Поколение влюбленных [Анна Шехова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анна Шехова Поколение влюбленных Роман

1

Говорят, высказывать свои мысли вслух полезно. Говорят, это помогает не сойти с ума. Внутри молчащего человека душа от напряжения скручивается в пружину, и рано или поздно ее срывает, и тогда происходит… Что? Что происходит? Кто сказал, что лишиться разума — это наказание? Вдруг лучшее, что с нами может произойти в жизни, — это сумасшествие? Сумасшедшему мир предстанет иным — таким, в котором действительно хочется жить. Со времен Офелии никто не знал умалишенных самоубийц.

Шутка.

Офелия — плод больного вымысла неудавшегося актера.

Иногда я думаю про блаженных — счастливы они или нет? Нельзя сказать, что несчастны: больше, чем кто-либо, они умеют радоваться каждому дню, радоваться таким мелочам, как проблеск солнца среди хмурого московского неба, или найденная денежка, или дешевый леденец. Радует ли вас дешевая сладость жженого сахара? А случайный просвет между тучами?

Помню время, когда меня это радовало. Впрочем, неудивительно: я не такая уж старуха, чтобы плутать в собственных воспоминаниях. У меня очень хорошая память, она цепляет даже такие мелочи, как фамилии девочек, с которыми я лежала в одной больничной палате, когда мне было семь лет, или запах пыльной шторы на окне моей комнаты. Зачем мне нужны эти бессмысленные воспоминания — не представляю, но память не спрашивает. Поверьте, в жизни есть вещи более важные, чем пыльная штора или фамилии женщин, с которыми мы больше не увидимся. Если бы память можно было использовать как жесткий диск, то я бы лучше записала на нее воспоминания о своей первой ночи с мужчиной. Мне иногда ужасно хочется вспомнить, что я испытывала тогда, какими были первые ощущения, когда он только коснулся моей груди сквозь трикотажную майку. Помню, что на мне была розовая трикотажная майка, помню, что я была безумно счастлива, помню, что у соседей за стенкой магнитофон громко пел голосом то ли Ветлицкой, то ли Королевой. Больше не помню ничего. Ни одного телесного ощущения. Почему? Потому, что наши отношения закончились так катастрофично? Вряд ли это достойная причина лишать меня одного из самых нежных воспоминаний. Такие эпизоды не становятся хуже со временем. Их можно перебирать, как листья гербария, дышать их запахом в те периоды, когда жить больше нечем. Как мне сейчас.

Может, если записывать, все станет проще? Может, это и есть тот вариант приятного сумасшествия? Мне вообще-то все равно, кто прочитает мои диковатые измышления. Надеюсь, что это будут симпатичные и немного легкомысленные люди. Девушки, красящие волосы в рыжий цвет — на что я сама так и не решилась. Или муракамистые юноши, покуривающие качественную траву на переменах между парами во ВГИКе. Словом, мне хочется, чтобы меня читали и оценивали люди без моих проблем.

2

Скажите, что бы вы почувствовали, если бы в одно прекрасное утро, собираясь на работу и расхаживая по квартире с зубной щеткой во рту, под говорок телевизора внезапно услышали новость, что погибла ваша подруга?

А? Мне очень хочется знать, как повел бы себя в такой ситуации нормальный живой человек. Я-то, хотя и немертвая, живой себя затрудняюсь назвать.

Про гибель Лизы я услышала в утреннем выпуске новостей на местном канале. Такой, знаете ли, банальный вариант узнать о смерти близкого человека. Дикторша с ранними подтяжками лица равнодушно отбарабанила положенную информацию. Я даже не сразу уловила, что случилось: услышала только фамилию и «трагически погибла».

Я стояла перед экраном и смотрела, как Лизу — не хочется говорить «ее тело» — на носилках погружают в машину «скорой помощи». Зачем, спрашивается?

Лица не показали — был только силуэт под черной пленкой, но именно это вызывало ужас… Господи, мне всегда казалось кощунственным вот так взять и закрыть человека от света темным мешком! Почему его нужно скрывать? От кого? Разве что от соседки, живущей на первом этаже, — высокой тощей женщины с лиловыми волосами, носившей халаты диких цветочных расцветок.

И что мне в такой момент сдалась эта соседка с ее халатами?

Тетка с лиловыми волосами стояла сбоку от машины «скорой помощи», держа большой супермаркетовский пакет в руках, и пялилась на черный мешок, в котором лежала Лиза. Была в этом некая жуткая абсурдность. Понимаете? Смерть Лизы — и эта тетка с продуктовым пакетом. Меня затошнило.

Я обнаружила, что нависаю над экраном по-прежнему с зубной щеткой во рту, а едкая пена уже стекает по подбородку и капает на пол.

Я смотрела новости про смерть своей подруги, а у меня по лицу в это время растекалась пена от зубной пасты. Более мерзкого ощущения я, пожалуй, еще не испытывала.

Слез не было. Было странное тупое спокойствие и… Стоит признаться в этом, иначе ради чего писать? Было внутреннее удовлетворение. Удовлетворение от оправдавшегося предчувствия.

Потом наступило опустошение. Я казалась себе пустой, как сгнивший орех, внутри которого издыхающим червячком чуть шевелится остаток сознания. Села на диван и провела на нем без движения довольно долго. Кажется, ни о чем не думала, потому что не могу припомнить ни одной мысли. Потом позвонила на работу и сказала, что у меня ужасно разболелся зуб и я иду к стоматологу, а в офисе появлюсь после обеда. У нас такие штуки легко сходят с рук.

Пультом я переключила канал на телевизоре и стала ждать другого выпуска местных новостей. Он начался через полчаса, и я наконец узнала, что произошло. Не могу сказать, что меня это сильно удивило.

Лиза покончила с собой. Собственно говоря, я это знала с первого момента, с того самого, как прозвучали слова о трагической гибели.

Она выпила какие-то таблетки. Самый легкий способ и самый ненадежный. Это меня задело: если человек пьет таблетки, вместо того чтобы просто выпрыгнуть из окна, значит, он еще на что-то надеется. Значит, он не хочет умирать до конца. Вам понятно, что это значит? Нежелание жить еще не означает, что человек готов умереть.

Но Лиза была обречена. Я смотрела ее выпуск новостей неделю назад, и уже тогда смерть висела над ней как дамоклов меч. Правда, в ситуации с мечом есть вероятность, что он не сорвется, а здесь такого шанса не было. Смерть всегда выигрывает.

Мне надо было позвонить Лизе, напомнить о себе, но я струсила. Всегда малодушничаю, когда предчувствую смерть.

Хотя я по привычке называю Лизу подругой, мы с ней не разговаривали уже больше года, а последний раз виделись на свадьбе нашего одноклассника. Она была с новым приятелем, а я — с хорошей знакомой.

Кроме того — начинаю оправдываться! — каждый раз, когда я вижу смерть над человеком, мне кажется, что мои глаза ошибаются, что это какое-то марево загазованного воздуха, игра света или другая чушь.

Каждый раз убеждаю себя в этом. Но еще ни разу видение не подвело меня.

Ненавижу себя, ненавижу свои глаза, которые видят эти грязно-серые туманности над головами людей, ненавижу мир, в котором каждый второй умирает. Вы знаете, каково это — каждый день видеть смерть? Не по телевизору и не в кино, а рядом с собой, как открытые язвы на лицах окружающих.

Ты видишь это — и тебя словно холодной водой окатывает. Иногда у меня даже руки отнимаются. К этому можно привыкнуть, если речь идет о чужих людях — я не запомню их лиц, не узнаю их имен. Но когда предугадываешь гибель знакомого человека, то кажется, что ты не просто увидела, но и ускорила ее…

Прошу вас — не оставляйте меня наедине с этим. Мне кажется, что в моей голове происходит замыкание: мысли начинают зацикливаться и ходить по кругу. Пытаюсь проанализировать, нет ли моей вины в смерти Лизы, а в глазах стоит только ее соседка с супермаркетовским пакетом. Мне нужно услышать хотя бы эхо моего крика, иначе голова загорится от этих мыслей…

3

Вечер.

Сижу за любимым ноутбуком и смотрю, как по черному квадрату монитора бегают цветные молнии. Они пересекаются и образуют контуры фантастических разноцветных лабиринтов, словно проектируют что-то и тут же стирают. Картины на песке.

За этими играми пикселей можно наблюдать бесконечно: еще одна вариация на знаменитую тему японского списка. Помните — три вещи, на которые человек не устает смотреть: огонь, вода и цветущая сакура? Или третьими в списке были облака? Хотя, может, облака — это мое дополнение. Я могу бесконечно наблюдать за облаками, огнем и игрой пикселей. А вот на воду мне смотреть скучно.

Сегодня вечером я проводила эксперимент. Решила просидеть, не двигаясь, перед экраном, пока меня что-то не отвлечет. Разноцветные молнии разбегались по монитору, воздушные замки рушились в одно мгновение, и я получала от этого настоящее удовлетворение. Наверное, еще большее удовольствие я бы испытала, только топча эти замки собственными ногами. Единственное, чего мне сегодня хотелось, — растоптать ногами песочный замок или, например, смести картину из песка за секунду до того, как это соберется сделать автор.

Думаете, я злая?

Нет. Такие желания меня посещают редко. Вообще-то я противница насилия и одно время даже носила значок пацифика вместо сережки и ходила на антивоенные митинги.

Но человек иногда имеет право на злость. Или нет? Главный Мужчина моей жизни после такого вопроса, наверное, перестал бы со мной разговаривать. Человек — он на то и человек, чтобы контролировать свои эмоции. Так сказал бы ГМ, и еще год назад я бы с ним согласилась.

Совершенно непонятно, на кого я злюсь. Больше всего, пожалуй, на себя. Потом на жизнь. И на водителя того джипа, который сбил меня два года назад. А еще понемногу на всех остальных, кто имеет смелость мечтать и думать о якобы существующем будущем. Я-то этой роскошью больше не обладаю.

Но я хотела рассказать про свой эксперимент. Он прервался на сорок третьей минуте. И совсем не потому, что у меня устали глаза или начала чесаться левая пятка. Просто настырно зазвонил телефон.

Я всей душой ненавижу это изобретение человечества. Оно вторгается в твое пространство вне зависимости от времени суток и, как правило, в самый неподходящий момент. Телефон — современный символ неуважения к человеческой личности.

Но к великому сожалению, я не могу его игнорировать. Возможно, сказывается долгая профессиональная привычка: три года я работала журналистом и жила, буквально не выпуская трубку из рук. С тех пор и ненавижу.

Если бы телефон был на своей базе, около двери в комнату, мне не пришлось бы отрываться от экрана. Но как назло, вчера я оставила трубку на кухне и теперь была вынуждена выползать из-под ноутбука, уютно покоившегося у меня на коленях. Телефон все звонил и звонил, так что кнопку «yes» я нажала, будучи уже очень раздраженной.

— Слушаю! — сказала я, постаравшись, чтобы по интонации стала очевидна моя нерасположенность к любым разговорам.

— Сашуля? Привет! — Это оказался Матвей, бывший одноклассник, с которым я когда-то была в очень хороших отношениях, подходивших под понятие дружбы. Это давало мне право не церемонясь сказать:

— Привет, Матвей. Знаешь, ты не очень вовремя…

— Если бы я был не вовремя, ты бы просто не взяла трубку, — резонно заметил он, — так что не ной, а послушай. Слушаешь?

— Слушаю, — смирилась я.

— Про Лизу ты, конечно, уже знаешь? — риторически спросил он. — Но ты не в курсе, почему она это сделала? Думаю, что нет. Вы же не очень хорошо общались последнее время.

— А ты откуда знаешь? — Его осведомленность меня задела.

— Она сама говорила, — отозвался он, — мы часто виделись весной. Так вот полагаю, что тебе ничего не известно и поэтому ты сидишь дома, строишь разные гипотезы, раздумываешь о бессмысленности всего сущего и прочее в том же духе. Верно?

— Не совсем, — пробурчала я.

— Готов поспорить, что на девяносто процентов я прав, — заявил Матвей, — но это не важно. Важно то, что нам надо поговорить. Чем быстрее — тем лучше. Завтра ты сможешь?

— Подожди, — я остановила его, — честно говоря, абсолютно не понимаю, зачем нам встречаться и о чем говорить. Если ты мне хочешь рассказать, почему Лиза покончила с собой, поверь, меня это не особенно интересует. Какая разница, если человека уже нет?

— Ее нет, но остальные еще живы, — ответил он.

Это подействовало хуже, чем… ну, не знаю — хуже, чем кружка ледяной воды за шиворот.

— Кто остальные? — Мой голос зазвучал как-то сипло и противно.

— Остальные наши. — Он тоже изменил интонации, заговорил немного тише. — Они еще живы. Саша, нам нужно увидеться и поговорить. Иначе все будет хуже, намного хуже. Ты же чувствуешь себя виноватой в смерти Лизы? Хочешь, чтобы вина стала еще тяжелее? Хочешь дальше выжидать?

— Ты о чем? — попыталась отвертеться я.

— Саша, не надо со мной играть. — Теперь в его голосе звучали железные нотки бывшего офицера. — Я знаю, что ты видишь.

Я не стала его спрашивать, откуда он знает. Это было очевидно — ему рассказала Лиза. Кроме нее, никто не знал. Я так и не решилась открыть это ни маме, ни психологу, к которому она меня водила, ни братцу, ни ГМ.

После этой реплики стало ясно, что Матвей не оставит меня в покое. Мы договорились встретиться завтра вечером в кофейне около моего офиса.

4

Хорошая у меня все-таки работа. Для лубочных текстов, которые идут в рекламные брошюры, не надо искусственно создавать себе творческое настроение, как это было во времена моей журналистской карьеры. Там хочешь не хочешь, а воображение приходится включать, дабы не опускаться до проходных сюжетов. А здесь всего за пару месяцев превращаешься в робота, который штампует тексты нужного качества со скоростью пишущей машинки.

5

Сегодня у меня было два знаменательных события. Каждое из них является достаточным поводом задуматься, а не сошла ли я уже с ума и не является ли все окружающее изощренной галлюцинацией вроде миражей убитого психолога в «Шестом чувстве». Он долго воображал себя живым, после того как бывший пациент всадил в него несколько пуль. Может, я тоже стою давно у окна палаты психиатрической больницы в смирительной рубашке из-за недавнего припадка буйства, а мне мерещится моя квартира, ноутбук и буквы на экране.

Как вы считаете, такое возможно?

Сегодня на работе я впервые за год своего стажа в этой конторе поскандалила с начальницей. Странный скандал получился. Как и все, что происходит со мной последнее время.

Позвольте мне несколько пояснительных слов о моей Юной Начальнице. По негласному общему признанию, она — самая красивая женщина компании. Блондинка, хотя за ту же цену могла быть шатенкой или рыжей. Лицо без единого видимого изъяна, если таковым не считать заметный слой тонального крема. У нее высокая грудь, которую грех не продемонстрировать в декольте. Талия и ноги — именно такие, какие должны быть у красивой женщины. Правда, чтобы сберечь эту красоту, она без конца сидит на диетах, в промежутках между которыми отводит душу слоеными пирожками в нашем буфете.

Но дело не в этом. Проблема в том, что при всей сексапильности Иляна Сергеевна до безобразия юна: она младше большинства сотрудников, в том числе и меня. Возраст — корень ее глубокого комплекса. Особенно если учесть, что попала она в компанию как прямое протеже вице-президента. На мой взгляд, с такой неуверенностью в себе ей не стоило краситься под блондинку, так как платиновые волосы делают женщину еще менее серьезной, чем возраст. Впрочем, не мне советовать.

Свой комплекс Иляна компенсирует тем, что с завидным постоянством пытается доказывать начальству некомпетентность своих сотрудников и особенно сотрудниц. За время ее руководства наш коллектив обновился почти на девяносто процентов, но тем не менее шеф убежден, что Иляна Сергеевна весь воз работы тянет на своих округлых плечиках.

Обычно выступления моей Юной Начальницы вызывают у меня не больше эмоций, чем плохая погода за окнами. То есть служат всего лишь еще одним напоминанием о несовершенстве мира. Но вот наш литературный редактор Танечка Мальцева на все речи Иляны Сергеевны реагирует как на скрип ножа по стеклу — морщась и с трудом удерживаясь, чтобы не заткнуть уши. Да и не она одна.

Сегодня Иляна отрабатывала свои начальственные навыки на Илье Горбовском, который работает у нас младшим редактором, совмещая эту деятельность с учебой в университете.

— Ты думаешь, что вот это — деловое письмо? — Пронзительный голос Иляны раздался с порога офиса. Она намеренно говорила так громко, чтобы слышали все.

Мы не сразу поняли, к кому она обращается, и поэтому вздрогнул каждый. Илья сразу догадался, что речь идет о нем, и успел густо покраснеть. Он вообще легко краснеет, как и все светлокожие.

— Ты что, после четырех лет в университете так и не научился составлять деловые письма? — Иляна, покачивая бедрами, подошла к столу Ильи, так что ее бюст завис напротив его лица. — Пишешь как зачуханный мальчик из Мухосранска!

Тут бедная Танечка скривилась, словно ее затошнило. У филологов с красным дипломом особая чувствительность к речи.

— Обращение к партнерам составить не могут! — Иляна говорила в пространство, дабы всем сотрудникам перепало по капле ее царственного гнева. — Я что, единственный профессионал в отделе?! Ничего не скажешь — хорошо вы устроились!

Пока она разглагольствовала, я смотрела на Илью. И мне было плохо, так плохо, что хуже не бывает. Резко отвернулась. Чуть выждала и снова посмотрела в его сторону. Я — дура! — всегда так делаю. Хотя ни разу ничего не менялось. Если эта грязная аура появляется над человеком, ее уже не сотрешь. Илья сидел, опустив свою кудрявую голову, красный и блестящий от пота. Из рукавов зеленого пиджака выглядывала коричневая рубашка, кажется, новая. Очень ему шел этот комплект — зеленый пиджак и светло-коричневая рубашка. Илья почувствовал мой взгляд и покраснел еще больше. Разумеется, бедный мальчик и вообразить не мог, почему я так уставилась на него.

Это страшно — видеть перед собой живого человека и понимать, что его уже нет. Вроде бы вот он, Илья, — сидит на стуле, смотрит в пол, краснея, слушает бред начальницы, а на самом деле жизнь уже сбросила его со своей повозки, списала.

Верхнюю часть головы свело спазмом от напряжения — словно в виски воткнули иголки. На меня снова, как накануне вечером, накатила злость. Злость делает меня плавной и ленивой, как ластящуюся кошку. Я вальяжно потянулась и сказала:

— Да, Иляна Сергеевна, не повезло вам с сотрудниками. Сплошные лентяи и бездари. Можно посочувствовать.

Я редко иронизирую, но если постараюсь — желчь капает с языка. Не важно, какие слова при этом говорятся, но, судя по реакции окружающих, тон у меня в такие моменты очень ядовитый.

На Иляну он подействовал как брызги кипятка. Она просто-таки подпрыгнула на месте:

— Что ты сказала?!

— Что вам не повезло с сотрудниками. Прямо-таки полоса невезения. Кадры меняются один за другим, а вам все не везет и не везет. Не осталось в этом мире порядочных людей, кроме блондинок.

Последнюю фразу не стоило говорить, но не сказать ее я не могла.

Когда Иляна, хлопнув дверью, вышла, все воззрились на меня с таким изумлением, что стало неловко. Но хуже всего было то, что Илья решил, будто я заступилась за него. Он подошел к моему столу — все еще красный и блестящий от пота — и сказал:

— Спасибо, Саша…

Я вынужденно подняла лицо и что-то пробормотала в ответ. Невыносимо тошно было смотреть в лицо Горбовского и видеть серый дымчатый ореол, словно грязная лужа расплывающийся в воздухе над кудрявой шевелюрой, которую не могла пригладить ни одна расческа в отделе. Самое ужасное, что мне придется каждый день наблюдать, как это пятно разрастается, становится жирным, тяжелым, постепенно скрывая лицо Ильи. Каждый день нужно будет на корню задавливать в себе желание повторить попытку, сделанную однажды по глупости и наивности.

Каждый день для Ильи теперь — шаг к могиле. Не больше и не меньше. Не приблизить, не отдалить смерть нельзя. Те, кто ухаживал за умирающими, могут отчасти представить себе, что это такое. Но лишь отчасти, потому что у них на руках были больные люди, которые сами чувствовали близость смерти. А когда на твоих глазах молодой, здоровый, не отягощенный особенными проблемами человек оказывается в роли смертника — это невыносимо. Невольно захочешь, чтобы все закончилось поскорее. Я бы давно уехала на другой край света, если бы питала хоть малюсенькую надежду, что там может быть иначе.

История с Игорем меня многому научила. Но я так и не привыкла спокойно наблюдать за чужой смертью.


Второе важное событие сегодняшнего дня — разговор с Матвеем.

Как мы и договорились, он ждал меня в кофейне в половину седьмого. А я специально опоздала: вышла с работы на пятнадцать минут позже и неспешно прогулялась. Шла вдоль улицы, разглядывая витрину каждого магазина, хотя видела их дважды на дню. До кофейни ровно пять с половиной домов. С половиной, потому что она находится во втором подъезде пятого дома. А в первом — спортивный магазин, витрины которого закрыты гигантскими фотографиями отчаянных сноубордистов, которые парят в воздухе в окружении снежных брызг. Рты сноубордистов широко раскрыты, что, видимо, должно изображать полный восторг. Если я когда-нибудь познакомлюсь со сноубордистом, то обязательно спрошу — орет ли он при спуске по склону и не болеет ли после этого пневмонией. Да, такая вот я добрая.

В очередной раз полюбовавшись на отчаянных парней и отметив, что у одного из них заметная щель между передними зубами, я наконец добралась до кофейни. Три ступеньки вверх, тяжелая стеклянная дверь — и мое туловище в сопровождении сопротивляющегося сознания неуклюже проскользнуло внутрь.

Когда-то давно я была без ума от таких заведений. Маленький зал, где помещаются всего пять столиков, круглые столешницы под «разбитое стекло», стульчики с мягкими подушечками на сиденьях. Вечный сумрак, созданный тяжелыми шторами из золотистой плотной ткани, ненавязчивая музыка и — запах. Больше всего на свете я люблю, как пахнут две вещи — горящие дрова и свежий кофе. Мне не нужно никаких ресторанов, никаких модных кафе с восточным лоском, где тебе вместо вилки подают гладкие палочки. Я могу десятки раз ходить в одну и ту же кофейню, потому что нигде в другом месте не будет такого аромата. Любимые запахи входят в короткий перечень тех приятных мелочей, которые я пока не разучилась замечать.

— Сашка, ты могла бы иметь совесть и хотя бы предупредить, что задерживаешься, — встретил меня Матвей.

— Ты же знаешь, что я бессовестная и не скрываю этого, — заявила я, усаживая за столик и открывая менюшку в кожаной папочке. Обожаю такие маленькие узкие меню.

Матвей заказал двойной эспрессо, а я консервативно — латте. Когда востроносая официантка удалилась, Матвей откинулся на спинку стула и пристально уставился на меня, ожидая моей реакции. Но я намеренно молчала.

— Сашка, не дуйся, — сказал он, — нам сейчас не до этого, должна понимать.

— Ничего я не понимаю, — отрезала я, — живу как улитка, ползу себе потихоньку из дня в день и ничего не вижу дальше следующего календарного листика.

— Ты боишься, да? — Он наклонился через столик и попытался взять меня за руку, но я автоматически отдернула ее. — Ты всего боишься, даже меня, — констатировал он, — Лиза так и сказала.

— Вы, видимо, очень сдружились с ней в последнее время, — сказала я, стараясь не показывать, как меня это задевает, — но она не имела права рассказывать тебе про меня. Я брала с нее слово.

— Это все детский лепет, — отмахнулся Матвей, — ты знаешь, что иногда и тайну исповеди нарушить не грех. Человек должен соотносить важность тайны и последствия от своего молчания. Лиза сочла, что последствия могут быть хуже. Тогда я думал, что она преувеличивает. Но сейчас вижу, что нет. Тебе не кажется, что твоя улиточная мания уже здорово смахивает на фобию?

— Какая разница? — спросила я. — Я вот иногда думаю, что сумасшествие в моей ситуации было бы только к лучшему. Но мы с тобой, кажется, собирались говорить про Лизу, а не про меня. Или ты решил спасти мою душу от грехопадения? Могу тебе сразу сказать, что не собираюсь кончать с собой. Даже не думаю об этом.

И здесь он выдал нечто совершенно для меня неожиданное.

— Не думаешь? — переспросил. — А почему, собственно? Все об этом думают, а ты нет?

Сначала я опешила. Потом разозлилась.

— Черт побери, Мотя, — я намеренно назвала его так, потому что он терпеть не мог уменьшительных вариантов своего имени, — когда ты каждый день видишь вокруг себя живые трупы, не очень хочется переходить в эту категорию. Страшно это и мерзко!

— Да? — снова переспросил он. — А я думал, тебе все равно. Пойми меня правильно, Шурочка (ответный удар за Мотю!), я не собираюсь подталкивать тебя к суициду. Мне просто интересно — ради чего ты живешь?

«Ради того, чтобы мои родители не сошли с ума!» — этот ответ был бы самым правдивым, но я не стала его озвучивать. Промолчала.

Вернулась официантка с кофе. Аккуратно поставила перед Матвеем круглобокую белую чашку с коричневыми кофейными зернышками в виде логотипа. Мой латте, как и полагается, был в высокой стеклянной кружке, чтобы просматривались все слои — белый, темно-коричный и кремовый. Я взяла кружку в руки, но Матвей мягким, настойчивым движением заставил опустить ее.

— Кофе остынет, — раздраженно сказала я.

— Он здесь все равно не ахти, — отозвался Матвей. — Саша, не думай, что я намерен заниматься спасением твоей души. Какие бы ни были проблемы, я уверен, что рано или поздно ты с ними справишься и без моего участия. Наоборот, я хочу попросить тебя о помощи. Ты меня слышишь?

Я только кивнула.

— Ты должна мне помочь спасти людей, — сказал Матвей и сделал паузу, давая мне время осмыслить сказанное.

— Каких людей? — спросила я, еще не понимая.

— Наших, обреченных, — сказал он, — наше гиблое поколение.

— Матвей, по-моему, ты спятил гораздо раньше меня, — заявила я, испытывая некоторое облегчение. — Какое поколение? Какие обреченные? Все человечество — одни обреченные, если уж на то пошло.

— Ты читала когда-нибудь статистику смертей за последние полвека? Средняя продолжительность жизни в разные годы, количество суицидов, соотношение рождаемости и смертности? — спросил он.

— Такой обширной статистики нет, — буркнула я.

— Есть! — резко заявил Матвей. — Я ее видел и изучал самым подробным образом. Саша, раскрой глаза — ты же журналист! Это и без статистики очевидно. Посмотри, по какому поколению в большей степени ударили Чечня, дешевая наркота, блатняк? А если ты глянешь статистику суицидов, то увидишь, что чем ближе к нашему поколению — тем их больше. Среди ровесников родителей, даже с учетом того, что они прожили лет на двадцать — тридцать дольше нас, количество самоубийц в десятки раз меньше. И у младших поколений сводить счеты с жизнью уже не модно. А вот наши…

— Прекрати, Матвей. — Я грубо прервала его. — Есть же совершенно понятные социально-экономические причины. Мы — дети разлагающегося Советского Союза. Ты сам перечислил все, что пришлось на наше взросление, — наркотики в неограниченном доступе, дешевая порнография, война и тому подобные радости капиталистической жизни. Совершенно очевидно, что поколения, идущие за нами, уже адаптированы к этой реальности. А мы живем в процессе вечной акклиматизации. На эту тему написана масса статей, между прочим.

Матвей вздохнул с таким выражением лица, словно я сказала несусветную глупость.

— Послушай, Саша, — сказал он, — на самом деле есть еще одно обстоятельство, которое ты упускаешь из виду. Когда я говорю «наши», я имею в виду не все поколение. Заниматься его спасением — такое же бессмысленное занятие, как учить плавать всех пассажиров «Титаника». Я вообще-то говорил про наш класс. Про тех людей, которые тебе никак не могут быть безразличны. Их мы еще можем спасти.

— Матвей, ты законченный псих! — От удивления я даже перестала злиться. — Ты о чем? От кого мы их будем спасать? От самих себя?

— Да, — сказал он, — от себя. Хотя нет — от смерти.

Я уставилась на него так, что он смутился и отвел глаза. И это самоуверенный Матвей! Он поставил локти на стол, сцепил пальцы и заговорил снова, но уже совсем в другом тоне — сбивчиво, туманно. Растаял весь показной апломб, с которым мне задавались провокационные вопросы, и стало ясно, что Матвей сам боится. Боится остаться один со своими мыслями. Поэтому и вызвонил меня, заставил прийти и внимать его страху.

— Послушай, пожалуйста, — говорил он, — я, возможно, буду объяснять немного невнятно, потому что не успел еще все продумать. Но мне важно, чтобы ты это выслушала. Понимаешь, я не верю, что такая смертность наших ровесников — просто следствие переходного периода. Наверняка это объяснение выдумано и растиражировано, чтобы народ зря не шебуршился. Тебе прекрасно известно, что люди в своей массе боятся непонятного. Если население вдруг начнет вымирать от неизвестной болезни — возникнет паника. Но когда выйдет какой-нибудь лысеющий от избытка знаний профессор медицины и скажет, что это не новый непонятный вирус, а всего лишь разновидность гепатита, все облегченно вздохнут. И скажут: «А, ну слава Богу!» Хотя люди как умирали, так и будут умирать. Но люди полагают, что если страху присвоить имя, то с ним будет легче совладать. Детское такое заблуждение.

Я молча слушала. Мои пальцы гладили стеклянный бок стакана с латте, но пить его расхотелось. Всегда, когда нервничаю, начинаю гладить или вертеть в руках предметы.

— Мне кажется, что с нами происходит нечто подобное, — говорил Матвей, — социологи заметили тенденцию и придумали подходящее по всем признакам объяснение. Но не может все быть так просто. В истории случались периоды и посложнее нашего, но они обычно оказывали другое воздействие — пробуждали в молодых поколениях скрытые жизненные силы, тягу к жизни, жизнестойкость, потенциальные способности, которые дремали в мирное время. Люди не умирали в таких количествах без видимой причины. Ничего не бывает без причины. Есть что-то, что подтачивает нас, лишает нас корней, которыми остальные держатся за жизнь. Неудивительно, что потом первый же порыв ветра сметает нас с лица земли. Вот скажи, сколько человек из нашего класса уже умерло?

Я растерялась. Память дала сбой, лица завертелись калейдоскопом. Я так много видела смерти за последние два года, что лица живых и мертвых часто сливались.

— Четверо, — наконец выдала я. — Кажется, четверо. Лиза — четвертая.

— Шестеро, — сказал Матвей.

— Как шестеро? — У меня дыхание перехватило.

— Шестеро, — подтвердил он, — из них трое — самоубийцы. Тебе не кажется, что это странно? Даже с учетом всех социально-экономических обстоятельств переходного периода.

— О Господи! Матвей, пусть шестеро! — Я не выдержала. — От меня ты что хочешь?

— Чтобы ты помогла мне спасти остальных, — сказал он. — Если мы разберемся с причиной, то можно будет прервать тенденцию. Главное — найти корень.

— Ты не понимаешь, — я покачала головой, — мы никому и ничем не поможем. Если я вижу над человеком смерть — он обречен. Обречен! Ты понимаешь, что это значит — быть обреченным? Вроде бы ты еще здесь, в реальности, а на самом деле жизнь уже идет мимо тебя. Что бы ты ни делал — любое действие бессмысленно. Ты не закончишь ничего, что планировал, ни один твой поступок не даст результата: потому что быть обреченным — это то же самое, что быть мертвым.

— Нам нужно докопаться до причины, — упрямо повторил он. — Не знаю, как ты, а я еще не утратил веру в силу разума. Возможно, тех, кто уже обречен, мы не спасем. Но ведь эта штука, которую ты видишь, она появляется незадолго до конца. Если найти первопричину, смерть можно предотвратить заранее — до того, как она отметится на ауре. Или как это там называется?

— Не знаю, — меньше всего хотелось продолжать разговор, — я не вижу ауру. Вижу только серые разводы над головой. Потом они становятся больше и больше, пока не скроют лицо человека. Похоже на туман — только слоистый и грязный.

— Если поговорить с этими людьми, собрать какую-то статистику, может, мы что-нибудь обнаружим? — предположил Матвей.

— Я не буду этого делать! — От одной мысли о сборе подобной «статистики» мне стало плохо. — Ты можешь делать что хочешь, но я этим заниматься не собираюсь!

Матвей помолчал.

— Лиза очень переживала, что вы с ней разошлись, — внезапно сказал он. — Мне кажется, что она начала общаться со мной, только чтобы как-то заменить тебя. Но похоже, не очень удачная вышла замена… Саш, ну чего ты? Не плачь!

— Почему она это сделала? Она же была гораздо сильнее меня! — Я громко шмыгала носом, и мне было плевать на то, что этот звук разносился по всему кафе. Платка у меня, конечно, не было, и я потянулась к салфеткам, по дороге опрокинув сахарницу.

— Она оставила письмо в электронной почте, — сказал Матвей, водружая сахарницу на место. — Очень понятное письмо… в духе того, о чем ты говоришь. Можешь посмотреть. Не думаю, что оно предназначалось для меня одного.

Я взяла у него из рук стандартный лист бумаги для принтера форматом А-4. Лист был сложен в четверть. Когда я его развернула, то на внутренней стороне обнаружились три строчки, набранные четырнадцатым шрифтом:


«Я обречена. Понимаю это, и поэтому нет смысла изображать из себя живого человека. Улыбающаяся брюнетка на экране — это не я. А где я? Зачем жить — не знаю. А если не знаешь — то зачем жить?»


И все. Больше Лиза ничего не стала писать.

6

Передо мной на письменном столе, потеснив ноутбук, лежит синяя папка с пластиковой обложкой. Это очень удобная папка, которая состоит из ста прозрачных конвертов-страниц. Незаменимая вещь для хранения бумажных архивов.

Папку вручил мне Матвей перед расставанием. После того как выпил свой и мой холодный кофе.

Я наотрез отказалась обсуждать планы каких-либо спасательных операций. Матвей не стал в ответ плеваться и обвинять меня в равнодушии. Видимо, по моему взгляду понял, что бесполезно. Вместо этого бывший одноклассник и друг вручил мне синюю папку, предложив полистать ее на досуге. Потом выпил кофе и галантно проводил меня до маршрутки, пообещав звонить и справляться о моих делах. Я напомнила, что при последней встрече год назад он обещал то же самое, а впервые за это время я услышала его голос только вчера. Мы сделали вид, что смеемся, и потом я уехала домой. В голове у меня роились самые мрачные предчувствия, и я всю дорогу упорно смотрела себе на колени, чтобы случайно не зацепить взглядом чью-нибудь смерть.

Папку я закинула на книжную полку, поверх стопы энциклопедий. Она лежала там и маячила своим синим боком, пока я раздевалась, делала асаны, а потом варила себе манную кашу на ужин — да, кстати, я безумно люблю манную кашу. Потом я сидела с тарелкой каши перед ноутбуком и читала Кинга, «Воспламеняющую взглядом». Последнее время меня тянет на жутковатую фантастику, хотя раньше терпеть ее не могла. Впрочем, из попытки чтения все равно ничего не вышло. Матвей знал, что делал, когда вручал мне свою папку. Пролистав несколько страниц Кинга и сообразив, что не помню ни одного слова из того, что прочитала, я плюнула на это бесполезное дело и выключила своего электронного любимца. В тишине, сидя за письменным столом, я доедала свою кашу и смотрела в окно, где сквозь ветки растущего перед домом клена подступала ночь. В конце концов я сдалась и притащила папку на стол.


В нашем классе было двадцать восемь человек.

Все эти двадцать восемь лиц смотрели на меня с фотографии, которая занимала первую ячейку синей папки. У меня тоже был такой снимок: он хранился в квартире родителей на одной из антресолей, вклеенный в альбом, бордовую обложку которого украшала стершаяся золотистая надпись «Наш малыш». Альбом подарили родителям на рождение первого ребенка, то есть меня, и картонных страниц как раз хватило, чтобы запечатлеть все мое детство до окончания школы. Только выпускной бал не вошел. Впрочем, бал — это уже где-то за пределами детства.

В папке лежала фотография десятого класса, и, как ни странно, мы там были все — двадцать восемь человек, хотя обычно кто-нибудь обязательно заболевает и не приходит в торжественный день фотосессии.

Я сразу догадалась, почему Матвей решил не вставлять сюда выпускной снимок. К концу одиннадцатого класса в наших рядах уже появилась выщербина. За неделю до последнего звонка покончил с собой Сашка Реутский, мой тезка и сосед по дому. Наша первая ласточка за берега Стикса. Почему он это сделал, никто так и не смог объяснить. В отличие от Лизы Сашка не оставил даже трех строчек. Просто выпрыгнул из окна своей квартиры на восьмом этаже. Утром, когда никого не было дома, а ему самому полагалось уже полчаса сидеть на уроке алгебры. Ходили слухи, что он сделал это из-за практикантки, которая осенью вела у нас историю. Золотоволосую студентку МГУ по имени Алина Алексеевна мы все помнили очень хорошо, как и восторженные взгляды, которые бросал на нее Сашка. А потом я как-то встретила их в театре. На Алине Алексеевне была короткая юбка и полупрозрачная легкомысленная блузка, и за счет этого практикантка выглядела намного младше. Саша оживленно рассказывал ей что-то, помогая себе руками, и чуть не выбил программку, которой она обмахивалась как веером — было ужасно душно. Они оба звонко расхохотались, так что на них начали оглядываться из соседних лож. На мой взгляд, так ведут себя счастливые пары.

Не знаю, что у них случилось потом, но никакой трагедии по Сашке заметно не было. Все шло нормально: он вел себя так же, как всегда. С небрежением привыкшего отличника ковал свою золотую медаль, делился с нами впечатлениями от Кастанеды — мы тогда слыхом не слыхивали, кто это такой. В последнее воскресенье мая мы компанией человек в десять гуляли в Коломенском, пили пиво и колу и обсуждали планы на последний звонок: куда поехать, что подарить учителям и тому подобные заботы выпускников.

А во вторник он выпрыгнул из окна.

Сашка мне всегда нравился. Интеллектом он на голову превосходил всех нас. В семнадцать лет читал такие книги, до которых я до сих пор не доросла. Помню, как он долго с неподдельным восхищением рассказывал нам про Достоевского, чье «Преступление и наказание» мы с таким трудом осиливали под угрозой грядущего экзамена. А Сашка к тому времени перечитал почти все романы Федора Михайловича без какой-либо необходимости или желания произвести впечатление. Просто он действительно любил Достоевского. Так же как Бальзака или Диккенса. А еще наш Сашка умел играть на рояле. У них дома стоял старый-старый рояль его бабушки. Несмотря на свой антикварный возраст, звучал инструмент великолепно. Когда мы бывали в гостях у Реутских, Сашка всегда играл для нас Моцарта или Шопена. Или «Битлз». «Битлз» на рояле… больше я никогда не слышала настолько фееричной музыки.

Все это мне вспомнилось при взгляде на общий снимок нашего класса. Но когда я перевернула страницу папки, то увидела, что в следующей ячейке лежит лист бумаги с Сашкиной биографией. Конечно, это было не подробное изложение, но видно, что Матвей очень старался, собирая информацию. Я просмотрела ее вскользь: Сашка ушел слишком далеко в моей памяти, и его судьба уже не вызывала у меня живого интереса. Зато я узнала окончание истории с практиканткой. Оказалось, что они с Сашкой встречались четыре месяца. Потом Алина Алексеевна забеременела и сделала аборт, хотя он настаивал, чтобы сохранить ребенка. Кажется, Саша так и не простил ей этого решения. Но их отношения прервались за месяц до его смерти, и трудно было поверить, что решение созревало так долго и так незаметно для окружающих.

Следующие листы в папке были заполнены биографиями остальных наших покойников. Аккуратно оформленные, распечатанные на лазерном принтере, на хорошей офисной бумаге. Я не стала изучать их, а лишь пролистала до последней заполненной ячейки. До Лизиного листочка.

Прежде чем читать, я пошла и сварила себе кофе. Этот процесс меня успокаивает лучше любой медитации. Сначала я высыпаю гладкие ароматные зерна в кофемолку, потом медленно с удовольствием вращаю ручку, слушая приятное поскрипывание маленьких жерновов. Я не признаю электрических кофемолок: они отнимают половину удовольствия. Лучше уж тогда пить растворимый.

Перемолотый кофе я обжариваю в турке со специями — сегодня это были гвоздика и немного тертого имбирного ореха, — а затем заливаю ледяной водой. Пью, разумеется, без сахара и молока.

С чашкой кофе я вернулась к своему столу, к синей папке, где ждала меня Лиза.

Из первой половины листа я не узнала ничего нового. Мы с Лизой дружили с первого класса, с того момента, как она переехала в наш район с родителями и маленьким братишкой, ровесником моего братца. Она пришла в школу в середине октября, и ее посадили со мной, потому что моя соседка по парте, Маша Клепова, болела ангиной. Когда Маша выздоровела, Лизу услали на последнюю парту к Паше Рабту. Но мы с ней уже подружились и успели познакомить своих мам.

В течение двух десятков лет я знала почти все, что происходило с Лизой: о чем она думала, чего хотела, из-за чего переживала. Пожалуй, никто не был осведомлен о ее желаниях и страхах больше, чем я. Например, мало кто догадывается, что Лиза ужасно комплексовала из-за формы своей груди: считала ее слишком большой и без конца подбирала себе разные утягивающие лифчики. Даже купальников открытых ни разу не покупала. Когда Елизавета стала знаменитостью, этот комплекс не исчез, а, наоборот, усилился за счет врожденного перфекционизма: ей казалось, что она не дотягивает до эталона телеведущей. Кстати, на телевидение привела ее я, когда она пять лет назад бросила аспирантуру и не знала, куда податься дальше. В своем досье Матвей отметил и этот факт.

Открытием для меня явилось то, что за последний год Лиза и Матвей стали больше чем друзьями, гораздо больше. Он честно написал, что дважды пытался уговорить ее выйти за него замуж и она отказывалась. Но отказывалась так, что Матвей продолжал жить с надеждой на то, что ситуация может в любой момент измениться. Лиза это умела — поддерживать в мужчинах надежду, пока они ей были нужны.

Их отношения с Матвеем продолжались вплоть до мая: Лиза уже фактически жила в его квартире. Матвей отметил, что последние месяцы она стала бояться одиночества, усиленно уничтожала тишину вокруг себя, стремилась почаще бывать на людях, без конца вытягивала его на разные вечеринки, где через раз перебирала с алкоголем. Однако неделю назад Лиза неожиданно заявила, что ей нужно немного побытьодной и поразмыслить о некоторых важных вещах. Она взяла отпуск за свой счет — представляю, каких это стоило усилий! — и уединилась в своей квартире, на которой висело еще пять лет кредита.

Когда я дочитала, то невольно восхитилась выдержке Матвея. Я не сомневалась, что он любил ее. Впрочем, почему «любил»? Такие чувства не проходят мгновенно вместе с исчезновением человека. Они могут тянуться годами, как воспоминания, как нитка из прошлого, которая все разматывается и разматывается, и неизвестно когда судьба решит ее обрезать и отпустить нас. Я это очень хорошо представляла.

После биографий в папке шли листки со статистикой, той самой, о которой говорил Матвей. Цифры и цветные столбики диаграмм меня мало занимали: работа журналистом отучила доверять любой статистике.

Проблема в том, что, кроме официальных данных, был еще и собственный опыт. От цифр, которые собрали неизвестные мне конторы, можно отмахнуться, но Матвей прав — некоторые вещи трудно не замечать. Фотография класса как наглядное свидетельство лежала передо мной. Только не могла я понять, о чем она свидетельствует. О некоем общем проклятии, которое висит над головами моих ровесников? Но это просто нелепица: я даже в сглаз не верю, не то что в проклятия, тем более массовые.

Да, я видела облако смерти над людьми, но это ни о чем не говорило мне и ничего не доказывало. Существование ауры — факт научный и никакого отношения к суевериям не имеет.

Закрыв злополучную папку, я глянула на электронный будильник, стоящий посреди стола. Светящиеся зеленые цифры подтвердили, что тяжесть в голове — всего лишь признак того, что на дворе уже полвторого ночи.

Самым разумным в этой ситуации было бы убрать папку подальше и пойти спать. Но если есть выбор между разумным решением и несусветной глупостью, я всегда выбираю вторую. Такова моя вредная натура.

Самой большой глупостью в моем случае было сварить себе еще порцию кофе и пробудить от спячки ноутбук. Что я немедленно и сделала.

7

Из трех времен нашего мира я выбираю прошлое.

Человек — существо ущербное, жить в трех временах одновременно не умеет. И не убеждайте меня, что вы являетесь исключением. В большинстве своих действий вы руководствуетесь либо прошлым — под названием жизненного опыта и памяти, либо будущим — в виде целей и планов, либо сиюминутными прихотями. Реже всего встречаются те, которые живут настоящим, а это еще раз доказывает призрачность и никчемность нашего мира. Если вдуматься, то и прошлое, и будущее — это всего лишь коллекции призраков, которые люди старательно собирают всю жизнь и хранят в ящиках с нижним бельем и зимними носками, пересыпая нафталиновыми вздохами: «Ах, как прекрасны были цветущие вишни той весной, когда мы…» Цветущие вишни не стали менее прекрасны, но взгляд человека, завязший в воспоминаниях, их уже не замечает. Я не осуждаю. Я сама такая же.

Последнее время я очень часто думаю о себе в прошедшем времени — пошла, сделала, отправила, обновила. Так легче. Создается иллюзия, что все уже позади.

Вот и сейчас мне хочется отвлечься и погрузиться в какое-нибудь долгое воспоминание.

Только вот о чем?

Догадываюсь, что вас мало волнуют мои кулинарные пристрастия, хотя кого-то, может, и удивит, что я люблю манную кашу. Большинство детей объедаются ею на всю жизнь еще в детском саду.

Может, вам интересно, кто такой Главный Мужчина моей жизни и сколько у меня вообще было мужчин? Немного. Так что не о чем особенно распространяться.

Подозреваю, что гораздо больше, чем мои мужчины и моя манная каша, вас должно интересовать, откуда в моей голове берутся такие странности. Каким образом я стала видеть? Облака серого тумана, сгустки грязной энергии, обозначающей, что астральное тело человека уже умерло и теперь одна за другой отмирают его энергетические оболочки. Как шелуха отслаивается от высыхающей луковицы. Когда физическое тело останется одно, голое и беззащитное, смерть легко разрушит его. Это не я придумала. Так было написано в брошюре под названием «Энергетическое тело и работа с ним». Меня эта версия в целом устраивает: надо же как-то объяснять себе дурные видения, дабы не поехала крыша. Матвей очень верно заметил, что людей немного успокаивает, если беда названа по имени.

Началось это два года назад. И я не могу поручиться за то, что я прежняя и я нынешняя — одно и то же лицо. Скорее всего та Александра все-таки погибла, несмотря на заверения врачей. Она ушла незаметно, и ее место, еще не остывшее, заняла чужая блудная душа, которая в своих странствиях успела набраться дурных привычек. Конечно, я фантазирую, но в каждой фантазии есть доля реального опыта. Мне очень многие говорили, что после аварии я стала вести себя совершенно иначе. Да и сама часто ловлю себя на мысли, что раньше так не думала, не поступала, не шутила. Если уж на то пошло, больше всего на свете бывшая Александра дорожила своей долгой дружбой с Елизаветой Мероевой и никогда бы не позволила этим отношениям так легко сойти на нет.

Александра Андреевна Рокицкая умерла в конце февраля, когда весна уже наступала решительно, но зима периодически напоминала о себе снегопадами. Свежие сугробы за несколько дней превращались в грязную кашу, которая по ночам замерзала и покрывала асфальты серой коркой. В нее вмерзали окурки и прочий мусор, а дворники сбивали эту корку тяжелыми железными заступами и сгребали в кучи вдоль тротуаров. Эти толстые куски с серыми и белыми прожилками своим видом напоминали мне неудавшееся слоеное печенье, которое много дней лежало на прилавке и зачерствело.

Кучи росли, и тротуары делались все уже. По утрам, когда я бежала на работу, дворники еще не успевали счистить свежую ледовую корку, и каждый раз мне приходилось идти с замирающим сердцем, на напряженных ногах. Я чувствовала, как скользят подошвы моих изящных замшевых ботиночек и как неустойчиво я держусь на поверхности планеты. Каждый рабочий день начинался с этого чувства — страха поскользнутся и упасть. Ничего удивительного, что в один прекрасный день так и случилось.

Но как всегда и бывает, совершенно не там и не тогда, когда я ожидала этого.

В тот день меня отправили на пресс-конференцию, посвященную отмене льгот на железнодорожном транспорте. Мало кому нравятся подобные задания, но официоз — неизбежная капля горечи в журналистской работе. В утешение мне достался лучший оператор — Миша Суздалев.

Саму пресс-конференцию я сейчас помню не очень хорошо. Подобные мероприятия шли тогда одно за другим: чтобы успокоить разнервничавшийся народ, все лица власти кричали о том, что ничего страшного не происходит, а будущее без льгот сулит лишь преимущества, в том числе и для пассажиров. Ну и прочую чушь, которая, конечно же, не оправдалась.

Мне даже не пришлось особенно вслушиваться: тему я знала и информацию, которую мне необходимо выдать в эфир, могла наваять за десять минут. Развлечения ради я писала в блокноте каверзные вопросы, которые задавать вслух было бессмысленно. К примеру, откуда возьмутся означенные суммы на компенсацию льгот, если даже льготы регионам не компенсировались в полном объеме? Ни разу не было, чтобы федеральный центр полностью компенсировал муниципалитетам все затраты на проезд льготников.

Эти размышления меня отчасти и погубили. Нарушив все заповеди нашего редактора, я приняла тему близко к сердцу. На душе становилось так же уныло, как в коридорах службы социальной помощи. Миша поглядывал на меня тревожно и, не удержавшись, шепнул:

— Саша, убери тоскливую мину, мне тебя снять нужно для проформы.

В таком настроении я вышла из зала и потопала вниз, даже не оглядываясь, идет ли за мной Суздалев. Поганое было мероприятие, и я мечтала о волшебном случае, который избавил бы меня от необходимости делать этот сюжет.

На улице обнаружилось, что за то время, которое мы потеряли в зале заседаний, в город вернулась зима. Снег висел в воздухе плотной завесой из крупных влажных хлопьев.

— Ничего себе! — присвистнул Мишка.

А я молча накинула на голову капюшон дубленки: нужно было еще снять стенд-ап, и мне не хотелось испортить прическу. Поискав глазами нашу машину, мы увидели ее на другой стороне дороги, чуть дальше в сторону перекрестка. Улица была неширокая с небольшим движением, поэтому мы решили не идти до светофора, а топать напрямик.

Потом Мишка уверял, что он кричал мне, пытаясь предостеречь. Вполне может быть. Но когда я в капюшоне и в своих мыслях, до меня трудно достучаться. Я слышала шум мотора, но словно издалека, и поэтому пошла быстрее, чтобы успеть проскочить на другую сторону.

Машина неожиданно возникла справа: мой торопливый шаг вперед вынес меня как раз напротив ее капота. Водитель усиленно тормозил, но было поздно. Я не успела испугаться, как почувствовала толчок. Меня слегка подбросило, и я пролетела вперед по дороге. Жестко приземлилась на правое бедро, почувствовала, как намокают джинсы под задравшейся полой дубленки, и услышала, как сзади надвигается машина. И вот тогда меня охватил ужас: я поняла, что не успею откатиться в сторону и меня затянет под колеса.

Много раз я слышала, что перед смертью время словно растягивается и несколько секунд способны вместить очень многое. Так оно и есть — знаю это на собственном опыте. За те доли секунды, в течение которых машина надвигалась на меня, я успела почувствовать, что лечу, поняла, что происходит, порадовалась, что дорога припорошена мягким снегом и мне не очень больно падать, осознала, что машина продолжает двигаться и скорее всего я сейчас попаду под колеса. И почувствовала, как я хочу жить. Очень хочу, больше всего на свете хочу жить.

Раньше во мне не было страха перед смертью. До того случая, страдая нездоровой любовью к песням Калугина, я часто воображала, что смерть обладает своим очарованием. Мне казалось, что я страшусь боли, внезапности, темноты, но не самой смерти. Вслед за ГМ я повторяла, что бояться смерти смешно. Мол, когда ты жив, то ее еще нет, а когда она есть, то уже нет тебя. Согласно этой мудрости, живому человеку со смертью встретиться так и не суждено. Теперь-то я понимаю, что это всего лишь наивная казуистика. Смерть не мгновение. Смерть — это обреченность. Смерть — это клеймо, которое носит на себе еще живой человек. Он может довольно долго делать вид, что живет, пока смерть постепенно овладевает им незаметно для всех окружающих.

Тогда я не знала про обреченность. Но почувствовала, что смерть — это страшно, это ужасно, и нет в ней никакого облегчения и никакого покоя. Только страх, разъедающий сердце, панический, сводящий с ума страх беспомощной куклы, на которую наступила нога гиганта.

А потом невидимая сила ударила меня в спину, и я снова покатилась по дороге, собирая своим телом снег и видя, как на мою руку надвигается колесо. Черная лысая шина.


Я лежала на спине и смотрела в небо. Но неба не было. Был только снег, падающий из низкой мутной пелены. Крупные снежинки шлепались на мое лицо, попадали в глаза, и тогда все вокруг расплывалось в тумане. Я чувствовала, как промокают мои джинсы и кофта, телу было сыро и неприятно.

Наверное, прошло всего несколько секунд, но мне казалось, что время тянется долго и что я лежу на дороге давно, а мир вокруг то теряет, то снова обретает четкость.

Потом надо мной зазвучали голоса, и я увидела Мишку — с бледным лицом, в сбившейся кепке — и двух незнакомых мужчин с такими же испуганными глазами. Помнится, я даже удивилась — что это с ними, чего они так испугались?

— Саша, ты как? — почему-то шепотом спросил Мишка.

— Нормально, — прошептала в ответ я.

— Вы можете двигаться? — спросил один из мужчин, в короткой дубленке поверх делового костюма.

— Да, кажется, могу. — Я шевельнула по очереди руками и ногами, не делая попытки подняться.

— Значит, позвоночник не поврежден, — сказал мужчина, обращаясь не ко мне, а к Мишке и своему соседу.

— Мы отвезем вас в больницу, — подал голос второй пассажир злополучной машины.

— Не надо, — пробормотала я.

— Почему? — спросил кто-то из них. Кто именно, я уже не видела, потому что у меня вдруг начали слипаться глаза.

— Я должна поспать, — пробормотала я, чувствуя, как проваливаюсь в сон. Сразу стало тепло и уютно.

— Ей нельзя засыпать! Нужно отвезти ее срочно в больницу! — кричал кто-то из высоты надо мной.

— Ее нельзя трогать, — спорил с ним гулкий Мишкин голос, — возможно, у нее все-таки повреждена спина. Нужно вызвать «скорую».

Меня это уже не заботило. Я засыпала.


Просыпаться мне очень не хотелось. Потому что вместе с пробуждением пришла дикая головная боль. Голова начала болеть еще во сне: я чувствовала, как затылок сводят спазмы. Потом они усилились, разбивая мое мягкое теплое забвение. Сразу стало больно и холодно. Мокрое тело колотил озноб, а голова наливалась болью, словно кто-то стянул ее жгутом и затягивает все сильнее и сильнее. Я не выдержала и застонала. Надо мной появилось лицо Мишки Суздалева, затем еще чье-то. Мне что-то говорили, кажется, успокаивали. От дикой боли я не могла отвечать и сжимала зубы, чтобы не разораться. Пока мое сознание снова не помутилось. Правда, на этот раз обморок не был приятным ощущением крепкого сна: меня словно затянуло в жуткий водоворот боли, где я крутилась на бешеной карусели. Меня тошнило и выворачивало наизнанку, а мир вокруг продолжал вращаться с дикой скоростью, доводя меня до безумия.

Потом врачи объяснят эти муки очень простым и распространенным диагнозом: сотрясение мозга. Так незамысловато. А мой бедный мозг был не сотрясен, а потрясен: в нем произошли какие-то страшные катаклизмы, был нарушен защитный механизм сознания. Но я сообразила это не сразу.

В больнице я провела всего день. Врачи настаивали на более длительном наблюдении, но я, чуть оклемавшись, потребовала, чтобы меня отпустили домой. Сдали на руки маме. Тогда я еще жила с родителями, и выздоравливать под маминым крылом было куда приятнее, чем среди белых халатов и простыней, пахнущих хлоркой. Папа забрал меня, хнычущую, под «личную ответственность» и отвез домой на своей машине. Как только мы прибыли, мама глянула в мои больные глаза, положила мне на лоб холодный компресс и побежала к знакомой бабке, которая умела «править голову».

Невзирая на мое ворчание о варварских методах и суевериях, худенькая тщедушная баба Дуся обвязала мне голову белой тесемкой, поставила черточки на лбу и возле ушей. Затем сняла ее, совместила боковые черточки, и я с изумлением увидела, что тесьма очень сильно провисает. Так, словно моя голова с одной стороны была выгнутая, а с другой, наоборот, вдавленная.

— Сильно тебе голову тряхануло, — баба Дуся поджала губы, — за раз можно и не справиться. Ну ладно, девонька, потерпи.

После этого своими коричневыми, пятнистыми от старости ладонями она сжала мою голову как в тисках и сильно тряхнула. Я чуть не прикусила язык.

— Закрой рот и терпи, — строго сказала моя врачевательница и принялась снова трясти голову, как большую погремушку. Так, что у меня в ушах звенело.

Закончив эту пытку, она накрепко перетянула мой лоб платком и уложила на диван.

— Спи, — прошептала, — только не ворочайся и башкой не крути.

Какой там — «ворочайся», когда мне даже шелохнуться было больно. Я закрыла глаза, но это не помешало мне услышать, как мама спрашивает выходящую бабу Дусю:

— Ну как, все в порядке?

— Голова в порядке, — тихонько ответила баба Дуся, — а вот глазки у нее как-то нехорошо смотрят.

Не знаю, что в тот момент не понравилось бабе Дусе в моих глазах и было ли это ее чутьем или природным талантом. Тогда я относилась к ней снисходительно, с благородством хорошо воспитанной девушки. Для меня она была всего лишь старенькой соседкой, травницей. Но кто из этих старушек, приехавших в город из глухих российских деревень, не травницы? Внуки где-то далеко, бывают редко, что тоже не новость в паше время. Мы ходили к ней на Пасху с куличом и на Новый год с коробкой конфет. Она принимала подарки с достоинством, без восторженных, жалостливых причитаний и всегда отдаривалась — крашеным яичком или испеченными булочками с маком. Баба Дуся всегда пекла булочки с маковой посыпкой, словно другой не существовало.

Я бы с удовольствием сейчас сходила к ней и поговорила о том, что со мной происходит. Почему-то мне кажется, что она могла бы понять и посоветовать. Или хотя бы погадала на картах — для успокоения моей души. С тех пор как я потеряла ГМ, мне не с кем стало говорить так, чтобы задавать вопросы и впитывать ответы, так, чтобы чувствовать себя младшей, чувствовать себя клинком в руках кузнеца. Такое сладкое ощущение моей юности — вечное ученичество.

Да, я бы поговорила с бабой Дусей, если бы она была жива.

Она умерла через два месяца после того случая от разрыва желчного пузыря. Я предвидела ее смерть за две недели.

8

Первый человек, над которым я увидела смерть, был нашим соседом по дому.

Прошло три дня, как я вышла на работу, и моя голова была в полном порядке. По крайней мере так мне казалось. На правом бедре у меня налился огромный синяк, и мой организм каждый раз сводило легкой судорогой при переходе дороги. Но в целом я пришла в норму и рассказывала коллегам о происшествии, слегка иронизируя над собственным отчаянием.

С соседом мы столкнулись утром, когда я бежала через двор к троллейбусной остановке, а он выносил мусорное ведро, Мои родители живут в квартале пятиэтажных хрущевок, которые уже несколько лет как собираются снести. Мусоропровода там, естественно, нет, и народ из всех окрестных домов тащит отходы своей жизнедеятельности к железным контейнерам, стоящим на специально огороженной площадке.

Как зовут этого человека, я не имела понятия, но знала, что он живет в соседнем подъезде, и поэтому поздоровалась. Сосед молча кивнул и продолжил свой неспешный моцион до мусорных контейнеров, а я остановилась, остолбенев от растерянности. Мне вдруг показалось, что воздух над его головой сгущается и становится грязно-серым. В первый момент я решила, что откуда-то сверху сыплется пепел. Но дымка не оседала, а продолжала висеть над головой соседа, образуя мутный ореол неприятного цвета.

Я почувствовала, как все волоски на руках встали дыбом. Меня охватило гнетущее чувство, смешанное с брезгливостью, словно я наступила в густую грязь. Видимо, почувствовав мой взгляд, сосед оглянулся. Его волосы были черно-белыми от проступающей седины, но он не выглядел старше сорока пяти — сорока семи лет. До сих пор помню, что на нем были синяя футболка в мелкую полоску и спортивные штаны. По всей видимости, домашняя одежда.

Я отвернулась и пошла к остановке, но сосед со странной аурой не выходил у меня из головы. Однако на работе подвернулась интересная тема, я в поисках информации погрузилась по уши в Интернет и напрочь забыла про утреннее видение. На следующий день оно беспокоило меня еще меньше: теперь я вспоминала о нем как о странном оптическом фокусе вроде радуги, родившейся в струе поливального шланга. В городской атмосфере, пропитанной химикатами, и не такое может явиться. Так я думала, пока мне снова не встретился человек с серым ореолом.

Мы столкнулись на входе в троллейбус: я хотела войти, а он — сходил. Когда его голова оказалась на солнце, я увидела грязные разводы в воздухе, словно поднявшаяся городская пыль смешалась с копотью и повисла облаком. Эта аура была плотнее, гуще, чем у соседа. Она наполовину скрывала лицо человека, не давая толком разглядеть его черты. Я замерла, забыв про троллейбус, который благополучно уехал без меня. Должно быть, выглядела по-идиотски, уставившись во все глаза на незнакомца. Мой беспардонный взгляд, похоже, смутил его, и он торопливо удалился.

А еще через пару дней, возвращаясь домой, я увидела у соседнего подъезда катафалк и толпу людей со скорбными лицами. Хоронили соседа с черно-белыми волосами.

9

Сегодня Илья Горбовский пришел на работу с огромным букетом белых, круглых, как маленькие ежики, хризантем.

Для меня.

Весь отдел уже был в сборе, а я сидела за своим компьютером и ждала, пока натужно пыхтящая машина наконец запросит мой пароль. И тут появился Илья. В зеленом пиджаке поверх коричневой рубашки, как и вчера. Гардероб Горбовского не отличается разнообразием: зоркие глаза наших девочек успели насчитать две рубашки, зеленый пиджак, один джемпер и один выходной костюм, подмеченный на корпоративном вечере. Полагаю, что дело здесь не столько в малых потребностях — немногочисленный гардероб был подобран явно со знанием дела, — сколько в ограниченных возможностях. Поговаривали, что Илья на свою зарплату умудряется не только жить сам и платить за аренду квартиры, но и содержать мать где-то то ли во Владимире, то ли в Ярославле. Поэтому огромный букет в руках младшего редактора вызвал почти фурор.

Илья в одной руке нес свою кожаную папку, а в другой — бережно, словно факел, готовый погаснуть, хризантемы. Не обращая внимания на взгляды, он прошествовал до моего стола и протянул букет в сторону моей озадаченной физиономии.

— Саша, это тебе. Насколько я слышал, ты хризантемы любишь больше, чем розы.

— Илья, зачем? — От растерянности я залепетала, как девочка на первом свидании.

— Просто так. — Он радостно рассмеялся. — Смотрела такой мультик, где все друг другу дарили букет? Просто так!

— Просто так — самый лучший повод, — вклинилась Танечка из-за соседнего стола.

— Угу, — пробормотала я, — только все равно не стоило. Хотя ты угадал, хризантемы — мои любимые цветы…

При этих словах он засиял, как начищенный пятак. А мне стало до невозможности тошно, потому что серое облако над его кудрявой головой стало явно плотнее, чем вчера. Оно словно напиталось влагой и опустилось ниже, скрыв завитки волос на макушке. Я до смерти боялась, что Илья сейчас попробует завязать якобы непринужденный дружеский разговор и тогда меня стошнит прямо на его цветы или на бежевый линолеум офиса. Я не утрирую: такое как-то раз стряслось со мной, и я долго потом сидела в женском туалете нашей телекомпании, пряталась от стыда и страха.

Но Илья, к счастью, повел себя по-джентльменски: одарил меня широчайшей улыбкой и направился к своему рабочему месту. Вовремя. В дверь впорхнула Иляна Сергеевна. В черном изящном жакете и черных брюках в обтяжку. Окинула редакцию хозяйским взглядом, увидела цветы у меня в руках и поинтересовалась:

— У тебя сегодня день рождения?

— Нет, — сказала я и замолчала.

— Хорошо, — непонятно отреагировала Иляна. — Кстати, хотела тебе кое-что сказать. Мы с Иваном Александровичем посовещались и решили, что рубрика, которую ты предложила, не вписывается в концепцию нашего сайта. Так что извини, придется тебе пока сдержать свои творческие порывы.

Иван Александрович, или просто Ив Саныч, — заместитель генерального директора нашего издательского дома.

— А еще неделю назад вам эта идея очень нравилась, — заметила я, разглядывая ее губы, окрашенные умеренно-красной помадой. Хороший цвет.

— Я и не говорю, что это плохая идея, — Иляна ничуть не смутилась, — она была бы хороша на любом информационном сайте. Но не на нашем. И вообще, Саша, у нас, кажется, не принято обсуждать решения руководства. Я — редактор отдела, и, пожалуйста, не забывай об этом.

Мне пришло в голову, что бедная девочка и не подозревает, как наивно звучит эта реплика. Танечка от беззвучного хохота почти легла на клавиатуру, и даже по добродушному лицу Ильи пробежала сардоническая усмешка.

— Название вашей должности очень трудно забыть, — лениво сказала я, — вы его слишком часто напоминаете.

Глаза Иляны стали бешеными, как у кошки, которую дразнят. Но мне было все равно.

— Если тебе что-то не нравится в моем стиле руководства, ты всегда можешь написать заявление, и я с удовольствием его подпишу. — Иляна изо всех сил старалась выглядеть и говорить холодно, но удавалось ей это с трудом. Сквозь пудру на щеках проступили розовые пятна.

— Да нет, меня пока все устраивает. — Я пожала плечами, демонстрируя полнейшую лояльность к происходящему.

— А ты все-таки подумай. — Выпалив эту фразу, она демонстративно повернулась и скрылась за пластиковой коридорной дверью.

— Вот стерва! — довольно громко сказала Танечка, после того как силуэт Иляны исчез из поля видимости.

— Да не стерва она, — откликнулась со своего места Елена Егоровна, самая старшая наша сотрудница, — разве вам не понятно, что она еще ребенок? Жутко боится потерять статус и поэтому всячески подчеркивает свою власть. Будьте снисходительны, девочки. У всех есть свои тараканы.

— Ну уж увольте, — возмутилась Катя, наш секретарь, — почему эта соплячка за мой счет должна утверждаться? А сейчас она, думаете, для профилактики решила свою власть показать? Да она просто отомстила Саше за вчерашнее.

— Иляна сама эту рубрику еще два дня назад хвалила, — подхватила Танечка, — я слышала, как она в столовой хвостом вертела перед шефом, говорила, что у нее масса новых идей! Вот, например, можно сделать такую замечательную рубрику для сайта. И — Сашину идею ему толкнула.

Ее лицо отразило брезгливость.

— Не стала тебе рассказывать, чтобы не расстраивать.

— Вот прет барышня! — Темные Катины глаза стали неестественно круглыми от возмущения. — По головам идет!

— По нашим головам, между прочим, — сказала Танечка, поджав губки.

— Да ладно, — я повернулась к монитору, поскольку эта бесполезная контратака уже начала действовать на нервы, — будет рубрика или нет, честно говоря, меня не волнует.

Мой миролюбивый посыл остался незамеченным. Действия Иляны каждый воспринял на свой счет.

— Если люди ради своих амбиций идут против корпоративных интересов, ничем хорошим это не кончится, — с пафосом резюмировала Катя.

— Ничего подобного, — возразила Танечка, — девушка с таким бюстом, как у Иляны, способна компенсировать любой ущерб!

После дружного хохота они принялись обсуждать перспективы Иляны и сексуальные пристрастия шефа. Илья тревожно поглядывал в мою сторону, готовый сорваться с места по малейшему намеку. Но я нарочно сделала вид, что не замечаю его ищущего взгляда.

Потеря идеи, которую я так тщательно и долго пестовала, меня почти не затронула. Ну не будет у меня авторской рубрики и надбавки в сто долларов. Мой мир не изменился бы с их появлением. Я все равно обречена просыпаться каждое утро с предчувствием чьей-то смерти.

10

Может, мне отключить домашний телефон? Эта мысль, периодически навещающая мою ушибленную голову, перерастает в серьезное намерение.

Родителям я звоню с той частотой, которая позволяет маме не волноваться и спокойно дожидаться выходных, когда я появлюсь у них на пороге. А остальные… А кто, собственно говоря, эти «остальные»? Вокруг множество людей, которые теоретически могут мне позвонить, но среди них нет ни одного, чей звонок меня бы порадовал.

Время ожидания телефонных звонков в моей жизни минуло вместе с ГМ.

Последнее время, протягивая руку к трубке, назойливо пульсирующей красным глазком, чувствую себя так, словно беру в руки ядовитую змею. Прирученную, но все-таки сохранившую и свои зубы, и свой яд. Беру ее в руки и гадаю: укусит или нет?

Вчера пронесло.

Сегодня укусила.

Позвонила Анна Рублева, еще одна моя одноклассница.

У нас в классе было три Ани, но никто их никогда не путал. Первую все — и учителя, и одноклассники — звали Анхен. Она была наполовину немка, носила немецкую фамилию Фихтельберг и выглядела как типичная мечта фюрера. Белокурая, худощавая, с узко посаженными голубыми глазами, высоким лбом и безукоризненно арийским профилем. Слегка вьющиеся волосы она забирала наверх в стиле ретро, и отдельные пряди легкими завитками спускались вокруг лица. «Фрекен Анхен» — так мы ее поддразнивали, а она принимала это как должное. Кстати, несмотря на немецкое происхождение и воспитание, она оказалась до странности патриотичной девушкой. Когда все ее семейство, включая замужнюю сестру с русским мужем, эмигрировало в Германию, она осталась. Училась в медицинском и жила одна в большой квартире, где на стенах висели картины Анне Геддес с младенцами в яичных скорлупках. Наша немочка мечтала спасать человеческие жизни. Вот к кому Матвею стоило бы обратиться со своими благородными устремлениями. Впрочем, я не видела Анхен уже лет пять, и, возможно, за это время она успела понять, что медицина — это скорее способ продлевать наши муки, а не избавлять от них.

Вторую Аню звали Анечкой. Она относилась к той категории миниатюрных женщин, к которым невозможно обращаться по имени без уменьшительного суффикса. В шеренге на уроках физкультуры Анечка всегда стояла последней в ряду. При этом она была настолько миловидной, что иногда казалась мне ожившей фарфоровой куклой. Миндалевидные глаза, темно-карие, завораживающие. Матово-белая кожа, черные блестящие волосы. У Анечки были настолько темные брови и ресницы, что она никогда не прибегала, как мы, к туши и карандашам. Да и остальной косметикой почти не пользовалась, разве что подкрашивала губы светлой помадой.

Несмотря на маленький рост, голос у Анечки был звучный и бархатный. В десятом классе она как-то позвонила на утреннее радио-шоу, чтобы принять участие в розыгрыше призов. На следующий день ей перезвонили и пригласили попробоваться на диджея. К окончанию школы она уже успела сделать неплохую карьеру и перекочевать с утреннего шоу на ночное под псевдонимом Анита Рокс. Она и сейчас работала диджеем, только волну сменила на более престижную. Параллельно выучилась на рекламного менеджера в каком-то государственном институте. Насколько я слышала, у нее все шло отлично.

Позвонила мне, конечно, не Анечка и не Анхен, а наша третья одноклассница, носящая столь популярное имя. Никому не приходило в голову называть Рублеву Анну уменьшительно: все варианты типа Аннушки и Анюты просто не ложились на нее, как платье, которое мало.

Она была нашей ровесницей, но на общих фотографиях десятого и одиннадцатого классов незнакомые люди принимали ее за учительницу. Анна — первый человек на моей памяти, кто, будучи еще школьником, по своему выбору пришел в православное христианство. Семья у нее была самая что ни на есть атеистическая, и воспитание соответствующее. В младших классах Анна увлекалась историей религии и мифологией, знала наперечет всех богов Древнего Египта, Греции, Рима, Шумера, Скандинавии. Неизвестно, какие процессы проходили все это время в ее сознании — ни с кем из нас она не делилась, — но когда ей было тринадцать, в одно субботнее утро она отправилась в маленькую царицынскую церковь и приняла крещение.

Не могу сказать, что Анна была ревностной прихожанкой, но уже в девятом классе мы, к своему великому изумлению, обнаружили, что она соблюдает все посты.

Внешность у Анны была своеобразная. Смуглое лицо с тонкими, резкими чертами становилось то необыкновенно красивым, то почти отталкивающим, в зависимости от ее настроения. Свои темно-русые волосы она с третьего и до последнего класса носила собранные либо в косу, либо в длинный хвост, спускающийся вдоль всей спины. Многие у нас считали Анну надменной за излишнюю молчаливость. Я тоже так думала, пока судьба уже после школы случайно не свела нас в одном туристическом клубе. В лесу, за городом Анна преображалась: улыбалась, подшучивала над нами, с сияющими глазами бегала, как антилопа, по полянам. Ловко разводила костер, варила туристские кушанья. В то время она по-прежнему соблюдала посты, и, уважая личные прихоти каждого, наши ребята всегда откладывали ей в миску кашу без тушенки.

Училась она на психологическом факультете, работала школьным психологом, потом менеджером в кадровом агентстве. После того как я забросила туризм, мы с ней больше не виделись, хотя периодически созванивались и к праздникам посылали друг другу открытки по электронной почте.

Впрочем, два года назад даже это подобие общения между нами прекратилось. Поэтому, снимая телефонную трубку, я никак не ожидала услышать ее голос.

— Слава Богу, хотя бы телефон у тебя остался прежний, — сказала она вместо приветствия.

— Анна? — Я сразу узнала ее низкий, грудной голос, но от удивления все равно переспросила.

— Я думаю, ты меня узнала, — отозвалась она. — Саша, нам надо поговорить. Это очень важно.

«Еще одна», — подумала я.

— Почему-то у многих в последнее время неожиданно появляются важные поводы для разговора, — сказала я вслух.

— А у кого еще? — Ее голос выдавал тревожность.

— У Матвея, например, — неохотно ответила я.

— Да, можно было бы догадаться. — Анна с той стороны трубки вздохнула. — В любом случае нам с тобой нужно встретиться и поговорить.

— О чем? — закономерно поинтересовалась я.

— Тебе не кажется, что с нами происходит что-то странное и очень нехорошее? — спросила в ответ Анна. — Ты знаешь, что Лизина смерть — уже шестая в нашем классе?

— Матвей меня просветил.

— Это не может быть просто случайностью, — сурово сказала Анна, — случайностей, а тем более таких случайностей не бывает. Я много думала над этим…

— А что тут думать?! — Я начала злиться. — Анна, честное слово, ты — мистик! Шесть смертей за десять лет — не так уж много по нынешним временам…

— Саша, не говори ерунды, — ее голос звучал спокойно и настойчиво, — ты сама понимаешь, что это не цепочка случайностей. И сама боишься этого. Признайся, боишься?

— Даже если боюсь, какая разница? — огрызнулась я. — Для чего нам обсуждать это? У тебя есть какие-то идеи?

— Да, — неожиданно сказала она, — мне кажется, я разобралась, в чем причина. Может, еще не совсем поздно… Во всяком случае, мы можем избавить своих детей от этого.

— Каких детей? От чего «этого»?! — взревела я.

— Мне нужно поговорить с тобой, — она никак не отреагировала на мою истерику, — пожалуйста, Саша!

— Хорошо, — сдалась я. — Когда и где?

Она немного помолчала. Потом спросила:

— Ты знаешь, где N-ский монастырь?

— Да, я там была еще в студенчестве, когда мы с Лизой ездили по «Золотому кольцу».

— Ты сможешь приехать туда в эту субботу?

— Ну, теоретически могу, — озадаченно сказала я, — но почему мы не может встретиться где-нибудь поближе?

— Мне будет сложно объяснить матушке причины моего отъезда, — сказала Анна, — я сейчас нахожусь на послушании, а для послушниц правила более строгие, чем у монахинь.

— На послушании? Ты собираешься уйти в монастырь? — Я не верила своим ушам.

— А что тебя так удивляет? — спокойно спросила Анна. — Ты сама давно живешь в монастыре, только невидимом для большинства. Я-то хотя бы отдаю себе отчет, для чего я это делаю, а ты просто прячешься.

Кладя трубку, я уже жалела о своем обещании приехать. Только проповедей в православном духе мне не хватало.


Я не люблю людей. Для тех, кто меня читает, это не секрет.

Я не собираюсь изображать из себя хорошего человека (интересно, что это за животное?) и стыдливо скрывать свой скептицизм по отношению к двуногим. Иногда у меня бывают приступы слабости, когда я делаю вечернюю глупость — смотрю новости. Там время от времени мелькают странные личности, чье поведение диктуется не только простыми инстинктами. Например, та женщина (кажется, ее звали Татьяна?), которая сорвала антисемитский плакат и поплатилась за это своими глазами. Но эти исключения только подтверждают общее правило — люди в большинстве своем глупы, корыстны и жестоки. На фоне общего малодушия любое проявление человечности выглядит героизмом.

За что мне любить людей? К ним можно испытывать в лучшем случае жалость. Они мелкие, смешные существа, погрязшие по уши в своих мелочных проблемах. Герберт Уэллс замечательно написал об этом в «Пище богов». Мы — лилипуты, карлики, пигмеи, занятые ничтожнейшими делами и ненавидящие все великое и настоящее.

Не понимаю этого слезливого христианского тезиса — любить людей. Мне гораздо ближе буддизм, который ко всем относится с умиротворяющим равнодушием. Каждый сам выбирает свою меру страданий и счастья, и это не стоит ни восхищения, ни сочувствия. Любить людей — настолько же нелепый призыв, как требование любить детей. Юные представители рода человеческого бывают совершенно отвратительными, невыносимыми созданиями, жестокими и хитрыми. Причем их хитрость и жестокость гораздо опаснее взрослой, потому что дети — более искусные актеры, они ловко прячут свою корысть под маской наивности. Даже эти маленькие уличные волчата, готовые загрызть любого, кто ступит на их территорию. Когда они выпрашивают у тебя «рублик на хлеб», глазки у них очень жалостливые, и раньше я покупалась на этот слезливый взгляд Козетты. Пока не увидела, что на выпрошенные «рублики» они покупают совсем не хлеб и даже не пирожные и лимонад, а клей «Момент» и сигареты.

Так что людей я не люблю — ни больших, ни маленьких. Однако некоторые экземпляры рода хомо сапиенс до сих пор вызывают у меня странную смесь нежности и уважения. Не смогла вытравить из себя это чувство.

Например, мой братец. Он, пожалуй, единственный человек, в чьих глазах я боюсь себя уронить. Немалый стимул, чтобы поддерживать свое существование.

Или Матвей. Порой он безумно раздражает меня своей самонадеянностью. Всегда и везде он якобы знает, как нужно поступать, как будет правильнее, быстрее, эффективнее. Но есть у Матвея то качество, за которое я многое могу простить. Он всегда говорит мне правду. Причем в глаза, что осилит не каждый.

Другой человек — Илья Горбовский. До недавнего времени я обращала на него внимания не больше, а если честно, то и меньше, чем на Татьяну, Катю или Елену Егоровну. Последние дни меня угнетает его обожающий и преданный взгляд. Взгляд из-под серого ореола. Но у Ильи есть неоспоримое достоинство — он умеет краснеть. Большинство мужчин с возрастом теряют это замечательное свойство, и оно в моих глазах является явным признаком неординарности человека.

Но сейчас я думала не об Илье.

Собственно, этот разговор я начала, чтобы рассказать о Насте Филипповой, нашей новой сотруднице, точнее, стажерке. Издательство расширяет рамки своей деятельности и увеличивает штат. Так нам сказала Иляна Сергеевна, представляя Анастасию.

Девушка стояла рядом с нашей Юной Начальницей, обхватив себя руками, слегка розовая от смущения.

Я редко обращаю внимание на глаза людей, но Настин взгляд меня поразил. Светло-серые, почти прозрачные глаза смотрели так, словно она искренне верила, что в этом душном, переполненном людьми и компьютерами офисе ее ждет лучшая работа и лучший коллектив на свете.

Когда я увидела этот взгляд, первая моя мысль была: «Интересно, сколько лет этому рослому ребенку?»

Лет Насте оказалось не так уж мало — двадцать один. Она перешла на пятый курс исторического факультета и писала, к нашему удивлению, диплом по национальным конфликтам на территории современной России. Это мы выяснили позже, во время обеденного перерыва, когда вместе пили чай, а Настя, смущаясь, извлекла из своей сумки пакет с ягодными пирожками и выложила их на большую тарелку.

— Бабушка напекла и почти силой вручила мне с собой, — пояснила она.

— Замечательная бабушка! — заявила Татьяна, попробовав пирожок.

Пирожки действительно были отменные. Нежное тесто и сладкая, но не приторная начинка. От наших похвал Настя засмущалась еще больше, и ее незагорелые щеки снова порозовели. Впрочем, ей это шло.

Во время работы она преображалась: за монитором лицо стажерки становилось сосредоточенным, а взгляд отвердевал. Периодически я бросала взгляды в сторону Насти и, если быть откровенной, любовалась ею. Редко когда человек вызывает у меня искреннюю симпатию. Еще реже — когда симпатия возникает с первого взгляда.

Может, все дело в наивном взгляде. Это такая же редкость для взрослой девушки, как для мужчины умение краснеть. Отчасти меня расположила к Насте и некоторая старомодность ее внешности. Чистое, без косметики, лицо, распущенные светло-русые волосы, длинная темно-синяя юбка с широким поясом и простая льняная блузка, босоножки на плоской подошве. Если бы мне выпало счастье родиться мужчиной, я бы непременно попыталась ухаживать за этой барышней.

11

Сегодня суббота, и этот календарный факт не очень воодушевляет. Нет, не из-за того, что я настолько ущербна, что не люблю выходные. Напротив, конец рабочей недели меня радует: два дня из семи мое время полностью принадлежит мне, и никто не вправе диктовать, как им распорядиться. Раньше я старалась проводить уикэнд с пользой: выбиралась за город, ходила в бассейн, на ипподром, в музеи, кино, встречалась с многочисленными людьми, относящимися к категории «хороших знакомых».

Сейчас чаще всего мои выходные проходят в стенах квартиры в компании любимого ноутбука, телевизора и кофеварки. Правда, еще на мне лежит святая обязанность — своим явлением навести покой в умах родителей. Они до сих пор не могут привыкнуть, что я живу отдельно и одна. Иногда я еду к ним в субботу вечером и остаюсь до понедельника. И тогда в воскресенье мы с братцем, как в старые добрые времена, идем на школьный стадион, который в двух дворах от нашего дома, и по два-три часа играем в настольный теннис. Эта старая забава мне не надоедает: монотонный стук мячика действует успокаивающе, и пока играешь, думаешь только о том, как ловчее поддеть ракеткой белый упругий шарик.

Но в эту субботу я обещала Анне Рублевой приехать к ней. В N-ский монастырь.

Поразмыслив после нашего вчерашнего разговора, я пришла к выводу, что ничего странного в решении Анны нет. Такие личности, как она — слишком цельные и прямые, — в нашем мире не уживаются. Сейчас нужно быть гибким, легким и не слишком обремененным размышлениями о смысле жизни. Такие мысли во все времена действовали на человеческие мозги хуже серной кислоты, а сейчас особенно.

У монолитных индивидуумов вроде Анны два пути — либо в дурдом, либо в монастырь. Кстати, она права в своей догадке: я из того же камня.

12

До N-ска ходили электрички и автобусы. Я выбрала электричку: посмотрела в Интернете расписание и поехала на Павелецкий вокзал.

Люблю вокзалы. Здесь живет неумирающий Дух Перемен.

Наверное, это с детства: поездка всегда была приключением, и с тех пор каждый раз, когда захожу в гудящее здание вокзала, у меня сладко ноет сердце. На какой-то миг можно забыться и представить, что я пришла сюда совершенно с другой целью, чем получасовая поездка до N-ска. В каком направлении мне лучше двинуться, начиная путешествие до края света? Сочи?Анапа? Киев? Всю жизнь мечтала побывать в Украине. Десятки соблазнительных названий, сотни мест, где я еще не была и, наверное, уже не буду, потому что дорога моя лежит в лучшем случае до вшивого N-ска.

Огромный зал, кишащий народом, разным и в то же время объединенным в одну касту — касту пассажиров. Их всегда можно узнать по ищущему взгляду, который высматривает на табло нужную строчку. Еще эти люди почти всегда едят или покупают еду. И хотя — уверена — в их сумках и баулах уже лежат пакеты с фруктами, жареной курицей, домашними пирожками, копченой колбасой, пастообразным сыром и другой снедью, они все равно бродят по круглосуточным киоскам и, конечно же, вспоминают, что забыли купить соленого арахиса к пиву, или хлеба, или горячих чебуреков. Забавные люди.

Самая прожорливая нация в мире — это пассажиры поездов дальнего следования.

Мне они кажутся смешными, нелепыми и даже жалкими на фоне непомерно больших вокзальных цен, пестрых киосков с телефонами, часами, сувенирами, шоколадками, газетами. Но при всей иронии я дико завидую этим людям, нагруженным сумками, баулами и пакетами. Они куда-то едут, а значит, у них есть цель — пусть временная, есть смысл — пусть краткосрочный. А куда и зачем еду я? Выслушать мистический бред бывшей одноклассницы?

Я размышляла об этом, стоя на перроне в ожидании гигантской железной гусеницы. Дул ветер. Здесь всегда дует ветер. Мои волосы то вставали дыбом, то опадали на плечи.

Дачный сезон уже начался, и народу в вагон набилось тьма. Я притулилась у дверей тамбура, боясь проехать свою станцию. От людей пахло сигаретами и нестиранной одеждой. Неужели все горожане специально копят грязную одежду, чтобы в выходные поехать в ней на грядки? Я ненавижу людей за то, что они позволяют себе так пахнуть. Словно огромные мешки с гниющим тряпьем.

После получаса в тамбуре, где под моим носом стояла низенькая женщина с масляными рыжими волосами, а сзади напирал крупный мужчина средних лет, от которого несло крепким табачным духом, воздух на железнодорожной станции показался мне райским. Некоторое время я просто стояла на платформе, жадно вдыхая такие естественные ароматы мазута и шпал. Потом отправилась искать монастырь.


Шесть лет назад, на последних студенческих каникулах, мы с Лизой объехали все основные города «Золотого кольца» и побывали в десятке монастырей. N-ский был одним из самых красивых, это я могла признать не кривя душой. Огромный храм с луковичными ярко-синими, в золотых звездах, куполами возвышался в центре построек. А чуть ближе к монастырской трапезной в зарослях сирени скрывалась маленькая голубая церквушка Пресвятой Богородицы. Сирень как раз цвела, и сладкий, опьяняющий запах затопил всю территорию монастыря.

Подслеповатыми глазками смотрели окошки келий. Там, за этими незашторенными маленькими окнами, много веков, сменяя одна другую, жили женщины разного возраста и разной судьбы, закончившейся одинаково. Мне вдруг захотелось поговорить с ними, узнать, что привело каждую из них в этот оазис покоя. Давно, лет пятнадцать назад, о причинах ухода из мира мы поспорили с моей ныне покойной бабушкой. В пылу подростковой дерзости я утверждала, что в монастырь идут только слабые духом люди, а сильный и гордый человек никогда не изберет себе такую участь. «Глупая ты, — сказала мне баба Даша, — гордые-то и идут в монастырь, дабы гордость свою смирить да терпению научиться». Только теперь, глядя на идущую ко мне Анну, я понимала смысл бабушкиных слов. Ни у кого язык не повернулся бы упрекнуть ее в слабости духа.

Я ждала Анну у церковной лавки, как мы условились. Она шла через двор — высокая, тонкая и прямая. Только в наличии шикарных волос теперь нельзя было убедиться: их скрывал черный платок. В его обрамлении лицо ее казалось старше и строже, чем я представляла. Хотя — подумалось — она и должна выглядеть старше. Все-таки пять лет прошло.

— Здравствуй, дорогая, — сказала Анна, приблизившись.

— Здравствуй. — Я попыталась улыбнуться, но получилось криво. — Прости, по выглядишь ты в этом балахоне чудовищно.

— Меня радует, что, как и номер телефона, твоя прямолинейность осталась неизменной, — она улыбнулась уголками губ, — а то я опасалась, что от прежней Александры ничего не осталось.

— Ты права, — я пожала плечами, — почти ничего. Прямолинейность и номер телефона — не так уж много.

Болтая о пустяках, мы прошли с ней за церковь Пресвятой Богородицы. Здесь, в тени гигантского старого тополя, кругом стояли деревянные некрашеные скамейки. На одной из них мы пристроились. Я замолчала и выжидающе уставилась на Анну. Она не заставила себя долго ждать.

— Саша, наше поколение проклято. — Это была ее первая подача.

Я никак не отреагировала, потому что нечто в этом духе и ожидала услышать. Но к следующему вопросу оказалась не готова.

— Скажи, Саша, твоя мать делала аборты?

Я растерялась. Делала ли моя мать аборты? А кто из женщин их не делал в советскую эпоху?

— Кажется, делала.

— Наверняка. — Анна кивнула и произнесла вслух мою мысль: — Почти все женщины советского времени прошли через это. И как правило, одним абортом дело не ограничивалось.

— А при чем здесь аборты? — Я ничего не понимала.

— Ты знаешь, что в любой религии аборт считается одним из самых страшных преступлений и приравнивается к убийству? — спросила Анна. — Даже хуже, аборт — это не просто убийство, а убийство совершенно невинного создания.

— Анна, вот только не надо проповедей, — поморщилась я, — могу сразу тебе сказать, что я сторонница легальных абортов.

— Дело не в этом, — сказала она, — я тоже считаю, что для современного общества запрет абортов принесет больше вреда, чем пользы. Тем более сейчас аборты и так уже не массовая беда. Надо быть либо пьяной, либо слишком легкомысленной, чтобы случайно забеременеть.

— Ой, ты в таком случае даже не представляешь, сколько на этом свете пьяных и легкомысленных женщин, — не удержалась я от шпильки.

Анна не обратила внимания на мое ехидство и продолжила:

— Наши матери — они все запятнали свою душу этим преступлением против природы и Бога. А подобные преступления не проходят бесследно. Когда мы бунтуем против природы — мы выступаем против установленного Богом порядка вещей. А значит, вступаем в противоборство с самим миром. Ты понимаешь, что это значит? Бессмысленная, отнимающая все жизненные силы борьба. Пытаться нарушить законы мироздания — то же самое, что пытаться заставить планету вращаться в другую сторону.

— И Бог за это сурово карает, ты это хочешь сказать? — устало спросила я.

— Ничего ты еще не понимаешь. Рассуждаешь как ребенок. — В голосе Анны прозвучало легкое разочарование. — Бог никого и ни за что не карает. Это тебе не учитель с указкой, который стоит у доски и наблюдает сквозь очки, чтобы детишки не списывали друг у друга. Бог — это изначальный жизненный импульс, это суть нашего мира, его душа. Посмотри, можешь ли ты найти хоть одну неправильную вещь в природе? Здесь все гармонично, нет ни одной лишней детали, ни одной шероховатости, ни одной бессмысленности. Каждое звено выполняет свою роль. И для каждого создания здесь предусмотрена своя ниша. Понимаешь — для каждого?

— Что-то не слишком много у нас людей, которые смогли найти свою нишу, — хмыкнула я.

— Потому что большинство и не пытаются постичь суть гармонии. Люди вторгаются в этот мир, как лом в хрустальное пространство, разносят все вокруг себя вдребезги, а затем с удивлением озираются и не могут понять, почему им так неуютно. Конечно, кому же будет уютно в пустоте, где от мира, задуманного Богом, остались одни осколки!

— А при чем здесь аборты? — тупо спросила я.

— Господи, Саша, не кажись глупее, чем ты есть. Я же говорю тебе, мир настолько гармоничен, что здесь у каждого есть свое место. Здесь нет лишних предметов, лишних встреч, лишних людей. Но человек появляется на свет не тогда, когда тело матери производит его тело, а когда рождается его душа. В момент зачатия, как только клетки образовали то, что будет телесной формой личности, он уже здесь, он присутствует в этом мире, как мы с тобой. И женщина, распоряжаясь его жизнью, идет против мировой гармонии. Она берет на себя право решать вопросы жизни и смерти, в которых мы не властны. Именно поэтому религия считает аборты грехом, так же как и самоубийство.

Анна на миг осеклась, словно подавилась своими же словами. Я молчала, не понимая, к чему она говорит мне все это.

— В этом мире все настолько правильно, что у Бога нет нужды нас миловать или наказывать, — продолжила она чуть тише, чуть горче, — нарушая гармонию мира, мы сами себя делаем изгоями и отщепенцами. Себя и своих детей. Это как тень от дерева, которая накрывает собой всю траву, что растет под ним. Это и есть то, что я называю нашим проклятием.

— И в чем оно заключается? — спросила я, не пытаясь скрыть свой скептицизм. — Теперь судьба нас преследует и убивает, как в этом кошмарном фильме «Пункт назначения»?

— Нет, все гораздо проще. — Лицо Анны стало отрешенным, как иконописный лик. — У матерей, нарушивших закон природы, дети появляются с ослабленным чувством жизни. В них с рождения заложено подсознательное стремление к смерти. Тем более если ты случайный ребенок и твоя мать после зачатия подумывала об аборте. А кто из нас не случайные дети?

Анна попала в точку. Я была случайным ребенком, и мама родила меня на пятом курсе, накануне диплома. Дорого ей дался тот диплом…

— Случайное зачатие, случайное рождение, — продолжала Анна, — ты когда-нибудь задумывалась, каков был твой шанс появиться на свет? Эта случайность и есть наше проклятие. Мы не умеем сопротивляться смерти. У нас нет против нее иммунитета — жажды жизни, которая заложена в наших родителях. Они привыкли бороться за жизнь и выживать, даже не задумываясь, зачем им это надо. А мы думаем — и не выдерживаем груза своих собственных мыслей.

Я смотрела на бледно-голубую стену скромной церквушки, просвечивающую сквозь роскошные заросли сирени, и снова вспоминала свой давний разговор с бабушкой про гордыню и смирение. Стремясь обуздать свою гордыню, Анна смирила свой ум.

— Ты мне не веришь? — спросила Анна. — О чем ты думаешь?

— Я думаю, что любая религия плохо влияет на способность человека здраво оценивать ситуацию, — медленно сказала я.

Это был намеренный удар. Я ожидала, что Анна оскорбится и уйдет, а я буду избавлена от необходимости поддерживать разговор. Но она не тронулась с места.

— Еще месяц назад я бы не стала говорить с тобой об этом, — сказала она прежним спокойным тоном, и ее иконописный лик отвернулся от меня, — но ты знаешь, я это не придумала. Я это увидела.

— Что значит «увидела»? — подозрительно спросила я. Неужели Анна, помимо истой религиозности, начала страдать галлюцинациями?

— У нас в монастыре есть одно место, — здесь она чуть запнулась, — пожалуй, можно назвать его чудодейственным. В своем роде, конечно. Хотя думаю, что ничего сверхъестественного в нем нет. Тебе прекрасно известно, что на земле есть места, которые являются некими средоточиями энергии — темной или светлой. А может быть, в темноту и свет ее окрашивают наши сердца, а в мире концентрируется чистая энергия, без плюса или минуса. Мистики считают, что это некие порталы, через которые можно проникать в параллельные миры или набираться запредельной силы, а я думаю, что это своего рода храмы, только не построенные людьми, а сотворенные самой природой. В их существование ты, надеюсь, веришь?

— Скажем так — допускаю, что нечто подобное может существовать, — осторожно заметила я.

— Прекрасно, — губы Анны чуть вздрогнули, сдерживая то ли улыбку, то ли горечь, — ты можешь убедиться в их существовании на собственном опыте. Для этого тебе достаточно провести ночь в одной нашей гостевой келье.

— В келье? — недоверчиво переспросила я.

— Да, а что тебя так удивило? — Лицо Анны снова повернулось в мою сторону. В контуре черного платка оно казалось белым, как мрамор. — Почти в каждом крупном монастыре есть гостевые помещения для паломников. Если бы в этой келье жила монахиня или послушница, то все бы давно обнаружилось. А большинство гостей, если и рассказывают кому-нибудь об этом, так только своему духовнику на исповеди.

— Ага, значит, всем ночующим в этой келье снятся какие-то особые сны? — До меня наконец начало доходить.

— Я предпочитаю называть их видениями, — сказала Анна, — но это не суть важно. Мне удалось поговорить с несколькими людьми, которые провели там ночь. А неделю назад, когда стало известно про Лизу, я сама там переночевала. Поверь, Саша, я не сошла с ума и не дразню тебя. Все, что я сейчас говорила, пришло ко мне после ночи в этой келье.

— И что же тебе приснилось? — спросила я.

Анна покачала головой:

— Об этом не расскажешь. Ты сама не захочешь этого делать, когда переночуешь…

— Я не собираюсь ночевать там! — Мой голос сам собой стал категоричным. — Не вижу смысла.

Ее прямой взгляд выводил меня из себя. Дабы не наговорить лишнего, я отвела глаза и начала рыться в сумке в поисках телефона.

— Мне пора, — сказала я, бросив взгляд на часы, — а то опоздаю на электричку.

— Они ходят каждые полчаса. — Ее тон ничего не выражал.

— Я намерена успеть на ближайшую! Прости, Анна, но я не хочу продолжать этот разговор, — рамки моей корректности лопнули, — не верю я в твой православный бред насчет проклятия и чудодейственной кельи. Если хочешь — можешь помолиться за мою гибнущую душу.

Она ничего не ответила. Я поднялась, повесила сумку на плечо и не оглядываясь пошла к монастырским воротам. Меня преследовал удушливый аромат сирени.

13

Мне интересно, зачем живет человек? Матвей вот кричит — спасать надо тех, кто еще цел. А я вот думаю: зачем? Наверное, становлюсь человеконенавистницей, но бросьте в меня камень, если на это у меня нет причин.

Вот, например, живет человек. Каждое утро в семь часов утра его будит писклявый будильник — эдакая круглая пимпочка из розовой пластмассы, которая стоит на прикроватном столике рядом со стеклянной пепельницей, полной окурков.

Человек встает, умывается, бреется, освежает свою опухшую физиономию одеколоном с «мужским» запахом (так написано на этикетке). Потом разводит себе растворимый кофе. Пока кофе остывает, он курит, сидя на табуретке возле окна и глядя, как соседи по дому выводят на прогулку своих собак. Затем выпивает кофе, съедает пару бутербродов с ветчиной и сыром и идет на работу.

В семь часов вечера он возвращается домой, где его ждет ужин: салат с майонезом, жареная картошка, котлеты или лопающиеся сардельки. Человек плотно кушает, пьет чай, сдобренный тремя ложками сахара, и идет в комнату, где стоит самый главный предмет мебели — компьютер. Человек садится за стол, пододвигает поближе пепельницу из розового стекла и включает новую игрушку. Одновременно нажатием кнопки на пульте вызывается к жизни телевизор. На фоне выпусков вечерних новостей, ток-шоу и фильмов человек играет и курит. Пару раз отрывается от этого занятия — чтобы сходить на кухню за бутылкой охлажденного пива и просмотреть телевизионную программу. В двенадцать часов он выключает компьютер и некоторое время лежит в постели с сигаретой, «листая» пультом каналы телевизора. Затем человек засыпает.

Так повторяется пять дней в неделю. В выходные он спит до девяти или десяти. Иногда выходит в гости или едет на оптовый рынок за продуктами. Дома человек ходит в одной и той же любимой клетчатой рубашке, которая давно расползается по швам, но он, как и все, легче расстается с людьми, чем с вещами.

И я, глядя на этого человека, не могу не задавать себе вопрос: зачем он живет? Мой когда-то любимый дядюшка Андрей. О чем он думает, каким он видит мир и себя в этом мире? Глупо задавать такие вопросы, зная, что человек не задает их себе. И мне становится тоскливо и непонятно, куда же исчез мой веселый добряк дядюшка, который возил меня на своем загривке? Дядя Андрей остался тем же добряком, который всегда рад своей «племяшке» и искренне просит ее заезжать почаще. Но я не хочу. Не хочу бывать в этом доме и видеть его пепельницу из розового стекла, старенький компьютер и пластиковые бутылки из-под пива, выстроившиеся вдоль стены на кухонке с вышарканным линолеумом.

Мучительно хочу понять, зачем живет он и тысячи подобных людей, каждодневно превращающих свою жизнь в сигаретный пепел. Тысячи наших соседей, которые в рабочие дни жалуются на усталость и недосыпание, а в праздники — на скуку и похмелье?

Может, у моего поколения обострено чувство предвидения, и, предугадывая подобное развитие своей судьбы, наши мальчики и девочки заранее уходят из жизни?

Глупости, конечно.

Но если моим бывшим одноклассникам суждено такое будущее, не лучше ли обойтись без него?

Может, смерть мудрее всех нас, вместе взятых, и знает, когда приходить. Я устала разочаровываться в людях и не хочу больше наблюдать, как на моих глазах они обрастают сначала слоем фальши, потом — цинизма, потом — равнодушия. Не хочу смотреть, как выхолащиваются личности, как человек из полнокровного, дышащего красотой создания превращается в оболочку, одетую в деловой костюм или рабочую робу, превращается в свою социальную роль или в пучок социальных ролей. Какая невероятная и тем нее менее популярная глупость — становиться отцом, мужем, подчиненным, руководителем, не задумываясь, зачем все это тебе нужно и нужно ли вообще. Подмена цели функцией — вот что это такое.

Я не стала бы их спасать, будь это даже в моих силах.

14

Впервые за год работы в издательстве я стала серьезно подумывать о том, чтобы уволиться. Причем это не связано с изменениями моих должностных обязанностей или с внезапно проснувшимся желанием перемен. Менять обстановку и ритм мне сейчас хочется меньше всего. Любое изменение сопряжено с риском, что станет еще хуже. Кроме того, на новом месте все круги офисного ада придется проходить заново.

Но у меня в конторе созрели два обстоятельства, игнорировать которые становится все труднее.

Во-первых, приближающаяся смерть Ильи. Даже обладая слоновьей порцией цинизма, малоприятно работать в одном помещении с человеком, который на твоих глазах умирает, сам не подозревая об этом. Особенно когда этот живой покойник по поводу и без повода попадается тебе на глаза.

Недели через две после того, как он притащил в редакцию букет хризантем, я была вынуждена констатировать, что Илья начал проявлять ко мне необоснованно высокий интерес. При моем появлении его лицо начинало лучиться такой откровенной радостью, что это быстро заметил весь коллектив. Я благодарила судьбу за то, что наши с Ильей рабочие столы находятся в разных концах комнаты и я не чувствую его восхищенный взгляд на протяжении всего дня. Зато во время коллективных чаепитий бедный мальчик не упускал возможности налить мне чай или подать печенье, и не было случая, чтобы при этом его пальцы не коснулись моей руки.

Коллеги, знамо дело, посмеиваются, но мне в этой ситуации совсем не до смеха.

За последнюю неделю мой телефон переполнился анонимными эсэмэсками романтического содержания. Хотя вся анонимность, конечно, шита белыми нитками. Я стараюсь изображать полную холодность, но у влюбленных юношей глаза иначе устроены, чем у людей в трезвом уме и здравой памяти.

А серый ореол между тем стал еще плотнее и ниже: теперь из-за него почти не видно кудрявых завитков надо лбом Ильи. Каждый раз, когда наши с Горбовским взгляды пересекаются, мне хочется закричать и шарахнуть кулаком по монитору, чтобы дать выход ярости — жгучей ярости беспомощного, жалкого человечка. А Илья не подозревает об этом и улыбается. И что с ним, благодушным, делать? Как мне прикажете реагировать, если он вдруг надумает поговорить со мной о своих трепетных чувствах? А до этой катастрофы недалеко — чувствую нюхом женщины, которая выслушивала подобные исповеди не единожды.

Масла в огонь моих терзаний подлила Настя Филиппова. Стажерка с наивными глазами. Кажется, я о ней уже упоминала.

Настя, которую иначе, как Настенька или Настюша, никто не зовет, носит старомодные расклешенные юбки ниже колен, широкий пояс с пряжкой в виде бабочки, вязаные кофточки в бабушкином стиле. До сегодняшнего дня я любовалась ею, как букетом полевых цветов, поставленных в вазу посреди серого офиса. Мне и в голову не приходило нарушить это очарование более близким знакомством. Но сегодня в конце рабочего дня это создание подошло к моему столу и без обиняков сказало:

— Саша, ты не могла бы подождать меня минут десять? Тогда мы вместе поедем домой.

— Что? — спросила я, не понимая, чего она хочет.

— Мы можем вместе поехать домой, — терпеливо повторила она, — мы же живем в одном районе.

— Да? Я и не знала, — соврала я и тут же пожалела об этом.

Конечно, я знала. И уже не раз с тех пор, как Настя работает у нас, подходя к своей остановке, я видела ее фигурку в широкой юбке. В таких случаях я намеренно замедляла шаг или сворачивала в магазин. Маршрутки ходили одна за другой, и до сих пор мне удавалось избегать совместных поездок. Никогда не любила возвращаться домой по пути с коллегами: меня тяготит святая обязанность поддерживать разговор.

А здесь на тебе — одолжение. «Мы можем поехать вместе»…

— Конечно, я подожду, но, пожалуйста, не больше десяти минут, — без энтузиазма сказала я, — мне нужно приехать домой пораньше.

Ложь всегда была испытанным методом избежать неприятностей.

Отделаться от Насти не получилось, и мне пришлось честно подождать обещанные десять минут. Когда я выключала свой компьютер, она подошла ко мне уже в плаще — на улице было дождливо — и с сумкой. Улыбнулась, как дитя, ждущее одобрения за свои каракули в альбоме:

— Я готова!

— Вижу, — уныло откликнулась я. Мне не хотелось обижать девочку и говорить, что больше радости она бы мне доставила, не успев собраться вовремя. Тогда можно было с чистой совестью соврать про неотложные дела и торопливо уйти, как всегда, в одиночестве.

Но самый неприятный для меня сюрприз был впереди. Пока мы шли по коридорам издательства, она молча смотрела перед собой, а я с тоской раздумывала, о чем нам сейчас предстоит говорить целых десять минут до остановки, а потом еще двадцать минут в дороге. Судя по босоножкам-плоскодонкам и темно-синей юбке, модные тенденции этого лета Настю интересовали не больше, чем меня. Работа? Книги? Музыка? Я не угадала.

— Я хочу поговорить об Илье, — сказала Настя сразу же, как только тугие стеклянные двери вестибюля выпустили нас на улицу, в сырой воздух московского лета.

«Ага, — подумала я, — теперь мне предстоит больше получаса выслушивать лепет влюбленной девицы».

— Внимательно слушаю. — Мое лицо изобразило легкое удивление: мол, никакого отношения к этой теме не имею.

— Может, для тебя это будет неожиданным, но… — она чуть запнулась и тут же решительно продолжила: — ты должна знать. Он любит тебя.

Она так и сказала — «любит». «Не влюблен», «не увлечен», а именно «любит».

— Знаю, — сказала я.

— Знаешь? — Удивленная Настя была похожа на большеглазую птицу. — Но почему ты…

— Почему я никак не реагирую? — спокойно спросила я. — Не вижу смысла.

— Но он же тебе нравится, — утвердительно сказала Настя.

— С чего ты взяла? — фыркнула я.

— Ну, я так чувствую, — она чуть смутилась, — я видела, что он тебя смущает. А такие женщины, как ты, смущаются только, если кто-то угадывает их тайные желания, в которых они даже себе не хотят признаться.

— Какие «такие женщины»? — Мне стало смешно.

— Ты очень цельная натура, — серьезно сказала Настя, — ты не можешь жить в противоречии с собой. Я это почувствовала еще в первый день. Если тебе что-то не нравится, по твоему лицу это сразу видно.

— Да ну? — Мои губы непроизвольно растягивались в улыбку.

Впервые с тех пор, как стала журналистом, я чувствовала себя почти растроганной. Изображать растроганность и изумление мне приходилось частенько: большинство женщин тебя не поймут, если в присутствии младенца ты не будешь умильно причмокивать губами. Но эта девочка будила мою детскую влюбленность в булгаковский образ Иешуа.

— А кто у тебя любимый литературный герой? — внезапно спросила я.

Она задумалась только на секунду.

— Алеша Карамазов.

— Можно было бы догадаться, — вздохнула я.

— А у тебя? — задала она закономерный вопрос.

Мне не хотелось отвечать. Проще всего было соврать что-нибудь нейтральное вроде доктора Ливси. Герой, который не может не нравиться.

— Печорин, — призналась я.

— Почему? — Ее это привело в изумленный восторг.

— Человек, который честно оценивает себя и других, знает, чего стоит жизнь, — я пожала плечами, — здоровый циник.

— Понятно, — сказала она.

Мне показалось, что в ее голосе прозвучала смешинка. Подняв глаза, убедилась, что так и есть. Она тихо улыбалась носкам своих босоножек.

— И что тебе, собственно, понятно? — немного раздраженно спросила я. — Обычно люди говорят это слово, когда им ничего не ясно, но расспрашивать дальше неловко.

— Нет, мне правда понятно. — Теперь ее улыбка была обращена ко мне, хотя босоножки, пожалуй, выглядели дружелюбнее.

— Ранимый человек, переживший сильную боль, всегда пытается защитить себя цинизмом как доспехами, — сказала Настя.

От неожиданности я не сразу нашлась что ответить. Промолчала. Мы как раз подошли к остановке. Очередь влажных курток и плащей торопливо грузилась в маршрутку, но я уже видела, что нам мест не хватит, и поэтому не торопилась.

— Ты ошибаешься, — сказала я, когда дверь маршрутки захлопнулась, продемонстрировав нам рекламу нового сериала, — дело не в слабости, которую я пытаюсь скрыть цинизмом. Дело в том, что жизнь не стоит другого отношения. До поры до времени каждый верит, что именно ему-то повезет, с ним жизнь обойдется не так, как со всеми остальными. Каждый тешит себя мыслью о своей избранности. Это, мол, других, обычных, людей жизнь может предавать и кидать из стороны в сторону, как щепки. Человек твердит себе, что с ним-то этот номер не пройдет. До времени каждый говорит себе: «Я укрощу эту плутовку жизнь, я ей покажу, кто в доме хозяин!» А потом жизнь обманывает его, так же как всех остальных, и он обнаруживает, что абсолютно ничего не может поделать с этим. Потому что бороться с жизнью — такая же бессмысленная трата энергии, как попытка вручную остановить смерч или поток лавы. В этой ситуации человек может только стоять и смотреть, как горит земля под его ногами. Но знаешь, в чем самый главный обман?

Она смотрела на меня во все глаза.

— Пока мы живем, нам кажется, что впереди целое будущее — огромное, необозримое, где мы успеем нагнать все, что упустили. На самом деле, что бы ты ни делал, смерть всегда положит тебя на лопатки. Ты можешь быть полон сил, энергии, идей, планов. Можешь быть гением, последней надеждой человечества или единственным кормильцем больной матери. Смерти нет до этого никакого дела. Она приходит и забирает у тебя все — планы, идеи, энергию. А у тех, кто это видит, остается ощущение большого обмана, чудовищной нелепицы. Зачем было все это — родовые муки матери, трудные первые шаги ребенка, мучительное избавление от шепелявости? Ты шепелявила в детстве? Я — да. И ты не представляешь, сколько сил и унижения мне стоило от этого избавиться. Помню, в первом классе мне из-за этого не разрешили выступать на новогоднем празднике, и я полдня ревела в школьной раздевалке… К чему это? Зачем был этот долгий и трудный путь лепки своей индивидуальности, которая курит определенный сорт сигарет, слушает джаз и мечтает изменить мир. Гений умирает, даже не успев родиться… Иногда мне кажется, что гений спит в каждом человеке. Просто не у всех хватает времени, чтобы его обнаружить и пробудить к жизни. Большинство просто не успевают почувствовать его присутствие в себе. Как ты, милая моя девочка, будешь относиться к жизни, когда поймешь, насколько это ненадежная и зыбкая почва? Только так, как относился Печорин, — со снисходительным цинизмом.

— Гении не умирают, — вдруг сказала Настя, довольно резко сказала, словно аксиому. — А Печорин просто был слишком слаб, чтобы признаться в собственной слабости.

— Ты делаешь из меня и Печорина парочку параноиков. — Я изобразила нарочитое возмущение.

Подошла маршрутка. Какая-то тетушка, с большим животом и сумкой не меньшего размера, попыталась оттеснить нас от дверей. Настя открыла дверь в кабину водителя. Мы забрались внутрь и всю дорогу до ее остановки продолжали спорить о Печорине, о жизненном опыте, о разнице между циничным и честным взглядом на жизнь.

Меня, признаться, все это не слишком волновало. Но мне нравилось смотреть, как Настя с возбужденным розовым лицом что-то говорит мне, а ее серые глаза при этом светятся, как две лампочки. Про бедного Илью мы больше не упоминали.

Вечером, уже лежа на диване под мурлыканье Ивасей, с виртуальным томиком Ремарка, я вдруг подумала, что сегодняшним разговором раз и навсегда испортила в Настиных глазах впечатление о себе. Эта мысль на несколько минут погрузила меня в сладкую меланхоличную грусть, похожую на сожаление о чем-то утраченном. А точнее — о необретенном.

Потом грусть испарилась. Остались только призраки изможденных узников концлагеря и моя всегдашняя пустота. Я чувствовала себя дырявой бутылкой, в которую кто-то на несколько секунд налил воду.

15

Я, конечно, всегда подозревала, что от Матвея можно ждать многого, в том числе много неприятностей. Но не до такой степени.

Накануне вечером он явился ко мне в гости — больной, очевидно, усталый, с глазами потерявшейся собаки — и заявил, что ему жизненно необходима моя помощь. Он буквально вцепился в меня на пороге квартиры: я чувствовала легкий запах сырости, который источали его куртка и джинсы. Матвей смотрел на меня осоловелым, страдальческим взглядом, а его грудь шумно и тяжело вздымалась, словно кузнечный мех. С ходу, разнервничавшись и толком не разобравшись, я обещала ему помочь.

А когда отпаивала его горячим чаем на кухне, этот неутомимый оптимист объявил мне, что надумал устроить вечеринку. И пригласить на нее всех наших одноклассников.

Можете себе такое представить? Классика! Блеск! Пир во время чумы. Перспектива оказаться в скоплении давно знакомых и давно забытых лиц меня ужаснула.

— А что? — ухмыляясь, сказал он в ответ на мое негодование. — Помирать — так с музыкой!

— А какой повод?! — завопила я. — В честь чего мы объявим это грандиозное мероприятие? Просто так? Я тебе заранее скажу: у людей находится тысяча причин, чтобы не ходить на такие вечеринки, а ты задумал собрать весь класс!

— Во-первых, не все наши одноклассники такие отшельники, как ты, — спокойно сказал Матвей, разглядывая дно своей чашки, — а во-вторых, повод есть и очень даже неплохой. Ты, дорогая, забыла, что на той неделе мой день рождения. И приходится он аккурат на воскресенье.

Я осеклась. Даты дней рождений сыпались из моей памяти, как горох из дырявого мешка. Мне приходилось заранее ставить себе напоминания на компьютер, чтобы не забыть сделать дежурные звонки.

После такого конфуза приводить дальнейшие возражения стало неловко. В конце концов, от меня требовалось немногое. Прийти в гости к Матвею, помельтешить среди своих и сообщить результаты наблюдений.

Предвидя мои малодушные попытки избежать этой участи, Матвей заявил, что заедет за мной лично.


С большинством своих одноклассников последний раз я встречалась полтора года назад, на похоронах Вики Мысовой.

Вика ушла из жизни весьма своеобразным способом. Она угнала новенький серебристый «мерседес» своего бывшего любовника, пронеслась через город на скорости 160 километров в час и где-то в районе Щелкова направила машину в бетонное ограждение. В крови у Вики были обнаружены следы алкоголя, и судмедэкспертиза вынесла заключение, что произошел несчастный случай. Но мы с Лизой знали, что несчастным этот случай можно назвать только для родителей Вики и ее младшей сестры, которая ревела как белуга всю дорогу до кладбища.

Виктория всегда хотела жить красиво. А если не получится — то хотя бы красиво умереть. Так она частенько говорила еще во времена студенчества. Боюсь, правда, что, садясь за руль «мерседеса», она представляла не искореженный металл и обгоревшую плоть, а нечто другое.

У Вики было две особенности, которые не давали ей получать удовольствие от жизни: внешность фотомодели и искреннее доверие рекламе. В то же время, к сожалению, у нее отсутствовали две другие важные черты, которые могли бы спасти дело, — умение изображать недоступность и терпение.

Основные сведения об окружающем мире Вика черпала из рекламных роликов и Cosmo. Это давало ей неиссякаемый источник поводов чувствовать себя неудачницей. Она ненавидела метро и свою работу офис-менеджера и мечтала проводить выходные в Европе, а не на старенькой, замшелой дачке родителей. Время от времени в ее жизни появлялись богатые мужчины, о чем она каждый раз с восторгом сообщала нам по телефону. Но они исчезали так же быстро, как возникали. Сначала Вика всего лишь презрительно пожимала плечами по этому поводу, выпивала три порции сладкого капуччино и снова отправлялась искать работу. Но во время наших последних встреч улыбка Виктории казалась мне вымученной.

Больше всего на свете Вика боялась повторить жизнь своей матери: по ее распорядку восемь часов ежедневно отдавались работе, вечера — кухне, выходные — даче. Но жить иначе нужно уметь, а красавица Вика, несмотря на свои запросы, оставалась точно такой же заводской девчонкой, как ее мать. Лет двадцать назад у нее в жизни все сложилось бы очень счастливо: Виктория бодро бы стучала на машинке в какой-нибудь советской конторе, где через каждый час получасовой перерыв на чай, никогда бы не стояла у стены на танцах и, в конце концов, вышла бы замуж за «первого парня на деревне», ударника труда, который только что получил квартиру в новенькой девятиэтажке с лифтом. Я уверена, что тогда она бы не мечтала о большем. Но ей повезло, и она родилась в один год с нами.

16

Сегодня я пережила очень сильное удивление, можно сказать, шок.

Я — старая злобная карга двадцати семи лет от роду, человеконенавистница, циничное существо с остатками прагматизма вместо разума — рискую стать духовным гуру. Никак не могу взять в толк, как такое получилось. И ладно, если бы речь шла о влюбленном Илье. Нет, я говорю о нашей умнице Насте Филипповой.

Как повелось в последнее время, мы вышли с работы вдвоем с Настей, но Илья увязался провожать нас. Ненавязчиво купив нам мороженое, оставшуюся дорогу он молча шел рядом и с улыбкой слушал наш интеллигентский вздор о роли фаталистического мировосприятия в искусстве Древней Греции и трехстах способах приготовления кофе. Я старалась не смотреть в сторону Горбовского, но его это, похоже, ничуть не смущало. Он помог нам забраться в маршрутку и, просияв напоследок одной из своих чудных улыбок, направился в сторону метро.

— Все-таки он славный, — сказала Настя, глядя в удаляющуюся спину Ильи.

— Он тебе нравится? — поспешно спросила я. О, это было бы большим потрясением даже для моих окостеневших нервов.

— Нравится — понятие относительное, — усмехнулась Настя, — мне много кто нравится.

— Ну кто, например? — спросила я, движимая естественным любопытством.

— Например, ты, — сказала Настя.

В первый момент я смутилась. Но Настя продолжала безмятежно смотреть на меня своими поразительными прозрачными глазами, и я успокоилась.

— Ты мне тоже нравишься, но, по-моему, это несколько другое, и приятельство не заменяет роман, — сказала я и, напустив на себя равнодушный вид, начала рассуждать вслух: — С мужчиной, конечно, хлопот прибавляется. Но когда его нет рядом слишком долго, ты уже начинаешь мечтать об этих хлопотах и о том, чтобы вставать на полчаса раньше и жарить яичницу с сосисками, и собирать носки, разбросанные по всему дому, и вытряхивать пепельницу… В конце концов, становится обидно, что тебе не перед кем хлопнуть об пол стопку тарелок. Никто не даст тебе лишний повод для совершенствования, напоминая каждый день, как ты скверно готовишь. Словом, без мужчины твоя жизнь лишена того пикантного привкуса, который и придает ей, собственно, смысл.

— Тебе не очень везло с мужчинами, — чуть грустно сказала Настя. Как обычно, она приняла весь мой бред за чистую монету.

— Я бы сказала, что, скорее, им не везло со мной.

— Но сейчас ты обходишься без мужчины, — она так напрямую и сказала, — не думаю, что ты живешь неполноценной жизнью.

Мне очень хотелось ей объяснить, что мое существование слабо подходит под понятие жизни. Но это было бы слишком жестко, и я только ехидно фыркнула:

— А с чего ты взяла, что у меня никого нет?

— Это же видно. — Она, похоже, удивилась. — Когда у женщины есть мужчина, она выплескивает свою энергию вовне. А когда она одинока, вся энергия сосредотачивается в ней самой, в том, что она делает.

— Настя, прости за откровенный вопрос, но ты была когда-нибудь влюблена? — осторожно спросила я.

Я понимала, что маршрутка не лучшее место для таких разговоров, но упустить момент в ожидании подходящих декораций слишком легко. Мы сидели на отдельном двухместном сиденье и говорили тихо, поэтому шанс, что нас услышат другие пассажиры, был невелик. Но когда Настя на миг отвернулась к окну, мне показалось, что она обиделась на мою попытку вызвать из нее откровенность в общественном месте.

Не обиделась. Просто задумалась, как всегда, перед ответом на серьезный вопрос.

— Да, я любила, — наконец произнесла она, посмотрев мне в глаза.

Это еще одна ее особенность — отвечать на вопросы, глядя прямо в глаза собеседнику.

— У меня был замечательный любимый, — сказала Настя, — он очень хорошо ко мне относился. Долгое время.

— А сейчас? — спросила я.

— А сейчас у меня есть хороший поклонник, — ответила Настя.

— И что? — спросила я, начиная чувствовать себя идиоткой.

— Ну у тебе тоже есть хороший поклонник — Илья, — Настя чуть улыбнулась, — и, по-моему, это не играет никакой особенной роли в твоей жизни.

— Да, пожалуй, ты права, — я расслабилась и откинулась на спинку маршрутного диванчика, — просто в моей жизни сейчас есть вещи намного более важные.

— В том-то и дело! — Настя невольно повысила голос и тут же испуганно оглянулась, не смотрят ли на нас. — Мы просто так воспитаны — у нас в сознании сидит этот стереотип, что женщина не может жить без мужского внимания, как цветок без воды. Но тебе не кажется, что мы все-таки не растения? Мы сложнее, сильнее, многозначнее. Наше предназначение усложняется со временем, так же как законы жизни. Женщине дано намного больше, чем материнский инстинкт. Ей дана редкая способность: женщина в отличие от мужчины умеет любить беспредметно. Ты же понимаешь, о чем я? Женщина может обходиться без мужчины, но она никогда не сможет обойтись без любви. Вот в чем главная путаница, и вот чем нам всем заморочили головы. Любовь в жизни женщины не появляется одновременно с мужчиной. Она всегда живет в ней, как голос, как способность к деторождению. Она созревает вместе с нами. И мы замечаем ее, только когда она просыпается и сама напоминает о себе. Женщина одинока только тогда, когда не может найти применение своей любви…

— «Научилась любить, когда незачем жить», — пробормотала я.

— Что?

— Ничего, просто цитата из Арефьевой вспомнилась. Но ты продолжай…

— Женщина любит всегда. Это ее способность, ее свойство. Но оно часто мешает нам, и мы пытаемся подавить в себе эту способность или подменить ее так называемой любовью к работе. Но работу нельзя любить так же, как человека.

— Почему? — с искренним любопытством спросила я.

— Почему? — Настя недоуменно рассмеялась. — Это было бы так же нелепо, как если бы я тебе сказала: «Саша, я люблю тебя так же сильно, как творожное суфле!»

Мы обе рассмеялись так громко, что остальные пассажиры начали оглядываться.

Я задумалась о том, как на самом деле убого называть одним и тем же глаголом свое чувство к человеку, без которого жить не можешь, и слабость к творожному суфле.

— Я люблю, — серьезно сказала Настя, — люблю того незримого человека, который подходит ко мне вечером, когда я сижу за своим письменным столом, и кладет мне руки на плечи. Под его ладонями я распрямляюсь, потому что мне не хочется, чтобы он видел, какая я сутулая и усталая. Я люблю того человека, который сидит со мной за завтраком, ест мои жареные тосты и слушает новости по «Эхо Москвы». Я обсуждаю с ним свои идеи и советуюсь, какую вышивку сделать на воротнике новой блузки и на какой фильм сходить вечером в кино. Не знаю, как этот человек выглядит, да и не хочу знать. Когда он материализуется, я не разочаруюсь — он будет хорош любым. И брюнетом, и блондином я его приму и не буду любить меньше, даже если он окажется лысым и одноглазым. Понимаешь? — Она с надеждой вскинула на меня свои оленьи глаза.

Я понимала. Слишком долго сама жила с таким незримым любимым. Но я понимала и то, о чем Настя пока не подозревает. «Он» может никогда не материализоваться. Но я не стала говорить ей об этом: надежда и так слишком краткосрочное удовольствие.

17

Пишу в состоянии полусна, оседающего в голове вязким туманом из мыслей, тоски и нежелания. Часы грозятся скорым утром.

Я жду восьми часов, чтобы позвонить Настене и предупредить, что не приду на работу. Она скажет Иляне, что я заболела и тихо соплю в подушку. Наша Юная Начальница, разумеется, скрупулезно вычтет этот день из моей зарплаты, ну да черт с ней. Не могу, нет сил, чтобы двигаться куда-то дальше дивана.

Вчера наконец состоялось грандиозное и убийственное мероприятие под названием «День рождения Матвея»…

Состоялось.

Не думала, что оно настолько выбьет меня из колеи, по которой я тихонько дрейфую последний год.

Сейчас перелистала свои записи. Обнаружила строчку «в конце концов, ничего особенного от меня не требуется». Как же — не требуется!

Да, Матвей обещал мне неделю назад, что мое участие ограничится присутствием и наблюдением. Но обещания — вещь хрупкая, особенно в сильных мужских руках. Первый этап подготовки — звонки, поиск адресов и рассылку приглашений — он действительно взял на себя. Но в воскресенье выяснилось, что Матвей абсолютно не представляет, чем наполнять стол на такое количество человек, как разложить бутерброды на блюдах, чтобы это не напоминало столовую, из чегосоставить оптимальную подборку музыки, ну и прочие правила организации масштабных вечеринок.

Все это осталось на мою душу.

В течение всей недели Матвей каждый вечер звонил мне с очередной порцией вопросов.

— Слушай, — возбужденно кричал он в телефонную трубку, — а как ты считаешь, какой сыр лучше купить? Сколько сортов?! Ты что, Сашка, офонарела?! А кофе какой лучше?

Или в другой раз:

— Сашка, алло! Подскажи, где лучше стол накрыть — в столовой или в большой комнате? Да, у меня есть столовая. Почти настоящая. Как-как?! Степку снес между кухней и маленькой комнатой, сделал арку. Теперь называю это столовой.

В конце концов я не выдержала и потребовала привести меня на место действия пораньше, до прихода гостей. Дабы остался резерв времени эстетично нарезать сыр и предотвратить неправильную сервировку стола.

У меня был не слишком большой опыт по части устройства вечеринок, но мы с Лизой время от времени собирали на посиделки круг близких знакомых и подходили к делу со всей тщательностью. Во всяком случае, научились готовить десяток видов бутербродов и составлять музыкальную дорожку, которая не раздражает большинство присутствующих.

В воскресенье с одиннадцати утра я была уже у Матвея. Оцепив обстановку, предложила организовать застолье в так называемой столовой, а танцы и прочие возможные развлечения — в большой комнате. Затем занялась приготовлением бутербродов и начинки для фуршетных корзиночек, которые Матвей закупил оптом в супермаркете.

До этого дня я гостевала у Матвея пару раз, еще во времена студенчества. Трехкомнатная и довольно просторная квартира в «сталинке» осталась ему в наследство от бабушки, и он жил здесь со второго курса. С тех пор квартира изменилась довольно заметно. Возможно, сказалось присутствие Лизы, возможно — рост финансовых возможностей владельца.

Перепланировка, новые шелковые обои под орех, бумажный торшер в японском стиле, огромный телевизор. Глядя на широченный экран этого мини-кинотеатра, я почему-то сразу представила большеглазое лицо Лизы на фоне новостной студии. Перехватив мой взгляд, Матвей сказал:

— Я купил его, когда мы с Лизой начали встречаться. Она на нем шикарно смотрелась.


Пришли почти все. Двадцать человек из двадцати двух, не считая шестерых — тех, кому Матвей при всем желании не смог бы отправить приглашения.

Именинник звал народ к четырем, но первый звонок в дверь раздался уже в пятнадцать тридцать. Матвей в фартуке, вытирая об него на ходу масляные руки, побежал к дверям.

— Ничего, что я пораньше? Могу помочь, — в прихожей раздался хрипловатый голос Ивана Мухина.

Я его сразу узнала. И голос, и самого Ивана. Последний раз мы виделись очень давно, на втором курсе, когда Вороня Сабо собирала нас на посиделки в своей квартире, опустевшей после отъезда родителей за границу. С того времени Иван не слишком изменился и даже очки носил точно такие же — с узкими прямоугольными стеклами в тонкой, почти невидимой оправе. Правда, в прошлый раз он был лучше выбрит.

Глянув на меня сначала сквозь очки, а потом поверх них, Иван изобразил недоумение:

— Саша, я знал, что ты уволилась с телевидения, но понятия не имел, что ты нанялась в домработницы к этому нахалу. Не могу одобрить. Скажу по секрету — он страшно скупой!

— Ну ты выбирай слова, а то девушка оставит нас без бутербродов. — Матвей излучал довольство.

А мне стало неожиданно легко и уютно, словно своим появлением Иван развеял все мои сомнения насчет этой вечеринки. «Какая разница, для чего Матвей это устроил, — подумала я, — иногда просто чертовски приятно видеть старых знакомых». Правда, некий саркастический голос внутри меня тут же добавил: «Да, успевай, пока они живы!»

Я отложила нож, шагнула навстречу Ивану и звонко чмокнула его в щеку. Иван удивленно хмыкнул и тут же предложил свои услуги по нарезке хлеба.

— Гм, меня ты так не приветствовала, — с нарочитой досадой сказал Матвей.

— Всегда испытывала к Ване большее сердечное влечение, чем к тебе, — беззаботно отозвалась я и вернулась к своим бутербродам.

Матвей странно посмотрел на меня и попросил разрешения удалиться, чтобы сменить домашние джинсы на костюм. Я кивнула, не обращая внимания на его озадаченный взгляд.

Мы с Иваном накрывали на стол и болтали о разнообразных милых пустяках. Я так давно ни с кем не говорила просто так, без цели, что для меня оказалось редким удовольствием. Поболтать без цели, ради самого вкуса разговора — то же самое, что накушаться жирных домашних пирожков с картошкой. Слишком часто — вредно для здоровья, но один раз за несколько недель — ужасно приятно.

Иван, несмотря на высшее экономическое, работал системным администратором. Впрочем, он всегда сходил с ума по железкам, и мне вообще было непонятно, что его занесло в дебри менеджмента. Промаявшись на десятке нелюбимых работ, Мухин наконец нашел пристанище в одной небольшой, но стабильной конторе. Понижение по шкале трудовой книжки принесло ему неплохое повышение зарплаты. Недавно он расстался с очередной любимой студенткой (все его женщины, как на подбор, были студентками) и теперь старательно скрывал свои переживания по этому поводу, отчего они становились еще более очевидными. Он много шутил над собой, но я уже научилась различать сквозь юмор привкус горечи и поняла, что ему, несмотря на все ухмылки и шуточки, ой, как худо. Я улыбалась в ответ, не находя лучшего варианта поведения. Если человек не желает, чтобы окружающие догадывались о его боли, наверное, лучшее, что можно сделать, — притвориться, что ты ее действительно не замечаешь. Или нет? Об этом я размышляла за скручиванием рулетиков, начиненных красной икрой.

Сейчас, в темноте, под утренний шум соседских водосливов, мои мысли обретают прежнее спокойствие, и я понимаю, как это смешно — пытаться противопоставить себя судьбе. Но в какой-то момент я действительно поверила в Матвеевские идеи. Во всяком случае, пока смотрела, как под действием моей рефлекторной улыбчивости у Ивана явно поднимается настроение. Он повязал красный клетчатый фартук, обнаруженный в одном из кухонных шкафов, и лавировал по столовой с видом заправского официанта.

— Мисс, за тем пустым столом желают еще слоек с мясом!

Следующей к нашей компании присоединилась Лариска Мещерякова. Мы с Иваном из кухни слышали, как она целует Матвея в обе щеки и что-то объясняет ему насчет подарка. Лорик нигде не может обойтись без подробного инструктажа. Затем она осторожно, словно боясь помешать, заглянула на кухню. На ней был стильный джинсовый костюмчик, который, если я еще что-то понимаю в одежде, стоил примерно половину моей зарплаты. А приехала Лариска, как мы поняли из донесшихся реплик, на своей новенькой «ауди» цвета металлик. «Ну хоть кто-то из нашего полка не навевает упаднические мысли», — подумала я.

— Ой, сколько у вас здесь всего вкусного, — прощебетала Лорик. — Можно, я украду что-нибудь? А то я такая голодная! Прямо с работы приехала.

— Сегодня же воскресенье, — Иван удивленно глянул на нее, — ты что, и по выходным работаешь?

— Иногда приходится. — Лариска равнодушно пожала плечами. Очевидно, работа по выходным давно перестала быть для нее чем-то из ряда вон выходящим.

Лорик стянула со стола корзиночку с крабовым салатом и, устроившись на стуле между барной стойкой и холодильником, принялась ее уминать. Глаза у Лорки были огромные и светлые, как два озера, покрытых первым ледком.

— Ты, кажется, снова похудела, — заметила я.

— Ага, на два килограмма, — с набитым ртом отозвалась Лорик, — все штаны сваливаются.

В это время в дверь снова позвонили.

На часах было начало пятого, и гости повалили один за другим.

Пришли все ожидавшиеся двадцать человек.

В квартире сразу стало тесно, шумно и жарко. Чтобы не задохнуться, пришлось открыть все форточки и балконную дверь. Комнаты оглашались хохотом, женским восторженным визгом, громогласными поздравлениями и преждевременными тостами. От обилия знакомых лиц и количества людей, которых пришлось перецеловать, мне стало худо. Появилось ярко выраженное желание залезть под стол. Матвей, вовремя угадав это намерение, вытащил меня на середину столовой и усадил в кресло так, чтобы я могла обозревать весь наш зверинец. Каждые пять минут именинник оглядывался в мою сторону и буравил меня вопросительным взглядом. Я пожимала плечами. В этой сумятице я видела лица, губы, джинсы, ногти, сигареты, обручальные кольца, декольте, золотую цепочку с медальоном в виде морской раковины, галстук с коровами и даже рыжий шиньон. Но ничего, угрожающего жизни. Кроме, разве что слишком высоких шпилек Танюши Бобрянской.

Большинство из наших одноклассников изменились довольно заметно. Впрочем, неудивительно: почти половину из них я не видела добрый десяток лет. Смотреть на этот калейдоскоп лиц оказалось весьма увлекательным занятием. Я быстро забыла о цели своего присутствия и стала просто наблюдать. Вероня Сабо очень сильно поправилась и покрасила волосы в рыжий цвет, что сделало ее похожей на советскую буфетчицу. Но хохотала она так же заразительно, как и раньше. А натуральная наша рыжуха, Мариша Ласкина, стала неописуемой красавицей и носила колье с натуральными бриллиантами. Я вспомнила тощенькую, лупоглазую девочку с торчащими во все стороны рыжими кудряшками и решила, что сказки про гадкого утенка иногда случаются и в жизни. Обладатель «коровьего» галстука — Витя Сапов — из низкорослого, неуверенного в себе подростка, каким оставался вплоть до третьего курса пединститута, превратился в солидного дядечку с намечающимся животиком и докторским апломбом. Сумасшедший галстук ему на день рождения преподнесли студенты, и он, возрадовавшись, придумал имя для каждой изображенной на нем коровы. Я и не подозревала в Вите такой кладезь юмора.

Застолье началось незаметно. Никто еще не присаживался, а ковер был уже обильно орошен шампанским, и половина тарелок с закусками опустела. Наконец Матвей решил, что пора человеческий хаос как-то упорядочить и пригласил всех за стол. Мы с Иваном, по долгу первых гостей, отправились на кухню, чтобы извлечь из духовки горячее — фаршированную рыбу, котлеты по-киевски и картофель под сырным соусом. Матвей их также закупил в супермаркете, и они у нас томились, дожидаясь своего часа. Иван вытащил раскаленные противни на разделочный стол, а я разгрузила еду на три огромных блюда. Позади нас, в светлой комнате с ореховыми стенами, за огромным столом, вокруг которого мы из табуреток и досок соорудили скамейки, сидели почти два десятка человек — веселых, возбужденных встречей, вином и предвкушением вкусной еды. Негромко, так, чтобы не мешать разговорам, играл саксофон — мой любимый Кенни Джи. Витя Сапов звучно принюхивался, строя догадки насчет горячего, а Вероня заливалась хохотом. Впрочем, смеялись почти все, и в общем смехе я с трудом различала негромкий голос Сережи Стопчева, говорящего тост. Он предлагал выпить за будущее.

Иван понес к столу котлеты и картофель, а мне осталось блюдо с рыбой и металлические лопатки для раздачи. Я положила лопатки рядом с золотистыми пластиками филе, взяла блюдо в руки и сделала шаг в сторону столовой. И встала.

— Саша, давай его сюда! — позвал Иван из-за другого края стола.

— Саша, ты что, уснула на ходу?! — Кажется, это был голос Лариски.

— Са-ша!

Мои руки опустились, и блюдо вместе с рыбой и лопатками полетело на пол. Мариша, сидящая рядом, громко ахнула.


Случалось ли вам когда-нибудь видеть смерть человека? Разумеется, исключая кино, где предсмертная агония сопровождается не хрипами и свистом в груди, а проникновенной, слезоточивой речью, обращенной к друзьям и близким. Умирал ли живой человек на ваших руках? Становились ли вы свидетелями случайной смерти?

Если вы это пережили, то знаете, что смерть всегда в первый момент ошеломляет. Даже когда умирает очень близкий человек, то первое, что вы чувствуете, — удивление. Боль придет чуть позже, когда вы уже осознаете этот факт и смиритесь с ним. А сначала ваш разум будет бороться. С маниакальным упорством он будет искать выходы и варианты, подчиняя себе тело, которое беспокойно замечется в поисках кислородной подушки, шприца с оживляющим уколом, нашатырного спирта, живой воды…

Мне пора бы уже привыкнуть к смерти. От того, что я видела, мой разум должен был затупиться, как затупляется восприимчивость медиков, завтракающих в морге рядом с трупами. Хотя, возможно, я просто чересчур расслабилась на этой злополучной вечеринке, погрузилась в атмосферу дружеского трепа и такой простой человеческой радости — радости встречи с добрым прошлым.

Блюдо с рыбой выпало у меня из рук, а вслед за ним на ковре оказалось и мое тело. Сознание осталось при мне: просто внезапно я перестала ощущать ноги, а потом рядом с моим лицом оказался ковер и ножка стула, на котором сидела Мариша.

Меня тут же подняли, заботливо усадили в кресло. Две руки одновременно предложили мне выпить: в одной был бокал с шампанским, в другой — стакан минералки. А мне казалось, что я проваливаюсь в глубь своего собственного тела. Милые озабоченные лица моих одноклассников внезапно стали маленькими, как на коллективной фотографии, а их голоса доносились издалека, и смысл слов доходил до меня медленно.

— Саша, Сашенька, тебе лучше?

— Не суйте ей эту чертову минералку! Дайте лучше вина!

— Отстань ты со своим вином! Может, она беременная?

— Сашенька, если не можешь говорить, хотя бы кивни!

— Хорошее красное вино еще никому не повредило!

— Саша, ты беременна?

— Как ты?

Последняя реплика принадлежала Матвею. Он склонился к моему лицу, ожидая ответа на другой вопрос. Я кивнула. Затем сказала громко, обращаясь ко всем:

— Со мной все в порядке. Просто следствие легкого переутомления…

— Ничего себе «легкого»! — возмутился Иван. — А этот нехороший человек тебя еще на своей кухне припахал!

— Да ты что? Саша, это правда?! — с искренним возмущением спросила эмансипированная Вероня.

— Я сама вызвалась, — мне удалось изобразить улыбку, — да и бутерброды не великая работа.

Через несколько минут спокойствие восстановилось. Меня усадили за стол, рыбу собрали и после небольшого шумного совещания решили употребить. Под горячее откупорили красное вино и апельсиновый сок. Вечеринка продолжилась.

Но не для меня.

Потому что как раз напротив моего места за столом, между Иваном Мухиным и широколицей, густо напудренной Наташей Коваленко сидела наша радиодива Анечка Суровцева. Миниатюрная, с задорным блеском в глазах и широкой детской улыбкой, в нашей компании она выглядела как чья-то младшая сестренка, случайно затесавшаяся на застолье. А над ее головой, словно густой сигаретный дым, клубилось серое облако.

Не знаю, как оно не бросилось мне в глаза раньше. Может, из-за того, что Анечка маленького роста, и я просто не разглядела ее среди рослых одноклассников.

По поведению Анечки трудно было сказать, что ее точит какое-то горе или болезнь. Проучившись несколько лет вместе, уже знаешь характерные приметы неискренности. Анечка в этот вечер радовалась абсолютно искренне. Ее миндалевидные глаза сияли, и она никак не могла усидеть на месте: постоянно вскакивала со своего места и с бокалом в руке неслась на другой край стола, затем возвращалась, наполняла бокал и снова меняла дислокацию. Ей хотелось говорить разом со всеми. Выглядела она превосходно: ни капли не поправилась, и энергия по-прежнему била из нее ключом. На ней были черные брючки клеш и лиловый топ на узких бретелях.

— А груди у нее так и не появилось, — пьяно хихикнула мне на ухо Мариша.

— Ее это не портит, — отозвалась я.

Меня поражала выдержка Матвея. Зная то, что знаю я, ему все-таки хватило сил до конца играть роль радушного хозяина. И, наблюдая за ним в течение вечера, я могла поспорить, что он получает от этого удовольствие.

Когда тарелки почти опустели, Матвей поставил диск с коллекцией старых рок-н-роллов, схватил в охапку Анечку и потащил танцевать. Часть народа присоединилась к ним. Некоторые остались у стола, где еще стояло недопитое красное и уже початая бутылка «Смирновки».

Мне стало душно и тоскливо, и до слез захотелось исчезнуть. Однако я знала, что Матвей не простит моего исчезновения. Поэтому я ограничилась тем, что выбралась из-за стола, прошла через комнату, уклоняясь от танцующих в полумраке фигур, и выскочила на балкон. Мои надежды на временное одиночество тут же растаяли: маленькую территорию между велосипедом и старым кухонным шкафом уже оккупировал Иван. Он стоял, облокотившись на перила, и курил. Увидев меня, молча протянул пачку. Я покачала головой:

— Спасибо, Вань, но я просто подышать.

— Так я тоже… подышать, в каком-то смысле, — сказал он, засовывая пачку в карман брюк.

— Это некрасиво, — сказала я, подойдя и облокотившись на перила рядом с ним.

— Не понял? — Иван глянул на меня поверх очков. Его глаза были тусклые и какие-то сонные, как и голос.

— Пачка в кармане — это некрасиво, — пояснила я, — выступает слишком сильно.

— A-а, вот ты о чем. — Иван отвернулся и уставился на соседний дом, уже расцвеченный желтыми и оранжевыми огоньками.

— О чем ты думаешь? — спросила я. Просто так спросила. Просто потому, что показался он мне слишком поникшим, даже для пьяного. Какое-то время Иван молчал. А потом выдал:

— Я думаю, что мне в этой жизни уже не светит ничего лучшего, чем есть сейчас.

— А в том, что есть сейчас, больше хорошего или плохого? — спросила я.

— В том, что есть сейчас, всегда больше дерьма, — сказал он, снова повернувшись ко мне, — разве бывает по-другому? Настоящее — это одна большая проблема. Скажи, Саша, что, по-твоему, должен думать про жизнь человек после вечернего выпуска новостей? Ты, журналистка, когда-нибудь размышляла об этом? Нет? Тогда я тебе скажу. Я скажу тебе, о чем думает человек после вечерних новостей. Он размышляет о том, какая смерть придется на его долю и долю его детей. Не правда ли, очень философская тема?

Меня словно парализовало. А Иван вошел в раж:

— Саш, ты только не сердись на меня. Я уже пьян, и ты сама понимаешь, что я не скажу этого тебе завтра, хотя как раз такие вещи надо говорить в трезвом состоянии, с умным взглядом… Я умею делать умный взгляд? Умел когда-то. Просто понимаешь, я никак не могу понять, что нужно сделать для того, чтобы…

Он замолчал и опустил голову. Казалось, что его тошнит. Подождав немного, я не выдержала и спросила:

— Чтобы что? Что ты не можешь понять?

— Когда я был маленький, то очень любил книжки Крапивина, — сказал Иван.

— При чем здесь Крапивин? — озадачилась я. — Кстати, я его тоже любила.

— Правда? — Иван снял очки и сунул руку в карман в поисках платка.

Платка не оказалось, и он принялся протирать очки краем рубахи.

— Наверное, добрая часть наших ровесников любила Крапивина, — я пожала плечами, — разумеется, из тех, кто вообще научился читать.

— Да, Крапивин — это наркотик, — вздохнул Иван. — Когда я его читал, то верил, что рано или поздно у меня все будет так же. Будут приключения, каравеллы, верные друзья… А потом, в один прекрасный день, я открыл книгу и вдруг обнаружил, что ее герой младше меня на три года. Понимаешь, Саш? Это было страшно. Тогда я понял, что в моей жизни ничего такого уже не будет. Ничего. Ни путешествий, ни морских приключений, ни полетов. А будет все так же, как у моих родителей. Авансы, долги, кредиты и прочие «сникерсы». Скажи, Саш, почему некоторым людям везет и они находят какой-то смысл, чтобы жить? А? Они что, кока-колы больше пьют?

— А чего тебе хочется? — спросила я. Тихо спросила, почти надеясь, что он не ответит.

— Чего-нибудь другого. — Он поморщился и вытащил новую сигарету. — Знаешь, когда любимый человек разговаривает с тобой по телефону таким тоном, словно ты у него денег взаймы просишь, тут уже не до барства.

Он вдруг посмотрел прямо на меня, и я увидела в его неприкрытых стеклами глазах такую тоску, что сжала кулак и ногтями впилась в свою собственную ладонь, чтобы не завыть.

— Саша, — сказал он, — почему мне такая шутовская роль досталась? Мирить рассорившихся влюбленных… Почему девушки ко мне прибегают как к запасному аэродрому? Я что, не человек?

Он смотрел так, что у меня душа выворачивалась наизнанку. Я знала, о чем он. Только не подозревала, что с новой девушкой приключилась та же история. В третий раз за свою жизнь незадачливый Иван становился «запасным аэродромом». Девушки отдыхали, чинили свои потрепанные жизнью крылышки и улетали дальше. А бедняга оставался с искореженной душой. У меня были свои соображения на счет причин такого невезения, но я не стала делиться ими с Иваном. Вместо этого взяла из его пальцев зажженную сигарету, затянулась и сказала:

— Дурак ты, Ваня. Большой мальчик, а ни черта не понимаешь в женщинах. Сам услужливо подставляешь плечо, когда бабе просто выплакаться некуда. А тех, кто по тебе сохнет, пропускаешь мимо. Правильно, они-то плачут дома, в подушку, а не на виду у всего народа.

— Это ты кого имеешь в виду? — подозрительно спросил Иван, забирая у меня сигарету.

Не знаю, на каком рефлексе, но язык сам провернул это дело, без участия моего закостеневшего мозга.

— Хотя бы себя, Ваня, — сказал мой язык, — я, между прочим, с десятого класса в тебя влюблена была. По уши.

— Ты серьезно? — Мое известие было для его пьяной головы как залп шампанского.

— Конечно, серьезно. — Я снова взяла у него сигарету. Вообще-то всегда терпеть не могла «Пэлл-Мэлл», но курить от одной сигареты — есть в этом что-то очень интимное, сближающие. Брудершафт своего рода.

— А что же ты молчала? — спросил он.

Его покрасневшие глаза так и вцепились в меня взглядом.

— В десятом классе я еще была ходячей кучей комплексов. А в одиннадцатом у тебя уже появилась Настя.

Да, я хорошо помнила, что именно Настя Аверченкова стала его первой трагедией. Кстати, в этот момент за нашими спинами и пыльным балконным стеклом она танцевала некое подобие танго, притиснувшись своим роскошным телом к Матвею. Лицо класса, первая красавица. Ее отношения с Иваном завязались после того, как она рассорилась со своим парнем и с горя перепила на собственном дне рождения. Иван держал Настю за талию над ванной, когда ее организм освобождался от всей съеденной за столом пищи. А потом он вытирал ей салфетками лицо и молча слушал все ее пьяные откровения. Расстались они через полгода, когда прежний Настин кавалер, насытившись свободой, решил вернуть все на круги своя. Он был старше Ивана и, честно говоря, обаятельнее.

Иван поверил мне. Он стоял, совершенно ошеломленный этой новостью, и смотрел покрасневшими глазами то на меня, то в черную пустоту под балконом. Когда сигарета догорела до фильтра, он достал следующую. Ее мы тоже курили на двоих, словно нельзя было зажечь две сигареты одновременно. Мы больше ничего не говорили до того момента, как дверь на балкон распахнулась и в нашу ночь ввалились еще три человека, желающих вдохнуть никотина.

Мы с Иваном не сговариваясь вернулись в квартиру. В коридоре между комнатой и столовой он внезапно взял мою руку и прижался к ней лицом.

— Какая у тебя нежная кожа, — пробормотал он, — а я и не знал.


Матвеевская вечеринка удалась. Кажется, народ действительно соскучился, если не друг по другу, то по возможности почувствовать себя моложе. Я ничуть не иронизирую: когда ты переваливаешь двадцатипятилетний рубеж и, обращаясь к тебе, все чаще употребляют слово «женщина», а не «девушка», каждый прожитый год чувствуется особенно остро. Может, потом мы привыкнем, но пока взрослеть для нас — это больно. Особенно, когда видишь, что вокруг тебя ничего не меняется: меняется только твое отражение в зеркале. А мир остается таким же беспощадно-беспомощным, вечно гибнущим и требующим спасения, призывающим очередные поколения наивных сопляков, которые еще находят удовольствие в том, чтобы ночевать на баррикадах. Все равно ради чего.

Наверное, сожаление об этом периоде жизни и заставляет бывших одноклассников-однокурсников собираться на юбилеях, хотя им, по сути, и нечего сказать друг другу. О чем мне говорить, например, с Настей Аверченковой, пардон — Василевской, чей цепкий глаз сразу взвесил стоимость моей любимой, но безнадежно дешевой футболки? Или с Геной Мокрецким, клянущим в подпитии украинцев и евреев. Первых — за то, что сбивают цены на чернорабочую силу. Вторых — потому что владельцами всех трех контор, где Гене довелось работать, были евреи. Об их поразительной и нездоровой — с точки зрения пьяного русского — пунктуальности Гена рассказывал краснощекой, как баба с русского лубка, Наташе Коваленко.

Наташа, несмотря на то что сама была порядком пьяна, умудрилась испортить мне остаток вечера настолько виртуозно, насколько это можно сделать только ненамеренно. Когда основной пыл вечеринки уже угас, от еды остались только два с половиной ломтя мерзкой грибной пиццы, а под столом выстроилась бутылочная батарея, у меня зародилась надежда, что через полчаса народ начнет постепенно расползаться по домам. И тут Наташа спохватилась:

— Мы забыли про гитару!

На сцене появилась гитара и была торжественно вручена большегубому красавчику Славе Нечаеву — нынешнему банкиру, который лет пять подряд, начиная с девятого класса, пел в церковном хоре. Народ оживился и начал подтягиваться из углов к креслу, где Слава потными руками нежил гитару.

Слегка заматеревший, но не утративший любви к публичности, он поправил без нужды свой длинный светлый чуб и начал перебирать струны, словно вспоминая мелодию. Это представление было всем хорошо знакомо, и мы не мешали Славе насладиться сполна своей ролью штатного менестреля. За моей спиной тяжело дышал Иван, и я почти пожалела, что сказала ему про свою мнимую влюбленность. Мухину это ничем не поможет, а мне может здорово осложнить жизнь.

Я поискала глазами Матвея, чтобы предупредить о своем намерении уйти. Однако не обнаружила ни его, ни Насти Аверченковой.

— «Ты снимаешь вечернее платье, стоя лицом к стене». — Слава, как обычно, начал со своей любимой «наутиловщины».

Да, в мире вокруг нас ничего не менялось.

С этой мыслью я выбралась из-за стола и пошла на кухню с надеждой, что Матвей там. Вместо него в кухонной темноте я обнаружила Лариску. Она стояла у окна, уставившись в ночь, и казалась плоской, как бумажная кукла.

— Ты на самом деле жутко похудела, — сказала я, шагнув из светлой столовой в темноту — из теплого света лампы под бумажным абажуром в свет городской наэлектризованной ночи.

Лариса обернулась, но я не разглядела выражения ее лица. Только видела, как блестят огромные глазищи. И заметила, что она забрала свои волосы в хвостик на затылке, сразу став похожей на девчонку-сорванца.

— Жизнь такая, что не потолстеешь. — В ее голосе прозвучал горький смешок.

Я подошла и встала рядом с холодным незашторенным окном. Терпеть не могу такие голые окна.

— Ну, тебе грех жаловаться, — сказала я, — ты одна из немногих, кто добился всего, чего хотел.

— Я и не жалуюсь, — отозвалась она. И неожиданно спросила: — Саша, а с каким фруктом или овощем ты себя ассоциируешь?

— Ты что, увлеклась тестами из разряда популярной психологии? — хмыкнула я. — По-моему, это чушь.

— Ну раз чушь, то какая тебе разница? — спокойно спросила она. — Скажи. Мне интересно.

Я задумалась. Подобные ассоциации всегда давались мне с трудом.

— Пожалуй, с айвой, — сказала я, — жесткая и терпкая. Или нет, все-таки не айва, а зеленое яблоко. Крепкое, кисловатое, не на всякий вкус.

— Такая ты и есть — крепкая, кислая и не на всякий вкус, — сказала Лариска, — скажешь, нет?

Я не удержалась от улыбки. Лариска меня подловила: кислая и не на всякий вкус — точнее обо мне было трудно сказать.

— А ты? — спросила я. — С чем себя ассоциируешь?

— С кокосом, — тут же ответила она.

— С кокосом? Почему?

— Он снаружи твердый, а внутри у него нежная мякоть, — Лариска пыталась улыбаться, но не очень-то хорошо у нее это получалось, — все видят его твердую корочку и забывают про мягкую внутренность. Думают, что это орех, и поэтому его безболезненно можно долбить камнем. Если при этом повредится мякоть, то он все равно останется съедобным. А разве кому-то нужно от кокоса что-нибудь еще?

Ларискин голос поднялся до опасных высот. Я дотронулась до ее джинсового плеча и хотела сказать что-нибудь. Но так и не придумала, что можно сказать женщине, чувствующей себя разбиваемым кокосом. Стало неловко. Спас положение внезапно возникший в дверном проеме Матвей.

— Охо-хо, — сказал он, встряхиваясь, как кот под брызгами воды, — дайте мне выпить! Иначе моя ранимая душа от стыда забьется под диван, и мне потом придется ее оттуда выцарапывать шваброй.

— Ты думаешь, в этом доме осталось что-нибудь выпить? — ехидно спросила я.

— В моем доме всегда остается что выпить, — парировал он, подошел к мойке, открыл дверцу и откуда-то из-за мусорного ведра и пустых майонезных банок выудил коробку красного полусухого.

— Только тихо, девочки! — торжественным шепотом сказал он, водружая коробку на барную стойку. — Давайте ваши бокалы, и я побалую вас своим лучшим НЗ!

Мы не заставили себя упрашивать. Мне, как никогда, хотелось выпить, и я второй раз в жизни жалела, что не умею напиваться до беспамятства. Этот фокус всегда оставался для меня недоступным. Первый раз я попыталась его проделать после похорон Игоря: хотелось отключиться от действительности хотя бы на время. Однако добилась я только того, что действительность стала мутной и еще более паршивой, потому что к мучившему меня чувству душевной серости добавились жуткая тошнота и головная боль. Деревянные пальцы никак не могли поймать таблетку, а ноги уводили в сторону стены, которая надвигалась и била меня в плечо, и при всем этом я ни на секунду не забывала мертвое лицо Игоря и строчки его письма. Алкоголь оказался бессилен перед злостью памяти.

— За что пьем? — спросила Лариска.

— За мое счастливое избавление! — провозгласил Матвей, вознося стакан в сторону темного потолка. — Мне наконец-то удалось убедить ее, что эту ночь нам лучше провести врозь.

— А кто претендовал на твою постель? — К тому моменту я уже вконец отупела от усталости и поэтому не сразу сообразила, о ком идет речь.

— Аверченкова, — ядовито сказала Лорик, — она же весь вечер от него не отлипала.

— У нее какие-то проблемы в личной жизни? — спросила я. — С чего это она вдруг не хочет ночевать дома?

— У нее замечательные проблемы в личной жизни, — Матвей почти промурлыкал это, — она три года мучила собственного мужа, пытаясь приучить его к своей свободной жизни. Обвиняла бедного мужика в собственнических инстинктах, ханжестве, косности и тому подобных грехах. А когда он наконец обрел прогрессивное мышление и, вместо того чтобы коротать вечера в одиночестве, завел себе хорошенькую подружку, Анастасии это почему-то пришлось не по вкусу. Она вдруг резко озаботилась безопасным сексом и стала печься о домашнем очаге. И даже подумывала забеременеть, но, слава Богу, пока отказалась от этой идеи.

— А ты-то здесь при чем? — с удовольствием спросила я.

— Я имел неосторожность ей посочувствовать. — Матвей развел руками, задел коробку с вином и тут же ею воспользовался.

Мы выпили еще раз, уже без тостов. За стеной громкий и пестрый хор наших одноклассников выводил бессмертные слова:

— «Ой-е, ой-е, ой-й… Никто не услышит!»

И как всегда, это слышал весь дом.

18

Когда я в последний раз плакала? Напрягаю память, но не могу вспомнить. Память перекатывает волной камешки воспоминаний, выносит на поверхность какие-то незначительные эпизоды, ситуации, не имеющие никакого значения.

Прошлое шуршит чередой сухих, бесслезных месяцев.

Очень давно я не плакала.

Мама рассказывала, что в детстве я была самой настоящей плаксой. Ныла по малейшему поводу, хныкала, ревела, гундела, пищала, подвывала. Словом, познала все тонкости слезоточивого искусства. В подростковом возрасте мне казалось зазорным плакать при людях. Если слезы подкатывали, я закусывала губы и ждала момента, когда можно будет запереться в своей комнате, уткнуться в бок плюшевой собаки, охраняющей мою постель, и всласть нареветься. А к тому времени, как этот долгожданный момент наступал, слезы исчезали, и к собаке я прижималась сухой щекой со сведенными от злости скулами.

С ГМ я наревелась вдоволь. Разбудив во мне женщину, он одновременно открыл и неиссякаемый источник слез где-то в глубинах моей оказавшейся такой нежной сердцевины.

Но уже два года слезы из меня не льются. Высохла, наверное, до дна.

На похоронах Игоря я тоже не плакала.

Человек — создание хрупкое, его организм создан для мучений и страданий самого разного рода, поэтому пыточное дело и цветет таким кровавым и устойчивым цветом. Но кто бы знал, какая это пытка — хотеть плакать и не уметь. Кто бы знал — как ужасно пытаться расплакаться, когда на глазах нет ни слезинки, и остается только кусать пальцы, чтобы чуть выплеснуть наружу накопившуюся боль.

Сколько раз за эти два года я пыталась заставить себя плакать! Бесполезно.

Вот и вчера после Матвеевской вечеринки на меня навалилась такая тоска, что хотелось лечь плашмя прямо на линолеум кухни, где я стояла у окна, провожая взглядом огоньки Ларискиной машины. Лариска уехала последняя, прихватив с собой окончательно захмелевшего Ивана и Надю Шибашину, с которой жила в одном районе. Надюша уже на пороге вспомнила, что привезла нам показать фотографии своей дочки, начала искать их в сумочке. Потом показывала одну за другой, сопровождая каждую пространным рассказом. Матвей уже подпрыгивал от нетерпения, а я нарочно, чтобы позлить его, расспрашивала Надю о дочке, о режущихся зубках, о проблемах с очередью в детсад. Надя охотно делилась.

Уехали они в час ночи.

Матвей закрыл дверь, прошелся по комнатам, проверяя, не остались ли чужие вещи, и лишь потом завернул на кухню. Я слышала, как он пододвинул табурет к барной стойке и сел.

— Саша, — негромко позвал он.

Я повернулась. Матвей сидел, положив локоть на стойку и сгорбив плечи. Его пальцы механически вращали зажигалку.

— Кто? — спросил он.

Зажигалка вертелась между пальцами, чудом не падая. Я не могла оторвать от нее глаза.

— Саша, кто? Скажи, ради Бога! — повторил Матвей.

— Анечка. — Мне с трудом удалось произнести это имя.

— Анечка, — повторил за мной Матвей, — кто мог подумать!

— Берлиоз тоже не верил, — желчно откликнулась я, — у смерти, знаешь ли, нет видимых предпосылок в отличие от дефолта.

Матвей тяжело вздохнул и обмяк всем телом, словно огромная тряпичная кукла.

— Ну вот ты получил информацию и теперь можешь делать с ней что хочешь, — сказала я, — а мне, пожалуйста, вызови такси.

До приезда машины мы больше не разговаривали.


Второй погибла Ольга Хуторова.

Я имею в виду — второй после Сашки Реутского.

Ольга была неординарной девушкой. Постоянно выкидывала такое, что становилось притчей во языцех у всех классов — от первого до выпускного. Например, в девятом классе покрасила волосы в зеленый цвет. Наша скромная школа, еще не отошедшая от советской строгости воспитания, была в шоке. Первоклашки ходили за Ольгой гурьбой, как за чудом.

Ольга была, что называется, «неформалка», хотя сама себя так никогда не называла. Рок тогда слушали все в нашей компании, но она единственная, для кого музыканты стали не просто кумирами, а учителями, гуру, чьим заповедям она пыталась следовать — в противовес своим очень обеспеченным и очень практичным родителям.

Она умерла в восемнадцать лет от передозировки. Ее родители были в это время то ли на Мальдивах, то ли на Мальте, и мертвое тело Ольги пролежало двое суток в квартире. Ее парень Роман названивал ей без перерыва и в конце концов пришел к выводу, что она его бросила. Тогда он оставил на автоответчике сообщение о том, что уже давно живет с ее лучшей подругой Микой, которую Ольга пару месяцев назад привела в их рок-группу. Мы так и не узнали, насколько это соответствовало истине, потому что Роман попал в реанимацию после того, как его избил обезумевший отец Ольги. Родители прослушали сообщение и, пребывая в состоянии шока, решили, что оно стало причиной самоубийства их дочери.

Потом все выяснилось. Роман вышел из больницы и исчез в неизвестном направлении. Группа рассыпалась, и Мика бесславно покинула сцену, еще не успев на нее выйти.

Есть ли в этой истории с таким количеством трагедий хоть какой-нибудь смысл? Сплошная цепочка нелепых случайностей. Неправильно рассчитанная доза, неправильно понятое молчание… Больше всего мне жаль Мику.

19

Сегодня я убедилась, что вижу гораздо больше, чем понимаю. Впрочем, еще Конан Дойл устами своего замечательного сыщика заявил о том, что большинство людей смотрят на вещи, но не умеют их видеть.

Матвей появился вчера, как всегда, внезапно. На сей раз он не ограничился звонком, а ждал меня у подъезда. После знаменательного дня рождения прошла неделя, и за это время в отсутствие вестей я успела почти успокоиться и вернуться к своему медузоподобному существованию. Менять его мне не хотелось, поэтому фигура Матвея в серой джинсовой куртке, прислонившаяся к облезлой подъездной трубе, вызвала у меня приступ раздражения. Мелькнула мысль свернуть в соседний двор, но Матвей уже шагнул мне навстречу.

— Привет, — сказал он так, словно мы договаривались о встрече. — Тебе помочь? — Кивнул на мой мешкообразный пакет. По пути домой я забрела в продуктовый, поскольку мои запасы молока и овсянки иссякли.

— А ты собираешься напроситься в гости? — не очень приветливо спросила я, игнорируя его руку, протянутую к пакету.

— Нам нужно поговорить. — Матвей демонстративно убрал руки в карманы.

— Тебе всегда нужно поговорить. Может, найдешь кого-нибудь другого на роль собеседника? — сухо отозвалась я.

Было бы прекрасно, если бы он оскорбился моему тону и исчез в тени вечера, наползающей на двор. Но английская вежливость — это не для Матвея.

Мы на лифте поднялись на мой пятый. Я старалась не смотреть Матвею в глаза, а он молчал и изредка покашливал, как при заканчивающейся простуде. В квартире я сняла туфли и сразу прошла на кухню. Матвей сбросил джинсовку, последовал за мной и опустился на табуретку. Подогнув под себя одну ногу, он спокойно уставился в окно. Знал, что я не выдержу и сама начну разговор. Я не выдержала:

— О чем ты опять хотел поговорить?

Я стояла напротив него, прислонившись к подоконнику и сложив руки на груди.

— Защитная поза, боязнь потерять контроль над ситуацией, — медленно сказал он, обводя меня взглядом.

— Матвей, прекрати, — его слова действовали на меня как скрип по стеклу, — я очень устала. Объясни, что тебе еще от меня нужно.

— Не грусти, Саша. — Он смотрел на меня странными влажными глазами, и его губы были похожи на два увядших стебля. Отметив это, я подумала, как все-таки много в человеке от растения. — Не грусти, — повторил он, — истина где-то рядом. Я даже догадываюсь где. Завтра мы туда поедем.

— Куда поедем? — подозрительно спросила я.

— В больницу, — он выпрямил ногу и положил обе руки на стол, глядя на меня снизу вверх, — я договорился с приятелем. Он зам главного врача в травматологии одного городского стационара. Завтра мы вместе с ним пойдем на утренний обход. Я хочу проверить одну теорию.

— А ничего, что я завтра утром работаю? — Злость всплывала, как пенка на закипающем молоке. — Тебе наплевать на меня, на то, что я чувствую, когда вижу это! Если хочешь заниматься бесполезными умозаключениями, занимайся — ради Бога, но не втягивай меня в свои опыты! Я не собираюсь быть твоим подопытным кроликом! Слышишь меня?

Конечно, он слышал. Но молчал. Ждал, пока моя злость остынет.

Я знала, чего он ждет, и распаляла себя еще больше:

— И ты еще меня пробовал обвинять в эгоизме! Ты самый большой эгоист из всех мужиков, которых я видела. Знаешь, в чем истина? В том, что ты пытаешься спрятаться от самого себя. Я даже догадываюсь почему. Ты винишь себя в смерти Лизы. И знаешь, пожалуй ты прав. Ты виноват! Если не заметил того, как она близка к самоубийству, — ты виноват! А теперь поздно, Матвей. Нельзя искупить свою вину поиском ответов на бессмысленные вопросы. Поздно изображать из себя рыцаря, атакующего ветряные мельницы. Ты хоть понимаешь, с кем воюешь? Ты пытаешься бороться с самим ходом жизни. Твое чувство вины грызет тебя, Матвей, а ты пытаешься его обмануть. Все твои якобы благородные порывы сводятся к тому, чтобы бросить косточку своей совести. Нечестно это, Матвей. И не надо меня впутывать в свои разборки с самим собой.

Он слушал мои обвинения, прислонившись спиной к стене, и его затылок упирался в бледно-зеленый лист на обоях в районе выключателя. Лицо Матвея было бесстрастным и желтым, и я впервые заметила, что под глазами у него темные синие впадины, а губы исполосованы мелкими трещинками.

— Ты закончила? — спросил он, поднимаясь на ноги. Медленно вставал, словно тело было неподъемной тяжестью.

— Да, — сказала я.

— Может, ты права, Саша, — голос у него был такой же бесстрастный, как лицо, — только это все равно. Каждый спасается от своей совести, как умеет. Анна вон в монастыре заперлась, грехи замаливает. Ты, как моллюск, забралась в раковину и делаешь вид, что тебе наплевать на весь мир. Ванька Мухин уходит в очередной запой. А я, дурак, вызываю на дуэль ветряные мельницы. Но знаешь… лучше сойти с ума в бессмысленных попытках изменить мир к лучшему, чем окончательно превратиться в растение. Ты — растение, Саша. Для чего ты живешь? Чтобы раз в неделю радовать своим явлением родителей? На твоих глазах умирают десятки людей, а ты пьешь жизнь, как микстуру — морщась, с брезгливой гримаской! Для чего ты живешь? Чтобы получать удовольствие от своей дурацкой каши и кефира?

Мы слишком хорошо знали друг друга, чтобы словесная драка прошла безболезненно. Мы били друг друга под дых, по самым чувствительным точкам. Мы говорили друг другу правду. Ту самую, которую обычно все знают, но не обсуждают вслух. Потому что страшно.

У меня перед глазами стояло улыбающееся лицо Ильи. Но даже всей силой воображения нельзя было отделить от него серый ореол, опустившийся до бровей.

— Боязнь ошибок приводит нас к самым страшным ошибкам, — сказал Матвей и пошел к дверям.

Сидя на корточках, он зашнуровывал кроссовки, а я стояла над ним, обхватив себя руками, словно озябшая. Хотя на самом деле мне было душно, на лбу выступила испарина.

— Счастливо оставаться, — буркнул Матвей, отдуваясь. Определенно, он был не в форме.

— Во сколько завтра мы едем? — спросила я.

20

Со стороны мы, наверное, были похожи на ежика и медвежонка из моего любимого мультфильма «Ежик в тумане». Покрасневший возбужденный Матвей говорил и говорил, задыхаясь от своих собственных слов, делал короткую паузу и снова повторял одно и то же. Он сидел ко мне вполоборота, вцепившись левой рукой в спинку скамейки и энергично взмахивая правой. А я молчала рядом с ним, по старушечьи сложив руки на коленях, с прямой спиной и сведенными от напряжения плечами. Мне казалось, что как только я открою рот, то заплачу. Не хотелось говорить ему. Я-то знаю, каково это, когда твоя последняя надежда вдруг оказывается пустым фантиком.

…Но я опять увлеклась эмоциями, а нужно рассказывать по порядку, иначе зачем вообще рассказывать.

Утром мы поехали в стационар. Приятель Матвея оказался заместителем главного врача и очень приятным мужчиной лет тридцати с шикарными мушкетерскими усами. В его кабинете мы сняли верхнюю одежду и облачились в белые халаты. Мой халат был приталенный, с кокетливыми голубыми манжетами.

В отделении недавно сделали ремонт. Шоколадный линолеум еще не успел утратить гладкость и тускло блестел под светом электрических ламп. В коридоре были шероховатые стены, отделанные под розовый камень «жидкими» обоями. Двери в палаты целомудренно скрывали мир пациентов за непрозрачными, словно покрытыми инеем, стеклами. Только пахло здесь все равно тем же горьковато-приторным ароматом лекарств и дезинфекции, которым пропитаны все больницы. Никакой ремонт от него не избавит.

Больше, чем больницы, я не переношу только паспортные столы, и поэтому, мне было не по себе. Матвей так и не объяснил, что мы должны обнаружить. Он держался уверенно, расспрашивал своего приятеля по имени Сан Палыч о пациентах, а я плелась следом, стараясь не смотреть по сторонам. Мне казалось, что медсестры провожают нас насмешливыми взглядами. Мы прошли через все отделение, мимо одинаковых дверей в палаты, мимо холла с бежевыми диванчиками и молчащим телевизором.

— Вы сегодня решили начать с седьмой палаты? — спросила Сан Палыча веснушчатая девушка в белой медсестринской шапочке.

— Да, Леночка, — мушкетерские усы вежливо повернулись в ее сторону, — как у нас там дела?

— Вы Коваленко имеете в виду? — уточнила белая шапочка. — Все по-прежнему. Есть отказывается, к телефону не подходит. Вчера сестра привезла какой-то постер, говорит, что любимая группа. Повесили на стену. Только, по-моему, никакой реакции…

Я слушала вполуха. Какой-то Коваленко отказывался есть и не смотрел на постер. Меня это не касалось.

— Ясно, — сказали усы Сан Палыча, выслушав медсестру, — пойдем посмотрим, посовещаемся с коллегами.

Под коллегами имелись в виду мы с Матвеем.

Первое, что мне бросилось в глаза при входе в палату, — крикливый постер почившей группы «Ария», пришпиленный канцелярскими кнопками к стене.

Под ним на больничной койке, сложив руки на животе, лежало юное пухлощекое создание с ярко-рыжими, разумеется, крашеными волосами. На существе были оранжевая майка с черной надписью «Visavy» и черные, очень короткие шорты. Я сообразила, что это и есть та самая голодающая Коваленко. Когда мы вошли, она даже не пошевелилась.

В палате было еще три кровати и две пациентки. Одна — женщина средних лет с торчащей химической завивкой на голове, обвисшими щеками и тяжелым сиплым дыханием. При виде Сан Палыча она тут же поднялась с постели и заговорила маслено-приторным голосом неумелой кокетки:

— Доброе утро, Александр Павлович! Замечательно выглядите!

— Вы тоже, Надежда Васильевна, — вежливо соврали усы Сан Палыча.

— Ой, Александр Павлович, зачем вы по отчеству? Я же вам говорила, что ко мне можно просто Надя обращаться.

— Хорошо, Надя, а теперь давайте посмотрим, что у нас с давлением.

Сан Палыч быстро измерил давление, задал одышливой Наде еще пару вопросов и перешел к следующей пациентке. Это была девушка-подросток с очень бледным лицом и длинными темными волосами, спускающимися по плечам. Она сидела на кровати, подогнув под себя ноги, поглощенная маленькой книжкой из серии «Азбука-классика». Я хотела взглянуть на название, но при нашем приближении девушка быстро закрыла книгу и положила ее на тумбочку «лицом вниз».

— Как дела, Маруся? — ласково спросил Сан Палыч, присаживаясь рядом с ней на кровать.

Девушка по имени Мария привычно протянула руку и ответила:

— Все нормально.

— Должно быть не просто нормально, а хорошо, — с притворной строгостью сказал Сан Палыч, быстро наматывая на ее тонкое предплечье широкую ленту тонометра, — и с каждый днем должно становиться все лучше и лучше.

Девушка вяло улыбнулась и быстро глянула на нас, замерших как истуканы над ее койкой. Я невольно поежилась: у Марии были глаза бездомного щенка.

В последнюю очередь Сан Палыч подошел к постели Коваленко. Она лежала в той же позе, что и десять минут назад. Ее глаза упорно смотрели в потолок.

— Катя, нужно измерить давление, — мягко, но настойчиво сказал Сан Палыч. Однако я почувствовала, что он растерян и не знает, как себя вести с этим рыжеволосым меланхоличным ангелом.

Ангел с банальным именем Катя оторвал взгляд от потолка и перевел его на нас. Глаза у нее были восхитительно — зеленые.

— Зачем? — спросила она.

— Катя, так полагается, — терпеливо сказал Сан Палыч, неловко опускаясь на край кровати. Катины глаза снова устремились вверх.

— Я же вам говорила, что это бессмысленно, — устало-холодным тоном произнесла она, — вы, конечно, можете измерить мне давление и даже выписать какие-нибудь витамины. Но, — тут она слега передернула круглым плечиком, обтянутым оранжевой футболкой, — жить я все равно не буду.

— Катя, не надо так говорить, — Сан Палыч выглядел как несправедливо приговоренный арестант, даже его бравые усы поникли, — ты сама не представляешь, как быстро все меняется в жизни.

— Что? — Зеленый презрительный взгляд вернулся в нашу сторону. — Это ваша обязанность — врать пациентам?

— Катя, как ты можешь так говорить! — на заднем фоне возмущенно закудахтала Надя.

— Я говорю правду, — не повернув головы, процедила Катя, — в отличие от некоторых. Мне надоело, что везде все врут. Дома, на улице, по телевизору — одно вранье.

«Фу, какой низкопробный пафос», — подумала я. А Коваленко с вызовом глянула на Сан Палыча:

— Думаете, я пыталась покончить с собой из-за несчастной любви? Из-за того, что этот идиот меня бросил? Ничего подобного! Я бы сама скоро ушла от него. Просто это было последней каплей в море вранья! Он мне врал, что любит, родители мне врали, что все будет хорошо. Теперь вот вы мне врете. А для чего? Почему вы меня пытаетесь убедить, что надо жить? Что в этой жизни такого хорошего, что за нее все цепляются? Зачем жить? Чтобы закончить институт и потом каждый день убивать десять часов своей жизни за офисным столом? Смотреть по вечерам сериалы и нюхать потную спину мужа по ночам?

— В жизни есть не только сериалы и потные мужчины, — осторожно заметил Сан Палыч.

А рыжую Катю, как говорится, понесло.

— А что еще? Все остальное — только для избранных, для тех, кто с золотой ложкой во рту родился! И вы это прекрасно знаете! Да, я уже сейчас здесь, не вставая с кровати, могу предсказать все, что меня ждет!

— Тебе так только кажется, — устало сказали усы Сан Палыча, — никто не может знать, что его ждет в будущем.

— А чего здесь не знать, — Катя презрительно скривила губы и сразу перестала быть похожей на ангела, — посмотрите, как живут большинство людей! У нас одна соседка вечером смотрит «Кармелиту», а другая — «Клон» — вот и вся разница. На работу они обе встают с отвращением, потому что надоело, да и платят копейки. Вечером обе несутся закупаться в универсам и жарить котлеты для своего семейства. А вместо секса ночью будут с мужем подсчитывать, хватит ли им денег, чтобы взять еще один кредит и немножко отложить на отпуск. Вот и все радости жизни!

Все это говорилось трагическим голосом с апломбом плохой актрисы. Я сама когда-то страдала подобным бредом и знала, что это признак кривого взросления. То есть когда по мере роста человека заносит из одной крайности в другую. Раньше, слушая подобные монологи, я относилась к ним снисходительно, но в этот раз случилось непредвиденное. Пока Коваленко с больничной койки вещала о серости жизни, я отвела глаза. И увидела, как Маруся, сидя на краю кровати и подавшись всем корпусом вперед, жадно слушает Катькину проповедь. А над темноволосой головой в воздухе… Впервые это происходило на моих глазах. Маруся ничего не ощущала: она вся была поглощена услышанным. А от ее тела расползалась серая, еле видимая дымка: она отслаивалась от кожи и, словно влачимая невидимым ветром, ползла вверх серыми обрывистыми клочьями, скапливаясь вокруг головы в небольшое плотное облако пепельного цвета.

«Так вот как это происходит», — подумала я, тупо глядя на бледное личико Марии.

— Назовите мне хоть одну вескую причину для того, чтобы жить! — потребовала Коваленко.

И тут я сорвалась.

— Замолчи, дура набитая! — заорала я на нее. — Ты сама хоть понимаешь, какой бред несешь?! Соплячка несчастная! Из-за таких дур, как ты, люди гибнут, а вы сами всю жизнь из воды сухими выходите!

Зеленые глаза испуганно заморгали. Такой реакции на свои откровения она ожидала меньше всего.

— От еды она, видите ли, отказывается! — Мой голос просто срывался от злости. — Да такой здоровой кобыле, как ты, пара дней голодовки только на пользу пойдет. Лишний жирок сбросишь, и ничего не случится.

— Саша, успокойся! Она же еще ребенок. — Матвей испуганно схватил меня за руку повыше локтя.

Однако его слова подействовали на Коваленко еще больше, чем мои оскорбления.

— Я не ребенок! — Катя подскочила на кровати и яростно глянула на него. — Я «Эммануэль» в двенадцать лет прочитала!

— Оно и видно, — процедила я. — А сейчас перестань кочевряжиться и дай доктору руку, чтобы он измерил давление. А иначе — обещаю! — ты у меня до суицида не доживешь!

Катя руку не подала, но и не отняла ее, когда Сан Палыч проявил своевременную инициативу. Коваленко тяжело дышала, как после быстрого бега. Но я знала, что означает такое дыхание: она пыталась справиться с яростью. Видимо, мой голос прозвучал на самом деле угрожающе, и она решила не нарываться.

— Девяносто на сто двадцать, отлично, — бодро сказал Сан Палыч, быстро стягивая тонометр.

Не сомневаюсь, что ему хотелось как можно скорее уйти. Коваленко снова плюхнулась на кровать и уткнулась лицом в подушку. Выходя из палаты, я оглянулась на Марусину кровать: мелькнула коротенькая надежда, что мое вмешательство могло остановить процесс. Глупо было на это рассчитывать. Мария сидела на постели, обхватив колени руками, а над ее головой расплывалась серая аура обреченности. Мой взгляд девушка встретила враждебно.

В коридоре Матвей и Сан Палыч разом набросились на меня:

— Ты что, с ума сошла?! Ты же взрослый человек — разве так можно! Да это подсудное дело! Ты же могла ее спровоцировать!

— Кого спровоцировать?! Эту рыжую стервочку? — Я усмехнулась их наивности. — Да она всех нас переживет!

— Да? — Матвей мгновенно остыл. — А я-то думал…

И тут я поняла.

— А ты думал, что я посмотрю на нее и скажу: «Оставьте в покое бедную умирающую девочку, ей уже ничего не поможет»?

— Ну, не совсем так… — промямлил он.

— Да ты что, Матвей?! — Мне было смешно и горько одновременно. — Здесь никакого особого зрения не надо. Это же элементарная психология. Чем больше человек говорит о самоубийстве, тем меньше шансов, что он его совершит.

— А вы что, обладаете способностью?.. — заинтересовался Сан Палыч. — Это же потрясающе!

— Лично я ничего потрясающего в этом не нахожу, — буркнула я, сожалея, что не прикусила язык минутой раньше.

Мы стояли в коридоре между дверями под номерами «пять» и «семь»: я прислонилась спиной к неприятно шершавой стене, Матвей нависал надо мной со стороны пятой палаты, а Сан Палыч надвигался со стороны седьмой. Выглядело это, наверное, довольно комично. Краем глаза я увидела, как дежурная медсестра — та самая невозможно веснушчатая девица — с любопытством поглядывает на наше трио из-за своего стола в другом конце коридора. Сан Палычу, казалось, не было до этого дела.

— Это уникальная способность! — не унимался он. — Вы могли бы оказать огромное содействие медицине.

«Интересно какое? — подумала я. — Указывать безнадежно больных, чтобы на них не тратились лишние усилия и деньги?»

— С вашей помощью можно быстро оценивать эффективность новых методов лечения, — развивал мысль взволнованный и вспотевший Сан Палыч, — или можно более эффективно распределять поступающие средства. Вы же знаете, что денег на медицину выделяется катастрофически мало, а вы могли бы помочь сделать процесс распределения более рациональным…

«Вот мы и добрались до сути, — уныние наваливалось на меня, как тяжелое ватное одеяло, — как всегда, все сводится к деньгам. Красивые слова о рациональном распределении, а на деле — все те же законы естественного отбора. Правильно, зачем обреченному лишние недели жизни? Какую ценность представляет один день для того, кто все равно умрет?»

Сан Палыч продолжал объяснять, как важна моя способность для медицины: его лоб блестел от пота, усы над говорящим ртом шевелились, как две мохнатые гусеницы, жующие листья. Я рассматривала выглядывающий из-под белого халата клетчатый узел галстука и выбирала минуту, чтобы прервать вдохновенный монолог эскулапа. На мое счастье, открылась дверь пятой палаты, и кто-то невидимый для меня обрадованно прошамкал:

— Александр Павлович, доброе утречко вам.

Из-за двери выползла маленькая старушка в застиранном байковом халатике, одетом поверх другого, ситцевого. Шаркая мохнатыми тапочками, она подошла к Сан Палычу и улыбнулась. При этом обнажились ряды металлических зубов.

— А мне ваше новое снотворное очень хорошо пошло, — тщательно пережевывая слова, сказала старушка, — как девочка спала.

— Вы держитесь молодцом, Вера Андреевна. — Сан Палыч улыбнулся в ответ. — Сейчас к вам зайду, и мы измерим давление.

А меня вдруг бросило в жар, и голова закружилась, словно я лечу куда-то. Лампы на потолке стали бесконечно длинными и расплывчатыми, а в горле комом встал приторный больничный запах. Глаза заслезились, но я все равно видела густой, почти осязаемый ореол над маленькой седой головой Веры Андреевны.

— Мне плохо, — пробормотала я, поворачиваясь к Матвею, — увези меня отсюда, пожалуйста. Сейчас же…

21

Я попросила Матвея отвезти меня на работу. Но он заявил, что я выгляжу больной и без чашки горячего кофе меня никуда отпускать нельзя. Кофе мне не хотелось, так как во рту все еще чувствовался привкус больничного воздуха. Я хотела куда-нибудь, где есть свежий воздух, зеленые листья, вода и нет людей. Так мы оказались в сквере напротив Новодевичьего, на берегу утиного пруда, окруженного старыми ивами. Матвей усадил меня на скамейку у самой воды и сам расстегнул ворот моей куртки. Я жадно дышала, почти пила воздух. А мимо проплывали крякающие выводки серо-коричных птиц с аккуратными головками и пружинистыми шейками. Наверное, утки ждали, что мы будет бросать им хлебные крошки. Но у нас не было хлеба.

Матвей дождался, пока я приду в себя и начну дышать в нормальном ритме, а затем потребовал:

— Ну, а теперь, будь добра, объясни мне свою выходку. Что вдруг на тебя нашло там, в палате? Зачем ты набросилась на эту малолетку?

И я рассказала.

— Теперь из-за бреда этой рыжей Катьки нормальная милая девочка покончит с собой, — мрачно подвела я итог.

— Подожди, — Матвей потер лоб и нахмурился, словно пытаясь что-то вспомнить, — а с чего ты взяла, что Мария покончит с собой? Может, просто так совпало, что ее судьба определилась в это время и в этом месте? Может, ее через пару дней из-за рассеянности собьет машина, а Катькина проповедь ни при чем?

— Да нет, это будет именно самоубийство, — возразила я.

— Почему ты так уверена? Что, аура самоубийц как-то отличается от обычной ауры умирающих?

— Нет, не отличается, — начала я и тут же осеклась.

Потому что Матвей попал в самую точку. Аура самоубийц отличалась. Я не сумела бы описать, в чем состоит это отличие, да и дело было не во внешнем виде, а в том, какое ощущение она порождала у меня. Но я могла совершенно точно сказать, что Мария умрет по своему собственному желанию, а не под колесами машины или от случайно упавшего кирпича. Так же как Лиза. Или как…

— А у Анечки какая аура? — Матвей попал в унисон моим мыслям.

— Она покончит с собой, — констатировала я.

— Сашка, ты понимаешь, что это значит?! — прямо мне в ухо завопил Матвей.

Он схватил меня за плечо и развернул к себе лицом.

— Это значит, что мы можем ее спасти! Если Коваленко умудрилась своими словами создать эту обреченность, значит, есть такая же возможность все вернуть на круги своя. Конечно, если человек умирает от неизлечимой болезни или от несчастного случая, мы бессильны. Но самоубийство — это же всегда следствие обстоятельств. Если один человек привел самоубийцу на эту дорожку, то другой человек может с нее увести.

Он был убежден и счастлив. Наконец-то, как ему казалось, в нашем лабиринте обнаружилась путеводная нить.

Он говорил и говорил, а мне становилось все хуже и хуже. Потому что рано или поздно я должна была ему сказать.

Наконец он выдохся.

— Остынь Матвей, — сказала я, — мне нужно кое-что рассказать. Прости, что должна буду тебя разочаровать, но мы ничем не можем помочь ни Анечке, ни Марии.

22

Рассказывать про Игоря мне до сих пор трудно.

Я долго пыталась убедить себя, что моей вины в его смерти нет и что я хотела как лучше. Только… знаете поговорку «Благими намерениями устлана дорога в ад»? Делаешь так, как велит сердце в компании с разумом, выворачиваешь душу наизнанку, а судьба тебе в ответ посылает кривую ухмылку.

Благими намерениями устлана дорога в ад. Это про меня и про Игоря. Лиза приложила немало усилий, чтобы убедить меня в моей невиновности. В конце концов, чтобы отвязаться от ненужной дружеской помощи, я сделала вид, что примирилась со своей совестью.

Но вам-то могу признаться: я — виновна. И единственное мое оправдание заключается в нелепом и беспомощном слове «судьба».

Игорь работал на нашей телекомпании, но в другом отделе — в оперативных новостях. Знаете, это такие новости, где рассказывают о новых достижениях преступного мира на улицах Москвы, а также дают сводку автокатастроф. Ребят из этого отдела мы, чистые «новостники», между собой называли «некрофилами». Это вполне соответствует людям, которые идут по коридору походкой охотящихся котов и на вопрос «Вы на обед?» отвечают с непроницаемыми лицами: «Нет, на труп!»

В их отделе работали четверо мужиков, а Игорь был самый молодой, хотя и не выглядел таковым. Я, честно говоря, удивилась, когда узнала, что он всего на пару лет меня старше. Впрочем, тогда я только пришла в «Новости» и чувствовала себя стажеркой, пороха не нюхавшей.

Первый раз Игорь мне бросился в глаза в нашем буфете, когда я с коллегами-журналистками стояла в очереди за сосисками и коржиками. Игорь зашел вместе со Станиславом и Борисом, двумя другими корреспондентами из оперативного отдела. Он был выше их обоих почти на голову. Темный ежик стриженых волос хорошо гармонировал с его нарядом: черные джинсы, черный свитер с высокими воротом (при том, что на улице стоял май!), нож в кожаном чехле, пристегнутый к толстому солдатскому ремню, мощные ботинки-берцы. Когда Игорь сложил руки на груди, я увидела еще пару мощных браслетов из черненого серебра.

— Это кто такой? — Обалдев, я шепотом поинтересовалась у коллеги.

Она сразу поняла, кто имеется в виду, и отозвалась:

— Игорь Андронов из оперативных.

Я не сразу смогла сформулировать следующий вопрос:

— А он всегда… такой? Или это у них спецакция?

— Какая у некрофилов спецакция! — Коллега фыркнула. — Нет, он сам по себе оригинал.

— Ну и жуть! — искренне сказала я. — И взгляд под стать имиджу!

Я не преувеличивала: Игорь созерцал очередь с видом аскета в варьете.

— Некоторым нравится, — загадочно произнесла коллега.

Кто эти «некоторые», стало ясно через пару минут. Дверь в буфет снова распахнулась, и в хвосте очереди появился каскад каштановых кудрей, соединенных серебристым полумесяцем заколки. Потом из-за плеча водителя Витали выглянула обладательница роскошной шевелюры — Юлия Берцова, одна из ведущих утренней программы. Заметив впереди себя черную спину Игоря, она просияла, затем тихонько подошла к нему сзади, и ее обнаженные до плеч руки обвились вокруг его спортивного торса. В этот момент я впервые увидела, как Игорь улыбается, и улыбка у него была удивительная, почти мальчишеская, такая, когда улыбается все лицо — глаза, брови, губы. Верх Юлиной прически еле доходил ему до плеча, и на фоне его черного силуэта она выглядела почти Дюймовочкой. Однако как я узнала позднее, главной в их паре была именно Берцова: она задавала тон, выбирала, на какой фильм идти в кино и как проводить выходные. Это удивляло окружающих, и меня в их числе. Лишь намного позже я поняла, что единственной причиной видимого лидерства Юлии было то, что Игорь позволял ей верховодить во всех вопросах, которые считал несущественными. Ее вкусовые предпочтения ничуть не мешали ему жить своей жизнью. Но я этого не знала и поэтому так легко попалась на крючок, сочтя Игоря более уязвимым, чем он был на самом деле.

Первые два года моей работы на телекомпании об Игоре я задумывалась не чаще, чем о любом из соседей или бывших одноклассников. Вокруг меня было много интересных мужчин, обремененных популярностью и при этом вполне компанейских. В курилке всегда можно было посидеть у кого-нибудь из них на коленях, а один из наиболее маститых новостных ведущих в течение полугода, пока мы жили в одном районе, подвозил меня домой на своем черном «шевроле».

Игорь же не вызывал у меня ни симпатии, ни интереса. Он ходил всегда в черном, носил браслеты и кулоны, что было раздражающе: я ценила в мужчинах простоту стиля. Андронов казался мне неестественным и даже вычурным — с его неизменным ножом в чехле и мрачной физиономией. Он всегда выглядел угрюмым, за исключением тех моментов, когда рядом была Берцова.

А потом случились два трагических события подряд, которые сцепили нас с Игорем крепче, чем обручальные кольца.

Событие первое — меня сбила машина, и я начала видеть приближающуюся смерть.

Событие второе — Игоря бросила Юлия.

О последнем обстоятельстве я узнала не сразу после своего возвращения на работу, а только через пару недель. Первые дни мне было не до сплетен. Я, как могла, пыталась освоиться с новым для себя миром — миром, где из-за каждого угла мне мерещилась чья-то гибель.

То, что Игорь и Юля расстались, для меня открылось опять-таки в буфете. Это было одно из немногих мест нашего здания, где случайно могли собраться в одно время сотрудники совершенно разных отделов. Когда мы с Лизой пришли на обед, Юлия уже сидела за одним из столиков с двумя журналистками из той же утренней программы. Они, по всей видимости, только что отстояли очередь и теперь приступали к еде. Юля своей изящной ручкой с жемчужными ноготками топила в кружке с кипятком пакетик черного чая.

В это время позади нас хлопнула дверь, пропуская в буфет еще кого-то. Я оглянулась и увидела Игоря. А Игорь увидел Юлю. Я ожидала, что сейчас на его лице появится та самая мальчишеская, откровенная улыбка и он начнет протискиваться между столиками к своей фее. Вместо этого Игорь, помрачнев еще больше, резко развернулся и вышел. Дверь хлопнула так, что я невольно вздрогнула. Юля же опустила глаза к чаю, проверила, достаточно ли он заварился, затем осторожно вытащила пакетик и положила его на картонную тарелку. Потом принялась распаковывать свекольный салат.

— Надо же, и глазом не моргнула, — сказала Лиза, посмотрев в ее сторону. — Стальные нервы у девочки!

— Кажется, что-то прошло мимо меня, — сделала я вывод.

Во время того обеда, в промежутках между поглощением салата и риса с куриной отбивной, Лиза рассказала мне, что около двух недель назад Юлия дала Игорю от ворот поворот. О причине ходили разные слухи, но все стало более очевидно, когда кто-то заметил, что теперь после работы Юлия почти каждый вечер уезжает не на служебной машине и не на метро, а на пятидверном «порше» цвета металлик. И садится не за руль.

Игорь молчал и ходил по коридорам нашего здания с замороженным спокойствием на лице. Некоторые девушки полагали, что предательство Берцовой его никак не затронуло. Но мне, чтобы не верить в эти предположения, было достаточно того случая в столовой, когда Игорь случайно наткнулся на Юлию. Я видела его лицо, и после этого никто бы не смог меня убедить в нечувствительности «этого некрофила». Думаю, что его боль была еще большей, чем я могла себе представить, потому что он не давал ей никакого выхода наружу, и она горела внутри его, сжигая весь душевный механизм, который был у Андронова довольно-таки тонко устроен.

Дней через десять после происшествия в столовой я увидела Игоря вечером около входа в наше здание. Мы с Лизой направлялись домой, а он ждал оператора, чтобы ехать на съемку, и курил. На нем была знаменитая на весь телеканал летная куртка, из-под воротника которой виднелся металлический кулон в виде греческой амфоры. Мой взгляд зацепился сначала за этот кулон на крупной цепочке, потом я подняла глаза и увидела. Словно дым от сигареты не развеивался в воздухе, а собирался над его головой, скапливаясь в небольшое облако. Мне было уже вполне ясно, что это значит. Стало так плохо, что здесь же, у порога телекомпании, я упала на скамейку и зажала рот руками, словно меня затошнило.

А знаете, это ощущение на самом деле похоже на тошноту: кажется, что тело выворачивается наизнанку и к горлу подкатывает желчь. Только в отличие от обычной тошноты, сколько бы ни держал пальцы во рту, никогда не бывает рвоты, а значит, облегчение так и не наступает.


Что было дальше?

Дальше была бессонная ночь, Лиза, трижды заваривающая свежий чай в глиняном чайничке — моем подарке, пачка «Вог» на двоих, Моррисон, троекратно исполнивший один и тот же альбом, много разговоров и много пауз, во время которых мы не смотрели друг на друга. Лиза разглядывала кончик своей сигареты, выдвинув руку перед лицом, а я созерцала окно, окрашенное ночью в непроницаемый черный цвет. Окно Лизиной кухни выходило на пустырь, и поэтому даже желто-оранжевые маячки окон не сигнализировали о жизни вокруг. Здесь я всегда себя чувствовала как на острове.

Естественно, я рассказала Лизе про Игоря. В ту ночь мы с ней вместе пытались понять, что можно сделать. Ближе к рассвету наш разговор стал напоминать блуждание по кругу: было движение, но отсутствовал его смысл.

— Мы не можем оставить это так, как есть, — в сто первый раз повторяла Лиза.

— Мы не должны, — снова подтверждала я.

— Может, сходить в церковь, посоветоваться со священником? — неуверенно предлагала Лиза.

Однако мы обе понимали, что ни в какую церковь не пойдем. Для этого нужно хотя бы немного верить, а я, хотя и хранила свой крестильный крестик в шкатулке с сережками, на вопрос о своем вероисповедании твердо отвечала: «Агностик». Наконец часов в пять утра, когда у нас иссякли сигареты и слова, Лиза в состоянии полусна пробормотала:

— Вот если бы познакомить его с какой-нибудь сногсшибательной девушкой, так чтобы эта дура у него из головы выскочила…

— Клин клином? — уточнила я. — Да, пожалуй, это вариант.

— Сомневаюсь, — уныло отозвалась Лиза, — это же надо найти свободную девушку, придумать, где их познакомить, чтобы это выглядело как случайность. Еще надо, чтобы барышня оказалась в его вкусе…

На том наши ночные измышления и кончились.

В течение следующих нескольких дней я Игоря не видела. Как потом выяснилось, он был в командировке. Я почти забыла о нем, но лишь до того момента, как Андронов в своей летной куртке и вечных черных джинсах в районе двух часов дня прошагал по коридору мимо нашей редакции. Серая аура над его головой стала еще плотнее.

Игоря заметила не только я.

— Девочки, а вы знаете, что наш угрюмый некрофил пишет стихи? — довольно громко спросила Ниночка Браценко, наш корреспондент-эколог и школьная подруга Юлии Берцовой.

Естественно, она ожидала ответа «нет», и мы его выдали, сопроводив хором удивленных возгласов.

— Мне Юлька по почте присылала, — красногубая Ниночка догадалась понизить голос, — у меня они где-то здесь, в инбоксе лежат. Сейчас продемонстрирую!

Наши журналистки и продюсеры тут же собрались вокруг компьютера Браценко. Мне благо даже двигаться не пришлось — мы сидели за парными столами. Через минуту Ниночка нашла нужный файл и начала вслух читать. Лучше бы она этого не делала: мне стоило большого труда абстрагироваться от ее фальшивого, подвывающего голоска и воспринимать сами стихи. А они того стоили.

Я была впечатлена не меньше остальных. Стихи Игоря были мрачными, как он сам, надрывными. Они болезненно били резким слогом по нервам. Но это были талантливые стихи.

— Мрачновато, — сказал кто-то из девушек.

— Зато про любовь! — откликнулась другая.

— Да, он до сих пор по Юльке с ума сходит, — подхватила Ниночка.

Мое чувство справедливости не выдержало.

— Вы уж простите меня за приземленность, — подала я голос со своего места, — но, по-моему, любовь здесь весьма и весьма вторична. Я, конечно, не буду утверждать, что о ней там речи не идет, но суть далеко не в этом.

— Да, конечно, Рокицкая у нас — знаток высокой поэзии, — ехидно сказала Ниночка, — наши дилетантские суждения оскорбляют ее утонченный вкус. Сейчас она нас просветит!

Мы с ней не очень ладили, и полагаю, она решила, что я покушаюсь на лавры ее подруги в качестве Музы. Как оно, собственно, и было.

— Простите мой сарказм, но несчастная любовь — это подростковая болезнь, — я намеренно взяла высокомерный тон, — а зрелая личность гораздо труднее переживает не обманутые чувства, а обманутые надежды. Я имею в виду надежду на понимание…

В это время кто-то из девчонок ойкнул. Мне даже не надо было поворачивать голову: увидев взгляды наших девушек, устремленные за мою спину, на дверь, я и так все поняла. Но все равно обернулась.

Игорь стоял в дверях редакции, опершись на пластиковую выдвижную дверь, и смотрел на нас с такой ядовитой усмешкой, что у меня слова застряли в горле. Но потом он перевел взгляд на мое лицо, и хотя его губы продолжали усмехаться, я поняла, что ко мне это не относится.

Мы посмотрели друг на друга, а затем он развернулся и ушел. Но этих нескольких секунд было достаточно, чтобы между нами протянулась та тоненькая невидимая ниточка, которая еще ни к чему не обязывает, но многое позволяет.

Не знаю, как это бывает у других, но мне всегда легко понять, могут ли у меня сложиться с мужчиной те отношения, что попадают в странную и общую категорию под названием «роман». Достаточно посмотреть в глаза этому человеку — и перспектива становится очевидной.

С Игорем результат выходил положительный.

И тогда я вспомнила про идею Лизы.


Узнать телефон Игоря труда не составило: список телефонов сотрудников есть у каждого продюсера. Гораздо сложнее было придумать предлог. Промаявшись около часа в размышлениях, я решила позвонить наобум.

Я пришла домой в восемь часов вечера: задернула шторы, чтобы отгородиться от надвигающейся темноты, включила свет и упала на диван. Мой желудок скулил и подвывал от голода, но я слишком нервничала, чтобы заняться ужином. Как только я приняла решение, ничто больше не могло отвлечь мою бедную голову от мыслей о предстоящем звонке. Как сказать? Что сказать? Не могу же просто набрать его номер и выдать в трубку что-то вроде «Игорь, я знаю: мы созданы друг для друга!».

С другой стороны, почему не могу? Что самое худшее мне грозит в этом случае? Насмешливо-презрительный взгляд при встрече? Но мы не так часто сталкиваемся, чтобы это отравляло мне жизнь.

Я взяла телефон, быстро набрала номер и стала ждать. С каждым гудком внутренний голос вопил все настойчивее: «Его нет дома! Положи трубку!»

— Алло. — Хриплый, словно после сна, голос Игоря раздался в трубке как раз тогда, когда я уже была готова ее выключить.

— Игорь? — переспросила я своим «телефонным» голосом, который на два тона ниже моего обычного звучания. — Добрый вечер…

— Добрый, — отозвался он. — А кто это?

— Это Саша Рокицкая, — пояснила я.

— А, Саш, привет. — Он вроде бы не удивился.

— Привет, — мучительно выдавила я, — ты знаешь…

— Нет, не знаю, — насмешливо прервал он. — А что я должен знать?

«Так, все летит к чертям!» — подумала я и внезапно разозлилась.

— А почему ты такой раздраженный? — с вызовом спросила я. — Я тебя что, разбудила?

Я спросила это просто так, но он неожиданно ответил:

— Ну вообще-то да, разбудила.

— Извини, странный у тебя режим, — сказала я, глянув на часы.

— У меня нет режима, — отозвался он, — я считаю, что любой режим вреден для человека.

— Да? — Меня это развеселило. — А большинство специалистов почему-то утверждают обратное.

— В свое время большинство утверждало, что Солнце вращается вокруг Земли, — холодно ответил он.

— Игорь, а почему ты против режима? — Во мне проснулось любопытство.

— Ты позвонила специально, чтобы узнать мое отношение к режиму? — спросил он в ответ.

— По-моему, это не важно, — решительно заявила я, чувствуя себя все увереннее, — послушай, если тебе неприятно со мной разговаривать, ты можешь сейчас же послать меня куда подальше. Поверь, в этом случае даже моя тугодумная голова способна понять неуместность дальнейшей беседы. А если я не вызываю у тебя раздражения, то почему бы нам не поговорить? Мне действительно интересно, почему ты считаешь режим вредным, хотя нам с детства внушают мысль о его полезности. Так что решай. Я положу трубку после первого же мата.

Игорь помолчал, и во время его молчания я кусала свой указательный палец.

— Как ты думаешь, что такое свобода? — вдруг спросил он.

Я растерялась.

— Свобода… Ну, я думаю, что свобода — понятие относительное, — неуверенно начала я. — В том смысле, что абсолютная свобода — это миф. О ней можно мечтать, но она недоступна, да и не нужна, собственно. В первую очередь для человека важна свобода творчества, — здесь мой голос окреп, потому что я вспомнила одну из наших с Лизой дискуссий по этому поводу, — человек свободен, когда он может выбирать то, чем ему в жизни заниматься и как этим заниматься. Да, именно так — свобода выбора. Если у человека отнять право самому выбирать свой жизненный путь, свою работу, своих друзей, свой образ жизни, это значит лишить его свободы. Поэтому максимальное ограничение свободы — это тюрьма. Там человек лишен выбора даже в таких мелочах, как выбор еды, режима, времени сна, не говоря уже обо всем прочем. Вот, примерно, то, что я думаю о свободе.

— Понятно, — сказал Игорь, — но неправильно. Все, что ты говоришь — свобода творчества, свобода выбора, — это внешнее. А ты ни разу не встречала людей, которых ничто не ограничивает в их праве выбора, но которых ты бы никогда не назвала свободными?

— Пожалуй, встречала…

— Почему так? Я тебе скажу почему. Значительная часть людей при отсутствии любых ограничений не умеют делать выбор самостоятельно. Им проще, когда социум все решают за них, а им самим остается лишь прислушиваться и следовать общепринятым нормам. Общепринятой моде, общепринятым идеалам, общепринятым заблуждениям. Такие люди во все времена строили свою жизнь по самому популярному канону — «чтобы не хуже, чем у других». Они во всех своих поступках ориентируются на то самое пресловутое «большинство». Мол, если так делают все — это не может быть неправильно. Ты, кстати, замечала, как часто реклама в наше время ссылается именно на мнение «специалистов», «экспертов», «профессионалов»? Или на мнение того самого «большинства». Правда, в каждом случае это свое большинство. Например, если вы нормальный собаковод, то должны поступать как другие нормальные собаководы и кормить свою собаку только «Педигри». Если собаку тошнит от «Педигри» — это значит, что вам не повезло с собакой. Смените ее на ту, у которой желудок будет способен переваривать эти опилки. Ну и все остальное примерно так же. Это все наживки, призыв к инстинкту толпы, который живет в каждом из нас с древности, когда для выживания необходимо было держаться стадных норм поведения… Сейчас реклама взывает как раз к этим инстинктам: не хочешь стать чужаком на пиру жизни — не забудь каждые три месяца менять модель телефона.

— Это называется создание общественных архетипов, — заметила я.

— Приятно поговорить с образованным человеком, — с незлой иронией откликнулся он, — да, я как раз про архетипы, стереотипы и тому подобное. Понимаешь, к чему я клоню?

— Пока не совсем, — призналась я.

— Свобода зависит не от внешних факторов, а от внутренних, — сказал Игорь, — не обладая внутренней свободой, человек все равно не сможет воспользоваться той свободой выбора, о которой ты говоришь. Хуже — он будет бежать от нее как от огня. Он будет принимать решения исходя не из того, что нужно ему самому, а с оглядкой — как на это посмотрят другие и не будет ли это в их глазах слишком старомодным или чересчур вызывающим? Где здесь свобода? Прежде чем говорить о своем праве на выбор, человек должен научиться мыслить независимо. А чтобы независимо мыслить, нужно уметь отказывать себе. Понимаешь? Мы слишком привыкли баловать себя, ублажать свое тело. И что в итоге? Теперь не мы диктуем ему свою волю, а оно диктует ее нам. Почему люди боятся принимать самостоятельные решение, а предпочитают испытанные рецепты? Из-за страха лишить свое тело полагающегося комфорта. Мы все прекрасно знаем, что, делая что-то вразрез с общественными нормами, ты всегда рискуешь нарваться на колючую проволоку. В прямом и переносном смысле.

Он говорил, не повышая голоса, спокойно и очень внятно, словно объяснял малышу, почему нельзя баловаться со спичками.

— Я понимаю, — сказала я.

— Режим — это скелет нашего мирка, — продолжил Игорь, — то, на чем основывается все остальное. Что такое режим? Это набор привычек, на которые мы наматываем свою жизнь, чтобы она — не дай Бог! — не потекла в неизвестном направлении.

— Шесты для плюща, — усмехнулась я, представив жизнь в виде зеленых, тянущихся к солнцу стеблей.

— Кстати, очень хорошее сравнение, — без иронии заметил он, — мы не даем этим стеблям выбрать свое направление, а привязываем их веревочками к шестам, чтобы они росли так, как полагается. Мы привыкаем есть и спать в определенное время и в определенных условиях. Если этот порядок нарушается, у нас сразу же появляется чувство дискомфорта. Но от природы человеческий организм — очень гибкая структура: он хорошо адаптируется почти к любым условиям. Нужно развивать эти адаптивные свойства, а не убивать их режимом и привычками.

— Почему тогда ты куришь? — спросила я.

— Я могу не курить, — спокойно ответил Игорь, — я не курил три года. Снова взял сигареты только месяц назад.

«Значит, не такой уж ты железный», — подумала я. А вслух сказала:

— Ты побуждаешь меня к тому, чтобы серьезно пересмотреть свой образ жизни.

— Ни к чему я тебя не побуждаю, — буркнул он, — ты спросила — я ответил.

— Игорь, слушай, — вдруг сказала я, — приезжай ко мне в гости. Сейчас.

— Сейчас? — Он, кажется, искренне изумился.

— А что такого? — спросила я, словно подобное приглашение было для меня в порядке вещей. — Всего лишь половина девятого. Ты уже выспался?

— Выспаться-то я выспался, — протянул он, — но ты не могла бы объяснить причину, по которой мне стоит сейчас срываться и ехать на другой конец Москвы — к тебе в гости?

— Если не хочешь — можешь не приезжать, — я говорила спокойно, хотя сердце набирало обороты, — никакой уважительной причины, чтобы выманить тебя из твоей берлоги, я придумывать не собираюсь. Просто приглашаю. Собственно, я и звонила тебе с этой целью.

— Ты позвонила, чтобы пригласить меня в гости? — недоверчиво переспросил он.

— Да, я звонила, чтобы пригласить тебя в гости сегодня вечером, — подтвердила я. — Понимаешь, я человек спонтанных решений. Мне так захотелось, и я так сделала. Если ты откажешься — не обижусь. Не все же страдают внезапными перепадами настроения.


Матвей, несмотря на лелеемый имидж умудренного воина, выглядит просто ребенком со своими попытками «спасти поколение». Нет уж, обреченность — на то она и обреченность. Это как в кино: баркас с Верещагиным вот-вот взорвется, и сколько мы ни подпрыгиваем на своем кресле, сколько ни кусаем губы, изменить ничего не можем. В экран не запрыгнешь. Ну а мне жизнь отвела самое почетное место — в первом ряду. Или даже нет — в каморке, где крутится проектор. Или он сейчас уже не крутится? Совершенно не представляю состояние современных кинотехнологий.

Впрочем, не важно. Вернемся к Игорю.

Он был удивительный. Без иронии.

Он был редкой для нашего поколения фигурой — даосом в миру. На языке Лао-цзы таких людей называют «древесная чаща». Он никогда не делал того, что было ему несвойственно. Это не так легко, как кажется, потому что вся наша жизнь состоит из череды компромиссов. Мы настолько привыкаем убеждать себя в целесообразности того или иного решения, что почти не чувствуем, как при этом наша совесть или наше чувство прекрасного страдают от мезальянса с рациональностью. Игорь мог пойти на компромисс в отношениях с другими людьми, но никогда — с собой. По своим вкусам Андронов был отнюдь не аскет: любил вкусную еду, дорогой коньяк, восхищался «роллс-ройсами», коллекционировал холодное оружие. Но в нем жило странное, непонятное тогда мне стремление отказывать себе как раз в том, что он любит больше всего. Так, Игорь намеренно соблюдал посты, месяцами не притрагивался к спиртному или неделями ограничивал свой сон двумя часами в сутки. Теперь для меня очевидно, что таким образом он стремился обрести свободу от самого себя — то, о чем мы говорили в наш первый вечер.

Андронов приехал ко мне с двумя банками джин-тоника и большой шоколадкой. Я сварила кофе, и наш вечер продлился за полночь. Не было ничего, кромеразговоров. Время от времени Игорь замолкал и просто смотрел на цветные тени от моей вращающейся лампы, которые ритмично метались по потолку. В один из таких моментов на меня накатила иллюзия того, что я могу полюбить этого человека.

Если бы я верила в то, что любовь можно вымолить у Бога, то все вечера той весны стояла бы на коленях.

Хотя это сейчас я так думаю. А тогда, если быть честной, отсутствие любви меня не особо беспокоило. Да, я хотела бы любить его. Но не видела никакой трагедии в том, что чувства нет. К Андронову меня привязывали симпатия, уважение, секс, и, по моим тогдашним меркам, этого вполне хватало для прочных отношений. При обоюдном эгоизме такой роман может быть длительным и вполне благополучным. Проблема возникает, когда один из двоих любит и при этом не признает компромиссов.

С Игорем получилось именно так.

Наши отношения развивались стремительно и сногсшибательно. Неожиданно для меня самой уже на третье свидание после той бессонной ночи мы оказались в одной постели. И мне было хорошо и спокойно. Игорь оказался на удивление осторожным и нежным. До сих пор помню его шепот, прервавший возбужденное дыхание:

— Можно?

Этот вопрос меня так растрогал, что я даже не смогла ответить. Просто сжала его голову ладонями и поцеловала в лоб.

Наши коллеги, впервые узрев нас вместе — естественно, в буфете, — были, без преувеличения, шокированы. Особенное удовольствие мне доставило выражение лица Берцовой. Она стояла в очереди передо мной и мучилась сомнениями насчет творожного сырка. Юлия за последние полгода здорово прибавила в весе, и хотя лишние килограммы пока не сказались на ее обаянии, редактор программы уже сделал предупреждение и потребовал от нее сесть на диету. Ограничения в пище Берцовой давались с трудом и сопровождались долгими колебаниями около буфетной стойки, из-за чего движение очереди каждый раз замедлялось на несколько минут. Как раз в такой момент хлопнула дверь, и зашел Игорь. До этого мы еще ни разу не были вместе на людях, и из всех сотрудников телеканала о наших отношениях знала только Лиза.

Увидев Игоря, я в первый момент растерялась: прошлую ночь мы провели вместе, фактически не смыкая глаз, утром вместе позавтракали, и он прямо от меня уехал на съемки. На тот момент я знала его слишком мало, чтобы предугадать, захочет ли он афишировать наши отношения. Поэтому все, что я сделала, — это выдавила из себя подобие улыбки, которая могла быть адресована как ему, так и моим собственным мыслям. Но Игорь не стал церемониться: он подошел ко мне и обнял за талию. Так, словно мы знакомы уже давным-давно и каждый день вместе обедаем в нашем душном буфете. Никак не реагируя на изумленные взгляды со всех сторон, он начал расспрашивать меня про работу, съемки и еще про что-то. Андронов так и не увидел, какими огромными — как у героев японских мультфильмов — стали глаза Юли, когда она наконец отказалась от сырка и подняла голову. На секунду мне даже показалось, что Берцова сейчас уронит на пол свою порцию плова в пластиковой мисочке.

Через несколько дней нас с Игорем уже перестали провожать взглядами. А спустя месяц к нашим отношениям настолько привыкли, что даже буфетчицы удивлялись, когда я приходила на обед одна или с коллегами по «Новостям».

Мы были красивой парой. Я вижу это сейчас по нашим фотографиям.

Да, когда я вспоминаю те десять месяцев, что мы были вместе, то почти не помню ореола смерти. Он никуда не исчез, но словно законсервировался: не увеличивался и не темнел, как у других жертв, которых я наблюдала не один день. Это служило для меня доказательством того, что все идет правильно. Тогда мне не приходило в голову, что обреченность измеряется не только днями.

* * *
В Игоре меня многое радовало, трогало, восхищало… Но это не одно и то же, что любовь, верно? Мне очень хотелось любить его и иногда даже казалось, что такая эволюция возможна, ибо никому до сих пор не известны механизмы зарождения этого чувства.

Но когда на горизонте снова появился Главный Мужчина моей жизни, на его фоне отношения с Игорем сразу поблекли, и стало очевидно, насколько далеко им до взаимной любви.

Первые месяцы после смерти Игоря я считала, что если бы не ГМ, то наши отношения с Андроновым продолжались бы и дольше, и, возможно, моя спасительная миссия увенчался бы успехом. Потом я поняла, что пытаюсь обмануть саму себя. Если бы не появился ГМ, жизнь нашла бы другие способы поставить точку.

Главного Мужчину своей жизни я не буду называть по имени. Его главный недостаток в моих глазах — слишком большая известность среди тех, кто читает деловую прессу. И разумеется, среди тех, кто ее делает. Хотя я забыла еще один недостаток — он женат.

Мое чувство к нему уже угасло, и теперь я с трудом могу представить себе то жаркое волнение, с которым хватала телефонную трубку, зная, что звонит он. Но Главный Мужчина жизни — на то он и главный, что его влияние остается в силе даже тогда, когда ты его уже не любишь.

Когда-то, будучи наивной экзальтированной первокурсницей, я попала на практику в крупную столичную газету, где он был редактором отдела. До сих пор не могу понять, почему популярный журналист с саркастическим складом мышления, обремененный умницей женой и малолетней дочерью, обратил на меня внимание. Началось все со скупых похвал моим дилетантским заметкам, а потом… Нет, я не буду рассказывать всю историю своего тайного романа: для этого потребовался бы отдельный дневник.

Наши отношения с перерывами продлились больше двух лет и закончились только тогда, когда он в конце злобных девяностых решил попробовать на вкус эмиграцию и отправился с семьей в Израиль. Точнее, так решила его жена, которая как раз ждала второго ребенка и подозревала, что детям будет спокойнее расти на берегах Мертвого моря, чем под сенью Кремля. Для меня это известие стало ударом обуха по голове. Несколько недель я чувствовала себя оглохшей, ослепшей и почти парализованной. Мне казалось, что вокруг того места, где я стою или сижу, мгновенно вырастает толстая стеклянная стена, в которой нет ни одного отверстия. Мой собственный мир просто рухнул.

Я, честно говоря, тогда не думала, чем могут закончиться наши отношения. ГМ просто свалился мне на голову, взял за руку и повел. А я пошла, как послушная козочка, даже не успев задуматься, насколько это согласуется с моей собственной моралью.

До этого никто из мужчин не водил меня вот так, за ручку, как в детстве. А иногда этого так хочется. Не думать, не выбирать, не анализировать, а просто идти за сильной рукой.


Я часто думаю о том, от каких нелепых случайностей зависит наша жизнь. Судьбы людей сцепляются между собой таким странным образом, что если увидишь подобное «совпадение» в кино, то лишь посмеешься над глупостью сценариста, возомнившего, что это может выглядеть хоть сколько-нибудь правдоподобно.

А про то, по каким нелепым причинам люди часто расстаются, лучше вообще помолчать. Меня иногда охватывает злость, когда я вижу, с какой настойчивой глупостью мои знакомые разрушают свою семью. Бывает, люди живут вместе не один год, но все равно она звонит ему по телефону во время совещания и капризным голосом требует ласкового слова. Он, естественно, раздражен и пытается прекратить этот разговор. А она не дает этого сделать вопросами типа «А почему ты говоришь со мной таким холодным тоном? У тебя женщина?». И конечно, он, не выдержав, выключает трубку. Весь день летит насмарку, потому что вечером его ждут обиженные глаза, источающие слезы, и плаксивые упреки в бесчувственности, а ему снова придется доказывать свою любовь и бесконечно повторять, что она единственная женщина в его жизни. Да что там! — она лучшая женщина в его жизни: все его бывшие жены и подруги даже в подметки ей не годятся. Их залакированные шевелюры по утрам торчали дыбом, и каждая была либо стервой, либо ревнивой дурой, которая без конца отвлекала его от работы своими звонками… И в конце концов в его практичном мужском разуме рождается сомнение — а надо ли вообще это все говорить в сотый раз? Тут же появляются неотложные дела на работе, ради которых совершенно необходимо задержаться до того часа, когда возвращаться домой трезвым уже неприлично. Потому что тебя уже и не ждут трезвым, а зачем обманывать ожидания?

И знаете, что меня удивляет больше всего?

То, что все женщины, предвидя потерю своего мужчины, говорят одни и те же бессмысленные фразы и — более того — с одними и теми же интонациями. Когда я представляю, сколько раз за свою жизнь среднестатистический мужчина слушает подобные монологи, мне становится искренне жаль его.

«Скажи мне что-нибудь теплое», «Скажи, что меня любишь», «Скажи, как я выгляжу» (подразумевая: «Скажи, что я выгляжу сногсшибательно») — женщина требует этого с наивностью ребенка, который тянет маму за ручку к песочнице. Мне становится тошно, когда я вспоминаю, что сама в свое время говорила точно такие же фразы.

И не кому-нибудь, а ГМ. Впрочем, никто из прежних моих приятелей не значил для меня столько, чтобы вымаливать у них доброе слово. А у него я вымаливала. В прямом смысле слова. Мы часами висели на телефоне по ночам, когда его жена с ребенком были на даче у тещи. И я никак не могла расстаться с телефонной трубкой, тискала ее в потных пальцах, прижимала к щеке, гладила пальцами. И просила: «Ну скажи мне что-нибудь на прощание… Пожалуйста!»

«Ну нельзя же так — с ножом к горлу!» — возмущался он.

Хотя ему-то следовало уже привыкнуть. По-моему, жена требовала от него того же самого.

Это я поняла позже. Как и то, насколько мужчинам сложнее приходится в таких ситуациях. У влюбленной женщины есть свойство вцепляться в душу любимого наподобие клеща, и оторвать ее можно только с собственной кровью и плотью. Да, так я думаю, и можете сколь угодно кидать в меня камнями. Я-то заранее увижу тот камень, что прилетит мне в висок.

В расставании всегда виноваты двое. Один из них слишком доверяет, а другой — предает это доверие. И неизвестно, чья вина тяжелее, потому что доверие нас развращает. Мы с Лизой полностью доверяли друг другу и в результате поссорились так страшно, как могут поссориться только очень близкие люди, знающие все слабинки друг друга. После такой ссоры обратного хода нет. Доверие — слишком хрупкая вещь. Разбив его один раз, склеить уже невозможно. Трещина все равно дает о себе знать. Мы с Лизой после того страшного дня даже в глаза друг другу старались не смотреть: мерзко было и стыдно перед самими собой.

Встреча людей — это всегда чудо природы, счастливая случайность, подаренная жизнью. А расставание — плод человеческих усилий, дело рук любящих. Жизнь здесь не обвинишь.

Моя однокурсница — смешливая кареглазая Ксения — рассталась со своим фактическим мужем (четыре года в гражданском браке!) только из-за того, что они после института не смогли выбрать, где жить. Он хотел вернуться в свой маленький периферийный городок с кучей родственников, свежим воздухом и парным молоком. А она не мыслила жизни без мегаполиса, театров, ночных клубов, общества и тому подобной ерунды. Нет, я не на его стороне, просто мне непонятно, как чудо любви может разбиться о такую мелочь.

Когда я пыталась представить нашу с ГМ жизнь, то в моей голове не было ни одной четкой мысли. Кроме понимания того, что все будет так, как он захочет, а я буду счастлива. «В тебе меня устраивают даже недостатки», — говорила я ему, и он принимал это как должное.

Поначалу положение любовницы меня ничуть не тяготило. Это было сродни романтическому приключению: тайные встречи, почти шпионские способы маскировки, волнующий секс. Было весело, пока в один прекрасный день я не поняла, что люблю этого человека.


Не хочу пересказывать наши отношения — долгие, превратившие меня в «женщину с телефонной трубкой». Суть в том, что для меня он был и наверняка останется Главным Мужчиной. Я никогда не выйду замуж и не почувствую блаженства растворения в другом человеке. В жизни может быть только один Главный Мужчина. Я поняла это после смерти Игоря. Поняла — и приняла. Тем более нужен ли мне мужчина? Смешная Настя во многом права, рассуждая о матримониальных стереотипах… ГМ остается в моей жизни и сейчас. Не важно, что он далеко, на берегах Мертвого моря. Время от времени он присылает мне ироничные, даже жестокие письма, а я читаю их с умилением на сон грядущий вместо колыбельной. Что мне еще нужно? Даже если я случайно встречу того мужчину, который захочет и сможет быть рядом со мной, даже если мое сердце вдруг оживет и наполнится волнением, как новой кровью, — это ни к чему не приведет. Рано или поздно я увижу в зеркале над его или своей головой грязно-серый ореол, и все сразу станет бесполезным и жалким. А до наступления этого момента я буду со страхом вставать каждый день и бежать к зеркалу, как помешанная на своем весе манекенщица с утра вскакивает на весы. Зачем? Мне хватит пыток. Дайте мне мирно заплесневеть в моем одиночестве.


Спустя четыре года после своего отъезда ГМ снова появился в моей жизни. Умер его отец, и он приехал на неопределенный срок решать вопросы, связанные с похоронами, наследством и всем прочим, что остается после смерти близкого.

ГМ вернулся в мою жизнь, как всегда, телефонным звонком. Игорь в эту ночь дежурил, и я коротала вечер наедине с ноутбуком и пакетом жареных семечек.

Когда трубка просигналила, я лениво, не вставая с места, протянула за ней руку.

— Алло.

— Алло, могу я услышать Александру?

Голос из трубки дробью звуков разбежался по телу. Узнавание было мгновенным. Мою расслабленность как рукой сняло.

— Ты уже забыл, что я живу одна? — спросила я.

— Нет, просто решил удостовериться, что ты меня не забыла, — кошачьим голосом протянул он.

Я обожала, когда он говорил с такими ленивыми кошачьими интонациями. От них сладкая судорога сводила низ живота.

Мы встретились на следующий день в Измайловском парке.

Любила я его тогда или уже нет? Это один из самых сложных вопросов в моей жизни. До той встречи мне казалось, что ГМ уже утратил свою власть надо мной. Могла же я спокойно отдавать себя другим мужчинам, и они не казались мне смешными, неуклюжими, не стоящими моего внимания, как это было во времена ГМ, когда любой представитель мужского рода мерк на его фоне, казался блеклым подобием. Да, такое у меня старомодное устройство: когда я люблю, для меня существует только один Мужчина.

На нашу встречу в Измайловском я шла без особого волнения: представляла, как подойду к нему — с новой короткой стрижкой, в облегающих темно-синих джинсах и короткой спортивной курточке, слегка накрашенная, так, чтобы это не бросалось в глаза. Небрежно скажу: «Привет, мое счастье исчезнувшее!» Потом дерну молнию на куртке, словно мне стало жарко, неожиданно оближу губы, как он учил. Я очень хорошо это представила, даже видела тот взгляд, которым он меня смерит.

Но вышло все иначе. Как только я увидела в начале аллеи его коренастую фигуру с фотоаппаратом на боку, в одно мгновение исчез весь мой тщательно наведенный лоск и выработанная годами уверенность в себе. Я вновь стала той смешной эмоциональной девочкой, какой была на первом курсе. ГМ стоял посредине дорожки, широко расставив ноги и слегка наклонив голову набок, и смотрел на меня с его обычной непонятной насмешливостью. Он всегда улыбался так, словно иронизировал над своей собственной радостью.

— Привет, — сказал ГМ, — что скажешь?

Глупо было пытаться обмануть его, притворяться, что мне безразличен его приезд, что я встретилась с ним всего лишь как со старым знакомым — поболтать, обсудить политическую ситуацию в мире и тупость чиновников всех государств, выпить по чашке кофе в какой-нибудь забегаловке и пожать на прощание руку. За несколько мгновений для меня самой важной вещью на свете снова стал его одобрительный взгляд.


Мы не могли встречаться часто: у меня была работа и Игорь, у него — свои похоронные дела и несколько дюжин знакомых, каждый из которых жаждал его видеть. Но он, как и раньше, почти каждый вечер звонил мне. И впервые присутствие Игоря в моей жизни стало тягостным. Мне никогда не доставляло удовольствия лгать, тем более близким людям. Я успокаивала себя тем, что этот период — лишь временная моя отдушина. ГМ уедет, а Игорь останется в моей жизни. Такими доводами я ежедневно подкармливала неспокойную совесть.

Разумеется, я рассказала ГМ и про Игоря, и про приключившуюся со мной метаморфозу, и о том, что с недавнего времени на улицах смотрю исключительно себе под ноги, чтобы не зацепить взглядом очередного умирающего.

— Малодушничаешь, — четко определил это ГМ.

— Почему это малодушничаю? — возмутилась я. — Просто не хочу постоянно смотреть в глаза смерти. Знаешь, это то же самое, что начинать день с просмотра некролога…

— Малодушничаешь, — продолжал он, — прячешь глаза от чуждой беды.

— Я же ничего не могу изменить, — меня начал раздражать его менторский тон, — а что в моих силах, я делаю. Между прочим, Игорь до сих пор жив благодаря моим усилиям.

— Ты уверена в этом? — со странной интонацией спросил ГМ. — А может, его время просто еще не пришло?

— Да ну, брось, — неуверенно возразила я, — не может это продолжаться так долго.

— Но у тебя же нет никакой статистики, ни эмпирических, ни теоретических данных, чтобы судить об этом, — в нем проснулся журналист-аналитик, — и ты даже не пытаешься эту ситуацию прояснить. Совершенно не обязательно, что этот, как ты его описываешь, серый ореол над головой означает смерть. Возможно, это предупреждение или показатель болезни человека. Нездоровая аура, иными словами. Ты видела слишком мало реальных случаев, чтобы судить об этом.

Он оказался почти прав.

Я тщательно скрывала наши встречи с ГМ от Игоря. Знала, что Андронов, с его категоричным неприятием любой фальши, никогда не поймет этого.

Выплыло все совершенно нелепым образом.

После того разговора, когда ГМ упрекнул меня в малодушии, я весь вечер промаялась тоской. Благо, что Игорь задержался на работе, и можно было не изображать бодрое настроение. Часов до двенадцати я все еще пыталась дозвониться до ГМ, но он, по-видимому, остался ночевать у кого-то из знакомых. В конце концов, устав натыкаться на стены вокруг и внутри себя, я написала ГМ письмо. Оно до сих пор хранится в памяти моего ноутбука.


«Наверное, ты прав, — писала я, — прятать глаза от смерти — это малодушие. Но ты вряд ли сможешь представить, что я чувствую. Четыре года назад я говорила, что люблю тебя, и ты принимал это как лепет ребенка, который еще не чувствует и половины того, что заслуживает названия любви. Но теперь я с большим правом на эти слова могу повторить: «Я люблю тебя». И никого не любила, кроме тебя. Ты, наверное, с первого взгляда понял, что я не испытываю к Игорю ничего подобного, и ты внутренне смеешься над моим лицемерием. Да, уверена, ты помнишь, как я в канун твоего отъезда клялась, что не смогу жить с мужчиной без любви, и предрекала свое одиночество. Представь себе, ничего не изменилось. Я и сейчас не могу быть с мужчиной без любви, как бы смешно это ни звучало в моей ситуации. У меня были любовники, но — Бог оторвет мне язык, если лгу! — никто из них не доставлял мне удовольствия. Игорь — особый случай. Я не люблю его. Я его оберегаю. Может, это единственное, на что годится моя жизнь. И не тебе упрекать меня. Без наших отношений Игорь погибнет, и если мне придется пожертвовать своей судьбой, чтобы этого не случилось, пусть так и будет. Без пафоса. Пусть лучше моя душа принесет хоть какую-то пользу, чем заплесневеет в ожидании тебя. Если бы не твой приезд, возможно, я научилась бы быть счастливой».


Закончив писать, я почувствовала себя почти свободной.

Мне хотелось отправить письмо немедленно, но тут обнаружилось, что у меня иссякли часы Интернета. Было слишком поздно, чтобы бежать за новой карточкой, и я решила не пользоваться кредитом, а сбросить письмо на дискету и отправить утром с работы. Так и сделала.

Послание ГМ ушло утром в девять часов пятнадцать минут. А примерно в половине десятого в редакцию «Новостей» заглянул бодрый небритый Игорь. Поцеловав меня, он присел на край стола и спросил:

— Родная, у тебя не будет свободной дискеты? У нас повисла сеть, а мне срочно нужно перетащить текст в монтажку.

— Да, вот одна. — Я протянула ему дискету.

Наверное, это выглядит неправдоподобно глупым, но, отправив письмо, я действительно забыла, что оно все еще оставалось на дискете.

Игорь еще раз чмокнул меня в щеку, быстро взъерошил мне волосы и под мой визг по поводу испорченной прически выбежал из редакции. Уже в коридоре помахал рукой из-за стеклянной стены и крикнул:

— Ты в восемь будешь дома? Я заеду.

Он не заехал. Потом я узнала, что в восемь он был уже мертв.


Игорь оставил письмо. Он написал мне по е-мейл, как Лиза Матвею. Только намного длиннее.


Здравствуй, Алексаша.

Я решил избавить тебя от тяжкой ноши поддержания чужой жизни. Кстати, ты не находишь, что эта миссия похожа на роль хранительницы огня? Тебе она действительно подходит. Вот только, прости, я не хочу быть твоим подопечным.

Ты была права насчет того, что моя проблема не в отсутствии взаимности. Проблема — в отсутствии понимания.

Когда я впервые сидел у тебя на кухне, а ты заваривала кофе с корицей, я думал, что ты мой последний шанс. Если он не оправдается, я не смогу начать еще раз, поверить еще раз. Понимаешь? Я достаточно хорошо знаю себя, чтобы предсказать это.

Не нужно было меня спасать, Саша. В этом не было необходимости. Мне хотелось жить, потому что я знал, что у меня еще есть шанс, что просто не пришло время. Я знал, что буду жить и постепенно боль уйдет, как уже уходила. И тогда я смогу посмотреть на мир обновленным.

Ты поторопила ход событий и этим лишила меня последнего шанса. Я слишком люблю тебя, чтобы удовлетвориться твоей жалостью и тем более твоей жертвенностью.

Я не хочу, чтобы ты приносила себя в жертву ради меня.

Не буду говорить банальностей вроде того, что мне теперь незачем жить. Наверное, есть зачем. Можно найти при желании много причин и поводов, чтобы жить. Только желания нет.

Мне неинтересно знать, что будет дальше. Мой путь исчерпал себя. А ты так и не поняла, что я любил тебя больше, чем кого-либо…


И подпись — «Игорь».

23

Это было только вчера, и мне странно, что это реальность.

После девяти вечера, когда город уже посинел в приливе ночи, мы с Матвеем сидели у меня на кухне. Он — с пьяными глазами, весь какой-то скособоченный. На моем кухонном столе желтого цвета лежал ноутбук с письмом Игоря на мониторе. Матвей тупо смотрел на него, положив руки на стол, а голову на руки — так, что его подбородок выступил вперед и придал лицу нелепое вызывающее выражение. Я сидела напротив, на табуретке, поджав обе ноги и обхватив руками колени. Ненавижу, когда мерзнут ноги, а по полу, несмотря на лето, тянуло сырым холодом дождливой ночи.

— Ну что — понял, спасатель чертов? — спросила я.

И тут вдруг Матвей посмотрел на меня совершенно трезвым взглядом и спросил:

— А что, по-твоему, я должен был понять?

Это было уж слишком. Я тут, понимаешь ли, откровенничала, распиналась, с кровью выдирала из памяти воспоминания о худших днях моей жизни, а этот самоуверенный тип смотрит на меня спокойным взглядом и делает вид, что не было сказано ничего особенного!

— Знаешь что? — сказала я, с трудом сдерживая ярость. — Иди ты к черту! Сейчас же вали отсюда! Слышишь?! Вали!

— Стоп-стоп, Саша, — он вместе со стулом отодвинулся подальше, словно действительно опасался, что я на него сейчас брошусь, — погоди. Ты чего так завелась?

— Что тебе еще непонятно? — зло спросила я. — Скажи, что тебе непонятно? Мы обречены! Тебе еще нужны доказательства? Мы — орудия смерти, такие же, как трамваи, или лезвия, или случайно падающие кирпичи! Только еще надежнее! Нам не требуется ничья помощь, чтобы истребить себя! Что бы ты ни делал, ты только приблизишь смерть, даже если тебе вначале будет казаться по-другому!

— Ну успокойся, Саш, я не собирался выставлять тебя дурой, — примирительно сказал Матвей, угадав причину моего бешенства, — я всего лишь хотел сказать, что один случай, какой бы трагичный он ни был, еще ничего не доказывает. У тебя нет статистики!

И он про статистику! Я замолчала и уставилась на него. Ободрившись, Матвей продолжал:

— Я понимаю, что для тебя этот случай стал крахом всего, на что ты надеялась. Но подумай, Саша, мы же не знаем наверняка, насколько наши предположения соответствуют истине. Ты знаешь, какое количество суицидов происходит почти спонтанно, в состоянии аффекта? Очень многие самоубийцы даже не держат в голове такое намерение — до самого последнего момента.

— К чему ты это? — угрюмо спросила я.

— К тому, моя дорогая впечатлительная девочка, что никто точно не может знать, в какой момент ему приспичит, прости за грубость, полезть в петлю. Это он тебе написал, что его сломала ты. Но с тем же успехом можно сказать, что ты подарила ему несколько дополнительных месяцев жизни. И бьюсь об заклад, это были не худшие месяцы для него.

— То, как они завершились, все обесценивает, — пробормотала я. Внезапно начала болеть голова, словно я пила весь день.

— Ни черта это не обесценивает, — зло сказал Матвей, — счастье не перестает быть счастьем, когда оно кратко, а мысли и любовь не лишаются своей ценности из-за того, что преходящи.

— Хорошо сказано…

— Еще бы, — Матвей ухмыльнулся, — это все-таки Бертран Рассел. А ты, Сашка, между прочим, глупее, чем я думал.

— Твое мнение меня мало волнует, — как можно более равнодушно сказала я. Затылок стягивало обручем боли все сильнее и сильнее. Веки стали тяжелыми и сами опускались, скрывая Матвея, кухню и фиолетовую ночь.

— Не обижайся, я же любя, — сказал Матвей, — мне просто обидно до ужаса, что ты гноишь себя живьем. Да с твоим потенциалом…

— Нет у меня никакого потенциала, — почти простонала я, — и вообще, Матвей, свали, пожалуйста. У меня дико разболелась голова.

— Голова? Ну это мы сейчас исправим, — по-деловому сказал он.

Прежде чем я успела как-то отреагировать, он оказался за моей спиной. Его ладони легли мне на затылок.

— Здесь болит, да? — спросил он.

— Да! — охнула я. Боль стала настолько невыносимой, что хотелось разбить голову о стол — лишь бы не чувствовать. Давненько так меня не ломало.

— Сейчас, потерпи чуточку, — прошептал мне на ухо Матвей.

У меня не было сил возражать. Его руки творили что-то невообразимое. Пальцы лишь слегка касались моих волос, но мне казалось, что моя раскаленная голова вращается, как шар. Я физически чувствовала, как в ней что-то скапливается и собирается в плотный тяжелый комок. Точнее, не что-то, а боль, словно пальцы Матвея сматывали ее в клубок, как нить. Боль тянулась, расползаясь паутиной по всей голове, тянулась, тянулась и неожиданно — закончилась. Я сидела, боясь пошевельнуться, и прислушивалась к себе. Голова была легкая и ясная. И не болела.

— Только постарайся не делать резких движений. — С этими словами Матвей снова возник в поле моего зрения.

— Ты что, целительством на досуге балуешься? — шепотом, чтобы не растревожить голову, спросила я.

— Не совсем, — нехотя сказал он, — скорее, оно мной балуется.

Мы помолчали. Я пыталась освоиться с новым странным ощущением безопасности, которое неожиданно возникло на моей кухне в присутствии усталого Матвея с серым, измученным лицом.

— Сашка, ну неужели ты не понимаешь, что не в тебе дело? — с тоской спросил он.

— Да? И в ком же?

— Не бывает беспричинных явлений. Не бывает! Если мы не видим исток родника, мы же не думаем, что вода течет из ниоткуда? Понимаешь?

— Не думаю, что это наш случай…

— Я расскажу тебе одну вещь. В 86-м году, летом, я жил у бабушки в Забайкалье. И тогда, в июле, в ее деревне случилось кое-что совершенно противоестественное с биологической точки зрения. Неизвестно почему, без каких-либо усилий сельских агрономов во всех огородах расцвели разноцветные маки. То есть не обычные красные, а желтые, фиолетовые, розовые, оранжевые и еще черт помнит какие. Мало того! У них были резные лепестки, как у гвоздик. Но по всем остальным признакам обычные маки. Народ, понятное дело, дивился, но ты же знаешь, что в деревне никто не будет доискиваться причин. Решили, что новый вид произвольно вывелся. Ну, вывелся так вывелся, Бог с ним. Но у меня бабушка — биолог, она просто заболела этими маками. Насушила семеня, думала высадить на будущий год. И что ты думаешь? Из этих семян на следующее лето выросли самые обычные маки. Красные, с обычными лепестками. А разноцветных больше не было ни разу.

Матвей сделал эффектную паузу, вынуждая меня задать вопрос. И конечно, я не удержалась:

— И почему это случилось?

— Не знаю, — он демонстративно пожал плечами, — я не проводил расследование, поэтому ничего не могу утверждать. Но если ты помнишь, весной 86-го года произошло кое-что, заметно повлиявшее на нашу экологию. Взрыв на Чернобыльской АЭС.

— Так ты полагаешь…

— Саша, я ничего не полагаю, — прервал Матвей, — как я уже сказал, у меня нет никаких доказательств. Но если тебя интересует такая вещь, как досужие домыслы, то могу сказать. Да, лично я уверен, что разноцветные маки в забайкальской деревне расцвели из-за того, что в это время в украинском городе взорвался ядерный реактор. И пока мы не научимся улавливать, понимать и отслеживать такие еле заметные связи — можно считать, что мы ничему не научились. Я человечество имею в виду, а не только нас с тобой.

Да, пожалуй, он был прав. Но роль разливающей масло Аннушки — не та, с которой мне хотелось бы жить.

24

Уезжаю в монастырь. Сегодня вечером.

Нет, подаваться в послушницы пока не собираюсь. Просто надоело без конца выслушивать сумасшедшие версии Матвея, и дабы занять мозги делом, я решила сама немного покопаться в корешках. Если есть причина, которая стала для нашего поколения чем-то вроде коллективного проклятия, то искать надо глубже, чем смотрит Матвей. Намного глубже…

Не могу больше выносить по вечерам квартиру с телефоном, который в любую минуту может зазвонить. А еще я последнее время часто смотрю новости по телевизору, а это не способствует душевному покою.

Анна тогда сказала: «Приезжай проверишь». Поеду. Мне надо получить хоть какую-то ясность…

Келья, где снятся вещие сны, — ничего более нелепого не придумаешь.

И сегодня я буду спать в этой келье.

* * *
Всю дорогу до N-ска я не переставала твердить себе о собственной невменяемости.

Автобус медленно прополз по нашим совковым пригородам, где над маленькими серыми пятиэтажками повсюду росли башни новостроек, потом выехал на загородное шоссе. За окнами мелькали светлые березовые перелески и ощетинившиеся всходами поля. А я все думала: не сойти ли мне?

Знала, что не сойду, но продолжала уже в дороге взвешивать все «за» и «против». Худшее, что мне грозило, — это потерянные выходные. Хотя смешно говорить о потере, когда единственное, чем я занята, — это ежедневная и нудная трата времени. Все, что я делаю в своей жизни, — уничтожаю время. Другие женщины хотя бы борются с собственным телом, сжигая его жировые запасы, или продумывают стратегии разумного расходования семейного бюджета. У меня за двадцать семь лет жизни не появилось ни семьи, ни прослойки жира, достойной внимания.

Если честно, то я устала. Устала от телефонных перебранок с Матвеем, от дурных снов, в которых живой Игорь сидит на моей кухне и спрашивает, где я пропадала так долго, от Лизиного смеха, который мерещится мне под окнами. По ночам я не могу заснуть, потому что постоянно думаю о сне, и поэтому почти каждое утро просыпаюсь с головной болью.

Ей-богу, я бы обрадовалась, увидев серую ауру над собственной головой: это означало бы, что от меня уже ничего не зависит и можно не тревожась плыть по течению. А сейчас формальное наличие жизненной силы побуждает меня к бессмысленным поступкам вроде этой поездки. Я стала снова покупать сигареты, хотя днем, на работе, по-прежнему притворяюсь некурящей. Зато в преддверии ночи под звуки бамбуковой китайской флейты приканчиваю по пачке «Данхилл».

В четверг снова позвонила Анна Рублева.

— Как ты? — спросила она.

— Хреново, — честно ответила я.

— Молиться тебе надо, — назидательно сказала Анна, — и ребенка родить.

— В наше время рожать детей — грех, — в тон ей сказала я, — яко же приходим мы в этот мир, дабы претерпеть смертные муки. Вот скажи, ты бы своему ребенку пожелала жить так, как мы живем?

— А как мы живем? — спросила Анна.

— Да брось ты, — меня передернуло от ее спокойного тона, — будто не понимаешь, о чем я. От хорошей жизни в окно не прыгают и в монастырь не уходят.

— Это от того, что мы живем без Божьей искры в душе, — убежденно сказала Анна, — наших родителей лишили этой искры, но у них по крайней мере был ее суррогат. А у нас и того нет. Пустота. И воли к жизни нет, потому что живем за счет крови своих братьев и сестер.

— Анна, прекрати! — не выдержала я. — Бред сивой кобылы! Ты что, ладана надышалась?

— Не веришь — приезжай и убедись сама, — сказала Анна, — я тебе сразу предлагала. Приезжай, Саша. Ты же ничего не теряешь. Все лучше, чем хиреть в одиночку.

— Дудки тебе, — сказала я, — никуда не поеду.

Поехала.

Анна встречала меня на остановке. Я еще из окна увидела ее сосредоточенное лицо, окантованное черным платком.

— Могла бы не встречать, я и сама дорогу знаю, — буркнула я вместо привета, выйдя из автобуса, — или ты боялась, что я сбегу, передумав?

— Здравствуй, дорогая, — сказала она и поцеловала меня в скулу, — просто я по тебе соскучилась, а в монастыре поговорить не получится.

Я не была расположена к дружеской болтовне, но Анне каким-то образом удалось развязать мне язык. Мы говорили о монастырской кухне, о лубочном возрождении традиций, о религиозности поверхностной и религиозности истинной, о сходстве и различиях христианских обрядов в разных конфессиях, о национальных противоречиях и предрассудках. Мягко говоря, я была удивлена: только Лиза да ГМ знали настолько хорошо круг вопросов, к которым в разговоре я не могла остаться равнодушной. Слишком долго эти темы были частью моей профессиональной жизни. Намеренно или случайно так получилось, но мне стало легче. Словно я приехала сюда просто с целью навестить старую подругу, а не предаваться метафизическим экспериментам. Разговор оборвался на пороге кельи. Мы как раз обсуждали неправомерность использования методов НЛП в массмедиа и проповеди. Хорошо запомнилось.

— Вот эта келья, — сказала Анна, пропуская меня вперед, — можешь считать, что ты в гостях у Господа Бога.

— А кельи класса «люкс» у вас не предусмотрены? — спросила я. — С прямой трансляцией ангельского хора по радио и беспроводным доступом к небу?

Анна чуть улыбнулась, но ничего не ответила. С приходом в монастырь поток ее слов иссяк. Она попросила прощения, что должна оставить меня, и ушла продолжать свое послушание. Я осталась одна, сняла кроссовки и легла на жесткую келейную постель. В сумке лежала книга, но читать не хотелось. Я смотрела на беленый каменный потолок и пыталась представить, как люди годами живут в таких маленьких холодных комнатках и сколько времени требуется, чтобы к этому привыкнуть.

Нет, это не напоминало тюремную камеру, как мне представлялось раньше. Здесь было даже по-своему уютно, особенно в жаркий летний день. Выбеленные каменные стены, стол с лежащей на нем толстой черной Библией, стул, кровать, маленький лоскутный коврик на полу. Обратив внимание на окно, я заметила, что рамы пластиковые. Монастырь, судя по всему, жил не бедно.

В постели я провалялась почти до вечера. Около пяти заходила Анна, звала меня на вечерню. Я не пошла. Когда отзвенел колокол и служба началась, я нехотя выползла из кельи, побуждаемая физиологической надобностью. Потом вышла на улицу и добрела до той самой скамейки, где мы с Анной сидели в прошлый раз. Двигаться не хотелось, и все мысли в моей голове были такими же вялыми, как тело. Я жевала их словно потерявшую вкус жвачку. Думала о том, что завтра надо будет помочь маме высадить клубнику на даче — совершенно бессмысленное занятие с учетом того, что большую ее часть каждый год собирают огородные воришки, — и о том, что пора покупать новые кроссовки, а может, и не надо.

Было ощущение, что организм, упорно сопротивлявшийся усталости всю неделю, внезапно сдался и отдал себя на милость судьбы.

После службы пришла Анна. Мы посидели рядом, помолчали.

— Я раньше любила июнь, — сказала я, — всегда думала, что это самое прекрасное время года.

— Я и сейчас так думаю, — сказала Анна, — и на своей жизни крест еще не поставила. Здесь я только потому, что борюсь.

«Ну уж нет, мать, — подумала я, — меня не обманешь, Страх — вот единственное, что привело тебя сюда».

Солнце садилось где-то за стенами монастыря. Мы не видели заката. Просто воздух сгущался и становился все менее проницаемым для взгляда. С недавнего времени мои глаза стали совсем плохо видеть в сумерках. Маленькая церковь Пресвятой Богородицы словно съежилась, прячась в зарослях сирени.

— Я должна идти, — неуверенно сказала Анна.

— Спокойной ночи, — отозвалась я.


Анна не пожелала мне спокойной ночи, видимо, заранее зная, что ее не предвидится.

Вечером келья показалась мне более уютной, чем днем. Одинокая лампочка под потолком давала достаточно яркий свет, чтобы можно было читать, лежа на кровати. На столе кто-то — по всей видимости, Анна — оставил для меня графин с водой и две просфоры на блюдце. Графин был стеклянный, граненый, какие раньше стояли в гостиничных и санаторных номерах. Я сжевала одну просфору, запила ее водой, разделась и с книгой в руках устроилась на постели. Читала, пока глаза не устали.

К полуночи мне стало сонно и зябко. Я нехотя сползла с кровати, выключила свет и быстро нырнула под тонкое шерстяное одеяло в целомудренно белом, больничном пододеяльнике. Белье пахло прачечной, как любая казенная постель — хоть в поезде, хоть в гостинице.

Повернувшись на бок и поплотнее закутавшись, я тут же почувствовала, что моя голова наполняется сонным туманом.


Проснулась я от холода. Холод полз со стороны ног, словно кто-то положил под них льдину. Во сне я пыталась подтянуть колени ближе к груди, но от этого движения холод тоже поднялся вверх, и по бедрам поползли ледяные мурашки. Я с трудом разлепила глаза, соображая, где мои брюки и смогу ли я до них дотянуться, не вставая с постели.

Брюки были на мне. А вот одеяла не было. Как и постели, и стола с графином, и тяжелой черной Библии. Собственно говоря, не было самой кельи.

Я лежала на морском галечном пляже. Было раннее утро, то время, когда солнце еще не взошло, но небо уже посветлело и само излучает тусклый серебряный свет. Над горизонтом выступила бледно-розовая полоса, как кровь, проступающая вдоль пореза на коже. Мои ноги находились в полосе прибоя, и кроссовки успели промокнуть от холодной воды набегающих волн. Отсюда и ползущий по телу холод.

Сейчас, когда мне вспоминается это пробуждение, самым странным кажется то, что я не удивилась. Я воспринимала все происходящее равнодушно, как фарфоровая кукла, которую переставили с одной полочки на другую. Только подумала, что надо встать и немного пройтись, чтобы не застыть окончательно.

Одним движением, привычным еще с моей спортивной юности, я поднялась на ноги. С надеждой сунула руку в карман ветровки, но сигарет там не оказалось. Хотя я четко помнили, как купила утром на вокзале пачку и сунула ее в правый карман. «А еще монастырь, — подумала с легкой досадой, — сигареты сперли».

Я пошла вдоль воды. Пейзаж был довольно унылый. Слева на ширине метров пяти тянулся каменистый пляж, а за ним поднимался обрывистый берег, скрывающий все остальное. Справа было только море. Бесконечное, шуршащее ленивым прибоем и, судя по ощущениям ног, довольно холодное.

Моя прогулка по берегу продолжалась минут пятнадцать или двадцать. Ландшафт не менялся, да я и не ждала, что он изменится. Когда стало светлее, мои глаза заметили, что у моря странный оттенок. Он был не из привычной серо-голубой или зеленой гаммы. Что-то ближе к цвету топленого молока.

Я подошла вплотную к воде. Ноги погрузились в сырой песок, но кроссовкам было уже нечего терять. Мне показалось, что в воде мелькнуло что-то похожее на крупную рыбу. Напрягая глаза, я всматривалась в подступающие волны. Снова что-то мелькнуло. Похоже, это была какая-то игрушка.

Я дернулась всем телом вперед, и ноги оказались по щиколотку в волнах. Когда плавающий предмет оказался совсем близко, меня затошнило от ужаса.

Это была не игрушка.

Это был ребенок. Живой ребенок. Мальчик.

Пухлый симпатичный младенец нескольких месяцев от роду. Он болтался в воде и сучил толстенькими розовыми ножками. Когда я достала его из воды и взяла на руки, он улыбнулся бессмысленной детской улыбкой, зевнул и закрыл глазки, по-видимому, намереваясь уснуть. Бережно прижимая маленькое теплое тельце, я вышла на берег. Задумалась о том, как, не разбудив дитя, спять куртку и укутать его. Меня страшно беспокоило то, что малыш голенький находится на сквозняке, и почему-то не приходило в голову, что он уже сколько-то времени проплавал в холодной воде без какого-либо вреда для своего самочувствия.

Но тут внезапно началось нечто, разом лишившее меня каких-либо мыслей.

Малыш в моих руках начал таять. Как снежный ком или кусок воска на солнце. Он таял и стекал с моих рук. Пальцы увязли в его теле, как в тесте. Оно было теплым и тягучим. Капли падали на песок и собирались в медовые ручейки, сползающие по гальке вниз, к морю. Я боялась пошевелиться, чувствуя одновременно отвращение и жалость.

Ребенок растаял. Я стояла, опустив липкие руки, и смотрела, как несколько медленных ручейков цвета топленого молока стекают по пляжу в море.

Мое тело оцепенело. Хотелось убежать, но вместо этого я снова подошла к полосе прибоя, вслед за растаявшим младенцем. Ноги вязли в сыром песке и с каждым шагом становились все тяжелее, словно напитывались влагой. И еще до того, как последний ручеек иссяк, я увидела, что в бежевых волнах мелькают десятки младенческих тел. Море кишело живыми голыми младенцами, как рыбой.

Чем дольше я смотрела на них, тем более жутко мне становилось. Вроде не было ничего страшного: детишки выглядели вполне благополучно, но меня переполняла жалость. К ним, или к себе, или к этому месту — я не могла сказать, но к моим глазам подступили слезы. Я заплакала, нестесняясь этого: пустой берег, море и младенцы не могли укорить меня за слабость.

Слезы текли таким потоком, что на несколько минут я перестала видеть мир вокруг. А потом мне показалось, что от едкой жидкости, текущей из глаз, моя кожа начала плавиться. Я сунула руку в карман в поисках платка» Его, естественно, не оказалось, и мне пришлось вытирать лицо рукавом куртки. Слезы остались на ткани бледно-коричневыми разводами. Еще не понимая, в чем дело, я провела пальцами по лицу и почувствовала, что моя кожа мнется, как пластилин.

Героини голливудских ужастиков в таких случаях обычно издают истошный визг.

Я не завизжала. Испугалась, что от любого резкого движения, в том числе напряжения легких, тело окончательно утратит твердость. Мой разум отчаянно метался в поисках выхода. Не может быть, что это конец, думала я. Не может быть, чтобы так глупо, так никчемно — растаять на неизвестном берегу, присоединиться к плавающим младенцам. Нет, со мной этого не может произойти, просто не может, твердил мой разум. Из глаз снова потекли слезы, хотя я и пыталась сдержать их. Последнее, что я увидела, перед тем как глаза затянуло мутной пеленой, были ручейки цвета топленого молока, стекающие от моих ног в море…


Что может быть прекраснее, чем пробуждение от кошмара?

Если бы меня спросили об этом в тот момент, когда я проснулась в келье N-ского монастыря в половине пятого утра, я бы честно ответила: «Ничего». Нет ничего лучше, чем проснуться и обнаружить себя целой и невредимой, лежащей в постели, которая пахнет дешевым стиральным порошком. Одеяло мое виднелось на полу в районе стола. Создавалось ощущение, что я его не просто сбросила, а отшвырнула от себя. Маленькое небо за окном кельи было бледно-сиреневым. Я подумала, что если я снова засну, тогда скорее всего кошмар забудется.

Через полчаса, посмотрев на часы, я бросила бесперспективные попытки вызвать у себя сонливость.

Со стороны окна долетел звук колокола — густой, тягучий и всепоглощающий, как голос самого неба. Начали звонить к заутрене.

В мою дверь тихонько поскреблись.

— Входите, — сказала я.

Из темноты коридора вынырнула Анна. Вход в келью был низкий, и ей пришлось пригнуть голову.

— Как ты? — спросила она.

— Бывало и лучше, — честно ответила я, — впрочем, и хуже бывало тоже.

— Когда?

— Что когда?

— Когда бывало хуже? — спросила она, присаживаясь на край кровати.

— Хуже — это если ты просыпаешься от кошмара и понимаешь, что от факта пробуждения ничего, в сущности, не изменилось.

— Странно, — протянула Анна.

— Что тебе странно? — спросила я, поднимаясь с постели и разыскивая взглядом свои штаны и кроссовки.

— Лиза сказала, что хуже не бывает.

— Что?!

У меня пересохло в горле.

— Лиза здесь была? — Я вопрошающе уставилась на Анну. — Она ночевала в этой самой келье?

Анна, глядя мне в глаза, кивнула.

— Но… зачем? — Я снова села на кровать, забыв про одежду. — Зачем? Не понимаю. Что ей-то могло здесь понадобиться?

— Она очень переживала после аборта, — взгляд Анны блуждал по углам кельи, избегая моего лица, — я предложила ей пожить некоторое время здесь. Тогда-то я и убедилась окончательно, что эта келья особенная…

Мне казалось, что я тону. Мир выворачивался наизнанку.

— Она сделала аборт? — без нужды переспросила я. — Давно?

— Полгода назад.

— Полгода, — повторила я, пытаясь вспомнить, на что у меня ушли последние шесть месяцев. Чем я занималась все это время? Ничем особенным. Ходила на работу, вечерами сидела в обнимку с ноутбуком. Пила по утрам кофе, а перед сном кефир. В субботу ездила к родителям рассказывать о том, что у меня все в порядке. А моя Лиза — непроизвольно я снова назвала ее «моей», — моя Лиза в это время терзалась муками вины и страха. Я уверена, что решение об аборте не далось ей легко.

— Но почему она говорила об этом с тобой? — спросила я…

Анна пожала плечами:

— А с кем еще? Тебя в ее жизни уже не было. А с Матвеем они еще не стали настолько близки… Мы с ней виделись весной, когда она приезжала сюда на Пасху. Вместе стояли всенощную, а потом разговлялись и разговаривали. До утренней электрички… Ели пасху с изюмом, пили кагор…

Анна рассказывала, а я молчала. Меня грызла злостная мысль, что если бы наши с Лизой пути не разошлись, она никогда бы не решилась на аборт. Потому что единственное, из-за чего она могла пойти на такой шаг, — это одиночество. Лиза всегда боялась оставаться наедине с собой и выбором.

— Она звонила мне несколько раз, — говорила Анна, — весной и потом летом. Позвонит, спросит, как дела, и молчит. Или начинает рассказывать что-нибудь про работу. Рассказывает, а потом неожиданно прервется и не закончит. Я спрашиваю ее: а что дальше-то? А она отмахивается, что, мол, ерунда, и ничего интересного на самом деле. Мне кажется, что все это было для нее ужасно скучным. Не понимаю, зачем она звонила…

Я знала зачем. Чтобы не умирать от одиночества. В отличие от меня Лиза совершенно не выносила пустую квартиру. Свой последний доматвеевский роман она завела, наверное, только для того, чтобы не проводить каждую ночь одной. Скорее всего с отцом ребенка они встретились несколько раз, а потом ее начал раздражать его запах, или его манера сидеть за столом, подтянув колени к подбородку, или привычка курить перед завтраком. Лиза расставалась с мужчинами обычно из-за пустяков, точнее, из-за того, что в глазах других выглядело пустяками. Хотя я знала, что на самом деле во всех случаях причина была одна и та же: моя подруга не могла долго быть с человеком, которого не любит.

— А что ей приснилось? — спросила я.

— Она не сказала, — отозвалась Анна, — и ты не скажешь. Верно?

Я кивнула. Рассказывать этот сон было выше моих сил.

— Но после ночи здесь она сказала, что паше поколение лишено жизненной силы, — продолжила Анна, — мы все тянемся к небытию, как к надежде на что-то лучшее.

Пару минут мы посидели молча. Я смотрела на небо, Анна — на мой затылок.

— Пойдешь к заутрене? — спросила она.

— Нет, я пойду к электричке, — ответила я, глянув на часы.

Встала, подняла лежащее на полу одеяло, обнаружила под ним свои брюки и начала одеваться.

— Я провожу тебя, — сказала Анна голосом усталой жрицы.

Я отказалась.


От монастыря до железнодорожной станции двадцать минут пешком. Да еще десять стоять на пустом перроне, около деревянного теремочно-яркого вокзала и ждать первую электричку.

Итого — полчаса было в запасе, прежде чем люди увидят мое лицо. Полчаса на то, чтобы прийти в себя и постараться замаскировать себя равнодушной миной.

Полчаса — это ничтожно мало.

День приползал под покровом густого утреннего тумана. Где-то за ним уже вставало солнце, но я была рада, что не вижу его. Возмутительная красота загородного мира, влажная пружинистая трава под ногами, трепет свежих березовых листьев — все это было для меня танталовыми муками. Видимый и осязаемый мир не был моим. Он отторгал меня, как непрошеную свидетельницу того, что предназначено другим.

Я чувствовала себя маленькой и потерянной в огромном туманном утре. Там, в будущем, которое наступало через полчаса, жили люди. А здесь была только я.

Что-то темное и беспощадное тянулось за мной из прошлого. Может, Анна права и это грех наших матерей, месть судьбы за неродившихся братишек и сестренок. Может, отозвалось и эхо храмов, рухнувших под топорами наших дедов, может, и еще что-то, чего мы никогда не узнаем.

Матвей не там искал причины нашей смерти. Он смотрел на поверхность, а корни уходили глубоко, в темную, кровавую почву нашей истории. Поколение обреченных — результат усилий тех, кто губил эту жизнь жадно, со всей страстью, на которую был способен. Стремление к саморазрушению сильно у тех, кому осталось нечего разрушать, кроме себя.

Теперь я понимала, почему Лиза покончила с собой. Не потому, что не смогла найти с Матвеем того чувства, которого ей не хватало в отношениях с другими мужчинами. Наоборот, я уверена, что она полюбила.

Но Лиза не смогла оторваться от прошлого.

Не смогла простить. Ни себя, ни своих родителей.


Я не была уверена, что мой монастырский опыт стоит рассказывать Матвею. Даже, скорее, склонялась к тому, что об этом лучше умолчать.

Но я редко следую здравым советам самой себя.

Рассказала.

Позвонила ему в тот же вечер, как вернулась из N-ска.

Матвей выслушал меня, не перебивая, и не задал ни единого вопроса. Я рассказала все, исключая свою версию Лизиной гибели. Матвей слушал так тихо, что в трубке даже не чувствовалось его дыхание, и у меня мелькнула мысль: а там ли он еще?

Он был там и дал о себе знать сразу, как я закончила.

— Но ты же точно не знаешь, что снилось Лизе, — сказал Матвей.

— По-моему, это не принципиально, — возразила я, — картинки могут быть разными, а полученное знание — одним и тем же.

— Хорошо, — согласился он, — но что ты хочешь этим сказать? Ты полагаешь, что если причина в нашем прошлом и ответственность за это лежит на наших родителях, то мы ничего не можем сделать?

— А тебе в голову приходят какие-то варианты? — раздраженно спросила я. — Да, Анна тоже считает, что, рожая своих детей, мы отчасти нивелируем вину родителей. Но я в этом отнюдь не уверена.

— Почему? Это вполне правдоподобно, — сказал Матвей, — если вспомнить кармический закон, то…

— Иди ты подальше со своим кармическим законом! — завелась я. — Что ты предлагаешь делать? Собрать всех наших одноклассников и сделать им под гипнозом внушение, чтобы они как можно скорее обзаводились детьми? Дабы спасти свои души!

— Тоже мысль, — спокойно сказал он.

— Тогда мысли шире, — я злилась все больше, — организуй кампанию за повышение рождаемости. Или присоединись к движению против абортов! Тебя не может беспокоить судьба только наших одноклассников. Ты же мечтаешь стать героем поколения!

— Не понимаю, что тебя так раздражает, — похоже, я его задела, — понятно, что я не могу заставить всех своих ровесников поголовно обзаводиться потомством. Но если число родителей в нашем поколении увеличится, не думаю, что это отрицательный результат. Почему ты против?

— Послушай, — сказала я сквозь зубы, — ребенок в семье должен появляться по одной-единственной причине. Потому что родители хотят и ждут этого ребенка! Потому что они мечтают его родить, воспитывать, заботиться о нем, тратить на него деньги. Все остальное — страх перед одинокой старостью, намерение искупить свою вину или другие корыстные мыслишки — это не повод, чтобы приводить в мир нового человека. А душеспасительные проповеди и рассуждения в духе «Раз так получилось, то надо рожать» — все это гораздо быстрее приведет к вырождению человечества, чем гибель одного-двух поколений.

— Я знал, что ты эгоистична, — сказал Матвей после паузы, — но не думал, что настолько. Не понимаю, как вы могли так долго дружить с Лизой. Вы абсолютно не похожи. Она никогда так не рассуждала…

Хорошо, что в этот момент он не видел выражения моего лица.

Я бросила трубку, брякнулась плашмя на диван и около часа пролежала почти без движения. Подняться меня заставил только жуткий приступ жажды, от которой, к сожалению, было не так легко отделаться, как от всех прочих желаний.

25

Иногда, и очень часто, в мире что-то происходит вне зависимости от нас.

Сегодняшняя суббота выдалась еще более странной, чем прошлая.

Хотя, казалось, куда уж дальше? Когда толстокожим агностикам начинают сниться мистические сны, а убежденные циники вступают в борьбу с абортами — это явный признак того, что мир катится… куда дальше, чем под колеса Берлиозова трамвая.

Уф, понесло меня. Простите. Соскучилась по вольному словоплетению.

Всю неделю мой ноутбук пылился без дела: не могла заставить себя написать ни строчки. И хотя к своим заметкам я пристрастилась уже как к наркотикам, мою руку на пути к клавиатуре каждый раз останавливала одна и та же мысль. О чем? О чем мне писать сегодня? Было ощущение, что моя история подошла к концу: поставлена последняя точка, и никакого продолжения быть не может.

Если мне придется вспоминать прошедшую неделю, то в памяти промелькнет только череда одинаковых картинок — офис, ищущий и тускнеющий взгляд Ильи, молчащее сероглазое существо на соседнем сиденье маршрутки. За всю неделю мы с Настей не перемолвились и десятком стоящих слов. Внешне все было по-прежнему. Илья провожал нас до остановки и на прощание заглядывал мне в глаза, наивный мальчик. Кажется, он покупал нам мороженое и первую клубнику: ее продают на остановках вечные городские бабушки в пестрых косынках. Газетный кулек, душистые ягоды, оставляющие на руках кровяные разводы — когда это было? Вчера или, может, в среду?

Настя ни о чем не спрашивала. Мне больше не хотелось поддерживать наши умопомрачительные дискуссии, но и расставаться тоже не хотелось. Сидя в маршрутке рядом с ней, я всем телом чувствовала ее дыхание, и оно успокаивало меня. Так легко — сделать несколько вздохов в чужом ритме. Словно глоток воздуха из другого мира.

Но каждый раз, когда моя девочка-колокольчик выскальзывала из маршрутки и кивала мне напоследок, а ее оленьи глаза смотрели тревожно и вопросительно, я чувствовала себя воровкой. Краду кусочки чужого тепла, не давая ничего взамен. Ибо — нечего. Даже здорового цинизма в запасе почти не осталось: только и хватает, чтобы спать без кошмаров.

С нашими внезапно завязавшимися отношениями нужно было заканчивать, но я никак не могла решиться на хирургический разговор. Тем не менее понимала, что не имею права тянуть Настю за собой в вакуум.

Впрочем, я заболталась и до сих пор не сказала главного — что заставило меня нарушить обет молчания и вернуться к своим электронным страницам. Догадаться не сложно. Если мою персону что-то отрывает от процесса прижизненного разложения, то в девяти случаях из десяти это звонок Матвея. Нынешняя суббота не стала исключением.

Правда, на сей раз Матвей сказал только одно и очень быстро:

— Включи телевизор. Пятый канал.

По пятому шли местные новости.

Первый сюжет был про загородный выезд очередного молодежного движения: пикник плюс уроки политической грамоты. Словом, пропагандистская чушь. Но я догадалась, что Матвей что-то увидел в шпигеле, и поэтому села на диванный валик и терпеливо уставилась в экран. Мое терпение было вознаграждено уже следующим сюжетом.

Даже если бы N-ский монастырь не назвали за кадром, я бы его узнала.

Синие купола с золотыми звездами, маленькая голубая церквушка Пресвятой Богородицы, скромно прячущаяся в кустах темнолистой сирени. Толпа народу, как и всегда по выходным. Вороньи одеяния монашек, клумбы роз перед главным храмом…

Журналистка говорила почти взахлеб. Еще бы! Скандал в монастыре — сюжет редкой пикантности. Я просто прилипла к экрану.

Одна из паломниц, приехавшая поклониться святым мощам, этой ночью помешалась и пыталась покончить с собой. Забаррикадировала изнутри дверь в келье, придвинув стол и кровать, сделала веревку из простыни и надела петлю. Не нашла, куда ее привязать, и забилась в истерике. Публично каялась в грехах и кляла себя и весь свет. Окно в келью не выбивали, опасаясь, что она причинит себе вред осколками. Через пару часов удалось снять с петель дверь, и несчастную паломницу в состоянии невменяемости увезли в психиатрическую больницу. Бородатый врач из «скорой помощи» уверял, что помешательство скорее всего временное, возникшее на почве нервного расстройства и переутомления.

Мне не нужно было пояснять, в какой келье ночевала эта бедная женщина.

Показали интервью с настоятельницей. Бледное ватное лицо, большие, чуть обвислые щеки. Но глаза! Глаза были как у Анны — зоркие, умные, цепляющие взглядом. Впрочем, настоятельница и не опускали очи долу.

— Как вы можете объяснить произошедшее? — в лоб спросила журналистка. — Разве монастырь не святое место, где душа человека защищена?

— В монастыре мы все становимся ближе к Богу, — густым низким голосом заговорила настоятельница. — А что значит близость к Богу? Это значит быть открытым для него и, самое главное, чувствовать открытость своей души. Пока мы живем в миру, нам легче верить в то, что Бог нас не видит или не всегда видит, и мы пытаемся скрыть от него свои неблаговидные поступки, так же как скрываем их от собственной совести. Мы глушим голос своей совести ложными оправданиями, что по-другому было нельзя, сравнением своих грехов с грехами окружающих, убеждением, что так делают все. Современный человек живет в таком ритме, при котором его голова все время занята мирскими заботами, и у него не остается времени заглянуть в свою душу и поговорить с ней откровенно. Он практически никогда не бывает наедине с собой и Богом. А здесь, в монастырских стенах, человек чувствует, что вся его уверенность, блеск, красота, ум сходят, как шелуха с луковицы. Он остается перед ликом Бога такой, какой есть. И самое главное, он видит себя таким, какой он есть. Он, может быть, впервые в жизни слышит голос своей души — уже ничем не заглушаемый. Христианину воцерковленному, который регулярно очищает свою душу на исповеди, это пережить легче. А для человека, не привычного к духовному покаянию, даже одна ночь, проведенная здесь, становится порой тяжким испытанием.

Нельзя было не признать, что говорила она убедительно. Но журналистка попалась дотошная.

— А правда ли, что эта паломница ночевала в какой-то особенной келье? Может ли быть, что ей там явилось видение или что-то в этом роде?

Способность некоторых моих коллег улавливать едва зарождающиеся слухи меня всегда поражала. Я этим талантом никогда не обладала.

— Подобные разговоры меня только удивляют и огорчают, — сдержанно сказала настоятельница, — суеверие — это грех для верующего человека. И я могу вас точно заверить, что эта женщина ночевала в самой обычной гостевой келье.

«Ага, — злорадно подумала я, — в обычной, как же».

Тем временем голос журналистки за кадром объявил, что с разрешения настоятельницы они отправились снимать таинственную келью. По моим рукам побежали мурашки в предвкушении того, что увижу.

— Все гостевые кельи похожи одна на другую. Нехитрое убранство, обязательный молитвослов на столе, чтобы гость всегда мог помолиться в одиночестве. Однако сегодняшняя постоялица не прибегла к молитвам. Остается только гадать, что померещилось женщине в этих, казалось бы, святых стенах. Ксения Матапова, Олег Вольский. Новости.

Она была права, эта Ксения Матапова, моя коллега из новостей с пятого канала. Все кельи похожи одна на другую. Но это была не та келья.

Здесь стояли такая же кровать и такой же стол, и на миг у меня возникло сомнение, не шутит ли со мной память, и, возможно, здесь просто сменили покрывало и коврик на полу. Но оператор невольно помог мне, не удержавшись от соблазна снять последний кадр из окна кельи. Эта келья находилась значительно дальше, чем та, в которой ночевала я. Напротив нее был вход в главный храм, а я из своего окошка видела его только сбоку.

Первая моя мысль была о том, что прозорливая настоятельница намеревается таким образом скрыть нелицеприятную тайну. Однако обмануть журналистов было бы слишком мудреным делом. Тем более они поспели почти к самому началу событий и успели взять короткое интервью у врача. Не зная, что и думать, я машинально потянулась к телефону и набрала номер монастыря. Мне пришлось долго ждать, пока там, в невидимом для меня пространстве ладана и молитв, какая-то сердобольная женщина разыскивала послушницу Анну. Наконец, трубка предупреждающе зашуршала, и я услышала голос Рублевой:

— Алло, слушаю. Саша, это ты?

— А у кого еще хватит наглости отрывать тебя от богоугодных дел? — вяло пошутила я.

— Рада тебя слышать, — отозвалась Анна.

— Ты, наверное, догадываешься, почему я звоню.

— Сюжет уже показали, да? — Анна вздохнула. — Неприятно это.

— Да, приятного мало, — согласилась я. — Но ты мне объясни, зачем вы показали им не ту келью?

— Да нет, Саша, — голос у Анны стал вдруг мягкий и почти ласковый, словно она утешала меня, — никакого обмана. Им показали именно ту келью, где ночевала эта бедняжка.

— Но подожди, — слова застряли у меня в горле, — я ничего уже не понимаю! Черт вас побери, вы что, эксперименты у себя проводите?! Манипулируете сознанием доверчивых богомольцев?

Она чуть-чуть помолчала. Видимо, проверяла, остались ли у меня в запасе еще какие-нибудь богохульства. Убедившись в их временном отсутствии, сказала:

— Знаешь, Саша, в прошлое воскресенье, когда ты уехала, я ночевала в той же самой келье.

— И что? — настороженно спросила я. — Что тебе снилось?

— Ничего, — сказала она, — ровным счетом ничего. Я крепко спала всю ночь, проснулась в пять утра без будильника и пошла к заутрене.

Ее голос, как струя ледяной воды, лился на мою раскаленную голову.

— И что ты теперь думаешь? — Я слышала свой голос со стороны. Он звучал глухо и неестественно.

— Я думаю, что гордыня воистину самый страшный из грехов, — сказала Анна, — человек никогда не должен думать, что он постиг замысел Бога. Потому что в итоге он окажется смешон. Я сейчас смешна самой себе.

— Анна, подожди, — простонала я, — пожалуйста, пожалей меня. Ничего я не понимаю в твоих теологических суждениях. Скажи по-русски, о чем ты?

— Я возомнила, что поняла суть судьбы, суть греха и наказания, — сказала Анна, — и пыталась убедить в этом сначала Лизу, а потом тебя. Теперь меня ткнули носом в мою ошибку. Знаешь, недавно после исповеди мой духовник сказал мне, что лишь святые обладают той степенью мудрости, чтобы накладывать на себя епитимью. Понимаешь? Простому человеку не имеет смысла этого делать, потому что его духовной зрелости недостаточно, чтобы определить степень своих грехов и соответствующую им меру искупления. А когда он сам пытается возложить на себя наказание, это подобно лицедейству перед Господом.

— Показательное самоистязание, — пробормотала я.

— Да-да, — подхватила Анна, — именно так. «Не судите, да не судимы будете». Но мы не только других, но и себя не имеем права судить. Мы можем лишь признавать свои ошибки и пытаться не повторять их — и это главное, что в наших силах. А вынося суждение о своих грехах, не много ли мы на себя берем? Отсчитываем, сколько поклонов положить за воровство, а сколько — за прелюбодеяние?

Она разгорячилась, и даже голос звучал громче, яростнее, чем обычно.

— Анна, а как же сны? — спросила я. — И Лиза, и я видели…

— А что вы видели? — спросила Анна, и на этот раз в ее голосе чувствовалась горечь. — Мы же не знаем, что видела Лиза. Я в своем упоении гордыней построила этот мост умозаключений. Тебе не кажется, что мы убеждали друг друга в том, чего обе не знали?

В моей голове внезапно прекратилась чехарда мыслей. Все стало простым и ясным. Если самовнушение способно излечивать болезни, то вызывать тем более.

— Наша настоятельница очень хорошо сегодня объяснила сущность монастырей, — помолчав, сказала Анна, — так оно и есть. Монастырь — особое место, и даже одна ночь здесь может повернуть человека лицом к самому себе. А не каждый выдержит такое.

После разговора с Анной я подошла к окну и, повинуясь сиюминутному желанию, раздернула шторы. За окном было закатное небо.

На какой-то миг оно заслонило собой все — грязные тротуары, старушку в коричневом берете, продающую на остановке вялые пионы, нетрезвого юношу в спортивном костюме, фальшиво улыбающуюся девицу в очках на белом боку маршрутки — все это я увидела чуть позже. А сначала было только небо — светящееся розово-лиловым светом, разрезанное вдоль горизонта огненной линией гаснущего в облаках солнца. Полупрозрачное облачное полотнище уплывало на запад, в розовое сияние, и изгибалось дугой, оставляя за собой отмели пустой блеклой голубизны.

Так и хотелось сказать — неземная красота. Хотя, конечно же, земное, обыкновенное закатное небо, вечерняя мозаика облаков и света.

Наверное, я давно не смотрела на небо.

Раньше я безумно любила закаты. Одно время, в период увлечения фотографией, я постоянно делала снимки закатного неба — в городе, на природе, из окон, с крыш. Потом большую часть из них выбросила, а несколько наиболее удачных раздарила знакомым. Потому что невозможно было сохранить живую красоту, как невозможно сохранить в вазе срезанный цветок. Есть в этом мире нечто непередаваемое, не поддающееся человеку, существующее вне его усилий и попыток осмысления, и с этим приходится просто мириться. Красота природы — одна из тех непознаваемых вещей, которые невозможно, следуя по стопам пушкинского Сальери, «разъять как труп». Ибо не получим ничего, кроме груды костей.

Меня радовало то, что моя голова очистилась от мистического тумана и что обреченность нашего поколения осталась для меня той же загадкой, без единого ключа, как и была. Есть в этом мире нечто необъяснимое, и с этим приходится мириться. Непонимание — коллективная болезнь человечества.

И еще я окончательно приняла решение поговорить с Настей. Откладывать дольше наш разрыв было бы слишком неправильно по отношению к ней.

26

В жаркий летний день, когда солнце такое яркое, что хочется зажмуриться, а небо ослепительно синее, с нежными, прозрачно-дымчатыми обрывками облаков, когда по городским улицам становится совершенно невозможно ходить, потому что асфальт под ногами излучает жар, — в такие дни меня всегда тянет на кладбище.

Я люблю гулять по старым кладбищам. Есть в них что-то умиротворяющее.

В парковых аллеях всегда текут потоки народа, а на кладбище, если это не Родительская суббота, людей никогда не бывает настолько много, чтобы они превратились в толпу. Среди могил люди рассеиваются и исчезают за статуями и надгробиями.

Множество аллей Ваганьковского позволяют очерчивать новые и новые круги и продлять путь столько, сколько нужно. Глаза все равно не устанут от однообразия. Могилы всегда были одним из самых интересных памятников человеческого существования.

Что столетия спустя сможет сказать о нашем мире какой-нибудь небритый археолог, если в его распоряжении будут только наши кладбища?

Об этом я размышляла в то время, когда мы с Настей Филипповой обогнули колумбарий и она нерешительно замерла, раздумывая, какую аллею выбрать дальше. Вопросительно глянув на мое лицо, Настена поинтересовалась, о чем я думаю. Я вкратце рассказала.

— О, это получается игра, — она оживилась, — давай пофантазируем, какие версии могут родиться у археолога, который обнаружит наши кладбища.

Эта забава наконец вывела нас из того оцепенения, в котором мы обе пребывали с момента встречи. Виновата в скованности была я. С Настей нельзя фальшивить, и мне это было известно. Но, промучившись всю дорогу вопросом, как лучше с ней держаться, я при встрече натянуто улыбнулась и бодрым голосом спросила: «Как дела?»

Она сразу сникла. Как цветок, который вянет на глазах.

На пути до кладбища мы обе молчали. Не знаю, какие мысли вились в ее голове, а я думала о красоте кладбищ. И тайком любовалась Настей.

До этого времени я никогда не задумывалась, может ли девушка мне нравиться так же, как мужчина. Ну, вы понимаете, о чем я. Я безумно любила Лизу, но всегда только как подругу или сестру. Я часто любовалась ею: мне нравилось смотреть, как она примеряет одежду, мне казалась красивой ее пышная грудь, которой она так стеснялась. Но никогда у меня не возникало к Лизе ничего похожего на влечение. Наоборот, часто, когда мы шли вдвоем по улице и на моей подруге был ее любимый красный костюм — открытая блузка на шнуровке и свободные брючки, — мне так и хотелось одернуть проходящих мимо мужчин: «Ну же, посмотрите, какая она красавица! Как вы можете так равнодушно пробегать мимо нее!»

С этой девочкой я испытывала нечто другое. Например, стала ловить себя на том, что мне нравится держать ее за руку. Часто, когда мы сидели в маршрутке вплотную друг к другу, мне хотелось обнять Настену за плечи или погладить ее волосы. От них всегда приятно пахло свежестью и ромашковым шампунем, словно она была только что из душа.

Сегодня на ней было легкое льняное платье кремового цвета, которое делало ее похожей на героиню русских сказок. Язык так и просился назвать ее Настенькой.

— Так что подумают археологи будущего, обнаружив среди радиоактивных городских пустырей наше кладбище? — поддразнила я, после того как мы свернули на писательскую аллею.

— Они решат, что мы были народом, у которого в культуре очень большое место занимал культ смерти, — серьезно ответила моя Настенька, — примерно как у древних египтян.

— Да ну? — Я выразила сомнение. — Сравни их пирамиды и наши могильные холмики!

— Дело не в размере, — возразила Настя. — Посмотри, как мы относимся к мертвецам. По сути, строим им погребальные дома, да еще украшаем. Мне кажется, что квартирный вопрос испортил нас окончательно: мы боимся даже после смерти остаться без своего угла, без своего собственного клочка земли.

— Ну, думаю, из того, о чем ты говоришь, археологи сделают другой вывод, — сказала я, — они решат, что мы очень боялись смерти.

— Почему? — Она удивленно глянула на меня.

— Потому что мы не меньше древних варваров стремимся украсить свое загробное существование. Узорные оградки, цветочки, позолоченные скульптуры, конфетки и прянички от родных. Прости мое злопыхательство, но я очень сомневаюсь, что мертвецам это сколько-нибудь нужно. Мне кажется, люди таким образом компенсируют собственный страх перед смертью.

— Да, я тоже хотела сказать, что кладбища нужны не мертвым, а живым, — с пониманием подхватила Настя, — не думаю, что души умерших привязаны к месту захоронения. Это нелепо! Знаешь, Саш, я один раз в детстве даже с мамой поссорилась, потому что не хотела идти на могилу бабушки. Мне казалось каким-то кощунством приходить на кладбище к мраморной плите и делать вид, что мы навещаем любимого человека. Об этом говорилось так, словно мы в гости собрались! А ее там не было — в этой яме! Бабы Светы не было в могиле — я знала это и спорила с мамой. А она кричала, что я черствая и жестокая.

— А сколько тебе было лет? — спросила я, немного ошарашенная такими фактами ее биографии.

— Двенадцать, — ответила она, — я в этом возрасте вообще была ужасно упрямая. Если мне что-то казалось неправильным, никто не мог заставить меня это сделать. Я только позже поняла, что поступки не всегда легко разделить на «правильные» и «неправильные». Тогда мне казалось, что если я пойду на кладбище, то оскорблю этим память любимой бабушки. Понимаешь? Она — дух, она уже намного выше нас по знанию и свободе. А мы здесь будем стоять над пустой могилой и делать вид, что ничего не понимаем. Но сейчас я бы не стала говорить об этом маме, а просто бы поехала с ней на кладбище. Потому что бабе Свете уже все равно, как я поступлю. А маме — нет.

Я слушала Настю с изумлением. Так удивляться мне не приходилось уже давно.

— Тебе кажется, что это блажь? — неожиданно и даже как-то резко спросила Настя. — И поэтому ты не хочешь, чтобы мы с тобой общались дальше? Я тебя раздражаю?

Серые глаза смотрели на меня почти требовательно. Они не просили об ответе, а настаивали на нем.

— Видишь ли, — вздохнула я, — все немного сложнее…

— Ты думаешь, я не пойму? — Кажется, в ее голосе прозвучала обида.

— Нет, я боюсь, что ты не поверишь, — сказала я.

Она остановилась и неожиданно взяла меня за руку. Повела меня между двумя рядами могил: там, в глубине, около витой чугунной ограды, стояла узкая, в одну досточку, скамейка. Мы присели, и Настя, посмотрев мне в глаза, серьезно сказала:

— Давай попробуем поговорить. Ты рассказывай, что думаешь, а я сделаю вид, что не умею сомневаться.

— Хорошо, попробуем. — Я сделала паузу, не зная с чего начать. Кто-то в таких случаях советовал начинать сначала.

Мне нужно было объяснить, что наше общение не имеет смысла, потому что я не хочу тянуть ее за собой, в отсутствие надежды. Не хочу, чтобы ее наивный взгляд на мир омрачался ненужным знанием. Мы стоим по разные стороны полосы света, падающей из фонаря, — она внутри, а я снаружи, в темноте.

Я уже готова была все это сказать, но тут Настя дернула меня за рукав и выразительно приподняла брови, указав взглядом куда-то в сторону. Я недовольно обернулась.

По аллее шел наш Илья.

По сердцу словно тупым лезвием резануло, когда я увидела его — такого солнечного, улыбающегося, в бессменном зеленом пиджаке нараспашку. И с тяжелой серой аурой, о которой он, конечно, и понятия не имел.

Рядом с Ильей, едва поспевая за его размашистым шагом, семенила девушка в лиловом брючном костюме. Маленькая, светловолосая, похожая на лисенка благодаря узкому, заостренному личику. Они болтали между собой как на прогулке в обычном парке, не особенно заглядываясь на могилы, и поэтому прошли мимо, не заметив нас.

— Кажется, Илья, наконец-то завел себе девушку, — сказала я, когда парочка удалилась, — слава Богу. Теперь у меня есть шанс избавиться от его обожающего взгляда.

— Ну, это вряд ли. — Настя с сочувствием улыбнулась.

— Что ты имеешь в виду? — хмыкнула я.

— Он все равно тебя любит.

Похоже, для нее это было так же очевидно, как тот факт, что солнце встает на востоке.

— Для тебя все так просто, — с досадой сказала я. — А что, по-твоему, я должна делать в этой ситуации?

— Как и в любой другой — делай то, что подсказывает твое внутреннее «я», — серьезно откликнулось мое ясноглазое дитя.

— Смеешься?!

Судя по Настиному взгляду, это прозвучало слишком зло.

— Мое внутреннее «я» давно сидит тихо в своей конуре и ни во что не вмешивается, — буркнула я, — а если попытается высунуться, то получит по носу. Оно мне в свое время насоветовало…

Настя ничего не ответила, и мне показалось, что я обидела ее. Она сидела, опустив голову так, что длинные светлые пряди скрывали все лицо, кроме кончика носа, и носком туфли копала ямку в песке. Перед ее молчанием мне стало стыдно. Я решила рассказать ей — не все, но хотя бы часть.

— Илья скоро умрет, — сказала я.

— Знаю, — спокойно ответила она и снова подняла лицо.

Такой реакции я ожидала меньше всего.

— Ты не можешь этого знать, — фраза получилась нелепая, да и тон был жалобно-недоуменный, — он сам еще об этом не знает.

— Почему ты так думаешь? — Настя удивилась. — Он прекрасно обо всем знает. Когда химиотерапия не помогает, тут уже почти никаких шансов. Вопрос времени. Можно, конечно, еще бороться, лечиться, поехать куда-нибудь за границу. Но это все стоит несусветных денег. Смешно, правда? Жизнь — священное право каждого, но его тоже можно купить за деньги. По крайней мере несколько лишних месяцев или лет…

— Подожди, — я остановила ее, — ты хочешь сказать, что у Ильи рак?

— А ты разве не это имела в виду? — Она удивилась еще больше. — Мы с ним в больнице и познакомились…

— Что значит «мы с ним»?! — Моя голова раздувалась от непонимания. — Ты никогда не говорила, что вы давно знакомы.

— Да просто не к случаю было. — Настя вдруг поникла, и ее лицо показалось мне бледным и осунувшимся.

— У тебя тоже рак?!

— Был. Мне больше повезло. Но опухоль — это не так страшно, операция помогает в пятидесяти процентах случаев, а у него рак костного мозга. И оперировать нельзя…

Вся новая информация просто не умещалась у меня в голове.

— Знаешь, — задумчиво сказала Настя, глядя куда-то в пространство, туда, где стояла большая стела из черного мрамора с выгравированным женским лицом, — у меня до сих пор в голове не укладывает, почему так бывает.

Я помолчала, а потом спросила. Не ее, скорее, себя:

— Как Илья может знать об этом и жить так?

— Что значит «так»? — Спокойный Настин взгляд упал на меня, как луч солнца в облачный день. — Так спокойно — ты это хочешь сказать? А почему нет? Он будет наслаждаться жизнью столько, сколько успеет. Пока ты жив, зачем разменивать оставшееся время на переживания, страх, больницы? В жизни любого здорового человека тоже очень немного часов, и никто не знает, когда они иссякнут.

«Я знаю», — хотела сказать и не сказала. Потому что поняла, что это было бы самонадеянной ложью.

— Ты мне хотела что-то объяснить, — напомнила Настя.

Слова прозвучали одновременно с прикосновением к моему плечу. Легкое касание. Легкие слова.

— Я передумала.

Она не удивилась.

27

Часто ли вы в вашей жизни делаете что-то под влиянием порыва? Спонтанно, повинуясь сиюминутному настроению. Не планируя, не обдумывая свои действия, не гадая, к чему они могут привести. Просто вдруг нашло что-то — и вы свернули с дороги, пошли совершенно не тем маршрутом, которым собирались, купили вместо кефира бутылку шампанского, пригласили на свидание почти незнакомого человека, сбежали с работы и потратили остаток денег на ненужную вам, но приглянувшуюся безделушку.

Все это я сделала сегодня.

Всю свою жизнь я жила обдуманно. Всегда знала, почему иду или не иду на что-либо. Если у меня портилось настроение, то по совершенно очевидным для меня причинам. Если я хотела что-то получить: красный диплом, работу, машину, — то всегда могла внятно объяснить, зачем мне это.

Я и не представляла, какого удовольствия себя лишаю.

Первым спонтанным поступком в этой сумасшедшей цепочке стал звонок Илье.

Еще утром, когда я ехала в маршрутке на работу, мне бы в голову не пришло набирать его номер. Я даже не сразу заметила отсутствие Ильи в редакции.

Однако часам к одиннадцати, когда свежая партия писем была мной добросовестно прочитана и отправлена в виртуальную корзину, я вдруг оглянулась и обнаружила, что рабочее место Горбовского до сих пор пустует. Бросила призывный взгляд в сторону Настиного затылка: она сразу почувствовала, обернулась. Угадав причину моего волнения, пожала плечами. Ей ничего не было известно.

Внутри моего тела словно появилось пустое, сосущее пространство, расширяющаяся язва. Ее жжение становилось все сильнее. Я дала себе зарок не смотреть на часы: если что-то случилось, то исправить это было уже нельзя. Но в половине первого запас моего хладнокровия истощился. Сжав в кулаке мобильник, я вышла в коридор и быстро направилась в сторону выхода. На ходу набирала номер.

Первый гудок, второй гудок… «Господи, только не сейчас! Я еще не готова!» — молила я в паузе между гудками. Хотя разве к этому можно быть готовой?

Третий гудок, четвертый гудок… Господи, я не могу потерять его просто так!

Пятый гудок…

— Я слушаю, алло, — из шипящей и громыхающей дали до меня донесся голос Ильи.

«Господи, спасибо!»

Так искренне я еще никого не благодарила.

— Илюша, привет, это Саша, — с напускной бодростью крикнула я, — что у тебя так дико шумит?

— Привет! — Даже с такой ужасной слышимостью я почувствовала, как он обрадовался. — Это у нас стройка за окнами, громыхают с утра до вечера.

— Как у тебя дела? — задала я дежурный вопрос. — Ты не уволился, часом? Тайком от всех нас.

— Нет, — он рассмеялся, — просто приболел немного. Позвонил с утра Иляне, предупредил.

— Ясно. — Я не знала, что говорить дальше. На самом деле ничего ясно мне не было. Что скрывалось за этим безобидным «приболел немного»?

— Послушай, Илья, — решилась я, — ты не будешь против, если после работы мы с Настенькой к тебе заедем? Так сказать, проведаем болящего товарища.

— Буду против, — неожиданно сказал он, и его голос стал совершенно другим, менее радостным и более взрослым. — Неужели тебе всегда необходимо присутствие Насти, чтобы делать то, что ты хочешь делать?

— Ну, ты бьешь не в бровь, а в глаз. — Мне стало неловко, словно меня уличили во лжи.

— Саша, — сказал он серьезно, — меня не надо навещать. Это действительно всего лишь легкое недомогание. И я живу не в тех условиях, чтобы принимать гостей. Но я очень хотел бы тебя увидеть. Что ты думаешь насчет субботней прогулки в Царицыно? Или предпочитаешь Ваганьковское кладбище?

— Илья, черт тебя побери, — я была почти возмущена, — это непорядочно — пройти мимо и сделать вид, что ты нас не заметил.

— А кто сказал, что порядочность входит в разряд моих достоинств? — хохотнул он. — Но ты так и не ответила, что предпочитаешь — красоты прошлого или кладбище?

— Терциум нон датур, — буркнула я, — фантастический выбор. Знаешь, может, ты просто приедешь ко мне, а там посмотрим?

Красоты прошлого или кладбище. Терциум нон датур. Вольно или невольно Илья четко сформулировал суть моей жизни.

После звонка на меня нашел прилив редкостной беспечности. Словно какое-то жизненное течение подхватило меня и потянуло за собой. Я, конечно, могла вцепиться пальцами ног в линолеум, прирасти к своему рабочему креслу, уцепиться за компьютерную мышь, как за якорь.

Но я предпочла отпустить всё и вся и позволила течению тянуть меня в неясное куда-нибудь.

Торопливо вернулась в офис, забрала сумку, на ходу соврала, что жутко разболелся зуб и я уже записалась к стоматологу. Татьяна посмотрела с сомнением, Настя одобряюще улыбнулась.

На улице меня встретил восхитительный летний день. Безоблачное синее небо, ослепительное, торжествующее солнце и легкий ветер, моментально нарушивший порядок моих волос.

Меня несло по улицам без цели и каких-либо планов в голове.

Наш офис находится на Рождественке. Покинув здание, я заскользила по узким, то поднимающимся, то опускающимся улочкам, мимо вывесок кафе и витрин, где безупречные манекены призывали меня последовать их примеру и одеться в модные сиреневые и лиловые оттенки. У лавочки с церковной едой я купила кусок свежей медовой коврижки и сжевала его на ходу. На Лубянской площади спустилась в подземку. Вдоль всего перехода пожилые женщины с приветливыми лицами продавали игрушечных чебурашек — больших, с крупную куклу, среднего размера и совсем маленьких — таких, что можно носить в кармашке для сотового. Я остановилась, выбрала маленького симпатичного чебурашку со стеснительным взглядом и, не сожалея, заплатила за него семьдесят рублей. Пошла дальше, сопровождаемая благодарностью продавщицы. Видимо, чебурашки были не очень ходким товаром.

Вышла из перехода к музею Маяковского. Вспомнила, что последний раз была там давным-давно, в детстве, и зашла. С удовольствием побродили между авангардными интерьерами, а потом завернула в книжный и купила сборник стихов этого странного поэта, так и не понятого ни современниками, ни потомками, рыцаря от большевизма, поэта в широких штанах и с широкой душой.

Возвращаясь домой, завернула в продуктовый с намерением купить себе на вечер кефир. В итоге вышла измагазина с бутылкой шампанского и шоколадкой.

Вечером, пока солнце медленно гасло где-то там, за пределами видимости из моего окна, я сидела на подоконнике, смотрела, как розовые тени на домах сменяются лиловыми, пила шампанское и читала стихи В.В. В голове было абсолютно пусто, словно из меня как воздух выкачали все мысли.

Я погрузилась в почти невероятное состояние покоя. На моем подоконнике не было ни вчера, ни сегодня: было только здесь и сейчас. И у меня впервые отсутствовал страх, когда я думала о будущем. Вместо него появилось странное ощущение правильности происходящего. Все шло так, как должно было идти.

Не знаю, куда несет меня течение, но чувствую, что пристану к берегу там, где нужно.

28

Когда я проснулась, Илья еще спал. Не открывая глаз, я прислушалась к его дыханию. Дышал он тихо и ровно, без малейшего храпа. Мне даже показалось, что Горбовский уже давно бодрствует, лежит рядом и смотрит на меня.

Нет, он спал. Лежа на спине и раскинув руки поверх одеяла. Лицо было розовым и чуть блестящим. Мелкие кудряшки надо лбом прилипли к коже. Остальные волосы скрывала серая аура, похожая на клубы густого дыма. Впрочем, ее вид уже не вызывал у меня истерики. Жизнь шла своим чередом. И смерть тоже.

Осторожно, чтобы не разбудить своего нового любовника, я выбралась из постели.

Мне было легко и спокойно. Ощущение правильности продолжало хранить мой мир. Оно было таким же ясным, как солнечный жар, исходящий от окон.

Умывшись и умастив кожу увлажняющим кремом, я заварила свежий чай и заглянула в холодильник. Там обнаружился пакет молока, полбанки малинового варенья, несколько пакетиков с приправами и сухими дрожжами, пять яиц и неполный тетрапак двухдневного йогурта с вишневым вкусом.

К тому моменту когда Илья вышел из комнаты, закутанный до пояса в мое оранжевое полотенце, у меня на кухне вовсю шипело масло, а на блюде росла стопка горячих румяных оладий с вишневым привкусом.

— Ты — чудо! — сказал он, стоя в дверях кухни.

Полотенце упало, но Горбовский и не думал поднять его. Стоял и смотрел на меня, такой же свободный и непринужденный в своей наготе, как Аполлон Бельведерский.

Что бы ни было дальше, как одно из сокровищ моей жизни я буду хранить в памяти прошедшую ночь и наступившее утро. Хотя мне никогда не удастся рассказать об этом: воспоминания рассыпаются на отдельные фрагменты, ощущения, пятна — как в калейдоскопе.

Широко улыбающийся Илья в дверях моей квартиры с пакетиком молотой «Арабики» и пузатой бутылкой коньяку в руках.

Кофе, дымящийся в медной турке. Илья тщательно помешивает его ложечкой, придирчиво пробует готовность, прежде чем капнуть коньяк.

Мои руки, неловко режущие творожный пирог. Золотистые ароматные крошки, разлетающиеся от ножа.

Мы склонились над экраном ноутбука, смотрим комиксы про Гарфилда и хохочем до колик как безумные.

Мой фотопортрет с яблоком, сделанный ГМ, в руках Ильи. Он задумчиво рассматривает его, а затем говорит: «Ты здесь не похожа не себя. Слишком наигранно. А кто тебя снимал?» Я отбираю у него портрет и прячу в ящик стола: «Так, один давний знакомый».

Хмельные глаза Ильи в тот момент, когда он обнял меня за талию и притянул к себе. Его возбужденное дыхание, которое я чувствую всем телом. Илья целует мою кожу в вырез футболки, и я чувствую, как тело становится мягким и податливым.

Я лежу на животе, влажная и разгоряченная, а его ладони ласково скользят по моей спине и ногам. «Наконец-то я вижу твои ноги, — тихо говорит Илья, — они у тебя удивительно ровные, красивые. Как жалко, что ты не носишь короткие юбки».

Еще мне запомнилось, как я расстегнула ему рубашку и в первый раз провела кончиками пальцев по его груди — кожа оказалась ровная, гладкая, чистая, без единого волоска, как у подростка. И тогда, сквозь аромат кофе и алкоголя, я почувствовала его собственный запах — приятный запах чистого, здорового тела, без примеси какого-либо одеколона или дезодоранта.

Я чувствовала, что меня много. Так много, что я могу дарить себя.

Блаженное ощущение.

29

Три ночи подряд мне снятся призраки прошлого.

Сначала я видела Сабину, мою старую подругу из предместья. Она очень хорошо выглядела и много смеялась неизвестно над чем. Я запомнила, что ее каштановая шевелюра была забрана наверх, в букет локонов, струящихся с макушки. Такую прическу ей делали на свадьбу с первым мужем. Спустя три года в момент героиновой ломки он выбросился из окна, оставив Сабину в пустой квартире с двухлетним сыном на руках.

Во вторую ночь приходил Игорь. Сидел на моей кухне и курил.

А вчера мне приснился мой кот — Трям Трямыч, или просто Трямкин, или Трям.

Я несла любимого Трямыча на руках к ветеринару. Какая-то тварь вцепилась ему в лапу, и теперь он истекал кровью. Я несла его на руках, а он прижимался ко мне, как маленький ребенок. Самое интересное — я была уверена в том, что он выживет, что все будет хорошо, словно уже видела этот сон. Но все равно тряслась от страха: чувствовала, как ему больно. Он вцеплялся в меня коготками сквозь кофту и одеяльце, в которое его завернули. А я все никак не могла отыскать ветлечебницу, петляя по одним и тем же улицам. В конце концов нашла и благополучно передала Трямыча на руки врачу.

Проснувшись, сразу же позвонила домой и спросила у сонного отца, в порядке ли Трямкин. Он удивился, но сказал, что все хорошо. Вчера, правда, чуть не угодил под машину и потом от переживаний весь вечер не слезал с колен мамы. Вообще-то он не очень ручной, наш Трямыч, но, наверное, перенервничал.

Может, мне завести кота?

Хотя я не очень представляю, как заводят животных. Мне кажется, они должны приходить сами, как судьба.

Трямыч сам нас выбрал. Он сидел именно перед нашей дверью и не отлучался ни на минуту до тех пор, пока братец, который наблюдал за ним с верхней площадки, не сжалился и не взял его. И дома он себя сразу повел по-хозяйски. Кого-то это раздражает, а мне, наоборот, нравится. Коты и должны так себя вести, напоминая хозяевам, где их место.


Синяя папка с биографиями моих одноклассников маячит у меня перед глазами каждый вечер. Который день порываюсь убрать подальше эту коллекцию смертей, но, как только она оказывается в руках, не могу удержаться, чтобы не открыть ее. Матвей знал, что делал, когда вручил мне бумажный итог своих расследований.

Смерть не менее удивляет своим разнообразием, чем жизнь. Вот, например, еще два моих одноклассника — Антон и Сева. Погибли в один год, с разницей меньше месяца.

Антон Теплицкий не вернулся из армии, а точнее — из Чечни. По официальным заявлениям наших властей, там уже не было боевых действий, а всего лишь локальные антитеррористические операции. Взвод Антона не участвовал в бою, а просто шел по дороге на свой блокпост. Неожиданно их начали обстреливать сверху, и один из наших солдат бросил вверх гранату. Не докинул, и она вернулась. Из взвода остался в живых один человек.

Спустя три недели Сева Барсаян попал в больницу, после того как его избили скинхеды. Внешность у Севы типично армянская, в отца, хотя мать — русская, и сам он говорит по-русски без малейшего акцента. На своей исторической родине Сева не был ни разу, потому что его отец уже лет сорок без малого живет в Москве. Однако бритоголовых молодчиков в кожаных куртках это не особенно интересовало, как и то, что Сева — один из лучших студентов на своем кибернетическом факультете, получает президентскую стипендию и относится к той категории молодых людей, благодаря которым России есть чем конкурировать на мировом рынке.

Они избили его бейсбольными битами, и через день он умер в больнице, не приходя в сознание.

30

Сегодня проводила Илью.

Его самочувствие в последнее время заметно ухудшилось, хотя он всеми силами старался не показывать этого. Во время наших прогулок Горбовский внезапно бледнел и останавливался. По его лицу пробегала легкая судорога боли, которую он пытался скрыть, но от этого все выглядело еще мучительнее. На прошлой неделе он снова взял больничный на три дня. Меня попросил не приезжать к нему, объяснив это тем, что «не любит болеть прилюдно».

Мы обманывали другу друга, делая вид, что все в порядке и легкое недомогание пройдет. Хотя оба знали, что это признак скорого конца.

Впервые в жизни мне приходилось делать что-то, заранее осознавая бесполезность любых усилий.

Я обзвонила всех знакомых и знакомых своих родителей, потратила не меньше десятка часов на поиски в Интернете, перелопатила гору литературы по нетрадиционной медицине. Настена поддерживала меня, как могла. И она же была главным фильтром моих поисков. Пережив на собственном опыте различные методы лечения, она заранее могла сказать, к чему это приведет. Мы с ней тоже играли в странную игру: она знала, что я не найду ничего нового, но делала вид, что шанс есть, и внимательно выслушивала мои очередные предложения о голодании по Малахову или очистительных процедурах по Шаталовой. Неизлечимая болезнь — это звучит как оскорбление самому понятию человеческого прогресса.

Илья решился поговорить со мной в понедельник.

Погода стояла чудная. Этим летом мне вообще везло на хорошие вечера. С утра было пасмурно, но ко времени нашей прогулки облака рассеялись, обнажив голубую, подсвеченную золотом пустоту.

Мы дошли пешком до нашего любимого парка «Музеон» около ЦДХ. Купили мороженое и устроились на скамейке под навесом, обвитым зеленью, рядом с сидящим на траве бронзовым Дон Кихотом. Илье было плохо: его лицо осунулось и пожелтело. За последний месяц он сильно похудел, и теперь брюки болтались на нем, и летняя льняная рубашка все время выбивалась из-за пояса.

Но он улыбался. Каждый раз, когда его взгляд обращался ко мне. Подумать только — еще несколько недель назад это меня раздражало!

— Мне нужно признаться тебе в двух вещах, — сказал Илья, когда мороженое закончилось и между нами воцарилась пауза.

— Да, — я попыталась улыбнуться, — я тебя очень внимательно слушаю.

— Первое, — Илья нежно провел пальцами по моей щеке, — я тебя люблю.

Никогда не умела реагировать на такие признания. Вздохнула, опустила глаза, как смущенная барышня. Эти слова приятны любой женщине, но сейчас мне их совсем не хотелось слышать.

— Да, я знаю, что ты меня не любишь, — голос у Ильи был мягкий и, пожалуй, даже безмятежный, — но, надеюсь, тебе было со мной неплохо и ты не жалеешь об этом.

— Илья, — я подняла глаза и взяла его руку в свою, — а почему, собственно, ты говоришь «было»? Мне и сейчас с тобой очень даже неплохо. Ты что, в конце концов пришел к выводу, что я слишком стара для тебя?

Сознаюсь, что это была не очень удачная шутка, но мне так хотелось избавиться от привкуса трагичности в нашем разговоре.

— Нет, скорее, я слишком стар для тебя. — Его губы скривились, и он посмотрел в сторону, словно что-то отвлекло его внимание.

Я знаю — так делают, когда пытаются скрыть боль.

— Я завтра уезжаю, — сказал Илья, — к матери, во Владимир.

— Зачем? — спросила я, прекрасно зная ответ.

Илья говорил — сначала быстро и горячо, словно боялся, что буду перебивать. Потом, убедившись, что молчу, перешел на свой обычный, размеренный темп. Горбовский рассказывал историю своей болезни: бесконечные попытки вернуться к нормальной жизни и пробы новых методов лечения, жалостливые вздохи медсестер, врачи, прячущие глаза от пациентов. Полгода назад медицинский консилиум вынес ему окончательный приговор. Запаса прочности у организма хватило на два месяца дольше, чем предсказывали светила медицины. Но любой запас рано или поздно подходит к концу.

Я понимала, зачем он так подробно все рассказывает — дабы я не начала убеждать его не отчаиваться и искать новые пути к выздоровлению. Он хотел, чтобы я поняла бесполезность любых его попыток выжить — и смирилась. Сразу.

Я знала, что рано или поздно это должно было случиться. Но и представить не могла, что мне будет так больно. Грудь сдавило, и все слова комом встали в горле. Все, что я могла бы сказать, но никогда уже не скажу.

А Илья смотрел на меня, и в глазах его сквозили испуг и ожидание, а пальцы нежно гладили меня по волосам. Я, правда, уже не чувствовала, а только понимала эту нежность, Мое тело и сознание отделились друг от друга: глаза, как две стекляшки, уставились на верхнюю пуговицу рубашки Ильи, но смотрела я намного дальше. Где-то там, в пространстве, должны быть люди, которым не приходится выслушивать таких признаний, которым не нужно терзаться виной и сомнением в правильности каждого своего шага. Наверняка должны быть люди, никогда не чувствовавшие этого ужасного жжения в груди, которое невозможно прекратить антибиотиками, даже если глотать их пачками. Почему я не одна из них? Почему я должна только терять, ничего не обретая взамен?

— Саша, — прошептал Илья, — Сашенька, родная моя. Прости меня, ради Бога.

— За что? — тупо спросила я.

— За то, что не сказал тебе раньше.

Я промолчала. Потом мой голос, звучавший сухо и неестественно, сказал:

— Так не должно быть.

— Но так бывает. — Рука Ильи погладила мое плечо, но я не почувствовала прикосновение. Тело стало деревянным.

— Так не должно быть, — повторил мой голос.

Снова повисла тишина. Первым ее нарушил Илья. Он говорил с горечью и облегчением одновременно.

— Знаешь, чего я больше всего боялся? — задал он вопрос, не требующий моего ответа. — Я боялся, что ты мне не поверишь.

Не поверю! Наивный.

— Я боялся, что ты решишь, будто я таким образом хочу прекратить наши отношения, — продолжил Илья. — Скажи честно, у тебя была такая мысль?

Я отрицательно покачала головой.

— Я рад, — тихо сказал он, — это, наверно, лучшее, на что я мог надеяться. Для меня очень важно, а сейчас без преувеличения важнее всего, чтобы ты знала… Саша, ты слышишь меня?

Я кивнула.

— Для меня важнее всего, чтобы ты знала — я сам ни за что бы не отпустил тебя. Никогда.

И тогда я заплакала. Слезы потекли из глаз настолько внезапно, что я не успела сдержаться. Тело снова обрело чувствительность, и я ощутила, что мои ладони онемели от напряжения: все время, пока Илья рассказывал, я держала стиснутые кулаки. Теперь по пальцам бежали мурашки, а по лицу — слезы.

— Сашенька, родная, не надо, — шептал Илья, и его губы легко касались моего лица — щек, лба, губ.

— Я поеду с тобой, — пробормотала я, не открывая глаз.

— Нет, Саша, я тебе не позволю. — Илья сказал это скорее нежно, чем твердо, но по его тону я поняла, что он действительно не позволит. Я попыталась возразить, но палец Горбовского лег на мои губы.

— Давай немного посидим молча, — шепотом попросил Илья. — Смотри, солнце садится. Давай просто посмотрим на закат. Сегодня — замечательный вечер, и мне хочется сидеть с тобой рядом, обнимать тебя и молчать — так, как будто впереди у нас еще очень много чудесных вечеров. Сделай это ради меня, Саша.

Это был красивый закат. Мы молча сидели рядом, глядя на небо. Рука Илья обнимала мою талию. Мы никуда не спешили — словно впереди у нас было еще очень много таких вечеров.


Он уехал во вторник вечером на поезде. Мы проводили его вместе с Настей, а потом приехали ко мне и распили на двоих бутылку красного. Густое, тягучее вино, как никогда, казалось мне похожим на кровь. Ужасно хотелось курить, но я стеснялась делать это при Насте. Ограничилась тем, что грызла черствые маковые сушки, лежащие в хлебной вазе. Илья покупал их к чаю. Он любил несладкие сушки, сухари, галеты.

— Все бесполезно, — твердила я, — все бесполезно. Что бы мы ни делали, это ничего не меняет. Что толку в наших отношениях, если его все равно ждет месяц мучительного умирания? И сейчас ему будет вдвойне больнее — после того как он почувствовал себя счастливым.

— Разве создать радость для другого человека — это не результат, достойный больших усилий? — возражала мне Настя. — Не многие могут похвастаться тем, что умеют это. Ты думаешь, взрастить чувство счастья в душе человека так просто?

— Не знаю, не знаю, — говорила я и впивалась зубами в твердый бок сушки.

Радость отношений с Ильей исчезла так быстро, что мне уже казалось, будто ее и не было. Самым ярким ощущением было сожаление. Я жалела, что не позвонила ему раньше, что не ответила на его улыбку тогда, когда он принес мне цветы на работу, что не была с ним дольше, что не уговорила его остаться. Я сожалела о своей глупости и толстокожести.

Бог мой! В жизни нет хуже чувства, чем сожаление.

31

Только что позвонил Иван Мухин.

Он да Матвей — два человека из всех моих знакомых, которые могут не задумываясь позвонить вам в полвторого ночи и со спокойной совестью спросить: «Надеюсь, я тебе не разбудил?»

Впрочем, на этот раз поздний звонок меня действительно не разбудил. Весь день я упорно боролась с надвигающейся депрессией. Настя пыталась помочь и даже предложила пожертвовать остатки своего аванса на поход в кофейню и поедание пары-тройки десертов. Несмотря на всю соблазнительность предложения, я отказалась. Во-первых, знала, что на эти деньги Насте предстоит жить еще неделю. Во-вторых, хотелось поскорее забиться в нору. То бишь вернуться домой, запереть дверь и погрузиться в созерцание книжные страниц на мониторе. Ремарк очень соответствовал моему настроению.

Так я и сделала. Правда, я не призналась Насте — она, как обычно, позвонила мне часов в девять, — что вместо здоровой овсяной каши у меня на ужин были охлажденная «Пшеничная» и косичка копченого сыра, которую я меланхолично ощипывала, вытирая жирные пальцы о салфетку. Да простит меня мой ноутбук, но последнее время я приобрела дурную привычку — есть, не отходя от монитора.

К одиннадцати часам сыр закончился, а к полуночи я дочитала последнюю страницу. Спать не хотелось. Хотелось напиться вчерную.

Я взялась писать письмо Илье. Мысли путались, и каждую строчку приходилось стирать по два раза.

В четверть второго я остановилась, раздираемая сомнениями. Во мне боролись два начала: здравомыслие, которое требовало, чтобы я немедленно отправилась спать, и стремление к саморазрушению, которое побуждало пойти и достать из холодильника остатки водки.

Минут через десять после начала моих раздумий раздался телефонный звонок. Я подумала, что это хорошее подтверждение тому, что здравомыслие не всегда подсказывает верный путь. Ибо если бы я его послушала, то сейчас мне пришлось бы мучительно протирать глаза и нашаривать на стене выключатель.

Подождав минуту и убедившись, что легко меня в покое не оставят, я сняла ноутбук с колен, переползла на другой край дивана и взяла трубку.

— Алло, Саша, я тебе не разбудил? — спросил меня голос Ивана Мухина. Подозрительно трезвый голос.

Я еще не придумала, что ответить на его закономерный вопрос, как он продолжил:

— То есть я понимаю, что вопрос идиотский. Конечно, я тебя разбудил. Извини, пожалуйста. Мне было важно позвонить тебе именно сейчас, когда я понял это.

— Да нет, все в порядке, Вань, — растерянно отозвалась я. — А что ты понял?

Он шумно выдохнул в трубку, прежде чем ответить.

— Я понял, что не буду делать то, что собирался сделать еще месяц назад, — сказал он, — понимаешь, о чем я?

— Нет, — честно ответила я.

— Ну, еще месяц назад я был уверен, что жизнь — такое дерьмо, ради которого не стоит трепыхаться, — по-простому объяснил Иван, — я, конечно, понимал, что у каждого в жизни своя роль и все такое. Но мне как-то надоело играть роль трамплина. Ты же понимаешь, о чем я?

— Угу…

— Ну вот… не очень приятно чувствовать себя неудачником, который только и годен, чтобы подставлять свои плечи для чужого прыжка. Вот и думал, как бы со всем этим поскорее развязаться. Быстро и не очень больно. Теперь понимаешь?

— Понимаю…

— Но после того нашего разговора на Матвеевских посиделках у меня в голове перемкнуло. Я подумал, что, может, просто не замечаю каких-то вещей вокруг себя. Так же как тогда, в школе, не заметил тебя.

«Возможно, ты просто влюбляешься не в тех девушек», — хотел добавить мой пьяный язык, но я его вовремя прикусила.

— Может, мне просто надо внимательнее смотреть по сторонам, — продолжал Иван, — и меньше пить.

«Во-во, святые слова! Надо меньше пить!»

— Ты не думай, что это я спьяну, — предупредил Иван, — я уже неделю ничего, крепче кофе, не пил. Просто, понимаешь, во мне что-то поменялось. Не знаю, что именно, но…

— Жизнь уже не кажется таким дерьмом, как раньше, — продолжила я.

— Кажется, — сказал Иван, — но главное, что я перестал чувствовать себя дерьмом. Благодаря тебе. Спасибо, Сашка. Я, собственно, ради этого и позвонил — хотел сказать тебе спасибо.

«Не за что», — чуть не брякнула я. Но, сдержавшись, сказала:

— Ваня, я за тебя очень рада, но ты преувеличиваешь мою роль. Ты сам личность достаточно незаурядная, чтобы рано или поздно прийти к таким выводам.

— Ты — чудо! — сказал в ответ Иван.

А я чуть трубку не выронила. Второй мужчина за месяц называет меня чудом. Еще немного, и пора подаваться в мессии.

Мы поболтали еще несколько минут. Обсудили пару-тройку одноклассников, посетовали друг другу на работу и начальство. Иван сообщил, что собирается увольняться и искать для заработка что-либо более интеллектуальное. А я сказала, что размышляю о том же.

Положив трубку, вспомнила, что у меня осталась недопитая «Пшеничная».

Добрела до кухни, достала из холодильника ледяную бутылку и вылила остатки в раковину.

32

На этих выходных Матвей вытащил нас с Анечкой Суровцевой на дачу, в лес.

Он позвонил в четверг вечером и заявил:

— Вот что, Саша, я тут решил, что наши мозги зарастают паутиной. Надо их проветрить. Поехали ко мне на дачу? Лес, баня, овощи с грядки…

— Матвей, какая к черту дача! — Мне стало смешно. — Ты думаешь, у нас получится расслабиться? Ты правда в это веришь?

— Ну, ты можешь считать это наивностью, но я предпочитаю сохранять в себе хотя бы долю оптимизма, — отреагировал он, — поверь мне, Сашка, природа лечит, как ничто на свете.

— От чего она лечит? — ехидно поинтересовалась я. — От жизни? Или, может быть, от смерти?

— От негативизма, — на полном серьезе пояснил Матвей.

Я еще долго сопротивлялась. Мне не хотелось ехать. Дачи у меня ассоциировались исключительно с унылыми грядками, заросшими травой, среди которой пробивается к жизни вялая морковка. А выражение «выехать на дачу» со студенческих времен означало крупную попойку на свежем воздухе. От городской вечеринки она отличалась тем, что на даче было больше рисков для нетрезвой головы. Однажды, когда мы большой компанией однокурсников пили на даче у Пашки Шувалова, хозяину пришло в голову затопить баню. Народ эту идею дружно поддержал, однако к тому времени, как баня была готова, у большой части людей уже наблюдались нарушения координации. А в тесную, обшитую деревом парилку набивались, естественно, человек по десять. В итоге Димка Попов стоял возле самой печки и в какой-то момент, пошатнувшись, приложился к ней спиной… Жуткий ожог был. Огромное пятно на Димкиной спине до конца пятого курса так и не сошло.

Так что перспектива дачного отдыха никак меня не соблазняла. Матвею пришлось надавить на мою совесть:

— Я пригласил Анечку, но не думаю, что она захочет поехать, если там не будет еще кого-нибудь.

— Ты что, с ума сошел? — Я разозлилась. — Эксперименты ставишь? Не трогай ее, Матвей, слышишь? Ничего хорошего из этого не выйдет!

— Успокойся, — жестко сказал он, — я не собираюсь ставить никаких экспериментов. Просто хочу, чтобы этот человечек немного развеялся. Ты разве не видела, какая у нее тоска в глазах? Даже если ты права и мы обречены, то зачем превращать остаток жизни в сплошное ожидание смерти? Почему хотя бы на один день мы не можем забыть обо всем этом и просто отдохнуть? Понимаешь? Просто пообщаться, погулять по лесу, поесть шашлыков, попить чаю у камина. Что в этом плохого?

— Она не согласится, — уверенно заявила я.

— Ошибаешься, — сказал Матвей, — она уже согласилась. Но прости уж, я сказал, что с нами поедешь ты.

— И теперь ты хочешь сказать, что если я не полная сволочь, то у меня нет выбора, — язвительно заметила я.

— Твое упрямство остается неизменным, и это радует. — Матвей, наверное, ухмылялся.

Почти то же самое сказала мне Анна на прошлой неделе.

Разумеется, я поехала. Мне пока не очень приятно признавать себя окончательной сволочью.


Как давно я не была в лесу…

Последний раз меня вывозили на природу родители, три года назад. Тогда друзья семьи, Перцевы, пригласили нас собирать лесную клубнику.

После этого случая я дала себе слово всеми способами избегать подобных поездок. Всю ночь нас безжалостно ели комары, несмотря на то что с головы до пят мы обмазались вонючей антикомариной мазью. Из-за ее мерзкого запаха, пропитавшего палатку, я так и не смогла уснуть. А вот комаров она, похоже, не заботила, поскольку они надсадно гудели у меня над ухом до рассвета. Днем, когда началась жара, они исчезли, но им на смену тут же налетели тучи огромных, жутких оводов…

Но когда мы с Матвеем и Анечкой вышли из дачного поселка и по натоптанной тропинке углубились в чащу сосновых и березовых стволов, та неудачная поездка сразу померкла в моей памяти. Я вдохнула воздух, ощутила запах нагретой солнцем травы, коры деревьев, смолы, покрова из прелой листвы, хвои и всего того, что составляет хмельной, теплый, обволакивающий аромат леса, и вместе с выдохом сказала:

— Как давно я не была в лесу…

— Я тоже, — сказала Анечка, с восторгом оглядываясь.

Она не переставала улыбаться с того самого момента, как мы вышли из автобуса и начали разыскивать Рябиновую улицу и дом с зеленой крышей.

— Это еще не лес, — усмехнулся Матвей, — вот дальше будет настоящий лес. Если вам своих ног не жалко.

Ног нам было не жалко, и тогда Матвей заставил нас свернуть с нахоженной дороги и пойти напролом через огромную поляну — любимое пастбище коров из соседней деревни.

Трава здесь была местами высокая и мягкая: полынь, зеленые сочные ветки с резными листиками, шишечками, цветочками; местами — короткая и жесткая, как тонкие гибкие лезвия. Кое-где траву уже скосили, и теперь на этих проплешинах рыжими кучками лежало сено. Когда мы сделали привал, то сгребли эти мелкие снопы в одну копну и расстелили сверху покрывало. Получился отменный диван.

За сенокосом началась полоса высокой и жесткой травы: плоские бледно-зеленые полоски словно были вырезаны из бумаги с режущими краями. Они царапали ноги, и вспотевшую кожу тут же начинало саднить. Но это не раздражало, словно горящая кожа была не помехой, а лишним напоминанием о том, что тело еще живое и способно чувствовать.

На какую бы поляну мы ни выходили, везде были цветы. И везде — разные. Словно каждое растение выбрало в этом лесу себе место по вкусу. Я никогда не увлекалась ботаникой и не знала большинства названий, но Анечка бежала впереди и радостно кричала:

— Гляньте, какая пижма! Просто заросли!

Или:

— Посмотри — дикая гвоздика! Чудо какое!

Мелкие ярко-сиреневые цветы с резными лепестками виднелись издалека. Ярко-оранжевые соцветия пижмы тоже светились, как огоньки, среди пестро-зеленого волнистого пространства. Оно казалось волнистым из-за множества мелких пригорков и впадин. Во впадинах трава была выше и мягче. Здесь расправлял темно-зеленые листья папоротник, под березами ютились мясистые лопухи, взмывали вверх огромные салатные метелки хвоща. На пригорках трава была низкая изжелта-зеленая и опасная для кожи.

На одной из полян мы нашли еще одни цветы, названия которых не знала даже Анечка. Множество крошечных бирюзовых колокольчиков висели на длинной ветке, и она под их тяжестью клонилась к земле. Казалось странными, что эти голубые бубенчики не звенят.

Когда мы снова вышли из леса на покосные места, то воздух затопил медовый запах донника, к которому примешивался горький аромат полыни. Я вспомнила, что так пахло каждое лето моего детства.

Березы, ивы, тополя, клены, сосны… Особенно хороши были ивы — высокие, ровные, золотистые стволы.

Сквозь пышные заросли береговой ольхи проглядывала вода. Так и тянула окунуться. Обнаружив в одном месте, под обрывом, маленький песчаный пляж, мы не стали ждать другого повода.

На самом деле я не очень люблю купаться. Мне достаточно просто войти в воду, проплыть несколько метров — и я возвращаюсь на берег вполне удовлетворенная. А вот мои спутники оказались любителями. Маленькая гибкая Анечка двигалась в воде как дельфиненок. Быстро и уверенно, красивыми саженками она пересекла реку, помахала мне рукой с того берега и поплыла обратно. По пути она принялась нырять. Ее черная головка с блестящими мокрыми волосами погружалась под воду, и я развлекалась тем, что гадала, где она появится в следующую секунду. Матвей — он тоже плавал хорошо — быстро нагнал Анечку и, поднырнув, дернул ее за ногу вниз. Они принялись бороться, и с берега я слышала Анечкин смех и угрожающее рычание Матвея. И от этого мне вдруг стало хорошо. Я подумала, что Матвей, пожалуй, прав. То, что мы все умрем, не меняет того факта, что сейчас мы живы.

Я растянулась на горячем белом песке, всей кожей впитывая его жар. Какая разница, что будет завтра, если сейчас мое тело блаженствует и получает удовольствие? Возможно, узник тоже радуется, узнав о том, что казнь опять отложена, а значит, он сможет встретить еще один рассвет, съесть еще один кусок хлеба и, возможно, даже увидит еще один цветной сон. Обреченные тоже живут — эта мысль пришла мне в голову так ясно и отчетливо, словно кто-то сказал ее на ухо. Так могла бы сказать Настя.

А пока смерть еще не грозит мне из-за ближайшего угла, надо почаще выбираться в лес. В этом и есть суть, в этом и есть смысл.

Когда эта мокрая довольная парочка выбралась из реки, я им почти завидовала. Миндалевидные глаза Анечки сияли. Она без сил рухнула рядом со мной на песок, и ее белую кожу тотчас облепили тысячи песчинок. Матвей, стоя рядом с нами, по-собачьи встряхнулся. Брызги полетели во все стороны. В том числе и в мою.

— Матвей! — Я завизжала, когда холодные капли обрушились на кожу.

Они с Анечкой захохотали. Я посмотрела на них, представила себя со стороны и сама не удержалась от смеха.


Матвей вел нас самым лучшим путем — напролом. Иногда мы обнаруживала в траве почти незаметные тропинки, на которых трава была немного примята. Но большую часть времени мы сами торили дорогу сквозь заросли.

Анечка громко изумлялась огромным, выше ее роста, стеблям травы или гигантским зонтикам медвежьей дудки, под которыми она чувствовала себя Дюймовочкой. Там, где трава была низкой, сквозь нее просвечивали кровяные ягоды костяники. Мы собирали и жевали ее на ходу.

Матвей повел нас смотреть самое большое дерево в округе. Однако когда мы пришли на место, выяснилось, что великанский тополь повалило недавней бурей. Он лежал поперек тропинки, раскинув гигантские ветви, каждая из которых была как добрый ствол. Кору покрывал свежий зеленый мох. Засохшие листья еще не опали и при каждом дуновении ветра овеивали упавшего гиганта осенним шуршанием.

Мы с Анечкой тут же сбросили обувь и полезли на дерево. Матвей достал фотоаппарат и заставил нас позировать. Анечку он сфотографировал лежащей на стволе и раскинувшей руки вдоль веток. А меня — выглядывающей из-за крупного сука, устремленного в небо.

Потом мы шли дальше, через пролесок, по едва заметной тропинке. Долго гадали, кто протоптал эту мелкую стежку, пока Анечкина кроссовка не погрузилась в коричневую вязкую лепешку. Тропинка принадлежала коровам, и сами рогатые хозяйки, прохаживаясь невдалеке, недовольно посматривали в нашу сторону.

Людей в лесу почти не было. В такую жару все в основном тянулись на берега реки, на бело-песочные пляжи. Нам встретились только двое пожилых мужчин в спортивных костюмах и бейсболках. Они собирали на засолку дикий чеснок.

На небо наплывали сизые, громоздящиеся друг на друга тучи. Где-то в глубине неба грохотал гром.

— Кажется, дождь собирается, — сказала Анечка, подражая голосу Пятачка.

Убегая от надвигающейся грозы, мы поспешили обратно в поселок.

Дождь нагнал нас в нескольких метрах от Рябиновой улицы. Сначала резко и сильно подул ветер — нам навстречу. Мои волосы встали дыбом, а майка прилипла к телу. Затем я почувствовала, как на кожу упало несколько крупных капель. И почти мгновенно хлынул ливень. Мы с хохотом, шлепая по вскипающим лужам, понеслись к дачному домику. Мокрые, как лягушки, забежали на веранду и некоторое время стояли там, глядя на стену воды, обрушившуюся на дачи. Дождь был настолько плотный, что из-за него невозможно было различить даже дома на другой стороне улицы. Мы стояли на веранде, пока по телу от холода не побежали мурашки. Потом пошли в дом.

Пока мы с Анечкой переодевались на втором этаже в маленькой комнатушке с обшитыми сосновой рейкой стенами, Матвей уже затопил печь и камин. По всему дому разнесся приятный запах горящих дров. Анечка с блаженным выражением на лице вдохнула воздух и сказала:

— Саша, ты не представляешь, как давно мне не было так…

Она замотала головой, словно не в силах найти подходящее слово.

— Да, — отозвалась я, — я понимаю. У меня то же самое.


Когда начало смеркаться, мы с Анечкой пошли в баню, а Матвей, взяв на себя роль заботливого хозяина, занялся шашлыками.

Чистые, розовые, распаренные, ели горячее мясо, истекающее соком, и запивали его красным вином.

Мы устроились прямо на полу, покрытом серым паласом, напротив камина. Огонь плясал между черными головнями и притягивал взгляд. В темноте не было видно серого ореола над головой Анечки, а в свете огня ее глаза таинственно поблескивали. Пальцы поглаживали хрустальную ножку бокала, стоящего на полу, и половина вина оставалась недопитой.

В комнате звучал саксофон. Матвей поставил магнитофон под лестницу, так, что его не было видно, и казалось, что музыка играет в воздухе.

Сначала за шашлыками мы много говорили и смеялись, рассказывали анекдоты и профессиональные байки, вспоминали школьные приколы. Потом просто молчали, смотрели на живое танцующее пламя и слушали сакс.

Даже когда мои глаза начали слипаться и тяжелая голова сама склонилась на плечо, я не хотела уходить. Мне казалось, что, стоит покинуть это волшебное место, и все окажется по-старому. В голове звучали строчки из старой-старой песни Гребенщикова: «Ах, только б не кончалась эта ночь. Мне кажется, мой дом — уже не дом…»

Да, именно так. Мой дом — уже не дом. Только бы не кончалась ночь…

Это единственное, чего я в тот момент желала.


Ночь кончилась. Я поняла это по светлеющему прямоугольнику окна, который увидела сквозь приоткрытые веки. Было, по-видимому, совсем рано, так как солнце еще не показалось. Я подумала, не поспать ли еще, но мне захотелось воспользоваться случаем и увидеть рассвет. Очень давно не встречала рассветов.

Я осторожно выбралась из-под одеяла и поднялась, стараясь не разбудить Анечку. Мы с ней спали на одной широкой постели, которая занимала собой примерно треть всей комнатки.

Натянув футболку, я подошла к окну и отдернула легкую занавеску.

Край неба набух нежно-алым цветом, и над ним показался золотистый контур солнца. Сквозь ветви высоких сосен на краю дачного поселка просочились первые лучи, и темно-зеленая хвоя на глазах посветлела. Я опустила глаза и увидела, что трава на лужайке перед домом блестит от росы.

Такая простая вещь — восход солнца. Он бывает каждый день, и если привыкнуть вставать рано, то можно каждый день любоваться светлеющими соснами и сверкающей травой и нежным, стыдливо алеющим небом. Как такое естественное, будничное явление, данное бесплатно и щедро всем человечеству, может доставлять столько удовольствия? Я не могла постичь этого. Почему, глядя в окно на поднимающееся солнце, можно пережить такие минуты гармонии и блаженства, какие никогда не сумеешь получить намеренными усилиями? Сфера досуга и развлечений процветает, все более востребованными становятся услуги личных психологов, которые, зевая втихомолку, позволяют тебе выговорить всю чушь, что накопилась в твоей неспокойной башке. А оказывается, все так легко — достаточно подойти к окну во время рассвета и несколько минут никуда не торопиться, а просто стоять и смотреть… Хотя нет, этого недостаточно, нужно выйти на улицу.

Я рванулась к дверям, но вспомнила, что не одета, и остановилась. Вчера мы валились с ног и, нимало не заботясь о приличии, бросили свою одежду прямо на полу. Тихонько, чтобы не тревожить Анечку, я вытащила из-под груды одежды свои шорты. В этот момент Анечка глубоко вздохнула во сне: я подняла голову и — замерла.

Мне показалось, что серый ореол над ее головой стал намного прозрачнее. Но Анечка вздохнула, открыла глаза, подняла голову с подушки — и я увидела, что ничего не изменилось. Прозрачность была лишь короткой иллюзией.

— Саша, ты что? — Анечка сонно улыбнулась. — Ты на меня так странно смотришь. Я, наверное, совсем растрепанная?

— Да, — сказала я, справившись с разочарованием, — но тебе идет растрепанность.

— Да ну тебя. — Она блаженно потянулась и спросила: — А который час?

— Рассветный. — Все, что я могла сказать.

— Да ты что?! — Она оживилась и откинула одеяло. — Побежали на улицу! Хочу встретить рассвет!

Она выбралась из постели, моментально натянула шорты и рубашку. Когда мы спускались по лестнице — тихонько, чтобы не будить Матвея, — Анечка вдруг уцепилась за мой локоть и прошептала:

— Как ты думаешь, Матвей не будет против, если мы зависнем здесь до понедельника?

— Думаю, что мы найдем способ убедить его, — заговорщическим тоном сказала я.

Начавшийся день обещал быть не хуже вчерашнего.

33

Даже в этой жизни бывает, что некоторые вещи случаются на удивление вовремя.

Хотя, пожалуй, именно в таких случаях нельзя говорить о случайности.

Так считает моя Настена, а я предпочитаю не высказывать свое мнение на этот счет. Особенно в канве сегодняшних событий.

Действительно, разве можно назвать случайностью то, что работа стала вызывать у меня отвращение? Я никогда не мечтала о роли инструмента, посредством которого великий и могучий становится глянцево-рекламным, но меня эта функция устраивала до недавнего времени.

Отъезд Ильи стал той поворотной точкой, с которой началось отторжение. Оно как снежный ком катилось с горы, набирая силу с каждым днем, с каждым взглядом на пустой стол наискосок от моего, с каждым словом нашей Юной Начальницы. Я стала ловить себя на том, что теряю время. Посреди рабочего дня внезапно обнаруживаю, что уже минут тридцать или сорок мои руки и мысли ничем не заняты. Монитор освещают цветные всполохи, но я даже их не вижу и не помню, давно ли потемнел экран. Пустота как ржавчина разъедает мои дни. Наверное, сознание включает некий защитный барьер, дабы не перегореть от отвращения.

Что может быть хуже, чем реклама?

Только замаскированная реклама.

Что может быть гаже брошюр, выпускаемых к юбилею?

Только открытки с поздравительными стихами.

Кажется, я начала снова чувствовать, что мое тело — это не просто механизм, наэлектризованный импульсами мозговой деятельности. Где-то в его недрах таится подозрительно чувствительная и своенравная сущность. То ли совесть, то ли душа.

Я сидела и созерцала вселенскую пустоту, отраженную в моем мониторе, когда зазвонил телефон и пронзительный голос Иляны сказал из трубки:

— Саша, мне нужно с тобой поговорить. Зайди через пять минут.

Слово «пожалуйста» Иляна, как обычно, игнорировала. Видимо, считала его признаком подчиненности.

Я сладко потянулась всем телом, засекла на компьютерных часах пять минут и открыла валявшийся на столе глянец. Пяти минут мне как раз хватило, чтобы ознакомиться с содержанием, убедиться, что ничего интересного для меня нет, и перебросить журнал Елене Егоровне.

— Ты куда? — спросила меня Татьяна, когда я поднялась из-за стола и неспешно направилась к дверям.

— Слушать лекцию о своем несовершенстве, — фыркнула я, — если не вернусь, считайте меня уволенной.

В маленьком кабинете Иляны благодаря кондиционеру и приспущенным жалюзи было намного прохладнее, чем у нас.

— К вам можно? — спросила я, перейдя на самую низкую тональность своего голоса.

— Да-да, присаживайся. — Иляна не отрывала взгляд от монитора. Судя по сосредоточенному лицу и пальцам, лежащим на клавиатуре, она с кем-то интенсивно общалась по ICQ.

Я пододвинула стул и села напротив нее. Спустя пару минут Иляна наконец сочла возможным оторваться от экрана и повернуть лицо в мою сторону. Забранные наверх волосы и заметный слой макияжа, который не преминула бы отметить Татьяна, делали мою Юную Начальницу старше. Но стоило ей открыть рот, как весь внешний эффект улетучился. Таким тоном обычно говорят дети, пытающиеся подражать взрослым.

— Саша, тебе придется переписать статьи про Коржевскую и Ливанцову. — Она говорила про тексты, которые я готовила для ежегодного подарочного издания «Женщины России».

— А что с ними не так? — лениво поинтересовалась я.

— Я не удовлетворена тем, как ты их сделала, — заявила Иляна, — слишком много лишнего.

— Что, например? — снова спросила я. На самом деле я прекрасно понимала, о чем она говорит, но мне нравилось задавать вопросы Юной Начальнице и смотреть, как она старательно играет свою роль и ищет подходящие слова, которые позволят ей подчеркнуть разницу нашего положения.

— Я сделала пометки в тексте и отправила его тебе по почте, — заявила она, — но хочу тебя предупредить, Саша, что так дело не пойдет. Я не намерена каждый раз терять столько времени над твоими статьями.

— Вам, кажется, пришлось это сделать в первый раз, — заметила я.

— Надеюсь, он же будет последним, — ее, очевидно, раздражало мое равнодушие, — и вообще я хотела сказать, что последнее время ты стала писать намного слабее. Тебе прекрасно известно, что у нас очень жесткий формат. Мы не можем себе позволить, чтобы статьи в одном сборнике были написаны разным стилем. А ты последнее время начала увлекаться какой-то литературщиной. Твои тексты выбиваются на общем фоне.

— Это хорошо, — улыбнулась я.

— Ничего хорошего не вижу. — Моя Юная Начальница сверлила меня ледяным взглядом. — Если тебе хочется проявлять свою творческую индивидуальность, делай это где-нибудь в другом месте, а не у нас в компании.

— Да с удовольствием, — внезапно сказала я.

— Ты решила уволиться? — недоверчиво спросила Иляна.

— Ачто тебя, собственно, удивляет? — Я перешла на ты и с удовольствием отметила, как это подействовало на Иляну — словно холодной водой в лицо плеснули. — На этой работе могут выжить только люди, лишенные той самой «творческой индивидуальности». Поэтому ты себя здесь так хорошо и чувствуешь. Ты же умеешь только копировать чужие идеи и работать в заданном формате. Разве тебе никто этого раньше не говорил?

— Я не собираюсь выслушивать твои оскорбления! — заявила Иляна. — Выйди немедленно из моего кабинета!

— А слово «пожалуйста» ты вообще выкинула из своего языка? — не двинувшись с места, спросила я. — А зря. Поверь, Иляна, оно может пригодиться даже в общении с подчиненными. Между прочим, мы тоже люди, а не марионетки, которые обязаны двигаться по мановению твоих пальчиков. К тому же кукловод из тебя хреновый, прямо скажем.

— Выйди немедленно! — процедила Иляна.

— Конечно, выйду, — сказала я, наслаждаясь видом ее лица, покрытого розовыми пятнами, — и даже не буду ждать благодарности за то, что сказала тебе правду в лицо. Обычно такие вещи говорят за твоей спиной, но я решила, что рано или поздно тебе их нужно узнать. Дабы не питать слишком больших иллюзий насчет собственного обаяния.

— Если ты считаешь себя большим талантом, то ты очень ошибаешься, — выпалила она, пытаясь выразить голосом презрение, — я говорила о тебе со своей мамой, просила ее прочесть некоторые твои тексты, и она считает, что у тебя очень слабый стиль и…

— Иляна, я же говорила о тебе, а не о себе, — с вежливой улыбкой прервала я мстительный поток ее речи, — я не более талантлива, чем ты. Но между нами есть большая разница. Я не заблуждаюсь насчет своей одаренности. А ты заблуждаешься.

Губы Иляны раскрылись — то ли для того, чтобы выпустить возмущенный вздох, то ли чтобы произнести еще какие-то слова. Но я быстро повернулась к ней спиной и вышла из кабинета. Искусству издевательского разговора меня хорошо обучил ГМ.

Через пятнадцать минут я вернулась в кабинет Иляны и положила ей на стол заявление. Она поставила подпись, не удостоив меня больше ни одним взглядом. Смешная девочка.

По закону мне вменялось отработать еще две недели в обычном режиме, но сегодня я решила отметить подачу заявления и уйти домой пораньше. Перед уходом шепнула Насте, чтобы она заезжала ко мне вечером на кофе с коньяком. Когда-то, во времена Лизы, я умела неплохо готовить эту вещь.

По дороге на остановку я вспомнила, что коньяк у меня дома давно не водился, и, соответственно, возникала необходимость его купить. Насколько мне помнилось, на одной из соседних улиц был супермаркет. Туда я и направилась.

В пять часов вечера в магазинах всегда приятнее, чем в семь.

Я неторопливо прогуливалась мимо стеллажа с алкоголем и рассматривала этикетки, размышляя, какой уровень роскоши могу себе позволить в канун увольнения.

В тот момент, когда я остановила выбор на маленькой бутылке «Мартель», в мой алкогольный закуток завернула парочка. Увидев меня, девушка поздоровалась и тут же отвернулась, продолжая разговор со своим спутником. Судя по всему, они выбирали вино кому-то в подарок. А я так и застыла на месте с бутылкой в руках.

Я ее сразу узнала, несмотря на макияж и другое выражение лица. Но не сразу поняла, что в ней изменилось. Да, Мария из больничной палаты была бледная и ненакрашенная и смотрела как Маугли, оказавшийся в городе. Мария из супермаркета обнималась с молодым человеком и выглядела вполне жизнерадостно. На ней была длинная хипповская юбка с разноцветными заплатами и красный топ.

Но не это меня зацепило. Нечто изменилось в ней до такой степени, что мне казалось, будто я вижу перед собой другого человека, лишь отдаленно напоминающего ту Марию.

И только когда она снова бросила на меня удивленный взгляд, я сообразила.

Не было ауры.

Серый дымчатый ореол смерти, появление которого я сама наблюдала в больничной палате, исчез.

Первая моя мысль была о том, что должно быть здесь что-то не так с освещением. Сжимая в руках бутылку коньяку, я обошла стеллаж и посмотрела на Марию с другой стороны, из центрального прохода.

Ауры определенно не было.

Мысли в моей голове перепутались, как лапша. Мир перевернулся с ног на голову, и я чувствовала, что мои пятки прилипли к небу, а голова застряла где-то в щели между тектоническими плитами. В сдавленных мозгах, словно муха, жужжала одна-единственная досадливая мысль: «И почему в этой жизни всегда все оказывается не так, как себе представляешь?»

Настя бы надо мной посмеялась.

Ты строишь четкую систему мироздания, проверяешь всеми возможными теоретическими и эмпирическими методами, и когда ты окончательно уверен в ее незыблемости, появляется новый Галилей в образе случайного знакомого и одним щелчком разбивает твое строение, как карточный домик. О да, единственная истина всех времен — «Мы знаем только то, что ничего не знаем».

Тиски отпустили мою голову, и она стала легкой, как воздушный шар.

Уверенности нет, знания нет, но… это означает, что Матвей был прав и обреченности тоже нет. И возможно, Анечка с ее серой аурой будет жить дольше, чем я сама.

К месту вспомнилась метафора одного средневекового философа. «Судьба подобна цельной глыбе, — писал он, — человек не в состоянии изменить ее форму своими пальцами. Но покориться ей — значит забыть, что существует резец».

Хотя, конечно же, я опять пытаюсь обмануть вас. Я не читала эту метафору ни у какого философа. Я придумала ее сама — только что. Несколько красивых слов по воздействию на разум подобны бокалу шампанского, а должна же я как-то отметить этот день.

34

Сегодня случилось Чудо.

Да, мне хочется писать именно так — с большой буквы. Хотя, казалось бы, какое чудо может случиться в обычной вечерней маршрутке?

Я в компании Настены возвращалась с девичника, который в честь своего увольнения устроила Татьяна. Мы с Настей уволились из издательства еще раньше, и теперь она писала диплом и внештатно подрабатывала в одной газете, готовя им исторические обзоры и справки. Я уже второй месяц находилась в свободном полете фрилансера, писала сразу для нескольких изданий и не испытывала пока ни малейшего желания где-то закрепляться, хотя предложения уже поступали.

На дворе стоял последний день сентября, дымчатый, золотистый и невероятно теплый. Россыпи кленовых листьев манили меня собрать их в кучу и зарыться в нее с головой, как мы это делали в детстве. Сгребали листья в кучу и прыгали в нее с забора.

Танечка поила нас восхитительным зеленым чаем, кормила пышной пиццой собственного изготовления и медовым тортом. Чая и пиццы было невероятно много, а разговор шел легкий, перченный злословием по адресу бывшего руководства и бывших мужчин. Мы танцевали при свете газовой лампы, поставленной на пол, и наше траченное молью чувство стыдливости таяло вместе с дневным светом. Словом, когда мы вышли от Татьяны, в моей голове гудел пьяный ветер.

Вдоль остановки змеилась длинная очередь, но нас с Настей это нимало не заботило. До полуночи проблем с транспортом не возникало.

Действительно, минут через пятнадцать мы втиснулись в маршрутку на двойное сиденье. Я вытащила из сумки полтинник и, почти не глядя, сунула его в руки мужчине, оказавшемуся напротив, чтобы тотчас снова обернуться к Насте. Мы были настолько поглощены разговором, что я не сразу отреагировала на оклик:

— Девушка, возьмите сдачу!

Видимо, он повторил это уже не единожды.

Протягивая руку за деньгами, я нахально посмотрела ему в глаза, демонстрируя полное отсутствие приличествующей случаю неловкости. Глаза оказались карие, теплые. Похоже, я смотрела в них чуть дольше, чем нужно было, потому что мужчина, а точнее, молодой человек вдруг улыбнулся. На его лице отразилось понимание, и это было тем более странно, что я как раз ничего не понимала и не могла бы объяснить, что заставило меня сделать то, что я сделала дальше. В тот момент, когда карие глаза на миг метнулись в сторону окна, проверяя остановку, я повернулась к окну и вывела пальцем на запотевшем окне 1:0.

Затем обернулась и с вызовом уставилась в глаза попутчику. Он оживился, губы еще сдерживали смех, но глаза просто лучились, обдавая меня теплом и уверенностью в том, что все будет.

Так начался наш поединок, который очень быстро стал зрелищем для всех окружающих. Краем глаза я ловила улыбки наших соседей, в том числе и Настину. Не знаю, что думали эти люди и за кого они болели, но мне было приятно осознавать, что они смотрят на нас и улыбаются.

Счет был 3:2 в мою пользу, когда Настя легким пожатием руки напомнила о том, что ей пора покинуть наше общество.

— Я тебе позвоню, — шепнула она на выходе.

— Да-да, обязательно, — пробормотала я, трепеща от осознания того, что сейчас произойдет.

Я проводила взглядом Настину фигурку, исчезающую в темноте между домами, а когда повернулась обратно, мой партнер по «гляделкам» заметил:

— Надо бы исправить счет.

Я молча изменила «два» на «три», а затем сказала:

— Хороший счет, чтобы закончить.

— Вы так легко сдаетесь? — Его ироничный вид вызвал у меня легкую досаду.

— Нет, просто выхожу на следующей. — Я сказала это спокойно, но мое сердце нервно подпрыгивало где-то в глубине куртки.

— Какое совпадение! — с нарочитым восторгом сказал он. — Я тоже. Поскольку свою остановку я проехал десять минут назад, не вижу смысла оставаться здесь дальше.

— Простите, что задержала вас, — сказала я, демонстрируя полное отсутствие сожаления по этому поводу.

— Не беспокойтесь, — он чуть усмехнулся, — меня никто не может задержать там, где я не хотел бы задержаться.

— Вы считаете себя свободной личностью? — ехидно поинтересовалась я.

— Уже нет, — ответил он.


Мы шли по темному району, и мир иллюминировал нашу прогулку бликами фонарей, рассыпанных по лужам. Иногда мы задевали друг друга локтями, и каждый раз я внутренне вздрагивала. Не могла поверить, что такое бывает. Нежность и трепет, трепет и нежность — мне казалось, что они ушли из меня безвозвратно вместе с умением стесняться своего обнаженного тела, вместе с неловкостью губ при поцелуе. А теперь я снова чувствовала себя нежной и хрупкой, и мое тело трепетало при одной мысли о прикосновении его пальцев.

— Не могу поверить, что так бывает, — сказала я ему у подъезда, когда мы стояли как два школьника друг напротив друга, не соприкасаясь даже руками.

— Чем более невероятным это кажется, тем легче поверить, что это происходит со мной, — ответил он.

Зайдя в квартиру, я захлопнула дверь и сползла на пол. Истеричный смех сотрясал меня, освобождая сознание от скопившегося напряжения, как от мусора. Со смехом выходил мой страх, моя злость. Смех накатывал волнами, и по телу уже катился озноб, но с каждой минутой я чувствовала себя все более легкой, все более чистой, все более свободной. Смех раскручивался внутри меня, как пружина, спускающая завод. Он сотрясал все мое тело, выходил хохотом напополам со слезами.

Зазвонил телефон. Это была, разумеется, Настя. Выслушав мои прерываемые смехом воспоминания, она вдруг сказала:

— Вот увидишь, ты еще замуж за него выйдешь.

— Да ты что?! — закричала я и тут же снова закатилась в новом приступе хохота.

Потому что поняла с неожиданной определенностью, что Настя права.

Это тоже подобно обреченности. Хотя, наверное, больше подходит слово «предназначение».

Он очень скоро сделает мне предложение, и я не раздумывая соглашусь.

Никакой обреченности, только вера.

Чудом выжившая в страшной автокатастрофе, Саша Рокицкая приобрела после случившейся с ней трагедии странный дар — она не просто видит чужую ауру, но и способна понять, что носитель этой ауры приближается к трагической смерти…

Она не ошибалась еще ни разу.

Но как же ей хочется ошибиться теперь, когда она точно знает, что ее возлюбленный Илья обречен!

Саша оказывается перед нелегким выбором: опустить руки и сдаться — или до последней минуты бороться за жизнь дорогого ей человека.

Пока остается хотя бы один шанс, остается и надежда переломить закон Судьбы…

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34