Три капли крови [СИ] [АlshBetta] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

АlshBetta ТРИ КАПЛИ КРОВИ

Отец рассказал мне эту историю на шестой день рождения. Когда свечи праздничного торта давно погасли, когда разошлись последние гости, когда часы начали бить полночь, он усадил меня к себе на колени. Как обычно занял большое кресло цвета бургундского вина и тяжело вздохнул, поглядев на камин.

Перед нами, подрагивая, плясал затухающий оранжевый огонек пламени. Желтоватый ореол над ним, сперва взлетая вверх, а потом падая вниз, придавал атмосфере магии. Я не раз убеждалась, что если долго смотреть на огонь — как всегда, задумавшись, делал отец, — можно потерять связь с реальностью. Порвать все соединяющие с ней нити, погрузившись так глубоко в себя, как не получится больше ни при каких обстоятельствах. И теперь настал мой черед поддаться чарам огонька. Я спускалась все глубже и глубже в собственные мысли ровно до тех пор, пока отец не произнес:

— Сегодня я расскажу тебе одну сказку, Изабелла.

Изабелла… это то мое имя, которое знаю. Папа говорил, было другое. Что-то на М… но он не помнит. Кто-то неизвестный дал мне его, когда забрал от папочки… но папочка меня вернул. Папочка никому меня не отдаст — он обещал. Он любит меня.

Я посмотрела на него, чуть вывернувшись в объятьях, и увидела, каким рассеянным и туманным стал обычно ярко-сапфировый взгляд. В нем словно что-то треснуло, надломилось… и навсегда утерялось. Со мной прежде никогда не разговаривали таким тоном.

— Какую сказку, папа? — полюбопытствовала я. Мне не понравилось то, как он выглядел. Чтобы хоть немного расслабить, оживить его, я приложила обе ладошки к белоснежной коже на щеках. Двумя пальцами — указательным и средним — погладила ее.

Обычно в награду за такое мне служила едва заметная улыбка, пропитанная удовлетворением, но сегодня ничего подобного не наблюдалось. Он, наоборот, кажется, разозлился.

Отец поджал губы, вернул мои ладони обратно к себе на колени и, дабы не спровоцировать на ненужные прикосновения снова, усадил лицом к огню.

— Смотри на пламя, Изабелла, — посоветовал он. Уже более сдержанным, более привычным мне тоном.

Я посмотрела, не переча. Даже с большим вниманием, нежели следовало. И огонек, как мне показалось, заплясал быстрее. Подстроился под тон отца, когда тот начал рассказ:

— Это случилось неимоверное количество лун назад, Белла. Я даже не смогу назвать тебе примерную дату, — сказал он, легоньким движением пальца пробежавшись по всей длине моих волос: никогда не разрешал закалывать их, прятать или, что ужаснее всего, стричь. Мои волосы — мое главное украшение, говорил. — В тот день была самая длинная ночь в году, звезды светили ярче, чем все недели прежде, а снега было так много, что не разобрать, где земля, а где небо.

Он щелкнул пальцем со старым большим рубиновым перстнем, и огонек в камине вздрогнул, рассыпаясь на сотню мелких искр. Они полетели вниз, на поленья. Они осели на них, белея, словно бы шел снег. По краям, возле кочерги и витиеватой решетки, клубился синий туман — явный признак того, что отец рисует.

Не прошло и минуты, как я увидела ясную картинку: накрытая ледяным покрывалом земля, высокое и темное небо, с которого продолжали сыпаться снежинки, и те самые звезды, о которых мы говорили. Они действительно были куда ярче, чем можно представить. Затухшее пламя притаилось в них.

— На краю земли тогда стояло дерево, — продолжал отец, аккуратно рисуя пальцем по пустоте возле кресла. Мне очень хотелось наблюдать, как он делает это, но из-за позы это не было возможным. Мое внимание должно было быть сконцентрировано исключительно на камине. Он рассказывал мне историю.

А вот и дерево. Большое-большое, с шершавой корой и раскидистыми ветками. Вечнозеленое, пышущее здоровьем и долголетием. Вокруг него вились корни, что крепко-накрепко привязали дерево к этому месту. Оно не сдвинется ни на миллиметр.

— На нем жила небольшая Пташка — самая красивая на свете. У нее были изумрудные крылья, молочная грудка и невероятной красоты длинный хвост из трех перышек. Ее главного сокровища, потому как стоили они в сто раз дороже любого золота и алмазов.

Я увидела эту Пташку перед собой. Взмахнув роскошными крыльями, чуть потрепавшими листки дерева, она села на одну из веток, мотнув своей маленькой головой. Ее клюв был золотым, если я не ошибалась. А глаза темные-темные, карие — точь-в-точь мои, только ресницы куда гуще.

— Легенда гласила, Изабелла, что если Пташка потеряет свои драгоценные перья, она умрет. Никто и ничто не поможет ей спастись.

Отец глубоко вздохнул, и вместе с его выдохом, шевельнувшим мои волосы, Пташка, сорвавшись с ветки, мертвая полетела на землю. Со страшной, неправдоподобно страшной скоростью — все, что я увидела, лишь проблеск изумрудных перьев.

Вздрогнув и почти сразу же всхлипнув, я подалась вперед, намереваясь броситься к картинке в камине и хотя бы попробовать спасти несчастную.

Однако меня удержали. Папа нагнулся к уху, легонько поцеловав в висок. Утешающе погладил по спине.

— Слушай дальше, Белла, это не конец, — прошептал, делая вид, что не замечает всхлипов. Повел пальцем вверх, на сей раз прямо передо мной, чтобы как следует видела — и Пташка ожила. Она снова была на ветке, снова трепетали ее крылышки. Жива.

— У Пташки не было ни врагов, ни друзей, она никого не знала, в уединении живя на своем дереве, — отец продемонстрировал мне, создав обзорную панораму, что кроме бесконечных снегов вокруг действительно ничего нет. Сплошная белесая пустота, холодным маревом повисшая возле дуба.

— Но однажды ее покой нарушили, — ярким каскадом, второй раз напугавшим меня, в маленький белый мирок ворвалось черное-черное, с алым горлышком, существо. Это тоже пернатое создание, но назвать его «Пташкой» не выйдет даже с натяжкой — куда больше размером и куда опаснее. Между крыльями птицы, обдавая меня жаром, тлели угольки. И хвост у нее… хвост у нее был длиннее, чем у жительницы дерева. Он был причудливо закручен, его оперение было шире, богаче… но такое же черное. Бархатно-черное, я бы сказала… притягивающее.

— Прилетевшей Птице нужны были ее перья, Изабелла, — сказал отец, еще раз щелкнув пальцем. Птахи теперь сидели вместе, на одной ветке. И до того разительна была между ними разница, до того не равны были силы, что я без лишних слов поняла, за кем будет в итоге победа. Кровожадная чернуха просто растерзает изумрудную красавицу!

— Папочка… она ее съест… — проскулила я, призывая его помешать кровавой расправе. С надеждой держала за руку с кольцом, что есть мочи сжимая ее пальцами.

— Забрать перья силой она не могла, — отец привлек меня к себе, отдав свободную руку, прежде лежащую на коленях, в мое услужение: — Пташка должна была по собственной воле отдать ей свое сокровище. У птицы было три дня и три ночи, чтобы добиться этого. Иначе она бы погибла.

Мне все меньше нравилась эта сказка, обещанная как главный подарок на день рождения. Она только пугала, она не радовала. Но перечить папе я не решилась. Он никогда не бросал слов на ветер, он говорил только по делу и рассказывал, соответственно, лишь важные вещи. Лишь нужные. Я должна была дослушать.

— Птица поняла, что получить желаемое можно, только если Пташка привяжется к кому-то. И привяжется так сильно, что не побоится умереть, — его голос звучал странно. Он был усталым, в нем нашлось столько горечи… у меня внутри все похолодело.

— Папочка, — прошептала я, осмелившись прервать его. Ту ладонь, что отдал мне, крепко обняла и прижалась к ней всем телом, насколько позволяли объятья, — я тебя так люблю. Больше, чем все-все перышки на свете. Я за тебя ничего не побоюсь сделать.

Он остановил рассказ, прекратив говорить, и картинка в камине замерла вместе с его пальцами. Там еще ничего не поменялось — те же пернатые, та же ночь и тот же снег. Холод.

— Я знаю, Изабелла, — серьезно, но в то же время нежно, непривычно нежно для меня, пробормотал он. Наклонил голову, запечатлев поцелуй на моей макушке. А потом повернул к себе, дав взглянуть в глаза — хоть один раз. И в глазах этих, в сапфирах, были настоящие реки из ласки. Я в них утонула с головой, но захлебнуться ничуть не боялась. — И я люблю тебя так же, можешь не сомневаться.

Мне понравилось это признание. Он редко говорил, что любит меня, хоть и объяснял это тем, что постоянно безмолвно показывал. Что не обязательно было болтать — пустые слова режут как самые острые ножи и бьют как самые тяжелые камни.

Я улыбнулась — искренне и широко, так, как только ему могла. И сама повернулась обратно к камину, призывая его продолжить.

Сказка просто сказка. А мой папочка со мной.

Рубиновый перстень в который раз поднялся вверх, проводя дугу над нашими головами. На картинке лето сменило зиму, а на промерзлой земле начали цвести яркие цветы. Я даже почувствовала их аромат — маргаритки, гвоздики, лилии.

— Птица спасла Пташку, когда та хотела умереть, — рассказал отец, — и потом птица делала все, ради того, чтобы Пташка согласилась.

Я взволнованно следила за тем, как возле изумрудной красавицы сменяются дни и ночи, взлетают вверх цветные блестки, расстилаются безбрежным морем лазурные воды… как озвученное отцом становится реальностью.

— Пташка согласилась… — прошептала я, представив себя на ее месте и догадавшись, что другого ответа просто не может быть.

— Нет, Изабелла, не сразу. Она хотела улететь. Она хотела упорхнуть далеко-далеко и покинуть Птицу, — голубой туман забрал дерево в свою власть, сгоняя с него Пташку. Она взмахнула крылышками и действительно полетела. Вперед, даже не оглядываясь, быстро-быстро.

— Птица была вынуждена пойти на обман, иначе ей наступил бы конец, — папа говорил громче, с большим чувством. Его дыхание, кажется, сбилось, а руки окаменели, белея так же, как и кожа. Ему будто было страшно…

— Пташка ее бросила? — несмело спросила я, поразившись переменам в нем.

— Почти бросила, Белла, — горестно заявил отец, с гневом посмотрев на камин, — но потом вынуждена была передумать. Все знали, что она не согласилась так сразу променять свою жизнь на чужую, но никто не сказал, что Пташка больше никого не любила. Что не было у нее большей ценности, чем перышки.

Отец сжал кулак сминая картинку с улетающей птицей, как бумагу. Перед нами снова был чистый лист все того же белого снега, то же дерево. Но под ним не только Птица сидела, а кто-то еще. Кто-то розовый и маленький… с дрожащими от мороза крылышками. Птенец.

— Они умерли? — выгнувшись на его коленях, я пыталась разглядеть, дышат пернатые или нет. Очень надеялась, что живы. Мне хотелось видеть вместе всех троих — наверняка это был их малыш. Мне хотелось хорошего конца, а от картины так и веяло холодом.

— Едва-едва, — неслышно доложил папа, — оставалось меньше суток, но Пташка успела.

Изумрудное пятно мелькнуло в воздухе — раз, и появилось здесь! Опрометью кинулось к двум коченеющим тельцам, широко раскрыв свои карие глаза-бусинки, — из них вот-вот покатятся слезы!

С замиранием сердца я следила за этой картиной. Забыла, как дышать, растворившись в ней.

— Пташка увидела, что если она не поможет, все будут обречены. Смерть Птицы равнялась смерти более дорогого Пташке существа. И разом, ничуть не пожалев, та скинула все три пера. Она открыла для себя, Изабелла, что самая большая драгоценность на свете — это любовь. И ради нее ничего не жалко. Даже жизни.

Вслед за перстнем, проскользнувшим влево, Изумрудная действительно потеряла все ярко-красное оперение, рассыпав его на ледяную чернуху и розового птенчика. Обрекла себя на верную гибель, потому как следом за ее действиями, почти сразу, подул ледяной ветер. Гортанно простонав, вздрогнув, Пташка растворилась в пространстве. Погибла.

А вместе с тем, как пропала она, испарился и синий туман. Пламя, медленно пробравшись через него, вернуло себе прежние позиции в камине. Снова оранжевым огоньком подрагивало на поленьях. Будто ничего и не было.

— Конец, Белла, — объявил отец, вместе со мной поднимаясь с кресла. Теперь его глаза были как прежде, живые, светлые. Теперь и голос тот же… он вернулся!

— Пташкой была мама… — тихонько сказала я, опустив голову. Несложно было провести параллель между всей этой историей. Пташка — мама, Птица — папа, а птенец — я. Он обещал рассказать мне, что случилось с мамочкой, почему она не здесь. Обещал, когда подросту… и поведал тайну. Раскрыл ее на день рождения.

Отец нежно улыбнулся мне, потрепав по волосам. Обрадовался, что я поняла.

— Да, любимая. Мама. Ты была для нее дороже всего на свете.

— Но все птички сейчас счастливы, — выгнав из голоса грусть, я с нежностью поглядела на папу. На сей раз не встретив сопротивления погладила его по щеке. — И мама тоже. Да?

— Да, — серьезно кивнул он, — потому что есть те, Белла, за кого не жалко отдать даже жизни. За улыбку которых можно все отдать…

И поцеловав меня — сильно-сильно, как люблю, — в лоб. Обнял по-настоящему и, не глядя на холод от своих рук, обогрел. Спрятал от страхов:

— С днем рождения, моя Пташка.

* * *
Под моими ногами, по трассе, то туда, то сюда снуют сотни машин. Все с зажженными фарами, все с невероятной скоростью и все, все без исключения, ярких цветов — возможно, это из-за специфического освещения моста, я не знаю. Просто если зеленый, то ярко-зеленый, насыщенно-изумрудный, если красный, то до такой степени рубиновый, что разгорается в пламя на глазах, а если желтый, то меркнут все фонари — выходит из-за горизонта полуденное солнце.

Я стою под проливным дождем, не считая нужным ни то, что отступить назад, под навес, но и даже прикрыться хоть чем-нибудь.

Стою, упершись на хлипкие перила и глядя на то, как бурлит внизу жизнь. Расстояние от земли до пешеходного перехода как минимум метров пятнадцать. Лететь будет весело и долго, а шансов истратить попытку напрасно: по нулям. Мой вариант.

Самое интересное, что единственное, о чем я переживаю, это о скользком ограждении. На каблуках проблематично на него влезть, а мочить колготы не хочется. И ни одной мысли о бренной жизни — ни намеком.

Я сверяюсь с часами, которые зачем-то надела, и подмечаю время: двадцать три сорок пять. Почти полночь, совсем скоро возьмет начало новый день. И какое счастье, боже, какое счастье, что меня в нем не будет!

Впервые за эти месяцы мне хочется танцевать. И петь. И кричать о своем счастье во весь голос, потому что большей свободы не чувствовала никогда прежде. Даже как-то непривычно…

…Не знаю, почему у меня ничего не сложилось. Выросшая в семье хороших людей, имевшая хороших друзей, встретившая человека, с которым готова была провести жизнь… все было как надо, по накатанной. И тот визит к гинекологу, бывший простой формальностью, не более чем для справки о состоянии здоровья, принес весть о беременности… я была счастливой. Счастливой от того спокойствия, размеренности, что была в моей жизни, и уверенности в завтрашнем дне. К тому же, надевая золотое колечко на безымянный палец, эту уверенность обещал мне Карлайл. Он был всего на пять лет старше, но уже имел все основания подобное обещать: твердо стоял на ногах, вращался в определенных кругах и вообще человеком был достойным. Без гнильцы, без излишней надменности. С таким не страшно и под воду…

Но что-то не заладилось у нас. Может, я вела себя вопреки его ожиданиям, вынашивая ребенка, а может, просто перестала привлекать — такое, говорят, бывает, — но ласка с нежностью испарились, заботливость канула в лету, а все данные обещания позабылись как-то сами собой — вместе с золотым колечком, что он регулярно стал оставлять внутри прикроватной тумбы, отправляясь «на прогулку».

Ни для кого, даже для моей семьи не было новостью, что Карлайл мне изменял. А для меня было. Я любила.

О том, что у него есть любовница — уже практически жена, которой сделал предложение не удосужившись даже развестись со мной, — я узнала сразу после родов.

Отчетливо помню тот момент: держу на руках дочку, смотрю, как, сладко причмокивая губками, она сосет полупрозрачное молоко, как подрагивают ее ресницы, скрывшие такие же глаза, как у меня, а он входит в палату. В своем белом халате, неизменно выглаженном без единой стрелки. У меня не получалось, а она, видимо, смогла… этим меня заменила?

Входит и становится рядом со мной. Рукой опирается на перила спинки, а зелеными глазами с псевдо-лаской смотрит на мое лицо.

Подпиши отказ на раздел имущества и претензии на деньги, говорит, а то отберу ребенка.

И все равно отобрал…

Я делаю глубокий вдох, прогоняя слезы. Ни к чему они здесь, нет-нет. Хватит. Свое уже выплакали, чужое тоже, в горе по горло вошли и в нем по горло постояли. Подумали о счастливой жизни, называется. Нечего портить момент.

…На самом деле, иногда я вспоминаю ее. И глаза, и губы, и щечки — пухленькие, — и редкие темные волосики. Она была бы красивой девочкой и, кажется, больше была бы похожа на меня, чем на Карлайла. По крайней мере, в воспитании я бы упор делала явно на человечность — ее отец таким похвастаться не мог.

Но внушить ей, что такое хорошо, а что такое плохо, за несчастных два с половиной дня, которые мы пробыли вместе, было невозможно. У нас безбожно отняли время.

Так, двадцать три пятьдесят два. По-моему, пора. Мы ведь договаривались: до полуночи. Время тикает, секунды капают… тут, конечно, можно управиться и за минуту, но зачем сдвигать сроки и рисковать? Что-то может пойти не по плану и сорвется вся затея. Оно нам не надо.

Ладонями, не глядя на то, что они все исполосованы отметинами от бумажных листов и саднят от воды и грязи, скопившейся на давно нехоженом мосту, я крепко обхватываю перила руками. Выдыхаю, потом вдыхаю, потом опять выдыхаю. Набираюсь смелости.

Она мне особо без надобности, путь отступления изначально отрезан, просто есть в человеке гадский инстинкт самосохранения… он ставит преграды, через которые надо переступить, дабы осуществить желаемое. Этакая проверка, насколько сильно ты не хочешь жить. Выдержал — шагнул в пустоту.

…Искала ли я ее? Искала, конечно. Но много ли можно откопать, не зная даже имени ребенка? Я привлекла всех: друзей, знакомых… я приходила и, как паршивая собачонка, ползала в ногах у отца, умоляя вернуть мне дочку. Даже его сердце не выдержало, даже он помог: собрал своих полицейских, отправил по дворам, по домам — искать. Но тщетно. Где находилась ниточка, там и обрывалась. Где попадалась зацепка — там и оставалась, не вела дальше, чем на пару шагов вперед. Карлайл будто канул в лету. И вместе с ним та женщина, что умела как нужно гладить халаты. Их семьи тоже их искали — не нашли.

В итоге, полгода спустя, отошли от дел восемьдесят процентов моих сыщиков. Сказали, что все, мол, концы в воду, очень жаль, но надо смириться. Давно они уже все где-то лежат, присыпанные землей. Ходили бы по ее поверхности, отыскали бы.

Через год кончились усилия и оставшихся двадцати процентов. Отец похлопал меня по плечу, пустил скупую слезу и развел руками. Мать с ее флегматичностью и жизнелюбием напекла пирожков, сказала, забудется, уляжется, жалко, конечно, но что делать — еще родишь, — и мягко улыбнулась.

А в один прекрасный день и я закончила поиски. Веры не осталось, сил не осталось… ничего не осталось. И пришло решение, способное избавить от всех мучений и предстоящих кошмарных ночей, где я раз за разом буду видеть эти пухленькие щечки и причмокивающие губки.

Плохо дело, уже плачу. Вот сейчас слезы наползут на глаза, заполнят их собой, оступлюсь на асфальте, упаду, ударюсь головой о железку — и все. Начинай все заново…

К черту. Надо так надо. Страшнее мне уже все равно не будет.

Истерично, почти безумно засмеявшись, перебрасываю одну ногу через ограждение. Не смущаюсь и даже скидываю туфли, послав колготы к черту — все равно снимут мокрые, трасса внизу не сухая. Застываю в своем новом положении, ощутив, как холодит пах под зеленым платьем ледяной металл. Не слишком приятное чувство, надо с ним кончать.

Перебрасываю вторую ногу: как мило, теперь легче. С этого ракурса машины только красивее, огни только ярче. Хоть туристов води любоваться на новую достопримечательность — сто лет мост стоял, а никто не заметил.

Я опять смеюсь — все так же, с той же нотой сумасшествия, — но почти сразу же останавливаюсь, с трудом удержавшись за скользкие перила пальцами и не сорвавшись вниз раньше времени. Потому что смеются вместе со мной. Кто-то еще. Только мягче, проникновеннее… только мужским голосом.

Тревожно оборачиваюсь, понадеявшись, что охрана не нарушила своих заповедей и сегодня, как повелось, пьет мартини в пабе внизу, а не патрулирует мост. Я все равно не дам им себя снять, но не хотелось бы увлечь за собой кого-то безвинного. Такой выбор люди должны делать исключительно сами.

Однако перед глазами не полицейский, нет. На нем, по крайней мере, явно не форменный костюм. И смотрит… не так, как нужно. Нет.

— Сломалась машина? — сочувствующе вопрошаю я, нахмурившись. Чуть наклоняю голову, с улыбкой замечая, что картинка внизу так же меняет наклон. Как в кривом зеркале.

Мужчина не выступает из тени, что бросает конструкция моста на переход между ее составными частями, но беседу поддерживает. Мне на удивление.

— У меня ее нет.

Я пожимаю плечами:

— Если прыгать, то в очередь.

В ответ мне раздается смешок. С проблеском дьявольщины и крайнего коварства, почти преступного. У меня по спине даже пробегает парочка мурашек.

— Люди глупые: размозжить мозги по асфальту куда проще, чем найти причину этого не делать.

Боже-боже, это ангел, посланный переубедить меня? Если так, забирай его обратно подобру-поздорову. Иначе я прокляну, и в Рай тогда сие великодушие больше не пустят.

— Давайте без проповедей. Не мешайте.

Хочу отвернуться, помня об утекающем времени, и покончить, наконец, со всем, но он предупреждает мои действия: делает шаг вперед из темноты. Предстает на обозрение, будто от этого я передумаю завершать свой суицидальный план.

— А что ты скажешь, если я запрещу прыгать? — с интересом, почти с азартом вопрошает незнакомец, засовывая руки в карманы. На нем длинный, до самой земли, черный плащ с высоким угловатым воротом, темно-бордовый свитер из тонкой шерсти, что доказывают крохотные катышки, и сапоги. Тяжелые, большие, с железными и металлически заклепками, с какими-то шипами, цепями… как у байкеров.

— Не успеешь, — самодовольно заявляю я, взглянув на его лицо. Без особого интереса, просто для информации — оно ведь последнее, что увижу в жизни. И, стало быть, ничего особенного — ни шрамов тебе, ни отметин, ни кровоподтеков; вполне обычное лицо средней привлекательности, нечто вроде стандарта нашего кинематографа. Скулы хорошо очерчены, волосы чуть вьются от влажности, кожа бледная, — но у кого она сейчас другая, кризис, говорят, нервы, — нос прямой, губы тонкие, поджатые. Растительности на лице никакой — не тянет парень в байкеры. Даже с натяжкой.

— Веришь больше, чем хочешь.

Я закатываю глаза, одними губами послав мужчину на самый далекий хутор за самыми яркими бабочками. Нечего лезть не в свое дело, причем с таким видом, будто решает его исход.

— Можно вопрос? — мило интересуюсь я. Страшно оторвать руку от перил, дабы самой посмотреть.

Краешком губ несчастный улыбается:

— Да-да?

— Сколько времени, мой спаситель?

Он чуточку щурится. Смотрит на верхний ярус моста, будто там тикают невидимые часы. А на деле только луна — и ничего больше. И выдает:

— Без трех минут полночь.

Ну и неплохо. Разговор напоследок ободрил, помог решиться. А времени как раз хватило: на все про все.

— Спасибо за содержательную беседу, — искренне благодарю я, правой рукой послав ему воздушный поцелуй. Отрываю-таки ее, решившись, от ограждения.

— Только посмей, — мягко, но с явным проблеском чего-то недоброго, предупреждает меня мужчина.

— Несомненно, — с ухмылкой заявляю ему, отпуская и вторую ладонь. Расставляю руки в сторону, приготовившись к полету, и напоследок желаю ему удачи.

А потом лечу вниз, исполняя свою мечту.

И за то, как мелькают перед глазами огни трассы, моста, фонарей, готова снова повторить все это. Незабываемое зрелище…

* * *
Самая красивая вещь на свете — снегопад. Острые шестиугольные снежинки — маленькие-маленькие, почти прозрачные, если не приглядываться, — укрывают собой землю, за пару часов превращая ее из темно-бурой и грязной в ангельски-чистую, невероятно красивую. Их хоровод увлекает наблюдателей, их труд оценен ими по достоинству. И красота, что излучают своим танцем, запечатлена на полотнах лучших художников. Никто не проходит мимо снежинок…

Я не прохожу.

Лежу на ровной, гладкой белесой земле, блаженно улыбаясь. Смотрю, как ледяные звездочки плавно перекатываются в потоках воздуха, следуя к своей точно намеченной цели. Некоторые из них накрывают мое тело — в первозданном виде, без всякой ненужной требухи вроде одежды, — растворяясь на ней голубоватыми капельками воды. Они скатываются вниз по ребрам крохотными ручейками.

Эти ручейки меня любовно гладят — лучше самых умелых пальцев. Коже настолько приятно, что я даже прикрываю глаза, дабы не упустить ни единого момента наслаждения. Ни одна ночь, даже самая пылкая, несравнима с этими прикосновениями. Будь такие руки у какого-нибудь мужчины, женщины бы выстраивались в очередь к его постели за десяток лет вперед. Я бы точно…

Дышу ровно и успокоено. Меня не тревожат ненужные мысли, у меня не саднит в горле, слез нет больше и не будет. Я в чудесной светлой прострации, из которой нет выхода, даже если очень захочется. Я всю оставшуюся вечность теперь буду лежать, смотреть на снежинки и таять под их касаниями.

Если это Ад, я принимаю его с удовольствием. И ни о чем не жалею.

— Не двигайся, — вдруг велит голос, взявшийся из ниоткуда, когда, завидев особенно большую снежинку и понадеявшись получить больше нежности, чем прежде, я хочу протянуть к ней руку. Дать пальцам коснуться… дать пальцам почувствовать. Но прерывают.

Я замолкаю, застывая в прежней позе, и стараюсь затаить дыхание. Не понимаю, кто рядом и с какой целью, а это даже в загробной жизни здорово пугает.

Однако ни слова больше не слышно, как не ощутимо и чье бы то ни было присутствие. Вполне может быть, что мне показалось.

Хорошо… поднимаю руку снова. Вернее, снова пробую поднять. И терплю фиаско.

— Ты меня хоть слышишь? — в голосе незнакомца раздражение, ничуть не сокрытое. Я ему надоедаю.

— Слышу…

— Вот и делай, что говорю. Лежи смирно, Изабелла.

Знает мое имя… это нормально? Или здесь, по другую сторону от поверхности земли, все друг друга знают? Я запутываюсь, и блаженное состояние покоя, перемешанное с удовлетворением, где-то теряется. Он лишает меня моего блаженства!

— Я умерла, — не дрогнувшим голосом констатирую общеизвестный факт, — ты не будешь мне указывать.

Почти нутром чувствую, как повисает удивление незнакомца в пространстве. Наверное, от моей самонадеянности… но, так или иначе, с озвученным он соглашается. Снежинки падают, ветер направляет их, а я лежу. Однако без излишних нравоучений теперь могу делать то, что пожелаю.

— Благодарю, — колко говорю, приметив взглядом еще одну чудесную снежную звездочку. Жду не больше секунды, пока она опустится ниже, и поднимаю-таки, наконец, руку. Вытягиваю.

В такт этому действию — запретному, как было озвучено, — ярчайший всполох из сильнейшей боли, напитанной железным привкусом крови, проносится перед глазами. Острой и метко пущенной стрелой вонзается через пах в нижнюю часть спины, пробивая из глаз такие слезы, о которых мне даже на Земле не было известно.

Задыхаюсь, отчаянно дернувшись, как в предсмертной судороге. И тогда стрела вонзается глубже.

— Помочь? — как бы между прочим интересуется незнакомец, чьи предостережения я так преступно игнорировала. Он дальше, чем был от меня, судя по голосу. Я не решаюсь поднять голову, чтобы увидеть, где именно. Хватает того, что одно ядовитое острие уже разъедает мою плоть.

— Д-да…

— Ну вот видишь, — он тяжело вздыхает. Я не слышу ни единого шага, зато вижу нечто наподобие синеватого тумана. Мягким клубком вырываясь откуда-то со стороны мужчины, теплым прикосновением, куда более нежным, чем снежинок, унимает мою боль. Накрывает ее собой, прячет и в конце концов искореняет. Как какое-то чудесное средство от всех болезней.

— Теперь понимаешь, почему не стоит двигаться?

С все еще невысохшими, но, благо, унявшимися слезами, повторяю:

— Д-да…

Удовлетворяю его. Ответа не получаю, но чувствую одобрение. И мое прежнее блаженное состояние возвращается, медленно, но верно. Забирает в свои мягкие объятья, покачивая как в колыбели.

Время идет, темнеет небо, и постепенно по моему телу проходит легонькая дрожь. Не замерзаю, но явно стою на пороге этого. Кожа начинает реагировать на холод почти так же, как в прежней жизни. Теперь снег не помогает.

Но, кажется, такое положение дел известно и незнакомцу. От него веет большей собранностью, чем прежде.

— Держись, — протягивает мне руку, самую настоящую, вполне человеческую, но в ярко выделяющемся на белом фоне черном одеянии, — и медленно, очень медленно садись.

Я не брезгую за что-нибудь ухватиться, но двигаться боюсь. Очень хорошо помню, чем это кончилось.

— Боль быстро пройдет, — обещает мне мужчина, но с большей серьезностью в тоне, — не станешь пробовать — окоченеешь.

Дельное замечание. Особенно сейчас.

Потому я все же решаюсь. Держусь за него крепко-крепко, как за последнее, что осталось, и решаюсь. Аккуратно поднимаю голову, прислушиваясь к ощущениям, потом медленно отрываю от земли плечи, тут же защипавшие от долгой неподвижности, и в конце концов спину.

Вот теперь мне видно лицо моего неожиданного благодетеля-целителя. И все в нем, за исключением цвета глаз, в последние минуты жизни я видела на мосту. Это он. Несомненно, он. Неужели прыгнул следом? Этой игрой, наверное, как и я, набирался решимости.

— Ты… — меня пробирает на смех. Но не осуждающий, не злобный, а мягкий, искренний. Принимающий его решение и считающий его верным.

Его глаза, чистые сапфиры — настоящие, лучше, чем в самой профессиональной огранке, — вспыхивают. В них зиждется крохотный бесцветный огонек, расползающийся по зрачку. Невероятно, но пугает. Красота на грани с демонизмом. Только у демонов, чертов и прочих прислужников Аида такие глаза.

— Я, — заверяет он, делая вид, что не замечает моего всколыхнувшегося страха, — продолжай.

Приходится повиноваться. На сей раз черед за талией — но вот она как раз-таки и подводит. Печально знакомая мне боль вспыхивает в пораженном месте. Искалывает его сотней острейших игл.

— Терпи, — с деловитостью и неспешность просит мужчина, потянув руку на себя и вынудив меня нагнуться ниже, а значит, глубже всадить огонь, — полегчает.

Вторая его ладонь, свободная от моих цепких пальцев, мелькает перед глазами. На ней кольцо. Не кольцо даже, перстень. Самый настоящий, как в фильмах о древних временах, где такие сплошь и рядом носили герцоги. С рубином посередине.

И снова синеватый туман, снова его клубы, осадившие меня… но боль проходит почти сразу, как они появляются. Сама собой исчезает.

— Легче?

— Да…

— Хорошо, — он самодовольно хмыкает, возвращая ладонь с перстнем на мое обозрение, — тогда пора вставать.

Прежде чем я успеваю воспрепятствовать, сам воплощает в жизнь свою задумку. Буквально вздергивает меня вверх, воспользовавшись тем, что так и не отпустила предложенную руку. Держит за талию, вынуждая прогнуться. Любуется видом.

— Жить будешь, красавица, — хмыкает. Объятья крепчают, но уже не за тем, чтобы удержать.

Меня вводит в заблуждение последняя фраза. В царстве мертвых звучит не лучшим образом.

— Что?..

Незнакомец широко мне улыбается: у него белые, идеально ровные зубы. И прижимает к себе, с радостью встречая то, что не требую одежды.

— Жить будешь, говорю, — повторяет он, пробежавшись пальцами по моим волосам, которые, как потом выяснилось, его главный фетиш, — умрешь позже.

Что?..

— Я прыгнула?..

— Прыгнула, — сапфиры, в которые смотрю, темнеют. Как небо перед грозой затягивается тучами, так они злобой. На меня. Крайне ощутимой.

— И разбилась… — уверяю нас обоих.

— Не так, чтобы нельзя было собрать. Туман все излечит.

Смеху подобно, ей богу… что за представление? Или это нечто вроде испытания для новоприбывших? Как издевательство в младшей школе над новенькими.

— Ты собрал?

— Я.

Сумасшествие. Чистой воды сумасшествие. В Аду еще больше безумие, чем на земле.

— Я умерла.

— Нет.

— Я умерла — я прыгнула, — убеждаю саму себя. Точно помню, как летела мимо фонарей моста, как они мелькали. И какими холодными были перила, каким твердым асфальт… и сигнал машин, испуганные крики… прыгнула, да. Точно.

— Ты прыгнула, но не умерла, — переиначивает мужчина, — мне никак нельзя было этого допускать.

— То есть, это не Ад?

Его пробивает на смех — мы смеемся по очереди. Только он красивее, гортанным, истинно мужским голосом. Даже я не могу сдержать улыбки от такого великолепия.

— В Аду куда жарче, чем здесь, — он обводит взглядом небольшую комнату, где мы находимся. И я с удивлением, которого не передать словами, вижу не снег, а белый пол, чувствую не холод, а раскрытое окно, и уж точно снежинок не было… даже намека.

Зато рубиновый перстень на месте. На бледной коже мужчины он выделяется просто бесподобно.

— Мне снилось…

— Не снилось, — он уверенно качает головой. Щелкает пальцами, наглядно подтверждая то, что говорит, и крохотный клубочек тумана, что излечил меня, появляется в воздухе. Парит над его ладонью. Той, что с камнем.

— Не может быть… не может… — я жмурюсь, тщетно стараясь прийти хоть к какому-то пониманию ситуации. Больше похоже на цветной сон, чем на загробную жизнь. Неужели я действительно жива? И прыгнула я во сне, лелея подобную надежду? Неужели новый день все-таки настал? Он засосет меня… и мне придется снова думать, как его пережить.

— Тихо, — мои порывы вырваться, мои отчаянные бормотания спаситель словно бы не замечает, — тебе понравится то, что я предложу, Изабелла. Ты не пожалеешь, что осталась жива.

Воспротивиться не успеваю: целует меня. Наклоняется, откинув с пути мешающие волосы, и целует. Не сказать, чтобы с нежностью, но и грубости здесь нет. Несочетаемое в сочетаемом.

— Теперь ты моя…

* * *
В комнате, оказавшейся следующей за той, в которой я очнулась — с раскрытыми окнами, — накрыт стол. Большой круглый деревянный стол, судя по виду, из самой дорогой антикварной лавки. На его столешнице великолепно отполированное темно-бордовое покрытие, ножки причудливым образом оплетены чем-то вроде плюща, вырезанного из всего того же дерева, а полукруглый узор, отдающий римскими традициями, изрезал его основу.

Я настолько поражена неожиданно открывшимся видом, что останавливаюсь, так и не переступив порог. Молчу.

На столе есть все, чего только можно пожелать, — начиная от моей некогда любимой куриной грудки под сыром Дор Блю и заканчивая сладкими картофельными пирожками, изготовлявшимися исключительно по рецепту моей бабушки и исключительно моей матерью. Я еще больше убеждаюсь, что что-то здесь не так, потому что сия семейная технология за пределы нашего дома ни разу не выходила. Они не могут быть здесь, эти пирожки. Мне снится.

— Ответ «не голодна» не принимается, — сообщает из-за моей спины знакомый голос, — попробуй и не останешься равнодушной.

— Там отрава? — изгибаю бровь, ощущая, как слипаются в пестрый комочек мозги. У меня уже ни версий, ни теорий, у меня вообще ничего нет. Я не понимаю, что происходит.

— Я собрал твои размозженные кости, Изабелла. И после таких трудов убивать?.. — саркастически усмехаются в ответ.

Я делаю глубокий вдох, мотнув головой. Пересиливаю себя.

— Ты хочешь меня накормить?

— И поговорить, — утверждает он, кивая моим словам, — садись за стол.

Лишь принимая в расчет, что хуже уже некуда, а так есть хотя бы минимальная возможность каких-то объяснений, я соглашаюсь. Переступаю через себя и одновременно невысокий порог, заходя в «столовую». В комнате, пусть и большой, пусть и белой, нет ничего, кроме стола и двух стульев. Даже окон нет.

Я сижу слева. У меня тарелка с красным ободком и чудесно прорисованными алыми огоньками пламени в центре. Слева вилка, справа нож. В небольшом отдалении от них пустой пузатый бокал с настолько тонкими стенками, что от одного движения разобьется. Совсем не под стать старинным, которыми самими можно было что-нибудь разбить.

Я сижу слева, и вид на хозяина званного обеда открывается наилучший. Я снова смотрю на него, снова помечаю в памяти внешность, признавая, что симпатичен куда более, чем показалось вначале. И, что странно, ощущаю как покалывают, становясь горячее, губы. Они еще помнят этот неожиданный поцелуй пару минут назад. И то, как обладатель рубинового перстня отстранился, тоже. Слишком быстро…

— Бери все, что хочешь, — милостиво позволяет мужчина. Сам и движения навстречу пище не совершает.

Не глядя на пугающие обстоятельства, желудок предательски урчит. У него одно желание, и я это желание, как бы воплотила в жизнь и чье-то предсмертное, исполняю. Беру кусочек курицы и два клубня картофеля. Лепешку, посыпанную тмином, разрываю надвое. Здесь же в белой чашечке маринара. Достойный, дорогой и сытный обед, за который я бы заплатила в ресторане, по меньшей мере, долларов пятьдесят.

Вкусно.

— Если это безвредно, почему ты не ешь?

— Я не голоден.

Исчерпывающе. Мне ответить на такое нечего, и я безмолвно продолжаю трапезу. Курица нежная, приправы острые, Дор Блю дополняет блюдо своим незабываемым вкусом, а маринара идеально объединяет все его составляющие.

Наверное, поэтому я ем быстрее, чем обычно. Тарелка неутешительно пустеет, но взять добавки не решаюсь.

— Вина, Изабелла? — галантно предлагает мой собеседник, выудив черт знает откуда открытую бутылку с красным полусладким. Таким, как я люблю.

Я мнусь.

— По ту сторону земли тоже пьют?

— Пьют везде, — примирительно замечает он, — ну так как, попробуешь?

— Вполне.

Он наливает в мой бокал необходимое количество багровой жидкости — точь-в-точь венозная кровь, — не умудряясь и капли пролить. Убедившись, что вина достаточно, возвращается на свое место.

Я делаю первый глоток и смелею. Почти сразу же.

— Объясни мне, — с места в карьер, отказавшись выжидать более-менее подходящего случая, требую я.

Мужчина в удивлении изгибает красиво очерченную бровь.

— Что именно?

— Кто ты такой.

По усмешке, проскользнувшей на губах, по налившимся одобрением сапфирам мне видно, что он доволен таким вопросом. Что его он ждал, как бы парадоксально такое ни звучало. Сомневаюсь, что ждать он в состоянии в принципе. Хоть чего-нибудь.

— Выпей еще, и я расскажу.

Совет дельный. Вина, находящегося в бокале, не хватит, чтобы споить меня, но достаточно, дабы успокоить. А спокойствие подразумевает здоровые суждения и трезвую голову.

Вместо глотка делаю сразу два. Потом еще один, заключительный. Оставляю бокал пустым и обращаюсь во внимание. Интерес зиждется, но слишком маленький, чтобы завладеть сознанием. Пока так, маячит на горизонте: не больше, не меньше.

— Для начала, Изабелла, я хочу, чтобы ты забыла все, что прежде слышала, — сообщает Сапфировый, выпрямившись на своем стуле и уложив ладони на стол. В привлекающем, зазывающем жесте, но серьезном. Деловом.

Он смеется надо мной и одновременно призывает к собранности. Ближе ко мне в его взгляде блестят предупреждающие огоньки, а за ними, далеко-далеко, в самой глубине, меряют шагами дозволенную площадь смешинки.

У мужчины меняется голос. Он наполняется сладостью, томностью и, чего уж точно не лишен, вкрадчивостью. Любой, с кем заговорят таким голосом, отдаст все на свете, чтобы и дальше его слышать. Это нечто вроде воя сирен, я понимаю. Я теперь знаю, что ощущали те моряки…

— Забыть что?.. — насилу выдавливаю, прикусив губу. Он чуть щурится, почти по-звериному, от этого моего действия.

— Россказни и сказки. То, чего ты не видишь, не обязательно не существует. Мы тому пример.

Я затаиваю дыхание, нахмурившись:

— Кто «вы»?

— Вы зовете их своим словом, которое совершенно не обрисовывает ситуацию как следует, — устало сообщают мне, едва не закатив глаза от отвращения. Кажется, под его скулами подергиваются желваки, — «вампиры».

Брезгливо, будто ругательство, произносит. Только не плюет еще на пол.

Я фыркаю, подавившись смехом.

При одном лишь упоминании «вампиров» представляется прежде любимый мультик о Графе Дракуле и Сказочном Королевстве, что пересматривала миллион раз, и то, с каким остервенением злобный маленький упыреныш кидался на пушистых зайцев, сбегающих по холму от его замка. Он был смешон, безобразен и совершенно не страшен. Он — плод фантазии, не более. Для любого здравомыслящего человека, к которым я, не глядя на все, что было, пока еще себя отношу.

— Так что, вампиры уже не в моде?

Мой юмор одобрения не находит. Наталкивается на до жути пугающую стену из льда в сапфировых глазах.

— «Вампиры» — порождение мифов. Единственное, о чем они думают, по вашему мнению, это как перерезать больше глоток и напиться крови до отвала.

Радует, что при всем своем сумасшествии хоть капля здравого смысла внутри этого мужчины осталась.

— А на самом деле вы безобидны? Как и летучие мыши, пьете только кровь коров?

Он со странным спокойствие, больше походящим на сокрытие раздражения от надоедливого ребенка, смотрит на пустой стол перед собой. Ждет, пока я посерьезнею. Пока заткну свой сарказм и ненужную шутливость.

Молчит ровно до тех пор, пока не убеждается, что слушаю его. Что сконцентрировалась. И лишь тогда сообщает — нехотя, снизойдя до меня.

— Хладным не нужно питаться, Белла. Ни кровью, ни чем-либо другим. Мы бессмертны потому, что наш собственный яд не дает нам умереть. И уж точно не от красной отвратительнейшей жижи, что течет в вас.

Я изумленно изгибаю бровь, выслушав его до конца. Мало того, что сказка, так еще и по сказочным меркам неправильная. «Кровососы», «упыри» — они потому и называются так, что потребляют кровь. Иначе было бы другое название.

— Значит, не вампиры, а «хладные»?

— Мы холодные, — кивнув, соглашается обладатель сапфиров. Уголки его губ вздрагивают, — и по нашей воле холодными становитесь вы.

Поерзав на своем стуле, с радостью замечаю, что все еще полностью нагая. Ни у меня, ни у этого странного мужчины и мыслей невозникло об одежде. А это на руку.

— Угрожаешь? — прищурившись, зову, делая вид, что выгибаю спину случайно, потому, что затекли мышцы… а волосы откидываю не для того, чтобы улучшить обзор на грудь, а чтобы не мешали… думать. Да, именно так.

Сапфир раскусывает меня за полсекунды. Его глаза загораются чем-то большим, чем гневом.

Придаю собственному взгляду томности, для лучшего эффекта проигрывая в голове фантазии об этом мужчине. И сверху, и снизу… и даже рядом…

— Я сотру тебя в порошок одним пальцем, если захочу, — сообщает тот, откинувшись на спинку своего стула. Не скрывает того, что пальцы чуть-чуть напрягаются, а нижняя губа немного, совсем малость, опускается. От вида меня.

Развращая мысли окончательно и отпуская фантазию на волю, изящно поднимаюсь со своего места. Делаю несколько шагов вперед, навстречу рубиновому перстню на его руке, и словно бы в нерешительности останавливаюсь на полпути. С плохо передаваемым восторгом наблюдаю, что мое тело ему нравится. Что он смотрит именно на меня. И меня… хочет?

Наверное, это все по вине адского места, в котором оказалось. Сюда ссылали за грехи и пороки, сюда принято отправлять провинившихся больше одного раза и не раскаявшихся… и, само собой, ждать их будет тоже, что в земной жизни. Разве что с большим интересом.

Мне уже плевать, прыгнула я или нет, оказалась в пекле или все еще где-то на земле, возле того моста… это как-то теряется, это неважно. Значение имеет лишь настоящее. Хоть им я имею право насладиться.

— Попробуй, — неслышно призываю его, наклонив голову вправо. Волосы полноправно завладевают грудью, пряча от главного зрителя. Вызывая у него недовольство.

— Играешь с огнем, Изабелла…

Я хмыкаю.

— Не такие уж Хладные и ледяные, да?

Это становится последней каплей. Я довожу его до грани.

Вздернув голову со своим красивым волевым подбородком, моргнув в предвкушении грядущего действа сапфировыми глазами, шире приоткрыв губы, Цезарь велит мне:

— Иди сюда.

Но Цезарь ошибается, принимая меня за рабыню. Цезарь недостоин рабыни — к нему прийти должна Императрица. И неважно, что не Египта.

— Ты иди, — переиначиваю, взглянув на него из-под ресниц. Демонстративно, чтобы видел, облизываю губы. И кусаю их — помню реакцию.

Он повторяет. Почти с нетерпением, со злостью. Ждет, что игра продолжится по его правилам.

Но в чем-в чем, а в этом я его не разочарую.

— Нет.

В комнате с белыми стенами и без окон повисает удушающее молчание. По моей обнаженной коже оно проходится каскадом мурашек, а по лицу хладного завоевателя судорожным нетерпением, наспех прикрытым выдержкой.

Не успеваю и до трех сосчитать, как он поднимает руку — с перстнем — и щелкает пальцами. Синеватый туман, вроде дымки от маленького костра, на удивление быстро протягивается полукругом от него до моей спины. Обхватывает, как меховым нежным обручем. Притягивает к своему обладателю.

И, хоть сопротивляюсь, не помогает. Всего дважды моргнув, я оказываюсь на коленях мужчины. И только тогда дымок пропадает, когда обруч из него сменяется ледяными бледными руками. Но от них, на удивление, не холодно.

— Выбирай тщательнее, с кем меряешься силами, — велят мне, длинным изящным пальцем проводя по пульсирующей венке на шее. Я перевожу на него взгляд всего на секунду, планируя тут же отвести, но в самом прямом смысле погрязаю в синеве глаз. В их страшной, непонятной синеве. В их блеске.

Почему-то легенда-сказка начинает казаться правдой. Сейчас, в его руках, рядом с ним, глядя глаза в глаза… обретает плоть. Я ловлю себя на мысли, что почти верю.

— Игра стоит свеч…

Он по-дьявольски широко улыбается. Удовлетворен моим ответом.

— Несомненно. Но сначала мое предложение.

— Даже так…

Сапфировый кивает. Правая его ладонь, прежде спрятанная за моей спиной, оживает. Гладит кожу на груди, накрывает ее собой. Чуть выше сердца.

— Я исполню три твоих желания, Изабелла…

Я прерывисто выдыхаю, когда он гладит меня ощутимее. Преступный комок желания сковывает живот. Это же моя игра! Так нечестно!

— Любых желания… — мне хочется простонать, но сдерживаюсь. Вот что значит волшебные пальцы… он добирается до тех уголков в моем теле, о которых прежде знать не знала. И это еще только начало.

Мне все больше нравится пришедшая идея того прыжка. Это того стоило.

— За что?.. — предвидя условие, торопливо спрашиваю. Ничего не хочу сейчас так, как ощутить его всем телом, каждой клеточкой. И неважно, похоть это, разврат или сумасшествие. Бывает, что в дурмане страсти теряются истины и ориентиры. Вот и я хочу потеряться. Раствориться хочу — в синем тумане, которым он повелевает.

— За три капли крови, — не терзая меня ожиданием, шепчет мужчина. Наклоняет голову, запечатлевая на моей шее, как раз там, где так усиленно бьется пульс, поцелуй. Далеко не теплый… но ужаса, до боли приятный. Ударяющий тело током.

— Тебе не нужна кровь… — кое-как выудив из памяти недавно полученную информацию, я хмурюсь. Начинаю отрываться от реальности быстрее, чем хотелось. Никогда не думала, что мужчина — какой бы он ни был — может настолько глубоко проникнуть в мысли.

— Раз в жизни нужна. Твоя.

Сапфиры снова на моем лице. Они втягивают в себя, засасывают, как в болото. Проникают в самые дебри, не давая сказать ничего, что не желают услышать.

Не дремлют и пальцы. Мне хочется хныкать от того, что существует возможность потерять их прикосновения.

— Моя?..

— Именно, — он медленно выдыхает, сухими, но оттого не менее желанными губами, полукругом очерчивая мою шею, — у каждого Хладного есть своя Богиня, Изабелла. Ты — моя.

Он больше не щелкал пальцами, я вижу. И тумана больше не было, и его одурманивающего действия… но я все равно ощущаю себя словно бы в гуще серой клейкой массы. К размышлениям больше не способна после его слов. После тона. После вида.

Пусть все горит в Аду! Если я — Богиня, то имею полное право отдаться Богу. На любых его условиях.

— Бери, — уверенно вытянув вперед ладонь, позволяю я. Приподнимаю безымянный палец — тот самый, что прежде носил кольцо Карлайла.

Мой жест, как и мое решение, Сапфировый встречает с потрясающей улыбкой. Через его демонский вид пробивается по-настоящему ангельская красота. Я себя окончательно теряю.

— Позже, Изабелла, — мягко поцеловав предложенный палец и легонько-легонько, так, что даже и не чувствую сразу, проведя по нему зубами, утешает он. — Но ты должна пообещать мне. Дать слово.

Я согласно, ни на мгновенье не сомневаясь, киваю.

— Я даю слово, — не даю ему усомниться в себе, — исполняй три желания. Первое тебе известно.

Он хмыкает, позволяя взгляду затянуться черной пеленой. Похотливой до ужаса.

И с уверенностью, со знанием достойного любовника, опускается руками на мои бедра.

— Договор заключен, Богиня. Как скажешь.

* * *
Я провожу в доме Хладного — Эдварда, как теперь известно, — два дня, если верить электронному календарю. Из всей обстановки, помимо стола, двух стульев и кожаной темно-бордовой софы, которую удалось обнаружить за третьей и последней в непонятном белом жилище дверью, он единственный похож на нечто земное, человеческое.

Я не могу до конца понять, жива все-таки или нет, но особо не задумываюсь над этим вопросом. Каждое мое утро начинается с потрясающего секса с мужчиной — человек он, Бог, Дьявол или подобие кровососущей твари из древних легенд — неважно. Тело у него бесподобно, объятья крепки, а действия, движения — уверенны и тонко просчитаны. Рядом с ним я оживаю. Рядом с ним я дышу.

В течение дня я ем то, чем он меня угощает. И, на удивление, это исключительно то, что я люблю. Вафли по-венски, паста с брушеттой, равиоли с сыром… он поражает своей проницательностью. И я начинаю подозревать, что читает мысли, потому что невозможно узнать про меня столько, не будучи знакомым со мной близко. Разве что душа Карлайла вселилась в него, но это навряд ли. Мой муж не был таким внимательным и никогда не стал бы. А Эдвард является чем-то невероятным с самого начала. Загробная ли это жизнь или земная, но я не знаю, чем заслужила такую награду. Он великолепен.

Вечер — все тот же секс. Я пользуюсь открытием про мысли, что он будто бы читает, намеренно загоняя в голову миллионы теснящихся там образом (не думала, что окажусь настолько падшей женщиной) и заводя его до предела. Ни один раз из всех многочисленных не приходится «списать в утиль», не дозволяется назвать неудачным… я получаю свое удовольствие, заставляющее сердце биться чаще, а он — свое. И мы оба довольны.

Каждый день, перед сном — а сплю я у него под боком, на широкой софе — предлагаю, как и в день разговора, свой палец. Призываю взять то, что обещал, и уже потом продолжать быть золотой рыбкой для меня, но Эдвард упрямо отказывается.

— Три желания, помнишь? Я должен тебе еще два.

Я улыбаюсь, подползая к нему ближе. Целую бледную грудь, пальцами разрисовывая ее невидимыми узорами.

— Ты исполнил уже больше, чем три…

— Они должны быть разными, — фыркает он. Останавливает мои пальцы, придерживая руки, чтобы хоть немного подумала, — секс уже не желание. Это данность.

— Всем бы такую данность…

— У тебя есть. Что еще? — нетерпелив, как всегда. Нетерпелив и немногословен. Но я не могу придумать, что еще бы хотела получить. Все мои желания до боли прозаичны и на уровне людских инстинктов сводятся к одному.

— Картофель-папасад на завтрашний обед? — выдавив максимальное, на что способна, нерешительно зову.

Шипя сквозь зубы, тот рявкает мне:

— Какие-то действия. Не еда, не вода, не квартира в центре города… то, что тебе важно. Что тебе очень хочется.

Я морщусь едва ли не от боли.

— Но мне ничего больше не надо, кроме этого…

Сапфиры темнеют. Недоволен. Зол.

— Тогда держи руки при себе, — и он откидывает мои пальцы. Безжалостно, даже не взглянув на тоненькую кожу, под которой в довольствии найдется все, что ему нужно.

Правда, к полуночи смягчается. Интересуется, какой сон бы я хотела увидеть.

Я переспрашиваю. Я не верю ему.

— Повелеваешь сновидениями?

— Всем, что у тебя в голове, — он хмыкает, — при должном усердии.

— Это будет считаться желанием?

— Нет. Но это поможет тебе о нем поразмыслить.

Я кусаю губу. Я задумываюсь.

— Мост той ночью. Мост, ты и машины внизу.

…Не стоит, наверное, рассказывать, что именно мне снится. Я вижу моего потрясающего Бога, я вижу мост и свой прыжок, во время которого что есть силы ударяюсь о железное ограждение трассы. Я вижу то, как Эдвард подходит и забирает меня на руки. Прижимает к себе, целует в лоб…

Он не подвел меня, все правда. Он слов на ветер не бросает.

Впрочем, по наступлении следующего утра, помня обо всем сделанном для меня, мужчина ставит вопрос ребром. Я не успеваю проснуться, а он уже поднимает меня с подушек, вынуждая сесть, и серьезным, опасным, пронизывающим взглядом озвучивает свое требование. Призывает проговорить второе, а за ним и третье желание.

— Если до полудня я не услышу их, ты больше меня не увидишь, — бездушно заявляет, сверкнув глазами. — Это последнее предупреждение, Изабелла.

И, демонстративно встав, покидает комнату, давая наглядно понять мне и на собственной шкуре, на реальном примере убедиться, что имеет ввиду. Даже еды не оставляет. Даже воды.

Крепко-накрепко закрывает дверь, повернув замок. Ни разу не оглядывается…

До назначенного времени — с шести тридцати утра — я лежу, свернувшись в комок. Дрожа в теплой, жаркой комнате, подключаю всю фантазию, какая найдется. Белые стены не способствуют творчеству.

Однако уже через час, может, чуть-чуть больше, понимаю, что действительно мне важно и нужно. Без чего тяжело дышать и очень больно существовать. До чертиков.

Так что к полудню, когда Эдвард возвращается, я встречаю его у двери с заранее заготовленной фразой.

— Я придумала, — едва входит, сообщаю я.

Хмурый Сапфир с интересом оглядывается влево, где я стою.

— Желание?

— Да.

— Я слушаю.

— Ты, — произношу четко, не скрыв звучание ни одной буквы, — ты не должен бросать меня. Останься.

Ладонь с перстнем сжимается в кулак. Ужасающий по сокрытой внутри силе.

— Хочешь меня в рабство? — синеватые губы страшно скалятся.

— Хочу тебя себе, — объясняюсь, с неожиданной смелостью прижимаясь к Хладному, — в рабстве буду я…

Он задумывается. Я с трудом замечаю это по проскользнувшему отпечатку морщин на лбу и малость потерявшим сосредоточенность в реальности глазам… но ситуация стабилизируется очень быстро.

— Это второе желание, верно? — подводит итог, пальцами пробравшись немного ниже моей талии.

— Да. Мое второе желание, — уверяю, опять же, ни о чем не подумав, лишь возрадовавшись такому благополучному стечению обстоятельств, — я сказала.

За свою сговорчивость, за свою быстроту получаю награду в виде очередного сумасшедшего оргазма, вспарывающего вены обжигающей кровью, и небольшой перерыв до утра.

— В восемь ноль-ноль завтра ты скажешь мне последнее, третье желание, — на ухо шепчет мне Эдвард, когда по привычке обвиваюсь вокруг него, не жалея тело, уже привыкшее не мерзнуть во время таких объятий — тем более после достойного разогрева.

— М-м-м… — недовольно хнычу, зарывшись носом в его шею.

— Именно так, Изабелла, — не принимает отказов он. Голос суровеет, — завтра я намерен забрать свою награду. Пришел срок.

Я соблазнительно улыбаюсь, представив в голове эту картинку. Играя ей.

Его зубы — белые, ровные, ошеломительно красивые — касаются моей кожи, пробивая ее и аккуратными, нежными движениями, как и язык при поцелуях, забирают себе причитающееся. Соленовато-мателлическое, жидкое, бордовое… это нормально, что меня возбуждает подобное будущее?

Но Эдвард останавливает, не дав насладиться. Обрывает, как ребенка, на полумысли.

— Спи немедленно. Иначе я за себя не ручаюсь.

Милая угроза. Я улыбаюсь, признавая поражение. Он тот, кому хочется сдаться. Кому хочется принадлежать — полностью, абсолютно. И кем-кем, а исключением стать мне явно не дано.

— Как скажешь, Хладный, — закрываю глаза, — только вот сон…

— Сон будет, — обещают мне, оборвав, — спи и увидишь.

Я расслабляюсь, аккуратно перебирая в голове маленькие идеи о будущем, последнем желании. Особо важном для него и особо торопливом. У нас есть какое-то время?.. О каком сроке речь?

Но ничего не спрашиваю. А он ничего не отвечает.

Мы оба ждем утра, чтобы эпопея добралась до кульминации.

Но утро приносит кое-что большее, чем необходимость озвучить желание. Оно меняет мои приоритеты.

Карие глаза. Мои карие глаза. С моими пушистыми черными ресницами, закрученными больше положенного. С моими бровями — тонкими, будто специально выщипанными под определенную форму. И моими волосами. Длинными — до пояса. Шелковистыми, с вьющимися кончиками.

Разве что цвет не мой — темно-бронзовый, не каштановый, — как у папы. И хвостик, в который собраны, тоже не от меня — я ненавижу заплетать волосы с самого детства.

Но этот ангелочек, так или иначе, наполовину или больше принадлежит мне. Я вижу это по проскальзывающим на лице выражениям, я замечаю это по губам… тем самым губам, что видела всего три дня за всю жизнь, но которые полюбила больше этой самой жизни.

Они смешно причмокивали, сося молоко. Они вдохновляли меня, они заставляли меня улыбаться… ее губы — губы ангелочка, губы дочери — мои. Карлайлу до них не добраться…

Я привстаю на цыпочках, всматриваясь в лицо малышки, в ее тельце, в ее движения, которые до боли знакомы почему-то… и то, как она улыбается, то, как появляются ямочки на ее щечках — красавица! Я не могу налюбоваться. Я задыхаюсь от желания прижать ее к себе, как там, в роддоме. Защитить. Растворить в себе. Забрать обратно. Вернуть.

И показать, как сильно мамочка ее любит… как она пыталась найти ее. И сколько плакала, когда поняла, что все безнадежно.

Я бы позвала ее, но не знаю имени. Я бы окликнула ее, но боюсь испугать. И я бы побежала к ней — куда угодно, даже по углям, по камням, по острым зубьям, — но не могу двинуться с места. Меня держат. Крепче, чем я бы держала ее, если бы смогла взять на руки.

— Мэйбл… — напевает ветер. Опускается ко мне, окутывает меня туманом, забирается под кожу. И снова:

— Мэйбл.

Я с трудом вдыхаю, стараясь не потерять малышку из виду. Господи, ну почему же, почему же она меня не замечает?..

— Мэйбл, — эхом отзываюсь ветру, шумно сглотнув, — моя девочка…

Прозрачный воздух тонкой струйкой, заметной даже никчемному человеческому взгляду, взвивается вверх. Привлекает внимание к пейзажу.

Я на мгновенье, нехотя, отрываюсь от дочки, оглядевшись.

Водонапорная башня-тыква. Сиреневые цветы на лугу — цветут каждый май. Поле — ровное, прямо поляна. И красный мерседес с царапиной на лобовом стекле за углом большого кирпичного дома.

Машина Карлайла…

Задохнувшись, я верчу головой в разные стороны, отыскивая все недостающие элементы картинки: густой лес с шумящими соснами, журчащий за бугорком в паре метров ручеек и табличку с полустертой надписью… с названием фермы.

Это место мы посещали трижды. Один раз — во время моей беременности.

Они здесь. Вот где они. Они укрылись на этой ферме… арендованной, частной… мы были там с отцом. Мы прочесали все дома в округе… они вернулись? Они вернулись на эту ферму!

С отчаяньем зацепив глазами дочь, я, смаргивая мешающую обзору соленую влагу, тщетно начинаю кричать ее имя. Звать ее.

Но малышка как резвилась рядом с большими розовыми кустами, так и резвится. Ей невдомек, что я надрываюсь здесь… что я нашла ее! Спустя столько времени нашла там, где даже не надеялась.

— Мэйбл! Мэйбл! — беспочвенны попытки вырваться, убежать — объятья сзади крепкие. И пальцы длинные… и туман… туман синий.

Взвизгнув до того, что дрожат барабанные перепонки, я подскакиваю на своем месте, резко распахнув глаза. Но ни поля, ни леса, ни цветов, ни машины… белые стены. Белые стены чужой квартиры! С электронным календарем в спальне напротив!

Тщетно стараясь отдышаться от чересчур живого сна, я одновременно пытаюсь предпринять хоть какие-то действия. Опираюсь руками на диван, ползу вверх, стремясь позже встать. Прикидываю в голове план действий. Пытаюсь как можно точнее запомнить картинку, увиденную во сне.

Мэйбл…

— Уймись! — грубо останавливают меня, когда, всхлипнув, ничком валюсь на холодный пол, не рассчитав расстояние между подушками. Всхлипы не считают чем-то важным, не заостряют на них внимание. Исключительно хозяйский интерес к зверюшке.

— Пусти… — бормочу, отталкивая его руки, — пусти, мне нужно, я хочу…

Он даже не слушает. Он, резким движением оторвав меня от пола, садит на диван, больно дернув сережку, откидывая с лица волосы.

Сапфирами пригвождает к месту и заставляет сосредоточиться на себе. Посмотреть в глаза.

— Тебе никуда не надо, — спокойно, истребив в голове все ненужное, уверяет — единственное, что тебе надо, это озвучить желание. И предоставить мне кровь.

При его словах во мне все заходится синим пламенем. Испепеляет, расчленяет душу.

— Мэйбл… я видела Мэйбл… — стону, стиснув побелевшими пальцами его каменные ладони, — мне надо к ней… я хочу к ней…

Обладатель рубинового перстня хмурится, но не слишком заметно. Скорее из-за моих слов, чем из-за состояния.

— Исполни обещание, и ты свободна, — в конце концов, говорит он. Не дрогнув ни единой мышцей. Выражение на лице не меняется. А вот я настораживаюсь…

— Зачем она тебе? — спрашиваю, обхватывая ладонями колени. Отодвигаюсь от него. Сейчас мне холодно рядом с Эдвардом.

— В договор не входили объяснения.

— Я их требую…

— Требовать — не про твою честь, — осаждают. Достаточно грубо, с явным намеком и без разъяснений понятной угрозой.

Я стискиваю зубы. Я смотрю на человека, которому хотела отдаться без остатка, как на врага. При одной лишь мысли о дочери начинаю его ненавидеть за этот плен. За эти дни… удовольствия.

— Про мою честь не озвучивать третьего желания, — с дрожью заявляю, проглотив ком в горле, — пока ты не расскажешь.

— Не дождешься, — с лже-дружелюбием обещает Эдвард. Расслабляется на диване, с немигающим, замороженным взглядом изучая стену. Словно бы видит часы в другой комнате.

— Ты не дождешься, — забыв про робость, говорю я. Убедившись, что ноги меня слушаются, встаю, не держась даже за спинку софы. Хочу идти, куда — пока неизвестно. Но конечный пункт ясен.

Эдвард без лишних телодвижений, с абсолютно отсутствующим, умиротворенным выражением лица наблюдает за моими горе-действиями. Однако как только совершаю первый шаг в направлении двери — самый тяжелый, — все же щелкает пальцем. И этот щелчок вкратце, зато вполне доступно, обрисовывает всю безнадежность моего положения.

Я понимаю, что не уйду отсюда еще до того, как синий туман вовлекает в свой плен, возвращая на прежнее место. На диван — на удивление мягко. Не толкает, не торопит… будто сама иду обратно.

Слезы каскадом катятся по лицу, пальцы сжимаются, дрожат, а дыхание и вовсе ни к черту. Я всерьез боюсь закончить свою жизнь из-за удушья прежде, чем кто-либо или что-либо еще до меня доберется.

— Что со мной будет, если ты выпьешь?.. — неслышно спрашиваю, но знаю, что ответ получу. В любом случае — даже если просто подумаю.

Каллен изящно поднимается с подушек, становясь прямо передо мной. На нем бордовый свитер с катышками, черные штаны, те же ботинки — только плаща нет. Плаща, как у Графа Дракулы — с высоким воротом.

Я больше не сомневаюсь в рассказанной истории…

— Жизнь Хладного стоит три капли крови, Изабелла, — докладывает он, блеснув глазами. По сапфирам медленно расползается пугающий своей чернотой мрак.

Я хочу закрыть глаза и не видеть этого — не видеть его таким, — но не могу. Они не слушаются. Они хотят встречать смерть лицом к лицу.

— И моя тоже… — прихожу к неутешительному выводу, подавившись очередным всхлипом.

Эдварду не нужно кивать. По его лицу все вполне понятно. Предельно.

— Мой яд убьет тебя, едва проникнет с клыков в кровь. Но либо ты, либо я, Богиня. И не говори, что на моем месте поступила бы по-другому.

Мне впервые становится до такой степени холодно. Будто бы лежу в снегу, будто бы умираю под его покрывалом… будто бы обливают ледяной водой, одновременно замораживая. Будто бы запирают в холодильной камере. А на деле Эдвард всего лишь стоит ко мне на шаг ближе прежнего.

Хладный.

— Я не одна, — предпринимаю последнюю попытку, не надеясь на его жалость, но хотя бы пробуя. Я не выйду отсюда. Я здесь останусь — с желанием или без. Это теперь ясно как день. И то, зачем были все эти божественные ночи… он притупил мое внимание. Он оставил меня себе. Он бы никогда не дал мне уйти — цена велика.

— Родственнички переживут. Ты не думала о них, когда сигала с моста, — он высокомерно вздергивает подбородок, скалясь. Дьявол. Демон. Кровососущая тварь…

Я с болью вспоминаю тот вечер, понимая, что потеряла. Не жизнь, нет. Жизнь не имеет ценности, если нет ради кого жить.

Я потеряла дочь. Сон-видение, в котором содержалась подсказка, запоздал на три с половиной дня… а я на три с половиной дня поспешила. Я продала душу, себя и свою девочку за три капли крови.

— Если я не назову желание, ты все равно умрешь…

Эдвард щурится.

— Не имею ни малейшего представления, что будет, если не назовешь. Но ты в любом случае останешься со мной. Второе желание, помнишь? Сама попросилась в рабство.

Он улыбается мне. Той же улыбкой, той же дьявольской ухмылкой… черной. Черной, как ночь.

Я смотрю на него с ненавистью. С не скрытой, с очевидной, с осязаемой ненавистью. Пусть ею подавится. Пусть от нее задохнется.

— Ты чудовище!

Обладатель рубинового перстня склабится:

— Спасибо, Богиня.

Я опускаю голову. Я знаю, что будет дальше, и знаю, чем все кончится.

Но теперь страшно — парадоксально, что не было, когда летела с моста, и сейчас, когда никакой боли не будет. Он поцелует меня и заберет то, что хочет. Высосет через палец, через три алых капли, душу. Ради этого собирал меня по частям, тащил от моста и пытался отговорить прыгать с него…

Не пришла бы, все могло быть по-другому. Всего на минуту помедлить и…

— Ладно, Изабелла, — мужчина складывает руки на груди, возвышаясь передо мной неприступной горой. Инстинктивно заставляет сжаться в комочек, хотя очень не хочется, — я даю тебе последний шанс.

Гляжу на него с сарказмом. С остатками утерянной гордости и каплей, всего каплей, но в которой вся моя жизнь, надеждой.

Отпустит?..

— Тебя уже ничто не спасет, — опровергая последнее, во что верила, докладывает Эдвард. Убивает взглядом, обрисовывая истину в ясном свете, — но твоего ребенка еще можно вытащить. У тебя осталось желание.

Я низко опускаю голову. Я чувствую такую слабость, такую безнадежность, что хочется выть. Как же страшно умирать… и как на самом деле хороша может быть жизнь, сам факт ее существования. Смешно, что понимаю это лишь теперь.

— Ты убьешь ее, — бормочу, не усомнившись ни на секунду в своей истине. Не могу даже мысли допустить видеть Эдварда рядом с малышкой. Лучше Карлайл. Лучше его пассия. Лучше кто угодно. С ними у нее будет хоть шанс.

— Она и так умрет.

Я хочу сделать вид, что не услышала, но не могу. До крови кусаю губы, подняв на него голову. Взглянув в глаза.

— Что?..

— Лейкемия. Шансов — ноль. Даже если бы твой благоверный купил ей парочку новых литров крови.

Этими словами перерезают последние канаты к моему сердцу. Вздрогнув, оно дергается, с грохотом падая вниз. На тысячу, на миллион осколков разбивается. А перед глазами лицо Мэйбл. Ее личико с красными губками и теплыми щечками… с улыбкой.

— Ты лжешь…

— Можешь усомниться, это твое право. Но если я окажусь прав, пожалеешь же, Белла, — он многозначительно кивает мне. Сапфиры горят.

— И как же ты ее спасешь? — с издевкой интересуюсь я. Плюю ему в лицо эту фразу.

— Так же, как тебя, — Эдвард пожимает плечами. Раз — и щелкает пальцами. Раз — и перстень выпускает наружу туман. Излечивающий любые раны… мою изломанную спину излечил. Справится с чем угодно?.. О да!

У меня пересыхает в горле. Перепутье перед смертью худшее, что может быть. Нельзя принимать решение в последний момент, из крайности. Взвешенности хоть каплю… трезвости…

Господи…

— Откуда у меня основания верить тебе?

— Нет оснований. Положись на материнское чутье и сделай так, как будет лучше, — советует он.

— Гарантий нет…

— Никаких. Разве что легенда, — он изгибает бровь, припоминая точный текст, а потом произносит медленным, размеренным голосом. Достойным демона. — За три капли крови Богини Хладный обязуется исполнить три желания. Ее кровь — гарантия его жизни. Вечной, Изабелла. Но если хоть одно не исполнено… если прореха… о вечности не может идти и речи.

— У тебя тоже нет выбора, — неожиданно для себя усмехнувшись, шепчу. Слезы чуть приостанавливаются. Свет есть. Даже если не для меня, но есть. Для девочки…

Эдвард не отвечает — не признается. Но по услышанному мне достаточно информации, дабы сделать вывод. Все очень четко и слаженно. Разговор идет о его существовании — он не допустит проблем. Он устранит все, что нужно, он заберет мою жизнь, и он… спасет Мэйбл. Это его условие.

Гордо подняв голову, сделав глубокий, расправляющий легкие вдох, я встаю на ноги. Не держусь, не падаю, не плачу. Встаю с достоинством. С честью — не жертвы, не рабыни. Я его партнер.

— Мое третье желание, Эдвард, — говорю без дрожи, без смущения в голосе. Уверенно и точно, как следует, — чтобы ты позаботился о моей дочери и не допустил ее смерти. Потому что если ты этого не сделаешь, ты тоже не жилец. Ты знаешь.

Мужчина немного удивлен, мне заметно. Он смотрит с неким подобием на гордость. За меня? Не знаю. Это уже неважно.

— Ты обещаешь? — заканчиваю я.

Сапфиры наполняются клятвенным блеском долга. В них не туман, не похоть и не угроза. В них смеха нет. В них честность.

— Обещаю, Изабелла. Твое третье желание будет исполнено.

Судорожно вздохнув, я киваю. Благодарно, чинно. И, полуприкрыв глаза, отступаю на шаг назад.

Заметив внимание Эдварда, впускаю в мысли всю картинку из сна, увиденную этим утром — моим последним. Не упускаю ни единой подробности, ни единого момента. С выверенной точностью обращаю его взгляд на каждую мелочь. На каждую травинку.

— Это возле Невады, в паре километров от границы штата. Там пару ферм… эта третья. «Сиреневые дали».

— Я знаю, — спокойно кивает мне он.

Знает?..

— Сон… сон ты?.. Ты итак знал!

Краешком губ Хладный улыбается. Впервые при мне открыто признает услышанное.

— Верно, Изабелла. Обойдемся без осуждений.

И ждать больше не намерен. Дает мне полминуты на то, чтобы собраться, а потом кивает на софу. Уговаривает присесть обратно.

Сердце бешено колотится в груди, голова болит, кровь шумит в ушах, но я вижу и слышу все, что происходит. Не глядя на дрожь, на боль, на тяжесть… я думаю лишь о дочери. Я хочу умереть с мыслью о ней. Уже плевать кто и что видел, слышал, знал. Это явно не то, о чем стоит говорить в последние несколько минут земного существования.

Эдвард садится рядом со мной, окутав своим плохо слышным парфюмом. Он привлекает меня к себе, к свитеру с катышками, и смотрит прямо в глаза нестрашными, добрыми сапфирами. Убаюкивающими. Успокаивающими.

Не прикасается к моим пальцам, что сразу холодеют от этого взгляда, а сначала проводит линию по губам, расслабляя. Потом по груди — легонько, без намеков — за эти дни я так и не надела одежды.

Не играет, не тянет время. Облегчает мою участь…

— Ничего не бойся, Изабелла, — неслышным шепотом говорит мне, добираясь, наконец, до столь желанной цели. Мягко целует, едва коснувшись губами безымянного пальца.

Я не чувствую укола. Я не чувствую боли. И не чувствую, чего боялась больше всего, что умираю.

Передо мной, время от времени сменяя друг друга, два лица — Эдварда и Мэйбл. Карие и сапфировые глаза. Синие и розовые губы. И крохотные улыбки… у обоих.

А потом мне слышится слово. Я не знаю почему, я не знаю в какой именно момент — может быть это просто галлюцинации от потери крови.

Но смысл этого одного слова неиссякаемо велик и невероятно глубок. Не «Богиня» оно и не «Изабелла», а кое-что другое: Пташка. Его произносят исключительно обо мне, в контексте с другими: Пташка, Птица и птенец — их трое. И почему-то мне кажется, что историю о них я уже где-то слышала.

У камина. С синим дымком у решетки. Обнимая ледяные твердые ладони…