к себе в ателье на Тверскую.

— Эге! — воскликнул Бродский, увидев портрет на стене в ретушерской. — Да это мой друг Тинелли! Где ты его взял?

— Не взял, а написал.

— Как написал? Сам? Когда же он тебе позировал!? И вообще, откуда ты знаешь этого итальянца?

— Я его совсем не знаю и видел всего один раз, в училище. Его приводил туда на выставку академик Брюллов. Вот я и задумал написать, уж больно понравилось мне его лицо, — сказал Степан.

— Значит, он опять в Москве. Надо его поискать и привести, пусть посмотрит, как ты его намалевал. Он любит художников, и сам немного рисует, — говорил Бродский, разглядывая работу Степана. — Тинелли — знаменитый фотограф. Фотографии ему удаются лучше, чем картины...

Степан не придал особого значения словам Бродского. Иностранец его больше не интересовал. Просто понравилось лицо, он написал его, и с тем до свидания. Он тогда не предполагал, да и не мог предполагать, какую огромную роль сыграет этот человек в его жизни.

На следующий день юркий итальянец появился в фотоателье. Он пришел в сопровождении Бродского. Итальянец сразу узнал Степана, улыбнулся все той же, расходящейся по всему лицу, светлой улыбкой и помахал ему рукой, словно старому знакомому. Спустя некоторое время Степана позвали к хозяину. Портрет из ретушерской уже висел на стене в его кабинете на месте фотографии какой-то московской знаменитости.

Итальянец, развалившись, сидел на диване, хозяин — за столом. Оба дымили трубками. Тинелли протянул Степану пухлую руку и проговорил, почти совсем не коверкая русские слова:

— Будем хорошими друзьями, молодой человек. Весьма польщен вашим вниманием. Портрет замечательный! Как вам удалось написать по памяти?

Бродский их представил друг другу. Тинелли счел обязательным добавить:

— Даниэль, коллега, маэстро Даниэль! Ты меня, Стефан, так называй — маэстро Даниэль.

Тинелли было более семидесяти лет, если не все восемьдесят.

Побыв немного с ними, Степан хотел уйти, но Тинелли поймал его за рукав.

— Не уходите, Стефан, сейчас пойдем все вместе обедать. Я приглашаю.

Приглашение итальянца Степана не очень-то обрадовало, хотя в общем-то он и не прочь побыть в обществе этого оригинального человека, соотечественника стольких великих художников. Но в ателье его ожидает много дел. Если он их не закончит днем, ему не придется спать ночью. Хозяин, конечно, ничего не скажет, но завтра потребует отчета о сделанном. У него уж такая привычка: его не интересует, трудно ли, легко ли ты справляешься со своими обязанностями, важно, что справляешься. Признаться, Степан ничего не имеет противэтой привычки. Ему она даже нравится. Дело есть дело. И он прекрасно понимает, что обязан выполнять то, что на него возложено. Эта черта в характере Степана полюбилась не только хозяину, но и его товарищам по работе, частенько под различным предлогом возлагавшим на него свои собственные обязанности.

Они обедали в ресторане гостиницы, где остановился Тинелли. Степан, живя в Москве вот уже второй год, еще ни разу не был в ресторане. Привыкшему к грязным и полутемным трактирам, ему все здесь казалось необычным. Кругом сверкало от бронзовых люстр и хрустальных рюмок. На столах белоснежные скатерти, на полу ковры, на окнах — легкие шелковые шторы. Стены покрыты искусными фресками. «Вот, черт возьми, — думал он, оглядываясь по сторонам, — здесь в пору молиться, а не пить и есть. Прямо настоящий храм!..»

За обедом Тинелли без конца говорил, чем очень надоел Степану. Несколько раз он переходил то на немецкий, то на французский. Бродский хорошо говорил по-немецки, и им, вероятно, легко было бы разговаривать и на этом языке, но из-за приличия они снова возвращались к русскому. Обед затянулся почти до вечера. Степан не привык к такой медленной смене блюд. Вначале была холодная закуска, пили какое-то кислое вино, курили. После пересоленного бульона с сухарями, который ему не понравился, подали жареную индейку. Индейка была ничего, но мало, одним куском разве наешься. Затем опять пили вино, такое же кислое. Эдак можно пировать целые сутки и встать из-за стола голодным и не пьяным.

Когда собрались уходить, Тинелли попросил Степана помочь добраться до номера.

— Отяжелел, не могу подняться по лестнице, — сказал он, беря его под руку.

Но Степану показалось, что Тинелли не так уж и отяжелел, чтобы не добраться до второго этажа. Он, вероятно, еще не наговорился, и ему необходим собеседник. От Тинелли не ускользнуло, что Степан пошел с ним с неохотой.

— Как говорят русские, я сейчас тебя убью, — сказал он, опускаясь в большое зеленое кресло у себя в номере.

Он велел принести один из кожаных чемоданов, сложенных пирамидой в прихожей, и открыть. В чемодане сверху лежал пистолет. Степан с удивлением перевел взгляд с оружия на Тинелли — уж не правду ли он сказал насчет убийства? Тот, задрав голову, засмеялся. Клок седой эспаньолки затрясся от смеха.

— Нет, не бойся, не этим убью! — произнес он. — Пистолет необходим путешественнику, как вода в пустыне.

Он достал из-под белья и полотенцев два толстых альбома в красном сафьяновом переплете и протянул их Степану.

— Моя коллекция!

Степан еле удержал альбомы в одной руке. «Что за коллекция? — подумал он. — Должно быть, репродукции с картин...» Каково же было его удивление, когда на первых же листах он увидел фотографии нагих женщин в разных позах. Причем, это были женщины различных наций и народов — молодые, стройные, красивые. Степану на мгновение подумалось: надо быть выжившим из ума стариком, чтобы возить с собой такую тяжесть. Тинелли, видимо, умел читать мысли по выражению лица, и его сипловатый высокий голос поторопился разубедить Степана.

— Нет, мой друг, это не порнография. Это — искусство! Ты Венеру пишешь на полотне, я — фотографирую.

Степан невольно залюбовался фотографиями и должен был признаться, что они действительно выполнены с большим искусством. Модели безупречны, освещение тонкое, мягкое, ровное. Красками такое передать почти немыслимо.

А Тинелли между тем давал пояснения:

— Японка. Лучше японки нет женщины... Китаянка по сравнению с ней пустой мешок...

— У вас снимки получаются удивительно рельефные, почти объемные. Чем и как вы этого достигаете? — спросил Степан.

— Секрет. Мой секрет. Тебе открою. Необходимо два объектива.

— Аппарат с двумя объективами? — переспросил Степан.

— Точно.

Больше он не сказал ничего.

Из гостиницы Степан ушел поздно, с какой-то непонятной грустью в душе. Разбередил этот Тинелли своими рассказами и фотографиями. До сего дня он мало задумывался о пространственности мира, в котором живет. Теперь его опять куда-то потянуло, как это часто бывало в маленьком Алатыре, когда он учился живописи у иконописцев.


12

Тинелли исчез из Москвы так же неожиданно, как и появился, оставив в душе Степана непонятную тоску. При всех видимых различиях — возрастном, в характере и общественном положении — у них было что-то общее, поэтому и не удивительно, что их так быстро потянуло друг к другу. Сошлись они совершенно случайно и сделались настоящими друзьями. Но поняли это несколько позднее, когда Тинелли в Москве уже не было. Степан не присутствовал на прощальном ужине, который дали Тинелли московские друзья, он даже не провожал его на вокзал и не знал дня отъезда. Святки кончились, жизнь пошла своим чередом: работа, училище. Ни о чем другом Степан не думал. И лишь письмо Тинелли, посланное из Петербурга, напомнило ему о друге.

— Странно, — удивлялся Бродский, теребя рыжую бородку. — Он тебе прислал письмо. Понимаешь, это не в его привычке, он никогда никому не пишет. У него повсюду столько знакомых и друзей, что он просто не в состоянии вести с ними переписку...

Тинелли ему и впоследствии писал, хотя и редко, словно лишь для того, чтобы поддерживать с ним связь. Степан не мог ответить ему ни на одно письмо: они приходили всякий раз из разных стран и городов. Ему нравилось, что Тинелли ведет такой кочующий образ жизни, он и сам бы хотел так жить, но учеба, обязательная и необходимая, держала его в крепких тисках. Головной класс он закончил неплохо, хотя во время пребывания там у него произошло несколько серьезных столкновений с его руководителем — Горским. Одну из этих стычек в конце зимы пришлось даже улаживать Милорадовичу и Касаткину, иначе бы он не мог перейти в их фигурный класс.

Горский от своих питомцев всегда требовал не только аккуратности и чистоты выполнения рисунка с гипсовых моделей, но и многократности. Независимо от того, как выполнен рисунок, он заставлял повторять его по несколько раз. Может быть, это кому и приносило пользу, но Степан решительно восстал против подобного, как он считал, механического повторения. С грубым упрямством он отказался присутствовать на одном из последних уроков, где надо было в пятый раз рисовать лицевую маску Венеры Милосской. А по оценкам этих работ учащиеся переводились в следующий класс.

Уладив недоразумение, Николай Алексеевич Касаткин наставительно сказал Степану:

— Если что-нибудь подобное ты позволишь себе у меня в классе, я тебя выдворю, не посмотрю, что способный художник. Да, да, и не пожалею. Дисциплина, батенька мой, превыше всего. Превыше твоих способностей...

Степан стоял перед ним, опустив голову, чувствуя себя виноватым. Он стольким ему обязан! Никогда не бывать ему в училище без помощи этого человека, невысокого, с короткой бороденкой и глазами слегка навыкате. Осторожными движениями, скупой улыбкой и какой-то особенной деликатностью он больше напоминал конторского служащего, чем художника. Даже такую, казалось бы, суровую отповедь Степану он высказал корректно, вкрадчивым голосом.

Летом почувствовал себя Степан несколько свободнее. Работа в ателье, с прекращением занятий в училище, более или менее упорядочилась. Теперь он занят бывал в основном днем, вечерами мог располагать временем по своему усмотрению. Его товарищи по училищу разъехались — кто на Волгу, а кто побогаче — в Крым, писать этюды. Ему никуда не придется ехать, он связан работой в ателье, а тоже хотелось бы побывать в Алатыре, Баевке, написать несколько этюдов. Там есть такие чудесные места, какие не всегда найдешь и на Волге.

Нельзя сказать, чтобы Степан тяготился работой у Бродского, но она его все же сковывала. Вместе с тем иного выхода он не видел, по крайней мере, в настоящее время. Эта работа его кормила, одевала, давала угол. Ретушерская комната постепенно загромождалась личными вещами Степана — баночками из-под красок, флаконами с маслом и лаком, альбомами репродукций, взятыми из библиотеки училища, различного размера подрамниками с натянутым холстом и без холста, пачками бумаг с рисунками. Ретушеры иногда ворчали, что негде повернуться среди этого хлама, не имеющего никакого отношения к работе. Делали это они не из-за неприязни к Степану, а потому, что в комнате без окон было действительно тесно и душно, точно в тюремном карцере. Степан не замечал этих неудобств и, всегда чем-то занятый, был совершенно равнодушен к окружающему. Бродскому, вероятно кто-то сказал, что ретушерскую следовало бы немного разгрузить, а может, он сам решил навести там порядок. Как-то в начале лета он пригласил Степана в кабинет и заговорил с ним о делах, предварительно засыпав его вопросами.

— Как там в училище? С каким настроением перешел в следующий класс? Кто теперь будет твоим наставником?

Степан пропустил мимо ушей первые вопросы, ответил лишь на последний:

— Касаткин, Николай Алексеевич.

— Это тот, который все шахтеров рисует?

— Не только шахтеров. А что, разве их нельзя рисовать? — насторожился Степан.

— Да нет, это я не к тому сказал. Лично я тоже считаю, что люди труда более достойны быть предметом изображения, чем легкомысленные кокетки или светские бездельники, проводящие жизнь в праздности.

Бродский смахнул со стола рассыпавшийся из трубки табак в ладонь и стряхнул в коробку. Заметив, что Степан принялся набивать свою трубку каким-то прожухлым сероватого цвета табаком, подвинул ему коробку:

— Набивай отсюда, а то провоняешь здесь все, целый день потом не проветришь. Кстати, я хотел поговорить с тобой насчет прибавки жалованья. Как смотришь на это?

Степан неопределенно шевельнул плечами. Чего тут, собственно, смотреть, прибавка никогда не бывает в ущерб.

— Следует тебе привести в порядок свой гардероб, может быть, даже постричься, побриться, — продолжал Бродский, как бы между прочим. — И притом, тебе не мешает несколько улучшить жилье, довольно ютиться в ретушерской. Найди себе каморку и располагайся со своими художественными реактивами поудобнее.

Степан кивнул лохматой головой. Действительно, ему необходима светлая комната, где он мог бы почитать при дневном свете, а то, чего доброго, еще испортишь глаза. За последнее время иногда он целыми днями не видит солнечного света, сидя в этой темной ретушерской. В общем, он хорошо понял, что хозяин прибавляет ему жалованье для того, чтобы он убрался из ретушерской. Это вполне соответствовало его собственным желаниям.

После этого разговора Степан стал искать квартиру. Насчет того, чтобы поселиться где-нибудь в центре, нечего было и думать: квартиры стоили слишком дорого, ему не по карману. Он больше искал в кварталах, где проживает студенчество. Сейчас каникулы, а многие кончили университет, так что свободные комнаты должны быть.

Проходя по Волхонке, Степан неожиданно лицом к лицу столкнулся со своим земляком-алатырцем, профессором Серебряковым, который хотя и не совсем удачно, но все же принял участие в его судьбе. Степан думал, что он его не узнает, и хотел прошмыгнуть мимо. Но тот узнал, остановился, как бы загораживая проход и, улыбаясь, воскликнул:

— Пропащий! Вы чего же, милый, исчезли и не кажете лица? Недавно у меня гостили Николай Николаевич с дочерью и зятем, спрашивали о тебе, а я не мог ничего ответить. Отчего ни разу не покажешься? Где ты теперь обитаешь? Учишься или работаешь?

Степан не знал, что гостивший у него алатырский Серебряков попрекнул брата за плохое отношение к своему земляку. Александра Солодова, приехав домой, раззвонила по всему Алатырю о его бедственном положении.

— Учусь, работаю, — ответил он.

Расставаясь, Серебряков взял с него слово, что он обязательно зайдет к нему в ближайшее воскресенье. Степан обещал, но обещание не сдержал. Почти вся неделя прошла в поисках квартиры, а в воскресенье целый день перетаскивался и устраивался. Он нанял комнату на Остоженке, правда, небольшую, но двухоконную и довольно светлую, хотя окна выходили на грязный двор. После студента, который здесь жил, осталось несколько потрепанных книг и толстые тетради с конспектами лекций. Хозяйка дома, введя Степана в комнату, сказала, чтобы просмотрел бумаги и, коли пригодятся, оставил себе, а нет — так она заберет их на разжигу плиты. Книги оказались учебниками по медицине. Это Степана заинтересовало. Тетради тоже были с записями лекций по анатомии, физиологии. Он аккуратно все сложил в углу и оставил там. В комнате имелась кое-какая мебель — стол, три венских стула и деревянная кровать с мочальным тюфяком. Степан остался весьма доволен своим жильем, а когда хозяйка предложила ему за сходную цену еще и столоваться, то решил, что устроился по-барски.


13

Степана все время не оставляла мысль заняться секретом Тинелли. Но как? В ателье был один фотоаппарат с двумя объективами, но он предназначался для фотографирования стереотипных открыток и для его опытов. не годился. Ему важно было получить объемное изображение предмета на одной негативной пластинке. Он решил сам вмонтировать в одну камеру два объектива с одинаковой светосилой и фокусным расстоянием, использовав для этого старые ненужные системы из ателье. Этим он занялся уже на новой квартире.

С переменой места жительства Степан во многом выиграл. На работу в ателье теперь ходил утром и уходил оттуда вместе с остальными, так что у него появилось свободное время. Хозяйку дома весьма удивляло поведение жильца. Как это так, молодой человек и вдруг все вечера проводит один, никуда не выходит? К нему тоже никто не заходит. Интересно, чем он занимается? Уж не фальшивые ли деньги делает?.. Но деньги, которые он внес за стол, нельзя было назвать фальшивыми: все помятые, замусоленные, видно, что успели побывать во многих карманах и руках. Все же она приказала прислуге, девице лет двадцати, краснощекой и дородной, приехавшей в столицу из Ярославской губернии подработать себе на приданое, время от времени заглядывать в комнату нового жильца под видом уборки и посматривать, чем он занимается. Разумеется, в его отсутствие. При найме квартиры особо было оговорено, что комнаты убираются самими жильцами. Поэтому Степана несколько удивило, когда он заметил, что его комната иногда убирается. Возвращаясь с работы, он встретил в коридоре краснощекую девицу и спросил, не из его ли комнаты она вышла. Та раскраснелась еще больше, точно ее уличили в воровстве, и начала отрицать.

— Тогда кто же у меня подметает и всякий раз приводит в порядок разбросанные вещи? — спросил он недоуменно.

Девица оказалась из находчивых, ее растерянность и смущение длились не более минуты.

— Так это вовсе не я, а Маруська из соседнего дома! — выговорила она сквозь деланный смех, по-ярославски упирая на о.

— Кто она такая и с какой стати убирает мою комнату? — еще с большим недоумением спросил Степан.

— По привычке, — ответила девица, уже вполне овладевшая собой. — До вас в этой комнате проживал студент, она с ним дружила. Теперь он уехал, и она тоскует. Желает познакомиться с вами. Хотите, я ее приведу вечером? — предложила она, довольная своей сообразительностью.

От такой неожиданности Степан растерялся.

— Для чего ее приведете?

— Как для чего?! Она молодая, хорошенькая. Студент ее сильно любил.

— Отчего же оставил, коли любил? — усмехнулся Степан ее странной логике. — Не надо, не приводите, — добавил он поспешно, не дожидаясь ответа.

В этой истории, выдуманной служанкой, правдой было лишь то, что живущая по соседству девица Маруся действительно частенько захаживала к предшественнику Степана по комнате.

Когда служанка доложила своей хозяйке, что по имеющимся в комнате вещам и похожим на гармошки ящичкам с какими-то круглыми стеклышками на манер коровьих глаз трудно доискаться, чем занимается жилец, это забеспокоило ее еще больше. А вдруг он там печатает какие-нибудь бумажки да разбрасывает их по улицам? Теперь таких людей вон сколько развелось, полиция то и дело напоминает, чтобы домовладельцы в оба глаза следили за жильцами и непременно докладывали обо всем подозрительном. Поэтому она сама решила наведаться в комнату странного молодого человека, который целыми вечерами сидит взаперти, женщинами не интересуется и даже водку не пьет. Это уж было, по ее мнению, из ряда вон выходяще.

В один из дней в середине недели запасным ключом хозяйка открыла комнату Степана, собираясь обследовать ее досконально. Случилось так, что как раз в это время ему пришлось вернуться за какой-то забытой вещью, и он застал ее, заглядывающей под пыльный и свалявшийся тюфяк на его кровати. Полная, седеющая, с отвислыми щеками женщина настолько растерялась, что в первую минуту не могла произнести ни слова: уставилась на Степана бессмысленным взором, на кончиках красноватых век слегка вздрагивали белесые ресницы. «Такие ресницы бывают только у свиней», — невольно подумалось Степану. Его не очень удивило присутствие хозяйки у него в комнате, он считал это вполне правомерным. Ему и в голову не могло прийти, что она роется в его постели в поисках чего-то запрещенного. Честный в своих поступках, он не допускал ничего предосудительного и в поступках других.

— Смотрю, нет ли у вас клопов, — наконец нашлась хозяйка. — Как вы спите ночью? Ничего вас не беспокоит?

— Нет, ничего не беспокоит, сплю как убитый, — ответил Степан.

Ему некогда было пускаться в рассуждения. Захватив забытую вещь, он тут же ушел. Хозяйка невольно усомнилась в своих подозрениях, на миг почувствовав в нем простую, открытую душу. Он не напугался, даже не растерялся, как это случилось с ней с самой. Занимайся он чем-нибудь запретным, наверно, повел бы себя совершенно иначе. Тем не менее она довела начатое до конца, осмотрев и проверив все углы и закоулки.

В это лето Степан мало занимался рисунком, маслом тоже ничего не пробовал писать, хотя красками запасся основательно. Все свободное время и внимание уделял секрету Тинелли. Двухобъективный аппарат он кое-как смастерил. Но посредством двух объективов никак не мог получить однокадровое изображение. Степан не знал законов оптики, а Тинелли свой секрет открыл не до конца. Потерпев неудачу с двумя объективами, Степан смонтировал объектив собственной конструкции и сфотографировал знакомого дворника. Снимок получился расплывчатый. Что-то было не так. Пришлось заново перебирать линзы, некоторые сменить. Следующий опыт оказался более удачным, но эффекта объемности все равно не было. Несколько снимков он сделал с самого себя с помощью магниевой вспышки. Изображения тоже получились плоскими. Степан пришел к выводу, что у Тинелли, по всей вероятности, главную роль в эффекте объемности играло правильное освещение, падающее со всех сторон под определенным углом. Посредством магниевой вспышки этого достигнуть нельзя. Необходимо нагую модель фотографировать при естественном свете. Себя в этом случае использовать было невозможно: объектив закрывался не автоматически, а вручную. Требовался человек, который бы согласился ему позировать. Конечно, он мог уговорить раздеться того же дворника, пообещав его угостить водкой. Но Степану хотелось использовать не просто обыкновенную натуру, какая бы она ни была. Прелесть и красоту в таких случаях сбрасывать со счета нельзя. Тинелли, конечно же, свои фотографии делал не ради объемности, а исключительно для того, чтобы вернее и полнее показать удивительную прелесть нагих моделей. Вот тут Степан и вспомнил подругу студента, о которой говорила прислуга. Она молода и, должно быть, красива, значит, будет отличной моделью для его опытов. Того, что она может не согласиться, Степан и в мыслях не держал. Он догадывался, что эта особа, видимо, из того сорта девиц, которые промышляют собой от случая к случаю, когда не находятся у кого-нибудь на содержании.

С прислугой у Степана постепенно наладились почти дружеские отношения. Звали ее Аксиньей. Она обычно прислуживала за столом — подавала еду, убирала. Всего нахлебников у хозяйки вместе со Степаном было человек шесть, из них трое — студенты — отсутствовали по случаю каникул. Двое были муж с женой. Степан их видел очень редко, они работали в каком-то театре то ли артистами, то ли всего лишь статистами, завтракали поздно, обедали и того позднее. Так что Степан за столом сидел почти всегда один. Аксинья оказалась девушкой разговорчивой. Пока он ел, она успевала рассказать все новости Остоженки. От нее самой он узнал и про то, что она приехала в Москву заработать себе на приданое. Спустя несколько дней после того, как она впервые заговорила о Маруське, Аксинья не вытерпела и за обедом снова напомнила ему о ней. Это оказалось как нельзя кстати.

— Жалко мне вас, — заговорила она. — Такой молодой и все вечера проводите один, без подруги. С подругой-то было бы веселее.

— Я все жду, когда вечерком ко мне сама заглянешь, — сказал Степан в шутку.

В первый же день своего появления здесь он отметил ее непригодность для натурщицы — низенькая и полненькая, она казалась почти квадратной. Ноги короткие и, несмотря на ее полноту, тонкие. Единственно привлекательным у нее было лицо — круглое, румяное, всегда смеющееся.

— Ой что вы! — воскликнула она протестующе. — Как можно мне бывать у вас да еще вечером?

— Чего в этом зазорного? Вы же собираетесь привести ко мне Марусю?

— Маруся — другое дело. У нее нет жениха. Ей все дозволено.

— Как же нет, а студент?

— О-о-о, чирикнула синица и улетела! Так и студент.

— Много у нее было подобных синиц? — спросил Степан, надеясь хоть что-то узнать о девице, с которой хочет познакомиться.

Аксинья откровенно засмеялась.

— Не знаю, не считала..

— Ну что ж, приводи, уж какая есть, коли сама не хочешь, — сказал Степан, делая вид, что она его все же уговорила.

— Я бы хотела, да жених потом со света сживет. У нас такие случаи бывали. Некоторые девки за один год приданое отрабатывали, домой привозили кучу денег, а после свадьбы их в гроб клали.

— И много еще тебе осталось отрабатывать?

— Два года уже работаю, еще с годик, и довольно. Сколько бог даст заработать, столько и привезу, зато это будут чистые деньги, жениху не за что будет меня попрекнуть...

«Да, — думал Степан, слушая ее, — была бы ты красавица, твой жених, небось, не отпустил бы тебя в Москву. Лучшее приданое девушки — ее прелесть и красота...»


14

В воскресенье, когда у Степана был свободный от работы в ателье день, Аксинья привела Марусю. Постучалась, втолкнула ее в дверь, а сама, хихикая, скрылась. Перед Степаном предстала девица не старше Аксиньи, а, вероятнее всего, моложе, но без краски молодости на лице. Черные волнистые волосы, небрежно откинутые назад, бледность щек, томная влага глаз и соразмерные пропорции слегка худоватой фигуры делали ее привлекательной. Однако привлекательность сразу же исчезала, стоило ей сделать несколько движений или пройтись. Вихляние бедрами, выпячивание бюста, беспричинные наклоны головы, улыбки, рассчитанные на то, чтобы понравиться, конечно же, давали прямо противоположный результат. Если бы она это понимала. Видимо, не понимает.

— Я давно хотела вас посетить, только вы почему-то не приглашали, может, что-нибудь наговорила Ксюша? Вы ей не верьте, она все врет, — заговорила девушка. — Аль, может, брезгуете нами? Мы ведь из простых, не какие-нибудь важные особы.

«К тому же она еще и дура!» — подумал Степан, выслушав ее странную тираду. Но делать было нечего, сам согласился, чтобы ее привели. Сложена она, пожалуй, ничего, сойдет для фотографических опытов, если, конечно, удастся ее на это уговорить.

— Присядьте, — пригласил он, подавая ей стул.

— Вы, наверно, служите чиновником? — спросила она, разглядывая его. — Ой, что я говорю: чиновником! На вас нет мундира. Вы, я думаю, художник?

Степан удивился.

— Как узнали?

— По длинным волосам. С длинными волосами ходят только попы да художники. На попа вы не похожи, да и попадьи у вас нет.

— Может, есть, откуда вы знаете? — засмеялся Степан.

— По всему видно, что вы холостой человек. Постель не убрата, рубашка на вас не глажена. Дайте я уберу.

Она хотела подняться со стула, но Степан остановил ее.

— Вот когда мы познакомимся по-настоящему, вы будете ко мне заходить, тогда я вас сам попрошу убирать постель и все прочее, а сейчас вы моя гостья, сидите, разговаривайте. Может, сказать Аксинье, чтобы она нам принесла чаю? Хотите чаю? — спросил он больше для того, чтобы отвлечь ее от излишнего любопытства.

— Что ж, я согласна с вами сойтись, только с уговором, кроме меня, у себя никого не принимать, — сказала она.

Степан аж похолодел от такой поспешной прямоты.

— Позвольте, то есть, как это никого не принимать?

— Ну женщин, конечно. Мужчин, пожалуйста, сколько хотите. К мужчинам я вас ревновать не стану.

Степан чувствовал, что необходимо сразу объясниться и четко определить отношения. Поэтому он сказал:

— Видите ли, уважаемая Маруся...

— Зовите меня Маруськой! — прервала она его. — Меня все зовут Маруськой. А вы что, рыжий, что ли, будете звать по-другому? Ой, да вы и вправду немножко рыжий! — воскликнула она и засмеялась, забыв на время свое кривлянье и жеманство.

На миг она показалась Степану девочкой-шалуньей, и ему даже немного стало не по себе от жалости к ней. И когда она напомнила ему насчет чаю, он покорно пошел разыскивать Аксинью, не вполне уверенный, что этот чай может быть. Однако он ошибся. Аксинья возилась в кухне и словно ожидала, когда ей прикажут подавать. Она его встретила нетерпеливым вопросом:

— Ну как?

— Что — как? — спокойно сказал Степан, чтобы несколько остудить ее любопытство.

— Понравилась она вам?

— Так она ничего, подходящая...

К чаю Аксинья подала печенье и фруктовую карамель. Слащавая улыбка сводницы не сходила с ее смачных губ.

Маруся была довольна угощением. С хрустом грызла сухое печенье с твердой карамелью, запивая горячим чаем.

— Ты мне нравишься, — говорила она, посматривая на Степана повеселевшими глазами. — Сразу видно, что не скупой. Мне с тобой будет хорошо. Ты мне всегда покупай конфет. Страсть люблю конфеты!

Она и сама не заметила, как перешла на ты. Да Степан и не придал этому особого значения.

— Только вот в чем дело, Маруся, давай договоримся заранее, — сказал он, возвращаясь к прерванному разговору. — Ты правильно угадала, я действительно художник. Мне необходима натура для моих опытов по фотографии, а может, напишу с тебя портрет маслом.

— Как маслом? — не поняла она.

— Ну, масляными красками.

— А-а-а, догадываюсь. Мне, значит, надо всякий раз раздеваться, так ведь?

Степан кивнул головой.

— Мне надо сейчас раздеться? — спросила она, готовая по первому знаку исполнить любую его прихоть.

Все складывалось хорошо. Вскоре выпал благоприятный случай для фотографирования. В фотоателье сделали небольшой ремонт, расширили павильон, покрасили стены и пол. Пока шел ремонт и сохла краска, ателье несколько дней не работало. В это время Степан и привел туда Марусю. Они закрыли входную дверь, чтобы случайно кто не заскочил. Степан принялся налаживать на треноги два аппарата — свой, с составным объективом, и павильонный. Маруся, вполголоса напевая и не торопясь, снимала с себя одежду.

«А у нее, черт возьми, фигура действительно неплохая», — думал Степан, поглядывая на нее. Вместе с одеждой, казалось, она сбросила и всю свою вульгарность, искусственность движений, жеманство, явившись перед ним в естественном виде. Как жизненны и непосредственны легкая сутулость спины, матовая белизна шеи, вздрагивающие груди с смотрящими в разные стороны острыми коричневыми сосками. Кто бы сказал, что она девка легкого поведения, согласившаяся обнажиться, откровенно говоря, за дешевые сладости...

— Иди встань здесь, у этого задника, — сказал он. — Представь себе, что стоишь на берегу и готовишься искупаться.

— А что мне для этого делать? — спросила она, подходя к декоративному фону с изображением голубого озера и белых лебедей.

— Ничего. Просто стой. Можешь заняться своими волосами...

Степан израсходовал дюжину пластинок, запечатлев ее нагое тело в различных позах и положениях. Тем не менее, он не особенно надеялся на успех. Сейчас его больше, пожалуй, увлекала живая натура, хотя сам он это и не вполне сознавал. В нем уже начал пробуждаться будущий скульптор.

Возвращаясь на Остоженку, Степан накупил своей спутнице разных сладостей и пригласил ее в трактир пить чай. Она от всего этого была беспредельно счастлива и весела, как неразумная девочка, которой подарили красивую куклу. Всем своим видом и поступками она старалась внушить окружающим, что в трактир пришла со своим возлюбленным. Степану, не привыкшему к афишированию, сделалось неловко. Он кое-как, наспех, покончил с чаем и поторопился расплатиться с половым. «Черт меня привел сюда!» — ругался он мысленно. Марусе не понравилось, что они так быстро убрались из трактира.

— Мы могли бы еще посидеть. Куда ты так торопишься?

— Надо проявить пластинки, — отговорился он. Никаких пластинок, понятно, он проявлять не собирался. Это он сделает завтра, в лаборатории ателье.


15

Недели через четыре после той встречи на Волхонке, Степан наконец собрался навестить профессора Серебрякова. Добром бы, пожалуй, так и не собрался, если бы в результате неудачных опытов с объемной фотографией не наступила в его занятиях непредвиденная пауза. Из тех негативов с Марусей он сделал несколько фотографий и бросил, убедившись, что у него ничего не получилось. Маруся назойливо выпрашивала у него эти фотографии, чтобы показать подруге и похвалиться, как она хорошо вышла, прямо картиночка. Но Степан отказал ей, соврав, что порвал их, так как иметь при себе и показывать подобные снимки нельзя, можно попасть в полицию. На самом деле он бросил их в угол на старые конспекты и тут же забыл про них.

Маруся продолжала заходить к нему, хотя надобности в ней уже не было. Степан иногда давал ей деньги, по мелочи — на сладости, на девичью косметику. Равнодушие Степана сильно задевало ее самолюбие. До поры до времени она терпела, не вполне разобравшись в отношениях, которые сложились между ними.

На Большой Никитской перед дверью профессора Степан снова замешкался, представляя, что сейчас появится скрюченная длинноносая старуха с иссохшим лицом. Он внутренне напрягся, чтобы быть спокойным, и позвонил. Через минуту дверь резко открылась, и Степан, хотел этого или не хотел, невольно отступил от неожиданности. В проеме двери перед ним предстала вся в белом, ярко освещенная косыми лучами солнца, падающими из широкого полуокна лестничной площадки, алатырская Лиза. Та самая Лиза, которая была-горничной у Александры Солодовой. Она его не узнала. Длинные волосы, золотистая бородка, московский костюм, хотя и из дешевого материала и немного потрепанный, но все же сшит на него и по моде, во многом изменили его облик. Совсем не так он выглядел три года назад в Алатыре. К тому же столичный город всегда накладывает на людей определенную печать своеобразного лоска. А когда узнала, почти кинулась к нему крикнув:

— Степан!..

— Ты что, напугалась или обрадовалась, узнав меня? — спросил Степан, когда они вошли в комнаты.

Лиза засмеялась и почти сразу же вслед за этим расплакалась.

— Обрадовалась, — промолвила она сквозь слезы.

— Ну и чего из-за этого плачешь?

— Знаешь, чего только я не натерпелась за это время, пока живу здесь, — заговорила она, отнимая от мокрого и возбужденного лица край скомканного передника. — Господа уехали в Крым, меня оставили одну сторожить квартиру...

— Погоди, погоди, — остановил ее Степан. — Сначала скажи, как ты попала сюда, в Москву?

— Как попала? Приехала с Екатериной Николаевной и с ее мужем. Они меня привезли сюда в прислуги. У господ умерла прислуга, отравилась каким-то газом. Вот они меня и уговорили приехать.

— Вот оно что. Значит, умерла. А добрая была.

— Ты это о ком? Кто была добрая? — переспросила Лиза.

— Прислуга, которая жила здесь до тебя.

— Ну и добрая, чтоб провалиться ей в преисподнюю! — воскликнула Лиза, готовая опять расплакаться. — Не дает мне покоя.

— Так ты же говоришь, что она умерла?!

— Ну и что с того, что умерла? Если бы добром умерла. А теперь каждую ночь, проклятая, приходит и бродит по комнатам, точно чего здесь оставила.

Степан расхохотался.

— Ты не была такой трусихой в Алатыре. Что с тобой случилось?

— В Алатыре у нас покойники не шляются по ночам, спокойно лежат на кладбище!

— Ладно, оставим покойников. Лучше расскажи, как там у нас, в Алатыре. Ты давно оттуда?

— Весной приехала. Кабы знала, что попаду в такую переделку, сроду бы не согласилась приехать. До смерти соскучилась по Алатырю. Живу здесь, как в тюрьме, ни выйти куда, ни поговорить с кем...

— О ком тебе скучать в Алатыре? — спросил он. — Замуж не вышла?

— Что ты, неужто я бы от мужа уехала в Москву! — смеясь, ответила она. — Нет уж, куда мне теперь замуж. Видишь, какая старая стала, кто меня возьмет...

Степан с усмешкой подмигнул ей. С того времени, как он ее видел в последний раз, встретив на берегу Суры с тазом белья, она если и изменилась, то только в лучшую сторону. Стала чуть полнее, а московский наряд, особенно белый передник с кружевной оторочкой, делал ее необычайно милой.

От его внимательных глаз Лиза застеснялась, сделала резкое движение руками, как будто отряхивая платье, и сказала:

— Твоя Александра теперь часто ездеет на теплое море. Целое лето там проводит.

— Она никогда не была моей. Сходились просто так, от безделья. Чертова баба, обманула меня, обещала поддержать деньгами и не прислала. Трудно я жил тогда... — он тряхнул головой, словно отгоняя прочь мысли о том недавнем времени, воспоминания о котором еще так свежи.

— Давайте я вас угощу чем-нибудь — чаем или кофием. Мои господа все пьют кофий.

Степан не успел ее остановить, она быстро упорхнула из комнаты, захлопнув за собой дверь.

Его внимание привлек стоявший в углу мраморный бюст. На гладко отполированном мраморном лице не заметно ни единой морщинки, но лысая голова и впалые щеки говорили о том, что это бюст довольно пожилого человека. Степан заметил внизу надпись, сделанную непонятными буквами. Он тогда еще не был настолько подготовлен, чтобы судить об истинности того или иного произведения искусства, и не мог знать, что перед ним всего лишь посредственная копия с римской копии греческого оригинала, сделанная обыкновенным итальянским подмастерьем. Профессор Серебряков купил этот «шедевр» на Сухаревке, где можно приобрести любую подделку под античность. Степан долго рассматривал бюст, поворачивал то в одну, то в другую сторону, взвешивал на руках тяжесть мрамора, думая о том, как, должно быть, нелегко было итальянцу Микеланджело высекать из огромных глыб библейских силачей и чудесных мадонн.

Лиза принесла на подносе кофейник с приборами и белые сухари, поставила все на стол и пригласила Степана.

— Я тебя никуда не отпущу, оставлю ночевать здесь, — сказала она, подавая ему крохотную чашку с черным, как деготь, кофе. — Хоть одну ночь да посплю спокойно.

— Почему думаешь, что со мной будет спокойнее? — спросил Степан улыбаясь.

Лиза вспыхнула, но сделала вид, что не поняла смысла сказанного. А когда Степан собрался уходить, она разнервничалась, расплакалась и успокоилась лишь тогда, когда он твердо пообещал ей прийти вечером и остаться на ночь.

Неожиданная встреча с землячкой несказанно обрадовала Степана. Теплой волной нахлынули воспоминания о родном Алатыре. Четко и явственно представился каждый кустик по дороге в Баевку, хотя эта дорога никак не связана ни с самой Лизой, ни с ее бывшей хозяйкой. Правда, они с Александрой как-то проехались по этой дороге, когда ездили с компанией на рыбалку. Но ведь это было всего один-единственный раз...


16

— Как же ты осталась одна, такая трусиха? — заметил Степан вечером, когда опять пришел на Большую Никитскую.

— Я думала, не страшно будет. Может, я так и не боялась бы, если б соседская прислуга не рассказала о смерти старухи. Она тоже боится покойников. Каждый вечер зову ее ночевать, она и слышать не хочет.

Пока Лиза готовила ужин, Степан осмотрел все комнаты. Она нашла его в кабинете профессора, где он листал большую толстую книгу с надписью на обложке: «Анатомический атлас». Стены кабинета сплошь заставлены широкими застекленными шкафами, и везде книги, книги. Столько книг Степан никогда не видел и не предполагал, что их может собрать один человек лично для себя. Конечно, чтобы прочитать такое множество, на это надобно время. У профессора его, должно быть, девать некуда.

Лиза почти силой оторвала Степана от книги и увела в кухню.

— Отчего ты не появилась в Москве года на два раньше, когда я так нуждался в поддержке, — сказал он, усаживаясь за маленький кухонный столик.

— Послушай, Степан, может, ты выпьешь немного вина? — спросила она. — У хозяина в буфете есть начатая бутылка.

— А ты знаешь, что бывает от вина?

— От вина пьянеешь и веселеешь, больше ничего, — рассмеялась Лиза.

— Коли не знаешь, не угощай вином... Впрочем, ладно, как-нибудь мы с тобой выпьем, только днем, не сейчас, — сказал Степан, принимаясь за еду.

Потом они пили чай и вспоминали про Алатырь. Когда Лиза стала убирать со стола, Степан вернулся в кабинет хозяина, к книгам. Здесь же на диване он решил устроиться на ночь. Лиза принесла ему подушку, легкое одеяло, затем притащила тюфяки бросила на пол возле стола.

— А это зачем? — удивился Степан.

— Стелю себе постель. А ты думал, я лягу в другой комнате? Как бы не так. Эта карга опять не даст мне соснуть.

Степан чуть было не расхохотался, но, вспомнив ее слезы и уговоры прийти вечером, удержался. Лизу нельзя было упрекнуть в притворстве, а в легкомыслии тем более. Он ее слишком хорошо знал. В его бытность в Алатыре, когда он дружил с Александрой, ему не раз приходилось сталкиваться с Лизой, и на все попытки заигрывания она всегда давала вежливый, но решительный отпор. Не могла же она за эти три года измениться до такой степени, что ей безразлично, с кем провести ночь.

— Ты, Лиза, испытываешь мое терпение. Я ведь мужчина, — сказал он. — Тем более, что ты мне всегда нравилась больше твоей хозяйки.

— Врешь!? — воскликнула она не то от удивления, не то от радости.

— Вот те крест — не вру.

— Все равно не поверю. Мужчина, которому нравится барыня, не позарится на ее служанку. Так-то, дорогой!

— Смотря какая барыня и какая служанка. Вот я скажу тебе про одного итальянского художника. За ним ухаживали и искали его общества знатные дамы, а он свою дружбу и любовь подарил простой булочнице. Выходит, служанке!

— Наверно, она умела печь вкусные булки, — засмеялась Лиза.

Засмеялся и Степан.

— Должно быть, она сама была пышна и вкусна, как свежевыпеченная булка.

— Ну моя хозяйка тоже была, дай бог каждому!

Степан промолчал. Он не хотел говорить об Александре. В наступившей тишине послышался неясный гул вечерней улицы. Лиза стояла на коленях у своей постели на полу, ожидая подходящего момента, чтобы снять платье и улечься. Степан смотрел мимо нее, куда-то в темный угол, куда не доходил скупой свет настольной лампы с зеленым абажуром. Перед ним лежал все тот же «Анатомический атлас». Так и не дождавшись, когда Степан опустит голову к книге, Лиза осторожно сказала:

— Отвернись, дай мне снять платье.

Он поднялся с кресла и вышел в прихожую, где оставил тужурку. Нашел в кармане трубку и табак, покурил и вернулся в кабинет, думая, что Лиза уже заснула. Но она не спала, словно поджидала его, чтобы сказать:

— Я к тебе, Степан, отношусь, как к брату, поэтому и не боюсь оставаться с тобой в одной комнате. Но я тебя очень стесняюсь...

Степан махнул рукой и с улыбкой произнес:

— Спи, сестренка, спи...

В обширной библиотеке профессора Серебрякова Степан открыл для себя целый мир, доселе ему не известный. Каждый вечер, закончив работу в ателье, он с нетерпением бежал на Большую Никитскую, чтобы всем своим существом уйти в этот неизведанный мир. Профессор, подобно брату, увлекался искусством, и в библиотеке у него были альбомы с репродукциями картин различных собраний и галерей, книги по изобразительному искусству, хорошо изданные, богато иллюстрированные. Но Степана увлекали не только книги по искусству. Вечерами он подолгу засиживался над толстыми томами «Истории Государства Российского» Карамзина. «Вот, черт возьми, — восхищался он при этом, — каждая книга — целая библия!..» Все подряд он читать не мог, для этого потребовалось бы слишком много времени, читал отрывками, то там, то тут. А рядом у стола, почти у его ног, сбивши с себя во сне легкое одеяло и вся раскрывшись, точно бутон розы, во всей своей зрелой девичьей красе, безмятежно спала Лиза...

Однажды утром, будто вскользь, Степан сказал, что тень умершей старухи больше не появляется, стало быть, Лиза может спать в спальне хозяев. Там ей будет куда лучше, да и ему полегче.

— Тебе-то с чего трудно? Или камни ворочаешь всю ночь?

— Не будь наивной, Лиза. Если бы только камни — это еще полбеды. Есть вещи потяжелее камней.

Она поняла его, вспыхнула, вся зардевшись, и виновато промолвила:

— Что же могу поделать, если боюсь?

Степану ничего не оставалось, как доказать ей, что ночной посетитель является вовсе не с того света. Когда в комнате горит свет, все спокойно и тихо. Стоит потушить лампу, как в прихожей раздается легкий стук, а затем кто-то начинает царапаться. Степан слышал это не раз, но как-то не обращал особого внимания. Теперь решил проверить. На ночь в комнатах все двери раскрывались настежь, а в прихожей открывали окно, чтобы дать доступ свежему воздуху. Единственно закрытой оставалась кухонная дверь. Не обязательно обладать большой сообразительностью, чтобы догадаться, что царапалась в дверь соседская кошка. Ей надо было попасть в кухню, где можно чем-либо полакомиться. Лиза ни за что не хотела верить этому, пока не увидела собственными глазами притаившуюся в прихожей под диваном огромную лохматую кошку.

— Надо же, ведь я каждую ночь со свечой обходила все комнаты. Она, проклятущая, от меня пряталась, а я и не догадывалась заглянуть под диван.

Лиза была возмущена и вместе с тем пристыжена столь легким и простым объяснением трудной загадки. Разозлившись, она схватила каминную кочергу, чтобы хорошенько угостить ночную блудницу, но Степан не дал.

— Погоди, она, наверно, голодная, поэтому и лазает по чужим квартирам. Лучше принеси ей что-нибудь поесть.

Лиза поворчала немного и пошла в кухню, откуда через минуту вернулась с кусочком колбасы.

— Этак, пожалуй, мы ее приучим, она насовсем здесь останется.

— Пускай останется, тебе же лучше, бояться меньше будешь.

Степан протянул колбасу под диван, чтобы выманить оттуда кошку. Она вышла, пугливо озираясь, но, убедившись, что к ней доброжелательны, осторожно взяла кусок и снова скрылась поддиваном. Степан и Лиза, как по уговору, одновременно засмеялись...


17

О том, что Степан нашел где-то пристанище, первой догадалась, конечно, Маруся. Для нее кончились приятные чаепития, кроме того, она лишилась сладостей, которыми Степан угощал ее почти каждый день, ничего не требуя взамен. Потерять такого поклонника, уступить его другой она ни за что не хотела. Своим горем Маруся поделилась с Аксиньей и попросила ее выведать у Степана, каковы его дальнейшие намерения. Собственные попытки объясниться с ним ни к чему не привели. Степан просто отшучивался, считая, что между ними не было ничего такого, из-за чего стоило бы объясняться. Обыкновенные знакомые, таковыми могут остаться и в дальнейшем, если это, конечно, ее устраивает. Но Маруся не хотела быть обыкновенной знакомой.

Аксинья считала себя в полной мере причастной к знакомству Степана с Марусей, и поэтому ее самолюбие сводницы было сильно задето, когда узнала, что он пренебрегает ее подругой. А эта подруга, между прочим, ее, истую деревенщину, ни во что не ставила, хотя сама недалеко от нее ушла: ее мать двадцать лет назад приехала в Москву точно так же, как Аксинья, заработать себе на приданое, только не из Ярославской, а из Тверской губернии. Однако случилось так, что вместе с приданым заимела она еще и дочку, да так и осталась навсегда в Москве стирать белье на господ.

Перво-наперво Аксинья доложила своей хозяйке, что жилец со второго этажа уже вторую неделю не ночует у себя. Она это должна была сделать давно, это входило в ее обязанности: хозяйка строго наказывала следить за поведением жильцов. За то, что Аксинья опоздала с докладом, она дала ей добрый нагоняй, затем спросила: бывал ли у жильца кто-нибудь из посторонних?

— Ни единой души, хозяюшка, — вымолвила Аксинья подобострастно, при том умолчав о посещении Маруськи.

— Странно, — задумалась хозяйка и часто-часто захлопала глазами со стрелками белесых ресниц. — Где может быть ночами молодой человек, не пьющий водку и не имеющий женщины?.. Я спрашиваю тебя, дуреха, где? — накинулась она на Аксинью.

— Ума не приложу, хозяюшка, — пролепетала та, сбитая с толку столь трудным для нее вопросом.

— Зато я знаю!.. Глаз не спускать с этого жильца — вот тебе мой наказ! Коли что пронюхаем, прибавлю тебе полтинник к жалованью. Слышала?

— Слышала, благодетельница, и поняла, — обрадовалась Аксинья столь неожиданному обороту дела.

В тот же вечер хозяйка сходила с заявлением в полицию. Примерно через день поздно вечером в дом пожаловал жандарм в сопровождении двух полицейских. Они попросили хозяйку открыть комнату Степана и присутствовать при обыске. Того, что искали, у Степана, конечно, не нашли. А искали они революционную литературу, листовки, оружие. Россия в то время находилась накануне больших социальных потрясений. Приближался революционный 1905 год, приближался, точно гроза из-за горизонта — с яркими вспышками зарниц и отдаленным громовым гулом. Жандармы и полиция со своими ищейками сбивались с ног в поисках государственных преступников, в каждой мелочи видя нечто предосудительное.

После ухода жандарма и полицейских хозяйка велела Аксинье поаккуратнее убрать в комнате и держать язык за зубами. Степан ничего не подозревал, он даже не заметил исчезновения снимков и негативов, лежавших в ящике стола. Он уже давно не помнил о них, всецело занятый книгами профессора Серебрякова.

Не забывая просьбу подруги, Аксинья все время искала удобного случая поговорить со Степаном. А такого случая, как нарочно, не выпадало. Степан заскакивал на Остоженку мимоходом — на обед или на ужин — и всегда торопился. В комнате у себя почти не задерживался, брал что-нибудь или переодевался, и опять уходил до следующего дня. И лишь спустя некоторое время, когда он, наконец, стал ночевать дома, Аксинья постучала к нему в дверь.

— И где же вы столько времени пропадали? — заговорила она заискивающим голосом, надеясь заодно что-нибудь выведать и для хозяйки.

— И вовсе я не пропадал, все время был здесь, — ответил Степан, приглашая ее присесть.

Она отказалась, продолжая стоять у двери.

— Хозяйка не разрешает заходить к жильцам, я заглянула на минутку по поручению подруги... Знать, нашли себе другую знакомую, Маруську по боку?

Степану не было никакого смысла что-либо выдумывать или врать, поэтому он сказал:

— Да нет же, не искал я никаких знакомых. В Москве живет в прислугах моя землячка, мы с ней случайно и встретились. Она осталась в квартире одна, напугалась, вот и пригласила меня бывать у нее, пока не приехали хозяева...

Такое объяснение показалось как Аксинье, так и ее хозяйке, которой она в тот же вечер передала весь разговор, наивной отговоркой.

— Глупее себя пусть поищет в другом месте, — высказалась хозяйка с твердой убежденностью, что жилец просто дурачил Аксинью.

Только Маруся все приняла на веру: видимо, эта землячка действительно существует и является для Степана ни кем иным, как полюбовницей. Значит, ею он пренебрег, лишь раздевал да разглядывал, а к этой бегает каждую ночь. Нет, такого унижения она не потерпит. Ей хотелось самой во всем убедиться, а потом уж действовать без промаха...

Когда семья Серебрякова вернулась с юга, Степан не мог свободно пользоваться книгами профессора, а просить у него на это разрешения не посмел да и не надеялся, что ему позволят. Он легко уговорил Лизу таскать к нему на Остоженку книги без ведома хозяина. При таком количестве книг тот никогда не догадается, что та или другая на какое-то время исчезает из шкафа, Лиза согласилась, однако с недоумением спросила:

— А как я узнаю, какая книга тебе нужна?

— Неси любую. Мне их надо прочитать все...

Такой наказ сразу же привел к непредвиденному казусу. Лиза принесла ему довольно увесистую книгу по химии, о которой Степан имел весьма смутное представление. Все страницы пестрели цифрами с какими-то незнакомыми буквами и знаками. Книгу оказалось читать совершенно невозможно — он ничего не понимал:

— Ты вот что, — сказал он Лизе, — в другой раз, прежде чем нести, заглядывай в книгу, чтобы не было в ней этих знаков и крючков.

— Понимаю, тебе надо такие, в которых больше картинок. Правда?

— Ладно, таскай такие, — согласился он.

Приход Лизы на Остоженку не мог остаться незамеченным. В дверях она столкнулась с Аксиньей и спросила, как ей найти Степана Нефедова, проживающего в этом доме. Время уже клонилось к вечеру, но Степан еще не пришел из ателье, и Аксинья провела гостью к себе в кухню. К ее удивлению, ответы Лизы полностью совпали со словами Степана насчет его отлучек, только Лиза рассказала больше и подробнее. Оказалось, что и Аксинья тоже до смерти боится разных привидений и пришельцев с того света. Но это нисколько не помешало ей сразу же, как только Степан увел Лизу к себе, побежать и обо всем рассказать сначала. хозяйке, потом Марусе.

— Знаем мы этих особ, которые прикидываются невинными овечками и рядятся под горничных, — самодовольно изрекла хозяйка. — Говоришь, у нее в руках большой сверток? — спросила она затем.

— Большой, хозяюшка. Навроде плоской коробки, завернутой в платок.

— Покарауль и посмотри, с чем она выйдет отсюда...

У подъезда они караулили уже вдвоем с Марусей, терпеливо поджидая, когда Степан выпроводит свою гостью. Ожидать долго не пришлось, так как Лиза не засиделась. Ее хозяева собирались в театр и просили вернуться с прогулки как можно скорее. Степан проводил ее почти до Манежа, а когда вернулся, у подъезда уже никого не было. Аксинья пошла обо всем докладывать хозяйке. Маруся же сочла лишним что-либо выяснять со Степаном, так как «факт коварной измены», как она считала, был налицо. Она всю ночь измышляла, не зная покоя, как бы пострашнее отомстить «злодею», Яркой молнией озарились ее темные мысли при воспоминании о вскользь произнесенных Степаном словах насчет фотоснимков, для которых она позировала в нагом виде. «Вот он, голубчик, и попадет в полицию!» — воскликнула она торжествующе...


18

Ничего не может быть неприятнее, как изматывающее душу повседневное внимание со стороны полиции, когда человек попадает ей на крючок. А именно это неожиданно случилось со Степаном. И хоть у полиции не было доказательств о его причастности к революционному движению, Степана все же взяли на заметку. А стоило Маруське донести, что Степан занимается изготовлением запрещенных законом фотоснимков, а таковые факты у них имелись, на него завели официальное дело. В его комнате еще раз произвели обыск, составили протокол, куда внесли ранее найденные негативы и несколько снимков, потому что других больше не нашли. Его стали без конца вызывать на допросы, требуя, чтобы он сознался в изготовлении порнографических снимков. Степан, как мог, доказывал абсурдность этого измышления, клялся, что подобные снимки были необходимы для опытов по объемной фотографии, что он художник, изучает строение человеческого тела. Но полицейские лишь ухмылялись в ответ.

Трудно сказать, чем бы закончилась для него вся эта неприятная канитель, если бы Абрам Бродский не использовал свои связи и не вытащил его из полицейского болота, куда он попал по своей неосмотрительности и наивности.

О том, что им занимается полиция, узнали и в училише живописи. В первый же день занятий в фигурном классе его руководитель Сергей Дмитриевич Милорадович спросил, с какой стати к нему привязались фараоны. Степан чистосердечно рассказал все, как есть, ничего не утаил, да и нечего, собственно, было утаивать. Тогда посмеялись над этим недоразумением, да и забыли. Но сам Степан долго не мог забыть. Как вспомнит усатого пристава со скрипучим голосом, словно кошки заскребут на душе. Он понятия не имел, откуда полиции стало известно про снимки. О причастности Маруси к доносу он узнал несколько позднее от Аксиньи. Уже глубокой осенью, вечером, она пришла к нему в комнату с письмом в руке и попросила прочесть.

— Мне все читает и пишет хозяйка, но сейчас ее нет, еще не вернулась с вечерни. Наверно, зашла к знакомым попить чайку. А мне не терпится узнать, что пишут из дома.

Письмо оказалось не из радостных: нареченный Аксиньин жених не захотел больше ждать и женился на другой девушке. Аксинья тут же расплакалась и ушла, не дослушав письмо до конца. На следующий день рано утром пришла опять. Степан еще лежал в постели. Она присела на край стула и, не отнимая передника от глаз, стала исповедоваться перед ним в своих грехах. Говорила медленно, сквозь слезы, икая и останавливаясь. Так Степан узнал от нее, что с первых же дней в этом доме следили за каждым его шагом, ловили каждое слово. И о всех его действиях осведомляли полицию. Аксинья просила Степана простить ее, грешную и неразумную. Ведь это она за обещанный полтинник обо всем хозяйке доносила, и Маруське все она, грешная, передавала: и про его землячку Лизу, и про то, что он не ночует дома. Знала, что подруга пойдет с наветом в полицию, и не отговорила. Во всем виновата она одна, вот за это ее бог и наказал, отняв жениха...

Признание Аксиньи в первую минуту взбесило Степана. Он вскочил с постели и, чертыхаясь, принялся собирать вещи, намереваясь сейчас же уйти с квартиры. Он даже не замечал, что носится по комнате босиком и в одном исподнем белье. А когда заметил, грубо вытолкал плачущую Аксинью в коридор. Однако вскоре успокоился, рассудив, что с переменой квартиры ничего не изменится. Другие только будут ищейки и доносчики. И вряд ли среди них окажется святая простота, вроде Аксиньи, чтобы, нашкодивши, прийти каяться.

Посещая фигурный класс, Степан все больше чувствовал охлаждение к живописи. Его все сильнее увлекали формы и контуры человеческого тела.

В классе теперь они все больше срисовывали полные скульптурные фигуры, специально изготовленные из гипса в мастерской училища. Но это были копии-перекопии с классических оригиналов, и они не могли удовлетворить ревнивого желания Степана иметь дело с живой натурой. Он их срисовывал механически, без особого подъема, лишь бы выполнить задание. Многие учащиеся его класса по воскресеньям уходили на окраину и Подмосковье на осенние этюды. Степана и на природу не тянуло. Давно запылились несколько загрунтованных холстов разных размеров, приготовленных еще для летних этюдов.

Степана никогда особенно не прельщала пейзажная живопись. Там, где нет человека, для него не было живой натуры. Может быть, в какой-то степени сказалось влияние иконописи, которой он занимался почти с детских лет. Но главным, конечно, было убеждение, что человеческие страсти, силу и слабость, красоту тела и уродство души можно выразить лишь в образе самого человека. Любой, даже хорошо написанный пейзаж передает всего лишь настроение, не затрагивает глубинных чувств. А Степану хотелось чего-то большего, правда, пока еще смутно и не вполне осознанно. Но в одном он уже почти был убежден: краски и холст не его материал. Иногда на память приходили детские забавы, он вспоминал, как из густого ила на берегу небольшой речушки на родине лепил игрушечных собачек. Не раз он к этой забаве возвращался и позднее, но основательно и серьезно скульптурой никогда не занимался. «А что если попробовать слепить что-нибудь, пожалуй, это будет куда важнее объемной фотографии», — и Степан решил наведаться в скульптурную мастерскую. Сюда он не заходил ни разу и ни с кем из скульптурного класса не был знаком. Однако по печальной истории с полицией его знали почти все.

Скульптурным классом руководил Сергей Михайлович Волнухин. Тут же рядом, в небольшом флигеле, находилась его собственная мастерская, где он большей частью и пропадал. В классе всеми делами ведала его ассистентка Ядвига Леонидовна, худенькая, маленькая и подвижная, точно капля ртути. Коротко подрезанные светлые волосы всегда были в беспорядке, но этот беспорядок шел ей лучше всякой прически. Ее можно было принять за девочку-подростка, хотя ей уже было около тридцати. Года два тому назад она окончила училище и осталась здесь, в скульптурной мастерской.

В первое свое посещение мастерской Степан постоял немного, приглядываясь к работающим, и ушел. Когда он появился здесь вторично, Ядвига потащила его к столу, где лежала сырая глина.

— А ну-ка принимайся за дело, у нас здесь без толку не торчат, а то, чего доброго, еще подумают, влюбился в меня, поэтому и повадился.

Степан, несколько задетый таким бесцеремонным обращением, вопросительно взглянул на нее, приготовившись ответить столь же бесцеремонно. Но, встретив взгляд ее перламутровых глаз, в которых то и дело вспыхивали искорки веселого задора, светилась приветливая доброта, сразу остыл.

— Вы бы мне разрешили ведерко глины взять с собой, — несмело попросил он.

— А отчего вам не заниматься здесь? — сказала она уже вежливо.

— Я из фигурного класса, руководитель отлучиться не разрешит, а мне бы хотелось немного полепить дома, на квартире.

В знак согласия она тряхнула светлыми волосами.

— Приготовлю. Будете уходить — зайдете, заберете. Ладно?..

«Уж не сама ли влюбилась в меня?» — подумал Степан, довольный, что так быстро нашел с ней общий язык.

Пустое ведро он вернул на следующий день, утром. Было еще слишком рано, и в мастерской Ядвига находилась одна.

— Послушайте, вы не могли бы нам помочь найти натурщицу? — спросила она, принимая ведро. — Желательно молодую, хорошо сложенную.

Степана неприятно кольнула эта просьба. Ему показалось, она спросила об этом лишь потому, что имела в виду злополучную историю с полицией. Но ее глаза снова разуверили его. Мягкий блеск жемчужных зрачков действовал на него так умиротворяюще, что сразу же подавил готовую подняться к нему волну гнева.

— Есть у меня одна особа на примете, поговорю с ней, — сказал он. — Если согласится, пришлю.

— Ой как я вам буду благодарна! Вы знаете, натурщица нужна Сергею Михайловичу. Вы ее пришлите прямо к нему, в мастерскую.

Степан, конечно, имел в виду все ту же Марусю. Хоть и зол был на нее, но что делать. Это занятие ей в самый раз.

В тот же вечер он сказал Аксинье, чтобы она передала подруге насчет места натурщицы. Аксинья не поняла толком, что это за работа, сама объяснить Марусе не смогла и привела ее к Степану.

— Пришла каяться, простите ее, Степан, как простили меня, грешную, — сказала она, выставляя подругу вперед.

Степан вот уже второй вечер лепил женскую голову. Конкретной натуры у него не имелось, он лепил вообще, что подскажет память и возьмет рука.

— Ладно, чего уж там, — бросил он, не поворачиваясь и не отрываясь от дела. — На то вы и женщины, чтобы грешить. Иначе вам отмаливать нечего будет.

Он объяснил Марусе, в чем будут заключаться ее обязанности. Та мигом сообразила.

— А, понимаю, надо будет раздеваться, как у тебя! Что же, я согласна. Пусть приходит художник, посмотрю на него, каков он из себя, стоит ли еще показываться ему в чем мать родила.

— Нет уж, милая, придется самой потопать на Мясницкую, чтобы взглянули на тебя, — сказал Степан.

— Ну и наплевать. Недоставало еще самой бегать. Хлеб за брюхом не ходит, — заключила Маруся с тупым упрямством.

Степан не стал больше ее уговаривать, решил все это предоставить самой Ядвиге. И в одно из воскресений она явилась на Остоженку. Он все еще трудился над женской головкой. Узнав от Аксиньи, что к нему пришла какая-то молоденькая дамочка, он тут же догадался, кто это, и поспешил накрыть свою неоконченную работу влажным полотенцем.

Ядвигу он еле узнал. На работе она всегда была в сером скромном платье и длинном кожаном фартуке: А тут она явилась в голубом элегантном пальто и в модной шляпке с темной вуалью.

— Прямо как на свидание пришла, правда? — проговорила она с улыбкой, откидывая вуаль на шляпку.

Степан растерялся оттого, что она была совсем другая, не похожая на ту Ядвигу из скульптурной мастерской. И движения у нее сейчас плавные, неторопливые. Даже глаза кажутся темнее. Может быть, они действительно темнее, и весь этот перламутр придумал он сам?

— Простите, у меня здесь такой беспорядок, я боюсь даже предложить вам стул, как бы вы не испачкали пальто, — пролепетал он еле слышно.

— Давайте с вашего разрешения вытрем стул этой тряпкой, и я не испачкаюсь. — Она осторожно сняла со скульптуры влажное полотенце и восторженно воскликнула:— О! Да это же замечательно! Вы слышите?

Степан, конечно, понял, что скульптуру она раскрыла вовсе не из-за надобности в тряпке, а просто хотела посмотреть его работу. Так оно на самом деле и было. Ядвига продолжала ходить вокруг стола, на котором стояла головка, и не переставала восхищаться.

— Знаете что, эту прелестную головку надо непременно отлить в гипсе. Когда закончите, принесите к нам в мастерскую, я вам помогу изготовить форму. Ладно?

Ее похвала пришлась Степану по душе. Может быть, в его первой работе и не все было так хорошо, как говорила она, но нельзя было не поверить ее искреннему восхищению.

— Вам нечего делать в фигурном классе, переходите к нам, в скульптурный, — посоветовала ему Ядвига, отвлекаясь на минуту от головки.

— А так разве можно перескочить?

Она засмеялась, показав маленькие ровненькие зубки.

— Пожалуй, нельзя. Сергей Михайлович не согласится...

Вскоре Ядвига ушла уговаривать Марусю. К ней ее повела Аксинья по просьбе Степана. Уходя, она повернулась к нему и, улыбаясь одними перламутровыми глазами, сказала:

— Хотите, будем друзьями? Ладно?

Вместо того чтобы одним словом подтвердить ее «ладно», Степан невольным движением весь подался к ней. Она взмахом руки опустила на лицо вуаль и быстро вышла из комнаты. Степану вдруг сделалось жарко, так что даже взмокла спина. Он сам не мог объяснить, из каких побуждений бросился к ней: то ли хотел обнять, то ли пожать руку... А объяснялось все очень просто. Последние три года он всегда находился в одиночестве. У него не было сердечного друга, с которым он мог бы поделиться радостями и горестями. Горестей, конечно, бывало больше, чем радостей. И вот появилась она, Ядвига, блеснув в его одинокой и однообразной жизни яркой жемчужиной, и принесла с собой великую радость и счастье, похвалив его первую работу. Ну как тут удержаться, чтобы не кинуться навстречу этой радости и этому счастью?..



СПОЛОХИ


1

Незаметно и как-то естественно наступила в учебе Степана новая полоса. Посещая фигурный класс больше по обязанности, да и то неаккуратно, он все силы и внимание отдавал скульптуре. Но он еще не числился в скульптурном классе и у него не было прав и оснований работать в мастерской, хотя Ядвига и предоставляла ему там все условия.

Сергей Михайлович хорошо знал в лицо всех своих учеников и как-то, застав его здесь, спросил:

— Вы откуда взялись, милый?

— Он из фигурного, приходит сюда поработать часок-другой, — ответила за него Ядвига.

— Ну тогда пусть идет в фигурный класс и занимается своим делом. Нечего ему здесь околачиваться, — строго заключил Сергей Михайлович.

Степан послушно оставил мастерскую и впредь туда заглядывал лишь для того, чтобы повидаться с Ядвигой. Она снабжала его глиной, готовила ему формы для отливки в гипсе. Глину он обычно таскал в ведре вечером, проделывая пешком довольно длинный путь от Мясницкой до Остоженки. Когда об этом узнала Ядвига, сначала высмеяла его, а затем отчитала. Разве у него нет пятиалтынного на извозчика, что он тащит на себе такую тяжесть на другой конец Москвы?

— Да и вовсе не тяжело, — оправдывался Степан. — Приходилось носить и потяжелее. Подумаешь, ведро глины...

Ядвиге нравились в нем непосредственность и простота, иногда доходящие до инфантилизма, она восхищалась его неумением хитрить, нежеланием лгать. Однако все эти качества не сразу можно было разглядеть в нем. Они были скрыты под плотным панцырем замкнутости, из-за которой многие в училище считали Степана нелюдимым. Преподаватели и руководители классов называли его толстокожим упрямцем и удивлялись, когда этот толстокожий упрямец взрывался из-за пустяка подобно пороховой бочке.

Вначале Ядвига относилась к нему с покровительственным участием, считая Степана несмелым человеком, во многом странным, не похожим на других. Но вскоре убедилась, что его несмелость — всего лишь нежелание лезть вперед. А когда сошлась с ним ближе, больше узнала о его жизни, разгадала в нем своеобразного подвижника.

Сама она была из богатой купеческой семьи, никогда не знала нужды и лишений. Их было две сестры, она — старшая. Дом их всегда был открыт для артистической молодежи. Случилось так, что сестры-погодки влюбились в одного и того же человека — блестящего артиста. Он сделал предложение младшей, хотя родители старались, по обычаю, сначала выдать старшую. После этого Ядвига возненавидела весь мужской род, всецело отдала себя служению искусству, навсегда выбросив из головы мысль выйти замуж. Но со временем любая ненависть теряет силу, тем более, если она направлена на половину рода человеческого и вызвана всего лишь одним его представителем. По характеру живая, отзывчивая и общительная, Ядвига не могла оставаться бездеятельной. Ко времени знакомства со Степаном все ее душевные неприятности были далеко позади. Из печального опыта своей первой серьезной любви она вынесла для себя одно твердое правило: не восхищаться внешним блеском человека. И не потому ли ее потянуло к Степану, что этого внешнего блеска у него как раз и не было?..

Скульптурой Степан занимался у себя в комнате вечерами. С утра бежал в училище. Если там ничего особенного не намечалось, на несколько минут заходил в скульптурную мастерскую взглянуть на Ядвигу и перекинуться с ней несколькими словами. Затем отправлялся в фотоателье. Работа у Бродского обеспечивала его существование, и он не мог пренебрегать ею. Он и так был очень благодарен хозяину за то, что тот не ограничивал его во времени. Когда придет, тогда и хорошо, лишь бы сделал больше. Тем более, что Степан выполнял в ателье самые различные обязанности — и ретушировал, и производил съемки, и работал в лаборатории. Короче говоря, делал все, что приходилось, иногда даже убирал помещения.

Со временем ему определили один свободный день в неделю. Он его попросил на воскресенье, когда не было занятий в училище. Таким образом, у него появилась однодневная отдушина. Весь этот день сполна он мог отдать любимому занятию. Вставал он обычно рано, умывался, наспех проглатывал завтрак и принимался за лепку. Работал лихорадочно, торопливо, точно его подгоняли. Если не получалось, ломал и комкал начатое и принимался снова. Во время лепки даже не курил. Курил после, молча и сосредоточенно расхаживая вокруг законченной работы, критически разглядывая ее. Лепил он всегда одно и то же — свою собственную голову с вытянутым лицом страдальца. Редко когда он оставался доволен работой, чаще всего сминал ее, в один миг превращая в бесформенный комок глины. А если и оставлял, то лишь для того, чтобы показать Ядвиге. Она пока что была для него единственным судьей и советчицей. Правда, заходила она к нему редко, по его настойчивой просьбе. Лиза приходила чаще, почти каждое воскресенье: приносила ему чистое полотенце, забирала грязное.

Из его работ была отлита в гипсе пока что лишь одна — женская голова. Он ее поставил у себя в комнате на угловую полочку, убрав оттуда небольшой образок. Лиза обычно кланялась в этот угол и осеняла себя крестным знамением. То же самое она сделала и на этот раз, когда пришла сказать, что оставляет Москву и уезжает в Алатырь.

Ее сообщение Степана не удивило. Этого следовало ожидать. Она так и не привыкла к житью в большом городе, к его бесконечной сутолоке, где люди совсем не знают друг друга, даже близкие соседи. Но было что-то еще, о чем она умалчивала, а Степан не допытывался.

Шагнув на середину комнаты, Лиза растерянно уставилась в угол, куда только что помолилась.

— Степан, что это у тебя такое? — промолвила она наконец.

— Как что, разве не видишь?

— Вижу, да что-то уж очень похожа на Александру Карповну.

Она сняла с полки гипсовую головку, подошла к окну и принялась рассматривать ее.

Степан молча улыбался, наблюдая за выражением ее лица.

— Ей-богу, похожа! — подтвердила она более решительно.

Степан до сего времени не вполне был уверен, что ему удалось достигнуть сходства с оригиналом. Откровенно говоря, когда начинал лепить головку, он совсем не думал об этой женщине, лишь позднее, после многих исправлений и окончательной отделки, неожиданно для себя заметил некое сходство с ней.

Лиза в последний раз принесла ему чистое полотенце, забрала книгу, принесенную в прошлое воскресенье, и, уходя, попросила его проводить ее на вокзал. Она уезжала во вторник, под вечер, а у Степана в этот день были очень важные занятия в училище, он задержался и не мог попасть на вокзал вовремя. Он очень жалел, что не простился с Лизой и не сумел ничем отблагодарить ее за сестринское бескорыстное отношение. Задумал было купить ей какие-нибудь хоть дешевенькие серьги и головной платок, но у него не оказалось денег, а занять нигде не нашел. Это еще больше расстроило его. На Остоженку с вокзала он шел вечерними плохо освещенными улицами. Электричество горело только на Тверской, остальные улицы освещались газом и керосиновыми фонарями.


2

С приближением рождественских праздников в училище занятий стало меньше, коридоры и классные комнаты заметно опустели. Учащиеся старших классов готовились к обычной годовой выставке и больше сидели в мастерских, а младшие заканчивали экзаменационные работы. Степан свою сдал уже давно, но все же время от времени появлялся в училище, утром или к вечеру, заходил в скульптурную мастерскую повидать Ядвигу. Перед выставкой у нее всегда бывало очень много дел, она задерживалась почти до самого вечера. И сейчас, пробегая куда-то мимо Степана, она на ходу бросила:

— Подождите меня, пожалуйста, не уходите, мне надо с вами поговорить.

В ателье Степан сегодня работал с утра, значит, вечер был в его распоряжении. Он подошел к двум учащимся скульптурного класса, возившимся у огромной фигуры поясного портрета женщины с толстым мясистым лицом и точно такой же грудью, и стал наблюдать. Ему очень хотелось вмешаться в их работу, посоветовать уменьшить эту бабу на добрую половину. Но разве они прислушаются к словам какого-то там ученика из фигурного класса, еще не нюхавшего запаха сырой глины? Больше того, он заметил, что его присутствие нежелательно. Степан подумал, что, пожалуй, ему и самому не понравилось бы чье-либо присутствие возле него во время работы, и он отошел подальше и опустился на ящик с цементом.

Ядвигу ждать пришлось долго. В мастерской зажгли электричество. Затем появился Сергей Михайлович. Широкими шагами прошелся между стоящими в ряд на полу и на подставках скульптурами, приготовленными для выставки, и подошел к тем двоим. О чем-то с ними заговорил. Голос у него был глуховатый, и Степан не разобрал слов.

Вскоре появилась и Ядвига.

— Ну вот, я и готова, — сказала она, снимая кожаный фартук. — Сейчас немного приведу себя в порядок и пойдем.

Она жила на Садовой-Триумфальной. Степан несколько раз ее провожал, но от приглашения зайти в дом всегда отказывался. Он знал, что они живут всего лишь втроем, с немногочисленной прислугой. Вышедшая замуж сестра заимела свой дом, куда переместились приемы и званые вечера для артистической молодежи.

На улице было неуютно. Газовые фонари горели тусклыми мигающими огнями. Холодный острый ветер, вырываясь из-за домов, обдавал лицо жгучим морозом. На камнях мостовой и тротуаров сухой снег под ногами скрипел со свистом. По Мясницкой проносились редкие извозчики. Ядвига шла, низко опустив голову, и все время старалась спрятать лицо в воротник.

— Давайте, Степан, возьмем извозчика, ладно?.. Пока дойдем до Триумфальной, я обязательно отморожу себе нос, — сказала она, когда вышли на Лубянку, и ветер стал сильнее.

«А я — ноги, если поедем на извозчике», — подумал Степан и сказал:

— Тогда зачем вам провожатый? Садитесь одна и поезжайте.

— Но мне надо поговорить с вами.

— Поговорить мы могли бы и в мастерской.

— Значит, не могли. Давайте все оставим, пока не доберемся к нам.

Степан молчал.

Немного подождав, она опять заговорила:

— Я хочу, чтобы сегодня вы обязательно зашли ко мне. У нас никого нет, отец с матерью вчера уехали в Варшаву хоронить какого-то родственника, так что вам стесняться некого.

Он поколебался немного и согласился. Ему и самому давно хотелось побыть с Ядвигой наедине и поговорить с ней. До сего времени все у них получалось как-то наспех и мимоходом. Бывая у него, она оставалась в комнате не более получаса. В скульптурной мастерской много не наговоришься, там всегда люди.

Они пересекли Лубянскую площадь, немного спустились вниз и на углу Рождественской улицы остановили порожнего извозчика. Степан усадил Ядвигу, концом коврика укрыл ей ноги, обутые в фетровые ботики, затем прыгнул в сани сам и сгреб себе на сапоги побольше соломы. Ехать было не так уж далеко, но в такую стужу легко можно отморозить ноги.

На Садовом кольце среди деревьев и кустарников лежали огромные сугробы снега, смутно белеющие в мареве декабрьского вечера. Извозчик свернул с дороги к указанному дому, и лошадь пошла, увязая в снегу.

— Ни один дьявол здесь не ездит, что ли?! — выругался он и хлестнул ее от злости. Вскоре она совсем увязла и остановилась. — Дальше не поеду, слезайте, — сказал извозчик грубоватым голосом.

— И не надо, дальше пойдем пешком, — ответил Степан, помогая Ядвиге выбраться из санок.

— Я же наберу полные ботинки снега, — запротестовала было она.

Ничего, ступайте в мой след, — успокоил ее Степан.

Снег оказался довольно плотным и твердым, и они

без особого труда добрались до подъезда трехэтажного дома с высокими большими окнами. Ядвига долго дергала шнурок звонка, открывать никто не выходил.

— Лакея и девушку-прислугу отпустили на рождество, в доме осталась одна кухарка. Спит, наверно, и не слышит, — сказала она.

Наконец им открыла сонная женщина с подсвечником в руке. Свеча едва не погасла от порыва ветра с улицы.

— К нам в дом недавно провели электричество, но оно почему-то испортилось, второй вечер не горит, — произнесла Ядвига и обратилась к женщине: — Ты мне больше не нужна, Ефросинья, иди ложись. Гостя я попотчую сама.

Пока она запирала двери, Степан снял в вестибюле свое легкое пальто и, не зная куда его повесить, засунул под лестницу, завернув в него заодно и шапку.

Когда они с Ядвигой поднялись на второй, а затем по другой лестнице на третий этаж, в ее комнате она неожиданно спросила:

— Степан, а где вы разделись?

— Там, внизу.

— Что значит внизу? А пальто куда дели?

— Оставил под лестницей. Не сюда же нести тряпье.

Ядвига всплеснула руками.

— Вы, Степан, ненормальный человек. Ну как можно так? Идите и принесите одежду, повесите ее у меня.

Степан повиновался с неохотой. Пересекая большой зал на втором этаже, он не догадался заслонить ладонью пламя свечи, оно заколыхалось и погасло. Дальше Степан пошел наугад и попал не в те двери, что вели на широкую лестницу. Он очутился в комнате с тремя высокими окнами, задернутыми тюлем. На улице была пасмурная темень, и окна смутно белели, совершенно не освещая комнату. Он сделал попытку вернуться в зал, но в темноте снова перепутал двери: И сколько ни блуждал, все равно оказывался в каких-то комнатах, больших и маленьких, но в зал и на лестницу выйти так и не смог. Потеряв всякую надежду выбраться из лабиринта комнат, он опустился в первое попавшееся кресло и решил ждать, когда Ядвига начнет его искать. И действительно, вскоре где-то в отдалении послышался ее приглушенный голос:

— Степан, где ты?!

— Я заблудился! — что есть мочи закричал он.

Время от времени, приближаясь, она окликала его, а он отвечал и думал: «Черт возьми, как у нас в баевском лесу».

Наконец голос Ядвиги раздался в соседней комнате, Степан встал и пошел ей навстречу. В темноте они неожиданно столкнулись. Ядвига невольно вскрикнула и обхватила его руками. Степану показалось, что она обняла его, он привлек ее к себе и стал порывисто целовать лицо, губы, глаза. Некоторое время она оставалась покорной, предоставив ему полную свободу действий, но вскоре поняла, что он не ограничится одними поцелуями, напрягла свое маленькое тело и, подобно стальной пружине, отскочила от него. Отдышавшись, сказала:

— И стоило из-за этого устраивать всю эту комедию!

Он сделал попытку снова приблизиться к ней, но она юркнула в другую комнату и уже оттуда сказала, решительно переходя на ты:

— Не дури, Степан! С чего это на тебя нашло?

— Ты же первая обняла меня, а сейчас говоришь, не дури, — обиделся он.

Она расхохоталась.

— К тому же ты мне нравишься, — продолжал он, следуя за ней.

— Разве об этом нельзя сказать спокойно, без этих твоих лап, — выговаривала она ему. — Ты мне тоже нравишься, но я же не кидаюсь на тебя.

— А я что, кинулся? — виновато произнес он. — Тогда, пожалуйста, прости...

— Ну ладно, пойдем ко мне, — дружелюбно сказала она.—Ты не сердишься, что я называю тебя на ты, просто так, безо всякого?

— Чего на это сердиться...

Про его пальто они уже забыли, вспомнили только, когда Ядвига принялась осторожно шарить у себя на столе, чтобы найти лампу, и спросила, нет ли у него спичек.

— Остались в кармане этого чертового пальто, из-за которого случилась вся история. И ты теперь на меня обиделась...

Ядвига куда-то ушла и вернулась с огромным подносом, на котором стояли подсвечник с горящей свечой и ужин.

— Помоги мне, пожалуйста, попросила она.

Степан подхватил из ее рук поднос, а она принялась все раскладывать на столе. От свечи они зажгли настольную лампу, в комнате стало светлее.

Ядвига занимала две довольно большие смежные комнаты, в одной из них находилась ее спальня с узенькой деревянной кроватью. У кровати во всю стену висел роскошный ковер, точно такой же лежал на полу, а на нем еще — медвежья шкура. Степан все это заметил мельком, когда Ядвига с подсвечником в руке входила туда, чтобы переодеться. Комната, где они расположились ужинать, была загромождена статуэтками различной величины, отлитыми в гипсе и бронзе. В углу стояла небольшая мраморная скульптура нагой женщины.

— Которые здесь мои, узнаешь? — спросила Ядвига.

— Все, кроме вон той, мраморной.

— Правда. А как ты узнал?

Степан пожал плечами.

На стенах, вплотную одна к другой, висели картины. Он не стал их рассматривать, да и что увидишь при таком скудном свете. Он лишь окинул их взглядом, подумав, что у нее в комнате как в музее.

Ужин состоял из густой лапши, курицы и чего-то сладкого, Степан так и не разобрал, не то это был кисель, не то еще что. Потом пили чай с домашним печеньем. Ядвига много рассказывала о себе, расспрашивала Степана о его жизни. Под конец предложила ему вместе провести рождество. Это и был тот главный разговор, ради которого она его пригласила. Отец с матерью из Варшавы приедут не скоро, останутся там до крещения, а к сестре идти ей не хотелось. Она до сих пор ненавидела и сестру, и ее мужа, этого лощеного и прилизанного светского повесу...

— Старой деве, Степан, нелегко, у нее никогда не бывает подруг, — призналась она, вздохнув.

— Какая же ты старая дева! — воскликнул Степан, оглядывая ее маленькую изящную фигурку, затянутую в шелковый халат. — Ты девочка, настоящая девочка и до смерти мне нравишься!

— Согласна, я для тебя девочка, только ты сиди спокойно, — остановила она его, заметив, что он хочет встать со стула.

Она вышла из комнаты и вскоре вернулась с коробкой табака и трубками.

— Ты, кажется, куришь. Можешь подымить, это хороший английский табак, специально для гостей. Отец сам курит папиросы.

Степан с удовольствием набил большую трубку с кривым костяным мундштуком, раскурил ее от свечи и с наслаждением затянулся. Он не торопился уходить, а Ядвига об этом не намекала. Так и не заметили, как прошел вечер. Откуда-то из дальней комнаты донесся бой часов, пробило двенадцать. Каждый про себя молча сосчитал эти удары, потом невольно посмотрели друг на друга.

— Можешь остаться, я тебе постелю в кабинете отца на диване, — сказала Ядвига, поняв его мысли.

— Почему в кабинете, а не там, на медвежьей шкуре? — вымолвил он дрожащим от волнения голосом и кивнул головой на полуоткрытую дверь спальни.

Лицо ее потемнело от краски. Не глядя на него, она прошептала:

— Не нужно со мной так, Степан... — и тут же посмотрела на него. — Ты меня понимаешь?

— Черт вас поймет, женщин! — вскрикнул он, вскакивая с места. — Выпроводи меня, я пойду к себе на Остоженку.

Она взяла свечку, и они молча двинулись вниз. И, уже выпуская его на улицу, она виноватым голосом, так не похожим на ее обычный голос, тихо спросила:

— Степан, ты не сердишься на меня?

— С чего ты взяла, что я на тебя могу сердиться? — ответил он спокойно и почти тут же почувствовал на своей щеке влажное прикосновение ее теплых губ.

Он не успел повернуться к ней, она легонько подтолкнула его и захлопнула дверь...


3

Утром Степан в училище не пошел. Занятий регулярных уже не было, а Ядвиге он не хотел показываться на глаза. Вчера, возвращаясь к себе на квартиру, он всю дорогу мучался раскаянием, что вел себя с ней грубо, если не сказать по-свински. Будь она ровней ему, тогда бы еще можно корчить перед ней необузданного влюбленного, но ведь она в скульптурном классе на положении учителя, первая помощница Сергея Михайловича. К тому же она ему действительно нравится, и он в нее в самом деле влюблен. А с любимой так грубо поступать нельзя. Надо во что бы то ни стало непременно загладить свою вину. Она, конечно, и вида не подаст, что это ей не понравилось, но что о нем подумает... А ее мнение для него, Степана, превыше всего.

Ядвига пригласила его провести вместе рождество, значит, считает близким другом. Ничего, он еще докажет ей, что вовсе не так груб и неотесан. Он-то уж сумеет держать себя в руках...

Надевая костюмный пиджак, Степан обратил внимание на свою одежду. Как идти в таком костюме на рождество? Ведь его сшили почти три года назад, и все это время он был для него единственной одеждой и летом, и зимой. Да и пальто подстать костюму. «Надо сегодня же поговорить с Абрамом Ароновичем, пусть накинет немного к жалованью, чтобы хватило хоть переодеться», — решил он, отправляясь на Тверскую.

Чтобы не откладывать разговор с Бродским на после, Степан подкараулил, когда он пришел, обождал, пока разденется и переведет дух, и постучал в дверь кабинета. Бродский принял Степана приветливо, протянул руку, маленькую, с золотистыми волосиками на тыльной стороне ладони.

Степан сразу приступил к деловому разговору, выпалив:

— Я пришел просить вас о прибавке.

— Эка ты, братец, не умеешь начинать разговор. Ляпаешь в лоб. Плохой из тебя дипломат, — произнес Бродский, усмехнувшись.

— Какой уж я дипломат, коли локти продрались.

— Насчет локтей я давно хотел предупредить. Надобно, братец, сшить новый костюм, а то порядочные клиенты от тебя начинают шарахаться... Но по теперешним временам прибавить жалованье не могу. Придется тебе выкручиваться самому. Ты, братец, художник, умеешь малевать, бери заказы на дом, у купчишек, они народ нетребовательный, как ни намажешь, все хорошо.

— Я же еще учусь, где мне работать дома?

— Ничего, одно другому не мешает. Я тебя загружаю не очень и не требую, чтобы ты здесь торчал все время. Сделал свое, можешь быть свободным.

Это было действительно так. Но свободное от учебы и работы в ателье время у Степана было занято скульптурой. Скульптура сейчас для него является основным смыслом его жизни, и ни на какие заказы купчишек он ее не променяет.

— Я хочу быть художником, а не ремесленником!

Бродский скривил губы в усмешке.

— Художество, братец, такое же ремесло, как всякое прочее. Бесполезных ремесел в жизни не бывает.

Степан чувствовал, что они не найдут общего языка, и хотел уже уйти.

— Погоди, не торопись, — остановил его Бродский. — Пришел просить, а сам не довел разговора до конца.

— Вы же все равно не прибавите жалованье, о чем еще разговаривать?

Бродский набил трубку и подвинул коробку с табаком Степану.

— У меня с собой нет трубки.

— Трубку найдем, у меня их здесь целая коллекция.

Он пошарил рукой в ящике стола и вынул маленькую изящную трубку со светлой металлической крышечкой. Степану курить не хотелось, но, чтобы не обидеть хозяина, не отказался.

— Где-то теперь наш Агасфер? — спросил Бродский. — Дает о себе знать? Я говорю о Тинелли. Пишет вам?

— Давно не писал.

— Это не удивительно. Удивительно, если бы он часто писал. И вообще странно, что он вам написал, я, кажется, об этом уже говорил.

— Да, — равнодушно подтвердил Степан.

Бродский что-то написал на четвертушке бумаги и протянул Степану со словами:

— Вот все, что могу сделать для тебя, братец.Помнишь, где живет тот портной, у которого заказывали пальто и костюм?.. Поезжай и закажи, что надобно. По этой записке он все тебе сошьет в долг, после понемногу расплатишься. Это тебе вроде поручательства, — добавил он.

Степан взял записку, поблагодарил и вышел. Это уже была помощь, и немалая.

Чтобы сэкономить время, обедать к себе на квартиру он не пошел, завершил работу в ателье, мимоходом перекусил в трактире и, взяв извозчика, поехал к портному. Тот прочитал записку, аккуратно сложил ее, проведя ногтем большого пальца по сгибу бумаги, и вышел в другую комнату, видимо, чтобы спрятать.

— Ну-с, молодой человек, что будем заказывать? — обратился он к Степану.

— Костюмную пару и пальто, — ответил тот, недолго думая. — Да нельзя ли, любезный, пальто сшить так, чтобы оно хоть немного обогревало зимой, — попросил Степан, стараясь придать своей просьбе форму шутки.

Старик-портной посмотрел на него поверх круглых очков, сидящих на болышом с горбинкой носу, и, немного смягчая твердые согласные, повторил вопрос:

— Так какое же вам сшить пальто, молодой человек?

— Видите ли, — заговорил Степан, все еще надеясь, что его поймут. — Я не настолько богат, чтобы заказывать два пальто сразу. Мне бы хотелось заказать одно, но такое, в котором было бы не слишком холодно зимой, а весной и осенью — не слишком жарко.

— Но это невозможно, молодой человек.

Степан в сердцах махнул рукой.

— Сшейте такое же, как на мне.

Но когда узнал, что к рождеству ничего готово не будет, чуть не отказался от заказа. Для чего ему пальто и костюмная пара, если он не наденет их на вечер к Ядвиге? Однако старик сумел убедить его в том, что одежда нужна будет и после рождества, сказав, что такому прекрасному молодому человеку не к лицу ходить в порыжевшем пальто и потертом костюме.

С окраины обратно в центр Степан добирался пешком. «Придется наведаться к профессору и попросить у него взаймы денег», — думал он, шагая заснеженными кривыми переулками, выбирая дорогу попрямее. Когда дошел до Большой Никитской, было уже совсем темно, на столбах зажигались газовые фонари. В густом морозном воздухе пахло конским навозом. К вечеру извозников на улицах стало заметно больше. Лихачи проносились с гиканьем, обдавая прохожих снежной пылью.

У Серебряковых окна светились только в зале. Степан все же решил зайти. В прислугах у них теперь была белокурая девушка с подрезанными волосами и челкой на лбу. Степана она всегда встречала холодноватым и презрительным взглядом, свойственным городской прислуге при разговоре с простыми людьми. Но на сей раз ему открыла младшая дочь профессора, восьмилетняя Ниночка. Всего детей у него было трое — старший сын Виктор уже кончал гимназию, средняя тоже девочка. Степан познакомился с ними после того, как они вернулись из Крыма. Представляя его всей семье, профессор просил не церемониться, заходить запросто. Часто приходить Степану было некогда, но изредка все же наведывался: когда сменить книгу, а когда и просто так. Серебрякову нравилось, что Степан читает серьезные книги, а не пустяки, вроде переводных французских романов, и он разрешил ему пользоваться своей библиотекой.

— Ты что, одна дома? — спросил он с удивлением у Ниночки.

Та что-то пробормотала и тут же убежала. Степан двинулся за ней.

— Почему ты сама открыла? У вас, верно, все спят?

— И никто у нас не спит. Папа и мама ушли куда-то договариваться насчет рождественского праздника, Серафима у подруги, а Виктор... — она понизила голос до шепота: — с Катькой закрылись у нее в комнате...

Степан нахмурился. Значит, опять неудача — профессора нет, и он не может занять денег.

— Черт возьми! — выругался он, прохаживаясь по комнате.

Девочке показалось, что он собирается уходить.

— Останьтесь со мной, дядя Степан, мне одной так скучно.

— Ты же сказала вроде, что Виктор дома.

— Ну и что из того, что дома? Они закрылись с Катькой, до них не достучишься...

Степану немного сделалось не по себе. Вдруг он вспомнил Лизу и ее отъезд из Москвы и только сейчас понял, почему она отказалась от такого выгодного места. Чтобы отвлечь внимание Ниночки от только что сказанного, весело крикнул ей:

— А ну показывай, где отцовы папиросы, сейчас мы с тобой закурим на всю ивановскую!

— Ой, дядя Степан, на всю ивановскую можно только кричать! — ответила девочка со смехом и кинулась искать папиросы.

Степан сидел, курил и смешил Ниночку забавными историями. Неожиданно появился Виктор, высокий, по-юношески сутуловатый. Он небрежно кивнул Степану, взял на столе из пачки папиросу и, раскурив ее, закашлялся до синевы на лице.

— Тебе еще рано заниматься этим, — сказал Степан. — Отец за это баловство уши надерет.

— Не надерет,— уверенно проговорил Виктор, но, услышав в прихожей шаги, быстро смял папиросу и выбросил под стол.

Профессор пришел с мороза с красноватыми пятнами на лице, за руку поздоровался со Степаном и крикнул прислуге, чтобы подали чай. Вскоре они перешли в кабинет, и Степан попытался заговорить о цели своего визита. Профессор догадался с полуслова, открыл ящик стола и, достав несколько червонцев, протянул Степану:

— Хватит?

— Что вы? Куда мне столько? Достаточно и десяти рублей.

— Вам, Степан, необходимо сменить одежду. Вы — художник и одевайтесь сообразно этого звания,— профессор положил деньги ему на колени.

— Но я не могу их вернуть, — растерянно сказал Степан.

— Вернете, когда станете богатым. Деньги небольшие, здесь чуть больше ста рублей... Великие художники всегда бывали богатыми людьми, — с улыбкой добавил профессор.


4

Рождественский праздник Степан провел в обществе Ядвиги. Они много ходили по улицам, обедали и ужинали в ресторанах, расставаясь всегда поздно. Она больше не приглашала его к себе, не то стеснялась прислуги, не то боялась, что их отношения могут принять иное направление. К нему на Остоженку тоже не приходила, отговариваясь тем, что все равно у него ничего нового нет, ведь он весь праздник не работает и ему нечего ей показывать. Степан старался быть с ней мягким и внимательным. Это ее даже несколько сердило: он становился непохожим на самого себя.

Но вот кончились праздники, прошли святки, и в училище снова начались занятия. Степан больше времени проводил в скульптурной мастерской, чем в своем классе. Его непосредственным руководителям — Касаткину и Милорадовичу — это не особо нравилось, хотя все задания по фигурному классу он выполнял аккуратно и в срок, им все же казалось, что он это делает без особого рвения и старания. А Сергей Михайлович Волнухин на появление Степана в скульптурной мастерской смотрел сквозь пальцы. Он уже его и предупреждал, и выгонял, а потом оставил в покое, конечно, не без настоятельных просьб своей помощницы. Ядвига не раз советовала Степану обратиться с просьбой о разрешении перейти в скульптурный класс к директору училища Алексею Евгеньевичу Львову. Но для этого необходимы были согласие и поручительство Милорадовича и Касаткина. Степан же чувствовал, что они на это не пойдут. К тому же до конца учебы оставалось не так уж много, всего четыре месяца.

В конце января относительно спокойное течение жизни русского общества было нарушено сообщением о нападении японской эскадры на дальневосточную морскую крепость Порт-Артур. До этого ходили упорные слухи о неустойчивом положении дел на Дальнем Востоке. После разрыва переговоров и дипломатических отношений с Японией эти слухи усилились. Из уст в уста передавали невероятные истории о том, что японцы уже захватили Корею и добираются до нашей Маньчжурской железной дороги. Однако газеты хранили упорное молчание. Они не особенно-то полно и правдиво освещали события и позднее, когда война уже началась и было уничтожено несколько русских военных кораблей, а Порт-Артур находился под непрерывным обстрелом дальнобойных японских орудий. Русская береговая артиллерия, оснащенная пушками старых систем, могла вести огонь лишь с близких дистанций, и японцы совершенно не опасались ее.

После царского манифеста об объявлении войны Японии в Москве начались патриотические манифестации. Степан видел, как проходила по Тверской разношерстная публика — от хорошо одетых и упитанных особ до людей в потертой одежде с испитыми лицами. Они несли на руках хоругви, портреты царя. И что особенно примечательно, среди всей этой серой массы он не заметил ни одного рабочего человека — ни на Тверской, ни на какой другой улице. Манифестанты обычно шли скученной толпой, оглашая воздух пьяными возгласами: «Царю-батюшке доброго здравия!», «Слава русскому оружию!», «Японцам — харакири!», «Шапками закидаем!..»

Вечером на Остоженке к Степану в комнату постучалась Аксинья, пришла будто специально рассказать новости. Она ходила на площадь храма Христа-спасителя смотреть на собравшийся народ и видела, как там избивали студентов, которые осмелились в противовес собравшимся кричать: «Долой войну!», «Долой царя!», «Да здравствует революция!..»

— Степан Дмитриевич, а что такое революция? Женщина какая-нибудь? — спросила она под конец.

Степан не удержался от улыбки. О революции за последнее время так много говорили, что даже окружающий воздух, кажется, пропитан ее духом. Он хотел объяснить ей значение этого слова, как вдруг вспомнил репродукцию с известной картины Делакруа — «Франция на баррикадах», и произнес:

— Да, она женщина, идущая впереди всех с красным знаменем в руках!

— Ой, и никого не боится? — воскликнула удивленная Аксинья, чем окончательно рассмешила его.

Про своего жениха она, видимо, уже забыла, больше не заговаривала о нем, покорно смирившись с тем, что ее променяли на другую. Теперь она уже толковала не о свадьбе, а все больше о мелочной торговле, которую откроет у себя в деревне, когда кончится ее срок пребывания в Москве. Но в торговых делах Степан был плохой советчик, Аксинья всякий раз уходила от него недовольная. Он чувствовал, что и сегодня разговор не ограничится одними уличными новостями. Вряд ли она пришла бы только из-за них. И действительно, покончив с ними, Аксинья подвинула стул ближе к столу, на котором Степан готовил для лепки глину, изрядно затвердевшую за день, и сказала:

— Хочу у вас, Степан Дмитриевич, попросить совета. Вы человек деревенский, навроде меня, к тому же мужчина, можете на ум наставить глупую бабу...

— Для чего такое длинное вступление, говори сразу, в чем тебе советовать, — прервал ее Степан.

— Сразу никак нельзя, дело-то у меня уж больно деликатное... Знаете того жильца, что занимает на третьем большую угловую комнату?

— Лысого старика?

— Он еще не такой старый, как вам кажется, — Аксинья перешла на шепот. — Они с нашей хозяйкой были связаны. Теперь у них произошла размолвка. С самой осени она больше не приглашает его по вечерам пить чай.

Степан пока еще не улавливал смысла разговора, но ему изрядно надоела болтливость Аксиньи.

— Ну а тебе-то что до этого?

— А то, что он мне предложил сойтись с ним за умеренную плату.

Степан присвистнул.

— Значит, потянуло к молодой, да еще к девушке. — И посоветовал: — Не связывайся, обманет мошенник.

— Не обманет, я не глупее его; велю сначала положить деньги на книжку, на мое имя...

Степана покоробило от ее практичности даже в таких делах.

— Какого черта тогда пришла спрашивать совета, коли сама такая умная?!

— Бабе никак нельзя без мужского совета, — ответила она невозмутимо, не обратив внимания на его тон. — Сама я, по-глупому так рассудила: жениха у меня теперь нет, сохранять себя не для кого. А деньги пригодятся на лавчонку. Вон и Маруська нашла себе хахаля, кого-то из важных, с ног до головы одел ее и деньги дает...

Степану не хотелось входить в подробности Аксиньиного деликатного дела, и он с досадой махнул рукой.

— Как хочешь, ты уж сама все решила, и нечего тут советовать.

Он постарался скорее выпроводить ее, чтобы она тут не мешалась, и принялся за лепку. В который раз он уже возвращается к одной и той же теме — выразить через автопортрет трудности и тяжести жизни, высказать боль тоски по неведомому. Законченная работа всякий раз оставалась стоять на столе, если он сам не браковал ее и не уничтожал, лишь до прихода Ядвиги. Достаточно было одного незначительного замечания с ее стороны, как он снова превращал все в комок глины. И вовсе не из-за того, что обижался на ее критику. Если и была со стороны Степана обида, то лишь на собственное бессилие, и ничуть не на нее.

— Ежели вы хоть в чем-то покривите душой и не скажете мне правду, больше не буду считать вас другом, — предупредил он ее, когда Ядвига однажды попробовала пожалеть его и сказала, что работа в общем-то ничего.

Она с каждым разом все больше убеждалась, что Степана обманывать нельзя: рано или поздно он сам придет к верному заключению. А ей он верил, верил, как самому себе. Она это чувствовала и больше не делала попыток лгать. Ему нравилось, когда она высказывалась прямо и коротко, без обиняков.

Сегодня у него что-то совсем не ладилось. Перед мысленным взором неотступно маячила женщина с красным знаменем, шагающая по баррикадам, а в ушах то и дело звучали слова пьяных манифестантов. Убедившись, что работа на этот раз не пойдет, он, наконец, отошел от стола, вытер насухо руки и набил трубку. Не слишком ли над мелкой темой он бьется? Эта мысль пришла внезапно и уже больше не оставляла его в покое. Он выкурил трубку, оделся и вышел побродить по вечернему городу. В эту минуту ему очень недоставало Ядвиги. Как бы он хотел сейчас поделиться с ней своими сомнениями. Но к ней не пойдешь, да и не хотелось ему показываться на глаза ее родителям...

Ночная Москва несколько успокоила Степана. Улицы были тихи и почти пустынны, лишь изредка попадались подгулявшие компании — осколки дневных манифестаций, да на перекрестках темными тенями маячили проститутки. Усталый от ходьбы и продрогший, он заторопился в постель, чтобы скорее согреться. Поверх тонкого байкового одеяла кинул старое пальто, новое так и осталось у портного. После рождественских праздников денег хватило лишь на костюм. Портной настоятельно советовал не отказываться и от пальто, он, мол, подождет, ему нечего бояться, у Степана есть поручатель, в случае чего, заплатит он. Степан попросил старика попридержать пока пальто у себя: будут деньги, сам выкупит...

Степан долго ворочался на жестком свалявшемся тюфяке. В голову лезла всякая мелочь и чепуха. Мысли независимо от его желания перескакивали с одного на другое. Ни с того ни с сего опять вспомнилась Маруся, которая, наконец, по словам Аксиньи, нашла себе постоянного хахаля. Недолго же она удержалась в натурщицах... А сама-то Аксинья какова, хитрая бестия. Ох, не завела бы ее эта хитрость на ту же дорожку, на какую попала ее подруга... Перед самым забытьем в мыслях Степана снова мелькнула женщина Делакруа со знаменем в руках...


5

Вторая половина зимы для москвичей прошла в беспокойных ожиданиях. Вести из Маньчжурии не радовали. Газеты по-прежнему сообщали о военных действиях весьма скупо, да они и на самом деле развивались не так активно. Но недостаток официальной информации сторицей восполнялся различными слухами. В начале апреля из тех же неофициальных источников стало известно о потоплении адмиральского броненосца «Петропавловск». На нем находились вице-адмирал Макаров и знаменитый художник-баталист Василий Васильевич Верещагин. Они погибли вместе с экипажем броненосца, состоящим из семисот человек. В училище с прискорбием встретили весть о гибели живописца Верещагина, долго и шумно обсуждали в коридорах и классах его случайную и безвременную смерть. Степан горевал вместе со всеми. Жизнь художника, богатая приключениями и полная опасностями, была ему по душе. Он восхищался им и как неустанным путешественником, и как добровольным участником всех войн, которые вела Россия при жизни художника. Неусидчивый и беспокойный характер и на этот раз бросил его в самую гущу трагических событий. «Таким ли должен быть настоящий художник? — спрашивал себя Степан и отвечал: — Именно таким!»

С Ядвигой они в этом вопросе расходились. Та считала безумием для художника подвергать себя опасности. Степан и не спорил с ней об этом. «В силу своего положения и характера женщина и не может думать иначе», — рассуждал он.

С окончанием занятий в училище Степан надумал съездить в Алатырь, проведать отца с матерью и братьев. Уже три года их не видел. Переписывался он с ними тоже редко, от случая к случаю. Последнее письмо от отца получил накануне пасхи, из него узнал, что брата Ивана мобилизовали помощником машиниста в Маньчжурию. Так что война не миновала и их семью.

Бродский не стал задерживать Степана, когда тот попросил отпустить его на лето, месяца на два, даже выплатил ему небольшое отпускное пособие. У Степана, наконец, появилась возможность выкупить у портного пальто. Но он не успел этого сделать. Вечером встретился с Ядвигой и сказал ей, что собирается в Алатырь. Ядвига запрыгала от радости. Оказывается, она тоже задумала путешествие по Волге и намеревалась пригласить с собой и его, Степана.

— Алатырь это ведь, кажется, где-то на Волге? Если ты не против, я тоже могу погостить у твоих родителей.

Степан и обрадовался и немного испугался одновременно. Провести с ней два месяца на Волге, вдвоем — разве это не радостный праздник? Но как он приведет ее домой к родителям в алатырскую бедность и убожество? Что скажет им: кто она для него — друг или подруга? Отец, конечно, его поймет, а чего не поймет — смолчит, мать же непременно будет допытываться, что это за женщина и почему он разъезжает с ней.

Степан понимал, что Ядвига сильно осложнит его поездку домой, но и отказать ей не мог. «В дороге что-нибудь придумаем, ей, в конце концов, не обязательно заходить к нам, может остановиться и в трактире», — решил он.

До Алатыря они решил ехать на поезде, а оттуда по Суре уже доберутся до Волги. Таким образом, деньги, предназначенные на выкупку пальто, были отложены для поездки. Кроме того, Степан расплатился с хозяйкой и даже уплатил за месяц вперед, чтобы сохранить комнату за собой.

В день отъезда Ядвига утром приехала к Степану на Остоженку с дорожным чемоданом и небольшим узлом. Поезд отходил после обеда, у них была масса времени, и они пошли кое-что купить на дорогу. На квартиру к Степану вернулись перед самым отъездом на вокзал. А у него еще ничего не было сложено. Он не стал брать с собой никакого багажа, надел новый костюм и захватил папку с бумагой для рисунков.

— Я тебе советую в дорогу надеть старый костюм, — сказала Ядвига.

— А новый тащить с собой? Нет, так не пойдет.

— Положим в мой чемодан, там есть место.

Но Степан не согласился и на это. Ядвига еле уговорила его взять легкое пальто: ночи еще довольно прохладные, а на реке к тому же сыро.

Приобретение билетов Ядвиге пришлось взять на себя. Едущих, как всегда в начале лета, было много. Состоятельные москвичи торопились покинуть душный и тесный город, уезжали в свои деревни с семьями, прислугой, не забыв захватить и кошек с собаками. Семейных вагонов не хватало, и они скупали целые купе в общих классных.

Степан встал в хвосте длинной очереди, не совсем уверенный, что к отходу поезда сможет дойти до кассы.

— Ты лучше посиди у багажа, я сама все сделаю, — сказала Ядвига, вытянув его за рукав из очереди.

Степан не представлял, что она может сделать при таком скоплении народа, но послушался и покорно сел на диван рядом с ее чемоданом. Не прошло и десяти минут, как она вернулась с билетами на спальные места в классном вагоне.

— Черт возьми! — удивленно произнес он. — Как это ты сумела? .

— Деньги, Степан, сумели. На них не только билет — целый паровоз можно купить...

В купе их соседями оказалась юная парочка. По всему видно, они были молодоженами, при малейшей возможности кидались друг к другу и целовались почти на глазах у Степана и Ядвиги.

— Ничего не скажешь, весело нам будет ехать, — заметил Степан, когда те двое шмыгнули в коридор.

Вагон бросало из стороны в сторону, колеса неистово стучали. За окном проносился сплошной лес дачных окраин Москвы.

— Не боишься ехать со мной неведомо куда? — спросил он, стараясь говорить как можно громче, чтобы она услышала его. — В самый мордовский край!

Она покачала головой.

— А если я накинусь на тебя, как тогда у вас дома? Ведь ты мне по-прежнему нравишься.

— А мне показалось, что ты разлюбил меня, — произнесла она, улыбаясь.

Степан сорвался с места и сразу же опустился обратно. В купе возвращались молодожены. Он достал трубку, табак и вышел в коридор. Мысленно он уже был у себя на родине, бродил по берегу извилистой Бездны, вдыхал смолистый аромат соснового бора, о котором так соскучился...

В Алатыре Степан и Ядвига сошли с поезда глубокой ночью. В пустом зале ожидания решили посоветоваться, что предпринимать дальше. Если она поедет к его родителям, необходимо придумать какое-то объяснение и довольно правдоподобное.

— Как же нам быть? — произнес Степан в нерешительности.

Она начала уже нервничать.

— Ты привез меня сюда и выкручивайся, как хочешь, не то останусь до утра на вокзале, а завтра уеду в Москву.

«Если бы она согласилась назваться моей женой, все было бы просто»,— думал Степан, соображая, как бы ей об этом сказать.

— Послушай, — заговорил он после некоторого молчания, — давай скажем, что недавно поженились, и моя мать тебя примет, как невестку. Иначе выгонит обоих...

«Боже мой, наконец-то его осенило!» — вздохнула она с облегчением. А вслух произнесла:

— Я же сказала тебе, выкручивайся, как хочешь.

От радости Степан готов был заключить ее в объятья, но она сунула ему в руки чемодан и кивнула на старика, стоящего поодаль и наблюдающего за ними. Это был, несомненно, извозчик, ожидающий, что его услуги понадобятся.

Когда они очутились бок о бок в тесной коляске, Степан осторожно обхватил рукой стан Ядвиги и притянул ее к себе. Она покорно прильнула к нему.

О своем приезде Степан не предупредил домашних ни письмом, ни телеграммой. В доме среди ночи начался настоящий переполох. Калитку им открыл отец Степана — Дмитрий, спавший где-то во дворе. Он проводил их в дом, зажег лампу и разбудил жену. За взрослыми из постелей мигом повскакивали дети, полуодетые, сонные, с взъерошенными волосами, совсем маленькие подняли рев. Это в основном были дети брата Ивана, с которым семья отца все еще жила в одном доме. Мать Степана Марья вначале заойкала, обрадовавшись приезду сына, но, заметив с ним женщину, притихла и насупилась. Сноха. Вера, наоборот, приветливо кинулась навстречу Ядвиге, взяла из ее рук узелок, подвела к лавке, усадила.

Ядвига чувствовала себя подавленной и растерянной. Она, вероятно, совсем иначе представляла себе эту встречу. Степану стало жаль ее. А тут еще мать, кидающая грозные взгляды на них обоих и с нетерпением ожидающая, когда же, наконец, ей скажут, кого привез сын с собой из Москвы. Степан хорошо знал характер матери, поэтому с сообщением, что Ядвига — его жена, медлить не стал.

— Вот, мама, твоя сноха, прими ее как свою дочь, — сказал он и, шутки ради, добавил: — Она вполне в твоем характере — никогда не будет перечить свекрови.

Марья поджала губы и качнула головой. Стоявший до сего времени в стороне, почти у самой двери, Дмитрий прошел вперед и подсел к столу, напротив новой невестки. Достал кисет с табаком, жесткий клочок пожелтевшей бумаги и принялся крутить цигарку.

— Дай-ка, отец, я тебя угощу хорошим табаком — турецким, — произнес Степан и положил перед ним коробку.

— Твой, должно быть, слабый, — отозвался Дмитрий. Помолчал немного, потом опять сказал: — Тоже научился курить да еще трубку, как дед Охон. Помнишь?..

Степан опустился на лавку рядом с Ядвигой. Та еле заметно пододвинулась к нему. Ее лицо было сосредоточенным и грустным, как будто она сидела одна в пустой комнате. Может быть, и это невольное движение вызвано лишь тем, чтобы быть поближе к нему и отделаться от навязчивого чувства одиночества.

Ребятишки, большие и маленькие, насмотревшись вдоволь на приезжих дядю и барыню-тетю и не получив никаких гостинцев, вскоре разошлись — кто на полати, кто на печку, а кто улегся прямо на полу. Прислонившись спиной к голландке, Вера тоже позевывала, но ей как-то неудобно было уходить. За три года она не очень изменилась, разве чуть пополнела да стала, судя по одежде, менее опрятной. А может, просто второпях надела старое незалатанное платье. Она не удосужилась даже обуться и стояла босиком с открытыми голенями перед свекром и деверем, что считалось, по эрзянским обычаям, весьма неприличным. В другой раз Марья непременно заметила бы такое упущение, но сейчас все ее внимание было приковано к другой, молодой «снохе». Наметанный глаз сразу определил, что она не из простых, то есть не из бедного сословия. И определила она это вовсе не по золотым сережкам в ушах и не по массивному перстню на одном из пальцев левой руки. Эти безделушки можно надеть на любую гулящую бабу. Весь вид Ядвиги, осанка и даже манера держать голову говорили о хорошем воспитании. В общем, Марья осталась довольна «снохой». Степану нужна именно такая жена: обеспеченная сама, она будет в какой-то мере обеспечивать и мужа. Уж она-то знала, как нерасчетлив ее сын, как беспомощен в денежных делах. Одному, без подсказки разумной жены, ему никогда не сделаться богатым. Это все хорошо. Но вместе с тем ее смущала одна существенная деталь. У снохи на правой руке не было обручального кольца. Пусть Степану оно не обязательно, Дмитрий тоже после свадьбы носил недолго, но она, Марья, никогда не снимала с руки кольцо, хотя оно всего лишь медное.

Мужчины разговорились о войне. Теперь везде только об этом и говорили. Вслед за морскими стычками началась полоса сухопутных сражений. Степан, как мог, просвещал в этом деле отца. Разговаривая, они так накурили, что на полатях закашляли дети.

— Довольно вам дыметь, трубокуры, — сказала Марья, подходя к столу. — Может, с дороги твоя жена, Степан, поесть хочет? Ты забыл сказать, как ее звать.

— Нет, нет, я не хочу, — поторопилась ответить Ядвига.

Степан назвал ее имя. Марья несколько раз повторила про себя непривычное слово и осталась недовольна: нехристианское имя, какое-то басурманское. Но вида не показала.

— Сейчас я вам постелю в передней, ложитесь-ка спать, до солнца еще успеете выспаться, — обратилась она больше к Ядвиге, чем к сыну. И тут, наконец, заметила босые ноги старшей снохи. — Ты, знать, голландку хочешь свалить, уперлась в нее обеими лопатками? Иди-ка лучше спать, а то утром тебя не добудишься.

Степану показалось, что мать слишком строго обращается со снохой. Видимо, после отъезда Ивана в Маньчжурию вес Веры в доме несколько уменьшился.

Прежде чем лечь в приготовленную матерью постель, Степан вышел во двор просвежиться. На востоке занималась алая заря, было прохладно, в воздухе носился терпкий аромат поздних цветов. Здесь еще чувствовалась весна. В приволжских районах по сравнению с Москвой ее приход всегда несколько запаздывает.

Вслед за Степаном во двор выскочила и Ядвига.

Прижалась пылающим лицом к его груди и несколько мгновений молчала, затем подняла голову и с горечью в голосе прошептала:

— Что мы с тобой наделали! Обмануть такую женщину... Это не просто грех — прямое святотатство!

— Она понравилась тебе? — тихо спросил Степан.

— Мало сказать, понравилась. Я восхищена ею! Мне кажется, она не поверила, что мы муж и жена.

— Не поверила, а постелила одну постель? Она бы этого не сделала, ежели бы не поверила.

— Если и поверила, то с большим сомнением. Мне почему-то так кажется. — Она тряхнула головой и добавила: — Авантюристы мы с тобой, вот кто!

— Ладно, — улыбнулся Степан. — Авантюристам ничего другого не остается, как идти до конца. Иди ложись и не беспокойся ни о чем.

— А ты?

— Я тоже лягу, немного погодя. Подожду, пока ты заснешь.

Ядвига пошла к сеням, но остановилась и опять обернулась к нему.

— Степан, мы не привезли с собой никаких гостинцев. А здесь столько ребятишек. Все они твои братья? Да?

— Не все, — с улыбкой ответил он. — Добрая половина из них, должно быть, племянники...

Пока они отсутствовали, домашние поторопились высказать свое мнение по поводу новой невестки. Несмотря на свои годы, Ядвига выглядела молодой. С тем, что она еще совсем «молоденькая» согласились и женщины, и Дмитрий.

— Только вот очень уж маленькая, может, еще подрастет, — заметила Вера, залезая на печь, чтобы немного соснуть.

Марья проводила ее косым взглядом.

— От больших тоже не всегда есть толк. Иная маленькая да удаленькая.

— Кому какая по нраву, — заключил Дмитрий и смахнул со стола рассыпанный табак.

Они с Марьей больше не ложились. Она принялась стряпать, чтобы получше угостить молодую сноху, а он вышел во двор заняться каким-нибудь делом. В сенях встретился с Ядвигой и степенно посторонился, пропуская ее.

Степан стоял у забора, взобравшись на старую опрокинутую кадушку, и смотрел в сад. Чтобы обратить к себе внимание сына, Дмитрий кашлянул. Степан невольно вздрогнул от этого с детства знакомого короткого звука покашливания, спрыгнул с кадушки и повернулся к отцу. Некоторое время они молча разглядывали друг друга при красноватом свете алой зари, разгоравшейся все больше. Густая борода отца, некогда темнорусая и курчавая, теперь заметно посерела от множества седых волос. Глаза ушли глубоко под лоб, как-то странно округлились и смотрели растерянно и неуверенно. Смуглый лоб покрылся сетью морщин. Посреди головы, между волосами, такими же серыми, как и в бороде, белела круглая полянка плешины. Спина опустилась и почти сгорбилась, отчего казалось, что отец стал немного ниже. «В свои пятьдесят два года он основательно сдал», — с горечью подумал Степан.

— Ты бороду тоже не бреешь. И волосы, знать, редко стрижешь, — сказал Дмитрий. Так как Степан ничего не ответил, немного подождав, спросил: — Кончил или еще нет свое ученье?

— Нет, отец. Еще целых два года.

— Долго, — протяжно произнес Дмитрий.

Степан взглянул под навес, где стоял верстак и лежало несколько толстых сосновых досок.

— Все столярничаешь?

— Чего же больше. Не пашу, не сею, от земли оторвался. Только и осталось махать топором и рубанком. Как покойный дед Охон...

Они поговорили еще немного, и Степан пошел спать. Если бы на печи не лежала Вера, он бы полез туда. Теперь же ему волей-неволей пришлось идти в переднюю, в задней избе притулиться негде. Мать постелила им на широкой деревянной кровати, которая стояла у стены за голландкой. Ядвига уже спала, сняв с себя лишь клетчатый дорожный костюм. Не раздеваясь, Степан осторожно лег рядом.


7

Проснулся Степан от неясного беспокойного чувства, открыл глаза и встретился с взглядом мальчика лет трех, сидящего на полу. Степан улыбнулся ему и спросил, кто он.

— Я — Миса, — и мальчик принялся сбивчиво рассказывать, что все ушли, а его одного не взяли.

Степан поднял его на руки и вышел с ним в заднюю избу. Здесь мать, сидя у окна, занималась шитьем. Она оставила работу и повернулась к сыну с добрым приветливым лицом и светящимися радостью глазами.

— Так и разбудил тебя, негодник этакий, — сказала она и улыбнулась, раздвигая сеть мелких морщинок дальше от глаз и уголков рта.

Степану сделалось больно от сознания, что он так обманывает ее из-за пустого, собственно, дела: лишь бы оправдать присутствие Ядвиги. Но скажи ей сейчас, что эта женщина, которая приехала с ним, не жена ему, а всего лишь друг, близкий друг, сразу же исчезнет с ее лица вся приветливость и доброта.

— Твоя жена повела ребятишек в лавку, чтобы накупить им сладостей, — сказала Марья.

— Ах, вот на что жаловался Миша... Не тужи, племянничек, тебе тоже принесут. Русская тетя добрая, она никого не обидит.

— Русская ли она, Степан? — усомнилась Марья. — Имя у нее уж очень странное.

Степан, признаться, никогда не задумывался над этим, да и какое имеет значение, кто она — русская или еще кто. Ядвига ему нравится, и пусть она будет хоть эфиопкой, ему все равно.

— Где и как там живете? — спросила Марья. — Она говорит, что родом московская, из купеческой семьи.

Степан насторожился и решил ничего не выдумывать. Ядвига встала раньше него, они тут, видимо, уже наговорились, как бы не сказать что невпопад.

— Да живем понемногу, как все живут... А где Вера уряж? — спросил он, чтобы отвлечь мать.

— Пошла топить баню. Надо же вас с молодой женой помыть да попарить с дороги.

Степан аж ахнул про себя. Ну теперь достанется Ядвиге, все ее косточки прощупают. У эрзян уж такой обычай: молодую невестку обязательно ведут в баню, чтобы ее основательно рассмотрела вся женская половина семьи. Потом начнутся пересуды, пока, наконец, окончательно решат, какова она из себя.

Степан не стал задерживаться возле матери, опасаясь лишних расспросов, и вышел во двор. Отец под навесом обстругивал рубанком сосновую доску. С улицы послышался гвалт, и вскоре во двор ввалилась целая ватага мальчишек и девчонок. Все они сосали конфеты, и у каждого в руке виднелся бумажный кулечек. Ядвига выделялась среди них не ростом и не полнотой, а белым платьем и темными туфельками на высоком каблуке.

— Сама-то еще девочка, — заметил Дмитрий, любуясь веселой и общительной снохой.

Степан не удержался от улыбки, подумав, что этой девочке уже тридцать. Странно, некоторые старые девы к этому возрасту обычно увядают, делаются замкнутыми и сварливыми, а с Ядвигой все наоборот — жизнерадостности ей не занимать, общительности — тоже.

В течение дня Степану никак не удавалось побыть с ней, она все время была то в окружении шумливой ребятни, то вместе с матерью и снохой. Поговорить им тоже ни разу не пришлось. Она лишь спросила его, вернувшись с ребятами из лавки, почему они называют ее уряж и что это такое. Степан объяснил, что так обращаются к снохе все родственники мужа, кто моложе ее.

В баню Степан ходил с отцом и взрослыми мальчишками. Он надеялся, что Ядвига туда не пойдет: она сроду не видела курной деревенской бани и никогда не мылась в таком многочисленном обществе. Но она пошла охотно, ее даже не пришлось уговаривать.

Женщины мылись до самого вечера. Степан даже успел немного соснуть. Его разбудила необычная суета в передней. Сюда внесли из задней избы большой семейный стол, придвинули к нему лавки, стали таскать еду. Марья на середину стола поставила бутылку водки, настоящей, казенной.

— Вставай, сынок, отпразднуем ваш приезд. Свадьбу мы не видели и не знаем, как она прошла, хорошо или плохо. Ну да бог с вами, бывают свадьбы и без родителей, не в Москву же нас было тащить, — говорила она, хлопоча вокруг стола.

Степану опять стало не по себе от всей этой лживой истории с женитьбой, но что делать, приходится играть самим же выдуманную комедию.

Ядвига после бани была вся красная, как ягодка земляники. На ней было бледно-розовое платье, влажные волосы на голове завивались в колечки. Вся она светилась от внутреннего ожидания чего-то необыкновенного и радостного. Степан невольно засомневался: уж не специально ли она оказалась в доме родителей на положении его жены? Не подстроила ли все это умышленно? Но для чего? В одной постели с ним легко могла оказаться и в Москве, если бы захотела. Неужели есть какая-то особая прелесть в том, чтобы естественное чувство обставлять столь сложными и ненужными декорациями?

За столом Степан заметил, что отец тянется к водке куда больше прежнего. По первому ряду все выпили по полной. Рюмку заменяла обыкновенная стеклянная лампадка, какие зажигают перед образами. Ядвига тоже не отстала от других и, выпив, раскраснелась еще больше. Потом по второй, по третьей полностью пил один Дмитрий. Марья только поглядывала на него, но, не ограничивала, видимо, считаясь с обстановкой. И лишь когда Дмитрий налил себе четвертую лампадку и в бутылке уже больше не оставалось водки, она недовольно заметила:

— Можно подумать, что ты стараешься за всю родню, которая отсутствует здесь.

— Э-э-э, — протянул Дмитрий. — Нашу родню за один стол собрать не просто. Вся в Алтышеве, а Иван в Маньчжурии. Так что стараюсь за самого себя.

При упоминании о муже Вера для приличия всплакнула, а затем выпила протянутую свекром лампадку. На этом торжественный ужин завершился. Стол и скамейки убрали обратно в заднюю избу, Степан и Ядвига остались одни.

— Боже мой, я твоя жена, ты мой муж! — счастливо воскликнула она, обнимая его.

От непривычки пить, да еще водку, она сразу захмелела. У Степана тоже кружилась голова, но не столько от выпитого, сколько от ожидания предстоящего: сейчас он окажется с Ядвигой в одной постели, они станут любовниками. Сквозь тонкое платье он чувствовал ее теплое, слегка влажное податливое тело... Это возбуждало его еще больше. А она смеется тонким рассыпающимся смехом, не разнимая маленьких рук с его шеи...

— Когда ты поехала со мной, предвидела, что это обязательно произойдет? — спросил Степан, когда они, уже успокоенные, лежали рядом на постели.

— Угу, — лениво ответила она.

— Ты хотела этого? — опять спросил он.

И снова это ленивое «угу»: Но спустя некоторое время она приподнялась на локте, сбив ногами легкую простыню, которой они укрылись вместо грубого одеяла, и сказала:

— Рассуди сам, Степан, чего мне еще оставалось ждать. Молодость уходит, замуж я все равно не выйду, да и не хочу. — Она умолкла на минуту, раздумывая, как бы убедительнее оправдать случившееся. — Неужели ты думал, что я собираюсь в монастырь, чтоб стать христовой невестой? К тому же я читала и слышала от многих: если женщина в период полной зрелости не сойдется с мужчиной, она очень быстро увянет и гораздо скорее состарится.

Степан вскочил, точно на его нагое тело брызнули кипятком:

—Так, значит, вся эта комедия тебе нужна для сохранения молодости, а любовь тут ни при чем?! Ну, милая, для этого мог бы подойти любой кучер!

— Успокойся, необузданный. Порядочная женщина, да еще впервые, никогда не отдастся нелюбимому. Это от вас, мужчин, всего можно ожидать, вы ляжете с первой попавшейся.

— Я не из тех, о ком ты говоришь.

— Так ли? — недоверчиво произнесла Ядвига.

Степана удивил ее тон. Неужели Вера, эта несносная болтушка, выложила ей подноготную его отношений с Александрой Солодовой? Он усмехнулся, подумав, что, пожалуй, было бы удивительно, если бы она этого не сделала.

— Тебя, должно быть, кое во что посвятили?

— Ничего я не хочу знать. Я тебя люблю таким, какой ты есть, каким ты мне достался после других. — Она прильнула к нему. — Было бы глупо жалеть, что прошлое любимого человека сложилось не по твоему желанию...

В окна медленно просачивался синий безмолвный рассвет...

Степан и Ядвига прожили в Алатыре около месяца, побывали в поселке Баевка, бродили по сосновому бору, по присурским озерам. Ядвига написала несколько этюдов, а Степан не стал. Лишь подправил портреты отца, матери и брата Ильи, которые написаны еще в бытность иконописцем. К живописи он не хотел возвращаться, она была для него пройденным этапом.

Из Алатыря они по Суре на маленьком пароходике доплыли до Васильсурска, затем по Волге — до Нижнего Новгорода. Здесь на несколько дней задержались. Потом двинулись выше, к Ярославлю. Там тоже сделали остановку и, таким образом, весь водный путь от Алатыря до Твери занял примерно около месяца. Ядвига называла эту поездку «свадебным путешествием» и была счастлива, что совершила его. У Степана тоже не было особых причин оставаться недовольным. Его лишь беспокоило, что в Москву он возвращается без копейки. Однако Ядвиге и вида не показывал. Скажи он ей, что ему сейчас не помешали бы несколько червонцев, она дала бы их безо всякого. Но он на это никогда не пойдет...


8

У Николаевского вокзала Степан посадил Ядвигу в пролетку и отправил домой, а сам пошел пешком на Остоженку. Дорога все же его истомила. Хотелось скорее растянуться на постели и проспать до утра безо всяких треволнений. Ключ от своей комнаты, уезжая, он оставил у хозяйки, поэтому ему пришлось постучаться к ней. Она выглянула, выставив в полуоткрытую дверь мощную грудь.

— Ах, это вы!.. А я вашу комнату уже сдала, думала, что вы не вернетесь. Ведь вы изволили заплатить только за один месяц.

— Какое это имеет значение, за сколько я заплатил?! — вспылил Степан. — Я же вас предупредил, что вернусь.

— Не кричите, молодой человек, вы не в трактире. Идите к Аксинье, она вам все объяснит и покажет, где ваши вещи.

С этими словами она захлопнула дверь и скрылась.

Необузданная ярость овладела Степаном. Он что есть силы заколотил ногой по двери, выкрикивая при этом бранные слова, эрзянские вперемежку с русскими.

Дверь снова открылась, но на сей раз ровно настолько, чтобы показать кончик тупого носа и мигающие глаза с белесыми ресницами:

— Если вы не прекратите безобразие, я сейчас велю позвать полицию! — прошипела хозяйка дома.

У Степана не было желания связываться с полицией: чувствовал, что виноватым обязательно останется он. Плюнув от злости, пошел в каморку Аксиньи под лестницей. Ее там не оказалось, но дверь была не замкнута. Степан вошел, засветил огарок свечи перед маленьким образом божьей матери, стоящим на полочке у изголовья, и присел на край постели. Ни столика, ни стульев не было, да и некуда их поставить. Между узенькой кроватью и дощатой стеной лишь небольшой проход, где едва можно протиснуться. Степан обшарил карманы и не нашел ни крошки табака. В комнате в ящичке стола, кажется, полпачки оставалось. Но где теперь этот табак, его, может, выкинули.

Он терпеливо ожидал Аксинью. Ему сейчас все равно идти некуда. Конечно, можно было бы пойти к Серебряковым, они не откажут, примут на одну ночь. Но объяснять им, почему и как среди ночи он вдруг оказался без крова и выслушивать их недоуменные охи и ахи, пожалуй, куда сложнее, чем переночевать где-нибудь на бульварной скамейке. Но московские ночи в августе уже становятся прохладными.

Наконец появилась Аксинья. Глаза у нее вроде бы заплаканы или это так кажется от скудного красноватого света свечи. Она сняла с себя легкую жакетку и подсела к Степану. Глаза у нее действительно были мокры от слез, вблизи это хорошо заметно.

— С чего плакала, тебя, знать, тоже выставили? — поинтересовался Степан.

— У меня свое горе, — ответила она.

— У каждого свое. Теперь бы вот покурить, глядишь, часть горя и забылась бы. Не помнишь, куда сунула табак, когда собирала мои вещи?

— Не помню, коли надо, найду. Ваши вещи лежат в коридоре, в углу.

— Иди-ка, милая, найди. На первый случай довольно и этого, а после поговорим о ночлеге. Спать-то мне негде.

Аксинья немного помолчала и сказала:

— Переночуйте у меня. Я пойду... к нему...

«Значит, она с ним все-таки сторговалась», — подумал Степан, качая головой.

Аксинья принесла табак, и он с наслаждением раскурил трубку, так что вскоре пришлось открыть дверцу, чтобвыпустить дым.

— Что у тебя за горе? Из дома опять нехорошую весть получила?

Она помотала головой.

— Ну, если не хочешь говорить, не надо.

— Чего тут от вас скрывать, — вымолвила она и призналась, что забеременела.

Степан присвистнул.

— Влипла. Вот тебе и заработала на мелочную торговлю. Как же ты это не предусмотрела?

— Я вытравлю, все равно вытравлю! Маруська меня научит, она умеет, уже не раз делала, — произнесла Аксинья с настойчивостью фанатички.

Степан попробовал отговорить ее от этой глупой мысли, но она упрямо твердила:

— Вытравлю! Вытравлю!..

А когда он замолчал, деловито сказала:

— Пока он не узнает, не прерву с ним отношений, мы ведь сговорились, что будет платить мне поночно. Деньги немалые, и нечего их терять...

Степан еще раз с горечью убедился в ее дьявольской расчетливости. В этом случае все доводы разума излишни. Вскоре она ушла «к нему», и он остался наедине со своими собственными заботами.

Наутро ему пришлось все имущество нести в фотоателье, где он снова обосновался в ретушерской.

Узнав об этом, Бродский, насмешливо кинул:

— Все возвращается на круги своя...

Ядвига не знала о житейских неурядицах Степана; он не сказал ей, что уже не живет на Остоженке. Она узнала об этом сама, побывав там. Потом пришла на Тверскую. Время было к вечеру, и работники ателье многие расходились.

— Ты подожди немного на улице, сейчас все, уйдут, и мы посидим у меня в ретушерской, — сказал Степан, встретив ее в вестибюле, куда его вызвали по просьбе Ядвиги.

— Чего же ты меня не предупредил, что не живешь там, заставил тащиться в такую даль? — она была недовольна.

Степан вывел ее на улицу.

— Прогуляйся немного, потом поговорим... Хотя о чем, собственно, говорить, сама прекрасно видишь, в каком положении я оказался. До начала занятий в училище обязательно надо найти хоть какую-то дыру, где бы я мог работать, — пожаловался он Ядвиге.

Не очень надеясь на его практичность, она взялась за это сама и уже через день сообщила, что он может переехать к себе на квартиру. Она наняла ему довольно просторную комнату на Малой Грузинской, с отдельным входом и двумя большими окнами в сад.

— Да это прямо-таки барское жилье! — восхищался он, когда Ядвига привела его смотреть квартиру. — Только вот немного далеко от училища, тяжеловато сюда таскать глину.

— Зато близко от меня, — улыбнулась она.

Степан обнял ее и усадил на маленький диванчик, стоящий у стены между окнами. Это была пока что единственная мебель в комнате.

— Сюда ты можешь приходить ко мне каждый день, здесь нас никто не будет стеснять, — сказал он, сев рядом с ней.

Она открыла небольшую сумочку из черного блестящего бархата и достала оттуда второй ключ, точно такой, какой вручила ему при входе, и опять улыбнулась. Ну, конечно же, она все предусмотрела — и отдельный вход, и запасной ключ.

— Умница ты моя, что бы я стал делать без тебя? Опять отправился бы на Хитровку...

Первым делом для работы с глиной Степан сколотил из досок что-то наподобие стола и больше ни о какой другой мебели не заботился. Ядвига несколько раз намекала, что следовало бы купить маленький столик и несколько стульев, но он пропускал это мимо ушей. На покупку мебели у него не было денег.

Пока в училище не начались занятия, Степан подрядился работать в ателье в две смены, намереваясь хоть немного поправить пошатнувшиеся финансовые дела. В конце месяца он рассчитывал заплатить за квартиру и выкупить, наконец, у портного злополучное пальто. Но каково было его удивление, когда он узнал у хозяина, что за квартиру уплачено за три месяца вперед. Это привело его в настоящее бешенство. К счастью, в тот вечер Ядвига к нему не наведалась, и он мог увидеть ее лишь на следующий день в училище. К тому времени его бешенство несколько улеглось. Однако, несмотря на это, он накинулся на нее с упреками прямо в скульптурной мастерской в присутствии учащихся и самого Сергея Михайловича.

В сильном возбуждении Степан обычно ругался на каком-то малопонятном языке — это было что-то среднее между русским и эрзянским. Поэтому присутствующие толком так и не разобрались, почему он вдруг раскричался. Растерянная Ядвига сначала молчала, потом расплакалась и выбежала из мастерской.

Волнухин, вероятно, догадывался об их отношениях, во всяком случае, он хорошо знал, как относится Ядвига к этому странному молодому человеку. Сделав вид, что ничего особенного не случилось, он лишь заметил Степану на опоздание, и тот вынужден был извиниться. Этот случай с деньгами настолько замутил его голову, что он совершенно забыл о первом дне занятий в новом классе — скульптурном...


9

Никогда еще в коридорах и классах училища не бывало столько шума и споров, как в эту тревожную осень. И все из-за поражений русских войск в Маньчжурии, а тут еще начались выступления людей из рабочих окраин, недовольных политикой царизма — и все одно к одному. На чьей стороне быть, кого обвинить в военной слабости России — вот основные вопросы, вокруг которых велись эти бесконечные споры. Степан обычно не принимал участия в подобных дискуссиях, считал, что это занятие для бездельников. Лично для него здесь не существовало никакой проблемы. Он давно считал себя не только сыном своего маленького обездоленного народа, изнывающего под гнетом монархии, но и представителем великой армии трудового люда всей страны. Принадлежность к этой армии уже сама собой определяла и его место в борьбе.

Состав учащихся, товарищей Степана, был довольно-таки разнородный. Здесь можно было встретить и представителя дворянского сословия, и купеческого сынка, и выходца из духовного звания. Из простонародья сюда попадали лишь единицы. И обычно участие будущих художников в общем социальном движении дальше шума и споров не выходило.

Новый год потряс страну целым рядом событий. Началом стало падение Порт-Артура. Затем Кровавое воскресенье девятого января, поражение под Мукденом, Цусимой и, наконец, Портсмутский мир, позорный и унизительный, по которому Россия потеряла Ляодунский полуостров, южную ветку Китайско-Восточной железной дороги, половину Сахалина и влияние в Корее. Все эти неудачи на фронте явились непосредственным толчком грозных событий, которые последовали одно за другим по всей стране.

Степан был свидетелем событий, происходящих в Москве летом, осенью и зимой 1905 года. Еще весной в фотоателье Бродского явился один из редакторов сытинского «Русского слова» Федор Иванович Благов и попросил порекомендовать ему на должность внештатного репортера газеты опытного фотографа. Бродский назвал Степана Нефедова. Узнав, что он к тому же еще и художник, Благов остался весьма доволен.

Степан, хоть и сильно был занят и в училище, и в ателье, не отказался от предложения. Прежде всего ему хотелось быть постоянно в курсе событий, что для художника, считал он, крайне необходимо, к тому же, Благов обещал неплохое вознаграждение. Это последнее для Степана было тоже немаловажным. Квартира, нанятая Ядвигой, оказалась для него слишком дорогой, а он ни под каким видом не желал принимать от нее денег. После той вспышки в мастерской между ними состоялся еще один крупный разговор, положивший начало окончательному разрыву.

По своему разумению, Ядвига считала, что Степану, при его бедности, следовало быть менее щепетильным. Ведь в своих отношениях они стали как бы мужем и женой, и она хотела помочь ему в ведении холостяцкого хозяйства. Ему надлежало, считала она, немедленно уйти из фотоателье, где он зарабатывает жалкие гроши. Она обеспечит его всем, а когда он окончит учебу, и сама откажется от работы в скульптурной мастерской, чтобы все свое время посвятить ему. Но Степан не хотел ничьей опеки, находиться на содержании было не в его правилах. Все это он и высказал Ядвиге в свойственной ему прямой и грубой форме, чем еще больше обидел ее.

Как ни дорого стоила квартира, Степан не отказался от нее. Со временем она все больше стала походить на скульптурную мастерскую, чем на жилье. Работал он в основном ночами. День и вечер делил между училищем и фотоателье. В течение зимы занятия в натурном классе Степан посещал аккуратно и был одним из самых прилежных учеников Сергея Михайловича. К весне, когда больше внимания стали уделять самостоятельной работе, он перестал ходить на уроки. Выполненные им работы обычно принимались без существенных замечаний и при разборе о них не говорили. Какого черта, считал Степан, выслушивать толкование о чужих недостатках, только зря потратишь время. Волнухин заметил это и как-то попробовал сделать ему замечание: дескать, художнику надлежит учиться не только на собственных ошибках, на что Степан ответил:

— Ему, Сергей Михайлович, не хватит на это жизни, потому что плохих художников очень много!

— В этом, милейший, ты, пожалуй, прав, — сказал Волнухин, немного подумав. — Но учителей так мало, что они не в состоянии заниматься каждым учеником в отдельности. Так что, прошу тебя, приходи хоть изредка.

— Обязательно приду, Сергей Михайлович, как только на обсуждение вынесете мою работу.

— Какой ты упрямый мордвин.

— Не мордвин, а эрзя, — поправил Степан.

— А разве это не все равно?

— Конечно, нет. Мы себя мордвой не называем, так нас называют другие. — Мы — эрзяне, а не мордва...

Волнухину нравился Степан, этот упрямец. Выполненные им работы всегда отличались законченностью и оригинальностью. Обычно он указывал ему только на незначительные ошибки, да и те бывали результатом поспешности, а от подобных огрехов настоящий художник со временем избавляется самостоятельно. Своего учителя Степан удивлял еще и тем, что ни одну работу с натуры не заканчивал в мастерской. К концу урока или заданного времени, после осмотра сделанной вчерне работы руководителем, он комкал ее и засовывал в ведро. К следующему уроку показывал во всех отношениях законченную вещь. Волнухин осматривал ее с особой пристрастностью и, не найдя ничего такого, к чему можно было придраться, отпускал его с урока. Таким образом, Степан за счет сна выкраивал время для своей фоторепортерской работы.

После окончания первого года скульптурного класса Волнухин предложил Степану принести несколько работ для весенней выставки, которую намеревались показать широкой публике. Право участвовать в таких выставках имели лишь выпускники. Но по ходатайству Волнухина такое право, как исключение, было предоставлено и Степану. Вместе с другими своими работами, сделанными в эту зиму, он решил выставить и головку Александры. А в самый последний момент пришла мысль слепить ее бюст. Он выполнил его буквально в два вечера, в третий — изготовил форму и отлил в гипсе.

Наутро, перед тем как открыть двери для публики, выставку посетил директор училища — Львов. Его сопровождала группа учителей. В отделе скульптуры все сразу же обратили внимание на гипсовый бюст прелестной молодой женщины. Кудрявая головка, красивый овал тонкого одухотворенного лица с еле уловимой улыбкой чувственных губ, остро торчащие маленькие груди, прикрытые полупрозрачным флером словно лишь для того, чтобы привлечь внимание, не могли не восхищать.

— Вот вам еще одна «Флора»! — сказал Львов и обратился к стоящему рядом Волнухину: — Чья работа?

Тот недоуменно пожал плечами: головку он действительно принимал и разрешал для выставки, но откуда взялся этот бюст? Он шагнул ближе к подставке и прочитал фамилию автора.

— Ну, конечно же, это Нефедов! Только не понимаю...

Волнухин не договорил. За такое самовольство Степана стоило бы как следует отчитать и лишить права участвовать в выставке, но работа так прекрасна. Она резко выделялась среди остальных и смелостью замысла, и техникой исполнения...

Работы Степана были замечены и публикой, и газетными корреспондентами. В «Русском слове» в отчете об ученической выставке ему посвятили две газетные строки: «Если есть намек на какую-то жизнь, то разве в одних только работах Нефедова...»

Степан ни разу не был у профессора Серебрякова после того, как тот ссудил его деньгами. Ему было совестно перед человеком, которому он задолжал и с которым в ближайшее время не в состоянии расплатиться. Может быть, мысль, что дела его в будущем пойдут на лад и он перестанет быть вечным должником профессора, и привела его на Большую Никитскую. На всякий случай он сунул в карман экземпляр «Русского слова», где говорилось о выставке. Но газету показывать не пришлось, профессор ее уже читал. Он предложил Степану в честь такого события выпить по бокалу вина, превосходного, грузинского, которое недавно прислал его бывший ученик.

— А вы, кстати, тоже должны стать моим учеником, — сказал он, добавляя вина в недопитый бокал Степана. — Вы почему плохо пьете? Не нравится вино?

— Нет, нравится, кисловато-терпкое, но я очень редко пью и боюсь опьянеть. Вы сказали, что я должен стать вашим учеником. Как это понимать? — спросил Степан.

— Все великие художники, особенно скульпторы, в совершенстве знали анатомию. Вам следует прослушать курс моих лекций по этому предмету и хотя бы время от времени бывать в нашем анатомическом театре.

Степан тяжело вздохнул. Черт возьми, если бы он мог разрываться на части.

— В училище нас немного знакомили с ней, но я чувствую, что этого мало. Но у меня столько дел, что я не знаю, когда и за что браться.

— Бросьте все и серьезно займитесь анатомией. Это вам необходимо.

Степан вынужден был дать слово, что с будущей осени непременно станет посещать лекции профессора. Серебряков на этот раз был сама любезность, даже проводил Степана до лестницы и крепко пожал на прощанье руку.

На улице было прохладно и тихо, как обычно бывает в сумеречный час в начале лета. Степан шел, неуверенно ступая по гладким плитам тротуара. Грузинское вино взбудоражило и кровь и чувство. Захотелось к Ядвиге. Пойти бы сейчас к ней, припасть головой к се коленям и умолять о прощении. Она, конечно, простит, Но ведь и он мог, в конце концов, обойтись без всей этой грубости...


10

В начале лета в Москве неожиданно появился Даниэль Тинелли. Он приехал из Германии в сопровождении молодой рыжеватой немки. Они пришли в фотоателье утром, а накануне успели побывать на выставке в училище.

— Я о тебе, Стефан, всегда помнил. Вчера видел твою «Флору» на выставке. Превосходная вещь. Ты настоящий скульптор! Ты должен обязательно увидеть работы Микеланджело. Поедем со мной в Италию, — говорил он, дружески обнимая Степана.

— Это не Флора, а портрет одной женщины, бывшей моей знакомой.

— Все равно она прекрасна!

Степану было некогда, и он вскоре ушел, оставив Тинелли с молодой спутницей в обществе Бродского, но пообещал вечером зайти к нему в гостиницу. Он спешил к редактору «Русского слова» Благову. У него случилось большое несчастье — преждевременно скончалась молодая жена, и он, то ли из жалости, стараясь поддержать бедного скульптора, то ли из других соображений заказал Степану сделать с лица усопшей супруги посмертный слепок. Обещал хорошо заплатить. Степана прельстила прежде всего не оплата, хотя и это не мешало. Он еще ни разу не снимал гипсовых масок с умерших, и ему было очень важно проделать эту процедуру.

Не будем касаться этой истории подробно: в конце концов она закончилась ужасно. Степан предполагал, что гипсовый слепок делается точно так же, как с модели из глины, и, когда гипс затвердел он не смог снять его, не содрав кожу с лица покойницы. Оскандаленный и расстроенный, он ушел, не повидавшись с хозяином. У него даже не хватило сил попросить извинения. Да и как тут извиняться? Чем оправдываться? Легче провалиться сквозь землю. Несколько дней Степан не находил себе места. И уж, конечно, в тот вечер ему было не до Тинелли.

Со своими фоторепортерскими обязанностями Степан справлялся неплохо. Для газеты в то время были особенно важны фотографии с рабочих окраин, где почти ежедневно проходили митинги и выступления. Но съемка их была строго запрещена полицией. За газетными репортерами полицейские буквально охотились, проявляя при этом особое, прямо-таки собачье чутье. Они узнавали их еще издали. Степану, видимо, помогало то, что он совершенно не походил на репортера ни по виду, ни по разговору. Его обычно принимали за церковного причетника, спешившего по своим делам. Небольшой аппарат он всегда таскал под мышкой, завернув его в темную тряпку.

В последнее время Степану удалось запечатлеть несколько довольно интересных эпизодов — митинг во дворе завода, схватку с полицией у ворот другого завода, конвоирование арестантов. Правда, слишком мало надежды, что эти снимки когда-нибудь опубликуют. Более невинные фотографии, и те не проходили. Так что зачастую его труд пропадал даром. А впрочем, даром никогда ничего не пропадает. Под влиянием виденного и слышанного на рабочих окраинах в голове у Степана исподволь вызревал образ революционного борца, постепенно вытесняя из его сознания женщину со знаменем. Этот образ — не символ, не красивая аллегория с обнаженной грудью и чувственными губами, а изнуренное гнетом и трудом мужественное лицо рабочего человека, готового на любые жертвы ради освобождения.

Спустя несколько дней после похорон жены Благова Степан все же решился наведаться в редакцию «Русского слова»: ему нужно было отнести фотографии и получить деньги. От сотрудников он узнал, что Федор Иванович очень просил его зайти к нему, как только появится. Конечно же, он зайдет, нет никакого смысла прятаться от него. Надо же в конце концов извиниться.

Благов встретил его приветливо, усадил на диван и сам присел рядом.

— Ну, братец, как дела? — задал он стереотипный вопрос, чтобы как-то начать разговор.

Лицо у него было усталое, бледное, голос вялый, хотя, видно по всему, старался показать себя бодрым и веселым.

— Плохие, — ответил Степан. — Свинью я вам подложил.

— Не будем говорить об этом, все более или менее обошлось... Давай лучше вот о чем поговорим. Не возьмешься ли ты сделать скульптурный портрет покойной? Я тебя снабжу фотографиями. Заплачу хорошо, не обижу...

Степан ожидал чего угодно — попреков, неприятного разговора, а тут, на тебе, заказывают портрет да еще обещают хорошо заплатить. Он едва не прослезился от умиления и обещал выполнить заказ в самое ближайшее время. Из редакции он ушел успокоенный и с небольшим авансом в кармане.

На Тверской в фотоателье Степан застал Тинелли. Тот сразу кинулся к нему с упреками: так, дескать, друзья не поступают. Степан был весьма польщен тем, что вдруг попал в друзья к такому знатному иностранцу.

— Извините, господин Тинелли, у меня были большие неприятности, — сказал он и, к своему ужасу, только сейчас вспомнил, что так и не извинился перед Благовым, и невольно воскликнул: — Черт возьми!

Тинелли со смехом подхватил это восклицание:

— Правильно! К черту господина и к черту неприятность! Зовите меня просто синьор. Если угодно — синьор Тинелли.

Они слушать не хотел, когда Степан заговорил о работе в ателье: он не мог пойти с ним в ресторан. Стукнув ладонью по столу Бродского, Тинелли заявил:

— Ты должен отпускать этого молодого человека со мной. Он свободный художник и не должен заниматься таким низким для него делом, как ретушь!

Бродский, смеясь, поднял обе руки.

— Сдаюсь, сдаюсь, как под Мукденом. Отпускаю. Пусть свободный художник немного побездельничает...

С собой в ресторан они пригласили и молодую немку. Просидели там почти до самого вечера. Тинелли безостановочно рассказывал о своей прекрасной родине, уговаривал Степана непременно поехать в Италию. Хоть и пили некрепкое сухое вино, Степан сильно захмелел. Поднимаясь в номер Тинелли, вспомнил, как был здесь в первый раз. Тогда он вел захмелевшего и отяжелевшего старика, сейчас все было наоборот — они с Евой вели его под руки. Ева уже не первый раз в России и довольно хорошо говорит по-русски.

В номер Тинелли опять заказал вино и закуски. Степан никогда в жизни столько не пил, и все это кончилось тем, что он свалился без чувств и проспал до утра на постели Тинелли в обнимку с Евой. Сам хозяин провел ночь на диване и нисколько не был в претензии на своих молодых друзей.

— Как вы красиво лежали, за это я всю ночь не тушил свет, — рассказывал он утром, когда все проснулись.

Ева раскатисто смеялась, запрокидывая голову назад, а Степан смущался и краснел.

— Как ты, милый, еще невинен! — смеясь, удивлялся Тинелли.

Завтрак они заказали в номер, но Степан не притронулся до еды. У него было такое ощущение на душе и во всем теле, будто он содеял нечто отвратительное. Из гостиницы он пошел прямо в баню и только затем к себе на Малую Грузинскую. Надо было немедленно приступить к заказу Благова, это хоть в какой-то мере очистит его совесть за неудавшийся посмертный слепок.

Несмотря на баню, состояние было неважное. Степан выпил почти чайник холодного чаю и стал готовить для работы глину. Страшно хотелось курить. Но вчера он где-то оставил трубку и не помнил где — не то в гостинице у Тинелли, не то в фотоателье. Пробовал курить цигарку, но табак, завернутый в бумагу, не имел ни вкуса, ни крепости, к тому же каждая затяжка вызывала усиленный кашель.

Степан мучился часа два, но понемногу работа увлекла его. В это время кто-то позвонил. Колокольчик висел прямо в комнате, над дверью. Звонок резко отдался в голове Степана. «К черту его надо вырвать и выкинуть!» — пробормотал он, недовольный, что его побеспокоили.

За дверью стояла Ева. Вот уж кого он меньше всего ожидал. Как она отыскала его, он, кажется, не давал ей никаких адресов? Может, сболтнул вчера спьяну? Теперь прощай работа.

Ева, заскрипев туфельками, прошлась по комнате и опустилась на диван, служивший, кстати сказать, Степану и постелью.

— Ты чего? — хмуро и не совсем дружелюбно спросил он.

— Я, Стефан, имею желание поступить к тебе учениц. Хочу работать в твоей мастерской, — произнесла она с небольшим акцентом.

— Какого черта пришла к тебе такая дурацкая мысль! Я еще сам не окончил училище, — сердито сказал Степан.

— Это совсем не от черта, синьор Тинелли говорит о вас, как о талантливый скульптор. Кроме того, он говорит, что вы ошень похож на Иисуса Христа. Я тоже с этим согласна.

Степан рассмеялся от ее слов. Засмеялась и она, отбрасывая со лба густые рыжеватые волосы. Лицо у нее было широкое, открытое, возле прямого и несколько приплюснутого носа, как мелкая мошкара, скучились темные веснушки.

— Чего такая молодая таскаешься с этим стариком? Тебе, должно быть, с ним бывает чертовски скучно? — спросил Степан, опускаясь рядом с ней на диван.

— Не шортовски, немного, — ответила она. — Синьор Тинелли — оригинальный шеловек. Я ошень люблю оригинальных людей. Понимаешь? Не так вот люблю, — она вдруг обняла Степана, затем продолжала: — Просто люблю.

— Понимаю, — буркнул Степан, отодвигаясь от нее, и невольно подумал, что, наверно, это же самое потянуло и его к итальянцу. — Посиди немного одна, я сейчас сбегаю в трактир за кипятком, попьем чаю, — сказал он, оживляясь.

— Не надо шай. Будем пить вино. Я принесла рислинг. Это лушше шая.

Ева открыла кожаную сумку и достала оттуда высокую светлую бутылку с яркой этикеткой. Степан вздрогнул от вида этой бутылки. Он еще не пришел в себя от вчерашнего, а тут, на тебе — снова выпивка. У него не было рюмок, нашелся всего лишь один стакан, и они пили из него по очереди. Кислый рислинг не только утолил жажду, которая мучила Степана целое утро, но и поправил общее состояние. В голове появился легкий приятный шум. Он почувствовал прилив энергии и желание работать. Прямо с недопитым стаканом в руке подошел к столу, где лежал пока еще почти бесформенный комок глины, и принялся внимательно его изучать, прикидывая примерно, как будет выглядеть бюст.

— Стефан, ты должен слепить с меня лежащую нимфу, а потом уж я буду ушиться. Я для тебя сейшас буду позировать...

Занятый своими мыслями, он как-то не придал особого значения ее словам. Когда же обернулся, чтобы передать ей пустой стакан, она уже успела раздеться и лежала на диване совершенно нагая в позе тициановской Венеры.

— Ты с ума сошла! — воскликнул он, удивленный.

— Я тебе хошу позировать.

Она задвигалась, принимая удобное положение. Степан поставил пустой стакан на пол и присел на край дивана, слегка подвинув ее смугловатое и широкобедрое тело. С Ядвигой он не встречался с прошлой осени и так истосковался по женской ласке...

Вечером они пошли в гостиницу к Тинелли. И опять все было, как вчера, с той лишь разницей, что Ева потащила Степана из ресторана к себе в номер. Сколько дней и ночей так продолжалось, он не считал. Да и не делал никаких попыток изменить что-нибудь. Наоборот, все больше втягивался в разгул, не зная пресыщения ни от вина, ни от жадной любви Евы. По своей наивности и простоте он не замечал, какую неблаговидную роль играет при этом милейший синьор Тинелли, зачинщик этих оргий. Восьмидесятилетний старец, сам он уже мало что мог, но зато прекрасно умел незаметно подлить масла в огонь. Ни Степан, ни Ева, конечно, не догадывались, что они всего лишь тешат давно угасшие желания старца...


11

Отрезвление наступило внезапно. Как-то вечером, уже в конце лета, Тинелли получил из Милана телеграмму: ему надо было срочно возвращаться домой. Серьезно заболел его дядя, а Тинелли — единственный близкий родственник.

— Знаете ли, мои милые друзья, чем пахнет от этой бумажки?! — воскликнул он, потрясая телеграммой. — Миллионом лир и виллой с видом на Лагио-Маджиори! Я — наследник!..

В тот вечер они ужинали вместе в последний раз, а ночью проводили Тинелли на вокзал и посадили в поезд, отходивший на Варшаву. Тинелли нервничал и беспокоился. Говорили, что по всей линии бастуют железнодорожники, поезда ходят плохо, подолгу задерживаются на станциях.

— Приезжайте, приезжайте обязательно, — приглашал он Степана и Еву.— Я для вас специально отведу несколько комнат. А под мастерскую для маэстро велю очистить флигель. У дяди в саду есть такой флигель. У нас в Италии можно работать и жить спокойно, там нет никаких революций.

В Италию Степана тянула вовсе не работа, ему хотелось приобщиться к святыням искусства. Работать он будет после, у себя на родине. Ни одна революция в мире еще никогда не мешала художникам работать. Не помешает она и ему, Степану. Он обещал Тинелли приехать в Милан, когда закончит училище, хотя и не был уверен, что выполнит обещание. До этого срока еще так много времени, почти год...

После отхода поезда Степан отвез Еву в гостиницу, а затем поехал к себе на Малую Грузинскую. В запущенной комнате пахло затхлостью и плесенью. На столе лежал иссохшийся, потрескавшийся комок глины. С выполнением заказа Благова Степан давно запоздал и теперь решил, пока бюст не закончит, никуда не выходить. Он попросил хозяйскую прислугу принести хлеба и кипятку, а чтобы не тревожили случайные посетители, сорвал колокольчик и на дверь велел повесить замок. В эти дни он не появлялся даже в училище. Выпускники обычно пользовались большой свободой, от них не требовали обязательного ежедневного посещения классов. К тому же многие из них уже работали в своих мастерских. Не показывался Степан и в ателье, ничуть не беспокоясь обозлить этим хозяина. Работа у Бродского ему давно порядком осточертела. Если удастся получить еще такой же заказ, он, пожалуй, вообще откажется от нее.

Закончив портрет, Степан сам отлил его в гипсе в мастерской училища и понес прямо в редакцию «Русского слова». Он спешил еще и потому, что сидел совершенно без денег. Не на что было купить даже табаку. Все эти дни, пока работал, он питался одним ржаным хлебом, который покупала ему хозяйская прислуга, пожилая сердобольная женщина, на свои деньги.

В редакции Степана встретили, как обычно, веселыми шутками. Его приход всегда вызывал здесь особое оживление. Все находили его человеком необыкновенно оригинальным, прощая ему и небрежность костюма, и нескладную речь инородца.

Степану вдруг захотелось узнать мнение людей, знавших покойницу в лицо: похожа ли вышла, ведь он видел ее лишь мертвую, когда снимал маску. Он развернул бумагу и поставил бюст на один из столов. Все присутствующие ахнули от восхищения и пришли к единому мнению: портрет обязательно понравится Федору Ивановичу, он будет в восторге от такой изумительной работы. Степан и сам так думал. Стараясь придерживаться сходства с оригиналом, он вместе с тем придал портрету тончайшую гамму женственности и обаяния. Нет, он его не приукрасил и не прилизал, это было бы против его правил, он лишь выпятил то, что скромно проглядывало из фотографий.

Благова не было в редакции, и Степану пришлось долго дожидаться его. Потом он пришел чем-то сильно расстроенный и не хотел никого принимать. Степан все же вошел к нему.

— Не обратно же мне его уносить, — оправдывался он, ставя бюст на стол Благова.

— Вы бы принесли его через десять лет и с такой же настойчивостью стали бы навязывать, — ворчал Благов недовольным голосом, искоса поглядывая на бюст.

— Какие там десять лет? Прошло всего неполных три месяца.

Благов, внимательно всмотревшись в портрет, сказал:

— Мне кажется, сходства совсем нет. Вы сделали портрет какой-то другой женщины.

Степан вспыхнул, усилием воли подавив в себе желание нагрубить. Стиснув зубы, он молча ожидал, чем кончится этот неприятный для него разговор. Наконец Благов отодвинул от себя бюст, сказав при этом:

— Я не могу принять вашу работу. Во-первых, вы не выполнили условий заказа, непомерно задержали его, во-вторых...

Степан не дал ему закончить. Дрожащими от гнева руками схватил со стола бюст и, прежде чем Благов успел что-либо сообразить, грохнул им об пол.

— Что вы сделали? — испуганно вскочил Благов из-за письменного стола, покрытого зеленым сукном.

— Всего лишь того, чего вы добивались! — ответил Степан прерывающимся голосом и вышел, не проронив больше ни слова.

Теперь Степану ничего не оставалось, как вернуться к Бродскому с повинной. Столько времени он не выходил на работу, что любой другой хозяин давно прогнал бы его без всяких предупреждений. Но Бродский всегда к нему мирволил. Много никогда не платил, но на кусок хлеба и миску щей в трактире Степану всегда хватало.

Бродский встретил его с иронической улыбкой, спрятанной под свисающими рыжими усами.

— Ну что, коллега, перебесились? А я уже успел вместо вас взять другого ретушера. Сами рассудите, батенька мой, я не свободный художник, мне нужна ежедневная работа, а не от случая к случаю.

— Я могу и другие обязанности исполнять, — сказал Степан, когда Бродский сделал паузу.

— Ну что ж, другие, так другие. Будешь заниматься увеличением...

Степан рассчитывал на самое худшее, а ему предложили работу куда интереснее прежней. И что особенно важно и чего он больше всего боялся — хозяин ни словом не попрекнул его. «А ведь он прав, — думал Степан, покидая кабинет Бродского. — Именно перебесился, иначе и не назовешь то, что произошло...» Уж слишком долго он жил жизнью праведника, чуждаясь мирских забав и развлечений. В чем только не урезывал себя — и в еде, и в питье. Урезывал даже в мужском праве на женскую любовь и ласку. Правда, была Ядвига. Но с ней он встретился, уже прожив в Москве целых три года. К тому же эта связь была так непродолжительна...

Позднее Бродский вручил Степану небольшую записку от Евы. По-русски она писала куда хуже, чем говорила. Степан с большим трудом разбирал ужасные каракули. Оказывается, она несколько раз приходила к нему на Малую Грузинскую и ни разу не заставала его дома, так как «дверь всегда находился закрыт на большой замок». Далее она сообщала, что познакомилась с очень интересным грузинским князем и поехала с ним «посмотреть на его родину». «Туда тебе и дорога», — сказал Степан про себя, одолев наконец чтение. У него не было больше ни малейшего желания встречаться с этой женщиной: праздник кончился, надобно приниматься за работу.

Следующей заботой Степана было положение с квартирой. Он не платил за нее уже несколько месяцев. И главное — не было никаких шансов на будущее. Ожидаемые заказы, на которые он так надеялся, не поступали: его еще слишком мало знали как скульптора и вообще как человека. У него не было никаких связей с влиятельными людьми, которые могли бы представить его богатым заказчикам. Так что картина вырисовывалась довольно-таки мрачная. Оставался единственный выход — тайком уйти с квартиры и больше не возвращаться. Ему это нетрудно сделать. Вещей никаких нет, все, что есть, на нем и при нем. С хозяином дома он почти не знаком, ведь нанимала квартиру и договаривалась обо всем Ядвига, а плату он вносил обычно через прислугу.

Таким образом, Степан в третий раз обосновался на жительство в фотоателье. Бродский прекрасно знал обо всех его делах и в следующую субботу, день, когда в ателье выдавали жалованье, пригласил Степана к себе в кабинет.

— Сколько денег тебе понадобится на еду до следующей субботы? — спросил он.

— Черт знает, теперь я снова питаюсь по трактирам, — ответил Степан, не понимая, к чему этот разговор.

— Ну, например, сколько ты израсходовал за прошлую неделю?

— Нисколько, у меня не было денег.

— Как же ты жил?

— Черт его знает! Раза два, кажется, обедал.

Бродский расхохотался.

— Ну ладно, давай договоримся так, — сказал он, посмеявшись вволю. — Коли ты умудряешься жить совершенно без денег, вот тебе до следующей субботы четыре рубля. Больше не получишь ни копейки.

— Как же это? Почему вы убавляете мне жалованье?! — вскипел Степан, вскакивая со стула.

Но Бродский быстро осадил его.

— Остальные деньги пойдут в уплату за квартиру, с которой ты сбежал, задолжав за три месяца.

Степан только и нашелся сказать:

— У меня не было другого выхода...

— Я знаю, Нефедов, ты честный человек, поэтому и заплатил твой долг, не захотел, чтобы тебя еще раз таскали в полицию... Но это еще полбеды. Главная беда в том, что у тебя в комнате нашли какие-то запретные фотографии. Драку с полицией снимал, арестантов...

— Это я для газеты, да они, черти, не взяли, отказались от них.

— Ну надо было порвать их или сжечь, — Бродский покачал головой, с сожалением посмотрев на Степана. — Как пить дать, опять привяжутся к тебе фараоны...


12

Логическое развитие событий лета и осени в Москве привело к вооруженному восстанию рабочих. Улицы города покрылись баррикадами, круглые сутки то тут, то там слышалась пальба из ружей и пушек. Ночами в облачном небе полыхали зарева пожаров, пахло гарью и дымом. Особенно жаркие схватки происходили на Пресне и Миусах. Степан видел, как воздвигали баррикады на Тверской недалеко от фотоателье. Ему, пожалуй, лучше удалось видеть не само восстание, а его канун, напряженное нарастание, когда он со своим фотоаппаратом шмыгал по улицам, выполняя заказы «Русского слова». А когда восстание пошло на убыль, образ мужественного борца, созданный им в мыслях взамен символики Делакруа, принял совсем иной вид. Московские тюрьмы были переполнены рабочими дружинниками, не успевшими сложить головы на баррикадах. Из фотоателье Бродского каждое утро вызывали мастеров в знаменитую Бутырку фотографировать государственных «преступников». Таковых оказалось настолько много, что тюремные и полицейские фотографы уже не успевали справляться с этим делом. Степану волей-неволей тоже пришлось в нем участвовать. Это как раз и ускорило рождение нового, отличного от первого, образа борца за свободу и справедливость. Он, этот борец, теперь побежден, повержен, опутан цепями и ожидает своей трагической участи. В облике этого поверженного борца навсегда запечатлелась в сознании Степана первая русская революция.

Стихли выстрелы, потухли пожары, жизнь города постепенно стала принимать мирный вид. В училище живописи занятия шли своим чередом, они, между прочим, не прекращались и во время восстания. Правда, в перерывах учащиеся шумели больше обычного, то и дело вспыхивали споры, а многие бегали на Пресню смотреть, как воздвигались баррикады.

В рождественские святки, как обычно, была организована традиционная выставка. Степан теперь был ее участником по праву, но он выставил только обязательные работы, сделанные по заданиям руководителей. Ничего нового за это время он не создал. События последних месяцев не могли не повлиять на его душевное равновесие. А тут еще Тинелли со своим приглашением приехать в Италию. В недавнем письме он повторил его более настоятельно: он, де, наследовал два роскошных дворца в Милане и Лавеню и солидный капитал, так что друга может встретить и принять «по-царски».

Мысль поехать в Италию крепко засела в голове Степана. Ему давно уже хотелось дать волю своим бродяжничьим желаниям, которые никогда не оставляли его в покое. Надолго он привязался лишь к Москве, да и то его удерживала здесь учеба. Весной он закончит ее и будет вольный «казак».

Вместе с тем Степан мечтал и о своей скульптурной мастерской в Москве. К весне у него накопится небольшая сумма, вполне достаточная для оплаты помещения на первые месяцы, а там у него должны появиться заказы. Деньги по-прежнему он брал у Бродского лишь на пропитание. Расплатившись за квартиру на Малой Грузинской, теперь он как бы накапливал средства, на которые и рассчитывал нанять помещение под мастерскую. В мыслях и расчетах у него все получалось гладко.

В конце зимы Степан все же осуществил свою мечту: нанял помещение под мастерскую. Кстати, с этим его особенно торопил Сергей Михайлович, его наставник и руководитель. Он видел, что в мастерской, в шуме и гвалте, Степану плохо работается. В фотоателье тоже не было никакой возможности заниматься скульптурой.

— Вам, милейший, надобно работать, — говорил Волнухин всякий раз, сталкиваясь со Степаном. — Училище вам уже ничего не даст, в том числе и я. Ничего не даст и фотография. Бежать вам надо из этого заведения.

— Оно меня кормит, Сергей Михайлович.

— Ну, коли так, смотрите. А работать вам необходимо...

Помещение, которое снял Степан, представляло собой часть, вернее, конец широкого коридора с дощатой перегородкой и с большим квадратным окном, выходящим во двор, заваленным грязными пустыми бочками из-под соленой рыбы. Воздух во дворе был пропитан запахом этих бочек, он лез в окно, заполнял коридор, распространяясь до жилых комнат первого и второго этажей. Из-за скудности средств ничего лучшего Степан найти не мог. Но он рад был и этому: теперь у него имеется мастерская и жилье — все сразу. Но существенным недостатком помещения было отсутствие печки. Холод здесь стоял ужасный, и, чтобы хоть немного согреть воздух, Степан открывал дверь в коридор, откуда проникало тепло.

«Ничего, ночевать можно и в ателье», — решил Степан и все же, несмотря на это, сколотил из досок себе кровать. Хозяин дал ему два табурета и соломенный тюфяк. Стол Степан тоже смастерил сам, по своему усмотрению — на нем можно было расположить и глину, и тазик с водой, и саму работу. Для обогрева воды и рук купил керосинку. А уходя в ателье или в анатомический театр университета, где он аккуратно бывал с прошлой осени, дверь оставлял открытой настежь, чтобы не замерзали глина и вода. Украсть у него все равно было нечего...


13

В середине марта в Москве опять появилась Ева. Прямо с вокзала она пешком отшагала на Малую Грузинскую, думая, что Степан все еще там, а затем добралась до фотоателье и дожидалась его там до вечера. В этот день он с утра работал у себя в мастерской, наконец, начав воплощение своего «Осужденного на казнь», затем был в анатомическом театре, откуда вместе с профессором Серебряковым и двумя его племянниками, студентами-первокурсниками, пошел к нему на квартиру. Из Алатыря приехал Николай Николаевич и непременно просил брата привести Степана, чтобы посмотреть, каким он стал.

Оба, и Степан и второй Серебряков, нашли друг друга изменившимися. Николай Николаевич за эти годы постарел, Степан из провинциального молодого человека превратился в некое подобие библейского бородатого пророка, конечно, только по внешнему виду. Разговора по душам не получилось. Общих воспоминаний и знакомых у них не было, в бытность Степана в Алатыре они встречались довольно редко. К тому же Степана все время раздражали студенты, молодые братья Серебряковы, напыщенные и надутые. Он их терпеть не мог. Они ему отвечали тем же, между собой называя его презрительно «мордвин»...

Ночевать в мастерской было холодно, и Степан пошел в ателье.

— Ты откуда взялась? — удивился он, увидев в вестибюле на диване дремлющую Еву.

— Я же тебе писала, поехала смотреть Грузию. Оттуда и явилась.

Степан понял, что грузинский князь, или кто он там, вытряхнул из нее деньги и отправил обратно в Москву. Иначе зачем бы она стала дожидаться его здесь? В лучшем случае, оставила бы записку и устроилась в гостинице.

— Та-а-к, — протяжно произнес он. — Что ж, тогда поедем ко мне в мастерскую. Здесь на ночь вдвоем оставаться неудобно.

К счастью, Бродский еще сидел у себя в кабинете, что-то подсчитывал и записывал в толстую книгу. Степан постучался и заглянул к нему, слегка приоткрыв дверь.

— Чего тебе? — спросил Бродский, не отрываясь от дела.

— Мне бы немножко деньжат, Абрам Ароныч.

— Чтобы покутить с этой сорокой? Откуда она опять прилетела на твою голову?

— Из Грузии.

— Ну да, к весне-то они все сюда к нам слетаются, — проворчал Бродский, наконец, подняв голову и посмотрев на просителя. — У меня нет денег для кутежа. А что ты заработал, все уже забрал.

Степан не хотел остаться в долгу и тоже произнес не совсем любезно:

— Можно подумать, что я приглашаю в ресторан компанию за ваш счет... Ежели я у вас забрал все заработанное, так можете же поверить и дать мне хотя бы рублей пять в долг?

Разумеется, Бродский не отказал в такой малости. Он вынул из бумажника деньги и протянул их Степану, сказав при этом:

— Извини, я думал, ты попросишь больше...

На улице Степан взял извозчика и велел ехать на Якиманку, где находилось его пристанище.

— А мой шемодан? — воскликнула Ева,

— Где он у тебя?

— На вокзале.

Степан, подумав немного, спросил:

— Он у тебя не пустой? Стоит за ним ехать?

— Там кое-какие платья, — нерешительно произнесла она.

Пришлось ехать на вокзал.

На Большую Якиманку они приехали поздно вечером. Степан сразу же зажег на полный огонь керосинку, чтобы хоть немного нагреть комнату, и засветил стеариновую свечу.

— Стефан, я ужасно хочу рыбы. У тебя, наверно, много рыбы?

— С какого черта ты взяла, что у меня много рыбы?

Сам он привык к этому запаху, идущему со двора, и не замечал его.

— Здесь ужасно пахнет рыбой...

Ева сняла пальто, но тут же надела обратно.

— Здесь, Стефан, кажется, ужасно холёдно. Как мы будем спать?

— Ничего, вдвоем не замерзнем, — успокоил он ее.

Ева подошла к керосинке и протянула к огню красные пальцы. Степан принялся раскладывать на столе,рядом с застывшей глиной, еду, купленную на вокзале. Затем поставил на керосинку чайник. Видя нетерпение Евы, не стал ожидать, пока чай нагреется, пригласил ее к столу. Она с жадностью набросилась на еду. Можно было подумать, что в Грузии ее морили голодом. Степан ни о чем не расспрашивал, а ей, вероятно, было неудобно, а может, и неприятно о чем-либо рассказывать. Они без лишних слов поужинали, попили чаю и так же без лишних слов легли спать, как будто много лет прожили вместе, и это все у них давно заведено, словно по привычке.

Утром Ева стала жаловаться, что у нее от жесткой постели сильно болят бока.

— Ничего, поваляешься со мной на этих досках, потом не захочешь на перину, — подшучивал над ней Степан.

Она действительно вскоре ко всему привыкла, а Степан, глядя на нее, усомнился, будто в Мюнхене у нее богатые родители. «Какого же тогда черта носится она по свету, деля свою любовь со случайными мужчинами, ежели могла бы спокойно жить под крылышком у родителей или выйти замуж за какого-нибудь мюнхенского пивовара? Людей иногда трудно понять, тем более женщин», — рассуждал он, усердно трудясь над своим «Осужденным».

Малый размер мастерской и недостаток глины, которую он все еще таскал из училища, не позволили ему начать фигуру задуманной величины. Работа пока имела эскизный характер. Ева помогала Степану, считая себя его ученицей: месила глину, таскала и грела воду. Хозяйством тоже она занималась, и, следует отдать ей должное, у нее это получилось неплохо, с чисто немецкой изворотливостью и аккуратностью. Она, пожалуй, была бы неплохой женой, но только для бедняка. В первое же утро их совместной жизни она отнесла в ломбард кое-какие вещи, уцелевшие после путешествия в Грузию, накупила продуктов и послала в Мюнхен родителям телеграмму с просьбой прислать денег, необходимых ей и ее мужу для приобретения скульптурной мастерской. Степану она заявила, чтобы он больше не терял время на разную чепуху, вроде занятия фотографией, да еще у людей, подобных Бродскому, который смеет отчитывать художника за какие-то жалкие гроши. Он как-то сразу с ней согласился и в фотоателье больше не показывался, даже предупредил Бродского, что порывает с ним навсегда. Он весь отдался работе, во всем доверившись Еве, связавшей свою судьбу с ним, неизвестным, нищим...

Иногда он думал, что то же самое ему предлагала и Ядвига. Почему же он отказался от ее помощи и так грубо обошелся с ней? Видимо, просто в характере этих женщин была некая разница, разница была и в том, как каждая из них сумела предложить свои услуги. Здесь могло сыграть роль и то обстоятельство, что Ева, приехав из Грузии, оказалась в столь плачевном состоянии в чужой стране, среди чужих людей, и сама пришла к нему за помощью. Сам нищий, он призрел нищую. Получить помощь от равного — ему не казалось предосудительным. Ядвига же находилась на другой ступени общественной лестницы. Согласиться на ее обеспечение для него значило продать себя...

Каждый день, когда они вдвоем со Степаном после работы в тесной мастерской выходили погулять и подышать свежим воздухом, Ева строила планы их будущей жизни. Жить они, конечно, будут в гостинице или по крайней мере найдут хорошую квартиру, приличествующую званию художника. К тому же у него скоро будут ученики. Не приводить же их в эту дыру, насквозь пропахшую соленой рыбой, где и вдвоем-то негде повернуться. Степан молча слушал, как она об этом мечтала, и не слишком верил, что из Мюнхена пришлют деньги. Но он ошибся. Деньги пришли, пришли как раз в тот момент, когда Ева уже была вынуждена заложить последнее платье, чтобы сварить обед своему скульптору.

Степан не подозревал, что Ева способна развить такую бурную деятельность. Буквально в тот же день в одной из лучших московских гостиниц она заказала два номера, накупила ему и себе уйму белья, повезла его в баню. Из бани они проехали прямо в гостиницу и ужинали в ресторане. На следующий день, только он успел дойти до своей мастерской, чтобы приняться за работу, она приехала за ним в пролетке и увезла смотреть новое помещение.

«Должно быть, это стоит уйму денег», — подумал Степан, расхаживая по просторной комнате с тремя большими окнами, выходящими на Большую Садовую...

А дальше все пошло, как во сне. Только успели перевезти из старой мастерской глину и кое-какие мелкие скульптуры, как Ева откуда-то привела двух учениц, тоже иностранок. Это были совершенно беспомощные в отношении способностей девицы, довольно перезрелые и уже побывавшие, по их словам, в мастерских многих художников Парижа и Мюнхена. А теперь вот приехали в Москву по настоятельному приглашению их подруги — Евы. Опять Ева. Чего только она не свалила на его голову!

Эти два месяца, пока Степан жил под неусыпной опекой Евы, он работал в полную силу. За это время им было создано несколько скульптур, готовых для отливки в любом материале. «Осужденного» и «Автопортрет», олицетворяющий тоску и страдание, он намеревался отлить в цементе, а остальные, более мелкие, пойдут в гипсе. «Осужденного» он слепил заново, несколько крупнее обыкновенной человеческой фигуры. Жажда работать не давала ему заняться отливкой. В голове у него теснились все новые и новые образы...

Еще из Грузии Ева приехала с довольно заметным животом, а сейчас его уже не скрывали никакие халаты и специально сшитые платья.

— Послушай, Ева, ты что-то непомерно толстеешь, — заметил однажды Степан, лаская ее. — Неужели это от меня?

— Не уверена... Ведь этот противный грузин тоже замешан... Не надо было мне с ним связываться... А что, я очень брюхата?

— Должно быть, скоро родишь...

Этого замечания было вполне достаточно для такой неуравновешенной женщины, как Ева. Она в какие-нибудь два дня собралась и отбыла в Мюнхен. «Не дай боже, — говорила она, — приспишит меня родить в Москве, где нет даже прилишных акушеров!» Как все беспечные люди, живущие одним днем, она сумела израсходовать в короткое время все деньги, присланные родителями. К тому же, уезжая, не посвятила Степана в истинное положение дел. А тот не догадался ее об этом спросить. Наличных денег у нее едва хватило, чтобы расплатиться за гостиницу, отдать портнихе за платья и на проезд до Мюнхена. Таким образом, Степан опять оказался совершенно без копейки. В следующее утро после отъезда Евы ему не на что было уже купить хлеба. А тут еще хозяин дома, прослышав, что состоятельная барыня уехала, а Степан всего лишь ее нахлебник и бедный художник, стал требовать плату вперед. Степану ничего не оставалось, как отказаться от мастерской. Рано или поздно ему все равно отсюда надо уходить.

Он погрузил свои глиняные скульптуры на телегу ломового извозчика и снова повез их на Большую Якиманку, жалея, что не удалось сделать с них формы. Была середина мая, на улице стояла теплынь, а у Степана не хватило мокрых тряпок, чтобы обмотать глину и не дать ей рассохнуться, хотя на это он израсходовал все свое исподнее белье. Всю дорогу до хрипоты он ругался с извозчиком, чтобы тот ехал как можно тише. Но по московской булыжной мостовой даже при тихой езде растрясешь любой груз, не то что глиняные скульптуры. До прежней своей мастерской он довез жалкие бесформенные комки, пригодные разве только для свалки. Здесь ему тоже не повезло. Хозяин успел сдать его конуру другому съемщику, хотя она считалась за Степаном: он уплатил за нее вперед и срок этот еще не кончился. Расстроенный и возмущенный, с охрипшим голосом, Степан так раскричался, что можно было подумать, что во всех его бедах и неудачах повинен не кто другой, как этот незадачливый домовладелец. Пока они друг с другом препирались, во дворе стал собираться народ. Чтобы не доводить скандал до полиции, хозяин сунул Степану в руку переплаченные за комнату деньги и вытолкал его за ворота...

И снова Степан оказался на улице без средств и без друзей. Училище он окончил, от Бродского ушел, с мастерской и работой у него ничего не получилось. «Что же делать дальше?» — мучительно думал он, ступая по обшарканным плитам широкого тротуара. Уехать к себе в Алатырь, значило бы отступить от задуманного. Кому там нужны его скульптуры? Там нужны иконы...

— В Италию! К Тинелли! — воскликнул Степан мысленно и ему как-то сразу сделалось легко и уверенно, словно он, карабкаясь на высокую крутизну, ухватился за конец спасительной веревки...


Часть вторая


«ОСУЖДЁННЫЙ»


В Милан Степан прибыл в последний день мая. Из Москвы он уехал с такой поспешностью, что даже не успел предупредить телеграммой Даниэля Тинелли о своем выезде. Следовательно, тот не знал, что его московский друг Стефан едет к нему.

Выйдя из вагона, Степан сразу оказался в пестрой иноязычной толпе. С безоблачного неба нещадно палило ломбардское солнце, и не успел он дойти до конца широкого перрона, выложенного гладкими плитами, отполированными тысячами ног туристов со всего света, как весь взмок. Одежда на нем была явно не южная — темная костюмная пара, порыжевшее от времени пальто и тяжелые московские штиблеты на толстой подошве. Густые светлые волосы покрывала черная широкополая шляпа с острой тульей. В руке он держал узел, в котором лежали гипсовый бюст Александры, полотенце и несколько деревянных стэков различной величины. Это было все его имущество. Он не любил пускаться в дорогу со множеством вещей, да у него их и не было. Свои ученические скульптурные работы Степан оставил в училище, часть отлитых и изготовленных в разное время фигур, не имеющих, по его мнению, особого значения, попросту бросил во дворе на Большой Якиманке. Он каялся сейчас, что прихватил с собой и этот бюст — лишняя ноша. Надо было оставить его у кого-нибудь в Москве — у Бродского или у Ядвиги.

С Ядвигой он помирился, и они расстались друзьями. Перед самым отъездом он встретился с ней в училище. Она собиралась ехать на лето куда-нибудь на Волгу. Степан чувствовал, что достаточно ему сказать только слово, и у них с Ядвигой все пойдет по-прежнему. Но он уже был одержим Италией и не хотел ничего другого — ни оставаться в Москве, ни ехать на Волгу.

Степан не знал итальянского языка и довольно долго слонялся по вокзалу, безуспешно обращаясь то к одному, то к другому, показывая почтовый адрес Тинелли, переписанный с его письма на листок бумаги. Многие просто не понимали, чего он от них хочет, а кто догадывался и делал попытку хоть что-то объяснить, Степан все равно ничего не понимал. Наконец один расторопный итальянец догадался посадить его в трамвай, идущий на виа Новара, улицу, указанную в почтовом адресе. Ну а там уже ему помогли отыскать палаццо Тинелли, находящийся в примыкающем к этой шумной улице узеньком, точно коридор, проулочке.

Палаццо представлял собой небольшое трехэтажное здание с плоской крышей и лоджиями с южной стороны. Степану открыл дверь пожилой мужчина в сером мешковатом костюме, чисто выбритый, видимо, слуга. Он пригласил его в прохладный и темноватый вестибюль, предложил сесть и тут же стал что-то стрекотать по-своему, да так быстро, словно сорока на заборе. Довольный тем, что все же нашел дом своего друга, Степан достал из кармана трубку, табак и преспокойно закурил. А слуга все говорил и говорил.

— Давай, давай, наяривай! Ты здорово стрекочешь, мне за тобой в жизнь не угнаться, — сказал Степан, улыбаясь.

Однако вскоре он заметил, что тон речи говорившего значительно изменился. Слугу, видимо, стало раздражать поведение гостя, который никак не реагировал на его слова. А когда он стал сильно размахивать руками и почти кричать, Степан понял, что радоваться пока, пожалуй, рановато. Вероятно, что-то случилось с Тинелли. Или он куда-нибудь уехал, или умер.

Степан вскочил со стула.

— Где Тинелли?! Что с ним?!

В конце концов слуге все же удалось объяснить Степану, что хозяина нет дома и что он вообще отсутствует в городе. Увидев, что гость сильно расстроился, слуга хлопнул его по плечу и добродушно засмеялся. Оказывается, есть выход: в Лавено, где в настоящее время находится хозяин, едет человек, который может прихватить его с собой, если он того пожелает. Степан это понял лишь тогда, когда в вестибюле появился еще один слуга и, без конца повторяя слово Лавено, стал приглашать его с собой. К тому же Степан вспомнил из писем Тинелли, что у него имеется еще один палаццо где-то на берегу озера Маджоре.

Ехали на поезде чуть больше двух часов, дорога все время поднималась в горы, покрытые залитой солнцем яркой зеленью. Затем пошла вдоль озера. «Вот черт возьми! — восхищался Степан, любуясь из окна тихой гладью воды. — У нас сроду не увидишь такой синевы!» А за озером виднелись тоже горы, тонущие в сиреневой дымке.

Слуга всю дорогу обращался со Степаном по-простецки: курил его табак, хлопал по плечу и без конца тараторил. «Итальянцы, видать, страшно болтливые люди», — сделал он вывод, отвечая разговорчивому попутчику одной лишь улыбкой. Каково же было удивление слуги, когда хозяин с радостным возгласом бросился обнимать приезжего: и миланский слуга, и этот приняли Степана за какого-то нищего иностранца, приехавшего к Тинелли за подачкой, и были уверены, что он его не только не примет, но велит тотчас же вытолкать в шею. Столь радушный прием, оказанный Степану, озадачил не только слуг, но и многочисленных родственников Тинелли — племянников и племянниц различных возрастов и степеней, отиравшихся возле разбогатевшего дяди.

Степан нашел Тинелли совершенно не изменившимся: все такой же жизнерадостный, пышущий здоровьем старичок с красной лысиной и белой, как снег, эспаньолкой. Он не мог ни минуты усидеть на месте, сразу же стал показывать Степану роскошное палаццо, которое было больше и красивее миланского. Этажей и здесь не более трех, зато окна очень высокие, и в комнатах обилие солнечного света и свежий озерный воздух. Обширные лоджии, окружающие этажи, обвиты густым плющем и обставлены пальмами и другими диковинными растениями, какие Степан сроду не видывал даже на картинках.

Уставший от многодневной езды в душных вагонах, невыспавшийся и голодный, он понуро бродил за своим другом из зала в зал, почти безразлично глядя на старые картины и роскошную мебель. Все было вполне можно бы посмотреть и после, думал он, не смея отказаться от нудного шествия по палаццо.

— Теперь тебе с дороги нужно принять ванну, — сказал Тинелли, когда они наконец обошли все залы и закоулки и остановились в одной из комнат нижнего этажа. — Вот здесь ты будешь располагаться, — добавил он. — Я сейчас прикажу слуге постелить постель и принести все необходимое.

— Вы все же, может быть, прикажете сначала покормить меня? Я умираю с голода, — взмолился Степан.

— Принимать пищу до ванны?! — воскликнул Тинелли с неподдельным удивлением. — Кто же так делает?..

Пообедать Степану пришлось очень поздно, при свете свечей. Это был скорее всего ужин. Сначала он все же принял ванну, потом Тинелли заставил его немного отдохнуть: после ванны должно успокоиться сердце.

— Оно у меня и без того спокойное! — чуть не кричал Степан.

Но Тинелли настоял на своем, и Степан прилег отдохнуть да так и проспал до самого вечера. Его разбудил слуга и пригласил к столу.

Степан в один миг выхлебал из неглубокой тарелки что-то жидкое, не то бульон, не то какой суп, и попросил еще. Семейство Тинелли с неописуемым удивлением наблюдало за необычным гостем из далекой России, не упуская ни одного его жеста. А Степану было не до них. Тонко нарезанные ломтики хлеба он отправлял в рот сразу по два-три, а когда подали спагетти, положил себе в тарелку чуть не половину того, что предназначалось для всех. Все это, конечно, не оттого, что он был жаден, просто он очень проголодался. На всю дорогу от Москвы до Милана у него было всего лишь три фунта белого хлеба, купленного на оставшиеся от уплаты за проездной билет деньги и съеденного в тот же вечер в поезде. Трое суток он ехал совершенно голодный...

После обеда Тинелли хотел показать Степану вечернее озеро, но тот отказался, сославшись на усталость.

Утром он проснулся от ощущения, что за ним кто-то наблюдает. Внимательно оглядев комнату и не заметив ничего подозрительного, вскочил с постели. Вечером было очень жарко, даже душно, и Степан лег спать совершенно раздетым. Сейчас он оделся и решил до завтрака искупаться. Проходя через сад, увидел одну из юных внучатых племянниц Тинелли, стоящую на стриженой траве газона прямо у лоджии его комнаты. «Чего она там торчит?» — подумал Степан.

Спускаясь к озеру, он неожиданно увидел, что девушка следует за ним. Ничуть не стесняясь, она переставляла ноги с камня на камень почти у его головы, смотрела вниз и улыбалась. «Какого черта ей от меня надо? Чего она увязалась за мной? — проворчал он про себя и пошел к воде, чтобы попробовать, холодна она или нет. Было еще слишком рано, и она не успела нагреться. Берег был почти пустынный, лишь невдалеке двое рыбаков возились с лодкой. Можно бы вполне искупаться без купального костюма, которого у него, разумеется, и не было. Но девушка пристроилась совсем недалеко на каменистом уступе и, выставив напоказ полные смуглые ноги, вовсю наблюдала за ним. Степана даже злость взяла от такого нахальства, он готов был запустить в нее увесистым голышом, но, поразмыслив, решил оставить ее в покое: пускай себе глазеет, сколько влезет. Раздеваться догола Степан все же не стал, остался в кальсонах, только закатал их выше колен и полез в воду.

У Тинелли, видимо, не было привычки вставать рано. Он еще спал, когда Степан вернулся с озера. Спали и другие обитатели палаццо, а их вместе со слугами было немало. Лишь эта паршивая девчонка почему-то вскочила раньше всех и подобно тени ходила за ним по пятам. От нечего делать Степан пошел бродить по залам. Картины, которые вчера он принял за старинные полотна, в большинстве своем оказались копиями, подчас плохо выполненными. «Кой черт он держит у себя эту дрянь!» — возмущался Степан. За завтраком он не вытерпел и сказал об этом хозяину. Почмокав измазанными жиром губами, Тинелли спокойно ответил, что эти полотна приобретал не он, а дядя, они ему достались по наследству. Не выбрасывать же их теперь.

После завтрака Тинелли в сопровождении многочисленной родни собрался в Милан по какому-то важному делу. Степана он не особо уговаривал ехать с ним, да тот и не поехал бы, он до сих пор не мог прийти в себя с дороги. Проводив Тинелли, Степан снял мокрые кальсоны и повесил сушиться на спинку стула против окна, а сам прилег на кровать. И снова ему показалось, что за ним кто-то наблюдает. Услышав в лоджии шорох, Степан насторожился. «Наверно, опять эта кукла. Погоди, милая, я отучу тебя подглядывать». Он вскочил с постели и взмахом руки раздвинул портьеру. За ней действительно была девушка. От неожиданности она слегка присела и вскрикнула, но быстро оправилась, заулыбалась и легко дала увести себя в комнату. Степан внимательно вгляделся в ее улыбающееся лицо. В нем было что-то затаенное и дикое и в то же время оно жадно раскрывалось навстречу его взгляду. Повернув ей голову, он над самым ухом громко прокричал: «Эй ты, чертова кукла!» — никакой реакции. Ее губы все так же улыбались, а глаза светились темной пустотой. И Степан наконец понял, что перед ним глухонемое существо, которое по глупому любопытству готово на все. Он взял девушку за плечи, подвел к двери и вытолкнул, осторожно поддав коленкой под зад.


2

Тинелли задержался в Милане на два дня. Степан за это время успел как следует отоспаться и отдохнуть. Кормили его хорошо, но он теперь уже не набрасывался на еду с такой жадностью, как в день приезда. При обращении к домашним Тинелли он всегда путал хозяев и хозяек со слугами, чем одних страшно сердил, других веселил.

Приехав из Милана, Тинелли в тот же вечер пригласил Степана к себе. Стены роскошного кабинета кругом были обвешаны фотографиями царствующих особ Европы с женами, детьми, любовницами. Фотография была фамильным ремеслом семьи Тинелли, ею занимались и его отец, и дядя, оставивший богатое наследство. И не просто занимались, как обычные ремесленники, а обслуживали верхушку — царствующие дворы, как Даниэль Тинелли, который несколько лет вращался при русском дворе в Петербурге.

Тинелли очень обрадовался приезду Степана, и ему не терпелось скорее пуститься с ним в поездку по городам Италии, о чем он и хотел сейчас с ним договориться.

Первую поездку из Лавено они совершили по озеру Маджоре, проплыв на небольшом пароходике вдоль побережья до швейцарского города Локарно. Здесь обитало много русских эмигрантов и просто туристов, приехавших развеять скуку. Некоторых из них Тинелли знал по Петербургу и представил им Степана как художника, приехавшего из России для знакомства с итальянским искусством. Ни имя, ни тем более внешность Степана ни о чем не говорили. К тому же он все время отмалчивался, видя, что соотечественники знакомились с ним просто ради приличия. А некоторые только удивлялись, с какой стати Тинелли таскает повсюду за собой неряшливо одетого и невзрачного молодого человека.

По возвращении в Лавено Тинелли и сам понял, что потрепанную одежду друга следует заменить чем-то более европейским. В тот же день он повел его к портному и заказал легкую костюмную пару из тонкого светлого трико. Вместо тяжелых штиблет дал Степану свои, легкие, из желтой кожи с медными застежками вместо шнурков. Степан поворчал немного, но все же переобулся.

Примерно через неделю по возвращении из Локарно Тинелли предложил Степану переехать в миланский палаццо, чтобы ему удобнее было знакомиться с городом и его музеями. Многочисленная родня Тинелли тоже вознамерилась было перебраться туда же, но он велел всем оставаться в Лавено, чем очень настроил своих родных против Степана. Кто он такой, этот приезжий бродяга из России? Почему дядя так радостно встретил его и теперь ни на минуту не отпускает от себя? Разве бы он стал так опекать чужого? Этот бродяга не иначе как его сын, прижитый от русской женщины, — решили они в один голос...

В миланском палаццо на виа Новара Степану понравилось больше, чем в лавенском. Здесь было тихо и спокойно. Не мельтешили перед глазами многочисленные родственники хозяина. Слуг всего лишь двое — один из них, пожилой, встретил тогда Степана, а другой отвез в Лавено. Обедали и ужинали они с Тинелли в ресторанах, а когда не хотелось никуда выходить, слуга помоложе приносил обеды на дом. Но таких дней бывало мало, если только накануне изрядно выпивали и наутро страдали от похмелья.

Милан интересен не только тем, что основан в глубокой древности и пережил несколько людских поколений, представителей различных национальностей и культур, для которых в разное время являлся родным городом, но и тем, что в нем сосредоточены значительные культурные богатства итальянского народа. Кроме того, Милан — самый промышленный город Италии. Правда, Степана и Тинелли промышленность не интересовала. Но зато они не пропустили ни одного более или менее значительного музея.

Степан старался впитать в себя все виденное, осмыслить и сохранить в памяти. Вечером, лежа в постели, он напрягал мозг, чтобы воспроизвести в памяти то, что видел. Но это ему почти никогда не удавалось. На память приходили лишь те картины, которые он раньше знал по репродукциям и фотоснимкам. Остальное проплывало перед мысленным взором сплошным красочным потоком. Чтобы осмыслить виденное, иначе выражаясь, переварить его, необходимо время, а Степан с каждым днем видел новое, времени для осмысливания у него не было.

Как-то вечером, когда они собирались разойтись по своим комнатам, он сказал Тинелли:

— Давай завтра никуда не пойдем. Мне надо хоть немного собраться с мыслями, а то у меня в голове, как в кишках у борова, который целый день рылся в чужом огороде.

Тинелли засмеялся.

— Ну что ж, давай немного проветрим твою голову.

Каково же было удивление Степана, когда утром Тинелли явился к нему побритый и чистенький, распространяющий вокруг себя целые облака одеколонных запахов.

— Ты еще не готов? — удивился он, застав Степана в постели.

— Мы же решили сегодня никуда не ходить.

— Но это еще не значит до обеда валяться в кровати.

Степан быстро собрался, умылся, расчесал перед большим овальным зеркалом длинные светлые волосы и, повернувшись к Тинелли, сказал:

— Ладно, пойдем немного пошляемся, только не в музей.

— Нет. Сейчас мы пойдем к дьяволам. Тебе надо проветриться, а дьяволы — лучший вентилятор.

— Что еще за дьяволы? — с удивлением спросил Степан. — Неужели в Милане есть дьяволы?

— В Милане есть все!..

Степан не отстал от Тинелли, пока не добился полной ясности насчет дьяволов. По дороге в кафе Тинелли рассказал ему восточную легенду про одного царя, державшего сына взаперти, чтобы тот не сошелся с женщиной, так как мудрецы предсказали царю смерть от руки собственного внука. Однажды, сжалившись над сыном, царь все же решил показать ему мир и вывел его за пределы тюремной стены. Юноша, увидев в дворцовом саду одну из наложниц отца, спросил, что это такое. «Это дьявол, — ответил царь,— к нему приближаться нельзя». А когда он спросил сына, что ему больше всего понравилось в мире, тот ответил: «Дьявол!..»

Позавтракав в кафе, они немного погуляли по виа Новара, затем вышли на виа Буанаротти и дошли до поворота Монте Роза.

— Куда мы идем? — спросил Степан.

— Проветриваться, — ответил Тинелли, не вдаваясь в подробности.

Но когда в узеньком переулке, где едва могли разминуться два человека, они вошли в низенький подъезд серого неказистого палаццо и поднялись в довольно просторный вестибюль, на стенах которого висело несколько больших фотографий с полуобнаженными женщинами, Степан с удивлением воскликнул:

— Ты же меня привел в бордель!

— А где еще найдешь хорошеньких дьяволят, как не здесь?

Степан только покачал головой.

— Ну и ну!..

— Ты не думай, что это нужно мне, — заговорил Тинелли, усаживаясь на мягкий диван с малиновой обивкой. — Стараюсь, мальчик, для тебя. Я ведь тоже когда-то был молодым и все понимаю...

К ним вышла полная женщина в темном, как у монахини, одеянии, с кротким выражением лица.

— Синьоры, вы слишком рано пожаловали, — сказала она. — Наше заведение открывается только вечером.

— В моем возрасте, синьора, в ваше заведение можно ходить только по утрам, вечером мне у вас делать нечего.

Слова Тинелли вызвали улыбку на ее сомкнутых губах.

Спустя полчаса их пригласили в комнату на верхнем этаже, где сидели две довольно смазливые девицы, одетые настолько фривольно, что Степана даже покоробило. Завидев Тинелли, они обе прыснули от смеха...


3

Из Милана Тинелли повез Степана во Флоренцию, куда тот давно уже рвался, чтобы увидеть наконец создания Микеланджело, скульптора, которым он бредил еще в Москве, особенно восхищаясь копией «Раба», стоящей в вестибюле Строгановского училища. В Италии не как в России, из столицы одной провинции в столицу другой можно добраться за несколько часов: сели на тосканский поезд поздно вечером, а утром уже были во Флоренции, этой жемчужине Италии, родине многих выдающихся художников, писателей и государственных деятелей.

Тинелли не умолкал всю дорогу, без конца рассказывал Степану о чудесах этого не менее старинного, чем Милан, города: всю ночь они не смыкали глаз. Поэтому, прежде чем начать осмотр города, как следует выспались в гостинице, потом, не торопясь, пообедали. Начали с соборной площади, затем пошли по Кальцеоли, оживленной даже в вечернее время. Темная громада собора с гигантским куполом осталась слева. Вскоре вышли на площадь Синьории.

— Вон там, у входа в палаццо Веккио, триста с лишним лет простоял «Давид» Микеланджело, — сказал Тинелли. — Вот уже тридцать лет как его отсюда убрали и установили в академии, чтобы сохранить для потомков. Высекал он его прямо у собора под открытым небом. Здесь же, недалеко от этого палаццо, немногим раньше, прежде чем Микеланджело приступил к работе над своей статуей, был сожжен Савонарола.

— А кто он был — ведун или ведьма? Ведь раньше, кажется, ведьм сжигали? — спросил Степан.

— Не только ведьм. Галилея тоже едва не сожгли. Если бы не отрекся от своих воззрений, его постигла бы та же участь, что и Савонаролу.

— Зря отрекся. От своих взглядов отрекаться не следует, — произнес Степан.— Значит, тот, как его там, он не отрекся?

— Савонарола, — подсказал Тинелли и, немного помолчав, добавил: — Очень жаль, что ты, Стефан, не силен в истории. Художнику надо знать историю.

— Историю я читал по Карамзину, да и то урывками, все искал места позанимательнее... Где мне было изучать ее? Негде!

Тинелли никогда особенно не интересовался прошлым Степана, но считал, что тот сделал огромный шаг, уйдя от примитивной жизни своего маленького народа, обитающего в алатырских лесах, в цивилизованный мир. Конечно, Степан ему кое-что рассказывал о своем бедном народе, о его быте, нравах. Но Тинелли был человеком из другого мира, и ему трудно представить то, о чем говорил Степан...

С площади Синьории узенькими и темными переулочками они вышли на более широкую улицу и направились к старинному мосту через Арно.

— Я хочу тебе показать ночной Фиренце. Как он красив! Сейчас мы поднимемся к форту Бельведере. Оттуда открывается сказочный вид на город... Ты знаешь, древние жители Тосканы называли Фиренце цветущим. А в средние века его величали ля Белла, что значит красавица.

Степану сразу же, как только приехали, бросилась в глаза разница между шумным суетливым Миланом и тихой, спокойной Флоренцией. Здесь как будто и люди другие, хотя населяют ее те же итальянцы. Тинелли рассказывал по дороге, что в этом благодатном крае в древности обитали этруски, народ не слишком энергичный, но с очень высокой культурой по сравнению с римлянами. Может быть, некоторые их черты перешли к потомкам, теперешним тосканцам?

До форта Бельведер они немного не дошли. Дорога все время поднималась в гору, и Тинелли вскоре остановился, чтобы передохнуть.

— Давай остановимся здесь, довольно, и отсюда хорошо видны огни города, — предложил Степан, жалея его.

— Это далеко не то, — вздохнул Тинелли.

И все же дальше они подниматься не стали. Постояли немного, любуясь морем электрических огней и куполами многочисленных церквей, еле различимых на фоне высоких фиолетовых холмов по ту сторону города, и пошли обратно к старому мосту.

Перед тем как вернуться в гостиницу, Тинелли купил бутылку вина. «На сон грядущий», — как он выразился. Но спать им не хотелось, они и так проспали почти весь день. К тому же было еще слишком рано.

— Может, проведаем фиренцких дьяволов? — Тинелли хитро улыбнулся.

— Послушай, синьор Тинелли, на кой черт тебе дьяволы? Ведь все равно в конце концов мне придется отдуваться за двоих.

— Это я по привычке, мальчик мой, по привычке...

Степан отказался куда-либо идти. Отказался он и от вина, и Тинелли один выпил почти всю бутылку. Он пил и посмеивался:

— Один отдуваюсь за двоих!.. Так что мы с тобой, мальчик мой, квиты...

Во Флоренции они пробыли около двух недель. Посетили все места, связанные с Микеланджело. Из церкви Сан Лоренцо, где находятся надгробия Лоренцо Медичи и Джулиано Медичи, Степан не выходил почти целый день. Его заинтересовала работа по мрамору. Он еще ни разу не пробовал свои силы в этом материале, а у такого мастера, как Микеланджело, есть чему поучиться. С какой удивительной точностью и правдивостью передает он мужское обнаженное тело в статуе «Вечер»! Такое впечатление, что перед тобой не отполированная поверхность холодного камня, а истинная человеческая живая кожа, дотронься до нее и почувствуешь не только расслабленные мускулы, но и кости скелета. А женщина в статуе «Утро»! Она только-только пробуждается, ее округлые формы еще скованы ночным покоем, во всем теле еще сквозит лень, беззаботность. Степан не удержался, коснулся рукой до ее вытянутой ноги, чтобы хоть этим рассеять колдовское ощущение теплоты.

«Давид» Степану не очень понравился, вернее, не понравилось место, где он стоит. Как пальма в оранжерее. Плохо смотрится, и не удивительно, ведь Микеланджело своего гиганта предназначал для выставления на площади. Там, на просторе, окруженный высокими домами, он выглядел совсем иначе. Здесь же, в купольном зале академии художеств, он зажат со всех сторон стенами, отчего кажется всего лишь колоссом, занимающим слишком много места...

Из Флоренции Степан уезжал с сожалением. Ему так хотелось пожить в этом чудесном городе, но Тинелли торопил. Им еще надлежит побывать в стольких городах! Уезжали они так же рано утром, как и приехали. Но тосканское солнце уже щедро разливало благодать своих лучей по холмам и долинам, зеленеющим от виноградников и масличных рощ.

В Риме они задержались всего на несколько дней. Тинелли не любил этот «вечный» город, как его с гордостью называют итальянцы, да и не только итальянцы. Он вдруг почувствовал себя плохо и почти не выходил из гостиницы. Степан, предоставленный самому себе, посетил развалины Колизея, храм Петра, где посмотрел «Пиету» Микеланджело, вот, пожалуй, и все. Из-за отсутствия проводника и незнания языка он не смог даже осмотреть знаменитую Сикстинскую капеллу с известными фресками Микеланджело, а из итальянских художников он отдавал предпочтение лишь ему. И к Рафаэлю, и к Леонардо да Винчи Степан относился предвзято. Вслед за великим флорентийцем он повторял, что один из них выскочка, а другой — бездельник, так и не окончивший свою «Тайную вечерю», хотя писал ее четверть века. На этот счет они часто спорили с Тинелли еще в Милане, где Степан в церкви Санта Мария делле Грацие увидел одно из чудес живописного искусства всех времен, принадлежащее кисти Леонардо да Винчи. Он нисколько не умалял ни значения этой фрески, ни мастерства художника, просто считал, что писать ее двадцать пять лет и не закончить — значит не любить своего дела, значит, заниматься еще и другими, чуждыми художнику делами. Художник обязан создавать картины, скульптуры, а не мастерить мельничные колеса. Это дело плотников. Зачем отбивать хлеб у других? Все технические размышления Леонардо да Винчи, считал Степан, не стоят даже одной его Мадонны. Так какого же черта он тратил на них время!

Это же мнение он высказал и сейчас, в гостинице.

— Как ты можешь хаять человека, который еще при жизни признан великим?! — кричал Тинелли, бегая по номеру.

— Я не хаю, а говорю, что он занимается не тем, чем следовало. К тому же, я сильно сомневаюсь в величии, которого человек достигает при жизни. Тут, пожалуй, в первую очередь ценятся другие качества, чем способности творить шедевры.

С этим Тинелли не мог не согласиться. За свою долгую жизнь, в большинстве своем проведенную вблизи сильных мира сего, он не раз сам бывал свидетелем того, каким образом возвеличивались одни и ниспровергались другие.

— Все равно, — настаивал он на своем, — Леонардо не относится к людям, умеющим завоевывать себе положение в обществе! Личное величие обычно и довольно-таки справедливо забывается потомками. Значение же Леонардо с каждым веком растет. Каждое новое поколение находит в нем идеал человеческого гения!..

У Степана не хватило ни духу, ни знаний, чтобы продолжить спор, и он замолчал, давая этим понять, что согласен с мнением друга...

Из Рима они проехали вдоль Тирренского побережья, на два дня останавливались в Пизе, побывали в Генуе, затем вернулись в Милан и в Лавено, не сумев выполнить и десятой части своей программы. Тинелли после Рима все время чувствовал себя неважно и в Лавено сразу слег в постель. Дорога, жара, непомерное употребление вина вконец измотали его старческий организм. Племянники и племянницы, откуда-то появившиеся тетушки, монахини окружили больного неусыпной заботой. Степана и близко не подпускали к нему. К счастью, он еще не знал, что в нем видят человека, приехавшего завладеть наследством Тинелли. Он ничего не понимал из тех слов и выражений, которыми честила его многочисленная родня друга...


4

Палаццо Тинелли был обращен фасадом к озеру. Его левый торец выходил на небольшую улочку, кончавшуюся широкой каменной лестницей почти у самой воды. Справа и сзади дома раскинулся довольно большой сад, обнесенный высокой чугунной изгородью. В глубине его, почти у обрыва, стоял небольшой домик, тот самый флигель, о котором когда-то Тинелли говорил в Москве, проча его Степану под мастерскую. В нем жил садовник с семьей. Одна из его дочерей работала у Тинелли в прислугах. Вначале Степан принимал ее за одну из племянниц, но, немного освоившись, узнал, кто эта стройная, всегда улыбающаяся при встречах девушка. Как-то столкнувшись с ней в одном из узеньких коридоров палаццо, он осмелился и ущипнул ее. Улыбка девушки сразу же перешла в звонкий серебристый смешок. В ответ она слегка ударила Степана по плечу. В тот же вечер он увидел ее в саду, в одной из отдаленных беседок, и подсел к ней... Так продолжалось несколько вечеров: они молча глядели друг на друга и улыбались. Степану это стало уже надоедать, и он хотел прекратить эти свидания, тем более что у него появилось дело. У стены монастыря, в грязной канаве, он нашел кусок мрамора: не то осколок надгробной плиты, не то еще что. Он очистил его как следует, вымыл и намеревался высечь из него голову глухонемой, которая время от времени забиралась к нему в лоджию.

Обычно мраморные вещи или вообще скульптуры из камня высекаются по уже готовой модели. Но Степан знал, что Микеланджело никогда не пользовался никакими моделями, считая их изготовку пустой тратой времени. Но ведь то Микеланджело — он всю жизнь провел среди камней, зная и понимая мрамор как собственную плоть,— а что получится у него, впервые взявшего в руки этот благородный камень.

Когда они были с Тинелли во Флоренции, он попросил его купить кой-какой инструмент для работы по камню и теперь у него было несколько троянок и шпунтов различных размеров, два молотка — большой и маленький. Этот инструмент Степан и пустил в ход. Работал он у себя в лоджии. Здесь же перед ним сидела и глухонемая девушка.

В одну из очередных встреч с дочерью садовника Степан неожиданно узнал от нее, что все в доме принимают его за сына Тинелли и сильно опасаются из-за наследства. С трудом понял он, что и сама девушка тоже так думает, надеясь в будущем, когда он сделается хозяином палаццо, стать его женой. Степан, как мог, объяснил ей, что он Тинелли всего лишь товарищ, друг, что они познакомились с ним в Москве, а до этого сроду не виделись.

На следующий день утром он все же прорвался в комнату больного, решив объясниться с ним по этому поводу и успокоить его родню. Тинелли выглядел очень плохо, щеки впали, глаза ушли глубоко в глазницы, кожа на лице приобрела серовато-желтый оттенок. Он все время покашливал. Когда Степан сообщил ему о том, что узнал от дочери садовника, Тинелли улыбнулся, откинув маленькую голову с белой лысиной на подушки, и сказал:

— Знаешь что, ты молчи, не отрицай, пусть они считают, что ты мой сын. Они тогда лучше будут ухаживать за мной.

— А меня будут ненавидеть, — заметил Степан. — Для чего мне все это надо?

Тинелли пожал ему руку своей мягкой и теплой с желтоватыми пятнами на коже.

— Я тебе действительно оставлю наследство, — проговорил он тихим голосом. — Только это не скоро, я еще поживу. Мы с тобой еще не объездили всю Италию...

Он помолчал немного и хотел еще что-то сказать, но Степан остановил его, видя, что Тинелли очень устал.

— Ладно, ладно, обязательно объездим, только ты сейчас помолчи, — сказал он и провел ладонью по груди старика.

Тинелли опять поймал его руку и, пожимая ее, произнес шепотом:

— Договорились, молчи об этом. Ты — мой сын...

Но Степан не хотел быть ничьим сыном. У него есть родной отец, а у человека больше одного отца не бывает. Отец, отечество, родина — они даны каждому раз и навсегда, и менять их нельзя. Их не выбирают по собственному желанию или настроению. Наследства чужого ему тоже не надо, пусть его получают те, кто имеет на это право...

В тот вечер дочь садовника не пришла в беседку. «Ну и черт с ней — ругнулся Степан. — Не очень-то такая и нужна. Ишь, захотела стать хозяйкой богатого палаццо...»

Выйдя от больного, Степан прошел в сад. В комнате у Тинелли стоял удушливый запах лекарств. Чем только его не пичкали, чтобы поднять на ноги. Или, может, наоборот — уложить основательнее. Вид старика внушал мало надежды. Вряд ли он протянет долго. Что тогда будет с ним, со Степаном? Может, лучше заблаговременно убраться отсюда? Зачем ожидать, когда тебя вытряхнут? А это обязательно случится, как только старик испустит дух. Он его видел, пожал ему руку, это вполне сойдет за прощание. Все равно, если Тинелли и поправится, то он, Степан, надолго не останется у него. Надежды насчет мастерской во флигеле не сбылись и вряд ли сбудутся: там живут люди, не выселять же их оттуда. А работать рядом с Тинелли просто невозможно, он ни на один час не оставляет его одного, надо не надо, повсюду таскает за собой. На черта сдалась такая жизнь ему, Степану.

На следующий день Степан поднялся рано, переоделся в свою одежду, в которой приехал из России, обул тяжелые грубые штиблеты и собрал вещи. А из вещей-то и были всего лишь инструмент для работы по камню, стэки, гипсовый бюст Александры да кусок мрамора, из которого он намеревался высечь голову глухонемой. Общие контуры головы и лица уже были обозначены, тем не менее, это был еще всего лишь кусок камня.

Уложив все это в мешок, Степан осторожно выбрался через лоджию в сад, затем вышел на улицу и спустился к озеру. По объезженной каменистой дороге, связывающей отдельные городки и виллы, расположенные по побережью, Степан добрался к вечеру до выхода реки Тичино из озера. Здесь стоял небольшой городок Сесто-Календе. Ночь он провел в парке на скамейке, голодный. Надо было, уходя от Тинелли, попросить у прислуги чего-нибудь на дорогу. Но он не подумал об этом вовремя.

Проходя по одной из улочек городка, Степан набрел на двух итальянок, сидящих на скамейке в тени платанов. Остановился, постоял немного в отдалении, а затем решительно направился к ним. Ему вдруг пришла в голову мысль попробовать уговорить дам заказать портрет. Он бы прямо сейчас и принялся за дело. Иначе как же он голодный доберется до Милана? А направлялся он именно в Милан. В большом городе легче найти работу, да и насчет заказов проще, чем в таких вот маленьких городишках.

Степан вынул из мешка завернутый в тряпки гипсовый бюст Александры, развернул и поставил его на решетчатое сидение скамейки. Женщины сначала ахнули от восхищения, но потом, словно бы спохватившись, умолкли. Им показалось, что этот бедно одетый человек не иначе, как намеревается всучить им украденную вещь. Но Степан жестами показывал на молодую, которая, несомненно, была дочерью старшей, и на бюст: он, мол, сделает с нее портрет не хуже этого. Женщины ничего немогли понять до тех пор, пока он не вытащил из мешка кусок мрамора и инструмент. Наконец сообразив в чем дело, они расхохотались. Степан принялся объяснять им, что он русский художник, приехал в Италию посмотреть на произведения великих мастеров и поучиться у них. Из его путаных и пространных объяснений женщины поняли только, что он художник и русский. Когда же он расположился на скамейке работать, показав жестами, чтобы молодая поменьше вертелась, они опять расхохотались. Обидевшись, Степан хотел собрать свой инструмент и уйти, но в это время под платаны завернуло ландо, запряженное парой мулов. Женщины взяли со скамейки свои легкие сумочки и уселись на кожаные сиденья друг против друга, а Степану показали на место рядом с кучером. Тот со своим мешком послушно взобрался на передок. Вскоре они выехали из города.

Дорога вилась по берегу Тичино между зарослями кустарника. Две усадьбы объехали стороной, а у ворот третьей ландо остановилось. Женщины направились к узенькой чугунной калитке возле ворот, Степану велели следовать за ними. Пройдя сад, подошли к небольшой вилле, сложенной из белого песчаника. По обеим сторонам широкой лестницы, ведущей к парадной двери, в каменном спокойствии застыли мраморные львы.

Степана ввели в просторную лоджию в первом этаже и оставили его там. «Должно быть, — подумал он, — здесь придется и работать...» Он вынул мрамор, инструмент и положил их на диван, сплетенный из какой-то толстой соломки, а мешок с пальто бросил рядом на полу. В ожидании, пока подойдет модель для позирования, он закурил трубку. Ждать пришлось долго, и появилась вовсе не модель, а старый седой слуга — он принес на подносе обед, чему Степан несказанно обрадовался.

Слуга не удержался от улыбки, глядя, с какой поспешностью Степан покончил с обедом. Чем люди проще, тем они лучше понимают друг друга. Минут через десять слуга пришел снова. На этот раз он принес увесистый кусок желтого сыра и кувшинчик вина, положил все это перед Степаном на круглый столик, сплетенный точно из такой же белой соломки, что и диван. В благодарность Степан похлопал его по плечу и сказал по-итальянски: «Танте грацие, амицо»! Старый слуга засмеялся над его ужасным произношением, показав беззубые десна, красные, точно арбузная мякоть.

Наконец появились и женщины — в белых платьях, в легких домашних туфельках. Старшая с каким-то рукодельем села на диван, а младшая пристроилась на стуле, тоже плетеном. Для работы Степану понадобилась твердая подставка. Он знаками объяснил женщинам, что необходим деревянный стол. Позвали того же слугу, и он принес круглый полированный столик с точеными ножками, другого в доме не оказалось.

Степан работал до самого вечера, и дамы все время оставались на своих местах. Старшая только раза два куда-то выходила, но сразу же возвращалась обратно и снова принималась за рукоделье. Младшая сидела без дела и без конца зевала. Время от времени они перекидывались между собой словами, но к Степану не обращались.

Из глины он давно бы слепил головку, к глине он привык. Работать по мрамору — совсем другое дело, да еще на глаз. В тот день Степан не закончил портрет, доделывал его на следующий и снова провозился до самого вечера. На третий день итальянка уже не позировала, и Степан в лоджии работал один: подчищал, шлифовал. Кормили его аккуратно, три раза в день. Еду приносил все тот же старик-слуга. Каждый раз он садился на плетеный диван и ждал, добродушно улыбаясь, пока Степан не поест. Степану нравилось здесь, и он жалел, что работа скоро закончится и ему придется оставить гостеприимную виллу.

Первой своей работой по мрамору Степан остался недоволен. Если бы у него был другой кусок, он бы обязательно повторил портрет. Но дамам портрет очень понравился, из чего он заключил, что они в искусстве не очень разбираются. Старшая вручила ему за работу сорок лир. Здесь, на севере Италии, лиры все называют франками. Женщина так и сказала: «Кауранта франко». Конечно, ему заплатили мало, но Степан не стал торговаться, взял деньги и пошел своей дорогой дальше.

До Милана он шел еще три дня, ночуя в лесу. Деньги, вырученные за портрет, берег больше, чем свои ноги. Купил лишь табака на мелочь — это все его расходы за дорогу. Ел что попадалось в лесу — поздние ягоды, орехи, опавшие каштаны. Заказчиков больше не находилось, хотя он и прилагал к этому все усилия, то и дело заворачивая к одиноким виллам и блуждая по улицам городков. Его обычно принимали за бродягу и попрошайку и отмахивались от его настойчивых жестов и непонятного языка.

В Милан Степан пришел под вечер. Прежде чем войти в город, присел у старой полуразвалившейся стены: хотелось немного отдохнуть и собраться с мыслями. Как жить дальше? На гостиницу с сорока лирами в кармане нечего было рассчитывать, придется ночевать под открытым небом. Сейчас пока тепло. А что будет зимой?.. Но до зимы еще далеко, к тому времени, может, найдется какая-нибудь работа...


5

Миланская зима оказалась холоднее, чем Степан ожидал. В конце декабря, перед самым Новым годом, выпал снег и продержался почти до середины января. Затем наступила сырая промозглая погода с каждодневными дождями и туманами. Пока было тепло, Степан ночевал на скамейках в парках, под мостами через каналы, а когда выпал снег, с наступлением слякоти, перебрался ближе к центральному вокзалу. В залы ожидания для пассажиров швейцары не пропускали: уж слишком потрепана и помята была его одежда. Он обычно околачивался у служебных помещений путевых рабочих, которые иногда впускали его посушиться и погреться, а иногда делились своим завтраком. Здесь его тоже принимали за бродягу и, когда он доказывал, конечно, больше жестами, чем словами, что он художник, над ним начинали потешаться.

Как-то раз один из ремонтников, обслуживающих пути на территории станции, позвал Степана с собой. Предварительно он что-то ему объяснил жестами и словами, но что, Степан так и не понял. И только в вагоноремонтной мастерской, когда итальянец подвел его к человеку с забинтованной рукой, сидящему у столика, он догадался, что тот сломал руку, и ему нужен подручный, чтобы обслуживать токарный станок. Таким образом, Степану наконец подвернулась хоть какая-то работа. Он несказанно был рад этому, хотя сроду не видел, как точат оси для вагонных скатов.

Степан безуспешно искал работу с августа прошлого года. Главным препятствием было, конечно, незнание языка. Он никак не мог объяснить, что умеет делать, а умел он многое — столярничал, плотничал, фотографировал, рисовал, на худой конец пошел бы и в маляры, не отказался бы от любой черной работы. Он много раз проходил мимо стендов с объявлениями, которые не мог прочитать, а если бы мог, то давно бы уже работал. Он искал не там, где надо — во дворах, домах, доказывал и горячился. За это время ему не раз приходила в голову мысль оставить к черту эту Италию с ее шедеврами и вернуться обратно в Россию, но у него не было денег на дорогу, и он вынужден был прозябать здесь, ночуя где придется. Если ему не удавалось разжиться куском хлеба в городе, он уходил далеко за окраину, в лес и собирал каштаны. Такая жизнь вконец измучила его, и, если бы не этот случай, организм вряд ли выдержал бы дальше...

Пока Степан работал в вагоноремонтной мастерской подручным токаря, тот предоставлял ему и кров, и еду. Насчет оплаты не договаривались, да Степану было и не до этого. Он обрадовался, что нашел работу. Токарь же, узнав о бедственном положении подручного, решил, что тот будет доволен и тем, если его покормят и пустят переночевать. Однако и это длилось недолго. Как только зажила рука и рабочий сам встал за станок, Степан опять лишился и стола, и ночлега. Благо, наступила весна, кончились зимняя слякоть и сырость.

Снова начались бесполезные поиски работы и пристанища. Несколько раз, проходя по виа Новара, Степан хотел завернуть в узенький проулочек, в палаццо Тинелли, но так и не решился. Он не знал, что со стариком. Если умер, то заходить бесполезно, без него там ему никто не обрадуется. А если встал на ноги, то он, конечно, примет, как и раньше, может, чуть пожурит, но не прогонит. Но пойти сейчас к Тинелли, значит, снова сделаться его нахлебником. А этого он больше не хотел. Лучше умереть голодной смертью, чем это...

В один из весенних дней на соборной площади Степан заметил группу фотографов, снимающих собор в различных ракурсах. Он остановился и ради любопытства стал наблюдать. Двое из них из-за чего-то заспорили, затем один со злости выругался по-русски, да так смачно, что Степан не удержался от смеха.

На него обратили внимание.

— Вы что, разумеете по-русски?

— Я русский! — обрадованно крикнул Степан и подошел поближе.

— Из России? — удивленно спросил фотограф, окинув Степана внимательным взглядом черных глаз.

Степан сразу догадался, что он не итальянец — или еврей, или армянин. Но для него это было неважно, важно, что он услышал русскую речь. Ведь с тех пор, как Степан ушел от Тинелли, он все время чувствовал себя как немой. А тут вдруг можно поговорить! Какое это наслаждение! Радость Степана может понять лишь тот, кто сам оказывался в подобном положении. Глаза его невольно прослезились, и он не скрыл своих слез и не застеснялся их.

— Чего вы тут делаете? — спросил его фотограф.

— Бродяжничаю.

— Как вы попали в Милан?

— Приехал. Я — художник...

— Погодите минутку, — попросил фотограф и подошел к своим товарищам, которые уже успели отойти.

Поговорив с ними, он вернулся к Степану и сказал:

— Расскажите мне о себе.

Степан был страшно голоден, и первое, о чем он хотел попросить нового знакомого, так это о том, чтобы тот накормил его. Но Степану не пришлось напоминать об этом, его изнуренный вид и бледное осунувшееся лицо говорили красноречивее слов.

В ближайшем кафе, куда привел Степана фотограф, он и рассказал ему о своих скитаниях. Фотограф назвался Вольдемаром. Степан не ошибся, это был действительно армянин, приехавший из России еще мальчиком.

Вольдемаро обещал помочь Степану в поисках работы, а когда узнал, что он знаком с фотографией, обрадованно воскликнул:

— Так я вас отрекомендую своему хозяину синьору Риккорди! У него фотофабрика. Мы сейчас готовим серию снимков с видами Милана... Давайте завтра же и явимся к нему.

Он записал на листке, вырванном из записной книжки, адрес фабрики Риккорди и протянул Степану. Тот поблагодарил его за участие, на этом они и расстались.

Степан побродил по улицам, затем отправился на ночлег под мост через Олону, последнее время он всегда ночевал там. Здесь же были спрятаны инструмент для работы по мрамору и бюст Александры. Спал он на куске толстого картона, положенного на каменный выступ у самого берега, почти под чугунными плитами полотна. Ночью ему иногда казалось, что он спит на полатях у себя дома на берегу Бездны-реки. Но острые колики в желудке от многодневного недоедания быстро возвращали его к печальной действительности. Как ни плохо было в бедном родительском доме, там все же можно было набить живот картошкой или мякинным хлебом, а иногда по праздникам бывали и щи на курином бульоне, и гречневая каша с душистым конопляным маслом, а то и с молоком. Здесь же, на далекой чужбине, в стране белых спагетти, вполне можно подохнуть с голоду. О еде Степан думал не только наяву, скитаясь по узеньким улочкам древнего Милана, но и во сне, лежа на своих «полатях».

Сегодня Степан был сыт, а заснуть все равно не мог. Не спалось от дум. Что сулит ему день грядущий? Если он будет работать у Риккорди, то обязательно снимет где-нибудь комнату на окраине, достанет глину, мрамор и примется за работу. Уж он-то наверстает упущенное время! «Чудно получается, черт возьми! — прошептал он, продолжая мысль. — В Москве тоже так было. Сначала бедствовал, потом поступил работать в фотоателье Бродского... Здесь фотофабрика Риккорди... Может, и Риккорди окажется таким же добрым, как Арон Бродский...»

В конце концов Степан должен был согласиться с тем, что в его незавидной судьбе огромную роль играет простой случай. Если бы тогда у ворот Строгановского училища он не столкнулся с сыном мастера кукольных дел Владимиром и не осмелился войти с ним, то, возможно, не поступил бы учиться. А если бы в Москве не встретился с Даниэлем Тинелли, то уж, конечно, в Италию бы не попал. Теперь вот встреча с Вольдемаром, и опять совершенно случайная. «Черт возьми! — воскликнул он. — Вся жизнь — сплошные случайности...»

Опасаясь, чтобы его не заметили дотошные карабинеры, под мост Степан забирался, когда уже темнело, выходил на рассвете. По утрам он обычно направлялся на большой рынок, в новый район Милана, где можно было разжиться если не остатками еды со столов в закусочных под открытым небом, то на прилавках, где торговали зеленью и овощами — там он иногда находил оставленную морковку, листочки капусты или щавеля.

Фотофабрика Риккорди находилась примерно в том же районе. Степан нашел ее, показав прохожему листок с адресом. За эти месяцы, пока он скитался в городе, немного узнал его, как можно узнать большой лес, несколько раз обойдя его вдоль и поперек. Каждый большой город, пока в нем не освоишься, очень похож на дремучий лес, где можно легко заблудиться.

Фотофабрика представляла собой длинное двухэтажное здание барачного типа безо всяких претензий на архитектурные особенности. Да и все другие здания в новом районе Милана, где еще совсем недавно было предместье, не отличались особыми стилевыми излишествами. Здесь в основном проживал трудовой люд.

Степан пришел слишком рано, ворота перед зданием еще были закрыты с внутренней стороны. Он потоптался немного перед ними и пошел вдоль по улице, чтобы не торчать на одном месте. Затем снова вернулся и опять отошел. Прежде чем открыли ворота, Степан успел находиться до боли в ногах. Вольдемаро, видимо, был не простым работником, а занимал какое-то привилегированное положение, пришел он чуть ли не последним. Увидев Степана у ворот, поздоровался с ним и сказал, чтобы тот посидел немного на скамейке в скверике, а он переговорит обо всем с хозяином. У Степана уже давно не было табака, он попросил у Вольдемаро сигарету, развернул ее, набил трубку и с наслаждением раскурил...


6

В тот же день Степан снял на окраине небольшую комнату, перенес в нее из-под моста свои нехитрые пожитки и после нескольких месяцев скитаний наконец обосновался более или менее по-человечески. Вольдемаро дал ему взаймы тридцать лир, чтобы он смог хоть немного привести в порядок свою одежду. Из этих денег Степан купил для себя только пару исподнего белья, остальные израсходовал на глину и продукты. Он так долго голодал, что теперь боялся снова остаться без еды. Все полки и подоконники обставил кульками и пакетиками со спагетти, галетами и сахаром. В первый же вечер, дорвавшись до работы, он начал лепить автопортрет, названный впоследствии «Тоской». В это изваяние он вложил свежие впечатления от всего пережитого им с момента ухода от Тинелли — голод, лишения, тоску по любимой работе.

В последние дни Степан чувствовал во всем теле какую-то слабость. Работая над автопортретом, весь обливался потом, так что ему приходилось все снимать с себя и развешивать в комнате для просушки. Под конец он совсем обессилел, но работу все же закончил. Ночами спал плохо, все время просыпался от неприятного и навязчивого сна — ему снилось, будто его голого окунают в ледяную воду. Он весь дрожал и после каждого пробуждения долго не мог заснуть. Как-то утром, встав с постели, он едва удержался на ногах, успев ухватиться за край стола, на котором стоял накрытый мокрым полотенцем «Автопортрет». Голова горела, как в огне, сердце усиленно колотилось. Степан понял, что он не в силах идти на фабрику.

Он не помнит, сколько лежал в постели — день, два или неделю. Когда кончалась горячка и он приходил в сознание, вставал, пил из тазика воду, приготовленную для смачивания глины, другой в комнате не было, и ложился снова. Ноги у него опухли, лицо отекло, под глазами вздулись мешки. В редкие минуты к нему приходили грустные мысли о том, что вот этак, одинокий и заброшенный, еще, пожалуй, и умрет на чужбине. Умереть, ничего не сделав,— глупая, никому не нужная смерть. Нет, на такое он не согласен. Он еще вылепит своего «Осужденного». Как жаль, что тогда в Москве он не сделал с него форму и не отлил в цементе. Цемент — не глина, сохранится навсегда. Как только ему полегчает, он первым делом выполнит автопортрет в цементе. Рисковать больше нельзя...

Непонятная и неожиданная болезнь понемногу стала отпускать. Голова прояснилась, но во всем теле все еще ощущалась сильная слабость, трудно было даже пошевелить рукой. В таком состоянии и застал Степана Вольдемаро, с неделю искавший его по всем закоулкам, где по дешевке сдавались комнаты.

— Что же вы не сказали мне, где поселились? Я бы к вам наведался на другой день, как только вы не вышли на работу.

— А черт знал, что я заболею. Понимаете, сразу скрутило, в один вечер.

Степан лежал, накрытый легким порыжевшим от времени пальто, на узенькой железной кровати с хозяйским волосяным матрасом. Под ним не было ни подушки, ни простыни. Подушкой служил свернутый грязный мешок. Степан заметил, что взгляд Вольдемаро остановился на подоконнике на бюсте Александры, и сказал:

— Припер из России, а для чего, сам не знаю. Это портрет одной знакомой женщины, давно была знакома, в пору молодости.

— Можно подумать, что сейчас вы старик, — промолвил Вольдемаро и засмеялся.

— Не старик, конечно, а все же тридцать один год...

Вольдемаро ужаснулся, узнав, что Степан уже несколько дней ничего не ел.

— Посуда у вас хоть какая-нибудь найдется? Я принесу бульона, — обратился он к нему. — Ничего другого пока есть не надо.

— Там на столе тазик, больше ничего нет.

Вольдемаро взглянул на этот тазик с глинистой ржавой водой и только покачал головой. Вскоре он принес из ближайшей столовой мясного бульона, напоил Степана, немного прибрал в комнате, открыл окно, впустив свежий воздух.

— Вы мне оставили бы несколько сигарет, табака у меня совсем нет, а курить до смерти хочется, — попросил Степан, когда Вольдемаро собрался уходить.

— Вам бы пока не следовало курить, вы и так очень слабый, — сказал Вольдемаро, оставляя ему коробку с толстыми сигаретами.

На следующий день к Степану пришла девушка-официантка из столовой. В коротеньком платьице, белом передничке, ну как есть московская гимназистка, только недостает косичек. Улыбаясь, она что-то защебетала по-своему и поставила на стол возле тазика небольшую кастрюльку с бульоном. Долго оглядывалась, ища глазами, во что бы вылить бульон. Придя в следующий раз, она принесла с собой тарелку и ложку. «Должно быть, Водьдемаро договорился, чтобы мне таскали пищу», — подумал Степан.

Через несколько дней он встал на ноги. Вольдемаро не забывал его, принося с собой то табак, то еще что-нибудь из съестного.

— Не знаю, как рассчитаюсь с вами, — смущаясь говорил Степан.

— Ничего, Нефедов, пусть это вас не беспокоит. Здесь, за границей, мы все одинаково россияне, независимо от того — армянин или эрзянин. Мы с вами как братья, а братья должны помогать друг другу...

Поправившись окончательно, Степан вышел на работу. В первое время работающие с ним итальянцы, видимо, из-за неприглядной одежды и невероятного коверканья итальянских слов, к нему относились не очень дружелюбно: здороваясь, не подавали руки, за глаза называли люмпеном. Но Степана это мало заботило. Отработав необходимые часы, он спешил к себе в маленькую комнатушку, здесь начиналась его главная работа, часто длившаяся за полночь. Деньги, зарабатываемые на фабрике, почти все уходили на оплату материалов, необходимых для лепки и отливки. Комната была до отказа забита ящиками с цементом, глиной, тазами и ведрами с водой. После отливки «Тоски» сразу же хотел приниматься за «Осужденного», но решил пока повременить. Для «Осужденного» потребуется слишком много места. В этой комнате просто невозможно работать над ним. И он принялся за другие вещи, задуманные в последнее время. Из куска белого мрамора изваял ангела, использовав для этого облик девушки-официантки, которая во время его болезни приносила еду.

Воспоминания о родном доме натолкнули его на мысль сделать по памяти портреты отца и дяди, одного — косцом, другого — сеятелем. «Косца» и «Сеятеля» он тоже отлил в цементе. За это короткое время, то есть примерно за лето 1907 года, он слепил еще одну фигуру — «Попа». В этой скульптуре он старался воплотить характерные черты тех служителей церкви, с которыми ему пришлось сталкиваться в различное время, начиная с учебы в селе Алтышеве и кончая камерами московской Бутырки, где он фотографировал политических осужденных. Поп в тюрьме такое же обязательное лицо, как надзиратель.

Степан долго бился над этой фигурой и, когда ее закончил, она ему все же не понравилась. Он неё стал ее отливать, намереваясь вернуться к ней позднее...

Степан аккуратно делал фотографии со всех своих скульптур, снимал их в различных ракурсах, чтобы добиться наиболее выгодного эффекта. Однажды он показал несколько снимков товарищам по работе. Внимательно рассмотрев их и похвалив, они спросили, кто же этот маэстро, что так прекрасно ваяет. Следует заметить: итальянцы большие любители всякого искусства, они хорошо разбираются в живописи, музыке. Художник или артист, а художников они тоже называют артистами, для них особо уважаемое лицо. Поэтому их не удивило, а просто шокировало, когда Степан сказал, что это его скульптуры, он их автор. В ответ они только посмеялись.

Степана это сильно задело, и он не остался в долгу, начал всех костерить по-русски. Однако это не производило должного впечатления, итальянцы не понимали его. Тогда он завернул по-мужицки такое итальянское слово, что те повскакивали с мест и чуть было не набросились на него с кулаками. Выручил Вольдемаро, как раз заглянувший сюда. Он предложил тем, кто не верит, сходить вечером после работы к Степану, чтоб самим убедиться в правдивости его слов. Большинство сочли это пустым и ненужным делом, но двое все же согласились и по окончании работы заглянули в тесную каморку Степана. Ушли оба пристыженные, забыв даже попрощаться. На следующий день в обеденный перерыв у Степана побывали все, кто работал с ним в одном цехе по увеличению портретов. В комнату заходили по два-три человека, так как она больше не вмещала. Осмотрев скульптуры, подолгу извинялись и просили у Степана прощения.

С этих пор Степана на фабрике стали называть маэстро, при встрече снимали шляпы, улыбались и во всем старались ему угодить.


7

В один из воскресных дней Вольдемаро привел к Степану некоего Сушкина, тоже русского, временно проживающего в Милане. Этот Сушкин, по его словам, занимался скульптурой, рисовал и делал эскизы к театральным декорациям. Последнее, пожалуй, было его основным занятием. Как стало известно позже, в Милан он был направлен дирекцией императорских театров Петербурга для знакомства с техническими усовершенствованиями сцены Ля Скала. Узнав от Вольдемаро о работах приехавшего из России скульптора, решил взглянуть на них.

— Как вы можете здесь работать? Это же мышеловка, а не мастерская, — удивлялся он, стоя на свободном пятачке посреди комнаты и боясь сдвинуться с места, чтобы не перепачкать элегантный светло-серый костюм.

Курчавые бачки и маленькие усики придавали ему вид смазливого итальянца, охотника за богатыми скучающими дамами, наезжающими в города Италии со всех концов Европы.

Степан поморщился, заметив разочарование этого господина. Он, должно быть, ожидал, что попадет в роскошную мастерскую богатого художника, приехавшего в Италию прожигать жизнь. Во всяком случае он не ожидал увидеть здесь, рядом с прекрасно сделанными скульптурами, крайнюю бедность. Степану даже некуда было посадить гостей, а угостить тем более нечем. Чтобы как-то разрядить обстановку, он набил трубку табаком, подвинул коробку на край столика, на котором стоял кусок белого мрамора с первыми следами шпунта, и сказал:

— Закуривайте.

Вольдемаро вынул сигареты, а Сушкин оказался некурящим. Некоторое время он смотрел на прелестного «Ангела», стоящего на полу между «Сеятелем» и «Косцом», и, как бы между прочим, проронил:

— На эту вещицу я могу вам найти покупателя, если захотите продать.

— Нет, пока я ничего не продаю, — резковато ответил Степан и взмахом руки стряхнул с рубашки мраморную крошку.

Он был несколько раздражен: до прихода гостей только было начал работать, сделав несколько ударов по куску лежащего на столе мрамора.

— Может, прогуляемся немного? — предложил Вольдемаро. — А то мы здесь накурили, дышать нечем.

Сушкин с радостью ухватился за это предложение. Ему давно уже хотелось выйти из этой тесноты, но он не находил предлога. Направляясь к двери, скорее всего для того, чтобы завоевать расположение неразговорчивого хозяина, любезно сказал:

— У меня на примете есть помещение для мастерской, хотите, я поторгуюсь. Думаю, уступят по дешевке.

— У каждого свое понятие о дешевизне. Для вас, может, это будет дешево, для меня же — дорого, — ответил Степан.

— Уверяю вас, это будет не дороже, чем вы платите за комнату.

— Если так, то я согласен переехать хоть сейчас! — оживился Степан.

Расставаясь, Сушкин дал Степану свой адрес. Он жил в гостинице на корсо Венеция, на одном из лучших и оживленных проспектов Милана. Сушкин был знаком со многими влиятельными русскими людьми, большую часть времени проводившими здесь, в Италии, и Вольдемаро настойчиво советовал Степану поддерживать с ним связь. Необходим влиятельный покровитель, иначе он никогда не вылезет из бедности и безвестности. Ему надобно показать свои работы специалисту, а уж потом дело пойдет. Степан это понимал и сам, но ему не понравился Сушкин, и он не хотел быть ему хоть чем-то обязанным.

Уже наступила солнечная ломбардская осень, а Степан все никак не мог сходить на корсо Венеция. Наверное, он так и не пошел бы туда, если бы хозяин дома категорически не запретил ему разводить в комнате сырость. К тому же ему пожаловались на Степана соседи, живущие рядом: стучит до полуночи, спать никому не дает. Так что Степану волей-неволей пришлось что-то предпринимать.

Сушкина оказалось не так просто застать на месте. В свой номер он приходил лишь ночевать. Черт его знает, где он носился все время. Степан приходил несколько раз, и все безрезультатно. Он бы, конечно, плюнул и больше не стал бы бегать на корсо Венеция, но положение было безвыходным. В свою комнату он больше ничего не мог пронести — ни глину, ни мрамор. Хозяин следил за каждым его шагом, стоял в дверях, точно сторожевой пес. В гостинице коридорный слуга посоветовал ему прийти поздно вечером, тогда он наверняка застанет синьора Сушкина. Степан так и сделал.

— Куда же вы запропастились, милый мой? — встретил его Сушкин.

Он был одет в длинный халат из толстой ворсистой материи. На ногах мягкие комнатные туфли. Темные волосы зачесаны гладко и блестят, точно покрыты лаком. Возможно, они действительно были смазаны каким-то маслом. От всей его фигуры исходил густой аромат дорогого одеколона.

— Вас самих не застанешь дома, — ответил Степан и сразу приступил к делу: — Мне край нужна мастерская.

— Нужна, а сам целый месяц не показываешься. Надо будет завтра узнать, может, помещение уже сдали. Я его хотел снять для себя, да не понравилось, темновато. Это на виа Санто-Марино.

— Вы считаете, что вам не подошло, а мне подойдет? — немного задетый, проговорил Степан.

— Вы же хотите подешевле, — Сушкин улыбнулся примиряюще, предложил выпить.

— На ночь не стоит, голова потом будет болеть, — отказался Степан и стал собираться уходить, уговорившись, что завтра утром они вдвоем сходят на виа Санта-Марино.

Помещение, к счастью, не было занято. Да и вряд ли его бы кто занял. Откровенно говоря, оно ни к чему не было пригодно: ни пола, ни окон, только голые дощатые стены да покатая крыша. По определению Степана, здесь, должно быть, когда-то был курятник. И все-таки он не отказался от него: по его средствам лучшего все равно не найти. А здесь ему никто не помешает, он может стучать сколько захочет. К тому же он сразу прикинул, что легко можно разобрать часть крыши и вставить застекленную раму. В цене сошлись быстро, хозяин уступил помещение за сносную плату.

В тот же день после работы Степан перевез на виа Санта-Марино свои скульптуры и материалы на ручной тележке, помня печальный московский опыт, так как мостовые Милана на окраинах ничуть не лучше московских.

В ближайшие два вечера Степан первым делом вставил в крышу застекленную раму. В мастерской у него стало светло и даже уютно. «Сеятеля» и «Косца» он определил у задней стены: по величине они больше остальных скульптур и издали просматривались лучше. Для «Ангела» сделал подставочку в углу. «Тоску» пока оставил на полу возле топчана, решив для нее сделать специальную подставку. Мелкие вещи, в том числе и бюст Александры, разместил на широкой полке, прибитой им же самим к стене справа от двери.

С каждой новой вещью мрамор все больше покорялся ему. В последнее время Степан высек из белого мрамора склоненную от усталости женскую головку с полузакрытыми глазами и распущенными волосами, с левой стороны обозначалась часть груди и тонкая ажурная кромка одежды. Он считал, что эта последняя работа ему удалась лучше предыдущих, даже по сравнению с «Ангелом». Названия головке он пока не придумал. Может быть, назовет просто «Усталость». Толчком к этой работе послужил образ молодой итальянки, увиденной Степаном на центральном рынке еще в начале лета. Молодая женщина, видимо, прошла пешком несколько верст из какой-то дальней деревушки с тяжелой корзиной на плече. Опустила груз на стол и какое-то мгновение стояла без движения, склонив красивую головку на грудь. Это мгновение и было запечатлено в новой работе скульптора.

К зиме Степан смастерил из листа железа печку-времянку и вечерами топил ее мусором, собранным во дворе или на улице. Конечно, эта печка ни в коей мере не могла обогреть дощатое помещение, у которого к тому же еще не было потолка.

Изредка к Степану заходили Вольдемаро и Сушкин. Последний уже давно обещал познакомить его с одной богатой особой русского происхождения, живущей в Милане. У нее обширные связи, и она может во многом помочь скульптору. Вся беда в том, что его никак нельзя вести в салон этой особы из-за совсем пришедшего в негодность костюма. Вольдемаро предлагал Степану свой и даже не раз пытался затащить его к себе домой, чтобы он мог выбрать хоть что-нибудь, но Степан об этом и слышать не хотел. Он уже рассчитался с Вольдемаро и теперь понемногу откладывал, чтобы купить обнову. Но прежде чем это он смог сделать, прошла короткая ломбардская зима, и теперь не было никакого смысла тратить деньги на теплую одежду. Степан заказал себе летнюю пару.

Странно выглядит человек в новом костюме, если до этого его привыкли всегда видеть в потрепанной неопрятной одежде. Когда переодетый Степан вдруг явился в гостиницу к Сушкину, тот его еле узнал.

— Да вы никак подновились? — заметил он, оглядывая мешковато сидящий на нем костюм, и посоветовал: — Вы не сутультесь. Держитесь прямее.

— Стараюсь, да не хватает терпения, — ответил Степан и сразу же перевел разговор на другое. — Пойдемте к этой, как ее?

— Мадам Равицци принимает по четвергам. Вот мы с вами тогда и нагрянем. Я про вас ей уже говорил.

День был субботний, до четверга еще далеко.

— Черт возьми! — воскликнул Степан. — До той поры я, пожалуй, успею измазать свою новую одежду. У меня в мастерской чертовски грязно.

— А вы его не носите...

Но старый костюм пришел в такую негодность, что в нем стало неудобно показываться даже на фабрике. Степан купил кусок толстого полотна и сам сшил себе длинную рубашку. В ней он работал в мастерской, а на фабрику все же надевал новый костюм. Там выдавали халаты и клеенчатые фартуки.

В четверг, придя с фабрики, Степан вымылся с ног до головы. Утром он оставил на крыше мастерской таз с водой, вода за день нагрелась и стала теплой. Покончив с туалетом, отправился к Сушкину. Тот только что принял ванну и, завернувшись в простыню, лежал на тахте. Рядом, у тахты, стоял небольшой столик, заваленный коробками с печеньем и сигарами. На полу под столиком виднелась бутылка с вином, из которой он время от времени отхлебывал прямо из горлышка.

— Налить вам вина? — спросил он Степана.

Тот помотал головой.

— Не надо, пахнуть будет.

Сушкин засмеялся.

— То от водки пахнет. А это же сухое вино.

— Черт с ним, все равно не надо!..

Сушкин долго вертелся перед зеркалом. Степан терпеливо ждал и курил трубку. Он весь вспотел. На улице и в номере стояла удушливая жара, хотя время уже близилось к вечеру.

До особняка Равицци шли пешком. Он находился в южной части старого города, не так далеко от корсо Венеция. В зале для гостей их встретила сама хозяйка, невысокая пышная женщина лет пятидесяти, еще вполне сохранившаяся, с нежным оттенком кожи на шее и круглом лице. Роскошные темные волосы без единой ниточки седины спереди схвачены сверкающей диадемой. Окинув Степана пристальным взглядом небольших карих глаз, она пригласила гостей присесть. Когда Сушкин представил Степана, она деликатно улыбнулась, кивнула головой и ни о чем не спросила. «Умная женщина, — подумал Степан. — Другая бы сейчас обязательно принялась расспрашивать, как да что, то да се...» А если бы случилось такое, вряд ли он смог ответить ей что-нибудь путное, и без того терялся в этом огромном зале, увешанном картинами. Вдоль стен стояли низкие турецкие диваны, накрытые яркими коврами. Паркетный пол начищен до такого блеска, что в нем все отражается, точно в зеркале. Привыкший ходить у себя в мастерской по земляному полу, Степан ступал осторожно, боясь поскользнуться.

Пока он осматривал зал и понемногу осваивался, мадам Равицци говорила с Сушкиным о разных пустяках, мешая русскую речь с итальянской.

Большинство гостей были мужчины. Появляясь в зале, они подходили к хозяйке, кланялись ей, иные целовали руку, иных она сама целовала в щеку. Все вели себя непринужденно, спорили, смеялись. На Степана никто не обращал внимания. Где-то в комнате рядом, вероятно, был накрыт для ужина стол, туда время от времени гости исчезали по одному или группками, чтобы покурить и выпить, а затем возвращались снова, изрядно разрумянившиеся. Разговор становился громче, оживленнее.

Улучив момент, Степан спросил у Сушкина, кто из этих господ муж синьоры.

— У нее нет мужа, она вдова, — ответил тот и засмеялся. — Не хочешь ли приударить за ней?

Степана обидела такая бестактность. Он промолчал и до конца вечера больше не заговаривал с Сушкиным. «Черт его поймет, этого барина, — огорченно думал он. — Костюм у него безупречный, сам он гладкий, а ляпает, как необразованный лакей...»

К концу вечера синьора Равицци подошла к Степану и, пригласив его в буфетную комнату, сказала:

— Я все ждала синьора Уголино, думала, что он приедет. Он иногда у меня бывает. Хотела вас познакомить с ним. Это очень влиятельный в мире искусства человек и понимающий. — Равицци немного помялась и спросила: — А нельзя ли познакомиться с вашими работами? Господин Сушкин говорил мне, что у вас имеются фотографии. Вы их случайно не захватили?

— Не случайно, а специально захватил, чтобы показать вам. — Степан достал из внутреннего кармана тужурки несколько фотографий и протянул ей.

— Это очень мило с вашей стороны, — улыбнулась в ответ Равицци и, прежде чем начать рассматривать фотографии, сказала: — Идите выпейте и закусите чем бог послал, по-русскому обычаю, а то на столе ничего не останется.

— Не беспокойтесь, я не очень гонюсь за выпивкой.

Степан остался стоять возле нее, ожидая, что она скажет.

— Вы знаете что, — она внимательно взглянула на него, возвращая снимки. — По фотографиям, конечно, судить трудно, но, насколько я понимаю, ваши работы великолепны. Хотите, я покажу их кому-нибудь из гостей?

— Пожалуйста, — сказал Степан, снова возвращая ей снимки. — Вы можете их оставить у себя.

Фотографии пошли по рукам, и Степан неожиданно сделался центром всеобщего внимания. Это его страшно смутило, он то краснел, то бледнел от бесконечных похвал, а под конец так взмок, точно его окунули в канал.

Проводив их с Сушкиным почти до выходных дверей, Равицци сказала Степану:

— Я, пожалуй, приготовлю вам письмо, а то ожидай, в кои веки заглянет ко мне синьор Уголино. Ваше дело не терпит отлагательства. Приходите завтра в любое время, письмо будет готово. Я уж его попрошу постоять за вас...

Покинув гостеприимный дом Равицци, Степан с Сушкиным пошли по виа Сфорца, чтобы выйти на корсо Венеция. Некоторое время молчали. Сушкин тяжело сопел. Он, должно быть, выпил как следует, а Степан даже не подходил к столу. И теперь каялся. Надо было подзакусить, не пришлось бы варить ужин.

— Тэ-эк вот делаются все великие дела, — произнес Сушкин саркастическим тоном. — Через женщин!.. — Он немного помолчал, а затем с деланным сожалением довольно-таки фамильяно заметил: — Зря не желаешь поволочиться за ней, она бы для тебя еще не то сделала...

Степан чувствовал, что Сушкин насмехается над ним, но оставил его слова без внимания, да и не до них ему было, он думал о своем. Если этот Уголино действительно окажется человеком понимающим толк в искусстве и к тому же добрым, то можно будет надеяться на лучшее. А надеялся Степан совсем на немногое: он хотел, чтобы его работы посмотрели и оценили по достоинству. Потом уж можно будет и выставиться. Ведь выставка — главная мечта любого художника. Надобно, чтобы твои работы увидели люди, удивились бы и порадовались. А может быть, отругали бы. Это тоже оценка, иногда, может быть, самая необходимая...


9

Уголино Неббия, кому было адресовано рекомендательное письмо Равицци, занимал довольно высокий пост инспектора художественных музеев Ломбардии, и его не так легко было застать на одном месте. Степан несколько дней буквально охотился за ним.

Уголино принял его нехотя, письмо сунул в карман не читая. Он привык к подобным письмам и заранее знал, что в них может быть написано. Но так как Степан слишком плохо говорил по-итальянски и не мог толком объяснить, чего он хочет, Уголино вынужден был прочитать письмо. А прочитав, спросил:

— Кем вы приходитесь синьоре Равицци, что она так лестно вас расписала?

— Никем. Просто мы с ней из России, — ответил Степан, с трудом составив фразу по-итальянски.

— Видите ли, прием работ на выставку уже закончен, — заявил Уголино. — На завтра назначен вернисаж. При всем моем желании уже ничего нельзя сделать. Все, что могу, это посмотреть ваши работы. Разумеется, с надеждой на будущее, если они представляют интерес.

Степан был безгранично рад и этому. Он и не мечтал так скоро попасть на выставку...

Они поехали к нему на нанятом ландо. Уголино всю дорогу расспрашивал Степана о России, а когда тот сказал ему, что он не русский, а всего лишь представитель приволжского народа эрзи, интерес его к нему увеличился.

— Как прекрасно звучит имя вашего народа — эрзя! — сказал Уголино, вглядываясь внимательнее в бородатое лицо Степана. — А внешне вы ничем не отличаетесь от русских — такой же светловолосый и сероглазый.

— Мы уже давно смешались с русскими, от древних эрзян остались только название и язык...

Переступив порог мастерской, Уголино остановился, пораженный необыкновенной выразительностью шагнувших ему навстречу «Сеятеля» и «Косца». В углу, немного правее, на подставочке застыл, точно повис в воздухе, беломраморный «Ангел» с радостной и светлой вестью на чистом девственном лице. На другой полке теснились томная «Усталость», чувственная «Александра» с маленьким вздернутым носиком и целый ряд красивых женских головок из мрамора и гипса. «Тоску» он увидел последней. Она стояла на грубо сколоченной тумбочке у изголовья топчана, заменявшего Степану кровать, стол и стулья. С «Тоски» свой взгляд Уголино перевел на хозяина мастерской, посмотрев на него долгим взглядом удивления.

— Непостижимо! — воскликнул он и огляделся, ища, где бы присесть.

Степан не посмел предложить ему топчан, сколоченный из грубых досок, а другой мебели у него не было. Поняв это, Уголино махнул рукой.

— Ладно, шут с ним, успокоиться можно и стоя на ногах. Вы меня поразили. Ничего подобного я не ожидал. Я, грешным делом, считал, что имею дело с обыкновенной посредственностью. А тут... Непременно добьюсь у жюри, чтобы все ваши работы были приняты на выставку, в противном случае инспектор музеев подаст в отставку!

Уголино сделал попытку пройтись по мастерской, но она была не так велика, чтобы по ней мог свободно расхаживать донельзя взволнованный человек. Он остановился в углу и увидел за топчаном забытого Степаном «Попа», уткнувшегося лицом в мусор.

— С вашего разрешения я взгляну и на эту вещь. Почему вы ее забросили сюда? — спросил он, доставая рассохшуюся фигуру и выставляя ее на свет.

—Думал, что она у меня не получилась, — ответил Степан, стараясь как можно меньше коверкать итальянские слова.

— Получилась! Очень даже получилась! Непременно отлейте ее в цементе. Сегодня же! Чтобы к завтрашнему вернисажу была готова. Слышите?..

Он почти приказывал, но Степану было так тепло и приятно от его слов, что на глаза навернулись слезы радости. Как давно у него не было светлого праздника! Еще ни один человек не говорил о его вещах так вдохновенно, как это сделал инспектор ломбардских художественных музеев Уголино Неббия...

Радость Степана была безмерной, она требовала выхода. «Хорошо бы с кем-то поделиться этой радостью», — подумал он и принялся перечислять по памяти своих друзей и знакомых, кому бы мог написать. Бродскому не стоит, вряд ли он уж очень обрадуется его успеху. Вот Ядвига — другое дело. Они были с ней истинными друзьями. Он ей обязательно напишет. Можно написать и этой немке — Еве. Она, конечно, слишком взбалмошная, спит со всеми подряд, но в общем-то тоже неплохая баба, суп умеет варить, даже когда в доме нет ни копейки денег. А когда есть деньги, сорит ими, словно мусором. Надо написать и домой, порадовать своим первым успехом отца, мать, братьев.

Все эти письма Степан написал в один присест и отослал их в тот же день, а вечер и большая половина ночи ушли на отливку «Попа». Спать лег уже под самое утро, а спал он, в прямом смысле, на голых досках. Под голову клал все тот же мешок, свернутый в скаточку. Накрывался старым легким пальто, привезенным еще из Москвы. На фабрике Риккорди он получал слишком мало, денег едва хватало на покупку материала для работы и скудную еду...

На миланскую художественную выставку, которая должна была открыться в первых числах июня, по рекомендации Уголино Неббия приняли восемь работ Степана. За ними прислали большое ландо, аупаковывал и грузил их сам скульптор.

В день открытия выставки Степан не пошел на фабрику, до самого вечера толкался среди посетителей: ему было любопытно, как публика воспринимает его вещи. Особенно восхищались «Тоской», «Ангелом» и «Усталостью». «Сеятель» и «Косец» меньше были понятны — в этих скульптурах итальянцы видели чисто русское выражение художественного образа. И тем не менее, не нашлось ни одного человека, который бы равнодушно прошел мимо них. Они привлекали внимание еще и тем, что среди всего этого множества обнаженных тел были почти единственными скульптурами, олицетворяющими образы людей труда. Нравились зрителям и изящный портрет Александры, и женская головка из небольшого куска мрамора. «Поп» вызывал различные чувства. Одни, глядя на него, улыбались, другие — морщились, третьи недоуменно пожимали плечами.

Публика была самая разношерстная: в Милане только что начался разгар туристского сезона. Было на выставке несколько человек и русских. Степан узнал их по одежде, прежде чем услышал русскую речь. Постояв немного перед «Косцом» и «Сеятелем», они прочитали на них имя скульптора — Нефедов — и отошли, пожимая плечами. О таком скульпторе еще не слышали.

Равицци тоже посетила выставку с толпой многочисленных поклонников, среди которых был и Сушкин. Степану не хотелось попадаться им на глаза, и он пошел в ближайшее кафе закусить. Будь синьора одна или хотя бы с меньшим числом поклонников, он бы не поступил так: он уважал эту добрую женщину. Но ее поклонники, эти пустые, никчемные людишки еще чего доброго начнут опять хлопать его по плечу и хвалить без меры, чем обратят на него внимание публики, а он этого не хотел.

Вечером после светлых и просторных залов музея мастерская показалась Степану темной и неуютной. А без скульптур — и пустынной. Особенно не хватало «Сеятеля» и «Косца», иногда ведь ему казалось, что здесь рядом, у задней стены, стоят, словно живые, его отец и дядя. А «Александра», слегка приподняв красивую головку, с молчаливым удивлением оглядывала с полки убогую его мастерскую. Теперь их здесь нет, они стоят в одном из лучших музеев Милана. И эта мысль, наполнившая все его существо радостью и счастьем, долго не давала ему заснуть.


10

Из Москвы от Ядвиги пришло письмо. Она писала, что искренне рада его успеху, а в конце, как бы между прочим, сообщила о своем замужестве. Эта весть больно резанула Степана по сердцу, он никогда не предполагал, что ему будет так неприятно, если Ядвига выйдет замуж. «Ну что ж, — сказал он, прочитав письмо. — Я тоже рад за тебя, хороший мой друг и товарищ...»

По случаю выставки Степан несколько дней не ходил на фабрику, а когда появился там, товарищи по работе встретили его торжественно, все как один поднялись ему навстречу, тут же протянули газету, выходящую в Милане, где была напечатана статья о художественной выставке. В ней много говорилось о его работах. Посередине полосы, между столбцами, была дана большая фотография «Тоски» с надписью: «Иисус страждующий».

— Черт возьми! — поразился Степан. — И горазды же выдумывать эти итальянцы!

Это же вовсе не Иисус, это он сам, и страдания, выраженные в скульптуре, не божеские, а человеческие. Степан собирался немедленно дать опровержение, но Уголино успокоил его, сказав, что на выставленной скульптуре нет названия, поэтому каждый, будь то специалист или простой посетитель, вправе назвать ее по своему разумению. К тому же газета католического толка, и будет лучше, если Степан не испортит с ней своих отношений. Скрепя сердце, он согласился. Название «Иисус страждущий» все равно не привилось, и в дальнейшем эта вещь по-прежнему стала называться «Тоской».

Вечером Степану принесли телеграмму: «Еду с венским экспрессом. Встречай... Ева».

— Вот это да!

Степан и обрадовался и в то же время растерялся. Как он примет ее в этой мастерской, где нет ни кровати, ни стола? «А впрочем, она, надо полагать, едет с деньгами, — решил он. — Поселится в гостинице. Только вот хлопот с ней не оберешься...»

Степан приехал на вокзал, не забыв купить по дороге букет роз. Особо нежных чувств к Еве он никогда не питал и, конечно же, не собирался создавать с ней что-то вроде семьи. Вместе с тем у него не было и причин относиться к ней плохо. А сейчас ему так хотелось, чтобы рядом был друг, который бы делил с ним и горести его, и радости. В глубине души он сожалел, что этим другом не оказалась Ядвига.

Он не знал, в каком вагоне едет Ева, и стоял посреди перрона, всматриваясь во все двери и окна, пока экспресс, сбавив ход, медленно проплывал мимо. Еву он увидел, когда перрон уже опустел. Она стояла среди чемоданов и узлов, оглядываясь по сторонам. Он подошел к ней и смущенно протянул букет.

— Стефан, я же тебя видела с твоим розами и не узнала! — воскликнула она, обнимая его. — Ты так изменился, весь оброс бородой.

— Ты тоже изменилась, стала такая тонкая и маленькая.

Вещей у нее было так много, что он не сразу решился, за что взяться.

— На кой черт тебе столько чемоданов? Чего ты в них привезла?

— Все необходимое. Мы с тобой обставим дом, будем давать приемы. Пока устроимся в гостинице. Я знаю, ты опять живешь в дыре, где пахнет соленой рыба...

Ева тараторила без остановки. Степан молча пересчитал чемоданы и узлы и решил, что лучше всего позвать носильщика с тележкой, иначе придется ходить взад-вперед несколько раз. Когда весь багаж был погружен в ландо, он велел кучеру ехать в ближайшую гостиницу. Ева было запротестовала: она хочет не в ближайшую, а лучшую. Но Степан успокоил ее, сказав, что в Милане вообще нет плохих гостиниц, хотя не имел об этом ни малейшего понятия.

Как Степан и ожидал, с приездом Евы на него свалилось столько различных поручений и обязанностей, что у него совсем не оставалось времени. Хорошо еще, что благодаря покровительству Вольдемаро, ближайшего друга хозяина, на фабрике Степану давали большую поблажку. Он мог по нескольку дней совсем там не появляться, в результате терял лишь деньги. Требование Евы — совсем оставить работу — он категорически отклонил: не хотел лишаться куска хлеба. Он знал, что Ева слишком непрактичная хозяйка, чтобы можно было целиком положиться на нее. В конце концов все кончится тем, что она сама окажется на его иждивении. По этой же причине он не перебрался и в другую, более просторную и светлую мастерскую, которую она хотела снять для него. Единственное, на что оно согласился, это — поселиться в пансионате, где у него теперь была небольшая комнатка и трехразовое питание в день.

В первое время Степан исполнял все капризы своей любовницы: водил ее по Милану, почти каждый вечер бывал с ней в театре, на концертах, иногда целыми днями валялся в ее объятьях. Но такая жизнь ему скоро осточертела: он не мог работать, а это для него самое страшное. Бывало, только придет в мастерскую, тут же появляется Ева. Если не потащит куда-нибудь с собой, то заставляет лепить с нее. Степан терпеливо сделал два ее скульптурных портрета и еще отдельную головку. Но она непременно хотела, чтобы он высек из мрамора с нее «Обнаженную» и уговорил Уголино поместить эту вещь на выставке.

— На кой черт это тебе надо? — возмущался Степан.

— У меня красивый тело, пусть им любуются все!

— Я бы этого не сказал.

— Ты просто меня ревнуешь.

— Но ведь твое тело и без того видели многие, — усмехнулся он.

Женщины обычно обижаются на подобные замечания. Обиделась и Ева. Надув пухленькие губки, она недовольно проворчала:

— Имеешь в виду грузина?

— Никого я не имею в виду, — ответил Степан, но поинтересовался, как чувствует себя княжеский отпрыск.

— Замешательный мальшик! Знаешь, Стефан, он весь в тебя, только ошень шерный, — оживилась Ева, сразу забыв про обиду. — Говорят, если беременная занимается любовью с другим, то ребенок обязательно будет похожим на него.

Степан расхохотался над ее наивностью.

В пансионате он познакомился с певицей из Одессы — Изой Крамер. Она появилась в Милане года два назад и все еще лелеяла мечту спеть Кармен в театре Ля Скала, а пока что пела только в хоре, получая за это мизерное вознаграждение, которого едва хватало, чтоб оплачивать расходы на пансионат. Огненно-рыжие волосы, толстые смачные губы, горячие, точно пески аравийской пустыни, большие желтоватые глаза — все нравилось в ней Степану, и он предложил слепить ее портрет. Иза согласилась и дня три, примерно по часу, позировала ему в мастерской. Ева ужасно ревновала и, пока он работал над портретом Изы, все время устраивала ему сцены. Степан посмеивался над ее глупой ревностью, как и над ее лживыми клятвами в любви. Он был больше чем уверен, что она сразу же сбежит от него, как только поймет, что ее честолюбивым мечтам не суждено оправдаться. Пока она надеется, что он, Степан, вскорости станет известным на весь мир скульптором, вроде Родена, разбогатеет, купит на итальянской ривьере виллу и женится на ней...

Как-то Ева предложила Степану проведать Тинелли. Он сказал, что оставил его больным и теперь не знает, что с ним.

— Тем более надо навестить, если он болеет, — настаивала Ева.

Степан согласился, они купили цветов и поехали на виа Новара. Однако палаццо уже не принадлежало ни самому Даниэлю Тинелли, так как он скончался еще осенью прошлого года, ни его родственникам, которым не досталось после него ни единого скудо. Старый мот успел прокутить дядино наследство. Два палаццо в Лавено и Милане Тинелли заложил еще до приезда Степана в Италию, так что и умер он не в своем доме. Все это они узнали от старого слуги, оставшегося служить новым хозяевам. Он сразу узнал Степана и закивал ему как старому знакомому.

Выходя из палаццо, Степан вдруг заметил на глазах Евы слезы. Он взял из ее рук цветы и положил их на каменные ступеньки, ведущие к парадному входу. По этим ступенькам не раз поднимался бывший хозяин этого дома, а его, Степана, друг и в какой-то мере наставник. Их, по-доброму, следовало бы положить на могильную плиту, но могила Тинелли находится в Лавено, а это неблизко...

Уже когда они вышли на виа Новара и некоторое время прошагали по ней молча, он осторожно спросил Еву, что связывало ее со стариком Тинелли.

— Я знай, о шём ты подумал. Но старик Тинелли был слишком дряхл, шьтобы ревновать к нему...

— Я вовсе не ревную, — перебил ее Степан. — Я и без тебя знаю, какой он был. Меня лишь интересует, что тебя связывало с ним?

Ева дернула плечами и ничего не сказала. Откуда ей было знать, что связывает между собой даже совсем не знакомых людей, когда они случайно сталкиваются друг с другом и становятся близкими...


11

Степан часто стал посещать Уголино, и тот всегда принимал его охотно, водил с собой в картинные галереи, а иногда даже заглядывал с ним в частные коллекции, куда доступ был позволен далеко не каждому. Уголино любил рассказывать о художниках, их времени, о их достоинствах и недостатках, а более внимательного слушателя, чем Степан, вряд ли можно было найти. Правда, иногда он не все понимал, итальянский язык еще освоил не вполне, и Уголино, зная это, старался строить свою речь как можно проще. В его обществе Степан отдыхал от постоянных капризов Евы. Возможно, их сблизило и то, что Уголино терпеть не мог пьющих, он просто не выносил пьяных. Любимым его напитком был кофе, который он пил без сахара. Степан предпочитал чай, но, чтобы угодить своему новому другу, не отказывался от чашки-другой. За кофе у них обычно завязывалась самая интересная беседа — о французе Родене. Уголино знал и ценил творчество этого скульптора, и Степан тоже стал бредить им. В миланских музеях было выставлено несколько работ Родена, Степан подолгу простаивал перед ними, еще когда посещал их с Тинелли. Тинелли тоже много рассказывал о Родене, но больше о его любовных похождениях...

Ева долгое время не знала, где пропадает Степан, и предполагала, что он все время проводит с Изой. Она решила его выследить. И каково же было ее удивление, когда в одном из кафе в старом городе она нашла Степана всего лишь в обществе Уголино.

— И ты всегда бывал только с ним? — спрашивала она недоверчиво, когда, проводив Уголино, они пошли к ней в гостиницу.

— А с кем мне еще быть? — недовольно отвечал Степан. — Ты мне надоела как горькая редька, бегаешь за мной по всему Милану.

Но Ева не обращала внимания на его попреки.

— Не понимаю, зашем так долго могут быть вместе два мужчин?

Степан махнул рукой и не стал с ней спорить. Все равно бесполезно. У нее с самых пеленок весь мир расписан по строгому немецкому распорядку: каждый кубик складывается в определенную коробку, где ему должно находиться.

Несмотря на сцены ревности, которые он терпел от Евы, Степан встречался с Изой не только в пансионате. Иногда она по-прежнему приходила к нему в мастерскую и просиживала подолгу, наблюдая, как он работает над каким-нибудь эскизом. В Милане у нее не было ни родных, ни друзей. Степан оказался единственным человеком, с кем она более или менее сошлась близко. Чтобы их случайно не застала Ева, Степан вешал на двери мастерской замок, а сам обратно залезал через окно в крыше. Не в пример Еве, Иза была разносторонне развитой женщиной, она знала литературу, понимала искусство и, по ее словам, была даже знакома с писателем Куприным. Она много рассказывала Степану о театральной жизни и первая сообщила ему о предстоящем приезде в Милан на гастроли певца Федора Шаляпина. Он уже приезжал сюда несколько раз, так что миланцы хорошо знали русскую знаменитость. На этот раз он был приглашен для постановки на сцене Ля Скала «Бориса Годунова» Мусоргского — первой русской оперы в этом прославленном театре.

Прослышав о приезде такой знаменитости, Ева принялась изо всех сил уговаривать Степана непременно познакомиться с ним. Даже подсказала ему прекрасный повод — предложить Шаляпину слепить его портрет.

— Кто будет предлагать? Я? — возмутился Степан. — За кого ты меня принимаешь?

— А шьто в этом особенного? К знаменитым людям всегда ходят на поклон.

— Так делается у вас, в неметчине!

— Везде так делается!..

Степана вывела из терпения назойливость Евы, и он пообещал залепить ей рот глиной, если она сейчас же не замолчит. Она, конечно, не замолчала, и он тут же привел свою угрозу в исполнение. Ева расплакалась, кое-как отмыла лицо в тазу, где он смачивал во время работы руки, и ушла, ругая его на своем мюнхенском диалекте.

Степан думал, что после этого у Евы отпадет желание знакомиться со знаменитостью. Но он плохо знал свою Еву. Она никогда не здоровалась с Изой Крамер, бывая в пансионате, в разговоре со Степаном называла ее не иначе как жидовка, а тут вдруг подружилась с ней. В результате Иза достала для нее и Степана билеты на первое представление «Бориса Годунова», что было делом весьма нелегким даже для работников театра. Степан не отказался послушать и посмотреть Шаляпина. Он много о нем наслышался еще в Москве, а видеть никогда не видел.

Певец произвел на него большое впечатление. Итальянцы, конечно, в русской постановке выглядели убого, но сам Шаляпин, как всегда, блистал.

— Пожалуй, я бы согласился сделать его портрет, ежели бы он соизволил допустить меня к себе, — сказал Степан, выходя из театра под руку с Евой.

— А почему бы ему не принять тебя? — заметила она, довольная своим планом, который был близок к цели.

«Действительно, а почему бы ему не принять меня, ежели, к примеру, пойду к нему?» — подумал он.

Все вышло гораздо проще. Ева договорилась с Изой, и та взяла на себя роль посредника между Шаляпиным и Степаном. Иза же и привела Степана в дом тещи Шаляпина, где артист всегда останавливался во время миланских гастролей.

Шаляпин их принял просто и радушно. Выглядел он необыкновенно молодо. Кожа на лице и шее белая и нежная, точно у девушки. От всей его статной, пышащей здоровьем аполлоновской фигуры исходило какое-то тонкое, изящное обаяние. Одет он был по-домашнему — в длинный теплый халат с белыми меховыми отворотами. Узнав от Степана, что его родители простые крестьяне из алатырской мордвы, сделался к нему еще более внимательным. Провожая, просил его прийти в следующий раз с материалом, чтобы тут же начать лепить портрет.

— Видите, у меня очень мало времени, я не могу бывать у вас в мастерской и позировать, — сказал он с чарующей улыбкой.

Степан остался весьма доволен и любезным приемом, и самим хозяином.

— Каков, а! — восхищался он.— А ведь тоже, как и я, из простых мужиков. Куда барину Сушкину до него. Вот что значит наша мужицкая порода!..

Иза тоже знала Сушкина, она улыбнулась словам Степана, молча согласившись, что барину Сушкину действительно далеко до мужика Шаляпина...

Как и договорились, в следующий раз Степан пришел к Шаляпину с коробкой специального пластилина. Глину было неудобно тащить с собой, да и напачкаешь еще — кругом ковры, полированная мебель. Еву Степан категорически отказался взять с собой. Между ними вспыхнула ссора, и в конце концов Ева все же увязалась с ним и дошла до самого подъезда. Степан пригрозил отколотить ее прямо на улице, если она сейчас же не вернется. Зная, что он никогда не говорит впустую, она, наконец, отошла, заплакав в голос.

Подобные сцены повторялись в последнее время все чаще и чаще. Степан понимал, что они друг другу стали в тягость и не знал, как положить этому конец...

Все решилось само собой и совсем неожиданно.

Вскоре после ссоры на улице Ева чуть свет пришла к нему в пансионат и попросила довольно крупную сумму денег, нужную для расчета с гостиницей.

— Ты с ума сошла, откуда у меня такие деньги? — вскочил он с постели.

— Но, Стефан, у меня безвыходный положений. Я посылал домой два телеграмм и не получила на них ответ. Дома у нас, наверное, беда слушилась.

— Заложи часть вещей, вот тебе и выход, — предложил Степан.

Но вещи, оказывается, уже давно были в ломбарде. Ева не посвящала Степана в свое запутанное финансовое положение, надеясь все уладить, когда из дома пришлют деньги. Положение действительно было серьезное. Надо было немедленно раздобыть денег, чтобы гостиничная администрация не довела дело до полиции. Еву уже строго-настрого предупредили и отпустили под честное слово всего лишь на один час.

— Подожди меня здесь, — сказал Степан и вышел в коридор.

Женщины в пансионате жили на третьем этаже. Он поднялся туда и постучал в комнату Изы. До этого он ни разу не был у нее. Здесь не как в гостинице, порядки строгие.

Иза несколько растерялась, увидев в дверях Степана.

— Что случилось?

— Да уж случилось, — сказал Степан. — Выручайте. До зарезу нужны деньги, — и назвал сумму.

Иза от удивления расширила глаза. Открыв ему дверь, она снова легла в постель и накрылась одеялом до самого подбородка.

— Я не могу вам дать столько. Попробуйте занять у хозяйки.

— Умоляю, Иза, попросите вы, я здесь живу недавно, мне она откажет. Я постараюсь вернуть деньги, в крайнем случае, через два дня. Продам что-нибудь из своих скульптур.

— Хорошо, — согласилась Иза.

Примерно через полчаса она принесла нужную сумму. Ева бросилась к ней с благодарностями, но Иза в ответ сухо кинула:

— Извините, я очень спешу. — И ушла.

Дело в том, что после того как Иза познакомила Степана с Шаляпиным, Ева снова перестала ее замечать.

Степан настоял, чтобы Ева после расчета с гостиницей сразу же перебралась к нему в мастерскую. Он тоже был вынужден уйти из пансионата, так как очередной взнос за комнату и питание внести было нечем. Уголино нашел покупателя, и Степан с горечью расстался с одной из мраморных женских головок. Заплатили ему за нее немного: у него еще не было имени. Он снова стал аккуратно ходить на фабрику.

Не привыкшая к бедности и лишениям, Ева вскоре попросила, чтобы Степан отправил ее домой. Из Мюнхена так и не пришло никакого ответа. Он наскреб кое-как денег, купил билет и навсегда распрощался с ней. Больше он ее никогда не встречал, хотя время от времени она писала ему...


12

Шаляпинский портрет у Степана не получился. Вернее, он его не закончил. Трудно сказать, почему эти двое, оба выходцы из народной гущи, не нашли общего языка. Скорее всего сказалась разница в характерах. Будь Степан хоть чуть-чуть дипломатичнее и обладай хоть немного чувством юмора, он мог легко завоевать расположение такой широкой и бурной натуры, какой был Шаляпин.

После первого же сеанса Федор Иванович внес существенные коррективы в начатую работу, поправив свой облик на сценический образ Бориса Годунова. Степана это сильно задело, однако, он ничем не показал, что обиделся, только стал еще угрюмее и молчаливее. Терпеливо исправив испорченный портрет, продолжил работу дальше. Когда же подобное произошло и после второго сеанса, только на этот раз на подставке возвышалась рогатая голова Мефистофеля, он вспылил, скомкал пластилин, стукнув им по подставке, и ушел. Он мог бы сделать прекрасный портрет и по памяти, какие делал не раз, но его оскорбила невинная выходка знаменитого артиста, и он ему этого не простил. А тут еще неприятности из-за Евы, отсутствие денег. Одним словом, ему было не до шуток. А Шаляпин привык позировать таким же знаменитостям, как и он сам. Что для него какой-то там Нефедов, живущий в Милане на положении бродяги...

С отъездом Евы Степан вздохнул свободнее. Его жизнь хоть немного упорядочилась, и он снова вернулся к своему «Осужденному», осмысливая его заново. Пока занимался лишь эскизами его лица, положения тела, рук. Уголино недавно сообщил, что весной в Венеции откроется Всемирная выставка изобразительного искусства, и поторапливал Степана подготовить к этой выставке что-нибудь необыкновенное. Художник обязан удивлять, говорил он, ибо лишь для этого он является в мир.

Степан ничего не сказал Уголино о своих замыслах. Вот закончит «Осужденного», тогда и пригласит его к себе в мастерскую. Если Уголино удивится, значит, он, Степан, не напрасно столько вынашивал в душе образ пораженной русской революции. Познаниям и вкусу Уголино он полностью доверял.

К Степану на Санта-Марино изредка заходили лишь Вольдемаро да еще Иза. С Сушкиным он не поддерживал отношений со дня открытия выставки. Зная, что о нем теперь некому позаботиться, Иза всегда приносила с собой что-нибудь поесть. Одевалась она чисто и аккуратно, никогда, подобно Еве, не носила ярких платьев и броских костюмов. А зимой ходила в неизменной беличьей шубке, привезенной еще из России. Она уже порядком пообтерлась, и ее следовало бы сменить, но Иза зарабатывала слишком мало.

Степан всегда радовался приходу Изы и охотно шутил с ней, хотя с другими бывал молчалив. Они никогда не говорили о Еве, но однажды Иза спросила:

— Скажите, Степан Дмитриевич, что связывало вас с этой авантюристкой?

— Черт знает, должно быть, постель, — ответил он, не задумываясь.

Иза поежилась от его слов, они хлестнули ее, точно струя холодной воды. Степан был для нее загадкой. Она не могла понять, как уживаются в нем необыкновенная способность схватывать почти на лету всю глубину и оттенки людских характеров и простота, граничащая с детской наивностью. — Но ведь постель можно делить и с более порядочной женщиной. Вы, я думаю, заслуживаете лучшего.

— Каждый заслуживает то, что он имеет... Ева, конечно, вздорная женщина. Но вся ее вздорность от потерянности. Вы тоже, милая Иза, немного потерянная. А я? Разве я не потерянный?

— Что вы, Степан Дмитриевич? Какой же вы потерянный? — сказала она, смеясь. — Вы же талант, каких мало!

— Талант, талант, — повторил он, махнув рукой. — Вы тоже талантливая женщина. А какой из этого толк? Шляемся мы с вами черт знает где по чужим странам, не имеем ни пристанища, ни надежного куска хлеба. Вот и весь наш талант!..

Иза обычно заходила к нему в свободные от театра вечера. Потом Степан провожал ее до пансионата. Они шли медленно, чаще молча, лишь иногда перекидывались словами. Странная это была дружба. Что-то притягивало их друг к другу, и в то же время они оба старались соблюдать между собой дистанцию. Видимо, их связывала общность родины. Раз как-то Степан, прощаясь с Изой у подъезда, хотел поцеловать ее, но она вырвалась и убежала. После этого он долго, почти до самой весны, не видел ее. К этому времени он успел полностью закончить «Осужденного», оставалось лишь отлить его в цементе. Уголино уже давно подгонял его, ссылаясь на то, что до открытия выставки остаются считанные дни.

Иза пришла в сумерках. Степан только что вернулся с фабрики, переоделся и, сидя на топчане, ужинал всухомятку. Изе некуда было сесть, и она осталась стоять у двери, прислонившись к стене.

— Вы что, обиделись на меня, так долго не приходили? — спросил он.

—Я болела, — соврала она и вдруг увидела в полутьме у задней стены огромную сидящую фигуру «Осужденного», замершего в жутком ожидании: он точно прислушивался к шагам палачей. — Степан, чего же вы молчите? Вы изваяли такое, что меня мороз продирает по коже!

— Нравится?

— Не то слово — нравится. Это замечательно! Понимаете ли вы, что создали?

Он доел остатки скудного ужина, стряхнул с рубашки и колен крошки и подошел к Изе.

— Пожалуй, на этот раз мне действительно сопутствовала удача, — сказал он, всматриваясь в темное, испещренное морщинами страдания и страха лицо «Осужденного»...

Утром следующего дня в мастерскую пришел Уголино. «Осужденный» был накрыт мокрой простыней. Улыбаясь и от нетерпения потирая руки, Уголино торопил:

— А ну, раскройте скорее!

Степан медленно отделил от скульптуры влажную простыню, начав поднимать ее снизу, чтобы голова показалась в самый последний момент. Сначала открылись большие жилистые руки, затем — мощная мускулистая грудь и наконец — лицо. Уголино некоторое время молчал, отступая от скульптуры все дальше и дальше. Дойдя почти до самой двери, он перевел взглядона Степана.

— Это эврика. Именно — эврика! — повторил он громче. — Вы, Стефан, сделали то, что я от вас ожидал. С этой удивительной вещью смело можно выступать на международной выставке!...

Слушая Уголино, Степан тоже неотрывно смотрел на «Осужденного». Вдруг ему показалось, что голова скульптуры повернута несколько не так. Как мог он упустить столь важную деталь и не заметить? Он бросил мокрую простыню, которую все еще держал в руках, на топчан и подошел к скульптуре.

— Что вы хотите делать? — спросил Уголино, заметив, что Степан обеими руками взялся за голову «Осужденного».

— Немного поправить.

— Не смейте! — крикнул Уголино.

Но было уже поздно. Голова «Осужденного» осталась в руках Степана. Он держал ее несколько мгновений, уставившись удивленным и испуганным взглядом, потом взмахнул ею и бросил на пол. Уголино не успел и слова сказать, как ударом ноги Степан повалил всю скульптуру и в бешеном танце истоптал ее, превратив в ошметки глины.

— Что вы наделали?! — в ужасе крикнул Уголино.

— Не везет мне с этим «Осужденным»! Второй раз разваливается на моих глазах. — Степан был в отчаянии.

В не меньшем отчаянии был и Уголино.

— Что же теперь делать? Ведь остается всего девять дней. Вы не успеете восстановить эту вещь. Какая потеря!

— Успею, — отозвался Степан.

Уголино ему не поверил и ушел расстроенный.

Степан в тот же вечер сделал новый каркас и ожесточенно принялся заново лепить «Осужденного». Он работал полных три дня, лишь с небольшими перерывами на короткий сон. На фабрику не ходил, вообще не выходил никуда.

На исходе третьего дня к нему зашла Иза. Удивилась, увидев, что он снова занят «Осужденным».

— Вы же его закончили, а теперь опять... Переделываете, что ли?

— Сходите, пожалуйста, купите мне поесть, я еле держусь на ногах, — попросил он.

— Я вам принесла пару французских булочек. Если этого мало, то могу сходить.

— Этого мало. Я три дня ничего не ел.

Иза только теперь подняла глаза и посмотрела ему в лицо. Бледное, покрытое испариной, точно у человека, находящегося в приступе лихорадки, оно поразило ее. Глаза его то и дело вспыхивали холодным блеском, словно в них отражались далекие сполохи. Руки быстро сновали по скульптуре, прикасаясь пальцами то тут, то там, убирали лишнее или добавляли недостающую черточку. Все его худое и костлявое тело, одетое в длинную рубаху из толстого серого полотна, было до предела напряжено. Иза еще ни разу не видела Степана таким.

Она положила сверток с булочками на топчан и быстро вышла. Отсутствовала не более получаса. Когда она вернулась в мастерскую с бульоном и мясным шницелем, Степан крепко спал, положив под голову сверток с булочками. Она постояла немного возле него, оставила принесенную еду прямо на полу и тихонько вышла из мастерской. Не будить же его, такого усталого и измученного? Степан проспал почти сутки. Открыл глаза, увидел на полу бульон и шницель, съел все это и стал готовиться к отливке «Осужденного».

— Неужели нельзя было принести горячий бульон, коли уж вы мне его принесли? — проговорил он с упреком, увидев в дверях Изу.

— Когда я его принесла, он был горячий, — с улыбкой сказала она. — Вы когда его съели? Сегодня?.. За сутки, думаю, не только бульон, и расплавленное железо остынет.

— Как за сутки? — с удивлением спросил Степан.

— Потому что все это было вчера.

Степан притих на минутку, но потом вдруг словно взорвался:

— Какого черта вы меня не разбудили?! Вы понимаете, у меня пропал целый день! Я прилег на минуту с надеждой, что, как только придете, сразу меня и разбудите.

— Вы были такой усталый, — оправдывалась Иза.

Он поворчал еще немного и успокоился.

— Теперь вам придется мне помочь. А то я один не справлюсь. Дня два еще надо, чтобы отливка застыла как следует, а то и все три. У этой скульптуры нехорошая привычка разваливаться. Не дай бог, развалится в третий раз!

— А что я должна делать?

— Я скажу, только вам надо бы сменить платье. Оденьте мою рубашку, она длинная, будет в самый раз.

Иза засмеялась, представив себя в серой рубахе Степана.

— Не беспокойтесь, это платье у меня не такое уж дорогое.

— Это так, но как вы потом пойдете по городу?

— Ночью?

— Вы думаете, мы так скоро кончим? Черта с два, придется повозиться до утра!..

Под самое утро Иза не выдержала, прилегла на топчан и вскоре заснула. Степан не стал ее будить, закончил все сам, потом осторожно прилег с ней рядом, потому что больше было некуда.

В середине дня Уголино застал их еще спящими. Дверь мастерской не была заперта, он вошел свободно и, увидев громоздкую форму, догадался, что внутри ее «Осужденный»...


S. ERSIA


Всемирная выставка изобразительного искусства в Венеции должна была функционировать одновременно с миланской, поэтому Уголино посоветовал Степану отправить в Венецию одного «Осужденного», а все остальные скульптуры оставить здесь, в Милане. Он боялся, что жюри в Венеции не сможет из-за тесноты выставить все вещи, чем испортит Степану настроение. А Уголино знал, что значит для художника хорошее настроение. За то, что «Осужденный» пройдет при любых обстоятельствах, Уголино ручался.

Когда они со Степаном упаковывали «Осужденного», он обратил внимание, что на нем не указано имя создателя.

— Что же вы, или забыли, или хотите выставить анонимно? — спросил Уголино.

Степану, признаться, было не до таких мелочей. «Осужденный» измотал его вконец. Он взял шпунт и молоток, подошел к скульптуре, задумался.

— Так вы, синьор Уголино, говорите, что «Осужденный» — лучшая из моих работ и будет иметь на выставке успех?

— Что вы от меня, Стефан, хотите? Я уже свое мнение высказал, когда мы вынули его из формы. Рад буду, если вы его опять разобьете, в следующий раз он будет еще лучше. В этом я больше чем уверен!

— Я спрашиваю к тому, что если мой «Осужденный» будет иметь успех, мне бы хотелось большую часть этого успеха уделить моему маленькому народу, о котором здесь, в Европе, и не слышали.

— Стефан, вы святой человек! — воскликнул Уголино, обнимая его. — Я понял, что вы хотите сделать. Высекайте имя своего народа на этой скульптуре! Высекайте смело. Она возвысит его.

Степан наклонился и слева внизу выбил латинским шрифтом первую букву своего имени «S» и название своего маленького народа «Ersia»... Позднее он поставил эту надпись и на других своих работах, выставленных в Милане. Начиная с весны 1909 года, как скульптор, он стал известен под этим именем.

Первым в Венецию выехал Уголино. Степан пока остался в Милане, продолжая работать на фабрике Риккорди и с нетерпением ожидая вестей с выставки от Уголино. Спустя примерно пару недель после ее открытия, тот прислал телеграмму, в которой сообщал о большом успехе «Осужденного» и советовал приехать в Венецию. Степан дождался субботы, получил на фабрике недельный заработок и выехал из Милана.

В Венеции он не был ни разу. Покойный Тинелли не успел свозить его туда и показать это чудо, стоящее на воде. Сойдя с поезда и выйдя за огромное здание вокзала, он очутился на набережной Гранд-канала. Здесь же неподалеку была пристань. Степан расспросил, как попасть в Публичный сад: там располагалась выставка. Ему объяснили, что лучше всего сесть на пароходик и плыть до канала Святого Марка. Он с удивлением разглядывал облицованные розоватым мрамором роскошные дворцы бывших венецианских патрициев, возвышающиеся по обе стороны канала. Фасады дворцов отражались в мутной воде, заполняя всю ее гладь, отчего она имела красноватый оттенок. Сотни больших и малых гондол попались навстречу их пароходику. Разноцветные дамские зонтики казались яркими бутонами цветов, распустившихся под благодатным венецианским солнцем. А над всем этим живым и прекрасным миром висел блестящий купол чистого голубого неба.

Степан все время чувствовал, что у него влажнеют глаза и в груди стесняется дыхание. Он расстегнул ворот рубахи и подставил грудь ветру. Нет, ему не было жарко. В этом городе никогда не бывает жары. От дыхания Адриатики здесь всегда прохладно, точно в тени густых платанов. Он был потрясен необыкновенной красотой города.

Говорят, что Публичный сад или, как его еще называют, городской, был основан в честь Наполеона Первого, посетившего Венецию в юные годы, будучи еще командующим итальянской армией французов. В этом саду — прекраснейшем уголке Венеции — через каждые два года устраивалась международная выставка изобразительного искусства. Для нее некогда был построен специальный павильон, так называемый Интернациональный, с тридцатью шестью залами. Кроме того, имелись отдельные национальные павильоны: Великобританский, Бельгийский, Венгерский, Немецкий и другие.

Из русских на выставке 1909 года выступили лишь двое — Паоло Трубецкой и Степан Нефедов под именем Эрьзя. Позднее газета «Русское слово» писала: «...наш полуземляк Паоло Трубецкой на сей раз ничем выдающимся себя не заявил — все те же эскизные женские фигуры с детьми и собаками. Зато другой, настоящий земляк, Степан Дмитриевич Эрьзя, единственный представитель России на выставке, поддержал честь родного искусства. Его статуя «Последняя ночь осужденного» властно привлекает внимание своим трагизмом и является горячим протестом против смертной казни...»

Об «Осужденном» писали многие газеты европейских стран. Не молчали и венецианские газеты. Когда Степан встретился в Венеции с Уголино, тот передал ему целую пачку газет со словами:

— Береги их, Стефан, они тебе пригодятся. В них — твоя творческая история.

Степан развернул некоторые из них — фотографии его «Осужденного» красовались почти везде. А когда стало известно, что из Милана прибыл автор скульптуры, его прямо на ходу стали ловить дотошные репортеры. Степану это было в диковинку, и не будь рядом Уголино, он растерялся бы вконец. С ним стали искать знакомства. Особенно настойчиво приглашала к себе в гости одна блистательная женщина, назвавшаяся графиней Альтенберг и представившаяся как любительница живописи. Степан не знал, как быть. Уголино посоветовал сходить, но предупредил, чтобы он был поосторожнее — авантюристов здесь хватает.

«Черт тут разберет, кто мошенник, а кто порядочный!» — восклицал Степан мысленно, приглядываясь к своим новым знакомым.

К графине и любительнице живописи он все же пошел. Она занимала несколько больших комнат в роскошной гостинице, окна которых выходили на Гранд-канал. У нее как раз собралось небольшое интимное общество, состоящее из молодых мужчин и женщин. Самой хозяйке уже перевалило за сорок, однако, она выглядела моложаво. А светлые волнистые волосы, большие голубые глаза, маленький изящный рот делали ее просто красавицей.

Среди шикарно одетых людей Степан вначале чувствовал себя непривычно и скованно. Но графиня окружила его таким заботливым вниманием, а услужливые лакеи столько раз подносили гостям вина, что он вскоре освоился и стал подряд со всеми пить на брудершафт. В конце вечера он еле стоял на ногах. О том, чтобы идти к себе в гостиницу, нечего было и думать. В таком состоянии легко можно упасть в канал. Графиня оставила его ночевать у себя, уложив в одной из комнат на широком турецком диване.

Ночью Степану показалось, что в комнате он не один, на другом таком же диване спал кто-то еще. Он подумал, что это, по всей вероятности, мужчина, включил свет и стал шарить в карманах тужурки — ему хотелось курить. Набив трубку, он прошел в лоджию и непроизвольно взглянул на соседний диван. На нем в пестрой ночной пижаме со сбитыми к ногам простынями лежала женщина. Лицо ее наполовину было скрыто спутанными волосами, упавшими на лоб и глаза, виднелся только рот, большой и открытый. Во сне она слегка всхрапывала. Степан сразу узнал, что это не графиня, и ему почему-то сделалось не по себе. Он быстро выключил свет и вышел в лоджию. По Гранд-каналу медленно проплывали редкие гондолы с фонарями на носу и корме. От воды веяло прохладой и пахло морем. Судя по редким гондолам, должно быть, было очень поздно. На противоположной стороне канала окна дворцов зияли темными проемами и лишь кое-где слабо светились желтоватыми и синими ночниками. Степан выкурил трубку, но возвращаться в комнату ему не хотелось. Он так и простоял у парапета лоджии до самого рассвета.

За утренним кофе графиня извинилась перед Степаном, что положила в одну комнату с ним даму, так как многие гости остались ночевать, а места у нее мало.

— А вам бы следовало поухаживать за ней, она стоит того, чтобы за ней ухаживали. Она, как и вы, одинока, — добавила графиня со слащавой улыбкой.

Степан подумал: «Черт возьми, мне ее, оказывается, подсовывали...», и его передернуло. К себе в гостиницу он вернулся слишком поздно и не застал Уголино. Тот с утренним поездом уехал в Милан, оставив записку, в которой писал, что дела не позволяют ему больше задерживаться на выставке.

В Венеции Степан прожил больше месяца, почти каждый день бывая у графини. Круг ее гостей был постоянным. Изредка появлялись новые лица, но вскоре исчезали. Возле графини все время крутился некий смазливый господин, которого все называли маркизом. Одет он был всегда в черную тройку, изысканно вежлив и изрядно нахален. На груди у него подпрыгивал на тонкой ажурной цепочке монокль, которым он почти никогда не пользовался. В первое время Степан думал, что маркиз — муж графини, но потом сообразил, что тогда она тоже должна быть маркизой. Как оказалось, он был у нее учителем живописи, на самом же деле — любовником.

Степан, конечно, мог бы уехать из Венеции вслед за Уголино, у него не так много было денег, чтобы бездельничать. Но графиня, узнав о его финансовых затруднениях, предложила сделать с нее мраморный бюст. Степан не отказался, и через несколько дней этот бюст из чистого карраского мрамора уже красовался у нее в будуаре. Правда, деньги она ему отдавала по частям, при этом шутливо замечая:

— Чтобы вы от меня не убежали, а находились всегда рядом. Как знать, может, от живописи меня потянет к скульптуре...

Степан поверил ей и однажды осмелился признаться, что готов всегда быть рядом, если она действительно соизволит заняться скульптурой.

— Еще не подоспело время, мое сердце пока занято живописью. Но в будущем, даю вам слово, господствовать там будет только скульптура, — проговорила она с еле уловимой джокондовской улыбкой.

Разговор происходил в ее спальне, куда Степан, как близкий друг, имел доступ.

— А пока что займитесь моей подругой, она тоже увлекается художествами, — посоветовала графиня. — Я не понимаю, чем она вам не понравилась?

— Видите ли, — сказал Степан серьезно, но со смехом в душе. — Днем на нее я не догадался посмотреть, все смотрел на вас, а ночью, признаться, не разглядел.

— Ну, милый мой, ночью только кошки серы, а женщины все хороши, — сказала она, заканчивая разговор шуткой.

«И везет же мне на немок!» — злился Степан, уходя от нее. Графиня Альтенберг и ее подруга, та, что спала в одной комнате с ним, были по их словам, немками, родом из Триеста. Но Степан в этом сильно сомневался, уж очень хорошо она говорила по-русски.

Ореол, которым Степан мысленно окружал графиню, понемногу стал тускнеть. Он все чаще подумывал о возвращении в Милан, в свою мастерскую, к оставленной работе. Хватит, и без того достаточно побездельничал. Наконец он решился окончательно и перед отъездом зашел проститься с графиней. Вместе с тем надеялся, что она, возможно, соизволит рассчитаться с ним за бюст. Но денег она ему дала ровно столько, сколько стоит проездной билет до Милана, а остальные обещала прислать по почте, сославшись, что у нее сейчас нет наличных. Таким образом, Степан выехал из Венеции без единого чентизима в кармане, но с большой пачкой газет, которые пестрели его фотографиями и на все лады прославляли его имя.


2

В Милане Степана ждали большие неприятности. Они начались сразу же, как только он добрался до своей мастерской на Санта-Марино. Дверь ее была заперта другим замком, а все его вещи: скульптуры, формы, глина и ящик с цементом, оставшийся после отливки «Осужденного», валялись в углу двора, в мусоре. Степан с возмущением забарабанил в дверь хозяина. Тот вышел и уставился на своего бывшего квартиросъемщика большими темными, как застывшая смола, глазами. На его лице не дрогнул ни один мускул, лишь тихо качнулась большая серьга в ухе. Весь его вид словно говорил: чего еще хочет от него этот неуемный иностранец? Ведь он уехал, ничего не сказав, не заплатив за помещение. Откуда он мог знать, может, задолжал тут всем, как и ему, и удрал. Много их здесь, по Милану, околачивается, этих иностранцев. Поживут месяц-другой, а там, гляди, и след простыл.

Скрепя сердце, Степан вынужден был признать некоторую правоту хозяина. Он не рассчитывал долго задерживаться в Венеции, потому и не предупредил об отъезде. А заплатить за помещение намеревался сразу же по возвращении.

Хозяин не стал выслушивать никаких оправданий. Ему не нужен больше квартиросъемщик, и пусть синьор иностранец не кричит и не гневается. Степан и без того видел, что кричать сейчас так же бесполезно, как взмахом руки попробовать остановить ветер. Он плюнул от злости иотправился к Уголино, намереваясь попросить его хоть на время забрать к себе наиболее ценные скульптуры. Тот с радостью согласился, за свой счет нанял ландо и перевез к себе имущество Степана, заодно предложив ему временно поселиться у него. Но Степан поблагодарил и отказался — не хотелось ему быть обузой. Он и без того многим обязан этому замечательному человеку. Пусть уж лучше заботится о его скульптурах, о себе он позаботится сам. Степан соврал, что договорился насчет жилья с Вольдемаро.

В суматохе встречи Уголино забыл сказать о новостях, связанных с хозяином фотофабрики, где Степан работал. Поэтому он еще не знал об очередной, более серьезной неприятности, ожидавшей его. Об этом он узнал на следующий день, когда пришел на работу. Фабрика была закрыта, опечатана, а рабочие и сотрудники все до единого уволены. Оказывается, фабрикант Риккорди, запутавшись в долгах, ничего не мог придумать лучшего, как пустить себе пулю в висок. И сделал это в самом пикантном месте, в постели любовницы, в то время, когда она после его объятий принимала ванну. Обо всем этом Степану рассказал Вольдемаро, сожалея, что ничем не может ему помочь. Банкротство фабрики сильно задело и его: он был тесно связан с Риккорди не только дружбой, но и в финансовом отношении. Степану ничего не оставалось, как выразить ему соболезнование.

«Все возвращается на круги своя», — грустно повторял он, вспомнив любимое выражение Арона Бродского и шагая по одному из шумных проспектов Милана. Вот он снова оказался без крова и куска хлеба. Его постелью в эту ночь будет садовая скамейка...

Уже близко к полуночи Степан вспомнил про Изу Крамер. Как же он забыл про нее? Она, конечно, вряд ли чем поможет ему, но хоть накормит и, может быть, договорится с хозяйкой пансионата насчет ночлега. Все же не к лицу известному скульптору ночевать, подобно бродяге, под открытым небом.

Вот и знакомое пятиэтажное здание, построенное в новом, модерном стиле — пансионат мадам Брекман. Окно Изы не светилось, значит, еще не пришла из театра. Вскоре Степан услышал на тротуаре одинокие шаги. Он был уверен, что идет именно Иза. Кому же больше возвращаться с работы так поздно, если не артистке? Это была действительно она. Подойдя ближе к подъезду и заметив стоящего на ступеньках широкой каменной лестницы человека, она в нерешительности остановилась. Свет электрической лампочки, висевшей у подъезда, бил ей в глаза, а лицо Степана оставалось в тени, поэтому она его не узнала.

— Идите, чего же остановились? — сказал он.

— Ой, это вы!.. А я думала, кто это стоит на лестнице, — обрадовалась Иза и сразу спросила: — Вы меня ждете?.. Не думаю, что вы пришли так поздно только ради того, чтобы услышать мои поздравления в связи с вашим успехом на венецианской выставке.

Степан недовольно махнул рукой.

— К черту все это! Мне негде ночевать.

— А я чем могу помочь?

— Поговорите с хозяйкой, может, она устроит меня на ночь.

— Она обязательно ответит, что ночевать вам следует в гостинице. Притом, мадам уже давно спит, и никто не осмелится ее будить.

— Как же мне быть? — растерянно произнес Степан.

Немного подумав, Иза сказала:

— Ладно, сейчас что-нибудь придумаем. Только, прошу вас, не стучите в коридоре штиблетами, а то проснется служанка, и тогда нам обоим придется ночевать на улице.

Степан снял в вестибюле тяжелые штиблеты и осторожно стал подниматься по лестнице вслед за Изой. Наконец они вошли в ее узенькую продолговатую комнату с одним окном, и она облегченно вздохнула, сказав:

— Слава богу, пронесло... Вы, конечно, хотите есть, а у меня, как назло, ничего нет, кроме конфет и печенья.

— Печенье подойдет, а конфеты оставьте себе, — промолвил Степан.

Пока он ел, Иза ненадолго куда-то выходила, затем разобрала ему постель, сменила простыни, а себе взяла одну подушку и одеяло.

— Покойной ночи. Желаю вам поспать хорошо. А то ведь на новом месте всегда спится плохо, — сказала она, направляясь к двери.

— Постойте, а вы куда?

— К подруге. У нее в комнате диван...

— А почему бы вам не лечь в свою постель? Мы же спали с вами на топчане!

— То на топчане, а на постели совсем другое дело. — Она засмеялась и быстро вышла из комнаты...

Кончилось все это тем, что хозяйка пансионата каким-то образом дозналась о ночевках Степана. Дня через три утром, едва Степан успел уйти, мадам Брекман ворвалась к Изе в комнату и принялась кричать на чем свет стоит. Никакие доводы, конечно, не помогли, и Иза была выдворена из пансионата.

Степана это сильно огорчило.

— Мне поделом. Мне не привыкать ночевать на улице. Вас вот подвел. И на кой черт я притащился тогда к вам? Почему вы меня не прогнали? — отчаивался он, шагая рядом с Изой по ночной улице.

Он провожал ее к новому пристанищу — временно она поселилась у такой же одинокой, как и сама, подруги-хористки.

— Не расстраивайтесь из-за меня, я уже давно собиралась оставить этот пансион, где приходилось жить точно монашенке, — сказала Иза, чтобы хоть немного успокоить его.

На сей раз Степану пришлось ночевать на садовой скамейке. А утром он пошел к Уголино, чтобы рассказать о своих мытарствах и попросить у него приюта хотя бы до той поры, пока он не продаст что-нибудь из своих работ. От Уголино он узнал, что в Милан приехала его венецианская знакомая — графиня Альтенберг. Вчера она посетила картинную галерею, где экспонируется выставка, и передала через Уголино записку для Степана, в которой настоятельно просила скульптора Эрьзю прийти к ней в гостиницу на виа Сфорца. «Отчего не пойти? — подумал Степан. — Тем более, что она мне должна за бюст. Может, отвалит сколько-нибудь, тогда ничего не придется продавать...» Так ничего и не сказав Уголино о своем бедственном положении, Степан отправился на виа Сфорца.

Графиня встретила Степана чуть ли не с распростертыми объятиями, усадила в кресло рядом с собой и, пока парикмахер приводил в порядок ее густые шелковистые волосы, весело болтала с ним, расспрашивая, как он проводил время в Милане, вдалеке от нее. Степан больше пожимал плечами, чем отвечал. Да и о чем он мог ей рассказать? Неужто о том, как в прошлую ночь спал на жесткой и холодной каменной скамейке в парке Виллы Реале?

Когда парикмахер ушел, графиня наклонилась к Степану и, играя голубыми глазами, полушепотом объявила, что в Милан она приехала без маркиза, и в его отсутствии он обязан сопровождать ее повсюду.

Подобная роль не очень-то прельщала Степана, да и не подходила она ему.

— Вряд ли справлюсь, — признался он чистосердечно. — Для этого надо быть не скульптором, а маркизом.

Она шутливо хлопнула его по колену.

— Справитесь!.. Одно ваше присутствие возле меня придаст мне в глазах окружающих особую пикантность, и каждая блистательная женщина рада будет иметь вас в числе своих поклонников. Так что не забывайте, я первая захватила на вас права, — сказала она, смеясь, и уже серьезно добавила: — Только вам, синьор , скульптор, надо обязательно сменить костюм. Я сейчас распоряжусь пригласить из ателье мастера...

На нем была все та же светло-серая пара, сшитая еще прошлой весной перед тем, как идти на прием к синьоре Равицци. За год она изрядно потрепалась и к тому же сейчас была сильно измята. Раньше Степан как-то не замечал этого, но здесь, в роскошном будуаре графини, на фоне ажурных штор и мягкой мебели, обитой темно-красным бархатом, да еще по соседству со столь элегантной женщиной, одетой в длинный халат из китайского шелка с хвостатыми фиолетовыми драконами, он понял, как убого выглядит. И тут же почувствовал, что в лицо ему ударила горячая волна...


3

Прожив в Милане с неделю, графиня повезла Степана в Комо. Сняла в гостинице несколько комнат и расположилась, как всегда, с шиком. Ее постоянными компаньонками, кроме той, уже знакомой Степану по Венеции особы, были еще две немки, примерно ее же возраста, но далеко уступающие ей в женских прелестях. Одна имела вид плоской доски, а у другой выпуклости обозначались как раз в тех местах, где они должны отсутствовать. В общем, наверно, правду говорят, что ни одна уважающая себя красавица не выбирает компаньонок, которые могли бы оказаться ее соперницами.

В первый же вечер Степан догадался, для какой надобности графиня одна занимает столько комнат. Дело в том, что в ее апартаментах каждый вечер до поздней ночи, а иногда и до утра шла картежная игра на крупные деньги. Сама графиня редко принимала участие в игре, она довольствовалась процентами от выигрыша других.

— Надо же как-то сводить концы с концами, — оправдывалась она, когда Степан заметил ей, что подобное занятие вряд ли к лицу женщине высокого положения. — К тому же графский титул без поместий и солидного счета в банке — пустой звук, — с улыбкой закончила она.

Накануне отъезда в Комо графиня не выдержала и на полчасика подсела к одной из групп. Этого было достаточно, чтобы проиграть все проценты за вечер и еще остаться в долгу. После ухода гостей она горько плакала, сетуя, что ее никто не удержал от неверного шага. Вот если бы рядом был маркиз, он бы обязательно это сделал.

Степану показалось, что она намекает на недостаточное внимание с его стороны.

— Может, я чем-нибудь могу помочь? — спросил он,

— Чем вы поможете?.. Завтра утром надо выезжать в Комо, а я столько задолжала этому миланцу. Впрочем, если бы вы согласились сделать с его жены такой же портрет, как мой бюст, он бы остался весьма доволен, и мы бы с ним были в расчете.

— Я это охотно сделаю, только бы вы не плакали и не расстраивались, — сказал Степан, чем сразу же вызвал на ее красивых губах благодарную улыбку.

— Вы, сеньор Стефано, — ангел. Лучшего бы не смог предложить даже сам маркиз!..

Он не любил, когда она упоминала маркиза, вот и сейчас насупил брови и замкнулся.

— Ну, ну, только не дуться. Мы с маркизом давнишние друзья. Когда он узнает, что вы находитесь при мне, у него причин дуться будет куда больше, чем у вас...

Портретом молодой миланки Степан занялся уже в Комо. Она позировала ему по утрам, когда графиня еще спала. Здесь же поблизости все время крутилась одна из ее компаньонок, вероятно, в качестве наблюдателя.

Графиня ложилась очень поздно, каждый вечер до полуночи пропадая в игорных домах Комо. А Степан в это время бродил по городу, ходил по берегу озера, сплошь застроенного виллами, пансионатами, гостиницами. Закончив скульптурный портрет миланки, Степан сделал еще один портрет Изы, по памяти. На вопрос графини, кто эта особа, он ответил, что это вовсе не особа, а библейская личность — Фамарь.

— Жаль, что эта «личность» не заплатит вам ни одного скудо. Не лучше ли делать портреты с тех, у кого есть деньги? Я могла бы вам устроить очень выгодные заказы.

— Давайте оставим их на случай, когда вы опять проиграетесь, — сказал Степан и заметил, что ее чистый лоб потемнел от неудовольствия...

Ждать долго не пришлось. Через несколько дней после разговора, придя из казино, графиня заявила, что проиграла довольно крупную сумму. Как и в прошлый раз, после проигрыша в Милане она была с ним особенно ласкова и предупредительна. Утром следующего дня Степану уже позировал лысый швейцарец в пенсне, потом его место заняла его дородная супруга, желающая выглядеть несколько моложе своих лет. За это она обещала мастеру дополнительную плату, сверх того, что заплатит муж.

Вблизи комнаты, где Степан работал, снова крутилась компаньонка. «Чего ей тут надо?» — подумал он, проследив глазами, и решил с ней поговорить.

— Эй, синьора! — окликнул он ее, когда дебелая швейцарка, переваливаясь, точно откормленная гусыня, выплыла за порог.

— Что вам угодно?

Вообще-то Степан не был дипломатичным человеком, но на сей раз ему захотелось немного позабавиться, и из этой забавы в конце концов получилось интересное произведение искусства под названием «Компаньонка».

— У меня есть хороший кусок белого мрамора, хочу сделать ваш портрет, — сказал он исключительно для того, чтобы легче выведать, чего ради она его караулит.

— Маэстро, конечно, шутит?

Повнимательнее взглянув, Степан вдруг увидел ее словно под другим углом освещения. Сухонькое невыразительное лицо и вялые водянистые глаза таили в себе робкое желание услужить, и ему действительно захотелось запечатлеть все это в мраморе.

— Нет, маэстро не любит шутить. — Он показал на кресло, где только что сидела швейцарка. — Садитесь.

По лицу компаньонки текли слезы. Сам маэстро Эрьзя по своему доброму желанию взялся высечь в мраморе её портрет! Ну как тут удержать нахлынувшие чувства? Он даже не соизволил сказать, сколько это будет стоить. Но она уже успела узнать причуды маэстро. Он может легко отказаться от тысячефранкового заказа и высечь что-либо просто так, для своего удовольствия. Например, эту библейскую Фамарь.

— Сидите свободнее, можете даже разговаривать, чтобы вам не было скучно, — сказал Степан, готовясь к работе.

— С вами мне, маэстро Эрьзя, никогда не может быть скучно, — промолвила она дрожащим голосом.

«Ого, — напугался Степан, — сейчас, кажется, последует излияние чувств». Однако случилось совсем другое: он узнал, как обманывает его графиня. Оказывается, она никому и ничего не проигрывала, а просто выколачивала из него деньги. И немалые. Видел бы он, как она договаривается с заказчиками — спорит, торгуется. И притом никакая она не графиня и совсем не из Триеста, а обыкновенная русская баба, лет пятнадцать тому назад вывезенная из России каким-то аристократом.

Это сообщение Степан выслушал спокойно. Нечто подобное он и сам уже начал подозревать. Беда была в другом — графиня ему безумно нравилась, а все остальное не имело никакого значения. Женщину, будь она жена или любовница, все одно приходится содержать. Даже уличной девке, взятой на одну ночь, надо платить.

— Зачем вы мне все это рассказываете? — только и сказал он. — Может, мне нравится, что она меня обманывает.

— О боже, как это может нравиться! Вас же обворовывают! Вам нужна честная и преданная женщина.

— Вроде вас, — заметил Степан.

— Я бы сберегла каждое ваше скудо.

— А зачем они мне, сбереженные скудо, ежели рядом не будет такой женщины, как графиня?!

Портрет получился изумительный. Когда он был закончен и его увидела графиня, она всплеснула руками и воскликнула:

— Узнаю свою наперсницу!..

Компаньонка, увидев, какой мелочно завистливой и слезливо жалкой изваял ее маэстро, быстро собрала свои чемоданы и поспешно отбыла из Комо...

Работа над портретами знакомых и друзей графини стала для Степана обычным делом. Он трудился с утра и до вечера, весь осыпанный крошками белого мрамора, точно мельник мучной пылью. Графиня по-прежнему пропадала в ночных казино Комо, а днем отсыпалась, наказывая не беспокоить ее.

Так они прожили до осени, иногда наезжая в Милан, а из Милана снова возвращаясь в Комо, пока графиня не получила письмо от маркиза, который вызывал ее в Ниццу. Спешно собравшись, она оставила Степану несколько десятков лир и пообещала вызвать его к себе, как только снимет подходящую виллу. Внешне все выглядело благопристойно. Уезжая, графиня предупредила его, что за гостиницу и стол уплатила вперед, так что он спокойно может жить здесь, пока она не вызовет его в Ниццу. Все вещи, в том числе и несколько его скульптур, она забрала с собой, сказав, что не хочет обременять его лишним грузом. Однако на следующий день утром стало известно, что графиня не просто уехала, а сбежала от многочисленных долгов, наделанных ею и в Милане, и в Комо. Ни за гостиницу, ни за стол она, конечно, не рассчиталась, Степану пришлось расплачиваться за все самому.

Рассчитавшись с гостиницей, Степан сразу же выехал в Ниццу разыскивать графиню: ему не хотелось терять свои скульптуры.


4

Зимний курортный сезон в Ницце начинается с ноября, так что Степан попал туда в самый разгар. В многочисленных гостиницах и пансионатах царила невообразимая суматоха, нигде ничего нельзя было узнать толком. Он не знал, где могла остановиться графиня, и ему пришлось обойти все гостиницы, пока, наконец, один портье не сказал ему, что особа, называющая себя графиней Альтенберг, действительно у них останавливалась, но прожила недолго — всего лишь два дня, а затем отбыла не то на Корсику, не то еще куда.

Степан присвистнул. Только теперь он окончательно убедился, что его все время водили за нос и, как сказала тогда компаньонка, из него выколачивали деньги. Дорого же ему обошлись скупые ласки этой самозваной графини. Но делать было нечего, пришлось смириться с потерей скульптор. Особенно Степан желал повторный портрет Изы. Он получился даже лучше того, что был сделан с натуры.

Степан побродил немного по набережной Ангелов, спустился к морю, но вскоре вернулся обратно: было не до прогулок — страшно хотелось есть. В последний раз он обедал в Милане сутки назад и после этого ничего не ел: денег едва хватило на билет. Ведь он рассчитывал встретить в Ницце графиню, но все обернулось иначе. Положение было незавидное. В Милане у него были знакомые, друзья — Уголино, Иза, которые могли на худой конец хоть поддержать его. А здесь, в Ницце, хуже, чем в пустыне. Он попробовал сунуться в фотоателье, в надежде получить работу. Но француз-фотограф, ничего не поняв из его объяснений, посадил Степана перед аппаратом и приготовился фотографировать. Степан замахал руками. Тогда фотограф выставил его из ателье.

«А что, если подняться в горы? Там, надо полагать, есть каштаны?» — подумал он, окидывая взглядом террасы, нависающие над городом и утопающие в зелени. Не найдет каштанов, по крайней мере, побудет один. Он не мог спокойно смотреть на сытые, смеющиеся лица людей — они раздражали его.

Дойдя до угла городского сада, он свернул вдоль массивной чугунной изгороди и вскоре очутился на набережной Пэйльона. По ней выбрался из города.

За городом дорога круто пошла на подъем. Она все время петляла, огибая скалистые возвышенности и глубокие ущелья. Справа и слева то и дело попадались многочисленные виллы, выглядывая белыми стенами или большими квадратными окнами из-за кущи деревьев. Этим виллам, казалось, не будет конца. Степан зашагал быстрее, но вдруг почувствовал острую боль в левой ноге — от поясницы до самой пятки. Пройдя с трудом еще немного, он сошел с дороги и присел на белый гладкий камень, весь испещренный надписями имен и дат. Положив в ногах довольно увесистый мешок с инструментом, он набил трубку и стал смотреть на раскинувшийся внизу по побережью белесого залива город. Замковая скала в левой его части, господствующая внизу над всем городом, отсюда казалась острой пуповиной, лишь не намного возвышающейся над остальными холмами. Темные суда в порту у ее подножья напоминали скопище тараканов на белой стене. Справа над горами низко висело закатное солнце, город был уже почти скрыт их тенью, лишь небольшая полоса у побережья освещалась его лучами. Море ослепительно светлое, во всю ширину, до самого горизонта.

Степан выбил из трубки пепел, поднялся с камня и заковылял дальше. Пока сидел, боль в ноге не чувствовалась, но стоило пройти немного, как она снова возвратилась, перекинувшись и на вторую ногу. «Черт возьми!» — выругался Степан, оглядываясь по сторонам, куда бы присесть. Раньше ничего подобного с ним не случалось, ноги никогда не подводили, хотя и ныли частенько по ночам, но он на это не обращал внимания. И сейчас старался с упрямой настойчивостью превозмочь эту неожиданную боль, шел все дальше и дальше, пытаясь поскорее вырваться из окружения вилл и домиков. И когда последнее строение осталось позади, Степан облегченно вздохнул, опустившись на каменистую почву у края дороги. У него было такое чувство, что он достиг заветной цели, и теперь со спокойной совестью может отдохнуть. Это чувство было настолько острым и сильным, что заглушило на время ощущение голода и боли в ногах.

Ночь застала Степана в горах. Огни города сверкали далеко внизу вдоль темного побережья, точно рассыпанный бисер. Небо было мутным от туч, наплывающих из-за гор. Тучи нависали над самой головой Степана, обдавая его холодным дыханием. Он пристроился на гладком уступе скалы, привалившись спиной к нагретому за день камню. Не было никакого смысла возвращаться туда, вниз, где сверкали огни. Там его никто не ждет. Да он, пожалуй, сейчас и не смог бы вернуться, даже если б захотел — ноги отказали совсем. Он сидел, посасывая давно потухшую трубку, и, ни о чем не думая, смотрел в темный бархат южной ночи, пронизанной далекими огнями Ниццы. Удивительно, что земные огни могут быть такими же бесстрастными и безучастными, как и небесные звезды.

Степан заснул незаметно, умиротворенный и убаюканный тишиной приморских Альп... Проснулся он от ощущения холода, будто в лицо плеснули ушат ледяной воды. Это был дождь, холодный, сильный, хлесткий. В один миг вся одежда промокла насквозь. Кроме того, на него обрушились потоки воды, стекающие вдоль отвесной скалы. О том, чтобы искать в темноте какое-либо укрытие, нечего было и думать.

Дождь лил довольно долго и прекратился внезапно, так же, вероятно, как и начался. Намокший и продрогший, Степан стал размахивать руками и пританцовывать на месте, превозмогая боль в ногах, чтобы хоть немного согреться. К рассвету небо прояснилось, но Степану от этого было ничуть не легче: стало еще холоднее. Он еле дождался, когда наконец медленно выплыло из-за гор рубиновое солнце. По мере того как оно поднималось и его лик все больше принимал цвет светлого пламени, лучи становились теплее и ласковее. Степан снял с себя мокрую куртку, рубашку и развесил их на кусту терновника. Немного помедлив, стянул и брюки, оставшись в одном исподнем. В такую рань тут некому ходить, и его никто не увидит. Табак и спички настолько отсырели, что он их не стал сушить, выкинул.

Пока сохла одежда, Степан осторожно, чтобы не уколоться, ходил между кустами и собирал в шляпу опавшие дикие сливы. Они были терпкие, приторно кислые и по мере того как он набивал ими желудок, вызывали не чувство сытости, а неприятную тошноту...

Обратно в город Степан спускался медленно, ноги совершенно отказывались идти. К тому же его немного лихорадило. Была уже середина дня, когда он с большим трудом, весь взмокший от пота, добрался наконец до набережной Ангелов и спустился на пляж. Быстро сняв штиблеты, Степан засунул ноги в теплый песок: надо же было с ними что-то делать.

Пляж был почти пустынный. Лишь кое-где под тентами виднелись отдельные группки людей. После ночного дождя вода у берега была мутная, и пока никто не купался.

Мимо Степана прошел человек с бородкой и в очках, равнодушно взглянул на него и отвернулся. Степана словно что-то кольнуло в сердце от его взгляда. «А ведь этот человек, должно быть, русский?» — подумал он. Идет чуть ссутулившись, смотрит под ноги. И бородка узенькая, клином. Иностранцы обычно бритые, особенно англичане. Степан поспешно стал обуваться, намереваясь кинуться за этим человеком, догнать его и заговорить с ним. Но тот, пройдя несколько шагов, тоже сел на песок, лицом к морю. Степан обратно сунул ноги в песок и стал внимательно изучать своего соседа, с каждой минутой все больше убеждаясь, что это руский. Человек с клинообразной бородкой, видимо, почувствовав взгляд, тоже оглянулся, его губы тронула еле уловимая улыбка, он слегка качнул головой: получилось что-то вроде приветствия. Тогда Степан сгреб в охапку свои вещи и, увязая босыми ногами в песке, подошел к нему.

— Простите за навязчивость, мне кажется, что мы с вами соотечественники? — проговорил он по-русски, опускаясь рядом.

— Вы не ошиблись, — ответил тот. — С кем имею честь?..

— Скульптор Степан Нефедов, по псевдониму Эрьзя, — сказал Степан, чем весьма удивил своего собеседника, который с недоумением уставился на него.

— Я не ослышался? Вы, кажется, назвались скульптором Эрьзей? — спросил он.

— Нет, не ослышались. Я и есть Эрьзя... Болят ноги, вот я и грею их в песке. Должно быть, ревматизм...

Наступило неловкое молчание. Степан понял, что ему не поверили. «Ну и черт с ним», — сказал он про себя, доставая из кармана трубку, но попросить табака постеснялся.

— Простите, я забыл вам представиться, — словно спохватившись, заговорил человек с бородкой. — Признаться, вы меня ошарашили. Скульптора Эрьзю я представлял несколько иным. О вас так много пишут газеты, особенно после венецианской выставки...

Воспользовавшись паузой, Степан сказал:

— Ничего нет удивительного: художников привыкли считать чуть ли не законодателями мод, а тут перед вами сидит обыкновенный поволжский мужичок в помятой одежонке, да еще босиком. Не правда ли, странно?

— Прошу меня еще раз извинить. Я вовсе не считаю, что художник должен походить на манекен для рекламы портняжных изделий. Наш Лев Толстой, говорят, ходит в простой мужицкой рубахе, и это ничуть не унижает его.

— Ну, Толстой, должно быть, ходит так из-за своего чудачества, а не потому, что ему нечего надеть.

— Это вопрос другой... Ну, так я должен вам представиться — Николай Семенович Бутов, временно проживающий вдали от родины. Вы, вероятно, сюда приехали по своей охоте?

— Да, по своей. Охота, говорят, тоже бывает хуже неволи...

Степану нестерпимо хотелось курить. Он вертел в руках пустую трубку, надеясь, что собеседник все же догадается угостить табаком, если, конечно, курит. Но Бутов, к сожалению, не курил. Он принялся расспрашивать Степана о жизни, о делах, и тот счел не лишним поведать ему о своих лишениях.

— Мне все равно, где жить, только бы работать. Милан — тоже не мать родная, достаточно намучился я там, — произнес Степан под конец.

— Знаете, пожалуй, я смогу вам помочь, — сказал Бутов, выслушав рассказ. — Но прежде пойдемте перекусим, я тоже еще не обедал. Здесь недалеко есть приличный ресторанчик, кормят там неплохо и берут недорого... Уж такова наша эмигрантская судьба — по возможности помогать друг другу, — заключил он с усмешкой, посмотрев в лицо Степана сквозь толстые стекла очков в светлой металлической оправе.

Когда они шли по набережной, Степан смущенно попросил Бутова купить ему пачку табака.

— Не могу без курева, — признался он. — Без еды можно выдержать несколько дней, а без табака и дня не проживешь...

Вскоре они вошли в небольшое продолговатое помещение с низким потолком, где в один ряд стояло несколько столиков. К ним подошла полная женщина с бледным усталым лицом. Поздоровавшись, спросила наполовину по-французски, наполовину по-итальянски, обращаясь больше к Бутову, что синьорам угодно заказать.

Бутов выжидающе посмотрел на Степана.

— Мне все равно, я буду есть все, что ни закажете. Просите что посытнее да подешевле, — сказал Степан, старательно набивая трубку табаком.

— Может, слишком сытного-то и не следует, коли вы, как говорите, не ели три дня? — осторожно заметил Бутов.

— Ничего не будет. Мой желудок, как русская печь — что ни кинь, все сгорит, — успокоил его Степан. — Сегодня утром съел целую шляпу полугнилых диких слив, и пока ничего.

Он с удовольствием затянулся из трубки, и у него сразу закружилась голова...

У Бутова в Ницце была знакомая дама, тоже из России, содержательница частного учебного заведения для русских девочек, проживающих в городе и его окрестностях. Через ее посредство он и решил помочь Степану обосноваться здесь на временное жительство и прямо из ресторана повел его к ней. Это была солидная дама с высокой замысловатой прической и крупной бородавкой на шее, одетая в строгое длинное серое платье.

— Боже мой, Николай Семенович, кого вы ко мне привели?! — произнесла она вполголоса, отозвав его в сторону.

— Это же скульптор Эрьзя, наш соотечественник, — ответил Бутов тоже вполголоса.

— В том, что соотечественник, я не сомневаюсь, но что он скульптор, на лбу у него не написано, а по виду этого никак не скажешь...

Конец разговора Степан не уловил, но Бутову, видимо, все же удалось убедить ее принять участие в сложившихся обстоятельствах скульптора. Она повернулась к Степану и бесцеремонно спросила:

— Неужели у вас в Ницце нет знакомых, к кому бы вы могли обратиться за помощью?

— К сожалению, синьора, никого, в Ницце я первый раз в жизни. Человек, к которому я приехал, обманул меня — не дождавшись, уехал на Корсику или еще куда, черт его знает, — сказал Степан, стараясь быть спокойным, хотя, признаться, поведение дамы ему сразу не понравилось.

— Что же с вами делать? — нерешительно произнесла она. — Может быть, вы не откажетесь сделать портрет с моей дочери? Как говорится, услуга за услугу, — улыбнулась она уже более приветливо. — Тем временем я постараюсь подыскать для вас жилье.

— Портрет я сделаю мигом! — воскликнул Степан, обрадованный, что дело дошло до этого. — Только вот у меня, к сожалению, нет материала — ни мрамора, ни глины. Вам, конечно, желательнее сделать в мраморе?

Он понимал, что дама, прежде чем как-то помочь ему, решила проверить: действительно ли он тот, за кого себя выдает.

— Николай Семенович вам поможет достать все необходимое в вашем деле, — сказала она, обращаясь уже к обоим.

Бутов качнул головой. А когда они вышли из шикарно обставленной гостиной и прошли в небольшой садик, раскинувшийся вокруг двухэтажного особняка с большими окнами классных комнат, он смущенно стал извиняться, что по его вине скульптору Эрьзе пришлось выдержать столь неприятную сцену.

— Мне следовало бы предварительно встретиться с ней, а потом уже представить вас. Эка, не сообразил, — добавил он с досадой.

— Ничего, все обошлось хорошо, — успокоил его Степан. — Она по-своему права. Я человек необидчивый. Главное, опять смогу работать, а остальное не имеет значения. Вот только куда бы мне деть этот мешок, здесь мои инструменты? Он мне порядком надоел, таскаю его повсюду. Не мешало бы немного и поспать...

— К себе пригласить не могу, снимаю небольшую комнатку, где еле помещается единственная кровать, — огорченно произнес Бутов.

— А мне ничего и не надо, я вот сейчас устроюсь здесь в саду и посплю, а вы тем временем достаньте кусок мрамора. Черт с ней, сделаю я ей портрет, чтобы не сомневалась.

— Как же в саду? — удивился Бутов. — Тогда уж лучше пойдемте, я вас отведу в сарайчик. Здесь, за домом, бывший каретный сарай, там и поспите.

Они обошли дом и очутились перед небольшим каменным строением в глубине сада. Одна створка широких дверей была полуоткрыта. Внутри виднелась сваленная в кучу вышедшая из употребления мебель. Здесь же стоял полуразвалившийся дырявый диван, с торчащими ржавыми пружинами. Степан плюхнулся прямо на него, а под голову положил мешок с инструментом.

— Вот и прекрасно! — сказал он при этом. — Здесь можно выспаться прямо-таки по-барски...


5

Степан проспал в сарайчике остаток дня и всю ночь. Проснулся рано от холода. В полуоткрытую створку двери сквозь рассветный сумрак проглядывались часть сада и сероватая стена дома. Степан прекрасно выспался и чувствовал себя бодро, хоть пружины и надавили бока. «Все же замечательно, когда над головой есть крыша и в кармане целая пачка табака», — он улыбнулся этой своей мысли и достал трубку.

На юге рассвет наступает быстро: пока он выкурил трубку, стало совсем светло. По ветвям деревьев с густой листвой, виднеющихся в проеме двери, разлился алый свет первых солнечных лучей. Степан еще раз набил трубку и, покуривая, стал думать, что ему делать дальше. Правильно ли он поступит, если останется в Ницце? Может быть, снова вернуться в Милан? Сделает портрет дочери этой дамы, она заплатит ему сколько-нибудь, на проезд и хватит. А что он будет делать в Милане? Ведь у него там тоже ни квартиры, ни мастерской. Снова сесть на шею Уголино и Изы — перспектива не из приятных. К тому же Милан ему порядком осточертел. Здесь, в Ницце, много соотечественников, наверняка легче будет достать заказы. И эта дама, хоть и поворчала сначала, все же обещала помочь с жильем. А будет жилье — будет и работа. На худой конец ему поможет и Бутов, видать, человек он хороший, да и в искусстве сведущий, коли знает даже Эрьзю. Степан улыбнулся. Все же приятно, что его имя понемногу становится известным. Он не тщеславен, боже сохрани, но и не безразличен к тому, как относятся к его искусству, как его воспринимают. Ведь все, что он делает, делает исключительно ради людей. В противном случае искусство потеряло бы для него всякий смысл.

В дверях неожиданно мелькнула тень, и в полутемный сарай вошел Бутов.

— Доброе утро, — произнес он, слегка картавя. — Вы уже проснулись, вот и прекрасно. Лидия Александровна приглашает вас завтракать.

Вчера Степан не заметил, что он картавит. Вероятно, просто не обратил внимания.

— Вместе с тем должен вас огорчить, она не могла найти у себя ничего подходящего под жилье и поручила мне снять вам где-нибудь в городе комнату, — сказал Бутов, немного помолчав.— Вот после завтрака мы с вами этим и займемся.

— Это, должно быть, дорого? — спросил Степан. — Ведь сейчас в Ницце самый сезон, бездельники со всей Европы сюда съезжаются.

— Что же делать?

— А ничего делать не надо. Этот сарай, я смотрю, тут находится без всякой надобности. Что если убрать отсюда старую рухлядь и превратить его в мастерскую? Лучшей мастерской не найти во всей Ницце! Уверяю вас, — добавил Степан и улыбнулся, весьма довольный тем, что все так легко разрешилось.

— Как? — удивился Бутов. — В этом темном сарае вы собираетесь жить и работать?

— А что тут плохого? Сниму часть крыши, застеклю, вот и будет светло. В Милане у меня мастерская была куда хуже — в бывшем курятнике. — Степан посмотрел на Бутова. — Только вот что, зимой здесь, в Ницце, как — очень холодно бывает? В Милане адский холод, точно у нас в Сибири.

— Нет, здесь не особо холодно, температура всегда плюсовая, — сказал Бутов, переводя взгляд со сваленного на полу хлама на свисающую с темных балок пыльную паутину.

Этот человек, именующий себя скульптором Эрьзей, не перестает его удивлять. Он и сам, Бутов, не ахти как требователен к жизни — довольствуется скромным уголком, кроватью и небольшим столиком для работы. У него нет семьи, нет родины, и в минуты сомнений, впадая в нервную депрессию, он иногда перестает верить в свою революционную идею — главную цель жизни. А этот добровольный изгнанник, ему все нипочем — ночует под открытым небом, готов работать в нечеловеческих условиях. И все ради искусства. Откуда в нем эта энергия, этот оптимизм, так необходимый для создания любых человеческих ценностей? Если раньше он уважал Степана, как скульптора, то с этой минуты стал преклоняться перед ним как перед человеком — сильным, неповторимо оригинальным. Он не видел его работ, видел лишь их фотографии в итальянских газетах и читал статьи о них. Как бы он желал посмотреть хотя бы на одно его создание!

— Знаете, я вам помогу убрать все это, — проговорил он после продолжительного молчания, кивнув головой на хлам. — И вообще, рассчитывайте на меня, будем друзьями!

— Я все же думаю здесь сложить небольшую голландку или плиту, мне во время работы всегда требуется теплая вода, — сказал Степан скорее самому себе, не обратив внимания на слова Бутова, а может, он их даже не расслышал, занятый планировкой своей будущей мастерской.

За завтраком в той же гостиной, где они с Бутовым побывали вчера, Степан познакомился с дочерью хозяйки дома — Эленой. Ее большие голубые глаза, светлые косы, пунцовые губы напомнили ему о далекой родине. Мать, чопорная и холодная, мало походила на русскую женщину, зато дочь была типичным образцом русской девушки, хотя очень плохо изъяснялась по-русски, охотно щебетала на французском. Как Степан узнал позднее, Бутов обучал ее русской грамматике и отечественной истории.

Завтрак уже подходил к концу, когда хозяйка Лидия Александровна, обращаясь к Степану, повторила то же, что уже сказал ему Бутов давеча в сарае.

— Ничего, не беспокойтесь, не надо искать никакой комнаты, да это было бы мне и не по карману, — ответил Степан. — Мы с Николаем Семеновичем уже нашли помещение, осталось привести его в порядок. Через пару дней Элена сможет мне позировать. Я начну работать, довольно бездельничать!

— Позвольте, но где вы нашли помещение? — спросила Лидия Александровна, переводя взгляд с одного на другого.

— Эрьзя облюбовал в саду заброшенный сарай, — произнес Бутов, уставившись в стол.

Услышав такое, Лидия Александровна, казалось, лишилась дара речи: рот неестественно искривился, глаза округлились, точно она увидела перед собой привидение. Степан испугался, как бы ее не хватил удар. А Элена прыснула и, чтобы не расхохотаться, ладонями обеих рук закрыла рот.

— Боже мой! — наконец тихо произнесла Лидия Александровна и с упреком посмотрела на дочь. — Что же тут смешного?

Бутов принялся ее успокаивать, а Степан — уверять, что там ему будет лучше, чем в любой комнате. Скульптура такой вид искусства, что требует, во-первых, много места, во-вторых, разводит сырость и мусор. В конце он с жаром воскликнул:

— Сам Микеланджело всегда работал в сараях, а то и вовсе под открытым небом. Разве его «Давида» можно было поместить в какое-либо помещение?!

Лидия Александровна все же вынуждена была согласиться с подобными доводами и разрешила Степану хозяйничать в сарае.

— Спать вы можете в любой классной комнате, ночами они пустуют, — сказала она. — Только не знаю, как устроить ваше питание? Мы кухарку не держим, себе готовим с дочерью сами.

— О-о-о, об этом не беспокойтесь. Я тоже делаю все для себя сам.

— Мы можем вместе ходить в тот ресторанчик, где обедали вчера, — предложил Бутов.

Все устроилось лучше, чем Степан ожидал. Лидия Александровна ссудила ему немного денег для покупки необходимого материала и на обзаведение хозяйством. Степан решил, что она оказалась лучше, чем он о ней думал вначале.

Почти два дня они с Бутовым занимались устройством мастерской. Ненужный хлам вынесли и сложили за сараем. Менее поломанные кресло и два стула Степан оставил для починки. Диван тоже оставил: его можно привести в порядок и использовать вместо кровати. Стены побелили известью, часть крыши разобрали, Степан сколотил две рамы, застеклил и установил в свободные проемы. Сарай сразу преобразился.

Степан работал быстро, не зная усталости. Он не делал перерывов даже на курение, трубка все время торчала у него во рту. Набивал он ее с лихорадочной поспешностью, так же быстро раскуривал и продолжал работать. Оставалось еще сложить плиту и сделать два стола для работы с глиной и мрамором. С плитой, пока тепло, можно не спешить, а столами он займется уже один, без помощи Бутова.

По окончании работы служанка-француженка вынесла им из кухни теплую воду, и они прямо здесь, у сарая, вымыли руки и лица. Степан достал из мешка с инструментом свое полотенце, оно, видно, и раньше было не очень-то чистым, но теперь, после соседства с железными предметами, имело весьма неприглядный вид. Утеревшись, он хотел сунуть его обратно в мешок, но служанка бесцеремонно вырвала полотенце у него из рук и унесла с собой.

— Правильно, догадливая девушка, — сказал Степан с усмешкой.

По дороге в ресторанчик Бутов, наконец, решился задать Степану вопрос, который вертелся у него на языке все время.

— Послушайте, Степан Дмитриевич, поскольку мы с вами теперь друзья, мне бы хотелось знать, каковы ваши политические убеждения?

Степан ответил не сразу и вовсе не потому, что не имел своих убеждений. Просто он над этим никогда не задумывался и, пожалуй, не смог бы так сразу, в нескольких словах, высказать свое отношение к политическим проблемам России. Обстановка, сложившаяся к тому времени на его родине, а он оставил ее всего лишь три года назад, была весьма сложной и запутанной. Люди, считающие себя мыслителями, и то шарахались в разные стороны, не разобравшись в ней. А он был всего лишь художником, так и не научившимся регулярно читать газеты. Его философия была предельно проста и в то же время по-человечески мудра: люди рождаются с равными правами на счастье. И не их вина, что несовершенное общество впоследствии разделяет их на классы обеспеченных и необеспеченных.

— Чего же вы молчите? — нетерпеливо сказал Бутов. — Мне это очень важно знать. От вашего ответа зависят наши дальнейшие отношения.

— А ежели я скажу, что у меня нет политических убеждений, то вы больше со мной не будете разговаривать? — спросил Степан, ухмыляясь в усы.

— Такого не может быть. У каждого должны быть убеждения, особенно у художника.

— А для чего они ему, убеждения? Знание анатомии и психологии для него, по-моему, важнее, — все с той же ухмылкой проговорил Степан.

Бутов даже остановился, внимательно взглянул на собеседника поверх очков своими близорукими глазами.

— Вы или смеетесь надо мной, или разыгрываете, — голос у него был раздраженный и картавил он еще больше.

Степан расхохотался.

— А ведь правда, вы перестали бы со мной разговаривать, скажи я вам, что убежденный монархист. Успокойтесь, наши с вами отношения к монархии совершенно одинаковы. Надеюсь, в этом мы с вами никогда не разойдемся.

— А в чем же можем разойтись? — спросил Бутов уже спокойным голосом.

— Но я не знаю ваших убеждений. По-моему, достаточно и того, что мы сходимся в главном, а прочее уже мелочь.

— Вы изумительный человек, Степан! Дайте я вас обниму! — воскликнул Бутов, снова останавливаясь.

В это время на набережной, как обычно в предвечерние часы, прогуливалось много отдыхающих, и они с удивлением оглядывались на двух странных субъектов, которые вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, принялись обниматься...


6

Над портретом Элен Степан работал с увлечением. Уж очень понравилась ему эта непосредственная девушка с открытым русским лицом. Как не вязался весь ее внешний облик с тем, что она все время щебетала по-французски. Степану хотелось, чтобы она говорила с ним по-русски, но ей было весьма трудно изъясняться на языке родины. Она то и дело сбивалась и тут же переходила на французский. А Степан не понимал этого языка и, признаться, недолюбливал.

Элен появлялась в мастерской часов в десять утра, после уроков с Бутовым, и позировала часа два, а иногда и три. Обычно молчаливый и хмурый в обществе, при ней Степан прямо-таки преображался: болтал без умолку, рассказывал различные эпизоды из своей жизни. Элен охотно слушала его и задорно смеялась над каждой незначительной шуткой. Почти всякий раз она приносила с собой для него чашку ароматного кофе и мягкую булочку с долькой сливочного масла, и пока он все это не выпивал и не съедал прямо при ней, не садилась и не позволяла работать. Она знала, что он почти никогда не завтракает. По правде сказать, он не ходил бы и на обед, довольствуясь едой всухомятку, если бы не Бутов, который уводил его с собой в облюбованный ими ресторанчик. При этом, как только Бутов появлялся в дверях, Степан начинал недовольно ворчать, что ему мешают работать. Однако заботу со стороны Элен он воспринимал с умильнойрастроганностью и был весьма польщен ее вниманием.

Работа над портретом затягивалась. Не закончив как следует в мраморе, Степан принялся лепить головку Элен в глине, рассчитывая со временем отлить в гипсе. Элен не возражала, продолжая охотно позировать, лишь заметила, что мрамор все же лучше глины. Вот если бы он задумал ее портрет сделать из бронзы, тогда другое дело.

Степан усмехнулся.

— Даже для золотой скульптуры прежде делают оригинал из глины. Глина, милая Элен, классический материал.

— А мрамор? — возразила она.

— Мрамор я не очень люблю. Он требует много усилий, а в итоге получается вещь средней выразительности. Мрамор — материал, от которого скульптор всегда зависим. Вы когда-нибудь видели «Давида» Микеланджело?

— Нет, я никогда не была во Флоренции, — бойко ответила Элен.

— Так вот, он вынужден был, исходя из мраморной глыбы, изобразить Давида не в момент взмаха рукой, чтобы бросить камень в голову Голиафа, а всего лишь в момент подготовки к этому взмаху, отчего статуя получилась несколько статичной. Когда я смотрел на нее, у меня складывалось впечатление, что Давид вовсе не собирается бросать этот камень, а всего лишь угрожает им... Но Микеланджело умел выжимать из мрамора все, а это дается не каждому скульптору.

— Вы хотите сказать, что вам этого не дано? — смеясь, спросила Элен.

— Я рос в лесной глуши и с мрамором впервые столкнулся, когда приехал в Италию. Не удивительно, что я так и не привык к нему. С материалом надобно сжиться, лишь тогда он будет слушаться тебя...

Никогда и никому Степан не высказывал подобных откровений, а тут готов был рассуждать об этом до бесконечности.

Увлеченная его рассказами об искусстве, Элен изъявила желание попробовать свои силы в скульптуре. К. тому времени мраморный портрет ее был уже совсем готов — Элен, слегка приподняв голову, застыла с улыбкой на красивых полных губах. Степану казалось, что эту девушку, пышущую здоровьем и весельем, нельзя было изобразить иначе, как улыбающейся.

— А я могу что-нибудь сделать хотя бы из глины? — спросила она, когда сеансы с позированием закончились, и ей, по сути, незачем было приходить в мастерскую.

— Давайте попробуем, я охотно возьмусь вас учить. Идите найдите в саду сосновую шишку, с нее и начнем.

Элен вскоре вернулась с сосновой шишкой и положила ее перед Степаном на стол, сколоченный из плохо обструганных досок. Он взял из таза на полу кусок вязкой глины, помял его в руках, затем принялся быстрыми движениями пальцев придавать этому куску вид груши. Вскоре груша из глины с одного конца покрылась еле заметными чешуйками. Они возникали под ногтями скульптора как-то неожиданно, и по мере того как его пальцы продвигались к утолщенному концу, чешуйки становились все заметнее. У самого конца они встали почти торчком, сложившись в своеобразный круговой веер. Элен внимательно следила за движением пальцев Степана и ахнула от восхищения, когда он положил рядом с шишкой на столе точную ее копию из глины.

— Я так, пожалуй, никогда в жизни не смогу, — проговорила она неуверенно.

— Сможете, только не торопитесь и больше смотрите не на мою шишку, а на настоящую. По моей лишь проверяйте, правильно ли делаете, — сказал Степан, ободряя ее.

Но Элен было не суждено заниматься скульптурой. Этот первый урок стал и последним. Лидия Александровна уже давно выказывала недовольство затянувшейся работой над портретом. Ее, конечно, больше всего волновала не медлительность скульптора, а то, что дочь слишком часто бегает к нему в мастерскую и подолгу просиживает там. К тому же Элен давно следовало бы уехать в Марсель, где она училась в женском коллеже. Она задерживалась лишь из-за портрета. Как только Лидия Александровна узнала, что сеансы с позированием закончились, она приказала дочери незамедлительно собираться в дорогу...

Вечерами к Степану часто захаживал Бутов. Они беседовали на различные, больше политические, темы. Бутов был высокообразованным человеком: окончил юридический факультет Петербургского университета, слушал, как он сам выражался, от эмигрантского безделья лекции в Берлинском университете. Он состоял членом Российской социал-демократической партии и примыкал к ее правому крылу. Иначе говоря, считал себя сторонником Мартова. В этих беседах, само собой разумеется, Степан оказывался всего-навсего пассивным слушателем. Однако, когда разговор касался обнищавшей российской деревни, он выказывал знаний больше, чем его образованный собеседник. Бутов деревню знал из своего западного далека, а Степан родился и вырос в ней.

Особенно увлекали Степана рассказы Бутова о мыслителях и революционных деятелях Запада и России, а полная удивительных приключений жизнь Михаила Бакунина привела его прямо-таки в восторг, и он зажегся непреодолимым желанием создать его скульптурный портрет. Но Бутов принялся горячо отговаривать Степана, посоветовав изваять образ мыслителя вообще, наподобие роденовского. Анархические идеи Бакунина сейчас большинство революционных деятелей не одобряют, поэтому, де, его, Степана, работа не будет иметь того общественного резонанса, который необходим любому великому произведению искусства.

Степан не мог не согласиться с ним.

Таким образом возникла мысль о создании «Философа». Сразу же после окончания портрета Элен Степан принялся за эскизы к нему. Их было много — почти каждый последующий день он работал над новым эскизом. Ни одна из прежде созданных им скульптур не принесла ему столько мучений. Но это были муки творчества и сомнения, без которых немыслимо ни одно истинное творение искусства. Над «Философом» он работал весь декабрь и часть января и был так увлечен, что даже не заметил, как приезжала на рождество Элен, сколько времени пробыла дома и когда уехала. Весьма возможно, что она даже заходила к нему в мастерскую, но он принимал ее за девушку-француженку, находящуюся в услужении у Лидии Александровны. Эта девушка по имени Бертиль вела нехитрое хозяйство Степана, стирала ему белье, покупала кое-какие продукты, приносила кипяток для чая. Бутова обычно он просто выгонял, если тот заходил в неурочное время. Только когда «Философ» был совсем готов и отлит в цементе, он попросил его высказать свое мнение.

— Я настолько восхищен, Степан Дмитриевич, что не нахожу слов, — произнес тот, прохаживаясь по его обширной мастерской и с разных сторон осматривая стоящее на столе изваяние. — Только жаль, напрасно вы уничтожили эскизы. Каждый из них явился бы замечательным произведением.

— Ну, об эскизах нечего толковать, — сказал Степан, махнув рукой.

Бутов попросил разрешения привести в нему поэта Альфреда Алисова, проживающего здесь, в Ницце.

— Он что, тоже эмигрант? — спросил Степан.

— Что-то в этом роде, — ответил Бутов неопределенно.

— Отчего же, пусть приходит, мы и ему покажем «Философа», — охотно согласился Степан.

За последнее время он ни разу не подправлял и не подбривал бороду, она у него разрослась по всему лицу, а на подбородке стала совсем длинной. Одетый в темный халат, подаренный Лидией Александровной, в черной шляпе, Степан был похож на бродячего монаха. В мастерской у него стоял страшный холод. Занятый сначала портретом Элен, а затем «Философом», он так и не собрался сложить плиту.

— А теперь уже не стоит, скоро будет тепло, — ответил он с усмешкой на замечание Бутова.

О том, что в Ницце обосновался новоявленный русский скульптор, понемногу узнавали проживающие здесь россияне — не столько от Бутова, сколько от Лидии Александровны, у которой было обширное знакомство, особенно в аристократических кругах. Первым из представителей высшего общества явился с визитом некий князь Голицын. Лидия Александровна постеснялась привести гостя к Степану в сарай и пригласила его самого к себе в гостиную, где и состоялось знакомство. Голицын сказал, что читал в газетах о работах Эрьзи, выставленных в Милане и Венеции. Кроме того, наслышан, что Степан когда-то писал иконы, и смог бы поручить ему солидный заказ для русского православного храма, строящегося в Ницце на его деньги. У Степана не было особого желания возвращаться к иконам, но в настоящее время он ощущал большое стеснение в средствах, к тому же Лидия Александровна, чьими милостями он здесь живет, настойчиво стала уговаривать его не отказываться от столь выгодного и почетного заказа, и он согласился, предварительно пообещав сделать эскизы на несколько икон.

В конце января стало известно, что в Ницце собираются организовать большую интернациональную выставку произведений живописи и скульптуры. Эту новость Степану принесли Бутов и Алисов, заглянувшие к нему как-то вечером. До этого Алисов уже побывал в мастерской раза два. Это был утонченный дворянский интеллигент, до мозга костей пропитанный культурой Запада. Степан диву давался, что могло быть с ним общего у Бутова. Видимо, их связывала общая участь эмигрантства. Правда, он не знал происхождения Бутова, но при всей его образованности и культурности в нем то и дело проглядывала русская мужиковатость. Скорее всего он происходил из духовного сословия.

Алисов понравился Степану тактичностью и беспристрастностью суждений. Он сразу предсказал, что его «Философ» будет иметь большой успех на выставке, и высказал это без тени зависти и неприязни. Увидев аскетические условия жизни скульптора, Алисов предложил безвозмездную денежную помощь, но Степан отказался, сославшись на то, что получил довольно выгодный заказ от князя Голицына.

Следует заметить, что в Ницце Степан жил куда лучше, чем в Милане. Конечно, у него не было тех удобств, которые, по понятиям Алисова, должны окружать каждого культурного человека: не было ванной, изысканного обеда из нескольких блюд, он не носил тонкого белья и не имел в своем распоряжении нескольких комнат. Но у него была просторная мастерская, которую он не променял бы на роскошную квартиру с мраморной ванной. Смена белья тоже имелась и регулярно приводилась в порядок заботливыми руками Бертиль. В неотапливаемой мастерской ему никогда не бывало холодно лежать на старом диване рядом с ней.

А началось все просто. Девушка хорошо говорила по-итальянски, как, впрочем, многие жители французской ривьеры. Как-то после отъезда Элен она пришла к Степану погоревать об отсутствующей подруге, тем более, что ему теперь тоже не с кем будет перемолвиться словом.

— А с тобой разве мне кто-нибудь запретит болтать?! — шутливо воскликнул он.

Бертиль потупила золотисто-карие глаза.

— Неужели синьор Стефан будет настолько любезен, что не побрезгует обществом простой девушки?..

Позднее, когда она собралась уходить, участливо заметила, что ему, наверно, ночами бывает здесь ужасно холодно, а вот ей в кухне спать нестерпимо жарко.

Степан шутливо воскликнул:

— Так в чем же дело? Приходи ко мне, нам обоим здесь будет в самый раз!..

Бертиль трудно было назвать красавицей, ее низкорослая фигура далеко бы не подошла для модели Венеры. Внешне она чем-то напоминала Степану прислугу квартирной хозяйки на Остоженке в Москве — Аксинью. Но та была жадной и расчетливой, а Бертиль — сама простота.

Лидия Александровна сквозь пальцы смотрела на их незамысловатый роман, тем более, что она и сама была не из святых вдов. Бутов, вечерами уходя от Степана, частенько не проходил мимо ее дверей. И уроки, которые он давал ее дочери, были всегда лишь внешним прикрытием этой связи...


7

К предстоящей выставке в феврале Степан попросил Лидию Александровну помочь ему с доставкой скульптур из Милана. Он написал письмо Уголино Неббии с просьбой, чтобы тот лично проследил за их упаковкой. Вскоре скульптуры в больших дощатых ящиках прибыли в Ниццу, и в просторной мастерской Степана сразу сделалось тесно. Вдоль задней стены в торжественный ряд встали «Осужденный», «Сеятель» и «Косец». По углам на деревянных постаментах с одной стороны Степан поставил «Тоску», с другой — «Философа». «Попа», за неимением места, оставил на полу перед «Осужденным». Гипсовая «Александра» поместилась рядом с гипсовой «Элен» на полке, где стояли еще несколько женских головок и «Усталость». На столе — еще незаконченная голова Христа, над которой скульптор работал в последнее время. Ее он тоже готовил к выставке, намереваясь отлить в цементе.

Занятый хлопотами по доставке скульптур из Милана, Степан совсем забыл о заказе князя Голицына. Эскизы на иконы он представил уже давно, но князь почему-то до сих пор отмалчивался, не торопил с выполнением заказа. К выставке надо купить новую одежду, рубашек, сменить шляпу и штиблеты — деньги бы оказались как нельзя кстати. Не появишься же на выставке в замусоленных брюках и тужурке? Хотя они и из добротного и тонкого сукна, но изрядно потрепались. Может быть, князь соизволит дать аванс, решил Степан, отправляясь к нему.

Голицын был удивлен, когда Степан явился к нему за деньгами: ведь он предупредил через Лидию Александровну, что эскизы не удовлетворяют церковный совет.

«Все вы порядочные свиньи!» — заметил про себя Степан, уже готовый вспылить, а вслух сказал:

— Какого черта тогда беспокоили меня, заставляли возиться с эскизами?

— За эскизы мы вам заплатим, хотя они нам без надобности, — вежливо ответил князь.

Степан махнул со зла рукой и ушел, не попрощавшись. Вечером зашел к Лидии Александровне с надеждой, что, может быть, она предложит ему хоть сколько-нибудь денег. К Бутову они не думал обращаться, зная, как тот живет. Конечно, можно пойти к Алисову, но это уже значило бы просить подаяние. А Лидия Александровна ему как-никак должна за портрет Элен. Правда, она полностью взяла на себя расходы по доставке скульптур из Милана, да и раньше ссужала его деньгами, но Степану казалось, что портрет стоит куда дороже, чем все эти жалкие подачки с ее стороны.

— Этот ваш князь обманул меня со своим заказом, — сказал он, усаживаясь за чайный столик в гостиной Лидии Александровны.

— Я виновата перед вами, Степан Дмитриевич, не передала вовремя, что князь отказался от заказа, — заметила она. — Не хотела вас расстраивать. Им, видите ли, не понравились эскизы. Говорят, слишком мирские лики у ваших святых, да и позы не совсем приличные...

— А откуда они, черт возьми, знают, какие лики и позы у настоящих святых?! Они видели их?! — раздраженно произнес Степан.

Лидия Александрова промолчала, затем крикнула Бертиль, чтобы та принесла гостю стакан чаю. Степан у нее не засиделся, так как в разговоре она сама затронула денежный вопрос, принявшись жаловаться на дороговизну. Столько непредвиденных расходов с этой школой, а тут еще Элен без конца тянет с нее. И не чаешь, когда она закончит свой коллеж.

Накануне открытия выставки, когда уже все скульптуры из мастерской были доставлены в городскую картинную галерею, Степан взялся приводить в порядок свой потрепанный костюм. За этим занятием и застала его Бертиль, сердито заметив, что скульптор делает не свое дело.

— Ты что, не доверяешь мне? Или я плохо слежу за твоей одеждой? Почему не обратился ко мне? — выговаривала она ему, произнося звучные итальянские слова на французский манер.

Степан виновато оправдывался: дескать, у нее и без того много дел — она убирает столько комнат, прислуживает хозяйке да еще бегает на рынок.

— Все это женское дело. С одеждой возиться — тоже женское дело, а не мужское!

Она бесцеремонно вырвала у него тужурку и принялась выводить с нее пятна. То же проделала и с брюками. А Степан весь вечер сидел в исподнем и наблюдал, как она все это ловко и умело делает. Утром костюм уже висел на плечиках, аккуратно заштопанный и выглаженный. На прежних выставках в Милане и Венеции, где выставлялись работы Степана, он появлялся мельком, от случая к случаю. Здесь, на международной выставке в Ницце, начиная со дня открытия, он бывал регулярно.

Его скульптуры располагались в одном из светлых залов. Кстати, ему самому предоставили право расставить их, как он сочтет нужным. Такое право давалось далеко не каждому. Имя Эрьзи уже было известно. С этим не могли не считаться организаторы и устроители выставки. И когда она открылась и посетители заполнили ее залы, работы Степана оказались в числе тех, которые вызвали наибольший интерес. Сам он, незаметный и скромный, толкался среди праздно одетой публики, прислушиваясь к ее разноязыкому говору. Его длинные светлые волосы были растрепаны, ворот рубахи расстегнут, глаза горели необычным внутренним возбуждением. Разве мог он быть спокойным, видя, какое впечатление производят на зрителей трагический образ «Осужденного», символ человеческого страдания — «Тоска», глубокомысленный «Философ»! А этот его разгневанный, глупый и старый «Поп», судорожно сжимающий костлявыми пальцами распятие, прямо-таки притягивал к себе своей несколько неуклюжей и смешноватой фигурой. Степан специально поместил его рядом с «Осужденным». Ведь в конце концов этот злосчастный «Поп» — тоже результат посещений бутырской тюрьмы.

Вечером в первый же день выставки Степану сообщили, что «Поп» понравился мэру города Ниццы и он хочет купить его для муниципального музея.

На выставке Степан столкнулся с Бутовым и Алисовым. С ними была дама лет тридцати. Из-под маленькой малиновой шляпки выбивались темные волнистые волосы. Брови густые, черные, как у цыганки, но глаза светло-серые. Одета она была несколько крикливо — длинное платье из зеленого атласа и сиреневая накидка, что-то вроде короткой епанчи. В сутолоке Бутов и Алисов забыли ее представить, и она, выбрав момент, смущенно представилась сама, назвавшись Марией Моравской. Время приближалось к середине дня, и они все четверо отправились в ближайший ресторан. Но по дороге Степан вдруг остановился и хотел безо всяких объяснений повернуть обратно.

— Что с вами, Степан Дмитриевич, куда вы? — удивленно спросил Бутов.

— Может, вас не устраивает наша компания? — несколько обиженно заметил Алисов.

— Да что вы, компания вполне приличная.

— Так в чем же причина? — настаивал Бутов. — Почему не хотите идти с нами?

— Понимаете, у меня нет денег, — признался наконец Степан.

Алисов и Моравская расхохотались.

— Вот это мне нравится! — воскликнула Моравская. — Бросить друзей из-за такого пустяка. Может, думаете, мы все рассчитываем отобедать за ваш счет?

Она подхватила Степана под руку и потянула за собой.

— Не беспокойтесь, я сама буду платить за вас. Я давно хотела с вами познакомиться и все просила господина Алисова привести меня к вам. Но он не решался. По секрету скажу, он боится вас. Такое он мне про вас рассказывал...

По узенькому тротуару едва могли пройти два человека вряд. Поэтому Бутов и Алисов шли впереди, а они с Моравской позади, немного поотстав. Степана вообще-то никогда не интересовало, что о нем думают и говорят люди, но надо же было как-то поддерживать разговор с этой, как он решил про себя, болтливой дамой, поэтому и спросил:

— И что же он рассказывал?

— Всякое. И что вы нелюдим, угрюм и что не любите, когда у вас бывают посетители. Это правда?

— Не знаю. У меня мало кто бывает.

— Ну вот, вы сами не знаете, какой вы, а он знает. Не правда ли, странно? — продолжала она, ступая маленькими шажками и размахивая сиреневым зонтом, точно такого же цвета, как и ее короткая епанча. — А женщин вы любите?

Ее неожиданный вопрос привел Степана в замешательство. «Вот чертова баба, — подумал он. — Надо же спросить такое».

— По-моему, женщин не любят только кастраты.

От его прямого и несколько грубоватого ответа смуглые щеки Моравской покрылись густым румянцем. Степан заметил это и, улыбнувшись, решил про себя: «Так тебе и надо, в другой раз будешь знать, о чем спрашивать...»

За обедом они немного выпили вина, и Степан чуть захмелел. Утром он ушел без завтрака и сейчас ел мало. Волнение, связанное с выставкой, отбило у него всякий аппетит. Ему не сиделось здесь, за изысканно сервированным столом с этими людьми, случайно ставшими его друзьями, он торопился опять туда, в толчею, к своему «Осужденному», «Тоске», «Философу»...

После обеда Бутов и Алисов предпочли отправиться отдыхать, оставив Степана в обществе Моравской, которая изъявила желание снова вернуться на выставку, а ему так хотелось побыть среди людей одному... Боясь показаться грубым, он промолчал.

Когда выставочные залы опустели и подошло время уходить, Моравская принялась настойчиво приглашать Степана к себе ужинать, отчего у него появилось ощущение, будто его заколачивают в тесный ящик. Чтобы не подтвердить своим отказом слова Алисова о нелюдимости, ему ничего не оставалось, как, скрепя сердце, согласиться и на это. В другое время он, может быть, и сам охотно поболтал бы с ней. Чувствуется, она интересная и, должно быть, занимательная женщина, в искусстве тоже, как видно, разбирается, но ему так хотелось в этот день побыть одному...


8

Выставка принесла Степану настоящий триумф. Знакомства с ним стали искать известные искусствоведы, критики, журналисты. Газеты, выходящие в Ницце, напечатали подробные отчеты о выставке, в которых то и дело мелькало имя Степана, перечень выставленных им работ. Выставка оказалась интернациональной не только по числу участвующих в ней художников, представляющих различные страны, но и по составу посетителей: население Ниццы в зимний курортный сезон являет собой конгломерат различных национальностей обоих полушарий, кроме того, было много людей, приехавших специально на выставку из Италии, Швейцарии, Германии. В числе русских эмигрантов из Женевы, как передавал Степану Бутов, приехал «сам Георгий Валентинович Плеханов».

Выставка принесла Степану не только всеевропейскую известность и славу, но и первые деньги, которых у него никогда не было. «Тоску» и «Попа» приобрел для своего музея муниципалитет города Ниццы, «Философа» купила одна из мюнхенских художественных галерей. За скульптуры ему хорошо заплатили, и он впервые узнал денежную стоимость своих работ. А сколько он их раздарил и роздал просто так своим случайным знакомым в то время, когда сам находился в стесненных обстоятельствах, а то и совсем сидел без куска хлеба...

Сразу же изменилось отношение к Степану со стороны аристократических друзей Лидии Александровны, которые раньше, посещая ее, делали вид, что не замечают бедного скульптора. Теперь каждый из них старался обязательно познакомиться с ним и непременно заглянуть в его сарай-мастерскую, где он творит чудеса. А князь Голицын нанес специальный визит, сообщив, что он уломал-таки церковный совет, и заказ на иконы остается в силе. Пусть, де, Эрьзя не беспокоится, ему хорошо заплатят. «Черта с два, не буду я вам малевать иконы!» — решил про себя Степан и, как мог, тактично отказался от возобновления заказа. Он теперь, как никогда, был полон грандиозных замыслов, и ему было не до княжеских икон.

Как-то пригласила его к себе на чай Лидия Александровна. Даже в ее отношении к нему произошла разительная перемена. Раньше, когда такое случалось, она обычно приказывала Бертиль принести для него стакан чаю, сама же сидела в стороне. На этот раз она усадила Степана за сервированный чайный столик, выслала из гостиной Бертиль и сама принялась разливать чай. Куда делись ее чопорность и холодность! Глаза излучали непривычную теплоту, уста источали мед. Правда, она и до этого неплохо к нему относилась, но с оттенком покровительства и высокомерия, не забывая соблюдать определенную дистанцию, как это прекрасно умеют делать аристократы по отношению к простолюдинам.

— Степан Дмитриевич, я хочу сообщить вам нечто весьма лестное и знаменательное. Только прошу — не удивляйтесь. Ведь вы теперь знаменитость, каких немного отыщется среди наших соотечественников, это уж правда, — сказала она, подавая ему чашку чаю на сверкающем золотистыми узорами блюдце.

«Должно быть, опять какой-нибудь княжеской особе взбрело в голову заказать мне икону», — отметил про себя Степан, ожидая, что же такое особенное она собирается ему сообщить.

— Одна высокопоставленная особа просила через князя Голицына в ближайшее время посетить ее.

«Черт возьми, опять этот Голицын!» — подумал Степан и спросил:

— Что же это за особа? И чего ей от меня надо?

— Как вы можете так, Степан Дмитриевич? — растерялась Лидия Александровна. — Я ожидала, что это вас несказанно обрадует.

— Но я еще не знаю, чему радоваться.

— Вам оказывают высокую честь, разве этого мало? — с легким упреком сказала она.

Степан промолчал: он не очень-то теперь доверял князю Голицыну, который один раз уже обманул его.

— Вас желает видеть Екатерина Михайловна Долгорукова, светлейшая княгиня Юрьевская, вдова убиенного царя Александра Второго, — сообщила она с особой торжественностью, внимательно наблюдая, какое впечатление произведет на Степана это высокое имя.

Но он был невозмутим, спокойно, как и прежде, прихлебывал из чашки чай. Лидию Александровну, видимо, задело такое равнодушие простого мужика к имени царственной особы: с ее лица сначала отхлынула кровь, потом оно покрылось темными багровыми пятнами. Она долго не могла произнести ни слова.

Степан спросил как бы между прочим:

— Ну и что же эта вдова хочет от меня?

— Вы, Степан Дмитриевич, не русский человек — вы басурман! — наконец возмутилась она.

— А я действительно не русский. Я мордвин. Ну и что же из этого?

— А то, что в вас отсутствуют верноподданнические чувства как к покойному государю, так и к его ныне царствующему внуку...

Степан не стал распространяться о своих чувствах к царствующим особам, зная наперед, что они не поймут друг друга. Он не знал, как передала она Голицыну смысл их разговора, но, по всей вероятности, изрядно смягчила, иначе бы князь не явился вскоре к нему с приглашением посетить виллу княгини Долгоруковой-Юрьевской. Степан не отказался и поехал прямо с ним в его пролетке.

Князь ввел его в богатые апартаменты и представил пожилой даме лет шестидесяти трех с несколько пышными формами и со следами былой красоты на лице. Степан вспомнил, что видел эту даму на выставке в окружении нескольких таких же пожилых женщин. Их еще сопровождал какой-то молодой щеголь. Тогда Степан даже обратил внимание, как она, приставив к глазам лорнет в золотой оправе, некоторое время рассматривала «Осужденного». Она и сейчас взглянула на Степана через тот же лорнет и сипловато, глухим голосом произнесла:

— Подойдите, пожалуйста, поближе, я плохо вижу. Вам сказали, зачем я вас пригласила?

— Нет, мне никто ничего не говорил, — ответил Степан, тряхнув лохматой головой.

— Вас все расхваливают, конечно, я имею в виду газеты, будто вы хороший скульптор, — продолжала она тем же глухим голосом. — Мне бы хотелось предложить вам сделать скульптурный портрет моего покойного супруга.

— Отчего же, портрет сделать можно. — Только ведь я не видел вашего супруга, придется пользоваться фотографиями.

— Разумеется. Вы их получите.

Она сделала движение рукой, и одна из дам, присутствующих здесь, подала ей с углового столика довольно большую темную шкатулку с перламутровой инкрустацией. Положив шкатулку себе на колени, княгиня достала из нее пачку фотографий различной величины и протянула Степану.

— Отберите, пожалуйста, которые для вас подойдут...

Скульптурный портрет должен быть выполнен, как договорились, в белом мраморе, не превышая натуральной величины человеческой головы и груди.

Вечером того же дня друзья Степана — Бутов, Алисов и Мария Моравская — по случаю его успеха на выставке решили организовать банкет. Моравская попросила у Степана разрешения пригласить на этот банкет дочь художницы Башкирцевой. А Бутов и Алисов привели несколько своих друзей и знакомых, даже не предупредив его. Таким образом, состав участников банкета был весьма и весьма разнороден, и не удивительно, что он не удался. За одним столом рядом с дворянами-аристократами оказались эмигрантские друзья Бутова. Неприятности пошли с самого начала.

Алисов и Моравская настаивали провести банкет в ресторане и успели обо всем договориться. Бутов предлагал попросить Лидию Александровну, чтобы она все организовала у себя. Степан же хотел, чтобы его чествовали у него в мастерской и нигде больше. Его никак не могли переубедить.

Лидия Александровна, узнав об этом от Бутова, пришла в ужас.

— Боже мой, банкет в каретном сарае! — воскликнула она, всплеснув руками.

Но от помощи в его подготовке все же не отказалась. В мастерскую из ее гостиной перенесли большой стол и еще два небольших из других комнат. Сервировкой она занялась сама, ей помогали Бертиль и Моравская. Вина и закуски было много, но почти все осталось на столах нетронутым. Гости, еще не успев занять места за столами, перессорились между собой. Одни ушли сразу, другие исчезали незаметно, даже не поблагодарив хозяина за угощение и не пожелав ему успехов.

Лидия Александровна ругала Степана за его упрямство, такого бы не случилось, согласись он накрыть столы в ее гостиной.

— Разве порядочные господа могли оставаться в этом сарае, тут впору пьянствовать только кучерам! — возмущалась она.

— Ну и черт с ними! — раздраженно крикнул Степан. — Кому здесь не нравится — скатертью дорога!

Моравская накинулась на Алисова и Бутова: это, мол, они виноваты — привели с собой один надутых дворянских интеллигентиков, другой — своих друзей-анархистов.

Алисов угрюмо молчал, но Бутов пробовал защищаться.

— Они вовсе не анархисты, а порядочные люди. Двое из них даже социал-демократы!..

Узнав, из-за каких подозрительных личностей она столько старалась, Лидия Александровна окончательно вышла из себя и тут же ушла домой. Можно было подумать, что она до сегодняшнего вечера не знала о принадлежности Бутова к социал-демократии.

Дочь покойной художницы Башкирцевой сидела тихо, с удивленной полуулыбкой на полных губах и не ввязывалась в споры. Может быть, она единственная из присутствующих понимала состояние Степана и жалела его, по наивности и простоте души своей оказавшегося среди этих недовольных друг другом людей, поставивших свои убеждения выше искусства и его преданного служителя, на чествование которого явились. У них не хватило для него даже обыкновенной вежливости. Дочь Башкирцевой совсем не жила в России и почти не знала ее народа. Те люди, с которыми она сталкивалась здесь, вдалеке от родины своей матери, не вызывали к себе уважения. На банкет она пришла в сопровождении элегантно одетого француза, с ним и ушла, пожелав Степану еще больших успехов и крепко пожав ему руку. При этом пригласила его бывать у нее.

Степан был тронут вниманием этой милой женщины и, проводив ее, вернулся в мастерскую к оставшимся гостям несколько повеселевший. Алисов и Моравская по очереди принялись читать свои стихи. Читали долго, нудно, Степану даже захотелось спать, но было неудобно прерывать их. Бутов исчез как-то незаметно. Наконец ушли и Алисов с Моравской. Степан остался один. На душе было муторно. Не принес ему радости этот банкет, уж лучше бы его и совсем не было. Окинув взглядом стол с остатками вина и закуски, он принялся набивать трубку. Странно, когда Алисов и Моравская читали стихи, ему хотелось спать, а теперь расхотелось.

В полуоткрытую дверь тихо проскользнула Бертиль.

— Это убрать? — сказала она, кивнув на стол.

Степан махнул рукой.

— Как хочешь. Впрочем, уже поздно, уберешь завтра.

Немного помолчав, Бертиль хихикнула и спросила:

— Эти двое что, любовники?

— Кто любовники? — не понял Степан.

— Да те, что вышли последними? Они сейчас стоят в саду и целуются.

— Ну и черт с ними, пусть их целуются. У них, должно быть, не хватило терпения добраться до постели... Давай-ка, милая Бертиль, мы с тобой выпьем на сон грядущий.

Он отложил трубку, налил в бокалы вина и присел на стул. Она смеясь плюхнулась к нему на колени, обвив руками его шею...


9

Над скульптурным портретом Александра Второго Степан работал без особого подъема. Ему не нравилось его усатое лицо с пушистыми бакенбардами, чем-то оно настойчиво напоминало ему городового из далекого Алатыря. Работа продвигалась медленно. А тут еще Бутов без конца выговаривал, зачем, дескать, он связался с царской фамилией, согласившись делать портрет российского монарха, укокошенного народовольцами. Степан оправдывался, как мог, доказывал, что он всего лишь художник и в равной мере обязан лепить и богов, и чертей. Бывали моменты, когда он бросал работу над портретом и снова принимался за голову Христа, которую так и не сумел закончить к выставке. Он не хотел идти уже проторенным путем, не хотел выставлять работу, выполненную в традиционной манере, искал что-то свое, собственное... Вечерами, подвесив электрическую лампу поближе к дивану, он перечитывал Евангелие. Бертиль смеялась над ним:

— Ты же безбожник, никогда не ходишь на мессу, зачем читаешь эту книгу?

Эта простая девушка многого, конечно, не понимала. Для чего, говорила она, возиться, например, с этим Христом, за голову которого, может, никто не заплатит? А вот за мраморный портрет русского царя Степан обязательно получит кругленькую сумму. Зачем же он его забросил? Однако предсказание Бертиль не сбылось. Работа над портретом Александра Второго не принесла Степану ни материального, ни духовного удовлетворения.

В один из дней в конце февраля к нему в мастерскую зашла Моравская и передала приглашение от дочери Башкирцевой непременно посетить ее. По вторникам у нее обычно бывали большие приемы, где собиралась русская знать, проживающая в Ницце. Степан не отказался посетить эту милую и внимательную женщину и в ближайший вторник пошел к ней с Моравской и Алисовым. На этом приеме Степан увидел и светлейшую княгиню Долгорукову-Юрьевскую. Она с ним приветливо разговаривала, спросила, как продвигается работа над портретом ее покойного мужа. Степан уверил ее, что все идет хорошо и, кстати, попросил, чтобы она взглянула на него, может, что посоветует изменить, исправить. Она обещала на следующий день прислать за ним экипаж. Но экипаж к условленному часу не прибыл. Тогда Степан сунул портрет в мешок и понес его на себе. Каково же было его удивление, когда швейцар сказал, что его не велено принимать. Он никак не мог понять, что произошло, возмущался, кричал, пока швейцар не пригрозил вызвать полицию, если он со своим грязным мешком сейчас же не уберется отсюда. Позднее Степан узнал от дочери Башкирцевой, что один из ее гостей, присутствовавший тогда на банкете, настроил Долгорукову против него, рассказав о его связях с социал-демократами и анархистами.

Незаконченный портрет царя так и валялся в углу мастерской. Сначала Степан хотел его разбить, но потом раздумал: жаль было терять мрамор. А вскоре ему нашлось другое применение. Степан был знаком с одним ниццким художественным критиком, писавшим отчет о выставке, неким Рисса — полуфранцузом-полуитальянцем. В одно из посещений он дал Степану понять, что не прочь ему попозировать для портрета. Твердой договоренности об оплате не было, Степан считал, что это разумеется само собой. Он удалил с незаконченного портрета Александра Второго нос, усы и бакенбарды, превратив его в обыкновенную болванку, и принялся высекать портрет Рисса. Когда он был уже готов, художественный критик без зазрения совести предложил скульптору нечестную сделку: он, де, напишет о нем хвалебную статью, и они будут в расчете. С горечью подумав о том, как не повезло такому хорошему куску мрамора, Степан взял молоток и прямо на глазах у Рисса разбил портрет вдребезги, а самого его выставил из мастерской...

Степан так и прожил ниццкую зиму в своем сарае без печи. Да и надобности особой в ней не было. Бертиль аккуратно приносила ему теплую воду, когда он работал с глиной. Зная о его пристрастии к чаю, она всегда держала на плите чайник с кипятком. Стоило ему показаться под окном кухни и махнуть рукой, как она мигом бежала к нему с чайником. Чай он себе заваривал в большой эмалированной кружке вместимостью в пол-литра, из нее и пил. Он редко куда отлучался из мастерской, не считая вечеров, когда бывал у дочери Башкирцевой или у Моравской, хотя знакомых у Степана в Ницце завелось предостаточно. Даже к Алисову ни разу не заходил, а он был одним из частых его посетителей. В знак дружбы Степан сделал с него хороший портрет в мраморе и подарил ему безвозмездно.

Самым значительным событием в жизни Степана в Ницце была встреча со многими видными русскими революционерами-эмигрантами на праздновании девяностовосьмилетия со дня рождения Герцена, по традиции отмечаемого каждый год. Здесь собрался цвет русской эмиграции различных убеждений, всяк по-своему считающий Герцена одним из основоположников революционных идей в России. Степана сюда привел Бутов. Пришли они с небольшим опозданием и, пока в снятом специально для этого торжества зале произносились пламенные речи, стояли в проходе, так как все места были заняты. В перерыве Бутов познакомил Степана с Германом Александровичем Лопатиным, бывшим известным народовольцем и узником Шлиссельбургской крепости. Лопатину тогда уже перевалило за шестьдесят пять лет, он сильно сутулился, но старался держаться бодро. Лопатин подвел Степана к Плеханову, стоящему в тесном окружении своих сторонников.

— Так вот он каков, наш Эрьзя! — произнес Георгий Валентинович, обдав его теплотой своих внимательных глаз. — Видел на выставке вашего «Осужденного». Восхитителен! Вы этой скульптурой здорово утерли нос кое-кому из европейских служителей искусства для искусства...

Степан был польщен высокой оценкой его труда, высказанной значительным человеком в такой по-русски простой форме, во всех отношениях близкой ему самому. Поздно вечером, когда они с Бутовым пробирались по тесным и кривым улочкам старого города домой, он с волнением сказал:

— Следовало бы сделать его портрет, да разве он согласится позировать, ему, должно быть, чертовски некогда.

— Он сегодня ночью опять уезжает в Женеву. Приезжал специально ради юбилея Герцена, — заметил Бутов.

— На выставку, должно быть, тоже специально приезжал!

— Искусство — его конек, — опять заметил Бутов. — У него даже имеются работы по искусству.

— Слушай-ка, дал бы ты мне почитать эти работы...

Бутов проводил его до дверей мастерской и, попрощавшись, хотел уйти, но Степану вдруг захотелось подшутить над ним, и он схватил его за рукав.

— Погоди, не торопись. Я давно хочу тебя спросить, каким чудом ты, противник царского режима, так хорошо ладишь с этой монархисткой Лидией Александровной?

— Ну тебя к шуту! — Бутов отстранил его руку. — Нашел время зубоскалить, уже поздно. Откуда взял, что я лажу с ней?

— Тогда, может, скажешь, что перся сюда исключительно из-за меня? — сказал Степан, рассмеявшись.

Бутов некоторое время молчал, видимо, задетый последними словами Степана. Но не обиделся.

— Жизнь, Степан Дмитриевич, сложная штука, — заговорил он спокойным голосом. — Она иногда связывает в одно, казалось бы, совсем непримиримые противоположности. Так же случилось и у нас с Лидией Александровной. Она прекрасная женщина, понимает меня, хотя и не разделяет моих взглядов...

Чтобы не дать Бутову развить свою мысль дальше, Степан осторожно хлопнул его по плечу.

— Простите меня, Николай Семенович, я все понимаю. Пойдем-ка лучше спать. В постели они все одинаковы, что графиня, что ее служанка. Ведь, ложась в постель, вместе с одеждой они снимают и свои титулы.

— Эх и циник ты, Степан Дмитриевич! — проворчал Бутов, исчезая в темноте.

В мастерской Степан включил свет, закурил трубку и некоторое время стоял, оглядывая свои скульптуры, законченные и незаконченные. На столе все еще лежала в глине «Голова Христа». Рядом с ней он вдруг увидел пачку газет и письмо. Конечно же, это письмо из Милана от Уголино. И газеты прислал он — миланские, парижские. В каждой из них что-то написано о нем, Эрьзе. Иначе бы их Уголино не послал. Как-то он поживает там, в своем Милане? В одном из писем он обещал приехать на интернациональную выставку, но почему-то не приехал. А как бы Степану хотелось встретиться с ним, поговорить, особенно после сегодняшнего вечера, после этих пламенных речей на юбилее Герцена. У него в голове от них образовалась такая мешанина, что сам «черт» не разберется. Каждый оратор в предопределении судеб России по-своему был как будто прав. А где тут истинная правда? И причем тут его, Степана, искусство? Вот об этом-то и хотелось ему поговорить с Уголино. С Бутовым они в этом вопросе не нашли бы общего языка. Бутов — человек, далекий от искусства, хотя и понимает его. Он больше политик и склонен все подчинять политике. А художник все-таки есть художник, и ему иногда необходимо выражать в своих образах различные взгляды и мнения. «Значит, — думал Степан, — он в какой-то мере должен стоять над узкополитическими тенденциями...» Но тогда как же быть с правдой художника? Задав себе этот вопрос, он вспомнил слова Плеханова по поводу «Осужденного»: «Вы этой скульптурой здорово утерли нос кое-кому из европейских служителей искусства для искусства».

— Вот тут, надо полагать, моя правда! — произнес вслух Степан.

Бертиль уже давно проснулась и терпеливо ждала, когда он ляжет, а он все не ложился. Это ее несколько расстроило. Шлялся где-то, а теперь не дает ей спать.

— Иди скорее, мне одной холодно, — произнесла она сонным голосом.

— Отчего не легла у себя в кухне, коли здесь тебе холодно? — ответил он раздраженно, из-за того, что она прервала его мысли.

Она обиделась на его слова.

— Ты не хочешь, чтобы я спала с тобой? Я могу уйти, если тебе не нравится.

— С чего ты нахохлилась?

— И вовсе я не нахохлилась, а вот ты пришел недовольный, видать, где-то прошлялся впустую и теперь на мне срываешь зло!

Степана не могла не задеть такая несправедливость, и все же он сдержался. У них с Бертиль еще ни разу не было размолвки, так стоило ли создавать ее безо всякой причины.

— Ты что, ревнуешь?

В Бертиль словно бес вселился. Одним рывком сбросив с себя одеяло, она схватила в охапку свою одежду, лежащую на стуле у дивана, и в одной нижней сорочке, босиком выбежала из мастерской, бросив на ходу:

— Да, ревную! И имеется на то причина!

— Ну и черт с тобой, ревнуй себе на здоровье! — крикнул Степан ей вслед.

Поведение Бертиль расстроило его не шутку. Лежа на диване, он принялся перебирать в памяти, какой же повод он дал ей для ревности, и не находил его. Правда, в последние дни к нему в мастерскую часто заходила некая молодая дама, настойчиво предлагая себя в ученицы. Но он вскоре распознал ее истинные намерения и деликатненько выставил вон, решив, что с него довольно и одной аферистки, графини Альтенберг. Степан расхохотался, поняв, что именно к этой даме приревновала его Бертиль. И это сразу его успокоило: он мог вернуться к прежним мыслям. В конце концов он пришел к решению, что сам поедет в Милан и повидается с Уголино.Здесь, в Ницце, его ничто не задерживает. Работать можно везде. А оттуда, возможно, махнет и в Париж, в это средоточие культуры и искусства...


10

Как ни торопился Степан с отъездом в Милан, все же прошел еще целый месяц, прежде чем он сумел закончить здесь все свои дела — расплатиться с долгами, завершить работу над головой Христа, сделав ее из мрамора. Оригинал из глины он уничтожил, так и не удовлетворившись им. Бывает же такое, когда убеждаешься под самый конец, создавая ту или иную вещь, что взялся не за тот материал. Вместе с тем он и сейчас не вполне был уверен, что сумел выразить свою идею служения человечеству...

Ниццу Степан оставил с грустью в сердце. Как ни в одном другом городе, откуда ему ранее приходилось уезжать, здесь у него было много друзей и поклонников. Обычно его никто не провожал, а тут на перроне собралась чуть ли не целая толпа. Многие с цветами. Лидия Александровна даже всплакнула, прошептав: «Не забывайте нас, Степан Дмитриевич, вы ведь тоже русский, хотя называете себя каким-то мордвином...»

Еще долго он будет помнить сосредоточенное лицо Бутова с острой бородкой, грустные глаза Моравской, угрюмую улыбку Алисова, заплаканное лицо Бертиль... Милая, бескорыстная Бертиль, сколько она подарила ему теплых и ласковых ночей, как по-женски заботливо ухаживала за ним. Накануне отъезда Степан преподнес ей дорогие серьги со светлыми камушками, денег она не хотела брать ни под каким видом...

В Милане Степан побыл всего лишь несколько дней. Жил в доме Уголино на правах гостя. Вечерами они подолгу беседовали об искусстве, а днем бродили по музеям и старым храмам, как что делали и раньше, в бытность Степана в Милане. Уголино пересказал ему содержание статей из парижских газет, написанных по поводу ниццской выставки. В них везде восхвалялись работы скульптора Эрьзи. Это еще больше раззадорило Степана поехать в Париж.

Перед отъездом из Милана он почти целый день искал Изу Крамер. В Ля Скала ему сказали, что она там больше не работает. А разве найдешь человека в таком огромном городе-муравейнике? Весьма возможно, что она уехала к себе в Одессу. С Вольдемаро тоже не пришлось встретиться: он был в отъезде. После краха фотофабрики Риккорди он занялся коммерцией и теперь часто на длительное время отлучался из Милана. Так что из прежних друзей его принимал один Уголино. Он же и проводил его.

В который раз Степан пускался в новое путешествие — в неизвестность. Так когда-то из родного Алатыря он уехал в Казань, затем — в Москву. Не зная языка и страны, приехал в Италию, оттуда — Ниццу. Но вместе с тем между прежними поездками и теперешней была большая разница. Тогда он был неизвестным человеком, бедняком, пустившимся путешествовать без гроша в кармане, надеясь лишь на счастливую судьбу. Сейчас же он не просто Степан, а Степан Эрьзя, известный всей Европе скульптор, у него достаточно денег, чтобы безбедно жить в Париже.

В поезде Степан познакомился с одним итальянцем, хорошо знавшим французский язык, и это облегчило ему путешествие.

В Париж прибыли поздно ночью. С вокзала в гостиницу поехали на автомобиле. Проезжая по улицам, залитым множеством электрических огней, Степан, затаив дыхание, смотрел на проплывающие мимо громады дворцов и многоэтажных зданий, изумрудные кроны каштанов и белых акаций, тянувшихся нескончаемым шпалером вдоль мостовых. Воздух был наполнен густым ароматом весеннего цветения и слегка пьянил, точно молодое вино. Несмотря на поздний час, улицы оживлены, из раскрытых дверей и окон многочисленных кафе и ресторанов доносятся звуки музыки. Ночной Париж из окна автомобиля показался Степану светлой сказкой, увиденной словно на мелькавших картинках кинематографа. Утром, когда он выглянул в раскрытое окно гостиничного номера на залитые солнцем и засиженные голубями черепичные крыши и часть улицы, наполненной движущейся разношерстной людской толпой, Степан увидел другой Париж — реальный, трудовой...

Понемногу, изо дня в день, вживался Степан в новую суетливую и бездельную парижскую жизнь. В первое время гидом у него был все тот же итальянец, с которым он познакомился в поезде, затем этот итальянец свел его с неким дель Перуджио, представившимся Степану графом. Это графство его нисколько не удивило, все итальянцы за пределами своей родины величают себя графами и маркизами. Он довольно повидал таких графов еще В Москве, а затем в Ницце. Покойный Даниэль Тинелли тоже называл себя маркизом.

Дель Перуджио оказался веселым и общительным человеком. В первый же день знакомства он посоветовал Степану переселиться из «Монпарнаса» в его гостиницу, чтобы всегда быть рядом. Степан не стал возражать, к тому же в гостинице, где жил Перуджио, номера сдавались дешевле. А это его вполне устраивало. Устраивало и то, что Перуджио хорошо знал Париж: он жил здесь давно и имел обширные связи, как выразился сам, в мире искусства. Действительно, вскоре он ввел Степана в круг молодых живописцев и скульпторов, которые целыми днями и вечерами сидели в кафе и ресторанах, часто кончая день в борделях низкого пошиба. Степан диву давался, когда же они, эти художники, работают.

— Вообще-то они чем-нибудь занимаются? — спрашивал он Перуджно.

Тот, смеясь, отвечал:

— Что вы хотите, синьор Эрьзя, от служителей муз?

Степану такое служение музам не нравилось. Он попросил Перуджио, чтобы тот днем водил его по музеям, а уж вечером, ладно, куда ни шло, он может присоединиться к компании гуляк, если ему так хочется. А Перуджио только этого и хотелось.

Разумеется, везде расплачивался Степан. Денег, вырученных за продажу скульптур в Ницце, при экономном расходовании ему хватило бы на год жизни. Здесь же, в Париже, в обществе Перуджио, он спустил их за какие-то три месяца. Самозваный граф все время обещал, что вскоре получит крупную сумму и расплатится с ним, да еще даст и ему, Степану, взаймы, если тот будет нуждаться. Но когда кошелек Степана истощился, у Перуджио неожиданно появилось неотложное дело в Марселе, и он срочно выехал из Парижа, оставив его в гостинице без денег. Позднее Степан узнал, что никуда он не уезжал, а всего лишь переселился в другую гостиницу.

Некоторое время Степан жил, околачиваясь возле компании гуляк. Из гостиницы ему пришлось уйти и поселиться в мансарде у одного из них. Бедные художники оказались куда порядочнее итальянского графа. Они жили своеобразной коммуной, поддерживая друг друга. Когда случалось кому-то подработать или продать картину, вырученные деньги проедались и пропивались сообща. Степан не прочь был навсегда остаться с ними, но ему не по нраву пришлось их легкомысленное отношение к работе. На искусство они смотрели как на средство выколачивания денег для веселой разгульной жизни. А ему хотелось работать по-настоящему. Он и без того потерял здесь, в Париже, много времени. Подстегнули и письма Уголино, в которых друг настоятельно предостерегал Степана от соблазнов нового Вавилона.

Степан знал от Бутова, что в Париже проживает в эмиграции и издает свою газету Владимир Львович Бурцев, к которому он и решил обратиться за помощью. Не за деньгами пошел и не за подачкой, а за протекцией на получение заказа. Он, должно быть, человек влиятельный, со связями, и не откажет в такой малости.

Контору редакции Степан отыскал легко. Бурцев принял его радушно, назвал «русским Роденом» и даже обнял. Но когда Степан откровенно рассказал ему о своих мытарствах в Париже, не умолчав и о том, что находится без копейки денег, приветливость Бурцева несколько приуменьшилась. Заметив на его лице перемену, Степан поторопился объяснить, что вовсе не имел в виду просить у него денег.

— Понимаю, понимаю... — пробормотал Бурцев, краснея.

— Мне бы получить заказ на портрет. Может, у вас имеются богатые друзья или знакомые.

— Какое там богатые, все мы тут, господин Эрьзя, голь перекатная, существуем за счет подаяний... А впрочем, погодите, я поговорю с одним человеком. Как мне вас найти?

— Не надо меня искать, я сам приду. Только скажите когда.

— Примерно через день, это вас устраивает?

— Меня устроит любой день, я пока бездельничаю...

Степан, конечно, легко мог бы получить заказ и через своих друзей-художников, но это значило бы и дальше оставаться с ними, а он этого не хотел.

Заказ поступил от Николая Дмитриевича Авксентьева, тоже эмигранта. Степан должен был сделать в мраморе скульптурный портрет его дочери-подростка. Работал у него на дому. Ночевал по-прежнему в мансарде у молодого художника-француза.

Портрет девочки родителям очень понравился, и Степану сказали, чтобы он сам назначил за него цену. «Кабы знать, что они богатые, — думал он, — я бы с них попросил больше, а то ведь тоже эмигранты, черт их знает, как у них с деньгами...» Видя его замешательство, Авксентьев назначил сумму сам и довольно солидную.

В тот же вечер половина денег была пущена на угощение товарищей, у которых он нашел приют. В назначенный час они явились со своими подружками в небольшой ресторанчик. Объяснялись с ним его веселые друзья, как с немым: Степан мало знал французских слов.

Наутро с этой братвой он распрощался, как думал тогда, окончательно и навсегда. Он уже давно присмотрел на бульваре Сен-Жак подходящее помещение под мастерскую, но у него не было денег. Теперь же, прихватив свое небогатое имущество, он отправился прямо туда и обосновался без лишних хлопот. Хлопоты начались позднее, когда он выспался, и хозяин попросил с него паспорт. Он, де, иностранец, а для таковых обязательно требуется отметка в полиции. Нигде у него ни разу не спрашивали паспорта — ни в Италии, ни в Ницце, ни даже здесь, в Париже, когда он жил в гостинице. Заграничный паспорт, когда он уезжал из Москвы, ему был выдан на два года. Степан его ни разу не продлевал, и он давно просрочился. Его вызвали в полицию, вернули просроченный паспорт и приказали незамедлительно оставить пределы Франции. Если бы в то время у него нашлось хоть сколько-нибудь денег, он, возможно, так бы и сделал. Но он уже успел оставшиеся после попойки деньги отдать хозяину мастерской на Сен-Жак и снова оказался в безвыходном положении. Тут он невольно вспомнил про Бурцева.

Канитель с паспортом тянулась несколько дней, и Степан все это время жил в газетной конторе Бурцева. Сами эмигранты, ни Бурцев, ни Авксентьев, не могли обратиться в русское посольство, с ними, как с противниками царского режима, там не стали бы и разговаривать. Степану тоже нельзя было туда являться: чиновники посольства непременно начали бы доискиваться, почему он живет за границей с просроченным паспортом. А вдруг он какой-нибудь преступник, скрывающийся здесь, в Париже? Попробуй докажи, что это не так. Обязательно пошлют запрос в Россию о его благонадежности. Дело может затянуться на неопределенный срок. Оставалось одно — найти влиятельного человека, который смог бы уладить недоразумение лично с русским послом.

Помог Авксентьев, хорошо знающий левого депутата французского парламента Жана Жореса. Его-то он и попросил помочь скульптору выпутаться из неприятного положения, в котором он оказался только из-за своей халатности и неприязни к различным бумажным видам.

Получив из рук мосье Жореса выправленный паспорт, Степан, наконец, вернулся к себе на Сен-Жак. Была уже осень. Художники Парижа готовились к очередной выставке «Осенний салон». Степан тоже намеревался принять в ней участие, но он упустил столько времени, что теперь приходилось спешно наверстывать потерянное. После успеха «Осужденного» на всех предыдущих выставках он решил не оставлять эту тему — тему неудавшейся русской революции Пятого года. Еще в Ницце у него созрела идея создать скульптурную группу, изображающую момент расстрела мирной демонстрации девятого января на Дворцовой площади в Петербурге. Все это время он упорно искал, каким образом выразить столь массовое явление, использовав наименьшее число скульптурных фигур. Наконец остановился всего лишь на двух фигурах — рабочий держит на руках раненую женщину...

День открытия выставки был настолько близок, что закончить задуманное могло помочь только чудо. К тому же у него еще ничего не приготовлено — ни глина, ни цемент. А на приобретение всего этого нужны деньги, которых у него нет. Как ни чертыхался Степан, все же пришлось обратиться за помощью к знакомым художникам. Идти к Авксентьеву или Бурцеву он больше не хотел, они и без того для него много сделали.

Узнав из сбивчивых объяснений Степана, что он намеревается что-то слепить для предстоящего Салона, художники подняли его на смех, один из них показал на пальцах, что до конца приема работ осталось всего четыре дня и что самому господу богу для сотворения мира потребовалась целая неделя. Но Степан возразил, показав в ответ шесть пальцев — к четырем дням он прибавил две ночи. Денег они ему, конечно, не дали, потому что сами, выражаясь по-русски, сидели на мели, но глиной и цементом снабдили в достаточном количестве. Этого добра у них в мастерских заготовлено не на один «Осенний салон».

Над скульптурной группой «Расстрел» Степан работал три дня и две ночи. На исходе третьих суток он так обессилел от голода и бессонницы, что уже не мог вынуть готовую отливку из формы, упал в обморок, а затем заснул. Художники, решившие взглянуть, как у него идут дела, а заодно и посмеяться над ним, нашли Степана спящим на полу у подножия скульптуры, закованной в гипсовую форму. Они не стали его будить, осторожно разобрали форму и застыли от изумления, увидев рабочего с раненой женщиной на руках.

Молчавшие некоторое время художники, а их было несколько человек, вдруг засуетились, зашумели: надо было торопиться — ведь сегодня последний день приема работ на выставку. Кто принялся тормошить спящего скульптора, кто искать, во что бы упаковать скульптуру, а двое других побежали за извозчиком. Примерно через час все вместе они двинулись по улице, сопровождая Степана со скульптурой в извозчичьей карете, торопясь доставить ее во Дворец промышленности на Елисейских полях.

Степан был безгранично благодарен своим друзьям. Не будь их, он бы обязательно проспал весь день, и его работа не попала бы на выставку. Жаль, он не понимал, что говорили они в его адрес на своем французском языке. Смысл их похвал сводился примерно к следующему: «Ты, Эрьзя, волшебник!» «Ты, Эрьзя, чудо!».


11

«Расстрел» имел огромный успех на выставке. Перед ним всегда стояла толпа. Еще издали, при входе в зал, выделяясь среди обнаженных торсов и женских тел, эта скульптура властно приковывала к себе внимание: было такое впечатление, что рабочий, держащий на руках простреленную женщину, неистово кричит.

Степан почти каждый день бывал на выставке, прохаживался по залам, как всегда, стараясь не бросаться никому в глаза. В одно из посещений он неожиданно заметил, что его «Расстрела» нет на месте. Что случилось? Почему его убрали? Взволнованный, Степан побежал к президенту выставки. Объяснилось все просто — оказывается, скульптуру купили. Президент имел право продавать выставленные вещи. Стоимость картины или скульптуры определялась составом жюри, само собой разумеется, не без участия автора. Но в данном случае была предложена такая высокая цена, что не было необходимости советоваться с автором. Разве он не согласен? За последнее время ни одну вещь не продавали так дорого. Эрьзя сразу стал богатым человеком.

Все это в общем-то обрадовало Степана. Он давно сидел без копейки. А когда ему сказали, по какому адресу надо явиться за получением денег, он и совсем успокоился: «Расстрел» куплен представителем русского посольства. «Может, выставят где-нибудь в Петербурге или Москве, — думал обрадованный Степан. — Увидят его русские люди».

Но эта скульптура в России никогда и нигде не выставлялась. Она была куплена специально для того, чтобы убрать ее с выставки, и заплатили за нее так дорого из-за боязни конкурентов. Ведь ее мог купить кто-то другой и выставить в каком-нибудь европейском музее. И стояла бы она там, как символ позора царскому правительству за кровавый расстрел народа на Дворцовой площади...

На выставке Степан познакомился с французской художницей Фарман. Она хорошо говорила по-итальянски, и они быстро подружились. Ему так надоело объясняться со своими друзьями-художниками языком немых, что он несказанно обрадовался этому знакомству. Фарман пригласила его в свою мастерскую и в тот же день увезла к себе в Соо, где Степан гостил дня два. Ему очень понравился этот небольшой уютный городок в шести верстах от Парижа — малолюдный, тихий, окруженный небольшими горами, и, когда он изъявил желание переселиться сюда, мадам Фарман пообещала ему подыскать удобную квартиру.

— Нет, квартиру не надо, я не привык жить в квартирах, — возразил Степан. — Помогите найти хорошее светлое помещение для мастерской, и этого будет вполне достаточно...

Его переселение в Соо было вызвано еще и тем, что он хотел окончательно порвать со своими друзьями-художниками, не дававшими ему спокойно работать. Узнав, что у Степана появились деньги, они каждый вечер гурьбой заявлялись к нему и уводили в ресторан. А их смазливые подружки проявляли по отношению к нему такую настойчивость, что он не знал, как от них отделаться. В течение дня, словно сговорившись, по очереди забегали в мастерскую — то одна, то другая. Ну какая тут может быть работа? Деньги, черт с ними, на то они и даны, чтобы их тратить, но время дороже всяких денег, и зря его растрачивать Степан не хотел.

Фарман сняла помещение неподалеку от себя в тенистом уголке большого запущенного парка. Это был небольшой домик, перегороженный на две комнаты, одна из которых была довольно просторная, другая — поменьше. Довольный переездом, в первые дни Степан с удовольствием наслаждался тишиной и бездельем, которое не часто позволял себе. Гулял по окрестностям Соо, поднимался на возвышенности, чтобы полюбоваться старинным замком и видом на городок, утопающий в осеннем золоте. Вечерами заходил поболтать к мадам Фарман, которая угощала его чаем, зная, что русские обычно любят чай. Всякий раз у нее Степан заставал ее молодую подругу Марту. Когда они с мадам разговаривали по-итальянски, она сидела рядом, поглядывала на них и тихо улыбалась. От этой невольной улыбки веяло чудесной теплотой и женственностью, и Степану все время казалось, что она тоже участвует в их разговоре, хотя не произносит ни единого слова. Участвует именно этой улыбкой.

У Степана к тому времени возникла мысль высечь из мрамора обнаженную женскую фигуру. Как знать, может быть, такая мысль пришла ему в голову после «Осеннего салона», где было выставлено множество подобных фигур, и он тоже решил попробовать свои силы? Как бы подошла ему для натуры Марта — стройная, изящная! Но как к ней подступиться?

В один из вечеров Степан спросил у мадам, не согласится ли ее подруга позировать ему. Фарман неопределенно пожала плечами: кто ее знает, ей самой она иногда позирует, правда, с большой неохотой. Марта по интуиции поняла, что разговор идет о ней, и с ее губ мигом сошла улыбка. Она быстро посмотрела на Степана, затем — на подругу и густо покраснела. Мадам что-то сказал ей по-французски. Марта энергично замотала головой, повторив несколько раз «нон»!

— Она говорит, что не хочет позировать, — сказала мадам, обращаясь к Степану.

— Для портрета! — стал уговаривать он, поняв, что прямо действовать нельзя.

Фарман и Марта переговорили между собой по-французски. Наконец Марта опустила голову, давая понять, что для портрета позировать согласна.

Наутро она явилась в назначенный час. На улице шел дождь, было прохладно. Степан помог ей снять мокрый макинтош, она хотела сбросить и боты, но он ее остановил, пытаясь объяснить теми несколькими французскими словами, которые знал, что в мастерской у него не совсем чисто: на полу уже лежала заранее купленная глыба мрамора в полтора метра длиной: А кусок, предназначенный для портрета, стоял на рабочем столе.

Степан посадил Марту ближе к окну и, время от времени поглядывая на нее, принялся делать на куске мрамора разметки углем. Она сидела серьезная, насупленная, совсем не похожая на ту Марту, которую он привык видеть за чайным столиком у Фарман. Просидев молча что-то больше часу, она встала, давая этим понять, что сеанс окончен. Как Степан ни удерживал ее, она не осталась: накинула на себя макинтош и быстро ушла. То же самое повторилось и на следующий день. Долго она никогда не засиживалась. А после шести сеансов, когда портрет был почти готов, оставалось лишь кое-где подправить и отшлифовать, Марта не пришла вообще. «Крепкий орешек, не разгрызешь, » — думал он, уже не надеясь, что когда-нибудь ему удастся уговорить ее позировать для обнаженной.

Степан выписал из Ниццы все свои скульптуры. Вскоре они прибыли в нескольких дощатых ящиках. Не успел он их распаковать, как парижские друзья-эмигранты сообщили ему о смерти Льва Толстого. Его Степан как-то случайно видел в Москве, еще в бытность учеником Училища живописи, ваяния и зодчества. Он преклонялся перед его именем. Получив эту печальную весть, он оставил ящики со скульптурами посреди мастерской и пошел пешком в Париж. К пригородному поезду он не успел, а следующего ждать ему показалось долго.

От Бурцева он узнал, что вечером все эмигранты, обитающие в Париже, собираются почтить память Льва Николаевича. Степан никогда не появлялся на каких-либо эмигрантских собраниях, но на этот раз не отказался пойти туда вместе с Бурцевым. Обычно эмигранты различных политических убеждений никогда не собирались вместе, но большая общенациональная утрата свела их в одном зале. Однако и здесь не обошлось без взаимных препирательств. Степану надоели длинные-предлинные речи, и он ушел, не дождавшись, когда они закончатся...

Наведя порядок в мастерской и расставив скульптуры по местам, под свежим впечатлением горестного известия Степан принялся за портрет Льва Николаевича. Работал до самого вечера, хотя чувствовал себя неважно. Его все время знобило и лихорадило. Вчера, когда он возвращался поздно ночью из Парижа, в дороге его застал сильный дождь. Одет он был легко и промок основательно. Под тонким байковым одеялом в холодной мастерской он так и не согрелся до утра, дрожал всю ночь, точно в приступе лихорадки. К вечеру ему стало настолько плохо, что он испугался, как бы не повторилась миланская болезнь...

Обеспокоенные, что Степан целых три дня не появляется у них, в мастерскую пришли мадам Фарман и Марта. Его нашли лежащим в постели. Мадам дотронулась рукой до его горячей головы и воскликнула:

— Мосье Степан, у вас же высокая температура! Надобно сию же минуту вызвать врача.

Она оставила Марту у постели больного, а сама побежала звонить в Париж к своему врачу.

Прошло длинных три часа, прежде чем приехал парижский врач. За это время Степана уже осмотрел местный, сказав, что у мосье упадок сил, а температура вскочила, видимо, от простуды. Сейчас осень, погода сырая, все возможно, надо беречься... А парижский специалист определил у Степана начало воспаления легких и приказал немедленно переместить больного из холодного и сырого помещения в другое — сухое и теплое. Мадам Фарман изъявила желание взять его к себе и попросила врача остаться у нее хотя бы до утра, чтобы проследить, как будет развиваться болезнь.

Степан ни под каким видом не хотел перебираться к мадам, но его никто не стал слушать.

В общей сложности Степан проболел около месяца и все это время находился у мадам Фарман в одной из ее светлых комнат. Когда ему было особенно плохо, Марта ни на одну минуту не отходила от его постели, усаживалась неподалеку в кресле, иногда читала, а больше сидела молчаливо-грустная, точно такая, какой получилась на портрете. Наконец в болезни наступил перелом, и Степан быстро пошел на поправку. Марта по-прежнему заходила к нему в комнату, но больше уже не садилась в кресло, а, принеся чашку чая или что-нибудь поесть, уходила. А ему так хотелось, чтобы она посидела с ним... Он не выдержал и сказал об этом мадам. После этого девушка вообще перестала появляться.

Что случилось? Неужели ее отпугнула его откровенность? С самого начала, как только Степан появился в Париже, его не переставала удивлять легкость, с какой француженки знакомились с мужчинами, будь то горничные гостиницы или официантки ресторанов. Достаточно одной приветливой улыбки, чтобы она уселась к тебе на колени. А уж о таких, как подружки его друзей-художников, и говорить нечего. Они напоминали ему весенних бабочек, опускающихся на любой цветок. Значит, он судил о французских женщинах поверхностно, не зная их до сего времени по-настоящему. Марта доказала ему, что они не все такие доступные и легкомысленные. Сознание этого еще больше заставило его увлечься Мартой. Моделью для «Обнаженной» может быть только такая женщина, только она, Марта, и никакая другая, пусть даже из-за этого ему придется на ней жениться...


12

Как только Степан немного окреп, он сразу же перебрался к себе в мастерскую. И не узнал ее. Чьи-то заботливы руки навели здесь порядок. Везде стало чисто, в прихожей появилась дорожка, на окнах — легкие занавески. Он, конечно, догадался, что все это сделала не мадам Фарман. За ней самой ухаживает прислуга. Сердце чуяло, что это дело рук Марты. Но как приручить эти заботливые руки, чтобы они хозяйничали здесь всегда?

Хотя Степан был еще очень слаб, но без работы не усидел и одного дня. Руки скульптора тянулись к начатому бюсту Льва Николаевича. Да и голова Христа не давала покоя. Придется приняться за нее еще раз. Он все же попробует слепить ее в глине, а затем отлить в цементе. В Ницце это не получилось, может, здесь получится.

Работал Степан не торопясь, спокойно, берег силы. Толстой, этот великий старик, бородач, требовал именно спокойствия. Его нельзя слепить за одну ночь, как нетерпеливого и пылкого революционера...

В дверь постучали. Степан быстро сполоснул руки, вытер их на ходу об фартук и вышел в прихожую, где уже стояла мадам Фарман. А он-то ожидал, что придет Марта...

— Пришла проведать, как вы себя чувствуете, — сказала она, проходя мимо него в мастерскую.

— Чувствую себя превосходно, довольно хворать, — проговорил Степан, следуя за ней. — А где же ваша подруга? — спросил он нетерпеливо. — Почему она не пришла?

Мадам жеманно улыбнулась.

— Вы уже не можете без нее обойтись ни одного дня?

— Не могу, — откровенно признался Степан. — Если она ко мне не придет, я уеду отсюда. Оставлю Париж и Францию, уеду к себе на родину, в Россию!

— Это вы скажите ей самой.

— Сказал бы, да не могу!

— Вы хотите, чтобы я сказала?.. Ну, знаете, амурные дела решайте сами. Я не хочу быть сводницей... Марта — простая девушка, из бедной семьи. К тому же, у нее никого нет, она одна.

— А я, черт возьми, граф?!

— Но вы, мосье Степан, известный скульптор. Марта боится вас. Она порядочная девушка и не хочет быть чьей-либо игрушкой.

— Так скажите ей, что я женюсь на ней. Ей-богу, женюсь!

— Ну коли дело дошло до этого, надеюсь, вы вполне поправились, — сказала Фарман все с той же жеманной улыбкой.

После ухода мадам Степан долго размышлял, почему он так привязался к Марте, этой простой девушке, что уже никак не может без нее. Такого с ним еще не бывало, хотя жизнь сталкивала его со многими женщинами.

Мадам Фарман, видимо, все же передала Марте разговор со Степаном, и как-то под вечер она пришла к нему смущенная и взволнованная, принявшись что-то лопотать по-своему. Степану показалось, что она объясняется ему в любви, и он хотел ее поцеловать, но тут же получил оплеуху. Позднее Фарман объяснила ему, что Марта согласна вести его хозяйство, ухаживать за ним, но не больше того. Об этом она и приходила ему сказать...

Через день Марта пришла опять: убрала мастерскую, навела порядок в кухне, затопила плиту. С каждым днем на улице становилось холоднее. В мастерской тоже было холодно, Степан работал в куртке. Заварив чай, Марта принесла ему чашку. Принимая ее, он посмотрел ей в глаза — она их не опустила. «Надо бы извиниться, да как это сделать? — подумал он. — Хорош же я был, когда лез к ней целоваться!..» Словно угадав его мысли, она тряхнула головой и улыбнулась. Значит, мир восстановлен.

Вечером мадам Фарман сказала Степану, чтобы он предоставил в распоряжение Марты определенную сумму денег, она будет покупать продукты и готовить для него.

— А с какой стати она все это будет делать?

— Наверно, вы тоже пришлись ей по сердцу, — улыбнулась мадам. — Соглашайтесь. Здесь не Париж, ресторанов нет, вам так и так не обойтись без прислуги, если не хотите сидеть голодным...

Утром, как только Марта появилась, он подвел ее к тумбочке, где лежали пачки газет и журналов со статьями о его творчестве, отодвинул ящик и показал на деньги. Пусть она берет, сколько надо, и расходует, как хочет...

Вскоре у него на постели появились чистые простыни, на кухонном столе засверкала посуда. Завтраки и обеды всегда подавались во время, к тому же Марта искусно готовила, и Степану, привыкшему мотаться по трактирам и ресторанам, домашняя еда показалась чудом. Главное, никуда не надо идти. Он теперь даже гулять стал меньше, выходил лишь в парк возле домика и с трубкой в зубах прохаживался между голыми деревьями. Снега еще не было, здесь, в районе Парижа, он иногда выпадает лишь к рождеству, а то и позже.

Закончив бюст Льва Николаевича, Степан вернулся к голове Христа, слепив ее из глины. Когда он работал над этими двумя вещами, его осенила идея создать большую скульптурную группу, состоящую из философов всех времен. Центральной фигурой должен стать распятый Христос. Не откладывая воплощение идеи, Степан сразу же принялся искать натурщика для фигуры Христа. Несколько дней приглядывался к случайным прохожим на улицах Соо, заходил в питейные заведения, но ничего подходящего не находил. Ему все время попадались или упитанные французы, или старые бражники с испитыми лицами. Тогда он решил лепить Христа с самого себя по фотографиям.

В один из более или менее ясных дней, какие здесь зимой выпадают не часто, он собрался в Париж за фотоаппаратом и пригласил с собой Марту, намереваясь сделать к рождеству ей какой-нибудь подарок. Правда, о подарке он умолчал, опасаясь, как бы она не отказалась ехать. Об этом он сказал ей лишь в ювелирном магазине, когда подвел к витрине. К его удивлению, Марта не стала ломаться, выбрала скромные серьги и не очень дорогой перстенек с александритом.

Обратно в Соо они возвращались, нагруженные всевозможными покупками. Кроме прочего, Марта купила еще толстый моток сероватых шерстяных ниток, при этом что-то говорила, тыча пальцем ему в грудь, но он так и не понял, что она хотела сказать. Лишь недели через полторы, когда этот моток превратился в теплый мужской свитер, он уразумел смысл тогдашних ее слов. Марта велела снять неудобную для работы куртку и сама надела на него свитер. Воспользовавшись моментом, Степан обнял ее и поцеловал. Оплеухи в этот раз не последовало. Смущенная и раскрасневшаяся, Марта убежала в кухню...

Соорудив большой деревянный крест, вечерами, когда Марта уходила домой, Степан налаживал и направлял фотоаппарат на этот крест, раздевался догола и становился в позу распятого, ожидая вспышки магния. Он уже давно не занимался фотографией, и снимки в первое время получались неважные. Ему пришлось повозиться несколько вечеров, пока достиг желаемого результата. На одном из снимков вспышка магния застала его зевающим. Получилась интересная фотография кричащего человека. Впоследствии Степан вылепил по ней голову Христа и назвал ее «Христос кричащий».

К весне стало известно о готовящейся всемирной художественной выставке в Риме. Следовало немедленно дать заявку для участия в ней. Как бы Степан хотел представить туда всю свою скульптурную группу, но уже не оставалось времени, чтобы закончить ее в задуманном виде. Пришлось остановиться на одном «Распятом Христе», над которым он проработал всю зиму. Когда он отлил его в цементе, а затем освободил из формы, он сам был потрясен скорбным видом и обнаженной реальностью своего изваяния.

Мадам Фарман, увидев «Распятого Христа», поеживаясь, сказала:

— Мне почему-то становится страшно, когда я смотрю на эту вещь. Не кажется ли вам, мосье Степан, что ваш Христос больше похож на распятого раба, чем на бога?

— Так ведь только рабов, я имею в виду человеков, и распинали! — ответил ей на это Степан. — Разве можно распять бога?

— Но религия утверждает совсем другое.

— Что мне до религии, пусть она утверждает что хочет себе на здоровье.

До появления «Распятого» в мастерской, Марта никогда особенно не проявляла своих религиозных чувств, во всяком случае Степан этого не замечал, теперь же заходила сюда с опаской, говорила шепотом и не позволяла себя здесь целовать. Когда же она, наконец, согласилась остаться с ним на ночь, то первым условием поставила убрать кровать из мастерской...

Весной Степан дал себе отдых. Они с Мартой часто ездили в Париж, бродили по музеям, посещали театры. В одну из таких поездок они побывали в мастерской старика Родена. Самого скульптора Степан видел мельком, он появился всего на несколько минут. Здесь все делалось руками его многочисленных учеников, а сама мастерская больше походила на фабрику по изготовлению скульптурных копий. Одни отливали торсы, другие — ноги, третьи руки. Все это изготовлялось с известных роденовских оригиналов по многочисленным заказам из всех стран Европы. Такой порядок Степану не понравился, хотя он не знал, как бы поступил сам, случись иметь столько заказчиков, как у Родена. Творение художника он не считал серийной вещью, подобной паре сапог...

Марта несколько преобразила внешний вид Степана, заставив его подрезать волосы и укоротить бороду. В Париже она заказала ему два костюма, светлый и темный. Раньше у него была привычка в одной и той же одежде и работать и появляться на людях. Исходило это вовсе не от небрежности, а скорее всего от безразличия к своей особе. Марта сумела побороть в нем это чувство, доказав, что известному скульптору не подобает походить на бродячего монаха. Степан убедился в правоте ее слов, когда увидел, что прохожие на улицах Парижа больше не оглядываются на него с удивлением. А в газетной конторе Бурцева, куда он заглянул с Мартой, его еле узнали.

— Ну, Степан Дмитриевич, вы теперь, кажется, окончательно вписались в парижскую толпу, — пошутил Владимир Львович. — Вас надо познакомить с моей супругой, она давно просит, чтобы я вас пригласил в гости. А кто эта особа? — спросил он в полголоса, показав глазами на Марту.

— Не беспокойтесь, она ни черта не понимает по-нашему, — сказал Степан. — Если вам угодно, считайте ее моей женой. Она не из каких-нибудь — порядочная.

Его слова несколько смутили Бурцева, и он поторопился сменить тему разговора.

— Чем нас удивите в этом году? Что-нибудь готовите для Салона?

— Есть и готовые, но до Салона еще далеко, — неопределенно ответил Степан.

Они с Мартой торопились, у них были билеты в театр. Бурцев проводил их до выхода, но о приглашении в гости больше не заикался...

В «Осеннем салоне» этого года Степан намеревался выставить портрет Марты и две головы Христа. Это, конечно, негусто, если он не успеет создать чего-нибудь более значительного. Можно выставить и «Осужденного», но эта скульптура уже побывала на двух выставках. Стоит ли ее тащить на третью?

В течение лета Степан сделал несколько скульптурных портретов по заказу, пополнив этим свою кассу. Затем снова вернулся к голове Христа и вылепил третью, по фотографии, того, кричащего. Мадам Фарман посоветовала ему отлить ее в бронзе. Этот его Христос будет иметь несомненный успех. Поскольку Степан в бронзе еще ничего не отливал, то рисковать не решился, а пригласил специалиста. Вещь по своей оригинальности получилась изумительной.

В это же время, когда Степан возился с отливкой «Кричащего Христа», пришло радостное письмо от Уголино, который извещал своего друга о большом успехе «Распятого» на римской выставке.

Как-то бродя с Мартой по окрестностям Соо, Степан наткнулся на небольшой гранитный камень, выглядывающий из высокой пожухлой травы, точно голова какого-то странного существа. Степан внимательно оглядел камень со всех сторон и ногой выковырнул из земли — его заинтересовала эта находка.

— Зачем он тебе нужен? — спросила Марта.

— Мы сейчас понесем его домой, — ответил он и попробовал приподнять камень руками.

Но он оказался слишком тяжелым даже для двоих. Степан огляделся: на лошади сюда не подъедешь. Ближайшей дорогой была лишь пешая тропинка, вьющаяся между холмами и вдоль буераков. Тогда Степан поставил камень на место, нарвал травы и замаскировал, чтобы никто не заметил.

— Неужели, думаешь, он нужен кому-нибудь? — смеясь сказала Марта. — Не попадись тебе на глаза, так бы и пролежал здесь до скончания века.

— Он мне нужен, и этого вполне достаточно...

На следующее утро, как только занялась заря, Степан, прихватив с собой инструмент и мешок, отправился к своей находке. Вернулся к вечеру, неся на спине уже почти готовую скульптуру. На выставке «Осенний салон» 1911 года эта вещь была выставлена под названием «Каменный век». Она изображала голову первобытного человека, обросшего длинными волосами и густой бородой.


13

После выставки «Осенний салон» 1911 года Степан стал известен не только в кругу любителей искусства, но и среди широкой парижской публики. Газеты и иллюстрированные журналы много внимания уделяли его имени. Бурцев прислал ему в Соо несколько русских газет, выходивших в Петербурге и Москве. В них тоже были помещены отчеты о римской и парижской выставках. Везде пестрело его имя, перечислялись названия его работ. Его называли «гением волжских лесов», «русским Роденом», «чудо-мужиком». Но Степан все эти восхваления и ярлыки воспринимал равнодушно. Он привык жить отшельником и не выносил вокруг себя шума и суеты. Слава всегда тяготит даже того, кто страстно к ней стремится. Люди должны восхищаться произведениями искусства, а не их создателями, считал он.

Появилось много желающих взглянуть на русского мужика, живущего под Парижем. Появились и заказчики, больше всего на портреты, и в первое время Степан принимал их охотно, но позднее это занятие стало его тяготить: совсем не оставалось времени для своих работ. Среди приезжающих в Соо было много русских эмигрантов, которые часто занимали у него деньги, никогда, разумеется, не возвращая их. Степан относился к ним снисходительно и никогда никому не отказывал. Зато Марта возмущалась. Однако даже все это было терпимо, пока пе нагрянули из Парижа всей ватагой бывшие друзья-художники, понятно, с подружками.

Марта не выдержала и ушла к мадам Фарман, предусмотрительно захватив с собой все имеющиеся в наличии деньги. Точно так же она поступила и в следующий раз. Фарман прекрасно знала богемную жизнь молодых художников и вполне была согласна с Мартой, что Эрьзю необходимо от них оградить. И в одно из очередных нашествий она сама явилась в мастерскую скульптора и разогнала всю эту братию — кого уговором, а кого прямо в шею. Степан и не предполагал, что в этой маленькой и сухонькой женщине столько силы и энергии. После этого художники стали приезжать к Степану без подружек по одному-по двое и никогда не оставались на ночь.

В конце лета в Соо заявился некий Санчо Марино, грузный рослый мужчина со смуглым лицом мулата. Он прикатил из Парижа на заокеанском автомобиле и отрекомендовался Степану как гражданин Аргентины, житель Буэнос-Айреса. Несмотря на грузность, это был удивительно быстрый в движениях человек с походкой опереточного актера. Он заявил, что занимается предпринимательством по продаже художественных произведений и стал внушать Степану мысль, что через его посредство тот быстро может заработать уйму денег и стать богатым человеком. Почуяв, что Эрьзю богатством не прельстишь, предприимчивый и ловкий Санчо Марино нашел к нему другой подход. Он предложил освободить его от всех торговых сделок, сказав, что впредь Эрьзя не будет иметь дело с заказчиками и покупателями, он будет только работать. Всю грязную сторону дела возьмет на себя Санчо Марино. Кроме того, он готов обеспечивать скульптора необходимым материалом, деньгами, короче говоря, всем, в чем он только будет нуждаться.

Предложение было весьма заманчивым, но Степан согласился не сразу, пообещав подумать. Санчо Марино не торопил его с ответом, однако через два дня появился снова. К этому времени Степан переговорил кое с кем из своих друзей-художников, и те нашли, что ему просто повезло. Подобные предложения художникам делаются не часто и далеко не каждому. Но мадам Фарман все же посоветовала быть поосторожнее с этим аргентинцем. Во всяком случае, видимо, он старается не только из-за интересов скульптора. Тут еще следует разобраться, кто в ком открыл золотую жилу. Пусть мосье Стефан составит с ним письменный договор и скрепит его в нотариальной конторе.

Степан так и поступил. Договор был составлен в двух экземплярах в присутствии нотариуса. В нем указывалось, что аргентинский подданный Санчо Марино берет под свое материальное и денежное обеспечение русского скульптора Эрьзю взамен на предоставление ему полного права распоряжаться всеми скульптурными произведениями, которые он создаст в течение предстоящих трех лет, пока будет иметь действенную силу настоящий договор. Причем деньги, вырученные за продажу скульптурных работ, в каждом отдельном случае делятся между договаривающимися сторонами поровну.

Но Санчо Марино пошел дальше пунктов этого договора. Отбыв за океан, он оставил в распоряжении Степана свой «форд» и открыл на его имя в одном из парижских банков солидный счет. Кажется, для Степана кончились наконец годы мытарств и лишений, он был теперь во всех отношениях обеспеченный и независимый человек. Даже такой известный скульптор, как Паоло Трубецкой, встретив его однажды в Париже, не удержался, чтобы не заметить:

— Вы, Эрьзя, всех нас переплюнули! Такого благодетеля, как ваш, каждый не прочь бы заиметь.

Степан в ответ лишь пожал плечами. К тому времени он уже стал ощущать плоды «благодеяний» ловкого аргентинца, приславшего из Буэнос-Айреса длинный список лиц с адресами в Париже, с которыми он перед отбытием в Аргентину заключил договоры на изготовление скульптурных портретов в мраморе и бронзе. Для Степана начались бесконечные хождения по роскошным особнякам и богатым квартирам высокопоставленных заказчиков. Тут очень кстати пришелся «форд» с веселым шофером-французом, ежедневно возившим его в Париж. Предприимчивый Санчо Марино учел и это. Неспроста, бестия, оставил свой автомобиль.

Степану позировали для портретов представители различных кругов высшего парижского общества — молодые и старые, мужчины и женщины. Каждыйхотел иметь портрет непременно на свой вкус и лад, что Степану особенно претило. Не обходилось и без курьезов. Например, одна сухопарая дама лет сорока пяти изъявила желание выглядеть на портрете с открытой грудью. Степан сказал, что для этого ей придется обнажиться до пояса. Сначала она вспылила: как это так — обнажиться перед посторонним мужчиной? Ведь он художник, на то ему плачены деньги, пусть и делает, как хочет. На ломаном французском языке Степану все же удалось ей объяснить, что художник не господь бог и не может творить из ничего. Немного поломавшись, она наконец согласилась выставить свои острые ключицы и отвисшие груди. Степану снова пришлось убеждать ее, что портрет будет испорчен, если он сделает его таким, как она того хочет. Но она упрямо стояла на своем. Тогда он предложил простое решение: пусть для бюста попозирует какая-нибудь другая женщина помоложе. Мигом была вызвана молодая краснощекая служанка...

Когда Степан дома рассказывал об этом Марте, они покатывались от смеха.

— Вот видишь, даже светские дамы не стесняются показывать мне свои прелести, — сказал он, воспользовавшись случаем, чтобы уговорить ее попозировать для обнаженной.

— Я бы, может, и согласилась, — ответила она нерешительно, — если бы эту вещь ты оставил у себя. А то ведь ты обязательно ее выставишь или, того хуже, продашь. И будут на мое тело глазеть все, кому не лень.

— На твое тело буду смотреть только я. Но ведь я и без того его хорошо знаю. А посторонним предоставим смотреть лишь на мрамор, на холодный мрамор...

Что в конце концов оставалось Марте, как не согласиться?

Над «Обнаженной» Степан работал больше по вечерам: днем был загружен парижскими заказами. А Санчо Марино из Буэнос-Айреса все время подстегивал его письмами. Вот когда Степану стало окончательно ясно, что он дал себя закабалить этому предприимчивому метису из Аргентины. Он связал его по рукам и ногам. Уж лучше жить впроголодь, чем быть сытым и ездить на автомобиле, но принадлежать самому себе. Что может быть хуже для художника, привыкшего к свободе и независимости?..

Оторванный от далекой родины, живя среди довольства и славы, в последнее время Степан почему-то все чаще и чаще вспоминал Алатырь, маленькую деревушку на берегу извилистой Бездны, где протекло его безрадостное и бедное детство. Письма оттуда приходили редко, да и сам он не очень-то баловал родных ими. Как-то вечером он открылся Марте, что хочет пригласить в гости своих родителей. Пусть посмотрят на белый свет, ведь нигде дальше Алатыря мать никогда не бывала.

— Они у тебя строгие? — спросила Марта, повернувшись к нему,

Она лежала на низком топчане, сколоченном Степаном, и позировала для «Обнаженной». Ее чистое и белое тело блестело при ярком свете, точно отшлифованный каррарский мрамор.

— Отец ничего, мягкий. Мать — строгая. Даже очень строгая, — ответил Степан.

Марта немного помолчала, а затем, выдавив из себя улыбку, проговорила:

— А не погонит она меня отсюда метлой, когда узнает, что я тебе вовсе не жена, а всего лишь любовница?

Степан вспомнил, как однажды уже обманул мать, приехав в Алатырь с Ядвигой и сказав, что это его жена. Она тогда, конечно, нисколько ему не поверила, но приняла Ядвигу, как сноху.

— Не прогонит, — успокоил Степан подругу. — Ты здесь хозяйка, а она будет твоей гостьей...

В тот же вечер он написал два письма, одно на имя отца, в котором просил приехать его вместе с матерью в Париж к нему в гости, другое — в Алатырскую уездную управу с просьбой снабдить родителей необходимыми документами для выезда во Францию. Степан надеялся, что слава, окружающая его имя здесь, на Западе, не могла не докатиться до родного Алатыря, что там его знают и не будут чинить препятствий родителям. Он не ошибся. В далеком Алатыре его не только помнили и знали, но и гордились своим знаменитым земляком. Вскоре он получил оттуда теплое письмо за подписью городского головы, в котором его приглашали в родной город, обещая построить специальное здание для него и его скульптурных произведений. Он был тронут этим письмом. Оно говорило о признании его высокого таланта лучше всяких высокопарных газетных статей. Приди это письмо раньше, когда Степан был свободен от обязательств по договору с Санчо Марино, он, наверно, ни одного дня не задержался бы в Париже. А теперь ему остается только чертыхаться и терпеливо ждать конца договорных уз...


14

Еще перед Новым годом из Алатыря писали Степану, что получили денежный перевод и собираются в дорогу, но вот уж кончается зима, а родителей все нет. Что могло случиться? Степан не находил себе места. Даже во время работы он думал об этом, а работы прибавлялось с каждым днем. Кроме портретов, которых с избытком нахватал Санчо Марино, он взял несколько заказов и на скульптурные группы, и на обнаженные женские фигуры. И теперь слал из своего Буэнос-Айреса бесконечные письма с детальным описанием этих групп и фигур, вкладывая в конверты фотографии голых девиц в различных позах. Степану досмерти надоели его невежественные советы и беспрерывные понукания, и в конце концов он перестал читать эти письма, так и оставляя их нераспечатанными.

Видя, как он загружен, Марта посоветовала нанять помощников: иначе никак не справиться с таким ворохом заказов. Степан не соглашался. Иметь учеников — куда ни шло, это свойственно почти каждому художнику, но нанимать помощников, которые бы работали на него, это уже совсем другое дело. Тогда его мастерская превратится в итальянскую ботегу. И тем не менее у Степана не было иного выхода, и он, скрепя сердце, пригласил двух знакомых ему молодых художников, которых считал наиболее способными. Те, конечно, с радостью согласились.

— Большая честь для нас, мосье Эрьзя, работать у вас в мастерской, — сказал один из них.

Предвидя заранее, что вслед за художниками из Парижа потянутся и их веселые подружки, и тогда мастерская Эрьзи превратится в настоящий Бедлам, Марта подыскала в Соо подходящее помещение и сняла его под вторую мастерскую. Степан не возражал: в практических делах он во всем полагался на нее. Когда все это уладилось, он поручил художникам выполнение заказов на женские фигуры, снабдив их рисунками и фотографиями, а сам продолжал заниматься портретами. Он прекрасно понимал, что, потакая вкусам богатых заказчиков, уходит в сторону от настоящего искусства, но как быть иначе, коли дал себя опутать ловкому аргентинцу-предпринимателю?..

Наконец после долгих ожиданий Степан получил из Москвы телеграмму о приезде матери и ничего не мог понять. Почему едет только мать? А где же отец? Но скупые слова телеграммы не могли ответить на его недоуменные вопросы, оставалось только ждать. Они с Мартой подсчитали, что если мать, посылая телеграмму, вчера же села в поезд, то завтра должна прибыть в Париж. От волнения Степан не мог ничего делать. Утром собирался ехать к заказчикам, но сейчас ему было не до них.

Марта предложила заранее снять для матери Степана квартиру. Не в мастерской же у себя он собирается ее принимать? Мадам Фарман любезно предложила комнату у себя в доме, ту, в которой больной Степан лежал в прошлом году. Ничего лучшего нельзя было и придумать. Дом Фарман находился по соседству с мастерской, и они с Мартой не отказались от ее любезности.

Уже садясь в автомобиль, Марта неуверенно сказала, что ей, может быть, лучше остаться дома и ожидать их здесь.

— Ты что, боишься моей матери? — спросил Степан, усаживая ее на заднее сидение.

Марта слегка пожала плечами и ничего не ответила. Но он по ее глазам видел, что она именно боится, и принялся успокаивать:

— Вот увидишь, какая она у меня хорошая... Непременно обрадуется, увидев тебя...

Его же всю дорогу терзал вопрос, почему мать едет без отца. Неужели отцу после стольких лет разлуки не захотелось увидеться с сыном?..

На привокзальной площади Марта купила корзину весенних цветов. В течение дня они выходили на перрон к каждому поезду с востока, но так и вернулись ни с чем обратно в Соо поздно вечером. Разочарованные и усталые легли спать, даже не поужинав. На второй день повторилось то же самое.

Мать приехала лишь на третий день. Степан увидел ее неожиданно: неуверенными шагами она шла по опустевшему перрону к зданию вокзала, держа в руке небольшой узелок. Он узнал ее по короткой плисовой жакетке, какие носят алатырские женщины по праздникам, да по мордовским сапожкам — голенища в гармошку. Эти сапожки Степан помнит еще с раннего детства. Мать их обычно обувала только в церковь и на свадьбы. Точно горячая молния ударила ему в сердце: ведь это его мать семенит по перрону! В одно мгновенье он сорвался с места, кинулся догонять ее, забыв и про Марту, и про цветы, которые она держала в руках. Догнал, с силой схватил за плечи и повернул к себе, жадно вглядываясь в сетку морщин вокруг глаз и глубокие складки у широкого рта на продолговатом поблекшем лице.

В первое время мать никак не могла понять, чего хотят от нее. Потом вдруг вскрикнула «Степа!» и припала всем телом к сыну, выронив из рук узелок.

Марта с цветами стояла неподалеку от них, не смея подойти ближе. А рядом смущенно улыбался высокий здоровенный парень с огромным мешком за плечами, которого Степан совсем не заметил. Лишь позднее, оторвавшись от матери, он с недоумением уставился на этого верзилу, силясь узнать, кто же это из его братьев или племянников.

— Неужели забыл? — Мать подтолкнула к нему своего внука. — Это Вася. Помнишь, он, как и ты, все любил рисовать?

Ну, конечно, Степан его хорошо помнит. В последний приезд в Алатырь ему было что-то около четырнадцати лет. А теперь вон какой вымахал, не мудрено и не узнать. Тут подошла очередь представить и Марту, все еще стоящую в стороне. Степан взглянул на нее, и она шагнула к ним, протянув матери большой букет красных тюльпанов.

— Боже мой, куда мне их, что я с ними буду делать? — сказала она, недоуменно посматривая то на сына, то на Марту.

Степан сразу понял, к чему эти взгляды.

— Это моя жена, мама. Зовут ее Мартой.

— У тебя их много было, таких жен, — недовольно буркнула она, но Марту все же обняла, прижав к себе вместе с тюльпанами.

Марта взяла ее под руку, они двинулись к стоящему за вокзалом автомобилю. Мать все здесь удивляло — и эта таратайка без лошади, на которой повез ее сын, и дома большие, и улицы шумные — не то что у них в Алатыре.

Когда Степан спросил, отчего не приехал отец, мать как-то сразу сникла и притихла.

— Что ты молчишь? — встревожился он.

— Помер отец, сынок... Вот уже три года, как помер, — медленно выдавила она из себя горестные слова. — Мы тебе не писали, не хотели расстраивать...

Эти слова словно оглушили Степана. Перед глазами замельтешили какие-то белые точки, вспыхивая яркими искорками. Мать все говорила-говорила, а он уже больше ничего не слышал... Прошло какое-то время, прежде чем к нему снова вернулась способность соображать, видеть и слышать.

— Как же это? Отчего? — вымолвил он каким-то скрипучим, не своим голосом.

— Я же рассказываю тебе... На лице у него сначала появилось красноватое пятнышко, росло и росло все. Потом он ободрал его нечаянно. Мы думали рожа, по ворожеям ходили, по больницам. Нигде ничем не помогли...

— Да что у него за болезнь была? — произнес Степан с болью в сердце.

— Толком никто так и не знал. Все лицо ему развезло, такая страшная была рана... Сам-то как здесь живешь? — спросила она, немного помолчав.

Он так расстроился, что ему не хотелось ни о чем больше говорить. Всю дорогу до самого Соо Степан молчал с угрюмой сосредоточенностью.

— У тебя здесь, знать, фатера? — спросила мать, оглядывая небольшой двухэтажный особняк мадам Фарман, к которому подвез их шофер.

— Нету нас тут ничего. Просто мы попросили знакомую женщину, чтобы она пустила тебя на время. Сами живем здесь недалеко, в саду.

Мать насторожилась.

— Отчего помещаете меня к чужим людям? Разве я не могу жить с вами?

Степан принялся объяснять, что здесь ей будет куда лучше, чем у них в мастерской. К тому же мадам Фарман — их друг, а не чужой человек. Она поворчала еще немного и успокоилась, увидев, какую нарядную комнату припасли для нее. А постель — с белоснежными простынями и наволочками — такую она не видела даже в алатырской больнице.

— Баньку бы теперь, сынок, с дороги. Хоть в вагонах-то чисто, да жарко, все время потеешь. Может, твоя, кто она там тебе, истопит?

— Баня будет, только без пара и веника.

— Как это без пара и веника? — удивилась мать.— Тогда давай хоть в печь залезу. Ахматовские сроду парились в печах, и ничего, нравилось им.

— Печей-то здесь нет.

— Ты мне, может, еще скажешь; что здесь и щей не варят и хлебы не пекут?

Когда Степан подтвердил и это, ее изумлению не было границ.

— О боже милосердный, куда я попала?! Какой леший тебя, сын мой, занес в этот чужой край?.. Тогда скажи мне хоть, чего они тут едят? Чай, не одним воздухом питаются?

— Вот будем обедать — увидишь, — усмехнулся Степан.

Пока мать мылась в ванной, а Марта ей помогала, он повел Василия — племянника — к себе в мастерскую. У того разгорелись глаза при виде стоящих там скульптур. Он сразу узнал в «Сеятеле» деда.

— Вот здорово, дядя! Ну прямо, как живой! — восхищался он.

— Рисованием не бросил увлекаться? — спросил его Степан.

— Какое там бросил! Я и лепить пробую. Только у нас в Алатыре не у кого учиться. Оставь меня у себя, дядя.

— А что скажет твой отец? Ведь он потеряет помощника?

— Помощников у него и без меня хватает — нас пятеро братьев. Еще обрадуется, если один вылезет из-за стола.

Степан согласился оставить Василия у себя. Обрадованный племянник обосновался прямо в мастерской, сказав, что никаких других квартир ему не надо. Кровать Степана и Марты стояла в кухне-прихожей, так что Василий их нисколько не стеснил.

Вечером в постели Марта осторожно спросила, что за горе случилось у них в семье. Она догадалась об этом из его разговора с матерью и по тому, какими печальными после этого стали они оба. Степан сказал ей о смерти отца...

Наутро он хотел оставить мать на попечении Марты, чтоб самому ехать в Париж: там его ждали заказы, но она изъявила желание посмотреть город и попросила, чтобы эта, как она ее называла, Марфа, показала ей самый главный «тутошный базар». Степану жаль было разочаровывать мать еще и отсутствием такового, поэтому он сказал Марте, чтобы та свезла ее на парижский рынок, где в основном торгуют зеленью, фруктами и всякой мелкой живностью...

Вечером, сидя за чайным столиком в доме мадам Фарман, куда они собрались все, мать с возмущением говорила:

— Что это за базар, торгуют одной редькой да щавелем. Вот у нас в Алатыре толкучка, что хочешь, любую тряпку найдешь...


15

Мать прожила у Степана около месяца. Спокойно чувствовала себя не больше недели, все остальное время без конца твердила: «Домой, домой, надо ехать домой!» Степан и Марта, стараясь удержать ее еще хоть немного, развлекали мать, как могли — возили на автомобиле в Париж, Марта показывала ей парки и водила но магазинам. С первых же дней она переменила ей всю одежду, заказав местному портному в Соо серое шерстяное платье и длинную кофту из такого же материала. Мордовские сапоги заменила удобными туфлями на низком каблуке.

По воскресеньям в мастерской Степана обычно бывало шумно. Если не появлялись друзья-художники, то обязательно приходил кто-нибудь из соотечественников. Матери, увидевшей, как он направо и налево раздает деньги, это очень не понравилось, но она промолчала, приберегла все на последний день.

— Живешь ты, сын мой, по-птичьи. О завтрашнем дне не думаешь, — высказала она ему все уже на вокзале, в ожидании посадки. — Человеку так жить нельзя. Целый месяц я наблюдала, как ты каждый день давал кому-нибудь взаймы, но не было за все время случая, чтобы кто-то, хоть один, вернул тебе долг. Так тебе не хватит никакого богатства. Ладно бы раздавал нищим и калекам, а то ведь даешь праздным гулякам да бездельникам. А сам работаешь, не зная покоя. Отчего не женишься на этой женщине, с которой живешь? Она хорошая, заботится о тебе. Но надо, чтобы она заботилась и о твоих деньгах. Если бы она была тебе законной женой, то не позволила бы разбрасывать ваше богатство. А то она тоже чувствует себя птичкой. Пока есть что клевать, держится возле тебя, а не будет — улетит к другому...

Степан выслушал мать до конца, не перебив ни словом. Он понимал, что у нее свой взгляд на вещи и переубеждать ее в этом нет никакого смысла. У нее же сложилось мнение, что сын во всем согласился с ней и впредь будет жить по-другому. Это дало ей возможность расстаться с ним с легким сердцем, предварительно взяв с него слово, что он постарается как можно скорее вернуться на родину.

Проводив мать, Степан возвращался в Соо грустный, подавленный и ее отъездом, и той отчужденностью между ними, которую создали годы, прожитые вдали от дома. Сидевшая рядом с ним Марта тоже молчала. Все это время ей было нелегко, и вовсе не из-за каких-либо капризов гостьи. Мать Степана не была ни привередливой, ни мелочной женщиной. Праздной, как знаем, ее тоже нельзя было назвать — она помогала Марте и готовить еду, и мыть посуду, и убирать мастерскую, но вместе с тем она всегда чувствовала себя в ее присутствии скованной. От взгляда ее серых внимательных глаз Марту кидало то в жар, то в холод. И ничего не могла с собой поделать, как ни старалась, чтобы подавить в себе эту беспричинную робость. Что греха таить, она вздохнула с облегчением, когда поезд увез наконец эту непонятную ей женщину из далекой страны...


В середине лета в Париже снова появился Санчо Марино. Степану об этом сообщил шофер, сказав, что переходит теперь вместе с автомобилем в распоряжение хозяина. В Соо к Степану предприниматель наведался лишь через неделю, да и то только для того, чтобы высказать свое неудовольствие по поводу невыполнения заказов. Особенно задерживались обнаженные женские фигуры из мрамора, которые Степан должен был выполнить сам. Помощники его работали только в глине, с последующей отливкой. А он не мог за них приняться, пока не закончит портреты.

— Отчего бы вам не нанять еще парочку помощников, они бы занялись портретами? — посоветовал Санчо Марино, когда они сидели со Степаном в мастерской за грубым рабочим столом, наспех накрытым узорной клеенкой.

Марта угощала их дешевым французским вином, наливая в стаканы из белого фарфорового кувшинчика.

— Я найму, если вы согласитесь взять заказ не с моим именем, — сказал Степан.

Нет, на такое Санчо Марино пойти не мог. На всех работах должно стоять только имя Эрьзи.

— Ну а я, синьор, не могу подписывать работы, не принадлежащие мне!

Черные, точно кусочки антрацита, глаза Санчо Марино бойко бегали по стройной фигуре Марты. Когда она вышла в кухню, он показал глазами на «Обнаженную», лежащую на полу у стены, и утвердительно кивнул:

— Она... На ней мы заработаем кучу золота.

— На ней вы, синьор, не заработаете нисколько.

— Как так? — удивился Санчо Марино. — Разве в нашем договоре не сказано, что все, сделанное руками Эрьзи, поступает в мое полное распоряжение?

— Неважно, что там сказано, но эту вещь вы не продадите, — решительно заявил Степан.

Санчо Марино пожал плечами и ничего больше не сказал. Казалось, на этом и закончился разговор об «Обнаженной». Но на следующий день, воспользовавшись отсутствием скульптора, он приехал в Соо якобы с поручением от него забрать «Обнаженную» для доставки заказчику. При этом он галантно вручил Марте золотую безделушку, добавив, что это уже лично от Санчо Марино.

— Но мосье Степан делал ее не по заказу, — возразила она, весьма удивленная этим странным поручением.

Она не знала, как поступить, ведь Степан дал ей слово не продавать эту вещь. В конце концов все же решилась ослушаться его и не отдала аргентинцу скульптуру. Впоследствии свой поступок Санчо Марино оправдывал тем, что он якобы хотел проверить, надежно ли охраняются в мастерской столь дорогие вещи. Это заставило Степана насторожиться. Он убедился, что его компаньон не только хитрый делец, но еще и непорядочный человек...

Обремененный заказами, Степан не сумел подготовиться к «Осеннему салону» этого года. Из новых работ, годных для выставки, он мог предложить только «Обнаженную». Но выставлять ее одну было бы слишком бедно для его имени. А «Распятый Христос» все еще задерживался в Риме. Тогда он решил еще раз выставить «Марту» и «Каменный век» и уже перед самым вернисажем присоединил к ним «Осужденного». Последняя скульптура выставлялась давно, и парижская публика ее не знала. Однако он понимал, что это — лишь наихудший выход из создавшегося положения. Всем этим Степан был крайне раздражен и расстроен, все время чертыхался, называя себя горшечником.

Привезя во Дворец промышленности «Осужденного» и доставив его в зал, где уже находились остальные его скульптуры, Степан с огорчением увидел, как невыгодно они расположены: их почти полностью загораживали торсы «голых баб», как он называл обнаженные фигуры женщин. А для «Осужденного» совсем не осталось места, его предложили поместить в темном углу. Расстроенный, Степан пошел к президенту Салона с жалобой, но тот хладнокровно ответил, что ничем помочь не может: работ с каждой выставкой набирается все больше и больше, а залы Дворца промышленности, к сожалению, остаются прежними.

— Но я прошу всего лишь несколько иначе расставить свои работы,— настаивал Степан.

Президент оставался непреклонным. Тогда Степан вынул из-за пазухи молоток, прихваченный из дома для вскрытия ящика, в котором доставили «Осужденного», и решительно сказал, что он сейчас же пойдет в зал и разобьет вдребезги все свои скульптуры.

— Но это же, мосье Эрьзя, скандал?! — в испуге воскликнул президент.

— И виновником скандала окажетесь вы, мосье.

— Ради бога, успокойтесь, я сейчас распоряжусь, чтобы служители разрешили вам расставить ваши работы, как вы найдете нужным...

Позднее Степан догадался, что президент боялся вовсе не скандала, который непременно бы возник, приведи он свою угрозу в исполнение, а излишней газетной шумихи вокруг его имени. И тем не менее его «Обнаженную» расхваливали на все лады. На нее сразу нашлась масса покупателей. Санчо Марино за спиной скульптора устроил своеобразный торг, стараясь взвинтить цену. Однако все его старания оказались напрасными. Степан и слышать не хотел о продаже. К тому же у него возникла мысль о персональной выставке. У него есть что показать Парижу. Кроме скульптур набралось много рисунков, набросков. Выполняя портретные заказы, он часто делал с модели точный рисунок, а затем уже у себя в мастерской переносил его в мрамор. Подобный метод освобождал его от излишних сеансов с позированием и ускорял работу над портретом. До Нового года он закончил в мраморе четыре обнаженные женские фигуры из тех, которые Санчо Марино должен продать где-то за океаном. Для них ему позировала Марта. Лица, по ее просьбе, он изменил. Это были рядовые работы, сделанные по вкусу заказчиков — «Утренний туалет женщины», «После ванны», «Купальщица», «Сон». Степан попросил своего компаньона оставить эти скульптуры на время предстоящей выставки, на что Санчо Марино согласился с неохотой. Он был зол на Степана за то, что ему так и не удалось нажиться на «Обнаженной». Отношения между ними день ото дня портились...


Персональная выставка состоялась в конце зимы 1913 года. Она привлекла к себе большое внимание печати и публики. С выставки было продано много мелких скульптур и рисунков. Более значительные вещи Санчо Марино попридержал, оправдывая это тем, что за океаном он выручит за них втрое больше. У себя Степан оставил лишь «Осужденного» и «Распятого Христа». Но из-за этих вещей компаньон не очень-то и возражал, ведь он продавал скульптуры не для музеев, а частным лицам. А им подавай что-нибудь красивенькое...

Весной Степан надумал съездить в Милан, проведать Уголино. К тому же он давно собирался посетить известные мраморные копи в Карраре. Если удастся, задержится там на некоторое время, поработает, а то он совсем засиделся в Париже. Мысль вернуться в Россию все больше и больше овладевала им, может быть, поэтому и не терпелось ему поскорее сдвинуться с места, для начала хоть куда-нибудь. Да и от Санчо Марино хотелось отдохнуть. С племянником Васей они уговорились, что тот поедет в Алатырь и разузнает как следует у тамошних отцов города, остается ли в силе их обещание...

Денег на дорогу Санчо Марино дал Степану немного, пообещав послать позднее, когда реализует скульптуры. Не поймешь этого торгаша, то он уж слишком щедрый, когда деньги не нужны, то непомерно прижимист, как, например, сейчас. Марта отказалась ехать в Италию, Степану пришлось и эти небольшие деньги разделить пополам. Правда, на ее имя еще в начале их связи он положил в банк некую сумму, но не заставлять же ее трогать то, что оставлено на черный день...

Из Парижа Степан уехал налегке, захватив лишь инструмент и кое-что из одежды. Он не рассчитывал долго жить в Италии, во всяком случае хотел там побыть до прихода письма из Алатыря от Василия. От этого письма вообще будет зависеть, сколько времени он останется здесь, на Западе.

На вокзале его провожали Марта и Санчо Марино. Марта плакала, не спуская с него печальных глаз, словно чувствовала, что прощается с ним навсегда. А аргентинец, как показалось Степану, был слишком суетлив и весел больше обычного. Степан тогда и предположить не мог, что видит их в последний раз...


16

Милан стал для Степана как бы своеобразным перевалочным пунктом, куда он возвращался всякий раз после скитаний по Италии и Франции. Его почему-то тянуло сюда, в этот город, хотя он порядком хлебнул здесь горя. Но здесь же он узнал и первую радость признания. Отсюда началось его восхождение к вершинам искусства — от первой городской выставки в Милане до парижских Салонов. Сюда Степана влекло еще и потому, что здесь его всегда ожидал добрый друг Уголино. Он и сейчас остановился у него, зная, что тот непременно обиделся бы, если бы его гостеприимному дому Степан предпочел гостиницу.

Уголино пришлось по делам службы ехать во Флоренцию, и Степан с удовольствием согласился его сопровождать. Лишний раз взглянуть на микеланджеловского «Давида», побывать в капелле Медичи — это ли не причина для посещения города. Первый раз Степан ездил туда с Даниэлем Тинелли. Гидом он был, конечно, превосходным, но в вопросах искусства выше дилетанта не поднимался. То ли дело еще раз побродить по сокровищницам Флоренции в обществе Уголино.

В этом городе они пробыли около двух недель, жили в маленькой гостинице на набережной Гвиччардини. В итальянских городах много таких гостиниц на пять-шесть номеров. В них жильцы чувствуют себя как в гостях и питаются за одним столом с семейством хозяина. С утра, пока Уголино занимался своими служебными делами, Степан бродил по городу. Потом они шли в одну из художественных галерей и остаток дня проводили там. Тинелли обычно рассказывал Степану об авторах картин, о их похождениях, связях, общественном положении, сдабривая свои рассказы забавными анекдотами. Уголино же посвящал его в историю картин, говорил о том, как они создавались, что выражали. Под его влиянием он теперь и на микеланджеловского «Давида» посмотрел совсем другими глазами...

В Милане Степана ожидало письмо от Марты. Санчо Марино почему-то молчал, хотя по уговору он уже должен был прислать деньги. Степан забеспокоился: если в ближайшие два-три дня деньги не придут, он может оказаться в весьма плачевном положении. Марта писала что-то невразумительное, кажется, о какой-то поездке. Степан, к сожалению, так и не постиг до конца все сложности французского языка, а тут еще и сама Марта была не особо грамотна, писала путанно и, видимо, в состоянии сильного возбуждения — об этом говорили чернильные кляксы и зачеркнутые слова.

Степан утаил от Уголино состояние своих финансовых дел. Больше того, не желая обременять друга своим присутствием, собрался и выехал в Каррару. Причем денег на железнодорожный билет у него едва хватило до Генуи. Дальше до самой Каррары он шел пешком вдоль побережья Лигурийского моря. Было лишь начало лета, о чем он очень жалел — осенью бы горный лес и заросли фруктовых деревьев накормили его своими плодами.

На исходе третьего дня Степан спустился в котловину между горами, где расположен город Каррара. Увидев, что многие его дома сложены из кусков чистого белого мрамора, Степан подумал с досадой: «Какая расточительность». Ведь это то же самое, что разжигать печь червонцами. В гостинице его встретили не очень дружелюбно, но когда он сказал, что скульптор и приехал сюда специально поработать, хозяин гостиницы, видимо, привыкший к подобного рода жильцам, отвел Степану небольшую комнату с трехразовым питанием в день.

С неделю Степан жил, ничего не делая, просто присматриваясь к коллегам-скульпторам, которых в Карраре было предостаточно. Дело в том, что здесь, на месте, мрамор продавался по более дешевой цене: его не надо было транспортировать. Но Степан не мог купить себе ни одного куска даже по самой низкой цене.

Наконец потеряв всякую надежду получить деньги, он написал письмо к мадам Фарман и попросил объяснить, если она знает, почему Санчо Марино не дает о себе знать. Между тем хозяин гостиницы стал поглядывать на него косо. Ничего хорошего это не предвещало. Сначала его лишили довольствия, а через два дня предложили освободить комнату. Степан было вспылил: дескать, хозяин не имеет права выгонять его на улицу, но быстро успокоился, когда тот припугнул его карабинерами. Он-то хорошо знал, что значит иметь дело с фараонами. Чемодан с бельем и одеждой хозяин оставил пока у себя, обещая отдать сразу же, как только Степан внесет деньги. Хотел придержать и инструмент, но Степан взмолился — без него он вовсе пропадет. Он уже не надеялся на Санчо Марино, поняв, что тот ссужал его деньгами, пока это ему было выгодно, а стоило Степану выказать твердость и самостоятельность, как он мигом решил порвать с ним. Впрочем, Степана возмущал не сам разрыв, он рано или поздно все равно произошел бы, а нечестный поступок Санчо Марино, который забрал из Соо все скульптуры, не заплатив ни одного франка. Что же теперь делать? В суд на него подавать? Да где его отыщешь? Он, наверно, давно отплыл к себе за океан и увез скульптуры с собой.

Степан временно устроился в другой гостинице, на окраине Каррары, хозяин которой оказался более покладистым человеком. Узнав, что Степан скульптор, он предоставил в его распоряжение пустующий сарай и даже помог раздобыть кусок мрамора. Этот кусок через несколько дней превратился в чудесную скульптурную группу — «Поцелуй». Здесь же на окраине, недалеко от гостиницы, группа рабочих занималась сортировкой мраморных глыб и кусков, привозимых сюда с гор, где их добывали. Степан познакомился с некоторыми из них и двоих привел к себе в сарай-мастерскую, чтобы показать «Поцелуй». Итальянцам понравилась скульптура, и они рассказали о ней своим товарищам. С этого дня в сарай началось настоящее паломничество.

Рабочие, занятые добычей мрамора, были объединены в своеобразный кооператив, имевший в Карраре свою администрацию и свой клуб. Как-то они намекнули скульптору, что было бы неплохо, если бы он согласился сделать для их клуба хорошую статую. Заплатить ему за работу деньгами они, конечно, не смогут, денег у них нет, но зато снабдят его мрамором — пусть выбирает себе, сколько хочет. Степан не заставил себя долго уговаривать, выбрал подходящую глыбу и попросил рабочих затащить ее в мастерскую. Недели полторы он не выходил оттуда, и все это время рабочие со своими узелками и фляжками ежедневно сходились на обед к его сараю. Все знали, что скульптор находится в стесненных обстоятельствах, и каждый старался поделиться чем мог — кто куском хлеба, кто стаканом вина. Больше того, администрация кооператива предложила хозяину первой гостиницы незамедлительно вернуть скульптору его чемодан, что было и сделано. Одновременно с чемоданом Степану принесли письмо от мадам Фарман. Она писала, что, насколько ей известно, его компаньон уехал из Парижа уже давно, захватив с собой все скульптуры. Ну а Марта, кажется, сообщала ему, что вышла замуж и тоже уехала из Соо.

Последняя новость огорошила Степана. К первой он был в какой-то степени подготовлен. От такого человека, как Санчо Марино, нельзя было ожидать ничего иного. Но Марта... Как она могла? Так сразу?.. Вот и пойми, черт возьми, после этого женщин!..

После письма мадам Степан несколько дней не мог работать, бродил по окрестным горам и все думал, как нехорошо получилось у них с Мартой. Ни один разрыв с женщиной он не переживал так тяжело. Марта всегда казалась ему неотделимой частицей его самого. И вот она отделилась, оставив по себе боль в его сердце... Вместе с тем он не злился на нее и хотел, чтобы она была счастлива. Он напрягал воображение, пытаясь представить ее улыбающейся. От большой глыбы мрамора, из которой он изваял обнаженную женскую фигуру для клуба рабочих, осталось несколько довольно крупных кусков. Он выбрал один и принялся за работу. Та «Обнаженная» делалась тоже с Марты, по памяти. По памяти он сделал и ее изящный головной портрет...


17

Скульптура, поставленная в клубе рабочего кооператива, сразу же привлекла к себе внимание не только жителей Каррары, но и окрестных селений — люди приходили специально взглянуть на нее. Надо сказать, что итальянцы вообще неравнодушны к произведениям искусства — будь то скульптура или музыка. Известно, например, что, когда Верди писал оперу «Риголетто», мелодия песни герцога, случайно услышанная кем-то из его соседей или почитателей, за какие-нибудь сутки сделалась достоянием всей Венеции. Не удивительно, что так заинтересовались и скульптурой Степана. К тому же стало уже привычным, что произведения искусства выставлялись обычно в храмах, музеях, вестибюлях богатых домов, а тут вдруг — мраморное изваяние в рабочем клубе, где пьют вино, курят, ругаются. Кое-кому это даже не понравилось, но завсегдатаи клуба были совершенно иного мнения. Где же еще место для прекрасного, как не среди простых рабочих, людей труда? У ног статуи всегда лежали свежие цветы. Их приносили с долин паломники, приходившие взглянуть на нее.

Постепенно слава о Степане, как о выдающемся скульпторе, проживающем в Карраре, распространилась далеко за пределы провинции Масса-Каррара. Из приморского города Специя к нему неожиданно явился посыльный с приглашением посетить мэрию.

— А для какой надобности мне тащиться туда? — спросил Степан.

Посыльный, щупленький итальянец в монашеском одеянии, вежливо улыбнулся и сказал:

— В нашем городе закончено строительство собора. Синьоры из мэрии, вероятно, хотят вам что-то заказать.

— Что, у вас нет своих богомазов? Я не хочу писать иконы!

— Пусть синьор скульптор не беспокоится. Насколько я слышал, собираются заказать не живописную работу, — с той же вежливой улыбкой проговорил монашек.

Коли так, то он, Степан, согласен побывать в Специи и, если заказ его заинтересует, с удовольствием возьмется за него. Однако имелась весьма важная причина, по которой он в настоящее время не мог отлучиться из Каррары: он очень много задолжал хозяевам двух гостиниц, и его уход мог быть расценен как побег от кредиторов. Прежде чем собраться в дорогу, Степан решил обратиться к администрации рабочего кооператива с просьбой поручиться за него перед хозяевами гостиниц. Когда его просьба была удовлетворена, он с чистой совестью оставил Каррару и перебрался в Специю.

Заказ специйской мэрии его не только заинтересовал, но и увлек: ему поручили изваять для ниши над порталом собора фигуру Иоанна Крестителя. Мэр Специи, оказывается, видел его «Распятого Христа» на международной выставке 1911 года в Риме и запомнил имя скульптора.

В Специи Степану предоставили мастерскую и снабдили мрамором. Но за Иоанна он взялся не сразу. Прежде по совету мэра сделал несколько портретов для местной знати, чтобы в какой-то степени обеспечить себя средствами и вместе с тем задобрить влиятельных лиц города.

В один из дней, когда Степан уже занимался лепкой Иоанна, к нему в мастерскую зашел человек лет пятидесяти и поприветствовал его по-русски.

— Наверно, из России! — воскликнул Степан, обрадовавшись соотечественнику.

— К сожалению, — ответил гость.

— Почему к сожалению?

— Так кто же еще, кроме нас, русских, мыкается по свету?

— Ваша правда, — согласился Степан.— Иностранцы к нам в Россию едут или подработать денег, или посмотреть на наши курные избы. А русские в других странах находятся в большинстве своем в изгнании.

— Разрешите представиться: Александр Валентинович, Амфитеатров,— сказал посетитель, протягивая руку.

— Я, кажись, вас знаю, мне о вас рассказывал в Париже Бурцев. Эмигрант такой там живет.

— И газету издает, — добавил Амфитеатров.

— У вас особенная фамилия, хорошо запоминается.

— Спасибо за комплимент, Степан Дмитриевич. — Амфитеатров от души рассмеялся.

— А что, разве не правда?.. Но вы-то откуда меня знаете?

— Боже мой, Степан Дмитриевич, да кто же вас не знает?— произнес Амфитеатров, продолжая смеяться. — Вы думаете, итальянцы, эти баловни искусства, заказали бы вам для своего собора Иоанна Крестителя, ежели бы не знали, с кем имеют дело?

— Черт их знает, может и так, — сказал Степан, доставая трубку. — Да вы садитесь... Погодите, я смахну с этой лавки пыль и крошку. Видите, я один, убирать тут у меня некому.

— Я давно хотел с вами познакомиться, да все не удавалось, — заговорил Амфитеатров, усаживаясь на широкой лавке. — В Венеции года четыре тому назад видел вашего «Осужденного», а в позапрошлом году в Риме — «Распятого Христа». О них так много писали и говорили, что все мои слова будут излишними. Я думаю, вы и не нуждаетесь в чьих-либо похвалах.

— Что это к черту за похвала! Называют меня Роденом. Какой я им Роден?!

— Разумеется, вы — Эрьзя, — усмехнулся Амфитеатров, разглядывая Степана.

Странно было видеть этого мужиковатого с виду человека среднего роста, с короткой золотистой бородкой и большой трубкой в зубах в обширном сарае среди искрящихся кусков мрамора: так мало вязался весь его внешний облик, немного неряшливый и какой-то не собранный, с изящными творениями его рук, стоящими на полке — скульптурной группой «Поцелуй» и одухотворенной улыбающейся «Мартой».

Степан выкурил трубку, выбил из нее пепел и вернулся к работе.

— Не люблю делать для мраморных вещей оригиналы из глины, да вот пришлось. Видите ли, синьорам из мэрии захотелось посмотреть, как будет выглядеть мой Иоанн, — сказал он, улыбаясь своей мягкой улыбкой.

Уходя, Амфитеатров пригласил Степана посетить Леванто.

— Не люблю жить в большом городе, в маленьком тише и дешевле, — сказал он.

Степан снял запачканный глиной фартук и пошел проводить гостя. Вроде ни о чем особенном не говорили, посидели немного и разошлись, а как тепло стало у него на душе, точно побывал у себя на родине.

В ближайшее воскресенье Степан нанес Амфитеатрову ответный визит. Рано утром из Специи он отплыл в Леванто на маленьком пароходике и весь день провел в кругу семьи своего соотечественника. Амфитеатров познакомил Степана с гостившим у него сыном Горького — Максимом Пешковым. До обеда всей компанией были на пляже — купались, валялись на песке. Степан сравнительно долгое время жил в приморских городах Италии и Франции, но до этого ему ни разу не приходило в голову отдохнуть на пляже. И, когда он снял рубашку, чтобы по примеру других немного полежать под солнцем, жена Амфитеатрова, невысокая полная женщина в широкополой шляпе из белой соломки, посоветовала ему:

— Вам, Степан Дмитриевич, лучше посидеть под тентом, вы можете мигом сгореть.

— Ни черта мне не будет. У меня кожа дубленая, — ответил Степан.

Потом, когда они пришли обедать, спину все же пришлось смазать вазелином, а позднее на ней образовались волдыри, и несколько ночей Степан спал ничком. Это явилось впоследствии предметом постоянных шуток.

В это лето Степан бывал у Амфитеатрова часто. Небольшой домик, который он снимал в Леванто, никогда не пустовал. Александр Валентинович был замечательным острословом и занимательным собеседником, а его жена — приветливой и гостеприимной хозяйкой.

В один из приездов в Леванто Степан застал здесь Лопатина, с которым был знаком по Ницце. Правда, знакомство было мимолетное: они тогда даже не успели как следует разглядеть друга друга. Царская тюрьма и чужбина расшатали здоровье Германа Александровича, и в последние годы он все больше и больше отходил от активной борьбы, хотя связи с известными русскими эмигрантами не терял. Лопатин согласился позировать для скульптурного портрета и поехал к Степану в Специю. Был уже конец лета. Иоанна Степан почти закончил, оставалось только отшлифовать. Он стоял в мастерской, прислоненный к задней стене, с неестественно вытянутой шеей, и Лопатин его увидел сразу, как только они вошли.

— Это что у тебя? — спросил он.

— Святой для собора.

— Какой святой, говори точнее?

— Иоанн Креститель.

— Хорош. Немного смахивает на русского деревенского подпаска. А чего у него шея такая длинная?

— Укоротится, когда встанет на место. Смотреть-то на него будут снизу, — сказал Степан.

Лопатин немного помолчал, затем, усаживаясь на лавку, произнес:

— В какие это веки итальянцы заказывали иностранцам ваять святых для своих соборов? Это, братец, что-нибудь да значит!

— А что значит? — не понял Степан.

— А то, что мы с тобой принадлежим не к вымирающей нации, а к возрождающейся. Вот почему ваяем для итальянцев святых!..

Ужинать Степан повел гостя в ресторан, а спать уложил в гостинице, в своей комнате.

— Сам как же? — спросил Лопатин.

— Я живу в мастерской.

— Ты, братец, я слышал, строишь из себя Диогена. Знаешь такого?

— Грек, что ли? Немного знаю... Только я из себя никого не строю.

— Мне о тебе Валентин Александрович кое-что рассказывал.

— Значит, наврал!

— Когда о тебе говорят хорошо, не обижайся... Я сам всю жизнь пытался довольствоваться исключительно малым, но не всегда мне это удавалось... А теперь вот постарел... Все-то в мире стареет. Знаешь, какими мы были молодыми!..

К себе в мастерскую Степан ушел поздно и долго не мог заснуть, наслушавшись рассказов о народовольцах восьмидесятых годов. Утром он принялся за портрет Лопатина.


18

Примерно за неделю до освящения собора Степан представил заказчикам законченного «Иоанна Крестителя» и сам присутствовал при установке его в нишу над порталом. На площади перед собором собралась толпа. Увидев Степана, жители Специи в знак уважения снимали шляпы. «Иоанн Креститель» понравился не только отцам города, но и простым людям, пришедшим взглянуть на него. Степана это искреннерадовало.

Во второй половине того же дня он отправился в Каррару, чтобы расплатиться с долгами: он задолжал не только двум гостиницам, но и многим отдельным лицам. С гостиницами он рассчитался просто, но когда стал обходить людей, началось что-то невообразимое: одних не оказывалось дома, другие отказывались брать деньги, третьи предлагали распить бутылочку и тем завершить расчет. Тогда Степан решил организовать в клубе прощальный ужин, куда, впрочем, явились не только его кредиторы. Этим веселым и шумным ужином завершилось его пребывание в Карраре.

Из Специи Степан перебрался в Леванто. Поблизости от своего дома Амфитеатров снял помещение под мастерскую. В первое время на новом месте Степан работал мало. За всю осень сделал всего лишь одну скульптурную группу «Мальчика с собакой», для которой ему позировал сынишка Амфитеатрова.

Под влиянием нового друга, писателя и публициста, Степан постепенно пристрастился к чтению. Александр Валентинович, большой любитель истории, особенно античной, посоветовал прочитать несколько книг, среди которых были романы Сенкевича «Камо грядеши» и самого Амфитеатрова «Зверь из бездны». Степана увлек образ Агриппины, матери римского императора Нерона, и он захотел воплотить его в мраморе — в результате была создана одна из лучших его вещей — «Агриппина». Амфитеатров был поражен способностью этого мордовского мужика вникать в суть характера чуждого для него по положению и далекого по времени образа. Он написал несколько статей о творчестве Эрьзи для петербургских и московских газет, все они были напечатаны и вызвали большой интерес к скульптору. Не проходило и дня, чтобы у них в Леванто не побывал кто-нибудь из русских, приехавших специально познакомиться со Степаном или просто посмотреть на него.

— Вы, Степан Дмитриевич, становитесь не только известным, но и модным,— шутил Александр Валентинович.

— Известным куда ни шло, а модным быть не хочу. Мода — вещь преходящая, — отвечал Степан, оставаясь по-прежнему равнодушным к своей славе.

В благодарность за гостеприимство Степан сделал в мраморе портрет жены Амфитеатрова и его сына. Кроме того, за зиму сделал еще несколько скульптурных портретов по заказу. Все это время он не переставал ждать вестей из далекого Алатыря. Возвращение на родину стало для него единственной целью. Слишком долго он находился вдалеке от нее. Это уже начало сказываться, он чувствовал, и на его творчестве. Тот духовный запас, которым он был заряжен, уезжая из Москвы, давно иссяк. Об этом ему не раз намекал и Амфитеатров, говоря, что родина для художника или писателя — лучший источник творческого вдохновения.

Мир в то время находился в напряженном состоянии. При всей видимости общественного покоя и тишины чувствовалось приближение мировой грозы. Амфитеатров советовал Степану поторопиться с отъездом в Россию, если он вообще собирается туда возвращаться.

— В случае чего, как бы мы с вами, Степан Дмитриевич, не оказались здесь интернированными, — говорил он скульптору.

— Вы считаете, что Россия будет воевать с Италией? Какого черта русским тут надо? У нас своей земли некуда девать, — рассуждал Степан.

— Россия с Италией непосредственно воевать не будет, но они могут оказаться союзницами противников...

Но Степану не хотелось трогаться с места, пока не прояснится обстановка в Алатыре. Он опасался ехать на родину без шансов надежно обосноваться где-либо. Довольно мыкаться по свету без пристанища. Об этом он и сказал Амфитеатрову.

— Неужели вы думаете сидеть в алатырской глухомани? Вас обязательно потянет в Петербург или в Москву! — поднял тот его на смех.

— Живем же мы с вами в Леванто, а чем здесь лучше Алатыря?

— Здесь мы не живем, а находимся временно. В России все будет обстоять иначе!..

Долгожданное письмо пришло в конце зимы, когда Степан уже потерял всякую надежду получить его. Оно было переслано из Парижа мадам Фарман. Значит, в Алатыре не получили ни одного письма, посланного из Италии. Письмо заключало в себе официальное приглашение алатырской городской думы приехать и лично наблюдать за постройкой здания, предназначенного для размещения скульптурных работ Эрьзи. Это было неизмеримо больше того, что ожидал Степан. В тот же день он дал ответную телеграмму о немедленном выезде в Россию.

В Леванто у Степана имелся большой запас мрамора, привезенного из Каррары. Он не стал ждать, пока его отправят в Россию, ему показалось, что на это уйдет слишком много времени, и попросил Амфитеатрова помочь ему.

Кое-как собравшись, Степан выехал в Милан, чтобы затем следовать дальше. Из вещей взял с собой только чемодан с одеждой и скульптурным инструментом и мраморную головку Марты. Все скульптуры, созданные за зиму, оставил в Леванто на попечении Амфитеатрова. Тот написал ему несколько рекомендательных писем в Петербург — Кони, Венгерову и другим.

В Милане Степан задержался не более суток — встретился и попрощался с Уголино, который был искренне рад, что для скульптора кончились наконец годы лишений и странствий. Он построит у себя в родном городе дом-музей, организует постоянную выставку своих скульптур и будет работать, работать. А насчет мрамора и оставшихся в Леванто вещей пусть не беспокоится, он сам, Уголино, поедет туда и проследит за их отправкой...

Далее Степан проследовал в Париж. Здесь у него были кое-какие дела. В Соо оставались «Осужденный» и «Распятый Христос», кроме того, много мелких скульптур и эскизных работ. Надо было попросить мадам Фарман отправить все это по возможности в Россию к нему в Алатырь.

Степан не удержался, чтобы не расспросить мадам о замужестве Марты.

— О, мосье Стефан, после вашего отъезда она сразу заимела славу богатой невесты. За ней тут столько увивалось женихов, что бедняжка не выдержала и отдала одному из них руку и деньги, которые у нее были, — рассказывала мадам, улыбаясь.

Степан крякнул. Ему все это было неприятно слышать.

— Женихи — народ алчный, им нужна рука только с приданым, — продолжала она. — Не вините ее, ей так хотелось устроить свою жизнь. На вас она, мосье, не надеялась, вы все равно бы на ней не женились. Вы никогда ни на ком не женитесь.

— Откуда вы знаете? — удивился Степан.

— Мне ли не знать душу художника.


Часть третья


«СКУЛЬПТУРА — ЖИЗНЬ МОЯ»


1

В Петербург Степан прибыл в пасмурный и дождливый день. С Финского залива дул сырой пронизывающий ветер. На мостовых стояли огромные мутные лужи. От серых домов веяло холодом. Раньше он никогда не бывал в Петербурге, и город показался ему непривычным и чужим. С вокзала он поехал в гостиницу, но, разговорившись по дороге с извозчиком, решил снять по его совету меблированную комнату на Васильевском острове. Цена за жилье показалась довольно сходной. Это хорошо, что он сразу устроится по-настоящему, будет время осмотреться, познакомиться кое с кем, а затем войти в столичный круг художников.

В день приезда Степан сходил в баню, помылся, попарился. Остаток дня провел у себя в комнате, поглядывая сквозь окно на низкое мутно-серое небо. Комната его находилась на третьем этаже огромного мрачного дома, два окна ее смотрели во двор, квадратный и глубокий, точно грязный колодец. Весь вечер Степана угнетали непонятная грусть и тоска, а тут еще непривычно длинные сумерки, тянувшиеся почти до самой полуночи...

Утром следующего дня опять шел дождь. Но Степан все же решил пройтись по городу: надо было отдать письма Амфитеатрова, да и не сидеть же целый день в ожидании, пока прояснится. Позавтракав в ближайшем трактире, он взял извозчика и поехал сначала к Венгерову.

В прихожей Степана встретила высокая дама в длинном темном платье, а вскоре вышел и сам хозяин, с окладистой бородой и очках в тонкой металлической оправе. Протянув широкую ладонь, улыбаясь сказал:

— Значит, к нам пожаловал Эрьзя. Рады, очень рады. Снимайте пальто и проходите ко мне.

Он хотел взять у Степана пальто, но тот запротестовал:

— Я сам повешу, только скажите где. Оно у меня мокрое. На улице дождь.

— Что вы хотите от петербургской погоды? Это вам не Италия, — заметил Семен Афанасьевич и крикнул кому-то: — Зинаида, вели, пожалуйста, подать нам чаю!

Он усадил гостя в кресло возле большого письменного стола, заваленного книгами и бумагами, сам сел напротив.

— С вашего разрешения я дочитаю письмо Александра Валентиновича, а потом поговорим.

Та же женщина в темном платье принесла на подносе два стакана чаю, вазочку с фруктовыми конфетами и печеньем. Все это она расставила на краю письменного стола, слегка отодвинув бумаги.

— Давайте познакомимся, — обратилась она к Степану, протянув руку. — Зинаида Афанасьевна.

— Моя сестра, — добавил Венгеров, на миг оторвавшись от письма.

Наконец дочитав его, он принялся расспрашивать об Италии, об эмигрантах. Он хорошо знал Бурцева, Лопатина. Степан охотно рассказал о своих встречах с ними. Затем разговор перешел на искусство. Венгеров высказал свое отрицательное отношение к различного рода новым веяниям и направлениям — всем этим кубизмам и футуризмам, рьяно нападающим на реализм.

— В прошлом году в Москве в Политехническом музее некое объединение под названием «Бубновый валет» устроило Илье Ефимовичу настоящее мамаево побоище, — рассказывал он, положив большие руки на стол и скрестив пальцы. — Непонятно, чего они от него хотят? Видите ли, он написал Иоанна Грозного не вверх ногами. А свои картины они именно так и пишут — не разберешь, где голова, а где ноги. Все это идет к нам оттуда, с Запада. Вас, надеюсь, миновала эта холера?

— Я не заражен никакими измами, я сам по себе, — ответил Степан.

— Самому по себе тоже нельзя, можете сбиться с пути и обязательно окажетесь в обществе какого-нибудь валета, не бубнового, так червонного! Реализм — вот наш бог, он всегда торжествовал во всех видах русского искусства. Вам непременно следует познакомиться с Ильей Ефимовичем. Поезжайте-ка к нему в Куоккалу, я вам расскажу, как туда ехать.

— С Финляндского вокзала, — заметил Степан.

— Ну вот, вы сами отлично знаете...

Венгеров проводил Степана до прихожей и просил заходить к нему запросто.

Настроение, испортившееся без видимых причин еще вчера, несколько улучшилось. Да и дождь, наконец, перестал. Край неба со стороны Финского залива очистился от низко плывущих мутных туч. Степан немного потолкался на Невском проспекте, затем решил сходить в Русский музей, он давно мечтал об этом. Но музей оказался закрытым для посетителей. После довольно длинных препирательств швейцар все же пошел доложить «начальству», как он выразился. Хранитель музея Киньгородов, узнав, кто этот невзрачный господин в рыжеватом поношенном пальто и круглой широкополой шляпе, любезно поклонился и велел швейцару пропустить Степана.

В вестибюле Степан снял пальто, шляпу и обратился к хранителю музея:

— Вы мне дозвольте взять с собой палку, знаете, побаливают ноги, ревматизм.

Так с палкой он и ходил по залам, постукивая ею в музейной застоявшейся тишине. Киньгородов сопровождал его. Немного в отдалении за ними следовал бородатый швейцар, удивленный столь необычным приемом этого ничем не примечательного посетителя, пожаловавшего не вовремя.

В одном из залов новой русской живописи молодой художник старательно копировал одну из картин. Степан внимательно посмотрел на него и с тихой улыбкой промолвил:

— Надобно писать самому, самому, а не копировать.

Он не знал, да и не мог знать, что молодой художник Николай Александрович Каменщиков — его земляк, алатырец. Не знал и тот, кто сейчас прошел мимо него с палкой в руке, слегка прихрамывая. Немного позднее художник спустился вниз, чтобы узнать у швейцара, кто этот странный посетитель.

— Надо полагать, иностранец, зовут его Эрьзей, — пояснил тот.

Уж он-то, Каменщиков, хорошо знал, кто такой Эрьзя, его прославленный земляк. Правда, до этого он его ни разу не видел, но столько о нем наслышался. Он сразу же бросился на улицу, но было уже слишком поздно, Эрьзя успел уйти...

В этот день Степан не сумел вручить всех писем, которыми его снабдили заграничные знакомые. Выйдя из музея, прошелся немного по городу и не заметил, как закончился день. А наутро следующего дня к нему ввалилась группа репортеров петербургских газет. На опешившего скульптора обрушилось столько вопросов, что он не успевал на них отвечать. «Откуда только, черти, узнали, где я живу?» — недоумевал он. Но потом вспомнил, что вчера в музее сказал Киньгородову, где остановился, и просил его помочь подыскать помещение для мастерской.

Репортеры потащили его в редакцию, в одну, затем в другую. Носился он с ними по всему Петербургу, как ошалелый, до боли в ногах. К середине дня он все же сумел отделаться от них, но уже настолько устал, что больше не хотелось никуда идти. А пообедав, решил поехать в Куоккалу к Репину.

Время уже подступало к вечеру, когда Степан добрался до репинской дачи. На осторожный стук вышел паренек лет пятнадцати, плохо говоривший по-русски, и сказал, что хозяин отдыхает после обеда, так что пусть добрый господин немного погуляет. Степан пошел к заливу по тропке между реденькими сосенками. Вид кругом был пустынный и унылый. Серый залив с мелкой рябью на поверхности и эти реденькие сосны по берегу нагоняли на Степана тоску. «Какой черт загнал его в эту глухомань? — невольно подумал он, но вслед за этой пришла другая мысль: — Может быть, оно и лучше для художника жить вдали от людской суеты и шума...» Не к тому ли всегда стремился и он, Степан, когда ему особенно хорошо работалось?

Он и не заметил, как ушел далеко от дачи. Вернувшись обратно, увидел бегущего навстречу паренька: оказывается, Илья Ефимович давно проснулся. Степану стало вдруг немного страшно: сейчас он встретится с человеком, уже давно обласканным славой и признанием. Еще в годы учения в Училище живописи, ваяния и зодчества имя Репина было для них, будущих художников, чем-то в роде знамени. Каждый его приезд в Москву на выставку являлся целым событием. Степану тогда удалось увидеть Репина несколько раз, но, чтобы подойти к нему близко и заговорить, об этом и не мечтал.

Из просторной прихожей паренек повел Степана вверх по лестнице, затем они снова спустились вниз и очутились в огромном пристрое — мастерской. На стенах и на полу — кругом — незаконченные или только начатые картины и эскизы. На мольберте стоял чистый загрунтованный холст. Репин сидел в кресле у небольшого круглого столика в полушубке и валенках с низкими широкими голенищами. Пожимая гостю руку, он мягким баском заметил:

— Напрасно сняли пальто, у меня здесь прохладно.

— Ничего, я не боюсь холода, — ответил Степан.

— А вот я боюсь, все время мерзну. Весна в этом году затяжная, май уже проходит, а тепла все нет... Вы приехали из Москвы? — спросил он затем.

— Я приехал из Италии, — сказал Степан. — Позвольте представиться — Эрьзя.

Оба некоторое время молчали.

— Слышал, — произнес Репин. — Вы ведь, кажется, скульптор?.. И долго вы жили в Италии? — спросил он.

— И в Италии, и во Франции — всего восемь лет.

— Там вы, кажется, имели шумный успех?

Репин показался Степану несколько рассеянным и чем-то озабоченным, подолгу молчал, погруженный во что-то свое, личное, часто терял нить разговора, начинал говорить уже совсем о другом...

Степан посидел у него недолго — торопился к обратному поезду в Петербург — и едва успел на него, вскочил уже на ходу.

В купе сидел всего один пассажир. Степан достал трубку. Все время, пока был у Репина, ему ни разу не пришлось ею воспользоваться. В мастерской на самом видном месте висела табличка с надписью: «У нас не курят».

Вскоре в купе протиснулись два жандарма, до самой остановки не проронившие ни слова. Степан не обратил на них особого внимания, сидел себе у окна, попыхивая трубкой и мысленно переживал все детали встречи с Репиным. Признаться, он ожидал от Ильи Ефимовича большего внимания...

Поезд остановился. Сквозь мутное запыленное стекло Степан силился прочесть название станции. Но так и не успел этого сделать: вдруг кто-то хлопнул его по плечу. Обернувшись, Степан увидел возле себя одного из жандармов.

— Вы Степан Дмитриевич Нефедов, по прозванию Эрьзя?

— Ну я, — ответил удивленный Степан.

— Вам придется сойти с поезда. Пойдемте с нами.

Степан попробовал протестовать: ему было непонятно, зачем он им понадобился, но жандарм, повысив голос, сказал:

— Всего лишь на несколько минут...

Однако эти несколько минут в жандармской комнате станции Белоостров растянулись на целый час. Степана обыскали, изъяв все документы и письма, которые он не успел доставить адресатам, составили протокол с ненужными и глупыми вопросами — зачем и когда приехал в Петербург, к кому ездил в Куоккалу, и тому подобное.

— Как же я теперь доберусь до Петербурга, поезд давно ушел? — возмущался Степан после того, как ему велели одеться.

— Не беспокойтесь, мы вас доставим.

Лицо у жандарма квадратное, глаза щелочками, жесткие темные волосы упали на низкий лоб, покрытый крупными складками. «Это, должно быть, оттого, что он все время хмурится», — невольно подумал Степан.

В Петербург он вернулся поздно ночью в сопровождении все тех же жандармов — они его привезли в закрытом автомобиле, в каких обычно возят арестантов. В охранном отделении все началось сначала: снова учинили обыск и еще более нудный допрос. Жандармский офицер, который его допрашивал, хотел непременно знать: кто, к кому и для какой надобности послал его из-за границы в Россию. Причем ему уже было известно, кого он, Степан, посетил в Париже перед отъездом и вообще, с кем он там встречался, известно было и то, кому из эмигрантов он помогал в свое время деньгами. У Степана не было причин скрывать свои заграничные знакомства, и он обо всем рассказал чистосердечно. Он не знал, что все эмигранты, с которыми он сталкивался, находились под неусыпным надзором заграничных агентов охранки, и теперь факт его знакомства с ними ставился ему в вину...


2

Оказавшись в мрачной тесной камере петербургской охранки, Степан в слепой ярости готов был биться головой об стену. Он не знал за собой никакой вины и не мог понять, почему с ним так поступили. Ну, допустим, за границей ему приходилось общаться с эмигрантами, так ведь на чужбине это вполне естественное чувство — тянуться к соотечественникам. Конечно, во многом он разделял их взгляды, но это еще ни о чем не говорит, ведь он не сделал ничего такого, в чем жандармы могли его обвинять. Да они его ни в чем особенно и не обвиняли, просто взяли и посадили. Оказывается, в России возможно и такое.

До самого утра он метался по крохотной камере, точно зверь, попавший в западню. А в квадратное оконце, схваченное железной решеткой, сумеречным холодным светом смотрела белая петербургская ночь. Утром Степан спросил у надзирателя, который принес арестантский завтрак, долго ли собираются его здесь держать, на что тот хмуро ответил, что ничего не знает и что не его это дело определять сроки.

— Тогда вы, может, хотя бы соизволите принести мне трубку и табак? — попросил Степан. — У меня их отобрали при обыске...

— Арестантам не дозволяется курить.

— Какой я тебе, к черту, арестант?! — крикнул Степан. — Я художник!

— Не могу знать... — И железная дверь со скрежетом затворилась.

На четвертый день Степана вновь повели на допрос. На этот раз его допрашивал жандармский полковник, подтянутый, чистенький, с тоненькими усиками, загнутыми вверх, как у немецкого кайзера. Он был предельно вежлив и все время улыбался.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Степан, раздраженный этой неуместной вежливостью.

— От вас — ничего, поверьте честному слову офицера — ничего.

«Какого черта тогда меня здесь мутузите?» — хотел крикнуть Степан, но, подумав, сдержался.

— Мы знаем, что вы замечательный скульптор. О вас так много пишут в газетах, — продолжал жандарм, — и это нас обязывает отнестись к вам с должным вниманием.

— Ничего себе внимание, — не сдержался Степан. — Ни с того ни с сего высадили с поезда, заперли в кутузку. Даже отобрали трубку с табаком. Ну как можно просидеть четверо суток без курева?

— Извините, мои коллеги несколько перестарались. У них ведь служба тоже нелегкая... Вот вам папиросы, курите, — полковник подвинул Степану пачку дорогих папирос. Тот взял одну. — Берите все. Это, так сказать, возмещение за отобранный табак... Я надеюсь, что мы с вами найдем общий язык. — Выдержав небольшую паузу, он с улыбкой посмотрел на Степана. — Мне хотелось бы узнать, чем и как живет искусство на Западе. Поймите, это вовсе не профессиональный интерес. Забудьте, что с вами разговаривает жандармский офицер. Я и сам увлекаюсь живописью, немного рисую...

«Куда это он гнет?» — не понял сначала Степан и все же в нескольких словах рассказал о парижском салоне, в котором участвовал в последний раз. Жандарм слушал рассеянно, и Степану стало ясно, что его интересует совсем другое.

Достав из тумбочки бутылку «Токайского», полковник хотел налить Степану, но тот сказал, что вина не пьет, а вот от чая не отказался бы, если уж господин офицер настолько любезен.

Принесли чай.

— Хочется все же услышать от вас, каковы настроения эмигрантских кругов, с которыми вы находились в тесном общении, — вкрадчиво приближался к своей цели полковник.

— Откуда мне знать про их настроения? — Степан отхлебнул из стакана глоток чаю. — Я с эмигрантами якшался постольку, поскольку меня сводила с ними судьба.

— Ну, например, о чем они говорили между собой? С вами?

— Разве упомнишь, о чем они говорили. Хоть убейте, ничего не помню, да и не до этого мне было.

— Вы, бесспорно, у них доверенное лицо, иначе не передали бы с вами сюда, в Россию, столько писем?

— А черт знает, что написано в этих письмах, я их не читал. Да и передать не успел, вы их отобрали...

Под конец Степану надоели все эти однообразные вопросы, и он, замкнувшись, отвечал лишь «не знаю», «не помню». Офицер все чаще пощипывал свои тоненькие усы. Куда девались его мягкость и вежливость. Исчезла с губ улыбка, голос стал грубым и лающим.

— Ладно, господин Эрьзя, кончим этот беспредметный разговор, — сказал он наконец, — он и так у нас слишком затянулся. Советую вам в следующую нашу встречу вести себя попокладистее. А сейчас идите и подумайте над моими вопросами, у вас для этого будет достаточно времени...

Степан ожидал, что его опять посадят в ту же одиночную камеру, но в коридоре охранного отделения жандармский конвой сменили двое полицейских, которые вывели его во двор, посадили в закрытый автомобиль и повезли в полицейский участок. Здесь его снова обыскали, уже в который раз составили протокол допроса, куда, между прочим, внесли лишь фамилию, имя и звание. После этих формальностей он очутился в большой камере, которую населяли задержанные полицией пьяницы, воры и бродяги. «Ничего себе, удружил мне это вежливый жандарм», — подумал Степан, устраиваясь на нарах со слежавшейся соломой, кишевшей блохами. По грязной прокопченной стене ползали жирные пузатые клопы.

Соседом Степана по нарам оказался седой старик, который, спустив штаны и оголив тощие синеватые ноги, охотился за насекомыми. Степан с отвращением отвернулся — по другую сторону трое оборванцев с опухшими от похмелья лицами резались в карты. Растянувшись на нарах и закрыв глаза, он попытался хотя бы мысленно уйти из этого жуткого окружения, но неумолкающий гул голосов набитой битком камеры не давал сосредоточиться на чем-либо...

Прошла неделя, за ней потянулась другая. Кормили отвратительно: два раза в день приносили вонючую баланду, утром чай и кусок плохо пропеченного хлеба. Но Степана не так мучил голод, как отсутствие табака. При обыске полицейские отобрали у него даже те папиросы, которыми угостил полковник.

Шли дни за днями, и у Степана постепенно стало складываться впечатление, что про него просто забыли. Он видел, как ненадолго задерживались здесь остальные — день-два и их выпускали или переводили в тюрьму. За время, пока он сидел, некоторые успели побывать в камере дважды. В конце концов Степан решил обратиться к одному из надзирателей, более разговорчивому, и тот пообещал узнать у начальства про его «дело».

Степан не ошибся в своих предположениях: про него действительно забыли. Не обратись он к надзирателю, одному всевышнему известно, когда бы вспомнили о нем и сколько бы еще он просидел здесь. Полицейский чин вернул Степану отобранные при обыске деньги, трубку, табак и объявил, что он свободен. «Вот собака, — подумал Степан со злостью, — даже не извинился. Продержали столько за здорово живешь, с тем и до свидания...»

Прямо из полицейского участка он зашел в магазин готовой одежды, купил белье, брюки, тужурку и отправился в баню. Из прежней одежды ничего не оставил, все велел банщику выбросить. Тот с недоумением посмотрел на него и покачал головой. «Эка блажь господская, выкидывать такое добро», — проворчал он.

После всех мытарств в охранном отделении и полицейском участке Степан окончательно возненавидел Петербург, этот холодный и официальный город. В тот же день он уехал в Москву.

Москва была для Степана олицетворением России. Мыкаясь на чужбине, о ней он всегда вспоминал с особой теплотой, хотя в годы учения здесь ему тоже немало досталось. Но все это уже давно забылось. В душе сохранилось только хорошее. Все плохое преходяще. И сейчас, растянувшись на диване в спальном вагоне второго класса, он с трепетом предавался воспоминаниям десятилетней давности. Все было как будто вчера. Как будто вчера он бегал с Тверской на Мясницкую, на Остоженку, встречался с Ядвигой... Спорил со своими учителями... Он обязательно увидится с Волнухиным, побывает у Касаткина. Правда, Николай Алексеевич тогда на него обиделся за то, что он перебежал в скульптурный класс. Но обида была недолгой. Как-то перед открытием выставки ученических работ, увидев Степановы скульптуры, он первый поздравил его с успехом и вместе с Волнухиным поддержал, когда Совет училища не хотел пропустить одну из вещей, выполненных не по программе. Это, кажется, был гипсовый бюст Александры, затерявшийся где-то не то во Франции, не то в Италии...

Под мерное покачивание вагона и монотонный стук колес Степан и не заметил, как оборвалась нить воспоминаний. Это была первая ночь на родной земле, проведенная им спокойно...


3

Москва встретила Степана теплым солнечным днем. Все кругом цвело, сияло и блестело яркой молодой зеленью. Горели маковки церквей, золотым огнем сверкали кресты. Улицы и бульвары были переполнены празднично разодетым людом.

С Николаевского вокзала Степан поехал прямо на Мясницкую, надеясь встретить в училище кого-нибудь из старых знакомых. Оставив багаж у швейцара, поднялся на верхние этажи, прошелся по пустым классам, затем спустился вниз, в скульптурный, где неожиданно встретился с Пожилиным, бывшим своим соучеником. Тот сразу узнал его и кинулся обниматься.

— Я читал в петербургской газете, что ты приехал, да думал, останешься там, в Петербурге, — говорил обрадованный Пожилин.

— К черту Петербург, там меня едва не уморили жандармы! Понимаешь, ни с того ни с сего засадили в тюрьму.

— Ну и как же ты от них отделался? Жандармы — народ цепкий.

— Что им с меня взять — отпустили.

— А ты, я вижу, нисколько не изменился, такой же длинноволосый и бородатый. И одет не по-парижски.

— Парижскую я выбросил, завшивела в полицейской каталажке, — смеясь, сказал Степан. — Ну а как ты? Помнится, тогда, после окончания, остался в училище.

— Да вот так и остался... Да что же мы здесь стоим? — спохватился Пожилин.— Поедем ко мне. Жена будет рада тебя увидеть. И девочки обрадуются, они о тебе много наслышались. Да и кто теперь о тебе не наслышался? Ты ведь такая знаменитость.

— Знаешь, со мной кое-какие вещи. Я ведь сюда прямо с вокзала, — сказал Степан озабоченно. — Может, оставить их здесь, у швейцара, пока не подыщу себе жилье?

— Для чего же оставлять? Заберем с собой. Пока поживешь у нас, а там видно будет. Ты ведь, я думаю, без дела сидеть не собираешься, так что тебе потребуется не только жилье, но и мастерская.

— Мастерская, первым долгом мастерская!..

Они взяли извозчика и поехали на Пресню, в Нижнепрудный переулок.

— А я тебя не оторвал от работы, ты, кажется, чем-то занимался? — спросил Степан, когда они уже поднимались по крутой лестнице на третий этаж.

— Какое сейчас занятие — учащиеся разъехались? У меня, между прочим, неподалеку отсюда есть мастерская. Правда, больше там занимаются мои девочки. Тоже увлекаются скульптурой. Можешь ею воспользоваться...

Степана несколько удивил столь радушный прием со стороны Пожилина. В годы учения они никогда не были близкими, а впрочем, он ни с кем из учащихся не сходился близко. К тому же Пожилин был немного старше его, происходил из состоятельной купеческой семьи и на Степана поглядывал свысока.

Пожилин занимал весь третий этаж довольно большого дома. Его жена, Ирина Николаевна, примерно одного с ним возраста, в меру полная для своих лет, встретила их, одетая по-домашнему — в белое ситцевое платье с короткими рукавами, в синюю горошину. Пожилин что-то шепнул ей, и черные дуги ее бровей взметнулись вверх. В тот же миг она стала суетливой и приветливой.

— Мой старый друг Степан Дмитриевич, а теперь известный всей Европе скульптор Эрьзя, — представил Пожилин гостя.

Она протянула Степану белые полные руки и, не отнимая их, повела его из прихожей в гостиную, обставленную старинной дорогой мебелью.

— Сейчас подойдут девочки и будем обедать, — сказала она, обращаясь к мужу.

И действительно, вскоре они появились с большими охапками сирени в руках, шумно и весело переговариваясь. Завидев незнакомого гостя, сразу притихли. Старшей — Кате — было девятнадцать лет, младшей — Лизе — не более семнадцати. Услышав имя скульптора, обе на некоторое время безмолвно застыли, затем сделали книксен и выскочили из гостиной.

— Настоящие дети, — промолвил Пожилин, провожая дочерей восхищенным взглядом...

Привыкшему жить в лучшем случае в одной комнате и пользоваться до минимума ограниченным количеством вещей, Степану казалось излишней суетой иметь столько комнат и мебели, его удивило такое обилие посуды на обеденном столе. На кой черт нужны одному человеку три тарелки и три ложки? Не знаешь, за что взяться. Он чувствовал себя за столом скованно и неловко. Смущали и девушки, они без конца о чем-то шептались и хихикали. Степану казалось, что они следят за каждым его движением и смеются над ним.

Хозяин старался за столом поддерживать общий разговор — расспрашивал гостя о Париже, об Италии, а супруга больше интересовалась тамошними модами и ахала от восхищения, когда Степан с наблюдательностью художника рассказывал о покроях платьев парижских дам. Он не умел говорить красиво, часто ему не хватало слов, чтобы выразить тот или иной пассаж, и тогда он пускал в ход свои руки, изящно лавируя ими в воздухе, точно лепил на глазах у своих слушателей.

— А вы надолго останетесь в Москве? — осмелилась наконец Катя.

Голос у нее был бархатисто-мягкий, с нежными высокими нотками.

— Как — надолго? Я думаю, навсегда. Так ведь, Степан Дмитриевич? — сказал Пожилин, обращаясь к скульптору.

— Вообще-то я рассчитывал обосноваться у себя в Алатыре. Но посмотрю, как устроятся здесь мои дела.

— Устроятся, обязательно устроятся, — подхватил Пожилин.

— Мне бы хотелось поучиться у вас, — смущенно произнесла Катя, и в ее больших голубых глазах застыло молчаливое ожидание.

— И мне! — звонко воскликнула Лиза.

— Вот видите, у вас уже есть ученицы.

Степан понял вдруг, что девушки шептались за столом вовсе не о нем. У них было что-то свое, не относящееся к той минуте, может, еще принесенное с улицы. Они, пожалуй, и не заметили, что он ел суп десертной ложкой, а вилку брал не в ту руку. Зато от хозяйки подобные мелочи не ускользнули. После обеда, когда девушки увели Степана в мастерскую, чтобы показать свои робкие начинания, она сказала мужу, что их гость — человек невысокого полета, так себе — мужик мужиком.

— Но он известный скульптор! — возразил Пожилин. — Им восхищается вся Европа! С таким человеком не мешает сойтись ближе.

— Европа, возможно, и восхищается, но я не нахожу в нем ничего такого, что могло бы восхитить меня. Надо предупредить Катю, чтобы она не очень-то с ним якшалась.

— Что ты имеешь ввиду, Ирина?

— А ты разве не заметил, что она все время пялила на него глаза? В теперешнее время у молодых девушек дурная привычка влюбляться в мужиков или в фабричных. Этого еще недоставало.

— Но он же не мужик и не фабричный. Он — художник, скульптор! Понимаешь ли ты, что это значит?

— Я понимаю одно, что он мужик и, кажется, инородец...

Мастерская Пожилина находилась почти рядом, тут же, на Нижнепрудном, на первом этаже небольшого двухэтажного дома. Здесь когда-то, видимо, был маленький магазинчик, на задней стене еще сохранилось несколько полок, на которых теперь расставлены небольшие гипсовые бюсты и головки. Некоторые выполнены неплохо, со знанием дела, а многие — весьма и весьма посредственно. Один бюст, женский, заинтересовал Степана, в нем было какое-то сходство с женой Пожилина.

— Чья эта работа? — спросил он.

— Папина, — ответила Катя.

— А вот это моя. Мой автопортрет! — Лиза показала головку девочки с кривым лицом и пустыми отверстиями вместо глаз.

Катя рассмеялась, тряхнув толстой русой косой, а Степан сказал:

— Ну и как вам нравится свой портрет? На самом деле вы, кажется, куда привлекательнее.

— Я знаю, что плохо. Но ведь я только учусь, — смутилась Лиза и попробовала оправдаться: — К тому же я лепила по давнишней фотографии. Мне тогда было лет десять.

— Учебу следует начинать с самого простого, а вы сразу взялись за трудное. Автопортрет не всегда удается даже большим художникам, — сказал Степан, чтобы успокоить и ободрить девушку.

— А я что тебе говорила? Разве не то же самое? — обратилась к ней сестра. — Степан Дмитриевич, посмотрите вот эту работу. Как вы ее находите? Я хотела ее разбить, да папа не велел. Это наш племянник Юрочка. Он спал, а я его лепила.

Катя достала с полки небольшую гипсовую головку и протянула скульптору.

— Это уже говорит в вашу пользу, — промолвил Степан, осматривая головку. — Если бы художник оставался доволен каждой своей работой, он бы никогда ничего путного не создал... А что, для начала это совсем неплохо.

Он действительно остался доволен ее работой.

— Что у вас еще есть?

— Больше ничего... Я все уничтожаю. Сделаю, не понравится — разобью.

— Так это же прекрасно! — воскликнул Степан, схватив ее за обе руки. — Я обязательно буду вас учить. Из вас выйдет скульптор!

— А меня? — надулась Лиза, которой завидно стало, что Степан Дмитриевич похвалил ее сестру.

— И вас, конечно! Обеих буду учить... Давайте прямо сейчас и начнем. Ну-ка садитесь-ка вот на этот стул, — обратился он к Кате и подвел ее к окну. — У меня давно руки чешутся по работе.

— Лиза, подай Степану Дмитриевичу мой фартук, а то он весь испачкается, — сказала Катя, невольно приподнимаясь со стула.

— Сидите, сидите, не шевелитесь! — крикнул Степан и тоже обратился к Лизе: — Лучше найдите толстую проволоку, надо сделать небольшой каркасик.

— Нет у нас такой проволоки, — ответила она, не собираясь выполнять ни приказ сестры, ни просьбу скульптора. «Видите ли, все внимание Кате. Сестра и лепит хорошо, с нее и портрет собираются делать, а она должна всем прислуживать, нашли дурочку».

— Ты что, не слышишь?! — прикрикнула на нее Катя.

Лиза показала ей язык и не двинулась с места. Между сестрами вспыхнула перебранка. В это время в мастерскую вошел Пожилин.

— Что у вас за шум, даже на улице слышно? — спросил он, поглядывая на притихших дочерей. — Как вы себя ведете при госте! Что он о вас подумает?

Узнав, в чем причина ссоры, он успокоился и попросил Степана сделать портрет Кати в мраморе, если уж у него возникло такое намерение.

— Отчего же, можно и в мраморе, — сказал Степан. — Только где его взять?

Пожилин извлек из-под груды гипсовых осколков и иссохшейся глины довольно увесистый кусок белого мрамора.

— Хороший. Откуда он у вас?

— Со склада Дорогомиловского кладбища. А им привозят с Урала.

— Хорош, — повторил Степан еще раз. — Не хуже каррарского!..


4

С согласия Пожилина Степан обосновался жить и работать у него в мастерской. Любезный хозяин предложил ему комнату у себя в квартире, но скульптор не захотел стеснять семью, да и себя тоже. Здесь, в мастерской, он чувствовал себя свободно. А это было для него главное. Из старых московских знакомых он навестил лишь Волнухина. Увлекшись портретом Кати, так и не собрался сходить еще к кому-либо.

На портрет дочери пришла взглянуть и Ирина Николаевна. При Степане она еще ни разу не заходила в мастерскую.

— Ой, что за прелесть! Кто такая? — воскликнула она, заметив на полке рядом со своим гипсовым бюстом улыбающуюся «Марту».

— Так, одна знакомая француженка,— ответил Степан, не вдаваясь в подробности.

Потом она увидела портрет дочери, стоявший на низкой подставке у стены. Некоторое время разглядывала его молча, и на ее лице отражались и удивление, и восхищение попеременно. Ей казалось, что белый мрамор как бы светится изнутри.

— Боже мой! — произнесла Ирина Николаевна сдавленным голосом. — Степан Дмитриевич, вы настоящий волшебник. Откуда у вас все это берется? Я ничего подобного не видела в жизни и не предполагала, что такое возможно.

Степан молча раскуривал трубку. На слова Ирины Николаевны он ничего не ответил, он как будто их и не слышал...

После «Кати» он принялся лепить голову Христа. Работая над ней, рассказывал Кате, которая целыми днями не выходила из мастерской, о своей жизни в Италии, во Франции, о созданных им скульптурах, показывал фотографии с них. Увидев снимок «Обнаженной», по-воровски увезенной Санчо Марино из Парижа в Америку, Катя показала на улыбающуюся «Марту» и сказала:

— Это с нее.

— Как вы могли узнать? — удивился Степан.— Ведь тут совсем другое лицо.

— И совсем не другое, только несколько изменено, — произнесла она и, немного помолчав, спросила: — Вам жалко ее?

— Немного жалко. Дура она, выскочила замуж за какого-то, должно быть, идиота, который польстился на ее деньги.

— Я спрашиваю о скульптуре...

Степан смутился. Возвращая ему фотографию, она, улыбаясь, сказала:

— О ней, думаю, нечего жалеть.

— Скульптуру тоже нечего жалеть, можно сделать другую, еще лучше, была бы подходящая модель.

— А что значит подходящая? — заинтересовалась Катя.

— Будет слишком откровенно, если я вам скажу об этом.

— Вы мой учитель, я ваша ученица, со мной вы должны быть откровенны.

Степан внимательно посмотрел ей в лицо, затем, скользнув глазами по ее высокой, стройной фигуре, невольно подумал, что с нее, пожалуй, можно было бы слепить обнаженную не хуже той. Но это невозможно...

Катя больше ни о чем не спрашивала, умолкла, принявшись за работу. Она по совету Степана еще раз повторяла головку племянника Юрочки.

Спустя несколько дней они стали готовить формы, он — для головы Христа, она — для головки. Пожилин был весьма доволен: сам Эрьзя, столь знаменитый скульптор, бескорыстно занимается с его дочерьми, но в то же время он несколько опасался за Катю — как бы она в самом деле не влюбилась в него. Девушка буквально бредила им. Ирина Николаевна наоборот, узнав скульптора поближе, успокоилась. «Эрьзя — святой человек, — говорила она, — вина не пьет, никуда не ходит, ведет, можно сказать, аскетический образ жизни. Даже женщинами не интересуется. И это в его-то годы! Нет, на такого человека вполне можно положиться».

На лето Пожилины всей семьей ездили в Новгородскую губернию к брату Ирины Николаевны, у которого там было небольшое поместье. Сборы к отъезду обычно начинались в мае. А в этом году с отъездом порядком задержались. Уже кончался июнь, а они все никак не могли собраться. Дело в том, что Катя наотрез отказалась куда-либо ехать. Зато Лиза никому не давала покоя, требуя немедленного отъезда. Супруги никак не могли прийти к определенному решению. Им не хотелось оставлять Катю в Москве одну, но и отказаться от укоренившегося семейного обычая проводить лето в деревенской тиши тоже не решались. В конце концов Катя их убедила ехать, и они оставили ее на попечении горничной...

После отъезда родителей Катя все дни с утра до вечера проводила в мастерской. Дома лишь обедала. Иногда ей удавалось затащить к себе и скульптора, который обычно обедал в ближайшем трактире.

Теперь им никто не мешал работать. Правда, в первое время несколько раз в день в мастерскую забегала горничная, но, не заметив ничего предосудительного, больше не стала появляться. Степан отыскал среди мусора еще один кусок мрамора и занялся им. Катя изъявила желание слепить в глине портрет скульптора.

— Отчего же, попробуйте. У вас может получиться. Вам необходимо сейчас больше лепить с натуры. А другой натуры, кроме меня, здесь нет. Не с улицы же приглашать.

Воспользовавшись случаем, Катя попробовала заставить его продолжить начатый когда-то разговор о модели для скульптора или вообще для художника. И задала ему тот же вопрос, на который он прошлый раз не ответил.

— Как вы думаете, можно изваять девственницу, если вам будет позировать, простите за грубость, уличная девка? — сказал Степан, не поднимая головы от куска мрамора, лежавшего перед ним на столе,

От его слов Катя сделалась пунцовой.

— Не знаю, — тихо произнесла она.

— А я знаю. Вот сколько лет мучаюсь над головой Христа, а почему? Потому что нет подходящей натуры. Я его не видел ни живого, ни мертвого. Я его представляю только по Евангелию. Там же он изображен слезливым и безвольным божком. А разве безвольный человек может принять на себя все муки и страдания мира?!

— Но я читала, что греческому скульптору Праксителю для его богини. Афродиты позировала гетера. Надеюсь, вы знаете что за особы были эти гетеры?

— И сама-то богиня, говорят, блудила ничуть не меньше гетер. Так что тут все на месте...

Прямые и обнаженно откровенные высказывания Степана приводили Катю в стыдливый трепет. Но она не прерывала его, чувствуя в них истину, так необходимую для художника. Во время одной из таких бесед он как-то высказал желание изваять нагую лежащую фигуру, сказав, что вся трудность опять же в натуре. Дело в том, что он никогда не пользовался профессиональными натурщицами и не хотел бы пользоваться ими впредь. У них у всех выработался единый штамп, доходящий порой до вульгарности, а ему необходима естественность и присущая женщине стыдливость, которая бы сквозила в каждом изгибе тела.

— Стыдливая женщина вряд ли согласится предстать в костюме Евыперед мужчиной.

— Все зависит от убеждения. Недаром же говорят, что искусство требует жертв. И каждый для него чем-то жертвует: один — жизнью, другой — стыдливостью. Тициану для его Данаи, говорят, позировала его собственная дочь. Вы что думаете, предстать в обнаженном виде перед отцом ей не стыдно было? Женщина скорее согласится на такое в присутствии постороннего мужчины. Но Тициан сумел убедить ее, что это необходимо для картины...

Мысль изваять Катю нагой засела в голове Степана после того разговора, когда она по фотографии «Обнаженной» узнала Марту. Наверно, потому и работа над головой Христа продвигалась медленно. У него всегда было так: если уж его что-то беспокоило, он ни на чем не мог сосредоточиться. Становился резким, нервничал. Как раз в один из таких дней в мастерскую наведался посланец от одного великого князя с предложением сделать его скульптурный портрет. Степан даже не соизволил его как следует выслушать, накричал на него и прогнал.

— Что вы наделали, Степан Дмитриевич? — изумилась Катя. — Такое предложение от высокого лица сделало бы честь любому художнику.

— Любому, только не мне. Я знаю этих высокопоставленных мошенников. Не раз сталкивался с ними еще во Франции. Мне работать надо, а не пустяками заниматься. Работать!.. Вот если бы вы согласились мне позировать, мы бы с вами создали шедевр.

— Я уже вам позировала, — ответила Катя, сделав вид, что не поняла, чего он хочет.

— То для портрета, а мне надобно для «Обнаженной»...

— Что вы, Степан Дмитриевич! Как можно? Я вас стесняюсь. Я умру от стыда.

— Ничего с вами не сделается. От стыда еще никто не умирал. Ляжете на кушетку и будете лежать, вот и все.

— Не могу я, — произнесла она дрожащим голосом. — Ей-богу, не могу... Ну что вы такое придумали?!

Вся красная, с выступившими на глазах слезами Катя выбежала из мастерской и в тот день больше здесь не показывалась. Но Степан почему-то был уверен, что она согласится позировать, и, убрав незаконченную голову Христа, на всякий случай принялся сооружать на столе каркас из толстой проволоки.

На следующий день Катя пришла в мастерскую несколько позже обычного. Стараясь не встречаться взглядом с глазами скульптора, молча прошла к месту работы, но работать не могла, у нее дрожали руки. Степан курил трубку, исподтишка наблюдая за ней. Вот она отряхнула приставшую к пальцам глину, вымыла руки. Вытирая их, подняла наконец голову и каким-то растерянным взглядом посмотрела на него.

— Я жду, Катюша, — тихо сказал он.

— А я думала, вы об этом больше никогда не заговорите...

— Но вы пришли, значит, вы согласны.

— А если бы не пришла?

— Тогда я бы понял, что вы не хотите мне помочь.

Степан понимал, что требует от девушки почти невозможного, но ему так хотелось слепить «Обнаженную», подобную той, которую увез Санчо Марино. Эта страсть настолько овладела им, что у него не было сил ей противиться. Он ничего не мог с собой сделать.

Катя долго молчала, повернувшись к нему спиной. Все уже было приготовлено для работы — и глина в корыте, и каркас на столе, и кушетка у стены, куда она должна лечь, сбросив одежду.

— Выйдите, пожалуйста, пока я разденусь, — сказала она еле слышно и уже потом, когда он был в дверях, спросила: — Как мне лечь?

— Ложитесь на бок, спиной ко мне. Я вас буду лепить со спины...

На улице было жарко: уже наступил июль. Степан редко выходил из мастерской в середине дня, позволял себе это только вечером — недолго прогуливался по тихому безлюдному переулку. Постояв немного перед дверью,он вошел в мастерскую. Катя лежала на кушетке, свернувшись калачиком, точно маленький ребенок, когда ему бывает холодно. Прежде чем приступить к работе, Степан завесил часть окна простыней, затем положил на свободный конец стола глину и принялся заполнять пустоты каркаса, не отрывая глаз с Катиной фигуры. Тема скульптуры пришла сама собой — сон. Он работал лихорадочно, быстро, словно опасался, что Катя вот-вот сорвется с кушетки и убежит, не дав закончить даже общий контур фигуры. Но она лежала спокойно и лишь изредка слегка вздрагивали ее девичьи плечи. А когда он сказал, что на сегодня довольно, она, не поворачиваясь к нему, опять попросила его выйти.

Степан взял трубку и вышел на улицу. Уже смеркалось. «Вот это да, не заметил, как прошло время. А каково ей, бедной, было лежать столько времени без движения, наверно, вся одеревенела», — подумал он, медленно вышагивая по узенькому тротуару. Настроение было приподнятое. Немного огорчало лишь то, что до сих пор нет никаких вестей из Алатыря. Племянник Вася тоже молчит. «Вот возьму и не поеду к ним, останусь навсегда в Москве!..» — сказал он себе.

Наутро Катя в мастерскую не пришла. Степан весь день работал один, подправлял и подчищал сделанное вчера. Вечером все же не вытерпел и пошел узнать, не заболела ли она. В мастерской прохладно, а она чуть ли не полдня лежала раздетая. Но Катя не пришла по другой причине — она стала стесняться Степана больше прежнего. Пригласив его в гостиную, она предложила чаю, но света не зажигала.

— Что же мы, так в темноте и будем сидеть? — спросил он.

— Я не могу, Степан Дмитриевич, я вся горю от стыда.

— Глупости.

— Может, это и глупо, но я ничего не могу поделать с собой.

— Как же мы тогда закончим «Обнаженную»? Необходим еще хотя бы один сеанс.

— Не знаю. Сейчас я даже не могу об этом говорить...

Еще два дня Степан работал один, наводя лоск на фигуру, но без натурщицы это было пустым занятием. Наконец Катя все же пришла.

— Переболело, — бросила она на ходу.

Степан встретил ее сияющими глазами...

В конце июля в Москву неожиданно вернулись Пожилины. Отец с младшей дочерью сразу же заглянули в мастерскую, застав скульптора и его ученицу за изготовлением форм для «Обнаженной», оригинал которой был уже вполне закончен. Пожилин, не скрывая восхищения, расхваливал новую работу скульптора.

— Волшебник вы, настоящий волшебник, Степан Дмитриевич. У меня слов недостает, чтобы выразить, как все хорошо получается!

— Что же вы, папа, так рано вернулись? Вы же собирались прожить у дяди до сентября?— спросила Катя, прерывая его восхищения.

— И не спрашивай, доченька. Такое творится на свете... Я думал, мы добром и до Москвы не доберемся.

— В Новгороде еле протиснулись в вагон, народу! — воскликнула Лиза.

— А что случилось? — заинтересовался Степан.

— Вы еще спрашиваете, что случилось! Да разве вы газет не читаете? Мы же находимся накануне войны! Не сегодня-завтра Германия объявит России войну.

Степан выпрямился. Действительно, за последнее время он не заглядывал в газеты — некогда было. Он поспешно снял фартук и вымыл руки.

— Заработались вы, Степан Дмитриевич, совсем заработались, — укоризненно сказал Пожилин.

Степан отправился за газетами. Лишь теперь ему стали понятны причины тех мытарств, которые он претерпел, когда проезжал через Германию по дороге в Петербург. Значит, уже тогда отношения с немцами были натянутыми...

Вечером за ужином Пожилин рассказал жене об изящной скульптуре, которую Эрьзя слепил во время их отсутствия, добавив, что она должна обязательно взглянуть на нее еще в «сыром» виде.

— Надо полагать, ему позировала молодая женщина, скорее даже девушка. Это видно по всему, — говорил он.— Ты, наверно, Катя, знаешь, что за прелестное создание посещало скульптора. Тебя, конечно, во время сеансов выставляли из мастерской?

— Этого еще недоставало, чтобы Катя была свидетельницей подобных вещей, — сказала Ирина Николаевна и с упреком взглянула на мужа.

Катя молчала.

— Отчего же? Она должна привыкать к натуре, если собирается стать скульптором, — возразил Пожилин.

Тут раздался тихий голос Кати:

— В мастерскую никто не приходил.

— Тогда кто же ему позировал?

—Я...

Услышав признание дочери, Пожилин онемел. Так и сидел, выпучив глаза, не в силах что-либо сказать.

— Ты с ума сошла! — в ужасе прошептала Ирина Николаевна.

— Чего же тут особенного? Степан Дмитриевич очень порядочный человек, он не допустил по отношению ко мне никакой вольности, — сказала Катя. — Ему необходима была натурщица, и я согласилась. — Голос у нее дрожал, но, уверенная в своей правоте, она старалась держаться независимо.

— Боже мой! — уже громче сказала Ирина Николаевна. — До чего ты дошла...

Наконец пришел в себя и Пожилин.

— И она еще говорит, что тут ничего нет особенного! Раздеться перед мужчиной — равносильно отд... Но, посмотрев на младшую дочь, осекся.


5

Первого августа Германия объявила России войну. Началась сплошная мобилизация. По улицам Москвы тянулись бесконечные колонны мобилизованных. Вокзалы были забиты солдатами. На Тверской ежедневно происходили патриотические шествия. Пузатые господа и разряженные дамы несли портреты царя, хоругви и иконы. Все словно с ума сошли — одни плакали, другие радовались.

Несколько дней подряд, пока не надоело, Степан тоже толкался на улицах, наблюдая и патриотический психоз московских купцов, и неутешное горе простого люда, на плечи которого, он знал, лягут все тяготы войны. Потом снова уединился в мастерской на Нижнепрудном и принялся за неоконченную голову Христа. «Обнаженную», отлитую в цементе, он установил на полу, на широкой доске, чтобы в случае транспортировки, ее можно было легко перенести. Он не рассчитывал долго оставаться в мастерской Пожилина: по неясным для него причинам отношение хозяев к нему внезапно изменилось. Позднее он, конечно, стал догадываться, в чем причина. Но всякое объяснение по этому поводу считал излишним...

Наконец из Алатыря пришло долгожданное письмо, а вместе с ним — нерадостные вести. Племянник Вася писал, что городская Дума все время тянула с окончательным ответом в отношении строительства дома для его скульптур. Теперь же, когда началась война, об этом нечего и думать. Так что мечта Степана поселиться в Алатыре вместе со своими скульптурами не сбылась...

Как-то в мастерскую к Степану зашли две девушки. Та, что назвалась Еленой Мроз, была с пышными рыжеватыми волосами, подрезанными очень коротко. Лицо круглое, нос маленький, но прямой и изящный, подбородок несколько мясистый. Самым примечательным на этом лице был рот с выразительными губами. Глядя на нее, Степан почему-то вспомнил свою миланскую знакомую — Изу Крамер. Другая — Ода Цинк — выглядела несколько старше. Из-под красной шляпки выбивались черные жесткие волосы. Она была выше ростом, полная, с монголоидными чертами лица.

Девушки с восхищением осматривали «Обнаженную», затем подошли к полкам, где стояли портреты Кати и Марты, голова Христа. Показав на одну из работ дочерей Пожилина, Елена с удивлением спросила:

— А это что такое, незаконченный эскиз?

— Нет‚ — улыбнулся Степан. — Здесь стоит несколько работ моих учениц.

— А вы знаете, мы ведь тоже пришли проситься к вам в ученицы. Мы хотим учиться у вас, — сказала она.

— Кто же вас послал ко мне? — поинтересовался Степан.

— Сергей Михайлович Волнухин. Мы сначала напрашивались к нему, но он сказал, что лучше Эрьзи нет скульптора.

— Как же с вами быть? — неуверенно проговорил Степан после некоторого раздумья. — Сейчас я не могу вам что-либо обещать. У меня нет своей мастерской. Я нахожусь у Пожилина на положении квартиранта. Вот найду помещение, если уж хотите, приходите.

— А знаете, давайте вместе искать, — предложила Елена.

— Буду вам очень благодарен...

Через два дня они появились снова, радостные и оживленные: оказывается, нашлось замечательное помещение, почти в центре Москвы, в Высокопетровском монастыре, где до этого помещалась мастерская скульптора Ковыкина. Степан никак не ожидал такой прыти от своих будущих учениц и охотно согласился туда перебраться.

Переезжая на новое место, он впервые заметил, что уже наступила осень, и разозлился на себя. Как он живет, черт возьми, даже не видит, что делается вокруг. Навстречу им то и дело попадались кареты скорой помощи: с Восточной Пруссии прибывало много раненых. Улицы Москвы казались пустынными.

Мастерская, хотя и находилась в полуподвале, была довольно светлой и сухой, что особенно важно. На зиму, когда дни будут короткими, можно подключить несколько добавочных электрических лампочек.

Ученицы Степана быстро навели в мастерской порядок, а сам он сколотил из досок несколько рабочих столов, пару скамеек и широкий топчан для постели. Стружки и обрезки сложил в углу, предупредив девушек, чтобы они их не выкидывали.

— Для чего вам этот мусор? — с удивлением спросила Елена.

— Это не мусор, а дрова. Зимой, должно быть, в этом подвале будет адский холод. Поставим времянку и станем топить.

На оборудование мастерской ушло не более двух-трех дней, еще день Степан занимался заготовкой материала: привез глину, на складе памятников Дорогомиловского кладбища достал несколько кусков мрамора, заплатив за них приличную сумму.

Первой работой на новом месте стала женская фигура в рост, названная впоследствии «Монголкой». Приглядевшись к своим ученицам, Степан остановил выбор на Оде и попросил ее попозировать, отчего та пришла в замешательство.

— Что вы, Степан Дмитриевич, мне же придется раздеться?

— Ну и что здесь особенного?

Подругу принялась уговаривать и Елена, без которой Степану вряд ли удалось бы добиться ее согласия.

Общими усилиями мраморный брус был поставлен на попа и прислонен к одному из рабочих столов. Оде пришлось выстоять по часу не более трех сеансов. Работа продвигалась быстро, к концу недели контуры фигуры в основном уже были закончены. Ученицы, как могли, помогали Степану.

— В этом и состоит учеба, смотрите и делайте, как я, — говорил он им.

— Но делать, как вы, мы вряд ли сумеем, — ответила Елена, убедившись, что значит рубить мрамор.

— Мрамор не единственный материал. Глина — вот основное. Дерево для этого тоже подходит. Во дворе в дровяном складе я заметил крепкий сучкастый чурбак, его никак не могли расколоть, обязательно выпрошу у сторожа и попробую из него что-нибудь вырезать. Я еще ни разу серьезно не брался за дерево. Дерево — материал капризный, точно женщина, которая не хочет позировать.

При этих словах Степан, улыбаясь и подмигивая, посмотрел на Оду.

— Ко мне, Степан Дмитриевич, это не относится, — заметила та.

— Хорошо, что за вас взялась Елена.

— А она сама?

— Ничего, и до нее дойдет очередь, я ее приберегу для Евы...

В начале зимы мастерскую Степана посетили два корреспондента из «Русской иллюстрации» и вскоре в этом периодическом издании было помещено несколько фотографий его скульптур, а на одной заснят и он сам за работой.

Как и предполагал Степан, с наступлением морозов в мастерской стало настолько холодно, что к утру вода в ведре покрывалась тонким слоем льда. Иногда, заработавшись допоздна, девушки оставались ночевать здесь. Тогда Степан уступал им свой топчан, а сам ложился на двух сдвинутых вместе скамейках. В одну из особенно холодных ночей они не выдержали до утра и ушли домой посреди ночи. Назавтра они застали скульптора за новым занятием — он мастерил железную печку.

— Больше не убежите от меня, будет жарко.

Печь поставили посреди мастерской, от нее потянулась к одному из окон длинная кишка составных труб с кривыми коленами, подвешенная в нескольких местах на проволоке к потолку. Дровами их снабжал тайно от хозяев монастырский сторож. Он же прикатил в мастерскую приглянувшийся Степану чурбак.

— Не знаю, для чего вам этот пень, нешто камни собираетесь колоть на нем? — сказал ой при этом.

Вечерами, когда Степан оставался один, сторож частенько заходил к нему погреться и покурить, а заодно и побеседовать с умным человеком, как он называл скульптора в разговоре с другими. Впервые увидев «Монголку» и «Обнаженную», многозначительно заметил:

— Для чего тут выставил голых баб, срам ведь?

— Какой же срам? — возразил Степан.

— Смущают очень, окаянные. На них и одетых-то глядеть грех один.

Вскоре Степан получил заказ на портрет известной в то время балерины Федоровой, которую обычно называли Федорова 2-я. Опять же о нем позаботился его бывший учитель Волнухин, направив заказчиков в мастерскую Эрьзи.

Портрет Федоровой он выполнил в мраморе. Перед этим скульптор несколько раз побывал у артистки дома, вылепив сначала оригинал из пластилина. Позднее он принялся за «Автопортрет», тоже в мраморе. К этому времени у него появился еще один ученик по фамилии Шемякин. Правда, он где-то служил и мастерскую посещал лишь в конце дня.

Учеников своих скульптор пока что заставлял работать только в глине, задавая им несложные композиции. Самой способной оказалась Елена, что заставило его отнестись к ней более внимательно. Она, конечно, почувствовала это и тоже не осталась в долгу. Как-то незаметно, само собой в ее заботливые руки перешло все его нехитрое хозяйство. Она покупала чай, сахар, о чем он всегда забывал, а потом нервничал, приносила из булочной свежий хлеб, уводила его в трактир обедать. Елене пришлось приложить немало усилий, чтобы как-то упорядочить его жизнь. Иногда она даже поднимала на него голос, если он в чем-либо упорствовал.

— Ты чего мне мешаешь работать? Командуешь, словно сварливая жена, — ворчал он тогда.

— Я не командую, а всего лишь хочу, чтобы вы ели и спали вовремя.

Она была права, и Степан уступал. Он уже давно перешел с ней на ты, как и с остальными своими учениками. Он вообще не любил обращения на вы, может быть, потому, что оно отсутствовало в его родном эрзянском языке. Елена как-то сделала ему по этому поводу замечание, но Степан резко оборвал ее.

— Древние греки, черт возьми, к богам и то обращались на ты, а ты меня хочешь заставить с простыми смертными разговаривать во множественном числе!

Вскоре она с этим свыклась, и ей даже стало приятно, что он обращается к ней, как к равной.

В один из дней, уже после Нового года, в мастерской неожиданно появилась Катя Пожилина: вошла смущенная, растерянно огляделась и, заметив у рабочего стола скульптора, негромко поздоровалась.

— Катюша! — обрадовался Степан. — Давай проходи сюда, чего остановилась в дверях?

Катя несмело подошла поближе. Ее страшно смущали Елена и Ода, которые бесцеремонно рассматривали незнакомую гостью.

— Ну, как живешь? Скульптурой занимаешься? — спросил Степан.

— Нет, не занимаюсь. Я поступила на курсы медсестер, буду работать в госпитале.

— А вот это совсем ни к чему, — сказал Степан рассерженно. — Твое дело заниматься скульптурой.

— Война, — тихо отозвалась Катя.

— Ну и черт с ней, с войной! Пускай их воюют, кому делать нечего...

Катя побыла совсем немного и ушла, пообещав как-нибудь зайти еще, но слова своего не сдержала. А может быть, после окончания курсов ее отправили в какой-нибудь прифронтовой госпиталь, и она надолго уехала из Москвы.


6

Первую военную зиму Степан провел сносно: у него было несколько заказов, он закончил «Автопортрет», «Христа», сделал по памяти голову эрзянки. Летом выполнил ряд барельефов для дома дворцового типа на Остоженке, оформил с помощью Елены и Оды фасад дворца Румянцева-Задунайского на Моросейке. Вроде и заработок был неплохой, а жить приходилось туго. Цены росли не по дням, а по часам. Война сказывалась на всем, даже дрова подорожали.

К концу лета из Алатыря к Степану приехал племянник Вася.

— Ая думал, что ты давно воюешь, — сказал скульптор, застав его у дверей мастерской.

— Пока не взяли, оставили на время.

— Не здоров, что ли?

— Кто знает, наверно...

Степан затопил времянку, поставил на нее чайник, Василий рассказал дяде об алатырских новостях — о том, что из Маньчжурии вернулся отец, туда он уехал еще десять лет назад после злополучной истории с попом Рождественской церкви. Василий рассказал и о том, что городская Дума теперь уже и не заикается о постройке дома для скульптора — сейчас не до этого.

— Если бы сразу приехал, может быть, что и получилось, — сказал он в заключение.

— А может, это и к лучшему, — проговорил Степан задумчиво. — В Алатыре я вряд ли задержался бы надолго. Нрав у меня беспокойный. Вот и Москва уже надоела...

К чаю подоспели и девушки, по дороге с Моросейки забежавшие в баню. Степан представил им племянника.

— Что же вы, Степан Дмитриевич? У вас гость, а вы сидите? Надо бы сходить за вином, — засуетилась Елена.

Ода, еще не успевшая снять пальто, отправилась в магазин. Они обе с прошлой зимы, чтобы сократить до минимума расходы, отказались от своей квартиры и, с согласия скульптора, переселились в его мастерскую. Он сколотил для них второй топчан, его поставили в углу и завесили ситцевой занавесью.

С приездом племянника число едоков увеличилось. Поэтому вторая военная зима оказалась не только холоднее, но и голоднее. Дрова еще кое-как доставали — то сторож украдкой принесет пару поленьев, то Вася вечером разберет где-нибудь часть развалившегося забора, но с продуктами с каждым днем становилось труднее. У булочных с раннего утра выстраивались длинные очереди, в которых приходилось подолгу выстаивать Васе, Оде и Елене. Обратно в мастерскую они приходили продрогшие и посиневшие, подходили к печке, протягивая к ней замерзшие руки.

— Ну и черт с ним, с хлебом! — ругался Степан. — Будем сидеть без хлеба. Я в Италии иногда по несколько дней не ел, и ничего, не сдох...

Елена и Ода, а глядя на них, и Вася всеми силами старались оградить скульптора от неурядиц тяжелого военного времени. Особенно это удавалось. Елене, которая умела все делать тонко и тактично, так что Степан ничего не замечал. Лучший кусок за обедом всегда доставался ему. Было плохо с сахаром, с чаем, но она как-то умудрялась выходить из положения. Обежит всю Москву, наконец, купит на черном рынке, но достанет все необходимое.

Василий никак не мог разобраться в отношениях дяди с Еленой и однажды не вытерпел и заметил:

— Она тебе вроде не жена, спите врозь, а заботится, как о муже.

— С чего ты взял, что она обо мне заботится? — удивился Степан.

— Как же? Разве ты сам не замечаешь?

Степан впервые задумался над этим. «А ведь, черт возьми, он прав!» Елена давно уже стала для него чем-то гораздо больше, чем ученица. Он теперь и сам понял, что, когда она отсутствует, ему всегда чего-то не хватает. А когда она возле, на душе у него спокойно, он и нервничает меньше: как-то все само собой оказывается под руками — и материал, и инструмент.

Улучив момент, когда они с Еленой остались вдвоем, Степан сказал:

— Послушай, Лена, что тебя держит около меня? У тебя в Геленджике родители, ехала бы ты к ним.

— А вы согласитесь поехать со мной?

— Мне незачем туда ехать, у меня там никого нет. Да и неудобно. Что скажут твои родители?

— Ничего не скажут. Обрадуются.

— Обрадуются тебе, а не мне.

—Где я, там и вы...

— Как это понять?

— Понимайте, как хотите... Я дала себе зарок никогда с вами не расставаться. Ода давно уже зовет меня домой, с меня, говорит, хватит и скульптуры, и голода. А я ее каждый день умоляю задержаться еще хоть немного, боюсь, что вы одну меня не оставите у себя...

— Ну так скажи ей, пусть она убирается ко всем чертям! Мне не нужны ученики, для которых живот дороже скульптуры. И с чего ты взяла, что я не оставлю тебя? Да я без тебя дня не проживу! Неужели ты этого не видишь?

— Правда, Степан Дмитриевич?! — Елена вся вспыхнула от неожиданной радости.

— Не зови ты меня Степаном Дмитриевичем.

— Как же прикажешь звать мне моего учителя?

Она подошла к нему совсем близко и от неудержимого прилива чувств расхохоталась. Точно безумная, она долго смеялась и целовала его. Затем обхватила обеими руками и закружила по мастерской, все еще не переставая смеяться...

В тот же вечер Вася и Елена проводили Оду на вокзал.

Посещавший мастерскую в качестве ученика Шемякин больше не появлялся. Его, видимо, призвали в армию. Ближе к весне стал подумывать об отъезде и Василий. Он видел, как трудно приходится дяде добывать для всех пропитание. Да и за мастерскую не плачено уже несколько месяцев. Хозяева без конца надоедают скульптору. А когда Василий заметил, что Елена начала уносить на толкучку кое-что из одежды, он не стал больше тянуть с отъездом.

— С чего это ты вдруг надумал? — удивился Степан.

— Неужто ты думаешь, я вечно буду жить с вами. Мне пора уж и о своем думать. В Алатыре меня ждет невеста.

Конечно, никакая невеста в Алатыре его не ждала. Это было сказано лишь для того, чтобы дядя не стал доискиваться до истинных причин его поспешного отъезда.

— А как же скульптура? — огорченно спросил Степан.

— Куда от меня денется скульптура? Вот закончится война, настанут времена получше, я снова к вам вернусь. А может, вы приедете в Алатырь. Ведь решение Думы о постройке дома все еще остается в силе. Они его не отменили, только отстрочили...

Степан махнул рукой.

— Черт с ним, с ихним домом...

В начале мая в мастерскую зашел молодой военный врач, представившийся Мотовиловым.

— Я немного занимаюсь скульптурой, хотел бы поучиться у вас, — сказал он.

— Почему немного? — спросил недоверчиво Степан. — Скульптура — такая вещь, которая требует от человека многого.

— Я знаю, но у меня сейчас трудно со временем работаю в госпитале. Любимому занятию могу уделить в день часа два-три, не более, да и то за счет сна, — несколько смущаясь, ответил Мотовилов.

Это Степану понравилось. Коли человек занимается скульптурой за счет сна, стало быть, это всерьез.

— Ну что ж, молодой человек, посещайте мою мастерскую, только вот в чем беда: надолго сам вряд ли в ней останусь — нас выселяют отсюда. Но вы пока ходите, ходите и присматривайтесь.

Мотовилов посещал мастерскую до конца мая, пока скульптору настоятельно не предложили очистить помещение. Узнав об этом, он прислал троих дюжих санитаров, и они помогли Степану разместить скульптуры — часть у Волнухина, а часть на Нижнепрудном у Пожилина. Он, хотя и злился на скульптора, все же не отказал дать пристанище для его работ.

Волнухин, в мастерской которого Степан и Елена заночевали, не раз попрекнул коллегу, почему он вовремя не сказал ему о своих денежных затруднениях, он бы обязательно помог, и дело бы не дошло до выселения.

— Ладно об этом печалиться, Сергей Михайлович. Приедем осенью, найдем другое помещение. Невелика потеря. В этом подвале зимой я чуть не замерз.

— А как у вас с военной службой, не призовут?

— Черт их знает, должно быть, призовут, когда мой год подойдет.

Уходя от них, Волнухин вынул из кармана несколько четвертных и протянул Степану.

— Вот вам на дорогу.

Но Елена поторопилась ответить:

— Нет, нет, нам деньги не нужны, у нас есть на дорогу, до Геленджика хватит. Спасибо вам, Сергей Михайлович.

Когда они остались одни, Степан с удивлением спросил:

— Хотел бы я знать, черт возьми, откуда у тебя деньги?

— Какое тебе дело — откуда?..

Утром, отправляясь на вокзал, Степан взял два больших чемодана Елены: они были совсем пусты. И ему сразу стало понятно, откуда у нее деньги...

До Таганрога ехали поездом, затем пересели на пароход, следующий в Новороссийск, и прибыли туда рано утром. Елена сказала, что здесь у ее отца, капитана каботажного парохода, есть комната, надо сначала навестить его, а потом уже отправляться в Геленджик, к матери.

— А как ты меня представишь?

— Скажу, что со мной приехал скульптор Эрьзя. Этого достаточно.

— Так-то так, но, надо полагать, он обязательно поинтересуется, с какой стати я с тобой разъезжаю.

— Если поинтересуется, что-нибудь придумаем.

— Ничего придумывать не надо. Скажешь отцу и матери, что я твой муж...

Отец Елены — Ипполит Николаевич — невысокого роста, худощавый, лет сорока пяти, но уже изрядно полысевший, обнял дочь, а затем подал руку Степану.

— А-а, вот вы какой, скульптор Эрьзя! Мне о вас Леночка писала чуть ли не в каждом письме. Рад, очень рад за нее. Вы мне сразу, с первого взгляда понравились. Знаете, у вас такое светлое, такое открытое лицо. Вообще-то мужчинам не говорят комплиментов, но Леночка сделала вас моим зятем, значит, я имею право...

Его слова прервал визгливый возглас высокой стройной девушки, внезапно выскочившей из-за ширмы.

— Леночка, сестричка моя милая!

Пока сестры обнимались, Ипполит Николаевич объяснил, что это его младшая дочь, только сегодня ночью приехала из Ростова, где учится в балетной студии.

— А ну-ка марш отсюда, выскочила голая и босая, — сказал он нарочито сердито и выпроводил дочерей за ширму.

В середине дня они вчетвером поехали в Геленджик, где у Ипполита Николаевича имелся собственный домик.


7

В Геленджике Степан прожил до глубокой осени. Пополнел, загорел. С сестрами Мроз ездил на пароходе в Сочи, на Новый Афон, в Батуми. В откровенной беседе с Еленой он признавался, что еще никогда не жил так вольно и беззаботно. Не привыкший к семейной обстановке с ее твердыми установками все делать вовремя — есть, ложиться спать, вставать, — у Мроз он не тяготился всем этим. Он и сам не заметил, как стал частицей этой семьи.

Из Геленджика Степан уехал в середине ноября. Елена пока осталась у родителей: сейчас ей в Москве делать нечего, тем более, что Степана могут призвать в армию.

В Москве Степан остановился у Волнухина, и тот сказал ему, чтобы он сходил в свою бывшую мастерскую. Сторож монастырского двора как-то справлялся о нем: вроде бы на имя скульптора Эрьзи поступила какая-то бумага.

— Должно быть, призывают, черт возьми. Вы сказали, куда я уехал? — спросил Степан.

— Я сказал, что не знаю.

Степан не ошибся: бумага действительно была из призывного пункта и пришла неделю назад. Вручая ее, сторож пожалел, что такому редкому мастеру тоже приходится идти на войну.

— Уж лучше бы вы, Степан Дмитриевич, не показывались в Москве. Поискали, поискали бы вас и бросили. А то ведь немец убьет ни за понюшку табака. Ух как много полегло наших в этой войне, а конца ей не видно...

— Нет, дезертиром быть не хочу, — сказал Степан, а у самого все перевернулось внутри.

Вот и конец его свободе. До этого он знал лишь свою работу — с мыслью о ней ложился, с мыслью о ней вставал. Теперь все будет иначе: он — солдат, подневольный, зависимый человек. Никому нет дела до его скульптур — сунут в руки ружье и пошлют убивать людей...

Степан бесцельно побрел по Петровке, не зная, что предпринять. В призывной пункт он не торопился, туда он может явиться и завтра, теперь уже все равно — и так опоздал на целую неделю. Один день ничего не решит. И тут, ища выход из положения, Степан вдруг вспомнил про своего бывшего ученика Мотовилова, военного врача. «Надо сходить к нему. Может, что-нибудь посоветует. Но в каком госпитале он работает? Раньше как-то этому не придавал значения. Это, кажется, где-то в Замоскворечье», — бормотал себе под нос Степан, натыкаясь на прохожих...

Прочитав призывную бумагу, Мотовилов забеспокоился больше, чем сам Степан, который даже не удосужился дочитать ее до конца.

— Так вас завтра же отправят с маршевой ротой в самое пекло! — взволновался он.

— Ну и черт с ним, пусть отправляют. Всех отправляют, а я что, лучше других?

— Нечего вам думать о других, вы думайте о себе, — сердито сказал Мотовилов и спросил: — Вы уже были на призывном пункте? Нет. Хорошо сделали, что сперва пришли ко мне. Завтра же мы с вами пойдем к моему начальству, и я постараюсь попросить, чтобы вас зачислили хотя бы в санитары при госпитале. Это единственное, что может спасти вас от окопов.

Провожая скульптора, Мотовилов посоветовал ему не очень-то разгуливать по улицам: может остановить патруль и проверить документы. В Москве объявилось много дезертиров, и на них производят облавы. Лучше он сам утром зайдет за ним.

— Вы думаете, я уже дезертир? — встревожился Степан.

— Я ничего не думаю, но у вас в кармане бумага, на основании которой вы должны явиться на пункт неделю назад.

— Я ее получил только сегодня.

— Верю, но для суда это не будет иметь ровно никакого значения.

С этих пор тревога не покидала Степана, и он шел, оглядываясь, до самой квартиры Волнухина: ему все время казалось, что за ним кто-то следит.

— Вы знаете, Сергей Михайлович, я, оказывается, дезертир!

— Все шутите, Эрьзя. Пойдемте-ка лучше попьем чаю. Мы вас совсем заждались.

— Ей-богу, не шучу. Сейчас мне об этом сказал мой ученик Мотовилов. Он военный врач и все эти порядки знает...

Направляясь вместе с Мотовиловым в Управление Красного креста, Степан на всякий случай захватил с собой альбом с фотографиями скульптурных работ и несколько газетных вырезок о своем творчестве. В Управлении Мотовилов оставил скульптора в коридоре, а сам пошел ходить по кабинетам. Через некоторое время он пригласил Степана в одну из комнат и представил заведующему отделениями госпиталей города Москвы профессору Сутееву.

— Пожалуй, мы сможем помочь господину Эрьзе, — произнес профессор приятным баритоном, просмотрев альбом. — Надо будет отправить в Петроград телеграмму и просить Главный штаб откомандировать скульптора в наше распоряжение. Подскажите, пожалуйста, ваш адрес, господин Эрьзя, чтобы мы могли вам сообщить результат.

— Он живет у скульптора Волнухина, — сказал Мотовилов.

— Да, да, я временно остановился у Сергея Михайловича. Это мой учитель, — добавил от себя Степан, который все это время стоял в отдалении, переминаясь с ноги на ногу, а лицо его светилось мягкой улыбкой, спрятанной в золотисто-русой бородке...

О том, как хорошо его приняли в Управлении Красного креста, Степан сразу же рассказал Волнухину, повторив несколько раз: «Понимаешь, с ним приятно было разговаривать,совсем не важничает, хотя и большой начальник». Но в кабинете заведующего отделениями госпиталей Степан произнес не более двух фраз.

Спустя несколько дней пришел ответ из Петрограда, и Степана назначили на должность художника-муляжиста филиального отделения госпиталя для челюстных ранений. Этот филиал находился на Большой Грузинской улице, где Степану отвели отдельную комнату. Он где-то раздобыл железную кровать, стол и пару венских стульев, считая, что устроился с комфортом.

— Вот что значит жить на казенный счет, так роскошно я еще никогда не обставлял свое жилище, — шутил Степан, когда к нему заходили гости.

В этой комнате на Большой Грузинской у него часто бывали Мотовилов, профессор Сутеев, с которым он вскоре сошелся очень близко. Заходили и совсем незнакомые люди, прослышав, что в госпитале работает знаменитый скульптор Эрьзя, в обязанности которого входило по рисункам и фотографиям изготовлять гипсовые муляжи и раскрашивать их. Работа ему, естественно, не нравилась, но он терпел ее и выполнял довольно добросовестно, хотя ему, привыкшему лепить с живой натуры прекрасные человеческие лица, не так легко было перейти на изготовление слепков изуродованых ранением челюстей. В госпитале у него оставалась масса свободного времени, но, к сожалению, он не мог здесь заниматься скульптурой. Для этого не было соответствующих условий, да и вряд ли ему разрешили бы. Поэтому Степан, вскоре стал подыскивать помещение для мастерской. По условиям службы он мог жить и вне госпиталя.

К середине зимы на Садовой-Кудринской Степану удалось по дешевке снять под мастерскую бывшую кузницу, которая очень для этого подходила: одна из ее стен была сплошь стеклянная, с рамой из массивного железного переплета. Высота около четырех метров, пол цементированный. Степан наспех сложил плиту, смастерил времянку, надеясь, что две печи все же хоть немного обогреют этот сарай. Но, даже несмотря на это, в мастерской у него всегда было так же холодно, как и на улице, и Степан никогда не снимал ватную фуфайку, добытую в госпитале. Спать невозможно было даже рядом с плитой, которая больше дымила, чем обогревала. Тогда он сделал из досок под самым потолком что-то вроде подвесной скворешни и на ночь по лестнице взбирался туда.

В Геленджик Елене он сразу же написал письмо — поделился своей радостью и попросил ее, если может, приехать. Но в конце письма все же добавил, что в мастерской адский холод, пусть лучше подождет до весны...

Первыми в мастерскую к скульптору пришли супруги Сутеевы. С женой профессора, Зинаидой Васильевной, к тому времени он уже был знаком: до этого не раз бывал у них и даже обещал сделать ее портрет, как только наведет у себя порядок.

— Вот ваш мрамор, он ждет, когда вы согласитесь позировать, — сказал Степан, улыбаясь, и поднял на стол объемистый кусок камня.

— Бог с вами, Степан Дмитриевич, вы меня тут совсем заморозите, — ответила Зинаида Васильевна.

— Топлю день и ночь, черт его знает, почему холодно.

— Моим портретом лучше займитесь у нас, у нас тепло, да и я не буду сидеть без дела, — предложила она.

Степан хотел угостить их чаем, но гости отказались, сказав, что пришли специально за ним и сейчас уведут его к себе.

— Тогда придется надеть чистую рубаху, — сказал он и полез по лестнице в свою скворешню.

Гости лишь сейчас заметили причудливую постройку, висящую у потолка.

— Степан Дмитриевич, что это у вас такое?! — с удивлением воскликнула Зинаида Васильевна и расхохоталась.

— Ничего особенного, я здесь сплю, здесь теплее.

— А вы не грохнетесь оттуда вместе со своим ящиком? — заметил Сутеев.

— Не должно быть, подвешено крепко, — ответил скульптор, уже забравшись наверх. Под его тяжестью все это дощатое устройство подозрительно качалось и скрипело...

В тот вечер у Сутеевых Степан познакомился с художником-декоратором Большого театра Яковлевым. Оказывается, они были соседями. Декоративные маетерские Большого театра находились в здании рядом с мастерской скульптора. На следующий день Яковлев обещал у него побывать. Он и в самом деле пришел и привел с собой писателя-одессита Кипена. Долго и молча рассматривали они скульптуры, а Степан стоял рядом, дымил трубкой и время от времени в двух-трех словах сообщал историю создания той или иной работы.

— Представьте себе, я ничего подобного никогда не видел, — вымолвил наконец Кипен и обратился к Яковлеву: — Что вы на это скажете, а?

— То же самое, что и вы. Жалею, что до сего времени не знал об этих сокровищах.

— В следующий раз обязательно приведу с собой Серафимовича. Вы не возражаете? — спросил Кипен.

— Нет, конечно. Он что, тоже писатель?

— Разве вы у него ничего не читали?

Степан пожал плечами. Немного погодя, сказал:

— Писатели нас понимают лучше других. В Италии я очень дружил с Амфитеатровым. Хороший человек...

К вечеру Яковлев опять зашел к Степану и пригласил его вместе поужинать. На столе, рядом с куском мрамора, он увидел первый том «Рассказов» Серафимовича.

— Вот взял у Григория Осиповича. Надо почитать. А то как-то неудобно, большой писатель, придет ко мне, а я у него ничего не читал, — как бы оправдываясь, сказал Степан. — Да и времени нет. На работу и то его не хватает...

Дружба с Яковлевым расширила круг знакомых Степана. К нему теперь часто заходили артисты, художники, журналисты, а вскоре, верный своему слову, Кипен привел и Серафимовича. Они пришли днем и застали скульптора за работой. Перед ним на столе, сколоченном из толстой двухдюймовой доски, лежал кусок белого мрамора с уже обозначившимися контурами женской головы. Здесь же рядом дремал серый пушистый котенок. Его скульптор подобрал на улице.

— Вот Калипсу делаю, — ответил Степан на вопрос Кипена, над чем он сейчас работает. — Яковлев недавно рассказал одну занимательную историю про грека Одиссея. Так она, эта самая Калипса, сумела своими чарами удержать его у себя целых семь лет. Должно быть, порядочный бездельник был этот Одиссей, ежели возле бабы проторчал столько времени, — заключил он вполне серьезно.

Серафимович и Кипен не удержались, чтобы не рассмеяться.

— В наше время, пожалуй, столько не проторчишь, верно? — заметил Серафимович.

Он, не в пример другим, не кинулся сразу к скульптурам, поговорил с хозяином, всмотрелся в него, а уже потом молча принялся разглядывать его работы. Кипен было намерился, на правах старого знакомого скульптора, взять на себя роль толкователя, но Серафимович остановил его.

— Тут и без того все ясно, как на бумаге написано.

Уходя, он стал извиняться, что они пришли не вовремя и оторвали скульптора от работы.

— Если разрешите, мы зайдем к вам как-нибудь вечерком.

— Прошу, очень прошу, заходите в любое время. Мне приятно было с вами поговорить.

В понятие «поговорить» Степан, видимо, вкладывал свой собственный смысл. Оба они — и скульптор, и Александр Серафимович — по характеру были не слишком разговорчивые...

— Он мне понравился, такой простой, совсем не похож на писателя. По виду настоящий кузнец, — говорил вечером Степан о Серафимовиче, сидя в гостях у Сутеевых.

— А вы сами-то, Степан Дмитриевич, похожи на художника? — с улыбкой заметил Григорий Осипович.

— На кого же я, по-вашему, похож? — слегка обиделся Степан.

— Вы скорее смахиваете на странника или старообрядческого начетчика, — откровенно признался Сутеев.

Против странника Степан не возражал, но походить на начетчика не хотел и на следующий день явился к Сутеевым подстриженный и подбритый.

— Ну, что вы теперь скажете?

Зинаида Васильевна расхохоталась.

— Напрасно вы его послушались, Степан Дмитриевич, и отрезали волосы. Они вам так шли.

— Вот черт, это он смутил меня, — проворчал недовольно скульптор.

У Сутеевых он работал над портретом Зинаиды Васильевны, а после вечерами подолгу просиживал в кругу их семьи за чаем, рассказывая о своей удивительной жизни, начав этот рассказ с самого раннего детства. В минуты откровенности он признавался:

— Мне у вас так тепло и хорошо, что и высказать не могу...


8

Революции подобны землетрясениям. Где-то в фундаменте общества, в самых его нижних слоях, точно в глубинных пластах земли, накапливается скрытая от глаз взрывная сила. И вдруг происходит сдвиг. Привычное здание общества рушится, разваливается, словно карточный домик. Так произошло двадцать седьмого февраля семнадцатого года с тысячелетней монархией Российского государства.

Слухи о приближающихся изменениях в стране в тихую мастерскую Степана проникали через ее многочисленных посетителей. Так что он все время находился в курсе событий. Весть о низвержении самодержавия первым принес ему Яковлев.

— В Петрограде арестовали царя!

От его неожиданного крика со стола свалился котенок. Степан поднял его на руки и лишь потом проговорил:

— Стоит из-за этого орать, чай, можно и тихо сказать.

— Ты что, не обрадовался? — удивился Яковлев, видя с каким равнодушием воспринял скульптор известие.

— А чего радоваться? Ну, скинули одного Романова, на место него обязательно сядет другой.

— Нет уж, дудки!

— У меня вон тоже произошла революция: вчера вечером сорвался мой второй этаж и чуть было не разбил «Монголку». К счастью, она оказалась покрепче этих досок, выдержала...

Яковлев заставил скульптора одеться и потащил его на улицу. По Садовому кольцу они вышли к Тверской ипошли по ней к центру. Улица была забита народом, кругом стоял невообразимый гвалт — пели, кричали, смеялись. Нигде не видно ни жандармов, ни полицейских, добрую половину толпы составляли солдаты. В Охотном ряду и Театральной площади горели костры. Степана захватила эта людская толчея, и он, смешавшись с ней, ни за что не хотел возвращаться в свою мастерскую. Они с Яковлевым так и пробродили по городу всю ночь, несколько раз возвращаясь на Театральную площадь, чтобы погреться у костров.

В эту первую революционную ночь не спала вся Москва. Лишь к утру несколько опустели ее площади и улицы. А днем они снова забурлили. И Степан снова пошел бродить по городу, на этот раз один, без попутчика. Повсюду стихийно возникали митинги, на старые бочки из-под пива взбирались ораторы разных мастей и воззрений. Люди слишком долго были лишены права вольно высказывать свои мысли, теперь наступила полная свобода, и они могли выговориться. Одних ораторов слушали, затаив дыхание, других освистывали и с криком стаскивали с бочек. У Степана обычно не хватало терпения дослушать до конца хоть одного из них, и он уходил, чтобы на соседней улице примкнуть к следующей толпе. Но выступление одного рабочего, начавшего свою речь призывами: «Долой войну!», «Да здравствует мир!», «Заводы и фабрики рабочим, землю крестьянам!» он прослушал с волнением и в конце даже крикнул: «Браво!» Хотел было подойти к этому человеку, чтобы пожать ему руку, но никак не мог пробиться через толпу.

Вечером, придя к Сутеевым, Степан рассказал о нем.

— Дело говорил. А остальные так себе, занимаются пустым суесловием, слушать не хочется.

— Вы, вероятно, слушали выступление большевика, — заметил Сутеев.

— А кто они такие? — заинтересовался скульптор.

Сутеев кратенько, как мог, объяснил ему сущность большевизма.

— Программа у них, пожалуй, правильная, — подумав, сказал Степан и спросил, что об этом думает сам профессор.

— А что тут думать? Само собой разумеется, с войной надо кончать. Довольно проливать бессмысленную кровь.

— Хватит вам заниматься политикой, пойдемте лучше ужинать, — вмешалась в разговор Зинаида Васильевна. — С этой революцией, я вижу, Степан Дмитриевич, вы совсем осунулись, наверное, и поесть забываете.

— А ведь правда, черт возьми, сегодня я еще ничего не ел. Магазины не торгуют, а запасов у меня никаких, — признался Степан.

Сутеевы оставляли его ночевать, но он заторопился к себе в мастерскую — там у него голодный котенок, не кормленный со вчерашнего дня...


Постепенно жизнь в Москве стала входить в более или менее нормальную колею. Из Петрограда пришло известие о создании Временного правительства. На улицах появились вооруженные патрули. Они разгоняли демонстрантов и митингующих. Первая волна революции схлынула, время безудержной свободы кончилось. На административных зданиях новое правительство вывесило призывы, написанные огромными белыми буквами на красных полотнищах: «Война до победного конца!»

— Вот тебе и скинули царя, — говорил Степан своему соседу Яковлеву, который по-прежнему просиживал у него целые вечера. — Скинуть-то скинули, а что изменилось? Все осталось по-старому, как и при Николашке.

— Вот закончится война, и все пойдет по-другому, — защищался тот.

— А не считаешь ли ты, что изменения должны начаться именно с войны?..

Закончив «Зинаиду» и «Калипсо», Степан принялся лепить огромную женскую фигуру, пользуясь для этого стоячей лестницей. От службы в госпитале он теперь был освобожден и муляжами больше не занимался. Все свое время он отдавал только работе. У него возникла идея создать скульптурные портреты женщин всех национальностей России. Уже есть русские — «Катя» и «Зинаида», есть «Монголка» и «Эрзянка». Как-то на улице он встретил молодую татарку в национальном костюме с монистами. Вернувшись в мастерскую, по памяти сделал рисунок, чтобы позднее передать это в мраморе..

Наконец из Геленджика приехала Елена. Ей не понравилась мастерская, и она посоветовала подыскать другую. О том, что зимой здесь было холодно, она уже знала из его писем. Степан согласился, но пока было тепло, они оставались здесь. С ее приездом он принялся за новую работу, назвав ее «Страсть». Елена, правда, не сразу, но согласилась ему позировать. Уж очень неудобную он выбрал позу. Эту работу затем они отлили в цементе.

К зиме Степан и Елена перебрались в небольшой особняк на Петровском шоссе, заняв самую просторную и светлую комнату, служившую когда-то зимним садом. Небольшие пальмы и прочие экзотические деревца валялись здесь же за особняком, их кто-то выкинул, и они засохли и погибли при первых же заморозках.

Они с Еленой почти никуда не выходили, жили замкнуто, за работой не замечая ничего. Наверно, потому и Октябрьские события прошли мимо них. Незаметно и понемногу прерывались установившиеся до этого связи. Наиболее близкими все время оставались лишь Сутеевы и Яковлев. Еще в начале зимы Степан получил письмо из Алатыря, посланное месяц тому назад: в нем Василий сообщал о смерти своей бабушки, матери скульптора, которая умерла от тифа. Степан тяжело переживал эту потерю. Не будь рядом Елены, ему, может быть, было бы еще тяжелее...

После Нового года Яковлев сообщил: в феврале должна открыться большая художественная выставка, подготовляемая объединением «Свободное творчество». Не загляни он к ним случайно, Степан так и не узнал бы об этом. До выставки оставалось не более месяца, и он стал спешно готовиться к ней: закончил бюст татарки, сделал еще одну голову мордовки и голову Иоанна Крестителя на блюде. На эту выставку он представил тридцать работ, созданных им уже в Москве, и все они были приняты. До этого за все четыре года он ни разу не участвовал ни в одной выставке. «Корифеи» «Союза русских художников» и «Мира искусства» относились к нему свысока, втихомолку потешаясь над его заграничной славой. Одни его просто не признавали, другие смотрели на него с равнодушием обывателей. Дескать, мужик он и есть мужик, что он может создать путного, да он просто не имеет права совать свой нос в высокое искусство. Вокруг его имени был создан своеобразный заговор молчания. И только после революции двери выставочных залов были широко открыты для художников — выходцев из народной гущи, каким являлся и Степан Эрьзя. Его работам в газете «Вечерние новости» была посвящена специальная статья.

И сама выставка, и благожелательное отношение критики к его работам вдохновили скульптора на новые замыслы. Но в Москве в то время все труднее становилось с материалом. Нельзя было достать ни глины, ни цемента. О мраморе нечего было и мечтать. У молодой Советской республики и без того хватало забот. Старое и отжившее не хотело сдавать своих позиций: бывшие царские генералы в провинциях организовывали мятежи, старые чиновники, не желая подчиняться правительству рабочих и крестьян, занимались саботажем. Работникам искусств, признавшим Октябрьский переворот как свое освобождение от гнета, приходилось самим думать о себе, чтобы не остаться без дела. Скульптор Эрьзя без дела не мог сидеть и минуты, поэтому он решил поехать туда, где имелся материал для работы. Этот вопрос они с Еленой обсуждали целый месяц. Она тянула его поближе к своим, говорила, что в районе Гагры до войны занимались добычей мрамора и что они там обязательно найдут его и сейчас. Но Степан не хотел рисковать — найдут ли? Уж если ехать, так в самое надежное место — на Урал. Уральский мрамор ничем не уступает каррарскому. Но прежде чем ехать, они надумали наведаться в Алатырь, чтобы захватить с собой и Василия, а заодно взглянуть и на родные места, поклониться дорогим для Степана могилам отца и матери.

Перед отъездом он решил определить свои скульптуры в надежное место. В этом пустующем особняке оставлять их ни в коем случае нельзя. Его могут занять, а скульптуры выкинуть, как когда-то деревца из зимнего сада. Часть работ прямо с выставки «Свободное творчество» Степан отвез в хранилище музея Изящных искусств, договорившись с его смотрителем. Несколько скульптур, более мелких, оставил у Волнухина. А самые громоздкие и тяжелые поместил в подвале у частного домовладельца, заплатив ему за это...

Поезда в то тяжелое время ходили плохо и нерегулярно. Более суток Степан и Елена сидели в Москве на Казанском вокзале. Больше половины пути ехали на крыше. Мартовский холодный ветер продувал их до самой Рузаевки. О том, чтобы достать кипятка и хоть немного согреться, нечего было и думать. Его не было ни на одной станции. Дров недоставало даже для паровозных топок, не то что для кипятилен...


Алатырь был все тот же — деревянный, малолюдный, тихий. В нем мало что изменилось. Разве только то, что лавки и магазины закрыты, их витрины и окна наглухо забиты досками. За зданием вокзала, который на этот раз показался Степану до смехотворности маленьким, он нанял извозчика и помог Елене влезть в санки. Дорога ее измучила вконец: она еле держалась на ногах. От самой Москвы им не удалось ни разу соснуть даже на минуту. От Рузаевки ехали в битком набитом вагоне, стоя в проходе. Здесь было ничем не лучше, чем на крыше, и Степан жалел, что они втиснулись в это людское месиво.

Старый домик брата Ивана осел и покосился. Его маленькие подслеповатые окна, нижними краями уткнувшиеся в завалину, смотрели точно невидящие глаза столетнего старца. Когда Степан с Еленой сошли с саней и двинулись к воротам, им навстречу из низкой, настежь открытой калитки выбежали, толкая друг друга, четверо парней. Впереди бежал Василий. Степан понял, что это все его племянники. Выхватив из его рук чемодан, Василий воскликнул, словно обрадованный подросток:

— Я вас, дядя, увидел в окно! И тетю Лену сразу узнал.

Остальные трое в нерешительности остановились немного поодаль. Из них Степан узнал только Ивана, которому в последний приезд в Алатырь было что-то около одиннадцати. А те двое уже родились и выросли в его отсутствие.

Брат Иван и сноха Вера приезжих встретили в дверях.

— Вот удачно, — сказал Степан после соответствующего ритуала встречи — объятий, поцелуев, как это обычно водится, — вся ваша семья, кажется, в сборе.

— О, это еще не вся, нет Петра, трех снох и внуков, — заметил брат.

— Петр от нас живет отдельно, со своей семьей, — добавила Вера.

Степан, оглядывая тесную избу, молча удивлялся, как может здесь умещаться столько людей. Из передней выползли двое маленьких — девочка и мальчик. Увидев незнакомых, они расплакались.

— А это, наверно, внуки?

— Один внук — Степан, — ответил брат.

— А эта еще наша, самая маленькая.

Вера подняла девочку на руки и принялась ее успокаивать.

И брат, и сноха, конечно, сильно изменились, но выглядели еще неплохо, стариками их не назовешь. Ивану в этом году стукнуло пятьдесят, а Вера на сколько-то лет моложе мужа. Сунув девочку кому-то из парней, она на время исчезла, вскоре вернувшись с глиняным кувшином, полным вонючего самогона.

— Зачем ты принесла, уряж, эту дрянь? Я и хорошего-то вина не пью, — сказал ей Степан.

— Не печалься, у нас найдется кому пить, — она стрельнула глазами на мужа.

Вера выложила на стол все съестное, что нашлось в доме. Подошли и снохи — жены Степана и Ивана. За столом всем места не хватило, и женщины угощались стоя. Тут вдруг вспомнили про Елену. Ее нашли в передней за голландкой. Она свернулась на скамейке в комочек и заснула. Степан стал ее будить, но в ответ она лишь простонала:

— Ради бога, милый, оставь меня, я так устала, что не могу встать.

Вера быстро разобрала постель, Степан стащил с Елены верхнюю одежду и, как маленькую, перенес ее туда на руках.

— Уж больно жена у тебя молодая, ну прямо как девочка, — сказала Вера, наблюдая, как он возится с ней.

— Еще не успела состариться, — отшутился Степан.

— Покойница мать рассказывала, что в Париже у тебя жена была из французов. Ту, знать, оставил там?

Степан ничего на это не ответил: он вообще надолго замолчал. Уже сидя за столом, спросил, как скончалась мать, долго ли болела: едва переступив порог дома, он только о ней и думал.

— Все мы переболели тогда, — ответила Вера. — Тифом. Петр принес его с войны. Не болели только маленькие да вот сам, — она кивнула на мужа, который уже успел осушить несколько стаканов самогона и сидел осоловелый.

— Вот что, браток, сходи-ка ты к новой власти да попроси лесу. Ты человек значительный, тебе не откажут. Вишь, старая Дума и то хотела для тебя дом построить, — заговорил он, мотая лохматой головой.

— Что и говорить, дом у нас никудышный, того и гляди развалится, задавит нас всех, — поддакнула Вера.

Степану неудобно было отказать брату, но и обещать уверенно он ничего не мог. Кто знает, как встретит его местная власть, тем более, что жить-то здесь он не собирается. Все же ответил:

— Попробую, пойду...

На следующий день они с Еленой пошли на кладбище. Вера показала им могилы отца и матери. Два дубовых креста над небольшими холмиками, покрытыми подтаявшим грязноватым снегом — вот и все, что осталось от его родителей. Степан снял шапку и с минуту стоял молча, затем тихо проговорил, обращаясь к Елене:

— Как-нибудь еще приедем и сделаем памятник.

Она кивнула головой.

По дороге с кладбища Степан все же решился зайти в бывшее уездное управление, где теперь размещалась новая власть. Ему сказали, что всеми делами ведает ревком, и посоветовали обратиться к его председателю.

Председатель ревкома, в простой солдатской форме с оторванными нашивками, встал из-за стола и шагнул ему навстречу, протягивая широкую ладонь. Он, оказывается, уже знал о приезде скульптора.

— Спасибо, что вы к нам зашли, — улыбаясь, произнес он басовитым голосом.

Ему, видимо, было около тридцати. Лицо широкое, скуластое, чисто выбритое. На высокий лоб падает густая темная прядь. Он усадил сначала Елену, затем предложил стул Степану. Сам остался стоять.

— Хорошо было бы, товарищ Эрьзя, ежели вы остались бы жить у нас в Алатыре. Вы бы здесь открыли художественную школу...

Степану понравилось предложение, но он откровенно признался, что сейчас не может этого сделать: собрался ехать на Урал.

— Вы не вечно там собираетесь жить?

— Конечно. Поработаю немного, запасусь материалом, а затем вернусь.

— Вот и возвращайтесь прямо к нам...

Степан не умел подходить к делу издалека, не любил крутить вокруг да около. Поэтому и на сей раз сказал прямо, что пришел просить лес для брата на постройку дома. Елену даже напугала его прямота, и она не надеялась на положительный результат. Но вышло все иначе.

— Значит, мы с вами договорились! — произнес председатель ревкома. — Я вам организую жилье, а вы обещаете приехать к нам. Только не советую заниматься лесом да стройкой. Пройдитесь по городу, облюбуйте любой пустующий купеческий дом, мы его реквизируем, и он станет вашим. Там со временем и откроетеную художественную школу...

Перспектива была заманчивой. Это как раз то, к чему он всегда стремился, из-за чего так спешно четыре года назад оставил Италию. И как хорошо, что новая власть предоставляет ему это. Старая городская Дума лишь обещала. Немного подумав, он ответил:

— Нет. Купеческого дома не надо. Лучше отпустите лесу, дом мы с братом построим сами.

— Ну что ж, воля ваша. Я вас понимаю... Лес будет.

Когда Степан рассказал обо всем брату, тот в сердцах воскликнул:

— Был ты дураком — дураком и остался! С таким характером у тебя сроду ничего не будет.

— А мне ничего и не надо, — не обиделся Степан.

— Купчишку пожалел! А они нас жалели, сосали нашу кровь тыщу лет?..

Иван настолько расстроился, что ушел из дома и где-то напился, а потом весь день ругал брата за то, что он лишил его семью каменного дома.

— Ты спасибо скажи, что он добился для тебя леса, — успокаивала его Вера. — Нам ли жить в каменном доме? По нас хорош и деревянный...


9

В Алатыре Степан и Елена прожили до мая. Они не торопились уезжать, дожидаясь тепла. Еще раз пускаться в путешествие по холоду просто не решились. Степан помогал брату с постройкой дома. Дело продвигалось быстро. Шестеро мужиков срубили сруб за какие-нибудь две недели. Лес был прошлогодней рубки, сухой; поэтому сруб они сразу же стали возводить под крышу. Степану так хотелось свозить Елену в Баево и Баевские выселки и показать ей, где он провел детские годы, но с постройкой дома не удалось этого сделать...

Из Алтышева повидаться с братом приезжала сестра Ефимия. В свои сорок шесть лет она была еще довольно ладной и привлекательной, очень походила на мать. Головку эрзянки осенью прошлого года Степан вылепил с нее по памяти. Находясь в Алатыре, Степан не забыл о своих бывших учителях-иконописцах. Но из них здесь проживал лишь один Тылюдин. Он ему подарил несколько фотоснимков со своих работ. На одной сделал надпись: «На добрую память учителю Василию Артемьевичу Тылюдину, 1918 год. С. Эрьзя». Тронутый вниманием бывшего ученика, а теперь знаменитого скульптора, Тылюдин обнял его и прослезился.

— Думал ли я когда, что тот мальчик в лаптях и зипунишке со временем станет большим, известным художником! — произнес он дрожащим от волнения голосом.

Они посидели за чаем, поговорили, вспоминая прошлое. Тылюдин рассказал несколько давних эпизодов из бытности Степана его учеником. Сам скульптор смущался, а Елена смеялась...

Из Алатыря в Москву ехали более или менее сносно. Им удалось занять места на нижней полке, где они сидели и по очереди спали. Их теперь было трое: с ними ехал Василий.

В Москве Степан не думал задерживаться надолго, да и нечего было там делать. Москва сидела на голодном пайке. А надолго ли им хватит мешка сухарей, заготовленных в Алатыре? В комитете по охране памятников старины Степан выписал командировку, собрал свой инструмент, отправил Василия и Елену на вокзал, а сам пошел проститься с Сутеевыми. Он не мог уехать, не простившись со своими друзьями.

Все эти дни в Москве они провели у Волнухина. Сергей Михайлович не отговаривал его от поездки, наоборот, сказал, что еще немного погодя, пожалуй, и сам махнет куда-нибудь.

Сутеев был иного мнения.

— Зачем вы едете в такую даль да еще в такое неспокойное время?

— Мне надо работать. Это для меня главное. А на время нечего смотреть. Черт знает, когда оно станет спокойным. Для художника даже лучше, когда кругом неспокойно.

— Так-то оно так, — согласился Сутеев, — но все же я советую немного повременить. Вы слышали что-нибудь о мятеже чехов?

— Что-то об этом упоминали у Волнухина. А чего мне бояться чехов? Дадут им по шапке, они и успокоятся. Нет уж, коли собрался, поеду, — решительно заявил Степан. На вокзале меня ожидают Елена и племянник...

Зинаиды Васильевны дома не оказалось, и Степан попросил передать ей прощальный привет...

До Ярославля ехали на крыше, а потом удалось пробраться в вагон: такого потока едущих уже не было. А за Вяткой так совсем стало свободно. В Перми им посоветовали ехать на Екатеринбург через Калино и Гороблагодатскую: прямая дорога находилась в руках чешских мятежников. Да и сам Екатеринбург был все еще занят ими.

Василий в дороге занемог. Он и раньше частенько жаловался на боль в правом боку, а теперь едва держался на ногах. Лицо осунулось, пожелтело. Он стал просить дядю, чтобы тот показал его врачу. А где в дороге найдешь больницу? Надо отставать от поезда. А они и без того вторую неделю в пути. Но задержаться им все же пришлось, и надолго. Поезд дошел лишь до Невьянска. Дальше начиналась фронтовая полоса.

Степан обратился к местным властям, показав им командировочное удостоверение, на что ему ответили, чтоб он устраивался со своей семьей сам, помочь ему ничем не могут. Несколько дней они обитали на вокзале, потом Степан уговорил одного местного жителя временно пустить их в пустой сарай. Вскоре Елена познакомилась с соседними женщинами, предложив одной из них скроить платье, другую научила вязать кружева, за что они платили ей продуктами. Таким образом, кое-как протянули два месяца. Местный врач прописал Василию какие-то порошки и капли, но ему от них нисколько не стало лучше. Он уже не вставал с постели, и Степан с Еленой вынуждены были задержаться в городе даже тогда, когда части Красной Армии оставили его. В конце августа Невьянск заняли чехи. Город наводнился бывшими офицерами царской армии. Ходили упорные слухи, что от Омска к Екатеринбургу движется белая армия, сколоченная царскими генералами.

Как только подвернулась возможность, Степан и Елена сразу же повезли Василия в Екатеринбург. Однако и там они не смогли поместить его в больницу. Тогда, оставив их на вокзале, Степан поехал в Полевское, где по слухам, якобы имелась хорошая больница. Там ему, наконец, удалось договориться с врачом, но Василий был уже так плох, что ему никто не мог помочь. В полевской больнице он и скончался. Степан и Елена к тому времени обосновались на жительство неподалеку от Полевского, в большом селе Мраморском. Там они и похоронили Василия...

Село не зря называлось Мраморское, в его окрестностях имелись богатые залежи мрамора. Это было как раз-то, к чему Степан так стремился: материала было в изобилии‚ и какого материала. Но работать он не мог. Неожиданная смерть племянника, которого он очень любил, вывела его из нормального душевного состояния. Сказались, конечно, и лишения, вынесенные в дороге, и сознание того, что он очутился в западне у белых. Вот тут-то он и вспомнил добрый совет Сутеева повременить с поездкой и пожалел, что не прислушался к нему в свое время...

Елена, как и в Невьянске, занялась портняжным делом. У одной пожилой женщины оказалась швейная машина, на которой она сама не шила из-за потери зрения, вот она-то и уступила ее на время Елене за небольшую плату. Жили они на краю села в ветхой заброшенной избушке. К зиме Степан привел ее в порядок: насыпал завалины, вставил стекла, починил печь. Дрова таскал на себе из леса, благо он находился совсем близко. Лампы у них не было, и по вечерам они зажигали лучину.

— Совсем, как в детстве. У нас вечерами тоже жгли лучину, а меня заставляли стеречь огонь, чтобы он не потух, — вспоминал Степан.

Он должен был признать, что без Елены ему пришлось бы очень трудно: сейчас она зарабатывала на кусок хлеба. Да и вообще с ней ему несравненно легче было переносить все тяготы жизни, выпавшие на его долю...

Хозяйничавшие в Екатеринбурге белые каким-то образом узнали, что в Мраморском проживает знаменитый скульптор Эрьзя, и в один из зимних дней туда пожаловали редактор колчаковской газеты некий Новорусский

и председатель так называемого «Союза городов» Спасский. К счастью, скульптор в это время находился в лесу и домой вернулся, когда Елена уже выпроваживала их, сказав, что Эрьзя сейчас находится в душевном расстройстве и работать не может.

Увидев незнакомых людей, Степан и в самом деле возбужденно воскликнул:

— Кто это такие? Гони их отсюда к чертовой матери!

Елена, опасаясь неприятностей, быстро вытолкала Степана обратно за дверь.

— Вы же видите, господа, в каком он состоянии. Разве нормальный человек стал бы кричать на незнакомых людей ни с того ни с сего?

Те вынуждены были согласиться, что скульптор, пожалуй, действительно не в себе. Прощаясь, они обещали как-нибудь наведаться еще раз: у них к скульптору серьезное предложение — соорудить в Екатеринбурге памятник офицерам, павшим в борьбе за освобождение России от большевизма. Заплатят они хорошо.

— А живете вы так бедно, что деньги вам не помешают, — заметил редактор белогвардейской газеты.

— Как только он поправится, я вам, господа, обязательно сообщу. А пока, пожалуйста, не беспокойте его. Ему может быть хуже...

Степан в это время стоял на краю леса. Заметив, что белогвардейцы уехали, зашел в избу и сразу же напустился на Елену:

— Ты чего так долго с ними миндальничала? — А узнав, с каким предложением приезжали те двое, и совсем вспылил:

— Осиновый кол, больше я им ничего не поставлю! Пусть хоть золотом меня осыпят.

— Они тебя скорее вздернут, если ты будешь с ними так вести себя, как сегодня. Ты лучше молчи и не ввязывайся, я сама все улажу...


С помощью Елены Степан привез из карьера на салазках большую глыбу мрамора. С трудом они затащили ее в избу, и он сразу же принялся чертить на ней углем пометки.

— Что ты хочешь делать?

— Памятник.

Она с удивлением уставилась на него.

— Не пугайся, не для них, — сказал он, поймав ее взгляд. — Весной поставим на могилу Василия.

Изголодавшись по работе, Степан рубил камень до темноты, а потом заставил Елену светить ему лучиной. Он работал над памятником как одержимый целую неделю. Шлифовать он его не стал. Ребристая поверхность мрамора на открытом месте смотрится лучше. Памятник представлял собой скорбную фигуру женщины, окутанную в саван и ушедшую ногами в породу. Из оставшегося от глыбы большого осколка он принялся делать бюст Елены. Теперь он уже работал спокойно, не торопясь, экономя каждый удар. А Елена занималась шитьем. Заходившие к ней женщины со свертками материи и подношениями за шитье с трепетным удивлением останавливались перед скорбной фигурой, стоящей в сенях, потому что в избе она не поместилась. На бюст, похожий на саму портниху, как две капли воды, посматривали с суеверным страхом. Уходя, шептали хозяйке: «Мужик-то у тебя, видать, добрый мастер...»

Слава о добром мастере вскоре разошлась по селу. К ним стали заходить люди, появились знакомые. У Степана было плохо с табаком, так парни натащили ему целый ворох крепкой махорки. Особенно подружился он с одним мужиком, тоже считавшимся мастером по камню, по имени Савелий. Он все выпытывал у скульптора тайну мастерства.

— Какая же тут тайна? — смеялся над ним Степан.

— Нет, ты не говори, — возражал Савелий, потрясая черной окладистой бородой. — У тебя, надо полагать, имеется какая-то молитва, да не хочешь сказать. Погляди, как изваял свою бабу, точно живая. Без божеской подмоги человеческим рукам такое не под силу...

Как-то Савелий встретил Степана и Елену, везущих на салазках мрамор.

— Зачем ты мучаешь свою бабу, видишь, бедненькая, как тужится? Должно, из благородных, а ты заставляешь ее возить камень. Погодите, я сейчас сбегаю за лошадью или сына пришлю.

Степан отослал Елену домой, а сам остался ждать лошадь. В ветхом пальтишке, с платком вокруг шеи он долго бегал и прыгал на месте, чтобы не замерзнуть. Через час подъехал на широких розвальнях сын Савелия. Они оставили салазки с куском мрамора у дороги, а сами поехали в карьер, нагрузили полные сани больших глыб. Степану потом этого мрамора хватило до самой весны...

Совсем неожиданно из Екатеринбурга нагрянули заказчики, о которых они уже забыли, и в самое неподходящее время: раздетая Елена позировала для «Евы», когда в сенях раздался стук. Степан выглянул в окно и узнал гнедую лошадь, запряженную в легкие санки.

— Это они... — вымолвил он с досадой. — Черт не пронес их мимо!

Елена сразу догадалась, кто это, и начала быстро одеваться.

— Ты молчи, не ввязывайся в разговор, а то все испортишь, — говорила она между тем.

В дверь все стучались. Обычно они ее не замыкали, но на этот раз Степан подпер чуркой, чтобы случайно кто не заскочил и не застал Елену раздетой.

— Слушай, давай не откроем. Подумают, что нас нет дома и уйдут, — предложил Степан.

— Печь-то топится, из трубы валит дым... — и пошла открывать.

Степан продолжал работать, осторожно касаясь шпунтом мрамора. Руки у него дрожали.

Елена пропустила незваных гостей вперед, извинилась, мол, муж работает, поэтому они не сразу услышали стук.

— А-а, работает, значит, все в порядке, — произнес один из них, снимая тяжелый овчинный тулуп.

Разделся и второй. Они хотели поздороваться со скульптором за руку, но тот сказал, что у него они грязные, и не протянул своей.

— Надеемся, ваша супруга рассказала о нашем визите и вы уже знаете, с чем мы приехали? — обратился к нему редактор.

Помня наказ Елены, Степан упорно молчал, продолжая работать.

— Скульптор еще так плохо себя чувствует, ему совсем нельзя волноваться и напрягаться, — вступила в разговор Елена. — А ваш заказ потребует от него много сил. К тому же памятниками он еще никогда не занимался. Браться сразу за такой серьезный заказ, признаться, я ему не советовала.

— Однако, насколько я понимаю, в сенях у вас стоит надгробный памятник? А вы говорите, что он ими не занимался.

— Разве, господа, можно сравнить надгробную статую с памятником на площади? Это. же совершенно различные вещи!

Елена боялась только одного: как бы Степан сам не ляпнул что-нибудь неподходящее, остальное она надеялась уладить. Но вот один из них подошел совсем близко к скульптору и сказал:

— В Екатеринбурге вы, господин Эрьзя, могли бы заработать много денег не только на памятнике, но и на портретах. Я бы заказал первый.

— Портретами я не занимаюсь, — резко бросил Степан.

— Но вы сделали портрет жены, и прекрасный портрет!

— Это еще ни о чем не говорит. С жены я делаю и «Еву».

— Короче, вы, господин Эрьзя, отказываетесь от крупной суммы денег?

— Решительно отказываюсь.

— Мне вас жаль...

Они побыли еще немного и, убедившись в тщетности своих попыток договориться со скульптором, натянули на себя теплые тулупы.

— Я думаю, мы с вами, господин Эрьзя, еще встретимся. В конце концов у вас нет никаких оснований отказываться от заказов. Это же ваш хлеб насущный, — сказал, уходя, редактор.

Но, к счастью, встретиться с ними Степану больше не пришлось. Дела колчаковской армии изо дня в день настолько ухудшались, что белогвардейцам было не до скульптора...

Весть о вступлении Красной Армии в Екатеринбург принес Савелий, прибежавший к ним рано утром.

— Что же теперь будет, как ты думаешь, Степан Дмитриевич? — с волнением спрашивал он.

— А чего нам с тобой, резчикам по камню, может быть? Мы люди трудовые. Пусть опасаются те, кто всю жизнь жил за счет других.

— А при большевиках наше ремесло сгодится?

— Сгодится, — сказал Степан и с уверенностью подтвердил: — Конечно, сгодится!..


10

Летом скульптор работал прямо в карьере. Сам добывал мрамор, откалывая от глыб нужные по размеру куски. От дождя и полуденного зноя прятался в шалаше, который соорудил здесь же. За время войны карьер забросили, кругом было пустынно и безлюдно. Здесь же Елена, лежа на зеленой траве, позировала ему для «Спящей». Она обычно приходила сюда в середине дня, приносила ему обед и оставалась до вечера. Домой возвращались вместе. После дня, проведенного на свежем воздухе, Степану не хотелось заходить в душную избу, и Елена вынесла постель в сени. Кроватью им служила старая дверь, установленная на козлах, а матрасом — ржаная солома, покрытая простыней. Единственная подушка и легкое одеяло дополняли эту постель.

В один из дней в конце июля, работая по обыкновению в карьере, Степан увидел Елену, идущую к нему с незнакомым человеком в гражданской одежде и в военной фуражке.

— Это товарищ Сосновский, из Екатеринбургского Наробраза. У него к тебе неотложное дело, — сказала Елена, когда они подошли близко.

Сосновский протянул Степану руку.

— Будем знакомы, товарищ Эрьзя. Ваша супруга никак не хотела вести меня к вам. Он работает, говорит, и все тут.

Степан качнул головой, будто подтверждая его слова, и спросил, что за дело привело его к нему.

— В Екатеринбурге, как вы, наверное, знаете, прочно утвердилась Советская власть. Надо поднимать пролетарское искусство. А кто же нам в этом поможет, если не вы, художники? — говорил Сосновский и все время поглядывал на трубку скульптора.

Степан понял, что Сосновский, должно быть, очень хочет курить, и молча протянул ему мешочек с махоркой.

— Благодарствую, с этим зельем у нас пока трудновато. Так как же вы думаете? — спросил Сосновский, раскуривая цигарку из его трубки.

— Чего тут думать, работать надо, — сказал Степан. — И в чем будут заключаться мои обязанности?

— Во-первых, вам необходимо перебраться с семьей в Екатеринбург. Как вы на это смотрите?

— Вся моя семья стоит вот тут, рядом с вами. Племянник был еще у нас, в прошлом году умер...

Упоминание о Василии всегда приводило Степана в горестное состояние. Он молча выбил из трубки пепел и поднялся с камня, на котором сидел. Постояв немного, так же молча направился к «Спящей» и принялся за шлифовку.

— Но у нас здесь много скульптур, их не так-то просто доставить в Екатеринбург, — заговорила Елена, поняв из слов скульптора, что переезд в город — дело решенное.

— Об этом не беспокойтесь, я пришлю подводу и красноармейца. Он вам поможет.

Время близилось к середине дня, и Елена предложила Степану пообедать дома, а то вряд ли она успеет прийти сюда еще раз.

— Да, конечно, — согласился Степан. — Теперь работать будем уже на новом месте.

Сосновский попрощался с ними у их избушки, а когда уже отошел довольно далеко, Елена спохватилась:

— Что же мы его обедать не пригласили? Нехорошо так отпускать человека.

Степан кинулся догонять Сосновского.

— Конечно, у нас не парижская кухня, но похлебкой все же угостим. Моя Лена умудряется из трех картофелин и ложки пшена готовить отменную похлебку.

— Тогда не откажусь, а то, боюсь, обижу хозяйку, — с улыбкой сказал Сосновский.

Елена у крылечка полила им на руки и подала полотенце, сама вошла в избу накрывать на стол.

После обеда они проводили гостя до железнодорожной станции, а на обратном пути зашли на кладбище. У подножия надгробной статуи лежал полуувядший букет полевых цветов, оставленный Еленой вчера. Прогуливаясь, они часто заходили сюда. А теперь вот уедут и, кто знает, придется ли когда навестить эту дорогую для них могилу...

Через два дня из Екатеринбурга прибыла подвода в сопровождении молодого красноармейца, который, молодцевато выпрыгнув из телеги, представился Александром Афониным.

— Я, между прочим, тоже занимаюсь рисованием и даже немного учился в Строгановском. Как только добьем Антанту, обязательно продолжу ученье, — заявил он, с восхищением разглядывая скульптуры, вынесенные из избы и уже приготовленные для транспортировки.

— Так мы с тобой, выходит, однокашники, — смеясь, заметил Степан, — я тоже учился в Строгановском...

За неимением специальных ящиков скульптуры решили погрузить на телегу, обложив соломой. Подошедший Савелий бросил в телегу огромный овчинный тулуп, прикрыв им «Спящую» и «Еву».

— Боишься замерзнут? — удивился Степан.

— Чтобы по дороге ротозеи не пялили на них глаза, — пояснил Савелий. — А тулуп вам, Степан Дмитриевич, пригодится. Это от меня в подарок. Не удивляйся, что не подарил зимой, когда в нем была нужда. Я им разжился только весной. Один золотопогонник, удирая, оставил мне его за полковриги хлеба. Носи на здоровье...

Елену Степан пристроил на телеге, а сам с красноармейцем пошел пешком. Ехали медленно и до Екатеринбурга добрались глубокой ночью. Втроем перетаскали скульптуры в вестибюль бывшей художественной школы. Здесь же, постелив тулуп на полу, Степан и Елена провели остаток ночи.

Утром Сосновский пригласил скульптора к заведующему Наробразом — Когану, который официально назначил его директором и организатором художественной школы. В тот же день Степан в сопровождении двух представителей от Наробраза осмотрел школьное здание и его имущество. И то и другое находилось весьма в неприглядном состоянии. Во многих окнах недоставало стекол, мебель наполовину поломана, на стенах красовались скабрезные автографы. В библиотеке сохранилась лишь малая часть литературы, остальное использовано для растопки, на что указывали валяющиеся за печками толстые кожаные переплеты, оставшиеся от фолиантов. У античных гипсовых образцов были выковыряны глаза и отбиты носы.

— Вот что нам оставили в наследство господа колчаковцы, — произнес Сосновский, когда они кончили осмотр.

— Да, наследство незавидное, — согласился Степан, угощая своих спутников махоркой. — Начнем с того, что вставим стекла и приведем в надлежащий вид классные комнаты.

— Я распоряжусь, Степан Дмитриевич, чтобы вам привезли стекло и прислали людей. Остальное будет лежать на вас, вы здесь теперь полный хозяин...

С этого дня скульптор занялся школой. С нему каждое утро приходила небольшая команда красноармейцев во главе с Александром Афониным. Красноармейцы мыли и скребли полы, белили стены, чинили мебель.

— Вы, оказывается, умеете не только хорошо воевать, но и работать, — посмеиваясь, говорил Степан своим помощникам.

— Мы теперь, Степан Дмитриевич, не бойцы, а трудармейцы, — отвечал Саша Афонин. — Вот приведем в порядок школу, будем у вас учиться. Примете нас?

— Всех до единого приму...

Красноармейцы стали хорошими друзьями скульптора. По случаю окончания ремонта он сфотографировался с ними на память. Они и после часто заходили к нему...

К началу октября в художественной школе стали функционировать столярные, гранильные, чеканные, ювелирные, скульптурные и живописные классы и мастерские. Скульптурная мастерская Степана находилась здесь же при школе, в одной из больших комнат нижнего этажа. Привыкший не отделять свою повседневную жизнь от работы, он не захотел идти на другую квартиру, хотя Наробраз и предлагал ему поселиться в более благоустроенной комнате с кухней и прихожей, так и жил в мастерской.

В начале нового года из Москвы прибыли два представителя для инспектирования школы. В то время скульптор работал над созданием монумента «Свободы», заказанного ему Губисполкомом и Наробразом. Монумент должен был украсить одну из главных площадей города. По замыслу автора, он представлял собой группу из двадцати одной фигуры, расположенных вокруг центральной. До этого им уже были выполнены из цемента временные памятники парижским коммунарам, екатеринбургским рабочим, погибшим от колчаковцев, и памятник труду. Все они были установлены на площадях города. Для Губисполкома он сделал из мрамора большой бюст Карла Маркса. Целые дни Степан проводил за работой, отрываясь лишь на время, чтобы заглянуть в мастерские. Преподавательский персонал в основном состоял из старых, ранее работавших в этой же школе людей, и дело шло неплохо.

С началом инспектирования нормальный процесс занятий в школе был нарушен. Дело в том, что приехавшие из Наркомпроса некто Боева и Соколов оказались по своим воззрениям последователями ультранового течения в искусстве, так называемого абстракционизма. Это течение противопоставляло себя сложившимся традициям реалистического искусства, заменяя его конкретные образы расплывчатыми, отвлеченными символами. Абстракционисты называли себя революционерами в искусстве, претендуя на руководящую роль, на деле же оказывались пособниками самой реакционной буржуазной прослойки. Как известно, это течение, чуждое пролетарскому искусству, в нашей стране не получило своего развития. Но в то трудное для Советской республики время, прикрываясь левацкими лозунгами, его апологеты имели кое-какое влияние даже на руководящие органы искусства. Боева и Соколов в результате инспектирования признали, что художественная школа нуждается в коренной реформе, что ее педагогический состав не соответствует своему назначению, а директор Эрьзя является представителем буржуазного искусства и его надо немедленно отстранить от своих обязанностей. Кроме того, они изъяли из библиотеки всю оставшуюся литературу, а античные классические образцы велели выбросить на свалку. Положение Степана осложнилось еще и тем, что к руководству Екатеринбургским Наробразом к тому времени пришли новые люди. Там уже не было ни Когана, ни Сосновского, которые всегда его поддерживали.

В тот вечер из Наробраза, где обсуждались результаты инспекции, Степан пришел в мастерскую сильно расстроенный. Уже один его вид говорил, что у него большие неприятности.

— Я буржуазный художник, понимаешь, и мне нет места в художественной школе! — ответил он на молчаливый вопрос Елены, которая все это время переживала за Степана.

— Ты что, шутишь? — не поверила она.

— Нет, не шучу. Это шутят они, футуристы и им подобные! — Но через минуту уже заговорил спокойнее. — Не дадут нам здесь, Леночка, работать. Монумент и тот не закончим ко времени. До мая всего три месяца.

Елена подала ему чай, который всегда действовал на него умиротворяюще. Хорошо, что в городе можно его достать, а то в Мраморском приходилось пить настой из трав.

— Что же все-таки произошло в Наробразе?

— Я же сказал тебе: меня назвали буржуазным художником и выгнали из школы. Я больше, черт возьми, не директор!

— Ну и успокойся, милый. Зачем тебе эта должность? Ты же скульптор, художник, и директорство это тебе совсем ни к чему. Мы с тобой должны работать, — успокаивала она его.

— Но они, эти подонки, назвали меня буржуазным художником! Что во мне буржуазного? Что? — опять расстроился он.

— Верю, милый, верю. Тяжело тебе. Но прошу — успокойся...

Степан еще раз убедился, как это много значит, когда рядом верный и преданный друг, всегда готовый поддержать и утешить: Елена во многом помогла скульптору пережить и это тяжелое для него время.

Пока его оставили в мастерской и не тревожили, и он работал. К весне закончил в эскизах все фигуры монумента «Свободы». Но в оригинале успел сделать лишь центральную фигуру. Его торопили, и он вынужден был пока отлить хотя бы ее. Так, в незаконченном виде, монумент и был поставлен на площади. Со временем Степан намеревался все эти памятники из цемента заменить мраморными, однако это ему не удалось сделать: мастерская вскоре была опечатана, имущество и инструмент — конфискованы. Несмотря на то, что уполномоченный Главпрофобра товарищ Чучин специально ездил в Москву с личным докладом Наркому Луначарскому и привез от него распоряжение не чинить скульптору Эрьзе никаких препятствий, ему все же не вернули мастерскую. Лишь после заступничества Губисполкома он смог забрать оттуда все свои скульптуры и инструмент и перевезти их в другое место. После этого Степан устроился на Екатеринбургскую гранильную фабрику ответственным руководителем по художественной части. Но это была работа не для него. Он был прежде всего художник, а не исполнитель. Отчаявшись, Степан написал письма своим московским друзьям — Сутееву, Яковлеву — и попросил их походатайствовать за него перед Наркомом просвещения о его вызове в Москву. Это волынка тянулась до декабря месяца, пока наконец Нарком Луначарский телеграммой не предложил Губнаробразу откомандировать скульптора Эрьзю в Москву для выяснения его дела...


11

На этот раз Степан и Елена остановились у Сутеевых, которые встретили их радушно и, потеснившись, отвели им отдельную комнату. Вскоре Степана принял Нарком Луначарский. Выслушав его, он распорядился, чтоб скульптора не задерживали в Екатеринбурге. Пусть он переезжает в Москву и беспрепятственно доставляет сюда все свои работы. Эта поддержка окрылила Степана. Как раз в это время художник Яковлев, который заведовалпри Дворце искусств секцией художников, предложил скульптору участвовать в организуемой им выставке, на что тот с радостью согласился...

Вечером у Сутеевых, накануне отъезда в Екатеринбург, где остались скульптуры, все вместе решили, что в обратное путешествие Степан пустится один.

Поезда на Урал и дальше в Сибирь к тому времени ходили более или менее нормально, по крайней мере их отправляли из Москвы ежедневно. И все-таки из Москвы до Екатеринбурга Степан добирался почти неделю. Выехал в последних числах января, а прибыл туда уже в феврале. Особых препятствий в Екатеринбурге ему не чинили. Наробраз даже выделил подводу и несколько трудармейцев, которые помогли погрузить скульптуры в вагон. Степан забрал также и весь запас мрамора, добытый им еще в селе Мраморском, а позднее — в Макарьевском карьере. Он боялся доверить железной дороге столь ценный груз и поехал вместе с ним в том же товарном вагоне, надеясь на теплый овчинный тулуп, подаренный ему Савелием.

Обратная дорога в Москву заняла весь февраль. Вагон его больше простаивал в тупиках, чем двигался вперед. Непрестанно споря и ругаясь с станционными служащими, Степан сорвал голос до хрипоты. Вдобавок к этому в холодном вагоне сильно простыл. С едой тоже было очень плохо. Уезжая из Екатеринбурга в спешке, он не догадался запастись в дорогу продуктами. Притом он не предполагал, что будет ехать так долго...

В Москву Степан вернулся изголодавшийся и больной. Борода и волосы на голове сильно отросли. Елена хотела сразу же отправить его в баню, но он запротестовал, сказав, что сначала нужно куда-то определить скульптуры и мрамор, а потом уж заботиться о своей персоне.

Его бывшая мастерская на Петровском шоссе была занята под красноармейский клуб. Тогда Степан отправился во Дворец искусств к Яковлеву с намерением попросить его содействия по доставке скульптур сюда, коль скоро они понадобятся для выставки. Яковлева он не нашел, не нашел и секцию художников. За время, пока он ездил в Екатеринбург, секцию распустили, а художники разъехались кто куда. Измученный напрасными хождениями по Москве, Степан ни с чем вернулся к Сутеевым. Трамваи еще не ходили, извозчиков было мало, да и денег на них не имелось, так что приходилось выхаживать пешком длинные-концы в тяжелом тулупе и огромных валенках.

Поужинав и попив чаю, Степан стал собираться на Северный вокзал.

— Вы с ума сошли, Степан Дмитриевич! Как можно больному спать в холодном вагоне? — запричитала Зинаида Васильевна.

— А что делать? Не оставлять же свои работы на произвол судьбы?

— И я пойду с тобой, вдвоем будет не так холодно, — сказала Елена.

— Недоставало еще, чтобы ты простудилась и заболела, — рассердился. Степан.

Как его ни отговаривали, он, не считаясь, ни с какими доводами, ушел, а утром вернулся с высокой температурой. Дня четыре метался в постели, кашлял и все это время беспрестанно беспокоился о судьбе своих скульптур. Чтобы как-то, его успокоить, Елена и Зинаида Васильевна каждый день ходили на Северный вокзал. По той же причине они ничего не сказали Степану, что служба дороги предложила в самый кратчайший срок освободить вагон, иначе все будет выброшено под откос. Договариваться со службой дороги пошел Сутеев, работавший тогда в Московском военно-санитарном управлении, и сумел на время отсрочить выгрузку имущества скульптора. А когда Степану стало несколько лучше, Сутеев посоветовал ему обратиться к писателю Горькому. Уж кто-кто, а он обязательно поможет скульптору — у него и авторитет, и большое влияние в верхах.

Была середина марта. Уже таял снег, и на улицах образовались огромные лужи. Ночью они замерзали, и утром ходить по ним было очень скользко. После дорожной голодовки и болезни Степан еле держался на ногах. Как ни осторожно старался ступать, все же, пока добрался до квартиры писателя, несколько раз упал. Алексей Максимович, узнав, что с ним хочет поговорить скульптор Степан Эрьзя, пригласил его в кабинет и велел подать чаю.

— Что вас привело ко мне? — осведомился он, разглядывая худого, и весьма скромно одетого посетителя.

— Обижают футуристы, — пожаловался Степан. — Прогнали из Екатеринбурга, теперь здесь, в Москве, не дают пристанища. У меня целый вагон скульптур из уральского мрамора, и все это некуда деть.

Алексей Максимович нахмурился, провел пальцами по отвисшим усам и, немного помолчав, опять спросил:

— У Наркома Анатолия Васильевича были?

— И ходить туда больше не хочу, там тоже одни футуристы.

— Анатолий Васильевич, насколько я знаю, сам недолюбливает их, — улыбаясь в усы, сказал Алексей Максимович.

— Он, может, их и не любит, а они все равно там засели. Они везде пролезли, черт их возьми!

— Так уж и везде, — опять улыбнулся Алексей Максимович и пообещал скульптору договориться с Внешторгом об организации показательной выставки его работ и образцов русских мраморов за рубежом, попросив Степана на следующий день явиться во Внешторг к Григорьеву.

От писателя Степан ушел с верой в будущее. Большая выставка его работ за рубежом покажет не только его личные успехи, но и успехи искусства молодой Советской республики рабочих и крестьян. На это рассчитывали и писатель, и сам скульптор. Это было нужно, тем более, что многие зарубежные газеты в то время взахлеб кричали об уничтожении большевиками искусства в России.

У Сутеевых Степан до мельчайших подробностей рассказал, как его принял Горький, что говорил. Особенно понравилось ему то, что писатель тоже, как и он, не мог терпеть футуристов.

— Всякий раз при их упоминании Алексей Максимович морщился, будто ему в глаза попадал едкий дым, — передавал он свои наблюдения и радовался, как ребенок.

— Ничего, — поддерживал его Сутеев, — вот большевики покончат с белогвардейцами и интервенцией, наведут порядок и в искусстве. С футуристами им явно не по пути. Это уж точно...

Просушив валенки и тулуп, Степан стал собираться на Северный вокзал, куда он со времени болезни ни разу не заглядывал. Зная, что отговаривать его бесполезно, Елена собралась идти с ним. Она ни за что не хотела отпускать его одного, еще не вполне оправившегося после болезни...

Радость и надежды скульптора, связанные с организацией зарубежной выставки, оказались преждевременными. Наркомпрос не дал своего согласия на это, обосновав тем, что устройство художественных выставок не является компетенцией Внешторга. Видимо, там просто не хотели уступать инициативу другим. Иных причин не было. Степан снова отчаялся. Он не знал, что предпринять, к кому еще обратиться за помощью. Опасаясь, что его скульптуры в любой момент могут выбросить из вагона, он больше не выходил оттуда, сидел там целыми днями и сторожил их. Хорошо, что уже наступил апрель, и было тепло. Елена носила ему туда еду, если умудрялась что-либо достать или обменять на свои последние тряпки. Она тоже вся извелась, глядя на Степана, и чувствовала, что надо что-то предпринимать.

— Вот что, милый, — предложила она, когда у нее уже не осталось ничего, на что она могла бы достать кусок хлеба, — плюнь на все, и поедем к нам в Геленджик.

Степан встрепенулся. А что — это уже выход из положения, и, надо сказать, не худший. Правда, за последнее время ему не раз приходила в голову мысль поехать в Алатырь. Он не забыл приветливого председателя ревкома и его приглашения, но работает ли он там до сего времени. Да и жилья у него там нет, с братом в одном доме они не уживутся...

В тот же день Степан с Сутеевым сходил в Управление железными дорогами и попросил перегнать вагон со скульптурами в Новороссийск. Этот вагон, так долго стоящий в тупике Северного вокзала, уже настолько всем осточертел, что в Управлении безо всяких пообещали этой же ночью перевести его на южную товарную станцию. Теперь уже не боясь, что его имущество будет выкинуто, Степан мог на время уйти, чтобы проститься кое с кем из московских друзей. Сначала он отправился к Волнухину, с которым не встречался со времени отъезда на Урал. Тот удивился, что Эрьзя целую зиму в Москве и не нашел времени зайти к нему.

— Какое там зайти, — сказал Степан и поведал ему о своих мытарствах. — Никому не нужны в Москве мои скульптуры, нигде не хотят их принимать, — заключил он упавшим голосом.

— А я болел воспалением легких, — признался Волнухин, выслушав его. — И сейчас еще чувствую себя плохо. Мне надо ехать во Владикавказ, да вот жду, когда потеплеет. Меня посылают в тамошнюю художественную школу.

— Так нам по пути! — обрадовался Степан. — Поедем с нами. Мы с Еленой на днях трогаемся на юг, у нас собственный вагон. Вместе будет веселее.

Волнухин согласился и спешно стал собираться в дорогу, но когда узнал, что «собственный» вагон — товарный, заколебался.

— А не простудимся мы в твоем вагоне?

— Теперь тепло, нечего бояться, а на юге будет еще теплее.

Доводы Эрьзи показались Волнухину убедительными.

Степан хотел разыскать Яковлева, но так и не нашел его. Хотел также заглянуть и к Пожилиным, да не осталось времени: уже наступали сумерки...


12

Путешествие на юг оказалось не менее трудным, чем на Урал, с той лишь разницей, что сейчас был апрель, и они с каждым днем продвигались все ближе к теплу. Время тоже не стояло на месте, оно, пожалуй, двигалось быстрее вагона, принося с собой запахи весны. Когда они отъезжали, под Москвой еще сверкал своей глянцевой белизной снег, а ближе к Курску потянулись черные обнаженные поля. Правда, до Курска добирались неделю, за это время, может быть, и в Москве успел растаять снег. Дни стояли ясные, теплые. В середине дня Степан даже снимал пальто и оставался в одной куртке. Но Волнухин все время мерз, хотя был одет в тулуп и обут в валенки. На одной из станций под Курском Степан натаскал в вагон соломы, спать и сидеть стало мягче да и теплее, особенно ночью. На ночь Елена повязывала Степану голову платком, чтобы он не простыл от ночной сырости и прохлады — он все еще сильно кашлял и потел.

По утрам, завидя его в платке, Волнухин покатывался от смеха:

— Вот бы тебя, Эрьзя, таким изваять!

— Я, должно быть, в этом платке похож на черта.

— Ты похож на старого бедуина, только борода у тебя светлая, — говорил Волнухин, смеясь.

На больших узловых станциях, где особенно подолгу простаивал эшелон, Степан ходил с чайником за кипятком. И, когда ему удавалось его достать, возвращался сияющий. Они заваривали чай, а Елена укутывала чайник своим теплым платком, чтобы вода подольше не остыла. Сутеевы снабдили ее в дорогу сахарином, одной таблетки вполне хватало на большую кружку. За чаем все становились разговорчивее. Степан рассказывал о своей жизни в Италии, во Франции, а Волнухин начинал вспоминать о своих учителях и учениках...

За Харьковом стало совсем тепло. Вдоль дороги тянулась шелковистым ковром весенняя изумрудная зелень. Степан и не заметил, когда перестал кашлять. Волнухин снял тулуп и теперь надевал его только ночью.

Не доезжая Таганрога, их эшелон почти сутки простоял на маленькой станции. Ночью их внезапно разбудили какие-то люди, забравшись к ним в вагон, их было человек шесть, с фонарями и толстыми палками. У одного в руке блеснул револьвер. Степан мигом сообразил, что не с добрыми намерениями они сюда заявились, и быстро натянул пальто на Елену, укутав ее с головой.

— Вы что везете? — грубо спросил человек с револьвером.

— Камни, — сказал Степан.

Его ответ, видимо, приняли за насмешку, поэтому один из них со злостью огрызнулся:

—Ты молчи, бородатая рожа, мы сами посмотрим, что у вас тут.

Одни зашвыряли по соломе палками, другие полезли руками, ощупывая, что под ней.

— Мать честная, и правда, камни!

— Это, наверно, монахи, видишь, вон тот длинноволосый, — произнес более пожилой, обращаясь к человеку с револьвером, и показал фонарем на Степана.

— Пошли, робята, тут нечем поживиться!

Они быстро выпрыгнули из вагона и ушли, оставив люк незакрытым.

Некоторое время Степан и Волнухин продолжали сидеть на своих местах. А Елена так и лежала, свернувшись в комок. Потом Степан встал, закрыл люк и зажег огарок сальной свечи. Раскурив трубку, он стянул с Елены пальто.

— Не задохнулась?

— Ой, милый, я так напугалась, что до сего времени никак не могу прийти в себя.

— Что это за люди вваливались к нам в вагон, Эрьзя? — промолвил Волнухин.

— Мне кажется, бандиты...

До утра они больше не могли уснуть.

Днем Степан подобрал у дороги толстую проволоку, и вбил с внутренней стороны в стену вагона и в люк два больших гвоздя. На ночь они стали всякий раз плотно прикручивать проволокой люк к стене и после этого чувствовали себя в безопасности...

Еще на сутки задержались в Ростове. Здесь Волнухину неожиданно стало плохо. У него поднялась температура. А в Ростове ему надо было сходить, чтобы дальше следовать до Владикавказа. Степан не мог отпустить его в таком состоянии и уговорил ехать с ними до Новороссийска. У Волнухина не было другого выхода, и он согласился. Елена могла бы привести к больному врача: у нее в городе много знакомых, но никто не знал, сколько еще простоит их эшелон. На станции тоже отвечали неопределенно, может, отправят через час, а может, через сутки...

В Краснодаре их вагон продержали в тупике целых три дня. Все это время Степан не выходил из станционной конторы: просил, ругался, доказывал, что с ним едет скульптор Волнухин, что он очень болен и его необходимо поместить в больницу. Толку от этого было мало...

Наконец они все же прибыли в Новороссийск, это было в начале мая. И тут вдруг свершилось чудо: Волнухин почувствовал себя вполне здоровым. Он отказался идти к врачу и даже помогал Степану выгружать скульптуры и мрамор. Они отыскали в городе пустующее помещение — что-то вроде сарая — и все перевезли туда. Дорожные приключения кончились, и наконец они вздохнули свободно. В Новороссийске объявились почитатели таланта Волнухина, и в тот же день их всех пригласили на специально устроенный банкет. Не привыкший к подобного рода шумным чествованиям, Степан отказался принять в нем участие. Волнухин чувствовал себя хорошо, и они оставили его в Новороссийске, а сами пошли в Геленджик пешком.

Городок спал, прильнув к тихому темному заливу, когда они вошли в него. Дома их встретила мать Елены, которая жила здесь одна: Ипполит Николаевич был у младшей дочери — Марии в Батуми, где она работала в театре балериной. Там, говорила она, жить легче, а здесь, в Геленджике, они чуть не умерли с голода. При встрече мать плакала. То ли это были слезы радости оттого, что после трехлетней разлуки она снова видит свою дочь, то ли горести — оттого, что она не может ее, голодную и усталую, даже накормить. Утром мать все же где-то раздобыла немного хлеба и рыбы и, пока они спали, сварила суп. После завтрака она попросила Степана поправить изгородь.

Небольшой по теперешним временам участок за домом являлся для них единственным источником существования. Отец часто болел, поэтому и поехал на время к дочери. Прежде чем приняться за работу, Степан наточил топор, который оказался совсем тупым и зазубренным. Затем поднялся на гору, где рос низкий карликовый кустарник выродившегося леса, нарубил с десяток кольев. Уже позднее, обтесывая их на огороде, он промахнулся и рассек себе ботинок и ногу. Елена с матерью работали здесь же: сажали овощи. В первую минуту они обе растерялись, не зная, что делать, но Степан, знаток анатомии, быстро нащупал пальцами сосуд в области голени и плотно прижал его, а мать головным платком перевязала рану.

— Надо сейчас же в больницу, — сказала она.

— Ни черта не будет, — возразил Степан. — Без врачей заживет.

Елена проводила его к дому и усадила на ступеньках крыльца.

— Как же я теперь навещу Волнухина? — беспокоился он. — И проводить не смогу. На днях он должен отправиться во Владикавказ.

— Он поправился и может уехать без твоей помощи. Ты лучше подумай о своей ноге, — сказала Елена, присаживаясь с ним рядом. — И угораздило же тебя так наточить топор.

— А ты думаешь, тупым топором можно работать? — раздраженно спросил он и крикнул: — Иди помогай матери, чего тут расселась?

Он частенько бывал с ней груб, особенно, когда у него что-нибудь не ладилось. А она словно бы не замечала этой грубости. На него нельзя было сердиться — любая вспышка продолжалась не более минуты. Иногда раскричится так, что весь побагровеет, и почти тут же назовет ее милой Леночкой.

Беспокойство о Волнухине не оставляло Степана и в последующие дни. Он не находил себе места и, видя это, Елена собралась в Новороссийск. За день она не могла обернуться туда и обратно, вернулась на другой день, принеся с собой нерадостные вести. Оказывается, Волнухин все это время лежал в сарае, где были сложены ящики со скульптурами и мрамор, один, с высокой температурой.

— Куда же, черт возьми, подевались его почитатели?! Почему они его оставили одного? — кричал Степан, мечась по дому, бессильный что-либо предпринять.

Он порывался сейчас же отправиться в Новороссийск. Елена еле уговорила его подождать хотя бы утра, завтра она снова пойдет с ним, а сегодня уже не может — устала.

С первыми отблесками зари они тронулись в нелегкий путь. Степан шел, опираясь на толстую палку. За пять дней рана успела затянуться, а от долгой ходьбы снова открылась. Когда, присев отдохнуть, он снял ботинок, повязка оказалась вся мокрая от крови. Раненую ногу он больше не обувал до самого Новороссийска. Елена понимала, что его положение не лучше волнухинского, но молчала. Скажи ему сейчас хоть слово, раскричится и назовет ее бездушной...

Волнухина они нашли очень в тяжелом состоянии. Он лежал прямо на ящиках, подстелив под себя тулуп. Увидев Степана, стал жаловаться, что все его бросили и он никому не нужен.

— А где твои поклонники, которые таскали тебя по банкетам? — сказал Степан, опускаясь на мраморную глыбу.

Елена встала перед ним на колени и принялась разматывать запылившийся бинт, намереваясь перевязать ногу заново.

— Что у тебя с ногой? — спросил Волнухин.

— Ты не ответил на мой вопрос. Куда, говорю, подевались твои поклонники? Почему они оставили тебя одного?

— Откуда им знать, что я болен. Я пришел сюда ночевать, а утром почувствовал себя плохо. Ты, Эрьзя, хорошо сделал, что отказался от этой суеты. У меня не хватило смелости, и вот результат — опять заболел...

Перевязав Степану ногу, Елена отправилась за врачом.

Больничный врач, в армейском галифе и вельветовой толстовке, оказался очень любезным и согласился пойти к больному. Елена попросила его захватить с собой бинт и что-нибудь для промывки раны, объяснив, что ее муж сильно поранил ногу.

— Оказывается, на ваших прелестных руках двое больных мужчин. И как же вы с ними справляетесь? — с улыбкой спросил он.

Но ей сейчас было не до улыбок. Готовая в любую минуту расплакаться, она еле сдерживалась, чтобы не показаться слабой...

Осмотрев Волнухина, врач объявил, что больному нужен покой, хорошее питание и уход.

— О дальнейшем путешествии и не думайте, если хотите остаться в живых, — посоветовал он и принялся осматривать ногу Степана.

Промыв и перевязав рану, он сказал, что пока лучше не ступать на ногу.

— А как же я дойду до Геленджика?

— Ну что за люди! Всем необходимо куда-то ехать или идти, — засмеялся врач. — И все-таки вам придется задержаться в Новороссийске, — оглядев сарай, он поинтересовался, что они вообще здесь делают, в этом заброшенном помещении.

— Мы — художники, — ответил Степан. Давайте познакомимся. Сейчас вы пользовали скульптора Волнухина. А я — Эрьзя. Что-нибудь слышали о нас?

От удивления врач не знал, что сказать.

— Как же, как же, я слышал, что в Новороссийск приехали какие-то знаменитые художники, — наконец выговорил он. — Так, значит, это вы и есть?

— Должно быть, мы и есть, любезный. Спасибо, что не отказали в помощи, — поблагодарил Степан. — А в Геленджик нам все же надо добраться.

— Знаете что, я вам помогу. У нас при больнице есть лошадь. Я прикажу, и вас всех доставят в Геленджик, — врач побыл с ними еще немного и ушел, пообещав завтра утром прислать подводу.

— Как же я поеду с вами в Геленджик, мне нужно во Владикавказ? — почти простонал Волнухин. — Ты меня, Эрьзя, этак увезешь в самую Туретчину.

Степан принялся успокаивать скульптора: какая разница, откуда он отправится в свой Владикавказ — из Геленджика или из Новороссийска? Сначала ему надо. поправиться. Елена где-то раздобыла кипятку и напоила мужчин чаем. А утром больничная подвода доставила их всех в Геленджик.

Отдохнув и успокоившись, в Геленджике Волнухин почувствовал себя хорошо. В местном курортном управлении Степану удалось выбить для него сахара, вина и немного белой муки. Теперь они уже все были уверены в его окончательном выздоровлении. Особенно он сам.

— Вот немного подзакалюсь и поеду, — говорил он.

Каждый день они втроем отправлялись на пляж и лежали под солнцем. Морская вода была еще холодная, и купаться осмеливались немногие. Но Степан считал своим долгом обязательно окунуться разок-другой, прежде чем подставить спину щедрому южному солнцу.

— Ты, Эрьзя, здоровый, ничего не боишься, поэтому и не болеешь, — Волнухин с завистью смотрел, как тот выходил из воды и ложился рядом, пахнущий соленым морем и свежестью.

— А тебе, я думаю, вряд ли стоит так долго лежать под солнцем, — предостерегал его Степан.

Но у Волнухина на этот счет было свое мнение. Он считал, что солнце обладает неиссякаемой животворной силой и дает благо всем божьим тварям. Так чего ради оно может повредить ему — ведь он тоже тварь божья. На самом деле ослабленный затянувшейся болезнью организм не выдержал такого обилия солнечных ванн, в результате чего возникли отек легких и упадок сердечной деятельности. На пляже Волнухину неожиданно сделалось плохо, и его в тот же день положили в больницу, где через три дня он и скончался...

Смерть учителя и друга подействовала на Степана удручающе. Он не мог простить себе, что увез его из Москвы, еще не окрепшего после болезни. Елена переживала вместе с ним и, как могла, успокаивала, доказывая, что тут его вины нет. Осложнения, возникшие в связи с похоронами, еще больше расстроили Степана: не было даже досок для гроба, не на чем было увезти покойника из больницы. С больной ногой он вынужден был идти в Новороссийск и просить помощи в Губисполкоме, после чего ему выдали в Геленджике доски на гроб Волнухину и выделили специальную подводу...

После похорон Степан еще долго не мог прийти в себя. Повторилось то же самое, что и в Мраморском, когда он похоронил племянника: его охватила апатия, безразличие к жизни. В Новороссийске у него лежало достаточно мрамора, а он не мог работать. И так продолжалось целое лето.

К осени из Батуми приехал отец Елены. С продуктами стало еще труднее, и Степан договорился с Еленой, что он переберется в Новороссийск, а она пока останется у родителей и будет время от времени навещать его. Как только он по-настоящему устроится и станет работать, она переедет к нему...

В Новороссийске Степан поселился в том же сарае, где лежали его скульптуры, и понемногу принялся за дело. Ночи уже становились прохладными, но его спасал все тот же тулуп. Когда бывало трудно с хлебом, ходил на пристань: там всегда требовались грузчики. Раз в неделю к нему наведывалась Елена и приносила с собой что-нибудь из еды. Так что он жил сносно и не чувствовал себя одиноким.

Как-то в сарай к Степану заглянул сотрудник местной газеты «Красное Черноморье» — Эпштейн. Увидев, в каких несносных условиях находится скульптор, он возмутился:

— Да что вы, в самом деле! Почему не обращаетесь в Губисполком или хотя бы в местный отдел Народного образования? Вам непременно предоставят квартиру, — сказал он, оглядывая дырявые стены сарая.

— Вот мне и предоставил Наркомпрос этот сарай, — ответил скульптор, улыбаясь. — Пока можно жить и здесь. Будет холоднее, обращусь в Губисполком.

Безразличие скульптора к своей особе еще больше удивило сотрудника газеты.

— Ну, знаете, так относиться к себе нельзя. Вы, как художник, принадлежите обществу...

Вслед за Эпштейном к скульптору явился второй сотрудник «Красного Черноморья» — Михаил Иванов. Результатом этих посещений была большая статья в газете, в которой описывались условия жизни Эрьзи и его бедственное положение. Вскоре скульптора пригласили к председателю Губисполкома и в тот же день предоставили комнату для жилья, а спустя некоторое время подыскали помещение и под мастерскую. Уже в новой квартире Степан работал над первым заказом — мраморным бюстом Ленина.

— Ты бы хоть записку оставил. А то весь город обегала, пока отыскала тебя, — жаловалась Елена, которая не нашла его в сарае.

— Насчет записки я, признаться, не подумал. Но ведь нашла, чего же расстраиваться? Теперь давай работать,нечего бегать в Геленджик и обратно...

За бюст Ленина в Губисполкоме заплатили хорошо, но деньги тогда ничего не стоили. На них Степан мог купить всего лишь пуд муки. Большие надежды скульптор возлагал на заказ памятника «Павшим борцам революции», который обещал ему Новороссийский коммунхоз. Но у коммунхоза не было средств, и они бесконечно тянули с этим заказом. Степан выполнил еще один бюст Ленина губернскому отделу Наркомпроса. Но все это был не постоянный заработок, а цена на хлеб на рынке поднялась до миллиона рублей за пуд. Приходилось искать другие источники. Елена занялась гипсовыми статуэтками и стала продавать их на базаре. Степан это занятие в насмешку называл деланием кукол...

В тот год в Новороссийске они прожили нелегкую зиму, пожалуй, самую трудную из всех зим, которые выпали на их долю со времени революции и гражданской войны. В Екатеринбурге они все же получали небольшой паек, там были трудности иного характера. Здесь же их никто не преследовал, губернское руководство относилось к скульптору с должным уважением и пониманием, но и помочь ничем не могло. Продуктов не хватало даже для детских домов. На родине скульптора, в Поволжье, в основной житнице страны в тот тяжелый 1921 год разразился страшный недород. Молодая Советская республика осталась без хлеба.

Родители Елены уже давно настоятельно советовали Степану уехать в Батуми. Ведь ему все равно, где работать над своими скульптурами. А Марья писала, что у них с продуктами вполне сносно. То же самое скульптору не раз предлагали и в Губисполкоме, обещая выписать в Батуми командировку. А обратно он сможет вернуться в любое время: его мастерская при ремесленной школе и квартира остаются за ним. Степан долго колебался, но к весне все же надумал оставить Новороссийск.

Взяв билеты на пароход, в один из мартовских дней они с Еленой отплыли в Батуми. Она заранее написала сестре письмо, предупредив ее, что они со Степаном направляются к ней.

Марья их встретила в порту.

— Вот мы и добрались до Туретчины, чего так боялся покойный Сергей Михайлович, — горько пошутил Степан, сходя на берег: — Дальше нам с тобой, Леночка, деваться некуда, здесь конец России...

Марья выглядела такой же худой, как и в шестнадцать лет, когда Степан увидел ее впервые. Только сейчас она показалась ему ниже ростом. Значит, все же немного пополнела. Не торопясь она обняла сестру, поцеловала ее в обе щеки, затем протянула руку Степану. Сразу же она их повезла в свою маленькую комнатку, которую занимала в одноэтажном домике аджарца. Кровать, небольшой столик и низкий диванчик турецкого образца составляли всю ее обстановку. Для троих здесь было очень мало места...

Спустя несколько дней Степан познакомился с проживающим здесь художником Валерианом Федоровичем Илюшиным, и тот разъяснил ему обстановку в городе. Он предложил вступить в Ассоциацию художников России, которую они организовали с группой русских художников. Туда входили скульптор Герасимов и художники Грабарь и Иогансон. Вскоре Степан познакомился и с ними.

Советская власть в Батуми установилась всего лишь год назад, работы для художников было много. Илюшин сводил Степана в городской коммунхоз и представил его как известного русского скульптора. В коммунхозе ему сразу же заказали бюст Ленина для установки в саду клуба рабочих-портовиков. За неимением мастерской Степану пришлось работать прямо в саду.

— Как у вас насчет жилья? — спросил его Илюшин.

— Плохо. Мы с женой на время остановились у ее сестры, но я уже успел с ней разругаться и не хочу больше идти туда.

Илюшин пригласил его ночевать к себе, хотя тоже занимал с женой и двумя детьми всего лишь одну комнату. Но у него была просторная прихожая, где и обосновался скульптор. Елена не возражала, она знала, какой тяжелый характер у сестры, да и у Степана нелегкий...

Выполненный Степаном бюст Ленина коммунхозу понравился, и ему заказали еще один, точно такой, но уже из мрамора. Он также предназначался для установки на открытом месте, и скульптор применил особый стиль ребристой поверхности. Работу он выполнил точно к указанному сроку — первому мая, но ее у него не приняли, сославшись на незаконченность.

— Почему? Я вас не понимаю? — опешил Степан.

— Товарищ скульптор, почему бюст не гладкий? — обратился к нему один из работников, некий Певцов. — Вам, наверно, было лень сгладить все эти шероховатости?

— Это я сделал специально. Так бюст будет лучше смотреться на открытом месте.

С ним не согласились.

— Нет, так не пойдет, — решительно заявил все тот же Певцов. — Мрамор должен блестеть. На то он и мрамор!

Степан вспылил, столкнувшись с явным невежеством, но ему отказались оплатить работу, и он с болью в сердце принялся шлифовать прекрасно выполненный бюст.

— Понимаешь, заставили испортить, — жаловался он позднее Илюшину. — И будет он теперь стоять вконец испорченный!

В начале лета скульптору выделили наконец помещение под мастерскую в одном из складских зданий технического училища. Здесь же он оборудовал уголок для жилья. После того как он перевез из Новороссийска скульптуры и мрамор, к нему перебралась и Елена. К тому времени он получил большой заказ на изготовление скульптурных портретов деятелей грузинской литературы для Батумского музея. Кроме того, он обратился к другому материалу и в течение лета создал несколько вещей из кавказского дуба и ореха — «Леду и лебедь», «Материнство», «Шепот» и портрет Шота Руставели. В это же время он выполнил в мраморе портрет Марии, сестры Елены. Впоследствии он получил название «Портрет артистки».

К дереву Степан первоначально обратился как к заменителю мрамора. Запас, вывезенный им с Урала, понемногу таял, а пополнить его здесь было нечем. Постепенно скульптор пришел к выводу, что дерево может служить самостоятельным материалом, ничем не уступающим по фактуре мрамору. Интересно, что в Москве лет пять тому назад он пытался из сучкастого дуба вырезать портрет художника Сурикова, но у него тогда ничего не получилось. Оказывается, все дело в том, чтобы найти подходящее дерево...

Степана давно занимала мысль о создании скульптурной академии в непосредственной близости от залежей мрамора. С этой мыслью четыре года назад он поехал на Урал. Сейчас он снова вернулся к ней. Зная, что до войны в районе Гагр существовали мастерские принца Ольденбургского и велись разработки мрамора, он решил основательно заняться этим. Своей идеей Степан заинтересовал заместителя председателя Совнаркома Аджаристана товарища Бахтадзе, и тот дал ему официальное письмо на имя Предсовнаркома Абхазии товарища Лакоба, в котором просил оказать скульптору всемерное содействие. С этим письмом Степан и направился сначала в Сухуми, а затем — в Гагры. С ним поехала и Елена, намереваясь заодно навестить родителей.

Поездка эта ничего не дала. Для открытия академии в Гаграх условия оказались совершенно неподходящими. Мраморные копи находились далеко в горах, дороги туда не было, лишь вьючная тропа. А здания бывших мастерских в настоящем своем виде не были пригодны ни для чего.

Из Гагр Степан и Елена заехали в Геленджик, где пробыли больше месяца. В Батуми они вернулись уже в середине лета. Здесь скульптора ожидала телеграмма из Баку, в которой его приглашали в Азербайджан на пост профессора Высшей художественной школы.


14

Степан не сразу отозвался на это приглашение. Прежде чем они с Еленой успели все обсудить и взвесить, пришел вторичный вызов, на этот раз более настойчивый и обстоятельный. Директор Высшей художественной школы Евгений Степанович Самородов обещал скульптору кроме поста профессора и квартиры возможность крупных государственных заказов на памятники, бюсты и прочие скульптурные произведения. Соблазн был велик. Если удастся организовать при школе большую скульптурную мастерскую — это уже почти академия, о которой Степан давно мечтал. На письмо директора он ответил согласием, но поставил перед Наркомпросом Азербайджана ряд условий, в основном касающихся оборудования мастерской. Когда Наркомпрос Азербайджана подтвердил телеграммой за подписью Пшения Шахбази, что его условия приняты, у скульптора больше не было причин тянуть с отъездом, и в начале сентября он покинул Батуми, пока один, без Елены.

Высшая художественная школа в Баку была организована год назад на базе Высших художественных мастерских и имела классы — натюрмортный, головной, фигурный и натурный. Чего Степан опасался, уезжая сюда, так это столкнуться и здесь с реформаторами футуристического толка, которые так много крови попортили ему в Екатеринбурге. К счастью, в этом отношении тут все было в порядке. Он тогда еще не знал, что на этих «передовых реформаторов» уже полным ходом шло наступление как сверху, так и снизу, а их идейные вдохновители понемногу улепетывали за рубеж.

Школой и ее преподавателями Степан остался доволен. Правда, его немного разочаровало то, что еще ничего не было сделано в отношении скульптурной мастерской и квартиры. Но инспектор Главпрофобра Муса Халило показал ему во дворе политехнического института довольно большое помещение, предназначенное под мастерскую.

— Мы не могли ее оборудовать, не знали, что для этого надо, — оправдывался Муса. — Теперь подскажете, и мигом все будет готово...

Степан отправился в Батуми за Еленой и своим имуществом, и в октябре они переехали в Баку окончательно. Квартиры пока все еще не было, жить пришлось в гостинице «Старая Европа».

Первоначально скульптурный класс состоял из одиннадцати учеников, в дальнейшем число их увеличилось до тринадцати. Степан главным образом занимался с ними рисунком, так как мастерская все еще не была готова. В одно из посещений директор школы упрекнул Степана в том, что он совсем не уделяет внимания теоретической части обучения. Вспылив, Степан накричал на своего начальника. Самородова это сильно задело, и он предупредил, что если и в дальнейшем Эрьзя будет пренебрегать теорией, его придется отстранить от преподавания.

— Ну и отстраняй, черт с тобой! — еще больше взорвался Степан. — Вы тут наобещали мне всякого, а что я получил? Мастерская до сего времени не оборудована, квартиры нет!..

Позднее, уже у себя в гостинице, Степан понял, что в перепалке с Самородовым был излишне груб. Конечно, директор прав. Но что он, Степан, мог поделать с собой, если не умел преподавать эту самую теорию? Елена украдкой улыбнулась, вспомнив, как он несколько раз пытался рассказать классу об известных скульпторах эпохи возрождения, но сбивался уже на второй фразе и расстерянно умолкал. Он был такой беспомощный, что на него жалко было смотреть.

— Ты извинись завтра перед Евгением Степановичем, — посоветовала Елена.

— А что это даст? Я все равно не в силах справиться с теорией.

— Вот и признайся ему во всем чистосердечно. Он может быть, найдет какой-нибудь выход.

Степан так и сделал. Но, извинившись за вчерашнее, он разругался с директором снова, когда тот сообщил ему, что в его мастерской не будет установлен компрессор — за неимением такового.

— Как же я буду долбить камень без компрессора? — возмутился он, побагровев от такой неожиданной новости.

— Пока придется руками.

— Нет уж, руками сами долбите, а мне подавайте компрессор!..

Отношения между ними были окончательно испорчены. И когда скульптурная мастерская, наконец, после нового года приняла в свои вновь побеленные стены группу учащихся, Степан начал волокитную и ничем не оправданную тяжбу, пытаясь отделить ее от художественной школы. Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы Степан не отказался от своей же идеи сам. Скорее всего его бы не поддержали.

Возвращаясь из очередной инстанции, куда ходил с жалобой, он вдруг обратил внимание на траурные флаги, вывешенные на общественных зданиях города:

— Что случилось? Зачем эти флаги? — спросил он, остановив прохожего.

Тот с удивлением уставился на него.

— Как? Вы не знаете, гражданин, что случилось? Умер Ленин!..

Степан лишь сейчас понял, почему так неохотно его приняли сегодня в Профобре, а затем выпроводили, даже не выслушав до конца. Он постоял немного посреди улицы и, оглушенный услышанной вестью, медленно побрел дальше.

Ученики в мастерской не работали, по их виду Степан догадался, что они уже обо всем знают. Он молча кивнул им головой и прошел за перегородку, где они с Еленой жили. Она сидела, придвинув табурет к железной печке, держа на коленях пушистого кота.

— Ты слышала? — тихо спросил скульптор.

Вместо ответа она сказала:

— Странно мы с тобой живем, Степан: обо всем, что творится на свете, узнаем последними.

— Суета заела. Никчемная суета, которой я занимался все это время.

Степан махнул рукой и вернулся к ученикам.

— Сегодня начнем делать бюст Ленина, — сказал он. — Эскизы с Сулеймана пока уберите...

Над бюстом Ленина Степан работал долго и упорно. Прежде чем удалось выбрать окончательный вариант, он сделал восемь эскизов. Образ вождя привлекал его и раньше, несколько бюстов с него он выполнил по заказу и без заказа еще в Новороссийске, а затем в Батуми. Но все эти работы были слишком уж официальны и парадны. Сейчас, потрясенный смертью вождя, Степан старался вникнуть в суть его характера, обратив внимание прежде всего на его человечность. Впоследствии один из корреспондентов бакинской газеты «Труд» так охарактеризовал созданный скульптором образ: «Перед нами — живой Владимир Ильич, на лице которого отразилась какая-то забота, какая-то напряженно работающая мысль, подчиняющая и побеждающая волю тысяч людей, находящихся в зале, жадно слушающих своего великого вождя...»

В середине зимы Степан получил большой заказ на оформление Центрального Дома Союза горняков Азербайджана. Выполнив в мраморе бюст Ленина, он сразу же принялся за одну из главных фигур в целой галерее скульптур, предназначенных для этого. Фигура называлась «Тартальщик». На нефтепромыслах раньше была такая профессия — рабочий занимался тартанием, то есть добыванием нефти специальными ведрами-желонками, опускающимися в глубокий колодец. В распоряжении скульптора не было мрамора, и он решил все фигуры отлить из цемента с примесью железных опилок. К началу лета «Тартальщик» был готов. Это была первая скульптура в истории Азербайджана, посвященная рабочему классу.

Выполняя заказ, скульптор столкнулся с большими трудностями. Синтез архитектуры и скульптуры нового социального строя еще не был разработан, и Степан Эрьзя явился в этом деле как бы одним из пионеров. Первый вариант оформления, представленный Союзу горняков на утверждение, как признал впоследствии и сам скульптор, имел недостатки. Позднее он упростил его — убрал из эскиза четырех атлантов, которые должны были поддерживать балкон здания, часть фигур вынес на крышу, видоизменив их композицию. В течение года Степан изготовил в глине и отлил в цементе с примесью железных опилок три одиночные фигуры — «Тартальщика», «Кузнеца», «Молотобойца» — и четыре групповые — «Рабочие, навинчивающие трубы», «Рабочие со знаменем», «Бурильщики». Последняя группа повторялась...

В художественной школе дела у скульптора обстояли по-прежнему плохо. Добрые взаимоотношения с ее директором так и не наладились. Ученики в основном работали с камнем. Занятия с глиной откладывались из-за холода. Зима в тот год в Баку была непривычно холодная, и натурщики отказывались позировать. Как ни странно, даже это ставили в вину руководителю мастерской. Хотя отбор и прием учеников всецело зависел от руководства школой, его обвинили и в том, что он не сумел привлечь в свой класс больше учеников. Все это вместе взятое нервировало его и выбивало из нормальной колеи.

Хоть у Степана в городе и появилось много друзей и знакомых, они с Еленой почти никуда не выходили, жили замкнуто, лишь изредка посещая Владимира Владимировича Баллюзека — художника и режиссера кино, на квартире которого в определенные дни собиралась бакинская художественная интеллигенция. Обычно скульптор садился со своей трубкой в сторонке и не вмешивался в горячие споры. А спорили о многом — о пролетарском искусстве, об отношении к буржуазно-дворянскому наследию, о перспективах искусства на будущее. Когда кто-либо из гостей обращался к Эрьзе с вопросом, как думает по тому или иному поводу он, Степан коротко отвечал:

— Работать надо. Создавать...

Нигде он не чувствовал себя так хорошо и спокойно, как у себя в мастерской. Трубка его всегда дымила. Начавшая лысеть голова покрыта вязаным беретом. В холодное время он работал в свитере или короткой куртке, летом — в длинной рубашке, а чаще и совсем без нее. Он не любил праздно шататься по улицам, а когда случалось куда-нибудь идти, шел быстро, сосредоточенно глядя себе под ноги, что резко выделяло его среди окружающих. На него всегда оглядывались прохожие. В последнее время у Степана все чаще болели ноги, и он почти не расставался с палкой...

Когда наступило лето, Елена пробовала его уговорить хоть на недельку уехать из пыльного города куда-нибудь на природу, но Степан и слышать об этом не хотел.

— Безделье еще никогда не помогало творчеству, — говорил он.

У него на все имелись свои взгляды, принципы, и часто они расходились с обычными понятиями людей, его окружавших. Этим, главным образом, и объясняется та неуживчивость, которая сопровождала его повсюду, где бы он ни появлялся.


15

Осенью, с началом нового учебного года, на Степана возложили преподавание рисунка в одном из вновь открывшихся классов живописи. Он упорно отказывался, ссылаясь, что это совсем не его дело, но других специалистов не было, и его все же обязали. Как он и предвидел, теперь причин для столкновений с директором школы стало еще больше.

Он уже год проработал в скульптурном классе и за это время близко сошелся со своими учениками, которые ценили его за простоту в обращении и прямоту в суждениях. Нравилось им и то, что он никогда не хвалился своими успехами, не ставил себя выше других и почти с первых дней каждого называл по имени. У него не было любимчиков. Даже Елену,с которой его связывала многолетняя совместная жизнь, он ничем не выделял от остальных: в меру хвалил за успехи, строго отчитывал за ошибки. Среди учеников, кроме Елены, были еще две женщины, одна из них — армянка Айцемик, по примеру своего учителя взявшая себе псевдонимом название народа, некогда населяющего территорию современной Армении — Урарту. Это была изящная девушка со жгучими черными глазами и горбинкой на носу. Ее маленький рот всегда улыбался. Она относилась с особой чуткостью и вниманием к скульптору, что давало Елене повод ревновать ее к Степану...

На первом же занятии по рисунку в новом классе соизволил присутствовать директор. В мастерскую Эрьзи он теперь заглядывал очень редко и в скульптуру больше не вмешивался. Как и следовало ожидать, после урока он высказал свои замечания. Произошла очередная перепалка, после которой Степан долго не мог успокоиться. Айцемик принесла ему стакан холодного чаю и, подавая его, с улыбкой сказала:

— Попейте, учитель, чай укрепляет нервы и придает силы...

Это не ускользнуло от внимания Елены.

— Что-то уж очень заботится о тебе эта Урарту — заметила она, когда они остались вдвоем.

— А почему это тебя тревожит? Она такая же ученица, как и ты, и права у вас на меня одинаковые.

Услышав такое, Елена пустилась в слезы, а Степан от души рассмеялся над ее женской слабостью. Вообще-то Елена и Айцемик были большими друзьями, ходили вместе на базар, посещали кинематограф. Степана ведь не так легко было вытянуть из мастерской: всю осень и зиму он работал над заказом. Кроме фигур для оформления сделал в мраморе бюсты Маркса и Энгельса, которые впоследствии тоже были установлены в клубе горняков...

Степана весьма огорчил слух, что из Москвы в Баку для сооружения памятника Ленину приглашен скульптор Меркулов. Значит, его обошли. Но он был не из тех, кто долго помнит обиды, и, поразмыслив, пришел к выводу: в том, что его обошли, он виноват сам. Уж очень неуравновешенный у него характер.

— Ты же буйный, в тебе отсутствует элементарный такт в обращении с людьми, — сказала ему Елена, когда он обсуждал с ней этот случай.

— Я и не обижаюсь.

— Еще бы ты обижался...

Внешне Елена ничем не показывала, что это ее тоже сильно задело. Вместе с тем она в первый раз критически взглянула на свое слепое преклонение перед скульптором, и случилось так, что, хотела она того или нет, но сияющий ореол, которым она все эти годы окружала в своем сознании его имя, несколько потускнел. В их отношениях образовалась пока что невидимая, но ощутимая трещина. Раньше она возмущалась, когда кто-либо из учеников осмеливался выказать самостоятельность, в чем-то не согласиться с учителем, теперь она, кажется, стала их понимать. Степан был властным и не терпящим возражений человеком...

После Нового года в Доме работников просвещения был организован диспут о творчестве скульптора Эрьзи. Инициатором диспута явился профессор Зуммер, он же сделал доклад. В зале, где собралось довольно много публики, было выставлено несколько скульптурных работ. Сам Эрьзя сидел в первом ряду, отказавшись занять специально приготовленное для него место на сцене. Он, признаться, ожидал, что его на этом диспуте разнесут в пух и прах, зная, что профессор Зуммер не относится к числу почитателей его творчества. Но в докладе Зуммер не слишком резко нападал на скульптора, умело лавировал фразами, корректно формулировал свои положения. Зато вывод, сделанный в конце, страшно обидел Степана. В нем явно сквозила мысль, что Эрьзя как художник еще не оформился, не нашел себя, что он еще весь впереди. Сказать такое о скульпторе, признанном художественными критиками многих стран «Русским Роденом» и создавшим «Осужденного на смерть», «Тоску», «Философа», «Расстрел» и целую галерею скульптурных портретов, каждый из которых в отдельности является неповторимым образом, значило быть заведомо субъективным и предвзятым. Подобное можно было высказать по отношению к начинающему, пробующему свои силы в искусстве художнику или безнадежно бездарному, в расчете, чтобы не задеть его самолюбие...

Бакинские газеты дали подробные отчеты о диспуте, несколько сгладив резкие выступления некоторых участников. Следует заметить, что газеты всегда относились к имени скульптора с достойным уважением. В них подробно сообщалось о каждой его новой работе, о замыслах, они не раз выступали в его защиту. Все же в одной из газет — «Пролетарское студенчество» — вскоре после диспута появилась статейка за подписью некоего Пира, в которой скульптор был назван «идеологом мелкой буржуазии», а его творчество — служением «эротическим потребностям».

Один из учеников показал газету скульптору, который набрался терпения и дочитал статейку до конца.

— У этого писаки, должно быть, голова находится где-то пониже спины, ежели он вот и это причисляет туда же, — произнес он и показал на «Кузнеца», колоссом возвышающегося посреди мастерской.

Учеников обрадовало, что он не принял близко к сердцу всю эту писанину. А позднее, когда его не было в мастерской, Айцемик предложила написать в газету коллективное письмо и заявить протест против этого выпада. Предложение было дружно принято. Но вечером Елена обо всем рассказала Степану, и он отговорил их от этой ненужной затеи.

— Чего доброго, еще скажут, что я вас научил. Эти господа способны на все...

Но протест в газете все же появился, и в той самой, где была напечатана статейка Пира. Журналист Сонин в одном из мартовских номеров ответил на нее умной и обстоятельной статьей: «Пародия на марксизм». Он перечислил все, что создано скульптором за столь короткое время его пребывания в Баку, сказав, что иному мастеру для этого понадобилось бы целое десятилетие. О том, что Эрьзя художник пролетарского духа, а не мелкобуржуазный идеолог, красноречиво говорят его правдивые образы рабочих-нефтяников, которые вскоре будут установлены на фасаде Дома Союза горняков. Так, примерно, кончалась статья.

К весне окончательно выяснилось, что Эрьзя в художественной школе больше не останется. Тот злополучный класс, в котором он преподавал рисунок, закрыли еще в начале зимы, а скульптурная мастерская уже давно находилась на положении автономии. Так что ни с руководством школы, ни с самой школой его уже ничего не связывало. Весной, по окончании учебного года, его даже не пригласили на выпускные экзамены. Он чувствовал, что из Баку ему придется уехать и прилагал все усилия к тому, чтобы к началу лета закончить отливку остальных фигур для Дома Союза горняков. Готовя каркас для группы «Бурильщики», он нечаянно плеснул кислотой на ногу уже отлитого «Молотобойца». В том месте, куда попала кислота, образовалась причудливо пористая поверхность с темно-зеленоватым оттенком.

— Черт возьми! — воскликнул Степан от неожиданности. — А что если попробовать облить его всего? Может получиться совершенно новая фактура, — рассуждал он сам с собой.

День был воскресный, в мастерской никого не было. Елена с Айцемик пошли пройтись по городу. Кислоты под руками было немного, еле хватило на «Молотобойца». Но какой получился поразительный эффект! «Молотобоец» предстал совершенно в ином виде. Пористость словно оживила его, а темно-зеленоватый тон придал ощущение бронзы...

— Степан Дмитриевич, что вы сделали со скульптурой, она стала совсем другой? — с удивлением спросил на другой день Ибрагим Кулиев, азербайджанин по национальности, недавно появившийся в мастерской.

— Ничего особенного, — ответил Степан. — Облил кислотой. Надо будет сегодня же достать как можно больше кислоты и облить их все...

К середине июля все одиннадцать фигур, отлитых в железобетоне, появились на фасаде и крыше Дома Союза горняков.

В Баку Степана больше ничего не задерживало. Перед ним снова встал вопрос: куда податься, где найти пристанище? Идея создания скульптурной академии, с которой он носился последнее десятилетие, оказалась пустой мечтой. Он ее не смог создать ни в Екатеринбурге, ни в Баку. А теперь был уверен, что никогда не создаст ее. Ему скоро пятьдесят. А это грань, за которой начинается старость. Оглядываясь на все эти годы, проведенные на родине, он вынужден был признать свою несостоятельность в осуществлении подобных идей. Он художник, труженик, но не организатор и не зажигатель сердец. С людьми он может разговаривать только творениями своих рук. Ему доступен лишь один язык — язык творчества, образов. На этом доступном ему языке и следует разговаривать. Люди его всегда понимали, когда он к ним так обращался...


Не решив еще окончательно, куда отправится из Баку, Степан заказал для своих скульптур товарный вагон с конечным пунктом в Новороссийске. «Там видно будет, куда его переадресовать», — думал он, собираясь сначала заехать в Батуми.

С Еленой у них дело шло к разрыву. И все началось, казалось бы, с пустяка. Как-то в разговоре Степан предложил Айцемик поехать с ними. Обычно сдержанная и спокойная, Елена вспылила.

— Куда она поедет с тобой? Для чего?

— Туда же, куда и ты,— спокойно ответил Степан.

— А я никуда больше не поеду! С меня довольно мыкаться по свету и терпеть твои капризы! Разве ты со мной когда-нибудь считался? Ты таскал меня повсюду за собой для утехи! Ради этого приглашаешь и Айцемик...

Такое несправедливое обвинение задело Степана. Насильно с собой он никого не таскал. К ней всегда относился с уважением как к женщине и с вниманием как к ученице. Он видел, что она способная, иначе какого черта стал бы с ней возиться. То же самое его побудило пригласить с собой и Айцемик. Ему не хотелось терять из виду эту девушку с несомненным талантом. Он понимал, как важно для нее сейчас находиться рядом с опытным мастером.

Айцемик ответила отказом, сославшись на домашние обстоятельства, на самом деле она боялась обидеть Елену, а выбрав удобный момент, попросила, чтобы Эрьзя обязательно написал ей, где обоснуется на жительство, она, возможно, приедет, если, конечно, не будет возражать Елена.

— Она не поедет со мной! — отрезал скульптор. — Я никого не хочу таскать за собой.

— Вы столько лет прожили вместе, как же это?

— Все имеет свой конец...


16

Из Баку Степан и Елена выехали в конце июля поездом на Батуми. На вокзале их провожали многочисленные друзья — журналисты, художники. Было много и совсем незнакомых людей, с которыми скульптор, как ему казалось, ни разу не встречался. Его бывшие ученики натащили охапки цветов, завалив ими Елену. Айцемик плакала. Уже перед самым отходом поезда она, склонившись к Степану, прошептала: «Так не забудьте, напишите, где вы будете...» Он ничего не мог ей на это ответить: шершавая спазма сдавила горло. А позднее, когда он уже был в вагоне и поезд набирал скорость, отходя все дальше от перрона, из его глаз хлынули слезы. Елена язвительно произнесла:

— Надо было настойчивее уговаривать. Она только того и ждала.

— Дура ты, дура! — вне себя крикнул Степан.

Ему было обидно, что Елена не поняла его: у человека просто не выдержали нервы, а она подумала черт знает что.

До самого Батуми они больше не разговаривали, и лишь когда сошли с поезда и вышли к стоянке извозчиков, Елена спросила:

— Ты куда сейчас направляешься? Я пойду к сестре.

— Иди куда хочешь, — безразлично ответил он.

В Батуми Степан задержался около двух недель, бродя по его живописным окрестностям. Два года назад, живя здесь, он как-то не обращал внимания на то, как красив этот город. То ли было некогда, то ли просто из-за лени. А сейчас вот ему нечего делать, голова и руки ничем не заняты. Такое с ним редко случается. Он сейчас вообще был весь какой-то опустошенный, точно после тяжелой болезни...

Накануне отъезда из Батуми его разыскала Елена.

— Ты когда собираешься трогаться? — спросила она.

— Думаю, тебе это безразлично.

— Поедем вместе.

На это Степан ничего не ответил. Ему было все равно: вместе так вместе. Какая разница?

На вопрос Илюшина, куда он все-таки намерен ехать, Степан сказал:

— Пока в Москву, а там, пожалуй, махну в Париж.

То же самое он отвечал и журналистам, поэтому в одном из сообщений батумской газеты было сказано, что скульптор Эрьзя вскоре отправится в Париж...

До Новороссийска Степан плыл на пароходе вместе с сестрами Мроз—Еленой и Марией, но в разных каютах, Елена скрывала от сестры, что они со Степаном в ссоре, возможно, ожидала с его стороны первого шага к примирению и надеялась, что у них все пойдет по-прежнему. Но Степан не сделал этого шага. А сама она тоже не хотела больше уступать. И так вся их совместная жизнь была для нее цепью бесконечных уступок. С нее довольно. Она еще молода, и ей хочется пожить по-человечески.

В Новороссийске все же Елена решила предоставить ему последнюю возможность протянуть ей руку и пригласила его в Геленджик. Степан отказался наотрез, сославшись на то, что ему долго нельзя задерживаться, он только переадресует вагон со скульптурами в Москву и уедет. Елена поняла, что между ними все кончено. За десять лет она хорошо изучила характер Степана: задуманного он не передумывал.

— Писать-то хоть будешь? — спросила она, прощаясь.

— Для чего переводить бумагу?

— Да, конечно, ты и друзьям-то своим никогда не писал...

Степану не хотелось с ней спорить, к тому же он плохо себя чувствовал. Видимо, вчера простыл на пароходе, после чая выйдя из каюты в одной рубашке и долго простояв на палубе, а был сильный ветер. Всю ночь его лихорадило. Он зяб и сейчас, хотя палило августовское солнце. Они стояли на площадке перед морским вокзалом, а Мария искала извозчика до Геленджика. Елене было тяжело с ним расставаться, она не выдержала и расплакалась. Степан никогда не умел успокаивать женщин, он вообще не выносил, когда они плакали при нем. Махнув рукой, он отвернулся и зашагал прочь.

В Новороссийске Степан остановился у своего знакомого Петра Андреевича Федорова, местного скульптора-любителя. В его мастерской сложил свои вещи, привезенные из Баку, и отправился на железнодорожную станцию справиться насчет вагона. Вагон еще не прибыл, и когда прибудет в Новороссийск, никто не знал. К вечеру Степану стало хуже, у него поднялась температура. Может, она была и днем, но кто ее мерил. Федоров посоветовал скульптору обратиться к врачу.

— Не стоит, обойдется.

Три дня он пролежал, не вставая, пока Федоров сам не привел врача на дом. Это оказался тот же врач, который четыре года назад осматривал Волнухина и перевязывал Степану ногу. Скульптор его сразу же узнал и даже попробовал пошутить:

— Видите, как редко с вами встречаемся.

— В таких обстоятельствах лучше не встречаться.

— У меня что-нибудь серьезное? — спросил Степан.

— У вас круппозное воспаление легких.

— Черт возьми, в такую жару схватить воспаление легких! Да кто в это поверит?..

Степан пролежал в больнице больше месяца и вышел оттуда страшно исхудавший и бледный. Первым делом он наведался на станцию. Оказывается, вагон уже давно стоял в тупике, и со Степана взяли большой штраф за простой. Он, хоть и поворчал немного, но остался доволен что снова видит свои сокровища. Раздумав переадресовывать вагон в Москву, Степан нанял людей и все скульптуры перевез к Федорову, попросив его присмотреть за ними. Мысль уехать в Париж по-прежнему не оставляла скульптора, а из Москвы их труднее будет отправить.

Москва... Как она изменилась с той поры, когда Степан видел ее в последний раз! Тогда, в тяжелом двадцать первом году, голодная и холодная, она погружалась ночами в кромешную тьму, а днем пустынные улицы и площади придавали ей вид заброшенного города. Теперь они полны людской толчеи и неумолкающего шума. Фасады домов сверкают свежей краской, на улицах великое множество магазинов, ресторанов, пивных, закусочных и всяких прочих забегалок. Вся она, словно молодая нарядная женщина, хохочущая и распевающая веселые песни. Степан целыми днями бродил по улицам, радуясь великолепию возрожденного города... Остановился он у Сутеевых. Ни Григорий Осипович, ни Зинаида Васильевна из деликатности не спросили, почему он приехал один. Из его немногих писем они знали, что Елена была с ним — и в Батуми, и в Баку. Сам Степан счел излишним объясниться по этому поводу. Вскоре он снял пустующую мастерскую скульптора Коненкова и переехал туда жить.

В Москве незадолго до его приезда организовалось так называемое Общество русских скульпторов, куда охотно приняли и Эрьзю. Общество готовилось к первой большой выставке, и он очень жалел, что оставил свои скульптуры в Новороссийске. Если их вытребовать сюда, к открытию выставки они могут не прибыть. Куда проще сделать несколько новых вещей. Тем более, что у него уже есть замыслы, и неплохие. Он давно собирался создать еще один образ революции Пятого года. Вот за это он и возьмется. Но прежде примется за юный образ, навеянный впечатлениями от помолодевшей Москвы. Для этого он уже приглядел прекрасный прототип — это была соседка Сутеевых, красивая девушка Лия, которая вечерами иногда заходила к ним поболтать.

Степан попросил Зинаиду Васильевну передать Лие его предложение попозировать. Она охотно согласилась. И, когда они встретились, Лия восторженно воскликнула:

— Ой, Степан Дмитриевич, я с удовольствием буду бывать у вас! Я ведь тоже увлекаюсь скульптурой. Мне бы хотелось у вас поучиться.

Ее темные волнистые волосы были зачесаны назад и обхвачены узенькой зеленоватой тесемкой. Когда она говорила, большие серые глаза с расходящимися лучами длинных ресниц вспыхнули веселым задором, овальное лицо слегка зарделось.

— Вот уж не думал заполучить в вашем лице ученицу, — сказал он. — Только недолго придется вам ходить ко мне, после выставки собираюсь в Париж.

— А мне разве в Париж нельзя? — произнесла Лия и засмеялась. — Страсть как хочу увидеть Париж!

Ее настырность смутила Степана.

— Этак, черт возьми, мы с вами до самой Америки доберемся.

— А что, можно и в Америку. Я немного знаю английский. Французский тоже знаю...

В тот же вечер Степан написал письмо в Баку Айцемик Урарту и посоветовал ей принять участие в предстоящей выставке Общества русских скульпторов. Ее «Лежащую женщину» и «Беспризорника», которых она слепила в его мастерской, вполне можно выставить на людской суд.

На следующий день утром Лия уже была в мастерской скульптора. Она пришла, запыхавшись, с капельками осеннего дождя на смуглом лице и ресницах. Бросив легкое пальто и платок на кушетку, провела руками по гладко зачесанным темным волосам, весело посмотрела на Степана и беспричинно, как ему показалось, засмеялась. Но потом он сообразил, что все время улыбается сам, чем, видимо, и вызвал смех с ее стороны.

— Не прохладно будет без пальто? — спросил он.

— Вы тоже без пальто.

— Я работаю, а вам сидеть.

— Ничего, не замерзну. Во мне много жару! — сказала она и опять засмеялась.

Жару в ней действительно было много, Степану даже показалось, что с ее приходом в мастерской стало куда теплее.

— Это ваши? — она показала на полку с несколькими гипсовыми головками.

— Здесь пока нет ничего моего. Ваш портрет будет первым...

Лия приходила ежедневно с утра и оставалась у него до самого вечера. Потом он ее провожал домой и заходил к своим друзьям — Сутеевым. Над ее портретом он работал около двух недель, назвав его «Новое поколение». До конца года он успел еще сделать «Узника» и принялся за большую группу «Жертвы революции пятого года». Лия стала не только его ученицей, но и оказалась расторопной помощницей. Он уже давно обращался с ней на ты.

— Что я стал бы делать без тебя?

В ответ она только смеялась.

— Вот видите, я тоже на что-то сгодилась! А мама говорит, что из меня никогда ничего не выйдет.

— Из тебя вышла прекрасная женщина. Разве этого мало?

— Я хочу быть скульптором!

— Стоит ли взваливать на себя этот непомерно тяжкий крест? — Степан понуро покачал головой. — Оставайся лучше женщиной!..

Незадолго до открытия выставки в Москву приехала Айцемик Урарту. Степан помог ей связаться с Обществом русских скульпторов, и ее работы были приняты без возражений.

— А где же Елена? — удивилась Айцемик, не увидев подруги в мастерской, когда Степан пригласил ее в гости.

— Елены здесь нет, — сказал Степан. — Хочешь, оставайся со мной, поедем вместе в Париж... Посмотришь Европу.

— А не случится со мной так же, как с Еленой?

— Это будет зависеть от тебя.

— Не думаю... Ведь мы, армянки, однолюбки...

Их разговор был прерван приходом Лии, которая и не подумала извиниться, что помешала им. Высокая и стройная, она прошлась широким шагом по мастерской, сняла пальто и не торопясь повязала фартук, всем своим видом показывая, что именно она здесь полновластная хозяйка.

— Степан Дмитриевич, нам сегодня непременно надо закончить отливку «Трубочиста», — сказала она нетерпеливо.

Айцемик сразу же засобиралась уходить. Степан проводил ее до выхода. Обратно в мастерскую вернулся злой и накинулся на Лию:

— Какого черта ты ее прогнала?

— И не думала, — спокойно отозвалась она. — Но ведь нам надо работать, иначе «Трубочист» не успеет к выставке.

— О женщина, ты всегда права, — покорно произнес он и принялся за работу.

Первая выставка Общества русских скульпторов, открывшаяся в здании Исторического музея в начале апреля 1926 года, явилась крупнейшим культурным событием Москвы. Как отмечали газеты того времени, это была вообще первая большая выставка скульптуры за всю историю России. Печать давала о ней подробные отчеты, публиковала статьи и отзывы. Имя Степана Эрьзи упоминалось почти во всех из них. Одни авторы отзывались о нем восторженно, с похвалой, другие наоборот — хулили. Последних, пожалуй, было больше. К этим последним, как ответ на их несостоятельную критику, несомненно, и была обращена известная статья Анатолия Васильевича Луначарского «Достижения нашего искусства», опубликованная в газете «Правда» от первого мая того же года. Достаточно привести из нее одну небольшую цитату: «Она (выставка) засвидетельствовала, что наше общее суждение о невысоком уровне скульптуры у нас поверхностно. Выставка была богата... Она показала мне новое лицо, лицо, глубоко меня заинтересовавшее, мало оцененного у нас, но уже имевшего громкое имя за границей, мастера Эрьзи...»

Степан выставил почти все, что было им создано в Москве — и раньше, и после приезда из Баку. Здесь стояли «Монголка», закинувшая руки за голову, бюст «Татарки», голова «Мордовки», «Калипсо» с лукаво иронической улыбкой, невинная и доверчивая «Катя», женственно обаятельная «Зинаида» и милое личико «Марты». «Новое поколение» — портрет Лии — во многом отличался от всех женских портретов, сделанных ранее. На ее лице отразились порыв, энергия, стремление в будущее. На то оно и новое поколение. Эти качества ему придала Великая революция. Большая группа «Жертвы пятого года» стояла посреди зала. Посетители не спеша, молча обходили ее, точно гроб. И в этих поверженных телах, втоптанных в землю копытами разгоряченных коней, кто-то увидел конвульсию сладострастия. Степан с горечью вспомнил статейку из «Московского пролетария», где говорилось об этом. «Всяк видит то, что хочет видеть, — подумал он.— А эти два образа автор той статейки, должно быть, не заметил». Он имел в виду «Освобожденного революцией» и «Народного трибуна», гордо поднявшего голову...

На выставке Степан еще раз встретился с Айцемик Урарту. Она сказала, что на днях возвращается в Баку и наотрез отказалась зайти к нему перед отъездом.

— Что случилось, Айцемик? — удивился он.

— Ничего особенного, — ответила она уклончиво. — Просто у меня не будет времени. Мы можем проститься и сейчас.

— Зачем прощаться? Разве мы расстаемся навсегда?

— Но вы собираетесь за границу, когда еще увидимся? И увидимся ли?..

Им опять помешала Лия: она взяла скульптора под руку и увела к группе посетителей...

После закрытия выставки Степан был на приеме у Наркома просвещения, который поинтересовался его планами на будущее и предложил поехать с выставкой во Францию, чему Степан обрадовался: как раз об этом он и сам хотел просить Наркома.

— Надо показать Европе начало великого расцвета нашего искусства. Пусть они знают там, что именно от нас изойдет новое, мощное и спасительное слово в области художественного творчества! — говорил Анатолий Васильевич, напутствуя скульптора.

К себе в мастерскую Степан вернулся в таком приподнятом и веселом настроении, что Лия, ни разу не видевшая его таким, спросила:

— Вы, Степан Дмитриевич, случайно, не выпили?

— Нет, когда я выпью, делаюсь сонным и скучным. Если хочешь видеть меня веселым, никогда не угощай вином... Я вот о чем хочу тебя спросить, — заговорил он после некоторого раздумья. — Помнишь тот разговор у Сутеевых, когда ты сказала, что охотно поехала бы со мной за границу? Ты тогда не шутила?

— Нет! — мгновенно ответила Лия. — С вами я согласна ехать хоть завтра.

— Но ты понимаешь, что это будет значить?

— Все понимаю, не маленькая...

— Осенью мне стукнет пятьдесят...

— Какое это имеет значение? — нетерпеливо прервала она его.

— А что скажут твои родители?

— Какое дело до этого моим родителям! Я сама себе хозяйка!..

Но прежде чем прийти к окончательному решению — брать или не брать с собой Лию — Степан посоветовался со своим другом Сутеевым. Тот выслушал его и сказал:

— В этом деле, Степан Дмитриевич, я тебе не советчик. Поступай, как знаешь.

— Но ты хоть попробуй отговорить ее. Тебя она, может, послушает.

— Это я тебе обещаю, — согласился Григорий Осипович.

Но Лия не хотела слушать ничьих советов. А под конец совсем разругалась со всеми домашними и перебралась в мастерскую скульптора. Она уже бредила Парижем, и отговорить ее кому-либо было невозможно. «Какого черта я ее отталкиваю, ежели она хочет ехать со мной? — рассуждал Степан. — Ведь Айцемик я уговаривал сам. А какая разница?» И действительно, разница была только в том, что к Айцемик он уже привык, и ее молодость не так его смущала. Может быть, найдутся люди, которые осмелятся осудить пятидесятилетнего скульптора за то, что он завел себе двадцатилетнюю подругу. Но ведь человек во все времена всегда стремился к постоянной молодости, вечной юности. И это стремление тем сильнее, чем богаче и содержательнее натура человека.

Осенью 1926 года скульптор Степан Эрьзя и его юная секретарша и переводчица — так она значилась в сопроводительных бумагах — Лия Альфредовна Кунс выехали из Москвы поездом на Новороссийск, чтобы затем отплыть во Францию...


ЮДОЛЬ ЗЕМНАЯ


1

После многодневного путешествия по четырем морям Степан со своей спутницей наконец прибыл в Марсель. Груз особых хлопот им не доставил, так как все ящики со скульптурами были адресованы на советское Торгпредство в Париже. Все же в Марселе пришлось задержаться на несколько дней, пока на груз оформлялись документы. Все эти дни Лия не давала Степану покоя, таскала его по городу: ей не терпелось посмотреть то одно, то другое. А ему никуда не хотелось идти. Настроение, испорченное без видимых причин еще в Москве, не улучшилось и в дороге. Ни Айя-София в Стамбуле, ни древний Пирей, ни теплые южные ночи у берегов Сицилии, которыми так непосредственно восхищалась Лия, не могли рассеять его грусти. Лия считала, что это у него от тоски по родине, и старалась успокоить и развеселить Степана. «Ведь мы скоро вернемся обратно, что ты так переживаешь?.. Ну представь, что я — кусочек родины, и тебе станет веселее!» — говорила она и без конца смеялась. Но Степан угрюмо молчал, снедаемый непонятной тоской. Он уже не помнил, с каким настроением покидал родину в первый раз, двадцать лет назад, зато хорошо помнил, с каким радостным подъемом возвращался. Сколько в нем было тогда надежд и дерзаний, творческой энергии. Казалось, их хватит с лихвой на целый век. А вот прошло всего лишь чуть больше десятилетия, и он снова покидает родину, усталый и опустошенный. Энергия истощилась, сила истратилась. Как он ни старался всего себя отдавать творчеству, житейские мелочи и дрязги тоже отняли немало и сил, и здоровья. Он, конечно, понимал, что это десятилетие в его жизни совпало с большими социальными потрясениями, что было бы глупо искать для себя отдельной счастливой Аркадии, где можно бы творить независимо от чего-либо, но одно дело понимать, другое — быть в ладу с подобным понятием.

Из Марселя они выехали в скором экспрессе и в дороге находились всего лишь несколько часов. Лия все время дулась: зачем они так скоро покинули этот чудесный город, даже не успев побывать в картинной галерее и не осмотрев как следует соборы...

За окном вагона проносился непривычный для них пейзаж, везде тянулись ровные квадраты виноградников, мелькали белые строения ферм и густые рощи старинных парков, окружавших одинокие замки. Дорога почти все время шла вдоль Роны — по левую сторону в окне вагона неотступно сверкали блеск реки и синева неба. Когда они уезжали из России, там была глубокая осень, а здесь она только начиналась...

В Париже прямо с вокзала поехали в Торгпредство. Здесь их уже давно ожидали, извещенные телеграфом из Москвы. Для них были приготовлены две меблированные комнаты с ванной и прочими удобствами. Степан, когда-то немного знавший по-французски, давно все успел перезабыть и теперь оказывался совершенно беспомощным, когда пробовал объясниться с кем-либо из служебного персонала меблированных комнат. Лия тоже очутилась не в лучшем положении, столкнувшись с живым разговорным языком.

— Ничего, не волнуйтесь, я вас буду таскать по Парижу и вы быстро освоитесь, — предложил свои услуги молодой переводчик.

— Спасибо, мы со Степаном Дмитриевичем не откажемся от ваших услуг, — сказала Лия.

Ее согласие переводчик встретил деликатной улыбкой, в его расчеты, вероятно, совсем не входило «таскать» по Парижу их обоих. Он вскоре откланялся и ушел. Лия приняла ванну и сменила дорожный костюм на легкое платье. А Степан пожалел, что здесь нет бани с горячим паром да с березовым веничком. Уже сидя за столиком в ресторане, куда они пошли поужинать, он вспомнил о переводчике.

— Хлыщ. Даже не сказал, как его зовут.

— Что вы, Степан Дмитриевич, как можно так обзывать приятного молодого человека? По-моему, он просто не догадался представиться.

— Не люблю таких суетливых и услужливых. Чемоданы, кажись, я и сам бы мог внести. Не понравился он мне, и все...

Через день переводчик напомнил о себе: позвонил по телефону и предложил билеты в оперу. Степан отказался. К тому времени из Марселя уже прибыли ящики со скульптурами, и он почти целый день был занят разгрузкой и доставкой их во Дворец профсоюза изящных искусств, где должна была разместиться выставка. Обрадовавшаяся было Лия сразу сникла. Ей так хотелось побывать в парижской опере, послушать музыку, посмотреть на театральную публику.

— Ты, никак, плакать собираешься? — сказал Степан, увидев, что Лия нервно покусывает нижнюю губу.

— Ничего подобного, — ответила она раздраженно.

— Но ведь ты можешь пойти и без меня. Возьми и сходи...

Повеселевшая Лия позвонила в Торгпредство, и ей подсказали, как найти Арнольда Ивановича, так звали переводчика...

Из оперы она вернулась поздно, Степан уже спал.

Раздевшись в своей комнате и накинув халат, она пришла к нему. Он проснулся, почувствовав ее руку у себя на груди, и резко спросил:

— Ты чего?

— Вот, ты уже сердишься. А я пришла рассказать, как все было хорошо. После оперы всей компанией поехали в ресторан ужинать. Были и из посольства. Спрашивали, почему нет тебя. Зря ты отказался от приглашения.

— И долго ты собираешься мне это выговаривать? Я, черт возьми, спать хочу! Завтра у меня будет тяжелый день.

— Я сейчас уйду, только ты скажи, что не сердишься на меня.

— Вот заладила. С чего мне на тебя сердиться?..

Лия быстро поцеловала его и, уходя, пожелала спокойной ночи. Но Степан уже больше не мог заснуть. Кряхтя и ворча, он поднялся с постели, отыскал трубку и принялся расхаживать по комнате...

Выставка должна была открыться лишь после Нового года, и у Степана оказалось много свободного времени. Он решил съездить в Соо, чтобы взглянуть на свою бывшую мастерскую и, кстати, разузнать о судьбе оставленных там скульптур, хотя и не надеялся, что там что-то могло уцелеть: с тех пор прошло двенадцать лет, была война. Хозяин домика, в котором он тогда жил, мог их просто выкинуть или отдать за бесценок.

Лия тоже изъявила желание поехать вместе с ним.

Как с тех пор все изменилось — и сам Париж, и его пригороды. Город стал шумнее. Извозчиков почти не видно, везде снуют автомобили. Там, где раньше стояли одинокие усадьбы, теперь распластался город с прямыми широкими улицами. А Соо оказалось совсем близко, почти под Парижем.

Парк, в котором стоял особнячок Степана, раньше представлявший собой запущенную рощу, теперь был обнесен высокой чугунной изгородью. Возле него красовалось двухэтажное строение. Бывший хозяин сказал Степану, что парк он продал парижскому толстосуму, который и построил эту виллу. Там, где стояла мастерская, теперь разбит цветник так что в парк и заходить было незачем. Когда Степан осторожно заговорил об оставленном имуществе, старик француз сделал удивленное лицо; ни о каком имуществе он никогда не слышал. После его, скульптора, отъезда здесь хозяйничала мадам Фарман, ведь он ей доверил свое хозяйство, а она уехала отсюда сразу же после войны. Степан решил, что слишком поздно искать сейчас то, что потеряно. Они с Лией зашли в старый ресторанчик, часто посещаемый им когда-то. Их обслуживала молодая женщина, в которой Степан с трудом узнал дочь хозяина ресторана. Тогда ей было около десяти, а теперь она замужем и сама стала хозяйкой. Степан спросил, помнит ли она Марту, которая находилась у него в услужении, и не знает ли, где она в настоящее время. Да, конечно, она хорошо помнит Марту, ведь Марта была их соседкой, но где она сейчас, в Соо об этом никто не знает.

— Кто эта Марта? — поинтересовалась Лия, когда они вышли из ресторанчика.

— Ты же слышала: она находилась у меня в услужении, — ответил Степан.

— Этого слишком мало, чтобы помнить о ней столько времени, — она хитро улыбнулась и поджала тонкие губы.

— Ты, я думаю, не считаешь, что я вел до тебя монашеский образ жизни?

— Я спросила просто так, из любопытства...

Степан предложил пройтись до Шатильона пешком, и Лия согласилась. Сколько раз ходил он по этой дороге, когда жил здесь, в Соо! Однажды шел под дождем и сильно промок, а потом долго болел, и Марта ухаживала за ним...

— Опять Марта! — воскликнула Лия, засмеявшись. — Стареешь, скульптор Эрьзя, тебя так и тянет к воспоминаниям.

— А тебе бы только посмеяться, — обиделся Степан и не стал больше ничего рассказывать...


2

К открытию выставки Степану заказали новый костюм: Лия все-таки настояла. Случилось так, что костюм из ателье доставили только утром, когда надо уже было идти на открытие. Пока Лия спорила со Степаном, какую рубашку надеть, какой галстук повязать, времени осталось в обрез. В конце концов они все же опоздали.

Выставку открыл посол Советской республики во Франции Раковский. Степан был рад, что опоздал: он не любил шумихи, а Лия нервничала и весь день потом ругалась с ним из-за этого. Ведь скульптора обязательно бы представили членам французского правительства, дипломатическим посланникам и различным официальным лицам, присутствовавшим на открытии.

Степану надоело выслушивать нескончаемые попреки, и он оборвал Лию:

— Перестань пилить меня из-за пустяка! До смерти не люблю официальщину, а ты мне ее навязываешь!

Все это он рявкнул чуть ли не во весь голос, чем еще больше расстроил Лию. Она расплакалась и вообще ушла с выставки.

Вечером к Степану подошел один из сотрудников Советского посольства и вручил приглашение на прием в посольстве. На билете значилось и имя его секретаря.

— Смотрите же, товарищ Эрьзя, опять не опоздайте, — с улыбкой заметил сотрудник.

Но скульптору в этот день положительно не везло. На прием в посольство он тоже опоздал. Только сейчас уже не по своей вине. Вернувшись в меблированные комнаты, он не застал там Лию. Раздраженно бросил пригласительный билет на стол и прямо в костюме завалился в постель. Без Лии ему не хотелось идти на прием: она еще больше обидится и расстроится. Уставший от хлопот и волнений, связанных с открытием выставки, Степан и не заметил, как заснул. Его разбудил телефонный звонок. В трубке послышался звонкий и веселый голос Лии:

— Ты чего же не едешь? Здесь тебя все ждут.

— Где меня ждут? — не понял он.

— Как где? Разве ты не знаешь, что в твою честь в посольстве устроен прием? Я уже давно здесь. Давай приезжай скорее.

Ворча и чертыхаясь, Степан стал собираться.

В вестибюле посольства его встретила Лия. Рядом с ней стоял молодой человек, но не переводчик, а кто-то другой. Как только Степан снял пальто, она принялась поправлять ему сбившийся на бок галстук, затем торопливо чмокнула его в щеку.

— Ну и хорош ты, весь костюм где-то помял.

Степан понял, что она больше не сердится.

Прием уже подходил к концу. Многие из приглашенных успели разъехаться, так что посол Раковский мог представить скульптора лишь некоторым официальным лицам. Но это его совсем не волновало. Он чокнулся кое с кем и выпил бокал шампанского. Лия была сама прелесть. Вокруг нее все время увивались молодые люди. Она смеялась и без устали болтала...

Когда они поднимались по лестнице, уже возвращаясь к себе в комнаты, Лие вдруг пришла в голову блажь:

— Если любишь меня, понеси на руках, — потребовала она капризно.

— Ты что, совсем пьяная, идти не можешь?

— Не могу, — и, смеясь, упала ему на руки...

Он понимал, что она еще слишком молода и по молодости ей хочется поиграть, повеселиться, поэтому выполнял все ее капризы, лишь бы ей было хорошо. Позже, когда они уже лежали в постели, он рассказал ей давнишний случай о том, как когда-то в пору молодости он так же вот на руках нес женщину с окраины Алатыря до самого ее дома.

— Милый Эрьзя, опять эти воспоминания, — надулась Лия. — С тобой уже было все, а со мной — ничего. Ты первый мужчина, который нес меня на руках...

Но ей не хотелось ссориться, и она умолкла. Ей хотелось быть нежной, и влюбленной...

Выставка работ Эрьзи в Профсоюзном дворце изящных искусств продолжалась около месяца. Потом он еще выставлялся в «Художественном мире» и в «Салоне независимых». Нельзя сказать, что все эти три выставки имели особо шумный успех, как это бывало на прежних здесь в Париже и в Италии, хотя в общих чертах парижская пресса отозвалась о скульпторе положительно. Но это-были небольшие и вялые статьи, написанные как информация на злобу дня. Имя скульптора они не возвысили, лаврами его не увенчали. Степан не понимал, в чем дело. Он не узнавал французскую публику: ее точно подменили.

Ему вдруг пришла в голову мысль разыскать кого-нибудь из прежних друзей-художников, которые когда-то охотно приняли его в свою веселую компанию. Может быть, с их помощью ему удастся разобраться в тех сложных изменениях, что произошли здесь за время войны и после нее. Почему так изменилось отношение публики к реалистическому искусству, к его искусству? Ведь он не стал работать хуже.

Степан помнил имя художника, работавшего у него в мастерской в Соо, и знал, где тот проживал раньше. Возможно, его там уже и нет, но это все же какой-то след.

Лия немного поднатаскалась в знании французского языка и уже могла кое-как изъясняться, так что роль переводчицы она выполняла более или менее сносно. Побродив по городу дня два от адреса к адресу, они наконец отыскали того, кто им был нужен. Но он Степану ничем не мог помочь. Это был окончательно спившийся человек, который с большим трудом узнал скульптора. На прошлой войне он потерял ногу, а алкоголь и тяжелая жизнь ремесленника отшибли ему память. Он занимался раскрашиванием игрушек, поставляемых парижскому торговцу откуда-то из провинции. Ни с кем из бывших друзей давно не встречался и не знал, где они сейчас. Война разбросала всех... Кого убила, кого искалечила...

— Вот судьба художника, — с горечью произнес Степан, когда они с Лией вышли из грязной и удушливой каморки на свежий воздух. — А ведь был талантливый человек!..

Посетив Лувр и несколько других музеев изящных искусств, Степан тоже удивился: залы пустуют, посетителей мало, да и то больше иностранные туристы. А ведь сейчас зима, самый сезон. Летом в Париже малолюдно. По настоянию Лии, скрепя сердце, он согласился сходить в музей новейшего искусства. Вот где, оказывается, народ. И на что глазеют: на разноцветные пятна, намалеванные на огромных холстах. А скульптура — понаставили на массивных постаментах какие-то худосочные спирали и круглые шары на паучьих ножках, приклеив к каждому из этих «шедевров» какую-нибудь надпись, вроде «Утренний туалет женщины» или «Полет к звездам». Степан плюнул и ушел. У него не хватило терпения досмотреть до конца все эти отрыжки больного воображения. Разве это искусство? Искусство должно быть прекрасным, как прекрасна сама жизнь. Вольно же, оказывается, здесь на Западе всем этим уродским явлениям, называемым новшествами...

Степан долго не мог прийти в себя после посещения этого музея. Весь вечер он расхаживал по комнате, не вынимая трубки изо рта.

— Ну что тебя так расстроило? Подумаешь, сходили посмотреть на эти пугала, — заметила Лия. — Не нужно все принимать так близко к сердцу. Это, уважаемый Эрьзя, веяние времени.

— Меня расстроили не только пугала в музее. Я чувствую, что мне и моим созданиям здесь нет места. Надо бежать, бежать отсюда!

— И далеко собираешься бежать? — Лия не удержалась, чтобы не рассмеяться.

— За океан, в Америку! Только не в северную, а в Южную. Может быть, там еще остался уголок, куда не успела проникнуть эта зараза.

Лия подумала, что он просто пошутил. Но после ужина Степан к этому разговору вернулся снова.

— Знаешь, до войны здесь, в Париже, я работал по договору с одним прохвостом из Аргентины. Он еще увез у меня несколько хороших вещей, ничего не заплатив. Давай попробуем отыскать его.

— Как же мы будем его искать? Для этого потребуются деньги. А денег у нас с тобой осталось совсем немного.

— А что ежели поговорить с послом Раковским и попроситься поехать туда с выставкой?

— Это, Эрьзя, идея! — загорелась Лия.

При первой же возможности Степан добился приема к послу Раковскому и выложил ему свои соображения насчет организации выставки его работ в одном из крупных городов Южно-американского континента, желательно бы в Буэнос-Айресе. Посол отнесся к идее скульптора доброжелательно и обещал обратиться по этому поводу с запросом в Москву. Дело в том, что с Аргентиной у Советской республики еще не было дипломатических отношений. Но, как оказалось впоследствии, это не помешало получить разрешение правительства на выезд в Аргентину. Тогда велись переговоры оборганизации в Буэнос-Айресе Южно-американского торгового представительства, так называемого Южамторга, и поездка скульптора со своей выставкой в эту страну была очень кстати. Посол Раковский помог Степану получить визу у аргентинского посланника в Париже, этим и закончилась первая стадия подготовки к путешествию за океан. Часть скульптур, в том числе и «Осужденного», Степан оставил в посольстве для возвращения их в Москву.

Официальной командировки на устройство выставки в Буэнос-Айресе Степан не получил и, следовательно, его поездка не была финансирована. Но посол Раковский сумел помочь ему с доставкой скульптур в один из портов Франции и оплатил расходы, связанные с поездкой. А провожая его, вручил рекомендательное письмо на имя торгпреда в Буэнос-Айресе Раевского.

Завершив свои дела, Степан и Лия выехали из Парижа в Гавр, откуда должны отплыть за океан на голландском пароходе «Жермия». Степан покидал Европу с грустью, точно чувствовал, что расстается с ней навсегда. Не в пример ему, Лия была опьянена радостью предстоящего путешествия. Ее манили далекие неведомые страны, о которых она знала только из книг...


3

В Буэнос-Айресе Степан с Лией поселились на тихой авенида Ла Ибаре Плата. Работники Советского торгпредства помогли им снять помещение — что-то вроде обширного сарая с толстыми кирпичными стенами и высоким потолком. По-видимому, некогда здесь помещалась какая-то мастерская, позднее переделанная под склад. Но скульптора это мало интересовало, для него было важно, что помещение подходило под мастерскую и имело небольшую пристройку для жилья. Здание пряталось в глубине двора, густо обсаженного акациями и персиковыми деревьями и обнесенного невысокой каменной стеной. Лия сразу назвала его тюрьмой и была страшно недовольна, что они поселились здесь, вдали от шумных центральных авенида.

— А ты думала, будем жить на главном проспекте и бездельничать с утра до вечера, как это было в Париже? Нет, милая, теперь мы будем работать. Мы и без того потратили слишком много времени на всякие пустяки, — ответил ей Степан.

— Ты же ехал сюда устраивать выставку, а теперь говоришь о работе, — удивилась она.

— Одно другому не помешает...

Степан еще не был вполне уверен, что останется в Буэнос-Айресе надолго. Что покажет первая выставка. Только после нее определятся его планы на будущее. А вообще-то он очень устал от этих бесконечных переездов. Его душа жаждала только одного — покоя и работы. Лия своим нетерпением и непоседливостью стала раздражать его, и он решил не идти больше у нее на поводу. Это привело к тому, что Лия надулась и несколько дней с ним не разговаривала. Степан старался не придавать этому значения, тем более, что был очень озабочен отсутствием материала: нигде не мог достать не только мрамора, но даже глины.

Как-то, осматривая двор и сад, в одном из дальних углов он наткнулся на целую кучу причудливых коряг, сваленных сюда за ненадобностью. Выбрав наиболее подходящую, Степан принес ее в мастерскую. У него имелся инструмент для резьбы по дереву, изготовленный еще в Батуми, когда он работал с кавказским дубом и орехом. Коряга оказалась настолько неподатливой, что второпях он сломал штихель. Это не остановило его, и вскоре под верхним шелушащимся слоем он обнаружил красновато-розовую древесину, плотную и твердую, как камень.

— Это же лучше мрамора! — воскликнул он в пустой мастерской.

Единственными свидетелями его безграничной радости были скульптуры.

В тот же день Степан принялся из этой коряги вырезать головку Лии. Увлекшись работой, не заметил, как наступили сумерки. Подняв глаза, он увидел молча стоявшую в дверях Лию:

— Ты сегодня собираешься обедать или нет? — спросила она, встретившись с его взглядом.

— Какой сейчас обед, сейчас надо ужинать. Почему ты меня не позвала вовремя?

— А я не хотела с тобой разговаривать.

Степан улыбнулся.

— Но сейчас ты говоришь.

— Просто я пожалела тебя: весь день голодный. К тому же ты все равно не замечаешь, разговариваю я с тобой или нет.

Видимо, в этот вечер Лия решила объясниться с ним начистоту.

— Ты меня, Эрьзя, совсем не любишь. Я для тебя ничего не значу, ты не хочешь считаться даже с тем, что я молода и время от времени мне необходимо развлечься. А здесь у меня никого нет — ни родных, ни товарищей. Ты вот можешь не разговаривать целую неделю, а я не могу. Мне необходимо общество, как всякому нормальному человеку.

— Не хочешь ли ты сказать, что я ненормальный?

— Я говорю лишь о себе. Не могу так больше, и все. Ты должен понять меня...

Они сидели в своей каморке за небольшим столиком, на котором лежали остатки скудного ужина. В дальнем углу, освещенная сумеречным светом, падающим из двух квадратных окон, смутно белела большая деревянная кровать, застеленная простынями. Кроме тех стульев, на которых они сидели, виднелись еще два. Вот, пожалуй, и вся их обстановка. Все это вполне устраивало Степана, но Лия, никогда не жившая в такой бедности, просто не понимала его.

— Что поделаешь, Лиечка, — произнес Степан, помолчав. — Видать, из меня никогда не выйдет светский человек. Я — скульптор. Я должен работать. В этом смысл моей жизни. Постарайся понять меня и ты и не требуй невозможного.

Лия промолчала. В глубине души она давно поняла, что ее радужные мечты о неведомых заморских странах и о привольной, веселой жизни со знаменитым скульптором не сбылись. Тихий дворик, кирпичный сарай с железными решетками на окнах — вот все, что получила она. Ночами ей снились ужасные сны: она видела себя со связанными руками и ногами, рвалась и металась в постели, а проснувшись в холодном поту, видела рядом с собой мирно похрапывающего, уставшего за день скульптора...

Заботы, связанные с перевозкой и расстановкой скульптур в выставочном зале «Общества содействия искусству», на время изменили затворнический образ жизни скульптора и его подруги. Лия снова оказалась среди людей: ей каждый день приходилось встречаться то с работниками Общества, то с журналистами. От имени скульптора она давала интервью для печати, улаживала различные дела, связанные с выставкой. В общем, была в своей стихии. Степан не узнавал ее — она снова сделалась к нему ласковой и внимательной. У нее появилась масса знакомых и друзей, ее без конца приглашали в театры и на концерты. Заодно приглашали и скульптора, но он деликатно отказывался, ссылаясь на дела.

Днем занятый на выставке, он работал дома ночами. Еще не успев как следует закончить «Головку Лии», взялся за «Парижанку», тоже решив сделать ее из нового материала — дерева квебрахо, которое очаровало его. Очень жаль, что он не сможет показать ни одну вещь из этого дерева на выставке. «Ну да ничего, — успокаивал он себя, надо полагать, эта выставка не последняя».

В газетах Буэнос-Айреса появились фотографии русского скульптора. В зале выставки целыми днями толпился народ. Степан приходил сюда каждое утро и уходил к себе на тихую авенида только после закрытия галереи. Возвратившись домой поздно ночью после театра или концерта, Лия заставала его у станка.

— Ты еще не спишь? — удивленно бросала она.

— Но ведь ты тоже не спишь.

— Я бездельничаю, а ты работаешь. Как можно так много работать?

— Что кому требуется, тот тем и занимается.

— Послушай, Эрьзя, ты, кажется, сердишься?

Нет, он не сердился. Наоборот, был рад, что она наконец не изводит его своей хандрой. Но это продолжалось, пока не закончились выставки. А их было всего три. Еще две организовывал уже созданный к тому времени Южамторг: одна экспонировалась на ярмарке советской продукции, другая — в акционерном обществе. После этого для Лии снова наступили монотонные скучные будни. Домой к себе она никого не приглашала, стесняясь убогой обстановки, в которой жила, а разыскивать новых друзей по городу и навязываться им тоже не хотела — для этого она была слишком горда.

Так прошла аргентинская зима, теплая и влажная. В мастерской даже печки не было. Степан работал в куртке или в вязаной кофте. А Лия опять хандрила, не находя себе дела. Срок годности ихних паспортов подходил к концу, и она почти каждый день напоминала Степану об этом. А он забыл обо всем на свете, ему так хорошо работалось, и главное: он нашел такой превосходный материал, какого не найдешь больше нигде. Отчего бы не задержаться в Буэнос-Айресе еще на годик? За это время он многое сможет сделать. Этими мыслями Степан поделился с Лией. Она ответила, что согласна остаться еще на год, но поставила условие: работать скульптор будет только днем, вечерами они будут развлекаться — ходить в театры, на концерты, заведут себе друзей, которых можно пригласить к себе. Разумеется, не сюда, не в эту конюшню. Работать можно и здесь, но для жилья необходимо снять квартиру, достойную его имени. Она сама обставит ее, по своему вкусу, и ему будет лучше — его имя засверкает, если их будут окружать художники, журналисты и вообще люди искусства. У него появится масса почитателей, его имя не будет сходить со страниц газет...

— Нет, Лиенька, это все не по мне, — прервал он ее. — Много ли прибавится к моему искусству, ежели, как ты говоришь, мое имя будет блестеть? При такой жизни, какую ты нарисовала, некогда будет работать. А мне надобно работать, я уже не так молод...

— Ну тогда и живи один, как пещерный медведь! — вышла она из себя. — А я не хочу так жить. Не хочу хоронить себя заживо!..

Подобные сцены происходили между ними все чаще. Степану это мешало сосредоточиться на работе: за зиму он успел сделать лишь три вещи из квебрахо — к «Головке Лии» и «Парижанке» прибавилась «Фантазия». Правда, виновата была не только Лия. Из кучи коряг в углу двора он больше не мог извлечь ничего подходящего. Надо было где-то доставать материал...


4

С приходом весны между Степаном и Лией наступил мир. Он на время отступил от своего первоначального зарока не потакать ей и согласился иногда бывать в театрах, посещать Общество содействия искусству. Хотел ли он удержать ее или просто ему надо было несколько рассеяться? Возможно, и то и другое. Он привязался к Лие. Временами она умела быть нежной и очаровательной. А это для мужчины что-нибудь да значит. При всей ее горячности, несомненно, она нравилась ему. Как-то еще в Париже Лия намекнула на то, что надо бы оформить их свободные отношения. Но он не хотел ее связывать, понимая, что такую темпераментную женщину долго не удержишь возле себя.

Спокойно прошло и лето. Лия больше не напоминала о просроченном паспорте. Степан работал мало: они часто делали длительные прогулки на пароходе по заливу Ла-Плата, ездили в Монтевидео, купались и загорали на пляже. К осени он наведался в дровяные склады у пристани и привез оттуда грузовую машину коряг и толстых чурок квебрахо. Обновил инструмент для резьбы по дереву, старый для этой крепкой древесины не годился, приходилось без конца его подправлять и точить. Пока он не приспособил к точилу электромоторчик, вертеть его заставлял Лию, что ей не очень-то нравилось, и всякий раз она ругалась, показывая ужасные мозоли на руках.

Вскоре между ними опять пошел разлад. Лия настоятельно потребовала, чтобы он снял для нее квартиру. А сам, если ему уж так хочется, пусть остается здесь в этой конюшне. Степан понимал, что снять для нее отдельную квартиру — значит, потерять ее. Он видел, как заглядывались на пляжах мужчины, когда она в плотно облегающем купальнике неторопливо выходила из воды, и знал, что ей нравилось их внимание...

Два с половиной года прожил Степан вместе с Лией. За это время все было между ними — и дружба, и ссоры и нежность, и холодность. Не было лишь ревности. Степан был по своей натуре человек не ревнивый, хотя Лия не раз давала для этого повод. А у нее вообще не было причин ревновать его к кому-либо. Но так было до тех пор, пока их отношения не испортились. Убедившись, что он так и не снимет для нее отдельную квартиру, она из-за каждого пустяка начинала с ним свару.

Степан давно уже заметил на своей улице босоногую девчонку с иссиня-черными волосами и темными, точно глубокий омут, глазами. Каждое утро она с матерью шла на базар, неся на худых плечах тяжелую корзину с фруктами. Ему захотелось вырезать ее чудную головку с круглым, как персик, смуглым лицом, маленьким носиком и сочными вишневыми губами. С базара она возвращалась обычно одна, что-то напевая гортанным голосом, и однажды, подкараулив ее, Степан попробовал заговорить с ней на смешанном языке — итальянском и испанском. К его удивлению, она все поняла. Оказывается, у девушки отец — итальянец, а мать — аргентинка. Она без лишних уговоров согласилась позировать скульптору, только зашла прежде домой переодеться. В мастерской она появилась в чистеньком платьице, туфельках и с огромным красным бантом в волосах. Лицо покрыла толстым слоем пудры, а губы намазала ярко-красной помадой. В общем, испортила весь свой прежний вид.

Лия еще спала, когда пришла девушка, а увидев ее, поморщилась, и сквозь зубы процедила:

— Где подобрал такую расфуфыру?

— На улице, — шуткой ответил Степан.

— Это видно...

На следующий раз Степан накупил сладостей, чтобы девушке не скучно было сидеть. Это задело Лию. Как это так — ей он никогда ничего не покупал, а какую-то уличную девку кормит шоколадом. Она взорвалась и наговорила скульптору грубостей. Девушка не понимала русского, но почувствовала, что шум поднялся из-за нее.

— Мне, сеньор, лучше уйти, — пролепетала она по-итальянски, когда Лия немного стихла.

Степан оставил ее на месте, сказав, чтобы она не обращала внимания на раскричавшуюся сеньору. Это еще больше распалило Лию. Она выскочила из мастерской, крикнув, что сегодня же соберется и уедет из Аргентины.

После этого девушка больше не пришла, у Степана остановилась работа, и он закатил Лие такую сцену, что она всерьез начала собираться в дорогу. Он ее не останавливал, решив, что так будет лучше и для него, и для нее. В порту в то время стоял советский пароход «Воровский», готовый к отплытию, и отъезд Лии на родину особых затруднений не вызвал. Она не хотела, чтобы Степан ее провожал, но он все же поехал в порт и простоял там под дождем до отплытия парохода.

Разумеется, скульптор понимал, что разрыв с Лией произошел совсем не из-за этого глупого случая с девушкой. Он был предуготован в самом начале их непрочного союза, и теперь, подобно искорке под сухим хворостом, достаточно было легкого дуновенья, чтобы занялась вся куча.

И вот он остался совсем один, в чужой далекой стране, без кусочка родины, как называла себя в шутку Лия. Возвращаясь из порта, он зашел в погребок, выпил стаканчик вина и пешком направился к себе. Погруженная в вечерние сумерки, тихая авенида показалась ему еще тише и спокойнее. Он невольно вспомнил далекий Геленджик и Елену. Как непохожа она на бунтующую Лию: никогда ничего не требовала, всегда довольствовалась малым. Наверно, он допустил непоправимую ошибку, оттолкнув ее от себя. Уж она-то не стала бы устраивать ему безобразных сцен ревности из-за какой-то сопливой девчонки.

Расчувствовавшись, в тот же вечер Степан написал Елене письмо. Ему так хотелось получить хоть какую-то весточку с родины. Лия, конечно, никогда не напишет...

Оставшись один, скульптор весь погрузился в работу. Головку девушки он так и не закончил — пока оставил ее. За короткий срок сделал из квебрахо «Бурлака», «Мужика», «Русскую женщину» и принялся за портрет Гоголя. Среди немногих книг, которые они с Лией привезли из России, оказался томик малороссийских рассказов Гоголя с его портретом. Вечерами Степан иногда читал их, они-то и натолкнули его на мысль вырезать портрет автора. Как-то Лия затащила его на концерт, где они слушали музыку Бетховена. Степан не считал себя любителем классической музыки, но тогда вышел с концерта потрясенный, задумав сразу же создать скульптурный портрет чародея звуков. Задерживало лишь то, что у него под руками не было удачной фотографии композитора...

В начале апреля смотритель известной в Буэнос-Айресе галереи Мюллера уведомил Степана, что художественная общественность города будет весьма признательна скульптору Эрьзе, если он соизволит показать выставку своих работ в одном из залов галереи. Степану хотелось сделать еще несколько вещей из квебрахо, чтобы показать аргентинцам, каким превосходным художественным материалом они обладают, поэтому открытие выставки он отстрочил до июля.

У Степана была отличная коряга квебрахо, он долго присматривался к ней и наконец надумал создать двойной портрет Ленина и Маркса. Для этого ему не нужно было ни модели, ни фотографий. Он настолько свыкся с этими образами еще в Батуми и Баку, что знал и помнил на их лицах каждую черточку. После отъезда Лии его никто не беспокоил. Он мог работать целыми днями, отрываясь от станка только для того, чтобы приготовить пищу. Даже это злило его: он терял массу времени.

В один из холодных дождливых дней Степан услышал, что в дверь мастерской кто-то постучал. Выйдя открывать, увидел девушку, приходившую к нему позировать.

— Тебе чего? — спросил он.

— Я слышала, сердитая сеньора уехала, — робко заговорила она. — Дай, думаю, схожу...

— Признаться, я уже занят другим, — Степан помолчал в раздумье. — Да ты заходи, чего стоишь под дождем. Вон вся вымокла.

Несмело перешагнув порог и постояв немного, девушка попросила разрешения убраться в мастерской, а то здесь столько мусора, наверное, целый год никто не подметал. Степана вдруг осенило попросить ее что-нибудь сварить, кстати, она и погреется возле плиты.

— Послушай, как тебя зовут, ты похлебку умеешь варить?

Девушка улыбнулась. Кто же не умеет варить похлебку? Ну и чудной же этот сеньор. Она всегда варит на всю семью: мать со своими фруктами все время торчит на базаре. А зовут ее Недда...

Так, неожиданно и негаданно, у Степана появилась прислуга. Недда приходила каждый день, убирала в мастерской, готовила обед, а то и просто сидела молча, глядя, как он работает.

— Мать не ругается, что ты ходишь ко мне? — спросил он, думая, что у нее, должно быть, и дома есть дела.

— Мама будет очень довольна, если сеньор соизволит сколько-нибудь платить мне.

Вот черт возьми! Как же он не подумал об этом. Казалось бы, простая вещь: за работу надо платить, а он упустил из виду.

— Не беспокойся, заработаешь себе на приданое. Жених у тебя есть?

— Сеньор, наверно, смеется надо мной? — девушка покраснела до самых ушей. — Женихи выглядывают богатых невест, а у нас нет ничего, кроме сада. Отец работает в порту и получает так мало, что ему едва хватает на вино и табак...

К открытию выставки Степан, кроме двойного портрета Ленина и Маркса, успел сделать еще несколько вещей из квебрахо. Для «Головы мужчины» ему позировал отец Недды. Узнав от дочери, что скульптор когда-то жил в Италии, он явился к нему вечером после работы, притащив с собой кувшин дешевого вина. Постепенно с семьей Недды Степан сошелся очень близко. Мать девушки, возвращаясь с базара, приносила ему продукты, хлеб, а иногда и остатки апельсин или слив, зная, что он не откажется их купить.

Незадолго перед выставкой мастерскую скульптора посетили работники Южамторга во главе с его председателем Краевским. Увидев двойной портрет Ленина и Маркса, они не могли отойти от него.

— Что ж, я вам подарю его, ежели так понравился, — сказал скульптор, улыбаясь. — Но сначала выставлю, пусть и аргентинцы полюбуются.

Краевский отсоветовал выставлять портрет, сославшись на то, что в Аргентине в настоящее время наблюдается засилие фашиствующих элементов, и на выставке может произойти нежелательный для скульптора эксцесс, и Степан послушался совета. Некоторое время портрет находился в конторе Южамторга, потом, по словам его сотрудников, был отослан в Москву. Как было на самом деле, неизвестно, но это замечательное произведение искусства исчезло бесследно.


Выставка произведений Эрьзи в одном из залов галереи Мюллера открылась в начале июля. На открытие приехал президент Аргентинской республики Ипполито Иригойен с супругой и всем штатом министров. Когда в зале выставки появился скульптор, его встретили дружными аплодисментами. Семидесятивосьмилетний президент, которому его представили, осанистый и на вид еще довольно крепкий, пожимая ему руку, с улыбкой проговорил, что хотел бы видеть скульптора у себя в гостях сегодня же вечером. От такой неожиданности Степан опешил: вот уж никак не ожидал попасть в президентский дворец.

Президент оказался простым и приятным человеком. У себя во дворце в кругу семьи и приближенных он сбросил маску официальности и даже выпил со скульптором на брудершафт. После роскошно сервированного ужина в одном из залов дворца состоялся для гостей президента концерт. Под гитары и бубны исполнялись жгучие аргентинские песни и пляски. Домой скульптора привезли на автомобиле поздно ночью. Его встретила испуганная и встревоженная Недда.

— Ты чего, девочка, не ушла домой? — удивился он, увидев ее.

— Как же я уйду без сеньора? Сеньор никогда так долго не задерживался. Я так боялась, все время думала, не случилось ли что-нибудь, — говорила она, помогая ему раздеться.

— Дурочка, со мной сроду ничего не случится. А теперь иди спать. Впрочем, как же ты пойдешь сейчас, уже так поздно?

— Может, сеньор, позволит мне остаться у него? — пролепетала Недда, не поднимая головы.

— Пожалуй, оставайся. Ложись здесь, а я пойду в мастерскую...

В мастерской было очень холодно, и утром Степан проснулся с головной болью и сильным насморком.

— Ты вот что, милая, больше не оставайся здесь допоздна, а то в мастерской я могу простудиться, — сказал он за завтраком Недде.

— Никто сеньора не гнал в мастерскую, он мог бы спать и в своей постели, — она боялась встретиться с его глазами.

— Э-э, так не пойдет, милая, — сказал он, догадавшись, куда она клонит. — Ты еще совсем дурочка и не соображаешь, что говоришь. Уходи-ка лучше домой. и больше не приходи. Как-нибудь обойдусь без тебя.

Услышав такое, Недда расплакалась.

— Мама меня теперь отколотит.

— За что отколотит?

— Не угодила сеньору — вот за что.

— Мне кажется, ты хотела угодить больше чем следует.

Выставка имела огромный успех. Журналисты из различных газет то и дело брали у скульптора интервью. Его затруднял испанский язык, и он больше говорил на итальянском. Некоторые его понимали, а многие прибегали к услугам переводчиков. На выставке он познакомился с неким Любкиным, эмигрантом из Одессы, художником. Ему было приятно услышать русскую речь, к тому же Любкин хорошо знал испанский и не отказался от роли переводчика. За обедом в ресторане Степан рассказал ему о своем давнишнем желании отыскать бывшего парижского компаньона — Санчо Марино. Он должен жить где-то в Буэнос-Айресе. По крайней мере раньше он жил тут.

— Как вы сказали? — переспросил Любкин. — Санчо Марино? О таком типе я, кажется, что-то слышал.

— Вот именно — тип, — заметил Степан.

— Я попробую навести справки. Здесь в одно время некий Санчо Марино занимался комиссией произведений искусства. Может быть, это тот самый, о ком вы говорите.

— Не может же быть целая дюжина этих Санчо Марино!

Видя, что двух порций коньяка его новому другу мало, Степан заказал еще. К концу обеда Любкин еле ворочал языком. Не имело смысла в таком виде снова тащить его на выставку. Степан нанял такси и отправил его домой. В тот день у скульптора состоялось еще одно знакомство, и довольно интересное. Журналист из газеты, выходящей в Буэнос-Айресе на английском языке, подвел к нему хорошо одетого господина в больших очках в роговой оправе, с традиционной английской трубкой в зубах. Это был мистер Сулливан, директор британской компании по эксплуатации лесов Аргентины. Степан вспомнил, что видел его вчера вечером в президентском дворце. Мистер Сулливан показал на одну работу из квебрахо и сказал, что может предоставить в распоряжение скульптора столько этого дерева, сколько он пожелает. Степан весь затрепетал от радости и попросил журналиста передать мистеру Сулливану, что хотел бы сам посмотреть и отобрать материал.

— О-о! — воскликнул англичанин и похлопал скульптора по плечу.

Они договорились с мистером Сулливаном отправиться в лес из квебрахо, как только в субтропической зоне Аргентины, где произрастает это дерево, прекратятся дожди. Он-то, мистер Сулливан, прекрасно знает те места и будет для скульптора неплохим проводником...


5

Несколько дней Степан жил один, Недда не являлась. Но его одиночество продолжалось недолго. Возвращаясь с выставки, вечером во дворе он встретился с Неддой и ее матерью. У девушки был весьма растрепанный вид, а у матери — слишком воинственный. Она что-то быстро говорила визгливым голосом, подталкивая к нему дочь. Степан ни слова не понял из того, что она сказала.

— Чего она хочет? — спросил он Недду.

— Она говорит, что по моей вине вся наша семья осталась голодной, — девушка была готова расплакаться.

— А я тут причем?

— Сеньор прогнал меня...

«Вот так влип, черт возьми», — подумал Степан, не зная, что предпринять.

Старая аргентинка опустилась на колени и умоляюще протянула к нему натруженные руки с толстыми узловатыми пальцами.

— Деньги, что ли, просит? — опять спросил он Недду.

— Она просит, чтобы сеньор обратно взял меня в услужение, — перевела Недда.

Степан махнул рукой, сказав, что пусть остаются хоть обе, и ушел в мастерскую. Каково же было его удивление, когда, вернувшись, он обнаружил девушку в комнате. Она сидела на стуле и всхлипывала.

— Не прогоняйте меня, сеньор, прошу вас. Она убьет меня до смерти. Так и сказала. Они выкинут меня на улицу...

Степан провел рукой по спутанным волосам Недды.

— Не плачь, девочка. Я думаю, мы с тобой поладим. А чтобы мне больше не пришлось спать в холодной мастерской, я тебе сегодня же сколочу кровать. У тебя будет своя постель...

Утром за скульптором приехал на автомобиле адъютант президента и увез его во дворец. Президент принял Степана в своем рабочем кабинете, усадив на роскошный кожаный диван, а сам сел рядом. Откуда-то появился юркий фотограф, сделал несколько снимков и исчез. «Не за этим же он пригласил меня?» — думал Степан, теряясь в догадках. Он так спешно собрался, что даже не успел переодеться. Оказалось, что президент хочет заказать ему свой портрет и обязательно из квебрахо. Скульптор охотно согласился, единственно, что его смущало — трудность с позированием. Не тащить же президента к себе в мастерскую. Но, подумав, нашел выход. Оригинал он сначала выполнит в пластилине, а уж потом сделает его из квебрахо.

Несколько дней в зависимости от свободного времени президента, Степан приезжал к нему во дворец и занимался лепкой. Недда всякий раз провожала его за ворота, она благоговела перед ним: надо полагать, сеньор — очень знатный человек, если его возит на своем автомобиле сам президент, думала она. А по виду ничем не отличается от простых бедняков — спит на жестком тюфяке, ест бобовую похлебку. И день и ночь делает своих деревянных человечков, и зачем ему их столько?..

Степан уже работал над портретом президента в дереве, когда к нему в мастерскую вошла Недда и сообщила, что сеньора спрашивает какой-то человек. «Должно быть, Любкин, кому же еще быть», — решил он и велел звать его сюда. Это был действительно Любкин. Он принес Степану приятное известие: удалось отыскать Санчо Марино.

— Он в Буэнос-Айресе?

— Почти. Только немного проехать на пригородном. Он уже больше не занимается комиссией, ликвидировал свое дело и стрижет купоны. Если у вас есть время, можем поехать к нему хоть сейчас. Кстати, не мешает по этому случаю пропустить по стаканчику. А возможно, у вас имеется и дома, будет тем лучше?

— Не держу, — коротко бросил Степан.

Ему не хотелось отрываться от дела, но у него не было другого выхода: он сам навязал Любкину поручение и отказываться сейчас от его услуг было просто неудобно.

— Подождите, я переоденусь.

Он надел свой лучший костюм и новую шляпу. Попросил Недду завязать ему галстук.

— Сеньор, наверно, идет веселиться? — спросила девушка, провожая его.

— Откуда ты взяла?

— Сеньор никогда так не наряжался, даже когда ездил к президенту.

— Нет, нет, Неддочка, успокойся, я иду скандалить с одним мошенником, — сказал он, заметив на лице девушки печальную тень...

Но никакого скандала не получилось. Это был не тот Санчо Марино, а всего лишь его сын. Он сказал, что ничего о скульптурах не знает и знать не желает. Мало ли что можно сейчас свалить на покойного отца...

— Видать, оба хорошие прохвосты, — заключил Степан, покидая богатую виллу, окруженную апельсиновым садом.

— Нам теперь остается только одно — пойти и выпить как следует, — предложил Любкин.

Степан и сам был не прочь выпить — настроение было неважное. Они отыскали заведение ресторанного типа, где их обслуживали молодые разбитные девушки, под конец согласившиеся присоединиться к ним. Изрядно выпив, Любкин совсем раскис. Все попытки найти такси или хотя бы какой-нибудь другой транспорт, ни к чему не привели: было уже слишком поздно. К пригородному они опоздали, просидев в ресторане. Стал накрапывать дождь. Степан нервничал.

— Черт возьми, это ты во всем виноват, затащил меня в эту дыру! — ругался он.— С таким же успехом мы могли бы напиться и в городе.

К ним подошли девушки-официантки, уже собравшиеся уходить домой, и затараторили что-то на испанском, обращаясь больше к Любкину: он все время шутил и разговаривал с ними в ресторане.

— Послушай, господин Эрьзя, они предлагают нам пойти с ними, если мы хорошо заплатим за ночлег.

— Ну и пусть ведут, не мокнуть же под дождем до утра, — согласился Степан.

Пить ему больше не хотелось, он хотел только спать. Увидев в убогой комнатке, куда их привели девушки, всего две кровати, с беспокойством подумал, как же их уложат...

— Ну кто поверит, что сеньор не веселился всю ночь? — встретила его Недда, когда Степан добрался до своего пристанища.

Он был очень зол и не в духе.

— Ежели еще хоть раз здесь появится этот сукин сын, скажи, что меня нет дома, — он имел в виду Любкина. Переодевшись, Степан поспешил к своей работе, жалея вчерашний потерянный день. Несмотря на беспокойно проведенную ночь и сильную головную боль после выпивки, он не позволил себе ни часа отдыха...

И президент, и его министры остались довольны портретом. Он был установлен в приемном зале дворца на высоком постаменте в одной из ниш внутренней стены, против больших окон, выходящих на площадь Двадцать пятого мая. За портрет скульптор получил высокий гонорар и стал частым гостем во дворце, хотя его никогда не привлекали эти шумные собрания и приемы. Куда лучше, чем в блестящих залах президентского дворца, среди людей, сверкающих звездами мундиров и парадных фраков, он чувствовал себя в своей тихой и невзрачной мастерской. «Вот сюда бы сейчас Лию,— думал он,— уж она бы почувствовала себя в желанной стихии».

Степану казалось, что они еще могут помириться: ведь поссорились из-за ничего. При всем своем вспыльчивом характере, Лия женщина неплохая. Конечно, первого шага к примирению она никогда не сделает, но отчего бы не сделать его ему. Ведь прожитых с ней лет, хоть и немного, все равно так просто не вычеркнешь из жизни. Он вынужден был признать, что после ее отъезда ему стало чего-то недоставать. Все-таки она была дорога ему. И Степан написал Лие письмо с просьбой приехать к нему, в нем он признался, что ему трудно без нее и обещал устроить их будущую жизнь так, как она того захочет, обещал окружить ее вниманием и любовью... И это не было минутной слабостью: ему на самом деле был необходим близкий человек и толковый помощник. Из галереи Мюллера уже сообщили о намеченной выставке его работ в следующем году. Предстоит столько бестолковой беготни и суеты, а ему надо работать, для него дорог каждый день...

Недда никогда не говорила скульптору о посещениях Любкина, всякий раз прогоняя его. Но однажды случилось так, что, отправляясь на базар за продуктами, она забыла запереть ворота, и Любкин беспрепятственно прошел к скульптору.

— Ну и собаку же ты поставил у своих ворот, господин Эрьзя!

— Она оберегает мой покой, — ответил скульптор, нисколько не обрадовавшись приходу Любкина.

— Кому-нибудь другому рассказывай эти сказки, только не мне. Знаем мы этих сторожей в юбках.

— Чего ты от меня хочешь? В ресторан я с тобой все равно не пойду.

— Напиться, я думаю, можно и не в ресторане, — с ухмылкой сказал Любкин.— Ладно, я не за этим пришел. Ты слышал о таких именах, как Бух и Борн?

— Никогда не слышал о них. Они что, художники?

— Эх ты, святая простота. Это — миллионеры, и они готовы заказать тебе свои портреты. После того, как в газетах появились сообщения об удачном портрете президента, каждый богач Буэнос-Айреса готов завязать с тобой деловые отношения.

В другое время Степан об этом не стал бы и разговаривать, но сейчас, когда ожидается приезд Лии, ему нужны будут деньги. Много денег. Только поэтому скульптор согласился на встречу с миллионерами. Любкин от радости бросился его обнимать. В это время в дверях появилась Недда, готовая вцепиться в этого ненавистного человека, который обязательно уведет от нее сеньора. А когда Степан пошел переодеваться, Недда расплакалась.

— Не плачь, дурочка, на этот раз я действительно иду по делу, — успокаивал ее Степан.

Любкин был не из тех людей, которые стараются, не рассчитывая на собственную выгоду. Кроме комиссионных, что обещал ему скульптор, он все же уговорил его обмыть в ресторане эту «на редкость» выгодную сделку, и у Степана не хватило духу отказать ему.

— Ты дьявол, а не человек! — ругался Степан, выходя из ресторана. — Всякий раз напиваюсь с тобой до положения риз. Найди мне такси, я поеду домой...

Дома Степан почувствовал себя плохо. Недда раздела его и уложила в постель, а затем стала прикладывать ему на голову холодные примочки, дав себе обет никогда не подпускать к нему сеньора «сюкина сина»...


6

Больше месяца Степан блуждал по квебраховым лесам в обществе мистера Сулливана. Это была трудная во всех отношениях экспедиция, и лишь железное здоровье и выносливость помогли скульптору выдержать все ее испытания. Обратно в Буэнос-Айрес он вернулся искусанный москитами и лесными клещами. Но зато привез с собой два вагона чудесного квебрахо и еще невиданного им доселе дерева альгарробо, древесина которого имела тепый желтоватый оттенок.

Не отдохнув как следует от длительной и изнурительной поездки, скульптор принялся за работу. Скоро должна приехать Лия. Она сообщила, что уже начала хлопотать о получении заграничного паспорта. На это много времени, надо полагать, не потребуется, в разгар аргентинской весны она будет здесь. Правда, Степана немного беспокоило, как Лия воспримет присутствие в его мастерской Недды. Ведь именно она явилась непосредственной причиной ее отъезда. О том, чтобы отослать Недду к своим, нечего и думать: родители рады, что отделались от лишнего рта. Может быть, Лия поймет, что у нее нет никаких оснований ненавидеть это невинное существо. Не прогонять же девушку на улицу? К тому же Степан к ней привязался, и она привязалась к нему. А прислугу придется все равно брать. Разве мало попрекала его Лия за то, что вынуждена выполнять черную работу по дому?..

Но все получилось иначе. В первый же день, узнав, что у скульптора живет «уличная девка», Лия решительно заявила, что не останется с ним ни одного дня. Он, де, обманул ее, написав, что не может без нее работать, на самом деле ему было не до работы...

— Ну что ты взъелась на нее? Что она сделала тебе плохого? — пытался уговорить ее Степан.

— Мне она ничего не сделала. Но я не хочу с этой тряпкой делить твою постель!

— Бог с тобой, Лия, как ты можешь говорить такое? Я к ней и близко не подходил.

— Мне ли не знать, каков ты с женщинами?..

Степан не хотел выслушивать оскорбления ни от кого, даже от любимой женщины. Оставив Лию в комнате, он ушел в мастерскую и стал заниматься скульптурной группой «Леда и лебедь», которую уже делал из нового, привезенного им материала — квебрахо. Руки у него дрожали, на душе было тяжко и мутно, как в вычерпанном до дна колодце. Лия вывела его из рабочего состояния. «Ну зачем она так? Стоило ли ей из-за этого приезжать в такую даль, чтобы начать все сначала?..» Никогда, даже в самые тяжелые моменты в своей жизни, Степан не прибегал к сомнительному средству, дающему человеку мимолетное забвение — так называемому зеленому змию, но сейчас его состояние требовало разрядки, и он, не переодеваясь, лишь сняв короткий темный халат, вышел на улицу...

Домой Степан вернулся поздно ночью. В комнате никого не было — ни Лии, ни Недды. Заглянув во все углы в мастерской, обойдя двор, он нашел Недду за кучей оставшихся коряг квебрахо.

— Ты чего здесь притулилась? — он был рад, что хоть ее не потерял.

— Разве сердитая сеньора больше не ругается? — отозвалась она.

— Ее нет, она ушла. Ну и черт с ней!

— Почему сеньор не сказал, что сердитая сеньора опять приедет, я бы пошла и утопилась, — заплакала Недда.

— Довольно, успокойся, не стоит из-за нее топиться...

Позднее Степан узнал, что Лия определилась на работу в контору Южамторга. Больше он ее не видел: она избегала встреч с ним. Не появлялась даже на его выставках, аккуратно посещаемых всеми работниками Южамторга...

Неожиданно опять появился Любкин. Он вошел в мастерскую в сопровождении улыбающейся Недды, что немало удивило Степана.

— Ты бы мне, Любкин, помог. Я вот давно задумал сделать портрет немецкого композитора Бетховена, но ничего не знаю о нем, — сказал он.

На станке перед ним стояла уже почти готовая скульптурная группа «Мать с ребенком». Он выбил из трубки пепел, неторопливо набил ее снова табаком из коробки, стоящей рядом с инструментом на скамеечке справа от рабочего стола.

— Как тебе помочь? Рассказать о нем? — отозвался Любкин.

— Этого, пожалуй, будет недостаточно. Мне бы что-нибудь почитать.

— Моя библиотека осталась в Одессе. А здесь я могу достать тебе книгу только на испанском или, в крайнем случае, на английском. Ты все равно ничего не поймешь.

— На английском не пойму, а на испанском попытаюсь. Где не пойму сам, подскажет Недда. Она меня каждый день учит говорить...

— Да-а, — мечтательно протянул Любкин. — Когда-то в Одессе я увлекался музыкой Бетховена. А теперь тянет на легкую. Сходим как-нибудь послушать аргентинские песни под гитару? Я знаю такое злачное место, где с выпивкой подают и песни.

— Не пойму, с чего тебя все время тянет на выпивку?

— А что же нам еще остается?

— Семья у тебя есть?

— Была и семья, был и дом. Все было, господин Эрьзя! Теперь кругом одна лишь чужбина... — Любкин изобразил на сухощавом лице подобие улыбки. — А насчет Бетховена не беспокойтесь, я вам поищу что-нибудь, — сказал он, неожиданно переходя на вежливый тон. — У меня к вам тоже имеется просьба. Не откажите ссудить немного денег. Вы человек, богатый, вам это ничего не стоит. Если хотите, я найду вам заказчиков?

От заказчиков Степан отказался, а денег немного дал. Проводив Любкина, заглянул к Недде, которая бросила возиться у плиты и поспешила за его костюмной парой.

— Чего это ты меня выпроваживаешь из дома? — удивился Степан.

— Как же, разве сеньор не пойдет веселиться? Я только поэтому и впустила «сюкина сина». Нельзя же сеньору все время работать. Он должен обязательно пойти и повеселиться, как это делают все богатые сеньоры.

— Оставь, никуда я не собираюсь уходить. И не называй ты, пожалуйста, этого господина сукиным сыном, это нехорошо. Его зовут Любкиным. Понимаешь, Люб-кин.

— Лю-би-кин, — повторила Недда, стараясь запомнить трудное и незнакомое для нее слово.

В следующий приход Любкин принес скульптору хорошо иллюстрированное жизнеописание Бетховена на испанском языке. Степан перелистал книгу и остался очень доволен. Это как раз то, что ему нужно. За услугу он счел не лишним угостить Любкина вином и послал Недду купить целый кувшин. Та обрадовалась, что сеньор решил повеселиться дома, чего не делал никогда раньше...

Книгу о Бетховене с помощью Недды Степан все же одолел от начала до конца. Она была написана популярным доходчивым языком, и это во многом облегчило чтение. Все же многое Недда и сама не понимала и не могла объяснить, и Степан в таких случаях надеялся на свое чутье. Главное, он теперь имел представление о трудной и сложной жизни композитора...


Следующий год оказался для скульптора столь же плодотворным, как и прошедший. Ежегодные выставки его работ в галерее Мюллера стали для него уже традицией. К очередной он приготовил несколько новых вещей. Кроме «Портрета Бетховена», «Бабу Ягу», «Балерину», «Женский портрет» из гипса, к ним присоединил созданные в прошлом году и не попавшие на предыдущую выставку — «Леду и лебедь» и «Мать с ребенком». Перед самым открытием он закончил одно из самых значительных своих созданий — «Обнаженную девушку», скульптуру высотой около двух метров.

Любкин сразу узнал в этой фигуре Недду.

— Вот это да, ничего себе девочка! — воскликнул он. — У вас, господин Эрьзя, вкус превосходный.

— Почему ты, Любкин, на все смотришь вульгарными глазами? — рассердился Степан.

Любкин пожал плечами. Ему хотелось выпить, и он не собирался раздражать скульптора...

Создание «Обнаженной девушки» далось Степану нелегко. Прежде всего он должен был убедить самого себя: имеет ли право заставить Недду — свою названную дочь — позировать в обнаженном виде. Конечно, он вспомнил и случай с Катей Пожилиной, и рассказы итальянца Даниеля Тинелли о том, что Тициан не однажды писал обнаженной свою дочь. Только убедив себя, скульптор подступился к Недде. Для сеньора она была на все согласна. Пусть только скажет, она сейчас же разденется. Она отнеслась к этому делу со всей серьезностью и, когда скульптор делал с нее рисунок, стояла перед ним, точно изваяние...

Когда Степан работал над «Обнаженной» у него разболелся зуб да так сильно, что пришлось обратиться к дантисту: необходимо было поставить пломбу. Врач включил бормашину и принялся сверлить больной зуб. Скульптора заинтересовал принцип ее работы, и он принялся расспрашивать, можно ли посредством этой машины сверлить или, допустим, снимать определенный слой с поверхности древесины. Говорил он по-испански неважно, врач не мог толком понять, что хочет от него пациент. Наконец врачу надоело, и он с раздражением сказал:

— Послушайте, сеньор, вы пришли ко мне лечить зуб или изучать бормашину?

— Мне необходимо сделать и то, и другое, — ответил Степан.

Уходя, он спросил, можно ли где-нибудь купить такую машину. Врач дал ему адрес, и Степан прямо от него отправился в магазин медицинской аппаратуры. В тот же день ему в мастерскую доставили упакованную в ящике бормашину. Он сконструировал соответствующие сверла, и работу над «Обнаженнойдевушкой» ускорил именно благодаря этой машине...

На улицах Буэнос-Айреса было неспокойно — происходили демонстрации, устраивались беспорядки. Вскоре по городу распространились слухи, что президент Иригойен бежал в Монтевидео. Газеты подтвердили их. Степан теперь понял, почему его давно не приглашали во дворец. Президенту было не до него. Верховная власть в стране перешла к генералу Урибура. Обо всем этом Степану рассказал Любкин. Сам он после закрытия выставки никуда не выходил. От Любкина он узнал и о печальной судьбе сделанного им портрета президента: его выбросили с балкона на мостовую и сожгли на площади вместе с кучей разного хлама. Вокруг костра, точно ведьмы на шабаше, прыгали и плясали пьяные солдаты.

Степан жалел и о президенте, и о портрете...


7

Постепенно у Степана сложился собственный счет прожитым годам в Аргентине — от выставки к выставке. Каждое очередное сообщение галереи Мюллера о предстоящем вернисаже его работ означало для него наступление нового года. В это время его обычно окружали журналисты, многочисленные поклонники, не было отбоя от заказчиков. А заказы он принимал неохотно, изредка, разве только для того, чтобы пополнить свою кассу, готовые вещи продавал и того реже, на них находилось немало покупателей. Для чего ему деньги? Живут они с Неддой безбедно, и этого вполне достаточно. Он ее хорошо одевает, и она давно уже сделалась для всей тихой авенида сеньориной...

С окончанием очередной выставки жизнь скульптора обычно снова входила в привычную колею. Изредка его посещал только Любкин. Он, конечно, не против бывать у него ежедневно, но личный опыт подсказал ему, что чем чаще он навещает скульптора, тем скупее тот на угощение. Бывали случаи, когда Эрьзя прогонял его, грубо и без лишних слов выставляя за дверь.

С недавней поры во дворе мастерской стал появляться еще один посетитель — молодой аргентинец с соседней авенида. Он всегда приходил к вечеру, садился на кучу стволов квебрахо и альгарробо и просиживал час или два. Недда делала вид, что не замечает его, но никогда не прогоняла, из чего Степан заключил, что парень ей нравится. Понравился он и Степану своей скромностью и молчаливостью. «Ну что ж, — рассудил он, — будет неплохой муж для Недды». Не век же ей жить у меня.

Первая попытка поговорить об этом с самой девушкой ни к чему не привела. Недда расплакалась и начала причитать, что сеньор хочет отделаться от нее, видно, она ему надоела. А она вовсе не собирается оставлять его, ей у него лучше, чем было у родителей.

— Разве дочери от своих отцов не уходят замуж? Все девушки выходят замуж. Таков обычай, — уговаривал ее скульптор.

— Пусть выходят, а я своего сеньора не оставлю! — решительно заявила она...

Но время и молодость в конце концов взяли свое. Дело о замужестве Недды было решено. Степан выделил ей небольшое приданое, и она переселилась в дом мужа. Семья, куда она вышла, была большая и бедная, денег хватило ненадолго, и уже через год Недда уехала с мужем на север, на кофейные плантации, там и осталась навсегда. Степан больше никогда не видел свою названную дочь...


Во время выставки в актовом зале газеты «Эль Диа» Степан близко сошелся с прогрессивным журналистом Луисом Орсети. Правда, он с ним встречался и раньше, но это были мимолетные, ничего не значащие встречи, обычно по поводу интервью. На этой выставке, организованной по инициативе газеты и, кстати сказать, второй в этом году, первая, по обычаю, экспонировалась все в той же галерее Мюллера, скульптор выставил много новых работ. Среди них наиболее значительными были «Портрет Льва Толстого» и «Моисей», оба из альгарробо. Они произвели настоящую сенсацию. Газеты наперебой возносили талант их создателя. «Моисея» Эрьзи приравнивали к микеланджеловскому «Моисею». Но это не было его повторением. «Моисей» Эрьзи выглядел по-своему божественно мудрым и по-человечески простым. Луис Орсети откровенно признался скульптору, что ему всегда почему-то становится страшно, когда он смотрит на этого библейского пророка. Микеланджеловский «Моисей» больше поражает силой и мощью, в его облике, пожалуй, больше божественного, чем человеческого.

— А ваш «Моисей», — продолжал Луис Орсети, — сгусток человеческой мудрости. Он не властвует, он раздумывает о судьбах человечества, и поэтому даже меньше похож на пророка, чем ваш «Лев Толстой», Лев Толстой на вашем портрете именно пророк, способный глаголом жечь сердца людей, как сказал один из русских поэтов, не помню кто. Этот глагол прямо застыл у него на устах...

Они сидели в ресторане, за обедом, куда пригласил скульптора Луис Орсети, чтобы потолковать с ним. Степан рассказал ему на ломаном испанском языке, как создавал «Моисея». Это был адский труд, как он сам выразился. В одной его голове не менее тысячи кусочков альгароббо, и весь он состоит из отдельных таких кусочков.

— Галерея Мюллера просит, чтобы я предоставил им свои работы для постоянной экспозиции, но я, пожалуй, не соглашусь. Что я буду делать без них, я к ним так привык. Это моя семья. Ведь я живу один, совсем один.

— А почему бы вам не открыть для посетителей двери своей мастерской?

— Мешать будут.

— Но вы же не круглые сутки работаете?

— Черт его знает, мне кажется, я всегда работаю.

Он пригласил Орсети в мастерскую, и тот обещал непременно зайти, как только вернется из поездки на запад.

— И часто вы ездите? — спросил Степан.

— Приходится. За материалом надо гоняться, такова судьба журналиста.

— Мне бы тоже не мешало проехаться. Я почти не знаю вашу страну. Был всего лишь в одной провинции — Сантафе, когда ездил за квебрахо и альгарробо. Там глухие леса. А мне бы хотелось увидеть людей.

— Так поедемте со мной! — предложил Орсети. — Я вам покажу наших людей, только не забудьте захватить с собой побольше бумаги. Столько вы типов привезете из этой поездки...

Степан принял предложение. Перед отъездом он договорился с галереей Мюллера, чтобы ее сотрудники проследили за выставкой в «Эль Диа», а по окончании все скульптуры забрали на время к себе. Этак будет надежнее. Трудно сказать, сколько продлится поездка, оставлять их без присмотра у себя в мастерской он не решился...

С Орсети скульптор побывал в западных провинциях Аргентины — Риоха, Сан Хуан и Мендоса, расположенных в предгорьях Андт. По реке Вермехо, а затем Саладо в нескольких местах, где это было возможно, они проплыли на лодках, и Степану посчастливилось срисовать нескольких представителей местного населения, потомков некогда многочисленных индейских племен — кичуа, чако, тоба, аракуанов. Это путешествие дало скульптору богатый материал для его будущей работы. Много он видел на своем веку бедности и у себя на родине, и за ее пределами, но с бедностью в такой ужасающей форме ему пришлось столкнуться впервые...

В обязанности журналиста Орсети как раз и входило создание серии очерков о жизни этих бедняков. Аргентина готовилась к первым выборам после переворота в 1930 году, когда был смещен президент Ипполито Иригойен, и журналист не очень надеялся, что его очерки увидят свет. Жесткая цензура генерала Урибуру вряд ли позволит напечатать их. Но он был доволен тем, что смог показать знаменитому скульптору некую часть своей многострадальной родины. Степан тоже остался доволен путешествием. Из него он привез целую пачку набросков и рисунков, и ему теперь было над чем работать. На одной из виноградных плантаций, когда гостили у знакомого журналисту плантатора, Эрьзе подарили щенка от немецкой овчарки. Возвращаясь в Буэнос-Айрес, они всю дорогу подыскивали ему кличку, пока не остановились на имени самого плантатора, коротком и благозвучном — Леон...

Помня слова Орсети об организации постоянной выставки у себя в мастерской, Степан стал понемногу подыскивать подходящий для этого дом. Сколько бы это продлилось, неизвестно, если бы он не попросил помочь Любкина, который пришел сообщить ему неприятную новость: полиция произвела налет на контору Южамторга, сделала там повальный обыск. Торговое представительство закрылось, сотрудники отбыли в Россию.

— Значит, уехала и она...— невольно вырвалось у Степана. — Кто она? — не понял Любкин.

Он не знал о существовании Лии, и Степан не счел нужным посвящать его в свои отношения с ней. До самого последнего момента он ждал, что Лия когда-нибудь придет к нему и скажет: я была неправа...

— Почему ты не хочешь сказать, кто эта особа? — приставал Любкин.

— Не будь назойливым. Пойдем лучше выпьем. Дома у меня ничего нет, а послать некого...

Каждая выпивка в обществе Любкина затягивалась надолго. Так было и на этот раз. Домой Степан возвращался поздно. В одной из темных авенида его подхватила под руку женщина.

— Ты чего так поздно шляешься одна? — спросил он, не отталкивая ее. — А впрочем, я и сам один шляюсь.

У своих ворот он поинтересовался, далеко ли ей добираться до своего дома, может, он ее проводит. Его спутница громко засмеялась: ее дом там, куда пустят ночевать.

— Но где-нибудь же ты живешь, черт возьми?

— Нет, не живу. Живут богатые сеньоры и сеньорины, а я, бедная девушка, только прислуживаю им. Если сеньор позволит, сегодня послужу ему.

Она заинтересовала Степана, и ему захотелось с ней поболтать. В комнате он повнимательнее разглядел ее. Это была еще совсем юная девушка, худенькая и хрупкая на вид. Лицо смуглое, скулы слегка выдаются, глаза горят, как темный агат.

— Мне нечем тебя угостить, — пожалел Степан, — в доме ничего нет, я живу один.

— Как, совсем-совсем один? — удивилась она. — Как же сеньор обходится без женщины, кто ему стирает и готовит?

— Я все делаю сам.

— Ну, значит, вы не сеньор! — решительно заявила она. — Сеньоры сами ничего не делают. За них все делает прислуга. — Степан заметил, что ее лицо подернулось тенью досады и грусти. — Не повезло мне с вами. Я и выходить-то на улицу не хотела, да подруга уговорила, надоело ей кормить меня, дармоедку. Иди, говорит, может, попадется добрый сеньор, хорошо тебе заплатит...

Степан смотрел на нее и улыбался.

— Вы надо мной смеетесь, да? — произнесла она, прерывая рассказ.

— Я хочу сказать, что тебе, девочка, очень повезло. Я уже давно ищу себе прислугу и никак не могу найти.

— А я давно ищу места! — она вся засияла от радости. — Сеньор не обманывает меня? Это правда?.. Я буду хорошо вам служить... Меня прогнали вовсе не потому, что я плохая работница. Сеньор, у которого я служила, все время приставал ко мне, а когда я пожаловалась его жене, он назвал меня грубой девчонкой, неряхой и велел прогнать.

— Как же так, сеньору отказала, а на улицу пошла? — спросил Степан, усомнившись в правдивости ее рассказа.

— Я не хотела, но подруга отказалась меня кормить, и мне ничего другого не оставалось...

Степан уложил ее на постель Недды. Прежде чем раздеться, она попросила разрешения погасить свет, и это еще больше убедило его в том, что она порядочная девушка.

Утром он поднялся раньше нее и пошел в мастерскую, где она его и нашла.

— Если сеньор вчера говорил правду, то я сейчас сбегаю за своими вещами, — сказала она. — А может, сеньор уже раздумал нанимать меня?

— Нет, нет, — ответил Степан. — На вот деньги на такси, — и он протянул ей несколько песо...


8

Любкин застал скульптора в мрачном настроении. Он трудился над «Дьяволом». В пустой мастерской стояло лишь несколько новых скульптур, сделанных уже после возвращения из поездки с Орсети. Остальные все еще находились в галерее Мюллера. Степан молча кивнул головой на приветствие и продолжал работать. Его даже не обрадовало сообщение, что Любкин подыскал ему приличный двухэтажный дом за вполне сходную цену.

— Пока придется повременить с переездом, — отозвался он и, осторожно отстранив скулящего щенка, который все время лез ему под ноги и тыкался мордой в сапоги, присел на корягу квебрахо. — Найди мне лучше заказчика.

— Что случилось?— удивленно спросил Любкнин, зная, как скульптор отбивался от заказчиков.

— Ничего особенного: меня ограбили.

— Как ограбили? Кто?

— Я сам к себе привел вора.

— Я тебя, Эрьзя, не понимаю. Расскажи толком? Что у тебя украли?

— Что у меня могут украсть? Конечно, деньги... Паскуда, еще такой обиженной сиротой прикинулась. А я и уши развесил.

Любкин расхохотался.

— Ты, наверно, опять хотел обзавестись дочкой?

— Смеяться, я думаю, тут не над чем. Ты лучше помоги. Кутенок третий день не кормленный, и я сам голодный...

— В полицию хоть ты заявил?

— Связываться еще с полицией, не доставало этого...

На время Степану пришлось отложить свои замыслы и заняться заказами. В этом ему помог и Луис Орсети. Узнав, что скульптор оказался в бедственном положении, он пришел к нему в мастерскую вместе с женой, молодой шикарной дамой, родом из Боливии. Они очень удивились, что Степан живет один, без прислуги.

— Хватит с меня и той, что обворовала.

— Кто же ищет прислугу ночью на улице? — смеясь, заметила жена Орсети. — Я вам найду надежную женщину. На нее вы вполне можете положиться.

Через день она действительно привезла к нему молодую женщину с небольшим узелком в руках. Звали ее Камиллой. Родом она была из Чили.

— Сколько ей надо платить? — спросил Степан.

— Не беспокойтесь, она будет довольна, сколько бы вы ей ни заплатили. В Буэнос-Айресе, сеньор Эрьзя, женский труд стоит дешевле обеда в ресторане...

В середине дня Камилла позвала скульптора обедать. За это время она успела не только сходить на рынок за продуктами и сварить еду, но и убрать в комнате, вымыть пол, постирать грязные простыни с его постели. Кругом стало чисто, как при Лие. «Черт возьми, — думал он. — Вот что значит настоящая женщина, не успела войти в дом, как все изменилось...»

— Почему сама не ешь? — спросил он, садясь за стол.

— Не с сеньором же за один стол садиться, я после поем.

— Ничего подобного, садись сейчас и ешь со мной.

Она послушно налила в тарелку немного супа и опустилась на краешек стула и украдкой стала разглядывать Степана. Он заметил это, поймав ее взгляд. Смуглое лицо Камиллы вспыхнуло. Чилийки, как и аргентинки, почти все темные, скулы немного выдаются, ростом невелики. Степан сказал, что скоро они переедут в другой дом, и у нее там будет своя комната. Она ничего на это не ответила, лишь еле заметно кивнула головой...


Дом, куда переехал скульптор, тоже находился вдали от центра, на тихой авенида. Это был не слишком большой двухэтажный особняк, стоявший в саду, обнесенном высокой каменной стеной. С улицы во двор вели массивные железные ворота. На первом этаже в одном из залов Степан разместил мастерскую, в другом — расставит скульптуры, когда они вернутся к нему с очередной выставки. Эти два зала отделялись друг от друга длинным холлом, представляющим собой широкий коридор, в конце которого у входа была отгорожена прихожая. Комнаты второго этажа, а их было четыре, Степан отвел под жилье для себя и Камиллы. Там же находилась и кухня. Он еще никогда не жил в таком доме, и если бы не мысль о создании у себя постоянной выставки, вряд ли когда согласился на такое роскошное жилье. Камилла намекнула, что неплохо бы обставить комнаты мебелью, на что Степан ответил, что скоро здесь будет тесно и без мебели. Все же пару кроватей, несколько столов и дюжину стульев ему пришлось купить. Он также купил диван и поставил его у себя в мастерской. Рабочий стол и подставки для скульптур перевез со старой квартиры...

Этот год был для скульптора особенно плодотворным, хотя у него всегда бывало много людей, больше всего журналистов. Кроме того, он ездил в Ла-Плату, где в Салоне искусств экспонировалась выставка его работ. В этом же году, по договоренности с английским послом в Буэнос-Айресе, несколько вещей, в том числе и «Моисей», были отправлены в Лондон на выставку Королевской Академии искусств.

В основу всех его новых работ легли зарисовки, сделанные во время поездки с Луисом Орсети — это были портреты аргентинцев и аргентинок. Среди них особенной выразительностью выделялись «Ужас», «Горе» и «Пламенный». Сделал Степан и портрет Камиллы. Так появилась прекрасная «Чилийка».

Камилла оказалась незаменимой служанкой, на ней держался весь дом. Все было сделано и приведено в порядок ее руками. К Любкину она относилась с безразличнем, его комплиментов словно не слышала, а от готовности ей услужить в чем-либо отмахивалась, как от москитов. Вскоре после новоселья Степан побывал с ним в ресторане и домой, как обычно, вернулся поздно и под хмельком. А когда Любкин стал уговаривать скульптора пойти с ним и в следующий раз, Камилла вмешалась в их разговор, сказав, что сеньору незачем ходить по ресторанам, у сеньора все имеется дома, и он, если захочет, может угостить гостя и здесь.

— Ого! — живо заметил Любкин. — Ты, я вижу, господин Эрьзя, уже обзавелся экономкой. — Что ж, я согласен, дома пить лучше, чем в ресторане. К тому же ты меня после выпивки всегда оставляешь на улице одного. А здесь я могу и выспаться.

— На это не рассчитывай, — оборвал его Степан. — Я не собираюсь с тобой пьянствовать целую неделю. Выпьешь и уматывай отсюда.

Камилла принесла в мастерскую бутылку вина и апельсины. Лицо у Любкина вытянулось.

— Что — мало? — засмеялся Степан. — Хватит. А ты, Камилла, больше не приноси, пусть хоть на коленях просит.

— Надо бы что-нибудь покрепче.

— От крепкого до дому не доберешься.

Камилла хотела уйти, но Степан попросил ее остаться и посадил рядом с собой на диван. Он был очень доволен, что никуда не пришлось идти с этим беспутным Любкиным. Отказать ему он бы все равно не смог, потому что это единственный человек во всем Буэнос-Айресе, с кем он может поговорить на языке своей родины. Он понимал, Любкин пропащий человек, с каждым годом он опускался все ниже: чужбина, как говорят, не дом родной. Он и сам был в его положении, но у него было любимое искусство, работа, которой он предан беспредельно. Вне искусства для него жизнь не имела бы никакого смысла даже под родным кровом. К тому же нельзя сказать, что он оторван от родины, подобно Любкину. Он связан с ней не только мыслью о возвращении, которая никогда не покидала его, но и письмами друзей. Он переписывается с Сутеевым, время от времени получает весточки от Елены из Геленджика...

Открыть постоянную выставку работ для широкой публики в своем доме Степану удалось не скоро. Его скульптуры все время кочевали то в галерею Мюллера, то в Национальный Салон Буэнос-Айреса. Выставки следовали одна за другой. Даже выставка сельскохозяйственной продукции Аргентины не обошлась без его участия. Он не раз получал от муниципалитета города первые премии. Получил премию и за выставку в Национальном Салоне. А на Первой Аргентинской лесной выставке ему был присужден Гранд-приз и выдано большое вознаграждение. Газеты Буэнос-Айреса называли Эрьзю гениальным художником, а его работы единственными и неповторимыми. Его имя становилось популярным. В одном из издательств Аргентины вышла книга Альфреда Кана на испанском языке под названием «Бурная и своеобразная жизнь Нефедова».

Из-под рук скульптора выходили все новые и новые вещи — в основном это были образы аргентинцев и аргентинок. Не обходил Эрьзя и образы представителей других народов, выражая в них различные душевные состояния. Среди них можно назвать «Китайца», «Испанскую танцовщицу», «Крестьянина мордвина», «Портрет француженки», «Индианку», «Голову турка». Не раз обращался он и к выражению аффектного состояния человека — «Пламенный», «Отчаяние», «Первый поцелуй», «Раздумье», «Тоска», «Ужас». До сего времени его еще не перестала волновать проблема служения человечеству. Эту проблему он старался выразить через образы, созданные им в эти годы — «Ленин», «Толстой», «Сократ», «Микеланджело», «Бетховен», Христос», «Моисей», «Иоанн Креститель», «Казненный», «Партизан»...

Скульптор и не заметил, как к нему начала подкрадываться старость. До шестидесяти лет он почти не чувствовал ее приближения. Разве что побаливали ноги, особенно перед ненастьем. Степану казалось, что особенно быстро покатилось время после переселения в этот двухэтажный дом, где он жил только работой.

Камилла уже давно сделалась для него больше чем простой служанкой, она взвалила на себя обязанности хозяйки. И, надо сказать, что более преданной и безропотной подруги, чем она, он еще не встречал на протяжении всей своей трудной и беспокойной жизни.

К старости скульптор стал ворчливым и вряд ли кто ужился бы с ним, кроме нее. Всю свою молодость Камилла провела в услужении у одной вдовствующей сеньоры, а после смерти хозяйки вышла замуж. Муж оказался беспутным, к тому же связался с шайкой преступников. Где он сейчас, она не знала. У нее не было никого, и скульптор стал для нее самым близким человеком...

В один из дней в начале аргентинской зимы Луис Орсети принес скульптору печальную весть — на его родину напала фашистская Германия. Степан помнил годы первой мировой войны, тогда Россия тоже воевала с Германией. А эта война, надо полагать, будет куда страшнее и тяжелее. Ведь Советской России предстоит сражаться с очень сильным противником.

Заметив на лице скульптора выражение горя и растерянности, Орсети сказал:

— Я верю в силу вашего народа, он не поддастся фашистам.

— Я тоже верю, но чего это будет стоить...

— Война есть война.

— Конечно, это тоже утешение...

После этой вести Степана несколько дней не покидало скверное настроение. Он не мог работать и даже ни разу не сходил в Национальный Салон, где в это время экспонировалась выставка его скульптур. Такое с ним было впервые...

Раньше Степан редко интересовался газетами, а теперь каждое утро наказывал Камилле, чтобы покупала их. Советские газеты в Буэнос-Айресе в то время достать было трудно, но Орсети каким-то образом умудрялся время от времени снабжать ими скульптора. Это бывали «Правда» или «Известия». Степан их прочитывал по несколько раз от начала до конца. Он узнавал, как разыгрывалась эта великая битва на огромных просторах его Родины. Аргентинские газеты, сочувствующие немецким фашистам, не всегда давали правильную информацию о ходе военных действий. Еще в начале войны они кричали, что немцы через месяц возьмут Москву, но прошло уже целых три, а к Москве они так и не подошли. А в разгар аргентинского лета стало известно, что Советская Армия отбросила немцев из-под Москвы...


9

Наконец Степан осуществил свою давнишнюю мечту: создать у себя дома открытую выставку. Часть скульптур он расставил в пустующем зале первого этажа, остальные — в двух комнатах на втором, где в основном разместил портреты философов. Двери дома открывались два раза в неделю — в субботу и воскресенье. Злого Леона в это время запирали наверху в спальне. Никакой платы за посещение скульптор не брал. Он был верен своему давнишнему принципу: искусство не продается. Наверно, этим можно объяснить и его упрямое нежелание иметь дело с заказчиками и покупателями. Эрьзя всегда неохотно расставался со своими творениями. Сейчас вот он, например, очень жалел, что в свое время продал в один из британских музеев прекрасную работу — «Страдание», сделанную из квебрахо, и тех, что пришлось продать английскому послу в Уругвае, в частности «Сфинкса», ему тоже не хватало.

Эрьзя не любил повторять одни и те же вещи. А если и возвращался к какому-нибудь образу, то только в том случае, когда его не удовлетворял ранее созданный. Так случилось с образами Христа, Сократа, Толстого. Несколько раз он обращался к портретам отца и матери, но здесь главную роль играли воспоминания. Лучшим портретом матери сам скульптор считал созданный им в 1940 году из древесины урундай...

В числе посетителей дома-музея Эрьзи бывало много туристов из Европы и Северной Америки. Однажды к нему с предложением обратился крупный делец из Соединенных Штатов: он хотел купить все работы скульптора, находящиеся на выставке, и просил назвать любую цену. В ответ Эрьзя только улыбнулся. Тогда переводчик сказал, что американец готов заплатить ему миллион долларов.

Эрьзя ответил:

— Все равно не продам.

За одного «Моисея» американец обещал заплатить сто тысяч долларов, и на это предложение Эрьзя ответил отказом. Переводчик, смеясь, передал скульптору, что американец назвал его ненормальным. Эрьзя лишь молча пожал плечами.

Любкин, узнав о том, что скульптор отказался продать хоть одну из своих вещей за такую баснословную сумму, не поверил:

— Неужели не согласился?

— А зачем мне столько денег?

— Разве все на свете делается не ради них?

— Если бы это было так, дружище, то не стоило бы жить!..

Зато Орсети пришел в восторг:

— Вы поступили правильно, Эрьзя! Все ваши создания принадлежат не вам лично, а вашему народу.

— Я тоже так думаю, — согласился с ним Эрьзя. — Ведь когда я вернусь к себе на родину, с меня обязательно спросят, что делал, чем занимался на чужбине. Что я отвечу, ежели вернусь с одними потрохами?

— Сказано грубо, но хорошо, — засмеялся Орсети.

В 1943 году в Аргентине снова произошел государственный переворот, президент Ортис был свергнут, власть перешла в руки двух генералов и одного полковника. Управление страной стало более демократичным: была уничтожена тайная полиция, открылось несколько новых газет. Информация, поступающая из-за океана, стала более объективной. В то время газеты много писали о великом сражении под Сталинградом. Эрьзя бегло просматривал их за завтраком, а затем уносил с собой в мастерскую и дочитывал во время отдыха.

А в общем жизнь скульптора текла спокойно и размеренно. В мастерской шумела бормашина, усовершенствованная по его просьбе одним инженером и приспособленная специально для работы по дереву и камню. Здесь же стояла еще одна машина — электрический компрессор, приобретенный совсем недавно. Стареющий скульптор уже не мог, как раньше, целыми днями без устали стучать молотком. И глаза стали видеть плохо, без очков он уже не мог работать. Уже давно они стали неотъемлемой частью его портрета. Бороду он теперь сбривал регулярно, оставлял лишь усы, длинные, со свисающими концами...

Казалось, ничто не может нарушить эту размеренную жизнь — уже восемь лет скульптор безвыездно жил в доме на авенидо Хураменто. И все же она нарушилась — неожиданно и основательно. С приходом к власти новых генералов, в Аргентину хлынул поток эмигрантов и беженцев прежнего режима. Вернулся домой и бывший муж Камиллы. Об этом сообщила жена Луиса Орсети, добавив, что муж разыскивает Камиллу по всему Буэнос-Айресу и уже дважды побывал у них.

Камилла не хотела подвергать скульптора опасности. Она хорошо знала, что представляет собой ее муж. Скрепя сердце, Эрьзе пришлось расстаться са своей доброй подругой и заботливой хозяйкой. После ухода Камиллы Леон выл целую неделю, не давая скульптору спать, а многочисленные кошки, которых она по своему сердоболию подбирала на улице, без нее совсем одичали и не хотели заходить в дом. Жена Орсети предлагала подыскать другую служанку, но Эрьзя, после Камиллы, никого больше не желал брать. Да и для чего ему в доме женщина? Он уже стар и вполне может обойтись без нее...


Раньше о появлении посетителя в неурочное время оповещала Камилла, теперь эту роль исполнял Леон: любой стук в ворота он встречал громким лаем. В середине недели к скульптору обычно приходили лишь близкие друзья — супруги Орсети, Любкин, иногда заглядывал автор книги о его жизни — журналист Альфред Кан. И он был рад им — они всегда приносили какие-нибудь новости. Газеты он теперь читал нерегулярно: без Камиллы их некому было покупать, сам он выходил из дома редко.

Однажды, это было в конце аргентинской осени, Луис Орсети принес Эрьзе радостную весть об окончании войны с фашистской Германией. Взволнованный Эрьзя побежал наверх за бутылкой вина, совершенно забыв, что весь его запас, когда-то регулярно пополнявшийся Камиллой, давно иссяк: последнее время скульптора часто посещал Любкин. Вернувшись ни с чем, он в сердцах проклинал своего незадачливого соотечественника.

— Не стоит из-за этого расстраиваться. Мы можем пойти в ресторан и там отпраздновать великую победу. А лучше всего пойдемте ко мне, — просто сказал Орсети.

Эрьзя согласился. В доме Орсети, на одной из шумных авенида недалеко от площади Виктория, он бывал и раньше. Жена Луиса быстро накрыла на стол, ей помогала молоденькая служанка. Она рассказала скульптору, что у них как-то была Камилла и все расспрашивала, как поживает ее сеньор.

— А ведь я допустил большую ошибку: до сего времени не сделал с вашей супруги портрет, — торопливо проговорил Эрьзя, пытаясь дать разговору иное направление. — Она достойна того, чтобы запечатлеть ее формы и лицо в альгарробо.

— Насчет форм я не согласна, — смеясь, возразила сеньора Орсети. — А лицо — пожалуйста.

Они уже успели выпить и были навеселе.

— А я согласен! — воскликнул Луис. — Придет время, когда ты будешь уже не такой, как сейчас, а в скульптуре сохранишься навсегда. Мы, разумеется, заплатим сеньору Эрьзе.

— С вас я не возьму ничего. А чтобы сеньора не смущалась, может позировать мне при муже, — и заворчал: — Перед доктором они раздеваются без стеснения, а художнику боятся показать себя...

Жена Орсети, застыдившись, выбежала из комнаты. Но через два дня приехала к скульптору одна, заявив в шутливом тоне, что перед врачом она обнажается тоже не в присутствии мужа...

Прекрасно выполненная с нее «Обнаженная боливийка» экспонировалась в числе других скульптур на втором Осеннем Салоне муниципалитета города Буэнос-Айреса в 1946 году. За нее Эрьзе предлагали несколько десятков тысяч песо, но он ее не продал, отказался даже сделать копию и после закрытия выставки передал Орсети. Этот нищий умел делать своим друзьям прямо-таки царские подарки...

Зимой того года, если считать по местному поясу, Советское правительство установило дипломатические отношения с Аргентинской Республикой. В конце августа в Буэнос-Айрес прибыл полный штат советского посольства во главе с послом Сергеевым. Немного раньше сюда же прибыло торговое представительство. Узнав об этом, Степан Дмитриевич сделал визит торгпреду. Его хорошо приняли и обещали помочь с возвращением на родину. Но основательно к этому вопросу скульптор подошел лишь после встречи с послом Сергеевым.

Штат посольства временно разместился в отеле «Альвеар». Захватив свой давно просроченный паспорт, Эрьзя напросился на прием к послу. Для этого он побрился, оделся поаккуратнее, даже повязал галстук, что делал очень редко.

Посол одобрил решение скульптора вернуться на родину и тоже обещал свою помощь. Эрьзя просидел у него довольно долго, рассказывал о своей жизни. Его угостили чаем, а от вина он отказался. Уходя, Эрьзя пригласил Сергеева посмотреть его работы, сказав, что посол может прийти к нему в любой день, когда найдет это возможным.

Дом скульптора Сергеев посетил весной, явившись к нему с женой и несколькими работниками посольства.

Когда Леон громким лаем возвестил об их приезде, Эрьзя вышел и ввел гостей в залу нижнего этажа. К тому времени в расстановке скульптур он произвел некоторое изменение: чтобы не таскать на второй этаж, более тяжелые поместил внизу, а легкие — в верхних комнатах, заняв ими и спальни — и свою, и Камиллы. Сам он теперь жил в мастерской, там же и спал на диване. Ставшие ненужными кровати выкинул во двор.

Посол и его жена долго в молчании стояли перед «Моисеем» и «Толстым», затем стали расспрашивать скульптора о работе и очень удивились, узнав, что голова «Моисея» составлена из множества отдельных кусков альгарробо, чего они совсем не заметили.

Провожая гостей, скульптор наломал в саду цветущей акации и преподнес жене посла букет. Она поблагодарила его и просила заходить к ним почаще. Впоследствии Эрьзя узнал, что эта милая и приятная женщина и сама занимается скульптурой и живописью. Она даже изъявила желание сделать его скульптурный портрет, и Эрьзя охотно позировал ей. Во время сеансов Тамара Алексеевна —так звали жену Сергеева — занимала скульптора разговорами, чтобы он не скучал. Они сделались большими друзьями. Позднее Тамара Алексеевна часто посещала мастерскую скульптора и подолгу оставалась там, наблюдая за тем, как он работает...


По поводу возвращения скульптора на родину Сергеев сделал запрос в Москву. Однако ответ задерживался. Он не предполагал, что все это может так затянуться, и посоветовал скульптору понемногу собираться в дорогу. Эрьзя все свои скульптуры упаковал в ящики. Кроме того, надеясь, что вскоре выедет из Аргентины, он не внес арендную плату за дом, а хозяин и без того уже не раз предупреждал его о своем намерении продать участок под строительство многоэтажного здания. Узнав, что скульптор больше не собирается продлевать с ним договор, он сделал это незамедлительно, и отныне Эрьзя уже имел дело не с частным лицом, а с целой строительной кампанией, которая предложила ему освободить помещение в кратчайший срок. Эрьзя не знал, что делать. К его несчастью, в советских дипломатических верхах произвели перемещение, и посол Сергеев был отозван из Буэнос-Айреса, не успев довести до конца начатое дело. Новый посол посоветовал скульптору обратиться к Советскому правительству с письменным заявлением. Официальный ответ пришел не скоро. Эрьзе пришлось распаковать свои ящики и расставлять скульптуры по своим местам. Строительная кампания подала на него в суд, и лишь заступничество художественной общественности Буэнос-Айреса, обратившейся непосредственно к президенту Перону, спасло скульптора от судебной расправы...


10

В последние годы Эрьзя регулярно переписывался со своим племянником — скульптором Михаилом Ивановичем Нефедовым, живущим в Москве. Отплывая из Буэнос-Айреса на румынском пароходе «Джулия», он отправил ему телеграмму с просьбой встретить его в Одессе, сообщив, что везет много древесины квебрахо и альгарробо и, конечно же, все свои скульптуры. Ему одному, семидесятичетырехлетнему старику, нелегко пришлось бы с таким грузом.

Пароход находился в пути около двух месяцев. Буэнос-Айрес скульптор оставил в самом начале аргентинской весны, а в Одессу прибыл глубокой осенью...

Своего племянника Эрьзя не узнал, да и не удивительно: он видел его четырнадцатилетним пареньком, в 1918 году, когда приезжал в Алатырь с Еленой. А теперь перед ним стоял немолодой уже мужчина с седеющей головой. Племянник представил Эрьзе своего сына Василия, приехавшего вместе с ним. Эрьзя тепло обнял их обоих и заторопился: ведь у него столько дел — надо заняться разгрузкой, договориться насчет вагонов. Но племянник успокоил его, сказав, что он уже обо всем позаботился.

Михаилу Ивановичу немалого труда стоило уговорить старого скульптора ехать в Москву поездом вместе с ними: Эрьзя непременно хотел сам сопровождать свои скульптуры. «В дороге,— убеждал его племянник,— можно простудиться. Здесь не теплая Аргентина, а холодный север...»

Эрьзя наконец согласился, и из Одессы они выехали в мягком вагоне, заняв целое купе. В Москву прибыли рано утром в день Седьмого ноября. На Киевском вокзале их встречала жена Михаила Ивановича, ее родные и художник из Мордовии — Виктор Хрымов. Из столичного отделения Союза художников не было никого, хотя Михаил Иванович специально телеграфировал туда из Одессы о прибытии Эрьзи с утренним поездом...

Все свободно разместились в двух такси, включая Леона и двух кошек, привезенных скульптором с собой.

Эрьзя попросил водителя показать ему столицу. Москва полыхала красными полотнищами. Многочисленные транспаранты с метровыми буквами призывов скрывали фасады домов и зданий на главных улицах. Садовое кольцо и бывшую Тверскую скульптор не узнал. Ему казалось, что он очутился в совсем незнакомом городе. Въезд в Охотный ряд был закрыт, и водитель такси повернул обратно. По Тверскому и Никитскому бульварам они проехали на бывшую Вознесенку и здесь свернули на улицу Семашко, где жил племянник скульптора...

Спустя несколько месяцев Эрьзя получил квартиру на Песчаной улице, а позднее ему было предоставлено помещение и под мастерскую, определена пенсия. Наконец скульптор перевез из Загорского монастыря свои скульптуры и древесину. Жизнь понемногу упорядочилась, и он сразу же принялся за работу.

Из старых знакомых и друзей, живущих в Москве, дружбу с ним поддерживал только известный врач, к тому времени доктор медицинских наук Григорий Осипович Сутеев. Зато у скульптора появилось много новых друзей, истинных поклонников его таланта. Среди них Юрий Константинович Ефремов, работающий в то время заместителем директора музея землеведения Московского Государственного университета, автор ряда замечательных научно-популярных книг, скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов, писатели Борис Полевой, ставший популяризатором его творчества, Лев Кассиль и многие другие...


Из Геленджика приехала Елена Ипполитовна Мроз, ученица и близкий друг прошлых лет. В мастерской было тесно — повсюду впритык стояли скульптуры. Ни стола, ни стульев. Эрьзя посадил гостью на ящик, и тут же вернулся к работе.

— Ты такой же непоседливый, — заметила Елена Ипполитовна.

— Я уже стар, у меня мало осталось времени.

— Ты весь побелел, Степан, — она долго вглядывалась в его суховатое лицо, испаханное глубокими бороздками морщин.

Устав, он присел рядом с ней.

— Ты и сама-то не больно розовая, — буркнул он в ответ.

— Постарели мы с тобой, друг мой...

Отдохнув, скульптор поднялся с ящика и снова принялся за работу. Перед ним на грубо сколоченном столе стояла уже почти готовая головка юной девушки с пышными волосами. А поодаль — точно такая же — с полуулыбкой, застывшей на свежих губах. Это уже были представители нового советского поколения, родившиеся и выросшие в его отсутствие. Недостатка в моделях скульптор не ощущал, двери его мастерской всегда были открыты, и молодежь здесь встречала радушный прием.

Елена Ипполитовна прибралась в мастерской, заглянула в один из темных чуланчиков, ставший его спальней.

— Ты разве и живешь здесь? — удивилась она.

— А где еще мне прикажешь жить?

— У тебя же есть квартира.

— Чего я буду делать один в пустой квартире? Здесь у меня все. Только вот тесновато.

Набив трубку и раскурив ее, Эрьзя опять присел на ящик. Наступали сумерки. Елена Ипполитовна хотела включить свет, но он остановил ее.

— Не надо, глаза не терпят яркого света. Совсем плохие они у меня стали...

Тогда же, в свой первый визит, Елена Ипполитовна заметила интересную деталь в поведении его собаки Леона. Когда скульптор работал, она стояла и терлась о его ноги, но стоило ему присесть, как Леон тоже разваливался на полу.

— Оглохла от старости, — Эрьзя показал на собаку трубкой.

В тот вечер они долго сидели в темной мастерской: вспоминали минувшие годы, прожитые вместе — Екатеринбург, Батуми, Баку... Теперь им обоим казалось, что хорошего тогда было больше, чем плохого. И в том плохом, по мнению Елены Ипполитовны, конечно же, был виноват Эрьзя со своим неуживчивым и тяжелым характером. Скульптор на это сердито ворчал. Кончилось тем, что они поссорились: Эрьзя обвинил Елену Ипполитовну в том, что она не поехала с ним в Париж.

— Бог с тобой, ты меня туда и не звал. Ты приглашал Айцемик, да и то, уже когда связался с этой... Лией... Она мне обо всем рассказала. Вспомни-ка, как ты ее выставил.

— Ничего подобного, никто ее не выставлял. Она сама ушла, — оправдывался скульптор, уже не помня точно, как все было на самом деле...

Придя в следующий раз, Елена Ипполитовна предложила Эрьзе поселиться у него.

— Твоя квартира все равно пустует. Тебе со мной будет хорошо, ты не будешь чувствовать себя одиноким и заброшенным.

— Откуда ты взяла, что я одинокий и заброшенный? Правда, с племянником я поссорился. Но у меня столько друзей...

— Ни один друг, Степан, не заменит близкого человека, — настаивала она.

— Нет, Елена, — решительно заявил Эрьзя. — Я уже давно привык жить один. Мы будем только в тягость друг другу и вконец разругаемся. А так—останемся друзьями...

К этому разговору они больше не возвращались. И вскоре Елена Ипполитовна убедилась, что они все равно не ужились бы под одной крышей. К старости Эрьзя стал таким капризным и упрямым, что его порой бывало трудно уговорить даже сходить в баню. Если она приходила к нему часто, он ворчал, что ему мешают работать, а стоило несколько дней не прийти, сетовал, что его все забыли. Он еще очень много нервничал из-за выставки, которую ему уже давно обещали организовать и без конца откладывали на неопределенное время. Эрьзя расстраивался, жалуясь на это Елене Ипполитовне и всем друзьям, посещавшим его. Они глубоко сочувствовали скульптору и предпринимали различные меры, чтобы приблизить ее открытие. А в мастерскую между тем все шли и шли люди, чтобы посмотреть на его чудесные работы, о которых по Москве ходили легенды...


11

Наконец выставка была назначена на июнь 1954 года. Скульптор готовился к ней с особым волнением: ведь его работы увидит новый зритель, понимающий и любящий искусство. А что это так — его убедили многочисленные посетители, прошедшие через его мастерскую за эти последние два года. Интерес к его творчеству был так велик, что к ходатайству друзей скульптора присоединились целые коллективы советских граждан. Союз художников: буквально засыпали письмами и просьбами, отмахнуться от которых было нельзя...

Выставка открылась 3 июня в 11 часов дня в выставочном зале на Кузнецком мосту. Скульптор явился туда чисто выбритый, в белой рубашке с галстуком. Его морщинистое лицо посветлело, вид был бодрый. Он словно помолодел на несколько лет. Перед многими скульптурами лежали охапки цветов, их приносила в основном молодежь. Она-то и составляла большую часть публики. Хотя выставка и не имела рекламных объявлений, через нее ежедневно проходило более шести тысяч посетителей. У входа всегда толпились люди, выстраивались длинные очереди — так много желающих было попасть на нее.

На начальной странице первой книги отзывов запись была сделана рукой прославленного скульптора Коненкова: «Одно могу сказать: очень хорошо. Приветствую Вас, Эрьзя!»

И далее:


«С чувством искреннего наслаждения останавливается взгляд на произведениях Эрьзи. Глубокая правдивость, красота форм и выражения чувств прослеживается во всех скульптурах. Чувствуется настоящий художник, лирик, произведения которого дышат огромной мощной жизнью».

Подписи.


«Уважаемый товарищ Эрьзя! Внимательно осмотрев Вашу выставку, мы можем от всей души пожелать, чтобы наши молодые художники научились ‚у Вас той огромной силе жизни, которой дышат Ваши произведения.»

Группа инженеров-химиков.


Не обошлось и без таких курьезных записей: «Русское мещанство зашевелилось! Радо: искусство,искусство! Да, это ваше искусство!» И в конце одиночная неразборчивая подпись.

Центральные газеты откликнулись на выставку статьями в общем благожелательными, и лишь журнал «Искусство» нашел возможным напечатать статью некоего искусствоведа Валериуса, который сделал попытку объяснить причину успеха выставки Эрьзи тем, что народу приелись «казенные произведения». Газета «Правда» впоследствии справедливо раскритиковала его субъективное и тенденциозное выступление.

Эрьзя долгое время не знал о злосчастной статье в «Искусстве». Возможно, он так бы никогда и не узнал о ней, но кто-то преднамеренно принес журнал в мастерскую и оставил на самом видном месте. Прочитав ее, Эрьзя на длительное время потерял покой, сделался подозрительным и недоверчивым даже к своим друзьям. Борису Николаевичу Полевому, одному из частых посетителей его мастерской, пришлось приложить немало усилий, чтобы рассеять в нем эти необоснованные подозрения. Он написал обстоятельную и умную статью о творчестве Эрьзи, поместив ее в «Огоньке», с иллюстрациями последних его работ...


В начале весны следующего года, после выставки, в Доме литераторов на улице Воровского состоялся вечер, посвященный творчеству Эрьзи. Было решено на время вечера организовать небольшую выставку работ Эрьзи, и к нему поехали договариваться по этому поводу. Скульптор не стал ни с кем разговаривать и прогнал всех из мастерской. А Бориса Николаевича, как назло, куда-то срочно вызвали по делу. Нужен был человек, которому скульптор доверял. Позвонили Юрию Константиновичу Ефремову, ему было поручено произнести на вечере слово о жизни и творчестве скульптора. Тот пообещал уговорить Эрьзю, правда, не совсем уверенно. Но когда к Эрьзе пришли в сопровождении Юрия Константиновича, он оказался приветливее. Выслушав, для чего понадобились скульптуры, коротко бросил:

— Ладно, берите...

Отобрали двадцать работ, пообещав утром приехать за ними на машине.

Проводив гостей, скульптор вернулся в мастерскую. Надо было вывести на прогулку Леона, а то валяется на полу целыми днями. Совсем одряхлел. Эрьзя иногда с горечью думал о том, кто же из них кого переживет. Оба уже очень стары. И тут на одном из пустых ящиков на глаза скульптору попался журнал «Огонек» с красочной обложкой. Он его купил вчера вечером в киоске, когда прогуливал Леона: понравилось лицо девушки-казашки на обложке. Он не знал, кто она и зачем ее портрет поместили в журнале, да это и не имело для него никакого значения. Главное — лицо живое и энергичное. Он еще вчера, после возвращения с прогулки, все думал, а не вырезать ли это лицо, и никак не мог решить, что для этого лучше подойдет — квебрахо или альгарробо. Сегодня решение пришло само собой. Взглянув при сумеречном свете приближающегося вечера на журнал, скульптор сразу представил, как будет выглядеть эта казашка в альгарробо. Ведь ее кожа имеет такой же желтоватый оттенок, как это дерево.

— Вот, Леон, придется тебе сегодня обойтись без прогулки, — сказал он, обращаясь к собаке.

Эту новую работу Эрьзя хотел непременно присоединить к тем отобранным для завтрашней выставки в Доме литераторов. Прикрыв электрические лампочки бумагой, чтобы не таким ярким был свет, он выбрал подходящий кусок альгарробо, положил его на стол и включил компрессор. Его шум почти не беспокоил скульптора: компрессор стоял во втором чуланчике, а пневматический привод был протянут к рабочему столу. Закончив грубую обработку будущей скульптуры, он переключился на бормашину. Работая с деревом или камнем, он редко пользовался предварительными эскизами, заранее знал, исходя из материала, как будет выглядеть законченная вещь. Многолетний опыт и точный глаз его никогда не подводили...

Борис Николаевич заехал за Степаном Дмитриевичем на автомобиле, и тот всю дорогу жаловался ему на каких-то «авантюристов», которых он прислал за скульптурами.

— Что вы, Степан Дмитриевич, какие же это авантюристы? Это же работники центрального Дома писателей.

— Черт их знает, на лбу у них не написано, кто они такие. Надо было сказать заранее, — не унимался Эрьзя.

Его появление в Доме литераторов встретили дружными аплодисментами. Он прослезился и потом долго протирал очки белым платочком, жалуясь на яркий свет...

Никто из присутствующих в зале, кроме Юрия Константиновича, не знал, что «Казашку» Эрьзя сделал прошлой ночью. Работники Дома литераторов обратили внимание лишь на то, что скульптур стало на одну больше. И когда Юрий Константинович сказал об этом залу, все поднялись и долго аплодировали семидесятидевятилетнему скульптору. Не единожды пришлось прослезиться виновнику торжества на этом вечере, где его так тепло чествовали...

К себе в мастерскую Эрьзя вернулся поздно вечером. Спать не хотелось, несмотря на то, что прошлую ночь провел без сна. Решил вывести Леона на прогулку и, прохаживаясь по освещенной улице, делился с ним своими впечатлениями. Глухая собака, словно бы понимала его, мотала в ответ головой и тихо скулила.

Утром к скульптору зашла Елена Ипполитовна и застала его за работой.

— Посиди со мной немного, я пришла проститься, — сказала она, опускаясь на ящик.

— Ты что, помирать собираешься? — отозвался он бодрым голосом.

— Уезжаю в Геленджик. Чего по Москве мотаюсь? Тебе я не нужна...

— А я тебе нужен? — усмехнулся Эрьзя.

— И ты мне такой не нужен — ворчливый и упрямый.

— Ну вот и договорились...

По его тону она поняла, что он обиделся, и спросила:

— А тебе не приходит в голову, что мы можем больше никогда не увидеться?

— Если и увидимся, то это уже ничего не прибавит.

— Ты уже стар, Степан...

— А ты молода! — оборвал он ее, обидевшись еще больше. — Чего хоронишь меня раньше времени?

— Никто не может ничего знать наперед, — сказала она притихшим голосом. — Мне бы хотелось расстаться с тобой по-доброму, по-дружески. В Москву я больше, возможно, не приеду. И приезжала-то лишь ради тебя...

— Ну ради меня и уезжай! Пришла и каркаешь тут, как старая ворона.

Елена Ипполитовна хорошо знала его и давно догадалась, что сердится и обижается он именно из-за того, что она уезжает. А что ей еще оставалось делать? Того, что произошло тридцать лет назад, уже не поправишь. Слишком много пролегло между ними за это время. У каждого была своя жизнь. Теперь оба они стоят у ее конца.

Он немного смягчился и спросил, когда она уезжает.

— Я тебя провожу.

— Не надо, Степан. Зачем тебе таскаться по вокзалам? Поезд отходит поздно ночью.

— Ну как хочешь...

В ее присутствии Эрьзя держался, всем своим видом показывая, что ее отъезд для него ничего не значит. Но, оставшись один, опустился на колени, обнял Леона и заплакал. С уходом этой женщины будто оторвался от его души целый кусок жизни...


12

Одним из частых посетителей скульптора был художник Николай Васильевич Ерушев, мордвин по национальности. С ним Эрьзя познакомился через племянника Михаила Ивановича. А когда Степан Дмитриевич получил квартиру на Песчаной, Ерушев помог ему с пропиской и переездом. С тех пор они сделались почти друзьями. Скульптору нравился этот неразговорчивый, медлительный человек с черными усами и копной густых волос. Он обычно приходил в сумерках, рассчитывая на то, что Степан Дмитриевич уже не работает. Они подолгу курили, рассказывая друг другу о своей жизни. У обоих она была богата событиями и приключениями. Один много странствовал, много видел, другой — участник революции и гражданской войны, старый большевик. Свою неторопливую беседу они услаждали крепким чаем: оба любили этот напиток.

Бывали у скульптора и художники из Саранска. Виктора Хрымова он знал со дня своего приезда из Аргентины и относился к нему по-дружески, всегда радуясь его приезду. Хрымов не раз пробовал уговорить скульптора перебраться из Москвы в Саранск. Но Эрьзя выслушивал его молча, ничего не обещая. Может быть, он и согласился бы переехать в Саранск, если бы подобный разговор состоялся сразу же после его возвращения из Аргентины: у него тогда не было ни квартиры, ни мастерской. Тогда его никто не звал. Да и стар он теперь стал трогаться с места. Пусть у него здесь тесно, негде повернуться, но он уже привык к этой тесноте...

В старости человеку кажется, что время идет быстрее. На родину скульптор вернулся семидесятичетырехлетним человеком и не заметил, как прошло шесть лет, и вот ему стукнуло восемьдесят. Он ни разу в жизни не отмечал день своего рождения шумным весельем, в окружении гостей. Из года в год этот день проходил так же незаметно, как и другие, разве только кто из близких друзей изредка напоминал ему о нем. Да и друзей-то у него всегда было мало... Он думал, что и восьмидесятилетие встретит так же, как все другие круглые даты своей жизни. Но случилось иначе. Вечером 26 октября в мастерскую скульптора неожиданно пришли друзья. Они принесли с собой шампанское и много цветов. Эрьзя был тронут до глубины души и не скрывал своих слез. А вскоре в газетах появился Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении скульптора Эрьзи за заслуги перед народом в развитии современного изобразительного искусства орденом Трудового Красного Знамени. Эта высокая награда явилась главным и неоспоримым подтверждением того, что заслуги скульптора Степана Дмитриевича Эрьзи как художника были признаны народом и государством...

Несмотря на преклонный возраст, скульптор постепенно втягивался и в общественную работу, принимая участие в собраниях и сессиях Академии художеств. На одной из таких сессий народный художник СССР, лауреат Ленинской премии Николай Николаевич Жуков сделал со Степана Дмитриевича несколько набросков с натуры. Впоследствии они послужили ему основой для живописного портрета скульптора...

Старческие немощи с каждым днем давали о себе знать все больше. Ноги болели, Эрьзе трудно стало ходить, и он все реже и реже выводил Леона на прогулку. Да и собака настолько постарела, что вставала лишь для того, чтобы снова улечься там, куда перешел хозяин. Эрьзя по-прежнему поднимался с постели рано, задолго до прихода молочницы, кипятил чай и посасывал трубку. Часто она у него не горела, и он не замечал этого. Накормив Леона и кошек, которых у него развелась целая уйма, скульптор завтракал сам. Молочница приносила ему не только молоко, иногда и свежие булочки, зная, что старику трудно добраться до булочной. С заботой и вниманием относились к скульптору соседи. Редко кто из них, отправляясь в магазин, не заглядывал к нему, чтобы спросить: «Степан Дмитриевич, вам, может, что-нибудь купить?» И он наказывал — то чаю, то сахару, то

печенья. Мясо он уже давно не ел. Отвык и от всяких супов. Не хотелось с ними возиться...

Работал он теперь сидя — быстро уставали ноги. Вместо стула приспособил высокий ящик. Посетители, каждый день приходившие смотреть скульптуры, не мешали ему. Особенно много их бывало по воскресеньям. Они не помещались в мастерской и в прихожей и толпились в подъезде и на улице, выстраиваясь в длинную очередь. По выражению Бориса Николаевича Полевого, «можно без опасности впасть в преувеличение, сказав, что ни одна скульптурная мастерская столицы не пропускала столько посетителей, сколько эти простые залы, загроможденные, именно загроможденные, массой интересных работ...» И среди этих людей, жадно тянувшихся к прекрасному, престарелый скульптор не чувствовал себя одиноким...

На ключ Эрьзя запирал свою дверь только на ночь, днем она всегда была открыта. Молочница обычно входила без стука, и скульптор встречал ее в сопровождении Леона и нескольких кошек. Привыкшая к такому приему, однажды она удивилась, не увидев рядом со скульптором старой облезлой собаки.

— Что это не видно вашего Леона?

— Леон совсем заленился, со вчерашнего дня не хочет вставать.

Молочница ушла, а Эрьзя налил в тарелки молока и принялся кормить свою живность. Леон неподвижно лежал на полу, не проявляя никакого интереса к еде. Эрьзя подсунул тарелку с молоком к самому его носу.

— Ты чего важничаешь? Не хочешь даже голову поднять.

Леон не шевельнулся.

Скульптор встревожился не на шутку. Никогда еще такого с Леоном не случалось: он всегда поднимал голову, когда с ним разговаривал хозяин. Эрьзя потрогал собаку и тут же отдернул руку — Леон был мертв...

В тот день скульптор ничего не ел, совсем не работал и никого к себе не пускал, заперев дверь на ключ. Кто-то приходил, стучался, а он ничего не слышал, сидел на полу возле мертвого Леона, объятый тревогой и тоской. Смерть любого существа вызывает в человеке чувство растерянности и бессилия, даже если это крепкая натура. А старость есть старость, она в равной степени плачет и от радости, и от горя. И Эрьзя горько оплакивал своего друга, столько лет делившего с ним томительные часы одиночества. Вечером он попросил у соседей лопату, положил Леона в мешок и понес на дальний пустырь хоронить. Скульптор чувствовал себя так, словно потерял близкого друга.

Для человека, живущего долгое время в одиночестве, даже обыкновенные вещи приобретают одушевленный характер. Он разговаривает с ними, жалуется, делится своими впечатлениями. Ну а если это живое существо, будь то собака или кошка, оно становится неотъемлемой частью его жизни. Поэтому понятна тоска Эрьзи по Леону. Но скульптора мучило и другое: он вдруг подумал — а что будет с его творениями, случись с ним такое же? Ведь все его скульптуры останутся без присмотра. Сбегутся, как обычно в таких случаях, родственники и начнут делить его наследство поштучно, кому что достанется.

Своими опасениями скульптор поделился кое с кем из друзей, и они посоветовали ему передать все работы в хранилище какого-нибудь музея или галереи. По их совету Эрьзя принимается ходатайствовать перед Министерством культуры. Третьяковская галерея отказалась принять работы Эрьзи за неимением места. Тогда пришлось обратиться в Русский музей, который согласился временно поместить их у себя...

И вот он остался один, совсем один в огромной, как пустая казарма, мастерской. А он-то столько расстраивался, что она у него такая маленькая и тесная. Чтобы заполнить ее снова, потребуется еще одна жизнь. Но второго века не будет, и Эрьзя работал изо всех сил, какие у него еще были, почти не отходя от станка. Скульптуры увезли, и поток посетителей прекратился, к нему заходили теперь только друзья — Борис Полевой, Ефремов, Ерушев. Иногда наведывался Сутеев с сыном Владимиром. Григорий Осипович в последнее время тоже стал плох, ходить ему было трудно, но он все еще, кажется, где-то работал.

Старческая память скульптора уже ничего не держала, все вытекало из нее, как из дырявой кадушки. Случалось, когда его спрашивали о каком-нибудь происшествии недельной давности, он становился в тупик, но зато с малейшими подробностями мог рассказать о любом эпизоде из прошлой своей жизни...

В последнее время Эрьзя совсем не пользовался электрическим светом: глаза его совершенно не выносили. Он обходился парафиновыми свечами и, когда к нему заходили друзья, зажигал одну из них. Огромная пустая мастерская, освещенная желтоватым дрожащим пламенем свечи, производила жуткое впечатление. Она походила на мрачное подземелье, а престарелый скульптор с потухшей трубкой во рту — на сказочное существо, изваянное из корявого куска альгарробо.

Он никогда не говорил о смерти, точно собирался жить и работать еще долгие годы.

Не все задуманное удалось осуществить. К сожалению, жизнь такая штука, что приходится терять много времени на ее бесконечное устройство. Бессмысленные переезды с места на место тоже отняли немало сил. Как бы они пригодились для работы. Теперь вот он обосновался окончательно, кажется, все у него есть. Но не хватает только главного — здоровья. Совсем плох стал скульптор. Раньше любой кусок древесины легко поднимал на станок, а теперь надо обязательно кого-то звать на помощь. А тут еще врачи привязались, того и гляди в больницу положат. То, говорят, глаза проверить необходимо, то еще что-нибудь. Когда же он будет работать, ежели станет разъезжать по больницам? А планы у него совсем скромные, дерева хватит: он обязательно сделает пятнадцать сестер, представительниц Союзных республик своей родины. «Казашка» уже есть, остается создать всего лишь четырнадцать. Вот закончит портрет Ленина...

Над образом вождя революции и создателя Советского государства В. И. Ленина Эрьзя начал работать одним из первых скульпторов еще в годы гражданской войны, живя в Екатеринбурге. В последующие сорок лет, куда бы ни забрасывала его судьба, он неизменно возвращался к этому образу. В результате он создал целую Лениниану. И тем не менее, уже восьмидесятилетним стариком, он снова взялся за портрет вождя. Последней работой, оставшейся на рабочем станке скульптора, был портрет Ленина... Нередко скульптора обвиняли за то, чего он не создал, и не хотели замечать всего того неповторимого и самобытного, что вышло из-под его натруженных рук.

Силы скульптора таяли с каждым днем. Даже голос становился слабее. Он совсем не мог работать. Только включит бормашину, сделает несколько штришков в уже почти готовом портрете Ленина и снова выключает: широкий белый лоб сразу же покрывался сверкающими капельками пота.

— И с чего это я, черт возьми, так устаю? — удивлялся он.

В тот вечер Эрьзя долго сидел на своем ящике-стуле. В голову лезли грустные мысли. Спать не хотелось. В последнее время он и спать стал плохо. В изголовье под подушкой у него всегда лежали старинные анкерные часы, завернутые в тряпицу. Он аккуратно заводил их маленьким ключиком и снова клал туда же. Просыпаясь, то и дело зажигал спичку и смотрел на время: и так всю ночь, до самого рассвета. Да и вряд ли это можно было назвать сном, скорее всего это было забвение, заполненное различными сновидениями. Скульптор как бы заново переживал всю свою долгую жизнь, начиная с детских лет. Но во сне все события почему-то путались. То он видел себя мальчиком в Италии, то в присурском сосновом бору, который был страшно похож на квебраховый лес Аргентины, а маленькая речка Бездна превращалась в необозримую Ла-Плату...

Вечерами скульптор часто вспоминал свое далекое детство — Баевские выселки под Алатырем, деда Охона, привившего ему любовь к дереву, к красоте. Сегодня он тоже вспомнил его и подумал, что старик, пожалуй, прожил столько же лет, сколько сейчас ему самому. С этой мыслью он заковылял в чуланчик, где находилась его постель. Завел часы, как обычно каждый вечер, и начал раздеваться. Но тут ему послышался странный топот, и он никак не мог понять: то ли это у него в голове стучит, то ли в коридоре за дверью. Пошел проверить. Дошел до прихожей — стук повторился с большей силой, точно где-то замолотили в двенадцать цепов сразу. Эрьзя понял, что все это происходит у него в голове. Он сделал невольное движение рукой, намереваясь ухватиться за голову, но руки не повиновались. Он качнулся и упал на пол лицом вниз...

Он прожил полных восемьдесят три года и четырнадцать дней.


От автора


Имя скульптора Степана Дмитриевича Эрьзи (Нефедова) получило широкую известность еще в начале века, после первых выставок, в которых он принял участие в Милане, Венеции, Ницце. Судьба закинула скульптора в далекую Италию, где и началось его восхождение к вершинам искусства. Не легок был этот путь, продолжавшийся несколько десятилетий. Дорога в искусстве вообще труднейшая из дорог, но для Степана Дмитриевича она оказалась особенно трудной. Выходец из глухой мордовской деревни, с крохотными знаниями, полученными в церковно-приходской школе, он прошел по ней, обутый в лапти и одетый в сермяжный зипун. Грубая деревенская среда и придавленная вечной нуждой семья родителей не привили ему в детстве и юности льстивых манер «приличного» общества, так необходимых в мещанской среде дореволюционной России. Зато полновесной мерой он получил от них правдивость и прямоту в суждениях, с которыми и прошагал весь свой нелегкий жизненный и творческий путь.

В отношении Степана Дмитриевича Эрьзи мало сказать, что он в своем творчестве был связан с народом. Он был его неотъемлемой частицей всегда и повсюду, где бы ни находился — в Италии, во Франции, или в Аргентине. Не случайно первую же свою значительную работу он подписал именем родившего его народа — ЭРЬЗЯ. Муки и радости, взлеты и падения пережил скульптор, не расставаясь с этим именем, пока оно не застыло на гранитном камне на его могиле, начертанное уже не его, а другой рукой.

Скульптор родился 26 октября 1876 года от родителей Дмитрия Ивановича и Марии Ивановны Нефедовых. По рассказам внуков, помнящих их, в частности советского скульптора Михаила Ивановича Нефедова, родители Степана были людьми далеко неодинакового характера. Дмитрий Иванович — молчаливый, замкнутый, малоразговорчивый. Мария Ивановна — женщина общительная, любила повеселиться и попеть. Общим у супругов было то, что они одинаково прилежно относились к труду, с любовью и уважением к людям. Этому они научили и своих детей.

Страсть к рисованию у Степана пробудилась очень рано. Здесь, по-видимому, большую роль сыграл его отец. Дмитрий Иванович был одним из немногих грамотных людей в Баеве и по праздникам забавлялся тем, что читал и переписывал церковные псалмы. Маленький Степан пристраивался рядом с ним и не сводил внимательных глаз с его руки, выводящей замысловатые закорючки. Кто знает, может быть, эти первые уроки и явились для будущего скульптора тем изначальным толчком, тем семенем, что дало потом плод художественному воображению.

Дмитрий Иванович, видя стремление сына к рисованию, решил определить его в школу. Он понимал, что без учения из него не выйдет живописца. Под живописцем он, конечно же, разумел иконописание. Разве мог думать и предполагать мордовский крестьянин, что его сын со временем станет большим, известным художником.

Находясь на учебе в Алтышевской церковно-приходской школе, по его собственным воспоминаниям, Степан учился средне, не выделяясь знаниями от остальной массы немногочисленных учащихся. Рисование по-прежнему было его единственной страстью. Этого не мог не заметить его учитель, Алексей Иванович Малинин, оказавший огромное влияние на первоначальное развитие художественных задатков своего ученика.

Первыми учителями живописи Степана Нефедова были алатырские иконописцы. Достойный упоминания из них лишь один — художник Колонин. Из воспоминаний Степана Дмитриевича мы узнаем, что в практических навыках в живописи Колонин дал ему куда больше, чем все остальные предыдущие учителя, хотя он находился у него в учении совсем непродолжительное время...

Степан Дмитриевич прожил долгую жизнь, заполненную неустанным трудом и многочисленными переездами с места на место. Вся она у него, до последнего удара сердца, была отдана искусству. Творения его рук, которыми мы сейчас удивляемся и восхищаемся, составляли его повседневное окружение, заменяя ему семью и быт. Как одаренный художник и большой мастер, он пользовался различным материалом и в одинаковой степени умел подчинять его своему творческому замыслу — будь то мрамор, глина или дерево.

Из богатого художественного наследия Степана Дмитриевича сохранилось не так много. Главным образом это работы последних двух десятилетий его жизни. И большая половина их находится в экспозиции Мордовской картинной галереи в городе Саранске. Многие работы скульптора. разбросаны по другим музеям Советского Союза и зарубежных стран.

Настоящий роман «Степан Эрьзя» является продолжением двух книг «Сына эрзянского», вышедших в Мордовском книжном издательстве и в издательстве «Современник» в 1974 — 76 годах, и таким образом завершает трилогию о Степане Эрьзе. В первых двух книгах описывались детские и юношеские годы скульптора.



Оглавление

  • Часть первая
  •   ЖИВОПИСЬ ИЛИ ВАЯНИЕ?
  •   СПОЛОХИ
  • Часть вторая
  •   «ОСУЖДЁННЫЙ»
  •   S. ERSIA
  • Часть третья
  •   «СКУЛЬПТУРА — ЖИЗНЬ МОЯ»
  •   ЮДОЛЬ ЗЕМНАЯ
  • От автора