Путями истины [Кристиан Бэд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Кристиан Бэд Путями истины

Путями истины

«…И вообще, дескать, нигде в Библии не сказано, что нехорошо есть людей».

«Аргументы и факты», № 38 от 20.09.2006
Хорс доскакал уже до границы неба. Сейчас он спе́шится, и от его огненного доспе́ха займётся пожар на самом краю бора. Но Хорсов пожар человеку не страшен. Страшнее — отравленная стрела из-за кустов.

Но не на кусты смотрел Темелке́н. Он слишком верил в непотревоженных птиц да чутье коня. Густой волчий бор грозно темнел перед воем, кровью напитывались безвинные облака и стучалась в душу сумеречная закатная тревога… Но бестелесное беспокойство человека заглушает даже слабый стук его собственного сердца.

Темелкен ждал, давая очувствоваться коню. Он думал о богах.

О том, что по́лечи называют лик Хорса иначе — то ли ко́ло, то ли хо́ро. Но больше, чем Хорсу, поклоняются они Матери-земле да звериному богу Во́лосу, который один теперь олицетворяет для них весь дикий бор. Бор, поросший соснами, словно грубыми волосами, бор, который жгут они огнём, чтобы дал место полям да новым богам. Но когда ещё придут новые боги? Волки же, по старинке, чтят Небо, воду, с него сошедшую, да росалок — берегинь росовых — Мать и Дочь. (Каждая свой берег хранит: высокий — Мать, низкий — Дочь.) Только эти боги — уже как суеверие. А сильных богов и у них нет, и полнится здешний бор нечистью.

Боятся теперь бора полечи. Только у волков, в силу природы их дикой, сохранились ещё сильные обереги по мощи его.

И сейчас кажется, огромный и страшный, глядит сам Волос-бор на малую букашку у границы своей. Словно чует себе в ней угрозу. Что жизнь воя для него? Как решает он, карить или миловать? Да и решает ли?

Но кто же тогда ведёт судьбу этой малой букашки, если же не боги здешние? Или — сильней Темелкеновы боги? Потому, видно, вой-киян Нетвор и слушает его рассказы про Хорса, словно бы ищет сильного заступника для рода своего. Стареет здешняя земля, подустали боги росов, не берегут больше сынов. Что ждут? Хотят чего? Жертв человеческих, чтобы мир обновить? Полечи говорят: мол, как пойдёт косить навья коса, как омоется старый мир кровью, так и потекут дороги перед людьми навые, новые. Только куда приведут те дороги, что на крови?

И… что спросит сегодня у Темелкена Нетвор? Не зря ли послушал конник побратима своего? Правда, и Ро́дим будет ждать его в военном лагере воев. О полночь. Когда Хорс-защитник дальше всего уйдёт от земли, мёртвой воды хлебнёт, путы на него железные под землёй наденут.

Темелкен спешился, проверил простецкое, на манер степняцкий, седло-попону. Предстояло одолеть к полуночи незнакомую дорогу по тёмному, чужому бору.

Тих был ещё Волосов бор. Не трусливой дюжины был и Темелкен. Однако стоило поторопиться под защиту острых кольев, страшных кольев и для чужака в лесном лагере волков Нетвора.

Но в эту ночь чужак, бежавший из степняцкого плена вместе с волком Родимом, должен был умереть в этом лесу, а народиться предстояло новому вою волчьего рода.

Темелкен вдохнул повлажневшие запахи самого начала ночи. И заболело бы у него в груди, да не пересилила тревога крепости молодого сердца.


Зверьём, не дымом пахло в военном лагере воев. Ворот не было — проход тоже заставляли кольями, но сейчас он был открыт ещё, напоминая последний путь к отступлению.

Выбеленные дождём и ветром зверячьи черепа, обсевшие частокол, пялили на Темелкена пустые глазницы. В проход видны были: утоптанная поляна да глухая курная изба, длинная, без окон и словно бы без двери, потому что дверь по обычаю древнему открывалась в сторону леса. В ворота боевого лагеря входили люди, в избу обрядовую — в лаз, закрытый шкурой, проползали, а из дверей избы волками неслись в лес — перекидывались через частокол, и горе тому, кто на пути вставал.

Про всё это Темелкен знал от побратима маленько, но и робел тоже. Боевой конь его опасливо раздувал ноздри, но не дрожал и ноги ставил твёрдо. Темелкен, держа спину нарочито прямо и не глядя на незнакомые дикие лица, спрыгнул, огладил коня. Но тут подскочил весёлый Родим и сбил с него всю сработанную страхом кольчугу высокомерия.

— Ой, Мёдвед! — завопил полураздавленный объятьями побратима Темелкен. (Знал он, зверя в бору своим именем не называют, не накликать чтоб.)

Родим был на полголовы выше худощавого, тонкокостного Темелкена, а уж в груди — точно, что матёрый бер. (Бер/бур — бурый, urs- (лат) — русый — так же, как и медведь — особые слова, употреблявшиеся, чтобы не называть табуированным именем хищника.) И нрав у него был тот же — непредсказуемый, взрывной. По лицу его, как и по морде медвежьей, не поймёшь, чего дальше сделает побратим: с одним лицом — то спокоен он, как вода, и вдруг — что сель! Только глазам Родима чистым доверял Темелкен — не лицу, не улыбке волчьей.

Пахнущие звериными шкурами и медвежьим жиром вои-росы сливались пока для Темелкена в единую звероподобную массу, но рядом со знакомым, уверенным в себе побратимом чувство опасности поумерилось. Он стал с любопытством озираться.

Лагерь был чист, свежим дымом в нем совсем не пахло. Костров, значит, пока не возжигали. Может, огонь будет делаться какой-то особый? Вои — одеты не по-боевому (как посчитал Темелкен), больше обнажены, на грудях — обереги и звериные зубы. Похоже — обряд. Знать бы какой?

Впрочем, привычки жалеть о содеянном Темелкен не имел. Жил от восхода до заката. И, миновав ночь, как солнце рождался сызнова.

Но вот смех и разговоры словно бы сами собой стали стихать. Молоденький вой, тощий, как Темелкен, вынес к неширокому проходу в частоколе охапку полыни и что-то вызывающе закричал в сторону леса, словно бы звал кого-то. Повторил раз, другой…

Темелкен хорошо понимал волков раньше, но тут не понял. Видно, кричал вой что-то запретное, древнее.

Стали складывать кострище. Темелкену велели снять рубаху, из конопли наскоро связали чучело и в эту рубаху одели. Скоро запылал костёр. Чучело задымилось в нем, засмердело. Темелкен смотрел, как оно горит, и было ему жалко, словно с чучелом сгорала и часть его самого. Конника подтолкнули ближе к костру, так что голова от дыма пошла кругом. А потом он обернулся и увидел высокого воя с лицом, закрытым берестяной маской, и древним кремнёвым ножом в руке. А сбоку уже подошли с резанной из липы чашкой, и что-то паром шло из неё вверх…

В ту ночь чужие обряды сильно утомили Темелкена, от тайного питья повлекло в сон. Он терпел, ждал, пока не понял, что от обряда к обряду становится всё ближе и ближе по духу стае Нетвора, что его больше не отталкивают странные запахи волчьих тел и дикие лица. То, что казалось ему оскалом, — стало улыбкой. Грубой была та улыбка, но не скрывала она второго дна души, как у кочевых народов и соплеменников Темелкена. Не нужно было пока волкам лгать и хитрить лицом. Тот, кто резал острым кремнем грудь ему и руки в положенных местах, — совсем не желал зла и не радовался боли. Просто жили волки. И по нраву пришлось это истосковавшейся душе Темелкена. Проведший три зимы в плену среди не имеющих в его глазах правды за душой степняков, отвыкший от родичей, Темелкен стал ощущать странное единство с соплеменниками Родима. И на последний обряд братания с новой своей семьёй пошёл он легко. Приняв испытание кровью, с искренней радостью обнимал потные тела волков — новой своей семьи.

Когда утром заржал над землёй жеребец Хорса, измученный и опустошённый, Темелкен крепко спал рядом с чужими воями. Так крепко он спал много лет назад в родном доме, в далёких, неведомых землях, в городе белокаменном. Тогда не знал он ещё безумия одиночества.


Старый водун укрывшимся в городище полечам-ратаям казался стариком слабым и мало на что годным, ведь вот уже десяток лет не видали серьёзных врагов у городища. Изредка налетали малые кочевые племена, но городище справлялось силою рати, к древней мудрости не прибегая. Мощь духа становилась среди полечей вещью невиданной, а потому и враждебной уже. Однако волки воспитывались ещё в старом укладе, и странный огонь в глазах старика-водуна не оттолкнул Родима и молодого воя Зорю, сопровождавших Нетвора.

Водун был сух как щепка, но глаза и руки имел цепкие. Известен он был трём поколениям как водящий и опекающий росский род волка, распавшийся в землях этих чужих на ратаев-полечей и ведущих более старый, полукочевой образ жизни волков-воев.

Молодые считали, что лет ему немеряно, да и жил он уединенно, оттого превратился для них в персонаж почти сказочный. Потому Зоря, пока старец, отвернувшись, шарил в своих котомках и туесах, откровенно пялился на него. Ну и нора старца была такая тесная и тёмная, что и смотреть боле не на что.

Наконец водун указал Нетвору, где сесть. Родим и Зоря умостились рядом, прямо на земляном полу. Нетвор с почтением принял от старика воды, куда тот бросил щепотку отысканных-таки трав. Родим, в свою очередь, тоже хлебнул из чашки: вода пахла стынью и чуть горчила, словно болотная, что пьют по нужде в походе, настаивая на рябине.

— Совета спросить пришли, — неторопливо, но твёрдо начал Нетвор.

Водун молчал, поджав губы, хотя рот его, приметил Зоря, не провалился ещё. Целы были зубы, да недоволен старец.

— Старые боги слабеют. Волкам молодым нравятся чужеземные боги, сильные, воинственные. А старшие вои ропщут, — продолжал киян.

Водун поднял вдруг огнистый свой взгляд на Нетвора. Тот замолчал. Стало на секунду или две очень тихо, и вдруг старец захохотал: словно задребезжали у него внутри сухие деревянные плошки.

Вои молчали. Водун смеялся.

— Старые боги, новые боги, — прорезался наконец его голос. Какие у вас-то «новые» боги? Как зовёте вы их? Ну?..

— Хурс, мм… Хорс и Семурга, — запнувшись, пробормотал Нетвор, который смолоду не видел хохочущего водуна, да и новые имена слышать — одно, говорить — совсем иное.

— Хорс — это ваше волчье коло, лик солнечный, но не зимний, а что опаляет. Много личин у солнца. В землях, откуда ушли, холодных, больше чтят Коло, что на весну растёт. Хорс же из горячей земли, где хлада мало, а яри у солнца много. Оттого и Хорс там яростен… А Семурга — огня слуга, собака огненная. Крессу она сродни, богу тёмному!

Водун произнёс запретное имя хлёстко, так что вздрогнул Зоря, а Родим принял тайное слово на обмякшие мышцы, как удар, которого не избежать. Нетвор же только нахмурился.

— Разве так бывает? — спросил он, нацелив на водуна тяжёлый взгляд.

— Все народы из одних земель, от одного корня пошли, — с наставительной усмешкой сказал водун. Видно позабавили его одеревеневшие плечи Зори да насупленные брови кияна. — Одни роды раньше из Земель Благодатных ушли, другие позже. А память ваша… На второй круг дети народятся — и нет её! — Водун задышал тяжело. Сложил пальцы щепотью — знак, ограждающий от горячей Крессовой гордыни (не любил он поучать: размысление ваше, говорил, — огонь, наставления мои — зола). — Вот реките мне, от кого есть пошли люди? Помните хоть?

Нетвор молчал. Взгляд водуна скользнул по младшим воям.

— От Первуши, — зардевшись, выпалил Зоря, и рот его расплылся в мальчишеской улыбке.

Старик поворотил взгляд на Родима:

— А ты?

— Говорят, — раздумчиво начал Родим, — что первых людей родила большая Мёдведица, чьи семь костров на небе. А зачала она от воли Вышнего Раза… — Родим поднял глаза к невидимой синеве, сердцем касаясь знакомых созвездий. Ему стало вдруг тепло и спокойно. Словно мать с небес улыбнулась сыну своему.

— Верно говорят, — согласился водун. — А помнишь, как ещё зовут цепочку огней на небе, что ты назвал?

— Мёдвед, — сказал Родим уверенно.

— Так Мёдвед или Мёдведица?

Родим задумался.

— Мама говорила Мёдведица, бывает, слышу Мёдвед.

— Хороших ты волчат привёл с собой, Нетвор, — без иронии одобрил водун. — Такие берут и сверху, и снизу.

Он склонился к Родиму, горячо дохнув ему в лицо.

— Скажу тебе за то, что погадливый. Не Мать нам и не Отец тот, от кого мы пошли. Вот скажи, когда говорим «дитё», думаем ли, что мальчик или девочка?

Родим помотал головой.

— Вот и прародитель наш не мать нам и не отец. Одно. И отец, и мать. Правда лишь та, что семь корней в нём, а восьмой — наш. Потому, кто больше ценит отцовскую силу — говорит отец, кто заботу материнскую чует — мать зовёт. А он, кто создал, совсем чужой нам теперь. В два разрослись мы. Из одной дороги — две сделали, одну силу пополам разорвали. Но и радость в том наша, и проклятие. А развилок на пути много ещё. Да и пути все вниз. А сказки про богов ваши…

Старец замолчал, и только слышно было, как дышит он сухо. В норе его было тихо и благостно. То ли правда склонные к Сварге помыслы дарят покой жилищу, то ли место умел выбрать водун, но такого покоя нигде не ощущал ещё Родим. А может, покой шёл сейчас от самого водуна, уходящего так от обид жизни, от всего, что лежало теперь между ним и почти позабывшими чистоту Вышнего Раза родовичами его? Может, больше всего хотелось водуну взять тяжёлую глиняную миску да врезать сейчас о тупую башку Нетвора…

Родим вздрогнул, думы эти странные нашли на него, как наваждение.

— Так зачем же пришли? — вернулся от задумчивости и водун. Говорил он уже не так сердито, больше грустно. — Узнать, одобряю ли? Сами могли бы решить.

В голосе его слышались понятная старческая усталость и непонятное — не так длинен был разговор — раздражение. Неужто и вправду озлился? Неужто — рассержен был? Причина не была очевидна молодому вою. Возможно, крылась она в давних, не слышанных им спорах о богах?

Нетвор молчал. Зная, видимо, нрав старца, почитал за добро не перечить ему.

— Старые ваши боги, новые ваши боги, — продолжал бурчать водун. — Суть одно — глупость. Оттого она, что не чуете уже ничего. Верьте вы во что хотите — большого вреда не будет уже.

Родим понял, что старец ругается на что-то когда-то непонятое и сделанное не по его нраву. И он осмелился, пользуясь правом младшего, влезть с вопросом вперёд Нетвора.

— А что не глупость?

Родим ожидал окрика или хотя бы сердитого взгляда, но Нетвор глядел в пол.

Старец, однако, посмотрев на Родима, смягчился чуть.

— Что ни глупость, то не для воев. Скажу — как убивать будете? Как будете живую душу неволить? Вот ты, — водун ткнул долгим пальцем в Родима, — пойдёшь ко мне в учение?

Родим сам не понял, отчего взяла его вдруг оторопь. Не едал он келейного хлеба, ученья веды не знал. Почто испугался вдруг?

Он потряс головой, оглянулся на вконец помрачневшего Нетвора…

— То-то и оно, — хмыкнул старец. — Вот в этом и истина. Умирает дух. Некому его выносить боле. Слабы стали росы. Страшатся. Весь теперь дух в землю идёт. Когда подымется — мне неведомо. Но и путь наш весь в землю. Все туда уйдём. Подымемся ли? Идите же к миру! Верьте. Недолго такой свободы осталось. Как оглохните сердцем, так уж вас не спросят. С кровью веру мешать будете. Идите!

И взор старца опять заблудился. Глаза его стали совсем пустые, как у снулой рыбы, словно вдруг позвал его кто-то, а он и ушёл, только остов костяной по забывчивости в келье бросил. А может, по тем дорогам телу человеческому и хода нет? Только один миг и глядел ему в глаза Родим, а отблески кровяные да огненные почудились. Хоть и огня-то не было в келье.

Нетвор и оробевший, скованный душевным ознобом Родим с мало что понявшим Зорей удалились тихо, чтобы не беспокоить водуна в его блужданиях.

Только выйдя на воздух, Родим почуял, как сильно и отрывисто стучит у него сердце. Словно прикоснулся к невыносимому страху и невыносимой прелести сразу. Так страшно и радостно было ему, когда в далёком детстве из испуга и по случайности убил он первого своего волка. Огромного людоеда, не побоявшегося зайти в селище, пока поселяне и призванные на помощь вои тропили его. И подоспевшие на крики тропщики удивились тогда матёрости зверя. Головами качали, говорили, что сам Род, верно, стоял позади мальчишки. А не старый ещё Нетвор, едва ставший тогда, в тяжёлое и смутное время, кияном после гибели Бивоя, велел мальцу, кликали которого тогда, как многих, Малко, самому вырезать сердце у волка. И, когда тот взял чужое, забилось вот так же своё. Но изварзанный до бёдер волчьей кровью мальчишка скрепил своё сердечко, отдал Нетвору горячий комок мяса. И руки не задрожали. И киян сказал, повернувшись к немногим бывшим с ним воям и охотникам из селища:

— Вой будет. Родим будем звать.

Испугался отец, но и обрадовался, видел Родим. А сам он боялся, что по случайности произошло это с ним, мальцом, такое. Но боги, видно, хранили его и потом. «Случайности» шли одна за другой. То нежданный порыв ветра швырнёт его охотничью стрелу в лицо засадному врагу, то однодеревку прибьёт не к тому берегу, но там и будут ждать свои, то спасёт из плена раб-чужак, заворожённый незнакомой синью в глазах воя…

Или с Темелкеном — то не случай уже был? То Мать Земля — Макошь нити судьбы, что от макушки в небо идут, вместе свила и дорога им теперь одна? Но как бы ни легло, он привык, стерпелся, что так и надо, что, пока с пути сердца своего не сойдёт, будут хранить его. Без оберегов ходил. Только плетёный пояс-кушак от тоски могильной носил, как заведено, да и то потому, что мать повязала, пока жива была. Теперь как память.

Задумался Родим о матери, о сестрёнке Васе, что вся лицом в неё… Слабым ребёнком росла Вася. И теперь тонкая, будто ивушка. Больше такому, как Темелкен, чем полечу под стать. И ежели Вася на Темелкена и впредь так ласково глядеть будет, может, и не побратим уже выйдет, а совсем родня?

Заулыбался Родим, оторопь сошла с него. Да и Нетвор, свой ответ получив, шагал теперь бодрее. Многого он не понял, но главное уяснил, что не против старец. Остальное же — не для ума воя.

Отошёл, оттаял Родим. Только не понял, что же так напугало и поманило его. Ему бы отдохнуть теперь, поразмыслить. А тут ещё Зоря, поотстав от Нетвора, стал испрашивать тихонько, о каком таком пути души в землю говорил старец? Разве душа идёт не в чертоги Сварги, когда человек умирает?

— То душа, а то — ДУХ. Душа — это та, что под сердцем у тебя прячется, плачет с тобой да смеётся, ею после смерти опять Мать — Макошь на клубок мотает, а дух в нас от Вышнего Раза, — пояснил как мог Родим. — Если мы дух свой не пестуем, в небе его не полощем, как птицу, он, видно, тяжелеет, в землю идёт… — Родим помолчал. — Так я понял. В Нави, там же тоже дух сильный томится. Он зовёт нас, тянет. Только у тех, кто с оружием за свою землю пал, — дух лёгок, вот и мечтают вои о чертогах небесных!

Родим не заметил, как заговорил громко. И, только поняв, что Нетвор, слушая, ход замедлил, сбился, смутившись.

Нетвор оглянулся хмуро через плечо, но, ничего не сказав, ускорил шаг опять.


— Надо решаться, волки, — закончил Нетвор.

И тут же вперёд выскочил молодой вой. Глаза у него были раскосые — видно, степняцкая кровь. Звали парня Ярко. Не в меру горяч был. Придерживал его Нетвор. Такого куда ни пошли — тут же и потеряешь, по горячности его же.

— Ты сам сказал: мы — волки! Пусть ратаи сами выставляют охрану своему городищу!

— Что за времена пошли, когда волки в балках схоронных сидеть будут! — выкрикнули из тесной группы совсем молодых, едва год как воев.

— Нам бы покрыть бабу — да в лес!

— Вам бы только бабу, — выступил вперёд Беда, молодой ещё вой, но со шрамами-насечками на лице по погибшим. — Ушло время, когда жили волки в лесу. Иди в лес, Ярко, куда вернёшься? К углям вместо землянок сестёр своих единокровных?

Троих, знал Нетвор, похоронил Беда, за троих кровью виру взял. Мало старше Ярко Беда, а судит, как средний вой. Но мало средних. А молодых — много. А из старых, из тех, кто две по пять зим назад лесами уходил, полечей бегущих прикрывал, едва четыре по четыре руки воев осталось. Весь цвет тогда положили. Молодых учить некому — вон голосистые какие. Так думал Нетвор, не слушая почти, глядя только. Чего там было ещё слушать. По порядку схода сначала должны молодые говорить, потом средние вои — их и на круг не хватит, не до того сначала было — мальчишек учить. Раны зализывали. Вон Родим, который сам воем вышел, да Велко, Хоранов сын, с отцом был тогда, да вот Беда, может, к середине не по возрасту отходит, ну и помоложе середняки, как Славко да Подар, что учить ещё да учить… Мало. Плохо. Хорошо только, что Родима молодые вои любят.

— Волки не умеют бить строем, — шагнул наконец вперёд седой вой, и голос его, вроде негромкий, тут же перекрыл щенячий гул. — Посты можем выставить, верно. А пешие ратаи строятся плотно. На открытом месте — как с ними сойдёмся? Задавят числом… Да и неужто Своерад на полечей же пойдёт?

— Всё ты верно сказал, Кола, — кивнул старому вою Нетвор. С Колой рубились спина к спине, да прошли времена, когда умением, а не числом брали. Теперь на одного воя, годами ученного, выставляют ватагу ратаев, вот и вся слава. — Может, и не пойдёт Своерад против нового кмеса. Но коли пойдёт, сожжёт городище, тогда и нашим сёлам смерть. А селище не защитишь. И против рати на ровном месте не встанешь. Только и осталось полечам, что бросать нажитое да в лес, под защиту стрел наших… Столько лет строили, обживали… А сколько теперь умрёт непривычных к голоду да морозу? Оттого я и привёл на сход побратима Родима, теперь воя нашего рода Темелю. В его земле умеют бить конным строем. Против конного строя и рать не выстоит.

Родим подтолкнул в круг на лобное место Темелкена, который замешкался бы, да не вышло.

— Кони волков боятся! — выкрикнул тут же Ярко в лицо ему.

Темелкен промолчал. И взгляда на крикуна не бросил. Двое или трое молодых, проследив, куда глядит Темелкен, обернулись. Потом и другие.

Темелкен смотрел на коня своего, которого звал на свой лад Ар-кин (огненный конь), а побратим, шутник такой, за повадку дикую кликал Яшей-Ящером. Конь уже совершенно освоился со звериными запахами военного лагеря и объедал неспешно траву, разросшуюся у частокола.

Темелкен свистнул тихонечко, и Аркин, вскинув красивую голову, неторопливо, но бодро порысил к протянутой хозяином руке. Ткнулся мордой в ладонь, замер. Цокнул Темелкен, и подогнул Аркин передние ноги, задние согнул — лёг.

Тихо стало. Молодые вои как на волшебство смотрели.

— Иди садись, — сказал Темелкен Ярко.

Мог ли отказаться молодой вой? Неловко обошёл он Аркина, знал, с какой стороны сесть, но не Родим — не скакал вдогон на степняцких. Жеребец легко встал вместе с седоком. И тут же, чуя неумелую руку, взвился на дыбы. Клубком скатился с него Ярко.

— Все видели, — сказал Темелкен. — Усидеть сумеете ли?! А биться строем — тоже наука. Может, лето на зиму сменится, и тогда не научу, как надо. Да и конь не всякий подойдёт. Если времени у нас много — может, и сгодится учёба. Если мало… сколько?

— Может, и до осени, — осторожно сказал Нетвор, а может, и зима пройдёт. Одно ясно, что в зиму не полезут, а раньше чем к грязнику рати им не собрать. А переход между городищами малый. Могут и перед зимой двинуть, чтобы ратаев по весне от пашни не отрывать, да если в победу быструю поверят.

— Если бы волки на конях были биться обучены, хватило бы времени, — сказал Темелкен.

— Можно союз воинский с конным племенем заключить, — сказал тихо Родим, вышедший из круга за спину Темелкену. — Тогда отобьём городище. И признает Своерад нашего кмеса. Надолго ли мир будет — не знаю, но детей вырастим.

— Степнякам оружие в руки дадим? По наши же головы? — поднял голос Нетвор.

— Не к степнякам пойдём. К врагам их — склатам. Видел я их городище и стоянки, когда через степь ходил. Теснят их степняки. Жён и детей в полон берут, своим богам дарят. Бог их кровавые жертвы любит. И оружие у склатов лучше, и доспех есть конный. А степняков больше, бьют их, как и нас, волков, числом.


— Кобель ведь ты, бродячий да бестолковый! — кричал Старый.

Не принято у воев было спорить с отцом. Молчал Родим, вбок глядел. Ожидал он, что взъярится отец. Видно, опять видали сородичи Родима на росалиях с девками. Отец же ждал, что вернётся в селище сын, женится, внуки пойдут. Вон младший, Провор, двоих уже белобрысых… Хотя, если разобраться, от кого у Провора старший… Родим улыбнулся чуть, чем вызвал новый всплеск родительского негодования.

— Всё с волками в лесу! Гнёт тебя сила, так иди к новому кмесу в рать! Хоть хлеб в дом! Ратнику земли долю отрежут, одёжу справишь.

Родим скосил глаза вниз, на подол своей латаной-перелатаной льняной рубахи, вспомнил ратников кмеса, коих на одного Родима руки четыре, если только спустить да ждать, пока числом задавят или измором возьмут, нагнул к земле голову и стал молиться Маре, чтобы обнесла его смертной чашей — от братьев волков да в рать.

То ли молитва помогла, то ли стар совсем стал отец, но вскоре уже махнул он рукой на непутёвого сына и пошёл в хату. «Пригнулась совсем хата, — отметил про себя Родим, — пора подпоры менять».

Жалко отца. Ну так ему в утешение есть Провор да сестра Вася, хоть девичьих гульбищ и сторонится, так, может, не время ей ещё, а может, для одного кого зреет. Да и попробуй ею тронь, улыбнулся про себя вой. Сестру он любил, вниманием не обижал. Из леса меха редкие приносил, на серебро менял. Всё поселение знало, что Родим сестрёнку в обиду не даст.

Тяжело далась семье младшая. Разродившись в самую зимнюю стужу, мать крепилась бы до весны, но весна пришла поздняя. Не успели отпоить ею талой водой да соком берёзовым.

Маленькую крикунью Старый привязывал под рубаху сыромятной шкурой к голому телу, да так весь день и носил. Ночью же иной Родим или Провор брали дитё. Холодно тогда было дюже. Но выжила синеглазая. По другому лету уже Васей нарекли.

«И чего Старый расходился?» — думал вой, озирая по-хозяйски селище в поисках Провора. В селище не был уже Родим два пятка дён. Глядел, отмечал неполадки, улыбался, чувствуя девичьи взгляды. Молод был Родим, силен, а репутация воя девок не смущала. Верили: слюбится — и норов сойдёт. Бывало такое.

«Вот и жена Провора из лесу идёт с девками».

Родим свернул наперерез.

— Здорова будь, Ягодка!

Девки засмеялись, раздались от него. Только братьина жена не засмущалась, поклонилась в пояс да вперёд пошла, будто не мужняя.

Родим намёк понял. Обнял, туес тяжёлый с ягодой отнял, как пёрышко он ему.

— Вася пошто не с тобой?

— На реке. Рубахи моет. Так и льнёт к воде своей, как водяница. Душу застудит. Сказал бы? С Медушей за вениками посылала — не йдёт.

— А Провор куда запропал?

— В городище подался. Доли у нового кмеса искать.

— Провор-то? Да-а… — удивился Родим. Вот, значит, чего взъярился отец. Был непутёвый вой один, стало два. — А ты чего с девками?

— А что я? Вот за ягодой.

— Как не мужняя живёшь? Нехорошо…

— Так родил бы ты девчоночку. Она бы за ягодой пошла. Так ты ж вот не родил?

Родим почесал щеку.

— Не идёт у меня с девчонками. Смотрю — как в меня, так мальчишки всё.

И вдруг Ягода встала посередь тропки, загородила путь Родиму.

— Ты бы пошёл ко кмесу! Боюсь я за Провора.

— Да ты чего, Ярга? Что ему сделается-то?

— Не зови меня так! — озлилась Ягода.

— Так ведь дед назвал, не я, — глянул на неё сбоку, по-волчьи Родим. — Коли чуешь чего — так скажи. Я вой, я пойму. Может, сон какой?

А на лице его было: долго ли ты ещё, Ягода, мужняя жена будешь? Недаром ведь дед тебя, как хозяйку зверья лесного, назвал. Мать воспротивилась, Ягодой стали кликать. Да вот он, Родим-то, знает, какая она, Ягода. Вой был Яргин дед, а бабка…

Вспыхнула, не досмотрела снов в глазах Родима Ягода, быстро пошла по тропинке к хате. Но туес не взяла. И знал Родим, в том его малая победа. И сын Провора старший в него пойдёт. А привязать к себе — то пусть Провор, а Родим — вой, ему грех живое сердце неволить. Он полюбил, значит — свободу дал, чтобы как река текла, чтоб пил из неё, кого напоит. Тогда душа её свободная жить будет. И навсегда радость будет между ними.

Отец считал — много девок Родим попортил, Родим же знал — волю дал многим. И силу дал. Нет от рождения у девки силы свою судьбу вести. Родим давал. Ни одна по нему ночейне сохла, всех сумел отпустить. И волчат в своём роду наплодил столько, что не переведётся здесь его кровь. Отец же не вой. Ему про то знать не надо. Потому Родим и не винится, слушая отца, только усмешку прячет. Но молчит. Ведь отец, он один раз дан в этой жизни. Да и сам Родим оттого вой, что таков был замысел отца. Кто знает тайну собственных мыслей? Только боги знают, о чем мечтал отец, кого в свой род звал.

В хату Родим не пошёл. Знал — не остыл ещё Старый. Жалко, что Провора не застал, других расспросить придётся. Не просто так Родим в селище пришёл. Послал его Нетвор посмотреть, разузнать, говорят ли, зачем, мол, молодой кмес к волкам людей посылал? Но, похоже, не по ветру молва идёт, а сам кмес надумал, что из Мала-города на городище ново старый кмес Мал Своерад ратью пойдёт. Вот и Провор прослышал, поди. В рать проситься пошёл.

А коли и впрямь выкликали ратников, значит, дойдёт слух и до Нетвора. Донесут охочие. А Родиму, значит, надо теперь в городище идти. Родовичей послушать. Нетвор не пойдёт сам, не уронит себя. Киян — он между волками и огненной силой Кресса посредник, ему негоже людского выборыша слушать. А вот ему, Родиму, сходить можно…

Одному ж, однако, идти или с Темелкеном? Темелькой, как Вася зовёт? С ним бы хорошо: и терпелив, и не задирист, и поглядлив. Коня вот оставит ли? Конь у Темелкена много зимних шкурок да серебра стоит. Далеко ли до беды?

Яша в холке высок, копыта круглые, глаз ярый. Да налобник дорогой, шитый, да бляхи… Темелкен Яшу любит, как с человеком говорит с ним. Бог весть, где степняки такого коня взяли, в загоне отдельном его держали, подарок кагану своему готовили, видно. Да и горяч был Яша, побил бы степняцких лошадок. Темелкен ему песни пел, называл Ар-кин, огненный конь. Говорил он, конь боевой, обученный копытами упавшего врага топтать.

И вынослив, и быстр был Яша-Аркин. Трёх лошадок степных загнал Родим, когда из плена бежали, а Яша — вот он, всё также гордо глаз круглый косит, копытом сердито стучит. Хотя, заметил Родим, помягчел с Темелкеном Яша. Тот ему в ухо по-своему шепчет, песни поёт. И по-соловянски Темелкен может, и по-степняцки, и по-своему быстро так щёлкает.

Знает Родим, поманит он Темелкена, и пойдёт тот за ним в городище, и Яшу в поводу поведёт. Только беспокоится он: ладно ли это будет? К берёзе идёт совета спросить. Садится спиной к стволу. Ждёт, наблюдает. Вот дрозд перепорхнул. И тихо так стало. Только звон кузнечный по жаре…Куют песню…

Тишина нашла на Родима, в ушах зазвенело. Сердце в груди зависло и через горло, через рот… ушло.

Пока ветер тишину не разорвал, душу в грудь не кинул — сидел Родим. Понял: чему быть, не миновать того. Мать-Мёдведица, вот она, из глуби небесной на сына глядит. И пока чистота звенит у Родима в груди, мать сына от сердца не оторвёт. Только сам Родим с пути свернуть может, а пока идёт — не оставят его.

Не велико сердце человеческое, много белого звона, что слышал Родим, ему не вынести, но сколько снесёшь — всё твоё.


— Смотри, Темелька, солнышко улыбается! — лежащий на спине на наливающемся зеленью склоне Родим сквозь полуприкрытые ресницы смотрел на солнечный диск и тоже улыбался ему.

Чудной он был, этот Родим. Темелкену бы в голову никогда не пришло смотреть на солнце. Правда, и солнце в его краях жарче, и всё-таки…

Три зимы и три лета в плену у степняков провёл Темелкен. В плен он попал не в бою, встретили его кочевники в степи, без оружия, в тонкой, невиданной одежде, а потому за воина не сочли. Зато решили, что, раз не похож на мужчину, пригоден для работы невоинской.

Он чистил и седлал коней, чинил упряжь и седла, бегал с поручениями — в общем, пригоден был для всего, чего гнушались воины и для чего опасно было взять не рождённого в неволе раба. Подошёл степнякам тонкорукий, изнеженный чужак, которому ко всему ещё и бежать было некуда, прижился. Никто из толмачей не смог столковаться с ним, словно упал парень посередь степи прямо с неба. Вот и ходил он среди чужих, как с неба опущенный. Не было в его глазах ни света, ни радости. Ну да того и не ждали от него.


Много видел чужого Темелкен, много пленников жило и умерло на его глазах. И только такого, как Родим, увидел он в первый раз.


— Хэй, Корса, куда коня повёл? — на всю степь кричал Топтун. Дурной, скверный воин. В толстых кожаных ичигах ноги его были — как два обрубка.

Молодой горячий Корса только рукой махнул. Отстань, туда, мол.

Топтун аж присел от глупости такой. Вот, мол, дурень, ничего не знающий.

— Роса пошли смотреть!

— Не роса — слава, — отмахнулся Корса. Тоже дурак порядочный, на взгляд Темелкена, но Топтун многих тут превзошёл. Не нашёлся он, что ответить, — руками на Корсу замахал — что, мол, несёшь.

Корса уже мимо прошёл, но услыхал взрыв смеха у дальнего конца загона, сунул повод волосяной в руки Темелкену и поспешил вперёд Топтуна.

Ну и Темелкен спустя время подошёл.

Степняки, собрались в полукруг возле привязанного к конской загородке высокого, видно, что много выше их, хоть и сидел он, светловолосого воя. Лицом походил вой на слава или на полеча, но не по повадке.

Степняки развлекались любимой игрой — швыряли в связанного что под руку пойдёт. Стремились в кровь разбить — вот тут им было бы весело. А ещё лучше, если закричал бы пленник.

Только пленник попался им на других непохожий. Странный. Сидел он, не дик, не безучастен — радостен и спокоен. Расслаблен даже. И взгляд имел дурной. Словно бы качался взгляд его — то вглубь уходил, то вдаль стрелял. Глянул ему в глаза Темелкен — и замутило его. Так замутило — еле глаза отвёл.

Вот и степнякам понемногу взгляд пленника разонравился. Чтоб не имел такого — хотел Корса камнем подправить. Да не вышло. Опоздал он. Раскачал свой взгляд пленник. Не странен уже — страшен стал. Уронил камень Корса, в пыль на колени упал, за горло схватился. Захохотали, кто дальше стоял. Кто ближе стоял — отступили. А тут темник ихний подошёл, погнал от пленника, ценный мол, не для них. Корса тоже ушёл, только оглядывался, когда уходил, глазами резал. Знал Темелкен: не стерпит позора Корса, ночью с ножом поползёт.

Весь вечер думал Темелкен, куда его сердце тянет. Спрашивал себя, ладно ли будет, коли вместе они с этим, страшноглазым, в степи сгинут? А не смог себя отговорить. Ум сам пробудился, руки — сами всё сделали.

Может, Корса всю ночь караулил, может — и кумыса хмельного кому надо налил, не знал Темелкен, спал. Но как проснулся под утро, так тень Корсы по лицу скользнула.

Не было ножа у Темелкена, ну да ему и шнурок сгодился. Не знали степняки, что есть в тонких руках сила. Знали бы, иначе бы всё сложилось. Но только всхрапнул тихо Корса. Всхрапнул и обмяк. На своё место у коней положил его Темелкен.

Нож Корсы острый — лучше некуда к делу пришёлся бы. Только пленник уже без пут — ноги-руки себе растирает. Увидел Темелькена — улыбнулся, кивнул — пошли, мол, вроде только его и ждал. Темелкнен ему на загон указал — кони нужны. Пленник головой мотнул, за горло себя взял — услышат. Не услышат — похлопал по ушам Темелкен.

Загородку перелез, обнял одного, еле слышно зашептал на ухо, и пошёл за ним конь. Вывел, рукой махнул — жди. К другой загородке пошёл, другого коня вывел, тощего, высокого. Прячась за коней, самое опасное место прошли — до шатра окраинного. Подпоил, видно, дозорных Корса.

Сказать, что не гнались за ними, — обмануть. Ценен был для степняков Аркин-конь и пленник ценен. Но далеко они до восхода проскакали. И следы путали умело. И погоня вразброд повелась. Ушли бы. Только пал конь под Родимом, сменных — поторопились, не взяли. А в степи далеко видно. До леса долго ещё. А трое степняков — вот они уже.

Только тогда — один-единственный раз — и видел Темелкен Родима в бою. Нож Корсы был у них — больше ничего. Да Родим и ножа не взял. Темелкену отдал, вперёд ехать велел. Но тот не сильно послушал. Чуть отъехал — спешился. Смотреть стал.

А Родим степнякам навстречу пошёл, спокойно опять, будто друзьям навстречу. Аркан свистнул, только чуть назад качнулся Родим. А тот, кто бросал, — уже из седла прочь! На земле голосит, ругается. Аркан вой поймал!

Только взгляд Темелкен перевести успел — а Родим в седле уже. Прямо на другого всадника наезжает, с коня на конь скачет! Конь на дыбы — оба под копыта! Родим тут же вскочил, а степняк лежать остался, а в правой руке у Родима — сабля его медная красная.

Третий степняк не сильно смелый был — коня повернул, пятками ударил. За подмогой поскакал.

Достались Родиму с Темелкеном два коня чужих. Да по дурно кованной сабле. Да в мешках кое-что седельных.

Только Родим тяжёл был для коней степняцких — обоих загнал. Бросили. А у бора встретили погоню степняцкую десятки поднятых в воздух стрел. То вои Нетвора, пошли им навстречь, оповещённые… чутьём волчьим, может?


— … Присмотрю подарки в городище. Близко день, когда имя мне дали. Отцу подойдёт нож из склатского железа. А ещё хочу сделать подарок Васе…

— Склатского? — вскинулся Темелкен.

— Ну да ты же слыхал уже…

Родим, уловив в голосе побратима интерес, приподнялся на локте, задумался.

— Если степняков миновать и идти налегке туда, где солнце спит, через щепоть дней степь начнёт перемежаться лесом, а на исходе от этого ещё четвёртого дня начнутся засеки склатские. А там и Белая Стена — городище их. Только оно не цельное, как наше, а из многих селищ как бы. В одном — гончары, в другом — мечи, ножи куют. Ковали, или кузнецы? И камень железный у них там хороший, и мастера. Да что с тобой? — Родим видел, что Темелкен едва слушает его.

— Родичей моих зовут алаты. Алаты, понимаешь?

— Алаты — скалаты. Сходство вижу. Может, это племя твоему и роднее. А дальше я не ходил.

— Как же так? Десять дней? А я три года у степняков в плену жил, слова родного не слышал! Ум едва не ушёл!

— Степняки с восхода медленно катятся. Откуда им про закатные земли знать, пока не побили-пограбили? Впереди того племени, откуда мы с тобой ушли, ещё три я видел рода степняцких. Медленно идут они за скотом на закат, широко идут. Их скот здешней степи чужой, траву выбивает, не могут они долго на одном месте. Ну а на закат их, верно, тянет чем.

— Не могут, точно, — вспомнил Темелкен. — А ты зачем так далеко на закат ходил?

— Я — вой. Сказал Нетвор — пошёл.

Темелкен замолчал, задумался. И Родим задумался. Раньше побратимы о походах воинских не говорили. Но сейчас были они уже одного роду-племени. Какие между волками секреты? И Родим стал вспоминать, рассказывать.

Вспомнил, как пошло их три по четыре полечей да вои — он, Бакол, Нагой, сына Тура, да кровный брат Нетвора — Треба. Четверо, значит, хорошее, доброе для воя число. Полечи — серебро да меха поменять, вои — осмотреться, других людей послушать. Обсказал, как степняков обходили, как меха на железо, склатами кованное, меняли, как девки на него смотрели склатские…

А как обратно пошли и к дому уже близко было, пожар увидали. Степняки селище подожгли соловянское. Треба как старший Нагою велел полечей вести, а трое воев поглядеть пошли. Ну и поглядели маленько — девок да ребятишек, что в полон погнали, отбили да через болото увели.

Замолчал Родим, вроде как всё сказано.

— А где сейчас Треба? — спросил Темелкен. — Погиб?

— Почему погиб. Третьего дня по Росе-Реке ушёл на однодеревке. Когда мы в драку со степняками ввязались, Треба и Бакол — вперёд пошли, соловян повели. Я — прикрывать остался.

— Почему ты?

— Я из лука быстрее бью. Они мне стрелы оставили. А ямы копать — коням ноги ломать — на то много времени надо. Ну да болото рядом было. На болото коням ходу нет.

— А если бы тебя не было, кто остался бы?

— Треба, он сильный вой.

— Значит, ты сильнее Требы?

— Сила — не главное. Треба — большой опыт имеет. Много раз водил и в степь, и на восход, и по Реке, и через Гать Большую.

— Но в поединке ты сильнее?

— В поединке — сильнее, — с неохотой признался Родим. — Стыдно силой гордиться. Не моя она. От Рода, что жизнь дал. Мне больше дал, с меня же больше и спросит. Да и не всё в силе сокрыто. Треба — велет он.

Родим замялся, и Темелкен удивлённо поднял на него взгляд. Побратим вёл себя так, словно бы говорил не о запретном, а о неудобном для человека. Ну, если бы был Треба без ноги, а Темелкен взял вдруг да не заприметил.

— Что значит велет?

— Значит, что он слово сказать может. Нужному слову время и место знает. Или, наоборот, слово само к нему идёт… Не знаю я. Но как скажет велет — так и станет потом. Оттого и волки, помнишь, нас у леса ждали? Треба сказал: приду я — и пошли. И тутсказал Треба — я идти должен. Хмурый был сильно. Ты пойдёшь, сказал, много будет крови, но чем я — меньше. Послушал я. Этот дар редкий теперь. Мама говорила, что раньше не чудно было велета встретить. Целой деревней рядом жили. С солнцем, говорила, велет может поспорить, с камнями, с людьми говорит, как водун. Только иное это. Водун к силе идёт, велет — от силы. Мучит она его, между землёй и небом держит. Водуну легче. Водун решать по себе не волен. Ему Раз Вышний опора. Покажет Вышний Раз — и всё вокруг послушно водуну, покуда волю божью ведёт. А велет — он от воли свободной. Решит — посолонь пойдёт, решит — против. Может, в Сварге потом и осудит его Вышний, но здесь велет выбирать сам станет. Оттого тяжело ему. Нет хуже, когда знаешь — только сам выбрал.

— А вот я бы выбрал, — мечтательно улыбнулся Темелкен, вспомнив дом свой. — А ты?

— Я?

Лёг опять Родим на спину. На небо посмотрел. Задумался. Чуден как свет белый… Тут бы принять его весь. Надо ли выбирать? Только знает ли про то Темелкен?

Раньше всё Темелька Родиму сказки сказывал: про богов — что детей рожают и бьются, как люди, про солнце ярое, про героев, что в дальней земле живут. А Родим слушал больше. Не всё можно говорить чужим о том, как свет устроен. Но теперь — кто, кроме него, Родима, новому вою дорогу даст?

Вздохнул Родим. Больше любил он биться, чем сказывать. Но время пришло. И Темелкен любопытствует, всё косится, что там разглядел Родим в пустом небе? Может, боги по с облаков ноги свесили?

— Вот, смотри, — решился Родим. — Тот свет с неба, что над нами, — это Сварга — свет белый, творящий. От него всё и пошло. Солнце, луна и звезды — лики его. А то, что вдруг твердь от света, так ведь и из молока — творог.

Свет из самой глубины неба идёт. А там, глубоко в небе, на берегах великой небесной Реки живут две Мёдведицы-берегини — Мать и Дочь. Мы думаем — Мёдведицы, а кто говорит — лосихи две, но они всего зверья мати, рожаницы, и то, что в нас от зверей — мясо, кости, — от них. От того и рекам мы бережёмся. Думаем будто бы, как нанебе: на высоком берегу — Мать живёт, на пологом — Дочь. Они корень наш. А иногда видят их теперь, кто умеет, как дев водяных-росных, росалок. Из вод-хлябей небесных льнут они к земной воде. Словно ближе быть к нам хотят. Водун говорит — это оттого, что люди всё меньше братьев своих понимают — бирюков, мёдведей. Сердятся берегини, какой дурной охотник — могут и утопить. А в небо вбит кол, вокруг которого лики небесные хороводят. Как мир обойдут — так год заново народится. А свет небесный чистый — он отец всему. Воля света того — Вышний Раз, бог наш. От берегинь-рожаниц — тело наше, от Рода, что первый смог дух Сварги в людском облике вынести, — род ведём. Оттого женщины молятся Рожаницам и тётке их Ярге, которая им детей родить помогает. Мужчины — Роду. А водун — Вышнему Разу. Только кто знает, слышит ли он? Не всякого он слышит. Это потому что мясо и кости человека — тоже своей жизни хотят. А дух — он вольный очень. Дух душой к телу, как нитками пришит. Лопнут нитки — дух оторвётся и улетит в небо. Есть птица горняя, имя её настоящее не скажу, не накликать чтоб. Голубь зовут. Говорят, посмотришь на неё — и лопнут нитки, и дух в Сваргу полетит, к свету. Оттого Водуну труднее всего — и телу не потакать, и дух удержать на земле. Это если посолонь. А можно и против. Ты — вой, тебе теперь знать надо.

— Как же можно против солнца идти? — удивился Темелькен.

— Против солнца главный секрет скрыт. Другое солнце, тёмное. От него — огонь другой, кресеный. Свет его — от света небесного рознится. О нём, ты прости, не говорят много. Он хоть земной отец мудрости нашей, разум нам дал, но пожрал бы детей своих, коли не прикрыли бы нас сверху Сварга да отец наш небесный. Он — как пожар лесной — злой да буйный, хоть и высекла его вроде искра божия. Оттого и зовут его Кресс-возжигатель. Оттого — бесится он, как пожар, покуда не раскроется небо, не изойдёт на него вода берегинь материнская, не увидит он солнца лик — двукрест Сварги, что посолонь закручен. Свет-то небесный ему не дано видеть. Но и солнечный свет осердит его, тогда и закрутит он мир противусолонь. Но только тут и жизнь будет, потому что мы, люди, между. Дух — из Сварги, разум — от Кресса, иного огня.

Родим вздохнул, достал оберег и провёл пальцем по рисунку.

— Видишь, как уложено? Крест — на крест. Крест — это сполох огня живого. Один сполох — от доброго огня, что очаг греет, второй — от огня Крессова, злого. А вместе — то лик любого огня. Как и того, что в небе. А уж какой крест возьмёт силу, как покатится — посолонь или против, то не я ведаю. Но не страшно и против — коли душой сам владеешь, — он ласково накрыл солярный знак ладонью. — Кресса мы не боимся. Есть в нас и своя сила. Душа наша сама взрастает, прорастает из тела сквозь дух, тело с духом скрепляет. И в том великая правда человеческая.

Помолчал Родим.

Молчал и Темелкен, удивлённый странной верой.

— Значит, по вашей вере выходит, что в небе два солнца? Одно по своему ходу, а другое — против?

— Выходит. Оттого, ты видал, обереги носим и те, и эти. Но не знаку мы бережёмся — свету и ликам его — солнцу, луне, звёздам. Может, и страшно, что многие и супротив солнца обереги носят. Только водун говорил: ещё страшнее, коли стоячему кресту поклоняться начнём. В крови, говорит, умоемся. И что по с юга люди весть несут, будто Перун-бог на горе уже перст свой могучий поставил — вверх дым идёт, во все стороны — огонь брызжет, земля тычет горячая, красная. Значит, скоро уже. Не ведаю я, почему так? Почему огонь живородящий грудь рвёт, человеческой жертвы просит, коли тоже отец он нам? Коли разум дал людям? Без Кресса люди, словно неразумные звери, блуждали бы по лесам. Он из любви берегинь материнской душевной — ниток насучил, дух Сварги, что слишком лёгок был для людей, к телам их звериным теми нитками пришил. Думал — удержат людей нитки. А из них душа росная выросла. Осердился Кресс сильно, что не похож на него человек стал. И, говорят, скоро придёт он, чтобы служить нас себе заставить. Вот и думает Нетвор, может, успеем мы богов других принять: Хорса-конника, Перуна, молнией змея в человеке разящего.

— Почему же… — начал и замолчал Темелкен.

— А потому, что Сварга глубоко, а дух в людях слабнет. Душа в нас человечья растёт, крепнет, но она и отдаляет дух от тела всё дальше. Трудно росам услышать теперь свет белый. Словно бы слепые и глухие мы стали. Мечутся полечи, ищут веры, а сердцем не чуют. Вот и волков оттого среди полечей всё меньше. Волк без чутья не волк. Да и молодые вои наши уже не те. Тускнеет для них свет Сварги. Так пусть бог у нас будет бойкий и яростный, но простой! — понял его с полуслова Родим. — Чтобы сам, как вой, на коне! Ты не смотри, сядут теперь наши на комоней! А Кресса мы не примем. Жадный он. Коли его кровью поить…

Родим замолчал и глаза закрыл. Отчего-то, видел Темелкен, побратиму страшно стало.

— Твои боги, Темелька, они как люди. Пусть они будут с людьми. Кресс же силу и власть даёт великую, только…

Опять замолчал Родим. Не знает, как передать свой страх Темелкену. Только чудится ему опять, что в святилище Кресса стоит он, что дышит ему в спину сильное, нечеловеческое. Такой силе — что возвысить, что раздавить. Букашка Родим перед страшным богом. А бог — вот он, крови просит. И чем ближе кровь чистотой к Сварге, свету белому, тем сильнее просит — ребёнка, младенца, а самое сильное — младенца, дух коего рядом стоит, — не рождённого!

Страшен Кресс. Только один раз допускают простого воя на обряд в его святилище. Всю жизнь потом помнят. Но и силу свою чуют тогда. Силу души человеческой перед могучим богом.

Видит Родим — не понял его Темелкен. Хоть через все обряды положенные прошёл, а не дано ему бога увидеть. Иной он.

Покачал головой вой — не знает, как сказать. А не покажешь уже. Не возьмёшь за руку, не развернёшь ему ладонь к небу, как волку молодому, глупому. Не скажешь: чуешь, мол, чистый свет Сварги? Поёт твоя кровь? Ну, вот он и бог тебе.

Но нет. Не поёт кровь у Темелкена. Не светлеет во взоре его. Есть в нём ещё вера, но далёкая уже, смутная. И в глазах у него темно, как у полеча.

Как так, ведь вой же? Неужели ведение божие только растерять можно? Вернуть же — никак?

Поднялся с откоса сухого, душистого Родим, ласково коснулся ладонью травы — словно собаку погладил. И тут же гибкая волна приязни обдала всё его тело. Покосился недоверчиво Родим на Темелкена: неужто и теперь не чует? Сердце ж дрогнуло. И по телу пошло.

Нет, не чует Темелкен. Иначе с ним надо. Вот ведь коня же чует… А как же земля-кормилица? Свет чистый, творящий? И ведь не всё так потерял он, как полечи. Чует Родим, есть и в Темелкене небесный свет Сварги. Но неужто Крессова в нём больше, чем в волках Нетвора?

— Пойдём уже, — сказал Родим вместо дум простое. — Скоро к реке выйдем. А там и городище. Так полечи живут. С одной стороны им берег обрывистый опора, с другой — лес, а с третьей, глядишь, и Своерад пожалует. Сейчас уже и частокол будет — повыше лесного нашего. Вона.

— Не больно-то для города высок, — смеётся Темелкен.

— А чем выше оно — тем нам же страшнее. Знаешь, как вой в самый трудный поход пойдёт? Босой да безоружный. Чтоб от берегинь не отгородиться, чтоб всё, что растёт и дышит, — помогало. А с оружием в чужой лес войдёшь — глядишь, и он на тебя клыки и когти выймет… Ну да полечи — они иначе. И у склатов ещё выше стены, я видел. Стены они из камня самодельного кладут. Леса-то там такого мало… Смотри же, мы с высокого места идём: нам и городище — как на ладони. С обрыва-то, гляди, совсем не взять его. Хотя оврагом старым если пойти — малым войском близко встать можно. Риск большой, однако, заметят что. Хотя Своерад злой, в запарке и сдуреть может.

— А лесом? Вон те ворота — в лес?

— Лес-то с завалами да рогатками сделан. Ратник так упреет, что и биться ему уже не в мочь будет.

— Неужто лоб в лоб пойдёт Своерад?

— А чего ему? Ратников у кмеса молодого мало. Тут, перед воротами, и перебьют всех.

— Посредине высокое здание — это кмес живёт?

— Посредине — то? Детинец, для предков место…

— Кладбище, что ли? А я думал — храм какой?

— Оно и есть место святое. Там — лучшие из рода нашего. Последний путь свой ведут. Раньше, помню, в особые места святые увозили чуров, теперь дороги заросли, в детинец сажают. А рядом — лобное место. Видишь — люди там. И полечи, и гости торговые.

— Да как же ты различаешь, что гости?

— А по одёже.

— Вот ведь глазастый, я-то не различаю.

— И я коням сказки сказывать не умею, — засмеялся Родим. — Ну, а теперь больше слушай уже. Говорить — потом будем.

И он твёрдо и скоро зашагал к расхлебененым деревянным воротам на простых кожаных петлях, около которых было необычайно много, по началу-то лета, всякого люда.


— Здоров будь, Будим!

Дёрнулся угол рта молодого кмеса. Несдержан был Будимир, не по нутру ему пошла фамильярность дядьки, напомнившая о детском прозвище — Будим, крикун, что спать не даёт. Дядькино счастье, что собрались уже родичи и поратники. Некогда ему с дядькой… Дёрнулся угол рта, ничего не сказал молодой кмес.

Видел стоящий на большом кмесьем дворе Родим. Понял — проиграна война. Сомнёт их Своерад уже воинской выдержкой. А главы родов да старшие поратники ещё до начала схода спорят промеж собой. Таким твёрдая рука нужна, не крикун малолетний. И на чужого кмеса Своерада смешно уповать — пожжёт городище да селища, чтоб рати доля да боялись чтоб. Надо бросать всё нажитое да уходить или через степь идти, к склатам. Помощь у конных просить. Обучит, небось, Темеля. Откроет им секрет конного строя. За то пойдут с ними против Своерада. Тайком надо конных привести. А, битвы дождавшись, — взад Своераду ударить, други, мол, княжьи люди. Другина.

Задумал Родим, успокоился. Ну, вот и идти бы пора, чего ждать? Да Нетвор спросит. Остался.

Заголосили уже: «Слова, слова кмесу!»

Вышел молодой кмес. Мало дисциплинированные полечи продолжали гудеть между. Кмес похож был на посаженного на шесток петушка: всё оглядывался да шею драл. Глядел, когда коня приведут. Привели.

Конь — не чета Яше, но и того жалко. Знал Родим, сейчас ему кровь пустят, гадать будут, удачно ли пойдёт вражда. Темелкен, видел краем глаза Родим, кулаки сжал: коней, как людей, любил.

Только неладно пошло, придержать коня не догадались, вырвался он из нетвёрдых рук кмеса, кровью его залил. Кто постарше, головами качать начали. Понял Родим, что перебежчики к Своераду пойдут теперь, мол, не удержал раненого коня кмес, тяжёлый будет бой, много крови прольётся, рисковать стоит ли? А конь уже пал с тяжким хрипом в пыль. Глаза закатил. Кмес — молодой петушок — закричал: победа, мол, будет. Словно сомневался, что, если коню жилы вскрыть, сдохнет ли?

Родим видел, колеблются многие, торговые особенно. Стоит ли молодой кмес рода своего? Если бы знали, что примет Своерад отступное… А то ведь и не примет. Ладно бы данью обложил — под корень срежет. Ратников много у него, на всех готовой земли не напасёшься. С восхода степняки теснят, на север пути холод закрыл, на юге — племена сильные, чужие. Куда пригоднее соседей с готовой земли согнать, своим дать.

А тут брюхо коню вспороли. Кишки комом упали. Хороший знак, удачный. Кто понимает — ближе подошли. Похоже, что не покинули боги, хоть кмес слаб — дело верное будет. Загомонили полечи, оживились. И у Родима ком с сердца упал — к Своераду не побегут. А то ведь побил бы и безоружных. Видал его раза два Родим. Хватило. Морда у Своерада красная, глаза жёлтым жиром заплыли, похоже, что и сердце в жиру искать пора.

Посмотрел побратим на Темелкена, а тот белее мёртвого, так коня ему жалко. Приобнял его: «Ладно, ладно, Темелька…» Увёл, пока шумели. Негоже было, чтоб поняли полечи, что не только лицом чужой он им.


Дева-мать склатская колыбель бы качала — и то не услышала. Родим, как хорёк, через стену переметнулся, как вода — в храм протёк. Воздух не дрогнул, огонь не вскинулся.

Одежда на Родиме новёхонькая, на груди и на опояске — все положенные обереги, на плечах — знак воинский — волчья шкура. В красном углу сел, руки ладонями вверх на колени положил, чтобы видели — ни ножа у него, ни висеня тяжёлого.

Парнишка утром пришёл у алтаря прибрать — да как крикнет, как побежит! Но родовичи склатские не сразу подошли, поняли, что к чему.

Всё, что положено потом было, — перетерпел Родим, рассчитали они с Нетвором, что дальше угроз и крика дело не пойдёт — один волк пришёл, не стая. Так и вышло.

Едва солнце через полдень перевалило, четверо старейшин склатских вышли из-за укреплённых стен. За ними в некотором отдалении вооружённые воины вели Родима: не связанного, но плотно взятого в копья.

В самое пекло дошли они наконец до священной приграничной рощи. Старейшины остановились. Спустя время подошли волки. Тоже двумя группами — впереди киян Нетвор, да водун, да Растан, да Бивой-старый, сзади — молодые. Темелкена Родим не видел, но знал, что в плотной группе воев и он идёт.

Увидев чужих старейшин, старший жрец склатов коротко крикнул и рукой взмахнул. Воины, окружавшие Родима, тут же опустили копья. Тот молча пошёл к своим. Старейшины же и жрецы с разных сторон двинулись к роще.

Родим воды глотнул, встревоженному Темелкену показал, что не ранен (по-разному ведь принять могли).

Теперь Темелкену оставалось только надеяться, что старейшины сумеют договориться, ведь молодого воя, да ещё чужака, склатские жрецы и слушать бы не стали, мало того, могли счесть его присутствие и за оскорбление.


Солнце уже начало клониться к земле, а старейшины и склатские жрецы всё ещё спорили о чем-то в приграничной роще. Волки от скуки разглядывали воев-склатов, обсуждали оружие и доспех, поругивали короткие луки.

— Чего же долго так? — спросил, глядя на ползущее к горизонту солнце, Темелкен. Они с Родимом играли в камушки, наскоро расчертив старое кострище, но игра не шла.

— Ритуал долог, — пожал плечами Родим. — Ну, да и выйдут скоро. Солнце низко. А ночевать склатские жрецы должны за стенами. Сейчас и выйдут, пора, — уверенно сказал он.

И точно. Из рощи показалась нестройная процессия. Жрецы шли одной кучей, всё ещё гомоня промеж собой. Родим счёл это хорошим знаком.

И правда. Подошедший первым водун отвернулся от вопрошающих глаз, зато Нетвор жестами, но показал, чтобы готовили привезённые к мене первый хмельной летошный мёд, воск, деготь берёзовый, вервие. Рот он раскрывать не захотел — наговорился уже.

Уставшая от долгого ожидания молодёжь отправилась в присмотренный для ночёвки распадок. Стали распаковывать привезённые мены.

Следующий день прошёл обычно — склатов пришло меняться много — только поворачивайся. И работа местная была росам люба — расписные горшки, бусы, браслеты, а главное — тонкие сабли. В ход пошли обрубки серебра, хранимые обычно на чёрный день, — так понравилось волкам склатское оружие.

Место, где шла мена, было хорошо видно с городских стен, потому пришли не только воины и ремесленники, но и молодые девки набежали — хихикать да переглядываться. Многие смотрели на молодых воев особенно: ловили взгляд, да не враз опускали глаза. В темных с раскосинкой девичьих очах читалось: а и украл бы ты меня, и было б ладно.

Вои постарше отворачивались — у многих в селище были уже изрядные семьи, а то и по две семьи, а вот молодые, те тоже глаз не прятали, глядели прямо — смущали девок.

На третье утро воев позвали в город. Темелкен озирался тоскливо — уже вчерашние мены расстроили его. Он что-то выспрашивал вечор у молодых склатов по-своему, по-алатски, к ночи стал задумчив, а утром — грустен. Родим же не спрашивал, не до того было: Нетвор послал его после заката город обойти, посмотреть, послушать. Вернулся Родим под утро, спал мало. На рассвете Нетвор разбудил его — расспрашивал. Впрочем, Родим мог ночь когда и не поспать — привычный, а вот поговорить оттого вечером побратимам не свелось. Только утром Родим Темелкенову боль углядел. Улучив время, спросил:

— Чего не весел, Темелька? Всё по-твоему идёт. Вроде как примут нашу науку склаты. Смотри: люди их весёлые, глаз не прячут — прямо глядят. Да и нужда им в нашем деле своя есть, сильная. Воины их молодые унижения от степняков терпеть устали, не то что биться с волками вместе — брататься даже готовы. Чего зверем диким глядишь? Али город не тот?

Темелкен вроде как не слушал — в себя смотрел. А в конце вздрогнул, вскинулся, глаза в глаза в Родима вошёл. Догадался побратим, что метил стрелой в тура, попал — в белку.

— Неужто понял ты? — глядит Темелкен, а глаза, что твои омуты. — Мой это город! Только чужой! Улицы немощёные, кирпич на солнце сушен, вои — стремени — и то не знают!

Задумался Родим. Ничего он не понял — ни про кирпич, ни про улицы. А слово «стремя» — так и вообще в первый раз услышал.

— Что за стремя такое? — удивился.

— Да Ар-кину, Яше, помнишь, петли я к седлу привязал?

— То значит стремен? Стремлять что бы? Чтобы… меру знал?

— Ну да. И чтобы ногу держало. Как же без стремени на конях? Ни копьём ударить, ни саблей срубить. Как степняки? Да дикари они же. Помнишь, за нами гнались? Из лука в пешего на скаку не попадают без стремени.

Родим задумался. Сам он с бегущего коня стрелять обучен не был. Природу, правда, конскую чуял, уверенность в руках имел, которая комоням нравилась. Однако, если пешим, то охотничьим луком владел Родим изрядно, владел и боевым, и маленьким степным владел. Знал это Темелкен. Видел и другое, что луки склатские короче волчьих, но сильнее степняцких — удобно будет из них с коня бить. Только страх на него вдруг нахлынул: сколько кровушки-то человечьей прольётся, коли он, Темелкен, стремя склатам даст, конному строю обучит? Сызмальства не боялся Темелкен крови, а тут вдруг нашло на него. Даже перед взором потемнело словно и горло подпёрло.

— Что же это будет, Родим? — сказал он тихо. — Мы же с тобой против одной дурной силы другую выпускаем, ещё кровавей, ещё страшней? Правильно ли силой на силу идти?

Задумался Родим. Уловил он смятение побратима. Не удивился, однако. Мера боя в нём глубоко заложена была — крепкий вой ни в зверя, ни в человека лишней стрелы не пустит.

— Неужто так страшна твоя наука?

— Сам посуди. Скажи вот, как степняки воюют? Повалят же скопом, а как на полет стрелы подскочут, встанут, пустят по стреле и назад. Вот так раз налетят, два, три. Неловко им, потому что на скаку бить — ни седел у них, ни стремян. А была бы опора ногам да седло ловкое, они бы и копьём, и саблей. Устояла бы тогда рать?

Долго молчал Родим.

— Не видал я, чтобы конник с копьём. Неужто возможно? Как же оборону тогда держать? Коли копья на копья?

— Чтобы копья на копья — пеший строй тоже иной нужен. В моей земле конники во фланг бьют, сбоку, значит. У вас же и в лоб — вреда не будет. Первых сомнём, а потом — режь кого хочешь.

— Так ведь знал же ты! — воскликнул Родим.

— Знал. Умом. Да только сейчас, как на склатов поглядел, так словно и привиделось. Посмотрел на их город… Наши-то стены из камня белого, а не из глины сырой, на солнце сушенной. Склатам здешним воинов моей земли не сдержать. Их стены бревном, окованным в железо, за раз, другой, где пробьёшь где обрушишь. Другие стены строить надо, чтобы в бою выстояли. Смотрю я на них, и кажется мне, что мой это город, только сотни лет назад!

— Так что ж ты боишься, Темелька! Вот и научишь ты склатов как от степняков оборониться! Скажи, ладно ли будет, коли разрушат они городище склатское? Погляди, какие ковры здесь яркие — узелков в них, что звёзд на небе! А сабли кованые? Да и копья здешние конники держать умеют.

— Эти копья не для всадников — коротки больно, да и копье без стремени — полкопья, — пробормотал Темелкен, всё ещё видя что-то перед глазами. — Ладно, — решился он вдруг. — Чему быть — не миновать того. Вот только…

Он поднял с земли лежащий на походном плаще из волчьей шкуры колчан, достал пучок тонких, зверовых стрел. Выбрал одну, лаская, пропустил между пальцами хорошо скоблённое дерево.

— Боровые на боевые не сменил почто? — попрекнул Родим. — Мало ли что в походе случиться может? О чём думал?

— О том и думал. Дай свою стрелу. Смотри! — положил Темелкен две стрелы рядком. — На человека охотиться — стрела и тяжелее, и толще. Война — это охота на человека, понимаешь? И ведь мы даже не едим друг друга! По-пустому бьём, мясо только портим! Уж лучше б ели! Я ведь воевал раньше в своей земле, но никогда об этом не думал. Здесь вот только понял. И во сне приходит теперь. Страшно.


Темелкен встал.

Родим не знал, что ему ответить. Кругом прав Темелкен. Да только дети, бабы да старики в селище? Уводить бы такую ораву, но как, куда?

Темелкен виски ладонями сжал, будто больно ему стало. Снова рядом сел, вздохнул тяжело.

— Ты не думай. Я научу. Видно, не зря я здесь.

Краем глаза Родим видел, что идут к ним по жухлой траве старейшие вои — Ростан и Нетвор. Видно, пора пришла со склатскими воями говорить. Нетвору обещали бросить клич среди молодых, кто согласится, мол.


Только согласились, увидел Темелкен, не всё молодые да горячие. Гораздо больше было середняков, уже вошедших в возраст. Жениться бы им.

Темелкен, глядя на крепких кряжистых склатов, разве что головой не качал — не поняли бы. Конечно, волки Нетвора и повыше были, и помассивней, но одно дело молодые, необстрелянные вои, другое — эти. А под степных коней они и вообще лучше волков годны. Волка не всякий конь вынесет — тяжёл.

Чужие вои смотрели на Темелкена с надеждой. Он не понимал за что. Что он им дать мог? Смерть за чужих родовичей?

Темелкен не знал пока, что по склатским обычаям невесту мог взять воин, только в бою добыв или украв из дальнего какого племени. Вот и этим воям пора пришла.

Вокруг же города склатского неспокойно стало. Малые племена ушли, теснимые степняками, с которыми последние годы едва держалось вооружённое перемирие. Какой уж тут поход за девками?

Темелкен глядел на склатских воев, и каменело лицо его. Черты заострились непривычно, скулы выперло, огонь в глазах вспыхнул.

Не знал никто здесь, что был Темелкен из старого рода воинского, что с пяти лет конь его рядом с отцовским шёл, что саблю для него ещё ковали детскую, а он уже команду воям отдать умел. Выгорело всё это на земле чужой, негостеприимной, а теперь возрождалось опять в полузнакомых словах склатской речи, в смуглых лицах, мало, но похожих на лица родовичей.

— Всего не скажу пока. Наука трудная будет, — начал он медленно по-алатски, всматриваясь влица, понимают ли его. — Кто не сгодится — не вижу таких. Нет такого дела, чтоб воя научить нельзя. Много дам вам, но много и потребую. Копьём с коня бить научу, саблей рубить. От вас одно надо — слушать! — Темелкен помолчал. Подержал время. Видел он, не сразу, но понимают его. — Кроме своего коня да вьючного ещё одного коня надо взять, на смену, — продолжил он.

Молчали до того вои склатские. Тут коситься друг на друга стали. Но не ропот слова Темелкена вызвали — робость. Под силу ли простому вою трёх коней поставить? Разве что родовичи помогут? Однако ни один не возразил, так суров был вид Темелкена. Брови черные сдвинулись, лицо смуглое — тень накрыла. Родим глядел на него и дивился внезапной перемене в облике.

— Копья берите самые длинные, какие в пешем строю нужны, — говорил Темелкен. Дротов — связки по две. Луки. Пробовать будем, — он пробежался глазами, ища хоть одно знакомое лицо. Не нашёл. — Кузнецы мне ваши ещё нужны. И кожники. Много. Пусть проводит меня кто-нибудь… Как зовут тебя? — обратился он к совсем ещё молодому склату.

— Асар, — белозубо улыбнулся тот, гордый, что заметили его.

— Вот и проводи, Асар. Ты, я вижу, на ногу быстрый. Остальные же пусть собираются. Как только тень сюда упадёт, — показал он рукой близ невысокой башни, что уже уронила заполуденную тень на землю, — так пойдём. Веди, Асар.

Парень едва не вприпрыжку побежал впереди Темелкена. Тот шагал следом, размышляя, что имя молодого воя — примета добрая. Асар по-алатски было «волк», вот и выходило теперь, что впереди бежал волк степной, поджарый, сзади — Родим шёл, волк лесной.

Асар повёл чужих воев прямо в ту часть города, где жили кузнецы, — Темелкен по стуку определил, что близко уже. Сколько ему следовало заказать стремян — он тоже прикинул: на одну лошадь да на заводную. А всего воев склатских собралось полная дюжина дюжин и ещё половина. Ну, так кто-то же и отсеется ещё.

Однако, на удивление Темелкена, во временный воинский лагерь, что разбили они сразу же за священной рощей на «ничейной» земле, пришли и те склаты, что не говорили с ним в полдень. Были среди них и молодые, и даже женатые, вздумавшие обучиться чужому воинскому искусству. Поглянулся им чем-то Темелкен. Оно и правда — изменился он. Уже и волки с любопытством оглядывать стали. Знали они — умён Темелкен и руки у него стальные, хоть телом не крупен. А вот что так суров бывает — не знали. Волкам, правда, суровости мало. Рычит — не значит кусается. Но любопытничать стали.

Однако волков Темелкен Нетвора пока попридержать просил. Коней у него настоящих под волков не было. Гонцов послали по племенам соседним. Да на степняцких коньках решили учить помаленьку, чтоб понимали хотя бы. А чтоб не баловали, доспех кожаный — нагрудь, медными да железными бляхами шитую, — велел Темелкен делать. И то ведь: силён вой, да стрела сильнее.

В первые дни обустроились. Темелкен попросил милости у склатских жрецов — учителей дать, волков верховой езде обучать. Простую-то езду многие склаты знали. Те согласились с радостью — прислали своих помогать, да и для наблюдения. А склаты-вои, пока не было стремян, петли завязали верёвочные от седла да по свисту ездить учиться стали: Темелкен учил новым командам, отдавать которые помогал ему резкий свист самодельной дудки. На свист — съезжались и разъезжались.

Когда к концу пятидневки привезли первую телегу со стременами, Темелкен уже разбил воев на дюжины, так ему сподручнее считать было, и для каждой дюжины выглядел старшего.

Вообще, со счётом первое время было трудно. Волки считали неживые вещи пятками, а людей — по четыре, потому как четыре соответствовало числу стихий и считалось числом живым, хорошим, особенно для воя или охотника. Склаты же воинов считали десятками, которые легко дробились на не подходящие волкам пятёрки. В земле же Темелкена священные предметы положено было считать по двенадцать, что он и ввёл, дабы не вызывать споров. Дюжина раскладывалась при необходимости как три раза по четыре, что было понятно волкам, для склатов же она являлась чужой военной магией, с которой тоже не стали спорить. Дюжие — старшие в дюжине — получали пока приказы непосредственно от Темелкена, но полагал Темелкен, что будут при необходимости действовать и самостоятельно.

В общем, порядок в учебном лагере приехавшим вместе с телегой осмотреться склатским старшим воям показался удивительным. Каждый вой знал своё место для еды и сна, на полсуток назначались: смешанные дозоры — два волка, два склата, дежурные по лагерю, что готовили еду и следили за порядком, охотничьи дозоры, добывавшие дичь для всех. Общую же дисциплину Темелкен, расспросив, принял склатскую, но держал ею строго. Кто не слушал — бери всё своё в руки и из лагеря пешком. А коней-то оставь, кони-то не виноваты!

Волки удивлялись сильно, но и подчинялись, так как в дюжих выбрал Темелкен самых матерых, вроде Родима и Беды. Более же всего удивлялись волки тому, что с некрупным по росским меркам Темелкеном склатские вои не спорили, мало того, если что говорил — в рот смотрели. У волков же вожаком мог стать только такой, как Родим, чтобы в случае чего ошуйника под себя мог подмять.

Впрочем, скоро волки оценили воинское искусство Темелкена. Как только склаты освоились со стременами, маленький по меркам Темелкена и огромный для волков склатский отряд в два раза по десять дюжин стал показывать чудеса слаженности. Волки, кто свободен от учений, лезли на взгорок смотреть, как по свистку дружно налетают склаты, но в два удара сердца поворачивают и разбегаются дюжинами, словно горох. Или оборачиваются вспять и утекают по свистку двумя отрядами в разные стороны, или опять же по дюжинам. А уж когда в ход огромные копья пошли, коими чучело пешего на скаку потрошили, тут и старшие вои склатские наезжать стали, оповещённые своими о невиданных делах, творящихся в лагере.

Так и повелось потом — Темелкен на взгорке с дудкой, за ним, чтобы не мешать, два-три волка и склата, и на часах вроде, мол, не без дела, а рядом два-три старых воя склатских, а то и Дукан — средний жрец ихний. Тот часто наезжал. Поглядишь — конь у него изукрашенный, а сам жрец ничего, скромный.

И сказки Темелкена о богах, которые тот по привычке рассказывал иногда у вечернего костра, слушал склатский жрец чутко, переспрашивал часто поначалу, плохо зная по-волчьи, а всё равно слушал. И вои слушали.

Уж больно чудно было, как спускается как-нибудь сияющий Хорс на колёснице своей к самому краю неба, да вдруг одолевает его дремота. И сходит бог-солнце с колёсницы, и ложится у поющего ручья. Спит — и не слышит, как разгорается пожар от тела его горячего. Стонут сосны, бегут звери, люди кричат. И просят тогда люди ворона белого, чтобы полетел сквозь огонь, разбудил Хорса. И летит ворон, да силен огонь, и возвращается ворон к людям чёрный, как головёшка, а Хорс всё спит. Просят тогда люди маленькую лягушку, чтобы пробралась она по дну ручья, разбудила Хорса. Горяча вода в ручье, больно маленькой лягушке, кожа её нежная уж вся пузырями пошла, стала она серой и безобразной… Но вот и пути конец — Хорс светлый на поляне спит. Прыгнула из ручья лягушка, заквакала громко, пробудила Хорса. Встал он и увидел, что сон его натворил. Заплакал Хорс, и слезы его залили огонь. И пообещал он маленькой лягушке, что всегда будет посылать воду на землю, как услышит её голос. С тех пор, когда станет лягушкам жарко, так кричат они, зовут дождь. За то и любят их люди. А если кто жабу убьёт, внучку той лягушки, что самого Хорса разбудила, того накажет он и не даст дождя…

Долго молчали вои, послушав Темелькины сказки. Всё им загадкой было: и как бог, словно человек, у ручья задремать мог, и зачем вдруг их, человечий собрат, гадину безвинную убить может, коли божьим гневом не пригрозить ему? Зачем тому? Этому — зачем? И только жрец головой не качал, понимал, может?


Родим поначалу удивлялся, как Темелкену столькими людьми сразу командовать по силам. Не знал он, что два сорока воев, что у волков было, для родины Темелькиной и не войско вообще, так…

И чуяли это склаты. Видели, что привычно чужаку. Что знает он, сколько каши пойдёт на двунадесять дюжин, сколько для коней корму.

А уж то, что Темелкен на любого коня садился, про то вообще разговор особый. Комони за ним, как псы пастушьи за пастухом, ходили: с кем свирепые да буйные, а к Темелкену с лаской. И так же, как кони, смотрели на него молодые склаты. Волков они побаивались, но за Темельку, видел Родим, горой бы встали.

Радовался Родим переменам в характере побратима, нежданной твёрдости его, силе, осветившей лицо. Но и сердце сжималось тоже. Глаза у Темельки, как и у склатов, были темно-карие, да блеск особый стал, огнистый блеск. Может, думал порой Родим, сам Кресс так смотрел бы, коли по примеру богов Темелкена человеком вниз сошёл. Хотя Кресс людям родня, с него-то как раз сталось бы…

Но, чем больше сжималось у Родима сердце за Темелкена, тем больше душа его к побратиму тянулась. Уже ведь вроде и не боялся Родим, что переломит Темелкена тягость, на него свалившаяся, а вот болела душа.

Ростом Темелкен в волков не вышел, но склатов совсем мало выше него нашлось. Только те кряжистые, а Темелька — что деревце. Но и обманчива была его тонкость. Не задирист был Темелкен, но видел Родим, как коня сдержать мог, как саблю вращал острую, копье тяжёлое бросал. Вот уже и волки головами качать стали, не прост, мол.

Пока-то волки жили в лагере вольнее склатов, но кое-что Темелкен и у них завёл. В дозор ходили они вместе со склатами — двое на двое. И дичь также для лагеря били. Четвёрками шли охотно, угадал тут Темелкен. Ели склаты с волками вместе, песни у костра пели, стали уже словечки из языка в язык переходить, оружием менялись. Один раз, видел Родим, братались даже.

Всё хорошо шло. Только всё сильнее сжимала чья-то рука сердце Родима, и всё мрачнее делался Темелкен. Или Темен-кан, как стали называть его на свой манер склаты.

Знал побратим — сны мучили Темельку дурные. Поутру вставал он хмур, вечор же оттаивал, сказки сказывал, песни алатские чудные пел. Волков он привечал как братьев, в склатах же видел свой, алатский народ.

Может, и дикарями показались бы алатам склаты, только полюбил их Темелкен. Были они грубее, в бою крови пробовали больше, чем закованные в латы и кольчуги воины рода Темелкена…

Думал он и о кольчугах. Видал, что проволоку тянут уже кузнецы. Ездил в кузнечный квартал, говорил. Да только плохо дело пока шло. Первое, что скрепили, только волку по силе носить было, да не всякому и то. На Родима вот одеть смогли, а склатскому вою с такой тяжестью — куда уж биться.

Родиму же, мёдведу, забавно было. Склаты метали в него тупые стрелы и дротики без наверший, а он хохотал. Понравилась ему кольчуга, и в самую жару не снимал теперь. Знал Темелкен почему: привыкал вой, да и тренировка была для его могучего тела.

Волки другие тоже в интерес вошли. Немногие, но ходили к кузнецам, сговаривались, шкуры зимние обещали. Темелкен не мешал.

Стаей волчьей командовал пока Нетвор, но Темелкен видел, что в тягость ему: сам на конь не садился, дудку в руки не брал. Да и то — где бы коня взять, чтобы под Нетвором ходить смог? Тяжесть-то неимоверная.

Вот и было с волками пока ни то ни се. Разве что езде учились, кто мало умел. Да бляхи нашивали, куда Темелкен сказал, да стрелы готовили. Впрочем, и склаты не прохлаждались — седла правили по-новому, упряжь. А кожаный, шитый бляхами доспех они знали.


Пока дело шло, три раза месяц лунный на новый поменялся. И как осень, сухая в тот год, вовсю пошла, сильно хмурым стал Нетвор. Два раза он за сё время гонцов в городище посылал посмотреть-послушать. По дыму читал. А тут и сам ушёл. Темелкену сказался, проведать, мол, неспокойно.

Потом по дыму же и узнали: младший брат Нетвора кровный из похода вернулся, Треба.

Был Треба моложе Нетвора зим на пять, телом легче, умом не прост. Да и нравом обладал не по-волчьи скрытным. Его и послал Нетвор себе на смену в воинский лагерь волков и склатов.

Приехал Треба. Тело лёгкое для волка, да. Больше жилами, не мясом. Но лицом глубок. А уж смотрел как строго. Однако же и силы, говорили, тоже хватало через край, но не пришлось увидеть Темелкену. Рана, в походе полученная, мучила воя. Да и не любил Треба силу казать. Осердясь, кулаков не сжимал и смотрел мимо. Голосом тоже скуп был. Да ему и так в рот глядели. А по одёже выходило, что повидал Треба много: и плащ не так кроёный, и опояска чудная, с бляхами узорчатыми. И в седле держался твёрдо, как конник.

Видел Темелкен — опытен Треба, как старший он рядом с ним. Хоть виду не показал, оробел маленько.

И Треба видел. Да не явил гонору, мол: то не так, это не этак. Первые дни — и командовать не стал. Сел на взгорок. Три дня сидел, смотрел, ни слова не сказал. А на четвёртый — как третья рука Темелкену стал. И к кузнецам ездил, и коней чудных, горбоносых да высоких, для волков у чужинских племён сторговал.

Тут уж и для волков игры кончились. Коней только две дюжины достать смогли. Темелкен самых толковых волков отобрал, что показали себя уже в езде на степняцких комонях. Велел, как склатам — на свист скакать, да кучно по свистку из луков с коня бить.

Удивляли Темелкена волки стрельбой своей: глаза зажмуришь — откроешь, а уж по две стрелы вои всадят, и все — в цель. А более того удивлял Треба. Что Темелкен чужого скажет — волки, склаты чудятся, а Треба и рот не покривит, будто бы давно надо так.

Темелкен думал — много видел Треба чужого, в походах дальних бывал, но оказалось — и сам умел много. Только словно через силу из себя выпускал. Словно бы брошенное давно Родимом — велет — на каждое слово его давило.


Как-то вечор сели у костра: Темелкен, Сакар-чёрный, которого Темелька у склатов за старшего высмотрел, Треба да дюжие от склатов и волков. Дюжие — те промеж собой, а Темелкен, Сакар да Треба — вместе. Похлёбку горячую разлили по мискам. Благодать.

Поели. Треба трав пахучих в горшок с водой бросил, к огню подвинул. А потом и говорит вдруг:

— Ты б Темелька время взял, волков по-своему поучил. Посмотрел бы я. А мне склатов дай на пяток дён. Может, и моя наука им сгодится. В степи они выросли, леса не знают.

Удивился Темелкен, воно как. Согласился.

И верно — много чего показал Треба. Как тропу в лесу выбирать, чтоб коням ноги не ломать, как копьём играть в тесноте, как рогатин — копий зверовых, в землю супротив конницы воткнутых, — беречься… Где-то, значит, и конницу он видел.

Темелкен потом склатов стал иной раз и на Требу бросать. Тот — с дудкой во рту — сидит на горушке, что соловей свищет: «Наезжай, коли, отходи!» Ладно у него выходило. Никто из волков так не мог.

Разве что Родим, хитрец, так тот пальцы в рот запустит и свищет громче дудки. Аж в ушах пухло! Да ведь и трели сложные были. Да только Родим всё без дуды свистел.

Треба тоже свистел когда без дудки, да только не так громко вроде. Но уж опытом воинским никто с ним сравняться не мог — много походил он на своём веку по чужим землям. Даже меч его — оружие в этих землях редкое — был работы Темелкену неведомой, синеватого железа, а по клинку — будто трава в узор сплелась. Слыхал про такое Темелкен, да не видел. Спросить же — робел ещё Требы. Волки оружие своё уважили сильно, как с другом говорить могли. Да и меч железный не у каждого был. А тут такой.


В конце так стало: Темелкен как киян вроде, Треба — над волками старший, Сакар — над склатами. Волков было конных две дюжины да пеших две, склатов конных — дванадесять дюжин. Конных волков, конечно, мало, но их две дюжины стрел разом — это каждая в цель. А таких стрел волки прицельно по пять в воздухе держали. Кое-кто мог и более, но Треба выбрал по среднему, но чтоб все разом.

Склатские старейшие вои волчьей стрельбой интересовались сильно, но тут Темелкен помочь не мог. Стрелять волков с мальства учил сам промысел. Бывает, мальчишка лук ещё детский натянуть не может, а уж утку палкой или камнем — собьёт, одно слово — волчонок. Такого сразу видно. А другого и не научишь вовсе. Глаз да рука не те.


В общем, всё шло слишком хорошо, чтобы хорошо и закончиться. Так и вышло.

Много не готовы были ещё, когда Нетвор гонца прислал. Мол, пойдёт Своерад до того, как снег ляжет. Не будет медлить. Как дым чёрный с условленного места увидят, так выступать надо, не поспеть иначе.

Долго сидели в тот вечер у костра Темелкен, да Треба, да Сакар-чёрный. Темелкен всё крутил так и этак, как бы крови меньше пролить, рот было открыл — у Требы хотел спросить, да не решился.

Потом и дюжих позвали — от волков Треба позвал Беду да Родима и от склатов — тех много было. Темелкен долго говорил. Палочкой острой рисовал в золе — показывал: вот городище, вот так Своерад пойдёт, тут — рать на пути его встанет. А как смешаются рать с ратью, склаты с левого боку ударят. А волки — в засаде пусть ждут. Потому что будут есть и у Своерада засадные.

— Ладно ли? — усомнился Беда. На лице его, открытом, безбородом ещё, читалось, что не по норову ему сидеть в кустах, пока другие биться будут.

— Коли меня будете слушать — ладно будет, — не сказал — отрезал Темелкен. — А кто промеж сказанного в драку полезет — всех погубит!

Не согласен Беда. Сверкнул на Темелкена глазами, но и Треба взгляд поднял. И смолчал вой.

— Нетвор за Своерадом глядит, — поднял и голос Треба. — Кроме поратников два засадных отряда у Своерада — конный и пеший. Как наши конники ударят, так и Своерад конных пустит. А у нас пеших, считай, и нет. На Нетвора вся надёжа будет, что волков своих у городища сдержать сумеет до времени в полный бой не вступать. Пусть они с той же руки встанут, куда склатские вои ударят. Чтоб с двух сторон. Ратники кмеса молодого до смерти биться будут, да мала голова у кмеса. И пользы от них — мало будет.

— А мы-то как? — спросил Беда. — Неужто в лесу просидим?

— Скажет Темеля — и просидите! — осердился Треба.

Сильно сказал. Хоть и отходчив он, знал Беда и руку его тяжёлую, плечи поджал.

Темелкен поднял от огня потяжелевший вдруг взгляд, словно узрел он скорую битву в языках огненных. Да дураков суровых увидал, под вид Беды, что рубят и режут всё, что бежит…

— Мало нас, а Своерад хитёр, не знаем пока, как бой поведёт, — поворотился к нему Треба. — На конных волков вся надежда будет. Объясни, Темеля, я красно не сумею.

Покачал недоверчиво головой Темелкен. Не верил он, что не умеет Треба говорить красно. Мало того, так спокоен был велет, словно знал он, что будет дальше, и слов не хотел тратить. Спросить бы? Но перед глазами и без слов Требы всё пылало…

Тряхнул головой Темелкен, сбросил морок. Чистым взором на Беду поглядел:

— Склатов я учил — пеших бить копьём. Саблей с коня рубить — тоже учил, да не так готовы ещё. А конных у Своерада много. Сильно связать они нас могут. Волки конные — последняя наша сила, чтобы врезаться в любой строй — как в масло. Видел я, учил вас Треба биться с коня всем привычным. Вот ты, Беда, скажи, сподручно тебе висенем?

Беда улыбнулся рассечённой губой, вспомнив, как шарахнул чучело из палок да дерюги.

— Сподручно, как ещё!

— А из лука со стоящего коня бьёшь уже?

Беда улыбнулся ещё шире.

Треба кивнул, одобряя:

— По пять стрел все кладут… А выйдут стрелы, так волки наши, что кошки: хоть посади на коня, хоть скинь — сразу за свои четыре лапы хватаются — за нож, за лук да за дрот с висенем. Всё пробовали. А как в драке озвереют, так и зубами рвать начнут.

— Вот потому и будут пускай в засаде. Они и с пешими, и с конными биться готовы. А главное — страшны они в бою. Самые лучшие здесь. Каждый — дюжины ратников стоит. Терпите только. Треба?

— Понимаю я.

— Беда? Родим?

Беда нехотя, но склонил голову. Родим же, молчащий до того рассеянно, встряхнулся вдруг, по коленям ладонями ударил.

— Говорить буду.

Удивился Темелкен. Последние недели мало они с Родимом говорили. Родим — в себя весь ушёл, да и Темелкена думы мучили. Один побратим знал какие. Только ему и рассказал Темелкен про сны свои кровавые, про сотни тел мёртвых, коих зарыть уже не по силам людям — в реку кидают.

Понимал Родим, что многое от этих снов сбудется. Оттого и тяжело обоим рядом было.

— Ты говорил, брат, я — смотрел, — начал Родим тихо. И у костра тихо стало. Дюжие склатов понимали мало, но наблюдали уже, каков молодой волк,примолкли. — Вот, видел я, как Своерад, не боясь, к городищу рать ведёт. Много у него. На каждого защитника городища — трое своерадовых поратников. Но хитёр Своерад и опаслив. Есть у него и засадные. Прятать он их не станет, придержит просто… Ратные пойдут. Конные рядом встанут. Своерад жаден: справится рать — он и вовсе не пошлёт коней калечить. А как пойдут ратные его — враз сомнут защитников городища, не успеем мы и в спину ударить, как сомнут. Не продержаться им. И тогда выйдет, что только склаты конные против много превосходящей рати биться начнут. Своерадовы поратники числом их задавят. Было бы ещё волков конных хоть два ста. А так… Поляжем все. И городище не спасём.

Покачал головой Темелкен. Прав был побратим, коли бой по правилам вести, да кто решил, что по правилам будет? Решать-то ему, Темелкену. Так рассудили вои. Судьба, значит, такая.

Вздохнул Темелкен. Говорили они уже о том с Требой, но при дюжих молчали пока.

— Правду говорит Родим: будет так, если биться, как привыкли вы. Но мы не только воев против воев выставим. Хитрость ещё нужна… Не так готовы мы, конечно, как хотел я… Сколько не по дюжинам волков у тебя, Треба?

— Два раза по четыре едва, что по лагерю заняты. Остальных я вечор к Нетвору отправил, чтоб там ждали.

— Мало. Да и мне волки нужны будут. Ну да Нетвор поможет. — Темелкен обернулся к почтительно молчащему Сакару. — Видал я у вас колёсницы чиненые, старые. Скажи, пожертвуют жрецы? Да кони нужны самые негодные?

Склат кивнул с готовностью, не спрашая, как волки, зачем, мол.

Поднялся Темелкен на ноги, посмотрел в чистое чёрное небо, россыпью звёздной раскрытое. Вздохнул. На Родима посмотрел. Руками виски сжал.

Молчали все.

— Половину буди, Треба, — сказал Темелкен тихо. — А коней им найдём. И ты — сколько свободных дашь, Сакар?

— Дюжины две будет.

— Дюжины хватит. Буди. Пора уже. Сейчас поедут. Потом нас в пути обгонят. Если и есть вокруг лазутчики вражьи, то не понять им. И свои до поры знать не будут. Но сделаем, так что побегут ратники своерадовы. Иначе — не защитить нам городище.

Треба и Сакар поднялись и канули во тьму. Родим с тревогой смотрел на побратима, раздающего по-алатски последние наставления склатским дюжим, но молчал. Видел Родим, много запретного знал Темелкен, чувствовал — страшно ему.


Склаты ехали на запасных конях, боевых берегли. Волки же, заводных коней не имеющие, но привычные к быстрой, как бег, ходьбе, частью ехали, частью спешили рядом с конями.

По дороге читали дымы. Пару раз как из-под земли возникали гонцы Нетвора, что-то шептали Темелкену и снова растворялись в поднятой копытами пыли.

В степи сухо было. Уже впитала земля малые в эту осень дожди, что готовят её к снегу. Теперь подморозило уже по сухому. Торопился Своерад — весь сжатый хлеб взять хотел. Жаден.

Темелкен следил, как разгорались у волков глаза от близкой битвы. Сам же он, утомлённый бессонными ночами, смысла которых не могли уразуметь ни волки, ни склаты, не поддался пока азарту грядущего боя.

Устал он небывало. Хорошо хоть Треба помог уломать склатских жрецов, что, мол, раньше, чем оговорено, выступать надо. Хитёр на язык оказался Треба. Раньше-то ведь всё отнекивался вой — не умею молвить, а тут… Всё просказал: и про невест желанных в городище, и про свадьбы осенние, по первому снегу, и про то, что битва уходящему в зиму солнцу угодна будет. Уговорили.

С болью глядел Темелкен на своё воинство. Многих убитыми видел. Но торопил на смерть. Гонцы донесли — на полдня не успеют они. Выстоит ли рать? Родима с пешим десятком уже пятого дня отослал Темелкен с колёсницами да наказом, как битву затянуть. Успеть должен. Но выйдет ли? Когда в лагерь учебный волки вернулись с жирной «болотной» водой, Темелкен радовался, как дитё, — нашли! Теперь вот сомнения взяли.

А про воду ему как-то у костра вечернего Треба сказал: мол, к реке за водой ходим, а есть ведь и поближе, в распадке, но жирная да вонючая, пить нельзя.

Засмеялся тогда Темелкен, мол, огнём-то жечь не пробовали воду ту? То не вода — нафт, он и в реке горит.

Вот так было тогда. А как ясно стало, что силой со Своерадом не совладать, Темелкен волков послал. Привезли. Чудная вода — нафт, злая…


Как до Росы-реки добрались, Темелкен решил уже отдых воям дать. С раннего-то утра — так сказал присланный Нетвором вой — ударит Своерад на городище. Им же идти придётся ещё. Отдохнуть должны люди.

Пробовал Беда упорствовать, мол, догнали бы в ночь, да только всех рассердил: волки, что полночи бежали, может, и будут биться поутру, но волков две дюжины всего, да и с них, отдохнувших, толку поболе будет.

— Ну, сам посуди, — втолковывал Беде второй дюжий, Подар. — У нас всадников два ста да сорок, у Нетвора — волков сорок. Да в рати у городища до два ста, да оружие кто в руки возьмёт. А у Своерада только пеших ратных до ты-ста! Да конников пара сотен.

Только Беде такие слова — что звук пустой. Не взять ему в ум, сколько это ратников — сто да ещё сто, и так — сколько пальцев. Обидно ему даже — как так? Темелкен знает, Треба — знает, даже Сакар-чёрный головой кивает, а ему, Беде, в ум не взять. Больно много. И Родима нет — может, растолковал бы. Пальцы-то у него — вот они, а понять не может. И иначе уже совсем на Темелкена глядит, не так, как поначалу лета.

Не сразу ведь перестали волки коситься, что грудь узка да рост мелкий. Особенно самые молодые, что и Требе, пока по загривку не стукнет, не поверят.

А Темелкен опять вечор на песке рисовал: так, мол, и так — сюда ударим, здесь развернём… Ну, и уснули потом многие. Устали. И Темелкен поначалу уснул, сильный — крепко спит перед боем. Но рано поднялся. До зари долго было ещё.

Только к костру встал — а там Родим да Треба. Обрадовался Темелкен, увидев побратима. Словно солнце его согрело. Всё ли готово, захотел узнать, не случилось ли чего?

Родим всё как есть рассказал. Не думал он ехать, да прискакал заполночь Беда. И обе дюжины волчьи привёл.

Дюжий, что Родим за себя оставил, Подар — молод оказался с Бедой спорить. А Беда сердце скрепить не сумел, битвы хотел. Проследил он, чтобы склатов в ночь на караул поставили — а ведь не склатам волков караулить.

Никто и не слыхал ничего. Снялись тихо, коней свели, как Темелкен научить успел.

Осердился Родим, взад волков конных завернуть хотел, но передумал потом. Сбоку городища поставить решил, схорон там для них в овраге ладный. И подход к городищу — весь как на ладони виден. А уж сдержать до времени Беду — Нетвор сумеет, кому как не кияну.

Свист волкам Родим подаст, как Темелкен скажет, силы хватит у него, услышат. Ну а что ушли самовольно — за то Родим и вернулся, чтобы ответить.

Треба головой покачал:

— Сам шею сверну, коли живым выйдет!

Оно и понятно. Волки присяги воинской Темелкену не давали, чтобы за ослушание наказать можно. Треба над волками старший был, он и спросит.

Только тут понял Темелкен, почему Треба хотел, чтоб Темелкен Беде приказ отдал. Знал он — уйдёт вой! Горячить в себе лишнего не хотел.

Кивнул Темелкен — поздно говорить, а судить придётся по тому, как выйдет. Родим голову склонил, согласен вроде. Вот так решилось.


Сел Родим к костру предрассветному, от пепла белому, к живому огню потянулся, кормить его стал — устал, видно. И Темелкен сел. И Треба.

Смотрел Темелкен, как ест огонь: робко поначалу, а потом жадно.

— Не много ли поутру богов накормим? — вырвалось у Темелкена от тоски предутренней да тёплого побратимова плеча.

И, сердясь на себя, подпихнул он в огонь свою малую жертву.

— Хочешь знать: не жирно ли им будет, богам? — улыбнулся Родим.

— Хочу. Не верю я, что хороший бог много крови хочет. Зачем ему такая обильная жатва? Кто семена потом сеять будет? Уйдём на небеса мы, его дети, другие люди понаедут, своих богов привезут.

— А вдруг и боги воюют там, на небе? — поднял лицо к звёздам Родим.

— Может. Но думать я стал, боги ли они, коль по-людски справляют дела свои?

Родим прикрыл веки и улыбнулся чему-то невидимому. Заронил он семена сомненья в Темелкенову душу. Проросли они.

— А может, Темелька, бог он-таки один? Свет белый, чистый, разве воюет с тьмой? Тьма — то подступает к нему, силится поглотить, то бежит его. А он светит себе и светит. А прочие все… Кто, кроме них, сказал нам, что боги они? То, что не похожи на нас, — верно. И сильнее они нас, и умнее, но дети-то мы одного отца, света белого. Э, вон смотри, Темелька, там, где обрыв, Хорс твой вот-вот загорячит коня. Сильно как засияет лик его во тьме, но среди света чистого — сияние Хорса песчинка малая. Бог ли он? Бог тот, кому ничего не надо, у кого всё есть. А Хорсу, Темелька, надо. Мы, люди, жертву от земли берём, зверья, трав, а Хорс — от нас. И только у света белого всё есть. И все мы в нём, и он в нас.

Свет от костра плясал на лице Темелкена, может, огненный Кресс так просил жертвенной крови перед боем?

— Тепло мне от веры твоей. Но если не бог с нами, то… как биться нам? — спросил Темелкен.

Не всё словами выскажешь. Смутно ему стало, так ли спросил, как надо? Но Родим понял.

— По душе нашей пойдём. Душа божье и человечье соединяет. Покуда позволяет душа — биться надо. А как не позволит, так и положу сам оружие в ратном поле. И сквозь уйду. Не будет моей душе неволи. Ну а пока болит она за людей — за эту боль умру. Не за богов. Но и не против них, коли они с нами.

Родим достал охотный нож, умело надрезал запястье — зоркий разглядел бы на руке его тонкую рунницу шрамов — все подряд — и дал кануть крови в огонь. Треба, кивнув согласно, тоже достал нож. Темелкен следом, поняв суть обряда, вынул из ножен подаренную склатским жрецом Вобуем новую саблю.

— Кому жертвуем? — спросил он Родима.

— Крессу жертвуем. Чтоб не спутал нас в бою с мясом своим. Сейчас кровь отдаём, знал чтобы. И Хорсу жертвуем — чтобы глаз не слепил. Пусть Хорс и Кресс кровь нашу возьмут, силу дадут. А в Сваргу не пора ещё — сердце бы подсказало. Пожертвуем сильному!

— Пожертвуем! — выдохнул Треба.

— Жертвую, — прошептал Темелкен, глядя, как закапала на угли кровь, как подался облачком пепел… И тут же забилось у него сердце, и он зажал рану. Но голосом не дрогнул:

— Пора. Свисти, Родим, как ты умеешь.

И Родим засвистел, вынудив вставшего рядом Требу охнуть и зажать уши.

Тут же заржали взбудораженные кони, заметались в предутренней темноте склаты.

И только Темелкен, казалось, не слыхал ничего. Он смотрел в сторону восхода, но мира впереди него — не было. Смутная марь между землёй и небом сковала его взор, смутная, как облачко пепла, поднявшегося от огня, отведавшего крови.

Сакар коротко вскрикнул, и склаты стали молиться, встав лицом на восход. Волки из уважения тоже смотрели на восходящее кровавое светило.


А в трёх-четырёх часах пути просыпались защитники городища. Зевали и почёсывались ратники. Готовили кострище, укладывая поперёк припасённые дрова, волки. Каждое полено символизировало «крест» — огненный сполох, а положенные друг поперёк друга, они являли собой колесо света белого, кручёный двукрест Сварги. Нетвор нахаживал вокруг будущего огня, наговаривая на дрова положенное.

Крест на крест,
Всё тебе — Кресс.
Из коры — дым,
Из мяса — дым,
Из крови — огонь…
Готов дом для огня,
Готов стол для огня.
Ждём только тебя.
И мы твои дети.
Мяса тебе дадим,
Крови тебе дадим.
Из мяса — дым,
Из коры — дым,
Из крови — огонь…
Вот уже и костёр готов был. Те из волков, кто в рубахах, раздевались спешно. Только конники Беды и Подара, наставленные Темелкеном, не сняли кожаную нагрудь, шитую спереди медными бляхами. А вои Нетвора готовились встречать бой с голой грудью.

Нетвор ждал. И вот, как бы ниоткуда, неспешно вышел водун. Пошептал меж вытянутыми к кострищу руками — и занялось. Полечи-ратаи стояли поодаль, смотрели с неловкостью. Чудно им было глядеть на живородящий дикий огонь и страшно. Забыли они уже почти общую когда-то с волками веру. Земля пахотная давала веру свою, корёжа Мать родящую, Мать-Макошь — в Мать родящую зерно, Мать-Долю, любящую людей слепой любовью матери, забывшей, что не только они дети её.

Огонь жадно пожирал отданное, волки молчали, выстроившись окрест, — первогодки, молодые, средние, старые, а Нетвор нахаживал вокруг кострища — бормоча густым голосом что-то совсем уже малопонятное стоявшим, но знаемое.

Но вот костёр рассыпался красными глазами, и Нетвор с надсадным криком прыгнул босой на горячие угли. Глядящим на Нетвора показалось вдруг, что стало как-то темнее, и гул голосов, повторявших за кияном, пеленой накрыл кострище.

Нетвор прошёл круг, другой, и старые вои тоже потянулись один за другим на угли. Вои проходили круг и сменялись, а Нетвор продолжал нахаживать. И только когда последний из первогодков ступил в размётанный и остывший костёр, Нетвор поднял тяжёлый взгляд свой к небу и закричал в голос:

— Смотри, Кресс! Здесь все вои твои!

И вдруг громом ударило в сухом небе.

Вскинулись глазами к солнцу волки, замерли полечи. И ратники Своерада, построенные уже в часе пути от городища, схватились за обереги. Словно далёкий бог ударил раз в небесный бубен и замер с занесённой рукой. «Худо», — пробормотал кто-то тихо. И зашелестело по рядам: «Худо, худо»…


Ратники городища строились пред деревянными воротами. Волки, как сговорились Темелкен с Нетвором, сгрудились левее. Колёсницы тоже были готовы. Три колёсницы Родим от склатов пригнал, да четыре телеги в городище Нетвор взял. И всё, как Темелкен велел, сделали волки — со всего городища горшки собрали, дурную соль с жёлтой землёй смешали и с углём древесным, горшки набили, смолой обмазали, уложили в телеги плотно, соломой обвязали, нафт приготовили, стрелы зажигательные. Семеро самых молодых волков — мальчишек почти — в рубахи мокрые одели, водой обливаться велели. Только Своерада и ждали.

Ну, так и пришёл он.

Своерадовы ратники шли — напугать старались. Орали, шумели. Строены были плохо, больше толпой валили.

Своерад, как на полёт стрелы подошли, вперёд вышел, кричать стал, что, мол, право его. Волки луки похватали, в первые ряды полезли, Нетвор остановил. Понятно, что стрелок крепкий, Елен али Кола тот же, снять смог бы Своерада, но какая память от рода пойдёт потом?

Ждал Нетвор, понимал, что время тянуть надо. Ждал молодой кмес — делать дальше не знал чего. А может, и оробел даже.

Доброго не сказал Своерад: моё, мол, что хочу, то стопчу. И тут навстречь ему водун вышел. Сухонький такой старичок. А голос зовкий да слышный. И говорит он просто так, как родовичу непутёвому, мёда хмельного перебравшему: иди домой, мол. Боги, мол, не поймут, чего полез.

И тут с неба опять как ударит. А водун повернулся себе и пошёл. Всё сказал вроде.


Только не гром уже Своераду божий гром, себя иначе он, чем других, числит. Раньше-то все росы были дети божьи, теперь изменилось вот. Кто богат, тот вроде как и от бога, а других — что травы.

Однако ратники своерадовы заколебались. Пока криками да угрозами строй восстановили, уже и солнце совсем высоко стало.

Глянешь со стороны — как саранчи рати у Своерада. Мало — у городища.

Ревут, озлившись на брань, Свооерадовы ратники, вперёд качнулись…

Нетвор, чуя, что щас повалят, велел молодых на телеги сажать, спины и головы им сырыми шкурами оборачивать. Ну и ждать, чтоб чужие вперёд попёрли, чтоб не остановить уж.

И вот страшно, плотно двинулась рать на защитников городища. Застыли люди кмеса, ещё чуть — и дрогнули бы.

Только волки деловито суетились за спинами поратников у колёсниц да телег старых. И вдруг крики пошли сзади:

— Сторонись! Сторонись!

Вои расталкивали ратников, чтоб смогли проехать телеги. Три колёсницы да четыре телеги, влекомые степняцкими коньками, выкатились из-за рати и вытянулись вдоль. Возницы были замотаны в сырые, мехом к телу шкуры, на головах ещё и береста была намотана, а у среднего — прилажен медвежий череп. По бокам шли лучники с обмотанными пенькой стрелами да мальчишки несли горшки с углями. Тут же вои мешки поднесли. Из мешков они лили на горшки что-то чёрное и жирное.

Видя такое чудо, молодой кмес хотел было кликнуть дядьку, разузнать, головой завертел, но ратники Своерада тьмой застили уже всё поле перед воротами. Поздно шум подымать. Да и волки — свои, родовичи. Видно, знали, что делали.

Рявкнул, подавая сигнал, Нетвор, хлестнули коней юные возчики, и понеслось, громыхая деревянными колёсами, странное воинство! А следом ударили горящие стрелы.

Вот одну колёсницу охватило пламя, вот — телегу! Полетели вверх пылающие куски. Закричали обожжённые кони.

Изо всех сил гнали визжащих коней посланные на смерть мальчишки. Колёсницы вперёд вырвались, телеги потяжелее — поотстали.

По рати Свооерадовой волна пошла: лучников выкликать взялись — да поздно. В ближнюю колёсницу будто молнией ударило! Грохот раздался — шибче, чем с неба! Люди вокруг как горох посыпались, дым страшный повалил — чёрный. А потом и вторая колёсница рванула, третья… Тут уж и по тихоходным телегам стрелять некому стало — един бог поймёт, что началось перед воротами: повозки горят, люди бегут, топчут да сминают друг друга! А ратница у Своерада большая, враз назад не повернёшь!

— Славно горит нафт! — выдохнул Нетвор, глядя на мечущихся по полю ратников Своерада. — И взревел во всю глотку: — А ну, бей пришлых!


Не жалели заводных коней спешащие к городищу склаты. Волки же, и до того поразившие выносливостью, бежали ещё резвее.

Немногие конные волки, оставшиеся со склатами, понимали, что настоящей битвы им может и не достаться, и кидали всю злость свою в бег.

Вот и Роса уже.

По натянутой быстро волками верёвке споро перешли вброд, оставили в рощице заводных и вьючных, двинулись левым берегом, чтобы выкатиться Своераду в бок.

Вот уже и крик долетел издали…


Вылетев из-за рощи, склатские сотни по команде перестроились дюжинами и припустили галопом. Связанные битвой люди Своерада да защитники городища не сразу и поняли, что за вои, ощетинившись копьями, влезли в бок нападавшим.

Однако упреждённые волки Нетвора заорали: други, други! И как с цепи сорвались. Сдерживаемые до той поры кияном, они давно уже озверели от «нешаткой» такой битвы. И вот, наконец, Нетвор взревел во всю свою могучую глотку.

«Куда уж такому в дудку свистеть? Мёдведом ревёт», — подумал Темелкен. Бился он в самой голове своего маленького отряда, но дюжина лучших конников во главе с Сакаром прикрывала его.

Ратники Своерада, едва оправившиеся от «печей чадящих», оказались вдруг между молотом и наковальней. Первые ряды пеших были плотно связаны защитниками городища, а в бок вгрызлись чужие всадники. Лёгкая конница кусала копьями, но стоило Своераду послать крикунов, орущих «лучников на шуицу», как чужаки бросали малые щиты за спины, разворачивали коней и вытекали из измятого, развороченного бока, как вода между пальцев. Но тут же, рассыпанные кажется, они снова съезжались в дюжины и били прямо в спину, где на высокой повозке стоял сам Своерад, багровый от злобы.

А у городища рычали волки, разом разметавшие самых ярых, уже рубивших ворота. Недаром упреждали Своерада, что любой волк много лучших ратаев стоит. Маленько оживились и ополченцы, и ратники кмеса. А сумасшедшие конники снова бежали в явном беспорядке, но тут же построились и острым ножом ударили в многострадальный левый бок!

Много больше воев было у Своерада. Было в запасе и столько же конных, сколько тех, кто рвал и кромсал сейчас его ратницу. Да не было у Своерада думы такой — многих ратаев в преддверии сева весеннего у ворот положить да коней покалечить. Хотел большой силой малую раздавить. А не вышло.

С высокой телеги глядел Своерад, как кровью обливается левый бок, как Нетвор, грудью шире двух ратаев, рубит сплеча топором лучших его воев. Шипел Своерад от злости. Велел кричать, чтоб отводили рать. Думал, может, ещё вдогон чужие всадники пойдут. Не пошли.


И бой замер. Дышали всей грудью волки, загоняя назад рвущуюся наружу и неутолённую ещё жажду битвы, перестраивались ратники Своерада, отведённые на два полёта стрелы. Поле усеяно всё было ранеными, к которым, не чуя собственных ран, бросались товарищи.

Много потеряли пришлые. Больше всего — сами и подавили, напуганные взрывающимися телегами да колёсницами.

Темелкен спешился и сошёлся с Нетвором, Сакаром и Требой, ведь неявно было, что сделает теперь Своерад. Хоть силы и не сравнялись, но не один к трём было теперь, а едва ли один на двое. А из защитников городища — помяты только ратники кмеса да ополченцы. Волки же потеряли убитыми двоих, не считая раненых да доростков, что на телегах были, из которых один только и спасся по чуду. Склаты — до дюжины имели легко ранеными да коней на заводных сменять пришлось стольким же.

Сам Темелкен был поцарапан у виска стрелой, Сакар, бившийся рядом, оттолкнуть успел — в лицо целили. Треба уже и меч оттёр, только Нетвор, весь покрытый чужинской кровью, вид имел жуткий и воды поднесённой не принял, оно и к добру, уж кем-кем врагов пугать, коли не кияном.

Подскакал и Родим, с лицом своим беспечным и светлым, что солнце полуденное. Словно не бился вовсе. Доложил — дюжины волчьи в овраге истомились сильно, но сидят крепко. Кивнул Темелкен. Треба бросил долгий нехороший взгляд в сторону оврага. Смолчал.

Темелкен, глядя на удобренное телами людскими и чужинскими поле, свёл челюсти и сказал Нетвору:

— Люди, коли лишние есть, убитых пусть соберут. На пути Своерада в полете стрелы навалом положить надо, чтобы строй ратный сбили да спесь.

Нетвор брови было нахмурил — не по-росски над убиенными глумиться — да задумался. Ведь и не глумиться предлагал Темелкен, а вроде как своих на пути у своих же рядком разложить, пусть берут, мол! Захохотал киян. Родиму махнул — делайте!

Темелкен на Требу посмотрел: «Пойдёт, думаешь, Своерад?»

— Пойдёт.

— А конных пустит? — в голос спросил уже.

Кивнул Треба. Видел он рожу Своерадову красную, как солнце на заходе, и так же, как Темелкен, решил, что не уступит пришлый кмес в яри такой.

— Нафта семь мешков будет?

— Найдут.

— Полосой надо налить. Ветер от городища идёт. Коней пустит — зажжём.

— Сделаю.

Отошёл быстро Треба, двух волков за нафтом послал. Вернулся.

Темелкен жестом Сакара подозвал:

— Стройтесь, как будто лоб в лоб пойдём конными.

— Хочешь, чтоб и Своерад конных наперёд послал? — спросил Треба, глядя, как шевелится, словно зверь-ящер, Своерадова рать.

— Хочу. Нам крови меньше придётся. Испугаем коней — сомнут Своерадовы конники своих же пеших. Хорошо у них выходит — своих мять.

— Что до Беды послать? — спросил Нетвор, испив наконец воды и помягчев самую малость.

— Пошли — сзаду по оврагу пусть обходят. Сильно зол Своерад, многих положит ещё. Скажи, как загорится нафт, как смешаются конники Своерада, так пусть со спины ударят. Сумеют кмеса убить — тут и побегут его вои.

— Сумеют, коли Родима ещё пошлю. — Сдвинул брови киян. — Удача с ним воинская.

Кивнул Треба. Промолчал Темелкен. Видел он — силён в бою побратим. И ум его холоден, и руки проворны, и хитрости не гнушается: поверх кольчуги новой — рубаху старую натянул (и как на груди не лопнет?).

Зубы свёл Темелкен — не совсем по нутру ему пришлось. Кивнул. Понимал, что дело говорит Нетвор. Понимал — и что побратим не отступится.

Нетвор же, послав за Родимом, всматривался теперь в скудную оборону городища. Ратники молодого кмеса выправили строй. Кмес Будимир два раза проскакал взад-вперёд, ровняя линию обороны. Вот дядька указал ему рукой на Нетвора и Темелкена, стоящих поодаль. Кмес ответил что-то неразборчивое, но головой дёрнул, злое. Похоже, дядька предлагал ему встать под руку Нетвора, его приказы слушать, а кмес осердился такого. Что ж, ратники его Нетвору и Темелкену не мешали. Видно, что будут стоять они так же, прикрывая ворота.

Волки снова разожгли костёр. Немногие наносили калёным лезвием шрамы по погибшим — не по своим, так по родным по крови полечам-ратникам да ополченцам, многие же просто жертвовали огню — сцеживали на угли разгорячённую кровь, обретая спокойствие перед предлежащей битвой.

Небо, и с утра не ясное, заволокло уже серой дымкой.

— Дождь не ударит ли? — спросил Требу Темелкен, мало знающий здешнюю погоду.

— Водун не допустит, — ответил Треба без сомнений.

— Скажи, коли так силен водун, чего сторонятся его полечи?

— Так страшно ж им. Сами-то они не видят уже того, что внутри. Снаружи только глядят. Вот, видал, огонь в грозу с неба в землю врастает? Волки чуют ещё, как растёт древо огневое, Крессово. Не боятся они. А иной вой, что в раздумьях сильных, может к древу тому огненному с молитвой и сердцем открытым пойти, в ночь грозовую на место высокое. Знают вои, что не куда попало корни огнь тянет. По Крессову закону растёт. А коли чего, так и обтечёт он воя от молитвы старой, что помним ещё. Зато и совет дать может. Постоит вой под Крессовым светом, глядишь, и просветлится у него в голове, обиды сгорят, стынь отступит сердечная по погибшим аль умершим.… А полечи не видят уже древа. Какое им древо, коль страх да жуть? Коль лупит да лупит с неба? Того и гляди — убьёт, — Треба усмехнулся. — Кто лупит — не видать, оттого и страшно. Ну а чего боится человек, то, считает, ему и плохо. Вот так и водун для них: видят — творит что-то. Огнь Крессов позвать может, болезнь. Страшно им. Умом-то дела божьи не взять, почуять их только можно, вот и невдомёк им, чем занят Водун. Ну и измышляют по-человечьи, что, мол, плохим чем-то. А кмес — хоть вор, к примеру, или дурак — зато прост и понятен.

— Сгинут они с таким князем. Слаб он.

— С кмесом-то? Зато свой. Что они — что кмес. Сами его отца на защиту городища выкричали.

— Как так выкричали? — Темелкен интересовался сдержанно, думая о своём и зорко поглядывая на черневшую впереди рать.

— То обычай у их схода такой — выкликать кмеса.

— Кто громче заорёт, что ли?

— Вроде того. Мы ж вона кияна выбираем, которого Кресс укажет, огонь примет, ну а они — сами. Оттого и кмес. К месту, значит, приложен, к городищу его… Безбожный это обычай — человека, Сваргой не отмеченного, наперёд других ставить. Много чужой крови за обычаем этим будет. Разве что, как ты сулишь, бога чужеземного под такого вот кмеса принять. Так ведь и то не ладно: сам-то кмес посаженный всегда знать будет, что бога-то опосля подштопали, значит, власть не по-божьи — по-человечьи купить можно — за кровь чужую, за обман.

— Чудно…

Темелкен, озабоченный навязанными ему союзниками, начал разглядывать ополченцев и ратников молодого кмеса. Ратников особенно помяли чужинцы. Как они? Дух боевой не растеряли? Хорошо хоть, бьются за себя да за семьи свои.

Други грудились далековато, лица сливались. Видно было только, что ратные всё ещё не рассыпали строй, а ополченцы словно бы шумят о чём-то. И вдруг задорный молодой голос затянул:

— Как пошли наши робяты…

— …да по девками… ихну мать! — подвязался басок.

— Нагишом застали девок…

— …да начали их имать! — подхватило ополчение.

С краю раздался хохот. А ломающийся басок завёл новый куплет:

— Как пошли наши робяты Своерада поимать!

— Нагишом его застали!

Последняя строчка потонула в хохоте.


Вдруг Треба круто развернул лицо к оврагу, плечи его напряглись, словно бы увидел он что-то. Но тут же опустились плечи, и лицо его снова ушло к чужинскому войску.

Темелкен не видел того. Вперёд смотрел уже. Рать шевелилась на горизонте.

— Сейчас повалят, — убеждённо сказал Темелкен.

И повалили.

Впрочем, как и предполагал Темелкен, вражья рать вскоре смешалась — по собственным раненым и убитым не пошла. На виду же ей стояли конники Сакара, нарочито ровно и выверенно. И рать Своерадова раздалась, пропуская своих конных.

Неизвестно, как обучены были конники Своерада, но не боялись их, потому что пускать конных на конных Темелкен и не собирался.

Конные Сакара на всём скаку по свисту поворотили назад, а двое конных волков ударили под ноги чужим горящими стрелами. Ратовище заволокло черным дымом. Раздавались только крики да дикое ржание. Похоже было, что, как и хотел Темелкен, понесли испуганные кони и топтали сейчас своих пеших…

И тут же что-то неладно стало на задах у Своерада — ратники заволновались, комом закрутились. Не видел Темелкен, далеко было, да видел Своерад. Пока внимание его вое-вод было приковано к своим же одуревшим конным, пока поворотить пытались… Выскочили прямо в тыл какие-то, кровью измазанные так, что и не поймёшь, что за люди! Сидели они на конях, но лупили почему-то из луков! Словно коса пошла гулять по Своерадовой рати.

— Ра-ааа-з! — взрёвывал Беда.

И две дюжины стрел со злобой вгрызались в ратных.

— Раа-з!

Родим же, ложной храбростью не захваченный и кровью дурной не пьяный, держался сзади маленького отряда своего, направляя его свистом.

Не знал Темелкен, что тем же оврагом, что двинулись волки, послал Своерад два-ста своих пеших к городищу.

Да только — то ли услыхали чего, то ли почуяли волки. Коней придержали, позади оставили, сами вперед прошли, вверх по оврагу все щели облепили. Чуть мимо себя пропустили врага — и стрелами ударили. Напрочь два-ста пеших выкосили. Кровавый ручей побежал по земле… Так кровью смердело, что еле сдержал своих Родим — одурели от запаха-то смородного. Хотели бегом бежать — бить Своерадову рать… Своротил. Велел стрелы вырезать, да за конями вернуться.

Ждал Своерад, сейчас ударят на ворота засадные, донесли ведь ему, что, мол, нет людей у волков боле.

А много и не понадобилось.

Темелкен же, почуяв слабину во вражьей рати, свистнул Сакару и Требе, чтоб наступали. Тут же раздался свист дудки Сакара, а Треба, вложив пальцы в рот, засвистел по-волчьи. На свист донёсся от стен воинский рёв Нетвора.

Заволновались и люди кмеса. Поймав глаза Темелкена, Треба кивнул, поворотил коня и поскакал к одинокому княжьему знаку — высокой палке с тамгой, маячившей над ратным полем.

О чем говорили — не слыхал Темелкен, но видел: так же пошло вдруг, как со жрецами склатскими. Словно была внутри Требы дверца малая. Нечасто он открывал ею, но уж коли открывал…

Видел Темелкен: вздыбились да поникли вдруг плечи у молодого кмеса, голову склонил, рукой махнул. И тут же поворотил Треба коня к дядьке кмесову. А через миг и команда по рядам ратников кмеса пошла. Темелкен поднял было дудку да опустил. Треба и сам ладно всё сделал.

Темелкен же, вспомнив место, откуда Родим показывал ему городище, поскакал со своей дюжиной туда, и битва раскинулась перед ним совсем уже как на ладони.

Отсюда виделось, что много больше ещё своерадовых пеших. Однако с телеги обзор не таков. Да и не до стратегий стало уже Своераду: две волчьих дюжины сеяли в тылу его смерть холодно и расчётливо. Вот, видел Темелкен, оставив троих убитых, развернулись волки. Но не отошли назад, а ударили в бок, закрывшись конными и пешими защитниками телеги, не давая выстроившимся наконец лучникам, выцеливать их. И в тот же бок ударили вдруг конные Сакара, обошедшие наступавших пеших волков и ратников кмеса. И все смешалось у телеги.

Сердце стукнуло у Темелкена. Кончена битва. Остановить бы, да как? Вот она и кровь полилась теперь, что во снах он видел. А видел он: бегут ратные люди, а им стрелы да топоры в спину… И валятся лицом в землю невинные уже, страхом и хитростью побеждённые. Ведь разгорячится когда кровь, не остановить!


Да. Не все волки опускали ножи да копья, когда ратники чужие бросали оружие. Долго насыщалась Мара. Не все слушались команд, и ратники молодого кмеса. Даже посылали Родима да Требу, остановить чтоб. И поле у городища не видело раньше такой жатвы. И не видеть бы ему боле.


Но вот и тихо почти стало, хоть и от тишины той не меньше, чем от крика и звона, виски ломило.

Только Своерад, оглушённый и поятый волками живым, визжал теперь да плевался, к телеге своей привязанный, что, мол, не нашлось на него поединщика, что лукавством взят…

Съехались да сошлись вои старшие — Нетвор, Темелкен, Треба. Даже кмес молодой сбоку притулился. Молчали.

Треба и Нетвор глядели на ругающегося Своерада и думали о своём. Кмес, белый по первому своему настоящему сражению, похоже, и рот позабыл, где открывается. А Темелкен глазами искал Родима. В неразберихе всеобщей потерял он его. Да и вязали Своерада другие молодые волки — Подар и Лишко — чумазые, довольные. Как же — чужинского кияна, почитай, взяли. Но побратим-то где?

Видно — тревога читалась на лице Темелкена. Треба посмотрел да как свистнет. Не хуже Родима вышло. Что ж, умел да молчал?

И тут они выехали: Родим да Беда. Говорили видно. Беда хмурый был. Родим — весь в кровище заскорузлой, как и все конные волки, рубаха на нем порублена, рукав оторван, но так ничего — целый. И Беда целый, а лучше б хоть ранили, что ли, — у Требы-то вон как желваки под кожей заходили.

Но Нетвор брата за плечо взял. Встряхнул. Он старше, знал — в молодых завсегда дури много.

Треба брови свёл. Головой помотал, злобу стрясая. Нетвору на Своерада кивнул, сказал что-то тихо.

Захохотал киян. Беду поманил — сюда, мол, иди.

Тот с коня соскочил.

Нетвор Подару с Лишком махнул — вы Своерада-то развяжите. Потеха будет.

Треба усмехнулся нехорошо, на Беду посмотрев, но сказал не сердито:

— Своерад недоволен, что вои его хитростью взяли, поединка просит.

Беда заулыбался резаным ртом, обрадовался. Понял, что прощает его киян, волчий выбор даёт — или умереть, или славу себе стяжать.

Раздались круг телеги вои. Нож Своераду кинули.

Всяких поединщиков видал Своерад, но таких весёлых, как Беда, — не видел. Невдомёк ему, что за радость у волка с чужим кмесом биться. Коли бы не так зол был, головой бы подумал. Может, и придумал бы чего супротив Беды. А может, и не придумал бы.

Беда хохотал, волки и того больше смеялись, глядя, как Своерад злится да ярится. А ярь дурная — в борьбе самая помеха. Своераду и без того не с волками воевать. Вот с молодым кмесом — того порешил бы.

Доволен был и Нетвор. Повеселились, очуялись волки после битвы.

Только Темелкен поединка и не видел уже почти. Как улеглось у него на сердце за Родима, так чернота совсем затянула взор. Звуки с новой силой в виски ударили.

Родим обернулся — охнул, подхватил побратима. Тут же Сакар подскочил. Вместе с коня сняли, что делать, не поймут. Сакару вроде не до того бы: Нетвор выкуп стал назначать за снова оглушённого Бедой Своерада, — а не отходит.

Родим потихоньку Требу окликнул. Посмотрел тот: раны следов нет, а огнём горит вой, только вот царапина на виске припухла… Яд, может?

Родим за водой послал, Провора нашёл — в родной дом Темелкена везти решил. Если яд — может, в бане выпарят или отпоят чем? Сакар двоих воев дал — довезти помочь.

Долго смотрел им в след Треба.


Многое испытать успел Родим, но ещё никогда не приходилось ему глядеть, как медленно и словно бы нехотя расстаётся с жизнью тело роднего человека. Мать-то он дитём совсем похоронил.

Провор, отведавший первой в своей жизни крови, тоже был не краше Темелкена, но не видел его Родим. Вой стоял в головах побратима и не отрывал глаз от его бледного лица. Он не смотрел даже, чем занят водун и пришедшая на подмогу ему Ягода, — баб-ведуний постарше не нашлось в тот час свободными в селище, много раненых привезли.

Ягода, нашёптывая, переливала воду туда-сюда из миски в миску, водун вышел вон и вернулся тут же с охапкой веток и трав.

— Один — он иной,
Два — она и вода,
Три — дрова,
Четыре — зола,
Пять — след.
Кто прошёл?
Сняла,
В огонь бросила,
Паром ушло,
Зола скрыла,
Кровь остановила.
В углу тихо сидели Провор и двое склатов.

Темелкен вдруг заговорил что-то, не открывая глаз, по-алатски.

— Что говорит? — спросил Родим подскочившего тут же воя Сакара — Борота, что много торговал с волками и объясниться мог сносно.

— Бредит, — прошептал вой, склоняясь к ложу из соломы и волчьей шкуры. — Отца зовёт. Просит, чтобы взял с собой куда-то. В место какое-то неведомое. Мол, возьми туда… — Склат невольно обвёл глазами низкие своды пещеры водуна.

Неуютно ему под землёй было. Боялся подземья склат. Считали склаты, что лучше в бою смерть встретить, чем в норах таиться. Пещер не рыли.

Родим тоже обвёл глазами жилище водуна и наконец заметил сжавшегося в углу Провора. Не глядел Родим, как сражался он, но знал, что и охоту-то не любил Провор, а охота на человека — в сто злее. Пусть и защищаться пришлось, но не всякий сердце воя имеет, а и вой первый бой свой всегда помнит, иначе не волк он — пёс бешеный.

Родим поманил Борота и второго, мало знакомого ему склата, показал на Провора: «Проводите до селища, а сами идите. В руках богов всё».

Вои головами закачали: спросит, мол, Сакар — какие новости? А новостей нет. Значит, ждать надо, что водун скажет про Темелкена.

А водун развёл огонёк малый, вскипятил наговорённую Ягодой воду, распарил в горшке травы и стал обкладывать раздутый висок Темелкена. Ярга, помогая, всё пришёптывала что-то женское.

Для Родима мир уже уменьшился до кельи, узким стал, тесным… Только звезды проступали из темноты, или мерещилось ему.


Про то, чтобы снести Темелкена к водуну, — Ягода надоумила. Сначала-то в селище привезли.

Если бы ведал Родим, как боялся за него во время дурной этой битвы мучимый предчувствиями Темелкен. А вона как вышло.

Рассердился-таки бог. Но кто? Кресс или Хорс? Родим решил, что Кресс. В Хорсе он лукавства не видел.

А вот Кресс — хитёр. Он частью человек, оттого и обманщик. В далёкие дни, когда были люди осенены духом, но неразумны ещё, полюбил Вышний Раз создание своё, ведь были тогда люди прекраснее, чем теперь, ростом могучи, лицами светлы. И родился у Вышнего Раза и девы земной сын: не бог и не человек. Дух отцовский в теле людском не удержался, но след оставил. Развилась с колыбели в дите хитрость неимоверная. Уже младенцем обманывал он мать и отца своих, бусы материны в люльке своей прятал. А когда подрос мальчик, глянул он на людей и понял, что неразумны они, а лишь осиянны только. И дал он им разум свой хитрый, сказав, что от Вышнего Раза он взращён. Но мать обман распознала сердцем и прогнала сына. И родился у неё от Вышнего Раза другой сын, который смог вместе с разумом уже и дух отца принять. И назвали его Род. А старшенький Кресс обиделся и…

— Уходит он, — шепнула Родиму Ягода.

«Как уходит? Куда?»

— Водун не велел тебе сказывать, а я скажу. То не яд уже. Яд на убыль пошёл. Кровь у него иная. Домой она его тянет. А где дом — не спрошай, не знаю я. Только — чужой он здесь. Как яд ему в кровь вошёл, так кровь его — к своей взывать стала. А его кровь далеко. И он за ней уйдёт. А не пустим — ума лишится.

— Так мы побратимы же, — прошептал Родим. — Во мне его кровь, в нём — моя.

— Потому водун и не велел тебе говорить. Не удержит, мол, и сам сгинет…

Родим вскинул глаза и столкнулся с горячечным взором Провора. Лицо брата было такое, что поднялся волк, сделал те три шага, что разделяли их, обнял крепко и, повинуясь порыву, оберег развязал материнский, перепоясал Провора. Шепнул: «Ленко, коли волком вырастет, — ты не препятствуй». И глянул косо на вошедшего водуна, тоже неестественно бледного, истончившегося словно.

Кровь… кров…

Вернувшись к ложу, Родим вынул нож и привычно навёл рану. И вздрогнул — как огнём обожгло руку!

Водун поглядел на набухающий ручеёк и схватил прислонённый у стены липовый посох.

— А ну вон пошли все! — закричал он на склатов и Провора. — И ты, Ярга, иди. Сами они решат, куда кровь позовёт. — Он повернулся в дверях, глянул на побратимов. — Сильные вои уходят.

— А как же боги? Неужто Род не вступится за него? — уже на стылом, пригретом закатным солнцем взгорке спросила Ярга.

— Род такой же сын Сварги, как и мы с тобой. А тот, кто от Сварги, — не может душу неволить. Ради неё, души всё. Значит, там, где земля Темелкенова, — нужнее она. Видно, скоро сильнее Кресс станет в людях, разум затмит им свет чистый. Родим кровь свою светлую ближе к миру понесёт. Сильна его кровь. И многие от него народятся ещё, свет Сварги в себе несущие. Может…

И снова с неба просительно ударил сухой гром, чудной и неприятный по стылости. И задрал водун лицо вверх, сощурил, словно прицеливаясь, глаз и поднял да вниз повёл ладони.

И заплакало наконец небо. Горько и больно, с ледяной водой и снегом.

— Ну да, тебе можно, — пробурчал водун, кутаясь в волчью шкуру и поспешая за Ягодой к селищу.

А небо злилось, смывая конскую и людскую кровь.

И много ещё было крови небесной, потому что ушёл тот, чья душа питала реку Сварги, как роса малая питает небо. И, слизывая малую каплю росы, мы думаем, что на всех хватит. На всех ли?


Тяжкий день ушёл в ночь. А на утро не нашли уже тел побратимов в земляной келье водуна. Только бурая капля запеклась там, где лежала голова Темелкена. И не было вовсе следов от побратима его.

Когда хватились, узнали, что исчез и чудной конь Яша.

Правда, говорили потом полечи, что коня волки задрали, а тела побратимов — водун спрятал. Ведь не верили уже люди в чистоту древней своей веды. А вместе с верой уходил и мир старый, текучий. Становился мир плотным и жёстким, чтобы мы с тобой не прошли уже его сквозь, как Темелкен с Родимом.

Только ведают знающие, что обернуло уже время полный свой круг и снова тощают мировые стенки. Но про то тебе знать и неинтересно, поди. А кому интересно, тот и сам приглядится по закату или восходу. Глядишь, какую дорогу и выберет…

Пограничье

В тот день, когда я поднял меч на своё отражение, —
Падали звезды, и плакали зеркала.
И я не ждал ни победы и ни поражения.
Только зола…
Отправляясь к Серым границам, Он прежде всего давал себе ощущение кольчуги: касался внутренним взором каждого уголка своего сияющего тела в поисках самого малого пятнышка неверия.

И ещё, и ещё раз, перед тем как окунуться в Hебытие, Он касался себя внутренним взором, выискивая и отбрасывая прочь тёмные думы о том, существуют ли вообще те, кого он призван оберегать в суровой дали Пограничья. Кто они, слабые, что не страшатся зла, ибо так ничтожны, что гибнут, даже не узрев его, от одного дыхания великого Тёмного Начала?

Тело его сияло теперь нестерпимо. Он был готов. Почти готов, потому что одно неистребимое пятно сомнения всё же темнело на Его броне. Оно было немым укором недавних дум. Хотя как Он могразмышлять об очевидном, данном ему Верой? Ведь размышления для таких, как Он, всего лишь нелепое препятствие вездесущему свету…

И всё-таки Он размышлял. Редко, бессистемно, но размышлял. И во время недолгих передышек между битвами начинал прислушиваться к разговорам сияющих более глубоко. Тех, что восходили на недоступный Ему второй, и даже третий уровень Башни. Тех, что размышляли и сомневались. Чьё сияние было окрашено не только в цвета чувств, но и в цвета мыслей и прошлых деяний.

Сияние старших вилось, словно многослойные одежды, смущая его прямые и чёткие чувства. Оно имело и совсем непривычные для Него тона, не связанные с вечной битвой здесь. Это были краски иных миров, где дыхания Великого Тёмного и Великого Светлого становились едва различимыми и порой смешивались и где, как говорили, каждый волен был выбирать не по извечной Вере, а по иному чувству. Чувству, которого Он не знал.

Он только сражался. Сражался всегда — вечность за вечностью, эон за эоном. И враг был определён не Им. Но отступить было бы невозможно, как звёздам нельзя было бы не сиять, а музыке сфер не литься через времена и пространства.

А ведь было время, когда Он не то что не размышлял, но и не стремился даже к доступным ему младшим уровням Башни, где его чувства усиливались и расцветали, и он мог любоваться их чистотой и светом. И где зарождающаяся мысль его тоже могла бы обрести вдруг свою форму и окраску и под восхищённые переливы таких же юных, как он, отразиться от сияющих, уходящих в бесконечную высоту стен Башни.

Да, лишь малый срок назад Он отдыхал и набирался сил в битве и видел жизнь свою как битву. И сомнения не знали даже Его имени.

Впрочем, в нашем понимании у Него и имени-то никакого не было.

Таких, как Он, народы ай-вин, те, что кочуют между мирами и видят многое, незримое для иных плотных, называют лассаль (сияющие). Иногда, говорят они, некоторые из лассаль доступны зрению людей, особенно в моменты выбора, смерти или откровений. Впрочем, возможно, это обычные сказки, придуманные в неблизкие века сильными мира того, дабы грабить и унижать слабых. Сильные во всех мирах всегда слагают сказки о богах, чтобы подчинять себе слабейших. И всегда боятся настоящих богов, ибо сами начинают уже верить, что боги — слепые слуги бессмысленных ритуалов, а истина повергает их в бездну. Слабейшие же, напротив, запуганные придуманными человекоподобными богами, расцветают чудными цветами духа, коснувшись вдруг настоящего сияния. Ибо сила и слабость не в том, что мнится людям. Им кажется, что в обладании сила, но нет ничего слабее обладания…


Так говорили на первых этажах Башни, куда только и допускали Его. Там воины лассаль (будем называть их так за неимением другого, более подходящего слова) могли наблюдать и ступени света к высшим ярусам Башни, и жуткий рот провала в бездну в самом её основании.

Провал.

Вечно призванный напоминать о слабости и неверии.

Только один раз Он подходил к самой пасти Провала — невероятного, жуткого, но живого средоточия зла. Так же, как и Башня, Провал ярусами уходил вниз. Ближние были черны, средние светились, словно серая плесень, а из глубины доносились багровые отблески.

Но Он не успел даже принять в себя весь ужас увиденного, как Провал заговорил с ним! И Он бежал. Бежал в ужасе, заглушая в себе жуткую липкость чужих слов и сосущую боль, причинённую этими словами.

«Ты хочешь? — спрашивал Провал. — Ты хочешь?» Так он спрашивал Его, не знающего, что значит «хотеть», но встревоженного жутким звучанием уже самого этого слова.


Слушая разговоры о Провале допущенных выше, Он узнавал теперь о нём, не подходя близко. Внутренним взором Он видел его весь — от выгоревших от чёрного огня подступов, от иссушающей серости окраинных земель до багровой темноты в самом сердце. Он мысленно спускался по ярусам страдания тех кусков поглощённого света, что медленно пережёвывала ненасытная пасть Провала. И Он видел, и ощущал сияние торжества духа, исходящее от Башни, был вскормлен им, но…

Он не ощущал середины. Того, что могло бы быть между светом и тьмой, того, что звалось Серединными землями и куда якобы уходили сияющие глубже… Но куда они могли уходить, когда вокруг были лишь миры света и тьмы? И ничего, НИЧЕГО больше?! И когда Он ощущал это «ничего», его охватывало всё то же сосущее отчаяние, что испытал он тогда, прикоснувшись по глупости чувствами своими к Провалу.

Существуют ли Серединные земли и…люди? — вот что смущало Его теперь. Действительно ли есть что-то недоступное для Него или всё это сказки для торжества чуда и духа? Из чего вообще могут состоять эти тленные, за которых, по рассказам, вечность за вечностью бьются с тьмой такие, как Он? И правда ли, что Серединные миры — более плотные, а лассаль могут существовать в них, лишь объединяя своё естество с естеством тела человека?

О, как Он хотел знать это! Как терзала Его мысль о возможности… даже сегодня! Сегодня! Когда впереди Его ждало величайшее испытание — встреча с самым страшным врагом, самым жутким и невозможным. Он ощущал это. Всё в нем звенело о том, что время его пришло! Что Он достиг предела своей мощи и готов для самой великой битвы!


И оно пришло, Его время.

И всё, что было предначертано, — свершилось.

Дорога в миры Пограничья, где Он бился многие эоны лет, привычно разверзлась и приняла Его.

Но этот бой стал последним.

После Он не был уже не знающим сомнений воином-лассаль. Ибо воин — всего лишь кувшин, но в нём не пусто.

И Он заглянул сам в себя. И узрел собственную противоположность, возросшую в Нём самом. И Душа Его, на миг погрузившись в собственное небытие, осиротела вдруг. И Он познал раздвоенность. И окружавшие уже по меркнущему сиянию вернувшегося увидели, что Он стал ИНЫМ.

Юные — бежали Его в испуге. Более зрелые допустили Его на средние этажи Башни Познания, где они предавались размышлениям и их мысли обретали невиданное им сияние и форму…

Но ничто уже не могло утешить Его. Каждый миг перед ним, словно в нелепом зеркале, отражалась часть собственной Его искажённой сущности. Инфернальная! Поглощающая любой свет и любую жизнь! Враг всего живого! Тот самый враг, с которым бился Он век за веком в мирах Пограничья. И не мог победить.

Теперь Он знал почему.

Никто не в силах победить в бою себя.


От этих жутких воспоминаний Он почти разрывался на части. Сияние Его тускнело и меркло, выжигая вместе с памятью само Его существо.

И тогда Он решил забыть всё. И погрузился в тоску, ожидая хотя бы небытия, ибо был Он бессмертен. Он так страдал, что умер бы от страдания, если б мог. Он знал, что и Его бессмертная душа может разделиться на сонмы маленьких искорок света, почти неразумных искорок, почти не помнящих… И Он жаждал беспамятства.

Но беспамятство пришло к Нему иным путём. Однажды светлая, но вымороченная часть души Его, обременённая чернотой страдания, забилась в агонии. И Он вдруг родился в телесном мире. И, пометавшись в ужасе от жуткой боли, окружающей там нежные ткани души, Он забыл. И был счастлив забыть, потому что одной душе, пусть и светлой, не по силам было то, что познал Он.


И он был рождён в серединных мирах ровно 118 раз.

Мимо него проходили чужие беды и жизни. Его любили. Убивали и мучили. Он радовался и страдал, верил и боялся. И медленно, капля за каплей в нём возрождалась вера.

Вера в то, что мир не может стоять на суетности человеческих поступков. И что для умеющих видеть страдания его — лишь иллюзия и морок, закрывающие истинный свет и изначальную тьму.

С каждым новым рождением он стал всё глубже ощущать свою разность.

Он много думал над тем, почему другие телесные идут иными ступенями бытия? В одном из своих тел он, воодушевлённый зарождением философии, писал об этом трактаты. В другом — удалялся в монастырь и познавал себя в ограничениях и томлениях тела. Он убивал, пытаясь в предсмертии уловить исхождение некоего бестелесного начала. Он умирал сам, до последнего дыхания описывая, как и что умирало в нём. Он взвешивал умирающих и препарировал их трупы…

Но находил нечто только в себе. Нечто, чего не мог объяснить из открывающихся перед ним всё шире законов бытия. Нечто, опирающееся не на твёрдое и понятное вокруг него, а лишь на некий неподдающийся осмыслению внутренний выбор, непонятное стремление. И он стал познавать это стремление.

Его поступки окружающие стали называть странными. Сам он, тело за телом, всё более терял интерес к внешнему, в поисках чего-то иного, ускользающего, но такого близкого. В иные века, чтобы понять самого себя он прибегал к магии, в иные, сражался за то, что считал добром…

И однажды он вдруг понял, что по крупицам добывает-таки из небытия самого себя. Пусть такого, какого отринул. Ведь и Он здесь, в мирах несовершенных, казался ему же теперь недостижимым. И когда он почувствовал, что может принять СЕБЯ, изуродованного раздвоенностью и страданием, память начала возвращаться к нему. И как-то, проснувшись в своём плотном теле, он ощутил, что помнит хоть и не всё, но нечто. И его слабое земное сердце сжалось от страха, потому что почувствовало и небытие пережитого ужаса. Ужаса, имя которому — познание.

И он стал понемногу приближаться к бездне, разверстой в нем самом. Он сам вмещал теперь и Провал, и Башню: светлое сияние колодцем тянулось от него в небо, и чёрная бездна расстилалась под ногами его. Он не знал, что же удерживает его в Серединных мирах, какая сила не даёт ему свергнуться в чёрный мрак или, оторвавшись, воспарить выше.


И он готовился принять СЕБЯ всего. Победить страх перед тем, что узрел.

Ему было трудно — ведь теперь он был всего лишь человеком из мяса и костей. И только память о сиянии лассаль была той верой, что утешала его. Теперь он помнил. Если он закрывал глаза и долго слушал, неведомое сияние согревало. Казалось, оно шло извне, но и он словно был родной его частью. Это было так, словно бы Он, огромный и сияющий, дремал где-то вдали, но малая его же часть бодрствовала вдалеке… И когда сияние Спящего согревало свою малую искру, из глаз сами собой текли слёзы…


Это случилось в сочельник, когда ткани мироздания особенно прозрачны и тонки. Они прозрачны не потому, что называемый людьми Иисусом готовился родиться именно в этот вечер. Будь так, ночь была бы полна особой болью. Нет, он знал, что Иисус был рождён совсем в другой день, в феврале, когда солнце ещё не верит, что совершило поворот, дни дробятся осколками, а в груди по утрам болит и ломит. Однако в сочельник так много молились звезде, что стал он прозрачен не только для звёзд.

В такие дни Он особенно сильно ощущал, что осиянность лассаль приходит через него в этот мир. В тот вечер на него оглядывались прохожие, оглядывались жалобно, прося глазами, чтобы он узнал их, улыбнулся в ответ, осенил хотя бы прикосновением глаз своих. Оркестр, на предрождественское выступление которого он забрёл случайно, играл только для него, он видел, как музыканты нервничают и ждут только его одобрения. И он старательно хлопал, пока не ощутил, что эманации их музыки пробились наконец сквозь ауры Серединных земель и понеслись вверх. И он радовался, потому что узрел уже посмертие этих музыкантов. И было оно светлым.

Ему было и грустно, и весело сразу, когда шёл он медленно по заснеженному городу мимо сияющих огнями детских горок, огороженных рукотворной ледяной стеной. Он слушал, смотрел и прощался сам с собой, потому что слишком многое вспомнил в этот вечер.

Он шёл по дороге смертных, но не видел перед собой больше этой дороги. Она кончалась вон там, у последней горки, у сверкающих ворот в ледяной детский мир. Но не было больше его воли жить бессмысленной чередой дней.

Он видел, что в вышине Над ним и в бездне Под ним встали уже силы Света и Тьмы, ожидающие от него поступка, который качнёт чашу весов. И либо ясная душа лассаль устремится ввысь, либо чернота бездны распахнётся для своего тёмного сына. И Азараил, проводник всех идущих, которого по ошибке называют ангелом смерти, уже стоял с мечом над колодцем миров, чтобы ни одна из сил не посмела нарушить свободу его выбора. И дорога перед ним лежала тонкая, как лунный луч, острая, как ребро меча. И теперь он знал, что так тонка плотность всего пройдённого им человеческого мира.

Он шёл и не знал, сколько мгновений осталось ему ещё? Куда неумолимо несёт его время? И он хотел верить, что в небо…


Оглавление

  • Путями истины
  • Пограничье