Призраки замка Пендрагон. Ожерелье королевы [Антал Серб] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Призраки замка Пендрагон. Ожерелье королевы

ПРИЗРАКИ ЗАМКА ПЕНДРАГОН

* * *
«My way is to begin with the beginning» («Начинать сначала — таков мой обычай»), — сказал однажды лорд Байрон, а уж он-то хорошо знал, как вести себя в английском высшем свете.

Я глубоко чту заповеди классиков, и все мои истории начинаются с того, что я родился в Будапеште и вскоре получил имя, которое ношу и поныне: Янош Батки. Правда, тогда я еще об этом не знал.

В целях экономии времени я пропущу все, что происходило с момента моего рождения вплоть до знакомства с графом Гвинедом, — все тридцать три года, разделяющие эти два события, и даже мировую войну, уместившуюся в вышеупомянутый период. Пропущу без сожаления, ибо ничего более интересного и необычного, чем эта история, главным героем которой оказался граф Гвинед, в моей жизни еще не случалось.

Вернусь к нашему знакомству. В первых числах июня я был в гостях у леди Малмсбери-Крофт. Эта дама являлась моей страстной почитательницей еще с тех пор, когда я исполнял обязанности ученого секретаря у Дональда Кэмпбелла. Ведь я главным образом занимаюсь тем, что оказываю услуги пожилым англичанам, у которых пунктик насчет умственного труда: якобы без него им и жизнь не мила. Но это не единственный источник моего существования. От матери мне остались кое-какие средства, позволяющие вести сравнительно безбедный образ жизни в той стране, в какой я захочу. Уже много лет назад я выбрал своей новой родиной Англию. Мне нравятся строгие английские пейзажи.

Весь вечер хозяйка не отходила от меня ни на шаг и наконец представила седовласому джентльмену с головой поразительно совершенной формы. Он сидел в кресле, отрешенно улыбаясь каким-то своим мыслям.

— Граф, — сказала леди Малмсбери-Крофт, — это господин Янош Батки, который занимается не то средневековыми английскими насекомоядными, не то древнеримскими сенокосилками, я уж точно не помню. Короче говоря, чем-то таким, что вас чрезвычайно интересует.

С этими словами она оставила нас.

Некоторое время мы доброжелательно улыбались друг другу. У графа была просто великолепная голова. Такие головы, причем в обрамлении лавровых венков, можно увидеть только на фронтисписах старинных книг, а в нынешние времена днем с огнем не сыщешь.

Я ощущал страшную неловкость: знатная дама своей невразумительной рекомендацией выставила меня в довольно комичном свете.

— Прошу прощения, — нарушил наконец молчание граф, — но я так и не понял, что же хотела сказать уважаемая хозяйка дома.

— Милорд, самое печальное то, что леди до некоторой степени права. Я — магистр философии, доктор никчемных наук, и увлекаюсь всем тем, что нормальному человеку никогда и в голову не придет.

Таким образом я попытался увести разговор в сторону, чтобы не уточнять, чем именно я занимаюсь, поскольку знал, что англичане в большинстве своем довольно пренебрежительно относятся ко всяким интеллектуалам.

Но граф с улыбкой заметил:

— Со мной вы можете говорить абсолютно серьезно. Я ведь не англичанин, я валлиец. Англичане считают дурным тоном спрашивать человека о роде его занятий, но я-то могу себе это позволить, тем более что вы меня крайне заинтриговали.

Это было сказано так, что мне стало совестно за свою неискренность, и я честно ответил:

— В настоящий момент я занимаюсь английскими мистиками семнадцатого века.

— В самом деле? — вскричал граф. — Тогда леди Малмсбери-Крофт, сама того не зная, попала в самую точку. Как это у нее ловко получается! Если она сажает рядом двух джентльменов, будучи убежденной, что и тот и другой посещали Итонский колледж, то можно не сомневаться, что один из них учился в Германии, а другой в Японии, но зато оба коллекционируют либерийские марки.

— Значит, милорд тоже занимается этим вопросом?

— Ну, занимаюсь — это слишком сильно сказано. То, что для вас является предметом серьезного исследования, для меня всего лишь хобби. Я изучаю английских мистиков, как отставной генерал — историю своей семьи. Знаете, у нас мистицизм неразрывно связан с семейными преданиями. А кстати, доктор… мистицизм — очень широкое понятие. Вы его рассматриваете в религиозном аспекте?

— Нет, я в этом плохо разбираюсь. Меня в мистицизме интересует только то, что собственно называется мистикой: загадочные фантасмагории, всевозможные манипуляции, с помощью которых древние пытались подчинить себе природу. Алхимия, тайна гомункулуса, универсальные снадобья, магические свойства минералов и амулетов… Натурфилософия Флудда, где с помощью барометра доказывают существование Бога.

— Флудд? — встрепенулся граф. — Флудда нельзя упоминать вкупе со всякими олухами. Конечно, в его сочинениях много абсурдного, ведь он пытался объяснить вещи, которые в те времена не поддавались объяснению. Но в сущности, он знал гораздо больше, чем нынешние ученые, которые теперь посмеиваются над его теориями. Не знаю, что вы думаете по этому поводу, но я считаю, что если сейчас нам до тонкостей известны многие процессы, происходящие в природе, то древние лучше представляли себе всю картину в целом, весь механизм взаимосвязей окружающего мира…

Его глаза сияли гораздо оживленнее и задорнее, чем это допускали правила приличия чопорной Англии. Чувствовалось, что он оседлал своего любимого конька.

Внезапно граф устыдился своего порыва, улыбнулся и добавил беспечным тоном:

— Да, Флудд — моя слабость.

В это время к нам подошла очаровательная молодая дама и затеяла какой-то пустопорожний разговор, который граф поддержал с присущей ему галантностью. Я сидел как на иголках, досадуя на то, что нас перебили. Ничто в мире не могло заинтриговать меня сильнее, чем пылкое пристрастие человека ко всяким абстракциям: например, почему господин Икс является убежденным католиком и зачем барышня Игрек изучает брюхоногих? И в данный момент я буквально сгорал от любопытства, не понимая, почему графа так волнует личность давно умершего и справедливо забытого врачевателя и чернокнижника Роберта Флудда.

Но леди Малмсбери-Крофт, очевидно решив, что я заскучал, снова попыталась занять меня, и на этот раз весьма неудачно. Она подвела меня к высохшей, похожей на музейную мумию даме, которая тотчас пристала ко мне с расспросами, как обстоят дела с защитой животных в Румынии. Потом мне пришлось выслушать волнующий рассказ о ее переживаниях во время поездки по Армении, где, как выяснилось, обитает масса бездомных собак, вынужденных питаться чем Бог пошлет.

По счастью, рядом с нами внезапно возник мой друг Фред Уокер в сопровождении какого-то молодого человека с расчесанными на идеальный прямой пробор волосами. Он посадил этого молодого человека возле дамы, а меня утащил в сторонку, причем проделал всю операцию так проворно, что дама и не заметила подмены.

— Что представляет из себя этот граф? — спросил я у Фреда.

— О, самая интересная фигура в этой компании. Оуэн Пендрагон, он же граф Гвинед. Весьма забавный сумасброд.

— Расскажите все, что вы о нем знаете.

— С удовольствием, — оживился Фред, который был большим любителем посплетничать. — Начать с того, что несколько лет назад граф собирался жениться на своей любовнице, у которой была, мягко говоря, не совсем безупречная репутация. Ходили упорные слухи, будто ее путь в высшее общество начинался на панели в Дублине. Можете себе представить, как все были шокированы… И вдруг дама передумала, бросила Оуэна и выскочила замуж за старика миллиардера Роско, который дружил с отцом графа…

— Эта история выглядит особенно пикантной, — продолжал он, — если учесть, что граф весьма родовит и свято соблюдает семейные традиции. Говорят, в годы учебы в Оксфорде он состоял членом такой аристократической корпорации, что во всем университете кроме него нашлось только два человека, удостоенных чести быть принятыми туда. Потом те двое закончили учебу, и граф остался единственным корпорантом. Два года он прикидывал, кого бы взять себе в вице-председатели, но так никого и не нашел. Тем временем он и сам закончил Оксфорд, и корпорация прекратила свое существование.

— Вынужден вас разочаровать, Фред, но я не нахожу здесь ничего из ряда вон выходящего. Обычно ваши истории более увлекательны. Я ожидал услышать о нем что-нибудь совершенно невероятное, ведь у него прямо-таки удивительная голова. А то, что аристократ собирался обвенчаться с женщиной, вышедшей из низов общества, я нахожу вполне естественным. Его аристократизма с лихвой хватило бы на двоих.

— Вы правы, Янош. И я рассказал вам это вовсе не для того, чтобы убедить в его незаурядности. То, что граф — необыкновенный человек, вам каждый скажет. Просто из всех историй, которые я слышал о нем, эта наиболее достоверная. Все остальное — сплошные нелепости, бред сивой кобылы.

— Вот-вот, как раз нелепости-то меня больше всего и интересуют.

— Ну, пожалуйста… Однажды он якобы велел, чтобы его заживо закопали в землю, как индийского йога, и пролежал там то ли два года, то ли две недели, я уж не помню… Потом, на войне… говорят, во время газовых атак он спокойно прогуливался перед окопами без противогаза — и хоть бы что. И тогда же о нем разнеслась слава как о чудо-докторе. Самое невероятное из всего, что я слышал, — история о том, как он вылечил герцога Варвика, которого врачи уже сутки считали мертвым… Ходят слухи, будто у него в уэльском замке есть большая лаборатория, где он ставит всякие опыты над животными. И вроде даже вывел какого-то нового зверя, который живет только в темноте… Но это одни разговоры, никто ничего точно не знает. Граф редко появляется в обществе, иногда месяцами живет затворником в своем замке. А если и появляется, то предпочитает не распространяться о своих делах. — Фред наклонился ко мне и прошептал на ухо: — У него не все дома.

И ушел.

В течение вечера мне удалось еще раз побеседовать с графом, и я почувствовал с его стороны искренний интерес к своей персоне. Он обнаружил во мне сходство с неким Бенджамином Авраванелем, чей портрет висел у него в кабинете. Это был врач, который жил в семнадцатом веке и погиб при невыясненных обстоятельствах.

Нет нужды подробно останавливаться на нашем разговоре, тем более что говорил в основном я, а граф только задавал вопросы. Я так и не выяснил, с чем связан его интерес к Флудду, однако эта беседа оказалась не бесплодной. Мне, несомненно, удалось добиться благосклонности графа, потому что на прощание он сказал:

— В моем фамильном замке случайно сохранилось несколько старинных книг на интересующую вас тему. Если у вас есть желание, приезжайте ко мне в Уэльс. Погостите у меня недельку-другую, просмотрите эти книги.

Меня очень обрадовали его слова, но я всегда был слишком тяжел на подъем и еще долго откладывал бы эту поездку, если б через несколько дней не получил письменное приглашение с указанием точной даты. С этого все и началось.

* * *
Я рассказал о приглашении графа своему приятелю Сеслу Б. Говарду. Он был сотрудником Британского музея, и нас связывали общие интересы. Услышав эту новость, Говард побледнел от волнения.

— Батки, вы везунчик. Только чужеземцу в этой стране может выпасть такая удача. О библиотеке Пендрагона ходят легенды, но с тех пор, как полвека назад Секвиль Уильямс побывал там и составил каталог, ни одному ученому больше не удавалось туда проникнуть. Владельцы замка никогда не отличались особой общительностью. Обработайте и опубликуйте этот материал — и вас ждет всемирная слава. Вы станете самым авторитетным специалистом в области мистицизма и оккультных наук семнадцатого века… О Боже! — продолжал он, закатывая глаза к небу. — Вы напишете биографию Асафа Пендрагона… Вам будут присылать поздравительные телеграммы из Америки, ежегодно к вам будут совершать паломничество по пять-шесть докторантов из Германии, жаждая получить от вас консультации. Французские газеты будут печатать отчеты о ваших достижениях… И это не говоря о том, что побывать в наикрасивейшем и наиболее загадочном замке Уэльса — уже само по себе величайшее счастье.


Я спокойно оставил своего друга предаваться зависти, ибо для ученого зависть коллег — едва ли не лучшая из земных наград. Я не хотел разочаровывать его и не сказал, что скорее всего не буду ничего опубликовывать. Такая уж у меня манера: усердно по крупицам собрать материал для фундаментального опуса, а потом тщательно запереть все это в ящик письменного стола и заняться чем-то другим.

Не стал я объяснять коллеге и то, что меня гораздо больше интересует личность графа Гвинеда, чем все старинные книги, вместе взятые. Рассказы Фреда об этом необыкновенном человеке возбудили мою фантазию. Мне и сам он уже казался некоей исторической достопримечательностью. Интуиция подсказывала мне: вот он, последний отпрыск благородной династии алхимиков и охотников за средневековыми тайнами! Человек, для которого в 1933 году Флудд значит больше, чем Эйнштейн!

У меня еще оставалось немного времени до отъезда и, как сделал бы на моем месте каждый искатель приключений, я взялся за исследование генеалогического древа этой семьи. В «Национальном биографическом справочнике» я нашел массу сведений, для добросовестного усвоения которых, с учетом всех сносок и примечаний, мне понадобилось бы не меньше месяца.

Пендрагоны вели свой род от Ллэвелина Великого, поднявшего народ Уэльса на борьбу против английских завоевателей, хотя, как я понял, дело тут обстояло не совсем чисто. Согласно одной из версий, они являлись потомками некоего Гриффита, выдававшего себя за Ллэвелина и казненного вместо него по приказу короля Эдуарда, чья грозная тень поражает наше воображение со времен Яноша Араня[1]. Во всяком случае, совершенно очевидно, что уэльские барды слагали свои оды в честь далекого предка нынешнего графа, после чего принимали мученическую смерть. В этом средневековом героизме чувствовалось что-то отчаянное и безрассудное, ибо мятежники заранее были обречены — точно так же, как индейцы в своей бесплодной борьбе против колонизаторов…

Я спокойно ходил в библиотеку, как на работу, пока не произошел странный случай, едва не нарушивший мои планы.

Однажды вечером, когда я сидел в холле отеля в компании Фреда Уокера и покуривал трубку, меня позвали к телефону.

— Алло, это Янош Батки? — услышал я мужской голос.

— Да.

— Чем вы сейчас занимаетесь?

— Разговариваю по телефону. Только не знаю с кем.

— Это неважно. Рядом с вами кто-нибудь есть?

— Нет.

— Хорошо. Слушайте меня внимательно. Я вам от души советую не совать свой нос в чужие дела. Имейте в виду: те, против кого вы работаете, следят за каждым вашим шагом.

— Сударь, тут какое-то недоразумение. Против кого я могу работать? Вы меня с кем-то путаете.

— Не валяйте дурака! Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Чрезмерное любопытство к опытам графа Гвинеда никого еще до добра не доводило. Доктор Мак-Грегор, например, попал в автомобильную аварию. И с вами может случиться то же самое.

— Кто такой Мак-Грегор?

— Ваш предшественник.

— Предшественник? В каком смысле? Я не понимаю.

— Что ж, если не понимаете, тем лучше для вас. Я не собираюсь вам ничего объяснять. Могу сказать только одно: ни в коем случае не уезжайте из Лондона.

— Но почему?

— Уэльский воздух не пойдет вам на пользу. Откажитесь от приглашения.

И он добавил что-то еще.

— Алло, алло… говорите яснее! Я не могу разобрать ни слова…

Но в ответ послышались только короткие гудки. Я вернулся к Фреду Уокеру и взволнованно пересказал ему весь этот разговор.

— Странно, — промолвил он, выколачивая трубку о решетку камина.

— Фред, побойтесь Бога! — взмолился я. — Ваша английская флегматичность меня с ума сведет. Скажите же что-нибудь! Что вы об этом думаете?

— Хорошо, скажу. Граф Гвинед — очень странный человек, и все, что с ним связано, носит налет какой-то тайны. Так что если уж вы собрались совершить вояж в его имение, будьте готовы ко всему.

Я вскочил и забегал из угла в угол. Я всегда страшно нервничаю, когда надо собираться в дорогу. А тут еще эти таинственные угрозы…

— Кто такой доктор Мак-Грегор? Можно это как-то узнать?

— Трудно. В некоторых графствах Шотландии каждый второй носит фамилию Мак-Грегор. И среди шотландцев очень много докторов.

Я растерянно опустился в кресло и снова вскочил, обуреваемый волнением.

— Фред, ну посоветуйте же что-нибудь. Вы ведь знаете, я ничего не смыслю в практических делах… Скажите, вы на моем месте поехали бы туда после всего этого?

Фред ошарашенно посмотрел на меня и промолчал.

— Ну?.. Скажите хоть что-нибудь!

— А что тут говорить? — промолвил он наконец. — Я бы ни минуты не колебался. Мне было бы просто стыдно, если б такие глупости могли повлиять на мое решение.

Мне стало стыдно. Надо же быть мужчиной, взять себя в руки. И все-таки… Не каждый день человеку звонят незнакомцы и разговаривают в таком тоне.

— Вы сообщили кому-нибудь, что собираетесь ехать к графу в Уэльс?

— Только Говарду в Британском музее.

— Ах, Говарду? Ну так это, несомненно, его шуточки. Он знает, что у всех, кто приезжает сюда с континента, слабые нервы…

— А может быть… — неуверенно начал я, — может быть, он хочет воспрепятствовать моей поездке из зависти?

— От ученых всего можно ожидать. Так что не забивайте себе голову всякой ерундой, старина. Занимайтесь спокойно своим делом.

Я последовал его совету и постарался забыть об этом странном телефонном звонке.

* * *
На другой день я продолжил свои занятия в читальном зале Британского музея.

Первые Пендрагоны появились в истории Англии в ту пору, когда английский престол занял уроженец Уэльса Генрих VII. В предшествовавшей этому событию битве на Босуортском поле Гвин Пендрагон сражался на стороне будущего короля, тогда еще графа Ричмонда. Вероятно, он видел кровавые тени, в полночный час встававшие из могил, чтобы преследовать Ричарда III, и слышал отчаянный вопль этого богомерзкого тирана, сулившего полцарства за коня… Во всяком случае, он лавировал между героями и злодеями, увековеченными в шекспировских строках, так же уверенно, как я в лондонской толпе в часы пик. В награду за свои заслуги он удостоился в 1490 году высокого титула и получил право именоваться графом Гвинедом, которое распространялось на всех его потомков. Первый граф построил крепость Пендрагон, превратившуюся впоследствии в родовой замок. Кстати, в переводе с валлийского Пендрагон означает «голова дракона».

В читальном зале молодые люди с каменными лицами молча приносили мне все книги, какие я только смог разыскать, дабы удовлетворить свою псевдонаучную блажь. Во чреве огромной башни слышался лишь сладостный шелест переворачиваемых страниц. Здесь все были на своих местах и при деле: у входа восседал бородатый негр в котелке, которого, по-моему, посадили туда еще в прошлом веке во время торжественного открытия этой читальни, а вокруг меня склонялись над пыльными фолиантами замшелые чудаки — та своеобразная разновидность человеческих особей, которая обитает в библиотеках всего мира…

Хотя нет, не все были на своих местах.

За несколько месяцев, проведенных мной в этом зале, я привык к тому, что справа от меня всегда сидела совершенно плоскогрудая пожилая дама и с неизменно осуждающим выражением на лице изучала отношения между полами в первобытно-общинных формациях. Сегодня дама отсутствовала, не видно было даже ее зонтика, который означал бы, что она куда-то вышла. На ее месте сидел подтянутый молодой человек спортивного вида. Он читал газету и время от времени растерянно оглядывался по сторонам. Мне сразу стало ясно: этот парень никогда прежде не бывал в библиотеке и сейчас чувствует себя как новоиспеченный пациент сумасшедшего дома.

Я ощутил к незнакомцу нечто вроде жалости, смешанной со злорадством. В конце концов, поделом ему. Если он спортсмен, так чего ему здесь у нас нужно? Вероятно, он испытывал бы ко мне то же самое, встретив меня на площадке для гольфа.

Я вернулся к своим книгам и попытался сосредоточиться.

На смену суровой эпохе крестовых походов, когда мрачные аскеты огнем и мечом утверждали торжество истинной веры, завоевывали новые территории и возводили на них неприступные крепости, пришел Ренессанс и наступила вселенская весна. Потомки первого графа Гвинеда без труда осваивались при дворе Генриха VIII и Елизаветы и чувствовали себя как дома на дипломатических раутах во всех европейских столицах. Они писали стихи, водили по морским просторам караваны торговых судов, заживо поджаривали на кострах ирландских мятежников, заказывали свои портреты у лучших итальянских художников, крутили амуры с прекрасными фрейлинами и время от времени, следуя традициям той эпохи, с помощью яда умерщвляли своих жен, если, конечно, те не успевали их опередить…

Передо мной уже высилась стопка из десяти книг, а перед моим соседом не было ни одной, и вид он имел до крайности растерянный. Поерзав еще немного на стуле, он с решимостью вконец отчаявшегося человека повернулся ко мне.

— Простите, пожалуйста… как вы делаете, что вам приносят столько книг?

— Очень просто. Выписываю название и шифр книги на бланк, который потом кладу вон в ту коробку на круглой стойке.

— Интересно. Вы говорите, шифр? А что это такое?

— Порядковый номер книги. Чтобы ее легче было найти.

— А как узнать этот шифр?

— Из каталога. Вот те большие черные альбомы — это каталоги.

— И какие книги здесь обычно читают?

— Самые разные. Кого что интересует.

— А вы, например, что читаете?

— Историю одной семьи.

— Занятно. А если мне тоже захотелось бы почитать историю какой-нибудь семьи, что для этого нужно сделать?

— Прошу вас, говорите тише. На нас смотрят. Все зависит от того, какая семья вас интересует.

— Да? Честно говоря, никакая. С меня достаточно того, что я в детстве натерпелся в собственной семье.

— Так что же вас интересует? — спросил я участливо.

— Меня? Пожалуй, больше всего — альпинизм.

— Хорошо. Тогда я закажу вам книгу, которая наверняка вам очень понравится. Будьте добры, напишите на этом бланке свою фамилию.

Он взял ручку и вывел корявыми буквами: Джордж Мэлони. Я заказал ему роман Киплинга «Ким», и мой новый знакомый с готовностью взялся за чтение, надолго оставив меня в покое.

Я уже добрался до эпохи короля Якова I. Этот король был не чужд мистическим настроениям и в свободное время занимался изучением природы демонов. Если до сих пор люди тяготели ко всему прекрасному и превыше всего почитали мирские услады, то теперь ими овладел жгучий интерес к делам сверхъестественным и необъяснимым, заставляя их обращаться к поискам высшего разума.

Шестой граф Гвинед, Асаф Кристиан, уже не был придворным, он не писал сонетов, ни в кого не влюблялся и, в отличие от пятого Гвинеда, оставившего после себя пятнадцать внебрачных отпрысков, умер бездетным, так что титул унаследовал сын его младшего брата.

Асаф Кристиан провел юные годы в Германии, в тех старинных южно-немецких городках, где угрюмые дома как будто нависают над узкими улочками, где ученые по ночам корпят над колбами и старинными книгами в своих убогих каморках при тусклом мерцании свечей, не способных высветить углы, затянутые ветхими паутинами. Там он стал членом таинственного братства розенкрейцеров, о котором даже его современники мало что знали, но тем более распространяли всякие домыслы. Розенкрейцеры были последними великими знатоками сверхъестественных наук, алхимиками и врачевателями-чернокнижниками. Благодаря Асафу Кристиану фамильный герб украсился крестом и четырьмя розами.

Когда он вернулся в Уэльс, крепость Пендрагон превратилась в настоящий очаг чернокнижия. Из далеких земель сюда съезжались в каретах с занавешенными окошками молчаливые визитеры. Здесь находили прибежище еретики, спасавшиеся от костров инквизиции, и сутулые евреи-лекари, которых изгоняли из королевских дворцов, заподозрив в том, что они знают больше, чем положено знать человеку. Сюда спускались с гор старые пастухи, принося с собой сохраненную в веках древнюю мудрость кельтского народа. И говорят даже, что в эти края приехал однажды инкогнито сам король Англии и Шотландии Яков I, чтобы в ночном разговоре выведать у хозяина крепости секреты борьбы с демонами. Здесь первые английские розенкрейцеры вербовали своих сторонников, и эта крепость стала вторым домом для Роберта Флудда, лучшего из учеников волшебника Парацельса.

Благодаря этому Флудду я и подружился с графом, получив приглашение приехать в замок. Тогда я еще не подозревал, какую огромную роль сыграют в моей жизни все эти дела давно минувших лет, и крепость Пендрагон, и ее прежний владелец Асаф Кристиан…

Из сборника народных сказаний Северного Уэльса я узнал, что Асаф Кристиан вскоре после смерти превратился в легендарную личность. Днем его никто не видел, зато когда часы били полночь, он каждый раз выезжал на коне в сопровождении верных слуг из крепостных ворот и при лунном свете искал какие-то растения, обладающие чудодейственными свойствами. Но народ явно счел это занятие слишком прозаичным. По многочисленным преданиям, полночный всадник был грозой разбойников и защитником всех обиженных и обездоленных, без устали верша справедливость в родных краях.

Он совершал налеты на ночные притоны грабителей как раз во время дележа добычи, и по утрам несчастные жертвы с удивлением обнаруживали у порогов свои вещи. Бывало, его неожиданные ночные появления наводили такой ужас на закоренелых лжецов и клятвопреступников, что те на другой же день выполняли все свои обещания, после чего поспешно отправлялись к праотцам.

Но самой жуткой была история троих убийц, весьма красочно изложенная в оказавшемся у меня под рукой сборнике.

Где-то на постоялом дворе, затерянном среди Кембрийских гор, трое молодых дворян ограбили и убили врача-еврея, направлявшегося как раз к графу Гвинеду в крепость Пендрагон. Суд, который в ту пору с полным правом можно было бы обвинить в антисемитизме, оправдал преступников, и они благополучно отбыли во Францию. Но вскоре после этого в поздний час несколько крестьян ошеломленно наблюдали, как мчится в южном направлении полночный всадник в сопровождении оруженосцев. Поднявшись на суровую вершину Моэль-Зич, вся эта кавалькада понеслась дальше по воздуху. А на другой день во рву перед крепостью обнаружили три трупа со свернутыми шеями, с переломанными руками и ногами. Граф свершил правосудие, жестоко покарав убийц несчастного лекаря.

* * *
Когда в одиннадцать часов я пошел пить кофе, мой сосед увязался за мной.

— Очень интересная книга, — сказал он о «Киме». — Просто класс! Этот парень, который ее написал, наверняка основательно помотался в тех краях. Хорошо знает местность.

— Вы бывали в Индии?

— Конечно. Я там вырос. Вернее, и там тоже. А еще в Бирме. Потом в Южной Африке, в Родезии, Неплохие места.

Я почувствовал благоговейный трепет, который всегда охватывал меня при мысли о величии Британской империи. Эти англичане ездят в Бирму, как мы в Эгер, только с меньшим любопытством. Они знают, что куда бы ни приехали, всюду окажутся среди соотечественников.

— Знаете, мой старик служил в чине майора в ирландских частях, — продолжал Мэлони. — Его без конца перебрасывали с места на место. Поэтому я и остался недоучкой. И в книгах не больно-то маракую. Но зато в тропиках мне не было равных.

— Вы тоже служили?

— Нет, я не смог поступить в военное училище, потому как у меня дурацкая привычка заваливать все экзамены. Помню, был даже один, на котором я срезался пять раз подряд. Ну что делать, не повезло. Да ладно! Что было, то было. Я ни о чем не жалею. Не может же каждый стать военным. По-моему, что ни делается, все к лучшему. Зато где я только ни побывал! Вы слышали о восточноафриканской экспедиции Увинда?

— Да, что-то слышал… — сказал я, чтобы не уронить свой престиж.

— Я как раз завербовался проводником в этот экспедиционный корпус. Ну и восхождение было, я вам доложу! Девять тысяч футов над уровнем моря. Был там один склон — ну как будто стеклянный. Три раза на него взбираешься, пять раз соскальзываешь. Два дня мы там ползали и не продвинулись ни на дюйм. Тогда я говорю полковнику: «Знаете, сударь, чем люди отличаются друг от друга? Тем, что одни родом из Коннемары, а другие — не из Коннемары». Я-то ведь сам оттуда, — пояснил он с гордостью и продолжал: — «Что ж, может, оно и так, — сказал полковник (типичный дурак англичанин), — и все-таки там тоже иногда рождаются здравомыслящие люди». Ладно, думаю, сейчас ты увидишь, кто тут у нас самый здравомыслящий. Взял нашу кошку, обвязал ее поперек туловища веревкой, расставил у подножия склона негров и велел им бить в свои тамтамы. Кошка в один момент взлетела по почти отвесному склону и залезла на дерево, которое росло на самой вершине. Она была так напугана, что металась там до тех пор, пока веревка не запуталась среди веток. Я подергал за конец, убедился, что держится прочно, и вскарабкался наверх. Освободил несчастное создание, а потом помог подняться всем остальным…

Слушая этого мюнхаузена, я начал сомневаться, бывал ли он вообще в тропиках. Однако его простодушие подкупало, вызывая невольную симпатию. У него был слишком маленький, почти незаметный подбородок и поразительно длинные руки, а во всех его движениях ощущалась грация дикого зверя. В нем чувствовалась близость к девственной природе, гораздо большая, чем это свойственно людям…

Мы вернулись в читальный зал и снова углубились в свои книги.

Седьмой и последующие графы, жившие в семнадцатом столетии, были тихими, ничем не примечательными людьми, словно над ними довлела тень великого Асафа Кристиана, мешая раскрыться их дарованиям. Десятый граф Гвинед построил ллэнвиганский замок, который с 1708 года стал постоянным местом проживания семьи.

Выбравшись из мрачной крепости Пендрагон, семья как будто воспряла духом. На протяжении восемнадцатого века она подарила родине прославленных адмиралов, дипломатов и рифмачей-графоманов, ничем не отличаясь от других аристократических фамилий. Впрочем, одно отличие все-таки было. Тринадцатый граф Гвинед отличался довольно экстравагантными манерами, внося некоторое разнообразие в скучноватый быт британской провинции.

Этот граф, невзирая на свой несчастливый порядковый номер, был самым жизнерадостным из всех Гвинедов, балагуром и выпивохой, и единственным в роду, кто заводил себе любовниц из числа актрис.

Современники считали особенно остроумным одно его изречение, хотя оно давно утратило прелесть новизны и в наши дни уже трудно понять, в чем тут юмор. Когда однажды во время покера графу сообщили, что его любовница, которую он в буквальном смысле слова подобрал на улице и облагодетельствовал — она в свое время прислуживала в лавке у торговца апельсинами, — сбежала с учителем фехтования, прихватив немалую часть фамильных драгоценностей, он спокойно заметил: «Ни одно доброе дело не остается безнаказанным». И продолжал играть как ни в чем не бывало.

Он носил фамилию матери, которая была итальянкой, и звался Джоном Бонавентурой. Это странное сочетание — Джон Бонавентура — сразу насторожило меня и вызвало смутное беспокойство. Где-то оно мне уже встречалось. Но где? Я напрасно ломал голову. Только гораздо позже мне удалось это вспомнить, причем при совершенно фантастических обстоятельствах.

Остальное я прочитал бегло, не останавливаясь на биографиях Пендрагонов, живших в девятнадцатом веке в свое удовольствие и процветавших при королеве Виктории. Отец нынешнего графа Гвинеда являлся характерным представителем своей эпохи, а поскольку на упомянутую эпоху пришелся самый разгар империалистических войн, которые Англия вела на различных континентах, большую часть жизни он прослужил в колониальных войсках, почти не бывая дома, потом занимал высокие посты в местной британской администрации и скончался от тропической лихорадки в должности губернатора одной из провинций Бирмы.

О моем знакомом — восемнадцатом по счету графе Гвинеде — я обнаружил довольно скудные сведения в карманном справочнике «Кто есть кто». Год рождения — 1888; значит, сейчас ему сорок пять лет. Полное имя — Оуэн Алистер Джон Пендрагон из Ллэнвигана. Учился в Харроу, потом в Оксфорде, служил в колониальных войсках, является кавалером нескольких орденов Британской империи и членом многочисленна клубов. Обычно «Кто есть кто» сообщает самое важное с точки зрения англичан: чем увлекается вышеозначенный джентльмен. Но об увлечениях графа Гвинеда составители справочника умалчивали.

Подошло время обеда. Я сдал книги — свои и Мэлони — и направился к выходу.

— Ну вот, теперь я знаю, что такое библиотека, — сказал мой сосед, который теперь не отходил от меня ни на шаг. — Уж лучше бы я искупался в болоте. Уф! За десять лет я не прочел столько, сколько сегодня. Кстати, где вы обедаете?

— На Грик-стрит, в китайском ресторанчике.

— Вы не рассердитесь, если я пойду с вами? Не люблю заправляться в одиночку.

Меня несколько огорошил этот слишком быстрый даже по континентальным понятиям переход на короткую ногу. Но в этом парне было что-то трогательное. Он напоминал шимпанзе, который вырвался из клетки и, ничего не понимая, слоняется по лондонским улицам, но при этом настроен весьма миролюбиво и горит желанием с кем-нибудь пообщаться.

— Буду рад, если вы составите мне компанию, — сказал я. — Но должен вас предупредить, что я обедаю с одним моим китайским другом. Не знаю, насколько у вас развито чувство цвета и как вы относитесь к желтокожим джентльменам.

— Нормально. Я ничего не имею против желтых, если они не нахальничают. Для нас, коннемарцев, все люди одинаковы. Кроме наглецов, конечно. Однажды мой слуга-кафр плохо почистил мне сапоги, а когда я сделал ему замечание, огрызнулся. Тогда я схватил его, натянул ему на ноги детские ботинки и не позволял снимать все три дня, пока мы шли по пустыне Калахари. А надо сказать, жара там стояла страшная. Так представьте себе, на четвертый день у моего кафра ступни стали в два раза меньше, чем были прежде.

Мы пришли в ресторан, где меня уже ждал доктор Ву Сэй. Увидев, что я привел какого-то чужака, китаец спрятался за самой дружелюбной улыбкой, какую только мог изобразить, и за все время обеда едва проронил несколько слов. Но тем разговорчивее был Мэлони. Он еще раз покорил мое сердце, показав, что не только любит, как и я, китайскую кухню, но и прекрасно в ней разбирается. Обычно, обедая в китайском ресторане, я доверял выбор блюд Ву Сэю и, поглощая что-то мелко нарубленное и очень вкусное, даже не задумывался, что это может быть: свинина, лепестки роз или какие-нибудь водоросли. Но на этот раз инициативу взял в свои руки мой новый знакомый, продемонстрировав такие познания в области китайской кулинарии, что я только диву давался.

— Вам в какую сторону? — спросил он, когда мы вышли из ресторана.

Я сказал, что иду к себе в гостиницу.

— Слушайте, а если я вас провожу маленько, как вы на это посмотрите?

Его непосредственность решительно не знала никаких границ.

— Скажите, — смущенно спросил он, когда мы двинулись в путь, — а вы случайно не из немчуры?

— Нет. Я венгр.

— Венгр?

— Да.

— А это что, такая национальность? Или вы просто насмехаетесь над моей необразованностью?

— Ну зачем же? Я действительно венгр.

— Интересно. А где живут венгры?

— В Венгрии. Между Австрией, Румынией, Чехословакией и Югославией.

— Но ведь… все эти страны выдумал Шекспир. — Он весело рассмеялся, а потом, словно извиняясь, добавил: — Нет, я вам верю, но все-таки… А на каком языке говорят венгры?

— На венгерском.

— Скажите что-нибудь по-венгерски.

Я продекламировал первое, что пришло в голову:

Fehér falak, szőke gerendák,
Csöndes, bus falusi házunk,
Ugy-e, ha mi titokban vagyunk
Nem komédiázunk?
Gyónó, csöndes, nagy sugdosásban
Sirjuk ki mély titkainkat
S ha belenézünk az éjszakába,
Felénk árnyak ingnak.
S mennyi mindent tudunk mi gyónni
Álmatlan éj-órák sorján.
Csitt, jajgatva fut le a hóviz
A bádog-csatornán[2].
Звучание родной речи неожиданно ошеломило меня самого. За последние несколько лет я едва ли произнес по-венгерски два-три слова.

— Красивый язык, — кивнул Мэлони. — Но вы меня не проведете. Вы говорили на хинди. Это какая-то индийская молитва. Я ее уже слышал… Кстати, если уж мне выпала удача встретиться с настоящим венгром, я не прочь укрепить нашу дружбу. Давайте поужинаем сегодня вместе. Я вас очень прошу. Если я вам показался недоумком, ничего страшного. Со временем привыкнете, как другие привыкли. Зато я вас познакомлю с очень умным молодым человеком, который недавно приехал из Оксфорда. Он племянник какого-то лорда и настоящий ученый. Пятисложные слова, о которых человек и слыхом не слыхивал, он выговаривает с такой же легкостью, как мы слово «шляпа».

Поколебавшись немного, я принял его приглашение. Люблю знакомиться с людьми, к тому же у меня сейчас не было никаких особых дел. И, откровенно признаться, я был заинтересован тем, что Мэлони пригласил меня в «Савой» — место чересчур фешенебельное для того, чтобы я мог прийти туда сам по себе. Мне это было бы просто не по карману. И теперь я совсем другими глазами смотрел на Мэлони. «Хоть он и пентюх, — думал я, — однако из благородных».

* * *
Вечером мы встретились в баре ресторана «Савой». Мэлони я нашел в компании стройного молодого человека приятной наружности и спортивного вида, коим всегда отличались воспитанники Оксфорда.

— Знакомьтесь. Осборн Пендрагон, — представил мне Мэлони своего друга.

— Пендрагон? — вскричал я. — Уж не родственник ли вы графа Гвинеда?

— Это мой дядя, — произнес Осборн Пендрагон, как-то странно растягивая слова. — Вы позволите заказать вам коктейль?

Но мне сейчас было не до коктейля.

— Вероятно, вы проводите летние каникулы в Ллэнвигане? — спросил я.

— Вы недалеки от истины, — улыбнулся мой собеседник. — Послезавтра я собираюсь сменить местный климат на горный воздух Уэльса.

— Я тоже скоро еду туда.

— Наверно, в Ллэндидно на воды? Что до меня, то я предпочитаю свою ванную комнату. Там больше комфорта и меньше народу.

— Нет, про это место я впервые слышу.

— Так, может, вы собираетесь совершить восхождение на Сноудон?

— Нет.

— Странно. По-моему, в Северном Уэльсе больше и нет ничего примечательного.

— Ну почему же? Например, Ллэнвиган.

— Что вы сказали?

— Граф Гвинед любезно пригласил меня погостить в ллэнвиганском замке.

Внезапно Мэлони издал боевой клич древних ирландцев и, схватив меня за руку, едва не выдернул ее.

— Что это значит? — удивился я.

— Это значит, что мы можем ехать все вместе! Меня ведь пригласил туда Осборн. Какая игра случая! И надо же было мне забрести в читальный зал Британского музея… А потом из пятисот тамошних аборигенов выбрать именно вас, чтобы пристать со своими дурацкими расспросами… И вот теперь выясняется, что мы будем жить под одной крышей. Потрясающе! За это надо выпить.

В самом деле, это была какая-то странная и необъяснимая случайность. Мне стало не по себе. Как будто мистическая атмосфера ллэнвиганского замка заранее окружила меня уже здесь, в центре Лондона. Сердце сжалось от ощущения неведомой опасности…

Да нет, ерунда, сказал я себе, просто нервы разыгрались. Подозревать этого дурачка Мэлони и манерничающего юного аристократа в том, что они отмечены печатью рока и за ними стоят какие-то потусторонние силы, по меньшей мере несерьезно.

Осборн сохранял полное спокойствие.

— Даже случайность в наши дни деградирует, — сказал он, поднимая голос к концу фразы. — Во времена Лютера, например, случайность состояла в том, что молния могла ударить в землю прямо перед носом, не причинив человеку никакого вреда. И Реформация явилась прямым результатом такой случайности. В наши же дни случайность проявляется только в том, что два джентльмена едут вместе на отдых. Где же тут судьба, где роковое стечение обстоятельств, в силу чего в нас созревает наиважнейшая добродетель, amor fati[3], о которой упоминал Ницше, если я правильно помню?

— Осборн невероятно умен, — сказал Мэлони.

— Да, — кивнул тот, — но только потому, что в Англии это не принято. Если бы я родился среди французов, я бы наверняка стал идиотом, просто из чувства противоречия. Кстати, как вы считаете, не пора ли нам заняться нашим скромным ужином?

Ужин был великолепен. За столом говорил главным образом Мэлони.

После каждого бокала бургундского его приключения становились все более красочными. Сначала он рассказывал о более или менее обычной охоте на тигров, но потом пошли небылицы: то он поджигал целые села на Борнео, доказывая своим товарищам, что настоящий коннемарец может и на ветру раскурить трубку, то ездил верхом на диком австралийском страусе, то завязывал узлом хвост королевской кобры, пока его верный ручной мангуст Уильям держал змею за голову…

— Завидую нашему другу, — вздохнул Осборн, повернувшись ко мне. — Если хотя бы четвертая часть из того, что он нам тут наплел, соответствует действительности, то его жизнь — сплошная цепь приключений. Видимо, сейчас только в колониях и может что-то происходить. Думаю, что встреча с тигром или королевской коброй разгорячила бы и мою кровь. Так хочется немного встряхнуться. Мое самое большое желание — уехать в какую-нибудь забытую Богом британскую колонию, где туземцы до сих пор употребляют в пищу миссионеров.

— Так почему же вы не уедете?

— К сожалению, с тех пор как мой отец — благослови Господи его душу! — подцепив какую-то азиатскую хворь, переселился в лучший мир, его брат, который взял надо мной опекунство, считает, что тропический климат вреден для здоровья. Так что я осужден на жалкое прозябание в Уэльсе, в нашем электрифицированном фамильном гнездышке, где еще в эпоху блаженной памяти королевы Виктории были заморены, как тараканы, все добропорядочные домашние привидения. Одно, правда, сохранилось каким-то образом, но три года назад его отравили слезоточивым газом. Несчастный дух старого адмирала рыдал, какдитя. Если бы не я, в Уэльсе уже окончательно утратили бы всякое уважение к оккультным наукам. Но у меня есть серьезные планы на это лето, и я надеюсь, что вы мне поможете в их осуществлении. Знаете, я еще в Оксфорде поставил кое-какие опыты и добился интересных результатов с помощью граммофона и специально подобранных пластинок. Мне удавалось в самых невероятных местах вызывать стоны, лязг цепей и длинные средневековые молитвы. Хотя все это, конечно, пустяки, детские забавы. Для настоящих приключений в наше время нет места. Магия не выносит запаха бензина.

— Скажите, вам, наверно, лет восемнадцать, не больше? — спросил я.

— Вы угадали.

— Обычно в вашем возрасте молодые люди вкладывают в слово «приключения» совсем другой смысл.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, сударь.

— Я имею в виду любовные похождения.

— Я никогда не думал об этом, — ответил он, слегка покраснев от смущения.

— А зря. Позвольте заметить, что вы слишком уж замыкаетесь в своей скорлупе, поэтому жизнь и кажется вам такой пресной. А для французов, например, жизнь означает прежде всего непрерывную цепь любовных взаимоотношений с женщинами.

— В таком случае позвольте мне ответить вам словами Вилье де Лиль-Адана: «Что касается будничных обязанностей, то их можно переложить на своих слуг».

Благодаря изрядному количеству выпитого бургундского я покидал «Савой» в приподнятом настроении. Все-таки Лондон не такой уж скучный город, думал я, в душе поздравляя себя с тем, что познакомился с такими чудесными молодыми людьми. Собственно говоря, с моей стороны было просто глупостью проводить столько времени за книгами. Жить надо, жить!.. Нормальной полнокровной жизнью. Нужна женщина…

По настоянию Мэлони, мы отправились в ночной клуб. Ночные клубы — это такие места, где человек может пить всю ночь, и мы с удовольствием воспользовались такой возможностью и принялись опустошать один бокал виски за другим, добавляя туда все меньше содовой. Осборн сидел с несколько отчужденным видом, явно чувствуя себя неловко в этом отнюдь не перворазрядном заведении.

Мэлони тем временем рассказывал о своих похождениях. Одна из его историй приближалась к драматической кульминации: едва он привязал к дереву строптивую туземную женщину, чтобы облегчить поиски общего языка, как откуда ни возьмись появились десять ее братьев, воинственно размахивавших крисами[4]. Что произошло дальше, мы так и не узнали, потому что Мэлони, взглянув на сидевшую за соседним столиком даму, вскричал: «Хэлло!» и тотчас пересел к ней, бросив нас на произвол судьбы. Заподозрив, что их беседа носит чересчур интимный характер, я впал в меланхолию: дама была на редкость хороша собой.

— Странный парень этот Мэлони, не правда ли? — сказал Осборн. — Неисправимый фантазер.

— Как вы думаете, он когда-нибудь говорит правду?

— Самое удивительное то, что я иногда готов ему поверить. Несколько раз он у меня на глазах совершал абсолютно невероятные поступки, противоречащие всякой логике и здравому смыслу. Да и весь сегодняшний вечер тоже… Хотя мне, вероятно, не следовало бы говорить об этом.

— Нет-нет, скажите, прошу вас. Я, как житель континента, и сам никогда не умел держать язык за зубами. Мне ли осуждать англичанина за излишнюю откровенность? Так что не стесняйтесь.

— Ну, так и быть. Знаете, у Мэлони еще вчера в кармане было всего три с половиной пенса. И, насколько я знаю, у него давно уже не водилось лишних денег. А сегодня он угощает нас с такой королевской щедростью. Я бы не удивился, если бы мне сказали, что минувшей ночью он оглушил кого-нибудь в темном переулке. Без всякой задней мысли, просто чтобы доказать, что коннемарцы могут сбить человека с ног одним ударом. А потом вытащил у него кошелек, совместив таким образом приятное с полезным.

Мэлони вернулся.

— Господа, я бы хотел познакомить вас с моей старой подругой мисс Пэт О’Брайен. Она тоже из Коннемары, и этим все сказано. Сейчас она поет в хоре Альгамбры. Чудо что за артистка.

— Буду очень счастлив, — непроизвольно вырвалось у меня.

Но лицо Осборна приняло еще более отчужденное выражение.

— Видите ли… э-э… я чрезвычайно уважаю ваших земляков, я и сам происхожу из кельтов, родная кровь, так сказать… но мы вроде бы уславливались провести сегодняшний вечер в мужской компании.

— Дружище, — сказал Мэлони, — вы самый умный человек в мире и, честное слово, каждый раз, когда я вспоминаю, что у меня есть такой друг, мне хочется плакать от счастья. Но, ей-Богу, вам не мешало бы хоть десять минут в месяц проводить в женском обществе. Гарантирую, что вас ждет сюрприз. Доктор может подтвердить… Я прав, доктор?

— Абсолютно.

— Ну что ж, господа, если вы настаиваете… — Осборн, сдавшись, махнул рукой.

Мэлони уже подвел к нам девушку.

— Желаю вам счастливого Рождества и поздравляю с наступающим Новым годом, — сказала она и села за наш столик с видом человека, отпустившего удачную шутку. Поскольку на дворе стояло лето, я улыбнулся, как подобает воспитанному человеку, оценившему остроумие дамы. Что же касается Осборна, то он не сделал над собой даже такого минимального усилия.

— Молодой человек, не будьте таким букой, — посоветовала ему наша новая знакомая, подняв бокал, и пропела куплет какой-то песенки, содержавшей ту же мысль.

— Я постараюсь, — торжественно заверил ее Осборн.

«Ну и чурбан же он, однако!» — подумал я.

Девушка была просто обворожительна, сама невинность — из тех, что составляют главную гордость Великобритании наряду с метрополитеном, Оксфордом и крепостью Тауэр.

У меня началось недержание речи. Она с большим вниманием и почтительностью выслушивала комплименты, которые сыпались из меня, как из рога изобилия. Для нее это явно было в диковинку, ведь от англичан женщина никогда не услышит столь пылкого изъявления чувств. Мы говорим женщине, которая нам нравится: «Я тебя обожаю». А по уши влюбленный англичанин скажет: «I rather like you» («Вы мне довольно симпатичны»).

— Поедемте со мной на континент, — витийствовал я в упоении, поглаживая ее обнаженную руку. — Вы должны жить в Фонтенбло, носить длинный шлейф и трижды в день всходить по дугообразной лестнице, построенной Франциском I. Увидев вас, трехсотлетние карпы в озере превратятся в теплокровных животных, а Мисс Франция от удивления родит близнецов.

— Вы очень милый мальчик, — улыбнулась она. — И у вас такое интересное произношение. Я не поняла ни слова из того, что вы сказали.

Я был уязвлен до глубины души, поскольку всегда очень гордился своим английским произношением. Да, впрочем, что может смыслить в этом девчонка из провинциальной Коннемары? Она сама говорила на каком-то ужасном ирландском диалекте, не очень понятном для окружающих. Я предоставил Осборну развлекать ее, а мы с Мэлони тем временем основательно взялись за шотландское виски.

Мэлони уже изрядно окосел.

— Вы мне чертовски нравитесь, доктор, — заявил он, — и я рад, что мы познакомились. А этот Осборн… Дорого бы я дал, чтобы Пэт соблазнила его. Эти англичане вечно выкаблучиваются, мнят из себя… А скажите, доктор… только откровенно, чисто по-дружески… чего ради вы едете в Ллэнвиган?

— Граф Гвинед пригласил меня, чтобы я занялся научными изысканиями в его библиотеке.

— Зачем? Ведь вы же уже доктор! Разве вам надо еще сдавать какие-нибудь экзамены? Вы чертовски умный человек.

— Да нет, экзамены тут ни при чем. Просто есть вещи, которые меня очень интересуют.

— И вы собираетесь их изучать?

— Ну-да.

— А что именно?

— Ну, например, мне бы хотелось побольше узнать о розенкрейцерах.

— А кто такие розенкрейцеры?

— Гм… как бы вам объяснить? Вы слышали когда-нибудь о масонах?

— Да. Это такие субъекты, которые устраивают тайные сборища и занимаются там неизвестно чем.

— Совершенно верно. Так вот розенкрейцеры отличаются от масонов тем, что всегда окружали свои сборища гораздо большей таинственностью и поэтому еще меньше известно, чем они занимались.

— Но вы-то, наверно, знаете, что они там делали.

— Могу шепнуть вам на ухо, только никому не говорите.

— Я буду нем как рыба. Говорите.

— Золото.

— Я так и знал, что это шутка. А что они еще делали?

— Наклонитесь поближе. Гомункулуса.

— Что это за чертовщина такая?

— Гомункулус? Человек.

Мэлони от души рассмеялся и хлопнул меня по спине.

— Я сразу догадался, что вы меня разыгрываете.

— Я не так выразился. Они собирались создать человека искусственным путем.

— Короче говоря, они были импотентами?

Мы оба уже изрядно наклюкались, и эта мысль нас ужасно развеселила. Я так смеялся, что опрокинул стоявший передо мной бокал. Мэлони тотчас принес другой.

— Доктор, скажите мне по крайней мере, откуда вы знаете графа Гвинеда? Ведь он очень замкнутый человек, ни с кем не знакомится.

— Я этого не заметил. Меня познакомила с ним леди Малмсбери-Крофт, и он сразу же пригласил меня погостить в замке.

— Чем же вы его так заинтересовали?

— Он точно так же увлекается алхимией, как и я.

Этот разговор мне уже как-то не очень нравился. Я слишком долго прожил в Англии и отвык от того, чтобы меня вот так расспрашивали.

Я начал подозревать неладное. Под воздействием алкогольных напитков в человеке проявляется его сущность. Я, когда выпью, становлюсь страшно недоверчивым, мне кругом чудится какой-то подвох. Вот и сейчас… Что, если Мэлони, воспользовавшись моим нетрезвым состоянием, хочет выведать у меня какую-то тайну? Правда, я понятия не имею, что это за тайна, но она, несомненно, существует, ведь не зря же так всполошился тот тип, который звонил мне по телефону.

Стоп!.. А если попробовать повернуть это дело по-другому? Мэлони ведь тоже выпил изрядно, даже больше, чем я. Может, мне удастся узнать, что за тайну он пытается у меня выведать?

Небрежным движением я снова опрокинул бокал, рассмеялся бессмысленным пьяным смехом и пробормотал, слегка заикаясь:

— Черт побери… Когда я стану великим, я изобрету бокалы, которые не будут опрокидываться… И диваны, которые будут сами собой из ничего порождать женщин…

Я внимательно посмотрел на Мэлони и прочел в его взгляде явное удовлетворение.

— Ну и голова у вас, шеф! Жаль только, что вы все время мелете вздор.

— Да? Вы мне не верите?

— Я думаю, что все эти истории про розенкрейцеров — сплошные враки.

— Да что вы?

— Кроме того, я ведь знаю, что вы врач.

— Мэлони! — вскричал я. — Как вы догадались?

— Достаточно посмотреть на вас… сразу видно. И потом, вы же сами говорите, что вы доктор. Вот так-то!.. Не станете же вы после этого отрицать, что прекрасно разбираетесь в тропических заболеваниях.

— Ну… да, пожалуй. Не буду скрывать, особую симпатию вызывают у меня сонная болезнь и муха цеце.

— Но еще больше вас интересует та болезнь с длинным названием, от которой умерли отец графа Гвинеда и Уильям Роско.

— Роско?

— Да-да, Роско, миллиардер. Не прикидывайтесь, будто вы никогда не слышали эту фамилию.

— Что-то запамятовал.

— Я вам напомню.

— Сделайте милость.

— Я имею в виду того самого Роско, который был правой рукой старого графа и заправлял у него финансами, когда тот служил губернатором где-то в Бирме.

— Ах, Роско? Ну конечно-конечно, припоминаю. Это тот Роско, который потом… который потом…

— Женился на даме, с которой был обручен нынешний граф Гвинед.

— Совершенно верно. Вот теперь я все вспомнил. Но что же мы не пьем?.. Да, так, значит, потом этот несчастный умер от той же болезни, что и старый граф. Странный случай.

— Более чем странный, если учесть, что старик Роско загнулся от этой тропической болезни с длинным названием уже через много лет после возвращения из Бирмы в Англию.

— Да, конечно. Не стану отрицать, именно поэтому я и еду в Ллэнвиган. Но ради Бога, не говорите об этом никому. Только объясните мне, а то я не совсем понимаю: какое отношение имеет граф Гвинед к смерти старого Роско?

— В эти дела вас там, естественно, никто посвящать не будет. Но поскольку вы были со мной откровенны, я вам тоже кое-что расскажу. Наклонитесь поближе, чтобы Осборн не услышал.

— Я весь — внимание.

— Роско составил завещание, по которому в случае его насильственной смерти все нажитое им богатство переходит к его благодетелю графу Гвинеду или к потомкам графа.

— Мэлони, это абсурд! Таких завещаний в Англии не бывает.

— Никакой это не абсурд. У Роско была навязчивая идея, что жена хочет его отравить. Поэтому он тайком от всех составил такое завещание.

— Но почему он завещал свое состояние Пендрагонам?

— Да потому, что Роско был по гроб обязан старому графу. И еще потому, что он увел невесту у нынешнего графа и всю жизнь испытывал угрызения совести. Ему хотелось загладить свою вину.

— Значит, с этим связан интерес графа Гвинеда к тропическим болезням? Вы считаете, что Роско умер не своей смертью — и граф унаследовал его состояние?

— Именно так.

Все встало на свои места. Мое постоянное пристрастие ко всему необычному привело меня к какой-то великой тайне, которую, вероятно, именно мне и предстояло разгадать. В тот момент я искренне пожалел о том, что разбираюсь в чем угодно, только не в тропических болезнях. Я чувствовал, что все это самым непосредственным образом связано с тем странным телефонным звонком. Что-то назревало. Вокруг меня плелась невидимая паутина.

Тем временем беседа между Пэт и Осборном, по-видимому, зашла в тупик. Оба сидели как на похоронах, молча глядя перед собой. У девушки был несколько раздраженный вид, юный аристократ явно скучал. Чтобы разрядить атмосферу, Мэлони подсел к нему, а я заговорил с Пэт.

— Ну, чем вас развлекал его светлость? — полюбопытствовал я.

— Светлость он или нет, но, по-моему, этот господин маленько с приветом. Мне плевать, на титулы, лишь бы человек проявлял деликатность.

— А он не проявлял?

— Да какое там! Он все время рассказывал мне про какого-то немца по фамилии Данте, который всех посылал к чертям. И еще про какую-то из моих коллег, которую звали Лаида и о которой этот Данте написал, будто она плавала в… стыдно даже сказать в чем. Журналисту не подобает писать такое о порядочной девушке. Что за друзья у этого молодого человека?

— Обожаю порядочных девушек, — сказал я, взяв ее за руку. — Вы — порядочная девушка, я — порядочный юноша, так давайте держаться вместе в этом пакостном мире!

— Я сразу поняла, что у вас отзывчивое сердце, — прощебетала Пэт.

— К тому же очень нежное и одинокое, — с чувством добавил я и в доказательство этого придвинулся поближе и обнял ее за талию.

— Да, по глазам видно, что вы умеете быть нежным в сердечных делах.

После этого я беспрепятственно поцеловал ее обнаженное плечо.

— А я вот не знаю, какой бываете вы в сердечных делах. Надо бы узнать.

Дальнейший процесс ухаживания происходил уже без слов. Да и годятся ли здесь обыденные слова? О, если б я был поэтом!.. Только стихами можно передать ощущения человека, обнимающего после полуночи английскую девушку.

Но так уж я устроен, что, даже сгорая от страсти, всегда прислушиваюсь к тому, что происходит вокруг. И я услышал, как Мэлони объяснял Осборну, что я сделал якобы все возможное, чтобы получить приглашение в Ллэнвиган. Что я, оказывается, пошел на вечеринку к леди Малмсбери-Крофт, потому что знал, что там будет граф Гвинед.

А в это время Пэт тоже что-то рассказывала, но я уже ничего не слышал и думал только об одном: на кой черт Мэлони понадобилось искажать факты? Только потому, что он органически не способен говорить правду и каждого меряет на свой аршин? Или, может быть… За этим кроется какой-то умысел, и все происходящее является частью заговора, в существование которого я уже готов был поверить, заранее трепеща от ужаса.

Осборн равнодушно выслушал Мэлони, после чего поднялся со словами:

— Прошу прощения, мне пора идти. Встретимся в Ллэнвигане.

И, не прощаясь, удалился, как чеширский кот из английской сказки. Он явно не мог больше сидеть за одним столом с женщиной.

Мэлони пересел за соседний столик, где гуляла веселая компания, и я снова остался наедине с Пэт. Ну что ж, подумал я, тем лучше. Пусть этот ветрогон делает все, что ему заблагорассудится, я же тем временем пойду провожать девушку домой — а там чем черт не шутит… Или лучше приглашу ее в свою холостяцкую обитель. В конце концов филолог тоже человек. У нее должно быть роскошное белое тело, которое я только рассматривать буду, наверно, не меньше часа, когда она скинет свои одежды.

— Вы любите музыку? — спросил я.

— Обожаю. Вы бы видели, как я танцую!

— Знаете что, давайте уйдем отсюда. Здесь слишком шумно. Пойдем ко мне, попьем чайку, я заведу граммофон, потанцуем…

— Да вы что? Мы с вами едва знакомы.

— Не беда. У нас будет возможность познакомиться получше.

— Будь вы англичанином, я бы дала вам пощечину.

— А так как я иностранец, поцелуйте меня.

— На виду у всех? Это невозможно, — рассудительно сказала она.

Дело казалось уже почти слаженным. Оставалось только уйти отсюда, и мне предстояла бы сказочная ночь в этом чопорном Лондоне, где даже самому Казанове пришлось однажды в течение шести недель вести беспорочный образ жизни. Но злая судьба распорядилась иначе. Я так и не понял, что за неведомая сила заставила меня взглянуть на Мэлони, сидевшего за соседним столиком.

Мне показалось, будто он тайком подавал девушке какие-то знаки, хотя не берусь утверждать со всей ответственностью, что так оно и было. Может быть, у меня чересчур разыгралось воображение.

Во всяком случае, мои прежние подозрения вспыхнули с новой силой. Меня моментально обуял какой-то панический животный страх. Эта девушка, несомненно, тоже является участницей заговора, и наша встреча подстроена заранее. И если я сейчас приведу ее к себе, Бог знает что может случиться…

Я совершенно не представлял себе, чего именно мне следует опасаться, но смутно ощущал, что, если сейчас попаду в эту ловушку, то уже по уши увязну в мрачной мистерии, разыгрывающейся вокруг Ллэнвигана. Телефонные угрозы, полночный рыцарь, таинственная смерть Уильяма Роско — все это приобретало какой-то зловещий смысл, и я уже не мог совладать с охватившим меня страхом.

— Дорогая, — обратился я к Пэт, — сегодня, пожалуй, ничего не получится. Я только сейчас вспомнил, что ко мне приехал племянник из провинции и собирается пробыть у меня несколько дней. Но я надеюсь, что это не последнее наше свидание и у нас еще будет время наверстать упущенное.

Она взглянула на меня с нескрываемым презрением.

Я попрощался с Мэлони, договорившись встретиться с ним на следующий день, и поплелся домой.

На другой день я, разумеется, страшно сожалел, что все вышло так нескладно, и клял на чем свет стоит свою чересчур мнительную натуру. Другие под воздействием алкоголя совершают отчаянные и легкомысленные поступки, во мне же только накапливается желчь. Но уже ничего нельзя было исправить. Я никогда больше не видел Пэт.

* * *
Последующие дни я посвятил дальнейшей моральной подготовке к предстоящим уэльским приключениям и снова листал фолианты, содержавшие труды Флудда. Я с трудом понимал латинский текст, густо приправленный каббалистическими еврейскими терминами, но думаю, что понял бы не намного больше, даже если бы все это было написано по-венгерски. На всякий случай я делал выписки, надеясь, что граф Гвинед сможет мне что-нибудь объяснить.

Из книги Флудда «Medicina Catholica»[5] я с удивлением узнал, что возбудителями всех болезней являются метеоры и ветры, прилетающие из заморских стран, и немаловажная роль в этом черном деле принадлежит архангелам, повелевающим ветрами. Далее Флудд утверждал, что характер человека лучше всего можно определить по его моче, и существует даже особая наука, уромантия, которая выработала соответствующие критерии.

Я ознакомился с биографией Флудда, написанной протодьяконом Крейвеном, и перечитал великолепную книгу Дени Сора о Мильтоне и христианском материализме, в которой была очень интересная глава, посвященная Флудду.

По утверждению автора, Флудд, Мильтон и их единомышленники не верили в то, что душа может существовать отдельно от тела. А поскольку они были людьми глубоко религиозными и ни секунды не сомневались в существовании загробной жизни, то пришли к естественному выводу, что тело так же бессмертно, как и душа.

Мне вспомнился девиз Пендрагонов: «Верую в воскрешение тела». Кто знает, думал я с суеверным ужасом, что означала эта фраза для древних, воспринимавших все слишком буквально? Может быть, они считали, что вскоре после смерти восстанут из своих могил? Согласно легенде о полночном всаднике, так и случилось: сей доблестный рыцарь явился в мир, чтобы отомстить за убийство лекаря.

Мэлони не пришел на условленную встречу, где мы собирались обсудить детали предстоящей поездки, и я уже не сомневался, что придется ехать одному. Но он неожиданно нагрянул ко мне накануне отъезда.

— Хэлло, док! Ну что, едем в Уэльс?

— Лично я еду, а про вас ничего не знаю.

— Да я тут пару дней раздумывал, никак не мог решиться. Меня уже давно зазывали на Кубу. Там состоятся какие-то жутко интересные петушиные бои. Что-то вроде олимпиады. Бойцовские петухи со всего света… Ну да ладно, шут с ними! Не могу же я бросить Осборна на произвол судьбы. Да и вас тоже. Еще, чего доброго, потеряете свои очки и заблудитесь в этой дикой Англии.

— Ну хорошо. Значит, завтра отправляемся пятнадцатичасовым…

— Нет. Я уже все продумал. Миссис Сент-Клер, моя хорошая приятельница, согласилась подвезти нас на своей машине до Честера. Оттуда есть удобный поезд в Корвен, а там нас будет встречать Осборн, тоже с машиной. Ну как, годится?

Мои подозрения к тому времени уже развеялись, и я даже начал испытывать угрызения совести из-за того, что так плохо думал о Мэлони, и поэтому с радостью принял его предложение.

— Я от души благодарен миссис Сент-Клер за такую любезность. Но, право, не знаю, удобно ли это. Ведь мы не знакомы. Не стеснит ли ее совместное путешествие с совершенно посторонним человеком?

— Да бросьте вы! Я рассказал ей о вас, и представьте себе, она подтвердила, что венгры действительно существуют на свете, и она очень любит венгров, потому что их история очень похожа на нашу, ирландскую. Вы мне, кстати, ни разу об этом не говорили. Ей ужасно хочется познакомиться с вами, чтобы разузнать побольше о Венгрии. Она собирается туда в августе.

Все это выглядело достаточно правдоподобно, и я поверил ему. Обычно его небылицы отличались большей фантазией. Мы условились встретиться на другой день в фешенебельном отеле «Гросвенор Хауз», где жила вышеупомянутая дама.

В назначенное время Мэлони уже ждал меня в холле.

— Я вчера телеграфировал Осборну о нашем приезде, чтобы он ждал нас. И уже получил ответ: «All right!»[6] А Элен сейчас придет.

И действительно, через пару минут в холле появилась высокая элегантная дама в дорожном комбинезоне и, улыбаясь, направилась в нашу сторону. Когда она приблизилась ровно настолько, чтобы я, при своей близорукости, смог оценить ее броскую красоту и все достоинства стройной фигуры, ее лицо показалось мне подозрительно знакомым. И пока мы обменивались рукопожатиями, учтивыми «How do you do»[7] и всякими приличествующими случаю фразами, я вспомнил связанную с этой женщиной историю, и сердце мое забилось с сумасшедшей силой.

Три года назад я проводил лето в Фонтенбло со своим приятелем — археологом и поэтом Кристофоли. В ту пору скончалась моя несчастная тетушка Анна, оставив мне довольно приличное состояние. И мы жили в отеле «Англетер», в шикарном месте прямо напротив парка.

Однажды Кристофоли, который, кстати говоря, был самым сентиментальным человеком в мире, с крайне возбужденным видом поведал мне, что он влюблен.

Даму, являвшуюся предметом его воздыханий, я уже видел. Она каждый день в гордом одиночестве обедала в ресторане отеля, и на нее невозможно было не обратить внимания. Ее отличала своеобразная, какая-то несовременная красота, не имевшая ничего общего со стандартизированной красотой нынешних кинозвезд.

Кристофоли был симпатичным парнем и исключительно предприимчивым. Он уже успел выяснить, что даму зовут Элен Сент-Клер, она английская подданная и приехала в Фонтенбло из Парижа на собственном автомобиле. Больше о ней никто ничего не знал. Все дни она проводила в одиночестве, или гуляя в парке, или разъезжая где-то на своей «испано-сюизе», и возвращалась в гостиницу, только чтобы пообедать.

Кристофоли декламировал стихи Петрарки и ждал вечера, рассчитывая представиться ей во время танцев, которые устраивала администрация отеля. Но Элен Сент-Клер не пришла в танцевальный зал. Всю ночь Кристофоли не спал и мне не давал спать, после чего я стал испытывать к этой даме острую неприязнь.

Последующие дни были наполнены неописуемыми волнениями. Это напоминало захватывающую охоту. Кристофоли был проворен и назойлив. Как всякий поэт, он пренебрегал светскими условностями. Каждый раз, когда Элен Сент-Клер подъезжала к гостинице, он подскакивал, распахивал дверцу и помогал ей выйти из машины. Она кивала в знак благодарности и молча удалялась — так быстро и надменно, что Кристофоли даже не успевал начать декламацию своего стихотворения в прозе, которое вынашивал целыми днями.

Оставалась последняя надежда на четырнадцатое июля, национальный праздник, когда всеобщая кутерьма сближала людские сердца. В этот день весь город высыпал на улицы, пил, пел и плясал, и, казалось, все были знакомы друг с другом. Я боялся, что Элен Сент-Клер не снизойдет до этого народного празднества. Мы предавались безудержному веселью невдалеке от отеля и уже успели свести дружбу со всеми окрестными продавщицами и неграми, когда вдруг заметили статную фигуру Элен Сент-Клер.

Кристофоли в мгновение ока пробился сквозь толпу, которая тут же обложила его отборной бранью, и носом к носу столкнулся с ничего не подозревавшей Элен. Совершенно растерявшись, он не мог придумать ничего лучшего, как подарить ей то, что держал в руках: ярмарочную детскую свирель.

— Благодарю вас, — промолвила она с улыбкой и внезапно непостижимым образом исчезла, как кролик в цилиндре фокусника. Кристофоли в ярости порвал свой галстук.

Теперь ему оставалось надеяться только на пожар, чтобы иметь возможность вынести ее на руках из огня.

В один из дней она, вопреки обыкновению, появилась в ресторане в сопровождении какого-то господина. Наружность этого человека производила совершенно отталкивающее впечатление: у него было характерное лицо дегенерата, к тому же с немыслимым зеленоватым оттенком. Он что-то говорил ей очень тихо и быстро, а она взволнованно слушала. Кристофоли был вне себя. Только выяснив у метрдотеля, что этот мужчина — врач, он немного успокоился. После обеда Элен Сент-Клер уединилась с врачом в своих апартаментах.

— Это наверняка обычное медицинское обследование, — попытался я утешить своего друга.

А вскоре наступила развязка — неожиданная и необъяснимая.

Врач уехал из Фонтенбло вечерним поездом. Дальнейший ход событий я кое-как восстановил из невнятного и путаного рассказа моего друга.

Около одиннадцати Кристофоли поднялся из танцевального зала на свой этаж и в коридоре внезапно столкнулся с Элен Сент-Клер. Он замер как вкопанный, безмолвно уставившись на свое божество. Женщина, так же не говоря ни слова, взяла его за руку и повела в свой номер.

В пять утра Кристофоли бесцеремонно вторгся в мою комнату и разбудил меня. По его лицу блуждала блаженная улыбка. Он неспособен был вымолвить что-нибудь членораздельное, только бубнил какие-то стихи и плакал. Я посоветовал ему принять люминал и оставить меня в покое…

К завтраку он одевался с не меньшей тщательностью, чем молодая девушка на первый бал. Я на полчаса раньше Кристофоли спустился в ресторан и сразу же узнал убийственную для него новость: оказывается, Элен Сент-Клер рано утром собрала вещи и покинула отель.

Мы тотчас помчались в Париж, обратились в полицию, в частные сыскные агентства, но никто не смог нам помочь. Все поиски оказались безрезультатными, Элен Сент-Клер как сквозь землю провалилась.

Взвинченные нервы моего друга не выдержали такого напряжения, и он впал в тяжелую депрессию. Мне пришлось отвезти его в санаторий. Три недели его лечили и выхаживали лучшие французские невропатологи, но так и не смогли привести в норму. Он стал угрюмым и мнительным, бросил археологию, перестал писать стихи и больше не искал моего общества. Я потерял его из виду и одно время даже думал, что он покончил с собой. Но недавно мне рассказали, что его видели в Персии, где он стал министром авиации в новом революционном правительстве.

И вот теперь я стоял лицом к лицу с Элен Сент-Клер. Некоторое время я пребывал в растерянности, раздумывая, не сказать ли ей, что мы уже знакомы. Но потом все-таки счел за лучшее промолчать.

Мы сели в машину: Мэлони — за руль, Элен и я — на заднее сиденье. Память о несчастном Кристофоли придавала романтический ореол загадочному облику Элен Сент-Клер.

Разговор шел вяло. Говорила в основном Элен, развивая свои взгляды на сходство венгров с ирландцами, а я только поддакивал из вежливости.

— Оба народа столетиями жили под тягостной опекой своих более оборотистых соседей. Оба народа обрели величие в борьбе против тирана, а когда завоевали независимость, потеряли почву под ногами и начали приходить в упадок.

Потом она говорила о несчастной судьбе ирландцев, об их героях и мучениках, о бессмертной старухе Кэтлин Гулихен, ставшей символом ирландских привидений…

Она рассказывала о потрясающих и трогательных событиях, многие из которых уже были мне известны со слов ирландских патриотов, а я не мог отделаться от ощущения, что делает она это как-то очень уж отстраненно, будто читает лекцию. И во мне зрел невольный вопрос, а существует ли вообще на свете хоть что-то, во что она вкладывала бы душу?

В Бирмингеме мы съели легкий ленч и покатили дальше. Общие темы были уже исчерпаны, а внутреннего контакта не получалось. Я так и не смог преодолеть отчужденность, возникшую между нами.

Когда мы подъезжали к Честеру, она повернулась ко мне и сказала:

— Я бы хотела попросить вас о небольшой любезности. Вы ведь едете в Ллэнвиган, к графу Гвинеду. Граф когда-то был одним из моих лучших друзей, если не самым лучшим. Потом из-за пустячного недоразумения мы разошлись и больше с тех пор не виделись. Но я и сейчас очень люблю его и желаю ему счастья. И хотя прошло уже много лет, мне хотелось бы напомнить ему о своем существовании.

Ну вот, наконец-то лирическое признание! Но произнесла она его таким тоном, будто говорила, что очень довольна своей новой горничной. Вообще, когда эта женщина что-нибудь изрекала, она становилась еще более загадочной.

— Я хочу попросить вас передать ему этот перстень. Вам, вероятно, кажется странным, что я обращаюсь с такой просьбой к вам, а не к Мэлони, с которым мы давно знакомы… Но ведь вы же знаете, какой он. Славный парень, из прекрасной семьи, но ему невозможно доверить даже двух шиллингов. Поэтому я и решила прибегнуть к вашей помощи. Надеюсь, вас это не очень затруднит?

— Ничуть. Буду рад оказаться вам полезным.

— И еще у меня вот какая просьба. Не говорите графу Гвинеду, от кого это кольцо. Скажите, что получили его по почте от неизвестного лица с просьбой передать графу из рук в руки.

— Я не совсем понимаю. Ведь вы же хотите, чтоб этот перстень напомнил ему о вас.

— Да, но пусть он сам догадается, что это мой подарок. А если не сможет догадаться, значит, он не заслуживает того, чтобы я о нем так много думала. Дайте мне честное слово, что ни при каких обстоятельствах не проболтаетесь, от кого получен этот перстень.

Это была не просьба, но и не приказ. Она говорила тем же ровным, бесцветным тоном, как и до сих пор. Как будто просто констатировала тот факт, что я сейчас дам честное слово, и даже мысли не допускала, что кто-то может не выполнить ее просьбу.

Я дал честное слово.

Хотя что-то во мне противилось этому. Даже не беря во внимание роковую роль, которую она сыграла в судьбе Кристофоли, я все-таки не мог забыть, что она приятельница Мэлони. Все мои подозрения вспыхнули с новой силой. Кто знает, вдруг все это заранее подстроено, чтобы втянуть меня в смертельную игру, в которой заговорщики отвели мне незавидную роль пешки? И все же я дал честное слово. Почему? Вероятно, потому, что Элен Сент-Клер была слишком красивой, а я — слишком слабохарактерным.

Я взял перстень.

Тем временем мы приехали в Честер. Мэлони подрулил к зданию вокзала, после чего мы с ним вылезли из машины и попрощались с Элен Сент-Клер.

— Значит, вы сделаете то, о чем я вас попросила, — сказала она. — Когда вернетесь в Лондон, расскажите, как граф прореагировал на это. Договорились?

Она взглянула мне в глаза, потом улыбнулась и сняла перчатку.

— А теперь можете поцеловать мне руку.

* * *
Мы сели в поезд, и наше путешествие продолжилось. Мэлони попросил, чтобы я положил к себе в чемодан какой-то сверток, который не влезал в его сумку. Больше ничего достойного упоминания за время пути не произошло.

Паровоз пыхтя петлял в горах Северного Уэльса. Пейзаж за окнами становился все более экзотическим, потом мы въехали в девственную чащу, и вскоре на горизонте появился Корвен. Осборн уже ждал нас. Последовал короткий обмен приветствиями, мы с Мэлони устроились на заднем сиденье, и машина тронулась с места.

Наш путь лежал через узкую долину, окруженную отвесными горными склонами. Осборн притормозил и повернулся к нам.

— Вот тут слева дорога, которая ведет в замок Пендрагон, где жили мои предки. Видите, в каком она запущенном состоянии? Сюда только туристы иногда забредают, а крестьяне не любят это место. Они все еще боятся Асафа Пендрагона — шестого графа Гвинеда, который там наверху якшался с нечистой силой.

Проехав чуть дальше, мы увидели на вершине горы знаменитый замок. Он высился среди голых отвесных скал и сам казался вырубленным из огромной скалы. Над изъеденными временем норманнскими башнями кружили большие черные птицы.

— Представляю, как неприятно было там жить, — сказал Мэлони, и я в душе согласился с ним.

Вскоре впереди показались возделанные поля и крестьянские хижины. Мы въехали в деревню Ллэнвиган и через несколько минут увидели роскошную железную ограду парка. За воротами широкая зеленая аллея вела прямо к подъезду особняка. Это было большое, светлое и красивое здание, совершенно не похожее на угрюмые средневековые замки. Но плохо освещенные залы с высоченными потолками, старинная мебель и могильная тишина снова повергли меня в уныние.

Переодеваясь в отведенной мне комнате, я обдумывал небольшой спич, с которым собирался обратиться к хозяину дома. Нас с Мэлони привели в просторный зал, и сразу же навстречу нам вышел граф Гвинед в сопровождении молодой девушки и трех ливрейных лакеев. Я совершенно явственно ощущал атмосферу чопорности и напыщенности, словно сохранившуюся здесь со времен средневековья. И представший передо мной надменный аристократ ничем не напоминал того общительного барина-ученого, с которым я познакомился на вечеринке у леди Малмсбери-Крофт. Он не стал ждать, пока мы соберемся с духом; энергично пожал нам руки и заговорил тем непререкаемым тоном, каким, вероятно, отдавал распоряжения слугам.

— Вы Мэлони? Очень рад. Надеюсь, вам понравится в Ллэнвигане. Это моя племянница Цинтия, сестра Осборна. С приездом, доктор! Завтра утром мой дворецкий Роджерс проводит вас в библиотеку. К сожалению, я сегодня очень занят, так что вам придется поужинать без меня. У вас есть какие-нибудь вопросы, доктор?

— У меня поручение к вам. Некая особа, пожелавшая остаться неизвестной, прислала мне вот этот перстень с просьбой передать его вам из рук в руки. Я думаю, лучше всего сделать это прямо сейчас.

Граф взял перстень, и на лицо его набежала тень:

— Стало быть, вы не знаете, от кого получили этот перстень?

Он повернулся на каблуках и удалился, не попрощавшись.

— Чудак какой-то! — сказал Мэлони. — Не обращайте на него внимания.

Но я был потрясен происшедшим до глубины души и даже впал в отчаяние. Выходит, предчувствия меня не обманули. Элен Сент-Клер приносит людям одно горе. Теперь я из-за нее наверняка лишился расположения графа. И что я такой невезучий? Стоит оказать кому-то любезность, как тут же нарываюсь на неприятность. Прав был Джон Бонавентура Пендрагон: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.

Я принял ванну, переоделся и спустился к ужину. За столом рядом со мной сидела племянница графа в нарядном вечернем платье. Но это не улучшило моего настроения. У меня было достаточно причин, чтобы ощущать себя несчастным и бояться собственной тени.

Во-первых, она была очень красива. И потом — хотя это, пожалуй, самое главное, — она принадлежала к знатному роду Пендрагонов… Я чувствовал себя недостойным даже рот раскрыть в ее присутствии. Читатель, вероятно, сочтет меня снобом. Что ж, пусть! Честно признаюсь, я втайне уже давно был убежден, что граф — особенный человек, не такой, как другие.

А то, о чем племянница графа непринужденно рассказывала Мэлони, повергло меня в еще больший трепет: два года назад она была представлена королеве, а Рождественские праздники обычно проводит в Лондоне, где гостит у герцогини Варвик, которая является ее тетей по материнской линии, а кроме того, регулярно бывает на балах у графини такой-то, играет в бридж с баронессой такой-то… Знаменитые аристократические фамилии сыпались на мою голову, как удары молота. Я был оглушен и близок к обмороку.

К этому добавлялось еще и тягостное ощущение того, что из-за каких-то козней Элен Сент-Клер я навсегда лишился благосклонности хозяев Ллэнвигана и вряд ли они захотят еще когда-либо видеть меня своим гостем.

С горя я выпил много старого вина, выдержанного в погребах замка, и надеялся, что после этого буду спать как убитый. Однако мои надежды не сбылись. В первую же ночь в Ллэнвигане со мной произошел странный случай, потянувший за собой целую цепь кошмарных и таинственных приключений.

* * *
Я лежал на огромной, удручающе исторической кровати (вероятно, эпохи королевы Анны) и читал философские произведения. Философия меня обычно успокаивает, я от нее быстрее засыпаю. Наверно, потому, что сознание интуитивно стремится спрятаться от скуки в сон. Постепенно я начал клевать носом. И в полудреме увидел две странные фигуры: это были Объект и Субъект, о своеобразных взаимоотношениях которых я только что читал. Приняв человеческий облик, они затеяли оживленный диспут о единстве и борьбе противоположностей. Потом их голоса слились в неразборчивое бормотание — и я внезапно очнулся, как от толчка.

Что такое?

Я сразу понял, что меня давно смущают какие-то невнятные звуки. Это вполне мог быть человеческий голос, но могло быть и что-то другое. Я прислушался. Сначала до меня донеслось что-то вроде «туп», потом: «кхр-р». А после этого — совершенно неописуемый вздох: сдавленный, испуганный, душераздирающий.

И все это повторялось через равные интервалы — примерно раз в три минуты.

Я зажег свет. Комната казалась на двести лет древнее, чем тогда, когда я лег. Такие залы я видел в лондонских музеях и французских замках, но там всюду висели таблички, и экскурсоводы подсказывали, что человек должен представить себе в данном интерьере. Вот там, например, прохаживался из угла в угол Наполеон, заложив за спину руки, здесь сидела за прялкой дама в кружевном чепчике.

В этой комнате не было табличек ни на одном из резных шкафов и шифоньерок, и ничто не сковывало мою фантазию. Кто знает, может, как раз здесь, сидя в старинном кресле, умирал среди кошмарных видений далекий предок графа Гвинеда, мучительно раскаиваясь в ужасных грехах, а из коридора тем временем доносились эти немыслимые звуки: «туп», «кхр-р» и тяжелый вздох. Представляю себе его состояние. Сплошной дискомфорт.

Я закурил. Дым «Голд Флейка» колечками поплыл по комнате, но от этого она не стала более уютной. На меня навалилась смертельная усталость. В дымоходе камина ветер завывал на разные голоса, словно кто-то беспорядочно крутил ручку настройки приемника. А из коридора время от времени доносились неизменные «туп», «кхр-р» и вздох.

Я уже понял, что эти звуки может издавать оконная рама или расхлябанная дверь. Не раз ветреными ночами плохо закрытое окно возбуждало мою фантазию, вызывая в воображении какие-то чудовищные фантасмагории.

Я также понял, что хочу я этого или нет, но мне придется все-таки сходить на разведку. Я себя знаю: пока не выясню, в чем дело, я не смогу успокоиться.

Я слез с кровати, накинул халат и осторожно приоткрыл дверь. В коридоре царила непроглядная темень, тянуло сыростью и гулял сквозняк. Я инстинктивно отпрянул назад, будто ступив в ледяную воду, и почувствовал, как по спине побежали мурашки.

В таких случаях я обычно хватаюсь за револьвер и поэтому всегда ношу его с собой. Должно быть, человек, который на манер голливудского ковбоя даже по ночам не расстается с заряженным револьвером, выглядит довольно нелепо, особенно при таком мирном образе жизни, как у меня, но мне никогда не хотелось испытывать судьбу.

Я выдвинул ящик ночной тумбочки — и глазам своим не поверил. То, что я увидел, поразило меня не меньше, чем если бы я обнаружил там вместо своего револьвера черепаху. Он был на месте, но лежал не в правом углу ящика, куда я его клал, а в левом. Ошибки тут быть не могло. Я даже сигареты пересчитываю перед тем, как оставить их в тумбочке.

Похолодев от ужасного предчувствия, я схватил револьвер… Барабан был пуст — кто-то вынул оттуда патроны.

До сих пор у меня крали только сигареты, бритвенные лезвия и носовые платки, но револьверные патроны — еще ни разу. И самое досадное то, что у меня не было запасных патронов. Десять лет назад, покупая этот револьвер, я взял к нему шесть патронов, как раз чтобы зарядить барабан, и после пробного выстрела в нем оставалось пять штук, которых, как я рассчитывал, мне должно было хватить до конца жизни. По правде говоря, я вообще не думал, что мне придется еще когда-нибудь сделать хоть один выстрел.

Сказать, что мне вся эта история сильно не понравилась — значит слишком мягко выразиться.

Тем временем шум за стеной нарастал прямо пропорционально моей тревоге. Казалось, будто во всех шестидесяти залах замка гремело усиленное рупорами: «Туп!.. Кхр-р!..О-ох!..» Гостеприимная обитель, ничего не скажешь! Атмосфера накалялась. Все мои чувства были обострены до предела в предчувствии тех ужасных событий, к которым я сам того не зная приближался всю жизнь…

Ввиду полной бесполезности револьвера я вооружился карманным фонариком и, собравшись с духом, нырнул во тьму коридора.

Окно, находившееся напротив моей двери, было закрыто. Звуки исходили откуда-то слева, и я двинулся в ту сторону. Следующее окно оказалось шагах в десяти, при этом коридор делал небольшой изгиб. Как я заметил, пращуры не очень-то заботились об освещении своих жилищ.

И вот наконец — к моему вящему облегчению — я оказался лицом к лицу со злоумышленником. Естественно, оным оказалось окно. Оно не было заперто на щеколду, и обе створки уныло, как висельники, болтались на несмазанных петлях. Я немедля взялся исправлять положение.

Но это оказалось не так-то просто. Окно было снабжено какой-то хитрой доисторической щеколдой. И тут я воздал должное своей предусмотрительности. Когда-то мне в руки попало прекрасное справочное пособие по слесарному делу в средневековой Англии, и я проштудировал его от корки до корки. Это был один из тех редких случаев, когда я смог применить свои знания на практике, если, конечно, не считать разгадывания кроссвордов. Короче говоря, мне удалось блестяще справиться с древней щеколдой, и я запер окно так, что даже горничная времен Шекспира не сделала бы этого лучше.

Мои нервы успокоились. Устало, но с чувством выполненного долга я побрел в свою комнату. Я все-таки справился с главным противником благодаря своей храбрости и профессиональным познаниям. Сейчас приму бромурал и буду спать без задних ног до самого утра. А с патронами разберусь завтра.

Но судьба распорядилась иначе. История с окном оказалась только прелюдией к дальнейшим событиям.

Дойдя до поворота, я увидел возле своей двери какой-то свет. Сделал еще пару шагов — и, потеряв от ужаса чувство реальности, заорал на трех языках.

У двери стоял с факелом в руке какой-то средневековый субъект весьма внушительной комплекции.

Должен сразу оговориться: у меня даже мысли не возникло, что передо мной — привидение. Конечно, в английских замках кишмя кишат привидения, но они являются только коренным жителям этой страны, а я таковым не являюсь.

Меня ошеломило как раз то, что это не был призрак. Ведь выходцы с того света, прогуливающиеся в ночную пору по коридорам старинных замков, — явление довольно-таки заурядное. Благодаря литературе человек морально подготовлен к таким встречам и знает, что надо делать в подобных случаях. Нужно только дать обещание, что над останками этого несчастного произведут отпевание, после чего они будут преданы земле, — и все в порядке.

А что делать, если человек в полночь сталкивается у своей двери с таким средневековым верзилой? Я совершенно оторопел, даже лишился дара речи. А этот тип бросил на меня высокомерный взгляд и сухо осведомился:

— Вы что-нибудь потеряли?

— Э-э… простите… не могли бы вы сказать мне, кто вы такой?

— Меня зовут Джон Гриффит, сэр.

— Очень приятно. Вероятно, вы состоите…

— Да, сэр, я состою в услужении у графа Гвинеда. Вы что-то ищете?

Я рассказал ему историю с окном. Мой новый знакомый выслушал ее с чисто английской невозмутимостью, при этом у меня возникло ощущение, что он не верит ни единому моему слову. Мы немного помолчали, потом он сказал:

— Стало быть, теперь все в порядке. Спокойной ночи, сэр. И позвольте дать вам совет. Я бы на вашем месте не разгуливал ночами по коридору. В этих старинных замках такие дьявольские… сквозняки. Имейте в виду.

И он удалился как ни в чем не бывало, освещая себе дорогу факелом.

Вернувшись в свою комнату, я первым делом попытался объективно взглянуть на происшедшее. Конечно, окно, к которому меня гнали мои взвинченные нервы, оказалось всего лишь окном, но то, что из моего револьвера вынули патроны и за мной следует какой-то ряженый великан, — неоспоримые факты. Здесь есть о чем подумать.

Я решил запереть дверь. Но злая судьба еще не исчерпала свой ночной репертуар. Я с недоумением обнаружил, что хотя в двери и имеется врезной замок, но к нему нет ключа.

И все-таки я снова лег в постель. Слишком уж сильна была усталость. Черт с ними, со всеми этими делами! Завтра разберусь… Я уже начал засыпать, когда вдруг услышал, как открывается дверь.

На меня, дохнуло холодом из коридора — и все мои тревоги вспыхнули с новой силой. Душа ушла в пятки, в глазах помутилось, я был близок к обмороку и дальше действовал уже инстинктивно, как Святой Дени, который сошел с Монмартра после того, как ему отрубили голову.

Я зажег светильник над кроватью, направил незаряженный револьвер на возникшую в дверном проеме фигуру и сказал:

— Стой! Стрелять буду.

В этот момент ко мне стало возвращаться сознание, и я увидел, что в дверях стоит Мэлони. На нем был какой-то черный облегающий костюм, по всей вероятности относящийся к экипировке альпиниста. Он осторожно прикрыл за собой дверь и громким шепотом произнес:

— Хэлло!

— Хэлло! — откликнулся я несколько озадаченно и убрал револьвер.

— Надеюсь, я вам не помешал?

— Вы как всегда полны оптимизма, — заметил я. — Хотелось бы узнать, что вас привело сюда. И к тому же еще этот странный костюм… Вы что, каждый раз так наряжаетесь перед оздоровительными прогулками?

— Послушайте, доктор, я сейчас не в состоянии оценить ваше остроумие. В этом замке творятся какие-то загадочные дела.

— В самом деле?

— Не будь я коннемарцем, я бы сказал, что это место сборища призраков. А так я даже не знаю, что и подумать. Вам тут случайно не встречался здоровенный амбал с факелом? Он еще одет в такую хламиду, как из рождественской пантомимы. Жутко неприятный тип.

— Я случайно даже разговаривал с ним. Его зовут Джон Гриффит.

— Вот как? Ну что ж, фамилия вполне человеческая. В Уэльсе каждый второй — Гриффит. Но зачем он шляется около наших комнат?

— Понятия не имею.

— Не знаю, как вам, но мне этот обалдуй действует на нервы… А больше ничего вас не насторожило? Например, есть ли у вас ключ от двери?

— Нет.

— И у меня нет. А в ваших вещах кто-нибудь рылся, пока вы ужинали?

— У меня исчезли патроны из револьвера.

— Гм… Занятно. Кстати, доктор, вы бы не взглянули, как там мой пакет, который мы переложили к вам в чемодан?

Мне ничего не оставалось, как слезть с кровати и достать второй чемодан — тот, который я еще не успел распаковать. Все мои вещи оказались на месте, но пакет пропал.

— Забавно, — сказал Мэлони. — В этом замке водятся или воры, или привидения.

Я, однако, не склонен был к столь легкомысленным выводам. Если бы сюда забрались обычные воры, они украли бы деньги или в крайнем случае золотой портсигар, но никак не револьверные патроны и не таинственный пакет Мэлони. Во мне снова пробудились подозрения против этого человека.

— Слушайте, Мэлони, а можно спросить, что было в вашем пакете?

Он окинул меня испытующим взглядом.

— Значит, вы не разворачивали его?

— Да вы что, спятили? Уж не хотите ли вы сказать, что это я спрятал ваш пакет? Говорите немедленно, что там было!

— Ну… всякие приспособления для скалолазания. Вы в этом все равно не разбираетесь…

Внезапно он насторожился, подскочил к двери и прислушался. Теперь уже и я услышал приближавшиеся шаги. Мэлони подошел к столу, схватил стакан и нож для разрезания бумаги и, отбивая ритм, заорал во все горло песню «Снова вернулись счастливые дни». Я чуть с ума не сошел от этого шума. Шаги удалились.

— Прошу прощения, — сказал Мэлони, — но у меня внезапно взыграла душа, и я ничего не мог с собой поделать. Все-таки жизнь прекрасна. Я чувствую себя в этом замке почти так же замечательно, как в джунглях. Кстати, со мной однажды в Либерии произошел занятный случай. Сидим мы как-то с майором у него в бунгало, играем в покер, и вдруг входит туземный полисмен и говорит, что в деревню вторглась целая свора орангутангов и что они уже захватили и разграбили три хижины. Орангутанги вообще очень опасны, когда объединяются в такие большие шайки. Обычно они группируются вокруг старейшей самки, которая становится их предводительницей. Если убить ее, все стадо сразу бросится врассыпную. Вот только как распознать эту престарелую леди среди великого множества косматых физиономий? Ну, я-то сразу скумекал, что делать, и говорю майору: доверьте это дело мне, я понимаю обезьяний язык. Короче, выхожу я из бунгало, а они уже рядом. Подступают вплотную, скалят зубы…

Но меня не интересовало, чем кончилась эта история. Я внезапно почувствовал, что за всеми фантазиями Мэлони, за его демонстративной эксцентричностью кроется какой-то тайный умысел. Он явно морочит мне голову, чтобы я не догадался о его истинных намерениях, как делал в свое время пресловутый Брут, отвлекая внимание своей будущей жертвы.

Может быть, тут сработала моя природная мнительность, но, во всяком случае, я был уже совершенно уверен, что Мэлони поднял весь этот шум, когда кто-то проходил мимо моей комнаты, с единственной целью: обеспечить себе алиби. Продемонстрировать, что он находится у меня и не замышляет ничего дурного. Просто поет себе, как канарейка…

— Прошу прощения, — сказал я, — про обезьянью самку я бы послушал как-нибудь в другой раз. А сейчас объясните мне, пожалуйста, почему вы гуляете по ночам в альпинистском костюме. Между прочим, в каком-то фильме я видел примерно такую экипировку у гостиничного вора… И кстати, вы еще не сказали, каким ветром вас занесло ко мне.

— Все очень просто. Знаете, как только нас здесь поселили, я сразу заметил, что именно здесь, на нашем этаже, есть балкон с каменными статуями, которые держат на своих головах верхний балкон. И мне тут же захотелось взобраться туда. Я еще никогда не лазал по бородатым каменным статуям. К тому же мне никак было не заснуть. Я перенервничал из-за того, что граф нас так плохо принял. А занятия альпинизмом в таких случаях очень помогают, успокаивают. Между прочим, ночное скалолазание — это вообще мой конек. Ну, короче говоря, я оделся и вышел на балкон…

— И полезли наверх?

— Нет. В том-то и дело, что никуда я не полез. Выхожу на балкон — и вдруг вижу внизу какого-то типа.

— Что он там делал?

— Да ничего. Сидел на лошади, а в руках держал факел. Он заметил меня и что-то крикнул.

— Вы не разобрали, что именно?

— Нет. Он кричал на каком-то ужасном диалекте. Короче, я ни слова не понял, но мне не понравился его тон. Как будто он мне угрожал. В общем, я предпочел вернуться восвояси, от греха подальше.

— А потом?

— Потом, когда я шел в свою комнату, встретил в коридоре этого… Гриффита. Что, думаю, за чертовщина? Решил зайти к вам, узнать ваше мнение обо всех этих делах. Вы человек начитанный, умный… Ну, так что вы скажете?

— Что я могу сказать? «Есть много, друг Горацио, такого, пред чем воображенье наше меркнет…»

— С чего это вы вздумали называть меня Горацио? Это комплимент или грубость?

— Понимайте, как хотите. А теперь позвольте пожелать вам спокойной ночи.

— Спокойной ночи, доктор. И желаю, чтобы вам не приснились эти ряженые.

Мэлони удалился. Я снова лег в постель, измученный, как мореплаватель, потерпевший кораблекрушение и наконец выброшенный волнами на традиционный необитаемый остров.

Уснуть я не мог — только лежал в каком-то тупом оцепенении и лениво пытался связать воедино путаные бессвязные мысли. Здесь явно что-то назревает, что-то должно произойти. Над ллэнвиганским замком тяготеет злой Рок, и в историю семьи Пендрагонов скоро будут вписаны новые, еще более кошмарные страницы. А в эпицентре этих назревающих событий стою или, вернее, лежу я, Янош Батки, уроженец Будапешта, терзаемый мрачными предчувствиями и трепещущий от страха…

Внезапно до меня донесся какой-то шум. Для моих издерганных нервов это было слишком. Я вскочил как ужаленный и бросился к окну.

Мэлони не солгал. Прямо под моим окном проскакал всадник — весь в черном, с факелом и алебардой — и скрылся во тьме.

* * *
Утро было таким ясным, так приветливо сияло солнце, озаряя сказочно-изумрудные парковые лужайки, что я снова возблагодарил Всевышнего за возможность жить в Англии. Здесь редко бывают солнечные дни, солнце обычно прячется за тучами, но уж если оно появляется, то с такой щедростью льет на землю тепло и свет, будто впервые в жизни вырвалось на природу из своих небесных чертогов.

Я еще брился, когда ко мне пришел Осборн. Его появление после этой кошмарной ночи подействовало на меня так же благотворно, как лучи утреннего солнца. От всего его облика исходило такое редкостное обаяние молодости, какое присуще только коренным жителям Британских островов. Мне нечего бояться, умиротворенно подумал я, ничего страшного не может случиться в замке, где так прекрасно чувствует себя этот молодой человек.

— Доброе утро, доктор! Надеюсь, вы хорошо спали? Говорят, обычно сбывается то, что человеку снится в первую ночь на новом месте.

— Ну что ж, ночь была довольно интересной, грех жаловаться. Даже не могу точно сказать, что я видел наяву, а что мне приснилось. Во всяком случае, тут происходили довольно странные дела, и я с удовольствием поделюсь с вами своими впечатлениями.

— Странные дела, говорите? К сожалению, в Ллэнвигане уже двести лет не происходило ничего особенного. Может быть, раньше, когда мои предки жили в Пендрагоне, что-нибудь иногда и случалось, а теперь… Ллэнвиган — самое скучное место во всем Соединенном Королевстве.

— Да? У меня всегда были несколько другие понятия о скуке.

— Расскажите же, что произошло.

— Даже не знаю, с чего начать. Ну, во-первых, не показалось ли вам, что граф встретил нас, как бы это выразиться… не слишком приветливо?

— Да нет, я бы не сказал. Вы же знаете, в Англии так принято. Хозяева стараются не навязывать гостям свое общество, чтобы не сковывать их, чтобы они чувствовали себя как дома. Возможно, мой дядя чересчур строго следует этому обычаю. — Он подумал немного. — Конечно, вы в известной степени правы. Дядя никогда раньше не приглашал гостей, и мы с Цинтией считали, что уж если такое все-таки случилось, то он отбросит свою привычную замкнутость. И несколько удивились, что он не проявил по отношению к вам больше радушия.

— Чем это объяснить, как вы считаете?

— Только тем, что он по натуре меланхолик. Иного объяснения нет. Временами он бывает чрезвычайно обходительным, его учтивость просто не знает границ. А потом снова замыкается, и из него клещами слова не вытянешь. Однажды он вообще полтора месяца не разговаривал с нами. Причем у нас не было никаких обид или размолвок. Он обычно запирается в своих апартаментах, куда нам нельзя заходить. Весь третий этаж — это его владения.

— Чем же он там занимается?

— По-моему, пытается создать искусственным путем какого-то диковинного зверя. Мой дядя — биолог-любитель. Но он никому не рассказывает о своих опытах. А если иногда выходит в парк подышать свежим воздухом, сторонится людей, и лучше в такие минуты к нему не подходить. Однажды был случай. Как раз после того, как он якобы исцелил герцога Варвика, к нему пристал какой-то журналист, хотел взять интервью. Так дядя набросился на него с кулаками и гонял беднягу по парку до тех пор, пока не загнал его на дерево. Видимо, и вчера у дяди было такое же дурное настроение. Вы не расстраивайтесь, не придавайте этому такого значения. Чувствуйте себя в Ллэнвигане как дома, насколько это вообще возможно.

— Благодарю вас. А как вы объясните тот факт, что ночью возле моей двери слонялся верзила в маскарадном костюме?

Осборн рассмеялся.

— Друг мой, вы слишком впечатлительны. В Ллэнвигане все слуги по ночам кажутся великанами. Существует старинный королевский указ, предписывающий, чтобы владения графа Гвинеда охраняли тридцать стражников, вооруженных алебардами. Тем же указом определена и обязательная форма одежды. Так что тут нет ничего особенного. В Англии действует немало законов, принятых еще в феодальную эпоху. Например, одному лорду, не помню его фамилию, было вменено в обязанность всегда держать в боевой готовности отряд латников. И его потомки вынуждены вот уже несколько столетий выполнять этот высочайший приказ, поскольку его никто не отменял. И таких курьезов у нас сколько угодно. Мы к ним привыкли… Ну как, успокоил я вас?

— Не совсем. Если уж мы начали, я вам расскажу все до конца.

— Как? Ваши страшные истории еще не кончились? Ну, доктор, я просто начинаю вам завидовать. Такое счастье может выпасть только иностранцу. Я живу в этом замке уже три года, и ни один стол здесь даже не станцевал танго в мою честь.

— Я прошу вас отнестись к моим словам со всей серьезностью. Из моего револьвера похитили патроны, а из чемодана исчез пакет, который мне доверил Мэлони, И еще. Вокруг замка скакал всадник с факелом. Вы считаете все это в порядке вещей?

Осборн глубоко задумался. Молчание затянулось. Я уже начал терять терпение, когда он наконец тихо и озабоченно спросил:

— Скажите, доктор, у вас в Венгрии изучают географию?

— А как же! — ответил я раздраженно. — И гораздо основательнее, чем в Англии.

— Ну, тогда вы должны были бы знать, что население Уэльса состоит из сумасшедших. В Англии об этом знает каждый школьник. Я совершенно не разбираюсь в причудах моего дяди да и не желаю ломать над этим голову. Ни один полоумный не сможет догадаться, о чем думает другой полоумный. Именно поэтому мой дядя вряд ли понимает, что происходит вокруг него. И у дворецкого тоже не все дома, и вся прислуга маленько с приветом. Ну и конечно, нормальные люди не переступают порог нашего замка. Это уже традиция. Думаю, я не нарушил ее, пригласив сюда Мэлони.

— Так же, как граф пригласил меня. Спасибо за откровенность.

— Я бы на вашем месте не стал придавать значение этим пустякам. Вполне вероятно, что вечером вы обнаружите свои патроны там же, где они были. Не иначе как дворецкий заключил какое-нибудь дурацкое пари с поваром. Такое уже случалось. А всадник вам примерещился. Если бы он действительно шастал вокруг замка, я бы наверняка знал об этом… Я основательно изучил историю нашей семьи, — продолжал он, — и смею вас заверить: за последние двести лет в Ллэнвигане, к сожалению, не происходило ничего из ряда вон выходящего, за исключением семейных конфликтов, которые не имели серьезных последствий.

Пока мы спускались в столовую, я уже немного успокоился. За время завтрака Мэлони ни словом не обмолвился о наших ночных приключениях.

Цинтия Пендрагон, сидевшая за столом в простом спортивном костюме, уже не вызывала во мне той робости, как вчерашним вечером. Теперь я смотрел на нее гораздо смелее и пришел к выводу, что, если бы даже за ней не стояли ни Пендрагон, ни Ллэнвиган, ни несколько столетий прекрасной английской истории, она ни на йоту не утратила бы своей привлекательности.

Самым красивым у нее был лоб. Высокий и чистый, он доминировал на лице, отмеченном печатью ума и добропорядочности. Особого упоминания заслуживали огромные голубые глаза и слегка выпяченная верхняя губа, придававшая лицу несколько надменное выражение.

После завтрака Осборн и Мэлони отправились играть в гольф, а я собрался пойти в библиотеку. Меня уже ждал угрюмый дворецкий с бородой а-ля Франц Иосиф.

К моему величайшему удивлению, Цинтия не пошла с любителями гольфа, хотя в данный момент ей было самое место на спортивной площадке, а предпочла присоединиться ко мне. Не скажу, что это меня чертовски обрадовало. Когда-то магометане изгнали женщин из рая. Будь моя воля, я бы запретил женщинам также и посещать библиотеки, особенно хорошеньким. Само их присутствие там мешает сосредоточиться на чтении.

— Вы любите книги? — спросил я с глупым видом.

— О, книги — это моя страсть. Особенно я люблю читать об уэльских обычаях. Вообще я всегда мечтала стать сельской учительницей, работать в какой-нибудь глухой деревушке, затерянной в горах, и собирать материалы по этнографии. Но мой дядя не одобрил этих замыслов. Сказал, что мне не подобает заниматься такими глупостями.

Должен признаться, страсть к чтению несколько противоречила моему представлению о племяннице графа Гвинеда. Гораздо естественнее было бы, если б она призналась, что вообще незнакома с грамотой. Но, по всей видимости, на темном генеалогическом древе Пендрагонов время от времени произрастают и интеллигентные люди.

Мы вошли в библиотеку. Это оказался узкий и очень длинный зал, вдоль стен которого высились полки, уставленные книгами. Все книги были в одинаковых переплетах, на всех корешках стоял герб Пендрагонов, украшенный крестом и розами.

Меня охватило ни с чем не сравнимое блаженство, как всегда, когда я вижу такое множество книг. Мне хотелось с головой броситься в это книжное море и купаться в нем до скончания века, с наслаждением впитывая в себя всеми порами удивительный аромат старинных фолиантов.

Цинтия с нескрываемой гордостью показала мне главные ценности библиотеки: уэльские кодексы. Причем с особым удовольствием продемонстрировала те несколько манускриптов, которые были не на латинском, а на валлийском языке.

— Видите, какое для меня здесь обширное поле деятельности, — сказала она. — Как замечательно было бы прокомментировать и издать эти рукописи, которых не найти ни в каком другом месте. Я могла бы внести неоценимый вклад в историю кельтской литературы.

— Пожалуй. Но вы отдаете себе отчет в том, какая это огромная работа? Этим должны заниматься старые искушенные в книжных премудростях профессора, а не молодые красивые аристократки.

Цинтия покраснела.

— Я вижу, вы считаете, что я такая же, как все английские девушки, у которых на уме одни танцы да наряды, а за душой ничего нет.

— Боже упаси, — ответил я. — Достаточно только взглянуть на вас, чтобы понять, как вы интеллигентны.

Туг я, конечно, слегка загнул. Она была слишком хорошенькой, чтобы кто-то мог всерьез допустить такое. Но уж если ей так нравится разыгрывать из себя интеллигентную особу, почему же не сделать девушке приятное? Тем более что для меня это проще, чем рассуждать, например, о спорте.

Она показала мне персидские кодексы, которые в конце прошлого столетия собирал Пендрагон, обитавший в восточных колониях. Я был неравнодушен к подобным манускриптам, к тому же чувствовал себя специалистом в этой области после того, как побывал на Большой персидской выставке в лондонском «Бэрлингтон Хаузе».

Тут было почти два десятка таких кодексов, и я пребывал на верху блаженства, с упоением листая пожелтевшие страницы и даже не подозревая о том, какую большую роль суждено сыграть этим древним рукописям в моей судьбе. В радостном возбуждении я совершенно забыл об английских правилах хорошего тона, одно из которых строго-настрого запрещало использовать в разговоре поучительные интонации. Словно профессор, дорвавшийся до благодарной аудитории, я с пафосом изложил Цинтии все, что знал о персидских книгах и иллюстрациях. Правда, мои познания в данной области оказались не очень значительными, и, дабы не уронить свой престиж, мне пришлось дать волю фантазии.

Цинтия внимала моим речам с явным благоговением. Не думаю, что ее так уж интересовали всякие подробности научных изысканий, которые я вдалбливал ей в голову с упорством дятла, но, по всей видимости, они не слишком ее утомляли. Наверно, ей не часто приходилось выслушивать такие серьезные и скучные лекции, и она определенно прониклась ко мне уважением.

Время пролетело с невероятной быстротой — и вскоре раздался удар гонга, призывавший нас на обед. Знакомство с таким множеством прекрасных книг, как шампанское, разгорячило мою кровь, и я возбужденно спел Цинтии о том, что «зреет, зреет пшеничный колос».

— Вы, жители континента, — такие оригиналы. Совсем не похожи на нас, — сказала она мечтательно.

— Ну почему же? Я знаю многих англичан, которые любят книги.

— Я не о том. В вас есть… страстность.

И она густо покраснела.

* * *
За обедом Мэлони и Осборн беседовали о гольфе и строили планы различных экскурсий. Граф не вышел и к обеду.

Уже подали кофе и коньяк, когда дворецкий доложил о приходе сельского священника Дэвида Джонса. Это был дряхлый старик, очень нервный, с бегающим пугливым взглядом.

— Прошу простить меня за вторжение. Я, собственно говоря, хотел поговорить с графом, но он никого не принимает.

— Даже вас? — ошеломленно спросила Цинтия.

— Его, наверно, нет дома, — предположил Осборн.

— Утром его видели идущим в сторону Пендрагона, — сказал священник. — Я подумал, что к обеду он наверняка вернется. Ну что ж, очень жаль. Не буду вам мешать, сейчас пойду.

И он с тяжелым вздохом опустился на стул.

— Что, какие-нибудь неприятности в Ллэнвигане? — спросила Цинтия.

— Неприятности? Да нет, собственно говоря, никаких неприятностей нет. Но эти суеверия… вечный бич нашего народа. Похоже, нам никогда не удастся их изжить.

Осборн насторожился.

— Ну-ка давайте послушаем, в чем там дело! Падре, выпейте с нами и расскажите, что случилось. Неужели у вашей дражайшей сестры снова начал плясать стол?

— Столоверчение не имеет ничего общего с суевериями. Это серьезный научный эксперимент. Можете навестить ее — и сами убедитесь. Дело в другом. Все село дружно помешалось рассудком.

— Очень интересно. Хотелось бы узнать подробности.

— Вам знаком старый Пирс Гвин Мор?

— Пророк Хавваккук[8]? Ну конечно. У меня с детских лет связаны с ним самые лучшие воспоминания. Но я давненько о нем ничего не слышал и считал, что он умер.

— Не умер, нет, совсем даже наоборот. Сегодня утром он снова начал пророчествовать.

— Ну и прекрасно. Я непременно схожу послушать его. А почему вы так встревожились?

— Люди с ума посходили, все в панике, не хотят работать.

— Что же он им такого наговорил?

— Призвал к покаянию, потому что близится конец света.

— А откуда у старого Хавваккука такая информация? Он что, увидел небесное знамение?

— Еще нет, но предрекает, что скоро его все увидят. А покамест только…

— Ну-ну?

— Появились всадники Апокалипсиса. Он видел ночью, как они кружили возле замка, а потом ускакали в сторону Пендрагона.

— Я тоже видел каких-то всадников, — заявил Мэлони. — Но при чем тут апоплексия, или как там вы сказали?

— Ситуация начинает становиться интересной, — сказал Осборн, поднимаясь из-за стола. — Доктор тоже видел всадников, а уж его-то никак нельзя заподозрить в склонности к прорицательству.

Бледное лицо священника стало еще более встревоженным.

— Кстати, и моя сестра слышала стук копыт. Она, бедняжка, сегодня очень плохо спала, как всегда, когда сильный ветер. Я думал, ей померещилось… Вы можете как-то объяснить все это, господин Осборн?

— Нет, так сразу не могу. Но вообще-то я не вижу ничего странного в том, что кто-то проехал на лошади вокруг Ллэнвигана.

— Если я вас правильно понял, — пробормотал священник, — вы не отрицаете, что в словах Пирса что-то есть?..

— Допустим, — отозвался Осборн. — Но вам не кажется, падре, что только обладая гипертрофированным чувством местного патриотизма можно предположить, будто всадники Апокалипсиса начали свое турне по Европе именно с Ллэнвигана? Почему бы им было не появиться сначала в Лондоне или в Париже? Или, скажем, в Риме, где на папском престоле сидит антихрист?

— Речь не об этом, сударь… я имел в виду совсем другое… то, что может происходить только в Ллэнвигане. Но мне очень трудно говорить об этом.

— Почему?

— Потому что это… связано с вашей семьей.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, — сказал Осборн после долгого молчания.

Священник, судорожно сцепив пальцы, отвел взгляд в сторону. И наконец заговорил, мучительно подбирая слова, будто ученик, нетвердо выучивший урок:

— Нам всем прекрасно известны местные сказания и легенды, связанные с Асафом Кристианом, шестым графом Гвинедом. Так вот, судя по этим сказаниям…

— Я поняла! — возбужденно вскричала Цинтия. — Полночный всадник!

— Вот именно, — кивнул священник. — Мисс Пендрагон и я, мы оба с давних пор собираем все связанные с этим фольклорные материалы. Судя по свидетельствам суеверных очевидцев, вышеупомянутый благородный рыцарь встает из могилы каждый раз перед каким-либо переломным моментом в судьбе дома Пендрагонов или даже всей страны. Последний раз его видели в 1917 году, когда немцы отправили в поход против Великобритании эскадру подводных лодок.

— Да, — сказала Цинтия, — но с этим случаем как будто бы разобрались. Говорят, что это был конный патруль, контролировавший подходы к побережью.

— Разобрались, — задумчиво проговорил священник. — Черта с два разобрались! — выкрикнул он вдруг, побагровев. — На моей памяти еще никто ни в чем здесь не разобрался… Простите, я сегодня что-то слишком разнервничался. Прошу прощения.

Он смущенно заерзал на стуле и потупился, устыдившись своего порыва.

— А я бы, пожалуй, навестил старого Хавваккука, — промолвил Осборн. — Вы не составите мне компанию?

Мы все вместе отправились в деревню.

* * *
Пророк сидел в кресле перед своим домом, а вокруг толпились сельчане, с напряженным вниманием слушая речь старца. У пророка была весьма характерная внешность, чему в немалой степени способствовала окладистая библейская борода.

Но речь его вовсе не походила на истеричные выкрики прорицателей, которые так часто можно услышать на политических диспутах в Гайд-парке и на собраниях Армии Спасения. Он не закатывал глаза к небу и не пытался имитировать «голоса свыше», как это делают его американские коллеги, давно превратившие прорицательство в доходный промысел. Он говорил спокойно и неторопливо — ни дать ни взять простой старый крестьянин, который делится своими соображениями с односельчанами.

— И так будет продолжаться вечно, если вы не измените свой образ жизни. Я ни на кого не держу зла, я просто пытаюсь вразумить вас. Разве вы не видите, какое положение сейчас в Уэльсе? В Лемброуке и Карнарвоне закрылись шахты, десятки тысяч людей остались без работы, и теперь дьяволу ничего не стоит завладеть их душами. Недавно я разговаривал с одним человеком из Рьюля, он рассказывал, что и море уже стало не таким, как прежде. В Энглси рыбаки поймали русалку, которая предрекала, что скоро начнется голод… Но я не понимал, что все это означает, пока не встретил две недели назад Белого Пса. Я поднялся на склон Моэль-Зич. Уже вечерело. Присел на камень. И вдруг увидел на плато примерно в полусотне ярдов от меня того самого Пса. У него была белоснежная шерсть, а уши кроваво-красного цвета, как в старинных сказках, которые мне когда-то рассказывал мой дедушка Оуэн Гвин Мор. Белый Пес стоял на одном месте и яростно рыл землю. Я не осмелился подойти поближе, но догадался, что он копает могилу… Многие, очень многие в Англии и Уэльсе из тех, кто считает, что им суждена долгая жизнь, скоро уйдут в мир иной…

Он вынул из кармана Библию и прочитал главу из Апокалипсиса, заканчивающуюся словами: «И дам ему звезду утреннюю». А дальше продолжил своими словами, по памяти:

— Сидящий на престоле держал книгу, запечатанную семью печатями, которую не мог раскрыть никто, кроме Агнца, обреченного на заклание. И когда Агнец снял с этой книги печати, ангелы вострубили в трубы, и появились четыре всадника. Первый сидел на белом коне, и в руках у него был лук, а на голове — венец. Второй всадник восседал на рыжем коне, и дано ему было взять мир с земли, оставив на ней только вражду. У третьего был конь вороной, а в руке он держал меру. Четвертый всадник, имя которому Смерть, сидел на коне бледном.

— Сегодня ночью я видел этих всадников, — объявил пророк. — Кони у них были с львиными головами и изрыгали огонь, дым и серу. Настал великий день гнева Господня. Ступайте же к себе, пока не поздно, и покайтесь, уповая на милость Божью, которая воистину беспредельна. А не то горе тебе, народ Уэльса, гореть тебе в геенне огненной!..

* * *
Следующая ночь началась лучше, чем первая. Ветер утих, и мы с Цинтией перед сном погуляли по парку, озаренному ярким лунным сиянием, после чего мои мысли потекли в более приятном направлении, чем вчера.

Цинтия рассказывала мне о своем детстве. И хотя рассказ ее был не слишком веселым, я воспринял это как доброе предзнаменование. Если кто-то хочет завязать теплые дружеские отношения с представителем другого пола, он непременно старается поведать этому человеку о своем прошлом, довериться ему и таким образом вызвать на взаимную откровенность.

Заснул я сразу и проспал до часу ночи. Проснулся от громких мужских и женских голосов, доносившихся из коридора. Там шел оживленный разговор. Это возмутило меня до глубины души.

«Какое свинство, — подумал я, — устраивать народные гулянья именно перед моей дверью. Тогда как цейлонцы, например, считают грехом разбудить даже спящую собаку. Лучше бы я поехал на Цейлон».

О том, чтобы снова заснуть, не могло быть и речи. Голоса становились все громче и беспокойнее. Говорили, видимо, по-валлийски: я не понял ни слова.

Я поднялся и, второпях одевшись, вышел в коридор. Неподалеку от моей двери стоял уже знакомый мне Джон Гриффит в компании двоих таких же, как он, ряженых великанов и двух молодых служанок, на которых было значительно меньше одежды. На этот раз Джон Гриффит не производил такого устрашающего впечатления — в расстегнутом средневековом камзоле, из-под которого виднелась ночная рубаха, он скорее сам выглядел испуганным. У его сотоварищей в руках были алебарды, которые они держали остриями вниз, будто собираясь мести ими пол.

— Что тут происходит? — спросил я.

Они посмотрели на меня и, ничего не ответив, продолжали дальше болтать по-валлийски. Потом дружно повернулись и двинулись по коридору.

Я — за ними. Мною все сильнее овладевало страшное беспокойство.

Мы остановились в большом, довольно скудно обставленном зале и прислушались. Откуда-то издалека доносились странные звуки. Как будто кто-то молился, протяжно, нараспев. Джон Гриффит повернулся ко мне:

— Сэр, этот человек до сих пор говорил по-английски, но теперь я его перестал понимать. Может быть, вы сумеете понять, чего ему надо?

Я обратился в слух и сразу же уловил знакомый текст:

— Panem nostrum quotidianum da nobis hodie. Et dimitte nobis debita nostra…[9]

Неизвестный читал по-латыни «Отче наш».

— Кто это здесь служит мессу? — спросил я.

— Служит мессу? — в ужасе вскричала одна из девушек и перекрестилась. Уэльские методисты до сих пор считают католицизм творением дьявола.

— И вот так сегодня всю ночь, — сказал Гриффит. — Молится, стонет, кряхтит. А недавно еще и пел. Вот это…

И он довольно точно воспроизвел мотив «Марсельезы».

— Но кто же это?

— Понятия не имею. Мы его всюду ищем и не можем найти.

Внезапно послышались приближающиеся шаги. Девушки, взвизгнув от страха, бросились в дальний угол зала. Оба стражника направили на дверь свои алебарды.

Дверь открылась — и стремительно вошла Цинтия. На ней был костюм для верховой езды, в руках — револьвер. Судя по выражению ее лица, она явно упивалась ролью неустрашимой амазонки.

— Руки вверх! — вскричала она.

Мы подняли руки. Узнав нас, Цинтия покраснела и смущенно извинилась.

— Вы тоже слышали? — спросила она. — Что вы об этом думаете?

Гриффит поделился с ней своими впечатлениями. Цинтия задумалась, уставившись в пол.

— Странно. Поет «Марсельезу» и молится. Это что-то новенькое в нашей семейной хронике. Такого еще не бывало. Весьма необычные мотивы для фольклора Северного Уэльса. Во всяком случае, это надо взять на заметку.

Снова послышались торопливые шаги. В зал ворвался запыхавшийся молодой слуга и объявил:

— Он в библиотеке. Совершенно точно, в библиотеке.

Мы двинулись в сторону библиотеки. Гриффит, а за ним и все остальные в нерешительности остановились перед массивной дубовой дверью. Все-таки есть в закрытой двери что-то пугающее.

Теперь мы уже совершенно отчетливо слышали ночной голос:

— И когда Агнец снял с этой книги печати, ангелы вострубили в трубы, и появились четыре всадника. Первый сидел на белом коне, и в руках у него был лук, а на голове — венец…

Голос был какой-то гнусавый, с металлическими интонациями, но при этом — с ярко выраженным валлийским акцентом. Так швабы говорят по-венгерски: вместо «б» произносят «п», вместо «д» — «т», да к тому же еще шепелявят, как уэльские крестьяне.

— Это же Пирс Гвин Мор! — вскричал Гриффит.

И в самом деле, это была речь пророка, которую я слышал утром.

— Не может быть, — произнес стражник. — Все ворота на запоре, он никак не мог проникнуть в замок.

— О Господи, — сказала одна из девушек, — да ведь дух может проникнуть и через замочную скважину.

— Ну при чем здесь дух, ведь старый Пирс еще жив, — возразила вторая.

— А что, если это его двойник? С моим дядей однажды произошел такой случай. Он спокойно спал у себя в постели, а в это время его двойник напился в корчме «Элефант», и на другой день дяде прислали счет.

— Давайте все-таки войдем, — предложил я, уже догадываясь, в чем дело.

Но лишь мы с Цинтией отважились войти в библиотеку, остальные продолжали в нерешительности топтаться в коридоре. Как только мы зажгли свет, голос сразу умолк. Я поглядел на Цинтию: у нее был слегка испуганный, но очень торжественный вид.

— Приближается великое мгновение, — сказал я. — Нам предстоит стать свидетелями рождения новой семейной легенды.

Мы тщательно обыскали библиотеку, заглянули за все шторы. Тем временем к нам постепенно присоединились и остальные, но поиски не дали никаких результатов. Возмутитель спокойствия затаился и уже с полчаса не давал о себе знать. Тогда я решил пуститься на хитрость.

— Пойдемте, — сказал я, — он прячется не здесь, а этажом выше. Голос доходит сюда через каминную трубу, поэтому нам и кажется, будто он звучит в библиотеке.

Мы всей группой направились к выходу. Дойдя до двери, я сделал знак Цинтии, чтобы она задержалась, и погасил свет. Остальные во главе с Гриффитом вышли, и из коридора еще долго доносились их удаляющиеся шаги.

Как только наступила тишина, дух снова заговорил. Он продолжал чтение Апокалипсиса с того места, на котором остановился.

Цинтия испуганно вцепилась в мою руку. Я приосанился, почувствовав себя могучим защитником и покровителем этого слабого создания. Другой рукой я обнял ее за плечи, а потом ободряюще погладил по голове. Она не сделала ни малейшей попытки отстраниться.

Я в душе возблагодарил милейшее домашнее привидение, невольно предоставившее мне возможность побыть в течение минуты на верху блаженства, ощущая необыкновенный прилив нежности. Теперь нас с Цинтией связывали общие переживания, общая тайна.

Я взял ее за руку, и мы осторожно, на цыпочках, двинулись в сторону камина, поскольку мне уже было ясно, что голос раздавался именно оттуда.

Наклонившись, я включил карманный фонарик и заглянул внутрь. Все оказалось так, как я и предполагал. В углу, невообразимо скорчившись, сидел Осборн и держал на коленях граммофон, который голосом Пирса Гвина Мора пересказывал Апокалипсис.

— Ага, попались, Осборн! — вскричал я. — Выходите, вы разоблачены!

Осборн вылез из камина, весь перемазанный сажей, но страшно довольный.

— А неплохо получилось, как вы считаете, доктор? Все-таки звукозаписывающий аппарат — подлинное чудо техники. Каков эффект, а? По-моему, речь пророка в полночный час произвела на публику неизгладимое впечатление. Если вы меня не выдадите, можно считать, что уже готова новая легенда. Завтра святой отец и его сестра будут с помощью метафизических теорий объяснять прихожанам, каким образом в ллэнвиганском замке вдруг раздался голос пророка, а лет через сто какая-нибудь новая Цинтия запишет это семейное предание, передаваемое из уст в уста, снабдит комментариями и напечатает в «Брайтоне» под каким-нибудь дурацким заголовком типа «Чудеса в решете». А сейчас давайте поднимемся ко мне. Предлагаю выпить после пережитых страхов по бокалу «Хэннеси».

И мы поднялись в его комнату, в которой я еще не бывал. Это была совершенно удивительная комната. Как мне показалось, Осборн пытался воссоздать у себя нечто вроде бунгало. Привычную кровать здесь заменял гамак, все предметы, составлявшие обстановку этого жилища, были сделаны из тростника и развешаны на стенах, а вдоль стен тянулась, создавая замкнутое пространство, небольшая канавка, заполненная водой.

— Это защита от змей, — сказал Осборн. Он открыл бутылку и наполнил бокалы. — Я предлагаю выпить за мою сестру, за ее успехи. Кстати, Цинтия, мы с тобой, можно сказать, коллеги. Я создаю легенды, а ты их записываешь и распространяешь. Доктор, вы, наверно, не знаете, что она у нас известная фольклористка. У нее уже опубликованы две статьи.

— Замолчи! — вскричала Цинтия.

Осборн достал с полки журнал «Брайтон», раскрыл его и показал мне маленькую заметку, занимавшую примерно полстраницы, под названием «Народные рождественские танцы в Мэрионетшире». Внизу стояла подпись. «Цинтия Пендрагон из Ллэнвигана».

Я тепло поздравил ее. Она смутилась и покраснела, но я видел, что это доставило ей удовольствие.

— Я не одобряю твоей выходки, Осборн, — произнесла она с достоинством. — По твоей милости теперь просто невозможно заниматься серьезными исследованиями. Как мне после этого отличать подлинные предания от мистификаций?

— Ничего страшного, — улыбнулся Осборн. — В древности люди тоже любили розыгрыши, и в каждом предании есть доля мистификации. Наши предки обожали любое происшествие окутывать тайной.

— Так, может, вы были и тем ночным всадником? — спросил я.

В этот момент снаружи что-то громыхнуло.

— Что это? — вздрогнула Цинтия. — Кажется, стреляли из револьвера.

— Чушь! — сказал Осборн. — Кому в Ллэнвигане понадобилось стрелять по ночам? Просто хлопнула дверь.

— Нет, это был выстрел! — вскричала Цинтия. — Пойдемте скорее, посмотрим, что случилось.

* * *
Мы выскочили из комнаты и растерянно заметались по коридору, заглядывая во все двери. На втором этаже никого не оказалось. Мы встретили только Мэлони, который вышел из своей комнаты, всклокоченный, в ночной пижаме.

— Вы тоже слышали? Похоже, кого-то застрелили.

В коридоре уже столпились испуганные слуги. Не зная, что делать, они бестолково суетились и галдели, создавая панику. Наконец появился дворецкий Роджерс и сразу взял бразды правления в свои руки.

— По всей видимости, стреляли наверху, натретьем этаже, — сказал он. — Ничего не поделаешь, придется нам вторгнуться в апартаменты графа.

Цинтия побледнела. Мы все на мгновение замерли от страшного предчувствия. Граф… Неужели он покончил с собой? Впал в полнейшую депрессию и решился наложить на себя руки…

Мы поднялись по узкой лесенке — единственной, которая вела в апартаменты графа, — и оказались перед железной дверью с гербом Пендрагонов, украшенным розой и крестом.

— Как же мы войдем? — спросил Осборн. — Эта дверь всегда заперта.

Роджерс достал из кармана ключ.

— Граф разрешил мне заходить к нему в любое время, сэр.

Он открыл дверь, и мы проникли во владения графа.

Миновав два пустых зала, Роджерс остановился.

— Прислуга пусть останется здесь, — сказал он. — Вполне достаточно, если войдем только мы.

Следующая комната была, по-видимому, одной из таинственных лабораторий графа. Там горел свет: из-под двери пробивалось какое-то зеленоватое сияние, как из подводного грота.

Зайдя туда, мы действительно оказались в подводном гроте. По всей комнате вдоль стен высились огромные аквариумы с искусственными рифами, воссоздававшими скалистый рельеф морского дна. Среди рифов виднелись странные подводные растения с безобразно длинными, извивающимися стеблями. В аквариумах плавали омерзительные существа, которых я с тех пор уже никогда не смогу забыть. Они являются ко мне по ночам в кошмарных видениях, и, просыпаясь, я долго не могу отделаться от чувства гадливости.

По форме они напоминали ящериц, но были намного крупнее — до метра длиной, а некоторые даже больше. Эти твари имели прозрачные, какие-то студенистые туловища, по две ноги, расположенные возле головы, и очень густые пестрые усы. Глаз у них не было. В общем, препротивнейшие создания.

В следующей комнате царил зверский холод, будто мы попали в морозильную камеру. У стен стояли металлические шкафы со множеством выдвижных ящичков. Посреди комнаты находился операционный стол, на котором неподвижно лежали три такие же твари и были разбросаны всякие хирургические принадлежности: скальпели, резиновые перчатки, склянки, шприцы. У меня создалось ощущение, что хозяин только отлучился куда-то на минутку и сейчас вернется.

И действительно, не успели мы осмотреться, как открылась дверь в соседнюю комнату и перед нами появился граф собственной персоной. На нем был белый халат. Он неприязненно взглянул на нас и не произнес ни слова.

Наконец Роджерс осмелился заговорить:

— Извините нас, милорд… но мы слышали выстрел.

— Да, — сказал граф, — однако это не повод для того, чтобы вторгаться сюда среди ночи. — Видимо, устыдившись своей резкости, он виновато улыбнулся и добавил: — Извините, я просто не привык принимать здесь посетителей. Давайте перейдем в другую комнату.

Он привел нас в соседнюю комнату, обставленную нормальной мебелью.

— Садитесь, прошу вас.

— Что же все-таки произошло? — спросила Цинтия. — Я так испугалась.

— Выстрел действительно был, — ответил граф. — Стреляли в меня.

Цинтия вскрикнула. Граф подошел к ней и погладил по голове.

— Как видишь, ничего страшного не случилось. Я как раз в тот момент наклонился за скальпелем, который уронил на пол. Конечно, если бы не это.. Но ведь все обошлось.

Мы повскакали с мест и окружили графа, теребя его и наперебой забрасывая вопросами:

— Кто это сделал? Зачем? Вы что-нибудь заметили?

— Сядьте, прошу вас. Успокойтесь! — отбивался граф. — Я абсолютно ничего не знаю. Я уже обошел весь этаж и никого не нашел. Роджерс, железная дверь была заперта?

— Да, милорд.

— Совершенно необъяснимый случай. Может быть, стреляли через открытое окно?.. Хотя нет, в таком случае этот человек должен был бы уметь летать… Ну да Бог с ним! Цинтия… и вы, господа… не волнуйтесь, прошу вас. В конце концов, ничего ведь не случилось. И в доме все в порядке. С вашего позволения, я пойду лягу.

— Черт возьми! — вскричал Осборн. — Преступник наверняка прячется где-то здесь. Как вы можете относиться к этому так беспечно? Давайте вместе обыщем весь этаж!

— Нет, мальчик мой, это ни к чему. Со мной останется Роджерс, и мы вдвоем совершим обход. Этого будет достаточно. А вы отправляйтесь спать и не тревожьтесь за меня. У каждого из Пендрагонов по семь жизней.

Мне показалось, что, произнося последнюю фразу, он как-то очень уж многозначительно поглядел на меня и на Мэлони. Уж не подозревает ли он нас?

Граф откланялся и ушел, сопровождаемый верным Роджерсом.

Такова была моя вторая ночь в замке. Взбудораженные происшедшим, мы еще долго бродили по коридорам, совещаясь и высказывая различные предположения. Особенно много идей было у Мэлони. Им овладел азарт сыщика, и он увлеченно делился с нами своими планами поимки преступника, а заодно рассказал и с десяток невероятных историй, приключившихся с ним в джунглях. В глубине души я уже потерял надежду когда-нибудь выспаться нормально в этом замке.

* * *
На другой день я все узнал. Или если не все, то по крайней мере многое.

Мэлони и Осборн с усердием сыщиков-любителей занялись расследованием загадочного происшествия и установили, что злоумышленник проник в замок скорее всего в тот момент, когда Осборн экспериментировал с граммофоном и вся прислуга бросилась на поиски призрака, оставив без присмотра ворота замка. Что касается железной двери, то здесь преступник, вероятно, воспользовался отмычкой.

После завтрака мы с Цинтией отправились в библиотеку, где я под ее руководством продолжил знакомство с этим уникальным книгохранилищем, но уже без прежнего энтузиазма. Я не выспался и был не в духе. Теперь не оставалось уже никаких сомнений: предчувствия не обманули меня, я впутался в сомнительную и опасную авантюру и нахожусь в самом сердце осажденной крепости. Самым большим моим желанием было сбежать отсюда как можно скорее, обратно — в Британский музей, где безмятежный покой нарушается только шелестом страниц.

— Когда говорят пушки, музы молчат, — процитировал я классическое изречение. — Похоже, что я тут пришелся не ко двору. Свалился как снег на голову, стал невольным свидетелем каких-то странных событий, нарушивших нормальную жизнь в этом доме. Граф вообще не удостаивает меня своим вниманием. Очевидно, ему мое присутствие в тягость… Так что лучше всего мне вернуться в Лондон. Единственное, чего я хотел бы: чтобы мы с вами сохранили дружбу… те доверительные отношения, которые у нас сложились…

— Если вы действительно считаете меня своим другом, — сказала Цинтия, — не торопитесь с отъездом. Если уж так сложились обстоятельства и вы чувствуете, что здесь неподходящая атмосфера для научной работы… все равно задержитесь хотя бы на пару дней ради меня.

Я непроизвольно потянулся к ней. Она испуганно отодвинулась.

— Мне очень жаль, но, кажется, вы меня неправильно поняли. Я имела в виду только то, что ваше присутствие здесь необходимо. Мне нужен человек, которому я могла бы довериться.

— Ну тогда я останусь в замке до тех пор, пока меня не выкинут отсюда стражи порядка. Но мне не совсем понятно, чем я могу быть вам полезен. Вы уж не обижайтесь… Честно говоря, я не очень разбираюсь в фольклоре.

— Да Бог с ним с фольклором! Речь о другом. О жизни моего дяди.

— Вот как? Вы думаете, покушение на его жизнь может повториться?

— Я не думаю. Я точно знаю.

— Цинтия, дорогая… вы все еще под впечатлением вчерашних страхов…

— Доктор, вы ничего не знаете. Я не рассказывала вам об этих вещах, но теперь не могу молчать. За прошедший месяц это уже третье покушение на его жизнь.

— Вы серьезно?

— Да уж куда серьезней!

— Я весь — внимание.

— Первый случай произошел почти месяц назад. Я была вместе с ним и сама чуть не погибла. Мы с дядей возвращались из Ллэндидно в открытом «деляже», я сидела за рулем. Вдруг он крикнул, чтобы я остановилась и, не дожидаясь этого, сам нажал на тормоз, так что нас чуть не выбросило из машины. Мы прошли немного вперед и метрах в десяти обнаружили натянутую поперек дороги проволоку. Она была привязана к двум деревьям как раз на уровне шеи человека, сидящего в автомобиле. Если бы мы мчались с прежней скоростью, нам снесло бы головы этой проволокой.

Я внутренне содрогнулся.

— Самое странное, — продолжала она, — что дядя каким-то образом почувствовал приближение опасности. Видимость была скверная, туман, самый зоркий человек ничего бы не разглядел. Когда я начала его расспрашивать, он только улыбнулся и сказал, что его предостерег какой-то голос свыше.

— Ну а второй случай?

— О нем я знаю только из рассказа дяди. Это произошло не здесь, а в нашем лондонском доме, через пару дней после того, как вы с ним познакомились у леди Малмсбери-Крофт. Дядя вернулся домой раньше обычного и… он только мне рассказал о том, что его хотели убить… Но случай более чем странный…

— Почему?

— Видите ли… По словам дяди, его комнату каким-то образом наполнили ядовитым газом. Но дело в том, что… как бы это сказать… на него газы не действуют. Вы, наверно, слышали ту историю… ну, из его военной эпопеи…

Этот второй случай не показался мне очень уж достоверным. У графа явно было что-то не в порядке с психикой. Эта маниакальная идея, что его якобы хотят отравить газом… И вторая навязчивая идея: насчет собственной неуязвимости.

— Ничего удивительного, что в такой обстановке у него нет ни малейшего желания калякать со мной о каких-то мистиках семнадцатого века, — сказал я со вздохом. — Думаю, другой на моем месте не принял бы его приглашение.

— Это было бы не по-джентльменски, — заметила Цинтия.

— Теперь-то я понимаю, почему из моего револьвера вынули патроны, почему рылись в моих вещах. Мы с Мэлони находимся под постоянным наблюдением, нам не доверяют. Я должен был бы сразу догадаться об этом и уехать, но мне и в голову не приходило ничего подобного. Невероятно!

Цинтия бросила на меня взгляд, полный отчаяния.

— Боже мой, как это ужасно! И все-таки я прошу вас: давайте трезво оценивать ситуацию. Войдите в положение графа… Он ведь и в самом деле не знает, с какой стороны его подстерегает опасность. Останьтесь, умоляю вас. Я понимаю, какая это жертва с вашей стороны: остаться в доме, где на вас пало такое ужасное подозрение… И все-таки сделайте это ради меня. Удовольствуйтесь пока тем, что один из членов семьи Пендрагонов в моем лице полностью доверяет вам свою жизнь. Интуиция меня еще никогда не подводила… И дядя тоже считает: кто любит книги, не может быть плохим человеком. Но у него свои причуды. Вы не должны так строго судить его. — Она протянула ко мне руки. — Я вас очень прошу, не оставляйте меня одну! У меня никого нет. Дядя весь в своих делах, с ним не поговоришь, Осборн не в счет… Доктор, мне страшно в этом замке!

Я взял ее за руки и поклялся, что останусь рядом с ней. Я понимал, что мне далеко до лихого героя американских вестернов, который шутя расправляется с главарями нью-йоркского преступного мира, когда дама его сердца находится в опасности. Но тут ведь речь шла всего лишь о моральной поддержке, о том, чтобы не оставлять девушку наедине с ее страхами.

— Цинтия, а у вас нет никаких предположений, кто бы это мог покушаться на жизнь графа?

— Нет. Даже представить себе не могу.

— Может быть, наследники Роско? — спросил я, осененный внезапной идеей. Мне вспомнилась та подозрительная история, которую рассказывал Мэлони в лондонском ночном клубе.

— Кто-кто? — удивленно переспросила Цинтия.

— Разве вы не слышали об Уильяме Роско? — в свою очередь удивился я.

— Ах да, конечно… Это был друг дяди, очень богатый человек. Постойте-ка… я теперь вспоминаю, что моя тетя герцогиня Варвик как-то предупреждала, чтобы я не произносила этого имени при дяде… вот только не помню почему. Доктор, что вам об этом известно? Расскажите!

— Я и сам не очень-то много знаю. Только то, что мне удалось уяснить со слов подвыпившего человека.

— Расскажите все, что вам известно.

— Уильям Роско якобы составил завещание, по которому в случае его насильственной смерти все его состояние переходило не к жене, являвшейся законной наследницей, а к графу Гвинеду. Он сделал это, заподозрив, что жена намеревается убить его.

— А что было дальше?

— Уильям Роско умер от тропической болезни, той же самой, которая свела в могилу вашего дедушку, семнадцатого графа Гвинеда. Его состояние перешло к жене и еще к кому-то из наследников, точно не знаю. И теперь они считают, будто граф Гвинед пытается доказать, что Уильям Роско умер не своей смертью. Если графу действительно удастся это сделать, то он станет обладателем несметных сокровищ Роско. Видимо, его таинственные лабораторные опыты связаны как раз с этим, и тогда становятся понятными покушения на его жизнь.

Цинтия задумалась.

— Глупости! — сказала она наконец. — Дядя ставит исключительно биологические опыты. Я его как-то спрашивала, и он объяснил мне, что занимается основной проблемой биологии: происхождением жизни. Исследует зарождение жизненного процесса, возможности перехода от неживой материи к живому организму.

— Но, я думаю, наследникам Роско от этого не легче. Они же не знают, чем он занимается.

— Ну конечно. И все-таки я не могу представить… просто в голове не укладывается… чтобы дядя пытался заполучить наследство Роско… Мы ведь не настолько бедные люди. Предпринимать какие-то шаги ради приумножения своего состояния — это недостойно графа Гвинеда Это не в его характере.

— А есть у графа враги?

— Не знаю. Я вообще мало знаю о нем. Мы с Осборном живем в Ллэнвигане всего три года. Дядя взял нас сюда, когда умерла наша мать. До этого я очень редко с ним встречалась, но всегда чувствовала, что он необыкновенный человек, не такой, как все. Не могу представить, чтобы у него были враги. Он выше этого. Он слишком возвышается над окружающими, чтобы конфликтовать с кем-нибудь. Поэтому у него нет и друзей.

Я не мог не согласиться с Цинтией: у меня сложилось такое же мнение о графе. Существуют люди, которым уже с рождения уготовано особое место в мире: некий заповедник возвышенных душ, куда заказан вход простым смертным. Граф, несомненно, из их числа.

* * *
Как ни странно, последующие дни протекали на редкость спокойно. Ничего сверхъестественного не происходило, и я по ночам имел возможность высыпаться. О полночном всаднике никто уже не вспоминал.

Стояла изумительная летняя погода. Парк был прекрасен, как и полагается парку, в котором человек прогуливается с молодой девушкой. Я целыми днями купался, загорал, играл в теннис, а по вечерам сидел в библиотеке, изучая старинные фолианты, которые Асаф Пендрагон привез сюда из Германии в семнадцатом веке.

Цинтия откровенно радовалась, что я остался в Ллэнвигане, где ей приходилось коротать долгие месяцы в унылом, безрадостном одиночестве. Наши отношения становились все более доверительными. Она еще больше, чем я, обожала пешие прогулки и с азартом истинного исследователя таскала меня по всем окрестностям, демонстрируя местные достопримечательности.

Ее общительность не имела границ. Постепенно я узнал обо всех вечеринках, в которых она когда-либо принимала участие, и обо всех ее подругах. Цинтия была о них не слишком высокого мнения, поскольку они не занимались фольклором, но одну из своих подруг, чье имя она мне так и не назвала, буквально боготворила. Их дружба носила налет какой-то романтической таинственности, и я даже начал испытывать что-то похожее на ревность.

Однажды Цинтия пришла ко мне в библиотеку. Передо мной на маленьком столике высилась целая гора старинных книг, а я сидел, задумчиво разглядывая вытисненный на их корешках герб с крестом и розами.

— Чем вы занимаетесь? — спросила она.

— Пока ничем, — сказал я. — Мне не дают покоя эти крест и розы.

— Доктор, я давно уже хотела вас попросить: расскажите мне о розенкрейцерах. Я знаю, что мои предки принадлежали к их числу, но понятия не имею, кто они такие.

— О них никто ничего толком не знает. Все известные мне источники утверждают, что это были члены некоего тайного братства, сложившегося в Германии в семнадцатом веке. Их называют предшественниками масонов, хотя, в отличие от масонов, они не были альтруистами и не ставили перед собой просветительских задач. Они пытались получить искусственным путем золото. Вскоре розенкрейцеры появились и в Англии. Здесь братство возглавили Роберт Флудд и ваш предок Асаф Кристиан, шестой граф Гвинед. Розенкрейцеры называли себя невидимками, и действительно их мало кто видел, а сведения об их деятельности очень разрозненны и немногочисленны.

— Но вам ведь удалось что-то найти?

— Да, кое-что. Вот, например, эта толстая книга на немецком языке. Она называется «Адская кухня Розенкрейца».

— Здесь череп на обложке… О Господи! И что это такое?

— Роман-аллегория анонимного автора. В послесловии сказано, что это мистификация, что автор задался целью просто высмеять алхимиков. Однако в каждой шутке есть доля истины.

— Скажите, доктор, а известно ли что-нибудь об этом Розенкрейце?

— Да, он был лекарем-чернокнижником и алхимиком. Долгое время провел в Аравии, обучаясь различным премудростям в Тайном Городе, где жили арабские ученые. Но это всего лишь легенда. Мы даже не знаем, когда он жил и жил ли вообще. Согласно легенде, самое интересное начинается после его смерти.

— Рассказывайте! Я обожаю легенды.

— Это очень подозрительная история. Я не могу понять, где тут правда, а где вымысел, и это не дает мне покоя. После смерти Розенкрейца к его ученикам перешел возведенный им храм Святого духа. Через много лет какому-то зодчему пришло в голову реставрировать помещение… Знаете что, я вам лучше прочту отрывок из книги «Славное Братство», чтобы вы получили более ясное представление. Вот слушайте:

«Там он обнаружил мемориальные доски, сделанные из меди, на которых были отчеканены имена многих членов братства. Он задумал перенести эти доски в другое, более подходящее для них место… Для древних оставалось тайной, где и когда умер брат Розенкрейц и в какой стране он похоронен, не знали этого и мы. Из его мемориальной доски торчал большой гвоздь, и когда мы попытались этот гвоздь выдернуть, он потянул за собой каменную плиту, которая скрывала потайную дверь. На ней было написано большими буквами: «POST CXX ANNOS PATEBO». («Восстану через сто двадцать лет».) Ниже стояла дата, из которой явствовало, что вышеозначенный срок уже миновал. Время было позднее, и мы решили отложить это дело до утра… Утром, открыв потайную дверь, мы попали в комнату, где были семь стен и семь углов. Длина каждой стены равнялась пяти футам, высота потолка — восьми. Это помещение, в которое никогда не проникали солнечные лучи, было озарено нисходящим с потолка светом искусственного солнца. Посередине находилась надгробная плита, над ней возвышался круглый алтарь, обитый медью, на котором мы увидели надпись: «A. C. R. C. HOC UNIVERSI COMPENDIUM VIVUS MIHI SEPULCHRUM FECI» («Эту усыпальницу я соорудил себе при жизни по образу и подобию Вселенной»)…»

— Как это?

— Пол изображал земные материки, потолок — небесные сферы. Там в усыпальнице они нашли секретные книги, сохранившие для потомков учение розенкрейцеров, и всякие приспособления, которые использовали для своих опытов мастера оккультных наук.

— И что же дальше?

— На этом летописец обрывает свой рассказ об усыпальнице и заводит речь совершенно о других вещах. Он дает понять, что знает гораздо больше, чем рассказал, но эти сведения уже не предназначены для непосвященных… В другом месте я прочел, что они открыли могилу и нашли в ней своего покойного учителя. Это был могучий старец, тело его не тронули столетия, и казалось, он просто прилег вздремнуть.

— Теперь я понимаю, почему вас так взволновала эта история… У меня такое ощущение, как будто я уже слышала нечто подобное. Она совершенно в уэльском духе. Валлийцы никогда не могли примириться со смертью лучших сынов своего народа. Существует масса сказаний о героях, встающих из могил, когда родина в опасности.

— Ну, это свойственно не только валлийцам… Со смертью вообще трудно примириться.

— Скажите, доктор, а чего, собственно говоря, добивались эти розенкрейцеры? Какие цели они ставили перед собой?

— Трудно сказать. Из их книг это не очень понятно. Они обещали своим сподвижникам массу всяких благ. А вообще гордились умением добывать золото из минералов и продлевать себе жизнь, а также фантастической дальнозоркостью и знанием каббалистики, с помощью которой они разгадывали любые тайны… При всем том розенкрейцеры никогда не пользовались особой популярностью у своих современников. Достаточно вспомнить, какую панику вызвало их появление в Париже в 1623 году. Они буквально заполоняли все рестораны и кафе, а когда наступало время расплачиваться, исчезали, как будто их и не было. А если все-таки платили, то после их ухода золотые монеты превращались в пыль. Несчастные французские обыватели, просыпаясь среди ночи, с ужасом обнаруживали возле своих постелей каких-то таинственных незнакомцев, которые, посидев немного, молча улетучивались. Парижане совершенно ошалели от всех этих кошмаров. Они не могли понять, что происходит, и ругали на чем свет стоит ни в чем не повинных иностранцев. Думаю, что дело кое-где доходило и до рукоприкладства…

— А вы бывали во Франции, доктор?

— Да, конечно. И не раз.

— Вы и по-французски говорите так же хорошо, как по-английски?

— Ну… почти.

Уже стемнело, но в вечерних сумерках я заметил, с каким нескрываемым восхищением смотрела на меня Цинтия.

— Доктор, вы прямо как Британская энциклопедия. Вы все знаете.

— Стараюсь, — скромно ответил я.

— Вы, наверно, и на санскрите умеете говорить?

— Абсолютно свободно, — соврал я, не моргнув глазом. Цинтия поверила.

— Я думаю, вы знаете и русских писателей. Расскажите мне о Достоевском или о Беле Бартоке. У меня есть одна подруга, от которой я много слышала о них.

— Бартока я никогда не видел, — проговорил я с фальшивой искренностью, в глубине души поражаясь ее необразованности. — А старину Достоевского я хорошо знал. Он учился в одном классе с моим отцом и частенько приходил к нам ужинать. У него была борода, как у Пирса Гвина Мора.

— Как я вам завидую! — вздохнула Цинтия. — Вы уже в детстве были знакомы с такими известными людьми… А скажите мне, пожалуйста, почему Экс-ла-Шапель по-немецки называют Аахеном?

Я не ответил. Во-первых, потому что не знал этого, а во-вторых, потому что внезапно раскусил Цинтию и страшно разозлился на себя. Женщины вообще то и дело вводят нас в заблуждение. Бывают моменты, когда они ведут себя как нормальные люди — и такой простофиля филолог вроде меня начинает заливаться соловьем в непоколебимой уверенности, что женщине интересны его байки. На самом же деле еще не случалось такого, чтобы отвлеченные и возвышенные материи сами по себе вызывали у женщины интерес. Тут всегда кроется подвох. Она либо делает вид, будто ее это чрезвычайно интересует, и таким образом влезает в доверие к мужчине, либо пытается что-то усвоить, и это гораздо хуже. Если женщина стремится к знаниям, ею движет определенный расчет, замешанный на любопытстве: предстать перед окружающими в обличье образованной дамы, как в новом вечернем туалете, и полюбоваться произведенным эффектом.

Я вскочил и принялся яростно мерить шагами библиотеку. Цинтия молча смотрела на меня из кресла, и взгляд ее был мечтательным и одухотворенным, будто она грезила наяву о сказочном Царстве фей, в которое человек стремится всей душой, увидев его хоть раз во сне.

И тут, как только я разобрался в истинной сущности Цинтии, у меня словно шоры упали с глаз. Я прозрел — и увидел, как она молода и прекрасна. Меня никогда не тянуло к женщинам, которых я находил слишком умными. Это казалось мне каким-то извращением. Но теперь, как только выяснилось, что Цинтия принадлежит к вполне симпатичному племени милых глупышек, во мне сразу проснулся сладострастный селадон.

— Цинтия, — сказал я со вздохом, — мне так жаль, что я провел столько времени среди книг. Жизнь проходит, я даже не заметил, как пролетели детство и юность. Так же незаметно наступит старость, и я останусь у разбитого корыта. Ослабеет память, я начну забывать то, что прочел за свою жизнь, и, оглядываясь назад, на прожитые годы, вынужден буду признать, что вел жалкое существование книжного червя, лишенного тепла и душевной ласки.

В комнате стало уже совсем темно. Я стоял возле окна, сквозь которое пробивались бледные лунные блики. Трудно было придумать более подходящий антураж для сентиментальной лирической исповеди. И меня понесло.

— Мне так и не довелось встретить человека, который понял бы мою душу. Вы, Цинтия, — первая женщина, с которой я могу быть откровенным. О, как я хотел бы иметь такую спутницу жизни, как вы!..

Старик Гёте, наверно, в гробу перевернулся.

Цинтия с мечтательным видом встала и направилась ко мне в оконную нишу. Это было доброе предзнаменование. Я понял, что в любом случае на пощечину уже не нарвусь. Но прежде чем я набрался храбрости, чтобы перейти к делу, Цинтия робко спросила:

— Доктор… а вы умеете находить десятичные логарифмы?

— Невелика хитрость, — ответил я и притянул ее к себе.

Мы поцеловались и долго стояли обнявшись. Перед моим мысленным взором, словно за окном поезда, проносились весенние цветущие луга, голубые озера, рощи, залитые солнцем. Все-таки жизнь прекрасна.

Наконец она высвободилась из моих объятий и некоторое время смотрела на меня в замешательстве, а потом сказала:

— Вы так и не ответили, почему Экс-ла-Шапель по-немецки называют Аахеном.

* * *
Был уже поздний вечер, половина одиннадцатого. Я сидел в своей комнате, раскинувшись в невероятно удобном английском кресле. Даже не сидел, а скорее возлежал. Спать мне еще не хотелось, читать было лень. Я думал о Цинтии и строил воздушные замки…

Раздался стук в дверь. Вошел Осборн.

— Простите, я увидел, что у вас еще горит свет.

— Присаживайтесь, — сказал я. — Что случилось? Что-нибудь с графом Гвинедом?

— Дядя целыми днями не выходит из лаборатории. Речь сейчас не о нем. Знаете, доктор, если так будет продолжаться и дальше, я сам стану суеверным. Вы слышали, что пророк Хавваккук исчез на другой день после того, как предсказал конец света?

— Да, слышал. Святой отец строит фантастические гипотезы по этому поводу.

— А что ему еще остается делать? Но я нашел старика… Впрочем, что я буду рассказывать? Нет ли у вас желания совершить небольшую экскурсию?

— Минутку, я только накину плащ, а то сейчас уже холодно.

— Возьмем с собой и Мэлони, если он еще не спит. Это дело как раз для него.

Из-под двери Мэлони пробивалась полоска света. Мы постучали и, услышав призыв «Вваливайся, не заперто!», вошли в комнату.

Свет горел, но Мэлони там не было. Я сразу же вспомнил о розенкрейцерах, обладавших удивительной способностью превращаться в невидимок.

— Куда ж он делся? — спросил Осборн, озираясь по сторонам. — Я ведь ясно слышал его голос.

— Я уже здесь, — послышалось откуда-то снаружи, и в проеме открытого окна мы увидели ноги, свисавшие откуда-то сверху, а затем и всю внушительную фигуру Мэлони в черном обтягивающем костюме.

— Я тренировался, — невозмутимо пояснил он, соскочив с подоконника.

— Но почему ночью? — спросил я.

— Мы, коннемарцы, привыкли заниматься скалолазанием по ночам. Когда человек ничего не видит, он вынужден полагаться на внутреннее чутье, а оно никогда не подводит. Если поблизости нет скалы, годится любая стена или на худой конец дерево в парке.

— Пойдемте с нами, — сказал Осборн, — посмотрим, чем занимается старый пророк Хавваккук. Только прихватите с собой альпинистский трос.

Мы сели в «деляж» и минут двадцать ехали по шоссе, залитому лунным светом. Наконец Осборн остановил машину.

— Дальше пойдем пешком, чтобы не спугнуть его. Мне бы не хотелось, чтобы он нас видел. Вчера мне удалось подобраться к нему совершенно незаметно.

Некоторое время мы молча двигались по шоссе в прежнем направлении. Стояла глубокая тишина, вдали на фоне звездного неба темнели величавые горы. Справа от нас уходила в заоблачную высь огромная скала, на которой виднелись руины древнего Пендрагона.

Осборн свернул с шоссе, и нам пришлось продираться сквозь густые кустарники. С четверть часа мы сражались с непроходимыми зарослями и карабкались по крутым склонам, пока не оказались перед высокой каменной стеной.

— Это только остатки той крепостной стены, которая когда-то окружала Пендрагон, — сказал Осборн. — Но где же тут лаз? Он должен быть где-то здесь.

Мы пустились на поиски и вскоре нашли узкую щель в стене.

— Обратите внимание, — произнес Осборн, понизив голос, — эту дыру проделали в стене совсем недавно. Раньше, если кому-то надо было попасть к озеру Ллин-и-Кастель, ему приходилось идти кружным путем. Надеюсь, скоро мы узнаем, кто и с какой целью решил сократить этот путь. А теперь постарайтесь двигаться так же бесшумно, как Чингачгук Большой Змей, когда он подкрадывается к врагу.

Мэлони шел быстро и совершенно неслышно. Подо мной то и дело трещали сухие сучья, и мои спутники бросали на меня убийственные взгляды.

Через несколько минут путь нам преградил высокий утес.

— Надо забраться наверх, — предложил Осборн. — Оттуда нам прекрасно будет видно все озеро, а нас никто не сможет заметить.

Пока я размышлял, каким образом мы сможем туда залезть, Мэлони уже оказался на вершине утеса и бросил нам канат, привязав другой конец к дереву. Осборну подъем дался довольно легко, мне же пришлось изрядно попотеть, чтобы не ударить лицом в грязь.

Мы осторожно подобрались к противоположному склону — и нашим взорам открылось маленькое озеро. Никогда в жизни мне еще не доводилось видеть ничего более фантасмагорического. Высокие деревья стерегли покой вод, и на другом берегу темнела мрачная громада Пендрагона. Обычно на дне таких озер стоят коралловые замки, в которых обитают русалки.

На середине озера в странной корытообразной лодке сидел скрестив руки старый Пирс Гвин Мор. Большая белая борода покоилась у него на груди, глаза были закрыты. Похоже, что он спал.

— Что тут делает этот старый джентльмен? — обеспокоенно спросил Мэлони.

— Не знаю, — отозвался Осборн. — Вероятно, ждет фею Тильвид Тег, которая живет в озере. Давайте подождем и мы.

Ждать пришлось довольно долго. Мэлони нервничал, все время порывался бросить что-нибудь в воду, чтобы разбудить старика, и уговаривал нас поскорее уйти отсюда. Этот диковинный пейзаж, в котором чувствовалось что-то потустороннее, действовал на его импульсивную натуру, как привидение на собаку.

Внезапно пророк поднял руки и запел. Его тонкий старческий голос не связывал отдельные звуки в мелодию, они возникали совершенно независимо друг от друга и так же произвольно обрывались. Слов этой несуразной песни я не понимал: он пел по-валлийски.

И вдруг на противоположном берегу густые заросли пришли в движение, и кто-то вышел на берег озера. Старик прекратил петь, повернулся в ту сторону и, не вставая с места, низко поклонился.

Пришелец стоял на небольшом береговом уступе, и в лунном свете мы могли разглядеть его во всех подробностях.

Это был старец огромного роста, настоящий великан, в старинном костюме испанского гранда — таком же, как у ночных стражей Ллэнвигана. А лицо… это было лицо мраморной статуи, древнее, вековечное, прекрасное в своем горделивом достоинстве, но каким-то непостижимым образом лишенное всего человеческого. Суровое бесстрастное лицо нордического божества.

Незнакомец заговорил тихим и проникновенным голосом на валлийском языке. Пирс Гвин Мор взялся за весла и начал быстро грести к берегу. Выбравшись из лодки, привязал ее к ближайшему дереву, потом подошел к старцу, поцеловал ему руку и скрылся в зарослях.

Таинственный старец некоторое время стоял без движения, затем медленно поднял голову и устремил в нашу сторону угрюмый взгляд. Мы лежали прижавшись к земле, и он не мог нас заметить, но от этого взгляда мне стало не по себе. Казалось, будто какая-то неведомая сила выталкивает меня из укрытия. Мэлони издал горлом странный булькающий звук.

Незнакомец повернулся и исчез под сенью высоких деревьев.

— Пошли, — сказал Осборн.

Он торопливо спустился с утеса, мы — за ним. Пролезли через дыру в стене, продрались сквозь кустарники и, выбравшись на шоссе, бегом припустили к машине. Взревел мотор — и от сказочного озера, древней крепостной стены и зловещих стариков мы вновь вернулись в наш добрый привычный двадцатый век.

Мы мчались на огромной скорости, оставляя позади милю за милей. Внезапно Осборн остановил машину и повернулся к нам.

— Смотрите, — сказал он, показывая на Пендрагон, который отсюда был довольно хорошо виден.

Я поглядел — и не поверил своим глазам. Однако ни о каком оптическом обмане не могло быть и речи. В башне старинной крепости вне всякого сомнения горел свет.

— Кто там живет? — спросил я.

— Насколько мне известно, там уже двести лет никто не живет, — отозвался Осборн и резко рванул с места. Видно было, что он сильно встревожен и не хочет разговаривать, чтобы не выдать своего волнения. До ллэнвиганского замка мы доехали в полном молчании.

— Пойдемте ко мне, пропустим по стаканчику, — предложил Осборн.

Только после того, как мы хватили по тройной порции виски, которое вполне заслужили, Осборн наконец немного успокоился.

— Присаживайтесь. Ну, что вы обо всем этом думаете?

— Этот вопрос надо было бы задать вам, — сказал Мэлони. — Вы же наверняка знакомы с тем старым джентльменом. Кстати, они с пророком чем-то похожи друг на друга. Может, это его дедушка или дух его покойного дедушки?

— Чтоб мне провалиться сквозь землю, если я когда-нибудь его видел! — ответил Осборн.

— А ведь старик каким-то образом понял, что за ним наблюдают. Он так смотрел в нашу сторону, как будто видел нас. Мне даже не по себе стало.

— Интересно, куда они пошли? — вслух размышлял Осборн. — Сразу за озером находится гора, на вершине которой стоит Пендрагон. Больше там ничего нет. Остается предположить, что существует какой-то потайной ход, ведущий в крепость. Через несколько минут после того, как мы отъехали, они уже забрались наверх и зажгли свет в башне.

— Вполне возможно, — сказал я. — Мне не раз приходилось читать о старых замках, в которых имеются потайные ходы. Это один из тех редких случаев, когда литература отображает истинное положение вещей.

— Так чего зря ломать голову? — пробурчал Мэлони. — Поедем туда завтра, когда будет светло, и прочешем весь берег. Ставлю десять против одного, что я найду потайной ход. Для настоящего коннемарца это плевое дело.

— Надо бы на всякий случай подняться и в крепость, — заметил я, — посмотреть, кто там обитает.

— Об этом стоит подумать, — кивнул Осборн, — но, честно говоря, ваш план вызывает у меня некоторые сомнения. Допустим, что там живет тот, кого мы видели сегодня у озера. Уж не знаю, призрак он или человек, но это, несомненно, джентльмен. Есть ли у нас право вторгаться к нему без приглашения?

— Ваша щепетильность в этом вопросе вполне понятна, — сказал я. — Мне известно, как англичане чтут принцип «Мой дом — моя крепость», особенно в тех случаях, когда крепость действительно является чьим-то домом. Но вы упустили из виду, что Пендрагон в некоторой степени принадлежит вам, поскольку вы — наследник графа Гвинеда. И у вас больше прав жить там, чем у кого бы то ни было, если не считать самого графа.

— В ваших словах есть доля истины, — сказал Осборн. — Ну, посмотрим. Утро вечера мудреней.

— И еще один вопрос не дает мне покоя, — продолжал я. — Как вам вчера взбрело в голову наведаться на это озеро? Вы ни разу не упоминали, что любите ночные прогулки.

— Я не люблю и никогда не любил ночных прогулок. Как это ни банально звучит, но по ночам я предпочитаю спать. Однако вчера у меня была веская причина отправиться на озеро Ллин-и-Кастель. Вот смотрите! — Он открыл ящик письменного стола и вынул оттуда клочок бумаги. — Эту записку я обнаружил вчера утром на радиаторе моего спортивного «ровера».

Он передал мне бумажку, испещренную странными древними письменами, какие можно увидеть только в манускриптах семнадцатого века, хранящихся в Британском музее. Сегодня уже никто не пишет таким каллиграфическим почерком. Наши руки устроены иначе.

Записка содержала следующий текст: «Pendragon, forte si vellis videre Petrum senem vade ad eacum castelli media nocte ubi et alium rerum mirabilium testis eris».

— Это написано по-испански, — сказал Мэлони, — а я, к сожалению, так и не смог выучить этот язык.

— Да нет, это латынь, — ответил Осборн и перевел текст:

— «Пендрагон, если ты хочешь увидеть старого Петера (то есть Пирса), приходи в полночь к озеру возле замка и ты станешь свидетелем удивительных событий».

Мэлони покачал головой.

— Если писульку сочинил этот старый джентльмен, то он не иначе как учитель, иначе зачем бы ему писать по-латыни. Во всяком случае, спеси у него хоть отбавляй.

— А может, он просто не знает английского, — предположил Осборн.

— А что, если… — начал было я, но тут же прикусил язык. Возникшая у меня мысль превосходила по своей несуразности все бредни Мэлони, вместе взятые.

Мне подумалось: а вдруг автор записки, то есть тот незнакомец на берегу озера, настолько стар, что, являясь человеком другой эпохи, просто опасается, что мы не поймем его архаичных выражений, если он будет писать по-английски, и поэтому для общения с нами выбрал латынь — древний язык, который давно остановился в своем развитии. Но я, естественно, ни с кем не поделился этой нелепой гипотезой, которая могла прийти в голову только филологу.

— Вы и вчера видели этого старого джентльмена? — спросил Мэлони.

— Нет, — ответил Осборн, — вчера я видел только Хавваккука. Он точно так же плавал в своем корыте, как и сегодня. А старик не пришел. Но, может, он пришел позже, просто я не дождался.

Мы разошлись по своим комнатам, продолжая размышлять о ночном происшествии. Мэлони как истинный коннемарец наверняка ломал голову над каким-нибудь новым усовершенствованным способом отлова таинственных стариков.

* * *
Утром ко мне пришел деревенский мальчишка с письмом от приходского священника Дэвида Джонса. Как выяснилось, святой отец имел ко мне какое-то срочное и конфиденциальное дело. Он просил зайти к нему в десять часов в церковный двор.

Я не имел ни малейшего понятия, что от меня нужно этому маленькому дерганому человечку, обуреваемому кошмарными видениями, но тем не менее, не желая обижать его, отправился в назначенное время по указанному адресу. Обойдя церковь, я увидел маленький дворик, утопавший в зелени. Возле ограды находились несколько заботливо ухоженных надгробий из черного мрамора. Святой отец уже нервно прохаживался по узкой аллейке и что-то бормотал себе под нос, время от времени темпераментно жестикулируя. Мне показалось, что он готовится к воскресной проповеди.

Когда я его окликнул, он так вздрогнул, что мне стало не по себе.

— Сударь, — пробормотал он, — вы ведь известный врач…

— Простите, но я вовсе не врач, — ответил я ошеломленно. Сговорились они тут, что ли, считать меня врачом?

— Понимаю, — кивнул священник. — Это тайна. Граф тоже никого не посвящает в свои дела. Скрытничает. Но совершенно напрасно. Совершенно напрасно. Шила в мешке не утаишь. Сударь, вы знаете, что мы сегодня нашли на берегу озера возле замка?

— На берегу озера? Нет, не знаю.

Святой отец бросил на меня торжествующий взгляд.

— Пойдемте!

Он привел меня в маленькую каморку, где хранились зловещие орудия труда могильщиков. Это было мрачное, полутемное и сырое помещение. В углу стоял металлический стол, на котором лежало что-то уже виденное мною ранее и сразу вызвавшее острое чувство брезгливости.

— Вот! — сказал священник и направил на стол луч карманного фонарика.

Там лежало бездыханным одно из аквариумных чудовищ графа Гвинеда.

Теперь оно не было прозрачным. Это была серая расплывшаяся студенистая масса, уже начавшая разлагаться. Омерзительное зрелище.

— Вам знакомо это существо? — спросил священник.

— Да, граф разводит этих тварей у себя в лаборатории. Но как она попала в озеро?

— Как раз это я хотел спросить у вас.

— У меня?

— Да. И я взываю к вашей бессмертной душе: сделайте что-нибудь. Так дальше продолжаться не может. Я не в состоянии ничего предпринять, я целиком завишу от графа. Так что вся надежда на вас. Сударь, вы должны повлиять на него. Достаточно того, что граф производит у себя в замке свои богопротивные опыты. Пусть он оставит в покое хотя бы наши озера и не гневит Всевышнего, запуская туда этих мерзких тварей.

— Как вы ее обнаружили?

— Сейчас расскажу. Вы, наверно, знаете, что Пирс Гвин Мор куда-то исчез. Так вот, один юродивый рассказывал, что видел дух Пирса, плававший в лодке по ночному озеру. И он был не один… — Священник схватил меня за руку, огляделся по сторонам и, перейдя на шепот, продолжал: — Он был не один. С ним был какой-то великан в таком же старинном одеянии, как у стражей Ллэнвигана. Когда я услышал это, то сначала подумал, что… что снова появился полночный всадник. Но теперь я точно знаю, кто он такой. Догадался, когда увидел эту богомерзкую тварь.

— Ну и кто же?

— Это не мог быть никто иной, кроме графа Гвинеда. Он выпустил эту тварь в озеро, а потом ее волной выбросило на берег. Мы сегодня утром пошли на озеро и обнаружили…

Нет, это не мог быть граф Гвинед, подумал я. Человек у озера действительно имел какие-то черты сходства с графом, но не более того… А впрочем, кто его знает?..

Но я ни словом не обмолвился о том, что видел минувшей ночью. На кой черт мне встревать в чужие дела? Я, Янош Батки из Будапешта, не имею ко всему этому никакого отношения… Мною движет только чисто научный интерес…

— Вы — известный врач, — заговорил вдруг священник Дэвид Джонс совсем другим, наставительным тоном. — Врачебная этика обязывает вас помогать страждущему человечеству, а не вредить ему. Я как целитель человеческих душ, как ваш духовный пастырь властью, данной мне от Бога, заклинаю вас: положите конец этим чудовищным экспериментам!

— Сударь, вы ошибаетесь…

— Я не ошибаюсь, у меня верные сведения. Я даже знаю название этих тварей. Это амбистомы, что-то вроде тритонов. Они обитают в Мексике, и граф прихватил с собой несколько особей, когда путешествовал по Америке. Причем там они довольно мелкие. Граф искусственнымпутем получил экземпляры, в десять раз превышающие их по величине. С помощью вытяжки из щитовидной железы вола… Ужасно!

— Что же тут ужасного?

— Я просто знаю, какие опыты граф ставит над этими животными. Умерщвляет их ядами или замораживает до полного анабиоза, а потом снова возвращает к жизни. Есть у него одна амбистома, которая десять раз умирала и воскресала.

— Невероятно!

— Я даже знаю, зачем граф это делает.

— И зачем же?

— Девиз Пендрагонов или, лучше сказать, проклятие дома Пендрагонов: «Верую в воскрешение тела». Этот догмат сыграл роковую роль в судьбе лучших представителей древнего рода: Асафа Пендрагона, Джона Бонавентуры Пендрагона и нынешнего графа Оуэна Алистера.

— Каким образом?

— Видите ли… граф, например, настолько увлекся этой идеей, что потерял чувство реальности. Он поставил себе целью воскресить своих предков, которые уже веками покоятся в семейном склепе.

Я больше не сомневался в том, что у графа не все дома. «Нормальные люди не переступают порог нашего замка» — так, кажется, сказал Осборн. Ничего удивительного, если я скоро дозрею до того, что смогу составить графу достойную компанию.

— Простите, святой отец, откуда у вас такая подробная информация об этих экспериментах? Граф сам вам рассказывал?

— Бог с вами! Как вы могли подумать? Он считает меня недоумком, поэтому и терпит здесь. По принципу: каков поп, таков и приход. Для него умные люди — как бельмо на глазу.

— Тогда откуда же вы обо всем этом узнали?

— От бедняги Мак-Грегора.

— Как вы сказали? От кого?

— От доктора Мак-Грегора.

Мак-Грегор… Откуда мне известна эта фамилия? Ах да, ее упоминал таинственный незнакомец, угрожавший мне по телефону.

— А кто такой этот Мак-Грегор?

— Вы не знаете? Это молодой врач, который был здесь два месяца назад и помогал графу в его экспериментах. Милейший молодой человек и очень порядочный… если бы не участие в этих опытах. Но ему не повезло. Автомобильная катастрофа. Бедняга скончался прямо на месте происшествия. Он был вашим предшественником… Сударь, возьмитесь за ум, пока не поздно. Подумайте о вашей бессмертной душе. Ведь я могу рассчитывать на вас, правда? Вы же, в сущности, порядочный человек, у вас доброе отзывчивое сердце. Хотя вы и скрываете это, я по глазам вижу… Обещайте мне…

Боже милостивый, чего этот псих привязался ко мне? Какое мне дело до экспериментов графа и дохлых тритонов, выброшенных на берег озера? Сегодня же вечером уеду — и гори они тут все синим огнем…

— Послушайте, святой отец… даю вам честное слово, что я не врач. Правда, мои папа и мама и даже тетушки очень хотели, чтобы я стал врачом, но у меня не оказалось никаких способностей к этому.

— Не врач? — потрясенно проговорил пастырь. — А кто же вы?

— Гм… трудный вопрос. Хотя в принципе можно сказать, что я занимаюсь исторической социографией. Или чем-то в этом роде. Но никак не медициной. Честное слово, я ни разу в жизни не был в анатомичке.

Священник схватился за голову.

— Этого еще только не хватало!.. Историческая… как там вы сказали?.. Впрочем, неважно. Зачем же я тут столько времени распинался обо всяких ужасных тайнах? Простите!.. Во всяком случае, очень приятно было с вами побеседовать, очень…

— Мне тоже. Чрезвычайно.

Я с трудом перевел дух и поспешил удалиться.

* * *
После полудня мы все-таки отправились в Пендрагон.

Проезжая через деревню, мы встретили святого отца Дэвида Джонса. Осборн остановил машину.

— Скажите, падре, — спросил он, — когда вы последний раз поднимались в крепость?

— О, довольно давно. Месяцев пять назад сюда приезжали несколько археологов, и я сопровождал их.

— До вас не доходили слухи, что в крепости сейчас кто-то живет?

— Да, конечно, — ответил священник после некоторого колебания. — Многие видели свет в башне.

— И кто же это может быть, как вы считаете?

— Боюсь утверждать что-нибудь определенное. Последнее время граф довольно часто ходил в крепость. Не исключено, что он там иногда остается на ночь. Может, кто-то к нему туда заходит. Я думаю, нам не подобает следить за ним.

Он смущенно потупил взгляд.

— И все-таки, — не отставал Осборн, — трудно поверить, чтобы в деревне никто не придал этому значения. Выкладывайте смелее, что говорят ваши прихожане.

— Осборн, уж не думаете ли вы, что я прислушиваюсь к глупым деревенским сплетням? — пробормотал священник, покраснев до ушей. — И вообще, крепость принадлежит графу, и он волен делать там все, что ему заблагорассудится. Лично я не могу себе представить, чтобы такой высокородный аристократ встречался с дамами в столь неприглядном месте, как полуразрушенная крепость.

— Как вы сказали? С дамами?! — Осборн от души расхохотался. — Кому могла прийти в голову такая бредовая идея? Пендрагоны, как правило, общались только со своими женами, да и то не слишком охотно… Падре, мы решили сходить в крепость. Вы не составите нам компанию? Очень может быть, что вы нам там понадобитесь. Вдруг придется изгонять злых духов.

Дэвид Джонс побледнел.

— Осборн… вы в самом деле хотите пойти в Пендрагон?

— Да. А что?

— О Боже! — простонал священник, заламывая руки. — Это невозможно… никак невозможно… Моя сестра, как вы знаете, обладает особым даром…

— И что же?

— Как раз сегодня утром она предсказала, что в Пендрагоне вас ждет смертельная опасность.

— Потрясающе! Откуда ей это известно?

— Зря вы иронизируете. Между прочим, незадолго до покушения на графа Гвинеда она сказала, что над его головой навис дамоклов меч. Но я тогда не сообщил вам об этом, поскольку и сам еще сомневался в ее пророческом даре и не хотел, чтобы меня считали паникером. С тех пор меня мучают угрызения совести.

— Послушайте, падре, а что, если нам поговорить об этом с самой мисс Джонс?

— Прекрасная мысль. Для нас будет большая честь, если вы посетите наше скромное жилище.

Мы вылезли из машины и через несколько минут уже входили в хижину священника.

В комнате у окна сидела тщедушная старушка, закутанная в теплое одеяло, из которого выглядывало только узкое невзрачное личико, покрытое густой сетью морщин. Ее близорукий отрешенный взгляд выдавал напряженную работу мысли. Увидев нас, она извинилась, что не может встать с кресла и оказать нам подобающий прием.

— Джейн, — встревоженно обратился к ней священник, — Осборн хочет отправиться в Пендрагон.

Лицо старой дамы исказила гримаса, как будто ее ударило током. У нее вырвались какие-то нечленораздельные звуки, и прошло несколько минут, пока она наконец с большим трудом обрела дар речи.

— Дорогой, дорогой Осборн, — промолвила она, — не ходите в Пендрагон, если не хотите оказаться в геенне огненной. В истории вашей семьи наступает переломный момент, вы стоите на пороге кошмарных событий. Для вас, дорогой Осборн, может оказаться роковым тот миг, когда вы ступите в пределы Пендрагона.

— Я очень благодарен вам за вашу заботу обо мне, мисс Джонс. Я с большим уважением отношусь к вашему провидческому дару, но поскольку здесь затронуты мои интересы, хотелось бы все-таки получить разъяснения, откуда у вас настолько конкретная информация, как будто вы почерпнули ее из газеты?

Старая дама поглядела на него очень спокойно и сосредоточенно.

— Вы верите в сны? — спросила она.

— Нет. Если верить в сны, у меня уже давно были бы какие-нибудь неприятности с женщинами. Мне очень часто снится одна дама, у которой, как потом выясняется, нет лица. И еще снилось, будто я пытаюсь подняться по какой-то лестнице, но все время соскальзываю вниз. А наяву я пока что ни разу не падал ни с одной лестницы.

— Я верю в сны, — заявил я.

— Прекрасно! — удовлетворенно заметила ясновидящая.

— Я их рассматриваю с позиций психоанализа.

— Что это значит? — спросила мисс Джонс, далекая от мирских дел.

— Видите ли, это не очень пристойные дела, о которых не принято говорить с пожилыми дамами.

— Одно из двух: или вы верите, или нет, — категорически заявила пожилая дама. — Если не верите, тем хуже для вас.

Мы больше не осмелились отшучиваться. Пожилая дама явно обиделась, что мы не принимаем ее слова всерьез.

— Прошу вас, мисс Джонс, расскажите нам свой сон и растолкуйте его, — попросил Осборн.

На ее лице появилось довольное выражение.

— Придвиньте поближе свои стулья и слушайте внимательно. Этой ночью мне приснилось, что я стала молодой девушкой и гуляю по берегу реки. На мне соломенная шляпа с большими полями и с пестрой лентой… — При всех обстоятельствах такое трудно было себе представить. — И Артур Эванс… Вы, кстати, не знали Артура Эванса? Хотя нет, вы не могли его знать… Ну да ладно, я не буду вдаваться в подробности. Только самое главное. Короче говоря, я сказала Артуру, чтобы он спокойно шел к себе, а я скоро приду. И только он ушел, как возле меня появилась собака… Вы понимаете? Собака.

Мисс Джонс закашлялась.

— Простите, а какая была собака? — спросил Осборн, когда у нее кончился приступ кашля. Он показал на дряхлого пекинеса, лежавшего у ног дамы. — Не эта ли?

— Да что вы, это не собака, это — ангел. А там был здоровенный пес, я же вам ясно говорю. Белый, лохматый, с красными ушами.

— Понятно.

— Я очень испугалась и хотела убежать, но не смогла даже с места сдвинуться. А пес посмотрел на меня и спрашивает: «Что ты ела на обед?» — «Цветную капусту, — отвечаю я, — и кофе. Ах да, еще кусочек клубничного торта». — «Надо есть молодые побеги, — сказало это страшилище, — они очень полезны для здоровья. Я как раз собираюсь полакомиться ими». — «А где же мне взять молодые побеги?» — спрашиваю я. «Да вот они, у меня на голове», — отвечает пес. Смотрю, а у него на голове действительно выросло что-то зеленое. Я так испугалась, что тут же проснулась.

— Очень интересная и поучительная история, — промолвил Осборн. — Только я не понял, где тут я и где Пендрагон.

— Вы не поняли? В самом деле не поняли!? Здесь же все ясно, как день. Зачем вы притворяетесь, Осборн? Это ведь был не обыкновенный пес — это Кон Аннон, посланец ада. Молодые побеги, которые он собирался съесть, — это вы, дорогой Осборн, наследник графа Гвинеда. А собачья голова символизирует Пендрагон, ведь «пен» по-валлийски означает «голова». Мне сны всегда снятся на валлийском языке.

— Теперь я вас понял.

— Ну тогда… дорогой Осборн, дайте мне слово, что никогда не пойдете в Пендрагон. Иначе моя бедная старая душа изведется от горя.

После минутного колебания Осборн все-таки, к нашему величайшему удивлению, пообещал ей не приближаться к замку и на пушечный выстрел. Мы попрощались со священником и его сестрой и сели в машину.

— Ну что? — спросил Мэлони. — Возвращаемся обратно?

— Как бы не так! — ответил Осборн, заводя мотор, и мы двинулись в сторону Пендрагона. — Но я вынужден был дать ей обещание. Не мог же я допустить, чтобы эта почтенная дама скончалась от переживаний. Мисс Джонс уже три года в таком тяжелом состоянии, буквально на ладан дышит. Она меня очень любит, и я никогда себе не прощу, если с ней что-нибудь случится по моей вине. А впрочем… какая будет сенсация, если я действительно погибну в Пендрагоне! Сбудется ее вещий сон. Я стану такой же легендой, как и мои предки, которые жили в лучшие времена.

У знакомого поворота Осборн остановил машину, и мы стали держать военный совет: искать ли потайной ход или подниматься в крепость обычным путем. В итоге победила моя точка зрения: учитывая то обстоятельство, что потайные ходы сооружали таким образом, чтобы их невозможно было найти, у нас слишком мало шансов на успех, если только в дело не вмешается случай. Так что лучше идти проторенной тропой.

* * *
Старая запущенная дорога, по которой в Пендрагон когда-то ездили на лошадях, была не слишком крутой. Мы доехали на машине почти до самой крепости, вылезли и пошли по выщербленным замшелым ступенькам.

От крепости остались одни стены. Кровлю и перекрытия между этажами разрушило время. Каменные плиты пола потрескались, и сквозь щели проросла густая трава. Голые стены, лишенные потолка, имели совершенно несуразный вид — ни дать ни взять, театральные декорации под открытым небом.

Мы миновали несколько гулких площадей, которые когда-то были залами, и наконец попали в западный флигель, гораздо в меньшей степени подвергшийся разрушительному воздействию времени. Здесь странным образом даже уцелела крыша. Вспугивая летучих мышей, мы пробежали через несколько комнат, напоминавших пещеры, и внезапно оказались в маленьком дворике, прямо перед старой башней.

Она довольно хорошо сохранилась. По всей ее окружности угрюмо темнели узкие глазницы окон, расположенных на неравном расстоянии друг от друга. Старая башня, вероятно, была задумана как крепостная тюрьма, и строители не очень-то заботились, чтобы туда проникал свет.

Мы осмотрели ее со всех сторон, стараясь ничего не упускать из виду, но нигде не обнаружили ни малейших признаков жизни. Больше того: мы не нашли даже входа в башню.

— Что за дела? — проговорил Мэлони. — Неужели ваши предки порхали по воздуху, как птицы?

— Только в самых торжественных случаях, — улыбнулся Осборн. — Но вообще-то здесь должен быть вход, которым они пользовались в будни. Я смутно припоминаю, что мне его однажды показывали.

Осборн повел нас обратно в западный флигель, и после непродолжительных поисков мы обнаружили в одной из комнат люк, под которым оказалась каменная лестница, ведущая в подземелье. Спустились по ней и оказались в туннеле, куда через маленькие отверстия в потолке проникал слабый свет.

— Этот ход ведет прямо в башню, — сказал Осборн.

Мы добрались до конца туннеля и остановились перед массивной дубовой дверью, обитой железом.

— Этой двери я не помню, — задумчиво промолвил Осборн. — Или ее тогда не существовало, или она была открыта.

Дверь, как мы и предполагали, оказалась запертой.

— Ну вот, — вздохнул Осборн, — как только начинается самое интересное, у меня перед носом тут же закрывают дверь. Такова уж моя судьба.

— А вдруг мы все-таки сумеем ее открыть, — сказал Мэлони. — Надо попытаться. За свою жизнь я открыл немало запертых дверей. Для настоящего коннемарца это не проблема. Хотя запоры выглядят довольно внушительно. Я думаю, здесь какой-нибудь мудреный механизм, как в старинных часах.

— Оставьте! — махнул рукой Осборн. — Пойдем отсюда. Вряд ли мы сумеем открыть эту дверь, да и к тому же… не для того ее запирали, чтобы кто-то туда вламывался. Не будем слишком настырными! Это неприлично.

Мы повернулись и понуро побрели обратно. Когда мы поднимались по лестнице, я предложил:

— Давайте осмотрим комнату. Может, найдем здесь что-нибудь интересное.

Это был мрачный пустынный зал со сводчатым потолком. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я заметил на одной из стен какие-то знакомые очертания.

— О, смотрите-ка, это крест и роза!

На стене виднелся вырубленный из камня рельефный крест, обрамленный четырьмя изящно стилизованными под старину розами. Мы подошли и благоговейно уставились на него.

И вдруг Мэлони сказал:

— Вы видите? Крест выбит на плите, сделанной совсем из иного камня, чем стены.

— Ну естественно, — отозвался я. — Это же барельеф. Его вставили сюда гораздо позже.

— Да, конечно… — пробормотал Мэлони. — Но все-таки… А что, если… — Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, он подошел к кресту и начал ощупывать его со всех сторон. Наконец крест поддался — и Мэлони медленно повернул его, как корабельный штурвал.

В тот же миг одна из плит в стене пришла в движение и распахнулась внутрь наподобие двери. Перед нами возникло отверстие потайного хода. Мы в нерешительности переглянулись. За разверстой стеной царила кромешная тьма.

Мэлони достал карманный фонарик.

— Ну что ж, двинули! Кто знает, может, мы там найдем клад. Идите за мной. Доверьтесь интуиции альпиниста.

Потайной ход привел нас к старинной винтовой лестнице, которая спускалась вниз, опоясывая массивную каменную колонну. Мне показалось, что мы шли по ней не меньше часа, пока не оказались в огромном подземном зале. Насколько доставал луч карманного фонарика, всюду были видны четырехугольные продолговатые столы, стоявшие рядами.

Подойдя поближе, мы увидели, что это вовсе не столы, а саркофаги, украшенные гербом Пендрагонов. Великое множество крестов и роз. Это был склеп.

Мы обошли его, двигаясь вдоль стен. Никогда еще мне не доводилось видеть такого огромного склепа. Тот, кто его сооружал, явно рассчитывал, что в течение столетий семья будет разрастаться по крайней мере в арифметической прогрессии. Он построил огромный дом для всех своих потомков, чтобы никому не было тесно, когда они, закончив свой жизненный путь, вернутся в материнское чрево фамильной крепости.

— Этот склеп сейчас уже не используют? — спросил я у Осборна.

— Нет. Я даже не подозревал о его существовании. С восемнадцатого века Пендрагонов хоронят в парке ллэнвиганского замка… Ну что ж, я думаю, нам пора возвращаться.

Я не возражал. Винтовая лестница и склеп изрядно утомили меня. Во мне с новой силой пробудились прежние страхи, и я мечтал опять увидеть солнце и глотнуть свежего воздуха. Такие подземные экскурсии явно не для меня.

— Подождите-ка, — сказал Мэлони. — Когда мы обходили склеп, я заметил на стене еще один такой крест. А вдруг за ним скрывается новая дверь? Сдается мне, что эти древние использовали кресты вместо дверных ручек.

Мы подошли к кресту. Он немного отличался по форме от предыдущего, и под ним было что-то написано.

Когда я прочитал эту надпись, в глазах у меня потемнело, и я бы упал, если бы Мэлони не поддержал меня.

— Что с вами? — спросил он испуганно.

— Да ведь именно об этом шла речь в книге! — воскликнул я по-венгерски и очень удивился, что меня не поняли.

Надпись гласила: «POST CXX ANNOS PATEBO» («Восстану через сто двадцать лет»).

Мы стояли перед усыпальницей Розенкрейца.

Мэлони начал встревоженно развязывать мне галстук.

— Не беспокойтесь, со мной все в порядке, — сказал я, немного придя в себя. — Это место мне знакомо, я прочел о нем в одной книге. Правда, там оно было описано немного по-другому, но сути дела это не меняет. Где-то здесь должна быть дверь, за которой нас ждет нечто совершенно удивительное.

Дверь мы нашли довольно быстро, и Мэлони после непродолжительных манипуляций с крестом удалось открыть ее.

Мы все трое испуганно отпрянули назад. В глаза нам ударил ослепительный свет — намного более яркий, чем могла бы испускать электрическая лампочка.

А дальше… все было так, как в той книге.

Мы оказались в семиугольном зале. Пол был испещрен контурами земных материков, на потолке мы увидели изображения небесных сфер. А под потолком прямо по центру висела какая-то раскаленная добела штуковина неопределенной формы, которую древние называли искусственным солнцем.

Решительно, как человек, уже побывавший здесь, я повел своих товарищей на середину зала и показал им алтарь, на котором было написано: «A. C. R. C. UNTVERSI COMPENDIUM VIVUS MIHI SEPULCHRUM FECI».

Мы стояли у могилы легендарного Розенкрейца. Миф, над которым столько подтрунивали потомки, оказался былью. Мы попали в храм Святого духа, где все точно соответствовало описанию, обнаруженному мною в старинной книге.

Но ведь тогда… выходит, и все остальное — правда…

В таком случае под алтарем мы должны найти тело Розенкрейца или того, кто называл себя Розенкрейцем… тело, не тронутое столетиями.

Но открыть могилу… Как осмелиться на такое?

И все-таки любопытство, которое всегда было главным свойством моего характера, взяло верх над суеверными страхами.

— Помогите-ка, — сказал я своим товарищам. — Отодвинем алтарь! Хочется заглянуть в склеп.

Мэлони перекрестился и отошел в сторонку.

Мы с Осборном налегли на алтарь. Он сдвинулся с места неожиданно легко, как будто только того и ждал.

Под алтарем оказалась мраморная могильная плита, на которой был высечен герб Пендрагонов с крестом и розами. Сверху полукружьем шел фамильный девиз: «Верую в воскрешение тела», а надпись чуть ниже возвещала: «Здесь покоится Асаф Кристиан Пендрагон, шестой граф Гвинед».

Это повергло меня в глубокое недоумение. Я стоял над могилой полночного всадника и никак не мог понять, кто же тут все-таки похоронен: Розенкрейц или Асаф Пендрагон? Кому верить: старинным книгам или собственным глазам?

Напрашивалось единственное возможное объяснение: Розенкрейц и Асаф Пендрагон — одно и то же лицо. И четыре буквы A. C. R. C., предварявшие надпись на алтаре, скорее всего означали Asaph Christian Rosae Crucis (Асаф Кристиан Розенкрейц).

Это открытие стоило гораздо больше, чем изучение всей библиотеки Пендрагонов. Я нашел историческую основу легенды о розенкрейцерах. Настоящий краеугольный камень для будущей книги, которая принесет мне мировую известность в научных кругах.

Мои мысли снова вернулись к могиле и к лежавшему в ней. Пожалуй, настоящие чудеса еще впереди.

— Как вы считаете, не поднять ли нам могильную плиту?

— По-моему, мы не имеем на это права, — отозвался Осборн. — Грешно из пустого любопытства нарушать покой моего предка.

— Поймите, Осборн, мною движет сейчас не пустое любопытство, а чисто научный интерес. Если верить древним рукописям, то мы должны обнаружить под этой плитой абсолютно целое и невредимое тело Асафа Пендрагона, над которым оказались не властны века.

— Ну уж нет, — вмешался Мэлони, — мне это дело не по нутру. Пойдемте-ка отсюда подобру-поздорову! Покойник он и есть покойник, и лучше всего оставить его в покое. Не нравится мне здесь. Ей-Богу, зря я с вами поперся.

— Послушайте, доктор, — сказал Осборн, — если нам удастся открыть могилу, в чем, правда, я сильно сомневаюсь, то тут могут быть два варианта. Либо мы обнаружим истлевшие кости, что наиболее вероятно, либо, если верить вашим книгам, — тело Асафа Пендрагона. Ну представим на минутку, что мы все-таки найдем покойника в целости и сохранности, со скрещенными на груди руками, и на пальцах у него будут те самые перстни, обладающие чудодейственной силой, о которых гласят семейные предания… Допустим. Но знаете, доктор, — вы только не обижайтесь — я не хотел бы этого видеть. Какое-то внутреннее чутье подсказывает мне, что не следует вмешиваться в тайны усопших.

Он побледнел, и в глазах у него появился страх.

Я вынужден был признать, что потерпел поражение, столкнувшись с присущими жителям Британских островов боязливостью, сверхделикатностью и отсутствием любопытства. Если бы я продолжал настаивать на своем, меня бы сочли циником, для которого нет ничего святого.

Пока я разговаривал с Осборном, Мэлони исследовал алтарь. И вдруг, к моему величайшему удивлению, могильная плита сдвинулась и отъехала в сторону. Оказывается, Мэлони и на алтаре обнаружил крест и непроизвольно повторил над ним ту же манипуляцию, что и над крестами, открывавшими двери.

Под плитой мы увидели неглубокий склеп, в центре которого возвышался катафалк, устланный подушками, обитыми штофом, — широкий, как двуспальная кровать… но кровать, с которой уже встали! Никаких следов покойника мы не обнаружили. Там не было даже костей, не говоря уже о знаменитых перстнях.

— Странное дело, — сказал я. — Куда же могли деться останки? Насколько я знаю, они не обладают свойством испаряться. А перстни?.. Кстати, обратите внимание, с подушками за триста лет ничего не случилось.

— Сдается мне, что могилу попросту грабанули, — высказался Мэлони.

— А может быть, бренные останки шестого графа Гвинеда перезахоронены где-то в другом месте, — предположил Осборн. — Я спрошу у дяди. Может, он знает.

Мы установили плиту на прежнее место и тронулись в обратный путь. Когда за нами закрылась дверь склепа, у меня появилось дурацкое ощущение, будто я забыл выключить свет. Совсем забыл, что этот свет горит здесь уже триста лет.

Поднявшись по винтовой лестнице, мы увидели, что к ней ведут два подземных хода. Мы не помнили, по которому из них пришли сюда. Посовещавшись немного, решили идти направо. И, как потом выяснилось, ошиблись.

Проплутав с полчаса по темному лабиринту при слабом свете карманного фонарика, мы обнаружили, что заблудились и не можем найти дороги назад.

— Положитесь на мою интуицию, — заявил Мэлони. — У коннемарцев она здорово развита и особенно помогает ориентироваться в темноте.

Мы положились на интуицию Мэлони.

Эти подземные блуждания были мне так знакомы: сколько раз мне снилось, будто я бесцельно плутаю по бесконечным темным коридорам, и беспокойство мое возрастает с каждым шагом, так как я знаю, что не могу войти ни в одну дверь, ибо за каждой из них меня подстерегает какая-то неведомая опасность.

Мэлони с карманным фонариком шел впереди. Мы старались не отставать от него, чтобы не оказаться в полном мраке. Но интуиция Мэлони так быстро гнала его вперед, а туннель был таким извилистым, что вскоре мы потеряли из виду нашего проводника вместе с его фонариком.

Осборн, шедший впереди меня, вдруг испуганно вскрикнул и так резко остановился, что я наткнулся на него и чуть не сбил с ног.

— Что случилось?

— Доктор, у вас есть спички?

— Нет… но есть зажигалка. Минутку!..

При слабом свете зажигалки мы начали осматривать все вокруг — и вскоре обнаружили в нескольких шагах от того места, где мы остановились, открытый люк. Если бы мы продолжали двигаться в том же направлении, то непременно свалились бы туда. По крайней мере — Осборн, ведь он шел впереди.

— Вы ничего не слышали? — спросил он, едва оправившись от неожиданного потрясения.

— Я слышал, как вы вскрикнули.

— Доктор, вы знаете, что произошло? Как только я дошел до этого места, кто-то схватил меня за руку и сказал: «Стоп!» Поэтому я и остановился… Так, значит, вы ничего не слышали?.. Странно. Стоило мне сделать еще три шага — и сбылись бы предсказания мисс Джонс.

Впереди сверкнул луч фонарика. Мэлони, очевидно заметив, что потерял нас, возвращался обратно.

— Где вы застряли? — крикнул он. — Что там случилось?

— Стойте! Не подходите ближе!

Мэлони остановился. Мы закрыли крышку люка.

— Как это вы умудрились не свалиться туда? — спросил Осборн.

— Кажется, я свернул в другую сторону. Меня спасла интуиция.

Мы постояли еще немного, обсуждая происшедшее, а потом отправились дальше. И вскоре выбрались из подземелья.

Но мне не давала покоя мысль, которая засела у меня в мозгу, упорно вытесняя все остальные и притупляя естественную радость человека, благополучно избежавшего смертельной опасности: кто может поручиться, что не Мэлони открыл крышку люка?

* * *
За ужином нас почтил своим присутствием граф Гвинед. Сидя рядом с Цинтией, я рассказывал ей о том, как мы нашли могилу Розенкрейца, и попутно пояснил Осборну, откуда мне известно о существовании этой легендарной личности. Осборн был более серьезен и сосредоточен, чем обычно, как и полагается человеку, пережившему нешуточное потрясение. Кажется, он наконец осознал, какая необычная атмосфера его окружает.

Цинтия слушала меня с широко раскрытыми глазами, побледнев от волнения.

— Вы помните, я вам говорила, что это предание о могиле Розенкрейца проникнуто истинно уэльским духом? Но какой все-таки ужас!.. Какой кошмар!..

— Что именно?

— Даже не могу объяснить… А вы разве не чувствуете? Как будто это все происходит не в наши дни… Куда же могло деться тело Асафа Пендрагона?..

После ужина граф пригласил Осборна к себе, и они удалились. Цинтия ушла в свою комнату, а мы с Мэлони налегли на вино из графского погреба.

— Послушайте, доктор, что я вам расскажу, — произнес он вдруг, в упор уставившись на меня и заряжая каким-то внутренним напряжением. Я ни разу еще не замечал у него такого взгляда. Обычно он предпочитал не смотреть в глаза собеседнику. — Однажды, десять лет назад, со мной произошел неприятный случай. Это было у меня на родине, в Коннемаре. Я попал в руки повстанцев. Эти негодяи обвинили меня в том, что я выдал их секреты командованию правительственных войск. На самом деле я не имел к этому никакого отношения, но все улики были против меня. В то время у нас не очень-то церемонились с людьми. Я был на волосок от гибели. Меня спасла Элен Сент-Клер. Эти революционеры подчинялись ей беспрекословно.

Он умолк, выжидательно глядя на меня. Я не выдержал.

— К чему вы мне это рассказываете, Мэлони?

— Дело в том… что я мог бы тогда поступить гораздо умнее. Надо было выдать их правительственным войскам со всеми потрохами. Сейчас бы я уже занимал высокий пост где-нибудь в Индии. Но я вел себя как последний болван и не сделал этого. Вот и получил. Чуть не отправился к праотцам по собственной глупости… Вы тоже могли бы вести себя разумнее, доктор.

— Не понимаю, куда вы клоните.

— Подумайте над тем, что я сказал, — с этими словами он удалился.

Я почувствовал, что едва владею собой, настолько события сегодняшнего дня выбили меня из колеи. Вернувшись в свою комнату, я долго ходил из угла в угол и никак не мог сосредоточиться. Меня все раздражало: и эта комната, и мои измятые брюки, которые давно пора было погладить, и ветер, завывавший за окном. А кроме того, я вспомнил, что вот уже третью неделю никак не могу ответить на письмо одной знакомой дамы.

Нет, решил я, так не годится. Надо сесть, успокоиться и собраться с мыслями, иначе у меня голова лопнет от всех этих переживаний. Я сел в кресло, взял блокнот и начал по пунктам записывать все, что вызывало у меня особое беспокойство:

1. Кто стрелял в графа Гвинеда и кто вообще заинтересован в его смерти?

2. Кто открыл крышку люка?

3. Кто остановил Осборна в темноте?

4. Могила Розенкрейца.

5. Имеют ли все эти дела какое-то отношение к старцу, которого мы видели на берегу озера, и к чудовищам графа?

На третий вопрос, пожалуй, можно было бы ответить: никто. Инстинкт самосохранения в человеке настолько силен, что иногда способен буквально творить чудеса. Один мой знакомый выстрелил себе в сердце, причем перед этим очень долго примеривался, чтобы не промахнуться. Он и до сих пор живет и благоденствует, если еще не умер. Врачи утверждают, что сердце в последний момент отпрыгнуло в сторону.

Инстинкт предупреждает человека о надвигающейся опасности. У Пендрагонов, судя по всему, этот инстинкт развит необыкновенно. Граф остановил машину в нескольких метрах от натянутой проволоки. Осборн встал как вкопанный, не дойдя трех шагов до открытого люка. Вероятно, внутренний голос отдал такой решительный приказ, что ему показалось, будто кто-то взял его за руку и сказал: «Стоп!» Раздвоение личности, длившееся одно мгновение.

Второй из этих вопросов: кто открыл крышку люка? На него можно ответить точно так же: никто. Вероятно, этот люк триста лет был открытым. Ну а если все-таки допустить, что здесь имел место злой умысел? Тогда это не мог сделать никто иной, кроме Мэлони. В таком случае и выстрел в графа — тоже его рук дело. Он лазает по старым выщербленным стенам с такой же легкостью, как кошка по деревьям. Я сам видел.

Внезапно открылась дверь — и передо мной возник Мэлони собственной персоной. Некоторое время он дико озирался по сторонам, потом вырвал у меня из рук блокнот и подбежал к настольной лампе.

— Вы что, спятили? — заорал я, вскочив с кресла.

— Что вы писали? — спросил он. — Я не понимаю вашего диалекта, но вижу, что здесь написано: «Роско».

Я заглянул в блокнот.

— Это не «Роско», а «Розенкрейц». Но вам-то какое дело?

Мэлони схватил меня за руку и забубнил на ухо:

— Доктор, не сердитесь… Вы умный человек и все поймете… Сядьте. У нас мало времени…

Он подбежал к двери, выглянул в коридор и вернулся.

— Скажите, доктор, — заговорил он взволнованно, — вы видели те бумаги?

— Какие бумаги?

— Не прикидывайтесь, будто не понимаете. Письма старика Роско, в которых он писал, что его собираются ухлопать, высказывал какие-то подозрения… Да вы сами знаете…

— Ну… — я моментально прокрутил в голове возможные варианты, — допустим, видел.

— И у вас есть свое мнение об этом?

— Есть, — решительно заявил я, входя в роль. — Но я сообщу его только графу Гвинеду.

— По-вашему, симптомы болезни, от которой умер Уильям Роско, можно было вызвать искусственным путем?

— Вполне.

— И вы могли бы это доказать?

— Мог бы, — соврал я, не моргнув глазом.

— Послушайте, доктор, — зашептал он мне на ухо, — не делайте глупостей. Подумайте хорошенько. Чего вы ждете от Пендрагонов? В лучшем случае они вам заплатят за услуги, не больше… Если вы умный человек, а я в этом не сомневаюсь, вы перейдете на нашу сторону. У меня нет времени вдаваться в подробности, сюда каждую минуту могут войти… Вы не представляете себе, сколько у нас денег. Мы дадим вам столько, сколько вы запросите… Вам надо встретиться с Морвином. Если вы согласны, я дам вам его адрес…

В этот момент раздался стук в дверь — и вошел Осборн. Он был очень взволнован, тонкие черты красивого лица исказила болезненная гримаса.

— Прошу прощения, — обратился он к Мэлони, — но мне необходимо переговорить с вами тет-а-тет. Может быть, пройдем ко мне?

— У меня нет секретов от доктора. Он мой друг.

— Как вам угодно. Но хочу сразу предупредить, что дело это несколько деликатного свойства, и вряд ли вам будет приятно, если наш разговор состоится при свидетеле. Я действую по поручению моего дяди, который попросил меня сообщить вам кое-что.

— Ну-ну, послушаем. Наконец-то милорд удостоил меня своим вниманием.

— Ужасно неприятное поручение, — сказал Осборн. Он сел, снова встал, закурил. Ему было явно не по себе.

— Дело вот в чем, — начал он после долгих колебаний. — В отсутствие моего дяди произошел еще один странный случай. Кто-то проник в его кабинет и рылся в ящиках письменного стола и в шкафах. Дядя говорит, что взломщик действовал довольно умело, но все-таки оставил следы.

— И что пропало? Деньги?

— Нет, ничего не пропало.

— Стало быть, и нечего огород городить. А какое я имею отношение ко всему этому?

— Граф Гвинед поручил мне передать вам, что он не держит в замке бумаги, относящиеся к делу Роско.

— Уж не думаете ли вы, что это моих рук дело? — взвился Мэлони.

— Тут еще вот какое обстоятельство, — продолжал Осборн. Он уже справился со своим смущением, и в его голосе появилась твердость. — Злоумышленник мог проникнуть в кабинет графа только через окно. На двери надежные запоры, и кроме того, она всегда под охраной. И граф, зная, что вы прекрасный скалолаз…

— Довольно! — вскричал Мэлони. — Хватит с меня оскорблений! Я ухожу, и больше ноги моей не будет в вашем замке! Граф еще пожалеет…

— Да, и еще граф просил передать вам вот это… Я чуть не забыл.

И Осборн протянул ему короткий кривой нож. Этот или очень похожий нож я недавно видел у Мэлони.

— Проклятье! — воскликнул тот и стремглав бросился из комнаты.

Мы побежали за ним. В коридоре помогли подняться Гриффиту, которого Мэлони второпях сбил с ног.

Привратник сказал, что он побежал в сторону гаража. В это время послышался рев мотора — на центральную аллею парка на бешеной скорости вылетел мотоцикл и, обдав нас выхлопными газами, растаял вдали.

— Негодяй! — сказал Осборн. — У меня никогда больше не будет такого замечательного мотоцикла.

— Что будем делать?

— А ничего, — вздохнул Осборн. — Граф сказал, что не собирается предпринимать никаких шагов против Мэлони.

Некоторое время мы растерянно смотрели вслед беглецу.

— Вы не очень устали, доктор? — спросил Осборн. — Если вас не затруднит, зайдите в библиотеку. Дядя как раз там, и он очень хочет поговорить с вами.

Заинтригованный этим сообщением, я поспешил в библиотеку.

* * *
Граф сидел за огромным письменным столом. При моем появлении он встал, выпрямившись во весь свой великолепный рост, от чего я сразу почувствовал себя недомерком. С его стороны это было проявлением учтивости, но, ей-Богу, лучше бы он продолжал сидеть.

Наконец мы оба сели, и я рассказал ему о бегстве Мэлони.

— Ну что ж, — промолвил граф после долгой паузы. — Что ни делается, все к лучшему.

Он позвонил в колокольчик — и почти сразу же появился Роджерс, неся на подносе покрытую пылью и паутиной бутылку и два бокала со старинной резьбой.

— Попробуйте этот портвейн, доктор. Большая редкость, урожая 1851 года. Надеюсь, вы сумеете оценить его по достоинству. За нашу дружбу.

Портвейн оказался превосходным. Это были лучи субтропического солнца, превратившиеся в янтарный напиток богов. Некоторое время мы как истинные знатоки наслаждались несравненным букетом этого дивного нектара. Наконец граф нерешительно начал:

— Я надеюсь, что вы уже во всем разобрались. Человек, привыкший сопоставлять факты, не может не верить в принцип причинности. И все-таки мне следовало бы попросить у вас прощения. Ведь я, как командир осажденной крепости, принял вас за человека, пришедшего из вражеского лагеря.

— Милорд, вы употребили довольно меткое сравнение. По-моему, вы и не могли вести себя по-другому. Я на вашем месте постарался бы избавиться от всех гостей или уехал бы сам.

— Почему?

Граф снова оказался на высоте положения: он чувствовал, что ему необходимо как-то оправдаться, но переложил эту миссию на меня, дабы я нашел оправдание его действиям. Чувствуя глубокое уважение к этому человеку, я не возражал против того, чтобы поменяться с ним ролями.

— Милорд, незадолго до моего приезда вас дважды пытались убить. И у вас были все основания предположить, что по крайней мере один из гостей явился сюда не с добрыми намерениями.

— У меня были основания заподозрить Мэлони.

— Что же касается меня, то теперь я вижу, что благодаря ухищрениям Мэлони я мог показаться вам еще более подозрительным, чем он.

Граф улыбнулся.

— Но ведь я же сам пригласил вас сюда. Как же я мог вас подозревать?

— А разве вам не показалось странным, что я приехал вместе с Мэлони?

Граф задумчиво почесал в затылке.

— Позвольте спросить, доктор, давно ли вы с ним знакомы?

— Нет. Мы познакомились в библиотеке Британского музея буквально за пару дней до отъезда.

— Вот как? То есть уже после того, как я пригласил вас в Ллэнвиган?

— Да. Он наверняка умышленно навязался мне в попутчики, чтобы иметь возможность навлечь на меня подозрения.

— А как вы думаете, откуда Мэлони или те, по чьему поручению он действовал, могли узнать о вашей предстоящей поездке?

— Понятия не имею.

— Боюсь, что в Ллэнвигане у них имеется свой тайный осведомитель. Я не нахожу другого объяснения. Но кто бы это мог быть? Продолжайте, прошу вас.

— Мэлони сказал Осборну, а Осборн, вероятно, передал вам, что я пришел к леди Малмсбери-Крофт для того, чтобы познакомиться с вами и добиться приглашения в Ллэнвиган. Это совершенно не соответствует действительности. Не обижайтесь, милорд, но я до того дня, можно сказать, даже не подозревал о вашем существовании.

— Я знаю. Я разговаривал с леди Малмсбери-Крофт, она сказала, что вы вообще не хотели идти к ней на вечеринку.

— Короче говоря, я попал сюда при очень подозрительных обстоятельствах и далеко не в самый удачный момент. Вы еще не успели оправиться после лондонского покушения, а тут как назло появился я и привез вам перстень, который, по-видимому, навел вас на какие-то размышления.

— А кстати, позвольте спросить, как он попал к вам?

Я пришел в замешательство. Мне пришлось бы рассказать графу о встрече с Элен Сент-Клер, но я не мог нарушить данное ей слово. Я откашлялся и досадливо сказал:

— Не требуйте от меня невозможного, милорд. Я обещал человеку, от которого получил перстень, что не выдам его, хотя никогда прежде не видел этого человека. Могу только сказать, что меня познакомил с ним Мэлони.

— Этого достаточно, — произнес граф. — Я уже понял, о ком идет речь. Пойдем дальше.

— Совершенно естественно, что вы вынуждены были принять некоторые меры предосторожности.

— Я весьма сожалею, доктор, но вынужден признать, что это действительно так. Впрочем, я дал Роджерсу самые общие указания и не знаю, о чем конкретно идет речь.

— Первое, что я заметил: из моего револьвера исчезли патроны.

— Да, это некрасивый поступок, — покраснев, промолвил граф.

— Пользуясь случаем, я бы хотел попросить вас, милорд, чтобы мне вернули патроны, поскольку других у меня нет, а я плохо сплю, когда мой револьвер не заряжен. Что поделаешь, привычка.

— Патроны будут вам возвращены незамедлительно. — Он позвонил в колокольчик и снова повернулся ко мне. — Продолжайте, пожалуйста.

— Тогда же я обнаружил, что кто-то рылся в моем чемодане и похитил небольшой сверток.

— Вы знаете, что было в этом свертке?

— Понятия не имею. Этот сверток мне дал Мэлони, сказал, что он не помещается в его сумке.

— Там был мелинит, взрывчатка. Мне очень жаль, что так получилось, но вы должны понять меня правильно. Человека совершенно выбивает из колеи, когда он сталкивается с чем-то необъяснимым. Впрочем, у меня сразу появилась мысль, что вам этот сверток подсунули.

Вошел Роджерс, и граф распорядился, чтобы мне вернули патроны и чтобы обыскали парк, не прячется ли там кто-нибудь.

— Благодарю за доверие, милорд. Я бы, в свою очередь, хотел задать вам пару вопросов, если можно.

— Спрашивайте, доктор. Постараюсь ответить на ваши вопросы.

— Каким образом вам удалось установить мою невиновность? Ведь надо признать, мое поведение выглядело довольно подозрительным. И я до сих пор чувствую себя не в своей тарелке, как человек, узнавший, что у его соседа вытащили из кармана золотые часы.

— Успокойтесь. Если кого и можно было заподозрить в дурных намерениях, то только Мэлони. Ведь в меня могли стрелять только через окно, а это под силу лишь человеку, который с ловкостью акробата способен взобраться по кариатидам на третий этаж.

— Но из чего вы заключили, что я не являюсь его сообщником?

— Я многое узнал о вас из рассказов Цинтии и Осборна. Кроме того, навел справки в Лондоне. И в итоге составил вполне определенное мнение о вас. Судя по вашему образу жизни, вы не тот, кто может запланировать и совершить убийство. Я думаю, вы из тех, кто и мухи не обидит. Но это вовсе не комплимент. Я не осмелюсь назвать вас хорошим человеком, точно так же, как не осмелюсь назвать и плохим. К интеллектуалам эти категории неприменимы. Скажем, честолюбие и любовь к комфорту могут помешать вам сделать то, что любой порядочный человек сделает для блага своего ближнего. Но вы неспособны и на поступки, которые могут нанести вред другим людям. Вы слишком пассивны для этого.

— Благодарюза диагноз. Боюсь, что вы правы, милорд. Но разве этих психологических аргументов достаточно, чтобы оправдать меня?

— Вполне. Вряд ли человек будет делать то, что противно его натуре. Наш друг Мэлони никогда не возьмется за изучение неосхоластической теологии. Цинтия никогда не станет певицей. Осборн никогда не научится как следует завязывать галстук.

— Из этого следует, что Мэлони вместо того, чтобы заниматься неосхоластической теологией, предпримет новые попытки покушения на вашу жизнь?

— Несомненно. Я убежден, что мне еще предстоит встретиться с Мэлони. Хотя не исключено, что ко мне подошлют кого-то другого. Мои враги терпеливы и изобретательны, как сам Борджиа. Иногда я прямо-таки горжусь тем, что удостоился чести иметь таких врагов. И прекрасно понимаю, что они пойдут на все, любой ценой постараются добиться своего. Ведь очень уж велика ставка, речь идет об огромном состоянии.

— Короче говоря, вы знаете, кто ваши враги?

— Естественно.

— Здесь замешаны наследники Уильяма Роско?

— Оставим эту тему! Пусть в этом разбирается полиция после моей смерти.

Я понял, что настаивать не имеет смысла, все равно он ничего не скажет.

— А какие меры предосторожности вы собираетесь принять?

— А что я могу сделать? Единственный выход — это сократить опасность до минимума, то есть обречь себя на добровольное затворничество. После бегства Мэлони по крайней мере в Ллэнвигане можно чувствовать себя немного спокойнее… Ничего, придет и мое время. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А к вам, доктор, у меня вот какая просьба: не торопитесь уезжать, пробудьте здесь, со мной, сколько сможете. Я понимаю, с моей стороны довольно эгоистично задерживать вас для того, чтобы вы скрасили мое одиночество в этом заточении, но я сделаю все возможное, чтобы вы провели это время с пользой для себя.

— Милорд… — начал я, составляя в уме изящный речевой оборот, чтобы выразить, с каким удовольствием я готов остаться в Ллэнвигане. Но, как назло, в подобных случаях я становлюсь ужасно косноязычным.

— Значит, вы остаетесь, — сказал граф, так и не дождавшись моего ответа. — Вот и прекрасно. Кстати, те книги, которые вы просматривали, далеко не самые интересные. До сих пор я скрывал от вас семейный архив, в котором содержится совершенно уникальный материал. Но теперь я открою его для вас. И с удовольствием предоставлю вам всю информацию, какой только располагаю.

Он открыл застекленный шкаф, находившийся за его спиной — на этот шкаф я как-то раньше не обращал внимания, — и на стол легли пожелтевшие старинные рукописи. Здесь была переписка Флудда с Асафом Пендрагоном, неизданные произведения Флудда, протоколы собраний английских розенкрейцеров и масса других материалов, представляющих несомненную научную ценность.

Мое внимание сразу же привлек один из фолиантов. В нем все было необычно: и роскошный фиолетовый переплет, и пергамент высочайшего качества, и очень древние письмена — так называемая монашеская готика.

— Что это? — спросил я.

— О, это настоящее сокровище. Самая ценная книга во всей библиотеке. О ней постоянно упоминается во многих сочинениях алхимиков и розенкрейцеров… Автор, к сожалению, неизвестен. Не исключено, что это латинский перевод древней арабской книги. Данный экземпляр относится, вероятно, к четырнадцатому столетию.

— И в чем тут суть?

— Насколько я мог понять, здесь идет речь о том, каким образом можно продлить на века человеческую жизнь.

— И что, здесь действительно содержатся какие-то конкретные инструкции или все ограничивается банальными аллегориями?

Граф на секунду задумался, потом тихо ответил:

— Можно назвать это конкретными инструкциями… для тех, кто их понимает.

— А как по-вашему, милорд, кто-нибудь вообще способен разобраться во всех этих мистериях?

— Ну почему же нет? Флудд прекрасно разбирался. И Асаф Пендрагон тоже. — Он бросил на меня испытующий взгляд и продолжал: — Современного человека губит рационализм мышления. В наш век электричества и паровозов оккультные науки, например, многим кажутся чуть ли не шарлатанством. Но если мы знаем только то, что тело с годами стареет, а организм изнашивается и разрушается, то Асаф Пендрагон и Флудд знали, что человеческую жизнь можно продлить на несколько столетий. У нас просто в голове не укладывается, что древние обладали более основательными познаниями, чем мы…

Он встал и начал прохаживаться среди полок и книжных шкафов.

— Милорд… но как же объяснить тот факт, что они, владея секретом получения золота, так и не получили его? А продление жизни… Почему никто не воспользовался этими рецептами?

Голос графа донесся откуда-то из другого конца огромного зала:

— С чего вы взяли, что никто ими не воспользовался?

Я внезапно вспомнил все, что знал и слышал об экспериментах графа. Вспомнил об огромных амбистомах, которых он умерщвлял, а затем воскрешал… Пришла мне на память и легенда о том, как он велел закопать себя и пролежал несколько дней в могиле.

— Милорд… — Я вскочил с места, осененный внезапной догадкой. — Я сегодня был в крепости Пендрагон…

— Знаю, — кивнул граф.

— Знаете? Так, может, это вы зажигали свет в старой башне?

— Нет. Да это неважно. Я знаю также и то, что вы спускались в склеп. И, вероятно, догадались, кто такой был Розенкрейц.

— По-моему, Розенкрейц и Асаф Пендрагон — одно и то же лицо.

— Совершенно верно. Асаф был магистром, все остальные — только учениками. В том числе и Флудд, который, кстати, не принадлежал к числу лучших. Кроме того, у него была слишком бурная фантазия и неукротимая страсть к сочинительству. Многое из того, что он написал, сегодня трудно воспринимать всерьез. Сплошь и рядом домыслы, искажения фактов. Настоящие ученые никогда не станут бахвалиться своими знаниями. У Асафа ни разу не возникало желания поделиться с бакалейщиками своими открытиями.

Я чувствовал, что граф хочет увести разговор от главного вопроса.

— А где тело Асафа Пендрагона? В склепе его нет.

Граф долго молчал.

— Наверно, перенесли куда-нибудь, — сказал он наконец. — Взяли и перезахоронили в ллэнвиганском парке. Вероятно, это сделал тринадцатый граф Гвинед, Джон Бонавентура…

Джон Бонавентура! На это имя я наткнулся в лондонской библиотеке, читая семейную хронику. У меня тогда сразу возникло ощущение, будто оно где-то мне уже попадалось. И вот теперь я внезапно вспомнил, где именно. И сказал:

— Понимаю. Он открыл могилу, как только прошло сто двадцать лет…

— Откуда вы знаете? — ошеломленно вскричал граф.

— Прочел в мемуарах Ленгля де Фреснуа.

— Ленгля де Фреснуа? Который в 1760 году написал об алхимиках?

— Он самый.

— И что же еще примечательного вы прочли в его мемуарах?

— Всего уже не помню, но кое-что меня поразило. Кажется, он утверждал, будто Асаф Пендрагон вовсе не умер…

— Скажите, как к вам попали мемуары Ленгля де Фреснуа?

— Эта рукопись была обнаружена среди наследия виконта Брэдхилла. Год назад мы каталогизировали его библиотеку, там я наткнулся на нее. Сейчас она в Британском музее.

— Как вы сказали? В Британском музее? Какой ужас!

Граф начал мерить большими шагами зал библиотеки. И я понял, что этот зал явно проектировался с расчетом вот на такие прогулки. Пол гудел под его шагами, и бюсты знаменитых старцев боязливо вздрагивали на полках.

— Надо что-то делать, доктор, надо принять какие-то меры. Для меня невыносима мысль, что самые сокровенные тайны моих предков сейчас доступны всем и каждому. Такое ощущение, будто наш фамильный склеп превратился в проходной двор… Кроме того, я хотел бы знать содержание этой рукописи. Короче говоря, мне необходимо заполучить ее… Но я сейчас не могу покинуть Ллэнвиган. Эти гангстеры… Послушайте, доктор, а если я вас попрошу съездить в Лондон?

— С удовольствием, милорд.

Граф успокоился и вернулся в свое кресло.

— Британский музей в некоторой степени является моим должником. Когда я унаследовал графство, я подарил им довольно много интересных книг. Вы сходите к директору библиотеки и предложите что-нибудь на обмен. Как вы думаете, что лучше предложить?

— Мне кажется, что-нибудь из персидских кодексов.

— Прекрасная идея. Завтра утром мы отберем несколько кодексов, и вы ему предложите любой из них на выбор. По-моему, такая персидская книга стоит в десять раз дороже, чем рукопись Ленгля де Фреснуа. Если у вас возникнут какие-то трудности, обратитесь к моему адвокату Александру Сетону. Я сейчас же напишу письма — и ему, и директору библиотеки.

— Милорд, — произнес я прочувственно, — я буду счастлив взойти на ступени Британского музея в качестве посла Ллэнвигана.

В дверь постучали — и вошел Роджерс, который принес мои патроны.

— В парке ничего подозрительного не обнаружено, — доложил он.

— Проверьте еще раз все ворота, — распорядился граф. — И поставьте стражника возле лестницы, ведущей в покои Цинтии и Осборна.

Мы попрощались, и я отправился спать.

* * *
Но спать не хотелось. Я сидел у себя в комнате и взволнованно курил сигарету за сигаретой, перебирая в памяти события сегодняшнего дня. Могила Розенкрейца, открытый люк, неожиданное разоблачение Мэлони и его стремительное бегство — все это тревожило воображение и наполняло душу смутным беспокойством.

Я поднялся, включил верхний свет и начал метаться из угла в угол, будучи не в силах совладать со своими взвинченными нервами. И неудивительно: со мной иногда месяцами ничего не случалось, а тут вдруг столько всего за один день…

За окнами послышался какой-то шорох… или, может, шелест крыльев? Наверно, сова… Странная птица! Видит в темноте, как коннемарец.

Кто-то вскрикнул — испуганно, встревоженно, как будто внезапно разбуженная птица.

Раздался сильный треск — вероятно, порывом ветра сломало большой сук.

Вслед за этим донеслись мягкие шаги… видимо, проснулась собака. Здесь живут два сенбернара: Максим и Эмир. Странно, что такие большие животные умеют ходить так тихо.

Хотя нет… это человеческие шаги. Кто-то прохаживается прямо у меня над головой. Там апартаменты графа. Кажется, он тоже не может заснуть.

И какие-то непонятные звуки… будто кто-то скребет стену. Не иначе как ангелы-хранители Ллэнвигана производят в замке генеральную уборку.

И вдруг в ночь ворвался жуткий неописуемый вопль. И тут же — глухой удар, где-то внизу, в самом низу, ниже некуда.

Я подбежал к окну. На земле лежало что-то темное. Это было человеческое тело, которое слабо подергивалось в предсмертных судорогах. А надо мной, на балконе, кто-то стоял. Какая-то фигура в черном старинном одеянии. Кажется, я где-то уже видел этого субъекта. А может, это был просто плод моего воображения, не в меру разыгравшегося в таинственной ночной тьме?..

В следующее же мгновение черный призрак исчез, тихо растворился в сумраке.

И сразу вокруг зашумела жизнь, возвращая меня к реальности. Отовсюду послышались человеческие голоса, хлопанье дверей, топот ног. По саду забегали люди с фонарями. И я, стряхнув оцепенение, поспешил вниз.

Возле мертвого тела уже собралась небольшая толпа. Там стоял и граф — взлохмаченный, в ночной пижаме. Осборн появился в накинутом на плечи дождевике.

Кто-то приподнял голову покойного и осветил карманным фонариком его лицо. Мы узнали Мэлони.

Когда видишь так близко смерть, поневоле задумываешься о том, что все — суета сует. Человек столько времени изворачивался, хитрил и плел бесконечные небылицы в духе Мюнхаузена, скрывая в душе нечистые помыслы, а теперь лежит здесь, неподвижный и равнодушный ко всему. Он вернулся сюда после того, как обеспечил себе алиби бегством на похищенном мотоцикле, и вскарабкался по стене, намереваясь проникнуть в апартаменты графа, но сорвался, или его столкнули, что вернее всего. Даже коннемарцы расшибаются насмерть, если падают с третьего этажа.

Граф, как всегда, был хозяином положения. Он деловито распорядился, куда унести тело, после чего все начали расходиться.

Мы поднимались по лестнице вместе с Осборном, и я услышал странные слова, сказанные им в адрес бедняги Мэлони:

— Это был самый симпатичный из всех наемных убийц, которых я когда-либо видел.

В ту ночь меня мучили кошмары. Сказались все волнения минувшего дня. Я просыпался через каждые пять минут, со стоном переворачивался на другой бок и снова погружался в тяжелое забытье.

Около трех часов ночи меня разбудил стук копыт. Я бросился к окну и увидел, как и в первую ночь, всадника с факелом, скачущего в сторону Пендрагона.

* * *
Утром граф, как и все, спустился к завтраку, на который был приглашен и святой отец Дэвид Джонс. Все, кроме графа, выглядели встревоженными, у всех на лицах остались следы бессонной ночи, и особенно отчетливые — у Цинтии. В темном платье, бледная, как мел, под глазами круги — такой она мне нравилась еще больше. Настоящая хозяйка средневекового замка, семью которой преследует злой рок.

Граф сообщил священнику о смерти Мэлони. Рассказал, как тот сбежал из замка, потом тайком вернулся и хотел проникнуть в лабораторию, но сорвался с третьего этажа и разбился.

Затем граф распорядился — хотя никто не знал, какого вероисповедания придерживался Мэлони, — чтобы его в этот же день похоронили с соблюдением всех обрядов англиканской церкви. Мы не знали, были ли у Мэлони родственники, сам он никогда ни о ком не упоминал. Роджерс сказал, что Мэлони за все время своего пребывания в Ллэнвигане не получил ни одного письма.

Меня граф попросил сделать без промедления то, о чем мы договорились ночью. Мы вынуждены были с сожалением признать, что разобраться в персидских кодексах и выбрать из них лучшие нам не удастся, поскольку никто из нас не владеет персидским языком. Оставалось только ориентироваться на иллюстрации. Поэтому граф предложил мне выбрать пять кодексов, иллюстрации которых, на мой взгляд, представляли наибольшую ценность, и взять их с собой.

Я так и сделал. Отобрал на свое усмотрение пять кодексов, сложил в чемодан все самое необходимое и после обеда попрощался с графом, пообещав очень скоро вернуться с нужной ему рукописью.

Потом попрощался с Цинтией. Это было наше первое расставание, и я не мог скрыть своего волнения. Цинтия вела себя с чисто английской сдержанностью, пожелала мне счастливого пути и смущенно добавила:

— Надеюсь, вам у нас понравилось.

И мы оба пришли в такое замешательство, которое было красноречивее самых прочувствованных фраз.

К вечеру я приехал в Лондон, где остановился в уже знакомой маленькой гостинице неподалеку от Британского музея. Распаковал вещи и спустился в ресторан, чтобы проглотить полусырой ростбиф с кошмарным гарниром.

Меланхолично помешивая ложечкой мутную жидкость в чашке, я размышлял над тем, не является ли неумение англичан варить нормальный кофе следствием тлетворного влияния пуритан и методистов. Внезапно мои размышления были прерваны самым бесцеремонным образом — на плечо мне легла тяжелая рука. Рука каменной статуи.

Я поднял голову и с радостью обнаружил, что возле меня стоит моя старая приятельница Лина Кретш, стипендиатка из Пруссии, повышавшая в Оксфорде свое историческое образование. Каникулы она обычно проводила в Лондоне, чтобы иметь возможность заниматься в библиотеке Британского музея. Мы с ней останавливались в одной гостинице и как-то незаметно свели знакомство, являясь до некоторой степени коллегами.

Вскоре наше знакомство переросло в дружбу, чему способствовало весьма необычное происшествие: Лина погасила меня, когда я загорелся. А было это так. Однажды вечером я сидел возле камина и читал «Таймс». А надо сказать, что я так и не научился правильно обращаться с английской прессой. При огромном формате газеты нужно проявить незаурядную сноровку, чтобы сложить ее до размера карманного справочника, который удобно держать в руках. Тут, вероятно, требуется чисто английский склад ума, поскольку я так и не смог этому научиться. Когда я начинал листать «Таймс», она у меня сразу заполняла всю комнату.

Мальчик-коридорный как раз в это время растапливал камин и не обращал на меня внимания. Несколько искр попало на газету, которая тут же загорелась, и в мгновение ока я стал похож на неопалимую купину. Никаких подробностей у меня в памяти не отложилось, помню только, что рядом со мной откуда ни возьмись появилась Лина. Она энергично затоптала горящую газету, вылила на меня несколько чашек только что заваренного горячего чая, потом принялась выдергивать у меня волосы, которые, видимо, начали тлеть. После этого потащила меня в свою комнату, где, не давая даже рта раскрыть, умыла и обрядила в какую-то немыслимо широченную хламиду, а затем как следует отругала за то, что я такой неуклюжий и беспомощный.

С этого дня Лина взяла меня под свою опеку, проникнувшись твердым убеждением, что за мной нужен глаз да глаз, иначе я обязательно вляпаюсь в какую-нибудь историю с непредсказуемыми последствиями.

Каждый день она врывалась ко мне без стука — да и зачем стучаться, что за глупости? — перерывала мою одежду, чтобы пришить оторванные пуговицы, кипятила мне молоко на ночь и затачивала бритвенные лезвия. Когда мы занимались в библиотеке Британского музея и наступало время идти домой, она подходила ко мне и аккуратно складывала мои листочки с записями в портфель, который затем совала мне под мышку.

Притом она без устали корила меня за мою неловкость и неприспособленность к жизни. Эта тема никогда не доставляла мне удовольствия, поскольку я действительно не принадлежу к числу практичных людей. И кроме того, опека Лины в конце концов оказала на меня весьма дурное воздействие. Я постепенно стал таким, каким она меня выставляла. Начал спотыкаться на ровном месте; пытаясь выйти из комнаты, тянул на себя дверь, которая открывалась наружу; по полчаса искал часы, которые были у меня на руке; терял свои записи и забывал пообедать, если она мне не напоминала.

Ситуация становилась угрожающей. По счастью, в один прекрасный день Лине пришла в голову мысль, что мне противопоказано лондонское лето. Она упаковала мои вещи, купила билет на поезд и отправила меня в Шотландию.

Идея была неплоха: я совершил незабываемое путешествие по стране озер и приехал обратно только тогда, когда уже начались занятия в университете и Лине пришлось вернуться в Оксфорд. Но и после этого мы встречались во время каникул, и наша дружба сохранилась, хотя и приобрела более спокойный характер.

К счастью, Лине нравилось менять своих подопечных. И кроме того — что меня особенно в ней поражало, — она была невероятно увлекающейся натурой и меняла любовников, как перчатки. Я вовсе не пуританин и считаю, что любовные похождения — сугубо личное дело каждого индивидуума, к тому же знаю, что многие поступки Лины продиктованы ее душевной добротой и склонностью к самопожертвованию. И все-таки столь быстрая смена увлечений буквально ошеломляла.

Пару дней ее видели в обществе китайского инженера, потом неделю — с канадским фермером, которого сменил французский альфонс, чтобы в свою очередь уступить место сразу двоим претендентам: немецкому профессору-филологу и поляку, завоевавшему европейское первенство по настольному теннису. Причем о каждом из своих любовников она преспокойно рассказывала всем остальным, в том числе и мне, с такими пикантными подробностями, что у меня волосы на голове вставали дыбом. Ее непосредственность воистину не знала границ.

И вот, едва я приехал из Ллэнвигана, как тут же вновь угодил под крылышко Лины Кретш. Она фамильярно похлопала меня по плечу и повела пить пиво. Я бы никогда не смог выпить такого количества пива и выкурить за вечер столько сигарет, сколько это удавалось ей. Поэтому мне пришлось в основном довольствоваться пассивной ролью слушателя, до самого закрытия бара меланхолично внимавшего ее рассказам: о том, как она спасла двух оксфордских атлетов, едва не утонувших в реке, как уберегла от морального разложения одного богатого шотландца, который бездумно прожигал жизнь, и как соблазнила профессора теологии, до сорока пяти лет сохранявшего невинность.

Эта энергичная особа впоследствии сыграла немалую роль в моих уэльских приключениях, иначе я бы не стал так подробно говорить о ней, поскольку всегда стараюсь следовать сюжетной линии и не люблю случайных персонажей. Однако не будем опережать события.

* * *
На другой день я отправился выполнять свою миссию.

Дело оказалось несложным. Директор библиотеки уже получил письмо от графа Гвинеда и с готовностью согласился выполнить просьбу человека, который внес столь весомый вклад в пополнение сокровищницы Британского музея. Он просмотрел привезенные мною кодексы и попросил меня подождать до вечера, так как ему еще надо было получить разрешение от начальства на то, чтобы выдать мне рукопись из библиотечных фондов, а кроме того, проконсультироваться у востоковедов, какой из кодексов представляет наибольшую ценность. Я тотчас отправился на почту и отправил графу телеграмму о том, что завтра приеду с рукописью.

Потом зашел пообедать в маленький итальянский ресторанчик в квартале Сохо, поскольку ужинать мне предстояло в отеле, а две английские трапезы мой желудок просто не выдержал бы.

В гостинице меня ожидало письмо. Я распечатал его. Оно было от Элен Сент-Клер. Эта роковая женщина выражала надежду, что я уже вернулся, и просила навестить ее в «Гросвенор хаузе».

У меня не было ни малейшего желания встречаться с Элен. После истории с кольцом я утратил всякое доверие к ней и уже почти не сомневался, что она каким-то образом причастна к заговору против графа Гвинеда. Короче говоря, я решил, что не подойду к «Гросвенор хаузу» и на расстояние пушечного выстрела.

Я нанес пару визитов своим знакомым, а к вечеру снова отправился в Британский музей. Там уже все было улажено: директор получил разрешение выдать рукопись, а специалисты-востоковеды, выбрали из пяти представленных мною персидских кодексов тот, который, на их взгляд, представлял наибольшую ценность.

— Собственно говоря, для нашей библиотеки это очень выгодная сделка, — сказал директор. — Этот кодекс, по оценкам экспертов, стоит не меньше пятисот фунтов, что же касается рукописи, то более бессмысленной тарабарщины мне еще видеть не приходилось. Но, конечно, для графа она представляет определенный интерес, поскольку там речь идет о семейных преданиях.

Когда я с заветной рукописью и оставшимися кодексами вернулся в гостиницу, портье бросил на меня многозначительный взгляд и сказал:

— Вас в холле ожидает какая-то дама.

Я направился в холл и сразу увидел Элен Сент-Клер, сидевшую в кресле. Она встретила меня ослепительной улыбкой и сразу же взяла быка за рога:

— Вы непременно должны поужинать со мной, — заявила она самым безапелляционным тоном. — У меня к вам очень важное дело.

Я пришел в замешательство и начал сбивчиво объяснять, что у меня назначена встреча с друзьями, которых я давно не видел, и они смертельно обидятся, если эта встреча не состоится… Враль из меня никудышный. Элен Сент-Клер сразу поняла это и преспокойно пропустила мои слова мимо ушей, продолжая настаивать на своем.

И я сдался. В конце концов, не каждый день выпадает случай поужинать в обществе такой красивой женщины. Да и чего мне опасаться ее расспросов? Все равно я расскажу только то, что сочту нужным. А может быть, даже удастся узнать у нее что-нибудь такое, о чем я еще не догадывался.

Я отнес книги в свой номер и запер их в шкаф. Потом, быстро переодевшись, спустился в холл. Она внимательно осмотрела меня и поправила на мне галстук.

Мы сели в ее «испано-сюизу» и поехали в «Гросвенор хауз». По дороге она вдруг спросила:

— Как произошло это несчастье с Мэлони?

— Все было так, как описано в газетах. Он сорвался с третьего этажа. Пал жертвой своей любви к спорту.

— Это ужасно. Просто в голове не укладывается. Мы с ним однажды были в Швейцарии, так он там взбирался на самые крутые скалы, которые считались совершенно неприступными. Не могу представить, чтобы он сорвался с балкона.

— Со всяким может случиться. Человек, взявший сотню вершин, вполне может поскользнуться на сто первой, хотя она, возможно, далеко не самая трудная.

— С Мэлони не могло такого случиться.

— А как же вы тогда это объясните?

— Его столкнули.

— Вы так считаете? Кто же его столкнул?

— Понятия не имею. Мне некого подозревать, хотя я познакомилась с обитателями Ллэнвигана гораздо раньше вас. Вы не знаете, доктор, в какую там историю он впутался?

Я не хотел говорить ей, что знаю это. А также знаю и то, что Мэлони и она являются участниками заговора, направленного против графа Гвинеда. Мне хотелось просто поужинать с Элен Сент-Клер, ведя при этом непринужденную беседу, какую положено вести с красивой женщиной.

Тем временем мы приехали в «Гросвенор хауз». С удивлением, радостью и некоторым трепетом я принял к сведению, что ужинать мы будем не в ресторане, а в апартаментах Элен Сент-Клер.

Ужин начался в чинном молчании. Элен ела с большим аппетитом и много пила, я старался не отставать от нее. Мы уже дошли до десерта, когда выпитое вино наконец развязало нам языки. Однако о том, что мучило нас обоих, еще не было сказано ни слова. Мы вели себя как люди, встретившиеся, чтобы приятно провести время: шутили, болтали о разных пустяках. Я развлекал Элен светскими сплетнями, однако из головы у меня не выходил несчастный Кристофоли, и ореол таинственности, окружавший эту женщину, все сильнее будоражил мое воображение.

Наконец я не выдержал и сказал:

— Я передал ваш перстень графу Гвинеду.

— Спасибо. Ну и как граф… вероятно, не очень обрадовался?

— Вы правы. Он молча взял перстень и ушел.

— Вы ему сказали, что это от меня?

— Бог с вами! Я же дал слово.

— Бедняга Мэлони написал мне, что в Ллэнвигане произошли ужасные события. Кто-то стрелял в графа. Как вы думаете, кто это мог сделать?

— Мне об этом не говорили.

— Да если б и сказали, то соврали бы. От них правды не дождешься. Когда мы поближе познакомимся, я вам расскажу кое-что об этих Пендрагонах.

— А когда же мы познакомимся поближе? Надеюсь, я сумею показать себя с самой лучшей стороны, и вы убедитесь, что нет никого в мире лучше меня.

— Только от вас зависит, сможем ли мы стать добрыми друзьями. Пока что вы не оправдали моего доверия. Я обратилась к вам с просьбой, а вы проигнорировали ее.

— Разве я не передал перстень?

— Перстень… это дела давно минувших дней. Я не об этом. Я просила вас рассказать все, что вы знаете о смерти Мэлони.

Я снова рассказал то, что мне было известно о ночных тренировках Мэлони, и описал те трагические минуты, когда услышал наверху подозрительные звуки, а затем — глухой удар о землю, и, спустившись, увидел, что этот несчастный уже мертв.

— Скажите… а до этого между графом и Мэлони не было ссоры?

— Нет. Я точно знаю, что за все время они не обменялись и десятком слов.

По существу, я не погрешил против истины. Просто умолчал о том, что граф передал Мэлони через Осборна. Мне не хотелось признаваться, что я знаю о махинациях Мэлони. Я старался поменьше пить, чтобы не потерять контроль над собой и не проболтаться.

Элен Сент-Клер, по-видимому, решила сменить тактику. У нее на лице появилось какое-то сентиментальное выражение, глаза затуманились, она глубоко вздохнула и заговорила проникновенным тоном:

— Вы, вероятно, помните, по пути в Честер я вам сказала, что мы с графом Гвинедом когда-то были лучшими друзьями. Никто не знает его так, как я, и, наверно, никто так не любит. А за последнее время произошло столько кошмарных событий… графа хотят убить… да вы сами знаете. И самое ужасное, что он ничего не делает для того, чтобы спасти свою жизнь. Того, кто на него покушался, знают только двое: он сам и я. И если граф так легкомысленно относится к грозящей ему опасности, то моя святая обязанность — спасти его. Я бы хотела, чтоб вы помогли мне в этом. Ведь вы испытываете глубокое уважение к графу, насколько мне известно…

— Да, я готов сделать все от меня зависящее, чтобы обеспечить его безопасность. В чем должна заключаться моя помощь?

На самом деле я не поверил ей ни на йоту. Даже если бы я ничего не знал о злодеяниях Мэлони, который был ее сообщником, то и тогда не поверил бы ни единому ее слову. Во-первых, потому, что я никак не мог забыть о судьбе несчастного Кристофоли, а во-вторых, потому, что она была слишком красива. Ничто не повергает меня в такую черную меланхолию, как женская красота. Будь я диктатором, я бы всех красивых женщин посадил за решетку. Думаю, после этого количество преступлений в мире значительно сократилось бы.

— Послушайте, доктор, — продолжала Элен Сент-Клер. — Возможно, вам покажется слишком фантастичным то, что я сейчас скажу. А может, вы уже в курсе… Дело в том, что в замке или в окрестностях замка обитают какие-то подозрительные субъекты, которые с помощью театральной бутафории занимаются всякими мистификациями и изображают из себя призраков, играя на суевериях местного населения. Мэлони написал мне о каком-то сумасшедшем крестьянине-ясновидце и о таинственном старике, которого видели ночью. Бедняга Мэлони!.. Доктор, я совершенно уверена, что именно этот старик убил его.

Я ошеломленно откинулся на спинку стула и уставился на Элен Сент-Клер. У меня тоже возникло серьезное подозрение, что нашего друга столкнул с балкона полночный всадник. Мне даже удалось мельком увидеть его.

Но я ни с кем не делился своими мыслями, кроме Цинтии. Откуда же могла узнать об этом Элен Сент-Клер?

На какое-то мгновение мною овладел сильнейший соблазн довериться ей и рассказать все, что мне известно. Но я справился с этим искушением и промолчал.

— Теперь уже поздно напускать на себя глупый вид, — сказала Элен. — Я поняла, что вам все известно. Вы себя выдали. Мне только это и надо было.

— Нет, я действительно ничего не понимаю. Не стану отрицать, я тоже видел на берегу озера этого странного старика. Но какое отношение он имеет ко всему этому?

— Самое прямое. Именно он убил Мэлони и покушался на жизнь графа. И я знаю, кто скрывается под этой маской. Если вы мне поможете, мы его разоблачим.

— Каким образом?

— Чтобы выбить у него почву из-под ног, вы должны дать письменные показания о случившемся. Написать и подтвердить в присутствии свидетелей, что вы видели этого ряженого типа на балконе, с которого упал Мэлони.

Кошмар!.. Откуда она знает, что я это видел?

Впрочем, я уже разгадал ее хитрость. Ловушка действительно была подстроена очень ловко. Создавалось полное впечатление, будто ей нужны мои свидетельские показания для защиты интересов графа Гвинеда. И возможно, я поверил бы ей, если бы Мэлони в тот последний для себя вечер не разговорился столь опрометчиво. Если бы он не признался, что является членом шайки, которая поставила своей целью воспрепятствовать тому, чтобы наследство Роско перешло в руки графа. Если бы он не вербовал меня в сообщники, суля кучу денег.

— Весьма сожалею, но я не могу дать никаких показаний без ведома графа. В конце концов, ему лучше знать, что надо делать, когда речь идет о спасении его жизни.

— Значит, вы не хотите помочь ему?

— Хочу. Но сначала я должен с ним поговорить.

Элен Сент-Клер на какой-то миг пришла в замешательство.

— Граф не согласится на это. Он никогда не позволит, чтобы полиция вмешивалась в его дела. Его губит гордыня… и все-таки мы обязаны спасти его.

Она встала, подошла ко мне и положила руки мне на плечи. Ее грудь почти касалась моего лица. Близость ее тела не оставила бы равнодушным даже каменного истукана.

Я обнял ее за талию.

— Вы должны верить мне, — проговорила она, поглаживая меня по волосам. — Ведь вы мне верите, правда?

Наверняка даже вышеупомянутый каменный истукан с готовностью подтвердил бы, что верит ей сверх всякой меры. Но во мне взыграл дух противоречия, самый сильный из всех моих инстинктов, который не раз заставлял меня поступать, совершенно не сообразуясь с обстоятельствами.

— Я не верю вам ни на грош, — сказал я мягко, но совершенно серьезно. — У меня есть достоверные сведения, что и вас тоже интересует наследство Роско.

Элен оттолкнула меня.

— Что вы об этом знаете? — спросила она со смехом, в котором закипало раздражение.

Я поднялся со стула. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга. Она и в гневе была прекрасна.

— Уходите! — бросила она.

— Как вам угодно, — согласился я. — Но разве не лучше было бы спокойно выяснить отношения?

— Мне не о чем с вами разговаривать. Ступайте! Какая наглость… Я еще никогда ни в ком так не разочаровывалась. С виду такой покладистый, такой добросердечный… Кто вы, собственно говоря? — спросила она вдруг, устремив на меня растерянный взгляд.

— Во всяком случае, не детектив. Честное слово, я впутался в это дело совершенно случайно. Из-за вас, вернее — из-за вашего перстня. — Выдержав небольшую паузу, я продолжал: — Ваше беспокойство вполне понятно. Вы хотели бы знать, насколько я осведомлен обо всем этом и чем могу навредить вам при желании.

— Вы можете мне навредить?

— Это будет зависеть от вас.

Я сел на диван, закурил сигарету и задумался. Дальше скрытничать не имело смысла. Это было чревато полным разрывом отношений, а мне не хотелось уходить не солоно хлебавши. А если в самом деле открыть карты? Чем я рискую? В конце концов, мне не так уж много известно, зато в награду за откровенность… Чем черт не шутит?

И я выложил все свои скудные сведения. О том, что Мэлони приехал в Ллэнвиган по поручению наследников Роско и именно он стрелял в графа, он же открыл люк в подземных лабиринтах Пендрагона и, в довершение ко всему, пытался выкрасть бумаги, в которых, по его мнению, содержались доказательства насильственной смерти Уильяма Роско. Сказал я и о том, что для меня не составляет тайны причастность Элен Сент-Клер к заговору и что вся история с перстнем служила единственной цели: отвлечь внимание от Мэлони, подставив под удар меня.

Собственно говоря, в моем рассказе не оказалось ничего такого, что могло бы нанести ущерб репутации Элен Сент-Клер. Никаких доказательств, одни предположения. Поэтому, закончив свое повествование, я ни минуты не сомневался, что сейчас же буду выставлен за дверь. Мне не следовало запугивать ее, не имея на то достаточных оснований. Эта дама не из тех, кто прощает подобное нахальство.

Но все вышло иначе. Когда я поднялся, готовый уйти по первому требованию, она приблизилась ко мне и с улыбкой спросила:

— А разве вы меня не поцелуете?

Она протянула ко мне руки, и, прежде чем я успел сообразить, что происходит, наши губы уже слились в долгом поцелуе.

Это было настолько нелогично, настолько противоречило здравому смыслу, что ошеломило меня гораздо сильнее, чем любое из моих приключений в Ллэнвигане.

Уже позже, когда мы тяжело дыша сидели за столом и Элен открыла бутылку шампанского, я начал догадываться, в чем дело. Я никогда не обольщался на свой счет и в данном случае не склонен был приписывать этот успех своему мужскому обаянию. К тому же Элен не принадлежала к тому типу женщин, которые действуют под влиянием простых эмоций.

Нет, тут дело в другом. Скорее всего Элен по-своему, и весьма своеобразно, истолковала мое поведение: если я, узнав о ней столько дурного, принял ее приглашение на ужин да еще пытаюсь флиртовать с ней, вместо того, чтобы возмущенно воскликнуть: «Изыди, сатана!», значит, со мной можно сторговаться, только надо выбрать соответствующий момент и предложить соответствующее вознаграждение, в том числе — себя.

Что ж, подумал я, грех не воспользоваться таким случаем. Но пока мы пили шампанское и укрепляли отношения, во мне внезапно заговорил студент, который каждые полгода сдавал зачеты по «Этике» Канта.

Поскольку Элен Сент-Клер не получит от меня того, на что рассчитывает, — свидетельских показаний, согласия участвовать в каких-нибудь махинациях или уж там не знаю чего, — имею ли я право воспользоваться ее доверчивостью? Не поступаю ли я так же подло, как тот, кто, посулив женщине денег и добившись своего, потом отказывается платить?

Но я быстро успокоил свою совесть. Это оказалось не так трудно: ведь я же ничего не обещал Элен. Что поделать, если ею движет азарт игрока?

— Ну теперь идите домой, — промолвила она, когда мы допили шампанское. А ее глаза сказали: «Останьтесь у меня до утра».

— Над этим стоит подумать, — ответил я. — Конечно, жаль прерывать интересный разговор…

— Пожалуй, он слишком затянулся. А впрочем… все будет зависеть от вас.

— То есть?

— Пересядьте к письменному столу и опишите все, что вы видели позавчера в Ллэнвигане.

Я поднялся, снова вспомнив об «Этике» Канта.

— Элен, для мужчины нет более страшного наказания, чем разлучиться с вами. Это ужасно, невыносимо… но я все-таки уйду. Никаких письменных свидетельств я оставлять не собираюсь, даже не надейтесь.

— Что ж, тогда уходите, — сказала Элен, и не успел я опомниться, как она уже оказалась в соседней комнате и, лежа в постели, смотрела на меня с вызывающей улыбкой.

Просто не представляю, сколько ей пришлось тренироваться, чтобы достигнуть такого фантастического результата: суметь раздеться в считанные секунды. У меня этот процесс всегда отнимал гораздо больше времени. И вообще, с мужской экипировкой управиться намного трудней. Чего стоит хотя бы расшнуровать ботинки: когда торопишься, эти проклятые шнурки обязательно начинают запутываться в узлы.

Элен Сент-Клер действительно умела щедро одаривать мужчин. Никогда еще у меня не было такой насыщенной, такой богатой впечатлениями ночи любви. Каждое движение гибкого и чувственного тела, которое я сжимал в объятиях, погружало меня в пучину блаженства, неиссякаемого и непостижимого, как море. Весь мир исчез, осталось только упоительное забытье, в котором я растворился без остатка…

С первыми лучами я очнулся от короткого глубокого сна, словно вынырнул из тьмы беспамятства. Рядом спала женщина, ее золотистые волосы разметались на подушке, бледное лицо излучало холодную красоту мраморной статуи.

Я поднялся, подошел к окну, закурил сигарету. Над аккуратными зелеными газонами Гайд-парка колыхались клочья тумана, контуры деревьев казались расплывчатыми, смазанными, как на эскизе, небрежно набросанном торопливой рукой, — все это создавало ощущение иллюзорности, нереальности происходящего, и в душу закрадывалась смутная тревога…

— Mon cher[10], — сказала Элен, проснувшаяся от запаха сигаретного дыма.

Я подошел к ней и рассеянно поцеловал ей руку.

— Ну как? — спросила она. — Ты еще не передумал?

— Что ты имеешь в виду, дорогая?

— Все то же, милый. Ты ведь знаешь, что мне нужно… Сядь и опиши все, что ты видел в ту ночь.

В ее тоне сквозило легкое раздражение, как будто она досадовала на мою забывчивость, ничуть не сомневаясь, что я исполню ее просьбу.

Я готов был убить ее и сгорал от стыда.

Мы позавтракали, после чего настала пора прощаться.

Сидя на кровати, она одарила меня дружелюбной улыбкой и промолвила:

— Mon cher, ты был очень мил, и отныне я всегда буду рада тебя видеть. Но только после того, как ты напишешь ту бумагу. А до тех пор я с тобой даже разговаривать не буду. Но ты же напишешь, правда? Итак, до завтра!

На улице я сразу продрог, поскольку не выспался, к тому же почувствовал, что выгляжу сейчас довольно нелепо в своем вечернем костюме. Хорошо, что удалось быстро поймать такси.

Устроившись на заднем сиденье, я начал обдумывать то, что произошло, — и, кажется, разгадал тактику Элен Сент-Клер. По-видимому, она настолько убеждена в неотразимости своих чар, что, по ее мнению, ни один мужчина, вступивший с ней в интимную связь, уже не сможет больше жить без нее. Он просто изведется от безумного вожделения, без конца восстанавливая в памяти все подробности упоительной и бурной ночи любви. Вот тут-то и можно будет вить из него веревки.

Что ж, этот расчет, в принципе, верен, но она не учла одного: я ведь не Кристофоли, который после ночи, проведенной с ней, впал в полную прострацию, слоняясь из угла в угол с бессмысленной улыбкой блаженного, а когда она сбежала, тихо помрачился рассудком. Я после такой же ночи не испытывал ничего, кроме желания выспаться и угрызений совести.

Я ведь не какой-нибудь зеленый юнец, чтобы впадать в экстаз и сходить с ума от несравненных прелестей Элен и от ее сверхъестественной сексуальности. Я ищу в женщинах нечто совершенно иное, стараюсь увидеть то, чего в них, возможно, и нет; каждая из них для меня что-то символизирует. Одну, например, я любил за то, что она олицетворяла Швецию, другую — за хрупкость и изящество севрской фарфоровой статуэтки восемнадцатого века. Третья казалась мне Жанной д’Арк, четвертая — тысячегрудой Дианой Эфесской. А целуя Цинтию, я испытывал ощущение, будто флиртую с английскими сонетами, написанными пятистопным ямбом.

Элен Сент-Клер привлекала меня тем, что она являлась воплощением Греха. Но теперь у меня словно пелена упала с глаз. Развеялся окружавший ее ореол таинственности, возбуждение прошло, и она больше не вызывала во мне никаких эмоций. Я был уверен, что на этом наши отношения закончились.

Скажи мне кто-нибудь в тот момент, что я снова вступлю в любовную связь с Элен, я бы просто рассмеялся в лицо этому человеку, а если бы он вдобавок поведал мне, при каких обстоятельствах это произойдет, наверняка счел бы его сумасшедшим.

* * *
Не знаю, как это у меня получается, но любая комната, которую я обживаю, очень быстро приобретает вид запущенной и неуютной берлоги. Все столы, тумбочки и подоконники заполняются грудами потрепанных книг, среди которых можно при желании найти несколько дешевых трубок и мятых галстуков. И все это, как правило, обильно посыпано трубочным табаком.

Но сейчас, когда я вошел в свой гостиничный номер, он показался мне особенно нежилым. Не знаю почему — то ли из-за аккуратно убранной постели, в которую я не ложился, то ли из-за того, что меня знобило и хотелось спать, — но комната выглядела абсолютно чужой, холодной и неуютной. Меня охватило какое-то ужасно неприятное чувство.

Подойдя к шкафу, я понял, откуда оно взялось. Замок шкафа был взломан. Я пересчитал находившиеся там персидские кодексы: все оказались на месте. Но зато исчезли мемуары Ленгля де Фреснуа — та самая рукопись, за которой граф Гвинед послал меня в Лондон. Ее украли.

Я растерянно заметался по комнате, потом выскочил в коридор и побежал вниз, в контору владельца отеля. Моесообщение повергло его в ужас, но он ничем не мог мне помочь. В отеле дым стоял коромыслом: вчера вечером в Лондон нагрянула целая армия шотландских болельщиков, которым предоставили возможность приобрести за полцены билеты на матч по регби Англия — Шотландия, и весь город наводнили экстравагантные шотландские юбки и береты.

Ничего не оставалось, как прибегнуть к услугам Скотланд-Ярда, хотя, глядя на вещи реально, следовало признать, что шансы на успех почти равнялись нулю. Вряд ли преступник спрятал рукопись в отеле, а найти ее в Лондоне, городе с восьмимиллионным населением, — задача практически невыполнимая. К тому же вполне вероятно, что она уже успела покинуть пределы Англии и сейчас летит на восток в почтовом самолете какой-нибудь индийской авиакомпании.

И все-таки я решил обратиться в полицию. Поднялся к себе в номер, принял ванну, побрился и снова спустился в холл. К моему удивлению, там меня ждало письмо. Портье сообщил, что его четверть часа назад принес какой-то мальчишка. Письмо было напечатано на машинке и содержало следующий текст:

«Не делайте опрометчивых шагов. Если Вы хотите вернуть то, что у Вас пропало, будьте сегодня в девять вечера в кафе «Рояль». Не вздумайте связываться с полицией, иначе ничего не получите».

Неизвестный злоумышленник, видимо, был уверен, что полиция не сможет напасть на след. Да и граф Гвинед вряд ли согласился бы вмешивать в свои дела полицию. Ведь на другой же день об этом растрезвонили бы все газеты, а граф больше всего на свете боится огласки.

Немного поразмыслив, я отправил через рассыльного телеграмму в Ллэнвиган:

«Рукопись украли, но я иду по следу, надеюсь вернуть, подробности письмом».

После этого написал письмо, велел отправить его экспресс-почтой и сходил пообедать. Затем вернулся к себе в номер, принял бромурал и лег спать. Если бы в тот момент весь мир рухнул в тартарары, даже это не заставило бы меня отказаться от послеобеденного сна.

Кафе «Рояль» было единственным из всех подобных заведений в Лондоне, где старательно сохранялся французский дух. На воротах, на шапке изображенного в натуральную величину егеря, на всех чашках и ложках красовалась большая буква N, окаймленная лавровыми ветвями, как будто это кафе являлось детищем Наполеона. Черный кофе там подавали в стаканах, воздух был спертый, застоявшийся, поскольку помещение никогда не проветривалось, а стулья — чрезвычайно неудобные. Все это вкупе создавало ощущение, будто человек попал в Париж. Когда-то сие заведение было излюбленным местом встреч английской интеллигенции, там и сейчас еще попадается интересная публика, главным образом из числа молоденьких актрис и смышленых иностранцев.

Я занял столик возле стены и начал ждать, нервно поглядывая на дверь.

В четверть десятого ко мне подошел незнакомец.

— Доктор Батки? — спросил он.

— Да.

Мужчина сел за мой столик.

И тут я узнал его. Не каждый день встречаются такие дегенеративные лица зеленовато-пепельного оттенка с глубокими, как у покойника, глазными впадинами. Это был тот самый человек, которого я видел в Фонтенбло в обществе Элен Сент-Клер. Помнится, кто-то говорил, что он врач.

— Надеюсь, нам здесь никто не помешает, — сказал он, оглядываясь по сторонам.

Один из ближайших к нам столиков пустовал, за другой только что села экзотическая пара: бородатый индус в тюрбане и необычно крупная женщина также в национальном индийском одеянии.

— Если не возражаете, давайте говорить по-немецки, — сказал мой собеседник. — Береженого Бог бережет. Думаю, наши соседи не знают этого языка.

— Как вам угодно, — согласился я.

— Интеллигентным людям не нужно много времени, чтобы договориться, — заметил он.

Пожалуй, я был несправедлив к нему. При всей его отталкивающей внешности у него все-таки было интеллигентное лицо.

— Рукопись, ради которой вы приехали в Лондон, находится у меня. Смею вас заверить, мы прекрасно обо всем информированы. Вы еще не успели добраться до Лондона, а нам уже было известно, что граф Гвинед поручил вам добыть рукопись, которая его очень интересует.

— Примите мои поздравления, — сказал я. — Но в целях экономии времени хотелось бы сразу внести ясность в один вопрос. Вероятно, ваши следующие слова будут: «Доктор Батки, вы известный врач». Позвольте мне сразу же заверить вас, что я не имею никакого отношения к медицине…

— Знаю, знаю. С этим мы уже разобрались. Пойдем дальше. Не вижу причин скрывать, что вышеупомянутая рукопись меня весьма разочаровала. Семейные предания, описания причуд высокородного аристократа — и ничего такого, что могло бы нас заинтересовать.

— Кого это «нас»?

— Мы еще вернемся к этому. Словом, я хотел сказать, что эта рукопись мне, в сущности, не нужна, и вы можете получить ее обратно. Конечно, на определенных условиях.

— То есть вы собираетесь меня шантажировать. Сударь, у меня нет денег, а кроме того, я не имею ко всему этому никакого отношения. Почему бы вам не обратиться непосредственно к графу Гвинеду?

— Ну что вы, зачем? Граф Гвинед по сравнению с нами — голь перекатная. Что с него возьмешь? Нас интересуете вы.

— Не понимаю.

— Я вас прошу о том же, о чем просила Элен Сент-Клер: напишите, что вы видели в ту ночь, и особенно о том человеке, который стоял на балконе, когда оттуда упал Мэлони.

— Сударь, я уже говорил, что не стану этого делать. Тем более что я и не видел никого на балконе.

— Видели, видели. Я это точно знаю.

— Откуда?

— Вот, прочтите.

Он протянул мне письмо, напечатанное на машинке и сложенное таким образом, что я мог прочесть только следующий текст:

«Мэлони вышел из своей комнаты на балкон второго этажа и с помощью специальных приспособлений взобрался на третий этаж, где был такой же балкон. Когда он перелез через перила, на балконе появился мужчина огромного роста в черном костюме и набросился на него. Несколько секунд они боролись, потом Мэлони упал на землю. Когда сбежались люди, он был уже мертв. Никто даже не упомянул о том, что у него была свернута шея. Кроме меня этого великана на балконе видел еще один человек, венгерский доктор. В тот момент, когда раздался предсмертный крик Мэлони, он уже появился в окне своей комнаты…»

Итак, у заговорщиков есть в замке свой соглядатай, который прекрасно осведомлен обо всем, что там происходит, и снабжает их подробнейшей информацией. Кто бы это мог быть?

— Выходит, кроме меня был еще один очевидец этого кошмарного происшествия, — сказал я задумчиво. — К тому же он видел гораздо больше, чем я. Разве вам не достаточно его свидетельских показаний?

— Вы слишком любопытны. Здесь вопросы задаю я. Не будем отвлекаться. Как только я получу ваши показания, вы получите рукопись.

— Прекрасно. Но не могли бы вы заодно объяснить, на кой черт мне, Яношу Батки, нужна эта рукопись? Я не виноват, что у меня ее украли. Если вы мне ее не вернете, я обращусь в полицию. Думаю, что после нашей сегодняшней встречи мне будет нетрудно составить для них ваш точный словесный портрет.

— Конечно, конечно. А вы не подумали о том, что полиция в первую очередь заинтересуется вашей персоной?

— С какой стати? Граф знает меня и поймет, что моей вины тут нет.

— Вы так убеждены в этом? — спросил мой собеседник и ехидно ухмыльнулся.

— Абсолютно убежден, — раздраженно ответил я. — Если бы граф не доверял мне, он не послал бы меня с таким поручением.

— Это было позавчера. С тех пор ситуация изменилась. Вам будет весьма затруднительно доказать свою невиновность. Обстоятельства складываются не в вашу пользу.

— Почему же?

— Да потому, что вы наивны до святости. Боже, как хорошо, что на свете еще не перевелись такие простодушные люди! Сейчас я вам все объясню. Вы еще не успели добраться до Лондона, как граф уже уведомил своего адвоката Александра Сетона, с каким поручением вы сюда едете. Я когда-то имел дела с Сетоном и смею вас заверить: это самый осмотрительный, самый осторожный человек из всех, кто когда-либо появлялся на свет в шотландских горах. Нет никаких сомнений, что он сразу же установил за вами наблюдение. Наверняка и здесь, в зале, находится кто-нибудь из его людей. Цепь ваших оплошностей началась с того, что вы сразу по приезде не навестили Сетона. Хотя, с другой стороны, это и к лучшему: если бы вы поехали на такси, попали бы в автомобильную катастрофу… Но вы не поехали и сделали все, чтобы навлечь на себя подозрения.

— То есть?

— Получив рукопись, вы первым делом вступили в контакт с миссис Роско и даже провели с ней ночь…

— С миссис Роско? Я не имею чести быть знакомым с этой дамой.

— Ну конечно, вы можете сказать, что не знаете о том, что Элен Сент-Клер является вдовой Уильяма Роско. Но кто вам поверит, когда в квартале Мэйфер об этом знает каждый чистильщик обуви?

У меня потемнело в глазах, я схватился за стол, чтобы не упасть, и опрокинул кофейный стакан. К счастью, он был пустой.

Зеленолицый заказал подбежавшему официанту два бренди. Это оказалось как нельзя кстати: после такого потрясения нужен был хороший глоток живительной влаги, чтобы собраться с мыслями… Стало быть, Элен Сент-Клер и есть эта загадочная наследница Роско, которая держит в руках все нити заговора. А я… просто остолоп!

— Вам уже лучше? — поинтересовался этот субъект. — Кстати, имейте в виду… гостеприимство миссис Роско выйдет вам боком. Граф никогда не простит вам этого. Он человек весьма сентиментальный. Я не знаю, любит ли он до сих пор свою бывшую невесту, но, во всяком случае, это его ахиллесова пята. Он уже многим разрушил карьеру из-за того, что Элен Сент-Клер проявляла к ним чрезмерную благосклонность. В том числе и мне.

И его бесстрастное лицо закоренелого злодея неожиданно скривилось в скорбной гримасе. Вероятно, и здесь имела место ахиллесова пята.

— Кстати, я только сейчас сообразил, что забыл представиться. Доктор Джеймс Морвин, бывший домашний врач семьи Роско. Именно меня граф Гвинед считает главным виновником смерти Уильяма Роско. Якобы я ему ввел бациллы тропической лихорадки. Надеюсь, теперь вы оценили ситуацию?

— Да, — сказал я и почувствовал себя более чем скверно. До чего же я могу докатиться, если буду позволять убийцам ставить мне выпивку? Я тоже заказал два бренди, чтобы мы по крайней мере были квиты.

— Кроме всего прочего, — продолжал он, — Сетон непременно сообщит графу, что вы провели сегодняшний вечер в моем обществе. И теперь вам остается уповать только на милость Божью, чтобы вас не заподозрили во всех смертных грехах. Ведь по прибытии в Лондон вы не общались ни с кем, кроме самых главных врагов графа.

— Истина рано или поздно восторжествует, — произнес я с достоинством, но без должной убежденности.

— Вы пока еще не представляете себе всех последствий. Рукопись исчезла, и вы никак не сможете доказать свою непричастность к этому. А в один прекрасный день граф получит свою рукопись вместе с сопроводительным письмом, в котором я сообщу ему, за какую сумму вы мне ее продали.

— Неужели он вам поверит? Лично я сомневаюсь.

— Во всяком случае, призадумается. Дыма без огня не бывает. Но это еще не все. Очень скоро граф услышит от одного из тех людей, кому он безгранично доверяет, что вы здесь на каждом углу распространяетесь о том, как был убит Мэлони.

Внезапно меня осенило.

— Вы забыли, что у меня на руках имеется некий документ. Письмо, которое я получил сегодня утром. Там ясно сказано, что рукопись находится у вас.

Мои слова вызвали у Морвина приступ безудержного веселья.

— И что вы сможете этим доказать? Кто же примет всерьез анонимное письмо, к тому же напечатанное на машинке того отеля, где вы проживаете? Каждый скажет, что вы сами его написали.

— Довольно сударь! — вспылил я. — Мне уже ясно, что вы задались целью оклеветать меня и не остановитесь ни перед чем. Но я не могу понять, на кой черт вам это нужно. Зачем вы меня впутываете в свои дела? Я тут человек случайный и терять мне нечего. Если на то пошло, я готов хоть завтра уехать из этой страны.

— Не надо нервничать, возьмите себя в руки. Я просто хотел доказать вам, что ваши отношения с графом безнадежно испорчены. В Ллэнвигане вам больше рассчитывать не на что. Я не знаю, с какими намерениями вы туда приехали… впрочем это теперь неважно, поскольку вам придется отказаться от своих планов. Но я хочу вам предложить кое-что взамен. Перед вами открываются блестящие перспективы.

— То есть?

— Я думаю, вы даже не в силах представить себе размеры состояния миссис Роско. У таких ученых джентльменов, как правило, фантазия работает совсем в другом направлении. Нет смысла перечислять все заводы, шахты и всякую недвижимость… но просто скажу, чтобы вы имели общее представление: доход Элен Сент-Клер составляет пятьдесят фунтов в минуту, даже когда она спит.

— Какой ужас!

— От вас зависит, какую выгоду вы сможете извлечь из этого. Будь вы человеком активным, деятельным по натуре, могли бы возглавить какое-нибудь из ее крупных предприятий…

— Упаси Бог!

— Я понимаю, это не отвечает вашим наклонностям. В таком случае подумайте и скажите, чего бы вы хотели. Если желаете удовлетворить свои научные амбиции, выбирайте любой английский университет — и сразу получите кафедру. Если вас больше интересует литература, мы можем основать журнал, который станет центром литературной жизни Соединенного Королевства. Если хотите, можете стать самым крупным землевладельцем в Венгрии. Или вы любите путешествовать? В таком случае мы купим вам яхту и дадим денег на расходы… сколько понадобится.

— …

— Но если уж вы такой заядлый библиофил, каким кажетесь, назначим вас старшим библиотекарем замка Рэйнбоу Хэд, принадлежащего миссис Роско. Правда, библиотеки там пока нет, но вам будет предоставлена возможность приобретать любые книги и вообще все, что заблагорассудится… И кроме того, — добавил он с двусмысленной усмешкой, — вам будет обеспечена вечная благосклонность Элен Сент-Клер, если это имеет для вас какое-то значение.

— А что вы с меня потребуете взамен?

— Ничего противозаконного, ничего аморального. Вы должны только засвидетельствовать, что Мэлони был убит. Словом, сказать правду, вот и все.

У меня возникло ощущение, будто на меня обрушился потолок. Зло внезапно предстало передо мной в одеждах добродетели, и это обескураживало. Ведь, собственно говоря, так все и было: Мэлони действительно убили. Так, может, правда на стороне наследников Роско? Но я тут же отбросил сомнения.

— Не знаю, какова ваша цель, — сказал я, — но мне ясно одно: вы намереваетесь сделать какую-то пакость графу Гвинеду, а мне подобные дела не по душе. Если даже Мэлони убили, это было сделано в целях самообороны. Вам ведь известны факты: Мэлони тайком, как вор, пытался проникнуть в апартаменты графа… наверняка не для того, чтобы попрощаться с ним, обливаясь слезами по причине предстоящей разлуки. А если кто-то хотел воспрепятствовать этому вторжению и вступил с ним в борьбу, которая для Мэлони окончилась плачевно, то тут никто не виноват.

— Да, если строго следовать голым фактам, получается, что виновных нет. Но все зависит от вас: что и как вы скажете. Не поняли? Вот слушайте. Кому известно о том, что граф обвинил Мэлони в неблаговидных поступках, и о бегстве Мэлони? Вам, Цинтии, Осборну да еще, может быть, кому-то из слуг. Но вы главный свидетель, поскольку финал этой истории разыгрался у вас на глазах. При желании вы можете заявить, что великан, стоявший на балконе, — не кто иной, как переодетый граф Гвинед. И подтвердить под присягой, что уже видели его раньше в этом маскарадном костюме.

Я схватился за голову. Еще не хватало — выступать в роли главного свидетеля. Нет на свете занятия, к которому бы у меня настолько не лежало сердце. Я бы скорее согласился стать вождем какой-нибудь революционной группировки в Южной Африке…

— Хочу вам кое-что сказать, чтобы вы не терзались угрызениями совести. И кстати, это мой самый сильный аргумент. Согласившись на наше предложение, вы тем самым спасете жизнь графа.

— Вы шутите.

— Какие уж тут шутки! Что произойдет, если вы выполните наши условия? Вот смотрите. В наших руках будут доказательства того, что граф убил Мэлони. У него, в свою очередь, есть доказательства, что мы устранили Уильяма Роско. Вы говорите, что Мэлони убили в целях самозащиты… неважно. Граф пойдет на все, чтобы избежать открытого процесса, чтобы его имя не появилось в печати.

— Ну и?..

— Произойдет честный обмен. Мы обменяемся доказательствами — и дело в шляпе. Больше никто из нас не сможет навредить друг другу. Воцарятся мир и согласие. Если же мы с вами не договоримся… гм… тогда никто гроша ломаного не даст за жизнь графа. Естественно, опасность будет исходить не от меня и не от Элен Сент-Клер. К сожалению, так уж вышло, что в это дело оказались втянутыми несколько головорезов наподобие Мэлони. Они пойдут на все, вплоть до убийства, чтобы не дать графу воспользоваться имеющимися у него доказательствами. Ну и конечно, вы тоже после этого не сможете чувствовать себя в безопасности, поскольку слишком много знаете. Ведь речь идет об одном из самых крупных состояний Англии. Короче говоря, дело примет опасный оборот, и я не поручусь также и за жизнь Осборна, который является прямым наследником графа… Это просто дружеское предостережение.

— Какой кошмар! — непроизвольно вырвалось у меня. — Даже не верится, что я выслушиваю все эти ужасные вещи именно здесь, в самом центре Лондона, в зале, где горят яркие люстры… Я-то думал, что подобные мерзости обсуждаются где-нибудь в мрачных подземельях при тусклом свете керосиновой лампы. Вы не боитесь, что нас кто-нибудь услышит?

— В самом деле, вы могли бы говорить и потише, — с улыбкой произнес Морвин. — Кстати, деваться нам все равно некуда. Нет такого места, куда не сумели бы проникнуть агенты Сетона. Поэтому я и выбрал это кафе в центре Лондона. Здесь мы на виду у всех, но зато и я могу держать каждого в поле зрения. Кто нас тут услышит? Разве что эти двое цветных за соседним столиком. Но я все время за ними слежу — у них идет весьма оживленная беседа. Явно заговорщики, обсуждающие стратегию тайной войны против поработителей Индии… Ну, так что вы решили? Я жду ответа.

— Ответа не будет. Скажите, на каких условиях я могу получить обратно рукопись? Все остальное меня не касается.

— О, это такая мелочь. Договоримся о деталях — и вы сразу получите рукопись.

— Она у вас с собой?

— Да.

— Покажите. Я не уверен, что вы меня не обманываете.

Морвин с ухмылкой вытащил из кармана рукопись и издали показал мне ее.

О, если бы мне побольше решительности! Один стремительный рывок — и… Но я остался на месте.

Морвин тихо рассмеялся.

— Я знаю, что вы человек нерешительный и вам чужды насильственные методы…

Меня внезапно посетила гениальная мысль.

— Правильнее всего с вашей стороны сейчас было бы отдать мне рукопись и тихо исчезнуть, — обронил я с ужасающим спокойствием. — Вы попали в ловушку, доктор Морвин. Я побывал с вашим письмом в полиции и договорился, чтобы вечером в кафе «Рояль» прислали двух сыщиков. Они уже поджидают вас. Стоит вам выйти отсюда, как вы тотчас будете схвачены и доставлены в полицейский участок. Но если вы отдадите мне рукопись, я постараюсь все уладить.

Морвин зашелся тихим издевательским смехом и несколько минут не мог выговорить ни слова. Повеселившись вдоволь, он сказал:

— Значит, вы считаете меня идиотом? Прекрасно! Так знайте же: мы наблюдаем за каждым вашим шагом с того момента, как вы прибыли в Лондон. И мне известно, что вы сегодня ни с кем не встречались и никому не звонили. Только отправили через мальчишку-рассыльного телеграмму и письмо. И то и другое — в Ллэнвиган. Впрочем, мы позаботились, чтобы ваши послания не попали к адресату. Мальчишка оказался гораздо сговорчивее вас. Если бы у меня возникла хоть тень сомнения, я бы не явился сюда. Что же касается людей Сетона, то они следят за вами, а не за мной.

Я глубоко вздохнул.

— Пожалуй, это дело не по мне. Вы хотите еще что-нибудь сказать или мне можно уйти?

— К чему такая спешка? — усмехнулся Морвин. — Я сделал вам предложение, и вы, как девушка, должны ответить «да» или «нет». Я вас не тороплю, хотя, честно говоря, не понимаю, чего тут долго думать.

— Мне нужна рукопись, — сказал я с упорством маньяка.

— Знаете, доктор, у меня возникло ощущение, что вы как-то туго соображаете. До вас не доходят элементарные вещи. Ничего страшного в этом нет, такое нередко бывает с большими учеными. Люди, привыкшие мыслить абстрактными категориями, как правило, плохо разбираются в практических делах. К тому же вы, вероятно, устали. Идите домой, выспитесь как следует, а потом я найду способ сообщить вам, когда и где мы продолжим нашу беседу. Не сомневаюсь, что вы рано или поздно согласитесь с моими аргументами… Даю вам время подумать.

И он направился к выходу. На мгновение задержался у кассы, расплатился и исчез.

Я еще долго сидел за столом в каком-то тупом оцепенении. Действительно, между абстрактными теориями и реальностью огромная пропасть. Я испытывал почти физические страдания от своей бестолковости и беспомощности.

Зал постепенно начинал пустеть. Ушли и индусы, сидевшие за соседним столиком. Только в центре зала еще гуляла шумная веселая компания американцев, непрерывно заказывая все новые и новые порции виски.

Я взял в гардеробе свой плащ и понуро поплелся к выходу.

У ворот кто-то окликнул меня по имени. Я поднял голову и увидел индуса и его даму, которые крепко держали за руки Морвина.

— Доктор Батки, идите сюда, — обратилась ко мне по-немецки индийская дама, а затем зычно, как гренадер Фридриха Великого, прикрикнула на Морвина, делавшего отчаянные попытки вырваться: — Стоять на месте! Не в ваших интересах поднимать шум. Доктор Батки приведет сюда первого попавшегося полисмена — и вам крышка. Мы все трое засвидетельствуем, что вы украли рукопись, которая сейчас у вас в кармане. Если понадобится, позвоним в Британский музей — и директор подтвердит, что передал эту рукопись доктору Батки. Но можно избежать всей этой суматохи, если вы сию минуту без лишнего шума отдадите доктору вышеупомянутую рукопись.

— Как же я могу сделать это, если вы меня держите за руки?

— Скажите, в каком кармане она находится, — и доктор Батки сам возьмет ее.

— В правом, — простонал Морвин.

Я с сардонической усмешкой приблизился к своему обидчику — и рукопись быстренько перекочевала из его кармана в мой.

— На этом деловая часть нашей встречи исчерпана, — констатировал пышнобородый индус. — Осталось только предостеречь вас, мистер Морвин, от необдуманных поступков. Имейте в виду: мы вооружены. Поэтому не делайте глупостей и постарайтесь испариться как можно незаметнее.

Морвин не заставил себя упрашивать. Как только его отпустили, он тут же вскочил в такси и покинул поле битвы.

В состоянии полной прострации я подошел к своим благодетелям и представился:

— Янош Батки.

— Очень приятно. Лина Кретш.

— А я — магараджа Осборн Пендрагон, — сказал индус, снимая тюрбан и отклеивая бороду.

* * *
— За это надо выпить, — заявил я, когда немного пришел в себя.

Но в Лондоне после одиннадцати вечера достать выпивку — дело нелегкое. Мы вынуждены были отправиться в «Лайонз Корнер хауз», где подают спиртные напитки и ночью, если человек кроме этого заказывает что-нибудь из еды.

В маленьком зале, облицованном декоративным искусственным мрамором, гремел оркестр, и беднейший лондонский обыватель, попадая в эту мишуру ярких красок и оглушительных звуков, наверняка в первый момент представлял себе, будто оказался в том иллюзорном мире, где разыгрываются киношные мелодрамы.

Когда мы садились за столик, Осборн с напускной небрежностью пригладил волосы и поправил галстук, после чего Лина бросила на него взгляд, полный нескрываемого восхищения. И даже сделала было такой жест, будто намеревалась обнять его за шею. Осборн смущенно отодвинулся. Но мне уже все стало ясно.

— Что будем пить? — спросил я.

— Пиво, — без колебаний ответила Лина. — Баварское, в связи с особо торжественным случаем.

Лицо Осборна побледнело под слоем грима.

— О, я в жизни не пробовал этот напиток. Пожалуй, мы и на этот раз обойдемся без него.

И, к нашему с Линой огорчению, он заказал бутылку шампанского «Вдова Клико».

Когда мы выпили за счастливое возвращение рукописи, Осборн откинулся на спинку стула и с улыбкой проговорил:

— Если я не ошибаюсь, доктор, вас чрезвычайно удивила наша встреча.

— Не то слово, — пробормотал я.

— А между тем все очень просто. Позавчера, после того как вы уехали, дядя позвал меня к себе и мы имели продолжительную беседу, что, к сожалению, случается довольно редко. Поскольку я тоже намеревался поехать в Лондон, он попросил меня зайти к его адвокату Александру Сетону и рассказать ему о событиях последних дней. Думаю, дяде просто не хотелось писать письмо. Он вообще не любит этим заниматься, предпочитает посылать курьеров, как обычно делают короли. Но я с радостью согласился выполнить его поручение, и к тому же у меня уже возник план, как добыть дополнительные сведения, чтобы картина была более полной. Я вспомнил, что Мэлони никогда не получал писем, а свои письма сам относил на почту в Корвен, не доверяя слугам. Два раза я сопровождал его до почты и ждал на улице, пока он отправлял письма. Мне и в голову не приходило, что он может получать там корреспонденцию до востребования. Но теперь я решил проверить это. И рано утром отправился в Корвен, надеясь, что туда еще не дошла весть о смерти Мэлони. Зашел на почту и спросил, не пришло ли письмо на имя моего друга. Работница почты узнала меня и без колебаний выдала письмо, пришедшее накануне. Вернувшись домой, я распечатал его. Оно было напечатано на машинке, без подписи, и выдержано в довольно суровом тоне. Анонимный автор угрожал нашему бедному другу, который уже совершает вояж по одному из кругов ада, что, поскольку тот до сих пор ничего не сделал, его не только лишат дальнейших субсидий, но и отдадут в руки полиции за прошлые прегрешения. По-видимому, это было уже не первое предупреждение, адресованное Мэлони. И таким образом становится понятной его отчаянная попытка форсировать события в ту роковую ночь.

— Я догадывался об этом.

— Приехав в Лондон, я сразу отправился к Сетону, который наконец-то признал, что я давно вышел из младенческого возраста, и теперь первый раз в жизни говорил со мной абсолютно откровенно. Он объяснил мне ситуацию. Через месяц-другой дядя будет располагать неоспоримыми доказательствами того, что Уильяма Роско убил его врач. Речь идет о каком-то открытии в области биологии, которое поможет раскрыть преступление. Осталось только провести последние опыты. Но дядя покамест не торопится уполномачивать Сетона на какие-либо решительные действия.

— Почему?

— Сетон объясняет это причинами интимного свойства. Якобы дядя когда-то был влюблен в даму, которая сейчас является вдовой и единственной наследницей Уильяма Роско. И, судя по всему, до сих пор симпатизирует ей и считает, что она невиновна в смерти мужа.

— А откуда же Морвин узнал о тех экспериментах, которыми граф занимается у себя в лаборатории?

— Интересный вопрос. Я его тоже задал Сетону. Оказывается, дядя сообщил о своих опытах миссис Роско, призывая ее порвать с Морвином, которого он считает единственным преступником. Он передал это через Сетона, введя его в курс дела. Сам Сетон уверен, что убийство Роско было совершено если уж не при участии, то по крайней мере с согласия его жены. По его мнению, чтобы заставить графа проявить активность, необходимо убедить его в том, что миссис Роско знала о готовившихся на него покушениях и о поручении, которое было дано Мэлони. Я пообещал Сетону приложить все силы, чтобы добыть нужные доказательства, хотя не имел ни малейшего понятия, с какого конца подступиться к этому делу.

Поразмыслив немного, я решил для начала взяться за Морвина, — продолжал Осборн, — благо Сетон дал мне адрес и подробное описание этого субъекта. А поскольку время было уже обеденное, по дороге зашел подкрепиться в знакомый ресторанчик, куда обычно заглядывают студенты колледжа, наезжая в Лондон. И там я встретил Лину Кретш, которую знал еще по Оксфорду как замечательную спортсменку, одну из лучших в женской сборной по легкой атлетике. Я не люблю расточать комплименты, но Лина всегда казалась мне умным, энергичным и очень порядочным человеком, короче говоря — настоящим представителем сильного пола. И я решил попросить ее посодействовать мне. Она согласилась.

— Как же можно отказать такому обаятельному молодому человеку? — сказала Лина.

Осборн смущенно потупился и продолжал:

— Мы стали сообща обдумывать план действий. К сожалению, ни у нее, ни у меня не оказалось никакого опыта в подобных делах. Мы никогда не были знатоками детективного жанра и даже не подозревали, что когда-нибудь может возникнуть нужда в этом. Мы уже решили было взяться за изучение огромного наследия Эдгара Уоллеса, но из-за недостатка времени пришлось отказаться от этого намерения. Единственное, что нам пришло на память из подходящего к случаю, — это немецкий фильм «Эмиль и сыщики». Ну мы и взяли его в качестве руководства к действию, решив использовать тот же метод, который помог Эмилю, Густаву с клаксоном и другим детям поймать господина в черном котелке. А метод, кстати, прост, как все гениальное: они следили за этим господином до тех пор, пока он не попался.

— Главное — не сбиться со следа, — назидательно изрекла Лина.

— Но у меня сразу же появились опасения, — продолжал Осборн. — А вдруг Морвин знает меня в лицо? Ведь последние события определенно доказывают, что он располагает самой точной информацией о нашей семье. Словом, надо было принять меры предосторожности, попросту говоря — изменить свой облик.

— Индийские одеяния для этого подходят как нельзя лучше, — добавила Лина. — Они совершенно изменяют внешность человека и не привлекают особого внимания, поскольку в Лондоне довольно много индусов. У меня масса друзей и подруг из их числа, так что нам не составило труда раздобыть подходящую одежду.

— Короче говоря, мы переоделись, загримировались и начали наблюдать за домом Морвина. Когда он вышел, мы сразу узнали его по описанию Сетона и двинулись вслед за ним. Сначала он отправился в «Гросвенор хауз», потом в вашу гостиницу. Там долго крутился в холле и разговаривал с каким-то шотландцем. Вероятно, это и есть тот тип, который украл у вас рукопись. После этого Морвин съездил на химический завод. Потом пообедал в «Элефанте». Мы тоже. Затем он гулял по городу без всякой видимой цели. В пять часов пил чай на террасе «Гросвенор хауза» с дамой весьма приятной наружности.

— И ничего в ней особенного, просто шикарно одета, вот и все, — ревниво заметила Лина.

— Надеюсь, вы хорошо ее рассмотрели, — сказал я. — Это наверняка была миссис Роско.

— Так вот, значит, что за вкус у моего дяди, — задумчиво протянул Осборн, и по его лицу непонятно было, одобряет ли он такой выбор или нет.

— Ужасно неприятная особа, — высказалась Лина. — Не понимаю, как можно красить волосы в такой вульгарный рыжий цвет.

— Вот так мы и оказались вечером в кафе «Рояль», — продолжал Осборн. — Можете себе представить, как я удивился, увидев, что Морвин идет к вам. Кстати, он был абсолютно прав. Дело выглядит таким образом, что все подозрения падают на вас. Но мы слышали весь разговор от первого до последнего слова и поняли, что вы тут ни при чем.

— Собственно говоря, на этом вашу миссию можно считать законченной, — сказал я. — Теперь мы точно знаем, что Мэлони поехал в Ллэнвиган с благословения миссис Роско. Вы слышали, чего мне тут наобещал Морвин. С чего бы он стал сулить мне золотые горы, если бы не рассчитывал на состояние Роско? К тому же, как вы уже знаете, я довольно много времени провел в обществе миссис Роско, и она постоянно донимала меня той же просьбой, что и Морвин: чтобы я дал письменные показания о насильственной смерти Мэлони. Думаю, если мы все это расскажем графу, он избавится наконец от иллюзий относительно истинного лица миссис Роско.

— Я в этом не уверен, — ответил Осборн. — Дядя гораздо умнее нас с вами, а умный человек всегда сумеет убедительно мотивировать то, что подсказывает ему интуиция. Что бы вы ему ни рассказали, он разобьет в пух и прах все ваши доводы и, как дважды два, докажет вам, что миссис Роско не замешана ни в чем предосудительном. И потом… вряд ли стоит рассказывать ему о ваших интимных отношениях с миссис Роско. Я не знаю, испытывает ли он к ней прежние чувства, но на всякий случай стоило бы проявить деликатность.

— Вы правы. Но тогда как же нам быть? Ведь дело не терпит отлагательства. После сегодняшней неудачи Морвин наверняка пойдет на какие-то крайние меры. Я думаю, над всеми нами нависла серьезная опасность.

— Меня это не пугает. Сделаем вот как. Вы завтра же возвращайтесь в Ллэнвиган и ждите там дальнейшего развития событий. Особенно не распространяйтесь о том, что здесь произошло. Расскажите графу только о краже рукописи и о ее счастливом возвращении, не забыв при этом упомянуть о моих скромных заслугах в деле установления справедливости. А мы задержимся здесь еще на пару дней, последим теперь за миссис Роско. Придется, естественно, сменить экипировку. И, как знать, вдруг нам опять улыбнется удача.

— Главное — не сбиться со следа, — сказала Лина.

* * *
На лугах, проплывавших за окном, паслись коровы. Английским дамам подали в купе чайные приборы. Я откинулся на спинку сиденья и углубился в чтение злополучных мемуаров Ленгля де Фреснуа, вновь обретенных после стольких приключений.

Этот Ленгль де Фреснуа был беспокойным человеком. Поп-расстрига, алхимик и искатель приключений, он нарисовал живописнейшую картину своей эпохи. Я особенно люблю этот период — вторую половину восемнадцатого века, — когда духовная жизнь в самых разнообразных ее проявлениях достигла наивысшего расцвета; время революционных заговоров, афер и мистификаций, причудливый мир неприкрытого фарисейства и показной добродетели, известный нам по «Волшебной флейте» и похождениям Калиостро. На страницах мемуаров глубокие религиозно-нравственные рассуждения мирно соседствовали с совершенно непристойными, по нашим понятиям, историями, и то и дело возникала фигура одного из характернейших героев того времени — Казановы.

Ленгль де Фреснуа водил дружбу со многими прославленными людьми своей эпохи. Среди них был и один из Пендрагонов — Джон Бонавентура, с которым они вместе посещали собрания масонской ложи «Надежда».

Но здесь я хочу дать слово самому Ленглю де Фреснуа, приведя целиком этот отрывок из рукописи, ибо то, о чем он здесь рассказывает, имеет непосредственное отношение к событиям в Ллэнвигане.

«Милорд Бонавентура, приезжая в Париж, всегда снимал один и тот же небольшой особняк на улице святого Луи. Вечером он пригласил меня к себе на ужин.

После ужина, будучи в приятном расположении духа, мы разговорились о сегодняшнем обряде посвящения в члены ложи, припоминая наиболее интересные моменты. Я не преминул отметить, что на меня произвели неизгладимое впечатление спокойные, полные сдержанного достоинства манеры Великого Избранника (так именуют тех, кто возведен в высшую степень нашего ордена), проводившего сегодня церемонию посвящения.

В ответ на мои слова милорд рассмеялся и сказал, что Великий Избранник — это граф Сен-Жермен, по крайней мере он сам так себя называет. Довольно загадочная личность. Никто ничего не знает о его происхождении, хотя некоторые утверждают, будто он является сыном вдовствующей испанской королевы и какого-то банкира-еврея. Достоверно известно только одно: он пользуется поистине безграничным влиянием при дворе Людовика XV, и король подолгу уединяется с ним, занимаясь алхимическими опытами. Но милорд не уверен, что от этих занятий есть какая-то польза. В противном случае экономика Франции не была бы в таком бедственном состоянии.

Однако этот граф владеет каким-то секретом, с помощью которого умеет размягчать алмазы, вследствие чего они увеличиваются в размерах. Потом он снова делает их твердыми, причем они сохраняют свои новые габариты. Тут не может быть никаких сомнений, поскольку милорд Бонавентура собственными глазами видел эти увеличенные алмазы.

Несомненно также и то, что граф — человек весьма состоятельный, так как он всем своим знакомым показывает шкатулку с драгоценностями, которую всегда носит с собой.

Таким образом, сказал милорд, если он и шарлатан, то мошенничает вовсе не из корыстных побуждений, а исключительно для собственного удовольствия.

Эти слова ошеломили меня, и я спросил милорда, как он может предположить, чтобы Великий Избранник благородной масонской ложи оказался заурядным шарлатаном. У меня душа ушла в пятки от такого кощунства.

Но милорд со своей обычной широкой улыбкой спокойно ответил, что он уже достаточно пожил на этом свете и, с юности занимаясь поисками философского камня, встретил за свою жизнь столько мошенников и аферистов, облегчавших его кошелек, что теперь он не поверит и самому архангелу Уриилу, пусть даже у того будет документ из небесной канцелярии, удостоверяющий его личность.

Возвращаясь к Сен-Жермену, милорд добавил, что граф никогда ничего не ест, а для поддержания жизненных сил употребляет какой-то напиток, который готовит себе сам. При всем том, несмотря на свой возраст, он весьма неравнодушен к женскому полу. Что же касается возраста, то он утверждает, будто живет на свете уже несколько тысяч лет, и многие, в том числе одна старая графиня, имя которой милорд запамятовал, рассказывают, что знали Сен-Жермена еще лет пятьдесят назад, и он и тогда выглядел таким же пожилым, как сейчас. Похоже, что он владеет эликсиром жизни, который способен оберегать от старения и возвращать молодость.

Ходят слухи, будто он как-то раз дал одной даме пузырек, содержимое которого должно было сделать ее моложе на двадцать пять лет. Но эликсир выпила ее тридцатилетняя горничная — неисправимая лакомка, — и на зов госпожи в комнату рыдая вбежала пятилетняя девочка, путаясь в платье, которое ей было теперь не по росту. Бедняжка помолодела на двадцать пять лет и теперь учится в школе при монастыре урсулинок.

На этом милорд Бонавентура закончил свое повествование о графе Сен-Жермене и перешел на темы более для него приятные. Надо сказать, что милорд был настоящим эпикурейцем и искал философский камень исключительно для того, чтобы иметь возможность приумножать свое состояние, в неограниченных количествах добывая из минералов золото, и получать еще больше наслаждений от мирской жизни. Поэтому-то его поиски и не увенчались успехом.

Возвращаясь к церемонии посвящения, милорд без конца восторгался юной особой, которую приняли сегодня в наше братство. Он строил планы, как договориться с матерью девушки, и спрашивал меня, сколько денег следует предложить этой даме, чтобы она согласилась свести его со своей дочерью. Милорд просил меня выступить в роли посредника, и хотя это поручение пришлось мне не по душе, я вынужден был согласиться, чтобы не портить с ним отношений.

На другой день я отправился к вышеупомянутой даме и со всей возможной деликатностью дал ей понять, какое неизгладимое впечатление произвела ее дочь на милорда Бонавентуру. Та поначалу и слышать ничего не желала, заявив, что в их жилах течет королевская кровь, ибо они происходят из рода Валуа, и к тому же ее дочь еще слишком молода, ей всего лишь четырнадцатый год. (Кстати, во времена, описываемые Ленглем де Фреснуа, барышня в тринадцать лет считалась уже зрелой девушкой, о чем свидетельствует тот факт, что Казанова отдавал предпочтение особам именно этого возраста.)

Но когда я сообщил высокородной даме, что милорд готов заплатить ей две тысячи ливров золотом, а в случае если этот альянс будет потом по каким-то причинам расторгнут, подарит еще и бриллиантов на такую же сумму, нежное материнское сердце не смогло больше противиться счастью дочери. Мы условились, что завтра она привезет свою дочь в парк королевского дворца, где все будет благоприятствовать тому, чтобы милорд проявил свои лучшие качества великосветского кавалера.

Милорд поблагодарил меня за хлопоты и преподнес в подарок дорогую табакерку, покрытую эмалью, на которой был изображен храм Братства. Впоследствии, когда меня ограбили в окрестностях Личфилда, я лишился этой табакерки, так же как и многих других драгоценностей.

Но как описать то потрясение, которое мы испытали на следующий день в парке королевского дворца? На наших глазах юная барышня, подав руку графу Сен-Жермену, села в его карету, за ней последовала ее мать, не удостоившая нас даже взглядом, после чего вся компания укатила как ни в чем не бывало.

Милорд Бонавентура ругался, как английский сапожник, и на чем свет стоит поносил французов, которые просто органически неспособны выполнять свои обещания. Он решил немедля заявиться к этим ветреницам и высказать им все, что он о них думает.

Возле их дома мы увидели карету Сен-Жермена и его старого слугу, с неприступным видом караулившего входную дверь.

— Послушай, милейший, — обратился к нему милорд, — твой господин — отъявленный враль. Он уверяет, будто ему несколько тысяч лет.

— Не верьте ему, сударь, — откликнулся слуга. — Мой хозяин — большой хитрец. Знаете, я ведь служу у него уже сто лет, и когда поступал к нему в услужение, ему было лет триста, не больше.

Милорд принялся яростно барабанить в дверь, которую тем не менее так и не открыли. Вместо этого в окне над нами появилась мать юной прелестницы и вылила нам на головы содержимое ночного горшка, ужасно сквернословя при этом. Милорд поспешил удалиться, выражая правомерное возмущение столь некрасивым поступком.

На следующий день я обедал у милорда, когда дворецкий доложил о приходе Сен-Жермена. Граф пришел оправдываться. Оказывается, он не знал, что юная дама воспламенила сердце милорда Бонавентуры, и теперь выражал готовность отказаться от своих притязаний на нее, тем более что испытывал к женскому полу чисто платонический интерес, поскольку за первые пятьсот лет жизни полностью удовлетворил свою потребность в чувственных наслаждениях.

Милорд поблагодарил Сен-Жермена за его любезность, но заявил, что после такого афронта потерял всякую охоту к сближению с вышеозначенной дамой; кроме того, емуболее чем достаточно тех трех любовниц, которые у него уже имеются, особенно если учесть, что его мужские силы убывают день ото дня. Пользуясь случаем, он попросил у графа какое-нибудь средство для усиления половой потенции, чтобы не опозориться во время очередного любовного свидания. Сен-Жермен обещал помочь ему, и с этого началась их дружба, повлекшая за собой совершенно удивительные приключения.

Милорд Бонавентура получил от графа напиток, который настолько повысил его мужскую силу, что, уходя утром от очередной любовницы, он все еще чувствовал себя неудовлетворенным и в таких случаях подбирал в какой-нибудь подворотне трех первых попавшихся гетер, вел их к себе и с лихвой одарял каждую из них своей любовью.

Отныне милорд слепо доверял графу Сен-Жермену. Он признался и ему, и мне (я уже стал его постоянным спутником и наперсником), что, несмотря на свои обширные земельные угодья, находится на грани разорения и все его надежды на будущее связаны с поисками философского камня. Милорд уповал на то, что Сен-Жермену удалось разгадать тайну превращения минералов в золото и тот поделится с ним этой тайной. Но граф сказал, что хотя ему известно многое из того, что недоступно простым смертным, однако в эту тайну он так и не смог проникнуть, и вообще никому из алхимиков еще не удавалось приблизиться к ее разгадке. Правда, розенкрейцеры в свое время провели ряд удачных экспериментов, и особенно больших успехов добился Роберт Флудд, один из талантливейших учеников знаменитого Теофраста Бомбаста Парацельса Гогенгейма, но поскольку розенкрейцеры все делали келейно, при закрытых дверях, результаты этих опытов никому не ведомы.

Внимательно выслушав графа, милорд Бонавентура сказал, что ему тоже известна одна тайна, которая передается в их роду из поколения в поколение, и возможно, проникнув в нее, удастся разгадать и другую, главную тайну, над которой столько времени бились все алхимики. Но для этого надо ехать в Англию.

Сен-Жермен после короткого раздумья заявил, что с удовольствием побывает в Англии, где у него очень много добрых друзей. Я тоже с готовностью принял приглашение милорда, поскольку во Франции у меня никаких особых дел не было».

(Далее следует подробное описание вояжа к берегам туманного Альбиона или вернее — описание ощущений человека, впервые совершающего морское путешествие.)

«В Лондоне мы провели только один день, который Сен-Жермен использовал для того, чтобы нанести визит английскому гроссмейстеру масонской ложи, в то время как мы с милордом отправились в поход по ресторанам и кафе.

Вечером, когда, утомившись от обильных трапез и возлияний, мы прогуливались по Гайд-парку, разглядывая попадавшихся навстречу дам, к нам подошел господин весьма примечательной наружности, разодетый так, как это свойственно итальянцам за границей. Его одежда поражала пестротой немыслимых тонов, на пальцах было полным-полно перстней, золотые цепочки висели всюду, где только можно было их повесить. За то время, пока мы стояли вместе, он вынимал из карманов четверо часов и три табакерки — все, естественно, золотые. Он не отличался особой красотой, но зато его глаза и мимика выдавали такую живость характера, какой мне еще не доводилось видеть ни у кого.

Он приветствовал милорда как старого знакомого и почти сразу завел речь о Сен-Жермене, предостерегая от излишней доверчивости по отношению к этому человеку. Но милорд непринужденно перешел на шутливый тон и начал расспрашивать итальянца о его похождениях.

— О, милорд! — воскликнул итальянец. — Я уже не тот, каким вы знали меня в Париже. Я чувствую приближение смерти. Ведь человек умирает не сразу, а постепенно, с того момента, когда начинают ослабевать его чувства. И оглядываясь на прожитую жизнь, я не понимаю, умно или глупо провел все эти годы.

Милорд беспечно заметил, что такому известному эрудиту не мешало бы знать средство, с помощью которого Сен-Жермен возвращает людям молодость. Итальянец побагровел и заявил, что милорд, вероятно, намекает на приснопамятную историю с мадам д’Орфи, обращавшейся к этому шарлатану, а потом вскричал:

— Ну и цацкайтесь на здоровье со своим Сен-Жерменом! Значит, вам на роду написано быть одураченным.

И он удалился, не попрощавшись.

Когда я поинтересовался, кто сей странный господин, милорд ответил, что не может разобраться, чем этот человек прославился больше: мошенническими проделками или бесчисленными любовными похождениями. Сам он называет себя рыцарем Зайнгальтом, но на самом деле его зовут Джакомо Казанова.

На другой день мы отправились в Уэльс, где в труднодоступной гористой местности находились владения милорда Бонавентуры. Он проживал в замке, носившем название Ллэнвиган.

Весь день прошел у него в хлопотах, связанных с приемом гостей, поскольку вся местная знать торопилась засвидетельствовать ему свое почтение, и только после ужина, уже поздно ночью, усевшись у камина, мы смогли вернуться к тем таинственным делам, которые будоражили наше воображение.

Срывающимся от волнения голосом милорд поведал нам о том, что невдалеке отсюда в старой полуразрушенной крепости под названием «Голова дракона» похоронен его предок Асаф Пендрагон, основавший братство розенкрейцеров.

— Если это действительно так, — взволнованно проговорил Сен-Жермен, — его тело должно быть и по сию пору в целости и сохранности.

— Больше того, — прошептал милорд, наклонившись к нам. — Он жив, точно так же, как пророк Мерлин. И только ждет подходящего часа, чтобы встать и выйти из склепа.

Семейное предание, которое передавалось от отца к сыну, гласило, что Асаф Пендрагон, известный также под именем Розенкрейц, когда почувствовал старческую немощь, велел позвать своего лучшего друга врача Роберта Флудда, члена братства розенкрейцеров. И поведал ему привезенную с востока великую тайну сохранения жизни в человеческом теле.

Основателя братства розенкрейцеров поместили в склеп, который, согласно его желанию, был сооружен по образу и подобию вселенной. Флудд произвел магические действия, необходимые для поддержания жизни, после чего запер склеп и уехал. И как человек, выполнивший свою главную жизненную миссию, в том же году умер.

Мы с Сен-Жерменом, обливаясь холодным потом, выслушали рассказ милорда и, трепеща от недобрых предчувствий, спросили, чего же он хочет от нас, каковы его планы. Милорд ответил, что Розенкрейц всегда отличался завидной ученостью, а теперь после ста двадцати лет абсолютного покоя и углубленных размышлений над таинствами вселенной наверняка знает больше, чем любой из смертных. И не исключено, что ему известно, как найти философский камень. Может быть, Сен-Жермен как человек, искушенный в тайных науках, сумел бы разбудить старца и найти с ним общий язык.

Сен-Жермен долго молчал, потом поднялся, сказав, что ему надо подумать и посоветоваться с духами, и вышел. Я остался наедине с милордом Бонавентурой, начинавшим внушать мне все больший ужас. Его невероятная тучность, которую я всегда считал следствием эпикурейского образа жизни, теперь при свете камина придавала всему его облику что-то дьявольское, и он казался олицетворением идола Маммона, способного из алчных побуждений раскапывать могилы предков.

Милорд спросил, имею ли я понятие о чернокнижии. Этот вопрос привел меня в еще большую растерянность. А он спокойно пояснил, что если усилия Сен-Жермена не приведут к желаемому результату, тогда придется прибегнуть к помощи черной магии: я должен буду отслужить над могилой мессу, произнося священные слова в обратном порядке.

Меня обуял такой ужас, что даже не было сил воспротивиться столь дьявольскому плану. К счастью, в этот момент вернулся Сен-Жермен. Он был при всех регалиях Великого Избранника масонской ложи, а в руке держал граненый флакон.

— Надо поторапливаться, если мы хотим что-то сделать, — решительно промолвил он. — Сегодня ночью самое благоприятное время для этого. Сейчас новолуние, к тому же Венера стоит под знаком Козерога. Лучше не придумаешь.

Услышав эти слова, я рухнул на колени и начал умолять их отказаться от этого намерения, ибо мы все рискуем лишиться вечного блаженства. В ответ милорд саркастически рассмеялся и заявил, что нам это не страшно, поскольку у нас мало шансов попасть в рай. Тогда я стал просить, чтобы они оставили меня дома или отпустили на все четыре стороны. У меня было предчувствие, что добром это не кончится. Милорд выхватил шпагу и пригрозил, что если я только попытаюсь покинуть их сейчас, когда узнаю все секреты, то он без лишних слов проткнет меня насквозь. Мне ничего не оставалось, как составить им компанию.

Во дворе нас уже ждали три оседланных вороных жеребца, и мы во главе с милордом поскакали в ночную тьму. Наш путь лежал в гору — туда, где на самой вершине зловеще темнели руины старой крепости, обиталище филинов, ведьм и привидений.

Привязав лошадей к дереву возле ворот, мы зажгли взятые с собою факелы и двинулись в глубь крепости. Подойдя к какой-то стене, милорд открыл узкую дверцу, за которой оказалась винтовая лестница. Не в силах сдержать дрожь в коленях, я последовал за ним и вдруг, к своему неописуемому ужасу, почувствовал, что ступеньки подо мной закачались и поехали вниз. Я ухватился было за какую-то балку, торчавшую из стены, но она с сатанинским уханьем улетела. Я окликнул милорда, но он мчался как ненормальный, и свет его факела описывал круги уже где-то далеко внизу.

Мы попали в огромный зал, где слышался какой-то глухой гул, как будто за стеной шумело море. Весь зал был уставлен гробами, крышки которых медленно приподнимались и снова опускались, будто фантастические чудовища разевали свои огромные пасти, грозя незваным пришельцам.

У меня душа ушла в пятки, и в полуобморочном состоянии я побрел за своими спутниками в соседний зал, где нас ждали еще большие ужасы. В середине зала стоял алтарь. Милорд сместил его в сторону — под ним оказалась надгробная плита, которую с помощью таинственных манипуляций также удалось сдвинуть с места. Под плитой находился катафалк с открытым гробом, в котором лежал старец огромного роста в старинных нарядных одеждах; на руках, сложенных на груди, сверкали перстни с такими бриллиантами, каких мне не доводилось видеть ни разу в жизни. Он лежал с открытыми глазами, но взгляд, устремленный на нас, был совершенно отсутствующим, как у слепого. Мы с милордом испуганно отпрянули назад — за отодвинутый алтарь. Сен-Жермен был бледен как мел. Он явно хотел последовать нашему примеру, но, устыдившись, сдержал себя и, наклонившись над могилой, начал капать из флакона на лоб старца.

Спящий встрепенулся, приподнял голову, глаза его приобрели осмысленное выражение; он издал какой-то душераздирающий возглас и начал подниматься, опираясь руками о края гроба. В этот момент подземное солнце, которое освещало зал, начало меркнуть и зазвенели колокола, находившиеся по углам зала. Мы, оцепенев, наблюдали, как лежавший в гробу медленно встал и начал выбираться из могилы.

И тут Сен-Жермен вскрикнул и бросился прочь, мы — за ним. На винтовой лестнице случилась заминка: у милорда от страха стали подкашиваться ноги, и мне приходилось поддерживать и толкать его сзади, что было делом далеко не легким, учитывая его внушительный вес. Когда мы добрались до замка, у него поднялась температура и он начал бредить.

Мы дежурили у постели милорда днем и ночью, делая все от нас зависящее, чтобы поднять его на ноги. Но никакие снадобья Сен-Жермена ему не помогли. Промучившись с неделю, он умер, не забыв упомянуть нас обоих в своем завещании…»

* * *
В Рьюле я пересел на местный поезд, который медленно тащился в самое сердце североуэльского горного массива среди сумеречных мистических пейзажей. Названия станций звучали все более непривычно, и чудилось в них что-то дикое, первозданное, не тронутое цивилизацией. Вокруг простирались девственные кельтские леса, земля древних легенд, где рождались русалки и без отца появился на свет колдун Мерлин. (Его мать забеременела от праха усопших.) Нынешние валлийцы — люди здравомыслящие и ироничные. Но остались прежними деревья, скалы, озера, вся атмосфера, когда-то порождавшая чудеса, а теперь безмолвно хранящая в себе зародыши новых мистерий.

В Корвене меня встретил сам граф, приехавший за мной на машине. Я передал ему рукопись и хотел сразу же рассказать, что меня задержало в Лондоне.

— Вы сейчас голодны и утомлены, — сказал граф. — Сначала надо поужинать.

Он и сам выглядел усталым и встревоженным. И мы ни о чем не разговаривали, пока не добрались до гостиницы, где графа встретили с поистине королевскими почестями. Ужинали мы в отдельном кабинете, также ни слова не говоря о деле. И только когда подали коньяк и кофе, граф попросил, чтобы я рассказал ему о своих приключениях. И я начал выкладывать все, что имело отношение к делу, умолчав, естественно, о том, где я провел ту ночь, когда у меня украли рукопись.

Его больше всего поразил тот факт, что Морвину были известны все обстоятельства гибели Мэлони.

— Теперь уже совершенно ясно, что в Ллэнвигане действует тайный осведомитель! — вскричал граф. — Именно он сообщил Морвину, что вы едете в Лондон за рукописью. Но кто он? Ведь об этом никто не знал, кроме Осборна и Цинтии… А может, наш разговор кто-то подслушал?.. Скажите, доктор, вы действительно видели кого-то на балконе, с которого упал Мэлони?

— Да, милорд.

— Этот человек тоже все видел, — задумчиво сказал граф. — Значит, он заранее занял удобную позицию для наблюдения, зная, что Мэлони именно в ту ночь намеревался проникнуть в мою лабораторию… Продолжайте, пожалуйста.

Я продолжил свой рассказ. Граф слушал с большим интересом, особенно ему понравился эпизод с неожиданным появлением Осборна, загримированного под индуса. Он от души посмеялся над незадачливым шантажистом Морвином, а потом, внезапно посерьезнев, сказал:

— Я рад, что Осборн больше не избегает женского общества. Видите ли, два холостяка под одной крышей — это явная аномалия. Поэтому, как вы успели заметить, в доме несколько нервозная обстановка. Один из нас определенно должен жениться, и я предпочитаю, чтобы это был Осборн. Расскажите мне об этой даме, с которой вы его видели. Как бишь ее зовут?

— Лина Кретш.

— Да-да. Так что же она из себя представляет? Мне бы хотелось понять, что за вкус у Осборна.

— Я думаю, в данном случае можно судить только о ее вкусе. У меня сложилось впечатление, что в их дуэте Осборн играет довольно пассивную роль. Что касается Лины… это красивая цветущая девушка с совершенной — в классическом понимании — фигурой…

— То есть у нее такие же крупные руки и ноги, как у греческих статуй?

— Вот именно.

— Гм. А по складу характера, по взглядам?

— Лина — современная женщина до мозга костей, и этим все сказано.

— Значит, не слишком строгих правил?

— Я бы выразился иначе. Она начисто лишена каких-либо предрассудков. И любовь для нее всего лишь психофизический процесс, в котором нет места никакой лирике, никакой романтической чувствительности. И это естественно. Беспристрастный, реальный взгляд на вещи, объективный подход ко всему окружающему и полное отсутствие иллюзий — таковы свойства сильной и цельной натуры современной женщины.

— Понятно, — сказал граф. — Но знаете ли… человек тем и отличается от животного, что способен увидеть не только очевидное. И предается иллюзиям. Каждый из нас живет в своем замкнутом мире, но иллюзии помогают избежать одиночества. Мы создаем этот мир из мечтаний, надежд и навязчивых идей, строим воздушные замки и зажигаем там свет, который помогает нам находить друг друга… Впрочем, оставим это. Итак, вы с честью выдержали испытание, устояв перед всеми соблазнами, как Святой Антоний в пустыне. Дьявол явился в кафе «Рояль» и пообещал сделать вас главным редактором журнала. Но откуда у Морвина столько денег, чтобы подкупить вас?

— Ну как же? Ведь к его услугам состояние миссис Роско, — вырвалось у меня.

И в тот же миг я пожалел о своей неосторожности. Наверняка уже много лет никто не упоминал при нем об Элен Сент-Клер, и теперь его как будто током ударило. Он схватился за воротник и побледнел.

— Что вы сказали? Откуда вам это известно?

Я видел, что его душит гнев, но уже не мог пойти на попятный. Оставалось только по возможности смягчить удар.

— Морвин проговорился. Он несколько раз употребил выражения во множественном числе: «Мы купим вам яхту… мы будем вам очень благодарны…»

Граф бросил на меня мрачный взгляд исподлобья. Потом позвонил официанту и велел принести виски. Молчание затянулось. Но когда он снова заговорил, голос его уже звучал совершенно спокойно.

— Святой Антоний, вас искушал дьявол. Неужели вы забыли о том, что дьявол — отец лжи? Каждое слово Морвина — наглая ложь. Он всегда врал, выкручивался… чтобы оправдаться передо мной, клеветал на эту женщину… якобы она была его сообщницей… Он невероятно хитер и может обмануть кого угодно. Даже Сетона, самого недоверчивого из всех шотландцев. Но только не меня. Я… я хорошо знаю Элен Сент-Клер. Это во многих отношениях несчастное существо. Она очень легко поддается чужому влиянию, и все ее поступки продиктованы не движениями души и не осознанной необходимостью, а какими-то внешними факторами. У меня иногда возникало ощущение, будто она находится под гипнозом и ненавидит каждого, кто пытается привести ее в чувство… Не знаю, зачем я вам все это рассказываю, почему говорю с вами о таких вещах, о которых никогда прежде не говорил. Может быть, потому, что вы иностранец. Сегодня вы здесь, завтра вас уже нет. Это все равно что рисовать на песке… В общем, я хочу сказать, что Морвину не составляло большого труда навлечь подозрения на Элен Сент-Клер.

— Милорд, мне кажется, вы сами понимаете, что эти подозрения отнюдь не беспочвенны.

— Что вы имеете в виду? — спросил граф, снова впадая в раздраженный тон.

— Вы не любите Морвина и с удовольствием отдали бы его в руки правосудия на основе имеющихся доказательств, если бы были уверены, что миссис Роско непричастна к этим делам.

— Неправда! — вскричал граф, потеряв всякий контроль над собой. — Как вы можете что-либо утверждать, не имея об этом ни малейшего понятия? Какая самонадеянность — считать, что вам известны побудительные мотивы моих поступков!

Эта внезапная вспышка самолюбия, замешанного на высокомерии, неожиданно открыла мне глаза на графа Гвинеда. Я вспомнил недавно сказанную им фразу: «Человек тем и отличается от животного, что способен увидеть не только очевидное». Если, скажем, тигр видит в своей подруге всего лишь тигрицу, то для человека его возлюбленная — больше, чем человек.

И нет ничего страшнее для этого надменного аристократа, чем признать, что он заблуждался: что его избранница оказалась вовсе не такой, какой он ее себе представлял. Он создал легенду, которая не имеет под собой никакой реальной основы, и теперь гордость не позволит ему пойти на попятный ни при каких обстоятельствах; он будет отстаивать эту легенду вопреки здравому смыслу и даже самому себе никогда не признается, что принял черное за белое.

Поэтому ему и изменяет привычная сдержанность и он впадает в ярость, когда кто-то пытается разоблачить этот миф. И если бы я ему сейчас сказал, что Элен была моей любовницей, он или не поверил бы, или стал бы доказывать, что она действовала не по своей воле, а под воздействием гипноза, и вообще во всем виноват Морвин…

— Примите мои извинения, милорд, — промолвил я с неподражаемым смирением в голосе. — Я действительно сболтнул лишнее.

— Нет, это вы простите меня за мою несдержанность, — сказал граф, снова успокоившись. — Будьте снисходительны. За время вашего отсутствия произошли события, которые выбили меня из колеи.

— Что случилось? Опять покушение?

— Нет, тут совсем другое… Нечто более страшное.

— О Господи! Что же?

— Кажется, я уронил камень, который вызвал горный обвал… Впрочем, это не имеет отношения к нашим делам и вряд ли будет вам интересно. Еще раз простите за мою вспыльчивость. Я не хотел вас обидеть. Знаете, очень многие бранят Элен Сент-Клер, не только вы, поскольку многое говорит не в ее пользу. И я не могу молчать, когда вот так походя осуждают ни в чем не повинных людей. И потом, не всегда надо судить о человеке по его поступкам. Поступки остаются в прошлом, уже отдельно от человека, как состриженные волосы. Надо уметь видеть человека независимо от его поступков, как видит его Господь Бог… Однако нам пора ехать.

* * *
Когда мы сели в машину, была уже ночь. Среди деревьев в придорожной роще рыскал ветер, а на небе время от времени появлялся багровый лик полной луны. В такие ветреные ночи можно наблюдать, как мчатся на восток облака, исступленно, но совершенно беззвучно нагоняя друг друга.

Граф сидел за рулем с неприступным видом каменной статуи, мужественно переживая внутреннюю драму. При взгляде на него создавалось впечатление, что по крайней мере в ближайшие несколько месяцев он вряд ли перекинется с кем-нибудь хоть одним словом. Дорога под колесами извивалась, как живая, стремительно убегая вдаль.

На одном из поворотов граф притормозил.

— Вы ничего не слышите? — спросил он.

— Только свист ветра.

Мы двинулись дальше. Но, проехав с полкилометра, граф остановил машину, молча вылез и, к моему величайшему удивлению, лег на землю. До меня не сразу дошло, что бы это значило. Оказывается, он к чему-то прислушивался, прижавшись ухом к земле.

Потом с озабоченным выражением на лице он вернулся в машину. Проехав несколько метров, мы свернули с шоссе и медленно поехали по полю, подпрыгивая на ухабах. Потом снова остановились.

— Надо немного подождать, — сказал граф, вылезая из машины и пристально вглядываясь вдаль — туда, где дорога исчезала за горизонтом.

Влажный западный ветер пронизывал до костей, поле казалось заброшенным и диким, и как-то несуразно выглядели темневшие кое-где фантастические очертания деревьев и кустарников. Такие пейзажи человек видит во сне: он стоит растерянный, терзаемый смутной тревогой, а со всех сторон приближаются змеи.

Что ему остается делать в подобных обстоятельствах? Закурить и сдаться на милость судьбы.

Но едва я сделал пару затяжек, как граф бросился ко мне и попросил меня не курить несколько минут. Пришлось скрепя сердце загасить сигарету.

Наконец и я уловил звуки, к которым прислушивался граф. Это был глухой ритмичный шум. Он становился все громче, и уже можно было разобрать, что это стук копыт.

По дороге быстро приближалось облако пыли. Оно двигалось с невероятной скоростью и через несколько мгновений уже окутало нас густой пеленой. И тут я почувствовал, что это вовсе не пыль, а какой-то удушливый дурманящий дым, отдаленно похожий по запаху на фимиам.

И в этом облаке я вдруг отчетливо различил силуэт всадника, бешеным галопом мчавшегося по шоссе. И не успел опомниться, как облако уже исчезло за горизонтом.

Граф подошел к машине, тяжело опустился на сиденье и, схватившись за руль, уронил голову на руки. Я не осмелился беспокоить его.

Прошло не меньше получаса, прежде чем мы наконец двинулись в сторону Ллэнвигана.

* * *
Утром после завтрака я в общих чертах рассказал Цинтии обо всем, что со мной приключилось, не упомянув, естественно, ни словом об Элен Сент-Клер. Ничего не сказал и о ночном всаднике.

Есть вещи, которые кажутся достоверными только ночью. Я не мог заставить себя говорить об этом странном всаднике, просто стеснялся. Человек всегда приходите замешательство, сталкиваясь с непостижимым, иррациональным, ибо опасается, что его неправильно поймут и, чего доброго, сочтут за малахольного. Я старался не думать об этом.

Тем более что стояло прекрасное летнее утро. И для меня в целом мире существовала только Цинтия да еще маленькие розовые поросята — ее любимцы, — бегавшие по усадьбе.

Мы поднялись на вершину холма, легли на травку и подставили лица лучам утреннего солнца.

Когда Цинтия молчала, она была обворожительна. На фоне уэльского пейзажа и башен Ллэнвигана она олицетворяла тот образ, который я лелеял в своем воображении и любил всей душой. Именно такой представлялась мне прелестная хозяйка старого замка: наивной и чрезвычайно далекой от грубой прозы жизни.

Судя по безмятежному виду Цинтии, она абсолютно ни о чем не думала, пребывая в блаженно-расслабленном состоянии. Я тоже благодушествовал и чувствовал себя прекрасно.

Но это продолжалось недолго.

Цинтия резко приподнялась на локтях и сказала:

— Если вы считаете, что я ни о чем не думаю, то вы глубоко ошибаетесь. У меня нет ничего общего с теми легкомысленными особами, которые только и делают, что живут в свое удовольствие.

— О чем же вы думаете, Цинтия?

— Я прочла сегодня в газете, что количество безработных в Южном Уэльсе увеличилось еще на пять процентов. Все-таки это ужасно. Мы сидим тут на холмике, а тем временем…

— Хватит! — вскричал я довольно грубо.

Никакая сентиментальщина не раздражает меня больше, чем вот такое ничем не мотивированное сочувствие богатых бедным. Это так же противоестественно, как если бы рабочий заявил, будто он не завидует богатству фабриканта. Впрочем, Бог с ними! Какое мне дело до них всех с их классовым антагонизмом? Пусть делают, что хотят, лишь бы не мешали мне греться на солнце, которое так редко сияет над Британскими островами.

Ох уж эта Цинтия!.. Какая двойственная натура! Слова, которые срывались с ее уст, никак не соответствовали моему представлению о ней.

Она была из тех, кто падает в обморок при виде своего возлюбленного, уписывающего сосиски, и время от времени лупит по щекам провинившуюся горничную, — тепличное создание, горделиво цветущее в стенах старинного замка и не замечающее, что тем временем целые нации вымирают от голода.

Я не терял надежды, что Цинтия именно такова, какой я ее и представлял себе, просто в ее воспитание вкрался незначительный дефект. Очевидно, ее мать под воздействием каких-то иллюзий внушила ей целый ряд предрассудков, свойственных мещанскому сословию: что интеллигенция — это цвет нации и что каждый человек достоин уважения.

— Цинтия, пусть беднякам сочувствуют бедняки, оставьте им эту привилегию. Вам полагается быть надменной и равнодушной к чужим страданиям. Будь я на вашем месте… я бы вел абсолютно беззаботный образ жизни. К книгам бы даже близко не подходил, целыми днями играл бы в гольф или какие-нибудь еще более аристократические и скучные спортивные игры. Путешествовал бы, посещал выставки и уверял бы всех знакомых, что Леонардо да Винчи неплохо владел кистью, несмотря на свое плебейское происхождение… Не скажу, что это была бы очень уж веселая жизнь, но исполнение обязанностей — это не развлечение…

— Вы поменялись бы со мной местами?

— Конечно. Без колебаний.

— Не понимаю вас. Вот я действительно хотела бы быть на вашем месте. Жить наукой… служить истине и человечеству…

— Успокойтесь. Моя наука не имеет ничего общего со служением истине и человечеству. Ибо истины вообще не существует, как нет и общности людей, называемой человечеством. Есть только истины и люди. И я испытываю особое удовольствие, занимаясь вещами, которые вообще никому не нужны: например, изучением кузнечного ремесла в средневековой Англии.

— Вы рассуждаете как человек, у которого нет никаких идеалов.

— Совершенно верно. Я неонигилист.

— А чем неонигилизм отличается от нигилизма прежнего, традиционного?

— Главным образом приставкой «нео». Красивее звучит.

Цинтия плела венок из желтых одуванчиков, и взгляд ее, устремленный вдаль, был печален. Наши отношения дошли до критической точки. Теперь я уже жалел, что столько наговорил. Зачем человек вообще разговаривает с дамой своего сердца. От этого получаются одни неприятности.

Я виновато поцеловал Цинтии руку. Она нежно посмотрела на меня, потом встала, и во взгляде ее появилась озабоченность.

— Боюсь, что нам не понять друг друга, — бросила она ходульную реплику из какой-то низкопробной пьесы. Здесь не хватало только слова «сударь».

И без всякого перехода начала восторженно рассказывать о своей лучшей подруге, единственном живом существе, которое ее понимает.

Мы отправились в замок. Я больше не раскрывал рта, как всегда, когда чувствую, что сморозил глупость. Только теперь до меня дошло, как дорога мне Цинтия.

* * *
В замке меня ждала телеграмма:

«Осборн похищен тчк не говорите никому очень важно тчк немедленно приезжайте кретш».

Я снова находился в эпицентре военных действий.

Морвин и его подручные наверняка узнали Осборна, когда он, облачившись в какую-нибудь немыслимую хламиду, чтобы изменить свой облик, следил за Элен Сент-Клер. И теперь держат его где-то взаперти, если вообще оставили в живых…

Я быстро собрался, ничего не сказав ни графу, ни Цинтии о цели своей поездки, дабы не пугать их преждевременно. У меня еще теплилась надежда, что все обойдется.

Мне посчастливилось успеть на поезд, отправлявшийся в час дня. Однако никогда еще Лондон не был так далеко от Северного Уэльса, как в этот раз. И сколько же между ними лишних городов!

Прямо с вокзала я бросился в гостиницу, где проживала Лина, но в номере ее не оказалось. После долгих расспросов мне удалось выяснить, что в течение дня ее никто не видел. И завтракала, и обедала она где-то в другом месте. В довершение ко всему горничная вспомнила, что мисс Кретш сегодня и не ночевала в своем номере.

Приближалось время ужина, а Лина все не появлялась. В девять часов мне надоело ждать. Я сказал портье, что вернусь около одиннадцати, и отправился на поиски, решив обойти все злачные места, где мы когда-либо пили с ней пиво. По опыту я знал, что Лина не ложится спать, не насладившись своим любимым баварским, и поэтому не сомневался, что нахожусь на верном пути.

От переживаний и оттого, что все мои помыслы были устремлены к Лине, я в каждой пивной пропускал кружку-другую и, так и не найдя ее, в двенадцатом часу вернулся в гостиницу, ощущая сумбур в голове и приятную легкость во всем теле.

— Меня никто не искал? — спросил я у портье, с удивлением обнаружив, что едва ворочаю языком.

— Вас спрашивал какой-то господин.

— И вы его не узнали? Это была переодетая мисс Кретш.

— Вам виднее, сударь, — вежливо согласился портье. — У него… простите, у нее было к вам какое-то поручение от мистера Сетона.

— Прекрасно! Лину всегда осеняют блестящие идеи, — подумал я вслух и радостно побежал наверх, уверенный, что она уже у себя.

Я постучал, но никто не отозвался. Тогда я начал изо всех сил колотить в дверь, крича по-немецки:

— Лина, откройте! Это я, Батки! Почему вы не открываете?

На шум явилась хозяйка гостиницы — заспанная, в ночном халате. Это была женщина очень строгих правил. Ее отель пользовался хорошей репутацией, а в Англии поддерживать такую репутацию — дело нелегкое. Увидев, что я пытаюсь вломиться в номер к даме, она побледнела и бросила на меня такой взгляд, от которого я бы наверняка превратился в каменное изваяние, если б был трезвым.

— Мистер Батки!..

В ее голосе звучали грозовые раскаты, но под воздействием выпитого пива я воспринимал окружающее в розовом свете и был полон оптимизма.

— Хэлло, миссис Стюарт! — радостно сказал я. — Как вы поживаете? Я вижу, вы опять поправились.

— В моем отеле не принято, чтобы дамы принимали у себя мужчин, особенно по ночам. Мистер Батки, я вас не узнаю. Сейчас же отправляйтесь к себе. И постарайтесь как можно скорее перебраться в другую гостиницу.

Ее строгий и авторитетный тон подействовал на меня как ушат холодной воды. Я вернулся в свою комнату, лег и сразу заснул.

Проснувшись рано утром и вспомнив на трезвую голову о цели своего приезда, я наскоро оделся и побежал к портье.

— Что, мисс Кретш еще не вернулась?

— Нет, сэр.

— Кажется, меня вчера вечером кто-то искал?

— Да, какой-то джентльмен по поручению мистера Сетона.

— И что он сказал?

— Что сегодня утром снова зайдет. Так что соблаговолите дождаться его.

Это известие меня немного успокоило. Конечно же, я вчера опять допустил старую ошибку: не известил Сетона о происшедших событиях. Но похоже, что он уже узнал о них от Лины.

Я позавтракал и, чтобы скоротать время до прихода гостя, начал рассеянно просматривать газеты. Одна заметка привлекла мое внимание:

«ПОХИЩЕНИЕ РЕБЕНКА. ТАИНСТВЕННЫЙ ВСАДНИК В ЭБЕРЗИЧЕ.
Минувшей ночью в Эберзиче, графство Мэрионетшир, имели место события, не поддающиеся объяснению. Спавший в своем доме Сайен Причардс, фермер тридцати шести лет, после полуночи проснулся оттого, что кто-то снаружи окликнул его по имени. Он долго колебался, откликнуться ли на этот зов. Голос был незнакомый, и его мучили дурные предчувствия. Но в конце концов он решился и вышел во двор. У ворот дома его ожидал всадник: старец в черном одеянии, восседавший на лошади. Его массивная фигура, непривычная одежда и бледное лицо внушали ужас. Старец пробормотал какие-то непонятные слова — и это было последнее, что запомнилось Причардсу, который тут же потерял сознание. Когда он пришел в себя, всадника уже не было. Вместе с ним исчез десятилетний сын Причардса. Фермер заявил о случившемся в полицию. Там поначалу решили, что у него помрачился рассудок, но поскольку все село знало его как человека благонамеренного и здравомыслящего, не склонного предаваться никчемным фантазиям, его слова были приняты на веру, тем более что пропажа ребенка является неоспоримым фактом. Полиция пока не может напасть на след злоумышленника, поскольку не располагает никакими данными о нем. Никто, кроме Причардса, не видел этого таинственного всадника».

Между прочим, Эберзич находится километрах в десяти от Пендрагона.

Мне было совершенно ясно, кто похитил ребенка. Но зачем?

Поскольку мой мозг привык к ассоциативному мышлению, мне на память пришла страшная фигура: герцог Синяя Борода. Но не тот сказочный, который убивал своих жен, а реальный, существовавший на самом деле.

Его звали Жиль де Руа, и он был маршалом Франции в пятнадцатом веке, во времена Орлеанской Девы и Столетней войны. Он потратил огромное состояние на алхимические опыты, но так и не добился никакого результата и в конце концов решил вступить в сговор с нечистой силой.

Чтобы заслужить благосклонность владыки ада, он вылавливал и сотнями убивал маленьких детей. Вскоре все окрестные села опустели, как будто по ним прокатилась эпидемия бубонной чумы.

Как свидетельствуют затем протоколы инквизиционного суда, эти убийства приобретали все более жестокий и изощренный характер. Сперва он просто истязал свои жертвы и раздирал их на куски, а потом окончательно осатанел, дав волю своим развратным наклонностям. Мучая несчастных, он одновременно удовлетворял свою мерзкую похоть, не останавливаясь и перед осквернением уже бездыханных тел.

Все это, однако, не снискало ему благорасположения Люцифера. Владыка ада несколько раз являлся ему, но вел себя весьма недружелюбно. Однажды даже чуть не до смерти исхлестал кнутом некоего итальянского алхимика, лучшего друга Жиля де Руа. Дьявол никогда не отличался великодушием даже по отношению к своим приверженцам.

А сам Жиль де Руа предстал в конце концов перед судом святой инквизиции и, отлученный от церкви за пособничество дьяволу, был затем предан светскому суду, который приговорил его к смертной казни.

Он раскаялся в содеянных преступлениях и, ползая на коленях, просил простить ему все грехи. И что удивительно: простодушный средневековый народ простил убийцу своих детей. Люди плакали, провожая маршала на эшафот, и молились за спасение его души…

— К вам пришли, — сказал портье.

Я поспешил в холл.

Там меня ждал джентльмен с колючим проницательным взглядом, смахивающий на сыщика.

— Вы Янош Батки? — спросил он.

— Да.

— Вы не обидитесь, если я попрошу вас предъявить удостоверение личности? Дело настолько серьезное, что приходится проявлять осторожность. Мистер Сетон не хочет рисковать…

— Пожалуйста, — сказал я, показывая удостоверение, которое в Англии выдают иностранцам.

— Благодарю. Вы знаете, что Осборн Пендрагон похищен Джеймсом Морвином и его сообщниками? Вам сообщила об этом мисс Кретш.

— Совершенно верно.

— Вчера в полдень мы по поручению господина Сетона приступили к поискам Осборна Пендрагона и благодаря случайному стечению обстоятельств нам удалось кое-что обнаружить. У Морвина есть химический завод в Саутвэрке. Судя по словам одного из рабочих, похищенного прячут именно там. Мы решили не откладывая произвести обыск на этом заводе: поскольку сегодня воскресенье, там никого нет и наши действия не привлекут внимания любопытных. Мистер Сетон выразил пожелание, чтобы и вы присоединились к нам. Дело пахнет крупным процессом, и ему необходимо как можно больше свидетелей. Он и мисс Кретш уже в Саутвэрке. Они ждут вас. Ну как, вы согласны?

— Конечно.

— Тогда поехали.

Мы взяли такси и отправились на другой берег Темзы. Вскоре мы уже мчались по грязным неприглядным закоулкам рабочего квартала Саутвэрк с бесконечными фабриками и заводами. Кругом было пустынно — типичная картина для воскресного Лондона.

Такси остановилось на маленькой улице. Когда мы вышли из машины, к нам подошли четверо мужчин. Высокий седоусый господин в котелке протянул мне руку.

— Сетон.

— Батки. Очень приятно.

— Пойдемте. У вас есть револьвер?

— Да. Простите… а где мисс Кретш?

— Не беспокойтесь, сейчас подойдет.

Территория завода была огорожена дощатым забором. Ворота оказались незапертыми, и мы вошли во двор.

В первом здании, очевидно, размещалась дирекция. Господин, с которым я приехал, достал отмычку и открыл дверь. Контора состояла из трех комнат. Ни в одной из них мы не нашли ничего заслуживающего внимания.

— Надо искать в складских помещениях, — сказал Сетон.

Одно из зданий — массивное, мрачное, без единого окна — сразу вызвало у меня подозрения, которыми я не замедлил поделиться с Сетоном.

— Вы правы. Давайте сначала заглянем сюда.

На двери висел здоровый амбарный замок. Господин, похожий на сыщика, поднял валявшийся на земле дрын и изящным движением сбил замок, а затем отпер дверь той же отмычкой.

— Прошу вас, — сказал я, предупредительно пропуская вперед Сетона.

— Нет-нет, только после вас.

И тут меня без всяких дальнейших церемоний втолкнули внутрь.

Пересчитывая носом ступеньки, я слышал, как наверху захлопнулась железная дверь.

К счастью, приземлился я довольно удачно — руки-ноги были целы. Но, не дав мне времени опомниться, откуда-то из темного угла выскочили два огромных негра и принялись меня душить.

— Мистер Сетон! Мистер Сетон! — заорал я в испуге и отчаянии.

Негры внезапно ослабили хватку и изумленно уставились на меня, сверкая белыми зубами.

— И вы тоже? — вскричали они вместе и рассмеялись.

Это были Осборн и Лина.

— Что значит: я тоже?

— Вы тоже попались!

Я все еще не мог ничего сообразить.

— Но ведь… я же пришел сюда с Сетоном.

— С Сетоном? Как он выглядел?

— Пожилой джентльмен с седыми усами.

— Все ясно, — сказал Осборн. — Сетон никогда в жизни не носил усов. Но как вы сюда попали? Зачем вернулись в Лондон?

— Как зачем? Ведь Лина телеграфировала, чтобы я немедленно приехал, потому что вас похитили.

— Я? — удивилась Лина. — Я уже почти сутки сижу в этом подземелье и веду дискуссии с Осборном на социологические темы, но так и не обратила его в свою веру. И все это время умираю от голода.

— Вы думаете… нас хотят заморить голодом?

— Похоже на то. За все время бросили нам только несколько бутербродов с ветчиной и с сыром да с десяток яблок. Как собакам. За кого они, интересно, меня принимают?

— Ну а вы-то как здесь очутились? — спросил я.

— Очень просто, — вздохнул Осборн. — Когда вы уехали, мы с Линой загримировались под негров и начали следить за миссис Роско. И вот вчера утром она пришла на этот завод, куда, помнится, как-то заходил и Морвин. Мы — за ней. У Лины возникла идея явиться сюда как будто мы ищем работу и между делом все тут разнюхать…

— Идея была отличная, — сказала Лина. — Но как только мы вошли во двор, откуда ни возьмись налетела целая шайка, человек десять, и бросили нас в этот погреб, даже не дав мне возможности крикнуть хотя бы «Хайль Гитлер!». С тех пор мы тут и сидим.

— Профессия сыщика — не из легких, — снова вздохнул Осборн. — Постоянно приходится рисковать.

— А теперь вот и вы с нами, — сказала Лина. — Судя по всему, Морвин привык любое дело доводить до конца.

— Ну и что же теперь будет?

— Нас заморят голодом, — изрекла Лина. — О Боже, какая у Шмидта квашеная капуста…

— Или начнут шантажировать моего дядю, — предположил Осборн.

Воцарилось скорбное молчание. Наконец я не выдержал.

— Во всех приключенческих романах пленники в таких случаях думают, как вырваться из заточения.

— Давайте думать, — согласилась Лина.

— К сожалению, классические рецепты здесь не помогут, — вздохнул Осборн. — Нет смысла делать подкоп под эти стены, поскольку мы находимся под землей.

— А если попытаться выломать дверь? — предложила Лина.

— Это нереально.

Мы еще долго совещались, но так и не пришли ни к какому решению. Я видел, что мои друзья совершенно пали духом, долгое заточение выбило их из колеи. Да и мой запал уже начал иссякать. Наступило время обеда, и перед моим мысленным взором навязчивым видением возникла отбивная котлета, которую мне обычно подавали в ресторане гостиницы. Она никогда не вызывала у меня особого аппетита, но сейчас я бы проглотил ее, даже не пережевывая. А мысль о том, что сегодня придется обойтись и без ужина, повергала меня в ужас. Нет, надо было что-то делать…

— Пойду проверю дверной замок, — сказал я. — Правда, я ничего не смыслю в достижениях современной техники, но когда-то проштудировал учебник по слесарному делу в средневековой Англии. Может, сумею разобраться.

Я поднялся по ступенькам и нерешительно взялся за дверную ручку.

Дверь открылась. Она была не заперта.

Это оказалось выше моего понимания. Несколько минут я стоял перед открытой дверью, пытаясь осознать происходящее.

Потом выхватил револьвер, и мы выбежали во двор. Быстро осмотрели все вокруг. Нигде не было ни души. Ворота тоже были открыты. Мы вышли на улицу и увидели висевшую снаружи на ограде табличку: «Сдается в аренду».

Но сейчас нам некогда было ломатьголову над этими шарадами. Из первой же телефонной будки мы вызвали такси и помчались в особняк Пендрагонов на Итон-сквер. Там Лина и Осборн смыли с себя грим, избавившись от негритянского обличья, и мы отправились обедать.

Лина отвергла предложение Осборна пойти в «Риц».

— Туда нам нельзя. Потом сами поймете почему.

Мы зашли в маленький ресторанчик в Сохо. Уже после десерта Лина еще раз заказала суп, а затем и второе. Очень быстро расправившись еще с одним обедом, она откинулась на спинку стула и сказала:

— А теперь давайте шевелить мозгами.

Мы начали шевелить мозгами.

— В том, что нас заманили в ловушку, нет ничего удивительного, — задумчиво произнес Осборн. — Странно, что нас выпустили. В чем тут смысл? Возникает естественный вопрос: если уж нас поймали, то почему так быстро отпустили?

— По-видимому, отпала надобность в нашей изоляции, — сказал я. — Значит, за это время что-то произошло.

Мною овладело неописуемое беспокойство. А вдруг что-нибудь случилось с графом или с Цинтией?

— Я предлагаю немедленно позвонить в Ллэнвиган.

Мы расплатились и вышли на улицу.

На почте, когда мы ждали, пока нас соединят с Ллэнвиганом, Лина внезапно хлопнула себя по лбу.

— Господи, до чего все элементарно! Они обнаружили, что мы за ними следим, и решили изолировать на время, чтобы мы им не мешали. Сбить со следа.

Это звучало вполне правдоподобно.

Телефонистка объявила, что Ллэнвиган на связи, и пригласила Осборна в кабину. Мы замерли, терзаемые недобрыми предчувствиями. Через несколько минут он вышел оттуда, вытирая платком взмокшее лицо, и взволнованно сообщил:

— Я разговаривал с Роджерсом. С дядей все в порядке, он у себя в лаборатории и не захотел подойти к телефону. Но вот…

— Что?

— Цинтия вчера уехала во второй половине дня. И Роджерс понятия не имеет куда. Говорит, собрала чемодан и уехала на машине. Она получила телеграмму…

У меня сжалось сердце. Опять телеграмма. Наверняка и ее заманили в ловушку. А я, ее верный рыцарь, болтаюсь тут без толку и ничем не могу ей помочь.

Лина погладила меня по голове.

— Бедненький доктор! На вас просто жалко смотреть… Да вы не отчаивайтесь. Даже если ее тоже похитила шайка Морвина, это вовсе не значит, что с ней должно что-то случиться. Нас-то ведь выпустили. А она для них представляет наименьший интерес.

— Не будем терять время, — сказал Осборн. — Из великого множества дорог во вселенной мы должны выбрать ту, которая нас куда-нибудь приведет. Поэтому я предлагаю отправиться в «Гросвенор хауз» и выяснить, чем сейчас занимается миссис Роско.

И мы поехали в «Гросвенор хауз». Шикарный «деляж», украшенный фамильным гербом Пендрагонов, произвел должное впечатление на обслуживающий персонал гостиницы, и нас встретили с поистине королевскими почестями.

Осборн подошел к стойке портье и чинно осведомился, где можно найти миссис Роско.

— Миссис Роско вчера уехала, — почтительно ответил старик с седыми бакенбардами.

— Какая жалость. А куда?

— Минутку, сейчас посмотрю, — и он начал листать регистрационный журнал.

Но в это время подошел другой служащий и, грубо оттолкнув старика, заявил:

— Миссис Роско не сказала, куда уезжает.

Он явно получил указание не выдавать местонахождение Элен.

Мы несолоно хлебавши направились к выходу. Когда швейцар распахнул перед нами дверь, Лина внезапно вскричала:

— Ну и дураки же мы!

— Что такое? — опешил я.

— Я догадалась, в чем дело. Вот слушайте: мы считали, что нас с Осборном заманили в ловушку чтобы сбить со следа. Но тогда непонятно, зачем выманили из Ллэнвигана вас и Цинтию. А ведь здесь прямая связь. Нас лишили свободы передвижения, чтобы мы не выведали, что они отправляются в Ллэнвиган, а вас в то же время выманили оттуда, чтобы вы не увидели, как они туда приедут. Спрашивается: зачем им все это понадобилось? Совершенно ясно, что они задались целью встретиться с графом Гвинедом без свидетелей.

— Это ужасно! — вырвалось у меня.

— Пока еще ничего ужасного не произошло. Мы знаем, что полчаса назад граф пребывал в полном здравии и спокойно работал в своей лаборатории. Обожаю людей, которые работают в своих лабораториях… Но я отвлеклась. Короче, если мы сейчас же тронемся в путь, то еще до полуночи будем в Ллэнвигане.

Эта мысль показалась нам весьма здравой. Мы тотчас сели в машину и помчались в сторону Ллэнвигана. И в полдвенадцатого уже были на месте.

Весь замок спал, и пришлось долго стучать в дверь, прежде чем нас наконец впустили. Мы попросили Роджерса доложить графу о нашем прибытии.

— Весьма сожалею, но это никак невозможно, — сказал дворецкий. — Граф принял снотворное, лег и строго-настрого велел не беспокоить его, что бы ни случилось. Соблаговолите понять меня правильно и не заставляйте искушать судьбу. Я рискую потерять место…

Зная несговорчивость Роджерса, мы не стали настаивать и решили отложить разговор с графом до утра.

Дворецкий уже отправился было восвояси, когда Осборн окликнул его, осененный внезапной идеей:

— Послушайте… а к графу приходил кто-нибудь в мое отсутствие?

— Только патер Дэвид Джонс.

— И больше никто?

— Нет, сэр.

Я отправился в свою комнату и лег в уже привычную антикварную кровать времен королевы Анны. Эта комната постепенно стала моим домом. Беспокойным домом. Где-то у меня над головой плавали гигантские амбистомы. В нескольких метрах от моего окна находился балкон, с которого упал Мэлони. А неподалеку от замка, вероятно, снова скакал полночный всадник с факелом. Я чувствовал себя в этой комнате как солдат в окопе. Хотелось поглубже зарыться в одеяло, забыть обо всем…

Раздался стук в дверь, и вошел Осборн.

— Простите за вторжение. Вы знаете, что Роджерс солгал нам?

— Не может быть.

— Да-да. Я сразу догадался. Старик избегал смотреть мне в глаза. Я растолкал Гриффита и все выведал. Оказывается, к дяде дважды приезжала на машине какая-то дама. Судя по описанию, это была миссис Роско. Первый раз — рано утром, но графа не было дома. Он не ночевал в замке и появился только вечером. Дама приехала вечером и, представьте себе, он ее не принял.

— Не принял? Так ведь это великолепно! Значит, над нами больше не висит дамоклов меч.

— Как знать, как знать… Вряд ли Морвин и его шайка так легко откажутся от своих планов. От них можно ждать любой пакости, и надо постоянно быть начеку. Хорошо, что с нами Лина. Она такая практичная и находчивая…

Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и Осборн ушел. Для меня эта ночь была не самой спокойной. Мне снилась Цинтия — то в лапах у Морвина, то в когтях амбистом.

* * *
Утром граф спустился к завтраку. Лина запаздывала. Ожидая ее, мы не теряли времени, поведав графу о наших приключениях. Он слушал нас с безучастным видом и, казалось, был поглощен своими мыслями. Внезапно мне вспомнилась история об украденном ребенке. На душе стало муторно и в сердце вполз липкий парализующий страх.

— Дядя, куда уехала Цинтия? — спросил Осборн.

— Цинтия? — рассеянно переспросил граф. — Цинтия уехала в Лондон. Она получила телеграмму от герцогини Варвик. Тетя заболела и хотела бы, чтобы Цинтия поухаживала за ней. Кажется, у нее разыгралась подагра.

Осборн вскочил с места.

— Я сейчас же позвоню тете Дорис. Боюсь, что во всем этом нет ни слова правды.

И он опрометью выскочил из столовой.

В это время появилась Лина, одетая с таким поразительным безвкусием, на какое способны только коренные берлинцы.

Граф встретил ее с той холодной вежливостью, которая помогала ему держать любого собеседника на почтительном расстоянии, строго определяя границы дозволенного. Манеры графа явно покоробили простодушную Лину.

— Вы ужасно напоминаете мне моего покойного дядюшку Отто, — заявила она.

— Вот как?

— Да-да, просто один к одному. Он тоже, разговаривая с человеком, всегда глядел поверх его головы, как будто высматривал мух, которые ползают по стенке. Ужасно противная манера.

Граф ошеломленно уставился на нее, не веря своим ушам.

— Вот так-то лучше, — кивнула Лина. — А что, у вас вполне осмысленный взгляд. Вообще, как я вижу, ваша семья довольно интеллигентная. Мне-то всегда казалось, что в таких древних аристократических семьях все с придурью.

— Пусть Осборн покажет вам наш парк. Надеюсь, вы оцените его по достоинству, — промолвил граф и уткнулся в свою чашку.

Вошел Осборн, бледный как мел.

— Плохо дело. У тети Дорис не было приступа подагры.

— Дай Бог ей здоровья, — сказала Лина.

— Короче говоря, кто-то отправил Цинтии эту телеграмму от ее имени. Цинтия приехала к ней позавчера вечером, переночевала и рано утром уехала, сказав, что возвращается домой. Это было вчера. И до сих пор ее нет.

Я посмотрел на графа. Граф потер лоб.

— Где же она может быть? — спросил он бесцветным голосом. У него явно было столько забот, что новые неприятности уже не могли причинить ему особого огорчения.

После завтрака Осборн увел Лину в парк показывать чудеса местной флоры, а я вышел на террасу, закурил и начал прохаживаться из угла в угол, обуреваемый мрачными предчувствиями. Там меня и застал патер Дэвид Джонс.

— О, доктор, какое счастье, что я вас встретил. Мне необходимо с вами поговорить. У вас такой светлый ум.

Он схватил меня под руку и с видом заговорщика потащил куда-то в самый дальний угол парка.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил он наконец шепотом, повернув ко мне испуганное лицо. — Ужасно, не правда ли?

— Ужасно, — подтвердил я. — Совершенно непонятно, куда она могла деться.

— Это рано или поздно должно было случиться. Ведь я вам говорил, сударь, что все эти эксперименты не доведут до добра.

— Но какое отношение к экспериментам имеет мисс Цинтия?

— Сначала он препарировал тритонов, — продолжал священник, не слушая меня, — а теперь уже очередь дошла и до людей.

— О чем вы, собственно, говорите? Я не совсем понимаю.

— Ну о том ребенке, которого украли в Эберзиче.

— Ах, о ребенке… И как вы думаете, кто его украл?

— Конечно, граф, — прошептал святой отец.

— Вот как? А зачем?

— Для экспериментов, сударь, для экспериментов. Умерщвлять, воскрешать… Ему уже надоели бессловесные твари.

— Но ведь мальчика похитил старик в черном одеянии. Полночный всадник.

— Полночный всадник — это граф Гвинед. Я точно знаю. Или если не он, то его двойник.

— Или другой граф Гвинед, — сказал я.

— Граф последнее время часто уходит из замка, — гнул свое патер Джонс. — Он прячет ребенка где-то в горах.

— Вы ошибаетесь, святой отец. Я сам видел, что граф и полночный всадник — это два разных человека.

— Не верьте глазам своим, доктор. Поставьте себя на мое место. Думаю, здесь не обойтись без изгнания злых духов. Я должен прочитать над ним соответствующую молитву, но как-нибудь так, чтобы он этого не заметил, а то еще обидится. В конце концов, он хозяин Ллэнвигана, и я нахожусь в полной зависимости от него.

В это время мой обостренный от постоянного напряжения слух уловил звуки автомобильного клаксона. Я оставил малахольного патера с его навязчивыми идеями и бросился к замку.

У парадного подъезда стоял спортивный «ровер».

Цинтию я нашел в столовой. Она спокойно завтракала, пребывая в прекрасном расположении духа, и оживленно поздоровалась со мной.

— Цинтия, где вы были?

Она взглянула на меня широко раскрытыми от удивления глазами.

— С каких это пор вы начали проявлять такую отеческую заботу обо мне?

— Простите меня, дорогая… но мы тут чуть с ума не сошли от переживаний. Осборн звонил герцогине Варвик, и она сказала, что не давала вам никакой телеграммы и что вы уехали от нее вчера утром. Мы думали… боялись, что Морвин заманил вас в ловушку.

Цинтия рассмеялась.

— Зачем? Какое Морвину дело до меня? Я прекрасно провела время, хорошо отдохнула… Если вам так интересно, могу сказать. От тети Дорис я поехала к своей подруге. Выяснилось, что это она дала телеграмму, потому что соскучилась по мне и любой ценой хотела вытащить меня к себе. Она как раз собиралась в Ллэндидно, и мы поехали вместе. Привели там все воскресенье, гуляли, разговаривали… Вот и все. Ну, теперь вы довольны?

Повинуясь какому-то безотчетному порыву, я бросился к ней и начал покрывать поцелуями ее лицо. Как хорошо, что по крайней мере с ней все в порядке. Она испуганно высвободилась из моих объятий и посмотрела на меня с таким удивлением, как будто впервые увидела по-настоящему…

Вскоре подошло время обеда.

Сам не знаю почему, но мне всегда нравились женщины, которые едят много и с удовольствием. Одним из главных недостатков Цинтии, на мой взгляд, было то, что она, как всякое одухотворенное создание, считала недостойным для себя наслаждаться процессом поглощения пищи и ела всегда с таким рассеянным видом, как будто занималась рукоделием. Казалось, вилка по чистой случайности попадает ей в рот и вот-вот упорхнет из рук, как бабочка.

Лина была ее полной противоположностью. Она не просто ела, она азартно насыщала свой могучий, находящийся в непрестанном развитии жизнеспособный организм. Я видел, как коробит графа это зрелище и каких трудов ему стоит сохранять спокойствие. А в каких невероятных количествах Лина уничтожала крепкие французские вина из погребов замка! При этом она чувствовала себя все раскованнее и все меньше стеснялась в выражениях, рассказывая всякие случаи из студенческой жизни. Я ждал, когда она наконец перейдет к своим амурным историям, и заранее содрогался, представляя себе реакцию графа. Но, кажется, он постепенно привыкал к ее вульгарным манерам и даже получал какое-то болезненное наслаждение, граничащее с самоистязанием, задавая ей все новые и новые вопросы.

— Как вам понравился замок? — спросил он.

— Если говорить коротко, то никак. Во-первых, этот фасад с колоннами… На кой черт здесь колонны? Дом ведь не рухнул бы без них, правда? И такое огромное количество мебели… причем никакого единства стиля. Тут и эпоха королевы Анны, и чиппендейл. Короче говоря, редкостная безвкусица. А кстати, зачем вам такие огромные хоромы? Шестьдесят комнат… это ж безумие.

— Видите ли, такова традиция, — улыбнулся граф. — Это как гаремы у восточных владык. Ведь какой-нибудь падишах имеет триста шестьдесят пять жен вовсе не потому, что они ему так уж необходимы, а просто потому, что он — падишах.

* * *
После обеда мы вчетвером — Осборн, Лина, Цинтия и я — отправились на прогулку в деревню. Туда вела широкая дорога, обсаженная с обеих сторон деревьями.

Уже на подходе к деревне мы увидели вдалеке странную процессию, двигавшуюся в нашу сторону: впереди шел согбенный старик, опиравшийся на палку, а за ним чинно шествовала стайка ребятишек.

— Что это? — спросил Осборн. — Может, сегодня какой-нибудь уэльский национальный праздник?

— Это гамельнский крысолов со своими детьми, — сказала Лина.

— Боже праведный! — приглядевшись, воскликнул Осборн. — Да это же Пирс Гвин Мор, старый пророк Хавваккук. Ну и вид у него, однако!

Мы устремились навстречу необычной процессии, и вскоре я уже тоже смог разглядеть пророка. Смотрелся он очень экзотично, и неудивительно, что Осборн не узнал его сразу. Так, наверно, выглядел святой Иоанн Креститель, проповедовавший в пустыне. Вся его одежда состояла из единственной тряпки, обмотанной вокруг пояса, посохом ему служила толстая суковатая палка, растрепанные седые волосы торчали во все стороны, а в огромной свалявшейся бороде виднелись пучки соломы. Пожалуй, со времен короля Лира еще ни один уважающий себя сумасшедший на Британских островах не имел столь устрашающего и живописного облика.

За пророком толпой шли деревенские ребятишки — пугливые, настороженные, готовые в любой момент броситься врассыпную.

— Эй, Пирс, что нового в мире? — крикнул Осборн.

Пророк молча взглянул в нашу сторону, но, похоже, он нас даже не видел. Взгляд был рассеянный и блуждающий, и я уловил в нем какой-то нечеловеческий ужас. Впрочем, может быть, мне это только показалось.

Но когда Цинтия спросила у него что-то по-валлийски, пророк вздрогнул, с неожиданным проворством повернулся и бросился обратно в сторону деревни.

— О Господи, что вы ему сказали, Цинтия, что он так испугался?

— Ничего особенного, — встревоженно ответила Цинтия. — Я только спросила, не голоден ли он.

— Интересно, — заметила Лина, — это прозвучало так, как будто вы спросили у него, как здоровье Люцифера.

— Валлийский язык вообще очень странный, — сказал Осборн. — Многое в нем совершенно непривычно для нашего слуха, а некоторые выражения просто напоминают дьявольскую тарабарщину. Ну разве можно представить себе еще один такой язык, на котором пиво называется «кврв»?

Тем временем меня снова охватило беспокойство. Ведь Пирс Гвин Мор был единственным, если не считать графа, кто разговаривал с полночным всадником. На берегу озера…

Только мы двинулись дальше, как сзади послышался гул мотора и нас догнал граф на большом автомобиле.

— Вы видели Пирса Гвина Мора? — спросил граф.

— Да, только что. Он сейчас в деревне.

Мы сели в машину.

На центральной улице села толпился народ. Люди что-то взволнованно обсуждали и доказывали друг другу, и шум при этом стоял невообразимый. При виде графа толпа умолкла и почтительно расступилась.

— Кто-нибудь видел Пирса Гвина Мора? — спросил граф.

— Мы все видели, — ответил пожилой фермер. — Он добежал до кладбища, перелез через забор и там исчез.

Мы двинулись в сторону кладбища. Навстречу нам попался патер Джонс.

— Исчез, — сказал он растерянно, — как сквозь землю провалился.

Патер присоединился к нам, и мы поехали дальше. Проезжая мимо церкви, мы увидели Джона Гриффита, который привалился спиной к закрытой двери и с торжествующим видом махал нам рукой.

— Порядок! — крикнул он. — Я его поймал. Теперь ему не удрать.

— Ну конечно же, — хлопнул себя по лбу святой отец, — я совсем забыл, что с кладбища есть вход в церковь. Просто из головы вылетело.

Старик неподвижно сидел в заднем ряду, опустив голову и углубившись в свои мысли. Когда патер Джонс окликнул его по-валлийски, он медленно поднял голову и начал рассеянно озираться по сторонам. При виде графа лицо его внезапно исказилось болезненной гримасой; он с обезьяньим проворством вскочил и устремился к выходу. Но там путь ему преградила Лина. Она схватила старика за бороду и держала до тех пор, пока не подоспели остальные.

— В машину его! — скомандовал граф Гриффиту и второму слуге, которого я только сейчас заметил.

Двое дюжих стражников взяли пророка под руки, выволокли из церкви и, усадив на заднее сиденье автомобиля, сами устроились по обе стороны от него. Граф сел за руль, махнул нам на прощанье рукой, и машина умчалась, взметнув облако пыли.

Мы стояли возле церкви и глядели вслед, совершенно сбитые с толку всем происшедшим. Похищение пророка напоминало сцену из феодальной жизни и никак не вписывалось в современную действительность.

Мне почему-то опять вспомнилась заметка об украденном ребенке, история Жиля де Руа… И ужас на лице Пирса, когда он увидел графа. Может быть, пророк оказался случайным свидетелем этого похищения и теперь его страх перед Пендрагонами достиг своего апогея?

Вернувшись в замок, мы узнали, что граф готовится к отъезду.

— Мисс Лина, мне очень жаль, что приходится уезжать как раз в тот момент, когда вы гостите у нас, но меня вынуждает к этому необходимость, — сказал граф. — Я должен съездить в Кербрин. — И, повернувшись к Осборну, добавил: — Пересылай мне туда всю почту. Я буду жить у старика Мэнсфилда на ферме Оукли.

— Дорогой граф, — промолвила Лина, — я крайне огорчена тем, что мои чары не оказали на вас должного воздействия. Но независимо от этого я настоятельно советую вам не уезжать из Ллэнвигана. Здесь вы все-таки в безопасности. Тут как-никак тридцать лоботрясов с алебардами да еще и я. Мы сумеем вас защитить в случае чего. А на ферме… С кем вы туда едете?

— Один. Старый Мэнсфилд обеспечит меня всем необходимым. Я уже не раз останавливался у него.

— Да-да, вы ведь по натуре пуританин. Но как вы не боитесь, что ваши враги воспользуются таким удобным случаем? Не понимаю, откуда у вас такое равнодушие к опасности: от недостатка ума или от безалаберности?

Граф улыбнулся.

— Моим врагам и в голову не придет искать меня там, если только кто-нибудь из вас не сообщит об этом Морвину. Я принял все меры предосторожности, вплоть до того, что даже Роджерс не знает, куда я еду. Теперь вы меня отпускаете?

— Так и быть, езжайте с Богом. Но имейте в виду, я приеду, чтобы проверить, не угрожает ли вам опасность.

— Всегда рад видеть вас.

Столь внезапный отъезд графа обеспокоил меня. Что заставило его принять такое решение? Уж не сообщил ли ему пророк, где можно найти ночного всадника, покинувшего Пендрагон? В таком случае граф, вероятно, отправился на поиски, чтобы спасти похищенного ребенка. Иначе говоря — навстречу неведомой опасности.

* * *
Мы остались в замке, предоставленные самим себе, и, надо сказать, неплохо себя чувствовали. Победа, одержанная над Морвином, до сих пор кружила нам головы, хотя в глубине души я понимал, что он не из тех, кто может так легко смириться со своим поражением.

Очевидно, понимал это и Осборн, потому что утром он пришел ко мне и сказал:

— Доктор, вы не хотели бы совершить небольшую автомобильную экскурсию по окрестным селам? Чем черт не шутит, вдруг нам удастся напасть на след Морвина. Если он еще в Уэльсе. Странно, что никто из его шайки не подает признаков жизни.

— С удовольствием составлю вам компанию, — сказал я. — Но, может быть, нам захватить с собой и Лину?

— Видите ли… — замялся Осборн, — мисс Кретш сказала, что ей хотелось бы сегодня подольше поспать. Так что мы, пожалуй, все-таки поедем вдвоем.

Мы объехали все окрестные поселки. Побывали в Корвене, на железнодорожном вокзале, заехали и в Эберзич, где был похищен ребенок. Там по всем улицам ходили полицейские патрули, и нам удалось узнать, что полиция уже напала на след похитителя.

Но что же будет, если его все-таки поймают? Во всей этой истории столько абсурда и несуразностей, от которых давно уже отвык наш здравомыслящий, погрязший в цивилизации мир, что она вызовет у обывателей самый живой интерес. Будет громкий судебный процесс, на котором придется давать показания и графу Гвинеду, и Осборну, и, наверно, мне тоже. Пожалуй, Скотланд-Ярд заинтересуется непонятной гибелью Мэлони… Граф не переживет, если его имя украсит разделы уголовной хроники бульварных газет.

К обеду мы вернулись домой, убедившись в бесплодности дальнейших поисков.

После обеда я немного вздремнул, а потом вышел прогуляться в парк, где сразу же наткнулся на Лину. У нее было прекрасное настроение. Перед ней на садовом столике стояла корзина с огромными персиками, которые она с удовольствием поглощала один за другим. Прервав на время процесс насыщения, она схватила меня под руку и потащила в самый дальний уголок парка.

Мы сели на берегу ручья. Стояла прекрасная солнечная погода.

— Здесь очень красиво, — сказала Лина. — Этот пейзаж вполне соответствует моему настроению. Я так счастлива.

— Насколько я знаю, такое с вами бывает не часто. Вам что, так понравилось в Ллэнвигане?

— Очень понравилось. Здесь такие симпатичные, обаятельные люди. Правда, граф маленько с приветом, но у него исключительно красивая голова. Девушка чрезвычайно мила, хотя держится ужасно чопорно. Удивляюсь, как она вам еще не надоела… Ну да ладно! Бог свидетель, я никогда не вмешивалась в ваши дела. Если б вы знали, как я счастлива. Наконец-то свершилось.

— Что?

— А как вы думаете, для чего я приехала в Ллэнвиган?

— Чтобы спасти жизнь графа Гвинеда.

— Ну и для этого тоже. Но это не главное. Если разобраться, какое мне дело до графа Гвинеда и прочих престарелых аристократов? Не мой вкус.

— Значит, вы хотите сказать, что приехали сюда ради Осборна?

— Ну слава Богу, догадались. Не такой уж вы глупый, как притворяетесь. И теперь могу вам сообщить как моему старому другу и наперснику, что мое пребывание здесь оказалось не безрезультатным… Прошедшей ночью…

— О, Лина, я вас от души поздравляю. По сравнению с Осборном сорокапятилетний целомудренный богослов может показаться темпераментным мавром.

— Ну я-то умею находить подход к мужчинам.

— Потрясающе! И все-таки скажите честно: Осборн капитулировал под дулом револьвера?

— Нет, до этого дело не дошло, хотя мне пришлось изрядно повозиться. Надо сказать, что буквально до вчерашнего дня он вел себя по отношению ко мне очень сдержанно. Или, вернее, обращался со мной по-дружески, как с хорошим приятелем. Если бы я была такой же ранимой, как наши матери, меня бы подобное отношение оскорбило до глубины души. Но я, слава Богу, не принадлежу к числу чувствительных натур. Мне даже приятны были эти товарищеские отношения. По крайней мере я знала, что он не испытывает ко мне неприязни. Это вселяло надежду.

Однако стоило мне взять его за руку, — продолжала Лина, — как он моментально краснел и заводил разговор о творчестве современников Шекспира. Но меня не так-то просто сбить с толку. Я не привыкла отступать перед трудностями… В конце концов я уяснила себе, что простыми женскими уловками ничего не добиться. Он на них просто не реагирует по неискушенности и простоте душевной. Когда в Лондоне мы переодевались для маскировки и я предстала перед ним в одном исподнем, он порывался выйти из комнаты. А когда я его остановила, сказав, что его присутствие меня ничуть не стесняет, преспокойно закурил и сел в кресло. После этого я еще несколько раз раздевалась перед ним, и ему это казалось уже вполне естественным. Ну то есть никаких эмоций. Ужас, как обидно. Что ж я, не женщина, в конце-то концов? Я готова была рвать и метать, хотя и не подавала виду. Но каких трудов мне стоило сдерживаться! Его непорочность возбуждала меня до такой степени, что я чуть с ума не сходила. Тогда я решила вопреки своим принципам сыграть на чувствительных струнах души. Пожаловалась ему на свое одиночество, как это делается в подобных случаях, поплакалась, что меня никто не любит, обрисовала с душещипательными подробностями, как мне приходится коротать долгие унылые вечера, когда сердцу, как никогда, хочется любви и ласки… Он выслушал меня очень сочувственно и пообещал, что непременно введет меня в Оксфорде в самое лучшее общество (ему, видимо, кажется, что все на свете такие же снобы, как он сам). А покамест порекомендовал как можно больше читать, поскольку книга — лучший друг человека. Короче говоря, когда мы приехали в Ллэнвиган, я уже сгорала от стыда. Сколько было потрачено сил, сколько времени — и все впустую. За это время я бы могла прибрать к рукам двух иностранных послов и трех киноковбоев. А в прежние времена, затратив столько усилий, давно стала бы всемогущей фавориткой французского короля. Когда вчера вечером мне удалось вытащить его в парк, я сразу подумала, что теперь у меня есть неплохие шансы. Англичане любят природу, она их настраивает на лирический лад. Я предложила Осборну посидеть на травке, но он забеспокоился, что земля слишком сырая, и мы сели на скамейку. Я положила голову ему на плечо и стала целовать его в ухо. Он деликатно молчал, а потом, когда мне это надоело, задумчиво заметил, что у немцев вообще очень своеобразные обычаи. Я спросила, не хотел бы он меня поцеловать. Он вежливо ответил, что с удовольствием это сделает, и поцеловал меня в лоб. «Если бы я была мужчиной, — сказала я, — то предпочитала бы целовать в губы». Он ответил, что это негигиенично, и спросил: «Вы что, хотели бы быть мужчиной?» — «А вы?» — спросила я. Мой вопрос его ошарашил, и я поняла, что развивать эту тему бесполезно, далеко мы не продвинемся. И тогда у меня появилась гениальная идея. Я сказала, что хочу залезть на дерево, и попросила его помочь мне. Я уцепилась за толстую ветку, Осборн подсаживал меня. И тут я сделала вид, будто не могу удержаться, взвизгнула и свалилась на Осборна. Мы оба упали на землю, я прижалась к нему, стиснула в объятиях и наконец-то дело дошло до поцелуев. Но надо сказать, что даже в этом положении Осборн не проявлял никакой настойчивости, и мне пришлось взять инициативу в свои руки. Через полчаса на мой вопрос, доволен ли он, Осборн ответил: «Вполне», и это прозвучало довольно откровенно. А потом добавил, что очень рад был обогатить свой жизненный опыт, и теперь у него уже есть первая любовница.

От этих слов я пришла в ярость и сказала, что англичане просто неотесанные полудурки, если после такой ерунды могут называть женщину своей возлюбленной, и что он никогда не станет моим любовником. Осборн задумался, а потом сказал, что ему очень жаль. И хотел встать. Но я ухватила его за пиджак и посоветовала не расстраиваться, потому что если он меня как следует попросит, то у него будет шанс стать моим любовником, и тогда его жизненный опыт станет еще богаче. Он сел и опять начал думать. В конце концов мне это надоело и я спросила, чего он, собственно говоря, ждет. И знаете, что он мне ответил? Оказывается, он никак не может сообразить, что принято говорить в таких случаях. Ну тут я уже обозлилась. «При чем тут слова? — говорю. — За человека говорят его поступки». Я не буду углубляться в подробности, потому что вижу по вашему лицу, что вы на месте Осборна вели бы себя гораздо умнее, а у меня сейчас нет ни малейшей охоты вступать с вами в связь. Сегодня я останусь верна Осборну.

— Понятно, — сказал я. — И все-таки чем же все это кончилось?

— Дальнейшие события уже развивались в моей комнате. Всю ночь… Справедливости ради надо сказать, что Осборн не обманул моих ожиданий. И сам, кстати, остался доволен. Он сказал, что давно уже не имел столь приятного времяпрепровождения, и выразил надежду, что мы скоро сыграем свадьбу.

Я тихо ужаснулся: Боже, какой мезальянс! Мое сердце сноба просто кровью обливалось при одной мысли об этом браке. Бедный граф… Он не переживет такого удара судьбы.

— Поздравляю вас, — промолвил я со слезами в голосе.

— Да вы что, с ума сошли? Неужели вы думаете, что я пойду за него замуж?

— А почему бы и нет? Это совсем неплохая партия.

— Боже упаси. Надо ж быть круглой дурой, чтобы согласиться выйти замуж за представителя вырождающейся аристократической фамилии. Что скажут на это мои друзья в Берлине? И к тому же, я еще слишком молода и так мало повидала в жизни. Мне еще столько всего хочется испытать. Я еще не спала ни с одним тенором. Ни разу не имела дел с Гогенцоллернами. С негром — только однажды. Нет, замуж мне еще рано.

— Вы абсолютно правы, — произнес я с невыразимым облегчением. — У вас еще вся жизнь впереди. Не надо торопиться.

* * *
Я снова провел беспокойную ночь. Мне снилась Элен Сент-Клер — она была потаскухой в портовом городе где-то на краю света. Чувственные эротические сцены следовали одна за другой, и утром я проснулся со странным ощущением, что в эту ночь понял, почему граф любит Элен Сент-Клер, но тут же забыл.

Цинтия спустилась к завтраку в прекрасном расположении духа и за чаем весело щебетала обо всяких пустяках, бросая на меня кокетливые взгляды. А когда Лина и Осборн ушли купаться, подсела ко мне и начала расспрашивать, почему у меня такой грустный и озабоченный вид.

— Я видел странный сон, — сказал я.

— Расскажите.

— Нет-нет, даже не просите. Не могу же я вам рассказывать такие непристойности.

— Вот как? — вскричала Цинтия. — Выходит, вам снилась женщина?

— Да.

Она отвернулась, потом смущенно и нерешительно спросила:

— Я?

— К сожалению, нет.

— Ах вы изменник! Так кто же?

— Вы ее не знаете.

— Опишите, как она выглядит.

— Ростом повыше вас, волосы каштановые, отличная фигура, а лицо — как у этрусской статуи.

— Как ее зовут?

— Вам ее имя ничего не скажет. Хотя… — меня осенила внезапная идея, — может быть, вы о ней слышали. Мне снилась Элен Сент-Клер.

— Элен Сент-Клер? Да ведь это моя лучшая подруга! Ведь это с ней я была на днях в Ллэндидно, — с живостью произнесла Цинтия, а потом, залившись румянцем, спросила: — Значит, вы с ней знакомы? И как вы ее находите? Она удивительная, сущий ангел, не правда ли?

Я выронил трубку и пробормотал:

— Что вы сказали? Ваша лучшая подруга?

— Ну да. Это та самая женщина, о которой я вам столько рассказывала. Я ее обожаю, у меня нет от нее никаких тайн.

Я ужаснулся в душе: о, святая наивность! Кто знает, сколько вреда она принесла собственной семье, сама того не сознавая?

— А как вы с ней познакомились?

— Два года назад я проводила лето в Бретани. Она снимала виллу по соседству. Я была в ужасном состоянии после смерти матери, и Элен буквально воскресила меня, заставила поверить в свои силы. Кстати, как выяснилось, она прекрасно знает моего дядю. Когда-то они были хорошими друзьями. Она так лестно отзывалась о нем… А что это вы на меня смотрите, как полицейский следователь?

— Ничего, ничего… Продолжайте, прошу вас.

Постепенно я уяснил себе истинное положение дел. Цинтия понятия не имела, что собой представляет Элен Сент-Клер. При графе никто не осмеливался произнести это имя, и Цинтия, естественно, даже не подозревала о том, что Элен Сент-Клер и миссис Роско — одно и то же лицо.

Мое беспокойство возрастало с каждой минутой.

— Скажите… вы, наверно, переписываетесь с ней?

— Да, я обещала ей подробно писать, как мы тут живем, что у нас нового…

Так вот кто является тайным агентом Морвина, причем даже не подозревая об этом!

Я вскочил с места и начал ходить из угла в угол.

— И о вас я ей тоже писала, — безмятежно продолжала Цинтия. — Она знает обо всех ваших увлечениях, знает, что вы по поручению дяди ездили в Лондон за рукописью, и еще многое другое… Что с вами? Вы с ума сошли!

Кажется, я слишком сильно схватил ее за руку.

— Цинтия… вы ей сообщили и о том, где граф находится сейчас?

— Да, конечно. Элен очень интересует все, что связано с дядей.

— Когда вы ей написали об этом?

— А что, это так важно? Вчера утром.

— По какому адресу?

— Ллэндидно, отель «Палас».

Я прикинул: по моим расчетам, письмо вполне могло прийти в Ллэндидно вчера вечером, и значит, шайка Морвина уже пустилась по следу графа. И теперь нам нельзя терять времени, если оно у нас еще осталось.

— Цинтия, дорогая, немедленно позвоните своей подруге. Надо узнать, не уехала ли она еще из Ллэндидно.

— Зачем?

— Потом объясню. Звоните скорее. Если она подойдет, придумайте что-нибудь. Идемте же!

И я потащил Цинтию к телефону.

Через несколько минут нас соединили с Ллэндидно, и портье отеля «Палас» сообщил, что миссис Сент-Клер уехала вчера вечером, никого не поставив в известность, когда вернется и вернется ли вообще.

Видимо, сразу же после того, как получила письмо Цинтии…

— Собирайтесь, — сказал я, — и побыстрее. Мы должны ехать к графу.

Цинтия, встревожившись, побежала готовиться в дорогу. А я послал одного из слуг к речке за Линой и Осборном и тоже отправился собираться.

Через полчаса мы все четверо сошлись в холле, и я произнес небольшую речь, вкратце обрисовав ситуацию. Цинтия побледнела и заплакала. Для нее мои слова прозвучали как гром среди ясного неба.

Осборн вывел из гаража машину. Мы сели в нее и беспомощно переглянулись.

— Где же может быть этот проклятый Кербрин? — проговорил Осборн. — Явно какой-нибудь забытый Богом поселок в горах.

Мы углубились в изучение карты и наконец отыскали нужный нам населенный пункт, определив и кратчайший путь до него. Осборн завел мотор, и мы понеслись со скоростью сто двадцать миль в час навстречу неизвестности.

Вскоре дорога пошла в гору, и пришлось замедлить ход. Шоссе кончилось, дальше дорога уже явно не предназначалась для автотранспорта. Теперь мы тряслись по ухабам и выбоинам и все чаще заглядывали в карту, чтобы не сбиться с пути. Тем временем небо затянуло тучами, пейзаж вокруг становился все более мрачным и унылым, и в очертаниях нависавших над нами голых скал появилось что-то зловещее.

Внезапно мы выехали на берег какого-то озера. Под низким пасмурным небом оно казалось беспросветно черным. Его окружали невыразимо печальные деревья, а в зарослях тростника заунывно гудел ветер.

На берегу озера сидела старуха. По всей видимости, она тут сидела еще со времен первого графа Гвинеда. Старуха латала ветхую рыболовную сеть и время от времени бросала в воду камешки.

— Сударыня, как нам добраться до Кербрина? — спросил Осборн.

Старуха поглядела на него и ничего не ответила. Цинтия обратилась к ней по-валлийски — результат оказался точно таким же. Старая ведьма явно игнорировала незваных пришельцев.

Нечего и говорить, какие дурные предчувствия вызвала у нас эта сцена на озере. Некоторое время мы ехали молча. Наконец Осборн, словно стряхнув оцепенение, проговорил:

— Странно. Судя по карте, тут не должно быть никакого озера. Наверно, в двадцать восьмом году, когда печатали эту карту, его еще не существовало.

— Или мы не туда заехали, — сказала Лина. — Сбились с пути.

— В таком случае это Ллин-Коулд, — установил Осборн. — Похоже, что я проскочил поворот. Придется возвращаться.

Тем временем разверзлись хляби небесные, и назад мы уже ехали под проливным дождем. Через полчаса Осборн свернул на проселочную дорогу, которая должна была вывести нас к Кербрину. Она совершенно размокла, колеса то и дело пробуксовывали в глинистых выбоинах. Мотор надрывно ревел, чихал и кашлял, а когда на горизонте уже показались туманные контуры сельских хижин, он последний раз фыркнул и заглох.

Осборн с сокрушенным видом развел руками и полез под машину. Лина набрала полную грудь воздуха и решительно полезла вслед за ним. Из-под машины до нас донеслись обрывки фраз, вскоре сменившиеся яростной перебранкой.

Минут через десять оба вылезли оттуда, перепачканные до неузнаваемости.

— Не могу понять, что там стряслось, — сказал тот, кто до этого был Осборном.

— Не беда, — отозвалась другая фигура. — До Кербрина уже рукой подать. Километра три-четыре, не больше. Пешком доберемся. А машину оставим здесь. Вряд ли ее угонят. Для этого надо быть слишком большим умельцем.

И мы пустились по раскисшей дороге туда, где виднелись очертания Кербрина. Дождь лил как из ведра. Прошло не меньше часа, пока мы, насквозь промокшие, голодные и смертельно уставшие, дотащились до околицы села.

Наконец-то мы были на земле обетованной да еще среди людей, понимающих по-английски. Нам сразу же показали симпатичный старинный коттедж, стоявший особняком от других, в котором жил Джон Мэнсфилд.

Пришлось довольно долго стучать в дверь, прежде чем она открылась и мы увидели очень старого человека с благообразным красивым лицом.

— Мистер Мэнсфилд? — спросил Осборн.

— Да, сударь, — ответил старик, ошеломленно разглядывая Осборна и Лину.

— Мистер Мэнсфилд, пусть вас не путает наш вид. Я Осборн Пендрагон, эта дама — моя сестра Цинтия, а это — мои друзья.

— О, входите, входите, пожалуйста, — засуетился старик, и лицо его просияло. — Сейчас я разожгу камин, чтобы вы могли обсохнуть. Вы, наверно, проголодались? Надеюсь, вы не откажетесь отведать моего домашнего сыра?

— С удовольствием отведаем, — сказал Осборн. — Но прежде всего нам хотелось бы узнать, где граф Гвинед.

— Его сейчас нет. Он уехал примерно час назад и не сказал, когда вернется.

— А куда он уехал?

— Не знаю. За ним заезжала на автомобиле какая-то дама, и он уехал с ней.

— Дама?! Как она выглядела?

— Высокая, волосы каштановые, очень красивая. Такая, знаете, лондонская леди.

— Элен Сент-Клер! — вскричала Цинтия.

— Возможно, — пожал плечами старик. — Я не спрашивал, как ее зовут.

— Мистер Мэнсфилд, — вмешался я, — а вы не знаете, граф ждал ее приезда?

— Нет, не ждал. Он был очень удивлен, когда увидел ее. И пришел в сильное волнение…

— В какую сторону они направились? — спросила Лина.

— Понятия не имею. Просто не обратил внимания.

Мы переглянулись и отошли в сторонку, чтобы посовещаться.

— Опоздали! — вздохнул Осборн. — Нас опередили. Его заманили в ловушку. Все кончено.

Цинтия вскрикнула и пошатнулась. Лина поддержала ее и укоризненно проговорила:

— Не надо сразу думать о самом худшем. Мы же еще ничего не знаем. Может быть, миссис Роско позвала графа к себе для дружеской беседы, чтобы спокойно обсудить все вопросы, связанные с наследством. Поэтому она и выбрала момент, когда граф оказался здесь в уединении, без прислуги, и не мог сказать, что он ее не примет.

Мне доводы Лины не показались убедительными. Если бы речь шла о дружеской беседе, почему бы им было не поговорить здесь? Нет-нет, графа заманили в ловушку, это несомненно.

Мы вошли в дом и в изнеможении рухнули на стулья возле старинного дубового стола. Джон Мэнсфилд принес сыр и яблочное вино, и Лина принялась демонстративно поглощать и то и другое в огромных количествах, чтобы поднять наше настроение. Мы тоже выпили по бокалу вина.

— Что же нам теперь делать? — спросил Осборн. — Машину исправить некому, так что домой мы вернуться не можем.

— Ждать, — сказала Лина, — спокойно сидеть и ждать. Граф скоро вернется и все нам расскажет.

И мы начали ждать. Не потому, что питали очень большие надежды, а просто не могли придумать ничего более умного. Осборн откинулся на спинку стула и задумался. Цинтия плакала, Лина ее утешала. Я чувствовал себя так, как будто у меня все внутри парализовало. На ум ничего не приходило, и я не мог вымолвить ни слова. В мозгу упорно билась только одна мысль: уже поздно, слишком поздно что-либо делать.

— Его бросили в Ллин-Коулд, — сказала вдруг Цинтия. — Туда же, куда англичане бросили тела пятисот казненных уэльских бардов, когда было подавлено восстание Ллэвелина Великого. С тех пор это озеро плачет по-валлийски.

В конце концов первой не выдержала долгого ожидания Лина.

— Нет, все-таки надо что-то предпринимать. Мы ведь находимся в цивилизованной стране, а не в метерлинковском замке. Где тут ближайший полицейский участок?

— В Бэле, — сказал Осборн. — Отсюда час езды на машине.

— Мы должны немедленно отправиться туда и поднять на ноги всю полицию. Давно надо было это сделать, вместо того чтобы сидеть здесь сложа руки.

— Да, но на чем же мы туда доберемся? — спросил я. — Мистер Мэнсфилд, есть у кого-нибудь в деревне автомобиль?

— Нет, сударь, у нас очень патриархальное село.

— Ну а повозка?

— Этого сколько угодно. У каждого крестьянина найдется и телега, и лошадь.

— А где тут ближайшийнаселенный пункт, в котором можно найти автомобиль или автомеханика?

— Это зависит от того, с какой стороны поглядеть, сударь. Таких мест много, ведь наш Мэрионетшир — это целая страна.

— Охотно верю. Но что же здесь ближе всего?

— Я же говорю: это с какой стороны поглядеть. Если ехать — то Эберзич, если идти пешком — тогда Бетис-и-Тег.

— Как это?

— Видите ли, дорога, по которой можно доехать до Бетис-и-Тега тянется в обход по предгорьям, а тропинка идет напрямик. Пешком вы туда доберетесь за полтора часа.

— А в каком из этих мест можно раздобыть автомобиль?

— В обоих. Мэрионетшир — очень богатое графство.

— Я думаю, нам все-таки для верности стоит разделиться и отправиться в оба эти поселка. Встретимся в полицейском участке в Бэле. Мистер Мэнсфилд, приготовьте, пожалуйста, повозку.

Хозяин пошел запрягать лошадь. Теперь нам оставалось решить, кто поедет в Эберзич, а кто отправится пешком в Бетис-и-Тег. И только тут мы заметили, что Цинтия находится почти в невменяемом состоянии. На протяжении всего разговора она не проронила ни звука, а теперь сидела, забившись в угол, и дрожала. Брать ее с собой не имело смысла, но и одну оставлять было бы нежелательно. Решили, что с ней останется Лина, чье благотворное влияние на окружающих поистине трудно было переоценить.

Таким образом, в дорогу могли отправиться только Осборн и я. Из нас двоих пеший переход, несомненно, следовало бы поручить ему как человеку тренированному и к тому же валлийцу, лучше меня знающему местность. Но Осборн смущенно признался, что по дороге сюда вывихнул ногу и теперь вряд ли сможет преодолеть пешком столь значительное расстояние.

Мы съели немного сыра, чтобы набраться сил.

Вскоре вернулся мистер Мэнсфилд, подогнав к крыльцу запряженную повозку. Осборн поехал в сторону Эберзича, а я попрощался с Цинтией, безучастно смотревшей куда-то в пространство, и с Линой и отправился с мистером Мэнсфилдом.

Старик проводил меня до околицы села и объяснил, как идти дальше. Его объяснения мне сразу не понравились. Слишком уж большая роль в них отводилась деревьям, которые должны были служить мне в качестве ориентиров. Сначала мне предстояло пройти через буковый лес, потом, миновав березовую рощу, выйти на тропинку, которая огибает перелесок и возле зарослей орешника сворачивает в дубовую чащобу, сквозь которую и выведет меня прямо к поселку.

На словах все выглядело довольно просто, но поскольку я, будучи коренным горожанином, ограничил круг своих интересов исключительно гуманитарными науками и о природе имел весьма смутное представление, для меня все деревья были на одно лицо.

Но я не осмелился признаться в этом Мэнсфилду и, попрощавшись, пустился в путь. В конце концов мне надо только преодолеть эту гору, подумал я, как-нибудь разберусь.

Поначалу все шло нормально. Преисполненный важностью возложенной на меня миссии и испытывая юношескую тягу к приключениям, я в прекрасном настроении двинулся в гору, насвистывая какой-то легкомысленный мотивчик. Я решил, что главное — добраться до вершины, а оттуда уже откроется какой-нибудь вид и можно будет сориентироваться. Но когда, я, совершенно измочаленный, поднялся на вершину, выяснилось, что тут не одна гора, а целая горная гряда. Тем временем уже стало смеркаться.

Я подошел к какому-то дереву и попытался определить его название, но из этого ничего не получилось. Для меня оно было просто деревом, абстрактным деревом.

Не беда, подумал я, пойду прямо, никуда не сворачивая, авось не заблужусь. Я закурил и двинулся вниз, стараясь соблюдать прежнее направление. Покамест я еще не чувствовал никакого беспокойства, но когда спустился в долину и обнаружил, что тропинка, по которой я шел, куда-то пропала, мне стало как-то не по себе. Старик говорил, что тропинка должна идти до самого Бетис-и-Тега. Похоже было, что я заблудился.

Самым разумным с моей стороны было бы вернуться и отыскать потерянную тропу… Но римляне никогда не поворачивают назад. И к тому же снова взбираться на крутую гору, с которой благополучно удалось спуститься… Эта мысль вызывала у меня глубокий внутренний протест.

Побродив немного по узкой долине, я обнаружил тропинку, которая сворачивала влево. Ладно, подумал я, это все-таки лучше, чем ничего. Куда-нибудь она должна меня вывести, а там разберусь. И я двинулся в путь.

А сумерки все сгущались, хотя до полной темноты было еще далеко, потому что тучи разошлись и на небе появился полумесяц в окружении нескольких звезд. Я шел сквозь глухую чащобу, которой не видно было конца, и ощущал смутную тревогу, возраставшую соразмерно с усталостью. Нет, такие прогулки явно не для меня. Я и в Лондоне-то несколько раз умудрялся заблудиться, возвращаясь из Британского музея в свою гостиницу, а тут как-никак дикий лес и даже не у кого спросить дорогу.

Я присел на пенек, зажег спичку и посмотрел на часы. Было уже восемь, время неумолимо двигалось к ночи.

Примерно через час впереди показался какой-то просвет. Я воспрянул духом и, прибавив ходу, вскоре выбрался на какую-то лужайку, над которой разливалось бледное сияние. Пройдя еще немного, я увидел озеро, отражавшее лунный свет. Прибрежные деревья в невыразимой скорби окунали свои ветви в воду, а в зарослях тростника заунывно гудел ветер.

Это было озеро Ллин-Коулд или его точная копия.

На берегу сидела старуха, латая бесконечную рыболовную сеть и время от времени бросая в воду мелкие камешки. У меня даже мысли не возникло спросить ее, как мне добраться до поселка. Мне вообще не хотелось, чтобы она меня видела. Я повернулся и поспешно углубился обратно в чащу.

С этого момента у меня окончательно пропала всякая охота к таким романтическим прогулкам. То, что произошло потом, напоминало кошмарный сон.

Я находился в кельтском лесу, где самые невообразимые вещи приобретали реальные очертания. Через каждые десять минут меня ожидало новое потрясение, и сердце мое замирало от страха. Там были кусты, похожие на ведьм, и скалы, которые напоминали присевших на корточки великанов, а над головой ухали страшными голосами филины.

В одиннадцать часов я вышел на горное плато, залитое лунным светом. Здесь не было ни фантастических деревьев, ни зловещих филинов, зато повсюду высились груды камней. Вероятно, это были кельтские захоронения, примерно так они выглядят на старых картинах.

На краю плато я увидел каменное строение довольно правильной четырехугольной формы, а подойдя поближе, обнаружил, что оно странным образом напоминает крестьянскую хижину, только без окон и дверей. Меня охватил ужас, и я хотел было броситься обратно в лес, к филинам. Нет ничего более пугающего, чем то, что не поддается объяснению. Но что-то меня удержало: то ли внезапно навалившаяся усталость, то ли чересчур разыгравшаяся фантазия. И я долго стоял, как загипнотизированный, глазея на эту немыслимую обитель какого-то лесного монстра, и перед моим мысленным взором проносились безумные видения…

Внезапно стена, перед которой я стоял, зашевелилась и раздвинулась, за ней оказалась кромешная тьма. Из этой тьмы выступила огромная фигура — с головы до пят в черном, только волосы да высокий стоячий воротник были белыми.

От ужаса я заорал нечеловеческим голосом.

У меня перед глазами, стремительно увеличиваясь в размерах, плыли фиолетовые и багровые круги, а какая-то маленькая точка становилась все ярче и ослепительнее.

Я оказался в четырех стенах. Было совсем темно, и я только на ощупь смог определить, что нахожусь взаперти. Стояла мертвая тишина.

Интересно, мелькнула у меня мысль, я уже на том или все еще на этом свете?

Я лег на каменный пол и сразу заснул, словно провалился в пропасть.

* * *
Мои дальнейшие воспоминания отрывочны и чрезвычайно сумбурны. Даже в нормальных условиях я обычно сплю очень чутко и временами путаю сон с явью, а здесь мне окончательно изменило чувство реальности.

К усталости и невероятному нервному напряжению добавилось и то, что я простудился, как всегда когда попадаю под сильный дождь, и у меня начался жар. Вероятно, этим отчасти можно объяснить провалы в памяти. Например, я, вне всякого сомнения, что-то ел и пил, поскольку не помню, чтобы меня мучили голод или жажда, но чем меня потчевали — напрочь вылетело из головы.

Естественно, ни малейшего понятия я не имею и о том, сколько меня продержали в этом кошмарном заточении. У меня остановились часы. Окон в моей темнице не было, и я, засыпая и просыпаясь через какие-то неопределенные периоды, полностью утратил чувство времени.

Единственное, что я помню отчетливо с самого начала, — это запах. Он напоминал дым ладана, но был более горьким и дурманящим. Этот запах у меня ассоциировался с какими-то названиями из книг об оккультизме: вербена, мирра, алоэ, амбра… Этот же самый запах я почувствовал и тогда, когда мимо нас с Осборном проскакал по шоссе полночный всадник.

…В комнате мерцал странный зеленоватый свет, и в этом зыбком мерцании передо мной колыхался какой-то маленький человечек. Он походил на гнома, какими их обычно изображают на картинках, одет был в некое подобие шахтерского комбинезона, а на голове носил шлем, как у авиатора, и из-под этого шлема виднелось умненькое злое личико.

Я уже понял, что мой посетитель не является субъектом вещественного мира, облеченным в конкретную плоть, и внешность его была такой же ирреальной, как колеблющийся огонек свечи. То он хлопал крыльями и кукарекал, то у него вообще не оказывалось никаких крыльев.

— Приветствую вас, Бенджамин Авраванель, — заговорил он визгливым голосом. — Сейчас я принесу вашу одежду.

— Тут какая-то ошибка, — сказал я. — Меня никогда не звали Авраванелем. И я вовсе не просил принести мне одежду.

— Неважно, — сказал гном и закукарекал.

В тот момент мне это показалось вполне естественным.

Гном влез на высокую табуретку, которой здесь прежде не было, и заколыхался.

— Великому Адепту почет и уважение, — изрек он.

— Несомненно, — с готовностью подтвердил я, — почет и уважение.

— Великий Адепт сейчас готовится привести в действие Великий Механизм. Так повелевают звезды, звезды, звезды…

Как ни странно, я видел наяву все, что он говорил. Звезды двигались по небу и вдруг замерли — многозначительные, полные таинственного смысла.

— Великий Адепт нуждается в помощнике, — продолжал гном. — Из всех ученых он выбрал вас, Бенджамин Авраванель.

— Но простите, я ведь не разбираюсь в этих делах.

— И все-таки у вас больше знаний, чем у любого жителя Мэрионетшира.

Я почувствовал себя польщенным.

— Ой-ой-ой! — заверещал гном. — Ах, какой ужас!

И он зашипел, как сырое полено, брошенное в камин.

— Великий Механизм заглох. Вышел из строя. Что-то неладно, что-то не так…

Я снова увидел то, о чем говорил мой необычный собеседник: огромный агрегат, светящийся изнутри. Он состоял из стеклянных трубок, колб, движущихся поршней, спиртовок, причем все это странное устройство необъяснимым образом напоминало по форме тело какого-то животного. В трубках и колбах булькала золотисто-желтая жидкость.

— Вот здесь что-то заело, — сказал гном, показывая на один из сосудов. — И все. Дальше не идет. А смотрите, какой цвет. Как золото. Но это еще не золото, не золото.

Потом гном исчез, пропал и странный агрегат, и я почувствовал ужасную головную боль.

Через некоторое время гном снова появился передо мной. Он был в черном костюме и имел очень торжественный вид.

— Наклонитесь ко мне поближе, Бенджамин Авраванель. Я должен сообщить вам страшную тайну. Великий Адепт вынужден прибегнуть к черной магии, чтобы снова привести в действие Великий Механизм. Вам тоже надо принять участие в этой церемонии. Он рассчитывает на вашу помощь. Вы — ученый, вы — мудрый человек. Пойдемте, вы должны подготовить святилище. Время, время…

Я взглянул на песочные часы. Песчинки с шуршанием отсчитывали секунды уходящего времени. Я поднялся и последовал за гномом.

Мы оказались в пятиугольном зале, озаренном искусственным солнцем, таким же, какое я видел в подземном склепе Пендрагонов.

На мне была черная бесформенная хламида без рукавов, на ногах — тяжелые, должно быть, свинцовые башмаки, разрисованные астрологическими символами.

Я сразу же начал подготовку зала к церемонии. В руке я держал палочку, которую обмакнул в какую-то кроваво-красную жидкость, после чего начертил на полу две большие концентрические окружности. Потом во внутренней окружности нарисовал треугольник, а внутри него — еще три окружности, но уже не концентрические.

В одну из них я поместил кадило, в две другие — по черному подсвечнику в форме полумесяца. Потом в одной из точек внешней концентрической окружности положил дохлую летучую мышь — это было северное направление; запад обозначил человеческим черепом, юг — козлиной головой, восток — дохлой черной кошкой.

Тем временем запах, исходивший из кадила, становился все более тяжелым, и я вернулся в свою комнату. Весь дом гудел, как орган.

В комнате оказалась удобная кушетка, застеленная черным покрывалом. И я прилег на нее.

Как я мог истолковать то, что со мной произошло? В то время у меня даже мысли не возникло искать какие-то объяснения. Все казалось настолько естественным, как будто речь шла о меблировке новой квартиры. Позже, когда я размышлял об этом, мне пришли в голову два объяснения.

Первое, самое элементарное: все это мне приснилось. Что касается конкретных деталей, то я определенно почерпнул их из книги аббата Альфонса Луи Константа, писавшего под псевдонимом Элиас Леви. Помнится, там были совершенно фантастические указания: свечи, например, следовало окропить человеческим потом, черную кошку перед совершением обряда полагалось пять дней поить человеческой кровью, череп должен принадлежать казненному отцеубийце, а голова — козлу, с которым какая-нибудь девушка, по деликатному выражению Элиаса Леви, «…cum quo puella concubuerit»[11]. Эту книгу я прочел года за два до описываемых событий и, естественно, забыл все эти подробности, а тут, когда оказался в совершенно неправдоподобной фантастической обстановке, они сами собой всплыли откуда-то из глубин памяти. Так иногда человеку во сне приходят строчки давно прочитанных и давно забытых стихов.

Или, может быть, я впал в гипнотический транс, и то, что предстало передо мной в облике гнома, на самом деле было моим подсознательным вторым «я», которое в этот момент жило своей собственной жизнью. Подобное явление, называемое раздвоением личности, описано в трудах многих психологов.

…Весь дом гудел, как встревоженный улей, отовсюду доносились шаги, где-то двигали тяжелые предметы, что-то шипело и свистело, и время от времени слышались удары гонга.

Одна из стен раздвинулась, и в комнату вошла женщина, закутанная в черный плащ. Увидев меня, она прижала ладони к лицу и закричала:

— Кто вы? Что вам нужно?

Я узнал по голосу Элен Сент-Клер, бросился к ней и схватил ее за плечи.

— Элен! — воскликнул я. — Как вы сюда попали?

Она взвизгнула и, вырвавшись из моих рук, отбежала в угол комнаты.

— Не бойтесь, — сказал я. — Ведь вы же меня знаете. Меня зовут Янош Батки, я тот самый венгр, который отвез ваш перстень графу Гвинеду.

Элен долго и очень внимательно разглядывала меня. Судя по всем ее движениям, она явно была в невменяемом состоянии.

— Ах да, конечно, вы — тот ученый с рукописью, — проговорила она и истерически рассмеялась.

— Как вы сюда попали? — повторил я свой вопрос. — И что вы здесь делаете?

Она подбежала, уцепилась за меня и испуганно зашептала:

— Скажите, кто этот человек? Это ведь его дом? Что это за старик?

— Вы имеете в виду… Нет-нет. Не знаю.

— А вы уверены, что… что это не граф Гвинед, постаревший на пятьдесят лет?

— Элен! — вскричал я. — Что с графом Гвинедом? Вы последняя, кто видел его. Вы увезли его на своей машине… Что с ним?

— Не знаю. Понятия не имею. Я привезла его сюда, где все было уже приготовлено. Но что с ним потом случилось, не знаю. Вы уверены, что это не граф Гвинед?.. Мне так холодно… Дайте руку. У вас горячая кровь? Да. Сядьте поближе ко мне, прижмитесь, согрейте меня. Я ужасно озябла…

Ее била дрожь, хотя я не чувствовал, чтобы в комнате похолодало.

— Когда я была совсем маленькой, у нас дома, в Конноте, однажды было вот так же зябко, — бормотала Элен. — И все реки замерзли… Сядьте поближе, прошу вас… Мы росли в страшной бедности. У меня было девять братьев и сестер… и не было выхода. Я потом призналась на исповеди отцу Хэмфри, зачем я это сделала… Не отодвигайтесь, я совсем замерзла… Я украла у старика эти пять фунтов не потому, что испытывала болезненную страсть к деньгам. Просто было очень холодно, а я не выношу холода, я схожу с ума и теряю контроль над собой… — Она бубнила бесцветным ровным голосом, лишенным каких-либо интонаций. — Почему вы на меня так смотрите? Вы мне не верите? И правильно, не верьте. Я всегда любила деньги и уже тогда копила их, складывала в кубышку… В то время я даже представить себе не могла, каким состоянием буду владеть. У меня ужасно много денег. Каждую минуту мое состояние увеличивается на пятьдесят фунтов, и все-таки мне очень холодно… Сядьте поближе, прошу вас… Сколько вы хотите? Где моя чековая книжка?.. О, Господи, где моя чековая книжка?.. — И она зарыдала.

Потом, когда она немного успокоилась, я снова начал допытываться, что с графом Гвинедом. И Элен рассказала все, что ей было известно. Я прекрасно помню каждое ее слово, это не могло быть сном… но точно так же я помню все, что говорил гном, — этот ирреальный субъект, созданный скорее всего моим воображением…

От Элен я услышал следующее:

— Как только Цинтия сообщила, где находится граф Гвинед, я сразу поехала к нему. Тут уж он не смог передать, что не примет меня. Слуг, естественно, не было, и ему самому пришлось открыть дверь. Я знала, что у него не хватит духу выгнать меня, и мне не составило большого труда уговорить его поехать со мной. Он поверил всему, что я сказала. Что я явилась к нему искать защиты, поскольку порвала с Морвином и теперь опасаюсь мести со стороны этого человека… Он сел ко мне в машину и поехал, как агнец на закланье… Прошу вас, не отодвигайтесь… Я так замерзла… Какая ужасная ночь… Никогда, пока я живу… Скажите, а дьявол действительно существует?

Я попросил ее продолжить свой рассказ.

— Мы вошли в этот дом и… представьте себе, сразу же увидели Морвина… а ведь он должен был появиться только по моему сигналу. Но от него уже ничего не зависело, он был мертв.

И Элен рассмеялась.

— Почему вы смеетесь?

— Это очень забавно выглядело. Ему свернули шею. Он лежал на животе, а лицо было повернуто кверху. Я и тогда не смогла удержаться от смеха. А граф посмотрел на меня с недоумением: что это я смеюсь? И сказал, что мне следует остерегаться, поскольку и Мэлони постигла точно такая же смерть… Но я только обрадовалась. Мне хотелось избавиться от них от всех, чтобы наконец пожить в свое удовольствие… Скажите, доктор… ведь вы в этом разбираетесь… отчего у человека тело становится холодным как лед?

— Не отвлекайтесь. Рассказывайте, что произошло с графом, — с упорством маньяка гнул я свою линию.

— Ах да, с графом. Я подумала, что теперь уже все равно ничего хорошего не получится, потому что, увидев Морвина, он наверняка все понял, и хитрить бесполезно. Он сел на стул, закрыл лицо руками… А я достала из сумочки пистолет, который купила когда-то в Париже… такой миниатюрный, очень красивый, покрытый белой эмалью… решила зайти сзади и выстрелить ему в голову… Знаете, я однажды видела человека, которому пулей размозжило голову. Это было в Марокко… Ах, какая там жара… а женщины прячут лица под чадрами… Мы поедем с вами в Марокко? Как бы нам выбраться отсюда?

О, что за смятение чувств! Держать в объятиях, обнимать ту, которую жаждет грешная плоть и от которой в ужасе отшатывается душа…

— Что с графом? — крикнул я.

— Не кричите прошу вас, умоляю, не кричите. Я не знаю, что с ним… Откуда ни возьмись появился этот человек… я даже пикнуть не успела, как он отнял у меня пистолет, сгреб меня в охапку и бросил в какую-то комнату… я и представить себе не могла, что в этом маленьком домике столько комнат… Ой, как там было холодно!.. Вы уверены, что этот старик — не граф Гвинед?

— Я ни в чем не уверен. В наше время человек ни в чем не может быть уверен. Графов Гвинедов было много, целых восемнадцать. И не исключено, что это один из них.

Элен снова задрожала всем телом, у нее началась истерика. Она упала в обморок, и мне пришлось массировать ее и делать искусственное дыхание, как приводят в чувство человека, наглотавшегося воды.

Потом она заснула.

За невидимой дверью, через которую вошла Элен, происходила какая-то возня. Дым, по запаху напоминавший фимиам, проникал в комнату и стлался вокруг, обволакивая нас, подобно туману. Кто-то следил за нами, подстерегал за той невидимой дверью… Мне стало не по себе, у меня снова начался жар и перед глазами поплыли круги. Элен застонала во сне, схватила меня за руку. Я лег рядом, и мы прижались друг к другу, как затравленные звери перед лицом смертельной опасности.

Я опять заснул.

А когда очнулся от короткого сна, увидел, что Элен тоже проснулась. Ее плащ распахнулся, под ним не оказалось никакой одежды, и белизна несказанно прекрасного тела на черном фоне ослепила меня, встревожила, одурманила…

— Элен…

Ее красота застигла меня врасплох, как летняя гроза, сразу затмив все вокруг. Только на миг вспыхнуло видение: портовый город на краю света…

Она обняла меня за шею и поцеловала.

До сих пор не могу объяснить, что со мной происходило, что это было за наваждение. Совершенно потеряв рассудок, я накинулся на нее и начал покрывать поцелуями ее тело с такой бешеной, ежесекундно возрастающей страстью, какой никогда еще не испытывал. Я даже не подозревал, что способен на что-то подобное.

— О, как жарко, какие у вас горячие губы! — выдохнула Элен, мурлыкая от удовольствия, как большая разнежившаяся кошка. И наши тела слились в неземном упоении.

Неужели меня в этот миг ничто не беспокоило? Неужели не застывала в жилах кровь от ощущения опасности, затаившейся за невидимой дверью? Нет, нет и нет! Все окружающее исчезло, кануло в Лету, потеряло значение. Я находился на краю света, за гранью реальности, в миллионах световых лет от здравого смысла, охваченный сумасшедшим вожделением, будто подспудно стремился наверстать упущенное, как можно скорее вознаградив себя за долгие годы размеренной, упорядоченной жизни. Помнится, я кричал, хрипел и стонал, хотя обычно занимаюсь любовными утехами тихо, как мотылек.

И вдруг мы, как по команде, отпустили друг друга и поднялись, совершенно овладев собой, с бесстрастным выражением на лицах.

Распахнулась невидимая дверь, и мы пошли — медленно и отрешенно, как сомнамбулы.

С этого момента я действовал как будто по чьей-то воле, словно кто-то направлял меня и подсказывал, что надо делать дальше. Никаких сомнений, никаких колебаний. Я точно знал, что должно произойти, и понимал, что от меня уже ничего не зависит.

Элен предстояло стать жертвой в том храме, который я собственноручно подготавливал для этой цели. Умереть именно сейчас, со следами моих безумных поцелуев на теле, с головы до пят погрязшей в грехе, дабы жертва эта была угодна дьяволу.

Самое странное, что все это ни капли не ужасало меня. Я вообще ничего не чувствовал, меня словно парализовало. И это было к лучшему. Позже, восстанавливая в памяти события той ночи, я понял, что благодаря этому гипнотическому трансу, я избежал тяжелейшей душевной травмы, от которой уже никогда не смог бы оправиться.

Мы прошли через несколько пустых залов. В одном из них я обо что-то споткнулся и, взглянув под ноги, увидел покойника со свернутой шеей.

Это был Джеймс Морвин. Я перешагнул через него и пошел дальше.

Наконец мы добрались до пятиугольного зала. Как и следовало ожидать, там все было в том же виде, в каком я и оставил: концентрические окружности, кадило, подсвечники, летучая мышь, кошка, череп и козлиная голова.

Мы остановились.

Напротив нас разверзлась стена — и из нее возник призрак. Он был в черном камзоле и черном берете, а в руках держал меч необычной формы. Его безжизненное мертвенно-бледное лицо было начисто лишено всего человеческого.

Элен, склонив голову и безвольно опустив руки, направилась к нему. Я прислонился к колонне и почувствовал, что не в состоянии даже пошевелиться.

Передо мной мельтешил, прыгал и чем-то шелестел гном. Иногда он увеличивался в размерах и доставал головой до потолка, а то вдруг становился не больше болонки. А лицо его все явственнее делалось похожим на мое.

Кто-то встал между двумя канделябрами и раскинул руки. Элен… Огонь свечей коснулся ее рук, но она даже не вздрогнула. Чувствовала ли она что-нибудь?

Призрак поднял свой странный меч. Гном с болезненной гримасой навис над кадилом. Женщина беззвучно рухнула на пол.

Гном набирал в пригоршни кровь и кропил, кропил мраморную плиту. Призрак склонился над плитой и, призывая дьявола, забормотал варварские непонятные слова, а мечом при этом чертил в воздухе какие-то знаки.

Дым становился все гуще, и я уже едва различал, что происходит в другом конце зала. Слова ужасных дьявольских заклинаний проникали мне в уши, как нарастающий волчий вой.

Затем послышался душераздирающий вскрик — вопль раненого агонизирующего зверя, устремленный к бесчувственным звездам.

Призрак отбросил меч и с быстротой молнии выскочил вон через разверзшуюся стену.

И в тот же момент с меня спало оцепенение, мысли приобрели необыкновенную ясность и все чувства обострились до предела, как это свойственно человеку в минуты смертельной опасности.

Я сразу понял, что перед заклинателем дьявола предстало какое-то кошмарное видение, настолько страшное, что он моментально утратил мужество и, бросив меч, позорно обратился в бегство. Сбежал от того ужаса, который сам же и вызвал к жизни.

А еще я понял, что и мне самое время бежать отсюда. И я ринулся прочь через ту же дыру в стене.

Была ночь. Я стоял на уже знакомой равнине, которая казалась совершенно вымершей. Передо мной белел горный кряж, будто кости земли, проступившие сквозь дряблую кожу.

Но наконец-то я был свободен!

* * *
И я бросился в обступившую меня ночь, наугад, не разбирая дороги. Мне было абсолютно безразлично, куда двигаться. Я сбежал из ада и знал, что хуже того, что было, уже не будет и рано или поздно я окажусь среди людей.

Добравшись до края равнины, я оглянулся и увидел, что дом, из которого я выбрался, охвачен пламенем. Я устремился в лесную чащу, испытывая такое невероятное облегчение, как будто у меня камень с души свалился. Невидимая тропа привела меня на маленькую полянку. Совершенно обессилевший, я рухнул в густую траву и моментально заснул.

А когда проснулся, солнце уже стояло высоко в небе. Я встал и пошел дальше. Меня мучил голод, но настроение было превосходное.

Вскоре я добрался до какой-то фермы. Хозяина не было, но дома оказалась его жена. Она долго и придирчиво разглядывала меня, явно неприятно пораженная моим видом. Я и сам понимал, что моя грязная и измятая одежда в сочетании с давно не бритой физиономией не может вызвать особого доверия у честного уэльского обывателя. Но она оказалась доброй женщиной и за мои деньги щедро попотчевала меня сыром и молоком. Я возблагодарил судьбу за то, что у меня в кармане завалялось несколько шиллингов и пенсов, ибо это дало мне возможность снова ощутить себя полноправным членом человеческого сообщества.

Потом она объяснила мне, как попасть в Эберзич.

Отшагав около часа по прекрасной, залитой солнечным светом дороге, я увидел спешившего навстречу и приветливо махавшего мне рукой великана, а когда мы сблизились, узнал в нем Джона Гриффита — слугу, который в своем средневековом одеянии так напугал меня в первую ночь, проведенную мной в Ллэнвигане.

— Слава Богу, что вы здесь, господин доктор! — вскричал он. — Вся прислуга и все окрестные жители уже с ног сбились, разыскивая вас. Тому, кто найдет вас, обещано десять фунтов. Теперь их получу я, если вы никого не встретили по дороге.

— Ни единой души. Так что могу вас поздравить, Гриффит. Десять фунтов — ваши. Что с графом?

— С графом? Насколько я знаю, с ним все в порядке, сэр. Он дома, в Ллэнвигане. Но что же мы стоим? Идемте скорее в Эберзич. Там мы должны встретить господина Осборна и немецкую барышню. Они тоже ищут вас.

Добравшись до Эберзича, я сразу пошел на постоялый двор, побрился и сел обедать. Но только я взялся за суп, как примчалась Лина и начала выражать бурный восторг по поводу моего счастливого возвращения.

Немного успокоившись, она рассказала мне о событиях, происшедших в мое отсутствие.

Пока я, сам того не зная, шел навстречу своим кошмарным приключениям, Осборн на крестьянской телеге доехал до Эберзича и отсюда отправился дальше — в Бэлу, где находился полицейский участок. В полиции ничего не знали ни о Морвине, ни об Элен Сент-Клер. Тогда Осборну пришла в голову отчаянная мысль позвонить в Ллэнвиган. Ему сообщили, что граф только что вернулся домой, живой и невредимый, но в крайне дурном расположении духа, и, как обычно, заперся в своих апартаментах. Услышав это, Осборн успокоился, вернулся в Кербрин и отвез домой Лину и Цинтию. А потом слуги отогнали в замок испорченную машину.

— Графа мы так и не видели, — продолжала Лина. — Он лежит. Говорят, у него нервическая лихорадка. Естественно, никто не знает, чем кончилась его встреча с миссис Роско. Мы подняли на ноги местных жителей, два дня искали вас в горах, обшарили все окрестности Кербрина… Да, я вам еще не рассказала самое странное. Граф привез с собой маленького мальчика… ну, помните, того, которого на днях украл таинственный всадник. Об этом еще в газетах писали. Но нам так и не удалось выяснить никаких подробностей, потому что граф сразу же отправил мальчика к отцу, и никто не успел с ним поговорить… Если бы вы только знали, как я проголодалась! — вскричала она с жаром. — А ведь я уже обедала. Наверно, у меня разыгрался такой зверский аппетит от радости, что вы наконец нашлись. Я бы сейчас могла проглотить даже недожаренную уздечку.

И она с жадностью набросилась на хлеб с плавленым сыром — любимую пищу валлийцев, — утратив таким образом возможность снабжать меня новой информацией.

Но в это время появился Осборн. Лицо у него было бледное и изможденное, глаза горели лихорадочным блеском, галстук съехал набок.

— Хэлло, доктор! Наконец-то вы опять с нами. Слава Богу! Я так беспокоился за вас. Вы уже в курсе последних событий?

Он, как подкошенный, рухнул на стул.

— Да говорите же, олух вы эдакий! — напустилась на него Лина.

— Спокойнее, дорогая. Британская империя стала великой благодаря умению англичан при любых обстоятельствах сохранять самообладание.

— Если вы сию же минуту не начнете рассказывать, я вас пристрелю! — заорала Лина.

— Сегодня утром полиция обнаружила тайное пристанище Морвина и миссис Роско. Это оказался маленький домишко где-то на горном плато в окрестностях Бетис-и-Тега. Очень странное сооружение квадратной формы без окон и без дверей. Удалось найти рабочих, которые строили эту хижину. Они рассказывали, какие неприятные ощущения испытывали, работая на том плато. Как раз там якобы хоронили уэльских королей и там, по преданиям, видели красноухую собаку Кон Аннон… Так вот, двое полицейских, которые сегодня поднялись туда, обнаружили, что дом наполовину уничтожен пожаром. Среди руин нашли обгоревшие трупы мужчины и женщины. Но они не настолько обгорели, чтобы их нельзя было опознать. Рабочие, которых вызвали туда, с уверенностью заявили, что это Морвин и миссис Роско.

— Что с ними могло случиться? — спросила Лина.

— Наверно, покончили с собой, — предположил Осборн. — Кто знает, вероятно, наступает момент, когда чувство вины становится настолько нестерпимым, что человек решается на такой шаг…

— Ну что ж, — сказала Лина, — значит, над Ллэнвиганом больше не висит опасность. Моя миссия на этом закончена. Но до чего же все странно. Что вы на это скажете, доктор? Кстати, вы еще ни слова не сказали о том, где вас носило целых два дня. Поди, развлекались с какой-нибудь хорошенькой валлийкой?

— Я и не собираюсь ничего рассказывать, Лина. Не могу. Есть вещи, которые невозможно рассказать, не опасаясь прослыть сумасшедшим. Просто никак не объяснить… Мы существуем одновременно в двух мирах, и каждое явление можно истолковать двояко. И если одно толкование будет элементарным, то другое может оказаться чудовищным, лежащим за гранью здравого смысла.

— У вас сегодня философское настроение, — заметила Лина. — Однако для доктора философии премудрости, которые вы изрекаете, довольно банальны. Могли бы придумать чего-нибудь и поумнее. Ну да Бог с ней, с этой валлийской красоткой вместе с вашими тайнами, которые вы скрываете за метафизическим словоблудием.

Осборн вскинул голову.

— Так как миссис Роско умерла, то, насколько я знаю, все состояние Роско автоматически переходит к Пендрагонам. Если бы даже Асафу Пендрагону, шестому графу Гвинеду, действительно удалось открыть секрет получения золота из минералов, мы и то вряд ли стали бы такими богатыми. Что вы на это скажете, Лина?

— Это меня не радует, — ответила она. — Я не сторонница капитала. Мне вас жаль, Осборн. Вы были бы таким милым мальчиком, если бы у вас вообще не было денег. Я не могла бы и мечтать о лучшем муже. Мне доставляло бы огромное удовольствие содержать вас.

Осборн позвонил в полицию и сказал, чтобы прекратили поиски, так как я нашелся. Потом то же самое сообщил в Ллэнвиган. После этого мы сели в машину, и вскоре перед нами возникли милые сердцу очертания замка.

Я принял ванну, переоделся и спустился к чаю. Лина сосредоточенно поглощала бисквитное пирожное, а Осборн прохаживался с сэндвичем в руке вдоль стола и взволнованно объяснял:

— Как только мы получим официальное свидетельство о смерти миссис Роско, мне сразу же придется ехать в Лондон к Сетону. Надо будет заниматься оформлением всяких бумаг, чтобы вступить в права наследования. Даже не представляю себе, сколько времени это займет, ведь состояние Роско — одно из самых крупных в мире. Это бесчисленные заводы, шахты, земли, леса, масса недвижимости в Вест-Индии и еще Бог знает где. Я уже чувствую, что управление всем этим хозяйством ляжет на мои слабые плечи, поскольку дядя никогда не станет заниматься такими прозаическими делами…

На его лице сияло выражение одухотворенности. И под личиной наигранной женственности и инфантилизма я отчетливо увидел характерные волевые черты деятельного, предприимчивого британца.

Лина подняла на него печальный взгляд, и из ее глаз выкатились две слезинки. Вероятно, она подумала, что могла бы быть счастлива с Осборном, если бы он был бедным юношей, не приспособленным к жизни.

Внезапно Осборн остановился с озабоченным видом, взглянул на Лину, и лицо его прояснилось.

— Лина… Ведь вы экономист и к тому же гений. Не согласитесь ли вы стать моей секретаршей?

Лина ненадолго задумалась.

— Что ж, пожалуй, можно будет обсудить этот вопрос.

— А где Цинтия? — спросил я.

Собственно говоря, это первое, что я хотел спросить, как только вошел в замок. Но меня удерживала какая-то стыдливость, свойственная влюбленным.

— Цинтия, наверно, уже в Швейцарии, — ответил Осборн. — Она вернулась из Кербрина в ужасном состоянии. За ней заехала наша тетя герцогиня Варвик и увезла ее с собой.

* * *
Дверь распахнулась — и на пороге возникла внушительная фигура графа Гвинеда.

Боже, что с ним произошло? Какая буря оставила след на его лице? Под глазами, утратившими выражение спокойной уверенности, пролегли черные круги, черты лица заострились, как у покойника. Его вид настолько поразил меня, что я не мог вымолвить ни слова.

— О, Батки, рад вас видеть, — тихо проговорил он и, опустив голову, начал мрачно прохаживаться из угла в угол.

Потом остановился и окинул нас скорбным взглядом.

— Вы тоже знаете, что она умерла?.. Что они оба умерли?

— Да, милорд, — пробормотал я. — Я сам… — И тут же осекся. Мне не хотелось при Лине и Осборне говорить о тех ужасных событиях, участником которых я оказался помимо своей воли.

Граф взглянул на меня.

— Доктор Батки… где вы были? Мы все очень беспокоились о вас.

— Я все расскажу, милорд. Но только вам одному.

— Пойдемте в библиотеку.

Опустившись в глубокое кресло, граф молча выслушал мой сбивчивый рассказ, который его ничуть не удивил. Время от времени он кивал головой с видом человека, знающего, что именно так все и должно было случиться. Только пальцы, судорожно вцепившиеся в подлокотники кресла, выдавали его волнение. А когда я дошел до ужасной гибели Элен Сент-Клер, он устремил на меня пристальный взгляд, и в глазах у него что-то погасло, будто метеорит рухнул в морскую пучину.

Когда я закончил, мы долго сидели в полном молчании.

— А потом вы не видели больше… этого призрака? — спросил наконец граф.

— Нет.

— И никто не видел. Никто. Тут напрашивается только одно объяснение… Доктор Батки, давайте съездим в Пендрагон. Если поторопиться, то мы успеем туда еще засветло.

Мы сели в машину и по хорошо знакомой дороге быстро доехали до полуразрушенной крепости. Спустились по лестнице, по которой когда-то шел Джон Бонавентура в сопровождении Сен-Жермена и Ленгля де Фреснуа, дрожавших от страха. Я теперь ничего не боялся. Я уже столкнулся с Невероятным и подходил ко всему с другими мерками.

Мы вошли в зал, освещенный искусственным солнцем. Граф отодвинул в сторону алтарь, а затем могильную плиту. Мы заглянули внутрь.

На катафалке лежал человек огромного роста в черном одеянии. Руки его были скрещены на груди, на пальцах сверкали перстни. На бескровном лице застыло суровое выражение… Но это было уже не величественное спокойствие нордического идола, а мрачное оцепенение посмертной маски.

И только сейчас я заметил торчащую у него из груди золотую рукоятку старинного кинжала. Бессмертный рыцарь покончил с собой.

По щеке графа пробежала слеза. Он закрыл могилу.

Когда мы вышли из крепости, уже смеркалось. Природа окрасилась в сочные цвета, в золотом ореоле заката под нами раскинулись богатые владения графа Гвинеда: села, леса, долины. Зыбкая воздушная красота вечернего пейзажа была живым воплощением бренности жизни.

— Как я устал! — сказал граф, и мы сели на замшелую каменную скамейку.

Сидели долго. Уже зажглись звезды и взошла яркая луна. И вдруг граф заговорил. До сих пор не могу понять, что побудило его отринуть привычную замкнутость. То ли усталость, то ли волнения последних дней, то ли ощущение того, что уже все позади.

— Асаф Пендрагон ждал благоприятного расположения звезд, чтобы еще раз попытаться искусственным путем получить золото. И наконец дождался… как раз сейчас, когда уже давно не существует розенкрейцеров и мир забыл об их таинственных опытах, а если кто-то и вспоминает, то не иначе как с иронической улыбкой. Этот период по странной случайности совпал с годиной испытаний, доставшихся на мою долю. Полночный всадник, бессмертный поборник справедливости, еще раз спас жизнь одному из своих потомков. Вот только золото ему получить так и не удалось. Великий Механизм, изобретенный розенкрейцерами, не функционировал, и чтобы привести его в действие оставался единственный выход: прибегнуть к черной магии, вызвав дьявола. Для этого нужно было кого-то принести в жертву, и Асаф Пендрагон похитил сына фермера. Узнав о случившемся, я пустился на поиски, чтобы спасти ребенка. Несколько дней плутал в горах и, когда уже совсем отчаялся, набрел на хижину, которую построил Морвин. Там я и нашел своего предка. Он поставил меня перед выбором. Кем пожертвовать: женщиной или ребенком? Это было жестокое испытание, врагу такого не пожелаешь. Я решил спасти мальчика… невинное существо. А ее… постигла злая участь. Но жертва оказалась напрасной, Великий Механизм так и не заработал. Если все было так, как вы рассказали, Асафу Пендрагону явился дьявол… но это уже предположения. Несомненно лишь одно: бессмертный старец в отчаянии наложил на себя руки… Однако уже стемнело. Пора и к дому.

Когда мы приехали в замок, граф полностью овладел собой и сказал своим обычным бесстрастным тоном:

— Дорогой друг, прошу вас, окажите мне небольшую любезность. Когда будете в Лондоне, зайдите к профессору кафедры зоологии Королевского колледжа Джулиану Хаксли. Скажите ему, что я хочу презентовать колледжу выведенных мною гигантских амбистом, а также все мои инструменты и теоретические выкладки. Если у кого-то возникнет желание, пусть доведет до конца то, что я начал, и сделает это достоянием гласности.

— О, милорд… вы решили бросить свою научную работу?

— А зачем мне продолжать эту работу? Чего стоят все мои эксперименты по сравнению с тем, что знали розенкрейцеры, или с тем, что происходит у нас на глазах? Лично я верю в воскрешение тела. А верят ли другие — меня не интересует. Доктор Батки, моя история подошла к концу. Я старый человек, я очень устал, и мои мысли гораздо больше занимает вечный покой, нежели воскрешение…

* * *
На этом и закончились уэльские события.

На другой день граф уехал в Шотландию.

Лина отправилась в Оксфорд, а Осборн и я — в Лондон.

Там я близко сошелся с Джулианом Хаксли, которого всегда почитал как великого биолога и как родственника Олдоса Хаксли, самого остроумного романиста современности.

В качестве полномочного посла Ллэнвигана я приобрел огромную популярность в научных кругах. Меня чествовали с таким энтузиазмом, как будто это я вывел новую разновидность амбистом. Надо сказать, что после стольких кошмарных потрясений общение с представителями естественных наук оказало на меня такое же благотворное воздействие, как в других случаях — альпийские пейзажи.

Я часто встречался с Осборном, который вскоре сообщил мне, что получил письмо от Цинтии. Она уже совершенно выздоровела и проявляла живейший интерес к моей скромной персоне.

Я сразу же написал ей теплое письмо, не упомянув, правда, о своем намерении приехать к ней в Швейцарию. Впрочем, осуществить это намерение оказалось делом нелегким. Один из моих новых знакомых, собиравшийся в Америку на конгресс ученых-естествоиспытателей, предложил мне составить ему компанию и выступить перед участниками конгресса с лекцией о Ленгле де Фреснуа и масонах восемнадцатого века.

Возможностьсовершить путешествие за океан казалась мне весьма соблазнительной, поскольку я никогда еще не ездил в такую даль.

К тому же по зрелом размышлении и пришел к выводу, что у нас с Цинтией все равно ничего не выйдет. Я не смогу жениться на ней. Будучи по натуре записным снобом, я даже мысли не допускал, что девушка, чей род восходит к эпохе Шекспира и Мильтона, может стать спутницей жизни такого ничтожного плебея, как я.

А если произойдет чудо и она все-таки согласится выйти за меня замуж, этот брак не будет счастливым. Потому что, став моей законной половиной, Цинтия сразу утратит в моих глазах то, что мне больше всего нравится в ней и чего, по всей видимости, в ней вовсе и нет: высокомерную горделивую неприступность хозяйки старинного замка.

Пока я предавался подобным рефлексиям, от Цинтии пришло письмо, поставившее все на свои места:

«Дорогой Друг! Очень мило с Вашей стороны, что Вы не забываете обо мне. Это тем более приятно, что последнее время я много читаю, и мне хотелось бы узнать Ваше мнение об этих книгах. Читаю я главным образом французских авторов. Жаль, что Вас нет со мной, потому что я многого не понимаю.

Я уже совсем поправилась и совершаю небольшие прогулки в горы. Хотелось бы найти какой-нибудь красивый поэтический образ, чтобы передать божественную красоту этих гор, но ничего не приходит в голову.

Порекомендуйте мне какую-нибудь хорошую книгу об этнографии ретороманских племен.

Здесь подобралась очень приятная компания. В основном я провожу время со своей школьной подругой Дафной Фитцуильямс и ее братом, капитаном военно-морского флота. Он очень милый молодой человек, хорошо воспитанный и интеллигентный. Я думаю, Вы могли бы с ним подружиться. Капитан Фитцуильямс недавно попросил моей руки.

Мне бы хотелось, чтобы Вы подробно написали, какие у Вас планы на ближайшее будущее, над чем Вы сейчас работаете. И вообще не забывайте, что я являюсь Вашим искренним другом, каковым останусь и впредь. Пишите.

Ваша

Цинтия Пендрагон».

ОЖЕРЕЛЬЕ КОРОЛЕВЫ

ОТ АВТОРА

Бывают в жизни периоды, когда литератору ничего не остается, как уйти от повседневности и, обратив свой взор к Истории, черпать вдохновение в минувших столетиях.

Всемирная история складывается из историй отдельных наций, и описывать их должны представители этих наций. Но существуют два исторических этапа, которые оказали настолько огромное влияние на судьбы всего человечества, что мы вправе рассматривать их как наше общее прошлое: итальянский Ренессанс и французская революция. События, начавшиеся во Франции и потрясшие всю Европу, гораздо более созвучны атмосфере наших дней, чем всесветная флорентийская весна; французская революция создала все условия для становления буржуазии, и я в силу своей принадлежности к данному общественному классу всегда испытывал живейший интерес к этому историческому периоду.

В течение многих лет я подспудно вел большую подготовительную работу, готовясь к осуществлению своего замысла. Наибольшие сомнения вызывал у меня жанр будущего произведения. Я мог бы написать историческое исследование, монографию. Поскольку события того периода получили достаточно широкое освещение в трудах многих историков, мне оставалось бы только добавить кое-какие живописные детали, попутно изложив свою точку зрения на вышеупомянутые события. Но для того, чтобы найти что-то интересное и действительно заслуживающее внимания, требуется проштудировать массу всевозможной литературы, а милые моему сердцу парижские библиотеки стали для меня недоступными на неопределенный срок[12].

Я мог бы написать роман; должен признаться, что эта мысль довольно долго не давала мне покоя. Но у меня никогда не хватало смелости взяться за исторический роман. Какая-то сверхщепетильность мешала мне вкладывать в уста существовавших на самом деле людей слова, которые они никогда не произносили, а в их сердца — чувства, о которых я могу только догадываться, и к тому же отправлять их в путешествия, которых они никогда не совершали.

В конечном итоге я пришел к жанру, которому затрудняюсь дать название. Можно было бы определить его как «правдивая история» или «история, взятая из жизни», поскольку я поставил себе целью показать без всяких романтических прикрас знаменательные события эпохи Людовика XVI, в которых мировая историография уже в значительной степени сумела разобраться. Тут нечего приукрашивать, поскольку именно в тех событиях сконцентрировались наиболее характерные черты эпохи. Это гениальная драма, созданная самой жизнью.

Исходным материалом для меня послужила история тяжбы, завязавшейся вокруг знаменитого ожерелья, которая довольно подробно описана в прекрасной книге Франца Функ-Брентано «Афера с колье», построенной на богатом фактическом материале. Я не ставил себе задачей дать какую-то новую версию тех событий, ибо они говорят сами за себя и тут нечего добавить. У меня была другая цель: воссоздать ту обстановку, которая предшествовала французской революции. Как раз поэтому я не слишком много внимания уделил перипетиям, связанным с ожерельем, зато постарался ввести в свое повествование как можно больше мелких, но достаточно характерных фактов, дабы читатель имел возможность ощутить неповторимую атмосферу эпохи. Все эти факты я пытался истолковать в той степени, в какой считал это необходимым, и в меру своего разумения, сознавая, однако, что История в конечном счете необъяснима.

Глава первая ОЖЕРЕЛЬЕ

В годы, предшествовавшие Великой французской революции жили в Париже два немецких ювелира: Карл Август Бёмер (его фамилию французы произносили на свой лад: Бомер; так в дальнейшем будем называть его и мы) и Поль Боссанж, француз по происхождению, чьи предки, будучи гугенотами, в свое время покинули Францию, спасаясь от преследований, и обосновались в Лейпциге. Поль Боссанж вернулся на родину предков и сделался компаньоном стареющего Бомера, который к тому времени стал известным ювелиром, еще в период правления Людовика XV купив себе титул «ювелира королевского двора».

Оба мастера были людьми совершенно незаурядными, особенно Бомер, сыгравший в этой истории наиболее значительную роль. Они были одержимы манией величия и мечтали о славе и бессмертии. На протяжении многих лет они усердно и кропотливо скупали все самые красивые алмазы Европы, выставляемые на торги. Но скупали отнюдь не для того, чтобы придать им обрамление, соответствующее вкусам парижан, и продавать с выгодой для себя, а потом, сколотив состояние, приобрести такие поместья, владение которыми давало право на получение дворянского титула. (Так, кстати, поступали тогда многие разбогатевшие мещане.) У Бомера и его компаньона были другие намерения. Они складывали купленные алмазы в сейф, а когда накопили уже изрядное количество, приступили к созданию великого произведения. В результате на свет появилось самое дорогостоящее в те времена изделие ювелирного искусства. Вот об этой-то уникальной драгоценности, о роковом бриллиантовом ожерелье и пойдет речь в нашем повествовании.

Это ожерелье видели очень немногие даже из тех, кто имел непосредственное отношение к данной истории (позже мы узнаем почему); оно так и не украсило ни одну женскую шейку; над ним явно с самого начала тяготело какое-то проклятие, как над знаменитым кольцом нибелунгов, которое приносило несчастье всем своим обладателям, пока не обрело вечный покой на дне Рейна. Уже гораздо позже усердные исследователи обнаружили среди бумаг Бомера эскизы этого ожерелья, и теперь мы по крайней мере можем себе представить, как оно выглядело. Судя по эскизам, ожерелье, в общем-то, не отличалось особой красотой: невероятно крупное и какое-то несуразное, оно напоминало аляповатые украшения, что находили при раскопках, относящихся к периоду великого переселения народов, и способно было скорее ошеломить, чем вызвать чувство восторга. Оно состояло из трех унизанных бриллиантами и соединенных между собой цепочек, одна из которых была длиннее других; с них свисали бриллиантовые медальоны, а завершалось все это сооружение четырьмя алмазными подвесками.

Бомер и Боссанж создавали свое ожерелье с расчетом на графиню дю Барри, фаворитку Людовика XV, надеясь, что король заплатит требуемую сумму. Но Людовик XV внезапно заболел черной оспой и умер всеми покинутый, а графиню дю Барри сослали в Лувесьенн, и ювелирам пришлось искать нового покупателя. Они предложили ожерелье испанскому двору, но там пришли в ужас от запрошенной ими цены.

Вскоре они уразумели, что на свете есть только один человек, которому самой судьбой предназначено владеть этим сокровищем: Мария Антуанетта, юная королева Франции. Конечно, в те времена многие монархи, по свидетельству историков, были весьма неравнодушны к драгоценностям, но Мария Антуанетта в отличие от всех своих современников испытывала к ним совершенно непреодолимую, прямо-таки болезненную страсть. У нее было гораздо больше драгоценностей, чем у других королев. Огромное количество бриллиантов она привезла в сундуках с приданым со своей родины — из Вены, потом Людовик XV, дед ее мужа, подарил ей бриллианты и жемчуга своей покойной невестки Марии Жозефы, в том числе жемчужное колье, в котором самая маленькая жемчужина была размером с земляной орех. (Это колье когда-то принадлежало Анне Австрийской, супруге Людовика XIII.)

Мария Антуанетта не могла упрекнуть мужа в скупости, но она жаждала все новых и новых драгоценностей и тайком от него пополняла заветную сокровищницу, к вящему неудовольствию своей матери, мудрой и благочестивой Марии Терезии, которая в письмах строго бранила ее за расточительство, без конца твердя, что нет на свете более ценного сокровища, чем бодрость духа.

Бомер уже имел возможность убедиться в этой слабости юной королевы: в 1774 году она купила у него за триста шестьдесят тысяч ливров серьги с шестью бриллиантами, которые также первоначально предназначались графине дю Барри. Бомер просил за эти серьги четыреста тысяч, но королева велела вынуть из них два бриллианта и заменила их собственными, чтобы сбавить цену, а оставшуюся сумму выплатила по частям.

Короче говоря, у ювелиров были все основания надеяться, что королева купит и это ожерелье. Но их надеждам не суждено было сбыться. Король, в общем-то, ничего не имел против, но Марии Антуанетте цена показалась непомерной. Миллион шестьсот тысяч ливров — слишком большие деньги даже для королевы, к тому же у нее в данный момент были другие заботы. Все ее помыслы занимала великая война, которую Франция вела против Англии, помогая Америке отстоять свою независимость. Поэтому королева сказала: «Нам сейчас больше нужны военные корабли, чем драгоценности».

Однако ожерелье уже существовало и точно так же, как оставшийся бесхозным плохо упакованный радий, излучало смертельную опасность для окружающих.

Но здесь мы прервемся на пару минут, переведем дух и совершим небольшой экскурс в историю экономики в связи с рискованным предприятием Бомера. Интересно, что вся эта история с ожерельем была совершенно новым для того времени коммерческим предприятием. Ожерелье создавалось не на заказ, не так, как делали великие мастера прошлых столетий — Бенвенуто Челлини и другие, а, что называется, для рынка. Риск тут был в том, что предложение опережало спрос, и рассчитывать приходилось только на удачу.

Второй поразительный момент в этом деле: тщеславное желание возвеличиться. В течение многих столетий подобная гордыня была свойственна лишь двум высшим сословиям: церковному и дворянскому. Странствующий рыцарь мечтал ошеломить весь мир беспримерными подвигами, божий человек стремился дойти до такой невиданной, устрашающей степени самоотречения, чтобы расшевелить сонные души своих ближних, да и люди просвещенные за последнюю пару веков приложили немало усилий, дабы превзойти своих предшественников, создавая бессмертные плоды вдохновения. Ну а что же буржуа, торговцы, промышленники? Их тщеславие не простиралось так далеко, они не стремились войти в историю и сколачивали себе состояния вовсе не для того, чтобы кого-то превзойти в этой области. В отличие от них Бомер задался целью установить мировой рекорд: создать самое дорогостоящее в мире ювелирное украшение. Он был по-своему первопроходцем, и его постигла участь всех первопроходцев.

Мы, конечно же, понимаем, что капитализм родился раньше Бомера, но образ действий ювелира характерен уже для более поздней стадии капитализма — для его англо-американской разновидности, утвердившейся только во второй половине девятнадцатого века.

Это, кстати, является неплохим доказательством того, что между эпохой Людовика XVI и послереволюционным периодом вовсе не существует такой уж бездонной пропасти. Токвиль, выдающийся политик и мыслитель начала прошлого века, писал: «Французский народ в 1789 году совершил то, к чему стремился с незапамятных времен: расколол свою историю на две части, отделив глубокой пропастью то, что было, от того, что будет». Но здравомыслящие потомки не должны принимать эти слова за чистую монету. И Токвиль, и многие из его последователей прекрасно понимали, что революция не создала новый мир из ничего, а лишь чудодейственным образом дала созреть в мгновение ока всему тому, что уже давно укоренилось и, вероятно, принесло бы плоды и без вмешательства революции, только немного позже.

В этом смысле пример Бомера весьма показателен, здесь налицо склад мышления, свойственный крупному предпринимателю: стремление любой ценой обойти конкурентов, дух соперничества, который существовал уже в восемнадцатом веке и точно так же взрывал и разрушал миры, как и в последующие эпохи. То есть этот дух зародился отнюдь не вследствие революционных преобразований, как утверждают противники французской революции.

И здесь напрашивается еще один вывод. В экономически отсталом обществе, вероятно, ни одному ювелиру и в голову не пришло бы взяться за создание такого шедевра, равного которому еще не было в мире; подобная идея могла возникнуть только в благополучной стране, и это говорит о том, что период, предшествовавший революции, был ознаменован мощным подъемом экономики. Токвиль не обошел своим вниманием и это обстоятельство, но только в начале двадцатого века оно было документально подтверждено научными методами, причем сделали это не французские ученые, а русский Ардашев и немец Адальберт Валь.

Процесс экономического подъема начался еще при Людовике XV, был приостановлен Семилетней войной, а затем, во времена Людовика XVI, пошел еще более быстрыми темпами. Появляются новые железные рудники, строятся доменные печи. Раньше Франция закупала железо в Англии и Германии, теперь сама вырабатывает его на сталелитейных заводах Эльзаса, Лотарингии и Нанта. Стремительно развивается текстильная промышленность, особенно шерстопрядение. Франция снабжает весь мир севрским фарфором, коврами Гобеленов, хрусталем, производимым в Баккаре, руанским и неверским фаянсом. По всей стране начинается победное шествие машин. Марсель становится одним из важнейших портов мира. После подписания в 1786 году версальского мирного договора с Англией заключено торговое соглашение, которое оказалось выгодным для сельского хозяйства Франции, но зато нанесло ущерб коммерции и промышленности. Однако несмотря ни на что Франция превращается в самую зажиточную страну в мире после Англии. Пожалуй, тут стоит упомянуть — как об одном из характерных признаков оживления экономики — о том, что при Людовике XVI игра на бирже достигла таких масштабов, что в 1787 году Мирабо счел необходимым выступить с гневным осуждением зарвавшихся биржевиков.

Но как же все это сочетается с финансовым кризисом, который переживало в ту пору французское королевство, с пресловутым дефицитом, вызвавшим революционный взрыв? Дело в том, что это был финансовый кризис королевского двора, а не страны. У короля, или, вернее, у государственной казны, расходов было больше, чем доходов. Из этой ситуации могло быть только два выхода: или сократить расходы, или найти какие-то новые источники пополнения казны. И то, что король так и не смог ничего предпринять, явилось его личной трагедией и никак не повлияло на материальное благосостояние народа.

При Людовике XVI положение улучшается не только в области экономики, но и в сфере внешней политики. После бессмысленных и в общем бесславных войн, которые вели два предыдущих Людовика, Франция под руководством добросердечного короля и талантливого министра иностранных дел графа Вержена начинает проводить мудрую мирную политику, не поддаваясь на провокации своего беспокойного союзника австрийского императора Иосифа II, брата Марии Антуанетты, не раз пытавшегося втянуть Францию в военные авантюры. Она приняла участие только в одной войне — против Англии, за независимость Америки. Эта война была довольно спокойной, без особых потерь с французской стороны и долгое время шла с переменным успехом — французы захватывали английские колонии, англичане оккупировали французские колонии, — пока наконец в 1781 году объединенная франко-американская армия не одержала решающую победу под Йорктауном. В 1782 году возвращается на родину Лафайет, герой американской освободительной борьбы, и его чествуют в парижской Опере. Третьего сентября 1783 года заключается версальский мир (это еще первый; второй версальский мир будет иметь для Франции роковые последствия). Французы не особенно радуются мягким условиям мира, но все же чувствуют удовлетворение от того, что могут залечить раны, нанесенные Семилетней войной.

Но главным образом это период духовного подъема. «В 1780 году, — пишет Токвиль, — французы полностью избавились от ощущения, будто страна переживает депрессию. И тогда у них появилась беспредельная вера в то, что и человек, и весь мир с течением времени способны изменяться к лучшему». Как раз в это время братья Монгольфье открыли эру воздухоплавания, поднявшись в небо на шаре, наполненном теплым воздухом. Их примеру последовали другие, и даже нашлись смельчаки, которые начали совершать перелеты через Ла-Манш. Одни терпели аварии и погибали в волнах пролива, как это случилось с Пилатром де Розье, другим сопутствовала удача, как, например, Бланшару, водрузившему на британском берегу французский флаг. Интенсивно работает творческая мысль, совершаются все новые и новые открытия в области техники и медицины.

В конце восемнадцатого века Франция, по выражению Шпенглера, была «в форме». Этот спортивный термин Шпенглер использовал для характеристики тех наций, которые в состоянии преобразовать собственную историю и повлиять на мировой исторический процесс. Франция была в форме и, поигрывая бицепсами, неосознанно готовилась к величайшему и неотвратимому чуду, о котором имела весьма смутное представление: к революции. На некоторые секреты этой невольной подготовки и проливает свет наш рассказ.

Глава вторая ГРАФИНЯ

Представив читателю объект нашего повествования, злополучное ожерелье, перейдем теперь к представлению действующих лиц, покажем их крупным планом, как это делалось в старых фильмах. Эти персонажи и их предыстории займут здесь довольно много места, что вполне естественно, так как наша история является драмой или скорее комедией характеров. В школьных учебниках сей жанр определяли следующим образом: если на сцене выведены такие-то и такие-то характеры, то в заданных условиях они должны вести себя так-то и так-то; то есть судьбы действующих лиц предрешены их характерами. Рассказав, о ком идет речь, мы доберемся до середины нашей истории.

Главная или по крайней мере одна из наших главных героинь — графиня Жанна де ла Мот начала свою карьеру с самой низшей ступени общественной лестницы. При первой встрече она предстает перед нами в образе восьмилетней нищенки. До этого она пасла гусей, да и то не слишком охотно.

Начнем по порядку. Маркиза де Буленвилье и ее муж ехали в свое имение в Пасси. В то время Пасси еще не являлся парижским районом богатых особняков, а был самостоятельным маленьким селом, находившимся далеко за чертой города, и парижане ездили туда на отдых. Карета медленно тащилась по проселочной дороге. Внезапно к ней подбежала девочка, державшая на руках другую девочку, совсем маленькую. И в следующее мгновение она обратилась за милостыней к сидящим в карете, произнеся совершенно невероятные слова:

— Подайте, Христа ради, двум бедным сироткам, происходящим из королевского рода Валуа.

Во взгляде маленькой нищенки, очевидно, было что-то такое, что придавало ее словам особую убедительность. Маркиза, несмотря на протесты мужа, велела остановить карету. Выслушав странную историю, которую рассказала ей девочка, она заявила, что, если все это подтвердится, она возьмет несчастных сироток к себе и заменит им родную мать.

Не теряя времени, маркиза принялась расспрашивать местных жителей и долго разговаривала с приходским священником, на попечении которого находились обе маленькие нищенки. «Наиболее поразительное во всей этой истории, — пишет Стефан Цвейг, — то, что самые невероятные вещи оказались истинной правдой». Священник привел неоспоримые доказательства того, что все рассказанное девочкой полностью соответствует истине. В жилах сестер действительно текла королевская кровь.

По отцовской линии они происходили от короля Генриха II, правившего с 1547 по 1559 год. В результате любовной связи Генриха II с Николь де Савиньи появился на свет Анри де Сен-Реми (прапрадед девочек), и король признал своего внебрачного сына.

Несколько поколений семейства Сен-Реми жили в своем имении, расположенном в окрестностях Бар-сюр-Об, на северо-востоке Франции. Жили как подобает отпрыскам королей, пока они не сядут на трон: вели хозяйство и охотились, при случае воровали у соседей кур и прочую домашнюю живность, а время от времени тайком занимались истинно королевским промыслом: чеканили монеты. Несмотря на это, денег им вечно не хватало, и отец Жанны барон де Сен-Реми Валуа впал в полную нищету. Жил он уже не в родовом замке, где совершенно прохудилась крыша и на глазах обваливались потолки, а в приусадебной хижине, водил дружбу с крестьянами и женился на своей любовнице, простой служанке, после чего и появилась на свет Жанна, главная героиня нашей истории. Молодая жена обобрала барона до нитки, а когда он заболел, бросила его. Жак де Сен-Реми закончил свою многострадальную жизнь в парижской больнице «Отель Дьё», а его вдова сошлась с солдатом. Для девочки наступили тяжелые времена: ей приходилось просить милостыню и сносить побои от матери и отчима, которые срывали на ней злобу, доведенные до отчаяния нищенской жизнью.

Вот тогда, в 1763 году, и произошла ее встреча с маркизой де Буленвилье, которая взяла к себе Жанну и ее маленькую сестренку. Младшая девочка вскоре умерла от оспы, а Жанна до четырнадцати лет воспитывалась в женском пансионе, после чего ее покровительница устроила девушку в парижскую швейную мастерскую.

В эпоху рококо эти мастерские и ателье имели уже такую же европейскую славу, как и в наши дни. Самой примечательной особенностью Парижа было огромное количество пошивочных ателье и магазинов модной одежды. Луи Себастьян Мерсье, на которого мы еще не раз будем ссылаться, в 1781 году выпустил книгу «Картины Парижа», где весьма живописно воспроизвел тогдашний облик французской столицы; целая глава в этой книге была посвящена работницам швейных мастерских.

«Они сидят за длинным рабочим столом рядом друг с другом, и вы можете увидеть их через окно. Они шьют помпоны, различные украшения для женской одежды, словом, все то, что порождает и видоизменяет мода.

Эти сидящие за столом девушки с иголками в руках то и дело посматривают на улицу и от их внимания не ускользает ни один прохожий. За места, находящиеся ближе к окну, постоянно идут настоящие сражения, потому что прогуливающиеся по улице мужчины постоянно бросают туда взгляды, полные любовного томления.

Нередко девушки из модных ателье делают выгодные партии. Недавняя швея приходит туда, где проработала несколько лет, уже в роли покупательницы, с гордо поднятой головой, с торжествующей улыбкой, и ее бывшая начальница и задушевные подруги зеленеют от зависти.

Есть такие ателье, где царят весьма строгие нравы, и девушки все до единой непорочны. Но сама владелица ателье, как правило, удивляется этому больше всех и рассказывает на каждом углу, как о какой-то небывальщине. Как будто она выиграла пари и может наконец возвестить: „Есть в Париже ателье модной одежды, где все работницы сохранили свою девственность, и это благодаря моей добродетели и неусыпной бдительности“».

Короче говоря, можно предположить, что, работая швеей, Жанна приобрела изрядный жизненный опыт и получила гораздо больше полезных знаний, чем за годы учебы.

Вообще, училась она не очень прилежно. У нее была слишком беспокойная натура, она вечно испытывала какую-то неудовлетворенность и нигде не могла найти себе места. Эта неудовлетворенность постоянно подогревалась сознанием того, что в жилах у нее течет королевская кровь. Маркиза время от времени брала Жанну к себе в дом, но в этом роскошном замке она чувствовала себя на положении прислуги, что причиняло ей новые душевные страдания. Однако она прилагала массу усилий, чтобы войти в полное доверие к своей покровительнице и наконец добилась того, что та выхлопотала ей персональную пенсию при дворе, предоставив доказательства высокого происхождения бедной девушки. (С 1776 года Жанна получает ежегодно восемьсот ливров из королевской казны.) Маркиза забирает из сиротского приюта еще одну сестру Жанны, Мари Аннет, и помещает обеих в женский монастырь в Лонгшампе, куда принимают только девиц благородного происхождения.

Жанне уже двадцать один год, и в душе у нее все та же неприкаянность. Что бы с ней ни происходило, ничто не сможет вытравить из ее памяти унижений, испытанных в детстве. Она навсегда останется той нищенкой, которая, ссылаясь на своих коронованных предков, протягивала руку за подаянием на пыльной проселочной дороге; деклассированной личностью, конфликтующей со всем обществом.

«От своих предков я получила в наследство необузданную гордыню, и доброта мадам де Буленвилье сделала меня только еще более раздражительной, — записывает она в своем дневнике. — Ну что за судьба — вести свой род от Валуа! О, роковое имя, ты открыло мою душу для безудержной гордыни! Из-за тебя я роняю слезы, из-за тебя все мои несчастья».

Жанна недолго оставалась в монастыре. Монашеская жизнь никогда не прельщала ее, и в один прекрасный день они с сестрой сбегают оттуда и отправляются в Бар-сюр-Об, где тотчас распространяется весть о том, что в самой захудалой из городских гостиниц поселились две герцогини, приехавшие сюда с целью предъявить права на земли, принадлежавшие их предкам. Жена председателя судебной палаты сочла своим долгом приютить у себя двух бедствующих молодых дам, которые, вероятно, спасались от таинственных врагов. Поскольку их гардероб оказался более чем скудным, она одолжила им пару своих платьев, что вызвало безудержный приступ веселья у присутствовавших при этом молодых людей, так как хозяйка отличалась весьма внушительными габаритами. Но на следующий день дамы так искусно перешили эти платья, что они стали им в самый раз. Жена председателя слегка удивилась, но затем ей постепенно пришлось свыкнуться с тем, что Жанна стала хозяйкой в доме. Гостьи приехали сюда на неделю, а прожили целый год, и этот год — как потом призналась сердобольная женщина — был самым несчастным в ее жизни.

Здесь Жанна познакомилась с Марком Антуаном Никола де ла Мотом, молодым дворянином, который служил в жандармском полку, расквартированном в соседнем Люневиле. В те времена общество в Бар-сюр-Об, как, впрочем, и повсюду в Европе, увлекалось постановками любительских спектаклей, и де ла Мот не без успеха принимал в них участие. Судя по всему, и Жанна была не лишена актерского дара, и они часто играли вместе. «И доигрались до того, — со старческим благодушием замечает Функ-Брентано, — что вынуждены были срочно пожениться». Это произошло шестого июня 1780 года.

У супруги председателя судебной палаты наконец-то появился повод выставить Жанну из своего дома, что она и сделала без промедления, и молодожены после непродолжительных скитаний переселились в Люневиль. У них родились близнецы, которые вскоре умерли, и Жанна, очевидно из соображений экономии, вернулась обратно в монастырь. Супруги уже по уши залезли в долги и жили на гроши, добываемые де ла Мотом с помощью каких-то афер. Как раз тогда он и получил графский титул.

Об этом человеке при всем желании нечего сказать, и нет нужды представлять его подробнее. Заурядное ничтожество, отвратительный, наглый и трусливый парижский хлюст, каких во Франции пруд пруди. (Каждый, кто там бывал, встречался с подобными субъектами. Похоже, что на галльской земле эта человеческая разновидность бессмертна.) Он брезговал любой работой, любил женщин, наружность имел весьма неказистую, но считал себя настолько неотразимым, что некоторые женщины даже принимали это на веру.

В сентябре 1781 года молодые супруги узнали, что покровительница Жанны маркиза де Буленвилье гостит в Саверне у кардинала Рогана. Таинственный внутренний голос, который обычно наводит одаренных людей на нужную мысль, подсказал Жанне, что следует немедленно собираться и ехать в Саверн.

Ей к тому времени исполнилось двадцать пять лет. У нее волнистые каштановые волосы, голубые выразительные глаза, обворожительная улыбка. Рот, правда, несколько великоват, а грудь, по словам современников, немного недоразвита, но это ее не портит. Самая главная притягательная сила заключена в ее голосе, в ее речах. «Она получила от природы опасный дар — умение убеждать, — пишет один из участников этой истории, а затем добавляет: — Что же до государственных законов и нравственных норм, то мадам де ла Мот самым естественным образом игнорировала их, причем без всякой задней мысли, так как даже не подозревала об их существовании».

Глава третья ВЕЛЬМОЖА

Великие исторические писатели античности, как, например, Тит Ливий, прежде чем рассказать о каком-либо значительном событии, приводили различного рода предзнаменования, свидетельствовавшие о том, что данное событие непременно должно было произойти. Отчасти этого требовала их религия, которая состояла в основном из веры в божественные знамения, отчасти такой художественный прием помогал им сразу же воссоздать необходимую атмосферу. Просвещенный читатель, конечно, далек от подобных суеверий, и мы, естественно, тоже, но все эпизоды этой истории находятся в такой тесной связи между собой, что, пожалуй, имеет смысл остановиться на тех из них, которые при желании можно истолковать как знамения свыше.

Гёте проводил в Страсбурге самые плодотворные годы своей молодости, когда в этом городе по пути в Париж остановилась четырнадцатилетняя Мария Антуанетта. Здесь, на границе Франции и германских земель, на одном из рейнских островов — на нейтральной территории — ее в торжественной обстановке передали французам. (Только что в Вене был заключен ее брак с дофином, наследником французского престола. Дофина, находившегося в Париже, представлял на этой церемонии эрцгерцог Фердинанд.)

На острове построили роскошный павильон. За несколько дней до торжества Гёте подкупил охрану и отправился со своими друзьями в этот павильон, чтобы полюбоваться гобеленами, развешанными в залах. Большая часть из них производила приятное впечатление, особенно те, которые были сделаны по эскизам Рафаэля. Но самый большой гобелен, висевший в главном зале, привел Гёте в ужас. На нем была запечатлена мифологическая сценка: один из эпизодов истории Ясона, Медеи и Креусы. В своей книге «Поэзия и правда из моей жизни» Гёте так описывает поразившую его картину: «С левой стороны от трона можно было увидеть невесту, отчаянно боровшуюся за свою жизнь, справа отец (Ясон) стоял над убитыми детьми, а тем временем фурия (Медея) взмывала в небо на колеснице, запряженной драконами…»

«Как же так? — вскричал я, забыв о присутствующих. — Что это за безрассудство? Как можно юной принцессе, впервые попавшей в другую страну, показывать сцены такой ужасной свадьбы? Неужели среди французских зодчих, декораторов, обойщиков нет ни одного человека, который понял бы, какое значение имеют картины, как они воздействуют на разум и чувства и пробуждают инстинкты?»

Похоже, Гёте был прав. Друзья успокоили его, сказав, что никому, кроме него, такое и в голову не придет.

«Юная принцесса красива и изящна и столь же жизнерадостна, сколь и импозантна, — продолжает он в куртуазной придворной манере. — Мы прекрасно видели ее сквозь застекленные дверцы кареты. Она оживленно беседовала со своими наперсницами, насмешливо поглядывая по сторонам, как будто потешалась над сопровождавшей ее толпой». То есть она уже тогда производила впечатление человека, способного проезжаться на чей-то счет.

Затем Гёте упоминает, что вслед за первым дурным предзнаменованием вскоре имело место другое, гораздо более страшное: когда дофин прибыл в Версаль, в Париже устроили салют в его честь — и от этого возник пожар. Обезумевшая толпа начала метаться по перегороженным улицам, сминая полицейские кордоны. В результате тридцать три человека погибло и несколько сот получили тяжелые травмы.

Но он не упоминает о третьем предзнаменовании, самом роковом для Марии Антуанетты: у входа в страсбургский собор ее встретил коадъютор епископа, отслуживший затем мессу. Это был герцог Луи де Роган, навредивший ей впоследствии, как никто другой.

Роганы принадлежали к числу самых аристократических семей Франции. Они утверждали, что ведут свой род от коронованных правителей Бретани. Это была маленькая, полудикая, Богом забытая провинция, пока французский король Карл VIII не женился на Анне, последней герцогине Бретани, получив в качестве приданого, весь полуостров.

К концу восемнадцатого века Роганы вынуждены были отказаться от придворных чинов, так как большая часть фамильного состояния была промотана, а того, что осталось, явно не хватало, чтобы вести достойную жизнь при дворе. Их крах в значительной степени способствовал развенчанию авторитета аристократии.

Что же касается страсбургского епископства, то оно, можно сказать, переходило в этой семье по наследству; еще за полвека до прибытия Марии Антуанетты другой Роган встречал у ворот страсбургского собора другую иностранную принцессу — Марию Лещинскую, будущую горемычную жену Людовика XV.

Герцог Луи де Роган родился в 1734 году. В 1760 он стал коадъютором у своего дяди, страсбургского епископа, и в том же году был назначен епископом Канопа, получив церковный округ, который почти пятнадцать столетий находился в руках язычников. Среди иерархов всегда было много представителей высшей знати, но начиная с семнадцатого века придворная аристократия во Франции уже полностью захватила бразды правления церковью. Не только дядя Рогана был епископом, но и его двоюродный брат Фердинанд де Роган. Герцогская семья Ларошфуко занимала сразу три епископских кресла: в Руане, Бове и Сенте. Придворные аристократы, став князьями церкви, не переродились духовно и не изменили свой образ жизни — и это одна из причин того, что в восемнадцатом веке церковь во Франции в значительной степени утратила свое влияние. Между высшим духовенством и малообеспеченными рядовыми священниками была такая же пропасть, как между аристократией и народом. Когда вспыхнула революция, ее успех предрешило то, что в решающий момент низшее духовенство встало на сторону народа.

Луи де Роган имел не только духовный сан; в 1761 году он был избран в число «бессмертных», став членом Французской Академии. В 1789-м из тридцати восьми членов Академии (два места вакантных) семеро принадлежали к родовитой знати, а пятеро имели высший духовный сан. В прежние времена, при Людовике XIV, и епископы, и академики в большинстве своем являлись представителями мещанского сословия.

Можно ли с уверенностью сказать, что за человек был Луи де Роган? По свидетельству современников, он отличался изысканными манерами, а также находчивостью и чувством юмора, благодаря чему слыл остроумным собеседником, и к тому же обладал незаурядным ораторским даром, так что академикам не приходилось краснеть за него. Он был не только светским львом, но и добрым человеком: почитатели герцога отмечают его трогательную склонность к филантропии.

Но все это — ничего не значащие сведения. Не слишком много прибавляют к этому и дошедшие до нас портреты герцога. Мы видим тонкие черты не очень выразительного лица, которое выдает лишь изнеженную натуру позднего ребенка. Он похож на человека, о котором нельзя составить определенного мнения. Можно было бы сказать: не родись он герцогом, он ничем не отличался бы от остальных людей. Но Роган как раз родился герцогом, и вся родословная Роганов так же неотделима от его сущности, как какое-нибудь врожденное заболевание, и точно так же определяла его характер и судьбу, как, скажем, чахотка или неврастения определяют поведение человека.

Поэтому судить о нем следует исходя не из каких-либо индивидуальных качеств, а из его общественного положения.

Роган был великосветским человеком, вельможей в золотой век аристократии, когда аристократизм еще не считался причудой, а был господствующим образом жизни, когда вся Европа, можно сказать, трудилась для того, чтобы обеспечить высшей знати высокий уровень жизни. В подтверждение сказанного приведем несколько показательных фактов из биографии Рогана.

После прибытия Марии Антуанетты во Францию Роган недолго оставался коадъютором. Его влиятельные тетушки мадам де Гименей и мадам де Марсан с помощью госпожи дю Барри и ее ставленника министра иностранных дел д’Агильона выхлопотали для него у стареющего Людовика XV место посланника в Вене. Поскольку Франция и Австрия в это время были союзниками, хотя и верными, но чересчур мнительными, то наиважнейшими дипломатическими постами в Европе считались должности французского посла в Вене и австрийского — в Версале. Австрийский посол граф Мерси д’Аржанто был одним из самых влиятельных людей в Париже; он обладал буквально министерской властью, он являлся наставником юной Марии Антуанетты, его любовницей была самая красивая звезда парижской Оперы… Роган, вдохновленный его примером, жаждал добиться такой же популярности в Вене, которая считалась вторым городом после Парижа по умению красиво жить.

А теперь приведем кое-какие интересные цифры. Роган привез с собой в Вену целый табун из пятидесяти рысаков и многочисленный штат конюхов для ухода за ними, шестерых пажей из самых знатных семей Эльзаса и Бретани и к ним двух учителей — фехтования и латыни, шестерых камердинеров, метрдотеля, экономку, двух гайдуков, четырех рассыльных, двенадцать лакеев, двух швейцаров (одного — тощего, как жердь, — к входной двери, другого — чрезвычайно дородного — к воротам), шестерых музыкантов для развлечения гостей во время трапез, казначея, мажордома, четырех высокородных чиновников для пополнения посольского штата, а в качестве секретаря посольства — аббата Жоржеля, члена ордена иезуитов, и в помощь ему — четырех младших секретарей. Вся эта армия экипирована со сказочной роскошью и, естественно, находится на полном обеспечении Рогана.

Появившись в Вене, он сразу же покоряет столицу империи. О нем говорит весь город, все дамы от него без ума, что, в общем-то, и неудивительно. Он организовывает прямо-таки царские выезды на охоту, его костюмированные балы — это настоящие театрализованные зрелища. В Бадене он устраивает народное празднество, на котором гуляет вся Нижняя Австрия. На его званые ужины собирается вся венская аристократия; в нарушение дипломатического этикета гостей рассаживают не за длинным столом, а за маленькими столиками, где они могут чувствовать себя как дома. После ужина — карты, выступления артистов, танцы и легкий флирт в роскошных залах дворца Лихтенштейн и иллюминированных аллеях парка. Все как в Версале.

Но это лишь внешняя сторона медали. Оборотная же выглядит прямо противоположным образом: у Рогана нет денег. Говорят, что он с разрешения короля получил от казны залоговый кредит в миллион ливров. Но этого не могло хватить надолго. Он уже не в состоянии был регулярно платить своим служащим, и те, прикрываясь своей дипломатической неприкосновенностью, занялись контрабандой. Причем с таким энтузиазмом, с такой истинно французской нахальной непосредственностью, что Мария Терезия, дабы не вызвать обиду версальского двора, вынуждена была принять меры, ущемляющие экстерриториальность всего дипломатического корпуса, аккредитованного в Вене.

Короче говоря, у Рогана действительно не было денег, и это подтверждает вся история тяжбы, связанной с Ожерельем. Но почему, как это могло быть? Ведь только страсбургское епископство и принадлежавшие ему аббатства приносили ежегодно шестьдесят тысяч ливров, если судить по документам, фактически же доход составлял почти четыреста тысяч.

Поскольку мы рассматриваем Рогана как характерного представителя определенного общественного класса, небезынтересно было бы привести несколько данных о доходах таких же, как и он, вельмож. Процитируем с этой целью два отрывка из книги Функ-Брентано «Vieux régime»[13]:

«Господину де Сартену, начальнику полиции, выдано из королевской казны 200 000 ливров, чтобы он смог покрыть часть своих долгов. Ламуанон, хранитель государственной печати, получил небольшую материальную помощь также в размере 200 000. Но это сущий пустяк, ибо его преемник Миромениль получил 600 000 на то, чтобы обставить свои апартаменты. Герцогу д’Агильону в 1774 году, когда его уволили из министерства, выплатили 500 000 ливров в качестве возмещения ущерба. Вдове военного министра маршала Мея положили персональную пенсию в размере 30 000 ливров в год. Пенсия графа Сен-Жермена, изгнанного из военного ведомства, составляла 40 000, кроме того он получил еще 155 000 в виде компенсации».

«Герцогу Полиньяку Мария Антуанеттавелела выдать 1 200 000 ливров, герцогу Сальму — полмиллиона. Калонн за тот период, когда он ведал финансовыми делами Франции, выплатил 56 000 000 ливров старшему брату короля графу Прованскому и 25 000 000 — графу д’Артуа, младшему брату. Что за безрассудство!»

Эти факты действительно ошеломляют. Какая чудовищная прихоть заставляла французских королей сорить деньгами направо и налево, раздавая совершенно фантастические суммы людям, не имевшим никаких других достоинств, кроме аристократического происхождения? Объяснение тут довольно простое. Конечно же, ни о каком сумасбродстве и речи нет, это всего лишь неизбежные последствия исторического процесса. Франция, как и другие европейские государства, в средние века оказалась в руках крупных феодалов. Французские короли в течение столетий пытались объединить страну под своим началом, отобрав власть у феодалов. Как известно, этого в конце концов удалось добиться Людовику XIV, после чего он с полным правом мог заявить: «Государство — это я». Феодальная знать превратилась в придворную, высокородные дворяне не могут больше обитать в своих имениях, им необходимо находиться возле короля, который косо смотрел на любые отлучки своих приближенных и в два счета мог лишить их своего благоволения. Подати с народа теперь уже взимают не они, а королевские интенданты и откупщики, и деньги текут в королевскую казну. Нужно как-то компенсировать высшему дворянству этот ущерб, и им раздают огромные пенсии и богатые подарки, их назначают на самые доходные государственные должности, ставят во главе церковных округов и армий. Проходит какое-то время — и выясняется, что в этом уже нет необходимости. Аристократия больше не обладает реальной властью и не способна взбунтоваться против короля (но и поддержать его тоже не в состоянии, и это одна из основных причин быстрой победы революции). Однако ситуация уже сложилась таким образом, что высшая знать находится на полном иждивении короля. То, что раньше было разумной и вполне обоснованной компенсацией за причиненные убытки, приобрело видимость безумного расточительства и вызывало осуждение и гнев народа.

Кстати, интересно отметить, что при всем своем расточительстве королевский двор постоянно задалживает поставщикам. Например, когда пост министра финансов занимал Тюрго, долг короля поставщикам вин составлял 800 000 ливров, поставщикам провианта — три с половиной миллиона.

А вот несколько фактов, свидетельствующих о том, что по размаху мотовства и размерам долгов аристократы успешно соперничали с королевской семьей. Маршал Субиз (родственник Рогана) однажды пригласил короля отужинать и переночевать в своем сельском замке; это обошлось ему в 200 000 ливров. Мадам де Матеньон отдавала 24 000 ливров в год, чтобы ей ежедневно делали новую прическу. Когда Роган стал кардиналом, он купил себе ризу ручной работы, отделанную кружевами и стоившую более 100 000 ливров. А вся кухонная утварь у него была из чистого серебра. Собственно, это и неудивительно, если принять во внимание, что аристократы обращались с деньгами весьма беспечно; никому и в голову не приходило копить их, откладывать на черный день. Зато ничего не стоило взять и выбросить деньги в окно. Именно так поступил маршал Ришелье, когда его внук, которому он подарил кошелек, полный денег, вернул кошелек обратно, не зная, на что их потратить. Эти деньги пришлись очень кстати дворнику, который как раз в это время вышел подмести улицу.

Уйма денег уходила на содержание многочисленной прислуги. В нашем старом путеводителе по Парижу, книге Мерсье, мы находим интересные наблюдения, касающиеся домашней челяди: «Камердинер, состоящий на службе у большого вельможи, имеет иногда до 40 000 ливров в год и у него у самого есть слуга, а у того, в свою очередь, есть мальчик на побегушках. В обязанности младших слуг входит чистить одежду монсеньера и приводить в порядок его парик; старший слуга получает все это уже из четвертых рук, и ему остается только водрузить приготовленный парик на министерскую голову, в которой гнездятся судьбоносные мысли. После выполнения этой высокой функции наступает и его звездный час: подчиненные ему слуги одевают его, при этом он надменно бранит их за малейшую провинность, а потом велит закладывать свою карету. Лакей знатного вельможи носит золотые часы, кружева и алмазные пряжки и крутит романы с продавщицами модных магазинов. Он принимает гостей, оказывает протекцию — разумеется, за соответствующую мзду — и вообще является вторым человеком в доме после барина. У его слуг нет собственных экипажей, но им тоже живется неплохо».

Эта совершенно бесполезная армия слуг, насквозь пропитанная духом продажности и пригодная разве что для парадов, постоянно увеличивается, оказывая разлагающее влияние на окружающих. В низах общества сформировывается новый социальный слой: класс фигаро. Это некая общность умных, оборотистых и обладающих известным достатком людей, настолько приближенных к аристократии, чтобы не питать к ней чрезмерного почтения, и знающих ее только с худшей стороны. По меткому замечанию Гегеля, в глазах лакея никто не может быть великим человеком.

Но безумная тяга магнатов к расточительству имела и другие последствия. Благодаря этому прямо или косвенно обогащались крестьяне, ремесленники и торговцы, и повышение их благосостояния странным образом создало все предпосылки для поворотного события эпохи.

Но вернемся в Вену, где мы оставили нашего героя. Венский высший свет по достоинству оценил щедрость и широту натуры французского посланника. Роган сумел покорить всех, даже ироничного и высокомерного императора Иосифа II и очень мудрого и осторожного канцлера Кауница. И только с одним человеком ему не повезло — как раз с тем, чье мнение было решающим: с Марией Терезией.

Марии Терезии не нравилось как раз то, что восхищало других, и это наглядно свидетельствует о том, что Роган был плохим психологом. Как могла императрица смотреть на иностранца, который в своем безумном стремлении к роскоши осмелился перещеголять королевский двор? Разумеется, Габсбургам никогда не нравились подобные вещи. Цензура потому и запретила постановку пьесы Йожефа Катоны[14] «Банк бан», что в ней венгерский вельможа по всем статьям превосходит представителей королевского дома. Но привыкший к свободным французским нравам коадъютор епископа не мог взять в толк, что религиозную Марию Терезию до глубины души оскорбляет этот никак не сообразующийся с церковной моралью образ жизни; Роган наверняка казался ей воплощением французской фривольности и безнравственности, которые ее всегда раздражали. Собственно говоря, она не столько ненавидела самого Рогана, сколько тот мир, что стоял за ним, мир великих соблазнов, от которых она хотела оградить своих подданных.

Императрица делает все, чтобы Рогана, являющегося в ее глазах не только послом Франции, но и представителем нечистой силы, как можно скорее отозвали обратно. Она засыпает письмами австрийского посла Мерси д’Аржанто и свою дочь, требуя принять необходимые меры.

Одной из причин трагедии, постигшей Марию Антуанетту, стало как раз это постоянное давление со стороны матери. Для императрицы собственная дочь была таким же орудием дипломатии, как и д’Аржанто, а та всегда подчинялась матери, считая ее самым близким существом на свете. Мудрая императрица не понимала или не хотела понимать, что хотя Австрия и Франция были союзниками, многовековые противоречия между немцами и французами имеют слишком глубокие корни, чтобы кто-то мог олицетворять обе эти нации. Она писала дочери: «Будь хорошей немкой — это лучший способ для того, чтобы стать хорошей француженкой». Она принесла в жертву свою дочь, бросив ее на алтарь высокой политики.

Не всегда наибольшую привязанность к матери чувствуют те дети, которые окружены ее любовью и заботой, — иногда мы видим прямо противоположные примеры. Мария Терезия никогда не уделяла своим детям достаточного внимания, у нее просто не хватало времени на это. Как и все Габсбурги, она всю свою жизнь без остатка посвятила высокой и суровой миссии, которую вверила ей судьба. Габсбурги правили страной так же увлеченно, как прирожденный поэт пишет стихи, а художник — картины, даже бессонными ночами не забывая о своем призвании. В этом на протяжении веков состояло их главное отличие от ленивых, изнеженных, жадных до наслаждений Бурбонов, среди которых оказалась Мария Антуанетта, самый хрупкий цветок на генеалогическом древе Габсбургов.

В фамильной усыпальнице на венском кладбище капуцинов можно увидеть огромный памятник Марии Терезии, выполненный в стиле барокко: императрица восседает на троне, окруженная своими многочисленными отпрысками, юными эрцгерцогами, как некая древняя богиня, символизирующая материнство. Но это всего лишь иллюзия. О том, как обстояло дело в действительности, можно судить со слов Марии Антуанетты, записанных ее камеристкой мадам Кампан: «Когда во дворце принимали прибывшего в Вену высокого иностранного гостя, императрица окружала себя всей семьей, сажала за стол детей и создавала видимость, будто она сама занимается их воспитанием».

Но вернемся к Рогану. Положение впавшего в немилость посла стало еще более шатким по вине мадам дю Барри. Как раз в это время Пруссия и Россия завершили раздел Польши. Мария Терезия, хотя и осудила эту акцию, но, поняв, что урезонить никого не удастся, решила потребовать кусок Польши и для Австрии. Роган, который неспроста пользовался у своих современников репутацией острослова, так написал об этом герцогу д’Агильону: «Мария Терезия держит в одной руке платок, чтобы вытирать слезы, а в другой — нож, чтобы отрезать кусок пирога». Министр отнес письмо графине дю Барри, а она за ужином прочла его своим гостям, которые на следующий день поспешили пересказать услышанное Марии Антуанетте.

Так что вполне объяснимо ее желание как можно скорее отозвать зарвавшегося посла из Вены. Но пока Роган находился под покровительством своих всемогущих тетушек, пока был жив Людовик XV и находилась в фаворе мадам дю Барри, его нельзя было трогать.

В апреле 1774 года Людовик XV заболевает черной оспой. Дю Барри тотчас переселяется в Рюэй, возле короля остаются только дочери. Весь двор с нетерпением ждет, когда в окне королевских покоев вспыхнет свеча, означая конец кошмарной агонии, и можно будет из этого провонявшего чумным смрадом дворца перебраться в Шуази. Наконец десятого мая 1774 года свеча загорается.

Тело короля несколько дней лежало в опочивальне, разлагаясь и распространяя вокруг ужасное зловоние. В конце концов герцог Вилькер, первый королевский камергер, вызвал придворного хирурга Андуйе и напомнил ему, что в его обязанности входит забальзамировать тело покойного монарха. Андуйе прекрасно понимал, что в этом случае он неминуемо подхватит смертельную инфекцию, и ответил: «Я согласен. Но вы, герцог, должны поддерживать голову короля, пока я буду заниматься своим делом». Вилькер сразу отказался от мысли о бальзамировании.

Мария Антуанетта вступила на французский престол — и вскоре Роган был отозван из Вены. Произошло это весьма буднично; императрица даже не приняла сдавшего свои полномочия посла. Его место занял барон Бретей. Роган встретил своего преемника более чем холодно и таким образом нажил себе могущественного врага, о чем впоследствии ему пришлось сильно пожалеть.

По возвращении во Францию неприятности продолжаются. Новый король хотя и удостаивает Рогана аудиенции, но демонстрирует полное равнодушие к его дальнейшей судьбе. Королева же вообще не принимает незадачливого дипломата, хотя он привез ей письмо от Марии Терезии. Роган попал в опалу.

Но в те времена опала вовсе не влекла за собой материальных лишений. Рогану не грозит опасность умереть с голоду; напротив, именно в этот период он добивается завидного положения при дворе. В 1777 году освобождается место настоятеля придворной капеллы, которое уже давно было обещано Рогану. Людовик XVI, естественно, против кандидатуры Рогана, выражает решительный протест и Мария Антуанетта. Но влиятельные тетушки снова побеждают — остается только удивляться их всемогуществу, — и Роган назначается настоятелем придворной капеллы, став таким образом высшим духовным лицом при особе монарха, но королева по-прежнему не желает с ним разговаривать.

Вскоре умирает его дядя — и к нему переходит страсбургское епископство, самая богатая епархия во всей Франции; затем при содействии польского короля Станислава Понятовского он получает сан кардинала. Теперь Роган является графом Эльзасским, аббатом Сен-Вааса (что приносит ему 300 000 ливров дохода), провизором Сорбонны, интендантом по меньшей мере двадцати богоугодных заведений и главой ордена Святого Духа. Но королева по-прежнему не желает с ним разговаривать, и это тяготит его больше всего на свете.

У него слишком большие запросы, чины и богатство его не удовлетворяют, он жаждет власти. Ему не дают спать лавры его всемогущих предшественников: кардиналов Ришелье, Мазарини, Флери. По ночам секретарь Рогана швейцарский протестант барон Планта помогает ему разрабатывать планы реформ, призванных осчастливить Францию.

Упиваясь радужными мечтами, он видел на пути к власти только одно препятствие: немилость королевы. Короля он вряд ли принимал всерьез, фактически власть в стране уже давно принадлежала фаворитам. Будучи верным сыном своей эпохи, современником мадам Помпадур и мадам дю Барри, Роган вкладывал в понятие «фаворит» эротический смысл. Кто покорит сердце королевы, тот и будет править Францией. Так почему бы ему не стать таким человеком? В свое время Мазарини, у которого было гораздо меньше мужских достоинств и аристократического шарма, получил власть над сердцем королевы Анны Австрийской и над Францией.

Но тот, кто привык тешиться эротическими грезами, рано или поздно должен поплатиться за это. Роган до тех пор мечтал о том, как влюбится в него королева, что в конце концов сам воспылал к ней бешеной страстью. Все это выглядело в порядке вещей. Мария Антуанетта была молода и являлась одной из красивейших женщин Франции, Роган же приближался к пятидесятилетнему рубежу. В то время, как известно, человеческий век был короче, чем сейчас (средняя продолжительность жизни во Франции составляла 28 лет и 9 месяцев). Вероятно, Роган чувствовал, что стареет, и эта граничащая с безумием любовная страсть была его лебединой песней перед маячившим впереди призраком вечного покоя.

Следует заметить, что для многих имеет весьма существенное значение, к какой социальной категории принадлежит объект их страсти. Одни способны влюбляться только в тех, чье общественное положение ниже, чем их собственное (вельможи влюбляются в своих служанок, знатные дамы — в кучеров), другие могут воспылать страстью лишь к равным себе. А есть люди, которых неудержимо тянет к тем, кто стоит выше, чем они, и любовь в их душах зарождается вместе с амбициями.

Если Роган принадлежал именно к этой категории, то, занимая столь высокое положение, он мог любить только одну-единственную женщину, чье положение было еще выше, — королеву. В этом было нечто фатальное, неизбежное.

Ни в источниках того времени, ни в более поздних не упоминается о том, что Роган был влюблен в королеву. Но наше предположение подтверждается фактом, который хорошо известен историкам. Речь идет об очень странном эпизоде, описанном мадам Кампан в ее дневнике.

Летом 1782 года в Париж приехал сын Екатерины II великий князь Павел Петрович (будущий сумасбродный император Павел I) с супругой. Высокие гости прибыли инкогнито под видом графа и графини Северных. Королева дала в их честь ужин в Трианоне и устроила иллюминацию в парке, Роган подкупил консьержа, чтобы тот пропустил его в парк. Ему якобы хотелось полюбоваться иллюминацией, когда королева уже вернется в Версаль. Но он не сдержал обещания, данного консьержу, и проскользнул в парк, когда королева и ее гости были еще там. Предварительно он переоделся в целях маскировки, но вся эта «маскировка» состояла из наброшенного на плечи редингота из-под которого выглядывали кардинальские чулки. В таком странном одеянии он стоял «с таинственным видом», по выражению мадам Кампан, и наблюдал за торжественной процессией. Мария Антуанетта была возмущена до глубины души и на следующий день вознамерилась прогнать консьержа, которого спасло только вмешательство мадам Кампан.

Чего искал Роган в трианонском парке? Этот безрассудный поступок мог быть продиктован только его желанием увидеть Марию Антуанетту — другого объяснения тут не найти.

Во всяком случае, несомненно одно: им уже овладела навязчивая идея во что бы то ни стало добиться расположения королевы. Другой персонаж этой истории, Бомер, одержим идеей продать ожерелье. И эти две идеи фикс, придя в соприкосновение, вызовут взрыв, который потрясет всю Францию. Но тут необходимо третье лицо, которое сведет эти идеи воедино.

Тогда-то и происходит знакомство Рогана с Жанной де ла Мот. Это случилось в Саверне, где находится загородная резиденция страсбургского епископата. Замок в 1779 году был почти полностью уничтожен пожаром, но Роган заново отстроил его с умопомрачительной помпезностью и, в соответствии со вкусами своей эпохи, собрал там множество шедевров живописи и богатейшую библиотеку. Он проявляет то же гостеприимство, каким прославился в Вене, и живет, как удельный князь. К нему постоянно съезжается столько гостей со всей Германии и Франции, в том числе и придворные из Версаля, что в замке, где для них приготовлены семьсот кроватей, зачастую не хватает места. «Не было такой знатной дамы, — пишет один из современников, — которая не мечтала бы погостить в Саверне». С особым шиком организована охота: шестьсот селян гонят дикого зверя, под ружья господ, а дамы верхом и в каретах следуют за охотниками. В час дня вся компания собирается на обед в расписной шатер, который устанавливают на берегу ручья. Чтобы никто не чувствовал себя обойденным, на лужайке ставят столы и для крестьян, и каждый из них получает фунт мяса, два фунта хлеба и полбутылки вина.

Вот в этот сказочный замок и приезжает со своим мужем вечно голодная и постоянно чем-то недовольная Жанна де ла Мот. Ее величайшая благодетельница мадам де Буленвилье замыслила представить ее кардиналу, чтобы он принял участие в ее судьбе. Жанна рассказала ему свою биографию, и он слушал ее с неослабевающим вниманием. Это и неудивительно, ведь ее жизнь достойна пера романиста, и горестный рассказ о нищенском существовании несчастного существа, лишенного материнской ласки, затронул самые чувствительные струны в душе Рогана. Для него, всегда вращавшегося в высших сферах и далекого от суровых будней и забот о хлебе насущном, все это звучало как захватывающая экзотическая сказка. Жанна прекрасно видела, какое впечатление производит ее рассказ на кардинала, и добавляла все новые душещипательные подробности, добиваясь максимального эффекта.

И Роган безоговорочно верит ей. Он вообще верит всему, что бы ему ни рассказали. Так, за два дня до его ареста Калиостро внушает Рогану, что он обедает вместе с королем Генрихом IV, хотя и не видит своего высокого гостя. Если бы мы писали драму о нем, следовало бы особенно выделить именно эту черту его характера: совершенно невероятную доверчивость, которая в конце концов и сыграла с ним злую шутку.

Подобное легковерие свидетельствует о том, что в силу своего общественного положения Роган большую часть жизни провел в мире иллюзий, не сталкиваясь с жестокой реальностью и не задумываясь о тех тайных пружинах, которые движут человеческими поступками. Государственных деятелей или военачальников положение обязывает уметь разбираться в людях, но Роган с юных лет был связан лишь с церковью и не очень-то вникал даже в дела своей епархии. Люди, обращавшиеся к нему, показывали себя только с лучшей стороны, и он, буучи дчеловеком добросердечным, не мог заподозрить их в дурных намерениях. Он был таким же наивным, как и король Людовик XVI.

Стоит упомянуть и о том, что Роган происходил из бретонской семьи, то есть в его жилах текла кровь кельтов, а кельты испокон веков отличались буйной фантазией и склонностью к суевериям. Именно в кельтских сказаниях, оказавших значительное влияние на европейскую поэзию, впервые появились самые огромные великаны, самые маленькие гномы и самые фантастические сказочные страны. Все четыре кельтских народа — ирландцы, валлийцы, горские шотландцы и бретонцы — до сих пор живут как бы в теократическом мире, веря в магическую власть служителей Божьих и ожидая от них указаний по всем житейским вопросам.

И вполне естественно, что Роган, с унаследованным от своих бретонских предков благоговением, доверился великому магу, с которым его свела судьба. Звали этого мага Калиостро.

Глава четвертая ЧАРОДЕЙ

Современники Калиостро оставили нам немало сведений о его жизни, ибо этот загадочный человек как никто другой будоражил их воображение. Но, к сожалению, в большинстве своем эти сведения, мягко говоря, не слишком достоверны. В восемнадцатом веке, который иногда называют дамским веком, вошло в моду повальное увлечение сплетнями. И хотя этот век заронил в людские сердца семена скепсиса, сплетням, однако, верили безоговорочно, радуясь возможности проехаться на чужой счет.

Из дошедших до нас документальных свидетельств того времени перед нами предстают два совершенно разных человека. Для большинства современников Калиостро был прожженным жуликом, шарлатаном и лжепророком; они как будто соревновались, кто больше сможет его очернить. Зато воспоминания его почитателей и его собственные мемуары воссоздают образ чудо-доктора и истинного пророка.

Из уважения к этой действительно незаурядной личности предоставим сначала слово ему самому. Вот как выглядит биография Калиостро, записанная с его слов адвокатом Тилорье на судебном процессе, связанном с ожерельем:

«Своего настоящего имени он не знает и затрудняется сказать, откуда он родом, но подозревает, что родился на острове Мальта. Раннее детство провел в Медине под именем Ашарата, опекаемый великим муфтием Салаахимом. К нему были приставлены трое слуг, а воспитанием его занимался мудрый наставник Альтоташ. Мальчик проявлял незаурядные способности к наукам. Он быстро постиг тайны биологии и медицины, освоил несколько восточных языков, проявил интерес к загадкам египетских пирамид. Альтоташ сообщил ему, что его родители — христиане и принадлежат к благородному сословию.

В двенадцатилетнем возрасте он вместе с мудрым наставником покинул Медину и отправился в Мекку. Там его обрядили в дорогие одежды и представили сеиду. «При виде этого владыки, — признался он, — меня охватило невыразимое смятение, глаза мои наполнились сладостными слезами, и я заметил, что он тоже едва сдерживает слезы». Ашарат пробыл в Мекке три года и каждый день проводил вместе с сеидом, который неизменно взирал на него с величайшей нежностью и умилением. Это походило на то, что в те времена называли голосом крови. Калиостро и поныне считает, что сей достославный сеид был не кто иной, как его отец, хотя это противоречит утверждениям Альтоташа.

Когда пробил горький час расставания, Ашарат и его предполагаемый отец бросились друг к другу в объятия. «Прощай! Да благословит тебя Аллах, несчастное дитя природы!» — молвил сеид сквозь слезы.

Теперь юноша и его наставник отправляются в Египет, где местные служители культа водят их по священным местам, куда заказан ход обычным путешественникам. Потом они посещают остров Родос и наконец прибывают на Мальту. Там с ними происходит поразительная метаморфоза: Альтоташ сбрасывает с себя мусульманское одеяние, и выясняется, что он христианин, к тому же рыцарь Мальтийского ордена; Ашарат же с этого момента называет себя графом Калиостро. Пинто д’Альфонсека, великий магистр ордена, приглашает их погостить в его замке.

И тут умирает мудрый Альтоташ, и с последним вздохом с его губ срываются слова: «Сын мой, бойся навлечь на себя гнев Господень и возлюби ближних своих; скоро ты убедишься в истинности всего того, чему я тебя учил».

Калиостро, несмотря на уговоры великого магистра, отказывается стать рыцарем Мальтийского ордена и уезжает, решив посвятить себя науке врачевания. Он отправляется на острова Архипелага, затем в 1770 году прибывает в Рим и там женится на девушке из аристократической семьи Серафине Феличиани».

На этом рассказ Калиостро обрывается. Другой вариант его биографии более полно изложен в книге «Краткий обзор жизни и деяний Джузеппе Бальзамо», вышедшей в свет в 1791 году. Эта книга написана неким священнослужителем на основе протоколов римского инквизиционного суда. Поскольку автор явно поставил себе целью в лице Калиостро заклеймить франкмасонство, ему тоже не следует доверять безоговорочно, но по крайней мере его версия выглядит более убедительно.

Автор утверждает, что Калиостро на самом деле звали Джузеппе Бальзамо. Родился он восьмого июня 1743 года в Палермо в малоимущей мещанской семье. Имя же Калиостро, которое он взял себе позднее, позаимствовано им у его дяди с материнской стороны.

Автор книги и кое-кто из современников считали Калиостро евреем, по крайней мере по отцовской линии. Это предположение выглядит вполне правдоподобно, если судить по его многочисленным портретам, дошедшим до нас. Но с той же долей вероятия мы можем назвать его наружность типично итальянской. Гёте, которого настолько заинтересовала тяжба, развернувшаяся вокруг ожерелья, что он положил ее в основу одной из своих пьес (видимо, почувствовав, что в этом судебном процессе, как в зеркале, отразился дух эпохи), разыскал, будучи в Палермо, родственников Калиостро. Они встретили гостя очень радушно и полностью удовлетворили его любознательность. Впоследствии Гёте часто упоминал об этом, но нигде ни словом не обмолвился, течет ли в их жилах еврейская кровь.

Не вызывает сомнений лишь одно: то, что он родился и вырос в Палермо. В Сицилии всегда была самая подходящая атмосфера для начинающих мошенников. Там жил самый доверчивый и самый по тем временам суеверный народ в Европе, к тому же очень не любивший работать. И Калиостро рано пришел к выводу, что материального благополучия можно добиться и не работая; надо только научиться извлекать пользу из людской доверчивости и богобоязненности.

А приняв решение, он незамедлительно начал действовать. Прежде всего сбежал из монастыря, куда был отдан на воспитание и где приобрел начальные знания по фармакогнозии. Затем следует длинная череда бесчинств, кражи, в том числе у своих родных, мошенничество, избиение полицейского. Из его ранних афер наиболее удачной оказалась история с кладом. Он убедил какого-то ювелира, которого звали то ли Мурано, то ли Марано, что знает пещеру, где спрятан клад. Но вход а эту пещеру, как водится, охраняют демоны; Чтобы умиротворить их, нужно произнести заклинание, а потом положить у входа в пещеру двести золотых унций[15].

И вот однажды ночью этот ювелир и Калиостро отправились к пещере. Ювелир выложил принесенные деньги, а Калиостро начал читать заклинания на итальянском, латинском и, арабском языках. Но, вероятно, в текст вкралась какая-то ошибка, поскольку заклинания возымели обратное действие: из пещеры выскочили четыре черных дьявола и принялись дубасить Марано, который, охая и причитая, помчался домой. После этого он подал на Калиостро в суд — и тот счел за лучшее покинуть родной город, не дожидаясь приговора.

Вот теперь он, по свидетельству автора, действительно попадает в Египет и к тому же в компании человека по имени Альтоташ, потом в самом деле отправляется на Мальту, где его и впрямь принимает великий магистр Мальтийского ордена Пинто д’Альфонсека, и Калиостро помогает ему ставить алхимические опыты. Остается только гадать: то ли Калиостро включил в свою вымышленную автобиографию всамделишные имена и факты, то ли писавший о нем священнослужитель принял на веру какие-то из приведенных им данных.

После Мальты он направляется в Рим и там действительно женится. Но его избранницу зовут не Серафина, а Лоренца, и отец ее никакой не аристократ, а простой рабочий меднолитейного завода. Единственное, в чем сходятся все без исключения, это то, что Лоренца Феличиани обладала редкостной красотой. Мужчины влюблялись в нее с первого взгляда, и в любой компании она сразу же становилась объектом всеобщего внимания. Казанова в своих мемуарах посвятил ей строки, полные искреннего восхищения (хотя это не ахти какой показатель; Казанова всегда восторженно отзывался обо всех женщинах); не остались равнодушными к ее чарам и менее экспансивные ценители женской красоты.

Когда позже в связи с делом об ожерелье прекрасную Лоренцу заключили в Бастилию, ее адвокат мэтр Польвери так говорил о ней перед судом присяжных: «Это ангел в человеческом облике, посланный на землю, чтобы разделить с чудотворцем его дни и скрасить их. Таких прекрасных женщин еще не было на свете. Ее нежность, кротость и самообладание заслуживают того, чтобы ставить их в пример другим, но она даже не подозревает, что можно вести себя как-то иначе. Ее жизнелюбивая натура открывает перед бедными смертными такой идеал совершенства, о котором мы можем только мечтать, но которого никогда не достигнем. И этот безгрешный ангел, эта чистая душа в настоящий момент находится в темнице. Что общего может быть у такого небесного существа с процессуальным кодексом?» Парижский парламент признал правоту его слов — и прекрасная Лоренца вышла на свободу.

Вообще, это была довольно странная супружеская чета. Недоброжелатели утверждали, что, когда у Калиостро плохо шли дела, он торговал своей женой, и говорили, будто он и состояние свое сколотил благодаря щедрости ее ухажеров. Сама Лоренца, которой не раз приходилось давать показания в суде, то и дело упоминала о господах, имевших на нее виды, но она, дескать, как правило сохраняла свою честь, оставаясь верной мужу. Стоит уточнить, что бывали и исключения из правил. Так, одно время она открыто жила с адвокатом Дюплесси, который содержал их обоих. Потом ему это надоело и он засадил Калиостро в тюрьму за мошенничество. Лоренца выступает на суде, поддерживая обвинения против мужа, и называет его проходимцем, который всегда жил за чужой счет. Калиостро не остается в долгу и добивается того, что жену сажают как соучастницу в тюрьму святой Пелагеи. Но вскоре Лоренца берет свои показания обратно, так же поступает и Калиостро, и, оказавшись на свободе, они снова живут в любви и согласии.

Еще рассказывали, как Лоренца отвергла ухаживания одного из своих кавалеров, заявив, что не может обманывать мужа, поскольку он умеет превращаться в невидимку и появляться в самых неожиданных местах.

Калиостро крутится, как может, постоянно вынашивает какие-то планы. То выдает себя за прусского офицера, то зарабатывает на хлеб в качестве художника и декоратора, то отправляется в Мадрид, то в Милан. Потом возвращается в Палермо, где ювелир Марано снова привлекает его к суду. Но на выручку Калиостро приходит некий влиятельный герцог, поклонник Лоренцы, который с помощью опытного адвоката разбивает в пух и прах все доводы обвинителя, и на этом процесс заканчивается.

В 1777 году супружеская чета появляется в Лондоне, и тут-то и начинается подлинная история Калиостро. Если верить его недоброжелателям, до сих пор он был всего лишь мелким аферистом, разбойником с большой дороги, незначительной фигурой уголовного мира. Но странствия сформировали его характер, он многому научился, набрался опыта и, по словам д’Альмера, в совершенстве постиг науку пускать людям пыль в глаза.

Поворотным моментом в судьбе Калиостро следует считать 12 апреля 1777 года, когда его с женой принимают в Лондоне в масонскую ложу «Надежда», состоявшую главным образом из французских и итальянских промышленников. Это и была та самая точка опоры, с помощью которой он, как Архимед, задумал перевернуть весь мир.

* * *
Дорогой читатель, чтобы лучше понять суть масонства, выкинь на время из головы все то, что ты слышал об этой таинственной организации. Не думай ни о ее связях с либерально-демократическими властями, ни о том, какую роль она играла в межгосударственных конфликтах. В восемнадцатом веке характер масонства сильно отличался от того, что мы видим в более поздние времена. Достаточно сказать, что первые масонские ложи во Франции были предельно проникнуты духом католицизма, и членами братства не могли стать ни атеисты, ни евреи. Позже масонов обвинили в том, что они подготовили почву для французской революции. Трудно сказать, насколько это соответствует действительности. Мы знаем только одно: революционное правительство запретило деятельность масонских лож.

Что же касается происхождения масонства, то одни выводят его от ордена Тамплиеров, утвердившегося в период крестовых походов, другие считают, что идея масонства зародилась в семнадцатом веке в недрах тайного религиозно-мистического братства розенкрейцеров. А наиболее здравомыслящие ищут корни масонских лож в цеховых объединениях каменщиков средневековой Англии. Это звучит довольно правдоподобно, хотя и не подкреплено достоверными свидетельствами. Предполагают, что на протяжении семнадцатого века в эти объединения, которые имели строгие уставные требования, максимально изолировали себя от общества и были уже изрядно заражены упадочническими настроениями, вступали и некоторые аристократы, чтобы под защитой этих объединений спокойно высказывать друг перед другом свои мировоззрения.

Первый реальный факт вырисовывается из сумрака легенд и предположений в 1717 году, когда в день святого Иоанна, который является покровителем вольных каменщиков, создается первая английская Великая ложа. Вскоре под ее началом объединяется большинство существовавших в Англии масонских лож. Через несколько лет объединения вольных каменщиков появляются и во Франции.

Трудно с уверенностью сказать, чем занимались эти первые ложи и на какой «идеологической платформе» они базировались. Известно только, что их сходки чаще всего происходили в трактирах и по убеждениям они скорее всего являлись просвещенными эпикурейцами.

Во Франции судьба масонских лож поначалу складывалась неудачно. Власти уже в 1737-м начали подвергать масонов гонениям, а папа Климент XII издал в 1738 году буллу, отлучающую их от церкви.

В 1737 году некий Рэмси, шотландский дворянин, живший во Франции, разработал устав, который уже дает представление об идейной основе масонства. В этом уставе содержатся четыре пункта, поясняющие, какие качества должны отличать членов братства: 1) человеколюбие, постоянная готовность помочь своему собрату, невзирая на его национальность и вероисповедание. (Существенный пункт, ибо в его основе заложена мысль о международной солидарности масонов); 2) чистота нравов. (Скажем, гомосексуалист не может быть принят в члены ложи до тех пор, пока не переборет себя и не докажет, что относится с должным уважением к прекрасному полу); 3) умение хранить тайну, 4) любовь к изящным искусствам.

В 1738 году французские масоны выбрали гроссмейстером ложи герцога Клермона, члена королевской династии. Герцог, как и все Бурбоны, относился к делу крайне легкомысленно и, не желая обременять себя лишними заботами, возложил все свои обязанности на учителя танцев Лакорна, человека недалекого ума и сомнительной репутации. Немудрено, что вскоре братство сотрясли раздоры, произошел раскол, и стали возникать все новые и новые ложи. Так продолжалось до 1771 года, пока наконец гроссмейстер одной из лож герцог Шартрский не объединил под своим началом все разрозненные ложи в единое целое. Этот герцог был не кто иной, как Филипп Эгалите — впоследствии герцог Орлеанский, любимец народа, вставший на сторону революции. Но революционное прошлое не спасло его потом от гильотины.

Что же делали масоны, чем занимались, когда не конфликтовали между собой, из чего состояла их работа? Они проводили собрания, разрабатывали церемонию посвящения в масоны и принимали новообращенных, занимались благотворительностью. В тот насквозь пропитанный лицедейством век, когда выступление новой театральной труппы могло заставить людей отринуть политические амбиции и сложить оружие (так, в 1754 году гастроли итальянского певца Манелли послужили поводом для таких баталий между любителями итальянской музыки и приверженцами только что появившейся в Париже оперы-буфф, что парижане забыли о грозящих перерасти в гражданскую войну религиозных распрях между янсенитами и ультрамонтанами[16]), когда все делалось напоказ, благотворительные акции, естественно, тоже облекались в театрализованные формы.

В 1782 году отошла в лучший мир весьма состоятельная сестра некоей мадам Менте, торговки фруктами, перед смертью отказав ей в наследстве. Мадам Менте, хотя у нее у самой было десять детей, взяла к себе незаконнорожденного сына своей зловредной сестры. А вскоре у нее родился одиннадцатый ребенок, и по этому случаю масонская ложа «Искренность» устроила большое празднество. «В этом празднестве, — пишет один из современников, — принимали участие более ста сорока знатных особ обоего пола. После традиционных церемоний поднялся занавес — и глазам присутствующих предстала достославная мадам Менте, восседавшая на троне. Вокруг нее расположились десять ее детей, а у подножия трона сидел тот, кого она столь великодушно усыновила; все они были экипированы за счет средств ложи. Председательствующий произнес прочувственную речь, пояснив собравшимся суть этой сцены. Затем графиня Икс возложила на голову мадам Менте гражданский венец, маркиза Игрек вручила ей кошелек со значительной суммой денег, а графиня Зет — корзинку, в которой было все необходимое для новорожденного младенца. Что же касается ребенка, облагодетельствованного мадам Менте, то ложа приняла его в свое лоно и взяла на себя все заботы по его воспитанию и образованию».

Людей восемнадцатого века в масонстве главным образом привлекала таинственность. Новообращенные должны были в первую очередь принять обет сохранения тайны, хотя никаких особых тайн, как правило, не было; речь могла идти лишь о значении некоторых масонских символов и обрядов. Но людей всегда тянуло к тому, что окутано покровом тайны. Особенно сильна эта тяга была во Франции восемнадцатого века, где люди жили на виду друг у друга, в атмосфере бесконечных сплетен, и скрывать что-либо от соседа казалось делом совершенно бессмысленным. Вся Франция была большой и злокозненной семьей, не умевшей хранить интимные секреты, ибо эта эпоха не знала закрытых дверей. И понятно, что людей так привлекала таинственность масонских лож, отгородивших себя от окружающего мира.

Соблазн был столь велик, что вскоре повсюду начали возникать псевдомасонские ложи, куда вступали те, кому очень хотелось состоять в каком-нибудь тайном обществе, но внушали трепет слишком уж серьезные нравственные идеалы, провозглашаемые масонами. Так, например, в Австрии появилось братство «Друзья мопсов». Процесс вступления в это братство сводился к тому, что надо было поцеловать мопса, но не в морду, а в противоположную часть тела. А когда новичок наконец собирался с духом и наклонялся, чтобы совершить эту процедуру, его ожидала приятная неожиданность: мопс оказывался сделанным из шелка и бархата. Если верить дошедшим до нас сведениям (хотя не исключено, что это всего лишь выдумки досужих сплетников), во Франции существовали тайные общества «Побуждения блаженства» и «Шевалье и нимфа розы», которые преследовали исключительно эротические цели и совместно устраивали оргии при закрытых дверях.

В пьесе Гёте «Великий Копт», посвященной процессу об ожерелье, есть такие слова: «Люди больше любят сумерки, чем ясный день, а как раз в сумерках и появляются призраки». Из сумрака таинственности, из того тумана, который масоны напускали на все свои деяния, дабы удовлетворить извечную тягу смертных ко всему загадочному, вскоре действительно возникли призраки. Масонство создало благодатную почву для оккультных наук. Зараженные мистицизмом души уже пресытились красивыми названиями и символами и теперь объединялись в отдельные ложи и, культивируя алхимию и спиритизм, пытались проникнуть в тайны природы и установить связь с загробным миром.

Черная магия, заклинания духов и прочая чертовщина стали неотъемлемыми атрибутами масонства восемнадцатого века. Сам Филипп Эгалите увлекался черной магией и, если верить воспоминаниям маркизы де Креки, однажды даже вызвал дьявола, который явился ему в образе бледного черноглазого обнаженного мужчины со страшным шрамом на груди, по-видимому следом от удара молнии, и произнес вещие слова: «Победа и несчастье! Победа и несчастье!» А затем исчез, словно растворился в воздухе.

Все нити оккультизма в восемнадцатом веке сходятся к великому провидцу Эммануэлю Сведенборгу. Он оказал огромное влияние на формирование мистицизма как мировоззрения, и в Америке доныне существуют секты, которые в своей религиозной жизни руководствуются его заветами.

Эммануэль Сведенборг (1688—1772) еще в молодости прославился у себя на родине, в Швеции, как выдающийся естествовед и инженер, получил дворянство и был избран членом многих европейских научных обществ. В 1745 году, находясь в Лондоне, он ужинал в отдельном кабинете своего излюбленного ресторана. Когда ужин подходил к концу, все помещение вдруг окутал туман и по полу начали ползать какие-то отвратительные твари. Но вскоре туман рассеялся, и Сведенборг увидел в дальнем углу мужчину, озаренного ярким светом. Мужчина громко крикнул ему: «Не ешь так много!» Затем видение исчезло, и Сведенборг отправился домой. Но на другой день мужчина появился снова — на этот раз на нем было пурпурное одеяние — и сообщил, что он Бог.

После этого Сведенборг стал ясновидцем. Он бросил службу, отказавшись от всех высоких постов, чтобы полностью отдаться своему новому призванию. Одна за другой начали выходить его книги о загробном мире, которые он писал на основе собственных видений и под диктовку духов.

Современного читателя больше всего поражает в этих книгах то, как легко и непринужденно великий прорицатель ориентируется в различных местностях потустороннего мира. Когда он описывает месторасположение городов Эдема и царящий в них жизненный уклад, когда рассказывает, чем занимаются местные жители, какони устраивают свой быт и какие теологические вопросы считают для себя наиважнейшими, возникает ощущение, будто мы читаем путеводитель Бедекера[17]. Сведенборг, судя но его книгам, побывал во многих краях, где до него еще не ступала нога человека, и там свел многочисленные знакомства с ангелами и чертями, а также с духами, которые составляют некую промежуточную прослойку потустороннего общества и обитают между адом и раем. Так, среди прочих он имел неоднократные беседы с Мартином Лютером, который, прибыв в загробный мир, поначалу жил в точно таком же доме, как и у себя в Эйслебене, восседал на троне и ревностно проповедовал свои теории. Но в 1757 году, когда в духовном мире произошли огромные преобразования, у него отняли дом, а вскоре после этого он отказался от своего учения, поддавшись на увещевания Сведенборга, которому это учение было глубоко чуждо. Встретился великий прорицатель и с Меланштоном[18], который точно так же, как и в земной жизни, много времени проводил за письменным столом и все писал о том, что благодеяния не имеют никакого значения, главное — вера. Но когда в 1757 году построили новое Небо, он тоже изменил своим первоначальным взглядам. Теперь он обитает в юго-восточной части Небесного царства и, когда прогуливается, шаги его производят такой грохот, как будто он ходит по каменной мостовой в сапогах, подкованных железом.

Сведенборг убедился, что голландцы и на том свете сумели сохранить свои преимущественные позиции: они все так же торгуют цветами и хорошо зарабатывают, причем занимаются этим промыслом главным образом для своего удовольствия, а не для денег. Что касается евреев, то у них дела обстоят весьма неважно: живут они среди невыносимой грязи и убожества, хотя и там занимаются в основном скупкой-продажей драгоценностей и есть среди них два-три толстосума. Время от времени к ним наведываются ангелы под видом евреев-выкрестов с целью обратить их в христианство, но результаты этих миссий практически равны нулю. Довольно неплохо чувствуют себя в загробном мире англичане, ибо они всегда стремились к независимости и свободомыслию. Немцам гораздо хуже. «Они уже привыкли жить в своих крошечных государствах под властью тиранов и не способны радоваться свободе слова, как, например, англичане или голландцы; ведь где сковывают свободу, там и мысль находится под ярмом».

Потусторонний мир, по Сведенборгу, не имеет четких границ, и не Бог сбрасывает людей в ад или поднимает в рай, а их собственные души, то есть они сами выбирают, куда им идти. Но если это так, то почему же грешники, осознав, что оказались в аду из-за своего ошибочного мировоззрения, не делают попыток исправиться и таким образом получить доступ к вечному блаженству? Сведенборг объясняет ситуацию таким образом: обитатели ада вовсе не страдальцы, ибо каждый блаженствует на свой лад, и они в ужасающем адском зловонии чувствуют себя как дома. Порою они посещают райские кущи, но там они чужаки; их охватывает чувство неприкаянности, и они спешат вернуться в свою уютную и уже обжитую преисподнюю.

Концепция Сведенборга хотя и не лишена интереса, по сути своей довольно тривиальна; к тому же, как это ни странно звучит, в ней не хватает полета фантазии. Возможно, Сведенборг был великим ясновидцем, но, в отличие от Данте, он не был поэтом. Он заурядный обыватель — и, вероятно, именно в этом кроется секрет его успеха.

Вся его теория рассчитана на таких же трезво мыслящих обывателей. По мысли Сведенборга, тот, кто постигнет его концепцию, сможет в любое время общаться с духами. А духи — он не устает это подчеркивать — ничем не отличаются от живых людей. У них те же желания, они точно так же едят и пьют и ведут семейную жизнь, просто в других условиях. Сведенборг поставил своей задачей низвести мир духов до уровня понимания обычного человека, популяризировать потусторонний мир. Видения Данте чересчур причудливы, и не каждый может добраться до их сути через чеканный строй терцин и выдержать устрашающую атмосферу магии. А с помощью Сведенборга мы можем так спокойно путешествовать по небесному граду Иерусалиму, как будто совершаем экскурсионную поездку, организованную агентством Кука. Сведенборг — как раз тот ясновидец, чьи теории нужны были Калиостро, чтобы глубокомысленно потчевать своих наивных почитателей духовной пищей. Он не мог использовать учения великих мистиков, таких, как, например, Джалаледдин Руми или маэстро Экхарт, поскольку из этих учений они просто ни слова не поняли бы.

Но мы уделили в своем повествовании такое значительное место Сведенборгу не только из-за того, что Калиостро очень многому у него научился, а в первую очередь потому, что вся эта мистика фактически определяла атмосферу той эпохи, самым характерным и самым драматичным событием которой стал процесс об ожерелье.

Вторую половину восемнадцатого века можно определить как эпоху предромантизма. То есть именно в то время зарождаются те идеи и настроения, которые стали господствующими в первой половине девятнадцатого столетия. У людей появляется ощущение, будто они стоят на пороге нового золотого века. По мнению историков, это эпоха оптимизма и всеобщей веры в какое-то чудо. Чудо, которое сделает жизнь прекрасной и счастливой, но при этом все останется на своих местах.

Чудесных перемен в судьбе ждут и все герои нашей истории. Бомер и Боссанж ждут, что их ожерелье каким-то чудесным образом найдет себе богатого владельца, который выложит за него 1 600 000 ливров. Жанна де ла Мот ждет, что какое-то чудо вернет ей те привилегии, которые растеряли ее предки, и она займет наконец положение, подобающее особе королевской крови. Роган, уныло слоняясь по роскошным залам савернского замка, ждет, что какой-то счастливый случай подарит ему благосклонность королевы, благосклонность в самом широком смысле этого слова. Что касается Калиостро, то он знает цену чудесам и со временем сумеет извлечь из всеобщего легковерия немалую пользу. Мария Антуанетта, безудержно предаваясь развлечениям, ждет того великого чуда, о котором грезят все молодые женщины независимо от сословия. Людовик XVI ждет чуда в лице нового министра финансов, который смог бы ликвидировать пресловутый дефицит, не сдирая семь шкур с народа и не ограничивая расходов на содержание королевского двора.

И вся Франция живет ожиданием самого большого чуда: эры всеобщего счастья. Все понимают, что она наступит, верят в скорое преобразование общества, но представляют себе это как-то чересчур примитивно, в виде ярмарочного балагана: как будто прямо из небесной обители к ним спустится райский порфироносец в окружении райской свиты, архангелы протрубят в фанфары, король вознесет скипетр — и каждый француз станет счастливым. Даже в горячечном бреду они не могли бы себе представить, что новая эра явится вовсе не с неба, а вырвется с самого дна, из предместья Сен-Антуана, и символом ее станет фригийский колпак[19]. Господь карает людей за слепоту, выполняя их желания. Еще несколько лет — и чудо свершится.

* * *
Но вернемся к нашему герою, чье участие вносит в эту историю элементы бурлеска.

В Лондоне Калиостро не только проник в тайны масонства, но и впутался в затяжную и нудную тяжбу, связанную с каким-то ожерельем (это была как бы своеобразная репетиция перед большим процессом). В свою защиту наш герой говорил, что истцы, у которых он якобы выманил вышеозначенное ожерелье, на самом деле не давали ему житья, буквально осыпая подарками, чтобы он назвал им счастливые номера в ближайшей лотерее. Но мы не будем подробно останавливаться на всех плутовских проделках Калиостро, хотя это вполне в духе эпохи (восемнадцатый век — золотая пора для авантюристов всех мастей), не будем рассказывать, как успешно он проворачивал всякие темные делишки в скандинавских странах, в Гааге, в Лейпциге, в Митаве, которая в ту пору была столицей суверенного курляндского герцогства, а затем в Санкт-Петербурге и в Варшаве.

Его появление в очередном городе выглядело весьма впечатляюще: на одной из запряженных цугом лошадей восседал нарядный форейтор, на запятках роскошной кареты стояли лакеи. Поселившись в самой фешенебельной гостинице города, он сразу же созывал на ужин всех своих знакомых. Вокруг него собираются и любопытные, и те, кого привлекает красота его жены, однако большинство видит в нем мудреца, пророка и чернокнижника.

Ибо Калиостро теперь странствует по свету с некоей секретной дипломатической миссией. Как явствует из оброненных им реплик, он послан в Европу великим магистром с берегов Нила, чтобы восстановить в европейских странах древнейший и самый аристократический масонский орден «Египетский обряд». Кроме того, граф лечит больных, не всегда успешно, как и настоящие врачи, но иногда ему удается достичь удивительных результатов: он избавляет пожилых дам от морщин и возвращает им свежий цвет лица, а пожилые господа по его рецептам восстанавливают мужскую силу. Он устраивает спиритические сеансы: в кувшинах, наполненных водой, по его воле появляются духи. В роли медиума в таких случаях выступают или ребенок, или непорочная дева, которые и общаются с духами, а Калиостро истолковывает смысл сказанного. У него очень много денег. Откуда они — никто не знает. И вот он приезжает в Страсбург.

Если не верить в добродетельность Калиостро и предположить, что все его поступки продиктованы себялюбием и не слишком чистыми помыслами (а такое предположение, увы, небезосновательно), то надо признать, что его поведение в Страсбурге — это верх лицедейства, прямо-таки гениально разыгранный спектакль.

Он приезжает туда девятнадцатого сентября 1780 года. Весь город уже оповещен о приезде чудо-доктора, и его встречают толпы народа по обе стороны Рейна. Он едет в карете, запряженной шестеркой лошадей, рядом с ним сидит жена, одаряя всех встречных целомудренными улыбками. У Калиостро волосы завиты в мелкие локоны, на нем синий сюртук из тафты, украшенный золотыми и серебряными позументами, он весь увешан драгоценностями — настоящими и фальшивыми. Его щегольство производит странное впечатление, в этом есть что-то от вульгарного итальянского балагана. Да к тому же на голове у него шляпа с большим белым пером — такие головные уборы в то время носили только деревенские знахари и базарные зазывалы. Это вполне понятно, если учесть, что Калиостро вовсе не из тех мошенников, которые покоряют свою жертву безупречными манерами и хорошим вкусом. У него нет надобности в подобных ухищрениях, в его распоряжении имеются более сильные средства, поэтому ему и незачем менять манеру поведения, свойственную тому сословию, к которому он, собственно говоря, и принадлежит наравне с шутами, шарманщиками и дрессировщиками обезьян.

Он и не претендует на более высокое достоинство и ведет в Страсбурге очень скромный образ жизни, снимая комнату у владельца табачной лавки. Он одинаково любезен со всеми, и простые люди души в нем не чают.

В Страсбурге, как и в северных городах, он тоже основывает египетскую ложу, но его принадлежность к масонству проявляется в первую очередь в благотворительных деяниях. Он вызволяет из долговой тюрьмы какого-то бедного итальянца, заплатив за него двести ливров, и вдобавок дарит ему новую одежду. Целыми днями, с утра и до поздней ночи он посещает больных, бесплатно лечит бедняков, но и с зажиточных горожан не берет за лечение ни гроша. К нему толпами являются выздоровевшие пациенты и пытаются всучить деньги, но он решительно отклоняет все их поползновения. Долгое время на этом наживается его ассистент, который берет деньги вместо него. Но когда Калиостро замечает, что его помощник нечист на руку, вспыхивает грандиозный скандал и дело доходит до суда.

Доктор Марк Аван перечисляет массу случаев и приводит высказывания авторитетных свидетелей в доказательство того, каких выдающихся результатов добился Калиостро в своей врачебной практике. Сохранились и кое-какие сведения о его методах лечения, и многие из его рецептов. Не погрешив против истины, можно сделать вывод, что Калиостро обладал примерно такими же познаниями в медицине, как и профессиональные лекари. Но кроме того, он использовал несколько особых снадобий. Например, полученное алхимиками «питьевое золото», состоящее из нитратов, серы и ртути. Еще было у него «египетское вино», предназначавшееся главным образом для пожилых людей, и «освежающий порошок», которым он очень гордился. Когда выдающийся ученый Лаватер, основоположник графологии и физиономики, друг детства Гёте, встретился с Калиостро и спросил, какими снадобьями он пользуется для исцеления больных, тот с загадочной улыбкой ответил: «In herbis, in verbis, in lapidibus».

То есть, травами, словами и магическими камешками, как средневековые лекари. И все же больные выздоравливали. Одна из причин этого нам видится в том, что некоторые, как правило, оправляются от болезни и без вмешательства врачей, чему имеются многочисленные подтверждения. Другую причину называет нам баронесса Оберкирх, чьи заметки во многом проливают свет на взаимоотношения Калиостро и Рогана. Вот что она пишет: «Калиостро брался лечить только тех, чье состояние не вызывало опасений, или по крайней мере тех, у кого было достаточно воображения, чтобы усилить воздействие лекарств на свой организм». То есть Калиостро использовал метод, называемый сегодня психотерапией: через душу пациента воздействовал на его тело. Как и все мошенники, Калиостро был хорошим психологом и, несомненно, обладал даром внушения.

Постепенно вокруг него собирается вся городская знать: маршал Контад, маркиза де Ласаль, королевский советник Беген, барон Дампьер, граф Лютцельбург, барон Зюкмантель… Эти имена не слишком известны, но у нас нет причин сомневаться, что речь идет о высшей аристократии Эльзаса. Банкир Саразен и его жена, которую Калиостро излечил от бесплодия, теперь не отходят от него ни на шаг и даже какое-то время разделяют с ним кров. Лечил он и мадам де Буленвилье, покровительницу Жанны де ла Мот. И все это совершенно бесплатно.

По городу уже ходят легенды о чудо-докторе, и многие из них являются плодами вымысла его недоброжелателей. (Можно себе представить, что говорили городские эскулапы на собраниях цеховой общины о своем незваном сопернике.) Одна из таких историй, хотя и весьма незатейливая и скорее всего взятая с потолка, настолько забавна, что мы не можем удержаться от искушения пересказать ее.

Некий господин обратился к Калиостро с просьбой дать ему какое-нибудь чудодейственное средство, чтобы проучить неверную жену. Калиостро вручил незадачливому рогоносцу маленький пузырек и сказал:

— Перед тем как лечь спать, выпейте содержимое этого пузырька. Если жена действительно изменяет вам, то наутро вы превратитесь в кошку.

Сей господин вернулся домой, изложил жене суть дела, выпил находившуюся в пузырьке жидкость и пошел спать.

Утром женщина вошла в его спальню и увидела вместо мужа большую черную кошку, сидевшую на подушке.

— О Боже! — вскричала женщина, ударившись в слезы. — Лишь один-единственный раз я изменила бедняге с соседом, с этим жалким ничтожеством, которое даже не стоит того, чтобы о нем говорили. И вот на тебе, потеряла самого дорогого человека и никогда его больше не увижу.

Услышав это, муж вылез из-под кровати и простил свою жену.

Я уже предвижу, дорогой читатель, что ты в недоумении спросишь: «Ну и чего же все-таки добивался Калиостро? Если он бесплатно лечил не только бедняков, но и банкиров и аристократов, какая ему была от этого выгода? Эдак, чего доброго, выяснится, что он попросту ввел в заблуждение всех, кто считал его аферистом, ибо на самом деле был круглым идиотом».

Терпение, дорогой читатель! Калиостро никогда ничего не делал просто так. Он был человеком дальновидным и считал ниже своего достоинства обогащаться за счет больных, ибо охотился на более благородного зверя. Славы великого целителя и бессребреника он добивался с одной-единственной целью: привлечь к себе внимание человека, ради которого он, вообще говоря, и приехал в Страсбург. Гениальность этого мошенника как раз и проявилась в том, что он абсолютно точно рассчитал, кто из великих мира сего больше всех склонен отдать себя на съедение шарлатанам. Таким человеком оказался кардинал Роган.

Нашему герою не пришлось долго ждать. Шел третий месяц его пребывания в Страсбурге, когда кардинал, измученный приступами астмы, приехал из Саверна в город и послал за чудо-доктором.

Калиостро понял, что пробил его час. Он знал, что теперь каждый его шаг будет иметь решающее значение, ведь все зависит от первого впечатления. И поэтому сказал посланцу Рогана:

— Если господин кардинал болен, пусть он придет ко мне, и я его вылечу. Если же он хорошо себя чувствует, стало быть, я ему не нужен, так же как и он мне.

Роган не привык к подобному обращению со своей персоной и потерял почву под ногами. Начало поединка осталось за Калиостро — кардинал пришел к нему. Какое впечатление произвел на него герой, мы знаем с его слов, скрупулезно записанных аббатом Жоржелем: «В лице этого не слишком общительного господина было столько вальяжности и сдержанного достоинства, что меня охватил какой-то благоговейный трепет, и первыми моими словами были слова искреннего почтения. Разговор у нас вышел довольно короткий, но и этого хватило, чтобы пробудить во мне живейшее желание познакомиться с этим человеком поближе».

Именно на такую реакцию и рассчитывал Калиостро, мечтая о встрече с кардиналом. Чудо, которого он ждал, свершилось.

Он продолжал вести себя с Роганом сдержанно, чуть ли не враждебно. Но постепенно смягчился и однажды сказал кардиналу:

— Ваша душа родственна моей, и вы заслуживаете полного доверия с моей стороны.

Говорят, этот день был самым счастливым в жизни Рогана. Бедный вельможа! В свое время над колыбелью младенца стояли его тетушки — мудрые феи, наделившие его всем, чего только может пожелать человек. Он рос среди блеска и роскоши, обладая душой, восприимчивой к искусству и наукам, и жизнь открывала ему свои самые лучшие стороны. Но он принадлежал к беспокойному племени тех, в ком всегда жила жажда познания Вечности, и эту жажду не могли утолить никакие мирские деяния. Если бы он жил в другое время, а не в конце восемнадцатого столетия, пропитанного духом скепсиса, из него получился бы выдающийся первосвященник. А так все кончилось тем, что он стал жертвой лжепророка, якобы имеющего связь с Вечностью. Люди издавна знали, что конец света будет ознаменован пришествием Антихриста, который станет подражать Иисусу Христу, но все его поступки будут неискренними и богопротивными, и золото в руках его почитателей рассыплется в прах. Эпоха Рогана была чем-то сродни светопреставлению, и злой рок уже готовил для него дамоклов меч в виде назревающей революции.

Что же касается лжепророка, то он не тратя времени даром переселился в резиденцию страсбургских епископов, и кардинал предоставил в его распоряжение свою карету. Вскоре они занялись совместными алхимическими опытами, и спустя какое-то время кардинал с гордостью показал баронессе Оберкирх огромный алмаз, который Калиостро произвел прямо у него на глазах. Делал наш кудесник и золото, а иногда и пророчествовал: например, с точностью до секунды предсказал смерть Марии Терезии. А однажды вызвал дух женщины, которую Роган когда-то очень любил. После этого кардинал распорядился установить у себя в кабинете бюст великого мага с надписью: «Божественному Калиостро».

Прервемся здесь на минуту и поразмыслим над одним немаловажным обстоятельством. Если даже Роган, человек для своего времени весьма просвещенный, верил в алхимию, то что же тогда говорить о людях не столь образованных? Восемнадцатый век был периодом расцвета алхимии, и, скажем, парижское предместье Сен-Марсо стало известно тем, что там нашли пристанище многие из избравших эту лженауку своей профессией. Основную массу составляла голь перекатная, но попадались среди них и люди обеспеченные, жившие за счет высоких покровителей. Не брезговал этим занятием и другой известный авантюрист — Казанова, когда испытывал материальные затруднения. Так, однажды он заставил раскошелиться на довольно крупную сумму Бирона, герцога Курляндского, демонстрируя ему всякие алхимические фокусы.

Расцвету алхимии в семнадцатом-восемнадцатом веках во многом способствовал меркантилизм государственных деятелей той поры. Считалось, что для повышения благосостояния государства необходимо, чтобы в стране скопилось как можно больше золота и серебра, и поэтому нужно максимально увеличивать экспорт товаров в другие страны, сократив при этом закупки за рубежом.

Никому и в голову не приходило, что при таком скоплении денег в стране их достоинство падает и начинается рост цен. Сейчас даже ребенку понятно, что заниматься алхимией нет никакого смысла: ведь если бы можно было получать золото в неограниченном количестве, оно утратило бы всякую ценность. Но в те времена люди мыслили по-другому, да и не очень-то увлекались вопросами экономики, зато испытывали жгучий интерес ко всему необычному, сверхъестественному.

По подсчетам д’Альмера, биографа Калиостро, великий маг с 1780 по 1785 год вытянул из кардинала около 300 000 ливров, частично наличными, частично в виде драгоценностей.

Глава пятая БЕСЕДКА ВЕНЕРЫ

Жанна де ла Мот и ее муж не могли вечно жить в сказочном замке Саверна. Они и так уже слишком загостились, и, как говорится, пора было и честь знать. С болью в сердце они вернулись в Люневиль, но после Саверна убогая жизнь в гарнизоне показалась им особенно невыносимой. Жанна не находила себе места, граф де ла Мот жаждал развлечений, и в один прекрасный день они покинули Люневиль и отправились в Париж попытать счастья.

Надо было принимать какие-то меры. Их единственная благодетельница мадам де Буленвилье к тому времени умерла. Правда, Жанна регулярно получала персональную пенсию, которую та ей когда-то выхлопотала, да кардинал от случая к случаю посылал им несколько золотых. Но это была сущая мелочь, которая никак не могла удовлетворить высокие запросы Жанны и ее мужа.

И начинаются хождения по мукам, то нищенское существование, которое нам знакомо по романам великих писателей-реалистов восемнадцатого столетия: Лесажа, Филдинга и Смоллетта. Скандалы с домовладельцем и с трактирщиком, постоянные преследования со стороны кредиторов, вечно маячащий призрак долговой тюрьмы.

В 1782 году они снимают небольшой домик на Новой улице Святого Жиля в квартале Марэ. В эпоху Валуа это был самый аристократический район Парижа. Там находится Королевская площадь — самый интересный архитектурный памятник французской столицы. Когда человек проходит под аркой одного из домов и оказывается на площади, огороженной со всех сторон совершенно однотипными зданиями, у него возникает ощущение, будто он попал в подводное царство, в странный замкнутый мир, где время остановилось. В этом же квартале находился и особняк Рогана. В наши дни эту часть города облюбовали переселенцы из восточной Европы, самое неимущее и беспокойное племя, живущее в страшной тесноте и убогости. С городскими кварталами происходит то же самое, что и с людьми: они постепенно становятся достоянием все более низших слоев населения. Пышные усы, которые раньше являлись предметом гордости венгерских аристократов, теперь носят разве что пожилые крестьяне, а в особняках, где когда-то жили придворные Генриха IV, нынче обитают многодетные подмастерья портных и сапожников. Как и всё на свете, большой город тоже являет собой символ бренности.

Но за счет чего все-таки существуют Жанна и ее муж? Отчасти за счет своих аристократических манер, как и большинство мошенников. К тому же оба они прирожденные лицедеи и в совершенстве владеют искусством втираться в доверие. Среди торговцев попадаются простодушные люди, которые открывают им кредит, и оборотистые супруги извлекают из этого выгоду. Приобретенную в кредит одежду они тут же относят в ломбард. Их жалостливые письма тоже не остаются без ответа, и время от времени они получают кое-какие подачки от высокопоставленных вельмож. Не гнушаются принимать помощь и от верных слуг. Так, мать одной из служанок Жанны довольно долго подкармливала графа и графиню.

Но не следует думать, что Жанна наподобие Рогана сидела сложа руки и ждала, что какая-то счастливая случайность изменит ее судьбу. Да, она надеялась на чудо, но это чудо должно было быть делом ее рук. Она вынашивала бесконечные планы, рассчитанные на то, чтобы король вернул ей бывшие владения ее предков. Ведь королю это ничего не стоило, он и не такое делал для своих любимцев. Нужно только найти человека, имеющего влияние при дворе, который передал бы его величеству прошение Жанны и замолвил бы за нее словечко. Система протекций существовала всегда, но в восемнадцатом веке она стала главной, официально признанной движущей силой, с помощью которой решались любые дела. Короче говоря, требовалось заручиться высоким покровительством. Но Жанне пришлось убедиться, что это не так-то просто.

Кроме Парижа, она снимала жилье и в Версале и попеременно находилась то там, то здесь. Версальская обитель ей нужна была, с одной стороны, для того, чтобы внушить своим нынешним и будущим кредиторам, что она является своим человеком при дворе, а с другой стороны — чтобы как можно чаще находиться в нужном месте и, улучив момент, проникнуть туда, куда ее неудержимо тянуло всю жизнь: в блистательный мир королевского двора.

Однажды она упала в обморок в передней у герцогини Елизаветы, старшей сестры короля, а затем, придя в себя, поведала окружающим о тягчайших лишениях, которые до такой степени подорвали ее здоровье. Сердобольная герцогиня похлопотала за нее и добилась увеличения пенсии, но и эта сумма не могла устроить Жанну.

Поскольку ее обморок произвел должное впечатление, Жанна решила повторить этот прием, на сей раз в передней у графини д’Артуа, невестки короля. Но здесь испытанный прием не сработал, все старания оказались напрасными. Она сделала и третью попытку, более отчаянную, грохнувшись в обморок в знаменитой Зеркальной галерее версальского дворца как раз в тот момент, когда по галерее проходила Мария Антуанетта. Но королеву окружало столько народу, что она даже не заметила Жанну.

Жанна и ее муж пускались во все тяжкие, чтобы раздобыть денег, и только одна идея никогда не приходила им в голову: заработать деньги честным трудом. Хотя в их оправдание следует сказать, что в те времена и более порядочных представителей дворянского сословия, чем они, подобная мысль не посещала. Разорившийся дворянин, как правило, рассчитывал на королевские щедрости и старался протолкаться поближе к трону. Если же он скатывался в такую пропасть, куда не мог проникнуть взор короля, то предпочитал добывать деньги любыми аферами, даже не помышляя ни о какой работе. (Мужчины обычно становились карточными шулерами или альфонсами, женщины — куртизанками.) И это не удивительно, ибо труд в те времена считался уделом крестьян и ремесленников. Да и чем мог бы заниматься разорившийся аристократ, не унижая своего дворянского достоинства? Не случайно восемнадцатый век породил такое количество авантюристов и мошенников.

И все-таки за время своего пребывания в непосредственной близости от королевского двора Жанна сумела усвоить профессию, которая была вполне совместима с ее благородным происхождением и к тому же требовала особого дара красноречия, которым Господь наделил ее в полной мере: она стала посредницей в делах. При существовавшей системе протекций эта профессия была чрезвычайно популярна.

Мерсье пишет: «На протяжении довольно долгого времени женщины играют роль посредниц в делах. Они пишут ежедневно десятки писем, составляют петиции, осаждают министерства, доводя чиновников до головной боли, и приводят в действие колесо фортуны для блага своих любовников, любимчиков, мужей и, наконец, тех, кто платит».

Наверняка среди подобных посредниц были такие, которые добивались блестящих результатов, утверждая престижность своего ремесла. Но Жанна была лишь псевдопосредницей, ведь при дворе ее никто, кроме лакеев, не знал, и, приезжая в Версаль, обычно запиралась у себя в номерах, чтобы все думали, будто она находится во дворце. (Злые языки утверждали, будто она запиралась там не одна, а с сыном хозяйки гостиницы, и тем самым расплачивалась за жилье.)

Но, по всей видимости, и псевдопосредничество приносило немалый доход, ибо супруги вскоре зажили на широкую ногу. Дом на улице Святого Жиля все чаще посещают знатные особы, в том числе некий граф, который потом в связи с процессом об ожерелье вынужден был оставить военную службу, молодой адвокат Бенё, впоследствии составивший интересный отчет об этом процессе, отец-францисканец Лот, ежедневно служивший обедню для графини, и, наконец, господин Рето де Вилье, статный красавец лет тридцати, бывший однополчанин де ла Мота. К числу его главных достоинств относилось то, что он обладал изумительным по изяществу, прямо-таки женским почерком. Позже мы узнаем, насколько это существенное достоинство.

Супруги повели уже совершенно барский образ жизни. У них появились слуги, повар, привратник, кучер, горничная, чтица (бедная родственница); окончательно обосновался в доме преподобный отец Лот, щеголявший теперь в нарядной черной сутане с кружевами — мажордом, исповедник и салонный аббат в одном лице.

Но это была лишь видимость благополучия, внешний блеск, за которым скрывалась суровая действительность. Долги росли, и опасность угодить в долговую тюрьму становилась все более реальной. Здесь уже не могли помочь мелкие уловки, требовался гениальный план.

Жанна давно была одержима идеей сблизиться с королевой. Она смертельно завидовала герцогине Ламбаль и герцогине Полиньяк, которые пользовались неограниченным доверием Марии Антуанетты, завидовала их блеску и всемогуществу и в болезненно самолюбивых мечтах все чаще ставила себя на их место. В ней играла кровь Валуа и будила безумные надежды добраться до вершин власти. Это была настоящая одержимость, которая сродни гениальности. Жанна во сне разговаривала с королевой, которая поверяла ей свои сердечные тайны, а просыпаясь, продолжала грезить наяву. В ее сознании уже перепутались сон и явь, реальность и вымысел. И постепенно она сама начинает верить в собственную выдумку: в то, что она, Жанна де ла Мот, является наперсницей королевы. Ей необходимо в это поверить, иначе она не сможет лгать так убедительно, чтобы ей поверили другие.

Аналогичные безумные идеи рождались и в других женских головках. Еще до Жанны две мошенницы выдавали себя за конфиденток Марии Антуанетты. Одна из них, мадам де Кау де Вилье, с помощью своего друга, высокопоставленного чиновника королевского казначейства, раздобыла несколько расписок королевы, научилась в совершенстве копировать ее почерк и написала самой себе письмо от ее имени: якобы королева втайне от мужа попросила мадам де Вилье достать ей 200 000 ливров в долг. Под это письмо откупщик Беранже ссудил мошеннице требуемую сумму. Потом, когда обман раскрылся, она угодила в тюрьму Святой Пелагеи, а ее мужу пришлось выплатить «долг королевы». В 1782 году другая особа начала афишировать свою близость к королеве, а также к мадам де Ламбаль и мадам де Полиньяк. Она не расписывалась за королеву, зато успела попользоваться ее личной печатью, которую стащила со стола герцогини де Полиньяк. Самое поразительное, что женщина, как и героиня нашей истории, носила фамилию де ла Мот (она была родственницей мужа Жанны). Когда ее выпустили из Бастилии, где она отбывала срок за мошенничество, обе де ла Мот наладили самые теплые родственные отношения.

Короче говоря, Жанне были известны оба эти случая, так что мысль выдать себя за подругу королевы не блистала оригинальностью. Но гениальный человек тем и отличается от остальных, что такие мелочи его не заботят. Так, Шекспир почти все позаимствовал у своих предшественников — и сюжеты, и сценические приемы, и стиль, — и тем не менее его произведения вошли в золотой фонд мировой литературы.

Здесь уместно привести замечательное изречение Шамфора, современника Жанны: «Ни одна добродетель не в состоянии вознести женщину на более высокую ступень общественной лестницы; это может сделать только грех».

Все началось с того, что кардинал Роган в доверительной беседе пожаловался Жанне на оскорбительную холодность королевы, которая упорно не желает удостоить его своим вниманием. «Эта доверчивость дорого обошлась кардиналу, — замечает аббат Жоржель, — ибо привела к последствиям, не имеющим аналогов в истории человеческой глупости».

Жанна де ла Мот поведала кардиналу, в каких добрых отношениях она теперь находится с королевой и даже для вящей убедительности показала ему несколько писем, написанных на белой бумаге с водяными знаками, голубой каемкой и лилией в левом верхнем углу. Письма Марии Антуанетты Жанне де Валуа.

Надо думать, она так ловко обстряпала это дело, что кардинал в конце концов сам попросил ее замолвить за него словечко перед королевой. И вскоре Жанна сообщает Рогану, что выполнила его просьбу. Королева якобы выслушала ее и ничего не сказала, однако похоже, что она не испытывает к кардиналу неприязни, и, по-видимому, ситуация далеко не безнадежна.

Постепенно из Версаля поступают все более утешительные вести. Королева начинает проникаться доверием к кардиналу, ей чрезвычайно импонирует великодушие, проявленное Роганом к своему незадачливому племяннику герцогу Гименею, впутавшемуся в неприятную историю. Наконец-то она поняла, какое у кардинала доброе сердце, и раскусила подлого интригана Мерси д’Аржанто…

Так проходят несколько месяцев. И вот в один прекрасный день Жанна с сияющим видом является к Рогану и сообщает ему, что ждать уже осталось недолго, ибо королева готова вернуть ему свое расположение.

Роган безоговорочно верит каждому ее слову, а Жанна, опьяненная успехом, продолжает ковать железо, пока горячо. Она говорит, что королева обязательно поприветствует его кивком головы, когда будет проходить по Зеркальной галерее. Роган опять верит и с замирающим сердцем принимает на свой счет легкий кивок, обращенный ко всем присутствующим.

А Жанна идет дальше. Она побуждает кардинала написать королеве письмо, чтобы обелить себя, опровергнуть те обвинения, которыми его постоянно осыпали недоброжелатели. Роган долго мучается над этим посланием, двадцать раз переписывает его и наконец вручает Жанне.

Ответ не заставляет себя ждать. «Я очень рада, — пишет королева, — что мне больше не в чем вас упрекнуть. Аудиенцию, о которой вы просите, покамест вам дать не могу. Когда позволят обстоятельства, я вас оповещу. Наберитесь терпения».

По свидетельству аббата Жоржеля, эти несколько строчек привели кардинала в неописуемый восторг. Отныне он считает Жанну своим ангелом-хранителем, который расчищает ему путь к блаженству. Теперь она может вить из него веревки и получать все, что ей заблагорассудится.

Она советует ему написать королеве письмо с выражением благодарности — и он следует ее совету. Королева отвечает ему, начинается оживленная переписка. Эти письма до нас не дошли (о причине — чуть позже). Но аббат Жоржель, который читал их, свидетельствует, что письма королевы становятся все более сердечными и многообещающими. Чувствуется, что почтительная настойчивость Рогана принесла плоды — королева уже явно благоволит к своему поклоннику.

А обстановка во Франции накалялась, люди теряли уверенность в завтрашнем дне. Все шире разевало пасть страшное чудовище по имени Дефицит, готовое поглотить всю страну. Министр финансов Калонн, человек умный и предприимчивый, тщетно пытался воспрепятствовать этому… На Париж обрушилось жаркое, удушливое лето. В такую погоду лучше было бы находиться в Саверне, но Роган сидел в отеле «Страсбург» и терпеливо ждал весточки. Королева обещала назначить ему встречу где-нибудь в уединенном месте, чтобы побеседовать, не привлекая внимания любопытных. Это было уже нечто большее, чем простая благосклонность, и кардинал с замиранием сердца чувствовал, что скоро наступит его звездный час.

И вот наконец настал этот долгожданный миг. Ему приносят записку королевы: «Завтра в полночь в версальском парке, в беседке Венеры». Завтра — одиннадцатого августа 1784 года.

Беседка Венеры, беседка Венеры… Уже само название обещает так много…

На другой день Роган является в версальский парк задолго до полуночи. На нем длинный черный плащ, как у заговорщика, широкополая шляпа надвинута на глаза. Он слоняется по пустынным аллеям парка, только изредка навстречу ему попадаются влюбленные пары, да время от времени вскрикивают на ветках птицы.

Стемнело, близится полночь. Роган подходит к мраморной лестнице, там находится беседка Венеры. Она называется так потому, что там собираются установить статую Венеры. (Ее, кстати, так никогда и не установят.)

В беседке совсем темно. В окнах дворца не горит ни одна свеча, безмолвствуют фонтаны Версаля, о чем-то тихо шепчутся деревья, наклоняясь друг к другу, а среди кустов белеют призрачные очертания статуй богов.

Раздаются шаги. К беседке приближаются трое: две женщины и мужчина. В мужчине Роган узнает графа де ла Мота. Одна из дам — Жанна, а другая…

Жанна и ее муж отходят в сторонку, а дама нерешительно поднимается по ступенькам. Теперь уже Роган узнает ее или скорее угадывает эти прелестные черты, походку… и эту пелерину он тоже видел. Именно в ней королева изображена на портрете, написанном мадам Виже-Лебрен и висящем в большой гостиной дворца. Роган почтительно склоняется и целует край платья королевы. Это не пустой жест, это единственный способ выразить те чувства, которые он испытывает.

Она тихо, очень тихо произносит какую-то фразу. Но Рогану удается уловить смысл сказанного или по крайней мере ему кажется, что он услышал: «Будьте спокойны, прошлое забыто». У нее из рук падает роза. Роган опускается на колени. И вдруг перед ними возникает какая-то тень.

— Надо уходить, быстрее! — раздается драматический шепот. — Сюда направляются графиня д’Артуа и Мадам.

Ла Мот бросается в беседку, подхватывает королеву под руку, и они поспешно удаляются, а Жанна уводит кардинала. Он снова низко надвигает на лоб шляпу. Его душа наполнена сладостным упоением, и ему даже в голову не приходит задаться вопросом: чего это вдруг среди ночи понадобилось в парке графине д’Артуа, невестке короля, и Мадам, его сестре?

Человеком, предупредившим о мнимой опасности, был уже известный нам Рето де Вилье, в полном смысле слова доверенное лицо Жанны. Он же под диктовку Жанны писал своим изящным женским почерком письма королевы.

Но кто же изображал королеву?

* * *
Де ла Мот часто прогуливался возле Пале-Рояля, в парке дворца герцога Орлеанского. Само здание как раз в ту пору перестраивали, но парк был еще открыт для публики. Там любили прогуливаться подобные ла Моту «зауряднейшие графы», картежные шулеры, светские сплетники, альфонсы, словом, все то аристократическое дно, князем которого является Филипп Эгалите, герцог Орлеанский. «На земном шаре нет места, аналогичного этому, — пишет Мерсье. — Ни в Лондоне, ни в Амстердаме, ни в Вене вы не увидите ничего подобного. Человек, оказавшийся здесь в заточении, не будет чувствовать скуки, и только через несколько лет начнет подумывать о свободе. Это место называют столицей Парижа. Если сюда попадает молодой человек лет двадцати, имеющий 50 000 ливров годового дохода, он уже не может уйти из этого волшебного сада».

Здесь под густыми кронами деревьев собираются легкомысленные дети века, охваченные неудержимой страстью беспечно разглагольствовать о наиважнейших предметах, о религии, о политике, о будущем королевстве, о переустройстве мира. Здесь рождается общественное мнение. Здесь рождалась революция.

В парке было полно кафе и ресторанчиков, а вдоль аллей размещались многочисленные ларьки, где торговали спиртными напитками. Здесь за бутылкой вина проворачивали биржевые операции, заключали всевозможные сделки, и вообще шла интенсивная деловая жизнь. Журналисты забредали сюда в поисках сенсационных сплетен, представители богемы — в надежде свести знакомство с богатыми меценатами, иностранцы — из любопытства.

Со зрелищами тоже все обстояло благополучно. Только в августе 1785 года в Пале-Рояле давали спектакли сразу пять театральных коллективов: «Маленькие комедианты господина де Бужоле», «Варьете», театры Китайских теней, Французских лилипутов и Настоящих итальянских марионеток.

Под аркадами находилось множество ювелирных лавок и магазинчиков женской галантереи, возле которых постоянно толпились «les filles», как деликатно называли их французы (то есть «девочки»), чья профессия являлась залогом того, что они уже не девочки. В описываемый нами период Пале-Рояль имел славу самого известного места их сходок не только в Париже, но и во всем мире.

Среди постоянных посетительниц Пале-Рояля была молодая девушка, которую звали Мари Николь Лекэ. Она работала в швейной мастерской, так же как когда-то Жанна, а в свободное время любила прогуливаться по парку Пале-Рояля. Здесь ее и повстречал де ла Мот.

Он сразу же обратил внимание на ее необыкновенное сходство с королевой Марией Антуанеттой. Об этом сходстве свидетельствуют все дошедшие до нас источники, а также ее единственный сохранившийся портрет: тот же округлый, безвольный подбородок, слегка оттопыренная нижняя губа, красивые пышные волосы… Де ла Мот остановился, не в силах отвести от нее взгляда.

Потом заговорил с ней.

Потом проводил до дома, и дальше их знакомство развивалось точно так же, как и сотни других, которые в тот вечер завязались в парке Пале-Рояля. О своих планах де ла Мот покамест помалкивал.

Через некоторое время он пригласил ее в гости. Жанна оказала девушке самый доброжелательный прием и сразу же придумала ей имя, чтобы та могла на равных фигурировать в ее блистательном окружении. С этого момента работница швейной мастерской Мари Николь Лекэ стала называться баронессой д’Олива. Жанна составила это имя из букв фамилии Валуа (Valois), что еще раз свидетельствует о ее честолюбивых намерениях.

Девушка была без ума от графини, а когда узнала, что та состоит в дружеских отношениях с Марией Антуанеттой, ее благоговение перед Жанной достигло предела. И естественно, новоиспеченная баронессад’Олива не смогла отказать ей в маленькой просьбе. Ведь речь шла о том, чтобы оказать услугу королеве, которая не останется в долгу. Девушка получит 15 000 ливров и ценный подарок А всего-то и делов: передать одному господину в версальском саду письмо и розу.

«Мне не составило большого труда уговорить барышню д’Олива, — призналась потом Жанна, — поскольку она невероятно глупа».

* * *
«О, Иксион де Роган, счастливейший из смертных!» — воскликнул Карлейль[20]. Он сравнил кардинала с Иксионом, царем фессалийских лапифов, героем греческой мифологии, который добивался любви богини Геры, но стал жертвой мистификации, ибо коварный Зевс подменил Геру облаком. Если Роган и испытал когда-либо настоящее счастье, то это было именно в тот период — после памятного свидания в беседке Венеры. Перед его мысленным взором вновь и вновь представала та полная предчувствий ночь: замерший парк, появление королевы из ночного сумрака, упавшая наземь роза… А в ушах звучали чуть слышные слова, оброненные ею. Если бы знать, что привело королеву в такое смятение! Что стояло за всем этим? Может быть, она стеснялась своих чувств? Ах, как безжалостно было прервано их свидание! А задержись она в беседке еще хотя бы на минуту, и тогда… Роган пребывал на верху блаженства, его надежды теперь имели под собой реальную почву, и он мог более уверенно смотреть в будущее. Всем этим он был обязан Жанне, своей благодетельнице. Никто из смертных не смог бы сделать для него больше.

Жанна прекрасно разобралась в ситуации и не мешкая приступила к обустройству своих финансовых дел. Она передала Рогану «просьбу королевы» одолжить 50 000 ливров, так как нужно якобы срочно помочь одной обедневшей дворянской семье, а у королевы в данный момент нет нужной суммы. Роган обрадовался, что королева до такой степени доверяет ему, даже просит у него денег в долг. Но у него не было столько наличных, и пришлось обратиться к ростовщику…

Жанна с нетерпением ждала денег. Деньги что-то запаздывали. Неужели Роган заподозрил неладное и больше не верит ей? В таком случае напрасны были все ухищрения, значит, все впустую: письма, ночной парк, беседка Венеры… Но нет, вот, наконец, барон Планта. Он принес деньги.

Через некоторое время Жанна от имени королевы передает Рогану, чтобы он вернулся в Саверн и оттуда выслал еще 50 000. Кардинал безропотно подчиняется.

Таким образом, у Жанны сразу оказывается весьма солидная сумма. Но она не из тех, у кого деньги задерживаются слишком долго. Она тотчас покупает дом в Бар-сюр-Об и загородную виллу, платит 4000 ливров лжекоролеве (вместо обещанных 15 000), а остальное быстро проматывает и залезает в долги.

Мы знаем, что Жанна не ставила себе основной целью выманить у кардинала эти 100 000 ливров. Это был всего лишь пробный шар, ей хотелось знать, доверит ли ей кардинал свои деньги для передачи королеве. Настоящая, великая, роковая сделка еще впереди.

Глава шестая ДУХИ В КУВШИНЕ

В то время, когда Жанна развивала такую кипучую деятельность, ее великий конкурент Калиостро, с которым ей приходилось делить сферы влияния на кардинала, тоже не дремал.

В 1781 году Роган послал его в Париж, к своему заболевшему родственнику герцогу Субизу, которого тот довольно быстро поставил на ноги. В 1782 Калиостро почти на год уезжает в Бордо, якобы по приглашению министра иностранных дел графа Верженна. Он и тут подвергается преследованиям со стороны профессиональных лекарей и, кажется, впутывается в какую-то любовную интрижку, рискуя своей репутацией, но, как обычно, с честью выходит из всех ситуаций, которые могли бы осложнить ему жизнь. После этого он едет в Лион, столицу французских мистиков. Когда-то в шестнадцатом столетии в этом городе вдохновенные поэтические души воспаряли к таинственным высотам платонизма[21]. С течением времени лионцы не утратили склонности к мистике. Сен-Мартен основал здесь масонскую ложу «Благодетельные рыцари», где в основном занимались оккультными науками. Калиостро знал, куда едет.

В Лионе он свел знакомство с магистрами лож, повсюду выступал с речами, вербуя сторонников, и в конце концов основал ложу по египетскому образцу, которую скромно назвал «Триумф мудрости». Главные пункты устава новой ложи были определены документом, который начинался следующими словами:

«БЛАГОЧЕСТИЕ, СПЛОЧЕННОСТЬ, МУДРОСТЬ, ФИЛАНТРОПИЯ, ПРОЦВЕТАНИЕ.

Мы, Великий Копт, основатель и гроссмейстер благородного египетского масонства, как в восточных, так и в западных землях подлунного мира, доводим до сведения наших адептов…»

Здесь самое время прерваться и сказать несколько слов о том, что представлял из себя таинственный «Египетский ритуал». Калиостро, следуя заветам Сведенборга, учил, что человек должен полностью обновиться — как нравственно, так и физически.

Что касается нравственного обновления, то предписанная процедура не представляла из себя особых сложностей: человеку нужно было уединиться на сорок дней — желательно в беседке, построенной высоко в горах, — предаваясь раздумьям о смысле жизни и о самосовершенствовании.

Но последователей Калиостро гораздо больше интересовало физическое обновление; его можно было достичь, только пройдя очень серьезные испытания, зато результат обещал быть просто фантастическим, ибо речь шла о продлении жизни на много сотен лет и избавлении от всех болезней. Для этого требовалось раз в пятьдесят лет в майскую лунную ночь запираться в келье и сорок дней питаться только отваром из определенных трав и пить только дождевую воду. На шестнадцатый день пациенту надрезали вену на руке и давали ему шесть «белых капель». На тридцать второй день эта процедура повторялась снова, теперь уже на восходе солнца. Потом его заворачивали в простыню, укладывали в постель и давали вкусить от «первоматерии», которую Господь создал для того, чтобы сделать людей бессмертными, но об истинном предназначении которой люди забыли из-за первородного греха. После этого состояние пациента ухудшалось, но через какое-то время он приходил в себя и чувствовал, что полностью переродился.

Многие из учеников Калиостро с большой готовностью подвергали себя такому испытанию, но никто не смог пройти до конца предписанный курс лечения, поэтому мы до сих пор не знаем, насколько эффективен этот метод.

Рецепт «эликсира вечной молодости» Калиостро, по-видимому, узнал у графа Сен-Жермена, самой загадочной личности восемнадцатого века. История сохранила массу легенд об этом человеке и очень мало достоверных сведений, хотя он действительно существовал и одно время даже был в фаворе у Людовика XV. Суть всех легенд сводится к тому, что Сен-Жермен родился много тысяч лет назад и лично знал Иисуса Христа. Однажды в присутствии гостей он обратился к своему слуге:

— Ты помнишь, старина, когда мы со святым Петром гуляли по берегу Геннисаретского озера…

— Ваше сиятельство так рассеянны, — перебил его слуга. — Вечно вы забываете, что я служу у вас всего лишь пятьсот лет.

Что же касается учеников и последователей Калиостро, то остается только удивляться, какое безграничное доверие они питали к своему кумиру. Например, в одном из обращенных к нему посланий члены ложи «Триумф мудрости» пишут: «Примите выражение искренней любви и благодарности от Ваших покорных сыновей. Для нас нет высшего счастья, чем то, которое Вы нам дарите, оказывая свое покровительство…»

Обладая незаурядным ораторским даром, Калиостро легко находил путь к людским сердцам. Мы хорошо знаем, что секрет воздействия великого оратора на слушателей надо искать не в содержании его речей, а в том, как он говорит. За счет чего же Калиостро добивался нужного эффекта?

Некий Бенё, поклонник Жанны де ла Мот, однажды обедал у нее в обществе Калиостро и потом записал свои впечатления о нем: «Он говорил на каком-то тарабарском языке, полуфранцузском-полуитальянском, постоянно вставляя в свою речь арабские слова и даже не заботясь о том, чтобы переводить их. Говорил сумбурно, перескакивая с одного предмета на другой, и каждую минуту спрашивал, понятно ли он излагает, на что каждый тут же кивал головой. Увлекаясь, он впадал в экстаз, повышал голос и бурно жестикулировал. Но иногда неожиданно прерывал поток своего красноречия, чтобы отпустить какой-нибудь галантный комплимент в адрес хозяйки дома, которую он с комичной серьезностью величал то козочкой, то газелью, то лебедушкой, подбирая самые ласкательные прозвища представителей животного мира. Так было на протяжении всего обеда. До меня не очень дошел смысл его речей. Помню только, что он рассказывал о небесах, о звездах, об алхимии, о философском камне, о каких-то великанах и об огромном городе в центре Африки, где у него масса постоянных корреспондентов; то и дело твердил, что мы прозябаем в глубоком невежестве и даже не подозреваем о тех премудростях, которые доступны его разумению».

Интересно, что не только Бенё, но и многие другие утверждали, будто он постоянно вставлял в свою речь арабские слова. Но когда один немецкий ученый-востоковед заговорил с Калиостро по-арабски, тот ничего не понял. И тарабарщина, на которой он объяснялся, была в какой-то степени вынужденной: он плохо знал французский язык и при всем желании не мог выражать свои мысли более вразумительно. Ему приходилось облекать их в такие туманные формы, что люди малообразованные, дабы не обнаружить своего невежества, склонны были видеть в этом глубокий смысл. С другой стороны, он умышленно избегал какой бы то ни было конкретности, предпочитая воздействовать на воображение слушателей, нежели обращаться к их разуму.

В 1785 году (роковой год, ознаменованный процессом об ожерелье) Калиостро наконец решает, что настало время покорить столицу мира, и окончательно перебирается в Париж. Он поселяется в том же квартале Марэ, который уже освоили супруги де ла Мот, в доме на углу улицы Сен-Клод и бульвара Бомарше.

Как и в случае с Роганом, Калиостро снова прекрасно все рассчитал и выбрал самый подходящий момент. Именно сейчас Париж, как никогда, нуждался в чудо-докторе. Парижане всегда были падки до сенсаций, а в этот период началось прямо-таки повальное увлечение медициной. В связи с бурным расцветом естественных наук врачи приобретали все больший вес в обществе и начинали играть в аристократических домах ту роль, которая прежде принадлежала духовникам. Сама же медицина для многих стала предметом модных причуд, и дамы с величайшим пылом предавались этому повальному увлечению. Молодая графиня Куани, например, воспылала такой страстью к анатомии, что во все путешествия брала с собой сундук с трупом, предназначенным для вскрытия. А поклонники графини Вуазенон тиснули в «Журнале ученых» сообщение о том, что она якобы избрана председателем городской коллегии врачей. И что интересно, графиня нашла это вполне естественным.

Когда Калиостро прибыл в Париж, предыдущий чудо-доктор Месмер, прославившийся своим открытием животного магнетизма, как раз вышел из моды и исчез, набив себе карманы. Слава Калиостро опередила его, и он стал желанным гостем во всех аристократических салонах. Поклонники распространяли его портрет, отпечатанный тысячными тиражами и снабженный следующим дифирамбом:

Взгляни на альтруиста — он привык
Спешить на помощь к бедным каждый миг.
Для блага ближнего он жизни не жалеет,
Стремлением к добру себе он сердце греет[22].
Роган встречает его с распростертыми объятиями, сразу заваливает подарками и просит предсказать, как сложатся его отношения с королевой. Калиостро далеко не в восторге от того, что в это дело встряла Жанна де ла Мот (кому же понравится, когда вторгаются на его охотничьи угодья?), но не видит с ее стороны серьезной опасности. В его интересах поддерживать в Рогане надежду — ведь люди не любят тех, кто пророчит им всякие напасти.

У де ла Мота была пятнадцатилетняя родственница Мари Жанна де ла Тур. Как выяснилось, эта юная особа обладала всеми данными, необходимыми, по мнению Калиостро, для идеального медиума: ангельской непорочностью, на редкость впечатлительной натурой и голубыми глазами. Кроме того, вышеназванный ангел появился на свет под знаком Козерога. Мать Мари Жанны, испытывавшая в данный момент материальные затруднения, с готовностью доверила свою дочь Рогану и Калиостро, решив, что уж с кардиналами-то при всех обстоятельствах необходимо поддерживать добрые отношения.

Калиостро принял девушку в номере отеля «Страсбург», где он оборудовал себе лабораторию.

— Барышня, вы действительно непорочны? — спросил он без обиняков.

— Конечно, сударь.

— Сейчас мы это проверим. Зайдите вот сюда, за ширму, и попытайтесь сосредоточиться на том, что вам хотелось бы увидеть. Если вы девственница, вам удастся увидеть то, о чем вы подумали. Если же вы меня обманываете, то не увидите ничего.

Мадемуазель де ла Тур зашла за ширму, а Калиостро начал рисовать в воздухе магические знаки, после чего обратился к ней:

— Топните ножкой и скажите, видите ли вы что-нибудь.

— Ничего не вижу, — чистосердечно призналась Мари Жанна.

— Стало быть, вы не девственница.

Юная особа не смогла стерпеть такого обидного подозрения и моментально заявила, что уже видит то, о чем подумала.

В следующий раз Мари Жанна была приглашена во дворец кардинала. (Этот случай описан с ее слов в протоколе судебного заседания на процессе об ожерелье.) Калиостро надел на нее белый фартук, велел прочитать несколько молитв, потом подвел ее к столу, на котором между двумя зажженными свечами стоял кувшин с чистой водой. После этого он начал размахивать шпагой, рисуя в воздухе таинственные знаки, и спросил:

— Барышня, вы не видите в кувшине даму в белом платье?

— Как же, вижу, — с готовностью подтвердила Мари Жанна («Лишь бы отделаться», — как она потом объяснила судьям).

— А теперь скажите, барышня, но прежде подумайте как следует, потому что ваши слова будут иметь решающее значение: не похожа ли эта дама на королеву?

— Ну как же, очень похожа.

Роган поднял голову и бросил на девушку счастливый взгляд.

— А не видите ли вы пожилого дворянина, который обнимает королеву?

— Вижу, — ответила умная маленькая Мари Жанна, «лишь бы отделаться».

— А теперь сосредоточьтесь, барышня, соберитесь с духом и ответьте: не видите ли вы его высокопреосвященство, который стоит на коленях и держит в руках табакерку с одним талером?

С этими словами Калиостро принялся чертить острием шпаги круги над ее головой, хотя в подобных ухищрениях не было никакой необходимости.

— Да-да, действительно, — проговорила Мари Жанна, — теперь вижу… Вот он — господин кардинал… стоит на коленях, а в руках у него маленькая табакерка, а в ней один талер.

— Это невероятно! — вскричал Роган, охваченный сильнейшим возбуждением.

Его лицо, по свидетельству мадемуазель де ла Тур, сияло от радости. Он рухнул на колени, заплакал и простер руки к небу.

Бедный Роган! Стоять на коленях перед своим идеалом — это всегда было самым большим желанием его жертвенной натуры. Но судьба посмеялась над ним: он так и не встретил в своей жизни никого, кто привел бы его к истинному Абсолюту, достойному поклонения.

Глава седьмая КОРОЛЕВА

О Марии Антуанетте, которая оказалась главной жертвой процесса об ожерелье, написано, вероятно, больше, чем о любой другой женщине, когда-либо фигурировавшей в мировой истории. Пожалуй, в этом отношении с ней может сравниться только другая королева Мария, также взошедшая на эшафот, — Мария Стюарт. После падения монархии бывшая королева стала мишенью для ядовитых стрел сарказма и на нее были вылиты ушаты брани и клеветы, а в эпоху Реставрации[23] из нее сделали святую великомученицу. Современные литераторы, обращаясь к тому историческому периоду, пытаются избежать крайностей и найти золотую середину. Объективно глядя на вещи, следует сказать, что она не была ни мегерой, ни мученицей, а являлась самой обычной женщиной, не лучше и не хуже тех, кого судьба не вознесла на королевский трон. Мы не будем подробно останавливаться на ее биографии, которая достаточно полно воссоздана в произведениях братьев Гонкур и Стефана Цвейга; приведем только основные данные и кое-какие детали, имеющие непосредственное отношение к данной истории.

Мария Антуанетта родилась второго ноября 1755 года, в день Великого лиссабонского землетрясения. Ее мать — Мария Терезия, отец — император «Священной Римской империи» Франц Лотарингский. В детстве ее учили танцам, музицированию и декламации; венский придворный поэт Метастазио научил ее итальянскому языку. Ее образования с лихвой хватило бы для девушки, готовящейся стать оперной певицей. К духовным упражнениям и к серьезному чтению она с детства испытывала стойкую неприязнь, сохранившуюся и в дальнейшем, несмотря на все уговоры ее мудрой матери.

Судьбу Марии Антуанетты решил герцог Шуазель, который был министром иностранных дел при Людовике XV. Он задумал изменить традиционную политическую ориентацию Франции, заключив альянс с многовековым недругом, Австрией, чтобы иметь возможность направить все силы против Англии и Пруссии. И вскоре этот союз был скреплен браком юной эрцгерцогини Марии Антуанетты с внуком Людовика XV — будущим Людовиком XVI.

Черты ее лица и фигуру увековечили многочисленные портреты и описания. Одна только мадам Виже-Лебрен сделала двадцать пять ее портретов.

Мария Антуанетта была красива. По-королевски статная, с тонкой талией, высокой грудью, пышными каштановыми волосами и хорошеньким, хотя и несколько кукольным личиком. Но красота состоит не из одних лишь внешних данных — надо еще уметь ими пользоваться. Современники Марии Антуанетты единодушно восхищались ее улыбкой, ее мимикой, ее грацией. Мадам Виже-Лебрен писала в своих воспоминаниях, что у королевы была самая красивая походка во всей Франции. Эти мемуары художница писала уже после смерти Марии Антуанетты, то есть ею не двигали никакие корыстные побуждения. А надо сказать, что женщины никогда не ценили так высоко, как в те времена, умение красиво двигаться. Это было трудное и очень важное искусство, и молодые девушки годами осваивали его с невероятным усердием.

* * *
Обрисовав в общих чертах портрет Марии Антуанетты, поговорим теперь о ее пресловутом расточительстве.

Мы уже упоминали о том, что она была весьма неравнодушна к драгоценностям и расходовала на них огромные суммы. Другой ее страстью, требовавшей немалых затрат, являлись карты. И это неудивительно, ибо игра в карты в королевском дворце относилась к числу таких же обязательных ритуалов, как процесс приема пищи. И не только во дворце. Играли во всех аристократических салонах, причем играли по-крупному. Знатные дамы и вельможи, обладавшие огромными состояниями, но тем не менее постоянно испытывавшие денежные затруднения, садились за карточный стол, чтобы поправить свои финансовые дела. Ставки были просто фантастическими. Маркиз Шалабре за один раз проиграл 840 000 ливров, зато на другой день выиграл 1 800 000. (Позже он стал постоянным банкометом у королевы.) В Фонтенбло однажды партия в «фараон» продолжалась тридцать шесть часов кряду. Карточный долг графа д’Артуа, младшего брата короля, к 1783 году составил 14 600 000 ливров. В то время даже герцогини не видели ничего зазорного в том, чтобы играть краплеными картами, поэтому приходилось часто менять колоды.

И вполне естественно, что Мария Антуанетта тоже играла и проигрывала немалые суммы. Однажды король вынужден был заплатить сделанный ею за один вечер карточный долг в размере 100 000 ливров, а в 1777 году она задолжала своим партнерам 487 272 ливра. Людовик XVI, конечно же, выражал недовольство по этому поводу — он был единственным бережливым человеком из всей династии Бурбонов, — но ничего не мог поделать.

Однако больше всего она тратила на туалеты; наверно, больше, чем любая другая королева. Ей хотелось, чтобы ее уважали и боготворили не только как королеву, но и как самую хорошенькую и самую элегантную женщину Франции. Можно себе представить, какое это было дорогое удовольствие, если учесть, что все наряды шили по специальному заказу, а отборная ткань ценилась на вес золота. Бесконечно мягкосердечная и доброжелательная мадам Кампан как-то заметила, что королева, являясь законодательницей мод, скоро разорит всех женщин, пытающихся угнаться за модой.

Мария Антуанетта имела пристрастие и к красивым особнякам (чисто королевская слабость!). Король купил для нее особняк Сен-Клу, а потом подарил ей Малый Трианон, и она перестроила оба эти здания по своему вкусу. У нее было достаточно вкуса, чтобы избежать при этом излишней вычурности, но народ уже знал, что мотовство Марии Антуанетты не имеет границ. Когда в 1789 году представители Генеральных штатов посетили Малый Трианон, им прежде всего бросились в глаза выложенные алмазами стены залов, а также витые колонны, украшенные сапфирами и рубинами, то есть, как тогда принято было говорить, «роскошь вертепа распутной Австриячки».

А ведь она умела быть и бережливой на свой лад, и, в общем-то, знала счет деньгам. Мы уже видели, что, когда король хотел купить ей злополучное ожерелье Бомера, она отказалась принять такой дорогой подарок. Хотя порой ее бережливость приобретала какие-то странные формы. Однажды в канун нового года, когда во Франции принято дарить детям подарки, она велела доставить из Парижа самые красивые и дорогие игрушки.

— Вот смотрите! — сказала она своим детям. — Это те самые игрушки, которых вы не получите. Потому что мы поступим гораздо лучше, если вернем их обратно и дадим денег беднякам, которые сейчас мерзнут, потому что у них нет зимней одежды.

После всего сказанного возникает вопрос: действительно ли Мария Антуанетта нанесла столь серьезный ущерб государственной казне, как считали многие из ее современников, действительно ли она заслужила данное ей прозвище «мадам Дефицит»? Пожалуй, все-таки нет. Этот ущерб не кажется таким уж значительным в сравнении с текущими государственными расходами, особенно с теми суммами, которые отпускались на ведение войны против Англии. В 1781 году содержание королевского дома обошлось в 27 317 000 ливров, тогда как всевозможных вспомоществований и персональных пенсий было выдано на сумму 28 000 000, а в общей сложности государственные расходы составили 283 162 000 ливров. То есть издержки двора не превысили десятой части этой суммы.

Да и можно ли вообще упрекнуть Марию Антуанетту в чрезмерном транжирстве? Она жила так, как и подобает жить королеве Франции в блистательный век показной роскоши. Французский народ безмолвно сносил разбазаривание государственной казны предшественниками Марии Антуанетты, ей же пришлось расплачиваться за чужие грехи. Она ведь не повинна в том, что сменились времена и настала пора расплаты.

Но для нашей истории в данный момент гораздо важнее не реальное положение дел, а то, что выдавалось за истину. В глазах общественности Мария Антуанетта была неисправимой мотовкой, которая вечно нуждается в деньгах. Именно так воспринимал королеву и Роган, поскольку мерил ее на свой аршин.

* * *
К числу опасных пристрастий королевы относилось постоянное стремление находиться в гуще народа. Она буквально приходила в восторг, когда ломалась ее карета, и у нее появлялась возможность воспользоваться наемным экипажем. Немалым подспорьем для удовлетворения этой страсти служило ее увлечение театром, ибо, посещая театральные представления, она могла без всяких церемоний общаться со своими подданными, а при случае и проникнуть в обожаемый ею закулисный мир. Она сама была актрисой-любительницей, получив соответствующие навыки еще в Шёнбрунне, и, когда вышла замуж за дофина, частенько репетировала и разыгрывала со своими деверями и золовками разные пьески. На этих спектаклях присутствовал только один зритель — ее муж, — да и тот нередко засыпал во время представлений. Став королевой, она уже смогла демонстрировать свой талант перед придворными; любительские спектакли были самым главным развлечением версальского двора, и на это развлечение ежегодно тратилось 250 000 ливров.

В 1773 году Мария Антуанетта впервые появилась на костюмированном балу в Опере, и с тех пор стала постоянной участницей этих балов. Она наслаждалась возможностью находиться в толпе и вращаться среди парижан, не будучи узнанной. Она любила соприкасаться с ними не как со своими подданными, а просто по-человечески, как женщины общаются с мужчинами. Ее увлекала пикантность ситуации, она упивалась воздействием своих чар на окружающих и купалась в этой эротической атмосфере. Такое поведение, естественно, давало пищу для сплетен, поскольку некоторые узнавали ее, но не подавали виду и, пользуясь случаем, обращались с ней весьма фривольно. Иосиф II сурово порицал сестру за такое легкомыслие, считая, что оно может стать роковым для престижа французского королевства. И его беспокойство было не лишено оснований.

Мария Антуанетта наверняка уносилась в мечтах в те далекие времена, когда между правителями и народом существовали непринужденные идиллические отношения. Она не раз рассказывала мадам Кампан о своих предках, лотарингских герцогах. Когда кто-то из них нуждался в деньгах, он отправлялся в церковь и после молитвы поднимал над головой шляпу в знак того, что он просит слова. А потом говорил, сколько ему нужно денег, — и прихожане тут же в церкви собирали необходимую сумму.

Здесь самое время подчеркнуть, что причиной падения так называемого Старого режима явились не столько его пороки, сколько достоинства. Ибо пороков и злоупотреблений при Людовике XVI было гораздо меньше, чем в любой предыдущий период французской истории, зато чрезвычайно возросла благотворительность.

Если правящие крути общества начинают жалеть тех, кого считают обездоленными, идеализировать простых тружеников и воспевать в своей поэзии их нравственные качества да к тому же еще вынашивать планы реформ, направленных на улучшение их участи, это, конечно, выглядит очень благородно, но, во-первых, не может принести им большой пользы, а во-вторых, является дурным предзнаменованием, показывающим слабость правящих кругов. Это означает, что они утратили веру в себя, в свою богоизбранность, а стало быть, и потеряли право на существование.

Средневековые феодалы намного лучше понимали народ, чем те, кто решал его судьбу в восемнадцатом веке. Они жили среди народа, в своих поместьях, и практически делали для него гораздо больше, хотя и не задумывались над этим и не рассуждали на подобные темы. Они знали, что должны быть господа и должны быть холопы, ибо так установлено свыше, и, помогая нуждающимся, они тем самым выполняют Божью волю, ведь это их долг не перед народом, а перед Богом и собственной совестью. Им и в голову не могло прийти то, что впоследствии стали называть «хождением в народ», они не испытывали странной тяги к опрощению, и патетический призыв Руссо «назад к природе» не мог бы вызвать у них ничего, кроме недоумения, ведь для сословия избранных это было бы равносильно самоубийству.

Мария Антуанетта не понимала или, скорее, не хотела этого понимать. Конечно, ее общительность и доброжелательное отношение к окружающим, тяга к природе и приверженность тем романтическим идеалам, которые восторжествуют вместе с революцией, неприязнь к строгим рамкам испанского этикета, утвердившегося в Версале, и стремление быть человеком среди людей — все это не может не вызывать симпатии. Но быть человеком — не королевское дело.

Мария Антуанетта должна была стать для миллионов своих подданных той прекрасной и недоступной звездой, которая одним своим существованием вселяла бы в их души ощущение сказочного великолепия королевства, созданного для благоденствия народа. Но она так и не сыграла предназначенную ей роль, и это привело к тому, что она — так же как и ее блистательное окружение — потеряла веру в свое призвание к делам государственным, а тем самым лишилась и права на существование. Королева, которая не понимает, что значит быть королевой, ибо преклонение перед ней как перед женщиной ценнее для нее, чем блеск короны, не нужна народу. Мария Антуанетта не выполнила возложенной на нее высокой миссии — и постигшая ее участь была вполне закономерной.

* * *
Что касается ближайшего окружения королевы, то оно, надо сказать, было довольно обширным, однако к началу основных событий нашей истории в значительной степени поредело и, раздираемое придворными интригами, распалось на отдельные группировки. Последнее время Мария Антуанетта, которой опостылела постоянная закулисная возня версальской камарильи, предпочитала проводить время с иностранцами, а если кто-то предупреждал ее, что подобные знакомства могут иметь нежелательные последствия, меланхолично отвечала:

— Да, вы правы, но эти по крайней мере ничего у меня не просят.

В ту пору как раз и начали появляться легенды о любовных похождениях Марии Антуанетты. Имели ли они под собой реальную почву — это уже другой вопрос. Но их появление было неизбежно. Мало кого из исторических знаменитостей миновала чаша сия, ведь обыватели всегда проявляли повышенный интерес к их личной жизни, зачастую приписывая им свои собственные пороки. В двадцатом веке эту роль играют кинозвезды, чья интимная жизнь благодаря усиленному вниманию прессы становится всеобщим достоянием. В семнадцатом и восемнадцатом веках, в период расцвета монархий, общественное внимание было приковано к женщинам, находившимся рядом с королем, — и их жизненные драмы разыгрывались на глазах у многочисленных зрителей, как спектакли с участием популярных актрис.

А в восемнадцатом столетии все большее количество женщин оказывается в центре общественного внимания. Как мы уже упоминали, это был век женщин. В салонах знатных дам бурлила интеллектуальная жизнь, членство в Академии и успех театральных постановок зависел от прихоти высоких покровительниц. Финансисты сколачивали состояния ради своих дочерей — чтобы выдать их замуж за аристократов. Женщины правили государствами и определяли европейскую политику — достаточно назвать хотя бы Марию Терезию, Екатерину Великую, испанскую королеву Исабель Фарнесио, мадам Помпадур и мадам дю Барри. Как будто вновь вернулись времена матриархата, когда женщина была главой племени и обладала властью и собственностью, а выбранный ею мужчина существовал при ней наподобие трутня. В девятнадцатом веке положение выровнялось, наступило равноправие, которое в двадцатом веке сменилось самым реакционным патриархатом, когда женщины утратили все свои позиции, став заложницами политики, проводимой сильным полом. Наука пока еще не в состоянии объяснить причины, по которым происходит смена мужских и женских эпох; вполне возможно, что это причины не исторического, а биологического характера.

В восемнадцатом веке просто не могло быть ни одной знаменитой женщины, о чьих романах не слагались бы легенды. Причем судачили не только о мадам Помпадур или о Екатерине Великой, известных своими амурными похождениями, но и о благочестивой Марии Терезии, для которой вся жизнь была сосредоточена на выполнении государственных, супружеских и материнских обязанностей: в Венгрии до сих пор живет приправленная пикантными подробностями история об ее альковных делах с венгерским гусаром.

В «век женщин» французы и о своих королях судили в первую очередь по их отношениям с женщинами. Популярность Людовика XV упала вовсе не из-за его бездарности как государственного деятеля, а из-за связи с мадам дю Барри. И дело тут не столько в том, что король завел себе любовницу, сколько в самом его выборе, крайне неудачном по общему мнению. Ну а в падении престижа Людовика XVI немалую роль сыграло всеобщее недовольство Марией Антуанеттой. В этом недовольстве было что-то ханжеское, лицемерное. Рядовой обыватель, возмущаясь пресловутой безнравственностью Марии Антуанетты, в глубине души негодовал на то, что она занималась любовными утехами не с ним, и одновременно находил злорадное удовлетворение в смаковании подробностей адюльтера.

Конечно, дыма без огня не бывает, и эти легенды не могли появиться на пустом месте. Поэтому мы не можем обойти своим вниманием те обстоятельства, при которых они возникли. Перейдем к фактам.

Мария Антуанетта вышла замуж в 1770 году, но только в 1777-м ее муж вступил на престол под именем Людовика XVI. В то утро она сказала мадам Кампан:

— Наконец-то я стала королевой Франции.

В следующем году у нее родилась дочь, которую крестил Роган; потом в 1781 — сын, умерший в восьмилетнем возрасте; и наконец в 1785 — второй сын, будущий Людовик XVII, многострадальный узник Тампля, чья дальнейшая судьба теряется во мраке неизвестности. «Если бы Мария Антуанетта раньше узнала счастье материнства, — пишет Казимир Стрынский[24], — ей бы не понадобилось искать панацеи от праздности и скуки, у нее не было бы времени внимать льстецам и заводить романы, ее жизнь была бы заполнена другими радостями и печалями».

Теперь мы уже знаем, почему Мария Антуанетта в течение семи лет после замужества не могла изведать «счастье материнства». Об этом рассказывает Стефан Цвейг. Прибегая к несколько вульгарному психоанализу, он считает, что этот факт сыграл огромную роль в судьбе Марии Антуанетты. Речь идет о некотором врожденном физическом недостатке Людовика XVI. После мучительных многолетних колебаний — во Францию даже специально приезжал Иосиф II, чтобы поговорить по душам со своим зятем, — он наконец решился на необходимую операцию.

Так что Мария Антуанетта семь лет была женой человека, не исполнявшего свои супружеские обязанности. Это обстоятельство, естественно, не могло не отразиться на психике молодой женщины. Во всяком случае, это очень многое объясняет: ее неутолимую страсть к развлечениям, бесконечные капризы и ту странную эротическую атмосферу, которую создавало одно ее появление — дух беспокойства, исходящий от неудовлетворенной женщины.

Действительно ли Мария Антуанетта искала утешений точно так же, как большинство француженок в ее положении? Современники по крайней мере называют немало ее утешителей.

В первую очередь это граф д’Артуа, брат Людовика XVI, — единственный из трех братьев достойный наследник прежних французских королей: красивый, жизнерадостный и легкомысленный ловелас, имевший высокородных любовниц и делавший фантастические долги, словом, настоящий Бурбон. Его ждала печальная судьба: он стал под именем Карла X последним представителем старшей ветви Бурбонов на французском троне. Легкомысленный молодой человек превратился в непреклонного владыку. За годы эмиграции он ничему не научился и ничего не забыл, и скорее согласился бы лишиться короны, чем пойти хоть на малейшие уступки. Когда его верный сторонник Шатобриан через много лет после падения монархии встретился в Праге с престарелым Карлом X, он понял, что тот нисколько не изменился, и доведись ему начать все сначала, опять повел бы себя точно так же.

Между Марией Антуанеттой и графом д’Артуа действительно могли сразу же установиться искренние дружеские отношения. Ведь при жизни Людовика XV младшие члены королевской семьи всегда вместе трапезничали, вместе гуляли и развлекались. Граф даже научился ходить по канату, потому что Марии Антуанетте очень нравились искусные канатоходцы. В их характерах было много общего: оба энергичные, жизнерадостные, падкие до удовольствий. Королева наверняка охотно выслушивала его нескончаемые рассказы о любовных похождениях, поскольку подобные истории ее весьма интересовали. Вскоре о них начали злословить, и уже в 1779 году по рукам пошел донельзя скабрезный стишок под названием «Любовь Шарло и Туанетты».

Много было разговоров и о связи Марии Антуанетты с неким Эдуардом Дилоном, молодым и очень красивым царедворцем. Говорят, на одном придворном балу королева обратилась к нему со словами:

— Месье Дилон, дайте вашу руку, я хочу, чтобы вы почувствовали, как бьется мое сердце.

На что король флегматично обронил:

— Мадам, я думаю, месье Дилон поверит вам на слово.

Некоторые утверждали, будто Мария Антуанетта особо выделяла своим вниманием уже не очень молодого (ему тогда было под пятьдесят) герцога Куани. По свидетельству Талейрана, мадам Кампан, которая в своих мемуарах изображает Марию Антуанетту чуть ли не святой, в молодости была более откровенна и поведала ему о своем посредничестве между королевой и герцогом. Но является ли Талейран тем человеком, которому можно доверять безоговорочно?

Среди тех, кого называют в числе фаворитов Марии Антуанетты, фигурирует и некий герцог Лозен, величайший ловелас и циник восемнадцатого столетия, который сам включил себя в этот список. «Мадам де Лозен не могла обеспечить мне больше 150 000 ливров годового дохода» — так объясняет он причину, по которой бросил свою жену, очаровательную Амели де Буфлер. «В этих словах, — констатирует Сент-Бёв, — наиболее полно отразилась вся сущность Старого режима, и в этом оправдание революции, которая смела его с лица земли». Лозен как раз завтракал, когда во время революции за ним пришли, чтобы отвести на эшафот.

— Но ведь вы же разрешили мне доесть эту дюжину устриц, — сказал он.

Лозен пишет в своих мемуарах, что королева была смертельно влюблена в него. Она якобы выпросила у него перо цапли, которое потом демонстративно носила на шляпке; она все время искала его общества, а однажды, когда они остались вдвоем, упала ему на грудь и в изысканных выражениях восемнадцатого столетия предложила ему себя. Но Лозен отказался от этой высокой чести, дабы не разбивать сердце своей любовницы герцогини Чарторысской, к тому же его мужское самолюбие не позволяло ему выступать в двусмысленной роли фаворита королевы. Однако он тут же намекает, что вскоре им удалось достичь согласия. После этого он уезжает в Ост-Индию, где принимает участие в военных действиях, а когда возвращается, королева охладевает к нему и при дворе его ждет весьма сдержанный прием.

В эпоху Реставрации мемуары Лозена пользовались большим успехом, и мадам Кампан без устали опровергала содержащиеся в них инсинуации. Что касается пресловутой истории с пером цапли, то, по се словам, Лозен буквально навязал его в подарок королеве. Мадам Кампан в это время находилась в соседней комнате и слышала, как Мария Антуанетта раздраженно сказала: «Ступайте, сударь!» Разъяренный Лозен покинул дворец, а королева распорядилась больше не принимать его. Кстати, впоследствии многие подвергали сомнению подлинность мемуаров великого ловеласа; вполне возможно, что они созданы вовсе не им, а кем-нибудь из ничтожных борзописцев, подвизавшихся при дворе.

Но если даже утвердиться в мысли, что все эти рассказы являются не более чем досужими сплетнями, и поверить герцогу Линье, по мнению которого единственным основанием для подобных измышлений было кокетство королевы, желавшей нравиться всем и каждому, и ее исключительная общительность, то по крайней мере история ее отношений с Акселем Ферсеном представляется нам вполне достоверной.

В середине прошлого века были опубликованы (правда, в сильно урезанном виде, отредактированные в соответствии с целомудренным духом девятнадцатого столетия) письма Марии Антуанетты, адресованные Ферсену. «Эти письма, — замечает Стефан Цвейг, — полностью опрокидывают наши представления о королеве как о женщине крайне легкомысленной; за ними скрывается глубокая жизненная драма, разыгравшаяся отчасти в королевских покоях, отчасти под сенью эшафота. Это один из тех потрясающих романов, которые способна создать только сама жизнь, ибо они своим неправдоподобием превосходят любую выдумку: два человека, которых связывает страстная любовь, вынуждены из осторожности скрывать свои чувства, всей душой стремясь друг к другу из своих диаметрально противоположных миров. Королева Франции и мелкопоместный скандинавский дворянин — какое несоответствие! И за двумя человеческими судьбами — рушащийся мир, время Апокалипсиса…»

Основные события этого романа разыгрывались уже после процесса об ожерелье, когда Мария Антуанетта оказалась в полной изоляции от общества, но корни его уходят далеко в прошлое.

Девятнадцатилетний шведский граф Аксель Ферсен впервые попал в Париж в 1774 году, совершая турне по Европе. С Марией Антуанеттой он познакомился на костюмированном балу и долго разговаривал с ней, но только позже узнал, с кем его свела судьба. Через четыре года он вернулся в Париж, и королева встретила его как старого знакомого. Молодой человек был очень хорош собой: высокий, стройный, белокурый — типичный герой скандинавских сказаний. Застенчивый и гордый, простодушный и сентиментальный потомок суровых викингов, совсем не похожий на льстивых царедворцев, увивавшихся вокруг знатных дам. И сердце Марии Антуанетты сразу же потянулось к нему навстречу.

Несмотря на все старания, они так и не смогли скрыть обуревавшие их чувства. При дворе за ними наблюдали сотни глаз, и тайное скоро стало явным. Шведский посол Кройц с некоторой гордостью за своего соотечественника сообщает королю Густаву III об успехах молодого графа.

Здесь вспоминаются строки Верлена из сборника «Галантные празднества», в которых он запечатлел атмосферу легкой фривольности восемнадцатого столетия, где так непринужденно соприкасались друг с другом влюбленные души:

Безоблачные были времена
(О них не позабыли вы, Мадам?)
Безгрешных поцелуев и вина,
И чувств, цветком души врученных нам.
Когда порядочный и рассудительный Ферсен понял, что его отношения с королевой могут стать притчей во языцех, он счел за лучшее покинуть Францию и отправился за океан в качестве флигель-адъютанта генерала Лафайета сражаться за независимость Америки.

Но в 1783 году вернулся обратно.

Знал ли Роган о романе королевы со шведским графом? Может быть, и нет. Ферсен старался как можно реже бывать при дворе, и тайные свидания скорее всего происходили в Малом Трианоне, вдали от посторонних глаз. Но даже если и знал, то вряд ли сделал из этого правильные выводы. Как истинный француз, Роган считал, что уж если королева вступила в любовные отношения с одним, то и другой точно так же вправе рассчитывать на ееблагосклонность. Он и мысли не допускал, что любовь к Акселю Ферсену может отдалить Марию Антуанетту от других мужчин. Ей, конечно же, были по сердцу свободные нравы той эпохи, и для Рогана не являлось секретом, что она с удовольствием принимала участие в любительских спектаклях, поставленных по пьесам мягко говоря непристойного содержания, и запоем читала не менее скабрезные книжонки, о которых в благонравном девятнадцатом веке даже и упоминать-то считалось неприличным. Знал он, вероятно, и то, что под обложкой изящно переплетенного молитвенника, который она прилежно читала во время богослужений, вместо Божественных текстов скрывается бульварный роман.

В восемнадцатом веке людей эпатировали совсем другие вещи: например, супружеская верность. Считалось чем-то из ряда вон выходящим и прямо-таки неприличным, если муж и жена любят друг друга. В этом, по общему мнению, было что-то плебейское, а если такое и случалось в аристократическом семействе, то супруги тщательно скрывали свои чувства от посторонних. И напротив, наставление рогов было делом совершенно будничным и не вызывало у обманутых ни ревности, ни других отрицательных эмоций.

Известен анекдот о графе, который, войдя к жене, застал ее в постели с каким-то господином.

— О Господи, мадам! — вскричал муж. — Что за неосмотрительность! Почему вы не заперли дверь? Представьте себе, если бы вошел не я, а кто-нибудь другой!

Некий месье де Несль сказал своей жене в присутствии герцога Субиза, который был ее любовником:

— Мадам, я слышал, что вы вступили в интимные отношения со своим парикмахером. Я этого не одобряю.

И удалился, как человек, исполнивший свой долг. А Субиз надавал пощечин скомпрометированной любовнице.

Другой муж сказал жене:

— Мадам, я знаю, что этот господин имеет на вас кое-какие права, и мне безразлично, как он ведет себя с вами, пока меня нет. Но я не потерплю, чтобы он оскорблял вас в моем присутствии: тем самым он оскорбляет меня.

Один господин знал, что у его жены несколько любовников, однако и сам время от времени исполнял супружеские обязанности. Но однажды она бурно запротестовала и не допустила его к себе.

— Нет-нет, сейчас не могу. Я люблю господина Икса.

— Ну и что? А раньше вы любили господ Игрека и Зета.

— Там были простые увлечения, а тут у меня настоящее чувство.

— Это другое дело, — сказал муж и удалился.

Мармонтель, один из самых популярных писателей той эпохи, заметил: «Женщина может перемениться, только сгорая от любопытства и жаждая новых ощущений».

А отличалась ли чем-нибудь молодая королева Франции от других женщин? Разве не были ей свойственны любопытство и жажда новых ощущений, которые со временем повернули бы ее сердце к Рогану?

Глава восьмая КАК ЭТО ПРОИЗОШЛО

Дорогой читатель, наше повествование приближается к кульминационной точке. Каждый писатель испытывает некоторую робость, когда дело доходит до самых главных событий, и пытается всячески оттянуть этот момент, рассказывая о чем-то второстепенном. (Писатели тоже не любят брать на себя ответственность.) Но долго так продолжаться не может. Надо в конце концов собраться с духом и броситься в водоворот событий.

Жанну иногда навещал некий Лапорт, знавший о том, что у Бомера имеется изумительное ожерелье, которое никто не может приобрести. Однажды он как бы невзначай сказал ей:

— Если вы действительно в таких хороших отношениях с королевой, уговорите ее купить у Бомера ожерелье.

— А вы его видели? — спросила Жанна.

— Видел. Это настоящее чудо. Одни только камни стоят целое состояние, не говоря уже о работе.

Начались переговоры. Тесть Лапорта, генеральный прокурор Аш отправился к ювелирам и обрисовал им открывающуюся перспективу. Они заявили, что готовы дать тысячу луидоров тому, кто избавит их от злополучного ожерелья. Эти слова пришлись весьма по сердцу Лапорту, который сидел по уши в долгах.

Двадцать девятого декабря 1784 года Аш и компаньон Бомера Боссанж явились с ожерельем к Жанне на Новую улицу Святого Жиля. Открыли футляр — и перед ней тысячью бриллиантовых огней засверкало рукотворное чудо, достойное Валуа. Вот оно, проклятое сокровище нибелунгов, выплывшее из мрака на свет Божий и теперь излучавшее свои дьявольские чары на окружающих. У Жанны закружилась голова: она вдруг увидела цель всей своей жизни. Ее туманные прожекты, в которых было больше вдохновенной фантазии, чем реальной основы, наконец-то обрели конкретную форму: родился Великий План. Суть его состояла в объединении интересов: Бомера, Рогана и ее — Жанны де ла Мот.

Кардинал, следуя указаниям Жанны, безвыездно сидел с Саверне. Но в январе барон Планта привез ему письмо от королевы. «Срочно приезжайте, — говорилось в нем. — Я хотела бы возложить на Вас одно конфиденциальное поручение. Графиня де ла Мот объяснит Вам, о чем идет речь». Кардинал спешно вернулся в Париж.

В конце января Жанна снова встретилась с ювелирами и заверила их, что сделка состоится через несколько дней. Покупатель — некая важная особа, имя которой должно остаться в тайне. При совершении сделки нужно быть предельно осмотрительным, поскольку аристократы весьма неохотно расстаются с деньгами.

Сбитые с толку этими туманными намеками и совершенно оробевшие ювелиры пообещали подарить Жанне какое-нибудь драгоценное украшение; деньги предложить они не решились.

— Спасибо, но я не могу ничего от вас принять, — последовал ответ, достойный особы королевской крови Валуа. — Мои поступки продиктованы исключительно желанием помочь вам.

Все-таки это был век благотворительности.

Двадцать четвертого января Жанна и ее муж поднялись ни свет ни заря и уже в семь утра были у Бомера на Вандомской улице. Они предупредили ювелиров, что сегодня к ним пожалует Роган, который и является тем таинственным покупателем. Имя Жанны при этом не должно фигурировать.

Вскоре в лавке ювелиров появляется Роган. Он внимательно разглядывает ожерелье. Оно ему не нравится: слишком большое, громоздкое, какое-то допотопное — словом, не соответствует утонченным вкусам эпохи рококо. Роган чувствует глубокое разочарование.

— Неужели королеве это могло понравиться? — задается он вопросом. — Не понимаю. Мне всегда казалось, что она любит изящные, миниатюрные вещи. Сразу видно, не француженка.

Но как бы там ни было, желание королевы — закон.

А появлению Рогана у ювелиров предшествовали следующие события: Жанна сообщила кардиналу, что королева якобы желает приобрести ожерелье, но в настоящий момент не располагает нужной суммой. Она хотела бы взять его в рассрочку, с выплатой долга по частям, но без всяких векселей и без ведома короля, то есть в строжайшей тайне. В качестве покупателя должен фигурировать Роган. Его имя и состояние послужат падежной гарантией для ювелиров при совершении сделки, и королева будет через него передавать им деньги.

На наш взгляд, самое удивительное, что Роган сразу поверил в байку, придуманную Жанной. При всей его доверчивости это все же кажется невероятным. Он явно не придал большого значения тому, что королева хочет остаться в тени, поскольку сообщил ювелирам, что действует по ее поручению. Они попросту не поверили в его платежеспособность — и тогда ему ничего не оставалось, как сослаться на королеву. Для вящей убедительности он даже показал им документ, подписанный Марией Антуанеттой, о котором мы скажем чуть позже. Однако если тут не требовалось соблюдения тайны, то зачем вообще нужен был Роган? В качестве гаранта? Но ему ясно дали понять, что акции королевы расцениваются гораздо выше, чем его собственные.

Или, может, он считал, что просьба одолжить денег является деликатным намеком на то, что королева хотела бы получить это ожерелье в подарок? Нет, галантность Рогана не простиралась так далеко, чтобы заплатить за ожерелье из своего кармана. Напротив, он согласился участвовать в этом деле только после того, как получил письменную гарантию, что королева полностью оплатит покупку.

Но если она не нуждалась ни в его поручительстве, ни в его деньгах, то какой ей был смысл обращаться к нему? И почему он, зная это, тем не менее принял все за чистую монету?

Да потому, что это был Роган: человек до крайности легковерный и непрактичный, начисто лишенный деловой смекалки. Вероятно, ход его мыслей выглядел примерно так: «Конечно, я не понимаю, зачем нужны мои услуги при покупке этого ожерелья, но коль скоро я вообще не разбираюсь в финансовых делах и не могу понять, почему у меня (при таком огромном состоянии!) никогда нет денег, то можно предположить, что и здесь речь идет о какой-то хитроумной комбинации, которая выше моего разумения».

Двадцать девятого января ювелиры пришли к Рогану в отель «Страсбург» и договорились насчет условий сделки. Рогану, или, вернее, королеве при его посредничестве, предстояло выплатить за ожерелье 1 600 000 ливров в четыре приема в течение двух лет. Назначили и срок первого взноса: первое августа 1785 года. Ювелиры в свою очередь обязались передать кардиналу ожерелье до первого февраля, так как королева намеревалась появиться в нем уже на Сретение.

Роган собственноручно изложил на бумаге все пункты соглашения и передал сей документ Жанне, чтобы та ознакомила с ним королеву. На другой день Жанна вернула бумагу, сообщив, что королева все приняла к сведению и благодарит кардинала за хлопоты, но подпись свою поставить отказалась. И тут Роган впервые проявил строптивость. Это выглядело довольно странно: человек, который верил всему на свете, вдруг заартачился и начал требовать подпись королевы.

Конечно же, его упрямство было вызвано не подозрительностью; он ни минуты не сомневался, что ожерелье действительно предназначается Марии Антуанетте. Просто его внезапно осенило: ведь речь-то все-таки идет о коммерческой сделке и нужно соблюсти необходимые формальности. Любой договор должен быть скреплен подписью, так принято.

Жанна слегка растерялась. Она с легким сердцем передавала ослепленному любовью Рогану фальшивые письма Марии Антуанетты, но тут дело обстояло гораздо серьезнее, ведь договор должен был попасть в руки дотошных торгашей, которые могли заподозрить неладное… Но выбора не оставалось, и в конце концов Жанна решилась. Вскоре Роган получил обратно договор, под которым стояла подпись: «Мария Антуанетта Французская».

— Только не показывайте эту бумагу никому на свете, — предупредила Жанна.

В последний момент произошло то, что могло бы изменить ход событий и спасти Рогана, Марию Антуанетту, а может быть, и французскую монархию: из Лиона в Париж вернулся Калиостро. Если бы кардинал посвятил великого мага в свой план, тот наверняка предостерег бы его, сделав все возможное, чтобы с глаз Рогана спала пелена. Но откровенного разговора не произошло. Кардинал только многозначительно упомянул о том, что недавно затеял одно дело, которое поможет ему вернуть благосклонность королевы. И Калиостро не смог его предостеречь.

На другой день Роган, сгорая от нетерпения, послал ювелирам записку, чтобы они как можно скорее доставили ожерелье. Ювелиры не замедлили явиться. Роган сообщил им, что ожерелье покупает королева, и показал бумагу с ее подписью.

В полдень пришла Жанна.

— Ну, как дела? — спросила она с порога. — Королева ждет.

Роган успокоил ее: ожерелье уже у него. Но у него у самого душа была не на месте. Нет, он не чувствовал, что впутался в величайшую авантюру, — во всем этом деле его смущало только одно: как быть с процентами, которые нарастут к моменту первого взноса? Жанна снисходительно заверила кардинала, что королева сама уладит этот вопрос. После чего они условились, что Роган вечером привезет ожерелье в Версаль.

Когда стемнело, карета кардинала остановилась на площади Дофина, где жила Жанна. Она провела его в плохо освещенную комнату с небольшой нишей. В руках у него был футляр с ожерельем.

За стеной послышались шаги.

— Именем королевы, — произнес кто-то в соседней комнате. Кардинал сконфуженно попятился в нишу. На пороге появился высокий бледный мужчина, одетый во все черное. Рогану показалось, что он его уже где-то видел. Но где? Ах да, это же тот самый человек, который прервал их тайное свидание с королевой в беседке Венеры, предупредив о приближении графини Артуа и Мадам. Мужчина передал Жанне какую-то бумагу, которую та протянула Рогану. Это было распоряжение королевы вручить ожерелье подателю сего письма.

Мы не знаем, почувствовал ли Роган секундное сомнение перед тем, как выпустить из рук злополучное сокровище. Но так или иначе, он его выпустил — и ожерелье отправилось в свой роковой путь. Бледный мужчина в черном (Рето де Вилье) и сокровище исчезли в ночи. Кардинал вскоре отправился домой.

Вот так это и произошло.

* * *
Через несколько дней кардинал получил письмо на бумаге с голубой каймой. Высочайшая отправительница этого письма просила его вернуться на некоторое время в Саверн и в интересах дела покамест не показываться в Париже. Роган, как всегда, подчинился. Он заперся в своем шикарном замке и дремал на пуховых подушках, отгороженный от прозы жизни толпой молоденьких смазливых служанок и целой армией усердных лакеев. Мысли его уносились в заоблачную высь — он грезил о несбыточном. Оставим его ненадолго. Пусть грезит, у него еще есть немного времени.

Зато де ла Мотам было вовсе не до грез. Им предстояло решить сложный вопрос: как тайком сбыть оказавшуюся у них в руках уникальную драгоценность? Вещь, которую так же трудно не заметить, как солнце в ясный день.

Самым разумным было бы спрятать ожерелье где-нибудь в надежном месте и, когда пройдет достаточно времени, когда улягутся страсти, попытаться, приняв все меры предосторожности, продать его где-нибудь в далеких краях.

Но Жанну не устраивал такой вариант. Деньги ей нужны были сейчас, сию минуту, а не в отдаленном будущем. Ее допекали кредиторы, и ей не терпелось начать жизнь, достойную истинной наследницы Валуа. Кроме того, Жанна вообще никогда не смотрела слишком далеко, о чем ясно свидетельствует вся эта история. Она не была бы настоящей авантюристкой, если бы задумывалась о будущем. Мошенники, как правило, не строят далеко идущих планов.

Она приняла другое решение: разъять ожерелье на составные части, которые затем продать в разных местах. Конечно, это было чревато большими убытками. Ведь бриллианты выколупывались из оправы дрожащими руками дилетантов и в результате оказались исцарапанными, что в значительной степени снизило их ценность, поскольку таким образом были сведены на нет все усилия ювелиров по шлифовке и огранке, а кроме того, пропадала оправа, ничего не стоившая без этих камней. Но дело было сделано: от ювелирного украшения остался только лом.

После этого мошенники немедля занялись коммерцией.

Уже через несколько дней какой-то ювелир написал в полицию заявление на Рето де Вилье, поскольку ему показалось подозрительным, что у того полный карман бриллиантов. В участке де Вилье признался, что бриллианты принадлежат не ему, а одной знатной даме, которая поручила ему продать их. И назвал Жанну де ла Мот. Над аферистами навис дамоклов меч.

Жанна давно попала в поле зрения полиции: еще с тех пор, когда зарабатывала себе на жизнь в качестве ходатая по делам. Как ни странно, теперь это обстоятельство сослужило ей добрую службу. В полиции решили, что эти бриллианты, по всей видимости, — ее гонорар за какое-то удачно провернутое дело. И поскольку никаких заявлений о кражах не поступало, оставили ее в покое.

Этот случай послужил Жанне хорошим уроком: она поняла, что надо действовать более осмотрительно. Она разделила драгоценности на три части; одну часть дала мужу, чтобы он отвез их в Англию и продал там, другую оставила у себя, а третью доверила Рето де Вилье.

В Англии де ла Мот проявил большую активность. Он говорил, что в связи с материальными затруднениями вынужден распродавать по частям доставшуюся ему в наследство старинную реликвию. Английским ювелирам показалось подозрительным, что он продает бриллианты так дешево, хотя и разорившиеся английские аристократы тоже не привыкли торговаться. На всякий случай был сделан запрос во французское посольство, но оттуда сообщили, что ни о каких крупных кражах бриллиантов им не известно. Чистая выручка де ла Мота от продажи драгоценностей составила примерно 240 000 фунтов стерлингов; значительное количество бриллиантов он оставил у английских ювелиров, чтобы их вставили в оправу, а остальные отдал в обмен на всякие мелочи: часы, цепочки, шпаги, бритвы, штопоры, вилки для спаржи, шкатулки для зубочисток и прочую дребедень. Граф не был деловым человеком. Он не выручил за бриллианты и половины их истинной стоимости.

Тем временем Жанна тоже не сидела сложа руки. Она продала парижским ювелирам часть бриллиантов, получив примерно 100 000 ливров, раздала долги и теперь шиковала, совершая набеги на магазины и покупая все что ни попадя, причем зачастую расплачивалась бриллиантами. Ее не смущало, если иногда приходилось рассказывать небылицы тем, кто интересовался, откуда у нее столько драгоценностей. Подготовила она почву и на тот случай, когда муж вернется домой с кучей денег, — всем знакомым было рассказано, что де ла Мот в Англии выиграл крупную сумму на бегах.

Де ла Мот приехал в начале июня. Никогда еще супруги не держали в руках столько денег. Оставалось только найти им правильное применение. А теперь скажи, дорогой читатель, как бы ты поступил на месте супругов де ла Мот?

Вероятно, постарался бы повыгоднее разместить свой капитал. В те времена уже можно было купить акции, рентные облигации и прочие ценные государственные бумаги, хотя это еще не очень практиковалось. Можно было основать какое-то предприятие или в крайнем случае купить доходное место, например — должность откупщика, как делали тогда многие состоятельные люди.

Или уехать на край света, приобрести плантации, рабов… Америку к тому времени уже открыли.

Жанна и ее муж ничего этого не сделали, что, в общем-то, и неудивительно. Они являлись типичными представителями Старого режима, людьми высшего света, хотя и не столь рафинированными, как Роган, но такими же непрактичными и начисто лишенными духа делячества. К тому же они были авантюристами, ценившими жизнь только как источник наслаждений. И доставшиеся им шальные деньги тратили на то, чтобы обеспечить себе «соответствующее рангу» роскошное существование. Жанна воплощала в жизнь грезы Валуа, а де ла Мот без конца обновлял свой гардероб и ходил расфуфыренный, как преуспевающий сутенер.

Впоследствии Функ-Брентано на основе полицейских протоколов и описи имущества установил, на что супруги потратили дармовые деньги. В этом перечне зафиксировано, сколько и каких фраков напокупал себе де ла Мот (список занимает целую страницу), указаны все драгоценности, приобретенные в тот период Жанной де Валуа. Мы ограничимся только парой наиболее наглядных примеров их безумной расточительности. Понадобилось сорок две повозки, чтобы доставить новую мебель из Парижа в Бар-сюр-Об, где супруги обустроили себе роскошное семейное гнездышко. Там они держали шесть экипажей и двенадцать лошадей, а выезжали обычно в огромной английской карете с гербом Валуа, под которым был начертан девиз: «Rege ab avo sanguinem, nomen et lilia» («Кровь, имя и лилии от короля, предка моего»). В карету были впряжены четыре английских рысака, на запятках стояли лакеи, а на козлах восседал чернокожий кучер в камзоле, отороченном серебром. Каждый вечер устраивались торжественные приемы, дом де ла Мотов был полон гостей, даже когда сами они куда-нибудь уезжали.

Мы бы никогда не стали вести себя подобным образом, в наши дни это кажется просто абсурдным, да и наш жизненный уклад совершенно не подходит для того, чтобы с таким размахом удовлетворять свои прихоти. И все же мы не можем не почувствовать определенной симпатии и даже уважения к Жанне с ее до святости наивной верой в то, что она создана для праздника, который длится вечно. Жанна, в чьих жилах текла королевская кровь Валуа, до сих пор только прозябала на этом празднике и, словно отсыревшая ракета для фейерверка, всего лишь тлела, с яростным клокотанием чадя и мучаясь, пока огонь не добрался до сухого пороха. И тогда, разбрасывая искры, она рванулась вслед за другими яркими ракетами ввысь — к звездам, где, по ее мнению, ей и полагалось находиться, — даже не подозревая, что уже через мгновение ей суждено погаснуть и рухнуть в вечную тьму.

Интермеццо ФИГАРО И ГРАФ ГАГА

Читатель, которого интересует только история Ожерелья, может спокойно пропустить эту главу.

Королеве даже присниться не могло, что кто-то от ее имени водит за нос кардинала, совершенно потерявшего чувство реальности и невольно вставшего на опасный путь. Она спокойно предавалась радостям придворной жизни и летом 1784 года принимала шведского короля Густава III, который путешествовал по Европе под именем графа Гаги.

С момента знакомства с Акселем Ферсеном Мария Антуанетта полюбила все шведское, но к королю Швеции не питала особо теплых чувств. Дело в том, что когда Густав, еще будучи престолонаследником, впервые попал ко французскому двору, он предпочел искать покровительства у всемогущей графини дю Барри, а не у молодого дофина и его супруги. Это была оплошность, по тем временам почти непростительная.

Однако вскоре ситуация изменилась. Густаву пришло известие о смерти отца, и он должен был возвратиться в Швецию. Перед отъездом ему удалось заручиться поддержкой Франции в довольно странном деле, к которому он готовился. Надо сказать, что Швеция в восемнадцатом веке представляла из себя этакую анархистскую дворянскую республику, какой была и Польша до утраты независимости. У короля было меньше власти, чем у председателя парламента. Он точно так же участвовал в голосованиях, как и другие дворяне, и все его преимущество перед ними заключалась лишь в том, что он имел два голоса. В парламенте шла постоянная борьба между двумя фракциями, которые никак не могли решить жизненно важный вопрос: кому продать страну — русским или французам? Правительство дворян-анархистов рано или поздно привело бы страну под сень двуглавого царского орла — так же, как в свое время произошло с Польшей. На это очень рассчитывали Екатерина II и Фридрих Великий.

Но Франция, традиционная союзница Швеции, косо смотрела на подобную перспективу, опасаясь сильной России. Поэтому Шуазель и Вержен, бывший посол Франции в Стокгольме, а впоследствии министр иностранных дел при Людовике XVI, призвали престолонаследника, возвращавшегося на родину, занять твердую позицию. Густав был более крепким орешком, чем его предшественники, ведь по материнской линии он приходился племянником самому Фридриху Великому. А кроме того, он обожал красивую жизнь, любил театры и литературу, был страстным меломаном, словом, походил на настоящего французского вельможу. При нынешнем положении дел субсидии, которые Швеция получала от французского двора со времен Тридцатилетней войны, не доходили до короля, а оседали в карманах высших аристократов, возглавлявших парламентские фракции. Шуазель и Вержен пообещали Густаву, что, если он положит конец этой анархии у себя в стране, ему будет обеспечено ежегодно полтора миллиона ливров.

Вот здесь-то и кроются истоки одного из самых странных политических событий восемнадцатого столетия — шведской революции, которая произошла в 1772 году. Эта революция отличалась от всех других тем, что в Швеции король восстал против тирании своих подданных. История шведской революции достойна того, чтобы ее подробно изучали в тех учебных заведениях, где самолюбивая молодежь постигает искусство высокой политики. Эта была безупречная акция, в которой Густав рассчитал и предусмотрел все до мелочей, как постановщик сложного спектакля.

Для начала он позволил парламентариям, замышлявшим ограничить королевскую власть, целый год препираться насчет различных формулировок текста присяги, которую король должен давать при вступлении на престол. А когда они все окончательно перессорились, тайно сорвал поставки зерна в страну, вызвав таким образом голод и всеобщее недовольство правительством. Затем инсценировал в одном из пригородов небольшой мятеж, чтобы взять на себя командование армией, посланной на подавление этого лжемятежа. А между тем в двух других местах вспыхнули настоящие волнения, и пока парламент обсуждал сложившуюся ситуацию, король полностью перетянул армию на свою сторону.

Все это время Густав демонстрировал блестящие способности к лицедейству, настолько искусно вводя в заблуждение окружающих, что никто до самого конца так и не смог разгадать его истинных намерений. (Например, русского посла он самым искренним образом заверил, что готовится в ближайшее время нанести императрице визит вежливости.) Наконец, когда сумятица достигла наивысшей точки, он велел арестовать сенаторов, занял все важнейшие стратегические пункты и начал триумфальное шествие по столице, обращаясь с речами к народу. И повсюду люди восторженно приветствовали монарха, освободившего их от тирании дворян. И король, который еще утром обладал самой ограниченной властью среди всех европейских венценосцев, через несколько часов стал таким же абсолютным самодержцем, как прусский король в Берлине или султан в Константинополе.

После этого он велел созвать парламент и поставить у всех дверей пушки, а затем поинтересовался, нет ли у кого-нибудь из парламентариев возражений против того, что произошло. Как ни странно, возражений ни у кого не оказалось, и все дружно проголосовали за изменения в конституции, возвращавшие королю его суверенные права. Причем Густав с самого начала вел себя исключительно корректно, в полном соответствии со строгим придворным этикетом восемнадцатого века. Например, он собственноручно написал письма женам и детям взятых под стражу сенаторов, извинившись за то, что вынужден на некоторое время задержать у себя в гостях их мужей и отцов. Так же учтиво повели себя и парламентарии. На очередном заседании, уже не под дулами пушек, они единодушно выразили горячую признательность королю за то, что он избавил дворянство от бремени излишних забот, связанных с чрезмерными полномочиями, и восстановил порядок в стране. Было так же решено отчеканить памятную медаль в честь великого события.

Мы уделили довольно большое внимание описанию всех этих событий, в общем-то не имеющих отношения к истории Ожерелья, по двум причинам. Во-первых, нам хотелось познакомить неискушенного читателя с этим достаточно интересным в силу своей некоторой курьезности историческим явлением, каковым была шведская революция. А во-вторых — и это представляется наиболее существенным, — нечто подобное могло произойти и во Франции. Ведь в те времена очень похожий план вынашивал Тюрго, единственный выдающийся государственный деятель Старого режима: королю следовало употребить власть, чтобы провести в жизнь необходимые народу реформы, ущемив интересы дворянства. Это открывало единственную возможность избежать революции и сохранить французское королевство. Но Людовику XVI было далеко до Густава III, и самолюбивый, не склонный к компромиссам Тюрго пал жертвой придворных интриг.

Сторонник просвещенного абсолютизма Густав III так же, как Екатерина Великая, увлекался литературным творчеством (он писал пьесы, о которых шведские критики отзывались довольно лестно) и считал Францию меккой изящной словесности. Это была одна из причин, по которой он стремился туда. Вторая причина выглядела более прозаично: за время его правления в Швеции так и не наступил золотой век и надо было присматривать новый источник денежных поступлений. Он долго раздумывал, к кому лучше пойти на поклон: снова к французам или же к русским. И так и не придя ни к какому решению, отправился в Италию, чтобы немного развеяться. Там он наслаждался памятниками античности, а заодно скупал в огромных количествах произведения искусства и отправлял их на родину, для своего нового строящегося дворца. Путешествовал он инкогнито, называя себя графом Гагой. Итальянцам мнимый граф, видимо, пришелся не по нутру своей скаредностью, поскольку они довольно быстро сочинили про него эпиграмму, начинавшуюся словами: «Граф Гага порядочный скряга…»

Среди красот Рима и Венеции Густава неудержимо тянуло во Францию — и в конце концов он не стал противиться искушению. В Версале высокого гостя встретили с подобающими почестями, Мария Антуанетта обрадовалась ему как старому знакомому. От былой неприязни не осталось и следа.

Надо ли говорить о том, что деловая часть этого визита прошла как нельзя более успешно. Французский двор был готов на любые жертвы, лишь бы спасти Швецию от союза с Россией. Густав получил довольно значительную субсидию, и кроме того ему было обещано ежегодно 1 200 000 ливров в течение шести лет. Правда, он так и не смог получить всей обещанной суммы, ибо этому помешали известные исторические события во Франции.

Но Густав приехал в Париж не только ради денег. Ему очень хотелось снова увидеть женщину, о которой так много говорили. Его парижские знакомые и шведские дипломаты с таким удовольствием пересказывали сплетни, сопровождавшие каждый шаг королевы, словно речь шла о выдающихся событиях театральной жизни. Эти сплетни интересовали Густава не только по политическим соображениям, тут было нечто личное. Ведь у него, как и у большинства европейских монархов, не слишком удачно складывалась семейная жизнь. Он ненавидел свою жену, датскую принцессу, и не имел ни малейшего желания выполнять супружеские обязанности. (Только через одиннадцать лет после женитьбы, в 1777 году, он наконец преодолел свое отвращение, так как пришла пора подумать и о наследнике, чье появление на свет было отмечено всенародным празднеством.) О шведской королеве ходили такие же слухи, как и о Марии Антуанетте, и Густав не мог не испытывать к Людовику XVI определенного сочувствия, замешанного на мужской солидарности.

А кроме того, шведский король до безумия любил театр и где еще, как не в Париже, мог сполна отвести душу. В Королевской консерватории за три недели дали в его честь восемь или десять оперных спектаклей — больше, чем в иные времена за два года. «Комеди Франсез» с готовностью показал все пьесы, которые пожелал увидеть граф Гага. Однажды он появился в театре, когда уже заканчивалось первое действие «Женитьбы Фигаро». Публика потребовала ради высокого гостя начать пьесу сначала.

Ну и конечно же, графа Гагу очень интересовали эксперименты братьев Монгольфье и их последователей, за которыми тогда с напряженным вниманием следила вся Европа. Отважные воздухоплаватели на глазах изумленной публики парили над землей на огромных шарах, наполненных легким газом или горячим воздухом, заставляя вспомнить сказки о коврах-самолетах, распаляя фантазию и побуждая горячие головы строить фантастические планы. Государственные мужи, сидя за столиками в кафе, на полном серьезе обсуждали, во что обойдется правительству содержание воздушного флота. Брат короля граф Прованский, известный острослов и любитель изящной словесности, разродился по этому поводу эпиграммой:

Всецело властвовать на море
Зовет гордыня англичан.
Французы с легкостью во взоре
Возьмут воздушный океан.
Еще до братьев Монгольфье некий каноник по фамилии Дефорж совершил попытку полета. Он приделал крылья к гондоле, забрался в нее и велел своим помощникам столкнуть гондолу с крыши дома, надеясь, что она поплывет по воздуху. Ничего страшного не произошло, каноник отделался несколькими ушибами, что никоим образом не повлияло на его умственные способности.

Но не меньший интерес, чем летающие люди, вызвало изобретение проживавшего в Париже венгра Фаркаша Кемпелена: автомат, играющий в шахматы. По описанию очевидцев, диковинное устройство состояло из двух частей: большого ящика, на крышке которого находилась шахматная доска, и механической куклы в турецком тюрбане с трубкой в зубах. Турок рукой передвигал фигуры, ставя их в нужные места. Ни о каком обмане тут не могло быть и речи: и ящик, и механическая кукла открывались, и видно было, что они напичканы до предела всякими колесиками, винтиками и пружинками, и, следовательно, прятаться там никто не мог. После нескольких ходов куклу приходилось снова заводить. Но, конечно же, трудно себе представить, чтобы бездушный механизм мог делать расчетливые ходы и выигрывать партии. Игрой автомата явно управлял Кемпелен, который стоял поблизости, держа в руках странный прибор, каким-то образом помогавший ему передвигать фигуры на расстоянии. Секрет своего изобретения он так никому и не открыл.

Это были удивительные времена, когда люди верили, что на свете нет ничего невозможного. Например, в Лондоне в одном из театров яблоку негде было упасть, столько набилось народу, узнав, что какой-то доморощенный факир собирается залезть в пустую винную бутылку. Когда же он объявил, что сегодня не в настроении демонстрировать этот фокус, публика начала громить театр.

Во время своего пребывания в Париже граф Гага кроме всего прочего занимался и одним делом частного свойства, даже не подозревая о том, что оно впоследствии станет достоянием мировой литературы: устраивал женитьбу секретаря шведского посольства барона Сталя.

Молодой Эрик Магнус Сталь-Гольштейн не мог похвастаться особыми талантами, но, обладая хорошими манерами и привлекательной внешностью, без труда расположил к себе придворных дам и завоевал благосклонность Марии Антуанетты. Королева и ее фрейлины, несмотря на свойственное им пренебрежительное отношение к институту брака, обожали заниматься сватовством наподобие простых обывательниц, устраивая выгодные партии. В настоящий момент они с большим энтузиазмом подыскивали жениха для молодой Жермены Неккер, дочери известного банкира, занимавшего пост министра финансов, наследницы одного из самых крупных состояний Франции. Поскольку Неккеры были протестантами, на французских аристократов рассчитывать не приходилось. Возникла идея выдать ее за графа Акселя Ферсена. Эта идея очень понравилась его отцу, лидеру одной из фракций шведского парламента, но сам Аксель отнесся к ней довольно прохладно, и даже Мария Антуанетта не сумела повлиять на его решение. Однако ее уже заклинило на мысли непременно выдать свою подопечную замуж за шведа, и поэтому она предложила кандидатуру барона Сталь-Гольштейна.

Бесконечно тщеславному парвеню Неккеру импонировала возможность породниться со скандинавским бароном, но не нравилось слишком низкое положение Сталь-Гольштейна на служебной лестнице, и он согласился выдать свою дочь за барона только в том случае, если тот возглавит шведское посольство. Как раз в это время прежний посол вернулся на родину, где его ждал пост канцлера, так что желанное место освободилось. Мария Антуанетта взялась хлопотать за барона перед Густавом III, но король, зная его как человека недалекого, долго тянул с этим назначением. Только гораздо позже, в 1786 году, барон был наконец назначен послом и смог жениться на Жермене Неккер. Их семейная жизнь складывалась не слишком удачно, легкомысленный швед без зазрения совести тянул деньги у своего тестя и жены, которая впоследствии стяжала литературную славу под именем мадам де Сталь. Но тогда, прогуливаясь в парке перед Малым Трианоном и ведя разговоры о судьбах этих молодых людей, ни Мария Антуанетта, ни Густав даже представить себе не могли, что маленькая Жермена со временем станет заклятым врагом Наполеона, «изгнанницей номер один», и займет достойное место среди самых выдающихся представителей европейской романтической школы.

Пятого июня 1784 года Густав побывал на заседании французской Академии, где встретил самый радушный прием и выслушал массу прочувствованных речей. Этот визит весьма показателен, так как в те времена Академия еще не стала тем закоснелым консервативным учреждением, каким ее знают потомки, а была одним из центров культурной жизни, и публика посещала ее точно так же, как театры. Академия, возглавляемая философами, авторами и сотрудниками «Энциклопедии»[25], являлась местом встреч выдающихся мыслителей эпохи. А поскольку все энциклопедисты, были также и людьми высшего света, то к собраниям и выборам в Академии проявляли живейший интерес и великосветские дамы. То есть Академия представляла собой такую же неотъемлемую деталь аристократического общества, как, скажем, «Комеди Франсез».

Однако уже к концу столетия для Академии наступает трудная полоса. Философия утрачивает свою актуальность, выходит из моды, становится ненужной. На философов, составлявших костяк Академии, начинаются гонения — точно так же, как на любую секту во все времена. Однако гонения эти носят несколько несерьезный характер. Наконец-то выяснилось, что во французском королевстве, по меткому выражению одного из современников, «все запрещают, но ничему не могут воспрепятствовать». Например, одному из арестованных полицейский чиновник сказал, что конфискует написанную им брошюру, сделает с нее копии и поручит своей жене продать их из-под полы. А почитатели аббата Мореля, угодившего в Бастилию за свои сочинения, утешали своего кумира, уверяя, что для него это самая лучшая реклама.

В те годы вымирает целое поколение великих деятелей французского Просвещения. В 1778 году испускает последний вздох Вольтер и уже бездыханным триумфально возвращается в Париж, откуда был изгнан много лет назад. Через два месяца сходит в могилу его великий противник Руссо. В 1780 году умирает Кондильяк, в 1783-м — бессменный секретарь Академии д’Аламбер, в 1784-м — Дидро.

Со смертью великих энциклопедистов в культурной жизни Франции возникает вакуум, который не в состоянии восполнить поколение, пришедшее им на смену. Д’Аламбера на посту секретаря Академии сменил очень старательный и разносторонний, но не хватающий с неба звезд литературный критик Мармонтель. Величайшим лириком считался аббат Делиль — вероятно, потому, что, с общепринятой точки зрения, вел себя, как подобает истинному поэту: рассеянно витал в эмпиреях, то и дело приземляясь у ног хорошеньких женщин в поисках счастья. Его главным соперником являлся поэт, драматург и критик Лагарп, человек крайне консервативных взглядов, слепо следовавший традициям французской классической литературы и требовавший от своих современников строгого соблюдения устаревших канонов.

Лагарп в свое время был гувернером великого князя Павла Петровича. Впоследствии, когда Павел Петрович приезжал в Париж, бывший гувернер наносил ему бесконечные визиты, желая, по-видимому, проверить, какие плоды принесло его воспитание. И в конце концов выступил в печати с таким заявлением: «Я дважды беседовал с ним об искусстве управления государством и должен сказать, вполне удовлетворен высказанными им суждениями». (Для удовлетворения, впрочем, не было особых причин: вскоре великий князь взошел на российский престол под именем Павла I и, выказав крайнюю ограниченность в сочетании с солдафонскими замашками, довольно быстро вызвал в народе ненависть к своей персоне.)

Суровый критик был абсолютно нетерпим к критике в свой собственный адрес. Когда в прессе появилась разгромная рецензия на его новую пьесу «Мелани», Лагарп направил заявление министру юстиции, требуя запретить газетам писать о только что поставленных пьесах, дабы они загодя не навязывали публике своего мнения. Эта мечта всех драматургов до сих пор не воплотилась в жизнь.

Лагарп не отличался особым талантом, но он был типичным сыном своей эпохи. В те годы во Франции жил только один великий поэт, но писал он совсем не в духе времени, а посему и прозябал в безвестности. Мы имеем в виду Андре Шенье, вскоре погибшего в тридцатидвухлетнем возрасте от руки революционного палача. Он намного опередил поэтов своей эпохи, став прямым предшественником Бодлера и Верлена, и его свежий голос, долетевший до наших дней, и поныне звучит гораздо отчетливее многих других голосов. Мы не можем удержаться, чтобы не привести несколько строчек из его аллегорической поэмы о королеве. Речь тут, по-видимому, идет о Марии Антуанетте, так что это не является отступлением от предмета нашего повествования:

Мать легких грез и прихоти бесплодной;
Над ней полет фантазии свободной.
Нет у богини спутника иного.
Мерцающий полет обманчивого слова
Ласкает стены призрачного крова.
Безумье оживят в чертогах души.
Иди и пой, молчи, смотри и слушай
И смейся, королева, — в том мерцанье
Потоком искр отражены мечтанья.
Поскольку отечественная литература переживала кризис и надо было чем-то заполнить образовавшуюся пустоту, не оставалось ничего другого, как открыть доступ в страну иноземным музам. Но этим музам пришлось нешуточным образом поплатиться за оказанную им честь: нарядиться в праздничные одежды французского двора. Нужно было принять правила хорошего тона, узаконенные семнадцатым столетием, Великой Эпохой, и до сих пор почитавшиеся как святыня. Выглядевшие совершенно невинными с точки зрения любого иностранца понятия и выражения до глубины души шокировали француза с утонченным вкусом. Так, например, Дюси, занимавшийся переделкой пьес Шекспира для французской сцены, не мог допустить, чтобы поводом для роковых недоразумений между Отелло и Дездемоной послужил такой неблагородный предмет, как носовой платок. (Ведь в него же сморкаются — какой ужас!) Французская Дездемона теряет ленточку для волос, что выглядит намного пристойнее.

Вообще, на Дюси стоит остановится немного подробнее. Этот оборотистый драмодел обеспечил Шекспиру триумфальный успех на французских сценах, но какой ценой! Вот, например, каким стало содержание «Гамлета» после его обработки.

Клавдий здесь не король, а всего лишь первый принц королевства, то есть старший брат короля, — как во Франции граф Прованский. Он говорит своему другу Полонию, что хотел бы занять место умершего брата. Но вдовствующая королева Гертруда, несмотря на настойчивые уговоры Клавдия, с которым давно состоит в любовной связи, не желает идти за него замуж. Причину этого нежелания Гертруда сообщает своей наперснице Эльвире: она испытывает угрызения совести и страшится мести своего сына Гамлета, так как отравила мужа понаущению Клавдия. Королева просит Норцеста, близкого друга Гамлета, чтобы тот смягчил его сердце, отвлек от мрачных мыслей.

Но это не так-то просто. Гамлет постоянно пребывает в подавленном состоянии духа. Прежде чем увидеть его, зритель сначала слышит его голос; за кулисами разыгрывается сцена, которую из всех французских авторов мог бы позволить себе разве только Вольтер: Гамлету является призрак.

— Сгинь, окаянный! — восклицает за кулисами принц датский. — Как, разве вы его не видите? Он ходит за мной по пятам, со свету сживает. Это, в конце концов, невыносимо!

Призрак, по-видимому, исчезает. А Гамлет выходит на сцену и сообщает своему другу Норцесту, что находится в таком же затруднительном положении, в каком со времен Корнеля обычно оказывались все герои французских классических пьес: в его душе борются любовь и долг. Сыновний долг повелевает ему расправиться с негодяем Клавдием, но он влюблен в дочь Клавдия Офелию, и для нее это было бы тяжелым ударом.

Клавдий тем временем разворачивает бурную деятельность, чтобы заручиться поддержкой дворянства и простого народа и, объявив Гамлета душевнобольным, лишить его права на престол. Офелия говорит Гамлету, что теперь он может жениться на ней (раньше якобы этому препятствовал призрак отца Гамлета). Принц датский уклоняется от прямого ответа, а через некоторое время признается Офелии, что не может жениться на ней, так как должен убить ее отца. Офелия возмущена: оказывается, для Гамлета месть важнее, чем ее любовь. Такого она от него не ожидала. И ее слова, обращенные к нему, полны укора:

Ах! Беспощадный тигр, я трепещу, иди,
Коль сможешь, сохрани свой ярый гнев в груди.
Тебя твой долг ведет — и нам не по пути:
Тебе — мстить за отца, мне — своего спасти.
Таким образом, мы имеем перед собой типичный образец французской классической драмы. Гамлетом движут вступающие в противоречие чувства любви и долга, но такая же внутренняя борьба идет и в душе Офелии. Так что даже дух Корнеля вполне мог терпеть Шекспира на французских сценах.

Гамлет велит принести урну с прахом отца. Мать не выдерживает и признается во всем — и тогда Гамлет отсылает ее со словами: «Я сейчас в таком состоянии, что способен на все». Во дворец врывается Клавдий со своими клевретами. Гамлет закалывает его кинжалом. Королева кончает с собой. А Гамлет заявляет, что он «человек и король» и ему необходимо жить ради своих подданных, как бы это ни было тяжело.

* * *
На сценах французских театров кишмя кишат чувствительные сердца, благородные отцы, целомудренные дочери, героические женихи, верные возлюбленные — кругом сплошная добродетель. Когда на сцене прославляют добросердечие вельмож, галерка разражается аплодисментами, а через несколько минут звучат панегирики в адрес простолюдинов — и уже аристократы аплодируют в своих ложах. Во многих газетах появилась постоянная рубрика «Черты гуманизма», где публикуются всякие трогательные истории.

У графа Гаги, к которому мы присоединились в нашем путешествии по Франции, в юности любимым чтением был роман Мармонтеля «Велизарий». О чем же идет речь в этой книге, околдовавшей будущего короля? Византийский полководец Велизарий на старости лет пал жертвой придворных интриг, его ослепили, и вот он, нищий и увечный, бредет по городам и весям, возвращаясь в свой родовой замок. А по пути успокаивает тех, кто его жалеет: владыку, мол, ввели в заблуждение и поэтому не следует на него сердиться. Велизарий не держит зла на своих обидчиков; в конце концов, лишиться зрения — не самая большая беда, главное — сохранить доброе сердце.

В наши дни вряд ли кто-нибудь осилил бы такую слащавую сентиментальщину, но в те времена она поражала воображение легкомысленных светских юношей. Однако не все были столь наивны, многие от души потешались над подобной слезливостью. К числу наиболее здравомыслящих принадлежал венгр Дьёрдь Алайош Сердахей, отец-иезуит, писавший стихи по-латыни. Одно из его стихотворений называлось «Сатира о нашей эпохе, для которой нет больше услады, чем любовь к ближнему»:

Ни распрей, ни злобы не ведает мир величавый.
Несет Аполлон век Сатурна златой для народов,
Забывших о страхе и в сладком покое живущих.
Господствует верность, а дружба людей неподдельна.
Найдется ли тот, кто любовь не поет сладкозвучно?
Сердца холодны, но пылкие слышатся речи.
Так писал Сердахей. Но все-таки воздадим должное той эпохе: ее дети в большинстве своем были добры и отзывчивы. Взять хотя бы королевскую семью. Был случай, когда дофин выскочил из кареты, чтобы помочь почтальону, сбитому на улице каким-то лихачом. В другой раз он точно так же поспешил на помощь крестьянину, пострадавшему во время охоты от оленьих рогов. А однажды Людовик (уже ставший королем) и граф д’Артуа собственноручно помогли селянам вытащить увязшую в грязи телегу. В холодную зиму 1784 года королевская чета из своих личных средств выделила солидную сумму на нужды бедняков: король дал три миллиона, королева — 200 000 ливров. Аналогичным образом поступала и придворная аристократия.

Мадам де Жантли и известный своим цинизмом герцог Лозен основали орден «Постоянство», число членов которого быстро увеличивалось. От вступавших требовалось придумать загадку, ответить на вопросы о нравственности и произнести речь во славу добродетели. За три благородных поступка, подтвержденных свидетелями, вручались золотые медали.

У помещиков вошло в моду ежегодно в торжественной обстановке возлагать венок на голову молодой деревенской девушки, которая особенно отличалась своими добродетелями и высокой нравственностью.

Внесла свою лепту в общее дело поощрения морали и французская Академия, обитель философии и прочих сухих материй. Баснословно богатый барон Монтийон, начальник канцелярии графа Прованского, в 1782 году учредил премиальный фонд, чтобы Академия ежегодно могла присуждать премию в двенадцать тысяч ливров либо бедняку, совершившему наиболее великодушный поступок, либо автору самого, с точки зрения нравственности, полезного произведения. Тогда же пошли слухи, что церковь, недовольная вторжением Академии в ее сферу влияния, собирается учредить премию за лучший мадригал года.

Первой награду Академии получила некая Лепанье, которая два года ухаживала за больной графиней Ривароль и не только не получала жалованье все это время, но и потратила на больную свои сбережения, да еще и залезла в долги. Таким образом Академия сразу убила двух зайцев, воспользовавшись случаем пристыдить Ривароля, который год назад подверг уничтожающей критике стихи торжественно чествуемого аббата Делиля.

В следующем году Мармонтель в присутствии прусского герцога Генриха, брата Фридриха Великого, снова вручил премию женщине, которая самоотверженно за кем-то ухаживала. А в 1785 премию получил некий месье Пултье, который отказался от 200 000 ливров наследства, уговорив завещателя, чтобы тот оставил эти деньги своим внебрачным детям. Великодушие месье Пултье оказалось поистине безграничным: он поделился своей премией со швейцаром, который год назад точно так же отказался от наследства и уже не мог рассчитывать на награду, поскольку она давалась только за добрые дела, совершенные в течение года.

На том же собрании Мармонтель доложил, что одна высокопоставленная особа, пожелавшая остаться неизвестной, прислала золотую медаль ценностью в три тысячи ливров, чтобы Академия торжественно вручила ее тому, кто напишет лучшую оду в честь герцога Брауншвейгского, который утонул в Одере, самоотверженно спасая двух крестьян.

Совершенно закономерно, что такая повальная страсть к благотворительности охватывает привилегированные классы, когда в низших слоях общества стремительно зреет неудовлетворенность своим положением, поскольку тут существует прямая взаимосвязь. Признавая, что стоящие на самой низшей ступени общественной лестницы являются такими же людьми, как и они, представители высших сословий тем самым обостряют в них чувство собственного достоинства и стремление к равноправию, а следовательно, подготавливают прекрасную почву для революции.

В конечном счете такое заигрывание с народом идет от нечистой совести. Примерно то же самое происходит в России начиная со второй половины девятнадцатого века. Аристократы начинают испытывать трогательное сочувствие к трудовому народу и пишут книги, в которых с чисто славянской сентиментальностью умиляются высокими моральными качествами простолюдинов. (Особенно велика здесь роль Тургенева и Толстого.) Дворянство терзается чувством вины перед народом и из сострадания помогает ему подрывать устои несправедливого общества. В конце концов царская Россия рушится под бременем этого самоистязания.

* * *
У некоторых нечистая совесть проявляется в других формах.

Адвокат Гримо де ла Реньер, сын фантастически богатого финансиста, устраивал званые ужины, собирая у себя целые толпы писателей, актеров, провизоров, портных и подмастерий — словом, самую разношерстную публику. Всем гостям он рассылал собственноручно написанные шутейные приглашения, обведенные траурной каемочкой. Эти приглашения были настолько диковинными, что король даже велел вставить в рамку один из экземпляров, попавший к нему в руки. У ворот дома гостей встречал швейцар и спрашивал, который Реньер им нужен: старик-кровопийца, вытягивающий из народа последние жилы, или его сын, защитник вдов и сирот? Всех приглашенных собирали в большой темной комнате и, продержав там с четверть часа, приглашали наконец в столовую, освещенную тысячью свечей. Во всех четырех углах зала стояли монастырские служки и помахивали кадилами.

— Когда к моему отцу приходят гости, — объяснял хозяин дома, — среди них всегда находятся несколько человек, считающих своим долгом воскурять ему фимиам. Вас я освобождаю от этой обязанности.

Однажды его спросили, почему он до сих пор не купил себе должность судьи (в то время во Франции это было возможно), почему остался простым адвокатом.

— Да потому, что если я стану судьей, — ответил этот оригинал, — я запросто могу оказаться в такой ситуации, когда мне придется приговорить своего отца к смертной казни. А оставаясь адвокатом, я по крайней мере имею право защищать его.

Конфликт между богатым отцом и сыном-бунтарем, ненавидящим толстосумов, — довольно заурядный по тем временам случай, который не вышел бы за рамки повседневности, если бы не был облечен в столь комичные, гротесковые формы. Но за шутовскими атрибутами скрывалась достаточно серьезная подоплека: молодой Гримо де ла Реньер испытывал, выражаясь по-современному, острый душевный дискомфорт.

Одни, чтобы успокоить свою совесть, занимаются благотворительностью, другие ищут забвения в пороке. Бывает и так, что прямо противоположные наклонности совмещаются в одном человеке: герцог Лозен, один из распутнейших людей эпохи, закоренелый картежник и селадон, — сентиментальный основатель ордена «Постоянство». Одни писатели пичкают публику наивной идиллической дребеденью, другие — реалисты и циники — являются искренними выразителями эпохи, которая уже полностью разочаровалась в себе. Причем среди этих последних — действительно талантливые писатели: Шодерло де Лакло, Шамфор и Бомарше.

В эпоху рококо любовь старались представить довольно поверхностным чувством, лишенным глубины и подлинной страсти, она превращалась в изысканную салонную забаву, и люди зачастую бравировали своим легкомысленным отношением к предмету любви. В своем замечательном романе «Опасные связи» Лакло довел до абсурда свойственное той эпохе представление о любви как об азартной игре с чужой душой. Главный герой романа Вальмон — высокомерный и циничный соблазнитель, один из тех греховодников, к которым женщины всегда испытывали живейший интерес, будь то литературный персонаж или реальная личность. Многое роднит его с Ловеласом из знаменитого романа Ричардсона «Кларисса», над которым дамы десятилетиями проливали потоки слез. Но есть между ними существенное различие. Ловелас совращает Клариссу, а потом отказывается жениться на ней в силу аристократической гордыни, поскольку она происходит из мещанского сословия. Вальмоном же движет главным образом тщеславие, он испытывает какое-то сатанинское злорадство, соблазняя мадам Турвель. Вдобавок ко всему, Вальмон действует не по собственной воле, а по наущению своей давней любовницы, холодной и расчетливой мадам де Мертей. Она практически вынуждает его разбить жизнь несчастной женщины.

На этот роман нередко ссылаются как на пособие по сексопатологии, усматривая в нем образчик духовного садизма.

Интересна реакция аристократического общества на роман «Опасные связи». Шамфор упоминает о нем при каждом удобном случае. Граф Тийи в своих мемуарах пускается в долгие рассуждения об этом романе, о его разлагающем влиянии. Он называет Лакло гением злодейства и пишет: «Его книга — одна из тех рек, которые впадают в океан революции, чтобы смыть трон». А ведь в ней нет ни слова о революции, это всего лишь любовный роман.

Шамфор, прославившийся язвительными нападками на аристократию, сам был внебрачным сыном родовитого вельможи. В молодости он безудержно предавался любовным утехам и пользовался повышенным вниманием со стороны великосветских дам, но впоследствии венерическая болезнь источила его тело и разрушила жизнь. (В те времена это считалось естественной небесной карой за чрезмерное любострастие.)

На первый взгляд не очень понятен сарказм Шамфора в отношении аристократии. Ведь высший свет никогда не отторгал его, напротив: он был личным секретарем герцога Конде, потом чтецом у графа д’Артуа, и сам король назначил ему солидный пенсион. Его избрали в Академию, граф Водрей предоставил в его распоряжение свой особняк и оказывал особое покровительство. Но его недовольство проистекало именно от этого: изнеженная, самолюбивая натура талантливого писателя протестовала против роли шута, которая отводится интеллектуалу в аристократическом обществе. «Глупо и смешно, — писал он, — быть стареющим актером в труппе и знать, что тебе нечего рассчитывать даже на эпизодическую роль».

Именно ему принадлежит один из самых ударных лозунгов революции: «Мир — хижинам! Война — дворцам!»

Он фактически является провозвестником пессимизма девятнадцатого столетия. Шопенгауэр очень многому научился у него и немало изречений Шамфора пустил в обиход под своим именем. (Великий немецкий философ иногда забывал указывать источники заимствований.) Мы позволили себе процитировать некоторые из афоризмов Шамфора, ибо в них, как нигде, отразилась больная совесть предреволюционной эпохи:

«Бедняки — негры Европы».

«Обществом управляют в соответствии с теми суждениями, которые оно высказывает. Его право — говорить глупости, право министров — делать их».

«Во Франции не трогают поджигателей, зато преследуют тех, кто, завидев пожар, бьет в набат».

«История свободных народов — вот единственный предмет, достойный внимания историка; история народов, угнетенных тиранами, — это всего лишь сборник анекдотов».

«Труд и умственные усилия людей на протяжении тридцати-сорока веков привели только к тому, что триста миллионов душ на земном шаре отданы во власть трем десяткам деспотов».

«Придворные — это нищие, которые сколотили состояния, выпрашивая милостыню».

«Общество делится на две части: у одной, меньшей, есть пища, но нет аппетита; у другой, большей, — отличный аппетит, но нет еды».

«Жизнь — такая болезнь, которую отчасти излечивает шестнадцатичасовой сон. Но это только болеутоляющее. Подлинное лекарство — смерть».

«Бывают времена, когда нет мнения зловреднее, чем общественное мнение».

«Только безрезультатность первого всемирного потопа помешала Всевышнему обрушить на землю второй потоп».

И еще несколько высказываний о женщинах и о любви:

«Грош цена тому чувству, у которого есть цена».

«Я знавал когда-то человека, который перестал волочиться за певичками, поскольку, по его словам, они оказались такими же лицемерками, как и порядочные женщины».

«Встречали ли вы когда-нибудь такую женщину, которая, обнаружив, что ее кавалер добивается благосклонности другой женщины, поверила бы, что она его не слушает?»

«Мужчина был бы слишком несчастлив, если б рядом с женщиной помнил хоть что-нибудь из того, что знал наизусть».

Мы спускаемся все ниже по общественной лестнице: Лакло — дворянин; Шамфор не принадлежит ни к одному классу; Бомарше, о котором пойдет речь, — плебей. Он из того же сословия, что и его Фигаро. Из лакеев. К сожалению, революция вынесет на поверхность именно эту общественную прослойку. Бомарше — провозвестник будущего, Фигаро — Новый Человек.

Приведем лишь один эпизод головокружительной карьеры Бомарше. Этот эпизод, имеющий некоторое отношение к нашей истории, можно было бы озаглавить: «Фигаро в роли дипломата». В июне 1774 года, когда Людовик XVI только-только вступил на престол, Бомарше явился к начальнику полиции Сартину с заявлением, что в Лондоне и Амстердаме готовится к печати брошюра, содержащая оскорбительные выпады против королевской четы. И попросил наделить его полномочиями, чтобы он мог поехать туда и воспрепятствовать автору, некоему Ангелуччи, издать эту зловредную книжицу. Людовик XVI, как всегда, когда речь заходила о Бомарше, долго колебался и, как всегда, в конце концов согласился. Бомарше получил от короля соответствующую грамоту, которую в знак уважения к монарху отныне носил в маленькой золотой табакерке на золотой цепочке, надетой на шею.

Переговоры продвигались успешно. Ангелуччи за 1400 английских фунтов согласился отказаться от издания брошюры и в Лондоне сжег на глазах Бомарше все отпечатанные экземпляры, после чего они вместе отправились в Амстердам, чтобы и там проделать ту же процедуру. Но до чего же коварным оказался этот Ангелуччи! Он припрятал один экземпляр и поехал в Нюрнберг, чтобы напечатать брошюру в местной типографии.

Но Фигаро тоже не лыком шит. «Я буду драться, как лев, но добьюсь своего, — пишет он Сартину. — Правда, у меня нет денег (заметим вскользь: откуда же у льва могут быть деньги?), но есть еще бриллианты; я превращу их в деньги и брошусь в погоню. Я буду преследовать этого негодяя днем и ночью, и горе ему — заставившему меня покрыть три или четыре сотни миль, когда я хочу отдохнуть. Я настигну его, отберу все бумаги и убью каналью за то, что он причинил мне столько хлопот».

И вот 14 августа он догоняет Ангелуччи в лесу под Лейхтенгольцем, отбирает у него бумаги и деньги, но потом по доброте душевной часть денег отдает обратно и отпускает с миром. Однако вскоре Ангелуччи снова возникает у него на пути — на этот раз в компании какого-то разбойника. Бомарше сражается как лев и обращает их обоих в бегство, но при этом сам получает ранение.

Кучер Бомарше, не обладавший столь богатой фантазией, описал этот эпизод несколько иначе. По его словам, Бомарше вылез из кареты на лесной поляне, заявив, что должен побриться, и велел ему отъехать немного подальше. А когда кучер снова увидел его, у Бомарше была перевязана рука, и он объяснил, что подвергся нападению грабителей. Но, по мнению кучера, скорее всего он сам порезал себе руку бритвой.

В Вене к Бомарше отнеслись с некоторым недоверием. Полиция провела расследование, и в результате выяснилось, что Бомарше не давал Ангелуччи вышеупомянутые 1400 фунтов, а вместо этого обещал ему годовую ренту. Австрийские власти сочли за лучшее на всякий случай арестовать подозрительного посланника.

Однако через некоторое время его выпустили. Он вернулся в Париж и предъявил счет. Добросердечный и доверчивый Людовик XVI, хотя и скрепя сердце, распорядился выдать ему из казны 72 000 ливров для покрытия расходов. А Сартин в разговоре с Бомарше так оправдал действия австрийского правительства:

— Видите ли, дорогой мой, императрица приняла вас за авантюриста.

Успех «Женитьбы Фигаро», главного произведения Бомарше (наряду с процессом об ожерелье), — весьма наглядное свидетельство нечистой совести аристократии, и его можно рассматривать как одно из знаменательнейших предвестий революции.

Король ознакомился с этой пьесой в рукописи и заявил, что ее нельзя ставить. Аналогичное мнение высказали и цензор, и хранитель королевской печати, и начальник полиции. По воспоминаниям мадам Кампан, эти отзывы вызвали такое раздражение в обществе, что слова «тирания» и «угнетение» отныне стали звучать на каждом углу, способствуя разжиганию страстей. После долгих проволочек пьеса все-таки попала на сцену благодаря вмешательству графа Водрея, духовного наставника Марии Антуанетты, а следовательно — при поддержке самой королевы. На премьере, состоявшейся в апреле 1784 года, присутствовали оба брата короля. Высокородная публика, до отказа заполнившая зал, приняла пьесу с неописуемым восторгом, после чего Бомарше стал еще нахальнее, чем прежде. Он написал грубое письмо одному герцогу, который попросил его забронировать ложу для своей жены и дочерей, пожелавших инкогнито, в масках, побывать на спектакле. «Я не уважаю таких женщин, господин герцог, — писал Бомарше, — которые жаждут посмотреть безнравственную, с их точки зрения, пьесу, но так, чтобы об этом никто не узнал…»

Вскоре за другие, более возмутительные выходки Бомарше угодил в тюрьму — правда, не в Бастилию (слишком много было бы чести), а в Сен-Лазар. Но времена менялись. Если раньше людей без суда и следствия бросали в тюрьмы на долгие годы, а то и на всю жизнь, и это никого особенно не волновало, то теперь двухдневное пребывание Бомарше за решеткой вызвало взрыв всеобщего негодования. Власти вынуждены были пойти на попятный, а король, дабы задобрить смутьянов и умилостивить разгневанного Фигаро, распорядился поставить в Трианоне «Севильского цирюльника». Сама Мария Антуанетта исполнила в спектакле роль Розины.

А Фигаро со сцены «Комеди Франсез» каждый вечер изливал свой сарказм в зрительный зал, на головы восхищенных аристократов.

«Нет, ваше сиятельство, вы ее не получите! — восклицал он, узнав, что граф Альмавива хочет соблазнить его невесту Сюзанну. — Ни за что не получите. Думаете, если вы — сильный мира сего, так уж, значит, и разумом тоже сильны?.. Знатное происхождение, состояние, положение в свете, высокие должности — от всего этого не мудрено возгордиться! А много ли вы приложили усилий для того, чтобы достигнуть подобного благополучия? Вы дали себе труд родиться — только и всего. А вообще-то говоря, вы человек довольно-таки заурядный. Не то что я, черт побери! Я находился в толпе людей темного происхождения, и ради одного только пропитания мне пришлось выказать такую осведомленность и такую находчивость, каких в течение века не потребовалось для управления Испанией. А вы еще хотите со мною тягаться…»

И граф Альмавива, а вслед за ним и другие графы, сидевшие в ложах, радовались, что кто-то наконец говорит им правду.

Однако Бомарше далеко не самый «левый» в литературных кругах того времени. Намного более революционные взгляды проповедовал маркиз Кондорсе, бичуя любое проявление общественной несправедливости — от барщины до торговли черными рабами. Уже во время революции в тюремных застенках он с воодушевлением работает над главным произведением всей своей жизни, в котором доказывает, что человечество неудержимо движется к свободе и равноправию; завершив работу, он кончает жизнь самоубийством (принимает яд).

Особо следует упомянуть о Марешале, Мабли и Морелли, фанатично проповедовавших социалистические теории. Они провозглашали атеизм в качестве обязательной догмы, ратовали за коллективную собственность и мечтали основать такую республику, в которой каждого, кто пожелал бы обладать «достойной презрения частной собственностью», объявляли бы антиобщественным элементом и как опасного безумца заключали бы пожизненно в одиночную камеру.

Тем не менее ничто не предвещало кровавых событий. Аристократия в большинстве своем соглашалась с критикой Старого режима, признавая его несовершенство и считая, что необходимы серьезные преобразования. Но никто и понятия не имел, каким образом это произойдет. Люди убаюкивали себя иллюзиями и жили ожиданием чуда. И граф Гага, посетивший Париж в 1784 году, даже представить себе не мог бы того кошмара, который обрушится на этот город.

Уже известный нам Лагарп после революции написал небольшой рассказ. Речь в нем идет о реально существовавших людях, и это создает иллюзию достоверности, хотя вся история от начала до конца — чистейший вымысел. Нам она интересна постольку, поскольку здесь воссоздана атмосфера приближающейся грозы, и это побудило нас привести ее здесь дословно.

* * *
«Это произошло в начале 1788 года, но так свежо в памяти, как будто случилось только вчера. Мы обедали у одного из моих коллег по Академии. За столом собралась многочисленная компания: придворные, высокопоставленные чиновники, писатели, академики, светские дамы. Обед был превосходным. За десертом, когда подали мальвазию и рейнское, разговор оживился и стал более непринужденным… Шамфор читал свои богохульные и скабрезные сказки, и при этом дамы забывали даже обмахиваться веерами. Посыпались сальные анекдоты, насмешки над религией. Один из гостей прочел наизусть отрывки из вольтеровского «Бедняка», другой продекламировал несколько философских стихотворений Дидро. В конце концов разговор зашел о революции. Многие со всей определенностью предрекали ее неизбежность, говорили, что суеверия и религиозный фанатизм должны уступить место философии, и прикидывали, когда могут наступить эти времена и кто из нас доживет до победы всемирного разума.

Только один из присутствующих не принимал участия в наших бурных дебатах. Это был Казот — человек весьма приятный, но несколько чудаковатый, снискавший в обществе славу большого оригинала. Когда он наконец заговорил, в тоне его было столько внушительности и глубокомыслия, что все сразу смолкли.

— Господа, можете не волноваться, — промолвил он. — Вы все увидите эту великую, грандиозную революцию, которую ждете с таким нетерпением. Знаете, я в некотором роде прорицатель, и смею заверить, это событие доставит вам не слишком много радости.

Поднялся страшный галдеж, послышались насмешки, язвительные реплики. А Казот повернулся к Кондорсе и нанес первый удар:

— Вы, господин Кондорсе, кончите свои дни на каменном полу темницы. Чтобы избежать секиры палача вы примете яд, который вынуждены будете всегда носить с собой, такие это будут счастливые времена.

Все рассмеялись. Шамфор попытался было что-то возразить, но Казот повернулся к нему и предрек, что ему в полной мере суждено будет узнать цену братских чувств Этеокла и Полиника, ибо те, у кого аппетита больше, чем еды, устроят кровавую баню тем, у кого еды больше, чем аппетита, а сам Шамфор вскроет себе вены бритвой.

Затем Казот поочередно предсказал судьбу Вику д’Азиру (врачу королевы), Николаи (одному из парламентских лидеров), потом — астроному Байи, министру юстиции Мальзербу и еще многим другим… И постоянно повторялся один и тот же рефрен: эшафот.

— Невероятно! — раздались крики со всех сторон. — Казот гарантирует, что всех нас уничтожат!

— Это не я гарантирую…

— Что же тут будет? Нашествие татар или турок?

— Ничего подобного. Я же сказал, здесь воцарятся философия и разум.

— Ну и ну! — вскричал я. — А мне вы ничего не предскажете?

— С вами произойдет самое удивительное: вы примете христианство.

— Вот как? — рассмеялся Шамфор. — Ну тогда нам нечего опасаться. Если нас не казнят до тех пор, пока не обратят Лагарпа в христианскую веру, то мы вполне можем рассчитывать на бессмертие.

— Наше счастье, что мы, женщины, не вмешиваемся в подобные дела, — подала голос герцогиня Граммон. — То есть, конечно, иногда вмешиваемся, но наш пол дает нам право надеяться, что с нами не будут поступать так бессердечно…

— Ваш пол, сударыня, на этот раз не спасет вас. Будете ли вы в чем-нибудь замешаны или нет — это не имеет никакого значения. С женщинами будут поступать точно так же, как с мужчинами…

Казот вещал со все возрастающим пылом, и каждая его фраза, наполненная мрачным пророчеством, падала на наши головы, как топор палача.

— Вот видите, — улыбнулась герцогиня Граммон, — мне даже не дадут исповедаться перед смертью.

— Да, мадам, у вас не будет исповедника. Ни у вас и ни у кого другого. Только одному из приговоренных к смерти будет оказана такая милость…

Он запнулся и уставился в потолок.

— Ну, так кто же этот счастливый смертный? — раздался нетерпеливый вопрос. — Кому предоставят эту привилегию?

— Это единственная привилегия, которая у него останется. Я говорю о короле Франции.

Хозяин дома внезапно поднялся из-за стола, и все последовали его примеру».

Глава девятая ОЖЕРЕЛЬЕ ВЗРЫВАЕТСЯ

Как мы помним, Жанна сказала Рогану, что королева собирается надеть ожерелье в день Сретения и появится в нем на придворных торжествах.

В этот день, второго февраля 1785 года, Роган поручил кому-то из своих доверенных лиц пробраться поближе к королеве и посмотреть, что на ней надето. По-видимому, у ювелиров тоже был во дворце свой осведомитель, потому что на другой день они встревоженно примчались к кардиналу и начали допытываться, почему на королеве не было ожерелья. Роган успокоил их и посоветовал явиться к королеве, чтобы поблагодарить ее за то, что она освободила их от злосчастного сокровища. Но ювелиры чувствовали себя неловко, считая, что и без того причинили королеве достаточно беспокойства, и решили не мозолить ей глаза лишний раз, а дождаться подходящего случая. Однако проходили месяц за месяцем, а случай все не представлялся. Королева же понятия не имела о том, что Роган и ювелиры считают, будто ожерелье находится у нее. А Жанна на все их расспросы отвечала, что королева наденет ожерелье, когда поедет в Париж. Рогану она передала письмо «от королевы» с распоряжением удалиться на некоторое время в Саверн.

В конце мая Жанна, переодевшись в мужское платье (для вящего эффекта таинственности), едет к кардиналу и сообщает, что королева согласна дать ему аудиенцию, но надо немного подождать. Теперь Роган может спать спокойно.

Но вот наступает июль — близится срок первого платежа. Роган, до которого дошли слухи, что королева так ни разу и не надела ожерелье, вновь встревожился и при очередной встрече с Жанной начал допытываться, в чем тут дело. Жанна ответила, что королева считает названную цену слишком высокой, и если ювелиры не сбавят 200 000 ливров, то она вернет ожерелье. Узнав об этом, Бомер скорчил кислую мину, но все же пошел на уступку. И Роган опять вздохнул облегченно, почувствовав под ногами твердую почву, и даже уговорил ювелиров написать королеве благодарственное письмо, которое затем собственноручно отредактировал, превратив его в маленький шедевр галантности.

Двенадцатого июля Бомер отправился в Версаль, чтобы передать Марии Антуанетте несколько драгоценностей, которые королевская чета заказала для графа д’Артуа по случаю крестин его сына герцога Ангулемского. И здесь, выбрав момент, Бомер передал королеве письмо. Но случилось непредвиденное: как раз в это время вошел министр финансов Калонн, самая важная персона при дворе. Ювелир поспешил отвесить глубокий поклон и удалиться, так что у королевы уже не оставалось времени прочесть письмо и потребовать объяснений.

Она прочла его позже и передала мадам Кампан с просьбой объяснить, в чем здесь суть, ибо та, обладая умом поистине незаурядным, разгадывала и не такие шарады. Но и мадам Кампан ничего не поняла. Тогда королева сожгла письмо в огне свечи и распорядилась больше не пускать к ней этого сумасшедшего.

Вот так играет людьми злой рок. Поскольку Мария Антуанетта, получив письмо, ничего на него не ответила, Бомер и Боссанж утвердились в мысли, что ожерелье находится у нее, и теперь ничто не могло поколебать их уверенности в этом. Королева, сама того не зная, сбила их с толку и таким образом невольно оказалась втянутой в хитроумную авантюру.

Была уже середина июля, через две недели наступал срок выплаты первого взноса, а Жанна по-прежнему сохраняла олимпийское спокойствие: авось где-нибудь удастся достать денег, не перевелись еще на свете толстосумы. Вот, например, банкир Бодар де Сент-Джеймс, сказочно богатый парвеню, казначей морского министерства, доверенный человек кардинала и почитатель Калиостро, являющийся одним из столпов его масонской ложи.

— У королевы в данный момент возникли некоторые материальные затруднения, — сказала она Рогану. — Выручите ее. Попробуйте обратиться к Сент-Джеймсу. Четыреста тысяч ливров для него не деньги.

К сожалению, мысль обратиться к Сент-Джеймсу оказалась не оригинальной: Бомер и Боссанж уже брали у него в долг такую сумму, когда закупали бриллианты для своего ожерелья. Банкир почесал в затылке. Какая-то странная сделка: у него просят 400 000 ливров, чтобы ювелиры смогли вернуть ему долг. Но если того требуют интересы королевы… Как истинный парвеню он сам не свой до титулов и наград и не прочь оказать услугу королеве в надежде, что ему пожалуют какой-нибудь орден. Ему только хотелось бы получить собственноручное письмо Марии Антуанетты, содержащее просьбу к нему, Сент-Джеймсу, одолжить ей денег. Роган обращается к Жанне. Но на этот раз с письмом ничего не выходит.

По мнению аббата Жоржеля, загвоздка оказалась в том, что как раз в это время в Париже не было Рето де Вилье, который мог бы изготовить необходимую фальшивку. Функ-Брентано называет другую причину: скорее всего мошенники просто побоялись подсовывать Сент-Джеймсу поддельное письмо. На такие трюки можно ловить вельмож и кардиналов, но финансисты, как правило, не отличаются подобной доверчивостью. Короче говоря, банкира пришлось оставить в покое.

А время шло, и теперь уже и Жанна начала нервничать, ведь ей тоже свойственны были человеческие эмоции. В конце концов она решилась на отчаянный шаг: снесла часть оставшихся у нее бриллиантов в заклад и вырученные таким образом 30 000 ливров передала кардиналу вместе в сопроводительной запиской Марии Антуанетты. Тридцатого июля Роган вручил эти деньги ювелирам и от имени королевы попросил отсрочки с выплатой оставшейся суммы до первого октября. Но ювелиры неожиданно заартачились: они не могли столько ждать, поскольку Сент-Джеймс уже давно торопил их с уплатой долга. И только теперь Жанна, беспечная и наивная до святости, привыкшая жить одним днем, начинает наконец осознавать всю серьезность нависшей над ней опасности. Она срочно вызывает в Париж своего мужа, который беззаботно наслаждался жизнью в Бар-сюр-Об, а тем временем у нее созревает новая смелая идея.

— Вас обманули, — заявляет она ювелирам, явившись к ним третьего августа. — Подпись королевы на договоре, который показал вам кардинал, — поддельная. Но вы не беспокойтесь. У кардинала есть деньги, он заплатит.

На сей раз ее интуиция сработала безошибочно. Действительно, если Роган узнает, в какую ужасную аферу он впутался, то, страшась расплаты за свою опрометчивость и легковерие (ведь он осмелился предположить, будто королева может вести с ним тайную переписку и назначать ему свидания в версальском парке), а пуще всего опасаясь стать всеобщим посмешищем, он заплатит столько, сколько потребуется, а если с ним что-нибудь случится, будут платить его родственники, все эти Гименеи и Субизы, вплоть до седьмого колена, лишь бы не выносить сор из избы.

Но судьба снова сделала небольшой зигзаг. Ювелиры не осмелились сказать вельможе, что у него на руках поддельное письмо, а предпочли обратиться к Марии Антуанетте. И Бомер в тот же день поспешил в Версаль.

Трудно найти логику в этом поступке. Функ-Брентано не объясняет, почему ювелир больше боялся кардинала, чем королевы. И вообще, при чем тут она, если кто-то подделал ее подпись? Обратимся к непосредственной участнице этой истории мадам Кампан.

Бомера не пустили к королеве, и тогда он отправился к мадам Кампан. (Она жила в окрестностях Версаля, в небольшом летнем домике.) У нее как раз в это время были гости, поэтому Бомеру только вечером удалось поговорить с ней тет-а-тет. Вот что она записала потом в своем дневнике:

«Когда мы остались вдвоем, я спросила:

— Что означает то письмо, которое вы в прошлое воскресенье передали королеве?

— Ее величеству должно быть хорошо известно, о чем там идет речь.

— Вы ошибаетесь, сударь. Она обратилась за разъяснениями ко мне.

— Королева изволила пошутить.

— Не знаю, с какой стати ей шутить. Ведь для вас тоже не секрет, что королева последнее время старается одеваться как можно проще. Какие уж тут могут быть драгоценности? Вы сами однажды сказали, что поразительная неприхотливость версальского двора наносит огромный ущерб коммерции. Королева боится, что вы опять изобретете что-нибудь грандиозное, и совершенно категорически заявила, что не купит больше ни одного бриллианта дороже двадцати луидоров.

— Я думаю, сейчас ее величество меньше чем когда бы то ни было нуждается в новых драгоценностях. А о деньгах она ничего не говорила?

— Но ведь вы давно получили то, что вам причиталось.

— О, мадам, вы глубоко ошибаетесь. Мне еще причитается весьма значительная сумма.

— Как это понимать?

— Кажется, я вынужден буду выдать чужую тайну. Видимо, королева не всегда откровенна с вами. Она купила мое ожерелье.

— Как? Ведь вам его вернули. Король хотел купить ей это ожерелье в подарок, но она отказалась.

— Ну и что? А потом передумала.

— Не может быть. Она бы обязательно поставила в известность короля. И вообще, я ни разу не видела этого ожерелья среди ее драгоценностей.

— Я сам был удивлен. Королева обещала надеть ожерелье в день Сретения…

— Когда королева сообщила вам о своем решении купить ожерелье?

— Лично со мной она об этом не разговаривала.

— А кто был посредником?

— Кардинал Роган.

— Королева за последние десять лет не перемолвилась с ним ни единым словом. У меня такое ощущение, что вас обвели вокруг пальца, дорогой Бомер.

— Королева только делает вид, будто она не ладит с его высокопреосвященством, а на самом деле у них вполне нормальные отношения.

— Друг мой, вы совершенно не разбираетесь в придворной дипломатии. Зачем же королеве делать вид, что она третирует столь известную особу? Монархи наоборот стараются показать, что они со всеми в прекрасных отношениях. Ваши утверждения лишены всякого смысла. Получается, что королева четыре года делает вид, будто не хочет ни купить, ни принять в подарок ваше ожерелье, а потом вдруг покупает его и делает вид, будто не помнит об этом. Да вы просто подвинулись рассудком, дорогой Бомер. Вас облапошили, впутали в аферу, и мне прямо-таки страшно за вас и за ее величество. Ведь я спрашивала вас об ожерелье полгода назад, и вы ответили, что продали его турецкому султану.

— Я сказал это, повинуясь воле королевы. Она передала мне через господина кардинала, чтобы я всем отвечал, что ожерелье продано.

— А он-то каким образом получал указания от королевы?

— В письменном виде. Я вынужден был показать некоторые из этих писем своим кредиторам, чтобы успокоить их.

— Выходит, вы так и не получили ни гроша?

— Получил всего тридцать тысяч, да и то ассигнациями. Эти деньги были переданы мне через господина кардинала. Королева встречается с ним тайком от всех, можете не сомневаться. Его высокопреосвященство сказал мне, что она в его присутствии достала бумажник с деньгами из находящегося в ее будуаре секретера севрского фарфора.

— Все это ложь. И вы совершили величайшую оплошность: ведь вступая в должность придворного ювелира, вы присягали на верность как королеве, так и королю и тем не менее не сообщили его величеству о столь важных событиях.

Мое замечание совершенно ошеломило этого опасного дурака, и он в растерянности спросил, что же теперь делать. Я посоветовала ему незамедлительно отправиться к министру полиции барону Бретею и рассказать все без утайки, положившись на его милость. Но Бомер начал упрашивать меня, чтобы я сходила к королеве и уладила это дело без лишнего шума. Я отказалась, сочтя неблагоразумным ввязываться в такую аферу».

Если мадам Кампан точно воспроизвела состоявшийся диалог, то тут возникают два предположения. Либо Функ-Брентано ошибся и Жанна не сообщила Бомеру, что подпись королевы на договоре поддельная, и в таком случае он действительно верил, что имеет дело с королевой. Либо все-таки сообщила, но Бомер понял так, что королева сама попросила кого-то расписаться за себя, то есть заранее оставила себе шанс при случае выказать полную непричастность к происходящему. Конечно, это тяжелое подозрение, но Марию Антуанетту в ту пору подозревали и в более тяжких грехах. Бомер мог окончательно укрепиться в своих подозрениях после того, как королева ни словом не отреагировала на его благодарственное письмо и не потребовала разъяснений, то есть молчаливо признала, что ожерелье у нее. Какая все-таки ужасная атмосфера недоверия окружала Марию Антуанетту! Впрочем, Бомер — это тоже Фигаро, и нет такой гадости, в которой он не подозревал бы своих господ.

А тем временем Жанна не сидит сложа руки. Она дает Рето де Вилье 4000 ливров и велит ему исчезнуть, не желая, чтобы тот снова угодил в полицию и сморозил какую-нибудь глупость. А затем приглашает к себе кардинала для срочного разговора и сообщает ему, что ее преследуют недоброжелатели, обвиняя в бестактности и распространении ложных слухов (это звучит довольно убедительно), поэтому она в собственном доме не чувствует себя в безопасности и должна где-то спрятаться. Жанна просит кардинала, чтобы он приютил ее у себя во дворце, и, получив согласие, в одиннадцать вечера в сопровождении верной горничной тайком пробирается в свою тайную обитель. Этот ход конем преследовал двойную цель. Во-первых, Жанна хотела окончательно усыпить бдительность кардинала: ведь если б у нее совесть была нечиста, разве она обратилась бы к нему с просьбой предоставить ей убежище? А во-вторых, она испытывала острую потребность еще крепче привязать Рогана к своей колеснице, чтобы в случае опасности укрыться за его спиной и взвалить на него всю ответственность.

На другой день Роганпозвал к себе Бомера, но тот, сославшись на занятость, послал к кардиналу своего компаньона Боссанжа. Ювелир с места в карьер задал интересующий его вопрос:

— Ваше высокопреосвященство, уверены ли вы в том человеке, который посредничал между вами и королевой?

Роган высокомерно заявил, что никогда не связывается с людьми, которым нельзя доверять, а тем более когда речь идет о поручениях столь деликатного свойства. После этого он вызвался похлопотать перед Сент-Джеймсом, чтобы тот предоставил ювелирам отсрочку. Через несколько дней он действительно встретился с банкиром в какой-то компании и попросил его проявить немного терпения.

А Жанна шестого августа поехала домой, в Бар-сюр-Об. Почему же она не сбежала, не уехала, например, в Англию? Что это: святая наивность и нежелание смотреть правде в глаза или же хитроумный расчет? Может, она считала, что ее бегство стало бы равносильно саморазоблачению, тогда как здесь, во Франции, у нее еще оставался шанс подставить под удар Рогана. И как знать, может быть, Рогану с помощью его влиятельных родственников удастся замять это дело, не доводя до огласки. А тогда и ей наверняка удастся избежать неприятностей. Впрочем, беспокоиться пока рановато, есть еще время…

А Роган в эти дни предавался тягостным раздумьям. Опасения ювелира вселили в его душу тревогу, и в конце концов он решил обратиться за советом к Калиостро. Великому магу почти ничего не было известно обо всей этой истории с ожерельем, что со всей очевидностью выяснилось в ходе дальнейших событий. Жанна явно не желала впутывать сюда еще одного мошенника и не раз предупреждала Рогана, чтобы он ничего не говорил Калиостро.

Но у кардинала больше не осталось сил, он изнемог под бременем мучительной тайны и однажды, собравшись с духом, открылся перед Калиостро и показал ему письма королевы. И тут произошло нечто поразительное. Калиостро, величайший из всех известных авантюристов, без зазрения совести проворачивавший совершенно фантастические махинации, дал кардиналу самый разумный в данной ситуации совет, достойный порядочного человека. Вероятно, он по-своему любил Рогана и решил выручить его из беды. Словно шекспировский актер, выдержав паузу, он внезапно сдернул с головы парик и воскликнул:

— Что ж, откровенность за откровенность! Вас обманули, сударь, это совершенно очевидно. Королева никогда не подписывается: «Мария Антуанетта Французская». Вы стали жертвой мошенничества, и теперь у вас только один выход: броситься в ноги королю и признаться ему во всем, пока еще не поздно.

Несомненно, это был умнейший совет, и следовало бы воспользоваться им незамедлительно. Незлобивый Людовик XVI, увидев чистосердечное раскаяние Рогана, наверняка сделал бы все, чтобы тихо замять это дело, ибо того же требовали и его собственные интересы. Мы вновь подошли к той точке, которая могла бы стать поворотной (в лучшую сторону) для дальнейшего хода событий. Но не стала.

Добросердечие Рогана, чувствительность и галантность, типичные для аристократа восемнадцатого столетия, помешали ему сделать единственный в данной ситуации правильный шаг.

— Если я это сделаю, — сказал он Калиостро, — той женщине конец.

— Что ж, если вам претит подобный поступок, за вас это мог бы сделать ваш друг, — деликатно предложил свои услуги Калиостро.

— Нет-нет, я должен еще подумать, — запротестовал кардинал.

Эта нерешительность оказалась для него гибельной. Но откуда же было взяться решительности у баловня судьбы, за которого все всегда решали его влиятельные тетушки? А с другой стороны, тут проявилось его благородство: он погибал, закрывая грудью даму, как герой рыцарского романа.

И здесь напрашивается естественный вопрос: а состоял ли Роган в интимных отношениях с Жанной? Функ-Брентано, как и подобает истинному французу, посвящает целую главу рассмотрению этого вопроса. Когда Жанна предстала перед судом, она заявила, что Роган был ее любовником. (Кардинал тактично опровергал это утверждение.) По мнению Функ-Брентано, признание Жанны не заслуживает особого доверия: в ее интересах было афишировать свою воображаемую близость к Рогану в надежде, что снисхождение судей к его привилегированному положению хотя бы отчасти распространится и на нее. Бенё, один из ближайших друзей Жанны, видел у нее любовные письма кардинала, но, как считает Функ-Брентано, это опять же ничего не доказывает, ведь хорошо известно, с какой увлеченностью она изготавливала подложные письма. Стоит упомянуть и о том, что кардинал вплоть до последнего момента посылал ей деньги — суммы настолько незначительные, что ситуация несколько проясняется: такую мелочь знатные вельможи не посылают своим любовницам, это скорее вспомоществование просительнице, ожидающей лучших времен. Жанна выпрашивала и принимала эти деньги, чтобы кардинал не догадался, что она тем временем обогащается за его счет.

В конечном итоге мы не знаем, что между ними было на самом деле. Известно только одно: в этой критической ситуации Роган продемонстрировал такое благородство и самоотверженность, как никто другой.

А теперь снова обратимся к мадам Кампан. Эта скромная неприметная женщина — этакий серый воробышек в огромной блистательной стае придворных пав, соколов и попугаев — прославилась своими мемуарами, обстоятельно воссоздающими быт французского двора. И каждый, кто писал воспоминания о Марии Антуанетте и ее эпохе, естественно черпал из мемуаров мадам Кампан всякие интимные подробности. Поскольку и нам не обойтись без показаний такой важной свидетельницы, следует представить ее уважаемой публике.

Жанна Луиза Анриетта Женэ родилась в 1752 году и уже в пятнадцатилетнем возрасте оказалась при дворе в Версале в качестве чтицы у дочерей Людовика XV. Это была исключительно образованная девушка. Однажды король спросил ее:

— Правда ли, сударыня, что вы говорите на четырех языках?

— Только на двух, ваше величество, — ответила она, потупив взор.

— Вполне достаточно, чтобы заставить мужчину почувствовать свою неполноценность.

После этого король выдал ее замуж за молодого Кампана, отец которого был секретарем кабинета королевы. Ей выдали из государственной казны 5000 ливров в приданое и назначили ее первой камеристкой.

На другой день после уже известного нам разговора с Бомером она была вызвана в Трианон, чтобы помочь Марии Антуанетте репетировать роль Розины. Мадам Кампан поведала королеве о визите Бомера и пересказала все, что ей удалось узнать у него. Королева страшно разволновалась и тотчас велела вызвать ювелира во дворец. Она долго расспрашивала его, а потом попросила изложить в письменном виде все, что ему известно об этой истории. По словам мадам Кампан, «бесстыжий торгаш» без конца повторял одно и то же:

— Ваше величество, сейчас не время ломать комедию. Соблаговолите признать, что ожерелье у вас, и распорядитесь выдать мне хоть что-нибудь, иначе я окончательно разорюсь.

Мадам Кампан утверждает, что Мария Антуанетта рассказала обо всем аббату Вермону и барону Бретею, заклятым врагам кардинала, и считает роковым стечением обстоятельств тот факт, что как раз в это время при дворе отсутствовал Вержен, выдающийся дипломат, много раз спасавший страну от вооруженных конфликтов. Наверняка ему и на этот раз удалось бы найти какое-нибудь компромиссное решение.

Дальнейшие события показывают нам, сколь кипучей и необузданной натурой обладала Мария Антуанетта. Она и прежде терпеть не могла Рогана, теперь же этот человек стал ей вдвойне ненавистен, поскольку своими бесстыдными инсинуациями больно уязвил ее женское самолюбие. Чтобы она тайком встречалась с ним!? Чтобы просила у него денег!? Да как он помыслить-то осмелился о таком? Даже обычная женщина вряд ли стерпела бы подобное нахальство. А что уж говорить о гордой дочери Габсбургов, первой даме французского королевства! Она была вне себя и жаждала покарать наглеца самым суровым образом. Она обо всем рассказала мужу, и возмущение кроткого Людовика XVI тоже не знало границ. Ведь здесь были задеты самые чувствительные струны его души: ему косвенно напомнили о его мужской неполноценности.

Пятнадцатого августа, в день Успения Божьей Матери, в Версале состоялись грандиозные торжества. Этот день широко отмечался во Франции с тех пор, как Людовик XIII доверил свое королевство и корону покровительству Пресвятой Богородицы. Из Парижа в Версаль хлынули толпы народа — кто в каретах, кто верхом, а кто в дилижансах, которые в те времена из-за округлой формы называли ночными горшками.

Утром в кабинете короля происходит совещание, в котором кроме королевской четы участвуют барон Бретей и главный хранитель печати Миромениль. Бретей зачитывает заявление ювелиров и предлагает обсудить изложенные в нем факты. Миромениль остерегает присутствующих от поспешных выводов: надо подумать о семье Рогана, у его влиятельных тетушек слишком длинные языки. Однако Бретей, настроенный весьма воинственно, требует сурово наказать кардинала в назидание другим. Этот непреклонный моралист и законник считает порядок основой бытия и не намерен отступаться от своих принципов, к тому же в нем говорит давняя обида: когда-то в Вене Роган нанес ему оскорбление. Но Людовик XVI склонен принять сторону Миромениля. Он обращается к Бретею с просьбой позвать Рогана, ибо тот находится здесь же, во дворце, среди прочей знати, и, являясь настоятелем придворной капеллы, готовится отслужить торжественную мессу.

Роган входит в кабинет короля в полном кардинальском облачении — в пурпурной шелковой мантии с английскими кружевами, при всех регалиях.

— Может быть, вы нам объясните, сударь, — говорит король, — что произошло с тем бриллиантовым ожерельем, которое вы купили для королевы?

На лице Рогана появляется мертвенная бледность.

— Сир, теперь я уже знаю, что меня обманули. Но я никого не обманывал.

— В таком случае вам нечего опасаться. Успокойтесь и расскажите, что же все-таки произошло.

В голосе короля слышатся приветливость и сочувствие, но что для Рогана король! В дальнем углу кабинета стоит Мария Антуанетта, в ее глазах — высокомерие, гнев и ненависть. У Рогана начинают дрожать колени, он близок к обмороку. Король замечает это и обращается к нему с просьбой изложить все на бумаге. Его оставляют одного.

В таком душевном состоянии трудно написать что-либо вразумительное, и все-таки он набрасывает несколько строчек. Теперь ему уже ничего не остается, как назвать истинную виновницу: Жанну де ла Мот. Королевская чета, Бретей и Миромениль возвращаются. И сразу же обращаются к нему с вопросом: где бумаги, подписанные королевой? И говорят то же самое, что он уже слышал от Калиостро: любой приближенный ко двору вельможа должен знать, что королева никогда не подписывается: «Мария Антуанетта Французская». Такое заблуждение было бы простительно только челяди. Роган обещает передать все бумаги королю и расплатиться за ожерелье. Король заявляет, что вынужден будет распорядиться об аресте кардинала.

— Здесь затронута честь королевы, — говорит он.

Роган умоляет короля не компрометировать его перед придворными, не навлекать позора на его семью. И Людовик уже готов смилостивиться, но тут подает голос Мария Антуанетта. Ее душат гнев и обида, и сквозь еле сдерживаемые рыдания она бросает упрек кардиналу:

— Да как же вы могли вообразить, будто я пишу вам письма, когда я уже девять лет вообще не разговариваю с вами?

Эти слова становятся решающими.

Празднично одетые придворные, заполнившие дворцовые залы, с тревогой ждут появления кардинала. Уже давно должна была начаться месса. Что-то здесь не так, в воздухе явно пахнет грозой. Придворные разбиваются на группы и обеспокоенно перешептываются.

Наконец открывается застекленная дверь и появляется Роган, бледный, как полотно. За ним с сияющим видом выступает барон Бретей, даже не пытаясь скрыть злорадного ликования. Он зычно окликает герцога Виллеруа, капитана королевских мушкетеров, и отдает приказ:

— Арестуйте господина кардинала!

Рогану предстоит пройти через бесконечные анфилады версальского дворца. Слева и справа, спереди и сзади — ошеломленные лица французских аристократов. Перед затуманенным взором кардинала они сливаются в одно большое пятно. Ослепляющая лавина солнечного света обрушивается через огромные окна, отражаясь в веренице зеркал, и в обреченной поступи Рогана слышится реквием Старому режиму.

Формально арест кардинала произошел здесь, в роковой Зеркальной галерее, где менее чем через сто лет померкнет слава Франции и будет провозглашена Германская империя, а еще через пятьдесят лет заключат с немцами Версальский мир.

В Зеркальную галерею мог войти каждый, а в тот день она была просто переполнена людьми, еще на рассвете приехавшими из Парижа на торжества. Они оторопело и испуганно наблюдали, как Виллеруа передает лейтенанту мушкетеров Жофре сиятельнейшего князя церкви, облаченного в великолепную парадную сутану. Два предыдущих Людовика не приучили парижан к подобным зрелищам.

Как ни странно, именно в этот момент Роган успокоился. Житейский опыт и инстинкт самосохранения подсказали ему, что сейчас, когда на карту поставлена его судьба, ни в коем случае нельзя терять голову. Демонстрируя абсолютное самообладание, он попросил у Жофре карандаш, написал несколько слов на клочке бумаги, передал его своему гайдуку и что-то сказал по-немецки. Гайдук торопливо покинул дворец. А кардинала сопроводили в его версальские апартаменты и взяли под домашний арест.

На другой день его повезли в отель «Страсбург», где произвели обыск и конфисковали все его бумаги. Но коричневый портфель, в котором хранились «письма королевы» вместе с другими бумагами, которые могли бы скомпрометировать кардинала, уже исчез. Накануне верный гайдук стремглав примчался в Париж и со словами: «Все пропало, кардинала арестовали!» передал аббату Жоржелю его записку, после чего грохнулся в обморок. А аббат, не теряя времени, выполнил письменное распоряжение Рогана: сжег злополучные письма.

Семнадцатого августа Жанна вместе со своим другом Бенё находилась в Клерво, где гостила в известном монастыре святого Бернгарда. Местный аббат оказал радушный прием даме, которая, по его сведениям, состояла в дружеских отношениях с высокородным настоятелем придворной капеллы. Они ждали аббата Мори, известного проповедника, о котором Людовик XVI однажды сказал после его проповеди: «Очень разносторонний человек. Жаль только, что он не поговорил еще и о религии». Аббат в назначенное время не появился, и, подождав немного, сели за стол без него.

Ужин уже подходил к концу, когда в трапезную ворвался взволнованный Мори и вскричал:

— Как, неужели вы еще ничего не знаете? Кардинал Роган арестован! Все говорят о каком-то бриллиантовом ожерелье…

Жанна потеряла сознание.

Придя в себя, она велела закладывать карету и в сопровождении верного Бенё покинула гостеприимное аббатство.

Немного успокоившись под мерный цокот копыт, она сказала изумленному Бенё:

— Это все происки Калиостро.

И погрузилась в глубокую задумчивость. Совет Бенё бежать в Англию, пока не поздно, Жанна встретила презрительным равнодушием. Она уже разрабатывала план, как свалить всю вину на Калиостро.

За ней пришли рано утром, в четыре часа. Благодушно настроенные полицейские с полнейшим спокойствием отнеслись к тому, что граф де ла Мот взял у своей жены все драгоценности и бережно отложил их в сторонку — до лучших времен.

Глава десятая БАСТИЛИЯ, ПАРЛАМЕНТ И КОРОЛЬ

«Господину де Лонэ. Соблаговолите по получении этого письма сопроводить в Бастилию кардинала Рогана и содержать его там до моих дальнейших распоряжений.

Людовик.
Датировано 16 августа 1785 года.

Версаль.

Барон Брешей».
Так выглядел «летр де каше» — именной королевский указ о взятии под стражу без суда и следствия, на основании которого комендант Бастилии де Лонэ (тот, кого впоследствии одним из первых убьют при взятии Бастилии) и граф д’Агу, начальник королевской охраны, в ночь на семнадцатое августа в карете с зашторенными окошками доставили кардинала Рогана в Бастилию. На рассвете восемнадцатого августа последовал новый «летр де каше» — и была арестована Жанна де ла Мот. Насчет графа никаких распоряжений не было, и он отправился в Париж, чтобы попытаться спасти свою жену, но по дороге передумал — и поехал в Лондон.

Сейчас на месте Бастилии, в центре круглой площади, стоит мемориальная колонна, воздвигнутая в память о том дне, четырнадцатое июля, когда была разрушена Бастилия. День этот стал с тех пор национальным праздником Франции.

Бастилия была построена как крепость, а когда у парижан отпала надобность обороняться от врагов, она стала тюрьмой — такой же, как лондонский Тауэр. Со временем это сооружение заслужило всенародную ненависть, став символом тирании и произвола, ибо именно здесь содержались узники, арестованные по именному указу короля. Сюда мог попасть каждый, независимо от титула, возраста и пола, зачастую даже не подозревая о причине ареста и не зная, когда его выпустят и выпустят ли вообще.

Многие полицейские чины в те времена наживались на том, что продавали за большие деньги полностью оформленные бланки «летр де каше», где оставалось только проставить фамилию, — так что в Бастилию и в другие королевские тюрьмы нередко попадали люди, не совершавшие ничего противозаконного, и мучились там до конца жизни, ибо о них попросту забывали. В 1784 году был освобожден после тридцатипятилетнего заключения Латюд, арестованный за то, что намеревался подготовить покушение на жизнь какого-то родственника мадам Помпадур, соорудив для этой цели адскую машину.

После французской революции все чаще стали раздаваться голоса в защиту Старого режима. Многие писатели и историки с фактами в руках доказывали, что Старый Режим вовсе не повинен в большинстве тех грехов, которые приписывали ему революционные деятели, а затем и официальная историография. К числу таких ярых заступников относится и Функ-Брентано. Он собрал и изучил всю документацию, относящуюся к Бастилии, и пришел к удивительному выводу: система именных указов короля вовсе не являлась безжалостным орудием тирании, а напротив — приносила обществу исключительную пользу.

Это особенно помогало в тех случаях, когда из-за чересчур громоздкого и плохо отлаженного механизма судопроизводства слишком долго не мог вступить в силу законный приговор. Кроме того, «летр де каше» являлся прекрасным способом восстановления справедливости в таких делах, которые не подпадали под уголовное законодательство. Чаще всего к такому способу прибегали по просьбам родителей, жаловавшихся на своих великовозрастных отпрысков: например, если молодой человек был неисправимым гулякой и картежником, то каменный каземат Бастилии служил наивернейшим средством для охлаждения его пыла. А поскольку это не предавалось огласке, семья могла не опасаться позора. Вообще, по мнению Функ-Брентано, система «летр де каше» способствовала укреплению семьи, а уважительное отношение к семейным традициям являлось фундаментом, на котором держался Старый режим; а его крах во многом был предопределен тем, что под гибельным воздействием философии семья утратила свой былой авторитет в обществе. Раньше, например, если юноша из благородной семьи вознамеривался жениться на девушке из мещанского сословия и тем самым навлечь позор на свой род, то вопрос решался очень просто: на основании «летр де каше» его сажали в темницу и держали там до тех пор, пока он не выкинет дурь из головы.

Однако при всем уважении к Функ-Брентано, ни в коем случае не беря под сомнение достоверность приведенного им фактического материала, мы не можем разделить его точку зрения. На наш взгляд, гораздо более здравые мысли высказал славный Калиостро, еще один безвинный узник Бастилии, который после освобождения написал из Англии «Письмо к французскому народу»: «У вас, французов, есть все, что нужно для счастья: плодородные земли, мягкий климат, добрые сердца, подкупающая жизнерадостность, гениальность и изысканность. Не хватает же вам, друзья мои, самой малости: уверенности в том, что вы можете спокойно спать по ночам, если за вами нет никакой вины».

Французская революция, как бы мы к ней ни относились, у многих пробудила чувство собственного достоинства. И теперь мало кто станет возмущаться, если юноша из знатной семьи захочет взять в жены девушку из простонародья. Хотя нам и не чужд исторический релятивизм и мы понимаем, что к каждой эпохе следует подходить с ее собственными мерками, все же хочется верить, что свобода в любой точке земного шара имеет бо́льшую цену, чем рабство. По-видимому, и парижане это понимали, ибо первым делом разрушили Бастилию, и будь Функ-Брентано их современником, он никакими аргументами не смог бы убедить их, что они были не правы.

Сюда, в Бастилию, поочередно попадают все главные герои нашей истории. Двадцатого августа здесь оказывается Жанна, еще через три дня, после сделанного ею признания, сюда же доставляют Калиостро и его жену. Жанна, однако, не падает духом: у нее есть хорошо продуманный план, как сделать Калиостро козлом отпущения.

Но все ухищрения оказались напрасными, тайное постепенно становилось явным, и начало этому положил не кто иной, как патер Лот, монах-францисканец, домашний капеллан и мажордом Жанны. Патер испытывал честолюбивое желание получить титул королевского проповедника и поэтому долго ломал голову над тем, как бы ему произнести в Духов день проповедь перед королем. Он поделился своими заботами с Жанной, и она передала его просьбу Рогану, который в то время еще был настоятелем придворной капеллы. Роган ответил: пусть патер принесет текст проповеди, которую собирается прочесть. Аббат Жоржель, викарий кардинала, ознакомившись с проповедью, нашел ее неприемлемой, и тогда Роган по просьбе Жанны собственноручно написал для патера Лота новую проповедь, которую тот вполне сносно прочел перед королем.

Возможно, с этого момента патер Лот решил бдительно стоять на страже интересов королевского дома, а может быть, к кардиналу он испытывал большую благодарность, чем к своей покровительнице. Во всяком случае, узнав об аресте Рогана, он сразу отправился к аббату Жоржелю. Аббат был для Рогана тем же, чем мадам Кампан для Марии Антуанетты — доверенным лицом, конфидентом (наподобие обязательного персонажа французской драмы, который призван выслушивать излияния главного героя, но сам при этом остается в тени). И так же, как мадам Кампан, Жоржель тоже вел дневник, скрупулезно описывая более или менее значительные события. И он с радостью ухватился за возможность помочь своему сюзерену, использовав разоблачения патера Лота.

Патер рассказал, как, сравнивая почерк Рето де Вилье с почерком, которым были написаны письма «Марии Антуанетты Французской», обнаружил, что они полностью идентичны. Рассказал о том, что Жанна, по-видимому предполагая возможность обыска, сожгла письма, якобы полученные ею от Рогана. Вспомнил и тот случай, когда возили в Версаль барышню д’Олива, — он был потрясен сходством этой девушки с королевой. А также предположил, что графиня де ла Мот выманила у кардинала много денег и, наверно, — ожерелье тоже.

В мемуарах Жоржеля ясно видна дьявольская роль Жанны. Но не только ее обвиняет он в несчастье, постигшем Рогана; достается и королеве. Суть этого обвинения в том, что королева, получив письмо от ювелиров, не отреагировала на него сразу же, не сообщила, что ей ничего не известно об ожерелье. По мнению Жоржеля, она промолчала умышленно, желая, чтобы ненавистный ей Роган еще глубже увяз в этом деле. Не считает он таким уж невероятным и предположение, что Жанна надула кардинала по поручению или в крайнем случае при попустительстве королевы.

«В 1797 году, — пишет он, — я встретился в Базеле с Боссанжем, который признался, что показания, данные им и Бомером в ходе следствия, были предварительно согласованы с бароном Бретеем. И мне окончательно стало ясно, что весь процесс затевался исключительно для того, чтобы погубить Его Высокопреосвященство. Иначе зачем было бы раздувать такую шумиху? Если королева хотела защитить свою честь, ей следовало просто предупредить ювелиров, чтобы они вели себя осторожнее. Но даже если допустить, что она хотела отомстить кардиналу, то, имея на руках столь компрометирующие его материалы, она могла бы вынудить его отказаться от придворной должности и удалиться в свое епископство. И тогда ни у кого не нашлось бы повода обижаться на несправедливое решение. Конечно, кардинал попал бы в опалу, но зато не было бы ни скандала, ни Бастилии, ни публичного процесса. Возможно, Мария Антуанетта так и поступила бы, прислушавшись к голосу разума, но за ней стояли два коварных подстрекателя, которые направляли все ее действия». Этими подстрекателями, по мнению Жоржеля, были аббат Вермон и барон Бретей, заклятые враги Рогана.

Мадам Кампан, написавшая свои мемуары позже, чем Жоржель, утверждает, что в действиях королевы не было никакого злого умысла: она просто не поняла, о чем идет речь в письме ювелиров, и поэтому не приняла никаких мер. Однако Мария Антуанетта действительно подозревала Рогана в неблаговидных поступках (так же, как и он ее). Она считала, что он, подделав подпись, от ее имени выманил у ювелиров ожерелье, чтобы поправить свое пошатнувшееся материальное положение. Кроме того, она очень боялась, что Роган и его сообщники спрячут это ожерелье в ее покоях, где его и обнаружат в нужный момент, чтобы сфальсифицировать обвинение против нее (такой прием часто использовался в средневековых легендах). Но как бы там ни было, даже если б мы ничего не знали об этой истории, то, основываясь лишь на мнениях кардинала и королевы друг о друге, могли бы составить достоверную картину последних дней французского королевства.

Жанне удалось из Бастилии послать записку Николь д’Олива, предупредив девушку о том, что ей грозит опасность, так как тайна беседки Венеры раскрыта. Д’Олива быстро собралась и уехала в Брюссель, сопровождаемая своим верным кавалером Туссеном де Бозиром. Однако парижская полиция вскоре установила ее местонахождение с помощью французского посольства в Брюсселе, и беглецов арестовали. Но доставить их во Францию оказалось не таким простым делом. К числу старинных привилегий провинции Брабант принадлежало право не выдавать беженцев, если, конечно, они сами не просили об этом. В Брюссель был послан один из самых ушлых полицейских агентов, некий Кидор, который быстро убедил Николь и ее любовника, что в их же собственных интересах обратиться к властям Брабанта с просьбой передать их французской стороне. Так они и сделали. Причем французское правительство проявило поразительную скаредность, заставив их оплатить все дорожные расходы, после чего они прямиком угодили в Бастилию.

Через несколько дней там же оказался и Рето де Вилье. Его арестовали в Женеве, куда он сбежал при первых же признаках опасности. Намного сложнее обстояло дело с де ла Мотом, нашедшим приют на берегах туманного Альбиона. Англия ни под каким видом не выдавала беженцев и уж тем более не пошла бы на уступки французскому правительству, которое в Лондоне пользовалось самой дурной славой.

Поскольку об официальной выдаче де ла Мота не могло быть и речи, французская полиция решила его похитить. Де ла Мот жил в Эдинбурге у старого учителя иностранных языков итальянца Беневента Дакосты. Граф выдавал себя за члена семьи престарелого учителя, считая, что таким образом будет вызывать меньше подозрений у окружающих. Однако Дакоста был не только знатоком иностранных языков, но и дельцом. Он сообщил графу Адемару, французскому послу в Лондоне, что готов выдать де ла Мота за 10 000 гиней, и добавил, что хотя ему очень стыдно за свой поступок, но к этому его вынудила крайняя нужда.

План, разработанный французской полицией, выглядел так: два полицейских офицера инкогнито едут в Ньюкасл, где встречаются с Дакостой и де ла Мотом, и оттуда вместе отправляются в маленький портовый городок Шилдс, куда часто заходят за углем французские корабли, а там их должен ждать уже известный нам Кидор. В задачу Дакосты входило усыпить бдительность де ла Мота и подсыпать ему в вино снотворное, после чего графа в бесчувственном состоянии должны были отнести на корабль. Классический способ, которым часто пользуются похитители.

Французские полицейские взялись за дело с оглядкой и без особой охоты; они знали, что если попадутся в руки английских властей, пощады им не будет. Могут сгоряча и повесить.

План с треском провалился. Де ла Мот внезапно заупрямился и не поехал в Шилдс. Причина этого упрямства выяснилась довольно скоро: итальянец испугался, что английские власти узнают о его участии в похищении, и тогда ему не поздоровится. Поэтому он предпочел выдать этот коварный план де ла Моту, который, обладая незлобивым нравом, нисколько на него не обиделся, и приятели вместе прокутили тысячу гиней, которую Дакоста получил от французов в качестве аванса.

А Роган тем временем уже освоился с положением узника Бастилии. Положение это, надо сказать, не было слишком уж тяжелым: ему предоставили самое просторное помещение в служебном корпусе и троих слуг, на его содержание ежедневно выделялось 120 ливров. Он мог устраивать званые обеды, приглашая всех, кого пожелает, и не раз закатывал пиршества (накрывая стол не менее чем на двадцать персон) с шампанским и устрицами. Учитывая большой наплыв визитеров к кардиналу, в виде исключения по целым дням не разводили подъемный мост, ведущий к воротам Бастилии. Вечером Роган в своем коричневом рединготе и надвинутой на глаза широкополой шляпе прогуливался по башенной террасе, и тогда парижане толпами собирались на площади и таращили на него глаза. В городе только и было разговоров, что о предстоящем процессе. Вся Европа с интересом ожидала, как будут разворачиваться события.

Первоначально Людовик XVI назначил судебными следователями — в полном соответствии с законом — министра полиции барона Бретея и начальника парижской полиции Тиру де Крона. Но Роган обоим дал отвод, заявив, что первый является его личным врагом, а второй занимает слишком незначительную должность, чтобы допрашивать кардинала. В результате остановились на кандидатурах министра иностранных дел Верженна и морского министра Катри, которые устроили всех. И Роган начал давать показания — хладнокровно, толково, с большим достоинством.

Зато Жанна доставила суду гораздо больше хлопот. Судебное разбирательство длилось несколько месяцев, и каждый день был отмечен бурными сценами. Жанна без конца перебивала свидетелей, к месту и не к месту вставляя язвительные реплики, а если суд находил какие-то ее показания неубедительными, тут же экспромтом приводила новые аргументы в свою защиту и моментально переходила в контратаку, поворачивая все обвинения против своих обвинителей. Так, Рогану, поинтересовавшемуся, откуда у нее столько денег, она прямо в глаза бросила, что он был ее любовником. Барону Планта, который больше всех неистовствовал, доказывая, какую роковую роль она сыграла во всех этих событиях, заявила, что им движет чувство мести: он якобы хотел ее изнасиловать, но остался с носом. Наиболее опасного свидетеля патера Лота Жанна обвинила в том, что, будучи монахом, он вел развратный образ жизни и приводил женщин ее мужу. Калиостро же, по ее словам, вообще постоянно сбивал ее с пути истинного. Услышав такое, Калиостро возвел глаза к небу и произнес взволнованную речь, пересыпая ее итальянскими и «арабскими» выражениями и призывая в свидетели Господа Бога. Но все было напрасно: стоило Жанне открыть рот, как в зале тотчас сгущалась атмосфера скандала, и все становилось таким, как будто отражалось в кривом зеркале.

Она не просто защищалась, она яростно боролась за свою жизнь. Так ведет себя кошка, загнанная в угол остервенелыми псами. Видя, что на стену ей не забраться, она решительно поворачивается к своим преследователям и неожиданно для них вдруг начинает казаться вдвое крупнее, чем была до сих пор. И начинает шипеть и издавать такие устрашающие звуки, будто адская машина, которая вот-вот взорвется. Эта загнанная в угол кошка могла бы послужить наилучшей моделью для символической статуи Храбрости.

Людовик XVI предоставил Рогану право выбора, спросив, кому он доверяет решение своей участи: королю или парламенту. Роган предпочел парламент, изложив свои соображения в письме, которое подписали и его родственники, дабы продемонстрировать свою полную солидарность с ним. Письмо исключительно лукавое и довольно-таки агрессивное:

«Сир, я надеялся в ходе судебного следствия представить Вашему Величеству доказательства того, что мне была отведена роль слепого орудия в руках интриганов. В этом случае я не желал бы для себя иного правосудия, чем то, которое нашел бы, обратившись к Вашему Величеству с просьбой восстановить справедливость. Но после того, как мне было отказано в очных ставках, эта надежда превратилась в дым, и я с почтительнейшей благодарностью принимаю предоставленную мне Вашим Величеством возможность доказать свою невиновность перед официальными органами правосудия».

Суть здесь такова: если ты считаешь меня невиновным, я согласен доверить тебе мою судьбу; если нет — пусть нас рассудит парламент.

Роган прекрасно понимал, что он делает. Парламент состоял из заклятых врагов короля. И после ошибки, совершенной в порыве уязвленного женского самолюбия Марией Антуанеттой, которая решила добиться публичного осуждения Рогана, Людовик XVI допустил еще более серьезный промах, передав его своим недругам и фактически предоставив парламенту роль арбитра между собой и кардиналом.

Наш северный знакомый граф Гага наверняка поступил бы по-другому. Вот что он написал, узнав о процессе, одному из своих приближенных, графу Шефферу: «Если бы меня спросили, я бы посоветовал не придавать такой огласки этому делу, дабы оно не повредило репутации королевы. Если дело дойдет до публичного суда, может всплыть масса неприятных и совершенно лишних подробностей. У нас, монархов, есть то преимущество перед остальными представителями рода человеческого, что нас не обвиняют в бесчестных финансовых махинациях и даже не могут заподозрить в чем-либо подобном. Но если мы сами начинаем оправдываться, то тем самым признаем возможность совершения такого проступка». То есть в процессе об ожерелье шведский король усматривал подрыв самого института королевской власти, и он был прав.

Чем еще, кроме недальновидности, можно мотивировать то, что король выпустил это дело из рук и передал парламенту? Можно предположить, что к такому поступку его побудила королева. Любопытную мысль на этот счет высказал Наполеон одному из своих приближенных, уже находясь в ссылке на острове Святой Елены, где у него оказалось достаточно времени для размышлений:

«Королева была невиновна, и чтобы о ее невиновности узнало как можно больше народу, решила передать дело в парламент. В результате все стали считать королеву виновной, и это пошатнуло престиж двора».

Надо сказать, что в те времена парижский парламент являлся не законодательным органом, каким стал впоследствии, а высшим судебным учреждением. Такие парламенты существовали и в других французских городах, а не только в столице. Должность члена парламента можно было купить, как и любую другую должность во французском королевстве, поэтому на протяжении веков любой парламент состоял из людей весьма состоятельных. Одной из основных особенностей развития французского общества являлось то, что здесь королевская власть окрепла довольно рано, и вследствие этого представители крупной буржуазии так и не сформировали городские органы самоуправления, как это произошло в Италии, Германии, Фландрии, а поступали на королевскую службу, становились правоведами и государственными чиновниками.

Аристократами среди крупных буржуа считались те, кто держал в своих руках парламент. Многие из них получили дворянские титулы, и это судейское сословие называлось «дворянством мантий».

Некоторые из них сколотили такие огромные состояния, что владели дворцами в городах и замками в сельской местности и вели такой же образ жизни, как и родовитая знать, которую в отличие от них называли «дворянством шпаги». Умудрялись даже делать долги, как истинные аристократы. (Впрочем, платили им за работу довольно прилично. Например, д’Алигр, глава парижского парламента, участвовавший и в этом процессе, получал 700 000 ливров в год.) Но надо признать, что из них далеко не все перенимали аристократические пороки. Все-таки в большинстве своем это были люди добропорядочные, придерживающиеся строгих правил, чуть ли не пуритане, сохранившие основные идеалы своего класса: благоразумие, надежность, безупречную честность.

Одной из функций парижского парламента было внесение изданных королем законов в соответствующий кодекс. Без этого ни один закон не мог вступить в силу. Иногда парламент отказывался признать тот или иной закон, сочтя его недостаточно обоснованным или попросту неприемлемым. Но не для того во Франции существовала абсолютная монархия, чтобы кто-то мог воспрепятствовать воле короля. Если парламент проявлял, по его мнению, непонятную строптивость, он объявлял в Версале так называемые парламентские королевские слушания и там попросту информировал соответствующее министерство или ведомство о том, что закон вступил в силу. Но это был далеко не лучший выход из положения, ибо таким образом обострялись отношения между парламентом и королем. Парламентарии вошли в раж и уже ополчались против любых нововведений, против самых необходимых социальных реформ только потому, что они исходили от «тирана».

При Людовике XV парламент главным образом боролся против духовенства, поскольку в большинстве своем члены парламента были янсенистами, игравшими в общественной жизни Франции ту же роль, что и пуритане в истории Англии: они проповедовали мирской аскетизм, не признавали постов, святых, требовали отделения церкви от государства.

Фактически это было началом борьбы за власть. Крупная буржуазия, из представителей которой состоял парламент, отвоевывала все новые и новые позиции у церкви, аристократии, королевского двора и к концу восемнадцатого века окончательно сформировалась как класс, не уступающий привилегированным сословиям ни в образованности, ни в богатстве, и способный постоять за свои права.

Вот каков был этот парламент, которому предстояло решить судьбу Рогана. И теперь мы уже можем понять, почему один из авторитетнейших парламентских советников Фрето де Сен-Жюст, услышав, что дело Рогана будет направлено на рассмотрение парламента, вскричал, потирая руки:

— Какой блестящий поворот событий! Кардинал-аферист, связанный с королевой общим делом о подлоге!.. Сколько грязи на кресте и на скипетре! Какую важную роль приобретает парламент в борьбе за свободу!

* * *
Теперь, когда мы представили уважаемой публике парижский парламент, самое время поговорить и о том, кто ему противостоял, — о человеке, который для многих являлся символом тирании.

Людовик XVI отличался от всех своих предшественников и преемников на французском престоле, как белая ворона. Это был очень странный король. Популярность многих французских монархов объясняется тем, что они в полной мере обладали характерными качествами, присущими их народу. В большинстве своем это были прожигатели жизни, волокиты, любители поесть и выпить, но не упускавшие случая ввязаться в какую-нибудь мимолетную авантюру и ненавидевшие скуку, работу и все то, что требовало времени и напряжения умственных способностей. Всеми этими свойствами отличались не только самые выдающиеся из них, такие, как Франциск I и Генрих IV, но и более ординарные — Генрих III, Людовик XV и Карл X. Другие, как, например, Людовик XI и Людовик XVIII, были мудры и хитроумны. Что же касается нашего Людовика, то он не выделялся ни особыми достоинствами, ни другими королевскими качествами, что дало возможность историку Эрнесту Лависсу остроумно заметить: «Главная причина падения французского королевства заключалась в том, что на троне не хватало короля». Вместо Людовика XVI при дворе блистали его братья: граф Прованский отличался изворотливым умом, а граф д’Артуа был завзятым бонвиваном и искателем приключений. Людовика с юных лет мучило ощущение собственной незначительности по сравнению с братьями, и когда однажды какой-то придворный златоуст взялся было превозносить его остроумие, он тотчас прервал эти излияния, мрачно пробурчав:

— Вы ошибаетесь, сударь. Остроумие свойственно вовсе не мне, а моему брату графу Прованскому.

В нем не было ничего французского. Всеми своими манерами и привычками он походил скорее на немецкого или скандинавского принца, что, собственно говоря, и неудивительно. Ведь члены французской королевской династии, как правило, женились на иноземных принцессах, поэтому в жилах Людовика XVI было гораздо больше иностранной крови, чем французской. Его предок Людовик XIV, который и сам был французом только по отцовской линии, женился на испанской инфанте Марии Терезии, их сын взял в жены баварскую принцессу; рожденный от этого брака герцог Бургундский повел к алтарю дочь савойского короля. Их сын Людовик XV женился на польской королевне Марии Лещинской, а рожденный от этого брака дофин, женившись на саксонской герцогине Марии Жозефе, стал отцом нашего Людовика XVI. Так что его вообще трудно считать французом. Гораздо больше французского было в характере Марии Антуанетты, что также неудивительно, ведь она только по материнской линии вела свой род от Габсбургов, а по отцу происходила из лотарингской династии. Таким образом, в ней было гораздо больше французской крови, чем в ее муже, отпрыске Бурбонов.

Он принадлежал к числу тех людей, у которых физическое начало преобладало над духовным. Об этом свидетельствуют его пристрастия; в свободное время он с удовольствием работал в столярной или в слесарной мастерской или играл на бильярде. Не родись он королем, из него вышел бы добросовестный, честный и скромный трудяга-ремесленник.

Но он также любил и охоту — а это уже поистине королевская забава, — и отдавался ей с еще большей страстью, чем его предки, вероятно потому, что ему некуда было девать скрытуюэнергию. Можно сказать, что только на охоте он чувствовал себя в своей стихии, в нем просыпался воинственный азарт и исчезали свойственные ему кротость и вялость. Если какой-нибудь крестьянин забредал на охотничьи угодья, он впадал в ярость и целый день метал громы и молнии. Во время охоты все дороги перекрывали и на много миль вокруг прекращали полевые работы.

Из-за охотничьих трофеев у него нередко происходили серьезные ссоры с братом, графом Прованским. А трофеев было немало. За четырнадцать лет правления Людовика XVI 35 раз устраивалась охота на лесную дичь, 104 раза — на диких кабанов, 1473 раза — на оленей и косуль.

Насколько мы знаем, он практически ничего другого не записывал в своем дневнике, кроме результатов охоты да еще того, где он слушал мессу. Когда не было выездов на охоту, то даже в самые бурные дни революции он писал: «Никаких событий не произошло». Мы не знаем, следует ли воспринимать это как признак духовной ограниченности; в конце концов, дневник — дело сугубо личное, а охота и религия занимали в сердце Людовика XVI главное место.

Кроме того, он питал слабость к бухгалтерскому учету и вел финансовые книги, куда записывал, на что потратил карманные деньги, в графу «дебет» аккуратно заносил свои карточные выигрыши, отмечал и суммы, выдаваемые «королевскому секретарю» (эту должность он предназначил самому себе). Довольно часто фигурируют в этих записях 12 000 ливров, которые королева получала на личные нужды. Но наряду с этим Людовик скрупулезно перечисляет, что заплатил за воду для купанья 3 ливра, за сапоги — 36 ливров, за баранью ногу — 1,5 ливра, за две бутылки красного вина — 1 ливр, за двенадцать свежих селедок — 3 ливра… Эти записи производят более чем странное впечатление, поскольку королевский двор обслуживали восемь сапожников, которые ежегодно получали из казны огромные суммы, а королевский рот, как называли дворцовую кухню, каждый день поглощал несколько тысяч ливров. И тут бесполезно пытаться что-то понять, ибо нет ничего более загадочного, чем финансовые дела Старого режима. Похоже, иногда и сам Людовик XVI запутывался в этих делах, потому что в 1782 году, например, он записывает в свой гроссбух, что в его расчеты вкралась какая-то ошибка, поскольку он обнаружил у себя в шкатулке энную сумму, о которой совершенно забыл, и теперь все расчеты надо начать сначала. Эта «энная сумма» составляла 42 377 ливров.

Внешность его не производила приятного впечатления на окружающих. Он с детства был склонен к полноте, а с годами все больше расплывался, прибавляя в весе, несмотря на то, что довольно много двигался. Эта тучность не являлась следствием какой-то болезни, тут все гораздо проще: дело в том, что он так же, как и его знаменитый предок Людовик XIV, поглощал невероятное количество съестного.

Обед, который подавали королевской семье (причем Мария Антуанетта в присутствии родственников мужа почти не притрагивалась к еде), состоял из пятидесяти блюд: суп, говядина с капустой, телячье филе, потроха индейки в консоме, молочный поросенок под хреном, свиная отбивная, филе из крольчатины, холодная индейка с каштанами, куриная печенка в сметане и т. д. и т. п., не говоря уже о различных салатах, закусках, сластях и фруктах. Если даже Людовик XVI и не ел все подряд, то, во всяком случае, ни в чем себе и не отказывал.

Он был не только очень толстым, но и до крайности неряшливым. Еще в бытность свою дофином он произвел настолько неблагоприятное впечатление на неаполитанского посла, что тот написал королеве Марии Каролине: «Он напоминает дикаря, выскочившего из леса». Мадам Кампан, которая относилась к нему довольно доброжелательно, охарактеризовала его следующим образом: «Черты его лица отмечены печатью благородства и меланхолии, походка лишена пластичности и тяжеловата, и сразу же бросается в глаза его чрезвычайная неопрятность. Хотя прическу ему делает превосходный парикмахер, волосы у него вечно растрепанные, поскольку он не следит за ними. Голос не грубый, но все же неприятный; когда он в разговоре начинает горячиться, в его голосе появляются визгливые интонации».

Этот портрет прекрасно дополняла и свойственная Людовику невыдержанность. У него явно была некоторая склонность к бузотерству: он не раз устраивал потасовки со своим братом графом Прованским в присутствии жены и ее камеристки. Любил грубые шутки и позволял себе довольно-таки плебейские выходки, демонстрируя свою неприязнь к аристократизму двора.

Во время визита Франклина в Париж горожане с большим энтузиазмом чествовали этого прославленного изобретателя громоотвода и героя борьбы за независимость Америки, и многие дамы носили модные тогда медальоны, на которых была выгравирована надпись: «Он отвоевал у неба молнию, а у тиранов — скипетр». Король заказал в Севре ночной горшок, на днище которого велел сделать ту же надпись, и послал его графине Диане де Полиньяк, восторженной почитательнице Франклина.

Он был неприхотлив во всем, кроме еды. Ненавидел дворцовую роскошь и сразу после вступления на престол начал бороться с ней, упраздняя всякие придворные ритуалы, чем сразу вызвал к себе неприязнь со стороны аристократии. При дворе существовало одно странное ведомство, которое называлось «Маленькие удовольствия». В его функции входило обеспечивать королю всевозможные развлечения. Когда начальник этого ведомства Лаферте впервые предстал перед Людовиком XVI, тот в недоумении спросил:

— Кто вы такой?

— Я интендант «Маленьких удовольствий», сир.

— Для меня единственное удовольствие — это прогуливаться по парку, — сказал король.

Но главной его добродетелью и, можно сказать, основной чертой характера являлось мягкосердечие. Он питал откровенную симпатию к простым людям, и поэтому так трогательно и искренне прозвучали сказанные им однажды слова:

— Только господин Тюрго и я любим этот народ.

Он страшится жестокости и крови, легко, в духе своей эпохи, впадает в умиление, причем в этом нет ничего наигранного, все идет от чистого сердца. Он роняет слезы, когда в придворном театре играют классическую драму Шамфора «Мустафа и Занжир», в которой воспевается братская любовь, то есть и братьев своих он тоже любит, как бы странно это ни звучало, если учесть известные нам обстоятельства.

Мы могли бы долго перечислять его достоинства, что было бы вполне справедливо после того, как уже достаточно сказали о его недостатках. Но это лишнее. За последовавшие десятилетия роялистски настроенные историки только и твердили о доброте и великодушии Людовика XVI.

Нужно все-таки учесть, какая пропасть отделяла короля от простых смертных. С самого рождения он жил в настолько обособленном, изолированном мире, что у него неизбежно должно было притупиться чувство реальности. Он не знал людей, не мог понять, что стоит за их поступками. И поэтому не почувствовал опасности, грозившей трону, не смог из тронного зала увидеть надвигавшейся грозы…

Можно сказать, что доверие к людям и прочие добродетели Людовика XVI в не меньшей степени способствовали подготовке революции, чем злодеяния его предков, и даже трудно представить себе более неподходящую для того периода фигуру на французском престоле. Именно это имел в виду Сент-Бёв, когда писал: «Его религиозная и гуманная натура отнюдь не способствовала ему в выполнении высокой исторической миссии; он был склонен к жертвенности и при своем слабоволии не мог достичь величия иным способом, нежели надев мученический венец… В последний день Мария Антуанетта пыталась воздействовать на мужа, чтобы он встретил свой роковой час как подобает королю, потомку Людовика XIV, но эти попытки не увенчались успехом».

Гибельным для французской короны оказалось то, что Людовик XVI по духу был скорее потомком Людовика Святого, чем Людовика XIV.

Глава одиннадцатая ПРИГОВОР

Следствие длилось несколько месяцев. Арест Николь и Рето в корне изменил ситуацию: от нагроможденных Жанной измышлений камня на камне не осталось, когда д’Олива призналась, что изображала королеву в беседке Венеры, а Рето — в том, что подделывал письма Марии Антуанетты. Двенадцатого апреля Жанне устроили очную ставку с Рето и д’Олива, и в конце концов у нее уже не осталось никакой возможности отрицать очевидное. Признание далось ей через силу: она на глазах утратила всю свою фанаберию, разрыдалась и грохнулась в обморок. Тюремный надзиратель подхватил ее на руки и понес обратно в камеру. По дороге она очнулась, укусила его в шею — и он ее уронил.

Когда попытка свалить все на Калиостро потерпела неудачу, ее осенила новая идея: объявить главным злоумышленником Рогана. Якобы она была лишь слепым орудием в его руках, даже не подозревая, о чем идет речь. А когда и эта идея оказалась нежизнеспособной, начала симулировать сумасшествие. Разбила в своей камере все, что смогла; отказывалась ходить на допросы, объявляла голодовку. Заходя в камеру, надзиратели обнаруживали ее под койкой в чем мать родила.

Калиостро на допросах держался с большим достоинством, спокойно парируя яростные нападки Жанны, и однажды настолько вывел ее из себя, что она в сердцах запустила в него подсвечником, но промахнулась и при этом обожгла себе руку горящей свечой. А перед Рето де Вилье великий маг произнес внушительную проповедь на моральные темы. Если ему верить, говорил он до тех пор, пока не выдохся, и заслужил горячую благодарность судей.

Но когда он оставался наедине со своими мыслями, силы покидали его и наваливалась страшная усталость. Процесс утомил его больше, чем всех остальных. Его темпераментная итальянская натура уже не выдерживала одиночества, тюремных стен и постоянного напряжения. Калиостро был на грани нервного срыва, и за ним постоянно следили, опасаясь, как бы он не наложил на себя руки.

Роган до поры до времени проявлял полнейшее самообладание. Когда его дело передали в парламент и он перестал считаться королевским арестантом, ему запретили принимать посетителей и вообще сильно ограничили в правах. Доступ к нему был разрешен только врачам, так как он мучился почечными коликами. Попутно врачи тайком передавали его адвокату письма, которые он писал симпатическими чернилами. Постепенно Роган начинал сдавать и выглядел все более усталым, однако не переставал проявлять трогательную заботу о людях, к которым чувствовал искреннее расположение: например, он просил своего адвоката непременно величать Калиостро графом, дабы не травмировать его самолюбие. А в глубине души у Рогана жила тревога гораздо более сильная, чем та, которую он испытывал за судьбы других людей и за свою собственную: он переживал за королеву. «Напишите мне, — просит он адвоката, — правда ли, что королева до сих пор предается скорби?..»

В те времена было принято, чтобы адвокаты, участвовавшие в процессах, которые вызывали у публики повышенный интерес, выступали затем с мемуарами или публиковали отчеты об этих процессах; именно в таком качестве, например, делал первые шаги на литературном поприще Бомарше. Публика уже с нетерпением ждала мемуаров об этом нашумевшем процессе, и вскоре они начали появляться с завидной регулярностью, вызывая огромный ажиотаж. Первым выпустил в свет свои мемуары Дуайо, адвокат Жанны, и 10 000 экземпляров, доставленных из типографии, он тут же распродал возле своего дома, а 5000 отправил книготорговцам. Этот Дуайо был пожилым человеком и в последнее время почти не занимался адвокатской практикой. Жанна совершенно вскружила старику голову, он поверил ей безоговорочно и со стариковской обстоятельностью воспроизвел все ее умопомрачительные бредни. Что, естественно, приумножило интерес читателей к книге.

Адвокат Калиостро, молодой Тилорье, сразу смекнул, что ему в руки идет удача и есть шанс прославиться. Калиостро дал ему массу фактического материала, записав по-итальянски свои воспоминания, а Тилорье, проявив незаурядное литературное дарование, обработал их в соответствии с духом времени и со вкусами парижан. Книга имела большой читательский успех, и многие рецензенты с похвалой отозвались о первом произведении молодого автора. Что же касается прямых обязанностей Тилорье, то тут у него особых хлопот не было: Калиостро сумел доказать, что он приехал в Париж только на другой день после того, как Роган заключил сделку с ювелирами.

Адвокат Николь д’Олива мэтр Блондель, также человек довольно молодой, написал маленький лирический шедевр, на который публика набросилась с жадностью и величайшим наслаждением, ибо узрела в нем те же черты сентиментализма, которые проявились до этого в «Манон Леско» и свойственны будут созданной позже «Даме с камелиями». Всех потрясла непорочность юной Николь, ибо нет на свете существа более непорочного, чем целомудренная куртизанка.

Произведение Блонделя разошлось двадцатитысячным тиражом. Немалым успехом пользовались и сочинения защитников менее значительных персон: Рето де Вилье, мадам Калиостро и других, в общем-то случайно впутавшихся в эту историю. Но ни с чем не сравнить тот интерес, с которым ожидалось появление мемуаров мэтра Тарже, адвоката кардинала. Тарже был академиком, одним из авторитетнейших членов городской коллегии адвокатов. Наконец, шестнадцатого мая долгожданный опус вышел в свет — и всех разочаровал. Написанный весьма основательно и пересыпанный перлами академического и цицероновского красноречия, он при всем том содержал одну лишь голую правду. Никакой лирики, никаких фантазий.

Наряду с мемуарами на головы читателей обрушился мутный поток памфлетов. Борзописцы-конъюнктурщики в погоне за сенсацией не желали отставать от моды. Каждый стремился добавить к уже известным фактам что-то свое. Писали, что после свидания в беседке Венеры Роган и д’Олива провели вместе следующую ночь, причем он не сомневался, что держит в объятиях королеву. Писали, что де ла Мот уже находится в Турции, ему сделали обрезание и он стал пашой. Чем оскорбительнее и бесстыднее был памфлет, тем большим успехом пользовался он у падкой до сплетен публики. Исключительно популярным героем этой расцветшей пышным цветом бульварной беллетристики стал Калиостро. Но на первом месте, конечно, была королева…

Во всех газетах печатались карикатуры на участников процесса, причем в этом ажиотаже издатели проявляли крайнюю безответственность, и случались скандальные накладки: так, например, под шаржированным изображением супруги председателя парламента Сен-Винсента стояла подпись: «Жанна де ла Мот», а под именем графа де ла Мота фигурировал герцог Монбазон.

Но как правительство терпело все это? Разве тогда не было цензуры? Была, конечно; в принципе, принимались меры для контроля над печатной продукцией, но все эти меры оказывались столь же малоэффективными, как и многие начинания правительства в тот период. Кое-кого из анонимных памфлетистов изобличали и оштрафовывали, а их сочинения сжигали, но дальше дело не шло. Полиция не выказывала особого усердия, поскольку ходили слухи, что автором наиболее злых памфлетов является не кто иной, как министр финансов Калонн, а многие щелкоперы пользуются покровительством герцога Орлеанского и действуют по его прямым указаниям.

Мы уже рассказывали, как французская полиция предприняла попытку с помощью Бомарше найти компромисс с жуликоватым борзописцем Ангелуччи, и что из этого вышло. Еще более поучительная история связана с полицейским агентом Гупилем. Вскоре после вступления Людовика XVI на престол, Гупиль доложил своему начальству, что ему удалось обнаружить подпольную типографию в окрестностях Ивердена, где готовят к выпуску брошюру, содержащую оскорбительные выпады в адрес королевской четы. Он показал несколько уже отпечатанных листов и заявил, что ему нужны деньги, чтобы раздобыть остальные. Ему выдали три тысячи луидоров, и вскоре он принес рукопись и еще часть отпечатанного текста, после чего получил еще тысячу луидоров и приказ конфисковать весь тираж. Но его сослуживец, которому все это показалось подозрительным, выследил и разоблачил Гупиля, доказав, что он сам же и сочинил этот злополучный памфлет.

Подобные борзописцы, несмотря на свою бездарность и полное ничтожество, тем не менее имели основания чувствовать себя важными персонами, ибо они сыграли гораздо большую роль в подготовке революции, чем настоящие писатели, по сути дела создавая и направляя общественное мнение. В те времена во Франции еще не существовало прессы в нынешнем понимании этого слова. Поэтому в беспокойные предреволюционные годы приходилось искать другие способы снабжать духовной пищей болтливых и падких до сплетен парижан. Вот так и возникла нужда в памфлетах. Они выпускались либо в виде брошюр, либо в виде прокламаций, иногда это были листовки с карикатурами и стихотворными подписями. Восемнадцатый век вообще испытывал пристрастие к поэзии. Многие тогда пописывали назидательные вирши, и им ничего не стоило облечь в стихотворную форму любую площадную брань. Особенно много таких нецензурных стишков было посвящено Марии Антуанетте — один похабнее другого.

Общественное мнение в то время сформировывается в реальную и грозную силу, которая играет значительную роль в жизни королевства. Отчасти этому способствует свойственная французам общительность, но истинная причина кроется гораздо глубже. Явление это достаточно симптоматичное. «Многие иностранцы, — пишет в 1784 году Неккер, сам выходец из Германии, — даже представить себе не могут, каким авторитетом пользуется во Франции общественное мнение. Им трудно понять, что это, по сути дела, невидимая власть, которая, не имея ни казны, ни охраны, ни армии, способна диктовать свои законы городу, королевскому двору, всей стране». Неккер абсолютно прав: иностранцам действительно нелегко уяснить подобные вещи. Даже такой ученый, как немец Адальберт Валь, большой знаток того исторического периода, так и не смог постичь душу француза. В своей книге он упрекает и всех тех, кто стоял у власти в последние годы Старого режима, в том, что они слишком уж прислушивались к общественному мнению. Для него непостижимо, как это может под влиянием общественного мнения уйти в отставку министр, назначенный королем. Наверняка не понял он и высказывания Шамфора: «Все брезгуют торговками рыбой, однако никто, приходя на базар, их не обижает». Поскольку, надо полагать, в Германии или торговки рыбой не столь бранчливы, или горожане считают ниже своего достоинства обращать внимание на подобные мелочи.

О том, насколько возрос удельный вес общественного мнения, можно судить по такому достаточно известному анекдоту: «Однажды Людовик XVI спросил старого маршала де Ришелье, пережившего до него уже двух монархов, в чем разница между ними троими.

— Сир, — ответил маршал, — при Людовике XIV человек даже пикнуть не смел, при Людовике XV говорил совсем тихо, а при Вашем Величестве он заговорил во весь голос».

* * *
И вот теперь общественное мнение вмешалось в процесс об ожерелье. Сначала все решительно были настроены против Рогана. Неприязнь вызывали его не соответствующие духовному сану светские привычки и любовь к роскоши, о нем говорили, будто он содержит гарем, и всех женщин, находившихся под следствием — Жанну, Николь и мадам Калиостро, — считали его любовницами. В этом ощущался вольтерьянский дух эпохи, накопившееся за долгие века раздражение против князей церкви.

Но затем общее настроение изменилось. В глазах многих Роган превратился в достойную сострадания жертву «произвола», и уже считалось хорошим тоном выразить свою солидарность с несчастным узником Бастилии. У дам вошло в моду украшать свои прически красно-желтыми лентами (сверху красный цвет, снизу желтый, что означало: кардинал на соломе, то есть в темнице). По свидетельству одного из современников, дамам весьма импонировало рыцарское поведение Рогана, который даже под бременем обрушившихся на него жестоких испытаний прежде всего позаботился о том, чтобы сжечь свою любовную переписку, которая могла бы скомпрометировать многих аристократок.

Такая внезапная перемена в умонастроениях оказала воздействие и на парламент, который хотя и кичился своей правовой независимостью от верховных властей, но склонен был пойти на любой компромисс, лишь бы сохранить популярность в народе.

Вполне можно предположить, что столь стремительный поворот общественного мнения на сто восемьдесят градусов произошел не без определенного давления свыше. И давление это скорее всего исходило со стороны двора и министров. В то время авторитет Марии Антуанетты уже заметно упал, однако подлинные недоброжелатели у нее были покамест только при дворе. Именно там находились все те, кто жаждал ее позора: это в первую очередь влиятельные тетушки Рогана мадам де Марсан, мадам де Брион и прочая его родня. Но были и враги более могущественные: например, министр финансов Калонн, который не мог простить Марии Антуанетте, что она противилась его назначению на этот пост; затем семья покойного премьер-министра Морепа, затаившая злобу на королеву еще с тех пор, как она намеревалась поставить во главе кабинета министров изгнанного Шуазеля.

А на заднем плане маячили еще более грозные противники, рассчитывавшие в случае падения Людовика XVI занять трон. Есть что-то фатальное в том, что в описываемый период в версальском дворце проживали три человека, которым после казни Людовика XVI суждено было поочередно взойти на французский престол: граф Прованский, правивший под именем Людовика XVIII; граф д’Артуа, ставший впоследствии Карлом X; и одиннадцатилетний герцог Шартрский, сын Филиппа Эгалите — впоследствии Луи Филипп, король-буржуа. Был еще и четвертый — совсем младенец, законный престолонаследник, ставший после гибели отца легитимным королем Людовиком XVII, но так и не вступивший на престол. Его судьба, окутанная тайной, теряется где-то в анналах революции.

Вдобавок ко всему церковные иерархи направили королю протест, требуя, чтобы Роган держал ответ перед высшей священнической коллегией, поскольку парламент не вправе судить князя церкви. Вмешался и папа римский, но когда ближе ознакомился с обстоятельствами дела, успокоился. А народ тем временем распевал язвительные частушки:

Мог бы милостивый папа
Простаку сказать: «Увы,
Не годится принцу шляпа,
Если принц без головы!»
Вскоре вышла на свободу мадам Калиостро, чья невиновность выяснилась еще в ходе следствия. Она первой из окружения Рогана покинула Бастилию. И тут окончательно стало ясно, насколько общественное мнение настроено в пользу Рогана и против королевы. Мадам Калиостро торжественно чествовали в самых аристократических салонах Парижа, у нее не было отбою от желающих засвидетельствовать свое почтение, и как-то раз она приняла за один день более трехсот визитеров.

А тем временем произошло радостное событие у другой симпатичной узницы Бастилии: Николь д’Олива произвела на свет крепенького малыша, которому при крещении дали имя Жан Батист Туссен. Его отец Туссен де Бозир без колебаний признал сына.

Наконец генеральный прокурор Жоли де Флери подготовил обвинительное заключение, которое было зачитано тридцатого мая. Прокурор потребовал графа де ла Мота (заочно) и Рето де Вилье приговорить к пожизненной каторге; графиню де ла Мот — к порке плетьми и клеймению раскаленным железом, а затем к пожизненному заключению в Сальпетриер; кардинала Рогана обязать, чтобы он перед судом признал свою вину в том, что, проявив излишнюю доверчивость, дал втянуть себя в эту авантюру, принял за чистую монету свидание в беседке Венеры и ввел в заблуждение ювелиров. После чего ему следует публично покаяться и попросить прощения у короля и королевы, а затем отказаться от всех должностей, раздать милостыню нищим и до конца жизни больше не появляться в королевских покоях.

Заключение Жоли де Флери снимает с кардинала обвинение в мошенничестве, но подчеркивает, что своими беспочвенными домыслами он оскорбил честь королевы и подорвал авторитет короля. Если подходить к делу со всей объективностью, выводы прокурора следует признать вполне справедливыми, а наказание, которое он потребовал для кардинала, — весьма мягким.

Но те, в чьи намерения действительно входило подорвать авторитет короля и унизить королеву, считали совсем иначе. Когда Жоли де Флери зачитал обвинительное заключение, слово взял генеральный адвокат Сегье, стоявший в табели о рангах выше Флери, бурно выразил свой протест и потребовал полного оправдания кардинала. Его тон, исполненный яростного пафоса, был не очень уместен в столь высоком собрании, а последовавшая затем перебранка украсила бы любое заседание революционного трибунала.

— Вы, стоящий одной ногой в могиле, — кричал Сегье, — хотите опозорить его седины и запятнать репутацию парламента!

— Ваш гнев, сударь, меня вовсе не удивляет, — парировал Жоли де Флери. — Тому, кто так глубоко погряз в разврате, как вы, сам Бог велел встать на сторону кардинала.

— Да, я иногда провожу время с дамами полусвета, — ответил Сегье, — но это мое личное дело. Зато никто не может обвинить меня в том, что я продался властям и торгую своими убеждениями.

Это был намек на то, что Жоли де Флери являлся наймитом королевского двора. Выпад адвоката настолько поразил его, что он потерял дар речи.

Вот в такой обстановке началось слушание дела. Рето не отрицал, что предъявленные письма написаны им, но ссылался на полное отсутствие какого бы то ни было злого умысла, так как, по его словам, и для него, и для всех остальных не составляло тайны, что королева никогда не подписывается: «Мария Антуанетта Французская».

Жанна отвечала на вопросы судей с восхитительной дерзостью. Да, королева и Роган переписывались друг с другом, она сама видела около двухсот писем. В них королева обращалась к Рогану на «ты» и нередко назначала ему свидания. И они действительно встречались.

Это заявление возмутило судей — даже тех, которые были настроены против королевы, но, будучи людьми воспитанными, они дали ей выговориться. После чего Жанна с вызывающей улыбкой сделала реверанс и покинула зал.

Затем настала очередь кардинала. Он был очень бледен и выглядел усталым и расстроенным. Видя, что он едва держится на ногах, судьи предложили ему присесть в специально принесенное кресло. А когда Роган кончил давать показания и собрался уходить, они почтительно встали.

Следующей была Николь д’Олива, но она попросила несколько минут отсрочки, поскольку как раз в это время кормила ребенка. Растроганные судьи — живое олицетворение эпохи сентиментализма — с готовностью согласились подождать. А когда она наконец предстала перед ними, то сразу покорила их сердца. Своим целомудренным видом и кокетливой небрежностью в одежде она вызвала в их памяти знаменитую картину Грёза «Разбитый кувшин». Некоторые прослезились. Ей не стали слишком долго докучать, ее невиновность ни у кого не вызывала сомнений. Она решительно стала всеобщей любимицей.

Затем перед судьями предстал Калиостро. Ему тоже с момента появления сопутствовал успех. Уже одна его прическа вызвала оживление в зале: волосы его были заплетены в маленькие косички, которые ниспадали на плечи. Публика сразу настроилась на представление — и не ошиблась. На первый же традиционный вопрос, кто он и откуда родом, Калиостро зычно возвестил:

— Я благородный странник.

И тут окончательно исчезло напряжение, и вся сцена приобрела гротесковый характер. Вопросов ему больше не задавали. Калиостро почувствовал себя в ударе и лицедействовал почем зря, довольный, что наконец-то вновь обрел слушателей. Судьи расслабились, радуясь возможности отвлечься. Не каждый день человек попадает на ярмарку, где выступают бродячие паяцы и фокусники. Под конец они поздравили Калиостро с удачным выступлением, что было принято им за чистую монету.

Вечером, когда подсудимых сажали в карету, чтобы отвезти обратно в Бастилию, их уже поджидала огромная толпа, которая восторженно приветствовала Рогана и Калиостро. Кардинала смутил такой прием, и ему стало не по себе, зато Калиостро чувствовал себя в своей стихии — он жестикулировал, размахивал шляпой и все порывался обратиться к народу с речью.

Тридцать первого мая в шесть утра парламент собрался для вынесения приговора. В этот день вся французская аристократия, привыкшая допоздна нежиться в постелях, пробудилась ни свет ни заря. Уже в пять часов у дверей зала заседаний столпились родственники Рогана во главе с его всемогущими тетушками мадам де Брион и мадам де Марсан — все с головы до пят в трауре. До начала судебного заседания мадам де Брион успела пообщаться с председателем парламента и отругать его на чем свет стоит, осыпав упреками за то, что он «продался двору».

Суд начал с решения участи Жанны де ла Мот. Ее единогласно признали виновной. Когда речь зашла об определении наказания, два советника парламента — в том числе Робер де Сен-Венсен, ярый противник партии двора, — потребовали смертной казни. Это был всего лишь ловкий маневр: если дело шло к вынесению смертного приговора, то все те, кто представлял в парламенте духовное сословие, должны были покинуть зал. Таким образом парламент избавлял себя от нежелательных эксцессов, поскольку одиннадцать из тринадцати священнослужителей были настроены против Рогана, считая, что он своим поведением скомпрометировал все духовенство.

Жанне определили как раз то наказание, которого и требовал прокурор. Де ла Мота заочно приговорили к пожизненной каторге. Рето де Вилье отделался сравнительно легко: его решили выслать навечно за пределы королевства. Калиостро признали непричастным к делу, Николь д’Олива — невиновной.

Все это не заняло много времени, поскольку до сих пор члены парламента демонстрировали почти полное единодушие. И только когда дело дошло до Рогана, мнения разделились, и начались бурные дебаты. Совещание длилось семнадцать часов кряду. Фрето де Сен-Жюст и Робер де Сен-Венсен выступили с пламенными речами в защиту кардинала, и это склонило чашу весов в его сторону. В итоге ему вынесли оправдательный приговор, оставался только один нюанс: признать ли Рогана непричастным к делу или невиновным. В конце концов двадцатью шестью голосами против двадцати двух решено было полностью снять с кардинала все обвинения, дабы на его имени не осталось позорного пятна.

Этот приговор был встречен в Париже всеобщим ликованием. Огромная толпа направилась к Бастилии, чтобы встретить кардинала с букетами роз и жасминов, как истинного триумфатора. Парламент вновь приобрел необычайную популярность.

На другой день Роган и Калиостро покинули Бастилию. Позже Калиостро так описал трогательную сцену своего возвращения домой:

«Я вышел из Бастилии в половине двенадцатого ночи. Уже совсем стемнело, а живу я на окраине города. Место это довольно глухое. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что все улицы возле моего дома запружены людьми. Их было тысяч восемь или десять. Они приветствовали меня радостными криками, потом подхватили на руки и, сломав ворота, внесли в дом — прямо в объятия моей жены. От пережитых волнений и от радости, наполнившей мое сердце, у меня закружилась голова, ноги подкосились, и я упал. Жена вскрикнула и упала в обморок рядом со мной. Очнувшись, я увидел над собой встревоженные лица друзей. Они испугались, не стали ли эти счастливые минуты последними минутами нашей жизни. Мои глаза наполнились слезами. Я обнял жену, которая уже начала приходить в себя… Стоит ли продолжать? Те, кому судьба дала в дар беспокойную душу и чувствительное сердце, и так поймут, что значат мгновения истинного счастья после десятимесячных страданий».

Оставим в покое эту счастливую пару. Посмотрим лучше, как восприняла происшедшее другая несчастная чета, чьи интересы все это затрагивало впрямую: король и королева. Мария Антуанетта была оскорблена до глубины души. Она надеялась, что закон публично осудит тех, кто возвел на нее напраслину, а все вышло совсем иначе. Она даже не поняла, как это могло произойти. Королевские летописи не знают подобных случаев. В Испании во времена правления Габсбургов приговаривали к смертной казни того, кто нечаянно касался ноги королевы, а тут, когда совершено кощунственное покушение на доброе имя государыни, на ее женскую честь, верховный суд страны освобождает виновных от ответственности. Для Марии Антуанетты это так и осталось тайной за семью печатями. Она не знала, что эта история уже не принадлежит к анналам королевства, а станет первой главой в истории революционных событий.

Что касается Людовика XVI, то после двух оплошностей, допущенных им в ходе процесса, он поспешил совершить и третью. Самым разумным, с его стороны, в сложившейся ситуации было бы сделать вид, будто ничего не произошло, ведь настоящий король никогда не признается в обиде, нанесенной ему собственными подданными. Вместо этого он ударился в амбицию и постарался наказать уже оправданного Рогана, не рискуя, впрочем, вызвать брожения в народе: кардиналу предстояло оставить должность настоятеля придворной капеллы и вернуться в Шоазе-Дье аббатом монастыря. Калиостро же получил предписание в восьмидневный срок покинуть Париж и в течение трех недель — французское королевство.

Влиятельные тетушки, естественно, забили тревогу. Мадам де Марсан явилась к королю, напомнила ему Бог весть в который раз, что она нянчила его, когда он был еще ребенком, и принялась умолять, чтобы Рогана сослали в какое-нибудь другое место, поскольку климат Шоазе-Дье вреден для него с его ревматизмом. И пригрозила, что в противном случае ноги ее больше не будет во дворце. Но Людовик XVI, который теперь уже не нуждался в ней, остался непреклонным. Со временем он, правда, переменил свое решение и позволил Рогану обосноваться в Мармутье, живописном краю на берегу Луары.

* * *
А теперь осталось рассказать о наказании, понесенном Жанной де Валуа де ла Мот. Когда она узнала, что кардинала оправдали, с ней случилась истерика. В силу своей испорченности Жанна гораздо тяжелее переживала удачи других людей, чем собственные неприятности. Она чувствовала себя глубоко уязвленной тем, что кардинал, который всегда относился к ней с рыцарской галантностью и добротой, благополучно избежал опасности, которую она навлекла на его голову.

Двадцать первого июня 1786 года тюремные надзиратели разбудили Жанну в пять часов утра. Она думала, что ее вызывают на какой-то новый допрос, и не хотела вставать. Наконец с большим трудом поднялась и в сопровождении надзирателей спустилась во двор, где ее уже ждали четверо дюжих палачей с двумя подручными. Ее схватили и потащили на помост, находившийся в центре тюремного двора. Жанна отбивалась изо всех сил, изливая при этом потоки брани на своих мучителей, но ее заставили встать на колени, чтобы выслушать приговор. Услышав о наказании плетьми, она в гневе вскричала:

— Вы с ума сошли! Да знаете ли вы, что во мне течет кровь ваших королей?

В этот ранний час во дворе тюрьмы собралось около трехсот человек. Они стали свидетелями ужасной сцены: с яростно сопротивлявшейся женщины сорвали одежду, и плеть палача опустилась на ее плечи — раз, другой, третий…

Но Жанна все еще не сдавалась. Когда палач поднес к ее плечу раскаленное железное клеймо в форме буквы V («voleuse» — воровка), она с утроенной силой начала вырываться из державших ее крепких рук и даже умудрилась так укусить за плечо одного из своих мучителей, что у того сразу брызнула кровь. И только когда раскаленное железо коснулось ее тела, она, издав нечеловеческий крик, потеряла сознание.

Жанну отвезли в больницу при тюрьме Сальпетриер, в которой ей предстояло отбывать срок заключения. Там ей выдали арестантскую одежду и заставили вынуть из ушей золотые серьги, которые заключенным носить не полагалось. Один врач предложил ей за них двенадцать ливров. Жанна, которая до сих пор хранила молчание, погруженная в свои мрачные мысли, внезапно очнулась.

— Что? Двенадцать ливров? Да одно только золото, из которого они сделаны, стоит гораздо дороже.

Она не позволила себя обмануть.

Вскоре привели в исполнение и вторую часть приговора: в пользу государственной казны пустили с молотка всю движимую и недвижимую собственность де ла Мотов в Бар-сюр-Об.

В лучшие времена во французском королевстве нашли бы способ незаметно переправить скандальную узницу Сальпетриера в мир иной. Ни одна из истинных властей предержащих никогда не оставила бы в живых свидетельницу своего позора. Но Старый режим уже был слишком слаб, чтобы постоять за себя.

И дело кончилось тем, что через некоторое время Жанна с помощью какой-то доброй монахини легко и спокойно сбежала из Сальпетриера. Монахиня снабдила ее всем необходимым и проводила со словами:

— Адью, мадам, остерегайтесь, чтобы вас заметили.

Она отправилась в Лондон, где ее встретил муж. Жили они, вероятно, на те средства, которые еще остались от продажи бриллиантов; кроме того, им, видимо, втайне помогали противники короля, в том числе — сам герцог Орлеанский. Но главным источником доходов для Жанны стало литературное творчество. Публика все еще испытывала жгучий интерес как к ее персоне, так и к Рето де Вилье, и они оба взялись за сочинение памфлетов и мемуаров.

Творческие способности Жанны не шли ни в какое сравнение с ее предприимчивостью и даром мошенницы. Литературного таланта у нее было не больше, чем у горничной, которая плетет бесконечные байки, перемывая косточки своим господам. Трудно поверить, что в ней текла кровь Валуа. Здесь все явственнее проступали плебейские черты Фигаро.

Самое известное ее произведение вышло в 1788 году в Лондоне и называлось так: «Самооправдательные мемуары графини де Валуа де ла Мот». С первых же страниц этой книги читатели с удивлением узнавали о том, что Мария Антуанетта вступила в связь с Роганом еще в Вене. Однако их отношения продолжались недолго, так как Мария Антуанетта променяла его на какого-то немецкого офицера. Уязвленное мужское самолюбие Рогана не вынесло такой обиды, и он повел себя бестактно по отношению к ней, чем вызвал ее гнев. Когда Мария Антуанетта оказалась в Париже, он попытался вновь вернуть ее расположение, но тут между ними встал граф д’Артуа.

Познакомившись с Жанной, Мария Антуанетта сразу воспылала к ней дружескими чувствами и в знак своего благоволения даже вручила ей 10 000 ливров. Жанна по доброте душевной взялась похлопотать за Рогана перед Марией Антуанеттой, но у него нашелся и гораздо более влиятельный покровитель — император Иосиф II, который решил, что австрийские интересы требуют, чтобы Роган стал премьер-министром Франции. (Очень ловкий ход: между делом обвинить Марию Антуанетту в том, что она действовала по заданию австрийского правительства.) Мария Антуанетта хотя и не любила Рогана, но помирилась с ним, слепо повинуясь своему брату, и их роман возобновился. Мария Антуанетта при этом преследовала политические цели, Роганом же двигала гордыня. Он был уже немощным стариком и, отправляясь на свидания, брал с собой чудодейственные пилюли Калиостро.

Затем следует переписка кардинала с королевой. Графиня де ла Мот сообщает, что не смогла сделать копии со всех двухсот писем, и приводит только тридцать из них, выражая надежду, что они представят немалый интерес для читателей. Мы процитируем лишь несколько строк из одного письма, чтобы со всей наглядностью показать легковерие французов, готовых принять за чистую монету любые измышления о своей королеве:

«16 августа 1784 года.

Вчера прозвучало несколько пытливых и недоверчивых замечаний, и это препятствует тому, чтобы я сегодня отправилась в Т. (Трианон); но я не могу отказать себе в удовольствии вновь лицезреть моего верного раба. Министр (король) в 11 часов уезжает на охоту в Р. (Рамбуйе) и вернется поздно, а может быть, только завтра утром; надеюсь, что в его отсутствие я сумею вознаградить себя за скуку и неудовлетворенность двух последних дней…

…Так как в моих планах тебе отведена главная роль, необходимо, чтобы у нас на этот счет было полное взаимопонимание, — такое же, как в прошлую пятницу на с. (софе). Тебя наверняка рассмешит эта аналогия, но сегодня же вечером, перед тем как мы перейдем к серьезным делам, ты сможешь убедиться, насколько она верна. Переоденься рассыльным, пусть у тебя в руках будет какой-нибудь пакет, и будь в 11 часов у входа в часовню; я пришлю за тобой графиню, которая проведет тебя по потайной лесенке в будуар, где ты найдешь предмет своих вожделений».

* * *
Тут самое время сказать несколько слов о фатально возраставшей непопулярности Марии Антуанетты — об одной из движущих сил, толкавших страну к революции.

Когда в 1773 году Мария Антуанетта прибыла с мужем в Париж и, стоя на балконе ратуши, благосклонно принимала бурные изъявления почтительных чувств со стороны огромной толпы, запрудившей площадь, маршал Бриссак, галантный пожилой кавалер, сказал ей:

— Смотрите, мадам, здесь двести тысяч ваших друзей!

И это не было преувеличением. Французы восхищались прекрасной принцессой, которая принесла в жертву дряхлому двору Бурбонов свою молодость. Мария Антуанетта почувствовала, что произвела благоприятное впечатление на своих подданных, и это ощущение наполнило ее восторгом. Под впечатлением своего триумфа она написала матери:

«Перед тем как удалиться, я помахала рукой, и это вызвало в толпе новый взрыв ликования. Какое это счастье в нашем положении, что можно так легко завоевать симпатию народа!»

Это вовсе не значит, что она не заплатила бы за это и бо́льшую цену, причем с превеликим удовольствием.

Но проходят годы — и ее популярность начинает падать, поскольку за это время так и не появился на свет долгожданный наследник. Когда у графа д’Артуа родился сын, обыватели, нахлынувшие в Версаль, без стеснения бранили Марию Антуанетту за то, что она не последовала его примеру. А когда она наконец дала жизнь дофину, это событие было встречено без ожидаемого воодушевления. Мария Антуанетта как-то незаметно утратила любовь народа.

И постепенно ей стали ставить в вину все грехи двора. Считали, что королева всесильна и, значит, должна нести ответственность за все происходящее. Однако власть Марии Антуанетты была далеко не безграничной. Например, все ее попытки вернуть из ссылки опального Шуазеля так ни к чему и не привели. Или другой случай: вопреки ее воле генеральным контролером (министром финансов) был назначен Калонн; впоследствии всю ответственность запроводимую им бездарную финансовую политику, которая привела к глубокому кризису, опять-таки взвалили на Марию Антуанетту, и к ней приклеилось прозвище «мадам Дефицит».

Когда в марте 1785 года Мария Антуанетта явилась в Нотр-Дам на благодарственный молебен по случаю рождения второго сына, герцога Нормандского, толпа у собора встретила ее холодным молчанием. Королева вернулась в Версаль вся в слезах.

— Почему они так относятся ко мне? Что я им сделала? — беспомощно спрашивала она у окружающих.

Через год после процесса об ожерелье королева уже вызывала такую лютую ненависть у всех своих подданных независимо от сословий, что старый добродушный герцог Пентьевр посоветовал Людовику XVI ради всеобщего спокойствия упрятать Марию Антуанетту в монастырь Валь-де-Грас.

В чем же причина столь безграничной ненависти? По мнению братьев Гонкур, эта ненависть зарождалась при дворе и, искусственно разжигаемая, расходилась во все стороны, как крути по воде, охватывая все более широкие слои населения. У большинства придворных были свои причины испытывать к королеве враждебные чувства: стариков раздражала ее молодость и естественное влечение к своим ровесникам, чопорных моралистов — ее страсть к развлечениям, для партии «исконных французов» она олицетворяла ненавистный альянс с Австрией; не любили ее, чувствуя себя обойденными, и те, кто не имел чести принадлежать к кругу графини Полиньяк.

Неприязнь придворных к своей королеве — дело довольно обычное, история знает массу подобных примеров. Но еще не было случая, чтобы против королевы плелись хитроумные интриги, уж не говоря о том, чтобы аристократия брала при этом в союзники народные массы. Это уже знамение времени. Неспособность правящих кругов разобраться в политической обстановке привела к тому, что они полностью утратили чувство реальности и в своей борьбе против королевской власти обратились за помощью к народу, тем самым подписав себе смертный приговор.

Если бы в те времена среднему парижскому обывателю задали вопрос, что, с его точки зрения, можно поставить в вину королеве, ответ наверняка был бы такой: мотовство, безнравственность, отсутствие патриотизма. Все эти обвинения, в сущности, не слишком правомерны. Как мы уже говорили, слухи о неумеренном мотовстве Марии Антуанетты были сильно преувеличены — тратила она не больше, чем любая другая королева. То же можно сказать и относительно упреков в безнравственности, особенно если учесть, что слухи о ее любовных похождениях распространяли, как правило, те, чьи моральные качества оставляли желать лучшего. Кстати, немалую роль в этом сыграла Жанна де ла Мот, подогрев своими памфлетами интерес к ее интимной жизни.

Возникает естественный вопрос: почему же французское общество так поспешно и безапелляционно осудило Марию Антуанетту, хотя другим монархам оно прощало гораздо более серьезные прегрешения? Тут может быть только одно объяснение, в основе которого лежит упрек в отсутствии патриотизма. Будет ошибкой считать, что Марию Антуанетту не любили из-за того, что считали безнравственной. Здесь ситуация обратная: ее считали безнравственной и вешали на нее всех собак из-за того, что не любили. По всеобщему мнению, она так и не стала хорошей француженкой — отсюда и неприязнь к ней, и обвинения в антипатриотизме.

Естественно, Мария Антуанетта всегда поддерживала отношения со своей родней, сотни нитей — и духовных, и политических — связывали ее с могущественной династией Габсбургов. Разумеется, королевой двигали самые добрые побуждения: она даже мысли не допускала, что интересы Франции и Австрии, двух верных союзников, могут в чем-то не совпадать. Однако французы придерживались другого мнения (они всегда испытывали острую неприязнь к Габсбургам) и считали, что Мария Антуанетта слишком рьяно отстаивала интересы Австрии при французском дворе. Поговаривали даже о каких-то миллионах, которые она якобы посылала своему брату.

Франция — это обособленный мир, где нет места тому, кто не является французом. В Европе не найти такого народа, который был бы менее снисходителен к иноземцам, нежели французы. Так что королева-иностранка, к тому же из династии Габсбургов, рано или поздно должна была стать объектом всеобщей ненависти. И когда эта ненависть достигла апогея, французы не могли найти для нее более презрительного прозвища, чем «австриячка». То есть исконная французская ксенофобия явилась той благодатной почвой, на которой взросли семена ненависти к королеве.

Ведь что бы ни говорили потом и революционеры, и роялисты, она не была ни дьяволом, ни ангелом. Вероятно, ближе всех к истине оказался Стефан Цвейг, который утверждал, что главный порок Марии Антуанетты заключался в ее абсолютной заурядности. Ее мученическая смерть потрясает, но в ее жизни не было ничего такого, что могло бы тронуть человеческие сердца, восхитить или вызвать особое уважение.

И нам больше нечего сказать о ней.

ЭПИЛОГ

Дойдя до конца нашей истории и перечитав написанное, мы с некоторым беспокойством обнаружили, что при всем стремлении создать многообразную картину эпохи, нам все-таки не удалось должным образом передать то, что Талейран называл «сладостью жизни». У читателя может создаться впечатление, что Старый режим перед гибелью выродился в некий символ растленности и вся Франция представляла собой развеселый вертеп, где царили шарлатанство и разврат, где людям доставляло особое удовольствие плести интриги и надувать друг друга, где торжествовало зло, а добродетель подвергалась гонениям. Но это будет в корне неверно.

Один голландский историк заметил, что летописцы и авторы исторических романов, как правило, воспроизводят самые неприглядные стороны своей эпохи, поскольку до их ушей прежде всего долетают стоны и жалобы обездоленных, а уж потом — музыка придворных балов. Но чтобы увидеть изысканную красоту этой эпохи, надо обратиться к живописи. Если сравнить живописные полотна разных столетий, то сразу бросается в глаза, что ни в какой другой исторический период художники не передавали так ярко и вдохновенно ощущения сладости жизни. На картинах Фрагонара, замечательного художника той эпохи, наше воображение поражают легендарные величественные парки: неправдоподобно огромные деревья, под ними — маленькие человеческие фигурки. Эти люди буквально купаются в невообразимом блаженстве, делающем их кукольные лица почти одушевленными, в блаженстве, которое доносится до нас, как фиоритуры волшебной флейты. Рассматривая полотна Фрагонара, никак не отделаться от ощущения, будто читаешь очень красивый старинный эротический роман, пронизанный легкой меланхолией. Хочется проникнуть в секрет этих картин, оказаться в упоительно-сладостном мире парков… И ощущаешь какое-то несказанное беспокойство, которое всегда пробуждается в душе при соприкосновении с истинным искусством.

И тогда со всей очевидностью понимаешь: эта эпоха была такой же прекрасной, как тончайшие кружева, как изящный и хрупкий севрский фарфор, как нежный аромат отборного вина, как воздух венгерской осени, когда сквозь пламенеющие листья ощущается невыразимая сладость вечного упокоения.

Это можно передать только стихами. Такими, например, как стихотворение Верлена «Лунный свет» из его сборника «Галантные празднества»:

Твоя душа — волшебный край. И в ней
Кружатся маски в танце маскарада.
Но там, под одеянием гостей,
Шальное сердце празднику не радо.
Играют лютни. Миг любви воспет.
Блаженство правит балом в мире сказок.
Звенит минор, и зыбкий лунный свет
Овладевает светлой песней масок.
О, лунный свет! В ночи прекрасен он.
Недолговечны грустные обманы.
И в лунном свете ниспадает сон,
И плачут в парке старые фонтаны.
* * *
Бриллиантовое ожерелье исчезло, но слава о нем обошла всю Европу. Ни одно событие в течение десятилетий, предшествовавших революции, не имело такой прессы, как процесс об ожерелье. Современники инстинктивно почувствовали его роковую сущность.

Даже в далекой в ту пору от политики и забытой Богом Венгрии люди не остались равнодушными к этой истории. Отец-иезуит Дьёрдь Алайош Сердахей откликнулся на нее латинским стихотворением, в котором упомянул всех мифологических персонажей, в чьих судьбах ожерелья сыграли гибельную роль:

О ЗНАМЕНИТОМ ОЖЕРЕЛЬЕ, КОТОРОЕ ВЫЗВАЛО ВО ФРАНЦИИ ГРОМКИЙ ПРОЦЕСС, ПОТРЯСШИЙ ЕВРОПУ
Кто ж фурия та? Не мегера ли, дочь вероломства,
Взяла ожерелие это у Стикса в заброшенном гроте?
Галлы, к нему прикасаться рукой опасайтесь!
Помните роль роковую, что сыграна им
В судьбах Семелы, Гармонии и Эрифилы, а также
В судьбе Иокасты. Фатальные беды сулит
Сие ожерелие смертным, и кто б ни владел им,
Любой поплатился тяжелым позором иль смертью.
Сам Аполлон отравил его ядом и недругам отдал…
Но пыл и слова отвращенья напрасно я трачу, как видно:
И в пурпурной мантии в Риме посланник Господний
Желает себе получить ожерелие это.
Но, преосвященство, зачем украшение женщин
Ты алчешь иметь? С ним познаешь напасти и беды,
Что женщин настигли, красой ожерелья прельщенных.
Кто с легкостью верит, что может понравиться людям,
Покуда собой восторгается, — будет несчастным.
Зачем же стремиться к проклятью и каре Господней?
Пусть лучше ла Мот отнесет ожерелие фуриям диким.
Самое яркое воплощение процесс об ожерелье обрел в произведениях современников — гениальных представителей немецкого классицизма. Как мы уже упоминали, Гёте посетил в Палермо семью Калиостро, после чего написал пьесу «Великий Копт», посвященную нашумевшему процессу. Это далеко не лучшее произведение великого веймарца, но он, случалось, писал и хуже. Действующие лица тут не имеют имен — только титулы, причем у некоторых из них титулы не столь высокие, как у их прототипов. Королева у Гёте стала герцогиней, кардинал — обычным епископом, правда Калиостро остался графом, а де ла Мот и его жена превратились в Маркиза и Маркизу. В пьесе, в отличие от реальности, все заканчивается благополучно: некий Риттер, влюбленный в девушку, прототипом которой является д’Олива, вовремя разоблачает обман (сразу после сцены в беседке Венеры), злоумышленники наказаны, добродетель торжествует. Граф, то есть Калиостро, вносит в пьесу элементы буффонады: Гёте сделал из него весьма комичную фигуру, проявив блестящее чувство юмора.

Шиллера же история Калиостро вдохновила на создание великолепного романа о призраках «Духовидец», к сожалению оставшегося незаконченным. Некоторые считают, что и знаменитая драма Шиллера «Дон Карлос» написана также под впечатлением нашумевшего процесса об ожерелье. И в самом деле, некоторые эпизоды пьесы вызывают в памяти уже известные нам события. Она начинается с того, что Дон Карлос томится страстным желанием побеседовать наедине с королевой. Им устраивают тайное свидание. Королева точно так же страдает в путах постылого придворного этикета, как и Мария Антуанетта. И дальнейшие события развиваются вокруг писем — украденных, добытых обратно, попавших не в те руки и так далее… Сплошные письма, как и в истории с ожерельем. А несчастный король, одинокий и вечно обуреваемый сомнениями: верна ли ему супруга? Вполне можно допустить, что прообразом этого персонажа послужил Людовик XVI. Такое предположение не лишено оснований. Шиллер довольно долго трудился над своей пьесой: первый акт написал в 1785 году, а завершил работу в 1787-м, то есть пьеса создавалась как раз в те годы, когда дело об ожерелье буквально не сходило со страниц европейских газет. Как известно, Шиллер всегда проявлял живейший интерес ко всем сенсационным уголовным процессам.

А теперь, как и подобает, мы в заключение вкратце познакомим читателей с дальнейшими судьбами наших героев. О короле и королеве уже написано достаточно. Известно, что они вышли на авансцену Истории, приняв мученический венец. Мы расскажем, что стало со всеми остальными.

Жанна де ла Мот, сбежав в 1787 году в Англию, некоторое время купалась в лучах славы, процветая на литературной ниве за счет всеобщего интереса к процессу об ожерелье. Но вскоре этот интерес пошел на убыль, что явилось для нее сильнейшим ударом, от которого ей уже не суждено было оправиться. Она начала опускаться и, впав в страшную нищету, докатилась до самого дна лондонского общества. В 1791 году, по-видимому в припадке истерики, она выбросилась из окна и разбилась насмерть. Де ла Мот пережил свою жену на сорок лет, о его судьбе нам мало что известно, но, во всяком случае, она складывалась не слишком удачно. На старости лет он вернулся во Францию и в 1831 году закончил свои дни в парижском приюте для бедняков. Роковое «сокровище нибелунгов» не принесло ни одному из них ни счастья, ни богатства.

Роган два года провел в изгнании, после чего ему разрешено было вернуться в Страсбург. Это произошло как раз в канун революции. Как лицо высшего духовного сана он вошел в состав Генеральных штатов. Позже его обвинили в контрреволюционных происках, но он отказался явиться в суд. С 1793 года Роган возглавлял епископство в Эттингейме. А когда в девятую годовщину республики директория заключила с папой римским конкордат, который давал ей право назначать епископов без согласия апостольской столицы, он сложил с себя епископский сан и вернулся в свой замок, где и умер в 1803 году, — всеми забытый, гордый и молчаливый осколок Старого Режима.

Николь д’Олива после сенсационного процесса приобрела исключительную популярность. Молодые люди из самых аристократических семей наперебой добивались ее благосклонности. Д’Олива сначала отдавала явное предпочтение Блонделю, своему молодому адвокату, который проявил столько усердия, чтобы доказать ее невиновность; но потом из множества воздыхателей вновь выбрала верного Туссена де Бозира, отца своего ребенка. Ходили слухи, что впоследствии, во время революции, он стал тайным полицейским осведомителем.

Мадам Кампан до самого конца сохраняла трогательную и самоотверженную преданность своей госпоже, а после ее гибели основала женскую школу в Сен-Жермен-ан-Ле. Затем Наполеон поручил ей руководство институтом благородных девиц в Экуане. По иронии судьбы, для мадам Кампан, которая благополучно пережила и революцию, и наполеоновскую диктатуру, не нашлось места у ее прежних хозяев — Бурбонов, вернувшихся на свой трон. Тогда она взялась за мемуары, задавшись целью обелить память покойной королевы, чем и занималась до самой смерти, последовавшей в 1822 году.

Калиостро и его жене были уготованы судьбой более суровые испытания. Процесс об ожерелье ознаменовал для великого мага тот переломный момент, с которого его жизнь пошла под откос. В Лондоне, куда он отправится после десяти месяцев, проведенных в Бастилии, его будут преследовать сплошные неудачи. Ни одно из его начинаний не возымеет успеха.

Перед тем как покинуть Францию, он затеял процесс против коменданта Бастилии де Лонэ и полицейского инспектора Шенона, который опечатал квартиру Калиостро после ареста. Он обвинил их в халатности, приведшей к тому, что у него похитили деньги и драгоценности на общую сумму 150 000 ливров, и кроме того потребовал 50 000 в качестве компенсации за нанесенный ему моральный ущерб. Но поскольку в протоколе было зафиксировано, что все вещи ему возвращены, и, по его словам, он очень доволен тем, как с ним обращаются в Бастилии, то шансы выиграть этот процесс заранее сводились к нулю.

В Лондоне он приложил массу усилий, чтобы вернуть себе славу чудо-доктора, но англичане оказались на редкость невосприимчивыми к его методам лечения. Он попытался войти в контакт с местными жрецами оккультных наук, а также связаться с масонами, но благоразумные англичане сторонились незадачливого итальянца, вечно обуреваемого сумасбродными идеями.

Вдобавок ко всему здесь он приобрел себе опаснейшего врага в лице Шарля Тевено де Моранда. Это был самый гнусный субъект из всех французских газетчиков и памфлетистов, которыми в то время кишело лондонское дно. Он больше уже не писал памфлетов, став наемным борзописцем и получая солидные субсидии от французского двора. Разбойник превратился в ревностного лакея, стоявшего на страже интересов короля. Он редактировал выходившую в Лондоне на французском языке газету «Европейский курьер», из которой французское правительство черпало сведения об умонастроениях, царивших в английской столице.

Калиостро оказался настоящей находкой для Тевено де Моранда: наконец-то у него появился прекрасный объект для нападок и возможность лишний раз угодить своим хозяевам. Не исключено даже, что он из Франции получил указание дискредитировать Калиостро. Журналист с усердием и основательностью напавшего на след сыщика начал копаться в грязном белье великого мага, вытаскивая на свет Божий все его прежние неприглядные делишки. В числе прочих запустил и невесть откуда взявшуюся утку, написав, что родственники Калиостро, аравийские шейхи, коварно и безжалостно изводят и так сильно сократившееся на африканском континенте поголовье львов и тигров. Для этого якобы используют специально откормленных свиней, которым с самого рождения понемногу добавляют в пищу мышьяк. Поскольку порции слишком незначительные, свиньям это не приносит вреда, но их мясо настолько пропитывается мышьяком, что хищники, отведав его, умирают.

Калиостро отреагировал на этот выпад с необычайным остроумием. Оставив без внимания всякие мелкие шпильки, он написал Тевено де Моранду, что с огромным удовольствием прочел его статью и хотел бы лично познакомиться со столь выдающимся мастером слова. С этой целью он почтительнейше просил господина редактора пожаловать к нему девятого ноября на завтрак. Но пусть гость принесет с собой вино и любую закуску на свое усмотрение, а он, Калиостро, предоставит в его распоряжение поросенка, откормленного по собственному методу. Самому Тевено де Моранду будет предоставлено право заколоть и приготовить этого поросенка, а также выбрать себе наиболее лакомые кусочки. «После завтрака, — пишет Калиостро, — может произойти одно из четырех: или мы умрем оба, или никто из нас не умрет, или я умру, а вы — нет, или Вы умрете, а я — нет. В первых трех случаях выигрываете вы, в четвертом — я. Но держу пари на 5000 гиней, что смерть выберет Вас, а со мной ничего не случится».

Тевено де Моранд пошел на попятный. С типичным для восемнадцатого века легковерием, свойственным даже самым прожженным негодяям, он подумал: чем черт не шутит, вдруг Калиостро и впрямь связан с потусторонними силами? Он предложил, чтобы вместо него это блюдо из поросенка отведала кошка или собака. На что Калиостро ответил с неподражаемым сарказмом:

— Вы хотите уступить свое место за столом какому-нибудь хищнику? Но эта замена будет далеко не равноценной. Вряд ли даже в животном мире можно отыскать хищника, подобного вам.

Тевено де Моранд потерпел позорное поражение, но для Калиостро это оказалось пирровой победой. Кредиторы, которым он уже немало успел задолжать, раздраженные его самоуверенностью, после этого случая стали проявлять особую назойливость. В конце концов великий маг счел за лучшее покинуть Лондон, прихватив с собой бриллианты жены. Оставшаяся без денег женщина в отместку начала распространять слухи, что правда на стороне Тевено де Моранда.

Калиостро вновь пускается в странствия по Европе, но насколько это путешествие отличается от того, что он совершал в свой лучшие годы, находясь в ореоле славы! Его высылают из Швейцарии, а затем и из австрийского Триента, где он встречает одного доброжелательного епископа, из которого со временем мог бы получиться второй Роган. Калиостро возвращается в Рим.

Там к нему присоединяется жена. Прекрасную Лоренцу замучила ностальгия, она устала от бесконечных скитаний, ей хочется тихой и спокойной жизни. Вероятно, она еще не потеряла надежду, что Калиостро бросит свои безумные затеи, остепенится и станет нормальным добропорядочным обывателем. Может быть, даже начнет работать… И измученный неудачами, стареющий, загнанный Калиостро в конце концов соглашается с ее доводами.

В Риме он, скорее всего уже по инерции, поддерживает связь с местными масонами, которые чудом сохранились, хотя и в небольшом количестве, здесь, в самом центре неприятельской крепости. Им приходилось принимать исключительные меры предосторожности, чтобы не попасть в руки Святой инквизиции.

Но инквизиция бдительно следила за каждым шагом «благородного странника». И в декабре 1789 года, когда было собрано достаточно компрометирующего материала, сбиры[26] схватили Калиостро — и он угодил в крепость Ангелов, которая по сравнению с Бастилией являлась настоящим домом отдыха на морском побережье.

Инквизиция ликовала: наконец-то удалось упрятать за решетку знаменитого масона. Церковники явно преувеличивали значение Калиостро, ибо его неумеренная кичливость давала им постоянный повод для этого. Он писал письма своим зарубежным сподвижникам, призывая их сплотиться во имя торжества всемирного масонства и взять штурмом крепость Ангелов. Его тюремщики, просматривая эти письма, не сомневались, что речь идет о серьезном заговоре.

Калиостро ожидал суда инквизиции без особых опасений: он считал, что его должны оправдать, поскольку не чувствовал за собой никакой вины. Ведь он всегда говорил о Боге и всегда внушал своим приверженцам религиозные чувства. И вот тут в полной мере проявилось его невежество в вопросах теологии, ибо ему было даже невдомек, что он являлся проповедником чудовищной ереси.

Представ перед судьями, Калиостро принялся с пеной у рта доказывать, что он является самым верным сыном католической церкви, и требовал аудиенции у папы римского, чтобы лично убедить в этом Его Святейшество. Потом до него постепенно стало доходить, что все его учения есть не что иное, как чистейшей воды ересь. Он заявил, что признаёт свои грехи, искренне раскаивается и, если его выпустят на свободу, сумеет обратить в истинную веру всех членов ложи «Египетский обряд», которых насчитывается по всему миру не менее миллиона.

Инквизиторов главным образом интересовало, имел ли знаменитый чернокнижник контакт с дьяволом. И тут роковую роль сыграла Лоренца. Ничего толком не знавшая и не способная оценить всю серьезность ситуации, она под воздействием минутной обиды совершила предательство. Лоренца поведала суду, что медиумы в большинстве случаев получали от Калиостро указания, как им следует отвечать на вопросы, но были случаи, когда они действовали по наущению дьявола.

Наконец в апреле 1791 года был вынесен приговор. Инквизиция воздержалась от передачи Калиостро в руки мирского правосудия, что означало бы смертную казнь, но как опасного еретика и пособника дьявола приговорила его к пожизненному заключению.

Только теперь Калиостро начал наконец осознавать, что для него все потеряно. Двери в огромный мир закрылись перед ним навсегда, и ему, беспокойному бродяге, любителю шумных фантасмагорий и театральных эффектов, привыкшему находиться в центре всеобщего внимания, среди славословий и проклятий толпы, предстояло провести остаток жизни в тюремных застенках. А ему было еще только сорок пять лет.

Классическая биография авантюриста будет неполной, если не упомянуть о предпринятой им отчаянной попытке побега. Калиостро передал тюремному начальству, что испытывает острую потребность исповедаться. К нему прислали капуцина, который с большим удовлетворением выслушал чистосердечную исповедь знаменитого еретика. В экстазе раскаяния Калиостро дошел до того, что начал умолять капуцина подвергнуть его искупительной каре. Тот, уступая страстным мольбам, снял с себя веревочный пояс и несколько раз хлестнул грешника по плечам. И тут Калиостро внезапно выхватил у монаха веревку, накинул ему на шею и начал его душить. Но судьбе было угодно, чтобы капуцин оказался не дряхлым, немощным старцем, как рассчитывал Калиостро, а здоровенным крестьянским парнем; он без особого труда высвободился из рук тучного мага и начал звать на помощь. Калиостро вновь потерпел неудачу.

Вскоре после этого по решению папской курии его увезли в какую-то забытую Богом крепостную тюрьму в герцогстве урбинском. Там следы его навсегда теряются; считают, что он умер в 1795 году.

Не забудем упомянуть и о графе Гаге, хотя он не имеет непосредственного отношения к нашей истории. Весьма поучительно, что этому монарху, производившему впечатление беспечного щеголя, сопутствовала удача там, где Людовик XVI терпел крах. Мало-помалу он полностью ликвидировал остатки дворянской конституции и, опираясь на третье сословие, оттеснил на задний план аристократию и духовенство и благополучно установил в стране абсолютную королевскую диктатуру. Армия тем временем героически отражала натиск превосходящих сил русских. В 1790 году был заключен верельский мир, не содержавший никаких унизительных условий для Швеции. А еще через год Густаву удалось заключить очень выгодное соглашение с Екатериной II и добиться ежегодных субсидий в размере 300 000 рублей, что пришлось как нельзя более кстати, поскольку после революции во Франции денежные поступления оттуда прекратились.

Шестнадцатого марта 1792 года Густав пал жертвой заговорщиков из числа высшей знати: ему выстрелили в спину на костюмированном балу в Анкарстрёме. Да и как же еще мог закончить свою жизнь великий государь эпохи рококо?

А теперь осталось только сказать несколько слов о злополучном ожерелье, которое стало стержнем и движущей силой этой истории. Вернее даже не о нем, а том, что от него осталось: о невыплаченном долге.

Кардинал Роган, терзаемый чувством вины, со свойственным ему великодушием вознамерился компенсировать ювелирам понесенные ими убытки. Он заявил о своей готовности погасить оставшийся долг по частям, предназначив в пользу ювелиров 200 000 ливров ежегодного дохода от самого богатого из своих аббатств, находящегося в Сен-Ваасе. Ювелиры отвергли это предложение, убоявшись, что Роган может умереть раньше, чем будет выплачена вся сумма. И согласились только тогда, когда король распорядился, чтобы и в случае смерти Рогана выплаты продолжались до тех пор, пока не будет произведен полный расчет за ожерелье.

Но тем временем разразилась революция. Все имущество аббатства было конфисковано. Бомер и Боссанж обратились в Национальное собрание, потребовав, чтобы с ними расплатилась государственная казна. Но их надежды не оправдались. Вследствие величайшего поворота в ходе истории ювелиры обанкротились. Бомер умер, его жена вышла замуж за Боссанжа. Процесс продолжался.

В 1860 году наследники Девиля, одного из кредиторов Бомера, возбудили дело против герцога Рогана-Рошфора, наследника кардинала, предъявив иск на два миллиона франков с учетом набежавших процентов. В 1863 году гражданский суд вынес свое решение, признав этот иск неправомерным; в 1864 году императорская курия утвердила вынесенный вердикт, а затем, в 1867 году, отклонила апелляцию. На этом процесс об ожерелье завершился.

За ожерелье так до сих пор и не заплатили.

Примечания

1

Имеется в виду баллада венгерского поэта Яноша Араня (1817—1882) «Уэльские барды», повествующая о том, как Эдуард I в 1277 году, захватив Уэльс, велел казнить пятьсот уэльских бардов, осмелившихся воспевать славное прошлое своей родины. (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

2

Стены белы, как покров зимы,
Тих, печален деревенский дом.
Правда же, коль здесь укрылись мы,
Вовсе не забав беспечных ждем?
Здесь нам душу выплакать дано,
Исповедный шепот приглушен.
Чтобы в наше заглянуть окно,
К дому тьма ползет со всех сторон.
Сколько тайн откроет человек
В покаянье, что услышит ночь!
Чу!.. Кряхтя и плача, тает снег
И течет по водостоку прочь.
(Стихотворение Эндре Ади (1877—1919) «Маленький деревенский дом». — Перевод Сергея Воронова.)
(обратно)

3

Любовь к судьбе (лат.).

(обратно)

4

Крис — малайский кинжал.

(обратно)

5

«Католическая медицина» (лат.).

(обратно)

6

Хорошо! (англ.)

(обратно)

7

Здравствуйте (англ.).

(обратно)

8

Хавваккук — древнееврейская форма имени Аввакума, одного из двенадцати так называемых малых пророков.

(обратно)

9

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наша…» (лат.)

(обратно)

10

Дорогой мой (фр.).

(обратно)

11

С которым совокупилась девица (лат.).

(обратно)

12

А. Серб начал работать над этим произведением в 1939 году, когда гитлеровские войска уже начали оккупацию западноевропейских стран.

(обратно)

13

«Старый режим» (фр.) — так называлась эпоха, предшествовавшая Великой французской революции.

(обратно)

14

Йожеф Катона (1791—1830) — выдающийся венгерский драматург, автор ряда пьес на исторические темы.

(обратно)

15

Унция — старинная итальянская монета.

(обратно)

16

Янсениты — последователи голландского богослова Янсения, проповедовавшего учение, близкое к кальвинизму; ультрамонтаны (букв.: находящиеся за горами; ит.) — так немецкие протестанты называли католиков крайне экстремистского толка, которые получали указания из-за Альп от папы римского.

(обратно)

17

Бедекер Карл (1801—1859) — немецкий издатель путеводителей по разным странам для путешественников и туристов.

(обратно)

18

Меланштон Филипп (1497—1560) — ближайший сподвижник Мартина Лютера, вставший впоследствии во главе реформаторского движения.

(обратно)

19

Головной убор древних фригийцев в виде высокого колпака красного цвета; позже его носили освобожденные рабы, поэтому он получил значение символа свободы; во время Великой французской революции его носили санкюлоты и якобинцы.

(обратно)

20

Карлейль Томас (1795—1881) — английский писатель и историк, автор книги «История французской революции».

(обратно)

21

Идеалистическое учение древнегреческого философа Платона (427—347 гг. до н. э.), противопоставлявшее мистический мир сверхчувственных идей реальному вещественному миру.

(обратно)

22

Здесь и далее стихи даны в переводах Сергея Воронова.

(обратно)

23

Реставрацией во Франции называют период господства восстановленной династии Бурбонов (1814—1830 гг.).

(обратно)

24

Стрынский Казимир (1853—1912) — французский писатель польского происхождения, историк, литературовед.

(обратно)

25

Имеется в виду «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» в 35 томах (1751—1780 гг.). Редактором и организатором «Энциклопедии» был Д. Дидро. В ее создании участвовали Вольтер, Руссо, д’Аламбер и другие выдающиеся деятели эпохи.

(обратно)

26

Низшие служащие инквизиции.

(обратно)

Оглавление

  • ПРИЗРАКИ ЗАМКА ПЕНДРАГОН
  • ОЖЕРЕЛЬЕ КОРОЛЕВЫ
  •   ОТ АВТОРА
  •   Глава первая ОЖЕРЕЛЬЕ
  •   Глава вторая ГРАФИНЯ
  •   Глава третья ВЕЛЬМОЖА
  •   Глава четвертая ЧАРОДЕЙ
  •   Глава пятая БЕСЕДКА ВЕНЕРЫ
  •   Глава шестая ДУХИ В КУВШИНЕ
  •   Глава седьмая КОРОЛЕВА
  •   Глава восьмая КАК ЭТО ПРОИЗОШЛО
  •   Интермеццо ФИГАРО И ГРАФ ГАГА
  •   Глава девятая ОЖЕРЕЛЬЕ ВЗРЫВАЕТСЯ
  •   Глава десятая БАСТИЛИЯ, ПАРЛАМЕНТ И КОРОЛЬ
  •   Глава одиннадцатая ПРИГОВОР
  •   ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***