Настройки текста:
Рис. Б. КоржевскогоПо снежной долине бежали семеро наших лыжников, спасаясь от вражеской погони. Впереди шел Тюрин, командир маленького отряда. Этот большой, сильный человек шумно дышал, пар валил от его широкой спины, по щекам струился пот, несмотря на жестокий мороз. Первому идти труднее всех, по следу — легче. Поэтому прокладывать лыжню ставят самого сильного. Многие бойцы были ранены, иные выбились из сил и едва держались на ногах. Они шли день и ночь уже третьи сутки. Костров не разводили. На ходу ели сухари и заедали снегом. Вражеские лыжники гнались за ними по пятам. Позади всех, замыкающим, шёл комиссар отряда Лукашин. Замечая наседающих врагов, он припадал за камень или за дерево и ждал с ручным пулемётом наготове. И когда вражеские лыжники набегали, как стая волков, Лукашин подпускал их поближе и многих укладывал наповал меткой очередью. Передние падали в снег, задние шарахались в разные стороны и начинали беспорядочную стрельбу, а он вскакивал и бежал догонять своих. Комиссар не только замечательно воевал сам, но и помогал другим. Иногда выбившийся из сил боец, падал в снег и говорил: — Товарищ комиссар, сил больше нет. Лукашин протягивал ему руку: — Сил ты своих не знаешь… Вот так, выше голову. Ты же коммунист! И уставший поднимался. Один раненый лыжник достал согретый за пазухой пистолет и сказал: — Товарищ комиссар, разрешите умереть от своей пули, чтобы других не задерживать… Я своё отвоевал… Лукашин вырвал у него оружие: — Постыдись! Ты — герой! Да, это были герои. В полярную ночь они спрыгнули с самолётов на парашютах у самых границ Норвегии и отыскали фашистскую секретную радиостанцию, которая оповещала вражеские аэродромы о вылетах наших самолётов. Наши герои истребили радистов. А многие аппараты, приборы и секретный код, составлявший важную военную тайну, захватили с собой и направились в обратный путь во мраке полярной ночи. Среди лесов и скал к ним не могли спуститься наши самолёты, и парашютистам пришлось положиться на скорость своих лыж. Фашистов взбесил этот дерзкий налёт. И вот отборные лыжники из австрийских и немецких альпинистов бросились в погоню. С ними соревновались финские лыжники, считающие себя лучшими в мире. Но одолеть русских лыжников было не так просто: это был спаянный коллектив, где один за всех, все за одного. Наступил такой момент, когда казалось, что все погибнут. Перед нашими лыжниками встали отвесные скалы. Взбираясь по ним, они должны были снимать лыжи и поднимать за собой драгоценный груз, который везли на санках. Это был медленный подъём. Ослабевшие лыжники с трудом карабкались на обледенелые скалы. Враги могли перестрелять всех поодиночке. Фашисты быстро неслись по долине, как белые тени. И тогда комиссар решил пожертвовать собой, чтобы спасти остальных. Раздумывать было некогда. Он махнул рукой, указывая отряду «вперёд», а сам круто развернул лыжи и помчался назад, навстречу набегавшим врагам. Это были финские лыжники, опередившие немцев. Завидев наших лыжников, которые ярко выделялись в своих белых халатах на бурых скалах, преследователи обрадовались — можно было стрелять на выбор, как в живые мишени. Финны ускорили бег. Но тут по ним ударил ручной пулемёт Лукашина.
Рис. Б. КоржевскогоОднажды в самый разгар войны в известной на весь Калининский фронт роте разведчиков, которой, как сейчас помнится, командовал тогда капитан Кузьмин, произошёл спор между двумя любимцами роты: старым солдатом Николаем Ильичом Чередниковым и очень удачливым снайпером Валентином Уткиным, человеком хоть и молодым годами, но немало уже повоевавшим. Чередников, всегда относившийся к молодёжи покровительственно и немножко насмешливо, в присутствии всего отделения утверждал, что он сумеет так замаскироваться, что Уткин, подойдя к нему метров на десять и зная наверняка, что он где-то тут рядом, не сумеет его заметить. Уткин же, парень бывалый, самоуверенный, да и не без основания самоуверенный, заявил, что в пятнадцати метрах муху разглядит, а не то что человека, да ещё такого дюжего, здоровенного, как дядя Чередников — так звали в роте Николая Ильича. Поспорили на кисет с табаком. Судьёй попросили стать «поителя и кормителя» роты, старшину Зверева, человека сурового, справедливого, пользовавшегося у бойцов большим уважением. В назначенный час, когда рота отдыхала, отведённая после горячих дел во второй эшелон полка, старшина торжественно вызвал Уткина и повёл его с собой. Напутствуемые солёными шуточками, пожеланиями удачи, они вышли из расположения роты на задворки деревни, пересекли запущенное, непаханое, затянутое бурьяном поле, огороженное полурастасканной изгородью, и остановились на повороте просёлочной дороги, там, где она, некруто загибая, уходила в редкий, молодой берёзовый лесок. — Стой тут и гляди в оба, — сказал старшина, засекая на часах время и сам ища глазами, куда бы это мог спрятаться Чередников. Был серенький, промозглый, ветреный денёк. Над мокрым полем, над леском, трепетавшим бледной шелковистой зеленью весенней листвы, торопливо тянулись бесформенные бурые облака, почти цеплявшиеся за верхушки деревьев. Крупные, тяжёлые капли висели на глянцевитых ветках кустов, холодная сырь пробирала до костей. Но где-то высоко, наперекор непогоде, жаворонки звенели над печальными забурьяненными полями о том, что не осень это, а ранняя весна стоит над миром. Уткин внимательно оглядывался. Местность кругом была довольно ровная, прятаться на ней было негде, за исключением, пожалуй, кустарника, росшего на опушке. К нему он и стал присматриваться. Терпеливым, цепким взором разведчика он обшаривал каждую берёзку, кочку, каждый кустик; порой ему казалось, что он заметил несколько примятых травинок, или ком неестественно вздыбленного мха, или сломанный прут, вжатый ногой в болото и торчащий вверх обоими концами. Разведчик настораживался и хотел уже окликнуть Чередникова, но, вглядевшись повнимательнее, убеждался, что ошибся, и снова с ещё большим вниманием начинал осматривать местность. Старшина сидел возле, на большой груде камней, лежавшей на меже, покуривал и тоже с любопытством поглядывал кругом. От непрерывно сеявшего дождя трава покрылась серовато-дымчатым налётом, похожим на росу. Каждый след должен был быть отмечен на ней тёмным пятном. Но следов не было видно, и это больше всего смущало обоих. К исходу положенного на поиски получаса Уткина взяла досада. Ему начало казаться, что старый разведчик подшутил над ним, что сидит он сейчас, по обыкновению, где-нибудь у костра, подкладывает сухие ветки, задумчиво следит, как танцует, потрескивая, огонь, и посмеивается в усы над легковерами. — Разыграл, старый чёрт! — не вытерпел наконец Уткин. — Всё. Пошли. Чего тут разглядывать пустырь курам на смех! И как только он это сказал, где-то совсем рядом, точно из-под земли, раздался знакомый хрипловатый голос: — А ты гляди, гляди внимательней, торопыга… Глаз-то не жалей, а то всё: я, я, я… Вот и вышла последняя буква в азбуке. Заскрежетали, загремели камни, и из соседней, находившейся рядом, в двух шагах, каменной кучи, лежавшей так близко, что Уткин не обратил на неё даже внимания, отряхиваясь и поёживаясь от сырости, поднялась высокая, сутуловатая фигура старого разведчика с мокрыми от дождя, обвисшими, прокуренными, изжелта-бурыми усами. Он одёрнул гимнастёрку, ловким движением больших пальцев загнал складки за спину, поправил пилотку на голове, вскинул на плечо винтовку, подошёл к Уткину, так и застывшему на полушаге с открытым ртом, и протянул руку: — Давай кисет. Уткин молча вынул синий шёлковый кисет с вышитой на нём гладью надписью: «На память герою Великой Отечественной войны», — заветный кисет, полученный в первомайском подарке и служивший предметом зависти всей роты. С сожалением глянул он на подарок и протянул его дяде Чередникову. Тот невозмутимо взял кисет, набил из него маленькую самодельную трубочку, выпустил несколько колец дыма, аккуратно перевязал кисет бечёвкой и положил в карман. — Хоть знаю — жалеешь, а не отдам. Чтобы больше со старым солдатом Чередниковым пустого спора не заводил. Чтобы яйцо курицу не учило. Понятно это вам, гвардии боец, дорогой товарищ Уткин? А с кисетом этим была связана целая история, и историю эту все в роте знали. В нём вместе с табачком нашёл Валентин Уткин записочку: дескать, кури себе, боец, на здоровье да меня вспоминай, или что-то в таком роде, и подпись и адресок: город Калинин, ткацкая фабрика «Пролетарка». И из кисета этого к тому времени выросла не только мощная переписка, а, можно сказать, целая любовь. Поэтому все в роте удивились, как это дядя Чередников, человек душевный, справедливый, коммунист, готовый товарищу, если надо, половину своего солдатского мешка разгрузить, лишил общего любимца такой памятки. Ну, как бы там ни было, спор этот ещё больше поднял авторитет дяди Чередникова, и что бы с тех пор старый разведчик бойцам по делу ни говорил, никто уж противоречить не решался. И даже сам капитан, чуть дело доходило до особо важного задания, звал дядю Чередникова. Разведчик! Вы, наверно, представляете его себе этаким молодцеватым парнем, подвижным, быстрым, с энергичным лицом, с острыми глазами и обязательно с автоматом на груди. А дядя Чередников был уже в годах, высок, сутул, медлителен и не то чтобы неразговорчив, а просто предпочитал слушать, а не рассказывать. Отвечал он на вопросы по-солдатски, коротко и точно, пустословия и в других не жаловал, и всё время не выпускал изо рта маленькой кривой трубочки, которую он сам смастерил простым перочинным ножом из нароста берёзы. Автомат он тоже не носил, а предпочитал ему обычную русскую трёхлинейную винтовку. Тем не менее разведчик и снайпер он был по нашему фронту непревзойдённый, с настоящим талантом следопыта, со своей особой ухваткой, с лисьей хитростью и с неистощимой изобретательностью. Колхозник, сибиряк, таёжник, потомок многих поколений русских звероловов, он и к войне подходил со спокойным расчётом и деловитостью. Он говаривал, что враг, раз он к нам с оружием в дом влез, для него не человек, а зверь, и зверь лютый, покровожаднее хорька, похищнее, повреднее, чем волк. И он охотился за ним постоянно и неутомимо, заполняя этим не только все боевые дни, но и редкие фронтовые досуги, когда роту отводили во второй эшелон, на отдых. Он не вёл счёта истреблённым фашистам, как это делали в те дни другие бойцы, как не вёл когда-то в тайге счёта добытым белкам. Но друзья его, разговорившись, давали честное гвардейское, что «нащёлкал» дядя Чередников гитлеровцев близко к сотне. Сам он — и, думается мне, без всякой ложной рисовки — значения этому большого не придавал: дескать, эка радость подшибить фрица-ротозея! Однако, как охотник помнит убитых медведей, он запомнил трёх уничтоженных им врагов. Двух офицеров, которых он подкараулил, лёжа в нейтральной полосе, и снял во время командирской рекогносцировки, и одного, как он говорил, «страсть вредного», немецкого снайпера, подкараулившего нескольких наших бойцов и ранившего любимца роты разведчиков — пса Адольфку, лохматого, голосистого дворнягу, бегавшего по передовой с трофейным железным крестом на шее. За этим снайпером дядя Чередников охотился недели две. Тот знал об этом и, в свою очередь, охотился за старым разведчиком. Как бы состязаясь в мастерстве, они сутки за сутками караулили друг друга. Чередников, получивший задание капитана — во что бы то ни стало снять «вредного снайпера» — и решивший, как говорится, воевать до победного конца, появлялся в те дни в роте только затем, чтобы забрать у старшины сухари, консервы, табак и наполнить фляжку спиртом, которым он спасался от лихих в те дни морозов. Чередников приходил похудевший, обросший, злой, с воспалёнными глазами, с обкусанными кончиками усов, на вопросы не отвечал и, подремав часок-другой в уголке землянки, уходил назад, на передовую. Только к исходу второй недели удалось ему точно установить снежную нору немецкого снайпера. Она была вырыта за трупом лошади, лежавшим тут с осени, безобразно раздутым и уже запорошённым снегом. Дядя Чередников попробовал вызвать противника на бой выстрелом. Тот не ответил. Но с передовой враги открыли на выстрел такой огонь, что разведчик еле отлежался в своей засаде. Попробовал установить в леске чучело в каске и маскхалате. Хитрость не новая, однако и на неё попадались, но «вредный» не клюнул. День пропал зря. Тогда однажды в туманную ночь, перед рассветом, дядя Чередников протоптал следы к одиноко стоявшей у переднего края сосенке, что была как раз напротив палой лошади, отряхнул с веток иней, посорил по снегу корой и разложил за ней свой маскировочный халат. Всё это замаскировал, но не очень тщательно. От дерева он протянул суровую нитку к своему настоящему убежищу, сделанному в снегу, и дал всё это заволочь инеем оседавшего утреннего тумана. Когда совсем рассвело и поднялось солнце, Чередников начал легонько дёргать нитку. С ветвей сосенки стал тихо осыпаться снег. Он подёргает и замрёт. Подождёт полчаса, подёргает и опять замрёт. Наконец в норе немецкого снайпера послышалось шевеление. Над бурым пузом лошади обозначилось что-то более белое, чем снежный фон.
Рис. Ю. МолокановаЭтот бой начался для Михаила Негрёбы прыжком в темноту, вернее — дружеским, но очень чувствительным толчком в спину, которым ему помогли вылететь из люка самолёта, где он неловко застрял, задерживая других. Он пролетел порядочный кусок темноты, пока не решился дёрнуть за кольцо: это был его первый прыжок, и он опасался повиснуть на хвосте самолёта. Парашют послушно раскрылся, и если бы Негрёба смог увидеть рядом своего дружка Королёва, он подмигнул бы ему и сказал: «А всё-таки вышло по-нашему!» Две недели назад в Севастополе формировался отряд добровольцев-парашютистов. Ни Королёв, ни Негрёба не могли, понятно, упустить такой случай, и оба на вопрос, прыгали ли они раньше, гордо ответили: «Как же… в аэроклубе — семь прыжков». Можно было бы для верности сказать — двадцать, но тогда их сделали бы инструкторами, что, несомненно, было бы неосторожностью; достаточно было и того, что при первой подгонке парашютов обоим пришлось долго ворочать эти странные мешки (как бы критикуя укладку на основании своего опыта) и косить глазом на других, пока оба не присмотрелись, как же надо надевать парашют и подгонять лямки. Однако всё это обошлось, и теперь Негрёба плыл в ночном небе, удивляясь его тишине. Сюда, в высоту, орудийная стрельба едва доносилась, хотя огненное кольцо залпов поблёскивало вокруг всей Одессы, а с моря били корабли, поддерживая высадку десантного морского полка, с которым должны были соединиться парашютисты, пройдя с тыла ему навстречу. В городе кровавым цветком распускался большой, высокий пожар. Там же, где должен был приземлиться Негрёба, было совершенно темно. Впрочем, вскоре и там он различил огоньки. Было похоже, будто смотришь с мачты на бак линкора, где множество людей торопливо докуривают папиросы, вспыхивающие от частых затяжек. Это и была линия фронта, и сесть следовало за ней, в тылу у румын. Он потянул лямки, как его учили, и заскользил над боем вкось. Видимо, он приземлился слишком далеко от боя, потому что добрый час полз в темноте, никого не встречая. Внезапно что-то схватило его за горло, и он с размаху ударил в темноту кинжалом. Но это оказалось проволокой связи. Негрёба вынул из мешка кусачки, перекусил проволоку в нескольких местах, ползя вдоль неё. Тут ему пришло в голову, что проволока ведёт к какой-нибудь румынской части, где можно устроить порядочный переполох огнём из автомата. Через час проволока привела в бурьян. Всмотревшись в рассветную мглу, Негрёба увидел трёх коней и поодаль — часового. Кони, почуяв человека, захрапели, и пришлось долго выжидать, пока они привыкнут. За это время Негрёба надумал, что можно снять часового, вскочить на коня и помчаться по деревне, постреливая из автомата. Он медленно пополз к часовому, держа в левой руке автомат, в правой — кинжал. Именно эта правая рука провалилась на ползке в непонятную яму и тотчас упёрлась во что-то мягкое. Его кинуло в жар, и он замер на месте. Откуда-то из-под земли шли громкие голоса. Наконец он понял: мягкое и упругое препятствие было одеялом, закрывавшим отдушину погреба. Там слышался чужой говор, звенели шпоры, стучала пишущая машинка. Негрёба осторожно прорезал кинжалом дырку и заглянул в погреб. Очевидно, это был штаб румынского батальона, может быть полка. Офицеры сгрудились у стола над картой, по которой им что-то раздражённо показывал черноусый и давно не бритый пожилой офицер. В углу на корточках сидели телефонисты. Они подозвали одного из офицеров, и тот начал кричать в трубку. Негрёба под этот шум вынул из сумки гранату. Одной ему показалось мало. Когда в подвале снова начался громкий говор, он достал вторую, потом третью и связал их вместе. Он собрался было кинуть их в отдушину, но тут зацокали копыта, и к погребу подскакали ещё двое. Негрёба дал им войти и тотчас же похвалил себя за это: все офицеры в подвале вытянулись и стали «смирно» — очевидно, один из вошедших был большим начальником. Негрёба швырнул гранаты в отдушину и кубарем покатился в бурьян. Часовой крикнул, но в подвале грянуло и рвануло, и часовой исчез неизвестно куда. Уже рассвело, когда Негрёба вышел в тыл переднего края румынских окопов. Он залёг в копне и стал выжидать. Промчался одинокий всадник. Он скакал во весь дух, оглядываясь и пригибая голову к шее коня. Негрёба навёл на него автомат, но где-то близко простучала очередь, и всадник свалился. Негрёба обрадовался: видно, рядом прятался ещё один наш парашютист. Снова застучал автомат, и Негрёба понял, что тот залёг в кустах рядом. Он решил переползти по кукурузе к товарищу (всё же вдвоём лучше), но тут завыли мины и стали рваться у кустов одна за другой, и автомат замолк. Тогда из ложбинки показались несколько румын, беспрерывно стреляющих по кустам, где сидел неизвестный Негрёбе товарищ. В их трескотню Негрёба добавил свою очередь. Несколько румын упали, остальные кинулись в кукурузу. Всё снова стихло, только издали доносилась стрельба. Он пополз к кустам и нашёл там Леонтьева. Тот лежал ничком, подбитый миной. Негрёба повернул его. Леонтьев открыл глаза, но тут же закрыл их и негромко сказал: — Миша… пристрели… не выбраться… Негрёба взглянул в его белое восковое лицо и вдруг отчётливо понял, что тут, в этих кустах, и сам он найдёт свой собственный конец: пронести Леонтьева через фронт один он не сможет, оставить его здесь одного или выполнить его просьбу — тоже. Всё в нём похолодело и заныло, и он ругнул себя — нужно ему было лезть сюда!.. Шёл бы сам по себе, целый и сильный, выбрался бы… Но хотя жалость к себе и к своей жизни, с которой приходится расставаться из-за другого, и сжимала его сердце, он прилёг к Леонтьеву и сказал так весело, как сумел: — Это, друг, всегда поспеется! Сперва перевяжу… Отсидимся! Двое — не один. На перевязку ушли оба пакета — леонтьевский и свой. Леонтьев почувствовал себя лучше. Негрёба устроил его поудобнее, всунул ему в руки автомат, и сказал: — Ты за кинжальную батарею будешь. Лежи и нажимай спуск, только и делов! Отобьёмся! Слышь, наши близко. В самом деле, впереди, за румынскими окопами, шла яростная стрельба. Видимо, десантный полк атаковал румын. Но морякам от этого было не легче: скоро румыны, выбитые из окопов, хлынут назад, и кустик окажется как раз на пути их отступления. Надо было приготовиться к этому, Негрёба выложил перед собой гранаты, запасной диск к автомату и повернулся к Леонтьеву: — Гранаты у тебя есть? — Есть, — отвечал тот, примеряясь, сможет ли он хоть немного водить перед собой автоматом. — Три штуки. Гранаты возьми, а диск мой не тронь. Сам стрелять буду… Бой приближался. Стрельба доносилась всё ближе. Солнце уже грело порядочно, и тёплый, горький запах трав поднимался от земли. Ждать последнего боя и с ним смерти было трудно. Сбоку, метрах в трёхстах, виднелась глубокая балка, где можно было бы отлично держаться и бить румын с фланга. Но перенести туда Леонтьева он не мог. Он заставил себя смотреть перед собой, на ложбинку, откуда должны были появиться враги. И уже хотелось, чтобы это было скорее: ему показалось, что нервов у него не хватит и что, если это ожидание ещё продлится, он оставит Леонтьева в кустах и один поползёт к балке, в сторону от пути отходящих батальонов. — Наши сзади, — сказал вдруг Леонтьев. — Слышишь? Негрёба и сам слышал сзади чёткие недолгие очереди, но боялся этому верить. Леонтьев зашевелился и закричал слабым, хриплым голосом: — Моряки! Сюда! Он попытался подняться, но снова упал на траву. Негрёба высунул голову из куста и в жёлтой кукурузе увидел неподалёку чёрную бескозырку, левее — вторую. Он встал во весь рост и замахал рукой: — Моряки! Перепелица, чертяка, право на борт! Свои! Два парашютиста перебежали по кукурузе к кустам. Это были Перепелица и Котиков. Они прилегли в кусты, и Негрёба наскоро сообщил им обстановку и свой план: перебежать в балку и бить отходящих румын с фланга.
Рис. ЛурьеШёл литературный вечер в Доме Красной Армии, в Москве. Из-за стола я вглядывался в ряды слушателей, затихших в торжественном старомодном зале. Ряды уходили далеко, и лица, ясно различаемые на передних стульях, в конце зала сплывались в лёгкие полосы, желтоватые от электричества и слегка туманные. Аудитория состояла из командиров, прибывших с фронта. Их взгляды как будто старались не выдать горечи, которой наполнен народ на войне. Вдруг где-то во втором ряду среди суровых и взрослых людей я увидел детское лицо, выделявшееся нежностью красок и блеском широких глаз. Это был мальчик, одетый в военную форму, с худенькой шейкой, вытянувшейся из слишком просторного воротника с сержантскими петличками. Он был совсем невелик ростом и тянулся, чтобы лучше всё видеть. Каждая чёрточка его лица выражала любопытство. Всё происходившее с публикой происходило с ним в увеличенном размере: посмеявшись, зал становился опять серьёзным, а его тонкий рот долго ещё сверкал застывшей улыбкой детского удовольствия. — Смотри, — сказал я своему другу, сидевшему за столом рядом со мной. — Смотри во второй ряд, какой там воин. И мы начали пристально глядеть на мальчика, дивясь его присутствию здесь, его мирному облику в воинском одеянии, всей его маленькой, необычайно жизненной фигурке. Минут десять спустя мне передали из рядов аккуратно сложенную записочку: «Мальчик, на которого вы указали, участвовал во многих делах партизанских отрядов и регулярных частей. Дважды представлен к правительственной награде, привёл десять „языков“». Мы перечитали несколько раз эти строки, поворачивая в пальцах записку и так и этак, с сомнением косясь друг на друга. — Надо с ним поговорить, — сказал я. И, как только кончился вечер, мы попросили разыскать в публике мальчика и привести к нам. В смежной с залом комнате мы прождали недолго. Вскоре раздался громкий, отчётливый стук, и очень увесистая дверь неожиданно легко отворилась. Вошёл плечистый, высокий, большерукий лейтенант и, громко сдвинув ноги, распрямляясь и делаясь ещё выше, спросил: — Разрешите ввести? В первый момент мы не совсем поняли, кого собирались ввести. Но лейтенант обращался к нам, и мы сказали: — Пожалуйста! Уходя, лейтенант оставил дверь приоткрытой, и на смену ему в её узкой щели тотчас появился мальчик в военной форме. Так же как лейтенант, он щёлкнул каблуками, вытянулся и взглянул нам по очереди в глаза. Любопытство подавляло всякое иное выражение на его тонком, заострённом к подбородку лице. Мы показались ему достойными самого внимательного изучения, и он был похож на охотника, впервые ожидающего появления из-за кустов редчайшей дичины. Я думал, он непременно первый задаст нам вопрос: губы его вздрагивали, собираясь выпустить готовые слова. Но дисциплина поборола любопытство, и он стойко ждал, когда его спросят. — Давно ли в армии? — спросил мой товарищ. — Вот как сошёл снег. — А зимой? — Был у партизан. — В каких же местах? Помолчав, он обернулся на высокого лейтенанта и, хотя у того был вполне доверительный и даже добродушный вид, ответил очень серьёзно: — Места лесные. Мы засмеялись, и я сказал: — Смоленские, что ли, леса-то? Он опять посмотрел на лейтенанта и тоже засмеялся, опустив голову. — Смоленские. В смехе его было ещё столько ребячьей прелести, что я почувствовал свежее волнение, какое испытываешь, войдя в детский сад. — Сколько же тебе лет? — Четырнадцать, пятнадцатый. — Ого! А с виду ты года на два моложе. Он пропустил это обидное замечание без всякого интереса, как будто решив терпеливо дожидаться более занятного разговора. — А откуда ты родом? — Из Семлёва. — Вон что! Знаю, знаю Семлёво: по обе стороны железной дороги — станция и село, и совсем рядом — леса. — Лес — так вот, подать рукой, — быстро подхватил он и весь раскрылся в своей сияющей детской улыбке, замигал часто-часто и вздёрнул острым носиком. Тогда с яркостью, почти осязаемой, я увидел этого мальчика среди его родных лесов, каким он был там год или два назад, мог быть там в ту или другую минуту, на весёлых тенистых холмах Смоленщины. Я увидел его, беловолосого, без шапки, с прозрачными, как осенний ручей, остановившимися на тихой думе глазами, с голубой жилкой на виске и с голубой тенью над приоткрытой верхней губой. Вот он стоит неподвижно, чуть-чуть наклонив голову, прислушиваясь одним ухом, как закачался тяжёлый лапник ели от прыжка золотисто-луковичной белки. Он смотрит, как белка сорвала прошлогоднюю еловую шишку, пошелушила её и сердито бросила, пустую, наземь. Вот он слушает свист лимонной иволги, спрятавшейся высоко на осиновой макушке и словно передразнивающей журчание струи, которая выбилась из болотца внизу, под холмом. Вот он остановился рядом с тонкой беленькой берёзой, ниточкой тянущейся к высокой тихой синеве; и сам он тянется своею замершею думой высоко вверх, в молчании соединившись с вечной жизнью родной природы. Кто знает, не станет ли этот мальчик поэтом, русским поэтом, какого даёт нам смоленская земля иное счастливое десятилетие? Мальчик стоял сейчас передо мной с отражением внезапного воспоминания на лице о родной своей земле, о родине, которой наделяется человек раз в жизни и которую он несёт потом в сердце через всю жизнь, как отца и мать. — Где же твой отец? — спросил я. — В Красной Армии. — А мать? — Мать? Не знаю. Говорили, ушла в лес. — А что про тебя рассказывают, будто ты от немцев «языков» приводил? — Приводил. — Это когда партизаном был или в армии? — И у партизан и в армии. — Сколько же всего привёл? — В общем десять. — Десять немцев? Ишь ты какой! Что же, поодиночке доставлял или как? Мальчик опять с улыбкой обернулся на лейтенанта, но теперь его улыбка была рассеянной — видно, его расспрашивали об этих случаях уже не в первый раз. — Когда как, — ответил он врастяжку: — то по одному, а то по двое. — Как, и двоих приводил? Ну, расскажи, как это было. Он принял наше изумление за неспособность взрослых понять самые простые вещи, которые для детей обыкновенны, и сказал, оживившись, искренне желая нам помочь. — Да немцы в разведку чаще пьяные ходят. — Пьяные? — Выпьют для храбрости — и пошли. Я один раз притаился в ельнике, лежу. А они по дороге идут из разведки. — Сколько же их? — Двое. Я вижу, пьяные. — Что же, они качаются? — Ну да, они на лыжах, ноги катятся, они падают, хохочут. Деревня, где они стояли, уже близко. Я пропустил их, а потом из ельника как крикну! И выстрелил! Они — раз! — кувырком. И подняться не могут, лыжи разъехались. Я их и взял. — Да как же взял? Ты один, а их двое. — Подбежал, стрельнул одному в руку, а другого по башке револьвером — стук! — и разоружил. Связал им руки назад, а потом наша разведка подоспела. И повели… Он подождал немного и добавил: — Ещё раз я тоже взял двоих, а один не захотел идти. Упёрся — никак. — Ну и что же? — Ничего. Пристрелил его, а другой пошёл. Развеселившееся лицо его говорило: видите, всё очень просто, а вы изумляетесь! И выходило действительно так просто, что уже нечего было больше расспрашивать, и мы молча смотрели на мальчика. Тогда с заново вспыхнувшим любопытством он быстро спросил: — Вот вы сегодня читали рассказ: что это, правда или вы это придумываете? — Зачем придумывать? — ответил я. — Правда интереснее всякой придумки. — Да-а, как бы не так! — протянул он с полным недоверием. — Разрешите?.. — сказал высокий лейтенант, делая вежливый полушаг вперёд. — Нам пора. — Вы что же, приставлены к нему? — спросил мой друг, кивнув на мальчика. — По вечерам, — сказал лейтенант. — Он ведь в Москве первый раз, мало ли — заблудиться может, и движенье порядочное… Они оба — большой и маленький — сделали шумный поворот по-военному и вышли…
Древние греки изображали сон в виде человеческой фигуры с крыльями бабочки за плечами и цветком мака в руке.
Рис. А. ТаранаМне хочется рассказать один поразительный случай сна, достойный сохраниться в истории. 30 июля 1919 года расстроенные части Красной Армии очистили Царицын и начали отступать на север. Отступление это продолжалось сорок пять дней. Единственной боеспособной силой, находившейся в распоряжении командования, был корпус Семёна Михайловича Будённого в количестве пяти с половиной тысяч сабель. По сравнению с силами неприятеля количество это казалось ничтожным. Однако, выполняя боевой приказ, Будённый прикрывал тыл отступающей армии, принимая на себя все удары противника. Можно сказать, это был один бой, растянувшийся на десятки дней и ночей. Во время коротких передышек нельзя было ни поесть как следует, ни заснуть, ни умыться, ни расседлать коней. Лето стояло необычайно знойное. Бои происходили на сравнительно узком пространстве — между Волгой и Доном. Однако бойцы нередко по целым суткам оставались без воды. Боевая обстановка не позволяла отклоняться от принятого направления и потерять хотя бы полчаса для того, чтобы отойти на несколько вёрст к колодцам. Вода была дороже хлеба. Время — дороже воды. Однажды, в начале отступления, бойцам пришлось в течение трёх суток выдержать двадцать атак. Двадцать! В беспрерывных атаках бойцы сорвали голос. Рубясь, они не в состоянии были извлечь из пересохшего горла ни одного звука. Страшная картина: кавалерийская атака, схватка, рубка, поднятые сабли, исковерканные, облитые грязным потом лица — и ни одного звука. Вскоре к мукам жажды, немоты, голода и зноя прибавилась ещё новая — мука борьбы с непреодолимым сном. Ординарец, прискакавший в пыли с донесением, свалился с седла и заснул у ног своей лошади. Атака кончилась. Бойцы едва держались в сёдлах. Не было больше никакой возможности бороться со сном. Наступал вечер. Сон заводил глаза. Веки были как намагниченные. Глаза засыпали. Сердце, налитое кровью, тяжёлой и неподвижной, как ртуть, останавливалось медленно, и вместе с ним останавливались и вдруг падали отяжелевшие руки, разжимались пальцы, мотались головы, съезжали на лоб фуражки. Полуобморочная синева летней ночи медленно опускалась на пять с половиной тысяч бойцов, качающихся в сёдлах, как маятники. Командиры полков подъехали к Будённому. Они ждали распоряжения. — Спать всем, — сказал Будённый, нажимая на слово «всем». — Приказываю всем отдыхать. — Товарищ начальник… А как же… А сторожевые охранения? А заставы? — Всем… всем… — А кто же?.. Товарищ начальник, а кто же будет… — Буду я, — сказал Будённый, отворачивая левый рукав и поднося к глазам часы на чёрном кожаном браслете. Он мельком взглянул на циферблат, начинавший уже светиться в наступающих сумерках дымным фосфором цифр и стрелок… — Всем спать, всем без исключения, всему корпусу! — весело, повышая голос, сказал он. — Даётся ровно двести сорок минут на отдых. Он не сказал: четыре часа. Четыре часа — это было слишком мало. Он сказал: двести сорок минут. Он дал максимум того, что мог дать в такой обстановке. — И ни о чём больше не беспокойтесь, — прибавил он. — Я буду охранять бойцов. Лично. На свою ответственность. Двести сорок минут — и ни секунды больше. Сигнал к подъёму — стреляю из револьвера. Он похлопал по ящичку маузера, который всегда висел у него на бедре, и осторожно тронул шпорой, потемневшей от пота, бок своего рыжего донского коня Казбека. Один человек охраняет сон целого корпуса! И этот один человек — командир корпуса. Чудовищное нарушение воинского устава. Но другого выхода не было. Один за всех и все за одного. Таков железный закон революции. Пять с половиной тысяч бойцов, как один, повалились на роскошную траву балки. У некоторых ещё хватило сил расседлать и стреножить коней, после чего они заснули, положив сёдла под голову. Остальные упали к ногам нерассёдланных лошадей и, не выпуская из рук поводьев, погрузились в сон, похожий на внезапную смерть. Эта балка, усеянная спящими, имела вид поля битвы, в которой погибли все. Будённый медленно поехал вокруг лагеря. За ним следовал его ординарец, семнадцатилетний Гриша Ковалёв. Этот смуглый мальчишка ещё держался в седле; он клевал носом, делая страшные усилия поднять голову, тяжёлую, как свинцовая бульба. Так они ездили вокруг лагеря, круг за кругом, командир корпуса и его ординарец — двое бодрствующих среди пяти с половиной тысяч спящих. В ту пору Семён Михайлович был значительно моложе, чем теперь. Он был сух, очень чёрен, с густыми и длинными усами на скуластом, почти оранжевом от загара чернобровом крестьянском лице. Объезжая лагерь, он иногда при свете взошедшей луны узнавал своих бойцов и, узнавая их, усмехался в усы нежной усмешкой отца, наклонившегося над люлькой спящего сына. Вот Гриша Вальдман, рыжеусый гигант, навзничь упавший в траву, как дуб, поражённый молнией, с седлом под запрокинутой головой и с маузером в пудовом кулаке, разжать который невозможно даже во сне. Его грудь широка и вместительна, как ящик. Она поднята к звёздам и ровно подымается и опускается в такт богатырскому храпу, от которого качается вокруг бурьян. Другая богатырская рука прикрыла тёплую землю — поди попробуй, отними у Гриши Вальдмана эту землю! Вот спит как убитый Иван Беленький, донской казак, с чубом на глазах, и под боком у него не острая казачья шашка, а меч, старинный громадный меч, реквизированный в доме помещика, любителя старинного оружия. Сотни лет висел тот меч без дела на персидском ковре дворянского кабинета. А теперь забрал его себе донской казак Иван Беленький, наточил как следует быть и орудует им в боях против белых. Ни у кого во всём корпусе нет таких длинных и сильных рук, как у Ивана Беленького. И был такой случай. Пошёл как-то Иван Беленький в богатый хутор за фуражом для своей лошади. Просит продать сена. Хозяйка говорит: — Нету. Одна копна только и осталась. — Да мне немного, — говорит жалобно Иван Беленький, — мне только коняку своего покормить, одну только охапочку. — Ну что же, — говорит хозяйка, — одну охапочку, пожалуй, возьми. — Спасибо, хозяйка. Подошёл Иван Беленький, донской казак, к копне сена, да и взял её всю в одну охапку. Ахнула хозяйка — сроду не видала она таких длинных рук. Однако делать нечего! А Иван Беленький крякнул и понёс копну к себе в лагерь. Что с ним по дороге случилось — неизвестно, только вдруг прибегает он без сена в лагерь ни жив ни мёртв. Руки трясутся, зуб на зуб не попадает. Ничего сказать не может… — Что с тобой, Ваня? — Ох… и не спрашивайте! До того я перепугался… ну его к чёрту! Остолбенели бойцы: что же это за штука такая, если самый неустрашимый боец Ваня Беленький испугался? А он стоит и прийти в себя не может. — Ну его к чёрту! Напугал меня проклятый дезинтер, чтоб ему сгореть на том свете! — Да что такое? Кто такой? — Да говорю же: дезинтер… Как я взял тое проклятое сено — чтоб оно сгорело, как понёс, а оно там в серёдке как затрепыхается… Дезинтер проклятый! Оказалось, в сене прятался дезертир. Его вместе с копной и понёс Иван Беленький. По дороге дезертир затрепыхался в сене, как мышь, выскочил и чуть до смерти не напугал неустрашимого бойца Беленького. Ну и смеху было! И опять нежно и мужественно усмехнулся Будённый, осторожно проезжая над головой бойца своего Ивана Беленького, над его острым мечом, зеркально отразившим полную голубую луну. Шла ночь. Передвигались над головой звёздные часы степной ночи. Скоро время будить бойцов. Вдруг Казбек остановился и поднял уши. Будённый прислушался и поправил свою защитную фуражку, подпалённую с одного бока огнями походных костров. По верху балки пробирались несколько всадников. Один за другим они тенью своей закрывали луну. Будённый замер. Всадники спустились в лагерь. Ехавший впереди остановил коня и нагнулся к одному из бойцов, который переобувался перед сумрачно рдеющим костром. У всадника в руке была папироса. Он хотел прикурить. — Эй, — сказал всадник, — какой станицы? Подай огня! — А ты кто такой? — Не видишь? Всадник наклонил к бойцу плечо. Полковничий погон блеснул при свете луны. Всё ясно: офицерский разъезд наехал впотьмах на красноармейскую стоянку и принял её за своих. Значит, белые близко. Терять времени нечего. Будённый осторожно выехал из темноты и поднял маузер. В предрассветной тишине хлопнул выстрел. Полковник упал. Бойцы вскочили. Офицерский разъезд был схвачен. — По коням! — закричал Будённый. Через минуту пять с половиной тысяч бойцов уже были верхом. А ещё через минуту вдали, в первых лучах степного росистого солнца, встала пыль приближавшейся кавалерии белых. Семён Михайлович приказал разворачиваться. Заговорили три батареи четвёртого конно-артиллерийского дивизиона. Начался бой.
Рис. А. ЕрмолаеваНесколько шиферных крыш виднелось в глубине острова. Над ними поднимался узкий треугольник кирхи с чёрным прямым крестом, врезанным в пасмурное небо. Безлюдным выглядел каменистый берег. Море на сотни миль вокруг казалось пустынным. Но это было не так. Иногда далеко в море показывался слабый силуэт военного корабля или транспорта. И в ту же минуту бесшумно и легко, как во сне, как в сказке, отходила в сторону одна из гранитных глыб, открывая пещеру. Снизу в пещере плавно поднимались три дальнобойных орудия. Они поднимались выше уровня моря, выдвигались вперёд и останавливались. Три ствола чудовищной длины сами собой поворачивались, следуя за неприятельским кораблём, как за магнитом. На толстых стальных срезах, в концентрических желобках блестело тугое зелёное масло. В казематах, выдолбленных глубоко в скале, помещались небольшой гарнизон форта и всё его хозяйство. В тесной нише, отделённой от кубрика фанерной перегородкой, жили начальник гарнизона форта и его комиссар. Они сидели на койках, вделанных в стену. Их разделял столик. На столике горела электрическая лампочка. Она отражалась беглыми молниями в диске вентилятора. Сухой ветер шевелил листы ведомостей. Карандашик катался по карте, разбитой на квадраты. Это была карта моря. Только что командиру доложили, что в квадрате номер восемь замечен вражеский эсминец. Командир кивнул головой. Простыни слепящего оранжевого огня вылетели из орудий. Три залпа подряд потрясли воду и камень. Воздух туго ударил в уши. С шумом чугунного шара, пущенного по мрамору, снаряды уходили один за другим вдаль. А через несколько мгновений эхо принесло по воде весть о том, что они разорвались. Командир и комиссар молча смотрели друг на друга. Всё было понятно без слов: остров со всех сторон обложен; коммуникации порваны; больше месяца горсточка храбрецов защищает осаждённый форт от беспрерывных атак с моря и воздуха; бомбы с яростным постоянством бьют в скалы; торпедные катеры и десантные шлюпки шныряют вокруг; враг хочет взять остров штурмом. Но гранитные скалы стоят непоколебимо; тогда враг отступает далеко в море; собравшись с силами и перестроившись, он снова бросается на штурм; он ищет слабое место и не находит его. Но время шло. Боеприпасов и продовольствия становилось всё меньше. Погреба пустели. Часами командир и комиссар просиживали над ведомостями. Они комбинировали, сокращали. Они пытались оттянуть страшную минуту. Но развязка приближалась. И вот она наступила. — Ну? — сказал наконец комиссар. — Вот тебе и «ну», — сказал командир. — Всё. — Тогда пиши. Командир не торопясь открыл вахтенный журнал, посмотрел на часы и записал аккуратным почерком: «20 октября. Сегодня с утра вели огонь из всех орудий. В 17 часов 45 минут произведён последний залп. Снарядов больше нет. Запас продовольствия на одни сутки». Он закрыл журнал — эту толстую бухгалтерскую книгу, прошнурованную и скреплённую сургучной печатью, — подержал его некоторое время на ладони, как бы определяя его вес, и положил на полку. — Такие-то дела, комиссар, — сказал он без улыбки. В дверь постучали. — Войдите. Дежурный в глянцевитом плаще, с которого текла вода, вошёл в комнату. Он положил на стол небольшой алюминиевый цилиндрик. — Вымпел? — Точно. — Кем сброшен? — Немецким истребителем. Командир отвинтил крышку, засунул в цилиндр два пальца и вытащил бумагу, свёрнутую трубкой. Он прочитал её и нахмурился. На пергаментном листике крупным, очень разборчивым почерком зелёными ализариновыми чернилами было написано следующее: «Господин коммандантий совецки форт и батареи. Вы есть окружени зовсех старой. Вы не имеете больше боевых припаси и продукты. Во избегания напрасны кровопролити предлагаю Вам капитулирование. Условия: весь гарнизон форта завместно коммандантий и командиры оставляют батареи форта полный сохранность и порядок и без оружия идут на площадь возле кирхе — там сдаваться. Ровно 6.00 часов по среднеевропейски время на вершина кирхе должен есть быть бели флаг. За это я обещаю вам подарить жизнь. Противни случай смерть. Здавайтесь. Командир немецки десант контр-адмирал фон Эвершарп».
Рис. И. ПахолковаОн стоял перед капитаном — курносый, скуластый, в куцем пальтишке с рыжим воротником из шерстяного бобрика. Его круглый носик побагровел от студёного степного суховея. Обшелушённые, посинелые губы дрожали, но тёмные глаза пристально и почти строго были устремлены в глаза капитана. Он не обращал внимания на краснофлотцев, которые, любопытствуя, обступили его, необычного тринадцатилетнего посетителя батареи, — этого сурового мира взрослых, опалённых порохом людей. Обут он был не по погоде: в серые парусиновые туфли, протёртые на носках, и всё время, переминался с ноги на ногу, пока капитан разбирал препроводительную записку, принесённую из штаба участка связным краснофлотцем, приведшим мальчика: «…был задержан утром у переднего края… По его показаниям, он в течение двух недель наблюдал за немецкими силами в районе совхоза „Новый путь“… Направляется к вам как могущий быть полезным для батареи…» Капитан сложил записку и сунул её за борт полушубка. Мальчик продолжал спокойно смотреть на него. — Как тебя зовут? Мальчик выпрямился, вскинув подбородок, и попытался щёлкнуть каблуками, но лицо его свело болью, он испуганно взглянул на свои ноги и, понурясь, торопливо сказал: — Николай Вихров, товарищ капитан. Капитан посмотрел на его туфли и покачал головой. — Мокроступы у тебя не по сезону, товарищ Вихров. Ноги застыли? Мальчик потупился. Он изо всех сил старался удержаться от слёз. Капитан подумал о том, как он пробирался ночью в этих туфлях по железной от мороза степи. Ему самому стало зябко. Он передёрнул плечами и, погладив мальчика по красной щеке, сказал: — Добро! У нас другая мода на обувь… Лейтенант Козуб! Маленький крепыш лейтенант козырнул капитану. — Прикажите начхозу немедленно подыскать и принести мне в каземат валенки самого малого размера. Козуб рысью побежал исполнять приказание. Капитан взял мальчика за плечо: — Пойдём в мою хату. Обогреешься — поговорим. В командирском каземате, треща и гудя, пылала печь. Краснофлотец помешивал кочерёжкой угли. Оранжевые отблески дрожали на белой стене. Капитан снял полушубок и повесил на крюк. Мальчик, озираясь, стоял у двери. Вероятно, его поразила эта сводчатая подземная комната, сверкающая эмалевой белизной риполина, залитая сильным светом лампы. — Раздевайся, — предложил капитан. — У меня тут жарко, как на артековском пляже в июле. Грейся! Мальчик стянул с плеч пальтишко, аккуратно свернул его подкладкой наружу и, привстав на цыпочки, повесил поверх капитанского полушубка. Капитану понравилось его бережное отношение к одежде. Без пальто мальчик оказался маленьким и очень худым. Капитан подумал, что он, наверно, крепко поголодал. — Садись! Сперва закусим, потом дело. Был, понимаешь, в старое время какой-то полководец, который изрёк, что путь к сердцу солдата пролегает через желудок. Довольно толковый был мужик. Боец с полным животом стоит пяти голодных… Чай любишь крепкий? Капитан налил доверху свою толстую фаянсовую кружку тёмной дымящейся жидкостью. Отрезал здоровый ломоть буханки, наворотил на него масла в палец толщиной и увенчал это сооружение пластом копчёной грудинки. Мальчик почти испуганно покосился на этот чудовищный бутерброд. — Клади сахар! И капитан придвинул гостю отпилок шестидюймовой гильзы, набитый синеватыми, искристыми, как снег, кусками рафинада. Мальчик исподлобья посмотрел на капитана странным взглядом, осторожно взял кусочек сахару поменьше и положил рядом с чашкой. — Ого! — засмеялся капитан. — Вон как ты от сладкого отвык. У нас, брат, так чай не пьют. Это только напитку порча. И он с плеском бухнул в кружку увесистую глыбу сахара. Худое лицо мальчика сморщилось, и из глаз на стол закапали неудержимые, очень крупные слёзы. Капитан вздохнул, придвинулся и обнял костлявые плечи гостя. — Ну, полно! — произнёс он весело. — Брось! Что было, то сплыло. Здесь тебя не обидят. У меня, понимаешь, вот такой же павиан, вроде тебя, есть, только Юркой зовут. А во всём прочем — как две капли, и нос такой же, пуговицей. Мальчик быстрым и стыдливым жестом смахнул слёзы. — Это… я ничего, товарищ капитан… я не за себя разнюнился… Я маму вспомнил. — Вон что… — протянул капитан. — Маму? Мама жива? — Жива, — глаза мальчика засветились. — Только голодно у нас. Мама по ночам от немецкой кухни картофельные ошурки собирала. Раз часовой её застал. По руке — прикладом… До сих пор рука не гнётся… Он стиснул губы, и из глаз его уплыла нежность. В них родился жёсткий и острый блеск. Капитан погладил его по голове: — Потерпи… Маму выручим. Ложись, вздремни немного. Мальчик умоляюще посмотрел на капитана: — Потом… Я не хочу спать. Сперва расскажу про них. В его голосе был такой накал упорства, что капитан не настаивал. Он пересел к другому краю стола и вынул блокнот: — Ладно, давай!.. Сколько, по-твоему, немцев в совхозе? Мальчик ответил быстро, без запинки: — Первое — батальон пехоты. Баварцы. Сто семьдесят шестой полк двадцать седьмой дивизии. Прибыли из Голландии. Капитан удивился такой точности ответа: — Откуда ты это знаешь? — Видел на погонах цифры. Слушал, как разговаривали. Я по-немецки в школе хорошо занимался, всё понимаю… Потом рота мотоциклистов-автоматчиков. Взвод средних танков. По северному краю совхоза окопы. Два дота с полевыми и противотанковыми пушками. Они сильно укрепились, товарищ капитан. Всё время цемент грузовиками таскали. Я из окошка подглядывал. — Можешь точно указать местоположение дотов? — спросил, подаваясь вперёд, капитан. Он вдруг понял, что перед ним не обыкновенный мальчик, а очень зоркий, сознательный и точный разведчик. — Большой дот у них на бахче за старым током… А другой… — Стоп! — прервал капитан. — Это здорово, что ты так хорошо всё выследил. Но, понимаешь, мы же в твоём совхозе не жили. Где бахча, где ток — нам неизвестно. А морская десятидюймовая артиллерия, дружок, штука серьёзная. Начнём гвоздить наугад, много лишнего перекрошить можем, пока в точку посадим. А там ведь и наши люди есть… И мама твоя… Мальчик взглянул на капитана с недоумением: — Так разве у вас, товарищ капитан, карты нет? — Карта есть… Да разве ты в ней разберёшься? — Вот ещё, — сказал мальчик с небрежным превосходством, — у меня же папа геодезист. Я сам карты чертить могу… Папа теперь тоже в армии… Он командир у сапёров! — добавил он с гордостью. — Выходит, что ты не мальчик, а клад, — пошутил капитан, развёртывая на столе штабную полукилометровку. Мальчик встал коленками на табурет и нагнулся над картой. Лицо его оживилось, палец упёрся в бумагу.
Рис. А. ЛурьеБыло за полдень. Над тускло-золотистыми ржами медовыми волнами струился зной. Лёгкий ветер напоминал приливы и отливы жара, пышущего цветами и спелым хлебом. На переднем крае было тихо. Лишь иногда редкий выстрел нашего снайпера нарушал дремоту ленивого августовского дня. Ряды колючей проволоки перед нашими и немецкими окопами напоминали нотные строчки. На немецкой — нотными знаками пестрели консервные банки и поленья. Третьего дня ночью какой-то весёлый снайпер — не Голуб ли? — нацепил на колья проволочного заграждения немцев эту «музыку» — баночки и деревяшки — и до зари потешался, дёргая их за верёвочку из своего окопа. И до зари не спали немцы и всё стреляли наугад, все высвечивали ночь ракетами, все перекликались сигналами, с минуты на минуту ожидая, видно, нашей атаки. Утром же, разобрав, в чём дело, долго — в слепом раздражении — били из крупных орудий по оврагу и речке за окопами, разгоняя купающихся. А потом опять всё затихло до темноты, и наши побежали ловить глушёную рыбу. Вечером же, когда поля слились в одно неясно-мглистое пространство, немцы выслали патрули к своей проволоке, и те всю ночь ползали взад и вперёд, взад и вперёд, мешая нашим сапёрам, которые должны были взорвать проход в проволоке, но так и не сумели сделать из-за проклятых патрулей, хотя ходил не кто иной, как старший сержант Голуб. Ему обычно всё удавалось. Ночь, в общем, пропала даром, и наступил тот самый день, с которого начат рассказ. Было так тихо, будто на войне ввели выходной день. Окопы переднего края казались пустыми. Роты, стоявшие во втором эшелоне, косили рожь и неумело вязали снопы. Война как будто вздремнула. И никто поэтому не удивился, заметив над окопами хлопотливый «У-2», «конопляник», летевший с сумасшедшим презрением к земле, метрах в двадцати пяти, может быть даже и ниже. Немцы открыли по самолёту стрельбу. «Конопляник», как губка, сразу вобрал в себя дюжины три пуль и клюнул носом в ничьё пространство, между нашей и немецкой проволокой. Пока он валился, его успело всё-таки отнести по ту сторону немецкого заграждения. Самолёт негромко треснул и развалился, как складная игрушка. Первый выскочивший лётчик был убит сразу, второй же успел сделать несколько шагов назад, к проволоке, и перебросил через неё на нашу сторону полевую сумку, а потом его свалило четырьмя пулями. Видно было, как он вздрагивал после каждой. Немцы попробовали было захватить раненого лётчика, но наши, открыв пулемётный огонь, не дали им этого сделать. Лётчику и полевой сумке суждено было проваляться до темноты. Сапёры и разведчики кричали раненому: — Лежи, терпи, друг! Стемнеет — вытащим! Но тут позвонили из штаба дивизии, и сам командир лично приказал немедленно и любою ценою доставить ему полевую сумку, в которой, подчеркнул он, находятся документы огромной важности. Немецкие автоматчики тем временем уже пытались расстрелять сумку разрывными. Бросились будить всемогущего Голуба, который после ночной неудачи спал, как сурок, но он уже проснулся и следил за развитием драмы, что-то прикидывая в уме. Ещё до звонка командира дивизии ротный уже поинтересовался у Голуба, что он обо всём этом думает, и тот, прищурясь на самолёт, сказал: — Гробина! До ночи и думать нечего, товарищ старший лейтенант. Но сейчас, когда получен был точный приказ, операцию нельзя было откладывать, и Голуб без напоминания понял, что выполнять её придётся именно ему, а не кому другому. Он был опытный, храбрый и, как говорили, ещё и везучий. С ним на самое рискованное дело без страха шёл любой новичок. И, конечно, сейчас идти нужно было Голубу, он это отлично знал. Выбора не было. И сразу, как только понял он, что выбора нет, дело начало представляться ему в новом свете — и уже не таким гробовым, как раньше, бесспорно, рискованным, но отнюдь не смертным. Он собрал всего себя на мысли, что приказ забрать сумку не получен, а отдан им же самим, что это его приказ, его личная воля, он сам этого хочет. И когда «я должен» зазвучало в нём, как «я хочу», задание не то что сразу стало более лёгким, но жизнь и задание слились в одно и нельзя было ни обойти его, ни остановиться перед ним в нерешительности, оно стало единственным мостом, по которому мог пройти Голуб. Теперь, когда выбора не было, он не думал и об опасности, потому что думать о ней и о других менее рискованных делах — значило сравнивать их, то есть опять-таки выбирать, предпочитать, а он не мог этого. Все прежние рассуждения заглушило в нём желание — сделать! Никто и ничто не может принудить человека к геройству, так же как и к трусости. Всё идёт от себя. Один и тот же жестокий огонь высекает из первой души отвагу, из второй — трусость. Одно и то же побуждение — жить! — направляет первого вперёд, на противника, а второго — назад, в тыл. И как первый бегущий на вражеский окоп знает, что на пути его не раз встретится смерть, но он, может быть, и даже наверное, избежит её, так и второй, когда бежит с поля боя, отлично чувствует, что и на его пути встретится смерть от руки командира или товарища, и он точнее рассчитывает как-нибудь избежать её. Никто не даёт приказа совершить подвиг, кроме своей души. И если может она волю командира сделать своей и добиться её выполнения, — велика такая душа. Волевое, математическое напряжение быстро овладело Голубом. Ничего не слыша, кроме приказа, и ничего не видя, кроме полевой сумки, он быстро, как спортсмен, соображал, выйдет или не выйдет и как именно может выйти. — Товарищ старший лейтенант, — попросил он, — дайте огонь сразу всеми нашими пулемётами. Сразу и подружней. И «ура». И, быстро выскочив из окопа, он с несколькими бойцами пополз к проволоке. Никто не ожидал этого. Тут пулемёты шквальным огнём прижали к земле немецких автоматчиков — те потеряли точность. Немцы предоставили слово снайперам, наши — тоже. Вступили в дело миномёты. «Ура» из наших окопов сковало внимание немцев. История с сумкой перестала быть самой важной для немцев. Она растворилась в других деталях внезапной схватки, вот-вот, казалось, могущей перейти в рукопашную. Тем временем Голуб подполз к сумке и перебросил её товарищу, тот мгновенно передал третьему, как мяч в футболе, и она быстро влетела в окоп. «Ура» наших грянуло с новой силой, точно был забит гол в ворота противника. Однако наши пулемёты продолжали вести огонь с прежней настойчивостью, ибо Голуб всё ещё полз куда-то вперёд, к немцам. Ползли за ним и его бойцы. Теперь, когда так удачно была проведена операция, казавшаяся невыполнимой, ощущение удачи и веры в себя не знало границ. Сначала Голуб сам даже не сообразил, что делает, и, только занося руку с ножницами для резки проволоки, которые он всегда брал с собой по ночам, понял, что ножницы по привычке повели его дальше. Зачем? Может быть, исправить неудачную ночь? И только когда рука прорезала узкий лаз в проволочной плетёнке, вспомнился раненый лётчик. Пулемётный и винтовочный огонь и крики «ура» ещё более усилились. Голуб полз и резал, полз и резал, пока не очутился возле истекавшего кровью лётчика. — Помоги, родной, помоги! — прохрипел тот. Но Голуб не задержался возле него. Всё самое трудное было позади. Приказа не существовало, приказ вошёл в кровь, он стал отвагой, жаждущей полного торжества. И Голуб сделал ещё несколько шагов, чтобы коснуться убитого лётчика. Пули обсевали его со всех сторон. Он крикнул сапёру Агееву: — Не могу работать с убитым! Ползём назад! — и повернул к раненому. Если бы хоть один человек из тех, кто прикрывал Голуба и Агеева своим огнём, потерял веру в успех, всё провалилось бы. Схватка шла так, словно была заранее сыграна, каждый угадывал смысл своего следующего выстрела, ещё не сделав его. Командовать было некогда. Это была музыка, где звук ложится к звуку и краска к краске. И когда Голуб застрял с лётчиком в узком проволочном проходе, пулемётчики, снайперы и миномётчики сразу же прикрыли его таким точным огнём, что дали лишних четыре минуты на возню с проволокой. И затем всё было сразу кончено. Отдуваясь, сдирая с брюк и гимнастёрки шишки репья, чему-то смеясь, Голуб пошёл докладывать о выполнении задачи ротному командиру, который, впрочем, всё видел сам и уже успел позвонить в штаб дивизии. Пулемёты смолкли. Укрылись в своих норах снайперы. В воздухе, как эхо боя, несколько секунд ещё реяло «ура», но и оно затихло. Медово-сонный зной, звеня, ещё стал как-то гуще, плотнее, дремотнее и необозримее. Командир роты сел за представление к награде, а Голуб прилёг до темноты. Но он заснул не сразу. Возбуждение спадало медленно. Мускулы, точно подразделения, рассредоточение расходились на покой. Голуб хорошо знал это блаженное состояние после удачного дела и наслаждался им. — Удачливый чёрт! — услышал он о себе и улыбнулся. Умей он говорить, он ответил бы: — Удача? Может быть. Но удача не в том, что я полез под огонь и вышел целым. Удача в другом. Надо, чтобы приказ зазвучал в тебе, как своё желание, чтобы ты исполнил его не как придётся, а пережил всем сердцем, чтобы оно только легонько толкнуло тебя, а там и пошло от себя, своё, на полный газ, без стеснения. Удача — уметь вобрать в себя приказ, как желание боя. И она есть у меня. Тогда многое удаётся. Это закон.
Рис. Б. КоржевскогоЭто была маленькая, толстая, румяная девушка, с короткими косичками, перевитыми лентами и торчавшими над открытыми ушами. У неё было много прозвищ — «Мячик», «Чижик», а один боец, когда она ещё работала в госпитале, прозвал её: «Пучок энергии». Это было очень меткое прозвище, потому что она действительно была похожа на пучок, состоявший из топота быстрых ног, скороговорки, румянца и косичек. Это была сама энергия, весёлая, стремительная и действующая взрывами, как ракета. Но из всех многочисленных прозвищ удержалось самое простое — «Кнопка». Возможно, что оно намекало на её маленький нос, напоминавший кнопку. Но она не обижалась. Кнопка так Кнопка! Главное было: всюду поспеть и всё сделать самой. И она поспевала всюду. В этот день, самый горячий за всю её девятнадцатилетнюю жизнь, она с утра успела поругаться с шофёром, сменить повязки раненым бойцам, лежавшим в медсанбате, накормить их, съездить за письмами на полевую почтовую станцию и сделать ещё десятки дел, перечислять которые было бы слишком долго. Теперь нужно было везти раненых в тыл, и она принялась помогать шофёру, который, ворча что-то себе под нос, вот уже целый час возился с проколотой шиной. Раненых она уже знала по имени, а кого не знала, того называла «голубушка». «Ну, голубушка, теперь вот сюда, — говорила она командиру, который, делая над собой мучительное усилие, шёл, опираясь на её плечо, к санитарной машине. — Ну-ка, ещё раз!.. Умница! Вот и всё». О том, что дорога простреливается, она сказала, когда раненые уже были устроены и осталось только принести в машину снятое с них оружие. — Вот что, товарищи, — сказала она быстро, — мы поедем на полном газу, понятно? Дорога простреливается, понятно? Так что нужно принять во внимание свои головы, чтобы при подбрасывании не разбить. Понятно? Всё было понятно, и никто не удивился, когда машина, слегка подавшись назад, вдруг рванулась с места и во всю прыть помчалась по изрытой танками дороге. — Держитесь! Раз! — говорила Кнопка, когда, ныряя в рытвину, машина тяжело кряхтела и начинала, как лошадь, лягать задними колёсами. — Есть! Поехали дальше! Всё ближе слышались разрывы снарядов. Чёрные столбы земли, перемешанной с дымом, вдруг вставали среди дороги, и в одном из таких столбов скрылась и взлетела на воздух сперва телега с фуражом, потом мотоциклист, почему-то стоявший недалеко от шоссейной сторожки, а потом и сама сторожка, рассыпавшаяся дождём досок, стропил и камня. — Придётся обождать, — обернувшись, крикнул шофёр. — Эге! Кнопка! — Давай дальше, проскочим! Но проскочить было невозможно. Шофёр свернул и, проехав вдоль обочины по полю, поставил машину среди редкого кустарника, которым некогда была обсажена дорога. Лучшего прикрытия не было. Но и это было не прикрытие. Во всяком случае, оставлять раненых в машине, представляющей собой превосходную цель, Кнопка не решилась. Называя их всех без разбору голубушками и умницами, она вытащила раненых одного за другим и устроила в канаве, метров за двадцать пять от машины. Был жаркий августовский день. Утро прошло. Солнце стояло в зените. Земля, перегоревшая за жаркое лето, была суха, и над нею неподвижно стоял душный, колеблющийся воздух. Вокруг ни тени. Очень хотелось пить. И первый сказал об этом маленький лейтенант с перевязанной головой, который всю дорогу подбадривал других, а теперь, беспомощно раскинувшись и тяжело дыша, лежал на дне канавы. — Нет ли воды, сестрица? — просил он. И, точно сговорившись, все раненые стали жаловаться на сильную жажду. Воды не было. Метрах в ста от разбитой сторожки виднелся колодезный сруб. Но была ли ещё там вода, неизвестно. Если и была, как добраться до неё через поле, на котором ежеминутно рвутся снаряды? — Где ведро? — спросила Кнопка у шофёра. Он посмотрел на неё и молча покачал головой. — В машине осталось?.. Да что же ты молчишь? В машине? — Ну, в машине, — нехотя пробормотал шофёр. — Ты за ними присмотришь, ладно? И, прежде чем шофёр успел опомниться, она выскочила из канавы и ползком стала пробираться к машине. Это было ещё полдела — доползти до машины и разыскать полотняное ведро в ящике, полном всякой рухляди, которую шофёр зачем-то возил с собой. Она достала ведро и, сложив его, как блин, засунула за пояс. Главное было впереди — добраться до шоссейной сторожки, а самое главное ещё впереди — от сторожки, уже не прячась в канаве, дойти до колодца. Впрочем, первое главное оказалось не таким уж трудным. Канава была глубокая, а Кнопка — маленькая. Так что, если бы время от времени из непонятного ей самой любопытства она не поднимала свою голову, украшенную косичками, торчавшими в разные стороны над ушами, эта часть пути показалась бы ей обыкновенной прогулкой. Правда, в прежнее время, прогуливаясь, она никогда не ползала на животе и не подтягивалась на руках, которые при этом сильно уставали. Но тогда было одно, а теперь другое. Вот и сторожка, то есть то, что от неё осталось. За ней начиналось второе главное. До сих пор Кнопка не думала, есть ли в колодце вода. Эта мысль только мелькнула и пропала, когда она разглядывала сруб издалека. Но теперь она снова подумала: «А вдруг воды нет?» В первый раз ей стало действительно страшно. Вокруг был такой ад, такой отвратительный вой свистящего и рвущегося воздуха стоял над её головой, так трудно было дышать, так устали руки, так скрипел на зубах песок — и всё это, быть может, напрасно. Но она продолжала ползти. Сруб стоял на огороде, а огород был отделён изгородью, хотя невысокой и полуразбитой, но которую всё же нужно было обойти, чтобы добраться до сруба. Легко сказать — обойти! Это значило, что по крайней мере метров тридцать нужно было ползти под огнём. Руки очень ныли, спину ломило, и Кнопка, прижавшись лицом к земле и стараясь ровнее дышать, решила, что не поползёт. Ведро было на длинной верёвке; она перебросит его через изгородь — авось угодит в колодец. Четыре раза она перебрасывала ведро, прежде чем оно попало в колодец. Но ведро упало бесшумно, и Кнопка поняла, что колодец пуст. С минуту она лежала неподвижно. Не то чтобы ей хотелось заплакать, но в горле защипало, и она должна была несколько раз вздохнуть, чтобы справиться с сердцем. «Так нет же, есть там вода! — вдруг сказала Кнопка про себя. — Не может быть! Есть, да глубоко». Она сняла пояс и привязала его к верёвке. Ведро чуть слышно шлёпнуло — или ей это показалось? Приблизившись к изгороди вплотную и приподнявшись на локте, она ждала несколько секунд. Верёвка всё натягивалась; Кнопка слегка подёргала её и поняла, что ведро наполнилось водой. — Ну-ка, голубушка! — сказала она не то ведру, не то самой себе и стала осторожно вытягивать ведро из колодца.
Рис. И. Лонгинова
Рис. Б. КоржевскогоКогда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награждённых, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шёл к столу. Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награждённому руку, поздравил и протянул орденскую коробку. Награждённый, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, чётко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежащий у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился: — Разрешите обратиться? — Пожалуйста. — Товарищ командующий… и вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награждённый, и все почувствовали, что человек очень взволнован, — дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я рассказать вам о том, кто должен бы стоять здесь рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы. Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблёскивал золотой ободок ордена, и обвёл зал просительными глазами: — Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной. — Говорите, — сказал командующий. — Просим! — откликнулись в зале. И тогда он рассказал.
Рис. Ю. МолокановаТуман навалился на лес сырой тяжестью, и деревья стояли лишённые отчётливых линий, как за матовым стеклом. Прибылов шёл, внимательно всматриваясь в туман, высоко поднимая ноги, чтобы не шуршать опавшим листом. Туман этот был одновременно его сообщником и неприятелем: он укрывал от чужих глаз, но он же едва не предал Прибылова, оказавшегося вдруг у самых немецких блиндажей на опушке. Прибылов попятился, обошёл блиндажи стороной и углубился в лес. Шёл он быстро, но часто останавливался, прислушивался: в лесу стояла всё та же тишина, её нарушал только шелест листопада. Лесные прогалины заросли высокой, по-осеннему ломкой травой. Она стояла в обильной росе, так что колени у Прибылова стали совсем мокрые. Хорошо бы сейчас накинуть плащ-палатку, но, мокрая, она будет шуршать о траву, кусты, сучья; поэтому-то он ушёл в ватнике. Прибылов подумал о плащ-палатке и вспомнил все события вчерашнего дня. Он сидел в землянке и правил бритву, когда его вызвали к командиру. Побриться так и не пришлось. Вдвоём с командиром роты, молчаливым более обычного, они прошли в генеральский блиндаж. Приёма у генерала ждали два полковника, но адъютант сразу доложил о приходе разведчиков. Когда генерал здоровался с Прибыловым, он слегка задержал его руку в своей тяжёлой, жёсткой руке и внимательно вгляделся в его лицо. — Совсем молодой, — сказал генерал не то с удивлением, не то желая похвалить. Прибылову понравилось, что генерал подробно рассказал о боевой обстановке, многое ему доверяет. И от одного этого Прибылов пришёл в хорошее настроение. Ему понравилось также, что генерал-лейтенант разговаривал с ним, лейтенантом, как с равным, уверенный в его опыте и сообразительности — будто за картой сидели два командарма, — и не прерывал разговора колючими вопросами: «Понятно?» Речь шла об успехе наступления на этом участке фронта. Враг, опасаясь прорыва, стянул сотни орудий. Свирепая распутица остановила подвоз боеприпасов, и оба большака потеряли своё значение. В распоряжении немцев оставалась железнодорожная ветка, ведущая от рокадной магистрали к станции Хвойная. Завтра ночью партизаны подорвут мост. Прибылову следует позаботиться об эшелонах, которые успеют пройти по мосту до трёх часов ночи. Нужно пробраться через линию фронта, пройти лесом до железной дороги, проникнуть на станцию. Немцы боятся наших штурмовиков, а потому подают и разгружают эшелоны ночью. Нужно дождаться на станции эшелона и пустить две ракеты. Две зелёные ракеты — вот всё, что от него, лейтенанта Прибылова Бориса Петровича, требуется. Сигналы перехватят артиллеристы-наблюдатели, со вчерашней ночи живущие в лесу южнее Хвойной. Данные для стрельбы готовы, а каких-нибудь девять километров — не помеха для дальнобойных батарей. Артиллеристы накроют эшелон раньше, чем немцы успеют его разгрузить. Когда вопросы иссякли и всё стало ясно, генерал положил Прибылову руки на плечи и сказал, глядя ему прямо в глаза: — Вы сами понимаете, на что идёте. Но я вам приказываю… — генерал повысил голос, как бы подчеркнув это слово, — приказываю вернуться живым! На прощанье генерал спросил: — Холостой? — Семейный, — ответил Прибылов и смутился. Он понял, что не этот ответ хотелось услышать от него генералу. Ночью Прибылова должны были переправить через линию фронта. Сперва казалось, что не хватит времени на все дела, но сборы прошли быстро, и наступили часы вынужденного безделья. Время тянулось бесконечно: и не спится, и есть не охота. Прибылов вызубрил маршрут наизусть. Вглядится в карту, закроет её рукой и срисовывает на память. Его особенно интересовали дороги: не потому, что он собирался по ним ходить, но потому, что вынужден был их избегать. Разведчики ни о чём не расспрашивали, но понимали, что Прибылов отправляется на рисковое дело: беседовал с генералом, шоколада три плитки выдали на дорогу… Ночью Волобуев, Гаркуша и разведчик Шуйский, по прозвищу «Боярин», проводили Прибылова через линию фронта. Он простился с товарищами в темноте, не видя их лиц. Гаркуша сказал что-то с деланной весёлостью, чего Прибылов даже не запомнил. Шуйский, по обыкновению, промолчал. А Волобуев сказал значительно и строго: — Главное — о смерти не думай. Думай о жизни… О многом думал Прибылов, осторожно пробираясь по лесу, но мысли были какие-то растрёпанные, невесёлые. Он вспомнил, что не оставил Шуйскому обещанных кремней для зажигалки и тащит их сейчас зачем-то в кармане гимнастёрки, что не ответил на последнее Наташино письмо, что зря не попрощался с ребятами из соседней землянки. Потом внимание его привлекла почему-то осина. Все деревья поблизости стояли обнажённые, а эта всё ещё трепетала жёлтыми листьями, будто дрожала от холода. Интересно бы приметить место, сделать зарубку на стволе дерева, наведаться сюда через год и посмотреть, как осина будет вести себя будущей осенью: сбросит листву вместе со всеми или опять заупрямится. «Будущей осенью! — горько усмехнулся Прибылов. — Сообразил тоже! Загадывать на год вперёд, а до смерти четыре шага… Самое глупое — попасться сейчас, когда ещё ничего не сделано. После дела — куда ни шло. Но сейчас…» Он снова остановился, прислушался: только шелест умерших листьев и птичий гомон на верхушках деревьев, уже освещённых солнцем. Туман, процеженный сквозь лесную чащу, растворился. Прибылов стал лучше видеть, но и его самого можно теперь заметить издали. Весь день Прибылов шёл по лесу в обход станции Хвойная. Он правильно рассудил, что с запада подойти будет легче. Дальше от линии фронта — меньше патрулей, опасных встреч. В предвечерний час он вышел к железнодорожному полотну. Переходить через насыпь было рискованно, тем более что вдали справа виднелся семафор, поднявший железную руку, — очевидно, какой-то разъезд. Прибылов пошёл вдоль кромки леса. Не доходя до разъезда, он залёг за штабелем противоснежных щитов и решил дождаться темноты. Он лежал, с наслаждением вдыхая запахи железной дороги, манящие нас с детства. Ему несколько раз довелось видеть на фронте железную дорогу. Но то были ржавые рельсы, давно забывшие прикосновение колёс, — рельсы, едва видимые за травой, которая безнаказанно росла на щебёнке и чуть ли не на шпалах. Человек на войне привык к противному запаху гари и научился различать все его оттенки: от горелого тряпья и головешек до горелого мяса. Но паровозная гарь — необычного сорта. Смешанный запах каменноугольной смолы и нагретых букс — это мирные запахи, давно забытые, подобно аромату свежевыпеченного хлеба или назойливому душку нафталина. Прибылов дотемна пролежал за штабелем. Он не раз пригубил фляжку и основательно, второй раз за день, закусил, не очень-то считаясь с тем, что съел больше суточного пайка. «Мало ли что на трое суток, — подумал он, как бы возражая старшине роты. — Ты попробуй сперва проживи эти трое суток! А умирать на голодный желудок я не согласен…» Далёкое дыхание поезда заставило насторожиться. Послышался нарастающий гул; ему отозвались гудением рельсы. Паровоз шёл с прищуренными фонарями. Не доезжая семафора — он скорее угадывался, чем виднелся в предвечернем сумраке, — машинист начал тормозить, и под вагонами в неверном свете искр стали видны колёса. Грохочущий состав поравнялся с Прибыловым. Вагоны двигались медленно, тяжело подрагивая на стыках. Состав тащили два паровоза, шедшие один в затылок другому. Лишь несколько цистерн различил Прибылов на фоне тёмного неба. Все остальные вагоны — крытые, частью большегрузные. Сомнений не оставалось: снаряды. «Пусть себе идут, — решил Прибылов с облегчением. — Полежу полчаса, а потом дам ракеты вслед поезду. Куда он денется? И вовсе не нужно вылезать отсюда, из-за щитов, и идти на станцию. Не станут же разгружать снаряды в чистом поле». И до того соблазнительным показался этот план, что Прибылов готов был загодя вытащить из-за пазухи ракетницу. Но ещё раньше он едва не сгорел от стыда, поняв, что просто-напросто струсил и теперь ищет для себя оправданий. Между тем он чувствовал, что именно сейчас, когда вагоны движутся мимо, решается успех всего дела и он должен что-то предпринять. Патрулей Прибылов не видел, но можно было думать, что они торчат на всех тормозных площадках. Он принялся было считать вагоны, но сбился со счёта и внезапно подумал: «А что, если подъехать до Хвойной?» Прибылов устал, и ему очень не хотелось брести дальше пешком. Кроме того, поездка избавляла от поисков станции в темноте. А самое важное — он может опоздать. Немцы выгрузят, развезут снаряды и оставят его в дураках. Вряд ли Прибылов успел взвесить все «за» и «против» — скорее всего, он принял решение, повинуясь чутью разведчика. «Двум смертям не бывать, — успел он подумать, — а от одной вряд ли отвертеться. Только чтобы не по-глупому, не раньше времени…» Он рванулся к движущейся стене вагонов, ухватился за ускользающие поручни, в два прыжка вскочил на тормозную площадку и тотчас же наткнулся на часового. Тот сидел на скамеечке сгорбившись, засунув руки в рукава, зажав карабин между коленями. Прибылов не дал ему встать и умело использовал оба свои преимущества: внезапность и свободу движений, присущую человеку, который твёрдо стоит на ногах.
Рис. А. ЛурьеВо время гражданской войны в горах Северного Кавказа произошёл такой случай. Пришлось отступать партизанам перед большими силами белых. Решили партизаны уйти подальше в горы. Но белые наседали — того и гляди догонят. А партизанам нужно взять в горы семьи и скот. На совете один молодой партизан выступил и сказал: — Товарищи, спокойно делайте свои дела. Я задержу белых на целый день, а может, и больше. — Не один же ты их задержишь? Кто будет с тобой? Мы не можем выделить большой отряд. — Я задержу их один, — сказал партизан, — мне не нужно никого и никакого отряда. — Как же ты их задержишь? — спросили его остальные партизаны. — Это моё дело, — ответил он. — Даю вам слово, что я задержу, а моё слово вы все знаете. — Твоё слово мы знаем, — сказали партизаны и начали готовиться к походу. Они все ушли, а молодой партизан (его звали Данел) остался. На скале, возвышаясь над узкой тропкой, стояла старая башня, в которой он жил с матерью. Когда все ушли, он пришёл к матери, старой, но сильной женщине, и сказал: — Мать, мы будем с тобой защищать путь в горы и не пропустим белых. — Хорошо, сын, — ответила мать. — Скажи, что мне надо делать. Тогда Данел собрал всё оружие, что было у него в башне. Оказалось, что у него есть три винтовки и два старых ружья. Есть и патроны, но не очень много. Он положил винтовки и ружья в разных окнах башни, направил все их на тропу в определённое место и зарядил. — Смотри, — сказал он, — я буду стрелять, а ты заряжай ружья. Ты умеешь заряжать ружья? Старушка улыбнулась и сказала: — Старые умею хорошо, новые ты мне покажешь. И он поцеловал её в ответ и показал, как заряжать винтовки. Затем она пошла к ручью и принесла воды в кувшине. — А это зачем? — спросил сын. — А это — если ты захочешь пить или тебя ранят, вода пригодится. Не успели они покончить с приготовлениями, как на тропе показались белые. Впереди отряда ехали два статных всадника с красными башлыками на спине. Серебряные газыри блестели на их черкесках, кинжалы у пояса, шашки по бокам, винтовки за плечами. Бурки были свёрнуты и привязаны к седлу сзади. Ехали они, не думая, что старая башня чем-нибудь угрожает. Они ехали и смеялись над партизанами. Данел прицелился и выстрелил два раза. Когда дым рассеялся, он увидел, что всадников на тропе нет. И кони и всадники упали с обрыва в реку. Тогда те, что ехали сзади всадников, остановились и стали совещаться. Они стреляли по башне, но у башни были такие старые, толстые стены, что никакими пулями нельзя было их пробить. Тогда несколько всадников пустили лошадей вскачь, но Данел заранее положил на тропе большие камни, и лошади перед ними остановились. Ещё два всадника упали с сёдел вниз головой. И мать Данела зарядила ему снова винтовку. A oil стрелял из разных щелей и окон, чтобы казалось, что в башне много народу. Тогда белые стали непрерывно стрелять по башке. Пули так и свистели по карнизам. Иные залетали в башню и ударяли в стену с противным визгом. Данел стрелял метко. Он целился спокойно и никого не подпускал к башне. Все, кто пробовал пройти по тропе, были ранены или убиты. Тогда белые пришли в страшную ярость, и два смельчака спустились с обрыва в реку и, держа в зубах кинжалы, переплыли реку и стали взбираться по острым уступам к башне с другой стороны. Их не видел Данел, но его мать увидела. Она тотчас же, не говоря ему ничего, стала следить, как лезли с тыла эти белые. Она взяла старинное ружьё и выстрелила в белых. И когда один из них упал в реку, другой растерялся, неловко схватился за камень и полетел вниз вслед за первым. Когда белые увидели это, они прервали бой и стали совещаться. — Несомненно, — сказали они, — в башне опытный отряд, который держит всю местность под обстрелом. Стреляют и снизу, и сверху, и с тыла. Что будем делать? — Надо подождать пушку, пушка сразу разрушит башню, — сказали одни белые. Но другие не согласились: — Пушку некуда поставить, пушка сорвётся в пропасть. Пушка тут не поможет. И они опять начали сражаться и ранили Данела в руку. Мать перевязала ему руку и, пока он отдыхал, стреляла сама, и очень метко. Тогда белые снова начали совещаться. — Давайте сделаем так, — сказали они: — пушку не будем вызывать, но их напугаем пушкой. «Пошлём к ним для переговоров человека без оружия и скажем, что если они не дадут дороги, то мы их всех убьём из пушки». Это предложение понравилось белым. И вот Данел увидел, что по тропе к башне идёт человек, снимает с себя винтовку, шашку, кинжал и кладёт всё на камни. — Эй, — кричит он, — выходи кто-нибудь, ничего не будет, разговор имеем небольшой! Данел говорит матери: — Я пойду разговаривать, а ты следи и, чуть что, стреляй. Ты устала, наверно, матушка, — сражаемся ведь целый день… — Данел, Данел, — сказала мать, — с белыми волками я готова всю остальную жизнь сражаться, чтобы их всех перебить. Я не пью и не ем, я сыта нашей победой. — Вот ты какая у меня! — сказал Данел и стал спускаться к тому белому, что ждал его у камней. Данел встал по другую сторону камней и говорит: — Что надо, что скажешь? — Что скажу? Одно скажу — давайте нам дорогу, а не то всех вас перебьём. Весь ваш отряд с тобой вместе. — Если ты только за этим пришёл, можешь обратно идти, — говорит Данел. — Нет, я имею предложение! — Какое ты имеешь предложение, говори. — Если вы не откроете дорогу нашему отряду, мы доставим сейчас пушку и всех сразу повалим: и вас всех, и башню вашу паршивую… — Дай подумать, — сказал Данел, посмотрев на небо. День уже склонялся совсем к вечеру. Он подсчитал в уме, сколько осталось патронов, — патронов осталось очень мало. Он сказал: — Ну хорошо, мы дадим вам дорогу при одном условии. — Говори своё условие. — Мой отряд держит эту дорогу до темноты. Как будет темно, мы уйдём. И пусть будет дорога ваша. Белый очень обрадовался, думая, что партизан испугался его пушки. И, радуясь тому, что он так ловко обманул партизана, он как бы нехотя сказал: — Хорошо, пусть так и будет. Мы отдохнём до ночи, но тогда вы уж убирайтесь немедленно, или вам всем будет худо. С этими словами белый пошёл к своим, а Данел вернулся в башню. Когда стало совсем темно, он привёл к башне коня, навьючил на него винтовки, посадил свою мать и отправился в горы. А белые, боясь засады, целую ночь стояли на месте. И когда они утром двинулись в горы, в долине никого уже не было. А за это время партизаны хорошо укрепили свои новые позиции.
Рис. Б. КоржевскогоМороз был такой, что руки чувствовали его даже в тёплых рукавицах. А лес вокруг как будто наступал на узкую ухабистую дорогу, по обе стороны которой шли глубокие канавы, заваленные предательским снегом. Деревья задевали сучьями машину, и на крышу кабинки падали снежные хлопья, сучья царапали бока цистерны. Много он видел дорог на своём шофёрском веку, но такой ещё не встречал. И как раз на ней приходилось работать, будто ты двужильный. Только приехал в землянку, где тесно, темно, сыро, только приклонил голову в уголке, между усталыми товарищами, — уже кличут снова, снова пора в путь. Спать будем потом. Надо работать. Дорога зовёт. Тут не скажешь: дело не медведь, в лес не убежит. Как раз убежит. Чуть прозевал — машина в кювете: проси товарищей вытаскивать — самому не вызволить, и думать об этом забудь. А мороз? Как будто сам Северный полюс пришёл на эту лесную дорогу регулировщиком. То наползёт туман, то дохнёт с Ладоги ветер, каких он никогда не видел, — пронзительный, ревущий, долгий. То начнётся пурга, в двух шагах ничего не видно. Покрышки тоже не железные — сдают. Товарищей, залезших в кюветы, надо выручать, раз едешь замыкающим; и главное — груз надо доставить вовремя. А как он себя чувствует, этот груз? Большаков остановил машину, вылез из кабинки и, тяжело приминая снег, пошёл к цистерне. Он влез на борт и при бледном свете зимнего полдня увидел, как по атласной от мороза стенке сбегает непрерывная струйка. Холодок прошёл по его спине. Цистерна текла. Цистерна лопнула по шву. Шов отошёл. Горючее вытекало. Он стоял и смотрел на узкую струйку, которую ничем не остановить. Так мучиться в дороге, чтобы к тому же привезти к месту пустую цистерну? Он вспоминал все свои бывшие случаи аварий, но такого припомнить не мог. Мороз обжигал лицо. Стоять и просто смотреть — этим делу не поможешь. Проваливаясь в снег, он пошёл к кабинке. Политрук сидел, подняв воротник полушубка, уткнув замерзающий нос в согретую его дыханием овчину. — Товарищ политрук, — позвал Большаков, — придётся побеспокоить. — А что, разве мы приехали уже? — спросил политрук, мгновенно пробудившись. — Выходит, приехали, — сказал Большаков. — Цистерна течёт. Что будем делать? Политрук вывалился из кабинки. Он протирал глаза, спотыкался, но когда увидел, что случилось, стал задумчиво хлопать рука об руку, соображая, потом сказал: — Поедем до первого пункта, там сольём горючее, в ремонт пойдём. Так? — Да оно как бы и не так, — сказал Большаков. — Как же оно так, если мы горючее не куда-нибудь, а в Ленинград, фронту, срочно везём! Как же его просто сольёшь? Его не сольёшь; — А что ты можешь? — сказал политрук, смотря, как скатывается бензиновая струйка вдоль разошедшегося шва. — Разрешите попробовать — чеканить его буду, — ответил Большаков. Он открыл ящик со своими инструментами, и они показались ему орудиями пыток. Металл был как раскалённый. Но Большаков храбро взял зубило, молоток, кусок мыла, похожего на камень, и влез на борт. Бензин лился ему на руки, и бензин был какой-то странный. Он жёг ледяным огнём. Он пропитывал насквозь рукавицу, он просачивался под рукава гимнастёрки. Большаков, сплёвывая, в безмолвном отчаянии разбивал шов и замазывал его мылом. Бензин перестал течь. Вздохнув, он пошёл на своё место. Они проехали километров десять. Большаков остановил машину и пошёл смотреть цистерну. Шов разошёлся снова. Струйка бензина бежала вдоль круглой стенки. Надо было всё начинать сначала. И снова гремело зубило, и снова бензин обжигал руки, и снова мыльная полоса наращивалась на разбитые края шва. Бензин перестал течь. Дорога была бесконечной. Он уже не считал, сколько раз он слезал и взбирался на борт машины; он уже перестал чувствовать боль ожогов бензина; ему казалось, что всё это снится: дремучий лес, бесконечные сугробы, льющийся по руке бензин. Он в уме подсчитал, сколько уже вытекло драгоценного горючего, и по подсчётам выходило, что не очень много — литров сорок, пятьдесят. Но если бросить чеканить через каждые десять, двадцать километров, вся работа будет впустую. И он снова начинал всё сначала с упорством человека, потерявшего представление о времени и пространстве. Ему уже начало от усталости казаться, что он не едет, а стоит на месте, и каждые сорок минут он хватает зубило, а щель всё ширится и смеётся над ним и его усилиями. Неожиданно за поворотом открылись пустые, странные пространства, огромные, неохватные, белёсые. Дорога пошла по льду. Широчайшее озеро по-звериному дышало на него, но ему уже не было страшно. Он вёл машину уверенно, радуясь тому, что лес кончился. Иногда он стукался головой о баранку, но сейчас же брал себя в руки. Сон налегал на плечи, как будто за спиной стоял великан и давил ему голову и плечи большими руками в мягких, толстых рукавицах. Машина, подпрыгивая, шла и шла. А где-то внутри него — замёрзшего, усталого существа — жила одна непонятная радость: он твёрдо знал, что он выдержит. И он выдержал. Груз был доставлен. …В землянке врач с удивлением посмотрел на его руки с облезшей кожей, изуродованные, сожжённые руки, и сказал недоумевающе: — Что это такое? — Шов чеканил, товарищ доктор, — сказал Большаков, сжимая зубы от боли. — А разве нельзя было остановиться в дороге? — сказал доктор. — Не маленький, сами понимаете: в такой мороз так залиться бензином… — Остановиться было нельзя, — сказал он. — Почему? Куда такая спешка? Куда вы везли бензин? — В Ленинград вёз, фронту, — ответил он громко, на всю землянку. Доктор взглянул на него пристальным взглядом. — Та-ак, — протянул он, — в Ленинград! Понимаю! Больше вопросов нет. Давайте бинтоваться. Полечиться надо. — Отчего не полечиться! До утра полечусь, а утром — в дорогу… В бинтах ещё теплее вести машину, а боль уж мы как-нибудь в зубах зажмём…
Рис. И. ЛонгиноваПосле полудня на заставу приехал комендант пограничного участка капитан Иванов. Спрыгнув с разгорячённого Орлика и передав его коноводу, капитан принял рапорт начальника заставы, поздоровался и, оглядевшись, словно ища кого-то, спросил: — Вернулся? — Пока нет! — сумрачно ответил Яковлев. Отогнув обшлаг рукава, Иванов посмотрел на часы. Было два часа дня. — В пятнадцать часов минет полсуток, — добавил начальник. — Да-а… — протянул капитан. — Все заставы предупреждены, заблудиться он не мог… Командиры прошли в канцелярию. Яковлев доложил коменданту, что усиленные наряды, посланные на поиски по всему участку заставы, не обнаружили никаких следов пропавшего пограничника, да если они и были, то их давно размыл дождь, ливший три часа кряду. Оставалось предположить, что ночью с Серовым приключилась беда. Может быть, он повстречался с какими-нибудь матёрыми нарушителями границы, которым удалось его ранить и увезти с собой как «языка», могли и убить… Всё это было возможно, но не хотелось думать, что с таким находчивым и опытным пограничником, как Ермолай Серов, стряслось несчастье. В отряде Ермолая считали лучшим следопытом. За полтора года Серов задержал шпионов и диверсантов больше, чем другие. — Везёт парню! — говорил кто-нибудь, когда Серов приводил на заставу очередного нарушителя. Но дело было вовсе не в случайностях. Серов отлично изучил участок заставы, включая большое болото. Он точно знал, где можно пробраться через болото ползком на животе, где нужно прокладывать жерди, чтобы не увязнуть, а где можно пройти по пояс в густой жиже. Он знал каждый пенёк и каждую кочку, знал, можно ли за этими кочками и пнями спрятаться человеку. Пожалуй, во всём отряде никто не мог лучше его «читать» следы, оставляемые на земле и снегу птицей, зверем и человеком. Он сразу видел, кто тут пробежал: коза или кабан. У кабана своя привычка — обязательно по дороге копать землю. По чуть заметной разнице в глубине следов Ермолай определял, что зверь хромает на левую ногу, а взглянув на оттиски распущенных ослабевших пальцев, говорил наверняка: «Прошёл старый тигр». Великолепно Ермолай разбирался и в следах человека. Он сразу узнавал сдвоенный след и по малейшим вмятинам у пятки безошибочно определял, как шёл нарушитель: лицом вперёд или пятясь назад. Новички были буквально поражены, когда однажды, обнаружив на границе следы нарушителя, Серов описал не только внешность этого человека, а рассказал чуть ли не всю его биографию: — Нарушитель высокого роста, он прошёл сегодня утром после восьми часов, у него плоскостопие, он прихрамывает на левую ногу, косолапит, идет издалека, устал, нёс что-то тяжёлое, ему лет так пятьдесят. По-видимому, охотник, в лесу привычный. И по этому описанию, переданному по телефону на соседнюю заставу, в семи километрах от границы пограничники задержали опытного шпиона. — Как ты обо всём этом догадался? — спросили позже товарищи у Серова. — Что, он портрет тебе свой оставил? — А зачем мне портрет, когда и так всё как на ладони, — улыбнулся Ермолай. — Гляжу на след. У внутреннего края стопы почти нет выемки — подъём, значит, низкий, ступня плоская. Левый след меньше вдавлен, будто человек боялся ногу твёрдо ставить, — хромает, значит. У пяток наружные края сильнее вдавлены, а носки сближаются — косолапый человек. Шаг — шестьдесят сантиметров. У пожилых да у женщин шестьдесят пять бывает, у здорового мужчины — семьдесят, а то и восемьдесят, а этот, мало того, что пожилой, груз тяжёлый нёс издалека и потому устал изрядно. — А как ты узнал, что он охотник, да ещё высокий? — Я же говорю, по следу, — спокойно продолжал Серов. — Линия походки прямая — значит, человек ногу перед собой выбрасывал. Так ходят военные да охотники: кто мало ходит, тот в стороны ноги ставит. — Высокий-то почему? — спрашивали новички, окончательно поражённые убедительными доводами Серова. — Ведь у высоких людей шаг должен быть шире. Откуда ты узнал, что он высокий? — Ветку он плечом надломил — вот откуда. — А почему после восьми часов? — Потому что дождь кончился в семь часов. До восьми земля успела подсохнуть, а если бы шпион прошёл до дождя, то вода сгладила бы кромку следов… Не сразу постиг всю эту премудрость Ермолай. День за днём учил его Яковлев искусству следопыта и наконец сказал, что ему самому пора у Ермолая учиться. И вот лучший следопыт заставы исчез, словно канул в воду. Вечером он присутствовал в комендатуре на заседании бюро комсомольской организации, после чего направился обратно на свою заставу и пропал. С каждым часом, становилось всё меньше надежд на его возвращение. Сведения, которые подтвердили бы, что Серов попал в руки к врагам, можно было получить не раньше вечера, и Иванов решил остаться на заставе ждать известий. Дробные голоса водяных курочек и свист камышовки известили о приближении сумерек. Яковлев направлял на участок границы ночные наряды. Иванов, молча наблюдая за давно знакомой процедурой, мысленно перебирал, все возможные варианты поисков Серова. Остаётся одно: «прочесать» весь участок комендатуры. Вдруг распахнулась дверь, и поспешно вошедший старшина возбуждённо доложил: — Ермолай Серов прибыл! Ермолай шёл медленно, сгибаясь под тяжестью привязанного за спиной человека. Увидев Серова, пограничники, чистившие у конюшни сёдла, побежали ему навстречу. Серов остановился, широко расставив ноги и тяжело переводя дыхание. Фуражка сползла ему на лоб. Верёвка, перекрещивающая грудь, сдавливала шею, отчего сухожилия напряглись и вздулись. И брюки, и гимнастёрка, и даже фуражка — всё было покрыто слоем грязи, на сапогах грязь налипла огромными комьями. На лбу Ермолая кровоточила глубокая царапина, глаза были воспалены. Одной рукой он оттягивал верёвку, чтобы не резала плечо и шею, в другой держал винтовку. Товарищи сняли со спины Ермолая связанного по рукам и ногам человека. Это был здоровяк, на голову выше Серова; левая штанина его, туго перекрученная выше колена верёвкой, потемнела от крови. Одежда неизвестного тоже была в грязи. Увидев подходивших коменданта участка и начальника заставы, Серов выпрямился: — Товарищ капитан, разрешите доложить? — Докладывайте. Ермолай коротко сообщил, что в тридцати километрах от заставы он догнал и задержал вот этого самого нарушителя. Задержанного развязали. Он громко стонал и не мог стоять на ногах. Его отнесли сделать перевязку. — Накормить товарища Серова обедом! — приказал Яковлев, любовно глядя на Ермолая. Иванов попросил самым подробным образом изложить, как Серов задержал нарушителя. Но даже в подробном рассказе у Ермолая всё выглядело как нельзя более просто… На тропке, километрах в трёх от границы, он обратил внимание на след лошади. След вёл в тыл, к болоту. Лошадь показалась Серову подозрительной: она шла, не то шагом, не то рысью и так аккуратно ступала, что спереди у следа даже не было срыва. Вскоре Ермолай ещё больше насторожился. На болоте появились кочки. Ермолай прыгнул на одну из них, кочка едва выдержала его, а под лошадью даже не осыпалась. Да и к чему бы коню скакать с кочки на кочку? Тринадцать километров шёл Серов по тайге, полянками, болотом и снова углубляясь в тайгу. Наконец след вывел его к шоссе и исчез. На шоссе ни души. Куда же свернуть: направо или налево? Серов нагнулся, тщательно всматриваясь в траву. Опустился на колени, прополз несколько шагов. Налево! Нарушитель пошёл налево. Вот здесь он очищал с сапог о траву болотную грязь. Грязь ещё сырая, не успела обсохнуть. Значит, совсем недавно останавливался человек. Здесь он шёл обочиной — на стеблях травы ещё комочки грязи. Налево! Ермолай побежал по шоссе. За поворотом метрах в трёхстах шёл какой-то высокий человек в форме железнодорожника. Ермолай догнал его и остановил резким окликом: — Гражданин, вы потеряли… Железнодорожник оглянулся. — Что вы говорите? Ермолай наставил на неизвестного винтовку. Железнодорожник медленно поднял руки и удивлённо спросил: — Ты что это, батенька, играть вздумал? Сознание возможной ошибки заставило Серова покраснеть, но он упорно стоял на своём. — Давайте документы, бросайте сюда! — топнул Ермолай о землю. — На разъезд надо, опоздаю, — сказал железнодорожник, засовывая руку в карман. В отдалении прогудел паровоз. — Слышишь? Опоздаю. Незнакомец собрался было вытащить руку, но Серов переменил решение: — Не вынимай руку! Ему показалось, что карман у железнодорожника как-то странно оттопырился — возможно, там пистолет. Вторично, уже совсем близко за сопкой, раздался гудок паровоза. — Я опоздал. Вы будете отвечать, — вновь переходя на «вы», сказал железнодорожник. — Я обходчик пути, меня ждут на сто пятой дистанции. Он назвал посёлок, из которого шёл, фамилию председателя поселкового Совета. Если пограничник бывал в посёлке, то должен знать и его тестя Филиппа Сорокина — дом его под зелёной крышей. Ермолай молча слушал и соображал, что ему делать. Не проверив документы, вести железнодорожника на заставу? Но какие основания задерживать человека далеко от границы, основываясь на одних предположениях? — Зачем вы лазили по болоту? — неожиданно спросил Ермолай. Железнодорожник глянул на свои сапоги и на сапоги Серова. — Я поливал огород. — Пойдёмте! — Никуда я не пойду. Проверьте документы, — намереваясь вынуть руку из кармана, рассерженно проговорил железнодорожник. — Не вынимайте руку! Пойдёмте! — Куда же это идти? — глядя на винтовку, спросил обходчик. — Откуда пришли. Пойдём болотом. — Я не шёл никаким болотом, — делая несколько шагов, проговорил обходчик. — Левее, — указал Ермолай движением винтовки в сторону тайги. — Пойдёмте до разъезда, там вам сразу скажут, кто я такой. — Левее! — настойчиво повторил Ермолай. — Ваш след, идём по вашим следам, — сказал он, мельком взглянув на отпечатки копыт.
Рис. ЛонгиноваНочью выпал снег. И теперь окрашенные утренним солнцем горы казались неправдоподобно красивыми — розовыми на вершинах и нежно-синими в не освещённых солнцем местах. Внизу, в долине, медленно клубился туман — полупрозрачный, лёгкий и, должно быть, тёплый, как дыхание. Небо, чистое и высокое, мягко светилось, как бы искрилось, хотя звёзды уже не были видны на нём. — Поди ж ты, красота какая, а! — сказал Дёмин, с удовольствием оглядывая один за другим обрывистые склоны и испытывая давно забытое чувство покоя. Он неторопливо обошёл неширокое плато, исследуя спуски. Их было два: один — со стороны крутой каменной скалы, по которой они спустились ночью, другой — на противоположной стороне плато, в небольшой горной щели. Этот последний был особенно узким, обрывистым. Из-за снега нельзя было даже толком разобрать: тропа это или русло дождевого ручья. Он пошёл к маленькой, запорошённой снегом палатке, где, втянув в полушубок ноги и голову, ещё спал Патрикеев. — Вставайте! — сказал ему Дёмин. — Кофей кипит, булочки пережариваются! Он подумал, что и в самом деле неплохо было бы поесть теперь, и, достав из рюкзака банку с консервами, принялся расковыривать её штыком. Приятное, лёгкое чувство не оставляло Дёмина. Он ещё раз с удовольствием огляделся вокруг. За краем скалы, внизу, влево от себя, он увидел кусок обкатанной горной дороги. В одном месте под скалой, где не было снега, ясно виднелась выбитая в камне колея. Дёмин оставил банку и штык и, подойдя к обрыву, принялся внимательно разглядывать дорогу. Да, несомненно, это и есть путь через перевал. Вчера они с Патрикеевым выбрались на это плато уже в полной темноте, и он не успел как следует сориентироваться. Дёмин достал двухвёрстку и нашёл на ней окружающие холмы. «Если это дорога через перевал, — рассуждал он, — а это безусловно так, — значит, плато, на котором мы сейчас находимся, и есть тот самый Орлиный Залёт, где должен быть отряд Джавашидзе». — Патрикеев, что вы натираетесь снегом, будто турист какой? Подите сюда. — Есть идти сюда, — весело отозвался Патрикеев. Растёртое снегом лицо его сияло, и глаза выражали весёлую готовность действовать. — Вы помните приказ майора Роева? — строго спросил Дёмин. — Повторите мне слово в слово. — Пробраться на плато Орлиный Залёт и передать находящемуся там отряду, что приказано держаться при любых условиях до подхода наших подразделений, — твёрдо отчеканил Патрикеев. — Подождите… «находящемуся там»? За это вы ручаетесь? — Ну, что вы, товарищ лейтенант, да я этот приказ лучше своей фамилии помню. — Так. Значит, «находящемуся там», — медленно повторил Дёмин. — Ну, а если этот отряд там не находится? — То есть обязательно находится, — торопливо заговорил Патрикеев, ещё более краснея от возбуждения. — Они ещё вчера должны были быть там. Только они не знают, что держаться им надо во что бы то ни стало. Потому тот Орлиный Залёт дорогу через перевал, как в руках, держит, и кто на нём есть, тот и к морю выход имеет. — Ишь, говорить-то, оказывается, артист, — думая о чём-то своём, заметил Дёмин и, вновь подойдя к обрыву, стал напряжённо всматриваться в даль. — А если я вам скажу, что Залёт этот тут и есть, где мы с вами стоим, тогда что?.. Глядите, — перебивая самого себя, позвал он Патрикеева, — идут! Действительно, внизу, в долине, то исчезая, то снова появляясь в тумане, двигались люди. Ещё нельзя было решить, много их или нет, но уже по поступи, по сверканию металлических частей оружия было ясно, что это идёт воинская часть. — Так это они идут… — облегчённо вздохнул Патрикеев, радуясь, что внезапно охватившая его тревога сразу же оказалась напрасной. — Ишь, орлы! — ласково добавил он, вглядываясь в медленно движущиеся шеренги. — Высокий у повозки, должно быть, сам Джавашидзе. Жалко, товарищ лейтенант, что у нас флага нет. Поставить бы его тут, они бы сразу поняли, что свои уж их дожидаются. Дёмин молчал. Вертикальная, похожая на шрам складка на его лбу сделалась ещё отчётливее. Он сделал Патрикееву знак рукой, чтобы тот замолчал, а сам отошёл в сторону и опустился на снег на краю обрыва. Дёмин видел, как вся шеренга медленно скрылась за поворотом дороги, огибавшим выдавшуюся вперёд скалу. Скоро ему стало ясно, что замеченная им группа была только замыкающей частью длинной колонны. Головная часть была за поворотом и теперь появлялась в том месте, где дорога, уже обогнув скалу, вновь выходила на покатый склон главного хребта и зигзагами поднималась вдоль широкого ущелья, над которым, как нос большого корабля, высился Орлиный Залёт. Впереди колонны бесшумно и очень медленно подвигались маленькие квадратные машины. Увидев их, Дёмин понял, что опасение, возникшее у него, верно, что это — немцы!
Рис. Б. КоржевскогоОднажды после сильного дождя, когда глубокие рытвины на дорогах наполняются до краёв липкой, чёрной грязью, против дома, где жил Асхат с матерью, застрял грузовик. Мотор ревел как исступлённый, колёса буксовали, фонтаном выбрасывая жидкую грязь, а доверху груженная машина только дрожала, но не трогалась с места. Асхат выскочил на крыльцо. По окраске грузовика он сразу догадался, что это фронтовая машина. Мальчик привык различать их издалека. За последний месяц мимо их посёлка таких машин прошло немало. Через стекло кабинки, по которому стекала вода, Асхат видел, как шофёр что-то кричал, скривив рот, — вероятно, ругался. Но за шумом мотора голоса его не было слышно. Наконец мотор умолк. Распахнув дверцу, шофёр сердито сказал: — Ну, чего стоишь, малец? Тащи доску! Живо! Асхат бросился к плетню, где лежал заготовленный для стройки лес. Он взял сразу две доски. Тащить их было очень тяжело — и на третьем шагу Асхат поскользнулся и шлёпнулся прямо в грязь. При этом доска больно ударила его по ноге. Но Асхат вскочил и опять схватился за свою ношу. — Одну, одну! — закричал шофёр и побежал на помощь мальчику. Лицо шофёра уже не было сердитым, он улыбался: — Муравей, честное слово, муравей! Сам маленький, а какую махину тащит! Он положил доску в рытвину, под колесо, и опять влез в кабину. Машина заурчала, заскрипела и медленно выползла из ямы. Шофёр заглушил мотор и посмотрел на потемневшее небо: — Ну как ехать? На каждом шагу ямы. А война не ждёт… — Дядя, — сказал Асхат, — поезжайте вон туда! Все наши, как дорогу размоет, всегда объезжают там. Я вам покажу. Хотите? Шофёр недоверчиво посмотрел в сторону, куда показывал мальчик, потом опять взглянул на дорогу, подумал и решительно сказал: — Ну, садись! Асхат немедленно забрался в кабину. Запах бензина ударил ему в нос. От мотора в машине было тепло. Машина, переваливаясь с боку на бок, как корабль в бурю, поплыла по ухабистой дороге. Выбрались на край села. И прямо через поле, с которого недавно сняли кукурузу, поехали к смутно видневшемуся вдали пригорку. Машина шла довольно быстро, но ещё быстрее сгущались сумерки, и, когда выехали снова на дорогу, было уже совсем темно. — А дальше-то как? — словно ни к кому не обращаясь, сказал шофёр и остановил машину. — Тут опять на каждом шагу ямы. — А по бокам и того хуже: овраги, — деловито сказал Асхат. — Точно, — подтвердил шофёр. — Так спикируешь, что и костей не соберёшь. Теперь, когда мотор утих, совсем близко слышалась орудийная пальба. К глухим ударам, от которых вздрагивала земля, то и дело примешивались другие звуки: то дробные и частые, как бы догонявшие друг друга, то хриплые и протяжные. Временами на небе вспыхивал багровый свет и, задрожав, погасал. Вот уже третий день в посёлке с тревогой следили за этими вспышками. Положив голову на руль, шофёр молчал. — Дядя, — почему-то шёпотом спросил Асхат, — вы прямо на фронт? Далеко это? Но шофёр продолжал молчать. Асхат уже решил, что шофёр не расслышал его вопроса или услышал, но не удостаивает ответом, но тут шофёр подавил вздох и сказал: — В том-то и дело, что близко! Кабы далеко, я бы фары зажёг. А тут с фарами ехать нельзя. Фашисты за каждым огоньком следят. — А вы до утра, дядя, подождите, — посоветовал Асхат. — И я с вами останусь. Шофёр усмехнулся: — В такой компании чего не посидеть! Да только нас в другом месте крепко ждут… — Шофёр опять вздохнул. — Ну, слезай, малый, шагай домой. Спасибо тебе. Небось обратно дорогу найдёшь? А я поплыву. Ничего не поделаешь, придётся нырять в потёмках. Асхат молча взялся за ручку дверцы и вылез на подножку. Но прыгать на землю он не торопился. — Дядя, — сказал он, — там, за поворотом, круча. Сорвётесь — костей не собрать. Точно. — Да что ты меня путаешь! — рассердился шофёр. — Шагай домой, говорят тебе! Ну! Тогда с неожиданной твёрдостью Асхат сказал: — Дядя, я придумал: дайте мне полотенце. Я с полотенцем пойду. До самого фронта. — Что-о? — протянул шофёр. — Какое полотенце? — Обыкновенное, белое. У вас же есть полотенце? — волновался Асхат. — Да зачем оно тебе? — всё более удивляясь настойчивой просьбе мальчика, спросил шофёр. Если бы Асхат попросил у него пулемёт, противотанковое ружьё или целую пушку, шофёр удивился бы не меньше, чем этой просьбе. — Ты что же, собираешься полотенцем фашистов бить? — грустно улыбнулся он. — Ах, какой вы непонятливый! — с досадой сказал мальчик. — Я повешу полотенце на спину и пойду вперёд. А вы будете ехать за мной. Вам же видно будет в темноте белое? У нас все здесь так делают. — Ах ты, родной мой! Ах, золотко! — вдруг радостно закричал шофёр. — Понял! Понял! Он обнял мальчика, притянул к себе и, не разобрав в темноте, поцеловал его прямо в нос.
Рис. А. ЕрмолаеваВечер опускался над Новой Калитвой. Заходящее солнце, казалось, чуть постояло над горизонтом, брызнуло огненно-красными отливами по величавому Дону и пошло на покой. В широкой сенокосной пойме послышалась песня. По дороге ехала подвода, оттуда и нёсся разудалый и стремительный напев:
Рис. Б. КоржевскогоСлучилось страшное: та часть отряда капитан-лейтенанта Савича, которая переходила фронт южнее болота, нарвалась на минное поле. Заминированный участок был расположен между двумя поленницами старых берёзовых дров, на мирной мшистой полянке под небольшим пригорком. Полянка, в невысоких кудрявых ёлушках, лежала как раз на тропе: этакая тихая, знакомая на вид, уютная лесная луговина. Рыжики бы корзинами носить с такой!.. Хуже всего было то, что первая мина взорвалась в тот момент, когда все люди были уже в пределах участка. Звук получился (вероятно, из-за первого снега) странный, скорее похожий на разрыв ручной гранаты. Неверов упал. Капитан-лейтенант кинулся к нему. И вот Неверов, указывая на Чижова, проводника из бригады, яростно прохрипел: — Товарищ капитан-лейтенант, это он, гад! Он в меня гранату бросил! Немцы были рядом. Чижов — человек незнакомый. Всё можно подозревать в таких случаях. Капитан, рванув кобуру, кинулся к нему: — Ты что же это, негодяй? Побледнев, тот отшатнулся в тень дерева: — Товарищ начальник! Да что вы! Опамятуйтесь! Да это же мины! На мины нарвались! Я ведь сам в руку ранен… И, точно в подтверждение его слов, впереди, потом справа ухнули ещё два негромких взрыва. Донёсся стон. — Шульга! Шульга! — пронзительным шёпотом позвал капитан-лейтенант. — Шульга, где ты? Что с тобой? Две или три секунды ничего не было слышно. Потом неузнаваемый голос сержанта Шульги сказал: — Ранило меня, товарищ командир. Ногу мне… — Он не кончил. Стоя над лежащим на снегу Неверовым, капитан-лейтенант с отчаянием огляделся. Высокая луна, скрываясь за радужными облачками, кривовато, но спокойно смотрела вниз. Убелённый чистейшим первым снежком, лес молчал холодно и безучастно. Передние люди, несомненно, как-то прорвались сквозь заграждение. Они исчезли уже в ельнике и пошли, по инструкции, к месту встречи. Их теперь не воротишь. Что ж делать? Как быть? Трое раненых, он один… Первое, что он сделал, конечно, — это приказал осмотреть и наскоро перевязать раны. Они были не особенно тяжёлыми, но делали отряд неподвижным: ноги! Как же выбраться отсюда теперь? Капитан-лейтенант сделал было шаг вправо, но его резко шатнуло. Этого ещё не хватало! Контузия, что ли? Острая боль свела спину. Эта боль сразила капитана. Что нужно предпринять, ему было ясно, совершенно ясно. Надо было тотчас же, шаг за шагом, но как можно скорее прощупать обратную дорогу между минами. Значит, надо было идти, останавливаться, замирать на одной ноге, осторожно опускать вторую, нагибаться, садиться на корточки, ощупывать снег… А кто из них четверых был способен на это? Раненные в ноги не могли идти; контуженный не был в состоянии сгибаться; тот, кому повредило руку, не годился для нащупывания мин. Но и оставаться здесь, под носом у немцев, в лунную ночь было тоже совершенно невозможно. Капитан-лейтенант, сжав зубы, осмотрелся ещё раз. Он вздрогнул… Сзади, на холмике, с которого они только что спустились, он увидел маленькое чёрное пятнышко. Неподвижно, но ясно рисовалось оно на белых намётах снега у того места, где тропа разветвлялась надвое. — Чёрт возьми! Волчонок! — ахнул он. — Борька! Остерегаясь кричать, капитан торопливо замахал в ту сторону рукой: «Сюда! Сюда!» В этом пятнадцатилетием мальчугане, Борисе Волкове, сосредоточилась теперь вся его надежда.
Рис. А. ЛурьеОднажды к нам в полк пришла скромно одетая белокурая девушка. Мы, лётчики и штурманы, только что кончили подготовку к боевому вылету и собирались пойти пообедать. Кто-то решил, что она пришла наниматься подавальщицей в столовую, и ей предложили: — Пойдёмте, девушка, с нами. Мы как раз в столовую идём. — Спасибо, я не хочу есть! — Ну, с заведующим поговорите. — Спасибо, мне не нужно. — А кто же вам нужен? — Командир полка. — Интересно, по какому же делу, если не секрет? — Видите ли, — охотно ответила девушка, — когда я кончала десятилетку, я одновременно училась в аэроклубе летать. Теорию сдала отлично, а практически оказалась малоспособной: поломала машину, и меня отчислили. Кое-кто засмеялся, но многих её откровенный рассказ заинтересовал. — Вы что же, — спросили её, — хотите поступить в наш полк? — Да. — Вам незачем идти к командиру. — Почему? — С такой практикой вы нам не подойдёте. — Но вы ведь меня ещё не знаете, — возразила девушка. — Я ещё окончила школу штурманов и работала в отряде. А потом заболела, и меня отчислили в резерв. Сейчас я здорова, и мне стыдно сидеть дома, когда все воюют. — Нет, вы всё равно не подойдёте, — сказал ей старший штурман (а я в это время подумал: «Молодец, настойчивая! Люблю таких»). — Наши штурманы летают ночью и имеют многолетний опыт. А вы? — Я тренировалась и ночью. — А сколько вам лет? — Скоро двадцать два будет. — Многовато, — сказал кто-то, и все засмеялись. — С таким штурманом полетишь и заблудишься — домой не попадёшь! — заметил один из наших лётчиков. Девушка начала кусать губы, чтобы сдержать слёзы. Немного помолчав, она взяла себя в руки и сказала: — Что ж, за смех обижаться не приходится, а серьёзно меня никто не обидел. Спасибо и на этом! Она повернулась и быстро пошла к воротам. Всем стало жаль её. А я, глядя вслед уходящей, вспомнил свою молодость, своё непреодолимое желание летать, насмешки отца, который говорил, что мне «летать только с крыши». — С характером девушка! — сказал главный штурман. — По-моему, — заявил я, — надо попробовать её потренировать. Характер подходящий. Девушку вернули. Командир предложил ей пройти медицинскую комиссию и сдать испытания. Скоро у нас в отряде появилась новая боевая единица: штурман Фрося, как её все звали. Фрося оказалась способным, грамотным штурманом. Кроме того, она знала радио и хорошо работала на ключе. Сначала её посылали на боевые задания с опытными мастерами своего дела. Но вскоре она была допущена к самостоятельным полётам и начала работать с лётчиком Беловым. Однажды они вылетели в район Брянска. Связь Фрося всегда держала прекрасно. На этот раз они имели скромное задание — разведать погоду. Каждые пятнадцать минут мы получали от неё сообщения. Вдруг связь на некоторое время прервалась. Затем Фрося сообщила: «В районе Брянска большое скопление танков. Бросаю бомбы». Опять наступил перерыв — и новое сообщение: «Самолёт горит. Лётчик ранен. Стрелок убит». На этом связь была прервана. У нас в полку сильно загоревали. Многие поговаривали, что, будь на месте Фроси старый, опытный штурман, надежда на спасение людей ещё таилась бы. «Дивчина она хорошая, но бывалый человек в таком положении оказался бы полезнее», — так судили у нас в полку. Тем временем от потерпевшего бедствие экипажа никаких сведений не было. Белова и Фросю считали погибшими.
Рис. А. ЛурьеОперативные сводки скупо говорили о том, что продвижение замедляется, так как войска вынуждены прокладывать себе дорогу по болотистым лесам. Вслед за войсками по зыбким, дрожащим под ногой, незамёрзшим, но уже покрытым снегом финским болотам двигалась группа водителей со своими автомобилями. Водители рубили ёлки, укладывали их сплошным настилом и по этому настилу проводили свои машины. Они убирали с пути огромные валуны, оставленные здесь древними ледниками; они прорубались сквозь частый лес… Им нужно было поспевать за своей частью. Стояли морозы, но люди работали без шинелей и ватников: им было жарко. Работали дружно. За четыре часа караван грузовиков с боеприпасами, продовольствием и оружием продвинулся вперёд метров на триста. Среди многих автомобилей в колонне шла и зелёная «эмка», машина командира полка. Её вёл двадцатитрёхлетний шофёр Анатолий Григорьевич Койда. Вместе с товарищами он валил деревья, настилал дорогу, стремясь скорее туда, где уже дралась пехота. Так за трое суток, шаг за шагом, были пройдены по болотам тридцать километров пути. Следующим колоннам проход был открыт… Полк наступал, и вместе с командиром полка, неотлучно, по самым плохим дорогам следовал шофёр Койда. Он прятал свою машину в лесной чаще и шёл вперёд вслед за командиром на огневые позиции. Высокий, стройный, с резким профилем и немного запавшими глазами, всегда весёлый, находчивый, с украинской шуткой на устах, он жаждал боя. И он дождался его! В ту ночь полк занимал позиции у реки. В глубине, в лесу, у дымных костров, пламя которых закрывали от чужого взгляда шалаши из ельника, расположились бойцы. В ту ночь командир сказал: — Койда, иди ночевать к писарям на хутор. На хуторе было три дома: большой, многокомнатный, с широкими окнами, стоявший особняком на горе, и в отдалении два маленьких домика — службы. Люди тесно располагались в двух маленьких постройках: большой дом командир запретил занимать. В три часа ночи по тревоге Койда проснулся, вскочил на ноги. Где-то близко шла перестрелка. Не найдя в темноте шлем, он вышел с пистолетом в руке на порог. Прямо перед ним длинная просека прорезала ночной лес. Встревоженные люди быстро покидали домик, уходя лесом к реке, к своей части. Кто-то совсем рядом крикнул: — Ложись! Койда лёг на крыльцо, подложил под голову брошенный кем-то вещевой мешок и стал внимательно смотреть в глубину просеки. Там строем двигались люди. Услышав незнакомый говор, Койда понял, что это враги. Противник, прокравшийся лесом, выходил по просеке к хутору. Он был убеждён в своём численном превосходстве, внезапности подхода с тыла и не считал нужным маскироваться. Белофиннов было несколько сотен. Койда видел, как неприятель, миновав первое маленькое здание, направился к большому дому на пригорке, рассчитывая ударить по штабу. Он усмехнулся: он-то знал, что командир запретил занимать большой дом и предпочёл разместить свой штаб в убогой малоприметной лесной хижине. Домик, где был Койда, находился в лощине. С крыльца он наблюдал, как суетились неприятельские солдаты, расставляя на пригорке пулемёты — пулемёты справа от дома и пулемёты поодаль, слева. Он смотрел и думал о том, что ему делать, как остановить врага. Вдруг, вскочив, он вошёл обратно в помещение и в темноте, ощутив, что в комнате, где минуту назад было тесно от спавших, стало вдруг пусто, спросил: — Где люди? — Приказано было отойти к части, — отозвался кто-то в темноте. — Сколько осталось? Оказалось, что в доме остались пять вооружённых бойцов, ручной и станковый пулемёты и двадцать две гранаты. Койда приказал вставить капсюли и, распределив гранаты, сказал: — Если невыдержка будет, отойдём к лесу. В темноте раздались голоса: — Пускай только паразиты сунутся! Тогда Койда спросил: — Кто умеет стрелять из пулемёта? Бойца с ручным пулемётом он поставил за большим валуном у левого угла дома: валун был надёжным прикрытием. — Будем подпускать близко и бить короткими очередями, — сказал Койда. Сам же взялся за станковый пулемёт «максим» и установил его на лыжах справа от дома. Койда метко стрелял из пулемёта. Этому он научился урывками на полигоне, куда ему приходилось возить своего командира. Но устройство пулемёта он не знал. Рядом с пулемётом лежал боец в белом халате. Койда лёг и стал наводить пулемёт на цель. Оглянулся — бойца нет. «Неужели сбежал?» — рассердился Койда. Но через две минуты боец снова появился: он волочил за собой три коробки лент, набитых патронами. — Ну, теперь посражаемся! — повеселел Койда. — А я подумал, что ты сбежал. — Никуда я не уйду! Вместе будем драться, а если что, и помирать будем вместе, — шёпотом ответил боец и, придвинувшись к шофёру, накрыл его полой своего халата. Так лежали они вдвоём. Направляясь к избушке, в лощину вышла группа белофиннов. Отделившись от других, впереди шёл офицер. — Стреляй! — шепнул боец. Но Койда не стрелял: он не хотел преждевременно обнаружить свой пулемёт. — Стреляй! — повторил боец, когда офицер был уже в нескольких шагах. Койда поднял над щитком пулемёта пистолет и почти в упор выстрелил в офицера. Вторым выстрелом сразил ещё одного врага, затем, прильнув к пулемёту, дал короткую очередь и уничтожил всю группу — восемнадцать белофиннов. Затем сразу же, ползя по снегу, он оттащил свой пулемёт метров на десять в сторону и снова навёл его на цель. Боец в белом халате, держа в руках ленту, чтобы не заедало, переместился вместе с Койдой и снова накрыл его полой халата. С гребня холма, справа, сразу открыли огонь шесть пулемётов по тому месту, где Койды уже не было. Они изрыгали ливень светящихся пуль, и Койда отлично видел то место, откуда они били. Когда белофинны, полагая, что они уничтожили дерзкого пулемётчика, прекратили огонь, заговорил пулемёт Койды. Он бил наверняка. И с того места, по которому он бил, белофинны уже больше не стреляли. Вдруг заговорили вражеские пулемёты, стоявшие слева. Но Койда уже успел снова перекочевать со своим пулемётом, и пули врага летели в пространство. Койда опять отлично видел позиции неприятеля. И снова его пулемёт ударил по цели короткой очередью. Вражеские пулемёты слева тоже замолчали. И опять шофёр Койда переменил позицию. Рассвирепевший враг устремился в атаку на Койду и его товарищей, видимо предполагая, что имеет дело с целым подразделением. Тогда заговорили оба пулемёта: ручной из-за валуна и станковый, управляемый Койдой. И полетели, разрываясь, одна за другой ручные гранаты. И отважным бойцам видно было, как падали на снег враги и как вскоре холм стал чёрным. Атака была отбита, но белофинны ещё продолжали вести огонь. Четырнадцать раз менял позиции для своего пулемёта шофёр Койда! Благодаря необычайному чутью он избрал самый лучший в таких условиях способ: переходил с одного места на другое. Когда Койда готовился в пятнадцатый раз переменить позицию, начали бить по врагу наши орудия и на помощь подошла пехота. Койда доложил командиру об обстановке и сообщил, что белофинны отходят в сторону одного из наших подразделений. — Койда, любой ценой свяжись с капитаном и предупреди! — сказал командир. Задание было не из лёгких: нужно было проскочить через цепь отступающих белофиннов и опередить их либо пойти в обход лесом по глубокому снегу. Медлить нельзя было. Койда повторил приказание и огляделся. Вблизи стоял приземистый трактор-тягач «Комсомолец». Койда вскочил на трактор и крикнул водителю: — А ну, давай жизнь! — Взялся за пулемёт и добавил: — Давай побыстрее!.. Водитель попался умелый и храбрый. Загрохотали гусеницы, и, пылью взметая снег, машина рванулась вперёд. На ходу на трактор вскочил ещё один боец с пулемётом. Водитель прибавил газ. Он вёл машину напрямик — на холм, к большому дому, вблизи которого снова суетились белофинны. С тягача, мчавшегося в темноте со скоростью тридцати километров, Койда огнём своего пулемёта привёл белофиннов в смятение и промчался дальше. На пути он различил группу артиллеристов, которые отбивались, защищая свои орудия от наседавших со всех сторон врагов. С трактора в помощь артиллеристам ударили два пулемёта. Попав под пулемётный огонь и слыша скрежет гусениц, белофинны, видимо, решили, что их атакуют танки, и разбежались. Койда оставил пулемётчика поддерживать артиллеристов, а сам помчался вперёд выполнять приказание. — Держись! — крикнул на прощание Койда. И сквозь лязг гусениц донеслось: — Будут довольны! Койда не знал фамилии храброго пулемётчика, не видел в ночной темноте его лица, но по голосу он узнал бы своего боевого друга среди тысяч людей. Трактор-тягач мчался вперёд. Чтобы действовать ловчей, Койда сбросил полушубок, но и в ватнике было жарко: он бросил ватник. Машина обгоняла бегущих белофиннов, и Койда расстреливал их на ходу. Вот и свои, они уже ведут бой с белофинскими ротами. Койда нашёл капитана. Тот обрадовался такому нежданному вестнику на тракторе и крикнул: — У нас всё в порядке! Бьём их помаленьку! А вот ты доскачи до заставы. Любой ценой доставь патроны! Ребята в окружении бьются с вечера. Патроны, наверное, у них все вышли… — Есть доставить патроны! — в радостном возбуждении откликнулся Койда. Через минуту нагруженный цинковыми ящиками с патронами, пулемётными лентами и дисками трактор уже мчался по лесной извилистой дороге, громыхая на ухабах. Койда мчался к заставе. Противник ускользал от него за поворотами дороги, разбегался по лесу и, припадая за деревьями, бил огнём. Пули стучали по металлу мчавшегося трактора. — Я ранен! — воскликнул водитель. — Можешь вести машину? Гони! — повелительно отозвался Койда и почувствовал, как по руке потекла горячая липкая кровь: он тоже был ранен. — Потом разберёмся! — крикнул он снова водителю. Наконец тягач домчался до заставы… Бойцы лежали в снегу и не отстреливались. Патроны иссякли. Всё теснее сжималось вражеское кольцо вокруг заставы. Трактор Койды, как вихрь, прорвался к своим. В первую минуту бойцы подумали, что к ним ворвался белофинский танк, настолько неожиданно было его появление. Койда поднялся и громко позвал: — Товарищ Колесник! Начальник заставы подбежал к машине. — Койда, это ты? — удивился он. — Куда мне стрелять? Где противник? — торопился Койда. — Стреляй кругом! — последовал ответ. — Давай гони на одной гусенице! — не раздумывая ни секунды, сказал Койда водителю. Тот понимал его с полуслова. Он мгновенно оттянул рычаг правого тормоза, и тягач волчком завертелся на одной гусенице. И так он вращался двадцать минут, и в течение этих двадцати минут Койда длинными очередями строчил по врагу во все стороны через головы лежащих бойцов. Враги, осаждавшие заставу, были разбиты и обращены в бегство. Но Койда уже не мог остановиться. — Берите патроны! — крикнул он бойцам и, освободившись от груза, бросился догонять врага. Он гнал его по дороге, расстреливая из пулемёта. Белофинны исчезли в лесной чаще, но и тут Койда не успокоился. «Они не могли уйти далеко!» — подумал он. Водитель, казалось, сросся с машиной. Подбадриваемый Койдой, он стал колесить на тракторе по лесным тропам. Они отыскивали врага. И нашли… Разбежавшись по лесу, белофинны собирались на открытом, занесённом снегом болоте. В молочном тумане зимнего рассвета было видно, что их много, несколько сот. — А, вы тут! — обрадовался Койда. — Ну, тикать вам отсюда некуда! И он стрелял, пока пулемёт не накалился. Бежать удалось лишь немногим. — Патроны все. Поехали обратно! — сказал Койда, впервые за всё время почувствовав холод и вспомнив, что он в одной гимнастёрке. — Мы так кружили, что дороги назад не найду, — отозвался водитель. — Иди по следу… — Ну, иди теперь отдыхать! — сказал командир полка Койде и посмотрел на часы. Было девять часов утра. Всего шесть часов прошло с той минуты, когда Койда вскочил по тревоге. За это время он вёл бой с батальоном врага и уничтожил его. Двенадцать станковых пулемётов и один ручной, тридцать четыре тысячи патронов, шестьсот пар лыж, брошенные шинели, винтовки были трофеями этого неслыханного в мире сражения — поединка одного человека с батальоном! Высокое вдохновение пережил за эти шесть часов Койда. «Есть упоение в бою!» И это упоение Герой Советского Союза шофёр Анатолий Григорьевич Койда испытал в священном бою за социалистическую Родину.
Рис. А. ЛурьеВ тот самый день, когда по радио сообщили, что Берлин взят нашими войсками, лётчик Коля Седов был сбит зенитным снарядом. Это видел лётчик Лукин, всегда летавший вместе с Седовым. Они вдвоём кружили над морем, следя за движением немецких кораблей, удиравших из Либавы. В Либаве и её окрестностях немцы были нашими войсками вплотную прижаты к морю и могли удирать только по воде. Истребители Лукин и Седов вели разведку: выслеживали удиравшие немецкие суда. Оба они знали, что война вот-вот кончится, что немцы обречены и что эта разведка, быть может, последнее боевое задание, которое им поручили. Чувство торжества и счастья не покидало их в полёте ни на мгновение. А между тем разведка оказалась трудной, потому что ветер гнал по морю длинные полосы тумана. Коля Седов только оттого и попал под снаряд, что слишком близко подошёл к удиравшему судёнышку, стараясь разглядеть его сквозь туман. У Лукина горючего оставалось на семь минут полёта — ровно столько, сколько нужно, чтобы долететь до аэродрома. Он как раз собирался повернуть к Дому и приказал Седову следовать за собой. Они могли разговаривать друг с другом в полёте, потому что у обоих были радиоаппараты. Но не успел он произнести ни слова, как услышал у себя в шлемофоне резкий грохот: это в самолёте Седова взорвался снаряд. Лукин обернулся, увидел пылающий самолёт, волочащий за собой столб бурого дыма, и помчался к нему. Седов выпрыгнул из самолёта. Метров восемьсот пролетел он, не раскрывая парашюта. Наконец парашют раскрылся, и падение резко замедлилось. Лукин успел, снижаясь, два раза облететь вокруг Седова, прежде чем тот коснулся гребней волн. Кружась вокруг парашюта, мечущегося на ветру, Лукин думал только об одном: раскроется у Седова резиновая лодка или не раскроется? Как все морские лётчики в последний год войны, Седов был снабжён резиновой лодкой, занимавшей в сложенном виде очень мало места и раскрывавшейся от прикосновения к воде. Лукин тоже имел такую лодку, но никогда не видал, как она раскрывается, и потому не был уверен, раскроется ли лодка Седова. Но не успел он сделать третьего круга, как лодка раскрылась. Она была похожа на байдарку или на каюк эскимоса. В ней сидел Седов и махал Лукину рукой. Летя теперь над самой водой, Лукин с удивлением заметил, как высоки волны. Сверху, с высоты двух тысяч метров, где он только что был, море не казалось ему таким бурным. Седов в своей лодочке подпрыгивал на белых гребнях. Волосы его развевались по ветру: он, падая, потерял свой шлем. Лукин ничем сейчас не мог ему помочь. Он убедился, что немецкого судна, сбившего Седова, отсюда, снизу, не видно. До берега было километров восемь. Горючего у Лукина осталось на три минуты. Медлить больше невозможно. Он взмыл и помчался. Чтобы добраться до аэродрома, ему нужно было долететь до берега и перемахнуть через береговую полосу, где всё ещё держались немцы. Аэродром был расположен позади немцев, на поляне посреди леса, и на такой далёкий путь горючего уж никак хватить не могло. Был только один выход — за оставшиеся три минуты подняться как можно выше и оттуда, с высоты, попытаться спланировать на аэродром. И Лукин понёсся к берегу, круто набирая высоту. О себе он не беспокоился. Он был уже немолод, двадцать лет проработал в авиации, обучил несколько поколений лётчиков, служа инструктором в лётной школе, провоевал всю войну с первого дня и управлял самолётом, как собственным телом, — почти без размышлений, твёрдо и уверенно. Он думал только о Седове. Коля Седов был гораздо моложе Лукина и казался Лукину почти ребёнком. Последние три года они не разлучались, спали вместе, ели вместе, во всех полётах и боях были вместе. Лётчики-истребители летают парами, и такую пару составляли Лукин и Седов: Лукин был ведущий, а Седов ведомый. В воздушном бою ведущий выслеживает и догоняет противника, наносит ему удар, а ведомый сзади охраняет ведущего, потому что лётчик-истребитель на самолёте один и не может одновременно смотреть и вперёд и назад. Седов, охраняя Лукина, столько раз спасал его от смерти, что между ними установилась совсем особая близость, редко встречающаяся между людьми других профессий. Три минуты кончились, когда Лукин находился как раз над береговой чертой. Мотор замолк, наступила странная, непривычная тишина. В этой тишине самолёт продолжал двигаться вперёд, медленно снижаясь. Немецкая зенитка раза три выстрелила по Лукину и замолчала: слишком ещё высоко он находился, чтобы надеяться в него попасть. Ветер дул с моря, попутный, и очень помогал Лукину; однако над линией фронта он прошёл уже так низко, что мог различить пулемётчиков, лежавших у пулемётов. Теперь до самого аэродрома был только лес, ни одной поляны, где можно было бы сесть. Лукин медленно плыл на беззвучном самолёте над щетиною ёлок, которые, казалось, поджидали его. Прямо перед собой он увидел бугор, поросший лесом, и в течение нескольких секунд был почти убеждён, что этого бугра ему не преодолеть. Но порыв ветра перетащил его через верхушку бугра. Отсюда уже виден был аэродром. Самолёт Лукина выпустил шасси. Почти касаясь колёсами острых еловых вершин, он пролетел последнюю сотню метров и опустился на самый край аэродрома. Приказав своему технику заправить самолёт горючим, Лукин побежал к землянке, где помещался командный пункт полка. Снег сошёл ещё совсем недавно, на аэродроме блестели лужи, меховые унты Лукина сразу намокли, и бежать было трудно. Пар валил от него, когда он, запыхавшийся, стоял перед командиром полка и докладывал о том, что случилось с Седовым. Офицеры штаба полка, сидя между неотёсанных брёвен, подпиравших потолок, были сегодня заняты той же работой, что всегда, — говорили по телефону с дивизией, составляли донесения, чертили графики боёв; как всегда, несколько лётчиков, неуклюжих и огромных, словно медведи, толпились у входа в ожидании приказаний; как всегда, как каждый день, дневальные и связные топили печурку, подметали пол; но на всех лицах сегодня было что-то новое — торжественное и счастливое. Все они уже знали, что победа одержана, что Берлин взят, что вот-вот гитлеровцы капитулируют и войне конец. Выслушав доклад Лукина, командир полка приказал немедленно позвонить в дивизию, чтобы на помощь Седову выслали гидросамолёт и катер. Посмотрев на лицо Лукина, расстроенное, утомлённое и раскрасневшееся, он сказал ему мягко: — А вы пойдите и отдохните. К Лукину в полку относились с особым уважением не только потому, что он был один из лучших лётчиков, но и потому, что он был старше всех по возрасту. Сам командир полка лет десять назад курсантом учился у Лукина фигурам высшего пилотажа. Он всегда старался предоставить Лукину покой и отдых, если это было возможно. Но Лукин не ушёл. — Гидросамолёт могут подбить «Фокке-Вульфы», — сказал он. — Я вышлю кого-нибудь из наших лётчиков для сопровождения гидросамолёта, — ответил командир полка. Лицо Лукина стало упрямым. — Они не найдут, — сказал он. — А я знаю это место наизусть. Командир понял, что удерживать его не стоит. Лукин выскочил из землянки командного пункта и, тяжело дыша, побежал к своему самолёту. С гидросамолётом он встретился в условном месте над морем. Гидросамолёт, громоздкий, неуклюжий, с трудом преодолевал ветер, который стал ещё сильнее. Созданный и для полёта и для плавания, он и летал и плавал недостаточно хорошо. Два длинных поплавка, подвешенных снизу — реданы, — делали его медлительным и неповоротливым в воздухе. В безветренную погоду он, конечно, имел бесспорные достоинства, так как был силён и мог поднять много груза, но при ветре летать на нём было трудно. Ветер не обтекал его, а ударял плашмя в его широкое тело с разными пристроечками и башенками, сбивал с курса, кренил, поворачивал. Лукин кружился перед ним, то залетал далеко вперёд, то возвращался, чтобы не потерять его из виду. Эта необходимость возвращаться раздражала и тревожила Лукина. Он чувствовал, что приближаются сумерки. В сущности, сумерки уже начались. День был пасмурный, тусклый, но к этой тусклости примешивалась уже особая тень — знак близящейся ночи. Ещё чуть-чуть стемнеет, и нелегко будет отыскать Седова в его крохотной лодочке среди бесконечного простора моря. Не совладав со своим беспокойством, Лукин оставил гидросамолёт далеко позади и помчался вперёд один. Он то взмывал ввысь, чтобы видеть как можно шире и дальше, то спускался к самым волнам, чтобы лучше их разглядеть. Волны испугали его. Они вздымались тяжёлыми бурыми буграми, рябыми от ветра, и были теперь гораздо больше, чем во время его прошлого полёта. Ветер, как назло, крепчал, тучи стремительно неслись над морем, разыгрывалась буря, и страшно было подумать, что должен был чувствовать Коля Седов в своей крохотной лодочке. Жив ли он ещё? И вдруг Лукин заметил над морем хорошо знакомый ему силуэт «Фокке-Вульфа». Немецкий истребитель «Фокке-Вульф» взлетал свечкой вверх, потом переворачивался и почти отвесно шёл к воде, стреляя из пулемёта. Вода кипела под ним от пуль. Выпустив очередь, «Фокке-Вульф» переворачивался над самой водой и опять нёсся вверх, чтобы снова ринуться вниз, стреляя. Круто повернув, Лукин помчался к «Фокке-Вульфу». Но «Фокке-Вульф», заметив советский истребитель, бросил своё занятие и на предельной скорости понёсся к берегу. В эти последние дни войны немецкие лётчики уже не решались вступать в бой с советскими самолётами. Лукин не стал его преследовать. Он домчался до того места, где только что вода кипела под пулями, и увидел маленькую лодочку, которая качалась на волнах. Седов не сидел в лодочке, а лежал ничком. Лукин видел только его спину. Он уже не сомневался, что «Фокке-Вульфу» удалось застрелить Седова. Вдруг Седов поднял лицо и взглянул прямо На самолёт Лукина. Он сел и замахал Лукину рукой. Несмотря на сумерки, Лукин был убеждён, что Седов ему улыбнулся. Лодочка Седова с необыкновенной лёгкостью взлетала на гребень волны, а потом скользила вниз, в провал между волнами. Надутая воздухом, она оказалась удивительно устойчивой. Седов сидел в ней и грёб руками, как вёслами. Он грёб, направив нос лодочки в сторону открытого моря, стараясь уйти от захваченного немцами берега, к которому его несло ветром. Лукин давно заметил, что расстояние между Седовым и берегом сильно уменьшилось. Гребя ладонями, трудно держаться против такого сильного ветра. Да и долго ли можно так грести? Ветер принесёт его к немцам. Лукин сделал круг и опять помчался к Седову. На этот раз он пронёсся от него так близко, что едва не задел. В течение мгновения между ними было не больше двух-трёх метров, и всё же он не мог помочь ему, не мог сказать ему ни слова. Промчавшись мимо, он увидел приближающийся гидросамолёт. Гидросамолёт шёл низко над водой, почти касаясь верхушек волн своими длинными поплавками. Командир экипажа — на гидросамолёте был экипаж из трёх человек — вёл свой странный, похожий на громадную водяную птицу корабль прямо к Седову. Лукин ждал, что гидросамолёт вот-вот сядет на воду и подберёт Седова. Но случилось не так. Долетев до Седова, гидросамолёт, вместо того чтобы сесть, понёсся дальше, слегка набирая высоту. Отойдя метров на двести, он сделал круг и полетел обратно. Но опять не сел возле Седова, а пронёсся мимо. Лукин связался с командиром гидросамолёта по радио. — Садитесь! — закричал он ему. — Отчего вы не сели? — Сесть при таком ветре нельзя, — услышал он в ответ. — Нас перевернёт. — А вдруг не перевернёт? Лукин и сам понимал, что перевернёт. Командир гидросамолёта сказал ему, что с юга идут три катера на помощь Седову; он сам их видел несколько минут назад. Лукин полетел навстречу катерам. Быстро темнело, и катера он заметил только по белым бурунчикам. Он подлетел к ним ближе. Они стремительно шли кильватерной колонной, рассекая волны, тонкие радиомачты раскачивались. С катеров заметили его самолёт, и он повёл их прямо к Седову, то залетая вперёд, то возвращаясь. До Седова оставалось не больше двух километров, как вдруг катера замедлили ход. Они перестроились, слегка отступили и начали медленно обходить Седова по большой дуге. Эта непонятная задержка вывела Лукина из себя. Темнота сгущалась каждое мгновение; через несколько минут он уже и сам не найдёт Седова. Не имея возможности разговаривать по радио с командиром катеров, он связался с командным пунктом своего полка. Может быть, там что-нибудь знают. С командного пункта полка позвонили на базу катеров, а тем временем, пока тянулись эти переговоры, все три катера повернули и пошли прочь, в открытое море. Лукин в отчаянии и бешенстве кружил над ними. Наконец с командного пункта полка ему сообщили: — Мины. — Какие мины? — Море в этих местах заминировано. Седов находится в самой середине минного поля. Катера подойти к нему не могут. Вот если бы не так темно… Всё это было как колдовство. Словно заколдованный, сидел Седов в своей резиновой лодочке, и снять его оттуда не было никакой возможности. Совсем стемнело. Лукин больше не видел ни воли, ни Седова. Дальнейшие попытки спасения приходилось отложить до утра. Лукину оставалось только одно: вернуться на аэродром. В мучительной тоске летел он над тёмным морем, над тёмным лесом. Мины Седову не страшны: лодочка его слишком легка, чтобы подорваться на мине. Не страшны ему пока и «Фокке-Вульфы»: они не найдут Седова в темноте, да и не станут искать. Вот разве на рассвете… Но увидит ли ещё Коля Седов этот рассвет? Его или перевернёт волной, или вынесет на берег, к немцам… Сдав самолёт технику, Лукин, не ужиная, побрёл по тёмному, пустынному аэродрому к кубрику. Морские лётчики, подобно морякам, то помещение, в котором спят, называют кубриком. Обычно это просторная землянка на краю аэродрома, защищённая от вражеских бомб тремя — четырьмя накатами толстых брёвен. В кубрике, где жил Лукин, горела яркая электрическая лампа, озарявшая девять коек. Лётчики уже поужинали и только что пришли из столовой. В столовой они слушали московскую радиопередачу, полную подробностей взятия Берлина, и обсуждали её, рассаживаясь по своим койкам. Они все уже знали о несчастье с Седовым и, увидев Лукина, примолкли. Они любили Седова, боялись за его судьбу и жалели, что в такой счастливый день его нет вместе с ними. Им было жалко и Лукина: лысеющий, пожилой, с утомлённым лицом, он, казалось, осунулся за этот день и ещё постарел. Они стали убеждать его, что, пока Седов жив, ещё не всё пропало, и советовали ему пойти поужинать. Но Лукину совсем не хотелось есть. Не раздеваясь, он лёг на свою койку. Койка Седова была пуста. Лукин всегда спал рядом с Седовым, между их койками стояла только небольшая тумбочка, вроде шкафчика, служившая им обоим. Лукин привык видеть совсем близко голову Седова с раскинутыми по подушке почти жёлтыми волосами, привык слышать его дыхание. Дверца тумбочки была выломана, и там внутри, на виду у всех, лежали вместе мелкие вещи Лукина и Седова. У Лукина вещей было мало: зубная щётка, бритвенный прибор; зато Седов хранил в тумбочке много всяких пустяков, которыми он дорожил: карандашик в металлической оправе, трубка с чёртиком, кинжал, набор зажигалок и мундштуков, коробочки, флакончики, даже пуговицы… В увлечении Коли Седова этим вздором было много ещё совсем детского, очень милого для Лукина. Каждая эта вещь была хорошо знакома Лукину, и, глядя на них, он вспомнил смех Седова, его весёлые, смелые, добрые глаза. Толстой пачкой лежали в тумбочке письма, которые Седов получил из дома за три года войны. У Седова были отец и мать и две сестры, обе моложе его, младшая совсем маленькая. У Лукина не было родных: родители давно умерли, а своей семьёй он не обзавёлся. Родных Седова он никогда не видел, но знал о них всё, словно прожил вместе с ними много лет. Седов всегда рассказывал про них, показывал все письма из дому. И Лукину было хорошо известно каждое письмо в этой пачке. Все уже спали, и один только Лукин бессонными глазами глядел в потолок, когда в кубрик вошёл командир полка. Он подошёл к койке Лукина, сел у его ног и вполголоса, чтобы никого не разбудить, стал обсуждать с ним план спасения Седова. Он говорил деловито, не выражая ни сожалений, ни соболезнований, не уверяя, что всё непременно кончится благополучно. И за эту сдержанность Лукин был ему благодарен. Они оба сразу сошлись на том, что Лукину следует вылететь при первых проблесках зари, чтобы найти Седова раньше, чем его найдут «Фокке-Вульфы». Командир полка больше не предлагал послать кого-нибудь вместо Лукина. В остальном опять было решено испытать и катера и гидросамолёт. Ничего другого нельзя было придумать. — Прогноз погоды на завтра хороший, — сказал командир полка, уходя. — Через час ветер уляжется и волны станут меньше. После его ухода Лукин вышел из землянки посмотреть, что делается на дворе. Ночь для начала мая была на редкость тёмная, чёрные тучи низко неслись над лесом, ветер кидал из стороны в сторону тяжёлые лапы елей. Всё это не предвещало ничего доброго. О хорошей погоде командир полка говорил, конечно, просто так, в утешение. Вернувшись в кубрик, Лукин опять лёг на свою койку, даже не пытаясь заснуть. Светало очень рано, до рассвета оставалось часа два. Два часа пролежал он не двигаясь. Потом снова вышел. Ночь ещё не кончилась. Но как всё изменилось! Тучи исчезли, и большие звёзды сияли на высоком небе, начавшем уже слегка бледнеть. Очертания деревьев неподвижно чернели в холодном воздухе. Ветра не было. На востоке за лесом чуть-чуть розовело. Пора. В тающих сумерках самолёт Лукина понёсся на запад к морю. Он перелетел через немцев, прижатых к берегу, и был уже далеко над морем, когда сзади, из-за берега, встало солнце. Оно сначала позолотило лёгкие облачка в вышине, потом озарило самолёт. Лучи его сверкали так ослепительно, что в сторону берега было нестерпимо смотреть. И только до моря они ещё не добрались: над морем всё ещё клубился синий сумрак. Но вот наконец озарилось и море. Волны всё ещё были велики, но катились как-то лениво. Ветер не рябил их, как вчера, не срывал с них верхушки, не пенил. Ни клочка тумана над волнами; весь огромный простор был отчётливо виден от горизонта до горизонта. Бесконечная сияющая пустыня. Ни дымка, ни паруса. И нигде ни малейшего признака маленькой лодочки Седова. Лукин нёсся то вверх, чтобы видеть подальше, то над самыми волнами, чтобы не пропустить ни одного метра поверхности. Он то приближался к берегу, то уходил в одну сторону, то в другую. Седова не было. Лукин в отчаянии готов был уже сообщить на командный пункт, что ночью Седов погиб и дальше искать его бесполезно, как вдруг на поверхности моря, в стороне берега, заметил несколько всплесков — словно большая рыба, разыгравшись на солнце, пыталась выскочить из воды. Лукин отлично знал, что это такое. Такими с высоты кажутся разрывы артиллерийских снарядов, упавших в воду. Немецкие береговые батареи обстреливали море. Почему? Солнце, висевшее над самым берегом, слепило глаза и мешало смотреть. Лукин мчался навстречу солнцу, к берегу. Теперь, когда он подлетел ближе, разрывы снарядов казались ему не всплесками, а столбами белой пены и бурого дыма. Эти столбы, возникающие на широком пространстве, были особенно густы в одном месте. И там, где разрывы снарядов были гуще всего, Лукин увидел лодочку Седова. Лукин понял, почему он не видел её до сих пор. Она находилась слишком близко от берега, ближе, чем он предполагал, и солнце мешало ему смотреть. От Седова до берега было не больше двух километров. Немцы видели Седова отлично, солнце им не мешало, и они били по нему прямой наводкой. Снаряды разрывались то справа от него, то слева, то перед ним, то за ним. В такую маленькую цель попасть нелегко, и всё же некоторые снаряды разрывались так близко, что лодочку подкидывало. Среди всех этих взрывов Седов неподвижно сидел в своей лодочке, ко всему равнодушный. Казалось, он дремал. Он больше не грёб руками — вероятно, у него уже не было сил грести. Может быть, он умер? Но когда Лукин пронёсся над самой головой Седова и обернулся, ему показалось, что Седов приподнял голову и смотрит на него… Наконец появился гидросамолёт. Ветра не было — гидросамолёт мог сесть на воду, не рискуя перевернуться. Лукин помчался к нему навстречу, чтобы привести его к Седову. Теперь Лукин был спокоен. Если в ближайшие три минуты ни один снаряд не попадёт в лодочку, Седов будет спасён. Гидросамолёт сел на воду в полукилометре от Седова и, как большая белая водяная птица, поплыл к нему, оставляя за собой длинный пенистый след. И сразу же немецкие артиллеристы, обрадовавшись, что перед ними такая крупная мишень, оставили Седова в покое и перенесли весь огонь на плывущий гидросамолёт. По Седову стреляла одна батарея, по гидросамолёту било, по крайней мере, пять батарей, — весь берег осыпал его снарядами. Столбы воды ежесекундно обступали его со всех сторон, окружали его всё теснее. Гидросамолёт несколько замедлил ход, свернул сперва вправо, потом влево. Некоторое время он, плывя широкими зигзагами, все еще пытался двигаться в сторону Седова. Но скоро взрывы окончательно преградили ему путь, и он только метался, стараясь увернуться. Лукин понял, что гидросамолёт погибнет, если сейчас же не взлетит. И гидросамолёт, взлетел. Лукин низко носился большими кругами над Седовым, мучаясь от своей беспомощности. Немцы на берегу окружены, разгромлены, и надеяться им не на что. Седов жив, качается на волнах в своей лодочке, озарённый ласковым майским солнцем; лучший друг его, Лукин, то и дело проносится над самой его головой, и всё же он обречён и спасти его никак не удастся. Гибель Седова не принесёт немцам никакой пользы, их злоба бессмысленна, и всё-таки они его погубят. Неужели им позволят его погубить? Командный пункт полка поминутно запрашивал Лукина о положении дел. Из переговоров по радио Лукин знал, что все наши авиационные, морские и сухопутные части, расположенные вокруг на сто километров, знают о Седове и внимательно следят за его судьбой. Сам командующий флотом приказал сделать всё возможное, чтобы Седов был спасён. И действительно, всё возможное делалось: там, за минным полем, уже сияли на солнце присланные для спасения Седова катера. По правде сказать, к их появлению Лукин вначале отнёсся довольно равнодушно: они ведь приходили сюда и вчера вечером. Впрочем, на этот раз у них, видимо, был какой-то особый план. Два катера — один совсем маленький, другой побольше — двинулись необыкновенно сложным и извилистым путём в глубь минного поля. Лукин понимал, что вблизи от берега мин нет и что минное поле уже осталось позади Седова: немцы обычно не ставили мин у самого берега, чтобы дать возможность своим судам двигаться вдоль береговой полосы. Но катерам, стремящимся подойти к Седову со стороны открытого моря, нужно преодолеть широкое заминированное пространство. Страшно было смотреть, как шли они ощупью, один по следу другого, то сворачивая, то останавливаясь, иногда даже пятясь назад. При свете дня мину легче заметить, чем в сумерки, и всё же каждое мгновение Лукин ждал взрыва. Однако взрыва не было. Оба катера медленно, но упорно приближались к берегу, и мало-помалу их движения становились всё увереннее. Видимо, самую страшную часть минного поля им удалось уже преодолеть. И всё-таки Лукину казалось, что они совершили этот опасный и сложный подвиг напрасно. Он знал, что катер — ещё лучшая мишень для артиллерии, чем плывущий по воде гидросамолёт. Немцы пока не стреляли. Они притаились, следя за движением катеров, чтобы подпустить их поближе и бить наверняка. И первый снаряд взорвался как раз в то мгновение, когда оба катера, почувствовав, что вышли на свободную воду, стремительно понеслись вперёд. Они неслись, а снаряды рвались вокруг, и сверкающие столбы воды обступали их всё гуще и гуще. И вдруг над передним катерком возникло небольшое плотное облачко дыма. Лукину сначала показалось, что в катер попал снаряд и поджёг его. Нет, он ошибся. Облачко дыма росло, росло, росло, протянулось за катером бесконечным хвостом и, повиснув огромным занавесом, скрыло полморя. И Лукин, ликуя, понял: дымовая завеса! Немцы тоже поняли, и огонь всех своих батарей сосредоточили на маленьком катерке. Волоча за собой всё расширяющийся дымный хвост, он, бесстрашный, мчался… нет, не к Седову, а прямо к берегу по клокочущему от взрывов морю, потом повернул и понёсся между берегом и Седовым. Опять повернул и сам скрылся за своей завесой. Стена плотного дыма, растянувшись на много километров, скрыла от немцев и Седова и оба катера. Немцы перестали стрелять. Лукин тоже ничего не видел, потому что и сам попал в дымную мглу, подымавшуюся всё выше. Когда он наконец из неё выбрался, он снова нашёл лодочку Седова. Она была пуста. Два катера осторожно пробирались гуськом через минное поле, направляясь в открытое море. Час спустя Лукин сидел в землянке командного пункта полка и звонил по телефону на базу катеров. Оттуда ему сообщили, что Седова уже привезли. — Ну как он? Здоров? — Здоров. — Что делает? — Спит. Лукин и сам очень хотел спать. От бессонной ночи, от длинного полёта, от пережитого волнения он весь был полон счастливой усталости. Он пошёл в кубрик, разделся и лёг. «Седов спасён!» — думал он, засыпая. Спал он спокойно и очень долго, много часов. «Седов спасён!» — подумал он, проснувшись. Он пошёл в землянку командного пункта и опять позвонил на базу катеров. — Седов спит, — ответили ему. — Ещё не просыпался? — Не просыпался. В этот день так ему и не удалось поговорить с Седовым: Седов спал. Только на следующее утро Седов наконец подошёл к телефону. — Коля!.. Ну как, выспался? — Выспался. — Очень было трудно на лодке? — Очень. Ночью меня чайки измучили, кружились надо мной, садились на голову, на плечи, я только и делал, что гонял их… Я знал, что меня выручат. — Знал? — Не сомневался… А ты слышал новость? Только что сообщили: Германия капитулировала. Война кончилась. Это был первый день мира.