Возвращение к легенде [Александр Сергеевич Васильев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Возвращение к легенде

Это было
                с бойцами
                                  или страной,
или
       в сердце
                       было
                                 в моем.

ПУТЬ К ПОБЕДЕ

Подвиг, которому посвящена книга Александра Васильева «Возвращение к легенде», особенный: с него началась героическая летопись родного мне Юго-Западного фронта. Тогда мы все, от командующего фронтом до рядового бойца, знали о жестоких боях на реке Сан и гордились мужеством защитников Перемышля — как в дни обороны города, так и после, когда героический гарнизон, выполняя поставленную задачу, отходил, нанося удары врагу. За этот подвиг 99-я стрелковая дивизия, составлявшая ядро гарнизона, в июле 1941 года первой из всех воинских частей и соединений с начала войны была награждена орденом Красного Знамени.

Однако только в последние годы о подвиге защитников Перемышля вспомнили вновь. Появились очерки и статьи, освещающие его отдельные этапы и прежде всего контрудар 23 июня, когда немецко-фашистские захватчики были отброшены к исходным рубежам, за линию государственной границы. Эти публикации вызвали живой отклик как у ветеранов войны, так и у молодежи.

И вот, наконец, перед нами книга, рассказывающая о героической эпопее, которая началась в Перемышле на рассвете 22 июня 1941 года и закончилась последним боем защитников полтора месяца спустя где-то между Уменью и Кировоградом.

Это были очень тяжелые дни. Ни для кого не секрет, что мы отступали. Но мне, человеку военному, пережившему и отступления и победы, хочется высказать одну мысль, которая должна помочь глубже понять ход событий летом 1941 года.

Никто из фашистских вояк, привыкших к легким победам, не ожидал такого сопротивления, какое они встретили на советской земле. Наша армия, отступая, наносила жестокие удары врагу, выматывала гитлеровских захватчиков в упорных боях, смелыми маневрами нарушала движение их походных колонн, то есть проявила предельную жизнеспособность. Первые месяцы войны, зачастую горькие и трагические, были для всех нас школой мужества и овладения опытом, необходимым для последующего разгрома врага.

Величие подвига нашей армии и народа, как это доказали герои обороны Бреста, Лиепаи, Перемышля и других городов уже в первые дни войны, заключалось в том, что перед лицом величайших потрясений и тяжелых неудач бойцы и командиры вынесли самый сильный, первый удар, которым гитлеровский фашизм надеялся выиграть всю войну. В дни жестоких испытаний советские люди проявили высокие морально-боевые качества, мужество, самоотверженность, верность долгу.

Наша молодежь должна знать правду о подвиге своих отцов, о том трудном пути, по которому мы шли к Победе.

Книга писателя А. Васильева «Возвращение к легенде» рассказывает об этом. Искушенный в литературе читатель, возможно, найдет в ней отдельные недостатки. Но это особый разговор, и начинать его не мне. Я, со своей стороны, могу лишь приветствовать инициативу автора и издательства «Молодая гвардия» рассказать о перемышльской эпопее.

Думаю, что все читатели, особенно молодежь, с интересом прочтут эту книгу, пронизанную благородной мыслью о непобедимости нашего народа.


Маршал Советского Союза И. БАГРАМЯН

ПОДВИГ НА САНЕ

Шел пятый день войны.

Наша дивизия, стоявшая под Кременцом, почти в двухстах километрах от границы, еще не вступала в бой. Но фронт был уже близко… Он приближался быстро и неумолимо вопреки всем, даже самым мрачным, предположениям. С каждым часом нарастал грозный гул, который несся, казалось, из недр земли. Тревожно сжималось сердце: неужели мы отступаем? Сводки на этот вопрос не давали ответа: в них говорилось, на каких направлениях идут бои, но не указывалось ни одного конкретного населенного пункта. Так было все эти дни.

И вдруг… Я помню лес, где расположился штаб нашего артполка, сосны в косых лучах предзакатного солнца и радиста, бегущего с только что полученной сводкой в руке. «Победа!» — радостно кричал он. Но в сводке была лишь одна обнадеживающая строчка: «Стремительным контрударом наши войска овладели Перемышлем». Где этот город? Командир полка, пожилой подполковник Логунович, попросил меня, своего, как он называл, неофициального порученца, принести из машины атлас. Мы все, кто был тогда в штабе, сгрудились над картой. Вот Западная Украина, вот Кременец, а вот, юго-западнее, на самой границе, Перемышль.

Затаив дыхание мы смотрели на маленький кружок, перерезанный голубой полоской реки. Кто-то из «стариков» вспомнил первую империалистическую войну: тогда под Перемышлем русская армия разгромила врага и опрокинула его планы. Так же, наверно, будет и сейчас… Заместитель командира полка, старший политрук Нужный, молодой еще человек с матово-бледным лицом и синевой бороды на щеках, подхватил: надо немедленно рассказать об этом контрударе бойцам, провести беседы. Жаль, что в сводке не упоминаются ни номера частей, ни фамилии героев. Но важно то, что мы уже знаем место первого подвига!

Я помню, как воспрянули духом мы все, независимо от возраста и званий. Теперь нас не пугал грозный гул. «Пусть подойдут!» — думали мы.


И они подошли — утром следующего дня. Сначала в бой вступила пехота, затем грянули наши батареи. Некоторое время мы, штабники, были в неведении и напряженно вслушивались в грохот взрывов. Но вот появились первые донесения с передовой. Они были оптимистическими: «Подавлена вражеская огневая точка», «Рассеян большой отряд мотоциклистов»…

То же повторилось и на другой день. Наступление немцев на участке нашей дивизии, как сообщили из штадива, остановилось. Противник перешел к обороне, стал окапываться. В полдень он предпринял еще одну, последнюю вылазку и, снова отступив, успокоился. Его орудия вдруг замолчали, в лесу сразу стало тихо.

Эта тишина почему-то насторожила подполковника, и он, взяв с собой меня и моего дружка, командира штабной батареи лейтенанта Сеню Калашникова, поехал на НП. С чердака старой, заброшенной мельницы, где обосновались наши наблюдатели, я впервые увидел немцев, вернее, их окопы, в глубине которых что-то копошилось и тускло сверкало… Наша артиллерия поработала неплохо: многие окопы осыпались, на дорогах чернели разбитые, сожженные остовы машин, вдалеке, за речушкой, горел какой-то хутор, где, по данным разведки, находился немецкий командный пункт…

Довольные и веселые, мы с Сеней вернулись к себе в штаб и, плотно пообедав, растянулись на траве. Но вдруг раздался оглушительный грохот — сначала в районе наших огневых позиций, затем ближе. Низко, над самыми деревьями, пролетели самолеты, землю рвануло, в лесу на мгновенье стало темно. Мы едва успели прыгнуть в траншею…


А через несколько часов боя наша дивизия поспешно оставила Кременец. Преследуемый лавиной огня, по шоссе мчался поток машин и повозок. То и дело возникали «пробки»: сбившись в кучу, испуганно ржали лошади, ругались ездовые. Регулировщики пытались навести порядок: с автоматами в руках они отважно бросались наперерез машинам и орудиям, выясняли их принадлежность и направляли одних прямо, других — в сторону… Мимо нашей штабной машины, прижатой к обочине, проехала колонна автобусов с красными крестами на кузове — их пропускали первыми. Неподалеку в поле разорвался немецкий снаряд, осыпав нас комьями земли. Сеня (он ехал вместе со мной) пробормотал: «Сволочи, на пятки наступают. Еще накроют здесь!» Но вскоре регулировщики добрались до нас.

— Семьсот семнадцатый непромокаемый? — хрипло переспросил капитан в синей фуражке, с худым, черным, как у кочегара, лицом и махнул флажком. — Доедете до развилки, и направо!

Проехав километров пятьдесят, мы ночью добрались до станции Ямполь, где уже находились наши тылы. Начальник снабжения, которого мы нашли в одной из комнат на вокзале, предложил нам выпить. «Потому что вырвались из окружения», — пояснил он. Я недоумевал: еще несколько часов назад мы были уверены, что немцы, напоровшись на наш огневой вал, выдохлись… Теперь мне стало понятно беспокойство командира полка.

Наша походная колонна подошла только на рассвете. Подполковник вел ее по проселочным дорогам, почти без отдыха. Мы его еле узнали. Постаревший лет на десять, с запавшими небритыми щеками и покрасневшими веками обычно добрых, а сейчас мрачно-тревожных близоруких глаз, он сказал, чтобы я достал пишущую машинку, и стал диктовать мне донесение в штаб дивизии.

«Противник прорвался на флангах… Возникла угроза охвата… После упорного сопротивления мы отступили… Наши потери: примерно одна треть личного состава, в том числе шесть старших и одиннадцать средних командиров, а также двадцать одно орудие».

Командир полка взял бумагу, дрожащей рукой подписал.

— Иди сюда, комиссар, — позвал он замполита, — подпиши…

Нужный, успевший побриться, выглядел немного бодрее. Однако, прежде чем подписать, он подумал и добавил еще одну строчку:

«Моральное состояние полка хорошее».


Мы подъехали к загородной роще, где уже сосредоточилась вся дивизия. Возле маленького кирпичного домика стояло несколько легковых машин, среди них черный генеральский ЗИС. Здесь расположился штаб. Логунович и Нужный, захватив донесение, пошли туда, на ходу оправляя ремни. Я проводил взглядом их ссутулившиеся спины.

Но вот двери распахнулись, и вышел сам комдив — высокий, худой, в низко надвинутой фуражке. За ним шел адъютант и нес завернутое в чехол знамя.

— Постройте свои полки, — сказал генерал, и командиры бросились к машинам.

Построение происходило здесь же, на поляне, возле штаба. Я смотрел на поредевшую дивизию, и перед моими глазами невольно вставала другая картина: утро 22 июня, когда мы услышали о начавшейся войне. Это было на марше, где-то неподалеку отсюда. Тогда мы бодро шли вперед, не думая об опасности. Наша колонна растянулась по шоссе на несколько километров. Тяжело покачивались орудия, клацали за спинами у бойцов новенькие каски, сверкали на солнце штыки. Впереди, в голове колонны, гремели трубы. «Броня крепка, и танки наши быстры…» Я с гордостью смотрел на молодые, веселые лица бойцов, на наши грозные гаубицы и проклинал лошадей, которые, как мне казалось, вышагивали слишком медленно. Не терпелось вступить в бой. «Пока дотащимся до фронта, — думал я, — наши, наверно, уже в Берлине будут…»

Так было всего неделю назад. А сейчас усталые, измученные командиры строили своих, таких же усталых и измученных бойцов — многие из них были в порванных гимнастерках, с окровавленными повязками. Некоторые полки уменьшились вдвое, втрое… Наш семьсот семнадцатый выглядел еще сравнительно сносно: все-таки у нас осталось пятнадцать гаубиц и больше половины бойцов.

Командир дивизии поднялся на грузовик.

— Товарищи! — сказал он. — Я никого не хочу винить: вы дрались хорошо. Но просто драться — мало. Дальше нам отступать нельзя. Мы займем оборону здесь, на холме, — он сделал широкий жест, прочертив в воздухе полукруг, — и будем держать прилегающие коммуникации. Скоро к нам должна подойти помощь — танковый полк…

Видя, как люди радостно зашевелились, генерал поднял руку и достал из планшетки газету.

— Вот я прочту вам, это свежая… «На всем участке фронта, от Перемышля до Черного моря, наши войска, успешно отражая многочисленные попытки противника проникнуть на нашу территорию, прочно удерживают государственную границу». Вы слышали: границу! А мы где? Где мы, я вас спрашиваю?

Люди молчали, опустив глаза. Генерал посмотрел, выпрямился, поправил орден на гимнастерке и приказал развернуть знамя. Красное полотнище заиграло на ветру.

— Поклянемся здесь, перед знаменем, что мы будем воевать так же, как воюют там, в Перемышле!

— Клянемся! — понеслось по рядам.

— Что не отступим больше ни шагу!

— Клянемся!

— Что будем стоять насмерть!

— Клянемся!..

Мы принялись за работу. Командир полка приказал расположить орудия так, чтобы держать под обстрелом шоссе, которое, петляя, тянулось от села к селу и скрывалось в лесу, синевшем на востоке. Другой артполк — у него осталось всего семь или восемь пушек — расположился по соседству, у станции. Он должен был поддерживать пехоту, окопавшуюся вдоль железнодорожной линии. Под нами в поросшей кустарником и деревьями лощине сосредоточились тылы. На вершине холма отрыли НП: глубокий длинный окоп, прикрытый двумя рядами бревен и охапками березовых и сосновых веток. «Словно маленький лес!» — говорили мы, любуясь работой саперов. Скрытые за ветвями, медленно вращались выгнутые шеи стереотруб, тревожно прощупывая даль.

Наступила ночь, затем снова день, но враг не давал о себе знать. Мы уже не слышали зловещего гула. Мирным серебристо-голубоватым дымком струился горизонт, внизу, в лощине, паслись отдохнувшие лошади. Мы с Сеней лежали на траве, курили и писали письма домой. Иногда я заглядывал в газету трехдневной давности, ту самую, которую генерал назвал «свежей», и перечитывал сводку, где говорилось о боях на границе. «Это уже в трехстах километрах от нас, — с горечью думал я. — Кто же там воюет? Может быть, какие-нибудь особенные, отборные части, составленные из богатырей или героев-орденоносцев?» Мы еще надеялись на контрудар на нашем участке фронта и, ожидая обещанных подкреплений, смотрели на восток. Но и там словно все вымерло.

Снова наступила ночь, душная, пахнущая травами. В небе мигали звезды, где-то стрекотал сверчок. Мы с Сеней сняли сапоги, распустили ремни, подложили под головы шинели и заснули.

Разбудил нас громкий, возбужденный разговор. Группа полуодетых, заспанных командиров расспрашивала связного, прибежавшего с НП. «Какие моторы? — волновался Логунович. — Почему мы ничего не слышим?» — «Не могу знать, товарищ подполковник, — отвечал боец. — Комдив приказал быть наготове».

Логунович махнул рукой: «Тише!» Все замолчали, насторожились. В чистом утреннем воздухе были слышны лишь далекое ржание лошадей и голоса поваров, готовивших внизу, за кустами, завтрак. Командир полка подошел к сидевшему на корточках телефонисту. «А ну, соедините меня с «первым»!» — «Танки… с востока?..» — донеслось до меня. Лицо Логуновича просияло. «Наконец-то! — подполковник поднялся. — Товарищи, к нам идет помощь!» — сказал он окружавшим его командирам, и все, радостно зашумев, бросились бежать на вершину холма.

На НП тоже ликовали. Наблюдатели, повернув свои стереотрубы на восток, шарили по зубчатой кромке леса. Выпросив у кого-то бинокль, я вглядывался в дорогу — она розовато блестела от росы и восходящего солнца. «Вот они!» — воскликнул один из бойцов, показывая вдаль. На дороге у самой опушки сверкнула какая-то точка, за ней другая, третья… Мы закричали «ура»…

Это были танки — первые, какие мне пришлось увидеть с начала войны. Они приближались. Мы уже различали шум моторов, лязг гусениц. И вдруг тот же наблюдатель отпрянул от трубы и растерянно пробормотал: «А почему у них на башнях кресты?» — «Что за ерунда! — оборвал его Нужный. — А ну, пусти!» Отстранив бойца, замполит стал смотреть сам. Вглядевшись, он побледнел и повернулся к нам: «Все на места! Это немцы!»

Артиллеристы бросились бежать к своим орудиям. Сеня, вырвав у меня бинокль, заспешил к топографам, которые уже наносили на планшеты приближающуюся вражескую колонну. На НП тонко запищал телефон. «Что? — крикнул телефонист. — И у вас?» Он протянул трубку подполковнику: «Докладывает сосед. Там у них, — боец кивнул на запад, в сторону станции, — тоже танки!» Логунович толкнул меня в плечо: «Беги к штабным документам, быстро!»

Но только я выскочил из окопа, как над моей головой просвистел снаряд и разорвался метрах в ста, взметнув черный столб земли и дыма. И сразу померкло солнце. На нас посыпались сотни снарядов и мин…

Что произошло потом, я помню смутно. Сохранились какие-то обрывки воспоминаний, не укладывающиеся в целое… Вот я бегу и наталкиваюсь на одно из наших орудий, стреляющее по танкам. Они уже близко, идут через поле, оставляя за собой широкие полосы примятой ржи. Орудие стреляет прямой наводкой, я помогаю заряжающему — подношу снаряды. Мы работаем лихорадочно, не замечая ничего, кроме ползущих на нас танков с черными крестами на башнях. Один из них вздрогнул и остановился. Попали! Из открывшегося люка повалил дым, выпрыгнули черные фигурки танкистов. Мы продолжаем стрелять. Взрыв! Еще взрыв! «Молодцы!» — кричит появившийся откуда-то Логунович. Но вдруг, увидев меня, матерится. «Тебе что приказано? Спасай документы!..» И вот я снова бегу. Шквал огня усиливается. Один из снарядов угодил в повозку с боеприпасами. Она горит, рвутся патроны. Мечутся, ржут обезумевшие лошади, пытаясь освободиться от смертоносного груза. Бегает по полю маленькая девушка-санинструктор, подбирает раненых, сволакивает их в ближайшую воронку. Помогаю ей, но, вспомнив приказ командира полка, бегу дальше… Вот и наша штабная машина. Ко мне бросается испуганный шофер: «Что делать?» Я прыгаю к нему в кабину: «Давай в укрытие!» Отчаянно лавируя между людьми и повозками, машина съезжает с холма и мчится по узкой лесной дороге. Мы ищем наши тылы, но их нет. Вдоль дороги разбросаны бумажные мешки с сухарями, ящики с консервами, дымит брошенная кухня… Стоп! Я ударяюсь лбом о стекло, вижу: дальше ехать нельзя — перед нами болото. А позади немцы. Над головой, шурша, проносятся снаряды и рвутся где-то там, на холме. Здесь тише, только слышен рокот моторов — справа, слева, везде… Вдруг совсем близко, за кустами, раздается автоматная очередь и чьи-то громкие голоса, похожие на лай. У шофера на поясе две «лимонки», я тянусь к ним Но шофер хватает меня за руку, кивает на ящики с документами. Нет, документы ни в коем случае не должны достаться врагу — так написано во всех уставах. Шофер растерянно смотрит на меня, я на него. Но я старший, и я решаю: сжечь! Я пишу на листке из блокнота акт, даю подписать шоферу. Затем он достает запасную канистру, обливает ящики бензином, включает газ и швыряет в кузов зажженную паклю. Охваченная пламенем машина ползет в болото. Трещит дерево, взлетают огненные лепестки и осыпаются пеплом. Машина медленно погружается в топь, скрывается под водой…

Теперь мы свободны. Но куда идти? Бой уже затихает. Орудийная стрельба смолкла, за лесом на холме слышны лишь редкие автоматные очереди. И все-таки мы карабкаемся наверх, цепляясь за кусты. Навстречу идет еще какая-то группа людей. Прячемся за деревьями, замираем. Шофер дает мне «лимонку», а сам снимает с плеча карабин. Но это наши. Я вижу бледное, измазанное землей и кровью лицо Сени, выбегаю из укрытия, но чуть не получаю пулю в лоб. «Дурак, — мой друг держит в руке дымящийся наган. — Я думал, что немец. Не задел?» — «Нет, а ты ранен?» Сеня отмахивается: «Ерунда, слегка поцарапало». Он сообщает об исходе боя. Дивизия окружена, боевой порядок нарушен. Генерал убит. Командир полка приказал пробиваться на восток малыми группами. Вот и все.

Спускаемся обратно к болоту и ждем, пока стемнеет. Будем выходить по двое, по трое… На прощанье делим поровну оружие и патроны, а документы прячем под стельки сапог… «До свидания, хлопцы! Бог даст, еще встретимся!» Шуршит камыш, хлюпает вода. Мы идем вдвоем — я и Сеня. Обогнув болото, выбираемся на дорогу, перепаханную танками. Черные рубчатые следы, как гигантские ящерицы, расползаются во все стороны. Невольно вспоминаю: «Направо пойдешь — смерть найдешь, налево пойдешь…» Сеня достает из кармана компас, показывает на темное, зловеще притихшее поле, над которым висит молодой месяц. Мы идем на восток…

И вот мы у своих, на пункте формирования в Броварах, неподалеку от Киева. Командование фронта собрало сюда всех, кто вышел из окружения. Кого тут только нет — от рядовых до генералов. Некоторые в гражданском: в холщовых домотканых рубахах и таких же портах, в засаленных картузах и дырявых соломенных шляпах… Но настроение боевое! Все стремятся попасть в действующую армию. Многим уже надоело сидеть в тылу, на постных харчах. И проверки замучили. А главное, хочется снова почувствовать себя человеком. «Или грудь в крестах, или голова в кустах!»

Последнее, конечно, доступнее. С наградами пока туго. И все-таки список героев растет.

В один из дней по радио передают Указ о награждении какой-то 99-й стрелковой дивизии. У репродуктора толпа. «Подумать только: первая орденоносная! — не то с восхищением, не то с завистью говорит один из из «окруженцев», высокий, краснолицый, в толстовке, но с выправкой кадрового военного. — Везет этой девяносто девятой». — «Ну, знаете, Суворов сказал: раз везет, два везет, помилуй бог — надобно ж и уменье! — возражает ему седой генерал в пенсне, с наспех пришитыми петлицами. — А то, что девяносто девятая умеет воевать, — она доказала еще в Перемышле…» Я невольно настораживаюсь и вспоминаю первые сводки Совинформбюро, нашу клятву на лугу под Ямполем. «Так вот, значит, кто там сражался — такая же стрелковая дивизия, как и наша!» Мне даже не верится.

Но на другой день приносят газеты, они заполнены красочными описаниями подвигов «первой краснознаменной». Да, это она в течение недели вела бои на границе, а затем, получив приказ об отходе из Перемышля, прорвала несколько вражеских колец и заслонов. По казармам ходят агитаторы из политотдела, читают вслух очерки, рассказы, стихи. «Навеки овеянный славой крылатой, да здравствует путь девяносто девятой!» Мы вглядываемся в фотографии героев. Ничего особенного в них нет — люди как люди, такие же, как и мы. И всем нам хочется скорее на фронт!

А он — километрах в двадцати от нас, на той стороне Днепра. Оттуда доносятся далекие, глухие взрывы. Немцы рвутся к Киеву, но теперь, кажется, безуспешно. Иногда в небе появляются их корректировщики — мы уже хорошо знаем этих «стрекоз», следом за ними начинает бить тяжелая артиллерия. Но снаряды не долетают до нас и, шипя, падают в реку.

В ожидании назначения мы бродим по городу или валяемся на нарах, читаем газеты. В них еще несколько дней только и пишут о девяносто девятой. А потом вдруг умолкают. Проносится слух, что дивизию сформировали заново, выделив из нее какие-то особые ударные группы, которые приданы частям, обороняющим Киев. Якобы так распорядился сам Сталин. Поэтому, мол, немцев и удалось здесь задержать, а кое-где даже отбросить назад.


Но вскоре я услышал другую новость. Было это уже на фронте.

Шел бой. К нам в блиндаж привели пополнение — угловатых новичков в неуклюже сидящих гимнастерках и надвинутых на уши пилотках. Они толпились у стола, где писаря заполняли учетные карточки, и с беспокойством озирались на дверь, за которой грохотали взрывы.

Но один из них вел себя как-то странно, почти безучастно. Он стоял в стороне, привалившись к бревну, подпиравшему накат, и курил. У него не было ни вещмешка, ни сумки с противогазом, только трофейный автомат и такой же нож, засунутый за голенище. Я обратил внимание на его серое, словно неживое лицо с большим хрящеватым носом, мне показалось, что где-то я его уже видел.

Наконец очередь дошла до него. Писарь быстро, не глядя, записал фамилию, имя, отчество…

— Наград, конечно, нет?

— Есть. Медаль «За отвагу».

Писарь поднял голову.

— Ты уже воевал!.. А в какой части?

— В девяносто девятой, краснознаменной.

Так вот откуда он! Но почему один?

— А где же другие твои товарищи?

Солдат удивленно посмотрел на меня и сдернул с головы пилотку.

— Вечная им память, — тихо прошептал он. — Погибла наша дивизия…

— Врешь! — крикнул я. Но увидел его глаза — светлые, немигающие, с красными, обожженными веками. В груди у меня похолодело.

— Как же это случилось?

Солдат сморщился, как от боли.

— Как-нибудь в другой раз… А сейчас уволь, браток. Мне пора.

Он подхватил свой автомат и побежал догонять строй.

Больше об этой дивизии я не слыхал. И уже не встречал того солдата. Кто-то говорил, что его убили в первом же бою.

ЧЕТВЕРО ИЗ УКРЕПРАЙОНА

Больше двадцати лет прошло с тех пор. Подвиг на Сане не давал мне покоя. И вот я опять вернулся к «легенде о Перемышле», уже как писатель. Но с чего начать? Может быть, с поисков того солдата, что встретился мне под Киевом?.. Я долго припоминал его фамилию: не то Кравчук, не то Савчук. Впрочем, если он награжден, найти его будет легче. И я отправился в Подольск, в Архив Министерства обороны СССР.


Целую неделю с утра до вечера я корпел над папками, перебирая наградные листы. Одни проглядывал наспех, другие читал. И думал.

Что же остается после нас на земле? Строитель воздвигает дома, прокладывает дороги. Учитель учит детей. Поэт слагает стихи.

Но все мы, одетые в солдатскую форму, делали одно совсем не свойственное нам дело — стреляли и убивали…

Наша война была справедливой, это мы знали и чувствовали все. И все — я имею в виду настоящих людей — воевали честно. И не только потому, что кто-то нам приказывал. А потому, что у нас был свой, личный «верховный главнокомандующий» — совесть. Это решило судьбу войны.

Можно понастроить миллионы сверхмощных танков и ракетных установок, залить землю потоками огня, превратить ее в пепел, но и тогда победа не достанется агрессору, ибо победа — это не обладание сожженной землей и отравленным воздухом, а утверждение одних человеческих законов над другими. И здесь в  к о н е ч н о м  с ч е т е  бессильны огонь и железо. И приказы тоже бессильны. Здесь есть один решающий фактор — народ, его разумная воля, его совесть…

Я читаю наградные листы и вижу: да у нас же были тысячи Матросовых, тысячи Гастелло, как, вероятно, когда-то были тысячи Сусаниных… А разве мы знаем их всех?

Все листы просмотрены, а моего солдата нет. Попробую заглянуть в списки личного состава. Однако девушка из архива смотрит на меня как на сумасшедшего. «Рядового искать бесполезно, все равно что иголку в сене!» Но, пожалев меня, она уходит куда-то и возвращается с тоненькой запыленной папкой, на которой написано: «99… сд».

— Спасибо. Но неужели это все?

— Да, все.

Бедная папка! В ней всего пять-шесть страничек, аккуратно подшитых и пронумерованных. Ни статей, которыми когда-то пестрели газеты, ни возвышенных стихов! Какое-то донесение, написанное карандашом на листочке из школьной тетради, рапорт с просьбой о срочном ремонте противотанковой пушки, ведомость с перечислением пропавшего имущества: хомутов столько-то, уздечек столько-то… Разочарованно закрываю папку и вдруг замечаю на обложке сразу два штампа: один — фашистский, с черным орлом и свастикой, с датой «1941», другой — наш. И две одинаковые надписи, только на разных языках: «Взято в качестве трофея».

Да, эта папка действительно бедная. Я мысленно представляю себе ее путь. Когда-то, в начале войны, она вместе с бойцами попала в окружение. Ее пытались сжечь, но не смогли, остался лишь след огня — потемневший, зазубренный край. Затем она побывала в лапах у немецких штабистов, и те корпели над ней, пытаясь выудить какие-нибудь важные сведения. Но ничего интересного не нашли и швырнули в сейф, где она провалялась в темноте всю войну, пока до нее снова не добрались наши. И вот она пылится на полках, никому не нужная и забытая… Даже я готов был ругать ее! Мир праху твоему, папка, за твои невольные заслуги!


Распрощавшись с архивом и приехав в Москву, я решил обратиться в Комитет ветеранов войны. Может быть, там есть какая-нибудь картотека? Или информационный бюллетень, где можно поместить объявление о поисках?..

…Подхожу к уютному красивому особняку пушкинских времен. Мне знаком этот дом, я несколько раз бывал в нем на различных собраниях и заседаниях.

Захожу в здание и спрашиваю у пожилого мужчины с темными кругами у глаз и резкими, суровыми складками на чисто выбритых щеках. Это боевой, заслуженный человек, бывший узник Бухенвальда.

— Вряд ли мы вам чем-то поможем, — прямо говорит он. — Своей газеты у нас пока нет, информационного бюллетеня тоже. Повесьте ваше объявление здесь, — он кивает на висящую в вестибюле доску. — Вдруг кто-то прочтет, отзовется. А еще лучше пройдите в наш филиал, на улицу Кирова. Там как раз сейчас собрание бывших партизан. Они люди бывалые, возможно, что-то подскажут. И вообще обращайтесь к живым участникам войны, это самый верный путь.

И вот я на улице Кирова, в филиале комитета. Бывшие партизаны толпятся в накуренном зале, в коридорах, шумят. Один детина ростом под потолок громко возмущается, что до сих пор не принесли обещанных билетов на торжественное заседание в Колонный зал Дома союзов, Другой подшучивает: «Не попадем — не беда, начальство опять культпоход в кино устроит». — «Я что — пионер? — взрывается детина. — За тыщу верст ехал фильм смотреть!» Все смеются.

Заметив освободившийся стул, взбираюсь на него и обращаюсь к партизанам с моей просьбой. Люди умолкают, внимательно слушают. Слушают и молчат. Я слезаю со стула.

«И здесь не повезло!» — думаю я, направляясь к дверям. Кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Передо мной рослая женщина с круглым загорелым лицом и проседью в волосах.

— Я была в Перемышле, — и, чуть смущаясь моей радости, добавляет: — Только во время войны немного, всего один день…

Но и это для меня находка! Крепко жму ее руку, смотрю, куда бы нам сесть. Находим в полутемном коридоре укромный уголок, и беседа начинается.

Женщину зовут Варвара Артемовна Грисенко. Она из Днепропетровска — там родилась и теперь после долгих странствий по белу свету снова живет на прежнем месте.

— Словно и жизни не было, — слышу я ее ровный, спокойный голос и вижу белую полоску мелькнувших в улыбке зубов. — А помотало меня дай бог! И партизанила и в гестапо сидела… Есть что вспомнить на старости лет.

— Ну, какая же вы старуха! — искренне говорю я. — Вам от силы сорок.

— Нет, уже пятьдесят. А тогда, в Перемышле, я совсем девчонкой выглядывала… — Она вздыхает. — Хорошее было время, другого такого не знаю.

Женщина спохватывается:

— Но ведь вам про оборону нужно, а я про свое…

— Ничего, ничего, — успокаиваю я. — Давайте все по порядку.

Чувствую, что ей очень хочется рассказать не только о войне, но и еще о чем-то, для нее дорогом и неповторимом. И она рассказывает.

…Приехала она в Перемышль летом 1940 года. По вербовке, как вольнонаемная, в одну из военно-строительных организаций. Почему именно в Перемышль, она сейчас не помнит. Да и тогда, наверное, не знала точно. Просто тянуло по молодости в дальние края. А тут еще говорили, что в Западной Украине, которую недавно, год назад, освободили от панов, жизнь какая-то особенная, чудная, вот и поехала посмотреть.

И правда, попала она словно в другой мир. Городок старинный, чистенький, улицы узенькие, вымощенные каменными плитками, а дома высокие, под черепицей и темные, как в сказке. Почти на каждой улице церковь или монастырь. Начнут в колокола звонить, хоть уши затыкай. И попов в городе было много. А еще больше военных…

— Ну, обвыкла, поосмотрелась. Город пограничный: большая его часть — называлась она Присанье — наша, советская, а меньшая — Засанье — принадлежала немцам. Граница проходила по реке Сан, небольшой реке, шагов в сто шириной. Через реку мост — высокий, чугунный, на две железнодорожные колеи, у каждой арки, с той и другой стороны, пограничные будки. Наша — зеленая, с красной звездой, у немцев — полосатая, черная с белым. По набережной гражданским ходить запрещалось: там была «зона» и шло строительство дотов.

Вот в том самом управлении, которое их строило, я и работала машинисткой. Работали мы, вольнонаемные девчата, дружно, весело, — говорит женщина. — Иной раз до поздней ночи стучали на машинке, а усталости не чувствовали. Потому что молодость. Да и обращение хорошее, человеческое, это главное. И все начальники были приветливые, уважительные. Особенно нравился нам самый старший по званию — Александр Дорофеевич… — Женщина задумывается, вспоминает. — Комиссар он был, а вот как фамилия — забыла. — Она с досадой стучит себя по лбу. — Ну, как его… Такой веселый, бойкий и уж очень уважительный к людям. Ну, да ладно.

Она машет рукой и вдруг вопросительно смотрит на меня.

— Может, вам это неинтересно?

— Рассказывайте, Варвара Артемовна, все рассказывайте.

— Так уж и все?

В ее глазах мелькает озорной огонек.

— Глупая я тогда была. А хитрая! Пошли мы как-то в кино с подружкой — тоже вольнонаемная, ее Марией звали. А там к нам перед сеансом два лейтенанта привязались. Откуда, мол, вы, девушки, такие красивые, как вас звать и где вы работаете. Ну, я Марию толкнула в бок и говорю им, что мы грузчицы со станции. Они вроде поверили. Один лейтенант, высокий, красивый, стал к Марии приставать, чтобы она с ним вместе села. Мария согласилась и пошла с ним. А со мной пошел другой лейтенант, который посерьезнее. И росточком поменьше, так, невидненький. Я тогда на него даже внимания не обратила. Ну, сели мы, картину смотрим. Он молчит, и я молчу. Он мне только сказал, что его Василием зовут. Так и просидели весь сеанс молча.

Вышли из кино все вместе, лейтенанты нас до дому проводили. Мария их на чай пригласила. А дома у нас холодно было. Я, как пришла, села на кровать, закрыла ноги одеялом и сижу, книжку читаю. Мария со своим лейтенантом стали грубу, печку то есть, растапливать и чайник поставили. А этот Василий ко мне подсел и смотрит на меня, смотрит и руку мне гладит. А рука у меня тогда была не такая, как сейчас, помягче. Вот и говорит: «Зачем же вы меня, Варя, обманываете? Вы же не грузчица». Так он это жалостливо сказал, что я не нашлась даже, что ответить. Но когда, уходя, он попросил разрешения завтра прийти, я разрешила…

Стали мы встречаться. А весной сорок первого расписались, и я перешла жить в его квартиру.

Многие нашей жизни завидовали. Василий, он водки не пил, гулянками не увлекался. Но мне с ним не было скучно. Как у нас вечер свободный, так он предлагает: «Пойдем, Варенька, побродим немного». Мы шли обычно на Замковую гору — это в Перемышле так называется гора, где стоит старинный замок какого-то короля или графа. А вокруг замка большой парк. Вот и бродим мы по дорожкам и говорим, говорим. А то залезем на башню и смотрим на ту сторону Сана. Там немцы. Ходят их офицеры, важные, как гусаки, в лаковых сапогах и с тросточками. Или дамы — нарядные, в широких шляпах. А иногда проедет карета с кожаным верхом. Я еще мечтала: «Вот бы в такой карете покататься!» А Вася смеялся: «Подожди, Варя, когда мы с тобой до золотой свадьбы доживем, я тебе еще лучше карету подарю, тоже из золота!»

Так мы и прожили три с половиной месяца. 21 июня, в субботу, помню, наше городское начальство решило в Замковом парке праздник устроить, почему — не знаю. Только народу там собралось масса: и военные и гражданские. В ларьках чего только нет — и шоколад, и апельсины, и вина разные, одного птичьего молока не хватало. Ну, танцы, конечно. Музыка играла, фейерверки пускали. Одним словом, чтобы все видели, что мы за мир… Мы с Василием тоже там были, но только часов до десяти. Его товарищи нас в ресторан звали, но он не пошел. «Мы, — говорит, — лучше с Варюхой по-семейному, дома поужинаем». Пришли, поели, потом долго в карты, в дурачка, резались. А потом легли спать…

И вдруг взрыв. Я глаза открыла, вижу рассвет, красное солнце в лицо бьет, ничего не разберу. Только грохочет вокруг и дом ходуном ходит. А Василий уже собирается: «Это, Варя, война!» Так и сказал, уверенно, будто знал. Быстро натянул гимнастерку, схватил сумку и к двери. Но вернулся, поцеловал меня и приказал немедленно бежать за ним, в его часть. Я тоже оделась кое-как, все, помню, кофту вместо юбки на ноги натянуть пыталась. Выбежала из дому, а по улице бегут такие же, как и я, — кто полуодетый, кто просто в нижнем белье. Кругом снаряды рвутся, паника, дети плачут…

Ну, добежала я до его части, а там нас, женщин, сразу же погрузили в санитарные автобусы и повезли за город. А оттуда еще дальше. Так мы ехали почти три недели, до самого Проскурова. Там нас уже поездами направили кого куда. Я поехала в Днепропетровск, к родителям…

Варвара Артемовна сидит, опустив глаза, старательно разглаживает складку на платье.

— А что же дальше было с вашим мужем?

— Убили его, — просто и как-то очень спокойно говорит она. — Уже за Проскуровом встретила я случайно его ординарца. Сначала не узнала, был мальчик, а здесь ко мне подошел, ну, прямо как старик — обросший весь, черный и худой-худой. Он меня сам узнал, подбежал с шинелью в руках, говорит: «Вот, возьмите, это Василь Никитича шинель». И убежал обратно в колонну. А я посмотрела — вешалка, что я ему перед войной пришивала, порвана, воротник в крови, и так мне дурно стало, еле до вагона добралась…. А уже в Днепропетровске, месяца через два, мне похоронную прислали: убит, мол, а где — не указано. «Погиб смертью храбрых». И все.

…Мы выходим на улицу. Женщина идет крепкая, осанистая, серьезная, и уже кажется, что не было у нас сейчас ни этого уединения в уголке, ни откровенного разговора. О чем она думает? Теперь об этом не спросишь…

— Да, вспомнила, как бывшего нашего начальника фамилия, — Притула, Александр Дорофеевич Притула.

В ее карих, золотистых от солнца глазах снова светится радость.

— А я уж думала, у меня склероз! Между прочим, говорят, он жив, где-то сейчас генералом служит. Ну, прощайте, через десять минут у нас заседание.

Тряхнув мне руку, она бежит к переполненному автобусу, прыгает на подножку, расталкивая стоящих впереди мужчин.

Я смотрю ей вслед. Но вот захлопывается дверца, автобус ныряет в поток других машин и скрывается в нем.

Спасибо, Варвара Артемовна!


Теперь во мне еще сильнее заговорил дух искателя. Он подсказывал: стоит ухватиться за кончик нитки, и клубок начнет разматываться. Но в мечтах все проще и, я бы сказал, прекраснее. Сколько раз — и тогда и сейчас, когда первый этап поисков уже давно позади, — я, споткнувшись, вдруг начинал проклинать себя за мое пристрастие ходить по узким горным тропинкам, зачастую по краю пропасти.

И все-таки это чертовски интересно: возвратиться к легенде и попытаться сверить ее с правдой жизни. Только так, шаг за шагом, восстанавливается великая карта войны. Исчезают «белые пятна», становятся резче штрихи…

Хороший мой друг, тоже писатель-искатель, познакомил меня с «помощником следопытов» из Министерства обороны, полковником Валентином Николаевичем Соловьевым. Тот понял меня с полуслова. «Генерал не иголка!» — с улыбкой в голосе ответил он и в тот же день сообщил мне служебный телефон Притулы.

…Набираю номер, воображая себе внешность генерала: седой бобрик, живые, веселые глаза… Впрочем, что гадать, если мы скоро увидимся?.. Я почему-то не сомневаюсь в этом.

— Притула слушает.

Я представляюсь, коротко, может быть, сбивчиво говорю о цели моего предстоящего визита, ссылаюсь на Варвару Артемовну Грисенко.

— Грисенко? — слышу в ответ. — Что-то не припоминаю такую… А в Перемышле я был. И в обороне участвовал. Но принять вас сейчас не могу, некогда. Позвоните через несколько дней.

В трубке щелкает, затем тишина. Разговор окончен.

Я понимаю, что генерал занят. Но на душе остается какой-то осадок, вроде легкого облачка. Почему мой собеседник не обрадовался, когда я сказал о моем желании заняться этой забытой ныне обороной? Впрочем, писатель как ребенок, ему вынь да положь заветную игрушку. А у генерала дела. Придется подождать.

Неделю спустя повторяю звонок.

Но генерал опять занят. И встретиться нам вряд ли удастся.

— И вообще, — говорит он, — с тех пор прошло так много лет, в памяти почти ничего не сохранилось, какие-то крохи. Да и стоит ли этим заниматься, ворошить прошлое?..

Александр Дорофеевич снова вешает трубку.

Теперь я, признаться, обижен. Что я, бездельник, пытающийся украсть чужое время ради собственной прихоти? Или мной руководит нечто большее, чем простое любопытство?.. Но почему генерал не советует мне «ворошить прошлое»? Может быть, здесь есть какая-то тайна?

Попробую позвонить еще раз — последний. Я уже не сомневаюсь, что встреча с генералом не состоится. Страшно другое: неужели ниточка оборвется?

На всякий случай у меня приготовлен вопрос.

— Прошу прощения за назойливость, но не подскажете ли вы кого-либо из ваших сотрудников по Перемышлю?

— Вы все-таки решили продолжать?

— Да, решил.

Пауза. Генерал думает. Я слышу какие-то голоса: по-видимому, у него в кабинете идет совещание. И тут мне впервые становится неловко: ну какого черта я отвлекаю человека от дела? Сейчас извинюсь и повешу трубку.

Но слышу:

— В одном из московских проектных институтов, кажется, на улице Горького, работает инженер Лисагор Семен Маркович. Попробуйте отыскать его…

Я с облегчением вздыхаю. Какое все-таки счастье, что мы живем в цивилизованном веке! В данном случае я имею в виду телефон и такое великолепное приложение к нему, как «Список абонентов города Москвы». Правда, на улице Горького помещается несколько институтов. Звоню в один, в другой. И вот наконец…

— Лисагор слушает.

Голос тихий, немного усталый. Но я уже настороже. «Не буду сразу раскрывать карты!»

— Мне нужно вас видеть по важному делу. Когда бы я мог с вами встретиться?

— Когда угодно, хоть сейчас.


Я снова сижу где-то в закутке, в коридоре. Кажется, это единственное место, где можно поговорить по душам, спасаясь от учрежденческой сутолоки и телефонных звонков. Семен Маркович извиняется: что же поделаешь, если у тебя нет отдельного кабинета? Я говорю, что меня вполне устраивает наша «демократическая исповедальня», тем более что я уже начинаю привыкать. И дело вовсе не в кабинетах, а в людях, в их желании общения. Мой собеседник соглашается. Таким образом, наша беседа медленно, но верно подвигается, как говорят моряки, в заданном курсе и, наконец, добирается до Перемышля.

— Да, это в своем роде роковой город! — говорит Семен Маркович. — Когда бы ни разразилась война между нами и немцами, ему достается в первую голову. А почему? Потому что там узел коммуникаций. Железная дорога — раз, шоссейные дороги — два, а перед войной через Перемышль, насколько мне известно, шел главный телефонный кабель, по которому велись государственные переговоры…

Семен Маркович, говорящий и без того тихо, произносит последние словашепотом. Но тут же спохватывается.

— Вот что значит привычка военного инженера: не дай бог, выболтнешь какой-нибудь секрет, а потом тебя того, за шкирку… Ах, конечно, сейчас это уже ни для кого не имеет значения, но тогда… Тогда, дорогой товарищ, мы даже, ложась спать, готовы были затыкать себе рот полотенцем. Время было опасное, А мы — я говорю о таких, как я, — выполняли задание особой важности. Да, да! Хотя наш подвиг, — инженер грустно усмехается, — некоторые сейчас рассматривают как очень большую глупость…

И Семен Маркович рассказывает мне о том грандиозном строительстве, какое развернулось на протяжении всей нашей границы с осени 1939 года, после воссоединения Украины и Белоруссии с их западными землями. Сталин решил укрепить новые рубежи мощными оборонительными сооружениями по типу знаменитых линий Мажино, Маннергейма и других «чудес» современной фортификации. Он пошел на то, чтобы, по сути, ликвидировать почти всю прежнюю оборонительную линию, которая проходила вдоль старой границы СССР с панской Польшей и строилась еще с начала тридцатых годов. Построенные старые доты и дзоты передали колхозам или засыпали и стали строить новые, уже на границе с фашистской Германией, оккупировавшей Польшу. Это потребовало огромных средств. Но Сталин не поскупился. Он знал, что народ ему верит и пойдет на любые жертвы. Были пересмотрены и урезаны многие статьи пятилетнего плана, и сотни миллионов рублей брошены на строительство новых дотов и дзотов. Пограничная полоса была разбита на ряд укрепрайонов — одним из них был Перемышльский, который тянулся примерно на сто с лишним километров по извилистому берегу Сана. Только в одном этом районе должно было быть построено двести или даже больше дотов.

Семен Маркович рассказывает о различных типах дотов — о капонирах и полукапонирах, об их преимуществах и недостатках, а главное, о том, с каким напряжением сил трудились строители — инженеры, техники, плотники, бетонщики, шоферы…

— Энтузиазм! У нас уже примелькалось это слово… Но я вам скажу честно, когда ты видишь, что все работают не за деньги, — ах, какие там деньги! — а потому, что так надо для страны, и сам работаешь, забывая и про еду, и про сон, и даже про жену родную, вот тогда ты понимаешь, что это такое. Были дни, когда мы работали круглые сутки… И вы думаете, кто-нибудь из нас плакал или жаловался? Ничего подобного! Мы знали, что там, за рекой, Гитлер. Так пусть он сломает зубы о наши «орешки», — вот для чего мы работали! — глаза у инженера загораются и гаснут. — Если бы война началась на год позже, то, уверяю вас, Гитлер напоролся бы на такой пояс, что все его планы полетели бы к черту еще на границе. Да, да, можете мне поверить! А теперь некоторые вспоминают о нас как о каких-то лентяях или чудаках. Не оправдали, мол, эти укрепрайоны наших надежд… Но кто виноват, что война началась раньше, чем мы все предполагали?

В конце коридора открывается дверь.

— Товарищ Лисагор, вас здесь ждут…

Инженер вздыхает, смотрит на часы. Я чувствую, что задержал его. Беру со стола чертеж, прячу в карман.

— А кому вы сдавали готовые доты?

— Командованию укрепрайона. Там у них был свой начальник по фамилии Маслюк. Не то подполковник, не то полковник, уже не помню. По-моему, он тоже жив. Разве Притула вам не сказал?

— Нет. Даже больше, — теперь я могу открыться, — он не советовал мне заниматься этой историей. Вы не знаете почему?

Семен Маркович настораживается.

— Не советовал? Странно. Он же сам вложил в это строительство столько сил, столько энергии. Отличный был начальник и очень отзывчивый человек. И вдруг…

— Вы мне все-таки покажите, что вы там напишете, — просит он, прощаясь. — А то еще, знаете, могут быть всякие неточности… с технической стороны.

Я обещаю, но говорю, что меня больше интересует сторона человеческая. А что касается укрепрайона, то ведь он же сейчас не имеет значения?

— Да, да, — кивает головой инженер. — Но все же…


Итак, я еще кое-что узнал. Ниточка продолжается. Только бы мне найти Маслюка!

Снова звоню в Министерство обороны.

В. Н. Соловьев, предупредив, что «полковник не генерал», просит меня позвонить дня через три и точно в назначенный срок сообщает мне координаты. Полковник в отставке Дмитрий Матвеевич Маслюк, бывший комендант Перемышльского укрепрайона, в настоящее время живет в Киеве. Подробный адрес я могу узнать через Киевский горвоенкомат…


Жаркий летний полдень. Я иду по Киеву и узнаю и не узнаю его. Как-то так получилось, что за последние десять-пятнадцать лет, изъездив чуть ли не всю страну, я почему-то не был в этом городе, с которым связана моя фронтовая юность. Киев и раньше казался мне прекрасным, но сейчас он еще лучше… Вот Крещатик, многоэтажный, светлый, весь какой-то сверкающий. С трудом нахожу дом с башенкой, который я запомнил еще тогда, когда нас, бывших «окруженцев», прибывших из Броваров, сажали здесь на машины и отправляли на фронт… А вот бульвар Шевченко, та же литая чугунная решетка и два ряда тополей, стоящих плотно, как солдаты в строю. По этому бульвару в тревожную осень того же сорок первого мы отступали, оставляя Киев врагу. Это было ночью, где-то недалеко рвались снаряды, выбрасывая высоко, до самого неба, оранжево-черные сполохи огня. Моросил дождь. И деревья стояли молча, в своих рваных, порыжевших одеждах, словно предчувствуя беду… А сейчас они чуть покачиваются под легким, игривым ветром, блестят на солнце густой клейкой листвой. И как будто не было ничего — ни войны, ни моей молодости, а вечно был этот мир, шумный и пестрый, немного ленивый от жары, погруженный в тысячи повседневных забот и служебных обязанностей…

Маслюк живет в пригороде. Здесь тихо. Домик утопает в зелени, золотятся стройные стволы сосен, жужжат над цветами шмели, кудахчут куры. Румяная черноглазая женщина варит варенье из клубники. Из медного таза струится сладковатый запах, привлекает пчел. Сам Дмитрий Матвеевич тоже хозяйничает — вооружившись молотком, чинит наличники на окнах. Он в одних штанах, в стоптанных тапочках на босу ногу — ни дать ни взять добродушный, неторопливый сельский «дид», всю жизнь только и занимавшийся плотницким делом…

Но это первое впечатление. Хозяин легко соскакивает с завалинки и как бы оценивающе смотрит на меня. А я смотрю на него. Нет, он вовсе не «дид» и даже не «дядько». Под тонким слоем мирного жирка спрятаны упругие мышцы. Рука, небольшая, но крепкая, поигрывает молотком. В зеленоватых, зорких глазах есть что-то рысье… Я мысленно прикидываю на него военную форму: наверно, бравый был командир, быстрый и гибкий.

Был! В армию пошел еще мальчишкой, участвовал во многих лихих походах, во время осенней кампании 1939 года ходил в адъютантах у одного известного полководца, ныне маршала. Служебная лестница давалась легко, хотя кое-где и заедало… А перед войной, в тридцать девять лет будучи уже полковником, получил генеральскую должность — стал командовать Перемышльским укрепрайоном, который до этого сам же начал строить. Лисагора он помнит. И Притулу, конечно, тоже. «Как же, как же! Он был у меня начальником политотдела, а потом нас обоих повысили. Я ж его и рекомендовал на мое место. Паренек он был бойкий, сообразительный…» «Паренек!» Я невольно улыбаюсь, вспоминая недоступного генерала. Для самого Маслюка служба сложилась, по-видимому, не столь удачно. Но он не сетует. С мудростью военного, много повидавшего человека он относится к своей и чужой судьбе без обид или зависти. Во всяком случае, мне так кажется…

Дмитрий Матвеевич подтверждает данные Лисагора. Инженер не ошибся: новая линия, если бы ее успели закончить, явилась бы серьезным препятствием для вражеской армии. Но насчет «не ждали» — это как сказать… Командиры в ранге Маслюка и выше каждый месяц получали разведсводки, где подробно сообщалось о передвижении немецких войск к нашим границам. К весне сорок первого года Гитлер передислоцировал на восток основную массу своей армии.

— Ну, да это было бы еще не так страшно, если бы мы приняли ответные меры. А что получилось на деле? Мы, те, кто служил на границе, все видели — и как немцы устанавливают орудия на господствующих высотах и как ведут топографические расчеты, разгуливая с биноклями и планшетами вдоль берега Сана… Кстати, гитлеровцы действовали почти открыто, не маскируясь. Фашистские самолеты спокойно летали над нашей территорией и фотографировали важнейшие стратегические объекты. Сбивать их мы не имели права. Приказы из Москвы строго предупреждали — не давать ни малейшего повода для возникновения конфликта. Правда, находились среди наших командиров и такие, кто не соглашался с подобными приказами и даже доказывал их вредность. Ну, и заработали по шапке — кого сняли с должности за «паникерство», а кого и похоже… Я, видя все это, помалкивал. Но за разведсводками следил. И кое-какие меры, те, что были в моих возможностях, постарался принять.

К концу мая, вспоминает Дмитрий Матвеевич, он был уже уверен, что война начнется самое большее через месяц. Немцы закончили переброску войск и стали поспешно вывозить свои семьи в тыл.

— Тогда мы решили заселить все готовые или почти готовые доты, а таких в нашем укрепрайоне имелось уже около сотни. Но как это сделать? Прямо сказать об опасности мы не могли — нас всех обвинили бы в паникерстве. Пришлось пойти на хитрость: объявить учения, приближенные к боевой обстановке. Под этим предлогом мы перевели наших бойцов из казарм в доты. Каюсь, устроил я моим ребятам заранее еще тот курорт. — Он усмехается. — Не знаю, жив кто-нибудь из них сейчас или нет? Встретил бы — расспросил. Наверно, в душе они проклинали меня тогда. Но вскоре, надеюсь, поняли. Да и не только они…

Наш разговор подходит к главному, ради чего я приехал сюда. Включаю магнитофон. Дмитрий Матвеевич, искоса, будто невзначай взглянув на него, весь как-то подбирается, словно готовится к речи. Я пугаюсь. Сейчас он начнет взвешивать каждое слово, и рассказ станет гладким и круглым, как камень. Приходится предупредить хозяина, что, когда окончится запись, мы прослушаем пленку сначала. Маслюк машет рукой, но все же покашливает, двигает стулом, приноравливаясь к микрофону.

— Так… С чего же начать? Дайте собраться с мыслями…

Я подсказываю, что 21 июня, насколько мне известно, в Перемышле было назначено большое гулянье на Замковой горе…

— Да, да, — подхватывает Маслюк, — вспоминаю! Так вот, примерно в это же самое время нам с Притулой позвонили из Киева. Слушаю. У телефона командующий округом генерал-полковник Кирпонос. Мне сразу показалось, что голос у него не такой, как всегда, а вроде взволнованный. Говорит: «Высылаем к вам курьерской визой поезд со взрывчаткой. Как прибудет, начинайте немедленно минировать границу на всем протяжении укрепрайона». И точка. Никаких разъяснений. А уже ночью прибегает дежурный и снова зовет в штаб. Получен срочный приказ привести в боевую готовность войска…

А дальше опять непонятно: «В случае нападения на провокацию не поддаваться, ждите особых указаний». Вот тебе и на́! Как говорится, стой там, иди сюда… Но делать нечего: надо приказ спускать дальше, в батальоны. Сели за стол, взяли бумаги, я диктую, начштаба пишет. Но только — помню как сейчас — он вывел первые две буквы «Пр…», как раздался выстрел. И сразу с той стороны Сана ударили десятки, а может быть, и целая сотня орудий. Четыре снаряда — один за другим — разорвались тут же, во дворе. Посыпались стекла, раздались крики. Мы выбежали на балкон, смотрим: Перемышль в дыму! Снаряды рвутся в разных местах города, но именно там, где важнейшие военные объекты — казармы, склады, гаражи… В районе госпиталя тоже все заволокло дымом. Страшно смотреть. Но я взял себя в руки, надо же дописать приказ! Вернулся к столу, продолжаю диктовать. Разумеется, кое-где пришлось поправки внести, так сказать, согласно обстановке… Но закончил, хочу передать по рации, а радист докладывает, что в радиостанцию попал снаряд, рация вышла из строя. Я — к телефонистам, те тоже в панике: связь не работает, провода или побиты, или порезаны. И все это произошло буквально за какие-нибудь минуты. Что делать? Остается одно: отправить приказ с посыльным. Прикидываю обстановку. Часть дотов здесь же, в Перемышле, туда приказ дойдет быстро. Другая группа дотов неподалеку, на востоке, в районе села Медыки, — это к тылу, добраться несложно. Но большая часть линии протянулась на юго-запад, до городка Лиско, почти на сотню километров… Что там, думаю, и как? По берегу дорога короче, но вдруг она тоже простреливается немцами, тогда по ней не пройдешь — убьют. Или захватят в плен… Приказываю идти по двое, пробираться скрытно, по-за холмами, и любой ценой доставить приказ. А огонь усиливается. Мне то и дело докладывают: столько-то убитых, столько-то раненых… А тут еще женщины прибежали — полураздетые, растрепанные, многие с детьми на руках. Кричат, плачут, цепляются за мужей… Содом и гоморра!

С большим трудом навожу порядок. Женщин и детей приказываю отвести в укрытие, в подвалы. Опять же через посыльных пытаюсь связаться с командирами полевых войск — старшим из них является генерал Снегов, командир 8-го стрелкового корпуса, чей штаб размещался здесь же, в Перемышле… Оказывается, все уже перешли на свои командные пункты за город. Непосредственно в городе из командиров частей остался лишь начальник пограничного отряда (фамилию я забыл), который, по сути, находится еще в худшем положении, чем мы. Приказ свыше для всех единый: на провокацию не поддаваться, ждать… Ну, мы и ждем, не стреляем. Кое-кто под этим предлогом отошел. Обвинять их нельзя: не подставлять же лоб под немецкую пулю. Но пограничникам обратного хода нет: умри, а держи границу. Я тоже, признаться, решил последовать примеру старших начальников — перебраться на свой командный пункт, который находился тоже за городом, в районе соляных копей… Но прибегает связной, докладывает: «Немцы готовятся форсировать Сан». Мы сначала не поверили — значит, видно, где-то еще теплилась тщетная надежда. Захотел посмотреть сам. Беру с собой нескольких штабных командиров и иду в одну из укрепленных точек, к самому берегу. Выходим. Вокруг рвутся снаряды. А с чердаков строчат пулеметы и автоматы — это уже действует «пятая колонна». Кто-то падает убитый. Пробираемся, прижимаясь к стенам домов. Приходим. Здесь уже есть связь, хотя бы с соседними дотами: из «точки» проложен под землей бронированный кабель. Узнаю, что мой приказ получили и ждут дальнейших команд. Подтверждают данные связного о подготовке немцев к переправе. Значит, и там тоже… Смотрю в перископ. Все правильно: немцы сгрудились на берегах, тащат надувные резиновые лодки, спускают их на воду. Их много, вероятно, целый полк. Погружаются. Плывут.

Наступает критический момент.

Моим ребятам удалось наладить связь с командиром корпуса. Он генерал, я полковник, теперь я у него как бы в подчинении. Докладываю о действиях немцев, спрашиваю: как мне поступить? Но Снегов рассердился: «Все указаний ждете? Принимай решение сам, в соответствии с обстановкой». Ну, я и решил: если немцы дойдут до середины реки — открою огонь. Но еще раз всех предупредил: стрелять только по моей команде. Ждем. Смотрим. Они плывут. Растянулись широко, километра на два. На каждой лодке по шесть-семь человек, с пулеметами и минометами. Но пока не стреляют. Я в перископ различаю даже лица плывущих на ближайших лодках. Парни молодые, здоровые, с прическами. Рукава на мундирах закатаны по локоть. На губах улыбочки. Словно как на пикник едут… Медленно приближаются на середину реки. Смотрю на часы: десять с минутами утра. Даю команду: «Огонь!» И сразу заговорили все мои доты. Первый ответный залп! Он был как вздох — страшный вздох… Реку заволокло дымом. Когда он рассеялся, вижу: чистая река, никого нет, все потоплено. Только где-то вдали несколько пустых резиновых лодок беспомощно кружатся на стремнине… Скажу вам честно: стало мне в этот момент как-то не по себе — и не от страха за свою жизнь, нет, а от сознания, что началась война!

«Война!» — я ловлю себя на мысли, что мой собеседник впервые упомянул это слово.

Маслюк продолжает:

— Так вот, примерно через час немцы повторили попытку десанта, уже под прикрытием массированного огня из всех видов артиллерии. Они вывели на берег танки, подтянули бронепоезд, короче говоря, сосредоточили против нас не менее двухсот стволов. И вот всей этой армадой обрушились на наши «точки». А мы снова молчим, ждем, когда они будут нарушать границу. И полевая артиллерия тоже молчит. Правда, потом я узнал, что артиллеристы, которые стояли за городом, в тот момент хотели нас поддержать — сами, без всяких согласований! — но не смогли. Их орудия тоже оказались под прицельным огнем. Только начнут подводить к ним трактор, чтобы вывезти на позицию, как немцы сразу выпустят один-два снаряда, и все, трактора нет…

— А пехота?

— Пехота была далеко, в лагерях.

— Значит, по сути дела, вы сражались одни?

— Да, пока одни, мы и пограничники. Но тем не менее потопили еще два десанта… Докладываю генералу Снегову: так, мол, и так, не знаю, как у вас, а у меня война уже идет вовсю. А он вдруг отвечает: «Теперь, брат, она у всех нас идет, у всей страны. Только что Молотов по радио объявил. Сказал, что враг будет разбит!» Ну, мы приободрились, кто-то даже «ура» закричал. А у меня как камень с души. И вдруг, так через час, другая новость. Из дотов, с правого фланга, сообщают: противнику удалось форсировать Сан. Это примерно в десяти километрах от нас, на восток, недалеко от Медыки… Вот тебе и на! Решаю немедленно отходить в глубину, на командный пункт. Иначе, думаю, потеряю управление, да еще, чего доброго, враг отрежет нас от полевых войск… Ну, накинули мы на плечи плащ-палатки, закрыли петлицы, чтобы диверсанты с чердаков нас не перестреляли, как котят, и начали отходить. Прибыл я на командный пункт к двум часам дня. Запрашиваю Медыку: как дела? Мне отвечают: немцы уже здесь, окружили несколько наших дотов, обкладывают толом, сейчас будут взрывать… Снова звоню командиру корпуса, прошу дать артогонь в этот район. А ребятам говорю: «Держитесь!» И вскоре действительно слышу, как начали бить наши тяжелые орудия. Немцев отогнали. Но и нашим досталось — от немецкой взрывчатки и от своих же снарядов. К вечеру, когда я прибыл туда, мои хлопцы повылазили из дотов совсем седые…

— Ну, а сам Перемышль, — спрашиваю я, — что же было там, после того как вы оттуда ушли?

— Там? Немцам все-таки удалось переправиться через Сан, где — точно не знаю, это могут сказать только пограничники, но к полудню центр города и основные коммуникации — мост, почта, телеграф и другие — были заняты врагом.

— Значит, мы город фактически сдали?

— И да и нет… Дело в том, что, заняв центр, немцы остановились и не стали развивать успех. Почему? Некоторые объясняют это небрежностью. А по-моему, это был проверенный психологический расчет: зачем, мол, толкать камень, когда он уже покатился? Они, наверно, считали, что им лучше отдохнуть, собрать силы для нового броска и через день-два, как было предусмотрено по их плану «Барбаросса», занять Львов. Так у них получалось всегда: в Польше, во Франции, в Греции… Недаром на этот участок были брошены лучшие, кадровые части германской армии, среди них знаменитая 257-я пехотная дивизия, которая в свое время брала Париж. У нее огромный опыт, вышколенные офицеры, заранее имевшие на руках все данные, полная свобода маневра и к тому же поддержка других родов войск — авиации, танков, дальнобойной артиллерии из резерва главного командования. А что было у нас? Пехоты вдвое меньше. И ни одного тяжелого танка, ни одного самолета. Добрая половина бойцов — необстрелянный молодняк. Конечно, все это немцы знали, потому и решили, что после их первого удара мы уже не опомнимся и будем драпать без оглядки. Но они не учли одного…

И Маслюк рассказывает о том самом контрударе, который когда-то казался мне легендой, о подвигах, которые мы — и, вероятно, не только мы — клялись повторить тогда, в те трудные первые дни войны.

Поздно вечером, говорит он, ими был получен, наконец, боевой приказ. Генерал Снегов собрал оперативное совещание — в нем участвовали командир 99-й стрелковой дивизии, старый товарищ и сослуживец Маслюка, полковник Дементьев, начальник пограничного отряда (его фамилию Дмитрий Матвеевич не помнит), и другие командиры частей, сосредоточенных под Перемышлем. Несмотря на численное и особенно техническое превосходство противника, все, как один, решили: взять Перемышль обратно и восстановить государственную границу. Дементьев предложил свой план атаки — наступать развернутым фронтом, сразу с трех направлений.

— Не вдаваясь в подробности, скажу, что генерал Снегов этот план принял, хотя кое-где и уточнил. Надо сказать, что только теперь, когда мы получили свободу действий, можно было увидеть, кто на что из нас способен. Ну, Дементьева я знал, когда-то служил у него под началом и не сомневался в его опыте и военной смекалке. А вот Снегов открылся для меня впервые. Этот корректный, выдержанный генерал удивил всех нас своей зоркостью, я бы сказал, особым тактическим чутьем, которое, как показали дальнейшие события, сработало безошибочно…

Мы часто говорим! «волевое решение», «сильная воля», как будто бы в этом залог успеха. А Снегов никому не навязывал своего решения. Он слушал и все учитывал. А потом развивал твою же мысль, но так, что она, оставаясь твоей, становилась единой и понятной для всех. Вот и тогда он учел главное — желание выбить врага. Но к этому надо было приложить умение. И он решил: позиционной тактикой в данном случае успеха не добьешься, нужен стремительный и внезапный удар. Это было понятно. Но кто пойдет впереди? Каждый из командиров говорил: «Я!» По формальной логике предпочтение надо было бы отдать пехоте, она еще не была в бою, силы свежие… Но Снегов решил иначе. Он сказал, что, по его мнению, в авангарде должны пойти пограничники. Почему? Ведь им досталось больше всех, они уже истрепаны, многие едва держатся на ногах… «Зато, — сказал генерал, — они будут драться в пять, в десять раз злее — и за себя, за свои раны, и за своих погибших товарищей». Здесь он был непреклонен. И правильно! Мы это поняли буквально через несколько часов…

Но, перейдя к описанию штурма, Дмитрий Матвеевич предупреждает, что может сказать о нем лишь в общих чертах, с точки зрения человека, находившегося в сравнительной глубине от наиболее захватывающих событий.

Штурм начался на рассвете второго дня войны. А уже к полудню враг был выбит из центра города. Немцы бежали к себе, в Засанье, оставляя на улицах, на берегу, на мосту и в воде убитых и раненых, оружие, машины, повозки… Атака сводного батальона пограничников, поддержанная активными действиями пехоты и огнем наших батарей, остановилась только тогда, когда в советской части Перемышля не осталось ни одного фашиста.

Но и на флангах происходили ожесточенные бои. Маслюк рассказывает, что он попросил командира 197-го стрелкового полка 99-й дивизии майора Хмельницкого, который наступал на город с юго-востока, отогнать новую большую группу немцев, вышедших к его дотам. Хмельницкий поднял один из батальонов и сам повел бойцов в штыковую атаку.

— Штыковая атака в масштабе батальона — такое я видел впервые! — говорит Дмитрий Матвеевич. — Это невозможно забыть. Наши бойцы поднимали фашистов на штыки, откуда сила бралась. Покололи всех гитлеровских «гренадеров». Только человек пятнадцать взяли в плен…

И мой собеседник вспоминает о любопытном разговоре, который произошел тогда между ним и одним из пленных, доставленных на командный пункт. Белокурый красивый парень лет двадцати семи, изрядно помятый в схватке, тем не менее держался самоуверенно, без тени страха. Он сидел на табуретке, закинув ногу на ногу, видимо подражая кому-то из своих начальников, курил предложенную ему папиросу и охотно отвечал на вопросы. Сказал, что он берлинец, до армии работал слесарем, женат, жена прачка и пока живет в подвале.

«Что значит — пока?» — поинтересовался Маслюк. Парень усмехнулся. «Скоро война кончится, и мы переедем в наше русское поместье». Полковник подумал, что это шутка. Но немец не шутил. Оказывается, фюрер заранее обещал каждому из участников похода на Россию по пятьдесят гектаров пахотной земли и крупную сумму денег. «А фюрер всегда исполняет то, что говорит! — добавил пленный. — Например, после победы над Францией мы получили по ящику отличного вина и радиоприемнику».

— Мне было противно слушать разглагольствования этого подонка, — морщась, признается Маслюк. — И все-таки, — замечает он, — здесь есть над чем задуматься…

Я чувствую, что наша беседа достигает критической точки, за которой, как за краем земли, пустота. Мой собеседник утомился. Да и время уже позднее.

— Может быть, мы продолжим завтра? — спрашиваю я — Ведь после штурма началась оборона, а затем был марш…

— Но о марше, — говорит Маслюк, — пусть лучше расскажут другие: это была целая эпопея. Сражались мы вместе, а отступали порознь, каждый своей дорогой. Знаю одно: мне было хуже, чем другим, без дотов я оказался вроде как король Лир… — Дмитрий Матвеевич улыбается. — Хотя на бумаге мое «королевство» продолжало числиться еще долго. Только в декабре сорок первого «верховный» подписал приказ о ликвидации Перемышльского укрепрайона. Я тогда был уже черт знает где от Перемышля.

Дмитрий Матвеевич прищуривается и смотрит куда-то за окно.

— Ну что, будем прослушивать пленку? — спрашиваю я.

Маслюк безразлично пожимает плечами. Задаю последний вопрос: может быть, Дмитрий Матвеевич знает что-нибудь о судьбе других перемышльцев? Нет, в этом он мне помочь не может. Он слышал, что генерал Снегов умер, полковник Дементьев тоже, майора Хмельницкого убило во время отступления, кажется, где-то за Винницей. А других он больше не встречал.

— Зайдите в штаб к пограничникам, — советует он. — У них, по-моему, какая-то история пишется, они могут знать.

Я складываю магнитофон, поднимаюсь, благодарю. Маслюк провожает меня на крыльцо. Уже вечереет. Румяная женщина сливает варенье в банку, смеясь, отмахивается от пчел.

— Отож спасенья от них нет! — говорит она мужу. — Ты б развел свой дымарь, покурил трохи. Тю, фашисты проклятые! — машет она. — Геть!

— Сама справишься! — подмигивает хозяин и снова взбирается на завалинку.

Иду по тропинке, вдыхая душистый медовый запах. Женщина запевает песню. И я еще долго слышу ее высокий грудной голос и неторопливые, размеренные удары молотка…

ТИХИЙ ЧЕЛОВЕК ПАТАРЫКИН

Стучусь в дверь. Ответа нет. Прислушиваюсь. В квартире тишина. Только где-то далеко тикают ходики…

По лестнице поднимается женщина с тяжелой сумкой в руке.

— Вам Александра Николаевича? — говорит она. — Да он, наверно, еще спит. А вы хорошо стучали?

— Хорошо.

— А ну-ка, подождите, я попробую.

Но за дверью по-прежнему молчанье.

— Тогда он в лесу, — уверенно заключает женщина. Это соседка Патарыкина и все знает. — Если он не работает и не спит, то обязательно в лесу. Его жена с детьми к родственникам уехала, у нее отпуск, а дома ему одному скучно. Вот и ушел в лес — по грибы или по ягоды. А то просто так. Очень он природу любит. Я тоже как-то с ним ходила. Мы с его женой подруги и одногодки, так вот, значит, мы ходим по лесу, а он уйдет от нас, сядет где-нибудь на пенечке и все рассматривает каждую травинку, букашками интересуется, бабочками. Замечательный человек Александр Николаевич, тихий, воды не замутит. Как девушка. Не то что многие современные мужчины — тем бы водки напиться или «козла» забить. А он — нет. Даже голоса никогда не повысит. Ну, прямо как не мужчина. Все ему лес да лес. Очень хороший человек, поискать такого соседа. Помню, как-то раз возвращаюсь я также с базара…

Я, кажется, попал в надежные руки. О великий, могучий и бесконечный женский язык! Но делать нечего, слушаю.

Через несколько минут я узнаю о жизни и привычках Патарыкина все: как он одевается, ест, спит, разговаривает с женой и детьми, с кем в доме дружит, а кого — и совершенно правильно — избегает. Одним словом, все, кроме того, что мне нужно.

Наконец женщина спохватывается, что ей надо готовить обед. Слава богу! Я прошу передать Александру Николаевичу, что приеду к нему завтра в это же время.

— Передам, обязательно передам! — свесившись через перила, соседка провожает меня, как брата. — А уж вы не подведите, приезжайте. Я тоже зайду. Приятно поговорить с вежливым человеком. А то ведь теперь люди, знаете, какие…

На другой день я поднимаюсь по той же лестнице с некоторым опасением. Но причиной тому не только соседка. Я почему-то представляю себе Патарыкина человеком немногословным, замкнутым, каким-то лесным отшельником.

Но дверь распахивается, и мне навстречу выкатывается невысокий, круглый, толстый мужчина в белой майке, всплескивает руками и, охнув, кричит:

— Мария, дай мне скорее рубашку!

Поспешно втискивая свое раздобревшее тело в белоснежную сорочку, Александр Николаевич суетится, объясняя, что только что вернулась жена с детьми и в доме такой беспорядок, такой беспорядок, что даже не знаешь, куда провести гостя. Может быть, в эту комнату, а может быть — в эту. Нет, пожалуй, все-таки лучше будет в столовой, здесь и светлей и из большого окна открывается вид на новую Дарницу, гордость киевлян…

Но хозяин зря беспокоится — никакого беспорядка в квартире нет. Знакомлюсь с хозяйкой, тоже полной, загорелой и словоохотливой Марией Емельяновной, с двумя дочерьми — ученицами старших классов, с «продолжателем фамилии» сыном Колей. Девушки высокие, тоненькие, с модными челочками, сдержанно поздоровавшись, скрываются в своей комнате, а мы вчетвером — я, хозяин, хозяйка, ну и, конечно, Коля — усаживаемся за стол.

— Так у нас всегда, — говорит хозяйка. — Молчат, молчат, а потом вдруг вспомнят. А я этот Перемышль век не забуду. В свое время еле ноги оттуда унесла…

— Ладно уж, — весело перебивает хозяин. — Ты лучше покажи фотографии. Пусть товарищ посмотрит, какие мы с тобой тогда были.

Мария Емельяновна достает из шкафа потертый альбом, в котором сохранилось несколько довоенных фотографий.

— Это папа! — солидно поясняет Коля, тыча пальцем в молодого военного, лежащего на траве. Но фотография пожелтела, и, кроме фуражки, портупеи и сапог, я ничего разглядеть не могу. — А это тоже папа…

Ого! Теперь я вижу, каким был Патарыкин в молодости. Двое красавцев — один черноусый, с кавказским лицом, другой круглолицый крепыш — браво сидят на лошадях на фоне какой-то средневековой башни. Я вспоминаю рассказ Варвары Артемовны Грисенко о ее прогулках на Замковую гору и догадываюсь: так вот эта самая башня!..

«Да, это она», — радостно подтверждают супруги Патарыкины. И наперебой рассказывают мне историю своего знакомства, как две капли воды похожую на ту, что рассказала мне та же Варвара Артемовна. Разница только в деталях. Мария Емельяновна за год до войны окончила планово-экономический институт в Харькове и была направлена на работу в Перемышльский горком партии. Когда она познакомилась с Патарыкиным и молодые люди решили пожениться, то Патарыкин должен был «согласовать» этот вопрос в политотделе и еще каких-то инстанциях, где на невесту требовали «положительную» характеристику. Но, к счастью, за двадцатидвухлетней девушкой и ее родителями не числилось никаких грехов, и свадьба состоялась…

— У нас, пограничников, такой порядок был, — поясняет Александр Николаевич. — Семь раз отмерь, один отрежь. Чтоб невеста была, как в сказке, со всех сторон без изъяна.

И мы все трое смеемся.

— Ты, папа, лучше про шпионов расскажи! — говорит Коля, недовольно хмуря светлые брови.

— Что ж, можно и про шпионов, — соглашается отец — Так вот, был я к тому времени уже начальником погранзаставы, которая несла охрану границы в самом Перемышле…

И Александр Николаевич рассказывает о своей службе. Она была напряженной, как и сама обстановка, сложившаяся в этом районе с его пестрым населением и прогерманскими настроениями в среде западноукраинских националистов. «Что ни день, то нарушение границы, — вспоминает он. — А иной раз и несколько в день. На словах у нас с Гитлером был мирный договор. Ничего не поделаешь, думали мы, раз уж соседями стали… Но ухо держали востро. И знаете, сколько нарушителей границы мы задержали за один последний год? Около полутора тысяч! Это только наша застава. Был у нас такой боец Струков — мы его «снайпером-крысоловом» звали, так вот он один задержал более трехсот… Как ни пойдет в дозор, так обязательно «дорогого соседа» притащит, а то и двух сразу. Талант!.. И диверсии тоже были: фашисты пытались не раз перерезать связь между дотами, взорвать подземный кабель, в общем все знали, где и что у нас спрятано. Но мы их видели, за руку хватали. Ребята у меня на заставе были отличные, один к одному, орлы!»

Александр Николаевич достает из альбома еще одну фотографию, на которой он снят вместе с группой бойцов. С гордостью показывает мне, называя фамилии. Но и эта фотография уже истлела, и все лица похожи друг на друга — видны только сапоги и фуражки. Да точечки вместо глаз…

Но прежде чем расспросить о них подробно, я хочу уточнить прогноз Маслюка в отношении войны. Кому-кому, а уж пограничникам, конечно, лучше было знать, что творилось в той стороне, в немецком Засанье?

Да, они тоже не сомневались, что война будет, получая сведения, так сказать, «из первых рук». Еще в начале весны через Сан, на нашу сторону, перешел немецкий солдат, который при допросе в комендатуре заявил, что Гитлер начнет войну в июне. А за неделю до войны, под вечер, реку переплыл унтер-офицер из «гренадерской» дивизии. Он сказал, что родился и вырос в рабочей семье, которая ненавидела фашистов и всегда сочувствовала Стране Советов. Унтер подробно рассказал о военных приготовлениях командования, о формировании штурмовых групп, которые пойдут первыми. И он уже точно назвал не только день, но и час, когда должна начаться война: 22 июня, ровно в 2.00 по берлинскому времени. Унтера тут же самолетом отправили куда-то дальше, не то в Киев, не то в Москву. Но на другой день командиров застав собрали в штабе и зачитали приказ, чтобы никто не распространялся о войне.

— Приказ есть приказ, — продолжает Александр Николаевич. — Мы считали: начальству с горы виднее. Воинские части стоят в лагерях, командирам дают отпуска — значит, пока ничего страшного нет. Моя Мария Емельяновна, например, в субботу притащила банку с белилами и говорит: «Завтра воскресенье, встанем пораньше, будем красить окна и двери». Забыла? А я помню. Хотел я тогда сказать ей про этого унтера, но воздержался, решил не расстраивать молодую жену…

— Положим, ты и сам не расстраивался, — замечает Мария Емельяновна. — С вечера нарядился, как на парад, новую габардиновую гимнастерку надел, сапоги начистил и пошел гоголем посты проверять.

— Правильно! — подхватывает хозяин. — У нас, пограничников, такой закон: мысли носи при себе, а ордена — на себе. Люди видят: идет начальник заставы подтянутый — значит, граница в порядке. Любимый город может спать спокойно!

И супруги Патарыкины припоминают, как будто это было вчера, все детали последнего мирного дня. Пока Александр Николаевич проверял свои посты, Мария Емельяновна сидела на подоконнике, слушала доносившуюся из парка музыку и разговаривала с бойцами. Жили они на тихой маленькой Бандурской улице, рядом с домом, где помещалась застава. Здесь же, во дворе, были конюшни — там стояли лошади («Если бы вы знали, какие отличные были лошади!»), находились клетки со служебными собаками («А до чего умные были эти собаки: глаза у них ну прямо как у человека!»). И разве кто-нибудь думал, что через несколько часов все смешается в этом мире, таком привычном и налаженном?..

— Ты не думала, а я думал, — говорит Александр Николаевич. — Подошел к железнодорожному мосту — он был у нас, так сказать, объектом номер один, зашел в будку и стал рассматривать в бинокль немецкую сторону города. На первый взгляд никаких изменений там не произошло: из кино народ выходит, люди смеются, наверно, ничего не предполагают. На углу сидит слепой старик нищий с большой белой бородой, как у святого, на сопилке играет. На набережной бегают дети, в Сан камешки бросают… Но у меня глаз начеку! Вижу, на крыше самого высокого дома, того, где кинотеатр, одной черепичной плитки нет, и что-то там, в глубине, блестит. Присмотрелся — пулеметный ствол. Значит, новую огневую точку установили… Веду биноклем дальше по крышам — вижу еще одну точку, еще одну… Всего насчитал их с десяток, не меньше.

Затем рассматриваю улицы и вижу такую любопытную картину: идет по дороге толпа монашек, а позади едет повозка с какими-то узлами, чемоданами и прочим барахлишком. Думаю: куда же эти святые девы переселяются из своей обители и почему? Навел бинокль на монастырь, который здесь же, почти на берегу, — такая высокая длинная серая стена толщиной метра в два, а за ней дома с кельями и церковь. Смотрю — во двор крытые военные машины въезжают, везут солдат. Я еще подумал тогда: не хотят ли немцы использовать этот монастырь в качестве передового опорного пункта? Так оно потом и оказалось…

Но не буду забегать вперед. Скажу одно: необходимые меры на свой страх и риск я все же принял. Во-первых, позвонил к себе на заставу и велел немедленно усилить посты на главных объектах. Во-вторых, облюбовал на всякий случай для себя опорные пункты, в том числе недостроенный дот неподалеку от моста…


И вот настала ночь. Прошли два поезда — один наш, с нефтью, на германскую сторону, другой их — с углем, на нашу. Все как положено, по графику — минута в минуту. Немецкий машинист, помню, мне еще улыбнулся: «Гуте нахт, рус начальник!» Я ему тоже «гуте нахт» пожелал. И пошел к себе домой. Иду, а ночь теплая, звезды мерцают, река блестит на излучине, серебрится, как чешуя, — чудная ночь! Гаснут огни в окнах, люди укладываются спать. Только слепой музыкант где-то пищит на своей сопилке. И чуть слышно плещется вода у берега…


Задумавшись, Патарыкин спрашивает у жены:

— Во сколько я тогда домой пришел, не помнишь?

— Часов в двенадцать.

— Не в двенадцать, — поправляет снова оживившийся Коля, — а в двадцать четыре ноль-ноль. — Мальчик, прищурив один глаз, смотрит на отца. — А это мама правду говорит, что ты войну проспал?

— Вот орел! — смущенно качает головой Патарыкин и краснеет. — Сон у меня тогда действительно был крепкий, да и сейчас не жалуюсь. Но что было, то было. Жена говорит, что она меня разбудила только минут через десять после первого выстрела, когда от соседнего дома снарядом угол отворотило. Зато как я выбежал, она не заметила. Верно, Мария?

— Верно. Вскочил, как и не спал, схватил планшет, сумку и исчез. А одевался — это он уже мне потом рассказал — на ходу.

— Не знаю, на ходу или не на ходу, но из дому выбежал одетый по форме. На заставе уже никого нет, все на улице, залегли на тротуаре, а что делать, не знают. Командиры взводов окружили меня, спрашивают, как понимать этот артобстрел. О войне еще никто не говорит — все боятся, помнят последний приказ. Я к телефону, вызываю начальника комендатуры, мне отвечают, что он в штабе отряда. Звоню туда, к телефону подходит сам майор Тарутин, но тоже оценки не дает. Говорит: сверху пока указаний нет, действуй согласно уставу. В этот момент слышу над головой рокот моторов. Смотрю в окно. Летят немецкие «юнкерсы», самолетов пятьдесят. Мои ребята дали залп по ним из винтовок, но это как слону дробинка. А зенитки молчат. Я понимаю, да и любой командир тоже, — если к вам в тыл пошли тяжелые бомбардировщики, то это уже не местная провокация. Самолеты пролетели, не сбросив на Перемышль ни одной бомбы. Только бьют орудия и впереди, у реки, слышна беспорядочная стрельба из пулеметов и винтовок.

Бегу в конюшню, седлаю своего Надира — вот этого, гнедого, что на фотографии, — и скачу к мосту. На левом фланге, у стадиона, относительно спокойно — убитых нет, один боец легко ранен. В центре, примерно в этом районе (Патарыкин показывает на фотографию, где виден кусок берега и два высоких дома с портретами вождей на фасаде), тоже. Но на правом фланге, в районе железнодорожного моста, уже идет бой. Немцы бегут по мосту, строчат из автоматов, а мои ребята — я вижу, их всего двое — залегли и отбиваются. Я поставил коня в укрытие, подполз к ним и тоже немного помог… Короче говоря, эту первую атаку мы отбили. Немцы отступили и даже убитых не унесли.

Когда на том берегу наступило затишье, мои хлопцы рассказали, как здесь у них началось. А дело было так. В три тридцать по московскому времени через мост прошел еще один наш поезд с нефтью. Затем на нашу сторону должен был пройти встречный немецкий эшелон с углем. Но когда он стал подходить к нашей контрольной будке, у часового возникло подозрение. Паровоз шел не впереди состава, а позади. И вагоны были не стандартные, как обычно, а намного выше. Боец решил остановить поезд и дал предупредительный выстрел в воздух. Но ему ответили автоматной очередью. Пули попали в будку, где находились еще двое наших, те, что я послал на усиление моста. Одного из них убило наповал, а другой не растерялся, выскочил с пулеметом, залег и стал стрелять по эшелону. Поезд попятился назад, и когда вагоны были уже на берегу, то борта откинулись и на землю начали съезжать танкетки с солдатами. Вот тебе и «уголь»!..

Это была первая попытка немцев прорваться в советскую часть Перемышля. Пока она окончилась неудачей. Но, вероятно, немецкое командование решило сначала прощупать наши силы и послало в атаку всего один взвод. Я заметил, что на том берегу в подъезде дома стоит группа офицеров в зеленых накидках и наблюдает за ходом боя. Им, конечно, вскоре стало ясно, что никакой организованной обороны у нас нет, поскольку наша артиллерия молчит, пехоты не видно, границу держит только горстка бойцов в зеленых фуражках, вооруженная винтовками и пулеметами. Тогда они стали готовиться к наступлению широким фронтом. Из ворот монастыря выехала длинная колонна машин с солдатами и растянулась по набережной. Мы видели, как солдаты спускаются к реке, несут резиновые лодки.

Пожал я моим ребятам руки, может быть, в последний раз, и поскакал обратно на заставу. Там собрал весь мой наличный состав, а всех нас, включая повара и писаря, было примерно человек сорок, коротко объяснил обстановку и выделил три подвижные группы по пять-шесть бойцов и командиров. Одну послал на левый фланг, к парку, в распоряжение старшины Привезенцева. Другой, во главе с нашим комсомольским секретаремШабалиным, дал задание — в случае прорыва противника обеспечить оборону заставы, а пока поддерживать фланги. На самый опасный участок, к мосту, направил третью группу, во главе с моим заместителем по боевой подготовке лейтенантом Нечаевым.

Вскоре немцы повторили атаку. Но теперь они применили более хитрую тактику — пробегали до середины моста, а затем залегали за трупами убитых или рассредоточивались по краям и вели огонь из-за железных выступов опор. С той стороны их поддерживали минометы, А наша артиллерия по-прежнему молчала. Но преимущество противника было не только в этом. Наши ребята могли вести лишь «косой» огонь, чтобы, не дай бог, не задеть какого-либо фрица на его территории. Приходилось все время прикидывать на глазок: перешел их солдат линию границы или нет? А те прут и прут. Некоторые успели добраться до последнего пролета. До нашего берега им оставалось несколько шагов…

Вот тут-то и проявил себя лейтенант Петр Нечаев. Он выкатил пулемет на открытую позицию, в самый центр, и начал косить врагов. Атака снова захлебнулась. Немцы срывались с перил, падали в воду. На мосту росла груда трупов. Кое-кто не выдержал и побежал назад…

Да, в этот момент Нечаев показал себя как герой. А ведь в жизни он был скромный, незаметный, даже какой-то застенчивый. Но человек нигде так не проявляется, как в бою. Здесь нужны и смекалка и мужество — все вместе. По себе знаю, как это трудно. А Нечаев — будь моя власть, я бы ему на том самом месте, у моста, памятник поставил!

И все-таки как отважно ни дрались нечаевцы, мост они удержать не смогли. На штурм двинулась еще одна вражеская группа. С того берега открыли ураганный огонь из минометов. И тут Нечаева ранило. Его пулемет замолчал… Мне потом говорили, что к лейтенанту подполз боец Мазаев и хотел перенести его в будку. Но Нечаев не разрешил. Он сказал: «Иди бей немцев, а обо мне не думай». А противник уже прорвался на нашу сторону. Нечаев увидел, что трое немцев бегут к нему, чтобы взять в плен, и взорвал на себе гранату — сам погиб и их положил…

Ребята остались одни, без командира. Я вижу, силы их иссякают, а помочь им я не могу. Немцы уже просочились в город, вот-вот подойдут к заставе. Снова звоню в штаб комендатуры, докладываю: так, мол, и так. Тогда наш комендант капитан Дьячков посылает на этот участок свой резерв — начальника клуба младшего политрука Краснова и человек десять бойцов. Но противник по-прежнему жмет, офицеры стоят на берегу, подгоняют солдат, отдельные смельчаки пытаются перейти Сан вброд левее моста, там, где помельче…

У нас тоже положение тревожное. Немцы соединились с диверсантами, засевшими в большом доме на набережной, и теперь все вместе рвутся к заставе. Их сдерживает наш заслон под командованием комсорга Шабалина. Сам Шабалин ранен в голову, обливается кровью, но не уходит. Он и боец Половинкин стреляют из пулемета, остальные из винтовок. А у немцев сплошь автоматы, да еще два или три миномета… Я со своими бойцами подхожу ближе, даю команду приготовить гранаты. Но в этот момент застрочили вражеские пулеметы слева, от Замковой горы. Значит, думаю, и там прорвались! Пришлось залечь и сражаться, что называется, на два фронта…

К десяти часам наша граница была пробита уже в нескольких местах. Капитан Дьячков вынужден был пойти на крайнюю меру: приказал своим помощникам — политруку комендатуры Тарасенкову, начальнику штаба Бакаеву и старшине Копылову — взять бойцов из охраны и уничтожить прорвавшиеся группировки противника. Решение, конечно, было правильное, но наш тыл оголился. Помню, я лежал за какой-то каменной оградой, бросал гранаты и нет-нет да оглядывался: а что, если немцы зайдут со спины?..

И вдруг к нам прибывает пополнение — отряд ополченцев и вместе с ними мой дружок и бывший сослуживец, младший политрук Виктор Королев. Мы с Виктором даже прослезились от радости. Последнее время он учился на курсах в нашей пограничной политшколе. Еще недавно, с неделю назад, я встретил его на улице и пригласил к нам в гости. Он пообещал зайти, когда сдаст все зачеты. И вот пришел… Но только он улегся рядом со мной и еще пошутил насчет того, что, мол, впервые в жизни видит меня небритым, как вдруг к нам пробрался связной с моста и сказал, что убили Краснова. Виктор сразу изменился в лице. Они с Красновым были земляки, оба из города Бологое, знали друг друга с детства. «Дай мне несколько ребят, — попросил он. — Я должен отомстить за Женю!» Я дал. Королев поднял ребят в штыковую атаку. Они гнали немцев до самого Сана и многих перекололи прямо в воде. Говорят, что река в этом месте была красной от крови.

Между тем группа политрука Тарасенкова прочесывала улицы, прилегающие к набережной. Здесь, как рассказывали, произошел такой случай. Кто-то из жителей сообщил, что видел немцев в парке, в районе ресторана. Наши пограничники бросились туда. Пробрались за деревьями, слышат какой-то шум, звон бутылок, пьяные крики. Немцы, оказывается, уже решили, что русским капут, и начали праздновать победу. Один фриц, здоровенный такой, в гражданской одежде, с ножом в зубах, плясал на столе, а другие хлопали в ладоши и кричали «браво»… В этот момент наши их и накрыли!

На какое-то время граница формально восстановилась. Тогда немцы двинули свой десант на лодках. И вот тут-то по ним ударили из дотов. Да, это был наш первый артиллерийский залп. Мы еще больше воспрянули духом. И может быть, нам удалось бы окончательно очистить город, но вскоре, через каких-нибудь полчаса после выступления Молотова, командир отряда майор Тарутин вдруг дал приказ снять погранпосты и начать отход к восточной окраине Перемышля — селу Негрыбка. Мы тогда не поняли: в чем дело? А потом узнали, что немцы прорвались на флангах от Перемышля и угрожали охватом защитникам города… Приказ есть приказ. Я оставил на рубежах две прикрывающие группы по пять-шесть человек и начал отход…

— Значит, — перебиваю я, вспоминая рассказ Маслюка, — вы отходили примерно в то же время, что и укрепрайонцы?

— Да, вероятно. Но где именно шли они, по каким улицам, я не знаю. Взаимосвязи тогда у нас не было, каждое подразделение выбирало для себя свой маршрут. Нам, пограничникам, был указан лишь конечный пункт отхода.

— А в самом городе кто-нибудь из наших остался?

— Да. Но это мы узнали уже потом, на следующий день. Вот здесь, — Александр Николаевич показывает на карту, — неподалеку от моста, двое моих бойцов заняли опустевший дот, должно быть, вместе с ними был кто-то из укрепрайонцев, этого я тоже не знаю. Но когда мы начали отходить, дот снова открыл огонь. Я подумал, что ребятам, которые там находились, неизвестен приказ, и послал туда связного. Но он не мог пройти и вернулся: дот был уже окружен немцами.

— Ты расскажи еще про одну «тяжелую артиллерию», которую вы там оставили, — замечает Мария Емельяновна.

— Ах, да! — спохватывается Патарыкин. — Про жен-то я вам не сказал. А ведь им, бедным, досталось тогда еще хуже, чем нам. Как только начали артобстрел, мы дали команду женщинам и детям укрыться в подвалах. Ну, они сидят, ждут, когда «провокация» кончится. А огонь все сильнее и сильнее, немцы уже через границу пошли… Шофер штабной легковушки хотел было вывезти за город две-три семьи самых старших начальников, но майор Тарутин запретил. «Война, — говорит, — для всех война!» А там и его семья находилась и комиссара Уткина тоже… Вдруг мы получаем приказ об отходе. Вот тут-то я и вспомнил о моей любимой. Подбегаю к двери подвала, кричу: «Ждите нас, мы скоро вернемся!» Велел забаррикадироваться лучше… Пока я женщинам инструкцию давал, немцы меня чуть в кольцо не взяли. Пришлось пробиваться с боем. Но ничего, догнал своих ребят и вместе с ними прибыл на пункт сбора…

Помню, — продолжает он, — встретил я возле села Негрыбка какого-то генерала, вероятно Снегова. Он сказал, что едет в соседнее село Нижанковичи, где уже находился штаб нашего отряда. В самих Негрыбках стояла пехота — может быть, полк, а то и больше. Пехотинцы, как вы знаете, еще не вступили в бой, но уже понимали, что началась война, и тоже рвались схватиться с врагом. Они встретили нас, как героев, — накормили, напоили, табачком угостили. Им стыдно было, что мы одни на границе за всех отбивались, ждали, когда же, наконец, будет получен приказ начать активные действия. А там, наверху, все чего-то медлили…

— Тем не менее вы вернули город обратно?

— Вернули! Но какой ценой… Впрочем, — оживляется Патарыкин, — противнику тоже досталось. Немцы тогда даже выспаться как следует на нашей земле не успели.

Это я уже знаю со слов Маслюка, но меня интересуют подробности. Неужели у пограничников хватило сил выбить из города грозного врага?

— Нет, — говорит Патарыкин, — своими силами мы бы с ним, конечно, не справились. Но как только был получен нами приказ, разрешающий активные действия, так машина заработала. Надо сказать, что наше местное командование развернулось очень быстро: установили взаимосвязь между всеми родами войск, наметили исходные рубежи для контрнаступления, подтянули артиллерию… Предварительно прощупали немцев разведкой. Спасибо, ночь помогла. И жители тоже. Кстати, не подумайте, что там, в Перемышле, были одни диверсанты — нет, это единицы, кулачье, а то и просто фашисты; но большинство — и поляки, и украинцы, и евреи — всей душой болели за Красную Армию и оказывали нам помощь с самого начала… Так вот, когда разведчики вернулись и доложили о сосредоточении противника, о том, где у него расположены штабы и огневые точки, мы еще раз уточнили план штурма. Командование решило, что девяносто девятая дивизия будет наступать с северо-востока от села Вовче и немного южнее от Негрыбки. А нам, пограничникам, дали команду подтянуться ближе и еще до рассвета сосредоточиться на обратном скате Замковой горы, в районе городских кладбищ. Мы должны были, так сказать, являться как бы ударной группой. Всего нас, зеленофуражечников, собралось примерно около трех рот, злые как черти — в темноте было видно: только глаза горят да оружие блестит. К нам присоединились ополченцы из партийно-советского актива, что-то около ста человек, а может быть, и больше, точно не помню, во главе с секретарем горкома Орленко.

Тарутин построил всех и сказал, что командовать сводным батальоном он поручает старшему лейтенанту Поливоде. Меня назначили командиром третьей роты. Затем объявили заместителей по политчасти: Поливода получил в напарники политрука Тарасенкова, а я — Королева. В данном случае это тоже было продумано — я говорю не о себе, а о других: все ребята молодые, энергичные, уже обстрелянные в первом бою… Конечно, насчет Поливоды, может, кто в душе и возражал: все-таки он только старший лейтенант, а у нас в отряде были и капитаны и майоры. Но война — это не отдел кадров, здесь одного звания мало. А у Тарутина глаз на людей был хороший…

Ровно в четыре утра по вражеской стороне ударила наша артиллерия. И тут же мы пошли в атаку. Моя рота прошла через кладбище и рассредоточилась в переулках, прилегающих с одной стороны к парку, а с другой — к широкой улице, если не ошибаюсь, имени Словацкого — был такой польский поэт или писатель… Да, я забыл сказать, у нас имелась еще и своя пушка. Правда, получили мы ее не совсем законно, по-партизански. Еще на подступах к городу мы встретили какого-то майора, тоже из девяносто девятой дивизии, не то грузина, не то армянина, с тремя танкетками. На прицепе у одной из танкеток была 76-миллиметровая пушка. Ну, я ее и попросил вместе с расчетом, в качестве прикрытия. Командовать расчетом вызвался лейтенант, молоденький паренек, видно, только из училища, — я вам о нем еще потом расскажу. Так вот, эти артиллеристы шли следом за нами, тянули орудие на руках и стреляли через головы…

Немцы не ожидали нашей атаки. Помню, выбегаю из-за угла и вот так, нос к носу, сталкиваюсь с их часовым из передового охранения. Он увидел меня и словно очумел. Потом как крикнет: «Рус!» — и бежать. Догнала его моя пуля — так он и упал с раскрытым ртом… Но это было только в первые минуты. Вскоре немцы опомнились и открыли страшный огонь — из орудий, из минометов, из пулеметов. Навстречу нам — это было уже в районе самого замка — фашистское командование выдвинуло большую группу, примерно около батальона. Пришлось моей роте сражаться тоже за батальон. Ну, и соответственно взводу — за роту, отделению — за взвод, а каждому бойцу — за отделение.

Злости у нас хватало, а где злость, там и хитрость. Мы город знали лучше, чем немцы, тем более что находились уже недалеко от центра, где нам был знаком не только каждый дом, а каждый выступ, каждая лазейка. Это знание нам крепко помогло. А тактику уличного боя пришлось осваивать тут же на ходу, сдавать, как говорится, экзамен сразу за академию. Кто ошибался, то только раз. Я понял, что наше спасенье — в предельной маневренности, и еще больше рассредоточил роту, выделил малые подвижные группы, по два-три бойца, и дал лишь общую задачу: выйти к заставе и восстановить границу. Пусть, решил я, каждый проявит себя на полную катушку. А нашему солдату ведь только дай! Как пошли мои ребята по дворам, по закоулкам, как начали шуровать немцев — от тех только перья полетели. Некоторые из них, увидя пограничника, чуть с ума не сходили — прятались в уборных, ныряя, простите, в дерьмо, прыгали с чердаков прямо на мостовую В общем пошла еще та игра…

Александр Николаевич машет рукой, но в глазах светится радость. Как-никак, а приятно вспомнить себя в той давно забытой роли вожака этой кучки храбрецов, воспитанных им за долгие месяцы строевых учений и стрельб, задушевных бесед и суровых «накачек» — всего того, что предшествовало тому бою. Недаром немцы окрестили пограничников «зелеными дьяволами» и уже на следующий день после штурма объявили, что за каждого убитого пограничника их солдат будет награждаться «железным крестом». А сейчас передо мной сидит толстый, кругленький человек, которого даже трудно представить себе в военной форме, да еще с наганом в руке…

— Я оставил при себе только одно отделение, восемь бойцов, — продолжает он. — Мы бежали от дома к дому, падая на землю и снова вскакивая, прижимаясь к стенам, укрываясь за выступающими вперед контрфорсами, перепрыгивая через ограды, — откуда лихость бралась! Наверно, недаром говорят: «Смелого пуля боится!» Я помню, выбежал на старинную площадь Плац на Браме, увидел в пролете улицы на той стороне площади вокзал, а от него уже недалеко была а застава — сорвал с себя фуражку и крикнул: «Ребята, давай!» Мою фуражку тут же автоматной очередью всю прошило, а мне ни царапинки. Ребята вскочили за мной, как гаркнут «ура!», и немцы — они на бульваре за деревьями прятались — врассыпную. Здесь Виктор Королев, который с несколькими бойцами по соседней улице шел, тоже на площадь выбежал, И тоже с криком «ура!». В этот момент один из немцев, офицер, обернулся и бросил в нас гранату. А Виктор — он был маленький, верткий — схватил ее на лету и обратно в немца. Тот опомниться не успел… Да, сейчас вот увидишь такое в кино — и не поверишь. А ведь это было!

Примерно часам к трем дня, рассказывает Патарыкин, он и его бойцы вышли к заставе. Затем сюда же начали стягиваться и другие группы. Расчет на самостоятельность оказался правильным, все выполнили свою задачу оперативно и точно. Подтянулись и артиллеристы со своей пушкой. Только теперь Патарыкин узнал фамилию командира расчета — Журавлев. Молоденький лейтенант еле держался на ногах от усталости («Еще бы, протащить пушку на себе почти через весь город!»), но был счастлив. «Можно, мы останемся с вами?» — робко попросил он. Патарыкин решил: «Пусть остаются, ребята хорошие. А мне… семь бед — один ответ. Там разберемся!»

Вскоре к заставе подошли со своими бойцами Поливода и Тарасенков, которые наступали на фланге роты Патарыкина. Скуластое, с коротким, решительным носом лицо Поливоды еще горело жарким дыханием боя, с упрямого лба струился пот. Он приказал немедленно восстановить посты. «Теперь они, — показал Поливода на убегающих немцев, — забудут сюда дорогу! А ну, хлопцы, — крикнул он своим бойцам, — поддадим жару!» И с винтовкой в руках бросился по направлению к мосту. Его пограничники устремились за ним…

— А теперь, — Патарыкин обращается к жене, — ты расскажи, как мы вас освободили.

— Нет, уж я лучше сначала скажу, как мы там, в своем каземате, сидели, — говорит Мария Емельяновна, — Остались мы, сами понимаете, без хлеба, без воды, что называется, с одной надеждой. Набилось нас в этом подвале, как сельдей в бочке, не повернешься. А среди нас были кто с грудным ребенком, кто в положении, — например, жена Пети Нечаева… Плач, стоны, одним словом, кошмар. А что там, наверху, творится, не знаем. Только слышим взрывы, топот ног, пулеметную стрельбу… Так прошло часов пять или шесть, и вдруг слышу голос моего благоверного: прощайте, мол, жены дорогие, не поминайте лихом. Мы уходим ненадолго, а вы запритесь покрепче, окна чем-нибудь заложите и сидите тихо, на улицу не показывайтесь. А мы скоро вернемся. Короче говоря, успокоил… Жены пограничников народ догадливый, поняли, что мужья оставляют нас вместе с городом. Теперь нам надеяться было не на кого — только на себя да на судьбу. Собрались мы с силами, выполнили все, что было сказано, и стали ждать. Притихли, как мыши, слушаем. Постепенно стрельба умолкла. Потом кто-то протопал мимо, донеслась нерусская речь. У нас мороз по коже пошел. Но сидим по-прежнему тихо, без паники. И детям рты зажимаем. А то ведь если немцы нас найдут, то сразу всех перестреляют: об этом мы, жены пограничников, хорошо знали.

К вечеру еще какая-то группа немцев подошла к заставе. Раздались выстрелы, собачий визг, затем снова смолкло. После уже, на другой день, мы узнали, что немцы тогда всех наших собак уничтожили. А затем они отправились еврейские дома грабить. Может быть, это нас и спасло… Ночь прошла тихо. А наутро опять началась стрельба. Но тут немцам было уже не до нас. И вдруг мы слышим, кто-то барабанит в дверь: «Открывайте, свои!» А мы сидим, молчим, помним наказ. Мало ли кого немцы могли подослать, может быть, предателя какого-нибудь. «Да открывайте же, не бойтесь! — кричит мужчина. — Это я, Саша Патарыкин!» Я прислушалась: он или не он? Со страху сразу не поняла. А все женщины на меня смотрят. Он снова: «Да я же это, я!» — и вроде чуть не плачет. Тогда я вскочила — и к двери. Бросились мы друг другу в объятия, а у него и правда слезы текут. Спрашивает: «Почему же вы молчали?» А я ему и отвечаю: «Голос у тебя какой-то не твой, хриплый». Потом еще раз посмотрела на него и поняла. Лицо у него все в копоти, на фуражке клочья торчат, щеки ввалились. «Дай, — говорю, — я тебе хоть фуражку зашью». Но он мотнул головой, некогда, мол, после, вытер слезы, схватил свой автомат и снова исчез…

— Не исчез, а опять пошел посты проверять, — поправляет Патарыкин и, вспомнив свой прежний, довоенный обход, добавляет: — Вид у меня, конечно, был не такой, как раньше, сапоги не блестели, но граница оказалась в порядке. К пяти часам дня мы ее полностью восстановили. Да что там «восстановили»! Если бы нам сказали тогда: «Форсируйте реку и выгоните фашистов из их Засанья», — мы, не задумываясь, сделали бы это. Такая была у всех нас злость и задор…

Вот теперь я хотя бы немного представляю себе тот штурм, о котором вскоре, на пятый день войны, узнала вся наша страна, весь мир. Значит, впереди шли пограничники! Но почему же в таком случае их даже не наградили? Я помню, что в Указе говорилось только о бойцах и командирах девяносто девятой…

— Такая уж наша участь! — улыбается Александр Николаевич. — Пограничник получает пулю первым, а славу последним. Да ведь не в этом дело. Слава не земля, здесь пограничных столбов не поставишь. Теперь, наоборот, в основном только о нашей заслуге пишут. — Александр Николаевич встает, уходит в другую комнату и возвращается с книгой в зеленой обложке. — Вот, посмотрите на досуге, в этом сборнике есть очерк писателя Беляева о штурме Перемышля, первый и, по-моему, единственный после войны. Хороший очерк. Но о подвиге девяносто девятой здесь почти не сказано.

Забегая вперед, скажу, что этот разговор происходил за год с лишним до того, как о «первом контрударе» снова, уже подробно, рассказала газета «Правда». Так или иначе, а история делает свое, воздавая каждому по заслугам. Но тогда я невольно насторожился: опять над этой дивизией, показалось мне, витает какая-то тайна. Однако бывший начальник заставы не мог мне помочь. У меня к истории были свои вопросы, у него свои…

— После штурма, — сказал он, — мы стали наводить порядок в городе: проверяли подозрительные дома, выискивали оставшихся лазутчиков. Я шел по знакомым улицам и не узнавал их. Перемышль, этот еще недавно чистенький, всегда словно вымытый город, страшно преобразился. Дымились развалины домов. На каждом шагу валялись трупы, оружие, бутылки с вином… Какой-то апофеоз войны! Все рестораны были разграблены. Помню, я зашел в один из них — вот в этот, на углу Рыночной площади, — и увидел лежащего у порога немецкого унтера с пистолетом в одной руке и с бутылкой коньяку в другой. Постоял тогда над ним и еще подумал: зачем этот красивый, здоровый парень пришел сюда, на чужую землю, что ему здесь было нужно? Убивать и пьянствовать?

Наступает пауза. Мы молчим. Я думаю о судьбе поколения, обманутого фальшивыми лозунгами, отравленного демагогией и ненавистью к инакомыслящим. Проклятый фашизм растлил души миллионов юношей и девушек, заплативших страшной ценой за ложные идеалы. Неужели это может повториться — и кровавый фюрер, и безумно ревущая толпа восторженных обывателей, и кровь, реки невинной человеческой крови?..


Кажется, мы отвлеклись. Но какая беседа, да еще о войне, идет спокойно и ровно? Мы спорим и, наконец, договорившись, снова возвращаемся к Перемышлю. Патарыкин немного устал. Он уже бегло перечисляет последние события того исторического дня («Разве все удержишь в памяти!») и вдруг останавливается. Голубые глаза его темнеют.

— Об этом я хорошо помню, — тихо говорит он, затем начинает рассказывать.

…Вечером, когда смеркалось, к Патарыкину прибежал связной от Поливоды, который стал уже комендантом города, и сообщил, что сейчас состоятся похороны погибших в боях. Патарыкин объявил построение. В строй встали все, кто был свободен от несения службы, даже раненые. Не хватало только политрука. Куда же исчез Королев? Патарыкин пошел искать его и нашел в полуразрушенном здании клуба. Королев стоял на коленях и рылся в груде щебня. Под обломками краснел кусочек материи. Это было знамя, которое всегда висело здесь на бывшей клубной сцене… Патарыкин тоже встал на колени, помог. Они вытащили знамя, очистили его от пыли и молча, не глядя друг на друга, вышли из развалин…

Погибших защитников города хоронили в самом центре, на старинной площади Рынок. Недалеко от памятника Мицкевичу вырыли большую могилу — одну на всех. Собралось много народу — войска, гражданские, жены убитых, которым разрешили выйти из подвала. И было очень тихо, или это так казалось… У края могилы на плащ-палатках лежали тела убитых товарищей. Краснов лежал на спине, запрокинув красивую голову, словно любуясь вечерним небом, а гимнастерка на его груди, там, где прошел насквозь вражеский штык, была наспех зашита белыми нитками. Рядом лежал Нечаев, его лицо, изуродованное осколками, было закрыто платком. Упав ему на грудь, плакала его беременная жена… Лежали, успокоившись навеки, старшины, сержанты, бойцы, трое или четверо ополченцев в гражданском — всего человек сорок…

Первым к памятнику подошел Поливода — не похожий на себя, мрачный, с сурово сдвинутыми бровями. Голос у него был хриплый. «Солдат может спать спокойно, — сказал он, — если свою жизнь он отдал недаром. А все они сражались как герои. И Родина их никогда не забудет». Поливоду сменил Тарасенков, его речь тоже была краткой. Затем грянул прощальный залп из винтовок…

Бойцы начали опускать трупы в могилу И тут заплакали все. Жена Нечаева закричала: «Заройте меня вместе с ним!» Она пыталась прыгнуть в яму, ее еле оттащили. А Виктор Королев подошел к могиле и положил туда знамя…

Патарыкин говорит, что он тоже плакал — второй и, может быть, последний раз в жизни. Затишье кончилось. Враг, озверевший от неудачи, снова обрушился на Перемышль. На город посыпались снаряды, налетели самолеты — их черные тени метались по земле и еще пугали, но уже не так, как раньше. Паники не было. После первой победы люди как-то сразу переродились. Они поняли, что эта война будет долгой и упорной, что теперь им надо терпеть и верить в себя, в свои силы.

— Это, пожалуй, было самое главное, чего нам всем недавно не хватало. — Патарыкин задумчиво перебирает пожелтевшие фотографии. Он жалеет, что не может показать мне снимки своих начальников и боевых друзей — Тарутина, Уткина, Поливоду. Какие это были герои! И какая у них могла бы быть завидная судьба, если бы они не погибли в том же сорок первом!.. Кто теперь знает о них? Только очень немногие люди, в основном их сослуживцы и близкие…

— Разве у нас был такой альбом! — говорит Мария Емельяновна. — А все осталось там, в Перемышле. Уже потом, в сорок четвертом, Александр Николаевич попытался его разыскать, но не нашел.

Я с удивлением смотрю на нее — при чем тут сорок четвертый?

Но Александр Николаевич поясняет:

— Это уже, так сказать, другая история. На следующий день после штурма мы с Марией Емельяновной расстались — их, наших жен, погрузили на машины и отправили в тыл, а мы продолжали оборонять город. Ну, о всяких там, как она выражается, семейных архивах никто из нас не подумал, не до того было. А потом хватились… С нее в тылу стали разные справки требовать, метрики. Правда, сначала она об этом мне не писала. А когда наша армия поперла немца и стала приближаться к бывшей польской границе, то напомнила: будешь, часом, в Перемышле, обязательно зайди на квартиру и отыщи там мою желтую сумку с документами. Как будто я эту сумку помню!..

И надо же было так случиться, что я со своим батальоном — а я тогда уже капитаном был — проходил как раз через Перемышль. Остановились мы там всего на несколько часов. Я сразу, конечно, побежал на то место, где была застава. Пришел, смотрю, здесь все по-новому, все словно чужое. По двору какие-то подозрительные типы ходят, меняют сало и табак на солдатские шмотки. А окна в бывшей казарме разбиты, щебенка до сих пор не убрана… Жилой дом, правда, уже подремонтировали и заселили. На двери нашей бывшей квартиры красуется табличка с фамилией какого-то доктора. Я позвонил. Дверь открыла девушка в белом передничке, горничная или кухарка, заулыбалась, но в квартиру не пригласила — хозяев нет дома и что, мол, пану офицеру здесь нужно? Я объяснил. Она руками развела и сказала, что, когда хозяева въехали сюда, здесь ничего не было… Я и удалился. Пошел бродить по городу в поисках наших старых знакомых из местного населения — никого не нашел. Одних немцы расстреляли во время оккупации, другие куда-то уехали… Потом я спустился к берегу, прошел по набережной. Река Сан текла, как прежде, поглотив все — и нашу былую славу, и трупы, и кровь…

Патарыкин умолкает. И я понимаю, что к обороне мы уже не вернемся. Все имеет свое начало и конец, особенно настроение… А завтра я уезжаю.

Но кто же мне расскажет о том, как было дальше? На мое счастье, у Патарыкина есть несколько адресов его бывших товарищей по Перемышлю, в том числе Королева и Орленко.

— От них вы еще многое узнаете, — говорит он.

— Ну что, закончили? — спрашивает Мария Емельяновна. И, не дождавшись ответа, начинает накрывать на стол. Александр Николаевич срывается с места и убегает. А через несколько минут возвращается с какими-то кульками и свертками, достает из кармана бутылку «горилки с перцем».

Мы обедаем, выпиваем, шутим. И все-таки нет-нет, а помянем прошлое. О своей теперешней работе Александр Николаевич говорит мало. Ну что особенного? Работает он диспетчером на молочном комбинате, работой в общем доволен, а так, чтобы было там что-то интересное, нельзя сказать: текучка, заботы, устаешь за смену. Зато отдыхаешь в лесу.

— Лес у нас в Дарнице замечательный, — светлея, говорит Александр Николаевич. — И река прекрасная — Днепр!

— А папа рыбу не ловит, — вдруг замечает Коля. — Он ее жалеет.

— Что ты ерунду говоришь! — Патарыкин, покраснев, поворачивается ко мне, как бы ища сочувствия. — Ох, и дети пошли, особенно этот пострел! Нет чтобы с ребятами поиграть, как мы, бывало. Все возле меня да возле меня, как хвостик. Кроме войны, ни о чем слушать не хочет… И еще чего-то выдумывает.

— Не выдумываю, а правду говорю! — спокойно упорствует Коля. — А ты сам чему меня учишь?

— Ну ладно, ладно, — сдается отец. — Только настоящий пограничник где, я тебе сказал, свои мысли держит? То-то!

Я прощаюсь, крепко жму руку славной Марии Емельяновне и Коле (девушек дома нет, они ушли на танцы), а Александр Николаевич провожает меня до такси.

Машина трогается, но вдруг я замечаю под фонарем знакомую фигуру. Это соседка Патарыкиных со своей неизменной сумкой ждет автобуса. Я прошу шофера остановиться и, открыв дверцу, спрашиваю:

— Вам в Киев?

— Конечно, в Киев! — она радостно забирается в такси. — Я к дочке еду. Вот пирожков ей с мужем напекла… А вы от Патарыкиных? Ах, какая жалость, что у меня времени нынче не было к ним зайти, вот бы мы уж поговорили!.. А вам, простите, зачем Александр Николаевич понадобился?

Приходится ответить.

— Что? — восклицает соседка. — Патарыкин — герой? Да я с ними пять лет вместе живу и работаю вместе — никогда не слышала. Быть этого не может! Почему же в таком случае недавно, в День Победы, когда у нас всех бывших военных награждали, его даже не упомянули? А какому-то Жорке — он тоже в нашем доме живет — именные часы дали. Так этот Жорка, говорят, в войну на Подоле шинок держал.

Соседка еще долго охает и сокрушается, но уже в Киеве, прощаясь со мной, говорит:

— А про Александра Николаевича вы обязательно напишите. Все как есть! А то ведь кто о нем знает? Живет человек и живет. А почему? Потому, что уж больно он тихий. Не современный, не боевой человек…

СЕКРЕТАРЬ ГОРКОМА

Мне так и не удалось встретиться с ним. Но, получив от Патарыкина его адрес, я написал ему и вскоре получил ответ: объемистое письмо, напечатанное на машинке. К письму была приложена тщательно нарисованная от руки карта Перемышля, которой позавидовал бы любой топограф. А человек этот не был ни топографом, ни чертежником, к тому же рисовал он по памяти, много лет спустя после того, как последний раз побывал в этом городе.

Затем я получил от него еще одно письмо и фотографии людей, ставших когда-то, в то далекое страшное утро, первыми ополченцами войны. Среди этих фотографий была и его…

Я несколько раз перечитывал эти письма, вглядывался в фотографию еще совсем молодого человека в солдатской гимнастерке, длиннолицего, немного наивного, с открытыми голубыми глазами, и в моем сознании все ярче и ярче вставал его образ. Да, этот человек не мог поступить иначе, чем поступил тогда!

И я решил написать о нем все, что знал и что удалось восстановить по скупым и деловитым строчкам его письма.

______
Окончилось заседание бюро, люди разошлись, и в доме сразу стало тихо, будто все вымерло. А он все сидел за своим столом, перелистывая календарь, и переносил из прошлой недели на будущую нерешенные вопросы. Опять их было больше половины — серьезных, не очень серьезных и вовсе незначительных, некоторые из них путешествовали с листка на листок уже по нескольку раз. Времени явно не хватает, а тут еще, как назло, одного из секретарей пришлось отправить на учебу… Орленко перевернул «воскресный» листок и крупно, размашисто написал на обороте: «Состояние наглядной агитации». Этим вопросом секретарь горкома решил заняться в понедельник с утра.

Он посмотрел за окно и поморщился: прямо напротив него, через дорогу, на стене тома красовался намозоливший глаза большой плакат. Двое красноармейцев стояли возле зенитной пушки и любовались видом горящего самолета с желтыми кругами на крыльях. Под картиной было написано: «Не суй свое свиное рыло в наш советский огород!» Пусть эти плакаты висят где-нибудь за тысячу верст от границы, а здесь, в Перемышле, каждый знает, что это «липа». Немецкие самолеты, только не с не известными никому кругами на крыльях, а с самыми настоящими фашистскими крестами, то и дело кружат над нашей землей и, уж конечно, фотографируют все.

Нет, здесь, в Перемышле, надо снять эти плакаты к чертовой матери! Ничто не действует так разлагающе на умы, как разрыв между словом и делом. И если бы мы помнили об этом всегда…

Зазвонил телефон, и Орленко взял трубку.

— Петро Васильевич? Здоров! — зарокотал в ухо знакомый баритон. — Я так и знал, что ты еще заседаешь! Кто же назначает бюро на субботу? Бери пример с меня!

Говорил Мельников, секретарь сельского райкома, расположенного в этом же здании. Он был уже дома и, узнав, что Орленко в кабинете один, обрадовался.

— Вот хорошо… Выручай, брат! Я сегодня через час должен выступать на празднике в парке, там мои колхозники тоже будут, ну, а у меня сейчас, только что, жинка заболела, врача ждем… Ты уж, будь ласков, сходи за меня! Договорились?..

В трубке щелкнуло. «Хорош! — подумал Орленко. — Не дождался согласия и повесил трубку. Вот позвоню и откажусь…» Но тут же вспомнил недавнюю болезнь своей жены и примирительно махнул рукой. Ничего не поделаешь, придется выручить. Но что же все-таки он скажет народу? Праздник есть праздник. В таких случаях людям не до речей.

Он встал из-за стола и подошел к зеркалу. Перед ним в массивной резной раме из черного дерева — зеркало было старинное, из усадьбы какого-то австрийского князя — стоял еще молодой человек с усталыми, но веселыми голубыми глазами, в слегка помятой вышитой косоворотке с расстегнутым воротом. На высоком лбу блестела испарина. «Ну и пекло! Такого лета еще не было». Петр Васильевич вытер платком лицо, привычным, еще с армии, движением расправил складки на рубахе, застегнул воротник и вышел из кабинета. В вестибюле, отдав ключи дежурному, предупредил, что завтра, в воскресенье, он поедет в Красичин на рыбалку. Если будут звонить из Дрогобыча, из обкома, то пусть обращаются к секретарю Кущиенко, тот сидит дома и готовится к докладу…

До начала праздника оставалось еще сорок минут, и секретарь горкома решил пройтись пешком. Он вышел на улицу Мицкевича — широкую, как всегда, оживленную, с молодыми, только что посаженными липками. Эти липки были его гордостью. Весной он предложил озеленить несколько главных улиц, сам ездил в питомник за саженцами и потом вместе со всеми работал на субботниках. Приятно видеть окрепшие за лето деревца. Это уже красиво: пятна свежей зелени на фоне серых каменных стен. А через несколько лет будет сплошная тенистая аллея. И даже если его, Орленко, к тому времени переведут в какой-нибудь другой город, то здесь, в Перемышле, люди все равно вспомнят добрым словом о бывшем секретаре…

Встречные то и дело здоровались с ним: военные прикладывали руку к фуражке, гражданские почтительно снимали шляпу. Он шел, тоже приветливо кивая в ответ.

В этот теплый летний вечер он был рад и прогулке, и редкой своей беззаботности, и виду красивого, уютного и веселого города, для которого он вот уже второй год жил и работал.

Он пересек Плац на Браме, прошел под монастырской стеной, пахнущей теплым камнем и сыростью, и по узенькой, горбатой Францисканской улице подошел к серой громаде кафедрального собора.

Здесь пришлось остановиться и подождать немного. В соборе только что окончилась конфирмация, и через всю площадь протянулась длинная вереница девушек в белых платьях. Девушки шли молча, в своих прозрачных фатах, с горящими свечками в руках, смиренно опустив глаза… Секретарю горкома стало не по себе. «Ну, кому нужны в нашем веке эти допотопные обряды?» — с досадой подумал он. Послезавтра, в понедельник, на совещании он поговорит с местными комсомольскими вожаками. Неужели они не могут найти новые, более действенные формы борьбы с религиозными пережитками?

Секретарь горкома, хмурясь, поднимался по тропинке, ведущей на Замковую гору. Едва он вошел в парк, как сразу, с первых же шагов понял, что праздник должен получиться на славу. Аллеи уже заполнили толпы гуляющих. Повсюду был шум, смех. На просторной зеленой лужайке под вязами резвилась молодежь, приехавшая из сел: парни и девчата в гуцульских народных костюмах водили хоровод, пели, плясали. Рядом шла борьба на поясах: двое «борцов» пыхтели, пытаясь повалить друг друга на землю, а зрители подзадоривали их, шутили, аплодировали. Худой, долговязый «затейник» в желтой шелковой безрукавке кричал в рупор, что на главной аллее состоится массовый бег в мешках, объявлял призы для победителей…

«Молодцы!» — похвалил в душе секретарь горкома устроителей праздника. Особенно постарался сегодня торговый отдел. Чуть ли не на каждом шагу попадались лотки, буквально ломившиеся от снеди. Чего здесь только не было: мороженое, фрукты, конфеты, прохладительные напитки…

В центре, возле ресторана, прямо на открытом воздухе стоял длинный стол, покрытый белоснежной скатертью. За ним бойко орудовала краснощекая буфетчица, торговавшая коньяком и наливками. Она потчевала своих клиентов из маленьких разноцветных рюмок. Орленко их видел впервые. «И посуду подходящую нашли! От такой рюмки не опьянеешь…» Но тут же посмеялся над своей наивностью. Многие покупатели, в том числе военные, пропускали по две-три рюмки подряд, кое у кого уже хмельно блестели глаза…

В душе у секретаря смутно шевельнулась тревога. «Еще перепьются, — подумал он. — Надо бы прикрыть эту «точку». Он увидел на веранде директора ресторана и уже направился к нему, но в этот момент к секретарю горкома подбежала запыхавшаяся женщина, заведующая отделом культуры райисполкома, и сообщила, что колхозные передовики давно собрались в летнем театре и ждут торжественного открытия праздника.

— Товарищ Мельников сказал, что вы выступите с речью, — она испуганно схватила его за рукав. — Куда же вы?

Узнав о намерении секретаря, женщина удивилась.

— Зачем мешать людям? К тому же ресторан все равно работает, ну, перейдут туда… Завтра воскресенье, выходной день, проспятся! — Она многозначительно подмигнула. — А какое же веселье без вина!

Орленко молча пошел за ней. Выйдя на эстраду и посмотрев на радостные, сияющие лица людей, он поздравил передовиков колхозных полей с окончанием весенней страды, пожелал всем доброго здоровья и новых успехов и сошел с эстрады, сопровождаемый шумными, аплодисментами.

Побродив немного по парку в сопровождении той же женщины из отдела культуры и ее заместителя, хмурого, тяжеловесного молодого учителя, которого только недавно на бюро утверждали кандидатом партии, секретарь горкома, глядя на веселящуюся толпу, вдруг почувствовал, как устал за эту неделю. Попрощавшись со своими спутниками, Орленко направился к выходу.

«Постарел ты, видно, брат Петро! — по привычке сказал он себе. — Или чин давит? А ведь еще лет пять назад ты мог отплясывать с молодой жинкой такого трепака, что чертям тошно было…» Да, сейчас им обоим что-то мешает: ему — его занятость, а ей — внезапно зашалившее сердце. Он снова вспомнил ту тревожную ночь, когда с женой случился первый приступ. Как он испугался тогда, не зная, что с ней делать, чем помочь… Девушка-врач из «Скорой помощи» тоже растерялась. И может быть, произошло бы несчастье, если бы он не решился позвонить на квартиру к знаменитому в городе доктору Биберу. Тот тут же прибежал — благо он жил неподалеку, на соседней улице — и провозился с больной до утра, пока ей не стало легче…

Секретарь горкома не заметил, как снова подошел к Плацу на Браме. Площадь была пуста, только на углу, возле бара, стояла кучка мужчин, разговаривающих тихо, вполголоса. Когда Орленко приблизился к ней, то мужчины замолчали и отвернулись, только один, широкоплечий и приземистый, театральным жестом снял с головы шляпу с перышком и раскланялся.

— Добрый вечер, пан секретарь!

— Добрый вечер.

«Где я видел этого типа? — спросил себя секретарь. — И почему в его голосе прозвучала насмешка? Впрочем, по-моему, он пьян».

Было уже темно, на улицах горели фонари, и, словно соперничая с ними, в небе светил молодой месяц с четко очерченным полукругом. Орленко с минуту постоял у своего дома, любуясь звездным небом. На той стороне, у немцев, над черной шапкой Винной горы ярко пламенел Марс, по-над Саном мерцала серебристая пыль Млечного Пути, застыли в вечном и неосуществимом желании бега Гончие Псы… «День будет завтра жаркий, такой же, как и сегодня», — решил секретарь и с удовольствием подумал о предстоящей рыбалке.

Жена лежала в постели с мокрым полотенцем на лбу — у нее от духоты разболелась голова — и читала книгу: «Красное и черное» Стендаля. Заглянув, Петр Васильевич уловил строки: «Из него никогда не получилось бы ни хорошего священника, ни хорошего администратора, а мог бы получиться только художник…» Он усмехнулся. Пожалуй, мысль правильная. Орленко завел будильник на четыре утра, отобрал у жены книгу и потушил лампочку.

— Спать! — сказал он, погладив ее по плечу. — Завтра проветримся, и все твои болезни пройдут. Все будет хорошо, да, да, все будет хорошо!


Звонок был слишком громким и прерывистым, как колокол…

— Петя, проснись, вставай!

Голос жены снова заглушил гул.

Орленко машинально протянул руку к будильнику, отвел рычажок. Но тут его подбросило на постели, и он мгновенно вскочил, протирая глаза. «Землетрясение… — мелькнуло в мозгу. — Или диверсия!»

В сумерках лицо жены было бледным, как из бумаги, губы беззвучно шевелились. Она продолжала что-то говорить, но он уже не слышал ее. Дом дрожал от тяжелых ударов, которые становились все сильнее и громче.

Внизу, на улице, метались темные фигуры людей, промчалась неоседланная лошадь без всадника, за ней пробежал кто-то в белом, послышались винтовочные выстрелы. Вблизи у самого лица что-то просвистело, и сверху, с карниза, полетели осколки кирпича, застучали о подоконник.

Орленко отскочил от окна и схватился за телефонную трубку. Но, как назло, из памяти вылетел номер коммутатора погранотряда. Жена, догадавшись, протянула ему записную книжку. Он быстро набрал номер. Гудков не было. Набрал другой — дежурного по гарнизону. Но в трубке снова была тишина.

«Все ясно!» — сказал он себе и стал одеваться. Жена тоже одевалась. Они уже поняли, что случилось то страшное, однако еще не решались признаться друг другу…

Через несколько минут обаони, уже одетые, спускались по лестнице. В подъезде стояли три или четыре женщины с детьми, одна из них, соседка со второго этажа, в нижней юбке, прижимала к себе грудного ребенка и громко, навзрыд плакала.

— Что вы здесь стоите? — крикнул Орленко. — Идите в подвал, живо!

Дверь в подвал была заперта на замок. Орленко с силой рванул ее на себя. Замок отлетел, в лицо пахнуло запахом овощей и пыли. Женщины торопливо стали спускаться по лестнице в темноту, оступаясь и толкая друг друга.

«Зачем я на них накричал? — упрекнул себя Орленко. — Нехорошо!» Он почувствовал, что к нему возвращается уверенность.

— Ты тоже иди с ними, — сказал он жене. — А я сейчас все выясню и вернусь.

Жена кивнула ему и протянула носовой платок.

— У тебя рука в крови.

Он даже не заметил, что, открывая дверь, ссадил себе пальцы, и принялся вытирать кровь на ходу. Так, с окровавленным платком в руках, он добежал до горкома…

Дежурный бросился к нему навстречу.

— Петр Васильевич, вы ранены?

Орленко невольно усмехнулся.

— Ранен… В горкоме есть кто-нибудь?

— Есть. Уже человек десять пришло. Скажите, неужели это война?

Секретарь не успел ответить. Взрыв потряс здание, со звоном полетели стекла. На мгновенье стало темно, с потолка посыпалась штукатурка.

В коридоре, у входа в зал заседаний, толпились люди, его подчиненные, которым он должен был что-то сказать. Но что? В сознании клином засела фраза: «Возможны любые провокации врага». Это говорилось еще вчера. Но сейчас…

— Здравствуйте, товарищи! — привычно сказал секретарь, проходя в зал. — Давайте-ка сюда. — Он, не садясь, обратился к начальнику городской телефонной сети: — Скажите, а почему связь не работает?

— Почтамт разбит, — прохрипел, бледнея, связист и вытянулся.

— Вокзал тоже разбит, — быстро подсказал кто-то.

Орленко обернулся. «И он тут, ему-то что надо?» Секретарь горкома узнал бойца железнодорожной охраны Васильева, которого еще недавно собирались исключить из партии за недостойное поведение в семье. Железнодорожник тогда поклялся, что исправит свои ошибки «на бытовом фронте», бюро поверило ему и вынесло строгий выговор… И вот теперь он здесь, да еще с винтовкой.

Дверь была открыта. Вбегали все новые и новые люди и приносили тревожные сведения: немцы ведут прицельный огонь по казармам и складам, на станции горят цистерны с нефтью, несколько снарядов попало в здание тюрьмы… Немцы уже пытались перейти границу в районе моста, но пограничники их отбили и теперь укрепляют берег, носят туда мешки с песком, по-видимому, ждут нового штурма… На том берегу замету но скопление машин, среди них танки…

Секретарь горкома слушал, пытаясь казаться спокойным, но мысль его работала лихорадочно, выхватывая из груды сведений самое главное. Теперь он уже не сомневался, что никакой провокации нет, а началась война. Самое страшное сейчас таилось в промедлении. Он чувствовал: еще немного, и нервное возбуждение сменится паникой. Надо принимать решение немедленно, пока коллектив не превратился в толпу.

Зал был уже полон. Орленко увидел двух других секретарей — Шамрая и Кущиенко, заведующих отделами Бондаренко и Циркина, инструкторов Дудченко, Авдеенко, Фишера… Даже его помощник Ольга Сергеевна Бакаева и та прибежала. А ведь у нее двое детей и муж-пограничник…

Орленко ударил ладонью по столу, призывая к тишине.

— Товарищи! — сказал он. — Есть предложение помочь бойцам и сформировать вооруженный отряд коммунистов. Но предупреждаю: дело это добровольное. Если кто по какой-либо причине не в состоянии воевать, пусть уйдет домой, объяснений не требуется. Будем голосовать?

— Не надо! — раздались голоса. — Зачем время тянуть?

— Так, значит, все остаются?

— Все!

Орленко вырвал из блокнота листок и быстро написал записку коменданту штаба дивизии.

— Давид Борисович, — он подозвал заведующего военным отделом Циркина. — Возьми с собой человек десять, грузовую машину и катай в штаб, к пехотинцам. Пусть дадут нам оружие… — он прикинул на глазок количество собравшихся в зале. — Сто, нет, двести винтовок, ну, и соответственно патронов. Хорошо бы и пулеметы раздобыть, понял?

Высокий, с орлиным носом, Циркин взял записку и, козырнув, бросился к двери. За ним двинулся худой, скуластый Володя Мельник — политработник из городского отдела милиции, и двое друзей — журналисты из газеты, прозванные «аяксами», и их шеф, заместитель редактора, вездесущий Ваня Маринич, еще кто-то…

Секретарь приказал Николаю Павловичу Кущиенко вывести всех ополченцев во двор и, пока условно, разбить их на взводы, а другого секретаря, Шамрая, и Ольгу Сергеевну Бакаеву послал на второй этаж, в секретный сектор, подготовить к эвакуации партийные документы. «Надо сделать это тихо, чтобы никто не видел», — подумал он и решил поставить на втором этаже часового.

Он осмотрелся. Винтовка была у одного Васильева. «Нет, этого не поставлю…» Подозвав шофера Костю, с которым сегодня утром собирался ехать на рыбалку, и вынув из кармана свой пистолет, сказал:

— Встань на верхней площадке и никого не пускай.

— Есть не пускать! — радостно гаркнул Костя.

Орленко пошел к себе в кабинет, быстро опустошил сейф. Выходя, он столкнулся в дверях с Циркиным.

— Что, уже привез?

— Нет у них оружия… Дежурный сказал: идите к границе, там много убитых, возьмите их оружие…

— А ты что ответил?

— Я хотел дать ему в морду! — Глаза у Циркина сверкали, тонкие ноздри раздувались. — Но подождите… — Он ударил себя кулаком по лбу. — Кажется, я знаю, где достать! Военкомат недавно объявил учебные сборы, его полигон здесь, рядом! — И он исчез.

Орленко поднялся в секретный сектор. Там уже было все готово. Шамрай и Ольга Сергеевна выносили ящики с документами через запасной выход к гаражу. Секретарь спустился вместе с ними, пожал руку Бакаевой, обнялся с Шамраем.

— Везите архив в Дрогобыч. По дороге, прошу вас, захватите мою жену и других женщин с детьми, если они согласятся. Они в подвале… Ну, еще раз, Алеша, и вы, Ольга Сергеевна!

Он хотел сказать «до свидания», но только махнул рукой, отвернулся и зашагал обратно в дом. «Когда я ее теперь увижу? — подумал он о жене. — И каково ей будет в чужом городе, да еще с больным сердцем?» И тут же вспомнил о секретаре райкома Мельникове. Где он? Может быть, с его женой совсем плохо?

— Костя, — сказал он, поднявшись на площадку к шоферу, который продолжал стоять на посту, — ты свободен. Прошу тебя, съезди к Мельникову, помоги ему…

— К «голове»? — Шофер насмешливо свистнул — Да он еще с первым выстрелом из города укатил. Машину вместе с жинкой барахлом нагрузили и туда… — Костя кивнул на восток. — Как знали!

— Ах, сволочи, мать их…

Но, выругавшись, Орленко почувствовал себя спокойнее. Пусть эти людишки бегут из города, как крысы с корабля. Останутся лучшие!

Снизу раздался топот ног, звон железа. «Винтовки прибыли!» — крикнул кто-то. Секретарь горкома бросился туда. Костя догнал его, вернул на ходу пистолет и встал в строй.

Коммунисты стояли во всю длину коридора, в четыре ряда Циркин, подтянутый и торжественный, ходил в узком проходе, раздавал новенькие, густо смазанные маслом винтовки.

— Первый взвод — сорок восемь! — выкрикивал он, поворачиваясь к столу, за которым сидел Владимир Мельник и заполнял ведомость. — Второй взвод — шестьдесят…

Орленко удивился: за какой-нибудь час людей прибавилось вдвое. Рядом с Мариничем и его «аяксами» стояли Валентин Васильевич Лизогубов с завода швейных машин, работник горкомхоза Андрей Степанович Гордиенко, еще один Мельник, Михаил, моложавый крепыш, директор средней школы…

В другом взводе выделялись своими черными куртками с блестящими пуговицами железнодорожники. Среди них тоже было двое знакомых — диспетчер Николай Покусаев и пожилой морщинистый поляк Юзеф, не то контролер, не то кассир: его фамилию Орленко вдруг забыл, вспомнив только, что, кажется, он еще не утвержден окончательно в членах партии. Юзеф воевал в Испании и бежал из французского лагеря для интернированных республиканцев. Стояли механики, сцепщики вагонов, бухгалтера… Коммунисты с двадцатилетним стажем и только что получившие кандидатскую карточку… Молодожены и почтенные отцы семейств… Шеренгу замыкали женщины: красивая, осанистая Наталья Приблудная, заведующая городским музеем, и какая-то тоненькая, белокурая девушка, по-видимому, еще комсомолка. У женщин через плечо висели санитарные сумки с красным крестом…

Циркин закончил раздачу винтовок и доложил:

— Товарищ секретарь городского комитета партии! Вооруженный отряд коммунистов построен. Всего по списку сто восемьдесят семь человек… — Он запнулся и уже тише добавил: — Включая вас. Какие будут приказания?

— Оружие есть у всех?

— Так точно! Двадцать винтовок еще осталось.

— Хорошо, — похвалил Орленко.

— А патроны есть?

— Вот! — показал Циркин на груду ящиков в вестибюле. — Это мы уже у пехотинцев урвали. Но мало: штук по пятьдесят на брата.

— Ничего, — успокоил Орленко, — постараемся стрелять без промаха!

Он оглянулся и подозвал шофера Костю.

— Мчись в штаб к пограничникам. Узнай, где там у них особенно жарко. И быстро назад. Понял?

Чтобы как-то заполнить время, он дал команду привести оружие в боевую готовность. Люди бросились разбирать патроны, протирать винтовки. Руки у всех были в масле. В ход пошли газеты, носовые платки…

Секретарь горкома посмотрел на новые, красивые шторы. «А, черт с ними, — решил он, — все равно война».

— Снимайте их, хлопцы, и разбирайте на тряпки. А кто уже в полной боевой — выходи во двор строиться.

Протерев свою винтовку и набив карманы патронами, он еще раз осмотрел свой отряд. Люди стояли повзводно, с командирами во главе. Теперь, получив оружие, все держались молодцевато и делали вид, что не обращают внимания на взрывы. А стрельба все усиливалась. В стороне пролетело на восток несколько самолетов. В глаза било солнце, и Орленко увидел только черные крестики, утонувшие в розовом мареве. «Сколько же сейчас времени?» — вдруг спохватился он и взглянул на часы. Стрелки показывали четверть шестого. «Неужели прошел всего один час? — изумился он и подумал. — А еще вчера мы целых полдня обсуждали какой-то несчастный вопрос об оформлении витрин… Вот что значит темп войны…»

Возле него, скрипнув тормозами, остановилась машина. Приехал Костя.

— Начальник комендатуры капитан Дьячков передал всем привет! — выкрикнул он и тут же, испугавшись, что может разгласить военную тайну, перешел на шепот. — Он сказал, Петр Васильевич, что самый опасный участок от моста и вправо, до водокачки. Пусть, говорит, ваши там помогут. А часть отряда просил направить в его распоряжение. Заодно надо чердаки прочесать в районе набережной и глубже, до рынка, а то в них диверсанты засели… Вот, — он показал на разбитое стекло, — это они, гады, в меня шмалили!

Орленко подозвал командиров взводов и коротко объяснил задачу. Он разделил отряд на две группы: по два взвода в каждой.

Одна группа направлялась, как просил Дьячков, в комендатуру, другая должна была скрытно, через проходные дворы, выйти на набережную. Он сам вместе с взводами Циркина и Мельника пойдет во главе второй группы.

«Ну, брат Петро, — подстегнул он себя, — кажется, начинается. Теперь смотри не оплошай!»

— Группа, смирно! — крикнул он. — Слушай мою команду: по отделениям становись!

«Трум, трум!» — стукнули ноги.

— Будем идти с интервалами в десять-пятнадцать метров. Первое отделение, за мной!

«Трум, трум, трум…» — четко застучало за ним.

«Эх, песню бы сейчас!» В груди его гулко и весело, в такт шагам идущих за ним людей, стучало сердце. Он вел свой отряд через знакомые подъезды и двери, мимо глухих монастырских стен и брандмауэров, через газоны и детские площадки, которые еще вчера призывал бережно охранять, и слышал, как приближается свист и грохот боя. Сейчас они будут там, еще немного… Он снова посмотрел на часы. Половина шестого. Орленко оглянулся. Его ополченцы, молчаливые и решительные, шли за ним, некоторые уже сняли с плеча винтовки и несли их наперевес, словно готовясь к атаке. «Коммунисты! — с гордостью подумал он. — А ведь мы, наверно, первое ополчение войны…»

И он зашагал еще быстрее.

Командный пункт находился за большим закопченным чаном, в котором ремонтники обычно варили асфальт. Молоденький лейтенант-пограничник, увидев вооруженных добровольцев, просиял. «Да вас целая армия!» — воскликнул он, сверкнув белозубой улыбкой. И вдруг крикнул: «Ложись!» Над головой прошелестел снаряд и разорвался на взгорье, неподалеку от недостроенного дота. Орленко что-то ударило в спину. Он схватился рукой и тут же отдернул ее. Это был небольшой осколок, уже потерявший силу, но еще горячий. Лейтенант спокойно поднял с земли зазубренный кусочек железа, подбросил его на ладони. «Вам повезло, — подмигнул он. — Упал бы такой дурак на макушку — и хана! Вы хотя бы шапку надели…» Сам лейтенант был в каске и чувствовал себя уверенно.

Пограничник сел, привалившись к чану, положил на колени планшетку с картой и начал объяснять обстановку. Пока немцы пытаются прорваться лишь в районе железнодорожного моста. Они уже предприняли ряд атак малыми группами, но были отбиты. Однако не исключена возможность попытки прорыва на более широком фронте. Противник уже сосредоточил пехоту в нескольких местах на набережной и сейчас подтягивает к реке резиновые лодки, готовится к переправе. С нашей стороны этот участок обороняет одна застава Патарыкина, усиленная примерно полуротой, присланной капитаном Дьячковым. Конечно, людей у нас мало, но пограничники надеются, что их поддержат укрепрайонцы, сидящие в дотах: ведь если немцы переправятся на наш берег, то заберут их в плен или выкурят газами…

Так или иначе, командовал здесь уже лейтенант. Он приказал секретарю горкома занять со своими ополченцами рубеж на правом фланге от моста, в районе водокачки. Пока это было сравнительно тихое место: водонапорная башня была на весь Перемышль одна, и немцы, чтобы не лишиться питьевой воды, по ней из орудий не стреляли. Лейтенант поставил задачу наблюдать за противником и открывать огонь только в том случае, если кому-нибудь из немцев удастся переправиться на наш берег.

Орленко, пригнувшись, побежал к домам, где на мостовой расположились его ополченцы. Он поднял их и снова повел по дворам вдоль набережной, советуясь с идущими рядом Циркиным и Мельником, как лучше построить оборону. Циркин, которому не терпелось первому вступить в бой, предлагал разделить отряд на два эшелона: сам он со своим взводом займет рубеж на берегу, вместе с пограничниками, а взвод Мельника останется пока в качестве прикрывающего и заодно будет осуществлять связь между ополченцами и штабом комендатуры. Мельник, конечно, возражал. Оба командира — худощавые, поджарые — были похожи на рассерженных петухов. Где-то рядом, у пожарного депо, внезапно застрочил пулемет и раздался крик:

— Немцы!

«Неужели прорвались?» — с беспокойством подумал Орленко и подбежал к воротам. Но на площади перед депо он увидел только двух пограничников с пулеметом. Они лежали за мешками с песком и стреляли куда-то в узкий проход между двумя большими домами.

— Да вот же они, вот!

Стоявший в воротах инструктор Доценко показал ему на группу людей в зеленой одежде, теснившихся в подъезде одного из домов, шагах в ста отсюда.

«Так вот они какие! Но почему же они не стреляют?» Он не успел сообразить, как что-то засвистело, рвануло, забарабанило по земле. Сверху посыпались стекла и щебень, маленькую площадь заволокло дымом…

— Вперед! — раздался отчаянный крик Циркина. Вырвавшись из ворот и опередив всех, командир взвода помчался по тротуару, стреляя на бегу. Ополченцы лавиной устремились за ним.

Орленко бежал вместе со всеми и тоже стрелял. В кого, куда — это угадывалось только инстинктом. Но когда он опомнился, подъезд был уже далеко позади. Какой-то мальчик подбежал к нему и, восторженно заглядывая в лицо, спросил:

— Дяденька, вы их всех убили?

Орленко удивленно взглянул на него.

— А ты чего здесь, хлопчик?

— Смотрю…

Орленко пошел обратно. На мостовой валялись трупы немцев. Ополченцы толпились вокруг них, у некоторых в руках были взятые у мертвых автоматы. Рядом с подъездом стоял на тротуаре небольшой ротный миномет и полупустой ящик с минами. Циркин и Мельник уже снова спорили, на этот раз о том, кому должен принадлежать трофей.

Секретарь горкома спросил их о потерях.

— У меня во взводе все живы, — сказал Мельник. — Один легко ранен, но домой уходить не хочет.

— А у меня трое ранены, двое из них тяжело, — Циркин показал на соседний подъезд, где над лежащими на полу ранеными хлопотали женщины, делая им перевязки. — Зато, — как бы оправдываясь, добавил он, — все восемь немцев остались здесь, никто не ушел.

Орленко отыскал шофера Костю и послал его за машиной.

— Отвезешь раненых в госпиталь, — сказал он. — А если встретишь кого-нибудь из наших — направляй их сюда!

Отряд пошел дальше.

Дома скоро кончились. Начиналось изрытое канавами и котлованами поле будущего стадиона. За ним слева полого сбегал к реке берег, а прямо, у излучины, маячила толстая каменная башня водокачки. Поле простреливалось с той стороны — то и дело взлетали вверх пыль, комья земли, словно кто-то неуловимо-стремительный пробегал стометровку. Изредка взрывались мины — ухо уже хорошо различало их свистящий клекот.

Ополченцы рассредоточились и стали выбегать из-за укрытия по одному, по два. Они бежали к берегу, к кустам, где виднелись пулеметные гнезда и зеленые фуражки пограничников. Там был рубеж.

Прыгая из канавы в канаву, Орленко добежал до крайнего гнезда. Командир расчета, скуластый сержант с рассеченной бровью, увидев человека в гражданском с винтовкой, испугался и выхватил из-за пояса гранату. Но, догадавшись, что это не диверсант, а свой, обрадовался.

— Располагайтесь здесь, — он показал вдоль берега, — и окапывайтесь. Лопаты есть?

— Нет…

— Что же вы…

Он вышвырнул на бруствер свою маленькую саперную лопатку.

— Только скорее! — предупредил он. — А то, видите, немцы сейчас вброд пойдут.

Орленко, облюбовав для себя заросший кустами холмик на берегу, с лопатой и винтовкой в руках пополз к нему. Ополченцы ползли за ним.

Но окопы вырыть не удалось. На том берегу послышались громкие крики, как будто в воздух поднялось разом несколько сотен ворон, и командир отряда из-за кустов увидел длинную зеленую цепь немцев, спускающуюся к воде. Их было много, очень много, наверное, не меньше батальона. Но пограничники не стреляли, и ополченцы, глядя на них, тоже не стреляли. «Хотят подпустить ближе», — понял Орленко и вспомнил знаменитую «психическую атаку» из фильма «Чапаев». Но немцы не были похожи на каппелевцев — они бежали по мели, подпрыгивая, словно резвясь, и орали хриплыми, натужными голосами.

Наступающие напоминали пьяных. Они падали и снова вскакивали, проваливались по пояс в ямы, поднимая фонтаны грязно-желтых брызг, размахивали над головой своими черными автоматами и что-то кричали, кричали…

Смотреть на них было смешно и страшно. «А ведь сейчас кто-то из них умрет…» — подумал Орленко и, чувствуя приступ злобы, стал намечать себе жертву. «Убью-ка вот этого, с галунами на погонах. Кто он, кажется, унтер?» От нетерпения он даже зажмурился. «Скорее бы!»

И вдруг слева заговорил пулемет. За ним другой, третий… Крик на реке прекратился. Но тут же с того берега ударили десятки минометов. Над головой словно пронесся ураган и разорвался грохотом за спиной. Кусты затрещали от осколков, один оцарапал ухо, другой руку. «Жив!» — радостно промелькнуло в мозгу у Орленко, и он даже не поморщился от боли. Он едва успевал перезаряжать винтовку — возле него на траве дымилось уже с десяток пустых гильз. Унтера перед ним не было. Цепь немцев разорвалась и превратилась в редкий частокол, который, однако, продолжал приближаться. Прямо на холмик бежали двое солдат: один высокий, рыжий, без пилотки, с засученными по локоть рукавами, другой коренастый и узкоглазый, похожий на узбека, в мокром по грудь мундире. Орленко выстрелил, и долговязый, словно споткнувшись, упал на колени, тюкнулся носом в воду. Коренастый остановился и, прижав автомат к животу, застрочил… Орленко едва успел спрягать голову за пенек: пули застучали в дерево, разбрасывая вокруг щепки… И вдруг автомат смолк. «Ура!» — крикнул кто-то сзади. Над головой камнем пролетела граната и, зашипев, разорвалась в воде. Орленко выглянул. Коренастый немец уже был на берегу. Он стоял на четвереньках и упрямо бодал головой воздух, его автомат болтался на шее. Орленко прицелился и вдруг остолбенел. Немец поднял голову и застонал. Из его пустых, провалившихся глазниц двумя густыми потоками лилась кровь. «Он ослеп!» — с ужасом подумал секретарь горкома, вскочив, спрыгнул с холма, подбежал к раненому и поволок его в кусты…

Он прислонил немца спиной к пеньку, снял с него автомат, флягу и круглую рубчатую банку, в которой вместе с галетами лежал индивидуальный пакет. Секретарь горкома зубами разорвал его и, заткнув немцу глазницы ватой, стал делать перевязку. Тот уже не стонал, а хрипел, хватаясь холодными пальцами за руку. Секретарь горкома дал ему пить. Но раненый не мог глотать, он задыхался и пускал пузыри. Орленко вытер со своего лица брызги и почуял запах спирта. «Так вот что у них там…» Он отдернул флягу. Немец рухнул, больно ткнув его сапогом в колено, и вытянулся.

Секретарь горкома вынул из кармана мертвого немца потертый бумажник с документами. «Гайнц Трейман… 1922 год», — с трудом прочел он в солдатской книжке. Между страницами была вложена фотография: пожилая опрятная женщина сидела на подоконнике и грустно улыбалась узкими глазами. «Наверно, мать». Орленко хотел положить документ обратно в карман убитому, но передумал. «А вдруг там содержатся какие-нибудь полезные сведения?»

Столкнув мертвеца в ближайшую воронку, он вернулся на свое место. Река была пустой, только на песчаной отмели лежало несколько трупов. Вода перекатывалась через них, шевеля одежду, и, на мгновение порозовев, уходила в глубину…

В последующие два-три часа немцы предприняли в этом месте еще ряд атак, но уже не таких, как прежняя, а каких-то вялых, словно нерешительных. Они добирались вброд до середины реки и, осыпав ополченцев градом пуль, отходили обратно. Уже потом Орленко понял, что это было прощупывание сил. Но тогда… Тогда он стрелял в отдельных вырвавшихся вперед солдат и радовался, что его люди, вооруженные одними винтовками, не пропустили на берег еще ни одного фашиста.

Но слева, у моста, зловещий грохот все нарастал. Тяжелые взрывы следовали один за другим, заглушая непрерывный стрекот пулеметов и автоматов. В небо взлетали столбы дыма, земли и камней. По-видимому, дела там были плохи: несколько раз к Орленко прибегал посыльный из комендатуры и просил ополченцев помочь защитникам моста.

К полудню отряд уменьшился почти втрое. Второй взвод оттянулся к заставе, раненых унесли в тыл, человек двадцать по приказу Дьячкова перешли на другие участки… Здесь, у водокачки, осталось не больше сорока ополченцев. Но теперь к ним уже пришел опыт: они хорошо окопались и вели огонь не беспорядочно, как раньше, а умело и бережливо, держа на учете каждый патрон. Орленко, который только что узнал от посыльного о выступлении Молотова, был уверен, что стоит продержаться еще какой-нибудь час и на помощь им обязательно придут войска. Ведь пехотинцам 99-й дивизии ходу всего несколько часов… За себя и своих людей он почему-то не беспокоился. «Как бы там немцы ни старались, что бы они ни делали, — думал он, — мы не уступим им ни клочка этой земли, ни за что и никогда!»


И все-таки им пришлось отойти. Вскоре снова прибежал посыльный и передал приказ коменданта об отступлении.

— Снимайтесь быстрее, а то вас уже окружают! — крикнул он, убегая.

Орленко подозвал Циркина.

— Поднимай свой взвод!

— А вы?

— Мне оставь человек пять: мы вас прикроем.

— Нет, уж отступать, так вместе…

— Выполняйте!

Ополченцы отступали снова дворами. Неподалеку от Плаца на Браме они встретились с пограничниками из заставы Патарыкина, и те сказали им, что на площади уже немцы, которые вышли на главные улицы — Мицкевича и Словацкого — и рвутся к парку. Оставался только один путь — вдоль набережной к кладбищу и дальше на Пралковцы. «Пойдемте вместе!» — предложили бойцы.

Пробравшись между кладбищенскими крестами и склепами, они вышли на большую поляну, ведущую к подножью холма. Здесь их догнал Патарыкин и передал новый приказ, теперь уже командира погранотряда Тарутина; не доходя до села Пралковцы, на северном склоне, занять боевой рубеж, с тем чтобы не дать противнику выйти на второстепенную колею Перемышль — Хиров. «Хоть одна ветка, да наша!» — сказал Патарыкин. «Потеряли штаны — держимся за заплатку…» — с горечью подумал секретарь горкома. Но возражать было неуместно и глупо. Приказ есть приказ.

Пограничники остановили мчавшийся по дороге грузовик и вскоре привезли из села с десяток лопат — все, что им удалось собрать. Затем поехали за бревнами. Все это напоминало детскую игру; вокруг была делая система мощнейших, некогда неприступных фортов, построенных в свое время лучшими австрийскими инженерами, а здесь, на открытом месте, горстка людей с лопатами строила наспех новый рубеж, над которым посмеялся бы самый простой сапер. Достаточно нескольких точных попаданий из маленькой дивизионной пушки, и эти бревна разлетятся, как спички. Как бы пригодились сейчас старые укрепления, если бы их хотя бы месяц назад привели в порядок и подготовили к бою!

Секретарь горкома яростно вгрызался лопатой в землю. Его глаза заливал пот, ладони были в крови. Он не отдыхал, «Только бы успеть окопаться, пока не подошли немцы!» — билось у него в мозгу.

Вражеская артиллерия уже начала артподготовку. Противник бил шрапнелью.

Прилетело звено «хейнкелей», покружилось над полем, сбросило бомбы и улетело.

И вот, наконец, показались пехотинцы. Зеленые фигурки сбегали по лесистому склону Замковой горы и рассредоточивались по кустам, обрамляющим поле. Слева от них по шоссе ехали мотоциклисты с пулеметами и минометами, установленными в колясках.

— Аристократы! — проговорил стоящий рядом с Орленко в траншее пограничник. — Хотят нас выбить и сапоги в пыли не замарать.

Он выругался и выпустил очередь из автомата. Мотоциклисты, не останавливаясь, ответили лавиной огня. Застрочили винтовки и пулеметы, засвистели мины…

Орленко снова стрелял, с беспокойством ощупывая пустеющий карман. Патронов осталось мало — всего две или три обоймы. А ведь еще утром ему казалось, что полсотни патронов может хватить черт знает на сколько, чуть ли не на всю войну… Он с завистью посмотрел на вещмешок с патронами, лежавший у ног бойца. Тот, перехватив его взгляд, подвинул мешок ногой. «Бери! — сказал он, не отрываясь от своего автомата. — Только не трать зазря…»

Солнце уже висело над Винной горой, когда бой прекратился. Немцы после безуспешных попыток выйти к полотну железной дороги вдруг утихомирились. Зеленые фигурки поползли обратно на Замковую гору, уехали и мотоциклисты, оставив на шоссе несколько разбитых машин. Пограничник усмехнулся:

— На ужин поехали! — Он сел на бруствер, свернул цигарку и протянул кисет: — Закуривай, отец, рабочий день кончился.

«Отец!» Орленко усмехнулся в душе и мысленно посмотрел на себя со стороны: небритый человек в помятом пиджаке, перепачканном землей и кровью… «Хорош же ты, хозяин города!» Но он не чувствовал обиды. Наоборот, ему было приятно, что боец разговаривает с ним, как с равным: значит, он воевал неплохо…

— Петр Васильевич! — услышал он голос Циркина. — Вас зовут.

— Кто?

— Васильев.

— Чего ему надо?

— Ранили его.

— Ранили?

Орленко поднялся и пошел за Циркиным.

Железнодорожник лежал на траве бледный, с беспомощно раскинутыми руками и высоко задранной курткой. Над ним на коленях стоял другой ополченец, выполнявший роль санитара. Он прикладывал к боку раненого тампоны из ваты и тут же отбрасывал в сторону. Вата быстро пропитывалась кровью, боец умирал.

Увидев Орленко, Васильев слабо улыбнулся.

— Ну что, товарищ секретарь, я оправдал себя перед партией?

Он закрыл глаза. Секретарь горкома нагнулся к нему, взял за руку, пожал ее, хотел сказать что-нибудь, но не успел…

Васильева похоронили здесь же, в его окопе.

А вскоре, когда поле окутали сумерки, бойцы покинули и этот рубеж. Поступил приказ отойти еще дальше на юг, к селу Нижанковичи. Там, как сообщил связной, собралось все начальство во главе с «самим» генералом.

В большой комнате с занавешенными окнами горел яркий свет. Люди шумели. Орленко поставил свою винтовку в угол и огляделся. Командиров было человек тридцать, большинство из них он хорошо знал.

— Иди сюда, Петр Васильевич! — услышал он голос Тарутина. — Ты что там стоишь, как бедный родственник?

Начальник погранотряда, сидевший на диване рядом с полковником Дементьевым, подвинулся, освободил место.

— Вот кто действительно нам помог!

Командир дивизии понял эти слова как упрек себе. Худой, сутуловатый, он ссутулился еще больше. На левой щеке у него была шишка величиной с орех, она подрагивала. Тонкие длинные пальцы нервно барабанили по колену.

В комнату вошел генерал Снегов. Все встали.

— Садитесь, товарищи.

Он прошел к столу вместе с начальником штаба и комиссаром, взял у адъютанта молоток и гвозди и начал неторопливо развешивать на стене карту. Орленко внимательно наблюдал за ним. Казалось, этот человек единственный из присутствующих, который остался, по крайней мере внешне, таким же, каким был всегда: чисто выбритым, подтянутым, аккуратным. Секретарь горкома знал его не очень хорошо: штаб корпуса перевели в Перемышль всего каких-нибудь два месяца назад. Говорили, что комкор вежлив, но суховат и слишком уж невозмутим. Но сейчас эта невозмутимость генерала действовала успокаивающе.

— Приготовьте свои карты, — сказал он. — Прошу доложить обстановку. Товарищ Тарутин, начнем с вас.

Начальник погранотряда встал. Генерал слушал его, не перебивая, и лишь изредка кивал начальнику штаба, чтобы тот отмечал данные на карте. Тарутин говорил четко, короткими рублеными фразами:

— Противник впервые прорвался на флангах городской заставы: севернее водокачки и в районе парка… Прикрывающих сил не было: всех пришлось послать на защиту границы… К 12.00 противник овладел мостом и вскоре занял центр города… Под угрозой окружения я дал приказ об отходе… На левом фланге, у села Пралковцы, был временно организован новый рубеж с целью оттянуть силы противника и помочь отходу основной группы, а также эвакуации раненых… В настоящее время положение следующее. Заставы 1-й комендатуры (крайний северный фланг) смяты немецкими танками, сведений о ней нет… 2-я комендатура после упорной обороны и ряда контратак тоже отошла и закрепилась на рубеже, примерно в 10—12 километрах от границы… 3-я комендатура, обратив в бегство два вражеских батальона — обычной пехоты и войск СС, тоже под угрозой окружения с флангов несколько оттянулась назад… 4-я комендатура капитана Дьячкова, как я уже докладывал, вместе с отрядом городского ополчения до полудня обороняла город, а затем по моему приказу отошла, имея в своем составе подразделения обслуживания и часть штаба погранотряда… На участке 5-й комендатуры противник активности не проявлял… Таким образом, погранотряд имеет сейчас четыре комендатуры… Точных сведений о потерях еще нет, но полагаю, что в строю не меньше двух третей личного состава… Жалею, что мой заместитель по политчасти в отпуске… Однако моральное состояние бойцов и командиров хорошее, к дальнейшему бою готовы.

Тарутин сел. Лицо его было бледным, на лбу блестели капельки пота.

«Так вот зачем он заставил нас окапываться там, в поле… — подумал Орленко. — Сколько же у него осталось людей? Наверно, человек восемьсот. И наших сотни полторы… Не так уж мало!» Слушая других командиров, секретарь горкома постепенно успокаивался. Большинство подразделений, кроме укрепрайонцев и полка майора Хмельницкого, людских потерь почти не имели и тоже рвались в бой. «А ведь город еще можно вернуть».

Он вздрогнул: ему показалось, что генерал прочитал его мысль.

— Мы только что подучили приказ о контрнаступлении. Посмотрим, сумеем ли мы его осуществить.

Спокойно, словно не замечая всеобщего оживления, генерал подошел к карте.

— Что мы имеем у себя, нам известно. Теперь послушайте данные о противнике, хотя предупреждаю: некоторые из них весьма приблизительные и их еще надо уточнить. Поэтому придется говорить, исходя в основном из показаний пленных… — Он взял со стола карандаш. — Так вот, против нас действуют около двух немецких дивизий: 101-я легкопехотная и примерно два полка 257-й пехотной дивизии — кстати, это старая, кадровая дивизия, которая год назад одной из первых вступила в Париж…

Короче говоря, у противника в полтора раза больше солдат, чем у нас. Пехоту поддерживают тяжелые танки и авиация, которых у нас нет… Пока нет. Некоторые пленные утверждают, что на той стороне Сана, вот здесь, на их левом фланге, курсирует какой-то сверхмощный бронепоезд. Это все или почти все. — Генерал посмотрел на снова притихших людей. — Много? Да, много. Но практически соотношение на сегодняшний день уже изменилось, причем в нашу пользу. Он обернулся к комиссару. — Вы подсчитали потери противника, Владимир Иванович?

— Да, — живо откликнулся Петрин. — Всего, по сводкам, получается около тысячи солдат и офицеров.

— Вы слышали: около тысячи! Даже если эти данные и несколько преувеличены, то все равно на одного нашего три немца, не так уж плохо… — Генерал повысил голос. — Передайте мою благодарность всем, кто участвовал в бою. Других я пока не благодарю. У них еще все впереди… — Встретившись взглядом с Дементьевым, который собирался что-то сказать, генерал предупреждающе поднял руку. — Я понимаю, товарищи командиры, и, если хотите знать, разделяю ваши претензии. Приказ запоздал, конечно, получи мы его хотя бы на полдня раньше, может быть, все обернулось бы по-другому. Но это уже вопрос истории, сейчас не время для дискуссий и обид. Сейчас мы должны смотреть вперед и думать. Думать и решать!

Он снова посмотрел на Дементьева.

— Николай Иванович! Теперь слово за вами.

Дементьев вскочил.

— Ваша дивизия — главная сила. Как, по-вашему, могли бы мы вернуть город?

Дементьев выпрямился.

— Что значит могли? Обязаны.

Снегов слегка усмехнулся.

— А реальные факторы для победы, они у вас есть?

— Есть. Первый, как вы правильно сказали, обида.

— Этого мало. А еще?

— Мы не устали, как немцы. К тому же мы знаем местность.

— Тоже мало. Нужен маневр.

— Он будет. — Старый полковник с вызовом взглянул на генерала.

— А как думают другие?

— Я полностью согласен, — отозвался Тарутин.

— И я…

— И я тоже, — последним сказал Снегов. — Итак, это будет не просто контрнаступление, а контрудар. И осуществим мы его в то же время, что и они: ровно в 4.00. Проверьте ваши часы. Сейчас 23.10…

Он подождал немного.

— А сейчас попрошу всех сюда, к карте.


Да, это был лихой штурм! В памяти вспыхнули и замелькали события, которые происходили три дня назад. «Как в фильме!» — подумал Орленко. Но здесь он был и зрителем, и артистом, и еще черт знает кем. В мозгу крутилось сразу несколько лент: они то разбегались в стороны, то перекрещивались и рвались, и перед глазами вставали то улица, то пушка, то чье-то лицо, а в ушах звучали выстрелы, топот ног, крики, и на фоне всего — тихо и прерывисто, как полустертые надписи, плыли собственные мысли…

…Вот он и его ополченцы, уже переодетые в солдатскую форму, стоят в строю сводного батальона пограничников. Они пойдут первыми. Всего в батальоне немногим больше двухсот человек, с ними четыре станковых и шесть ручных пулеметов. Орленко ощупывает карманы: теперь он запасся патронами, это не то что вчера. Рядом с ним стоит Циркин. Перед строем расхаживает, как тигр в клетке, новый комбат Поливода, нетерпеливо посматривает на часы. Это бравый парень, сразу видно, — крутые скулы, короткий прямой нос, плечи литые, как у борца, походка мягкая и пружинистая… Поодаль стоит заместитель комбата по политчасти Тарасенков и тихо, вполголоса разговаривает с командирами рот Архиповым и Патарыкиным.

Маленький, красивый, с тонкими чертами юного мальчишеского лица политрук Королев мечтательно смотрит на занимающуюся зарю. «Точно Ленский перед дуэлью…» Взлетает ракета, где-то за спиной грохочет залп. Поливода выхватывает из кобуры наган. «Пошли!»

Вперед! Вперед!.. Убитый немец падает под ноги. «Это уже пятый?.. Или шестой?» Орленко перепрыгивает через него и тут же прячется в подъезде. Сверху, с чердака, бьет пулемет. «Снять!» — командует Поливода. По лестнице устремляются двое пограничников. Через минуту раздается несколько взрывов, чей-то крик. Пограничники сбегают вниз.

…Вражеские заслоны смяты. Немцы бегут, ныряют в ворота, растекаются по дворам. Политрук Королев выгоняет из подвала фрицев, те выходят бледные, трясущиеся, высоко подняв руки. При входе в Татарскую улицу Поливода останавливается, подзывает к себе командиров рот. «Ты поведешь своих слева, через парк… А ты выходи на улицу Словацкого… Я пойду в центре… Встретимся на Плаце на Браме, туда — по Мицкевича — идут пехотинцы. К 12.00 чтобы все были там — кровь из носа!» — Он быстро распределяет пулеметы: по три на каждую роту и один — группе прикрытия. Патарыкин пробует возразить: «Мне бы еще штучку, а то у меня сектор очень большой». — «Обойдешься! — Комбат показывает на спрятанную за углом пушку. — А это у тебя что, куркуль, дырка от бублика? Думал, не замечу?» Патарыкин смущенно машет рукой: увидел-таки, дьявол! «А что делать с пленными?» — спрашивает Королев. Поливода насмешливо сдвигает густые брови. «Привяжи их за веревочку и води с собой». Он берет у Королева винтовку. Хлопают выстрелы. «Вперед!» — слышен хриплый голос комбата.

…В конце улицы, у костела кармелиток, новая схватка, на этот раз с мотоциклистами. Их много, наверно, целая рота. Они воюют умело: одни отвлекают наших бойцов, другие, обогнув квартал, пытаются зайти с тыла. Рота залегла: кто спрятался за оградой, кто за деревом, кто в подъезде… Поливода перебегает от одного к другому, показывает, куда стрелять. Ему везет: сумка на боку вся разворочена пулями, а сам цел, даже не ранен. Кругом слышатся стоны. С Орленко сшибло фуражку (кажется, осколком мины?). Она отлетела в сторону, но он не решается протянуть за ней руку. Да и некогда… Лежащий рядом, за крыльцом, пограничник вскрикнул и уткнулся носом в землю… Подползает еще один, снимает с пояса убитого гранаты. «Поднимайся в штыковую!» — бросает кто-то, пробегая мимо. Орленко бежит за ним. Немцы, яростно отстреливаясь, отходят. Секретарь горкома видит перед собой широкую спину комбата с мелькающими лопатками. Он словно месит тесто. Слышен глухой треск… «Вот так!» — проносится молнией в мозгу у Орленко. Он тоже колет кого-то в зеленом, на руки брызжет кровь. Еще раз, еще… «Вот так!» Испуганно трещат моторы, мотоциклисты удирают вниз по Капитульной, скрываются в садах. «Ура! — несется им вслед торжествующий крик. — Ура…»

…Группа идет дворами, путаясь в закоулках. Через головы с тяжелым шелестом летят снаряды — это артиллерия девяносто девятой бьет по Засанью, не дает противнику подбросить подкрепления. Немецкие батареи на Винной горе уже больше часа молчат, — по-видимому, их подавили огнем или заставили менять огневые позиции. Пока они мешкают, нужно успеть зажать в кольцо их пехоту на этой стороне Сана и разбить по частям. «Темп, темп!» — вот что главное…

Но в одном из дворов — заминка, передние уперлись в церковную стену. Через нее не перелезешь. За стеной, на колокольне, пулеметная точка немцев. Она простреливает гребень, осыпая головы осколками кирпича. Что делать? Поливода бросает гранату, она разрывается где-то в соседнем дворе, не долетев до цели. «Разве отсюда достанешь их, гадов?» Он озирается и уже хочет идти обратно, как вдруг к нему подбегает паренек в круглой синей шапочке. «Пан командир, я знаю дорогу!» — «Немцев там нет?» — «Ниц нимае!» Комбат машет рукой: «Веди!»

Маленький проводник ведет отряд по каким-то помойкам, ныряет под арки, перепрыгивает через водосточные канавы, петляет, как заяц, то исчезая в зарослях терновника и акации, то снова показываясь в своей шапочке, и, наконец, пройдя между огромными штабелями дров, приводит людей в какой-то новый двор, выложенный красивой, узорчатой каменной плиткой. Посреди двора тихо плещет маленький старинный фонтан. «А ведь я знаю этот двор, — вспоминает секретарь горкома. — Отсюда рукой подать до улицы Мицкевича».

И вдруг рядом, над самым ухом, гремит орудийный залп. Несколько человек от неожиданности падают. Командир подозрительно смотрит на поляка, тот растерянно пожимает плечами… «Да это ж наши!» — слышится радостный крик. Все бросаются к воротам, теснясь, выбегают на улицу. Поливода дружески хлопает по плечу высокого пехотинца в каске, со «шпалой» в петлицах. «Мать вашу… Опередили! Как же вы шли?» — «А прямо по шоссе. Протаранили их передний край и вот гоним. Это им не вчера!»

…Теперь никто не сомневался в победе. Пехотинцы были вооружены, что называется, до зубов. С ними шли и минометчики и артиллеристы со своими маленькими, но грозными «сорокапятками»: они стреляли с ходу, не останавливаясь… Такое Орленко видел впервые. «Город наш, наш!» — стучало у него в груди. Какой-то боец-пограничник с черными пижонскими бачками даже подпрыгивал от радости. «Сейчас мы их раз, раз — и на матрац! — приговаривал он, скаля зубы. — А ночку переспим — и на Берлин!»

«А ведь это Серов! — вспомнил Орленко. — Как же я его не узнал?..» Секретарь горкома был частым гостем в клубе погранотряда и знал всех тамошних талантов: этот разбитной парень был, наверно, самым примечательным из них. Он прекрасно играл на баяне, хорошо пел, плясал. «На все руки мастер! — говорил о нем замполит Уткин. — Только не в военном деле, здесь он полная бездарность: стреляет мимо мишени, ходит в строю не в ногу, субординацию не соблюдает. У других бы он давно под трибунал угодил, а мы его жалеем, тянем до конца срока службы. Так он у нас и живет: вечер — на сцене, неделю — на гауптвахте…» Но сейчас «музыкант» выглядел браво: фуражка лихо заломлена на затылок, улыбка нахудом подвижном лице — до ушей, глаза блестят. «А боец из него, оказывается, неплохой! — подумал Орленко и огляделся. — Черт побери, да мы уже недалеко от Плаца на Браме! А еще и одиннадцати нет…» Позади оставалась большая часть города — огромный треугольник, образуемый двумя главными улицами — Мицкевича и Словацкого. Где-то там, за крышами, и его дом. Цел ли он? «Дом!» — он усмехнулся. Что теперь думать о доме, когда он пуст, жены нет? «Эх, родная моя, где ты сейчас?»

Не доходя квартала до Плаца на Браме, Поливода свернул в переулок. Разведчики доложили, что на площади скопилось много немцев, — по-видимому, они решили предпринять контратаку. С крыши высокого дома, откуда обе главные улицы просматривались как на ладони, неумолчно били пулеметы. «В открытую сюда не подойдешь, — сказал комбат, посматривая из-за угла на серую каменную громаду. — Пожалуй, придется снести эту дуру вместе с фрицами». Но артиллеристы беспомощно развели руками: с пушкой к этому дому не подступишься, мешают другие здания. Поливода поморщился. «На нет суда нет. Будем вышибать нашей, пограничной артиллерией…»

Он послал к дому тех же двух бойцов с гранатами. Они пошли дворами, но вскоре один из них вернулся, зажимая ладонью простреленную щеку. «А где Селезнев?» — спросил Поливода. «Убили… — невнятно пробормотал боец. — Там у них как крепость: вокруг мешки с песком, пулеметы на всех этажах… — Он сплюнул кровью и прислонился к стене, — Не выполнили мы, товарищ старший лейтенант…» Поливода стиснул зубы. «Я сам пойду, — хрипло выдавил он и обернулся. — Кто со мной добровольцем — шаг вперед!» Политрук Тарасенков положил ему руку на плечо. «Не надо. Сам зря погибнешь и людей погубишь». — «А что же, по-твоему, отступить?» — «Зачем? Прорваться всем вместе на площадь, с орудиями, и ударить прямой наводкой». — «А пехота согласна?» — «Я уже говорил».

Это был самый страшный бой. Немцы оборонялись насмерть. Они знали: если противник возьмет этот дом, то возьмет и площадь, а если возьмет площадь, значит и город. Орленко никогда не думал, что какой-то квартал, всего сто метров, такой длинный и почти бесконечный… Здесь все происходило мгновенно: упал — вскочил — выстрелил — снова упал… Они наступали под сплошным огнем. Пули, казалось, сыпались с неба, вылетали из-под земли — из подвалов, канализационных ям… Немцы были всюду — вверху, внизу, вокруг. И все-таки этот проклятый дом был взят. Взят!

Площадь была усеяна трупами. Горел подбитый немецкий танк. Ветер нес густой душный чад, пахнущий порохом, маслом и еще чем-то паленым и страшным… Орленко вбежал в нижний этаж — там прежде был ресторан. В дыму, опрокидывая столики, метался толстый офицер в черном, с пистолетом в руке. Орленко выстрелил — мимо. Немец прицелился. «Ложись!» Раздался взрыв, офицер упал. Серов, бросивший гранату, вскочил, подбежал к немцу, потрогал его ногой. «Готов!» Орленко тоже поднялся, пошатываясь, побрел к буфету. Перед глазами плыли круги, со стойки на пол текло что-то красное: не то вино, не то кровь… Не глядя, он нащупал бутылку, выбил ладонью пробку, отхлебнул: «Водка!» Он протянул бутылку пограничнику. Серов ошалело смотрел на него. «Товарищ секретарь?» И вдруг догадался… «За победу!»


И город опять был советским, уже два дня. И снова он, Петр Васильевич Орленко, выполнял свои прежние обязанности секретаря горкома партии.

Город существовал — истерзанный, израненный, но живой, и люди, как всегда, обращались к секретарю со своими нуждами и заботами. Он делал что мог: собирал пекарей, механиков, машинистов, врачей, одних просил, другим советовал, третьих ругал… Его слушались, может быть, потому, что видели его лицо, серое от бессонницы, и пропотевшую солдатскую гимнастерку. Он мог воевать и трудиться, вместе со всеми жил и питался, не требуя для себя никаких привилегий, а это — он понял — действует на людей лучше всяких высоких речей. Если надо, он первым брался за лопату или за гаечный ключ, и ему тут же приходили на помощь, и дело сдвигалось с места, работа закипала, и невозможное становилось возможным…

Жизнь в осажденном городе постепенно налаживалась: уже работали три пекарни и в магазинах торговали свежим хлебом. Возобновила работу водокачка. В надежных подвалах и старых заброшенных фортах расставили койки, оборудовали операционные, и врачи, перестроившись на военный лад, при свете коптилок и мигающих аккумуляторных лампочек резали, штопали, гипсовали раненых и больных. Кое-кому даже выдали зарплату — авансом, за месяц вперед, и люди почувствовали себя еще увереннее. Значит, решили они, дело прочно…

Так было здесь, в Перемышле. И так, думал секретарь горкома, вероятно, происходит везде, во всех других пограничных городах, оправившихся от вероломного фашистского удара. Иначе быть не могло. Он специально послал шофера за газетами в соседний Добромиль.

— Без них не возвращайся! — предупредил секретарь. Он ждал их как воздуха…

Долгожданная «Правда» принесла нерадостные вести. Противник продвинулся на десятки километров в глубину почти по всему фронту. Наша армия отступала.

Дважды перечитав первую, короткую и невразумительную сводку, он почувствовал, будто проваливается в пустоту. Желанная тишина, которая наступила после дневной канонады, вдруг показалась зловещей.

Он мысленно представил себе огромное, черное, бескрайнее поле и ползущие по нему танки с желтыми крестами на башнях. В ночном небе полыхают пожары, бегут по дорогам женщины, прижимая к груди плачущих детей, ковыляют старики, скрипят повозки… А танки идут, изрыгая смертоносный огонь, горит неспелое жито, горят хаты с накопленным годами труда имуществом, мечутся по степи ревущие, брошенные людьми стада, жалобно кричат осиротевшие аисты.

— Разрешите войти? — раздался звонкий голос.

Орленко вздрогнул и посмотрел на стоявшего в дверях человека. Это был Королев.

— Я на партсобрание.

— Входи.

Молоденький политрук, сияя, вынул из планшетки газету, протянул секретарю.

— Прочитайте, это, наверно, о нас пишут.

— Где?

— А вот. «Как львы, дрались пограничники, бессмертной славой покрыли себя вчера бойцы-чекисты. Только через мертвые их тела мог враг продвинуться на пядь вперед». Как львы! — с гордостью повторил он и засмеялся. — Я бойцам только что вслух читал. Два раза подряд!

«Правда» была та же самая, от двадцать четвертого июня.

— А сводку тоже им читал? — спросил секретарь.

— Конечно…

— Ну, и что бойцы?

— Ничего, нормально. Сперва, говорят, враг нас на пядь, а потом мы его вспять. Одним недовольны: почему мы на границе остановились, дальше немца не гоним? Хочу сегодня об этом на партсобрании сказать.

Орленко любовно смотрел на политрука, на его вдохновенное мальчишеское лицо с большими чистыми голубыми глазами и чувствовал, что так же думает и он сам: почему бы не выбить немцев из их Засанья и, развернувшись по фронту, не пройти на север, ударить врага в спину, помочь соседям у Равы-Русской…

Вошел Поливода, — теперь он был комендантом города, — сдержанно поздоровался, сел.

Недавно между ними произошла небольшая стычка, и, как ни странно, из-за того же Серова. «Артист», сражавшийся в день штурма поистине как лев, забрал себе автомат убитого им немецкого офицера. Кто-то из товарищей, желая сделать приятное комбату, самовольно завладел трофеем и преподнес его Поливоде. Серов чуть не плакал от обиды. Орленко вынужден был вмешаться и доложил начальнику погранотряда. Тарутин сделал внушение Поливоде, и автомат снова перешел к бойцу. Но комбат, видимо догадавшись, кому он «обязан» этим внушением, вот уже второй день посматривал на Орленко косо…

Часы на стене пробили одиннадцать. Этот мирный звон вернул всех в уже забытое привычное состояние. Коммунисты — их собралось не меньше ста человек — притихли, зашуршали блокнотами.

— Начинай, Петр Васильевич, — сказал Тарасенков.

Орленко поднялся, посмотрел на людей. Таких собраний у него еще не было. Многие пришли с передовой и скоро уйдут туда же, и, кто знает, удастся ли им дожить до следующего… Он молчал. Перед ним сидели и стояли настоящие коммунисты, проверенные огнем. Им нужны не прежние, не тысячу раз сказанные-пересказанные слова, а какие-то другие, особенные…

— Товарищи! — медленно проговорил Орленко. — Партийное собрание батальона погранотряда считаю открытым.

Тарасенков доложил о боевых действиях, привел примеры доблести и геройства пограничников и ополченцев, взявших штурмом город и вот уже два дня мужественно обороняющих его в условиях беспрерывных вражеских атак с земли и с воздуха, сказал о наших и немецких потерях, сослался на известную многим статью в «Правде», перечислил фамилии бойцов и командиров, подавших заявления о приеме в партию, и перешел к основной части доклада — дальнейшим задачам организации…

Все это было знакомо каждому из присутствующих: и подвиги, и потери, и атаки врага, и свои задачи, но тем не менее, собранные воедино и выстроенные в ряд, они воспринимались уже как нечто новое и значительное. «Вот она, великая магия слова, — думал Орленко, — даже не слова, нет, а идеи, объединяющей всех нас, командиров и подчиненных, старых и молодых, опытных и наивных… Слова могут быть разными, как и люди, но идея — идея должна быть одна, великая и святая, как правда. И можно убить человека, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, можно разрушить города и села, но убить и разрушить идею, если она справедлива и дорога всем, всему народу, — нельзя!»

Собрание было бурным и закончилось, когда уже начало светать.

Орленко избрали секретарем партбюро сводного батальона, его кандидатуру предложил Поливода. Люди заторопились. «Пора на место, а то немец уже, поди, просыпается, скоро нам из пушек «гутен морген» скажет!»

Орленко остался в комнате один. «Надо бы переписать протокол! — спохватился он. Но махнул рукой. — Сойдет и так, разве дело в бумаге?» Он снова перечитал листок. Все правильно. «Слушали…» «Постановили…» Удержать границу, не дать кусочка родной земли — защищать до последней капли крови».

Кажется, это был самый короткий протокол в его жизни.


На следующий день Тарутин снова приехал в штаб комендатуры, который находился теперь в типографии городской газеты: это было самое неуязвимое для немецких снарядов здание, прикрытое с запада бывшим польским военным костелом.

В петлицах у начальника погранотряда уже красовалось три «шпалы».

— Растем! — посмеялся он. — Начал войну майором, а на пятый день, гляди, подполковника дали. Если в таком темпе пойдет, через месяц, чего доброго, и маршалом стану…

Он сообщил, что сегодня утром Снегов и Дементьев говорили по прямому проводу с командующим фронтом Кирпоносом и тот просил поздравить от его имени всех участников обороны, обещал выслать подкрепление и назвал перемышльцев героями за то, что они не дали оседлать немцам железнодорожную магистраль, ведущую на Львов и дальше на Киев, и тем самым помешали расклинить фронт надвое.

— Выходит, что мы как бы привратники всея Украины, — подмигнул Тарутин. Начальник погранотряда выглядел бодрым, помолодевшим.

— А как дела у соседей? — спросил Орленко, кивнув на север.

— Бьются. Снегов обещал им одну из дивизий подбросить. За наш участок он спокоен, говорит, здесь девяносто девятая и пограничники пока, до прибытия подкреплений, вполне справятся.

— Уже справились! — тряхнул чубом Поливода. — Ребята вперед рвутся, а их держат за шкирку. Почему?

— Знаю! — Тарутин нахмурился, его большое красивое лицо потемнело. — Я бы и сам готов хоть сейчас на Берлин, да увы, это от нас не зависит. Нас что — горстка, надо, чтобы другие подтянулись. Ничего, — успокоил он, вставая. — Как говорится: погодите, детки, дайте батьке срок… Да, — обернулся он на пороге, — вы вчерашнюю сводку Совинформбюро читали?

— Читали.

— То-то. Теперь мы у всей страны на виду. Даже бери больше — у всего мира!

«Правда» сообщала, что советские войска стремительным контрударом вновь овладели Перемышлем. Это было через несколько часов после партийного собрания, и новые члены бюро тут же пошли по подразделениям, сообщили об этом бойцам. Газета переходила из окопа в окоп, из дота в дот, ее под ураганным огнем добровольцы-агитаторы пронесли по всему переднему краю.

Люди торжествовали. К секретарю партбюро прибегали бойцы и командиры — радостные, возбужденные — и приносили новости. Всем хотелось отличиться. Здоровенный парень — сержант из группы «особого назначения» — рассказал, как ему удалось задержать вражеского лазутчика. «Приметил я на улице Мицкевича одну дамочку, видную такую, белолицую, и пошел следом. Смотрю, дамочка моя ведет себя как-то чудно — ходит без всякой цели по главным улицам и туда-сюда глазками зыркает, вроде как высматривает, где у нас объекты. А увидит мужчину — сразу отвернется и ноль внимания. «Нелогично, — думаю, — получается: уж если ты, красавица, такая по природе любопытная, то почему твой интерес распространяется только на штабы и огневые точки?» Ну, я ее и прищучил! И что же оказалось? Оказалось, что это не баба, а мужик, да еще с двумя пистолетами за пазухой».

Все, кто был в комнате, засмеялись. Заглянул на смех Патарыкин, рассказал еще одну баску. Сегодня отличились ребята, которые под командованием лейтенанта Чаплина сражались в том самом доте у моста. Утром они, как обычно, послали немцам «завтрак» — дали несколько выстрелов из своей тридцатисемимиллиметровки. И один снаряд угодил в баню, где как раз в это время мылись фрицы. «Вот картина была! — закатывался, чуть не плача, бравый командир роты. — Не хуже, чем у того Чаплина, который в кино. Фрицы повысыпали на улицу, кто голый, кто в подштанниках, некоторые с шайками в руках, бегут, а от них пар идет…»

И снова все смеялись, не замечая или не желая замечать, что рассказчики увлекались и немного «загибали».

Орленко был рад их бодрому духу и смеялся вместе со всеми. И хотя он знал то, чего не знали они, — о продолжающемся наступлении немцев на флангах, о выходе вражеских танков на Львовское шоссе, — он не считал нужным говорить об этом вслух. Все еще может повернуться к лучшему, зачем заранее омрачать настроение? «Веселому, — любил повторять он, — и море по колено, а унылый в своих слезах тонет!»

Но день кончился плохо. Вечером по телефону Снегов сообщил, что тяжело ранен полковник Дементьев. Его нашли в поле, недалеко от разбитой машины. Немецкий снаряд настиг его в тот момент, когда он ехал проверять самый опасный, северный рубеж. Дементьева тут же отправили в тыл. Командиром 99-й дивизии был назначен его заместитель полковник Опякин.

А ночью в комнату к Орленко ворвался Поливода. Лицо его было страшным.

— Послушай, секретарь. Знаешь, какой приказ я только что из штаба корпуса получил? Взорвать мост! А как же наступление, которое нам обещали? Не сегодня-завтра должны подойти наши танки, а тут… — Он тяжело рухнул на стул и опустил голову. Его фуражка упала на пол, он отшвырнул ее ногой и заскрипел зубами.

— А ты бы уточнил у Снегова, — сказал Орленко и, чтобы скрыть лицо, нагнулся за фуражкой, подал ее коменданту.

— Нет его в штабе, уехал куда-то.

— Тогда свяжись с Тарутиным.

— И его нет.

Предчувствие подсказывало Орленко, что начинается самое тяжкое, то, чего он ждал, но во что также не хотел верить.

Однако надо было что-то решать. Он поднялся и пошел в комнату к телефонистам.

Орленко попросил позвать комиссара Петрина. Тот подтвердил приказ.

— Значит, плохо?

— Плохо. Но еще не страшно.

— А что может быть еще?

Ему показалось, что сквозь расстояние он уловил вздох.

Секретарь горкома вернулся к себе. Поливода сидел, по-прежнему опустив голову.

— Григорий Степанович, — тихо сказал Орленко, — иди выполняй приказ, — он положил ему руку на плечо. — Иди.

Поливода молча встал, нахлобучил фуражку, не оглядываясь, вышел.

Вскоре воздух потряс взрыв. В ночное небо взметнулось пламя и, скользнув по крышам, рухнуло вниз.

«Это все… — тупо отозвалось в сердце. — Конец».


Через два дня они покидали город. Собственно говоря, его участь была решена еще на сутки раньше — утром 28 июня, когда генерал Снегов получил приказ командующего фронтом оставить Перемышль и отходить по направлению к Львову. Но тотчас выполнить его он не мог: поднимать войска в открытую, при свете дня было бы равносильно самоубийству. Обе дороги на Львов — железнодорожная и шоссейная — просматривались немцами с высот за Саном как на ладони и были наглухо перекрыты артогнем. Да и попробуй-ка только показать спину врагу, он тут же ринется вперед и всадит штык между лопатками… Надо было дождаться темноты, чтобы скрытно оторваться от противника и выиграть хотя бы несколько часов.

Время было за полночь, когда оборона рассыпалась на десятки походных колонн и маршевых групп. Немцы еще спали. Лишь изредка их дозорные выпускали в небо ракеты, высвечивая передний край. И тогда люди, выползшие из траншей и окопов, прижимались к земле и замирали. Было строго запрещено разговаривать и курить. Бойцы и командиры ползли молча, с плотно привязанными к спинам винтовками, придерживая руками котелки и саперные лопатки. Слышалось лишь тяжелое, сдавленное дыхание и шорох осыпающейся земли…

Пограничники и ополченцы отходили последними. Было уже совсем светло, когда Поливода остановил свой батальон на окраине города и приказал людям рассредоточиться. «Будем идти кучей — накроют нас всех, костей не соберешь», — сказал он и поставил задачу: выйти на шоссе Самбор — Львов неподалеку от местечка Рудки.

Немцы вели себя пассивно. Они видели на том берегу Сана пустые траншеи, разрушенные и полуразрушенные дома без каких бы то ни было признаков жизни, черные столбы дыма, поднимающиеся из глубины дворов, там, где, по данным их наблюдателей, находились штабы и склады, и мрачные, несмотря на солнце, безлюдные улицы с разбросанными на тротуарах и мостовых бревнами, ящиками, мешками с землей и песком… К подобным картинам многие из них привыкли еще по прежним походам в странах Европы. Но это было там, на Западе, где противник уходил и больше уже не возвращался. А здесь?..

Немецкий генерал, приехавший со своей свитой на набережную, долго рассматривал пустынный город в бинокль, не решаясь дать команду войскам перейти Сан. «Не хотят ли эти русские снова заманить нас в ловушку?» — думал он. Перед ним словно еще витала тень недавнего разгрома… Он приказал сначала послать разведку, и на тот берег, вброд, отправилась одна рота. И только когда командир роты доложил ракетой с Плаца на Браме, что «все в порядке», генерал, облегченно вздохнув, сел в машину и поехал к себе в штаб писать рапорт о взятии города — второй по счету, и, как он суеверно приписал от себя, бог даст — последний…

Все это стало известно, разумеется, уже потом, много лет спустя. А тогда, ранним утром 29 июня, небольшой отряд пограничников и ополченцев шел по зеленому, изрытому воронками полю, и люди то и дело оглядывались, ожидая погони.

Вскоре немцы оживились. В небе показалась их «рама», помахала крыльями, и батареи, стоявшие на Винной горе, перенесли огонь сюда, вправо от основной магистрали. Но люди продолжали идти, уже не залегая и не останавливаясь, а лишь подбирая раненых на повозки и молча, лишь одним взглядом прощаясь с убитыми…

Они шли на восток, выполняя поставленную задачу: прикрыть в случае преследования свою главную силу — 99-ю дивизию, которая двигалась где-то там, впереди, и пробивала путь к фронту, откатившемуся, возможно, к самому Львову.

За Пикулицами они увидели пылящих по шляху немецких мотоциклистов. Отбились от них на ходу, не останавливаясь. За речушкой Виар у Нижанковичей Орленко снова встретился с Поливодой. Бывший комендант Перемышля стоял с лицом, побуревшим от пыли, и мрачно смотрел на тянувшиеся по шаткому мостику повозки с ранеными. Он тронул Орленко за рукав: «Подожди, секретарь!» Они встретились взглядами и, поняв друг друга без слов, поднялись на холм, в последний раз оглянулись на город. Он был уже далеко, за желто-зелеными полосами полей и перелесков, одним концом приникший к земле, а другим, со своей Замковой горой, вздыбившийся в небо. Таким Орленко видел его впервые. «Как мертвый лев…» — подумал он и посмотрел на Поливоду. Комбат стоял, запрокинув голову, из глаз его текли слезы…

— Не журись, Григорий Степанович, мы еще вернемся.

Поливода молчал. На щеках у него каменели желваки, сильные пальцы, сжимавшие пряжку ремня, побелели. Мутные капли стекали по щекам и падали на петлицы.

Орленко сбежал с холма к реке, освежил лицо и вернулся в строй.

— Пошли! — сказал он ожидавшему его Королеву.

— Пошли….

И они зашагали, уже не оглядываясь.


Шестьдесят километров прошли за двенадцать часов.

Когда отряд вышел к долгожданным Рудкам и был объявлен привал, люди уже не думали ни о чем, кроме сна. Но спать не пришлось. Примчался на взмыленной лошади посыльный от Тарутина и сказал, чтобы весь батальон немедленно снимался с места и выступал по направлению к Комарно, где находился штаб. Зачем, почему такая спешка — никто не успел спросить, посыльный тут же умчался обратно. Командиры рот бросились расталкивать спящих, и люди поднимались, шатаясь и матерясь, строились в колонну. Тревожно ржали лошади, скрипели повозки, стонали раненые. Орленко, шагая в сгущающейся темноте, с трудом поспевал за молодыми бойцами. Но и те еле шли. Кто-то, увидев в стороне от дороги одинокий хутор, в окне которого теплой звездочкой светился огонек, сонно пробормотал: «Там живут!» Орленко нехотя улыбнулся: как все в этом мире относительно — и горе и счастье. Еще совсем недавно вот в такой поздний час он сидел дома, в уютной квартире, за заботливо накрытым столом или валялся с книгой на мягкой тахте и воспринимал это как должное. А сейчас он готов был отдать полжизни за несколько часов сна на каком-нибудь сеновале… Он отогнал эти мысли. То, прошлое, осталось уже навсегда позади. Теперь он был боец, такой же, как все, кто шел вместе с ним. И надо было идти. Идти, идти и идти!

В Комарно они пришли ночью. «Молодцы!» — похвалил Тарутин и пригласил командиров в хату.

— Ну, как твои ополченцы, — спросил он у Орленко, — не отстали?

Он пытался бодриться, но его выдавало лицо: под глазами синели круги, губы словно выцвели и потрескались.

«Постарел он за эти три дня», — отметил Орленко.

— Вот молоко — пейте, водки не дам. Курите, — начальник погранотряда показал на кринку с молоком, выдал каждому по пачке «Казбека» и стал объяснять обстановку.

То, чего опасался генерал Снегов, случилось: немцы, прорвав наш последний заслон на севере от Перемышля, вышли на Львов. В связи с этим возникла еще большая опасность: мотомехчасти противника продвигаются по магистрали гораздо быстрее, чем наша пехота, а значит, 99-й дивизии и штабу корпуса угрожает окружение. С севера их прикрывают только пограничники. Единственная возможность спасти наши основные силы от разгрома — это дать бой немцам здесь же, на подступах ко Львову, и тем самым задержать их, помочь пехотинцам пройти вперед, к старой границе, где, по имеющимся сведениям, две или три наши отступающие армии должны организовать оборону на широком фронте и, наконец, остановить врага…

«Окружение! Так вот на что намекал Петрин!» — вспомнил Орленко свой последний разговор с комиссаром корпуса. Он зажмурился, пытаясь представить, что ожидает сейчас бойцов, только что совершивших бросок почти в восемьдесят километров. А что будет с ранеными?

— …Любой ценой, вы понимаете? — как в тумане, уловил он конец фразы.

— Понимаем, — глухо отозвался Поливода.

Остальные командиры молчали.

— А раз понимаете — встать! — повысил голос Тарутин. — И немедленно за работу. Раненых отправим вперед, всем остальным — копать. К рассвету рубеж должен быть готов. — Он повернулся к стоящему за ним начальнику штаба. — Лопаты у жителей собраны?

— Так точно.

— Раздайте их бойцам, у кого нет. А две оставьте — себе и мне. Все.


Теперь людей держала на ногах только злость — на себя, на немцев, на вдруг заморосивший дождь, на вязкую глину, которая прилипала к сапогам и лопатам… Спать уже не хотелось. Не хотелось ни есть, ни курить, ни думать. Хотелось боя: бить, кромсать, убивать этих гадов. Убивать — за боль, за усталость, за все…

Рубеж был открыт на северо-западной стороне Комарно, на горе, в садах. Остро пахло мокрой смородиной. Над головами свисали тяжелые ветки, осыпанные недозрелыми яблоками. Сквозь чащу листьев на засиневшем, умытом перед зарей небе догорали звезды. В брошенных хозяевами сараях голосили петухи, кудахтали куры. Начинался еще один день…

Вернулись разведчики, доложили: головная колонна немецких танков прошла на северо-восток, ко Львову, за ней беспрерывным потоком следуют машины с солдатами.

— А боевое охранение у них есть? — спросил Тарутин.

— Есть. Вдоль дороги, по проселкам шныряют мотоциклисты. Замечен также отряд танкеток.

Начальник погранотряда присел в окопе, пошарил фонариком по карте.

— Эх, повернули бы они сюда, в лощину…

Он не успел договорить. Снизу, из-под горы, в небо взлетела ракета и, описав дугу, упала по ту сторону села.

— Ну вот, на ловца и зверь бежит! — снова услышал Орленко веселый голос Тарутина. — Хотят девяносто девятую с фланга ударить. Сейчас будут здесь.

И точно. Не прошло и получаса, как послышался гул моторов. Замигали огни фар. Стаями они сползали с окрестных холмов и скапливались в долине. Казалось, что внизу, в черной впадине, среди лозняка и травы растет, мерцает и шевелится какое-то светящееся чудовище…

Орленко насчитал по огням около пятидесяти грузовиков и десятка три мотоциклов. «В каждой машине, — прикинул он, — двадцать солдат. Итого, кроме мотоциклистов, тысяча… А у нас едва ли и половина наберется». Мысль работала беспощадно четко. «Безумству храбрых поем мы славу!»

Взлетела еще одна ракета и осветила долину. Машины сгрудились у реки, не решаясь перейти ее вброд. Солдаты снимали с себя оружие и выпрыгивали из кузовов, бежали в лес…

Вскоре послышался визг пил, стук топоров, треск падающих деревьев. Немцы строили переправу. Надо было их накрыть сейчас.

Над окопами прошелестела команда «приготовиться!», и Орленко приник к винтовке. Кто-то рядом жарко дышал в ухо, тикала на часах секундная стрелка.

— Огонь!

Тишина разорвалась грохотом. С хрустом пронесся снаряд, на голову полетели яблоки, и сразу стало светло…

Бой начался.


А кончился он под вечер, когда уже никто не знал, во что обошлась победа.

С первой вражеской группой расправились быстро, в течение часа, но затем подошла новая. Ударила артиллерия, появились танки, и рубеж был смят. Тарутина ранило осколком в лицо, разворотило верхнюю губу. Его хотели уложить на носилки, но он не дался и продолжал, зажимая лицо рукой, командовать боем… Один за другим умолкали пулеметы, в окопах было уже больше мертвых, чем живых… Гора дымилась обугленными деревьями, и люди, обезумевшие от грохота, дыма и криков, выползали из окопов и наугад, вслепую шли на восток…

Ночью за городом Миколаевом, в лесу, группа, с которой отступал Орленко, встретилась с пехотинцами. Бывшего секретаря горкома пригласили в штаб корпуса. В тесной каморке лесника чадила коптилка, на стенах, дрожа, горбатились тени.

— Садись, — сказал комиссар Петрин. — Есть хочешь?

Орленко махнул рукой.

— Тогда на, читай.

Комиссар протянул листок. В глазах запрыгали строчки. «Немедленно отозвать и направить в распоряжение ЦК…»

«А как же они? — Орленко растерянно посмотрел на Снегова, склонившегося над картой, на Петрина, на бойца, стоящего в дверях с винтовкой в руке… А где-то там его ополченцы, Тарутин. Перед ним вдруг встало его большое, темное, окровавленное лицо. — Они останутся?»

— Я не поеду, Владимир Иванович, подожду.

— Чего?

— Вот выйдем к старой границе, тогда…

— Выйдем?

Снегов усмехнулся, поднял покрасневшие глаза.

— Если ехать, то не позже чем утром. Пока еще машина, надеюсь, проскочит. А за дальнейшее не ручаюсь.

Петрин, грузно скрипнув табуреткой, поднялся.

— Петр Васильевич, я тебя понимаю. Но… — Он развел руками и шагнул навстречу. — Давай, брат, прощаться!


Машина летела по большаку — прямо на солнце. Шофер, низко надвинув козырек фуражки, грудью лежал на руле, остро выхватывая взглядом бегущие под колеса ямы, разбитые зарядные ящики, какие-то бочки, мешки… Маленькая «эмка» вихляла из стороны в сторону, и серая пыль тянулась за ней, как размотанный бинт. Орленко несколько раз оборачивался назад, вглядываясь в убегающую вдаль рощу. Вот она мелькнула в последний раз и исчезла…

Машина съехала с холма к реке и остановилась. Под ветхим мостиком лежала на боку тяжелая пушка со снятым замком. Шофер вылез, прошелся по мосту, потрогал сапогом бревна.

— Авось, выдержит, — сказал он, снова садясь за руль, и включил газ.

На том берегу, взлетев на холм, они увидели висевшую над дорогой «раму». Шофер вдруг резко свернул на юг и повел машину по еле заметной тропинке, через поля. Орленко с беспокойством взглянул на него. «Откуда он знает, куда надо ехать?» — подумал он. Но шофер не знал — он чувствовал. По его вскоре повеселевшему лицу Орленко понял, что дорога выбрана правильно. «Чудно! Один поворот руля, и все изменилось!» Теперь следов отступления не было видно. На колхозных полях шла работа: мелькали косынки женщин, струился дымок полевой кухни. Орленко тоже повеселел: «Словно в другом мире…»

Эта картина была ему приятна и неприятна. Крестьяне берегли урожай, заботились о завтрашнем дне. Но ведь завтра же сюда придет враг, и плоды их труда достанутся ему! Нет, люди еще не поняли, что такое война. Пока они берегут лишь свой дом, своих детей, свое поле. А надо беречь всю страну. Надо уходить в леса, сжигая дома и посевы, оставлять врагу только пепел, окружать его смертоносным кольцом огня, гнева и ярости… Но будет ли так?

Он не удержался и сказал об этом вслух.

Шофер согласно кивнул головой.

— Будет! — уверенно произнес он. — Наш народ что медведь: пока рогатиной в бок не ткнешь — из берлоги не вылезет. Ну, а ткнешь — тогда уж держись!

— Все равно победим! — сказал Орленко, думая о своем.

Шофер засмеялся.

— А когда мы их не побеждали? Там, в Перемышле, они у нас как драпали — вы видели?

— Видел.

— Ну и тут будут. Непременно будут. Только, может, не так скоро…

Он с силой нажал на стартер, и машина, поднявшись на гребень, выскочила на шоссе.

— Теперь порядок. Ушли!

Он облегченно вздохнул и включил полную скорость.

Ветер ворвался в окно, освежая лицо. Орленко откинулся на сиденье, расправил плечи, потрогал ладонью колючую щеку. «Побриться бы…» Все становилось на свои места. Он прищурился, пытаясь разглядеть, что там, впереди, но ничего не увидел. Впереди лежала только длинная, бесконечная, пустынная лента дороги, уходящая за горизонт. Она сверкала на солнце и слепила глаза…

МАРШ ЧЕРЕЗ СМЕРТЬ

«После моего отъезда, — писал мне Петр Васильевич Орленко, ныне ответственный работник Министерства геологии Украины, — войска Перемышльского гарнизона продолжали войну без меня. Об их героических подвигах я знал лишь из печати».

Мне пришлось вернуться в архив. Окружив себя грудами пожелтевших газет, я долго листал их, пытаясь выудить из сводок, корреспонденций и очерков того времени хотя бы бледный пунктир пути героев Перемышля на восток, к Днепру. Но ничего не нашел…

В газетах писали о кровопролитных боях, называя только первую букву местности: «село К.», «река С.»… Но Советский Союз не Монако, у нас сотни «С» и тысячи «К» — попробуй разберись-ка в этом загадочном шифре! Я беспомощно крутился на месте, как собака, потерявшая след. Неужели из поля зрения тогдашних летописцев войны исчезла вдруг целая дивизия, та, что они еще недавно прославляли?

Я вспомнил свое: дорогу от Кременца на Ямполь, отступающих, как и мы, соседей справа и слева, горящие склады и искалеченные орудия… Что ж удивляться? Оборона Перемышля была в те дни как яркая звездочка на черном небе, и свет ее был виден повсюду. Потом она погасла… А об отступающих предпочитают не писать. На добрых, а точнее, горьких полмесяца девяносто девятая со своим погранотрядом как бы канула в Лету. Кто ж мог ее тогда заметить? Разве только командующий фронтом. Но у него были десятки дивизий, о которых надо было заботиться. И что он мог сказать журналистам? Не отрываясь от карты, он говорил: «Пишите, что боремся. И все». Это была правда: фронт боролся. Отступал, но боролся. А где отступали его войска, по каким дорогам — этого сообщать было нельзя… И в газетных сводках, корреспонденциях и очерках указывались лишь направления. А конкретные места боев обозначались лишь этими самыми буквами… Но кто теперь расшифрует их, кто?

Об этом могли сказать только люди.


В одной из комнат Киевского дома офицеров, занимаемой военно-научным обществом, собралось человек двадцать. Генералы, полковники, майоры… Это была живая история войны. Они могли вспоминать без конца. Но в девяносто девятой никто из них не служил.

— Послушайте, а может быть, Иванов знает?

— Нет, Иванова как раз перед войной зачем-то перевели с Украины в Прибалтику. Мы тогда еще удивлялись. Человек эти места знал как свои пять пальцев…

— А Карпезо Игнатий Иванович, он там не начинал?

— Вряд ли, он уже был тогда, если не ошибаюсь, командиром мотомехкорпуса. Вот если Яхимович…

— Да он же командовал погранотрядом. А там, товарищ говорит, был какой-то Тарутин.

— Подождите, подождите, а генерал Ильин Петр Сысоевич, ну, этот, без ноги, который еще статью написал? Помню, он что-то такое говорил… А ну-ка, где наш блаженной памяти бюллетень?

Из архива на свет божий извлекаются три тоненькие книжечки. Пока я их листаю, беседа переключается на другое. Кто-то возмущается, почему начальство запретило дальнейший выпуск этого бюллетеня, публиковавшего записки участников войны. Остальные дружно поддерживают его.

Я слушаю и продолжаю листать. Стоп, вот и Ильин! Небольшая статья под заголовком «Тяжелое испытание». В конце второй страницы читаю: «В середине июля я получил новое назначение — начальником политотдела 99 сд…»

— Простите, он здесь живет, в Киеве?

— Здесь. Только заходит сюда редко. Он инвалид…

— Вы можете дать мне адрес?

— Пожалуйста.


Мы сидим за столиком в саду, насквозь пронизанном солнцем.

— Да, было, было… — говорит Ильин. — С этой дивизией я прошел почти от старой границы и до конца… Поскрипывая протезом, генерал вздыхает и задумчиво смотрит поверх меня, на плывущие в голубом небе облака. Он только что со сна и зябко ежится, долго, жесткими, непослушными пальцами застегивает воротник рубашки. Разговор у нас поначалу не клеится.

— Знаете, я лучше покажу вам еще одну статью, побольше.

Генерал встает, ковыляя, идет в дом и возвращается с пачечкой листков, отпечатанных на машинке.

— Это я еще давно, вскоре после войны написал, но тогда ее у меня не приняли. Почему? Да так, время было другое…

Проглядываю первые страницы. Мелькают названия городов, даты, номера воинских частей, встает чья-то жизнь, давно отошедшая в прошлое.

— Читайте отсюда, с середины.

«Дивизию я догнал 18 июля к вечеру, когда она приближалась с запада к городу Виннице. Командовал ею полковник Опякин, комиссаром был полковой комиссар Харитонов…»

Это уже о девяносто девятой! И я читаю дальше.

…От Миколаева до старой границы дивизия пробивалась с боями. Враг нажимал на нее со всех сторон, пытался взять в клещи, беспрерывно клевал с воздуха, но она шла, яростно обороняясь и одновременно ища любую, иногда почти неуловимую брешь во вражеском кольце. Два или три раза генералу Снегову удавалось связаться со штабом фронта. Оттуда по-прежнему обещали подкрепления. Но они по-прежнему не приходили. А строй редел, в степях и перелесках оставались убитые — порой их не успевали даже похоронить… Последняя надежда была на заслон у старой границы, однако и здесь не встретили ничего, кроме пустых траншей и давно заброшенных дотов. Доты были засыпаны землей и не годились для обороны. А в свежевыкопанных траншеях лежали еще не остывшие трупы бойцов… Но куда ушли живые? По степи в разные стороны расползались следы людей и повозок, догорали выброшенные из сейфов бумаги — личные дела командиров, приказы, наградные листы. Крестьяне показали на сваленные в клунях груды красноармейских сапог и гимнастерок, говорили, что впереди немцы, и предлагали тоже снять форму и переодеться в гражданское. Но эти бойцы, которые отступали позади всех, были какие-то странные. Они только упрямо мотали головами и, пополнив у колодцев фляги, шли дальше — с оружием в руках, черные от дыма и пыли, с развернутым знаменем впереди колонны. Они еще думали пробиться! И многоопытные «диды», глядя им вслед, печально шептали молитвы, а сердобольные бабы плакали навзрыд… Но мужество, даже обреченное, всегда находит сообщников: почти в каждом селе к походному строю присоединялись местные «парубки», еще не достигшие призывного возраста, но мечтавшие о подвиге. Как их ни гнали командиры назад, в родные хаты, они не уходили. «Мы ж здесь любую тропинку знаем!» — клялись они. И командиры смирялись и приказывали дать им оружие. Так они шли…

Между Проскуровом и Винницей девяносто девятую догнал на машине новый начальник политотдела Ильин. Его представление командованию было коротким. «Прибыли?» — «Прибыл!» — «Но у нас здесь не мед, знаете?» — «Знаю». — «Ну и отлично». Снегов и Петрин пожали новичку руку и направили дальше — к Опякину и Харитонову. Те тоже были немногословны. Харитонов на ходу посвятил в события, предупредил, что будет трудно. Но Ильин и сам видел… От дивизий осталось едва ли больше половины. В строю шагали раненые: кто с повязкой на голове, кто с подвешенной левой рукой — лишь бы можно было идти и стрелять. Лица у всех были измученные. Но не было ни одного, в котором он прочел бы страх. Эти люди уже не боялись ни бога, ни черта. Начальник политотдела понял: здесь не надо агитировать. Надо драться с врагом, не думая о себе, и завоевывать уважение только личным примером. Такой дивизии он еще не встречал.

…А вскоре он увидел ее в бою. Ночью головная колонна подошла к Виннице. Разведчики доложили: восточная часть города уже занята немцами, их охранение, вооруженное пулеметами и минометами, контролирует все дороги, ведущие на восток.

Командиры снова склонились над картой. Но все было ясно и так. Обойти этот город нельзя ни с севера, ни с юга. Дорога на север, к Житомиру, перерезана немецкой танковой группой — об этом сообщили все еще прикрывающие дивизию с фланга остатки погранотряда. На юге, у Жмеринки, немцы тоже вбили мощный танковый клин, который может задержать лишь естественный рубеж — река Южный Буг, и то, если сосед справа при отступлении успел взорвать мосты… Остается одно — пробиваться здесь, у Винницы. Снегов с Опякиным переглянулись, поняли друг друга без слов. Тактика должна быть прежняя, уже проверенная: стремительный штурм с захватом переправочных средств.

Полковник Опякин приказал командиру разведбата смять вражеское охранение. По большаку проскрипели гусеницы — это прошли вперед три маленьких танка. При свете луны их исцарапанная броня искрилась…

О начале боя догадались сразу, по первым же взрывам. Била артиллерия, пытаясь преградить путь. Но танки прорвались. Вернулся на трофейном мотоцикле связной, доложил, что первый мост через Буг взят. Тогда Опякин двинул пехоту.

Уже светало. В розовой от солнца пыли промчался на лошади майор Хмельницкий, невысокий, плотный, в распахнутой черной кожаной куртке. Он на рысях взлетел на холм, откуда был виден город с двумя мостами, соскочил с седла, отдал ординарцу лошадь и скрылся в траншее НП. «Этот сейчас даст им пить!» — сказал, не отрываясь от бинокля, Харитонов. Ильин кивнул головой, хотя видел командира 197 сп только мельком, на совещании. Но Харитонов не стал бы хвалить человека зря.

Немецкая артиллерия свирепствовала вовсю, била фугасными и осколочными снарядами, стараясь прижать пехоту к земле и отрезать ее от ворвавшихся в город танков. Однако наступление развивалось. Хмельницкий ракетами поднимал роту за ротой и бросал их в узкое горло прорыва. Сквозь дым, окутавший НП, Ильин увидел майора. Командир полка вскочил на лошадь и умчался по направлению к городу. «Пора и нам», — сказал Харитонов, пригласив Ильина в машину. Он словно знал, что теперь путь свободен.

Так оно и было. За эти несколько часов наши танки успели занять и второй мост через Буг. Тут им на помощь подошла пехота. Хмельницкий поставил задачу: очистить от противника прилегающие к мостам улицы и пройти дальше, пробить коридор для штабов и обозов. Неудержимой атакой — где огнем, а где и штыками — бойцы прочищали квартал за кварталом. Следом за ними, почти впритык, двигались остальные. По булыжной мостовой неслись, разбрызгивая пену, осатанелые лошади, грохотали повозки… Бой шел уже где-то рядом, на флангах. А здесь, в центре города, лишь свистели осколки, падавшие с неба, как град. За треснувшим стеклом машины мелькали тополя и акации с кружившейся вихрем листвой, разбитые витрины магазинов, горящие ларьки и чьи-то трупы на тротуарах…

Это был первый бой, в котором Ильин увидел грозный почерк девяносто девятой.

На Восточном берегу Буга дивизию ожидали новые испытания. Немецкие танки снова были справа, вероятно, «соседям» Снегова и Опякина так и не удалось взорвать мосты. Пока танки шли параллельно дивизии.

Снегов снова связался со штабом фронта. В рации что-то шипело и трещало, генерал с трудом уловил приказ: выйти на участок железной дороги Умань — Тальное, не дать противнику эту важную линию, которая питает чуть ли не две наши армии… И еще, уже в конце, генералу, как всегда что-то пообещали. «Что?» — переспросил он. Ему ответили: «Следите за сообщениями!» Он только пожал плечами.

Перед ними по-прежнему лежал фронт, похожий на слоеный пирог. Или, еще точнее, на минное поле, где каждый неверный шаг в сторону — смерть. За спиной у дивизии осталось уже семьсот километров пути, тысячи трупов… А что ожидало ее впереди? Новые окружения и новые прорывы, гибель товарищей, изнуряющий марш — почти без отдыха, а зачастую и без еды. Сколько же можно идти и идти? Но первым падает тот, кто оглядывается назад и считает пройденные ступени. Надо было смотреть только вперед. Иидти. И пробиваться сквозь эти железные, сочащиеся смертью слои.

Начальник политотдела ходил вместе с пехотинцами Хмельницкого в атаку под Дашевом, учился прокладывать путь штыком, не забывая, однако, что он комиссар, политический руководитель. Подбадривая других, он подбадривал и себя, ведь ему было уже за сорок.

О своих подвигах он не пишет. Пишет, что воевал, «как и все». Как все в девяносто девятой!

День за днем дивизия приближалась к дели. А каждый день — это бой. Об одних боях Ильин пишет бегло, в двух-трех словах, о других подробнее…

«Особенно мне запомнился бой за село Краснополка, что севернее Умани. Он начался рано утром. Я находился в роте пограничников, имевшей задачу обойти слева противника, занимавшего это село. Мы по лощине вышли к водяной мельнице, расположенной на окраине Краснополки. Надо было проскочить по мельничной плотине, которую немцы держали под огнем ручных пулеметов. Пограничники бесстрашно бросились вперед. По узкому мостику они пробегали парами эту страшную дистанцию, некоторые замертво падали в воду. И все-таки мы преодолели плотину. Накопившись на другом берегу пруда, рота отважно атаковала фашистов. Дело дошло до рукопашной схватки. Каждый пограничник дрался против двух-трех врагов. В ход пошли гранаты, приклады, ножи. Хотя у меня уже был некоторый опыт, но такое остервенение боя я наблюдал впервые. В этой жестокой борьбе, продолжавшейся не больше двадцати минут, были уничтожены две роты фашистов и перебита вся прислуга немецкой батареи, не успевшей дать по нас ни одного выстрела.

Пограничники (они прикрывали пехоту и одновременно взаимодействовали с ней) заняли половину села и удерживали ее почти до полудня, пока части дивизии не отошли дальше, на восток. В этом бою все дрались отчаянно, но особенно отличились лейтенанты из 197 сп Толстокоров и Щелкин, политрук Окунцев, сержант Водка, красноармейцы Кульшенко, Прутков и Крайнев. Все они были коммунистами… Фамилии героев-пограничников, а среди них были участники знаменитого «перемышльского» штурма, я, к сожалению, не помню».

Нет, этот бой запомнился не случайно! Именно здесь, под Краснополкой, девяносто девятая узнала о том, что ее наградили орденом Красного Знамени. Первой из всех дивизий за время войны!

«В тяжелой обстановке отступления, — читаю я, — люди, измотанные непрерывными боями и походами, были взволнованы, потрясены этим известием и благодарили за признание их ратного труда. Многие плакали от радости».

А через несколько дней, когда дивизия была уже за Уманью, немецкие танковые колонны, вышедшие далеко вперед, развернулись и уперлись головами друг в друга. Их огнедышащие пасти стали разрывать дивизию по частям. Уже смертельно раненная, истекающая кровью, она метнулась было на юг, к Первомайску, но гитлеровский фельдмаршал Рунштедт — он помнил эту ненавистную ему дивизию еще с Перемышля! — выдвинул ей навстречу мощный танковый заслон. Кольцо вражеского окружения сомкнулось наглухо. Теперь это была уже не дуэль, а расправа. В селе Подвысоком к девяносто девятой присоединились остатки еще двух или трех дивизий; их командиры, столпившись в стоящей над оврагом избе, с надеждой смотрели на Снегова, склонившегося над картой: может быть, он что-то придумает? Они еще ждали чуда. Но Снегов с беспощадной ясностью видел будущее… Они находились на крошечном островке в середине жирной черной стрелы, как в брюхе удава. Здесь был бы бессилен даже гений, даже Суворов… И Снегов сказал командирам то, что сказал бы на его месте каждый честный человек. Он приказал уничтожить штабное имущество и обозы, разместить раненых по избам, а здоровым, независимо от должности, звания и рода войск, брать в руки винтовки и пробиваться.

«6 августа утром мы двинулись к северу в направлении Ново-Архангельска. Было решено прорываться по берегу, вдоль реки Синюха».

Теперь они шли спешившись — последние остатки девяносто девятой. Винтовки и пулеметы против танков…

«Но все-таки нам удалось прорвать три-четыре немецких заслона. Люди дрались отчаянно, бросались в штыки, многие гибли… Так прошли километров семь-восемь, и наши силы иссякли…»

6 августа… Да, кажется, именно в эти дни все газеты, как сговорившись, вдруг замолчали о «героях Перемышля». Это понятно: о тех, кто попал в окружение, во время войны не пишут…

Но что же было дальше? Я смотрю на генерала. Он сидит, подперев голову руками.

— Дальше? — Он, встрепенувшись, отряхивает с себя остатки сна. — Дальше был плен. А потом, через несколько дней, побег… Три плена и три побега за два месяца.

Он вдруг улыбается, заметив вдалеке, на заборе, соседского мальчишку с зеркальцем.

— Вот пострел! Поди, за яблоками пришел. Так они ж еще зеленые!

Сорвав с ветки несколько яблок, он швыряет одно мальчугану, а другие кладет на стол, угощает меня.

— Между прочим, вот такими дарами природы мы тогда в основном питались. Пища беглецов — яблоки да картошка. Как немцы говорят: земля и небо.

И, уже оживившись, рассказывает о своих побегах, о товарищах, с которыми вместе пробирался к своим. Мне все это знакомо… Только имена другие: какой-то бригадный комиссар Аверин, какой-то старший лейтенант Скориков… И вдруг:

— А вод самым Киевом к нам присоединился еще один беглец, некий Логунович…

— Логунович! Подполковник?

— Да, командир какого-то разбитого артполка.

«Какого-то артполка»! Солнечный зайчик упирается мне в глаза. Плывет золотая река, колышется спелая рожь. «Беги к машине, спасай документы!» — слышу я голос моего командира. Я выполнил этот приказ, сжег документы. Но доложить не успел: не было уже ни полка, ни командира…

— Его звали Викентий Иванович?

— Кажется. Не то Викентий Иванович, не то Викентий Владимирович. Точно не помню, память уже начала сдавать.

— И вы вместе прошли к нашим?

— Вместе.

— А он жив?

— Нет, его потом убили. В сорок втором году.

Я встаю. Генерал бережно собирает листочки в папку. Он надеется, что еще опубликует свои мемуары.

— Значит, вы в Москву? Тогда передайте мой привет Павлу Прокофьевичу.

— Кому?

— Опякину. Бывшему командиру девяносто девятой.

Да, мир тесен! Или мне сегодня просто везет…


Павел Прокофьевич Опякин тоже генерал. И тоже уже в отставке. И тоже был в плену. И тоже бежал. Все то же…

И говорить ему об этих последних днях марша тоже трудно.

— Ильин дал вам в общем правильные сведения.

— Но вы могли бы от себя что-то добавить?

— Мог. И в свое время хотел, после выхода к своим… Например, о нашем боевом опыте. Ведь война тогда только начиналась, а мы как-никак прошли марш почти в девятьсот километров, прорвали несколько вражеских заслонов, видели немцев, как говорится, и спереди и сзади и что-то поняли и в их и в своей тактике. Наш опыт мог бы пригодиться. А сейчас…

Генерал почему-то улыбается. Его улыбка немного смущает меня. Но генералу шестьдесят, а мне сорок. Он мудр, как буддийский бог. «Стоит ли молоть воду в ступе?» — читаю я в этой улыбке.

— Разрешите хотя бы небольшую пресс-конференцию?

— Небольшую — пожалуйста.

— Вы, конечно, знаете об обороне Бреста. Скажите, можно ли сравнить с ней оборону Перемышля?

— И можно и нельзя.

— Как это понимать?

— Начну с «нельзя». С точки зрения военной, это совершенно разные обороны. Оборона Бреста возникла стихийно: войска, которые находились в городских казармах, просто не успели получить приказа об отходе и оказались во вражеском окружении. Это заставило их укрыться в казематах старой крепости — месте, наиболее надежном для спасения жен и детей военнослужащих и одновременно для отражения немецких атак с помощью одного лишь стрелкового оружия. Они надеялись, что наши скоро вернутся и освободят их. Но главные силы гитлеровцев прошли далеко вперед, вражеское наступление развивалось. Оборона была обречена. Брестцы, наконец, поняли это и все равно продолжали биться — до последней капли сил, до предела человеческих возможностей… И за это им вечная слава!

Оборона Перемышля сложилась как следствие продуманного контрудара и решала поставленную оперативную задачу: удержать в наших руках основные дороги, ведущие непосредственно к Львову, что мы и делали в течение недели. Львов был взят противником значительно позже предусмотренного им срока, что давало возможность нашей армии организованно отойти на восток и уже на новых рубежах подготовиться к активной обороне.

Во-вторых, оборона Бреста, точнее, Брестской крепости осуществлялась небольшими силами, что-то около полка, и была предельно локальной, то есть ограниченной узким кольцом бастионов. Оборона Перемышля была сравнительно растянутой, в ней участвовало до двадцати тысяч бойцов и командиров, имевших в своем распоряжении, кроме стрелкового оружия, несколько легких танков и свыше ста орудий и минометов. Ее огневой вал был для врага весьма чувствителен.

Но в моральном плане и та и другая обороны имели, пожалуй, равное значение: Перемышль тогда, в первые дни войны, поскольку об этой обороне писалось в газетах, а Брест в основном после войны, когда о защитниках крепости рассказали и в книгах, и в пьесах, и в кинофильмах… Конечно, мужество защитников Брестской крепости было исключительным — об этом лучше всех написал Сергей Сергеевич Смирнов. Вот и учитесь у него — правде учитесь!

— Спасибо. Еще вопрос: сыграла ли какую-нибудь роль эта оборона в последующем разгроме врага или, наоборот, укрепила его уверенность в победе — ведь она окончилась в общем-то трагически?

— Отвечу аналогией, может быть, слишком примитивной… Вы никогда не видели борьбу человека с волком? Нет. А я видел. Так вот представьте себе такую картину. Ночь. В темноте мирно дремлет стадо. У костра сидит молодой пастух и тоже дремлет. Вдруг из-за ближних кустов выходит матерый волк и набрасывается на пастуха. Парень не ожидал нападения и сначала опешил. Но, почувствовав на себе зубы хищника, стал яростно сопротивляться. Покатились они по земле: волк норовит схватить пастуха за горло, а тот сует ему в пасть что под руку попадется — то сучком ткнет, то горящей головешкой из костра… Волк ярится, рвет парня в клочья, тот сопротивляется, хотя вроде и толку мало, и силы иссякают, и кровь хлещет. Но волку, между прочим, тоже достается… И вот выпустил он правую руку парня, тот изловчился из последних сил, выхватил из кармана нож и ткнул волка в брюхо. Раз, другой, третий… Зверь зарычал, отскочил от человека и рухнул замертво.

Так и в этой войне. Уже в первые месяцы мы «кололи» врага то тут, то там. Конечно, от Перемышля или Бреста до Сталинграда было еще очень далеко, внешне гитлеровская армия выглядела даже год спустя после начала войны победительницей, но внутренне она была уже не та — подорвали ее все эти уколы и удары, так сказать, и физически и духовно. Поэтому слова «трагический конец» к нам не подходят. Победили в конечном счете мы — не защитники Перемышля в частности, а все, народ. И один из первых вкладов в эту победу был наш.

Теперь генерал говорит серьезно и страстно. Куда девалась его недавняя усмешка… Нет, прошлое не зачеркнешь, не спрячешь под маску. Перемышль был. И была слава. И был этот грозный, отчаянный марш.

Я показываю генералу газеты, добытые мной из архива.

«Навеки овеянный славой крылатой, да здравствует путь девяносто девятой!»

Бывший комдив узнает по фотографиям своих капитанов, лейтенантов, старшин и бойцов. Читает песню Твардовского:

В том порыве едином
Мы врага опрокинем
И раздавим лавиной стальной…
Развевайся над нами
Опаленное знамя
Девяносто девятой родной!
— Хорошая песня! — тихо, как бы про себя произносит он. — Только мы ее разучить не успели.

Я спрашиваю его о судьбе знамени. Генерал говорит, что оно не досталось врагу. Какой-то до сих пор неизвестный герой вынес его из вражеского окружения и доставил в штаб фронта. Поэтому номер дивизии сохранился.

Поздней осенью сорок первого года, когда генерал был уже у своих, «первую орденоносную» сформировали, во сути, заново.

— Ну, ваша пресс-конференция окончена? В таком случае, как говорят президенты и дикторы, спасибо за внимание. — Он поднимается.

Я пожимаю генералу руку. Смотрю через его плечо на портрет на стене: там он снят в полной форме, похожий и не похожий на себя, вероятно, потому, что в мундире и при орденах улыбаться не положено. Есть ли среди этих орденов тот, «перемышльский»?

— Есть, — отвечает Опякин. — Но я получил его, конечно, не там, не под Уманью. Там самолет с орденами для нас покружил, покружил над полем боя и улетел обратно… Ну, да награда человека найдет, был бы человек.

Надо уходить. А у меня еще столько вопросов! Но генерал говорит, что на днях ложится в больницу. Может быть, мы встретимся, когда он вернется?

— Не знаю, не знаю, не знаю… — уклончиво говорит он. — Обратитесь лучше к историкам. Вот их институт, рядом. — Генерал показывает за окно. — Удобно я живу: в двух шагах от истории.

— Вы думаете, они мне что-нибудь скажут?

— Скажут. У них там во какие книги!

Сквозь щелку двери я вижу серый смешливый глаз генерала.

— Ни пуха ни пера!

Выхожу на улицу, залитую осенним солнцем. Мне чуть страшновато от мысли: почему я раньше не обратился к историкам? Вдруг выяснится, что я искал зря, что все уже открыто, изучено и даже написано? «Быть или не быть?» — думаю я, оглядывая большой серый каменный куб института, Я представляю, как армия академиков в черных шапочках обрушит на меня свои фолианты…


Но все обстоит гораздо проще.

Никаких шапочек нет. Есть милые, симпатичные люди в будничных, прозаических костюмах, сидящие за столами.

Заведующий сектором — доктор наук — приводит меня в одну из комнат и кричит куда-то за шкаф:

— Юра! Кажется, по твою душу!

Скрип стула, мягкий толчок в стекло, и из-за шкафа появляется молодой, вернее, моложавый человек и, быстро взглянув на меня, протягивает руку.

Так я знакомлюсь с Юрием Константиновичем Стрижковым.

— Перемышль? Да, занимаюсь, уже давно, несколько лет. Кое-какими фактами, конечно, располагаю… А что вас, собственно, интересует?

Я говорю. Он отвечает. Короткие вопросы и еще более короткие ответы. Беседа идет медленно, с неясным душевным скрипом, спотыкаясь о какие-то неведомые мне кочки.

Сначала я понимаю только одно: мой собеседник не доктор и даже еще не кандидат, а просто научный сотрудник, каких в институте сотни. Но здесь он единственный, кто разрабатывает эту тему, и не первый год. Знает он, по-видимому, много, во всяком случае, больше, чем я. Он умеет работать с архивом, ведет обширную переписку. Читал даже то, что писали и пишут о подвиге защитников Перемышля там, за границей, бывшие гитлеровские генералы и оберсты, до сих пор не забывшие «русское чудо» на Сане…

— А вы давали какие-нибудь публикации?

— Давал…

Он показывает мне статью, напечатанную мелким шрифтом в одном из прошлогодних номеров «Военно-исторического журнала». Все вроде солидно — фотографии, карта, но сдержанно, словно без твердой уверенности в масштабах подвига. И уж совсем скромно подписано: «Лейтенант запаса Ю. Стрижков».

— Это что, первая научная статья?

— Да, после войны — первая.

Не густо. Поневоле выползает мыслишка: за что же тогда братцам ученым платят зарплату? Но, кажется, я поторопился…

— Дома у меня лежит рукопись книги, — тихо говорит Стрижков. — Там собрано все, что мне удалось найти: весь путь девяносто девятой…

— Что значит — лежит?

— В прошлом году я предложил ее издательству. Но мне отказали.

Он старается не смотреть на меня. Уж не видит ли он перед собой счастливого соперника, от которого надо оберегать свой клад? Мне становится как-то неловко, и, будто оправдываясь, я начинаю прибегать к душеспасительным цитатам: «Но еще Белинский сказал: там, где ученый доказывает, писатель показывает!» Какие же мы, к черту, «соперники»?»

Молодой историк кивает: все верно, все правильно. Но молчит. В его душе — я вижу это по глазам — борются две силы: подозрительность и честное желание помочь. Цитаты цитатами, а жизнь жизнью. Может быть, он думает: пусти этого писателя в свою кладовую, он набьет карманы моими сокровищами и уйдет, даже спасибо не скажет…

Но, вздохнув, он решается показать мне еще «кое-что».

На стол ложится тоненькая книжица — публикация «Исторического архива» Академии наук СССР за 1961 год: «Советские пограничники в первые дни Великой Отечественной войны». Это выдержки из документов, найденных моим собеседником и его соавтором В. А. Червяковым.

Есть здесь две-три страницы и о боевых делах перемышльцев.

Читаю скупые строчки о бое у моста через Сан, о гибели лейтенанта Нечаева, о контрударе 23 июня, об отступлении защитников Перемышля из города и их дальнейшем пути сквозь вражеские заслоны… Но все это я знаю от Патарыкина и Орленко. Сводка почему-то обрывается датой «30 июня» — той самой, когда после боя у села Комарно, под Львовом, пограничники отошли на юг, к городку Миколаеву. Больше сведений об отряде Тарутина нет. Зато есть две цифры: 5000 и 706. Первая — потери врага, вторая — потери погранотряда за неделю боев с 22 по 30 июня. Мысленно делю первую цифру на вторую: на каждого погибшего пограничника приходится семь фашистов! А после были еще Проскуров, Винница, Краснополка и это проклятое Подвысокое… Но ни о них, ни о потерях врага в сводке не говорится. Я понимаю: отряд шел и бился, оставляя за собой трупы убитых — их уже не считали…

И вдруг, почти в самом конце, строчка: «В этом бою погиб Поливода». Где, когда? Стрижков показывает на карту: здесь, в районе Комарно — Любень Великий, не то 29, не то 30 июня. Как погиб? Об этом мой собеседник не знает. А кто же знает, кто?

— Рассказывают так, — осторожно отвечает историк, — вроде он ушел с группой своих бойцов в поле преследовать немцев и не вернулся. А другие не видели: рожь была высокая… Но это еще надо уточнить.

Я долго смотрю на маленький желто-зеленый кусочек карты, словно пытаясь отыскать на ней могилу легендарного коменданта Перемышля. Мое воображение рисует стоящую на холме фигуру из бронзы: запрокинутая назад голова, широкая грудь, одна рука с гранатой поднята вверх, другая прижата к сердцу… Он мог погибнуть только так — смертельно раненный в сердце и страшный врагу даже в этот последний миг!

— Мы искали его имя в списке посмертно награжденных, — слышу я тихий голос Стрижкова, — и не нашли. Ни его, ни других пограничников. Наградные материалы на них, возможно, и были, но пропали при отходе.

Ничего, к этому мы еще вернемся. «Был бы человек…» А этот человек был!

…Итак, никаких «фолиантов» в Институте истории нет. Есть лежащая где-то в квартире, на другом конце Москвы, рукопись, которую время от времени по вечерам открывает вернувшийся с работы усталый научный сотрудник и вносит туда свои поправки и уточнения. Но я верю, что труд молодого ученого еще увидит свет!

Теперь я уже не хожу к нему в институт, а лишь иногда пишу письма. Помня оценку, данную обороне Перемышля генералом Опякиным, я хочу проверить ее, так сказать, с другой стороны. Мне интересно, что пишут о подвиге наших людей немецкие генералы.

Стрижков подсказывает, а я ищу… Прошло двадцать пять лет, и бывшие гитлеровские служаки, стараясь задним числом отгородиться от своего бывшего фюрера, теперь не прочь поиграть в объективность. Как же, как же, они отдают должное мужеству русских солдат, достойно встретивших их на границе!

Некоторые из них, потирая намятые когда-то бока, красочно живописуют сражение на Сане.

Некий Карелль — из той самой 257-й берлинской «гренадерской» дивизии — не без кокетства признается, что бои у Перемышля были «чудовищно страшными». Один из них, у деревни Штубенки, ему особенно врезался в память.

«Как море, колыхалось поле боя!.. — пишет он, — и в этом море исчезали роты… Внезапно возникали друг против друга в ржаном массиве немцы и русские. Глаз к глазу! Кто первым выстрелит?»

И наконец, после ряда батальных сцен, в которых автор не забывает подчеркнуть свое «мужество» и «благородство», он дает следующий финал:

«Солнце было большим и красным. Но из ржи еще долго раздавались полные отчаяния и муки мольбы: «Санитаров! Санитаров!» Таков был кровавый урожай. От одного нашего полка. Он был огромным».

Где-то мелькает даже не лишенное оснований свидетельство, что якобы Гитлер был взбешен бездарностью командующего группой «Юг» фельдмаршала фон Рунштедта, не сумевшего «в срок» управиться с какой-то одной советской дивизией, преградившей его войскам прямую дорогу на Львов…

Они пишут. И много пишут. Их мемуары, наводнившие сейчас книжные рынки Европы, как бы подсказывают настоящим и будущим преемникам Гитлера: учтите прошлое, не обольщайтесь мечтой о легкой победе над «восточным колоссом», а хотите победить — призовите в советники нас, бывалых вояк, мы-то уж знаем, как нам теперь с ним справиться, ученые…

Но это сейчас. А что они говорили тогда? Мне в руки попадает единственная книга, и то на польском языке, — оперативный дневник немецкого генерала Гальдера, бывшего начальника гитлеровского генштаба. Гальдер был точен, как хронометр, и вел свой дневник каждый день. Даты, факты, выводы… Однако у него слова «Перемышль» я не нашел.

Я снова написал об этом Стрижкову. И вскоре получил ответ. Юрий Константинович пояснял, что Гальдер дважды упоминал Перемышль, не прямо, но упоминал. 24 июня, на другой день после нашего контрудара, эхо которого не могло не дойти до гитлеровской штаб-квартиры, немецкие танки пошли в обход и прорвались на север от 99-й дивизии у Радымно. И Гальдер записывает:

«17-я армия своим правым флангом достигла возвышенности в районе Мостиски. Танковая группа Клейста, имея теперь в первом эшелоне четыре танковые дивизии, вышла к реке Стырь. Противник бросает в бой свои резервы, подводимые из тыла. Таким образом, существует надежда, что в ближайшие дни нашим войскам в ходе дальнейшего наступления полностью удастся разбить силы противника, расположенные на Украине. Следует отметить упорство отдельных русских соединений в бою. Имели место случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен».

Да, насчет упорства «русских соединений» Гальдер не ошибся. И все же он еще надеялся на «блицкриг». Но посмотрим на карту. Возвышенность в районе Мостиски, куда вышли немцы, находится строго восточнее Перемышля. Враг рвался к Львову. Но почему же он выбрал окольный путь? Не проще ли было двигаться прямо через Перемышль — по тому самому мосту и дальше — по улице Мицкевича на Львовское шоссе? Конечно, гитлеровцы так и рассчитывали. Но «прямо» не получилось, наш генерал Снегов и его бойцы смешали карты врагу, и тому пришлось, как говорится, чесать левое ухо правой ногой, искать обходный путь… И дело здесь вовсе не в «бездарности» Рунштедта, а в таланте Снегова и мужестве его бойцов и командиров. Но о наших талантах немецкие мемуаристы предпочитают молчать.

«В какой-то мере, — пишет Ю. К. Стрижков, — к обороне Перемышля относится и запись Гальдера от 28 июня 1941 года. В ней говорится: «На фронте группы армий «Юг» создается впечатление, что противник предпринял лишь частичный отход с упорными боями за каждый рубеж, а не крупный отход оперативного или стратегического масштаба…»

И, уже от себя, Стрижков добавляет:

«Я думаю, вам понятно, о чем идет речь?»

Да, мой друг, мне понятно!

Все, кроме одного: почему об этом подвиге мы молчали почти четверть века? Почему?


Итак, я теперь знал не только главные этапы подвига, но и его продолжительность: сорок шесть дней. Сорок шесть дней жесточайших боев с врагом, которому генерал Снегов и его люди дали сразу же, с первого дня, почувствовать, что численное и техническое превосходство еще не предрешает победу.

Однако это было лишь начало войны, когда никто из врагов не решался делать выводы, противоречащие заранее сложившимся концепциям своего фюрера. Все исправно служили ему — и тот же Рунштедт и тот же Гальдер… Но их вера в успех уже пошатнулась. Поэтому, боясь за свои чины и за свою жизнь, они прятали свои сомнения за туманными оговорками. «Создается впечатление…», «возникает надежда…» — так писали они, вместо того чтобы сказать прямо: «Этот народ победить нельзя!» Пресловутая «солдатская честность» понадобилась им потом, после, когда «великий фюрер» уже гнил в земле и они, пытаясь от него отмежеваться, стали кричать о своих прежних, никому не известных «предупреждениях» и «прогнозах». Поздно! Ни им, ни другим запоздалым пророкам история никогда не простит их трусости, ибо она обошлась в миллионы жизней и тысячи разрушенных городов… Теперь они оправдываются, что тогда, мол, их «могли не понять», что они «сохраняли себя для своего отечества и своего народа». Тоже ложь! Ни отечеству, ни народу не нужны эти недокаявшиеся грешники. Народу всегда нужна правда, тем более та правда, которая может помочь остановить зло!

А где же те герои, что дали врагу этот первый и, как мы видим, не забытый им «толчок по мозгам»? О некоторых из них я уже знал — об одних больше, о других меньше… Маслюк, к сожалению, не ошибся: генерал Снегов умер, Дементьев тоже. Подполковника Тарутина и комиссара Уткина, успевшего вернуться из отпуска к началу «марша сквозь смерть», убило за Уманью…

Но многие остались в живых! Мне рассказали, что начальнику штаба дивизии полковнику С. Ф. Горохову и начальнику артиллерии полковнику П. Д. Романову удалось провести через линию фронта подразделения обслуживания и личный состав чуть ли не целого артполка. И тут я еще раз вспомнил того бойца, который прорвался из окружения и был направлен в наш полк под Киевом. Его дивизия не погибла, таких, как он, были сотни, а может быть, тысячи…


Вскоре я нашел ответ на еще один свой вопрос.

В книге о пограничниках, которую дал мне Патарыкин, был очерк «На холмах Перемышля», написанный писателем Владимиром Беляевым. В этом очерке говорилось и о Патарыкине, и об Орленко, и о Поливоде… И дважды мелькало упоминание о каком-то безымянном «генерал-майоре регулярных войск», которого автор представляет читателю как «общевойскового начальника».

Меня заинтересовало: кто этот генерал? Вероятно, Снегов?.. И вот я ищу писателя. Но это легче сделать: у нас есть общие знакомые, общие друзья. Один из них, прогуливаясь вместе со мной в вестибюле Московского дома литераторов, показывает мне на высокого красивого мужчину с пышной седоватой шевелюрой и блестящими, как у юноши, глазами.

Подхожу. Знакомлюсь. Мы садимся за столик.

Да, он писал о Перемышле и, возможно, будет писать еще, но не теперь: сейчас он работает над большим романом, а потому готов приветствовать каждого, кто хочет рассказать об этой героической обороне.

— Огромная тема! А главное — почти нетронутая! — возбужденно говорит Беляев. — С какой стороны ни подойди к ней, она везде сверкает.

Мы чокаемся, выпиваем по рюмке.

— Владимир Павлович, — спрашиваю я, — какого генерала вы имели в виду?

— Как какого? Командира девяносто девятой дивизии!

— Но командиров было два. И оба полковники.

— Не может быть!

— Нет, может.

Я достаю из портфеля журнал со статьей Ю. К. Стрижкова, показываю:

«Боем руководил командир дивизии полковник Н. И. Дементьев, а после тяжелого ранения — его заместитель полковник П. П. Опякин».

Владимир Павлович дважды перечитывает строчку, удивленно пожимает плечами.

— Странно… Откуда он взял эти сведения, ваш историк? Насколько мне известно, девяносто девятой командовал этот… генерал-майор Власов.

Теперь уже я удивляюсь.

— Какой Власов?

— Тот самый. Будущий предатель. Вообще в свое время мне сказали: эту дивизию лучше не упоминать. — И, хитро прищурившись, спрашивает: — А в «Историю Великой Отечественной войны» вы не заглядывали?

— Нет.

— Вот то-то! А это самый капитальный труд! «Вы не читали «Гамбургскую драматургию»?»

Он смеется, пытаясь успокоить меня шуткой.

— Не огорчайся, пей! За то, чтобы я ошибся…


На другой день я иду в библиотеку.

Библиотекарша кладет передо мной шесть толстых томов.

— Какой год вас интересует?

— Тысяча девятьсот сорок первый.

— Тогда вот этот.

Я смотрю в географический указатель. «Перемышль. Страница 13».

Раскрываю тринадцатую страницу, читаю:

«Беспримерны мужество и героизм, которые проявили в этих неравных боях советские пограничники. О том, как они сражались в первые часы войны, можно судить хотя бы по действиям 9-й заставы 92-го отряда. На рассвете ударный отряд противника атаковал пограничные наряды этой заставы, находившейся у моста через реку Сан в районе Радымно (18 километров севернее Перемышля), и, захватив мост, окружил их. Личный состав заставы в количестве 40 человек под командованием начальника заставы лейтенанта Н. С. Слюсарева в результате рукопашной схватки отбросил врага с советской территории и занял мост. Затем мост вновь был атакован разведывательным отрядом одной из пехотных дивизий 52-го армейского корпуса 17-й немецкой армии при поддержке 10 танков. Пограничная застава отразила первую атаку пехоты, но была целиком уничтожена прорвавшимися через мост танками».

И это все. О самом Перемышле — ни слова. Ни о Перемышле, ни о девяносто девятой. Ни о Снегове, ни о Дементьеве, ни об Опякине, ни о Тарутине, ни о Поливоде, ни об ополченцах, ни об укрепрайоне. Ни о ком.

А в книге почти 760 страниц! В указателях — сотни имен, сотни городов и сел, сотни воинских частей и соединений…


И я возвращаюсь к Стрижкову.

— Почему там ничего нет? — говорит он. — Вероятно, не было достаточно полных сведений… А о той версии, которую вам рассказал Беляев, я тоже слышал. Но в действительности это обстояло не так. Власов до войны недолго, что-то около года, командовал девяносто девятой дивизией, но потом, еще в 1940 году, его перевели в другое место, и командиром дивизии был назначен полковник Дементьев. Так что никакого отношения этот Власов к обороне Перемышля не имел.

А если бы даже и имел? Разве тысячи честных людей должны отвечать за одного подлеца?

— Вы нравы, соглашается историк. — Может быть, потому, что была такая версия, в свое время и сведений не имели. Как говорится, замкнутый круг!

ЭХО ДАЛЕКОГО ПОДВИГА

«Видно, уж так устроен человек, что все честное, благородное, мужественное он помнит гораздо дольше, чем мелочное и злое!» Я прочитал эти слова на бумажке, которая сохранилась в кармане моего старого дорожного плаща. Интересно, что меня заставило написать их?

Я долго рассматривал бумажку. Она оказалась счетом одной из львовских гостиниц. «Июнь 1965 года» — это была моя первая поездка на место бывших боев. На другой стороне бумажки буквы кое-где расплывались: вероятно, я писал под дождем. Но где же, где я записал эти слова и почему?

И наконец, вспомнил.


…В машине нас было трое: шофер-пограничник Николай, юная корреспондентка Львовского радио Мария Влязло и я. Из Львова мы выехали утром, при ярком свете солнца, но через, каких-нибудь полчаса небо потемнело и по брезентовой крыше нашего «газика» забарабанил дождь. Мария, которая до этого весело болтала с красивым черноволосым шофером, вдруг забеспокоилась. «Кажется, это надолго, — сказала она, кивнув на небо. — Надо бы переждать!»

Но возвращаться мне не хотелось. Однако я понимал, что девушка права, — в такую погоду нам вряд ли удастся осмотреть бывший перемышльский укрепрайон, вернее, ту его часть, которая осталась на нашей территории, по эту сторону советско-польской границы. Старые доты, как мне рассказывали, давно заброшены, дороги к ним заросли травой и кустарником, в легкой городской обуви там сейчас не проберешься.

Я молчал, с надеждой вглядываясь вперед: а может, нам повезет, тучи скоро рассеются? Нет, Мария знала этот климат лучше, чем я. Чем дальше мы ехали на запад, тем небо было мрачнее и ниже, тяжелые тучи, сползая с вершины холмов, цеплялись за подстриженные, задранные вверх ветки придорожных тополей, похожие на ампутированные руки, за тревожно гудящие телеграфные столбы… Где-то далеко впереди, наверно, у самой границы, неясно сверкала молния, но грома не было слышно.

Еще через полчаса мы ехали уже почти в темноте: не ехали, а, скорее, плыли. Снизу, из-под колес, в щель между дверцей и полом, летели фонтанчики воды, и Мария, забравшись на сиденье с ногами и прижав, как ребенка, к груди свой репортофон, хмуро поглядывала то на меня, то на Николая.

Но мы молчали: солдат — потому, что он солдат, а я — от досады, что день, на который я возлагал столько надежд, безвозвратно пропал. Что ж, ничего не поделаешь, придется возвращаться назад…

Я уже хотел сказать об этом вслух, как вдруг показались какие-то строения. «Любень Великий! — с радостью произнес шофер. — Тут гостиница есть с рестораном». Меня словно дернуло что-то: так ведь это же где-то здесь, под Любенем, погиб Поливода! Мы должны сходить на его могилу, поклониться праху. Кто-то, кажется, еще в Москве говорил, что на этой могиле даже поставлен памятник.

Поворачиваюсь к Марии. Да, она тоже слышала и о могиле и о памятнике. Но сама их еще не видела — ей рассказывал об этом один местный учитель, Малиновский. «Где он живет?» Мария пожимает плечами: она была здесь давно и уже не помнит. Но помнит, что где-то недалеко от церкви, в большом доме, находится основанный Малиновским музей. Там скажут.

Вглядываемся в темноту. Вот и церковь — она выплывает из мрака, огромная и тяжелая, как дредноут. А вот и большой дом. Этот? Шофер светит фарой, мы читаем на вывеске: «Клуб». Накрывшись плащ-палаткой, Николай бежит в дом и вскоре возвращается. «Музей здесь, но в музее ни души. И в клубе тоже. На всех дверях замки». — «Что же делать?» — «Вы идите туда, под крышу. А я поеду учителя пошукаю». Он рыцарски накрывает Марию своей плащ-палаткой, я поднимаю воротник моего плаща, и мы под проливным дождем бежим в клуб.

В сенях отряхиваемся, я закуриваю, при свете спички оглядываю наше убежище. Чувствуется, что дом старый, но крепкий, сделанный на века. Стены сложены из грубых, тесаных, желтоватых камней, двери дубовые, с железными накладками, на дверях замки — большие, ржавые, вероятно, еще с «прежних времен».

Возвращается наша машина, слышатся какие-то голоса. Неужели Николай разыскал учителя? Точно! Две темные фигуры стремительно бегут, разбрызгивая лужи, врываются в сени, и тут же кто-то сует мне мокрую руку и представляется. Так я знакомлюсь с Александром Владимировичем Малиновским.

Скрипит ключ, открывается дверь, мы входим в музей. Малиновский, оправдываясь, что свет в селе в связи с грозой выключили, зажигает свечу. Но это даже хорошо: маленькое дрожащее пламя сразу как бы отбрасывает нас в прошлое, удлиняет тени, делает каждый предмет значительным и немного таинственным…

В музее две комнаты. В первой собрана, так сказать, этнография: тускло поблескивающие монетками расписные народные костюмы, горшки и кувшины с потрескавшейся глазурью, какие-то древние мотыги, прялки… Малиновский, невысокий, быстроречивый, очень подвижный для своих лет (а ему, наверно, уже за пятьдесят), идет впереди, водит свечкой по экспонатам и рассказывает… Большинство этих реликвий было собрано еще до войны, когда он, молодой учитель, задумал приобщить местных ребятишек к краеведению. Но грянула война, учитель эвакуировался из Любеня на восток и вернулся в родное село «аж в сорок пятом». За эти годы много воды утекло: прежние ребятишки стали взрослыми, обзавелись семьями, кого-то убило на войне. Музея давно не существовало: в первые же дни оккупации его разрушили гитлеровцы. Учитель, повзрослевший, переживший немало военных невзгод, чуть не плакал, глядя на сваленные в углу обломки. Надо было все начинать сначала.

И он начал. Собрал новых «ребятишек», младших братьев, а затем а сыновей тех, бывших его учеников. Ребята ходили по селу и окрестным хуторам, «шукали» старинную одежду и утварь.

Но теперь для людей история жила не только и не столько в отскрипевших свой век прялках и потрескавшихся горшках. Она клокотала в сердцах и раскаленной, трудно остывающей лавой текла из вчерашнего дня в сегодняшний, жгла и испепеляла. Это была память о недавней войне, которая уже стала «историей», но еще оставалась жизнью. И сельский учитель, понявший это, вскоре решил изменить направление поисков. Он повел своих «следопытов» в поля и леса. Ребята обшаривали каждую ямку, похожую на заросший травой окоп или обсыпавшуюся траншею, и часто под вечер возвращались в село с трофеями — ржавой продырявленной каской или винтовкой с набитым землей стволом. А потом сидели и долго, следя глаза, рассматривали полустершиеся буквы, нацарапанные безвестным защитником Родины, пытаясь разгадать, кто он и откуда. И расспрашивали взрослых…

А взрослые рассказывали: в сорок первом, на седьмой или восьмой день войны, сюда, к шоссе, подошли наши военные, почти все в зеленых фуражках, не так чтобы много, человек двести. Командовал ими чернявый дядько лет двадцати пяти — тридцати, судя по петлицам, не то политрук, не то старший лейтенант. Он спросил, проходили ли здесь немцы, ему ответили, что проходили, во тоже немного — с батальон, не больше, только не пешком, а на мотоциклах или на танкетках. Командир мотнул чубом: ну, это, мол, не страшно. «Значит, — сказал он своим, — главные силы противника еще на подходе, им-то мы и дадим здесь бой». И приказал рыть окопы, расставить огневые точки…

Вскоре на шоссе показалась вражеская колонна. Впереди шли открытые бронемашины, за ними грузовики с солдатами. И вот тут завязался бой. Немцев было раз в десять больше, чем наших, но пограничники так ловко расположили свои огневые точки, что уничтожили почти всю колонну, а сами не потеряли ни одного человека.

Было это в полдень. А к вечеру подошла еще одна колонна. Немцы были, наверно, уже предупреждены, что здесь их ожидает засада. Не доезжая Любеня, часть колонны свернула на юг, к Комарно, а другая часть остановилась, солдаты спешились и пошли на штурм.

Этот второй бой длился двое суток. Местные жители (а среди них были участники нескольких войн) рассказывали, что такого ожесточенного боя они не видели никогда — ни до, ни после… Немцы не брали пограничников в плен, те их тоже. Раза два или три чернявый командир поднимал своих бойцов в штыковую атаку, многие из них были ранены, но из строя не уходили.

Особенно запомнился последний день боя. Наши уже знали, что Львов сдан, они окружены, отступать некуда. И они дрались еще яростнее, еще беспощаднее.

Теперь немцы наступали с трех сторон. Они шли в полный рост, автоматы к животу, и вели беспрерывный огонь. А у наших уже кончались боеприпасы, они экономили каждый патрон. Один пулеметчик (он сидел в окопе у шоссе) расстрелял, наверно, с сотню немцев. Пропустит их по дороге вперед, а потом даст в спину две-три очереди из своего «дегтяря». Ну, немцы и валятся, как снопы с воза… Хорошо воевал хлопец! А погиб обидно. Уже смеркалось, когда он был ранен, товарищи принесли его в хату, попросили хозяев ухаживать за ним, а сами ушли. И тут же в хату заявились местные националисты. Схватили эти бандиты раненого героя, уволокли в сарай кирпичного завода и там замордовали. Сначала били, потом из автомата раскрошили на куски.

Одним из последних (было это, говорят, уже на третий день боя) погиб пулеметчик, окопавшийся со своим напарником у западной окраины села. Он тоже покосил много немцев, наконец его «точку» засекли и открыли по ней ураганный огонь из пулеметов и минометов. Его напарника убило. Тогда пулеметчик сменил «точку» и засел у подножья холма, в кустах. Немцы, видя, что пулемет замолчал, решили, что все в порядке, и двинули туда человек пятьдесят мотоциклистов. Пулеметчик подпустил их к холму и дал очередь. Машины закружились на дороге, образовалась «пробка». Пользуясь паникой, пулеметчик перестрелял всех мотоциклистов… Тут немцы совсем озверели и начали бить по холму из орудий. Все смешали с землей — и кусты и пулеметчика. Он уже давно был мертв, а они боялись подходить к нему и стреляли…

Кто были эти герои, память о которых жила в сердцах людей?

Малиновский ведет нас в другую комнату, «военную», и показывает бережно, под стеклом, хранящиеся документы, фотографии, письма… Вот маленькая, темная, вся в каких-то пятнах страничка из служебного удостоверения. Бумага истлела, можно разобрать лишь одну выцветшую строчку в графе «воинская часть». Учитель подносит свечку ближе, и я читаю: «92-й погранотряд».

Перемышльцы! Теперь я не сомневаюсь, что передо мной удостоверение Поливоды: такие книжечки имели только командиры. Но Малиновский качает головой. Он тоже слышал о легендарном коменданте Перемышля и уверен, что «чернявый» и «Поливода» — одно и то же лицо. Но это удостоверение было найдено в сумке командира, погибшего на окраине Любеня, А тот, «чернявый», как говорят, погиб южнее, при попытке прорваться от Любеня к Комарно. И учитель повторяет ту же версию, что я уже слышал. «Как погиб? Ушел со своими хлопцами в высокую рожь, а немцы — за ним… Сильная тогда была стрельба, только из той ржи никто не вышел — ни немцы, ни наши».

«Ну, а герои-пулеметчики, их вы опознали?» — «Первого, что бандиты замордовали, опознать так и не удалось. А второго звали Федор Лихачев». — «Как же это вы установили?» — «Как?» Малиновский осторожно, двумя пальцами, достает из-под стекла еще одну реликвию: черный пластмассовый медальон. Отвинчивает крышку, вынимает узенькую полоску бумаги, показывает. Да, Лихачев Федор Егорович, уроженец села Старая Усмань Воронежской области. «По этому медальону и установили», — поясняет учитель. «Но почему именно он — тот самый герой?» — «А потому, что мы его нашли в земле вместе с пулеметом. Пальцы впились в рукоятку — не оторвешь. Так с пулеметом и похоронили!»

Мы смотрим на фотографию Лихачева, полученную музеем из села Старая Усмань, от родственников героя. Федор Егорович, а вернее, просто Федя, деревенский паренек, надевший недавно военную форму, еще мешковатый и какой-то немного обиженный, глядит исподлобья, словно тоскуя о родном доме, о воронежских своих полях и лесах. А за его спиной красуется невероятно роскошный пейзаж с фонтанами и лебедями.

А вотдругая фотография, сделанная двадцать лет спустя, уже в Любене. Две пожилые женщины с натруженными крестьянскими руками и два бравых молодца-солдата. Это сестры Федора Лихачева со своими сыновьями, племянниками героя, Анатолием и Василием. «Между прочим, они тоже пограничники!» — говорит Малиновский. Оказывается, он и его «следопыты» разыскали не только отважного пулеметчика, но и его родственников, и те несколько лет назад приезжали сюда, в далекую Львовщину, чтобы поклониться праху своего Федора и его боевых товарищей.

«Вы думаете, что это единственные наши гости? — добавляет учитель. — Кто бы ни ехал через Любень Великий, обязательно заглянет в музей. О героях Перемышля многие помнят — еще с первых военных сводок, интересуются их судьбой. Мы говорим то, что знаем. А что не знаем — другие расскажут…»

Шофер Николай задумчиво ощупывает ржавую пулеметную ленту. А я дописываю в блокноте последнюю строчку. Нет, этот день не пропал даром.

…К полудню дождь утихает, небо проясняется. «Пожалуй, можно ехать дальше», — заявляет Мария. Теперь я подчиняюсь беспрекословно. Мы садимся в машину, Малиновский садится с нами. Учитель хочет показать нам братское кладбище, где похоронены герои-пограничники.

Оно открывается сразу, едва мы выезжаем из села. На вершине холма, метрах в пятистах от дороги, стоит памятник: серый цементный постамент и на нем — военный в шинели, с каской в одной руке и с венком в другой…

Мы гуськом поднимаемся по тропинке между молодых деревьев. Их посадил человек — это видно по особому подбору пород: строгие и торжественные, как бойцы на плацу, тополя, лихие, с зеленой шапкой набекрень каштаны, кроваво-красные дубы, «Наш холм Славы!» — с тихой гордостью поясняет Малиновский. «Наш парк Героев!», «Наш…» Впрочем, перечисление ни к чему — здесь все наше, созданное энтузиазмом и трудом простого сельского учителя и тех, кого он успел «заразить». А заражать надо было многих: и детей, и их родителей, и местное начальство, и приезжих инспекторов, и ревизоров… Некоторые не понимали этого беспокойного учителя: ну, что ему дались какие-то неизвестные солдаты, сидел бы себе дома, пил чай с вареньем. Были и такие, кто прямо мешал, ведь в газетах тогда война выходила из моды. Но учитель беззлобно машет рукой: «Что о них говорить, я уж и фамилии их позабыл». — «На какие же средства сооружен памятник?» — интересуемся мы. «В основном на сельсоветские, — отвечает Малиновский. — А кое-что народ дал от себя». — «То есть как это — от себя?» Учитель, почесывая седой ежик, хитро сощуривает карий глаз. «А так, прошлись, как в старину, с шапкой по кругу… Только вы об этом не пишите, а то еще нас поругают. Уж очень хотелось сделать все как положено».

Мы прощаемся с ним. Идет встречная машина, останавливается, учитель садится в нее, нахлобучивает фуражку, берет под козырек. А я еще раз смотрю на холм, где когда-то сражался и погиб никому не известный пулеметчик, думаю о его судьбе, и о судьбе учителя Малиновского, и — по какой-то странной ассоциации — о своей собственной, и вдруг меня осеняет одна мысль, которую, я чувствую, должен немедленно записать. Достаю из кармана первую попавшуюся бумажку, прикладываю ее к стеклу и пишу. Машину трясет, сверху падают капли, а я пишу. Дописываю и прячу в карман. Теперь эта мысль уже не ускользнет от меня.

Да, здесь помнили о героях! Я проехал до самой границы, видел взорванные и замурованные доты и неподалеку от них братские могилы, аккуратно обложенные дерном, со свежими цветами в стаканчиках… Заезжал в села и разговаривал с людьми. И с кем бы я ни говорил, если это был очевидец событий, я слышал всегда одно и то же. «Так дрались, так дрались, что и в кино не увидишь!» — уверяла меня старушка в селе Андрианово. Война застала ее в Перемышле, затем она переселилась сюда и теперь, уже дряхлая, полуслепая, многое растеряла из памяти — и даты и имена. А вот сами бои помнит, и те, что были у моста через Сан, и те, что ближе сюда, в Медыке.

Возле села Волица в поле я встретил колхозника, который мне сказал, что Перемышль якобы не один, а несколько раз переходил из рук в руки. «Не может быть!» — усомнился я, поскольку услышал об этом впервые. «Ото ж ей-богу!» — клялся тот и повел меня на высокий холм, откуда была видна пограничная речушка, а за ней россыпь белых и серых домиков, железнодорожная станция с дымящей трубой депо, и еще дальше, на взгорье, большой город, сказочно мерцавший золотыми искрами… Так вот он какой, Перемышль! Я верил и не верил. Мирно голубело небо, весело перекликались гудками идущие через границу поезда, лениво лаяли собаки. А человек, стоящий рядом, твердил: «Ось, с ций горы мальчишкой сам бачил. То нимцы наших посунут, то наши их. Мабуть, пять але шесть раз так було. А не верите — поезжайте туда, до поляков, они подтвердят!»

Но «до поляков» я тогда не поехал, а вернулся домой, к моему письменному столу. Конечно, я прекрасно понимал, что мое путешествие по следам героев, по сути дела, только началось. Теперь, когда я проехал от Львова до границы, я зримо представлял, где, по каким дорогам шли Патарыкин и Орленко, где погибли Поливода и его бесстрашные «хлопцы», в каком селе и даже на каком холме строил оборону подполковник Тарутин, прикрывая единственную брешь, сквозь которую Снегов и Опякин пытались протянуть свою дивизию… Как бы мне хотелось пройти весь путь: побывать в Рудках, на старой границе в Гусятине, в Виннице, в Краснополке и, наконец, на месте последнего боя за Уманью. Сколько интересного я бы еще узнал… Но срок, данный мне на поиски, сокращался с каждым днем. Когда же он, выражаясь канцелярским языком, истек, я вздохнул и поехал к себе в Пензу, в направлении — если взглянуть на карту — противоположном желаемому. Я был уверен, что чем дальше я удаляюсь от священной земли подвига, тем тоньше становится артерия, питающая меня фактами. Долгие месяцы работы над книгой я буду жить на старых «накоплениях». А хватит ли их?

Так я думал, садясь за письменный стол. Но ошибся.

Уже одно из первых моих выступлений по пензенскому телевидению (а начал я выступать с рассказами о героях Перемышля еще с 1965 года) вызвало совершенно неожиданный для меня отклик. Я получил письмо от земляка, который был участником событий!

После моего рассказа о «заставе Патарыкина» на студию пришло письмо из маленького города Каменки от рабочего завода сельскохозяйственных машин Усмана Умяровича Акжигитова. Он писал, что «с волнением смотрел передачу о боевых товарищах из нашего славного 92-го отряда». А я с не меньшим волнением держал в руках листочек бумаги, исписанный крупными, словно пляшущими буквами. Письмо было короткое: никаких новых фактов, просто бесхитростное выражение чувств, вызванных передачей. Мне же оно было дорого потому… что и здесь, в Пензе, на меня как бы пахнуло запахом  т е х  мест.

Вскоре после рассказа о героическом «марше сквозь смерть» мне передали еще одно письмо с местным почтовым штемпелем. Писал житель пригородного села Большой Колояр Алексей Иванович Буданов, называвший себя «участником всего этого пути». Письмо меня обрадовало и в то же время немного озадачило. «Служил я тогда в мотоинженерном полку», — писал Буданов. Но такого полка в Перемышле не было! Ни в составе 99-й дивизии, ни в составе всего 8-го стрелкового корпуса, которым командовал генерал Снегов… Я позвонил в Колоярский сельсовет и просил передать А. И. Буданову о моем желании встретиться с ним и поговорить.

Наша встреча состоялась через несколько дней. Буданов оказался еще совсем молодым человеком — не столько по возрасту, конечно, сколько по внешнему виду. Небольшого роста, живой, словоохотливый, он был отличным собеседником.

— Да, — сказал Алексей Иванович, — девятый отдельный мотоинженерный полк, в котором я служил, до начала войны находился во Львове и прямого отношения к корпусу Снегова не имел.

Подчиняясь непосредственно штабу 6-й армии, этот полк иногда помогал саперам той или иной дивизии, в том числе, возможно, и девяносто девятой. Но так уж случилось, что буквально с первого дня войны и затем в течение месяца Буданову и его товарищам пришлось делить с пехотинцами Снегова все их тревоги, радости и лишения, познать торжество первых побед и горечь отступления…

Произошло это так. Рано утром 22 июня полк по приказу штаба армии выступил в направлении Перемышля и уже в 9 часов утра был в Медыке, в районе боев. В самом Перемышле шел жаркий бой, над городом стелился густой черный дым, то и дело взлетало пламя взрывов, по шоссе на восток мчались машины с ранеными, тянулись колонны испуганных, плачущих женщин и детей… Инженерный полк попал на северо-восточный фланг обороны, где немцы предпринимали яростные попытки обойти город. Здесь им удалось форсировать Сан, смяв артиллерийским огнем и танками пограничную заставу. Вначале 99-я дивизия не могла ей помочь. А дальше… Дальше командиры стрелковых полков не выдержали и при молчаливом согласии генерала повели своих бойцов в контратаку. К ним присоединились все, кто находился в этом районе, в том числе и прибывший из Львова мотоинженерный полк. Буданов хорошо помнит этот первый бой. «Мы тогда не думали, нарушаем приказ наркома или нет. Помню только — вся кровь во мне кипела. Фашисты топчут нашу советскую землю, убивают наших братьев — пограничников, а мы должны стоять и смотреть сложа руки, ждать, пока кто-то там определит, провокация это или нет… Ну, мы и рванули в контратаку. Наши саперы хоть и были предназначены для другой работы, но в данный момент действовали с винтовкой в руках. И кажется, неплохо действовали…».

Так говорит бывший солдат, кстати, первый солдат, с которым мне довелось встретиться за время моих поисков. И говорит он, в сущности, то же, что и бывшие генералы и полковники. Он уверен, что, выступи наши войска в бой с первой минуты вражеского нашествия, дай этим гадам как следует по зубам, разговор мог бы получиться иной… «Больше людям верить надо было. На месте иной раз виднее, как поступать». Впрочем, это старая истина…

Здесь, на северо-восточном фланге, Буданов и его однополчане сражались все дни обороны, а затем отходили вместе со всеми перемышльцами, продолжая помогать пехотинцам штыком и гранатой и выполняя свои непосредственные обязанности. Генерал Снегов, которому они теперь подчинялись, приказывал уничтожать по пути все военные сооружения и склады, ничего не оставляя врагу. И «инженеры» уничтожали: под Львовом взорвали аэродром с ангарами и самолетами, поврежденными фашистской авиацией еще в первые часы войны, в Виннице взорвали мост и продовольственные склады, возле Умани уничтожили еще один аэродром и артиллерийский парк с большим запасом снарядов. Так и шли…

В конце июля — было это уже за Уманью — мотоинженерный полк отделили от общей походной колонны. Поступил приказ: передать машины 99-й дивизии и в пешем строю пробиваться на юго-восток, к Первомайску. Почему так решило командование, Буданов не знает. Наверно, «инженеров» берегли… Под Краснополкой, той самой Краснополкой, где они только что услышали весть о награждении защитников Перемышля, им пришлось спрятаться в рожь и ждать наступления темноты. Ночью какой-то старик, согласившийся быть проводником, повел их по тропинке через поле, а к утру вывел на широкий шлях, показал направление, куда идти, и пожелал доброго пути. Им удалось пройти, вернее, проскользнуть сквозь вражеское кольцо. О том, что оно сомкнулось, Буданов и его товарищи вскоре догадались по доносившемуся издалека реву танковых моторов и грохоту взрывов. Но теперь это осталось позади…

Вот что рассказал мне Алексей Иванович Буданов, бывший сапер, а ныне колхозник. И не только мне: в тот же вечер студия телевидения предоставила ему слово на голубом экране, и сотни тысяч зрителей увидели в лицо своего земляка и услышали его рассказ.

А я уже не боялся, что мне не хватит дыхания. Этот подвиг принадлежал всему нашему народу, его следы были повсюду. Живя в далекой от Перемышля Пензе, я получал все новые и новые письма — то от непосредственных участников событий, то от родных и близких участников, то от очевидцев того или другого боя, то просто от людей, которые когда-то слышали об этих событиях и теперь, узнав о том, что я работаю над книгой, спешили сообщить мне какую-нибудь интересную подробность.

Особенно много писем я получил после выступлений по Всесоюзному радио.

Москвичи, муж и жена Савкины, приглашали меня к себе послушать («если вас заинтересует»!) рассказ В. Н. Савкина о его службе в 92-м погранотряде. В семейном альбоме Савкиных сохранилось несколько фотографий пограничников, в том числе проводника служебных собак Ивана Малкова и личного шофера Тарутина Владимира Мещерякова. Эти две фамилии мне знакомы: их называл еще А. Н. Патарыкин.

А вот коротенькое письмо с берегов Волги, из Горького, от некоего И. В. Кульчицкого. Волжанин просит «срочно сообщить» ему мой адрес и даже прилагает почтовую открытку для ответа. «Есть ценный материал к произведению «Возвращение к легенде», — маняще заявляет он…

Из Краснодара пишет полковник авиации в отставке Иван Тимофеевич Анашкевич. «Прослушав ваше выступление по радио, я пережил счастливые минуты моей жизни: ведь 99-я стрелковая дивизия мне больше чем родная». Оказывается, когда-то, еще в 1923 году, молодой советский командир, или, как тогда называли, краском, Иван Анашкевич служил на Украине, а прославленной 44-й Щорсовской дивизии, ему и другим командирам-щорсовцам поручили сформировать новую дивизию, которой дала номер 99. Комплектованием этой дивизии занимался лично Михаил Васильевич Фрунзе. С самых первых дней своего существования девяносто девятая была одной из лучших, наиболее крепких дивизий нашей армии.

Житель города Медногорска Оренбургской области В. Г. Гарбузов спрашивал, не знаю ли я что-либо о судьбе его отца Гарбузова Григория Матвеевича, служившего в особом отделе 92-го погранотряда. К сожалению, я не мог ответить на этот вопрос. Но, в свою очередь, сам обратился с вопросом. В письме была такая «деталь»: «Двадцатого июня 1941 года я как раз окончил 7 классов перемышльской школы № 1». Значит, будучи мальчиком, он видел начало войны? Меня заинтересовало: а как отложилось это событие в сознании ребенка?..

В. Г. Гарбузов ответил подробно и обстоятельно. Да, он хорошо помнит ту ночь. Накануне, в субботу, в школе был выпускной вечер, отличникам вручали грамоты, гремела музыка, старшеклассники танцевали. Разошлись поздно. Проводив свою подружку-одноклассницу, паренек вернулся домой, на Набережную, и долго сидел на крыльце. Спать не хотелось. В темноте тихо плескался Сан, у моста маячила тень часового, поблескивал штык. На той стороне, у немцев, было совсем темно: ни в одном окне не горел огонь. Во мраке, как в преисподней, слышался неясный шум. Мальчик вгляделся в темноту и увидел два желтых глаза. Поезд! Он медленно приближался, тяжело дыша и постукивая на стыках… И вдруг раздался выстрел. Сын пограничника насторожился: наверно, какое-то нарушение? Но тут же громко залаял пулемет, пули просвистели над ухом. На крыльцо выбежал отец, на ходу надевая портупею. «Иди в дом!» — сказал он и быстро пошел, почти побежал в штаб… Больше сын не видел отца. Зато он видел бой у моста: взрывы гранат, первую рукопашную. Горе пришло потом, когда он с матерью был уже за городом, толкался среди усталых, мрачных, пропахших дымом пограничников и искал отца. Но люди молча пожимали плечами. Плакали женщины, кричали дети. Хотелось есть, пить. А город горел… Кажется, только тут мальчик понял, что началась война.

А вот И. Е. Сулаев, бывший строитель укрепрайона, пишет, что он «с первого же часа» воспринял войну как тяжелое горе для нашего народа. Понятно: он был уже взрослым, не мальчиком. Но, читая эти строки, я вспоминаю свое восприятие «первого часа». Пожалуй, оно было ближе к тому, что испытал школьник. А ведь я тогда тоже был взрослым, мне шел двадцатый год…

Разные люди и разные судьбы. И все-таки в каждом письме в большей или в меньшей степени я вижу отражение нашей всеобщей судьбы: простой, как пуля или кусок хлеба, и невероятно сложной, как человек. Мы все пережили войну, но каждый, кто остался в живых, пережил ее по-своему: так, как сумел, или так, как смог, или так, как распорядились обстоятельства. Поэтому я не удивлялся, когда получал письма, в которых сначала рассказывалось о войне, а затем о своей судьбе, не имевшей уже никакого отношения к моей книге. Я понимал: Перемышль был как бы трамплином — огненным трамплином! — в их жизни; здесь, в этом городе, для них кончился мир, началась война и все пошло по-другому.

Вот одно из таких писем, похожее на роман, — четыре школьные тетрадки, исписанные аккуратным почерком. Письмо прислал Дмитрий Дмитриевич Екимов из Старой Ладоги, что под Ленинградом. Был он когда-то, в середине тридцатых годов, учеником ленинградской военной спецшколы, затем ему присвоили звание младшего лейтенанта и направили в Перемышль, в 197-й стрелковый полк, которым командовал майор Хмельницкий.

Там, на восточной окраине Перемышля, Екимова застала война. Теперь, вспоминая об этом, Дмитрий Дмитриевич как бы заново погружается в настоянный на траве и хвое воздух пригородного леса, ведет своих бойцов на плац, где между деревьями натянут киноэкран, смотрит фильм «Степан Разин», ложится спать, блаженно потягиваясь и думая о том, что завтра, в воскресенье, он с утра пойдет на почту и отправит в Ленинград любимой девушке Вале письмо с обычными словами: «Все в порядке, жди, скоро приеду…» Так было поздним вечером 21 июня. А уже через несколько часов в лесу рвались снаряды и мимо разорванного в клочья экрана бежали бойцы, волоча на себе раненых товарищей…

Екимов пишет удивительно зримо, память у него цепкая, его исповедь читается с огромным интересом. Такова сила фактов. И сила чувства, скрытого под внешним «спокойствием» почерка.

«Хорошо помню командира нашей дивизии полковника Дементьева. Был он уже пожилой, на вид лет шестидесяти, сутуловатый, вроде невозмутимый, но всегда начеку, очень зоркий… Мне он своим внешним видом напоминал портрет Кутузова…». «Нашим полком командовал майор Хмельницкий. Ему в то время было лет 45, может, немного меньше. Невысокого роста, очень подвижный, жизнерадостный, с бойцами простой и общительный, он даже в бою не менялся. Все подчиненные его очень любили. С начала войны он был почему-то всегда в кожаной куртке — в жару, в дождь, в любую погоду. Воевал лихо, как прирожденный воин. Лично водил нас в штыковые атаки — и под Перемышлем и в Виннице… С таким командиром и умирать было не страшно. А где и как он погиб или как сложилась его дальнейшая судьба, я не знаю…». «Хочу сказать о политруке нашей роты Якубенко. Был он также невысок ростом, сухощавый, чуть сутуловатый. Я никогда не видел его улыбающимся. Но был он справедлив и решителен, На коротких привалах не отдыхал, а читал нам сводки Информбюро, выпускал боевые листки. Воевал он храбро…».

Мне нравится, что Екимов пишет с любовью не о себе, а о других. Ему, я чувствую, очень хочется, чтобы не пропали бесследно, не канули в Лету имена его боевых друзей, совершивших когда-то великий солдатский подвиг, но не заработавших ни орденов, ни славы. Он пишет о подвигах младшего лейтенанта Шпака и рядового Горобца, которые под сильнейшим огнем ездили к горящему складу за боеприпасами, о героях уличных боев лейтенанте Иване Васильевиче Фокине, снайпере Чинчирашвили, старшем сержанте Николае Новикове, который «родился в Тульской области, был с виду неуклюж, ходил вразвалку, но-медвежьи, но в рукопашных схватках был ловкий как черт, фашисты от него летели, как мячики»; о бесстрашных пулеметчиках — Болотове, погибшем в первый день войны, братьях Бахтиевых, дальнейшая судьба которых неизвестна, и Павле Морозе, чей адрес (село Богданы Киевской области) каким-то чудом сохранился в памяти…

И еще Екимов пишет:

«В день контрнаступления 23 июня 206-й стрелковый полк нашей дивизии, отбив железнодорожный мост, форсировал реку и гнал врага еще 7 километров на его территории. Отступили оттуда снова за Сан только к вечеру по приказу командования».

Новая легенда! Неужели мы были на территории врага, пусть на маленьком ее клочке, уже на  в т о р о й  д е н ь  в о й н ы? Я запрашиваю Екимова еще раз, он подтверждает. И добавляет, как тот львовский колхозник: «Не верите — спросите у поляков».


И вот я в Перемышле. Как это случилось? Об этом, пожалуй, стоит рассказать.

Летом 1965 года я жил в Доме творчества в Ялте. В это же время там отдыхали с семьями два моих польских коллеги — журналист Ришард Фрелек и писатель Войцех Жукровский. Мы познакомились, и как-то я поведал им о моем замысле. К тому времени я уже собрал немало фактов, среди них были такие, которые в равной степени относились к обоим нашим народам. Участники боев в Перемышле говорили, что местные жители оказали им огромную помощь. Когда завязывались уличные бои, поляки активно участвовали в боях за вокзал, бросали из окон на головы гитлеровцам тяжелую мебель, утюги, кирпичи из разобранных печей, поливали кипятком. Были поляки и среди ополченцев, некоторые из них погибли…

Мои новые знакомые внимательно слушали, попыхивали своими трубками и кивали головами. «Бардзо интересно!» — изредка говорили они, посматривая друг на друга. Кажется, что-то похожее они где-то слышали… «Мы постараемся для вас кое-что узнать», — сказали они на прощанье. Но, честно говоря, я не очень-то надеялся: оба поляка были люди занятые, со своими творческими заботами. Я воспринимал их внимание ко мне и моим поискам скорее как любезность хорошо воспитанных людей.

Но прошло несколько месяцев, я уже давно забыл о нашем разговоре на ялтинской веранде, и вдруг почтальон вручил мне письмо из Варшавы. Это было приглашение от польского «Союза борцов за свободу и демократию» — организации, доселе мне не известной. «Союз борцов», или, как его зовут сокращенно, «Сбовид», писал, что он «чрезвычайно заинтересован в инициативе написания книги на тему советско-польского воинского братства» и готов оказать мне «посильную помощь». Короче говоря, «Сбовид» приглашал меня в Польшу.

Я приехал в Варшаву в начале зимы: падал первый снег, и деревья на улицах польской столицы стояли приукрашенные, как к рождеству, в кокетливых белых шапочках. Мои новые знакомые, работники «Сбовида», Вацлав Чарнецкий и Збигнев Куницкий, оба маленькие и удивительно подвижные, оба хорошо знающие русский язык, оба ветераны войны, водили меня по городу и наперебой рассказывали о последних варшавских новостях: о предстоящем открытии Большого оперного театра, о жаркой, длящейся уже месяц дискуссии вокруг нового исторического фильма «Пепел», в котором «очень много красивого, но чуть-чуть мало уважения к предкам», о подготовке к празднованию тысячелетия Польши… Предпраздничная Варшава была прекрасна, смотреть на нее — даже просто смотреть! — было наслаждением, но меня тянуло в Перемышль.

…Этот город встретил меня сурово: холодным, пронизывающим ветром, скрипом флюгеров на высоких покатых крышах, насупленными бровями заснеженных карнизов. «Вы принесли нам подарок русского деда… как его — мороза?» — спросил, пожимая мне руку, секретарь Перемышльского горкома ПОРП Войцех Баня и представил меня людям, сидевшим в его кабинете за длинным столом. Я извинился: «По-моему, у вас сейчас заседание бюро?» — «Нет, мы ждем вас». Это были местные коммунисты, свидетели и участники боев в июне сорок первого года…

Оговорюсь сразу: польские товарищи подтвердили все или почти все, что рассказывали мне наши люди. Да, Перемышль переходил из рук в руки. Да, какая-то советская воинская часть (или подразделение) днем 23 июня в порыве наступления форсировала Сан, вышла на другой берег и выбила немцев за черту города. Меня даже водили в Засанье и показывали район, занятый тогда нашими. «К сожалению, были они здесь недолго, может быть, до ночи, а затем им приказали отойти обратно за реку», — говорили поляки…

А потом я пытался найти могилы героев. Но не нашел их — ни на площади Рынок, ни на кладбище. Я долго бродил между роскошных склепов и памятников, читал надписи на польском, немецком, еврейском и даже татарском языках, но надписей на русском… Впрочем, нет, были надписи и на русском языке — еще с «ятью» и твердым знаком: это я забрел в тот угол кладбища, где покоились останки солдат и офицеров старой русской армии, погибших в первую империалистическую войну. Но могил героев обороны советского Перемышля 1941 года я не нашел.

«Как же так? — думал я. — Ни памятника, ни хотя бы скромного обелиска с родной красной звездочкой…» Я вспомнил слова Патарыкина: «Одна река Сан текла, как и прежде, похоронив все». Нет, я убедился, что бывший пограничник не прав: герои не умирают, по крайней мере в сердцах тех, кто их знал. Меня убедили в этом не лозунги, а простые люди — и мои соотечественники и поляки. След героев не должен умирать на этой земле, он должен жить после нас, и не столько во имя мертвых, сколько во имя живых.

Секретарь Войцех Баня согласился со мной. «Мы уже поставили этот вопрос перед вашим комитетом ветеранов войны, — сказал он, — написали туда: приезжайте вместе отыщем могилы, найдем формы, как увековечить память погибших в боях…»

И я верю: настанет время, когда над Перемышлем на самом высоком его холме, загорится Вечный огонь. Он будет виден отовсюду — и в нашей стране и в братской Польше. И каждый, кто живет сейчас и будет жить после нас, да вспомнит, глядя на это пламя, тех, кто погиб когда-то во имя свободы, чести и мира.

Вот и все. А впрочем, нет, точку ставить еще слишком рано. Я только что подумал об этом, получив два новых письма.

Одно из Перемышля, от местного историка Ришарда Далецкого, который спрашивает у меня, знаю ли и о том, как несколько скромных банковских служащих спасли в первый день войны от гитлеровцев золото, находившееся в подвалах перемышльского банка. И я вспоминаю: ведь об этом кто-то уже писал мне, кажется, Петр Васильевич Орленко. Далецкий говорит, что это интереснейшая история, и ее участники — поляки живы до сих пор, он знает их адреса…

А второе письмо от Стрижкова. Юрий Константинович, с которым мы подружились, пишет, что ему удалось напасть на след героев, вынесших из окружения под Уманью славное знамя девяносто девятой дивизии. Он будет продолжать поиски и сообщать мне о результатах — ведь это же волнует нас обоих. Да и не только это!

Нет, повесть о героях Перемышля еще не окончена! Сколько еще неизвестных подвигов, неразгаданных тайн, неописанных судеб… А эта книга — только начало.

ФОТОГРАФИИ

Общий вид города Перемышля.


Старинный замок в городском парке Перемышля.


Гитлеровский палач Ганс Франк в Перемышле. Май 1941 г. (Трофейный снимок.)


Сосредоточение немецко-фашистских подразделений во дворе монастыря бенедиктинок. Перемышль. (Трофейный снимок.)


До начала войны остались считанные часы. Инструктаж немецкой штурмовой группы. 21 июня 1941 г. Перемышль. (Трофейный снимок.)


Немецкое орудие на огневой позиции на Винной горе. Утро 22 июня 1941 г. Перемышль. (Трофейный снимок.)


Утро 22 июня 1941 г. Советский Перемышль в огне. Слева виден железнодорожный мост. (Снимок сделан немецким офицером из окна своей квартиры.)


Немецко-фашистские войска вступают в город Перемышль. (Трофейный снимок.)


Гитлеровцы гонят советских граждан Перемышля в концентрационный лагерь. (Трофейный снимок.)


Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер приветствует первых немецких колонистов, прибывших в Перемышль за «славянской землей». Июнь 1941 г. (Трофейный снимок.)



Протокол партийного собрания сводного батальона пограничников и ополченцев г. Перемышля от 25—26 июня 1941 г.


Лейтенант Петр Нечаев с женой Тамарой. Май 1941 г.


«Три мушкетера из Бологое» — пограничники (слева направо): Виктор Королев, Александр Сизов и Евгений Краснов.


Начальник 92-го погранотряда майор Яков Иосифович Тарутин. (Предвоенный снимок.)


Старший лейтенант Григорий Степанович Поливода. (Предвоенный снимок.)


Давид Борисович Циркин, один из активных участников обороны Перемышля.


Петр Васильевич Орленко, секретарь Перемышльского горкома КП(б)У. (Фото 1941 г.)


Иван Герасимович Доценко, инструктор горкома партии, активный участник обороны Перемышля.


Политработник милиции Владимир Маркович Мельник, активный участник обороны Перемышля.


Командир 8-го ск, генерал-майор Михаил Георгиевич Снегов. (Предвоенный снимок.)


Бывший командир 99-й сд, генерал-майор Николай Иванович Дементьев. (Послевоенный снимок.)


Бывший командир 99-й сд, генерал-майор Павел Прокофьевич Опякин. (Послевоенный снимок.)


Польский патриот Роман Завита, боевой друг и товарищ советских защитников Перемышля.


Плац на Браме — площадь в Перемышле В центре дом, главный опорный пункт гитлеровцев 23 июня 1941 г. (Послевоенный снимок.)


Александр Николаевич Патарыкин и его семья (Послевоенный снимок.)



Оглавление

  • ПУТЬ К ПОБЕДЕ
  • ПОДВИГ НА САНЕ
  • ЧЕТВЕРО ИЗ УКРЕПРАЙОНА
  • ТИХИЙ ЧЕЛОВЕК ПАТАРЫКИН
  • СЕКРЕТАРЬ ГОРКОМА
  • МАРШ ЧЕРЕЗ СМЕРТЬ
  • ЭХО ДАЛЕКОГО ПОДВИГА
  • ФОТОГРАФИИ