Подвиги бригадира Жерара; Приключения бригадира Жерара: Повести; Тень великого человека: Роман; Рассказы [Артур Игнатиус Конан Дойль] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АРТУР КОНАН ДОЙЛ ПОДВИГИ БРИГАДИРА ЖЕРАРА Собрание сочинений в 12 томах Том седьмой

ПОДВИГИ БРИГАДИРА ЖЕРАРА

Глава I Как бригадир попал в Черный замок

Это хорошо, друзья мои, что вы оказываете мне почтение, — почитая меня, вы платите дань уважения и Франции и самим себе. Перед вами не просто старый седоусый вояка, уплетающий яичницу и запивающий ее вином; перед вами осколок истории, последний из славного поколения солдат — тех солдат, что стали ветеранами еще в мальчишеском возрасте, научились владеть шпагой раньше, чем бритвой, и в сотне сражений ни разу не дали врагу увидеть какого цвета их ранцы. Двадцать лет мы учили Европу, как нужно воевать, а когда научили, то только термометр, но не штык оказался причиной поражения Великой армии. Своих лошадей мы ставили в конюшни Неаполя, Берлина, Вены, Мадрида, Лисабона и Москвы. Да, друзья мои, еще раз говорю: вы не зря посылаете ко мне ваших детей с цветами, ибо эти уши слышали громкие трубы Франции, а эти глаза видели ее знамена в таких местах, где, быть может, никто их уже не увидит.

Даже теперь, стоит мне задремать в кресле, как передо мной проносятся эти великие воины — егеря в зеленых куртках, великаны-кирасиры, уланы Понятовского, драгуны в белых плащах и колыхающиеся медвежьи шапки конных гренадеров. Я слышу частый, глухой бой барабанов, а сквозь клубы дыма и пыли вижу ряды загорелых лиц и длинные красные перья, реющие над саблями, взятыми на плечо. А вон едет рыжеголовый Ней, и Лефевр с бульдожьей челюстью, и чванливый, как истый гасконец, Ланн; и наконец, среди сверкающей меди и развевающихся плюмажей я различаю его, человека с бледной улыбкой, сутулыми плечами и отсутствующим взглядом. И тут снам моим приходит конец, друзья мои, ибо я вскакиваю с кресла, выбрасываю, как шальной, руку вперед и ору не своим голосом, а мадам Тито опять подсмеивается над стариком, который живет среди теней.

Но хотя к концу наших компаний я был полным бригадиром и имел все основания надеяться, что скоро буду дивизионным генералом, все же, когда мне хочется рассказать о радостях и тяготах солдатской жизни, я вспоминаю о первых годах своей службы. Вы сами понимаете: если у офицера под началом множество людей и коней, у него столько забот с рекрутами и конским пополнением, с фуражом и кузнецами, что жизнь для него — штука нелегкая, даже если он противника еще и в глаза не видал. Но если он всего-навсего лейтенант или капитан, то на его плечах нет никакой тяжести, кроме разве эполет, так что он может в свое удовольствие бренчать шпорами, щеголять доломаном, пропускать стаканчик и целовать свою девушку, не думая ни о чем, кроме амурных похождений. Вот в такое-то время у него бывает немало всяких приключений — об этой поре моей жизни я многое мог бы вам порассказать. Пожалуй, сегодня я расскажу вам о том, как я побывал в Черном замке, о необычной цели, которой задался младший лейтенант Дюрок, и о страшной стычке с человеком, которого раньше звали Жаном Карабеном, а потом бароном Штраубенталем.

Надо вам сказать, что в феврале 1807 года, сразу после взятия Данцига, майору Лежандру и мне было поручено привести из Пруссии в Восточную Польшу четыреста голов нового конского пополнения.

Жестокие морозы, а особенно великое сражение под Эйлау истребили столько лошадей, что нашему прекрасному Десятому гусарскому полку угрожала опасность превратиться в батальон легкой кавалерии. Поэтому мы с майором знали, что на передовых позициях нас встретят с радостью. Продвигались мы еле-еле — лежал глубокий снег, дороги были сущей пыткой, а помогали нам всего человек двадцать раненых, возвращающихся в строй. Кроме того, если у вас запас фуража всего на сутки, а иногда и того нет, трудно заставить коней идти иначе как шагом. Знаю, знаю — в исторических книжках кавалерия всегда несется бешеным галопом; но я, участвовавший в двенадцати кампаниях, говорю; слава богу, если моя бригада идет шагом на марше, зато умеет рысью скакать на врага. Заметьте, это я говорю о гусарах и егерях, а уж что касается кирасиров или драгун — то тем более.

Я большой любитель лошадей, и мне было приятно, что у меня их целых четыре сотни, всех возрастов и всех мастей, и у каждой свой норов. Большинство лошадей было из Померании, но попалось несколько из Нормандии и Эльзаса, и мы, бывало, потешались, наблюдая, как они отличаются друг от друга характером — точь-в-точь как жители тех мест. Мы заметили также — и это потом не раз подтверждалось, — что характер лошади можно определить по масти; светло-гнедые, например, кокетливы, нервны и со всякими причудами, каурые имеют отважный нрав, чалые послушны, а пегие упрямы. Все это, конечно, не имеет касательства к моей истории, но как же иначе старому кавалеристу вести свой рассказ, если все началось с того, что ему дали четыре сотни лошадей? У меня, знаете ли, такая привычка — говорить о том, что меня интересует, — ну, надеюсь, что и вам это будет интересно.

Мы перешли через Вислу напротив Мариенвердера и должны были двигаться дальше, к Ризенбергу, как вдруг в мою каморку в почтовой конторе, где мы остановились на постой, вошел майор Лежандр с какой-то бумагой в руке.

— Вам придется меня покинуть, — сказал он с выражением отчаяния на лице.

Мне-то отчаиваться было нечего: по правде говоря, он не заслуживал такого помощника, как я. Но все же я молча отдал честь.

— Вот приказ генерала Лассаля, — продолжал майор. — Вы должны немедленно отправиться в Россель и явиться в штаб-квартиру полка.

Ничто не могло доставить мне большего удовольствия. Я уже был на хорошем счету у начальства. Стало быть, полку предстоит какое-то сражение, и Лассаль понял, что моему эскадрону без меня не обойтись. Правда, приказ пришел не совсем вовремя, ибо у почтмейстера была дочь — молоденькая черноволосая полька с кожей цвета слоновой кости — и я рассчитывал поболтать на свободе с этой девицей. Но пешке не приходится возражать, когда палец шахматиста передвигает ее с одного квадратика на другой, так что я сошел вниз, оседлал своего рослого вороного коня по кличке Барабан и тотчас же пустился в путь.

Ей-богу, для бедных поляков и евреев, живших беспросветно унылой жизнью, было, наверно, сущей отрадой видеть, как я скачу мимо их дверей. В морозном утреннем воздухе мощные ноги, великолепные спина и бока моего черного Барабана лоснились и переливались при каждом движении. А у меня и сейчас от стука копыт по дороге и звона уздечки при каждом взмахе дерзкой головы кровь начинает бурлить в жилах — представьте же себе, каков я был в двадцать пять лет — я, Этьен Жерар, лучший кавалерист и первая сабля во всех десяти гусарских полках. Цвет нашего Десятого полка был голубой — небесно-голубой доломан и ментик с алой грудью. В армии говорили, что, увидев нас, население бежит со всех ног: женщины — к нам, а мужчины — от нас. Тем утром в окнах Ризенберга блестела не одна пара глазок, словно моливших меня чуточку задержаться, но что оставалось делать солдату — только послать воздушный поцелуй да позвенеть уздечкой, проскакав мимо.

Мало приятного в такую стужу трусить верхом по самой бедной и некрасивой стране во всей Европе, но небо зато было ясное, и огромные снежные поля искрились под ярким холодным солнцем. В морозном воздухе пар клубился у меня изо рта и белыми султанчиками вылетал из ноздрей Барабана, а с удил свисали сосульки. Чтобы согреть коня, я пустил его рысью; самому же мне нужно было столько обдумать, что я не обращал внимания на мороз. К северу и югу тянулись бесконечные равнины с редкими группками елей и чуть более светлых лиственниц. Там и сям виднелись домишки, но всего три месяца назад этим путем шла Великая армия, а вы знаете, что это значит для страны. Поляки были нам друзья, это верно, но из сотни тысяч солдат только у гвардейцев были фургоны с продовольствием, а остальным приходилось самим заботиться о пропитании. Так что меня нисколько не удивило, что нигде нет и признаков скота, а над безмолвными домами не вьется дым. Не очень то благоденствовала страна после посещения великого гостя. Говорили, будто там, где император провел своих солдат, даже крысы подыхали с голоду.

К полудню я доехал до деревни Саальфельдт, но так как отсюда шел прямой путь на Остероде, где находилась зимняя ставка императора, а также главный лагерь семи пехотных дивизий, то дорога была забита каретами и повозками. Очутившись среди артиллерийских зарядных ящиков, фургонов, курьеров и все возрастающей толпы новобранцев и отставших от своих частей солдат, я смекнул, что мне, пожалуй, долго придется добираться до своих товарищей. Но на полях лежал снег глубиной в пять футов, и мне ничего не оставалось, как плестись шагом по дороге. Поэтому я немало обрадовался, увидев вторую дорогу, которая отходила от главной и тянулась через еловый лес к северу. На перекрестке стояла маленькая корчма, а у дверей ее садились на лошадей дозорные Третьего Конфланского полка гусар — того самого, где я был потом полковником. На ступеньках стоял их офицер, тщедушный, бледный юноша, смахивающий больше на молодого семинариста, чем на командира этих отчаянных головорезов.

— Добрый день, сударь, — сказал он, видя, что я придержал лошадь.

— Добрый день, — ответил я ему. — Я лейтенант Этьен Жерар из Десятого гусарского.

По лицу его я понял, что он обо мне слыхал. После моей дуэли с шестью отличными фехтовальщиками имя мое стало известно всем. Однако мое простое обращение согнало с него робость.

— Я младший лейтенант Дюрок из Третьего, — представился он.

— Недавно в полку? — спросил я.

— С неделю.

Так я и думал, судя по его бледному лицу и по тому, что он позволил своим солдатам ротозейничать возле нас. Не так уж давно я сам испытал на себе, каково школьнику командовать кавалеристами-ветеранами. Помню, я заливался краской, когда мне приходилось адресовать отрывистые слова команды людям, у которых за плечами было больше сражений, чем у меня лет, мне было бы гораздо легче сказать: «С вашего позволения мы сейчас построимся» или «Если вы не возражаете, мы пойдем рысью». Поэтому я не стал осуждать юнца, заметив, что его люди немного распущены, но бросил на них такой взгляд, что они застыли в седлах.

— Позвольте спросить, мсье, куда вы направляетесь по этой северной дороге? — обратился я к молодому офицеру.

— Мне приказано нести дозор до Аренсдорфа.

— С вашего разрешения я поеду с вами, — сказал я. — Очевидно, окольным путем доедешь быстрее.

Так и оказалось, ибо эта дорога уводила от армии в места, где хозяйничали казаки и мародеры, и дорога была настолько же пустынна, насколько первая переполнена. Мы с Дюроком ехали впереди; сзади стучали копытами лошади наших шестерых солдат. Он был славный малый, этот Дюрок, хоть и напичкан всяким вздором, которому учат в Сен-Сире, и об Александре и Помпее знал больше, чем о том, как задать корму лошади или ухаживать за конскими копытами. И все же, как я уже сказал, малый он был славный, еще не испорченный походной жизнью. Я с удовольствием слушал его болтовню о матери и сестричке Мари, живших а Амьене. Наконец мы очутились у деревни Хайенау. Дюрок подъехал к почте и вызвал почтмейстера.

— Не скажете ли, — спросил он, — живет ли в ваших краях человек, называющий себя бароном Штраубенталем?

Почтмейстер покачал головой, и мы двинулись дальше. Я не обратил внимания на его вопрос, но когда в следующей деревне мой спутник повторил его и получил тот же ответ, я не удержался и спросил, кто такой этот барон Штраубенталь.

Мальчишеская физиономия Дюрока вдруг зарделась.

— Это человек, — сказал он, — к которому у меня есть очень важное поручение.

Это, конечно, мало что мне объяснило, но по его виду я понял, что дальнейшие расспросы были бы ему неприятны, и я промолчал, а Дюрок продолжал спрашивать каждого встречного крестьянина о бароне Штраубентале.

Я же, со своей стороны, старался, как и положено офицеру легкой кавалерии, составить себе представление о рельефе местности, определить направление рек и запомнить места, где должен быть брод. С каждым шагом мы удалялись от лагеря, который мы объехали кругом. Далеко на юге в морозном небе виднелись столбы серого дыма — там располагалось наше сторожевое охранение. На севере же, между нами и зимними квартирами русских, не было никого. На самом краю горизонта я дважды видел поблескивание стали и указал на это моему спутнику. Расстояние не позволяло нам определить, что именно блестело, но мы не сомневались, что это были казачьи пики.

Солнце уже клонилось к западу, когда мы поднялись на небольшую горку и увидели справа деревушки, а слева — высокий темный замок, окруженный хвойным лесом. Навстречу нам ехал на телеге крестьянин — лохматый, угрюмый парень в овчинном полушубке.

— Что это за деревня? — спросил Дюрок.

— Это Аренсдорф, — ответил тог на варварском немецком наречии.

— Значит, ночевать я должен здесь, — сказал мой юный спутник. Затем, повернувшись к крестьянину, задал ему свой неизменный вопрос: — Не знаешь ли, где живет барон Штраубенталь?

— Да вон там, в Черном замке, — сказал крестьянин, указывая на темные башенки над далеким лесом.

Дюрок слегка вскрикнул, как охотник, увидевший взлетевшую дичь. Похоже было, что малый лишился ума — глаза его засверкали, лицо покрылось смертельной бледностью, а губы скривила такая улыбка, что крестьянин невольно шарахнулся в сторону. Как сейчас вижу: юноша весь подался вперед на своем караковом коне, жадно вглядываясь в высокую темную башню.

— Почему вы называете этот замок Черным? — спросил я.

— Да так его все зовут в здешних местах, — сказал крестьянин. — Говорят, там творятся какие-то черные дела. Не зря же самый отъявленный нечестивец в Польше живет здесь уже четырнадцать лет.

— Он польский дворянин?

— Нет, у нас в Польше такие злодеи не водятся, — ответил он.

— Неужели француз? — воскликнул Дюрок.

— Говорят, он из Франции.

— А он не рыжий?

— Рыжий, как лиса.

— Да, да, это он! — воскликнул мой спутник, от волнения дрожа с головы до ног. — Меня привела сюда рука провидения! Пусть не говорят, что на земле нет справедливости. Едем, мсье Жерар, я должен сначала определить своих солдат на постой, а потом уже заниматься собственными делами.

Он пришпорил лошадь, и через десять минут мы подъехали к дверям аренсдорфского постоялого двора, где должны были ночевать солдаты.

Но дела моего спутника меня не касались, и я даже не мог себе представить, что все это значит. До Росселя путь был не близкий, но я решил проехать еще несколько часов, а потом в каком-нибудь придорожном амбаре найти ночлег для себя и Барабана. Выпив кружку вина, я вскочил на лошадь, но из гостиницы вдруг выбежал Дюрок и схватил меня за колено.

— Мсье Жерар, — часто дыша, заговорил он. — Прошу вас, не бросайте меня одного!

— Дорогой Дюрок, — ответил я, — если вы мне объясните, в чем, собственно, дело и чего вы от меня хотите, то мне будет легче ответить, смогу ли я вам помочь или нет.

— Да, вы мне могли бы очень помочь! — воскликнул он. — Судя по тому, что я о вас слышал, вы единственный человек, которого я хотел бы иметь рядом этой ночью.

— Вы забываете, что я направляюсь в свой полк.

— Сегодня вы до него все равно не доедете. Вы будете в Росселе завтра. Останьтесь со мной, вы окажете мне огромную услугу и поможете в одном деле, которое касается моей чести и чести моей семьи. Но должен вам признаться, что дело это сопряжено с немалой опасностью.

Это был ловкий ход. Конечно, я тотчас же соскочил со спины Барабана и велел слуге отвести его в конюшню.

— Идемте в дом, — сказал я, — и вы объясните, что от меня требуется.

Он провел меня в комнатку вроде гостиной и запер дверь, чтобы нам не помешали. Он был ладно скроен, этот мальчик; свет лампы освещал его серьезное лицо и очень шедший ему серебристо-серый мундир. Я глядел на него, и во мне поднималось теплое чувство к этому юнцу. Не скажу, чтобы он держался точно так, как я в его годы, но было в нас нечто схожее, и я проникся к нему симпатией.

— В двух словах всего не расскажешь, — сказал он. — Если я до сих пор не удовлетворил вашего вполне законного любопытства, то только потому, что мне очень трудно об этом говорить. Однако я, разумеется, не могу просить вашей помощи, не объяснив, в чем дело.

Должен вам сказать, что мой отец, Кристоф Дюрок, был известным банкиром; его убили во время сентябрьской резни. Как вам известно, толпа осадила тюрьмы, выбрала трех так называемых судей, чтобы устроить суд над несчастными аристократами, и тех, кого выводили на улицу, тут же раздирала в клочья. Мой отец всю жизнь оказывал помощь беднякам. У него нашлось много заступников. Он был изнурен лихорадкой, и его, полуживого, вынесли на одеяле. Двое судей склонялись к тому, чтобы оправдать его; третий же, молодой якобинец, могучий детина, который верховодил этими несчастными, стащил моего отца с носилок, стал пинать своими тяжелыми башмачищами, а потом вышвырнул за дверь, где его мгновенно растерзали на куски, но об этих ужасных подробностях мне тяжело говорить. Как видите, это было убийство даже с точки зрения их беззаконных законов, ибо двое их же собственных судей выступили в защиту моего отца.

Когда снова воцарился порядок, мой старший брат стал разыскивать того человека — третьего судью. Я тогда был еще совсем мальчишкой, но это семейное дело обсуждалось в моем присутствии. Того детину звали Карабеном. Он был из гвардии Сантерра и славился как ярый дуэлянт. Когда якобинцы схватили одну даму — иностранку, баронессу Штраубенталь, — он добился ее освобождения, взяв с нее слово, что она будет принадлежать ему. Он женился на ней, присвоил ее имя и титул и после гибели Робеспьера удрал из Франции. Мы так и не смогли узнать, что с ним сталось.

Вы, наверное, думаете, что, зная его имя и титул, мы легко могли бы его разыскать. Но вспомните, что революция лишила нас денег, а без денег вести поиски было невозможно. Затем настала Империя, и дело для нас осложнилось еще больше, потому что, как вам известно, император считал, что 18 Брюмера уладило все счеты и что с этого дня над прошлым опущена завеса. Но мы не забывали нашу семейную трагедию и не отказывались от своих планов.

Брат мой вступил в армию и прошел вместе с ней всю Южную Европу, везде расспрашивая о бароне Штраубентале. Брат был убит под Йеной прошлой осенью, в октябре, так и не отомстив. Теперь настала моя очередь продолжать дело, и мне посчастливилось: через две недели после вступления в полк в одной из первых же польских деревень я нашел человека, которого мы искали столько лет. Больше того, у меня оказался спутник, имя которого в армии произносят не иначе, как в связи с каким-нибудь смелым или благородным поступком.

Все это прекрасно, и я слушал его с большим интересом, но все-таки мне ничуть не стало яснее, чего же хочет от меня юный Дюрок.

— Чем могу вам служить? — спросил я.

— Поедемте со мной.

— В замок?

— Именно.

— Когда?

— Немедленно.

— А что вы намерены делать?

— Там посмотрим. Но я хочу, чтобы вы были со мной.

По правде сказать, не в моем характере отказываться от приключений, и, кроме того, я сочувствовал этому малому. Прощать своих врагов — это, конечно, хорошо, но желательно, чтобы и у них тоже было что прощать нам. Я протянул ему руку.

— Завтра утром я должен ехать в Россель, но сегодня я к вашим услугам, — сказал я.

Устроив солдатам удобный ночлег, мы оставили их на постоялом дворе, и так как до замка было не больше мили, мы решили не тревожить лошадей. Откровенно говоря, мне противно видеть кавалериста, идущего пешком: насколько он великолепен в седле, настолько же неуклюж, когда шагает, придерживая рукой саблю и ставя носки внутрь, чтобы колесики шпор не цеплялись друг за друга. Но мы с Дюроком были в таком возрасте, когда человека ничто не портит, и могу поклясться, что ни одна женщина не поморщилась бы при виде двух молодых гусар — одного в голубом, другого в сером, которые в тот вечер вышли из аренсдорфской почтовой конторы. Мы оба были при саблях, а я еще вынул пистолет из кобуры и сунул под ментик, ибо чувствовал, что нам сегодня придется жарко.

Дорога к замку шла через непроглядно темный еловый лес; мы не видели ни зги, и только звезды иногда поблескивали вверху. Вскоре, однако, лес расступился, и прямо перед нами на расстоянии выстрела из карабина показался замок. Это было огромное неуклюжее здание, судя по всему, очень древнее, с круглыми башенками на каждом углу и большой прямоугольной башней на той стороне, что была ближе к нам. Во всей этой темной массе не видно было ни огонька, кроме одного светящегося окна, и ни звука не доносилось оттуда. Мне казалось, что в этой громаде, в ее безмолвии таится что-то зловещее, чему как нельзя больше отвечало название замка. Моему спутнику не терпелось поскорее добраться до него, и я зашагал вслед за ним по плохо расчищенной дороге, которая вела к воротам.

У обитых железом ворот не было ни колокола, ни молотка, и, чтобы привлечь к себе внимание, нам пришлось колотить рукоятками сабель. Наконец ворота приоткрылись, и мы увидели тощего старика с ястребиным лицом, заросшего бородой до самых висков. В одной руке у него был фонарь, другой он придерживал рвущуюся с цепи огромную черную собаку. Он грозно взглянул на нас, но при виде наших мундиров лицо его стало замкнуто-угрюмым.

— Барон Штраубенталь в такое позднее время никого не принимает, — сказал он на отличном французском языке.

— Можете передать барону Штраубенталю, что я проехал восемьсот лиг, чтобы повидать его, и не уйду, пока не повидаю, — заявил мой спутник таким голосом и с таким выражением, что я сам не мог бы сказать лучше.

Старик искоса взглянул на нас, нерешительно теребя свою черную бороду.

— Сказать по правде, господа, — произнес он, — барон уже выпил кружку-другую вина и будет для вас гораздо более интересным собеседником, если вы придете завтра утром.

Он приоткрыл ворота чуточку шире, и за его спиной в освещенном холле я увидел еще троих молодцов довольно зверского вида; один из них держал на цепи второго, такого же чудовищного пса. Дюрок, должно быть, тоже увидел их, но это нисколько не повлияло на его решимость.

— Довольно болтать, — сказал он, оттолкнув стража в сторону. — Я буду разговаривать только с твоим хозяином.

Молодцы в холле расступились, и он прошагал мимо них — так велика власть одного человека, знающего, чего он хочет, над несколькими, не слишком уверенными в себе. Мой спутник властно, как хозяин, тронул одного из них за плечо.

— Проведи меня к барону, — сказал он.

Стражник передернул плечами и ответил что-то по-польски. Никто, кроме бородатого, который уже успел прикрыть и запереть ворота, по-видимому, не говорил по-французски.

— Хорошо, проведем, — зловеще усмехнулся он. — Вы увидите барона. И, думается мне, пожалеете, что не послушались моего совета.

Мы прошли за ним через обширный холл с каменным покрытым шкурами полом и головами диких зверей на стенах. Бородатый открыл дверь в дальнем его конце, и мы вошли.

Это была маленькая, скудно обставленная комната с теми же признаками обветшалости и запустения, которые нам встречались на каждом шагу. Вылинявшая обивка на стенах отстала в одном углу, обнажая грубую каменную кладку. В противоположной стене была вторая дверь, прикрытая драпировкой. Посредине стоял квадратный стол, заваленный грязными тарелками и жалкими остатками еды. Тут же валялось несколько пустых бутылок. Во главе стола лицом к нам сидел грузный великан с львиной головой и густой копной ярко-рыжих волос. Борода его, спутанная, всклокоченная и жесткая, как конская грива, была того же цвета. Мне приходилось на своем веку видеть странные лица, но я еще не встречал такой животной жестокости, какая была в этом лице с маленькими злыми голубыми глазами, морщинистыми щеками и толстой отвисшей нижней губой, выпяченной над уродливой бородой. Голова его склонилась на плечо, он смотрел на нас мутным, пьяным взглядом. Однако он вовсе не был сильно пьян — просто наши мундиры слишком многое ему сказали.

— Ну что, мои отважные вояки, — икнув, произнес он, — что нового в Париже? А? Я слыхал, вы собираетесь освободить Польшу, но пока что сами стали рабами — рабами маленького аристократа в сером сюртуке и треуголке. Говорят, у вас больше нет граждан — одни только господа и госпожи. Клянусь чем угодно: в одно прекрасное утро немало голов опять покатится в корзину с опилками!

Дюрок молча подошел к наглецу и стал рядом.

— Жан Карабен, — вымолвил он.

Барон вздрогнул, и взгляд его, казалось, сразу отрезвел.

— Жан Карабен, — произнес Дюрок еще раз.

Барон выпрямился, вцепившись в ручки кресла.

— Что это значит? Почему вы твердите это имя, молодой человек? — спросил он.

— Жан Карабен, вы тот, с кем я давно уже ищу встречи.

— Допустим, я когда-то носил это имя, но вам-то что, ведь вы тогда, наверное, были младенцем?

— Я — Дюрок.

— Неужели сын?..

— Сын человека, которого вы убили.

Барон деланно засмеялся, но в глазах его мелькнул страх.

— Кто прошлое помянет, тому глаз вон, молодой человек! — крикнул он. — В те дни решалось, кому из нас жить: нам или им, аристократам, или народу. Ваш отец был жирондистом. Он погиб. Я был монтаньяром. Многие из моих товарищей тоже сложили свои головы. Все зависит от того, кому как повезет на войне. Мы — вы и я — должны забыть об этом и постараться понять друг друга. — Он протянул ему руку, шевеля красными пальцами.

— Довольно! — сказал юный Дюрок. — Если б я мог разрубить вас саблей сейчас, пока вы сидите в кресле, я бы сделал благое, справедливое дело. Я опозорю свой клинок, если скрещу его с вашим. И все же вы француз и присягали тому же знамени, что и я. Вставайте же и защищайтесь!

— Тише, тише! — прикрикнул на него барон. — Брось свои аристократические замашки, дворянское отродье!..

Терпенье Дюрока лопнуло. Он размахнулся и ударил кулаком прямо в бороду. Я увидел кровь на отвислой губе и бешеную злость в маленьких голубых глазках.

— За этот удар ты поплатишься жизнью!

— Вот так-то лучше, — сказал Дюрок.

— Эй, саблю! — закричал барон. — Я не заставлю вас ждать, даю вам слово! — И он бросился вон из комнаты.

Я уже говорил, что там была вторая дверь, завешанная драпировкой. Как только барон исчез, из этой двери выбежала женщина, молодая и красивая. Она двигалась так быстро и бесшумно, что через мгновение уже стояла между нами, и только по колыханию драпировки можно было догадаться, откуда она появилась.

— Я все видела! — воскликнула она. — О, мсье, вы были великолепны! — Она склонилась к руке Дюрока и стала покрывать ее поцелуями, пока тому не удалось ее выдернуть.

— Но, сударыня, почему вы целуете мне руку? — почти закричал он.

— Потому что эта рука ударила его в подлый, лживый рот. Потому что, быть может, эта рука отомстит за мою мать. Женщина, которой он разбил сердце, была моей матерью. Я ненавижу и боюсь его. Ах, вот его шаги! — Еще мгновение — и она исчезла так же внезапно, как и появилась. Вошел барон с обнаженной саблей в руках; за ним следовал человек, который открыл нам ворота.

— Это мой секретарь, — сказал барон. — Он будет моим секундантом. Но в этой комнате нам будет тесно. Соблаговолите пройти со мной в более просторное помещение.

Драться в комнате, которую загромождал широкий стол, было, разумеется, невозможно. Мы вышли вслед за ним в тускло освещенный холл. На другом конце его светилась открытая дверь.

— Здесь будет гораздо удобнее, — сказал чернобородый секретарь.

Это была большая пустая комната, где вдоль стен стояли ряды ящиков и бочек. В углу на полке горела яркая лампа. Пол был ровный и гладкий — большего фехтовальщику требовать не приходилось. Дюрок вытащил саблю и вбежал в комнату. Барон посторонился и с поклоном сделал мне знак последовать за моим спутником. Едва я успел переступить порог, как дверь со стуком захлопнулась и в замке провизжал ключ. Мы оказались в ловушке.

Мы это поняли не сразу. Нам еще не приходилось сталкиваться с такой неслыханной человеческой подлостью. Затем, когда мы убедились, как глупо с нашей стороны было поверить хоть на секунду человеку с таким прошлым, нас охватил яростный гнев — гнев на этого негодяя и на нашу собственную глупость. Мы бросились к двери и стали колотить в нее кулаками и тяжелыми сапогами. Грохот и наши проклятья, должно быть, разносились по всему замку. Мы звали этого подлеца и осыпали его всевозможными оскорблениями, которые могли задеть за живое его зачерствелую душу. Но огромная дверь — такая, какие бывают в средневековых замках, — была сделана из толстых бревен, схваченных железными скобами. Пробить ее — все равно, что пробить каре Старой гвардии. И от криков наших было столько же толку, сколько и от ударов, они только отдавались громким эхом под высоким потолком. Но солдатская служба быстро обучает терпеливо сносить то, что изменить невозможно. Я первый вновь обрел хладнокровие и убедил Дюрока вместе со мной осмотреть помещение, которое стало нашей темницей.

Тут было единственное окно, незастекленное и такое узкое, что в него еле удалось бы просунуть голову. Оно было прорезано высоко в стене; чтобы выглянуть из него, Дюроку пришлось стать на бочку.

— Что вы видите? — спросил я.

— Хвойный лес, а в нем — снежную дорогу, — сказал Дюрок. — О! — вдруг удивленно воскликнул он.

Я вспрыгнул на бочку и стал рядом с ним. Действительно, среди леса тянулась длинная снежная полоса; по ней, нахлестывая лошадь, бешеным галопом мчался всадник. Он становился все меньше и меньше, пока не исчез среди темных елей.

— Что это значит? — спросил Дюрок.

— Ничего хорошего для нас, — ответил я. — Возможно, он отправился за подмогой и привезет таких же разбойников, чтобы перерезать нам горло. Давайте-ка поглядим, нельзя ли как-нибудь выбраться из этой мышеловки, пока не явилась кошка.

У нас была отличная лампа — это единственное, в чем нам повезло. Она была заправлена почти доверху и могла светить до самого утра. В темноте наше положение было бы куда хуже. При ее свете мы принялись осматривать лежавшие вдоль стен ящики и тюки. Кое-где они лежали в один ряд, в углу же были навалены кучей почти до потолка. По-видимому, мы оказались в кладовой замка: здесь было множество сыров, разных овощей, ящиков с сушеными фруктами и ряды винных бочек. Одна из них была с краном, и так как я весь день почти ничего не ел, то с удовольствием подкрепился кружкой кларета и кое-чем из съестного. Что касается Дюрока, то он не стал есть и, пылая гневом и нетерпением, шагал взад и вперед.

— Я еще поквитаюсь с ним! — время от времени восклицал он. — Этот подлец от меня не уйдет!

Все это прекрасно, размышлял я, сидя на большом круглом сыре и уплетая свой ужин, но мой птенец, кажется, чересчур много думает о своих семейных делах и ни капельки о том, как выбраться из переделки, в которую я попал по его милости. В конце концов уже четырнадцать лет, как его отца нет на свете, а Этьену Жерару, самому отважному лейтенанту Великой армии, грозит опасность пасть с перерезанным горлом в начале его блестящей карьеры. Как знать, до каких высот я могу подняться, если не отправлюсь на тот свет из-за этой тайной авантюры, которая ничуть не касается ни Франции, ни императора? Надо же быть таким остолопом, костерил я себя, впереди у меня славная кампания и все, что только может пожелать человек, а я ввязался в эту дурацкую затею! Мало мне сражаться против четверти миллиона русских, нет, нужно еще влезать во всякие семейные распри!

— Ну хорошо, — перебил я наконец бормочущего угрозы Дюрока. — Можете делать с ним, что хотите, когда он будет у вас в руках. Но сейчас вопрос в том, что он хочет сделать с нами?

— Да хоть самое худшее! — воскликнул юнец. — Я в долгу перед своим отцом.

— Чистейшая глупость, — откликнулся я. — Если вы в долгу перед отцом, то я в долгу перед своей матерью, и этот долг повелевает мне выйти отсюда живым и невредимым.

Мои слова немного отрезвили его.

— Простите меня, мсье Жерар! — воскликнул он. — Я думаю только о себе! Посоветуйте же, что делать.

— Ну что ж, — сказал я. Они нас заперли среди сыров вовсе не для сохранения нашего здоровья. Они жаждут покончить снами. Это ясно. Они рассчитывают, что никто не знает, что мы здесь, и никто не станет нас искать, если мы отсюда не выйдем. Ваши гусары знают, куда вы пошли?

— Я им ничего не сказал.

— Хм! Несомненно одно: с голоду мы здесь не умрем. Если они замыслили убить нас, они должны войти сюда. За баррикадой из бочек мы сможем продержаться против тех пяти негодяев, что мы видели. Потому-то, наверное, они и послали гонца за подмогой.

— Мы должны выйти отсюда до его возвращения.

— Совершенно верно, если только сможем выйти вообще.

— А нельзя ли поджечь дверь? — воскликнул он.

— Ну, это легче легкого, — сказал я. — Там, в углу, несколько бочек растительного масла. Единственное, что мне не нравится, это что мы сами поджаримся, как две бараньих котлетки.

— Неужели вы не можете ничего придумать? — в отчаянии крикнул он. — Стойте, что это?

За нашим маленьким окошком послышался легкий шум, и звезды заслонила чья-то тень. В свете лампы мы увидели протянутую белую ручку. В пальцах ее что-то блестело.

— Скорей, скорей! — послышался женский голос.

Мы мгновенно вскочили на бочку.

— Они послали за казаками. Ваша жизнь под угрозой. О, я погибла, я погибла!

Мы услышали тяжелый топот, хриплое ругательство, звук удара — и звезды снова засияли в окошке. Похолодев от ужаса, мы беспомощно стояли на бочке. Через полминуты донесся сдавленный, вдруг оборвавшийся крик. Где-то в ночной тишине хлопнула тяжелая дверь.

— Эти разбойники схватили ее! Они ее убьют! — крикнул я.

Дюрок спрыгнул с бочки, издавая несвязные крики, словно умалишенный, и принялся так неистово колотить в дверь рукой, что после каждого удара оставались кровяные пятна.

— Вот ключ! — крикнул я, поднимая валявшийся на полу ключ. — Должно быть, она бросила его в последнюю секунду, когда ее оттаскивали от окна!

Мой спутник вырвал его у меня с криком радости. Через мгновение он сунул его куда-то в бревна. Ключ был так мал, что совсем ушел в громадную скважину. Дюрок опустился на ящик, стиснул руками голову и зарыдал от отчаяния. Я тоже готов был зарыдать при мысли о бедной женщине и о том, что мы бессильны ее спасти.

Но меня не так-то легко обескуражить. В конце концов ключ был передан нам с какой-то целью. Дама не могла принести ключ от двери, потому, что это чудовище, ее отчим, вернее всего держит его у себя в кармане. Однако и этот ключик для чего-то предназначен, иначе зачем бы она рисковала жизнью? Плохи же наши головы, если мы не додумаемся, для чего он.

Я стал отодвигать от стены все ящики, а Дюрок, в которого мое мужество опять вселило надежду, помогал мне изо всех сил. Дело оказалось нелегким, ибо ящики были большие и тяжелые. Мы трудились как одержимые, оттаскивая бочки, сыры и ящики на середину кладовой. Наконец осталась одна огромная бочка водки, которая стояла в углу. Общими силами мы с Дюроком откатили ее в сторону и увидели в деревянной обшивке стены небольшую низенькую дверь. Ключ легко повернулся в замке, и мы с восторженными восклицаниями распахнули ее. Держа в руке лампу, я протиснулся в нее первый; мой спутник последовал за мной.

Мы очутились в пороховом складе замка, в каменном подвале без окон, с закупоренными бочками по стенам и одной открытой посредине. Возле нее на полу лежала черная куча пороха. Напротив была еще одна дверца, но она оказалась запертой.

— Мы ничего не выиграли! — воскликнул Дюрок. — Второго ключа у нас нет!

— У нас их целый десяток! — возразил я.

— Где?

Я указал на ряд пороховых бочек.

— Вы хотите взорвать эту дверцу?

— Именно.

— Но ведь взорвется весь погреб.

Это было справедливо, но моя изобретательность еще не иссякла.

— Мы взорвем дверь кладовой, — сказал я.

Побежав обратно, я схватил железный ящик, в котором лежали свечи; он был величиной с мой гусарский кивер, стало быть, вмещалось в него несколько фунтов пороха. Дюрок наполнил его, пока я состругивал воск с фитиля свечи. Наконец все было готово — и лучшей петарды не сделал бы даже самый умелый механик. Я поставил три круга сыра один на другой и водрузил на них железный ящик так, чтобы он приходился прямо против дверного замка. Затем мы зажгли кусочек свечи и убежали в пороховой склад, захлопнув за собою дверь.

Это не шутка, друзья мои, сидеть среди тонн пороха, зная, что если пламя взрыва пробьется сквозь тонкую дверь, то наши обугленные останки взлетят выше замковой башни. Вот уж не думал, что полдюйма свечки могут гореть так долго! Напрягая слух, я все время старался уловить, не раздастся ли топот казачьих лошадей, несущий нам гибель. Я уже решил было, что свечка потухла, как вдруг в кладовой громко ухнуло, словно взорвалась бомба, наша дверь разлетелась в щепки, и на нас градом посыпались кусочки сыра, репы, яблок и щепки от ящиков. Мы выбежали в кладовую, спотыкаясь в густом дыму об обломки, усеявшие пол, но там, где была темная дверь, тускло светился четырехугольный проем. Наша петарда сделала свое дело.

В сущности, она сделала для нас больше, чем мы могли надеяться. Она уничтожила не только тюрьму, но и тюремщиков. Выйдя в зал, я прежде всего увидел человека с огромным топором в руках, распростертого на полу; на лбу его зияла рана. Потом я увидел корчившуюся на полу в агонии громадную собаку с двумя перебитыми лапами; она поднялась, волоча их, как цепи. В ту же секунду я услышал крик — вторая собака, прижав Дюрока к стене, вцепилась ему в горло. Он пытался оторвать ее от себя левой рукой, а правой наносил ей удары саблей, и все же только когда я размозжил ей череп пистолетом, железные челюсти разжались, и свирепые, налитые кровью глаза мертвенно остекленели.

У нас не было времени отдышаться. Где-то впереди раздался женский крик — крик смертельного ужаса, — и мы поняли, что нельзя медлить ни секунды. В зале было еще двое людей, но, увидев наши обнаженные сабли и разъяренные лица, они, трясясь от страха, бросились прочь. У Дюрока из раны на шее текла кровь, окрашивая серый ментик, но малый, не помня себя, ринулся вперед, и, когда мы ворвались в комнату, где впервые встретились с хозяином Черного замка, я только из-за его спины увидел, что там происходит.

Барон стоял посреди комнаты, его спутанная грива встала дыбом, как у разъяренного льва. Я уже говорил, что это был человек огромного роста, очень широкий в плечах, и, когда я увидел его пылающее от ярости лицо и вытянутую вперед саблю, у меня мелькнула мысль, что, несмотря на всю его подлость, из него вышел бы отличный гренадер. Молодая дама, съежившись от страха, забилась в угол. Рубец на ее белой руке и хлыст, валявшийся на полу, говорили о том, что мы вырвались из ловушки чуть позднее, чем следовало, и не успели защитить ее от этого зверя. Он зарычал, как волк, и мгновенно бросился на нас, рубя и колотя саблей плашмя, сопровождая проклятиями каждый выпад.

Комната, как я уже говорил, была слишком тесна для фехтования. Мой юный спутник оказался впереди меня в узком проходе между столом и стеной, и я мог только наблюдать, не имея возможности помочь ему. Малый умел обращаться с клинком и был свиреп и увертлив, как дикая кошка, но в этом тесном пространстве преимущество было на стороне грузного гиганта. Кроме того, он был превосходным фехтовальщиком. Он делал выпады и отражал удары с быстротой молнии. Дважды он задел плечо Дюрока, и, когда юноша упал от толчка, он занес над ним саблю, чтобы прикончить, не дав ему подняться на ноги. Я, однако, опередил его, и удар пришелся по эфесу моей сабли.

— Прошу прощения, — сказал я, — вам все же придется иметь дело с Этьеном Жераром.

Барон отпрянул и прислонился к обитой гобеленом стене, дыша хрипло и часто, — сказывался его нечистый образ жизни.

— Отдышитесь, — сказал я. — Я подожду, пока вы придете в себя.

— У вас нет причин враждовать со мной, — задыхаясь, произнес барон.

— У меня к вам есть счетик, — ответил я, — за то, что вы заперли меня в кладовой. А если этого мало, то вот еще одна причина — рука этой дамы.

— Ну так защищайтесь! — взревел он и бросился на меня, как безумный. С минуту я видел только сверкающие голубые глазки и сверкающий конец окровавленной сабли, который наносил мне царапины то справа, то слева, но целился неизменно в горло и грудь. Я не знал, что в Париже во времена революции были такие замечательные фехтовальщики. Каких со мной не было приключений, но я вряд ли встретил и шесть человек, которые бы так искусно владели оружием. Но барон понимал, что со мной ему не справиться. Он прочел свой смертный приговор в моих глазах — я видел это по нему. Краска схлынула с его лица, дыхание стало чаще и тяжелее. Все-таки он не сложил оружия, даже когда получил смертельный удар, и умер, стараясь достать меня саблей, с грязным ругательством на губах и запекшейся на оранжевой бороде кровью. Я, тот, кто вам рассказывает это, видел много сражений, и моя старая память не удержала все их названия, но мои глаза не видели более страшного зрелища, чем эта оранжевая борода с багровым пятном посредине, которое оставил мой клинок.

Едва только его грузное тело рухнуло на пол, как женщина в углу вскочила на ноги, захлопала в ладоши и закричала от радости. Мне, признаться, было неприятно видеть, что женщина так радуется кровавому убийству, я не подумал о том, сколько же она натерпелась, если могла позабыть женскую мягкость. Я уже хотел было приказать, чтобы она замолчала, но вдруг странный, удушливый дым забил мне ноздри, и фигуры на драпировках осветились желтым светом.

— Дюрок, Дюрок! — крикнул я, теребя его за плечо. — Замок горит!

Израненный юноша лежал на полу без чувств. Я выбежал в зал, чтобы определить, где возник пожар. Оказалось, что от нашего взрыва загорелось сухое дерево дверных наличников. В кладовой уже пылали ящики. Я заглянул туда, и во мне застыла кровь при виде пороховых бочек в соседнем помещении и кучки пороха на полу. Еще несколько минут или даже секунд — и огонь подберется к ним. Вот эти самые глаза, друзья мои, до самой смерти будут видеть перед собой ползущие змейки огня и черную кучу пороха.

Я плохо помню, что было дальше. Смутно припоминаю, как я бросился в комнату смерти, как схватил Дюрока за безжизненную руку, женщина схватила его за другую, и мы бросились вон. Выбежали из ворот и устремились по снежной дороге к опушке леса. Едва мы добежали до первыхдеревьев, как я услышал позади грохот и, оглянувшись, увидел столб огня, взвившийся в зимнее небо. Еще секунда — и раздался второй взрыв, еще более громкий, чем первый. Ели, звезды — все завертелось у меня в глазах, и я упал без чувств рядом с своим товарищем.


Лишь через несколько недель я пришел в себя в аренсдорфской почтовой конторе, и прошло еще немало времени, прежде чем мне рассказали о том, что произошло. И рассказал не кто иной, как Дюрок, уже оправившийся и вернувшийся в строй; сидя у моей постели, он поведал о том, как кусок балки стукнул меня по голове и как я почти замертво упал на землю. От него же я узнал, что молодая полька помчалась в Аренсдорф, подняла на ноги гусар и привела их как раз вовремя, чтобы спасти нас от казачьих пик — казаков вызвал тот самый чернобородый секретарь, который так быстро скакал на лошади по снегу. Что касается молодой дамы, которая дважды спасла нам жизнь, то я не мог ничего толком узнать о ней от Дюрока, но через два года, когда я после Ваграмской кампании случайно встретил его в Париже, меня нисколько не удивило, что его молодая жена была мне знакома и что по странной прихоти судьбы он приобрел право — и, если бы захотел, мог им пользоваться — носить имя и титул барона Штраубенталя и, следовательно, был владельцем обугленных развалин Черного замка.

Глава II Как бригадир перебил братьев из Аяччо

Когда императору требовалось доверенное лицо для услуг, он оказывал мне честь, вспоминая имя Этьена Жерара, хотя это имя частенько выпадало у него из памяти при распределении наград. Но все же я в двадцать восемь лет был полковником, а в тридцать один год — бригадиром, так что у меня нет причин обижаться на него. Если б война продлилась еще два-три года, я наверняка бы получил маршальский жезл, а там уже всего один шаг до трона. Сменил же Мюрат гусарский кивер на корону, отчего же другому отважному кавалеристу не сделать того же? Но все эти мечты разбило в прах Ватерлоо, и, хотя мне не удалось вписать свое имя в историю, все-таки оно достаточно известно всем, кто сражался в великих войнах империи.

Сегодня я расскажу вам об одном весьма любопытном деле, с которого и началось мое быстрое продвижение по службе и которое связало меня с императором тайными узами.

Но сначала я хочу кое о чем вас предупредить. Слушая мои рассказы, вы должны помнить, что перед вами человек, который видел историю, так сказать, изнутри. Я рассказываю о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами, так что вы не пытайтесь возражать мне, ссылаясь на какого-нибудь ученого или там писателя, написавших исторические исследования или мемуары. Есть много такого, чего не знают, эти люди и никогда не узнает мир. Я бы мог порассказать поразительнейшие вещи, но только это было бы, с моей стороны, нескромно. То, что вы сегодня от меня услышите, я держал в тайне, пока был жив император, потому что дал ему слово молчать, но теперь, думается, никому не будет вреда от того, что я расскажу о той выдающейся роли, которую мне пришлось тогда сыграть.


Надо вам сказать, что во время Тильзитского мира я был самым обыкновенным лейтенантом Десятого гусарского полка, небогатым и незнатным. Правда, наружность и отвага располагали ко мне людей, и я уже заслужил славу одного из лучших фехтовальщиков в армии, но среди сонмища храбрецов, окружавших императора, это считалось недостаточным, чтобы обеспечить быстрое продвижение по службе. Тем не менее я был уверен, что придет и мой день, хотя мне и не снилось, что это будет так скоро.

В 1807 году, когда император вернулся в Париж после заключения мира, он проводил много времени с императрицей в Фонтенбло. Он находился тогда на самой вершине своей славы. Проведя одну за другой три кампании, он усмирил Австрию, сокрушил Пруссию и заставил русских радоваться, что они добрались до правого берега Немана. Старый бульдог по ту сторону Ла-Манша еще рычал, но не мог уйти далеко от своей конуры. Если бы нам удалось установить в то время постоянный мир, Франция была бы сильнее всех других государств на свете со времен Римской империи, так говорили умные люди; я-то в те дни думал совсем о других вещах. Женщины обрадовались возвращению армии после столь долгого отсутствия, и уж, поверьте, я сполна получил свою долю милостей. Судите сами, как меня баловали в те времена, если даже сейчас, когда мне стукнуло шестьдесят… впрочем, зачем распространяться о том, что и так хорошо известно?

Наш гусарский полк квартировал в Фонтенбло вместе с конными егерями гвардии. Фонтенбло, как вам известно, маленький городок, затерявшийся среди густых лесов, и как-то диковинно было видеть в нем толпы разных великих князей, и курфюрстов, и принцев, которые осаждали императора, как собачонки — хозяина в надежде, что им перепадет кость. На улице чаще слышался немецкий говор, чем французский, ибо те, кто помогал нам в последней войне, явились выпрашивать награды, а те, которые сражались против нас, приехали, чтобы замолить грехи и отвести от себя кару.

А наш маленький человечек с бледным лицом и холодными серыми глазами каждое утро ездил на охоту, молчаливый и задумчивый, и все остальные тянулись за ним хвостом, надеясь, что он бросит им хоть слово. А потом, если на него находил такой стих, он кидал сотню квадратных миль одному или отнимал столько же у другого, окружал одно королевство рекой или огораживал другое цепью гор. Вот таким манером он вершил дела, этот маленький артиллерист, которого мы своими саблями и штыками вознесли на такую высоту. Он всегда был с нами очень учтив — он знал, кому он обязан силой. Мы тоже знали и всячески показывали это своим поведением. Мы, конечно, признавали, что он лучший полководец в мире, но при этом помнили, что ведет он лучших в мире солдат.

Так вот, сижу я однажды дома и играю в карты с Моратом из конно-егерского, как вдруг открывается дверь и входит Лассаль, наш полковник. Вы помните, какой это был красавчик и щеголь, и небесно-голубой мундир Десятого полка шел ему необыкновенно. Клянусь честью, мы, молодые солдаты, были так им покорены, что хотелось нам того или нет, но все мы ругались, чертыхались, пили и играли в кости, лишь бы походить на нашего полковника! Мы как-то не думали о том, что не из-за выпивок и игры в кости император собирался назначить его командующим легкой кавалерией, а потому, что во всей армии у него был самый верный глаз, когда дело касалось определения характера позиции или силы вражеской колонны, и он мог лучше всех судить, когда можно прорвать пехоту или где обнажена артиллерия. По молодости лет мы всего этого не понимали, и фабрили усы, бряцали шпорами и стирали наконечники сабельных ножен, волоча их по булыжным мостовым в надежде, что все мы станем Лассалями. Когда он, гремя шпорами и саблей, вошел в мою квартиру, мы с Моратом вскочили на ноги.

— Малыш, — сказал он, похлопав меня по плечу, — тебя желает видеть император сегодня в четыре часа.

От этих слов комната пошла ходуном перед моими глазами, и мне пришлось ухватиться за край ломберного стола.

— Что?! — воскликнул я. — Император?

— Именно, — сказал он, улыбаясь моему изумлению.

— Но ведь император не знает о моем существовании, полковник, — возразил я. — Как он может послать за мной?

— Это меня тоже удивляет, — ответил Лассаль, покручивая ус. — Если ему понадобился храбрый рубака, зачем снисходить до одного из моих лейтенантов, когда у него есть полковники? Однако, — добавил он, еще раз хлопнув меня по плечу со свойственной ему веселой простотой, — у каждого в жизни есть свой счастливый случай. У меня уже был, иначе я бы не стал командиром Десятого гусарского. Вперед, мой мальчик, и пусть это будет первым шагом к тому, чтобы сменить кивер на треуголку!

Было два часа, и он ушел, пообещав зайти попозже и проводить меня во дворец. Клянусь честью, не знаю, как я протянул это время! Какие только догадки не приходили мне в голову, зачем я понадобился императору! Я шагал взад и вперед по своей тесной комнатушке, горя от нетерпения. Иногда мне думалось, что он, вероятно, слыхал о пушках, которые мы захватили при Аустерлице; но ведь многие захватывали пушки при Аустерлице, и с тех пор прошло уже два года. Или, может, он хочет наградить меня за историю с адъютантом русского императора. Но тут я похолодел: а что, если он послал за мной, чтобы задать мне взбучку? К некоторым дуэлям он мог отнестись неблагосклонно, а в Париже со времени мира было два-три славных дельца.

Но нет! Я вспомнил слова Лассаля. «Если ему понадобился храбрый рубака…» — сказал он.

Очевидно, мой полковник чуял, чем дело пахнет. Должно быть, он знал, что меня ждет какое-то лестное поручение, иначе у него не хватило бы жестокости поздравлять меня. Сердце мое запрыгало от радости; я сел за письмо к матушке и написал ей, что в эту самую минуту меня ждет император, чтобы посоветоваться со мной об одном важном деле. И я улыбнулся: ведь это событие, казавшееся мне чудом, для моей матушки послужит еще одним доказательством того, что у императора есть здравый смысл.

В половине четвертого я услышал лязгающий стук сабли о деревянные ступеньки моей лестницы. Это был Лассаль, а вместе с ним пришел какой-то хромой господин в строгой черной одежде с нарядным кружевным воротником и манжетами. Мы, военные, редко встречаемся со штатскими, но, клянусь богом, этот был не из тех, на кого можно не обращать внимания. Как только я увидел эти мигающие глаза, комичный вздернутый нос и прямой, резко очерченный рот, я понял, что стою перед единственным человеком во Франции, с котором считается сам император.

— Мсье де Талейран, это мсье Этьен Жерар, — сказал Лассаль.

Я отдал честь, и государственный муж окинул меня от плюмажа на кивере до колесиков моих шпор взглядом, царапнувшим меня, как острие рапиры.

— Вы уже объяснили лейтенанту, зачем его вызывает император? — спросил он резким, скрипучим голосом.

Эти двое представляли собою такой контраст, что я невольно переводил взгляд с одного на другого — черный, хитрый политик и рослый небесно-голубой гусар, который одной рукой упирался в бедро, другую положил на эфес сабли. Каждый сел на стул — Талейран бесшумно, Лассаль — со стуком и звоном, как боевой конь на скаку.

— Дело вот в чем, юноша, — сказал он со своей обычной грубоватостью. — Нынче утром я был у императора в его личном кабинете, когда ему принесли письмо. Он вскрыл его и вдруг так вздрогнул, что письмо полетело на пол. Я поднял его и передал императору, но он застывшим взглядом уставился в стену, словно увидел привидение. «Fratelli dell` Ajaccio»[1], — пробормотал он, и снова: «Fratelli dell` Ajaccio». Итальянский я знаю ровно настолько, насколько можно выучиться за две кампании, поэтому я ничего не понял. Мне показалось, что он лишился рассудка; вы тоже так подумали бы, мсье Талейран, если бы видели его глаза. Прочтя письмо, он не меньше получаса сидел, не шевелясь.

— А вы? — спросил Талейран.

— А я стоял, не зная, что делать. Наконец он, по-видимому, пришел в себя.

— Я полагаю, Лассаль, — сказал он, — что в вашем полку есть отважные молодые офицеры!

— Безусловно, ваше величество, — ответил я.

— Если бы вам понадобился такой, на которого можно положиться в важном деле, но который не стал бы зазнаваться, — вы понимаете меня, Лассаль, — то кого бы вы выбрали?

Я понял, что ему нужно доверенное лицо, которое не слишком совало бы нос в его дела.

— Есть у меня один такой, — сказал я, — сплошные шпоры и усы и ни одной мысли, кроме как о женщинах и лошадях.

— Такой мне и нужен, — сказал Наполеон. — Приведите его сюда ко мне в четыре часа. Так что, юноша, я отправился прямо к вам и думаю, что вы не посрамите чести Десятого гусарского.

Я, конечно, был безмерно польщен, узнав, какие причины заставили моего полковника выбрать именно меня, и это, должно быть, отразилось на моем лице, потому что он громко захохотал, и даже Талейран издал короткий смешок.

— Один совет, прежде чем вы пойдете к императору, мсье Жерар, — сказал он. — Вы пускаетесь в плаванье по бурным водам, и, быть может, вам попадется худший лоцман, чем я. Мы не имеем никакого представления о том, что это за дело, а если говорить откровенно, нам, несущим на своих плечах ответственность за судьбу Франции, чрезвычайно важно быть в курсе всех событий. Вы понимаете меня, мсье Жерар?

Честно говоря, я и понятия не имел, куда от метит, но поклонился и сделал вид, будто мне все ясно.

— Действуйте очень осторожно и никому ничего не говорите, — сказал Талейран. — Ни я, ни полковник Лассаль не станем показываться с вами на людях, мы будем ждать вас здесь, и, когда вы расскажете, о чем вы говорили с императором, мы посоветуем вам, что делать. А сейчас вам пора идти, император не прощает неаккуратности.

Я отправился во дворец пешком — до него была какая-нибудь сотня шагов. Меня провели в приемную, где среди толпы ожидающих суетился Дюрок в великолепном малиновом с золотом мундире. Я слышал, как он шепнул мсье де Коленкуру, что половина присутствующих — немецкие герцоги, которые надеются, что их сделают королями, а другая половина — немецкие герцоги, которые боятся, что их сделают нищими. Услышав мое имя, Дюрок тотчас же провел меня в кабинет, и я предстал перед императором.

Я, конечно, видел его в походах сотни раз, но никогда не стоял лицом к лицу с ним. Ручаюсь, если бы вам случилось встретить его, не зная, кто он такой, вы бы увидели просто бледного, приземистого человечка с высоким лбом и хорошо развитыми икрами, в коротких узких штанах из белого кашемира и белых чулках, выгодно подчеркивающих форму его ног. Но, даже не зная его, вы были бы поражены его особенным взглядом, который бывал таким суровым, что мог повергнуть в трепет даже гренадера. Говорят, будто сам Ожеро, человек, не знавший, что такое страх, робел под взглядом Наполеона еще в те времена, когда император был безвестным солдатом. На меня он, впрочем, взглянул довольно милостиво и знаком велел мне остановиться у двери. Де Меневаль писал что-то под его диктовку, после каждой фразы вскидывая на него преданные, как у верного пса, глаза.

— Довольно, Меневаль. Можете идти, — отрывисто произнес император. Секретарь вышел, а он, заложив руки за спину, подошел и молча оглядел меня с головы до ног. Этот маленький человек любил окружать себя рослыми красавцами, и думаю, что моя наружность ему понравилась. Я поднял руку, отдавая честь, другую же руку держал на эфесе сабли и глядел прямо перед собой, как положено солдату.

— Итак, мсье Жерар, — сказал он наконец, постучав указательным пальцем по брандебуру из золотого шнура на моем ментике, — мне известно, что вы достойнейший молодой офицер. Ваш полковник отзывается о вас превосходно.

Я пытался найти какой-нибудь блистательный ответ, но как на грех ничего мне не приходило на ум, кроме слов Лассаля о том, что я сплошные усы да шпоры, и в конце концов я промолчал. Должно быть, эта борьба отражалась на моем лице, так как император не сводил с меня пристального взгляда и, не дождавшись ответа, не выразил никакого недовольства.

— По-видимому, вы именно тот, кто мне нужен, — сказал он. — Меня со всех сторон окружают умные храбрецы. Но храбрец, который к тому же… — Он не докончил, а я так и не понял, что он хотел сказать. Пришлось ограничиться заверением, что он может располагать мною до самой моей смерти.

— Насколько мне известно, вы хорошо владеете саблей, — сказал он.

— Сносно, ваше величество.

— Ваш полк выбрал вас для состязания с лучшим фехтовальщиком шамбарантских гусар?

Оказывается, он был наслышан о моих подвигах! Что ж, это меня нисколько не огорчило.

— Да, мои товарищи оказали мне эту честь, ваше величество, — ответил я.

— И, чтобы поупражняться, вы за неделю до дуэли оскорбили одного за другим шестерых мастеров фехтования?

— Мне было дано разрешение отлучиться из полка семь раз за столько же дней, ваше величество.

— И вы не получили ни царапины?

— Мастер фехтования Двадцать третьего полка задел мне левый локоть, ваше величество.

— Прекратите эти детские забавы, мсье! — крикнул он, внезапно охваченный холодной яростью, в которой он бывал страшен. — Вы вообразили, что я даю эти звания моим ветеранам для того, чтобы вы могли отрабатывать на них свои четвертые и третьи позиции? Хорошо же я буду выглядеть перед Европой, если мои солдаты станут обращать свои клинки друг против друга! Если я еще раз услышу, что вы дрались на дуэли, я раздавлю вас вот этими пальцами!

Перед глазами моими замелькала белая, пухлая рука, грозный рык срывался на свистящее шипенье. Честное слово, по коже у меня поползли мурашки. Сейчас я охотно поменялся бы местами с солдатом, что первый идет в атаку по самому крутому и узкому ущелью. Император повернулся к столу, выпил чашку кофе, и, когда он снова обратился ко мне, от страшной бури не осталось и следа, и я увидел эту странную улыбку, которая появлялась только на губах, но не в глазах.

— Я нуждаюсь в ваших услугах, мсье Жерар, — сказал он. — Вероятно, для меня будет безопаснее, если рядом будет человек, хорошо владеющий саблей, и по некоторым причинам я выбрал вас. Но прежде всего вы дадите мне слово держать все это в тайне. Пока я жив, ни одна живая душа, кроме нас с вами, не должна знать, о чем мы сегодня говорили.

Я подумал о Талейране и Лассале, но дал слово молчать.

— Затем, я не нуждаюсь ни в вашем мнении, ни в ваших умозаключениях; вы должны делать только то, что вам велят.

Я поклонился.

— Мне нужна ваша сабля, а не ваша голова. Думать буду я сам. Вы поняли?

— Да, ваше величество.

— Вы знаете Канцлерскую рощу в лесу Фонтенбло?

Я кивнул.

— Знаете высокую раздвоенную сосну, у которой во вторник собирали охотничьих собак?

Если б ему было известно, что под этой сосной я трижды в неделю встречаюсь с одной девицей, он не стал бы меня спрашивать. Я ничего не ответил и опять только кивнул.

— Прекрасно. Ждите меня там сегодня в десять часов вечера.

Я уже перестал удивляться чему бы то ни было. Если бы он предложил мне сесть вместо него на императорский трон, я бы только склонил свой кивер.

— Потом мы вместе пойдем в лес, — продолжал император. — Пусть при вас будет только сабля, пистолетов не надо. Не обращайтесь ко мне, и я с вами тоже не буду разговаривать. Мы будем идти молча. Вы поняли?

— Понял, ваше величество.

— Немного погодя под известным мне деревом мы увидим человека, скорее даже двоих. Мы подойдем к ним вместе. Если я сделаю вам знак защищать меня, вы обнажите вашу саблю. Но если я начну разговаривать с этими людьми, вы должны ждать и наблюдать за происходящим. Коль скоро вам придется драться, то пусть даже их будет двое, ни один не должен уйти живым. Я буду вам помогать.

— Ваше величество! — воскликнул я. — Я не сомневаюсь, что моя сабля справится и с двумя, но не лучше ли мне прихватить с собой товарища, чтобы вам не пришлось драться самому?

— Чепуха, — сказал он, — Я был солдатом до того, как стал императором. Неужели вы думаете, что только гусары владеют саблей, а артиллеристы нет? Но я ведь приказал вам не возражать. Вы будете делать только то, что я вам скажу. Если придется обнажить сабли, никто из этих людей не должен уйти живым.

— Не уйдут, ваше величество, — сказал я.

— Прекрасно. Больше распоряжений не будет. Можете идти.

Я повернулся к двери, но вдруг меня осенила одна мысль. Я опять обернулся.

— Ваше величество, я думаю вот что… — начал я.

Он бросился ко мне, разъяренный, как дикий зверь. Мне казалось, что он меня ударит.

— Вы думаете! — закричал он. — Вы! Вы воображаете, что я выбрал вас потому, что вы умеете думать? Посмейте-ка сказать мне это еще раз! Вы единственный человек, который… впрочем, довольно! Ждите меня у сосны в десять часов!

Клянусь честью, я не помню, как выбрался из кабинета. Когда подо мной добрый скакун и сабля моя звякает о стремя, — тогда я силен. И всему, что касается фуража — сена или овса, ржи и ячменя — и командования эскадронами на марше, я могу поучить кого угодно. Но когда я встречаюсь с каким-нибудь камергером, маршалом или самим императором и вижу, что все говорят обиняком, вместо того чтобы выложить все начистоту, — тут я чувствую себя как кавалерийская лошадь, запряженная в дамскую коляску. От всякого жеманства и притворства меня просто мутит. Я научился благородным манерам, но не манерам придворного. Поэтому я не чаял, как вырваться на свежий воздух, и побежал к себе домой, как школьник, улепетывающий от строгого учителя.

Но едва я распахнул дверь, как глазам моим представилась пара длинных небесно-голубых ног в гусарских сапогах и пара коротких и черных, в панталонах до колен и башмаках с пряжками. Обе пары ног бросились мне навстречу.

— Ну что? Что вы узнали? — воскликнули оба моих гостя.

— Ничего, — ответил я.

— Император вас не принял?

— Принял; мы с ним виделись.

— И что он вам сказал?

— Мсье Талейран, — ответил я, — к моему глубокому сожалению, я ничего не могу вам рассказать. Я дал слово императору.

— Полно, полно, дорогой мой юноша, — сказал он, подходя ко мне боком, точь-в-точь как кошка, которая хочет потереться о ваши ноги. — Все останется между друзьями и дальше этих стен не пойдет. Кроме того, беря с вас слово, император, конечно, не имел в виду меня.

— До дворца всего минута ходу, мсье Талейран, — ответил я. — Я попрошу вас сделать несколько шагов, если это вас не затруднит, и принести сюда письменное свидетельство императора, что, беря с меня слово, он не имел в виду вас. И тогда я буду счастлив передать вам наш разговор слово в слово.

Он ощерился на меня, как старая лисица.

— Кажется, мсье Жерар немножко возомнил о себе, — сказал он. — Мсье Жерар слишком молод, чтобы понимать истинное соотношение вещей. Став постарше, он, вероятно, поймет, что со стороны младшего кавалерийского офицера неблагоразумно быть столь несговорчивым.

Я не знал, что ответить, но тут Лассаль вступился за меня со своей обычной прямотой.

— Малый совершенно прав, — заявил он. — Знай я, что он связан словом, я бы и не подумал расспрашивать его. Вы отлично знаете, мсье де Талейран, что если бы он вам все рассказал, вы посмеялись бы над ним в душе, а потом подумали бы о нем не больше, чем я о пустой бутылке из-под бургундского. Что до меня, то даю слово: если я узнаю, что он выдал тайну императора, в Десятом полку для него не будет больше места, и мы лишимся нашего лучшего фехтовальщика.

Но государственный муж, видя, что полковник на моей стороне, обозлился еще больше.

— Я слыхал, полковник де Лассаль, — сказал он с ледяной надменностью, — что ваши суждения о легкой кавалерии ценятся очень высоко. Если мне понадобятся сведения об этом роде войск, я не премину обратиться к вам. Но сейчас дело касается дипломатии, и, надеюсь, вы разрешите мне иметь свое мнение по этому вопросу. Покуда благополучие Франции и личная безопасность императора вверены главным образом моему попечению, я буду использовать все средства, чтобы обеспечить и то и другое, невзирая даже на прихоти императора. Имею честь откланяться, полковник де Лассаль.

Бросив в мою сторону весьма недружелюбный взгляд, он повернулся на каблуке и мелкими бесшумными шажками быстро вышел из комнаты.

По лицу Лассаля я понял, что ему не улыбается перспектива вражды с могущественным министром. У него сорвалось крепкое словцо; затем, схватив кивер и поддерживая рукой саблю, он с грохотом сбежал по лестнице. Выглянув в окно, я увидел, что две фигуры — высокая голубая и прихрамывающая черная — шагают по улице рядом. Вид у Талейрана был замороженный, а Лассаль размахивал руками и что-то говорил, — очевидно, пытался помириться.

Император велел мне не думать, и я старался выполнить его приказ. Я взял карты, которые Морат оставил на столе, и стал играть в экарте за двоих. Но я никак не мог вспомнить, какая масть была козырной, и, отчаявшись, швырнул карты под стол. Затем я вытащил саблю и поупражнялся в колющих ударах, пока не устал, но ничего не помогало! Мысль моя работала, несмотря на все старания. В десять часов я должен встретиться с императором в лесу. Из всех невероятных событий, какие случаются на свете, только это не могло бы мне прийти в голову нынче утром, когда я вставал с кровати. Но ответственность — какая страшная ответственность легла на мои плечи! И разделить ее со мной некому. Думая об этом, я весь холодел. Сколько раз я глядел в глаза смерти на полях сражений, но только сейчас узнал, что такое настоящий страх. Но затем я рассудил, что мне ничего не остается делать, как показать себя отважным и достойным солдатом, а пуще всего — строжайше повиноваться полученным приказам. И если все сойдет благополучно, это будет начало блестящей карьеры. Так, переходя от страха к надеждам, я кое-как протянул этот долгий-предолгий вечер, пока не пробил назначенный час.

Я надел шинель — ведь неизвестно, сколько времени мне придется провести ночью в лесу, — а сверху опоясался саблей. Стащив гусарские сапоги, я надел башмаки и гетры, чтобы легче был шаг. Затем я осторожно вышел из дома и направился в лес, чувствуя огромное облегчение, — мне всегда становится лучше, когда проходит необходимость размышлять и наступает время действовать.

Я прошел мимо казарм гвардейских егерей, мимо маленьких кафе, битком набитых военными. Среди множества пехотинцев в темном и офицеров личного императорского конвоя в светло-зеленом я, проходя мимо, видел лазоревые с золотом мундиры моих однополчан. Гусары беззаботно потягивали вино и дымили сигарами, даже не подозревая о том, что предстояло их товарищу. Один из них, командир моего эскадрона, разглядел меня в свете, падавшем из окна, и, громко зовя меня, выбежал на улицу. Я прибавил шагу, делая вид, что не слышу, и он, обругав меня за глухоту, вернулся допивать бутылку.

Попасть в Фонтенбло — дело нетрудное. Отдельные деревья пробрались на улицы городка, как стрелки, идущие впереди колонны. Я свернул на тропку, которая вела на опушку леса, и быстро зашагал к старой сосне. Я уже намекал, что это место мне было знакомо благодаря особым причинам, и благодарил судьбу за то, что в эту ночь меня не поджидала там Леони. Бедная малютка, наверное, умерла бы от страха, увидев перед собой императора. А он мог обойтись с ней слишком сурово или — хуже того! — чересчур ласково.

Над лесом светил полумесяц, и, подходя к условленному месту, я увидел, что меня уже ждут. Под сосной, заложив руки за спину и уткнув подбородок в грудь, взад и вперед расхаживал император. На нем было длинное серое пальто с накинутым на голову капюшоном. Я видел его в этом одеянии во время нашей зимней кампании в Польше; говорили, будто он носил его потому, что капюшон служил прекрасной маскировкой. И в походах и в Париже император очень любил бродить по ночам и подслушивать разговоры в кабачках или у костров. Но его фигура, его манера держать голову и руки были настолько знакомы всем, что его немедленно узнавали, и люди принимались говорить то, что, как они полагали, ему было приятно услышать.

Первой моей мыслью было, что он рассердится на меня за то, что я заставил его ждать, но, когда я подошел, большие часы на церковной башне Фонтенбло пробили десять. Стало быть, я не опоздал, а он пришел слишком рано. Вспомнив его приказ не вступать в разговор, я остановился в четырех шагах, щелкнул шпорами, опустил саблю, которую я придерживал рукой, и отдал честь. Он взглянул на меня и без единого слова повернулся и медленно пошел по лесу; я последовал за ним, держась на том же расстоянии. Раз-другой он опасливо поглядел направо и налево, словно боясь, что кто-то следит за нами. Я тоже осматривался, но даже с моим острым зрением невозможно было разглядеть что-либо, кроме неровных пятен лунного света среди густой, черной тени под деревьями. Слух у меня такой же острый, как и зрение, и раза два мне показалось, что где-то треснул сучок, — но вы сами знаете, сколько звуков ночью в лесу и как трудно определить, откуда они слышатся.

Так мы прошагали больше мили, и я догадался, куда мы направляемся, задолго до того, как мы дошли до цели. Посреди одной из лесных полян стоял громадный расщепленный ствол — остаток когда-то росшего здесь гигантского дерева. Он был известен под именем Аббатова бука, о нем ходило столько всяких страшных историй, что я знаю немало храбрых солдат, которые побоялись бы стоять возле него на часах. Но я, конечно, не верил вздорным россказням, как, очевидно, и император; мы пересекли поляну и направились прямо к старому стволу. Подойдя поближе, я увидел под ним две ожидавшие нас фигуры.

Я заметил их, хотя они стояли чуть позади ствола, словно стараясь не выдать своего присутствия, но когда мы приблизились, они вышли из тени и двинулись нам навстречу. Император оглянулся на меня и чуть замедлил шаг; теперь я был уже на расстоянии вытянутой руки от него. Само собой, саблю я передвинул вперед и успел хорошо рассмотреть подходивших к нам людей.

Один из них был высок — я бы даже сказал, на редкость высок, — другой был ниже среднего роста и шел проворным, уверенным шагом. Оба были в черных мантиях, одетых на манер плащей мюратовских драгун. На обоих были плоские черные шляпы, какие я потом видел в Испании; поля затеняли их лица, хотя мне было видно, как из-под них сверкали глаза. Луна светила им в спину, их длинные черные тени тянулись впереди — словом, точь-в-точь призраки, которые могут привидеться ночью возле Аббатова бука. Они бесшумно скользили, приближаясь к нам, и лунных свет рисовал длинные белые ромбы между ногами идущих и ногами их теней.

Император остановился; два незнакомца тоже остановились в нескольких шагах. Я подошел к императору и стал рядом с ним; так мы стояли лицом к лицу, не произнося ни слова. Я глядел больше на высокого — он был чуточку ближе ко мне, и от меня не укрылось, что он взвинчен до предела. Он трясся всем своим тощим телом и дышал часто и неглубоко, как загнанная собака. Вдруг второй коротко свистнул. Высокий согнул спину и колени, как пловец перед прыжком в виду, но прежде, чем он успел двинуться, я, обнажив саблю, одним прыжком очутился перед ним. В то же мгновенье низенький ринулся на императора и вонзил ему в сердце кинжал.

Боже, что за ужасная минута! Просто чудо, что я сам не упал замертво. Будто во сне, я увидел, как судорожно дернулось и закружилось серое пальто и в лунном свете между лопаток высунулось на три дюйма кровавое лезвие кинжала. С предсмертным хрипом император рухнул на траву, а убийца, оставив кинжал в теле своей жертвы, вскинул руки к небу и издал радостный вопль. А я — я воткнул саблю ему в диафрагму с такой яростной силой, что от толчка рукоятки в грудную кость он отлетел на шесть шагов и там упал, оставив в моих руках дымящийся клинок. Я быстро обернулся к другому, охваченный такой жаждой крови, какой я никогда не испытывал и не испытаю, в ту же секунду перед глазами моими блеснул кинжал, холодное лезвие скользнуло мимо моей шеи, и рука негодяя с размаху уперлось мне в плечо. Я занес над ним саблю, но он отпрянул в сторону и мгновенно пустился бежать со всех ног, скачками, как олень, пересекая залитую лунным светом поляну.

Но ему, конечно, от меня не уйти. Я на секунду остановился над телом императора и тронул холодную руку. Я знал, что кинжал убийцы сделал свое дело. Несмотря на свою молодость, я достаточно навидался на войне и понимал, что удар был смертелен.

— Ваше величество! Ваше величество! — в отчаянии окликал его я. В ответ ни звука, ни малейшего движения, только темное пятно расплывалось по земле, залитой лунным светом. Как безумный, я вскочил на ноги, сбросил шинель и изо всех сил помчался вдогонку за вторым убийцей.

Я благословлял себя за то, что додумался вместо сапог надеть башмаки с гетрами! И как хорошо, что меня осенило сбросить шинель! Этому негодяю не удалось выпутаться из своей мантии, или же он так перетрусил, что ему не пришло в голову ее снять. Поэтому у меня с самого начала было преимущество перед ним. Он, наверное, был не в своем уме — он даже не пытался скрыться в тени под деревьями, а перебегал от поляны к поляне, пока не достиг вересковой пустоши, которая выводит к большой фонтенблоской каменоломне. Тут он был передо мной весь, как на ладони, и я знал, что ему от меня не уйти. Правда, он бежал неплохо — бежал, как бежит трус, спасая свою шкуру. А я бежал, как Судьба, неотступно следующая за человеком по пятам. Ярд за ярдом сокращалось расстояние между мною и им. Он спотыкался и пошатывался. Я слышал его хриплое, надсадное дыхание. И вдруг путь его пересекла зияющая пропасть каменоломни. Оглянувшись на меня через плечо, он испустил крик отчаяния. Через мгновенье он исчез из виду.

Понимаете — исчез совершенно. Я подбежал к обрыву и заглянул в темную пропасть. Неужели он бросился вниз? Я решил было, что так оно и есть, но вдруг снизу донеслись тихие прерывистые звуки. Это слышалось его дыхание, и я догадался, где он.

С краю каменоломни, на небольшом выступе под обрывом, стоял дощатый сарайчик, где рабочие хранили свои инструменты. Убийца, конечно, юркнул туда. Он, безмозглая тварь, должно быть, думал, что в темноте я не рискну последовать за ним. Плохо же он знал Этьена Жерара! Одним прыжком я очутился на выступе; еще прыжок — и я ворвался в дверь, услышал в углу дыхание убийцы и навалился на него сверху.

Он боролся, как дикая кошка, но где ему было одолеть меня этим коротким кинжалом! Кажется, я проткнул его насквозь первым же неистовым ударом, ибо хоть он и продолжал орудовать кинжалом, но рука его слабела все больше, и наконец кинжал со звоном упал на пол. Убедившись, что он мертв, я поднялся и вышел на освещенную луной площадку. Я вскарабкался наверх и пошел через пустошь, чувствуя, что вот-вот сойду с ума.

Слыша, как кровь звенит у меня в ушах, сжимая в руке обнаженную саблю, я бесцельно шагал по вересковой пустоши, пока не поднял голову и не увидел, что нахожусь на поляне возле Аббатова бука и вдали темнеет суковатый ствол, с которым теперь, наверное, навсегда будет связана самая страшная минута в моей жизни. Я сел на поваленное дерево, положив на колени саблю, обхватил голову руками и пытался осмыслить, что же произошло и что сулит мне грядущее…

Император доверил мне свою жизнь. Император убит. Эти две мысли стучали у меня в мозгу, пока не вытеснили собою все остальные. Он пришел сюда вместе со мной, и он мертв. Я сделал все, что он приказал мне при жизни. Я отомстил за него, когда он умер. Но что из того? Все будут считать, что виноват во всем я. Быть может, меня даже сочтут убийцей. Что я могу доказать? Где мои свидетели? Разве я не мог быть сообщником убийц? Да, да, я обесчещен навеки — я стану самым отверженным, самым презренным человеком во Франции. Конец моим честолюбивым мечтам о военной карьере, конец всем надеждам моей матушки. Я горько усмехнулся при этой мысли. Что же мне сейчас делать? Идти в Фонтенбло, поднять на ноги весь дворец и объявить, что великий император был убит в двух шагах от меня? Этого я не могу — нет, не могу! Для благородного человека, которого Судьба поставила в такое ужасное положение, есть лишь один выход. Я упаду грудью на свой опозоренный клинок и разделю участь императора, если уж не сумел предотвратить ее. Я встал; каждый нерв во мне был натянут перед этим последним, скорбным подвигом; но, подняв глаза, я вдруг увидел нечто такое, от чего у меня перехватило дух. Передо мной стоял император! Между нами было ярдов десять, не больше; луна светила прямо в его строгое, бледное лицо. Он был все в том же сером пальто, но капюшон был откинут, а пуговицы расстегнуты, и я увидел зеленый мундир и белые панталоны. Руки его по обыкновению были заложены за спину, подбородок опущен на грудь.

— Итак, — произнес он таким ледяным, суровым тоном, на какой был способен только он, — докладывайте, лейтенант Жерар!

Вероятно, если бы он еще минуту простоял молча, я бы лишился рассудка. Но именно этот резкий военный приказ и был мне необходим, чтобы прийти в себя. Мертвый или живой, но он был император, и он требовал от меня ответа. Я вытянулся и отдал честь.

— Я вижу, одного вы убили, — сказал он, кивнув головой в сторону старого бука.

— Так точно, ваше величество!

— А другой убежал?

— Никак нет, ваше величество, я убил и второго.

— Что? — воскликнул он. — Вы хотите сказать, что убили обоих? — Он подошел ко мне ближе, и при лунном свете зубы его сверкнули в улыбке.

— Один труп лежит здесь, ваше величество, — ответил я. — Другой — в сарае для инструментов у каменоломни.

— Значит, Братьев из Аяччо уже нет на свете! — воскликнул он и, немного помолчав, заговорил как бы сам с собой: — И черная туча уже не будет висеть над моей головой…

Он положил мне руку на плечо.

— Вы отлично справились с делом, мой юный друг, — сказал он. — Вы оправдали свою репутацию.

Значит, этот император — живой человек, с живой плотью и кровью! Я чувствовал прикосновение его маленькой пухлой ладони. Но то, что я видел собственными глазами, не выходило у меня из головы, и я уставился на него таким растерянным взглядом, что губы его снова раздвинулись в улыбке.

— Нет, нет, мсье Жерар, — сказал он, — я не призрак и не был убит на ваших глазах. Идите сюда, и вам все станет ясно.

Он повернулся и пошел к огромному старому стволу. Там на земле по-прежнему лежали два трупа, а возле них стояли два человека. Они были в чалмах, и я узнал Рустема и Мустафу, двух мамелюков из императорской охраны. Император остановился над лежавшей на земле серой фигурой и, откинув с головы ее капюшон, открыл чужое, незнакомое лицо.

— Вот лежит верный слуга, отдавший жизнь за своего господина, — произнес он. — Мсье де Гуден, как видите, был похож на меня фигурой и походкой.

Какая исступленная радость нахлынула на меня, когда все объяснилось! Он улыбнулся, видя мое ликование; мне хотелось броситься ему на шею и сжать в своих объятиях, но император, словно угадав мои намерения, отступил на шаг назад.

— Вы не ранены? — спросил он.

— Не ранен, ваше величество. Но еще минута, и я бы от отчаяния…

— Вздор, вздор, — перебил он. — Вы были молодцом. А ему следовало быть поосторожнее. Я видел, как все это произошло.

— Вы видели, ваше величество?!

— Значит, вы не слышали, что я шел за вами по лесу? Я не выпускал вас из виду с той минуты, как вы вышли из дома, и до того, как упал бедный де Гуден. Мнимый император шел впереди вас, а настоящий — сзади. А теперь вы будете сопровождать меня во дворец.

Он шепотом что-то приказал мамелюкам; те отдали честь и остались стоять на месте. Я же пошел вслед за императором, и даже ментик мой раздувался от гордости. Честное слово, я всегда держался, как подобает гусару, но даже сам Лассаль никогда не выпячивал грудь под доломаном так кичливо, как я в ту ночь. Кому же греметь саблей и звенеть шпорами, как не мне, Этьену Жерару, поверенному императора, лучшему рубаке легкой кавалерии, человеку, зарубившему двух мерзавцев, покушавшихся на жизнь Наполеона? Но он заметил мою развязную походку и обрушился на меня, как гром небесный.

— Так-то вы держите себя, исполняя секретное поручение? — прошипел он, и глаза его загорелись холодным огнем. — Так-то вы хотите заставить ваших товарищей поверить, что ничего особенного не произошло? Ведите себя прилично, мсье, иначе вы живо окажетесь в саперном полку, где работа потруднее, а плюмаж потусклее.

Таков был наш император. Стоило ему заподозрить, что кто-то претендует на особые права, как он тотчас же давал зазнавшемуся понять, что между ними лежит пропасть. Я отдал честь и притих, но, должен сознаться, что после всего, что было, я почувствовал себя обиженным. Он привел меня ко дворцу, мы вошли в боковую дверь, и я проследовал за ним в его личный кабинет. На лестнице стояли два гренадера, и, клянусь вам, у них глаза повылезали на лоб, когда они увидели, что молодой лейтенант-гусар около полуночи входит в личные апартаменты императора. Я стал у двери, как днем, а он бросился в кресло и погрузился в такое долгое молчанье, что мне казалось, он совсем позабыл про меня. Наконец, чтобы привлечь его внимание, я позволил себе легонько кашлянуть.

— А, мсье Жерар, — отозвался он, — вам, конечно, не терпится узнать, что все это значит?

— Я совершенно доволен, ваше величество, даже если вам не угодно ничего объяснять.

— Вздор, вздор, — нетерпеливо сказал он. — Это только слова. Стоит вам выйти за дверь, как вы начнете разнюхивать, что к чему. Через два дня обо всем узнают ваши собратья-офицеры, через три слухами будет полон весь Фонтенбло, а через четыре — это дойдет до Парижа. Если же я сам расскажу вам достаточно, чтобы насытить ваше любопытство, то есть некоторая надежда, что вы будете держать язык за зубами.

Плохо он меня знал, наш император, и все же мне ничего не оставалось, как поклониться и промолчать.

— Я вам все объясню в нескольких словах, — сказал он скороговоркой, принимаясь шагать по комнате. — Они корсиканцы, эти двое. Я знал их в юности. Мы были членами одного общества — называли мы себя «Братья из Аяччо». Общество было основано еще во времена Паоли, и у нас существовали суровые законы, которые нельзя было нарушать безнаказанно.

В чертах его проступило выражение жестокости; мне казалось, что все французское в нем сразу исчезло — передо мной стоял истый корсиканец, человек сильных страстей, тайный мститель. Он мысленно перенесся в те давние дни и минут пять расхаживал по комнате быстро и бесшумно, как тигр. Затем нетерпеливо махнул рукой и как бы снова вернулся в свой дворец и к своему гусару.

— Законы такого общества, — продолжал он, — годятся для обыкновенного гражданина. В то время не было более верного члена братства, чем я. Но обстоятельства изменились, и теперь подчинение этим законам не принесло бы добра ни мне, ни Франции. Они же хотели заставить меня подчиняться и сами навлекли беду на свои головы. Эти двое были главарями общества; они приехали с Корсики и пригласили меня встретиться в назначенном ими месте. Я знал, что означает это приглашение. Еще ни один человек не возвращался живым после такого свидания. С другой стороны, я не сомневался, что если я не приду, то несчастья не миновать. Не забывайте, что я сам член этого братства и знаю его обычаи.

И снова возле рта у него появилась жесткая складка, а в глазах мелькнул холодный блеск.

— Вы понимаете, что я оказался между двух огней, мсье Жерар, — сказал он. — Как бы вы поступили на моем месте?

— Дал бы приказ Десятому гусарскому, ваше величество! — воскликнул я. — Дозорные прочесали бы лес вдоль и поперек и бросили бы к вашим ногам этих негодяев.

Он усмехнулся и покачал головой.

— Я не хотел, чтобы их взяли живыми — уменя на то были очень веские причины, — сказал он. — Вы, надеюсь, понимаете, что язык убийцы — такое же опасное оружие, как кинжал. Не стану от вас скрывать — я хотел любой ценой избежать скандала. Вот почему я велел вам не брать с собой пистолеты. И вот почему мои мамелюки уничтожат все следы этой истории, и никто ничего не узнает. Я перебрал в уме множество планов и уверен, что выбрал наилучший. Если бы я послал с де Гуденом в лес не одного спутника, а больше, — братья не появились бы. Но из-за одного человека они не стали бы менять свои планы и не упустили бы возможности покончить со мной. Когда я получил их приглашение, у меня случайно находился полковник Лассаль, и это навело меня на мысль выбрать для моей цели одного из гусар. Я остановил свой выбор на вас, мсье Жерар, потому что мне был нужен человек, который умел бы владеть саблей и не стал бы совать нос в мои дела больше, чем мне хотелось бы. Я верю, что вы и в этом отношении оправдаете мой выбор, как вы оправдали его в смысле ловкости и отваги.

— Ваше величество, — ответил я, — можете на меня положиться.

— Пока я жив, — сказал император, — вы никому не скажете ни слова об этом.

— Я выброшу эту историю из головы, ваше величество. Я начисто сотру ее из памяти, словно ничего подобного никогда и не бывало. Клянусь, я сейчас выйду из вашего кабинета точно таким, каким был нынче в четыре часа, когда я сюда вошел.

— Это невозможно, — улыбнулся император. — Днем вы были лейтенантом. Позвольте пожелать вам спокойной ночи, капитан.

Глава III Как бригадиру достался король

Вот здесь, в петлице мундира, я, как видите, ношу ленточку, но медаль я держу дома в кожаном кошельке и не решаюсь ее вынимать, разве только какой-нибудь из нынешних генералов или знатный иностранец заедет в наш городок и захочет воспользоваться случаем, чтобы засвидетельствовать почтение знаменитому бригадиру Жерару. Тогда я надеваю медаль на грудь и закручиваю усы а-ля Маренго — так, чтобы седые кончики торчали до самых глаз. И все-таки боюсь, что ни им, ни даже вам, друзья мои, никогда не уразуметь, что я был за человек. Вы меня знаете как штатского — ну, конечно, с выправкой и молодецким видом, но все же как обыкновенного штатского. Посмотрели бы вы на меня, когда я стоял в дверях гостиницы в Аламо 1 июля 1810 года, вы бы поняли, что такое настоящий гусар!

Целый месяц я томился в этой забытой богом деревне по милости проткнувшей мне щиколотку пики, из-за чего я долго не мог ступить ногой на землю. Сначала, кроме меня, там было еще трое: старый Буве из Бершенийского гусарского, Жак Ренье из Кирасирского и потешный маленький капитан-вольтижер — забыл, как его звали. Но они скоро выздоровели, а я сидел в деревне, грыз ногти, рвал на себе волосы и даже, признаться, иной раз проливал слезы, думая о моих конфланских гусарах и бедственном положении, в котором они очутились, лишившись своего полковника. Тогда я еще не командовал бригадой, как вы понимаете, хотя держался, как бригадир, но я был самым молодым полковником во всей армии, и полк заменял мне жену и детей. У меня разрывалось сердце при мысли, что они обездолены. Правда, Вийяре, старший майор, был отличным солдатом; но все же даже среди лучших существуют степени превосходства.

О, тот счастливый июльский день, когда я впервые доковылял до дверей и стоял под лучами золотого испанского солнца! Накануне вечером я получил вести из полка. Он был в Пасторесе, по ту сторону гор, лицом к лицу с англичанами — не больше, чем в сорока милях от меня, если ехать по дороге. Но как я мог до них добраться? Та же пика, что проколола мне щиколотку, убила моего коня. Я посоветовался с Гомесом, хозяином гостиницы, и со стариком священником, который здесь ночевал, но оба заверили меня, что во всей округе не осталось даже жеребенка.

Хозяин и слышать не хотел о том, чтобы я ехал через горы один: по его словам, в тех местах хозяйничал со своим отрядом Эль-Кучильо, глава испанских партизан, а попасться ему в руки — значит умереть под пытками. Старый священник заметил, однако, что это вряд ли может остановить французского гусара, и если у меня были колебания, то после его слов они исчезли окончательно.

Но конь! Где взять коня? Стоя в дверях, я усиленно размышлял и придумывал всякие планы, как вдруг услышал цокот копыт и, подняв глаза, увидел крупного бородатого человека в синем плаще военного образца. Он ехал верхом на вороном коне с белым чулком на левой передней ноге.

— Здорово, товарищ! — окликнул я, когда он подъехал ближе.

— Здорово! — ответил он.

— Я полковник Жерар из гусарского полка, — отрекомендовался я. — Пролежал здесь, раненый, целый месяц и теперь готов присоединиться к своему полку в Пасторесе.

— Я мсье Видаль из интендантства, — сказал он, — и тоже направляюсь в Пасторес. Буду рад вашему обществу, полковник, говорят, что в горах небезопасно.

— Увы, — вздохнул я, — у меня нет коня. Но если вы продадите мне своего, я обещаю прислать за вами отряд гусар.

Он отказался наотрез, — напрасно хозяин наговорил ему всяких ужасов про Эль-Кучильо, а я твердил о долге перед армией и страной, который он обязан исполнить. Он даже не стал спорить и громко потребовал вина. Я не без задней мысли предложил ему сойти с лошади и выпить со мною, но он, должно быть, прочел что-то на моем лице и только замотал головой. Тогда я подошел к нему, намереваясь схватить его за ногу, но он вонзил шпоры в бока лошади и, вздымая облако пыли, умчался прочь.

Клянусь честью, можно было сойти с ума, глядя, как этот малый резво скачет вдогонку своим ящикам с говядиной и бочонкам коньяка, и думая при этом о пяти сотнях великолепных гусар, которые остались без своего полковника. С горькими мыслями я смотрел ему вслед, и кто же, вы думаете, вдруг тронул меня за локоть? Тот старичок священник, о котором я уже говорил.

— Я могу вам помочь, — сказал он. — Я тоже еду на юг.

Я крепко обнял его, но тут у меня подвернулась щиколотка, и мы оба чуть не упали на землю.

— Довезите меня до Пастореса, — воскликнул я, — и вы получите четки из чистейшего золота! — Я взял себе такие четки в монастыре Святого духа. Это еще лишний раз доказывает, как необходимо во время кампании прибирать к рукам все, что можно, и какую пользу может иногда принести самая неожиданная вещь.

— Я возьму вас с собой, — ответил он на прекрасном французском языке, — не потому, что надеюсь на вознаграждение, но потому, что в моих правилах оказывать любую посильную помощь своему собрату — человеку; за это меня любят всюду, где я бываю.

С этими словами он повел меня в конец деревни, к ветхому коровнику, в котором мы нашли полуразвалившийся дилижанс, из тех, какие ходили в самом начале века между отдаленными деревнями. Тут же стояли три старых мула; ни один из них не выдержал бы на себе человека, но втроем они кое-как могли тащить карету. При виде этих тощих ребер и изъеденных болячками ног я пришел в такой восторг, какой не испытывал, даже глядя на двести двадцать императорских скакунов, стоявших в конюшнях Фонтенбло. За десять минут хозяин мулов запряг их в карету — не очень, впрочем, охотно, так как он смертельно боялся Кучильо. И только после того, как я наобещал ему все богатства на земле, а священник пригрозил вечными муками на небе, он наконец взобрался на козлы и взял в руки вожжи. И тут, боясь, что темнота застигнет нас в горах, он так заторопился в путь, что я еле успел повторить свои клятвы дочери хозяина гостиницы. Сейчас я уже не припомню, как ее звали, но, расставаясь, мы оба плакали, и, насколько мне помнится, это была очень красивая девушка. Вы сами понимаете, друзья мои, когда такой человек, как я, человек, сражавшийся с мужчинами и целовавший женщин в четырнадцати разных государствах, скажет комплимент одной или другой, это само по себе еще ничего не значит.

Мой священник немножко нахмурился, когда мы целовались на прощанье, но в карете оказался превеселым спутником. Всю дорогу он потешал меня историями из жизни своего прихода, находившегося где-то высоко в горах, а я, в свою очередь, рассказывал ему случаи из походной жизни, но, клянусь честью, вскоре мне пришлось попридержать язык: стоило только сказать соленое словцо, как он начинал ерзать на сиденье, и по лицу его было видно, как ему мучительно слышать такие вещи. Конечно, благородный человек должен разговаривать с духовным лицом не иначе, как в самых благопристойных выражениях, но что делать — как я ни старался, а все же иногда срывалось какое-нибудь словечко!

Он прибыл с севера Испании и ехал навестить свою мать в одну из деревень Эстремадуры, и, когда он рассказывал мне о ее маленькой крестьянской хижине и о том, как она ему обрадуется, я так живо вспомнил свою матушку, что на глаза у меня набежали слезы. Он простодушно показал мне маленькие подарки, которые он си вез, и в нем чувствовалась такая доброта, что, наверное, и вправду, как он сказал, его любили всюду, где бы он ни бывал. Он с детским любопытством рассматривал мой мундир, восхищался плюмажем на кивере и гладил пальцами соболью оторочку моего доломана. Он даже вытащил из ножен мою саблю, а когда я рассказал, какое множество людей я сразил ею, и постучал пальцем по зазубринке, которую оставила на клинке плечевая кость адъютанта русского императора, он вздрогнул и положил саблю на кожаную подушку, заявив, что ему становится дурно от одного ее вида.

Так мы разговаривали, а скрипучая карета катилась по дороге все дальше, и, когда мы подъехали к подножию гор, откуда-то издалека, справа, донесся грохот пушки. Там был Массена, который, как мне было известно, осаждал Сьюдад-Родриго. Больше всего на свете мне хотелось отправиться прямо к нему, потому что если, как говорят, в нем текла еврейская кровь, то это был самый доблестный еврей со времен Иисуса Навина. Стоило вам завидеть его крючковатый нос и смелые черные глаза, как вы понимали, что находитесь в самом пекле боя. Но все-таки осада — это скучная работа киркой да лопатой, и у моих гусар, имевших перед собой англичан, перспективы были гораздо интереснее. С каждой оставшейся позади милей на сердце у меня становилось веселее: скоро я снова увижу всех моих прекрасных лошадей и моих отважных товарищей.

Мы въехали в горы; дорога стала более каменистой, а ущелье — более диким. Сначала нам иногда встречались погонщики мулов, потом стало безлюдно, точно все вокруг вымерло, и тут не было ничего удивительного, так как эта местность переходила поочередно то к французам, то к англичанам, то к партизанам. Рыжие морщинистые скалы высились одна над другой, ущелье становилось все уже, и вокруг было так мрачно и глухо, что я перестал смотреть по сторонам и сидел молча, думая о том о сем: о женщинах, которых я любил, и о скакунах, на которых мне приходилось ездить. Внезапно я отвлекся от своих дум, увидев, что мой спутник вынул что-то вроде шила и с трудом пытается проколоть дырку в ремешке, на котором висела его фляжка с водой. Ремешок выскользнул из его согнутых пальцев, деревянная бутылка упала к моим ногам. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и вдруг священник навалился мне на плечо и ткнул чем-то острым мне прямо в глаз.

Друзья, вы знаете, что я человек закаленный и, не дрогнув, могу встретить любую опасность, Но солдату, который провел все кампании, от Цюриха до последнего рокового дня Ватерлоо, и имеет особую медаль, хранящуюся дома в кожаном кошельке, не стыдно признаться, что он однажды испугался. И если кто-то из вас когда-нибудь не совладает со своими нервами, пусть утешится, вспомнив, что даже сам бригадир Жерар сказал, что ему было страшно. Кроме испуга при таком ужасном нападении, кроме жгучей боли, я ощутил еще внезапное отвращение, — так, наверное, бывает, когда в вас вонзит свое жало омерзительный тарантул.

Я схватил гадину за обе руки, повалил на пол кареты и придавил своими тяжелыми сапогами. Он выхватил из-под сутаны пистолет, но я выбил его у него из рук и стал коленями ему на грудь. Тут он впервые страшно закричал, а я, полуослепший, стал шарить вокруг, ища его кинжал: потому что теперь я понял, что это был кинжал, а не шило. Я нащупал его рукой и смахнул кровь с лица, чтобы видеть, куда ударить, но в это мгновение карета резко накренилась, и от толчка кинжал выпал из моей руки.

Не успел я прийти в себя, как дверца распахнулась, и меня за ноги выволокли на дорогу. И хотя я весь ободрался об острые камни и увидел, что меня окружает человек тридцать, сердце мое подпрыгнуло от радости, потому что во время борьбы ментик упал мне на голову и закрыл один глаз, а я видел всю эту шайку раненым глазом! Вот по этому рубчику вы можете видеть, что тонкое лезвие задело веко, скользнув мимо глазного яблока, но, только когда меня выволокли из кареты, я понял, что мне не грозит остаться слепым до конца моих дней. Мерзавец священник, разумеется, намеревался через глаз проникнуть в мозг, и какую-то косточку в голове он мне действительно повредил, так что впоследствии эта рана мучила меня больше, чем любая из тех семнадцати, что я получил.

Они, эти негодяи, с проклятиями и ругательствами вытащили меня на дорогу и лежачего били кулаками и пинали ногами. Мне не раз приходилось замечать, что горцы обматывают ноги куском холста, но никогда я не думал, что буду благодарить за это небо. Вскоре, видя, что голова моя окровавлена и я лежу неподвижно, они решили, что я потерял сознание, а я в это время старался запомнить каждую безобразную рожу, чтобы, если судьба мне улыбнется, полюбоваться ими на виселице. Все это были дюжие детины, повязанные желтыми платками, с пистолетами за поясом. На дорогу, в том месте, где она делала крутой поворот, они скатили два валуна — одно колесо нашей кареты зацепилось за камень и оторвалось, и мы едва не опрокинулись. А этот мерзавец, так ловко прикидывавшийся священником и столько рассказывавший мне про своих прихожан и свою мать, конечно, знал о засаде и пытался лишить меня возможности сопротивляться, когда мы к ней подъехали.

Не могу описать, в какое бешенство они пришли, когда вытащили его из кареты и увидели, что я с ним сделал. Если он и не успел получить по заслугам, то, во всяком случае, будет долго помнить о встрече с Этьеном Жераром. Ноги его беспомощно болтались в воздухе; когда его хотели поставить, он плюхнулся на землю, и только верхняя часть его тела извивалась от ярости и боли, но при этом его маленькие черные глазки, казавшиеся в карете такими добрыми, горели, как у раненой кошки, и он злобно плевал в мою сторону. Клянусь честью, когда разбойники подняли меня на ноги и потащили по горной тропе, я понял, что сейчас мне понадобится все мое мужество и вся моя находчивость. Сзади два человека несли на плечах моего врага, и я, карабкаясь по петляющей тропе, то одним, то другим ухом слышал его злобное шипенье и ругательства. Мы поднимались, наверное, не менее часа, а так как меня мучила ноющая щиколотка, боль в раненом глазу и тревога, как бы рана не испортила мою наружность, то путешествие это оставило у меня на редкость неприятные воспоминания. Я раньше не очень-то умел лазить по горам, но вы не поверите, как бодро можно взбираться, даже хромая на больную ногу, если с обеих сторон у вас меднокожие разбойники, а девятидюймовые клинки торчат у самых боков.

Наконец мы добрались до перевала, откуда извилистая дорога спускалась через хвойный лес вниз, в долину, тянущуюся к югу. Не будь войны, я бы не сомневался, что эти люди — контрабандисты и что меня ведут по тайным тропам, которыми они пробираются через португальскую границу. Я видел следы множества мулов, а на сырой земле возле пересекавшего тропу ручейка, к удивлению своему, заметил отпечатки копыт крупной лошади. Вскоре все объяснилось: когда мы дошли до лесной поляны, я увидел и лошадь, привязанную к упавшему дереву. С одного взгляда я узнал вороную стать коня и белый чулок на левой передней ноге. Это была та самая лошадь, которую я выпрашивал нынче утром.

Что же сталось с интендантом Видалем? Неужели еще один француз попал в такой же опасный переплет, как я? Едва я успел подумать об этом, как спутники мои остановились и один из них издал странный крик. Тотчас же из зарослей ежевики на краю поляны послышался ответный крик, и через секунду появились еще десять-двенадцать разбойников. С криками горя и сочувствия они окружили моего друга — мастера орудовать шилом, а затем обернулись ко мне, вопя и размахивая кинжалами. Они так неистовствовали, что я уже решил: пришел мой конец — и готовился встретить его, как подобает человеку с моей репутацией, но вдруг один из них отдал какой-то приказ, и меня грубо потащили через просеку в заросли ежевики.

Узкая тропинка привела нас через заросли к глубокому гроту в скале. Солнце уже почти зашло, и в пещере было бы совсем темно, если бы не два горящих факела, засунутые в трещины между камнями. За грубо сколоченным столом сидел весьма необычного вида человек; по уважительности, с которой к нему обращались остальные, я сразу догадался, что это не кто иной, как их начальник, Эль-Кучильо.

Покалеченного мною бандита внесли и посадили на бочку; ноги его все так же бессильно свисали вниз, а кошачьи глаза метали на меня взгляды, полные ненависти. Из обрывков его разговора с главарем я уловил, что он был лейтенантом отряда и в его обязанности входило заманивать своими медовыми речами и мирным обличьем путников вроде меня. Представив себе, скольких отважных офицеров завело в ловушку это лицемерное чудовище, я обрадовался, что положил конец его злодеяниям, хотя и побаивался, что это будет стоить жизни человеку, который так необходим императору и армии.

Пока изувеченный шпион, поддерживаемый двумя своими товарищами, рассказывал по-испански о том, что с ним стряслось, я в окружении нескольких разбойников стоял прямо перед столом, за которым сидел их главарь, и таким образом мог присмотреться к нему поближе. Редко я встречал человека, так не соответствовавшего моему представлению о разбойнике, и тем более о разбойнике, который заслужил такую мрачную репутацию. У него было грубовато-добродушное, открытое и ласковое лицо с румяными щеками и приятными пушистыми бачками, придававшими ему вид зажиточного бакалейщика с улицы Сент-Антуан. На нем не было ни яркого шарфа-пояса, ни сверкающих пистолетов и кинжалов, как на других, — наоборот, он, словно солидный отец семейства, был одет в добротный суконный сюртук, и если бы не коричневые кожаные гетры, ничто бы не напоминало в нем горца. Лежавшие перед ним вещи вполне соответствовали его внешности: на столе, кроме табакерки, находилась большая книга в коричневом переплете, похожая на счетную книгу лавочника. На доске, положенной на два бочонка, выстроился ряд других книг, по столу были разбросаны листы бумаги, на некоторых были даже нацарапаны какие-то стихи. Все это я разглядел, пока он, лениво развалясь на стуле, слушал доклад своего лейтенанта. Выслушав, он приказал вынести калеку, а я в окружении трех стражей остался ждать решения своей судьбы. Он взял перо, и похлопывая его верхним концом себе по лбу, покусывал губы и искоса глядел на потолок пещеры.

— По всей вероятности, — сказал он на превосходном французском языке, — вы не способны придумать рифму к слову Covilha?

Я ответил, что мое знакомство с испанским языком настолько ограниченно, что я не могу оказать ему эту услугу.

— Это очень богатый язык, — сказал он, — но гораздо менее изобилующий рифмами, чем немецкий или французский. Вот почему лучшие наши творения написаны белым стихом; это форма, позволяющая достичь большого совершенства. Но боюсь, что такая тема не вполне доступна пониманию гусара.

Я хотел было ответить, что если она доступна партизану, то не может быть недоступной для полковника легкой кавалерии, но он уже нагнулся над листком с незаконченными стихами. Вскоре он с радостным возгласом отбросил перо и продекламировал несколько строчек, вызвавших у трех моих стражей одобрительные восклицания. Широкое лицо главаря залилось краской, как у девушки, впервые услышавшей комплимент.

— По-видимому, мои критики довольны, — сказал он. — Понимаете ли, мы тут в долгие вечера развлекаемся пением баллад собственного сочинения. У меня есть кое-какие способности в этой области, и я не теряю надежды в скором времени увидеть мои скромные попытки, изданные отдельной книгой со словом «Мадрид» на заглавной странице. Но вернемся к нашим делам. Позвольте узнать ваше имя.

— Этьен Жерар.

— Чин?

— Полковник.

— Полк?

— Третий гусарский.

— Вы слишком молоды для полковника.

— Я много раз отличался по службе.

— Тем печальнее для вас, — сказал он с ласковой улыбкой.

Я ничего не ответил, но всем своим видом старался показать, что готов к самому худшему.

— Между прочим, мне кажется, что у нас тут есть кое-кто из легкой кавалерии, — сказал он, листая страницы толстой коричневой книги. — Мы стараемся вести реестр нашим действиям. Вот запись двадцать четвертого июня. Был ли у вас молодой офицер по имени Субирон, высокий, тонкий юноша с белокурыми волосами?

— Да, конечно.

— Я вижу, что в этот день мы его закопали в землю.

— Бедняга! — воскликнул я. — Но какой же смертью он умер?

— Мы его закопали в землю.

— Но до того, как вы его закопали?

— Вы не поняли меня, полковник. Он не был мертв, когда мы его закопали.

— Вы закопали его живым!

Я был так ошеломлен, что на мгновенье застыл. Затем я кинулся на сидевшего с безмятежной улыбкой главаря и перервал бы ему глотку, если бы меня не оттащили трое бандитов. Я снова и снова бросался к нему, отбрасывая от себя то одного, то другого; задыхаясь, я выкрикивал ругательства, боролся изо всех сил, но так и не смог вырваться. Наконец меня в изорванном мундире, с окровавленными запястьями оттянули назад, скрутив мне руки и ноги веревками и канатами.

— Ах ты, елейная собака! — закричал я. — Попадешься ты мне на кончик сабли, я тебе покажу, как мучить моих ребят! Ты увидишь, кровожадная скотина, что у моего императора длинные руки, и, сколько бы ты не прятался в этой дыре, как крыса, придет время, когда он тебя вытащит наружу и ты сдохнешь вместе со всем твоим сбродом!

Клянусь честью, я умею ругаться, и я бросал ему в лицо все крепкие слова, которым я научился за четырнадцать кампаний, но он сидел, скосив глаза на потолок, и постукивал концом пера по лбу, словно обдумывая какую-то новую строфу. И тут меня осенило, как можно побольнее уязвить его.

— Ты, жалкое отродье! — крикнул я. — Ты воображаешь, что здесь ты в безопасности, но жизнь твоя будет такой же куцей, как твои бездарные стишки, а уж бог видит, что ничего более куцего на свете нет!

Если бы вы видели, как он вскочил со стула, услышав мои слова! У этого чудовища, отмерявшего смерть и пытки, как бакалейщик отмеривает винные ягоды, было слабое место, по которому я мог бить в свое удовольствие. Лицо его побагровело, а бачки, какие носят лавочники, встали дыбом и затряслись от гнева.

— Прекрасно, полковник. Можете не продолжать, — сказал он сдавленным голосом. — По вашим словам, вы блестяще начали свою карьеру. Обещаю, что вы ее не менее блестяще закончите. Полковник Этьен Жерар из Третьего гусарского умрет необычной смертью.

— Об одном прошу, — сказал я, — не пишите на мою смерть стихов! — Я хотел было подпустить ему еще пару шпилек, но он перебил меня гневным жестом, и три моих стража потащили меня вон из пещеры.

Должно быть, наша беседа, которую я вам передал лишь приблизительно, длилась довольно долго, — снаружи совсем стемнело, и на небе ярко сияла луна. Разбойники разожгли на полянке костер из сухих сосновых веток, конечно, не для того, чтобы погреться, — ночь была душная, — а чтобы приготовить себе ужин. Над огнем висел огромный медный котел, желтое пламя освещало разлегшихся вокруг людей, и это зрелище было похоже на одну из тех картин, которые Жюно похитил в Мадриде. Некоторые солдаты хвастаются, что им наплевать на искусство и всякое художество, но я большой любитель искусства, и тут сказывается мой тонкий вкус и хорошее воспитание. Помню, например, когда после падения Данцига Лефевр распродавал свою добычу, я купил очень хорошенькую картинку под названием «Испуганная нимфа в лесу»; я возил ее с собой в течение двух кампаний, но потом мой конь имел неосторожность продавить ее копытом.

Это я говорю только к тому, чтобы показать вам, что никогда я не был грубым солдафоном вроде Раппа или Нея. Само собой, когда я валялся на земле в лагере разбойников, у меня не было ни времени, ни охоты размышлять о таких вещах. Меня бросили под дерево, трое головорезов уселись рядом на корточках и покуривали сигары. Я не знал, что делать, За всю мою службу я, наверное, и десяти раз не бывал в таком отчаянном положении. «Мужайся, мой храбрый мальчик, — твердил я себе. — Мужайся! Тебя произвели в полковники в двадцать восемь лет не за то, что ты танцевал котильоны. Ты человек особенный, Этьен; ты выходил невредимым более чем из двухсот переделок, и этот маленький камуфлет, конечно, будет не последним». Я стал жадно вглядываться в окружающее, стараясь найти путь к спасению, и вдруг увидел нечто такое, что меня ошеломило.

Как я уже сказал, посреди полянки пылал большой костер. Огонь и луна хорошо освещали все вокруг. На другой стороне поляны стояла высокая сосна, которая привлекла мое внимание потому, что ее ствол и нижние ветки были подсвечены, словно под ней горел огонь. Основание ствола скрывали за собой кусты. Так вот, разглядывая сосну, я, к своему удивлению, увидел, что над кустами торчит носками кверху пара прекрасных кавалерийских сапог, очевидно, привязанных к дереву, как я подумал вначале. Но приглядевшись, я заметил, что они приколочены длинными гвоздями. И вдруг я с ужасом понял, что сапоги не пустые, и, чуть наклонив голову вправо, увидел того, кто был прибит к дереву и для кого был зажжен внизу огонь. Не очень-то приятно рассказывать и думать о таких ужасах, друзья мои, и я вовсе не хочу, чтобы ночью вас мучили кошмары, но вам будет трудно представить себе все происходящее, если я не покажу вам, что за люди были эти испанские герильясы и какими способами они вели войну. Скажу только, что я понял, почему лошадь мсье Видаля оказалась в роще без хозяина, и надеялся, что он встретил свою страшную смерть с достоинством и мужеством, как настоящий француз.

Сами понимаете, друзья, это зрелище меня не слишком развеселило. Там, в пещере, перед главарем разбойников, я был так взбешен, узнав о мучительной смерти молодого Субирона, одного из самых славных малых, которые когда-либо перекидывали ногу через седло, что ничуть не думал о собственной участи. Вероятно, было бы дипломатичнее разговаривать с этим мерзавцем вежливо, но теперь уже дела не поправишь. Пробка вынута, и надо выпить вино до дна. Ведь если даже безобидный интендант нашел такую смерть, на что же могу надеяться я, переломивший хребет их лейтенанту? Нет, конечно, я обречен, и единственное, что мне осталось, — это сохранять достоинство. Пусть это чудовище убедится, что Этьен Жерар умер так же, как и жил, и что по крайней мере хоть один пленник не сробел перед ним. Я лежал и думал о девушках, которые будут меня оплакивать, о своей дорогой матушке, о том, какую незаменимую потерю понесет и мой полк и сам император, и я не стыжусь признаться, что всплакнул при мысли о всеобщем горе, которое вызовет моя преждевременная гибель.

Но вместе с тем я зорко наблюдал за всем, что творилось вокруг, выискивая что-нибудь такое, что могло сослужить мне службу. Не такой я человек, чтобы лежать, как хворая лошадь в ожидании живодера с тесаком! Изо всех сил напрягая мускулы, я чуть-чуть расслабил веревку, связывавшую мне щиколотки, потом другую, которой были скручены мои запястья, и одновременно осматривался кругом. Одно мне было очевидно: гусар без лошади — это лишь полчеловека, а вторая моя половина мирно паслась шагах в тридцати от меня. Затем я приметил еще одно обстоятельство. Тропа, по которой мы спустились с гор, была так крута, что лошадь могла бы взобраться по ней с большим трудом и только шагом, зато дорога в другую сторону более ровно и отлого спускалась в долину. Будь у меня в руках сабля да сумей я вдеть ногу вон в то стремя, один стремительный рывок мог бы спасти меня от этих горных хищников.

Пока я раздумывал об этом и старался ослабить веревки на руках и ногах, из грота вышел главарь и, подойдя к стонавшему на земле у костра лейтенанту, заговорил с ним; потом оба кивнули головой и поглядели в мою сторону. Главарь что-то сказал своей шайке; бандиты громко захохотали и захлопали в ладоши. Все это выглядело зловеще, и я обрадовался, почувствовав, что почти освободил руки, — при желании я мог легко сбросить веревку. С ногами дело обстояло хуже: стоило мне напрячь мускулы, как раненую щиколотку пронзала такая боль, что я грыз усы, чтобы не закричать. Оставалось только лежать полусвязанным и смотреть, какой оборот примет дело.

Поначалу я не мог догадаться, что они затевают. Один из негодяев вскарабкался на высокую сосну с краю поляны и обвязал ее ствол канатом. Потом он таким же манером обвязал сосну с другой стороны поляны. Два конца каната свисали с сосен, и я не без любопытства и чуть-чуть тревожно ждал, что будет дальше. Вся банда уцепилась за конец каната и тянула его вниз, пока сильное молодое дерево не согнулось дугой; тогда они обкрутили канат вокруг пня и завязали его. Точно так же они согнули и второе дерево — обе вершины оказались всего в нескольких футах одна от другой, хотя, как вы понимаете, стоило только отпустить канаты — и деревья пружинисто взмыли бы вверх. И тут я разгадал дьявольский план злодеев.

— Я полагаю, вы человек сильный, полковник, — с отвратительной улыбкой сказал главарь, подойдя ко мне.

— Если вы будете добры снять с меня веревки, — ответил я, — я покажу вам, силен я или нет.

— Нас всех очень интересует, сильнее ли вы этих молодых сосенок, — сказал он. — Видите ли, мы хотим привязать каждую к вашим щиколоткам и отпустить деревья. Если вы сильнее их, тогда, конечно, вы останетесь целы и невредимы; с другой стороны, если деревья окажутся сильнее, то нам на память останутся две ваши половины по обеим сторонам нашей маленькой полянки.

Он засмеялся, и, увидев это, все остальные оглушительно захохотали. Даже теперь, когда на меня находит мрачное настроение или меня трясет застарелая литовская малярия, я вижу во сне эти рожи с жестокими глазами и белыми зубами, блестевшими при свете костра.

Поразительно, как обостряются чувства в решающие минуты; это я не раз слыхал и от других. Я убежден, что никогда человек не живет так напряженно, так сильно, как в те мгновенья, когда его ждет жестокая, мучительная смерть. Я чувствовал смолистый запах веток, я видел каждый сучок, лежавший на земле, я слышал шелест хвои так отчетливо, как никогда ничего не видел, не слышал и не чувствовал в минуты опасности. И поэтому раньше всех других, раньше, чем ко мне обратился главарь, я услышал глухой равномерный шум, далекий, но приближающийся с каждой секундой. Сначала это был просто неясный гул, но когда убийцы стали развязывать мне ноги, чтобы отвести к месту казни, я уже ясно, как никогда в жизни, слышал топот копыт, звяканье уздечек и звон сабель, бьющихся о стремена. Разве мог я, служивший в легкой кавалерии с тех пор, как на верхней губе у меня появился пушок, не узнать звуков, сопровождающих кавалеристов на марше?

— На помощь, товарищи, на помощь! — закричал я. Меня били по губам, меня пытались оттащить под деревья, но я все же кричал: — На помощь, мои храбрые ребята! На помощь, дети мои! Здесь убивают вашего полковника!

От ран, от пережитых тревог я был словно в полубреду и ничуть не сомневался, что сейчас на поляну выедут пятьсот моих гусар с литаврами и прочим.

Но увидел я то, чего меньше всего ожидал. На поляну вылетел красивый молодой человек на великолепной чалой лошади. У него было свежее, на редкость приятное и благородное лицо и на редкость изящная осанка, пожалуй, даже похожая на мою. На нем был странный мундир, когда-то, очевидно, сплошь красный, а теперь порыжелый и местами ставший цвета сухого дубового листа. Однако эполеты его были окаймлены золотым кружевом, и на голове была блестящая каска с кокетливым белым пером сбоку гребня. За ним скакали четыре всадника в таких же мундирах — все гладко выбритые, с круглыми, приятными лицами; мне они показались похожими скорее на монахов, чем на драгун. Повинуясь краткому резкому приказу, они остановились, звеня оружием, а первый юноша галопом поскакал вперед, к костру, бросавшему отсветы на его энергичное лицо и прекрасную голову его коня. По странным мундирам я, конечно, сразу догадался, что это англичане. Я впервые видел англичан, но их уверенность и властность убедили меня в том, что все, что я о них слышал, сущая правда, и они превосходные противники.

— Эй, эй! Что за игру вы тут затеяли? — закричал молодой офицер на довольно скверном французском. — Кто это зовет на помощь и что вы собираетесь с ним делать?

Только тут я понял, что должен благословлять Обрайена, потомка ирландских королей, который потратил несколько месяцев на то, чтобы научить меня английскому языку. Ноги мои были развязаны, мне осталось лишь высвободить из веревок руки, и я бросился вперед, схватил свою саблю, которая валялась у костра, и вскочил на лошадь бедного Видаля. Да, несмотря на раненую щиколотку, я, не вдевая ногу в стремя, одним махом очутился в седле. Прежде чем разбойники успели взвести курки пистолетов, я сорвал поводья с ветки и через секунду оказался перед английским офицером.

— Я сдаюсь вам, сэр, — воскликнул я, хотя должен сказать, что мой английский был ничуть не лучше его французского. — Если вы взглянете на ту сосну налево, вы увидите, что делают эти негодяи с достойными джентльменами, попавшими им в лапы.

Вспыхнувший костер осветил в это время несчастного Видаля — чудовищное зрелище, которое может привидеться только в кошмарном сне.

— О черт! — воскликнул молодой офицер.

— О черт! — подхватили остальные четверо. Это восклицание значит у них то же самое, что у нас «О боже!».

Взвизгнули пять сабель, выдернутые из ножен, и четверо всадников сомкнули ряд. Один из них, с шевронами сержанта, хлопнул меня по плечу.

— Дерись за свою шкуру, лягушатник, — сказал он.

Ах, как было славно чувствовать между колен бока лошади, а в руке — саблю! Я взмахнул ею и закричал от восторга. Главарь герильясов выступил вперед, улыбаясь своей гнусной улыбкой.

— Ваше превосходительство, конечно, понимает, что этот француз — наш пленник, — сказал он.

— Ты подлый разбойник, — ответил англичанин, замахиваясь на него саблей. — Какой позор, что у нас такие союзники! Клянусь богом, если бы лорд Веллингтон был того же мнения, мы бы вздернули тебя на первом же суку!

— А мой пленник? — вкрадчивым тоном спросил негодяй.

— Он поедет с нами в лагерь англичан.

— Позвольте шепнуть вам на ухо два слова, прежде чем вы уедете.

Он подошел к молодому англичанину и вдруг, повернувшись с быстротою молнии, выстрелил из пистолета мне в голову. Пуля скользнула по волосам и насквозь пробила мой кивер. Мерзавец, видя, что промахнулся, поднял пистолет и хотел было швырнуть его в меня, но тут английский сержант, сильно размахнувшись, почти снес ему голову саблей. Не успела кровь его пролиться на землю и не успело затихнуть последнее его проклятие, как вся шайка бросилась на нас, но несколько ударов наотмашь, несколько скачков, и мы, благополучно выбравшись с поляны, помчались по извилистой дороге, ведущей в долину.

Когда ущелье осталось далеко позади и перед нами расстилались открытые поля, мы решили остановиться и проверить состояние нашего маленького отряда. Что до меня, то хотя я был ранен и измучен, сердце мое колотилось от гордости, а грудь под мундиром распирало от радости, что я, Этьен Жерар, оставил этим разбойникам кое-какие памятки на всю жизнь. Клянусь честью, они еще крепко подумают, прежде чем поднять руку на кого-нибудь из Третьего гусарского полка. Я был в таком раже, что обратился к храбрым англичанам с маленькой речью и объяснил им, кого они выручили из беды. Я собирался еще сказать о доблести и отзывчивости отважных англичан, но офицер перебил меня.

— Ладно, ладно, — сказал я. — Есть раненые, сержант?

— Лошадь рядового Джонса ранена пулей в бабку.

— Рядовой Джонс поедет с нами. Сержанту Холлидэю с рядовыми Харвэем и Смитом держать вправо, пока они не встретят кавалерийский пост немецких гусар.

Трое англичан со звяканьем поскакали в сторону, а мы с офицером в сопровождении ехавшего поодаль рядового на раненой лошади направились прямо к лагерю англичан. Очень скоро мы разговорились, так как с самого начала понравились друг другу. Он был знатного происхождения, этот храбрый малый; лорд Веллингтон послал его разведать, нет ли признаков нашего наступления через горы. В бродячей жизни вроде моей есть одно преимущество: можно понабраться всяких знаний, которые отличают человека светского от всех прочих. Я, например, почти не встречал французов, которые умели бы правильно выговорить какой-нибудь английский титул. Если б я столько не странствовал, я бы не мог сказать с уверенностью, что этого молодого человека звали его светлость Милор сэр Рассел, Барт[2], — последнее слово означает титул, так что я всегда, обращаясь к нему, говорил «Барт», как испанцы говорят «дон».

Мы ехали в лунном свете роскошной испанской ночи и говорили по душам, словно родные братья. Мы были одного возраста, оба из легкой кавалерии (его полк назывался «Шестнадцатый драгунский»), у обоих были одни и те же надежды и стремления. Ни с кем еще я не сходился так быстро, как с Бартом. Он сказал мне имя любимой девушки, с которой он встречался в каких-то садах под названием Воксхолл[3], а я, в свою очередь, поведал ему о малютке Корали из Оперы. Он вынул из-за пазухи локон, а я подвязку. Затем мы чуть не поссорились из-за гусар и драгун, потому что он неимоверно гордился своим полком, — если б вы видели, как он скривил губы и схватился за эфес сабли, когда я пожелал, чтобы его полк никогда не имел несчастья столкнуться с Третьим гусарским. Наконец, он заговорил о том, что у англичан называется спортом, и рассказал мне, как он терял деньги, споря, какой из петухов победит или который из дерущихся побьет другого, так что я только рот разевал от изумления. Я просто диву давался его готовности биться от заклад по любому поводу; когда мне случилось увидеть падающую звезду, он тотчас же предложил спорить на двадцать пять франков, что увидит больше падающих звезд, чем я, и унялся только после того, как я сказал, что мой кошелек остался у разбойников.

Так мы дружески болтали, пока не начала заниматься заря, и тут мы вдруг услышали где-то впереди громкий ружейный залп. Местность была неровная, скалистая, и хотя ничего не было видно, я предположил, что началось генеральное сражение. Барт посмеялся надо мной и сказал, что залп донесся из лагеря англичан, где все солдаты каждое утро разряжают оружие, чтобы насыпать сухую затравку.

— Еще миля — и мы подъедем к сторожевым постам, — сказал он.

При этих словах я оглянулся и понял, что, пока мы скакали, увлекшись приятной беседой, драгун на хромой лошади так отстал, что потерялся из виду. Я поглядел по сторонам, но во всей этой обширной скалистой долине не было ни души, кроме меня и Барта, — оба мы, конечно, были хорошо вооружены и сидели на хороших лошадях. Я призадумался, так ли необходимо в конце концов, чтобы я проехал эту милю, которая приведет меня к британским сторожевым постам. Тут я хочу кое-что пояснить вам, друзья, чтобы вы не подумали, будто я мог совершить бесчестный или неблагородный поступок по отношению к человеку, который вызволил меня из разбойничьих рук. Вы должны помнить, что самый важный долг — это долг офицера перед своими солдатами. Надо вам также иметь в виду, что война — это игра с твердыми правилами, и за нарушение этих правил человек расплачивается своей честью. К примеру, дав слово, я был бы бесчестным негодяем, если бы подумывал о побеге. Но слова с меня никто не брал. От излишней доверчивости и к тому же зная, что сзади плетется хромая лошадь, Барт позволил мне стать с ним на дружескую ногу. Будь он моим пленником, я обращался бы с ним так же любезно, как и он со мной, но в то же время, отдавая должное его предприимчивой смелости, отобрал бы у него саблю и позаботился бы, чтобы рядом был хоть один страж. Я придержал лошадь и, объяснив ему все это, спросил, видит ли он тут хоть какое-нибудь нарушение чести.

Он задумался и несколько раз повторил то, что говорят англичане, когда хотят сказать «боже мой».

— Значит вы собираетесь удрать? — спросил он.

— Да, если у вас нет возражений.

— Единственное возражение, которое я могу придумать, — сказал он, — это то, что если вы попытаетесь бежать, я снесу вашу голову прочь.

— В эту игру могут играть двое, дорогой Барт, — ответил я.

— Тогда посмотрим, кто из нас играет лучше! — воскликнул он, обнажая саблю.

Я вытащил свою, твердо решив, что не нанесу и царапины этому славному юноше и к тому же моему благодетелю.

— Имейте в виду, — сказал я, — вы говорите, что я ваш пленник, но с таким же основанием я могу утверждать, что вы мой пленник. Мы здесь одни, и хотя я не сомневаюсь, что вы превосходно владеете саблей, но вам вряд ли удастся устоять против лучшего клинка в шести бригадах легкой кавалерии.

В ответ он попытался нанести мне удар по голове. Я отразил удар и срезал половину его пера. Он сделал выпад, целясь мне в грудь. Я отвел его клинок и смахнул саблей другую половину пера.

— Перестаньте дурачиться, черт вас возьми! — крикнул он, когда я повернул лошадь в сторону.

— А зачем вы стараетесь проткнуть меня? — спросил я. — Вы же видите, что я не хочу рубиться.

— Прекрасно! — ответил он. — Но вы должны ехать со мной в лагерь.

— Ноги моей не будет в вашем лагере, — сказал я.

— Ставлю девять против четырех, что вы там будете! — воскликнул он и поскакал ко мне с саблей в руке.

Его слова навели меня на неожиданную мысль. Почему бы нам не решить дело каким-нибудь более приятным способом, чем рубка на саблях? Барт вынуждал меня ранить его, иначе он непременно ранит меня. Я ускользнул от его натиска, хотя конец его сабли был всего в каком-нибудь дюйме от моей шеи.

— Я хочу вам кое-что предложить! — крикнул я. — Давайте бросим кости, и пусть они решат, кто чей пленник.

Он улыбнулся. При такой любви к спорту это было вполне в его духе.

— Где ваши кости? — крикнул он.

— У меня их нет.

— У меня тоже. Зато есть карты.

— Пусть будут карты, — сказал я.

— А во что будем играть?

— Решайтесами.

— Тогда в экарте, это самая лучшая игра.

Я согласился и не мог удержаться от улыбки: во всей Франции не найдется и трех человек, которые бы сравнялись со мной в этой игре. Когда мы спешились, я сказал об этом Барту. Он тоже улыбнулся.

— Я считался лучшим игроком у себя на родине, — сказал он. — Если при равных силах вы сумеете выиграть, значит, вы заслуживаете права на побег.

Мы привязали лошадей и уселись по обе стороны большого плоского камня. Барт вынул из кармана колоду карт; достаточно было взглянуть, как он тасует, чтобы убедиться, что передо мной далеко не новичок. Мы по очереди сняли, сдавать выпало ему.

Клянусь честью, при такой ставке стоило играть. Барт хотел еще добавить по сто золотых монет за игру, но что там деньги, когда от карт сейчас зависела судьба Этьена Жерара? Мне чудилось, будто все, кто был заинтересован в исходе этой игры — моя матушка, мои гусары, Шестой армейский корпус, Ней, Массена, даже сам император, — окружили нас кольцом в этой безлюдной долине. Боже, какой удар будет для всех и каждого, если мне не пойдет карта! Но я в себе не сомневался — как игрок в экарте я был не менее известен, чем как фехтовальщик, и, кроме старого Буве из Бершенийского гусарского, который выиграл у меня шестьдесят шесть партий из ста пятидесяти, я обыгрывал всех подряд.

Первую партию я выиграл легко, хотя, признаться, мне шла карта, и мой противник ничего не мог поделать. Во второй партии я играл, как никогда, и хитростью выудил себе взятку, но Барт забрал все остальные, записал себе очко за короля и во второй сдаче остался ни при чем. Клянусь честью, мы вошли в такой азарт, что он бросил перед собой каску, а я ранец.

— Ставлю свою чалую кобылу против вашего вороного! — сказал он.

— Идет! — ответил я.

— Саблю против сабли.

— Идет! — ответил я.

— Седло, уздечку и стремена! — воскликнул он.

— Идет! — крикнул я.

Я заразился от него этим спортом. Я бы поставил моих гусар против его драгун, если бы их можно было закладывать.

И тут началась великая игра. О, он умел играть, этот англичанин, — его игра стоила такой ставки. Но я, друзья мои, я был великолепен! Из пяти очков, которые мне нужно было набрать, чтобы выиграть игру, я при первой же сдаче взял три. Барт грыз усы и барабанил пальцами по камню, а мне уже казалось, что я опять вместе со своими сорвиголовами. При второй сдаче ко мне пришел козырный король, но я потерял две взятки, и счет был четыре моих очка против его двух. Открыв карты следующей сдачи, я радостно вскрикнул. «Если с такими картами я не выиграю свою свободу, — подумал я, — значит, я только того и заслуживаю, что просидеть всю жизнь в плену».

Дайте мне карты, хозяин, я разложу их на столе, и вы все поймете.

Вот что было у меня в руках: валет и туз треф, дама и валет бубен и король червей. Заметьте, что козыри были трефы, а мне не хватало лишь одного очка, чтобы получить свободу. Барт понимал, что наступила решающая минута; он расстегнул свой мундир. Я сбросил свой доломан на землю. Он пошел десяткой пик. Я взял ее козырным тузом. Одно очко в мою пользу. Чтобы сыграть правильно, надо было избавиться от козырей, и я пошел с валета. Он шлепнул его дамой, и мы оказались в равном положении. Он пошел восьмеркой пик; я мог только сбросить даму бубен. Но тут появилась семерка пик, и у меня на голове встали волосы дыбом. У каждого на руках осталось по королю. У меня были прекрасные карты, а он обыграл меня с худшими и получил два очка! Мне хотелось кататься по земле от злости! Да, в Англии в 1810-м здорово играли в экарте, это говорю вам я, бригадир Жерар!

Перед последней партией у нас было по четыре очка. Сейчас все решит сдача. Он отстегнул пояс, я сбросил портупею. Он держался хладнокровно, этот англичанин, и я старался быть таким же, но пот со лба щипал мне глаза. Сдавать должен был он, и, признаться, друзья мои, у меня так дрожали руки, что я едва собрал свои карты с камня. Но когда я на них взглянул, что же я увидел прежде всего? Короля, короля, спасительного короля треф! Я уже открыл было рот, чтобы заявить об этом, но увидел лицо моего партнера и слова застыли у меня на губах.

Он держал карты в руке, но челюсть его отвисла, а глаза с невыразимым ужасом и изумлением смотрели куда-то поверх моей головы. Я круто обернулся и тоже остолбенел.

Совсем близко от нас, метрах в пятнадцати, не больше, стояли три человека. Один из них, хорошего роста, но не слишком высокий — примерно такой, как я, — был в темном мундире и маленькой треугольной шляпе, с белым перышком сбоку. Но меня ничуть не занимало, как он был одет. Его лицо, его впалые щеки, орлиный нос, властные голубые глаза и тонкий, прямой, словно ножом прорезанный, рот — все говорило о том, что это человек выдающийся; таких, быть может, один на миллион. Из-под насупленных бровей он бросил такой взгляд на беднягу Барта, что у того из ослабевших пальцев вывалились карты. Рядом стояли еще двое: один в ярко-красном мундире, с твердым смуглым лицом, словно вырезанным из старого дуба, другой — дородный, красивый, с пышными бакенбардами, в голубом мундире с золотыми галунами. Немного поодаль три ординарца держали трех лошадей, а позади ожидал эскорт из нескольких драгун.

— Что это за чертовщина, Крауфорд? — спросил худощавый в темном.

— Слышите, сэр? — воскликнул человек в красном мундире. — Лорд Веллингтон желает знать, что все это значит?

Несчастный Барт принялся объяснять, что произошло, но каменное лицо не смягчилось.

— Хороши дела, Крауфорд, нечего сказать! — оборвал его Веллингтон. — В армии надо соблюдать дисциплину, сэр. Отправляйтесь в штаб и доложите, что вы арестованы.

Барт сел на коня и, повесив голову, поехал прочь. Это было ужасно. Я не мог этого вынести. Я бросился к английскому генералу и стал молить его за друга. Я сказал, что я, полковник Жерар, воочию убедился в отваге этого молодого офицера. О, мое красноречие могло бы растопить самое холодное сердце; я сам растрогался до слез, но ничуть не растрогал его. Голос мой упал, я больше не мог произнести ни слова.

— Сколько полагается у вас во французской армии нагружать на мула, сэр? — спросил он.

Вот и все, что флегматичный англичанин сказал в ответ на мою пылкую речь. Так он ответил на слова, от которых француз уже плакал бы у меня на плече.

— Сколько полагается у вас нести мулу? — спросил человек в красном мундире.

— Двести десять фунтов, — ответил я.

— Значит, вы очень плохо их нагружаете, — заметил лорд Веллингтон. — Отведите пленника к драгунам.

Драгуны окружили меня, а я — я сходил с ума при мысли, что выигрыш был мне обеспечен и сейчас я мог быть свободным. Я протянул карты генералу.

— Взгляните, милорд! — воскликнул я. — Ставкой была моя свобода, и я выиграл, так как, сами видите, мне достался король!

Его худое лицо впервые смягчила слабая улыбка.

— Наоборот, — сказал он, садясь на лошадь, — выиграл я, так как, сами видите, это вы достались моему королю.

Глава IV Как бригадир достался королю

Мюрат был, конечно, превосходным кавалерийским офицером, но слишком любил франтить, а франтовство часто портит хороших солдат. Лассаль тоже был отважным командиром, но его погубило вино и шальные выходки. Но я, Этьен Жерар, никогда не грешил чрезмерным щегольством и в то же время не позволял себе пьянствовать — разве только по случаю окончания кампании или встречи со старым товарищем по оружию. Поэтому если бы не моя скромность, я мог бы сказать, что был одним из самых достойных офицеров в кавалерии. Правда, я так и не пошел дальше командира бригады, но, так ведь ни для кого не секрет, что далеко пошли только те, кому выпала удача участвовать в самых первых кампаниях императора. Кроме Лассаля, Лабо и Друэ, я, пожалуй, не помню генерала, который не стал бы известен еще до Египетского похода. Даже я, при всех моих блистательных качествах, дослужился только до бригадира да еще имею особую почетную медаль, которую я получил из рук самого императора и храню дома в кожаном кошельке.

Но хотя я так и не поднялся выше, мои достоинства хорошо известны тем, кто со мной служил, а также и англичанам. Вчера я вам рассказывал, как я попался им в плен; после того они неусыпно сторожили меня в Опорто и уж, поверьте, делали все возможное, чтобы такой грозный противник не ускользнул из их рук. Десятого августа они посадили меня под стражей на транспортное судно и отправили в Англию, где до конца месяца держали в огромной тюрьме, которую специально для нас выстроили в Дартмуре! «L`hôtel Français, et Pension[5]» — так мы ее называли, — сами понимаете, мы все были храбрыми солдатами и не вешали нос, даже попав в беду.

В Дартмуре содержались только те офицеры, которые отказались подписать обязательство о неучастии в войне против англичан; большинство же узников составляли моряки и рядовые солдаты. Вы, наверное, спросите: почему я отказался дать такое обязательство и лишил себя возможности жить так же комфортабельно, как большинство моих собратьев-офицеров? На то у меня были две причины, и обе достаточно важные.

Во-первых, я был крепко уверен в себе и не сомневался, что мне удастся бежать, Во-вторых, моя семья, кроме доброго имени, никогда не имела другого богатства, и я не мог бы заставить себя брать хоть что-нибудь из крошечного дохода моей матушки. С другой стороны, годится ли, чтобы такого человека, как я, в английском провинциальном городишке затмевали тамошние обыватели или чтобы я, ухаживая за дамами, которые, конечно, стали бы ко мне льнуть, не имел ни гроша в кармане! Вот по этим причинам я и предпочел похоронить себя в ужасной Дартмурской тюрьме. Сейчас я хочу рассказать вам о моих приключениях в Англии, и вы увидите, оправдались ли слова лорда Веллингтона, сказавшего, что я достался английскому королю.

Сначала должен вам сказать, что если бы я не решил поведать вам о том, что приключилось со мной, я мог бы до утра рассказывать вам историю о Дартмуре и о диковинных вещах, которые происходили в этой тюрьме. Это было одно из самых странных мест на свете, ибо там, посреди необозримых пустошей, собралось семь или восемь тысяч людей, и все это были, как вы понимаете, воины, люди бывалые и мужественные. Тюрьму окружала двойная стена, и ров, и часовые, и стража, но, клянусь честью, разве можно держать людей взаперти, словно кроликов в клетке! Они бежали по двое, по десять, и по двадцать, и тогда начинали палить пушки, и мчались на розыски целые отряды, а мы, оставшиеся, смеялись, плясали и кричали «Vive l`Empereur!»[6], пока часовые, разозлившись, не наставляли на нас ружья. Тогда мы устраивали мятежи, и из Плимута присылали пехоту и орудия, а мы еще громче орали «Vive l`Empereur!», словно надеясь, что нас услышат в Париже. В Дартмуре у нас были веселые минуты, и мы старались, чтобы тем, кто нас сторожил, тоже было нескучно.

Надо вам сказать, что у заключенных был свой Суд Справедливости, в котором разбирались преступления и назначалась кара. У нас карались воровство и ссоры, но строже всего — предательство. Когда я прибыл в Дартмур, там находился некий Менье из Реймса, который выдал пленных, задумавших бежать. В ту ночь из-за какой-то невыполненной формальности его не отделили от остальных узников и, как он ни плакал, ни выл, ни ползал на коленях, его оставили среди товарищей, которых он предал. Ночью состоялся суд, где обвинение произносилось шепотом, защитник говорил шепотом, у обвиняемого был во рту кляп, а судья был невидим. Утром, когда за предателем пришли с приказом об освобождении, от него почти ничего не осталось. Изобретательный был народ, эти узники, и умели управляться по-своему.

Мы, офицеры, однако, жили в отдельном флигеле и являли собой довольно пестрое общество. Нам оставили мундиры, и здесь были представлены все роды войск, которыми командовали Виктор, Массена или Ней, а некоторые сидели здесь с тех пор, как Жюно был разбит под Вимьерой. Здесь были егеря в зеленых мундирах, и гусары, вроде меня, и драгуны в синем, и уланы в мундирах с белой грудью, вольтижеры и гренадеры, артиллеристы и саперы. Но больше всего было морских офицеров, так как англичане чаще побеждали нас на морях. Я не понимал, в чем тут дело, пока мне самому не пришлось плыть из Опорто в Плимут; семь дней я лежал на спине и не смог бы шевельнуться, даже если бы на моих глазах похищали знамя нашего полка. Только из-за такого предательского шторма Нельсон и одержал над нами верх.

Не успел я прибыть в Дартмур, как начал строить планы, как бы выбраться оттуда, и можете мне поверить, что с моей сообразительностью, развитой вдобавок двенадцатью годами войны, я очень скоро нашел способ бегства.

Прежде всего надо вам сказать, что у меня было очень большое преимущество — я немножко умел говорить по-английски. Я выучился этому за несколько месяцев перед осадой Данцига у адъютанта Обрайена из Ирландского полка, потомка древнего королевского рода. За небольшой срок я научился довольно бегло болтать — я вообще могу быстро усвоить все, что угодно, если уж захочу. Через каких-нибудь три месяца я мог не только объясняться, но и употреблять английские идиомы. Обрайен научил меня говорить «Разгрызи меня бог» — это все равно, что по-нашему «Ma foi»[7] и еще: «Исчадие гада», что значит «Ventre bleu»[8]. Не раз я видел, как англичане улыбались от удовольствия, слыша, что я говорю точь-в-точь, как они.

Нас, офицеров, помещали по двое в камере, что мне не слишком нравилось, так как моим сожителем оказался высокий молчаливый малый по имени Бомон из полевой артиллерии, попавший в плен к англичанам под Асторгой.

Редко мне приходилось встречать человека, с которым я не мог подружиться, потому что и нрав и манера держаться у меня… ну, да вы сами знаете. Но этот Бомон никогда не смеялся моим шуткам, не сочувствовал моим горестям, — он сидел и смотрел на меня угрюмым взглядом, и в конце концов я начал думать, что после двух лет заключения он тронулся умом. Ах, как мне хотелось, чтобы вместо этой мумии со мной был старый Буве или кто-нибудь из моих товарищей-гусар! Но ничего не поделаешь, приходилось мириться и с таким компаньоном, к тому же было ясно, что никакой побег невозможен, если он не будет в нем участвовать, иначе что бы я мог сделать, постоянно находясь у него на глазах? Я заговорил о побеге сначала обиняками, потом напрямик, и мне показалось, что я убедил его действовать со мной заодно.

Я исследовал стены, исследовал пол и потолок, но сколько я их ни ощупывал и ни выстукивал, всюду они были одинаково толстыми и непроницаемыми. Дверь была железная, запиралась на замок с пружиной, в ней была маленькая решетка, сквозь которую дважды в ночь заглядывал часовой. В камере стояли две койки, две табуретки, два умывальника — и больше ничего. Мне и этого было достаточно — разве я привык к лучшему за двенадцать лет походной жизни? Но как мне выбраться отсюда? Каждую ночь я думал о своих пятистах гусарах, и мне снились страшные сны: то все мои гусары оказывались без сапог, то всех лошадей раздуло от отравы, то у них воспалились копыта или же все шесть эскадронов в присутствии императора перепутали строй. Я просыпался в холодном поту и снова начинал ощупывать и простукивать стены, ибо я знал, что нет трудности, которую нельзя преодолеть с помощью изобретательного ума и пары ловких рук.

Единственное окошко нашей камеры было так мало, что в него не пролез бы и ребенок; к тому же посредине оно было разделено толстым железным брусом. Как видите, в смысле побега оно сулило немного надежды, но я все больше убеждался, что наши попытки надо начинать именно с него. Словно для того, чтобы еще ухудшить дело, окошко выходило во двор для прогулок, обнесенный двумя высокими стенами. И все же, стоя за Рейном, пора говорить о Висле, как я сказал моему угрюмому товарищу. Поэтому я отломал от койки маленькую железку и принялся отбивать штукатурку вверху и у основания оконного бруса. Я трудился три часа подряд, потом, заслышав шаги тюремщика, бросался на койку и немного погодя снова принимался за работу, а через три часа опять делал перерыв. Бомон оказался столь медлительным и неуклюжим, что мне пришлось рассчитывать только на себя.

Я представлял себе, что за окошком меня ждет Третий гусарский полк, с литаврами и знаменами, с леопардовыми чепраками на конях. И тогда я работал как одержимый, пока моя железка не покрывалась засохшей кровью, словно ржавчиной. Так, ночь за ночью я долбил окаменевшую штукатурку и прятал куски в подушку, пока не настала минута, когда железный брус стал шататься; тогда я рванул его изо всех сил и выломал. Это было первым шагом к свободе.

Вы спросите меня, к чему все это, если в окошко не мог бы пролезть даже ребенок. Я вам отвечу. Выломав брус, я добыл сразу две вещи: инструмент и оружие. С помощью инструмента можно было расшатать камни, которыми было облицовано окно. Оружием я могу защищаться, когда вылезу через это окно. Итак, теперь я принялся за камни и долбил вокруг них заостренным концом бруса, пока не отбил всю известку. Само собой, днем я все убирал на место, и тюремщик не видал на полу ни песчинки. Так прошло почти три недели, и наконец я высвободил камень, в неописуемом восторге вытащил его и в окошко, сквозь которое раньше виднелось четыре звезды, увидел целых десять. Теперь все было готово; я поставил камень на место, смазав его края жиром и сажей, чтобы скрыть трещины там, где прежде была известь. Через три ночи должна была скрыться луна, и это, конечно, было самое лучшее время для попытки к бегству.

В том, что я спущусь во двор, я не сомневался; гораздо больше меня беспокоило, как я оттуда выйду. Слишком унизительно было бы после всех стараний снова оказаться в этой дыре, уже без всякой надежды, или же быть схваченным стражей, которая бросит меня в одну из сырых подземных камер, предназначенных для тех, кто пытался бежать. Я стал обдумывать всевозможные планы. Как вам известно, у меня никогда не было случая показать себя в качестве генерала. Иногда, после стакана-другого вина, я убеждаюсь, что способен придумывать самые неожиданные комбинации и что если бы Наполеон в свое время поручил мне армейский корпус, его судьба могла бы сложиться иначе. Но как бы то ни было, а что касается маленьких военных хитростей и смекалки, необходимой офицеру легкой кавалерии, то тут я могу потягаться с кем угодно. И вот тогда-то эти качества мне пригодились, и я не сомневался, что они меня не подведут.

Внутренняя стена, по которой мне предстояло вскарабкаться, была высотой в двенадцать футов, сложена из кирпичей и по верху утыкана железными шипами на расстоянии трех дюймов один от другого. Внешнюю стену я мог рассмотреть только мельком, раза два, когда ворота дворика для прогулок были открыты. Она, видимо, была такой же вышины и с такими же шипами наверху, от внутренней до внешней стены было больше двадцати футов, и у меня имелись основания полагать, что в этом промежутке часовых не было, они стояли у ворот. Однако я знал, что снаружи стена оцеплена солдатами. Видите, друзья, какой мне попался крепкий орешек, и раздавить его было нечем, кроме пары собственных рук.

Я возлагал все надежды на рост моего сотоварища, Бомона. Я уже говорил, что он был очень высок, не меньше шести футов росту, и казалось, что если я взберусь ему на плечи и как-нибудь зацеплюсь за острые железки, то смогу перелезть через стену. Но удастся ли мне перетащить потом грузного Бомона? Это был вопрос первостепенной важности, так как если я затеваю что-нибудь вместе с товарищем, то пусть даже я не питаю к нему нежных чувств, все равно ничто на свете не заставит меня покинуть его. Если я взберусь на стену, а он не сможет последовать за мной, я буду вынужден вернуться за ним. Впрочем, судя по всему, его это нисколько не тревожило, и я надеялся, что он уверен в своей ловкости.

Не менее важно было знать, какой часовой будет дежурить перед моим окошком в ту ночь, когда мы начнем осуществлять свою попытку. Часовых сменяли каждые два часа, чтобы не притуплялась их бдительность; я очень пристально наблюдал за ними каждую ночь из окошка и убедился, что они ведут себя по-разному. Одни были все время настороже, так, что даже крыса не могла пробежать через двор незамеченной; другие же думали только о своих удобствах и, опершись на ружье, сладко спали, словно у себя дома в пуховой постели. Среди них был один, неповоротливый толстяк, который, прикорнув в тени под стеной, так крепко спал все два часа, что не слышал даже, как я бросал из окошка к его ногам куски штукатурки. Нам повезло: этот часовой должен был дежурить от двенадцати до двух в ту ночь, на которую мы назначили побег.

В последний день меня охватило такое сильное нервное возбуждение, что никак не мог взять себя в руки и беспрерывно бегал по камере, словно мышь в клетке. Мне чудилось, что вот-вот тюремщик обнаружит расшатанный железный брус или часовой заметит щель между стеной и камнем, которую я не мог прикрыть снаружи обитой известкой, как я это сделал внутри. А мой компаньон в это время сидел, нахохлившись, на краю своей койки, искоса поглядывал на меня и грыз ногти, словно что-то напряженно обдумывая.

— Мужайся, друг! — воскликнул я, хлопнув его по плечу. — Не пройдет и месяца, как ты снова увидишь свои пушки!

— Все это хорошо, — сказал он, — но куда ты подашься, когда очутишься на свободе?

— На побережье, — ответил я. — Храброму во всем удача, и я отправлюсь прямо в свой полк.

— Скорее всего ты отправишься прямо в подземную камеру или на дырявое судно в Портсмуте.

— Солдат не боится рисковать, — заметил я. — Только трус всегда рассчитывает на худшее.

Мои слова вызвали красные пятна на его землистых щеках, и я порадовался: впервые я заметил в нем какие-то признаки воодушевления. Он даже протянул руку к кружке с водой, словно хотел швырнуть ее в меня, но тут же пожал плечами и опять замолк, грызя ногти и хмуро уставясь в пол. Глядя на него, я невольно подумал, что, быть может, делаю полевой артиллерии плохую услугу, возвращая ей такого вояку.

В жизни моей не было вечера, который тянулся бы так медленно. К ночи поднялся ветер, и чем больше сгущалась тьма, тем сильнее становились его завываний, и наконец над огромной пустошью разразился страшный ураган. Я глядел в окошко — нигде ни одной звезды, сплошные черные тучи низко летели над землей. Сквозь шорох и плеск хлынувшего дождя, сквозь вой и свист ветра я не мог расслышать шагов часового. «Если я его не слышу, — подумал я, — значит, и он меня вряд ли услышит». Сгорая от нетерпения, я дожидался минуты, когда надзиратель, совершая свой еженощный обход, заглянет в зарешеченное отверстие. Затем, вглядевшись в темноту и не увидев часового, который, без сомнения, забился куда-то от дождя и крепко спал, я решил, что настал наш час. Я вынул брус, вытащил камень и знаком предложил Бомону спускаться.

— После вас, полковник, — сказал он.

— А ты не хочешь лезть первым?

— Лучше вы мне покажите дорогу.

— Ну что же, лезь за мной, только потише, если ты дорожишь жизнью.

В темноте я слышал, как у него стучат зубы, и подумал, что вряд ли можно найти более неподходящего партнера для такого рискованного дела. Тем не менее я схватил брус и, став на табуретку, просунул в окошко голову и плечи. Извиваясь, я постепенно высунулся наружу до пояса, как вдруг мой компаньон схватил меня за ноги и во весь голос закричал:

— На помощь! На помощь! Заключенный хочет бежать.

Ах, друзья мои, чего я только не перечувствовал в эту секунду! Разумеется, я сразу понял игру этого подлого существа. Зачем ему было карабкаться по стене и рисковать своей шкурой, когда Он может не сомневаться, что англичане даруют ему свободу и прощение за то, что он помешал побегу человека гораздо более выдающегося, чем он сам? Я и раньше чувствовал, что он трус и подлец, но не понимал всей глубины подлости, на которую он способен. Тот, кто провел свою жизнь среди людей благородных и честных, не подозревает низости в другом, пока не столкнется с нею.

Этот болван, видимо, не понимал, что погубил не меня, а себя. Я быстро пролез обратно в темноте и, схватив его за горло, дважды стукнул его железным брусом. При первом ударе он взвизгнул, как дворняжка, которой наступили на лапу. При втором он со стоном рухнул на пол. Затем я присел на свою койку и стал покорно ждать кары, которую придумают для меня тюремщики.

Прошла минута, другая — ни звука, кроме тяжелого, хриплого дыхания лежащего на полу бесчувственного негодяя. Быть может, среди рева бури его криков никто не услышал? Крохотная надежда через минуту стала казаться вероятностью, а еще через минуту перешла в уверенность. Ни в коридорах, ни во дворе не слышалось ни звука. Я вытер со лба холодный пот и спросил себя, что же делать дальше.

В одном только я был совершенно уверен. Человек на полу должен умереть. Если я оставлю его в живых, то очень скоро он может опять поднять тревогу. Я не смел зажечь свет и ощупью шарил в темноте, пока не наткнулся на что-то мокрое — это была его голова. Я занес тяжелый железный брус, но было нечто такое, друзья мои, что помешало мне опустить его. В пылу боя я убивал много людей — людей честных, к тому же и не причинивших мне никакого зла. И вот передо мной лежал негодяй, мерзкое создание, недостойное жить на земле, пытавшееся сделать великую подлость по отношению ко мне, — и все же я не мог заставить себя размозжить ему череп. Так может поступить испанский разбойник или, какой-нибудь санкюлот из Фобур Сен-Антуан, но не солдат и благородный человек вроде меня.

Однако тяжелое дыхание Бомона внушило мне надежду, что он не так-то скоро придет в чувство. Поэтому я заткнул ему рот кляпом, разорвал одеяло на полосы и привязал его к койке — теперь вряд ли он сможет освободиться раньше следующего обхода тюремщика. Но передо мной возникла новая трудность: вы помните, что я рассчитывал на его рост, чтобы перебраться через стену. Я готов был сесть и заплакать от отчаяния, но меня поддержала мысль о моей матушке и об императоре. «Мужайся! — сказал я себе. — Для всякого другого это было бы катастрофой, но не так-то легко одолеть Этьена Жерара!»

Я принялся за работу. Взяв простыни, свою и Бомона, я разорвал их на полосы, сплел отличный канат и привязал его к середине железного бруса, который был больше фута длиной. Затем я спустился во двор; дождь лил, как из ведра, а ветер завывал еще громче прежнего. Я двигался вдоль тюремной стены, где тьма была чернее пикового туза, и не мог различить даже собственной руки. Я знал, что если не наткнусь на часового, то мне нечего его бояться. Дойдя до стены, огораживающей двор, я закинул вверх свой брус, и, к радости моей, он сразу же застрял между железными шипами. Я вскарабкался по канату, втащил его наверх и спрыгнул с другой стороны стены. Потом взобрался на вторую стену, но, сидя верхом на ней между двумя шипами, вдруг заметил, что в темноте внизу что-то блеснуло. Это был штык часового, блестевший так близко от меня (вторая стена была гораздо ниже первой), что, наклонясь, я мог бы отвинтить его от дула. Часовой, стараясь согреться, прижался спиной к стене и мурлыкал себе под нос песенку, не подозревая о том, что в нескольких футах от него отчаянный беглец готов поразить его в сердце его же собственным штыком. Я уже приготовился к прыжку, но тут часовой, ругнувшись, вскинул ружье на плечо, и я услышал, как зачавкала грязь у него под ногами: он пошел в обход. Я соскользнул с каната и, оставив его на стене, помчался что было духу по пустоши.

Боже, как я бежал! Ветер бил мне в лицо и гудел в ноздрях. Дождь барабанил по моей спине и свистом отдавался в ушах. Я падал в колдобины. Я натыкался на кусты. Я продирался сквозь колючую ежевику. Я задыхался, я был исцарапан до крови. Язык мой пересох, ноги налились свинцом, сердце стучало, как барабан. Но я все бежал и бежал.

Однако я не терял головы, друзья. У меня была определенная цель. Наши беглецы всегда направлялись к побережью. Я же решил бежать в глубь страны, хотя говорил Бомону совсем иное. Я убегу на север, а они будут искать меня на юге. Вы, наверное, спросите, друзья мои, как я мог ориентироваться в такую темную ночь. Я отвечу: по ветру. Еще в тюрьме я заметил, что ветер дует с севера, и раз он бил мне в лицо, значит, я держался верного направления.

Так я бежал, пока впереди вдруг не показались два желтых огонька. Я на мгновение остановился, не зная, как быть дальше. На мне, как вы помните, был гусарский мундир, и в первую очередь мне представлялось необходимым раздобыть другую одежду, которая не выдавала бы меня с головой. Если это светились окна деревенского дома, то вполне вероятно, что там я могу найти то, что мне нужно. Я пошел прямо на огоньки, сокрушаясь, что оставил на стене свой железный брус, ибо решил драться насмерть, если меня схватят опять.

Но вскоре я обнаружил, что никакого дома там не было. Огоньки оказались двумя фонарями, висевшими по бокам кареты, и при свете их я увидел перед собой широкую дорогу. Притаившись в кустах, я разглядел, что карета запряжена двумя лошадьми, что возле них стоит маленький форейтор, а рядом на дороге валяется колесо. Все это, как живое, стоит у меня перед глазами, друзья: потные лошади, хилый юнец, держащий их за поводья, и большая, черная, блестящая под доедем карета на трех колесах. В окошке вдруг опустилось стекло и показалась шляпка, а под ней хорошенькое личико.

— Что же делать? — с отчаянием в голосе сказала дама форейтору. — Сэр Чарльз, наверное, заблудился, и мне придется всю ночь сидеть в этой пустыне!

— Быть может, я смогу помочь вам, сударыня, — сказал я, выбираясь из кустов и выходя под свет фонарей. Женщина в беде — для меня дело святое, а эта к тому же была красива. Не забывайте, что, несмотря на чин полковника, мне было всего двадцать восемь лет от роду.

Боже, как она вскрикнула и как вытаращил на меня глаза форейтор! Разумеется, после долгого бега в темноте я в своем помятом кивере, покрытом грязью, и изорванном кустами ежевики мундире, с перепачканным лицом представлял собою не совсем тот тип незнакомца, которого хотелось бы встретить ночью посреди пустынной равнины. Все же, оправившись от неожиданности, она вскоре поняла, что я ее покорный слуга, и в се красивых глазках я прочел даже, что мои манеры и осанка произвели на нее некоторое впечатление.

— Прошу прощения за то, что я испугал вас, сударыня, — сказал я, — но я случайно услышал ваши слова и не мог удержаться, чтобы не предложить вам свои услуги. — При этом я поклонился. Вы знаете, как я умею кланяться, и поймете, как мой поклон действовал на женщин.

— Я вам очень обязана, мсье, — ответила она, — от самого Тавистока мы ехали по ужасной дороге, и в конце концов у нас отвалилось колесо, и мы совершенно беспомощны в этих пустынных местах. Мой муж, сэр Чарльз, пошел искать людей, и боюсь, что он заблудился.

Я хотел было наговорить ей утешительных слов, как взгляд мой упал на лежавший рядом с дамой черный дорожный плащ, отделанный серой смушкой, — именно то, что мне было нужно, чтобы скрыть свой мундир. Правда, я почувствовал себя грабителем с большой дороги, но что прикажете делать? Необходимость не знает законов, а я находился во вражеской стране.

— Это, очевидно, плащ вашего мужа, сударыня, — сказал я. — Вы, надеюсь, простите меня, но я вынужден… — И я вытащил плащ через окошко кареты.

Трудно было вынести выражение ее лица, на котором отразились изумление, испуг и отвращение.

— О, я ошиблась в вас! — воскликнула она. — Вы хотите меня ограбить, а не помочь! У вас вид благородного человека, а между тем вы хотите украсть плащ моего мужа!

— Сударыня, — сказал я, — умоляю вас, не осуждайте меня, пока не узнаете всего. Мне этот плащ совершенно необходим, но если вы будете добры сказать, кто этот счастливец, ваш муж, я обязуюсь прислать плащ обратно.

Лицо ее чуть-чуть смягчилось, но все же она старалась держаться сурово.

— Мой муж, — ответила она, — сэр Чарльз Мередит, он едет в Дартмурскую тюрьму по важному государственному делу. Прошу вас, сэр, идти своей дорогой, и не брать ничего, что принадлежит ему.

— Из всего, что ему принадлежит, я завидую только одному, — сказал я.

— И вы уже вытащили это из окошка! — воскликнула она.

— Нет, — ответил я, — оставил сидеть в карете.

Она рассмеялась искренне, как это умеют англичане.

— Если бы вы вместо того, чтобы делать комплименты, вернули плащ моего мужа… — начала она.

— Сударыня, — сказал я, — вы просите невозможного. Если вы разрешите мне войти в карету, я объясню вам, почему этот плащ мне так необходим.

Одному богу ведомо, какие глупости я мог бы натворить, если бы откуда-то издалека не донеслось слабое «эй», на которое тотчас же откликнулся маленький форейтор. И вот уже в темноте сквозь дождь замаячил тусклый свет фонаря, быстро приближавшийся к нам.

— Мне крайне жаль, сударыня, что я вынужден вас покинуть, — сказал я. — Передайте вашему мужу, что я буду очень бережно обращаться с его плащом. — Но как я не спешил, все же я рискнул на секунду задержаться, чтобы поцеловать ручку дамы, которую она отдернула, восхитительно притворившись оскорбленной моим нахальством. Фонарь был уже совсем близко, а форейтор, видимо, намеревался помешать моему бегству, но я сунул драгоценный плащ под мышку и бросился в темноту.

Теперь моей задачей было уйти как можно дальше от тюрьмы за те часы, что оставались до рассвета. Повернувшись лицом к ветру, я бежал, пока, выбившись из сил, не рухнул на землю. Отдышавшись в кустах вереска, я снова пустился бежать, пока у меня не подогнулись колени. Я был молод и крепок, у меня были стальные мускулы и тело, закаленное двенадцатью годами походов и сражений. Поэтому я мог выдержать еще три часа такого бешеного бега, все так же, как вы понимаете, держась против ветра. И через три часа я высчитал, что от тюрьмы меня отделяет почти двадцать миль. Близился рассвет, и, забравшись в заросли вереска на вершине небольшого холма, которыми изобилует эта местность, я решил переждать здесь до вечера. Спать под ветром и дождем для меня было не внове, и, закутавшись в плотный теплый плащ, я вскоре крепко заснул.

Но это был тяжелый, не освежающий сон. Я метался, борясь с отвратительными кошмарами, в которых все складывалось для меня самым худшим образом. Помню, под конец мне приснилось, будто я атакую несокрушимое каре венгерских гусар с одним лишь эскадроном, на загнанных конях — вроде того, как это было со мной под Эльхингеном. Я привстал на стременах и крикнул «Vive l`Empereur!», и мои гусары откликнулись громким криком «Vive l`Empereur!». Я вскочил со своего ложа; этот крик все еще отдавался в моих ушах. Протирая глаза, я спрашивал себя, не сошел ли я с ума, ибо уже наяву услышал те же слова, которые громко и протяжно выкрикивали пятьсот глоток. Я выглянул из-за кустов, и в неясном утреннем свете глазам моим представилось то, что я меньше всего на свете ожидал или хотел бы увидеть.

Передо мной была Дартмурская тюрьма! Ее уродливая, мрачная громада высилась всего в какой-нибудь восьмушке мили от меня. Если бы я пробежал в темноте еще несколько минут, я бы уткнулся кивером в ее стену. Это зрелище так меня ошеломило, что я не сразу сообразил, что произошло. Затем я все понял и в отчаянии заколотил кулаками по голове. За ночь ветер переменился и стал уже не северным, а южным, а я, стараясь держаться против ветра, пробежал десять миль вперед и десять миль назад, вернувшись туда, откуда и вышел. Я вспомнил, как я торопился, как стремительно бежал, падал, прыгал, и все это показалось мне таким смешным, что отчаяние мое вдруг как рукой сняло, и я, упав под кусты, хохотал, пока у меня не заболели бока. Затем я завернулся в плащ и всерьез задумался над тем, что делать дальше.

За свою бродячую жизнь я научился одному, друзья мои, — никакую неудачу не считать бедой, пока не увидишь, чем она кончится. Разве каждый час не приносит чего-то нового? Вот и тогда я понял, что моя ошибка сослужила мне службу не хуже самой тонкой хитрости. Мои преследователи, естественно, начали поиски с того места, где я завладел плащом сэра Чарльза Мередита, и из своего укрытия я видел, как они мчались туда по дороге. Никому из них и в голову не приходило, что я мог повернуть обратно и сейчас лежу за кустами в маленькой выемке на вершине холма. Пленники, конечно, уже проведали о моем побеге, и весь день над равниной гремели ликующие крики, разбудившие меня поутру и звучавшие как выражение сочувствия и товарищеской поддержки. Они и не подозревали, что на вершине горки, которая видна из окошек тюрьмы, лежит их товарищ, побег которого был для них праздником. А я, я глядел вниз на толпы обезоруженных воинов, которые расхаживали по тюремному двору или, собравшись маленькими группками, оживленно жестикулировали, обсуждая мой успешный побег. Однажды я услышал крики возмущения: два тюремщика вели по двору Бомона с забинтованной головой. Не могу описать, какое удовольствие доставило мне это зрелище: я убедился, что, во-первых, я его не убил, а во-вторых, что остальным доподлинно известно все, что произошло. Впрочем, меня слишком хорошо знали, и вряд ли кто-нибудь заподозрил, будто я мог бросить товарища.

Весь этот долгий день я лежал за кустами, прислушиваясь к звону колокола, отбивавшего внизу часы.

Карманы мои были полны хлеба, который я сберег от своего тюремного пайка, а обыскивая одолженный плащ, я нашел серебряную фляжку с превосходным коньяком, разведенным водой, так что я мог провести там целый день, не испытывая никаких лишений. В карманах плаща я обнаружил еще красный шелковый платок, черепаховую табакерку и голубой конверт с красной печатью, адресованный начальнику Дартмурской тюрьмы. Все вещи я решил при первой возможности отослать обратно вместе с плащом.

Письмо же меня несколько смутило: начальник тюрьмы был со мной любезен, и я считал бесчестным похищать его корреспонденцию. Я решил было положить письмо под камень на дороге на расстоянии выстрела от ворот тюрьмы, но это навело бы их на мой след, и я не видел иного выхода, как оставить письмо при себе, надеясь, что мне удастся как-нибудь переслать его адресату. А пока я надежно спрятал его в потайной внутренний карман.

На жарком солнце моя одежда просохла, и к наступлению сумерек я был готов пуститься в дальнейший путь. Заверяю вас, друзья, что на этот раз я не сделал никакого промаха. Ориентируясь по звездам — каждого гусара следовало бы учить этому, — я ушел от тюрьмы на восемь лиг. План мой заключался в том, чтобы раздобыть полный комплект одежды у первого же встречного, а потом пробраться к северному побережью, где много контрабандистов и рыбаков, а они не прочь получить вознаграждение, которое император давал тем, кто перевозил бежавших пленных через Ла-Манш. Я снял султан со своего кивера, чтобы он не бросался в глаза, но, несмотря на прекрасный плащ, все же побаивался, что рано или поздно меня выдаст мундир.

Когда занялась заря, я увидел справа реку, а слева голубоватые дымки маленького городка на равнине. Меня так и подмывало войти в этот городок — любопытно было поглядеть на некоторые обычаи англичан, каких нет ни в одной стране. Но сколь ни сильно было мое желание увидеть, как они едят сырое мясо и продают своих жен, появляться в городах, пока на мне мой мундир, было бы опасно. Кивер, усы и французская речь — все это могло погубить меня. Поэтому я продолжал путь на север, то и дело осматриваясь вокруг, но ни разу не заметив признаков погони.

Около полудня я пришел в уединенную долинку, где стоял одинокий домик. Поблизости не было никаких других строений. Это был маленький, аккуратный дом с верандой и маленьким садиком, где копошились куры и петухи. Я залег в папоротник и стал наблюдать за домом: мне казалось, что именно здесь я мог бы получить то, что мне нужно. Хлеб мой был давно съеден, и после долгой ходьбы я страшно проголодался; поэтому я решил произвести небольшую разведку, а потом войти в домик, предложить обитателям сдаться и добыть все, что нужно. Мне, пожалуй, могут дать там яичницу и цыпленка. При этой мысли у меня потекли слюнки.

Так я пролежал, стараясь догадаться, кто там живет, как вдруг из двери вышел молодой приземистый крепыш в сопровождении человека постарше, несшего две большие дубинки. Он протянул их своему спутнику, тот стал махать ими вверх и вниз и вращать с необыкновенной быстротой, Старший, стоя рядом, внимательно следил за ним, то и дело давая какие-то советы. Наконец крепыш взял веревку и стал прыгать через нее, как девочка через скакалку. Другой сосредоточенно следил за ним. Вы, конечно, понимаете, что я напрасно ломал себе голову, стараясь догадаться, кто они такие, и в конце концов решил, что один — врач, а другой — его пациент, подвергавшийся какому-то странному способу лечения.

Так я лежал и дивился, глядя на них, а тем временем старший принес длинное плотное пальто и подал его младшему. Тот надел и застегнул его до самого подбородка. День был теплый, и потому это показалось мне еще более удивительным, чем то, что происходило прежде. «По крайней мере, — подумал я, — гимнастика окончена». Но не тут-то было: молодой человек, несмотря на тяжелое пальто, принялся бегать и случайно направился прямо в мою сторону. Его товарищ уже вошел в дом, и все складывалось как нельзя лучше. Я сниму с маленького крепыша одежду и побегу в какую-нибудь деревню, где можно будет купить еду. Цыплята, конечно, были очень соблазнительны, но в доме по крайней мере двое мужчин, и, поскольку у меня не было оружия, пожалуй, лучше поскорее уйти отсюда.

Я неподвижно лежал среди папоротника. Вскоре топот бегущего послышался совсем рядом, и он оказался передо мной — в толстом пальто, со взмокшим от пота лицом. Он был плотного сложения, но маленького роста — такого маленького, что я испугался, что его одежда на меня не налезет. Я вскочил на ноги; остановившись передо мной, он воззрился на меня с величайшим изумлением.

— Лопни мои глаза! — воскликнул он. — Что за дух из бутылки? Из цирка, что ли?

Таковы были его слова, хотя я не берусь объяснить, что он хотел этим сказать.

— Прошу прощения, сэр, — сказал я, — но мне необходимо попросить вас отдать мне свою одежду.

— Отдать что? — спросил он.

— Вашу одежду.

— Вот умора-то! — сказал он. — Почему я должен отдавать вам свою одежду?

— Потому что она мне нужна.

— А если я не отдам?

— Разгрызи меня бог, — сказал я, — тогда мне придется отнять ее силой.

Он стоял передо мной, засунув руки в карманы, и на его гладко выбритом лице с квадратным подбородком появилось насмешливое выражение.

— Ах вот как, отнять, — сказал он. — Вы, как я погляжу, малый не промах, только должен вам сказать, что на этот раз вы попали пальцем в небо. Я знаю, кто вы такой. Вы — француз,сбежавший из той тюрьмы, это с первого взгляда видно. Но вы не знаете, кто я, иначе не стали бы выкидывать со мной такие шутки. Я — Бастлер из Бристоля, чемпион легкого веса, а сюда я приезжаю тренироваться.

Он поглядел на меня так, словно ожидал, что, услышав это сообщение, я буду как громом поражен, но я только усмехнулся и, покручивая усы, поглядел на него сверху вниз.

— Быть может, вы и храбрый человек, сэр, — ответил я, — но если я вам скажу, что перед вами полковник Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка, вы поймете, что должны отдать вашу одежду без всяких разговоров.

— Послушайте-ка, мусью, прекратите это! — воскликнул он. — Не то я вам задам перцу!

— Раздевайтесь, сэр, сию же минуту! — закричал я, угрожающе наступая на него.

Вместо ответа он сбросил свое теплое пальто и, глядя на меня с непонятной улыбкой, стал в странную позу: одну руку выбросил вперед, другую положил на грудь. Я и понятия не имел о способах кулачного боя, который так любят эти люди; вот на лошади или пеший, но с клинком в руках я всегда могу постоять за себя. Но вы понимаете, солдату иной раз не приходится выбирать способ боя; как говорится, с волками жить — по-волчьи выть, и в этом случае так оно и было, Я кинулся на него с воинственным криком и пнул его ногой. В ту же секунду обе мои ноги взлетели кверху, в глазах замелькали вспышки, как в бою под Аустерлицем, и я ударился затылком о камень. Больше я ничего не помню.

Очнулся я на низенькой выдвижной койке, в пустой, почти лишенной мебели комнате. В голове моей гудели колокола, и, подняв руку, я нащупал над глазом шишку величиной с грецкий орех. Ноздри мои щекотал едкий запах; вскоре я обнаружил, что на лбу у меня лежит полоска бумаги, смоченной уксусом. На другом конце комнаты сидел этот страшный маленький крепыш, а его старший товарищ растирал ему голое колено какой-то мазью. Старший был, видимо, сильно не в духе и сердито выговаривал крепышу, сидевшему с мрачным видом.

— В жизни не видел ничего подобного! — говорил старший. — Я из кожи вон лезу, тренирую вас целый месяц, и когда я наконец сделал вас крепким, как репка, вы, вернейший победитель, за два дня до боя ввязываетесь в драку с каким-то иностранцем!

— Ладно, ладно! Хватит меня пилить! — огрызнулся Бастлер. — Вы отличный тренер, Джим, но лучше бы вы поменьше меня ругали.

— Как же вас не ругать? — сказал Джим. — Если колено до среды не заживет, они скажут, что вы сговорились с противником, и черта с два вы тогда найдете кого-нибудь, кто бы на вас поставил!

— Сговорился! — проворчал крепыш. — Я выиграл девятнадцать боев, и никто до сих пор не осмеливался сказать при мне слово «сговор». А какого дьявола мне оставалось делать, когда этот малый хотел раздеть меня догола?

— Велика беда! Вы же знаете, что судья и стражники находятся в какой-нибудь миле отсюда. Вы могли бы натравить их на него и тогда, так же, как и сейчас. И спокойно получили бы обратно свою одежду.

— А, будь я неладен! — сказал Бастлер. — Не было случая, чтобы я прервал тренировку, но когда дело доходит до того, чтобы отдать одежду какому-то французишке, который не способен даже на круге масла сделать вмятину, то это уже слишком!

— Подумаешь, какая ценность — ваша одежда! Да вы знаете, что один только лорд Рафтон поставил на вас пять тысяч фунтов? Когда в среду вы перепрыгнете через канаты, на вас будут висеть все эти пять тысяч до последнего пенни. Хорошенькое дело — явиться с распухшим коленом и историей о пленном французе!

— Откуда я знал, что он начнет лягаться?

— А вы думали, что он будет драться по всем правилам английского бокса? Будто вы не знаете, дуралей, что во Франции и понятия не имеют о том, как надо драться.

— Друзья, — вмешался я, садясь в кровати, — я не очень-то много понял из того, что вы тут говорили, но сейчас вы сказали глупость. Мы, французы, так хорошо знаем, как надо драться, что побывали с визитом почти во всех столицах Европы и очень скоро придем в Лондон. Но мы деремся, как солдаты, понимаете, а не как уличные мальчишки в канаве. Вы бьете меня по голове. Я пинаю вас ногами. Это же детская игра. А вот если вы дадите мне саблю, а себе возьмете другую, я покажу вам, как мы умеем драться.

Оба уставились на меня тупо, чисто по-английски.

— Что ж, очень рад, что вы живы, мусью, — сказал наконец старший. — Вы смахивали на куль с мукой, когда мы с Бастлером перетаскивали вас сюда. Голова у вас не настолько крепкая, чтобы выдержать удар сильнейшего бойца в Бристоле.

— Он тоже задиристый малый, он набросился на меня, как боевой петух, — сказал Бастлер, потирая колено. — Я применил свой обычный удар справа налево, и он рухнул, как подкошенный. Я не виноват, мусью. Я же сказал, что задам вам перцу, если вы не прекратите.

— Зато вы можете всю жизнь хвастаться, что дрались с лучшим легковесом Англии, — сказал Джим, словно поздравляя меня. — А он к тому же сейчас в наилучшем состоянии, в расцвете сил, и тренирует его сам Джим Хантер.

— Я привык к сильным ударам, — сказал я, расстегивая мундир и показывая два шрама от пулевых ран. Потом я обнажил проколотую пикой щиколотку и шрам на веке, куда меня ткнул кинжалом испанский партизан.

— У него, видно, крепкая шкура, — заметил Бастлер.

— В среднем весе он был бы сущей конфеткой, — сказал тренер. — Его бы потренировать с полгода, и наши любители спорта просто с ума бы сошли. Жаль, что ему придется вернуться в тюрьму.

Последние слова мне пришлись очень не по душе. Я застегнул мундир и встал с кровати.

— С вашего разрешения я пойду дальше, — сказал я.

— Ничего не поделаешь, мусью, — ответил тренер. — Тяжело отправлять такого человека, как вы, в это гиблое место, но дело есть дело, а за вас обещана награда в двадцать фунтов. Стражники нынче утром уже искали вас здесь и, наверное, заглянут опять.

При этих словах сердце мое превратилось в кусок свинца.

— Неужели вы хотите выдать меня? — воскликнул я. — Клянусь честью благородного француза, я вышлю вам вдвое больше в тот день, когда ступлю на французскую землю!

Но в ответ они только покачали головой. Я умолял, я доказывал, я говорил об английском гостеприимстве и о содружестве смельчаков, но с таким же успехом я мог распинаться перед двумя деревянными дубинками, что стояли у стены на полу. На бульдожьих лицах не было признаков сочувствия.

— Дело есть дело, мусью, — повторил старый тренер. — Кроме того, как я выведу Бастлера в среду на ринг, если его потянут в суд за помощь военнопленному и соучастие в побеге? Я должен беречь Бастлера и не желаю рисковать.

Итак, значит, конец всем моим стараниям и моей борьбе. Меня отведут назад, как глупую овцу, которая вырвалась из загона. Но плохо они меня знали, если вообразили, что я покорюсь такой судьбе. Я понял из их слов достаточно, чтобы догадаться, где их слабое место, и показал, как уже показывал не раз, что Этьен Жерар всего страшнее тогда, когда у него исчезает последняя надежда. Одним прыжком я очутился возле дубинок, схватил одну из них и завертел ею над головой Бастлера.

— Семь бед — один ответ! — воскликнул я. — В среду ты будешь никуда не годен!

Бастлер прорычал какое-то ругательство и хотел было броситься на меня, но тренер обхватил его руками и удержал на стуле.

— Ни за что, Бастлер! — вскрикнул он. — Никаких ваших штучек, пока я рядом! Убирайтесь отсюда, мусью! Мы мечтаем увидеть вашу спину. Да бегите же, бегите, а то он вырвется!

Отличный совет, подумал я и ринулся в дверь, но едва я очутился на свежем воздухе, как голова у меня закружилась, и, чтобы не упасть, я должен был прислониться к стене. Вспомните, какие испытания я перенес: предательство Бомона, бурю, которая сбила меня с пути, день в мокрых зарослях вереска, терзания голода, еще одна бессонная ночь и наконец удар, полученный от этого коротышки, когда я пытался отнять у него одежду. Нечего удивляться, что даже моей выносливости наступил конец.

Я стоял у стены в тяжелом плаще и моем бедном помятом кивере, опустив голову и закрыв глаза. Я сделал все, что в моих силах, и больше ничего не мог. Наконец меня заставил поднять голову стук копыт: шагах в десяти передо мной был седоусый начальник тюрьмы и с ним шестеро конных стражников.

— Итак, полковник, — с грустной улыбкой сказал он, — мы все-таки вас нашли.

Если отважный человек сделал все, что мог, и потерпел неудачу, его благородство проявляется в том, как он принимает свое поражение. Что до меня, то я вынул из кармана письмо и, шагнув вперед, подал его с таким изяществом, какого начальник, наверное, и не видывал.

— К несчастью, сэр, я невольно задержал одно из ваших писем.

Он поглядел на меня удивленно и подал стражникам знак арестовать меня, затем сломал печать на конверте. По мере того, как он читал, лицо его принимало странное выражение.

— Это, должно быть, то самое письмо, что потерял сэр Чарльз Мередит, — сказал он.

— Оно было в кармане его плаща.

— И вы носили его при себе два дня?

— С позавчерашней ночи.

— И не поинтересовались его содержанием?

Я всем своим видом показал, что таких вопросов не задают благородному человеку.

К моему изумлению, он вдруг разразился хохотом.

— Полковник, — сказал он, вытирая слезы, — право, вы задали себе и нам уйму ненужных хлопот! Разрешите прочесть вам письмо, которое вы держали при себе во время вашего побега.

И я услышал вот что:

«По получении сего вам надлежит освободить полковника Этьена Жерара из Третьего гусарского полка, который обменен на полковника Мэзона из конной артиллерии, находящегося сейчас в Вердене».

Прочтя письмо, он опять захохотал; хохотали и стражники и двое людей, вышедших из дома; при виде общего веселья, при мысли обо всех моих надеждах и страхах, об усилиях и опасностях, что же мне, удалому солдату, оставалось делать, как не прислониться снова к стене и не захохотать так же весело, как остальные? И разве не у меня было больше всего причин веселиться: ведь я же видел впереди мою любезную Францию, мою матушку, императора и моих гусар, а позади оставалась мрачная тюрьма и тяжелая рука английского короля.

Глава V Как бригадир померялся силами с маршалом Одеколоном

Массена был худой, желчный, щупленький да еще кривой на один глаз (этого глаза он лишился после несчастного случая на охоте), но, когда он единственным своим глазом окидывал из-под треуголки поле боя, ничто не могло от него укрыться. Он, бывало, поставит батальон во фронт и с одного взгляда видит, где какая пряжка или пуговица не по форме. Офицеры и солдаты его недолюбливали, потому что он, как известно, был прижимист, а в армии любят, чтоб у командира душа была широкая. Но когда доходило до настоящего дела, его очень даже уважали и в бою не променяли бы ни на кого другого, кроме разве самого императора да еще Ланна, покуда он был жив. Ведь если он железной хваткой зажимал свою мошну, то вы, должно быть, помните, что настал день, когда он такой же железной хваткой зажал Цюрих и Женеву. Он держал позиции так же крепко, как свой денежный ящик, и требовалась немалая смекалка, чтоб заставить его выпустить из рук то или другое.

Когда он вызвал меня к себе, я обрадовался и сразу отправился в его штаб, потому что он всегда меня любил и ставил выше всех других офицеров. Служить под началом у этих старых, славных генералов было одно удовольствие: Они знали свое дело и умели отличить хорошего солдата от плохого. Он сидел один в своей палатке, уронив голову на руки и сморщившись так, словно ему только что поднесли подписной лист. Однако, увидев меня, он улыбнулся.

— Здравствуйте, полковник Жерар.

— Здравия желаю, господин маршал.

— Ну, как Третий гусарский полк?

— Семьсот доблестных бойцов на семистах боевых конях рвутся в дело.

— А что ваши раны, зажили?

— Мои раны никогда не заживают, маршал, — отвечал я.

— Но почему же?

— Потому что я получаю все новые.

— Генералу Раппу надо опасаться за свои лавры, — сказал он, и лицо его сморщилось в улыбке. — У него двадцать одна рана от вражеских пуль и столько же от ножей и зондов Лярея. Я знал, что вы ранены, полковник, и последнее время щадил вас.

— А это хуже всякой раны.

— Ну полно, полно! С тех пор, как англичане засели в этих проклятых укреплениях Торрес Ведрас, мы, в сущности, бездействуем. Вы не слишком много потеряли, пока были в плену в Дартмуре. Но теперь мы готовимся к походу.

— Будем наступать?

— Нет, напротив.

Должно быть, мое разочарование было написано у меня на лице. Как! Отступить перед этим нечестивым псом Веллингтоном, перед тем, кто с каменным лицом выслушал мои горячие слова, а потом отправил в свою страну, где нет спасения от туманов? При этой мысли я готов был заплакать.

— А что делать! — раздраженно воскликнул Массена. — Когда объявлен шах, приходится делать ход королем.

— Вперед, — ввернул я.

Массена покачал седой головой.

— Эти позиции неприступны, — сказал он. — Генерал Сен-Круа убит, и мы понесли такие потери, что у меня не осталось резервов. И, кроме того, мы простояли здесь, в Сантарене, почти полгода. Во всей округе не осталось ни фунта муки, ни бутылки вина. Мы вынуждены отступить.

— Мука и вино есть в Лисабоне, — настаивал я.

— Ах, вы говорите так, будто вся армия может передвигаться так же быстро, как ваш гусарский полк. Будь здесь Сульт со своей тридцатитысячной армией… Но его нечего и ждать. Итак, я вызвал вас, полковник Жерар, дабы поставить в известность, что намерен поручить вам одно весьма необычное и важное дело.

Само собой, я навострил уши. Маршал развернул большую карту местности и положил ее на стол. Он разгладил ее своими маленькими волосатыми руками.

— Вот здесь Сантарен, — показал он.

Я кивнул.

— А здесь, в двадцати пяти милях к востоку, Алмейхал, знаменитый своими винами и большим аббатством.

Я снова кивнул; мне еще не было ясно, к чему он клонит.

— Вы слышали о маршале Одеколоне? — спросил Массена.

— Я служил со всеми маршалами, — сказал я, — но такую фамилию слышу в первый раз.

— Это прозвище, которое ему дали солдаты, — сказал Массена. — Вас не было в строю несколько месяцев, иначе мне не пришлось бы рассказывать вам про него. Он англичанин и принадлежит к очень знатному роду. А прозвище ему дали за аристократические привычки. Так вот, я посылаю вас в Алмейхал с визитом к этому вылощенному англичанину.

— Слушаюсь, маршал.

— С тем, чтобы вы повесили его на первом же дереве.

— Можете быть спокойны, маршал.

Я лихо повернулся налево кругом, но Массена окликнул меня, не успел я выйти из палатки.

— Минутку, полковник, — сказал он, — Прежде чем выступить, вам не помешает ознакомиться с положением дел. Да будет вам известно, что этот маршал Одеколон — настоящее его имя и фамилия Алексис Морган — человек редкой изворотливости и храбрости. Он служил офицером в английской гвардии, но передернул за карточным столом, был разжалован в рядовые и вышел в отставку. Ему удалось собрать вокруг себя большой отряд из английских дезертиров, и он засел в горах. К нему присоединились французские солдаты, отставшие от своих частей, и португальские бандиты, так что теперь он стоит во главе пятисот людей. Он со своим отрядом захватил аббатство Алмейхал, разогнал монахов, укрепил обитель и разграбил всю округу.

— Что ж, по нем давно веревка плачет, — сказал я и снова направился к двери.

— Еще минутку! — остановил меня маршал, улыбаясь при виде моего нетерпения. — Самое худшее впереди. Не далее как на прошлой неделе в руки этих негодяев попала вдовствующая графиня Ла Ронда, самая богатая женщина в Испании, они захватили ее на перевале, когда она ехала от двора короля Жозефа навестить своего внука. Теперь она заточена в аббатстве, и единственное ее спасение в том, что она…

— Бабушка? — высказал я предположение.

— Нет, в том, что она может заплатить крупный выкуп, — сказал Массена. — Итак, перед вами три задачи: спасти несчастную женщину, покарать негодяя и, если возможно, разрушить гнездо бандитов. А вот доказательство того, как я верю в вас: я могу дать вам для осуществления всего этого лишь полуэскадрон.

Клянусь, я не поверил своим ушам! Я-то полагал, что мне по крайней мере разрешат взять весь мой полк.

— Я дал бы вам больше, — сказал он, — но сегодня я начинаю отступление, а у Веллингтона такая сильная кавалерия, что мне дорога каждая сабля. Я не могу отпустить больше ни единого человека. Сделайте все возможное и явитесь ко мне с рапортом в Абрантиш не позднее завтрашнего вечера.

Мне очень польстило, что он такого высокого мнения о моих способностях, но вместе с тем я был в некотором замешательстве. Мне предстояло спасти старую вдову, вздернуть на сук англичанина и разгромить банду из пятисот головорезов, имея на все про все полсотни людей. Но в конце концов ведь это полусотня конфланских гусар, которых поведет сам Этьен Жерар! Когда я вышел из палатки под теплое португальское солнце, уверенность вернулась ко мне, и я уже начал подумывать, а не ждет ли меня в Алмейхале та самая медаль, которую я уже давным-давно заслужил.

Можете быть уверены, что в свою полусотню я взял лучших из лучших. Все это были ветераны германских войн, некоторые имели по три нашивки, а большинство — по две[9]. Возглавили их Удэн и Папилет, два лучших унтер-офицера в полку. Когда по моему приказу они построились в колонну по четыре, все как на подбор в серебристо-серых мундирах, на гнедых конях с чепраками из леопардовых шкур и маленькими красными султанами, сердце мое радостно забилось. Я смотрел на их обветренные лица с огромными усами, которые топорщились над ремешками киверов, с чувством радостной уверенности, и, между нами говоря, не сомневаюсь, что они испытывали то же чувство при виде своего молодого полковника, который на вороном боевом коне ехал впереди.

Так вот, когда мы оставили позади лагерь и очутились на другом берегу Тахо, я выслал авангард и фланговые охранения, а сам остался во главе отряда. С холмов, окружающих Сантарен, мы, оглянувшись назад, увидели темные позиции армии Массена, где блестели и сверкали сабли и штыки, — это он выводил свои полки на исходный рубеж для отступления. К югу красными пятнами раскинулись английские передовые посты, а дальше виднелось серое облако, поднимавшееся над лагерем Веллингтона, — плотный маслянистый дым, в котором нашим изголодавшимся ребятам чудился густой запах кипящих походных котлов. Западнее голубым полукругом раскинулось море с белыми полосками английских парусов.

Поскольку мы ехали на восток, путь наш, как вы понимаете, лежал в стороне от обеих армий. Однако наши собственные любители легкой наживы и разведывательные дозоры англичан буквально наводняли местность, и мне с моим маленьким отрядом приходилось соблюдать крайнюю осторожность. Весь день мы ехали через пустынные холмы, у подножий которых зеленели распускающиеся виноградные лозы, но выше зелень сменялась однообразным серым покровом, а вершины зубцами торчали по горизонту, как хребет отощавшей клячи. Наш путь пересекали горные ручьи, бежавшие на запад, в Тахо, а один раз мы очутились у глубокой, бурной реки, через которую нам ни за что бы не перебраться, если б я не отыскал брод, приметив два дома, стоявшие напротив друг друга на обоих берегах. Каждый разведчик должен знать, что между такими домами непременно есть брод. Нам не у кого было спросить дорогу, так как нам не попался ни человек, ни зверь, ни другая живая тварь, только воронье тучами кружилось в небе.

Уже на закате мы выехали в долину, поросшую по склонам могучими дубами. До Алмейхала оставалось никак не больше нескольких миль, и я счел за лучшее ехать лесом, так как весна была ранняя и густая уже листва обещала нас скрыть. Итак, мы ехали разомкнутым строем меж огромных стволов, как вдруг ко мне подскакал один из фланговых дозорных.

— Полковник, на той стороне долины англичане! — крикнул он, отдавая честь.

— Кавалерия или пехота?

— Драгуны, полковник, — отвечал он. — Я видел, как блестят их шлемы, и я слышал лошадиное ржание.

Я остановил отряд, а сам выехал на опушку. Сомнений не было. Кавалерийский отряд англичан двигался в том же направлении, что и мы. Я увидел их красные мундиры и их оружие, которое блестело и сверкало меж деревьев. А когда они проезжали небольшую прогалину, я окинул взглядом весь отряд и решил, что их силы примерно равны моим — не более полуэскадрона.

Вы уже знаете кое-что о моих скромных приключениях и согласитесь, что я принимаю решения быстро и так же быстро их выполняю. Но тут, не скрою, я колебался. С одной стороны, представился прекрасный случай завязать с англичанами кавалерийскую стычку. С другой — мне предстояло дело в Алмейхалском аббатстве, а то и другое сразу было мне не по силам. Если я потеряю хоть одного человека, то наверняка не смогу выполнить приказ. Я сидел в седле, подперев подбородок рукой, затянутой в перчатку, и следил за переливчатым блеском меж деревьев, как вдруг от вереницы красных мундиров отделился один из англичан, — он выехал на открытое место, указывая на меня и пронзительно улюлюкая, словно завидел лисицу. К нему присоединились еще трое, а горнист заиграл сигнал, после чего все они выехали из леса. Как я и думал, это был полуэскадрон, который теперь выстроился в две шеренги по двадцать пять человек, во главе со своим офицером, тем самым, что улюлюкал.

Я мгновенно построил своих в тот же боевой порядок, и теперь нас, гусар и драгун, разделяли какие-нибудь две сотни ярдов травянистой земли. Эти ребята, в красных мундирах, в серебристых шлемах, высоких белых плюмажах, с длинными блестящими саблями глядели орлами; но при всем том, я уверен, они признали бы, что никогда еще не видели таких лихих легких кавалеристов, как полусотня конфланских гусар, стоявших с ними лицом к лицу. Конечно, вооружение у них было более основательное, да и вид, пожалуй, более нарядный, так как Веллингтон заставлял их надраивать всю металлическую амуницию, чего у нас не было в заводе. Однако всем известно, что английские мундиры слишком тесны, чтобы рубить сплеча, и это давало нам преимущество. Что же до храбрости, то глупые и несведущие люди всех наций обычно полагают, что их солдаты храбрее всех на свете. Нет такого народа, который не тешил бы себя этой мыслью. Но человек, повидавший с мое, знает, что особой разницы тут нет, и хотя дисциплина в армиях разная, все они одинаково храбры — одни только французы не имеют себе равных в доблести.

Что ж, пробка полетела в потолок, и бокалы уже были наготове, как вдруг английский офицер поднял саблю, видимо, посылая мне вызов, и поскакал галопом прямо на меня. Клянусь, нет на свете зрелища прекрасней, чем бравый кавалерист на добром коне! Я готов был замереть на месте и, затаив дыхание, смотреть, как он приближается с небрежным изяществом, держа саблю у крупа лошади, откинув назад голову с развевающимся плюмажем — живое воплощение молодости, силы и мужества; сиреневое вечернее небо было у него над головой, а позади него — вековые дубы. Но я не таков, чтобы торчать на месте и глазеть попусту. Быть может, у Этьена Жерара есть свои недостатки, но, клянусь честью, никто еще не посмел обвинить его в медлительности, когда надо действовать. Мой старый конь по кличке Барабан знал меня так хорошо, что рванулся вперед раньше, чем я успел тронуть повод.

На свете есть две вещи, которые я забываю не скоро: лицо хорошенькой женщины и ноги доброго коня. И пока мы скакали друг другу навстречу, я все твердил про себя: «Где я видел эти могучие чалые лопатки? Где я видел эти изящные бабки?» И вдруг, взглянув в смелые глаза, в лицо, которое вызывающе улыбалось, я все вспомнил и узнал — кого бы вы думали? Того самого человека, который спас меня от разбойников и поставил на карту мою свободу, того, чей полный титул был его светлость Милорд сэр Рассел Барт.

— Барт! — воскликнул я.

Он уже занес саблю для удара, и, так как его умение владеть оружием оставляло желать лучшего, я свободно мог проткнуть его по меньшей мере в трех местах. Но я поднял саблю для приветствия, и он, опустив свою, уставился на меня.

— Хэлло! — сказал он. — Да это Жерар!

Глядя на него, можно было подумать, что у нас здесь назначено свидание. Я же готов был заключить его в объятия, если б он хоть немного обрадовался встрече.

— А я-то думал, сейчас тут пойдет потеха, — сказал он. — Никак не ожидал, что подвернетесь вы.

Его разочарованный тон вызвал у меня раздражение. Вместо того чтобы обрадовать встрече с другом, он жалел, что лишился врага.

— С величайшей радостью разделил бы с вами эту потеху, дорогой Барт, — сказал я. — Но, право же, я не могу обратить оружие против человека, который спас мне жизнь.

— Ну, об этом не стоит и вспоминать.

— Нет, позвольте. Я никогда не простил бы себе такой неблагодарности.

— Вы слишком много значения придаете мелочам.

— Моя матушка мечтает только об одном — обнять вас. Если вы когда-нибудь будете в Гаскони…

— Лорд Веллингтон двигается туда с шестидесятитысячной армией.

— Что ж, в таком случае один из шестидесяти тысяч имеет надежду остаться в живых, — сказал я со смехом. — А пока вложите-ка саблю в ножны!

Наши кони стояли почти вплотную, голова к хвосту, и Барт, протянув руку, похлопал меня по колену.

— Вы добрый малый, Жерар, — сказал он. — Жаль только, что вы родились не по ту сторону Ла-Манша, по какую следовало.

— По ту сторону, — возразил я.

— Бедняга! — воскликнул он с таким искренним сочувствием, что я не выдержал и снова рассмеялся. — Но послушайте, Жерар, — продолжал он, — все это прекрасно, однако, сами понимаете, так не годится. Не знаю, что скажет на это Массена, но наш главнокомандующий взвился бы до неба, если б мог нас видеть. Ведь и мы и вы посланы сюда не на прогулку.

— Что же вы предлагаете?

— Если помните, мы немного поспорили, кто лучше — гусары или драгуны. Моя полусотня шестнадцатого полка рвется в бой. И ровно столько же ваших молодцов ерзает от нетерпения в седлах. Если мы с вами встанем каждый на правом фланге своего отряда, то не попортим красоту друг другу, хотя маленькое кровопускание в этих краях можно считать дружеской услугой.

Мне подумалось, что он рассуждает вполне здраво. В тот миг мистер Алексис Морган, и графиня Ла Ронда, и Алмейхалское аббатство начисто вылетели у меня из головы, я позабыл обо всем, кроме ровной травянистой долины в предвкушении славной стычки, которая нам предстояла.

— Отлично, Барт, — сказал я. — Мы видели ваших драгун спереди. Поглядим теперь, как они выглядят со спины.

— Пари? — предложил он.

— Ставкой будет не более, не менее, как честь конфланских гусар, отозвался я.

— Что ж, за дело! — воскликнул он. — Если мы вас побьем — отлично, если же вы нас — тем лучше для маршала Одеколона.

Услышав это, я с удивлением на него уставился.

— А при чем тут маршал Одеколон? — спросил я.

— Так прозывается негодяй, который засел вон в тех местах. Лорд Веллингтон послал меня и моих драгун, чтобы мы вздернули его по всем правилам.

— Тысяча чертей! — вскричал я. — Да ведь Массена послал меня и моих гусар с тем же самым приказом.

Тут мы покатились со смеху и вложили сабли в ножны. Позади нас звякнула сталь — наши подчиненные последовали примеру своих командиров.

— Мы союзники! — воскликнул он.

— Да, на один день.

— Объединим же силы.

— Без всякого сомнения.

Итак, вместо того чтобы вступить в бой, мы повернули свои полуэскадроны и двинулись двумя колоннами вниз по долине; все кивера и шлемы были повернуты в сторону, и люди оглядывали своих соседей с головы до ног, как матерые волки с рваными ушами, которые научились уважать клыки друг друга. Большинство улыбалось во весь рот, но были с обеих сторон и такие, которые смотрели злобно и угрожающе, особенно английский сержант и мой унтер-офицер Папилет. Понимаете ли, у этих людей были давние привычки, и они не могли в один миг изменить весь свой образ мыслей. Кроме того, единственный брат Папилета был убит при Бусако. Что же до нас с Бартом, мы ехали впереди бок о бок и болтали о том, что произошло со времени той знаменитой партии в экарте, о которой вы уже знаете.

Я рассказал ему о своих приключениях в Англии. Удивительный народ эти англичане. Хотя Барт знал, что я участвовал в двенадцати кампаниях, все же я уверен, что заслужил настоящее уважение в его глазах лишь потому, что вступил в драку с Бастлером-Бристольцем. Между прочим, он сказал, что полковник, который председательствовал в военном трибунале, когда его судили за игру в карты с пленным, отвел от него обвинение в небрежении долгом, но чуть не засудил, заподозрив, что он не откозырял, прежде чем сойти с масти. Да, англичане, скажу я вам, преудивительный народ.

В конце долины дорога сворачивала и шла вверх по склону, а дальше зигзагами спускалась в следующую долину. Достигнув гребня, мы сделали привал; прямо перед нами, на расстоянии каких-нибудь трех миль, виднелся город, лепившийся у подножия горы, на склоне которой стояло единственное большое здание. Не приходилось сомневаться, что мы наконец видим то самое аббатство, где засела шайка негодяев, разогнать которых мы явились. И только тогда, думается мне, мы по-настоящему поняли, что нам предстоит, потому что это аббатство оказалось настоящей крепостью, и было ясно само собой, что кавалерию ни в коем случае не следовало посылать на выполнение подобной задачи.

— Это совсем не по нашей части, — сказал Барт. — Пускай Веллингтон и Массена сами идут на такое дело.

— Смелей! — отвечал я. — Пирэ взял Лейпциг с пятьюдесятью гусарами.

— Будь у него драгуны, — возразил Барт со смехом, — он взял бы и Берлин. Но вы старше меня по чину. Ведите же нас, и посмотрим, кто первый дрогнет.

— Ну что ж, — сказал я, — во всяком случае, не будем терять времени, так как мне приказано завтра вечером быть в Абрантише. Но сначала надо кое-что выяснить, и вот я вижу людей, у которых мы все узнаем.

У дороги стоял квадратный, чисто выбеленный домик — судя по ветке плюща над дверью, это была одна из придорожных таверн, где подкрепляют силы погонщики мулов. У входа висел фонарь, и при его свете мы увидели двух человек, одного в коричневом облачении капуцина, а другого в переднике, по которому мы и признали хозяина таверны. Они были так поглощены разговором, что мы подошли вплотную, прежде чем они нас заметили. Хозяин хотел было скрыться, но один из англичан схватил его за волосы и не дал улизнуть.

— Ради всего святого, пощадите меня! — возопил он. — Мой дом опустошен французами и разорен англичанами, а эти разбойники жгли мне ноги огнем. Клянусь святой девой, у меня в таверне нет ни денег, ни еды, добрый отец аббат, который умирает с голоду на моем крыльце, тому свидетель.

— В самом деле, мсье, — сказал капуцин на прекрасном французском языке, — то, что говорит этот достойный человек, истинная правда. Он одна из многих жертв теперешних жестоких войн, хотя его утрата — капля в море по сравнению с тем, что потерял я. Отпустите его, — добавил он, обращаясь к драгуну по-английски, — он слишком слаб, чтобы бежать, даже если б и захотел.

При свете фонаря я увидел, что этот монах был красивый темноволосый бородатый мужчина с ястребиным взглядом, да такой рослый, что его капюшон достигал ушей Барабана. У него был вид человека, который перенес много страданий, но держался он, словно король, и мы вполне могли судить о его образованности, так как он с каждым из нас говорил на его родном языке так свободно, словно на своем собственном.

— Не бойтесь, — сказал я дрожащему хозяину таверны. — Ну, а вы, святой отец, если не ошибаюсь, как раз тот человек, который может сообщить нам все необходимые сведения.

— Я весь в твоем распоряжении, сын мой. — Но, — добавил он со слабой улыбкой, — во время великого поста пища моя всегда скудна, а в этом году я питался так плохо, что вынужден просить корку хлеба, дабы обрести силы отвечать на вопросы.

У нас в ранцах был двухдневный паек, и монаха тотчас накормили. Ужасно было видеть, с какой жадностью схватил он кусок сушеной козлятины, который я ему предложил.

— Время не ждет, так что перейдем прямо к делу, — сказал я. — Нам нужно узнать слабые места вон того аббатства и обычаи тех негодяев, которые там засели.

Он выкрикнул какое-то слово, как мне показалось, по латыни, стиснул руки и закатил глаза.

— Молитва праведника всегда доходит до господа, — сказал он, — и все же я не смел надеяться, что на мою он откликнется столь быстро. Ведь перед вами несчастный аббат Алмейхала, которого вышвырнул вон этот сброд из трех армий по приказу своего еретика главаря. Ах, подумать только, что я потерял!

Голос его пресекся, и на глаза навернулись слезы.

— Ободритесь, святой отец, — сказал Барт. — Ставлю десять против четырех, что еще до завтрашнего вечера мы водворим вас обратно.

— Я пекусь не о своем благе, — сказал он, — и даже не о нашей бедной бездомной братии. Я пекусь о священных реликвиях, оставшихся в святотатственных руках этих разбойников.

— Держу пари, что они их и не заметили, — сказал Барт. — Но укажите нам, как проникнуть за ворота, и мы живо очистим ваше аббатство.

Добрый аббат в коротких словах сообщил нам все, что мы хотели знать. Но то, что он сказал, делало нашу задачу еще более трудной. Стены аббатства имели сорок футов в высоту. Нижние окна были забаррикадированы и по всему зданию проделаны амбразуры. В шайке соблюдалась военная дисциплина, часовые были слишком многочисленны, так что не было надежды захватить их врасплох. Теперь стало тем более очевидно, что здесь нужен батальон гренадеров и несколько штурмовых отрядов. Я поднял брови, а Барт принялся насвистывать.

— Была не была, придется попытаться, — сказал он.

Наши люди уже спешились и, напоив коней, принялись за ужин. Я же вместе с аббатом и Бартом вошел в таверну, где мы стали обсуждать план действий.

У меня во фляжке было немного коньяку, который я разделил между всеми — его едва хватило омочить усы.

— Мне кажется, — сказал я, — что эти негодяи едва ли подозревают о нашем появлении. По дороге я не заметил никаких следов их разведки. Предлагаю такой план: мы спрячемся в лесу где-нибудь по соседству, а когда они откроют ворота, атакуем их и захватим врасплох.

Барт согласился, что трудно придумать лучший план, но когда мы стали обсуждать подробности, аббат объяснил нам, что тут немало препятствий.

— На целую милю от аббатства негде укрыть ни коней, ни людей. — сказал он. — А на горожан никак нельзя положиться. Боюсь, сын мой, что твой превосходный план едва ли удастся, так как эти негодяи не дремлют.

— Не вижу иного пути, — возразил я. — Конфланских гусар не так много, чтобы я решился повести полуэскадрон на штурм сорокафутовых стен, за которыми засело пятьсот пехотинцев.

— Я человек мирный, — сказал аббат, — и все же, быть может, я дам вам полезный совет. Я изучил этих негодяев и их обычаи. Никто не мог бы сделать это лучше, ведь я целый месяц провел в этом уединенном доме, со скорбью в сердце взирая на аббатство, которое еще недавно было моим. И я скажу вам, что сделал бы я сам на вашем месте.

— Ради бога, говорите, святой отец! — вскричали мы в один голос.

— Да будет вам известно, что вооруженные отряды дезертиров из французской и английской армий непрерывно присоединяются к ним. Что же мешает вам с вашими людьми притвориться, будто вы — отряд дезертиров, и таким путем проникнуть в аббатство?

Я был поражен простотой этого плана и обнял доброго аббата. Однако Барт не был удовлетворен.

— Все это превосходно, — сказал он, — но если разбойники проницательны, как вы говорите, маловероятно, что они пустят в свое логово сотню незнакомых вооруженных людей. Из того, что я слышал о мистере Моргане, или маршале Одеколоне, или как там еще зовут этого разбойника, следует, что на это у него хватит соображения.

— Ну так что ж с того! — воскликнул я. — Пошлем туда пятьдесят человек, а на рассвете они откроют ворота и впустят остальных, которые будут ждать снаружи.

Мы еще долго обсуждали этот вопрос, проявив немалую предусмотрительность и благоразумие. Будь на месте двоих офицеров легкой кавалерии Массена с Веллингтоном, даже они не взвесили бы все более тщательно. Наконец мы с Бар-том согласились, что одному из нас с пятьюдесятью людьми следует отправиться в аббатство, притворившись, будто мы дезертиры, с тем чтобы ранним утром пробиться к воротам и впустить остальных. Правда, аббат по-прежнему утверждал, что опасно дробить силы, но, видя наше единодушие, он пожал плечами и уступил.

— Я хочу знать только одно, — сказал он. — Если этот маршал Одеколон, этот пес, этот душегуб, попадет к вам в руки, что вы с ним сделаете?

— Повесим его, — отвечал я.

— Ну нет, это слишком легкая смерть! — вскричал капуцин, и его темные глаза сверкнули жаждой мести. — Будь на то моя воля… но, увы, что за мысли у слуги господа нашего!

Он хлопнул себя по лбу, как человек, который чуть не помешался от несчастий, и выбежал из комнаты.

Нам предстояло решить еще один немаловажный вопрос — кто именно, англичане или французы, удостоится чести первыми войти в аббатство. Клянусь, требовать от Этьена Жерара, чтобы он в такую минуту кому-то уступил, — ну нет, это слишком! Но бедняга Барт так умолял меня, напирая на то, что он почти не участвовал в боях, тогда как я побывал в семидесяти четырех сражениях, что я наконец согласился пустить его вперед. Только мы скрепили уговор рукопожатием, как на дворе вдруг раздались такие крики, проклятия и вопли, что мы стремглав выбежали наружу, выхватив сабли, уверенные, что на нас напали разбойники.

Можете представить себе наши чувства, когда при свете фонаря, висевшего над крыльцом, мы увидели десятка два наших гусар и драгун, которые сбились в кучу, красные мундиры вперемежку с голубыми, шлемы с киверами, и яростно колотили друг друга. Мы бросились в самую гущу драки, умоляя, угрожая, хватая их за воротники и за сапоги со шпорами, и наконец растащили дерущихся. Они стояли, красные, окровавленные, сверля друг друга глазами и тяжело дыша, как колонна лошадей после десятимильной скачки. Только наши обнаженные клинки удерживали их от того, чтобы вцепиться друг другу в глотки. Бедняга капуцин стоял на крыльце в своем длинном коричневом одеянии, ломая руки и взывая к заступничеству всех святых.

После строгого дознания выяснилось: он и в самом деле был невольной причиной переполоха, потому что, не зная, как близко к сердцу принимают такие вещи солдаты, сказал английскому сержанту, что, как ни жаль, его эскадрон уступает французскому. Едва эти слова сорвались с его губ, как драгун ударом кулака сбил с ног первого подвернувшегося под руку гусара, и в тот же миг все бросились друг на друга, как тигры. После этого мы уже не могли на них положиться, и Барт отвел своих в сад, а я своих — на задний двор, причем англичане угрюмо молчали, а наши грозили кулаками и бормотали проклятия — каждый на свой лад.

Коль скоро план действий был согласован, мы сочли за лучшее немедленно приступить к его исполнению, пока между нашими людьми по какой-либо причине не вспыхнула новая ссора. Барт со своими отправился в аббатство, предварительно сорвав кружева с рукавов и нашивки с воротника, а заодно сняв и пояс, так что он вполне мог сойти за рядового драгуна. Он объяснил своим подчиненным, что от них требуется, и, хотя они не орали и не размахивали саблями, как сделали бы мои на их месте, на их бесстрастных, чисто выбритых лицах было такое выражение, что я уже не сомневался в успехе. Мундиры их были расстегнуты, ножны и шлемы выпачканы грязью, а конская сбруя плохо подтянута, чтобы они были похожи на отряд дезертиров, в котором нет ни порядка, ни дисциплины. На другое утро, в шесть часов, им предстояло захватить главные ворота аббатства, и в тот же самый час мои гусары должны были подскакать туда. Мы с Бартом поклялись в этом друг другу, прежде чем он увел на рысях своих драгун. Папилет с двумя гусарами последовал за англичанами на некотором расстоянии и, вернувшись через полчаса, доложил, что после недолгих переговоров, во время которых англичан освещали фонарями из-за решетки, их впустили в аббатство.

Итак, пока все шло хорошо. Ночь выдалась облачная, моросил дождь, что оказалось нам на руку, так как было менее вероятно, что нас обнаружат. Я выставил дозорных на двести ярдов во все стороны на случай внезапного нападения, а также для того, чтобы какой-нибудь крестьянин, который мог случайно на нас наткнуться, не донес об этом в аббатство. Удэн и Папилет должны были дежурить по очереди, а остальные удобно расположились вместе со своими конями в большом деревянном амбаре. Обойдя их и убедившись, что все в порядке, я растянулся на койке, которую отвел мне хозяин таверны, и заснул крепким сном.

Вы, без сомнения, знаете, что я слыву образцовым солдатом, и не только среди друзей и почитателей в этом городе, но и среди старых офицеров, которые участвовали в великих войнах и вместе со мной прошли через эти знаменитые кампании. Однако в интересах истины и скромности должен сказать, что это не так. Мне не достает некоторых качеств — разумеется, их крайне немного, но все же в огромной армии императора можно было найти людей, свободных от тех недостатков, которые отделяют меня от полного совершенства. О храбрости я не говорю. Пусть об этом скажут те, кто видел меня в деле. Я часто слышал, как солдаты толковали вокруг костра о том, кто самый храбрый человек в Великой армии. Одни говорили — Мюрат, другие — Лассаль, некоторые — Ней; но когда спрашивали меня, я только пожимал плечами и улыбался. Ведь было бы самонадеянностью, если б я ответил, что нет человека храбрее, чем бригадир Жерар. Однако факт остается фактом, и человек сам лучше всех знает свою душу. Но, кроме храбрости, есть другие достоинства, необходимые солдату, и одно из них — чуткий сон. А меня с самого детства трудно было добудиться, и это едва не погубило меня в ту ночь.

Было, вероятно, около двух часов, когда я вдруг почувствовал, что мне нечем дышать. Я хотел крикнуть, но что-то не давало мне издать ни звука. Я сделал попытку встать, но мог только барахтаться, как лошадь, у которой подрезаны сухожилия. Мои лодыжки, колени и запястья были туго скручены веревками. Только глаза не были завязаны, и при свете фонаря я увидел в ногах своей койки — как вы думаете, кого? Аббата и хозяина таверны!

Накануне вечером широкое белое лицо хозяина, казалось, не выражало ничего, кроме глупости и страха. Теперь же, напротив, каждая его черта дышалажестокостью и злобой. Никогда еще я не видел такого свирепого негодяя. В руке он сжимал длинный, тускло поблескивавший нож. Аббат же держался с прежним утонченным достоинством. Однако его монашеское облачение было распахнуто, и под ним я увидел черный мундир с аксельбантами, какие носили английские офицеры. Наши глаза встретились, и он, опершись о деревянную спинку кровати, стал молча смеяться, навалившись на нее так, что она затрещала.

— Надеюсь, вы извините мой смех, дорогой полковник Жерар, — сказал он. — Дело в том, что, когда вы поняли свое положение, у вас было довольно забавное лицо. Без сомнения, вы превосходный солдат, но не думаю, чтобы вы могли поспорить в сообразительности с маршалом Одеколоном, как ваши люди любезно меня окрестили. Вы, очевидно, были не слишком высокого мнения о моем уме, что доказывает, да будет мне позволено заметить, недостаток у вас проницательности. Право, разве только за исключением моего тупоголового соотечественника, английского драгуна, я в жизни не встречал человека, менее подходящего для подобных поручений.

Можете представить себе мои чувства и мой вид, когда я слушал эти наглые разглагольствования, преподносимые в той цветистой и снисходительной форме, благодаря которой этот негодяй и получил свое прозвище. Я лишен был возможности ему ответить, но они, видимо, прочли угрозу в моих глазах, потому что тот, который играл роль хозяина, шепнул что-то своему товарищу.

— Нет, нет, дорогой Шенье, живой он будет нам куда полезнее, — сказал тот. — Кстати, полковник, ваше счастье, что у вас такой крепкий сон, не то мой друг, у которого манеры несколько грубоватые, без сомнения, перерезал бы вам глотку, вздумай вы поднять тревогу. Советую вам не злоупотреблять его снисходительностью, потому что сержант Шенье, служивший ранее в Седьмом полку императорской легкой пехоты, человек куда более опасный, нежели капитан Алексис Морган из гвардии Его Величества.

Шенье осклабился и погрозил мне ножом, а я всем своим видом постарался выразить презрение, которое испытал при мысли, что солдат императора может пасть столь низко.

— Думаю, вам будет любопытно узнать, — сказал маршал все тем же тихим, вкрадчивым голосом, — что за обоими вашими отрядами следили с той самой минуты, как вы покинули свои лагеря. Надеюсь, вы согласитесь, что мы с Шенье недурно сыграли свои роли. Мы сделали соответствующие распоряжения, дабы вас достойно встретили в аббатстве, хотя надеялись принять целый эскадрон вместо половины. Когда ворота надежно запираются за гостями, они попадают в очаровательный четырехугольный средневековый дворик, откуда нет выхода, а из сотни окон на них нацеливаются ружья. Им приходится выбирать: либо сдаться, либо получить пулю. Между нами говоря, у меня нет ни малейших сомнений, что у них хватило здравого смысла выбрать первое. Но, поскольку вы, естественно, в этом деле лицо заинтересованное, мы полагаем, что вы соблаговолите составить нам компанию и все увидите своими глазами. Думается, я могу вам обещать, что ваш титулованный друг ждет вас в аббатстве и физиономия у него такая же вытянутая, как и у вас.

Затем оба негодяя начали перешептываться, обсуждая, насколько я мог расслышать, как лучше всего обойти моих дозорных.

— Пойду погляжу, нет ли кого-нибудь за амбаром, — сказал наконец маршал. — А ты, мой добрый Шенье, оставайся здесь, и, если пленный вдруг окажет неповиновение, ты знаешь, как тебе поступить.

И мы остались вдвоем — этот подлый предатель и я. Он сидел в ногах моей кровати и точил нож о подошву сапога при свете единственной чадящей керосиновой лампы. А я — теперь, оглядываясь назад, я могу только удивляться, как я не сошел с ума от досады и угрызений совести, когда лежал беспомощный на кровати, не имея возможности крикнуть или хоть пальцем шевельнуть, зная, что мои пятьдесят храбрецов тут, рядом, но у меня нет способа дать им знать, в какое отчаянное положение я попал. Для меня не впервой было оказаться в плену; но чтобы меня схватили эти изменники и отвели в аббатство под градом насмешек, одураченного и обманутого их наглыми главарями, — этого я не мог перенести. Нож мясника, сидевшего рядом со мной, причинил бы мне меньше страданий.

Я незаметно напряг руки, потом ноги, но тот из этих двоих негодяев, который связал меня, был мастером своего дела. Я не мог пошевельнуться. Тогда я сделал попытку освободиться от носового платка, которым мне заткнули рот, но разбойник, сидевший подле меня, занес нож с таким угрожающим ворчанием, что мне пришлось оставить свои попытки. Я лежал неподвижно, глядя на его бычью шею, и думал, посчастливится-ли мне когда-нибудь подобрать для нее галстук, как вдруг услышал в коридоре, а потом на лестнице шаги: главарь возвращался. Какие известия принес этот негодяй? Если он убедился, что похитить меня тайком невозможно, то, вероятно, прирежет на месте. Мне было все равно, что со мной станется, и я посмотрел на дверь с презрением и вызовом, которые так жаждал выразить словами. Но вы поймете мои чувства, дорогие друзья, когда вместо высокой фигуры и смуглого, насмешливого лица капуцина я увидел серый ментик и длинные усы моего доброго Папилета!

Французский солдат в те времена слишком много повидал, чтобы удивляться. Одного взгляда на меня, связанного по рукам и ногам, и на зловещее лицо рядом со мной было для него довольно, чтобы понять, в чем дело.

— Ах ты, дьявол! — зарычал он, и в воздухе сверкнула выхваченная из ножен сабля.

Шенье бросился на него с ножом, но, поняв, чем тут пахнет, сразу же метнулся назад и всадил нож мне в сердце. Но я скатился на другую сторону кровати, прочь от него, и нож только царапнул мне бок, вспоров одеяло и простыню. А через мгновение я услышал стук упавшего тела, и почти в тот же миг что-то ударилось об пол — нечто более легкое, но твердое — и закатилось под кровать. Не стану рассказывать вам все ужасные подробности, друзья мои. Достаточно сказать, что Папилет был одним из лучших рубак в полку и сабля у него была тяжелая и острая. Она оставила красные следы у меня на запястьях и лодыжках, когда от перерезал мои путы.

Вытащив изо рта кляп, я первым делом коснулся губами иссеченной шрамами щеки сержанта. А вслед за тем с этих губ сорвался вопрос, все ли благополучно в отряде. Да, там все спокойно. Удэн только что сменил его, и он явился ко мне с рапортом. Видел ли он аббата? Нет, не видел. В таком случае надо окружить таверну, чтобы он не улизнул. Я поспешил к двери, чтобы отдать приказание, но тут услышал внизу, у входа, медленные, размеренные шаги и скрип ступеней на лестнице.

Папилет мигом сообразил, что к чему.

— Его надо взять живым, — шепнул я и толкнул сержанта в темноту по одну сторону двери, а сам притаился по другую.

Разбойник поднимался все выше, и каждый его шаг громким эхом отдавался в моем сердце. Едва на пороге показалось коричневое облачение, мы вдвоем набросились на главаря разбойников, как два волка на быка, и все трое с грохотом повалились на пол. Он дрался, как тигр, и обладал такой необычайной силой, что чуть не вырвался из наших рук. Трижды ему удавалось встать на ноги, и трижды мы снова валили его, пока Папилет не приставил к его горлу саблю. У него хватило здравого смысла понять, что игра проиграна, и он присмирел, а я связал его теми же самыми веревками, которыми недавно был скручен сам.

— Карты пересдали, милейший, — сказал я, — и вы сейчас убедитесь, что на этот раз у меня есть кое-какие козыри.

— Дуракам везет, — отвечал он. — Что ж, может быть, это не так уж и плохо, иначе всем миром завладели бы умники. Я вижу, вы прикончили Шенье. Он был непокорным мерзавцем, и от него всегда омерзительно воняло чесноком. Вас не затруднит положить меня на кровать? Полы в этих португальских тавернах — малоподходящее ложе для человека, который буквально помешан на чистоте.

Я поневоле восхищался хладнокровием этого разбойника, сохранившего свою наглую снисходительность, несмотря на внезапную перемену ролей. Я послал Папилета за конвоирами, а сам стоял над пленником с обнаженной саблей, ни на миг не спуская с него глаз, потому что, должен признаться, испытывал уважение к его смелости и находчивости.

— Надеюсь, — сказал он, — ваши люди будут обращаться со мной подобающим образом.

— Вы получите по заслугам, будьте уверены.

— Большего я и не прошу. Вероятно, вам неизвестно, какого я высокого происхождения, но обстоятельства таковы, что я не могу назвать своего отца, не совершив предательства, или свою мать, не опозорив ее. Я не могу требовать королевских почестей, подобные вещи гораздо приятней получать по доброй воле. Эти путы стянуты слишком туго. Не будете ли вы любезны ослабить их?

— Вы, очевидно, не слишком высокого мнения о моем уме, — заметил я, повторяя его собственные слова.

— Туше[10]! — воскликнул он, как раненый фехтовальщик. — Но вот и ваши люди, так что теперь вы можете без опасения ослабить веревки.

Я приказал сорвать с него облачение и держать его под надежной охраной. Так как уже брезжил рассвет, мне нужно было подумать, что предпринять дальше. Бедняга Барт вместе со своими людьми попал в хитро расставленную ловушку, и если б мы приняли все коварные предложения нашего советчика, в плену оказалась бы не половина, а все наши силы. Я должен, если это еще возможно, вызволить англичан. И, кроме того, нужно подумать о старой графине Ла Ронда. Что же касается аббатства, то, поскольку его гарнизон начеку, нечего и думать его захватить. Теперь все зависело от того, насколько они дорожат своим главарем. Исход игры решала эта единственная карта. И я сейчас расскажу вам, как смело и искусно я сыграл.

Едва рассвело, мой трубач протрубил сбор, и мы рысью выехали на равнину. Моего пленника везли верхом в самой середине отряда. На расстоянии выстрела от главных ворот аббатства росло большое дерево, под которым мы и остановились. Если б они распахнули ворота и бросились в атаку, я бы им показал; но, как я и ожидал, они предпочли остаться в аббатстве и усеяли стену во всю длину, осыпая нас насмешками, гиканьем и презрительным хохотом. Некоторые выпалили раз-другой из ружей, но, убедившись, что мы вне выстрела, вскоре перестали попусту тратить порох. Странное это было зрелище — вся эта смесь французских, английских и португальских, кавалерийских, пехотных и артиллерийских мундиров, обладатели которых вертели головами и показывали нам кулаки.

Но клянусь, весь этот гвалт сразу смолк, едва мы разомкнули ряды и показали, кого привезли! На несколько секунд воцарилось молчание, а потом раздался яростный и тоскливый вой! Я видел, что некоторые, как безумные, прыгают по стене. Должно быть, он был необыкновенный человек, наш пленник, если вся шайка так любила его. Я прихватил из таверны веревку, и теперь мы перекинули ее через нижний сук дерева.

— Позвольте мне, мсье, расстегнуть на вас воротник, — сказал Папилет с насмешливой почтительностью.

— Только при условии, если руки у вас безукоризненно чистые, — ответил наш пленник, и все мои гусары рассмеялись.

Со стены снова раздался вой, который сменился гробовым молчанием, когда петлю надели на шею маршала Одеколона. Потом пронзительно заиграла труба, ворота аббатства распахнулись, и оттуда выбежали трое, размахивая белыми тряпками. Ах, сердце мое так и подскочило от радости, когда я их увидел! И все же я не сделал ни одного шага им навстречу, так как хотел, чтобы они были единственной заинтересованной стороной. Я только велел своему трубачу махнуть в ответ платком, после чего три парламентера бегом подбежали к нам. Маршал, все еще связанный и с веревкой на шее, сидел в седле и слегка улыбался со скучающим видом, словно прятал свою скуку под этой улыбкой. Попади я сам в такое же положение, я не мог бы держаться лучше, а это, конечно, высшая похвала в моих устах.

Удивительную троицу составляли эти парламентеры. Один был португальский caçador[11] в черном мундире; второй — французский егерь в светло-зеленом; третий — здоровенный английский артиллерист в синем с золотом. Все трое отдали честь, после чего француз заговорил.

— В наших руках тридцать семь английских драгун, — заявил он. — Мы торжественно клянемся, что все они повиснут на стене аббатства через пять минут после смерти нашего маршала.

— Тридцать семь! — воскликнул я, — Но ведь их пятьдесят один человек!

— Четырнадцать было зарублено, прежде чем их успели взять под стражу.

— А офицер?

— Он согласился отдать свою шпагу лишь вместе с жизнью. Это не наша вина. Мы спасли бы его, если б могли.

Бедняга Барт! Я встречался с ним дважды, и все же он крепко мне полюбился. Я всегда хорошо относился к англичанам из уважения к этому единственному моему английскому другу. Никогда в жизни я не видел более храброго человека и скверного фехтовальщика.

Сами понимаете, я не поверил ни единому слову этих негодяев. Я послал с одним из них Папилета, и он, вернувшись подтвердил, что все правда. Теперь надо было подумать о живых.

— Если я освобожу вашего главаря, отпустите ли вы тридцать семь драгун?

— Мы освободим десять.

— Вздернуть его! — приказал я.

— Двадцать! — крикнул егерь.

— Довольно слов, — сказал я. — Тяните веревку!

— Всех! — закричал парламентер, когда петля захлестнулась на горле маршала.

— С конями и оружием?

Они поняли, что со мной шутки плохи.

— Со всем, что у них есть, — угрюмо буркнул егерь.

— И графиню Ла Ронда тоже? — спросил я.

Но здесь я столкнулся с куда большим упорством. Никакие угрозы с моей стороны не могли заставить их отпустить графиню. Мы затянули петлю. Тронули с места лошадь. Сделали все, только не вздернули маршала. Если б я сломал ему шею, ничто не спасло бы драгун. Поэтому я дорожил ею не меньше, чем они.

— Да позволено мне будет заметить, — учтиво сказал маршал, — что вы подвергаете меня риску схватить ангину. Не кажется ли вам, что, поскольку мнения по этому вопросу разделились, лучше всего будет узнать желание самой графини? Никто из нас, я уверен, не захочет действовать вопреки ее воле.

Лучшего нечего было и желать. Сами понимаете, я сразу ухватился за столь простое решение. Через десять минут она была уже перед нами, величественная дама, у которой из-под мантильи выглядывали седые букли. Лицо у нее было совсем желтое, словно отражало бесчисленные дублоны ее состояния.

— Этот господин, — сказал маршал, — желает препроводить вас в такое место, где вы больше никогда нас не увидите. В вашей воле решить, отправитесь ли вы с ним или же предпочтете остаться со мной.

В один миг она очутилась у его стремени.

— Мой дорогой Алексис, — воскликнула она, — ничто не может нас разлучить!

Он взглянул на меня с насмешливой улыбкой на красивом лице.

— Кстати, вы допустили маленькую оговорку, дорогой полковник, — сказал он. — Кроме титула, носимого в силу обычая, не существует никакой вдовы Ла Ронда. Дама, которую я имею честь вам представить, — моя горячо любимая жена госпожа Алексис Морган — или вернее назвать ее мадам маршал Одеколон?

В этот миг я понял, что имею дело с самым умным и неразборчивым в средствах человеком, какого мне доводилось видеть. Я посмотрел на несчастную старуху, и душа моя исполнилась удивления и отвращения. А она, не отрываясь, смотрела на него с таким восторгом, с каким юный рекрут смотрел бы на императора.

— Что ж, пусть будет так, — сказал я наконец. — Отпустите драгун, и я уйду.

Их привели вместе с лошадьми и оружием, и мы сняли петлю с шеи маршала.

— До свидания, дорогой полковник, — сказал он. — Боюсь, что когда вы вернетесь к Массена, рапорт об исполнении его приказа окажется далеко не блестящим, хотя, насколько мне известно, у него будет слишком много забот, чтобы думать о вас. Готов признать, что вы выпутались из трудного положения с ловкостью, какой я не предполагал. Кажется, я ничего не могу для вас сделать, прежде чем вы покинете эти места?

— Только одно.

— Что же именно?

— Похоронить достойным образом молодого английского офицера и его людей.

— Обещаю вам.

— И еще одно.

— Говорите.

— Уделить мне пять минут с обнаженной саблей, верхом на коне.

— Ай-ай! — сказал он. — Ведь тогда мне придется либо пресечь вашу блестящую карьеру в самом начале, либо проститься навек со своей костлявой супругой. Право, неразумно обращаться с такой просьбой к человеку, которому предстоит медовый месяц.

Я собрал своих кавалеристов и построил их в колонну.

— Прощайте! — воскликнул я, помахав ему саблей. — В следующий раз вы от меня так легко не ускользнете.

— Прощайте, — отвечал он. — Когда вам надоест император, для вас всегда найдется местечко на службе у маршала Одеколона.

Глава VI Как бригадир пытался выиграть Германию

Мне иногда кажется, что кое-кто из вас, послушав, как я рассказываю о своих скромных приключениях, уходит отсюда с мыслью, что я тщеславен. Невозможно ошибиться более жестоко, ибо я замечал, что настоящие солдаты всегда свободны от этого недостатка. Да, мне действительно порой приходилось изображать себя храбрым, порой — необычайно изобретательным и всегда на редкость интересным человеком, но ведь так оно и было на самом деле, и я должен преподносить факты, как они есть. Было бы недостойным жеманством, если бы я стал отрицать, что моя карьера всегда была блестящей. Но сегодня я расскажу вам о таком случае, о котором можно услышать лишь от человека, чуждого тщеславия. В конце концов офицер, достигший моего положения, может позволить себе говорить о том, о чем простой смертный предпочел бы умолчать.

Итак, да будет вам известно, что после русской кампании остатки нашей несчастной армии были размещены на западном берегу Эльбы, где люди отогрели свою заледеневшую кровь и старались с помощью доброго немецкого пива нарастить на костях хоть немного мяса. Конечно, многого мы лишились безвозвратно, потому что, доложу я вам, три больших обозных фургона не свезли бы все пальцы рук и ног, которые наша армия потеряла во время отступления. И все же, отощавшие и искалеченные, мы горячо благодарили бога, когда вспоминали о наших бедных товарищах, которых оставили там, и о заснеженных полях — ах, эти ужасные, ужасные поля! По сей день, друзья мои, я не могу видеть рядом два цвета — красный и белый. Стоит мне увидеть мою красную фуражку на чем-нибудь белом, мне всю ночь снятся эти жуткие равнины, измученная, едва бредущая армия и алые пятна, которые сверкали на снегу позади нас. Не просите меня рассказать об этом, потому что при одном воспоминании о тех временах вино превращается для меня в уксус, а табак — в солому.

От полумиллионной армии, которая перешла Эльбу осенью двенадцатого года, к весне тринадцатого осталось всего около сорока тысяч пехоты. Но они были страшны, эти сорок тысяч: железные люди, которые ели конину и спали на снегу; к тому же они были преисполнены лютой ненависти к русским. Они продержались бы на Эльбе, покуда новая могучая армия, которую император собирал во Франции, помогла бы им перейти ее вновь.

Но кавалерия была в жалком состоянии. Гусар моего полка разместили в Борна, и, когда я в первый раз выстроил их, из глаз у меня потекли слезы. Ах, мои храбрецы и их добрые кони… Сердце мое разрывалось, когда я видел, в каком они состоянии. «Мужайся, — сказал я себе тогда, — они потеряли многое, но их любимый полковник с ними». И я принялся за дело, привел их в божеский вид и уже сколотил два хороших эскадрона, когда пришел приказ всем кавалерийским полковникам немедленно отправляться во Францию, в полковые учебные лагеря, чтобы подготовить новобранцев и запасных лошадей для новой кампании.

Вы, без сомнения, подумаете, что я до смерти обрадовался случаю снова побывать на родине. Не стану отрицать, что меня обрадовала возможность свидеться с матушкой, да и некоторым девицам было бы приятно такое известие; но в армии я был нужнее. Я охотно уступил бы свое место тем, у кого были жены и дети, которых им, возможно, не придется больше увидеть. Однако какие могут быть рассуждения, когда получаешь голубую бумагу с маленькой красной печатью, и через час я уже отправился в долгий путь от Эльбы к Вогезам. Наконец для меня наступили спокойные времена. Война осталась за хвостом моей лошади, а перед ее мордой лежали мирные края. Так думал я, когда звуки труб замерли вдали и впереди зазмеилась длинная белая дорога, которая шла через равнины, леса и горы, и где-то там, за голубой дымкой на горизонте, раскинулась Франция.

Интересно, но в то же время утомительно ехать через армейские тылы. Во время сбора урожая наши солдаты отлично обходились без припасов, так как были приучены собирать зерно в полях, через которые проходили, и молоть его собственными руками на привалах. В такое время года и совершались те молниеносные броски, повергавшие Европу в изумление и ужас. Но теперь изголодавшимся людям надо было окрепнуть, и мне приходилось то и дело сворачивать в канаву, так как по дороге сплошным потоком двигались гобурские овцы и баварские волы тащили фургоны, груженные берлинским пивом и добрым французским коньяком. Кроме того, порой я слышал отрывистый грохот барабанов и пронзительный свист дудок, и мимо меня маршировали длинные колонны наших молодцов-пехотинцев в синих мундирах, выбеленных густым слоем пыли. Это были старые солдаты, набранные из гарнизонов наших крепостей в Германии, потому что новобранцы из Франции начали прибывать только в мае.

Ну, мне порядком надоело без конца останавливаться да сворачивать с дороги, и я был рад, когда добрался до Альтенбурга и увидел распутье, позволявшее мне свернуть на южную, менее оживленную дорогу. До самого Грейца мне почти никто не встретился, и дорога шла через дубравы и буковые рощи, так что ветки висели прямо над головой. Вам показалось бы странным, что гусарский полковник то и дело останавливает коня и любуется красотой пушистых ветвей и едва распустившихся зеленых листочков, но если б вам довелось полгода пробыть среди русских елей, вы бы меня поняли.

Однако было вокруг и нечто такое, что радовало меня куда меньше, чем красота природы, — слова и взгляды людей в деревнях, затерянных среди лесов. С немцами мы всегда были в самых добрых отношениях, и за последние шесть лет они как будто не питали к нам никакой злобы за то, что мы несколько вольно распоряжались их страной. Мы были добры к мужчинам, а женщины были добры к нам, так что милая, уютная Германия стала для нас как бы второй родиной. Но теперь в поведении людей появилось что-то такое, чего я не мог понять. Встречные не отвечали на мои приветствия; лесники отворачивались, избегая моих взглядов, а в деревнях люди собирались кучками на дороге и неприязненно глядели мне вслед. Так поступали даже женщины, а в те дни я не привык видеть в женских глазах, устремленных на меня, что-нибудь, кроме улыбки.

Особенно остро я почувствовал это в деревне Шмолин, всего в десяти милях от Альтенбурга. Я остановился на маленьком заезжем дворе, чтобы промочить горло и выполоскать пыль из глотки бедной Фиалки. Я имел обыкновение в таких случаях говорить комплимент девушке, которая мне прислуживала, а то и сорвать поцелуй, но эта не желала ни того, ни другого, а пронзила меня взглядом, как штыком. Когда же я поднял стакан за здоровье людей, которые пили пиво у двери, все они повернулись ко мне спиной, кроме одного, который воскликнул: «За вас, ребята! За букву «Т»!» При этом все осушили свои кружки и засмеялись, но смех их был совсем не дружелюбным.

Я недоумевал и никак не мог взять в толк, что означает их грубое поведение, а когда выехал из деревни, увидел большое «Т», совсем недавно вырезанное на дереве. В то утро я видел эту букву уже не раз, но не обращал на нее внимание, однако после слов этого малого в пивной понял, что тут дело нечисто. Мимо как раз проезжал почтенного вида человек, и я решил расспросить его.

— Не скажете ли мне, почтеннейший, что означает эта буква «Т»? — спросил я.

Он как-то странно посмотрел на нее, потом на меня.

— Молодой человек, — сказал он, — «Т» — это совсем не то, что «Н».

Я не успел и рта раскрыть, как он дал лошади шпоры и во весь дух поскакал дальше.

Его слова поначалу не произвели на меня особого впечатления, но когда я рысью поехал дальше, Фиалка слегка повернула свою красивую голову, и в глаза мне бросилась медная сверкающая буква «Н» на уздечке. Это был инициал императора. А «Т» означало нечто обратное. Значит, за время нашего отсутствия в Германии что-то произошло, спящий гигант зашевелился. Я вспомнил злобные лица, которые видел по пути, и почувствовал, что если б я мог заглянуть в сердца этих людей, то привез бы во Францию странные вести. Тут мне еще больше захотелось поскорей получить запасных лошадей и увидеть за собой десять боевых эскадронов, скачущих под гром литавр.

Пока эти мысли мелькали у меня в голове, я переходил с шага на рысь, а потом снова на шаг, как делает путник, которому предстоит дальняя дорога, поберегая резвую лошадь. Леса в тех местах редкие, но в одном месте у дороги лежала куча валежника; когда я проезжал мимо, оттуда раздался крик, и я, оглянувшись, увидел лицо, смотрящее на меня, — красное, разгоряченное лицо, какое бывает у сильно взволнованного человека. Приглядевшись, я узнал того самого путника, с которым час назад разговаривал в деревне.

— Приблизьтесь! — прошептал он. — Еще ближе! А теперь сойдите с коня и сделайте вид, будто поправляете стремя. Возможно, за нами следят, а если они узнают, что я вам помог, меня убьют.

— Убьют! — прошептал я. — Но кто?

— Tugendbund[12]. Ночные мстители Лутцова. Вы, французы, сидите на пороховой бочке, и уже наготове спичка, чтобы поджечь порох.

— Как странно, — сказал я, делая вид, будто поправляю сбрую у лошади. — А что это такое — Tugendbund?

— Это — тайное общество, которое замыслило поднять большое восстание и выгнать вас из Германии, как выгнали из России.

— И что же означают эти буквы «Т»?

— Это условный знак. Мне следовало рассказать вам все еще в деревне, но я боялся, как бы там не увидели, что я с вами разговариваю. Поэтому я поскакал напрямик через лес, чтобы опередить вас, спрятал лошадь и спрятался сам.

— Я вам бесконечно обязан, — сказал я, — тем более что вы единственный из всех немцев, которых я встретил за сегодняшний день, отнеслись ко мне с вежливостью, какое требует простое приличие.

— Все, что у меня есть, я приобрел благодаря поставкам для французской армии, — сказал он. — Ваш император относился ко мне, как к другу. А теперь, прошу вас, поезжайте, мы и так уже слишком долго разговариваем. Но смотрите остерегайтесь ночных мстителей Лутцова!

— Это бандиты? — спросил я.

— Это лучшие люди Германии, — отвечал он. — Но, бога ради, поезжайте, я и так рисковал жизнью и своим добрым именем, чтобы вас предостеречь.

Что ж, если меня и раньше одолевали невеселые мысли, то можете себе представить, что я почувствовал после этого странного разговора с человеком, спрятавшимся в куче валежника. Его дрожащий, прерывистый голос, перекошенное лицо, глаза, которые так и шныряли по сторонам, и неприкрытый страх, охватывавший его всякий раз, как хрустнет ветка, произвели на меня еще большее впечатление, чем его слова. Ясно было, что он перепуган насмерть, и, очевидно, не без причины, потому что вскоре после того, как мы расстались, я услышал далеко позади выстрел и крик. Может быть, это просто какой-нибудь охотник звал своих собак, но я никогда больше не видел человека, предупредившего меня об опасности, и не слышал о нем.

Теперь я был начеку и быстро проезжал открытые места, зато придерживал лошадь там, где могла оказаться засада. Дело было нешуточное, потому что впереди лежали добрых пятьсот миль немецкой земли. И все же я не принимал все это слишком близко к сердцу, потому что немцы всегда казались мне милыми, добродушными людьми, которые куда охотнее держат в руках чубук трубки, чем рукоятку сабли, — не из-за недостатка мужества, как вы понимаете, но потому, что у них беззлобные, открытые сердца и они предпочитают жить в мире со всеми. В то время я не знал, что под приветливой внешностью таится дьявольская злоба, столь же лютая и еще более упорная, чем у кастильца или итальянца.

В скором времени я убедился, что мне грозит нечто более серьезное, чем грубые слова и недружелюбные взгляды. Дорога начала подниматься вверх через безлюдную вересковую пустошь, а дальше исчезала в дубовой роще. Я поднялся примерно до половины склона и вдруг, взглянув вперед, увидел что-то блестящее в тени стволов, а потом на дорогу вышел человек в плаще, сплошь расшитом и изукрашенном золотом, которое сверкало на солнце, как огонь. Он, видимо, был сильно пьян, так как шатался и спотыкался, направляясь ко мне. Одной рукой он прижимал около уха конец большого красного платка, повязанного на шее.

Я остановил лошадь и смотрел на него не без отвращения, так как мне показалось странным, что человек в такой великолепной одежде разгуливает в подобном состоянии средь бела дня. А он не сводил с меня глаз и медленно шел вперед, время от времени останавливаясь и покачиваясь из стороны в сторону. Я уже было снова тронулся с места, как вдруг он громко возблагодарил Христа и, пошатнувшись, со стуком упал ничком на пыльную дорогу. При этом он простер руки вперед, и я увидел, что на шее у него вовсе не красный платок, а огромная зияющая рана, из которой на плечо свисал, как эполет, кусок кожи, покрытый темной запекшейся кровью.

— Боже мой! — воскликнул я, бросаясь к нему на помощь. — А я-то принял вас за пьяного!

— Я не пьян, я умираю, — сказал он. — Но благодарение господу, я встретил французского офицера, пока у меня еще есть силы говорить.

Я уложил его среди вереска и влил ему в рот немного коньяку. Вокруг нас раскинулась мирная зеленая равнина, и, сколько хватал глаз, нигде не было ни души, кроме искалеченного человека рядом со мной.

— Кто это сделал? — спросил я. — И откуда вы? Вы француз, но ваш мундир мне незнаком.

— Это мундир новой императорской почетной гвардии. Я маркиз Шато Сент-Арно, девятый в этом роду, который отдал свою жизнь ради Франции. За мной гнались ночные мстители Лутцова и ранили меня, но я спрятался вон там в кустарнике и ждал, надеясь, что мимо проедет француз. Сначала я не был уверен, друг вы или враг, но чувствовал, что смерть моя близка и надо рискнуть.

— Не теряй мужества, товарищ, — сказал я. — Мне довелось однажды видеть человека с куда более тяжелой раной, но он остался в живых и потом даже щеголял ею.

— Нет, нет, — прошептал он. — Мои минуты сочтены. — С этими словами он взял меня за руку, и я увидел, что ногти у него уже синеют. — Но у меня на груди бумаги, которые вы должны немедленно доставить князю Сакс-Фельштейну в его замок Гоф. Он еще сохраняет нам верность, но княгиня — наш заклятый враг. Она хочет заставить его заявить во всеуслышание, что он тоже против нас. Если он это сделает, все колеблющиеся примкнут к нему, потому что он племянник прусского и двоюродный брат баварского короля. Эти бумаги, если только они попадут к нему в руки прежде чем он сделает решительный шаг, удержат его от этого. Вручите их ему сегодня же вечером, и, быть может, вы сохраните этим для императора всю Германию. Если бы подо мной не убили коня, я бы и раненный… — Он запнулся, его холодеющая рука сильней сжала мои пальцы, отчего они стали такими же бескровными, как и его. Потом он застонал, голова его запрокинулась, и он испустил дух.

Что же, я неплохо начал свой путь на родину. Мне передали поручение, о котором я, в сущности, ничего не знал, но, по-видимому, оно было очень важно, и пренебречь им я никак не мог, хотя оно несколько задерживало меня. Я расстегнул мундир маркиза, великолепие которого, по замыслу императора, должно было привлечь молодых аристократов, из которых он надеялся сформировать новые полки своей гвардии. Из внутреннего кармана я извлек небольшой пакет, привязанный шелковой лентой и адресованный князю Сакс-Фельштейну. В углу размашистым небрежным почерком — я сразу узнал руку императора — было написано: «Срочно и чрезвычайно важно». Эти четыре слова были для меня равносильны приказу, точно его произнесли твердые губы и в глаза мне глянули холодные серые глаза. Мои гусары подождут лошадей, мертвый маркиз пускай лежит среди вереска, где я его оставил, но, если только мы с моей лошадкой не протянем ноги, бумаги будут доставлены князю сегодня же вечером.

Я не боялся скакать по лесной дороге, так как в Испании убедился, что ехать через местность, где действуют партизаны, всего безопаснее сразу после их налета, а всего опаснее — когда вокруг тихо и мирно. Однако, справившись по карте, увидел, что Гоф расположен к югу от меня и кратчайший путь туда лежит по краю болот. Поэтому я свернул к болотам и не проехал и пятидесяти шагов, как в кустах раздались два выстрела, и пуля, пущенная из карабина, прожужжала возле моей головы, как пчела. Было ясно, что ночные мстители действуют более дерзко, чем разбойники в Испании, и, если я не сверну с дороги, моя миссия закончится недалеко от того места, где началась.

Да, это была безумная скачка: я отпустил поводья и несся, утопая до самой подпруги в вереске и дроке, вниз с крутых холмов, через кусты, вверив целость своей шеи моей милой Фиалке. А она… Она ни разу не оступилась, не поскользнулась и скакала так быстро и уверенно, словно знала, что ее хозяин везет под ментиком судьбу всей Германии. Ну, а я… Я давно уже прослыл лучшим наездником во всех шести бригадах легкой кавалерии, но никогда еще я не скакал так, как в тот день. Мой друг Барт рассказывал мне, как у них в Англии охотятся на лисиц, но я настиг бы самую быстроногую лису. Дикие голуби у меня над головой не летели так прямо, как мчались мы с Фиалкой. Как офицер, я всегда был готов пожертвовать собой ради своих солдат, хотя император не похвалил бы меня за это, так как солдат у него было много, но только один… ну, словом, первоклассных кавалерийских командиров можно сосчитать по пальцам.

Но у меня была цель, которая стоила жертвы, и я заботился о своей жизни не больше, чем о комьях земли, летевших из-под копыт моей лошадки.

Уже темнело, когда я снова выехал на дорогу и поскакал к деревушке Лобенштейн. Но едва я очутился на мощенной булыжником дороге, как у моей лошади отлетела подкова, и пришлось вести ее деревенскую кузницу. Горн там был уже погашен, кузнец кончил работу, и я понял, что пройдет не меньше часа, прежде чем я смогу отправиться в Гоф. Проклиная задержку, я пешком пошел на постоялый двор и заказал на обед холодного цыпленка и вина. Гоф был всего в нескольких милях от этой деревни, и я мог надеяться, что мне еще до наступления ночи удастся доставить бумаги князю, а утром отправиться во Францию, везя на груди письма к императору. А теперь послушайте, что произошло со мной на постоялом дворе в Лобенштейне.

Принесли цыпленка и вино, и я после бешеной скачки жадно набросился на них, как вдруг услышал в прихожей у самой своей двери, невнятные голоса и шум. Сначала я подумал, что это крестьяне перессорились за стаканом вина, и предоставил им самим улаживать свои дела. Но вдруг сквозь угрюмое, низкое гудение голосов до моих ушей долетел звук, который поднял бы Этьена Жерара с одра смерти. Это был горестный женский плач. Нож и вилка со звоном полетели на пол, и в мгновенье ока я очутился в гуще толпы, которая собралась за дверью.

Там был толстомордый хозяин и его белобрысая жена, два конюха, горничная и несколько крестьян. Все они, женщины и мужчины, были красные и злые, а среди них, бледная, с глазами полными ужаса, но с гордо поднятой головой, стояла самая прелестная женщина, какую когда-либо видел Этьен Жерар. Среди этих людей с грубыми, низменными лицами она казалась существом иной расы. Едва я показался на пороге своей комнаты, она рванулась мне навстречу, схватила меня за руку и синие глаза ее засияли радостью и торжеством.

— Французский офицер и благородный человек! — воскликнула она. — Теперь мне нечего бояться!

— Да, мадам, вам нечего бояться, — сказал я и, не удержавшись, взял ее за руку, чтобы ободрить. — Вам стоит только приказать, я в вашем распоряжении, — добавил я, целуя ей руку в знак того, что мне можно верить.

— Я полька! — воскликнула она. — Графиня Палотта. Они набросились на меня за то, что я люблю французов. Не знаю, что со мной сталось бы, если б небо не послало мне спасителя в вашем лице.

Я снова поцеловал ей руку, дабы у нее не осталось сомнений в моих намерениях. Потом повернулся к толпе с тем выражением, которое я так хорошо умею придавать своему лицу. Вмиг прихожая опустела.

— Графиня, — сказал я, — теперь вы под моей защитой. Вы ослабели, и стакан вина просто необходим вам для подкрепления сил.

Я предложил ей руку и отвел ее в свою комнату, где она села рядом со мной за стол и подкрепилась едой и вином, которые я ей предложил.

Как она расцвела в моем присутствии, эта женщина, совсем как цветок под лучами солнца! Она осветила всю комнату своей красотой. Должно быть, она прочла восхищение в моих глазах, и мне казалось, что я тоже ей небезразличен. Ах, друзья мои, я был не последним из мужчин, когда мне едва перевалило за тридцать. Во всей легкой кавалерии трудно было сыскать вторые такие бакенбарды. У Мюрата они, пожалуй, были подлиннее, но лучшие знатоки соглашались, что у него они чуть-чуть слишком длинны. И, кроме того, я умел нравиться. К одним женщинам нужен такой подход, к другим — этакий, так же как при осаде города в плохую погоду нужны фашины и габионы[13], а в хорошую — траншеи. Но мужчина, который умеет сочетать натиск и робкую нежность, который может быть неистовым и в то же время кротким, самонадеянным и почтительным, именно такой мужчина наводит ужас на матерей. Я чувствовал себя покровителем одинокой женщины и, зная, какой я опасный человек, строго следил за собой. Но даже у покровителя есть привилегии, и я не преминул ими воспользоваться.

Голос у нее был такой же чарующий, как и лицо. В коротких словах она объяснила, что едет в Польшу, до сих пор ее сопровождал брат, но он заболел в дороге и слег. Местные жители не раз проявляли к ней враждебность, потому что она не могла скрыть свою симпатию к французам. Когда она кончила рассказывать про свои злоключения, разговор зашел обо мне и о моих подвигах. Оказалось, что она слышала о них, так как знала нескольких офицеров Понятовского и они рассказывали о моих славных делах. Но она жаждала услышать обо всем из моих собственных уст. Никогда еще не вел я столь приятной беседы. Большинство женщин совершает ошибку, слишком много говоря о себе, но эта слушала меня так, как вот сейчас слушаете вы, и просила рассказывать еще и еще. Незаметно проходил час за часом, и вдруг я с ужасом услышал, что часы на деревенской колокольне пробили одиннадцать, и спохватился, что на целых четыре часа забыл об интересах императора.

— Простите меня, дорогая мадам! — воскликнул я, вскакивая со стула. — Но я должен немедленно ехать в Гоф.

Она встала и посмотрела на меня с выражением упрека на бледном лице.

— А как же я? — спросила она. — Что будет со мной?

— Дело касается императора. Я и так задержался здесь слишком долго. Мой долг призывает меня, и я должен ехать.

— Должны ехать? А меня хотите бросить одну среди этих дикарей? Ах, зачем я вас встретила! Зачем вы внушили мне мысль, что я могу положиться на вашу сильную руку!

Ее глаза заблестели, и она, рыдая, бросилась мне на грудь.

Да, это была нелегкая минута для покровителя! Молодому офицеру пришлось зорко следить за собой. Но я оказался на высоте. Я гладил ее пышные каштановые волосы и шептал ей на ухо все утешения, какие только мог придумать, — правда, при этом я обнимал ее одной рукой, но это было необходимо, чтобы она не упала в обморок. Она обратила ко мне залитое слезами лицо.

— Воды, — прошептала она. — Ради бога, воды!

Я видел, что еще мгновенье, и она лишится чувств. Голова ее поникла, и я, уложив ее на кушетку, бросился из комнаты искать графин с водой. Прошло несколько минут, прежде чем я нашел его и поспешил назад. Представьте же мои чувства, когда я увидел, что комната пуста и женщина исчезла.

Исчезла не только сама, но и ее шляпка и отделанный серебром хлыст, лежавший на столе. Я выбежал в коридор и стал громко звать хозяина. Он ничего не знал, никогда раньше не видел этой женщины и рад бы никогда больше ее не увидеть. А крестьяне, стоявшие у двери, — не видели ли они, чтобы кто-нибудь ускакал? Нет, никого не видели. Я шарил повсюду, а потом вдруг случайно взглянул в зеркало, и тут глаза у меня полезли на лоб и я разинул рот так широко, что чуть не оборвал ремешок своего кивера.

Все четыре пуговицы на моем ментике были расстегнуты, и, даже не ощупывая мундир у себя на груди, я понял, что драгоценные бумаги исчезли. О глубина лукавства, таящегося в женском сердце! Она обокрала меня, обокрала в тот самый миг, когда прильнула к моей груди. Пока я гладил ее по волосам и шептал ей на ухо утешения, ее руки шарили под моим доломаном. И вот теперь, когда я почти у цели, мне невозможно исполнить поручение, которое уже стоило жизни одному хорошему человеку и теперь, как видно, будет стоить другому чести. Что скажет император, когда услышит, что я потерял его письма? Поверит ли армия, узнав, что Этьен Жерар способен на такое? А когда станет известно, что женская рука похитила их у меня, то-то будет смеху за офицерскими столами и вокруг бивачных костров! От отчаяния я готов был упасть и кататься по земле.

Но одно было несомненно: весь этот шум в прихожей и травля мнимой графини были разыграны нарочно от начала до конца. Этот негодяй хозяин, без сомнения, посвящен в заговор. У него и нужно выпытать, кто она такая и куда делись похищенные бумаги. Я схватил со стола саблю и выбежал искать его. Но негодяй предвидел это и приготовился к встрече. Я отыскал его в углу двора — он стоял с ружьем в руках, а рядом его сын держал на поводке здоровенного мастифа. По обе стороны от них стояли два конюха с вилами, а сзади жена держала большой фонарь, чтоб удобней было целиться.

— Уезжайте, слышите, уезжайте отсюда! — крикнул он сиплым голосом. — Ваша лошадь у ворот, и никто не станет вас задерживать. А ежели хотите драться, вам придется одному выйти против троих храбрецов.

Я опасался только пса, потому что обе пары вил и ружье дрожали в их руках, как ветки на ветру. Но я рассудил, что если даже и вырву ответ, приставив острие сабли к горлу этого негодяя, у меня все равно не будет возможности проверить, правду ли он сказал. А раз так, в этой борьбе я могу многое потерять и ничего наверняка невыиграю. Поэтому я окинул их взглядом, от которого их дурацкое оружие задрожало еще больше, а затем, вскочив в седло, поскакал прочь, и пронзительный смех хозяйки долго еще раздавался у меня в ушах.

Я уже решил, что делать. Хоть я и потерял бумаги, но об их содержании нетрудно было догадаться, и я сам скажу все князю Сакс-Фельштейну, как будто император уполномочил меня. Это был смелый ход и довольно опасный к тому же, но если я зайду слишком далеко, то впоследствии меня можно дезавуировать. Все или ничего, а поскольку на кон поставлена вся Германия, игру нельзя проиграть, если мужество одного человека может решить ее исход.

Я въехал в Гоф за полночь, но все окна были ярко освещены, что уже само по себе свидетельствовало в этой сонной стране о лихорадочном возбуждении жителей. Проезжая по людным улицам, я слышал улюлюканье и насмешки, а один раз мимо моей головы просвистел камень, но я продолжал путь как ни в чем не бывало, шагом, пока не доехал до дворца. Он был освещен сверху донизу, и темные тени, мелькавшие в желтом зареве света, выдавали переполох, который поднялся внутри. У ворот я отдал лошадь конюху, вошел и с важностью, приличествующей посланнику, заявил, что мне необходимо видеть князя по делу, не терпящему отлагательства.

Прихожая была пуста, но, войдя, я услышал гул множества голосов, который сразу смолк, как только я громко объявил о цели своего прибытия. Значит, там было какое-то собрание, и чутье подсказывало мне, что оно должно решить роковой вопрос войны или мира. Возможно, я еще не опоздал и перевесит чаша весов, на которой лежат интересы императора и Франции. Дворецкий, бросив злобный взгляд исподлобья, провел меня в маленькую комнату рядом с прихожей и скрылся. Через минуту он вернулся и сказал, что князя сейчас беспокоить нельзя и меня примет княгиня.

Княгиня! Что толку с ней разговаривать? Разве меня не предупредили, что она душой и телом предана Германии и всячески старается настроить против нас своего мужа и всю страну!

— Я должен видеть князя, — сказал я.

— Нет, княгиню, — раздался в дверях голос, и в комнату быстро вошла женщина. — Фон Розен, прошу вас, останьтесь. Итак, мсье, что вы имеете сообщить князю или княгине Сакс-Фельштейн?

При первых звуках ее голоса я вскочил на ноги. При первом взгляде на нее задрожал от ярости. Нет на свете второй такой статной фигуры, такой царственной головы, таких глаз, синих, как Гаронна, и холодных, как ее воды в зимнюю пору.

— Время не ждет! — воскликнула она и нетерпеливо топнула ногой. — Что вы имеете мне сказать?

— Что я имею вам сказать? — повторил я. — Что могу я сказать, кроме того, что вы научили меня никогда больше не верить женщине? Вы навеки погубили и опозорили меня.

Она, приподняв брови, взглянула на дворецкого.

— Что это, приступ горячки, или тут какая-нибудь более серьезная причина? — сказала она. — Мне кажется, небольшое кровопускание…

— Да, коварства вам не занимать! — воскликнул я. — Это вы уже доказали.

— Вы хотите сказать, что уже встречали меня?

— Я хочу сказать, что не далее как два часа назад вы меня обокрали.

— Ну, это уж слишком! — вскричала она, восхитительно разыграв возмущение. — Насколько я понимаю, вы претендуете на роль посланника, но и привилегии посланника имеют свои границы.

— Ваша дерзость восхитительна, — сказал я. — Но вашему высочеству не одурачить меня дважды за один вечер. — Я бросился к ней и, нагнувшись, схватил подол ее платья. — Вам следовало бы переодеться после такого долгого и спешного путешествия.

Ее белые, как слоновая кость, щеки мгновенно вспыхнули, словно блики зари заиграли на снеговой вершине горы.

— Какая наглость! — воскликнула она. — Позвать сюда стражу, и пускай его вышвырнут вон из дворца.

— Не ранее, чем я увижу князя.

— Вы его никогда не увидите… Ах! Держите его, фон Розен, держите же!

Но она забыла, с кем имеет дело: я был бы не я, если б стал дожидаться, пока она кликнет этих негодяев. Она поторопилась открыть карты. Ее ставка была не допустить меня к мужу. Моя — любой ценой поговорить с ним в открытую. Одним прыжком я выскочил за дверь. Вторым пересек прихожую. Еще мгновенье — и я ворвался в большую залу, откуда слышался гул голосов. В дальнем се конце я увидел человека, сидевшего на высоком троне. Чуть пониже восседали в ряд какие-то важные сановники, а по обе стороны смутно виднелись головы множества людей. Я вышел на середину зала, держа под мышкой кивер и бряцая саблей.

— Я посланник императора! — воскликнул я. — У меня поручение к его высочеству князю Сакс-Фельштейну.

Человек на троне поднял голову, и я увидел, что лицо у него худое и осунувшееся, а спина сгорблена, словно ему взвалили на плечи непосильную ношу.

— Как ваше имя? — спросил он.

— Полковник Этьен Жерар, командир Третьего гусарского полка.

Все лица обратились ко мне, я услышал шуршание множества воротников и выдержал множество взглядов, среди которых не было ни одного дружественного. Княгиня проскользнула мимо меня и принялась что-то нашептывать на ухо князю, то и дело качая головой и размахивая руками. Я же выпятил грудь и подкручивал усы, молодецки поглядывая вокруг. Там были одни мужчины — преподаватели из коллежа, несколько студентов, солдаты, дворяне, ремесленники, — и все хранили торжественное молчание. В одном углу сидели несколько человек в черном, на плечи у них были накинуты короткие плащи. Наклонившись друг к другу, они о чем-то шептались, и при каждом их движении я слышал звяканье сабель или шпор.

— Император известил меня личным письмом, что его бумаги доставит маркиз Шато Сент-Арно, — сказал князь.

— Маркиз злодейски убит, — отвечал я, и после этих слов в зале раздался гул. Я заметил, что многие головы повернулись к людям в черных плащах.

— А где же бумаги? — спросил князь.

— У меня их нет.

Тут поднялся невообразимый шум.

— Это шпион! Он просто прикидывается! — кричали все.

— Повесить его! — пробасил кто-то из угла, и еще десяток голосов подхватил эти слова. Я преспокойно достал носовой платок и обмахнул пыль с меховой оторочки ментика. Князь поднял тонкие руки, и шум замер.

— Где в таком случае ваши верительные грамоты и что вам поручено передать?

— Мой мундир — вот мои верительные грамоты, а то, что мне поручено, я скажу вам с глазу на глаз.

Он провел рукой по лбу, как делает слабый человек в полной растерянности. Княгиня стояла подле него, положив руку на спинку трона, и снова что-то шепнула ему.

— Здесь собрались на совет мои верные подданные, — сказал он. — У меня нет от них тайн, и что бы вам ни поручил передать император, в такую минуту это касается их не меньше, чем меня.

После этих слов раздались аплодисменты, и все взгляды снова устремились на меня. Честное слово, я оказался в нелегком положении, потому что одно дело разговаривать с тремя сотнями гусар, а другое — с этой публикой да еще на такую тему. Но я устремил глаза на князя и заговорил так, словно был с ним наедине, громовым голосом, каким обращался к своему полку на смотру.

— Вы не раз клялись в любви к императору! — загремел я. — И вот настал час испытания этой любви! Если вы сохраните твердость, он вознаградит вас так, как он один умеет вознаграждать. Для него ничего не стоит превратить князя в короля, а княжество — в королевство. Его взор устремление вас, вы бессильны ему повредить, но сами вы погибнете. В эту минуту он переходит Рейн с двухсоттысячной армией. Крепости по всей стране в его руках. Он будет здесь через неделю, и если вы его предадите, да помилует бог вас с княгиней и ваших подданных. Вы думаете, что он потерял свое могущество лишь потому, что кое-кто из нас обморозился прошлой зимой. Глядите! — воскликнул я, указывая на большую звезду, сиявшую в окне над головой князя. — Это звезда императора. Только когда она померкнет, померкнет и его слава, но не ранее.

Вы гордились бы мной, друзья мои, если бы видели меня тогда и слышали мои слова, потому что при этом я забряцал саблей и так взмахнул доломаном, словно во дворе был построен мой полк. Меня слушали молча, но спина князя горбилась все больше и больше, будто бремя, давившее его, было сверх его сил. Он окинул залу беспомощным взглядом.

— Мы выслушали француза, говорившего от лица Франции, — сказал он. — Теперь пускай немец скажет от лица Германии.

Все переглянулись и начали шептаться. Видимо, моя речь произвела сильное впечатление, и никто не решался первым навлечь на себя гнев императора. Княгиня повела вокруг сверкающими глазами, и ее звонкий голос нарушил тишину.

— Неужели женщине придется отвечать французу? — вскричала она. — Неужели среди ночных мстителей Лутцова нет ни одного, кто так же хорошо владеет языком, как и саблей?

С грохотом опрокинулся стол, и на стул вскочил юноша. У него было вдохновенное лицо, бледное, неистовое, с дикими, ястребиными глазами, и спутанные волосы. У пояса его висела сабля, а сапоги порыжели от болотной грязи.

— Это Корнер! — закричали в зале. — Молодой Корнер, он поэт! Сейчас он будет петь!

И он запел! Сначала он тихо и мечтательно пел о древней Германии, матери народов, о плодородных, солнечных равнинах, о городах в серой дымке и о славе павших героев. Но вот каждый стих зазвучал, как зов трубы. Это была песнь о нынешней Германии, Германии, которую враги захватили врасплох и повергли ниц, но теперь она воспрянула вновь и срывает путы со своего гигантского тела. Нам ли дорожить жизнью? Нам ли страшиться славной смерти? Мать, великая мать зовет. Ее вздохи слышатся в шуме ночного ветра. Она со слезами кличет на помощь своих детей. Придут ли они? Придут ли? Придут ли?

Ах, эта ужасная песня, это вдохновенное лицо и звенящий, как струна, голос! Кто помнил теперь обо мне, и о Франции, и об императоре? Эти люди даже не закричали — они взвыли. Они вскочили на стулья и столы. Они неистовствовали, рыдали, слезы текли по их лицам. Корнер спрыгнул со стула, друзья обступили его, потрясая обнаженными саблями. Бледное лицо князя вспыхнуло, и он встал с трона.

— Полковник Жерар, — сказал он, — вы слышали ответ и передадите его императору. Жребий брошен, дети мои. Ваш князь восторжествует или падет вместе с вами.

Он наклонил голову, давая понять, что совет окончен, и люди с криками устремились к двери, торопясь разнести новость по всему городу. Я же сделал все, что мог сделать храбрый человек, и не жалел, когда этот поток увлек и меня. Что мне было делать во дворце? Я получил ответ и должен передать его, каков бы он ни был. Я не хотел больше видеть ни Гоф, ни его жителей, пока не войду туда во главе нашего авангарда. Итак, я отвернулся от толпы и в угрюмом молчании пошел в ту сторону, куда конюх отвел мою лошадь.

У конюшни было темно, и я вглядывался, отыскивая конюха, как вдруг кто-то схватил меня сзади за обе руки. Я почувствовал, что мне стиснули запястья и горло, а возле уха ощутил холодок пистолетного ствола.

— Только пикни у меня, французский пес, — прошептал злобный голос. — Капитан, мы держим его.

— Есть у вас уздечка?

— Вот она.

— Накиньте ему на шею.

Я почувствовал у себя на шее холодное прикосновение ременной петли. Вышел конюх с фонарем и молча смотрел на нас. При тусклом свете фонаря я увидел суровые лица, которые со всех сторон выглядывали из темноты, черные фуражки и плащи ночных мстителей.

— Что вы намерены с ним сделать, капитан? — раздался голос.

— Повесить на воротах замка.

— Посланника?

— Посланника без верительных грамот.

— Но что скажет князь?

— Да разве ты не понимаешь, приятель, что тогда князю поневоле придется принять нашу сторону? Ему нечего будет и надеяться на прощенье. А так он хоть завтра может переметнуться, как сделал сейчас. Свои слова он может взять назад, но после убийства гусара ему никак не оправдаться.

— Нет, нет, фон Стрелиц, это невозможно, — сказал другой голос.

— Невозможно? А вот сейчас увидите. — И тут за уздечку так дернули, что я еле устоял на ногах. В тот же миг сверкнула сабля и рассекла ремень в двух дюймах от моей шеи.

— Ей-богу, Корнер, это мятеж! — заорал капитан. — Это вам боком выйдет, черт вас подери.

— Я обнажил саблю, чтобы стать солдатом, а не разбойником, — сказал молодой поэт. — Ее клинок может покрыть кровь, но не бесчестье. Друзья, неужели вы будете молча смотреть, как этого человека злодейски убивают?

С десяток сабель вылетело из ножен, и я понял, что силы моих друзей и врагов почти равные. Но злобные голоса и сверканье стали привлекли людей со всех сторон.

— Княгиня! — кричали они. — Княгиня идет!

И тут же я увидел ее прямо перед собой, — ее прелестное лицо выступало из темноты как на портрете. У меня были причины ее ненавидеть, потому что ей удалось одурачить меня, но все же восторг наполнял и до сих пор наполняет мне душу при мысли, что мои руки обнимали ее и я чувствовал запах ее волос. Не знаю, покоится ли она теперь где-нибудь в немецкой земле или же, превратившись в седовласую старуху, еще живет в своем замке в Гофе, но она жива, молодая и красивая, в сердце и памяти Этьена Жерара.

— Стыд и срам! — вскричала она, бросаясь ко мне, и собственными руками сорвала петлю с моей шеи. — Вы сражаетесь за святое дело и хотите начать с такого богомерзкого поступка. Этот человек под моим покровительством, и тот, кто тронет хоть волос на его голове, будет держать ответ передо мной.

Под ее презрительным взглядом все они поспешили скрыться в темноте. Тогда она снова повернулась ко мне.

— Следуйте за мной, полковник Жерар, — сказала она. — Мне нужно поговорить с вами.

Я последовал за ней в ту же комнату, куда меня ввели с самого начала. Она закрыла дверь и посмотрела на меня с лукавым блеском в глазах.

— Видите, как я доверяю вам, оставаясь с вами наедине? — сказала она. — Прошу вас помнить, что перед вами княгиня Сакс-Фельштейн, а не бедная польская графиня Палотта.

— Каково бы ни было ваше имя, — отвечал я, — я помог женщине, думая, что она попала в беду, а в награду меня обокрали и едва не опозорили навеки.

— Полковник Жерар, — сказала она, — мы оба вели игру, и ставка была немалая. Вы, исполнив поручение, которое вам никогда не давали, доказали, что ради своей страны ни перед чем не остановитесь. Во мне бьется сердце немки, а в вас — сердце француза, и я тоже готова на все, даже на обман и кражу, только бы в этот решительный час помочь моей несчастной родине. Вы сами видите, как я с вами откровенна.

— Все, что вы говорите, я и без того знаю.

— Но теперь, когда игра окончена и я выиграла, почему мы должны питать друг к другу злобу? Уверяю вас, что если бы я попала в такое положение, в каком якобы очутилась на постоялом дворе в Лобенштейне, я не желала бы встретить более храброго защитника, более преданного и благородного человека, чем полковник Этьен Жерар. Я никогда не думала, что могу испытывать такое расположение к французу, какое испытывала к вам в тот миг, когда тайком искала бумаги на вашей груди.

— И все-таки вы их взяли.

— Это было необходимо для меня и для Германии. Я знала, какие доводы там содержатся и какое действие они произвели бы на князя. Попади они только к нему в руки, все было бы потеряно.

— Но почему вы, ваше высочество, снизошли до таких уловок, когда два десятка разбойников, которые собирались повесить меня на воротах вашего замка, отлично справились бы с этим делом?

— Они не разбойники, а отпрыски благороднейших немецких родов! — воскликнула она с горячностью. — Если с вами грубо обошлись, не забывайте, каким унижениям был подвергнут каждый немец, начиная с королевы Пруссии и кончая последним простолюдином. А если хотите знать, почему вы не попали в засаду на дороге, да будет вам известно, что я выслала отряды во все стороны и ждала в Лобенштейне донесения об успехе. Когда же вместо этого явились вы собственной персоной, я пришла в отчаянье, потому что на вашем пути к моему мужу стояла теперь только слабая женщина. Вы видите, в каком тупике я оказалась, когда решилась прибегнуть к оружию своего пола.

— Признаюсь, вы победили меня, ваше высочество, и мне остается лишь удалиться, оставив поле боя за вами.

— Но прежде возьмите свои бумаги. — С этими словами она протянула мне пакет. — Князь перешел Рубикон, и ничто уже не может заставить его повернуть вспять. Верните их императору и скажите, что мы отказались их принять. Тогда никто не сможет упрекнуть вас в том, что вы потеряли императорское послание. Прощайте, полковник Жерар, и могу вам пожелать только одно — чтобы, добравшись до Франции, вы там и оставались. Не пройдет и года, как ни одному французу не будет места по эту сторону Рейна.

Вот так случилось, что я сыграл с княгиней Сакс-Фельштейн и ставкой была вся Германия, но, увы, я проиграл.

Глава VII Как бригадир был награжден медалью

Герцог Тарентемский, или Макдональд, как его предпочитают звать старые друзья, был, насколько я понял, в прескверном настроении. Угрюмое лицо этого шотландца походило на одну из тех причудливых дверных колотушек, какие можно увидеть в предместье Сен-Жермен. Как мы узнали позже, император как-то в шутку сказал, что послал бы его на юг против Веллингтона, но боится отпустить туда, где слышен звук волынки. Мы с майором Шарпантье сразу увидели, что в нем так и клокочет ярость.

— Бригадир гусар Жерар, — сказал он тоном, каким капрал обращается к новобранцу.

Я отдал честь,

— Майор конных гренадеров Шарпантье.

Мой товарищ вытянулся, услышав свою фамилию.

— Император поручает вам важное дело.

Без дальнейших разговоров он распахнул дверь и доложил о нашем приходе.

На каждые десять раз, что я видел Наполеона верхом, приходился только один, когда он был пеший, и я полагаю, он поступал разумно, показываясь перед войсками на коне, потому что когда он в седле, на него можно залюбоваться. Теперь же перед нами стоял коротышка, на дюйм ниже любого из полдюжины мужчин, широкий в плечах, — правда, и сам я не такой уж рослый. Кроме того, бросалось в глаза, что туловище у него слишком длинное, а ноги короткие. Большая, круглая голова, поникшие плечи и гладко выбритое лицо делали его больше похожим на профессора Сорбонны, чем на первого полководца Франции. Конечно, о вкусах не спорят, но мне сдается, что если б я мог прилепить ему пару добрых кавалерийских бакенбард вроде моих, это ему не повредило бы. Однако у него был твердый рот и удивительные глаза. Однажды он устремил их на меня в гневе, и я скорей согласился бы проехать через вражеское каре на запаленной лошади, чем снова предстать перед ним в такую минуту. А ведь я не из робкого десятка.

Он стоял у стены, поодаль от окна, и рассматривал большую карту местности, висевшую на стене. Рядом стоял Бертье, пытаясь придать своему лицу умное выражение. Как раз когда мы вошли, Наполеон нетерпеливо вырвал у него из рук шпагу и указал ею что-то на карте. Он говорил быстро и тихо, но все же я расслышал: «Долина Мёз», — и еще он дважды повторил: «Берлин». Когда мы вошли, адъютант направился к нам, но император остановил его и кивком подозвал нас к себе.

— Вы еще не награждены почетным крестом, бригадир Жерар? — спросил он.

Я отвечал, что нет, и готов был уже присовокупить, что дело тут не в отсутствии заслуг с моей стороны, но он решительно, по своему обыкновению, оборвал меня.

— А вы, майор?

— Нет, ваше величество.

— В таком случае вам обоим предоставляется возможность его получить.

Он подвел нас к карте, висевшей на стене, и указал концом шпаги Бертье на Реймс.

— Господа, я буду с вами откровенен, как с боевыми товарищами. Ведь вы оба сражаетесь за меня со времен Маренго, не так ли? — У него была на редкость обаятельная улыбка, освещавшая его бледное лицо, словно холодное солнце. — Здесь, на Реймсе, сего числа, а именно четырнадцатого марта, находится наша ставка. Прекрасно. А вот Париж, до него по дороге добрых двадцать пять лиг. Армия Блюхера стоит к северу, Шварценберга — к югу.

Говоря это, он тыкал шпагой в карту.

— Так вот, — продолжал он, — чем дальше в глубь страны они зайдут, тем сокрушительней будет мой удар. Они вот-вот двинутся на Париж. Превосходно. Пускай. Мой брат, испанский король, встретит их там со стотысячной армией. Я посылаю вас к нему. Вы вручите ему вот это письмо — я даю вам каждому по копии. Здесь сказано, что я подоспею к нему на помощь не позднее чем через два дня со всеми своими людьми, лошадьми и пушками. Я должен дать армии сорок восемь часов, чтобы прийти в себя. А потом прямо на Париж! Вы меня поняли, господа?

Ах, если б я мог передать вам, какой гордостью наполнилась моя душа, когда этот великий человек оказал мне такое доверие!

Когда он протянул нам письма, я щелкнул шпорами и выпятил грудь, улыбаясь и кивая, дабы он видел, что я прекрасно понимаю его. Он тоже улыбнулся и коснулся рукой меха на моем доломане. Я отдал бы половину своего невыплаченного жалованья, только бы моя матушка могла меня видеть в этот миг.

— Сейчас я покажу, каким путем вам ехать, — сказал он, снова оборачиваясь к карте. — Вы поедете вместе до Базоша. Там вы разделитесь: один направится в Париж через Ульши и Нейл, а другой — севернее, через Брен, Суассон и Сенли. Вы что-то хотите сказать, бригадир Жерар?

Я, конечно, простой солдат, но умею думать и выражать свои мысли. Я начал говорить о славе Франции и об опасности, грозящей ей, но он оборвал меня:

— А вы, майор Шарпантье?

— Если мы сочтем этот путь опасным, можем ли мы выбрать другой? — спросил он.

— Солдаты не выбирают, но повинуются.

Император наклонил голову, показывая, что не задерживает нас долее, и повернулся к Бертье. Я не слышал, что он сказал, но оба засмеялись. Ну-с, как вы понимаете, мы, не теряя времени, собрались в дорогу. Через полчаса мы уже ехали по главной улице Реймса, а когда проезжали мимо собора, часы пробили двенадцать. Я ехал на Фиалке, той самой серой лошадке, которую Себастиани так хотел купить у меня после Дрездена. Это самая быстрая лошадь на все шесть бригад легкой кавалерии, и ее обскакал только английский рысак герцога Ровиго. А у Шарпантье была лошадь, на каких обычно ездят конные гренадеры или кирасиры: поверите ли, спина, как кровать, а ноги, как столбы. Да и сам он был довольно грузный малый, так что выглядели оба забавно. И все же он с идиотским самомнением подмигивал девушкам, которые махали мне платочками из окон, и закручивал свои безобразные рыжие усы чуть не до самых глаз, как будто не я, а он привлекал их внимание.

Выехав из города, мы миновали сначала позиции своих частей, а потом — поле вчерашней битвы, которое было усеяно трупами наших бедняг и русских. Но еще печальней выглядел наш лагерь. Армия буквально таяла. Гвардия еще ничего, хотя в недавно сформированных полках было много новобранцев. Артиллерия и тяжелая кавалерия тоже куда ни шло, будь их побольше, но пехотинцы и их младшие офицеры выглядели как школьники с учителями. А резервов у нас не было. И если учесть, что к северу от нас стояла восьмидесятитысячная армия пруссаков, а к югу — сто пятьдесят тысяч русских и австрийцев, то даже самый отчаянный храбрец мог прийти в уныние.

Признаться, я прослезился, но меня поддержала мысль, что император по-прежнему с нами, и не далее как сегодня утром он коснулся моего доломана и обещал наградить меня почетной медалью. Я даже запел и пришпоривал Фиалку до тех пор, покуда Шарпантье не взмолился пощадить его здоровенного верблюда, который храпел и тяжело водил боками. Дорога была вся разъезженная, вязкая, как тесто, и пушки выбили на ней колеи глубиной фута в два, так что Шарпантье был прав, говоря, что здесь неподходящее место скакать галопом.

Мы с этим Шарпантье никогда не были друзьями, и теперь за двадцать миль пути я не мог вытянуть из него ни слова. Он ехал, насупившись и опустив голову, как человек, погруженный в тяжкие думы. Я не раз спрашивал его, о чем он думает, полагая, что я поумней его и разрешу его затруднения. Он неизменно отвечал, что думает о порученном ему деле, и это очень удивляло меня, потому что, хотя я никогда не был особенно высокого мнения о его уме, все же мне казалось невозможным, что такая простая боевая задача может привести человека в замешательство.

Наконец мы доехали до Базоша, откуда он должен был отправиться на юг, а я на север. Прежде чем расстаться со мной, он повернулся вполоборота в седле и посмотрел на меня странным, испытующим взглядом.

— Что вы об этом думаете, бригадир? — спросил он.

— О чем?

— О приказе императора.

— Да тут все яснее ясного.

— Вы так полагаете? А для чего императору понадобилось посвящать нас в свои планы?

— Он понял, что имеет дело с умными людьми.

Мой спутник засмеялся, и этот смех вывел меня из себя.

— А позвольте спросить, что вы намерены делать, если во всех этих деревнях окажутся пруссаки? — спросил он.

— Буду выполнять приказ.

— Но ведь вас убьют.

— Очень может статься.

Он снова засмеялся, да так вызывающе, что я слегка похлопал ладонью по эфесу сабли. Но прежде чем я успел высказать ему все, что я думаю о его глупости и грубости, он повернул лошадь и неуклюже поскакал на юг. Его высокая меховая шапка исчезла за вершиной холма, и я поехал своей дорогой, дивясь его поведению. Время от времени я прикладывал руку к груди и ощупывал письмо, шелестевшее у меня под мундиром. Ах, драгоценное письмо, вскоре оно превратится в маленькую серебряную медаль, о которой я столько мечтал! Весь путь от Брена до Сермуаза я думал о том, что скажет моя матушка, когда увидит ее.

Я остановился на заезжем дворе неподалеку от Суассона, у подножия холма, чтобы накормить Фиалку. Вокруг росли старые дубы, и на них гнездилась такая уйма ворон, что я едва слышал собственный голос. От хозяина я узнал, что два дня назад Мармон отступил и пруссаки перешли Эн. Через час, уже в сумерки, я увидел два их дозора на холме справа от себя, а когда совсем стемнело, на севере задрожало огромное зарево бивачных костров.

Услышав, что Блюхер там вот уже два дня, я очень удивился, как это император не знал, что местность, через которую он приказал мне везти столь важное письмо, уже занята противником. Но я вспомнил, каким тоном он сказал Шапантье, что солдат не выбирает, а повинуется. Я должен ехать так, как он мне приказал, пока Фиалка в силах перебирать ногами, а я — держать поводья. Весь путь от Сурмуаза до Суассона дорога идет то вверх, то вниз, петляя среди еловых лесов, и я, держа пистолет наготове, а саблю у пояса, двигался быстро там, где дорога шла прямо, но придерживал лошадь на поворотах: делать так мы научились в Испании.

Когда я доехал до усадьбы, той, что справа от дороги, сразу, как переедешь деревянный мост через Крис, неподалеку от того места, где стоит большая статуя пресвятой девы, с поля меня окликнула какая-то женщина и предупредила, что в Суассоне пруссаки. Небольшой отряд их улан, сказала она, вступил туда не далее как сегодня вечером, а к полуночи ожидается целая бригада. Не дослушав до конца, я дал Фиалке шпоры и через пять минут уже влетел галопом в город.

В начале главной улицы мне встретились трое улан. Их лошади были привязаны, а сами они о чем-то толковали между собой, и каждый курил трубку длиной с мою саблю. Я хорошо разглядел их при свете, падавшем из открытой двери, они же увидели только, как мимо мелькнул серый бок Фиалки и мой черный, трепыхавшийся на ветру плащ. А через мгновенье я уже мчался сквозь толпу, высыпавшую из открытых ворот. Одного Фиалка сшибла с ног, и он кубарем полетел на землю, другого я хотел зарубить, но промахнулся. «Бах! Бах!» — выпалили два карабина, но я уже завернул за угол и даже не услышал свиста пуль. Ах, мы оба были великолепны — и я и Фиалка! Она мчалась, как заяц, которого преследуют гончие, искры так и сыпались у нее из-под копят. Я привстал на стременах и размахивал саблей. Кто-то бросился мне наперерез и хотел схватить лошадь под уздцы. Я рубанул его по руке и услышал, как он взвыл у меня за спиной. За мной гнались два всадника. Одного я зарубил, а другого оставил далеко позади. Минуту спустя я уже вылетел из города и несся по широкой белой дороге, обсаженной по обеим сторонам осокорями. Сначала я слышал позади стук копыт, но постепенно он становился все глуше, и я уже не мог отличить его от стука собственного сердца. Я остановился и внимательно прислушался, но все было тихо. Они прекратили погоню.

Первым делом я спешился и отвел свою лошадку в лесок, где журчал ручей. Там я напоил и обтер ее, дал ей два куска сахару, смочив их коньяком из фляги. Она была измучена после тяжелой скачки и просто чудом оправилась после получасового отдыха. Когда я снова сел в седло, то понял по ее упругому шагу, что не ее будет вина, если я не доберусь целым и невредимым до Парижа.

Теперь я, по-видимому, был глубоко во вражеском тылу, потому что слышал, как они, подвыпив, горланят свои песни в доме у дороги, и свернул в поле, чтобы объехать этот дом стороной. В другой раз на лунный свет вышли какие-то двое (ночь тогда была безоблачная) и что-то крикнули по-немецки, но я проскакал мимо, не обращая на них внимания, а стрелять они побоялись, потому что мундиры их гусар очень похожи на наши. В таких случаях лучше всего не обращать внимания на окрики, тогда тебя считают глухим.

Луна была удивительно красива, и деревья отбрасывали на дорогу черные тени, похожие на прутья решетки. Я видел все ясно, как днем, и пейзаж был совсем мирный, только где-то на севере бушевал пожар. Я знал, что спереди и сзади меня подстерегает опасность, и когда в ночной тишине смотрел на зарево этого далекого, огромного пожара, то испытывал волнение и благоговейный страх. Но я не привык унывать, потому что мне на моем веку довелось повидать много удивительного, и я только мурлыкал под нос песенку да думал о Лизетте, с которой надеялся встретиться в Париже. Мои мысли были поглощены ею, когда вдруг за поворотом я наскочил прямо на шестерых немецких драгун, которые расположились у самой дороги вокруг костра.

Я прекрасный солдат. Говорю это не из тщеславия, а потому что это истинная правда. Я могу в один миг взвесить все за и против и принять решение, словно размышлял целую неделю. И вот теперь я с быстротой молнии сообразил, что погони никак не избежать, а лошадь моя уже проскакала целых двенадцать лиг. Но лучше при этом скакать вперед, чем назад. В эту лунную ночь, спасаясь от преследователей, под которыми свежие лошади, я все равно подвергнусь большому риску; если же мне удастся от них уйти, лучше пускай это произойдет близ Сенли, а не близ Суассона.

Все эти мысли, знаете ли, осенили меня как бы по наитию. Я едва скользнул взглядом по бородатым лицам под медными шлемами, а мои шпоры уже коснулись боков Фиалки, и она ринулась вперед, словно в атаку. Ого, как они заорали, забегали, затопали позади меня! Трое выстрелили, а трое бросились к лошадям. Пуля угодила в луку седла с таким звуком, словно ударили палкой в дверь. Фиалка, обезумев, рванулась вперед, и я подумал, что она ранена, но она отделалась лишь царапиной на передней бабке. Ах, бедная моя лошадка! Какую нежность испытал я к ней, когда почувствовал, что она пустилась вперед машистым легким галопом, и ее копыта дробно стучали, как кастаньеты в руках испанки. Я не мог сдержаться. Я обернулся в седле и рявкнул: «Vive l`Empereur!» Я хохотал и громко вопил, слыша, какие сзади раздавались проклятия.

Но погоня была не кончена. Не будь Фиалка так измучена, она через пять миль обскакала бы их на целую милю. Теперь же она могла только удерживать преследователей на прежнем расстоянии, почти ничего не выигрывая. Был среди них один офицер, совсем еще мальчишка, под ним лошадь оказалась получше остальных. Он с каждым шагом вырывался вперед. В двух сотнях шагов позади него скакали еще двое, но, оглядываясь, я всякий раз видел, что расстояние между ними увеличивается. А остальные трое, те, что стреляли, были далеко позади.

У офицера была гнедая лошадь, очень даже недурная, и хотя, ясное дело, она не могла сравниться с Фиалкой, все же это было сильное животное, и я предвидел, что через несколько миль его свежие силы скажутся. Я подождал, пока этот малый далеко опередил своих товарищей, а потом чуть-чуть придержал Фиалку — самую малость, чтобы он подумал, будто и впрямь меня настигает. Подпустив его на выстрел, я вытащил пистолет, взвел курок и оглянулся через плечо, ожидая, что он станет делать. Он не стрелял, и я вскоре понял, почему. Этот глупый мальчишка вынул на ночь пистолет из кобуры. Он размахивал саблей и выкрикивал всякие угрозы. Видимо, он не понимал, что его жизнь в моих руках. Я еще немного придержал Фиалку, пока серый хвост и гнедая морда не сблизились на длину копья.

— Rendez-vous![14] — крикнул он.

— Поздравляю вас, мсье, вы отлично говорите по-французски, — сказал я, кладя ствол пистолета на согнутую левую руку, которой держал поводья: так мне всегда было удобней стрелять, сидя в седле. Я прицелился ему в лицо и даже при лунном свете увидел, как он побледнел, когда понял, что ему крышка. Но, уже спуская курок, я подумал о его матери и выстрелил лошади под лопатку. Боюсь, что он сильно ушибся, с таким стуком он упал, но мне нужно было думать о письме, которое я вез, и я снова пустил Фиалку галопом.

Но от этих бандитов не так-то легко было уйти. Двое драгун обратили на своего офицера не больше внимания, чем если б это был простой новобранец, только что вышедший из кавалерийской школы. Они предоставили его заботам остальных и продолжали погоню. Я остановился на вершине холма, думая, что не услышу больше стука копыт; но, клянусь, я вскоре убедился, что мешкать нельзя, и мы снова помчались вперед; Фиалка при этом мотала головой, а я — кивером, выражая свое презрение к двум драгунам, которые пытаются догнать гусара. Но в тот самый миг, когда я смеялся над этой мыслью, сердце у меня вдруг упало, потому что вдалеке, на белой дороге, я увидел черных всадников, поджидавших меня. Неопытный солдат принял бы их за тени деревьев, но я сразу понял, что это эскадрон гусар, и куда бы я не свернул, всюду меня подстерегала смерть.

Итак, позади были драгуны, а впереди гусары. Ни разу со времен Москвы я еще не бывал в такой переделке. Но во имя чести моей бригады я предпочитал, чтобы меня зарубил представитель легкой кавалерии, а не тяжелой. Поэтому я даже не тронул повода, не поколебался ни мгновения, а дал Фиалке волю. Помню, я даже пытался молиться, несясь во весь опор, но я как-то отвык от таких вещей и вспомнил только молитву о хорошей погоде, которую мы читали в школе по вечерам перед каникулами. Это было лучше, чем ничего, и я скороговоркой бормотал эту молитву, как вдруг услышал впереди голоса французов. О боже, радость пронзила мое сердце, как пуля! Это были наши — наши милые дьяволы из корпуса Мармона. Оба драгуна поспешно повернули и что было духу поскакали назад, только их медные шлемы поблескивали под луной, а я подъехал к своим не спеша, с достоинством, давая этим понять, что хотя гусар и может спасаться бегством, не в его характере удирать слишком быстро. И все же, боюсь, дрожащие бока Фиалки и ее взмыленная морда выдали меня, несмотря на всю мою притворную беззаботность.

А командовал отрядом не кто иной, как сам старина Буве, которого я спас под Лейпцигом! Когда он увидел меня, его маленькие красные глазки наполнились слезами, и, честное слово, я сам прослезился, тронутый его радостью. Я рассказал ему о письме, но он только рассмеялся, услышав, что я должен проехать через Сенли.

— Там враг, — сказал он. — Нельзя туда ехать.

— Я предпочитаю ехать именно туда, где враг, — возразил я.

— Но почему не отвезти письмо прямо в Париж? Почему вам непременно надо ехать через этот город, где вас ждет верная смерть или плен?

— Солдат не выбирает, он повинуется, — повторил я слова Наполеона.

Старина Буве засмеялся своим странным, похожим на кашель смехом, и, чтобы он не забывался, мне пришлось подкрутить усы и смерить его взглядом.

— Что ж, — сказал он. — В таком случае присоединяйтесь к нам, мы как раз едем в Сенли. Нас отрядили на разведку. Впереди эскадрон польских улан Понятовского. Если вам непременно надо туда, поедем вместе.

И мы поехали, звякая и бряцая оружием в ночной тишине, пока не нагнали поляков, — они все как на подбор были добрые, старые солдаты, хотя чуть тяжеловаты для своих коней. Смотреть на них было одно удовольствие, даже гусары из моей бригады не могли бы держаться лучше. Мы продолжали путь все вместе и ранним утром увидели впереди огни Сенли. Навстречу нам попался крестьянин в повозке, и от него мы узнали положение дел.

Сведения были верные, потому что брат этого крестьянина служил кучером у мэра, и он виделся с ним накануне, поздней ночью. В городе был один-единственный эскадрон казаков, разместившийся в доме мэра на углу рыночной площади, это был самый большой дом в городе. В лесу, к северу, расположилась целая дивизия прусской пехоты, но в Сенли нет никого, кроме казаков.

Мы ворвались в город лавиной, изрубили дозорных, смели охранение и уже ломились в двери дома мэра, прежде чем они успели сообразить, что французы у них под носом. Мы видели в окнах лица, заросшие волосами до самых ушей, овчинные шапки и разинутые рты. «Ура, ура!» — кричали они и палили из карабинов, но наши ребята уже ворвались в дом и вцепились им в глотки, пока они не успели еще как следует продрать глаза. Было ужасно видеть, как поляки набросились на них, будто голодные волки на стадо упитанных быков. Казаки почти все были перебиты в верхних комнатах, где пытались укрыться, и кровь стекала в прихожую, как дождь с крыши. Они страшны в бою, эти поляки, хотя, на мой взгляд, тяжеловаты малость для своих коней. Все как на подбор, они не уступят ростом кирасирам Келлермана. Вооружены они, конечно, гораздо легче, так как не носят кирас, брони на спине и шлемов.

И тут я сделал ошибку — и, сознаюсь, ошибку непростительную. До тех пор я выполнял возложенное на меня поручение так, что лишь скромность мешает мне назвать свое поведение безукоризненным. Теперь же я сделал то, что чиновник осудил бы, а солдат понял и простил.

Конечно, моя лошадь была почти загнана, но все же я мог бы проехать галопом через Сенли, и тогда враг не преграждал бы мне больше путь в Париж. Но какой гусар может проехать мимо места схватки и не остановить коня? Нельзя требовать от него слишком многого. Кроме того, я решил, что если Фиалка отдохнет часок, я потом выиграю добрых три. А тут еще в окнах появились головы в овчинных шапках и раздались дикие крики. Я соскочил с седла, накинул поводья на столбик перил и бросился в дом вместе со всеми. Правда, я подоспел слишком поздно, и все же один из этих умирающих дикарей чуть не ранил меня копьем. Но всегда жаль пропускать даже мелкую стычку, ведь никогда не знаешь, где тебя ждет случай отличиться. Во время стычек передовых постов и в мелких кавалерийских рубках мне приходилось видеть более славное подвиги, чем в любом из больших сражений, которыми руководил сам император.

Когда дом был очищен, я принес Фиалке ведро воды, а крестьянин, наш проводник, показал мне, где у мэра хранится корм. Да, моя дорогая крошка здорово проголодалась. Я обтер ей мокрой губкой ноги и, оставив ее на привязи, вернулся в дом, чтобы самому чего-нибудь перехватить и больше уж не останавливаться до самого Парижа. А теперь я подхожу к той части своего рассказа, которая, пожалуй, покажется вам невероятной, хотя я могу рассказать по меньшей мере десяток не менее поразительных случаев. Сами понимаете, с человеком, который всегда в разведках и дозорах, на залитой кровью земле, разделяющей две великие армии, часто случаются удивительные вещи. Но послушайте же, что со мною произошло.

Когда я вошел в дом, старина Буве ждал меня в прихожей и предложил распить вместе бутылочку вина.

— Нам надо поторапливаться, — сказал он. — Вон там, в лесу, десять тысяч пруссаков Тельмана.

— А где же вино? — спросил я.

— Ну, вина двое гусар всегда раздобудут, — отвечал он и, взяв свечу, повел меня по каменной лестнице вниз на кухню.

Там мы увидели дверь, выходившую на винтовую лестницу, которая вела в погреб. Казаки уже побывали в погребе до нас, это было нетрудно понять по разбитым бутылкам, разбросанным повсюду. Мэр, видно, любил хорошо пожить, выбор вин был прекрасный: «Шамбертен», «Граве», «Аликан», белое и красное, игристое и простое, бутылки лежали пирамидами, стыдливо выглядывая из опилок. Старина Буве стоял со свечой, поглядывая по сторонам и мурлыкая, как кот перед миской молока. Наконец он выбрал бургундское и уже протянул руку к бутылке, как вдруг наверху раздались ружейная пальба, топот ног и такие крики и вопли, каких я сроду не слыхивал. Пруссаки напали на нас!

Буве — настоящий храбрец, в этом ему не откажешь. Он выхватил саблю и бросился вверх по каменным ступеням, бряцая шпорами. Я поспешил за ним, но едва мы выбежали из кухни, оглушительные крики известили нас, что враг снова овладел домом.

— Все погибло! — воскликнул я, хватая Буве за рукав.

— Я умру вместе с ними! — отвечал он и, как безумный, бросился вверх по лестнице. Право, я сам пошел бы на смерть, будь я на его месте, потому что он совершил серьезную ошибку, не выслав дозорных, которые донесли бы о приближении немцев. В тот миг я готов был броситься за ним, но потом вспомнил, что мне поручено важное дело, которое необходимо исполнить, а если меня возьмут в плен, письмо императора не будет доставлено. Поэтому я предоставил Буве умирать в одиночку, а сам снова спустился в погреб и плотно затворил за собой дверь.

Правда, и там, внизу, меня не ждало ничего хорошего. Когда поднялась тревога, Буве уронил свечу, и я, шаря в темноте, не мог нащупать ничего, кроме битых бутылок. Наконец я отыскал свечу, которая закатилась за бочонок, но как ни старался, не мог зажечь ее от трута: фитиль попал в лужу вина и намок. Сообразив, в чем дело, я обрезал его конец саблей, и свеча сразу загорелась. Но что делать дальше, я понятия не имел. Негодяи наверху хрипло орали, и, судя по крикам, их было несколько сотен; не приходилось сомневаться, что кое-кто из них вскоре пожелает промочить глотку. И тогда — конец храброму офицеру, письму императора, медали. Я подумал о своей матушке и об императоре. Слезы выступили у меня на глазах при мысли, что она потеряет такого замечательного сына, а он — одного из лучших офицеров во всей легкой кавалерии, какой у него был со времен Лассаля. Но я мигом смахнул слезы. «Мужайся! — вскричал я, ударяя себя в грудь. — Мужайся, мой мальчик! Возможно ли, что тот, кто вернулся из Москвы целым и невредимым, даже не обморозившись, умрет во Франции, в этом винном погребе?» При этой мысли я вскочил на ноги и прижал руку к письму на груди, так какшелест бумаги вселял в меня храбрость.

Сначала я хотел поджечь дом, надеясь удрать среди переполоха. Потом решил залезть в пустой бочонок из-под вина. Я оглядывался вокруг, отыскивая подходящий бочонок, как вдруг обнаружил в углу низенькую дверцу, выкрашенную под цвет серой стены, так что лишь острый глаз мог ее заметить. Я толкнул ее, и мне поначалу показалось, что она заперта. Но тут она слегка подалась, и тогда я понял, что она просто приперта чем-то с той стороны. Я уперся ногами в большую бочку и так налег на дверь, что она распахнулась, я грохнулся навзничь, свеча выпала у меня из рук, и я снова очутился в темноте. Я встал и начал вглядываться в глубину сводчатого коридора, который оказался за дверью.

Через какую-то щель и решетку туда просачивался скупой свет. Снаружи уже рассвело, и я смутно увидел огромные выпуклые бока нескольких бочек и подумал, что, вероятно, здесь мэр держит свое вино, пока оно бродит. Во всяком случае, это место казалось мне более надежным убежищем, чем первый погреб, и я, взяв свечу, уже хотел закрыть за собой дверь, как вдруг увидел нечто такое, что удивило и даже, признаюсь, несколько испугало меня.

Я уже говорил, что в конце подвала откуда-то сверху сероватым веером пробивались лучи света. И вот, вглядываясь в темноту, я вдруг увидел, как в этой полосе света в дальнем конце коридора мелькнул какой-то огромный детина и исчез в темноте. Клянусь, я так вздрогнул, что мой кивер чуть не упал, оборвав ремешок! Я видел этого человека лишь мельком, но тем не менее успел разглядеть, что на нем мохнатая казацкая шапка и сам он здоровенный, длинноногий, широкоплечий, с саблей у пояса. Клянусь, даже Этьен Жерар пришел в замешательство, когда оказался во мраке наедине с таким чудовищем.

Но то был лишь один миг. «Мужайся, — сказал я себе. — Разве ты не гусар и не бригадир, разве тебе не тридцать один год и ты не доверенный гонец императора?» В конце концов у этого человека, который прятался в погребе, было больше причин бояться меня, чем у меня — его. И я вдруг понял, что он боится — боится до смерти. Я угадал это в его торопливости, в его поникших плечах, когда он бежал среди бочек, как крыса, прячущаяся в свою нору. И, конечно, это он не давал открыть дверь, а не какой-нибудь ящик или бочонок, как мне показалось. Значит, он был преследуемым, а я — преследователем. Ага! Я почувствовал, как мои бакенбарды ощетинились, когда я начал подступать к нему в темноте. Этот разбойник увидит, что имеет дело не с цыпленком. В тот миг я был великолепен.

Сначала я опасался зажечь свечу, чтобы не выдать себя, но после того, как я больно ударился ногой о ящик и запутался шпорами в каком-то тряпье, я решил, что лучше действовать смело. Итак, я зажег свечу и пошел вперед широким шагом, держа наготове обнаженную саблю.

— Выходи, негодяй! — рявкнул я. — Тебе нет спасенья. Ты наконец получишь по заслугам!

Я держал свечу высоко над собой и вдруг увидел его голову, глядевшую на меня поверх бочки. На его черной шапке был золотой шеврон, но и по выражению его лица я сразу понял, что это офицер и человек из высшего общества.

— Мсье! — воскликнул он на безукоризненном французском языке. — Я сдаюсь, если вы обещаете мне пощаду. В противном случае я дорого продам свою жизнь.

— Мсье, — отвечал я, — француз умеет уважать побежденного врага. Ваша жизнь в безопасности. — Тогда он передал мне через бочку свою саблю, а я поклонился, поднеся руку со свечой к груди. — Кого мне выпала честь взять в плен? — спросил я.

— Я граф Боткин из императорского донского казацкого полка, — отвечал он. — Я выехал со своим эскадроном на разведку в Сенли, и, так как ваших войск здесь не оказалось, мы решили заночевать в этом доме.

— Не сочтите нескромностью, если я полюбопытствую, как вы попали в этот темный подвал? — спросил я.

— Нет ничего проще, — отвечал он. — Мы собирались выступить на рассвете. Я чистил лошадь, промерз и, решив, что стакан вина мне не повредит, спустился сюда поискать чего-нибудь выпить. Я шарил здесь, как вдруг на дом напали враги, и прежде чем я успел подняться по лестнице, все было кончено. Мне оставалось лишь одно — позаботиться о своем спасении, поэтому я снова спустился сюда и спрятался в дальнем погребе, где вы меня и нашли.

Я вспомнил, как в подобных же обстоятельствах поступил Буве, и при мысли о славе Франции слезы выступили у меня на глазах. Но нужно было подумать, как поступить дальше. Было ясно, что этот русский граф, который сидел во втором подвале, пока мы были в первом, не слышал шума, иначе он сообразил бы, что дом снова в руках его союзников. Если он об этом догадается, роли переменятся, и я сам окажусь у него в плену. Что же делать? Я ума не мог приложить, но вдруг у меня мелькнула мысль столь блестящая, что я сам удивился своей изобретательности.

— Граф Боткин, — сказал я, — я оказался в весьма затруднительном положении.

— Но почему же? — спросил он.

— Потому что я обещал сохранить вам жизнь.

Он даже рот разинул.

— Ведь вы не возьмете назад свое слово? — воскликнул он.

— Если случится худшее, я умру, защищая вас, — сказал я. — Но положение не из легких.

— В чем же дело? — спросил он.

— Я буду с вами откровенен, — сказал я. — Вам должно быть известно, что наши ребята, и в особенности поляки, так настроены против казаков, что один только вид казачьей формы приводит их в ярость. Они бросаются на этого человека и буквально разрывают его на части. Даже офицеры не могут их удержать.

Услышав эти последние слова и тон, которым они были сказаны, русский побледнел.

— Но ведь это ужасно, — сказал он.

— Кошмар! — подтвердил я. — И если сейчас мы оба поднимемся наверх, я не уверен, что сумею вас защитить.

— Я в ваших руках! — воскликнул он. — Что же вы посоветуете? Не лучше ли мне остаться здесь?

— Хуже ничего не придумаешь.

— Но почему же?

— Потому что наши люди сейчас станут обыскивать дом и вас изрубят на куски. Нет, нет, я должен пойти и подготовить их. Но даже тогда, едва они завидят ненавистный мундир, не знаю, чем все кончится.

— В таком случае, может быть, мне лучше снять мундир?

— Превосходная мысль! — воскликнул я. — Постойте, я придумал! Вы снимите свой мундир и наденете мой. Тогда вас не посмеет тронуть ни один француз.

— Но я боюсь не столько французов, сколько поляков.

— Мой мундир охранит вас и от тех и от других.

— Как мне вас благодарить! — вскричал он. — Но вы… что же вы наденете?

— Ваш мундир.

— Да ведь вы рискуете пасть жертвой своего благородства.

— Мой долг — принять риск на себя, — отвечал я. — Но я не боюсь. Я поднимусь наверх в вашем мундире. Сотня сабель сверкнет у меня над головой. «Стойте! — крикну я им. — Перед вами бригадир Жерар!» И тогда они взглянут мне в лицо. И сразу узнают меня. Я расскажу им про вас. В этом мундире никто не посмеет вас тронуть. Когда он снимал с себя мундир, пальцы его дрожали от поспешности. Его сапоги и рейтузы были очень похожи на мои, и меняться ими не было надобности, так что я отдал ему свой ментик, доломан, кивер, пояс с ножнами и подсумком, а себе взял высокую шапку из овчины с золотым шевроном, меховой плащ и кривую саблю. Само собой разумеется, меняясь одеждой, я не забыл вынуть драгоценное письмо,

— А теперь, — сказал я, — с вашего позволения, я привяжу вас к бочке.

Он принялся возмущаться, но я за свою боевую жизнь научился не пренебрегать никакими предосторожностями, а мог ли я быть уверен, что, едва я повернусь к нему спиной, он не сообразит, как обстоят дела в действительности, и не разрушит все мои планы? Он стоял в эту минуту, прислонившись к бочке, и я шесть раз обвязал его веревкой, а потом затянул ее сзади крепким узлом. Если он вздумает подняться наверх, то ему по крайней мере придется тащить на спине тысячу литров доброго французского вина. Потом я закрыл за собой дверь второго погреба, чтобы он не слышал, что происходит в первом, и, отбросив свечу, поднялся по лестнице в кухню.

Там было всего ступеней двадцать, и все же, поднимаясь по ним, я успел подумать обо всем, что я еще рассчитывал совершить в жизни. Такое же чувство я испытывал при Эйлау, когда лежал со сломанной ногой и видел, как на меня несутся кони, запряженные в пушки. Конечно, я понимал, что если меня схватят, то пристрелят на месте, как переодетого шпиона. Но все же это будет славная смерть — смерть при исполнении личного приказа императора, — и я подумал, что в «Мониторе» поместят обо мне не меньше пяти строк, а может быть, и все семь. Про Паляре было восемь строк, а я уверен, что он совершил куда меньше славных подвигов.

Когда я вышел в коридор со всей непринужденностью на лице и в манерах, какую только мог на себя напустить, первое, что я увидел, был труп Буве с вытянутыми ногами и сломанной саблей в руке. По черному пороховому пятну я понял, что его застрелили в упор. Мне хотелось отдать честь, когда я проходил мимо, потому что это был настоящий храбрец, но я боялся, что кто-нибудь меня увидит, и прошел дальше.

В прихожей было полно прусских пехотинцев, которые пробивали бойницы в стене, видимо, ожидая нового нападения. Их офицер, щуплый коротышка, суетился, отдавая приказания. Все были слишком заняты, чтобы обращать внимание на меня, но второй офицер, который стоял у двери с длинной трубкой в зубах, подошел и хлопнул меня по плечу, указывая на трупы наших бедных гусар, и сказал что-то, очевидно, насмехаясь над ними, потому что под косматой бородой оскалились все его клыки. Я тоже весело засмеялся и сказал единственную русскую фразу, которой научила меня крошка Софи в Вильне: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву». Этому немцу все было едино, и он, без сомнения, решил, что я сказал что-то очень остроумное, так как покатился со смеху и еще раз хлопнул меня по плечу, Я кивнул ему и вышел на двор так спокойно, словно был комендантом всего гарнизона.

Снаружи было привязано около сотни лошадей, по большей части принадлежавших полякам и нашим гусарам. Моя милая Фиалка тоже ждала меня там и тихонько заржала, когда увидела, что я иду к ней. Но я не сел на нее. Нет, я не так прост! Наоборот, я выбрал самую лохматую казачью лошаденку, какую мог найти, и вскочил на нее так уверенно, словно до меня на ней ездил еще мой отец. Через спину у нее был перекинут здоровенный мешок с добром, который я переложил на фиалку, и повел ее за собой в поводу. До чего же я походил на казака, — право, на это стоило поглядеть.

Тем временем пруссаки буквально наводнили город. Они толпились на тротуарах, указывали на меня пальцами и говорили друг другу, насколько я мог судить по их жестам: «Вот едет один из этих дьяволов-казаков…»

Несколько раз со мной повелительным тоном заговаривали офицеры, но я качал головой, улыбался и говорил: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву», — после чего они пожимали плечами и оставляли меня в покое. Наконец я миновал северную окраину города. На дороге я увидел двух дозорных улан с черно-белыми флажками и понял, что, когда миную их, снова буду свободен. Я пустил свою лошадку рысью, а Фиалка все время терлась мордой о мое колено и поглядывала на меня, словно спрашивая, в чем она провинилась, что ей предпочли эту косматую клячу. До улан оставалась какая-нибудь сотня шагов, и представьте себе мои чувства, когда я вдруг увидел настоящего казака — он галопом скакал по дороге мне навстречу.

Ах, друзья мои, если у вас в груди есть сердце, вы, читая эти строки, посочувствуете человеку, который прошел через столько опасностей и испытаний, но в самый последний миг встретился с неминуемой гибелью! Признаюсь, у меня сердце упало, и я готов был в отчаянии бросится на землю и кричать, проклиная судьбу. Но нет, даже теперь я не был побежден. Я расстегнул две пуговицы мундира, чтобы в нужную секунду выхватить из-под него письмо императора, потому что твердо решил, если не останется никакой надежды, проглотить его и умереть с оружием в руках. Потом я проверил, свободно ли вынимается из ножен моя короткая кривая сабля, и рысью поехал прямо на дозорных. Они, видимо, намеревались остановить меня, но я указал на второго казака, который все еще был в двух сотнях шагов от меня, и они, поняв, что я еду ему навстречу, отдали честь и пропустили меня.

Тогда я вонзил шпоры в бока своей лошади, зная, что стоит мне подальше отъехать от улан, и я без труда справлюсь с казаком. Это был офицер, здоровенный бородач, с таким же золотым шевроном на шапке, как и у меня. Когда я поехал ему навстречу, он невольно помог мне, придержав лошадь, так что я успел достаточно удалиться от дозорных. Я ехал прямо на него и заметил, что при виде меня, моей лошадки, моего снаряжения в его глазах мелькнуло сперва недоумевающее, а потом подозрительное выражение. Не знаю, что у меня было не в порядке, но какую-то неполадку он заметил. Он крикнул, задавая мне какой-то вопрос, а потом, видя, что я не отвечаю, обнажил саблю. В душе я обрадовался этому, потому как предпочитаю честно драться, нежели зарубить ни о чем не подозревающего врага. Парируя его удар, я сделал ловкий выпад и попал как раз под четвертую пуговицу его мундира. Он упал с лошади и своей тяжестью едва не увлек на землю и меня, прежде чем я успел вытащить на него саблю. Я даже не взглянул на него, не поинтересовался, жив он или мертв, а сразу спрыгнул с казачьей лошадки, вскочил на Фиалку, дернул повод и послал воздушный поцелуй двоим уланам. Они с криком поскакали за мной, но Фиалка уже отдохнула и была полна сил, как в начале пути. Я свернул на первую же дорогу, которая шла на запад, потом на другую, к югу, — она должна была увести меня с вражеской территории. Мы мчались вперед, и с каждым шагом я удалялся от врагов и приближался к друзьям. Наконец после долгой скачки я, оглянувшись назад, не увидел преследователей и понял, что мытарства мои кончились.

Я поехал дальше, радуясь, что выполнил приказ императора. Что он скажет, когда увидит меня? Какими словами сможет по справедливости оценить тот невероятный путь, полный опасностей, которые я преодолел? Он приказал мне ехать через Сермуаз, Суассон и Сенли, даже не подозревая, что все они заняты врагом. И все же я выполнил приказ. Я в целости провез его письмо через эти города. Гусары, драгуны, уланы, казаки, пехотинцы — я прошел сквозь них, как сквозь строй, и вышел невредимым.

Лишь добравшись до Даммартена, я наконец увидел наши передовые посты. Через поле ехал эскадрон драгун, и по конским хвостам на шлемах я сразу увидел, что это французы. Я поскакал к ним, намереваясь узнать, свободна ли дорога на Париж, и меня распирала гордость оттого, что я прорвался к своим, — я не выдержал и даже помахал саблей.

Тут от драгун отделился молодой офицер, тоже размахивая саблей, и на сердце у меня потеплело — с таким пылом, с таким восторгом мчался он приветствовать меня. Я заставил Фиалку сделать караколь[15] и, когда мы съехались, еще усердней замахал саблей, но представьте себе мое удивление, когда он вдруг нанес мне такой удар, что снес бы мне голову с плеч, если б я не пригнулся, ткнувшись носом в гриву фиалки. Клянусь, клинок просвистел над моей головой, как восточный ветер. Конечно, во всем был виноват этот проклятый казацкий мундир, про который я в волнении совершенно забыл, и молодой драгун подумал, что перед ним русский удалец, который бросает вызов французским кавалеристам. Честное слово, он здорово перепугался, когда узнал, что чуть не зарубил знаменитого бригадира Жерара.

Что ж, путь был свободен, и около трех часов пополудни я въехал в Сен-Дени, но оттуда еще долгих два часа добирался до Парижа, потому что дорога была забита обозом и пушками артиллерийского резерва, двигавшимися на север, к Мармону и Мортье. Вы себе представить не можете, какой переполох вызвало мое появление в Париже в таком наряде, и, когда я выехал на рю де Риволи, за мной тянулся целый хвост конных и пеших длиной по меньшей мере в четверть мили. От драгун (двое из которых приехали вместе со мной) все узнали про мои приключения и про то, как я добыл казачий мундир. Это был настоящий триумф — мужчины кричали, женщины махали платками и посылали мне из окон воздушные поцелуи.

Хотя я совершенно лишен тщеславия, все же, признаюсь, я не мог скрыть, что столь горячий прием мне приятен. Русский мундир висел на мне мешком, но я выпятил грудь, пока он не натянулся, как кожура сосиски. А моя милая лошадка потряхивала головой, била передними ногами и махала хвостом, словно говоря: «На сей раз мы это сделали вместе. Нам можно доверять важные поручения». Спешившись у ворот Тюильри, я поцеловал се в морду, и тут раздались такие крики, словно только что огласили сводку о боевых действиях Великой армии.

Конечно, я не был подобающим образом одет, чтобы предстать перед королем, но в конце концов, если у человека мужественная фигура, он вполне может обойтись без всех этих тонкостей. Меня провели прямо к Жозефу, которого я не раз видел в Испании. Он был все такой же толстый, спокойный и добродушный. При нем был Талейран, — быть может, мне следует называть его герцогом Беневенто, но, признаюсь, старые имена мне больше по душе. Он прочел письмо, которое Жозеф Бонапарт передал ему, и посмотрел на меня со странным выражением в блестящих, смешных глазках.

— А кроме вас, император никого не послал? — спросил он.

— Послал еще одного офицера, — ответил я. — Майора Шарпантье из полка конных гренадеров.

— Он еще не прибыл, — заметил король Испании.

— Если б вы, ваше величество, видели, какие ноги у его лошади, вы не удивлялись бы этому, — сказал я.

— Возможны и другие причины, — заметил Талейран и улыбнулся своей загадочной улыбкой.

Что ж, они отпустили мне несколько комплиментов, хотя могли бы сказать куда больше, и этого все равно было бы мало. Я откланялся и был рад удалиться, потому что ненавижу королевский двор так же горячо, как люблю армейский лагерь. Я поехал к своему старому другу Шоберу на рю Миромениль и взял у него гусарский мундир, который оказался мне как раз впору. Мы с ним и с Лизеттой хорошенько выпили у него на квартире, и я забыл обо всех превратностях судьбы. А наутро Фиалка опять была готова проскакать двадцать лиг. Я решил немедленно вернуться в ставку императора, потому что, как вы легко можете себе представить, мне не терпелось услышать его похвалы и получить награду.

Незачем и говорить, что назад я ехал безопасной дорогой, потому что довольно навидался улан и казаков. Я проехал через Мо и Шато-Тьерри и к вечеру прибыл в Реймс, где все еще находился Наполеон. Тела наших ребят и русских, убитых при Сен-Пре, уже были похоронены, и в лагере я тоже заметил перемены. Солдаты имели уже не столь потрепанный вид; некоторые кавалеристы получили запасных лошадей, и все было в образцовом порядке. Просто поразительно, что может сделать хороший полководец за какие-нибудь два дня!

Когда я приехал в ставку, меня провели прямо к императору. Он пил кофе за письменным столом, и перед ним была разостлана большая карта. Бертье и Макдональд склонились по обе стороны от него, и он говорил так быстро, что, я уверен, ни один из них не мог уловить и половины его слов. Но когда взгляд его упал на меня, он выронил перо и вскочил с таким выражением на бледном лице, что я похолодел.

— Какого дьявола вы тут делаете? — закричал он. Когда он сердился, голос у него становился как у павлина.

— Честь имею доложить, ваше величество, — сказал я, — что я доставил ваше письмо королю Испании в целости и сохранности.

— Как! — завопил он, и его глаза пронзили меня, словно два штыка. О эти ужасные глаза, из серых они стали голубыми, как сталь, сверкающая на солнце! Я и теперь вижу их в кошмарных снах.

— А что с Шарпантье? — спросил он.

— Взят в плен, — отвечал Макдональд.

— Кем?

— Русскими.

— Казаками?

— Нет, одним казаком.

— Он сдался?

— Без сопротивления.

— Вот умный офицер. Позаботьтесь, чтобы он был непременно награжден почетной медалью.

Когда я услышал это, то протер глаза, так как мне показалось, что я сплю.

— А вы, — крикнул император, делая шаг ко мне, словно хотел меня ударить, — у вас заячьи мозги! Зачем, как вы думаете, я послал вас с этим поручением? Неужели вы воображаете, что я доверил бы действительно важное письмо в ваши руки да еще послал бы вас через все города, которые в руках у неприятеля? Как вы через них проехали, не могу понять. Но если б у вашего товарища было так же мало ума, весь план кампании полетел бы к черту. Неужели вы не понимаете, coglione[16], что это письмо было военной хитростью, чтобы обмануть неприятеля и выиграть время для осуществления совсем другого плана?

Когда я услышал эти жестокие слова и увидел разгневанное бледное лицо, которое в ярости смотрело на меня, мне пришлось ухватиться за спинку стула, так как ноги у меня подкосились и я чуть не лишился чувств. Но я собрался с духом, вспомнив, что я дворянин и всю свою жизнь служил императору и моей любимой родине.

— Ваше величество, — сказал я, и слезы потекли у меня из глаз, — когда вы имеете дело с таким человеком, как я, лучше говорить все напрямик. Знай я ваше желание, чтобы письмо попало в руки врага, я бы позаботился об этом. Но я считал, что должен беречь его как зеницу ока, и готов был пожертвовать за него своей жизнью. Я не думаю, ваше величество, что есть в мире человек, который перенес бы больше невзгод и опасностей, чем я, когда старался выполнить то, что считал вашей волей.

Сказав это, я вытер слезы и со всей горячностью, на какую был способен, рассказал ему обо всем: как прорвался через Суассон, как сражался с драгунами, ввязался в дело в Сенли, встретился в подвале с графом Боткиным, как я переоделся, как столкнулся с казачьим офицером, как бежал и как в последний миг меня чуть не зарубил французский драгун. Император, Бертье и Макдональд слушали с удивлением. Когда я кончил, Наполеон подошел ко мне и ущипнул меня за ухо.

— Ну полно, полно! — сказал он. — Забудьте все, что я сказал. Мне следовало больше доверять вам. А теперь вы свободны.

Я повернулся к двери и уже взялся за ручку, как вдруг император остановил меня.

— Позаботьтесь, чтобы бригадир Жерар был награжден персональной почетной медалью, — сказал он герцогу Тарентемскому, — потому что хотя у него самая тупая голова, зато самое отважное сердце во всей армии.

Глава VIII Как бригадира искушал дьявол

Весна уже совсем близко, друзья мои. Я вижу, что на каштанах снова пробиваются зеленые ростки, и все столики выставлены из кафе на солнышко. Сидеть там куда приятнее, и все же мне хочется, чтобы мои скромные рассказы стали достоянием всего города. Вы слышали о моих делах, когда я был лейтенантом, эскадронным командиром, полковником и командиром бригады. Но теперь я вдруг стал чем-то более важным и высоким. Я стал историей.

Если вы читали о последних годах жизни императора на Святой Елене, то, конечно, помните, что он не раз умолял разрешить ему отправить хоть одно письмо, которое не будет вскрыто его тюремщиками. Много раз обращался он с этой просьбой и дошел даже до того, что обещал, если это будет ему позволено, содержать себя на собственный счет, избавив английское правительство от этой статьи расхода. Но тюремщики знали, как ужасен этот бледный, полный человек в соломенной шляпе, и боялись удовлетворить его просьбу. Многие гадали, кто же тот адресат, которому император хочет поверить столь важные тайны. Некоторые называли его жену, некоторые — тестя, иные — императора Александра, а кое-кто — маршала Сульта. Но что вы подумаете обо мне, друзья мои, если я скажу вам, что это мне, да, мне, бригадиру Жерару, хотел написать император? Вашему покорному слуге на пенсии всего в сто франков — только-только не умереть с голоду; и, уверяю вас, это правда: император все время вспоминал меня и отдал бы свою левую руку, только бы поговорить со мной пять минут. Сегодня я расскажу вам, как это получилось.

Дело было после битвы при Фер-Шампенуаз, где новобранцы в блузах и деревянных башмаках воевали так, что мы, самые проницательные, почувствовали приближение конца. Наши боеприпасы были захвачены врагом, наши пушки замолчали, зарядные ящики были пусты. Кавалерия тоже пришла в жалкое состояние, и моя собственная бригада была разбита в атаке при Краоне. А потом пришли известия, что враг взял Париж, где горожане подняли белую кокарду, и, наконец, самое ужасное — что Мармон со своим корпусом перешел на сторону Бурбонов. Мы только переглядывались и спрашивали друг друга, сколько же еще из наших генералов нас предадут. Журден, Мармон, Мюрат, Бернадот и Жомини уже сделали это, хотя о Жомини никто не жалел, потому что перо его было острее шпаги. Мы были готовы воевать против Европы, но теперь выходило, что придется воевать не только против Европы, но и против половины Франции.

После долгого форсированного марша мы дошли до Фонтенбло и собрались там — жалкие остатки армии: корпус Нея, корпус моего двоюродного брата Жерара и корпус Макдональда, всего двадцать пять тысяч из них семь тысяч гвардейцев. Но у нас была слава, которая стоила пятидесяти тысяч, и наш император, который стоил еще пятидесяти. Император всегда был с нами, спокойный, улыбающийся, уверенный; он как ни в чем не бывало нюхал табак и пощелкивал хлыстиком. Даже в дни его величайших побед я не восхищался им так, как во время битвы за Францию.

Как-то вечером я пил сюренское вино в обществе офицеров своей бригады. Я говорю, что это было сюренское, чтобы вы поняли, какие нелегкие для нас настали времена. Вдруг мне доложили, что Бертье требует меня к себе. Когда я говорю о своих старых соратниках, я, с вашего позволения, буду отбрасывать все красивые иностранные титулы, которые они получили во время войн. Эти титулы хороши при дворе, но их никогда не услышишь в армии, потому что мы никак не могли расстаться с нашим Неем, Раппом или Сультом — эти имена звучали музыкой в наших ушах, как звуки труб, играющих побудку. Итак, Бертье вызвал меня к себе.

Его резиденция была в конце галереи Франциска Первого, неподалеку от покоев императора. В приемной уже ждали два офицера, которых я хорошо знал: полковник Депьен из Пятьдесят седьмого линейного полка и капитан Тремо из Вольтижерского. Оба были старые вояки — Тремо побывал еще в Египте, — и, кроме того, оба славились в армии своей храбростью и умением владеть оружием. У Тремо рука несколько ослабела, но Депьен, стоило ему хорошенько постараться, мог бы заставить попотеть меня самого. Это был коротышка дюйма на три ниже хорошего мужского роста, — он был ровно на три дюйма ниже меня, но во владении саблей и шпагой он несколько раз успешно соперничал со мной, когда показывал свое искусство в Верронском фехтовальном зале в Пале-Рояль. Сами понимаете, когда мы все трое очутились в одной комнате, то сразу почуяли, что пахнет чем-то серьезным. Если видишь салат и приправу, сразу ясно, какое готовится блюдо.

— Клянусь моей трубкой! — сказал Тремо по-солдатски грубо. — Уж не ожидают ли прибытия троих приверженцев Бурбонов?

Нам эта мысль показалась весьма вероятной. Ну конечно же, из всей армии именно нас троих и могли избрать для встречи с ними.

— Князь Нешательский желает говорить с бригадиром Жераром, — объявил лакей, появляясь в дверях.

Я вошел, а двое моих товарищей остались ждать, снедаемые нетерпением. Кабинет был небольшой, но роскошно обставленный. Бертье сидел за столиком с пером в руке, и перед ним лежал открытый блокнот. Усталый и неряшливый с виду, он был совсем не похож на того Бертье, который слыл законодателем мод во всей армии и часто заставлял нас, менее состоятельных офицеров, рвать на себе волосы, когда оторачивал ментик в одну кампанию простым мехом, а в другую — каракулем. По его гладко выбритому лицу видно было, что ему не по себе, и, когда я вошел, он посмотрел на меня каким-то бегающим, неприятным взглядом.

— Командир бригады Жерар! — сказал он.

— Слушаю вас, ваше высочество! — отозвался я.

— Прежде чем начать разговор, я прошу вас дать мне честное слово благородного человека и офицера, что все сказанное останется между нами.

Клянусь, начало было многообещающее! У меня не было иного выбора, как дать слово.

— Знайте же, что дело императора проиграно, — сказал он, глядя в стол и медленно, словно с большим трудом, подбирая слова. — Журден в Руэне и Мармон в Париже подняли белую кокарду, ходят слухи, что Талейран уговорил Нея сделать то же самое. Совершенно ясно, что дальнейшее сопротивление бессмысленно и не может принести нашей стране ничего, кроме несчастий. Итак, я спрашиваю вас, готовы ли вы вместе со мной захватить императора и положить конец войне, передав его в руки союзников?

Уверяю вас, что, услышав это гнусное предложение, сделанное мне, старому другу императора, который получил от него больше милостей, чем любой из его приверженцев, я мог только стоять как столб и пялить на него глаза. А он кусал перо и поглядывал на меня, склонив голову.

— Ну? — спросил он.

— Я глуховат на одно ухо, — отвечал я ледяным тоном. — Есть вещи, которых я не слышу. Прошу вас, позвольте мне вернуться к исполнению моих обязанностей.

— Ну-ну, не будьте же таким упрямым, — сказал он, вставая, и положил руку мне на плечо. — Вы же знаете, что сенат отстранил Наполеона от власти и император Александр отказывается вести с ним переговоры.

— Мсье! — горячо воскликнул я. — Да будет вам известно, что в моих глазах сенат вместе с императором Александром не стоят осадка в выпитом бокале!

— Что же имеет значение в ваших глазах?

— Моя честь и верность моему славному повелителю, императору Наполеону.

— Все это превосходно, — сказал Бертье, раздраженно пожимая плечами. — Но факты остаются фактами, и мы, как разумные люди, должны смотреть им в глаза. Вправе ли мы противостоять воле народов? Вправе ли в довершение всех наших несчастий допустить гражданскую войну? И, кроме того, наши силы тают. Каждый час приходят известия о все новых дезертирствах. Пока не поздно, надо заключить мир с противником; к тому же мы получим немалую награду, выдав императора.

Я потряс головой так решительно, что сабля зазвенела у меня на боку.

— Мсье! — воскликнул я. — Не думал я дожить до такого дня, когда маршал Франции падет так низко, что сделает мне столь гнусное предложение. Оставляю вас на суд собственной вашей совести. Что же до меня, то пока я не получу личный приказ императора, сабля Этьена Жерара всегда будет защищать его от врагов.

Я был так растроган этими словами и собственным благородством, что голос мой пресекся и я едва сдержал слезы. Хотел бы я, чтобы вся армия видела, как я стоял с высоко поднятой головой, приложив руку к сердцу, провозглашая свою преданность императору в трудную минуту. Это было одно из самых великих мгновений моей жизни.

— Что ж, прекрасно, — сказал Бертье и звонком вызвал лакея. — Проводите бригадира Жерара в гостиную.

Лакей провел меня во внутренние покои и предложил сесть. Но моим единственным желанием было уйти, и я никак не мог понять, почему меня задерживают. Человек, который ни разу не сменил мундир за всю зимнюю кампанию, чувствует себя неловко во дворце.

Я прождал около четверти часа, а потом лакей снова распахнул дверь, и вошел полковник Депьен. Боже правый, что у него был за вид! Его лицо стало белым, как гетры гвардейца, глаза были вытаращены, вены на лбу вздулись, а усы встопорщились, как у разъяренной кошки. Он был слишком рассержен, чтобы говорить, и лишь потрясал над головой кулаками, а в горле у него клокотало.

— Отцеубийца! Змея!

Только эти слова я и слышал, пока он метался по комнате.

Мне было совершенно ясно, что ему сделали то же гнусное предложение и он ответил в том же духе, что и я. Он ничего не сказал мне, как и я ему, потому что оба мы дали слово, но все же я пробормотал: «Ужасно! Неслыханно!» — давая ему понять, что я с ним согласен.

Он все еще метался взад-вперед по комнате, а я сидел в углу, как вдруг в кабинете, из которого мы незадолго перед тем вышли, раздался невероятный шум. Это было хриплое, злобное рычанье, словно разъяренная собака вцепилась в добычу. Потом раздался треск и крик о помощи. Мы оба вбежали в кабинет и, клянусь, только-только поспели вовремя.

Старина Тремо и Бертье покатились на пол, опрокинув стол на себя. Капитан желтой, костлявой рукой стиснул горло маршала, чье лицо уже стало свинцового цвета, а глаза вылезли из орбит. Тремо был вне себя, в углах его рта выступила пена, а на лице было такое безумное выражение, что, я уверен, если б мы не разжали его железную хватку палец за пальцем, он задушил бы маршала насмерть. От усилия у него даже ногти побелели.

— Это дьявол! Он искушал меня! — крикнул Тремо, с трудом вставая на ноги. — Да, меня искушал дьявол!

Бертье же молча прислонился к стене и несколько минут не мог отдышаться, приложив руку к горлу и вертя головой. Потом он раздраженно повернулся к тяжелой голубой шторе за креслом.

Штора отдернулась, и в комнату вошел император. Мы все трое вытянулись и отдали честь, но нам казалось, что это сон, и глаза у нас самих полезли на лоб, как только что у Бертье. Наполеон был в зеленом егерском мундире и держал в руке хлыст с серебряной рукояткой. Он взглянул на каждого из нас по очереди с улыбкой — со своей ужасной улыбкой, которая не отражалась ни в глазах, ни на лице, — у каждого, я уверен, мороз прошел по коже, потому что взгляд императора почти на всех оказывал именно такое действие. Потом он подошел к Бертье и положил руку ему на плечо.

— Вы не должны обижаться на удары, дорогой князь, — сказал он.

Он умел придавать своему голосу мягкий, ласковый тон. Ни в чьих устах французский язык не звучал так красиво, как в устах императора, и ни в чьих устах он не бывал таким резким и беспощадным.

— Да ведь он чуть не убил меня! — воскликнул Бертье, все еще вертя головой.

— Ну, полно! Я сам пришел бы к вам на помощь, если б эти офицеры не услышали ваш крик. Но надеюсь, вы не пострадали слишком серьезно!

Он сказал это без тени улыбки, потому что в самом деле очень любил Бертье — больше всех, кроме разве бедняги Дюрока.

Бертье засмеялся, хотя и натянуто.

— Я не привык страдать от руки француза, — сказал он.

— Но тем не менее вы пострадали во имя Франции, — возразил император. Потом, повернувшись к нам, он слегка дернул старину Тремо за ухо. — А, это ты старый ворчун, — сказал он, — ты, помнится, был среди моих гренадеров еще в Египте, а после Маренго получил в награду почетный карабин. Я хорошо помню тебя, дружище. Значит, старый огонь еще не погас! Он сразу вспыхивает, когда тебе кажется, что посягают на твоего императора. А вы, полковник Депьен, не стали и слушать искусителя. И вы, Жерар, тоже. Ваша верная сабля всегда ограждает меня от врагов. Что ж, в моем окружении оказалось несколько изменников, но теперь наконец мы знаем истинных друзей.

Можете представить себе, друзья мои, какая радость охватила нас, когда величайший человек в мире сказал нам эти слова! Тремо так дрожал, что я боялся, как бы он не упал, и слезы катились по его огромным усищам. Тот, кто этого не видел, никогда не поймет, какую власть имел император над загрубелыми сердцами своих ветеранов.

— Так вот, мои верные друзья, — сказал он, — следуйте за мной вон в ту комнату, и я объясню вам, что значила эта маленькая комедия. Бертье, прошу вас, останьтесь здесь и позаботьтесь, чтобы нас не беспокоили.

Для нас было в новинку заниматься делами, в то время как у двери будет стоять на часах маршал Франции. Однако мы повиновались и последовали за императором, который отвел нас к оконной нише, попросил подойти ближе и начал, понизив голос:

— Я выбрал вас из целой армии, считая не только самыми бесстрашными, но и самыми преданными мне людьми. Я всегда был убежден, что вы все трое никогда не поколеблетесь в своей верности мне. И если я решился подвергнуть эту верность испытанию и наблюдал за вами, пока Бертье по моему приказу уговаривал вас поступиться честью, то это лишь потому, что сегодня, когда среди самых близких мне людей я вижу черную измену, мне приходится быть вдвойне осторожным. Но теперь я убежден, что могу положиться на вашу доблесть.

— До последнего вздоха, ваше величество! — вскричал Тремо, и все мы повторили вслед за ним эти слова.

Наполеон попросил нас подойти к нему совсем вплотную и еще больше понизил голос:

— То, что я вам сейчас скажу, я не доверил никому, даже жене и братьям, об этом будете знать только вы. Наше дело погибло, друзья мои. Наступает последний парад. Игра проиграна, и надо принять соответствующие меры.

Когда я это услышал, сердце мое словно превратилось в девятифунтовое ядро. Мы еще надеялись вопреки очевидности, но теперь, когда он, всегда такой спокойный и уверенный, своим тихим и бесстрастным голосом сказал, что все кончено, мы поняли, что тучи сгустились и последний луч безвозвратно угас. Тремо что-то проворчал и схватился за саблю, Депьен скрипнул зубами, а я выпятил грудь и щелкнул каблуками, дабы показать императору, что есть души, способные сохранить ему верность в беде.

— Необходимо спасти мои документы и состояние, — прошептал император. — От их сохранности зависит, какой оборот примут события в дальнейшем. Они залог нашего будущего успеха, ибо я уверен, что для этих жалких Бурбонов скамеечка, на которую я ставлю ноги, и та слишком высока, чтобы служить им троном. Но где мне хранить эти драгоценности? Все мое имущество обыщут, дома моих сторонников тоже. Их должны спрятать и сохранить люди, которым я могу доверить то, что для меня важнее жизни. Это священное доверие я оказываю вам, единственным на всю Францию.

Прежде всего я объясню, что это за бумаги. Вам не придется сетовать, что я сделал вас своим слепым орудием. Это официальные свидетельства моего развода с Жозефиной и законного брака с Марией-Луизой, а также рождения нашего сына и наследника, короля римского. Если мы не сможем доказать это, будущие претензии моей семьи на французский трон рухнут. Кроме того, тут на сорок миллионов франков ценных бумаг — это огромная сумма, друзья мои, но она стоит не больше, чем вот этот хлыст, по сравнению с документами, о которых я говорил. Я говорю вам все это, чтобы вы поняли, какой огромной важности дело я вам поручаю. А теперь слушайте, я скажу, где вы получите эти бумаги и что должны с ними сделать.

Сегодня утром в Париже их вручили моему преданному другу графине Валевской. В пять часов она в своей голубой дорожной карете выедет в Фонтенбло. Сюда она прибудет между половиной десятого и десятью. Бумаги будут спрятаны в карете, в тайнике, который не известен никому, кроме нее. Она предупреждена, что карету при въезде в город остановят три конных офицера, и передаст вам пакет. Жерар, вы моложе всех, но старший по чину. Возьмите вот это кольцо с аметистом, вы покажете его графине как условный знак, а потом отдадите его ей вместо расписки.

Получив пакет, вы поедете лесом до разрушенной голубятни. Возможно, я буду ждать вас там, но если я сочту это опасным, то пошлю своего личного камердинера Мустафу, чьи приказания вы должны исполнять, как мои собственные. Крыши у голубятни нет, и сегодня полнолуние. Справа от входа у стены вы найдете три лопаты. Выкопайте в северо-восточном углу, ближайшем к Фонтенбло, слева от входа, яму в три фута глубиной. Закопав бумаги, вы аккуратно разровняете землю, а потом явитесь ко мне во дворец с докладом.

Таков был приказ императора, ясный и исчерпывающий во всех подробностях, как это умел делать он один. Кончив, он заставил нас поклясться сохранить тайну до его смерти и до тех пор, пока бумаги останутся там. Снова и снова он заставлял нас клясться в этом и наконец отпустил.

Полковник Депьен жил в гостинице «Большой фазан», и там мы все вместе выпили. Мы привыкли к самым невероятным превратностям судьбы, это составляло неотъемлемую часть нашей жизни, и все же мы были взволнованы и растроганы необычайным разговором с императором и мыслью о великом деле, которое нам предстояло совершить. Мне посчастливилось трижды получать приказ из уст самого императора, но ни случай с Братьями из Аяччо, ни знаменитая поездка в Париж не таили в себе таких возможностей, как это новое, необычайно ответственное поручение.

— Если дела императора поправятся, — сказал Депьен, — мы еще доживем до того, что нас произведут в маршалы.

И мы выпили за свои будущие треуголки и жезлы.

Мы условились, что поедем порознь и соберемся у первого столба на парижской дороге. Так мы избежим всяких слухов, которые могут возникнуть, если увидят вместе троих таких знаменитых людей. Моя верная Фиалка потеряла в то утро подкову, и когда я вернулся, кузнец ее ковал, поэтому, приехав на место встречи, я уже застал там своих товарищей. Я взял с собой не только саблю, но и пару новых английских нарезных пистолетов с деревянной колотушкой для забивания зарядов. Я заплатил за них у Трувеля, на рю де Риволи, сто пятьдесят франков, но зато они били дальше и точнее всяких других. При помощи одного из этих пистолетов я спас в Лейпциге жизнь старику Буве.

Ночь была безоблачная, и за спиной у нас ярко светила луна так, что перед нами по белой дороге все время двигались три черных всадника. Но леса в тех местах до того густые, что мы не могли видеть далеко. Большие дворцовые часы уже пробили десять, а графини все не было. Мы начали уже опасаться, что ей по какой-либо причине не удалось выехать. Но потом мы услышали стук колес и цоканье копыт. Сперва они были едва слышны. Потом стали громче, яснее, отчетливее, и, наконец, из-за поворота показались два желтых фонаря, при свете которых мы увидели двух больших гнедых лошадей, запряженных в высокую голубую карету. Форейтор осадил их в нескольких шагах от нас, они храпели и роняли с морд пену. В мгновенье ока мы очутились у кареты и отдали честь, приветствуя даму, чье бледное, прекрасное лицо смотрело на нас из окна.

— Перед вами трое офицеров, которые действуют по приказу императора, мадам, — сказал я негромко, наклонившись к открытому окну. — Вы предупреждены, что мы будем вас ждать.

У графини было очень красивое, белое, как мрамор, лицо — такие лица мне особенно нравятся, — но, глядя на меня, она становилась все белее и белее. Резкие морщины избороздили ее лицо, и она прямо у меня на глазах вдруг превратилась из молодой женщины в старуху.

— Мне совершенно ясно, — сказала она, — что вы трое — низкие обманщики.

Если бы она дала мне своей нежной ручкой пощечину, я не удивился бы больше. Поразительны были не только слова, но и та горечь, с которой она выдавила их из себя.

— Право, мадам, — сказал я, — вы кнам несправедливы. Это полковник Депьен и капитан Тремо. А сам я бригадир Жерар и смею заверить: мне достаточно лишь назвать свое имя, чтобы всякий, слышавший про меня, подтвердил…

— Ах, негодяи! — перебила она меня. — Вы думаете, что если я всего только слабая женщина, меня так легко провести! Презренные лгуны!

Я взглянул на Депьена, который побледнел от ярости, и на Тремо, свирепо дергавшего себя за усы.

— Мадам, — сказал я холодно, — когда император оказал нам честь, возложив на нас это поручение, он дал мне в качестве условного знака вот этот перстень с аметистом. Я полагал, что три достойных человека могут обойтись и без него, но теперь мне остается только опровергнуть ваши недостойные подозрения, вручив его вам.

Она поднесла перстень к фонарю, и выражение безысходного отчаяния исказило ее лицо.

— Это его перстень! — вскрикнула она. — Боже мой, что я наделала! Что я наделала!

Я понял, что произошло нечто ужасное.

— Скорей же, мадам, скорей! — воскликнул я. — Давайте бумаги!

— Я уже отдала их.

— Отдали! Но кому?

— Трем офицерам.

— Когда?

— Полчаса назад.

— Где эти офицеры?

— О господи, если б я знала! Они остановили карету, и я отдала им пакет без колебаний, уверенная, что их послал император.

Это было подобно удару грома. Но именно в такие мгновенья я предстаю во всем своем блеске.

— Оставайтесь здесь, — бросил я товарищам. — Если мимо проедут три всадника, задержите их любой ценой. Мадам опишет вам их внешность. А я мигом вернусь.

Стоило мне тронуть повод, и я уже летел в Фонтенбло, как мог лететь только я на моей Фиалке. У дворца я спрыгнул на землю, бросился вверх по лестнице, отшвырнул в сторону лакеев, которые пытались преградить мне путь, и ворвался прямо в кабинет императора. Он и Макдональд с карандашами в руках что-то отмечали на карте, сверяясь по компасу. При моем внезапном появлении он поднял голову и недовольно нахмурился, но, узнав меня, переменился в лице.

— Оставьте нас, маршал, — сказал он и, едва дверь закрылась, нетерпеливо спросил: — Ну, что с бумагами?

— Они пропали! — воскликнул я и в коротких словах рассказал ему, что произошло.

Внешне лицо его оставалось спокойным, но я видел, что компас дрожит у него в руке.

— Вы должны вернуть их, Жерар! — воскликнул он. — На кон поставлена судьба моей династии. Не теряйте ни секунды! В седло, скорее в седло!

— Кто эти люди, ваше величество?

— Не знаю. Я окружен изменниками. Но они доставят бумаги в Париж. И уж, конечно, прямо к этому мерзавцу Талейрану! Да, да, эти люди едут в Париж, их еще можно догнать. Три лучших скакуна из моей конюшни и…

Я не стал дожидаться конца фразы. Я уже бежал вниз по лестнице. Уверяю вас, и пяти минут не прошло, как я уже галопом вылетел на Фиалке из города, держа обеими руками в поводу двух лучших арабских скакунов императора. Мне предлагали трех, но после этого я никогда не посмел бы взглянуть в глаза моей Фиалке. Я сам любовался собой, когда подлетел к своим товарищам, озаренный луной, и осадил коней у самых их ног.

— Никто не проезжал?

— Никто.

— В таком случае они на парижской дороге. Скорей в погоню!

Храбрые офицеры не заставили себя ждать. В одно мгновенье они уже сидели на императорских конях, а своих бросили у обочины. И мы пустились в погоню: я — посередине, Депьен — справа, а Тремо — чуть позади, потому что был тяжелее нас. Боже, какая это была скачка! Двенадцать подков грохотали по твердой, ровной дороге. Мелькали тополя и луна в их ветвях, черные полосы и серебряные пятна — миля за милей лежал наш путь все по той же, словно расчерченной квадратами дороге; впереди мчались наши тени, а сзади клубилась пыль. С грохотом проносясь мимо домов, мы слышали скрежет засовов и скрип ставен, но, прежде чем люди успевали взглянуть нам вслед, мы превращались в три маленьких, темных пятнышка. Когда мы въехали в Корбель, пробило полночь, но конюх, держа в каждой руке по ведру, стоял у гостиницы, и его тень ложилась на полосу золотого света, падавшего из открытой двери.

— Три всадника! — крикнул я, задыхаясь. — Здесь не проезжали три всадника?

— Я только что поил их коней, — отвечал он. — По-моему они…

— Вперед, друзья, вперед!

И мы помчались дальше, высекая подковами искры из булыжной мостовой городка. Жандарм попытался остановить нас, но его голос утонул в грохоте и треске. Дома мелькали мимо, и вот уж мы снова на дороге, а до Парижа еще добрых двадцать миль. Как могли эти люди уйти от нас, если их преследовали на лучших скакунах Франции? Ни один не отстал ни на шаг, но фиалка все время была на полкорпуса впереди. Она скакала не в полную силу, и я чувствовал, что стоит мне дать ей волю, и императорские скакуны увидят ее хвост.

— Вот они! — воскликнул Депьен.

— Теперь не уйдут! — проворчал Тремо.

— Вперед, друзья, вперед! — снова воскликнул я.

Белая дорога убегала вдаль в лунном свете. И далеко впереди мы увидели трех всадников, припавших к шеям лошадей. Мы настигали их, с каждым мгновеньем они становились все больше и отчетливей. Я уже ясно видел, что двое, которые скакали по краям, закутаны в плащи и едут на гнедых лошадях, а тот, что посередине, в егерском мундире и конь под ним серый. Они скакали рядом, но по аллюру среднего коня было видно, что он самый свежий. А тот, кто сидел на нем, видимо, был главным, потому что он то и дело оборачивался, измеряя взглядом расстояние между нами, и лицо его белело в лунном свете. Сначала оно казалось сплошь белым, потом его как бы перечеркнули усы, и, наконец, когда нам в ноздри начала забиваться пыль, поднятая копытами их коней, я узнал этого человека.

— Стойте, полковник де Монтлюк! — крикнул я. — Именем императора приказываю вам остановиться!

Я много лет знал его как смелого офицера и отъявленного негодяя. И кроме того, между нами были кое-какие счеты, потому что он убил в Варшаве моего друга Тревиля, спустив курок, как говорили, за секунду до того, как секундант бросил платок.

Едва я выкрикнул эти слова, оба его спутника обернулись и выстрелили в нас из пистолетов. Я услышал, как Депьен отчаянно вскрикнул, и в тот же миг мы с Тремо выстрелили в одного и того же. Он повалился вперед, уронив руки вдоль шеи лошади. Его товарищ, пришпорив коня и обнажив саблю, поскакал прямо на Тремо, раздался лязг, какой можно услышать, когда сильный удар парируют еще более сильным. Но я даже не повернул головы, а в первый раз тронул Фиалку шпорой и помчался вслед за главным негодяем. То, что он бросил своих товарищей и пустился наутек, само по себе было достаточным основанием, чтобы мне тоже бросить своих и гнаться за ним.

Он выиграл сотни две ярдов, но моя добрая лошадка наверстала их, не проскакали мы и двух миль. Напрасно он пришпоривал и нахлестывал коня, как артиллерийский ездовой, когда увязнет пушка. С него слетела шляпа, и лысина засверкала под луной. Но как он ни старался, все равно стук копыт становился все ближе и ближе за его спиной. Я был уже в двадцати шагах от него, и тень моей головы касалась тени его ноги, как вдруг он с проклятьем повернулся в седле и разрядил оба пистолета один за другим прямо в Фиалку.

Я сам так часто бывал ранен, что не сразу и сосчитаю, сколько раз. Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее. И все же ни одно из этих ранений не причинило мне такого нестерпимого страдания, как в ту минуту, когда я почувствовал, что бедное, бессловесное, кроткое существо, которое я любил больше всех на свете, кроме моей матушки и императора, зашаталось и споткнулось подо мной. Я вынул из кобуры второй пистолет и выстрелил этому негодяю прямо между лопаток. Он сильно хлестнул по боку свою лошадь, и я уже думал, что промахнулся. Но потом я увидел на его зеленом егерском мундире расползающееся темное пятно, он стал клониться в седле, сначала едва заметно, а потом все больше, и наконец упал, запутавшись ногой в стремени, и волочился по дороге, пока у лошади не стало сил тащить его, и тут я схватил покрытую пеной узду. Когда я остановил лошадь, кожаное стремя ослабло, и нога, обутая в сапог, упала на землю, громко звякнув шпорой.

— Бумаги! — воскликнул я, соскакивая с седла. — Немедленно!

Но тело в зеленом мундире уже лежало на земле бесформенной грудой, озаренное луной, руки были причудливо раскинуты, и я понял, что с ним все кончено. Пуля пронзила ему сердце, и лишь железная воля так долго удерживала его в седле. Он был упрям при жизни, этот Монтлюк, и, надо быть справедливым, остался таким же в смертный час.

Но я думал о бумагах — только о них. Я расстегнул его мундир и ощупал рубашку. Потом обыскал кобуры и подсумок. Наконец стянул с него сапоги и, отпустив подпругу у лошади, пошарил под седлом. Не осталось ни одного самого укромного местечка, которое я не обыскал бы. Но тщетно! Бумаг при нем не было.

Ошеломленный этим ударом, я готов был сесть у обочины дороги и заплакать. Видно, судьба ополчилась против меня, а перед таким противником не стыдно спасовать и доброму гусару. Я стоял, обняв за шею мою бедную, раненую лошадку, и пытался собраться с мыслями, чтобы решить, как быть дальше. Для меня не было секретом, что император не слишком высокого мнения о моем уме, и я жаждал доказать ему, что он ко мне несправедлив. У Монтлюка бумаг нет. И все же Монтлюк пожертвовал своими спутниками, только бы удрать. Тут я ничего не мог понять. Но, с другой стороны, было ясно, что если у него бумаг нет, значит, они у одного из тех двоих. Один убит, это я знал точно. Второй, когда я ускакал, дрался с Тремо, и если ему удалось уйти от этого старого рубаки, он все равно не минует меня. Значит, надо ехать назад.

Прикинув все это, я перезарядил пистолеты. Потом сунул их в кобуры и осмотрел свою лошадку, которая все время мотала головой и прядала ушами, словно хотела сказать, что такой ветеран, как она, не станет обращать внимания на пустяковые царапины. Первая пуля только скользнула по ее лопатке, оцарапав кожу, словно поверхность стены. Вторая рана была серьезнее. Пуля прошла через мускулы шеи, но кровь уже не текла. Я подумал, что, если она ослабеет, я пересяду на серого коня Монтлюка, а пока повел его в поводу, потому что это был хороший конь и стоил он по меньшей мере пятнадцать тысяч франков, а я имел на него все права.

Теперь я горел нетерпением поскорей вернуться назад, но только пустил Фиалку вскачь, как вдруг увидел в поле у дороги что-то блестящее. Это было медная отделка на егерской шляпе, слетевшей с головы Монтлюка; при виде ее я даже подпрыгнул в седле. Как могла шляпа слететь? Ведь она тяжелая. А не бросил ли он ее нарочно? Она лежит шагах в пятнадцати от дороги! Ну конечно же, он бросил ее, когда понял, что ему от меня не уйти. А если так… Не теряя времени, я соскочил с лошади, и сердце у меня билось так, словно я мчался в атаку. Да, теперь все в порядке. Там, в его шляпе, были бумаги, свернутые трубкой, обернутые в пергамент и перевязанные желтой лентой. Я вытащил их одной рукой и, держа шляпу другой, заплясал от радости в лунном свете. Император увидит, что не ошибся, когда поручил это дело Этьену Жерару.

У меня на груди, у самого сердца, был потайной карман, где я хранил всякие дорогие для меня мелочи, и туда я засунул бесценный сверток. Потом вскочил на Фиалку и поехал посмотреть, что сталось с Тремо, но вдруг вдали, в поле, заметил всадника. Через мгновенье я услышал топот копыт и увидел при свете луны императора; он был в сером сюртуке и треуголке, верхом на белом жеребце — таким я часто видел его на поле сражения.

— Ну! — крикнул он по своему обыкновению грубым фельдфебельским тоном. — Где мои бумаги?

Я подскакал к нему и подал их без единого слова. Он разорвал ленту и быстро пробежал их глазами. Лошади наши стояли голова к хвосту, и он положил мне левую руку на плечо. Да, друзья мои, меня, простого, скромного человека, обнял мой великий повелитель.

— Жерар! — воскликнул он. — Вам нет равных!

Я, конечно, не стал ему возражать и покраснел от радости, видя, что наконец-то справедливость восторжествовала.

— А где же похититель, Жерар? — спросил он.

— Мертв, ваше величество.

— Вы убили его?

— Он ранил мою лошадь, ваше величество, и удрал бы, если б я его не пристрелил.

— Вы его узнали?

— Это де Монтлюк, ваше величество, командир егерского полка.

— Так, — сказал император. — Мы отрубили щупальце, но рука, которая ведет главную игру, все еще недосягаема. — Он помолчал, склонив голову на грудь. — Ах, Талейран, Талейран, — услышал я его шепот, — будь я на твоем месте, а ты на моем, ты раздавил бы змею, когда она была у тебя под каблуком. Я знал, каков ты, целых пять лет и все же пощадил тебя, а теперь ты норовишь меня ужалить. Но ничего, Жерар, — добавил он, поворачиваясь ко мне, — пробьет мой час, и когда он пробьет, клянусь, я не забуду своих друзей, так же как и врагов.

— Ваше величество, — сказал я, потому что тоже успел поразмыслить, — ваши планы насчет этих бумаг, видно, дошли до ушей врагов. Но я надеюсь, вы не думаете, что это случилось из-за какой-либо нескромности моей или моих товарищей?

— Как я могу это думать? — отвечал он. — Ведь заговор составлен в Париже, а вы получили от меня приказ всего несколько часов назад.

— Так каким же образом…

— Довольно! — резко оборвал он меня. — Вы забываетесь.

Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено — тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру.

Он повернул лошадь, и я молча поехал вслед за ним, а на душе у меня было тяжко. Но когда он снова заговорил, его слова сразу заставили меня забыть обо всем.

— Я не мог уснуть, не узнав, как у вас дела, — сказал он. — Я заплатил за эти бумаги дорогой ценой. У меня осталось не так много старых солдат, чтобы я мог позволить себе в одну ночь потерять двоих.

Когда он сказал «двоих», я весь похолодел.

— Полковник Депьен убит выстрелом из пистолета, ваше величество, — пробормотал я.

— А капитан Тремо зарублен. Подоспей я на пять минут раньше, я мог бы спасти его. А негодяй ускакал в поле.

Я вспомнил, что за секунду до того, как подъехал император, я видел всадника. Чтобы избежать встречи со мной, он свернул в поле, но знай я, кто он, и не будь Фиалка ранена, старый солдат не остался бы неотмщенным. Я с грустью вспоминал о том, как ловко он владел саблей, и думал, что, вероятно, его погубила ослабевшая рука, как вдруг Наполеон заговорил снова.

— Да, бригадир, — сказал он, — теперь вы один будете знать, где спрятаны мои бумаги.

Быть может, мне это только показалось, друзья мои, но, откровенно говоря, я не уловил в голосе императора сожаления. Однако не успела эта горькая мысль промелькнуть у меня в голове, как он доказал мне, что я к нему несправедлив.

— Да, я дорого заплатил за эти бумаги, — сказал он, и я услышал, как они захрустели под его рукой. — Ни у кого не было таких преданных слуг — ни у кого, с тех пор как стоит мир.

Тем временем мы подъехали к месту схватки. Полковник Депьен и человек, которого мы застрелили, лежали рядом поодаль от дороги, а их лошади преспокойно паслись среди тополей. Капитан Тремо лежал прямо перед нами на спине, раскинув руки и ноги, еще сжимая обломок сабли. Мундир его был расстегнут, и большой кровавый лоскут, как темный платок, торчал из ворота белой рубашки. Из-под огромных усов блестели оскаленные зубы.

Император спешился и наклонился над убитым.

— Он был со мной с самого Риволи, — сказал он печально. — Это один из моих старых ворчунов, которые воевали еще в Египте.

И этот голос воскресил человека из мертвых. Я увидел, как его веки дрогнули. Он шевельнул рукой и на несколько дюймов сдвинул эфес сабли. Это он пытался поднять ее, приветствуя императора. Потом челюсть у него отвисла, и обломок сабли, звякнув, упал на землю.

— Да пошлет нам судьба столь же геройскую смерть, — сказал император, выпрямляясь, и я от всего сердца добавил:

— Аминь.

Шагах в пятидесяти от нас была усадьба, и хозяин, разбуженный стуком копыт и треском выстрелов, выбежал на дорогу. Теперь мы увидели его, — онемевший от страха и удивления, он глядел на императора во все глаза. Его заботам мы и передали всех четырех убитых и лошадей. Я счел за лучшее оставить у него Фиалку, а самому пересесть на серого жеребца Монтлюка, потому что мою лошадь он мне наверняка отдаст, а с чужой могут возникнуть затруднения. Кроме того, рана моей Фиалки требовала лечения, а нам предстоял обратный путь.

Сначала император был молчалив. Быть может, смерть Депьена и Тремо все еще тяготила его душу. Он всегда был сдержан, и в эти трудные времена, когда каждый час приносил ему вести об успехе его врагов или отступничестве друзей, нечего было ожидать, что он окажется веселым собеседником. Тем не менее, когда я думал, что он везет на груди бумаги, которые так важны для него и которые всего лишь час назад были, казалось, утрачены безвозвратно, и это я, Этьен Жерар, вернул их ему, я чувствовал, что заслуживаю некоторого внимания. Та же мысль, по-видимому, пришла в голову и ему, потому что, когда мы наконец свернули с парижской дороги в лес, он сам заговорил о том, о чем у меня так и чесался язык его спросить.

— Так вот, — сказал он, — я уже говорил вам, что теперь, кроме вас и меня, ни один человек на свете не будет знать, где мы спрячем эти бумаги. Мой мамелюк отнес к голубятне лопаты, но я не сказал ему, зачем они нужны. С другой стороны, план доставки бумаг из Парижа обсуждался с понедельника. Тайну знали трое: одна женщина и двое мужчин. Женщине я, не колеблясь, доверил бы свою жизнь. Кто из двоих мужчин оказался предателем, я не знаю, но клянусь, что буду знать.

Мы ехали в это время в тени деревьев, и я слышал, как он пощелкивал хлыстом по сапогу и закладывал в нос понюшку за понюшкой, как делал всегда, когда волновался.

— Вы, разумеется, удивлены, — сказал он, помолчав, — почему эти негодяи остановили карету не в Париже, а при въезде в Фонтенбло.

Этот вопрос не приходил мне в голову, но я не хотел показаться глупее, чем он меня считал, и сказал, что это в самом деле странно.

— Если б они это сделали, был бы публичный скандал и они рисковали не достичь цели. В Париже им пришлось бы разломать карету на мелкие куски. Он это ловко придумал, насчет Фонтенбло, на это он мастер, и хорошо выбрал людей. Но мои люди оказались лучше.

Не мне, друзья мои, повторять вам все, что сказал император, пока мы ехали шагом под сенью темных деревьев и через посеребренные луной прогалины знаменитого леса. Каждое его слово отпечаталось в моей памяти, и, прежде чем умереть, я хотел бы запечатлеть их на бумаге для потомков. Он охотно говорил о своем прошлом и более скупо — о будущем, о преданности Макдональда, предательстве Мармона, о маленьком римском короле, о котором вспоминал с такой же нежностью, как всякий отец о своем единственном ребенке, и наконец о своем тесте, австрийском императоре, который, как он надеялся, защитит его от врагов. Я же не смел вымолвить ни слова, помня, что уже раз вызвал этим его неудовольствие; но я ехал с ним бок о бок и едва мог поверить, что рядом со мной в самом деле великий император, человек, чей взгляд наполнял меня восторгом, что это он поверяет мне сейчас свои мысли короткими, энергичными фразами, — его слова гремели, как копыта целого эскадрона, скачущего галопом. Мне кажется, после словесных ухищрений и дипломатии двора для него было облегчением излить душу передо мной, простым солдатом.

Так мы с императором — даже после стольких лет я краснею от гордости, что могу произнести вместе эти слова, — мы с императором ехали шагом через лес Фонтенбло, пока наконец не очутились у голубятни. Справа от выломанной двери стояли у стены три лопаты, и при виде их на глаза у меня навернулись слезы: я вспомнил о тех, для чьих рук они были предназначены. Император схватил одну, я — другую.

— Скорей! — сказал он. — Мы должны вернуться во дворец до рассвета.

Мы выкопали яму, засунули бумаги в мою пистолетную кобуру, чтобы предохранить их от сырости, положили ее на дно и засыпали землей. Потом тщательно разровняли землю, а сверху навалили большой камень. Смею вас заверить, что с тех пор, как император молодым артиллеристом готовил своих подчиненных к штурму Тулона, ему не доводилось так поработать руками. Он начал утирать лоб шелковым платком задолго до того, как мы закончили дело.

Первые серые, холодные лучи утреннего света уже пробивались меж стволов, когда мы вышли из старой голубятни. Император положил мне руку на плечо, и я стоял, готовый помочь ему сесть на коня.

— Мы оставили бумаги здесь, — сказал он торжественно, — и я хочу, чтобы самую мысль о них вы тоже оставили здесь. Пусть воспоминание о них совершенно исчезнет из вашей головы и оживет лишь тогда, когда вы получите прямой приказ, собственноручно написанный мной и скрепленный моей печатью. А сейчас вы должны забыть все, что произошло.

— Я уже забыл, ваше величество.

Мы доехали вместе до окраины города, и там он приказал мне покинуть его. Я отдал честь и уже поворачивал лошадь, когда он меня окликнул.

— В лесу легко можно спутать страны света, — сказал он. — Скажите, а мы не зарыли их в северо-западном углу?

— Что зарыли, ваше величество?

— Бумаги, разумеется! — сердито воскликнул он.

— Какие бумаги, ваше величество?

— Тысяча чертей! Да мои бумаги, которые вы мне вручили.

— Я, право, не понимаю, о чем ваше величество изволит говорить.

Он побагровел от гнева, но тут же рассмеялся.

— Молодец, бригадир! — воскликнул он. — Я начинаю верить, что вы такой же хороший дипломат, как и военный, а это в моих устах высшая похвала.


Вот какое это было удивительное приключение, и с тех пор я стал другом и доверенным лицом императора. Когда он вернулся с Эльбы, он решил выждать и не выкапывать бумаги, пока его положение не упрочится, и они так и остались в углу старой голубятни, когда он был сослан на Святую Елену. Там он вспомнил про них и пожелал, чтобы они попали наконец в руки его приверженцев, и написал мне, как я узнал впоследствии, три письма, но все они были перехвачены охраной. Тогда он предложил, что сам будет содержать себя и своих приближенных, — ведь он был богатый человек, — если хоть одно его письмо пропустят, не распечатывая. Но в этой просьбе ему было отказано, и до самой его смерти в двадцать первом году бумаги оставались там, где мы их спрятали. Я рассказал бы и о том, как мы с графом Бертраном откопали их и в чьи руки они в конце концов перешли, но это дело пока еще не кончено.

Когда-нибудь вы еще услышите об этих бумагах и увидите, что великий человек, который давно в могиле, до сих пор способен привести в содрогание Европу. И когда этот день наступит, вы вспомните Этьена Жерара и расскажете своим детям, что слышали про это удивительное дело из уст человека, который один из всех, принимавших в нем участие, остался в живых, — человека, которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло. Почки лопаются на деревьях, и птицы щебечут, друзья мои. Вам будет приятней погулять на солнышке, чем слушать рассказы старого, немощного солдата. И все же не грех вам сохранить в памяти то, что я говорю, потому что еще много раз будут лопаться почки и петь птицы, прежде чем Франция увидит второго такого повелителя, как тот, которому мы с гордостью служили.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ БРИГАДИРА ЖЕРАРА

Глава I Как бригадир лишился уха

Старый бригадир Жерар, сидя в кафе, рассказывал:

— Да, друзья мои, многое множество городов перевидал я на своем веку. Вы не поверите, если я скажу, сколько раз вступал я в города победителем во главе восьмисот лихих рубак, которые ехали за мной под стук подков и бряцание оружия. Кавалерия шла впереди Великой армии, гусары Конфланского полка — впереди кавалерии, а я — впереди гусар. Но из городов, где нам довелось побывать, Венеция всех нелепей, — и кто ее только построил! Ума не приложу, о чем думали эти строители, ведь для кавалерии там нет никакой возможности маневрировать. Сам Мюрат или Лассаль — и те не сумели бы провести эскадрон на главную площадь. Поэтому тяжелую кавалерийскую бригаду Келлермана и моих гусар мы оставили в Падуе, на материке. Город заняла пехота под командованием Сюше, а он взял меня в ту зиму к себе в адъютанты, потому что ему понравилось, как я разделался в Милане с одним итальянцем, который ловко умел рубиться на саблях. Этот малый знал свое дело, и, к счастью для Франции, именно я вышел против него и поддержал честь нашего оружия. Да и проучить его следовало: ведь если кому не нравится, как поет примадонна, тот может и помолчать, а когда публично срамят красивую женщину, этого стерпеть нельзя. Поэтому общее сочувствие было на моей стороне, а когда дело было сделано и вдове итальянца назначили пенсию, Сюше взял меня в адъютанты, и я отправился с ним в Венецию, где со мной и произошел тот удивительный случай, о котором я вам сейчас расскажу.

Вы не бывали в Венеции? Ну, конечно, нет, французы ведь нелегки на подъем. А мы вот в наше время довольно путешествовали. Всюду побывали, от Москвы до самого Каира, только хозяевам не по душе было такое множество гостей, да и пропуска свои мы везли на лафетах. Плохо придется Европе, когда французы снова вздумают путешествовать, — они неохотно покидают свои дома, но если уж сдвинутся с места, кто знает, где они остановятся, особенно если их поведет такой человек, как наш император, даром что он невысок ростом. Но те славные дни прошли, те славные люди мертвы, и я, последний из них, сижу в кафе, пью сюренское вино и рассказываю о былом.

Но о чем это я… Ах, да, о Венеции. Люди там живут, как водяные крысы на илистых отмелях, но дома хороши, ничего не скажешь, и я нигде не видывал таких великолепных церквей; особенно замечателен Собор св. Марка. Но более всего они гордятся своими статуями и картинами, знаменитыми по всей Европе. Многие в армии считают, что их дело — воевать, и ни о чем другом, кроме сражений да добычи, и думать не стоит. К примеру, был у нас один такой старик Буве, его убили пруссаки в то самое время, когда император пожаловал мне медаль; попробовали бы вы заговорить с ним не про бивак да провиант, а про книги или про искусство, он стал бы только глаза таращить. Но настоящий воин, вот как я, к примеру, должен разбираться в тонких материях, которые дают пищу для ума и для души. Правда, я поступил в армию совсем еще мальчишкой и единственным моим учителем был квартирмейстер, но тот, у кого есть глаза во лбу, поневоле многому научится, пройдя чуть ли не полсвета.

Так что я мог оценить картины, какие видел в Венеции, и знал имена великих людей, Майкла Титиена, и Ангелюса[17], и других, которые их нарисовали. И всякий вам скажет, что сам Наполеон тоже был от них в восторге, потому что он, когда взял город, первым делом велел отправить лучшие из них в Париж. Мы забрали все, что только могли, и на мою долю достались две картины. Одну, которая называлась «Испуганные нимфы», я оставил себе, а другую, «Святую Барбару», послал в подарок матушке.

Но что греха таить, некоторые из наших молодцов плохо обращались со статуями и картинами. Венецианцы их очень любили, а в четверке бронзовых коней, что стояли над воротами самой большой ихней церкви, они просто души не чаяли, как в родных детях. Я всегда знал толк в лошадях и хорошенько осмотрел эту четверку, но ничего особенного не нашел. Для легкой кавалерии ноги у них слишком толстые, а для орудийной запряжки они слабоваты. Но поскольку, кроме этой четверки, во всем городе не было больше ни единой лошади, живой или дохлой, тамошние жители просто-напросто ничего лучшего не видели. Когда этих коней снимали и отправляли во Францию, все горько плакали, а ночью из каналов выловили десять французских солдат. В наказание у них отобрали еще многое множество картин, и наши солдаты принялись ломать статуи и палить из ружей по разноцветным оконным стеклам. Это привело народ в ярость, венецианцы нас возненавидели. Многие офицеры и солдаты пропали в ту зиму без вести, и даже трупы их найти не удалось.

У меня в то время дел было по горло, скучать не приходилось. В каждой стране, куда меня забрасывала судьба, я старался выучить тамошний язык. Для этого я всегда искал милую даму, которая согласилась бы выучить меня, чтоб потом нам вместе попрактиковаться. Нет более приятного способа обучиться иностранному языку, и мне не исполнилось еще тридцати, когда я уже говорил чуть ли не на всех европейских языках; но скажем прямо, те слова, какие можно выучить таким способом, не очень-то годятся в обычной жизни. Вот мне, к примеру, приходилось все больше иметь дело с солдатами да крестьянами, а какой толк говорить им, что я люблю их одних и вернусь к ним, когда кончится война?

Никогда не было у меня такой милой учительницы, как в Венеции. Звали ее Лючия, а по фамилии… но благородному человеку не пристало помнить фамилии. Могу только сказать, не будучи нескромным, что она дочь венецианского сенатора, а дед ее был дожем. Она была редкостная красавица — а уж ежели я, Этьен Жерар, говорю «редкостная», это, друзья мои, что-нибудь да значит. Я кое-что смыслю в этих делах, и память у меня хорошая, да и сравнивать есть с чем.

Из всех женщин, какие меня любили, не наберется и двух десятков, про которых я мог бы так сказать. Но Лючия, говорю вам, была редкостная красавица. Среди брюнеток я не припомню ей равной, — разве только вот Долорес из Толедо. Да еще была у меня одна брюнеточка в Сантареме, когда я служил под началом у Массена в Португалии… как, бишь, ее звали?.. запамятовал. Она была само совершенство, но все же до Лючии ей далеко — и фигуру не сравнить и грация не та. Была еще, правда, Агнесса. Я не отдавал ни одной из них предпочтения, но по справедливости надо признать, что Лючия была лучшей из лучших.

Из-за этих самых картин я с ней и познакомился, — дворец ее отца стоял по ту сторону Большого канала, у моста Риальто, и все стены в нем сплошь были разрисованы, поэтому Сюше выслал отряд саперов с приказом вырезать некоторые куски и отправить в Париж. Я пошел с ними, увидел Лючию, всю в слезах, и сразу сообразил, что если штукатурку со стен снять, она вся потрескается. Я доложил об этом, и саперов отозвали. С тех пор я стал другом их дома и раздавил с ее папашей не одну бутылочку кьянти, а дочка дала мне не один сладостный урок итальянского языка. В ту зиму в Венеции кое-кто из французских офицеров женился, и та же судьба могла постичь меня, потому что я любил Лючию всем сердцем; но Этьен Жерар никогда не забывает о чести своего оружия, о своем коне, своем полку, своей матери, об императоре и о карьере. В сердце доброго гусара всегда найдется место для любви, но жена — дело другое. Так рассуждал я в те дни, друзья мои, и не думал, что наступит время, когда я останусь один как перст и буду тосковать о той, которой давно уж нет, и отводить взгляд при виде старых боевых товарищей, которые сидят себе в кресле в кругу взрослых детей. Да, любовь казалась мне тогда шуткой, баловством, и теперь только я понял, что это главное в жизни, самое возвышенное и святое на свете… Спасибо вам, друзья мои, спасибо! Винцо превосходное, и лишняя бутылочка мне не повредит.

А теперь слушайте, я расскажу вам, как любовь к Лючии ввергла меня в самое ужасное из всех невероятных приключений, какие мне довелось пережить, — тогда-то я и лишился верхней половины правого уха. Вы часто спрашивали меня, как это случилось. Сегодня я наконец расскажу вам об этом.

Ставка Сюше находилась в ту пору в старинном дворце дожа Дандоло, на берегу лагуны, неподалеку от площади святого Марка. Дело уже шло к весне, и вот как-то вечером прихожу я из театра Гольдини[18], а меня уже дожидается записка от Лючии и гондола. Она умоляла меня приехать не мешкая, потому что с ней случилась беда. На такую записку у французского офицера может быть только один ответ. Через секунду я был уже в гондоле, и гондольер, отталкиваясь веслом, поплыл по темной лагуне. Помню, садясь на скамейку, я еще подивился, какой это здоровенный малый. Хоть и невысок ростом, зато плечи широченные, я таких сроду не видывал. Но гондольеры в Венеции народ крепкий, и силачей среди них немало. Так вот, он занял свое место у меня за спиной и стал грести.

Хороший солдат во вражеской стране должен всюду и всегда быть начеку. Это было одно из главных моих правил, и если я дожил до седых волос, то лишь потому, что неизменно ему следовал. Но в ту ночь я был беспечен и глуп, как желторотый новобранец, который больше всего на свете боится, как бы не подумали, что он трусит. Пистолеты я в спешке позабыл дома. Сабля была при мне, но это оружие не всегда самое удобное. Я откинулся на спинку скамьи и задремал под баюкающий плеск воды и мерное поскрипывание весла. Путь наш лежал через лабиринт узких каналов, по обоим берегам которых стояли высокие дома, так что над головами у нас виднелась лишь узкая полоска неба, усыпанного звездами. Кое-где на мостах, перекинутых через канал, тускло мерцали керосиновые фонари, да иногда в нише, где горела свеча перед статуей святого. В целом же вокруг была кромешная, непроницаемая тьма, только белое пятно пенилось под длинным черным носом нашей лодки. Час был поздний, да и обстановка располагала ко сну. Мне вспомнилась вся моя жизнь, вспомнились великие дела, в которых я участвовал, кони, на которых я ездил, и женщины, которых любил. А потом я стал думать о своей матушке и представил себе, как она обрадовалась, когда вся наша деревня заговорила о геройстве ее сына. А еще я думал об императоре и о Франции, нашей милой родине, о солнечной Франции, вскормившей многих прекрасных дочерей и отважных сынов. Душа моя исполнилась ликования при мысли о том, что мы пронесли знамена Франции за много сотен лиг от ее границ. Служению ей я посвящу всю свою жизнь. Я приложил руку к сердцу и поклялся в этом, но тут гондольер вдруг навалился на меня сзади.

Когда я говорю, что он навалился на меня, то нисколько не преувеличиваю: он не просто напал, а именно обрушился на меня всей тяжестью. Гондольер, когда гребет, стоит у пассажира за спиной, на возвышении, так что его не видать, и от такого нападения никак не уберечься. Только что я сидел, исполненный самых благородных порывов, а теперь вот лежал на дне гондолы, к которому это чудовище пригвоздило меня, и не мог даже вздохнуть. Я чувствовал его горячее, яростное дыхание у себя на затылке. Он живо сорвал у меня с пояса саблю, натянул мне на голову мешок и крепко захлестнул его веревочной петлей. Я лежал на дне гондолы, беспомощный, как птичка, запутавшаяся в силке. Я не мог крикнуть, не мог пошевельнуться и был словно узел с тряпьем. Вскоре я снова услышал плеск воды и скрип весла. Этот негодяй сделал свое дело и преспокойно поплыл дальше как ни в чем не бывало, словно привык каждый день набрасывать мешок на голову гусарского полковника.

Не могу описать вам то чувство унижения и то бешенство, наполнявшее мою душу, когда я лежал там, беспомощный, как баран, которого волокут на бойню. Меня, Этьена Жерара, которому не было равных в шести бригадах легкой конницы, первого рубаку во всей Великой армии, осилил один безоружный человек, и каким образом! Но я лежал смирно, потому что всему свое время — надо знать, когда сопротивляться, а когда беречь силы. Я уже испытал хватку этого малого и знал, что перед ним я слабее ребенка. Поэтому я молча ждал своего часа, но сердце мое пылало яростью.

Долго ли я пролежал на дне гондолы, не знаю; мне показалось, что очень долго, а вода все плескалась и весло скрипело. Несколько раз мы сворачивали в сторону — я знал это, потому что слышал протяжный, тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга о своем приближении. Наконец после долгого пути я почувствовал, как борт лодки скребнул о пристань. Гондольер трижды ударил веслом по доскам, и я услышал грохот засовов и скрежет ключа в замке. Тяжелая дверь повернулась на ржавых петлях.

— Ты привез его? — спросил чей-то голос по-итальянски.

Негодяй захохотал и пнул мешок, в котором я лежал.

— Вот получайте, — ответил он.

— Они ждут, — сказал голос. И добавил еще что-то, чего я не понял.

— Ну и берите его, — сказал гондольер.

Он подхватил меня, поднял на несколько ступеней и швырнул на твердый пол. Через мгновенье загрохотали засовы и снова раздался скрежет ключа. Я очутился в плену.

Судя по голосам и звукам шагов, меня, видимо, окружало несколько человек. Я неважно говорю по-итальянски, но понимаю куда лучше и поэтому отлично разобрал, о чем шла речь.

— Ты случайно не придушил его, Маттео?

— А хоть бы и так.

— Клянусь, ты ответишь за это перед судом.

— Но ведь его все равно казнят, верно?

— Да, но не тебе и не мне быть судьями.

— Тьфу! Да я и не думал его убивать. Мертвые не кусаются, а он, подлец, прокусил мне руку, когда я натягивал мешок ему на голову.

— Но он не двигается.

— А вы вытряхните его из мешка и сами увидите, что он живехонек.

Веревку развязали и мешок стянули у меня с головы. Зажмурившись, я неподвижно лежал на полу.

— Клянусь всеми святыми, Маттео, ты сломал ему шею.

— Ну нет. Это он в обмороке. И если не очнется, что ж, тем лучше для него.

Я почувствовал, как чья-то рука залезла мне под мундир.

— Маттео прав, — послышался голос. — Сердце у него стучит, как молот. Пускай отлежится, придет в чувство.

Я выждал минуту-другую, а потом рискнул бросить украдкой взгляд из-под опущенных ресниц. Сперва я ничего не увидел, потому что долго пробыл в темноте и теперь очутился как бы в тумане. Но вскоре я разглядел у себя над головой высокий сводчатый потолок, разрисованный разными богами и богинями. Значит, меня приволокли не просто в логово головорезов, а в вестибюль какого-то венецианского дворца. Тогда я, не шевелясь, очень медленно и осторожно оглядел людей, стоявших вокруг меня. Я увидел гондольера, этого злобного негодяя со смуглым, словно высеченным из камня, лицом и еще троих — один из них был щуплый, сутулый, начальственного вида, со связкой ключей в руке, двое других — рослые молодые слуги в щегольских ливреях. Из их разговора я понял, что щуплый — это дворецкий, и все остальные у него под началом.

Итак, их четверо — правда, щуплый дворецкий не в счет. Будь у меня оружие, я только посмеялся бы над таким превосходством сил. Но голыми руками мне невозможно справиться и с одним из них, даже если остальные трое ему не помогут. Значит, оставалось надеяться на хитрость, а не на силу. Я стал искать какого-нибудь пути к бегству и при этом чуть-чуть повернул голову. Сколь ни неприметно было это движение, оно не ускользнуло от моих врагов.

— Эй ты, очнись! — крикнул дворецкий.

— Вставай-ка, французик, — проворчал гондольер. — Слышишь, вставай. — И он снова пнул меня ногой.

Ни один приказ еще не был исполнен с такой быстротой. В мгновенье ока я вскочил и со всех ног бросился в дальний конец вестибюля. Они пустились за мной, словно английские гончие, которые как-то у меня на глазах травили лису, но я уже бежал по длинному коридору. Поворот налево, еще раз налево, и я снова очутился в вестибюле. Они уже настигали меня, и раздумывать было некогда. Я бросился было к лестнице, но по ней спускались какие-то двое. Я кинулся назад и сделал попытку открыть дверь, через которую меня втащили, но она была заложена тяжелыми засовами, которые мне не удалось отодвинуть. Гондольер бросился на меня с ножом, но я нанес ему такой удар ногой, что он упал навзничь. Нож громко звякнул о мраморный пол. Схватить его я не успел, потому что на меня накинулись сразу шестеро. Я бросился, но тут щуплый дворецкий подставил мне ножку, и я с грохотом упал, однако сразу же вскочил, вырвался из их рук, раскидал их во все стороны и бросился к двери в другом конце вестибюля. Я успел добежать до нее первым, ручка легко поддалась нажиму, и я издал торжествующий крик, потому что дверь вела наружу и путь был свободен. Но я забыл, какой это нелепый город. Там что ни дом, то остров. Я распахнул дверь и хотел уже выскочить на улицу, и тут свет из вестибюля упал на глубокую, спокойную, черную воду, которая подступала к верхней ступеньке крыльца. Я попятился, и они навалились всем скопом. Но меня так просто не возьмешь. Действуя руками и ногами, я снова вырвался, хотя один из них, стараясь удержать меня, выдрал из моей головы здоровый клок волос. Дворецкий огрел меня тяжелым ключом, я был весь избит и исцарапан, но снова расчистил себе дорогу. Я побежал вверх по широкой лестнице, распахнул одну за другой несколько больших двустворчатых дверей, которые попались на пути, и наконец увидел, что все мои усилия пропали даром.

Комната, куда я ворвался, была ярко освещена. Судя по раззолоченным карнизам, массивным колоннам, расписным стенам и потолкам, это, вероятно, была парадная зала какого-то великолепного венецианского дворца. Таких дворцов в этом странном городе не сосчитать, и в каждом есть залы, которым позавидовали бы Лувр и Версаль. Посередине было возвышение, на котором полукругом сидели двенадцать человек, одетые в черное с ног до головы будто францисканские монахи, и все, как один, в полумасках. Отряд вооруженных людей — по виду настоящих бандитов — охранял вход, а впереди, лицом к возвышению, стоял молодой человек в пехотной форме. Когда он обернулся, я узнал его. Это был капитан Оре из седьмого полка, молодой баск, с которым я в ту зиму выпил не одну бутылку вина. Он, бедняга, был бледен, как смерть, но держался среди этих палачей, как подобает мужчине. Никогда не забуду, как в его темных глазах блеснула искра надежды, когда он увидел, что в комнату ворвался товарищ, но надежда тут же сменилась отчаяньем: он понял, что я явился разделить его участь, а не изменить ее.

Можете себе представить, как удивились все эти люди, когда я вихрем влетел в залу. Преследователи мои сгрудились позади меня и отрезали путь к двери, так что теперь уж нечего было и думать о побеге. В такие вот минуты и проявляется по-настоящему мой характер. Я с достоинством подошел к судьям. Мой мундир был изорван, волосы встрепаны, голова разбита и в крови, но было в моих глазах и в моей осанке нечто, заставившее их понять, что перед ними не простой человек. Меня даже не пытались задержать, и я остановился перед величественным седобородым стариком властного вида, решив, что и повозрасту и по внешности он должен быть тут главным.

— Синьор, — сказал я, — не соблаговолите ли объяснить мне, по какому праву меня схватили и насильно привезли сюда? Я честный солдат, как и вот этот человек, и требую, чтобы нас обоих немедленно освободили.

Зловещее молчание было ответом на мои слова. Мне стало не по себе, когда двенадцать итальянцев в масках устремили на меня глаза, пылающие мстительной злобой. Но я не дрогнул, как и подобает доброму солдату, а в голове у меня невольно мелькнула мысль, что я не посрамил своим поведением чести гусар Конфланского полка. Не думаю, чтобы кто-нибудь на моем месте сумел в столь трудных обстоятельствах держаться лучше. Я бесстрашно переводил взгляд с одного палача на другого и ждал ответа.

Молчание нарушил седобородый.

— Кто этот человек? — спросил он.

— Его зовут Жерар, — ответил дворецкий из дверей.

— Полковник Жерар, — поправил я. — Не вижу причин скрывать это. Да, я Этьен Жерар, тот самый полковник Жерар, который пять раз упомянут в донесениях и представлен к награждению почетной шпагой. Я адъютант генерала Сюше и требую, чтобы меня и моего товарища немедленно освободили.

Снова то же зловещее молчание воцарилось в зале, и те же двенадцать пар беспощадных глаз устремились на мое лицо. Заговорил опять седобородый:

— Сейчас не его очередь. У нас в списке до него еще двое.

— Но он вырвался из наших рук и вломился сюда.

— Пускай ждет своей очереди. Отведите его в деревянную камеру.

— А если он будет сопротивляться, ваша светлость?

— У вас есть на то кинжал. Суд гарантирует вам безнаказанность. Уведите его, пока мы занимаемся остальными.

Они двинулись ко мне, и я подумал было о сопротивлении. Это была бы геройская смерть, но кто увидел бы ее, кто поведал бы о ней потомкам? Конечно, я мог лишь отсрочить роковой конец, и все же я побывал в стольких скверных переплетах и столько раз выходил из них невредимым, что научился надеяться и верить в свою звезду. Я позволил этим негодяям схватить меня, и мы вышли за дверь, причем гондольер не отходил от меня ни на шаг, держа наготове длинный нож. По глазам этого негодяя видно было, с каким удовольствием он всадил бы этот нож в меня, будь у него для этого малейший предлог.

Что за чудо эти огромные венецианские дома, они же дворцы, крепости и одновременно тюрьмы. Меня повели сперва по галерее, а потом вниз по каменной лестнице, и наконец мы очутились в коротком коридоре, где было три двери. Меня втолкнули в одну из них, и позади сразу же защелкнулся замок. Скупой свет проникал внутрь через зарешеченное оконце, выходившее в коридор. Почти ничего не видя, я ощупью обшарил все помещение. Из разговоров, которые я слышал, было ясно, что скоро мне снова придется выйти отсюда и предстать перед судом, но не в моем обычае пренебрегать хотя бы малейшим шансом на спасение.

Каменный пол моей камеры был сырой, а стены на несколько футов в высоту осклизлые и прогнившие, из чего я заключил, что нахожусь ниже уровня воды. Высоко под потолком я обнаружил отдушину, сквозь которую в камеру проникал свет и воздух. Я глянул вверх и увидел яркую звезду, сверкавшую прямо надо мной, и это преисполнило меня спокойствием и надеждой. Я не был слишком набожен, хоть всегда уважал искренне верующих, но мне не забыть ту ночь, когда сияющая звезда заглядывала в мое подземелье, словно всевидящее око, и я чувствовал себя робким, безусым новобранцем, который в разгаре боя ощутил на себе спокойный взгляд своего полковника.

Три стены моей темницы были каменные, а четвертая деревянная, и было ясно, что она сколочена совсем недавно. Очевидно, один большой подвал разделили деревянными перегородками на две камеры поменьше. Толстые, старинные стены, крепкая дверь, крошечное оконце — тут надеяться было не на что. Оставалась только деревянная перегородка. Конечно, я понимал, что если и проникну за нес — это, кстати, было не так уж трудно, — то попаду всего-навсего в другую камеру, не менее прочную, чем эта. Все же я всегда предпочитал действовать, чем сидеть сложа руки, и занялся деревянной стеной со всей решительностью, на какую был способен. Там были две доски, плохо пригнанные одна к другой, они держались так непрочно, что их, без сомнения, легко можно было оторвать. Я поискал подле себя какое-нибудь подходящее орудие и отломал ножку койки, стоявшей в углу. Я уже засунул ее в щель между досками, как вдруг быстрые шаги заставили меня остановиться и прислушаться.

Ах, если бы я мог забыть то, что услышал! У меня на глазах умирали на поле битвы многие сотни людей, да и сам я убил стольких, что лучше и не вспоминать, но все это было в честном бою, при исполнении воинского долга. Совсем другое дело — слышать, как человек принимает смерть в этом логове убийц. Они волокли кого-то по коридору, а он сопротивлялся и ухватился за дверь моей темницы. Видно, его втолкнули в третью камеру, самую дальнюю от меня. «Помогите! Помогите!» — закричал он, и я услышал звук удара и отчаянный вопль. «Помогите! Помогите!» — закричал он снова, а потом: «Жерар! Полковник Жерар!» Это убивали несчастного пехотного капитана. «Подлые убийцы!» — загремел я и стал колотить ногами в дверь, но тут он снова вскрикнул, и все стихло. А еще через минуту раздался громкий всплеск, и я понял, что на этом свете никто уж не увидит Оре. Он погиб, как сотни других, которых в ту зиму недосчитались на перекличке наши полки в Венеции.

В коридоре снова раздались шаги, и я подумал, что пришли за мной. Но вместо этого я услышал, как отперли дверь соседней камеры и вывели оттуда кого-то. Шаги замерли на лестнице. Тогда я снова принялся за перегородку и в какие-нибудь несколько минут так расшатал доски, что их можно было свободно вынуть и вставить на место, когда мне заблагорассудится. Через отверстие я проник в соседнюю камеру; как я и ожидал, она оказалась частью подвала, разделенного перегородкой. Это нимало не приблизило меня к моей цели, потому что здесь уже не было деревянной стены, сквозь которую я мог бы пробраться, а дверь была заперта на замок. И никаких следов, по которым я мог бы судить, кто был мой товарищ по несчастью. Я вернулся в свою камеру, вставил доски на место и, собрав все свое мужество, стал ждать вызова, который, по всей видимости, предвещал для меня смерть.

Ждать пришлось довольно долго, но вот в коридоре снова раздались шаги, и я приготовился услышать звуки еще одной отвратительной расправы и крики несчастной жертвы. Но ничего подобного не случилось, пленника ввели в камеру без борьбы. Я не успел заглянуть туда через щель, потому что в тот же миг дверь моей камеры распахнулась и вошел негодяй-гондольер вместе с другими убийцами.

— Выходи, француз, — сказал он.

Он сжимал в волосатой ручище окровавленный нож, и я прочел в его сверкавших злобой глазах, что он мечтает всадить этот нож мне в сердце и ждет только предлога. Сопротивление было бессмысленно. Я вышел без единого слова. Меня повели вверх по каменной лестнице в ту же великолепную залу, где заседал тайный суд. Когда меня впустили туда, я с удивлением увидел, что на меня никто не обращает внимания. Один из них, высокий темноволосый молодой человек, стоял перед возвышением и тихим, но идущим от самого сердца голосом упрашивал о чем-то остальных судей. Голос его дрожал от волнения, он то простирал к ним руки, то прижимал их к груди в отчаянной мольбе.

— Вы не сделаете этого! Не сделаете! — говорил он. — Я умоляю суд пересмотреть приговор!

— Отойди, брат, — сказал старик, главный среди них. — Приговор вынесен, и мы переходим к следующему делу.

— Ради всего святого будьте милосердны! — воскликнул молодой человек.

— Мы были милосердны, — отозвался тот. — Даже смерть — слишком легкая кара за такое преступление. Молчи и не мешай суду.

Я видел, как юноша в отчаянии упал на стул. Но мне недосуг было раздумывать, отчего он так сокрушается, потому что одиннадцать его собратьев уже устремили на меня суровые взгляды. Роковой миг настал.

— Вы полковник Жерар? — спросил свирепый старик.

— Да.

— Адъютант грабителя, который именует себя генералом Сюше и, в свою очередь, подчинен другому грабителю, какого не видел свет, Бонапарту?

Я едва удержался, чтобы не назвать его лжецом, но иногда лучше воздержаться от возражений.

— Я честный солдат, — сказал я. — Я повиновался приказам и выполнял свой долг.

Кровь бросилась старику в лицо, глаза яростно сверкнули из-под маски.

— Все вы воры и убийцы, все до единого! — воскликнул он. — Что вам здесь надо? Вы французы. Так и сидели бы у себя во Франции. Разве мы звали вас в Венецию? По какому праву вы здесь? Где наши картины? Где кони с Собора святого Марка? Кто вы такие, что крадете сокровища, которые наши предки собирали столько столетий? Наш город славился на весь мир, когда Франция была еще пустыней. Ваши пьяные, буйные, невежественные солдаты погубили созданное святыми и героями. Что можешь ты возразить на это?

Вид у старика был грозный, нет слов, его седая борода встала торчком от ярости, голос звучал отрывисто, как лай бешеной собаки. Я, конечно, мог бы ему возразить, что с его картинами ничего не сделается в Париже, что из-за этих коней не стоит поднимать шума, а уж героев — не говоря о святых — он может увидеть, не обращаясь к своим далеким предкам и даже не вставая с кресла. Все это я мог бы ему сказать, но это было бы все равно, что спорить с мамелюком о религии. Я пожал плечами и промолчал.

— Подсудимому нечего сказать в свое оправдание, — произнес один из судей в маске.

— Хочет ли кто-нибудь высказаться перед вынесением приговора?

Старик сверкающим взглядом обвел остальных.

— Тут есть одно обстоятельство, ваша светлость, — сказал один из них. — Конечно, касаясь его, приходится бередить раны нашего брата, но все же напоминаю вам, что есть особая причина примерно покарать этого офицера.

— Я помню об этом, — отозвался старик. — Брат, если в одном деле суд причинил тебе боль, то в другом ты получишь полное удовлетворение.

Молодой человек, который просил суд о милосердии, когда меня ввели, шатаясь встал на ноги.

— Нет, мне этого не вынести! — вскричал он. — Ваша светлость, простите меня. Я не могу больше участвовать в суде. Я болен. Я теряю рассудок.

Он в отчаянии простер руки к суду и выбежал из зала.

— Пускай уходит! Пускай! — сказал старик. — От человека из плоти и крови нельзя требовать слишком много, он не может оставаться здесь. Но он настоящий венецианец, и, когда первое отчаяние пройдет, он поймет, что иначе мы поступить не могли.

Обо мне на время забыли, и хотя я не привык, чтобы мной пренебрегали, тут я был бы рад, если бы обо мне не вспомнили подольше. Но вот старик снова сверкнул на меня глазами, словно тигр, который возвращается к своей жертве.

— Ты заплатишь за все, это будет только справедливо, — сказал он. — Ты, наглый проходимец, чужак, посмел поднять нечистый взгляд на внучку самого дожа Венеции, который уже обручил ее с наследником Лореданов. За такую честь придется заплатить дорогой ценой.

— Невозможно заплатить за то, чему нет цены, — ответил я.

— Послушаем, что ты скажешь, когда придет твой час, — сказал он. — Может статься, что спеси у тебя сильно поубавится. Маттео, отведи пленника в деревянную камеру. Сегодня понедельник. Не давай ему ни пить, ни есть, а в среду вечером пускай снова предстанет перед судом. Тогда и решим, какой смерти его предать.

Конечно, хорошего впереди было мало, но все же я получил отсрочку. Когда косматый дикарь заносит над тобой окровавленный нож, бываешь благодарен и за малое снисхождение. Он вытолкнул меня из залы, потащил вниз по лестнице и снова швырнул в ту же камеру. Щелкнул замок, и я остался наедине с собственными мыслями.

Первым делом я решил снестись со своим соседом и товарищем по несчастью. Я подождал, пока шаги не замерли вдали, потом осторожно вынул обе доски и заглянул в щель. Так как было почти совсем темно, мне удалось лишь смутно различить фигуру, съежившуюся в углу, и я услышал шепот: узник молился так горячо, как молится человек, охваченный смертельным страхом. Должно быть, доски скрипнули. Послышался удивленный возглас.

— Мужайся, друг мой, мужайся! — воскликнул я. — Не все еще потеряно. Не падай духом, ибо с тобой Этьен Жерар.

— Этьен! — Голос был женский, и он прозвучал для меня как музыка. Я мигом протиснулся в щель и обнял девушку.

— Лючия! Лючия! — воскликнул я.

Несколько минут только и слышно было, что «Этьен!» да «Лючия!», ведь в такие минуты не до разговора. Она опомнилась первая.

— Ах, Этьен, они тебя убьют. Как ты попал к ним в руки?

— Я получил твою записку.

— Но я не писала никакой записки.

— Коварные дьяволы! Ну, а ты?

— Я тоже получила записку от тебя.

— Лючия, да ведь и я не писал записки.

— Значит, они поймали нас обоих на одну удочку.

— О себе я не беспокоюсь, Лючия. К тому же мне сейчас ничто и не грозит. Они просто снова посадили меня сюда.

— Этьен, Этьен, они тебя убьют! Ведь там Лоренцо.

— Это кто, старик с седой бородой?

— Нет, нет, молодой, черноволосый. Он любил меня, и я тоже думала, что люблю его, пока… пока не узнала, что такое настоящая любовь, Этьен. Он не простит тебе этого. У него сердце из камня.

— Пусть делают что хотят. Они не в силах отнять у меня прошлого, Лючия. Но ты… Что будет с тобой?

— Да ведь это совсем не страшно, Этьен. Мгновенная боль — и все кончено. Они хотят заклеймить меня позором, мой дорогой, но я приму это как венец чести, ведь я принимаю его благодаря тебе.

От этих слов кровь заледенела у меня в жилах. Все превратности моей судьбы были ничто по сравнению с этой ужасной тенью, которая вдруг омрачила мою душу.

— Лючия! Лючия! — воскликнул я. — Сжалься, скажи мне, что задумали эти душегубы! Скажи же, Лючия! Скажи!

— Нет, Этьен, не скажу, потому что тебе это причинит гораздо большую боль, чем мне. Ну, ладно, ладно, скажу, а то ты бог весть что подумаешь. Старый судья приказал отрезать мне ухо, чтобы навеки заклеймить за любовь к французу.

Ее ухо! Крошечное, милое ушко, которое я так часто целовал. Я по очереди коснулся бархатистых раковинок и убедился, что кощунство еще не совершено. Только через мой труп они это сделают. Я поклялся в этом перед ней сквозь стиснутые зубы.

— Не беспокойся, Этьен. Но все же я рада, что ты беспокоишься обо мне.

— Эти дьяволы не тронут тебя!

— Есть еще надежда, Этьен. Там Лоренцо. Он молчал во время суда, но, может быть, просил о милосердии, когда меня увели.

— Да, просил. Я сам слышал.

— И, может быть, сердца их смягчились.

Я знал, что это не так, но как было сказать ей? Однако напрасно старался я скрыть правду, — с женской проницательностью она прочла мои мысли.

— Ну, конечно, они не стали его и слушать! Мой дорогой, говори прямо, не бойся. Увидишь, что я достойна любви такого героя, как ты. Где Лоренцо?

— Он ушел из залы.

— Может быть, он вообще покинул этот дом?

— Кажется, да.

— Значит, он предоставил меня моей судьбе. Ой, Этьен, они уже идут!

Я услышал в отдалении роковые шаги и позвякивание ключей. Зачем они шли сюда теперь, когда некого было уже тащить на суд? Им оставалось сделать только одно: привести в исполнение приговор над моей возлюбленной. Я встал между ней и дверью, готовый драться, как лев. Я решил, что разнесу весь дом, но не дам к ней прикоснуться.

— Уходи! Уходи, Этьен! — вскричала она. — Они убьют тебя. А мне по крайней мере смерть не грозит. Если любишь меня, Этьен, уходи. Это совсем не страшно. Я не издам ни звука. Ты ничего и не услышишь.

Она, это нежное существо, схватила меня и — откуда только у нее взялись силы — подтащила к щели в перегородке. Вдруг в голове у меня сверкнула новая мысль.

— Еще можно спастись, — шепнул я ей. — Живо, делай, что я тебе скажу, и не спорь. Лезь в мою камеру. Скорей!

Я втолкнул ее в щель и помог ей поставить доски на место. Плащ ее я удержал в руках и, завернувшись в него, забился в самый темный угол камеры. Я уже лежал там, когда дверь отворилась и вошли несколько человек. Я надеялся, что они пришли без фонаря, как и в прошлый раз. Я казался им лишь темным пятном в углу.

— Принесите огня, — сказал один.

— На кой он нам черт! — воскликнул грубый голос, и я узнал этого негодяя Маттео. — Такое дело мне не по нутру, и чем меньше я буду видеть, тем лучше. Мне очень жаль, синьора, но приговор суда надо привести в исполнение.

Первым моим порывом было вскочить на ноги, раскидать их и выбежать в открытую дверь. Но как тогда помочь Лючии? Допустим, мне удастся вырваться, но она останется у них в руках, пока я не приведу помощь, — ведь в одиночку нечего и надеяться освободить ее. Все это мгновенно промелькнуло у меня в голове, и я понял, что мне остается лишь одно — лежать смирно, покориться судьбе и ждать своего часа. Грубая рука негодяя ощупала мои волосы, которые до тех пор гладили лишь женские ручки. Вот он схватил меня за ухо, и все мое тело пронзила нестерпимая боль, словно меня жгли каленым железом. Я закусил губу, чтобы не закричать, и почувствовал, как по шее и по спине струится теплая кровь.

— Ну вот, слава богу, все кончено, — сказал гондольер, дружески потрепав меня по голове. — Вы храбрая девушка, синьора, этого нельзя не признать, жаль только, что у вас такой дурной вкус и вы полюбили француза. Так что вините его, а не меня.

Мне ничего не оставалось, кроме как лежать тихо, стиснув зубы от бессильной досады. Но, как всегда, мою боль и ярость успокоила мысль, что я пострадал ради любимой женщины. Мужчины имеют обыкновение говорить дамам, что были бы счастливы претерпеть ради них любую боль, мне же выпала честь доказать, что это не пустые слова. И еще я подумал, как благородно будет выглядеть этот мой поступок, если когда-нибудь про него узнают, и как будет гордиться Конфланский полк своим командиром. Эта мысль помогла мне перенести страдания, не издав ни звука, а кровь все текла у меня по шее, и слышно было, как она капала на каменный пол. Этот звук чуть не погубил меня.

— Она истекает кровью, — сказал один из слуг. — Надо позвать доктора, не то утром вы найдете ее мертвой.

— Что-то она не шевелится и даже не пикнула, — сказал другой. — Наверное, не пережила такого потрясения.

— Вздор! Молодую женщину не так-то просто убить. — Это был голос Маттео. — И отхватил-то я самую малость, только чтобы видно было клеймо. Вставайте, синьора, вставайте!

Он тряхнул меня за плечо, и сердце мое упало, я боялся, что он нащупает под плащом эполет.

— Ну как вы себя чувствуете? — спросил он.

Я не отвечал.

— Проклятие! Куда лучше иметь дело с мужчиной, чем с женщиной, да еще с первой красавицей в Венеции, — сказал гондольер. — Эй, Николас, дай-ка мне носовой платок да принеси фонарь.

Все пропало. Случилось самое худшее. Теперь уж ничто не могло меня спасти. Я по-прежнему лежал, съежившись, в углу, но весь напрягся, как дикая кошка, готовая к прыжку. Уж если умирать, решил я, так пусть мой конец будет достоин славной жизни, которую я прожил.

Один из них ушел за фонарем, а Маттео стоял, склонившись надо мной, с платком в руке. Еще мгновенье, и тайна моя будет раскрыта. Вдруг он выпрямился и словно окаменел. В тот же миг через оконце под потолком донесся невнятный шум. Это был плеск весел и гул многих голосов. Потом наверху раздались громкие удары в дверь, и грозный голос загремел:

— Откройте! Откройте! Именем императора!

Император! Это слово было подобно святому имени, которое одним звуком своим может обратить в бегство дьяволов. Все бросились наутек, испуская крики ужаса: Маттео, слуги, дворецкий, вся эта шайка убийц. Снова грозный окрик, потом удар топора и треск разрубаемых досок. В прихожей раздались бряцание оружия и громкие голоса французских солдат. Еще мгновенье, и какой-то человек, промчавшись по лестнице, ворвался ко мне в камеру.

— Лючия! — вскричал он. — Лючия!

Он стоял в тусклом свете, тяжело дыша, и не находил слов. Наконец он взволнованно заговорил:

— Теперь ты видишь, Лючия, как я люблю тебя? Что еще мог я сделать в доказательство своей любви? Я предал свою родину, нарушил клятву, погубил друзей и пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти тебя.

Это был молодой Лоренцо Лоредан, у которого я отнял невесту. В ту минуту мне стало жаль его, но в конце концов ведь в любви каждый стоит за себя, и если кто несчастлив, пусть утешается, что он побежден благородным и великодушным соперником. Я хотел было сказать ему это, но не успел слова вымолвить, как он испустил удивленный возглас, выбежал за дверь, схватил фонарь, висевший в коридоре, и осветил мое лицо.

— Так это ты, негодяй! — воскликнул он. — Ты, развратник! Ты заплатишь мне за все зло, которое причинил.

Но тут он заметил бледность моего лица и кровь, которая все не унималась.

— Что это? — спросил он. — Каким образом вы лишились уха?

Я пересилил свою слабость и, зажав рану платком, встал на ноги, беспечный и веселый, как и подобает гусарскому полковнику.

— Это пустяк, царапина. С вашего позволения не станем говорить об этом, тем более, что дело сугубо личное.

Но тут из соседней камеры вбежала Лючия и, схватив Лоренцо за руку, рассказала все как было.

— Этот благородный человек занял мое место, Лоренцо! Он все перенес ради меня. И пострадал, чтобы меня спасти.

Я понимал борьбу чувств, которая отразилась на лице итальянца. Наконец он протянул мне руку.

— Полковник Жерар, — сказал он, — вы достойны истинной любви. Я прощаю вас, ибо если вы причинили мне зло, то искупили его своим благородным поступком. Но я удивлен, что вижу вас в живых. Я покинул суд до вынесения приговора, но знал, что ни одному французу нечего надеяться на снисхождение с тех пор, как погибли сокровища Венеции.

— Он в этом не повинен! — воскликнула Лючия. — Это благодаря ему целы сокровища в нашем дворце.

— Во всяком случае, одно из них, — сказал я, наклонился и поцеловал ей руку.

Вот при каких обстоятельствах, друзья мои, я лишился уха. Лоренцо нашли с ножом в сердце на площади св. Марка через два дня после этой бурной ночи. Из числа судей и их гнусных пособников Маттео и еще трое были расстреляны, остальные высланы из города. Лючия, милая моя Лючия, ушла в монастырь в Мурано, когда французские войска оставили город, там она, верно, живет и поныне, стала, я думаю, доброй аббатисой и давным-давно забыла те дни, когда наши сердца бились так дружно и весь мир казался таким ничтожным по сравнению с любовью, пылавшей в нашей крови. А может быть, это и не так. Может быть, она ничего не забыла. Как знать, а вдруг безмятежный монастырский покой нарушают иногда воспоминания о старом солдате, который любил се в те далекие дни! Юность прошла, страсть угасла, но душа благородного человека остается неизменной, и Этьен Жерар готов снова склонить перед этой женщиной седую голову и с охотой лишиться ради нее второго уха.

Глава II Как бригадир взял Сарагоссу

А рассказывал ли я вам когда-нибудь, друзья мои, при каких обстоятельствах довелось мне вступить в гусарский Конфланский полк во времена осады Сарагоссы и про тот замечательный подвиг, который я совершил, когда мы брали этот город приступом? Нет? Право, об этом стоит послушать. Сейчас я расскажу вам все, как было. Вы будете первые, кто про это услышит, кроме разве нескольких мужчин да двух-трех десятков женщин.

Итак, надо вам знать, что я служил сперва лейтенантом, а потом капитаном во втором гусарском полку, который именовался Шамберанским. Мне тогда едва исполнилось двадцать пять лет, и я был безрассудным и отчаянным, как все солдаты нашей Великой армии. В то время война в Германии уже прекратилась, а в Испании еще шла вовсю, и император, желая укрепить там армию, перевел меня в чине капитана в гусарский Конфланский полк, который в то время действовал в составе Пятого армейского корпуса под командованием маршала Ланна.

Путь от Берлина до Пиренеев не близкий. Мой новый полк был среди войск, которые во главе с маршалом Ланном осаждали в то время испанский город Сарагоссу. Я направил коня к этому городу и примерно через неделю был уже в нашей главной штаб-квартире, где мне указали дорогу в расположение Конфланского полка.

Вы, без сомнения, читали о знаменитой осаде Сарагоссы, и я скажу только, что ни перед одним генералом не стояла еще такая трудная задача, как тогда перед маршалом Ланном. Огромный город был переполнен испанцами — солдатами, крестьянами, священниками, — и все пылали самой что ни на есть отчаянной ненавистью к французам и самой ярой решимостью умереть, но не сдаться. Город защищало восемьдесят тысяч человек, а осаждающих было всего тридцать тысяч. Зато у нас была мощная артиллерия, и наши саперы не имели себе равных. Такой осады еще не видел свет, ведь обычно, когда стены взяты, город сдается, а здесь только, когда мы взяли штурмом стены, и началась настоящая битва. Каждый дом превратился в бастион, каждая улица — в поле боя, и нам приходилось медленно, день за днем, прокладывать себе путь вперед, взрывая дома вместе с их защитниками, пока больше половины города не было разрушено. Но вторая половина по-прежнему не сдавалась, и защищаться там было легче, потому что она сплошь состояла из огромных монастырей со стенами не хуже, чем у Бастилии, которые не так-то легко было убрать с пути. Так обстояли дела, когда я прибыл в армию.

Скажем прямо, от кавалерии при осаде города не много пользы, хотя было время, когда я никому не позволил бы произнести эти слова безнаказанно в моем присутствии. Конфланский полк расположился к югу от города, в его задачу входило патрулировать окрестности и не допускать продвижения испанцев в этом направлении. Командир плохо знал свое дело, и у гусар не было того боевого духа, которым полк отличался потом. Уже в первый вечер я пришел в ужас, и было от чего: ведь я приучен к образцовому порядку и не мог без душевной боли видеть плохо устроенный бивак, неухоженную лошадь или расхлябанного кавалериста. В тот вечер я ужинал вместе с двадцатью шестью офицерами своего нового полка и, боюсь, переусердствовал, слишком ясно дав им понять, что у них по части порядка далеко до того, к чему я привык, сражаясь в Германии. После моих слов за столом наступило молчание, и я, поймав на себе их взгляды, понял свою бестактность. Полковник был в ярости, а майор, по фамилии Оливье, первый дуэлянт в полку, сидевший прямо напротив меня, подкручивал большие черные усы и пожирал меня глазами. Однако я не вспылил, поскольку чувствовал, что действительно был нескромен, и если еще в первый же вечер поссорюсь с офицером, который старше меня чином, это произведет дурное впечатление.

Итак, я допускаю, что был неправ, но слушайте дальше. После ужина полковник и некоторые офицеры вышли из комнаты — мы ужинали в крестьянском доме. Осталось с десяток офицеров, и так как принесли меха с испанским вином, все мы развеселились. И тогда этот Оливье задал мне несколько вопросов насчет нашей армии в Германии и моего участия в кампании. Разгоряченный вином, я так и сыпал всякими историями. Что ж тут удивительного, друзья мои? Я уверен, вы меня поймете. Там я был образцом для офицеров своего поколения во всей армии. Я был первым рубакой, самым отчаянным кавалеристом, героем сотни приключений. Здесь же не только не знали про мою славу, но и смотрели на меня косо. Мудрено ли, если мне хотелось показать этим храбрецам, что за человека к ним прислали? Мудрено ли, если мне хотелось сказать: «Радуйтесь, друзья, радуйтесь! Сегодня к вам прибыл не кто-нибудь, а я, собственной персоной, сам Жерар, герой Ратисбона, покоритель Йены, человек, который прорвал каре при Аустерлице!». Но я не мог так прямо им сказать это. И я пустился вспоминать разные боевые случаи, чтобы они сами это мне сказали. И что же? Они слушали меня с полнейшим равнодушием. Увлекшись, я рассказал им, как провел армию через Дунай, и тут грянул дружный смех. Я вскочил, красный от стыда и бешенства: я попался на их удочку! Они, оказывается, потешались надо мной. Они были уверены, что имеют дело с хвастуном и лжецом. Неужто мне суждено быть принятым так конфланскими гусарами? На глазах у меня выступили слезы обиды, а они, видя это, захохотали еще громче.

— Скажите-ка, капитан Пеллетан, что, маршал Ланн все еще командует армией? — спросил майор.

— Насколько мне известно, да, — отвечал капитан.

— Право, я готов был подумать, что теперь, когда прибыл капитан Жерар, в его присутствии едва ли есть необходимость.

Снова грянул смех. Как сейчас, вижу все эти лица, эти насмешливые глаза, разинутые рты — Оливье с его длинными черными усами, худого и насмешливого Пеллетана, — даже юные подпоручики и те корчились от смеха. Боже, какое унижение! От ярости слезы высохли у меня на глазах. Я снова стал самим собой, холодным, спокойным, замкнутым, снаружи лед, а внутри пламя.

— Позволено ли мне будет спросить вас, сударь, — обратился я к майору, — в котором часу состоится утренний сбор полка?

— Надеюсь, капитан Жерар, вы не намерены изменить распорядок? — сказал он, и снова раздался взрыв смеха, который, однако, сразу стих, когда я огляделся вокруг.

— В котором часу сбор? — резко спросил я у капитана Пеллетана.

У него уже готов был вырваться насмешливый ответ, но мой взгляд заставил его прикусить язык.

— В шесть, — ответил он.

— Благодарю вас, — сказал я.

Потом я пересчитал присутствующих и обнаружил, что имею дело с четырнадцатью офицерами, двое из которых были юнцы прямо из Сен-Сира[19]. Им можно было простить их неучтивость. Оставались майор, четыре капитана и семь поручиков.

— Господа, — сказал я, переводя взгляд с одного на другого. — Я буду чувствовать себя недостойным этого славного полка, если не потребую у вас удовлетворения за вашу грубость, и буду считать вас недостойными его, если вы под каким-либо предлогом мне откажете.

— Ну, тут у вас не будет никаких затруднений, — заявил майор. — Я готов забыть о своем чине и дать вам любое удовлетворение от имени конфланских гусар.

— Премного благодарен, — отвечал я. — Но я требую того же и от всех остальных офицеров, которые надо мной смеялись.

— С кем вы хотите драться? — спросил капитан Пеллетан.

— Со всеми, — отвечал я.

Они удивленно переглянулись. Потом отошли в другой конец комнаты и стали шептаться. Они смеялись. Видимо, все еще думали, что имеют дело с жалким хвастуном. Наконец они вернулись.

— Ваша просьба несколько необычна, — сказал майор Оливье, — но она будет удовлетворена. Как предлагаете вы вести такую дуэль? Мы предоставляем вам назвать условия.

— Будем рубиться на саблях, — ответил я. — И начну я по старшинству с вас, майор Оливье, ровно в пять часов. Таким образом, до сигнала трубы я успею уделить каждому по пяти минут. Однако должен просить вас назначить место встречи, поскольку я незнаком с окрестностями.

Моя холодная деловитость произвела на них впечатление. Улыбок на их губах как не бывало. Лицо Оливье стало уже не насмешливым, а мрачным и суровым.

— За коновязями есть небольшая поляна, — сказал он. — Мы там уже улаживали дела чести, и все проходило как нельзя лучше. Будем ждать вас там, капитан Жерар, в назначенный вами час.

Я уже наклонил голову в знак благодарности за это согласие, как вдруг дверь распахнулась и быстрым шагом вошел взволнованный полковник.

— Господа, — сказал он, — мне поручено найти среди вас добровольца для дела, сопряженного с величайшей опасностью. Не скрою, дело это весьма и весьма серьезное, и маршал Ланн решил послать кавалерийского офицера, потому что кавалеристы не так нужны ему, как пехотинцы или саперы. Семейных приказано не брать. Итак, кто из остальных вызовется добровольцем?

Незачем и говорить, что все холостые офицеры сделали шаг вперед. Полковник оглядел их в некотором замешательстве. Я понимал его затруднение. Пойти должен был лучший из лучших, и в то же время этот лучший был ему особенно необходим.

— Господин полковник, — сказал я, — позвольте мне высказать предложение?

Полковник бросил на меня неприязненный взгляд. Он не забыл моих замечаний за ужином.

— Говорите! — сказал он.

— Обращаю ваше внимание на то, господин полковник, что это задание должен выполнить я и по праву и по соображениям целесообразности.

— Но почему же, капитан Жерар?

— По праву потому, что мой чин обязывает меня к этому, а по соображениям целесообразности потому, что если я не вернусь, это не будет утратой для полка, где меня еще никто не знает.

На лице полковника выразилось облегчение.

— Вы совершенно правы, капитан Жерар, — сказал он. — Мне кажется, вы в самом деле лучше всех подходите для этого дела. Следуйте за мной, я передам вам приказ.

Я простился со своими новыми товарищами и, уходя, повторил, что буду к их услугам утром в пять часов. Они молча поклонились, и по выражению их лиц я мог заключить, что они начинают более справедливо судить о моем характере.

Я ожидал, что полковник сразу объяснит мне суть дела, но он шел молча, и я следовал за ним. Мы прошли через весь лагерь, потом через окопы, мимо груд каменных обломков, оставшихся от городской стены. Дальше начался лабиринт ходов, проложенных среди развалин домов, взорванных саперами. Огромное пространство было усыпано обломками стен и кирпичом, а ведь когда-то здесь было густонаселенное городское предместье. Ходы тянулись во все стороны, на углах висели фонари с надписями, указывавшими направление. Полковник быстро шагал вперед, и вот, наконец, впереди выросла высокая серая стена, которая тянулась прямо поперек нашего пути. Здесь, под прикрытием баррикады, расположились наши передовые посты. Полковник ввел меня в дом с сорванной крышей, и я увидел там двух генералов — стоя на коленях у барабана, на котором была разложена карта, они внимательно рассматривали ее при свете фонаря. Один, гладко выбритый, со скрюченной шеей, был маршал Ланн, другой — генерал Разу, который командовал саперами.

— Вот капитан Жерар, он вызвался добровольцем, — сказал полковник.

Маршал Ланн встал с колен и пожал мне руку.

— Вы храбрец, — сказал он. — Вот, возьмите, этот подарок приготовлен для вас, — добавил он, протягивая мне тоненькую стеклянную трубочку. — Доктор Фарде специально составил яд. Если не будет другого выхода, вам довольно положить его в рот — смерть наступает мгновенно.

Начало было многообещающее. Признаться, друзья мои, по спине у меня пополз холодок, а волосы на голове встали дыбом.

— Прошу прощения, — сказал я, отдавая честь. — Я понимаю, что вызвался на очень опасное дело, но мне еще не сообщили, в чем оно состоит.

— Полковник Перрен, — строго сказал Ланн. — Это несправедливо: вы позволили этому храбрецу вызваться добровольцем, а он не знает даже, какие опасности его ждут.

Но я уже снова стал прежним Жераром.

— Ваше превосходительство, — сказал я, — да позволено мне будет заметить, что чем больше опасность, тем больше и слава, и мне придется только пожалеть, что я вызвался добровольцем, если окажется, что никакого риска нет.

Это были благородные слова, и выражение моего лица подкрепляло их. Вид у меня в тот миг был геройский. Я почувствовал на себе восхищенный взгляд Ланна и с восторгом подумал, что блестяще начинаю свою службу в Испании. Если бы я погиб в ту ночь, то обессмертил бы свое имя. Новые и старые товарищи, которые ни в чем другом не могли бы столковаться, единодушно отдали бы дань любви и восхищения Этьену Жерару.

— Генерал Разу, разъясните обстановку! — коротко приказал Ланн.

Командующий саперами встал, держа циркуль в руке. Он подвел меня к двери и указал на высокую серую стену, которая высилась среди развалин.

— Вон там проходит теперь вражеская линия обороны, — сказал он. — Это стена большого монастыря Мадонны. Если нам удастся взять его приступом, город падет, но они заложили вокруг монастыря контрмины, а стены такие толстые, что пробить их артиллерийским огнем невероятно трудно. Однако нам стало известно, что в одном из подвалов противник устроил большой пороховой склад. Если его удастся взорвать, путь нашим войскам будет свободен.

— А как туда пробраться? — спросил я.

— Сейчас объясню. У нас есть в городе свой человек по имени Юбер. Этот смельчак поддерживал с нами регулярную связь и обещал взорвать склад. Он должен был сделать это ранним утром, и вот уже два дня штурмовой отряд из тысячи гренадеров ждет, пока будет пробита брешь. Но взрыва не было, и эти два дня мы не имеем никаких вестей от Юбера. Судьба его нам неизвестна.

— Значит, я должен пойти туда и все выяснить?

— Совершенно верно. Может быть, он заболел, или ранен, или убит? Ждать ли нам взрыва или же предпринять наступление в каком-нибудь другом месте? Мы не можем решить это, пока не узнаем, что с ним сталось. Вот план города, капитан Жерар. Как видите, за этим кольцом монастырей лежат улицы, которые сходятся к главной площади. Если вы доберетесь до площади, то увидите на одном из ее углов собор. Он стоит на углу улицы Толедо. Юбер живет в маленьком домике между мастерской сапожника и винной лавкой, по правую руку, если идти от собора. Вам все ясно?

— Вполне.

— Вы найдете его дом, поговорите с Юбером и узнаете, осуществим ли еще наш план или же придется отказаться от него. — Он протянул мне сверток грязной материи. — Вот облачение францисканского монаха, — сказал он. — Это самая удобная одежда.

Я попятился.

— Не хочу быть шпионом! — воскликнул я. — Нет уж, пойду в мундире.

— Это невозможно! Как надеетесь вы пройти по улицам? И, кроме того, вспомните, что испанцы пленных не берут, и вас постигнет одинаковая судьба, в какой бы одежде вы ни были.

Это была правда, я уже достаточно долго пробыл в Испании и знал, что судьба эта будет похуже смерти. Я напялил на себя монашескую одежду.

— Я готов.

— У вас есть оружие?

— Сабля.

— Они могут услышать звяканье. Вот, возьмите этот нож, а саблю оставьте здесь. Скажите Юберу, что в четыре часа, перед рассветом, штурмовой отряд снова будет наготове. У двери ждет сержант, он укажет вам дорогу в город. До свиданья и желаю удачи!

Когда я выходил из комнаты, треуголки обоих генералов уже снова склонились над картой. У двери меня ждал унтер-офицер инженерных войск. Я подпоясался и, сняв кивер, натянул на голову капюшон. Шпоры я тоже снял и молча последовал за своим проводником.

Двигаться приходилось с большой осторожностью, так как на стенах у нас над головами стояли испанские часовые, которые то и дело обстреливали наши передовые посты.

Прячась в тени высокой монастырской стены, мы медленно и осторожно пробирались меж грудами развалин, пока не дошли до большого каштана. Здесь сержант остановился.

— На это дерево нетрудно залезть, — сказал он. — Проще, чем по веревочной лестнице. Полезайте, и вы увидите, что с верхней ветки можно перебраться на крышу вон того дома. Оттуда вас поведет ваш ангел-хранитель, потому что я больше ничем не могу помочь.

Я послушался совета и, подоткнув полы тяжелой коричневой рясы, влез на дерево. Серп месяца ярко светил, и силуэты крыши четко выделялись на лиловом, усыпанном звездами небе. Дерево стояло в тени дома. Я медленно перебирался с ветки на ветку, пока не долез почти до самой верхушки. Оставалось только проползти по какому-нибудь толстому суку, чтобы очутиться за стеной. Вдруг я услышал шаги, прижался к стволу и постарался слиться с ним в полутьме. Кто-то шел по крыше в мою сторону. Я увидел темную фигуру — человек крался, пригнувшись, вытянув шею, держа ружье наперевес. Поведение его было необычайно настороженным. Несколько раз он останавливался, потом шел дальше и наконец очутился у парапета в нескольких шагах от меня. Здесь он встал на колени, прицелился и выстрелил.

Я был до того поражен этим внезапным грохотом у себя под самым носом, что чуть не свалился с дерева. В первый миг мне даже показалось, что он ранил меня. Но вот внизу послышался громкий стон, а испанец перегнулся через парапет и захохотал, и тогда я понял, что произошло. Стонал бедняга сержант, который все это время оставался внизу, ожидая, когда я доберусь до крыши. Испанец увидел его под деревом и выстрелил. Вы можете подумать, что он был метким стрелком, но эти люди вооружены «трабукос», или мушкетонами, которые набивают камнями и кусочками металла, и им попасть в человека так же легко, как мне в фазана, сидящего на ветке. Испанец стоял, вглядываясь в темноту; внизу опять раздался стон. Испанец огляделся — вокруг было тихо и спокойно. Возможно, он подумал, что хорошо бы прикончить этого проклятого француза, а может, собирался обшарить его карманы, — каковы бы ни были его побуждения, он положил ружье, пригнулся и прыгнул на дерево. В тот же миг я всадил в него нож, и он, ломая ветки, с громким треском полетел вниз и шлепнулся на землю. Я услышал шум короткой борьбы и французские ругательства. Раненый сержант отомстил за себя.

Несколько минут я не смел шелохнуться, мне все казалось, что шум непременно кто-нибудь слышал. Однако все было тихо, только колокола в городе отбивали полночь. Я прополз по ветке и перелез на крышу. Там лежало ружье испанца, но мне от этого не было толку, так как пороховница осталась у него на поясе. В то же время я знал, что, если ружье найдут, это насторожит врагов, и счел за благо перебросить его через стену. Потом я огляделся, раздумывая, как бы спуститься с крыши.

Было совершенно ясно, что проще всего спуститься тем же путем, каким сюда поднялся этот испанец, а как он это сделал, выяснилось очень скоро. На крыше раздался оклик: «Мануэло! Мануэло!» Он повторился несколько раз, и я, съежившись в тени, увидел при свете луны бородатую голову, которая высунулась из слухового окна.

Не получив ответа, бородач вылез на крышу, а за ним еще трое, все вооруженные до зубов. Вот видите, как важно не пренебрегать никакими, даже самыми мелкими предосторожностями: ведь оставь я на месте ружье испанца, они стали бы искать его самого и наверняка обнаружили бы меня. А так патруль, не найдя своего часового, без сомнения, решил, что тот пошел дальше по крышам. Они поспешили следом за ним, а я, едва они повернулись ко мне спиной, бросился к окну и спустился по лестнице вниз. Дом оказался пустым, я прошел его весь из конца в конец и через открытую дверь вышел на улицу.

Это была узкая, пустынная улочка, но она выходила на другую, пошире, где горели костры, вокруг которых спало много солдат и крестьян. В городе стоял такой ужасный смрад, что можно было только удивляться, как здесь живут люди: ведь осада длилась уже много месяцев, а они ни разу даже не пытались очистить улицы или похоронить мертвых.Многие переходили от костра к костру, и среди них я увидел нескольких монахов. Убедившись, что они ходят свободно и никто не задает им никаких вопросов, я собрался с духом и быстро зашагал в сторону большой площади. Один раз какой-то человек, лежавший у костра, вскочил и схватил меня за рукав. Он указал на женщину, неподвижно лежавшую на мостовой, и я понял, что она умирает и он просит напутствовать ее перед кончиной. Я постарался отделаться немногими латинскими фразами, которые еще помнил. «Ora pro nobis[20], — пробормотал я из-под капюшона. — Te deum laudamus[21]. Ora pro nobis». При этом я поднял руку и указал вперед. Он выпустил мой рукав и молча отступил, а я, сделав торжественный жест, поспешил дальше.

Как я и ожидал, широкий бульвар вел на главную площадь, где было полно войск и ярко пылали костры. Я быстро шел вперед, и хотя несколько раз со мной заговаривали какие-то люди, я не обратил на них внимания. Я миновал собор и пошел по улице, о которой мне было сказано. В этой части города, удаленной от наших позиций, войск не было, и вокруг царила темнота — разве только изредка в каком-нибудь окне мелькнет свет. Я без труда нашел нужный дом между винной лавкой и сапожной мастерской. Окна не светились, и дверь была закрыта. Я осторожно дернул ручку, и она подалась. Неизвестно было, кто там внутри, но приходилось рисковать. Я отворил дверь и вошел.

Темно было — хоть глаз выколи, тем более, что я прикрыл за собой дверь. Я ощупью нашарил стол. Потом остановился, не зная, что делать дальше, как узнать что-нибудь о хозяине этого дома. Малейшая оплошность не только стоила бы мне жизни, но и означала бы провал всего дела. Может быть, он живет не один. Может, он только снимает комнату у какого-нибудь семейного испанца и мой приход для него равносилен смерти, так же как и для меня. Не часто в своей жизни бывал я так растерян. И вдруг кровь заледенела у меня в жилах. Над самым ухом у меня раздался тихий голос, да, да, голос. «Mon Dieu! — простонал кто-то, и в этих словах звучала смертная мука. — Oh, Mon Dieu! Mon Dieu!»[22]. Потом в темноте раздались глухие рыдания, и все снова стихло.

Этот голос привел меня в ужас, но вместе с тем в душе моей блеснула надежда: ведь то был голос француза.

— Кто здесь? — спросил я.

Послышался стон, но ответа не было.

— Это вы, мсье Юбер?

— Да, да, — прошептал голос так тихо, что я едва мог его расслышать. — Воды, ради всего святого, воды!

Я пошел на голос, но уперся в стену. Снова послышался стон, на этот раз, без сомнения, у меня над головой. Я поднял руки, но не нащупал ничего, кроме пустоты.

— Где вы? — воскликнул я.

— Здесь! Здесь! — прошептал этот странный, дрожащий голос. Я принялся шарить по стене и нащупал голую ногу. Она была на уровне моего лица, но, насколько я мог понять, висела без всякой опоры. Я в изумлении отпрянул. Потом достал из кармана кремень с трутом и высек огонь. При первой вспышке мне показалось, что человек парит передо мной в воздухе, и от удивления я выронил кремень. Потом я снова дрожащей рукой ударил стальным кресалом по кремню, и на этот раз зажег не только трут, но и вощеную бумагу. Я поднял ее над головой и увидел такое, что перестал удивляться, и теперь единственным чувством, наполнявшим меня, был ужас.

Человек был распят на стене, как распинают крестьяне ласку на двери курятника. Руки и ноги его пронзали огромные железные штыри. Бедняга был в предсмертной агонии, его голова свесилась на плечо, а почерневший язык вывалился изо рта. Он умирал от ран и от жажды, а эти бесчеловечные негодяи поставили перед ним на столе чашу с вином, чтобы усугубить его страдания. Я поднес чашу к его губам. У него хватило сил сделать несколько глотков, и глаза его несколько оживились.

— Вы француз? — прошептал он.

— Да. Меня послали выяснить, что с вами сталось.

— Они узнали, кто я. И предали меня казни. Но перед смертью я расскажу вам все, что знаю. Умоляю, еще глоток вина! Скорей же, скорей! Мне немного осталось жить. Силы покидают меня. Слушайте! Порох хранится в келье матери-настоятельницы. В стене уже просверлено отверстие, и конец шнура выведен в келью сестры Анхелы, что рядом с часовней. Все было готово еще два дня назад. Но они перехватили донесение и стали меня пытать.

— Боже правый! Неужели вы висите здесь целых два дня?

— Эти дни показались мне годами. Товарищ, скажи, ведь я послужил Франции верой и правдой? Тогда окажи мне одну маленькую услугу. Всади мне нож в сердце, дорогой друг! Заклинаю тебя всем святым, положи конец моим страданиям.

Действительно, состояние его было безнадежным и милосерднее всего было бы выполнить его просьбу. И все же я не мог хладнокровно всадить в него нож, хотя знал, что на его месте я сам молил бы о смерти, как о милосердии. И вдруг я вспомнил, что в кармане у меня яд, действующий мгновенно и безболезненно. Этот яд должен был избавить от пыток меня самого, но несчастный Юбер нуждался в нем самым отчаянным образом и достойно послужил Франции. Я достал пузырек и вылил его содержимое в чашу с вином. Я уже подносил чашу к его губам, как вдруг услышал снаружи бряцание оружия. В мгновенье ока я погасил свет и притаился за шторой. Дверь распахнулась, и в дом ввалились двое испанцев, свирепые, смуглолицые, в гражданской одежде, но с ружьями за плечами. Я смотрел на них сквозь щель меж за занавесками, дрожа при мысли, что они напали на мой след, но было ясно, что они пришли просто для того, чтобы насладиться страданиями моего несчастного соотечественника. Один из них поднес фонарь, который держал в руках, к лицу умирающего, и оба громко, злорадно захохотали. Потом взгляд того, что держал фонарь, упал на чашу с вином, стоявшую на столе. Он взял ее, с дьявольским смехом поднес к губам Юбера, а когда бедняга невольно потянулся к ней, отдернул ее и сам сделал большой глоток. В тот же миг он с диким криком схватил себя за горло и бездыханный свалился на пол. Его товарищ смотрел на него в страхе и изумлении. Вдруг, охваченный суеверным ужасом, он издал пронзительный вопль и, как безумный, выбежал из комнаты. Я слышал, как его шаги прогрохотали по мостовой, потом все стихло.

Горящий фонарь остался на столе, и я, выйдя из-за занавески, увидел при его свете, что голова несчастного Юбера поникла на грудь, и он тоже мертв. Движенье, которое он сделал, пытаясь дотянуться до чаши губами, было последним. В доме громко тикали часы, и больше ничто не нарушало тишины. На стене висело поникшее тело француза, на полу валялся недвижный труп испанца, и все это освещал тусклый фонарь. Впервые в жизни отчаянный страх приковал меня к месту. Я видел, как десять тысяч человек лежали на земле, терзаемые всеми страданиями, какие только можно вообразить, но даже это зрелище потрясло меня меньше, чем две безмолвные фигуры, перед которыми я очутился в этой полутемной комнате. Я опрометью выбежал на улицу, как тот, второй испанец, — только бы вырваться из этого жуткого дома, и опомнился, лишь когда добежал до самого собора. Там я остановился в темном углу, тяжело дыша, прижал руку к сердцу и попытался собраться с мыслями и решить, что же теперь делать. Пока я стоял там, все еще не в силах перевести дух, огромные медные колокола дважды ударили у меня над головой. Два часа. А в четыре штурмовой отряд выйдет на рубеж для атаки. У меня оставалось два часа времени.

Собор был ярко освещен изнутри, люди то и дело входили и выходили; я тоже вошел, решив, что там едва ли кто-нибудь заговорит со мной и я смогу спокойно обдумать план действий. На этот собор, скажу я вам, стоило посмотреть — он служил одновременно госпиталем, укрытием от ядер и складом. Один придел был завален всякими припасами, другой — переполнен больными и ранеными, а посередине ютилось множество беспомощных людей, которые даже развели на мозаичном полу костры и стряпали себе пищу. Многие молились, и я тоже встал на колени у колонны и молился всем сердцем, прося бога помочь мне выбраться из этой переделки живым и совершить в эту ночь подвиг, который сделает мое имя столь же славным в Испании, как и в Германии, Я дождался, пока часы пробили три, вышел из собора и направился к монастырю Мадонны, откуда нашим войскам предстояло начать приступ. Вы ведь меня знаете, не такой я человек, чтобы струсить и вернуться к своим с докладом, что наш лазутчик погиб и надо искать иных путей прорваться в город. Либо я должен был найти средство завершить незаконченное дело, либо в Конфланский гусарский полк назначили бы нового капитана взамен погибшего.

Я беспрепятственно прошел по широкому бульвару, о котором уже рассказывал, и очутился у огромного монастыря с каменными стенами, этого главного бастиона в обороне города. Монастырь стоял на площади, перед ним росли деревья. Здесь сосредоточилось несколько сот человек, вооруженных и готовых к бою, — ведь защитники города, конечно, знали, что именно отсюда французы скорей всего начнут штурм. До тех пор нашей армии приходилось драться в Европе лишь с регулярными войсками. И только здесь, в Испании, мы узнали, как это ужасно — воевать против всего народа. С одной стороны, никакой славы — велика ли слава одолеть этот сброд, этих пожилых лавочников, невежественных крестьян, фанатичных священников, обезумевших женщин и прочих вояк, из которых состоял гарнизон? С другой стороны, это было крайне хлопотно и опасно, потому что они не давали нам ни минуты покоя, не соблюдали законов ведения войны и были полны решимости донять нас не мытьем, так катаньем. Я начал понимать, что мы делаем недоброе дело, когда увидел пеструю, но грозную толпу, которая собралась вокруг сторожевых костров во дворе монастыря Мадонны. Конечно, не наше солдатское дело рассуждать о политике, но с самого начала в этой Испании над нами словно висело проклятие.

Однако у меня не было времени раздумывать обо всем этом. Как я уже говорил, проникнуть в монастырский сад не составляло никакого труда, зато пройти внутрь самого монастыря, мимо часовых, было не так-то просто. Первым делом я обошел сад и сразу обратил внимание на большое окно с цветным стеклом, — вероятно, там и была часовня. Из слов Юбера я понял, что келья матери-настоятельницы, где теперь пороховой склад, находится рядом с часовней и шнур протянут через дыру в стене из соседней кельи. Я должен был любой ценой проникнуть внутрь. У дверей стояла стража — как же войти без объяснений? И тут меня вдруг словно какое-то вдохновенье осенило — я понял, как это можно сделать. В саду был колодец, рядом с ним стояло несколько пустых ведер. Я наполнил водой два ведра, взял их и подошел к двери. Не приходится объяснять, зачем идет человек, у которого в каждой руке по полному ведру. Стража расступилась и пропустила меня. Я очутился в длинном, вымощенном каменными плитами коридоре, освещенном фонарями, по одну сторону которого были расположены кельи монашек. Наконец-то я был на верном пути. Я, не колеблясь, пошел дальше, так как еще в саду заметил, в какую сторону надо идти, чтобы попасть к часовне.

По коридору, покуривая, слонялось много испанских солдат, некоторые заговаривали со мной, когда я проходил мимо. Наверное, они просили у меня благословения, и мое «ora pro nobis» как будто вполне их удовлетворяло. Вскоре я добрался до часовни — здесь сразу видно было, что в соседней келье устроен склад, так как пол перед дверью был весь черен от пороха. Дверь была закрыта, и снаружи ее охраняли два свирепых с виду молодца, у одного из которых за поясом торчал ключ. Будь нас только двое, этот ключ живо оказался бы у меня в руках, но в присутствии второго часового мне нечего было и надеяться завладеть им силой. Соседняя со складом келья, видимо, и принадлежала сестре Анхеле. Дверь была приоткрыта. Я собрал все свое мужество и, оставив ведра в коридоре, беспрепятственно вошел в келью.

Я ожидал найти там по крайней мере шестерых испанских головорезов, но то, что я увидел, смутило меня еще больше. Келья, очевидно, была отдана в распоряжение монахинь, которые по какой-то причине отказались покинуть монастырь. Их было три: одна пожилая, с суровым лицом, очевидно, сама настоятельница, а две другие — молодые и хорошенькие. Они сидели рядом в дальнем конце кельи, но встали, едва я вошел, и я не без удивления понял по их поведению и выражению лиц, что моего прихода ждали и рады ему. Ко мне сразу же вернулось присутствие духа, и я сообразил, в чем дело. Поскольку ожидался штурм монастыря, эти сестры, разумеется, полагали, что их отведут в какое-нибудь убежище. Возможно, они дали обет не покидать эти стены, и им велели оставаться в келье до дальнейших распоряжений. Так или иначе, я действовал, исходя именно из этого, ведь необходимо было как-то удалить их из кельи, а тут подвернулся удобный повод. Первым делом я оглянулся на дверь и убедился, что ключ торчит в замке изнутри. Тогда я знаком велел монахиням следовать за мной. Настоятельница о чем-то спросила меня, но я нетерпеливо покачал головой и снова сделал знак. Она колебалась, но я топнул ногой и так властно указал на дверь, что все три немедленно повиновались. Самым безопасным местом была часовня, я отвел их туда и поместил в дальнем от порохового склада конце. Когда монахини расселись наконец перед алтарем, сердце мое подпрыгнуло от радости и гордости, — я понял, что последнее препятствие устранено с моего пути.

И все же я всегда каким-то нюхом чувствовал приближение самой опасной минуты. Собираясь уйти, я еще раз посмотрел на настоятельницу и с тревогой увидел, что ее пронзительный взгляд прикован к моей правой руке, а на лице у нее написано удивление, быстро переходящее в подозрительность. Что же могло привлечь ее внимание? Во-первых, моя рука была обагрена кровью часового, которого я ударил ножом на дереве. Само по себе это ничего не значило, ведь нож у монахов Сарагоссы в таком же ходу, как и требник. Во-вторых, на указательном пальце я носил массивное золотое кольцо — подарок одной немецкой баронессы, чье имя я называть не стану. Оно ярко сверкало при свете лампады. А кольцо на руке у монаха — это уже нечто невиданное, поскольку он принес обет бедности. Я быстро повернулся и пошел к двери, но дело уже невозможно было поправить. Оглянувшись, я увидел, что настоятельница спешит за мной следом. Я выбежал из часовни и бросился по коридору, но она пронзительным голосом выкрикнула предостережение часовым у склада. К счастью, у меня хватило присутствия духа тоже крикнуть и указать вперед, словно мы оба гнались за кем-то еще. Тем временем я проскочил мимо них, вбежал в келью, захлопнул тяжелую дверь и запер ее изнутри. На этой толстой деревянной двери сверху и снизу были засовы, а посередине — здоровенный замок, и взломать ее было нелегко.

И все же, если б у них хватило ума подложить под дверь бочку с порохом, песенка моя была бы спета. Это была их последняя возможность, потому что я уже оказался у цели. Наконец-то, после множества опасностей, какие мало кому довелось пережить, я очутился у одного конца шнура, другой конец которого был протянут на склад, где хранился весь порох Сарагоссы. Они выли в коридоре, как волки, и колотили в дверь прикладами. Я не обращал никакого внимания на весь этот шум и торопливо озирался в поисках шнура, о котором говорил Юбер, Разумеется, шнур должен быть в стене, примыкающей к складу. Я прополз на четвереньках вдоль всей стены, заглядывая в каждую щель, но не нашел никаких следов. Две пули прошили дверь насквозь и расплющились о стену. Удары прикладов становились все громче. Я заметил в углу что-то серое, бросился туда с радостным криком и увидел, что это всего лишь мусор. Тогда я, встав сбоку, у самой двери, где пули, которые буквально изрешетили ее, не могли причинить мне вреда, попытался отвлечься от оглушавшего меня дьявольского воя и сообразить, где же может быть этот шнур. Юбер искусно спрятал его, в противном случае он не укрылся бы от монахинь. Я попытался представить себе, как проложил бы его я сам на месте Юбера. Внимание мое привлекла статуя святого Иосифа, стоявшая в углу. Вокруг пьедестала выл венок из листьев, среди которых теплилась лампада. Я бросился к статуе и сорвал венок. Да, да, я увидел там тонкий черный шнур, исчезавший в едва приметном отверстии в стене. Я опрокинул лампаду и распластался на полу. Через мгновенье раздался громовой взрыв, стены зашатались и рухнули, потолок обвалился и, перекрывая вопль перепуганных испанцев, раздался грозный боевой клич: это гренадеры пошли на приступ. Как во сне — в счастливом сне — услышал я этот клич и больше уж ничего не слышал.

Когда я очнулся, двое французских солдат помогли мне сесть, — голова у меня звенела, как котел. Шатаясь, я встал на ноги и огляделся. Вся штукатурка осыпалась, скамьи валялись на полу, в кирпичах зияли пробоины, но никаких следов бреши. Да, стены монастыря были слишком толсты, и взрыв порохового склада их не разрушил. Но зато этот взрыв посеял такую панику среди защитников, что нашим штурмовым частям удалось без особого труда высадить окна и двери. Выскочив в коридор, я увидел, что он запружен французскими войсками, и тут сам маршал Ланн вошел туда в сопровождении своего штаба. Он остановился и с интересом выслушал мой доклад.

— Великолепно, капитан Жерар, просто великолепно! — воскликнул он. — О вашем подвиге непременно будет доложено императору.

— Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, что я только завершил то, что задумал и подготовил мсье Юбер, отдавший свою жизнь за великое дело.

— Его заслуги не будут забыты, — сказал маршал. — Однако, капитан Жерар, уже половина пятого, и вы, наверное, умираете с голоду после столь трудной ночи. Я со своим штабом буду завтракать в городе. Прошу вас быть моим почетным гостем.

— Я вскоре догоню ваше превосходительство, — сказал я. — У меня тут одно небольшое дельце.

Он посмотрел на меня с удивлением.

— Как, в такой час?

— Да, ваше превосходительство, — отвечал я. — Я обману ожидания моих товарищей офицеров, с которыми я только вчера познакомился, если не повидаюсь с ними в этот час.

— В таком случае до свидания, — сказал маршал Ланн и проследовал дальше.

Я поспешно вышел через разбитые ворота монастыря. Возле дома с сорванной крышей, куда накануне вызвал меня маршал, я сбросил монашеское одеяние и надел кивер и шпагу, которые оставил там. Снова став гусаром, я поспешил к роще, где была назначена встреча. Голова у меня все еще кружилась после контузии, и я был измучен волнениями этой ужасной ночи. Рассвет еще только занимался, и я шел как во сне, а вокруг тлели гаснущие костры и гудела просыпающаяся армия. Сигнальные трубы и барабаны во всех концах созывали пехоту, так как взрыв и крики уже оповестили о случившемся. Я все шел и, наконец, добравшись до дубовой рощицы за коновязями, увидел двенадцать своих товарищей. Все они были при саблях и ждали меня, собравшись в кружок.

Когда я приблизился, меня встретили любопытными взглядами. Быть может, теперь, когда лицо у меня было черным от пороха, а руки обагрены кровью, я показался им совсем иным Жераром, нежели тот молодой капитан, над которым они потешались накануне.

— Доброе утро, господа, — сказал я. — Приношу глубочайшие извинения, что заставил вас ждать, но это не моя вина.

Они молчали, но по-прежнему смотрели на меня с любопытством. Как сейчас вижу их: они стояли в ряд, рослые и приземистые, толстые и худощавые, — Оливье, со своими воинственными усами, Пеллетан с худым, горячим лицом, юный Удэн, покрасневший от волнения перед своей первой дуэлью, Мортье, с косым шрамом на морщинистом лбу. Я снял кивер и обнажил саблю.

— Господа, у меня к вам только одна просьба, — сказал я. — Маршал Ланн пригласил меня к завтраку, и я не могу заставить его ждать.

— Что же вы предлагаете? — спросил майор Оливье.

— Прошу освободить меня от обещания уделить каждому из вас пять минут и позволить мне драться со всеми разом.

Сказав это, я встал в боевую позицию.

Ответ их был великолепен и достоин истых французов. Единым движением все двенадцать клинков вылетели из ножен и поднялись вверх, салютуя мне. Все двенадцать офицеров замерли, вытянувшись, и каждый поднял саблю перед собой.

Я попятился, переводя взгляд с одного на другого. Сначала я не мог поверить своим глазам. Эти люди, которые накануне смеялись надо мной, теперь отдавали мне дань уважения! И вдруг я все понял. Они оценили мой благородный поступок и не хотели остаться в долгу. Человек слаб, он может закалить себя против опасности, но не против чувств.

— Друзья! — вскричал я. — Друзья мои!

И больше не мог вымолвить ни слова. Что-то сдавило мне горло, дыхание перехватило. В тот же миг Оливье обнял меня, Пеллетан жал мне правую руку, Мортье — левую, кто-то трепал меня по плечу, кто-то хлопал по спине, со всех сторон на меня смотрели улыбающиеся лица, и я понял, что принят конфланскими гусарами.

Глава III Как бригадир убил лису

Во всем великом французском войске был только один офицер, к которому англичане из армии Веллингтона питали глубокую, ярую, неугасимую ненависть. Были среди французов грабители, насильники, заядлые игроки, дуэлянты и повесы. Все это можно простить, поскольку нетрудно было найти им подобных и среди англичан. Но один офицер из армии Массена совершил преступление невиданное, неслыханное, ужасное; не к ночи будь оно помянуто, разве только когда вторая бутылка развяжет языки. Весть об этом донеслась до Англии, и джентльмены из глухих ее уголков, которые мало что знали о войне, краснели от ярости, когда слышали об этом, а йомены из всех графств грозили в небо веснушчатыми кулаками и изрыгали проклятия. И кто бы вы думали совершил это ужасное деяние? Ну конечно же, наш друг бригадир Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка, лихой наездник, забияка, добрый малый, любимец дам и шести бригад легкой кавалерии.

Но самое удивительное, что этот храбрый и благородный человек совершил такой ужасный проступок и стал пользоваться самой дурной славой на Пиренейском полуострове, даже не подозревая, что повинен в преступлении, которое невозможно описать никакими словами. Он умер в преклонных годах и никогда в своей невозмутимой самоуверенности, которая украшала или, быть может, скорее портила его репутацию, даже не заподозрил, что многие тысячи англичан охотно повесили бы его собственными руками. Напротив, он числил это приключение среди прочих подвигов, которые прославили его на весь мир, не раз, посмеиваясь и любуясь собой, рассказывал о нем в кругу друзей, ловивших каждое его слово, в том скромном кафе, где между обедом и партией в домино он вспоминал, то со смехом, то со слезами, неповторимые наполеоновские времена, когда Франция, подобно ангелу гнева, вознеслась, прекрасная и ужасная, над трепещущей Европой. Послушаем же этот рассказ из его собственных уст и попытаемся увидеть все его глазами.

— Да будет вам известно, друзья мои, — начал он, — что в конце тысяча восемьсот десятого года мы с Массена и всеми остальными теснили Веллингтона, надеясь сбросить его самого и его армию в Тахо. Но еще в двадцати пяти милях от Лиссабона мы обнаружили, что нас обманули: этот англичанин построил мощную линию укреплений на том месте, которое называется Торрес Ведрас, и даже мы не в силах были ее прорвать! Она протянулась через весь полуостров, а мы были так далеко от родины, что не рисковали повернуть назад, так как еще при Бусако поняли, что война с этим народом совсем не детская игра. Что нам оставалось, кроме как остановиться перед этими укреплениями и блокировать их всеми силами? Мы проторчали там полгода в невыносимых условиях, и Массена потом говорил, что совершенно поседел за это время. Что касается меня, то я не очень тревожился, меня заботили только кони, которым нужно было отдохнуть и подкормиться на зеленых пастбищах. А мы пили местное вино и веселились, как только могли. Была у меня одна знакомая в Сантарене… но нет, молчок! Благородный человек обязан хранить тайну, хотя вправе дать понять, что мог бы сказать многое.

Однажды вызывает меня Массена к себе. Я тотчас явился в его палатку, где он сидел за столом и рассматривал большую карту. Он молча посмотрел на меня своим единственным орлиным глазом, и по выражению его лица я понял, что дело нешуточное. Он нервничал, хмурился, но мой бравый вид, видимо, его ободрил. Всегда полезно побыть в обществе храбреца.

— Полковник Этьен Жерар, — сказал он, — я не раз слышал, что вы храбрый и находчивый офицер.

Не мне было подтверждать это, но и отрицать такие вещи тоже глупо, так что я звякнул шпорами и отдал честь.

— Кроме того, говорят, вы отлично ездите верхом.

Я не возражал.

— И лучший рубака на все шесть бригад легкой кавалерии.

Массена славился своей осведомленностью.

— Так вот, — продолжал он, — взгляните на эту карту, и вы сразу поймете, чего я от вас хочу. Вот линии укреплений Торрес Ведрас. Посмотрите, как они растянуты, и вам станет ясно, что силы англичан сильно разбросаны. А за укреплениями до самого Лиссабона тянется голая равнина. Мне чрезвычайно важно знать, как расположены на этом пространстве войска Веллингтона, и я прошу вас отправиться туда и принести точные сведения.

От его слов мне стало не по себе.

— Ваше превосходительство, — сказал я, — немыслимо кавалерийскому полковнику унизиться до роли шпиона.

Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Гусар — всегда горячая голова, иначе какой же это гусар, — сказал он. — Выслушайте меня, и вы поймете, что я вовсе не посылаю вас шпионить. Что вы скажете вот об этой лошадке?

Он подвел меня к окну, где егерь прогуливал замечательного коня. Конь был серый, в яблоках, не очень рослый, пожалуй, немногим повыше пяти футов, но с короткой, красиво выгнутой шеей, как у лошадей арабских кровей. Ноги крепкие, мускулистые, но бабки такие тонкие, что я, едва взглянув на него, пришел в полный восторг. Никогда не мог смотреть равнодушно ни на хорошую лошадь, ни на красивую женщину, и не могу даже теперь, когда семьдесят зим поостудили мою кровь. Представьте же себе, каков я был в десятом году.

— Это Вольтижер, — сказал Массена, — лучший скакун во всей армии. Итак, отправляйтесь сегодня же вечером, вы должны обогнуть противника с фланга, объехать его тылы и, вернувшись с другого фланга, привезти сведения о расположении вражеских частей. Вы будете в мундире, и поэтому, если попадете в плен, вас не казнят, как шпиона. Вполне возможно, что вы проедете через линию обороны незамеченным, так как вражеские посты сильно разбросаны. Когда же вы окажетесь по ту сторону, вас никому не догнать, пока светло, а если станете избегать дорог, то, пожалуй, вообще никого не встретите. Жду вас до завтрашнего вечера, после чего буду считать, что вы попали в плен, и предложу им в обмен на вас полковника Петри.

Ах, какой гордостью и радостью преисполнилась моя душа, когда я вскочил в седло и галопом проехался на этом изумительном коне. Конь был великолепен — мы оба были великолепны, и Массена захлопал в ладоши и закричал в восторге. Я не набивался на похвалу, он сам сказал, что достойному коню — достойный всадник. А когда я, как молния, промчался мимо него в третий раз, и султан мой развевался, а доломан, трепеща, летел следом, по его суровому, словно каменному, лицу было видно, что он больше не сомневается в правильности своего выбора. Я обнажил саблю, поцеловал эфес, отсалютовал и поскакал в расположение своего полка. Все уже знали, что мне поручено важное дело, и мои дьяволы высыпали из палаток, приветствуя меня. Ах! И сейчас, в старости, на глазах у меня выступают слезы, когда я вспоминаю, как гордились они своим полковником. И я тоже гордился ими. Они были достойны своего лихого командира.

Ночь обещала быть ненастной, и это оказалось мне на руку. Я постарался сохранить свой отъезд в строжайшей тайне: ведь было ясно, что если англичане пронюхают о моей отлучке из армии, они, естественно, поймут, что дело тут нешуточное. Поэтому моего коня вывели за линию пикетов, как будто на водопой, я же пошел пешком и там сел в седло. У меня была при себе карта, компас и письменные инструкции маршала — с этой бумагой на груди, под мундиром, и с саблей на боку я пустился в опасный путь.

Моросил дождь, луна была скрыта облаками — словом, можете себе представить, обстановка не очень приятная. Но на сердце у меня было легко, когда я думал о том, какая честь мне оказана и какая слава меня ожидает. Этот подвиг должен был умножить блестящий список, благодаря которому я получу вместо сабли маршальский жезл. Ах, каким мечтам предавались мы, глупые молодые люди, опьяненные успехом! Мог ли предвидеть в тот вечер я, избранный из шестидесяти тысяч, что буду на старости лет выращивать капусту за сотню франков в месяц! Ах, моя юность, мои мечты, мои боевые друзья! Но колесо судьбы вертится, не останавливаясь. Простите, друзья мои, старика за его слабость.

Итак, путь мой лежал через плато Торрес Ведрас, потом через ручеек, мимо сгоревшего дома, который теперь служил только ориентиром, и дальше через небольшую дубраву к монастырю святого Антония, который находился на левом фланге англичан. Оттуда я повернул на юг и стал тихонько спускаться с горы, так как именно здесь, как считал Массена, легче всего было проехать через вражеские позиции незамеченным. Ехал я шагом, поскольку тьма стояла такая, что я не видел дальше собственного носа. В таких случаях я всегда отпускаю поводья и целиком полагаюсь на лошадь. Вольтижер уверенно шел вперед, а я, удобно сидя в седле, только поглядывал вокруг да держался подальше от всяких огней. Так мы осторожно продвигались часа три, и я уже решил было, что все опасности позади. Я поскакал быстрее, так как хотел к рассвету оказаться в тылу вражеской армии. В тех местах много виноградников, и зимой ехать через них верхом одно удовольствие — скачи себе напрямик.

Но Массена недооценил коварство англичан: как выяснилось, там была не одна линия обороны, а все три, и как раз третью, самую сильную, я и проезжал в тот миг. Я ехал, радуясь удаче, как вдруг впереди вспыхнул фонарь, и я увидел блеск ружейных стволов и красные мундиры.

— Кто едет? — окликнул меня голос, и какой голос! Я взял вправо и помчался во весь опор, но из темноты вылетело с десяток огненных стрел, и вокруг меня запели пули. Это пение мне хорошо знакомо, друзья мои, но я не стану утверждать, как какой-то глупый новобранец, будто мне оно по душе. Однако же я по крайней мере никогда не терял при этом голову и теперь знал, что остается только одно — скакать вперед что есть духу и попытать счастья где-нибудь в другом месте. Я оставил позади пикеты англичан и, не слыша больше ни звука, справедливо заключил, что уж теперь-то проехал линию обороны. Я проскакал пять миль на юг, время от времени высекая огонь, чтобы взглянуть на карманный компас. А потом вдруг — до сих пор, как вспомню об этом, душа обливается кровью — мой конь, даже не споткнувшись, без единого звука пал подо мной!

Я и не подозревал, что одна из пуль, пущенных этим проклятым пикетом, ранила его навылет. Благородное животное даже не дрогнуло, оно скакало до последнего издыхания. Только что я чувствовал себя неуловимым на самом быстром, самом великолепном скакуне в армии Массена. И вот он лежит на боку, и толку от него никакого, разве только шкуру содрать, а я стою над ним, спешенный гусар — самое беспомощное, самое нелепое существо на свете. На что мне теперь сапоги, шпоры, сабля, волочащаяся по земле? Я был глубоко во вражеском тылу. Как мог я надеяться вернуться? Не стыжусь признаться, что я, Этьен Жерар, присел на труп своего коня и в отчаянии закрыл лицо руками. На востоке уже брезжил рассвет. Через полчаса станет совсем светло. Я преодолел все препятствия, и вот теперь, в последний миг, оказался беспомощным среди врагов, провалил поручение и попал в плен — разве мало того, чтоб привести в отчаяние солдата?

Но не огорчайтесь, друзья мои! Даже у самых отважных бывают минуты слабости; но у меня дух, как стальная пружина, — чем больше его сгибаешь, тем выше он рвется вверх. Мгновенный приступ отчаяния миновал, и вот уж мой ум холоден как лед, а сердце пылает огнем. Не все было потеряно. Я прошел через столько опасностей, пройду и через эту. Я встал и начал раздумывать, как быть.

Мне сразу же стало ясно, что возвращаться назад нельзя. Прежде чем я успею миновать английские позиции, будет уже совсем светло. Надо где-то спрятаться до вечера, а ночью попытаться унести ноги. Я снял с бедняги Вольтижера седло, кобуру и уздечку и спрятал их в кустах, чтобы нельзя было узнать, если кто на него наткнется, что лошадь французская. Потом, оставив его там, я отправился на поиски какого-нибудь укрытия, где можно будет отсидеться до вечера. Со всех сторон от меня на склонах холмов горели бивачные костры, и вокруг них уже закопошились люди. Надо было спрятаться поскорее, иначе я пропал.

Но куда? Я забрел в виноградник, где еще торчали сухие лозы, но зелени не было. Здесь не укроешься. Кроме того, чтобы переждать до ночи, мне нужна была пища и вода. Становилось все светлее, и я поспешил вперед, надеясь, что случай мне поможет. И мне не пришлось разочароваться. Случай что женщина, друзья мои, он всегда благосклонен к отважному гусару.

Так вот, шел я, спотыкаясь, через виноградник, вдруг вижу, впереди что-то маячит — это я набрел на большой квадратный дом с длинной низкой боковой пристройкой. Дом стоял на скрещении трех дорог, и нетрудно было догадаться, что это posada, иными словами — таверна. Окна не светились, всюду было темно и тихо, но я, разумеется, понимал, что такая удобная квартира не может пустовать и, скорее всего, занята кем-нибудь из высокого начальства. Одно я по опыту знал, что чем ближе опасность, тем порой бывает надежней убежище, и вовсе не собирался уходить. Пристройка, видимо, была хлевом, и я забрался туда, поскольку дверь оказалась незапертой. В хлеву было полно волов и овец, — ясно было, что их спрятали здесь от лап мародеров. Вверх, на сеновал, вела лестница, я залез туда и уютно устроился на сене. Наверху было маленькое незастекленное оконце, откуда я мог видеть крыльцо и дорогу. Я устроился у окна и стал ждать.

В недолгом времени стало ясно, что я не ошибся: здесь расположилось какое-то высокое начальство. Вскоре после восхода солнца прискакал английский легкий драгун с донесением, и больше уже не было ни минуты тишины, офицеры то и дело приезжали и уезжали. И на устах у всех одно имя: «Сэр Стэплтон, сэр Стэплтон». Нелегко мне было лежать на сене с пересохшей глоткой и видеть, как хозяин таскает этим офицерам здоровенные бутыли с вином, но я забавлялся, глядя на их свежие, гладко выбритые, беззаботные физиономии и представлял себе, что они подумали бы, если б знали, что у них под самым носом пристроился такой знаменитый человек, как я. Лежу я себе, поглядываю и вдруг вижу такое, что впору рот раскрыть от изумления, Просто невероятно, до какой наглости доходят эти англичане! Что, по-вашему, сделал милорд Веллингтон, когда узнал, что Массена его блокировал и ему с армией некуда податься? Ни за что не угадаете. Скажете, что он пришел в бешенство или в отчаяние, собрал все свои войска и обратился к ним с речью, говорил о славе и родине, а потом повел в последнее, решительное сражение. Нет, милорд не сделал ничего подобного. Он отправил в Англию военный корабль за гончими и начал травить лисиц. С места мне не сойти, если вру. За укреплениями Торрес Ведрас эти сумасшедшие англичане три дня в неделю охотились на лисиц. Слухи об этом доходили до нас и раньше, а теперь мне предстояло своими глазами убедиться в их правдивости.

По дороге, про которую я говорил, бежали эти самые собачки, штук тридцать, не то сорок, белые с коричневым, и у всех хвосты торчали под одинаковым углом, как штыки в старой гвардии. Клянусь богом, на это стоило посмотреть! А позади и посередке ехали трое в остроконечных шапочках и красных куртках — я догадался, что это егери. Следом двигалась целая толпа конных в мундирах всех родов войск, они тянулись по двое или по трое, со смехом болтая о чем-то. Ехали они мелкой рысью, и я подумал, что лиса, которую они собирались затравить, видно, не больно резвая. Однако это было их дело, а не мое, и вскоре все они проехали мимо моего убежища и скрылись из виду. Я притаился и ждал, готовый воспользоваться любым благоприятным случаем.

Вскоре по дороге проскакал офицер в голубой форме, похожей на ту, что носят наши конные артиллеристы, немолодой уже, грузный человек с седыми бакенбардами. Он остановился и начал разговаривать с драгунским штабным офицером, ждавшим у крыльца, и тут я убедился, как важно знать английский язык, которому у меня был случай научиться. Я слышал и понимал каждое слово.

— Где место сбора? — спросил офицер.

Второй ответил, что возле Альтары.

— Вы опаздываете, сэр Джордж, — сказал ординарец.

— Да, пришлось заседать в трибунале. Сэр Стэплтон Коттон уехал?

В этот миг отворилось окно, и в него выглянул красивый молодой человек в блестящем мундире.

— Хелло, Мэррей! — сказал он. — Меня задержали эти чертовы протоколы, но я вас сейчас нагоню.

— Прекрасно, Коттон. Я опаздываю и поеду вперед.

— Велите груму подвести мне коня, — сказал молодой генерал через окно ординарцу, а пожилой двинулся дальше по дороге.

Ординарец отъехал куда-то к конюшне, и через несколько минут появился проворный английский грум с кокардой на фуражке, ведя под уздцы коня, — ах, друзья мои, кто не видел английского охотничьего скакуна, тот ничего не видел! Это было настоящее чудо: рослый, широкий в кости, сильный, стройный и быстроногий, как олень. Масти вороной, без единого пятнышка, а что за шея, круп, ноги, бабки — описать невозможно. Он весь блестел под солнцем, как полированное черное дерево, нетерпеливо пританцовывал на месте, легко и изящно поднимая копыта, тряс гривой и тонко ржал. Сроду не видел я такой силы, красоты и грации. Раньше я часто удивлялся, как это английским гусарам удалось обскакать гвардейских егерей под Асторгой, но когда увидел английских лошадей, то перестал удивляться.

У двери в стену было ввинчено кольцо, грум привязал лошадь, а сам вошел внутрь. Я мигом сообразил, какой счастливый случай посылает мне судьба. Стоит вскочить в седло, и положение мое станет еще выгодней, чем вначале. Даже Вольтижер не мог бы сравниться с этим великолепным конем. Долго раздумывать не в моих привычках. Вмиг спустился я с лестницы и был у дверей хлева. Еще миг — и, выскочив наружу, я схватил повод и прыгнул в седло. Кто-то, хозяин или слуга, ошалело закричал мне вслед. Но что мне его крики! Я дал коню шпоры, и он ринулся вперед так резво, что лишь столь искусный наездник, как я, мог усидеть в седле. Я отпустил поводья и дал ему волю — мне было безразлично, куда скакать, лишь бы подальше от постоялого двора. Конь пронесся вихрем по виноградникам, и через несколько минут целые мили легли между мной и моими преследователями. В этой дикой стране им уже не узнать было, в какую сторону я поскакал. Я почувствовал себя в безопасности и, доехав до вершины невысокого холма, достал из кармана карандаш и записную книжку и принялся зарисовывать местность и набрасывать план позиций.

Подо мной был славный конь, но рисовать, сидя на нем, оказалось нелегким делом — он все время прядал ушами, дрожал и водил боками от нетерпения. Сначала я не мог понять, что это с ним, но потом заметил, что он делает это, только когда откуда-то из дубравы под нами доносится странный звук: «Улю-лю-лю». Потом вдруг этот нелепый крик сменило дикое порсканье и отчаянный рев рога. Мой конь словно обезумел. Глаза его метали искры. Грива встала дыбом. Он высоко прыгнул раз, другой, дрожа всем телом. Карандаш мой полетел в одну сторону, записная книжка — в другую. А когда я взглянул вниз, в долину, то увидел необычайное зрелище. Туда лавиной мчались охотники. Лисицы мне видно не было, но собаки так и заливались лаем, они уткнули носы в землю, задрали хвосты и бежали такой тесной гурьбой, что казались большим летящим желто-белым ковром. А за ними следом скакали охотники — бог мой, какое это было зрелище! Представьте себе всех офицеров, какие только входят в состав большой армии. Некоторые были в охотничьих костюмах, но большинство в мундирах: голубые драгуны, красные драгуны, гусары в красных рейтузах, зеленые стрелки, артиллеристы, уланы в мундирах с золотой оторочкой, и почти сплошь красные, красные, красные, потому что пехотные офицеры ездили верхом не хуже кавалеристов. Ну и толпа — одни хорошо сидели в седле, другие плохо, но каждый летел вперед во весь опор, младшие офицеры и генералы сшибались и теснили друг друга, давали лошадям шпоры, дергали поводья, забыв обо всем на свете, кроме одного — они жаждали крови этой разнесчастной лисы! Право, странный народ эти англичане!

Но у меня не было времени любоваться на охоту или дивиться на глупых островитян, потому что впереди всех этих сумасшедших несся конь, на котором я сидел. Понимаете, это был охотничий конь, и собачий лай для него значил то же, что для меня сигнал кавалерийской трубы, раздайся он сейчас на улице. Этот конь ошалел. Он обезумел. Он сделал скачок, потом другой и вдруг, закусив удила, пустился с холма вслед за собаками. Я ругался, дергал поводья, тянул их изо всех сил, но ничего не мог поделать. Этот английский генерал ездил только с трензелем, и пасть у его коня была как из железа. Бесполезно было и пробовать его сдержать. С таким же успехом можно пытаться оторвать гренадера от бутылки с вином. Я отбросил всякую надежду остановиться и, покрепче усевшись в седле, приготовился к самому худшему.

Что это был за конь! В жизни мне не доводилось на таком ездить. С каждым прыжком он весь подбирался и несся вперед все быстрей, распластавшись, как борзая, а ветер хлестал меня в лицо и свистел в ушах. На мне была обычная форма, простой и скромный мундир — хотя, конечно, есть люди, которые любой мундир способны украсить, — и я из осторожности, когда отправлялся, снял с кивера высокий плюмаж. Поэтому не привлекал к себе внимания среди пестрых мундиров охотников, и никто из этих людей, увлеченных травлей, меня не заметил. Мысль, что среди них может скакать французский офицер, была до такой степени нелепой, что не могла прийти им в голову. Я не удержался от смеха, потому что, хотя меня со всех сторон окружала опасность, в моем положении было что-то комическое.

Я уже говорил, что не все охотники одинаково хорошо умели ездить верхом, и через несколько миль они уже не скакали единым строем, как атакующий полк, а сильно растянулись — лучшие наездники мчались впереди, следом за собаками, но многие отстали. Само собой, я был лучшим из лучших, а конь мой не имел себе равных, так что, сами понимаете, он вскоре вынес меня вперед. И когда я увидел собак, мчавшихся по равнине, и егерей в красных куртках, откоторых меня отделяло всего семь или восемь всадников, произошло самое поразительное — я, Этьен Жерар, тоже ошалел! Азарт вмиг охватил меня, я жаждал показать себя и пылал ненавистью к лисе. Ах, бестия, как смеешь ты нас дразнить! Разбойница, минуты твои сочтены! Ах, что за славное чувство — этот азарт, друзья мои, это желание растоптать лису копытами коня! И я вместе с англичанами принял участие в травле. А ведь был в моей жизни и такой случай — когда-нибудь я вам о нем расскажу, — я дрался против самого Бастлера из Бристоля. И, надо вам сказать, спорт — удивительная штука, он захватывает и подобен безумию.

Мой конь летел все быстрее, и вот уже всего трое скачут рядом со мной за собаками. Страх, что меня разоблачат, как рукой сняло. Голова у меня закружилась от волнения, кровь взыграла в жилах, — казалось, только ради одного и стоит жить на свете: чтобы настичь эту проклятую лисицу. Я обскакал еще одного охотника, он был гусар, как и я. Теперь впереди оставались только двое: один в черном мундире, второй — артиллерист в голубом, тот самый, которого я видел около постоялого двора. Ветер трепал его седые бакенбарды, но скакал он лихо. Еще с милю он продержался впереди, но потом, когда мы помчались вверх по крутому склону, я благодаря тому, что был легче его, вырвался вперед. Я обошел обоих и по холму скакал голова в голову с маленьким, суровым на вид егерем. Впереди были собаки, а в сотне шагов перед ними — рыжий комок, лисица, которая распласталась в бешеном беге. При виде ее кровь бросилась мне в голову.

— Ага, попалась, подлая! — завопил я и стал криками подбадривать егеря. Я махнул ему рукой, давая понять, что не подкачаю.

Теперь меня отделяли от лисицы только собаки. Они нужны для того, чтобы указывать охотнику, где зверь, и теперь стали только помехой, потому что я не знал, как их обойти. Егерь тоже был в затруднении, из-за собак он не мог настичь добычу. Он был неплохой наездник, но смекалки ему не хватало. Я знал, что если спасую, то посрамлю конфланских гусар. Неужели Этьена Жерара остановит свора собак? Какой вздор! Я гикнул и дал коню шпоры.

— Держитесь, сэр! Держитесь! — кричал егерь.

Он боялся за меня, добрый малый, но я успокоил его, с улыбкой махнув рукой. Собаки шарахнулись от меня в стороны. Может быть, нескольким досталось копытами, но что поделаешь! Лес рубят — щепки летят. Я слышал позади восхищенные крики егеря. Наддал еще, и вот уж собаки позади. Передо мной только лисица.

Ах, какую радость и гордость я почувствовал! Подумать только, я обставил англичан в их национальном спорте. Три сотни охотников жаждали убить этого зверя, а он достанется мне. Я подумал о своих товарищах из кавалерийской бригады, о своей матушке, об императоре, о Франции. Я прославил их всех. С каждым мгновением я настигал лисицу. Пришла пора действовать, и я обнажил саблю. Я взмахнул ею, и молодцы англичане издали дружный крик.

Только тут я понял, какое это трудное дело — травля лисицы: рубишь по ней и рубишь, но никак не можешь попасть. Она ведь маленькая и ловко увертывается. При каждом ударе я слышал ободряющие крики, и они подстегивали меня. Наконец настал миг моего торжества. Лисица попыталась увернуться, и тут-то я накрыл ее таким же точно боковым ударом, каким я зарубил адъютанта русского императора. Я рассек ее надвое, голова покатилась в одну сторону, а хвост — в другую. Я оглянулся и взмахнул окровавленным клинком. Торжество переполняло меня — это было замечательно!

Ах, до чего же мне хотелось остановиться и принять поздравления моих благородных соперников! Их было человек пятьдесят, и все они махали руками и кричали. Право, не такие уж они флегматичные, эти англичане. Геройский поступок на войне или на охоте всегда разжигает их сердца. Что же до старика егеря, он был ближе всех ко мне, и я собственными глазами видел, как он был поражен тем, что произошло. Его словно хватил столбняк — рот разинут, поднятая рука с растопыренными пальцами застыла в воздухе. Я готов был повернуть назад и расцеловать его.

Но в ушах у меня уже звучал зов долга, и к тому же эти англичане, несмотря на братство, объединяющее всех охотников, без сомнения, взяли бы меня в плен. Теперь не было никакой надежды выполнить поручение маршала, хотя я сделал все, что в человеческих силах. Я видел расположение войск Массена, французы были недалеко, так как по счастливой случайности мы скакали именно в ту сторону. Я объехал мертвую лисицу, отдал салют саблей и поскакал прочь.

Но эти славные охотники не дали мне уйти так легко. Теперь я оказался на месте лисицы, и мы лихо помчались по равнине. Только когда я поскакал прямо к нашим позициям, они поняли, что я француз, и теперь все устремились за мной. Лишь на расстоянии выстрела от наших передовых постов они остановились кучками, но не поворачивали назад, а кричали и махали мне руками. Нет, я не верю, что это было выражением враждебных чувств. Скорей, мне кажется, души их исполнились восхищением, и они хотели только одного — обнять чужеземца, проявившего такую доблесть и искусство.

Глава IV Как бригадир спас армию

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как мы полгода, с октября тысяча восемьсот десятого по март одиннадцатого года, осаждали англичан в Торрес Ведрас. Как раз тогда мне довелось охотиться с ними на лису и показать им, что среди них нет ни одного кавалериста, способного обскакать гусара Конфланского полка. Когда я вернулся в расположение своих войск, на моем клинке еще не высохла лисья кровь, и передовые посты, которые все видели, встретили меня радостными криками, да и английские охотники надрывали глотки у меня за спиной, — так что меня приветствовали обе армии. Я прослезился, когда увидел, сколько храбрецов мной восхищается. Эти англичане — благородные противники. В тот же вечер нарочный под белым флагом привез сверток, адресованный «гусарскому офицеру, убившему лису». Вскрыв его, я нашел там эту самую лису, разрубленную мной надвое. Кроме того, там была записка, короткая, но очень сердечная, вполне в английском духе, в ней говорилось, что, поскольку я убил лису, мне остается только съесть ее. Откуда им было знать, что мы, французы, не имеем обычая есть лисиц, но, значит, они считают, что добыча принадлежит победителю. Однако француз не может позволить, чтобы его перещеголяли в вежливости, и я вернул лисицу этим удальцам-охотникам на закуску к следующему déjeuner de la chasse[23]. Вот как воюют благородные люди.

Я привез с собой довольно подробный план английских позиций и в тот же вечер выложил его перед генералом Массена.

Я надеялся, что это побудит его начать наступление, но все наши маршалы в то время перегрызлись, они щелкали зубами и рычали, как свора голодных собак. Ней ненавидел Массена, Массена ненавидел Жюно, а Сульт — их обоих. Поэтому мы бездействовали. Припасы наши тем временем таяли, и наша прекрасная конница имела печальный вид из-за бескормицы. К весне мы начисто опустошили всю страну и сидели голодные, хотя и посылали фуражные команды к черту на рога. Даже самым отчаянным храбрецам было ясно, что настало время отступать. Мне самому пришлось признать это.

Но отступить было не так-то легко. И не только потому, что люди вымотались и ослабели от голода, но еще и потому, что враг, видя, как долго мы бездействуем, воспрянул духом. Веллингтона мы не очень-то боялись. Мы знали, что он смел и благоразумен, но не слишком предприимчив. Кроме того, в этой разоренной стране он не мог быстро нас преследовать. Но с флангов и в тылу сосредоточились большие силы португальского ополчения, состоявшего из вооруженных крестьян и других партизан. Всю зиму они держались от нас на почтительном расстоянии, но теперь, когда кони у нас отощали, они вились, как мухи, вокруг наших передовых постов, и если кто попадал к ним в лапы, то за его жизнь нельзя было дать ни единого су. Я мог бы назвать с десяток офицеров, которых лично знал, погибших в те дни, и счастливее всех был тот, кому пуля, пущенная из-за скалы, угодила прямо в голову или в сердце. Некоторых постигла до того страшная смерть, что об этом было запрещено сообщать родственникам. Этих ужасных случаев было столько и они производили такое впечатление на наших людей, что стало нелегко заставить их выйти за пределы лагеря. Особенный ужас наводил на них один негодяй, командир партизан Мануэло по прозвищу «Шутник». Это был здоровенный толстяк, такой благодушный с виду, он засел со своей бандой головорезов в горах у нас на левом фланге. Можно было бы написать целую книгу о жестоких делах этого малого, но командовать он, надо прямо сказать, умел и так вышколил своих бандитов, что они не давали нам шагу ступить. Это ему удалось, потому что он ввел у себя железную дисциплину и за малейший проступок наказывал без всякой жалости, так что люди его наводили ужас на всех, однако это, как вы сейчас услышите, привело к самым неожиданным последствиям. Если бы он не высек собственного лейтенанта… но об этом речь впереди.

При отступлении нас ждало немало всяких трудностей, но было совершенно ясно, что другого выхода нет, и Массена принялся поспешно готовить обоз и лазарет к отправке из Торрес Новас, где был штаб, в Коимбру, первый укрепленный пост на его коммуникациях. Однако это невозможно было сделать незаметно, и партизаны сразу начали роиться все ближе и ближе к нашим флангам. Одно из наших подразделений, которым командовал Клозель, вместе с кавалерийской бригадой Монбрена находилось далеко к югу от Тахо, и было необходимо сообщить им, что мы готовимся к отступлению, так как иначе они остались бы без всякой поддержки, одни в самом сердце враждебной страны. Помнится, я все думал, как же Массена это сделает, ведь нарочные проехать туда не могли, а мелкие отряды, без сомнения, были бы сразу же уничтожены. Нужно было как-то передать им приказ об отступлении, иначе Франция потеряла бы четырнадцать тысяч человек. Но я и не думал тогда, что именно мне, полковнику Жерару, выпадет честь совершить поступок, который для всякого другого мог бы стать величайшим подвигом в жизни, да и среди тех подвигов, что прославили меня, окажется не на последнем месте.

В то время я состоял при штабе Массена, и, кроме меня, у него было еще два адъютанта, тоже храбрые и неглупые офицеры. Фамилия одного была Кортекс, другого — Дюплесси. Оба были старше меня по возрасту, но во всех прочих отношениях старшим мог считаться я. Кортекс был маленький, темноволосый, очень живой и подвижный. Прекрасный был солдат, но его погубила самонадеянность. Послушать его, так он первый герой во всей армии. Дюплесси был гасконец, мой земляк, славный малый, как все гасконцы. Мы дежурили по очереди, и в то утро, о котором у нас пойдет речь, дежурил Кортекс. Я видел его за завтраком, а потом он куда-то исчез, и коня его тоже не было в стойле. Весь день Массена был по обыкновению мрачен и долго осматривал в подзорную трубу позиции англичан и суда на Тахо. Он ни слова не сказал о том, с каким поручением послал нашего товарища, и не нам было задавать ему вопросы.

Около полуночи, когда я стоял у дверей штаба, он вышел и полчаса не двигался с места, сложив руки на груди, вглядываясь во тьму на востоке. Он был так неподвижен в своей настороженности, что его закутанную фигуру в треуголке можно было принять за изваяние. Я не понимал, чего он ждет; наконец он с досадой выругался, круто повернулся и, войдя в дом, с грохотом захлопнул за собой дверь.

На другое утро Массена о чем-то долго говорил со вторым адъютантом, Дюплесси, после чего тот тоже исчез вместе с конем. Ночью, когда я сидел в прихожей, маршал прошел мимо меня, и я видел через окно, как он стоял и смотрел на восток, точно так же, как накануне. Он простоял там не меньше получаса, застыв в темноте черной тенью. Потом он вошел, хлопнула дверь, и я услышал звяканье его шпор и ножен в коридоре. Конечно, это был всего-навсего вспыльчивый старик, но когда он приходил в ярость, я предпочел бы предстать перед самим императором, чем попасться ему на глаза. Я слышал, как он всю ночь шагал по комнате и ругался у меня над головой, но меня он не вызвал, а я слишком хорошо его знал, чтобы пойти без зова.

На другое утро снова пришлось дежурить мне, так как я остался единственным из адъютантов. Я был любимцем маршала. Сердце его всегда бывало открыто для бравого солдата. И, честное слово, когда он утром позвал меня, в его черных глазах блестели слезы.

— Жерар! — сказал он. — Подойди сюда!

Он дружески взял меня за рукав и подвел к открытому окну, выходившему на восток. Внизу был лагерь пехотинцев, рядом — позиции кавалерии с длинным частоколом коновязей. Видны были наши передовые посты, а дальше — открытая равнина, вся в виноградниках. За ней — цепь гор, над которыми возвышалась одна, самая высокая. У подножия этих гор лежала широкая полоса леса. Единственная дорога была отчетливо видна, она вилась белой полоской то вверх, то вниз, а потом исчезала среди гор.

— Это Сьерра де Меродаль, — сказал Массена, указывая на высокую гору. — Видишь ты что-нибудь на ее вершине?

Я ответил, что ничего не вижу.

— А теперь? — спросил он, протянув мне подзорную трубу.

В трубу я увидел на вершине горы небольшую пирамиду.

— Это бревна, заготовленные для сигнального костра, — сказал маршал. — Мы сложили его, когда эта территория была в наших руках. Жерар, сегодняшней ночью костер этот необходимо зажечь. Это нужно сделать ради Франции, ради императора, ради нашей армии. Двое твоих товарищей отправились туда, но ни один не добрался до вершины. Сегодня твоя очередь, и да пошлет тебе бог удачи.

Солдату не положено обсуждать приказ, и я уже хотел выйти, но маршал удержал меня, положив руку мне на плечо.

— Ты должен знать все. Так узнай же, какой важности это дело, ради которого ты рискуешь жизнью, — сказал он. — В пятидесяти милях к югу от нас, по другую сторону Тахо, стоит армия генерала Клозеля. Лагерь его разбит близ горы, которая называется Сьерра д'Осса. На ее вершине тоже приготовлен сигнальный костер, и у костра дежурит дозорный. У нас условлено, что если Клозель в полночь увидит наш сигнал, то в ответ зажжет свой и сразу же присоединится к главным силам. Если он не выступит немедленно, мне придется уйти без него. Вот уже два дня я пытаюсь подать ему сигнал. Он должен увидеть костер сегодня. Иначе его армия будет отрезана и разбита.

Ах, друзья мои, какой гордостью преисполнилась моя душа, когда я услышал об этой великой задаче, посылаемой мне судьбой! Если я останусь в живых, еще одна лавровая ветвь появится в моем венце. Если же мне суждено погибнуть, я умру так же достойно, как жил. Я не сказал ни слова, но не сомневаюсь, что все эти благородные мысли были написаны у меня на лице, так как Массена крепко пожал мне руку.

— Вон там гора и сигнальный костер, — сказал он. — На пути у тебя только этот бандит со своими людьми. Я не могу отрядить на это дело крупные силы, а маленькую группу они заметят и уничтожат. Так что ты должен все сделать в одиночку. Каким образом, решай сам, но сегодня в полночь я должен увидеть костер на вершине горы, — Если костер не загорится, — сказал я, — прошу вас, маршал Массена, прикажите продать все мое имущество, а деньги отослать моей матери.

Я отдал честь и повернулся кругом, а сердце мое ликовало от мысли, какой славный подвиг мне предстоит.

Я посидел немного у себя в комнате, раздумывая, как лучше приняться за это дело. Если ни Кортексу, ни Дюплесси, весьма исполнительным и энергичным офицерам, не удалось добраться до вершины Сьерры де Меродаль, это означало, что за местностью пристально наблюдают партизаны. Я прикинул по карте расстояние. Выходило, что прежде чем я достигну гор, нужно пересечь десять миль открытой местности. Дальше начиналась полоса леса у подножия шириной мили в три-четыре. И наконец самая гора, не такая уж высокая, но спрятаться там решительно негде. Таковы были три этапа предстоящего мне пути.

Я решил, что стоит только пробраться к лесу, и дальше все пойдет как по маслу: я пролежу там до вечера, а на гору заберусь под покровом темноты. С восьми вечера до полуночи целых четыре часа темного времени. Значит, серьезно обдумать надо лишь первый этап.

На равнине заманчиво белела дорога, и я вспомнил, что оба моих товарища уехали верхом. Ясное дело, это их и погубило, потому что бандитам легче легкого следить за дорогой, и всякий, кто там появлялся, попадал к ним в лапы. Мне ничего не стоило бы пересечь верхом равнину, ведь лошади у меня в ту пору были отличные — не только Фиалка и Барабан, два лучших скакуна во всей армии, но и великолепная английская вороная охотничья лошадь, которую я угнал у сэра Коттона. Однако, поразмыслив, я решил идти пешком, надеясь, что так мне легче будет воспользоваться всяким благоприятным случаем, какой только представится. Что же до одежды, то я накинул поверх гусарского мундира длинный плащ, а на голову надел серую фуражку. Вы спросите, почему я не переоделся в крестьянскую одежду, но, скажу я вам, благородному человеку вовсе не улыбается умереть смертью шпиона. Одно дело — расправа, другое — справедливая казнь по законам войны. Я не хотел позорной смерти.

Под вечер я украдкой вышел из лагеря и прошел мимо наших передовых постов. Под плащом у меня была подзорная труба, небольшой пистолет, и, конечно, сабля. В кармане — трут, кремень и кресало.

Первые несколько миль меня скрывали виноградники, и я ушел так далеко, что уже ликовал, думая про себя, что нужно только иметь голову на плечах да умеючи взяться за дело — и успех обеспечен. Конечно, Кортекса и Дюплесси сразу заметили, когда они скакали по дороге, но Жерар не так прост, он избрал путь через виноградники. И, представьте себе, я прошел не меньше пяти миль, прежде чем наткнулся на первое препятствие. На пути у меня оказалась маленькая таверна, вокруг которой я увидел несколько повозок, а около них суетились люди — первые, кого я встретил. Я уже далеко ушел от наших позиций и знал, что здесь могут быть только враги, а потому припал к земле и подполз поближе, желая узнать, что происходит. Я увидел, что это крестьяне и что они нагружают две повозки пустыми бочонками из-под вина. Так как мне от них не могло быть ни вреда, ни пользы, я продолжал путь.

Но вскоре я понял, что дело совсем не так просто, как кажется. Когда я поднялся повыше, виноградники кончились, и я очутился на открытом склоне, усеянном невысокими пригорками. Присев в лощине, я осмотрел их в подзорную трубу и сразу обнаружил, что на каждом из них сидит дозорный и что у португальцев есть линия передовых постов не хуже нашей. Я много слышал о том, какую железную дисциплину поддерживал среди своих людей этот негодяй по прозвищу Шутник, и вот теперь передо мной неоспоримое свидетельство, что это правда. В ущелье тоже оказался кордон, и хотя я несколько взял в сторону, впереди по-прежнему были враги. Я не знал, что делать. Укрыться было решительно негде, тут даже крыса не проскользнула бы. Конечно, я мог бы без труда пройти этот открытый участок ночью, как пробрался через позиции англичан в Торрес Ведрас, но до горы было все еще далеко, и я не поспел бы туда вовремя, чтобы зажечь костер в полночь. Я лежал в лощине и строил сотни планов, один рискованнее другого. И вдруг меня словно озарила вспышка света — вот что значит не падать духом.

Помните, я уже говорил, что около таверны грузили пустыми бочонками две повозки. Быки были повернуты на восток, и, значит, направлялись они именно в ту сторону, куда мне нужно. Если только мне удастся спрятаться в одном из них, едва ли я найду более удобный и легкий путь проникнуть через позиции партизан. План был так прост и удачен, что, когда он пришел мне в голову, я не удержался от радостного возгласа и поспешил к таверне. Там, спрятавшись в кустах, я хорошенько пригляделся к тому, что происходило на дороге.

Трое крестьян в красных шапках грузили бочонки; одна повозка была уже нагружена доверху, вторая — только в один ряд. Много пустых бочонков еще лежало перед домом, ожидая погрузки. Судьба была ко мне благосклонна, я всегда говорил, что она — женщина и не может устоять перед бравым молодым гусаром. Пока я наблюдал, все трое вошли в таверну, так как день был жаркий и с усталости им захотелось промочить глотку. Я пулей выскочил из своего укрытия, залез на повозку и забрался в пустой бочонок. Он был с дном, но без крышки и лежал на боку, открытой стороной внутрь. Я заполз туда, как собака в конуру, подобрав колени к подбородку, так как бочонки были не очень большие, а я малый рослый. Тем временем крестьяне снова вышли, и вскоре я услышал грохот у себя над головой и понял, что сверху взвалили еще один бочонок. Они громоздили их все выше, и я уже не знал, как выберусь на волю. Но думать о том, как переправиться через Вислу, надо, когда будешь уже за Рейном, и я не сомневался, что, если случай и смекалка помогли мне добраться сюда, они помогут мне и дальше.

Вскоре повозка была нагружена, и крестьяне тронулись в путь, а я знай себе посмеивался, сидя в бочонке, так как меня везли именно туда, куда мне было надо. Ехали мы медленно, крестьяне шли пешком рядом с повозками. Я знал об этом потому, что слышал рядом их голоса. Мне показалось, что они веселые парни, потому что они над чем-то смеялись от всего сердца. В чем была соль я не понял. Хоть я и неплохо изъяснялся на их языке, но в обрывках разговора, которые до меня долетали, я не усмотрел ничего смешного.

Прикинув скорость упряжных быков, я решил, что мы делаем около двух миль в час. И когда прошли два с половиной часа — да каких, друзья мои, ведь я лежал скрючившись, задыхаясь, едва не отравившись винными парами, — когда они прошли, я был уверен, что опасная открытая полоса осталась позади и мы уже у подножия горы, на опушке леса. Теперь надо было подумать, как выбраться из бочки. Я перебрал несколько способов и тщательно взвешивал каждый, как вдруг вопрос решился сам собой, просто и неожиданно.

Повозка вдруг остановилась, и я услышал грубые, раздраженные голоса.

— Где, где? — крикнул один.

— Да у нас в повозке, — ответил другой.

— А кто он? — спросил третий.

— Французский офицер. Я видел его фуражку и сапоги.

Все так и покатились со смеху.

— Я глянул в окно, вдруг вижу, как он сиганет в бочонок, будто тореадор, за которым гонится севильский бык.

— В который же бочонок?

— Да вот сюда, — сказал этот малый и кулаком стукнул по бочонку у самой моей головы.

Ну и положеньице, доложу я вам, друзья мои, для такого прославленного человека, как я! Даже теперь, сорок лет спустя, я краснею, как вспомню об этом. Сидеть, словно птица в силке, беспомощно слушать грубый смех этих мужиков и знать, что дело, которое мне поручено, заканчивается столь постыдным и даже смешным образом, — да я благословил бы всякого, кто пустил бы в бочонок пулю и избавил меня от унижения.

Я услышал грохот сбрасываемых бочонков, а потом на меня глянули две бородатые рожи и два ружейных ствола. Меня ухватили за рукава и вытащили на свет божий. Вероятно, нелепый был у меня вид, когда я стоял, хлопая глазами от слепящего солнечного света. Я скрючился, как калека, не в состоянии расправить затекшее тело, и одна половина моего мундира стала красной, как у англичан, от остатков вина, в которых я лежал. А эти псы все хохотали, и когда я попытался жестами и всем своим видом выразить то презрение, которое я к ним испытывал, они загоготали еще пуще. Но даже в этих нелегких обстоятельствах я держался с обычным достоинством и медленно переводил с одного на другого взгляд который никто из этих насмешников не мог выдержать.

Этого единственного взгляда вокруг мне оказалось достаточно, чтобы сообразить, где я. Крестьяне завезли меня прямо в лапы партизанам, к их передовым постам. Я увидел восемь бородатых дикарей — головы у них были повязаны под сомбреро бумажными платками, на них были куртки со множеством пуговиц, перепоясанные цветными шарфами. У каждого было ружье и по два, а то и по три пистолета за поясом. Начальник, здоровенный бородатый бандит, наставил ружье прямо мне в ухо, а остальные обшарили мои карманы, стянули с меня плащ, отобрали пистолет, подзорную трубу, саблю и, что хуже всего кремень, трут и кресало. Теперь, как бы ни обернулось дело, все погибло, потому что даже если я доберусь до вершины горы, мне нечем будет разжечь костер.

Я был один, друзья мои, безоружный, против восьмерых, да тут еще эти трое крестьян! Но неужто вы думаете, что Этьен Жерар отчаялся? Нет, вы меня слишком хорошо знаете; но они-то еще меня не знали, эти проклятые головорезы. В жизни не делал я столь могучего и великолепного усилия, как в этот миг, когда, казалось, все пропало. И все же вам пришлось бы долго гадать, прежде чем вы доискались бы способа, с помощью которого я от них ускользнул. Вот послушайте, я вам расскажу.

Они обыскали меня, а потом стащили с повозки, и я, все еще весь скрюченный, стоял среди этой толпы. Но постепенно оцепенение проходило, и вот уже мой мозг начал лихорадочно искать какого-нибудь способа бежать. Разбойничья засада находилась в узком ущелье. С одной стороны был крутой обрыв. С другой — тянулся длинный склон, спускавшийся в поросшую кустарником долину в сотне футов под нами. Сами понимаете, эти ребята были прирожденные горцы и, конечно уж, лазали по горам быстрей меня. На них были «абаркас», кожаные башмаки, привязанные к ногам, как сандалии, в которых всюду можно пройти. Человек менее решительный пришел бы в отчаянье. Но я в мгновенье ока заметил, какой редкий случай посылает мне судьба, и воспользовался им.

На самом краю склона валялся один из винных бочонков. Я тихонько подвинулся к нему, а потом прыгнул, как тигр, нырнул в бочонок ногами вперед и, дернувшись всем телом, покатился по склону.

Никогда не забыть мне это ужасное путешествие — с грохотом и треском летел я, подпрыгивая, по проклятому склону. Я подобрал колени и локти, свернувшись в тугой клубок, чтобы придать себе устойчивости; но голова все равно торчала наружу, и просто чудо, что мне не вышибло мозги. Сперва склон был пологий и довольно ровный, потом пошли крутые откосы, и бочонок уже не катился, а скакал, как козел, летя вниз с громом и дребезгом, от которого трещали все мои косточки. Ох, как свистел ветер у меня в ушах, и все вокруг кружилось, так что меня стало тошнить, и я чуть не лишился чувств! Со свистом, хрустом и треском вломился я в кусты, которые только что видел далеко внизу под собой, пролетел их насквозь и врезался в рощицу, где мой бочонок, налетев на деревцо, развалился. Я выполз из кучи обломков досок и обручей, все тело у меня ныло, но сердце громко пело, ликуя, и я воспрянул духом, радуясь своему замечательному подвигу, и уже словно видел костер, пылающий на вершине горы.

Во время спуска меня так швыряло, что нестерпимая тошнота подкатывала к горлу, и я чувствовал себя, как в море, когда мне впервые довелось испытать силу ветра и воды, которыми англичане так бессовестно воспользовались[24]. Пришлось мне посидеть немного, обхватив руками голову, подле обломков бочонка. Но прохлаждаться было некогда. Я уже слышал крики наверху, свидетельствовавшие, что мои преследователи спускаются. Я бросился в самую чащу и бежал до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. Тогда я, задыхаясь, упал на землю и стал напряженно прислушиваться, но все было тихо. От погони я ушел.

Когда я отдышался, то поспешил дальше и прошел вброд по руслам нескольких ручьев, где мне было по колено, потому что партизаны могли пойти по моему следу с собаками. Выйдя на поляну и оглядевшись, я, к радости своей, обнаружил, что не слишком отклонился от своего пути. Надо мной высилась вершина Меродаля, ее голый пик торчал над рощами карликовых дубов, растущих по склонам. Эти рощи были продолжением того леса, в котором я укрылся, и я подумал, что теперь бояться нечего, пока не доберусь до дальней опушки. Но я не забывал ни на минуту, что со всех сторон окружен врагами и они многочисленны, а я безоружен. Я никого не видел, но слышал несколько раз пронзительный свист и отдаленные выстрелы.

Нелегко было продираться сквозь кусты, и я обрадовался, когда пошли деревья побольше и появилась тропинка, которая вела через лес. Конечно, я был не такой дурак, чтобы идти по ней, но держался поблизости, продвигаясь в том же направлении. Я шел уже довольно долго и считал, что опушка близко, как вдруг услышал какие-то странные стоны. Сначала я подумал, что кричит какой-нибудь зверь, но потом услышал слова, из которых разобрал только французское восклицание «Mon Dieu!». Я с большой осторожностью двинулся на голос и увидел вот что.

На подстилке из сухих листьев лежал человек в таком же сером мундире, какой был на мне. Видимо, он был тяжело ранен, потому что прижимал к груди тряпку, красную от крови. Вокруг растеклась целая лужа, и над раненым, назойливо жужжа, роились мухи, которые наверняка привлекли бы мое внимание, если б я даже не услышал стоны. Сначала я затаился, опасаясь ловушки, но потом сострадание и чувство товарищества взяли верх над всем остальным, и я бросился вперед и опустился подле него на колени. Он повернул ко мне осунувшееся лицо, и я узнал Дюплесси, который отправился прежде меня с тем же поручением. Достаточно было одного взгляда на его ввалившиеся щеки и помутневшие глаза, чтобы понять, что он умирает.

— Жерар! — сказал он. — Жерар!

Я мог лишь взглядом выразить свое сострадание, но он, хотя жизнь быстро покидала его, помнил о своем долге, как и подобает храбрецу.

— Костер, Жерар! Вы зажжете его?

— А есть у вас кремень и кресало?

— Вот!

— В таком случае сегодня ночью он загорится.

— Теперь я могу умереть спокойно. Они подстрелили меня, Жерар. Но скажите маршалу, что я сделал все возможное.

— А Кортекс?

— Ему повезло еще меньше. Он попал к ним в лапы и принял страшную смерть. Жерар, если увидите, что вам не уйти, пустите пулю в сердце. Не дай вам бог умереть, как он.

Я видел, что дыхание его слабеет, и должен был низко склониться к нему, чтобы расслышать его слова.

— Что вы мне посоветуете? — спросил я.

— Де Помбаль. Он поможет. Положитесь на де Помбаля.

С этими словами он уронил голову и испустил дух.

— Вы слышали, положитесь на де Помбаля. Это хороший совет!

Тут я с удивлением увидел, что совсем рядом стоит человек. Я был так занят своим товарищем, так жадно ловил его слова, что незнакомец подошел незамеченным. Я мигом вскочил с колен и повернулся к нему. Он был высокий, темноволосый, черноглазый и чернобородый, с длинным печальным лицом. В руке он держал бутылку вина, а через плечо у него, как у всех партизан, висел «трабуко». Он не сделал движения снять мушкетон, и я понял, что это ему вверил меня мой погибший друг.

— Увы, он мертв! — сказал де Помбаль, склоняясь над Дюплесси. — Когда его ранили, он скрылся в лесу и вскоре упал, но, к счастью, я нашел его и облегчил его конец. Я устроил ему вот это ложе и принес вина, чтобы он мог утолить жажду.

— Сеньор, — сказал я. — Благодарю вас от лица Франции. По чину я всего лишь кавалерийский полковник, но меня зовут Этьен Жерар, а это имя не из последних во французской армии. Могу ли узнать…

— Да, я Алоисиус де Помбаль, младший брат знаменитого дворянина, носящего ту же фамилию. В настоящее время я офицер в отряде у Шутника Мануэло.

Клянусь, рука моя потянулась к тому месту, где недавно висел пистолет, но де Помбаль только улыбнулся.

— Я правая рука Мануэло, но в то же время злейший его враг, — сказал он. — С этими словами он скинул куртку и поднял рубаху. — Вот поглядите! — воскликнул он и повернулся ко мне спиной, которая вся была исполосована и иссечена красными и багровыми рубцами. — Вот что сделал Шутник со мной, с человеком, в чьих жилах течет кровь самого благородного рода в Португалии. Но вы еще увидите, что я сделаю с Шутником!

В его глазах и усмешке была такая ненависть, что я больше не сомневался в правдивости его слов, да и кровавые, запекшиеся рубцы на спине подтверждали это.

— Со мной десять человек, которые поклялись мне в верности, — сказал он. — Я надеюсь вскоре присоединиться к вашей армии, вот только улажу здесь кое-какие дела. А пока… — Вдруг лицо его странным образом изменилось, и он схватился за ружье. — Руки вверх французский пес! — заорал он. — Руки вверх, не то я вышибу тебе мозги!

Вы вздрогнули, друзья мои! У вас глаза полезли на лоб! Представьте же себе, что было со мной, когда наш разговор закончился столь неожиданно. На меня смотрел черный ствол, и над ним блестели черные злые глаза. Что было делать? Податься некуда. Я поднял руки. В тот же миг со всех сторон послышались голоса, крики, свистки, быстрый топот множества ног. Из зеленых кустов высыпал всякий сброд, десяток рук схватили меня, и я, жалкий, несчастный, взбешенный, снова очутился в плену. Слава богу, за поясом у меня не было пистолета, не то я пустил бы себе пулю в лоб. Будь у меня в тот миг оружие, я не сидел бы сейчас здесь в кафе и не рассказывал вам эти давнишние истории.

Грязные, волосатые руки вцепились в меня со всех сторон и потащили по тропинке через лес, а этот негодяй де Помбаль отдавал приказы. Четверо головорезов несли труп Дюплесси. Уже смеркалось, когда мы вышли из леса на голый склон горы. Меня повели вверх, и наконец мы очутились в главном штабе партизан, в ущелье под самой вершиной. Прямо у нас над головами высился тот самый костер, из-за которого меня постигла столь ужасная судьба. Ниже лепились хижины — раньше тут, без сомнения, жили пастухи, а теперь разместились эти негодяи. Меня, связанного и беспомощного, втолкнули в одну из них, а рядом швырнули тело моего бедного товарища.

Я лежал на полу, и одна мысль не давала мне покоя: как протянуть еще несколько часов и добраться все-таки до этой кучи дров у меня над головой? Но вдруг дверь распахнулась, и вошел какой-то человек. Не будь у меня связаны руки, я вцепился бы ему в горло, потому что это был не кто иной, как де Помбаль. Следом за ним вошли еще двое, но он приказал им выйти и плотно притворил дверь.

— Ты подлец! — сказал я.

— Тс! — остановил он меня. — Говорите шепотом, потому что нас могут подслушать, а на карту поставлена моя жизнь. Мне нужно кое-что сказать вам, полковник Жерар. Я желаю вам добра, как желал вашему несчастному умершему другу. Когда мы разговаривали у его тела, я вдруг увидел, что мы окружены и вас неизбежно схватят. Замешкайся я хоть на миг, мне пришлось бы разделить вашу участь. Я тотчас взял вас на мушку, чтобы сохранить доверие отряда. Рассудите сами, и здравый смысл скажет вам, что ничего другого мне не оставалось. Не знаю, удастся ли мне теперь спасти вас, но я по крайней мере попытаюсь.

Дело приняло новый оборот. Я сказал, что не могу быть уверен в его искренности, но буду судить об этом по его поступкам.

— Лучшего я и не желаю, — сказал он. — И позвольте дать вам один совет. Сейчас вас отведут к командиру. Говорите ему правду, не перечьте ему ни в чем. Выложите ему все сведения, какие он потребует. Это ваш единственный шанс на спасенье. Если вы сумеете выиграть время, быть может, случай придет нам на помощь. А теперь медлить больше нельзя. Выходите скорей, не то меня заподозрят.

Он помог мне встать и, открыв дверь, грубо выволок меня из хижины, а потом вместе с теми двумя, что ждали снаружи, грубыми пинками и ударами погнал туда, где сидел их командир, а вокруг столпились его подчиненные.

Этот Шутник Мануэло был удивительный человек. Толстый, румяный, самодовольный, с широким, чисто выбритым лицом, ни дать ни взять добропорядочный отец семейства. Увидев его открытую улыбку, я не мог поверить, что это в самом деле тот презренный негодяй, чье имя приводило в трепет английскую армию да и нашу тоже. Все знают, что впоследствии английский офицер Трент повесил его за зверства. А сейчас он сидел на валуне и улыбался мне, словно встретил старого знакомого. Однако от меня не укрылось, что один из его подчиненных опирался на длинную пилу, и этого было довольно, чтобы рассеять все мои иллюзии.

— Добрый вечер, полковник Жерар, — сказал он. — Штаб генерала Массена оказал нам высокую честь. Сначала нас посетил майор Кортекс, на другой день — полковник Дюплесси, а теперь — полковник Жерар. Как знать, может, и самому маршалу придется нанести нам визит. Я полагаю, Дюплесси вы видели. А Кортекса вы найдете вон там внизу. Остается только решить, как нам лучше всего поступить с вами.

Это была не слишком обнадеживающая речь. Но его жирное лицо все время морщилось в улыбке, и говорил он самым успокаивающим и благодушным тоном. Но вдруг он подался вперед, и я почувствовал, что он буквально сверлит меня взглядом.

— Полковник Жерар, — сказал он. — Я не могу обещать, что подарю вам жизнь, ибо не таков наш обычай, но в моей воле предать вас легкой смерти или смерти в страшных мучениях. Какую вы предпочитаете?

— А чего вы потребуете от меня взамен?

— Если хотите умереть легко, вы должны правдиво ответить на все мои вопросы.

У меня в голове мелькнула внезапная мысль.

— Вы намерены меня убить, — сказал я. — Вам все равно, как я умру. Если я отвечу на ваши вопросы, позволите ли вы мне самому выбрать смерть?

— Отчего ж, — ответил он. — Но все должно быть кончено сегодня до полуночи.

— Поклянитесь! — вскричал я.

— Слóва португальского дворянина должно быть достаточно, — сказал он.

— Я ничего не скажу, пока вы не дадите клятву.

Он побагровел от ярости и покосился на пилу. Но по моему тону он понял, что у меня слово не расходится с делом и меня не запугаешь. Он вынул из-под «самарра», полушубка из черной овчины, крест.

— Клянусь, — сказал он.

Ах, как я обрадовался, когда услышал это! Какой конец, какой великолепный конец для первого рубаки Франции! Я готов был смеяться от восторга.

— Спрашивайте! — сказал я.

— Поклянитесь и вы, что скажете правду.

— Клянусь честью солдата и дворянина.

Как видите, я дал ужасную клятву, но это был пустяк по сравнению с тем, что я мог выиграть.

— Ну что ж, сделка честная и прелюбопытная, — сказал он, доставая из кармана записную книжку. — Не соблаговолите ли вы обратить свой взор в сторону французского лагеря?

Взглянув туда, куда он указывал, я увидел внизу, на равнине, наш лагерь. Хотя до него было пятнадцать миль, прозрачный воздух позволял разглядеть все до мельчайших подробностей. Я видел прямоугольники наших палаток, домики с коновязями и темные пятна — десять артиллерийских батарей. Как грустно было думать о моем славном полку, который ждет меня там, внизу, и знать, что никогда больше не видеть им своего полковника! Будь со мной один только эскадрон, я стер бы этих головорезов с лица земли. Я жадно вглядывался вдаль, и глаза мои наполнились слезами, когда я взглянул на тот угол лагеря, где, я знал, были восемьсот человек, любой из которых отдал бы за своего полковника жизнь. Но моя печаль рассеялась, когда я увидел за палатками дымок над главным штабом в Торрес Новас. Там был Массена, и, слава богу, ценой своей жизни я выполню сегодня ночью его приказ. Душа моя исполнилась ликованием и гордостью. Мне хотелось крикнуть громовым голосом, так, чтобы меня услышали: «Глядите, это я, Этьен Жерар, я умираю, чтобы спасти армию Клозеля!» Право, обидно было думать, что некому будет потом рассказать о моем славном подвиге.

— Итак, — сказал разбойничий главарь, — вон лагерь, а вон, дорога, которая ведет в Коимбру. Она вся забита вашими фургонами и санитарными повозками. Значит ли это, что Массена готовится к отступлению?

Мне были видны темные очертания движущихся фургонов, среди которых порой поблескивали штыки конвойных. Не говоря уж о том, что я обещал ответить на все вопросы, не было никакого смысла отрицать очевидное.

— Да, он намерен отступить.

— На Коимбру?

— Насколько мне известно, да.

— А как же армия Клозеля?

Я пожал плечами.

— Все дороги, ведущие на юг, отрезаны. Снестись с Клозелем нет никакой возможности. Если Массена отступит, армия Клозеля обречена.

— Видно, такова уж ее судьба, — сказал я.

— Сколько у него солдат?

— Вероятно, около четырнадцати тысяч.

— А кавалерии?

— Одна бригада из дивизии Монбрена.

— Какие полки в ее составе?

— Четвертый егерский, Девятый гусарский и один полк кирасиров.

— Все верно, — сказал он, справившись в своей книжке. — Я вижу, вы говорите правду, но, если вздумаете соврать, пеняйте на себя.

После этого от перебрал всю армию, подразделение за подразделением, расспрашивая о составе каждой бригады. Нужно ли говорить вам, что я скорее дал бы вырвать себе язык, чем выдал бы все это, не будь у меня более важной цели? Пускай знает все, только бы спасти армию Клозеля.

Наконец он закрыл свою книжку и сунул ее в карман.

— Я весьма признателен вам за все эти сведения, которые завтра же будут переданы лорду Веллингтону, — сказал он. — Вы, со своей стороны, соблюли условия сделки, теперь моя очередь. Как же вам желательно умереть? Вы солдат и, без сомнения, предпочтете расстрел, но некоторые считают, что прыжок в меродальскую пропасть более легкая смерть. Ее приняли многие, но мы, к несчастью, ни разу не имели возможности узнать потом их мнение. Мы, конечно, можем и вздернуть вас на суку, но это нежелательно, потому что придется спускаться к лесу. Однако слово есть слово, а вы, я вижу, славный малый, так что мы исполним ваше желание.

— Вы сказали, — ответил я, — что я должен умереть до полуночи. Я хочу, чтобы это произошло в двенадцать часов без одной минуты.

— Прекрасно, — сказал он. — Правда, это ребячество так цепляться за жизнь, но ваше желание будет исполнено.

— Что же до способа казни, — сказал я, — то хочу умереть так, чтобы меня видел весь мир. Положите меня вон на ту кучу хвороста и сожгите заживо, как сжигали некогда святых и мучеников. Это не совсем обычный конец, но ему мог бы позавидовать сам император.

Такая мысль, видимо, показалась ему очень забавной.

— Отчего же, — сказал он. — Раз Массена послал вас сюда шпионить, он, быть может, догадается, что значит этот костер.

— Вот именно, — подтвердил я. — Вы попали в самую точку. Конечно, он догадается, и все будут знать, что я умер смертью, достойной солдата.

— Не имею ничего против, — сказал разбойник со своей гадкой улыбочкой. — Я пришлю вам козлятины и вина. Солнце садится, скоро восемь. Через четыре часа будьте готовы покончить счеты с жизнью.

Мир был так прекрасен, и мне не хотелось умирать. Я поглядел на золотистую дымку внизу, где последние лучи заходящего солнца сверкали на голубой поверхности извилистого Тахо и поблескивали на белых парусах английских грузовых судов. Как все это было прекрасно, как не хотелось расставаться с жизнью! Но есть вещи во сто крат прекрасней! Пожертвовать собой ради других,во имя чести, долга, верности и любви — прекраснее этого нет ничего на земле. Сознание собственного благородства наполнило мою грудь восторгом, и я раздумывал о том, узнает ли хоть одна живая душа, как я по собственной воле взошел на костер, спасая армию Клозеля. Я надеялся и молил об этом бога — ведь только подумать, каким утешением это было бы для моей матушки, каким примером для всей армии, какой гордостью для моих гусар. Когда наконец ко мне пришел де Помбаль с едой и вином, я первым делом попросил его написать донесение о моей смерти и послать во французский лагерь. Он ничего не ответил, но за ужином у меня прибавилось аппетита от мысли, что моя славная судьба не останется безвестной.

Я пробыл в хижине около двух часов, когда дверь снова отворилась и в нее заглянул главарь разбойников. Я сидел в темноте, но сопровождавший его бандит держал факел, и я увидел, как блестят его глаза и оскаленные зубы.

— Готов? — спросил он.

— Еще не время.

— Вы непременно хотите дотянуть до последней минуты?

— Слово есть слово.

— Отлично. Будь по-вашему. А мы пока займемся собственными делами — один из моих молодцов осмелился оказать неповиновение. А у нас на этот счет строго, спросите хоть у де Помбаля, более достойного свидетеля не найти. Де Помбаль, ты свяжешь его и положишь на костер, а я потом приду поглядеть, как он будет поджариваться.

Де Помбаль и человек с факелом вошли в хижину, а шаги начальника замерли где-то в отдалении. Де Помбаль притворил дверь.

— Полковник Жерар, — сказал он, — доверьтесь этому человеку, он один из наших. Спасение или смерть. Мы еще можем вас выручить. Но я многим рискую и хочу получить от вас обещание. Если мы вас спасем, обещаете ли вы, что французы примут нас дружески и прошлое будет забыто?

— Обещаю.

— Я верю вашему слову. А теперь скорей, нельзя терять ни секунды! Если этот злодей вернется, нам всем не миновать лютой смерти.

И он принялся за дело, а я с удивлением следил за ним. Схватив длинную веревку, он опутал ею труп моего погибшего товарища и заткнул ему рот тряпкой, которая почти скрыла лицо.

— Ложитесь сюда! — крикнул он и уложил меня на то место, где только что лежал труп. — Там за дверью четверо моих людей, они положат тело на костер.

Он открыл дверь и отдал приказ. Несколько человек вошли и вынесли Дюплесси. А я остался лежать на полу, и в голове у меня беспорядочно смешались надежда и удивление.

Минут через пять де Помбаль и его люди вернулись.

— Вы уже лежите на костре, — сказал он. — Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что это не вы. А во рту у вас такой кляп, руки и ноги так туго связаны, что вы не можете ни пошевельнуться, ни пикнуть. Ну, а теперь остается только вынести отсюда труп Дюплесси и сбросить его в меродальскую пропасть.

Двое из них подхватили меня за руки, а двое — за ноги и вынесли из хижины, причем я не пошевельнулся и не издал ни звука. Очутившись под открытым небом, я чуть не вскрикнул от удивления. Над костром светила луна, и в ее серебристом свете отчетливо видно было распростертое тело. Бандиты либо были в своем лагере, либо столпились вокруг костра, так как наш маленький отряд никто не остановил и не задал нам никаких вопросов. Де Помбаль повел своих людей к пропасти. Вскоре мы скрылись за уступом, и тогда мне позволили встать на ноги. Де Помбаль указал на узкую извилистую тропинку.

— Она ведет вниз, — сказал он и вдруг вскрикнул: — Dios mio[25], что это?

Ужасный вопль донесся из леса внизу под нами. Я видел, как де Помбаль дрожит, как испуганная лошадь.

— Ах, дьявол, — прошептал он. — Расправляется с кем-то, как расправился со мной. Но вперед, вперед, потому что если мы попадем к нему в лапы, да смилуется над нами небо.

Мы гуськом двигались по узкой, протоптанной козами тропе. Спустившись в ущелье, мы снова очутились в лесу. Вдруг над нами вспыхнуло желтое пламя, и черные тени стволов вытянулись впереди. Это подожгли костер. Даже издалека нам видно было тело, недвижно распростертое среди языков пламени, и черные фигуры бандитов, которые, воя, как людоеды, плясали вокруг костра. Ух! Как я грозил им кулаком, этим псам, и какие давал клятвы, что настанет день, когда я с моими гусарами сведу с ними счеты.

Де Помбаль знал расположение дозоров и все тропинки, которые вели через лес. Но, чтобы избежать встречи с этими негодяями, нам пришлось углубиться в горы, путь через которые был нелегким, и пройти немало миль. И все же с какой охотой прошел бы я не одну лигу, только бы увидеть это зрелище! Было, наверное, около двух ночи, когда мы остановились на скалистом горном отроге, по которому вилась тропа. Оглянувшись, мы увидели красное зарево костра, словно на высокой вершине Меродаля началось вулканическое извержение. Но вот я увидел нечто такое, отчего радостно вскрикнул и, упав, начал от восторга кататься по земле. Далеко на юге, у самого горизонта, мерцал дрожащий желтый свет, он то ярко вспыхивал, то мерк — это был не огонек в окне, не звезда, а ответный сигнал со Сьерра д'Осса: армия Клозеля увидела костер Жерара.

Глава V Как бригадир прославился в Лондоне

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как я прославился среди англичан во время охоты на лису, которую гнал таким бешеным галопом, что даже свора прекрасных гончих не могла со мной тягаться, и собственной рукой разрубил ее надвое. Быть может, я слишком много говорю об этом, но есть в охотничьих победах радость, которую не приносит даже война, — ведь на войне делишь славу со своим полком и армией, а на охоте завоевываешь лавры без чужой помощи. У англичан есть перед нами то преимущество, что все они, и простые люди и аристократы, увлекаются спортом. Может быть, дело тут в том, что они богаче нас, а может, у них просто больше досуга, но я диву давался, когда был там в плену, до чего широко распространено это увлечение и как заполняет оно умы и жизнь людей. Скачки и бега, петушиные бои, травля собаками крыс, бокс — да они ради любого из этих зрелищ отвернулись бы от самого императора во всей его славе.

Я мог бы многое рассказать вам об английском спорте, потому что довольно насмотрелся на эти штуки, когда гостил у лорда Рафтона после того, как в Англию пришел приказ о моем обмене. Минуло много месяцев, пока удалось отправить меня во Францию, и все это время я жил у гостеприимного лорда Рафтона в его чудесном доме в Хай-Коме, в северной части Дартмура. Когда я удрал из Принстауна, он поехал вслед за мной вместе с полицией, меня нагнали, и я понравился лорду, как он понравился бы мне, если б я встретил у себя во Франции храброго и доброго малого, у которого нет на чужбине ни единого друга. Одним словом, он взял меня к себе, одевал, кормил и обращался со мной, как с родным братом. Надо отдать справедливость англичанам, они всегда были благородными противниками, и воевать с ними — одно удовольствие. На Пиренейском полуострове передовые посты испанцев выставляли нам навстречу ружья, а англичане — фляги с коньяком. Но и среди этих благородных людей не было ни одного, кто мог бы сравниться с достойным милордом, который от всей души протянул руку врагу, попавшему в печальные обстоятельства.

Ах, сколько воспоминаний о спорте пробуждает во мне одно название — Хай-Ком! Как сейчас вижу этот низкий, длинный гостеприимный дом из красного кирпича, с белыми оштукатуренными колоннами перед входом. Лорд Рафтон был большой любитель спорта, и все его друзья тоже. Но могу вас порадовать, я им почти ни в чем не уступал, а иногда мог бы дать и фору. За домом был лес, в котором разводили фазанов, и лорд Рафтон обожал их стрелять. Перед охотой в лес посылали людей, чтобы они гнали оттуда фазанов, а лорд со своими друзьями стоял на опушке и стрелял. Я же взялся за дело иначе: я изучил привычки фазанов и как-то вечером, когда они спали на деревьях, отправился в лес. Я не сделал почти ни одного промаха, но выстрелы привлекли лесника, и он, бестактный, как все англичане, стал упрашивать меня пощадить хотя бы уцелевших. В тот вечер лорда Рафтона ждал сюрприз: я принес к ужину двенадцать фазанов. Он смеялся до слез, так это его обрадовало. «Ох, Жерар, вы меня уморите!» — воскликнул он. Он частенько повторял это, потому что я то и дело удивлял его своими успехами в английском спорте.

Есть такая игра, которая называется крикет, в нее играют летом, и я ей тоже выучился. Главный садовник Радд был знаменитым игроком в крикет, да и сам лорд Рафтон ему не уступал. Перед домом была лужайка, и на ней-то Радд и учил меня. Это славная забава, самая что ни на есть подходящая игра для солдата, в ней каждый пытается попасть в другого шаром, а отбивать шар можно только маленькой палочкой. Три колышка сзади обозначают место, дальше которого нельзя отступать. Это не детская игра, скажу я вам, и должен признаться, что хоть мне и довелось участвовать в девяти кампаниях, я почувствовал, что бледнею, когда шар в первый раз пронесся мимо меня. Он летел так быстро, что я не успел даже поднять свою палку, чтобы отразить удар, но, на мое счастье, он попал не в меня, а в деревяшки, которые отмечали границу поля. Потом настала очередь Радда защищаться, а моя — нападать. Еще мальчишкой в Гаскони я научился бросать камни далеко и метко и не сомневался, что сумею попасть в этого храброго англичанина. Я с криком разбежался и метнул шар. Быстро, как пуля, шар летел ему прямо в грудь, но он без единого слова взмахнул палкой, и шар взвился высоко в небо. Лорд Рафтон захлопал в ладоши с криком одобрения. Шар вернулся ко мне, и снова пришла моя очередь бросать. На этот раз шар пролетел мимо его головы, и теперь он побледнел. Но он был не трус, этот садовник, и снова встал передо мной. Ах, друзья мои, настал час моего торжества! На нем был красный жилет, и я нацелился в этот жилет. Вы сказали бы, что я канонир, а не гусар, потому что трудно представить себе более точную наводку. С душераздирающим криком — так кричит храбрец, видя свое поражение, — он опрокинулся на деревянные колышки позади и вместе с ними рухнул на землю. А этот английский милорд был жестокий человек: он так смеялся, что не мог даже прийти на помощь своему слуге. Пришлось мне, победителю, броситься вперед, подхватить смелого игрока и поставить его на ноги со словами похвалы, ободрения и надежды. Он весь скорчился от боли и не мог разогнуться, но все же этот честный малый признал, что моя победа не случайна. «Он это нарочно! Нарочно!» — снова и снова повторял он. Все-таки замечательная игра крикет, и я охотно сыграл бы еще, но лорд Рафтон и Радд сказали, что сезон уже кончился и больше играть они не будут.

Конечно, это глупо, когда я, немощный старик, рассказываю о своих победах, и все же должен признаться, что в старости меня очень утешают и успокаивают воспоминания о женщинах, любивших меня, и о мужчинах, которых я в чем-либо превзошел. Приятно вспомнить, что через пять лет, когда заключили мир, лорд Рафтон приехал в Париж и заверил меня, что мое имя все еще гремит по всему северному Девонширу после удивительных подвигов, которые я совершил. В особенности, сказал он, много говорят о моем боксерском матче с достопочтенным Болдоком. Дело было так. По вечерам у лорда Рафтона собирались спортсмены, они выпивали немало вина, заключали самые невероятные пари и толковали о лошадях и травле лисиц. Как сейчас помню этих странных людей: сэр Бэррингтон, Джек Лаптон из Барнстейбла, полковник Эддисон, Джонни Миллер, лорд Сэдлер и мой противник, достопочтенный Болдок. Все они были на один лад — пьяницы, сумасброды, драчуны, игроки с вечными причудами и прихотями. Но все же они были по-своему добрые ребята, хоть и грубые, кроме этого Болдока, толстяка, который ужасно кичился своими боксерскими талантами. Его насмешки над французами, которые, мол, ничего не смыслят в спорте, и заставили меня вызвать его на бокс, в котором он был так силен. Вы скажете, что это глупость, друзья мои, но графин с вином уже не раз обошел стол, и молодая, горячая кровь взыграла во мне. Я буду драться с этим хвастуном; я покажу ему, что если мы и не владеем боксерским искусством, то храбрости нам не занимать. Лорд Рафтон не хотел допустить этого состязания. Я настаивал. Остальные подзадоривали меня и хлопали по спине.

— Черт побери, Болдок, нельзя же так, ведь он наш гость, — сказал Рафтон.

— Но он сам вызвался, — возразил тот.

— Послушайте, Рафтон, если они наденут перчатки, то не покалечат друг друга! — воскликнул лорд Сэдлер.

На том и порешили.

Я уже хотел вынуть из кармана перчатки, но нам тут же принесли четыре большие кожаные подушки, похожие на фехтовальные рукавицы, только побольше. Мы сняли сюртуки и жилеты, после чего нам надели эти самые рукавицы. Стол вместе с бокалами и графинами задвинули в угол, и вот мы стоим лицом к лицу! Лорд Сэдлер уселся в кресло с часами в руке.

— Первый раунд! — объявил он.

Признаюсь вам, друзья мои, что в этот миг я почувствовал вдруг такую дрожь, какой не испытывал ни на одной дуэли, а дрался я несчетное количество раз. Со шпагой или с пистолетом в руке я чувствую себя как рыба в воде, а тут я только понимал, что должен драться с этим толстяком и сделать все, что в моих силах, чтобы его одолеть, несмотря на здоровенные подушки у меня на руках. Да еще с самого начала меня лишили лучшего оружия, которое оставалось.

— Запомните, Жерар, ногами бить нельзя, — сказал лорд Рафтон мне на ухо. На мне была только пара тонких вечерних туфель, и все же при тучности противника несколько удачных пинков могли бы обеспечить мне победу. Но тут существует определенный этикет, так же как и в дуэли на саблях, и я воздержался от пинков. Я посмотрел на этого англичанина и подумал, как лучше его атаковать. У него были большие оттопыренные уши. Я мог бы ухватиться за них и повалить его на землю. Я бросился на него, но меня подвели толстые перчатки, и его уши дважды выскользнули из моих рук. Он ударил меня, но что мне его удары — я снова схватил его за ухо. Он упал, а я навалился сверху и стукнул его головой об пол. Как они подбадривали меня и хохотали, эти храбрые англичане, как хлопали меня по спине!

— Ставлю на француза один к одному! — воскликнул лорд Сэдлер.

— Но он дерется нечестно! — крикнул мой противник, потирая покрасневшее ухо. — Бросился на меня, как зверь, и повалил на пол.

— Ну, вы сами напросились, — холодно сказал лорд Рафтон.

— Второй раунд! — объявил лорд Сэдлер, и мы снова заняли боевые позиции.

Мой противник побагровел, его маленькие глазки сверкали злобой, как у бульдога. На лице была написана ненависть. Я, со своей стороны, держался непринужденно и добродушно. Благородный француз в драке не испытывает ненависти. Я встал перед ним и поклонялся, как делал на дуэли. Поклоном можно выразить любезность и учтивость, равно как и вызов; я же вложил в него все эти три оттенка, да еще слегка насмешливо пожал плечами. В этот миг он нанес мне удар. Все вокруг завертелось. Я упал навзничь. Но в мгновение ока я был уже на ногах и перешел в ближний бой. Я хватал его то за уши, то за волосы, то за нос. И снова радостное безумие боя зажгло мою кровь. С уст моих сорвался старый победный клич.

— Vive l'Empereur! — закричал я и ударил его головой в живот. Он обхватил меня за шею и, удерживая одной рукой, другой начал осыпать ударами. Я вцепился ему в руку зубами, и он взвыл от боли.

— Разведите нас, Рафтон! — взвизгнул он. — Разведите, слышите! Он кусается!

Меня оттащили. Никогда не забуду этот день — смех, приветствия, поздравления! Даже мой противник не затаил на меня злобы и пожал мне руку. Я же, со своей стороны, расцеловал его в обе щеки. Через пять лет после этого лорд Рафтон сказал мне, что доблесть, проявленная мною в тот вечер, все еще живет в памяти моих английских друзей.

Однако сегодня я хочу рассказать вам не о своих спортивных победах, а о леди Джейн Дэкр и о странном приключении, которому она послужила причиной. Леди Джейн Дэкр была сестрой лорда Рафтона и хозяйкой в его доме. Боюсь, что до моего появления она чувствовала себя одинокой, ведь это была красивая и утонченная женщина, у которой не могло быть ничего общего с окружавшими ее людьми. Право же, это относится ко многим английским дамам того времени, поскольку мужчины там все были грубые, неотесанные, низменные, с мужицкими замашками, лишенные каких-либо достоинств, а женщины — самые милые и нежные, каких я только знал. Мы с леди Джейн стали большими друзьями, и я, поскольку мне не под силу выпить после обеда три бутылки портвейна, как этим девонширским джентльменам, искал приюта в ее гостиной, где она каждый вечер играла на клавикордах, а я пел ей французские песни. В эти безмятежные минуты я забывал о своих горестях и тоске, которая меня охватывала, когда я вспоминал, что мой полк остался без любимого командира и вождя перед лицом врага. Право, я готов был рвать на себе волосы, когда читал в английских газетах о славных сражениях в Португалии и на границах Испании, ведь я бы участвовал в них, не попади я в плен к милорду Веллингтону.

Из того, что я рассказал о леди Джейн, вам, друзья мои, конечно, уже ясно, какой оборот приняло дело. Этьен Жерар очутился в обществе молодой и красивой женщины. Чем это может кончится для него? И для нее? Не мне, гостю, да еще пленному, заводить шашни с сестрой хозяина. Я был сдержан. Я был скромен. Старался обуздать свои чувства. Правда, боюсь, что я все-таки выдал себя с головой, ведь когда язык молчит, глаза становятся особенно красноречивыми. Я перелистывал ноты, когда она играла, и дрожание пальцев обнаруживало мои чувства. Но она… она была восхитительна. В таких делах женщина способна на непостижимое притворство. Если б я не разгадал ее, мне нередко казалось бы, что она просто-напросто забывала о моем присутствии. Она часами сидела, погруженная в задумчивость, а я любовался ее бледным лицом и красивыми локонами, освещенными лампой, и трепетал от восторга при мысли, что так сильно затронул ее чувства. Наконец я нарушал молчание, она вздрагивала в своем кресле и смотрела на меня с восхитительным притворством, будто удивленная, что я здесь. Ах! Как хотелось мне броситься к ее ногам, поцеловать ее белую ручку, сказать ей, что я разгадал ее тайну и не обману ее доверия! Но нет, я не был ей равным, я жил в ее доме как отверженный, как враг. Мои уста были замкнуты. Я попытался подражать ей в ее поразительном притворном равнодушии, но, как вы можете себе представить, с нетерпением ждал малейшего повода быть ей полезным.

Однажды утром леди Джейн села в карету и уехала в Оукхемптон, а я пошел пешком по дороге, надеясь встретить ее, когда она будет возвращаться. Зима была в самом начале, и увядшие папоротники клонились к извилистой дороге. Унылое место этот Дартмур — глушь да скалы, край ветров и туманов. Я шел и размышлял, что не мудрено, если англичане страдают сплином. У меня у самого было тяжело на сердце, и я присел на пригорок у дороги, глядя на унылые окрестности, а душа моя была беспокойна и полна дурных предчувствий. Но вдруг, взглянув на дорогу, я увидел такое, что все прочие мысли разом вылетели у меня из головы, и я вскочил на ноги с криком удивления и гнева.

Из-за поворота дороги показалась карета, и лошадка, которой она была запряжена, скакала во всю прыть. В карете сидела та, которую я вышел встречать. Она нахлестывала лошадь, словно спасалась от какой-то страшной опасности, то и дело оглядываясь. Ее преследователь был скрыт за поворотом дороги, и я бросился вперед, не зная, что меня ждет. В тот же миг я увидел этого преследователя, и удивление мое возросло еще больше. Это был джентльмен в красной охотничьей куртке, верхом на большой серой лошади. Он летел, как на скачках, и благодаря размашистому шагу своего прекрасного коня вскоре настиг карету. Я видел, как он наклонился, схватил вожжи и остановил лошадь. И тут же у них начался какой-то серьезный разговор, он что-то горячо говорил, склонившись с седла, а она жалась в угол, прячась от него, со страхом и отвращением.

Вы сами понимаете, друзья мои, что я не мог смотреть на это спокойно. Каким восторгом преисполнилось мое сердце, когда я подумал: вот прекрасный случай быть полезным леди Джейн! И я побежал — бог мой, как я бежал! Наконец, задыхаясь, не в силах вымолвить ни слова, я добежал до кареты. Этот человек, голубоглазый, как все англичане, скользнул по мне взглядом, но он был так поглощен разговором, что не обратил на меня никакого внимания, и леди тоже не сказала ни слова. Она все еще сидела, забившись в угол, и ее прекрасное бледное лицо было обращено к нему. Он был недурен собой — высокий, ладный, смуглолицый; когда я взглянул на него, то почувствовал укол ревности. Он говорил тихо и быстро, как все англичане, когда ведут серьезный разговор.

— Слышите, Джинни, я люблю вас, только вас одну, — сказал он. — Не будьте злопамятны, Джинни. Что было, то было, забудем прошлое. Ну, скажите же, что все забыто.

— Нет, Джордж, никогда, слышите, никогда! — воскликнула она.

Ее красивое лицо побагровело. Он едва сдерживал ярость.

— Почему вы не хотите простить меня, Джинни?

— Я не в силах забыть случившееся.

— А, черт, вы должны выбросить это из головы! Довольно я умолял вас. Настало время требовать. У меня есть на вас права, понятно?

Он грубо схватил ее за руку.

Я тем временем перевел наконец дух.

— Мадам, — сказал я, приподнимая шляпу, — простите за вмешательство, но не могу ли я быть чем-нибудь вам полезен?

Однако оба они обратили на меня не больше внимания, чем на муху, которой вздумалось бы жужжать около них. Они не сводили глаз друг с друга.

— Слышите, у меня есть права! И я достаточно долго ждал.

— Напрасно вы хотите меня запугать, Джордж.

— Так вы согласны?

— Никогда в жизни!

— Это ваше последнее слово?

— Да, последнее.

С уст его сорвалось проклятие, и он бросил ее руку.

— Ну ладно, миледи, я приму меры.

— Простите, сэр! — сказал я с достоинством.

— Ах, да подите вы к черту! — воскликнул он, поворачивая ко мне искаженное злобой лицо. С этими словами он дал шпоры коню и поскакал назад.

Леди Джейн провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду, и я с удивлением заметил, что она вовсе не хмурится, а улыбается. Потом она повернулась ко мне и протянула руку.

— Благодарю вас, полковник Жерар. Я знаю, вы сделали это из благородных побуждений.

— Мадам, — сказал я, — если вы соблаговолите сообщить мне имя этого джентльмена, ручаюсь, что он никогда более не посмеет вам докучать.

— Нет, нет, заклинаю вас, не поднимайте скандала! — воскликнула она.

— Мадам, посмею ли я забыться до такой степени! Будьте уверены, что в этой истории имя леди мною упомянуто не будет. Послав меня к черту, этот джентльмен избавил меня от щекотливой необходимости искать повода для ссоры.

— Полковник Жерар, — сказала леди Джейн серьезно, — вы должны мне обещать как благородный человек и офицер, что с этим делом покончено и что вы не скажете моему брату о том, что видели. Обещаете?

— Как вам будет угодно.

— Ловлю вас на слове. А теперь садитесь и поедем домой, по дороге я вам все объясню.

Первая же фраза пронзила меня, как клинок.

— Этот человек — мой муж, — сказала она.

— Ваш муж!

— Разве вы не знали, что я замужем?

Казалось, мое волнение удивило ее.

— Не знал.

— Это лорд Джордж Дэкр. Мы поженились два года назад. Не к чему рассказывать, как он меня обидел. Я ушла от него, и брат приютил меня. До сегодняшнего дня этот человек оставлял меня в покое. Больше всего я опасаюсь дуэли между моим мужем и братом. Страшно даже подумать об этом. Вот почему лорд Рафтон не должен ничего знать о нашей сегодняшней случайной встрече.

— Если мой пистолет может избавить вас от затруднения…

— Нет, нет, об этом даже не думайте. Вспомните свое обещание, полковник Жерар. И ни слова в Хай-Коме о том, что вы слышали!

Ее муж! В своем воображении я видел ее молодой вдовой. И вот смуглолицый негодяй с его «подите к черту» оказался мужем этой нежной голубки. Ах, если б только она позволила мне освободить ее от ненавистной обузы! Нет более быстрого и надежного способа развестись, чем тот, который я мог ей предложить. Но слово есть слово, и я сдержал его. Я никому ничего не сказал.

Через неделю меня должны были отправить из Плимута в Сен-Мало, и я думал, что никогда не узнаю продолжения этой истории. Но судьбе угодно было, чтобы она имела продолжение, и я сыграл в ней весьма приятную и почетную роль.


Всего через три дня после того случая, о котором я рассказал, лорд Рафтон вдруг ворвался ко мне в комнату. Он был бледен и, как видно, чем-то крайне взволнован.

— Жерар! — воскликнул он. — Вы видели леди Джейн Дэкр?

Я видел ее после завтрака, а теперь было уже за полдень.

— Клянусь богом, совершено злодеяние! — воскликнул мой бедный друг, бегая по комнате, как безумный. — Приезжал бейлиф и сказал, что люди видели, как карета, запряженная парой, мчалась что есть духу по Тавистокской дороге. Когда она проезжала мимо кузницы, кузнец услышал женский крик. Джейн исчезла. Провалиться мне на месте, если ее не похитил этот негодяй Дэкр. — Он резко позвонил. — Немедленно оседлать двух лошадей! — крикнул он. — Полковник Жерар, где ваши пистолеты? Сегодня же я привезу Джейн назад из Грэйвел-Хэнгера, или же в Хай-Коме появится новый хозяин.

И вот через полчаса мы, как странствующие рыцари в старину, скакали на выручку леди, попавшей в беду. Лорд Дэкр жил близ Тавистока, и в каждом доме, на каждой дорожной заставе мы слышали о почтовой карете, мчавшейся впереди, так что не приходилось сомневаться, куда они держат путь. Дорогою лорд Рафтон рассказал мне о человеке, которого мы преследовали. Его имя было притчей во языцех по всей Англии, он стал символом всяких безобразий. Вино, женщины, кости, карты, скачки — всеми этими скандальными делами он стяжал себе дурную славу. Этот человек был из древнего и знатного рода, и, когда женился на красавице леди Джейн Рафтон, все надеялись, что он уймется. В самом деле, несколько месяцев он вел себя хорошо, а потом затеял какую-то грязную интрижку. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Джейн бежала из дому и нашла приют у брата, из-под чьего крова ее теперь похитили силой, против воли. Судите же сами, может ли быть цель более благородная, чем та, которая свела нас с лордом Рафтоном в тот день.

— Вон Грэйвел-Хэнгер! — воскликнул он наконец, указывая хлыстом вперед; там, на зеленом склоне холма, стоял старинный дом из кирпича и дерева, такой очаровательный, какой встретишь только в английской глуши. — У ворот парка есть постоялый двор, там мы оставим лошадей, — добавил он.

Но я считал, что раз наше дело правое, нам всего лучше смело подскакать к дверям и потребовать, чтобы он отпустил леди. Однако тут я ошибался. Ибо англичанин боится только одного — закона. Он сам его устанавливает, но стоит закону войти в силу, и он становится тираном, перед которым пасуют самые отчаянные храбрецы. Англичанин с улыбкой преступит порог смерти, но побледнеет от страха, если придется преступить закон. Пока мы шли через парк, лорд Рафтон кое-что объяснил мне, и из его слов выходило, что в этой истории закон не на нашей стороне. Лорд Дэкр имел право увезти жену, так как она принадлежит ему, мы же ничем не отличались от грабителей, посягающих на чужую собственность. А грабителям нельзя открыто подходить к парадной двери. Мы могли забрать леди Джейн силой или хитростью, но не могли сделать это по праву, так как закон был против нас. Вот что объяснил мне мой друг, когда мы притаились в кустах под окнами. Из кустов мы могли наблюдать за этой крепостью и решить, удастся ли нам занять здесь прочные позиции и, главное, как снестись с прекрасной пленницей.

И вот мы с лордом Рафтоном засели в кустах, сжимая пистолеты в карманах охотничьих курток, и наши сердца были исполнены решимости не возвращаться домой без леди Джейн. Мы нетерпеливо вглядывались в длинный ряд окон. Никаких признаков присутствия пленницы заметно не было; но на усыпанной гравием дорожке перед дверью остались глубокие следы колес. Без сомнения, они уже приехали. Затаившись в кустах, мы шепотом держали военный совет, который вдруг был прерван самым необычным образом.

Из дома вышел высокий, белокурый человек, ни дать ни взять правофланговый гренадерской роты. Когда он повернул к нам смуглое, голубоглазое лицо, я узнал лорда Дэкра. Широким шагом он прошел по дорожке прямо к тому месту, где мы прятались.

— Выходите, Нед! — крикнул он. — Не то лесник, чего доброго, всадит в вас порцию свинца. Выходите, приятель, нечего сидеть в кустах.

Нельзя сказать, чтобы вид у нас был очень геройский. Мой бедный друг встал, весь красный от смущения. Я тоже вскочил на ноги и поклонился как можно учтивее.

— А! И этот француз тоже здесь? — сказал он, не отвечая на мой поклон. — Мы уже с ним столкнулись недавно. Что же касается вас, Нед, я знал, что вы примчитесь по горячим следам, и сам искал вас. Я видел, как вы прошли через парк и засели в кустах. Входите в дом, приятель, и сыграем в открытую.

Ну что ж, он был хозяином положения, этот рослый красавец, который непринужденно стоял у дверей дома, пока мы выбирались из своего убежища. Лорд Рафтон не сказал ни слова, но по его потемневшему лицу и мрачному взгляду я видел, что вот-вот грянет буря. Лорд Дэкр первый вошел в дом, мы последовали за ним. Он сам ввел нас в гостиную, отделанную дубовыми панелями, и плотно затворил дверь. Потом окинул меня наглым взглядом.

— Послушайте, Нед, — сказал он, — до сих пор англичане сами улаживали свои семейные дела. Какое отношение имеет этот чужеземец к вашей сестре и моей жене?

— Сэр, — сказал я, — да будет мне позволено заметить, что речь здесь идет не только о жене или сестре, — я друг леди Джейн и имею неотъемлемое право, как всякий благородный человек, защищать женщину от жестокого обращения. Слова бессильны выразить то, что я о вас думаю, поэтому вот, извольте!

В руке у меня была перчатка, и я хлестнул его по лицу. Он отшатнулся со зловещей усмешкой, взгляд его был тверд, как кремень.

— Значит, Нед, вы привезли с собой наемника, — сказал он. — Могли бы по крайней мере сами драться, если уж без драки не обойтись.

— Я буду драться, — сказал лорд Рафтон. — И немедленно, не сходя с места.

— Ну нет, сперва я уложу этот французского нахала, — сказал лорд Дэкр. Он подошел к столику, стоявшему у стены, и открыл ящик с медной отделкой. — Клянусь, — сказал он, — один из нас выйдет отсюда ногами вперед. Я не хотел ссориться с вами, Нед, разрази меня гром, но я пристрелю вашего прихвостня, это так же верно, как то, что я Джордж Дэкр. Сэр, выбирайте себе пистолет, стреляться будем через стол. Оба заряжены. Цельтесь хорошенько и постарайтесь меня убить, потому что, если вы промахнетесь, клянусь, ваша песенка спета.

Напрасно лорд Рафтон пытался обратить его ярость на себя. Я твердо помнил два обстоятельства: первое, что леди Джейн больше всего на свете боялась дуэли между своим мужем и братом, и второе, что, если мне удастся убить этого рослого милорда, все устроится как нельзя лучше раз и навсегда. Лорд Рафтон хочет от него избавиться. И леди Джейн тоже. Поэтому я, Этьен Жерар, их друг уплачу им долг благодарности, освободив их от этой обузы. Да иного выбора у меня и не было, так как лорд Дэкр жаждал всадить в меня пулю, и я, со своей стороны, желал оказать ему ту же услугу. Напрасно лорд Рафтон спорил и ругался. Остановить дальнейший ход событий не было возможности.

— Ну, если уж вы непременно хотите драться не со мной, а с моим гостем, пускай дуэль состоится завтра утром, в присутствии двух свидетелей! — воскликнул он наконец. — А стреляться через стол — ведь это же просто убийство.

— Меня это вполне устраивает, Нед, — сказал лорд Дэкр.

— И меня! — подхватил я.

— Тогда я умываю руки! — воскликнул лорд Рафтон. — Говорю вам, Джордж, если вы убьете полковника Жерара при таких обстоятельствах, то окажетесь на скамье подсудимых. Я отказываюсь быть секундантом.

— Сэр, — сказал я, — что до меня, я вполне готов обойтись без секунданта.

— Но это невозможно! Это не по правилам! — вскричал лорд Дэкр. — Послушайте, Нед, не валяйте дурака. Вы же видите, мы не шутим. Черт подери, да единственное, что от вас требуется, — это бросить платок.

— Я в этом деле не участвую.

— Ну, раз так, придется мне найти кого-нибудь другого, — сказал лорд Дэкр. Он положил пистолеты на стол, прикрыл их скатертью и позвонил. Вошел лакей.

— Попросите полковника Беркли зайти сюда. Он в бильярдной.

Через минуту вошел высокий, худой англичанин с длинными усами, что редко встретишь в этой стране среди гладко выбритых лиц. Позже я узнал, что усы носили только гвардейцы и гусары. Этот полковник Беркли был гвардеец. Он был странный, вялый, ленивый, медлительный, и из его огромных усов, как шест из кустарника, торчала длинная черная сигара. Он с чисто английской флегматичностью оглядел нас и не выказал ни малейшего удивления, узнав о наших намерениях.

— Отлично, — сказал он. — Отлично.

— Я отказываюсь участвовать в этом, полковник Беркли! — воскликнул лорд Рафтон. — Имейте в виду, эта дуэль не может состояться без вашего согласия, и я возлагаю лично на вас ответственность за все, что произойдет.

Полковник Беркли, очевидно, был знатоком дуэлей, потому что он вынул сигару изо рта и скрипучим голосом стал разъяснять, что к чему.

— Обстоятельства несколько необычны, однако не противоречат правилам, лорд Рафтон, — сказал он. — Один джентльмен нанес удар, другой джентльмен его получил. Все совершенно ясно. Время и условия зависят от человека, который требует удовлетворения. Превосходно. Этот человек желает стреляться немедленно, не сходя с места, через стол. Это — его право. Ответственность я готов взять на себя.

Разговаривать больше было не о чем. Лорд Рафтон сидел в углу мрачнее тучи, насупив брови и глубоко засунув руки в карманы брюк. Полковник Беркли осмотрел оба пистолета и положил их на середину стола. Лорд Дэкр стал по одну сторону, а я по другую — нас разделяло теперь восемь футов полированного черного дерева. Рослый полковник встал на коврик спиной к камину, держа платок в левой руке, а сигару зажав между двумя пальцами правой.

— Когда я брошу платок, вы берете пистолеты и стреляете без команды. Готовы?

— Да! — воскликнули мы.

Он разжал руку, и платок упал. Я быстро наклонился вперед и схватил пистолет, но стол, как я уже говорил, был длиной в восемь футов, и длиннорукому милорду было легче дотянуться до оружия. Я не успел выпрямиться, как он уже выстрелил, — это меня и спасло. Если б я стоял прямо, он вышиб бы мне мозги. А так пуля только задела мои волосы. Я тоже вскинул пистолет, но в этот миг дверь распахнулась, и чьи-то руки обхватили меня. В лицо мне заглянуло прекрасное, раскрасневшееся, взволнованное лицо леди Джейн.

— Не стреляйте! Полковник Жерар, ради меня, не стреляйте! — воскликнула она. — Это ошибка, уверяю вас, ошибка! Он самый лучший, самый любящий из мужей. Я никогда больше его не покину!

Ее руки скользнули по моей правой руке и закрыли дуло пистолета.

— Джейн, Джейн! — воскликнул лорд Рафтон. — Пойдем! Тебе здесь не место. Я уведу тебя.

— Все это чертовски не по правилам, — сказал лорд Беркли.

— Полковник Жерар, ведь вы не выстрелите, правда? Если вы его убьете, я этого не перенесу.

— Черт побери, Джинни, дай этому малому честно получить свое! — воскликнул лорд Дэкр. — Он выдержал мой выстрел, как настоящий мужчина, и я не допущу, чтобы ему помешали. Будь что будет, я сам во всем виноват.

Но мы с леди Джейн уже успели переглянуться, и она все поняла. Она выпустила мою руку.

— Я отдаю в руки полковника Жерара жизнь моего мужа и мое счастье, — сказала она.

Ах, как эта восхитительная женщина меня понимала! Секунду я раздумывал с пистолетом в руке. Мой противник храбро стоял передо мной, и его загорелое лицо ничуть не побледнело, а дерзкие голубые глаза ни разу даже не моргнули.

— Что же вы медлите, сэр, стреляйте! — воскликнул полковник, стоявший у камина.

— Пора кончать, — сказал лорд Дэкр.

Должен же я был по крайней мере показать им, что его жизнь в моих руках. Этого требовала моя гордость. Я поискал глазами какую-нибудь мишень. Полковник смотрел на моего противника, ожидая, что вот сейчас он упадет. Я видел его лицо сбоку — длинная сигара торчала изо рта, и на ее конце было с дюйм пепла. С быстротой молнии я вскинул пистолет и выстрелил.

— С вашего позволения, я стряхнул пепел с вашей сигары, сэр, — сказал я и поклонился с изяществом, недоступным этим островитянам.

Я убежден, что всему виной пистолет, потому что глаз у меня верный. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что отстрелил сигару у самых его губ. Он стоял, уставившись на меня, и из его опаленных усов торчал искромсанный обломок сигары. Как сейчас вижу его глупые, злые глаза и длинное, худое, растерянное лицо. А потом он открыл рот. Я всегда говорил, что англичане вовсе не флегматичный и молчаливый народ, надо только их расшевелить. В жизни не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил так оживленно, как этот полковник. Леди Джейн зажала уши.

— Послушайте, полковник Беркли, — сказал лорд Дэкр сурово, — вы забываетесь. Здесь дама. Полковник неловко поклонился.

— Если леди Дэкр будет настолько любезна выйти из комнаты, — сказал он, — я выскажу этому мерзкому французу все, что я думаю о нем и о его дурацких выходках.

Я с великим бесстрастием пропустил его слова мимо ушей и обратил внимание только на вызывающий тон.

— Сэр, — сказал я, — я готов принести вам извинения за эту неприятную случайность. Мне было ясно, что, если я не разряжу свой пистолет, это нанесет ущерб чести лорда Дэкра, но в то же время после всего, что сказала эта леди, мне было решительно невозможно целиться в ее мужа. Поэтому я искал мишень и, к величайшему несчастью, выбил у вас изо рта сигару, хотя намеревался просто стряхнуть пепел. Меня подвел пистолет. А теперь, сэр, когда я объяснился и принес свои извинения, если вы все-таки желаете удовлетворения, мне незачем говорить, что в этом я никак не могу вам отказать.

Я держался безупречно и всех их покорил этим. Лорд Дэкр подошел и стиснул мне руку.

— Черт возьми, сэр, — сказал он, — никогда бы не думал, что могу испытывать такие теплые чувства к французу. Вы настоящий мужчина и благородный человек, больше мне нечего к этому добавить.

Лорд Рафтон ничего не сказал, но его рукопожатие было красноречивей слов. Даже полковник Беркли преподнес мне комплимент и заявил, что готов забыть об этой несчастной сигаре. А она… ах, если б вы только видели, каким взглядом она меня подарила, как вспыхнули ее щеки, увлажнились глаза, задрожали губы! Когда я вспоминаю мою красавицу леди Джейн, она представляется мне именно такой, какой была в тот миг. Они настойчиво приглашали меня отобедать, но, сами понимаете, друзья мои, некстати было бы ни лорду Рафтону, ни мне оставаться в Грэйвел-Хэнгере. Примирившаяся чета жаждала уединения. В карете лорд Дэкр убедил ее в своем искреннем раскаянии, и они снова стали любящими мужем и женой. А дабы они такими и остались, мне лучше всего было удалиться. Зачем разрушать семейный мир? Против моей воли мое присутствие и вид могли подействовать на леди Джейн. Нет, нет, прочь из этого дома, даже она не могла убедить меня остаться. Много лет спустя я узнал, что чета Дэкров — одна из самых счастливых в Англии и что жизнь их больше не омрачило ни одно облачко. И все же осмелюсь сказать, что, если б он мог прочесть мысли своей жены… но нет, ни слова больше! Тайна женского сердца священна, и боюсь, что леди Джейн вместе со своей тайной давно уж погребена на каком-нибудь Девонширском кладбище. Быть может, нет уж на свете и тех веселых людей, которые ее окружали, и леди Джейн живет лишь в памяти старого французского бригадира в отставке. Зато он никогда ее не забудет.

Глава VI Как бригадир побывал в Минске

Сегодня, друзья мои, мне хочется глотнуть чего-нибудь покрепче, и я, пожалуй, выпью бургундского вместо бордо. А все потому, что мое сердце, сердце старого солдата, не на месте. Просто диву даешься, как незаметно подкрадывается старость. Не думаешь, не гадаешь; душа все так же молода, и не чувствуешь, как разрушается и дряхлеет тело. Но наступает день, когда понимаешь это, когда вдруг, как блеск разящего клинка, осеняет прозрение, и видишь, каким ты был и каким стал. Да, да, сегодня со мной это случилось, и я выпью бургундского. Белого бургундского — монтраше. Мсье, я ваш должник.

Все это произошло сегодня утром на Марсовом поле. Простите, друзья, старика за то, что он изливает вам свои горести. Ведь вы были на смотру. Правда, великолепно? Я был на местах, отведенных для ветеранов, кавалеров почетных орденов. Ленточка у меня на груди служила мне пропуском. А крест я храню дома в кожаном кошельке. Нам оказали честь, отвели места там, где войска проходят церемониальным маршем, а справа от нас был император и кареты придворных.

Я бог весть сколько лет не ходил на смотры, потому что многого не одобряю. Не одобряю красные рейтузы пехотинцев. Раньше пехота сражалась в белых рейтузах. А красные должна носить кавалерия. Того и гляди, они присвоят еще наши кивера и шпоры! Если б я показался на смотру, все решили бы, что я, Этьен Жерар, примирился с этим. Вот я и сидел дома. Но сейчас идет Крымская война, а это меняет дело. Люди отправляются в бой. И не мне сидеть дома, когда собираются храбрецы.

Честное слово, они недурно маршировали, эти пехотинцы! Хоть рост и не тот, но крепкие ребята и выправка отличная. Когда они проходили мимо меня, я обнажил голову. А потом двинулась артиллерия. Добрые пушки, лошади, и люди тоже не плохи. Я обнажил голову. Дальше пошли саперы, и перед ними я тоже снял шляпу. Нет на свете людей храбрее саперов. А там — кавалерия: уланы, кирасиры, егеря, спаги[26]. Я снимал шляпу перед всеми, кроме спаги. У императора их не было. Но, как вы думаете, кто ехал в самом конце? Гусарская бригада в боевом строю! Ах, друзья мои, какая краса, гордость, слава, великолепие, блеск, грохот подков и звяканье уздечек, развевающиеся гривы, благородные лица, облако пыли и колыхание стальных сабель! Сердце мое стучало, как барабан, когда они проезжали мимо меня. А самым последним проскакал мой собственный полк. Я увидел серебристо-черные доломаны, чепраки из леопардовых шкур и словно сбросил с себя бремя лет, увидел своих удальцов, которые мчались за своим молодым полковником на добрых конях во всем блеске молодости и силы сорок лет назад. Я поднял трость. «Charges! En avant! Vive L'Empereur!»[27]. Это прошлое взывало к настоящему. Но, боже, какой у меня был тонкий, писклявый голос! Неужели это егослышала вся наша непобедимая бригада? А рука едва могла поднять трость. Неужели это те стальные, несокрушимые мускулы, которым не было равных в могучей армии Наполеона? Мне улыбались. Меня приветствовали. Император засмеялся и кивнул. Но я видел все вокруг, как в туманном сне, а явью были мои восемьсот павших гусар и прежний Этьен, которого давным-давно уже нет. Но довольно — храбрец должен встретить старость так же, как встречал казаков и улан. И все же иногда монтраше лучше, чем бордо.

Эти войска отправляются в Россию, и я расскажу вам о России. Сейчас это кажется мне страшным сном! Кровь и лед. Лед и кровь. Озверелые лица и заледеневшие бакенбарды. Посиневшие руки, протянутые в мольбе о помощи. И через всю бесконечную равнину протянулась непрерывная вереница людей; они брели, брели — одну сотню миль за другой, а впереди была все та же белая равнина. Иногда ее однообразие нарушали еловые леса, иногда она расстилалась до самого голубого холодного горизонта, а черная вереница все тянулась вперед. Эти измученные, оборванные, умирающие от голода люди, промерзшие до самого нутра, не смотрели по сторонам, — понурившись и сгорбившись, они уползали туда, во Францию, как зверь в свою берлогу. Они не разговаривали, и снег заглушал их шаги. Только один раз я услышал смех. Это было под Вильно. К командиру нашей ужасной колонны подъехал адъютант и спросил, это ли Великая армия. Все, кто был поблизости и слышал его слова, огляделись и, увидев этих павших духом людей, эти разбитые полки, эти закутанные в мех скелеты, которые когда-то были гвардейцами, засмеялись, и смех затрещал по колонне, как фейерверк. Я много слышал в своей жизни стонов и криков, но куда ужасней был этот смех Великой армии.

Как же в таком случае русские не перебили этих беспомощных людей? Почему казаки не подняли их на пики или не сбили в стадо и не угнали в глубь России? Вокруг черной, извивавшейся по снегу, как змея, колонны со всех сторон мелькали смутные тени, они то появлялись, то исчезали с обоих флангов и в хвосте. Это были казаки, они рыскали вокруг нас, как волки вокруг овечьего стада. А не нападали они только потому, что весь лед России не мог остудить сердца некоторых храбрецов. До самого конца они готовы были в любую минуту встать между этими дикарями и их добычей. И когда нависла опасность, один из них в особенности показал, как он велик, и прославился в дни бедствий гораздо больше, чем тогда, когда вел наш авангард к победе. Я поднимаю бокал за него, за Нея, этого рыжегривого льва, который, сверкая глазами, оглядывался через плечо на врага, а тот боялся подступить к нему слишком близко. Я вижу его так, словно это было вчера, — широкое бледное лицо искажено яростью, светлые голубые глаза мечут искры, могучий голос гремит среди ружейных выстрелов. Его потрепанная треуголка без пера была знаменем, вокруг которого в эти ужасные дни сплотилась вся Франция.

Всем известно, что ни я, ни Конфланский гусарский полк не были в Москве. Мы оставались в тылу, охраняя коммуникации в Бородине. Ума не приложу, как мог император наступать без нас. Когда он этим решением ослабил армию, я понял, что он уж не тот, что прежде. Однако солдат должен повиноваться приказу, и я остался в этой деревне, отравленной смрадом тридцати тысяч трупов людей, павших в великой битве. Весь остаток осени я занимался тем, что подкармливал лошадей своего полка и кое-как экипировал людей, так что, когда армия снова отступила к Бородину, мои гусары были лучшими в кавалерийских частях и получили приказ двигаться под начальством Нея в арьергарде. Что делал бы он без нас в эти ужасные дни? «Ах, Жерар!» — сказал он как-то вечером, но не мне повторять его слова. Достаточно того, что он выразил мысли всей армии. Арьергард прикрывал армию, а конфланские гусары прикрывали арьергард. В этих словах была святая правда. Казаки ни на минуту не оставляли нас в покое. Нам то и дело приходилось их сдерживать. Не было дня, чтобы мы не обтирали кровь со своих клинков. Да, нам пришлось-таки послужить императору.

Но между Вильно и Смоленском положение стало отчаянным. С казаками мы, хоть и промерзшие до костей, кое-как справлялись, но бороться с голодом оказалось нам не под силу. Надо было добыть провиант любой ценой. В тот вечер Ней вызвал меня в свой фургон. Он сидел, уронив свою большую голову на руки.

— Полковник Жерар, — сказал он, — наши дела отчаянно плохи. Люди умирают с голоду. Необходимо любой ценой их накормить.

— Лошади, — предложил я.

— Кроме тех, что остались у горстки ваших кавалеристов, больше ни одной нет.

— Музыканты, — сказал я.

Несмотря на все свое отчаяние, он рассмеялся.

— Почему же именно музыканты?

— Всех, кто может сражаться, надо беречь.

— Так, — сказал он. — Вижу, вы не выйдете из игры до последнего, и я тоже. Молодец, Жерар! — Он стиснул мне руку, — Но у нас еще остается одна надежда. — Он снял с крюка фонарь, который висел под крышей фургона, и поставил его около карты, развернутой перед ним. — Вот здесь, к югу от нас, — сказал он, — город Минск. Русский перебежчик сообщил, что в городской ратуше хранятся большие запасы зерна. Берите людей, сколько считаете нужным, отправляйтесь в Минск, захватите зерно, погрузите его на повозки, какие найдете в городе, и присоединитесь к нам на Смоленской дороге. Если вы потерпите неудачу, что ж, мы потеряем только один отряд. Зато в случае успеха это — спасение для всей армии.

Конечно, это было не совсем удачно сказано, ведь было ясно, что наша неудача не просто потеря отряда. Важно ведь не только количество, но и качество. И все же какое почетное задание, какой благородный риск! Если только это в человеческих силах, зерно из Минска будет доставлено. Так я и сказал ему и добавил несколько горячих слов о долге храбреца, после чего маршал до того растрогался, что встал и, ласково обняв меня за плечи, вытолкнул из фургона.

Мне было ясно, что для успешного исполнения дела нужно взять небольшой отряд и рассчитывать более на внезапность, чем на численность. Большому отряду не пройти незамеченным, ему трудно добыть пропитание, и русские приложат все силы, чтобы его истребить. А небольшой кавалерийский отряд, если только ему удастся незаметно проскользнуть мимо казаков, вполне возможно, не встретит больше войск на своем пути, так как мы знали, что главные силы русских находятся в нескольких переходах от нас. Зерно в Минске наверняка предназначалось для них. Эскадрон гусар да тридцать польских улан — вот все, кого я выбрал для этого рискованного дела. В ту же ночь мы выступили и двинулись на юг, к Минску.

По счастью, до полнолуния было еще далеко, и враг нас не заметил. Два раза мы видели яркие костры на снегу и вокруг них высокий густой частокол. Это были казачьи пики, воткнутые на ночь в снег. Как хотелось нам напасть на казаков врасплох и отомстить им за все; мои товарищи выжидающе поглядывали то на меня, то на красные мерцающие круги в темноте. Клянусь богом, я сам едва поборол искушение, ведь это послужило бы врагам отличным уроком и научило бы их держаться от французской армии на почтительном расстоянии. Но для хорошего командира важнее всего на свете не отвлекаться от главной цели, и мы тихо ехали по снегу, объезжая стороной казачьи биваки. Ночное небо позади нас все было охвачено заревом, там наши бедняги боролись за жизнь, чтобы встретить новый день, полный невзгод и голода.

Всю ночь мы медленно продвигались вперед, держась так, что полярная звезда светила нам в спину. В снегу было проторено множество троп, и мы ехали по ним, чтобы никто не обнаружил здесь следов кавалерийского отряда. По таким мелким предосторожностям всегда узнаешь опытного офицера. Кроме того, тропа скорее приведет в деревню, а только в деревнях можно было рассчитывать добыть еду. На рассвете мы очутились в густом еловом лесу, снег лежал на ветках так плотно, что свет едва пробивался сквозь них. Когда мы наконец выбрались оттуда, уже совсем рассвело, край восходящего солнца поднялся над заснеженной равниной, и вся она, из края в край, стала красной. Я остановил своих гусар и улан на опушке и стал осматривать местность. Неподалеку стоял какой-то домик. В нескольких милях за ним была деревня. А вдали, на горизонте, виднелся большой город, над которым во множестве сверкали купола церквей. Видимо, это и был Минск. Следов войск я нигде не заметил. Ясно было, что мы миновали казачьи посты и ничто не преграждало нам путь к цели. Радостный крик вырвался у моих людей, когда я сказал им, где мы находимся, и мы быстро двинулись к деревне.

Однако, как я сказал, перед нами был домик. Когда мы подъехали к нему, я увидел, что у двери привязан прекрасный серый конь под кавалерийским седлом. Я пришпорил своего коня, но прежде чем успел доскакать до домика, из двери выбежал какой-то человек, прыгнул в седло и умчался во весь опор, оставляя за собой облако хрусткого, сухого снега. Солнце играло на его золотых эполетах, и я понял, что это русский офицер. Если его не настичь, он поднимет на ноги всю округу. Я дал Фиалке шпоры и пустился в погоню. Мои люди последовали за мной; но ни одна из наших лошадей не могла сравниться с Фиалкой, и я знал, что если не настигну русского сам, то на других надеяться нечего.

Только очень искусный всадник на быстром скакуне может надеяться уйти от Фиалки с Этьеном Жераром в седле. Он неплохо скакал, этот молодой русский офицер, и сидел недурно, но постепенно мы его измотали. Он то и дело оглядывался через плечо — смуглый красавец с орлиными глазами, — и я, настигая его, понял, что он взглядом измеряет расстояние, разделяющее нас. Вдруг он обернулся — вспышка, треск выстрела, и пистолетная пуля просвистела у самого моего уха. Прежде чем он успел обнажить саблю, я настиг его, но он все еще вонзал шпоры в бока своего коня, и мы скакали бок о бок, и все-таки я успел ухватить его левой рукой за плечо. Вдруг я увидел, что он быстро поднес руку ко рту. Я мигом перетянул его на свою луку и стиснул ему горло, чтобы он не мог ничего проглотить. Лошадь вырвалась из-под него, но я держал его крепко, а Фиалка остановилась. Сержант Удэн из гусарского полка первым подскакал к нам. Это был старый вояка, он сразу смекнул что к чему.

— Держите его крепче, полковник, — сказал он. — А остальное предоставьте мне.

Он вытащил нож, просунул лезвие между стиснутыми зубами русского и, повернув лезвие, заставил его открыть рот. На языке у него был мокрый клочок бумаги, который он старался проглотить. Удэн взял бумажку, а я отпустил горло русского. Он, полузадушенный, не сводил с нее глаз, и я понял, что это донесение большой важности. Его руки сжимались, как будто он хотел вырвать у меня бумагу. Но когда я попросил прощения за грубость, он пожал плечами и беспечно улыбнулся.

— А теперь к делу, — сказал я, когда он прокашлялся и отплевался. — Ваше имя?

— Алексис Бараков.

— Чин и полк?

— Капитан гродненских драгун[28].

— Что это у вас за письмо?

— Это записка к моей возлюбленной.

— И зовут ее, — сказал я, разглядывая адрес, — гетман Платов[29]. Ну нет, меня не обманете, это важный военный документ, вы везли письмо одного генерала другому. Живо говорите, что там написано.

— Прочтите сами.

Он, как большинство образованных русских, превосходно говорил на французском языке. Но ему было прекрасно известно, что и один французский офицер на тысячу едва ли знает хоть слово по-русски. Записка состояла всего из одной строчки и выглядела так:

«Пусть французы придут в Минск. Мы готовы».

Я посмотрел на записку и пожал плечами. Потом показал ее своим гусарам, но и они не могли взять в толк, что это может значить. Все поляки были простые, неграмотные люди, кроме сержанта, но он был родом из Мемеля и не знал русского языка. С ума можно было сойти, ведь я понимал, что в руки мне попала важная тайна, от которой, может быть, зависит судьба всей армии, и ни слова не мог прочесть! Я опять попросил пленного перевести записку и обещал отпустить его за это на свободу. Но он только улыбнулся в ответ. Я невольно восхищался им, потому что сам точно так же улыбался, когда попадал в подобное положение.

— Тогда скажите нам по крайней мере, как называется эта деревня? — спросил я.

— Это Доброва.

— А вон там, вдали, вероятно, Минск?

— Да, это Минск.

— Что ж, поедем в деревню, там нам живо переведут эту депешу.

И мы тронулись. По обе стороны пленника ехали мои люди с карабинами на изготовку. Деревня оказалась маленькой, и я поставил часовых в каждом конце ее единственной улицы, чтобы никто не мог ускользнуть. Необходимо было остановиться и добыть еды для людей и корм лошадям, ведь они ехали всю ночь, и путь предстоял неблизкий.

Посреди деревни стоял большой каменный дом, к которому я и направился. В доме жил священник, злой и угрюмый старик, который не ответил вежливо ни на один наш вопрос. В жизни не видел более мерзкого человека, но, клянусь богом, его единственная дочь, которая вела у него хозяйство, ничуть на него не походила. Она была брюнетка, что редко увидишь в России, с белоснежной кожей, волосы черные, как вороново крыло, и самые чудесные темные глаза, какие только загорались при виде бравого гусара. Я с первого взгляда понял, что она передо мной не устоит. Конечно, при исполнении своего долга солдату не время заниматься амурами, но все же за скромным завтраком, который мне подали, я непринужденно болтал с дамой, и не прошло и часа, как мы стали самыми лучшими друзьями. Ее звали Софи, а фамилии я не знаю. Я научил называть меня Этьеном и постарался ободрить, потому что ее милое лицо было печально, а в прекрасных темных глазах стояли слезы. Я захотел узнать, что ее так печалит.

— Как же мне не печалиться, — сказала она по-французски, очаровательно шепелявя, — когда один из моих бедных соотечественников попал к вам в плен. Я видела, как он въехал в деревню под конвоем двух гусар.

— Таковы превратности войны, — сказал я. — Сегодня его черед, завтра, быть может, мой.

— Но подумайте, мсье…

— Этьен, — подсказал я.

— Ах, мсье…

— Этьен.

— Ну, хорошо! — воскликнула она с отчаянной решимостью и мило покраснела. — Подумайте только, Этьен, ведь этого молодого офицера отвезут к вам, и там он умрет с голоду или замерзнет, потому что, если этот поход, боюсь, нелегок для ваших солдат, то какова же будет участь пленного?

Я пожал плечами.

— У вас доброе лицо, Этьен, — сказала она. — Вы не можете обречь этого беднягу на верную смерть. Молю вас, отпустите его!

Ее нежная рука коснулась моего рукава, темные глаза умоляюще заглянули мне в лицо.

Вдруг у меня мелькнула счастливая мысль. Я исполню просьбу, но взамен потребую от нее услуги. Я приказал привести пленного.

— Капитан Бараков, — сказал я, — эта молодая особа просит меня отпустить вас, и я готов уступить ее просьбе, но дайте мне слово не покидать этот дом ровно сутки и не пытаться сообщить кому-либо о наших действиях.

— Даю слово, — сказал он.

— Полагаюсь на вашу честь. Одним человеком больше или меньше — ничего не изменит в войне между такими огромными армиями, а привезти вас с собой как пленника значит обречь на смерть. Ступайте же и благодарите не меня, а первого французского офицера, который попадет к вам в руки.

Когда он вышел, я достал из кармана бумагу.

— Ну вот, Софи, — сказал я, — я исполнил вашу просьбу, а теперь преподайте мне за это урок русского языка.

— С удовольствием, — сказала она.

— Начнем с этого, — сказал я и положил бумагу перед ней. — Переведем все слова подряд и посмотрим, что получится.

Она посмотрела на записку с удивлением.

— Здесь сказано, — объяснила она, — что если французы придут в Минск, все погибло. — И вдруг ужас мелькнул на ее красивом лице. — Боже мой, — воскликнула она, — что я наделала! Я предала свою родину! Ах, Этьен, эти слова меньше всего предназначались для ваших глаз. Зачем вы прибегли к хитрости и заставили бедную, простодушную, наивную девушку изменить своей родине?

Я утешил как мог бедняжку Софи и заверил ее, что тут нет ничего зазорного, если ее перехитрил такой старый вояка и проницательный человек, как я. Но мне было не до разговоров. Из записки стало ясно, что зерно действительно в Минске, а защищать его некому, потому что войск там нет. Высунувшись из окна, я поспешил отдать приказ, трубач заиграл сбор, и через десять минут мы, оставив деревню позади, уже скакали к городу, золоченые купола церквей и колоколен которого поблескивали над заснеженным горизонтом. Они поднимались все выше и выше, и вот, когда солнце уже начало клониться к западу, мы очутились на широкой главной улице и поскакали по ней под крики мужиков и визг испуганных женщин, пока не оказались перед ратушей. Я остановил своих кавалеристов на площади, а сам с двумя сержантами, Удэном и Папилетом, бросился внутрь.

Господи, никогда не забуду, что я там увидел! Прямо перед нами, выстроившись в три ряда, стояли русские гренадеры. Когда мы вошли, они вскинули ружья, и прямо в лица нам грянул залп. Удэн и Папилет упали на пол, подкошенные пулями. С меня же пуля сбила кивер, и в доломане появились две дыры. Гренадеры бросились на меня со штыками.

— Измена! — закричал я. — Нас предали! По коням!

Я выбежал из ратуши, но вся площадь была запружена войсками. Со всех боковых улиц на нас скакали драгуны и казаки, а из домов открыли такую пальбу, что половина моих людей рухнула на землю.

— За мной! — крикнул я и вскочил на Фиалку, но тут русский драгунский офицер, здоровенный, как медведь, обхватил меня, и мы покатились по земле. Он обнажил саблю, чтобы убить меня, но передумал, схватил меня за горло и стал бить головой о камни, покуда я не потерял сознания. Так я попал в плен к русским.

Когда я пришел в себя, то жалел лишь об одном, что он сразу не вышиб мне мозги. Там, на главной площади в Минске, лежала половина моих людей, мертвых или раненых, а русские с ликующими криками столпились вокруг. Жалкую горстку уцелевших согнали на крыльцо ратуши под конвоем казачьей сотни. Увы, что я мог сказать, что мог поделать? Было ясно, что я завел их в хитроумную западню. Враги узнали, зачем мы здесь, и приготовились к встрече. А виной всему это донесение, которое заставило меня пренебречь предосторожностями и ехать прямо в город. Как мне оправдаться? Слезы потекли по моим щекам, когда я увидел гибель своего эскадрона и подумал о тяжкой судьбе моих товарищей из Великой армии, которые ждали, что я привезу им еду. Ней доверился мне, а я не оправдал доверия. Как часто вглядывается он теперь в снежную даль, ожидая отряда с зерном, который никогда не порадует его взор! Да и собственная моя участь была не из легких. Ссылка в Сибирь — вот лучшее, на что я мог рассчитывать. Но поверьте мне, друзья, что не о себе, а о голодающих товарищах горевал Этьен Жерар, когда по щекам его покатились слезы, которые тут же замерзали.

— Что такое? — раздался около меня грубый голос, и я, повернувшись, увидел того самого здоровенного чернобородого драгуна, который стащил меня с седла. — Глядите-ка, француз плачет! А я-то думал, за корсиканцем идут одни только храбрецы, а не дети.

— Если б мы встретились один на один, я показал бы вам, кто храбрее, — сказал я.

Вместо ответа этот негодяй дал мне пощечину. Я схватил его за горло, но десяток русских солдат оттащили меня от него и держали за руки, а он снова ударил меня.

— Презренный пес! — воскликнул я. — Разве так обращаются с офицером и дворянином?

— Никто вас не звал в Россию, — сказал он. — А уж ежели вы сюда пришли, то и получайте, что заслужили. Будь моя воля, я попросту пристрелил бы тебя на месте.

— Когда-нибудь вы за это ответите! — воскликнул я, вытирая с усов кровь.

— Если гетман Платов одного со мной мнения, завтра в этот час тебя уже не будет в живых, — ответил он и бросил на меня свирепый взгляд. Потом он сказал своим солдатам несколько слов по-русски, и все они мигом вскочили в седла. Подвели бедняжечку Фиалку, у которой вид был такой же несчастный, как у ее хозяина, и велели мне сесть. Мою левую руку обвязали ремнем, другой конец которого прикрепили к стремени драгунского сержанта. И вот я с остатком своих людей в самом плачевном положении выехал из Минска на север.

В жизни не видал такого негодяя, как этот майор Сержин, начальник конвоя. В русской армии можно найти и самых лучших и самых худших людей в мире, но хуже Сержина, майора киевского драгунского полка, я не видел ни в одних войсках, кроме партизан на Пиренейском полуострове. Это был рослый малый со свирепым, жестоким лицом и щетинистой черной бородой, которая топорщилась поверх его кирасы. Говорят, потом его представили к награде за храбрость и силу, что ж, могу только сказать, что лапы у него медвежьи, это я почувствовал на себе, когда он стащил меня с седла. По-своему он был неглуп и все время отпускал по-русски шуточки в наш адрес, отчего драгуны и казаки покатывались со смеху. Дважды он стегнул моих товарищей плетью, а один раз подъехал ко мне, уже занеся плеть, но, видно, взгляд у меня был такой, что он не посмел ее опустить. Так, жалкие и несчастные, терзаемые холодом и голодом, ехали мы печальной вереницей через огромную снежную равнину. Солнце село, но мы продолжали свой тягостный путь в долгих северных сумерках. Я весь закоченел, голова у меня болела от побоев, и, сидя на своей верной Фиалке, я не знал, где я и куда еду. Лошадь плелась, понурившись и поднимая голову только затем, чтобы презрительно фыркнуть на захудалых казачьих лошаденок.

Вдруг конвой остановился, и я увидел, что мы на единственной улице какой-то русской деревушки. На одной стороне улицы была церковь, а напротив — большой каменный дом, который показался мне знакомым. Я огляделся в полумраке и увидел, что нас снова привезли в Доброву и мы стоим у дверей все того же дома священника, где наш отряд останавливался утром. Здесь очаровательная и наивная Софи перевела мне ту злополучную записку, которая столь странным образом нас погубила. Подумать только, всего несколько часов назад мы выехали отсюда, полные надежд на успех своего дела, а теперь остатки нашего отряда, побежденные и униженные, ожидали своей участи, которую решит жестокий враг! Но такова судьба солдата, друзья мои; сегодня поцелуи, а завтра побои. Токайское во дворце, грязная вода в лачуге, роскошные меха или отрепья, туго набитый кошелек или пустой карман, непрестанные переходы от лучшего к худшему, и лишь храбрость и честь остаются неизменны.

Русские спешились, и моим бедным товарищам тоже приказали сойти с лошадей. Было уже поздно, и конвойные явно намеревались заночевать в деревне. Крестьяне громко ликовали и радовались, когда узнали, что все мы попали в плен, они высыпали на улицу с факелами, женщины поили казаков чаем и водкой. Вышел и старик священник, тот самый, которого мы видели утром. Теперь он весь расплылся в улыбке и вынес на подносе что-то вроде горячего пунша, запах которого я помню до сих пор. За спиной у отца стояла Софи. Я с ужасом увидел, как горячо она пожала руку майора Сержина, поздравив его с победой и взятием врагов в плен. Старик священник, ее отец, со злобой посмотрел на меня и отпустил на мой счет какие-то оскорбительные замечания, указывая на меня худой грязной рукой. Красавица Софи тоже посмотрела на меня, но ничего не сказала, и я прочел в ее темных глазах жалость. Потом она повернулась к майору Сержину и что-то сказала ему по-русски, отчего он нахмурился и раздраженно покачал головой. При свете, падавшем из открытых дверей, видно было, как она упрашивала его. Я не отрываясь глядел на их лица — красивой девушки и темноволосого свирепого мужчины, чутьем угадав, что они спорят о моей судьбе. Офицер долго качал головой, потом наконец ее мольбы смягчили его, и он, видимо, уступил. Он повернулся ко мне, стоявшему под охраной сержанта.

— Эти добрые люди предлагают тебе ночлег под своим кровом, — сказал он, окидывая меня злобным взглядом с головы до ног. — Мне трудно им отказать, но не скрою, что я охотно оставил бы тебя валяться на снегу. Это охладило бы твой пыл, французская сволочь!

Я взглядом выразил все свое презрение к нему.

— Кто родился дикарем, дикарем и умрет, — сказал я.

Мои слова, видимо, уязвили его, он выругался и занес плеть, чтобы ударить меня.

— Заткнись, корноухий пес! — заорал он. — Будь моя воля, я выморозил бы за ночь всю твою наглость. — Овладев собой, он обратился к Софи в соответствии со своими понятиями об учтивости. — Если у вас есть погреб с надежным запором, пускай этот малый проведет там ночь, раз уж вы оказали ему такую честь и позаботились о его удобстве. Я возьму с него слово, что он не станет выкидывать фокусов, ведь я отвечаю за него, пока не сдам его завтра гетману Платову.

Я больше не мог выносить этого высокомерия. Видимо, он нарочно разговаривал с девушкой по-французски, чтобы я понимал, как оскорбительно он обо мне отзывается.

— Я не приму от вас никаких одолжений, — сказал я. — Делайте, что хотите, но слова я вам не дам.

Русский пожал широченными плечами и отвернулся, видимо, считая, что вопрос исчерпан.

— Ну что ж, милейший, тем хуже для твоих рук и ног. Посмотрим, каков-то ты будешь утром, когда проведешь ночь на снегу.

— Одну минуту, майор Сержин, — сказала Софи. — Вы не должны так сурово обходиться с этим пленником. Есть особые причины, по которым он имеет право на нашу доброту и милосердие.

Русский подозрительно посмотрел сперва на нее, потом на меня.

— Какие еще причины? Я вижу, вы к этому французу неравнодушны, — сказал он.

— Главная причина здесь та, что не далее как сегодня утром он по собственной воле отпустил Алексея Баракова, капитана гродненских драгун.

— Это правда, — сказал Бараков, который тем временем вышел из дома. — Сегодня утром он взял меня в плен и отпустил под честное слово вместо того, чтобы отправить под конвоем во французскую армию, где я умер бы с голоду.

— Поскольку полковник Жерар поступил так благородно, теперь, когда он попал в беду, вы, конечно, позволите ему провести эту холодную ночь у нас в погребе, — сказала Софи. — Это не слишком большая награда за его благородство.

Но драгун все еще злился.

— Пускай сперва даст слово, что не будет пытаться бежать, — сказал он. — Слышишь, ты? Дашь слово?

— Не дам, — сказал я.

— Полковник Жерар! — воскликнула Софи с пленительной улыбкой. — А мне вы дадите слово, правда?

— Вам, мадемуазель, я ни в чем не могу отказать. С удовольствием даю вам слово.

— Ну вот, майор Сержин! — с торжеством воскликнула Софи. — Этого вполне достаточно. Вы сами слышали, он сказал, что дает мне слово. Я отвечаю за то, что с ним все будет благополучно.

Русский медведь изъявил свое согласие невнятным ворчаньем, и меня повели в дом, а следом шел священник, бросая мне в спину недобрые взгляды, и огромный чернобородый драгун. Под домом был большой и просторный подвал, где хранились дрова. Туда меня и отвели, и я понял, что здесь проведу ночь. Половина этого унылого подвала была до потолка завалена дровами. Каменный пол, голые стены, в одной из них — единственное узкое оконце, надежно забранное железной решеткой. С низкого потолка свисал большой фонарь. Майор Сержин с усмешкой снял его и осветил все углы мрачного помещения.

— Как вам нравятся наши русские отели, мсье? — спросил он со злобным смешком. — Не слишком роскошные, но лучших у нас нет. Быть может, в следующий раз, когда вам, французам, вздумается путешествовать, вы изберете другую страну, где будет больше удобств.

Так он насмехался надо мной, и его белые зубы сверкали из-под бороды. Потом он ушел, и я услышал, как заскрежетал в замке большой ключ.

Целый час, весь продрогший, я сидел на куче дров в совершенном отчаянии, закрыв лицо руками, одолеваемый самыми печальными мыслями. В этих четырех стенах было довольно холодно, но мысль о том, как тяжко приходится моим людям на дворе, заставляла меня страдать вдвойне. Я начал ходить взад-вперед, хлопать в ладоши, бить ногами в стену, чтобы не замерзнуть окончательно. Фонарь давал немного тепла, но все-таки холод был собачий, и я с утра ничего не ел. Мне казалось, что про меня все забыли, но вот наконец в замке заскрежетал ключ и вошел — как вы думаете кто? Мой недавний пленник, капитан Алексис Бараков. Под мышкой у него была бутылка вина, а в руках — большая тарелка горячего жаркого.

— Тс! — шепнул он. — Ни слова! И не падайте духом! Я не могу сейчас ничего объяснить, потому что Сержин еще здесь. Не спите и будьте готовы!

Торопливо сказав все это, он поставил еду, от которой у меня потекли слюнки, и выбежал за дверь.

«Не спите и будьте готовы!» Эти слова продолжали звучать в моих ушах. Я съел жаркое и выпил вино, но не это согрело мне душу. Что значили слова Баракова? Почему мне нельзя спать? К чему быть готовым? Неужели есть еще надежда на побег? Я всю жизнь презирал людей, которые никогда не молятся, а в минуту опасности прибегают к молитве. Точно так же плохой солдат старается угодить своему полковнику только тогда, когда ему нужна какая-нибудь поблажка. Но я вспомнил о соляных копях в Сибири и о моей матушке, которая ждала меня во Франции, и молитва излилась сама собой, не с моих уст, а из сердца, — я молился о том, чтобы слова Баракова не обманули моих надежд. Но часы на деревенской колокольне отбивали час за часом, а ничего не было слышно, кроме переклички русских часовых на дворе.

И вдруг сердце мое дрогнуло: я услышал за дверью легкие шаги. Через секунду щелкнул замок, дверь отворилась, и вошла Софи.

— Мсье!.. — воскликнула она.

— Этьен, — подсказал я.

— Вы неисправимы, — проговорила она. — Но, скажите, вы в самом деле не питаете ко мне ненависти? Вы простили меня за то, что я сыграла с вами эту шутку?

— Какую шутку? — спросил я.

— Господи боже! Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? Помните, вы попросили меня перевести записку. Я сказала вам, что там написано: «Если французы придут в Минск, все погибло».

— А что же там было?

— Там было сказано: «Пусть французы приходят в Минск. Мы их ждем».

Я отпрянул от нее.

— Вы меня предали! — воскликнул я. — Вы заманили меня в ловушку! Из-за вас все мои люди убиты или попали в плен. Какой же я был дурак, что поверил женщине!

— Будьте же справедливы, полковник Жерар. Ведь я русская, и для меня всего важнее долг перед моей родиной. Разве вы не хотели бы, чтобы французская девушка поступила точно так же? Ведь если б я правильно перевела записку, вы не поехали бы в Минск, и ваш отряд ускользнул бы от наших войск. Скажите же, что прощаете меня.

Она была очаровательна, когда стояла передо мной, прося простить ее. И все же, вспомнив про своих убитых товарищей, я не мог пожать ее протянутую руку.

— Ну хорошо, — сказала она, опуская руку. — Вы любите своих, а я своих, значит, мы квиты. Но, полковник Жерар, здесь, в этом доме, вы произнесли мудрые и добрые слова. Вы сказали: «Одним человеком больше или меньше — ничего не изменит в войне между такими огромными армиями». Ваш урок благородства не пропал даром. Вон там, за дровами, есть дверь, которую никто не караулит. Вот ключ. Уходите, полковник Жерар, и, надеюсь, мы никогда больше не встретимся.

Мгновенье я стоял с ключом в руке, и голова у меня шла кругом. Потом я вернул ей ключ.

— Не могу, — сказал я.

— Но почему же?

— Я дал слово.

— Кому? — спросила она.

— Да вам же.

— Я возвращаю вам его.

Сердце мое дрогнуло от радости. Ну, конечно же, она права. Я отказался дать слово Сержину. С ним я ничем не связан. Если она освобождает меня от обещания, честь моя останется незапятнанной. Я снова взял ключ.

— В конце улицы вас ждет капитан Бараков, — сказала она. — Мы, северяне, не забываем ни зла, ни добра. У него ваша лошадь и сабля. Не медлите ни секунды, потому что через два часа начнет светать.

Я вышел в звездную русскую ночь и в последний раз увидел Софи, смотревшую мне вслед через открытую дверь. Она провожала меня тоскливым взглядом, словно ожидала чего-то большего, нежели та холодная благодарность, которую я ей принес, но у самого скромного человека есть гордость, и не стану утверждать, будто моя гордость не была задета тем, что она меня провела за нос. Я не мог заставить себя поцеловать ей руку, не говоря уж о губах. Дверь вела в узкий проулок, в конце которого стоял закутанный с ног до головы человек, державший под уздцы Фиалку.

— Вы сказали, чтобы я помог первому французскому офицеру, который окажется в беде, — сказал он. — Желаю удачи! Bon voyage[30], — шепнул он, когда я вскочил в седло. — И запомните: пароль «Полтава».

Хорошо, что он сказал мне пароль, так как я дважды наталкивался на казачьи пикеты, прежде чем выехал в открытое поле. Только я миновал последний пост и уже думал, что свободен, как вдруг у меня за спиной раздался глухой стук копыт по снегу, и огромный человек на здоровенной лошади стал быстро настигать меня. Первой моей мыслью было дать Фиалке шпоры. Второй, когда я увидел длинную черную бороду поверх стальной кирасы, остановиться и подождать его.

— Я так и знал, что это ты, французский пес, — сказал он, потрясая обнаженной саблей. — Негодяй, ты нарушил слово!

— Я не давал слова.

— Врешь, собака!

Я огляделся — вокруг ни души. Казачьи посты вдали словно вымерли. Мы были совершенно одни, только луна над головой да снег под ногами. Судьба всегда была благосклонна ко мне.

— Я не давал вам слова.

— Ты дал его девушке.

— Перед ней я и отвечу.

— Еще бы, этого только тебе и надо. Но, к несчастью, ответ придется держать передо мной.

— Я готов.

— Эге, да при тебе сабля! Тут пахнет изменой! Я все понял! Эта женщина помогла тебе бежать. Теперь ей не миновать Сибири.

Этими словами он подписал себе смертный приговор. Ради Софи я не мог отпустить его живым. Наши сабли скрестились, и через мгновенье мой клинок проткнул его черную бороду и вонзился ему в горло. Как только он упал, я тотчас соскочил на землю, но одного удара оказалось достаточно. Он умер, норовя укусить меня за ногу, как бешеный волк.

Через два дня я нагнал нашу армию в Смоленске и снова оказался в печальной колонне, которая плелась по снегу, оставляя за собой длинный кровавый след.

Но довольно, друзья мои; не стану пробуждать воспоминания о несчастьях и смерти. Они все еще преследуют меня во сне. Мы, наконец, остановились в Варшаве, потеряв по дороге пушки, обоз и три четверти наших товарищей. Но не честь Этьена Жерара. Говорили, что я нарушил слово. Но попробовал бы кто-нибудь сказать мне это в лицо, потому что я рассказал вам святую правду, и хотя я стар, мой палец еще может спустить курок, когда надо встать на защиту своей чести.

Глава VII Как бригадир действовал при Ватерлоо

1. РАССКАЗ О ЛЕСНОЙ ХАРЧЕВНЕ
Из всех великий сражений, в каких мне выпала честь обнажать саблю за нашего императора и за Францию, ни одно не было проиграно. При Ватерлоо же, где я хотя и присутствовал, но был лишен возможности сражаться, враг восторжествовал. Не мне говорить, что одно тут связано с другим. Вы слишком хорошо меня знаете, друзья мои, чтобы подумать, что я способен на такую нескромность. Но это дает пищу для размышлений, и кое-кто пришел к лестным для меня выводам. В конце концов надо было только прорвать несколько английских каре, и победа была бы за нами. Кто скажет, что гусары Конфланского полка во главе с Этьеном Жераром не могли бы это сделать? Но судьба решила иначе: я оказался в стороне, и империя пала. При этом судьба решила также, что этот день траура и скорби должен принести мне такое торжество, какого я не знал, даже когда летел на крыльях победы из Булони в Вену. Никогда моя слава не сияла так ярко, как в этот великий миг, когда все вокруг окутала тьма. Вы понимаете, что я остался предан императору в его несчастьях и не пожелал продать свою шпагу и честь Бурбонам. Никогда больше я не почувствую под собой своего боевого коня, никогда не услышу у себя за спиной звуки серебряных труб и литавр, не поскачу впереди моих орлов. Но, друзья мои, я утешаюсь и умиляюсь до слез, когда вспоминаю, как достойно я вел себя в этот последний день своей военной службы, и я думаю о том, что из всех замечательных подвигов, которые стяжали мне любовь стольких красавиц и уважение стольких благородных людей, не было ни одного, который блеском, дерзостью и благородством цели мог бы сравниться с моей знаменитой поездкой в ночь на девятнадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года. Я знаю, эту историю часто рассказывают в офицерском обществе, за столом и в казармах, так что в армии она известна всякому, но скромность заставляла меня молчать, а сегодня, друзья мои, я разоткровенничался с вами и готов рассказать все как было.

Прежде всего смею вас заверить в одном. Никогда еще у Наполеона не было такой замечательной армии, как та, которая участвовала в этой кампании. К тринадцатому году Франция обессилела. На каждого бывалого солдата приходилось пятеро желторотых птенцов — «марий-луиз», как мы их называли, потому что, пока император воевал, императрица занималась набором рекрутов. Но в пятнадцатом году все переменилось. Пленные вернулись на родину — из снегов России, из подземелий Испании, с галер Англии. Это были отчаянные люди, ветераны двадцати сражений, они жаждали снова заняться любимым делом, и сердца их были полны ненависти и мести. В армии было немало солдат, носивших по два и по три шеврона[31], и каждый означал пять лет службы. Дух их был неукротим. Полные ярости, беспощадные, слепо преданные делу, они боготворили императора, как мамелюки своего пророка, и готовы были самих себя поднять на штыки, если их кровь ему потребуется. Видели бы вы, как эти свирепые старики-ветераны шли в бой с налитыми кровью лицами, со сверкающими глазами, с грозным ревом, и вам стало бы ясно, что никто перед ними не устоит. Так высоко поднялся боевой дух Франции в то время, что ему нигде не было равных; но у этих англичан нет ни боевого духа, ни души, а только жесткая, неподвижная туша, о которую мы напрасно бились. Вот как оно было, друзья мои! С одной стороны, поэзия, доблесть, самопожертвование, все, что есть прекрасного и героического. А с другой — туша. Наши надежды, идеалы, мечты — все разбилось об эту ужасную тушу Старой Англии.

Вы читали о том, как император собрал свои войска, а потом мы с ним, во главе ста тридцати тысяч ветеранов, стремительным маршем двинулись к северной границе и обрушились на пруссаков и англичан. Шестнадцатого июня Ней завязал с англичанами сражение под Катр-Бра, а мы разбили пруссаков при Линьи. Не мне говорить, сколь много сделал я для этой победы, но хорошо известно, что гусары Конфланского полка покрыли себя славой. Пруссаки дрались крепко, и восемь тысяч их осталось лежать на поле боя. Император уже думал, что с ними покончено, и послал маршала Груши с войском в тридцать две тысячи человек преследовать их, чтобы они не помешали дальнейшим его планам. А сам с восьмьюдесятью тысячами войска повернул на этих проклятых англичан! Нам надо было за многое с ними расквитаться: за гинеи Питта, за корабли Портсмута, за вторжение Веллингтона, за вероломные победы Нельсона! И наконец день расплаты настал.

У Веллингтона было шестьдесят семь тысяч солдат, но мы знали, что среди них много голландцев и бельгийцев, которые не очень-то рвались в бой против нас. Хорошего войска у него не набралось бы и пятидесяти тысяч. Очутившись перед лицом самого императора и восьмьюдесятью тысячами людей, этот англичанин оцепенел от страха и не мог ни сам сдвинуться с места, ни двинуть свои войска. Вы видели кролика под взглядом удава? Вот так застыли англичане на склоне у Ватерлоо. Накануне император, у которого под Линьи убили адъютанта, приказал перевести меня в штаб, и я передал своих гусар под начало майора Виктора. Не знаю, кто из нас был более огорчен, он или я, тем, что меня отозвали перед самым сражением, но приказ есть приказ, хорошему солдату остается только пожать плечами и повиноваться. Вместе с императором я проехал восемнадцатого утром вдоль вражеских позиций, он осматривал их в подзорную трубу и обдумывал план сокрушительного удара. Рядом с ним были Сульт, Ней, Фуа и другие, которые воевали с англичанами в Португалии и в Испании.

— Будьте осторожны, ваше величество, — сказал Сульт. — Английская пехота — твердый орешек.

— Вы считаете их хорошими солдатами, потому что они вас разбили, — сказал император, и мы, из тех, кто был помоложе, отвернулись, пряча улыбку. Но Ней и Фуа хранили суровую серьезность. Английские позиции, пестревшие красным и синим и усеянные батареями, в настороженном молчании лежали от нас на расстоянии ружейного выстрела. По другую сторону неглубокой долины наши люди, покончив с супом, готовились к бою. Незадолго перед тем прошел сильный дождь, но теперь выглянуло солнце и осветило французскую армию, превратив наши кавалерийские бригады в сверкающие реки стали, его лучи блестели и переливались на бесчисленных штыках пехотинцев. При виде этой великолепной армии, ее красоты и величия, я не мог более сдерживаться, привстал на стременах, взмахнул кивером и крикнул: «Vive l'Empereur!» — и этот клич оглушительным громом покатился из края в край наших позиций; кавалеристы размахивали саблями, а пехотинцы — своими фуражками, надев их на штыки. Англичане словно окаменели на склоне. Они знали, что их час пробил.

Так оно и получилось бы, если б в этот миг был отдан приказ и вся армия двинута в наступление. Нам стоило только навалиться на них, и мы бы стерли их в порошок. Не говоря уже о мужестве, мы превосходили их численностью, были опытнее в ратных делах, и полководец наш был не ихнему чета. Но император хотел действовать по всем правилам, он ждал, пока земля подсохнет, чтобы артиллерия могла маневрировать. Из-за этого мы потеряли три часа и только в одиннадцать увидели, как колонны Жерома Бонапарта двинулись с левого фланга, и услышали пальбу, возвестившую начало сражения. Потеря этих трех часов погубила нас. Войска с левого фланга наступали на крестьянский дом, где засели английские гвардейцы, и мы услышали три восхищенных возгласа, которые поневоле вырвались у защитников. Они все еще держались, а корпус Д'Эрлона уже продвигался справа, чтобы занять еще часть английских позиций, но тут наше внимание привлекло то, что происходило далеко от нас.

Император смотрел в подзорную трубу на крайний левый фланг английских позиций. Вдруг он повернулся к герцогу Далматийскому, или, попросту, Сульту, как мы, солдаты, предпочитали его называть.

— Что это там, маршал? — спросил он. Все мы посмотрели в ту сторону, одни в подзорные трубы,другие — просто приставив в глазам ладонь. Там был густой лес, за ним — длинный голый склон, а дальше — снова лес. На открытом пространстве между двумя лесами виднелось что-то темное, похожее на тень движущегося облака.

— По-моему, это стадо, ваше величество, — ответил Сульт.

В тот же миг среди этой темной тени что-то быстро сверкнуло.

— Это маршал Груши, — сказал император и отнял от глаз подзорную трубу. — Теперь англичане окончательно погибли. Они у меня в кулаке. Им не уйти.

Он огляделся и остановил взгляд на мне.

— А! Вот он, король гонцов, — сказал он. — Под вами хороший конь, полковник Жерар?

Подо мной была моя любимая Фиалка, гордость всей бригады. Я так и сказал императору.

— Тогда скачите во весь опор к маршалу Груши, видите, вон его войска. Скажите, чтобы он напал на англичан с левого фланга и с тыла, а я ударю с фронта. Вместе мы их раздавим, ни один живым не уйдет.

Я отдал честь и, не сказав ни слова, поскакал, а сердце у меня так и прыгало от радости, что на меня возложили столь ответственное поручение. Я посмотрел на длинную, сплошную красно-синюю линию, маячившую сквозь пороховой дым, и на скаку погрозил ей кулаком. «Мы их раздавим, ни один живым не уйдет». Так сказал император, и я, Этьен Жерар, должен претворить его слова в дело. Мне не терпелось поскорей добраться до маршала, и я подумал, не прорваться ли напрямик через левый фланг англичан. Мне приходилось совершать и более дерзкие дела и выходить целым и невредимым, но я подумал, что, если мой замысел не удастся и меня убьют или возьмут в плен, донесение не будет доставлено и планы императора рухнут. Поэтому я проехал мимо нашей кавалерии, мимо егерей, улан, гвардейцев, карабинеров, конных гренадеров и, наконец, мимо своих дьяволов, которые проводили меня прощальными взглядами. За кавалерией стояла старая гвардия, двенадцать полков, все как на подбор ветераны многих сражений, суровые и решительные, в длинных синих шинелях и высоких медвежьих шапках, с которых были сняты плюмажи. На спине у каждого был кожаный ранец, все надели синие с белым парадные мундиры, чтобы назавтра войти в них в Брюссель. Проезжая мимо них, я думал, что эти люди никогда не знали поражения, и при виде их обветренных лиц и строгой, спокойной осанки я сказал себе, что они никогда и не будут разбиты. Господи, я не подозревал о том, что произойдет всего через несколько часов!

Справа от старой гвардии стояли молодые гвардейцы и шестой корпус Лобо, а на крайнем левом фланге растянулись уланы Жакино и гусары Марбо. Все эти войска ничего не знали о корпусе, приближавшемся к ним через лес, внимание их было поглощено сражением, которое разворачивалось слева от них. Более сотни пушек гремело с каждой стороны, грохот стоял ужасный, — из всех сражений, в каких мне довелось участвовать, не наберется и полдюжины таких бурных. Я оглянулся через плечо и увидел две бригады кирасиров, английскую и французскую, она катились вниз по склону, и клинки сверкали, как грозовые молнии. Как хотелось мне повернуть Фиалку и повести гусар в гущу битвы! Ах, что это было за зрелище! Этьен Жерар едет, повернувшись спиной к горячей схватке между кавалеристами. Но долг есть долг, и я проехал мимо конных дозорных Марбо к лесу, оставив слева деревню Фишермон.

Передо мной был большой лес, почти сплошь дубовый, который назывался Парижским, и через него вели узкие тропки. Доехав до леса, я остановился и прислушался, но из его мрачной глубины не донеслось ни звука трубы, ни стука колес, ни топота копыт, которые возвестили бы о продвижении большой колонны, хотя я своими глазами видел, как она двигалась к этому лесу. Позади меня кипело сражение, а впереди все было тихо, как в могиле, уже готовой для стольких храбрецов. Ветки сомкнулись у меня над головой, закрыв солнце, и густой запах прели поднимался от влажной земли. Несколько миль я проскакал таким галопом, на какой немногие решились бы, когда внизу торчат корни, а над головой — ветки. И вот наконец я увидел авангард Груши. Отдельные отряды гусар проехали по обе стороны от меня среди деревьев. Я услышал в отдалении бой барабана и тихий, глухой шум, какой издает армия на марше. В любой миг я мог встретить штаб и передать приказ лично Груши, так как знал, что при таком переходе маршал Франции, несомненно, едет в авангарде своей армии.

Вдруг лес поредел, и я обрадовался, поняв, что он кончается: теперь-то я увижу всю армию и найду маршала. На опушке, куда сходятся тропы, стояла маленькая харчевня, в таких обычно пьют вино лесорубы и возчики. Я придержал коня у двери харчевни и огляделся. В нескольких милях впереди я увидел второй лес, Сен-Ламберский, откуда выходили войска, когда их заметил император. Нетрудно было понять, однако, почему они так долго не могли достичь второго леса, ведь путь им преграждало глубокое Ланское ущелье. Не мудрено, что растянутая колонна — кавалерия, пехота и артиллерия — только сползала по одному склону и взбиралась на второй, тогда как авангард был уже позади меня в лесу. По дороге проезжала артиллерийская батарея, и я уже хотел подъехать и спросить командира, где найти маршала, как вдруг увидел, что, хотя артиллеристы и в голубых мундирах, на них нет доломанов с красными нашивками на воротниках, какие носят наши. Пораженный, смотрел я на этих солдат, растерянно озираясь, как вдруг чья-то рука коснулась моего колена, и я увидел хозяина харчевни, который выбежал ко мне.

— Сумасшедший! — воскликнул он. — Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?

— Ищу маршала Груши.

— Да ведь вы в самой гуще прусской армии! Скачите прочь!

— Не может быть! Это корпус Груши.

— Откуда вы знаете?

— Так сказал император.

— Значит, император совершил роковую ошибку! Говорю вам, патруль силезских гусар только что был в моей харчевне. Разве вы не встретили их в лесу?

— Я встретил гусар.

— Это враги.

— А где Груши?

— Сзади. Они его обогнали.

— Как же я могу вернуться? Мне надо ехать вперед, тогда я могу еще встретить его. У меня приказ, я должен найти его хоть под землей.

На мгновение он задумался.

— Скорей! — крикнул он, хватая моего коня под уздцы. — Слушайтесь меня, еще не все потеряно. Вас не заметили. Я спрячу вас, пока они не пройдут.

За домом была низенькая конюшня, и туда он ввел Фиалку. Меня же он даже не повел, а буквально поволок на кухню. Она была почти пустая, с кирпичным полом. Краснолицая толстуха жарила на очаге котлеты.

— В чем дело? — спросила она, враждебно поглядывая то на меня, то на хозяина. — Кого это ты привел?

— Это французский офицер, Мари. Мы не можем допустить, чтобы пруссаки схватили его.

— Это почему же?

— Как почему? Разрази меня гром, да разве сам я не был солдатом Наполеона? Разве меня не наградили карабином в числе самых доблестных гвардейцев? Неужели я допущу, чтобы моего боевого товарища взяли у меня на глазах? Мари, мы должны его спасти.

Но женщина смотрела на меня весьма недружелюбно.

— Пьер Шарра, — сказала она, — видать, ты не успокоишься, покуда твой дом не спалят, да и тебя самого заодно. Неужели ты не понимаешь, дубина, что ежели ты воевал за Наполеона, то лишь потому, что Наполеон правил Бельгией? А теперь кончилась его власть. Пруссаки — наши союзники, а он нам враг. Я не потерплю француза в своем доме. Ступай выдай его!

Хозяин почесал в затылке и в отчаянье посмотрел на меня, но я сразу смекнул, что этой женщине дороги не Франция и не Бельгия, она боится только за свой дом.

— Мадам, — сказал я, собрав все свое достоинство и хладнокровие, — император уже громит англичан, и еще до вечера французская армия будет здесь. Если вы поможете мне, то получите награду, а если выдадите, — понесете наказание, и ваш дом сожжет военная полиция.

Это произвело на нее должное впечатление, и я поспешил закрепить победу, переменив тактику.

— К тому же, — сказал я, — возможно ли, чтобы у такой красавицы было столь жестокое сердце? Я уверен, что вы не откажетесь спрятать меня.

Она взглянула на мои бакенбарды и сразу смягчилась. Я взял ее за руку, и через две минуты мы уже так наладили отношения, что ее муж сам пообещал выдать меня, если я не остановлюсь.

— К тому же вся дорога запружена пруссаками! — воскликнул он. — Скорей, скорей на чердак!

— Скорей на чердак! — подхватила его жена, и они вдвоем повели меня к лестнице, которая поднималась к люку в потолке. Тут в дверь громко постучали, и, сами понимаете, в одно мгновенье шпоры мои сверкнули в люке, и крышка захлопнулась. Внизу подо мной сразу же послышалась немецкая речь.

Я очутился на длинном, во весь дом, чердаке под самыми стропилами. Чердак находился над харчевней, и сквозь щели в полу я мог видеть и кухню, и комнату для приезжих, и питейный зал. Окон не было, но, поскольку дом сильно обветшал, в крыше не хватало нескольких досок, сквозь щели проникал свет, и можно было наблюдать, что делается снаружи. Чердак был завален всяким хламом. В одном конце лежала куча соломы, в другом — целая груда пустых бутылок. Кроме люка, через который я забрался, здесь не было ни окон, ни дверей.

Несколько минут я просидел на куче сена, стараясь прийти в себя и собраться с мыслями. Дело приняло весьма серьезный оборот, раз прусские войска оказались на поле битвы, опередив наши резервы, но, кажется, тут был всего один корпус, а одним корпусом больше или меньше — невелика разница для такого человека, как император. Ему ничего не стоило разгромить англичан, невзирая на такое преимущество. Поскольку Груши позади, лучшее, что я мог сделать для императора, — это переждать, пока пруссаки пройдут, а потом ехать дальше, найти маршала и передать ему приказ. Если он вместо того, чтобы преследовать пруссаков, выйдет в тыл англичанам, все будет хорошо. Судьба Франции зависела от моего благоразумия и самообладания. Вам известно, что мне к этому было не привыкать, и вы знаете также, что я мог быть твердо уверен: ни благоразумие, ни самообладание мне не изменят. Разумеется, император не ошибся, поручив это дело мне. Он назвал меня «королем гонцов». Что ж, я не посрамлю это звание.

Ясно было, что, покуда пруссаки не пройдут, предпринять ничего нельзя, и я коротал время, разглядывая их. Я их всегда терпеть не мог, но должен признать, что дисциплина у них железная: ни один не зашел в харчевню, хотя на губах у них запеклась пыль и сами они чуть на падали от усталости. Солдаты, стучавшие в дверь, внесли товарища, который был без сознания, и, оставив его, сразу вернулись в строй. Принесли еще нескольких раненых, их уложили на кухне, и молодой врач, совсем еще мальчик, остался ухаживать за ними. Рассмотрев все это через щели в полу, я принялся глядеть сквозь отверстия в крыше, откуда все было прекрасно видно. Прусские войска все шли и шли мимо. Сразу было ясно, что они совершили невероятно тяжелый марш и почти не ели, потому что на них было страшно смотреть: они были измучены и с головы до ног облеплены грязью, так как то и дело падали на скользкой дороге. И все же, несмотря ни на что, они были полны боевого духа и на себе выволакивали пушки, когда колеса уходили по ступицы в топкую грязь, а измученные лошади проваливались до колен, силясь их вытащить. Офицеры разъезжали верхом вдоль колонны, ободряя усердных похвалами, а нерадивых ударами саблей плашмя. И все время спереди, из-за леса, доносился оглушительный грохот сражения, словно все реки на земле собрались в один гигантский водопад, который бурлит и низвергается с высоты. Длинный шлейф дыма, разостлавшийся высоко над деревьями, был подобен огромной сбруе. Офицеры указывали на него саблями, с их запекшихся губ срывались хриплые крики, и люди, облепленные грязью, рвались на поле боя. Целый час двигались они мимо меня, и я решил, что их авангард уже столкнулся с дозорными Марбо и император знает об их появлении.

— Что ж, друзья, вы очень спешите на поле боя, но поглядим, с какой скоростью вы станете улепетывать назад, — сказал я себе, и эта мысль меня утешила.

Я томился в ожидании, но вскоре произошло нечто такое, что рассеяло мою скуку. Я сидел на своем наблюдательном посту, радуясь, что почти весь корпус прошел и скоро дорога будет свободна, как вдруг в кухне послышалась перебранка по-французски.

— Не пущу! — закричал женский голос.

— Нет, пустите! — воскликнул мужчина, и поднялась громкая возня.

В мгновенье ока я был у щели в полу. Я увидел, что моя толстуха, как верная сторожевая собака, стоит у лестницы, а молодой врач, бледный от ярости, пытается подняться наверх. Несколько немцев, придя в сознание, сидели на кухонном полу и тупо, но пристально следили за ними. Хозяина видно не было.

— Вина там нет, — сказала женщина.

— А мне вино и не нужно. Я возьму сена или соломы на подстилку для раненых. Почему она должны валяться на кирпичах, когда на чердаке есть солома?

— Нет там соломы.

— Что же там?

— Пустые бутылки.

— И больше ничего?

— Ничего.

Врач уже готов был отказаться от своего намерения, но один солдат указал на потолок. Из его слов я понял, что он видит солому, торчащую между досками. Напрасно женщина спорила с ним. Двое солдат с трудом встали на ноги и оттащили ее, а врач полез наверх, поднял люк и забрался на чердак. Едва он поднял крышку, я спрятался за нее, но на беду он снова закрыл ее за собой, и мы оказались лицом к лицу.

В жизни еще не видел, чтобы человек был так растерян.

— Французский офицер! — пробормотал он.

— Тихо! — сказал я. — Говорите шепотом. — И я обнажил саблю.

— Я не солдат, — сказал он. — Я врач. Отчего вы грозите мне саблей? Я безоружен.

— Я не хотел бы вас трогать, но вынужден защищаться. Я скрываюсь здесь.

— Шпион!

— Шпионы не ходят в военных мундирах и вообще не числятся в составе армии. Я по ошибке оказался среди прусского корпуса и укрылся здесь, надеясь ускользнуть, когда все пройдут. Я не трону вас, если вы поклянетесь молчать о моем присутствии, иначе вам не уйти отсюда живым.

— Можете вложить саблю в ножны, мсье, — сказал врач и дружелюбно посмотрел на меня. — Я поляк по происхождению и не питаю ненависти ни к вам, ни к французам вообще. Я сделаю все возможное для раненых, но не больше. В обязанности врача не входит брать в плен гусар. С вашего разрешения я только захвачу охапку соломы на подстилку этим беднягам.

Я хотел взять с него клятву, но по опыту знал, что, если человек решился лгать, он не поколеблется дать ложную клятву, и промолчал. Врач поднял крышку люка, сбросил вниз соломы сколько ему было нужно и спустился с лестницы, закрыв крышку. Я внимательно следил за ним — он вернулся к своим раненым, моя добрая хозяюшка не отходила от него ни на шаг, но он занялся своими обязанностями, не сказав ни слова.

К этому времени я был уже уверен, что весь корпус прошел, и направился к отверстию в крыше, полагая, что путь свободен, — разве только на дороге окажется несколько отставших, на которых нечего и обращать внимание. Действительно, первый корпус прошел, и я видел, как последние ряды пехоты скрылись в лесу; но представьте себе мое разочарование, когда из Сен-Ламберского леса показался второй корпус, столь же многочисленный, как и первый. Сомнений не оставалось: вся прусская армия, которая, как мы считали, была разгромлена при Линьи, вот-вот обрушится на наш правый фланг, а Груши попался на какую-то нелепую удочку. Рев пушек, который стал теперь гораздо ближе, возвестил, что прусские батареи, проехавшие мимо меня, уже вступили в дело. Представьте себе мое положение! Проходил час за часом, солнце клонилось к западу. А эта проклятая харчевня, в которой я укрылся, все еще была островком среди бурного потока свирепых пруссаков. Мне было необходимо найти маршала Груши, а я не мог высунуть носа из харчевни — меня немедленно взяли бы в плен. Можете вообразить, как я ругался и рвал себе волосы. Как мало знаем мы, что нас ждет! Но в то самое время, когда я в ярости роптал на судьбу, она готовила мне предназначение гораздо более высокое, нежели доставить приказ Груши, предназначение, которое я никогда не исполнил бы, если б не застрял в этой грязной харчевне на опушке Парижского леса.

Два прусских корпуса уже прошли, и мимо меня двигался третий, как вдруг я услышал в комнате для гостей громкий шум и голоса. Я перебрался на другое место и заглянул вниз, желая узнать, что там происходит.

Прямо подо мной два прусских генерала склонились над картой, расстеленной на столе. Несколько адъютантов и штабных офицеров молча стояли вокруг. Один из генералов был злобный старик, седой и морщинистый, с растрепанными седеющими усами и голосом, похожим на собачий лай. Другой был помоложе, с длинным суровым лицом. Он измерял расстояние по карте с усердием студента, а первый генерал топал ногами, злился и ругался, как гусарский капрал. Странно было видеть старика в такой ярости, тогда как молодой сохранял полнейшее самообладание. Целиком их разговор я не понял, но мог поручиться за общий смысл.

— Говорю вам, надо наступать — вперед и только вперед! — крикнул старик и страшно выругался по-немецки. — Я обещал Веллингтону, что прибуду со всей армией, даже если меня придется привязать, чтобы я не упал с лошади. Корпус Бюлова уже в деле, Цитен поддержит его всеми силами и огнем всех пушек. Вперед, Гнейзенау, вперед!

Второй покачал головой.

— Ваше превосходительство, не следует забывать, что если англичане будут разбиты, они отступят к морю. Каково же будет ваше положение, когда Груши отрежет вас от Рейна?

— Мы их разобьем, Гнейзенау. Мы с герцогом сотрем их в порошок. Вперед, я приказываю! Война будет закончена единым ударом. Подтяните войска Пирша, и мы сможем бросить на чашу весов шестьдесят тысяч человек, а Тильман будет удерживать Груши за Вавром.

Гнейзенау пожал плечами, но тут в дверях появился ординарец.

— Прибыл адъютант герцога Веллингтона, — доложил он.

— Ага! — вскричал старик. — Послушаем, чем он нас порадует!

В комнату, шатаясь, вошел английский офицер, его красный мундир почернел от грязи и запекшейся крови. Рука у него была перевязана окровавленным платком, и, чтобы не упасть, он оперся о стол.

— Я послан к маршалу Блюхеру, — сказал он.

— Я маршал Блюхер. Говорите скорей, в чем дело! — воскликнул нетерпеливый старик.

— Герцог приказал передать вам, что английская армия не дрогнет и он нисколько не сомневается в успехе. Французская кавалерия разбита, две пехотные дивизии полностью уничтожены, в резерве осталась только гвардия. Если вы поддержите нас сильным ударом, французы будут разгромлены наголову, и…

Тут колени его подкосились, и он, как мешок, свалился на пол.

— Все ясно! — воскликнул Блюхер. — Гнейзенау, пошлите к Веллингтону адъютанта, пусть сообщит, что герцог может полностью на меня рассчитывать. Вперед, господа, у нас много дела!

Он выбежал из комнаты, и весь его штаб, звякая шпорами, поспешил следом, а двое ординарцев передали раненого англичанина на попечение врача.

Гнейзенау, который был начальником штаба, помедлил немного, потом положил руку на плечо одному из адъютантов. Этот человек сразу привлек мое внимание, потому что на достойных людей глаз у меня наметанный. Он был высок и строен, хоть сейчас в кавалерию; право, у нас с ним было даже кое-что общее во внешности. В темном его лице было что-то ястребиное, черные глаза грозно сверкали из-под густых, косматых бровей, а с такими усами, как у него, ему нетрудно было бы попасть в лучший эскадрон моих гусар. На нем был зеленый мундир с белыми обшлагами и кивер с конским хвостом — я понял, что он драгун и самый лихой из всех кавалеристов, каких я с удовольствием проткнул бы саблей.

— Послушайте, граф Штейн, — сказал Гнейзенау. — Если враг будет разгромлен, но императору удастся бежать, он соберет новую армию, и нам придется все начинать сначала. Если же мы возьмем императора в плен, тогда войне конец. Ради этого стоит не пожалеть стараний и рискнуть головой.

Молодой драгун ничего не ответил, но слушал очень внимательно.

— Допустим, герцог Веллингтон прав, французская армия будет разбита наголову и обращена в бегство. Тогда император, несомненно, отправится назад через Женап и Шарлеруа, так как это самая короткая дорога к границе. Надо полагать, у него будут хорошие лошади и отступающие войска очистят ему дорогу. Наша кавалерия будет преследовать разбитую армию, но император окажется далеко впереди своих войск.

Молодой драгун наклонил голову.

— Вам, граф Штейн, я поручаю императора. Если вы возьмете его в плен, ваше имя войдет в историю. Берите себе в помощь кого хотите — думаю, что десяти или двенадцати человек вам хватит. В бой не ввязывайтесь, отступающих не преследуйте, езжайте стороной и берегите силы для достижения более высокой цели. Вы меня поняли?

Драгун снова наклонил голову. Он не тратил слов, и это произвело на меня впечатление. Я понял, что он и в самом деле опасный человек.

— Ну что ж, остальное предоставляю на ваше усмотрение. Отбросьте все, кроме главного. Карету императора и его самого вы узнаете без труда, ошибиться невозможно. А теперь мне нужно догнать маршала. Прощайте! Если мы еще увидимся, я не сомневаюсь, что смогу поздравить вас с подвигом, который будет греметь по всей Европе.

Драгун отдал честь, а Гнейзенау поспешно вышел из комнаты. Молодой офицер постоял немного в глубокой задумчивости. Потом он вышел вслед за начальником штаба. Я с любопытством следил за ним через щель, ожидая, что он будет делать дальше. Его конь, красивый, сильный, гнедой, с белыми чулками на передних ногах, был привязан у двери харчевни. Он вскочил в седло и, выехав наперерез колонне кавалеристов, показавшейся на дороге, заговорил с офицером, ехавшим во главе передового полка. После короткого разговора двое гусар — полк был гусарский — выехали из рядом и встали рядом с графом Штейном. Затем он остановил следующий полк, и к нему присоединились двое улан. Из следующего полка он взял двух драгун, потом двух кирасиров. Наконец, он отвел свой маленький отряд в сторону, собрал всех вокруг себя и стал объяснять, что им предстоит сделать. А потом десять человек тесной группой исчезли в Парижском лесу.

Незачем и объяснять вам, друзья мои, что все это означало. Ведь этот Штейн действовал именно так, как стал бы действовать я сам на его месте. У каждого полковника он взял двоих лучших кавалеристов и собрал такой отряд, от которого никому не уйти. И если они пустятся в погоню за императором, а при нем не будет конвоя, да помилует его бог!

Представьте же себе, дорогие друзья, каково было мне — меня била лихорадка, бросало в жар, я едва не лишился рассудка. О Груши я больше не думал. На востоке не было слышно стрельбы. Значит, он далеко. Если он и подойдет, то все равно опоздает, и исход сражения будет уже решен. Солнце стояло низко, до темноты оставалось всего два или три часа. Так что не имело никакого смысла выполнять приказ. Зато появилось другое, более срочное и важное дело, от которого зависело спасение императора, а может быть, и его жизнь. Любой ценой, невзирая ни на какую опасность, я должен прорваться к нему. Но как это сделать? Путь к своим мне преграждала вся прусская армия. Они отрезали все дороги, но дорогу долга отрезать невозможно, когда Этьен Жерар видит ее перед собой. Дольше медлить было нельзя. И я решился ехать.

Спуститься с чердака я мог только по лестнице, тут уж ничего не попишешь, так как другого люка не было. Я заглянул в кухню и увидел, что молодой врач все еще там. Раненый английский адъютант сидел на стуле, а рядом на соломе лежали в совершенном изнеможении двое прусских солдат. Остальные уже пришли в себя, и их отправили в тыл. Итак, мне, чтобы добраться до своего коня, предстояло пройти мимо врагов. Врача мне нечего было бояться; англичанин был ранен, и к тому же его сабля вместе с плащом лежала в углу; двое немцев валялись почти без чувств, и ружей около них не было видно. Чего же проще? Я поднял крышку люка, соскользнул вниз по лестнице и появился среди них с обнаженной саблей в руке.

Видели бы вы их удивление! Врач, тот, конечно, все знал, но англичанину и двум немцам, должно быть, показалось, что сам бог войны спустился с небес. Пожалуй, на меня и впрямь стоило посмотреть, я был великолепен в серебристо-сером мундире со сверкающей саблей в руке. Оба немца окаменели, вытаращив глаза. Английский офицер привстав, но от слабости снова упав на стол, разинул рот.

— Что за черт! — повторил он. — Что за черт!

— Ни с места, — сказал я. — Я никого не трону, но горе всякому, кто попытается меня задержать. Если вы не будете мне мешать, вам нечего бояться, но берегитесь оказаться на моем пути. Я полковник Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка.

— Ах черт! — сказал англичанин. — Тот самый, что убил лису.

Его лицо перекосилось от злобы. Охотничья зависть — низменное чувство. Этот англичанин ненавидел меня за то, что я, а не он убил лисицу. До чего же разные у нас характеры! Сделай он это у меня на глазах, я обнял бы его, радуясь и ликуя. Но пререкаться было некогда.

— Мне, право, очень жаль, сэр, — сказал я. — Но я вынужден буду позаимствовать у вас плащ.

Он попытался встать со стула и дотянуться до сабли, но я загородил угол, где она лежала.

— Есть у вас что-нибудь в карманах?

— Шкатулка, — ответил он.

— Не стану вас грабить, — сказал я. Взяв плащ, я вынул из кармана серебряную флягу, квадратную деревянную шкатулку и подзорную трубу. Все это я отдал ему. Но тут этот негодяй открыл шкатулку, достал пистолет и прицелился мне в лоб.

— А теперь, милейший, — сказал он, — положите-ка свою саблю и сдавайтесь.

Я был так поражен этим низким коварством, что буквально остолбенел. Я пытался говорить о чести, о благодарности, но глаза его над стволом пистолета стали еще злее.

— Довольно болтать! — сказал он. — Бросай оружие!

Мог ли я вынести такое унижение? Лучше умереть, чем дать себя обезоружить таким образом. Я уже готов был крикнуть: «Стреляй!», — как вдруг англичанин куда-то исчез, и на его месте выросла груда сена, среди которой барахтались рука в красном рукаве и пара ботфорт. Ах, моя храбрая хозяюшка! Бакенбарды меня спасли.

— Беги, солдатик, беги! — воскликнула она и навалила еще сена на барахтающегося англичанина. В мгновенье ока я перебежал двор, вывел Фиалку из конюшни и вскочил в седло. Из окна грянул выстрел, пуля просвистела у самого моего плеча, и я увидел искаженное яростью лицо. Я презрительно усмехнулся, пришпорил лошадь и вылетел на дорогу. Последний прусский солдат уже скрылся в лесу, путь к исполнению долга был свободен. Если Франция победила, все в порядке. Если Франция побеждена, то от меня и от моей лошади зависит даже больше, чем победа или поражение, от меня зависит спасение и жизнь императора. «Вперед, Этьен, вперед! — воскликнул я. — Из всех твоих славных подвигов тебе сейчас предстоит самый великий, пусть даже он будет последним!»

2. РАССКАЗ О ДЕВЯТИ ПРУССКИХ КАВАЛЕРИСТАХ
В прошлый раз, друзья мои, я рассказал о том, как император поручил мне доставить важный приказ маршалу Груши, но мне не удалось исполнить его поручение в силу неожиданных обстоятельств, и я целый долгий день просидел на чердаке харчевни, не имея возможности выйти, потому что вокруг были прусские войска. Вы помните, как я подслушал приказ прусского начальника штаба графу Штейну и узнал про опасный план, который они сразу начали приводить в исполнение, — убить или взять в плен императора после разгрома французской армии. Сперва я не мог этому поверить, но пушки гремели весь день, и канонада не приближалась, а это значило, что англичане, во всяком случае, не отступают и отбили все наши атаки.

Я уже говорил, что в тот день душа Франции натолкнулась на тушу Англии, но надо признать, что туша оказалась весьма крепкой. А если императору не удалось справиться с одними англичанами, то теперь, когда шестьдесят тысяч этих проклятых пруссаков лезут с фланга, ему и впрямь приходится туго. И как бы то ни было, зная о тайных планах врага, я должен быть рядом с ним.

В прошлый раз я вам рассказывал, как смело я вырвался из харчевни и умчался во весь опор, а этот идиот английский адъютант в бессильной злобе грозил мне кулаком из окна. Оглянувшись на него, я поневоле рассмеялся, потому что его злое, красное лицо все было облеплено сеном. Выехав на дорогу, я привстал на стременах и накинул красивый черный плащ на красной подкладке, принадлежавший англичанину. Он доходил мне до самых ботфорт и совершенно скрыл мундир, который мог меня выдать. Что же до моего кивера, то такие носят и немцы, следовательно, он не должен был привлечь к себе внимание. Если со мной никто не заговорит, я вполне смогу проехать через всю прусскую армию; но, хотя я и понимал по-немецки, поскольку в то золотое время, когда мы воевали в этой стране, у меня там было очень много знакомых дам, говорил я с красивым парижским акцентом, который сразу отличишь от их грубой, немелодичной речи. Я знал, что этот акцент сразу же меня выдаст, но мне оставалось только уповать на бога и надеяться, что я сумею проехать молча.

Парижский лес был такой огромный, что нечего было и думать объехать его стороной, поэтому я собрал все свое мужество и поскакал прямо по дороге, по которой прошла прусская армия. Найти дорогу не составило труда, колеи от пушек и повозок с зарядными ящиками были глубиной не меньше двух футов. Вскоре я увидел, что по обе стороны от меня валяются раненые, пруссаки и французы, — здесь авангард Бюлова столкнулся с гусарами Марбо. Один старик с длинной седой бородой, видимо, врач, окликнул меня и побежал вслед за мной, но я даже головы не повернул и не обратил никакого внимания на его крики, только пришпорил коня. Он давно уже скрылся за деревьями, а крики его еще были слышны.

Вскоре я доехал до прусских резервов. Пехотинцы стояли, опершись на ружья, некоторые, обессилев, лежали на мокрой земле, а офицеры собрались кучками, прислушиваясь к могучему грохоту и обсуждая вести с поля битвы. Я промчался мимо них во весь опор, но один из них выбежал на дорогу, преградил мне путь и поднял руку, приказывая остановиться. На меня смотрели глаза пяти тысяч пруссаков. Да, это был ужасный миг! Вы бледнеете, друзья мои, от одной мысли об этом. А у меня просто волосы встали дыбом. Но ни на секунду меня не покинули самообладание и мужество. «Генерал Блюхер!» — крикнул я. Не мой ли ангел-хранитель шепнул мне на ухо эти слова? Пруссак отскочил в сторону, отдал честь и указал вперед. У них прекрасная дисциплина, у этих пруссаков, да и кто он такой, чтобы остановить офицера, который скачет с донесением к генералу? Теперь я словно обрел талисман, с которым невредимый пройду через все опасности, и при этой мысли душу мою наполнило ликование. Я был в таком восторге, что уже не ждал вопроса, а сам, проезжая среди войск, кричал направо и налево: «Генерал Блюхер! Генерал Блюхер!» — и все указывали вперед и расступались, давая мне дорогу. Бывают обстоятельства, когда нахальство — это высшая мудрость. Но нельзя злоупотреблять этим, а я, признаться, перестарался. Когда я был уже совсем близко от поля сражения, один уланский офицер схватил моего коня под уздцы и указал на группу людей, которые стояли подле горящего дома.

— Вон маршал Блюхер. Передайте ему донесение! — сказал он, и правда, этот ужасный седой старик был от нас на расстоянии пистолетного выстрела и смотрел прямо на меня.

Но мой добрый ангел-хранитель не оставил меня. Как молния промелькнула у меня в голове фамилия генерала, который командовал авангардом прусских войск.

— Генерал Бюлов! — крикнул я. Улан отпустил уздечку. — Генерал Бюлов! Генерал Бюлов! — кричал я, а мой добрый конь с каждым шагом уносил меня все ближе к своим.

Я проскакал через горящую деревню Планснуа, промчался между двумя колоннами прусской пехоты, заставил лошадь перепрыгнуть через изгородь, зарубил силезского гусара, бросившегося мне наперерез, и через мгновенье, распахнув плащ, чтобы виден был мой мундир, пронесся через ряды Десятого полка и снова оказался в самой середине корпуса Лобо. Его обошли с флангов, и он медленно отступал перед превосходящими силами противника. Я поскакал дальше, думая только о том, как добраться до императора.

Но то, что я увидел, приковало меня к месту, словно я вдруг превратился в величественную конную статую. Не в силах пошевельнуться, я едва дышал. Я очутился на холме, и передо мной открылась вся длинная, неглубокая долина Ватерлоо. Еще недавно, уезжая отсюда, я видел по ее краям две огромные армии, а посередине открытое пространство. Теперь же на обоих склонах виднелись лишь остатки потрепанных и разбитых полков, а посередине — целая армия убитых и раненых. На две мили в длину и на полмили в ширину земля была сплошь усеяна трупами. Но вид побоища был для меня не нов, и не от этого я оцепенел. А оттого, что на длинном склоне, где были английские позиции, вырос подвижный лес, черный, шевелящийся, колышущийся, густой. Мне ли не узнать медвежьи шапки гвардейцев? Не мое ли чутье солдата подсказало мне, что это последний резерв Франции, что император, как отчаявшийся игрок, поставил все на последнюю карту? Гвардейцы поднимались все выше, великолепные, бесстрашные, не дрогнув под ружейными залпами и ураганным огнем артиллерии, они катились вперед грозной черной волной и захлестнули английские батареи. В подзорную трубу я увидел, как английские артиллеристы попрятались под свои пушки или бросились бежать. А волна медвежьих шапок катилась все дальше и наконец с грохотом, который донесся до меня, схлестнулась с английской пехотой. Прошла минута, другая, третья. У меня упало сердце. Они топтались на месте; они уже не наступали; их остановили. Боже правый!

Возможно ли, чтобы они дрогнули? Одна черная точка скользнула вниз по склону, потом две, четыре, десять, и вот огромная, беспорядочная, бурлящая толпа дрогнула, остановилась, снова дрогнула и наконец в беспорядке, обезумев, устремилась вниз. «Гвардия разбита! Гвардия разбита!» Этот крик несся со всех сторон. По всему фронту пехота обратилась в бегство, артиллеристы побросали пушки.

«Старая гвардия разбита! Гвардия бежит!» Выкрикивая эти слова, мимо меня пробежал офицер с мертвенно-бледным лицом. «Спасайтесь! Спасайтесь! Нас предали! — кричал другой. — Спасайтесь! Спасайтесь!» Люди, потеряв рассудок, бежали прочь с поля боя, они метались и прыгали, как стадо перепуганных баранов. Со всех сторон неслись крики и вопли. Я оглядел английские позиции, и то, что я увидел, мне никогда не забыть. На фоне зловещего заката отчетливо вырисовывался черный силуэт одинокого всадника. Он был такой черный и недвижный в мрачном, мертвенном свете, словно сам бог войны спустился в эту ужасную долину. Я видел, как он высоко поднял над головой шляпу, и по этому сигналу, с глухим яростным ревом, подобным реву прибоя, вся английская армия хлынула по склону и захлестнула долину. Длинные, ощетинившиеся сталью красно-синие шеренги, стремительные волны кавалерии, конные батареи, с грохотом подпрыгивавшие на кочках, разом устремились вниз, на наши редеющие ряды. Все было кончено. От одного нашего фланга до другого пронесся душераздирающий крик храбрецов, которые видят безнадежность своего положения, и вмиг вся славная армия была сметена, превратилась в обезумевшую, охваченную ужасом толпу. Вы видите, друзья мои, что даже теперь я не могу говорить об этом ужасном мгновении без слез и без дрожи в голосе.

Сначала этот дикий поток захватил меня и понес, как ручей соломинку. И вдруг среди смешавшихся полков я увидел суровых всадников в серебристо-серых мундирах, которые ехали, высоко подняв порванное и потрепанное знамя! Вся мощь Англии и Пруссии не могла сломить гусар Конфланского полка. Но, когда я приблизился к ним, сердце мое облилось кровью. Майор, семь капитанов и пятьсот рядовых остались лежать на поле брани. Командовал полком молодой капитан Сабатье, и когда я спросил его, где пять недостающих эскадронов, он указал назад и сказал: «Вы найдете их вокруг одного из английских каре». Люди и кони едва дышали, они были взмыленные и грязные; но когда я увидел, что остатки потрепанного полка все же едут сомкнутым строем и все как один, от юного трубача до старого полкового сержанта, на своих местах, сердце мое преисполнилось гордостью. Если б я мог повести их за собой для охраны императора! Окруженный гусарами Конфланского полка, он был бы в полной безопасности. Но их кони слишком устали и еле плелись шагом. И я поехал вперед, отдав приказ собраться возле деревушки Сент-Онэ, где мы два дня назад стояли лагерем. Я нахлестывал лошадь, торопясь найти императора.

Пробираясь через эту ужасную толпу, я насмотрелся такого, что никогда не изгладится из моей памяти. По ночам мне снова снится это море мертвенно-бледных лиц, с вытаращенными глазами, ртами, разинутыми в крике, которое плескалось подо мной. Это был настоящий кошмар. В пылу победы не чувствуешь всех ужасов войны. Только в леденящем душу ознобе поражения сознаешь их до конца. Помню старого гвардейца-гренадера, он лежал на обочине дороги, и его сломанная нога торчала в сторону. «Братцы, братцы, не наступайте мне на ногу!» — кричал он, но все равно его топтали и пинали. Передо мной ехал уланский офицер, голый до пояса. Ему только что отняли руку в лазарете. Повязка съехала. Это было ужасно. Двое артиллеристов пытались протащить свое орудие. Какой-то егерь вскинул ружье и выстрелил одному из них в голову. Я видел, как майор кирасирского полка вытащил из седельной кобуры два пистолета и сначала пристрелил свою лошадь, а потом пустил пулю себе в лоб. У самой дороги человек в синем мундире вопил и бесновался, как одержимый. Лицо у него почернело от порохового дыма, мундир разорвался, одного эполета не было, другой болтался на груди. Только подъехав к нему совсем близко, я узнал его — это был маршал Ней. Он буквально выл на бегущие войска, да, да, это был вой зверя. Вдруг он поднял обломок своей шпаги — она была сломана в трех дюймах от эфеса.

— Глядите, как умеет умирать маршал Франции! — воскликнул он.

Я с охотой последовал бы его примеру, но мой долг звал меня дальше. Вы знаете, что он не нашел тогда смерти, которой искал, но хладнокровно принял ее через несколько недель от своих врагов[32].

Есть старая пословица, что в наступлении француз смелее льва, а в отступлении — хуже зайца. И в тот день я понял, что это так. Но даже в этой сумятице я видел такое, о чем могу рассказать с гордостью. Через поля, в отдалении от дороги, двигались три резервных батальона Камброна, краса и гордость нашей армии. Они шагали медленно, выстроившись в каре, и знамена развевались над величественными медвежьими шапками. Вокруг них неистовствовала английская кавалерия, черные уланы герцога Брауншвейгского набегали волна за волной, с грохотом разбивались о них и откатывались. Когда я видел этих гвардейцев в последний раз, шесть английских пушек разом выпалили в них картечью, английская пехота окружила их с трех сторон и осыпала пулями; но, подобно тому, как отважный лев отбивается от свирепых собак, которые наседают на него с боков, остатки доблестной гвардии с честью выходили из последнего боя, медленно, шаг за шагом, то и дело останавливаясь, выравнивая и смыкая ряды. Неподалеку на склоне стояла гвардейская батарея двенадцатифунтовых пушек. Все артиллеристы были на местах, но пушки молчали.

— Почему вы не стреляете? — спросил я, проезжая мимо, у их полковника.

— Порох кончился.

— Тогда почему же не отступаете?

— Может быть, мы их хоть немного отпугнем своим видом. Надо дать императору время спастись.

Таковы были французские солдаты.

Под прикрытием этих храбрецов остальные перевели дух и двигались уже без прежней паники. Они разбрелись в стороны от дороги, и в сумерках я повсюду видел трусливую, беспорядочную, перепуганную толпу, которая десять часов назад была лучшей армией из всех, какие когда-либо вступали в бой. Я на своей резвой лошади вскоре выбрался из толпы и, миновав Женап, нагнал императора с остатками его штаба. Сульт все еще был при нем, и Друо, Лобо и Бертран тоже, вместе с пятью гвардейцами егерского полка, но лошади их едва плелись. Было уже почти темно, и когда император повернулся ко мне, лицо его смутно белело.

— Кто это? — спросил он.

— Полковник Жерар, — ответил Сульт.

— Вы нашли маршала Груши?

— Нет, ваше величество. Там были пруссаки.

— Это не имеет значения. Теперь ничто не имеет значения. Сульт, я вернусь назад.

Он попытался повернуть, но Бертран схватил его коня под уздцы.

— Ах, ваше величество, — сказал Сульт, — враг и без того торжествует.

И, окружив императора, они заставили его ехать дальше. Он ехал молча, склонив голову на грудь, — самый великий и скорбный из людей. А далеко позади все грохотали неумолимые пушки. Иногда в темноте слышались крики, стоны и быстрый глухой стук копыт. Но мы лишь пришпоривали коней и спешили вперед, обгоняя отступающие в беспорядке войска. Мы ехали всю ночь при свете луны и наконец оставили позади и преследователей и преследуемых. Когда мы миновали мост при въезде в Шарлеруа, уже занималась заря. Должно быть, в ее холодном и ясном свете мы казались толпой призраков — император с бледным, словно восковым, лицом, Сульт, весь черный от порохового дыма, Лобо в пятнах крови! Но теперь мы ехали спокойнее и перестали оглядываться назад, так как Ватерлоо осталось более чем в тридцати милях позади. В Шарлеруа мы взяли одну из карет императора и теперь, остановившись на другом берегу Самбры, спешились.

Вы спросите, почему я все это время ни словом не обмолвился о самом главном — о необходимости бдительно охранять императора. Клянусь, я пытался заговорить об этом и с Сультом и с Лобо, но они были так потрясены несчастьем и так заняты неотложными заботами, что невозможно было заставить их понять, какие важные сведения я привез. Кроме того, весь этот долгий путь вместе с нами по дороге двигалось много французских беглецов, и, как ни подавлены они были, мы все же могли не бояться нападения девяти человек. Теперь же, в это раннее утро, когда мы стояли вокруг кареты императора, я с тревогой увидел, что на длинной белой дороге, уходившей вдаль позади нас, нет ни одного французского солдата. Мы опередили армию. Я огляделся в поисках каких-нибудь средств защиты. Кони егерей пали, и нас сопровождал теперь только один из них, сержант с седыми бакенбардами. Оставались Сульт, Лобо и Бертран; но при всех их талантах, если дойдет до настоящей схватки, я предпочел бы одного-единственного гусарского квартирмейстера всем троим вместе. Кроме них, был еще сам император, кучер и камердинер, который присоединился к нам в Шарлеруа, итого восемь человек; но из этих восьми только двое,егерь и я, были настоящими бойцами, на которых можно было положиться в крайнюю минуту. Я похолодел, когда понял, как мы беспомощны. И тут, подняв глаза, я увидел, что в гору поднимаются девять прусских всадников.

Дорога в том месте шла через широкую холмистую равнину — часть ее желтела посевами, а часть была поймой Самбры и поросла густой травой. К югу от нас была цепь невысоких холмов, через которую переваливала дорога во Францию. По этой дороге и ехала кучка всадников. Граф Штейн неукоснительно выполнил приказ, он взял южнее, уверенный, что обгонит императора. Теперь он двигался нам навстречу — с этой стороны мы меньше всего могли ожидать нападения. Когда я их заметил, они были в полумиле от нас.

— Ваше величество! — воскликнул я. — Пруссаки!

Все вздрогнули и вытаращили на меня глаза. Молчание нарушил император.

— Кто говорит, что это пруссаки?

— Я, ваше величество, я, Этьен Жерар!

Когда кто-нибудь сообщал императору неприятную новость, он всегда гневался на этого человека. И он принялся ругать меня хриплым, надтреснутым голосом, с корсиканским акцентом, который у него появлялся, когда он выходил из себя.

— Вы всегда были шутом! — воскликнул он. — С чего это вам, болван вы этакий, взбрело на ум, что там пруссаки? Как могут пруссаки ехать из Франции? Если у вас и была голова, вы ее потеряли.

Его слова как плетью хлестали меня, но каждый из нас испытывал к императору те же чувства, что старая собака к своему хозяину. Она тут же все забывает и прощает ему побои. Я не стал спорить или оправдываться. Мне сразу бросились в глаза белые чулки на передних ногах головной лошади, и я отлично знал, что на ней сидит граф Штейн. Девять всадников придержали коней и принялись нас разглядывать. Потом они дали коням шпоры и с торжествующим криком помчались по дороге прямо к нам. Они знали, что добыча не ускользнет.

Когда они стремительно ринулись на нас, всякие сомнения исчезли.

— Ваше величество, клянусь богом, это действительно пруссаки! — воскликнул Сульт. Лобо и Бертран метались по дороге, как две перепуганные курицы, егерский сержант, изрыгая проклятия, обнажил саблю. Кучер и камердинер вопили и ломали руки. Наполеон стоял с каменным лицом, поставив одну ногу на подножку кареты. А я… ах, друзья мои, я был великолепен! Какими словами описать мое поведение в этот славный миг моей жизни? Я весь подобрался, призвал на помощь все свое хладнокровие, всю ясность ума и был готов действовать. Он назвал меня болваном и шутом. Как быстро и как благородно я отомстил ему! Когда он сам потерял голову, помог ему не кто иной, как Этьен Жерар.

Вступать в бой было бы нелепо, бежать — смешно. Император был такой грузный и к тому же валился с ног от усталости. Да и вообще он никогда не был хорошим кавалеристом. Разве ему уйти от этих людей, лучших наездников в целой армии? Ведь среди них самый знаменитый кавалерист Пруссии. Но я был самым знаменитым кавалеристом Франции, Только я и мог с ними тягаться. Если они примут меня за императора и погонятся за мной, есть еще надежда на счастливый исход. Все эти мысли молнией сверкнули у меня в голове. Еще мгновенье, и я перешел к быстрым и решительным действиям. Я бросился к императору, который, казалось, окаменел; от врагов его скрывала карета.

— Ваш сюртук, ваше величество! Вашу шляпу! — воскликнул я.

Я сорвал с него сюртук и шляпу. Никогда еще с ним не обращались так непочтительно. Мгновенно облачившись в них, я втолкнул его в карету. Потом вскочил на его знаменитого арабского скакуна и вылетел на дорогу.

Вы уже, конечно, поняли, что я задумал; но у вас может возникнуть вполне справедливый вопрос: как это я рассчитывал, что меня примут за императора? Ведь вы еще сейчас можете видеть, как я прекрасно сложен, он же никогда не был хорош собой, — полный, невысокого роста. Но когда человек сидит в седле, трудно определить его рост, что же касается всего прочего, то достаточно пригнуться, сгорбить спину и стараться быть похожим на мешок с мукой. На мне была треуголка и широкий сюртук с серебряной звездой, знакомый в Европе каждому ребенку. Подо мной был знаменитый белый конь императора. Этого было довольно.

Пруссаки были уже от нас в двух сотнях шагов. Я с нарочитым отчаянием взмахнул руками и заставил коня вскочить на придорожную насыпь. Этого оказалось достаточно. Пруссаки издали крик, полный торжества и злобной ненависти. Это был вой голодных волков, почуявших добычу. Я пришпорил коня и помчался через пойменные луга, оглядываясь назад и прикрывая лицо ладонью. Ах, это был славный миг, когда я увидел, что восемь всадников один за другим перемахнули через насыпь и устремились за мной! Только один замешкался, и я услышал крики и шум схватки. Я вспомнил про старого сержанта и с уверенностью сказал себе, что одним врагом стало меньше. Путь был свободен, император мог ехать дальше.

Теперь пришло время подумать о себе. Если пруссаки настигнут меня, они рассвирепеют, и расправа будет короткой. Ну что ж, раз уж мне суждено умереть, я по крайней мере дорого продам свою жизнь. Но я надеялся, что мне удастся уйти от них. Будь там обычные всадники на обычных лошадях — это не составило бы для меня никакого труда, но и всадники и кони были лучшие из лучших. Подо мной конь был отличный, но он устал после долгой ночной скачки, а император не очень-то умел беречь лошадей. Он совсем о них не думал и без жалости рвал поводья. Но ведь Штейн и его люди тоже совершили долгий и быстрый бросок. Скачки проходили на равных.

До сих пор я действовал под влиянием мгновенного порыва и не успел подумать о том, как спастись самому. Подумай я об этом, я, разумеется, поскакал бы назад по той же дороге и в конце концов добрался бы до своих. Но я проехал уже больше мили в сторону от дороги, прежде чем это пришло мне в голову. Оглянувшись, я увидел, что мои преследователи растянулись длинной вереницей, стараясь отрезать меня от дороги на Шарлеруа. Я не мог повернуть назад, но мог по крайней мере постепенно забирать к северу. Я знал, что вся округа полна нашими отступающими войсками и рано или поздно кто-нибудь их своих попадется мне на пути.

Но я забыл об одном — о Самбре. Разгоряченный, я не вспомнил об этой реке до тех пор, пока не увидел ее, широкую и полноводную, сверкающую под лучами утреннего солнца. Она преградила мне путь, а пруссаки радостно выли у меня за спиной. Я доскакал до воды, но дальше конь никак не шел. Я дал ему шпоры, но берег был высок, а река глубока. Дрожа и фыркая, он попятился. Торжествующие вопли все приближались. Я повернул и помчался во весь опор по берегу. В том месте река образовывала излучину, через которую мне предстояло как-то перебраться, так как путь назад был отрезан. И вдруг в душе у меня блеснула надежда — я увидел на этом берегу дом, а на том — еще один. Два таких дома обычно означают, что между ними брод. К воде вел пологий спуск, и я направил по нему коня. Он повиновался, и вскоре вода дошла до седла, она пенилась справа и слева. Один раз конь потерял опору, оступился, и я уже думал, что мы пропали, но он снова нащупал дно и через мгновенье уже скакал по противоположному склону. Когда мы выбрались из воды, я услышал позади плеск — это первый из пруссаков въехал в воду. Нас разделяла теперь только ширина Самбры.

Я ехал, втянув голову в плечи, как это делал Наполеон, и не смел оглянуться, боясь, что они увидят мои усы. Чтобы хоть как-то скрыть их, я поднял воротник серого сюртука. Ведь даже теперь они, поняв свою ошибку, еще могли повернуть назад и настичь карету. Скоро мы снова скакали по дороге. Стук копыт за моей спиной становился все громче — погоня настигала меня. Мой конь мчался по каменистой, избитой дороге, которая вела от брода. Я украдкой взглянул назад из-под руки и увидел, что меня нагоняет только один всадник, который далеко опередил своих товарищей. Это был маленький, щуплый гусар на огромном черном коне, он оказался впереди благодаря своему малому весу. Быть впереди почетно, но вместе с тем и опасно, в чем ему вскоре довелось убедиться. Я ощупал кобуры, но к моему ужасу пистолетов там не оказалось. В одной я нашарил подзорную трубу, другая была набита бумагами. Моя сабля осталась на седле у Фиалки. Но я был не совсем безоружен. На седле висела сабля самого императора. Она была короткая и кривая, с золотой насечкой, — такая штука более пригодна для того, чтобы сверкать на парадах, чем служить воину в минуту смертельной опасности, но я выхватил ее из ножен, какую ни на есть, и ждал только случая пустить в ход. С каждой секундой стук копыт приближался. Я слышал фырканье лошади и угрожающие крики всадника. Впереди был крутой поворот, и, едва миновав его, я поднял своего белого арабского скакуна на дыбы. За поворотом я оказался лицом к лицу с прусским гусаром. Он не успел остановиться, и ему оставалось лишь одно — сшибить меня с разгона. Если б это удалось ему, он погиб бы сам, зато искалечил бы меня или мою лошадь, и я уже не мог бы спастись бегством. Но этот болван, видя, что я жду его, взял вправо и проскакал мимо. Я сделал выпад через шею своего скакуна и вонзил свою игрушечную саблю ему в бок. Должно быть, она была из превосходной стали и острая, как бритва, потому что я не почувствовал, как она вошла в него, но кровь обагрила клинок почти до самого эфеса. Лошадь поскакала дальше, и раненый еще сотню шагов держался в седле, а потом повалился вперед, зарывшись лицом в гриву, соскользнул на бок и упал на дорогу. А я уже скакал вслед за его лошадью. Все, о чем я рассказал, продолжалось лишь несколько секунд.

Я услышал, как пруссаки злобно завопили далеко позади, — это они проехали мимо своего мертвого товарища, и я не удержался от улыбки при мысли о том, каким лихим кавалеристом и рубакой они считают императора. Я снова украдкой поглядел назад и увидел, что ни один из семерых не остановился. Судьба товарища была ничто в сравнении с их главной целью. Они были неутомимы и кровожадны, как гончие. Но я вырвался далеко вперед, и мой скакун шел ходко. Я уже думал, что спасен, но в этот самый миг на меня надвинулась смертельная опасность. Я очутился на развилке и выбрал из двух дорог ту, что поуже, потому что она заросла травой и коню мягче было по ней скакать. Представьте же себе мой ужас, когда, проехав через какие-то ворота, я очутился в тупике среди конюшен и крестьянских домов, откуда был только один путь — назад! Ах, друзья, если волосы мои белы, как снег, то разве мало мне пришлось пережить?

Нечего было и думать повернуть обратно. Я огляделся, — глаз-то у меня острый от природы, ведь для солдата это важнее всех прочих качеств, а для кавалерийского командира тем более. Между длинным рядом низких конюшен и одним из домов был загон для свиней. Передняя стена была бревенчатая, высотой в четыре фута, задняя — каменная и выше передней. Что за нею, я не знал. Переднюю стену от задней отделяло всего несколько ярдов. И я решился на отчаянную попытку. Стук копыт нарастал с каждым мгновеньем. Я заставил своего скакуна прыгнуть в загон. Бревенчатую стену он перемахнул без труда, но, угодив передними копытами в спящую свинью, поскользнулся и упал на колени. Я перелетел через вторую стену и свалился ничком на мягкую цветочную клумбу. Мой конь был по одну сторону стены, я — по другую, а пруссаки в это время ворвались во двор. Но я мигом вскочил на ноги, перегнулся через стену и схватил упавшего коня под уздцы. Стена была сухой кладки, я сбросил сверху несколько камней, благодаря чему образовалась брешь. Я с криком дернул поводья, мой храбрый конь прыгнул, очутился по эту сторону стены, и я мигом вдел ногу в стремя.


Когда я вскочил в седло, мне пришла геройская мысль. Этим пруссакам, чтобы одолеть стену, придется прыгать по одному, и справиться с каждым по отдельности будет не так уж трудно, потому что враг не успеет прийти в себя после прыжка. Почему бы мне не подождать и не перебить их одного за другим? Это была славная мысль. Пусть знают, что нельзя безнаказанно гоняться за Этьеном Жераром. Я схватился за саблю, но представьте себе мои чувства, друзья, когда оказалось, что ножны пусты. Сабля выпала, когда конь споткнулся об эту проклятую свинью. Вот от каких нелепых пустяков зависит человеческая судьба — свинья на одной чаше весов, Этьен Жерар — на другой! Может быть, перепрыгнуть через стену и подобрать саблю? Нет, поздно! Пруссаки были уже во дворе. Я повернул своего коня и снова пустился наутек.

Но тут я попал в еще худшую ловушку. Я очутился в фруктовом саду с грядками цветов по краям. Сад был обнесен высокой стеной. Однако, я сообразил, что должен же тут быть какой-то вход, ведь едва ли хозяева рассчитывали, что все гости станут прыгать сюда через свинарник. Я поскакал вдоль стены. Как я и ожидал, в ней оказалась калитка, ключ торчал изнутри. Я слез с лошади, повернул ключ, открыл калитку и увидел в каких-нибудь шести футах от себя прусского улана на коне.

Секунду мы таращили друг на друга глаза. Потом я захлопнул калитку и снова запер ее. В дальнем конце сада послышались шум и крики. Я понял, что один из моих врагов свалился с лошади, пытаясь перепрыгнуть через стену свинарника. Как мне было выбраться из этого тупика? Ясно, что часть отряда поскакала кружным путем, а часть пустилась вслед за мной. Будь при мне сабля, я без труда справился бы с уланом у калитки, а так сунуться туда означало верную смерть. И все же, если я стану медлить, несколько пруссаков, спешившись, наверняка переберутся через свинарник, и как мне тогда быть? Надо действовать немедленно, иначе я пропал. Но именно в такие мгновенья мой мозг работал особенно четко. Взяв коня под уздцы, я пробежал вдоль стены шагов сто от того места, где меня подстерегал улан. Там я остановился и с грохотом свалил со стены несколько камней. Сделав это, я бросился назад к калитке. Как и следовало ожидать, он решил, что я разваливаю стену, намереваясь улизнуть, и я услышал стук копыт — он спешил отрезать мне путь. Вернувшись к калитке, я оглянулся и увидел, как всадник в зеленом мундире — я знал, что это граф Штейн, — перескочил через стену свинарника и теперь с ликующим криком скакал во весь дух по саду.

— Сдавайтесь, ваше величество, сдавайтесь! — кричал он. — Мы вас пощадим.

Я выскользнул в калитку, но не успел запереть ее за собой. Штейн мчался за мной по пятам, а улан уже повернул коня назад. Вскочив на своего скакуна, я снова понесся по травянистой равнине. Штейну пришлось спешиться, открыть калитку, провести в нее лошадь, а потом снова сесть в седло, прежде чем продолжать погоню. Его я опасался больше, чем улана, чья лошадь была нечистых кровей и к тому же устала. Я проскакал во весь опор с милю, прежде чем рискнул оглянуться, и тут оказалось, что Штейн в ружейном выстреле от меня, улан следует за ним примерно на таком же расстоянии, а далеко позади видны еще только трое. Теперь пруссаков было уже не девять, число их поубавилось, но даже один из них легко справился бы с безоружным.

Меня удивило, что за время этой долгой погони я не видел ни одного из наших отступающих солдат, и я подумал, что сильно удалился к западу от их пути и теперь, чтобы встретиться с ними, надо взять восточнее. В противном случае мои преследователи если и не настигнут меня, будут продолжать погоню до тех пор, пока мне не преградит путь кто-нибудь из их товарищей, двигающихся с севера. Взглянув на восток, я увидел вдалеке облако пыли, растянувшееся на много миль. Там, конечно, была дорога, по которой отступала наша несчастная армия. Но вскоре я убедился, что некоторые из отставших французов попали и на этот проселок, так как вдруг увидел лошадь, которая паслась на краю поля, а неподалеку, привалившись спиной к насыпи, сидел ее хозяин, французский кирасир, видимо, смертельно раненный. Я соскочил с коня, схватил длинную тяжелую саблю кирасира и поскакал дальше. Никогда не забуду лицо этого бедняги, когда он взглянул на меня угасающими глазами. Это был старый, седоусый солдат, слепо преданный своему долгу, и, когда он в предсмертные мгновенья увидел императора, для него это было подобно откровению свыше. Удивление, любовь, гордость озарили его бледное лицо. Он что-то сказал — боюсь, что это были его последние слова, но мне некогда было слушать, и я помчался дальше.

Все это время я скакал через пойменные луга, пересеченные широкими лощинами. Лощины эти иногда достигали четырнадцати, а то и пятнадцати футов в ширину, и у меня душа уходила в пятки всякий раз, как конь через них прыгал, — ведь стоило ему оступиться, и я погиб. Но тот, кто выбирал лошадей для императорской конюшни, видимо, знал свое дело. Конь только один раз заупрямился на берегу Самбры, но с тех пор ни разу меня не подвел. Мы мчались, обгоняя ветер. И все же я никак не мог оторваться от этих проклятых пруссаков. Всякий раз, перемахнув через какой-нибудь ручей, я с надеждой оглядывался назад и неизменно видел Штейна, который так же легко, как я, брал препятствие на своем белоногом гнедом коне. Это был мой враг, но я уважал его за мужество.

Снова и снова я прикидывал на глаз расстояние, отделявшее меня от преследователя. У меня мелькнула мысль: что, если резко повернуть назад и зарубить его, как зарубил я того гусара, прежде чем его товарищ подоспеет к нему на помощь. Но остальные пруссаки подтянулись и тоже были теперь близко. Я подумал, что этот граф Штейн, вероятно, владеет саблей не хуже, чем конем, и с ним сразу не справишься. А тем временем остальные поспешат к нему на выручку, и песенка моя спета. Поэтому разумнее всего уносить ноги.

Я увидел дорогу, обсаженную по обеим сторонам тополями, которая шла через равнину с востока на запад. Она должна была привести меня к облаку пыли, поднятому отступающими французами. Поэтому я повернул коня и поскакал по ней. Справа от дороги показался одинокий дом с большой веткой над дверью вместо вывески — это была таверна. Возле нее стояло несколько крестьян, но их я не боялся. Испугало меня другое: впереди мелькнул красный мундир, значит, там англичане. Однако я не мог ни свернуть, ни остановиться, оставалось только махнуть рукой на опасность и скакать дальше. Регулярных частей поблизости не было, значит, это отставшие или мародеры, которых опасаться нечего. Приблизившись, я увидел, что двое англичан сидят на скамье у входа и пьют вино. Я видел, как они, шатаясь, встали на ноги, — ясно было, что оба мертвецки пьяны. Один, пошатываясь, вышел на середину дороги.

— Это Бонапарт! — воскликнул он. — Провалиться мне, если не Бонапарт!

Он растопырил руки и кинулся мне навстречу, но, на свое счастье, спьяну споткнулся и упал ничком на дорогу. Второй был опаснее. Он бросился в таверну, и я, промчавшись мимо, успел заметить, как он снова выскочил оттуда с ружьем. Он припал на одно колено, а я распластался на шее лошади. Одиночный выстрел пруссака или австрийца — это пустяк, но англичане были в то время лучшими стрелками в Европе, и как только этот пьянчуга почувствовал у плеча приклад, весь хмель с него соскочил. Я услышал грохот, и мой конь сделал такой отчаянный скачок, что немногие всадники усидели бы на этом в седле. У меня мелькнула мысль, что он ранен смертельно, но, обернувшись назад, я увидел кровь на его задней ноге. Я поглядел на англичанина — этот негодяй уже забивал в ствол новый заряд, но, прежде чем он успел насыпать на полку пороху, я был уже вне выстрела. Эти люди были пешие и не могли присоединиться к погоне, но я слышал, как они гикали и улюлюкали мне вслед, словно травили лисицу. Крестьяне тоже с криками бежали через поле, размахивая палками. Со всех сторон неслись вопли, всюду мелькали бегущие, размахивающие руками фигуры моих преследователей. Подумать только, ведь это была облава на великого императора! Ах, как мне хотелось хорошенько угостить этих негодяев саблей!

Но я уже чувствовал приближение конца. Я сделал все, что было в человеческих силах, и даже больше, а теперь не видел выхода из положения. Кони моих преследователей были измучены, но мой измучен не меньше и к тому же ранен. Он истекал кровью, и мы оставляли за собой на белой пыльной дороге красный след. Он бежал все медленней, и я знал, что рано или поздно он падет подо мной. Я оглянулся — пятеро пруссаков упорно настигали меня: Штейн скакал на сотню шагов впереди, за ним улан, а дальше — остальные трое. Штейн обнажил саблю и размахивал ею. Но я решил не сдаваться. Посмотрим, скольких пруссаков я сумею утащить с собой на тот свет. В этот славный миг все подвиги моей жизни живо предстали у меня перед глазами, и я понял, что этот последний подвиг — поистине достойное завершение такого пути. Моя смерть будет роковым ударом для всех, кто меня любит, для моей дорогой матушки, для моих гусар и еще для некоторых, их я не назову. Но всем им дорога моя слава и честь, и я был уверен, что когда они узнают, как я скакал и как сражался в последний день своей жизни, то почувствуют не только скорбь, но и гордость. Я заставил молчать свое сердце и, видя, что мой скакун все сильнее припадает на раненую ногу, обнажил длинную саблю, которую взял у кирасира, стиснул зубы и изготовился к смертельному бою. Я уже хотел было натянуть поводья, боясь, что, если еще помедлю, мне придется пешим драться против пятерых конных. Но тут я взглянул вперед, и в сердце моем сверкнула надежда, а с губ сорвался ликующий крик.

Передо мной был лесок, а над ним виднелась церковная колокольня. Второй такой колокольни не найти — ее угол обрушился или был разбит молнией, и это придало ей совершенно фантастическую форму. Я видел ее всего два дня назад, это была церковь в деревне Госсели. Но сердце мое возликовало не оттого, что я надеялся добраться до деревни, — нет, теперь я знал, как спастись, ведь всего в полумиле оттуда был дом, его крыша уже виднелась среди деревьев, тот самый дом в Сент-Онэ, где мы стояли лагерем и где я назначил капитану Сабатье место сбора конфланских гусар. Они, конечно, уже там, мои орлы, надо только добраться туда. Мой конь слабел с каждым шагом. А шум погони все приближался. Я слышал хриплые немецкие ругательства буквально у себя за спиной. У самого уха просвистела пистолетная пуля. Вонзив шпоры в бока моего бедного скакуна и немилосердно колотя его саблей, я гнал его, заставляя бежать из последних сил. Вот и открытые ворота усадьбы. Там, впереди, блеснула сталь. Штейн был уже в каком-нибудь десятке шагов позади, когда я влетел в ворота.

— Ко мне, друзья! Ко мне! — крикнул я что было мочи.

Послышалось гудение, словно в потревоженном улье. И тут мой великолепный арабский скакун пал подо мной, и я, свалившись на мощенный камнем двор, потерял сознание.

Таков был мой последний и самый славный подвиг, дорогие друзья, — весть о нем разнеслась по всей Европе, и имя Этьена Жерара вошло в историю. Увы! Все мои старания принесли императору всего несколько недель свободы, потому что пятнадцатого июля он сдался в плен англичанам. Но не моя вина, что он не сумел собрать войска, которые еще ждали его призыва во Франции, и одержать победу при новом Ватерлоо. Будь все остальные так же верны ему, как я, ход мировой истории мог бы измениться, император сохранил бы свой трон, и мне, старому, заслуженному бойцу, не пришлось бы влачить жалкую жизнь, сажая капусту, или коротать время на старости лет, рассказывая истории в кафе. Вы хотите знать, что сталось со Штейном и остальными пруссаками? О тех троих, которые отстали по дороге, я ничего не знаю. Одного, как вы помните, я убил. Остались пятеро. Троих из них зарубили мои гусары, которым в первый миг показалось, что они в самом деле спасают императора. Штейн, легко раненный, попал в плен, и один из улан тоже. Они тогда так и не узнали правды, поскольку мы считали, что никакие сведения о местопребывании императора, истинные или ложные, распространять не следует, и граф Штейн был уверен, что всего несколько шагов отделяло его от славного подвига.

— Да, вы не напрасно преклоняетесь перед своим императором, — сказал он, — я никогда в жизни не видел человека, который так владел бы конем и саблей.

И он никогда не мог взять в толк, почему молодой гусарский полковник от души смеялся над его словами. Со временем он узнал, в чем дело.

Глава VIII Последнее приключение бригадира

Больше, дорогие друзья, вы не услышите моих рассказов. Говорят, человек, что заяц, который бежит по кругу и возвращается умирать на то же место, откуда начал свой путь. И вот меня зовет родная Гасконь. Вижу голубую Гаронну, которая вьется меж виноградников, и синий океан, куда она несет свои воды. Вижу старинный город и лес мачт у длинной каменной пристани. Моя душа жаждет воздуха родины и тепла ее солнца. Здесь, в Париже, у меня есть друзья, дела, развлечения. А там все, кто знал меня, уже в могилах. И все же, когда юго-западный ветер шумит за моим окном, мне кажется, что это родная земля зовет сына, которому пора вернуться в ее лоно. В свое время я совершил то, что мне было суждено. Это время прошло. И жизнь тоже прошла. Нет, друзья мои, не печальтесь: что может быть счастливее жизни, которая оканчивается в почете и среди друзей. Разве не чувствуете вы торжественность минуты, когда человек приближается к концу долгого пути и виден поворот, за которым ждет неведомое? Император и все его маршалы уже прошли этот темный поворот и скрылись за ним. Мои гусары тоже — их не осталось и пятидесяти в этом мире, остальные ждут меня там. Я должен идти. И сегодня, в этот прощальный вечер, я расскажу вам не просто случай, а нечто большее — я открою вам великую историческую тайну. До сих пор мои уста были сомкнуты, но я не вижу, почему бы не оставить после себя память об этом замечательном приключении, которое иначе бесследно канет в вечность, потому что я единственный из всех живущих на земле знаю о нем.

Итак, прошу вас перенестись вместе со мной в тысяча восемьсот двадцать первый год. Вот уже шесть лет не было с нами нашего славного императора, и только изредка из-за моря доходили слухи. Вы не можете себе представить, как тяжко было всем нам, любившим его, знать, что он в плену и его великая душа изнывает на пустынном острове. С той минуты, как мы просыпались по утрам, и до ночи, когда сон смыкал наши глаза, мы были с ним всеми помыслами и стыдились, что он, наш вождь и повелитель, так унижен, а мы бессильны ему помочь. Многие были бы счастливы пожертвовать остатком своей жизни, чтобы хоть как-нибудь облегчить его участь, но, увы, мы могли только брюзжать, сидя в кафе, глядеть на карту и подсчитывать, сколько лиг океана отделяет нас от нею. Будь он на луне — мы и то не могли бы помочь ему больше ничем. Ведь все мы были простыми солдатами и не знали моря.

Конечно, у нас были свои мелкие невзгоды, которые отравляли жизнь не меньше, чем несчастья императора. Многие из нас носили прежде высокие чины и, вернись он к власти, снова получили бы их. Мы не считали возможным служить под белым флагом Бурбонов или принести присягу, которая могла обратить наше оружие против того, кого мы любили. И мы оказались не при деле, без всяких средств. Что оставалось нам, кроме как собираться вместе, пересказывать друг другу слухи и ворчать, и те, у кого было немного денег, платили по счету, а те, у кого ничего не было, пили за компанию. Иногда, на наше счастье, удавалось затеять ссору с кем-нибудь из королевских гвардейцев, и если он оставался лежать в Булонском лесу, нам казалось, что мы снова сражались за Наполеона. Со временем гвардейцы узнали наши излюбленные места и избегали их, словно то были гнезда шершней.

В одном из таких мест — кафе «У великого человека», на рю Варенн, — обычно собирались самые славные и молодые офицеры армии Наполеона. Почти все мы были полковниками или адъютантами, и когда среди нас оказывался человек ниже чином, мы обычно давали ему почувствовать, что это непозволительная вольность. Бывал там капитан Лепин, награжденный в Лейпциге почетной медалью, полковник Бонне, адъютант Макдональда, полковник Журдан, который пользовался в армии почти такой же славой, как и я, Сабатье из моего гусарского полка, Менье из полка Красных улан, Ле Бретон из гвардии и много других. Каждый вечер мы собирались там, беседовали, играли в домино, выпивали стаканчик-другой и размышляли о том, скоро ли вернется император и мы снова встанем во главе своих полков. Бурбоны в то время уже потеряли во Франции всех своих приверженцев, это стало ясно через несколько лет, когда весь Париж поднялся против них и их в третий раз изгнали из Франции. Наполеону стоило только высадиться на французском берегу, и он без единого выстрела дошел бы до столицы, точно так же, как при возвращении с Эльбы.

Вот как обстояли дела, когда однажды февральским вечером к нам в кафе явился преудивительный человечек. Он был невысок ростом, но широкоплеч, с огромной, почти уродливой головой. Его большое смуглое лицо было иссечено странными белыми полосами, а на щеках топорщились седые бакенбарды, как у настоящего морского волка. Золотые серьги в ушах и руки, разукрашенные татуировкой, также свидетельствовали, что он моряк, и мы это поняли прежде, чем он представился нам. У капитана Фурно, офицера императорского флота, были рекомендательные письма к двоим из нас, и не приходилось сомневаться, что он предан делу императора. Кроме того, он сразу завоевал наше уважение, так как участвовал в сражениях не меньше любого из нас, и следы ожогов на его лице были памятью о том, как он до самой последней минуты оставался на палубе «Ориента», взлетевшего в воздух во время битвы на Ниле. Он мало говорил о себе, а сидел в уголке, поглядывая вокруг своими быстрыми глазами, и внимательно прислушивался к нашим разговорам.

Однажды вечером, когда я собрался домой, капитан Фурно вышел за мной следом и, коснувшись моей руки, без единого слова повел меня к себе — он поселился в доме неподалеку от нашего кафе.

— Мне надо с вами поговорить, — сказал он и пригласил меня наверх, в свою комнату. Там он зажег лампу, достал из ящика стола конверт, вынул оттуда лист бумаги и протянул его мне. Письмо было написано несколько месяцев назад во дворце Шёнбрунн в Вене. «Капитан Фурно действует в высших интересах императора Наполеона. Все, кто любил императора, обязаны подчиняться ему, не задавая никаких вопросов. Мария-Луиза». Вот что я там прочел. Я знал подпись императрицы, и у меня не было сомнений в ее подлинности.

— Ну, — сказал он, — удовлетворены ли вы моими верительными грамотами?

— Вполне.

— Готовы ли вы повиноваться моим приказам?

— Этот документ не оставляет мне иного выбора.

— Прекрасно! Во-первых, из ваших слов в кафе я заключил, что вы говорите по-английски.

— Да, говорю.

— Скажите что-нибудь на этом языке.

Я сказал: «Когда бы императору ни понадобилась помощь Этьена Жерара, я готов в любое время дня и ночи отдать свою жизнь в его распоряжение».

Капитан Фурно улыбнулся.

— Это звучит несколько смешно, — сказал он, — но все же лучше такой английский, чем никакой. А я говорю по-английски не хуже настоящего англичанина. Это — единственное, чем я могу похвастать, после того как просидел шесть лет в английской тюрьме. А теперь я открою вам цель моего приезда в Париж. Я приехал, чтобы найти помощника для дела, касающегося императора. Мне сказали, что в кафе «У великого человека» я найду цвет его старых офицеров, которые и по сей день преданы ему. Я присмотрелся ко всем вам и пришел к заключению, что вы более всех прочих подходите для моей цели.

Я поблагодарил за комплимент.

— Что же я должен делать? — спросил я.

— Ничего особенного, просто составить мне компанию на несколько месяцев, — сказал он. — Знайте, что после того, как я вышел в Англии из тюрьмы, я поселился там, женился на англичанке и даже стал капитаном небольшого английского торгового судна, на котором совершил несколько рейсов от Саутгемптона до побережья Гвинеи. Меня считают англичанином. Однако вы понимаете, что я, всей душой любя императора, иногда чувствую себя одиноким, и мне хотелось бы иметь товарища, который разделяет мои чувства. Во время этих долгих рейсов ужасно скучаешь, и, даю слово, вы не раскаетесь, если разделите со мной каюту.

Пока капитан вел со мной этот незначительный разговор, он не сводил с меня своих проницательных серых глаз. Мой ответный взгляд заставил его почувствовать, что он имеет дело не с дураком. Он вынул парусиновый мешочек, туго набитый деньгами.

— Здесь сто фунтов золотом, — сказал он. — Купите себе все, что нужно для путешествия. Советую доставить весь багаж в Саутгемптон, откуда мы отплываем через десять дней. Судно называется «Черный лебедь». Завтра я возвращаюсь в Саутгемптон и надеюсь увидеть вас там на будущей неделе.

— Полно вам, обратился я к нему — Скажите мне откровенно, куда мы возьмем курс?

— Ах, разве я не сказал? — ответил он. — Мы плывем в Африку, на побережье Гвинеи.

— Но как это может быть связано с высшими интересами императора? — спросил я.

— Высшие интересы требуют, чтобы вы не задавали нескромных вопросов, а я не давал на них нескромных ответов, — отрезал капитан. На этом он прервал разговор, и я вернулся восвояси ни с чем, если не считать мешочка с золотом, который подтверждал, что этот удивительный разговор не привиделся мне во сне.

Я не видел причин, почему бы мне не участвовать в этом деле до конца, и через неделю был уже на пути в Англию. Я добрался из Сен-Мало в Саутгемптон и, расспросив встречных в порту, без труда отыскал «Черного лебедя», красивое, стройное суденышко, которое, как я узнал потом, называлось бригом. На палубе я увидел самого капитана Фурно и семь или восемь здоровенных матросов, которые, трудясь в поте лица, мыли палубу и готовили судно к плаванию. Капитан поздоровался со мной и провел меня в свою каюту.

— Вы теперь всего только мистер Жерар, родом с Нормандских островов, — сказал он. — Я буду вам весьма признателен, если вы забудете свои военные привычки и оставите кавалерийское щегольство, когда расхаживаете по моей палубе. И потом, неплохо бы вам отрастить бороду, тогда у вас будет более морской вид, чем с этими усами.

Я пришел в ужас от его слов, но в конце концов в открытом море нет дам, так что не все ли равно? Он позвонил и вызвал стюарда.

— Густав, — сказал он, — поручаю вашим заботам моего друга, мсье Этьена Жерара, который отправляется вместе с нами в плавание. Это Густав Керуан, мой стюард, он бретонец, — объяснил капитан. — Вы можете совершенно на него положиться.

У этого стюарда, с его грубым лицом и суровым взглядом, вид был слишком воинственный для столь мирной должности. Однако я ничего не сказал, хотя, можете быть уверены, глядел в оба. Мне отвели соседнюю с капитаном каюту, которая была вполне удобной, но никак не могла сравниться с великолепием каюты Фурно. Он явно любил роскошь, каюта его была заново отделана бархатом и серебром, что куда больше подходило для яхты какого-нибудь аристократа, чем для суденышка, совершающего торговые рейсы на западное побережье Африки. Именно такого мнения придерживался помощник капитана, мистер Берне, который не мог удержать презрительной усмешки всякий раз, как заходил в его каюту. Этот рослый, широкоплечий, рыжеволосый англичанин помещался в каюте по другую сторону от капитанской. На борту был еще второй помощник по фамилии Тэрнер, чья каюта находилась где-то возле рубки, а также девять матросов и юнга, из которых трое, как сообщил мне мистер Бернс, были, как и я, родом с Нормандских островов. Этот Бернс, первый помощник, очень любопытствовал, зачем мне вздумалось от-правиться в плаванье.

— Я путешествую для удовольствия, — сказал я.

Он вытаращил на меня глаза.

— А вы бывали когда-нибудь на западном побережье Африки? — спросил он.

Я ответил, что не бывал ни разу.

— Так я и знал, — сказал он. — Ну уж во второй раз вы туда не отправитесь.

Дня через три после моего приезда мы развязали веревки, которыми судно было привязано, и пустились в путь. Я никогда не был хорошим моряком, и, признаться, земля давным-давно уже скрылась из виду, когда я почувствовал себя наконец в силах выйти на палубу. Лишь на пятый день я выпил бульон, который принес мне добрый Керуан, сполз с койки и поднялся по трапу. Свежий воздух оживил меня, и с этого дня я кое-как приспособился к качке. Борода у меня тоже начала отрастать, и я не сомневаюсь, что стал бы таким же лихим матросом, как и солдатом, если бы судьба предназначила меня для морской службы. Я научился тянуть веревки, которыми поднимают паруса, и поворачивать длинные палки, к которым они прикреплены. Однако главной моей обязанностью было играть в экарте с капитаном Фурно и составлять ему компанию. Не было ничего странного в том, что он искал приличного общества, так как оба помощника были неграмотны, хоть и отлично знали свое дело. Умри вдруг наш капитан, ума не приложу, как мы нашли бы путь среди всей этой массы воды, потому что только он один умел определять по карте, где мы находимся. Карта висела на стене в его каюте, и он каждый день отмечал на ней пройденный путь. Просто удивительно, как ловко он умел все рассчитывать — например, однажды утром он сказал, что к вечеру мы увидим маяк Кейп-Верд, и в самом деле, он показался с левого борта, едва стемнело. Однако на другой день берега видно не было, и Бернс объяснил мне, что теперь мы не увидим земли, пока не прибудем в свой порт в заливе Биафра. Дул попутный ветер, и с каждым днем мы все дальше уходили на юг. Булавка на карте передвигалась все ближе и ближе к африканскому берегу. Добавлю, что плыли мы за пальмовым маслом, а везли всякие цветные тряпки, старые ружья и прочий хлам, который англичане сбывают дикарям.

Наконец ветер, который так долго нам благоприятствовал, упал и несколько дней мы дрейфовали в спокойном, маслянистом море, под солнцем, от лучей которого смола пузырилась меж досками палубы.

Мы поворачивали паруса во все стороны, ловя каждое дуновение, и наконец вышли из полосы штиля, и опять поплыли на юг со свежим ветром, а все море вокруг так и кишело летучими рыбами. Несколько дней Бернс, казалось, был чем-то обеспокоен, и я заметил, что он то и дело приставляет ладонь к глазам и оглядывает горизонт, словно высматривает землю. Дважды я видел, как его рыжая голова торчала у карты в капитанской каюте — он глядел на булавку, которая с каждым днем приближалась к африканскому берегу, но никак не могла его достичь. И вот однажды вечером, когда мы с капитаном Фурно играли в экарте в его каюте, вошел помощник, на загорелом лице которого было сердитое выражение.

— Прошу извинить меня, капитан Фурно, — сказал он. — Но известно ли вам, куда рулевой держит курс?

— Точно на юг, — ответил капитан, пристально глядя в свои карты.

— А должен на восток.

— Откуда вы знаете?

Помощник что-то сердито проворчал.

— Может, я не такой уж шибко образованный, — заявил он, — но позвольте вам сказать, капитан Фурно, что я начал плавать в этих водах десятилетним мальчишкой и знаю, когда прохожу экватор, а когда — штилевую полосу, и умею найти путь туда, где берут нефть. Мы теперь к югу от экватора и должны держать курс на восток, а не на юг, ежели вы идете в тот порт, куда вас послали хозяева.

— Извините, мистер Жерар. Прошу вас запомнить, что ход мой, — сказал капитан, кладя карты. — Подойдите сюда, мистер Бернс, и я дам вам практический урок кораблевождения. Вот полоса юго-западного пассата, вот экватор, вот порт, куда мы плывем, а вот человек, который командует на своем корабле.

С этими словами он схватил несчастного помощника за горло и душил его до тех пор, пока тот не лишился чувств. Стюард Керуан вбежал с веревкой, они вдвоем связали помощника и заткнули ему рот, так что он стал совершенно беспомощен.

— На руле стоит один из наших французов. А этого, пожалуй, придется швырнуть за борт, — сказал стюард.

— Да, так будет вернее всего, — согласился капитан Фурно.

Но такого я не мог стерпеть. Никакие соображения не заставят меня равнодушно смотреть, как убивают беззащитного.

Капитан Фурно с большой неохотой согласился пощадить Бернса, и мы отнесли его в кормовой трюм под каютой. Там его положили среди тюков манчестерской мануфактуры.

— Нет смысла закрывать люк, — сказал капитан Фурно. — Густав, скажи мистеру Тэрнеру, что мне нужно поговорить с ним.

Второй помощник, ничего не подозревая, вошел в каюту, его мигом связали, как Бернса, и во рту у него оказался кляп. Потом его отнесли вниз и положили рядом с его товарищем. Крышку люка закрыли.

— Этот рыжий болван вынудил нас поторопиться, — сказал капитан, — и мне пришлось раньше времени открыть карты. Однако особой беды тут нет, это не нарушает мои планы. Керуан, выкати для команды бочонок рома и скажи, что капитан просит выпить за его здоровье по случаю перехода экватора. Они ничего не заподозрят. Наших ребят собери у себя в камбузе, и мы проверим, все ли готовы к делу. А теперь, полковник Жерар, с вашего разрешения мы продолжим игру.

Да, такое не забудешь до самой смерти. Этот железный человек тасовал и снимал карты, сдавал и делал ходы, как будто сидел в своем излюбленном кафе. Снизу доносились нечленораздельные звуки, которые издавали оба помощника, чьи рты были заткнуты кляпами из носовых платков. Наверху, под свежим ветром, который гнал нас вперед, скрипела оснастка и гудели паруса. Сквозь плеск волн и свист ветра мы слышали дикие крики английских матросов, которые радовались, откупоривая бочонок с ромом. Мы сыграли партий шесть, после чего капитан встал.

— Ну, теперь они, пожалуй, готовы, — сказал он, вынул из ящика два пистолета и протянул один мне.

Но мы могли не бояться сопротивления, так как сопротивляться было некому. Англичанин в те времена, будь то солдат или матрос, закоренел в пьянстве. Без вина это был бравый и добрый малый. Но стоило поставить ему выпивку, и он буквально терял рассудок — ничто не могло принудить его к воздержанности. В полумраке матросского кубрика мы увидели команду «Черного лебедя» — пять бесчувственных фигур и двое безумных, которые орали, ругались и распевали песни. Стюард принес моток веревки, и мы с помощью двух французов (третий стоял на руле) связали пьяных и заткнули им рты, так что они не могли ни пикнуть, ни пошевельнуться. Их, так же, как обоих помощников капитана, одного за другим бросили в трюм, но на носу, и Керуану было приказано дважды в день приносить им воду и еду. Теперь «Черный лебедь» был целиком в наших руках.

Разыграйся на океане шторм, не знаю, что мы стали бы делать, но корабль весело бежал по волнам все дальше и дальше на юг, и, хотя ветер был достаточно крепок, он не вызывал у нас беспокойства. Вечером третьего дня я застал капитана на мостике, он пристально вглядывался в даль.

— Смотрите, Жерар, Смотрите! — воскликнул он и указал вперед поверх палки, которая торчала на носу судна.

Над темно-синим морем голубело небо, а вдали, на самом горизонте, виднелоськакое-то туманное облачко, с четкими очертаниями.

— Что это? — спросил я.

— Земля.

— Какая?

Я напряженно ждал ответа, уже заранее зная, что он скажет.

— Это остров Святой Елены.

Так вот он, остров, о котором я столько думал! Вот она, клетка, в которую посадили великого орла Франции! Многие тысячи лиг океана не помешали Жерару добраться до своего любимого повелителя. Он там, вон на том туманном берегу, за темно-синей водой. Я пожирал остров глазами! Душа моя опережала корабль и летела к императору с вестью, что его не забыли, что после долгой разлуки верный слуга спешит к нему. С каждым мгновеньем темное пятно становилось все отчетливей. Вскоре я уже ясно видел, что это действительно скалистый остров. Наступила ночь, а я все стоял на палубе, преклонив колени, и вглядывался в темноту, туда, где, я знал, находится наш великий император. Прошел час, потом другой, и вдруг золотой, мерцающий огонек загорелся прямо впереди нас. Это светилось окно дома, быть может, его окно! И всего в нескольких милях от нас! О, с каким жаром я простер к нему руки! Вместе со мной, с Этьеном Жераром, простирала к нему руки вся Франция.

У нас на борту огни были погашены, и мы, по приказу капитана Фурно, все разом потянули за какую-то веревку, она повернула наверху одну из палок, и корабль остановился. После этого он попросил меня спуститься в каюту.

— Теперь вам все ясно, полковник Жерар, — сказал он. — и простите, что я не посвятил вас в свой план с самого начала. В столь важном деле я не мог открыться никому. Я давно уже замыслил спасти императора, лишь для этого я остался в Англии и пошел служить в торговый флот. Все получилось так, как я и рассчитывал. Я совершил несколько удачных рейсов к западному побережью Африки, а потом без труда сам подобрал себе команду. Постепенно я взял на борт этих старых французских моряков с военных кораблей. А вас я пригласил потому, что мне нужен был испытанный воин на случай сопротивления и, кроме того, подходящий человек, который состоял бы при императоре во время долгого пути на родину. Моя каюта уже приготовлена для него. Надеюсь, к утру он будет здесь, и этот треклятый остров останется далеко за кормой.

Можете себе представить, друзья мои, какие чувства меня охватили, когда я услышал все это. Я обнял отважного Фурно и заклинал его сказать скорее, чем я могу быть ему полезен.

— Мне придется предоставить все дело вам, — сказал он. — Я хотел бы первым засвидетельствовать императору свою преданность, но мне неразумно сейчас покидать судно. Барометр падает, надвигается шторм, а берег от нас с подветренной стороны. Кроме того, близ острова стоят три английских крейсера, которые в любой миг могут нас обнаружить. Так что я должен оберегать судно, а вы — привезти на борт императора.

Эти слова привели меня в восторг.

— Приказывайте! — воскликнул я.

— Я могу дать вам в помощь только одного человека, ведь мы и так едва управляемся со снастями, — сказал он. — Шлюпка спущена на воду, матрос доставит вас на берег и будет ждать. Свет, который вы видите, горит в Лонгвуде. В доме все друзья, и на них можно положиться, они помогут императору бежать. Правда, там есть английский кордон, но не очень близко от дома. Проникнув в дом, вы откроете наши планы императору, проводите его к шлюпке и привезете на борт.

Сам император не мог бы дать более короткие и ясные указания. Нельзя было терять ни секунды. Шлюпка с матросом ждала у борта. Я спустился в нее, и мы оттолкнулись от корабля. Наша лодчонка плясала на темных волнах, но огонек Лонгвуда все время светил мне в глаза, то был свет императора, звезда надежды. Наконец шлюпка задела килем каменистое дно. Бухта была отдаленная, и караульные нас не заметили. Я оставил матроса в шлюпке и полез вверх на крутой берег.

Тропа, протоптанная дикими козами, петляла среди скал, и я без труда находил дорогу. Само собой разумеется, все пути на Святой Елене вели к императору. Я подошел к воротам. Часового возле них не было, и я беспрепятственно вошел. Еще ворота, и опять нет часового! Я недоумевал, куда подевалась охрана, о которой говорил Фурно. Я уже достиг цели, потому что прямо передо мной, не угасая, горел огонь. Я спрятался и хорошенько огляделся, но никаких признаков врага не заметил. Тогда я подошел к дому и осмотрел его — он был длинный, низкий, с верандой. По дорожке прогуливался человек. Я подкрался ближе и взглянул на него. Возможно, это проклятый Гудзон Лоу. Вот было бы славно, если б я не только спас императора, но и отомстил врагу! Но, вероятнее всего, это был просто английский часовой. Я подкрался еще ближе, а он остановился у освещенного окна, и тут я его разглядел как следует. Нет, то был не солдат, а священник. Я удивился. Что он здесь делает в два часа ночи? Француз он или англичанин? Если он здесь живет, я могу ему открыться. А если это англичанин, тогда все мои планы рухнут. Я приблизился почти вплотную, но в этот миг он отошел от окна и скрылся в доме, из распахнутой двери хлынул поток света. Теперь мне все было ясно, я понял, что медлить нельзя ни секунды. Низко пригнувшись, я бросился к освещенному окну, выпрямился и заглянул внутрь… Император лежал передо мной мертвый.

Ах, друзья мои, я упал на дорожку замертво, словно пуля пробила мне голову. Удар был так ужасен, что не знаю, как я его выдержал. И все же через полчаса я, пошатываясь, встал на ноги — я дрожал всем телом, зубы у меня стучали, и я безумными глазами снова заглянул в эту обитель смерти.

Он лежал в гробу посреди комнаты, спокойный, бесстрастный, величественный, черты его лица были полны той скрытой силы, которая некогда воспламеняла наши сердца на битву. На его бледных губах застыла слабая улыбка, глаза были приоткрыты — словно смотрели на меня. Он показался мне полнее, чем при Ватерлоо, а лицо смягчилось, чего я никогда не видел у него при жизни. По обе стороны гроба горели свечи, их свет, как маяк, звал нас издали, это он указывал мне путь, и его я приветствовал как звезду надежды. Я смутно видел, что в комнате много людей — все они стояли, преклонив колени; это был его скромный двор, мужчины и женщины, разделившие с ним его судьбу, — Бертран с женой, священник, Монтолон. Я тоже помолился бы за него, но сердце мое окаменело, и я не мог молиться. Нужно было уходить, но я не мог покинуть его, не подав о себе знака. Не заботясь о том, что меня могут увидеть, я вытянулся во фронт перед своим умершим вождем, щелкнул каблуками и поднял руку в прощальном приветствии. Потом повернулся и поспешил прочь, во тьму, а перед моим взором все стояли бледные улыбающиеся губы и застывшие серые глаза.

Мне казалось, будто я отсутствовал совсем недолго, но, по словам матроса, прошло уже много часов. И только теперь я заметил, что ветер с моря почти перешел в шторм и волны с ревом набегают на берег. Мы дважды пытались отчалить на своей маленькой шлюпке, но волны отбрасывали нас назад. В третий раз огромная волна захлестнула шлюпку и пробила дно. Беспомощные, мы дождались около нее рассвета и увидели вокруг лишь бушующее море да брызги пены. «Черного лебедя» не было. Мы залезли на скалу и огляделись, но нигде среди бушующего простора океана не мелькал парус. Наш корабль исчез. Затонул ли он, или английские матросы снова захватили его, или же ему была уготована какая-то иная, неведомая судьба, — не знаю. Никогда больше я не видел капитана Фурно и не мог рассказать ему, как мне не удалось выполнить его поручение. Сам я сдался англичанам — мы с матросом сказали, будто спаслись вдвоем с погибшего корабля, и, право, нам не пришлось притворяться. Английские офицеры, как всегда, оказали мне самое щедрое гостеприимство, но прошло много долгих месяцев, прежде чем мне удалось вернуться на свою любимую родину, за пределами которой не может быть счастлив истый француз, каким я всегда был.

Этим вечером, друзья мои, я рассказал вам, как мне довелось проститься с моим повелителем, а теперь я прощаюсь с вами и благодарю вас за то, что вы так терпеливо слушали скучные россказни старого, немощного солдата. Вы побывали вместе со мной всюду — в России, в Италии, в Германии, в Испании, в Португалии, в Англии, увидели моими, уже потускневшими глазами яркий блеск тех великих дней, я вызвал перед вами тени людей, чья поступь некогда сотрясала землю. Сохраните же все это в душе и передайте своим детям, потому, что память о той великой эпохе — самое драгоценное сокровище, какое только может быть у народа. Как дерево питается перегноем собственных палых листьев, так эти умершие люди и минувшие дни могут унавозить почву для новых славных героев, правителей и мудрецов. Я уезжаю в Гасконь, но слова мои останутся в вашей памяти и будут согревать сердца людей и укреплять их дух еще долго после того, как об Этьене Жераре забудут навсегда. Господа, старый солдат приветствует вас и желает вам всех благ.

ТЕНЬ ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА

Глава I Ночь, в которую горели сигнальные огни

Мне, Джеку Кольдеру, из Вест-Инча, кажется странным, что хотя теперь, в половине девятнадцатого столетия, мне только пятьдесят пять лет, и моя жена не больше одного раза в неделю вырывает у меня немножко седых волос над ухом, но я жил в такое время, когда образ мыслей и поступки людей так отличались от современных, как будто бы я жил на другой планете, потому что, когда я хожу по своим полям, я могу видеть вдали, на Бервикской дороге, небольшие клубы белого дыма, что указывает мне на то, что по границе, отделяющей Шотландию от Англии, постоянно движется это странное, невиданное прежде, стоногое чудовище, питающееся углем и содержащее в своем чреве до тысячи человек людей. В ясный день я могу видеть, как блестит на нем медь, когда оно поворачивается в сторону близ Корримюра; а потом, когда я посмотрю после этого на море, то и там вижу точно такое же чудовище, и даже не одно, а несколько их сразу; они оставляют за собой черный след в воздухе и белый на воде и плывут против ветра так свободно, как лосось по Твиду. Если бы мой отец увидал все это, то он онемел бы как от гнева, так и от удивления, потому что он до такой степени боялся оскорбить Творца, что никогда не шел против природы и всегда считал все новое чуть ли не богохульством. Так как лошадь создал Бог, а локомотив, двигающийся по Бирмингемской дороге — человек, то мой добрый старый отец ни за что не оставил бы седла и шпор.

Но он удивился бы еще более, когда увидал, что теперь царствуют в сердцах людей мир и благоволение, в газетах печатают и на митингах говорят о том, что теперь не будет больше войны, разумеется, за исключением войны с чернокожими и другими подобными народами, потому что когда он умер, у нас была война, продолжавшаяся почти четверть столетия с кратким перерывом только на два года. Представьте себе это вы, которые живете теперь так мирно и спокойно! Дети, родившиеся во время войны, выросли, обросли бородой, и у них самих родились дети, а война все продолжалась. Те, которые служили в армии и бились с врагами, будучи крепкими молодыми людьми, сделались неповоротливыми и согнулись, а война все не прекращалась и на море и на суше. Неудивительно, что люди привыкли считать такое положение вещей нормальным и думали, что мирное время — это что-то неестественное. В течение этого долгого времени мы воевали с голландцами, с испанцами, с турками, с американцами, с монтевидеанцами, так что, казалось, при этой всеобщей войне не было родственных или совсем не состоящих между собой в родстве наций, которые не были бы вовлечены в эту борьбу. Но главным образом мы воевали с французами, и великий военачальник, предводительствовавший ими, был таким человеком, которого мы ненавидели, но в то же время боялись и восхищались им.

Его могли изображать на картинах, петь в честь его песни или представлять его самозванцем, но я скажу вам одно, — этого человека так боялись, что над всей Европой висела точно какая-то грозная туча, и было такое время, когда ночью, завидев огонь на берегу, все женщины падали ли на колени, и все мужчины хватались за свои ружья. Он всегда оставался победителем, — вот почему он и наводил на всех такой ужас. Казалось, что не он подчиняется судьбе, а она ему. А теперь мы знали, что он находится на северном берегу; у него было сто пятьдесят тысяч человек старых солдат и суда для переправы. Но всем и каждому известно, что одна треть взрослого населения нашей родины взялась за оружие, и наш маленький одноглазый и однорукий военачальник уничтожил их флот. В Европе еще оставалась одна страна, в которой могли свободно мыслить и говорить.

На холме, около устья реки Твида, был приготовлен костер для сигнального огня, — он был сложен из бревен и смоляных бочек; я хорошо помню, как я каждую ночь напрягал зрение, вглядывался в темноту и ждал, не загорится ли костер. В то время мне было только восемь лет, но это такой возраст, в котором ребенок понимает, что значит горе, и мне казалось, что судьба моей родины зависит от меня и от моей бдительности. И вот, как-то раз ночью, когда я смотрел таким образом, я вдруг увидал, что на сторожевом холме загорелся огонек. Это был язык пламени, ясно видный в темноте. Я помню, как я тер себе глаза, щипал себя и стучал суставами пальцев по каменному подоконнику для того, чтобы убедиться, что все это я вижу наяву. Затем пламя разгорелось сильнее, и я увидал на воде красную дрожащую полосу; я бросился из кухни к отцу с криком, что французы переплыли канал и что при устье Твида горит сигнальный огонь. Отец разговаривал в это время с мистером Митчелль, студентом-юристом из Эдинбургского университета, и я точно теперь вижу, как он выбил золу из своей трубки об угол камина и посмотрел на меня через свои очки в роговой оправе.

— Да верно ли это, Джек? — сказал он.

— Верно, как смерть, — ответил я, задыхаясь. Протянув руку, он взял со стола лежавшую на нем Библию и, положив ее себе на колени, раскрыл, как будто намереваясь прочесть нам что-нибудь; но затем он опять закрыл ее и поспешно вышел из дома. Мы, то есть студент-юрист и я, пошли также и шли за ним до ворот, выходящих на большую дорогу. Отсюда мы могли видеть красное пламя огромного сигнального огня и другой огонь поменьше, горевший на севере от нас, в Эйтоне. К нам пришла и мать, которая принесла два пледа, чтобы защитить нас от холода, и мы простояли тут вплоть до утра; мы говорили очень мало между собой и шепотом… По дороге проезжало теперь гораздо больше народа, чем ночью накануне, потому что многие крестьяне-собственники из нашей местности записались в бервикские полки добровольцев и теперь мчались во весь опор на смотр. Некоторые из них перед отъездом выпили на прощанье стакан или два вина, и я не могу забыть одного из них, который промчался мимо нас на большой белой лошади, махая огромной заржавевшей саблей при лунном свете. Проезжая мимо нас, они кричали, что горит северный Бервикский сигнальный огонь и думают, что тревога идет из Эдинбургской крепости. Некоторые из всадников ехали галопом в другом направлении — это были курьеры, посланные в Эдинбург, а также сын лендлорда и мастер Клейтон, помощник шерифа, и некоторые другие. В числе прочих был один человек прекрасного сложения, довольно полный, он ехал на саврасой лошади, и, подъехав к нашим воротам, спросил что-то насчет дороги. Он снял с головы шляпу, чтобы освежиться, и тут я увидал, что у него было длинное лицо с добрым выражением и высокий большой лоб, выступавший вперед и окаймленный прядями рыжих волос.

— Я полагаю, что это ложная тревога, — сказал он. — Может быть, я сделал бы лучше, если остался на месте; но теперь, когда я отъехал так далеко, я позавтракаю вместе с полком. — Он пришпорил свою лошадь и поехал вниз по склону.

— Я хорошо его знаю, — сказал студент, указывая на него движением головы. — Он — эдинбургский адвокат и мастерски пишет стихи. Его зовут Ватт (Вальтер) Скотт.

В то время никто из нас не слыхал этого имени; но это было незадолго до того, как его имя сделалось самым популярным во всей Шотландии, и мы не раз вспоминали о том, что он в эту ужасную ночь спрашивал у нас, как проехать. Но на рассвете мы совсем успокоились. Было пасмурно и холодно, и мать пошла домой, чтобы заварить нам чаю; вдруг на дороге показался кабриолет, в котором сидели доктор Хорскрофт из Эйтона и сын его Джим. Воротник коричневого пальто доктора был поднят кверху и закрывал ему уши; он был, по-видимому, в самом мрачном настроении, потому что Джим, которому было всего только пятнадцать лет, как только поднялась тревога, сейчас же отправился в Бервик, захватив с собой новое охотничье ружье отца. Отец догонял его всю ночь, и теперь он были пленником, и сзади него торчал ствол украденного ими ружья. У него был такой же угрюмый вид, как и у его отца; он засунул руки в карманы, нахмурил брови и выпятил нижнюю губу.

— Все это ложь! — закричал громким голосом доктор, проезжая мимо нас. — Не было никакого десанта, а между тем, все глупые люди в Шотландии шатаются по дорогам, сами не зная для чего.

Услышав такие слова, его сын, Джим, огрызнулся, а отец так ударил его по голове своим кулаком, что мальчик ударился подбородком о грудь, как будто бы он был оглушен. Мой отец покачал головой, потому что он любил Джима; но мы все пошли опять в дом, дремля и мигая глазами; теперь, когда мы узнали, что не было никакой опасности, у нас смыкались глаза, но вместе с тем было так весело на душе, как бывало со мной после этого, может быть, только раз или два во всю жизнь.

Впрочем, все это почти не имеет никакого отношения к тому, о чем я хочу рассказать моим читателям; но когда у человека хорошая память, а умения мало, то у него к одной мысли прицепляется до дюжины других. Но, впрочем, теперь, когда я вспоминаю обо всем случившемся, я вижу, что это имеет некоторое отношение к тому, что будет сказано дальше, потому что Джим Хорскрофт так поссорился со своим отцом, что тот отправил его в Бервикскую академию, а так как мой отец давно хотел послать меня туда же, то он и воспользовался этим случаем.

Но прежде, чем я скажу несколько слов об этом учебном заведении, я вернусь к тому, с чего бы я должен был начать, и дам вам некоторое понятие о себе, — кто я такой, потому что моя книга может быть прочитана и людьми, живущими за пограничной областью, которые никогда не слыхали о Кольдерах из Уэст-Инча.

Уэст-Инч! Слова эти звучат очень громко, но нельзя сказать, что это — красивое имение, в котором был бы хороший дом; оно состояло только из обширного овечьего выгона с выщипанной травой, по которой свободно гулял ветер, и который местами спускался до самого морского берега; это было такое имение, в котором человек, живущий умеренно, должен был работать не покладая рук, только для того, чтобы заплатить поземельный налог и иметь по воскресеньям масло вместо патоки. Посредине стоял серый каменный, крытый черепицей дом, позади которого находился скотный двор, а над дверной притолокой была высечена на камне цифра 1703. Здесь более ста лет жили наши родные, которые, наконец, несмотря на свою бедность, заняли видное место среди местных жителей, потому что в деревне часто старый йомен пользуется большим уважением, чем давно поселившийся лендлорд.

Наш дом в Уэст-Инче был очень замечательным в одном отношении: землемеры и другие сведущие люди вычислили, что пограничная линия между двумя странами проходит как раз посредине его и разделяет одну из наших спален на две половины — английскую и шотландскую. А кровать, на которой я всегда спал, была поставлена так, что моя голова приходилась на север от пограничной линии, а мои ноги — на юг от нее. Мои приятели говорят, что если бы моя кровать была поставлена иначе, то у меня не было бы таких рыжих волос, и мой ум не отличался бы таким серьезным направлением. Сам же я знаю только одно, что не раз в моей жизни, когда мой шотландский ум не мог придумать средства избавиться от опасности, меня выручали в этом случае мои здоровые, крепкие английские ноги, и они избавляли меня от беды. Но в школе мне постоянно напоминали об этом, потому что называли меня «половиной наполовину», или «Великобританией», а иногда «английским флагом». Когда происходило сражение между шотландскими и английскими мальчиками, то одна сторона била меня по ногам, а другая давала мне пощечины, а затем обе стороны переставали меня бить и хохотали, как будто бы тут было что-нибудь смешное.

Сначала я чувствовал себя очень несчастным в Бервикской академии. Бертуистль был у нас старшим учителем, а Адамс — младшим, но я не любил ни того, ни другого. Я был робок и вял от природы, не умел расположить к себе учителей и подружиться с мальчиками. По прямой линии, как летает ворона, от Бервика до Уэст-Инча было девять миль, а если ехать по дороге, то — одиннадцать с половиной, и я тосковал, потому что был так далеко от матери. Заметьте, что в этом возрасте мальчик говорит, будто он не нуждается в ласках матери, но как грустно делается ему, когда его поймают на слове! Наконец, пришло такое время, когда я не мог больше выносить этого, — я решился бежать из школы и как можно скорее добраться до домА. Но в самую последнюю минуту мне удалось заслужить всеобщую похвалу и удивление всех и каждого, начиная от старшего учителя и кончая последним слугой, так что жизнь в школе сделалась для меня приятной; мне стало жить легко, и все это благодаря тому, что я случайно упал из окна второго этажа.

Вот как это случилось. Однажды вечером меня ударил ногой Нед Бертон, который был первым забиякой у нас в училище, и эта обида в соединении с другими огорчениями переполнила чашу моих страданий. В эту ночь я, спрятав под одеяло мое заплаканное лицо, поклялся, что на следующее утро буду находиться если не в Уэст-Инче, то на дороге к нему. Наш дортуар был в бельэтаже, но я отлично умел лазить, и на большой высоте у меня не кружилась голова. Хотя я был еще очень юным, но в Уэст-Инче мне ничего не стоило, привязав себе к бедру веревку, спускаться вниз с вершины крыши, которая была на высоте тридцати пяти футов от земли. Поэтому мне нечего было бояться, что я не выберусь из дортуара Бертуистля. Я ждал, пока ученики перестали кашлять и ворочаться на своих постелях, и это ожидание показалось мне очень долгим; наконец, все заснули на деревянных кроватях, которые стояли длинным рядом; тогда я потихоньку встал с постели, кое-как оделся, взял сапоги в руку и подошел на цыпочках к окну. Отворив окно, я выглянул из него. Подо мной был сад и близко ко мне толстый сук груши, который я мог достать рукой. Для ловкого мальчика это могло служить самой лучшей лестницей. Если бы я попал в сад, то мне нужно было только перелезть через стену, имевшую пять футов вышины, а затем меня отделяло бы от дома одно только расстояние. Крепко ухватившись одной рукой за сук, я уперся коленом в другой, и уже совсем хотел вылезть из окна, как вдруг я остановился и как будто окаменел. Из-за стены на меня смотрело какое-то лицо. Я был поражен страхом, увидев, до чего оно бледно и неподвижно. Оно было освещено луной, и глаза его медленно двигались, озираясь вокруг, но я был скрыт от них листвой грушевого дерева. Затем это бледное лицо поднялось вверх, точно его что-нибудь подтолкнуло и, наконец, показались шея, плечи, и колени мужчины. Сев на стену, он с большим усилием поднял вверх вслед за собой какого-то мальчика, одинакового со мною роста, который от времени до времени тяжело вздыхал, как будто бы стараясь подавить рыдание. Мужчина потряс его и сказал ему шепотом несколько грубых слов, после чего оба они спустились со стены в сад. Я все стоял на весу, поставив одну ногу на сук, а другую на подоконник, не смея пошевелиться, так как боялся привлечь к себе их внимание, потому что я мог слышать, как они шли, крадучись, в тени, отбрасываемой на далекое пространство домов. Вдруг я услыхал прямо у себя под ногами какое-то царапанье и затем резкий звон падающего стекла.

— Готово, — сказал мужчина шепотом и скороговоркой. — Теперь для тебя довольно места.

— Но края с острыми зубцами! — воскликнул мальчик слабым дрожащим голосом.

Мужчина так выругался, что меня продрал мороз по коже.

— Полезай, щенок, — заворчал он, — не то…

Я не мог видеть, что он сделал, но вслед за тем вдруг послышался крик от боли.

— Полезу! Полезу! — закричал маленький мальчик.

Но больше я уже ничего не слыхал, потому что у меня вдруг закружилась голова, и моя пятка соскользнула с сука. Я испустил ужасный крик и упал всей тяжестью моего тела, в котором было девяносто пять фунтов веса, прямо на согнутую спину вора. Если вы спросите меня, почему я так сделал, то я отвечу вам, что я сам до настоящего времени не знаю хорошенько, было ли это простой случайностью или же я сделал так с умыслом. Весьма возможно, что в то время, когда я намеревался поступить таким образом, случай устроил для меня это дело. Вор выставил вперед голову и наклонился, стараясь пропихнуть мальчика в маленькое окошко, и в это самое время я упал на него, на то место, где шея соединяется со спинным хребтом. Он издал какой-то свист, упал ничком и покатился по траве, повернувшись три раза и стуча пятками. Его маленький спутник пустился бежать со всех ног при лунном свете и в один миг перелез через стену. Что же касается меня, то я сидел на земле, кричал благим матом и тер рукою одну из ног: я чувствовал, что она у меня как будто бы стянута раскаленным докрасна кольцом.

Само собою разумеется, что в самом скором времени в сад пришли все живущие в доме, начиная с главного учителя и кончая последним конюхом, с лампами и фонарями. Дело вскоре объяснилось; вора положили на ставень и унесли из сада; меня же с большой торжественностью отнесли в особенную спальню, где кость ноги вправил мне хирург Пэрди, младший из двух братьев, носивших эту фамилию. Что касается вора, то нашли, что у него отнялись ноги, и доктора не могли сказать утвердительно, будет ли он владеть ими или нет. Но закон не стал ждать их окончательного решения, потому что через шесть недель после Карлейльской сессии он был повешен. Оказалось, что это был самый отчаянный преступник в Северной Англии, потому что он совершил три убийства, и за ним было столько преступлений, что его стоило бы повесить не один раз, а десять.

Рассказывая вам о моем отрочестве, я не мог не упомянуть об этом случае, так как в то время он был самым важным событием в моей жизни. Но теперь я уже не буду более отклоняться от главного предмета, потому что когда я подумаю обо всем, что нужно мне сказать, я вижу ясно, что мне придется очень много говорить, прежде чем я кончу: когда человек рассказывает только о своей частной жизни, то и это отнимает у него все его время; но когда он принимал участие в таких важных событиях, о которых я буду говорить, то ему очень трудно изложить все так, как бы он желал, особенно если он к этому не привык. Но, слава Богу, у меня все такая же хорошая память, какой она была и раньше, и я постараюсь рассказать решительно обо всем прежде, чем дойду до конца. По случаю этого дела с вором я подружился с Джимом Хорскрофтом, сыном доктора. Он с самого первого дня поступления в школу был самым смелым в драках, потому что не прошло и часа после того, как он приехал сюда, как он перебросил Бертона, который до него считался самым сильным из учеников, через большую черную доску в классе. Джим всегда отличался сильно развитыми мускулами и широкой костью, и даже в то время он был широкоплечим и высокого роста мальчиком, много не разговаривал, давал волю рукам и очень любил стоять, прислонясь своей широкой спиной к стене, с руками, глубоко засунутыми в карманы панталон. Я даже помню, что он ради шутки держал во рту сбоку соломинку, именно так, как впоследствии он держал трубку. У Джима остались те же самые хорошие и дурные наклонности, какие были и в то время, когда я в первый раз познакомился с ним. Господи! Каким героем он казался нам тогда! Мы были не больше, как маленькие дикари, и, подобно дикарям, чувствовали уважение к силе. Был у нас Том Карндель из Аппльбоя, который мог писать алкаические стихи так же легко, как будто бы это были только пентаметры и гекзаметры, но никто из учеников не обращал на Тома ни малейшего внимания. Был еще Уилли Ирншо, который знал решительно все года, начиная с убиения Авеля, так что к нему обращались даже учителя, если они были в сомнении, но у этого мальчика была узкая грудь, и хотя он был высок ростом, но не широк костью. И что же, разве помогло ему знание годов, когда Джек Симоне из младшего отделения класса гнал его по всему коридору ремнем с пряжкой на конце? С Джимом Хорскрофтом этого делать было нельзя. Какие рассказы о его силе передавали мы друг другу шепотом! Как он проломил кулаком филенку дубовой двери в рекреационной зале, как в то время, когда «Долговязый Мерридью» унес мяч, он схватил Мерридью с мячом, поднял его вверх и, минуя всех противников, быстро добежал до цели. Нам казалось ни с чем не сообразным, чтобы такой человек, как он, стал ломать себе голову из-за каких-то там спондеев и дактилей, или непременно знал, кто подписал Великую Хартию. Когда он сказал при всем классе, что ее подписал король Альфред, то мы, маленькие, подумали, что, по всей вероятности, так и было и что, может быть, Джим знает об этом лучше, чем тот, кто написал учебник. Ну, так вот, этот случай с вором и обратил на меня его внимание, потому что он погладил меня по голове и сказал, что я — храбрый маленький чертенок, и я по крайней мере неделю не слышал под собой ног от гордости. Целых два года мы были с ним очень дружны и, хотя в сердцах, или не подумав, он делал многие вещи, которые меня раздражали, но я любил его как брата, и так плакал, что слез набралось бы с целый чернильный пузырек, когда он ушел от нас в Эдинбург, чтобы изучить профессиональное дело своего отца. Я после него пробыл еще пять лет в заведении Бертуистля и перед выходом сам сделался самым сильным учеником, потому что я был таким твердым и крепким, как китовый ус, хотя, что касается до веса и развития мускулов, то я уступал в этом отношении моему знаменитому предшественнику. Я вышел из учебного заведения Бертуистля в год юбилея и после того три года прожил дома, занимаясь скотоводством. Но корабли на море и сухопутные армии все еще сражались, и на нашу страну падала грозная тень Бонапарта. Мог ли я знать, что и мне также придется принять участие в том, чтобы тень эта перестала пугать наш народ?

Глава II Кузина Эдди из Айемауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Уилли Кольдер, поселившийся в Айемаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Уэст-Инче, где рос вереск и была песчаная почва. Так вот, его дочь, Эди Кольдер, приехала к нам в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным такими вещами, на которые моя дорогая мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что она тратит так много денег, будучи еще совсем девочкой, что она отдала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила ему еще два пенса, хотя он и не требовал этого. Она так пила имбирное пиво, как мы воду, и непременно требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

В то время я не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В учебном заведении Бертуистля никто из нас не придавал им большого значения; но, должно быть, самые маленькие из учеников были умнее, потому что, когда они сделались старше, они начали думать несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового о них мнения: какая может быть польза от такого существа, которое не может драться, постоянно сплетничает, а если запустить камнем, то руки у него трясутся, точно тряпка, колеблемая ветром? А потом они напускают на себя такую важность, точно это отец и мать в одном лице, потому что всегда мешают играть, говоря: «Джимми, у тебя виден палец из сапога», или: «Ступай домой, грязный мальчишка и умойся», — так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Уэст-Инче, мне было не особенно приятно на нее смотреть. В то время мне исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), а ей — одиннадцать; она была худенькой девочкой довольно большого роста с черными глазами и очень смешными манерами. Она смотрела всегда вперед с разинутым ртом, как будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не мог увидеть ничего, кроме корыта для водопоя овец, или навозной кучи, или же нижнего белья отца, висящего на жерди для просушки. А потом, если она видела часть поля, поросшего вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее, и кричала: «Как это мило! Как чудесно!» — как будто бы это была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, несмотря на это, я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры в этом же роде; но с ней было совсем не весело играть, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, хотя, когда она бежала, то так махала руками и производила такой шум, какого не было бы от десяти мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец ее делает глупо, что воспитывает ее таким образом, то она начинала плакать и говорила, что я — грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит мне такой обиды. Но через пять минут она совершенно забывала обо всем этом. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, и никогда не оставляла меня в покое, но следила за мной по пятам и потом говорила: «А, так вот ты где!», как будто бы это казалось ей удивительным. Но вскоре я увидал, что в ней было кое-что и хорошее, она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане сразу очутилось четыре пенса. Но всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне какой-нибудь истории. Это всегда производило такое действие, что она начинала рассказывать; но ей стоило только начать, а потом надо было удивляться, как она рассказывала дальше. У меня захватывало дух, когда я слушал рассказы о том, что с ней случилось. В Айемаус приезжал какой-то варварийский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был также и какой-то странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те кольца, которые были пришиты к пологу моей кровати, но она сказала, что это кольцо было из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если он встретится с варварийским пиратом, и она говорила мне в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такое могли видеть в ней все эти люди. И тогда она говорила мне, что ее провожал в Уэст-Инч какой-то переодетый принц. Я спросил у нее, почему же она узнала, что это был принц, и она отвечала: «Потому, что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, и когда он ее придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки, и что она должна прислать ее мне, когда она будет придумана. Она сказала, что загадка эта будет напечатана в «Бервикской газете» и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; но в этот вечер она не хотела больше ничего рассказывать мне, потому что была чем-то очень обижена.

В то время, когда жила у нас кузина Эди, Джима Хорскрофта не было дома, но он вернулся на той же самой неделе, когда она от нас уехала, и я помню, что я очень удивился, когда он стал расспрашивать о девочке и заинтересовался ею. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я сказал, что я этого не заметил, то он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет такое время, когда у меня откроются глаза. Но вскоре он заинтересовался совсем другим, а что касается до меня, то я и не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и стала вертеть ею так, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того, как я вышел из школы, когда мне исполнилось восемнадцать лет, на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Когда я вышел из школы, то со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, но вместо этого я лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде меня вполне удовлетворяло то, что я мог бегать скорее и прыгать выше, чем мой сосед на школьной лавке, и это наполняло всю мою жизнь; но теперь это казалось мне таким ничтожным; я все о чем-то грустил и грустил, смотря вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И, кроме того, я сделался также вспыльчивым, потому что у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и когда моя мать спрашивала у меня, что такое со мной, или отец говорил, что мне нужно заняться делом, я отвечал на это так резко, что и сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько человек детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Однажды, когда я вернулся домой от овец, я увидал, что отец сидит с письмом в руке, что у нас случалось очень редко, разве только в таких случаях, когда фактор писал о том, что следует платить поземельный налог. Затем, когда я подошел поближе к нему, я увидал, что он плачет. Я стоял и смотрел на него во все глаза: я всегда думал, что мужчине не следует этого делать. Я представляю его себе в таком виде и теперь, потому что на его загорелой щеке была тонкая глубокая морщина, через которую не могла перелиться слеза, и она поэтому должна была течь вкось к его уху и оттуда падала на лист бумаги.

Около него сидела мать и гладила его руки так, как гладила по спине кошку, когда хотела ее успокоить.

— Да, Дженни, — сказал он, — не стало бедного Уилли. Это письмо от его поверенного. Смерть была внезапная, а иначе нас известили бы раньше. Он пишет, что у него был карбункул и кровоизлияние в мозг.

— Ах, теперь все его страдания прекратились, — сказала мать.

Отец обтер себе уши постланною на стол скатертью.

— То, что он скопил, он оставил своей дочери, — сказал он, — и, право же, если только она не переменилась, то она скорехонько все истратит. Ты помнишь, что она говорила о слабом чае, когда жила у нас, а ведь он стоит семь шиллингов фунт.

Мать покачала головой и посмотрела вверх на окорока ветчины, висевшие с потолка.

— Он не пишет, сколько именно оставил покойный, но только говорит, что ей хватит с избытком. Он пишет также, что она приедет сюда, и будет жить с нами, потому что таково его предсмертное желание.

— Она должна платить за свое содержание! — закричала резким тоном мать. В то время меня огорчило то, что она заговорила в такое время о деньгах, но если бы она не позаботилась об этом, то через год мы были бы выброшены на большую дорогу.

— Да, она будет платить и приедет к нам сегодня же. Послушай, Джек, сын мой, поезжай-ка ты в Эйтон и дождись там вечернего дилижанса. В нем приедет твоя кузина Эди, и ты привезешь ее в Уэст-Инч.

Когда на часах было четверть шестого, я поехал вместе с Соутером Джонни, стариком пятидесяти одного года, носившим длинные волосы, в нашей телеге, у которой был недавно выкрашен задок и в которой мы ездили только по праздникам. Омнибус приехал в одно время со мною, и я, глупый деревенский парень, не принимая в расчет того, что прошло уже несколько лет, искал в толпе, стоявшей перед постоялым двором, худенькую девочку, у которой юбочка была немного ниже колен. Когда я толкался тут и вытягивал шею, как журавль, меня вдруг кто-то тронул за локоть, и я увидел, что какая-то дама вся в черном стоит на подножке; я узнал, что это и была моя кузина Эди. Я узнал, говорю, но если бы она меня не тронула, то я прошел бы мимо нее двадцать раз и все-таки не узнал бы ее. Честное слово, если бы Джим Хорскрофт спросил у меня теперь, хорошенькая она или нет, то я сумел бы ответить ему! Она была смуглая, гораздо смуглее девушек в нашей пограничной области, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглый цвет, подобно более яркой окраске в нижней части лепестков желтой розы. У нее были пунцовые губы, выражавшие доброту и твердость; и затем я сейчас же заметил тот плутовской и насмешливый взгляд, который таился в глубине ее больших черных глаз, показываясь на минуту и затем опять скрываясь. Она обошлась со мной так, как будто бы я достался ей по наследству, протянула мне свою руку и этим ободрила меня. Она была, как я уже сказал, в черном; платье на ней было какого-то удивительного фасона, черная вуаль откинута назад.

— Ах, Джек, — сказала она, жеманясь на английский манер, чему она научилась в пансионе. — Нет, нет, мы теперь уже не маленькие, — эти последние слова она сказала потому, что я самым неуклюжим образом приблизил к ней мое глупое загорелое лицо для того, чтобы поцеловать ее, как я сделал тогда, когда виделся с ней последний раз. — Влезьте поскорее наверх, голубчик, и дайте шиллинг кондуктору, потому что он был необыкновенно учтив со мной всю дорогу.

Я покраснел до ушей, потому что у меня в кармане была только одна четырехпенсовая серебряная монета. Никогда я не ощущал так сильно недостаток денег, как в эту минуту. Но она сразу поняла, в чем дело, и мигом всунула мне в руку маленький кожаный кошелек с серебряным замочком. Я заплатил кондуктору и хотел отдать ей ее кошелек назад, но она пожелала, чтобы он остался у меня.

— Вы будете моим кассиром, Джек, — сказала она со смехом. — Это ваш экипаж? Какой он смешной! Где же мне сесть?

— На сиденье, — отвечал я.

— А как же мне добраться до него?

— Поставьте ногу на ступицу колеса, я вам помогу.

Я вскочил в телегу и взял в свою руку обе ее маленькие ручки в перчатках. Когда она поднялась наверх с одной стороны телеги, то я почувствовал на своем лице ее дыхание, приятное и теплое, и казалось, что все, что было смутного и беспокойного у меня на душе, отлетело от нее в одну минуту. Я почувствовал, что в эту одну минуту я стал совсем другим человеком и сделался мужчиной.

Может быть, лошадь успела только махнуть хвостом — времени прошло не больше, — а между тем, со мной что-то произошло, где-то упала какая-то преграда, и я зажил новой болееширокой жизнью и стал опытнее. Все это я ощутил в один миг, но так как я был робок и необщителен, то только оправил для нее сиденье. Она следила глазами за дилижансом, который, гремя колесами, поехал назад в Бервик, и вдруг начала махать платком.

— Он снял шляпу, — сказала она. — Должно быть, он — офицер. Он очень изящен на вид. Может быть, вы его заметили? Это — тот джентльмен, который занимал место в империале, очень красивый собой, в коричневом пальто.

Я покачал головой, и сильная радость уступила место глупой злобе.

— Ах, я уже никогда не увижу его опять! Вот эти зеленые склоны холмов и серая вьющаяся лентой дорога, — все это в таком же виде, как было и прежде. Что же касается до вас, Джек, то я не вижу в вас большой перемены. Кажется, только манеры у вас стали получше. Ведь вы уже не будете теперь пускать мне за спину лягушек, не будете? У меня сделалась дрожь при одной только мысли об этом.

— Мы сделаем все, что только можем, чтобы вам жилось хорошо в Уэст-Инче, — сказал я, помахивая бичом.

— Вы такие добрые, право, что приняли к себе бедную, одинокую девушку, — сказал она.

— Это — любезность с вашей стороны, что вы едете к нам, кузина Эди, — проговорил я, заикаясь. — Но я боюсь, что вам покажется у нас скучно.

— Я думаю, что у вас мало развлечений, Джек, не правда ли? Кажется, у вас немного соседей — мужчин, как мне помнится?

— Да, вот, майор Эллиот, который живет в Корримюре. Он иногда приходит к нам по вечерам. Это — бравый старый служака, который был ранен пулей в колено, когда служил под начальством Веллингтона.

— Ах, когда я говорю о мужчинах, Джек, это вовсе не значит, что я говорю о стариках, раненных в колено. Я говорю о людях нашего с вами возраста, с которыми можно было бы познакомиться. Да, кстати, — кажется, у этого старого ворчуна доктора был сын?

— О, да. Это — Джим Хорскрофт, мой закадычный друг.

— А что, он живет дома?

— Нет, но скоро вернется домой. Теперь он все еще в Эдинбурге, — он там учится.

— Ну, так мы будем проводить время вместе, до тех пор, пока он не вернется. Но я очень устала и желала бы поскорее доехать до Уэст-Инча.

Я заставил старого Соустера Джонни ехать с такой быстротой, с какой он никогда не езжал прежде, и через час после этого разговора она уже сидела за ужином, и мать моя поставила на стол не только масло, но даже хрустальную тарелку с вареньем из крыжовника, и тарелка эта блестела и казалась очень красивою при свете свечки.

Я видел, что и родители мои, так же, как я, были поражены происшедшей с ней переменой, хотя у них это выражалось иначе

Моя мать была так озадачена тем, что у нее на шее было надето что-то из перьев, что она называла ее не просто Эди, а мисс Кольдер, так что, наконец, моя кузина, у которой были. Такие милые, грациозные манеры, стала поднимать кверху свой указательный пальчик всякий раз, когда она делала это. После ужина, когда она пошла спать, мои родители больше ни о чем не говорили, как только о том, какой у нее вид и как она воспитана.

— Впрочем, надо сказать, — заметил мой отец, — что-то не видно, чтобы она особенно горевала о смерти моего брата.

И только тут я вспомнил, что она не сказала об этом ни слова во все время с тех пор, как я с ней встретился.

Глава III Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась у нас, в Уэст-Инче, королевой, а мы все, начиная с отца — ее покорными подданными. Когда моя мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, то Эди, по своей доброй воле, назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходившую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; и надо было только любоваться теми вещами, которые она привезла из Бервика, чтобы поставить в нее. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега не годилась для нее, а потому она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтгеда, ферма которого находилась за холмом. И она почти всякий раз привозила подарок которому-нибудь из нас: или деревянную трубку отцу, или шотландский плед матери, или какую-нибудь книгу мне, или же медный ошейник для Роба — нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему самый ландшафт принял для меня иной вид: с того дня, как она приехала, солнце светило ярче, склоны холма казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною как прежде, потому что мы проводили время в обществе такой девушки, какой была она, и старый мрачный серый дом казался мне совсем другим местом с тех пор, как она прошла по циновке, лежавшей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал другой такой девушки, которая могла бы сравняться с ней по фигуре, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать кверху голову, — вот что производило то, что всякий чувствовал себя как бы землею, по которой она ходила, а затем ее быстрый вызывающий на откровенность взгляд и сказанное ею доброе слово делали то, что человек опять становился на один уровень с нею. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он стоял на одном с нею уровне. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня, и ушла вперед от меня. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь, и что она была только деревенской девушкой, так же, как и я был только деревенским парнем. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она могла заметить, что я боюсь ее, раньше, чем увидала мою любовь к ней. Когда я был не с ней, то находился в тревожном состоянии, а когда я был с ней, то дрожал все время, потому что боялся, как бы своими нескладными речами не надоесть ей, или чем-нибудь не оскорбить ее. Если бы я лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться этим.

— Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, — сказала она, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

— А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, — заметил я.

— Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели сделать по-своему, вы были точно маленький мужчина. Я помню вас с вашими всклокоченными волосами и плутовскими глазами. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

— С годами человек привыкает держать себя, как следует, — сказал я.

— Ах, да, но я скажу вам, Джек, что в прежнем виде вы нравились мне гораздо больше, чем теперь

И когда она говорила это, я смотрел на нее с удивлением: я думал, что она не может мне простить того, как я обращался с ней. Я решительно не мог понять, кому это могло нравиться, — разве только кому-нибудь из сумасшедшего дома. Я вспомнил, что когда она читала, сидя у входной двери, я отправлялся, бывало, в степь с хлыстом из орешника, на конце которого было шесть маленьких глиняных шариков, и бросал в нее этими шариками так, что доводил ее до слез. А потом я вспомнил еще, как я поймал угря в ручейке, в Корримюре, и с ним гонялся за ней, и, наконец, она с криком прибежала к моей матери и спряталась под ее фартук, обезумев от страха, а отец, ударив меня по уху веселкой для похлебки, сшиб меня с ног, и я вместе с угрем покатился под кухонный шкаф для посуды. И вот этого-то ей теперь и недоставало. Ну, так в настоящее время она этого никогда не увидит, потому что у меня скорее отсохнет рука, чем я стану делать это теперь. Но только теперь я стал понимать эту странность в характере женщины, а также то, что мужчина не должен рассуждать о женщине, но только наблюдать и стараться понять ее.

Через несколько времени у нас с ней установились известные отношения, когда она увидела, что может делать, что ей угодно и как угодно, и что она может поманить меня к себе и позвать, точно так же, как я мог распоряжаться старым Робом. Вы подумаете, я был глуп, что позволил вскружить себе голову? Может быть, я и действительно был глуп, но при этом вы должны вспомнить, что я совсем не видал женщин, и теперь нам часто приходилось быть вместе. Кроме того, она была одна из миллиона женщин, а я скажу вам, что нужно было иметь очень крепкую голову для того, чтобы она не вскружила ее.

Да вот хоть бы майор Эллиот, человек, который схоронил трех жен и участвовал в двенадцати настоящих сражениях, так и его Эди могла обвернуть кругом своего пальчика точно мокрую тряпку, — она, девушка, только что вышедшая из пансиона, где была полной пансионеркой. Я встретил его, когда он шел, прихрамывая, из Уэст-Инча в первый раз после того, как она приехала, с румянцем на щеках и блестящими глазами, так что казался лет на десять моложе. Он поднимал кверху свои седые усы и закручивал их до самых глаз и так гордо выступал своей здоровой ногой, точно музыкант, играющий на духовом инструменте. Бог знает, что она сказала ему, но только ее слова подействовали на его кровь точно старое вино.

— Я пришел к тебе, парень, — сказал он, — но теперь мне нужно опять идти домой. Впрочем, я приходил не задаром, потому что имел возможность увидать la belle cousine. Прелестная и очаровательная молодая особа, скажу тебе, парень.

Он выражался очень правильно и точно и любил иногда ввернуть в свою речь какое-нибудь французское слово, потому что в бытность свою на полуострове он немножко научился этому языку. Он так все и продолжал бы говорить о кузине Эди, но я увидал, что у него из кармана торчит уголок газеты, и понял, что он, по своему обыкновению, приходил к нам затем, чтобы сообщить мне какие-нибудь новости, потому что мы, живя в Уэст-Инче, почти ни о чем не слыхали.

— Что новенького, майор? — спросил я.

Он вытащил из кармана газету и помахал ею.

— Союзники одержали большую победу, сын мой. Я думаю, что Нэп (Наполеон) не может долго сопротивляться. Саксонцы оттеснили его, и он был совершенно разбит при Лейпциге. Веллингтон перешел Пиринеи, и полки Грагэма будут скоро в Болонье.

Я подбросил вверх свою шляпу.

— Значит, война прекратится, наконец, — воскликнул я

— Да и пора, — сказал он, покачивая головой с серьезным видом. — Это была кровопролитная война. Ну, теперь уже не стоит говорить о том, какой план был у меня в голове относительно тебя.

— Какой же это план?

— Да вот какой, мой милый: у тебя тут нет настоящего дела, а так как теперь у меня колено стало лучше разгибаться, то я надеялся опять поступить на службу в действующую армию. Я думал, что и ты мог бы пойти в солдаты и послужить под моим начальством.

При одной мысли об этом у меня сильно забилось сердце- Да, я желал бы этого! — воскликнул я.

— Но ведь пройдет не меньше шести месяцев, прежде чем я буду в состоянии сесть на корабль, а почем знать, может быть, Бони (Бонапарт) будет где-нибудь в заточении раньше, чем пройдет это время.

— А что скажет моя мать? — спросил я. — Я думаю, что она меня ни за что не отпустит.

— Ах, да теперь ее совсем не нужно об этом спрашивать, — ответил он и пошел, прихрамывая, своей дорогой.

Я сел на землю среди вереска и, подперев подбородок рукой, начал думать об этом, смотря вслед майору, который шел впереди в своем старом коричневом платье и сером пледе, конец которого развевался по ветру на его плече, выбирая место, где было удобнее идти вверх по холму. Здесь, в Уэст-Инче, где я буду жить до тех пор, пока не займу место отца, — жалкая жизнь: перед моими глазами вечно будут та же степь, один и тот же ручей, все те же овцы и все тот же серый дом. Но там, за синим морем, ах! там настоящая жизнь для мужчины. Вот майор, — он человек не молодой, раненый и растративший свои силы, но и он думает о том, чтобы опять поступить на службу, а я, человек молодой и в полной силе, трачу понапрасну время на склонах этих холмов.

Яркий румянец стыда залил мне лицо, и я вскочил с места, горя нетерпением уехать поскорее отсюда и жить на свете так, как следует мужчине. Я все думал и раздумывал об этом целых два дня, и вот на третий день случилось нечто такое, что сначала заставило меня сразу решиться, но потом от этого же самого принятое мною решение рассеялось точно дым в воздухе.

После полудня я пошел погулять с кузиной Эди и Робом, и мы дошли до такого места, где кончается склон холма, а дальше идет морской берег. То было позднею осенью, и вереск завял и принял бронзовый цвет, но солнце все еще светило ярко, было тепло, и по временам дул теплый южный ветерок, от которого широкая поверхность синего моря покрывалась рябью с белыми волнистыми линиями. Я нарвал папоротников для того, чтобы Эди могла лечь, и вот она лежала тут, как и всегда, с беспечным видом, веселая и довольная, потому что я не встречал другого такого человека, который так наслаждался бы теплотой и светом, как она; я присел на кучку травы, а Роб положил мне на колени свою голову, и когда мы сидели тут спокойно, совершенно одни в этом диком месте, даже и тут мы увидели на воде перед собой тень того великого находившегося за морем человека, который красными буквами начертал свое имя на карте Европы.

По морю плыл по ветру степенный черный старый купеческий корабль, направлявшийся, по всему вероятно, в Лит. У него были длинные реи, и он шел на всех парусах. В другом направлении, с северо-востока, шли два больших неуклюжих, похожих на люгеры, судна, каждое с высокою мачтой и большим четырехугольным серым парусом. Что могло быть прекраснее этого зрелища, когда три судна плыли по морю в такую прекрасную погоду! Но вдруг на одном из люгеров показались огонь от выстрела и клуб синего дыма и то же самое на другом, а с корабля послышалась пушечная пальба. В один миг ад заменил собою рай и здесь, на воде, проявили себя ненависть, жестокосердие и жажда крови.

Когда послышались выстрелы, мы вскочили на ноги, и Эди, которая дрожала, как осиновый лист, положила свою руку на мою.

— Они сражаются, Джек, — воскликнула она. — Что это за люди? Кто они?

У меня сердце сильно билось при пушечных выстрелах, и я, задыхаясь, мог сказать ей в ответ только следующее:

— Это два французских капера, Эди. Французы называют их chasse-maries, а это один из наших купеческих кораблей, и они возьмут его — это верно, как смерть; потому что, майор говорил, на них всегда бывают пушки большого калибра и так много матросов, как сельдей в бочонке. Отчего этот глупый корабль не плывет назад к бару при устье Твида?

Но корабль и не думал спускать ни одного паруса — он, тяжело погружаясь в воду, продолжал плыть дальше, что было глупо с его стороны, и вдруг маленькое черное ядро ударило в верхний конец его бизань-реи, и чудесный старый флаг сразу упал вниз. Затем последовали выстрелы из его небольших пушек и громкая пальба из больших каронад с кормы флюгера. Через минуту все три судна сошлись вместе, и купеческий корабль метался, подобно оленю, в бедра которого вцепились зубами два волка. Все три судна слились в одно черное пятно с неясными очертаниями, окутанное дымом, в котором торчали, точно щетина, мачты, а из середины этого облака беспрестанно выскакивали красные огоньки; шла такая страшная пальба из пушек большого и мелкого калибра, что и после у меня в течение нескольких недель стоял в ушах какой-то гул. Битый час это облако, содержащее в себе целый ад, медленно двигалось по воде, а мы с замиранием сердца не спускали глаз с флага, стараясь разглядеть, все ли он на своем месте. И вдруг корабль, такой же гордый, черный и высокий, как и прежде, поплыл опять своим путем; а когда рассеялся дым, то мы увидали, что один из люгеров тащился по воде точно утка с подбитыми крыльями, а с другого люгера экипаж спешил переехать в шлюпки прежде, чем он затонет.

В продолжение этого часа я ничего не видал и не слышал, кроме битвы. У меня снесло ветром шляпу с головы, но я этого и не заметил. Теперь с сердцем, преисполненным радости, я повернулся к моей кузине Эди, и увидал ее такою, какой она была шесть лет тому назад. У нее были такие же выражающие удивление и пристально смотрящие на один предмет глаза и разинутый рот, как и тогда, когда она была еще девочкой, и она так крепко сжала в кулаки свои маленькие ручки, что кости суставов были похожи на слоновую кость.

— Ах, этот капитан! — сказала она, обращаясь к степи и к вереску. — Вот это сильный и решительный мужчина! Какая женщина не стала бы гордиться таким мужем!

— Да, он храбро сражался! — воскликнул я с восторгом.

Она посмотрела на меня так, как будто бы совсем позабыла о моем присутствии.

— Я отдала бы целый год жизни за то, чтобы встретить такого человека, — сказала она. — Но вот что значит жить в Деревне. Тут только и видишь таких людей, которые не способны на что-нибудь лучшее.

Я не могу сказать наверняка, что она хотела обидеть меня, хотя за этим у нее, бывало, дело не станет; но каково бы то ни было ее намерение, ее слова задели меня за живое.

— Очень хорошо, кузина Эди, — сказал я, стараясь говорить спокойным тоном. — Этим все сказано. Сегодня же вечером я отправлюсь в Бервик и запишусь в вольноопределяющиеся.

— Как, Джек! Вы будете солдатом?

— Да, если вы думаете, что всякий, кто живет в деревне — трус.

— О, вы будете очень красивы в красном мундире, Джек, и вы делаетесь гораздо лучше, когда выходите из себя. Я желаю, чтобы у вас так сверкали глаза, потому что это придает вам прекрасный и мужественный вид. Но я уверена, что вы шутите, когда говорите, что поступите на военную службу.

— Вот я вам покажу, шучу я или нет.

И после этих слов я побежал со всех ног по степи и вбежал в кухню, где мой отец и мать сидели по обе стороны печи.

— Мать, — крикнул я, — я иду записываться в солдаты!

Если бы я сказал, что я хочу сделаться вором, то они посмотрели бы на это точно такими же глазами, потому что в те времена из среды скромных и кротких деревенских жителей только паршивые овцы собирались в одно стадо сержантом. Но, честное слово, эти самые паршивые овцы оказали своей родине не одну важную услугу. Моя мать подняла руки в митенках к глазам, а отец почернел, как торф.

— Это что такое, Джек? Да ты с ума сошел? — сказал отец.

— Сошел я с ума или нет, но только я уйду.

— А когда так, я не дам тебе благословения.

— Ну, так я уйду и без него!

При этих словах моя мать вскрикнула и ухватила меня руками за шею. Я увидал ее руки, загрубелые, исхудалые и костлявые от работы, которую ей приходилось делать для того, чтобы вырастить меня, и это подействовало на меня сильнее всяких слов. Мое сердце было полно нежного чувства к ней, но моя воля была тверда, как кремень. Я посадил ее опять на стул, поцеловал и потом побежал в свою комнату, чтобы собрать свои вещи. Становилось уже темно, а мне нужно было идти далеко, поэтому, связав кое-что в узелок, я поспешил выйти из дома. Когда я выходил через черную дверь, кто-то притронулся к моему плечу: в темноте стояла Эди.

— Глупый мальчик, — сказала она, — неужели же вы и в самом деле уйдете?

— Уйду ли я? Вы это увидите.

— Но ведь ваш отец не желает этого, да и мать тоже.

— Я это знаю.

— Так зачем же вы уходите?

— Вам-то, кажется, это следовало бы знать.

— Скажите, зачем?

— Потому что вы меня заставляете!

— Я не хочу, чтобы вы уходили, Джек.

— Вы сами сказали это. Вы сказали, что те, кто живет в деревне, не способны на что-нибудь хорошее. Вы всегда так говорите. Вы думаете обо мне столько же, сколько о голубях в голубятне. Вы считаете меня совершенным ничтожеством. Я вам докажу, что я не таков.

Я высказал в своей речи все, что меня огорчало, короткими, прочувственными фразами. Когда я говорил, то она покраснела и посмотрела на меня по своему обыкновению, своим странным, наполовину насмешливым и наполовину сердитым взглядом.

— О, я думаю о вас так мало? — спросила она. — И по этой причине вы уходите из дома? Когда так, Джек, то останетесь ли вы, если я… если я буду ласкова с вами?

Мы стояли лицом к лицу, очень близко один от другого, и в одну минуту дело было сделано. Я схватил ее в объятия и целовал ее, целовал без конца, целовал ее рот, щеки, глаза, прижимал ее к своему сердцу и шептал ей, что она была для меня всем на свете, и что я не мог жить без нее. Она ничего не говорила, но прошло немало времени прежде, чем она отвернула от меня свое лицо, и когда она оттолкнула меня от себя, то сделала это не очень сильно.

— Да, вы сделались опять таким же грубым и дерзким, каким были прежде, — сказала она, приглаживая себе обеими руками волосы. — Вы на мне все смяли, Джек; я никогда не думала, что вы такой смелый!

Но теперь я уже совсем не боялся ее, и во мне кипела кровь от любви, которая сделалась в десять раз горячее, чем прежде. Я взял ее опять в свои объятия и целовал, как будто бы имел на это право.

— Теперь вы моя, — кричал я. — Я не пойду в Бервик, но останусь здесь и женюсь на вас.

Но когда я сказал, что женюсь на ней, она засмеялась.

— Глупый мальчик! Глупый мальчик! — сказала она, и затем, когда я опять попытался обнять ее, она сделала грациозный реверанс и убежала в комнаты.

Глава IV Выбор Джима

И вслед за этим наступили те десять недель, которые были похожи на сон, они представляются мне сном и теперь, когда я вспоминаю о них. Я могу наскучить вам, если стану рассказывать о том, что происходило между нами; но какое глубокое, какое важное и решающее значение имело для меня все это в то время! Ее своеволие, ее постоянно меняющееся настроение, то веселое, то мрачное, как луг, над которым проходят облака, ее беспричинный гнев и сейчас же вслед за тем раскаяние, — все это то наполняло мою душу радостью, то огорчало меня; в этом была вся моя жизнь, все остальное не имело для меня никакого значения Но, каковы бы ни были мои чувства, я ощущал в глубине сердца какую-то тревогу, в которой и сам не отдавал себе отчета, какой-то страх: мне казалось, что я похож на того человека, который хочет схватить радугу, и что настоящая Эди Кольдер, хотя она и была близка, на самом деле находилась на недосягаемом для меня расстоянии. Это потому, что ее было трудно понять, по крайней мере, мне, тупоумному деревенскому парню. Когда я говорил ей о моих планах на будущее, о том, что если бы мы взяли на аренду весь Корримюр, то могли бы получать не меньше ста фунтов стерлингов лишнего дохода, и тогда можно было бы устроить приемную в Уэст-Инче и красиво убрать ее для нее, когда мы с ней обвенчаемся, то она надувала губки и опускала глаза, как будто бы у нее не хватало терпения выслушать меня. Но, когда я предавался мечтам о том, чем я могу сделаться впоследствии, что, может быть, я отыщу такую бумагу, которая послужит доказательством того, что я — наследник какого-нибудь лорда, или что я не поступая на службу, о чем она не хотела и слышать, окажусь знаменитым воином, и мое имя будет у всех на устах, то она делалась такой веселой, как майский день Я старался поддерживать эту иллюзию, насколько мог, и вдруг у меня вырывалось какое-нибудь несчастное слово, которое показывало, что я не более, как Джон Кольдер из Уэст-Инча, и она опять надувала губки, выказывая мне этим свое презрение И таким образом мы шли с ней вперед; она — по воздуху, а я — по земле, и что-нибудь непременно должно было разлучить нас Это случилось после Рождества, но зима была не холодная и подморозило настолько, что можно было только безопасно ходить по торфяным болотам. Как-то раз утром, когда было довольно свежо, Эди рано ушла из дома и вернулась назад вся расстроенная.

— Что, вернулся домой ваш приятель, сын доктора, Джек? — спросила она.

— Я слышал, что его ждут.

— Ах, так, значит, это я его встретила в степи.

— Как! Вы встретили Джима Хорскрофта?

— Я уверена, что это был он. Замечательно красивый мужчина — герой, с кудрявыми черными волосами, коротким прямым носом и серыми глазами. У него плечи, как у статуи, а что касается до роста, то, я думаю, ваша голова, Джек, будет только до булавки в его галстуке

— До его уха, Эди, — сказал я с негодованием, — Да, это был Джим. Но скажите вот что: не торчала ли у него изо рта сбоку коричневая деревянная трубка?

— Да, он курил. Он был одет в серое, и у него громкий, басистый голос.

— О, о! Так вы говорили с ним! — сказал я. Она немножко покраснела, так как проговорилась.

— Я шла по такому месту, где земля была не совсем тверда, и он сказал мне чтобы я была осторожней, — сказала она.

— Ах, должно быть, это и был мой милый старый приятель Джим, — заметил я — Он уже давно был бы доктором, если бы у него ум был так же силен, как рука. Да вот он сам, честное слово.

Я увидел его из окна в кухне и выбежал на двор со съеденной наполовину овсяной лепешкой, чтобы поздороваться с ним. Он также побежал вперед с протянутыми руками и сияющими глазами.

— Ах, Джек, — закричал он, — я так рад, что вижу тебя опять Старый друг лучше новых двух. — Но тут он вдруг замолчал и, разинув рот, стал пристально смотреть на что-то через мое плечо. Я обернулся: в дверях стояла Эди с веселой плутовской улыбкой на лице. Как я гордился ею, да и самим собою тоже когда посмотрел на нее!

— Это — моя кузина, мисс Эди Кольдер, Джим, — сказал я.

— А вы часто гуляете до завтрака, мистер Хорскрофт? — спросила она все с той же плутовской улыбкой.

— Да, — отвечал он, пристально смотря на нее.

— И я тоже по обыкновению там, в степи, — сказала она. — Но вы не очень-то радушно принимаете вашего приятеля, Джек. Если вы не будете его угощать, то я должна буду занять ваше место для того, чтобы поддержать честь Уэст-Инча.

Через минуту мы были вместе со стариками, и Джиму тоже налили тарелку супа; но он почти не говорил ни слова, но сидел с ложкой в руке, не спуская глаз с кузины Эди. Она все время бросала на него быстрые взгляды; мне казалось, что ее забавляла его робость и что она старалась ободрить его своими словами.

— Джек рассказывал мне, что вы учитесь для того, чтобы сделаться доктором, — сказала она — Но, должно быть, это очень трудно, и нужно много времени для того, чтобы можно было научиться этому.

— Мне нужно много времени, — ответил печальным тоном Джим. — Но я все-таки стараюсь добиться своего.

— Ах, какой вы молодец! Вы человек настойчивый. Вы смотрите прямо в цель и идете к ней, и ничто не может вас остановить.

— Право, мне нечем похвалиться, — сказал он. — Многие из студентов, которые начали вместе со мной, уже давно вывесили свои дощечки, а вот я все еще студент.

— Вы говорите так из скромности, мистер Хорскрофт. Говорят, что самые мужественные люди всегда бывают скромными. Но когда, наконец, вы достигнете своей цели, какая это прекрасная карьера — подавать исцеление, поднимать с одра болезни страдальцев, иметь своей единственной целью благо человечества.

Услышав такие слова, честный Джим начал вертеться на своем стуле.

— Мне кажется, что у меня совсем нет таких высоких мотивов, мисс Кольдер, — сказал он. — Я учусь для того, чтобы зарабатывать кусок хлеба и взять на себя практику моего отца. Если я одной рукой подаю исцеление, то другую протягиваю для того, чтобы получить крону.

— Какой вы откровенный и правдивый человек! — воскликнула она. И таким образом они вели между собой разговор и дальше, причем она украшала его всевозможными добродетелями и повертывала его слова так, чтобы его выдвинуть, — хорошо знаю эту ее манеру. Он еще не успел кончить разговора, а я уже видел, что у него голова идет кругом от ее красоты и ее ласковых слов. Я был проникнут гордостью, думая о том, что он составил себе такое высокое мнение о моей родственнице

— Не правда ли, что она хороша собой, Джим? — Я не мог удержаться, чтобы не сказать этого, когда мы с ним стояли на дворе у входной двери, и он, прежде чем идти домой, закуривал свою трубку.

— Хороша ли! — воскликнул он. — Я никогда не видал ничего подобного.

— Мы с ней скоро обвенчаемся

Трубка выпала у него изо рта, и он стоял и смотрел на меня во все глаза. Затем он поднял опять трубку и пошел домой, не говоря ни слова. Я думал, что он, может быть, вернется, но он не вернулся, и я видел, как он шел вдали вверх по склону холма, опустив голову на грудь.

Но я не мог о нем позабыть, потому что кузина Эди засыпала меня вопросами о нем, о том, каков он был мальчиком, о его силе, с какими женщинами он был знаком: ее ничем нельзя было удовлетворить. А затем я опять услышал о нем в тот же день но только позже, причем отзывы о нем были далеко не такие лестные Мой отец, вернувшись домой вечером, очень много говорил о бедном Джиме. После полудня он был мертвецки пьян; затем ходил на берег в Уэстгоус, чтобы драться с кулачным бойцом — цыганом, и думали, что его противник не переживет ночи. Мой отец встретил Джима на большой дороге; он был мрачен, как туча, готов был оскорбить всякого, кто проходил мимо него. «Упаси Господи! — сказал старик. — Хороша будет у него практика, если он начнет ломать кости». Кузина Эди смеялась надо всем этим, а я смеялся потому, что смеялась она; но мне казалось, что это совсем не смешно. На третий день после этого я поднимался по холму в Корримюре по той тропинке, по которой ходят овцы, и вдруг вижу, что вниз спускается не кто иной, как сам Джим. Но это был уже не тот большой ростом, добродушный человек, который два дня тому назад ел утром суп вместе с нами. На нем не было ни воротничка, ни галстука, жилет у него был расстегнут, волосы всклокочены, а лицо все в пятнах, как у человека, который был сильно пьян накануне. В руках у него была ясеневая палка, которой он сбивал головки дрока росшего по обе стороны тропинки.

— А, это ты, Джим! — сказал я.

Но он посмотрел на меня таким взглядом, какой я часто видел у него в школе, когда он сильно злился на что-нибудь и знал, что он виноват, но только ни за что не хотел показать этого. Он не сказал ни слова, но только быстро прошел мимо меня по узкой тропинке и, хорохорясь, пошел дальше махая своей ясеневой палкой и обивая ею кусты.

Ах, но я не сердился на него! Я был огорчен, очень огорчен этим, и больше ничего. Само собой разумеется, что я не был настолько слеп, чтобы не видеть в чем тут дело. Он влюбился в Эди и не мог выносить того, что она будет принадлежать мне. Бедняга, разве он мог помешать этому? Может быть, и я на его месте был бы в таком же состоянии. Было такое время, когда мне показалось бы удивительным, что девушка может так вскружить голову сильному мужчине, но теперь я был опытнее в этом отношении.

Целых две недели я совсем не видал Джима Хорскрофта, и, наконец, наступил тот четверг, в который совершился переворот в моей жизни. Я проснулся в этот день рано и в радостном настроении, что случается редко, когда человек только что откроет глаза. Накануне Эди была со мною ласковее, чем обыкновенно, и я заснул с той мыслью, что, может быть, мне удалось, наконец, схватить радугу, и что Эди без всяких иллюзий и мечтаний полюбила простодушного, грубого Джека Кольдера из Уэст-Инча. Эта мысль не выходила у меня из ума и доставила мне радость утром, — у меня в сердце точно щебетали птички. А затем я вспомнил, что если я поспешу, то еще застану ее дома, потому что она, по своему обыкновению, уходила с восходом солнца.

Но я опоздал. Когда я подошел к двери ее комнаты, то она была полуотворена, и в комнате никого не было. «Ну, — подумал я, — я, по крайней мере, могу встретить ее и вместе с ней вернуться домой». С вершины Корримюрского холма можно видеть все окрестности. И вот, захватив свою палку, я пошел в этом направлении. День был ясный, но холодный, и я помню, что был слышен громкий шум прибоя, хотя в наших местах в течение нескольких дней совсем не было ветра. Я шел зигзагами по крутой тропинке, дыша чистым свежим утренним воздухом и напевая вполголоса песенку до тех пор, пока не дошел, немного запыхавшись, до вереска, росшего на вершине. Посмотрев вниз на длинный склон противоположной стороны, я увидал кузину Эди, как и ожидал этого; но я увидел и Джима Хорскрофта, который шел рядом с нею.

Они были недалеко от меня, но так заняты друг другом, что совсем меня не заметили. Она шла медленными шагами, шаловливо закинув свою грациозную головку с той манерой, которая была мне хорошо известна, отвернувшись от него и от времени до времени перекидываясь с ним словом. Он шел рядом с ней, смотря на нее сверху вниз и наклонив голову при разговоре, который, казалось, был серьезным. Затем, когда он что-то сказал, она ласково положила свою руку на его, а он, расставив ноги, поднял ее на воздух и несколько раз поцеловал. Увидев это, я не мог ни закричать, ни двинуться с места, но стоял с сердцем, которое точно налилось свинцом, с лицом мертвеца и не спускал с них глаз. Я видел, что она положила ему руку на плечо и так охотно принимала от него поцелуи, как никогда не принимала их от меня.

После этого он опять опустил ее на землю, и я понял, что это они прощались, потому что, если бы они прошли еще шагов сто, то их можно было бы увидать из окон верхнего этажа дома. Она пошла от него медленными шагами, и раз или два помахала ему, а он стоял и смотрел ей вслед. Я подождал до тех пор, пока она не отошла на некоторое расстояние, и затем пошел вниз, но он был так занят, что я подошел к нему совсем близко и мог бы дотронуться до него рукой прежде, чем он заметил меня. Когда он встретился со мной глазами, то сделал попытку улыбнуться.

— Ах, Джек, — сказал он, — ты встал так рано!

— Я видел вас! — проговорил я, задыхаясь, и у меня так пересохло в горле, что я говорил так, как будто бы у меня была горловая жаба.

— Ты видел? — сказал он и потихоньку засвистал. — Ну, ей-Богу же, Джек, меня это не огорчает. Я имел намерение прийти сегодня же в Уэст-Инч и объясниться с тобой. Может быть, так вышло даже лучше

— Хорош ты мне друг! — сказал я.

— Послушай, Джек, будь рассудителен, — сказал он, засовывая руки в карманы и покачиваясь из стороны в сторону. — Дай мне объяснить тебе, в каком положении дело. Посмотри мне в глаза, и ты увидишь, что я не лгу. Вот как это случилось. Я встретил Эди, то есть мисс Кольдер, прежде чем пришел к вам тогда утром, и были некоторые вещи, по которым я считал ее совершенно свободной; думая, что это действительно так, я решил, что она будет моей. Затем ты сказал, что она не свободна, но обручена с тобой, и это на некоторое время было для меня жестоким ударом. Это вывело меня из себя, я несколько дней безумствовал, и еще слава Богу, что не попал в Бервикскую тюрьму. Затем я случайно встретил ее опять — ей-Богу, Джек, это было случайно — и когда я стал говорить о тебе, она засмеялась тому, что это может быть. «Он мне только двоюродный брат, не более», — сказала она, но что же касается до того, что она будто не свободна, или ты для нее больше чем друг, то это — одна только глупая болтовня. Потому ты видишь, Джек, что я вовсе не так виноват, как ты думал, и тем более, что она обещала дать тебе понять своим обращением, что ты ошибаешься, думая, что имеешь на нее права. Ты, вероятно, заметил, что в продолжение этих двух недель она почти ни слова не сказала с тобой. Я горько засмеялся.

— Да не дальше, как вчера вечером, — отвечал я, — она сказала мне, что я был единственным человеком на свете, которого она могла бы полюбить.

Джим Хорскрофт протянул дрожащую руку и положил ее на мое плечо, близко придвинув ко мне свое лицо, и посмотрел мне в самые глаза.

— Джек Кольдер, — сказал он, — я знаю, что ты никогда не лгал. Уж не хочешь ли ты отплатить мне обманом за обман? Говори правду, нас никто не слышит.

— Это — святая истина, — сказал я.

Он стоял и смотрел на меня, и лицо его выражало, что в нем происходит сильная внутренняя борьба. Прошло, по крайней мере, две минуты прежде, чем он заговорил.

— Послушай, Джек, — сказал он, — эта женщина дурачит нас обоих. Слышишь ли, она дурачит нас обоих! В Уэст-Инче она любит тебя, а на склоне холма — меня, а между тем в ее дьявольском сердце нет ни крошечки любви ни к одному из нас. Подадим друг другу руку, дружище, и проучим эту чертову девку! Но это было чересчур. Я не мог проклинать ее в своем сердце, а еще менее того — стоять и слушать, как ее проклинает другой, несмотря на то, что это был мой старый приятель.

— Не бранись! — закричал я.

— Ах, мне делается тошно от твоих коротких речей! Я буду называть ее так, как ее следует называть.

— А, так ты будешь? — сказал я, стаскивая с себя сюртук. — Послушай, Джим Хорскрофт, если ты скажешь еще что-нибудь против нее, то я вобью тебе твои слова в горло, несмотря на то, что ты ростом с Бервикский замок. Только попробуй, и увидишь! Он спустил было с себя сюртук до локтей, но затем опять, не спеша, натянул его на себя.

— Не будь таким глупцом, Джек! — сказал он. — В человеке редко бывает четыре стоны и пять дюймов. Два старых друга не должны ссориться из-за такой… ну, хорошо, больше я ничего не скажу. Ну, ей-Богу же, она может иметь десять человек.

Я оглянулся, и она стояла тут, всего на расстоянии каких-нибудь двадцати ярдов от нас, хладнокровная, спокойная и невозмутимая, между тем как мы разгорячились и были точно в лихорадке

— Я уже дошла почти до дома, — сказала она, — но увидела, что вы, два мальчика, о чем-то спорите между собой, вот я и вернулась опять назад, чтобы узнать, в чем тут дело.

Хоркрофт бросился вперед и схватил ее за кисть руки. Посмотрев на его лицо, она взвизгнула, но он притащил ее к тому месту, на котором стоял я.

— Ну, Джек, довольно играть с нами комедию, — сказал он. — Вот она. Не спросить ли нам у нее, которого из нас она любит? Она не может нас обмануть теперь, когда мы тут оба вместе.

— Я согласен на это, — отвечал я.

— И я тоже. Если она пойдет к тебе, то клянусь тебе, что после этого никогда и не взгляну на нее. Сделаешь ли ты то же самое и для меня?

— Да, сделаю.

— Хорошо же, слушайте, вы! Оба мы — честные люди, друзья между собой и никогда друг другу не лжем. Итак, мы знаем, какая вы двуличная. Я знаю то, что вы сказали вчера вечером. Вы слышите? Так вот, — говорите прямо и откровенно! Мы стоим тут перед вами; скажите сразу — и делу конец. Кто из нас двоих — Джек или я?

Вы, может быть, подумаете, что эта женщина не знала, куда деться от стыда, — ничуть не бывало, — вместо этого ее глаза блестели от удовольствия, и я могу побиться об заклад, что это была лучшая минута в ее жизни. Когда она смотрела на нас попеременно, то на того, то на другого, и лицо ее было освещено утренним солнцем, поднявшимся еще не высоко, то она еще никогда не казалась мне такой привлекательной. Я уверен, что и Джим думал то же самое, потому что он выпустил ее руку из своей, и черты его лица, выражавшие суровость, смягчились.

— Ну, Эди, который же из нас? — спросил он.

— Шалуны-мальчишки, которые ссорятся из-за этого? — воскликнула она. — Кузен Джек, вы знаете, какое нежное чувство я питаю к вам.

— О, если так, то идите к нему! — сказал Хорскрофт.

— Но я не люблю никого, кроме Джима. Я никого не люблю так, как Джима.

Она прижалась к нему и положила свое лицо к нему на грудь.

— Ты видишь, Джек, — сказал он, смотря через ее плечо. Увидев это, я пошел от них в Уэст-Инч, но уже не таким человеком, каким вышел из него, а совсем другим.

Глава V Человек, прибывший к нам из-за моря

Я не принадлежал к числу людей, которые постоянно жалуются на то, что им изменило счастье. Если дела нельзя поправить, то человек не должен больше упоминать о нем. У меня долго болело сердце; по правде сказать, если я вспомню об этом, то мне делается немножко больно и теперь, когда после всего этого прошло уже столько лет, и я живу счастливо с женой, но я старался держать себя мужественно и, надо сказать прежде всего, что я поступил так, как обещал в этот день на склоне холма. Я был для нее братом, не больше, хотя бывали такие минуты, когда мне стоило большого труда удержать себя, потому что даже и теперь она иногда приходила ко мне со своими вкрадчивыми манерами и рассказывала о том, как груб был с ней Джим, и как она бывает счастлива, когда я с ней ласков, и это потому, что она, по своему характеру, должна была говорить именно так, а не иначе.

Но, по большей части, Джим и она были счастливы вместе. По всей окрестности распространился слух, что они поженятся, как только он получит ученую степень, и он приезжал в Уэст-Инч четыре раза в неделю, по вечерам, чтобы побыть с ней. Мои родные были довольны этим, и я старался показать, что мне это тоже приятно.

Может быть, в первое время между нами была некоторая холодность: мы относились друг к другу уже не с тем доверием, какое бывает между старыми школьными товарищами. Но затем, когда прошло острое горе, я нашел, что он поступил честно, и по справедливости я не могу на него пожаловаться. Таким образом, мы остались, так сказать, в дружеских отношениях; что же касается до нее, то он позабыл весь свой гнев и готов был целовать следы, оставленные ее башмаками в грязи. Мы с ним вдвоем ходили гулять далеко, и вот об одной из этих прогулок я хочу вам рассказать.

Мы прошли всю Бремстонскую степь и обошли кругом те сосны, которые защищают дом майора Эллиота от морского ветра. Это было весной, и весна в этом году наступила ранняя, а потому в конце апреля деревья уже совсем оделись листвой. Было так тепло, как в летний день, а потому нас еще более удивило то, что на лужайке перед входной дверью в дом майора был разведен большой огонь. Горела целая половина сосны, и языки пламени поднимались вверх до окон спальни. Мы с Джимом стояли и смотрели с удивлением, но мы удивились еще больше, когда из дома вышел сам майор, с большой четвертною бутылью в руке; за ним шла его старая сестра, которая вела у него хозяйство, и две служанки, и все они четверо начали прыгать вокруг огня. Он был смирным, кротким человеком — это было известно по всей округе, а теперь он, точно старый леший в пляске, прыгал, прихрамывая, вокруг огня и махал своей бутылью с вином над головой. Мы бросились бежать к нему, а когда он увидал, что мы бежим, то стал махать ею еще больше.

— Мир! — кричал он во все горло. — Ура, друзья мои! Мир!

Услыхав эти слова, мы оба принялись так же плясать и кричать, потому что это была такая утомительная война, какой мы не помнили, и нам казалось странным, что исчезла та тень, которая долгое время угрожала нам. На самом деле нам не верилось, что это так, но майор осмеял наши сомнения.

— Да, да, это правда! — закричал он, остановившись и опустив руку. — Союзники вошли в Париж, Бони все бросил, и его народ присягнул в верности Людовику XVIII

— А что будет с императором? — спросил я. — Пощадят ли его?

— Поговаривают о том, что его нужно отослать на остров Эльбу, так что он уже будет не в состоянии сделать какой-нибудь вред. Что касается до его военачальников, то между ними есть такие, от которых нельзя отделаться так легко. В течение последних двадцати лет былисовершены такие подвиги, которых нельзя забыть. Надо бы свести кое-какие старые счеты, но теперь — мир, мир!

И затем он опять принялся прыгать со своей большой бутылью вокруг разведенного им костра.

Мы побыли некоторое время с майором и затем оба с Джимом пошли на взморье, разговаривая между собой об этом важном известии и о том, что может от него произойти. Он знал немного, а я еще меньше его, но все, что мы знали, мы сложили в одно целое, и говорили с ним о том, что теперь упадут цены, что вернутся на родину наши храбрые солдаты, что корабли могут теперь спокойно плыть, куда им нужно, что мы уничтожим на берегу все сигнальные огни, потому что теперь уже нет врага, которого мы боялись. Так болтали мы с ним, идя по гладкому твердому песку и смотря вперед на старое Северное море. Джим и не подозревал в то время, когда он шагал рядом со мной, такой здоровый и бодрый, что достиг высшей точки в своей жизни, и что с этого часа все у него пойдет под гору.

Над морем лежал небольшой туман; ранним утром туман был густой, а теперь он разрядился от солнца. Посмотрев на море, мы вдруг увидали, что из-за тумана показался парус небольшой лодки, которая, раскачиваясь, приближалась к земле. В ней сидел только один человек, и она вертелась в разные стороны, как будто бы тот, кто сидел в ней, и сам не знал, причалить ли к берегу или нет. Наконец, может быть ободренный нашим присутствием, он подплыл прямо к нам, и от киля лодки заскрипел песок у самых наших ног.

Он спустил парус, выскочил из лодки на землю и втащил ее корму на берег.

— Великобритания, полагаю? — спросил он, быстро повернувшись к нам и смотря нам прямо в лицо. Это был человек немного повыше среднего роста, но страшно худой. У него были проницательные и находившиеся близко один от другого глаза, между которыми выдавался длинный острый нос, а под ним торчали, как щетина, усы каштанового цвета, жесткие и прямые, как у кошки. Он был одет хорошо — в коричневой паре с медными пуговицами и в высоких сапогах, которые заскорузли и потеряли свой глянец от морской воды. Лицо и руки были у него смуглые, так что его можно было счесть за испанца, но когда он, кланяясь нам, снял свою шляпу, то мы увидали, что верхняя часть лба была у него совершенно белой, так что у него было смуглое лицо оттого, что оно обветрилось. Он смотрел то на одного, то на другого из нас, и в его серых глазах было что-то такое, чего я не видывал прежде. Вы могли бы прочесть в нем вопрос, но казалось, что за этим вопросом следует угроза, как будто бы отвечать на этот вопрос следовало по праву, а не из любезности.

— Великобритания? — спросил он опять, а сам в это время нетерпеливо топал ногой по песку.

— Да, — сказал я, а Джим расхохотался.

— Англия? Шотландия?

Здесь Шотландия, а вон за теми деревьями — Англия.

— Вот! Теперь я знаю, куда я попал. Я плыл в тумане без компаса почти целых три дня и думал, что мне уже не придется опять увидать землю.

Он говорил по-английски довольно бегло, но иногда употреблял иностранные обороты речи.

— Откуда же вы прибыли? — спросил Джим.

— Я был на корабле, который потерпел крушение, — отвечал он коротко. — Какой это город, вон там?

— Это Бервик.

— А! Но мне нужно отдохнуть прежде, чем я отправлюсь дальше

Он повернулся и пошел к лодке, но поскользнулся и непременно упал бы, если бы не ухватился за ее нос. Затем он сел на нее и смотрел вокруг себя с раскрасневшимся лицом и глазами, которые сверкали как у дикого зверя

— Voltigeurs de la Garde! — закричал он громким голосом, похожим на звук трубы, и затем опять: — Voltigeurs de la Garde!

Он помахал шляпой над головой и затем, бросившись прямо лицом на песок, он лежал так, свернувшись и представляя из себя маленькую кучку коричневого цвета.

Мы с Джимом Хорскрофтом стояли и смотрели с недоумением друг на друга. Нам казалось странным и прибытие этого человека, и его вопросы, и, наконец, его неожиданная выходка. Мы взяли его за плечи и перевернули на спину. И он лежал в таком положении со своим выдающимся вперед носом и колючими усами, но губы у него были совсем белые, и от его дыхания не пошевельнулось бы даже перо.

— Он умирает, Джим, — воскликнул я.

— Да, от голода и жажды. В лодке нет ни капли воды и ни крошки хлеба. Может быть, есть что-нибудь в этом мешке.

Он вскочил в лодку и принес оттуда черный кожаный мешок; в лодке не было ничего, кроме этого мешка, да еще широкого плаща синего цвета. Мешок был заперт, но Джим открыл его в одну минуту. Он был наполнен до половины золотыми монетами.

Ни один из нас никогда не видал столько денег, — даже десятой части этой суммы. Тут были целые сотни монет — и все блестящие новые английские соверены. Мы так заинтересовались деньгами, что совсем позабыли о том, кому они принадлежали, но, наконец, мы услыхали стон, который заставил нас вспомнить о нем. Его губы еще больше посинели, а нижняя челюсть отвалилась. Я мог видеть теперь его раскрытый рот с рядом белых зубов, похожих на зубы волка.

— Господи! Да он умирает! — воскликнул Джим. — Послушай, Джек, беги скорее к ручью и зачерпни шляпой воды. Да поскорее, а то он умрет. А я в это время раздену его.

Я пустился бежать со всех ног и через минуту вернулся назад с таким количеством воды, какое могло уместиться в моей гленгаррийской шляпе. Джим расстегнул сюртук и рубашку у незнакомца, мы облили его водой и с трудом влили ему несколько капель в рот. Это произвело хорошее действие. Он раз или два вздохнул глубоко, приподнялся и сидел, медленно протирая себе глаза, как человек, проснувшийся от глубокого сна. Но ни Джим, ни я не смотрели ему в лицо, а обратили внимание на его обнаженную грудь. На ней были видны две глубокие впадины красного цвета со сморщившейся кожей, одна под ключицей, а другая посередине груди ближе к правому боку. Кожа его тела, вплоть до самой загорелой шеи, была замечательно бела, и поэтому на ней еще ярче выделялись красные пятна с морщинами. Стоя над ним, я мог видеть, что в одном месте у него была такая же впадина и на спине, тогда как в другом ее не было. Хотя я был и не опытен, но я понял, что это значило. Он был ранен в грудь двумя пулями — одной навылет, а другая так и осталась в нем.

Но вдруг он, пошатываясь, поднялся на ноги и запахнул на себе рубашку, бросив на нас быстрый подозрительный взгляд.

— Что я делал? — спросил он. — Я сам себя не помнил. Может быть, я сказал что-нибудь, но не обращайте на это внимания. Что, я кричал что-нибудь?

— Да, вы закричали перед тем, как упасть.

— Что же такое я закричал?

Я передал ему его слова, хотя для меня они не имели значения. Он пристально посмотрел на нас обоих и затем пожал плечами.

— Это слова одной песни, — сказал он. — Ну, теперь вопрос в том, что мне делать? Я не думал, что у меня сделается такая слабость. Откуда вы достали воды?

Я указал ему на ручей, и он пошел, шатаясь, к берегу. Он лег ничком и пил очень долго, — я думал, что он никогда не кончит. Он, точно лошадь, вытянул свою длинную худую шею и громко чавкал губами. Наконец, глубоко вздохнув, он поднялся на ноги и отер себе усы руками.

— Теперь мне лучше, — сказал он. — Нет ли у вас чего-нибудь поесть?

Перед уходом из дома я сунул себе в карман два куска лепешки из овсяной муки; он положил себе их в рот, разжевал и проглотил. Затем он выпрямил плечи, выпятил грудь и ладонями погладил себя по ребрам.

— Право, я чрезвычайно обязан вам, — сказал он. — Вы были очень добры к незнакомому человеку. Но я вижу, что вы сумели открыть мой мешок.

— Когда вам сделалось дурно, то мы думали, что найдем в нем вино или водку.

— Ах! У меня в нем только небольшие — как вы называете это — деньги на черный день. Это небольшая сумма, но я могу спокойно жить на нее до тех пор, пока не найду себе какого-нибудь дела. А здесь, как мне кажется, можно жить спокойно. Я попал в самое тихое место; здесь, кажется, и жандарма встретишь только в городе

— Но вы не сказали нам, кто вы такой, откуда и какая ваша профессия, — сказал напрямик Джим. Незнакомец смерил его с головы до ног испытующим взглядом.

— Вы годились бы в гренадеры во фланговую роту, честное слово, — сказал он. — Что же касается ваших вопросов, то я обиделся бы, если бы услыхал их не от вас, а от кого-нибудь другого. Но вы имеете право узнать, что я за человек, потому что вы так радушно меня приняли. Меня зовут Бонавентур де Лапп. По профессии я солдат и путешествую; я приехал из Дюнкиркена, — название этого города вы можете видеть на лодке.

— А я думал, что вы потерпели кораблекрушение! — сказал я. Но он посмотрел мне прямо в глаза, как честный человек.

— Это правда, — сказал он, — но корабль плыл из Дюнкиркена, и это одна из его шлюпок. Экипаж пересел в баркас, а корабль пошел ко дну так быстро, что я не успел захватить что-нибудь с собой в шлюпку. Это было в понедельник.

— А сегодня четверг. Значит, целых три дня у вас куска во рту не было?

— Да, это очень долго, — сказал он. — Раньше этого я два раза был в таком положении по два дня, но никогда так долго, как теперь. Ну, я оставлю здесь мою шлюпку и поищу себе помещение в одном из этих маленьких серых домиков на склоне холмов. По какой причине у вас горит вон тот большой огонь?

— Там живет один из наших соседей, который служил на военной службе и сражался с французами. Он празднует нынешний день, потому что объявлено о заключении мира.

— О, так у вас есть такой сосед, который был военным! Я рад этому, потому что и я тоже участвовал в сражениях в разных местах.

У него был печальный взгляд, и он нахмурил брови над своими проницательными глазами.

— Ведь вы — француз, не правда ли? — спросил я, когда мы все трое поднимались вверх по холму; он нес в руке свой черный мешок, а его длинный синий плащ свешивался у него с плеча.

— Как вам сказать? Я из Эльзаса, а в Эльзасе живут скорее немцы, чем французы. Что касается меня, то я видел так много стран, что везде чувствую себя как дома. Я очень много путешествовал. Как вы думаете, где я могу найти себе помещение?

После этого события прошло целых тридцать пять лет, и теперь я не могу передать, какое впечатление произвел тогда на меня этот странный человек. Помнится, что я не доверял ему, но вместе с тем он меня обворожил, потому что в его осанке, его взгляде и в его разговоре было что-то такое, чего я никогда не встречал прежде. Джим Хорскрофт был красив собой, а майор Эллиот — храбрый человек, но им обоим недоставало того, что было в этом путешественнике, а именно: быстрого, живого взгляда, блеска в глазах, какого-то изящества, которое нельзя выразить словами. А кроме того, мы спасли его, когда он лежал, бездыханный, на песке, а человек всегда питает нежное чувство к тому, кому он помог в беде.

— Если вы захотите пойти со мной, — сказал я, — то я могу поручиться вам за то, что найду вам место, где вы можете переночевать день или два, а в это время вы будете иметь возможность устроиться по вашему желанию.

Сняв шляпу, он необыкновенно грациозно поклонился мне. Но Джим Хорскрофт, дернув меня за рукав, отвел в сторону.

— Ты с ума сошел, Джек, — сказал он мне на ухо. — Этот человек не больше, как искатель приключений. К чему ты связываешься с ним?

Но трудно было найти человека упрямее меня, и если бы вы вздумали меня оттолкнуть, то это было бы самое лучшее средство выдвинуть меня вперед

— Он — иностранец, — сказал я, — и помочь ему — это наша обязанность.

— Ты пожалеешь об этом, — сказал он.

— Может быть, и пожалею.

— Если ты не думаешь о себе, то должен подумать о своей кузине.

— Эди может и сама позаботиться о себе.

— Ну так, черт бы тебя побрал, делай как знаешь! — воскликнул он, вспылив. И не простившись с нами, он пошел по той дороге, которая вела к дому его отца.

Бонавентур де Лапп с улыбкой посмотрел на меня, когда мы с ним пошли дальше.

— Я так и думал, что не нравлюсь ему, — сказал он. — Я очень хорошо понимаю, что он поссорился с вами из-за того, что вы ведете меня к себе в дом. Что же он думал обо мне. Он, может быть, думает, что золото у меня в мешке — крадено, или чего еще он боится?

— Молчите, я ничего не знаю и ни о чем не думаю. Мы всегда накормим странника, проходящего мимо нашего дома, и дадим ему ночлег.

Подняв кверху голову, в полной уверенности, что я делаю что-то очень хорошее и никак не думая, что к югу от Эдинбурга не найдется человека глупее меня, я гордо выступал по дороге, а рядом со мной шел и мой новый знакомый.

Глава VI Странствующий орел

По-видимому, и мой отец был того же мнения, как и Джим Хорскрофт, потому что он не очень радушно встретил этого незнакомого гостя и очень подозрительно осмотрел его с головы до ног. Но он все-таки поставил перед ним блюдо селедок в уксусе, и я заметил, что он стал еще подозрительнее смотреть на моего спутника, когда тот съел девять селедок за раз, потому что нам полагалось только по две селедки на каждого. Когда Бонавентур де Лапп кончил свой ужин, то у него начали слипаться глаза, потому что, по-видимому, он не только не ел, но и не спал все эти три дня. Комната, в которую я его провел, имела довольно жалкий вид но, несмотря на это, он бросился на постель и, завернувшись в свой большой синий плащ, моментально заснул. Он очень громко храпел, а так как моя комната была рядом с той, в которой он спал, то я не мог ни на минуту забыть о том, что у нас в доме находится незнакомый человек.

Когда на другой день поутру я сошел вниз, то увидел, что он встал раньше меня, потому что он сидел напротив моего отца у стола в кухне, приставленного к окну; их головы почти соприкасались, и между ними лежал небольшой столбик золотых монет. Когда я вошел в комнату, то мой отец поднял голову кверху и посмотрел на меня, и в его глазах видна была алчность, чего я никогда не замечал у него прежде. Он поспешно схватил деньги и спрятал их в свой карман.

— Очень хорошо, мистер, — сказал он, — комната за вами, и вы всегда будете платить каждый месяц третьего числа.

— Ах, вот и мой приятель, с которым я познакомился раньше вас! — воскликнул де Лапп и протянул мне руку с улыбкой, хотя и ласковой, но в ней чувствовалось что-то покровительственное; такая улыбка бывает у человека, когда он обращается к своей собаке. — Теперь я совсем оправился, благодаря тому, что прекрасно поужинал и хорошо спал ночью. Ах, голод отнимает у человека мужество, — главным образом, голод, а затем холод.

— Да, это правда, — сказал мой отец. — Во время метели я пробыл в степи тридцать шесть часов и знаю, что это значит.

— Я видел однажды, как три тысячи человек умерли от голода, — заметил де Лапп, протягивая руки к огню. — Они худели день ото дня и становились все более и более похожими на обезьян; они подошли к краям понтонов, на которых мы их держали, и подняли вой от ярости и от боли. Первые дни их вой слышен был по всему городу, но через неделю наши часовые, стоявшие на берегу, уже не могли слышать их, потому что они ослабели.

— И они умерли! — воскликнул я.

— Они выдерживали очень долго. Это были австрийские гренадеры из корпуса Старовица, видные собою, крепкие люди, такого же роста, как ваш приятель, которого я видел вчера; но когда город был взят, их осталось в живых только четыреста человек, и один человек мог поднять их троих за раз, как будто бы это были маленькие обезьянки. На них жалко было смотреть. Ах, друг мой, познакомьте меня с madame и mademoiselle.

В это время в кухню вошли моя мать и Эди. Он не видел их накануне вечером, но когда я посмотрел на него теперь, то едва удержался от смеха, потому что вместо того, чтобы просто кивнуть головой, как было принято у нас, в Шотландии, он согнул спину, как форель, которая хочет нырнуть, шаркнул ногой и пресмешно прижал руку к сердцу. Моя мать с недоумением смотрела на него: она думала, что он смеется над ней; но кузина Эди сейчас же ответила ему тем же, точно это была какая-нибудь игра: она присела так низко, что я подумал: «Она уже теперь не может встать и прямо сядет на пол, посредине кухни». Но ничуть не бывало: она поднялась так легко, как пух, и затем мы все подвинули к столу стулья и принялись за булки с молоком и похлебку.

Надо было только дивиться тому, как этот человек умел обращаться с женщинами. Если бы мы, т. е. я и Джим Хорскрофт вели себя так, как он, то это имело бы такой вид, что мы дурачимся, и молодые девушки смеялись бы над нами; но у него это как будто бы гармонировало с выражением лица и манерой говорить, так что, наконец, мы к этому привыкли; потому что когда он обращался к моей матери или к кузине Эди — а он охотно говорил с ними, — то всегда с поклоном и со взглядом, выражавшим, что они едва ли удостоят выслушать то, что он хочет сказать, а когда они отвечали ему, то его лицо принимало такое выражение, как будто бы всякое их слово было сокровищем, которое нужно беречь и всегда хранить в своей памяти. И, несмотря на все это, даже и тогда, когда он унижал себя перед женщинами, в его взгляде всегда просвечивала какая-то гордость, как будто бы он хотел выразить, что это только с ними он обращается так мягко, и что при случае он может быть суровым. Что касается моей матери, то она удивительно смягчилась в своем обращении с ним и рассказала ему решительно все о своем дяде, который был доктором в Карлейле и самым видным лицом из родственников с ее стороны. Она рассказала ему также и о смерти моего брата Роба. Я никогда не слыхал, чтобы она говорила об этом с кем-нибудь прежде, и мне показалось, что у него были слезы на глазах, — у него, который видел, как умерли от голода три тысячи человек! Что касается Эди, то она говорила мало, но только время от времени поглядывала на нашего гостя, и раз или два он очень пристально посмотрел на нее. Когда он после завтрака ушел в свою комнату, то отец вынул из кармана восемь золотых монет и положил их на стол.

— Что ты думаешь об этом, Марта? — спросил он.

— Ты, должно быть, продал двух черных баранок

— Нет, это — месячная плата за помещение и стол, которую я получил от знакомого Джека, и через четыре недели мы опять получим столько же

Но, услыхав это, моя мать покачала головой.

— Два фунта стерлингов в неделю это — очень много, — сказала она, — и мы не должны бы брать такую выгодную плату за стол с этого бедного джентльмена, который находится в бедственном положении.

— Молчи! — закричал отец. — Он в состоянии заплатить такие деньги, — у него есть мешок, который наполнен золотом. А потом он сам предложил такую цену.

— Эти деньги не принесут нам добра, — сказала она.

— Да он, жена, вскружил тебе голову своей иностранной манерой говорить! — воскликнул отец.

— Да, хорошо было бы, если бы мужчины-шотландцы немножко поучились у него ласковому обращению, — сказала она, и я в первый раз в жизни услыхал, что она ему так ответила.

Вскоре после этого он сошел вниз и спросил у меня, не пойду ли я с ним погулять. Когда мы с ним шли по солнцу, то он вынул маленький крестик из красных камней. Это была такая красивая вещица, какой я еще никогда не видал.

— Это рубины, — сказал он, — и я купил этот крестик в Туделе, в Испании. Таких крестиков было у меня два, но другой я отдал одной девушке-литвинке. Прошу вас, возьмите его от меня на память в знак моей благодарности, так как вы были очень добры ко мне вчера. Из него можно сделать булавку для галстука.

Я мог только поблагодарить его за подарок, потому что у меня еще никогда не было такой дорогой вещи.

— Я иду на верхнее пастбище считать ягнят. Может быть, и вы пойдете вместе со мной для того, чтобы посмотреть окрестности?

С минуту он был в нерешительности, но затем покачал головой.

— Мне нужно как можно скорее написать некоторые письма. Я думал, что нынче утром мне следует остаться дома и написать их.

Я все время до полудня ходил по берегам реки, и вы можете легко представить себе, что у меня не выходил из головы этот странный человек, которого случай привел в наш дом. Где он приобрел такую осанку, такую манеру повелевать и этот надменный грозный взгляд? А как много он испытал в своей жизни, хотя не придавал этому большого значения! Надо думать, что удивительною была его жизнь, если ему пришлось переиспытать все это. Он был ласков с нами и говорил учтиво, но, несмотря на это, я не мог заглушить в себе недоверие, с которым относился к нему. Может быть, Джим Хорскрофт был и прав, а я сделал ошибку, что привел его в Уэст-Инч.

Когда я вернулся домой, то он имел такой вид, как будто бы с малых лет привык к сидячей жизни. Он сидел у огня в деревянном кресле с черной кошкой на коленях. Расставив руки, он держал на них моток шерсти, которую моя мать проворно наматывала на клубок. Около него сидела кузина Эди, и я увидел по ее глазам, что она плакала.

— Что это значит, Эди, — сказал я. — Что вас так огорчило?

— Ах, у mademoiselle, как у всех добрых и правдивых женщин, нежное сердце, — сказал он. — Я не думал, что это так растрогает ее, а иначе я не стал бы говорить. Я рассказывал о том, какие мучения претерпевали некоторые полки, о которых я кое-что знаю, когда они переходили через горы Гвадарама зимой в 1808 году. Ах, да! Дело было очень плохо, потому что это были отличные солдаты и на прекрасных лошадях. Кажется странным, что ветер может сдуть людей к пропасти, но было так скользко, а держаться не за что. Поэтому в пехотных ротах солдаты сцепились друг с другом оружием, и это им помогло; но когда я взял одного артиллериста за руку, то она отвалилась, потому что была отморожена три дня тому назад.

Я стоял и с удивлением смотрел на него.

— Также и старые гренадеры, которые уже не были так проворны, как прежде не могли не отставать; и если они отставали, то их ловили крестьяне, которые распинали их на дверях амбаров, ногами кверху, а под головой разводили огонь, так что жаль было смотреть на этих славных старых служак. А потому, когда они не могли идти дальше, то стоило посмотреть на то, что они делали; они 3 садились на землю и читали молитвы, кто сидел в седле, а кто на своем ранце; затем они снимали с себя сапоги и носки и опирались подбородком на дуло ружья. После этого они нажимали большим пальцем ноги курок — паф! — и все было кончено, — этим славным старым гренадерам уже не нужно было идти дальше. О, как трудно было подниматься по этим Гвадарамским горам!

— Какая же это была армия? — спросил я.

— О, я служил во стольких армиях, что часто смешиваю их одну с другой. Да, я много раз был на войне. Кстати, я видал, как дерутся ваши шотландцы, и из них выходят очень стойкие пехотинцы, но, насмотревшись на них, я думал, что здесь все у вас носят — как вы называете это? — юбки?

— Это коротенькие шотландские юбки (kilts), их носят только в горах.

— Ах! В горах? Но я вижу там какого-то человека. Может быть, это тот самый, про которого ваш отец говорил мне, что он отнесет мои письма на почту?

— Да, это работник фермера Цайтгеда. Отдать ему ваши письма?

— Он будет больше беречь их, если получит из ваших рук.

Он вынул письма из кармана и подал их мне. Я вышел с ними из дома и дорогой случайно взглянул на адрес того письма, которое было наверху. На конверте крупным и разборчивым почерком было написано следующее: Его Величеству Шведскому королю.

В Стокгольм.

Я знал очень мало по-французски, но эти слова я понял. Какой это орел залетел в наше скромное маленькое гнездо?

Глава VII Сторожевая башня в Корримюре

Мне самому показалось бы скучным, и я уверен, что наскучило бы и вам, если бы вздумал рассказывать, как шла у нас жизнь после того, как этот человек поселился у нас в доме, или о том, как он мало-помалу заслужил расположение у всех членов нашей семьи. Что касается женщин, то это было сделано им очень скоро; но вскоре он расположил в свою пользу также и моего отца, что было совсем не легко, и приобрел расположение Джима Хорскрофта и мое. На самом деле мы были в сравнении с ним только два больших мальчика, потому что он везде побывал и все видел; и по вечерам он, говоря неправильным английским языком, заставлял нас забывать, что мы сидим в нашей простой кухне и ничего не видим, кроме маленькой фермы, и переносил нас ко дворам разных государств, в лагеря, на поля сражений, и показывал нам все чудеса, которые делаются на свете. Сначала Хорскрофт был довольно груб с ним, но де Лапп, благодаря своему такту и непринужденному обращению, сумел поладить с ним и, наконец, совершенно покорил его сердце; и Джим сидит, бывало, держа в своей руке руку кузины Эди, и оба они, позабыв обо всем другом, слушают то, что он нам рассказывает. Я не буду передавать вам всего этого, но даже и теперь, после того, как прошло так много лет, я могу проследить, как он, в продолжение следовавших одни за другими недель и месяцев, такими-то словами и поступками переделал нас на свой лад.

Прежде всего, он подарил моему отцу ту шлюпку, в которой он приехал, оставляя за собой право взять ее обратно в том случае, если бы она ему понадобилась. Так как осенью в этом году сельди плыли мимо берега, а мой дядя еще при жизни подарил нам целый комплект прекрасных сетей, то, благодаря подарку незнакомца, мы получили большой доход Иногда де Лапп отправлялся на шлюпке в море совершенно один; однажды летом он целый день плавал вдоль берега, и я видел, что он, опустив весло в воду, останавливается и бросает в море навязанный на веревку камень. Я не мог понять, для чего он это делает, пока он сам не разъяснил, мне, в чем дело.

— У меня страсть изучать все, что относится к войне, — сказал он, — и я всегда пользуюсь удобным случаем. Я думал о том, трудно ли будет командиру какого-нибудь армейского корпуса высадить на этом берегу солдат.

— Да, если только не будет дуть восточный ветер.

— Ах! Совершенно верно, если только не будет дуть восточный ветер. А что, вы измеряли глубину моря в этом месте?

— Нет.

— Ваша линия военных кораблей должна находиться в море, но здесь довольно воды, так что сорокапушечный фрегат может подойти на расстояние ружейного выстрела. Насажайте в шлюпки побольше стрелков, разверните их за этими песчаными холмами и затем отправляйтесь назад еще за стрелками, стреляйте картечью над их головами с фрегатов. Это может быть сделано! Это может быть сделано!

У него ощетинились усы, и он сделался еще больше похож на кошку и, судя по тому, как блестели у него глаза, я понял, что мечты унесли его далеко.

— Вы забываете, что на берегу будут наши солдаты, — сказал я с негодованием.

— Та, та, та! — воскликнул он. — Разумеется, в сражении должны быть две противные стороны. Посмотрим теперь, давайте развивать наш план. Сколько солдат вы в состоянии выставить? Ну, скажем — двадцать, тридцать тысяч. Несколько полков хороших солдат, остальное — пуф! Новобранцы, мирные жители с оружием. Как вы называете их — волонтеры.

— Это все храбрые люди, — громко закричал я.

— О, да, очень храбрые люди, но глупые. Ах, mon dieu. Они будут невероятно глупы. Я хочу сказать, что глупы не одни они, но вообще вновь набранные войска. Они боятся того, что будут бояться и не примут никаких мер предосторожности. Ах, видал я все это! Я видел в Испании, как батальон новобранцев бросился в атаку на батарею, на которой было десять орудий. Они бросились так храбро! И вдруг склон холма, с вершины которого я смотрел, сделался похожим… как вы называете это по-английски?.. На пирог с малиновым вареньем. Куда делся наш прекрасный батальон новобранцев? Затем другой батальон вновь набранных солдат попытался овладеть батареей; они бросились все сразу со страшным криком. Но что может сделать крик против картечи? И вот все солдаты нашего второго батальона полегли на склоне холма. Затем взять батарею было приказано гвардейским пехотным стрелкам; и в их наступлении не было ничего красивого; они шли не колонной, без всякого крика, и ни один из них не был убит; стрелки шли врассыпную, а за ними следовали кучками резервы; но через десять минут пушки замолчали, и испанские артиллеристы были изрублены в куски. Воевать нужно учиться, мой друг, точно так же, как и разводить овец.

— Ну, нет! — сказал я, не желая, чтобы меня переспорил иностранец. — Если бы у нас было тридцать человек солдат на линии вон тех холмов, то вы были бы очень рады тому, что у вас за спиной есть на море шлюпки.

— На линии холмов? — сказал он, сверкнув глазами и окинув взглядом весь их ряд. — Да если бы ваш полководец знал свое дело, то у него левый фланг был бы около того места, где стоит ваш дом, центр — в Корримюре, а правый — около дома доктора, и он выстроил бы во фронте густые ряды стрелков. Само собой разумеется, что его кавалерия старалась бы уничтожить нас по мере того, как мы выстраивались бы на берегу. Но если бы нам удалось выстроиться в порядке, то тогда мы знали бы, что делать. Тут есть слабый пункт, вон там, в незащищенном месте Я стал бы стрелять в него из пушек, затем развернул бы мою кавалерию, пустил бы пехоту большими колоннами, и это крыло было бы уничтожено. Скажите, Джек, где были бы ваши волонтеры?

— Они шли бы по пятам за вашим арьергардом, — сказал я, причем оба мы с ним от души расхохотались, и этим обыкновенно и кончались наши споры. Когда он вел подобные разговоры, то я думал иногда, что он шутит, но в другое время я не был уверен в этом. Я хорошо помню, что летом в этом году, как-то раз вечером, когда он сидел в кухне с моим отцом, Джимом и со мной после того, как женщины ушли спать, он завел разговор о Шотландии и о ее отношении к Англии.

— У вас прежде был свой король, и законы издавались для вас в Эдинбурге, — сказал он. — Когда вы подумаете о том, что теперь все идет из Лондона, разве это не наполняет вашу душу гневом и отчаянием?

Джим вынул изо рта свою трубку.

— Это мы поставили короля над англичанами, и если кто должен приходить от этого в гнев, так это люди, живущие по ту сторону от нашей границы.

Очевидно, иностранец не ожидал такого ответа и замолчал на минуту.

— Но ведь ваши законы составляются там, и в этом, конечно, нет ничего хорошего, — сказал он, наконец.

— Разумеется, было бы хорошо, если бы парламент собирался опять в Эдинбурге, — сказал мой отец, — но я так занят своими овцами, что у меня нет времени подумать о таких вещах.

— Это таким молодым людям, как вы двое, нужно подумать об этом, — сказал де Лапп. — Когда страну притесняют, то это дело молодежи — отомстить за нее- Да, англичане иногда слишком много позволяют себе, — сказал Джим.

— А если найдется много таких людей, которые разделяют это мнение, то почему же не составить из них полки и не идти прямо на Лондон? — воскликнул де Лапа

— Это была бы чудесная небольшая прогулка, — сказал я со смехом. — А кто же повел бы нас?

Он вскочил с места, поклонился и, по своему смешному обыкновению, приложил руку к сердцу.

— Если вы позволите мне иметь эту честь! — воскликнул он. И затем, видя, что все мы смеемся, и сам начал также смеяться, но я уверен, что на самом деле он и не думал шутить Я никак не мог догадаться, сколько ему лет, точно так же, как и Джим Хорскрофт. Иногда нам казалось, что это уже пожилой человек, который моложав на вид, Его каштановые жесткие волосы, которые он носил коротко остриженными, не нужно было стричь на макушке, где они разредились, и сквозь них просвечивала плешь. Его лицо было также покрыто целою сетью пересекающихся в разных направлениях морщин и сильно загорело от солнца, как я уже упоминал о том выше. Но у него был такой гибкий стан, как у мальчика, и вместе с тем он был так крепок, как китовый ус, — он целый день бродил по холмам или плавал по морю и нисколько не уставал. Вообще, мы полагали, что ему около сорока или сорока пяти лет, хотя трудно было поверить тому, что в таком возрасте в нем так много жизни. Однажды мы разговорились о летах, и тут он удивил нас. Я сказал, что мне только что исполнилось двадцать лет, а Джим сказал, что ему — двадцать семь.

— Значит, я самый старший из нас троих, — сказал де Лапп.

Мы засмеялись над этим: по-нашему выходило, что он почти годится нам в отцы.

— Но я немногим старше, — сказал он, подняв брови дугой. — В декабре мне исполнилось двадцать девять.

И именно это заявление, даже более, чем все его разговоры, убедило нас в том, что жизнь этого человека была незаурядная. Увидав, что мы удивились, он засмеялся.

— Я жил! Я жил! — воскликнул он. — Я тратил не понапрасну дни и ночи. Я вел вперед роту в битве, где сражались пять народов, когда мне было только четырнадцать лет. Я заставил одного короля побледнеть от слов, которые шепнул ему на ухо, когда был двадцатилетним юношей. Я участвовал в государственном перевороте и возвел нового короля на трон одного великого государства. Мon dieu! Я пожил на свете!

Это было все, что мы могли узнать от него о его прошлой жизни, но он всегда только покачивал головой и смеялся, когда мы старались выпытать у него и еще что-нибудь. Иногда нам казалось, что это был только ловкий обманщик, потому что зачем было скитаться без дела в Бервикшире человеку с таким большим весом и с такими талантами? Но однажды произошел такой инцидент, который доказал нам, что его прошлая жизнь принадлежала истории. Вы помните, что неподалеку от нас жил один отставной офицер, побывавший на полуострове, тот самый, который плясал вокруг костра со своей сестрой и двумя служанками. Он отправился в Лондон хлопотать о своей пенсии и о вспомоществовании, потому что был ранен, а также и о том, чтобы достать себе какое-нибудь занятие, так что вернулся домой только поздно осенью. В один из первых дней своего приезда он пришел повидаться с нами, и тут в первый раз он увидал де Лаппа. Никогда я не видал в своей жизни такого удивленного лица, какое было у него, когда он долго и пристально смотрел на нашего приятеля, не говоря ни слова. Де Лапп, в свою очередь также пристально смотрел на него, но по глазам иностранца было видно, что он его не узнал.

— Я не знаю, кто вы, сэр, — сказал он, наконец, — но вы так смотрите на меня, как будто бы видали меня прежде.

— Да, я и видал, — отвечал майор.

— Насколько мне известно, этого никогда не было.

— Но я побожусь, что было.

— Так где же это?

— В деревне Асторга, в 8-м году.

Де Лапп вздрогнул и опять пристально посмотрел на нашего соседа.

— Мon dieu! Какая встреча! — воскликнул он. — А вы были английским парламентером? Я очень хорошо помню вас, сэр, — я говорю правду. Позвольте мне сказать вам слова два на ухо. — Он отвел его в сторону и с четверть часа говорил с ним по-французски с серьезным видом, жестикулируя руками и что-то объясняя, между тем как майор время от времени утвердительно кивал своей старой седой головой. Наконец, они, по-видимому, пришли к какому-то соглашению, и я слышал, как майор несколько раз повторил: «Parole d’honneur», а затем: «Fortune de la guerre», — это я понял очень хорошо, потому что у Бертуистля было хорошее преподавание. Но после этого я замечал, что майор никогда не говорил так бесцеремонно с нашим постояльцем, как говорили с ним мы, но всегда кланялся, когда обращался к нему, и обходился с ним с большим уважением, что нас удивляло. Я не раз спрашивал майора, что он знает о нём, но он всегда старался как-нибудь отделаться, и я не мог добиться от него никакого ответа.

Летом в этом году Джим Хорскрофт прожил все время дома, но поздно осенью он отправился опять в Эдинбург на зимние занятия, так как намеревался работать очень прилежно и, если бы только это ему удалось, получить весной ученую степень. Он сказал, что останется в городе и на Рождество; поэтому он и кузина Эди должны были распроститься надолго; он имел намерение вывесить свою дощечку, и жениться на ней, как только получит право практиковать. Я никогда не видал, чтобы какой-нибудь мужчина так нежно любил женщину, как он ее, и она также очень любила его по-своему, — потому что на самом деле она во всей Шотландии не нашла бы мужчины красивее его. Но когда речь заходила о свадьбе, то мне казалось, что она немного колебалась при мысли, что все ее великолепные мечты окончатся только тем, что она сделается женой деревенского доктора. Но как бы то ни было, ей приходилось выбирать только между Джимом и мной, и она выбрала того из нас, который был лучше.

Конечно, тут был также и де Лапп, но мы всегда чувствовали, что он был человеком совсем другого сорта, а потому он не шел в счет. В то время я не знал хорошенько, нравился ли он Эди или нет. Когда Джим был дома, то они не обращали друг на друга почти никакого внимания. Но после того как он уехал, они чаще бывали вместе, что было вполне понятно, так как Джим отнимал у нее много времени. Раз или два она говорила со мной о де Лаппе в том смысле, что он ей не нравится, и, несмотря на то, она беспокоилась, когда его не было вечером; и, надо сказать что никто не любил так слушать его разговоры и не задавал ему так много вопросов, как она. Она заставляла его описывать те платья, которые носят королевы, и те ковры, по которым они ходят, спрашивала его о том, есть у них в волосах шпильки и много ли бывает у них перьев на шляпах, и я только дивился тому, как он мог найти на все это ответ. А, между тем, у него всегда был готов ответ; он с такой охотой и так быстро отвечал ей и так старался ее забавлять, что я только удивлялся тому, что он ей не нравится.

И вот прошли лето, осень и большая часть весны, а мы по-прежнему жили очень счастливо вместе. Наступил уже 1815 год, а великий император все еще томился на Эльбе, и посланники всех государств спорили в Вене о том, что делать со шкурой льва после того, как они его совсем затравили. А мы в нашем маленьком уголке Европы не оставляли нашего скромного мирного занятия, ходили за овцами, посещали бервикские ярмарки, на которых продавался скот, а по вечерам болтали, сидя у печки, в которой ярко пылал торф. Мы никогда не думали, что то, что делают все эти высокопоставленные и могущественные люди, может иметь какое-нибудь отношение к нам; а что касается войны, то все были того мнения, что тень великого человека уже никогда не упадет на нашу страну, и что если только союзники не поссорятся между собой, то во всей Европе в течение пятидесяти лет не будет слышно ни одного выстрела.

Но при всем том случился один инцидент, который вырисовывается в моей памяти со всеми подробностями. Мне помнится, что это случилось приблизительно в феврале месяце вышеупомянутого года, и я расскажу вам о нем прежде, чем пойду дальше.

Вы знаете, какой вид имеют находящиеся на границе сторожевые укрепления, — я уверен в этом. Это были четырехугольные башни, выстроенные в разных местах пограничной линии для того, чтобы служить местом убежища народу против нашествия грабителей. Когда Перси со своим войском переходил границу, то народ загонял свой скот на двор башни, запирал большие ворота и зажигал огонь в жаровне на вершине, что делали также и на всех других сторожевых башнях, и, наконец, огни доходили до Каммермурских холмов, и таким образом известие передавалось в Пентланд и в Эдинбург. Но само собой разумеется, что теперь все эти старые башни покосились и обрушиваются, представляя собой такие места, в которых диким птицам очень удобно вить их гнезда. Я нашел много прекрасных яиц для своей коллекции в Корримюрской сторожевой башне. Однажды я ходил очень далеко, за холмы, с поручением к семейству Ледло Амстронг, которое живет в двух милях от нас по ту сторону Эйтона. В пять часов, незадолго до захода солнца, я шел по тропинке по склону холма; прямо передо мной виднелась остроконечная крыша Уэст-Инча, а налево от меня была старая сторожевая башня. Я повернулся и посмотрел на башню, потому что она казалась очень красивой, так как была вся освещена красноватым светом заходящего солнца, лучи которого падали прямо на нее, а за нею простиралось на далекое пространство синее море, и когда я пристально смотрел на нее, то вдруг увидал, что в одном из отверстий стены мелькнуло лицо какого-то человека.

И вот я стоял и думал, что бы такое это могло значить1 что мог делать кто-нибудь в этом месте? Птицы еще не начинали вить гнезд — для этого было слишком рано. Это было так странно, что я решился разузнать, в чем дело, а потому, несмотря на усталость, я не пошел домой, но повернул в сторону и направился к башне, стараясь идти как можно скорее. Все это место до самой стены покрыто травой, так что не было слышно шума моих шагов, и я дошел до обрушившейся арки — места, где прежде были ворота. Заглянув в башню, я увидел, что там стоит Бонавентур де Лапп и смотрит из того самого отверстия, в котором я видел его лицо. Он стоял вполоборота, и я сейчас же увидал, что он совсем не замечает меня, потому что он смотрел во все глаза в том направлении, где находился Уэст-Инч. Когда я сделал еще несколько шагов вперед, то у меня под ногами захрустел щебень, лежавший в воротах, и тут он вздрогнул, обернулся и посмотрел мне прямо в глаза.

Но этого человека ничем нельзя было сконфузить; он нисколько не изменился в лице, как будто бы ждал меня давным-давно, но что-то в его глазах говорило мне, что он дорого бы дал за то, чтобы я опять пошел своей дорогой вниз по склону холма.

— Э! — сказал я, — что вы тут делаете?

— И я могу предложить вам такой же вопрос.

— Я пришел сюда потому, что увидал в окне ваше лица

— А я потому, что, как вы, вероятно, заметили, очень интересуюсь всем, что имеет какое-нибудь отношение к войне, и, разумеется, в числе таких вещей меня интересуют и укрепления. Извините меня, дорогой мой Джек, я вас оставлю на минуту. — И с этими словами он вдруг выскочил в отверстие в стене, как будто бы для того, чтобы скрыться от меня.

Но меня разбирало любопытство, и я не мог удовольствоваться его извинением. Я быстро вышел из башни, чтобы посмотреть, что он делает. Он стоял на открытом месте и отчаянно махал рукой, как бы подавая кому-то сигнал.

— Что такое вы делаете? — закричал я и побежал к нему, стал с ним рядом и смотрел в степь, чтобы увидать, кому он подает знак.

— Вы слишком много позволяете себе, сэр, — сказал он с сердцем. — Я никогда не думал, что вы дойдете до этого. Порядочный человек волен поступать так, как считает нужным, и вы не должны за ним подглядывать. Если мы с вами останемся друзьями, то вы не должны вмешиваться в мои дела.

— Я не люблю этих секретных дел, — сказал я — да и мой отец тоже не любит их.

— Ваш отец может говорить сам за себя, и тут нет никакой тайны, — сказал он коротко. — Это только вы вообразили себе, что здесь кроется какая-то тайна. Та, та, та! Я не выношу таких глупых выдумок.

Он повернулся ко мне спиной, даже не кивнув мне, и быстро пошел по направлению к Уэст-Инчу. И я пошел вслед за ним в самом мрачном настроении: у меня было предчувствие, что вскоре случится какое-то несчастье, хотя я никак не мог объяснить, что значило все то, что я видел. И опять я стал ломать себе голову над тем, для чего приходил сюда этот таинственный незнакомец, который так долго живет у нас. Азатем, кого он поджидал в сторожевой башне? Не был ли он шпионом и, может быть, какой-нибудь другой шпион, его собрат по ремеслу, приходил сюда, чтобы переговорить с ним? Но все это нелепо. Что можно было высмотреть в Бервикшире? А, кроме того, майор Эллиот знал, кто он такой, и если бы он был дурным человеком, то майор не стал бы оказывать ему такого уважения.

Я только додумался до этого, как вдруг услыхал, что кто-то весело окликнул меня, а это был сам майор, который шел из своего дома и спускался вниз по холму со своим большим бульдогом Боундером, которого он вел на сворке. Это была свирепая собака, которая наделала немало бед в окрестности, но майор очень любил ее и никогда не выходил без нее из дома, хотя он водил ее на привязи — на довольно толстой ременной сворке. И вот, в то самое время, когда я смотрел на майора и ждал, чтобы он подошел ко мне поближе, он споткнулся, потому что зацепился хромой ногой за ветку дикого терна; стараясь прийти в настоящее положение, он выпустил из рук сворку, и проклятая собака сейчас же пустилась стрелой вниз по холму и бежала прямо ко мне. Скажу вам откровенно, мне это было очень неприятно, потому что кругом нигде не было видно ни палки, ни камня, а я знал, что это было опасное животное. Оставшийся сзади майор громко кричал ей, но собака, я полагаю, думала, что он науськивает ее, и бешено мчалась вперед. Я знал ее кличку и подумал, что, может быть, это послужит мне на пользу, а потому, когда она подбежала ко мне с ощетинившейся шерстью и приплюснутым носом между налитыми кровью глазами, то я, насколько хватило у меня голоса, начал кричать: «Боундер! Боундер!» — Это произвело желаемое действие, потому что собака, рыча, пробежала мимо меня и помчалась по тропинке по следам Бонавентура де Лаппа.

Услышав крик, он обернулся и, по-видимому, сразу понял, в чем дело, но не прибавил шага. Я от всей души желал помочь ему, потому что собака никогда не видала его прежде, и со всех ног побежал вперед для того, чтобы оттащить от него собаку. Когда она подбежала к де Лаппу и увидала указательный и большой палец его протянутой назад руки, которые двигались, то почему-то ее бешенство утихло, и мы увидали, что она вертит своим похожим на обрубок хвостом и облепила его за колена.

— Так это ваша собака, майор? — спросил он, когда к нему подошел прихрамывая, ее хозяин. — Ах, какое славное животное, какая чудесная, красивая собака.

Майор тяжело дышал, потому что он пробежал это пространство почти так же быстро, как и я.

— Я боялся, чтобы она вас не укусила, — говорил, задыхаясь, майор.

— Та, та, та! — воскликнул де Лапп. — Это красивое, смирное животное; я очень люблю собак. Но я рад, что встретился с вами, майор, потому что вот этому юному джентльмену, которому я так обязан, пришло в голову, что я — шпион. Не правда ли, Джек?

Меня так смутили его слова, что я не мог сказать ни слова в ответ, но весь покраснел и смотрел исподлобья, как неуклюжий деревенский парень, каким я был.

— Вы знаете меня, майор, — сказал де Лапп, — и скажете ему, что этого не может быть, — я уверен в этом.

— Нет, нет, Джек! Конечно, не может быть! Конечно, не может быть! — воскликнул майор.

— Благодарю вас, — сказал де Лапп. — Вы меня знаете и будете ко мне справедливы. Ну, а вы как поживаете? Надеюсь, что теперь вашему колену лучше и что вам скоро опять дадут ваш полк?

— Я чувствую себя сносно, — отвечал майор, — но мне дадут место только в том случае, если будет война, а покуда я жив, войны уже больше не будет.

— О, вы так думаете! — сказал с улыбкой де Лапа — Хорошо, nous verrons! Мы это увидим, мой друг!

Он проворно снял шляпу и, быстро повернувшись назад, пошел по направлению к Узст-Инчу. Майор стоял в раздумье и смотрел ему вслед, а затем спросил у меня почему я подумал, что он шпион. И когда я рассказал ему обо всем, он ничего не ответил мне на это, но покачал головой и при этом имел такой вид, как будто его что-то тревожило.

Глава VIII Прибытие катера

После этого маленького инцидента в сторожевой башне я уже не мог относиться к нашему постояльцу так, как относился к нему прежде. Я не забывал того, что он держит от меня что-то в тайне, или, выражаясь точнее, что он сам был для меня загадкой, так как он всегда накидывал завесу на свое прошлое. И когда эта завеса случайно приподнималась на минуту, то мы всегда мельком видели за ней кровопролитие, насилие и разные ужасы. И самый вид его тела был ужасен. Как-то раз летом я купался с ним, и тут я увидал, что у него на всем теле были рубцы от ран. Не говоря уже о семи или восьми рубцах или шрамах, у него на одном боку были искривлены ребра и оторвана часть одной из икр. Увидев на моем лице удивление, он, по своей привычке, весело рассмеялся.

— Казаки! Казаки! — сказал он, проводя рукой по своим рубцам. — А ребра были переломлены артиллерийской фурой. Плохо приходится тому, через кого переедут пушки. Что касается кавалерии, то это ничего не значит. Как бы ни скакала быстро лошадь, она выбирает дорогу. Когда я лежал на земле, то проехало полтораста кирасиров и русские гродненские гусары, и я нисколько не пострадал от этого. Но от пушек приходится плохо.

— А икра? — спросил я.

— Pouf! А это меня кусали волки и больше ничего, — сказал он. — Вы не можете себе и представить, как это со мной случилось. Поймите вы, что и лошадь, и меня, ранили; лошадь была убита, а я лежал на земле со сломанными фурой ребрами. Ну и холодно же было, страшно, страшно, холодно! Земля — точно железо, раненым помогать некому, так что они замерзли и приняли такой вид, что на них было смешно смотреть. Я тоже чувствовал, что замерзаю, — что же оставалось мне делать? Я взял свою саблю, вскрыл, как мог, брюхо у моей мертвой лошади и устроил себе в ней место, чтобы можно было лечь, оставив себе только отверстие для рта. Sapristi! Там было довольно тепло. Но только там недоставало места для всего меня, так что мои ступни и часть ног высовывались наружу. И вот ночью, когда я спал, пришли волки, чтобы есть лошадь, так вот они немножко пощипали также и меня, как вы видите; но после этого я был настороже с пистолетами, и поэтому им не пришлось больше полакомиться мной. Я прожил так целых десять дней, и мне было очень тепло и уютно.

— Десять дней! — воскликнул я. — А чем же вы питались?

— Как чем? Я ел лошадиное мясо, значит, у меня было помещение со столом, как вы это называете. Но, разумеется, я был настолько рассудителен, что ел ноги, а жил в туловище. Вокруг меня было много убитых, и я взял себе все их фляжки с водой, — стало быть, у меня было все, чего бы я ни пожелал. На одиннадцатый день тут проезжал патруль легкой кавалерии, и все кончилось благополучно.

Таким образом, он случайно в подобных разговорах, передавать которые я не считаю нужным, давал понятие о самом себе и проливал свет на свое прошлое. Но приближалось такое время, когда мы должны были узнать все, а как это случилось, — это я и попытаюсь теперь рассказать вам.

Зима была холодная, но в марте показались первые признаки весны, и целую неделю у нас было солнце, и ветер дул с юга. 7-го числа должен был приехать из Эдинбурга Джим Хорскрофт, потому что хотя занятия кончились 1-го числа, но он должен был посвятить еще неделю на экзамены. 6-го мы с Эди гуляли по морскому берегу, и я не говорил ни о чем другом, как только о моем друге, потому что, на самом деле, в то время кроме него у меня не было друга одних со мной лет. Эди больше молчала, что случалось с ней редко, но с улыбкой выслушивала все, что я говорил ей.

— Бедняжка Джим! — сказала она раз или два про себя. — Бедняжка Джим!

— А если он выдержит экзамен, — сказал я, — то, конечно, он вывесит свою дощечку; будет жить отдельно от отца, а мы потеряем нашу Эди. — Я старался говорить об этом в шутливом и веселом тоне, но слова не шли у меня с языка

— Бедняжка Джим! — снова повторила она, и при этом слезы навернулись у нее на глаза. — И Джек тоже бедняжка! — прибавила она, всовывая свою руку в мою, когда мы шли с ней рядом. — Ведь и вы когда-то тоже любили меня немножко, не правда ли, Джек? О, какой там на море хорошенький маленький кораблик!

Это был красивый катер приблизительно в тридцать тонн, очень быстрый на ходу, судя по уклону мачт и очертаниям кормы. Он плыл с юга под кливером, фок-зейлем и гротом; но в то самое время, как мы смотрели на него, все его белые паруса свернулись подобно тому, как чайка складывает свои крылья, и мы видели, как расплескалась вода от якоря, пущенного прямо под его бушпритом. Он был менее чем на четверть мили от берега, — так близко, что я мог разглядеть высокого ростом человека в остроконечной шапочке, который стоял на палубе, приложив к глазу подзорную трубу, которую он передвигал то вправо, то влево, осматривая берег.

— Что им нужно здесь? — спросила Эди.

— Это — богатые англичане из Лондона, — отвечал я, потому что мы, жители пограничных графств, всегда давали такое объяснение тому, чего не могли понять. Мы стояли около часа и смотрели на это красивое судно, а затем, так как солнце садилось за тучу, и в вечернем воздухе стало холодно, мы вернулись в Уэст-Инч.

Если вы подойдете к ферме с фасада, то должны пройти через сад, в котором очень мало деревьев, из которого можно выйти через калитку ворот на большую дорогу; это те самые ворота, у которых мы стояли в ту ночь, когда горели сигнальные огни и когда Вальтер Скотт ехал в Эдинбург и проехал мимо нас. Направо от этих ворот, со стороны сада, был грот, устроенный, как говорили, много лет тому назад матерью моего отца. Она устроила его из ноздреватых камней и морских раковин, а в трещинах росли мох и папоротники. И вот, когда мы вошли в ворота, то первое, что мне бросилось в глаза, была эта груда камней, и я увидал, что на самой ее вершине засунуто в трещину какое-то письмо. Я пошел вперед, чтобы посмотреть, что это за письмо, но Эди опередила меня и, вытащив его из трещины, сунула себе в карман.

— Это мне, — сказала она со смехом.

Но я стоял и смотрел на нее с таким выражением на лице, от которого она перестала смеяться.

— От кого это, Эди? — спросил я.

Она надула губы, но ничего мне не ответила.

— От кого это? — закричал я. — Неужели же вы точно так же изменили Джиму, как изменили мне?

— Какой вы грубый, Джек! — воскликнула она. — Я не хочу, чтобы вы вмешивались в такие дела, которые вас не касаются.

— Это письмо может быть только от одного человека, — воскликнул я, — это от де Лаппа.

— А что, если вы угадали, Джек? Хладнокровие этой женщины удивляло и в то же время бесило меня.

— Вы признаетесь в этом! — закричал я. — Неужели же у вас нет никакого стыда?

— А почему же я не могу получать писем от этого джентльмена?

— Потому что это позорно.

— А почему это позорно?

— Потому что он — чужой вам человек.

— Напротив, — отвечала она, — он — мой муж.

Глава IX О том, что происходило в Уэст-Инче

Я отлично помню эту минуту. Я слыхал от других, что от сильного, неожиданного удара у них притуплялись все чувства. Но со мной было не так. Наоборот, я видел, слышал и думал гораздо отчетливее, чем прежде. Я помню, что мне бросился в глаза маленький выпуклый кусочек мрамора, величиной с мою ладонь, который был вставлен в один из серых камней грота, и я имел время полюбоваться его жилками нежного цвета, но, должно быть, у меня был какой-то особенный взгляд, потому что кузина Эди вскрикнула и, оставив меня одного, побежала в дом. Я пошел за ней и постучал в окошко ее комнаты, так как видел, что она была тут.

— Уходите, Джек, уходите! — кричала она. — Вы будете меня бранить! Я не хочу, чтобы меня бранили! Я не отворю окна! Уходите!

Но я продолжал стучать.

— Мне нужно переговорить с вами.

— О чем же это?! — закричала она, подняв подъемное окно на три дюйма. — Как только вы начнете браниться, я закрою окно.

— Вы в самом деле вышли замуж, Эди?

— Да, я вышла замуж.

— Кто вас венчал?

— Патер Бреннан в римско-католической церкви, в Бервике.

— Но ведь вы — пресвитерианка?

— Он хотел, чтобы мы венчались в католической церкви.

— Когда это было?

— В среду на прошлой неделе.

Тогда я вспомнил, что в этот день она уезжала в Бервик, между тем, как де Лапп ушел гулять далеко и, по его словам, гулял между холмами.

— А как же теперь Джим?

— О, Джим простит мне это!

— Вы сокрушите его сердце и разобьете его жизнь.

— Нет, нет, он простит мне.

— Он убьет де Лаппа! О, Эди, как вы могли навлечь на нас такой позор и такое несчастье?

— Ах, вы начинаете браниться! — воскликнула она, и окно закрылось

Я подождал некоторое время и затем опять постучал, потому что мне нужно было расспросить ее о многом; но она ничего не отвечала, и мне казалось, что я слышу ее рыдания. Наконец я оставил это и хотел было войти в дом, потому что почти совсем стемнело, но услыхал, что за кем-то защелкнулись ворота. Это пришел сам де Лапп.

Но когда он шел по дорожке, то мне показалось, что он или сошел с ума, или пьян.

Идя вперед, он приплясывал, щелкал пальцами, а глаза блестели у него, как блуждающие огни. «Voltigeurs!» — закричал он. — «Voltigeurs de la Garde!» — точно так же, как кричал он тогда, когда лежал в беспамятстве, а затем вдруг крикнул: — «En avant, en avant!». И он шел к дому, махая над головой своей тростью. Он сразу остановился, когда увидел, что я смотрю на него, и, надо думать, ему сделалось стыдно за себя.

— Эй, Джек! — закричал он. — А я думал, что тут никого нет. Я нынче вечером в самом веселом настроении, как говорите вы, англичане.

— Да, кажется, что так, — сказал я напрямик по своему обыкновению, — но странно, что вы так веселье ведь мой друг, Джим Хорскрофт вернется завтра домой.

— А, так он вернется завтра? Но я не понимаю, отчего же мне не быть веселым?

— Потому что, насколько я его знаю, он убьет вас.

— Та, та, та! — воскликнул де Лапа — Я вижу, вам известно, что мы обвенчались. Вам об этом сказала Эди. Джим может делать, что ему угодно.

— Хорошо вы отплатили нам за то, что мы приняли вас к себе!

— Мой добрый друг, — сказал он, — я действительно хорошо отплатил вам, как вы говорите. Я взял Эди потому, что она не годится для такой жизни и, благодаря этому браку, вы через меня породнитесь с благородной фамилией. Но мне нужно написать нынче вечером несколько писем, а об остальном мы можем переговорить завтра, когда приедет ваш друг Джим, который поможет нам. — И с этими словами он подошел к двери.

— Так вот кого вы поджидали в сторожевой башне! — крикнул я ему вслед, потому что мне вдруг все сделалось ясно.

— Ну, Джек, вы становитесь очень резким, — сказал он насмешливым тоном. И через минуту я услыхал, что он затворил дверь в своей комнате и щелкнул ключом.

Я подумал, что уже не увижусь с ним в этот день вечером, но через несколько минут после этого он пришел в кухню, где я сидел вместе со стариками.

— Madame, — сказал он с поклоном, приложив руку к сердцу по своему смешному обыкновению, — вы были очень добры ко мне, и воспоминание об этом я навсегда сохраню в своем сердце Я даже не воображал себе, что могу быть так счастлив в этой тихой деревне, как был у вас. Прошу вас принять от меня на память эту маленькую вещицу, которую я считаю за честь подарить вам, а также и вы, сэр, примите от меня этот небольшой подарок. Он положил два маленьких бумажных свертка перед стариками, которые сидели, опершись на локти, и затем, отвесив опять три поклона матери, вышел из комнаты.

Одним из его подарков была брошка с зеленым камнем, посередине осыпанным маленькими блестящими белыми камнями, которых было около двенадцати. Мы еще никогда не видали таких вещей и даже не знали, как они называются. Но потом нам сказали в Бервике что большой камень называется изумрудом, а маленькие — бриллиантами, и что они стоят дороже всех ягнят, которые родились у нас весной в этом году. Много лет прошло с тех пор, как умерла моя дорогая старая мать, но эта красивая брошка блестит на шее моей старшей дочери, когда она идет в гости, и всякий раз, как я смотрю на нее, мне так и кажется, что я вижу перед собой длинный худой нос и кошачьи усы того человека, который жил у нас в Уэст-Инче. Что касается моего отца, то он получил в подарок прекрасные золотые часы и к ним два футляра, и у него был очень гордый вид, когда он сидел, держа их на своей ладони и прислушиваясь к их тиканью. Я не мог сказать, кто из них был больше доволен, мать или отец, и они только и говорили о тех подарках, которые сделал им де Лапп.

— Кроме этого, он дал вам и еще кое-что, — сказал я, наконец.

— А что же он дал, Джек? — спросил отец.

— Мужа для кузины Эди, — сказал я.

Услышав такие слова, они подумали, что я брежу, но когда они убедились, что это была действительно правда, то они были так довольны этим и так возгородились, как будто бы я сказал им, что она вышла замуж за лорда. И на самом деле бедный Джим с его пристрастием к вину и кулачным боям не пользовался в окрестности репутацией, и моя мать часто говорила, что из этого брака не выйдет ничего хорошего. А де Лапп, насколько мы его знали, был человеком солидным, сдержанным и богатым. Что же касается до того, что брак этот был тайным, то тайные браки были обычным явлением в Шотландии в такое время, когда нужно было сказать только несколько слов, чтобы сделаться мужем и женой; поэтому никто не обращал на них большого внимания. А потому старики были так довольны этим, как будто бы последовало уменьшение поземельного налога; но мне все-таки было больно: мне казалось, что с моим другом поступили жестоко, и я знал, что он был таким человеком, который не скоро примирится с этим.

Глава X Тень появляется снова

На следующий день утром я проснулся с тяжелым чувством на душе: я знал, что скоро приедет Джим, и что этот день принесет с собой горе. Но сколько горя принес нам этот день, и как после него переменилась жизнь каждого из нас, — этого я не мог вообразить себе даже и тогда, когда бывал в самом мрачном настроении. Но позвольте мне рассказать вам все это в том порядке, как оно случилось.

В этот день мне нужно было встать рано, потому что овец выгнали в первый раз на пастбище, и мы с отцом должны были отправиться в степь на рассвете. Когда я вышел в коридор, то мне пахнул в лицо ветер: входная дверь была отворена настежь, и в утренних сумерках можно было разглядеть, что отворена другая дверь внутри дома. Когда я посмотрел опять, то увидал, что были отворены двери как в комнате Эди, так и в комнате де Лаппа. Тут я сразу понял, что означали эти подарки, сделанные им накануне вечером. Это было прощание, и они уехали. Когда я взглянул в комнату кузины Эди, то мне сделалось горько. Только подумать о том, что она ради какого-то пришельца покинула всех нас, не сказав нам ни одного ласкового слова и не простилась с нами! Да и он тоже! Я боялся, думая, что произойдет тогда, когда Джим встретится с ним; то, что он избегал теперь Джима, казалось как бы трусостью с его стороны. Я был рассержен, оскорблен и мне было больно; и вот я вышел из дома, не сказав об этом ни слова отцу, и поднялся по холму на пастбище для того, чтобы освежить мое пылавшее лицо.

Когда я поднялся в Корримюр, то в последний раз увидал издали кузину Эди. Маленький катер все еще стоял там, где он бросил якорь, но к нему плыло от берега гребное судно. Я видел, что на его корме развевается что-то красное, и узнал красный платок кузины. Я видел, как судно подплыло к катеру, и сидевшие в нем люди поднялись на палубу. Затем катер снялся с якоря, снова распустил свои белые крылья и вышел в открытое море. Я еще мог видеть маленькое красное пятнышко на палубе и де Лаппа, который стоял рядом с кузиной. И они так же могли видеть меня, потому что моя фигура вырисовывалась на небе, и они оба долго махали руками, но, наконец, перестали, видя, что я им не отвечаю. Я стоял со сложенными на груди руками и в таком настроении, в каком едва ли был когда-нибудь в жизни до этих пор, пока катер не сделался четырехугольным белым пятном, мелькающим в утреннем тумане

Наступило время завтрака, и суп был подан на стол раньше, чем я вернулся домой, но мне совсем не хотелось есть. Старики приняли это известие довольно хладнокровно, хотя моя мать сильно порицала Эди, потому что они никогда не любили одна другую; а в последнее время еще меньше, чем прежде.

— Вон там лежит письмо от него, — сказал отец, указывая на запечатанную записку, которая лежала на столе. — Она была оставлена в его комнате. Может быть, ты прочтешь ее нам.

Они так и не распечатали ее, потому что, сказать правду, ни тот ни другой из этих добрых людей не умел читать по писаному, хотя они могли хорошо прочесть то, что было напечатано хорошим крупным шрифтом.

На ней был написан крупным почерком следующий адрес «Добрым людям, живущим в Узст-Инче». И вот что было написано в этой записке, которая теперь, в то время, как я пишу, лежит передо мной. Она вся в пятнах, и чернила выцвели;

«Друзья мои! Я не подумал бы оставить вас так неожиданно, если бы дело зависело от меня лично, а не от других. Долг и честь опять призывают меня к моим старым товарищам. Вы, без сомнения, в самом скором времени поймете это. Я беру с собой и вашу Эди, как свою жену, и, может быть когда-нибудь, в более мирное время, вы опять увидите нас обоих в Уэст-Инче. А до того времени примите уверения в моем искреннем расположении к вам и будьте уверены, что я никогда не забуду тех месяцев, которые я прожил у вас так спокойно в такое время, когда я не прожил бы больше недели, если бы был взят в плен союзниками. Но вы также когда-нибудь узнаете и то, почему так случилось»

Ваш

Бонавентур де Лиссак,

Полковник гвардейских стрелков и адъютант

Его Величества Императора Наполеона».

Когда я дошел до этих слов, написанных под его фамилией, то засвистал, потому что я уже давно решил в уме, что наш постоялец непременно должен быть один из тех удивительных солдат, о которых мы так много слышали, и которые, за исключением нашей столицы, брали все столичные города в Европе, но я все-таки не думал, что под нашей крышей живет адъютант самого Наполеона и полковник его гвардии.

— Значит, его настоящая фамилия де Лиссак, а не де Лапп, — сказал я. — Но как бы то ни было, хотя он и полковник, но хорошо, что он убрался отсюда прежде, чем Джим наложил на него свою руку. И он успел сделать это вовремя, — прибавил я, выглянув из окна кухни, — потому что к нам идет через сад тот, кто легок на помине.

Я подбежал к двери, чтобы встретить его, сознавая в то же время, что я дал бы дорого за то, чтобы он остался в Эдинбурге. Он бежал к дому, махая над головой какой-то бумагой, и я подумал, что, может быть, это только письмо от Эди, и что ему все известно. Но когда он подбежал ко мне, то я увидал, что это была какая-то большая жесткая желтоватая бумага, которая хрустела, когда он махал ею, и что глаза, в которых выражалось счастье, так и бегали.

— Ура, Джек! — громко закричал он. — Где Эди? Где Эди?

— Что это такое, дружище? — спросил я.

— Где Эди?

— Что это у тебя?

— Это мой диплом, Джек. Теперь я могу лечить, когда захочу. Все сошло хорошо. Я хочу показать его Эди.

— Самое лучшее, что ты можешь сделать, это — совсем забыть об Эди, — сказал я.

Я никогда в жизни не видал, чтобы кто-нибудь так изменился в лице, как он, когда я сказал эти слова.

— Как! Что ты хочешь сказать этим, Джек Кольдер? — проговорил он, заикаясь.

Говоря это, он выпустил из рук свой драгоценный диплом, который упал за изгородь и летел по степи до тех пор, пока не долетел до куста вереска, где остановился и трепетал от ветра; но Джим даже и не посмотрел на него. Он смотрел в упор на меня, и я видел, что его глаза загорелись каким-то зловещим огнем.

— Она недостойна тебя, — сказал я. Он схватил меня за плечо.

— Что ты сделал? — прошептал он. — Это какая-нибудь твоя штука? Где она?

— Она убежала с тем французом, который жил здесь.

Я все придумывал, как бы мне сказать ему это помягче, но так как я совсем не умел говорить, то не мог придумать ничего лучше этого.

— О! — сказал он и стоял, кивая головой и смотря на меня, но я прекрасно понимал, что он не видал меня и едва держался на ногах. Так простоял он с минуту или больше, с руками, сжатыми в кулаки, и все кивая головой. Затем он точно с трудом что-то проглотил и сказал странным резким и хриплым голосом:

— Когда это случилось?

— Нынче утром.

— Они были обвенчаны?

— Да.

Он ухватился рукой за дверной косяк, чтобы удержаться на ногах.

— Она ничего не велела мне передать?

— Она сказал, что просит тебя простить ее

— Пусть пропаду я пропадом в тот день, когда сделаю это! Куда же они поехали?

— Надо думать, во Францию.

— Кажется, его фамилия де Лапп?

— Его настоящая фамилия де Лиссак, и он — лицо важное — полковник гвардии Бони (Бонапарта).

— Ах! Он, должно быть, едет в Париж. Это хорошо! Это хорошо!

— Держитесь! — закричал я. — Отец, отец! Дай сюда водки!

Под Джимом подогнулись колени, но он успел оправиться прежде, чем старик прибежал с бутылкой.

— Унесите отсюда водку, — сказал он.

— Выпейте, мистер Хорскрофт, — закричал мой отец, суя ему в руки бутылку. — Это подкрепит вас! Он схватил бутылку и перебросил ее через садовую изгородь

— Это очень хорошо для тех, кто хочет забыться, — сказал он, — но я буду помнить.

— Да простит вам Бог, что вы понапрасну разбили бутылку! — громко воскликнул мой отец.

— И чуть не размозжили голову офицеру пехотного полка его величества! — сказал старый майор Эллиот, голова которого показалась над изгородью. — Я не прочь выпить рюмочку после утренней прогулки, но когда около моего уха со свистом пролетает целая бутылка, — этого со мной еще никогда не случалось. Но что такое у вас сделалось, что вы все стоите вокруг, не говоря ни слова, точно на похоронах? Я в кратких словах рассказал ему о нашем горе, между тем как сам Джим с бледным лицом и нахмуренными бровями стоял, прислонившись к дверному косяку. Когда я кончил, то и у майора был такой же печальный вид, как и у нас, потому что он очень любил как Джима, так и Эди.

— Фи! Фи! — сказал он. — У меня были насчет этого кое-какие подозрения после той истории в сторожевой башне. Все французы таковы. Они не могут оставить в покое женщин. Но, по крайней мере, де Лиссак женился на ней, и это может служить нам утешением. Но теперь не время думать о наших личных маленьких огорчениях, когда опять поднялась вся Европа, и надо думать, что нужно снова ждать двадцатилетней войны

— Что вы хотите сказать этим? — спросил я.

— Да как же, ведь Наполеон вернулся с острова Эльбы, и его войска собрались к нему, а Людовик спасся бегством. Я слышал эту новость нынче утром в Бервике.

— Господи! — воскликнул мой отец. — Нам опять придется вести войну, которая нам так надоела.

— Да, мы думали, что совсем избавились от тени, но вот она — опять показалась. Веллингтон получил приказание из Вены идти в Голландию, так как полагают, что Наполеон сделает, прежде всего, нападение с этой стороны. Ну, это известие не предвещает ничего хорошего. Я сейчас получил уведомление о том, что должен присоединиться к 71-му полку в чине старшего майора.

Услышав такие слова, я пожал руку нашему доброму соседу: я знал, как огорчало его то, что он — калека и не может играть никакой роли на свете

— Я должен отправиться в свой полк, как можно скорее, и через месяц мы будем на континенте а после этого не пройдет, может быть, и месяца, как мы будем в Париже.

— Когда так, то клянусь, что и я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул Джим Хорскрофт. — Мне не стыдно будет взять в руки ружье; если только вы поставите меня лицом к лицу с этим французом.

— Молодой человек, для меня лестно, что вы будете служить под моим начальством, — сказал майор. — Что же касается де Лиссака, то где будет находиться император, там будет и он.

— Вы знаете этого человека? — сказал я. — Что вы можете сказать нам о нем?

— Лучшего офицера, чем он, не найдешь во всей французской армии, и если я так говорю, то это много значит. Говорят, что он мог бы быть маршалом, но он захотел лучше остаться с императором. Я виделся с ним два дня перед битвой при Корунне, когда я был послан парламентером для переговоров о наших раненых. Он был тогда с Сультом. Когда я увидал его здесь, то сейчас же узнал.

— И я его узнаю, когда опять увижу! — сказал Джим Хорскрофт все с таким же мрачным видом, как и прежде.

И в ту минуту, как я стоял здесь, мне вдруг стало ясно, как бессодержательна и бесцельна будет моя жизнь в то время, как этот калека — наш приятель, и товарищ моего детства будут находиться в передних рядах действующей армии. И я с быстротой молнии также принял решение.

— И я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул я.

— Джек! Джек! — сказал мой отец, ломая себе руки. Джим не сказал ни слова, но обнял меня рукой и крепко прижал к себе. Глаза майора заблестели, и он помахал своей тростью в воздухе.

— Клянусь, что за мной пойдут два славных новобранца, — сказал он. — Когда так, то нечего терять время, и вы оба должны быть готовы к тому часу, когда пойдет вечерний дилижанс.

И все это случилось в один только день, а между тем, часто бывает так, что годы проходят за годами без всякой перемены. Представьте же себе, как все переменилось в эти двадцать четыре часа. Де Лиссак уехал, Эди тоже уехала, Наполеон вырвался на свободу, вспыхнула война, Джим Хорскрофт потерял все, что было ему дорого; мы отправились вместе с ним сражаться с французами. Все это случилось точно во сне. И, наконец, вечером в этот день я пошел садиться в дилижанс и, оглянувшись назад, увидал серые постройки фермы и две небольшие черные фигуры: мою мать, которая закрыла себе лицо своим шерстяным платком, и отца, который махал пастушьим посохом, выражая этим, что он желает мне доброго пути.

Глава XI Собрание народов

Теперь я подхожу к такому времени в моей жизни, что у меня и сейчас захватывает дух, когда я вспомню о нем, и я жалею, что взял на себя труд рассказать об этом, потому что, когда я пишу, я люблю, чтобы события шли медленно, в порядке, одно за другим, подобно тому, как овцы идут с пастбища. Так было всегда в Уэст-Инче. Но теперь, когда мы должны были выйти на более обширное жизненное поприще, подобно маленьким соломинкам, которые медленно плывут по какой-нибудь канаве и вдруг попадут на простор и закружатся в водовороте большой реки, то я чувствую, что мне трудно описать моими простыми словами все эти быстро следующие одно за другим события. Почему так случилось, все это вы можете найти в исторических книгах, и потому я об этом говорить не буду, а скажу только о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Полк, в который назначили нашего приятеля, был 71-й полк шотландской легкой инфантерии, где солдаты носили красные мундиры и панталоны, а его интендантский склад находился в городе Глазго, куда мы и отправились все втроем в дилижансе; майор был очень весел и без конца рассказывал истории о герцоге и о полуострове, между тем как Джим сидел в углу со сжатыми губами и сложенными на груди руками, и я знал, что он мысленно убивает де Лиссака, по крайней мере, три раза в час. Я мог видеть это, потому что у него вдруг вспыхивали глаза, и он крепко схватывался за что-нибудь рукой. Что касается меня, то я сам не знал, радоваться мне или печалиться, потому что ничто не может заменить родного дома и, хотя я и старался казаться твердым, но все-таки было грустно подумать о том, что целая половина Шотландии отделяла меня от матери.

В Глазго мы приехали на другой день, и майор повел нас в интендантский склад, где какой-то солдат с тремя нашивками на рукаве и множеством ленточек, спускавшихся с фуражки, улыбнулся во весь рот, увидев Джима, и три раза обошел вокруг него для того, чтобы лучше его разглядеть, точно Джим был Карлейльским замком. После этого он подошел ко мне, ткнул мне в ребра, пощупал мои мускулы, и остался мной почти так же доволен, как и Джимом.

— Это самые настоящие, майор, самые настоящие, — повторил он. — Будь у нас тысяча таких молодцов, мы могли бы отразить самых лучших солдат Бонапарта.

— Как солдаты маршируют? — спросил майор.

— Плохо, — сказал он, — но они могут выучиться. Самые лучшие солдаты были отправлены в Америку, и у нас в полку все ополченцы и новобранцы.

— Фуй! Фуй! — сказал майор. — А против нас все старые и хорошие солдаты. Вы двое можете прийти ко мне, если вам будет что-нибудь нужно.

С этими словами он, кивнув головой, ушел от нас, и тут мы начали понимать, что майор, наш начальник, совсем не похож на того майора, который случайно оказался нашим соседом по деревне

Ну хорошо, — к чему же буду надоедать вам всем этими подробностями? Я испортил бы хорошо очинённое гусиное перо, если бы стал описывать все, что делали мы, то есть Джим и я, в интендантском складе в Глазго, как мы познакомились с нашими начальниками и товарищами, а они с нами. Вскоре получено было известие о том, что те лица, которые собрались в Вене и разрезали Европу на части, как будто бы она была задней ногой баранины, все разъехались, — каждый отправился к себе на родину, и что все солдаты и лошади их армий были посланы против Франции. Мы слышали также и о том, что в Париже были большие смотры и маневры, что Веллингтон находился в Нидерландах, и что нам и пруссакам придется выдержать первый удар. Правительство отправляло в нему солдат на кораблях, и делало это так поспешно, как только могло, и каждый порт на восточном берегу был загроможден пушками, лошадьми и боевыми припасами. 3 июня и мы также получили приказ выступить в поход, и вечером в тот же день сели на корабль в Лите, а вечером на следующий день прибыли в Остенде. Я в первый раз в жизни видел чужую страну, — то же самое можно сказать и о большинстве моих товарищей, потому что мы только что поступили на военную службу. Мне кажется, что я еще и теперь вижу перед собой синие воды, линию пенящегося прибоя, длинное желтое взморье и странные ветряные мельницы, махавшие своими крыльями — пройди всю Шотландию с одного конца до другого, этого нигде не увидишь. Это был чистый город, который содержался в большом порядке, но жители были ниже среднего роста, и у них нигде нельзя было купить ни эля, ни овсяных лепешек.

Отсюда мы отправились в такое место, которое называется Брюгге, а после этого в Гент, где мы соединились с 52-м и 95-м полками, — это были полки, которые принадлежали к одной с нами бригаде. Гент — такое место, которое замечательно своими церквами и каменными зданиями, и, надо сказать правду, что из всех городов, в которых пришлось нам побывать, это был единственный город, где церкви лучше, чем в Глазго. Отсюда мы пошли дальше в Ат; это — деревушка на речке, или скорее на ручейке, который называется Дендер. Тут нас расквартировали — по большей части в палатках — потому что была прекрасная солнечная погода, и по всей бригаде началось ученье с утра до вечера. Нашим главным начальником был генерал Адамс, а полковника звали Рейнель, и оба они были прекрасными закаленными в боях воинами; но что ободряло нас всего более, это то, что мы находились под командой герцога, а его имя действовало на нас, как призыв сигнального рожка. Сам он с главной частью армии находился в Брюсселе, но мы знали, что скоро увидим его в том случае, если бы понадобилось его присутствие

Я никогда не видел такого большого числа англичан, и, признаться, я чувствовал к ним какое-то презрение, с каким всегда относятся к англичанам шотландцы, живущие близ границы. Но солдаты тех двух полков, которые соединились с нами, были такими товарищами, каких только можно было желать. В 52-м полку считалось в строю тысяча человек, и между ними было много старых солдат, которые побывали на Пиринейском полуострове. Они, по большей части, были из Оксфордшира. 95-й полк был полк карабинеров, которые носили темно-зеленые мундиры вместо красных. На них было странно смотреть, когда они заряжали, потому что они завертывали пулю в пропитанную салом тряпку и затем забивали ее деревянным молотком, но они умели стрелять дальше и правильнее, чем мы. В то время вся эта часть Бельгии была наполнена британскими войсками, потому что гвардия находилась у Энгиена, а кавалерийские полки — дальше в сторону, чем мы. Вы понимаете, что Веллингтону было необходимо развернуть все свои силы, потому что Бони (Бонапарт) находился под защитой своих крепостей, и мы не могли сказать, с какой стороны он неожиданно появится, а он, наверное, должен был явиться там, где его совсем не ожидали. С одной стороны, он мог отрезать нас от моря и, таким образом, от Англии; с другой стороны он не мог занять положение между пруссаками и нами. Но герцог был не глупее его, потому что он собрал вокруг себя свои кавалерийские и легкие полки, наподобие паутины большого паука, так что в ту минуту, когда французы переступили бы границу, он мог расставить всех солдат на надлежащих местах.

Что касается меня, то мне жилось в Ате очень хорошо, и я нашел, что жители — люди очень добрые и простые. Там жил один фермер, которого звали Буа, и наша стоянка находилась на его полях; он был большим приятелем со многими из нас. В свободное от ученья время мы выстроили ему деревянную ригу, и не раз мы с Джебом Стоном, солдатом, стоявшим за мной в заднем ряду, развешивали для просушки его мокрое белье, и, казалось, ничто так не напоминало нам обоим о доме, как запах этого сырого белья. Я часто вспоминал об этом добром человеке и его жене; не знаю, живы ли они до сих пор, — надо думать, что они уже умерли, потому что уже и в то время они были очень пожилыми людьми. Иногда к нему приходил вместе с нами и Джим, который сидел вместе со всеми в большой фламандской кухне и курил, но теперь он был уже не похож на прежнего Джима. Он всегда отличался какой-то суровостью, но теперь от горя он превратился в кремень, я никогда не видал улыбки на его лице, и он редко говорил со мной. Он думал только об одном — как отомстить де Лиссаку за то, что этот последний отнял у него Эди; и он сидел по целым часам, опершись подбородком на руки, сверкая глазами и хмурясь, занятый всецело одной только мыслью. Сначала это казалось солдатам смешным, и они насмехались над ним, но когда они узнали его покороче, то увидели, что он не такой человек, над которым можно смеяться, и оставили свои насмешки.

В то время мы вставали очень рано, и обыкновенно, как только начинала заниматься заря, мы были уже под ружьем. Однажды утром — это было 16 июня — мы только что выстроились, и генерал Адамс подъехал к нам, чтобы дать какой-то приказ полковнику Рейнелю; они находились на расстоянии длины ружья от меня, и вдруг оба они начали пристально смотреть на Брюссельскую дорогу. Никто из нас не смел пошевелить головой, но глаза всех солдат полка устремились в эту сторону, и мы увидали, что какой-то офицер с кокардой генеральского адъютанта скачет по этой дороге со всей скоростью, на какую только была способна его серая в яблоках лошадь. Склонив голову над ее гривой, он хлестал ее по шее поводом, как будто бы ему нужно было спасать жизнь.

— Посмотрите-ка, Рейнел! — сказал генерал. — Это как будто бы похоже на то, что начинается дело. Что вы думаете об этом?

Оба они поскакали галопом вперед, и Адамс разорвал поданный ему посланным конверт, в котором лежала депеша. Конверт еще не успел упасть на землю, а он уже повернул назад свою лошадь и поскакал, махая письмом над головой, точно это была сабля.

— Распустить солдат! — кричал он. — Генеральный смотр и через полчаса выступление в поход.

Вслед за этим началась страшная суматоха, и все передавали друг другу новость. Накануне этого дня Наполеон перешел границу, оттеснил пруссаков и, пройдя довольно большое расстояние вглубь страны, находился на востоке от нас со стопятидесятитысячным войском. Мы бросились собирать наши вещи и завтракать, а через час выступили в поход и навсегда оставили за собой Ат и Дендер. Да и нужно было спешить, потому что пруссаки не прислали Веллингтону никаких известий о том, что происходило, и хотя, как только до него дошел слух об этом, он двинулся из Брюсселя, как хорошая старая дворовая собака из своей конуры, но едва ли ему можно было прийти вовремя на помощь к пруссакам.

Было ясное теплое утро, и когда бригада шла по широкой Бельгийской дороге, то пыль поднималась от нее кверху клубами так, как поднимается дым от батареи. Скажу вам, что мы благословили того человека, который посадил тополя по обе стороны этой дороги, потому что их тень была для нас лучше питья. Направо и налево от этой дороги шли по полям и другие дороги, одна в очень близком расстоянии, а другая на расстоянии мили или больше. Какая-то пехотная колонна шла по ближайшей дороге, и между нами происходило, так сказать, состязание в скорости, потому что мы шли так быстро, как только могли. Колонна эта была окутана таким облаком пыли, что мы могли видеть только стволы ружей и медвежьи шкуры, которые мелькали то там, то сям, и вместе с тем над этим облаком поднимались голова и плечо ехавшего верхом офицера и развевающиеся знамена. Это была гвардейская бригада, но мы не знали, какая именно, потому что вместе с нами шли в поход две таких бригады. На дальней дороге видна была также большая пыль, но сквозь нее мелькало по временам длинной линией что-то блестящее, подобно множеству серебряных бус, нанизанных на нитку, и вместе с ветром долетала до нас такая музыка, которой я никогда не слыхивал — какой-то грохот, бряцанье и звон металла. Сам я никогда не догадался бы, что это значит, но наши капралы и сержанты были опытные солдаты, и один из них со своей алебардой шел рядом со мной; это был человек, который мог все объяснить и дать совет.

— Это — тяжелая кавалерия, — сказал он. — Ты видишь эти две блестящих линии. Это значит, что они в шлемах и в латах. Там идут «Королевские» или «Эннискиленские» или же «Туземные». Ты можешь слышать их барабаны и литавры. Французская тяжелая кавалерия превосходит нас силами. У них десять человек против одного нашего и все хорошие солдаты. Нужно будет стрелять прямо им в лицо или в лошадей. Помни об этом, когда их увидишь, а иначе четырехфутовая сабля проткнет тебе печень, и это послужит тебе хорошим уроком. Чу! Чу! Чу! Что это, опять прежняя музыка?

Когда он говорил эти слова, послышался где-то на востоке от нас глухой грохот канонады; она звучала глухо и хрипло, подобно рычанью какого-нибудь кровожадного зверя, который замышляет лишить людей жизни. В эту самую минуту послышался позади крик: «Эй! Эй! Эй!» — и кто-то прокричал громовым голосом: «Пропустите пушки». Оглянувшись назад, я увидел, что находившиеся в арьергарде роты вдруг раздались и скатились по обе стороны в ров, и шестерня лошадей светло-каштановой масти,запряженных попарно, волоча животы по земле, въехала с громом в образовавшееся отверстие с двенадцатифунтовой пушкой, которая со скрипом катилась за ними. За ней проехала и другая пушка, затем еще, — их было всех двадцать четыре; они проехали мимо нас с оглушительным шумом и стуком; солдаты в синих мундирах сидели на пушках и фургонах; возницы бранились; их бичи свистели в воздухе, у лошадей развевались по ветру гривы, швабры и ведра звенели, и воздух был наполнен грохотом и звоном цепей. Изо рвов слышался какой-то рев, — артиллеристы громко кричали; мы видели, что впереди нас катится какое-то серое яблоко, в котором мелькают десятка с два касок. Затем мы опять сомкнули ряды. Между тем грохот впереди нас слышался все громче и становился сильнее.

— Там три батареи, — сказал сержант. — Там батарея Буля и Уэббера Смита, а третья — новая. Раньше нас здесь проехали пушки и прежде этих, потому что вот следы девятифунтовой, а все остальные — двенадцатифунтовые. Если хочешь попасть в цель, то стреляй из двенадцатифунтовой, потому что девятифунтовая сделает из человека кашу, а двенадцатифунтовая вырвет его, как морковь. — И затем он стал рассказывать о тех ужасных ранах, которые он видел, так что у меня застыла в жилах кровь, и если бы вы натерли нам лицо пеплом из трубки, то и тогда бы мы так не побледнели. «Да, вы побледнеете и еще больше, когда вам попадет в брюхо целая пригоршня к течи», — сказал он. И затем, когда я увидел, что некоторые из старых солдат смеются, я понял, что этот человек хочет; нас напугать, а потому и я начал смеяться так же, как и другие, но нельзя сказать, чтобы это был веселый смех.

Солнце было у нас почти над головами, когда мы остановились в маленьком местечке, которое называется Галь. Тут есть старый колодец с насосом, из которого я накачал себе целый кивер воды и выпил ее, и никогда мне не казалась такой приятной на вкус кружка шотландского эля. Тут мимо нас опять проехали пушки и Виванские гусары, — три полка их; это были ловкие люди на хороших лошадях каштановой масти, так что на них было приятно смотреть.

Теперь грохот пушек становился все громче, и мои нервы были потрясены этим точно так же, как и в то время, когда я вместе с Эди видел бой купеческого корабля с каперскими судами. Он сделался теперь очень громким, и мне представлялось, что за ближним лесом идет сражение, но мой приятель сержант знал лучше меня, где это происходило.

— Это от нас за двенадцать, а может быть, и за пятнадцать миль, — сказал он. — Генерал знает, что мы не нужны. Можете быть уверены в этом, а иначе мы не сделали бы привала здесь, в Гале.

То, что он сказал, оказалось верным, потому что через минуту после этого к нам приехал полковник с приказом, что мы должны поставить ружья в козлы и расположиться здесь биваком. Мы простояли тут целый день, между тем как мимо нас шли английские, голландские и ганноверские кавалерия, пехота и пушки. Адская музыка продолжалась вплоть до вечера, и ее звуки иногда возвышались до грома, а иногда понижались до рокота, и, наконец, около восьми часов вечера она совсем прекратилась. Вы можете себе представить, как нам хотелось узнать, что все это значило, но мы были уверены, что герцог все сделает к лучшему, и поэтому мы вооружились терпением и ожидали, что будет дальше.

На следующий день утром бригада еще оставалась в Гале, но около полудня приехал от герцога ординарец. Мы опять двинулись вперед и, наконец, дошли до маленькой деревушки, которая называлась как-то вроде Брен, и тут мы остановились, и сделали это вовремя, потому что вдруг разразилась гроза, и проливной дождь превратил все дороги и поля в болото и грязь. В этой деревне мы укрылись от дождя в ригах, и тут мы нашли двух солдат, которые забрели сюда, — одного из шотландского полка, носившего коротенькие юбки, а другого солдата из немецкого полка; и то, что они рассказали нам, было так же ужасно, как и погода.

Накануне этого дня Бони совершенно разбил пруссаков, а наши товарищи поневоле должны были защищаться от Нея, но, наконец, отбили его. Теперь это вам покажется старой неинтересной историей, но вы не можете себе представить, как мы обступили этих двух солдат в риге, как толкались и продирались вперед для того, чтобы услыхать хотя бы одно слово из того, что они говорили, и как к тем, которые слышали, приставали, в свою очередь, те, которые не слыхали рассказа. Мы то смеялись, то испускали радостные крики или стоны, когда слышали о том, как встретил 44-й полк кавалерию, как обратились в бегство голландцы с бельгийцами, как уланы впустили в свое каре «Черных Стражей» и затем перебили их всех поодиночке. Но мы смеялись, слыша также, что уланы смяли 69-й полк и взяли одно из знамен. В заключение мы узнали, что герцог отступает для того, чтобы соединиться с пруссаками, и что будто он опять займет свою позицию и даст большое сражение на том самом месте, где мы остановились. И мы скоро убедились в том, что этот слух верен, потому что к вечеру погода разгулялась, и мы все вышли на вершину холма для того, чтобы увидать то, что можно было видеть. Было приятно смотреть на обширное пространство, занимаемое рожью и пастбищем, с жатвой наполовину зеленой и наполовину пожелтевшей; рожь была по плечо человеку. Нельзя было представить себе более мирной сцены: везде, куда бы вы не поглядели, за этими низкими волнообразными холмами, покрытыми рожью, вы могли бы видеть маленькие колокольни деревенских церквей, вершины которых поднимались над тополями. Но как раз посередине этой прекрасной картины тянулся ряд идущих вперед людей. Одни из них были в красном, другие в зеленом, те в синем, а эти в черном. Они шли зигзагами по равнине и занимали все дороги; один конец был так близко к нам, что мы могли бы покричать им, когда они приставили свои ружья к склону холма налево от нас, а другой конец, насколько мы могли видеть, терялся вдали в лесах. А затем на других дорогах мы видели запряженных цугом и выбивавшихся из сил лошадей, тусклый блеск пушек и солдат, употреблявших все усилия и хлопотавших о том, чтобы помочь спицам колес вертеться в этой глубокой грязи. В то время, когда мы стояли тут, полк за полком и бригада за бригадой занимали позиции на поле, и солнце еще не зашло, а уже мы находились в линии, состоящей более чем из шестидесяти тысяч человек и преграждавшей Наполеону дорогу в Брюссель. Но полил дождь, и мы, солдаты 71-го полка, бросились опять в нашу ригу, где нам было гораздо лучше, чем большей части наших товарищей, которые лежали в грязи, а над ними до самого рассвета бушевала гроза.

Глава ХII Тень на земле

На другой день утром все еще шел мелкий дождь. По небу неслись темные облака, и дул сырой холодный ветер. Когда я открыл глаза, то мне показалось странным, что нынче я должен буду участвовать в сражении, хотя никто из нас не представлял себе, что это сражение будет таким, каким оно оказалось на самом деле. Но как только занялась заря, мы все были на ногах и совершенно готовы, и, когда мы отворили ворота нашей риги, то услыхали, что где-то вдали играет очень приятная для слуха музыка, какой мы еще не слыхивали. Мы стояли группами, прислушиваясь к ней. Это была очень приятная не предвещавшая ничего грозного и грустного музыка. Но наш сержант засмеялся, когда увидал, что она очень понравилась всем нам.

— Эта французская полковая музыка, — сказал он, — и если вы выйдете из риги, то увидите то, что, может быть, некоторым из вас никогда не придется больше увидать.

Мы вышли на двор — эта прекрасная музыка все еще отдавалась в наших ушах — и стояли на возвышении, находившемся за ригой. Внизу у откоса находилась хорошенькая маленькая ферма с черепичной крышей, обнесенная изгородью, и с садом, в котором росли яблони. Ее окружали солдаты в красных мундирах и высоких меховых шапках, которые работали, как пчелы: они пробивали отверстия в стене и загораживали двери.

— Это — легкие гвардейские роты, — сказал сержант. — Они будут удерживать эту ферму до тех пор, пока хоть один из них будет в состоянии пошевелить пальцем. Но посмотрите вон туда, и вы увидите огни во французском лагере.

Мы посмотрели и увидали за долиной на невысоком холме, на противоположной стороне, множество маленьких желтоватых огненных точек и черный дым, медленно поднимавшийся кверху в сыром воздухе. Там, по ту сторону долины, была другая ферма, и мы увидали, что около нее на небольшом холме вдруг появилась группа верховых, которые пристально смотрели на нас. Позади было около дюжины гусар, а впереди пять человек. Трое из них в касках и один с длинным прямым красным пером на шляпе, а последний — в низенькой фуражке.

— Ну, ей Богу же! — воскликнул сержант, — это они! Это Бони, вон тот на серой лошади. Да, я бьюсь об заклад на месячное жалованье, что это он.

Я напрягал свое зрение, чтобы увидать его, этого великого человека, тень которого покрывавшая всю Европу в продолжение двадцати пяти лет, упала также на нашу находившуюся в захолустье маленькую ферму, где мы занимались разведением овец, и отвлекла нас — меня, Эди и Джима — от той жизни, которую вели раньше нас наши родственники. Насколько я мог разглядеть, это был коренастый, широкоплечий человек, и он держал бинокль у глаз, широко расставив свои локти. Я все еще пристально смотрел на него, когда услыхал близко от себя чье-то дыхание. Это был Джим, глаза которого горели как два угля, и который высунул из-за моего плеча свое лицо.

— Это он, Джек, — прошептал он.

— Да, это — Бони, — сказал я.

— Нет, нет, это он. Это де Лапп или де Лиссак, или как его там зовут, черт бы его побрал. Это он.

Тогда я вдруг узнал его. Это был всадник с красным пером на шляпе. Даже находясь на таком расстоянии, я мог бы поклясться, что это был наклон его плеч и его манера держать голову. Я ухватился руками за рукав Джима: я заметил, что в нем при виде этого человека закипела вся кровь, и он готов был наделать Бог знает каких глупостей. Но в эту минуту Бонапарт, как казалось, наклонился к де Лиссаку и что-то сказал ему. Вся эта группа тронулась и исчезла из глаз. Вслед за тем послышался пушечный выстрел, и белый дым батареи разостлался по склону холма. В ту же самую минуту в нашей деревне протрубили сбор, мы бросились разбирать свое оружие и заняли свои места. Был сделан залп по всей линии, и мы подумали, что началось сражение; но это произошло только оттого, что наши товарищи прочищали свои ружья, потому что их заряд мог отсыреть во время этой дождливой ночи. С того места, на котором мы стояли, можно было видеть такое зрелище, ради которого стоило приехать сюда из-за моря. На нашем холме была точно шахматная доска красного и синего цвета, простиравшаяся до самой деревни, которая находилась от нас на расстоянии двух миль. Но находящиеся в строю солдаты передавали один другому, что было слишком много синих и слишком мало красных мундиров; накануне этого дня бельгийцы оказались слишком трусливыми, а целых двадцать тысяч их были нашими товарищами. Затем даже наши британские полки состояли наполовину из ополченцев и новобранцев, потому что самые лучшие из наших старых полков, сражавшихся на Пиринейском полуострове, плыли по океану на транспортных судах. Они возвращались обратно после какой-то глупой ссоры, возникшей между нами и родственными американцами. Но, несмотря на это, мы могли видеть медвежьи шкуры гвардейцев — их было две сильные бригады — и шапки горцев, а также синие мундиры старого немецкого полка, красные линии бригады. Пака и бригады Кемпта, и впереди зеленые мундиры стрелков, — а мы знали, что бы ни случилось, эти люди останутся на том месте, на котором они будут поставлены, и что у них был человек, который будет руководить ими и поставит на такое место, на котором они должны стоять.

Французов мы не видали, а видали только их мерцающие огоньки, да еще в разных местах несколько верховых в долинах между холмами; но когда мы стояли в ожидании, вдруг у них громко заиграла музыка, и вся их армия начала спускаться по низенькому холму, закрывавшему ее от нас; бригада шла за бригадой и дивизия — за дивизией, так что обширный склон холма, во всю его длину и ширину, засинел от их мундиров и заблестел от их сверкающего оружия. Казалось, что им не будет конца, — они все выходили и выходили из-за холма, а наши солдаты стояли, между тем, опершись на свои ружья, курили трубки, смотрели вниз на эту огромную армию и слушали то, что рассказывали о французах сражавшиеся с ними прежде солдаты. Затем, когда пехота собралась в обширные густые массы, за нею покатились по склону холма их пушки, и это было красивое зрелище, когда они снимали их с передков и готовили к бою. Затем вниз по холму съехала рысью с горделивой осанкой кавалерия, по крайней мере, тридцать полков, с перьями и в кирасах, со сверкающими саблями и колеблющимися пиками; они выстроились на флангах и в арьергарде длинными волнующими блестящими линиями.

— Вот они, эти молодцы! — воскликнул наш старый сержант. — Они так и рвутся в бой, поверьте моему слову. Видите ли вы вон те полки в высоких киверах немножко подальше фермы? Это гвардия. Ее двадцать тысяч, дети мои, и все солдаты на подбор, — люди, поседевшие в боях, которые всю свою жизнь только и делали, что сражались, с самых тех пор, как были ростом не выше моих сапог. У них три человека против наших двух и две пушки против нашей одной и, клянусь Богом, они такие люди, что заставят вас, новобранцев, пожалеть о том, зачем вы не вернулись в Арджиль-Стрит, прежде чем уложат вас на месте.

Наш сержант был таким человеком, который не умел нас ободрить; но так как он после битвы при Корунне участвовал во всех сражениях, и у него висела на груди медаль с семью пряжками, то он имел право говорить так, как хотел.

Когда французы все выстроились на расстоянии ближе пушечного выстрела, то мы увидали небольшую группу всадников, которые были в красном и блестели серебром и золотом; они быстро проехали между дивизиями, и когда они проезжали, то с обеих сторон послышались громкие приветственные крики, и мы могли разглядеть, что солдаты отдали им честь и махали руками. Через минуту после этого шум стих, и обе армии стояли одна против другой, храня мертвое молчание. Это было такое зрелище, которое я теперь часто вижу во сне! Затем вдруг среди солдат, находившихся как раз против нас, произошло какое-то движение; от плотной синей массы отделилась небольшая колонна, которая пошла, уклоняясь то в ту, то в другую сторону по направлению к ферме, находившейся под нашими ногами. Она не прошла и пятидесяти шагов, как с английской батареи, находившейся влево от нас, грянула пушка, и началась битва при Ватерлоо.

Я не сумею описать вам битву, и, конечно, я находился бы далеко отсюда и не участвовал бы в этом сражении, если бы не случилось так, что наша судьба — судьба трех простых людей, пришедших сюда из шотландской пограничной области — не была замешана в ней так же, как судьба какого-нибудь короля или императора. Сказать по правде, я узнал больше об этой битве из того, что я прочел о ней, чем из того, что видел сам, потому что много ли мог я видеть, когда у меня стоял с каждой стороны товарищ, а на самом конце ружья было большое облако белого дыма. Только из книг и из рассказов других людей я узнал о том, как повела атаку тяжелая кавалерия, как она наехала на знаменитых кирасиров и была изрублена в куски, не будучи в состоянии вернуться назад. Из того же источника я узнал все, относящееся к следовавшим одна за другой атакам, а также и о том, что бельгийцы обратились в бегство, а Пак и Кемпт держались твердо. Но о том, о чем я узнал сам, я могу говорить только на основании виденного нами в этот долго тянувшийся день сквозь разредившийся дым и в промежутках между стрельбой, и вот об этом-то я хочу рассказать вам. Мы находились на правой стороне боевой линии и в резерве, потому что герцог боялся, что Бони обойдет его с этой стороны и нападет на него с тыла; поэтому наши три полка вместе с другой британской бригадой и ганноверцами были поставлены здесь, чтобы быть на всякий случай готовыми. Здесь были также и две бригады легкой кавалерии, но французская атака была направлена на фронт, так что мы потребовались уже вечером.

Английская батарея, сделавшая первый выстрел, продолжала стрелять влево от нас, а немецкая батарея также действовала непрерывно с правой стороны, так что мы были совсем закутаны дымом; но он не закрывал нас настолько, чтобы служить нам защитой от ряда находившихся напротив нас французских пушек, потому что десятка два ядер пролетели со свистом по воздуху и упали на землю как раз посреди нас. Когда я услыхал их свист около моего уха, то у меня опустилась голова, как у человека, который хочет нырнуть в воду, но наш сержант толкнул меня в спину рукояткой своей алебарды.

— Тебе не следует быть чересчур вежливым, — сказал он, — когда в тебя попадает ядро, то ты можешь один раз поклониться, и довольно.

Одно из этих ядер сбило с ног пять солдат и превратило их в какую-то кровавую массу; я видел его после этого лежащим на земле; оно было похоже на ножной мяч красного цвета. Другое попало в лошадь адъютанта, причем произвело такой звук, какой бывает тогда, когда камень шлепнулся в грязь; оно переломило ей спину и когда пролетело дальше, то лошадь лежала на земле и была похожа на лопнувшую ягоду крыжовника. Еще три ядра упали дальше направо, и по той суматохе и крикам, какие поднялись там, мы могли догадаться, что все они попали в цель.

— Ах, Джемс, вы потеряли хорошую лошадь, — сказал майор Рид, находившийся как раз впереди меня, смотря с лошади на адъютанта, у которого все сапоги были в крови.

— Я заплатил за нее в Глазго пятьдесят фунтов стерлингов, чистыми денежками, — отвечал тот. — Как вы думаете, майор, не лучше ли солдатам лечь теперь, когда до нас стали долетать ядра?

— Фуй! — отвечал майор. — Они молодцы, Джемс, и это послужит им на пользу.

— Они вдоволь наглядятся на все это прежде, чем кончится сражение, — проворчал тот; но в эту минуту полковник Рейнель увидал, что стрелки и 52-й полк, находившиеся направо и налево от нас, спустились вниз, а потому нам было приказано растянуть линию. Мы были очень рады, когда слышали, что выстрел визжал точно голодная собака на расстоянии нескольких футов за нашими спинами. Но и теперь почти каждую минуту слышались глухие удары, какое-то шлепанье, затем следовали крики от боли и топанье сапогами по земле, и поэтому мы знали, что у нас большие потери.

Так как моросил мелкий дождик, и дым не мог подниматься кверху в сыром воздухе, то только в те минуты, когда он немного рассеивался, мы могли видеть то, что происходило впереди нас, хотя по грохоту пушек мы могли доказать, что сражение шло по всем линиям. Теперь стреляли сразу из четырехсот пушек, и от такого грохота могла лопнуть барабанная перепонка. У всех нас после этого долгое время стоял в голове шум. Как раз напротив нас была поставлена на склоне холма французская пушка, и мы могли совершенно ясно видеть, как стреляли из нее солдаты. Это были маленькие, проворные люди в очень узких панталонах и высоких киверах с большими прямыми перьями, которые торчали спереди; но они работали как овчары, которые стригут овец, — они приколачивали снаряд, банили пушку и стреляли. Когда я увидел их в первый раз, их было четырнадцать человек, но, наконец, их осталось только четыре, но они продолжали работать так же неустанно, как и прежде

Внизу, перед нами, была ферма, которая называлась Гугумон, и мы могли видеть, что там все утро шел ожесточенный бой, потому что стены, окна и фруктовый сад были в пламени и в дыму, и оттуда доносились до нас такие ужасные крики, каких мне никогда не приходилось слышать прежде. Она была наполовину сожжена и разрушена ядрами; десять тысяч человек ломились в ворота; около четырех тысяч гвардейцев защищали ее утром и две тысячи вечером, и ни один француз еще не переступил за ее порог. Но как они дрались, эти французы! Их жизнь была для них все равно, что грязь под их ногами. Там был один — я как будто и сейчас вижу его перед собой — это довольно полный человек с красным лицом, на костыле. Он подошел совершенно один, прихрамывая, к боковым воротам Гугумона, начал стучать в них и закричал своим солдатам, чтобы они шли за ним. Он пробыл тут пять минут, расхаживая взад и вперед перед наведенными на него дулами ружей, выстрелы из которых в него не попали, но, наконец, один брауншвейгский стрелок, находившийся в саду, выстрелил из винтовки и прострелил ему голову. И это был только один из многих, потому что в продолжение всего дня, когда французы не наступали целыми массами, то они подходили по двое и по трое, и на лицах у них было написано такое мужество, как будто бы вслед за ними шла целая армия.

Мы пролежали так все утро, смотря сверху вниз на бой при Гугумоне; но герцог вскоре увидал, что справа бояться было нечего, и потому нашел для нас другое употребление.

Французы выдвинули своих застрельщиков дальше фермы, и они, засев в незрелой ржи, стреляли в канониров, так что из шести орудий, находившихся влево от нас, прислуга трех из них была вся перебита и лежала вокруг них в грязи. Но герцог видел решительно все и в эту минуту подъехал к нам. Это был смуглый худой, но крепкого сложения человек с блестящими глазами, носом с горбинкой и большой кокардой на треуголке. За ним ехало человек двенадцать офицеров, и все они были так веселы, как будто бы охотились за лисицей, но к вечеру из этих двенадцати человек не осталось ни одного в живых.

— Жаркое дело, Адамс, — сказал он, подъезжая к нам.

— Очень жаркое, ваша светлость, — отвечал наш генерал.

— Но я думаю, что мы можем выдержать их натиск. Ведь не можем же мы допустить, чтобы их застрельщики заставили замолчать нашу батарею. Переведите этих солдат на другое место, Адамс.

Только тут я узнал, какое необъяснимое чувство овладевает человеком, когда ему приказывают идти в бой. До сих пор мы только лежали на земле и нас убивали, а это самое скучное дело в сражении. Теперь наступила наша очередь, и, клянусь вам, мы были вполне готовы к этому. Мы, то есть вся бригада, сразу вскочили на ноги и, выстроившись в четыре ряда, бросились на засеянное рожью поле так быстро, как только могли. Когда мы подходили, то застрельщики выстрелили в нас, а потом начали пробираться сквозь рожь точно перепела с опущенными вниз головами и согнутыми спинами, волоча за собой ружья. Половина из них ушла от нас, но остальных мы догнали, — сначала офицера, потому что он был очень полным человеком и не мог бежать быстро. У меня закружилась голова, когда я увидал, что справа Роб Стюарт вонзил свой штык в широкую спину солдата, и тот завыл, точно грешник в аду. На этом поле никому не было пощады, и все они были перебиты. Наши солдаты рассвирепели, и не удивительно, потому что эти осы жалили нас все утро, а мы были не в состоянии даже видеть их.

Теперь, когда мы прошли до самого дальнего конца этого засеянного рожью поля, мы очутились прямо перед дымом: тут стояла на своей позиции вся французская армия, от которой нас отделяли только два луга и узкая проселочная дорога. Увидев французов, мы испустили крик, и, если бы только нам дана была воля, мы бросились бы на них в атаку, потому что глупые молодые солдаты никогда не подумают о том, какой может быть вред, пока не убедятся в этом собственным опытом. Но когда мы подвигались вперед, рядом с нами ехал рысью на своей лошади и герцог, и вот он крикнул что-то нашему генералу. Вслед за этим все офицеры выехали вперед и своим оружием преградили нам дорогу. Заиграли сигнальные рожки, началась толкотня и давка, сержанты бранились и распихивали нас своими алебардами и скорее, чем успею написать эти строки, вся бригада выстроилась в три небольших правильных каре с торчащими со всех сторон штыками, как это называется — эшелоном, так, чтобы каждое из них могло стрелять, не задевая другого.

Это было для нас спасением, что легко мог понять и я, хотя я и был еще молодым солдатом. На нашем правом фланге был низкий отлогий холм, и из-за него слышался такой звук, который можно было сравнить ни с чем другим, как только с шумом прибоя волн на бервикском берегу, когда ветер дует с востока. Вся земля содрогалась от этого глухого грохота и им был наполнен весь воздух.

— Смелее, 71-й полк, ради Бога смелее! — кричал за нами голос нашего полковника, но перед нами не было ничего, кроме отлогого зеленого ската, покрытого травой и испещренного ромашкой и одуванчиками.

И вдруг из-за холма сразу показались восемьсот медных касок с длинными хвостами из конских волос, развевающимися по воздуху, и затем восемьсот свирепых лиц выставились вперед и, сверкая глазами, смотрели на нас между ушами такого же числа лошадей. С минуту можно было видеть перед собой только блеск кирас, потрясаемые в воздухе сабли, развевающиеся по воздуху гривы лошадей, их раздувающиеся красные ноздри и слышать топот копыт; затем послышался ружейный залп, и наши пули застучали, ударяясь об их кирасы, точно град который стучит в окна. Я выстрелил вместе с остальными и затем как можно скорее забил новый заряд, стараясь разглядеть сквозь дым, что происходило передо мной: я мог разглядеть что-то такое длинное и тонкое, что медленно двигалось взад и вперед.

Нам дан был рожком сигнал прекратить стрельбу; порыв ветра рассеял окутывавший нас дым, и тут мы могли увидать, что случилось.

Я так и ждал, что половина этого кавалерийского полка лежала на земле; но потому ли что французов предохранили их кирасы, или же потому, что мы, молодые солдаты, были в нервном состоянии, увидав, что они приближаются, мы выстрелили слишком высоко, и наш залп не причинил им большого вреда. Около тридцати лошадей лежало на земле, три из них на расстоянии десяти ярдов от меня и средняя лежала на спине с поднятыми кверху четырьмя ногами; одна из этих ног и была тем двигающимся предметом, который я видел сквозь дым. Затем было около восьми или десяти человек убитых и приблизительно столько же раненых, которые еще не могли прийти в себя и сидели на траве, хотя один кричал изо всей силы: «Vive l’Empereur!» Другой солдат, который был ранен в бедро — он был высокого роста и с черными усами — прислонился к своей убитой лошади, и, подняв с земли свою винтовку, продолжал стрелять с таким хладнокровием, как будто бы он стрелял на приз и попал прямо в лоб Августу Мейерсу, стоявшему от меня только через двух человек. Затем он протянул свою руку, чтобы поднять другу винтовку, которая лежала недалеко от него, но прежде, чем он поднял ее, громадный ростом Годсон, самый сильный солдат во всей гренадерской роте, выбежал вперед и всадил ему штык в шею, что было очень жаль, потому что он был очень красив.

Сначала я думал что за дымом не было видно, как кирасиры обратились в бегство; но они были такие люди, которые сделали бы это только в крайнем случае При нашем залпе их лошади шарахнулись в сторону, и они попали под выстрелы двух других каре, находившихся за ними. Затем они проскочили сквозь изгородь, и, наехав на полк ганноверцев, выстроенный в линию, они поступили с ними так, как поступили бы с нами, если бы мы не выказали такого проворства, и в одну минуту изрубили бы всех солдат в куски. Было ужасно смотреть на то, как большие ростом немцы бегали и кричали, между тем как кирасиры приподнимались на стременах для того, чтобы лучше размахнуться своими длинными тяжелыми саблями, которыми они резали и кололи без милосердия. Я не думаю, что из всего этого полка осталось в живых хотя бы сто человек. После этого французы вернулись и проехали перед нашим фронтом; они кричали нам и махали своими саблями, которые были красны от крови до самой рукоятки. Это они делали для того, чтобы заставить нас стрелять, но полковник был слишком опытный воин, потому что мы не могли принести им большого вреда на таком расстоянии, а они очутились бы посреди нас прежде, чем мы успели бы вторично зарядить ружья.

Эти верховые скрылись опять за холмом по правую руку от нас, и мы знали очень хорошо, что если бы мы разомкнули каре, то они моментально налетели бы на нас. С другой стороны, было трудно оставаться в таком положении, потому что французы что-то сказали на батарее, состоящей из двенадцати пушек, и ее уставили на расстоянии нескольких сотен ярдов от нас и стали стрелять так, что ядра пролетали у нас над головами и попадали в середину нашего каре, — это называется беглым огнем. А один из их артиллеристов вбежал по склону на вершину холма и на глазах у всей бригады воткнул в сырую землю кол для того, чтобы он служил им указанием, и ни один из солдат не выстрелил в него, — каждый надеялся, что это сделает другой. Прапорщик Сэмпсон, бывший самым младшим офицером в полку, выбежал из каре и вытащил из земли кол, но так же быстро, как щука, которая гонится за пискарем, по холму въехал какой-то улан и нанес прапорщику сзади такой удар пикой, что не только ее острие, но и ствол прошли насквозь между второй и третьей пуговицами мундира молодого человека. «Елена! Елена!» — воскликнул он и упал ничком на землю, между тем, как улан, простреленный, как решето, ружейными пулями, свалился с лошади около него, все еще держа в руках свое оружие, так что они лежали вместе, и смерть соединила их такими ужасными узами.

Но так как батарея открыла огонь, то нам не было времени подумать о чем-нибудь другом. Каре очень хорошо для того, чтобы встретить кавалерию, но это самый неудобный строй, когда летят пушечные ядра, что мы скоро узнали, когда они начали оставлять среди нас кровавые следы и, наконец, нам надоело слышать это постоянное шлепанье, тот звук, который производит твердое железо, ударяясь о живое тело с кровью. Через десять минут после этого мы подвинули наше каре на сто шагов вправо; но мы оставили позади нас другое каре, потому что на том месте, на котором мы стояли, остались убитыми сто двадцать человек и семь офицеров. Но потом пушки снова отыскали нас, и мы попробовали выстроиться в линию, но в ту же минуту кавалерия — теперь это были уланы — бросились на нас в атаку по склону холма.

Я должен вам сказать, что мы обрадовались, когда услыхали топот лошадей: мы знали, что благодаря этому прекратится на некоторое время пушечный огонь, и это даст нам возможность отразить нападение. И на этот раз мы отразили его с достаточной силой, потому что мы были хладнокровны, злы и свирепы; что касается до меня, то я не обращал большого внимания на этих кавалеристов, как будто бы это были овцы в Корримюре. На войне человек, по прошествии некоторого времени перестает бояться за собственную шкуру. Чувствуешь, что непременно нужно заставить кого-нибудь заплатить за то, что пришлось испытать самому. На этот раз мы отплатили уланам, потому что у них не было кирас, которые бы могли защитить их, и семьдесят человек из числа их мы выбили нашим залпом из седла. Может быть, это и не доставило бы нам такого удовольствия, если бы мы видели семьдесят матерей, плачущих о своих сыновьях; но когда люди сражаются, то они делаются похожи на диких зверей и ни о чем не думают точно так же, как два щенка-бульдога, когда они схватывают один другого за горло.

Но наш полковник распорядился очень умно: рассчитывая задержать кавалерию минут на пять, он выстроил нас в линию и прежде, чем начали стрелять пушки, он отодвинул нас дальше ко впадине холма, так, чтобы в нас не могли попадать ядра. Благодаря этому, мы могли перевести дух, а это было нам необходимо, потому что наш полк таял, точно ледяная сосулька на солнце. Но если приходилось плохо нам, то другим было и еще хуже. В это время среди бельгийцев, которых насчитывалось пятнадцать тысяч, было большое замешательство, и в нашей линии образовались также большие промежутки, через которые свободно проехала французская кавалерия. Затем у французов было больше пушек, чем у нас, и они были гораздо лучше наших; кроме того, наша тяжелая кавалерия была изрублена в куски, так что нас дело не радовало. С другой стороны, Гугумон, эта обагренная кровью развалина, был еще в наших руках, — там все британские полки держались крепко; хотя, если сказать правду, — что должен делать всякий человек, — кое-где среди синих мундиров видны были красные, которые подвигались к задним рядам; но это были молодые солдаты и отставшие — трусливые люди, каких можно найти во всякой армии; я опять повторяю, что здесь не отступил ни один полк. Сами мы могли видеть очень мало из того, что происходит во время сражения; но надо было быть слепым, чтобы не знать, что за нами все поля были покрыты обратившимися в бегство солдатами. Но когда начали показываться пруссаки — хотя мы, находясь на правом фланге ничего не знали об этом — то Наполеон выставил против них 20000 своих солдат, которые бросились на них, и те отступили, так что мы остались опять одни. Но обо всем этом мы ничего не знали, и было такое время, когда французская кавалерия в большом числе находилась между нами и остальной армией, и мы уже подумали, что только одна наша бригада и уцелела, а потому твердо решились продать свою жизнь как можно дороже. Был уже пятый час пополудни, а мы еще ничего не ели; у большей части из нас со вчерашнего вечера не было куска во рту и, кроме того, дождь промочил нас насквозь. Он моросил целый день, но в последние часы нам некогда было подумать ни о погоде, ни о том, что мы голодны. И вот мы начали смотреть вокруг себя, подтягивая наши пояса и спрашивать, кто из нас ранен и кто уцелел. Я был рад увидеть Джима, у которого лицо совсем почернело от пороха; он стоял справа от меня, опершись на свое ружье. Он увидел, что я смотрю на него, и крикнул мне, желая узнать, не ранен ли я.

— Нет, не ранен, Джим, — ответил я.

— Мне кажется, что я пустился в безумное предприятие, — сказал он с мрачным видом, — но дело еще не кончено. Клянусь Богом, или я его убью, или он меня убьет.

Бедный Джим день и ночь думал о своей обиде и, сказать по правде, мне показалось, что он от этого помешался, потому что, когда он говорил, у него был в глазах какой-то особенный блеск, какого я никогда не видал ни у кого. Он всегда принимал к сердцу всякие пустяки, и я был уверен, что с тех пор, как его бросила Эди, он не мог более владеть собой.

В это время мы увидали два поединка, которые, как мне рассказывали, происходили довольно часто в сражениях и в старые годы, прежде чем солдат приучили драться массами. Когда мы стояли во» впадине, то на возвышении перед нами проскакали, пришпоривая своих лошадей, какие-то два всадника; они мчались во весь опор. Первый из них был английский драгун; он летел вперед, склонив свое лицо к гриве лошади; за ним гнался французский кирасир, старый седой солдат на своей огромной черной лошади, которая сильно стучала копытами. Когда они мчались таким образом, то наши солдаты подняли насмешливый крик: нам было стыдно, что англичанин хочет ускакать от француза, но когда они пролетели перед нашим фронтом, то мы увидали, отчего это происходило. Драгун уронил свою саблю и был совершенно безоружным, между тем как его враг совсем настигал его, так что ему было нельзя добыть себе где-нибудь оружие. Наконец, может быть, задетый за живое нашими насмешками, он решился добыть его во что бы то ни стало. Увидав, что около одного убитого француза лежит пика, он быстро поворотил свою лошадь в сторону, пропустил своего врага вперед, затем, ловко спрыгнув с седла, схватил пику. Но и другой был тоже не промах и налетел на него с быстротой молнии. Драгун бросился на француза с пикой, но тот отклонил ее и саблей разрубил ему плечо. Все это произошло в одну минуту, и француз поехал рысью вверх по холму; обернувшись к нам лицом, он оскалил свои зубы, точно огрызающаяся собака.

В первом поединке победа была на стороне французов, но в следующем отличились мы. Они выдвинули вперед линию стрелков, огонь которых был направлен не против нас, а против находившихся справа и слева от нас батарей; но мы выслали две роты 95-го полка, чтобы задержать их. С обеих сторон слышался страшный треск, потому что как те, так и другие стреляли из ружей. В числе французских стрелков был один офицер — высокий и худощавый, в плаще, накинутом на плечи, и когда наши солдаты выступили вперед, он выбежал из строя и стоял между двумя сторонами в такой позе, какую принял бы фехтовальщик — с поднятой кверху саблей и откинутой назад головой. Я как сейчас вижу его, стоящего с опущенными ресницами и какой-то насмешливой улыбкой на лице. Увидев это, младший офицер наших стрелков — молодой человек, красивый собой и высокого роста, выбежал вперед и стремительно бросился на него с одной из тех странных кривых сабель, какие бывают у стариков. Они столкнулись точно два барана — потому что оба побежали друг к другу — оба они упали от толчка, но француз лежал под ним и не мог подняться. Наш офицер сломал об него свою саблю, но клинок сабли его врага прошел сквозь его левую руку; так как он был сильнее своего противника, то ему удалось добить его зубчатым обломком клинка своей сабли. Я так и думал, что после этого его застрелят французские стрелки, но ни один из них не спустил курка, и он вернулся к своей роте с одной саблей, которая прошла сквозь его левую руку, а в правой он держал обломок другой.

Глава ХIII Акт прекращается

Когда я вспоминаю об этом сражении, то мне всего страшнее кажется то, что на каждого из моих товарищей оно произвело различное действие, потому что некоторые вели себя в этом случае так, как будто бы они сидели у себя дома за обедом, и оно не возбуждало в них ни любопытства, ни удивления, другие же, с первого пушечного выстрела до последнего все время бормотали молитвы, третьи так бранились и выкрикивали такие проклятия, что тех, кто их слышал, продирал мороз по коже. Так, пример, один из них, тот, который стоял слева от меняй Майк Тредингем, который всем надоедал рассказами о своей тетушке, старой деве, Сарре — о том, что она завещала те деньги, которые хотела отдать ему, на приют для детей погибших на море матросов. Он, Бог знает сколько раз, рассказывал мне эту историю, но когда кончилось сражение, то он побожился, что во весь этот день не промолвил ни слова. Что же касается меня, то я не могу теперь сказать, говорил я или нет, но, я помню, что мой ум и моя память были яснее, чем когда-либо, и я все время думал о моих стариках и о доме, о кузине Эди с ее смелыми бегающими глазками, о де Лиссаке с его кошачьими усами, обо всем том, что произошло в Уэст-Инче и благодаря чему мы очутились на равнинах Бельгии и служили мишенью для двухсот пятидесяти пушек.

Во все это время грохот пушек был ужасным, но они вдруг замолкли, и это было похоже на то, когда во время грозы замолкает на минуту гром, но так и ждешь, что вдруг раздастся удар, который был сильнее всех предыдущих ударов. Был еще слышен сильный шум на одном из отдаленных флангов, где подвигались вперед пруссаки, но это было за две мили от нас. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали, и дым рассеялся настолько, что обе армии могли немного видеть одна другую. Возвышенность, на которой мы стояли, представляет собой ужасное зрелище, потому что на том месте, где прежде находилось немецкое войско, были видны только там и сям отдельные кучки солдат в красных мундирах и линии в зеленых мундирах, между тем как массы французов казались такими же плотными, какими были прежде, хотя, конечно, мы знали, что они потеряли не одну тысячу в этих атаках. Мы слышали у них громкие веселые крики, и затем все их батареи сразу так загрохотали, что в сравнении с этим грохот выстрелов в начале сражения казался слишком слабым. Теперь грохот этот был вдвое громче, потому что всякая батарея подвинулась вдвое ближе, в упор, а спереди и сзади каждой батареи были огромные массы кавалерии для того, чтобы защищать ее от атаки.

Когда раздался этот адский грохот, который совершенно оглушил нас, не было ни одного солдата, даже мальчика-барабанщика, который не понял бы, что это значит. Это было последнее сделанное Наполеоном усилие, чтобы уничтожить нас.

До темноты оставалось только два часа, и если бы только мы могли продержаться до этого времени, то все пошло бы хорошо. Умирая от голода и совершенно изнемогая, мы просили Бога только о том, чтобы у нас хватило силы заряжать ружья, колоть врага, стрелять в него и биться до тех пор, пока хоть один из нас останется в живых. Пушечные выстрелы Наполеона не могли сделать нам большого вреда, потому что мы лежали ничком, и мы в одну минуту могли представить из себя массу штыков в том случае, если бы на нас опять напала бы его кавалерия. Но среди грома пушек вдруг послышались какие-то более резкие звуки, как будто бы что-то рассеяло воздух и подвигалось со стуком, — это был какой-то топот, какой-то наводящий ужас шум.

— Они идут в атаку! — закричал какой-то офицер. — На этот раз они хотят атаковать нас по-настоящему.

И в это время, когда он говорил это, мы увидали нечто страшное. Какой-то француз, в мундире гусарского офицера, подскакал к нам галопом на маленькой лошадке. Он кричал, что есть духу: «Vive le roi! Vive le roi!» — и это означало, что он был дезертиром, так как мы были на стороне короля, а он — на стороне императора. Проезжая мимо нас, он крикнул по-английски: «Гвардия идет! Гвардия идет!» и потом исчез за арьергардом подобно древесному листу, гонимому бурей. В ту же самую минуту к нам подъехал адъютант, и, надо сказать правду, что я ни у кого не видел такого красного лица, какое было у него.

— Вы должны задержать их, а иначе мы погибли! — закричал он генералу Адамсу, так что вся наша рота могла слышать его слова.

— Как идут дела? — спросил генерал.

— Из шести тяжелых полков остались только два слабых эскадрона, — отвечал он и затем начал смеяться, как человек, который не может сдержать себя, потому что у него расходились нервы.

— Может быть, вы пожелаете соединиться с нашим авангардом? Пожалуйста, считайте себя одним из наших, — сказал генерал с поклоном и улыбкой, как будто он пригласил его на чашку чая.

— Мне будет очень приятно, — отвечал тот, снимая с головы шляпу; через минуту после этого все наши три полка соединились, и бригада выдвинулась на четыре линии из впадины, где мы лежали, изображая собой каре, по направлению к тому месту, где мы видели французскую армию.

Теперь ее почти совсем не было видно; можно было видеть только красное пламя, которое изрыгали пушки, и которое вдруг вспыхивало среди облаков дыма, и черные фигуры, которые наклонялись, суетились, чистили пушки швабрами, банили их — работали, точно черти, исполняя эту адскую работу. Но за этим облаком дыма становились все слышнее и слышнее эти стук и шум рассекаемого воздуха, смешанные с громкими криками и топотом многих тысяч ног. Затем показалась сквозь дым какая-то большая черная масса, и нельзя было разобрать, что это такое; наконец, мы могли разглядеть, что это были сто человек, идущих в ряд, которые быстропродвигались к нам в своих высоких меховых шапках с блестящими бляхами надо лбом. За этой сотней шла еще сотня, за ней следующая сотня и так далее, сотня за сотней; эта огромная колонна выходила из дыма, стоявшего в воздухе от пушечных выстрелов, и казалось, что ей не будет конца. Впереди шла цепь застрельщиков, а за ними барабанщики, и все они шли, как-то подпрыгивая; по бокам подвигались плотной толпой офицеры; они махали своими саблями и весело кричали. Впереди ехало также двенадцать человек верхом; они кричали все вместе, и один из них поднял высоко свою шляпу на острие сабли. Я опять повторяю, что никогда и нигде не сражались так храбро солдаты, как в этот день французы.

Надо было только дивиться на них, потому что, когда они подвинулись на известное расстояние, они ушли вперед от своих собственных пушек, так что те не могли подать им помощи, а между тем очутились перед двумя батареями, которые стояли целый день справа и слева от нас, и мы видели, как длинные красные линии пробегали вдоль по черной колонне по мере того, как она подвигалась вперед. Они были так близко к нашим пушкам и шли такими сомкнутыми рядами, что всякий выстрел пробивал насквозь их десять рядов, но, несмотря на это, ряды их снова замыкались, и они шли вперед так свободно и с такой отвагой, что на них было любо-дорого смотреть. Голова их колонны направлялась прямо на нас, между тем как 95-й полк приходился против одной стороны колонны, и 52-й — против другой.

Я всегда думаю, что если бы мы стали ждать, то гвардия разбила бы нас в пух и прах, потому что, как могла бы состоящая из четырех рядов линия устоять против такой колонны? Но в эту самую минуту Кольбэрн, полковник 52-го полка, развернул свой правый фланг так, чтобы выставить его против одной стороны колонны, и это заставило французов остановиться. В эту минуту линия их фронта находилась на расстоянии сорока шагов от нас, и мы могли хорошо разглядеть французов. Мне сделалось смешно, когда я вспомнил о том, что всегда считал французов людьми небольшого роста, потому что в первой роте не было ни одного солдата, который не мог бы поднять меня с земли, как будто бы я был ребенком, а от своих высоких шапок они казались еще выше. Это были суровые солдаты с крепкими мускулами и сморщенными лицами, с нахмуренными бровями, что придавало им свирепое выражение, и с торчавшими, как щетина, усами. И когда я стоял, положив палец на курок и дожидаясь команды стрелять, я случайно взглянул на офицера, который ехал верхом, держа свою шляпу на сабле, я увидел, что это был де Лиссак.

Но не один я узнал его; его увидал также и Джим. Я слышал, как он вскрикнул, и увидал, что он вне себя бросился на французскую колонну; и тогда с быстротой молнии вслед за ним бросилась и вся бригада; как офицеры, так и солдаты атаковали гвардейцев с фронта, тогда как наши товарищи напали на них с флангов. Мы ждали приказа, а теперь все подумали, что и он был уже дан; но даю вам честное слово, что когда мы атаковали старую гвардию, то на самом деле нас повел в атаку Джим Хорскрофт.

Бог знает, что произошло в эти пять минут, когда все были вне себя. Я помню, что приставил свое ружье к какому-то синему мундиру и спустил курок, но что солдат не мог упасть, потому что его поддерживала толпа; затем я увидел какое-то ужасное пятно на сукне, которое потом задымилось, как будто бы оно загорелось; после этого в драке меня толкнули прямо к двум огромного роста французам и так стиснули всех нас троих, что мы не могли поднять оружия. Один из них, с очень большим носом, высвободил свою руку и схватил меня за горло; тут я почувствовал, что перед ним не больше, как цыпленок. «Rendez-vous, coguan, rendez-vous!» (Сдавайся, негодяй, сдавайся) — сказал он, но в это самое время с криком опустил руку, потому что кто-то проколол ему штыком живот. В первые минуты этого столкновения почти не было слышно выстрелов, но слышались только удары ружейных прикладов о стволы, крики раненых и громкая команда офицеров. И затем вдруг французы начали отступать — медленно, неохотно, шаг за шагом, но все-таки отступать. Ах! За все, что мы пережили, нас вознаградил тот восторг, который овладел нами, когда мы увидали, что они начинают отступать. Передо мной был один француз с резкими чертами лица и черными глазами, который заряжал свое ружье и стрелял из него так спокойно, как будто бы он был на ученье, метясь в кого-нибудь и сначала осматриваясь, чтобы выбрать офицера. Я помню, я подумал, что если я убью такого хладнокровного солдата, каким был он, то окажу этим большую услугу нашим, и вот я бросился на него и всадил в него мой штык. Когда я колол его штыком, то он повернулся и выстрелил прямо мне в лицо, и от пули остался у меня на щеке рубец, который останется у меня до самой смерти. Я насел на него, когда он упал, а на меня навалились двое других, так что я чуть не задохся в этой куче. Когда, наконец, я высвободился и протер себе глаза, которые были засыпаны порохом, я увидал, что колонна рассыпалась и составились кучки солдат, которые или обратились в бегство, чтобы спасти жизнь, или же бились грудь с грудью, делая тщетные усилия, чтобы остановить бригаду, которая все подвигалась вперед. Я испытывал такое ощущение, что к моему лицу как будто бы приложили раскаленное докрасна железо; но я мог владеть руками и ногами, и, перепрыгивая через лежащих на земле убитых и изувеченных солдат, я пустился догонять свой полк и присоединился к нему на правом фланге.

Тут был старый майор Эллиот. Он ходил, прихрамывая, потому что под ним была убита его лошадь, но сам он не пострадал.

Увидев, что я подхожу, он кивнул мне головой, но был слишком занят, чтобы говорить со мной. Бригада все двигалась вперед, генерал ехал передо мной, смотря назад через плечо на британскую позицию.

— Общего наступления нет, — сказал он, — но я не отступлю.

— Герцог Веллингтон одержал большую победу, — закричал торжествующим тоном адъютант и затем, не сдержавшись, прибавил — если бы только этот дурак захотел идти вперед! — Услышав такие слова, все мы, бывшие во фланговой роте, принялись смеяться.

Но теперь всякий из нас мог видеть, что ряды французской армии расстроены. Те колонны и эскадроны, которые стояли целый день такими плотными массами, представляли теперь нестройную толпу по краям, а вместо цепи застрельщиков во фронте, было теперь немного отставших в арьергарде. Ряды гвардии редели перед нами по мере того, как мы подвигались вперед, и мы увидали двенадцать пушек, которые были направлены прямо против нас, но мы в одну минуту бросились на них, и я видел, как младший офицер, следивший за тем, который был убит уланом, писал на них куском мела число 71 большими цифрами, точно какой-нибудь мальчишка-школьник. В эту минуту мы услыхали за собой громкие радостные крики и увидали, что вся британская армия спускалась с вершины холма и наступала на остатки неприятельской армии. С шумом и стуком подвигались также и пушки и наша легкая кавалерия — вся, сколько ее ни осталось — пошла вместе с нашей бригадой на правом фланге. После этого уже не было сражения. Наша армия шла вперед без всякой задержки и, наконец, заняла ту самую позицию, на которой утром стояли французы. Мы взяли их пушки, их пехота была рассеяна по всей равнине, и одна только их храбрая кавалерия могла сохранить некоторый порядок и уехать стройными рядами с поля сражения. Наконец, в то самое время, когда начала уже надвигаться ночь, наши измученные и умирающие от голода солдаты могли передать дело преследования пруссакам, а сами сложили в кучу свое оружие на той земле, которую завоевали. Вот все, что я видел во время битвы при Ватерлоо и что могу рассказать вам о ней. Прибавлю только то, что в этот день вечером мне был дан на ужин ржавый хлеб весом в два фунта с соответствующим количеством солонины, и, кроме того, я получил большой кувшин красного вина, так что мне пришлось проделать новую дырочку на конце моего пояса, да и то он был натянут, так туго, как обруч на бочонке. После этого я лег на солому, на которой растянулись остальные солдаты нашей роты, и сейчас же заснул мертвым сном.

Глава XIV Счет убитых

Уже рассвело, и первые слабые лучи света стали прокрадываться сквозь длинные узкие щели в стенах риги,' где мы ночевали, когда кто-то сильно потряс меня за плечо, и я вскочил на ноги. Мне представилось спросонья, что на нас напали кирасиры, и я схватился за алебарду, которая была приставлена к стене; но когда вслед за этим я увидал длинные ряды спящих, то вспомнил, где я нахожусь. Но скажу вам, что я очень удивился, когда увидал, что меня разбудил не кто иной, как сам майор Эллиот. У него был очень серьезный вид, а за ним стояли два сержанта, которые держали в руках длинные полоски бумаги и карандаши.

— Проснись, паренек, — сказал майор со своей прежней непринужденной манерой, точно оба мы с ним были опять в Корримюре.

— Что вам угодно, майор? — пробормотал я.

— Я хочу, чтобы ты пошел вместе со мной. Я сознаюсь, что на мне лежит известного рода обязанность по отношению к вам двоим, потому что это я увел вас из родительского дома. Джим Хорскрофт пропал.

Услышав такие слова, я вздрогнул, потому что, мучимый голодом и, изнемогая от усталости, я ни разу не вспомнил о моем приятеле с самых тех пор, как он бросился на французскую гвардию, а за ним последовал весь наш полк.

— Я иду теперь на поле считать убитых, — сказал майор, — и если хочешь идти со мной, то я буду очень рад.

Итак, мы отправились — майор, два сержанта и я; но, о, какое это было ужасное зрелище! — до такой степени ужасное, что даже теперь, когда после этого прошло так много лет, я не желал бы распространяться о нем. На все это было страшно смотреть в пылу битвы; но теперь в это холодное утро, когда не слышно было ни криков «ура», ни барабанного боя, ни сигнального рожка, зрелище это предстало перед нами во всем своем ужасе. Оно было похоже на огромную лавку мясника, где несчастные солдаты были распотрошены, разрублены на куски и раздроблены, как будто бы мы хотели насмеяться над образом и подобием Божиим. Здесь, на земле, можно было видеть все стадии вчерашней битвы — убитых пехотинцев, которые лежали четырехугольниками, а вокруг них убитых кавалеристов, которые напали на них, а наверху, на склоне холма, лежали артиллеристы около их испорченного орудия. Гвардейская колонна оставила после себя тянувшуюся по всему полю полосу, похожую на след улитки, и во главе ее синие мундиры лежали кучей на красных, — этот ужасный красный ковер лежал здесь еще прежде, чем французы начали отступать.

И когда я дошел до этого места, то первое, что бросилось мне в глаза, был сам Джим. Он лежал врастяжку на спине с лицом, обращенным к небу, и казалось, что от него отошли все земные страсти и печали, так что теперь он был похож на прежнего Джима, такого, каким я много раз видел его в кровати в то время, когда мы были с ним школьными товарищами. Увидав его, я вскрикнул от огорчения; но когда я потом опять посмотрел на его лицо и увидал, что оно сделалось таким веселым после смерти, каким я не надеялся увидать его при жизни, что я понял, что о нем не следует плакать. Его грудь была проколота двумя французскими штыками, и он умер моментально, без страданий, судя по той улыбке, которая была у него на лице.

Мы с майором приподняли его голову, в надежде, что может быть он еще жив, и тут я вдруг услыхал около себя хорошо знакомый мне голос. Это говорил де Лиссак, который сидел, опершись локтем на убитого гвардейца; он был закутан в большой синий плащ, и около него лежала на земле его шляпа с большим красным пером. Он был очень бледен; под глазами у него были синяки, но, за исключением этого, он остался все таким же как и прежде — со своим остроконечным тонким носом, торчащими усами, с плотной остриженной головой, на маковке которой просвечивала плешь, Его ресницы все опускались, так что из-под них почти не было видно его блестящих глаз.

— Эй, Джек! — закричал он. — Я никак не думал, что встречу вас здесь, хотя я мог бы об этом догадаться, когда увидал вашего приятеля Джима.

— Это вы и были причиной нашего несчастья, — сказал я.

— Та, та, та! — воскликнул он, выражая этим, как и прежде, свое нетерпение. — Что предназначено каждому из нас, то и должно случиться. Когда я был в Испании, то там научился верить в судьбу. Это судьба послала вас сюда сегодня утром.

— У вас на совести лежит кровь этого человека, — сказал я, положив руку на плечо убитого Джима.

— А моя кровь на его совести. Значит, мы с ним поквитались. Говоря это, он распахнул свой плащ, и я увидал с ужасом, что у него на боку висел большой черный сгусток крови.

— Это моя тринадцатая и последняя рана, — сказал он с улыбкой. — Не можете ли вы дать мне напиться из вашей фляжки?

У майора была разбавленная водой водка. Де Лиссак начал пить ее с жадностью. Его глаза оживились, и на бледных щеках показался легкий румянец.

— Это дело Джима, — сказал он. — Я услыхал, что кто-то называет меня по имени, а это он приставил свое ружье к моему мундиру. И в то время, когда он стрелял, двое из моих солдат прикололи его. Да, конечно, Эди стоит этого! Раньше, чем через месяц вы будете в Париже, Джек, и вы увидите ее. Вы найдете ее в доме № 11, на улице Мирамениль, около Маделены. Передайте ей это известие поосторожнее, Джек, потому что вы не можете себе представить, как она любила меня. Скажите ей, что все мое имущество находится в двух черных сундуках, и что ключ от них у Антуана. Вы этого не забудете?

— Буду помнить.

— А что ваша маменька? Я надеюсь, что вы ее оставили в добром здоровье? А ваш папенька? Пожалуйста, засвидетельствуйте им мое почтение.

Даже и теперь, когда он был так близок к смерти, он по-прежнему поклонился и помахал рукой, как будто бы посылая свой привет моей матери.

— Наверно, — сказал я, — ваша рана не так опасна, как вы думаете. Я могу привести к вам нашего полкового доктора.

— Дорогой мой Джек, в продолжение последних пятнадцати лет я сам наносил раны, и меня ранили. Как же мне не знать, какая рана опасна? Но это и лучше, потому что я знаю, что для моего маленького человечка все кончено, и я предпочитаю умереть с моими гвардейцами, чем жить в изгнании и быть нищим. Кроме того, союзники, наверно, расстреляли бы меня, и я таким образом избегну этого позора.

— Союзники, сэр, — сказал майор с некоторой досадой, — не сделали бы подобного варварского поступка.

Но де Лиссак покачал головой с той же самой грустной улыбкой.

— Вы этого не знаете, майор, — сказал он. — Неужели же вы думаете, что я убежал бы в Шотландию под чужим именем, если бы мне не угрожала большая опасность, чем моим оставшимся в Париже товарищам? Я хотел жить, потому что был уверен, что мой маленький человечек вернется назад. Теперь же мне лучше умереть, потому что он уже никогда не поведет за собой армии. Но я совершил такие дела, которые не могут быть забыты. Это я был во главе того отряда, который взял в плен и расстрелял герцога Энгиенского. Это был я… Ах, mon dieu! Эди, Эди, моя возлюбленная! Он протянул вперед обе руки, и при этом все его пальцы дрожали. Затем они тяжело опустились, и его подбородок упал на грудь. Один из наших сержантов бережно положил его на землю, а другой покрыл его большим синим плащом; и в таком виде мы оставили этих двух людей, которых судьба так странно соединила между собой, — шотландца и француза; они лежали молча и спокойно, очень близко один от другого на пропитанном кровью склоне холма, неподалеку от Гугумона.

Глава XV Конец моего рассказа

Теперь я подошел к самому концу моего рассказа и очень рад этому, потому что я начал писать мои старые воспоминания с легким сердцем, полагая, что это займет меня в длинные летние вечера, но по мере того, как я подвигался вперед, в моей душе вновь пробудилось много затихшего горя и ожили в памяти наполовину забытые огорчения, а теперь моя душа так загрубела, как кожа дурно остриженной овцы. Если доведу свой рассказ до конца, то дам клятву никогда не брать пера в руки, потому что сначала это дело кажется легким, но оно похоже на то, когда идешь вброд по реке с неровным дном, и прежде, чем успеешь оглянуться, нога соскользнет и попадешь в яму, из которой приходится выбираться с большим трудом.

Мы похоронили Джима и де Лиссака в одной общей могиле с четырьмястами тридцатью одним солдатом из французской гвардии и нашей легкой инфантерии. Ах! Если бы только можно было сеять храбрых людей так, как сеют семена, то наступило бы такое время, когда у нас был бы урожай героев! Затем мы оставили далеко за собой это кровавое поле битвы и вместе с нашей бригадой перешли французскую границу, направляясь к Парижу.

В течение всех предшествовавших этим событиям лет я привык считать французов очень дурными людьми, и так как мы слышали о них только то, что они дерутся и убивают людей, то, мы, понятно, думали, что они злы от природы и что с ними страшно встречаться. Но ведь и они слышали о нас то же самое, а потому, разумеется, составили себе точно такое мнение и о нас. Но когда мы проходили по их деревням и увидали их красивые маленькие домики, этих кротких, спокойных людей, которые работали в полях, женщин около большой дороги с вязанием в руках, старую бабушку в огромном белом чепце, которая подхлопывала маленького ребенка для того, чтобы научить его вести себя прилично, — все это так напоминало мне о доме, что я не мог понять, почему мы так долго ненавидели этих добрых людей и боялись их. Но я полагаю, что на самом деле мы ненавидели не их, а того человека, который ими правил, и теперь, когда он удалился, и его большая тень уже не покрывала земли, ее опять освещало солнце

Мы благополучно прошли по деревне. Это была очень красивая местность, какой мне еще не приходилось видеть до сих пор, и, наконец, подошли к большому городу, причем нам пришло в голову, что может быть тут опять произойдет битва, потому что в нем жило так много людей, что если бы из двадцати человек вышел только один, то из них составилась бы прекрасная армия. Но в это время они поняли, что было бы жаль испортить целую страну ради одного только человека, а потому они сказали ему, что теперь он сам должен заботиться о себе. Затем мы услыхали, что он сдался англичанам, и что для нас были отворены ворота Парижа, что было для меня приятным известием, потому что с меня было довольно и одного сражения.

Но в Париже осталось еще много таких людей, которые любили Бони, и это было вполне понятно, потому что он доставил им славу, и он никогда не заставлял свою армию идти туда, куда не пошел бы сам. Скажу вам, что они смотрели на нас сурово, когда мы вошли в город, а мы — солдаты, принадлежавшие к бригаде Адамса, вступили в него прежде других. Мы прошли по мосту, который называется у них Нельи — это слово легче написать, чем выговорить, пошли прекрасным парком — Bois de Boulogno и дошли до Елисейских Полей. Здесь мы расположились биваком, и вскоре на улицах города появилось так много пруссаков и англичан, что он стал скорее похож на лагерь, чем на город.

Когда я в первый раз получил отпуск, то пошел вместе с Робом Стюартом, моим товарищем по роте — нам позволяли ходить по городу только вдвоем — на улицу Мирамениль. Роб ждал в швейцарской, а меня повели наверх, и едва только я поставил ногу на лежащий у двери ковер, как передо мной появилась кузина Эди, все такая же, какой она была и прежде, и пристально посмотрела на меня своими странными глазами. В первую минуту она не узнала меня, но, сделав три шага вперед, она бросилась ко мне и обвила своими руками мою шею.

— О, мой дорогой старый друг Джек! — воскликнула она. — Как вы красивы в красном мундире!

— Да, я теперь солдат, Эди, — сказал я очень сухо, потому что, когда я смотрел на ее прекрасное лицо, то мне казалось, что я вижу за ним другое лицо, которое смотрело на небо в то утро, когда я был в Бельгии на поле сражения.

— Скажите, пожалуйста! — воскликнула она. — Кто же вы теперь, Джек? Генерал? Капитан?

— Нет, я — рядовой солдат.

— Как! Неужели один из тех солдат, которые стреляют из ружей?

— Да, у меня есть ружье.

— О, это совсем неинтересно, — сказала она. И затем она пошла назад к дивану, с которого встала.

Это была чудесная комната — везде шелк и бархат, и все блестело, — мне так и хотелось пойти назад и хорошенько обтереть свои сапоги. Когда Эди опять села, то я увидал, что она была вся в черном, и тут я понял, что она уже слышала о смерти де Лиссака.

— Я очень рад, что вам все известно, — сказал я, потому что я совсем не умею передавать таких известий. — Он сказал, чтобы вы взяли все, что находится в сундуках, и что ключи от них у Антуана.

— Благодарю вас, Джек, благодарю вас, — отвечала она. — Вы были так добры, что взяли на себя это поручение. Я услыхала об этом неделю тому назад. Некоторое время я была совсем безумная, совсем безумная. Я буду носить траур всю жизнь, хотя вы видите, что я в нем настоящее пугало. Ах! Я не перенесу этого. Я пойду в монашенки и умру в монастыре.

— Позвольте вам доложить, сударыня, — сказала горничная, заглядывая в комнату, — вас желает видеть граф де Бетон, — Дорогой мой Джек, — сказала Эди, вскакивая с дивана, — он пришел по очень важному делу. Я очень жалею о том, что нам не удалось поговорить, но я уверена, что вы опять навестите меня, не правда ли, когда я немножко поуспокоюсь? Ведь, вам все равно выйти черным выходом вместо парадного? Благодарю вас, мой дорогой старый друг Джек; вы были всегда таким хорошим мальчиком и теперь исполнили аккуратно то, о чем вас просили.

И подле этого я уже никогда не видал кузины Эди. Она стояла, облитая солнечным светом; в ее глазах было по-прежнему что-то вызывающее, а ее зубы сверкали; и такой я буду помнить ее всегда — блестящею и непостоянною, подобно капельке ртути. Когда я сошелся со своим товарищем внизу на улице, то увидал великолепную карету, запряженную парой лошадей, и тут я понял, почему она просила меня уйти от нее незаметным образом: она желала скрыть от своих новых знатных знакомых то, что в детстве у нее были друзья из простонародья. Она даже и не спросила ни о Джиме, ни о моих родителях, которые были так добры к ней. Но ведь у нее был такой характер, и она не могла поступить иначе, все равно, как кролик не может удержаться от того, чтобы не шевелить своим коротеньким хвостом, и все-таки мне тяжело вспомнить об этом. Через два месяца после моего посещения я услыхал, что она вышла замуж за этого самого графа де Бетон, а через год или через два умерла от родов.

Что же касается нас, то наше дело было сделано, потому что эта огромная тень уже не покрывала Европы, она уже не лежала на землях, на мирных фермах и деревушках и не омрачала жизнь людей, которые без этого могли бы жить счастливо. Я вышел в отставку и вернулся в Корримюр, где после смерти отца стал управлять фермой и заниматься разведением овец, женился на Люси Дин из Бервика и воспитал семь человек детей, которые в настоящее время выше отца ростом и всегда стараются напомнить мне об этом. Но теперь, когда дни идут один за другим тихо и мирно, и все они так похоже один на другой, как шотландские бараны, молодые люди не хотят верить, что и у нас с Джимом был здесь свой роман, когда мы с ним ухаживали за одной и той же девушкой, и когда приехал из-за моря человек с торчащими, как у кошки, усами.

РАССКАЗЫ

Женитьба бригадира

Расскажу я вам, друзья мои, о давно прошедших днях, когда я еще только добывал себе славу, сделавшую мое имя столь знаменитым. Среди тридцати офицеров Конфланского гусарского полка я ничем особенным не выделялся. Представляю себе, каково было бы их удивление, узнай они, что молодому лейтенанту Этьену Жерару предстоит блестящая карьера, что он дослужится до командира бригады и получит крест из рук самого императора. Если вы окажете мне честь и посетите мой домишко, — я покажу его вам, вы ведь знаете этот чистенький белый домик, увитый виноградом, стоящий на отшибе на берегу Гаронны.

Люди говорят про меня, что я никогда не знал страха. Вы, верно, слышали об этом не раз. Из глупой гордости я многие годы не оспаривал этой молвы. Теперь же, на старости лет, я могу позволить себе быть откровенным. Смелый человек не боится правды. Ее боится только трус. Потому-то я и не стану скрывать, что и меня прошибал холодный пот, а волосы вставали дыбом, что и мне известно, как душа уходит в пятки и как задают стрекача. Вы поражены? Зато, случится вам когда-нибудь дрогнуть, вспомните, что даже и Этьену Жерару бывало страшно, и вам сразу станет легче. А теперь послушайте, в какую я однажды попал передрягу, а заодно и обзавелся женушкой.

В те поры Франция ни с кем не воевала, и мы, конфланские гусары, все лето стояли лагерем в нескольких милях от нормандского городка Лез Андели. Само по себе местечко это не очень веселое, но где гусары, там и веселье, так что время мы проводили недурно. За долгие годы странствий потускнели воспоминания, а все же стоит мне произнести «Лез Андели», как встают перед глазами громадный полуразрушенный замок, большие яблоневые сады и, самое главное, прекрасный пол! Ах, что за прелестные создания эти нормандские девушки! Краше нет в целом свете, да и мы были мужчины, можно сказать, хоть куда. Словом, в то замечательное солнечное лето свиданий было не счесть. О молодость, красота, доблесть, как разглядеть вас сквозь туман тусклых, унылых лет! Порой славное прошлое ложится мне на сердце камнем. Нет, сэр, в вине таких мыслей не утопить. Болит-то душа. А вино — что? Оно приносит лишь телесную радость. Но уж коли угощают… не откажусь.

Прелестней всех девушек в тех краях была Мари Равон. До чего мила да пригожа, будто самой судьбой для меня предназначена. Была она из рода Равонов, прадеды ее пахали землю в Нормандии еще со времен, когда герцог Вильгельм отправился покорять Англию. Стоит мне и теперь закрыть глаза, Мари встает передо мной: щеки смуглые, как лепестки мускатной розы; взгляд карих глаз нежен и в то же время смел; волосы, черные как смоль, будят волнение в крови и в стихи просятся; а фигурка — точно молодая березка на ветру. А как она отпрянула, когда я впервые хотел обнять ее, — горяча была и горда, всякий раз ускользала, сопротивлялась, боролась до последнего рубежа, отчего капитуляция бывала сладостней во сто крат. Из ста сорока женщин… Но как их сравнить, если все были по-своему совершенства!

Вас удивляет, что у кавалера такой красивой девушки не было соперников? Но на то была веская причина, друзья мои, ибо я сделал так, что все мои соперники быстро очутились в госпитале. Ипполит Лезер, к примеру, провел у Равонов два воскресенья подряд. Так что же? Даю голову на отсечение, что он до сих пор хромает от пули, засевшей у него в колене, если, конечно, он еще жив. Да и бедняга Виктор до самой своей гибели под Аустерлицем носил мою отметину. Очень скоро все поняли, что от Мари Равон лучше отступиться. В нашем лагере поговаривали, что безопаснее скакать в атаку на свежее пехотное каре, чем слишком часто появляться в усадьбе Равонов.

А теперь позвольте мне кое-что уточнить. Собирался ли я жениться на Мари? О, друзья мои, женитьба не для гусара! Сегодня он в Нормандии, а завтра — средь холмов Испании или болот Польши. Что ему делать с женой? Каково им будет обоим? Он станет думать, какое горе причинит жене его гибель, и былую храбрость сменит рассудительность, а она будет со страхом ждать очередную почту — вдруг придет известие о невозместимой утрате. Правильно ли это, разумно ли? Что остается гусару? Погревшись у камелька, марш-марш вперед, и добро, коли скоро будет ночевка под крышей, а не у бивачного костра. А Мари? Хотела ли она, чтобы я стал ее мужем? Она прекрасно знала: затрубят серебряные горны — и прощай семейная жизнь! Уж лучше держаться отца с матерью и родных мест — здесь, среди садов, не расставаясь с мужем-домоседом и не теряя из виду замка Ле Гайяр, будет она мирно коротать свои дни. А гусар пусть снится по ночам. Но мы с Мари о будущем не думали: день да ночь — сутки прочь, как говорится. Правда, отец ее, полный старик с лицом круглым, как яблоки, которые росли в его садах, и мать, худая робкая крестьянка, порой намекали, что пора бы мне объяснить свои намерения, хотя в душе и не сомневались, что Этьен Жерар — человек честный, что дочь их совершенно счастлива и ничто дурное ей не грозит. Так обстояли дела, пока не пришел тот вечер, о котором я хочу рассказать.

Однажды в воскресенье я выехал верхом из лагеря. Вместе с несколькими однополчанами, которые тоже ехали в деревню, мы оставили лошадей у гостиницы. Оттуда до Равонов надо было идти пешком через большое поле, простиравшееся до самого порога их дома. Не успел я сделать несколько шагов, как меня окликнул хозяин гостиницы.

— Послушайте, лейтенант, — сказал он, — хоть путь через поле и короче, но шли бы вы лучше дорогой.

— Эдак я дам круг с милю, а то и больше.

— Верно. Но мне кажется, так будет благоразумней, — ухмыляясь, сказал он.

— Почему? — спросил я.

— Потому что в поле пасется бык английской породы.

Если бы не его гнусная ухмылка, я бы, наверно, послушался. Но предупредить об опасности, а потом ухмыльнуться… этого я со своим гордым нравом снести не мог. Я небрежно отмахнулся, показав этим, что я думаю о быке английской породы.

— Пойду напрямик, — сказал я.

Однако, выйдя в поле, я понял, что поступил опрометчиво. Поле было очень большое, и, удаляясь от гостиницы, я ощущал себя утлым суденышком, рискнувшим выйти в открытое море. Со всех сторон поле было огорожено. Впереди стоял дом Равонов, изгороди подходили к нему вплотную справа и слева. Со стороны поля был виден черный ход и несколько окон, но все они, как и в других нормандских домах, были забраны решетками. Единственным спасением был черный ход. И я устремился к нему, не роняя достоинства, приличествующего солдату, но тем не менее развив такую скорость, на какую только способны ноги. Верхняя моя половина была сама беззаботность и даже жизнерадостность. Зато нижняя — проворство и настороженность.

Я уже почти достиг середины поля, как вдруг справа от себя увидел быка. Он рыл копытами землю под большим буком. Я не повернул головы, даже виду не показал, что заметил опасность, а сам искоса с опаской следил за быком. Возможно, он был в благодушном настроении, а может, его обманул мой беспечный вид, но он не сделал в мою сторону ни шага. Приободрившись, я взглянул на открытое окно спальни Мари, которое было как раз над черным ходом, — вдруг из-за шторы смотрят ее милые карие глазки. Я стал помахивать тросточкой, сбавил шаг, сорвал первоцвет и запел лихую гусарскую песенку, чтобы подразнить этого зверя английской породы, — пусть любимая видит, что опасность мне нипочем, если наградой — свидание. Мое бесстрашие привело быка в замешательство, я дошел до черного хода, толкнул дверь и очутился в безопасности, не посрамив гусарской чести.

Что для гусара опасность, когда его ждет свидание с любимой! Да карауль ее дом хоть все быки Кастилии, разве я остановился бы на полпути? Ах, вовек не вернуться тем счастливым дням юности, когда ног под собой не чуешь, живя в мире сладостных грез! Мари почитала и любила меня за храбрость. Прижавшись раскрасневшейся щечкой к шелку моего доломана, глядя мне в лицо изумленными глазами, сиявшими от любви и восхищения, она благоговейно внимала рассказам, в которых ее возлюбленный выступал во всем блеске своих достоинств.

— И сердце ваше ни разу не дрогнуло? Вы никогда не знали страха? — спрашивала она.

Такие вопросы вызывали у меня только смех. Разве место страху в душе гусара? Хоть я был еще очень молод, подвигам моим уже не было числа. Я рассказал ей, как во главе своего эскадрона ворвался в каре венгерских гренадеров. Обнимая меня, Мари содрогнулась. Еще я рассказал ей, как ночью переплыл на коне Дунай, доставляя донесение Даву. Откровенно говоря, то был вовсе не Дунай, да и глубина не такая, чтобы коню моему пришлось плыть, но когда тебе двадцать и ты влюблен, как не приукрасить рассказ. О многих подобных случаях я рассказывал ей, а ее милые глазки раскрывались от изумления все шире и шире.

— Даже в мечтах своих, Этьен, — сказала она, — я никогда не представляла себе, что мужчина может быть таким храбрым. Счастливая Франция, имеющая такого солдата, счастливая Мари, имеющая такого возлюбленного!

Вы понимаете, с каким чувством я бросился к ее ногам, бормоча, что я счастливейший человек на свете… я, нашедший ту, которая меня понимает и ценит.

Отношения наши были прелестны и слишком утонченны, чтобы их могли понять более грубые натуры. Однако ее родители, само собой разумеется, имели на этот счет свое мнение. Я играл в домино со стариком, помогал распутывать пряжу его жене, но никак не мог убедить их, что посещаю их ферму трижды в неделю только из любви к ним. В конце концов объяснение стало неизбежным, и случилось оно именно в тот вечер. Мари, несмотря на ее милое негодование, удалили в спальню, а я остался лицом к лицу со стариками, которые засыпали меня вопросами относительно моих намерений и видов на будущее.

— Одно из двух, — сказали они с крестьянской прямотой, — или вы даете слово, что обручитесь с Мари, или вы ее никогда больше не увидите.

Я говорил о солдатском долге, о своих надеждах, о будущем, но они стояли на своем. Я ссылался на свою карьеру, а они эгоистично не хотели думать ни о чем, кроме своей дочери. Я оказался поистине в трудном положении. С одной стороны, я не мог отказаться от моей Мари, а с другой к чему жениться молодому гусару? Наконец, когда меня уже совсем загнали в угол, я умолил их оставить все, как было, хотя бы до завтра.

— Я поговорю с Мари, — сказал я. — Я поговорю с Мари без промедления. Главное для меня — ее счастье.

Мои слова не удовлетворили старых ворчунов, но возразить они ничего не могли. Вскоре они пожелали мне спокойной ночи, и я отправился в гостиницу. Я вышел в совершенном расстройстве чувств в ту же дверь, в которую вошел, и услышал, как ее заперли за мной на засов.

Я шагал по полю, задумавшись, — из головы не шли доводы стариков и мои ловкие ответы. Как мне быть? Я обещал посоветоваться с Мари без промедления. Что мне сказать, когда я увижусь с ней? Должен ли я капитулировать перед ее красотой и навсегда распрощаться с военной карьерой? Если бы Этьен Жерар перековал свой меч на орало, то это было бы поистине невосполнимой утратой для императора и Франции. Или я должен ожесточиться сердцем и отказаться от Мари? А разве нельзя совместить все: быть счастливым супругом в Нормандии и храбрым солдатом в прочих местах? Все эти мысли теснились в моей голове, как вдруг какой-то шум заставил меня поднять голову. Из-за облака выглянула луна, и прямо перед собой я увидел быка.

Он и под буком показался мне большим, но тут передо мной стояла просто громадина. Он был весь черный. Голова опущена, свирепые, налитые кровью глаза сверкали при свете луны. Он бил себя хвостом по бокам, передние ноги зарылись в землю. Такое чудовище не привидится даже в кошмарном сне. Бык медленно, как бы нехотя, двинулся в мою сторону.

Я оглянулся и, к своему отчаянию, увидел, что зашел в поле слишком далеко. Ближайшим убежищем была гостиница, но между нею и мной находился бык. Если этот зверь увидит, что я его не боюсь, он, наверное, уступит мне дорогу. Я пожал презрительно плечами. И даже свистнул. Бык подумал, что я вызываю его на бой и прибавил шагу. Я бросил на быка бесстрашный взгляд, а сам давай быстро-быстро пятиться. Молодой, подвижный человек способен даже бежать задом наперед, обратив лицо противнику и храбро улыбаясь ему. На бегу я грозил быку тросточкой. Наверно, благоразумней было бы сдержать свой пыл. Бык счел это вызовом, хотя бросать ему вызов мне и в голову не приходило. Это было роковое недоразумение. Фыркнув, бык поднял хвост и ринулся в атаку.

Вы когда-нибудь видели, как нападает бык, друзья мои? Это — чудовищное зрелище. Вы думаете, наверно, что он припустил рысью или даже галопом. Это бы еще ничего… Нет, он делал прыжки, один страшнее другого. Я не боюсь человека. Когда я имею дело с человеком, то чувствую, что благородство моей позы, смелая непринужденность, с которой я встречаю противника, уже сами по себе обезоруживают. Я владею теми же приемами, что и он, и поэтому мне нечего его бояться. Но когда тебе предстоит сразиться с тонной разъяренной говядины — это совсем другое дело. Тут не поспоришь, не успокоишь, не завоюешь расположения… Никакие уговоры не помогут. Что этому зверю до моего горделивого самообладания? С живостью, свойственной моему уму, я оценил обстановку и решил, что на моем месте никто, даже сам император, не мог бы удержать позиции. Значит, оставалось одно — бежать.

Но и бежать можно по-разному. Кто отступает с достоинством, а кто — в панике. Я удирал, как положено настоящему солдату. Хотя мои ноги работали быстро, сам я держался великолепно. Весь мой вид выражал протест. На бегу я улыбался… это была горькая улыбка храбреца, который философски относится к превратностям судьбы. Если бы в эти минуты меня увидели мои боевые товарищи, я бы нисколько не проиграл в их глазах. С поразительным самообладанием уходил я от быка.

Но тут я должен сделать одно признание. Известное дело: если удираешь, то паники не избежать, будь ты храбрец из храбрецов. Вспомните гвардию при Ватерлоо. То же самое было в тот вечер и с Этьеном Жераром. Ведь поблизости не было никого, кто бы оценил мою доблесть… никого, кроме этого проклятого быка. А не благоразумнее ли в такую минуту забыть о собственном достоинстве? С каждым мгновеньем грохот копыт чудовища и его страшное фырканье за моей спиной становилось все громче. При мысли о такой постыдной смерти меня охватил ужас. Жестокая ярость зверя лишила меня мужества. Все было забыто. Во всем мире осталось только два существа: бык и я — он хотел убить меня, а я — во что бы то ни стало спастись. Я опустил голову и… дунул во все лопатки.

Мчался я к дому Равонов. И вдруг сообразил: если даже я добегу, спрятаться будет негде. Дверь заперта. Нижние окна забраны решетками. Ограда высокая. А бык с каждым прыжком все ближе и ближе. И вот тут-то, друзья мои, в момент наивысшей опасности Этьен Жерар и показал, на что он способен. Был лишь один путь к спасению, и я воспользовался им.

Я уже говорил, что окно спальни Мари было как раз над дверью. Занавески были задернуты, но не плотно — сквозь щели пробивался свет. Я был молодой, ловкий и поэтому знал, что смогу высоко прыгнуть, ухватиться за край подоконника и, подтянувшись, уйти от опасности. Подпрыгнул я в тот самый момент, когда чудовище настигло меня. Я и без посторонней помощи вскочил бы в окно. В великолепном прыжке я уже оторвался от земли, как бык поддал мне сзади, и я, как пушечное ядро, влетел в окно и упал на четвереньки посреди спальни.

Кровать стояла под самым окном, но я благополучно перелетел через нее. С трудом поднявшись на ноги, я с замиранием сердца повернулся к кровати, но она была пуста. Моя Мари сидела в кресле в углу комнаты и, судя по раскрасневшимся щечкам, плакала. Видно, родители уже рассказали ей о нашем разговоре. От изумления она не могла встать и смотрела на меня с раскрытым ртом.

— Этьен! — прошептала она, задыхаясь. — Этьен!

И тут, как всегда, мне на выручку пришла моя находчивость. Я поступил так, как должен поступать истинный джентльмен.

— Мари, — вскричал я, — простите, о, простите меня за внезапность вторжения! Мари, сегодня вечером я говорил с вашими родителями. И я не мог вернуться в лагерь, не узнав, согласны ли вы стать моей женой и сделать меня самым счастливым человеком на свете.

Ее изумление было так велико, что она долго не могла вымолвить ни слова. А затем стала восторженно изливать свои чувства.

— О Этьен! Мой замечательный Этьен! — восклицала она, обвив мою шею руками. — Такой любви не бывало никогда! Вы лучше всех мужчин на свете! Вот вы стоите предо мной, бледный, дрожа от страсти. Таким вы являлись мне в моих грезах. Как тяжело вы дышите, любовь моя, и какой великолепный прыжок бросил вас в мои объятья! За секунду до вашего появления я слышала топот вашего боевого коня.

Объяснять больше было нечего, и когда ты только что помолвлен, для губ находится другое занятие. Однако за дверью послышался какой-то шум — кто-то поднимался по лестнице. Когда я с грохотом появился в доме Равонов, старики бросились в погреб, чтобы посмотреть, не свалилась ли с козел большая бочка сидра, а теперь они спешили в комнату дочери. Я распахнул дверь и взял Мари за руку.

— Вы видите перед собой вашего сына! — сказал я.

О, какую радость я доставил этим скромным людям! При воспоминании об этом у меня всякий раз навертываются слезы. Им не показалось слишком странным, что я влетел в окно, ибо кому быть горячим поклонником их дочери, как не храброму гусару? И если дверь заперта, то разве нельзя проникнуть в дом через окно? Снова мы собрались все четверо в гостиной, из погреба была принесена облепленная паутиной бутылка, и полился рассказ о славном роде Равонов. Будто впервые видел я эту комнату с толстыми стропилами, два стариковских улыбающихся лица и ее, мою Мари, мою невесту, которую я завоевал таким странным образом.

Когда мы расставались, было уже поздно. Старик вышел со мной в переднюю.

— Вы пойдете парадным ходом или черным? — спросил он. — Черным ходом короче.

— Пожалуй, пойду парадным, — ответил я. — Этот путь, может, и длиннее, зато у меня будет больше времени думать о Мари.

Дипломатические хитрости

Старика Альфонса Лакура и теперь помнят очень многие. Живали ли вы в Париже в эпоху 1848–1856 года? Лакур умер в 1856 году. В течение этих восьми-девяти лет он ежедневно посещал кафе «Прованс». Заберется, бывало, старик в свое любимое кафе часов в девять вечера, сядет в угол и высматривает слушателя. Охотник он был поговорить.

Бывали случаи, что старик слушателя не находил и тогда он удалялся.

Для того, чтобы слушать рассказы старого дипломата, нужно было обладать большим запасом терпения и сдержанности. Дело в том, что его истории в большинстве случаев были совершенно невероятны, но улыбнуться или поднять брови, слушая эту небывальщину, было нельзя — старик следил за вами в оба.

В таких случаях старый дипломат гордо выпрямлялся, лицо его делалось свирепым, как у бульдога, и он начал восклицать, изо всех сил упирая на букву «р».

— Ah monsieur r-r-rit? Или:

— Vous ne me cr-r-r-royez dons pas?

И вам ничего не оставалось, как встать и начать извиняться. Простите, дескать, monsieur Лакур, мне пора в оперу, билет купил.

Много было удивительных историй у Лакура. Вспомните, например, его повествование о Талейране и пяти устрицах, или его совершенно нелепый рассказ о второй поездке Наполеона в Аяччо. А помните вы его удивительную историю о бегствеНаполеона с острова Святой Елены? Эту историю Лакур рассказывал всегда после того, как была откупорена вторая бутылка. Старик уверял, что Наполеон прожил целый год на свободе в Филадельфии.

Англичане же этого долгого отсутствия императора не заметили потому, что роль его исполнял граф Герберт Бертран, который был как две капли воды похож на Наполеона.

Изо всех историй Лакура самой интересной была, по моему мнению, история о Коране и курьере министерства иностранных дел. История эта долго мне казалась совершенно невероятной; только после, когда вышли из печати «Воспоминания Отто», я с удивлением убедился, что в рассказе старика Лакура содержалась известная доля истины.

— Нужно вам сказать, monsieur, — рассказывал, бывало, старик, — что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом Корана и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в мусульманство. Меня поражали мудрые предписания Корана относительно брака. Магомет сделал в Коране только одну непростительную ошибку, а именно — воспретив своим последователям употребление вина. Если я не перешел в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни убеждал муфтий, я стоял на своем.

Ну, вот старик Клебер умер и его место занял Мену. Я понял, что мне надо уехать. Я не стану, monsieur, хвалиться и говорить о своих талантах, но вы, топ81еиг, прекрасно понимаете, что надо оберегать чувство собственного достоинства. Нельзя же, чтобы осел был выше человека.

И вот, захватив с собой Коран и все мои записки и бумаги, я переселился в Лондон. В Лондоне в это время жил monsieur Отто. Он был отправлен туда первым консулом для заключения мирного договора с Англией. Война между Англией и Францией длилась уже десять лет, и обе стороны чувствовали себя утомленными.

Я оказался очень полезным человеком для monsieur Отто. Во-первых, я хорошо знаю английский язык, а во-вторых, у меня — терпеть не могу хвалиться — выдающиеся дипломатические способности. Жили мы на Блумсберийской площади. О, это было хорошее время! Должен только сказать, monsieur, что климат вашего отечества отвратителен. Но что же вы хотите? Хорошие цветы только под дождем и цветут. Позвольте вам сказать, monsieur, ваши соотечественницы — это чудные, прекрасные цветы, расцветающие под дождем и в туман.

Ну, вот наш посланник, monsieur Отто, страшно много работал над этим мирным договором. Все посольство работало над этим договором. Слава Богу еще, что нам не пришлось тогда иметь дело с Питтом. О, этот Питт был ужасный человек. Францию он ненавидел. Если Франция видела, что против нее составляется какой-нибудь заговор, она могла быть уверенной заранее, что тут не обошлось без Питта. Питт совал свой длинный нос всюду, где можно было подстроить пакость Франции.

Но англичане, слава Богу, догадались удалить этого беспокойного человека от дел правления. У власти стоял гаопя1еиг Аддингтон, с которым нам не приходилось видаться. Министром иностранных дел состоял милорд Хок-сбери. Он с нами больше и торговался.

Вы можете быть уверены, что мы занимались не пустяками. Война длилась более десяти лет, и за это время Франция успела захватить многое, что принадлежало Англии, а Англия захватила то, что принадлежало французам. Спрашивается, что отдавать назад и что удержать в своих руках? Возьмем, например, такой-то остров: стоит ли он, спрашивается, такого-то полуострова? Можно ли отдать остров и взять полуостров? Мы, например, соглашались сделать англичанам такие уступки в Венгрии, потребовали у них таких же уступок в Сиерра-Леоне. Мы соглашались отдать Египет султану, но взамен этого просили англичан уступить нам мыс Доброй Надежды, который вы, господа, отняли у наших союзников голландцев.

Вот таким-то образом, monsieur, мы и препирались с английскими дипломатами. Monsieur Отто возвращался тогда в посольство в состоянии полного изнурения. Иногда он сам даже из кареты выйти не мог; мы с секретарем, бывало, вытащим его из экипажа и уложим на диван.

Но помаленьку дело шло, и, наконец, настал вечер, когда мы и англичане должны были подписать договор.

Теперь я должен вам сказать, что главным нашим козырем в игре с англичанами был Египет. Мы занимали Египет нашими войсками, и это была наша главная карта.

На ней-то мы и играли. Англичанам ужасно не хотелось, чтобы Египет остался за нами. Владея Египтом, мы были хозяевами всего Средиземного моря. И кроме того, monsieur, англичане боялись, что наш маленький, удивительный Наполеон, утвердившись в Египте, двинется оттуда на Индию. Мы знали эти страхи англичан и пользовались этим. Лорд Хоксбери говорит, например, нам: «эту землю мы удержим за собой», а мы ему и отвечаем: «а в таком случае мы не согласны на эвакуацию Египта». И эти наши слова отлично на лорда Хоксбери действовали, и он соглашался на все наши требования. Благодаря этому Египту нам удалось выторговать великолепные условия, нам даже удалось принудить англичан уступить нам мыс Доброй Надежды. Мы, monsieur, вовсе не хотели допускать ваших соотечественников в Южную Африку. История научила нас уму. Ведь если Англию куда-нибудь пустишь, то оттуда ее уж не выгонишь. Мы не боимся, monsieur, вашей армии и флота. Мы боимся ваших младших сыновей и людей, делающих себе карьеру. Ах, эти ужасные младшие сыновья! Мы, французы, заполучив какую-нибудь заморскую землю, сейчас же складываем руки и только поздравляем друг друга. Поздравляем, дескать, вас у нашего отечества есть новая колония. Вы, англичане, действуете совсем не так. Взяв новую землю, вы сейчас начинаете спрашивать:

— А что это за земля такая?

И новое владение вас так интересует, что вы немедленно же забираете с собой жен и детей и едете туда за море. И попробуй потом у вас отнять эту землю. Это также трудно, как отнять Блумсберийскую площадь в Лондоне.

Однако возвращаюсь к моему рассказу. Договор должен был быть подписан первого октября. Утром я поздравил monsieur Отто, с благополучным окончанием трудов. Отто был маленький, бледный человек; он был очень нервный и подвижный. Своему успеху он страшно радовался. Весь день не мог сидеть спокойно: бегал по комнатам, со всеми разговаривал и смеялся. Я был спокоен; усевшись на диван в углу, я молчал и думал.

И вдруг, monsieur, входит курьер из Парижа и подает monsieur Отго депешу. Monsieur Отто распечатал депешу, прочитал ее, и вдруг его колени согнулись и он упал на пол без чувств. Я и курьер бросились к нему, подняли и положили на диван. Monsieur Отто был так бледен, что я подумал, что он уже умер. Приложил руку к левой стороне груди: нет, Отто жив, сердце еще бьется.

— В чем дело? — спросил я у курьера.

— Не знаю, — ответил курьер, — monsieur Талейран велел мне спешить изо всех сил с этой депешей и передать ее прямо в руки monsieur Отто. Из Парижа я выехал вчера в полдень.

— Знаю я, monsieur, — продолжал Лакур свой рассказ, — что я поступил в данном случае нехорошо, но не мог удержаться и заглянул в депешу. Боже мой! Я был точно молнией поражен. В обморок я не упал, впрочем, а сел на диван, у ног своего начальника и стал плакать. Депеша была очень краткая и извещала, что Египет был очищен французскими войсками месяц тому назад. Договор наш можно было считать окончательно погибшим; ведь наши враги и согласились на выгодные для нас условия только потому, что нами был занят Египет. Теперь, узнав об эвакуации Египта, англичане должны были отказаться от всего. Договор-то еще не подписан, и нам придется отказаться от мыса Доброй Надежды. Мы должны будем отдать англичанам Мальту. Ведь если Египет оставлен нами, нам и торговаться нельзя.

Но, monsieur, мы, французы, не так-то легко сдаемся. Правда, мы, французы, легко поддаемся чувствам и не можем скрывать этих чувств. Поэтому вы, англичане, считаете нас слабодушными и женственными, но это ошибка. Почитайте-ка историю и вы убедитесь в том, что ошибаетесь

Monsieur Отто пришел в себя и мы стали советоваться, что нам делать.

— Продолжать дело бесполезно, Альфонс, — сказал он, — этот англичанин станет надо мною смеяться, если я ему предложу подписать договор.

— Courage! — воскликнул я. — Мне пришла в голову счастливая мысль, почему вы думаете, что англичане знают об эвакуации Египта? Может быть, ничего еще неизвестно, и они подпишут договор?

Monsieur Отто вскочил с дивана и заключил меня в свои объятия.

— Альфонс, вы меня спасли! — воскликнул он. — В самом деле, откуда англичане могут знать об эвакуации Египта? Мы получили депешу прямо из Тулона через Париж. Их же агенты везут то же известие через Гибралтарский пролив. В Париже теперь никто об этом не знает, кроме Талейрана и первого консула. Если мы будем держать эту новость в секрете, мы еще можем надеяться, что английская дипломатия подпишет договор.

Вы, конечно, можете себе представить, monsieur, в какой ужасной тревоге мы провели весь этот день. О, никогда не забуду эти медленно тянувшиеся, томительные часы! Мы сидели вместе, вздрагивая всякий раз, когда на улицах раздавался крик; казалось, что этими криками толпа приветствует эвакуацию Египта. Monsieur Отто в один только этот день состарился, что касается меня, monsieur, я всегда держусь того мнения, что лучше идти опасности навстречу, нежели ожидать ее приближения. Поэтому при наступлении вечера я вышел на улицу и стал бродить по городу. Побывал я и в фехтовальном зале monsieur Анджело, и у боксера, monsieur Джексона, и в клубе Брукса, и в кулуарах палаты общин — об эвакуации Египта не было известно нигде. Однако это меня не успокоило. Почем знать? Может быть, милорд Хоксбери получил известие одновременно с нами. Милорд жил на Гарлейской улице, и там мы уговорились сойтись, чтобы подписать договор. Свидание было назначено в восемь часов вечера. Я уговорил monsieur Отто выпить перед отъездом два стакана бургонского. Я боялся, что, увидав его растерянное лицо и трясущиеся руки, английский министр заподозрит правду.

Из посольства мы отбыли в карете в половине восьмого. Monsieur Отто вошел один, а затем извинился, будто забыл портфель, и вышел снова к нам. Он был радостен и щеки его горели румянцем. Monsieur Отто сообщил нам, что все идет благополучно.

— Ничего он не знает! — шепнул monsieur Отто. — О, если бы только полчаса прошли благополучно!

— Дайте мне какой-нибудь знак, что договор подписан, — сказал я. — Потому что до тех пор, пока договор не будет подписан, ни один курьер не войдет в дом министра. Я вам это обещаю. Альфонс Лакур дает вам обещание.

Monsieur Отто с чувством пожал мне руку.

— Видите ли, вон в том окне две свечи горят? Они стоят на столе около окна. Когда договор будет подписан, я под каким-нибудь предлогом передвину одну из свечей, — сказал он и поспешил в дом.

Я остался один ожидать в карете.

Вы понимаете теперь, monsieur, положение, в котором мы находились, — нам нужно было во чтобы то ни стало обеспечить себе полчаса. Если это нам удастся, договор будет подписан.

Но прошло несколько минут после ухода monsieur Отто, как вдруг из Оксфордской улицы показалась карета, которая стала быстро приближаться к дому министра. Что, если в этой карете сидит курьер с депешей об эвакуации Египта? Что мне делать?

Да, monsieur, в эту минуту я был готов на все, я был готов даже убить курьера, да, убить! Лучше я совершу преступление, чем дозволю расстроить начатое нами дело. Тысячи людей умирают, чтобы со славой закончить войну. Почему же не убить одного человека для того, чтобы добиться славного и почетного мира? Пускай меня хоть казнят за это! Я готов был пожертвовать собой для отечества.

У меня за поясом торчал кривой турецкий кинжал. Я схватился за его рукоятку, но карета к счастью, проехала мимо! Я немножко успокоился, но только немножко. Ведь могла подъехать и другая карета.

Я понял, что мне нужно ко всему приготовиться. Прежде всего нужно было устранить из этой компрометирующей истории посольство. Я велел кучеру отъехать вперед, а сам нанял извозчичью карету. Извозчику я дал гинею, и он сразу понял, что тут будет совсем особое дело.

— Если вы будете исполнять все мои приказания, то получите другую гинею, — сказал я извозчику.

Извозчик был неуклюжий, вялый детина; он поглядел на меня сонными глазами:

— Слушаю, сэр.

— Если я сяду в вашу карету с другим джентльменом, возите меня взад и вперед по Гарлейской улице и не слушайтесь ничьих приказаний, кроме моих. Когда же я выйду из экипажа, везите другого джентльмена в Потверский клуб на Бротонской улице.

— Слушаю, сэр, — снова ответил извозчик.

И вот я продолжал стоять около дома милорда Хоксбери, с нетерпением поглядывая на окно, около которого горели свечи. Прошло таким образом пять минут, а затем еще пять минут.

Ах, как тихо ползли эти минуты! Стояла октябрьская ночь, настоящая октябрьская ночь — сырая и холодная: по мокрым, блестящим камням мостовой полз белый туман, постепенно поднимаясь вверх. Мрак улиц, освещенных только слабыми масляными фонарями, сгущался все более и более. За пятьдесят шагов не было видно ни зги. Я напрягал слух, стараясь различить стук копыт и колес экипажа. Невеселое это место, monsieur, ваша Гарлейская улица. На ней невесело даже в солнечный день. Дома все имеют солидный, почтенный вид, но изящества в них нет никакого. Лондон, monsieur, это такой город, в котором должны были бы жить одни мужчины.

Особенно же тосклива была Гарлейская улица в этот серый вечер. Кругом сырость и туман, на душе скребут кошки… ах, как я скверно себя чувствовал. Мне казалось, что я попал в самое скучное место в мире.

Я шагал взад и вперед по тротуару, стараясь согреться и прислушиваясь к доносившимся ко мне звукам. И вдруг до меня донесся стук копыт и дребезжанье колес. Звуки становились все сильнее и громче. Вот в тумане показались два фонаря, и к дому министра иностранных дел подкатил кабриолет. Экипаж еще не успел остановиться, как из него уже выскочил молодой человек. Он бросился в подъезд и готовился взбежать по лестнице. Кучер поворотил лошадь и исчез в тумане.

Мои способности, monsieur, обнаруживаются во всем своем блеске, когда нужно действовать. Вы вот сидите со мной в кафе «Прованс», видите, как я попиваю винцо, и вам в голову прийти не может, на что я способен.

Я понял, monsieur, значение наступившего момента, я понял, что на карту поставлены все приобретения десятилетней войны. Я был великолепен в эту минуту. Это была последняя битва, даваемая Францией, и я олицетворял в себе и главнокомандующего, и всю армию.

Я приблизился к молодому человеку, взял его за руку и произнес:

— Если не ошибаюсь, сэр, вы привезли депешу для лорда Хоксбери?

— Да, — ответил он.

— Я вас жду полчаса. Вы должны ехать со мной немедленно. Лорд Хоксбери находился у французского посланника

Я говорил это так уверенно и просто, что курьер не колебался ни минуты и сейчас же сел в извозчичью карету. Я сел рядом.

В душе я так сильно радовался, что мне хотелось кричать

Этот курьер министерства иностранных дел был маленький, тщедушный человечек, ростом чуть-чуть повыше monsieur Отто. А я, monsieur… Вы видите, каковы у меня и теперь руки, представьте же себе, каков я был тогда. Мне ведь всего двадцать семь лет было. Ну, усадил я курьера в карету; спрашивается, что мне с ним делать? Вреда без надобности мне причинять ему не хотелось.

— У меня очень спешное дело, — сказал курьер, — у меня на руках депеша, которую я должен вручить министру безотлагательно.

Мы проехали всю Гарлейскую улицу. Извозчик, повинуясь моим приказаниям, повернул лошадь, и мы поехали назад.

— Эге?! Это что за чертовщина?! — крикнул курьер.

— Чего вы кричите?

— Да мы опять назад поехали. Где же лорд Хоксбери?

— Мы его скоро увидим.

— Выпустите меня! — закричал курьер. — Тут, я вижу, какое-то мошенничество. Извозчик, стой, стой, стой! Выпустите меня, говорю я вам!

Курьер стал отворять дверцу кареты, но я его отшвырнул назад. Он закричал «караул», я зажал ему рот ладонью, но он мне прокусил руку насквозь. Тогда я снял с него шарф и завязал ему рот. Курьер продолжал барахтаться и мычал, но производимый им шум заглушался стуком колес.

Мы проехали мимо дома министра. Свечи были в прежнем положении.

Курьер на короткое время успокоился, и я видел в темноте, как он глядел на меня, сверкая глазами. Он был оглушен, когда я его оттолкнул назад, — сильно ударившись о стенку кареты. И, кроме того, наверное, он размышлял, что ему делать?

Ему удалось, наконец, сдвинуть с себя шарф. Высвободив рот, он произнес

— Если вы отпустите, я вам отдам часы и кошелек.

— Благодарю вас, сэр, но я такой же честный человек, как и вы.

— Но кто вы такой?

— О, это совсем для вас неинтересно!

— Чего вы от меня хотите?

— Видите ли, я заключил пари.

— Пари? Что вы хотите сказать? Да знаете ли вы, что вы мне мешаете исполнить дело государственной важности? За такое пари и веревку неплохую дадут.

— Что делать! Я держал пари. Я страшный любитель всякого спорта.

— Достанется вам за этот спорт! — воскликнул курьер. — Вы прямо какой-то сумасшедший человек, вот что я вам скажу.

Я ответил:

— Видите ли, сэр, я держал пари, что прочту целую главу из Корана первому человеку, которого встречу на улице. Я не знаю, monsieur, с чего мне пришла в голову такая мысль. Должно быть, я думал о своем переводе Корана.

Курьер опять схватился за дверцу кареты, но я его снова отшвырнул назад и посадил на место.

Курьер был измучен борьбой и спросил меня более смиренным тоном:

— А вы долго будете читать свой Коран?

— Это зависит от той главы, которую я буду читать. В Коране есть и длинная, и короткая главы.

— Прочтите, пожалуйста, что-нибудь покороче, и отпустите меня с миром.

— Но ведь это, пожалуй, будет нечестно с моей стороны, — возразил я, — поспорив, что я прочту первому, встречному главу из Корана, я не подразумевал что-нибудь уж очень коротенькое. Я имел в виду главу средней величины.

— Караул! Грабят! — завопил снова потерявший терпение курьер, и я должен был снова завязать ему рот шарфом.

— Немножко потерпите! — сказал я ему. — Я скоро кончу, и кроме того, я вам прочту нечто, что должно вас заинтересовать. Признайтесь, что я великодушен и стараюсь всеми способами облегчить вашу участь.

Курьер, снова выпутавшийся из-под шарфа, простонал:

— Ради Бога, кончайте ваше чтение поскорее.

— Хотите, я вам прочту главу о Верблюде?

— Да, да, читайте.

— Но, может быть, вы, предпочтете главу о Морской Лошади?

— Ну, читайте о Морской Лошади.

Мы опять проехали мимо дома министра. На окне опять не было сигнала. Я принялся читать главу о Морской Лошади.

Вы, monsieur, наверное, не знаете Корана, а я его и тогда знал, и теперь знаю наизусть. Слог в Коране таков, что может привести в отчаяние человека, который куда-нибудь спешит. Но иначе нельзя. Эти восточные люди спешить не любят, а ведь Коран писался именно для них, этих восточных людей. Я начал читать Коран медленно, торжественно, как и подобает читать священную книгу. Молодой человек даже притих от нетерпения и стонал. А я знай себе читаю:

«И вот вечером привели к нему лошадей, и каждая из этих лошадей стояла на трех ногах, упершись концом копыта четвертой ноги в землю, и когда эти лошади были поставлены перед ним, он сказал: «Возлюбил я земные блага любовью высшей, чем та, которой я стремился к неземному и высшему, и глядел я на этих лошадей и впал в нищету, забыв об Аллахе. Подведите ко мне лошадей поближе. И подвели к нему лошадей, и стал он отрезать им ноги, и…»

Но когда я дошел до этого места, молодой англичанин вдруг на меня набросился. Боже мой, какие пять минут я провел! Этот малютка-англичанин оказался боксером. Он ловко умел наносить удары. Я пробовал поймать его за руки, а он знай себе хлоп да хлоп, то в глаз мне ударит, то в нос… Я наклонил голову и попробовал защититься. Напрасно, — он меня из-под низу стал лупить. Но как он ни старался, все было тщетно. Я был для него слишком силен. Бросился я на него, а убежать ему и некуда; шлепнулся он на подушки, а я его и притиснул — да так, что у него чуть дух не вылетел.

Нужно мне было во что бы то ни стало этого молодца связать. Стал я искать, чем бы мне его связать, и нашел. Снял со своих башмаков ремни и одним связал ему руки, а другим ноги. Рот я ему заткнул шарфом. Умолк тут мой курьер; лежит только, да в темноте на меня глазами сверкает.

Сделал я все это и занялся собой. Из носа у меня текла кровь. Выглянул я в окно кареты, monsieur, и первым делом увидел окно в доме министра, и свечи уже переставлены. Ах, какими милыми, хорошими показались мне тогда эти свечи, monsieur! Один, одними своими руками я помешал капитуляции целой армии и потери провинции. Да, monsieur, я один, невооруженный, сидя в извозчичьей карете на Гарлейской улице, разрушил то, что сделали у абукира генерал Аберктомди и его пять тысяч солдат.

Времени мне терять было нельзя. Мonsieur Отто мог выйти каждую минуту. Я остановил извозчика, дал ему вторую гинею и велел ему ехать на Бротонскую улицу вместе со злополучным курьером. Сам же я, нимало не медля, забрался в посольскую карету. Не прошло и минуты, как дверь отворилась, и на пороге показались monsieur Отто и лорд Хоксбери. Министр заговорился до того, что вышел провожать нашего посланника до кареты. Министр был без шляпы.

В то время, как лорд Хоксбери стоял у подъезда, послышался стук колес, и из экипажа выскочил какой-то человек.

— Весьма важная депеша, милорд! — воскликнул он, подавая лорду Хоксбери запечатанный пакет.

Я успел разглядеть лицо курьера. Это был не мой приятель, а другой, должно быть, посланный вдогонку. Милорд Хоксбери схватил пакет и прочитал его около фонаря кареты. Лицо у него стало бледное, как мел.

— Мonsieur Отго! — воскликнул он, — Мы подписали договор по недоразумению. Египет в наших руках!

— Как?! Это невероятно! — воскликнул monsieur Отто, притворяясь пораженным.

— Но это так. Месяц тому назад Аберктомди овладел Египтом.

— В таком случае, я очень счастлив, что договор уже подписан, — сказал monsieur Отго.

— Да, вы можете себя считать очень счастливым, — ответил лорд Хоксбери и пошел домой.

Во Францию отвез договор я, monsieur. Англичане послали за мною погоню, но догнать не могли. Их ищейки добрались только до Лувра в то время, когда я, Альфонс Лакур, находился уже в Париже и докладывал первому консулу и monsieur Талейрану о происшедшем. Оба они меня сердечно поздравили с успехом.

Накануне событий

Джон Ворлигтон Доддс играл неудачно на бирже, и к 15-му июля 1870 года разорился окончательно. Беда длилась, однако, очень недолго, всего каких-нибудь два дня, и к 17-му июля Доддс был сызнова очень богатым человеком.

Всего замечательнее было то, что Доддс разбогател, сидя в Донсло. Это — нищий ирландский городок. Весь этот город можно купить за четвертую часть той суммы, которую заработал в течение одних суток с небольшим Доддс, сидя в его стенах.

Жизнь финансистов до сих пор не описана как следует. Эта тема принадлежит романисту будущего. О, это жизненная, грандиозная тема! Две необъятно могучие силы находятся между собой в постоянном борении. Одна сила — это повышение, другая — понижение.

На этой почве горят человеческие страсти, работает человеческий ум. Смелые операции, полное тревоги ожидание, агония проигрыша, глубокие комбинации, терпящие крушение — как все это интересно, как все это захватывает!

Государственные долги великих держав Европы похожи на барометрические трубки, наполненные ртутью. Ртуть то падает, то поднимается, глядя по тому, какое давление на нее оказывает мировая политика. Пусть человек будет только проницателен, пусть он только сумеет угадать, в каком положении будут находиться эти политиканские барометры завтра — этому человеку нечего бояться. В его руках громадное состояние.

Джон Ворлингтон Доддс обладал многими качествами, которые так нужны для биржевика, желающего преуспеть. Он быстро соображал, верно оценивал положение и действовал смело, не мешкая.

Но одних способностей для преуспевания на бирже мало. Надо, чтобы нам везло, чтобы случай нам благоприятствовал.

Фортуна точно невзлюбила Ворлингтона Доддса: по-видимому, при самых благоприятных предзнаменованиях он приобрел фонды еще неоткрытой путешественниками южно-американской республики. Но республику так-таки и не нашли, и Доддс потерял свои деньги. Желая оправиться, он купил акции Шотландской железной дороги, но и тут его преследовал рок. Рабочие дороги устроили грандиозную стачку, акции предприятия упали, и Доддс опять потерял. Не теряя присутствия духа, он подписался на фонды одного очень солидного предприятия по торговле кофе. Все сулило ему барыши, но наступили непредвиденные никем политические осложнения. Кофейное предприятие лопнуло, а вместе с ним погиб и капитан Доддс.

Все дела, за которые он брался, в которых он принимал участие, проваливались и, наконец, он разорился.

Как хотите, а неприятно оказаться в положении банкрота умному и энергичному молодому человеку, да еще накануне своей свадьбы.

Да, Доддс был банкротом. Кредиторы могли, в случае, если бы пожелали этого, объявить его «несостоятельным». Но биржа — снисходительное учреждение. Нельзя теснить человека, попавшего в скверное положение. Ведь и сам можешь очутиться в таком положении не далее как завтра. Надо дать упавшему время подняться на ноги и возможность поправиться.

Тяжесть, которую взвалила на плечи Доддса несправедливая судьба, была облегчена для него; нашлись люди, которые подсобили ему — один так, другой иначе, и он получил нужную для него передышку,

Нервная система молодого человека была совсем расшатана, он нуждался, по словам врачей, в покое и перемене местожительства. И вот, повинуясь этому предписанию, он предпринял небольшое путешествие в Ирландию.

Таким-то образом Джон Ворлингтон Доддс очутился 15-го июня 1870 года в городе Донсло. Было утро. Он сидел и завтракал в засиженной мухами столовой Георгиевской гостиницы, помещавшейся на рыночной площади города.

Эта столовая была какая-то унылая и скучная, и в обыкновенное время пустовала. Только сегодня, по особенному совсем случаю в ней было много народа. Было оживленно и шумно, и Доддсу казалось, что он находится в Лондоне, а не в захолустном ирландском городке.

Все столики были заняты, воздух был насыщен жирным запахом поджаренной ветчины и рыбы. Люди в высоких сапогах то входили; то выходили из залы, звенели шпоры, в углах стояли охотничьи бичи. Все напоминало о лошадях, да и разговоры-то велись только на эту тему, слышались слова: сап, мыт, наколенный грибок, тугоуздый и тому подобные малопонятные термины. Доддс подозвал слугу и спросил его, что значит все это оживление. Слуга-ирландец даже остолбенел от изумления, услышав такой вопрос. Неужели же есть на свете люди, не знающие таких важных событий, как конная ярмарка в Донсло?

— Это, ваша честь, конная ярмарка Донсло, — ответил он на ломаном английском языке, — самая большая ярмарка во всей Ирландии. Длится она целую неделю, и на нее съезжаются со всех сторон — из Англии, Шотландии и отовсюду. Да вы взгляните в окно, ваша честь, и вы увидите лошадок. Они стоят на площади и по ночам ржут. Громко они ржут, не дадут вашей чести и минуты заснуть.

И Доддс, действительно, вспомнил, что всю ночь его сон нарушался какими-то странными звуками, шедшими снизу, с площади. Следуя приглашению слуги, он глянул в окно и понял причину этого шума. Вся площадь кишела лошадьми разных мастей: серыми в яблоках, гнедыми, вороными, бурыми, пегими, караковыми. Тут были молодые и старые, красивые и некрасивые, породистые и рабочие лошади. Откуда взялось такое множество лошадей в таком маленьком городке?

Он задал слуге вопрос в этом смысле, и тот ответил:

— Никак нет, ваша честь, эти лошади не все здешние, но Донсло находится в самой середине округа, около нас пропасть конских заводов — ну, стало быть, лошадок и ведут сюда на продажу.

В руках у слуги была телеграмма, и он показал Доддсу на адрес.

— Никогда не слыхал такой фамилии, сэр. Может быть, вы знаете, кому адресована эта телеграмма?

Доддс взглянул на конверт; телеграмма была на имя какого-то Штрелленхауза.

Произнеся вслух это имя, Доддс ответил:

— Не знаю такого. Я не слыхал этой фамилии, это иностранная фамилия. Может быть…

Но в этот момент сидевший за соседним столом маленький круглолицый и краснощекий господин наклонился к Доддсу и спросил:

— Вы, кажется, назвали иностранную фамилию, сэр?

— Да, Штрелленхауз.

— Это я — Штрелленхауз, Юлий Штрелленхауз из Ливерпуля. Я ждал эту телеграмму. Благодарю вас.

Доддс вовсе не желал подглядывать за Штрелленхаузом, но тот сидел так близко, что он наблюдал за ним против воли. Штрелленхауз разорвал красный конверт и вытащил из него очень большую бумагу светло-розового цвета. Телеграмма была длинная. Штрелленхауз методически разложил листок перед собой, причем сделал это так, что телеграмму не мог видеть никто, кроме него самого, затем вынул записную книжку и начал делать в ней какие-то отметки, заглядывая то в книжку, то в телеграмму. Отметки, он делал короткие, записывая каждый раз, очевидно, по одной букве или цифре. Доддс был заинтересован. Он понял, что делает этот человек. Он, вне всякого сомнения, расшифровывал депешу.

Доддсу и самому не раз приходилось это проделывать, и он с любопытством наблюдал за соседом.

Вдруг маленький человек побледнел. Он, очевидно, понял значение депеши, и это его страшно взволновало. Бывали такие случаи и с Доддсом, и потому он пожалел Штрелленхауза от всей души. Иностранец встал из-за стола и, не притрагиваясь к еде, вышел из залы.

— Полагаю, сэр, что этот господин получил дурные вести, — произнес таинственным тоном слуга-иностранец.

— Похоже на то, — ответил Доддс, но в эту минуту его внимание было отвлечено в другую сторону.

В залу вошел посыльный, в его руках была телеграмма.

— Кто здесь господин Манкюн? — спросил посыльный у слуги.

— Ну уж и имечко! — воскликнул ирландец. — Как? Как вы сказали?

— Господин Манкюн, — повторил посыльный, глядя вокруг. — А, вот он.

И он подал телеграмму господину, который, сидя за угловым столиком, читал газету.

Доддс взглянул на этого господина и задумался. Что нужно этому человеку здесь, в этой компании лошадников и барышников? Манкюн был высокий господин с совершенно белыми волосами и орлиным носом, усы у него были подвиты, а бородка коротко и красиво подстрижена. Тип лица был аристократический и составлял резкую противоположность всей этой грубоватой, шумной и вульгарной компании.

Вот таков был господин Манкюн, получивший вторую телеграмму.

Конверт он разорвал с лихорадочной поспешностью. Доддс успел заметить, что телеграмма был не менее объемиста, чем полученная Штрелленхаузом. Читал ее Манкюн медленно, и из этого можно было заключить, что она написана тоже шифром. Манкюн, впрочем, разбирал шифр без помощи карандаша и записной книги. Он сидел, глядя на телеграмму и стараясь понять его значение. Его тонкие, нервные пальцы сжимали седую бороду, густые брови были нахмурены. Он был серьезен и сосредоточен.

И вдруг он вскочил с места, глаза его засверкали, лицо покраснело. Волнуясь, он смял телеграмму и сиял несколько секунд неподвижно. Затем, овладев собою, он спрятал телеграмму в карман и вышел из комнаты.

Будь на месте Доддса менее сообразительный человек, и тот бы заинтересовался всем этим. Что же касается знаменитого финансиста, он весь горел от любопытства.

Что означают эти две телеграммы? Простое ли это совпадение, или же между двумя фактами есть связь? Двое лиц с иностранными фамилиями получили в одно и то же время две телеграммы, очень длинные и написанные шифром. И оба эти лица взволновались. Один побледнел, а другой вскочил со стула. Если это совпадение, то очень курьезное. Ну, а если не совпадение? Что же это такое? Может быть, это двое агентов, которые, не зная друг друга, работают для одного и того же лица, живущего где-то далеко? Да, это возможное предположение, но им не объясняется все.

Доддс думал, догадывался, но ни к какому выводу не пришел. Все время, пока он завтракал, таинственные телеграммы не выходили у него из головы.

Окончив еду, он вышел побродить на площадь. Конный торг уже начался. Сперва начали продавать и покупать однолеток. Это были высокие, длинноногие, пугливые животные с дикими глазами. До сих пор они знали только свои горные пастбища; некрасивы были эти молодые лошадки, шерсть у них была лохматая, гривы напоминали спутанную паклю, но зато уже теперь в строении туловища видна была крепость и выносливость. Некоторые из них обладали всеми данными для того, чтобы стать великолепными призовыми скакунами впоследствии.

Большинство однолеток было самых высоких кровей, и покупались они английскими оптовыми торговцами. Купить такую однолетку можно за несколько фунтов, а через год, если все благополучно, за нее выручишь не менее пятидесяти гиней. И барыш это законный, ибо лошадь — животное деликатное, подвержено всяким болезням. Случилось что-нибудь такое с лошадью, и она потеряла всю свою ценность. Покупка лошади мудреное дело. Платить-то надо во всяком случае, а выручка когда еще будет, да и будет ли? Вырасти лошадь, покорми ее, походи за ней, да потом и считай барыши.

Так рассуждали лондонские оптовики, приценяясь к лохматым ирландским однолеткам.

Среди этих оптовиков виднелся человек с красноватым лицом, в желтом пальто. Этот человек покупал однолеток сразу дюжинами и проделывал это так хладнокровно, точно это не лошади были, а апельсины. Каждую покупку он методически заносил в свою засаленную записную книжку. В короткое время, как заметил Доддс, он купил сорок или пятьдесят жеребят.

— Кто это такой? — обратился Доддс к своему соседу, какому-то субъекту в высоких сапогах со шпорами.

Субъект так удивился, что даже глаза вытаращил.

— Что? Вы не знаете его? Это же Джим Голловей, великий Джим Голловей!

Но Доддсу фамилия эта не сказала ровно ничего. Сосед заметил это и пустился в объяснение.

— Это глава лондонской фирмы «Голловей и Мэргенф». Он занимается скупкой лошадей и всегда покупает дешево. Компаньон его — тот продает и продает дорого. У этого человека лошадей больше, чем у любого торговца во всем мире, и он берет за свой товар хорошие деньги. Да вот хоть здесь в Донсло… Поверьте моему слову, что Голловей скупит половину всех лошадей. Мошна у него толстая, спорить с ним трудно.

Ворлингтон Доддс стал с любопытством наблюдать за знаменитым оптовиком. Голловей, покончив с однолетками, перешел к двух- и трехлеткам; лошадей он выбирал с большой осторожностью и тщанием, но, выбрав раз лошадь, он держался за нее изо всех сил и, в конце концов, оставался без конкурентов, хозяином положения. Набавлял он в этих случаях, не задумываясь, иногда по пяти фунтов сразу, но разгорячить Голловея было в то же время очень трудно. Он зорко наблюдал за конкурентами, и если замечал, что конкурент набавляет без толку, то сейчас же кончал торг и оставлял противника с невыгодной покупкой на руках. Доддс пришел в восхищение от ловкости и смелости Голловея и наблюдал за ним с нескрываемым восторгом.

Однако крупные покупатели приезжают в Ирландию не для того, чтобы покупать молодых лошадей. Настоящая ярмарка началась только после того, как очередь дошла до четырех- и пятилеток. Это были вполне развившиеся, прекрасные лошади, годные на всякую работу, сильные и красивые. Один из коннозаводчиков привел сразу семьдесят великолепных животных. Коннозаводчик сам находился здесь. Это был полный, краснощекий господин с бегающими по сторонам глазами; он то и дело шептался с аукционистом, давая ему инструкции.

— Это Флинн из Кильдара! — сказал сосед Доддса. — Вся эта партия лошадей принадлежит ему, Джеку Флинну, а вон та партия лошадей, такая же большая, принадлежит его брату, Тому Флинну. Братья Флинн — первые заводчики во всей Ирландии.

Около партии Флинна собралась целая толпа. По общему согласию, Голловея пустили вперед, и его желтое пальто стало мелькать около лошадей. Голловей уже открыл свою записную книжку и, постукивая карандашом себя по зубам, задумчиво поглядывал то на ту, то на другую лошадь.

— Теперь увидите бой между первым ирландским продавцом и первым ирландским покупателем, — сказал Доддсу его сосед, — лошади хороши, очень хороши. Я не удивлюсь, если они пойдут огулом по тридцати пяти фунтов за штуку.

Аукционист влез на стул и стал оглядывать толпу. Рядом с аукционистом стал Флинн, а напротив поместился Голловей.

— Вы видели лошадей, джентльмены, — начал аукционист, махая рукой по направлению к партии, — лошади прекрасные, порука в том, что они приведены сюда с завода мистера Джека Флинна из Кильдара. Это лучшие кони, которых может дать Ирландия, а верховых лошадей, джентльмены, нужно покупать только в Ирландии. Лучших нигде нет. Здесь есть, джентльмены, и упряжные, и охотничьи лошади, но мы ручаемся, что в лошадях нет никаких пороков, и что они самой чистой крови. Всего их семьдесят, и мистер Флинн поручил мне сказать, что он отдаст предпочтение тому покупателю, который возьмет всю партию сразу.

Наступила пауза. В толпе шептались, и местами выражалось недовольство. Условия, поставленные Флинном, лишали возможности мелких покупателей принять участие в торге. Нужно иметь большой кошелек, чтобы купить сразу такую партию. Аукционист вопросительно оглядывался.

— Ну, мистер Голловей, — сказал он наконец, — вы, конечно, подошли не для того, чтобы любоваться лошадьми. Лошади, вы видите сами, хорошие. Таких в другом месте не найдете. Назначьте нам цену.

Голловей молчал и постукивал себя по зубам карандашом.

— Ну, — сказал он наконец, — это правда, лошади хорошие. Я не отрицаю того, что лошади хорошие; вам, мистер Флинн, за этих лошадей честь и слава. И все-таки я покупать огулом всю партию не хочу. Я собирался выбрать нескольких лошадей, которые мне понравятся.

— В таком случае, — ответил аукционист, — мистер Флинн согласен продавать партию по частям. Если он хотел продать партию сразу, то он имел в виду выгоды крупного покупателя, но ему никто не хочет назначить цены за целую партию…

— Погодите минуточку, — раздался голос в толпе. — Это очень хорошие лошади, и я назначу вам первую цену. Я вам дам по двадцати фунтов за штуку и беру все семьдесят лошадей.

В толпе снова произошло движение. Всем хотелось поглядеть на неожиданного покупателя. Аукционист наклонился вперед.

— Позвольте узнать ваше имя, сэр?

— Штрелленхауз… Штрелленхауз из Ливерпуля.

— Должно быть, новая фирма, — произнес сосед Доддса, — я знаю все фирмы, а это имя слышу в первый раз.

Голова аукциониста исчезла; он совещался с заводчиком. Прошла минута. Аукционист снова выпрямился на своем стуле.

— Благодарю вас, сэр, за начало торга, — сказал он. — Вы слышали, джентльмены, предложение мистера Штрелленхауза из Ливерпуля. Его цена послужит нам отправной точкой. Мистер Штрелленхауз предложил по двадцать фунтов за голову.

— Я даю двадцать гиней, — произнес Голловей.

— Браво, мистер Голловей. Я знал, что вы примете участие в торге. Вы не такой человек, чтобы упустить этих лошадей. Господа, цена теперь — двадцать гиней за штуку.

— Двадцать пять фунтов, — произнес Штрелленхауз.

— Двадцать шесть.

— Тридцать.

Лондон боролся с Ливерпулем, признанный глава ярмарки — с неизвестным пришельцем. И борьба была странная. Голловей прибавлял по одному фунту, а неизвестный покупатель — сразу по пяти. Эти крупные надбавки свидетельствовали о том, что Штрелленхауз — человек богатый и решительно идет к своей цели.

Голловей долго был полным властелином ярмарок, в толпе теперь радовались тому, что он нашел, наконец, себе соперника.

— Цена теперь — тридцать фунтов за голову, — произнес аукционист. — Слово за вами, мистер Голловей!

Лондонский скупщик пристально глядел на своего неизвестного противника, стараясь решить вопрос, настоящий ли это противник или же только подставное лицо. Кто знает, может быть, Флинн взял его в качестве агента, чтобы подвинтить цену на лошадей?

Маленький господин Штрелленхауз, человек с румяными щеками, которого Доддс заметил в гостинице, стоял впереди, бросая на лошадей быстрые, острые взгляды. Сразу видно было, что это знаток дела.

— Тридцать один, — произнес Голловей с видом человека, заявляющего свое последнее слово.

— Тридцать два, — быстро проговорил Штрелленхауз.

Голловея это упорное сопротивление рассердило наконец. Его красное лицо стало совсем бурым.

— Тридцать три! — крикнул он.

— Тридцать четыре! — ответил Штрелленхауз.

Голловей стал задумчивым и углубился в свою записную книжку. Он рассчитывал. Партия состояла из семидесяти лошадей. Положим, лошади хороши. У Флинна плохого товара нет, и опять-таки близок охотничий сезон. Этих лошадей всегда продать можно и не дешевле чем по сорока пяти — пятидесяти фунтов за штуку в среднем. В партии есть отличные кони, которые пойдут за сто или более даже фунтов. Все это так, но ведь надо считать стоимость корма и содержания и возможность убыли. Держать лошадей на руках придется не менее трех месяцев, а тут мало ли что может случиться. Лошади могут заболеть, издохнуть, а перевоз-то их в Англию? Это тоже дорогостоящее удовольствие.

Голловей высчитывал все это и думал, какой барыш он может получить, если купить лошадей по тридцати пяти фунтов за штуку. И по фунту-то прибавлять рискованно. Прибавить фунт — это значит вынуть из кармана семьдесят фунтов.

Но, как бы то ни было, Голловей не хотел сдаваться. Очень уж ему было обидно, что он побежден каким-то пришельцем. Нельзя терять свой авторитет так легко. Голловею было важно и впредь считаться первым человеком в своем деле. Так и быть! Надо сделать еще надбавку и пожертвовать возможными барышами.

Аукционист с беглой улыбкой на лице обратился к нему:

— Вы ничего не прибавите, мистер Голловей?

— Тридцать пять, — сердито ответил торговец.

— Тридцать шесть! — крикнул Штрелленхауз.

— Я желаю вам удовольствия от вашей покупки, — сказал Голловей, — по таким ценам я не покупаю, но зато продам вам сколько угодно лошадей, раз вы так щедры.

Штрелленхауз не обратил внимания на иронический тон этих слов. Он продолжал глядеть на лошадей. Аукционист оглянулся.

— Цена — тридцать шесть фунтов со штуки, — произнес он. — Партия мистера Джека Флинна покупается мистером Штрелленхаузом из Ливерпуля по тридцати шести фунтов за штуку. Партия покупателя…

— Я даю сорок, — раздался высокий, тонкий, чистый голос

В толпе поднялся шум. Люди поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть, кто такой этот смелыйпокупатель. Доддс был очень высок ростом и поэтому без труда увидал этого человека. Рядом с Голловеем стоял иностранец с аристократическим лицом, которого он видел в ресторане.

«Однако, это становится интересным», — подумал Доддс. Ему было очевидно, что он находится накануне чего-то, чего еще он не может себе усвоить. В самом деле, что за странность? Двое иностранцев получают по телеграмме и покупают по бешеным ценам лошадей. В самом деле, что такое все это значит?

Аукционист оживился. Сидевший рядом с ним Джек Флинн был на седьмом небе от удовольствия. Глаза его сверкали. Пятьдесят лет он торговал лошадьми, но никогда не продавал свой товар по таким ценам.

— Как ваше имя, сэр? — спросил аукционисит.

— Манкюн.

— Адрес?

— Манкюн из Глазго.

— Благодарю вас за назначенную цену, сэр. Господа, мистер Манкюн из Глазго дает по сорока фунтов за голову. Кто больше?

— Сорок один! — крикнул Штрелленхауз.

— Сорок пять! — ответил Манкюн.

Роли переменились. Теперь настала очередь Штрелленхауза набавлять по единицам, тогда как его соперник набавлял сразу по пяти фунтов. Но, несмотря на это, Штрелленхауз продолжал упорствовать.

— Сорок шесть! — сказал он.

— Пятьдесят! — закричал Манкюн.

— Это — пара беглецов из сумасшедшего дома, — сердито прошептал Голловей. — Если бы я был на месте Флинна, я попросил бы их показать, какие у них деньги.

Очевидно, та же мысль пришла и аукционисту, ибо он сказал:

— Извините, джентльмены, но в таких случаях просят вносить залог в обеспечение серьезности намерений. Вы извините меня, господа, но я должен исполнять свои обязанности. Люди вы мне незнакомые…

— Сколько? — лаконически спросил Штрелленхауз.

— Скажем, пятьсот фунтов.

— Вот вам билет в тысячу.

— Вот еще билет в тысячу фунтов, — заявил Манкюн.

— Это очень любезно с вашей стороны, джентльмены, — сказал аукционист, забирая билеты, — прямо даже приятно видеть такое оживленное состязание. Мистер Манкюн назначил по пятидесяти фунтов за голову. Слово за вами, мистер Штрелленхауа

Джек Флинн что-то прошептал аукционисту.

— Совершенно верно! — сказал аукционист и, обращаясь к покупателям, произнес: — Джентльмены! Мистер Флинн, видя, что вы оба крупные покупатели, предлагает вам присоединить к торгуемой партии партию его брата, мистера Тома Флинна. В этой партии тоже семьдесят лошадей таких же качеств, как и лошади мистера Джека Флинна. Всех лошадей пойдет, таким образом, сто сорок. Имеете ли вы какие-либо возражения, мистер Манкюн?

— Никаких.

— Вы, мистер Штрелленхауз?

— Мне это предложение очень нравится.

— Это великолепно, прямо великолепно! — воскликнул аукционист. — Итак, мистер Манкюн, вы предлагаете по пятидесяти фунтов за голову, имея в виду все сто сорок лошадей?

— Да, сэр.

Толпа шумно вздохнула. Сразу — семь тысяч фунтов! Этого даже в Донсло никогда не слыхали.

— Вы прибавите что-нибудь, мистер Штрелленхауз?

— Пятьдесят один.

— Пятьдесят пять.

— Пятьдесят шесть.

— Шестьдесят.

Присутствующие верить своим ушам не хотели. Голловей стоял, разинув рот и вытаращив глаза. Он ничего не понимал. Аукционист был принужденно развязен, делая вид, что его эти цены не изумляют. Джек Флинн из Кильдара блаженно улыбался и потирал руки. Толпа пребывала в гробовом молчании.

— Шестьдесят один фунт! — сказал Штрелленхауз. С самого начала торга он стоял неподвижно. На его круглом лице не было и признака волнения. Соперник его, напротив, волновался, глаза его сверкали, и он постоянно дергал себя за бороду.

— Шестьдесят пять! — закричал он.

— Шестьдесят шесть.

— Семьдесят!

Штрелленхауз молчал.

— Вы ничего не скажете, сэр? — обратился к нему аукционист.

Штрелленхауз пожал плечами.

— Я покупаю для другого, и я достиг предела своих полномочий. Если вы мне позволите послать телеграмму…

— К сожалению, сэр, это невозможно. Торг не может быть прерван.

— В таком случае лошади принадлежат этому джентльмену.

Он первый раз взглянул на своего соперника, и взгляды их скрестились, как две рапиры.

— Надеюсь увидеть этих лошадок, — добавил он.

— Я тоже надеюсь, что вы их увидите, — лукаво улыбаясь, ответил Манкюн.

И они, раскланявшись друг с другом, расстались. Штрелленхауз пошел на телеграф, но ему пришлось долго прождать там, ибо его опередил Ворлингтон Доддс, который спешил отправить важное известие в Лондон.

Да, после долгих догадок и неопределенных умозаключений он вдруг понял смысл надвигающихся событий, которые так странно отразились в маленьком городке, Доддсу вспомнилось все: и политические слухи, и имена, прочитанные им в газетах, и телеграммы… Он понял, почему эти иностранцы покупали лошадей по бешеным ценам. Да, он проник в тайну и твердо решил ею воспользоваться.


Варнер, компаньон Доддса, разоренный, как и он, неудачными биржевыми сделками, был в этот самый день на лондонской бирже, но нашел там мало утешения для себя. Бумаги стояли твердо, ибо европейскому миру ничто не угрожало, и в мировой политике все обстояло благополучно. Газетным сплетням никто не верил, и ни один биржевик не решался на серьезную повышательную или понижательную кампанию.

Вернулся Варнер к себе в контору после полудня. На столе лежала телеграмма из Донсло. О городе этом Варнер никогда и не слыхивал даже. Он распечатал депешу. Она была от Доддса и написана шифром. Вагнер расшифровал ее и прочитал следующее:

«Продавайте как можно скорее все французские и прусские бумаги. Продавайте без замедления».

На мгновение Варнер усомнился. Что это такое мог узнать Доддс, сидя в каком-то медвежьем углу?

Но нет, Варнер знал своего компаньона. По-пустому он такой телеграммы не посылал бы. Скрепя сердце, Варнер снова направился на биржу и начал жестокую компанию на понижение французских и прусских бумаг. Обстоятельства ему благоприятствовали, ибо как раз в этот момент на бирже было очень крепкое настроение, и недостатка в покупателях не было. Через два часа Варнер вернулся к себе и подсчитал свои операции. Из этого подсчета явствовало, что не далее как завтра он и Доддс или разорятся окончательно, или же получат огромные деньги. Все зависело от Доддса. Весь вопрос, ошибся он или нет, посылая эту странную телеграмму.

Варнер вышел на улицу. В нескольких шагах мальчик-рассыльный приклеивал к фонарному столбу листок с телеграммами. Около фонаря сразу собралась кучка людей. Одни махали шапками, другие перекликались через улицу. Варнер бросился вперед. На листке красовались напечатанные крупным шрифтом слова:

«Франция объявила войну Пруссии».

— Вот оно что! — крикнул весело Варнер. — Так оно и есть. Доддс был прав!..

Преподобный Илайес Б. Хопкинс

ВДжекманз-Галше его окрестили преподобным, хотя он сам никогда не выражал законных или иных притязаний на сей титул, который, как полагали старатели, являлся своего рода почетным званием, присвоенным Хопкинсу за его изрядные добродетели. К нему привязалось и еще одно прозвище — «пастор», весьма отличительное для континента, на котором паства рассеяна по отдаленным углам, а пастырей считаные единицы.

К чести Илайеса Б. Хопкинса надо сказать, что нигде и ни при каких обстоятельствах он не утверждал, будто имеет духовное образование или другую подготовку, дающую ему право исполнять функции священника.

— Каждый из нас старается на участке, отведенном ему Господом нашим Богом, а работаем ли мы по найму или же пляшем под свою собственную дудку, — это не имеет ровно никакого значения, — однажды заметил он, грубой образностью своего высказывания как нельзя лучше потрафив инстинктам обитателей Джекманз-Галша.

Никак не оспорить тот факт, что в первый же месяц после его прибытия в Джекманз-Галш у нас явно поубавилось характерное для этого небольшого старательского поселка злоупотребление крепкими напитками и не менее крепкими эпитетами. Под его влиянием старатели начали понимать, что возможности родного нашего языка не столь ограниченны, как они предполагали, и точность выражения мыслей ничуть не пострадает, если не прибегать к помощи витиеватых богохульств и ругательств.

К началу 1853 года мы, не сознавая того, весьма остро нуждались в духовном наставнике, способном направить нас на путь истинный: вся колония была охвачена золотой лихорадкой, но нигде золотоискателям не фартило больше, чем у нас, и материальное процветание очень дурно повлияло на состояние общественной морали.

Небольшой наш поселок располагался в ста двадцати с лишним милях к северу от Балларата[33], в извилистом ущелье, по которому протекает горный поток, впадающий в реку Эрроусмит. Никаких сведений или преданий о Джекмане, чьим именем был назван этот населенный пункт[34], не сохранилось. В описываемый период население Джекманз-Галша состояло примерно из сотни взрослых мужчин, многие из которых нашли здесь убежище после того, как обстановка в более цивилизованных поселениях стала слишком неблагоприятной для их пребывания там. Затерявшаяся в их среде горстка благочинных граждан не очень-то могла влиять на этот грубый кровожадный сброд.

Сообщение Джекманз-Галша с внешним миром нельзя было назвать простым и надежным. В буше, простиравшемся между нашим поселком и Балларатом, хозяйничал с небольшой шайкой головорезов, таких же отпетых, как и он сам, грозный бушрейнджер[35] по кличке Носатый Джим, из-за чего путешествие в Балларат было отнюдь не безопасным предприятием. По этой причине добытые обитателями Джекманз-Галша самородки и золотой песок принято было хранить на особом складе, где доля каждого старателя складывалась в отдельную сумку, на которой значилось имя владельца. Обязанности хранителя этого примитивного банка были поручены доверенному человеку по фамилии Уобэрн. Когда на складе скапливалось значительное количество драгоценного металла, вся добыча грузилась в специально нанятый фургон и препровождалась в Балларат под охраной полиции и определенного числа старателей, которые по очереди выполняли указанную повинность, а из Балларата золото регулярно переправлялось в Мельбурн. Хотя эта система и вызывала задержку золота в Джекманз-Галше, длящуюся порой месяцами — до отправки очередного фургона, — с ее помощью надежно расстраивались преступные замыслы Носатого Джима, так как группа, сопровождающая золотой фургон, была слишком многочисленна и не по зубам небольшой шайке бушрейнджеров. В пору, о которой идет рассказ, Носатому Джиму, по-видимому, ничего не оставалось, как, плюнув на все, покинуть район своего разбойничьего промысла; поэтому путники, объединяясь в небольшие группы, могли безбоязненно пользоваться дорогой.

Днем в поселке царил относительный порядок, поскольку большинство обитателей ломами и кайлами крушили кварцевые пласты или на берегу ручья промывали в лотках глину с песком. С приближением заката старательские участки мало-помалу пустели, а их нечесаные, забрызганные глинистой жижей владельцы неторопливо брели в лагерь, готовые бог весть на какие проделки. Сначала они наносили визит на склад Уобэрна, где сдавали дневную добычу, точная величина которой записывалась, как полагается, в амбарную книгу, причем каждый старатель оставлял себе некоторое количество золота на покрытие вечерних расходов. Покончив с делом, старатели, позабыв об удерже, принимались тратить оставшееся на руках золото со всем проворством, на какое только были способны.

Притягательным центром вечерней жизни поселка являлась грубая стойка из досок, положенных на две большие бочки. Это сооружение громко величалось питейным баром «Британия». Дородный бармен Нэт Адамс отпускал здесь дрянное виски по два шиллинга за кружечку или по одной гинее за бутылку, а его брат Бен выполнял роль крупье в убогой пивнушке, примыкавшей к бару сзади и преобразованной в игорный дом, который всякий вечер бывал переполнен.

Прежде у Адамсов был еще один, третий брат, но его жизнь безвременно оборвалась в результате досадного недоразумения с одним из посетителей.

— Он был чересчур вежлив, чтобы долго жить, — прочувствованно заметил его брат Натаниэл на похоронах. — Сколько раз я говорил ему: «Уж коли ты собрался спорить с незнакомым посетителем о плате за пинту пива, сперва вытаскивай оружие, а после начинай спорить и, если увидишь, что он готов пустить револьвер в ход, обязательно стреляй первым». Но брат был слишком деликатным. Сперва начинал спорить, а уж только потом доставал револьвер, хотя вполне мог бы взять посетителя на прицел перед тем, как выяснять с ним отношения.

Благородная обходительность покойного оказалась убыточной для фирмы Адамсов, которые, испытывая после гибели Билла острую нехватку рабочих рук, вынуждены были принять в компаньоны человека со стороны, что неизбежно привело к значительному сокращению доходов семейного концерна.

Нэт Адамс владел придорожной пивнушкой в Джекманз-Галше еще до того, как там нашли золото, и мог на этом основании претендовать на звание старейшего обитателя — весьма своеобразная порода людей, и будет весьма интересно, пусть даже ценой отступления от непосредственной темы рассказа, проследить, каким образом умудрялись они сколотить значительный капитал в сельской местности, где посетители пивных крайне малочисленны.

Обитатели внутренних районов Австралии, иными словами, погонщики волов, пастухи и другие белые работники на овечьих пастбищах, обычно подписывают контракт, по которому соглашаются работать на хозяина в течение года, а то и двух или трех лет за столько-то фунтов стерлингов в год и определенный харч. Спиртные напитки в таких соглашениях никогда не оговариваются, и работники в течение всего срока найма волей-неволей соблюдают обет трезвости. Деньги им выплачиваются аккордно по окончании найма.

Наступает день выплаты заработка. Джимми, рабочий на скотоводческой ферме, входит, ссутулившись, в хозяйскую контору, держа в руке шляпу из листьев веерной пальмы.

— Доброе утро, хозяин, — говорит Джимми. — Вот, значит, мое времечко вроде бы и вышло. Я, пожалуй, получу с вас чек да и съезжу в город.

— Потом вернешься, Джимми?

— Конечно, вернусь: может, недельки через три, а может быть, и через месяц. Надо прикупить кое-какую одежонку, да и проклятые сапоги почитай совсем развалились.

— Сколько, Джимми? — спрашивает хозяин, взяв перо.

— Шестьдесят фунтов — зарплата, — раздумчиво отвечает Джимми, — и помните, хозяин, когда пятнистый бык вырвался из загона, вы пообещали мне два фунта; еще один фунт — за купание овец. И еще фунт я заработал, когда овцы Миллара смешались с вашими. — Джимми продолжает говорить еще некоторое время; пастухи редко умеют писать, но память у них отменная.

Хозяин выписывает и вручает чек.

— Не налегай на выпивку, Джимми, — напутственно советует он.

— Не беспокойтесь, хозяин, — Джимми прячет чек в кожаный кисет, и не проходит часа, как он уже не спеша едет на длинноногой своей лошади в город, до которого сто с лишним миль.

В течение дня ему предстоит миновать шесть или восемь упомянутых выше придорожных пивнушек, а по своему опыту он знает, что нарушать длительное воздержание от спиртного нельзя ни в коем случае, поскольку выпивка, от которой он основательно отвык, незамедлительно окажет сокращающее воздействие на его разум. Джимми рассудительно покачивает головой, решая, что ни за какие коврижки не возьмет в рот ни капли спиртного, покуда не покончит со всеми делами в городе. Единственный для него способ на деле осуществить свое решение — это избегать соблазна. Памятуя о том, что в полумиле стоит первая из придорожных пивнушек, Джимми пускает лошадь по лесной тропке, обходящей опасное место.

Преисполненный решимости соблюсти данный себе обет, едет он по узкой тропке и уже мысленно поздравляет себя с избавлением от опасности, как вдруг замечает загорелого чернобородого мужчину, лениво прислонившегося к дереву. Это не кто иной, как содержатель пивнушки, издали заметивший обходной маневр пастуха и успевший напрямик, через заросли, выйти к тропе, чтобы перехватить его.

— Здорово, Джимми! — кричит он поравнявшемуся с ним наезднику.

— Здорово, приятель, здорово!

— Далеко ли путь держишь?

— В город, — отвечает преисполненный стойкости Джимми.

— Неужто? Ну что же, пожелаю тебе повеселиться там как следует. Может, зайдем ко мне да пропустим по стаканчику за удачу?

— Нет, — говорит Джимми. — Я не хочу пить.

— Всего-то по стаканчику.

— Кому говорят, не хочу, — сердито огрызается пастух.

— Ну ладно, нечего серчать! Мне в общем-то все равно, хочешь ты выпить или не хочешь. Бывай здоров.

— Бывай здоров, — прощается Джимми, но не успевает проехать и двадцати шагов, как слышит оклик кабатчика, призывающий его остановиться.

— Послушай, Джимми, — говорит кабатчик, снова настигая его. — Буду тебе премного обязан, если ты выполнишь в городе одну мою просьбу.

— Что тебе нужно?

— Мне нужно, Джимми, переслать письмо. Это очень важное письмо, поэтому я не могу доверить его первому встречному. Тебя я знаю, и, если ты возьмешься доставить его, у меня с души просто камень свалится.

— Давай письмо, — лаконично говорит Джимми.

— У меня его с собой нет, осталось в хижине. Пойдем со мной. Это совсем близко, четверти мили даже не будет.

Джимми неохотно соглашается. Когда они достигают хижины-развалюхи, кабатчик приглашает пастуха спешиться и зайти в дом.

— Давай сюда письмо, — отвечает Джимми.

— Понимаешь, оно еще не совсем дописано, но я мигом его закончу, а ты пока присядь на минуточку. — И вот пастух уже заманен в пивную.

Наконец письмо готово и вручено.

— Ну а теперь, Джимми, — говорит кабатчик, — прими на посошок один стаканчик за мой счет.

— Ни единой капли! — отвечает Джимми.

— Ах, вот как! — тон у кабатчика оскорбленный. — Ты чертовски гордый и не желаешь пить с парнем наподобие меня! В таком случае давай письмо назад. Будь я трижды проклят, если приму одолжение от человека, который брезгует выпить со мной!

— Ладно уж, не серчай, — говорит Джимми. — Так уж и быть, наливай по стаканчику, и я поеду.

Кабатчик вручает пастуху жестяную кружку, до половины налитую неразбавленным ромом. Как только Джимми ощутил знакомый запах, к нему возвращается желание выпить, и он единым глотком осушает кружку. В глазах его появляется блеск, на щеках — румянец. Кабатчик смотрит на него.

— Можешь теперь ехать, Джим, — говорит он.

— Спокойно, приятель, спокойно, — отвечает пастух. — Я ничуть не хуже тебя. Раз уж ты угощаешь, можем и мы угостить. — Кружка снова наполняется, и глаза Джимми начинают блестеть еще ярче.

— Ну а теперь, Джимми, по последней за благополучие сего дома, — говорит кабатчик, — и тебе пора ехать.

Пастух в третий раз прикладывается к кружке, и с этим третьим глотком у него улетучиваются всякая настороженность и все благие намерения.

— Послушай, — говорит он малость осипшим голосом, доставая чек из кисета, — возьми вот это, и будешь приглашать всех по дороге выпить за мое здоровье, кто чего сколько пожелает. Скажешь мне, когда все будет истрачено.

И Джимми, покончив с самой мыслью добраться до города, в течение трех-четырех недель валяется в пивнушке, пребывая в состоянии глубокого опьянения и доводя до аналогичной кондиции всякого путника, которому случается оказаться в этих местах. Но вот приходит утро, когда кабатчик извещает его:

— Монета кончилась, Джимми, пора бы тебе снова отправляться на заработки, — после чего пастух для протрезвления обливается водой, вешает за спину одеяло с котелком, садится на лошадь и отправляется на пастбище, где его ждет очередной год трезвости, оканчивающийся месяцем беспробудного пьянства.

Все это, хотя и типично для беззаботного образа жизни австралийцев, не имеет отношения к данной истории, а посему возвратимся к нашей Аркадии. Население Джек-манз-Галша очень редко изменялось за счет притока со стороны; искатели счастья, прибывавшие к нам в ту пору, о которой идет рассказ, оказывались, пожалуй, еще более свирепыми и грубыми, чем старожилы. Особым буйством отличались Филлипс и Мол — двое отъявленных головорезов, приехавшие сюда в один прекрасный день и застолбившие участок на берегу ручья. Изощренностью и злобностью богохульств, грубостью речи и поведения, своим дерзким пренебрежением буквально ко всем нормам общественного поведения они превзошли любого из давнишних обитателей Джекманз-Галша. Филлипс и Мол утверждали, будто перебрались сюда из Бендиго, в связи с чем некоторые из нас стали склоняться к мысли, что, пожалуй, не худо бы Носатому Джиму снова объявиться в наших краях и закрыть в Джекманз-Галш дорогу таким новоселам, как эти двое.

После их прибытия атмосфера еженощных сборищ в баре «Британия» и в примыкавшем к нему с тыла игорном притоне стала еще разгульнее, чем прежде. Буйные ссоры, нередко заканчивавшиеся кровавыми потасовками, превратились в обычное явление. Наиболее миролюбиво настроенные завсегдатаи бара начали всерьез поговаривать о том, что неплохо бы линчевать этих двух пришельцев, являющихся основными зачинщиками нарушений правопорядка.

Такова была плачевная обстановка в лагере, когда в нем, прихрамывая, появился наш евангелист Илайес Б. Хопкинс, запыленный, со стертыми от долгого пути ногами, с лопатой, привешенной за спиной, и Библией в кармане молескинового пиджака.

Человек этот был настолько непримечателен, что поначалу на его присутствие едва ли кто из нас обратил внимание. Поведения он оказался скромного, тихого, его лицо отличалось бледностью, а комплекция — худосочностью. Чисто выбритый подбородок, однако, говорил о твердости духа, а широко раскрытые голубые глаза свидетельствовали об уме их обладателя, так что более короткое знакомство выявляло в нем личность с сильным характером. Он соорудил себе крохотную лачугу и застолбил участок, расположенный поблизости от разработки, на которой обосновались прибывшие сюда раньше Филлипс и Мол. Выбор его нарушал все практические правила горного дела, он был вопиюще нелеп и сразу же создал вновь прибывшему репутацию зеленого новичка. Всякое утро, расходясь по своим участкам, мы с состраданием наблюдали за громадным усердием, с которым он копал и долбил землю без малейшего, как нам было заведомо известно, шанса на успех. Заметив, бывало, проходящих, он останавливался на минуту, чтобы отереть ситцевым в горошек платком свое бледное лицо, громко и душевно пожелать нам доброго утра, после чего возобновлял работу с удвоенной энергией. Мало-помалу у нас вошло в обычай осведомляться — отчасти сострадательно, а отчасти со снисхождением — о том, каковы его успехи в поисках золота.

— Пока не нашел его, ребята, — приветливо откликался он, опираясь на заступ, — но коренная порода залегает уже где-то недалеко, и, надо полагать, сегодня мы наткнемся на россыпь. — Изо дня в день он с неизменно бодрой уверенностью давал нам один и тот же ответ.

Вскорости Хопкинс начал понемногу показывать, из какого теста он слеплен. Однажды вечером в питейном баре царила необычайно разгульная атмосфера. Днем на прииске была найдена богатая жила, и удачливый золотоискатель щедро угощал выпивкой всех без разбора, отчего три четверти населения Джекманз-Галша пришли в состояние буйного опьянения. Пьяные бесцельно толклись или валялись возле стойки, богохульствовали, орали, плясали или от нечего делать разряжали в воздух свои револьверы. Из игорного притона доносились аналогичные звуки. Тон задавали Мол, Филлипс и их приспешники, порядок и приличия были сметены.

Внезапно среди всех этих буйств, ругани и пьяных возгласов люди начали различать негромкий монотонный голос, который, казалось, служил фоном для всех других звуков и становился явным при всяком затишье и пьяном гвалте. Постепенно публика стала смолкать и прислушиваться, пока наконец гам не утих вовсе; все взоры устремились в том направлении, откуда исходил поток негромких слов. Там верхом на бочке восседал последний новосел Джекманз-Галша Илайес Б. Хопкинс с добродушной улыбкой на решительном лице и раскрытой Библией в руке. Он читал вслух выбранный наугад отрывок — из Апокалипсиса, если память мне не изменяет. Текст был абсолютно случайным и не имел ни малейшего отношения к происходящему в питейном доме, но Хопкинс с набожным видом усердно бубнил его, слегка помахивая левой рукой в такт произносимым фразам.

Эта выходка была встречена всеобщим хохотом и аплодисментами, золотоискатели с одобрительным ропотом сгрудились вокруг бочки, полагая, что являются свидетелями какого-то замысловатого розыгрыша и что вот-вот их попотчуют чем-нибудь наподобие пародийной проповеди или шуточного поучения.

Чтец, однако, завершив главу, безмятежно приступил к другой, а покончив с нею, принялся за следующую: тут бражники пришли к мнению, что шутка несколько затянулась. Когда же Хопкинс начал новую главу, они еще больше утвердились в своем мнении. Со всех сторон хором зазвучали грозные выкрики, призывающие заткнуть чтецу глотку или низринуть его с бочки. Невзирая на все поношения и улюлюканье, Илайес Б. Хопкинс упорно продолжал читать Апокалипсис вслух, по-прежнему сохраняя невозмутимый и довольный вид, словно поднявшийся вокруг него галдеж был ему приятнее всяких аплодисментов. Вскоре о бочку громко ударился брошенный кем-то сапог, за ним другой, следующий пронесся возле головы новоявленного пастора, но тут в события вмешались наиболее благонравные золотоискатели и встали на защиту мира и порядка; к ним, как это ни странно, примкнули упоминавшиеся уже Мол и Филлипс, которые приняли сторону щуплого чтеца Священного Писания.

— Хопкинс — малый что надо, — пояснил этот шаг Филлипс, своей громоздкой фигурой в красной рубахе заслонивший от толпы объект всеобщего гнева. — Он человек другого, нежели мы, склада, однако не мешает нам оставаться при своих мнениях и высказывать их, сидя на бочке или где-нибудь еще, коли уж так хочется, поэтому негоже швыряться сапогами там, где можно обойтись словами. Если этого чудака кто-нибудь хоть пальцем тронет, мы с Биллом вступимся и воздадим обидчику должное.

Ораторское искусство Филлипса подавило наиболее активные признаки неудовольствия толпы, и сторонники беспорядка пытались было возобновить прерванную попойку, игнорируя изливаемый на них поток Священного Писания, но безуспешно. Те из бражников, что были пьянее всех, уснули под монотонное бормотание евангелиста, другие, бросая мрачные взгляды на чтеца, продолжавшего как ни в чем не бывало сидеть на бочке, решили разойтись по своим лачугам. Очутившись наедине с наиболее спокойными представителями публики, Хопкинс встал, закрыл книгу, педантично отметив карандашом то место, на котором остановился, и слез с бочки.

— Завтра вечером, ребята, — тихим голосом объявил он, — я возобновлю чтение с девятого стиха главы пятнадцатой Апокалипсиса. — И, не обращая внимания на наши поздравления, удалился с видом человека, исполнившего свой священный долг.

Его предупреждение, оказывается, не было пустой угрозой. На другой вечер, едва только в питейном баре начала собираться толпа, он снова оказался на бочке и с прежней решительностью принялся монотонно читать Библию, запинаясь, проглатывая целые предложения, с трудом перебираясь от одной главы к следующей. Смех, угрозы, насмешки, другие средства, за исключением прямого насилия, использовались с целью остановить его, но все оказались одинаково безрезультатными.

Вскоре мы заметили в его действиях определенную методу. Покуда царила тишина или разговоры сохраняли невнятный характер, Хопкинс молчал. Стоило, однако, прозвучать одному-единственному богохульству, как чтение Библии возобновлялось примерно на четверть часа, затем прекращалось, но при малейшей провокации в виде брани или упоминания всуе имени Господа нашего Хопкинс принимался читать снова. Весь второй вечер он читал почти без перерывов, поскольку язык, которым пользовалась его оппозиция, все еще оставался весьма вольным, хотя уж и не в такой степени, как накануне.

Свою кампанию Илайес Б. Хопкинс вел больше месяца. Так и сидел он каждый божий вечер с раскрытой книжкой на колене, по малейшему поводу начиная, словно музыкальная шкатулка от прикосновения к пружинке, свою работу. Его монотонное бормотание стало невыносимым, избежать его можно было, лишь согласившись соблюдать кодекс поведения, предложенный новоявленным пастором. На хронических сквернословов общество стало смотреть с осуждением, ибо наказание за их прегрешения падало на всех. В конце второй недели чтец большей частью молчал, а к началу следующего месяца его пост превратился в синекуру.

Никогда прежде реформация нравов не происходила так быстро и в такой полноте. Свои принципы наш пастор проводил и в будничную жизнь. Нередко случалось, что, услышав неосторожное слово, произнесенное в сердцах кем-нибудь из старателей, пастор с Библией в руках бросался к нарушителю и, взгромоздившись на кучу красной глины, возвышающуюся над участком согрешившего, монотонно бубнил от первой буквы до последней все генеалогическое древо из начала Ветхого Завета, причем делалось это с таким серьезным и внушительным видом, словно цитата имела прямое отношение к данной ситуации.

Со временем ругательство стало у нас редкостью, пьянство тоже пошло на убыль. Случайные путники, попадая транзитом в Джекманз-Галш, просто диву давались на то благочестие, в котором мы пребывали: слухи об этом докатились до самого Балларата, порождая там различные кривотолки.

Некоторые черты, присущие нашему евангелисту, как нельзя более способствовали успеху дела, которому он посвятил себя. Человек абсолютно безгрешный не смог бы обрести необходимой для его цели общей почвы с окружающими и завоевать симпатию своей паствы. Узнав Илайеса Б. Хопкинса покороче, мы обнаружили, что, несмотря на его благочестие, в нем нет-нет да и проглянет закваска старого грешника, из чего следовало, что в прошлом пути нашего пастора не всегда расходились со стезями порока. Он не был, к примеру, трезвенником: напротив, напитки себе он выбирал с большим знанием дела, а стаканчик опрокидывал в глотку привычным жестом. Он мастерски сражался в покер, а в «юкер до последних штанов» его почти никому не удавалось осилить. В компании с бывшими смутьянами Филлипсом и Молом он мог, бывало, играть по нескольку часов кряду в полной гармонии, если только неудачный расклад карт не исторгал ругательства у какого-нибудь несдержанного его партнера. На первый случай на лице пастора возникала обиженная улыбка, и он обращал на виновного свой укоризненный взгляд. При повторном нарушении пастор брался за Библию, и на этот вечер игре приходил конец.

Мы убедились и в том, что он отлично владеет оружием: однажды, когда мы, выйдя из бара Адамсов, практиковались в стрельбе по пустой бутылке из-под бренди, пастор взял у одного из нас револьвер и влепил пулю в самую середку бутылки с расстояния двадцати четырех шагов.

И вообще, за что бы он, кроме добычи золота, ни брался, почти все выходило у него так, что любо-дорого смотреть; старатель же из него был самый что ни на есть никудышный во всей Австралии. Полотняная сумка с его фамилией, выведенной печатными буквами, являла жалкое зрелище на полке в складе Уобэрна; к ней никто не притрагивался, и она оставалась пустой, тогда как сумки других старателей ежедневно пополнялись, а многие из них обрели солидную округлость форм, ибо недели бежали одна за другой и время отправки золотого фургона было уже на носу. По нашим подсчетам, на складе скопилось небывалое количество золота, прежде никогда не конвоировавшееся за один раз.

Хотя Илайес Б. Хопкинс, очевидно, по-своему тихо радовался чудесной перемене, которую он произвел в нашем лагере, его удовлетворение не было достаточно глубоким и полным. Для полноты счастья ему чего-то не хватало, и в один прекрасный вечер он раскрыл нам свою душу.

— На лагерь наш, ребята, снизошла бы благодать, — сказал он, — будь у нас по воскресеньям организована хоть какая-нибудь церковная служба. Мы никак не отмечаем воскресного дня, разве что больше, чем в будни, пьем виски да играем в карты; продолжать в этаком духе— значит искушать Провидение.

— Но у нас нет священника, — возразил кто-то из толпы.

— Молчи, дурак, — заворчал на того сосед. — Разве ты не видишь среди нас человека, который стоит трех священников? Да из него священные тексты выплескиваются, что глина из твоего лотка. Чего тебе еще надо?

— У нас нет церкви, — не унимался первый.

— Службу можно проводить под открытым небом, — предложил кто-то.

— Или на складе Уобэрна, — подхватили в толпе.

— Или в салуне Адамса.

Последнее предложение было встречено гулом одобрения, из чего следовало, что большинство склонно считать салун наиболее подходящим местом.

Салун Адамса представлял собой довольно солидное деревянное строение, к которому тыльной стороной примыкал бар; салун использовался отчасти как игорный дом, а отчасти как склад для хранения запасов спирного и был построен из крепких, грубо отесанных бревен, ибо его владелец в прежние, не освещенные благочестием времена справедливо полагал, что такие вещи, как бочки с бренди и ромом, в Джекманз-Галше целее всего будут под надежным замком. В каждом конце этого строения была предусмотрена крепкая дверь, и когда из салуна вынесли стол и прочую мебель, он оказался достаточно просторным, чтобы вместить все население Джекманз-Галша. Бочки со спиртным хозяева составили в одном конце салуна таким образом, что получилось некое подобие кафедры проповедника.

Поначалу все эти приготовления не вызывали особого энтузиазма обитателей Джекманз-Галша, но, когда стало известно, что Илайес Б. Хопкинс по прочтении службы намеревается обратиться к публике с речью, интерес населения к предстоящему событию заметно повысился. Настоящая проповедь была для всех золотоискателей делом необычным, а проповедь, прочитанная своим собственным пастором, казалась необычной вдвойне. Появились слухи, что эта проповедь будет сдобрена примерами из местной жизни, а ее мораль — оживлена выпадами в адрес определенных личностей. Люди начали опасаться, что не смогут попасть на службу, и к братьям Адамс стали поступать многочисленные заявки с просьбой забронировать места. Лишь после убедительных заверений в том, что мест с избытком хватит на всех, лагерь угомонился, и золотоискатели принялись спокойно дожидаться предстоящей церемонии.

То обстоятельство, что салун был таким вместительным, пришлось очень кстати, поскольку собрание в достопамятное воскресное утро оказалось самым массовым за всю историю Джекманз-Галша. Сначала даже думали, что собралось всё без исключения население поселка, но позже выяснилось, что это не совсем так. Мол и Филлипс, оказывается, накануне отправились в горы на разведку золотоносных участков и еще не вернулись, а Уобэрн, хранитель золота, не захотел оставить своего склада. Его попечению было вверено небывало большое количество драгоценного металла, и он оставался на своем посту, считая, что ответственность его слишком велика, чтобы ею манкировать.

За исключением этих трех человек, все обитатели Джекманз-Галша, в чистых красных рубахах и с другими приличествующими случаю дополнениями к своим туалетам, степенно двигались беспорядочными группами по глинистой дорожке, протоптанной к салуну.

Внутри этого помещения были поставлены наспех сколоченные скамьи, а у двери стоял «пастор», встречая всех добродушной улыбкой.

— Доброе утро, ребята, — приветствовал он каждую приближающуюся группу. — Заходите, заходите. Не пожалеете, что сегодня пришли сюда. Пистолеты складывайте вон в ту бочку у входа: заберете их потом, когда все закончится; в мирный храм негоже входить с оружием.

Его просьбе послушно подчинялись, и еще до того, как последний прихожанин зашел в салун, в бочке-арсенале образовалась небывалая коллекция холодного и огнестрельного оружия. Когда собрались все, двери салуна закрылись и началась служба — первая и последняя в Джекманз-Галше.

Погода стояла знойная, воздух в салуне был спертый, но старатели слушали с примерным вниманием. В этой ситуации был элемент новизны, который всегда притягателен. Одни присутствовали на церковной службе впервые в жизни, другим она напоминала иную страну, иные времена. Если не считать склонности непосвященных в конце определенных молитв аплодировать в знак одобрения высказанных мыслей, ни одна из церковных конгрегаций не могла вести себя пристойнее, чем наша. Когда, однако, Илайес Б. Хопкинс, взирая на нас с высоты бочечной трибуны, начал свое обращение, в салуне послышался гул голосов заинтригованной публики.

В честь торжественного случая Хопкинс оделся с особой тщательностью. На нем были молескиновые брюки и вельветиновая блуза, перехваченная кушаком из китайского шелка, в левой руке он держал шляпу из листьев веерной пальмы. Свою речь он начал тихим голосом, часто поглядывая в небольшое отверстие, заменяющее окно в салуне и расположенное над головами сидящей внизу публики.

— Я наставил вас на путь истинный, — заявил он в своем обращении. — С моей помощью вы попали теперь в надлежащую колею и не выбивайтесь из нее. — После этих слов он в течение нескольких секунд очень пристально глядел в окно. — Вы познали трезвость и трудолюбие, которые всегда помогут вам возместить любые потери, какие только выпадут на вашу долю. Я думаю, что ни один из вас не забудет моего пребывания в этом лагере.

Он сделал паузу, и в тихом летнем воздухе прозвучали три револьверных выстрела.

— Сидите смирно, дьявол вас дери! — загремел голос нашего проповедника в то время, как возбужденная выстрелами публика поднялась было на ноги. — Кто двинется с места, тот сдохнет! Двери заперты снаружи, и вам не выбраться отсюда. Сядьте на место, тупые святоши! На место, собаки, или я стреляю!

В изумлении и страхе сели мы снова на свои места, тупо тараща глаза на нашего «пастора» и друг на друга. Илайес Б. Хопкинс, лицо и даже фигура которого, казалось, претерпели поразительную метаморфозу, свирепо смотрел на нас с высоты доминирующей позиции, на его лице играла презрительная усмешка.

— Ваша жизнь в моих руках, — заметил он, и только тут мы увидели, что в руке он держит большой револьвер, а рукоятка второго торчит у него из-за кушака. — Я вооружен, а вы нет. Если кто из вас пошевелится или заговорит, он тотчас умрет. Сидите смирно, и я вас не трону. Вы должны просидеть здесь час. Эх вы, остолопы (презрительное шипение, с которым он произнес эти слова, звучало потом в наших ушах не один день), — вы, верно, и не подозреваете, кто вас так облапошил. Кто несколько месяцев строил из себя пастора и святошу? Носатый Джим, макаки вы этакие! А Филлипс и Мол — это два моих верных помощника. Теперь они с вашим золотом ушли далеко в горы. Эй! Прекрати! — Последние слова были адресованы одному беспокойному старателю, который мгновенно присмирел под яростным взглядом бушрейнджера и дулом его пистолета. — Через час они будут недосягаемы для погони, и мой вам совет — не усугублять своего положения и не преследовать нас, а не то вы можете потерять нечто более ценное, чем деньги. Моя лошадь привязана за дверью позади меня. Когда придет время, я выйду отсюда, запру вас снаружи и уберусь подобру-поздорову. После этого вылезайте кто как сумеет. Больше мне вам нечего сказать, разве только, что вы — самое большое стадо баранов, носящих штаны.

Последующих шестидесяти долгих минут нам вполне хватило, чтобы мысленно согласиться с таким откровенным мнением о нас: мы были бессильны перед решительным и отчаянным бушрейнджером. Конечно, если бы мы все одновременно бросились на него, то могли бы ододеть его ценой жизни восьми или десяти из нас. Но как организовать подобный штурм, не имея возможности переговариваться? Да и кто бы решился предпринять наступление, не будучи уверен, что его поддержат остальные? Нам ничего не оставалось, как подчиниться.

Казалось, что прошло трижды по часу, прежде чем бушрейнджер наконец щелкнул крышкой своих часов, слез с бочки, подошел к двери, не сводя с нас револьвера, и быстро выскользнул из салуна. Мы услышали скрежет ржавого замка и топот копыт лошади, галопом уносящей бушрейнджера из Джекманз-Галша.

Я уже говорил, что в течение последних недель брань очень редко звучала в нашем лагере. За полчаса мы наверстали упущенное. Такой отборной и прочувствованной брани я в жизни не слыхивал. Когда наконец нам удалось снять дверь с петель, бушрейнджеров с их добычей и след простыл; никому из нас больше не суждено было увидеть ни самих злодеев, ни нашего золота.

Бедняга Уобэрн, оказавшийся верным своему долгу, лежал с простреленной головой на пороге опустошенного склада. Злодеи Мол и Филлипс спустились в лагерь сразу после того, как нас заманили в ловушку; они убили хранителя, сложили добычу в небольшую тележку и преспокойно удалились в какое-нибудь надежное укрытие в горах, где к ним присоединился хитроумный их предводитель.

Джекманз-Галш оправился от этого удара. Сейчас это процветающий городок. Однако проповедники и прочие духовные реформаторы не пользуются здесь никаким спросом, столь же непопулярны и высокие моральные качества. Говорят, недавно было проведено судебное дознание одного безобидного незнакомца, который имел неосторожность заявить, что в таком большом населенном пункте неплохо бы иметь какую-нибудь церковную службу.

Следы, оставленные в памяти обитателей Джекманз-Галша одним-единственным их пастором, слишком еще свежи, и, прежде чем они изгладятся, пройдет немало долгих лет.

Школьный учитель

Мистер Ламзден, старший компаньон фирмы «Ламзден и Уэстмекот», широко известного агентства по найму учителей и конторских служащих, был невелик ростом, отличался решительностью и быстротой движений, резкими, не слишком церемонными манерами, пронизывающим взглядом и язвительностью речи.

— Имя, сэр? — спросил он, держа наготове перо и раскрыв перед собой длинный, разлинованный в красную линейку гроссбух.

— Гарольд Уэлд.

— Оксфорд или Кембридж?

— Кембридж.

— Награды?

— Никаких, сэр.

— Спортсмен?

— Боюсь, что очень посредственный.

— Участвовали в состязаниях?

— О нет, сэр.

Мистер Ламзден сокрушенно покачал головой и пожал плечами с таким видом, что я утратил последнюю надежду.

— На место учителя очень большая конкуренция, мистер Уэлд, — сказал он. — Вакансий мало, а желающих занять их — бесчисленное множество. Первоклассный спортсмен, гребец, игрок в крикет или же человек, блистательно выдержавший экзамены, легко находит себе место — игроку в крикет, я бы сказал, оно всегда обеспечено. Но человек с заурядными данными — прошу простить мне это выражение, мистер Уэлд, — встречается с большими трудностями, можно сказать, непреодолимыми. В нашем списке свыше сотни таких имен, и если вы считаете целесообразным добавить к ним свое, что ж, по истечении нескольких лет мы, пожалуй, сумеем подобрать для вас…

Его прервал стук в дверь. Вошел клерк с письмом в руках. Мистер Ламзден сломал печать и прочел письмо.

— Вот действительно любопытное совпадение, — сказал он. — Насколько я вас понял, мистер Уэлд, вы преподаете английский и латынь и временно хотели бы получить место учителя в младших классах, чтобы у вас оставалось достаточно времени на ваши личные занятия?

— Совершенно верно.

— Это письмо от одного из наших давнишних клиентов, доктора Фелпса Маккарти, директора школы «Уиллоу Ли» в Западном Хэмстеде. Он обращается к нам с просьбой немедленно прислать ему молодого человека на должность преподавателя латыни и английского в небольшой класс мальчиков-подростков. Его предложение, мне кажется, полностью соответствует тому, что вы ищете. Условия не слишком блестящие: шестьдесят фунтов, стол, квартира и стирка. Но и обязанности необременительные, все вечера у вас будут свободны.

— Мне это вполне подходит! — воскликнул я с энтузиазмом человека, который потратил несколько томительных месяцев на поиски работы и наконец увидел возможность ее получить.

— Не знаю, будет ли это справедливо по отношению к тем, чьи имена давно числятся в нашем списке, — проговорил мистер Ламзден, заглянув в гроссбух, — но совпадение, в самом деле, удивительное, и мне думается, мы должны предоставить право выбора вам.

— В таком случае я согласен занять это место, сэр, и очень вам признателен.

— В письме доктора Маккарти есть одна оговорка. Он ставит непременным условием, чтобы кандидат на это место обладал ровным и спокойным характером.

— Я именно тот, кто ему требуется, — сказал я убежденно.

— Ну что ж, — проговорил мистер Ламзден с некоторым сомнением. — Надеюсь, ваш характер действительно таков, как вы утверждаете, иначе в школе Маккарти вам придется нелегко.

— Я полагаю, хороший характер необходим каждому учителю, преподающему в младших классах.

— Да, сэр, разумеется, но считаю долгом предупредить, что в данном случае, по-видимому, имеются особые неблагоприятные обстоятельства. Доктор Фелпс Маккарти не стал бы ставить подобного условия, не будь у него на то серьезных и веских причин.

Он произнес это несколько мрачным тоном, слегка охладив мой восторг по поводу столь неожиданной удачи.

— Могу я узнать, что это за обстоятельства? — спросил я.

— Мы стремимся равно оберегать интересы всех наших клиентов и со всеми с ними быть вполне откровенными. Если бы мне стали известны факты, говорящие против вас, я, безусловно, сообщил бы о них доктору Маккарти, и потому, не колеблясь, могу то же самое сделать и для вас. Я вижу, — продолжал он, — снова глянув на страницы своего гроссбуха, — что за последний год мы направили в школу «Уиллоу Ли» не больше не меньше, как семь преподавателей латыни, из коих четверо покинули место так внезапно, что лишились права на месячное жалованье, и ни один не продержался дольше восьми недель.

— А другие учителя? Они остались?

— В школе есть еще только один учитель, по-видимому, он там обосновался прочно. Вы, конечно, понимаете сами, мистер Уэлд, — продолжал агент, — закрывая гроссбух и тем заканчивая нашу беседу, — что с точки зрения человека, ищущего места, такая частая смена не обещает ничего хорошего, как бы она ни была выгодна агенту, работающему на комиссионных началах. Я не имею понятия, почему ваши предшественники отказывались от места с такой поспешностью. Передаю вам только сами факты. И советую, не мешкая, повидать доктора Маккарти и сделать собственные выводы.


Велика сила человека, которому нечего терять, и потому я с полной безмятежностью, но преисполненный живейшего любопытства, в середине того же дня дернул тяжелый чугунный колокольчик у входа в школу «Уиллоу Ли». Это громоздкое квадратное и безобразное здание было расположено на обширном участке; от дороги к нему вела широкая подъездная аллея. Дом стоял на холме, откуда открывался широкий вид на серые крыши и острые шпили северных районов Лондона и на прекрасные, лесистые окрестности этого огромного города. Дверь открыл слуга в ливрее и провел меня в кабинет, содержащийся в образцовом порядке. Вскоре туда вошел и сам глава учебного заведения.

После намеков и предостережений агента я приготовился встретить человека вспыльчивого, властного, способного резкостью обращения оскорбить и возмутить людей, работающих под его началом. Трудно себе представить, до какой степени это было не похоже на действительность. Я увидел приветливого, тщедушного старичка, выбритого, сутулого — чрезмерная его любезность и предупредительность были даже неприятны. Его густая шевелюра совсем поседела; на вид ему было лет шестьдесят. Говорил он негромко и учтиво, двигался какой-то особо деликатной, семенящей походкой. Все в нем ясно показывало, что это человек мягкий, более склонный к ученым занятиям, нежели к практическим делам.

— Мы очень рады, мистер Уэлд, что заручились вашей помощью, — сказал он, предварительно задав мне несколько обычных вопросов, касающихся самого дела. — Мистер Персиваль Мэннерс вчера от нас уехал, и я был бы весьма вам признателен, если бы вы уже с завтрашнего дня приняли на себя его обязанности.

— Могу я спросить, сэр, это мистер Персиваль Мэннерс из Селвина?

— Да. Вы его знаете?

— Он мой приятель.

— Отличный учитель, но не очень терпеливый молодой человек. Это его единственный недостаток. Скажите, мистер Уэлд, умеете вы владеть собой? Предположим, к примеру, что я вдруг настолько забудусь, что позволю себе какую-нибудь бестактность, или заговорю в недопустимом тоне, или чем-то задену ваши чувства, уверены вы, что сумеете себя сдержать и не выразить мне своего возмущения?

Я улыбнулся, так забавна показалась мне мысль, что этот щуплый, обходительный старичок умудрится вывести меня из терпения.

— Полагаю, что могу в том поручиться, сэр.

— Меня крайне огорчают ссоры, — продолжал директор. — Я бы хотел, чтобы под этой кровлей царили мир и согласие. У мистера Персиваля Мэннерса были поводы для неудовольствия, я не стану этого отрицать, но мне нужен человек, который стоял бы выше личных обид и умел пожертвовать своим самолюбием ради общего спокойствия.

— Постараюсь сделать все, что в моих силах, сэр.

— Это лучший ответ, какой вы могли дать, мистер Уэлд. В таком случае буду ждать вас к вечеру, если успеете собрать свои вещи за такой короткий срок.

Я не только успел уложить вещи, но и нашел время зайти в клуб Бенедикта на Пикадилли, где, как я знал, можно было почти наверняка застать Мэннерса, если он еще не выехал из Лондона. Я действительно отыскал своего приятеля в курительной комнате и там за папироской спросил Персиваля, почему он ушел с последнего места.

— Как! Уж не собираешься ли ты поступить к доктору Фелпсу Маккарти? — воскликнул он, с удивлением глядя на меня. — Послушай, дружище, брось эту затею! Все равно ты там не удержишься.

— Но я уже познакомился с доктором и нахожу, что это на редкость приятный, безобидный старик. Мне не приходилось встречать человека более мягкого и обходительного.

— Дело же не в нем. Против него ничего не скажешь. Добрейшая душа. А Теофила Сент-Джеймса ты видел?

— Впервые слышу это имя. Кто он такой?

— Твой коллега. Второй учитель.

— Нет, с ним я еще не познакомился.

— Вот он-то и есть бич этого дома. Если ты окажешься в состоянии терпеть его выходки, значит, либо в тебе мужество истинного христианина, либо ты просто тряпка. Трудно найти большего грубияна и невежу, чем он.

— Однако доктор Маккарти его терпит?

Мой приятель бросил на меня сквозь облачко папиросного дыма многозначительный взгляд и пожал плечами.

— Относительно этого ты составишь собственное мнение. Я свое составил мгновенно и остаюсь при нем поныне.

— Ты окажешь мне услугу, если объяснишь, в чем дело.

— Когда ты видишь, что человек безропотно, без единого слова протеста позволяет, чтобы в его собственном доме ему грубили, не давали покоя, мешали в делах и всячески подрывали его авторитет, причем все это проделывает его же подчиненный, скажи, какие напрашиваются выводы?

— Что этот подчиненный имеет над ним какую-то власть.

Персиваль Мэннерс кивнул.

— Совершенно верно. Ты сразу попал в точку. Да тут другого объяснения и не подыщешь. Очевидно, в свое время доктор что-то натворил. Humanum est errare[36]. Я и сам не безгрешен. Но здесь, вероятно, кроется что-то уж очень серьезное. Этот тип вцепился в старика и крепко держит его в своих лапах. Убежден, что не ошибаюсь. Тут, безусловно, пахнет шантажом. Но мне этого Теофила бояться нечего — с какой же стати я-то буду терпеть его наглость? Вот я и ушел. Не сомневаюсь, что ты последуешь моему примеру.

Он еще некоторое время продолжал говорить на эту тему, не переставая выражать уверенность, что я не слишком задержусь на новом месте.

Не удивительно поэтому, что я без особого удовольствия встретился с человеком, о котором получил такой дурной отзыв. Доктор Маккарти познакомил нас в кабинете в тот же вечер, тотчас по моем прибытии в школу.

— Вот ваш новый коллега, мистер Сент-Джеймс, — сказал он со свойственной ему мягкостью и любезностью. — Надеюсь, вы подружитесь, и под нашей кровлей будут процветать только доброжелательность и взаимная симпатия.

Я был бы рад разделить надежды доктора Маккарти, но вид моего confrère[37] этому не способствовал. Передо мной стоял человек лет тридцати, с бычьей шеей, черноглазый и черноволосый, судя по виду очень сильный. В первый раз видел я человека такого мощного сложения, хотя и заметил у него некоторую склонность к ожирению, свидетельствовавшую о нездоровом образе жизни. Грубая, припухшая, какая-то зверская физиономия. Глубоко посаженные черные глазки, тяжелая складка под подбородком, торчащие уши, кривые ноги — все, вместе взятое, и отталкивало и внушало страх.

— Мне сказали, что вы в первый раз поступаете на место, — сказал он отрывисто, грубым тоном. — Ну, жизнь здесь паршивая: работы уйма, плата нищенская. Сами увидите.

— Но в ней есть и свои преимущества, — сказал директор. — Я думаю, вы с этим согласны, мистер Сент-Джеймс?

— Преимущества? Я пока их не заметил. Что вы называете преимуществами?

— Хотя бы постоянное общение с юными существами. При виде детей у нас самих молодеет душа, они заражают нас своим бодрым духом и жизнерадостностью.

— Звереныши!

— Ну, ну, мистер Сент-Джеймс, вы слишком к ним строги.

— Видеть их не могу! Если бы я мог всех этих мальчишек свалить в одну кучу вместе с их мерзкими тетрадками, книжками и грифельными досками да поджечь, то сегодня же бы это сделал.

— У мистера Сент-Джеймса такая манера шутить, — сказал директор школы, взглянув на меня с нервной улыбкой. — Не принимайте это слишком всерьез. Так вот, мистер Уэлд, вы знаете, где ваша комната, и вам, конечно, надо заняться своими личными делами — распаковать вещи, устроиться. Чем раньше вы это проделаете, тем скорее почувствуете себя дома.

Я подумал, что старику не терпится, чтобы я побыстрее покинул общество этого необыкновенного коллеги, и я рад был уйти, ибо разговор становился тягостным.


Так начался период, который, оглядываясь назад, я считаю самым удивительным в моей жизни. Школа во многих отношениях была превосходной. Маккарти оказался идеальным директором, сторонником методов современных и разумных. Все было налажено так, что лучше и желать нельзя. Но ровный ход этой отлично действующей машины то и дело нарушал, внося смятение и беспорядок, несносный, невыносимый Сент-Джеймс. Он преподавал английский язык и математику. Как он с этим справлялся, я не знаю, потому что наши занятия проходили в разных классах. Твердо знаю лишь, что мальчики его боялись и ненавидели, и у них были на то достаточно веские причины, ибо мои уроки часто прерывались яростными окриками и даже звуками ударов, доносившимися из класса моего коллеги. Маккарти постоянно присутствовал на его занятиях, приглядывая, мне думается, не столько за учениками, сколько за учителем и стараясь усмирить его свирепый нрав.

Но отвратительнее всего держал себя Сент-Джеймс с нашим директором. Разговор в кабинете, состоявшийся при первой нашей встрече, дает прекрасное представление об их взаимоотношениях. Сент-Джеймс вел себя со стариком грубо и откровенно деспотически. Я слышал, как он нагло перечил ему в присутствии всей школы. Ни разу не выказал он ему знаков должного уважения, и во мне все кипело, когда я видел, как смиренно, кротко и безропотно сносит директор такое чудовищное обращение. И в то же время сцены подобного рода вызывали во мне смутный страх. Неужели мой приятель прав в своих догадках — а я не мог вообразить ничего другого, — и как же страшна должна быть тайна, если старик готов терпеть любые грубости и унижения, только бы она не раскрылась? Что, если кроткий, спокойный доктор Маккарти носит личину, а на самом деле это преступник — мошенник, отравитель, что угодно? Только подобная тайна могла дать Сент-Джеймсу такую власть над стариком. Иначе чего ради стал бы директор мириться с его ненавистным пребыванием, пагубно влияющим на дела школы? Почему пал он так низко, что согласен на всяческие унижения, которые не только выдерживать, но и наблюдать со стороны нельзя без негодования?

А коли так, говорил я себе, значит, директор — глубочайший лицемер. Ни единого раза, ни словом, ни жестом не выразил он отвращения по адресу грубияна. Правда, я видел его огорченным после особо возмутительных выходок Сент-Джеймса, но у меня создалось впечатление, что директор страдал за учеников, за меня и никогда за самого себя. Он разговаривал с Сент-Джеймсом и отзывался о нем снисходительно, кротко улыбаясь, а я буквально кипел от возмущения. В том, как старик глядел на молодого человека, как говорил с ним, не было и следа обиды или неприязни. Скорее обратное, во взгляде доктора Маккарти я читал только доброжелательство и даже какую-то мольбу. Он явно искал общества Сент-Джеймса, они подолгу проводили время вместе в кабинете или в саду.

Что касается моих личных отношений с Теофилом Сент-Джеймсом, то с самого начала я решил во что бы то ни стало держать себя в узде, и от решения своего не отступал. Если доктор Маккарти мирился с таким неуважительным к себе отношением и сносил мерзкие выходки молодого человека, это в конце концов было его, а не мое дело. Я видел ясно, что старику больше всего хочется, чтобы у меня с Сент-Джеймсом сохранялись хорошие отношения, и я считал, что лучше всего помогу ему, исполняя его желание. Для этого я избрал наилучший способ — по возможности избегать общения с коллегой. Когда нам все же приходилось встречаться, я держался спокойно, был корректен и вежлив. Он со своей стороны не выказывал в отношении меня никакой злобы, наоборот, обращался ко мне с развязной шутливостью и грубой фамильярностью, очевидно, воображая, что может этим снискать мое расположение. Он много раз пытался затащить меня вечером к себе в комнату — сыграть в карты или распить бутылку вина.

— Старик ворчать не будет, — заверял меня Сент-Джеймс. — Можете не опасаться. Делайте, что вздумается, ручаюсь, он и пикнуть не посмеет.

Я только однажды принял его приглашение. Когда я уходил к себе после скучного, томительного вечера, хозяин валялся на диване мертвецки пьяный. С тех пор, ссылаясь на неотложные занятия, я проводил свободные часы в своей комнате.

Меня чрезвычайно волновал один вопрос: с каких пор начались у них эти отношения, когда именно Сент-Джеймс приобрел власть над Маккарти? Ни от того, ни от другого я никак не мог добиться, давно ли Сент-Джеймс занимает свою должность. На мои наводящие вопросы я либо совсем не получал ответа, либо их обходили стороной, и я скоро понял, что в той же мере, в какой я хочу выяснить этот факт, они стремятся его скрыть. Но вот как-то вечером я разговорился с миссис Картер, нашей экономкой, — доктор Маккарти был вдов, — и от нее я получил сведения, которых добивался. Мне незачем было ее расспрашивать — она дрожала от возмущения и гневно воздевала руки, перечисляя все, что у нее накопилось против моего коллеги.

— Явился он сюда три года назад, мистер Уэлд. Ох, какими же горькими были для меня эти три года! Прежде в школе было пятьдесят учеников, а теперь их всего двадцать два. Вот что он успел натворить! Еще три таких года — и у нас не останется ни одного ученика. А вы видели, как он обращается с доктором, этим ангелом кротости и терпения? А ведь сам подметки его не стоит. Если бы не доктор, я бы и часу не осталась под одной крышей с таким человеком, так я это ему прямо в лицо и заявила. Если бы только мистер Маккарти выгнал его вон!.. Но я что-то лишнее говорю — эти дела меня не касаются.

С трудом сдержавшись, миссис Картер перевела разговор на другую тему. Она вспомнила, что я в доме почти посторонний, и пожалела о своей нескромности.

В поведении моего коллеги были некоторые странности. Прежде всего он очень редко покидал дом. В конце школьного участка была спортивная площадка — дальше нее он никогда не заходил. Если мальчики отправлялись на прогулку, их сопровождал либо я, либо доктор Маккарти. Сент-Джеймс заявил, что несколько лет назад повредил себе колено и долгая ходьба его утомляет. Я решил, что он просто уклоняется от работы, по натуре это был угрюмый лентяй. Но из своего окна я дважды видел, как он поздно ночью, крадучись, уходил куда-то с территории школы, и во второй раз я дождался его возвращения на рассвете — он проскользнул в открытое окно. Про эти тайные отлучки никто никогда не поминал, но они опровергали историю о больном колене и усилили мою неприязнь и недоверие к этому человеку. Он был порочен до мозга костей.

Еще один факт, сам по себе незначительный, давал мне пищу для размышлений. За все месяцы моего пребывания в «Уиллоу Ли» мой коллега не получил почти ни одного письма, да и те немногие, что приходили на его имя, были, по всей видимости, счетами от торговцев. Я вставал рано и каждое утро сам забирал со стола в передней свою утреннюю почту, поэтому могу судить, как редко получал письма Теофил Сент-Джеймс. Мне это казалось зловещим признаком. Что же это за человек, который, прожив тридцать лет, не завел ни единого друга, даже самого смиренного — хоть кого-нибудь, кто стремился бы поддерживать с ним отношения? И, однако, я все время помнил, что директор не только не гонит прочь этого субъекта, — нет, он даже на дружеской ноге с Сент-Джеймсом! Не раз заставал я их за конфиденциальной беседой — иногда они, взявшись под руку, прогуливались по саду, занятые серьезным разговором. Меня стало снедать сильное любопытство, мне непременно хотелось узнать, что связывает этих людей. Постепенно эта мысль заняла меня целиком, заслонив собой все прочие мои интересы. Во время занятий, в свободные часы, за едой, за играми я не переставал наблюдать за доктором Фелпсом Маккарти и за Теофилом Сент-Джеймсом, силясь проникнуть в их тайну.

Но, к несчастью, я слишком откровенно выражал свое любопытство и не умел скрыть подозрение, которое вызывало во мне непонятное поведение этих людей. Быть может, своими испытующими взглядами или же нескромными вопросами — тем или другим, но я, несомненно, выдавал себя. Как-то вечером я вдруг заметил, что Теофил Сент-Джеймс глядит на меня пристально и угрожающе. Я сразу понял, что это не к добру, и не слишком удивился, когда на следующее утро доктор Маккарти пригласил меня зайти к нему в кабинет.

— Мне искренне жаль, мистер Уэлд, — начал он, — но боюсь, я вынужден отказаться от ваших услуг.

— Быть может, вы объясните мне причину моего увольнения? — сказал я. Я был уверен, что обязанности свои выполняю добросовестно, и отлично знал, что объяснение может быть только одно.

— Я не могу вас ни в чем упрекнуть, — сказал он и покраснел.

— Вы отказываете мне по настоянию моего коллеги.

Он отвел взгляд в сторону.

— Мы не будем обсуждать этот вопрос, мистер Уэлд. Я не могу вам ничего объяснить. Но, чтобы хоть чем-нибудь вас компенсировать, я дам вам блестящие рекомендации. Больше я ничего не могу добавить. Надеюсь, вы согласитесь исполнять свои обязанности здесь, пока не подыщете другое место.

Я был вне себя от такой несправедливости, но что я мог сделать? Ничего нельзя было изменить, просить было бесполезно. Я поклонился и вышел, преисполненный чувства горькой обиды.

Первым моим побуждением было сложить вещи и уехать. Но ведь директор разрешил мне пробыть здесь до того, как я найду новую работу. Я не сомневался, что Сент-Джеймс ждет не дождется, когда я уеду — для меня это было достаточным основанием остаться, — и я остался. Если мое присутствие бесит его, я постараюсь досаждать ему как можно дольше. Я уже давно его ненавидел и жаждал мести. Он имеет какую-то власть над директором — а что, если я приобрету подобную же власть над ним самим? Ведь страх перед моим любопытством лишь проявление слабости. Он не обращал бы на это ни малейшего внимания, если бы ему нечего было бояться. Я вновь включил свое имя в списки ищущих места, а пока продолжал выполнять свои обязанности в «Уиллоу Ли» — вот каким образом я оказался свидетелем denouement[3] этой необыкновенной истории.

Всю ту неделю — развязка произошла всего через неделю после моего разговора с доктором Маккарти — по окончании занятий я обычно уходил справляться относительно работы. Однажды в холодный и ветреный вечер (был март месяц) я по обыкновению собрался уйти и только что открыл входную дверь, как глазам моим предстало странное зрелище. Под одним из окон притаился человек — он стоял, пригнувшись, и не спускал глаз с узкого просвета между шторой и оконной рамой. От окна на землю падал яркий прямоугольник света, и темный силуэт незнакомца отчетливо на нем вырисовывался. Я видел его одно мгновение — человек вдруг повернул голову, заметил меня и тут же исчез в кустах. Я слышал топот ног по дороге, пока он не замер где-то вдали.

Я решил, что мой долг вернуться и сообщить доктору Маккарти о виденном. Я застал его в кабинете. Я ожидал, что этот эпизод его встревожит, но никак не предполагал, что он вызовет такой панический ужас. Старик откинулся в кресле, побелел, дышал с трудом, как человек, ошеломленный страшным известием.

— Под каким окном он стоял, мистер Уэлд? — спросил доктор Маккарти, вытирая лоб. — Под каким окном?

— Под тем, что рядом со столовой — под окном мистера Сент-Джеймса.

— Боже мой, боже мой! Какое несчастье! Кто-то подглядывал в окно к Сент-Джеймсу!

Он ломал руки в полном отчаянии.

— Я буду проходить мимо полицейского участка, сэр. Быть может, мне зайти, сообщить им?

— Нет, нет! — закричал он вдруг, стараясь подавить волнение. — По всей вероятности, это какой-нибудь жалкий бродяга пришел просить милостыню. Я не придаю этому случаю ни малейшего значения, ни малейшего. Прошу вас, мистер Уэлд, забудем об этом. Вы, кажется, собирались выйти из дому — не буду вас задерживать.

Хоть он и старался говорить спокойно, на его лице застыл ужас. Я оставил его в кабинете и направился в контору, но сердце у меня щемило, мне было жаль бедного старичка. Уже выходя из калитки, я обернулся, и на ярком прямоугольнике света, падающего от окна моего коллеги, различил темный силуэт доктора Маккарти, проходящего мимо лампы. Значит, он немедленно отправился к Сент-Джеймсу сообщить о случившемся. Что все это значит — атмосфера тайны, непонятный ужас, странные, секретные переговоры между этими двумя столь разными людьми? Всю дорогу я не переставал об этом думать, но, как ни ломал себе голову, ни до чего не мог додуматься. Я не подозревал, как близка была разгадка.

Было очень поздно, около полуночи, когда я вернулся. Огни в доме были погашены, свет горел только в кабинете директора. Я шел по аллее, на меня надвигалась мрачная, черная громада дома, с единственным пятном тусклого света на фасаде. Я открыл дверь своим ключом и собирался уже пройти к себе в комнату, как до меня донесся и тут же оборвался жалобный стон. Я стоял и прислушивался, держась за ручку двери.

В доме царила тишина, и лишь из комнаты директора доносился звук голосов. Я прокрался по коридору в направлении к ней. Теперь я ясно различал два голоса — грубый, властный голос Сент-Джеймса и тихий, еле слышный — доктора. Первый, по-видимому, на чем-то настаивал, а второй возражал и умолял. Четыре узкие полоски света обрисовывали контур двери, и шаг за шагом я подбирался к ней в темноте все ближе. Голос Сент-Джеймса становился громче, и я ясно расслышал слова:

— Я заберу все — все до единого пенни. Добром не отдашь, возьму силой. Понял?

Я не расслышал ответа доктора Маккарти, но злобный голос снова загремел:

— Разорю тебя? Я оставляю тебе твою школу — это же золотое дно, старику хватит. А как это я смогу обосноваться в Австралии без денег? Ну-ка, скажи!

Снова доктор просительно сказал что-то, но, как видно, слова его только еще больше разъярили Сент-Джеймса.

— Много для меня сделал? Что ты для меня сделал, кроме того, что должен был сделать, а? Ты не меня спасал, не обо мне заботился, ты заботился о своем добром имени. Ну, хватит болтать попусту. До утра я должен успеть уехать. Откроешь ты сейф или нет?

— Ах, Джеймс, как ты можешь так со мной поступать? — послышался молящий голос, а затем раздался жалобный крик. Больше выдержать я не мог и тут потерял самообладание, которым так гордился. Я не мог оставаться безучастным, слыша эту беспомощную мольбу, зная, что там, за дверью, происходит грубое, зверское насилие. Подняв трость, я ворвался в кабинет. И в ту же секунду я услышал, как громко затрезвонил колокольчик у входной двери.

— Негодяй! — закричал я. — Немедленно оставь его!

Оба они стояли перед небольшим сейфом у стены. Сент-Джеймс выворачивал старику руки, требуя, чтобы он отдал ключ от сейфа. Старичок, белый, как мел, но полный решимости, сопротивлялся, изо всех сил пытаясь высвободиться из железных тисков грубого силача. Негодяй поглядел на меня, и на его зверской физиономии я прочел ярость, смешанную с животным страхом. Но, сообразив, что я один, он оставил свою жертву и бросился ко мне, изрыгая гнусные ругательства.

— Подлый шпион! — крикнул Сент-Джеймс. — Ну, прежде чем уехать, я с тобой расправлюсь!

Я не отличаюсь большой физической силой и знал, что мне с ним не справиться. Дважды мне удалось отбиться от него тростью, но затем он, свирепо рыча, кинулся на меня и схватил за горло своими мускулистыми руками. Я упал навзничь — он навалился на меня, продолжая сжимать мне горло. Я уже почти не дышал, я видел его злобные, желтоватые глаза в нескольких дюймах от моих собственных, но тут у меня громко застучало в висках, в ушах зазвенело, и я потерял сознание. Однако до самого последнего момента я не переставал слышать, как яростно трезвонил колокольчик у входа.

Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на диване в кабинете доктора Маккарти, и он сам сидит подле. Он смотрел на меня напряженным, испуганным взглядом и, едва я открыл глаза, воскликнул облегченно:

— Слава богу! Слава богу!

— Где Сент-Джеймс? — спросил я, оглядывая комнату. И тут я заметил, что мебель валяется, все раскидано — повсюду следы схватки еще более бурной, чем та, в которой участвовал я.

Доктор опустил голову, закрыл лицо руками.

— Они его схватили, — простонал он. — После стольких мучительных лет они снова его схватили… Но как я счастлив, что он не обагрил свои руки кровью во второй раз!

В этот момент я увидел, что в дверях стоит человек в расшитом галунами мундире полицейского инспектора.

— Да, сэр, — сказал он мне. — Еще бы немного, и вам конец. Войди мы минутой позже, и вам не пришлось бы рассказывать, что тут случилось. Никогда еще не видел никого, кто стоял бы вот так, на самом краю могилы.

Я сел, прижимая ладони к вискам, в которых по-прежнему сильно стучало.

— Доктор Маккарти, — сказал я, — я решительно ничего не понимаю. Прошу вас, объясните, кто этот человек и почему вы так долго терпели его в своем доме?

— Я обязан сказать все хотя бы из чувства признательности к вам — вы так рыцарски кинулись на мою защиту, чуть не пожертвовав ради меня своей жизнью. Теперь больше нечего таиться. Мистер Уэлд, настоящее имя этого несчастного человека — Джеймс Маккарти, он мой единственный сын…

— Ваш сын?!

— Увы, это так. Не знаю, за какие грехи послано мне это наказание. Еще ребенком он приносил мне только горе. Грубый, упрямый, эгоистичный, распущенный — таким он был всегда. В восемнадцать лет он стал преступником, в двадцать лет в припадке бешенства убил своего собутыльника, и его судили за убийство. Он едва избежал виселицы, его приговорили к каторжным работам. Три года назад ему удалось бежать и, минуя тысячи препятствий, пробраться в Лондон, ко мне. Приговор суда был тяжким ударом для моей жены, она этого удара не перенесла. Джеймсу удалось где-то раздобыть обыкновенный костюм, а когда он явился сюда, его некому было узнать. В течение нескольких месяцев он скрывался у меня на чердаке, выжидая, пока полиция прекратит поиски. Затем, как вы знаете, я устроил его у себя на место школьного учителя, но своими невыносимыми манерами, злобой он отравлял жизнь и мне и товарищам по работе. Вы пробыли с нами четыре месяца, мистер Уэлд, — до вас никто такого срока не выдерживал. Теперь я приношу вам свои извинения за все, что вам пришлось вытерпеть. Но, скажите, что мне оставалось делать? Ради памяти его покойной матери я не мог допустить, чтобы с ним случилась беда, пока в моих силах было помочь ему. В целом мире у него оказалось только одно убежище — мой дом, но разве мог я держать его здесь, не вызывая толков? Необходимо было придумать ему какое-нибудь занятие. Я дал ему место преподавателя английского языка, и таким образом Джеймсу удалось благополучно прожить здесь три года. Вы, несомненно, заметили, что днем он никогда не выходил за пределы школьной территории. Теперь вы понимаете, почему. Но когда сегодня вы пришли и рассказали, что в окно Джеймса кто-то заглядывает, я понял, что его выследили. Я умолял его немедленно бежать, но несчастный был пьян и оставался глух к моим словам. Когда он наконец решил уйти, он потребовал, чтобы я отдал ему все свои деньги — решительно все. Ваш приход спас меня, точно так, как вас спасла вовремя подоспевшая полиция. Укрывая беглого преступника, я нарушил закон и сейчас нахожусь под домашним арестом, но после того, что мне пришлось пережить за эти три года, тюрьма меня не страшит.

— Я полагаю, доктор, — сказал инспектор, — что если вы и нарушили закон, то уже вполне за то наказаны.

— Видит бог, что это так! — воскликнул старик и, уронив голову на грудь, закрыл руками измученное, изможденное лицо.

Охотник за жуками

— Вас интересует какой-нибудь странный случай? — спросил доктор. — Что ж, друзья мои, как-то со мной произошел действительно очень странный случай. Надеюсь, он не повторится, ибо по всем законам вероятности вряд ли на долю человека выпадает дважды пережить подобное. Хотите верьте, хотите нет, но все произошло именно так, как я вам рассказываю.

Я только что стал врачом, но еще не начал заниматься практикой. Жил я в ту пору в комнате на Гауэр-стрит. Вы и теперь легко найдете этот дом, хотя с тех пор нумерация изменилась. Если вы идете от станции метро, то на левой стороне улицы увидите дом с окнами в форме арки. В то время домом владела вдова по фамилии Мурчисон, и у нее жили трое студентов-медиков и один инженер. Я занимал комнатушку наверху — конечно, самую дешевую, но тогда и эта плата казалась мне огромной. Мои скромные ресурсы таяли с каждым днем; нужно было срочно найти какую-нибудь работу. Но я не хотел заниматься обычной врачебной практикой, меня привлекали чисто научные исследования. С юных лет я увлекался зоологией. Однако я почти сдался и уже был готов всю жизнь тянуть лямку врача, как вдруг мои сомнения закончились весьма неожиданным образом.

Однажды утром я пролистывал страницы «Стэндард». Ничего нового в газете не было, и я уже собирался отложить ее в сторону, как вдруг мне на глаза попалось любопытное объявление. Вот что там говорилось: «Приглашается врач на один или несколько дней. Он должен быть физически сильным человеком, обладать крепкими нервами и решительностью. Это должен быть энтомолог предпочтительно специалист по жесткокрылым насекомым.

Обращаться надлежит сегодня до двенадцати часов по адресу: Брук-стрит, 77-Б».

Я уже сказал, что увлекался зоологией. Из всех разделов этой науки меня больше всего привлекали насекомые, а лучnie всего я знал жуков. Существует великое множество коллекционеров бабочек, но я считаю, что жуки во сто крат интереснее и разнообразнее. К тому же на наших островах их гораздо легче поймать, чем бабочек. Именно поэтому я и заинтересовался жуками; моя коллекция насчитывала около сотни экземпляров. Что касается других требований, о которых говорилось в объявлении, я знал, что нервы у меня крепкие. Кроме того, я был победителем среди работников медицинского персонала больниц по толканию тяжестей. В общем, я считал, что был именно тем человеком, который требовался. Через пять минут я сидел в кэбе и направлялся на Брук-стрит.

По дороге я ломал голову, пытаясь догадаться, что за работа меня ждет уж очень странными казались требования. Физическая сила, решительность, медицинское образование, знание жуков — какая могла быть связь между всем этим?

Кроме того, удручало, что дело, которым нужно было заниматься, видимо, было не постоянным, а менялось день ото дня — в объявлении тоже говорилось об этом. Чем больше я думал, тем нелепее казались мне требования. Но, размышляя об этом, я вновь и вновь возвращался к главному. Что бы ни случилось, терять мне было нечего, я сидел почти без денег и был готов к любому приключению, самому отчаянному — лишь бы положить в карман несколько честно заработанных соверенов[4]. Человек боится потерпеть неудачу, если за нее придется расплачиваться, но мне платить судьбе было просто нечем, Я был похож на игрока с пустыми карманами, которому позволили еще разок попытать счастья.

Дом номер 77-Б оказался внушительным зданием тускло-коричневого цвета, с плоским фасадом. Он носил налет той подчеркнутой респектабельности и серьезности, который присущ архитектуре эпохи королей Георгов.

Когда я вышел из кэба, из дверей дома появился молодой человек и быстро зашагал по улице. Поравнявшись, он бросил на меня неприязненный взгляд. Я воспринял это как хороший знак: молодой человек был похож на отвергнутого претендента, и если он так возмущенно воспринял мое появление, это могло означать только одно — место пока оставалось вакантным. Полный надежд, я поднялся по широким ступенькам и постучал в дверь тяжелым дверным молотком. Мне открыл напудренный лакей в ливрее. Видимо, я имел дело с богатыми людьми.

— Слушаю вас, сэр, — сказал лакей.

— Я пришел по объявлению.

— Очень хорошо, сэр, — ответил лакей. — Лорд Линчмер сейчас примет вас в библиотеке.

Лорд Линчмер! Имя это смутно мелькнуло в памяти, но я не мог припомнить, что я слышал об этом человеке. Следуя за лакеем, я прошел в большую комнату, уставленную шкафами с книгами. За письменным столом сидел человек небольшого роста. У него были приятные черты лица. Щеки гладко выбриты, длинные волосы, тронутые сединой, зачесаны назад. Зажав в правой руке мою визитную карточку, он внимательно осмотрел меня с головы до ног. Затем дружелюбно улыбнулся, и я почувствовал, что, по крайней мере, моя внешность отвечала его требованиям.

— Вы пришли по моему объявлению, доктор Гамильтон? — спросил он.

— Да, сэр.

— Вы считаете, что обладаете всеми необходимыми качествами, о которых там говорится?

— Думаю, да, сэр.

— Судя по вашему виду, вы человек сильный.

— Надеюсь, сэр.

— И решительный?

— Думаю, да.

— Вы когда-нибудь рисковали жизнью?

— Пожалуй, нет.

— Но считаете, что в этом случае будете действовать быстро и хладнокровно?

— Надеюсь, сэр.

— Да, я уверен в этом. И уверен именно потому, что вы не притворяетесь другим в такой непривычной для вас обстановке. Что касается личных качеств, думаю, нам нужен именно такой человек. Теперь перейдем к следующему вопросу.

— Что вас интересует?

— Поговорите-ка со мной о жуках.

Мне показалось, он шутит, но, напротив, лорд Линчмер выжидательно приподнялся над столом. В глазах его промелькнула тревога.

— Боюсь, вы не очень разбираетесь в жуках! — воскликнул он.

— Напротив, сэр, это одна из тех областей, где, мне кажется, я кое-что знаю.

— Очень рад слышать это. Пожалуйста, расскажите, что вы знаете о жуках.

Я рассказал. Не думаю, что я поведал что-то оригинальное на эту тему. Я просто дал краткую характеристику жуков, перечислил наиболее распространенные виды, упомянул о некоторых экземплярах из собственной небольшой коллекции и коснулся статьи «Забытые жуки», которую когда-то опубликовал в «Энтомологическом журнале».

— Как! Вы не только коллекционер, не только простой собиратель жуков? Его глаза просто светились от радости.

— Безусловно, вы и есть тот единственный человек во всем Лондоне, который мне и нужен. Я так и думал, что среди пяти миллионов должен непременно оказаться такой человек, трудность только в том, как его разыскать. Мне очень повезло, что я вас нашел.

Он ударил в гонг, стоявший на столе. Вошел лакей.

— Попросите леди Росситер соблаговолить спуститься сюда, — сказал лорд Линчмер, и спустя несколько минут в комнату вошла дама. Она была небольшого роста, средних лет и очень похожа на лорда Линчмера: такие же удивительно живые черты лица и черные волосы, тронутые сединой. Выражение тревоги, которое я заметил на его лице, было свойственно и ей, и далее в большей степени. Ее чело, казалось, омрачало какое-то большое горе.

Лорд Линчмер представил меня. Она повернулась ко мне лицом, и я вздрогнул, увидев большой полузаживший. шрам над правой бровью. Он был частично скрыт пластырем, но, тем не менее, я понял, что рана была серьезной и совсем свежей.

— Лорд Гамильтон — именно тот человек, который нам нужен, Эвелин, сказал лорд Линчмер. — Он коллекционирует жуков и даже написал статьи на эту тему.

— Неужели?! — воскликнула леди Росситер. — Тогда, должно быть, вы слышали о моем муже. Каждый, кто знает что-нибудь о жуках, наверняка слышал о сэре Томасе Росситере.

Тут для меня впервые в этом странном деле забрезжил тонкий луч света. Наконец-то появилась какая-то связь между всеми этими людьми и жуками. Сэр Томас Росситер был мировым авторитетом в этом вопросе. Он всю жизнь изучал жуков и написал о них фундаментальное исследование. Я поспешил уверить леди Росситер, что, разумеется, читал труды ее мужа и высоко ценю их.

— А вы встречались с моим мужем? — спросила она.

— Нет.

— Что ж, тогда встретитесь, — решительно заявил лорд Линчмер.

Леди Росситер стояла возле стола, положив руку ему на плечо. Теперь, когда я увидел их рядом, мне стало ясно, что это брат и сестра.

— Ты действительно готов пойти на это, Чарльз? Это очень благородно с твоей стороны, но мне так больно слышать об этом. — Ее голос дрожал от волнения, и мне показалось, лорд Линчмер тоже был растроган, хотя и делал усилия, чтобы скрыть волнение.

— Да, да, дорогая, все решено, обо всем договорились. Ведь другого способа просто не существует.

— Нет, ведь есть еще один.

— Эвелин, я тебя никогда не покину, слышишь, никогда! Все будет хорошо, поверь, все обязательно образуется. И, конечно, сам Бог помогает нам: ведь он вкладывает в наши руки такой замечательный инструмент!

Мне стало неловко: я почувствовал, что они совершенно забыли о моем присутствии. Но лорд Линчмер внезапно вспомнил обо мне и о моей работе.

— Я хочу, доктор Гамильтон, чтобы вы целиком были в моем распоряжении. Я хочу, чтобы вы отправились со мной в небольшое путешествие. Вы должны всегда быть рядом и обещать делать все, о чем я вас попрошу, не задавая никаких вопросов, хотя это и может показаться вам странным.

— Пожалуй, это довольно большие требования.

— К сожалению, я не могу объяснить точнее: я и сам не знаю, как пойдут дела. Но можете быть уверены, что вас не попросят совершать что-то безнравственное. Обещаю, что когда все будет кончено, вы будете гордиться тем, что участвовали в таком деле.

— Если все хорошо кончится, — прошептала леди Росситер.

— Совершенно верно, если все это хорошо кончится, — подтвердил лорд Линчмер.

— А ваши условия? — спросил я.

— Двадцать фунтов в день.

Я был изумлен, услышав сумму, и, наверное, это было написано у меня на лице.

— Вероятно, когда вы прочли объявление, вас поразило столь странное сочетание необходимых качеств, — продолжал лорд Линчмер. — И, разумеется, такие разносторонние таланты должны цениться высоко. Не скрою, ваши обязанности могут быть весьма трудными и даже опасными. Кроме того, возможно, через день-два все кончится.

— Дай-то Бог! — вздохнула его сестра.

— Итак, доктор Гамильтон, могу ли я рассчитывать на вашу помощь?

— Без сомнения, — заверил я. — Вы только должны рассказать, в чем состоят мои обязанности.

— Первое, что вам придется сделать, — это вернуться домой. Приготовьте все, что может вам понадобиться, для небольшого загородного путешествия. Мы отправимся прямо сегодня в 3.40 с Паддингтонского вокзала.

— А куда нам нужно ехать?

— До Пэнгборна, Ждите меня у кассы в 3.30. Билеты будут у меня. Всего доброго, доктор Гамильтон! И, кстати, посоветую вам захватить с собой две вещи, если, конечно, они у вас есть. Первое — коробку для жуков, а второе палку, и чем толще она и тяжелее, тем лучше.

Как вы легко догадаетесь, мне было над чем поразмыслить после того, как я покинул дом на Брук-стрит. Наконец я отправился на встречу с лордом Линчмером наПаддингтонский вокзал. Вся эта фантастическая затея не выходила у меня из головы; мысли теснились, обгоняя друг друга. Я придумал тысячу объяснений, одно другого невероятнее. Однако я чувствовал, что истинная причина может оказаться еще неправдоподобнее. Наконец, я бросил все попытки объяснить происходящее и сосредоточился на том, чтобы в точности выполнить указания лорда Линчмера. Итак, держа в руках саквояж, коробку для коллекции и увесистую трость, я дожидался у кассы Паддингтонского вокзала, когда появился лорд Линчмер. Он был еще ниже ростом, чем я полагал, хрупкий и несколько болезненный. Он заметно нервничал — даже больше, чем утром. На нем было длинное свободное пальто с поясом, и я заметил, что в руке он сжимает тяжелую трость.

— Я купил билеты, — сказал он, шагая по платформе. — А вот и наш поезд. У нас отдельное купе — по дороге мне нужно с вами уточнить кое-что.

Все, что он хотел уточнить, могло уместиться в одной фразе: я обязан помнить, что нахожусь здесь для его охраны и не должен отходить от него ни на минуту. Он повторял это во время всего нашего путешествия с настойчивостью, которая лишний раз убеждала, что нервы у него вконец расстроены.

— Да, — сказал он, наконец заметив мои взгляды, — да, доктор Гамильтон, я действительно нервничаю. Я ведь всегда был не храброго десятка, и робость моя — следствие слабого здоровья. Но душой я человек твердый и могу смотреть в лицо опасности даже тогда, когда и более хладнокровный наверняка спасовал бы. И я сейчас поступаю отнюдь не вынужденно, а из чувства долга, хотя, без сомнения, иду на отчаянный риск. Если дело обернется плохо, я вполне могу претендовать на звание мученика.

Эти бесконечные загадки стали мне надоедать. Я почувствовал, что пора положить им конец.

— Думаю, было бы лучше, сэр, если бы вы мне полностью доверились. Ведь невозможно действовать, если не представляешь своей цели. А ведь я даже не знаю, куда мы направляемся.

— Ну, в этом нет никакой тайны, — ответил он. — Мы едем в Деламер Корт, где живет сэр Томас Росситер — тот самый, чьи труды вы так хорошо знаете. Что касается цели нашей поездки, то не думаю, что сейчас стоит подробно посвящать вас в мои дела. Могу сказать, что мы — я говорю «мы», имея в виду и мою сестру, леди Росситер, которая разделяет мои взгляды, — так вот, мы действуем с одной целью: предотвратить семейный скандал. И вы, надеюсь, поймете, что я не склонен давать какие-нибудь объяснения без крайней нужды. Конечно, если бы я просил вашего совета — тогда другое дело. Но сейчас я нуждаюсь в вашей активной помощи и буду время от времени указывать вам, каким образом вы можете мне помочь.

Больше говорить было не о чем. Да и о чем спорить бедняку, которому вдруг стали платить по двадцать фунтов в день? Но, тем не менее, я почувствовал, что лорд Линчмер поступает по отношению ко мне не совсем порядочно. Он хотел превратить меня в пассивное орудие — вроде дубинки в своей руке. Но, учитывая его повышенную возбудимость, я понимал, что скандал был для него крайне нежелателен, и поэтому он не будет доверять мне, пока не появятся веские причины. Если я хочу раскрыть тайну, то должен положиться на собственные глаза и уши. Тем не менее, я был уверен, что сумею разобраться в этом запутанном деле.

Деламер Корт расположен в пяти милях от Пэнгбурна, и это расстояние мы проехали в открытом экипаже. Лорд Линчмер все время пребывал в глубокой задумчивости и ни разу не раскрыл рта. Мы почти приехали, когда он наконец заговорил и сообщил мне некоторые сведения. То, что я услышал, меня порядком удивило.

— Вы, наверное, не знаете, что я тоже врач?

— Нет, сэр, первый раз слышу.

— Да, в молодости я получил медицинское образование. В те времена от титула лорда меня отделяла целая вечность. Правда, у меня не было случая заняться медицинской практикой, но, тем не менее, считаю, что это полезные знания. Я никогда не жалел о годах, посвященных изучению медицины. — Мы приехали, вот и ворота в Деламер Корт.

Мы приблизились к двум высоким колоннам, увенчанным геральдическими чудовищами, которые располагались по краям входа в извилистую аллею. Поверх кустов благородного лавра и рододендронов я увидел длинное здание с островерхой крышей, увитое плющом. Его архитектура гармонично сочеталась с теплым, сочным цветом старого кирпича. Я с восхищением рассматривал этот прелестный дом, когда мой спутник нервно дернул меня за рукав.

— Вот и сэр Томас, — прошептал он. — Пожалуйста, поговорите с ним о жуках — выложите ему все, что знаете.

Из отверстия в живой изгороди из лавра появилась высокая тощая фигура, необычайно угловатая и костлявая. Человек держал в руке мотыгу, он был в рабочих рукавицах. Тень от широкополой шляпы скрывала лицо, но меня поразили его суровое выражение, неправильные черты и плохо ухоженная борода. Экипаж остановился, и лорд Линчмер спрыгнул на землю.

— Дорогой Томас, как поживаете? — сердечно спросил он.

Но эта сердечность отнюдь не вызвала ответного отклика. Владелец поместья пристально посмотрел на меня поверх плеча своего шурина, и я услышал обрывки фраз: «Мое желание хорошо вам известно… Ненавижу посторонних;.. Нет оправдания… Совершенно непростительно…» Последовало неясное бормотание, объяснения, и, наконец, эта пара подошла к экипажу.

— Доктор Гамильтон, позвольте представить вас сэру Томасу Росситеру, — сказал лорд Линчмер. — Вы убедитесь, что у вас много общего.

Я поклонился. Сэр Томас стоял в напряженной позе, с яростью глядя на меня из-под широких полей своей шляпы.

— Лорд Линчмер говорит, будто бы вы разбираетесь в жуках, — сказал он. — И что же вы о них знаете?

— Знаю то, что прочитал в вашей работе о жесткокрылых насекомых, сэр Томас, — ответил я.

— Назовите названия наиболее известных видов английских скарабеев, потребовал он.

Я не ожидал экзамена, но, к счастью, был готов. Похоже, мои ответы удовлетворили лорда Росситера, потому что его суровое лицо немного прояснилось.

— Ну, что ж, вы прочли мою книгу с немалой пользой, сэр, — сказал он. Нечасто я встречаю людей, которые проявляют интерес к подобным делам. Ведь находят время для таких никчемных занятий, как спорт или светские развлечения, а вот на жуков и внимания не обращают. Смею вас уверить, что большинство идиотов, живущих в этой части Англии, даже не знают, что я написал эту книгу — я, первый человек в мире, открывший истинную функцию надкрыльев у насекомых! Рад видеть вас, сэр, и, без сомнений, смогу показать вам некоторые экземпляры, которые вас заинтересуют.

Он взобрался в экипаж и поехал с нами к дому, рассказывая мне по пути о последних исследованиях, которые он делал, препарируя божью коровку.

Я уже упомянул, что сэр Томас Росситер носил большую шляпу, нависавшую до бровей. Войдя в дом, он снял ее, и я сразу заметил одну особенность. Его лоб, от природы высокий и казавшийся еще больше от залысин, находился в непрестанном движении. Какая-то нервная слабость держала мускулы в постоянном спазме, и это иногда вызывало странное подергивание, которое я раньше никогда не встречал. Это стало особенно заметно, когда мы вошли в кабинет. Он повернулся к нам, и я увидел неподвижный взгляд его серых глаз, смотревших из-под дергающихся бровей.

— Мне очень жаль, — сказал он, — что здесь нет леди Росситер, она была бы вам так рада. Кстати, Чарльз, Эвелина сказала тебе, когда вернется?

— Она собиралась остаться в городе еще на несколько дней, — отозвался лорд Линчмер. — Знаете, у женщин накапливается столько дел, стоит им провести какое-то время за городом. А у моей сестры в Лондоне столько друзей.

— Ну, что ж, она вольна решать сама, не хочу вмешиваться в ее планы. Но я буду рад, если она вернется поскорее. Без нее здесь очень одиноко.

— Именно этого я и боялся, вот почему и заехал. Мой юный друг, доктор Гамильтон, разделяет ваше увлечение. Вот я и подумал, что вам будет приятно побеседовать с ним, поэтому и взял его с собой.

— Я веду весьма уединенную жизнь, доктор Гамильтон, и не очень жалую незнакомых, — молвил хозяин. — Иногда мне приходит в голову, что мои нервы начинают сдавать. Путешествия, которые я совершал в молодости, охотясь за жуками, нередко заводили меня в места, где свирепствовала малярия и другие болезни. Но такой собрат-коллекционер, как вы, всегда желанный гость в моем доме, и я буду рад показать вам свою коллекцию. Не хвастаясь, скажу, что это лучшая коллекция в Европе.

Без сомнения, так оно и было. В огромном дубовом шкафу с неглубокими выдвижными ящиками хранились тщательно классифицированные жуки со всего света: черные, коричневые, синие, зеленые, пестрые. Время от времени лорд Росситер протягивал руку и из бесчисленных насекомых, нанизанных на иголки, извлекал какой-нибудь редкий экземпляр. Осторожно держа его, как реликвию, он описывал особенности жука и те обстоятельства, при которых тот попал в коллекцию. По-видимому, ему не часто доводилось иметь дело с прилежными слушателями, и он все говорил и говорил, пока не спустились сумерки и удар гонга не оповестил, что пора одеваться к обеду. За все время лорд Линчмер не проронил ни слова. Он стоял рядом с шурином, и я видел, как он бросает на своего родственника странные вопросительные взгляды. Лицо его выражало сильное возбуждение. Мне показалось, что я читаю в его взгляде одобрение, симпатию и ожидание. Я мог с уверенностью утверждать, что лорд Линчмер чего-то ждал и боялся, но чего именно, догадаться не мог.

Вечер прошел тихо и очень приятно, и я бы чувствовал себя вполне свободно, если бы не эта постоянная напряженность лорда Линчмера. Что касается нашего хозяина, я убедился, что при близком знакомстве это был очень приятный человек. Он часто с любовью говорил о своей жене и о маленьком сыне, которого недавно отдали в частную школу. Без них дом стал совсем не тот, пожаловался он. Если бы не его научные занятия, он просто не знал бы, как жить дальше. После обеда мы некоторое время курили в бильярдной и наконец пораньше отправились спать.

Именно тогда у меня впервые вспыхнуло подозрение, что лорд Линчмер немного не в своем уме. Когда хозяин удалился, он последовал за мной в мою комнату.

— Доктор, — быстро зашептал он, — вы должны немедленно пойти со мной. Эту ночь вы проведете в моей спальне.

— Что вы имеете в виду?

— Я предпочел бы не объяснять. Но это входит в круг ваших обязанностей. Моя комната неподалеку от вашей, и вы можете вернуться к себе прежде, чем слуга придет будить вас.

— Но зачем все это?

— Если вам обязательно нужна причина, извольте: я боюсь оставаться один.

Все это весьма напоминало признаки безумия, но веский аргумент в виде двадцати фунтов стерлингов способен побороть многие возражения. Я последовал за ним в комнату.

— Однако здесь только односпальная кровать, — заметил я.

— В ней и будет спать один из нас.

— А второй?

— Второй должен сторожить.

— Но объясните: чего ради? Можно подумать, на вас собираются нападать.

— Не исключено, что именно это я и думаю.

— Но в таком случае, почему бы не запереть дверь?

— Может быть, я хочу, чтобы на меня напали.

Все больше и больше это напоминало поведение сумасшедшего. Но мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. Пожав плечами, я уселся в кресло рядом с погасшим камином.

— Значит, мне придется сторожить? — уныло спросил я.

— Мы будем дежурить по очереди. Вы сторожите до двух, а я — все остальное время.

— Хорошо.

— Тогда разбудите меня в два.

— Непременно.

— Не смыкайте глаз ни на минуту и, если услышите что-нибудь, немедленно будите. Немедленно — слышите?

— Можете на меня положиться.

Я пытался говорить так же серьезно, как и он.

— Только, ради Бога, не усните, — напомнил он и, сняв только куртку, улегся, укрывшись одеялом.

Это было довольно тоскливое бдение, и мне становилось еще печальнее, когда я размышлял о всей нелепости этой ситуации. Предположим, у лорда Линчмера есть причина подозревать какую-то опасность в доме сэра Росситера. Тогда почему бы не запереться на замок, защитив себя таким простым способом? Ответ, что он, возможно, и сам желает, чтобы на него напали, звучит просто нелепо. Как можно хотеть, чтобы на тебя напали? Да и кому придет в голову нападать на него? Совершенно ясно, что лорд Линчмер страдал какой-то манией, а в результате всей этой глупой истории я должен не спать всю ночь. И, однако, как ни абсурдно казалось все это, я решил в точности выполнить все указания, пока находился в его распоряжении. Поэтому я устроился возле потухшего камина и стал слушать громкое тиканье часов где-то в коридоре внизу. Они громко били каждые четверть часа. Казалось, мое бдение будет длиться вечно. В доме стояла глубокая тишина, нарушаемая только тиканьем часов. На столике у моего локтя горела маленькая лампа, отбрасывая круг света на мой стул, но в углах комнаты было темно. Лорд Линчмер мирно посапывал на своей кровати. Я завидовал его спокойному сну. То и дело мои веки смыкались, но каждый раз чувство долга приходило на помощь.

Я тер глаза и щипал себя с твердой решимостью довести это нелепое бдение до конца.

Мне это удалось. Внизу часы пробили два, и я положил руку на плечо спящего. Он мгновенно проснулся и сел. Лицо его было встревожено.

— Что-нибудь услышали?

— Нет, сэр. Просто сейчас два часа.

— Очень хорошо. Я посторожу, можете ложиться спать.

Я залез под одеяло — как и он, не раздеваясь, — и мгновенно уснул. Последнее, что я видел, — это круг от лампы, освещавший маленькую сгорбленную фигуру лорда Линчмера и его напряженное, встревоженное лицо.

Не знаю, сколько времени спал. Проснулся я оттого, что кто-то резко дернул меня за рукав. Было темно, но по запаху горячего масла я понял, что лампу только что погасили.

— Скорее! Скорее! — зашептал лорд Линчмер прямо мне в ухо.

Я спрыгнул с кровати; он все еще тянул меня за руку.

— Быстрее сюда! — прошептал он, увлекая меня в угол. — Тише! Слушайте!

В тишине ночи я услышал, как кто-то крадется по коридору. После каждого шага идущий останавливался. Иногда в течение минуты наступала тишина, затем вновь раздавался шорох и скрип половиц. Мой компаньон весь дрожал от возбуждения. Его рука, все еще сжимавшая мой рукав, тряслась, как ветка на ветру.

— Кто это? — прошептал я.

— Это он!

— Сэр Томас?

— Да.

— Что же он хочет?

— Тише! Не двигайтесь, пока я не скажу!

Я услышал, как кто-то пытается открыть дверь. Раздался слабый скрип, и я увидел тонкую полоску света. Видимо, лампа горела где-то далеко внизу, в коридоре, но этого было достаточно, чтобы из темной комнаты различить то, что происходило снаружи. Дверь медленно открывалась, и полоска света становилась все шире и шире. Я увидел темную фигуру мужчины. Он сидел на корточках, напоминая большого уродливого карлика. Наконец дверь открылась настежь, и посередине отчетливо вырисовалась эта зловещая фигура. Вдруг человек резко выпрямился — казалось, в комнату впрыгнул тигр — и… Бух! Бух! Бух! — последовало три страшных удара чем-то тяжелым по кровати.

Я был так потрясен увиденным, что замер на месте и пришел в себя только от крика лорда Линчмера, звавшего на помощь.

Через распахнутую дверь падал свет, и я мог хорошо видеть происходящее.

Маленький лорд Линчмер изо всех сил вцепился в горло своему шурину. Он храбро повис на нем, напоминая игрушечного бультерьера, сражающегося с поджарой борзой. Высокая сухопарая фигура металась по комнате, стараясь сбросить своего противника, но тот вцепился крепко, хотя громкие испуганные вопли показывали, что силы были слишком неравны. Я бросился на помощь, и вдвоем нам удалось повалить сэра Томаса на землю, хотя он и ухитрился укусить меня в плечо. Несмотря на мою молодость, вес и силу, мы долго отчаянно боролись, прежде чем совладали с ним. Нам удалось скрутить ему руки поясом от его собственного халата. Я держал его за ноги, а лорд Линчмер пытался зажечь лампу. В это время послышался шум; в комнату вбежали дворецкий и два лакея, разбуженные нашими криками. С их помощью мы справились с пленником, и теперь он лежал на полу с пеной на губах, свирепо глядя на нас. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: перед нами опасный маньяк, а тяжелый молоток, лежавший на кровати, ясно указывал, как страшны были его намерения.

— Не трогайте его! — закричал лорд Линчмер, когда мы подняли сопротивлявшегося пленника на ноги. — После возбуждения он впадает в ступор. Похоже, это уже началось.

Пока лорд Линчмер говорил, конвульсии сумасшедшего стали слабеть, голова упала на грудь, и он как будто погрузился в сон. Мы повели его по коридору и уложили в его кровать. Он лежал, не приходя в сознание и тяжело дыша.

— Вы двое останетесь его сторожить, — приказал лорд Линчмер. — А теперь, доктор Гамильтон, если вы не против, вернемся ко мне, и я дам объяснения, которые так долго откладывал из-за страха перед скандалом. И, ручаюсь, что бы ни случилось, вы никогда не пожалеете, что помогли мне сегодня ночью.

— Все объясняется довольно просто, — продолжал он, когда мы остались одни. — Мой бедный шурин — превосходный человек, любящий муж и достойный отец. Но он родом из семьи, где сумасшествие передается из поколения в поколение. Неоднократно он был одержим мыслью об убийстве. И, что самое горькое, он всегда нападает на человека, к которому больше всего привязан. Чтобы избежать опасности, пришлось отправить его сына в частную школу. Тогда он попытался напасть на мою сестру — свою жену. Ей удалось бежать, она отделалась ранами, которые вы, возможно, заметили, когда встретили ее в Лондоне. Понимаете, когда он в здравом уме, то ничего не помнит и поднял бы на смех любое предположение, что вообще способен нанести вред тому, кого так любит. А это часто, как вам известно, характерно для подобных заболеваний: крайне трудно убедить больного в его болезни.

Мы стремились изолировать его прежде, чем он обагрит руки кровью, но это было довольно сложно. Он живет отшельником и не принимает никаких врачей. Кроме того, для нашей цели было необходимо, чтобы врач сам убедился в его сумасшествии — а ведь, за редким исключением, он выглядел вполне здоровым, как вы или я. Но, к счастью, незадолго до приступов у него всегда появляются определенные симптомы — как будто Господь подает знак, чтобы мы были начеку. Главные симптомы — нервные подергивания на лбу — вы, наверное, заметили. Они начинаются за три-четыре дня до приступа безумия. Как только такие признаки появились, его жена немедленно под каким-то предлогом отправилась в Лондон и нашла убежище в моем доме на Брук-стрит.

Оставалось убедить врача в болезни сэра Томаса — без этого было бы невозможно поместить его туда, где он не сможет причинить вреда окружающим.

Но как привести к нему в дом врача — это была главная проблема. Мне пришло в голову использовать его увлечение жуками и симпатию к тем, кто разделяет эту привязанность. Я поместил объявление в газете, и мне посчастливилось встретить именно вас, ибо вы оказались как раз тем человеком, который и был нам так необходим. Ведь нужен был смелый человек, так как я знал, что сумасшествие можно доказать только в случае покушения на жизнь, и у меня были все основания полагать, что теперь он нападет на меня, так как в моменты безумия он всегда испытывал ко мне нежнейшую симпатию. Думаю, остальное вы дополните сами. Я не знал, что приступ произойдет именно ночью, но допускал это вполне возможным, ибо в таких случаях кризис падает на ранние утренние часы. Сам я человек нервный, но я не видел другого способа избавить свою сестру от смертельной опасности. Надеюсь, нет необходимости спрашивать, подпишете ли вы бумагу, подтверждающую болезнь.

— Без сомнения! Но ведь в таком деле нужны подписи двух врачей.

— Вы забыли, что я сам врач и обладаю степенью. Все нужные бумаги здесь, на столе, и если вы соблаговолите подписать, пациента можно отправить в больницу уже утром.

Так я посетил дом сэра Томаса Росситера, знаменитого охотника за жуками. Это была моя первая ступень на лестнице успеха, ибо леди Росситер и лорд Линчмер оказались верными друзьями и никогда не забывали, что я помог им в трудную минуту. Сэр Томас находится в больнице, и, говорят, лечение идет успешно. Но я до сих пор уверен, что останься я еще на одну ночь, я бы непременно запер дверь изнутри.

Ночь среди нигилистов

— Робинзон, хозяин вас требует!

«Какого черта ему нужно!» — подумал я. Мистер Диксон, одесский агент фирмы «Бейлэй и К0» был довольно крут, в чем я убедился на собственной шкуре.

— В чем же дело? — спросил я своего товарища-конторщика. — Напал он что ли на следы наших дурачеств в Николаеве?

— Не имею ни малейшего представления, — сказал Грегори, — старикашка по-видимому в хорошем настроении; скорей всего что-нибудь деловое. Однако не заставляй его ждать.

Приняв вид оскорбленной невинности, чтобы быть готовым ко всему, я вошел в логовище льва.

Мистер Диксон стоял перед камином в чисто английской освященной временем позе и указал мне на стул перед ним.

— Мистер Робинзон, — сказал он, — я очень доверяю вашей рассудительности и здравому смыслу. Юная дурь прорывается, но я думаю, что под внешним легкомыслием кроется чистый и благородный характер.

Я наклонил голову.

— Вы, кажется, — продолжал он, — очень бегло говорите по-русски?

Я снова наклонил голову.

— В таком случае я хотел бы вам дать поручение, в случае успешного выполнения которого вас ждет повышение. Я не доверил бы его подчиненному, если бы меня не удерживали здесь мои обязанности.

— Сэр, можете быть уверены, что я сделаю все от меня зависящее, — ответил я.

— Так. Именно так. Вот что вам предстоит сделать. Только что открыта для движения железная дорога на Сотлев, верстах в полутораста отсюда. Я желаю раньше других одесских фирм начать скупку продуктов этого района, что, я думаю, можно будет совершить по весьма низким ценам. Вы отправитесь по железной дороге в Сотлев, повидаетесь там с господином Димидовым, самым богатым землевладельцем в уезде. Постарайтесь сойтись с ним на самых выгодных условиях. И я, и Димидов желаем, чтобы все дело было обделано тихо и сокровенно, насколько возможно, — одним словом, чтобы никто ничего не знал до того момента, как зерно появится в Одессе. Я желаю этого в интересах фирмы, Димидов — вследствие нежелания крестьян допускать вывоз зерна. Вас встретят, и вы должны выехать сегодня же вечером Деньги на издержки будут своевременно переданы вам. До свидания, мистер Робинзон. Я надеюсь, что вы оправдаете мое доверие.

— Грегори, — сказал я, вскакивая в контору, — меня посылают с поручением, секретным поручением; дело в несколько десятков тысяч рублей. Дай мне твой чемодан — мой слишком заметен — и скажи Ивану, чтобы он упаковал его. Русский миллионер ждет меня в конце моего пути. Ни слова об этом Симкинсе, иначе все дело пропало. Будь могилой.

Я был так восхищен своей таинственной ролью, что целый день слонялся по конторе с видом бандита с глубокой заботой и чувством ответственности в каждой черте.

И когда вечером я украдкой явился на станцию, случайный наблюдатель заключил бы, конечно, по моему поведению, что я только что ограбил какую-нибудь кассу, содержимое которой упрятано теперь в маленький чемоданчик Грегори. Кстати, с его стороны было ужасно неосторожно, оставить на чемодане английские наклейки, пестревшие по всей его поверхности. Мне оставалось только надеяться, что «Лондоны» и «Бирмингемы» не обратят на себя внимание, или, по крайней мере, никакой торговец хлебом и зерном не в состоянии будет догадаться по ним, кто я и в чем моя миссия.

Заплатив деньги и получив свой билет, я притаился в уголке удобного русского вагона и предался мечтам о неожиданном счастье. Диксон становился стар, и если я сумею ухватиться как следует, меня ждут великие вещи.

В мечтах я добрался уже до компаньонства в фирме. Шумливые колеса, казалось, уже выстукивали: «Бэйлэй, Робинзон и К0», «Бэйлэй, Робинзон и К0», выстукивали ровно и однообразно, навевая понемногу дремоту, пока я не погрузился в тихое море глубокого сна.

Если бы я знал, что ждет меня в конце моего пути, едва ли мой сон был бы таким мирным.

Я проснулся с неприятным чувством, что кто-то пристально за мной наблюдает. И я не ошибся. Высокий смуглый человек уселся на противоположной скамейке, и его черные пытливые глаза пронизывали меня, словно пытаясь заглянуть мне в самую душу. Потом я заметил, что он перевел свой взгляд на мой чемодан.

— Господи, — подумал я, — это агент Симкинса. И дернуло же Грегори оставить свои наклейки.

На несколько мгновений я закрыл глаза, а, открыв их, снова опять поймал на себе пытливый взгляд незнакомца.

— Вы, по-видимому, из Англии? — спросил он, показывая ряд белых зубов и раздвигая губы, что у него, вероятно, означало любезную улыбку.

— Да, — ответил я, пытаясь смотреть небрежно, но, мучительно чувствуя, что это мне не удается.

— Вероятно, путешествуете для развлечения? — спросил он.

— Да, — горделиво ответил я, — конечно для развлечения, ничего больше

— Несомненно, ничего больше, — сказал он с оттенком насмешки в голосе. — Англичане всегда путешествуют для развлечения, не правда ли? О, конечно, только для развлечения.

Поведение его было, по крайней мере, загадочно.

Объяснить это можно было бы только двумя предположениями — он был или сумасшедшим, или был агент какой-нибудь фирмы, посланный с таким же поручением, как и я сам, и желавший показать мне, что он разгадал мою скромную игру.

Эти предположения оба были одинаково неприятны, и, в общем, я почувствовал облегчение, когда поезд въехал под низкий сарай, игравший в Сотлеве роль станции, — в том Сотлеве, в котором я должен оживить промышленность и направить торговлю в великий мировой поток.

Я ожидал увидеть чуть ли не триумфальную арку, ступив на платформу.

Меня должны были встретить в конце моего пути, как сказал мне мистер Диксон. Я вглядывался в серую толпу, но не видел в ней господина Димидова. Внезапно человек славянского типа, с небритым подбородком, быстро прошел мимо меня и взглянул сперва на меня, и потом на мой чемодан — причину всех моих тревог. Он исчез в толпе, но через некоторое время снова появился и прошел, почти касаясь меня и, проходя, прошептал:

— Следуйте за мною, но не слишком близко. Затем тотчас же направился быстрыми шагами из станционного помещения на улицу. Все это было чертовски таинственно! Я бежал за ним со своим чемоданом и, повернув за угол, натолкнулся на грязные дрожки, поджидавшие меня. Мой небритый друг отстегнул подножку, и я уселся.

— Что господин Дим… — начал было я.

— Чш!.. — воскликнул он. — Без имен, без имен, даже стены имеют уши. Вы все услышите сегодня ночью.

И с этим обещанием он закрыл верх, взял вожжи, и мы тронулись быстро рысью, такою быстрой, что я видел удивленное лицо моего железнодорожного знакомого, провожавшего нас глазами, пока мы не исчезли из его поля зрения.

Я обдумывал все дело, пока мы тряслись в отвратительной безрессорной повозке.

«Говорят, что дворяне — угнетатели России, — размышлял я — но, по-видимому, это как раз наоборот, так как хотя бы вот этот бедный господин Димидов, боящийся, очевидно, что его бывшие крепостные восстанут и убьют его, если он, вывозя из уезда зерно, подымет на него цену. Вообразите только, что вы принуждёны прибегать ко всей этой таинственности и скрытности для того только, чтобы продать свою же собственность. Это, пожалуй, хуже, чем быть ирландским помещиком. Это чудовищно! Однако, он, по-видимому, живет не в особенно аристократическом квартале», — заключил я, оглядев узкие и кривые улицы и грязных и неуклюжих «московитов», попадавшихся по дороге.

Хотелось бы мне, чтобы со мною здесь были Грегори или кто-нибудь в этом роде, потому что кругом так и пахнет перерезанными горлами! Черт возьми! Должно быть, мы приехали, он задерживает лошадь…

Да, по всей вероятности мы приехали, так как дрожки остановились, и косматая голова моего возницы показалась передо мной.

— Здесь, учитель, — сказал он, помогая мне выйти.

— Что господин Дим… — начал я.

Но он снова прервал меня.

— Что угодно, только не имена, — прошептал он. — Что угодно, только не это. Вы слишком привыкли в свободной стране. Осторожнее!..

И он свел меня по выложенному камнями проходу, затем вверх по лестнице в конце его.

— Сядьте на несколько минут в этом помещении, — сказал он, отворяя дверь, — и ужин будет приготовлен нам.

С этими словами он ушел и оставил меня моим мыслям.

«Хорошо, — подумал я, — каков бы ни был дом Димидова, слуги его хорошо приучены. Святители божьи! «Учитель»!.. Хотел бы я знать, как он называет самого старика Диксона, если он так вежлив с канторщиком?» Хорошо бы выкурить здесь трубочку. Кстати, как по-тюремному выглядит это помещение.

И в самом деле, оно было похоже на тюрьму: дверь железная и необыкновенно крепкая, в то время как единственное окно было заделано частой решеткой. Пол был деревянный и скрипел, и гнулся под моими шагами.

И пол, и стены были запачканы кофе или какой-то другой темной жидкостью.

В общем, это было далеко не то местечко, где человек мог бы чувствовать себя слишком весело.

Едва я кончил свой осмотр, когда услыхал приближающиеся шаги в коридоре, и дверь была открыта моим приятелем по дрожкам. Он объявил, что обед готов, с многочисленными поклонами и извинениями за то, что меня оставил в «помещении для увольнений», как он его назвал, и повел меня по проходу в большую великолепно убранную комнату. В центре был накрыт стол на двоих, и около печки стоял человек немного старше моих лет. Он обернулся при моем появлении и шагнул навстречу с выражением глубочайшего почтения.

— Так молоды и так почтенны! — воскликнул он, и, овладев, по-видимому, собой продолжал. — Садитесь, прошу вас, на хозяйское место. Вы, должно быть, устали от своего длинного и тревожного путешествия. Мы пообедаем tete-a-tete, но остальные соберутся после.

— Господин Димидов, я полагаю? — спросил я.

— Нет, — сказал он, обращая на меня взгляд своих серых острых глаз. — Мое имя — Петрохин: вы принимаете меня, вероятно, за другое лицо? Но теперь ни слова о деле, пока не соберется совет.

— Попробуйте-ка суп нашего «шефа». Я думаю, что вы найдете его превосходным.

Кто мог быть Петрохин или другие, я не мог себе представить. Приказчики Димидова, скорее всего.

Однако, по-видимому, имя Димидова не было знакомо моему собеседнику.

Так как он казался не расположенным заниматься в настоящее время какими бы то ни было деловыми вопросами, я также отбросил их в сторону, и разговор наш перешел на общественную жизнь Англии, — предмет, относительно которого он проявил большую осведомленность. Его замечания насчет теории Мальтуса и его законов роста населения были также удивительно верны, хотя и страдали излишним радикализмом.

— Кстати, — сказал он, когда мы за вином закурили сигары, — мы никогда бы не узнали вас, если б не английские наклейки на вашем багаже; было большим счастьем, что Александр заметил их. Мы не имели вашего описания и, в сущности, мы ожидали встретить человека более пожилого. Вы, нельзя не сознаться, очень молоды, принимая важность вашего поручения.

— Хозяин мой мне доверяет, — ответил я, — и мы привыкли в нашей торговле думать что молодость и осмотрительность не несовместимы.

— Ваше замечание справедливо, сэр, — возразил мой вновь обретенный друг, — но меня несколько удивляет, что вы называете нашу славную партию «торговлей». Этот термин очень образен, конечно, для обозначения совокупности людей, собравшихся доставить всему свету то, чего он добивается, но что без наших усилий он не может надеяться когда-либо получить. Однако, имя «братство по духу» скорее подошло бы к нам.

«Господи, — подумал я, — какое бы удовольствие было старику Диксону послушать его! Он сам должен быть большим дельцом, кто бы он ни был на самом деле.

— Ну-с, сэр, — сказал Петрохин, — часы показывают восемь, и совет вероятно уже собрался. Пойдемте вместе, и я представлю вас. Я думаю, излишне напоминать, что все совершается в величайшей тайне, и что нашего появления ожидают с большим нетерпением.

Я обдумывал про себя, пока я шел за ним, как мне лучше исполнить мое поручение и добиться наиболее благоприятных условий. По-видимому, им не терпится в этом деле не менее моего, и, мне кажется, противоречий я не встречу. Так что, пожалуй, лучше всего было бы выждать их предложения.

Едва я пришел к этому заключению, как мой проводник отворил настежь большую дверь в конце коридора, и я очутился в помещении большем и еще изысканнее убранном чем-то, в котором я обедал. Длинный стол, покрытый зеленым сукном и усыпанный бумагами, занимал середину, и вокруг него сидело человек четырнадцать-пятнадцать, оживленно разговаривая. В общем, сцена, помимо воли, напомнила мне игорный зал, который я посетил незадолго до этого. При нашем входе все общество встало и поклонилось.

Я не мог не заметить, что на моего спутника внимания обращено было очень мало, и все глаза повернулись ко мне со странной смесью удивления и почти рабского почтения. Человек, сидевший на председательском месте и отличавшийся страшной бледностью своего лица, особенно выделявшейся благодаря его иссиня-черным волосам и усам, указал на место рядом с ним, и я уселся.

— Едва ли я должен повторять, — сказал господин Петрохин, — что Густав Берже, агент из Англии, почтил нас в настоящее время своим присутствием. Он конечно молод, Алексей, — продолжал он, обращаясь к моему бледнолицему соседу, — но приобрел уже европейскую известность!

«Ладно, тащи помаленьку», — подумал я и прибавил вслух: — Если это относится ко мне, то хотя я и являюсь агентом-англичанином, но мое имя вовсе не Берже, а Робинзон — Том Робинзон, к вашим услугам…

Смех прокатился вокруг стола.

— Пусть будет так, пусть будет так, — сказал человек, которого они называли Алексеем, — я понимаю ваше решение. Осторожность никогда не излишняя. Сохраняйте ваше английское инкогнито всеми средствами. Мне очень жаль, что сегодняшний вечер, — продолжал он, — омрачится исполнением тяжелого долга; но правила нашего общества должны быть во всяком случае соблюдены, что бы мы не чувствовали, и «увольнение» неизбежно в сегодняшнюю ночь.

«Куда он к черту загибает? — подумал я. — Какое мне дело, если он кого-нибудь из слуг рассчитывает? Этот Димидов, кто бы он ни был, по-видимому, содержит частный дом умалишенных».

— Выньте кляп!

Слова эти подействовали на меня как выстрел, и я выпрямился в кресле. Говорил Петрохин. В первый раз я заметил, что руки дюжего, рослого человека, сидевшего на другом конце стола, были привязаны позади его стула, и что рот его был завязан носовым платком. Куда я попал? У Димидова ли я? Кто были эти люди с их странными речами?

— Выньте кляп, — повторил Петрохин; и платок был снят.

— Теперь, Павел Иванович, — сказал он, — что вы имеете сказать раньше, чем вы пойдете?

— Господа, только не «увольнение», — взмолился он, — только не увольнение, что хотите, только не это! Я уеду далеко отсюда, мой рот будет замкнут навсегда. Я сделаю все, что потребует общество, но, молю, не «увольняйте» меня.

— Вы знаете наш закон и знаете ваше преступление, — сказал Алексей спокойным и жестким голосом. — Кто выманил нас из Одессы своим лживым языком и двуличием? Кто отрезал проволоку подкопа, приготовленного для тирана? Это вы сделали, Павел Иванович, и вы должны умереть.

Я откинулся на спинку кресла, я задыхался.

— Уведите его, — сказал Петрохин.

И человек, управлявший дрожками, и двое других силой вытащили его из комнаты.

Я слышал шаги по коридору и дверь, отворившуюся и запертую вновь. Затем послышался звук борьбы, закончившийся тяжелым хрустящим ударом и заглушённым стоном.

— Так погибают все, нарушившие клятву, — сказал торжественно Алексей, и хриплое «аминь» обошло все общество.

— Только смерть может уволить нас из нашего братства, — сказал другой, сидящий ниже, — но господин Бер… господин Робинзон бледен. Эта сцена оказалась слишком тяжелой для него после длительного путешествия из Англии.

«О, Том, Том, — подумал я, — если ты только выберешься из этой напасти, ты откроешь новый лист твоей жизни. Ты не готов к смерти, это — факт».

Теперь для меня было более чем ясно, по странному недоразумению я попал в шайку отъявленных нигилистов, которые по ошибке приняли меня за одного из своих. Я чувствовал после всего того, чему я был свидетелем, что единственным способом спасти жизнь было попробовать играть ту роль, которая выпала мне так неожиданно, пока не представиться случай сбежать. Я приложил поэтому все усилия, чтобы овладеть собой.

— Да, я устал, конечно, — ответил я, — но я чувствую себя теперь сильнее. Простите минутную слабость…

— Ничего не могло быть естественнее, — сказал человек с густой бородой, сидевший направо от меня. — Ну-с, расскажите нам, пожалуйста, как продвигается дело в Англии?

— Замечательно хорошо, — ответил я.

— Согласен ли главный уполномоченный отправить послание сотлевскому отделению?

— Не на бумаге, — ответил я.

— Но он говорил о нем?

— Да, он сказал, что он с чувством живейшего удовлетворения наблюдал за его развитием, — сказал я.

— Это приятно… Это приятно… — пробежал шепот вокруг стола.

У меня кружилась голова, и я чувствовал себя больным, размышляя о безвыходности своего положения. В любое мгновение мне могли задать вопрос, который показал бы, что я такое на самом деле. Я поднялся и выпил рюмку наливки, которая стояла на столе сбоку. Живительная влага охватила мой мозг, и, садясь вновь, я чувствовал себя достаточно беспечно, чтоб наполовину быть готовым забавляться своим положением и склонным даже поиграть с моими мучителями. Впрочем, сознание мое было вполне ясно.

— Бывали ли в Бирмингеме? — спросил бородач.

— Много раз, — ответил я.

— Тогда вы, конечно, видели частную мастерскую и арсенал?

— Я бывал в них не раз.

— Я надеюсь, что полиция до сих пор ничего не подозревает? — продолжал он свой допрос.

— Совершенно, — ответил я.

— Не объясните ли вы нам, как удается держать в секрете такое большое дело?

Тут была закавыка. Но моя природная сметка и наливка, по-видимому, пришли мне на помощь.

— Такого рода сведения, — ответил я, — я не чувствую себя вправе открывать даже здесь. Скрывая их, я действую согласно указаниям главного уполномоченного.

— Вы правы, вы совершенно правы, — сказал мой первый друг, Петрохин. — Вы, конечно, хотите дать сперва отчет центральному комитету в Москве раньше, чем входить в такие подробности.

— Именно так, — ответил я, счастливый, что выбрался из затруднения.

— Мы слышали, — сказал Алексей, — что вас посылали осмотреть «Ливадию». Можете ли вы рассказать что-нибудь об этом?

— Если вы зададите вопрос, я постараюсь ответить, — сказал я отчаянно.

— Были ли сделаны какие-нибудь заказы для нас в Бирмингеме?

— Нет еще, когда я уезжал из Англии.

— Да, конечно, времени еще достаточно, — сказал бородач, — еще несколько месяцев. Дно будет деревянное или железное?

— Деревянное, — ответил я наудачу.

— Так лучше, — сказал другой голос. — А какова ширина Клайда ниже Гринока?

— Разная, — ответил я: — в среднем около восьмидесяти ярдов.

— Сколько человек она поднимает? — спросил анемичный юноша в конце стола, более подходивший для школы, чем для этого логовища убийц.

— Около трехсот, — сказал я.

— Плавучий гроб! — сказал молодой нигилист замогильным голосом.

— Кладовая на одной палубе с каютами или ниже? — спросил Петрохин.

— Ниже, — сказал я решительно, хотя едва ли нужно пояснить, что я не имел об этом ни малейшего представления.

— Скажите нам теперь, пожалуйста, — сказал Алексей, — каков был ответ германского социалиста Бауэра на прокламацию Равинского?

Здесь был мертвый узел, здесь было отмщение! Удалось ли бы мне вывернуться или нет, так и осталось нерешенным, поскольку Провидение поставило предо мною новую задачу еще тяжелее.

Скрипнула внизу дверь, и послышались быстрые приближающиеся шаги. Затем раздался громкий удар в дверь, сопровождаемый несколькими более слабыми.

— Знак общества! — сказал Петрохин. — Однако мы все здесь налицо. Кто бы это мог быть?

Дверь открылась, и в нее прошел человек, покрытый пылью и измученный путешествием, но сохранивший повелительную осанку и с лицом, полным силы в каждой черте. Он оглядел сидевших вокруг стола, внимательно приглядываясь к каждому. Движение Изумления пробежало среди присутствующих. Прибывший был, по-видимому, для всех чужим.

— Что значит это вторжение, милостивый государь? — спросил мой бородатый приятель.

— Вторжение… — сказал незнакомец. — Мне было сообщено, что меня ждут, и я надеялся на более ласковый прием от сочленов. Лично я неизвестен вам, но я осмеливаюсь думать, что мое имя пользуется некоторым уважением среди вас. Я — Густав Берже, агент из Англии, имеющий письмо от главного уполномоченного к его братьям в Сотлеве.

Если бы одна из их собственных бомб взорвалась бы среди них, она вызвала бы меньше удивления. Все глаза остановились попеременно на мне и на вновь прибывшем агенте.

— Если вы в самом деле Густав Берже, — сказал Петрохин, — то кто же этот?

— Что я — Густав Берже, эти верительные письма покажут, — сказал незнакомец, бросая на стол пакет, — кто же мог бы быть этот человек, я не знаю; но если он явился собранию под вымышленным именем, ясно, что он не должен вынести отсюда то, что он здесь узнал. Скажите мне, — прибавил он, обращаясь ко мне, — кто и что вы такое?

Я почувствовал, что час мой пробил. Мой револьвер лежал в боковом кармане. Но что он мог сделать против стольких отчаянных голов? Я нащупал, однако, его рукоятку, как утопающий хватается за соломинку, и попытался сохранить хладнокровие, оглядываясь на холодные мстительные лица, повернувшиеся ко мне.

— Господа, — сказал я, — роль, которую я сыграл в этот вечер, была совершенно невольной с моей стороны. Я не полицейский шпион, как это вам, по-видимому, кажется, но, с другой стороны, я также не принадлежу к вашему почтенному сообществу. Я — безобидный хлебный торговец, попавший, благодаря удивительной ошибке, помимо воли в это непонятное и беспокойное положение.

На мгновение я остановился. Казалось ли это мне только, или действительно я услышалкакой-то особый шум на улице, — шум как бы тихих, крадущихся шагов. Нет, он прекратился; скорее всего, это было биение моего собственного сердца.

— Лишнее говорить, — продолжал я, — что, что бы я ни слышал сегодня, будет свято сохранено. Клянусь честью, как джентльмен, что ни одно слово не будет выдано мною.

Чувства людей, попавших в большую физическую опасность, страшно обостряются, и может быть и воображение в это время шутит с ними шутки… Садясь, я повернулся спиною к двери, и я мог бы присягнуть, что я слышал тяжелое дыхание за нею. Быть может, это были те трое, кого я видел при исполнении их ужасных обязанностей и кто, как ястребы, почуяли новую жертву.

Я оглянулся вокруг стола.

Все те же жестокие, упрямые лица. Ни луча сочувствия. Я взвел курок револьвера в кармане.

Настала томительная тишина; суровый хриплый голос Петрохина нарушил ее:

— Обещания легко даются и легко нарушаются, — сказал он, — есть только один способ обеспечить вечное молчание. Это ваша жизнь — или наша жизнь. Пусть старший между нами скажет свое мнение.

— Вы правы, — сказал агент из Англии, — открыта только одна дорога. Он должен быть «уволен».

Я знал уже, что это значит на их секретном языке, и вскочил на ноги.

— Клянусь небом, — крикнул я, упираясь спиною в дверь, — вы не убьете свободного англичанина, как барана! Первый из вас, кто пошевелится, отправится на тот свет!

Один из них бросился на меня. Я увидел по направлению прицела блеск ножа и дьявольское лицо Густава Берже. Я нажал собачку… и одновременно с его хриплым воплем, прозвучавшим в моих ушах, был брошен на землю страшным ударом сзади. Наполовину потерявший сознание и придавленный чем-то тяжелым, я слышал шумные крики и удары надо мной, затем мне сделалось дурно.

Когда я пришел в себя, я лежал среди обломков двери. Против нее сидела дюжина людей, только что судивших меня, связанных по двое и охраняемых группой русских солдат.

Около меня лежало тело несчастного английского агента; все его лицо было обезображено силой выстрела. Алексей и Петрохин — оба, подобно мне, лежали на полу, исходя кровью…

— Ну-с, молодой человек, вы счастливо отделались, — сказал сердечный голос надо мною.

Я взглянул наверх и узнал моего черноглазого знакомого в вагоне.

— Встаньте, — продолжал он, — вы только немного оглушены; кости целы. Неудивительно, что я принял вас за агента нигилистов, если они сами ошиблись. Как бы то ни было, вы единственный посторонний, который выбрался из этого логовища живым. Пойдемте со мною наверх. Я знаю теперь, кто вы и что вы такое.

Я проведу вас к господину Димидову. Нет, не идите туда! — воскликнул он, когда я направился было к двери комнаты, в которой я был первоначально помещен. — Подальше отсюда; вы достаточно насмотрелись ужасов для одного дня. Подите сюда и выпейте рюмочку.

Он объяснил мне, пока мы шли в гостиницу, что сотлевская полиция, начальником которой он был, получила уведомление и ожидала уже несколько дней нигилистского посла. Мой приезд в это глухое местечко в связи с моим таинственным видом и английскими наклейками на этом грегориевском чемоданчике довершил дело.

Мне остается мало прибавить. Мои друзья социалисты были или сосланы в Сибирь, или казнены. Поручение свое я исполнил к полному удовлетворению моих хозяев. Поведение мое во время всего дела дало мне повышение, и мои виды на будущее значительно изменились к лучшему после, той ужасной ночи, одно воспоминание о которой до сих пор заставляет меня вздрагивать

Кошмарная комната

Гостиная Мейсонов имела весьма странный вид. Одна ее сторона была обставлена с большой роскошью. Широкие мягкие диваны, низкие уютные кресла, изысканные статуэтки и дорогие портьеры, висевшие на декоративных каркасах из металлических конструкций, служили подходящим обрамлением для красивой женщины, хозяйки всего этого великолепия. Мейсон, молодой, но богатый делец, явно не пожалел усилий и средств, чтобы удовлетворить каждое желание и каждый каприз своей красавицы жены. И то, что он поступил так, было вполне естественно: ведь она стольким пожертвовала ради него! Самая знаменитая танцовщица во Франции, героиня десятка пылких романов, она отказалась от блеска и удовольствия своей прежней жизни, чтобы разделить судьбу молодого американца, чьи аскетические привычки составляли такой разительный контраст с ее собственными. Пытаясь возместить ей утрату, он постарался окружить ее всей роскошью, какую только можно купить за деньги. Кое-кому, наверное, могло показаться, что с его стороны было бы тактичнее не выставлять этот факт напоказ и тем более не афишировать его в печати, но, если не считать подобных своеобразных черточек характера, он вел себя как муж, который ни на мгновение не переставал быть любовником. Даже присутствие посторонних зрителей не явилось бы помехой для публичного проявления его всепоглощающей страсти.

Но комната и впрямь была странной. Поначалу она казалась обыкновенной, однако же стоило понаблюдать подольше, как обнаруживались ее зловещие особенности. В ней царила тишина, полнейшая тишина. Не слышалось звука шагов — ноги бесшумно ступали по этим богатым мягким коврам. Борьба, даже падение тела происходили бы тут совершенно беззвучно. К тому же она, эта комната, была до странности бесцветной в постоянно приглушенном, как чудилось, освещении. Кроме того, не вся она была обставлена в одном вкусе. Создавалось впечатление, что, когда молодой банкир щедро тратил тысячи на этот будуар, на этот роскошный футляр для своего драгоценного сокровища, он не считался с затратами, но, напуганный внезапной угрозой оказаться неплатежеспособным, не довел дело до конца. В том конце, которым комната выходила на людную улицу, все поражало глаз своей роскошью. Зато в другом, дальнем конце, комната с голыми стенами имела спартанский вид и отражала, скорее, вкус аскетичнейшего из мужчин, чем вкус изнеженной любительницы удовольствий. Может быть, из-за этого она проводила здесь не так уж много времени — иногда два, иногда четыре часа в день; зато когда уж она бывала тут, она жила яркой и насыщенной жизнью. В стенах этой кошмарной комнаты Люсиль Мейсон была совершенно иной и более опасной женщиной, чем где бы то ни было.

Вот именно опасной! Кто бы мог усомниться в этом, увидев ее изящную фигуру, когда эта женщина лежала вытянувшись на огромном ковре из медвежьей шкуры, наброшенном на диван. Она опиралась на локоть правой руки, положив тонко очерченный, но решительный подбородок на кисть руки и устремив в пространство перед собой задумчивый взгляд своих больших и томных глаз, прелестных, но безжалостных, и в пристальной неподвижности этого взгляда угадывалась смутная и страшная угроза. У нее было красивое лицо — лицо невинного ребенка, и все яке природа пометила его неким тайным знаком, придав ему неуловимое выражение, говорившее, что под прелестной внешностью скрывается дьявол. Недаром было замечено, что от нее шарахаются собаки, а дети с криком убегают, когда она хочет приласкать их. Есть инстинкты, которые глубже нашего разума.

В тот конкретный день она была чем-то сильно взволнована. В руке она держала письмо, которое читала и перечитывала, слегка наморщив тонкие бровки и мрачно поджав очаровательные губки. Вдруг она вздрогнула, и тень страха, пробежавшая по ее лицу, стерла с него угрожающе кошачье выражение. Вот она приподнялась, продолжая опираться на локоть, и впилась напряженным взглядом в дверь. Она внимательно прислушивалась — прислушивалась к чему-то такому, чего страшилась. Потом на ее выразительном лице заиграла улыбка облегчения. Но мгновение спустя она с выражением ужаса сунула письмо за лиф платья. Не успела она спрятать письмо, как дверь резко открылась, и на пороге возникла фигура молодого мужчины. Это был ее муж Арчи Мейсон — человек, которого она любила, ради которого пожертвовала своей европейской славой и в котором видела теперь единственное препятствие к новому, и пленительному приключению.

Американец, мужчина лет тридцати, чисто выбритый, загорелый, атлетически сложенный, в безупречно сшитом костюме узкого покроя, подчеркивающем его идеальную фигуру, остановился в дверях. Он сложил руки на груди и с окаменевшим красивым лицом-маской, на котором жили одни глаза, посмотрел на жену пронзительным, испытующим взором. Она по-прежнему лежала, опираясь на локоть, но ее глаза глядели прямо ему в глаза. Что-то жуткое было в этом безмолвном поединке взглядов. В каждом были заключены и немой вопрос, и ожидание рокового ответа. Его взгляд, похоже, вопрошал: «Что ты замышляешь?» Ее — как будто бы говорил: «Что тебе известно?» Наконец Мейсон подошел, сел на медвежью шкуру рядом с ней и, осторожно взяв двумя пальцами ее нежное ушко, повернул ее лицом в свою сторону.

— Люсиль, — сказал он. — Ты хочешь отравить меня?

Она с ужасом на лице и с возгласом протеста на устах отпрянула от его прикосновения. От возбуждения она утратила дар речи — ее изумление и гнев выразились в метании рук и конвульсивной гримасе на лице. Она попыталась было встать, но он крепко сжал ей руку в запястье. И снова он задал свой вопрос, углубив на этот раз его ужасный смысл:

— Люсиль, почему ты хочешь отравить меня?

— Ты сошел с ума, Арчи! Ты сошел с ума! — задыхаясь проговорила она. Но кровь застыла у нее в жилах, когда последовал его ответ. Бледная как мел, с полуоткрытым ртом, она в немом бессилии смотрела, как он достает из кармана флакон и подносит его к ее лицу.

— Это из твоей шкатулки с драгоценностями! — воскликнул он.

Дважды пыталась она заговорить, и дважды ей это не удавалось. Наконец медленно, по отдельности роняя слова с кривящихся губ, она произнесла:

— Во всяком случае, я к этому никогда не прибегала. И снова он опустил руку в карман. Вынув сложенный листок бумаги, он развернул его и поднес к ее глазам.

— Вот заключение доктора Энгуса. В нем говорится, что здесь растворено двенадцать гранов сурьмы. У меня также есть свидетельские показания Дюваля, аптекаря, продававшего яд.

На ее лицо было страшно смотреть. Ей нечего было сказать. Ей ничего больше не оставалось, как лежать, бессильно уставив глаза в одну точку, подобно свирепой тигрице, попавшей в роковую западню.

— Ну?

Ответом ему был жест, исполненный отчаяния и мольбы.

— Почему? — спросил он. — Я хочу знать, почему? — Пока он говорил, взгляд его упал на уголок письма, выглядывавший из-за лифа. В мгновение ока он выхватил письмо. Отчаянно вскрикнув, она попыталась вырвать его, он одной рукой отстранил ее и пробежал письмо глазами.

— Кемпбелл! — ужаснулся он. — Это Кемпбелл!

Она вновь обрела присутствие духа. Ведь теперь скрывать было нечего. Ее лицо стало твердым и решительным. Глаза метали молнии.

— Да, — сказала она. — Это Кемпбелл.

— Боже мой! Кемпбелл — из всех мужчин!

Он встал и принялся быстрыми шагами мерить комнату. Кемпбелл, самый благородный человек, которого он только знал; человек, чья жизнь являла собой образец самопожертвования, мужества и прочих достоинств, отличающих божьего избранника! Однако и он тоже пал жертвой этой сирены, которая заставила его опуститься так низко, чтобы предать — в намерениях, если не в реальных поступках — человека, чью руку он дружески пожимал. Невероятно! И тем не менее вот оно, его страстное умоляющее письмо, в котором он просит его жену бежать с ним и разделить судьбу мужчины, не имеющего ни гроша за душой. Каждым своим словом письмо свидетельствовало о том, что Кемпбелл, по крайней мере, не помышлял о смерти Мейсона, которая устранила бы все препятствия. Нет, тот дьявольский план, глубоко продуманный и коварный, родился в стенах этого идеального обиталища.

Мейсон был человеком, каких мало, с умом философа, широкой душой и сердцем, исполненным нежного сочувствия к ближним. В первое мгновение его захлестнула волна горького разочарования. Он был способен в тот краткий миг убить их обоих — жену и Кемпбелла, и встретить собственную смерть со спокойной душой человека, исполнившего свой прямой долг. Но мало-помалу, пока он расхаживал взад и вперед по комнате, более милосердные мысли взяли верх. Как мог он винить Кемпбелла? Ведь ему известна неотразимость этой женщины, ее колдовских чар. И дело тут не только в ее физической красоте. Она обладала уникальной способностью показать мужчине, что она интересуется им, вкрасться в сокровенные уголки его души, проникнуть в святая святых его натуры, куда он не пускает никого, и внушить ему, что она вдохновляет его на честолюбивые дерзания и даже на служение добродетели. В этом-то и проявлялось роковое коварство расставленных ею сетей. Он вспомнил, как это произошло с ним самим. Тогда она была свободна — во всяком случае, он так думал, — и он имел возможность жениться на ней. А что если бы она не была свободна? Предположим, она была бы замужем. Предположим, она в точности так же завладела бы его душой. Сумел бы он остановиться на полпути? Сумел бы он в пылу неудовлетворенных желаний отказаться от нее? Ему пришлось признаться себе, что даже со своим сильным характером потомственного обитателя Новой Англии он не смог бы побороть себя. Почему же тогда он так негодует на своего несчастного друга, попавшего в подобное положение? При мысли о Кемпбелле сознание его исполнилось жалости и сострадания.

А она? Вот она лежит на диване в позе отчаяния — несчастная бабочка с поломанными крыльями: ее мечты развеяны, ее тайный замысел разгадан, ее будущее темно и неверно. Даже по отношению к ней, отравительнице, сердце его смягчилось. Он кое-что знал о ее прошлом. Избалованная с детства, необузданная, ни в чем не знавшая удержу, она с легкостью сметала все, что ей мешало. Никто не мог устоять перед ее вкрадчивым умом, красотой и очарованием. Для нее не существовало препятствий. И вот теперь, когда препятствие встало на ее пути, она с безумной и коварной решимостью стремилась устранить его. Но раз она хотела убрать его со своего пути, видя в нем препятствие, не означало ли уже само это то, что он оказался не на высоте, что он не сумел дать ей душевного спокойствия и сердечного удовлетворения? Он был слишком суров и сдержан для этой жизнерадостной и изменчивой натуры. Сын севера и дочь юга, они на какое-то время испытали сильное влечение друг к другу по закону притяжения противоположностей, но на этом невозможно построить постоянный союз. Ему с его аналитичным умом следовало бы понять и предусмотреть это. А раз так, ответственность за то, что произошло, лежит на нем. Сердце его смягчилось, и он пожалел ее как беззащитного малого ребенка, попавшего в беду. Какое-то время он, плотно сжав губы и стиснув пальцы в кулаки с такой силой, что ногти вонзились в ладони, расхаживал из угла в угол комнаты. Но вот, внезапно повернувшись, он сел рядом с ней и взял ее холодную и вялую руку в свою. Одна мысль пульсировала у него в мозгу:

«Что это: благородство или слабость?» Вопрос этот звучал у него в ушах, а его мысленный образ возникал у него перед глазами; ему почти зримо представлялось, как вопрос материализуется и он видит его написанным буквами, которые может прочесть целый свет.

В его душе шла нелегкая борьба, но он вышел из нее победителем.

— Дорогая, ты должна выбрать одного из нас, — сказал он. — Если ты уверена — понимаешь, уверена, — что замужем за Кемпбеллом ты будешь счастлива, я не буду помехой.

— Развод! — ахнула она.

— Можно назвать это и так, — вымолвил он, и рука его потянулась к пузырьку с ядом.

Она смотрела на него, и ее глаза зажглись новым странным чувством. Перед ней был мужчина, которого она не знала раньше. Жесткий, практичный американец куда-то исчез. Вместо него она в мгновенном озарении увидела героя, святого, человека, способного подняться до недоступных людям высот бескорыстной добродетели. Обе ее руки легли на руку, державшую роковой флакон.

— Арчи, — воскликнула она, — ты смог простить мне даже это!

— В конце концов ты только сбившаяся с пути малышка, — с улыбкой проговорил он.

Ее руки распростерлись для объятия, но в дверь постучали, и в комнату безмолвно — в той странной беззвучной манере, в которой двигались люди в этой кошмарной комнате, — вошла горничная с подносом. На подносе лежала визитная карточка. Она взглянула на нее.

— Капитан Кемпбелл! Я не хочу его видеть.

Мейсон вскочил.

— Напротив, — возразил он. — Мы очень ему рады. Сейчас же проводите его сюда.

Через несколько мгновений в комнату был введен молодой военный, рослый и загорелый, с приятным лицом. Он вошел, широко улыбаясь, но когда за ним закрылась дверь и лица хозяев вновь обрели естественное выражение, он в нерешительности остановился, переводя взгляд с одного на другого.

— Что-то не так? — спросил он.

Мейсон шагнул навстречу и положил руку ему на плечо.

— Я не таю обиду, — произнес он.

— Обиду?

— Да, я все знаю. Но я и сам мог бы поступить на твоем месте так же.

Кемпбелл отступил на шаг и вопросительно взглянул на женщину. Она кивнула и пожала изящными плечиками. Мейсон улыбнулся.

— Не бойся, это не ловушка, чтобы вынудить признание. Мы с ней откровенно обсудили положение. Послушай, Джек, ты всегда был порядочным и мужественным человеком. Бот пузырек. Неважно, как он сюда попал. Если один из нас выпьет его содержимое, это распутает узел. — Он говорил пылко, почти исступленно. — Люсиль, кому достанется флакон?

В кошмарной комнате действовала странная посторонняя сила. В ней находился еще один мужчина, хотя ни один из этих троих, стоявших на пороге развязки своей жизненной драмы, не замечал его присутствия. Никто бы не мог сказать, сколько времени он тут пробыл и как много слышал. Нечто зловещее и змеиное чудилось в его фигуре, скрючившейся у стены в самом дальнем от участников драмы углу комнаты. Он молчал и оставался недвижим — лишь нервно дергалась его сжатая в кулак правая рука. Прямоугольный ящик и хитроумно наброшенная поверх него темная материя скрывали его из виду. Напряженно-сосредоточенный, он с жадным вниманием следил за разыгравшейся перед ним драмой, понимая, что наступает момент, когда он должен будет вмешаться. Но те трое не думали об этом. Поглощенные борением своих собственных страстей, они забыли, что есть сила, более могущественная, чем они сами, — сила, которая могла в любой момент подчинить себе все и вся.

— Ты готов, Джек? — спросил Мейсон.

Военный кивнул.

— Нет! Ради Бога, не надо! — вскричала женщина.

Мейсон вынул из пузырька пробку и, повернувшись к приставному столику, достал колоду карт, положил ее рядом с пузырьком.

— Мы не можем возложить ответственность на нее, — сказал он. — Ты, Джек, лучший из троих, тебе и испытать судьбу.

Военный приблизился к столу. Он притронулся к роковым картам. Женщина, облокотившись на руку, вся подалась вперед и смотрела как зачарованная.

Вот тогда — и только тогда — грянул гром.

Незнакомец поднялся во весь рост, бледный и мрачный.

Все трое вдруг ощутили его присутствие. Они повернулись к нему с напряженным вопросом в глазах. Сознавая себя хозяином положения, он обвел их холодным и грустным взглядов.

— Ну как? — спросили они в один голос.

— Скверно! — ответил он. — Скверно! Завтра будем переснимать весь ролик.

Примечания

1

«Братья из Аяччо» (итал.).

(обратно)

2

Б а р т — сокращенное «баронет» (англ.).

(обратно)

3

В о к с х о л л — Г а р д е н с — в те времена увеселительный сад на окраине Лондона.

(обратно)

4

С о в е р е н — золотая монета в 1 фунт стерлингов. (Прим. пер.)

(обратно)

5

Отель «Франция» с полным пансионом (франц.).

(обратно)

6

Да здравствует император! (франц.).

(обратно)

7

«Ей богу» (франц.).

(обратно)

8

«Черт возьми» (франц.).

(обратно)

9

Нашивки обозначали количество ранений.

(обратно)

10

Фехтовальный термин, означающий прикосновение оружия к противнику.

(обратно)

11

Стрелок (португальск.).

(обратно)

12

Союз добродетели (нем.).

(обратно)

13

Ф а ш и н ы — связки хвороста, применяемые саперами при бездорожье. Габионы — ящики из проволочной сетки, засыпанные щебенкой и используемые для строительства укреплений.

(обратно)

14

Свидание (франц). — Немец путает с — «randrez-vous» — «сдавайтесь».

(обратно)

15

Крутой поворот на месте.

(обратно)

16

Дурак (итал.).

(обратно)

17

М а й к л Т и т и е н — бригадир называет так великого итальянского живописца XVI в. Тициана Вечеллио. А н г е л ю с — очевидно, имеется в виду Анжелико, фра Джованни да Фьезоле (1387–1455).

(обратно)

18

Имеется в виду Гольдони.

(обратно)

19

Французская военная академия.

(обратно)

20

Молись за нас (лат.).

(обратно)

21

Тебе бога славим (лат.).

(обратно)

22

О боже мой! Боже мой! (франц.).

(обратно)

23

Охотничьему завтраку (франц.).

(обратно)

24

Намек на Трафальгарскую битву, во время которой ветер и волны мешали французскому флоту маневрировать.

(обратно)

25

Бог мой (исп.).

(обратно)

26

С п а г и — кавалеристы из французской колониальной Африки.

(обратно)

27

В атаку! Вперед! Да здравствует император! (франц.).

(обратно)

28

В составе русской армии были гродненские гусары, а не драгуны.

(обратно)

29

Атаман Платов.

(обратно)

30

Счастливого пути (франц.)

(обратно)

31

Ш е в р о н — нашивка на левом рукаве.

(обратно)

32

После реставрации Людовика XVIII маршал Ней был присужден к смертной казни и расстрелян.

(обратно)

33

Б а л л а р а т — центр золотодобывающей промышленности в австралийском штате Виктория, район, где в середине XIX века были найдены первые месторождения золота. (Здесь и далее примечания переводчика.)

(обратно)

34

Лагеря золотоискателей, небольшие фермы, поселения в Австралии часто носили названия, образованные от фамилий, — антропонимы. Джекманз-Галш в переводе с английского означает «Лощина Джекмана».

(обратно)

35

Б у ш р е й н д ж е р ы — сосланные в Австралию каторжники, а иногда и бедняки-фермеры, доведенные нищетой до отчаяния, бежавшие в леса (буш) и жившие грабежом.

(обратно)

36

Человеку свойственно ошибаться (лат.).

(обратно)

37

собрат (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • ПОДВИГИ БРИГАДИРА ЖЕРАРА
  •   Глава I Как бригадир попал в Черный замок
  •   Глава II Как бригадир перебил братьев из Аяччо
  •   Глава III Как бригадиру достался король
  •   Глава IV Как бригадир достался королю
  •   Глава V Как бригадир померялся силами с маршалом Одеколоном
  •   Глава VI Как бригадир пытался выиграть Германию
  •   Глава VII Как бригадир был награжден медалью
  •   Глава VIII Как бригадира искушал дьявол
  • ПРИКЛЮЧЕНИЯ БРИГАДИРА ЖЕРАРА
  •   Глава I Как бригадир лишился уха
  •   Глава II Как бригадир взял Сарагоссу
  •   Глава III Как бригадир убил лису
  •   Глава IV Как бригадир спас армию
  •   Глава V Как бригадир прославился в Лондоне
  •   Глава VI Как бригадир побывал в Минске
  •   Глава VII Как бригадир действовал при Ватерлоо
  •   Глава VIII Последнее приключение бригадира
  • ТЕНЬ ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА
  •   Глава I Ночь, в которую горели сигнальные огни
  •   Глава II Кузина Эдди из Айемауса
  •   Глава III Тень на море
  •   Глава IV Выбор Джима
  •   Глава V Человек, прибывший к нам из-за моря
  •   Глава VI Странствующий орел
  •   Глава VII Сторожевая башня в Корримюре
  •   Глава VIII Прибытие катера
  •   Глава IX О том, что происходило в Уэст-Инче
  •   Глава X Тень появляется снова
  •   Глава XI Собрание народов
  •   Глава ХII Тень на земле
  •   Глава ХIII Акт прекращается
  •   Глава XIV Счет убитых
  •   Глава XV Конец моего рассказа
  • РАССКАЗЫ
  •   Женитьба бригадира
  •   Дипломатические хитрости
  •   Накануне событий
  •   Преподобный Илайес Б. Хопкинс
  •   Школьный учитель
  •   Охотник за жуками
  •   Ночь среди нигилистов
  •   Кошмарная комната
  • *** Примечания ***