Всегда солдат [Серафим Петрович Сабуров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Серафим Сабуров Всегда солдат



В боях

Так держать!

Утро двадцать второго июня сорок первого года застало меня на родном подмосковном аэродроме.

Готовясь к сдаче дежурства, я не спеша обходил стоянки самолетов, придирчиво осматривал, как зачехлены моторы и кабины, заякорены машины. Несмотря на ранний час, чувствовалось, что день обещает быть жарким. Ровно дул ветерок, сгоняя с травы последнюю росу, ярко голубело еще не опаленное зноем небо. Несколько раз я невольно отрывался от дела и подолгу смотрел то на яркое, словно умытое, поле, то на дальние очертания леса, слушал, как посвистывает в расчалках и тросах упругий ветерок.

Закончив обход, направился к небольшому дому, где размещался командный пункт. В распахнутую настежь дверь слышался густой голос диктора. У репродуктора спиной ко мне стоял начальник аэроклуба майор А. Гирчис.

— Товарищ майор!

Гирчис вздрогнул и обернулся. Я начал докладывать, но Гирчис перебил меня.

— Война! — негромко произнес он. — Война, товарищ Сабуров. Фашисты перешли нашу границу, бомбили мирные города.

Война! Это было так неожиданно и противоестественно в то солнечное утро, что я замер, не в силах сказать ни слова…

В конце июня я уезжал в Ленинград. В кармане лежало направление в Морской экипаж. Провожали меня мама и жена Тоня. Мы молча ждали отправления поезда. Мама то и дело прижимала к глазам мокрый платок.

Но вот заскрежетали колеса, поезд тронулся и вагоны медленно поплыли вдоль платформы. Я вскочил на подножку и встал возле проводника. Мать и жена шли рядом, все ускоряя шаг. Потом они затерялись в толпе и пропали за чужими спинами. Поезд повернул на стрелке, и перрон исчез.

На следующий день я уже был на аэродроме, где дислоцировался Первый запасной полк военно-воздушных сил Краснознаменного Балтийского флота. Здесь проходили боевую подготовку и осваивали военные самолеты гражданские летчики и пилоты Осоавиахима. Но учебные полеты нередко прерывались сигналами боевой тревоги: фронт находился близко, и в воздухе часто появлялись вражеские истребители. В эти минуты, ревя моторами, на взлетную полосу устремлялись из капониров верткие и маневренные И-16 и И-153, любовно прозванные в армии «ишачками» и «чайками». Где-то за пределами аэродрома разгорался бой.

Примерно через месяц наш полк перебазировался в Мордовскую АССР. В глубоком тылу ничто не мешало занятиям. И вскоре мы стали военными летчиками. Семерых — Игоря Чаговца, Петра Никонорова, Петра Кузнецова, Николая Николаева, Михаила Киреева, Люля и меня — направили в распоряжение военно-воздушных сил Черноморского флота. Вырваться на фронт оказалось для нас делом нелегким. Незадолго перед тем появился приказ, который на весь период войны закреплял летчиков-инструкторов за училищами. Но мы бомбардировали командование заявлениями и своего добились.

Оформив документы, не задерживаясь, тронулись в путь. В Крыму в то время шли ожесточенные бои. Мы знали, что едем в самое пекло, и радовались этому. Наконец-то — фронт! Каждому из нас не терпелось поскорее попасть в бой.

До Ростова добирались поездом. Ехали долго, с бесконечными остановками и задержками. Навстречу тянулись составы с ранеными, эвакуированными, часто мелькали открытые платформы, до отказа забитые оборудованием, машинами, станками. В далекий тыл — на Урал, в Сибирь перебазировались целые заводы с рабочими и их семьями.

Эти длинные тяжелые составы говорили о положении на фронте лучше сводок Совинформбюро. Творилось что-то трагически-непостижимое, непонятное нашему уму.

Из Ростова наша группа перебралась в Ейск, а оттуда на самолетах в Крым.

Шестой истребительный полк 62-й бригады военно-воздушных сил Черноморского флота базировался на трех аэродромах. Вторая и третья эскадрильи находились под Бой-Бузаком, первая — во Фрайдорфе и четвертая — в Ак-Мечети.

Кузнецова, Киреева, Люля и меня назначили в третью. Ею командовал капитан Денисов.

Командир полка полковник Юмашев позвонил в Бой-Бузак, сообщил, что направляет четырех летчиков, перечислил фамилии и приказал встретить новичков.

— Думаю, останетесь довольны назначением, — приветливо обратился к нам полковник. — У Денисова есть чему поучиться даже опытным летчикам. Желаю успеха!

От Фрайдорфа, где располагался штаб полка, до Бой-Бузака — всего несколько километров. Когда мы прибыли на аэродром, комэск только вернулся из полета. Он вошел в помещение КП почти вслед за нами, сдернул с головы шлем и устало опустился на табурет.

— Да, комиссар, — обратился Денисов к хозяйничавшему на КП старшему политруку Пятницкому, — с каждым днем становится все жарче и жарче.

Пятницкий представил нас.

Вначале волевое лицо Денисова показалось мне сухим. Но это впечатление быстро исчезло.

— Пополнение? Отлично, — быстро заговорил он. — Рад вам, товарищи. Летали много? Где, когда?

Мы рассказали о себе, о том, что на боевых машинах летали только в учебном полку и в боях еще не участвовали.

— Та-ак, — протянул капитан, — это хуже. Тут, друзья, некогда привыкать к военной обстановке. Тяжело придется. Учтите это и в воздухе глядите в оба. Буду откровенен. Враг превосходит нас как количеством техники, так и ее качествами. Слышали? Этого мало. Нужно испытать на своей шкуре… Так вот, — комэск внимательно оглядел каждого, — наша тактика — активная оборона. Ни в коем случае не отбивайтесь от строя, летайте группами и бейтесь по принципу: «Один за всех, все за одного».

После короткого раздумья Денисов продолжал:

— На «ишачках» вы летали мало и, стало быть, знаете их не очень хорошо. Придется изучать эту машину в бою. Запомните крепко: у «мессершмитта» меньшая осадка, чем у нашего ястребка, и на вертикалях противник бьет нас. На вертикалях у нас мотор сдает, зато на виражах наш самолет чувствует себя отлично. Здесь радиус его меньше, чем у «мессера», он раньше выходит из виража, и вы можете быстрее противника занять боевую позицию, открыть огонь. Поэтому бой старайтесь вести только на виражах. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан! — вразнобой ответили мы.

— Ну и отлично. Остальному научитесь в боях. Теперь распределим вас по звеньям.

— Нам бы в одно, — попросил Кузнецов, — вместе учились, вместе драться хотим. Все-таки малость слетались.

— Э-э! — Денисов махнул рукой. — Людей у нас не хватает, так что в воздухе будете почти всегда вместе. Рад бы уважить вашу просьбу, да во всех звеньях нужны летчики…

Так я попал в звено опытного, кадрового летчика старшего лейтенанта Василия Пьянова.

Боевое крещение получил при сопровождении штурмовиков. Ил-2 бомбили передний край обороны противника в районе станции Ишунь. Штурмовики прилипли к земле, мы шли выше и зорко посматривали по сторонам.

Ил-2 только начали обрабатывать позиции гитлеровцев, как неподалеку от них появились «мессершмитты». Прижимаясь к земле, чтобы не выдать себя раньше времени, фашисты ждали, когда штурмовики отвалят от цели и нарушат боевой порядок. В этот момент удобнее всего нападать.

Шестерку прикрытия вел сам Денисов. Мне казалось, пока не поздно, нужно обрушиться на противника. Я внимательно следил за машиной комэска, но он не подавал никаких сигналов, точно не видел противника. Я недоумевал и с тревогой посматривал на «мессеров». Наконец, не выдержал, увеличил обороты мотору, догнал ведущего и указал ему рукой на вражеские истребители. Пьянов кивнул головой и помахал рукой назад, дескать, все в порядке, занимай свое место в строю.

Только я оттянулся, как Денисов подал сигнал: «Перестроиться правым пеленгом!» Мы тотчас рассредоточились. Комэск стал набирать высоту и повел нас чуть в сторону от противника. Только тут я понял тактику капитана. Увлекшись охотой на штурмовиков, немцы не видели И-16. Денисов решил воспользоваться этим, занять выгодную позицию и «свалиться» на противника внезапно. Время имелось: гитлеровцы только начали подбираться к штурмовикам.

Лишь когда «мессершмитты» пронеслись мимо и подставили хвосты под огонь наших истребителей, Денисов дал команду к атаке. Но гитлеровцы все же заметили нас, мгновенно перестроились и круто пошли вверх, стремясь занять господствующее положение. Воспользовавшись превосходством своей техники, они быстро уравняли шансы.

Начался бой. Самолеты стремительно сближались на встречных курсах. Я заранее выбрал цель и ждал; было жутко, но твердо верил, что не уступлю врагу, первым не сверну. Кроме злого желания сломить и раздавить волю противника и вдруг захлестнувшего меня азарта перед опасностью, я в тот момент ничего не испытывал.

Шесть на восемь — соотношение сил не в нашу пользу, но мы упорно шли в лоб. Враг не выдержал и раскололся на две группы. Одна стала набирать высоту, другая устремилась в обход, с явным намерением атаковать нас с тыла.

Всех подробностей первого боя я не запомнил, лишь одно осталось в памяти. В какое-то мгновение я выпустил из поля зрения машину Пьянова и не успел опомниться, как совсем потерял ведущего. «Ох, и даст он мне теперь жару!» — мелькнула мысль. Рядом пронеслась пулеметная трасса противника, превратившая консоль правого крыла моего истребителя в мочалку. Мгновенно, как меня учили, выполнил координированный разворот — одновременно сработал рулями ручного и ножного управления, бросив машину в противоположную от огня противника сторону. В этот момент перед самым носом метнулись два самолета: на хвосте И-16 повис «мессершмитт». Оба истребителя входили в глубокий вираж. Забыв о собственной опасности, я прибавил оборотов мотору и стал догонять противника, вписываясь в вираж. Расстояние сокращалось, пальцы уже легли на гашетку, но в этот миг враг круто взмыл вверх и пропал.

Что за чертовщина! Огляделся. Немцы прекратили бой и вовсю улепетывали. Отыскивая свою шестерку, я заметил невдалеке справа звено И-16. И все стало ясно. Мы получили подкрепление, а гитлеровцы, несмотря на превосходство своей техники, струсили при равном соотношении сил.

Пока прикрытие дралось с «мессерами», штурмовики отбомбились и построились в боевой порядок. Мы проводили их до аэродрома и вернулись домой.

Первый, кого я встретил на аэродроме, был Василий Пьянов.

— Ну, как, Сабуров, накрутился? — спросил он.

Я вспомнил о своем промахе в бою и приготовился к выговору. Но командир звена дружески похлопал меня по плечу:

— Забыл предупредить. В следующий раз, если не хочешь быть сбитым, как куренок, уходи от трассы противника не координированным разворотом, а небольшим подскальзыванием.

«И когда только он успел заметить!» — удивился я. А Пьянов, словно прочитав мои мысли, улыбнулся и промолвил:

— В общем, молодец. И за то, что пошел на выручку товарищу под огнем противника, хвалю. Таким курсом и держись!

Арифметика ошибается

Бои становились все более жестокими и упорными. Фашисты, взяв Перекоп и Турецкий вал, яростно рвались к Севастополю. Части Приморской армии и морская пехота с трудом остановили врага на линии Бромзавод — Армянск — Ишунь — Воронцовка — Лиман.

В эти дни противник значительно усилил свою авиацию. А нам по-прежнему не хватало самолетов и людей, поэтому истребители часто становились многоцелевыми машинами. Мы летали на разведку ближнего тыла врага и его боевых порядков, вместе с «илами» штурмовали пехоту и аэродромы.

Днем не было ни минуты передышки. Не успеешь приземлиться, и снова в воздух: убегает под плоскостями земля, несется навстречу синее небо, смерть следует за тобой по пятам. Только одна мысль, одно желание — и в этот раз победить. Забываешь обо всем, чем живешь там, внизу, на земле, и ради чего готов на любое испытание. Лишь иногда мелькнут перед глазами родные лица, и снова ты да самолет, да бескрайное небо, ожидание встречи с врагом, нечеловеческое напряжение.

Я чувствовал, что становлюсь настоящим солдатом — суровым к себе и неумолимо жестоким к врагу.

Впервые особенно остро испытал это в бою двадцать шестого октября. В тот день вместе с Пьяновым и Кузнецовым мы вылетели на разведку шоссе Армянск — Ишунь. Там отмечалось большое движение моторизованных и бронетанковых частей противника. Нам приказали тщательно осмотреть дорогу.

— При встрече с истребителями противника сами не ввязывайтесь в бой, — напутствовал нас Денисов. — Помните, данные вашей разведки необходимы командованию как воздух. В любом случае, хоть ползком, нужно доставить их!

Чтобы не демаскировать себя с воздуха и лучше видеть, что происходит на земле, мы шли на небольшой высоте. Пьянов вел наблюдение, я и Кузнецов прикрывали командира. На подходе к шоссе заметили сплошную пелену пыли. Через несколько минут стала видна и сама дорога: на ней яблоку негде было упасть от бесконечного потока автомашин, бронетранспортеров и танков. Техника двигалась в сторону фронта.

Пьянов повел самолеты к шоссе, но оно тотчас ощерилось плотным огнем зенитных пулеметов. Рядом с ведущим пронеслась трасса, и мне показалось, будто бы истребитель Пьянова рыскнул в сторону. Пришлось удалиться от дороги на безопасное расстояние.

Закончив разведку, мы на всякий случай прочесали шоссе еще километров на десять и лишь тогда развернулись и взяли курс на свой аэродром. Летели почти у самой земли. Впереди замаячили силосные башни Фрайдорфа. Одна из них, выложенная из красного кирпича, особенно четко выделялась в голой степи днем, другая — белая — служила отличным ориентиром в сумерках. От Фрайдорфа до Бой-Бузака — рукой подать, и я облегченно вздохнул.

Силуэты башен вырисовывались все четче, и вдруг на горизонте показалось пять точек. Они быстро увеличивались. Привычно отметил — самолеты идут строем левого пеленга на высоте не более трехсот метров. Свои или чужие? Через несколько секунд сомнения рассеялись — это были Ме-109. Догнав ведущего, снял левую руку с сектора газа и вытянул ее вперед, указывая на силуэты «мессершмиттов». Пьянов кивнул головой, но с курса не свернул, даже не приказал рассредоточиться — из «клина» перестроиться в пеленг.

Что ж, командиру виднее, и я занял свое место метрах в пятидесяти от левой плоскости истребителя Пьянова. Нам велели не ввязываться в бой, а гитлеровцы, даже заметив нас, вряд ли решатся на атаку поблизости от советского аэродрома. И действительно, мы разминулись с противником на встречных курсах. Земля стремительно понеслась под плоскостями: высота полета не превышала пяти метров. Но что это? Впереди по степи побежали пыльные клубочки. Такой след остается только от боевой трассы. Я мгновенно обернулся. Фашисты пикировали на нас, сохраняя строй пеленга. Они открыли огонь с большой дистанции, приблизительно, метров с шестисот.

Легким нажимом на правую педаль я увел ястребок от следующей очереди, и тут же, как факел, вспыхнул самолет Пьянова. Вероятно, трасса угодила в бензобак. Охваченная огнем машина ведущего рухнула вниз. Вслед за ней врезался в землю и самолет Петра Кузнецова. От удара летчика выбросило из кабины. Я видел, как он вскочил на ноги, но тут же согнулся и упал.

Я остался один против пятерых. Чтобы выполнить приказ Денисова, мне следовало вырваться из боя. Но в тот момент я забыл обо всем. Не было ни страха перед смертью, ни трезвой оценки обстоятельств, исходя из которых, я обязан был спастись, чтобы доставить командованию данные нашей разведки. Лютая ненависть горячей волной захлестнула меня. «Пять больше одного, — мысленно сказал я себе. — Что ж, посмотрим, права ли тут арифметика?»

Стиснув зубы, заложил немыслимый вираж — над самой землей, чуть не касаясь ее консолью, развернул И-16 и, едва поймав в перекрестии прицела ведущего, нажал общую гашетку. Четыре трассы пронеслись под самым брюхом «мессера». Он резко отвалил вверх. Одна пара устремилась за ведущим, другая проскочила мимо, не стреляя.

Я снова развернулся и увидел только четыре машины, пятая исчезла. Силуэты «мессершмиттов» четко вырисовывались на ясном, по-осеннему чистом небе.

Враги, видимо, опасались потерять из виду мой самолет и повели бой на малой высоте. Что ж, тем лучше! Биться на виражах выгоднее мне. «Мессершмитты» разошлись попарно и взяли меня в «клещи». Выход был один — лобовая атака. Прижимаясь к земле, я подставлял лоб своего ястребка то одной, то другой паре противника, а сам стрелял сразу из четырех пулеметов.

Навстречу несся ответный шквал огня.

Увлекшись боем, гитлеровцы не заметили, как оттеснили меня к Сарабузу. Здесь базировался один из полков нашей бригады. Под маскировочными сетками стояли двухкилевые машины — пикирующие бомбардировщики. «Эх, оказались бы на их месте ястребки! — подумал я. — Дали бы мы тогда прикурить фрицам».

Снова атака. Вражеские трассы вспарывают обшивку моего «ишачка», машину лихорадит от одновременной стрельбы из четырех точек. И вдруг тряска прекратилась. По инерции нажал на гашетку, но отдачи не почувствовал. Кончились патроны. А «мессершмитт» зашел ко мне в хвост. Оставалось одно — встречная атака с пустыми кассетами. На полной скорости устремился навстречу противнику.

Немецкий летчик оказался волевым. Расстояние между нами быстро сокращалось. Я уже различал за стеклом фонаря его лицо. Еще несколько секунд — и удар. Но удара не последовало. Не желая подставлять брюхо своего «мессершмитта» под огонь, гитлеровец в последний момент отжал ручку от себя, и я попал в воздушную струю, оставленную его самолетом.

«Ишачка» начало швырять из стороны в сторону и резко кренить. Плоскости едва не цепляли землю. Я был на волосок от смерти. Но вот воздушный поток ослабел. Я набрал высоту, развернулся и огляделся. Ярко пылал самолет моего противника, врезавшийся в бруствер противотанкового рва. Остальных гитлеровцев точно ветром сдуло.

Перевел дыхание и взял курс на свой аэродром, но мотор сердито заурчал, несколько раз чихнул и заглох. Кончилось горючее. Раздумывать было некогда. Подо мной небольшая ровная площадка, на ней тракторы, молотилки, но места достаточно, чтобы сесть на пузо. Из-за малой высоты невозможно развернуться. Свалил машину на крыло и на скольжении дошел почти до земли.

Сбежались люди. Оказалось, я сел на площадке Сарабузской МТС. Через несколько минут к самолету подкатила легковая машина, из нее вышли двое — майор и старший лейтенант.

— Ну, как, дружище, жив? — спросил майор. Он пожал мне руку и представился: — Никонов, начальник штаба полка. А это Нечепуренко.

— Сабуров, — ответил я, — из эскадрильи капитана Денисова. Сам цел, а самолету крышка.

Мой «ишачок» от капота до хвоста был покрыт слоем масла. В фюзеляже зияли пробоины. Обшивка плоскостей вспорота, словно ножницами, а консоли превратились в клочья.

— Как только вы держались в воздухе! — с удивлением произнес старший лейтенант. — Уму непостижимо.

— Тебе, Нечепуренко, еще многое непостижимо, — добродушно усмехнулся майор. — А тебя, Сабуров, велено срочно представить новому командующему генерал-майору Острякову. Он у нас в штабе, видел твой бой и приказал привезти к себе. Садись в машину…

Я доложил генералу о результатах разведки. Он внимательно выслушал, снял телефонную трубку и приказал немедленно поднять в воздух «Петляковых».

— Ну, а теперь, младший лейтенант, рассказывайте, что случилось с вашей тройкой на обратном пути. Я поведал все, как было, ничего не утаив.

— Да-а, — задумчиво произнес генерал, — очень жаль Пьянова, очень. Отличный был летчик, смелый и дерзкий. Боя он должен был избежать, это верно. Но почему не приказал вам перестроиться, не понимаю. Ваше мнение, Сабуров?

— Мне кажется, товарищ генерал, Пьянова ранило во время разведки. Я видел, как его самолет рыскнул в сторону, но тогда не придал этому значения. И еще. Когда при встрече с «мессерами» я догнал и предупредил ведущего, он как-то странно кивнул в ответ. Если бы не серьезное ранение, Пьянов не допустил бы такого промаха. Видимо, силы оставляли его и он думал лишь о том, как дотянуть до аэродрома.

— Возможно, — согласился генерал и приказал Никонову соединить его с Бой-Бузаком.

К телефону подошел политрук эскадрильи Пятницкий. Он доложил командующему, что с аэродрома видели воздушный бой, но помочь товарищам не могли, так как все самолеты находились на задании.

Утром двадцать восьмого октября за мной прилетел на У-2 Сысоев. От него я узнал, что Пьянов сгорел вместе с самолетом, а останки Петра Кузнецова похоронили во Фрайдорфе.

Рейд на Сарабуз

Я оказался без самолета. Денисов подумал и предложил такой вариант.

В эскадрилье находился старенький И-16 пятого типа с двумя плоскостными пулеметами. В мирное время на нем после отпуска тренировались летчики, а сейчас самолет стоял на приколе, так как не имел ни бронеспинки, ни прицела.

— Найти недостающие части можно либо на Качинском аэродроме, — сказал Денисов, — либо в Бельбеке в авиамастерских. Бери У-2 и отправляйся на поиски.

Вместе со мной вылетел старший политрук Пятницкий. До Качи дошли на бреющем полете. На аэродроме царил хаос. Поле было так изрыто бомбами, что садиться пришлось между ангарами.

Вдвоем с политруком мы обошли аэродром, но не встретили ни души. Авиаучилище эвакуировалось и вывезло все, что могло пригодиться на новом месте. Кроме железного мусора, мы ничего не обнаружили.

— Основательно потрудились качинцы, — одобрительно заметил Пятницкий, — хозяйственный народ!

В Бельбеке мы тоже не нашли ничего подходящего. Зато застали несколько человек из технического персонала. Они упаковывали остатки оборудования. Это удивило меня. Авиаучилищу, конечно, нечего делать вблизи фронта, но почему перебазируются авиамастерские! Я попытался узнать, в чем дело? Кто-то, должно быть старший в группе, угрюмо ответил:

— Говорят, немцы прорвали фронт, вот и сматываем удочки, пока не поздно.

— Что делать, товарищ политрук? — обратился я к Пятницкому. — Доставить вас в Севастополь или возвращаться?

— Давай в Бой-Бузак, коли такая обстановка.

Я повел самолет вдоль Симферопольского шоссе. День клонился к вечеру. Огромный багровый шар солнца низко висел над пустынным морем, и от него к берегу тянулась яркая полоса. Вначале и на шоссе было пусто, но вскоре стали попадаться отдельные автомашины, причем число их росло с каждой минутой. Сперва они двигались небольшими группами, группы постепенно увеличивались и, наконец, превращались в колонны. Колонны следовали одна за другой, выдерживая определенные интервалы.

В одном из таких интервалов я заметил мчавшуюся на полном газу полуторку. Машина неожиданно резко остановилась, и из кабины выскочил человек в форме морского летчика. Сдернув с головы фуражку, он стал размахивать ею. Я догадался — человек хочет, чтобы на него обратили внимание, снизился и пошел на посадку. Летчик перепрыгнул через кювет и побежал в поле, указывая, где можно приземлиться.

Едва я подрулил, как незнакомец вскочил на плоскость и крикнул:

— Заворачивай назад, впереди немцы!

Я выключил мотор, обернулся и узнал Петра Никонорова.

— Здорово, Петр! Какими судьбами?

— Серафим! — удивился Петр. — Вот так встреча! А я гляжу — «кукурузник». Чешет прямо к фронту. Решил на всякий случай предупредить. Ты что, разве не знаешь? Немцы прорвали фронт.

— Когда?

— Утром. Севернее Воронцовки и под Ишунью. Наша эскадрилья перебазировалась под Севастополь, да и ваши, наверное, смотались из Бой-Бузака. А ты, кстати, почему на У-2?

Я в двух словах рассказал о случившемся.

— Понятно, в пешие попал. И я с неделю на земле отсиживался, когда моего «ишачка» фрицы долбанули. Потом все же получил другого.

— А почему на грузовике?

— Автоколонну с аэродромным оборудованием сопровождаю. Заворачивай и ты, пока не поздно. Назначение — Севастополь, адресом не ошибешься, ручаюсь.

Я вопросительно посмотрел на Пятницкого.

— Нет! — решительно произнес старший политрук. — А вдруг эскадрилья на месте? Не вернемся, что люди подумают?

— Ну, бывай тогда, Серафим! Над селами остерегайся лететь.

Петр пожал мне руку, спрыгнул на землю и побежал к ожидавшей его машине.

Помня предостережение Никонорова, я вел самолет на бреющем полете, обходя стороной населенные пункты. Нужно было засветло добраться до Бой-Бузака, и я выжимал из мотора все, что он способен был дать.

Но вот и силуэты силосных башен Фрайдорфа, а чуть в стороне Бой-Бузак и знакомый аэродром перед виноградной плантацией… На посадку пошел с ходу, не делая круга. Самолет уже находился почти в трехточечном положении, когда впереди показались гитлеровские солдаты.

Вот так история! Что делать? Под колесами уже шуршала трава. Я прибавил оборотов и, удерживая самолет над самой землей, помчался прямо на немцев. Солдаты закричали, вскинули автоматы. По плоскостям забарабанили пули. Расстояние сокращалось. Видя, что самолет им не остановить, и не желая угодить под колеса, фашисты попадали на землю. У-2 пронесся над самыми головами гитлеровцев. А когда противник опомнился и вновь открыл огонь, мы были уже недосягаемы для автоматов.

Миновав темный массив виноградной плантации, я сделал поправку в курсе и повел машину к побережью. Сумерки быстро сгущались, ориентироваться стало трудно. Через час показался Севастополь. Небо над ним было сплошь иссечено светящимися трассами зенитных орудий и пулеметов.

Чтобы не попасть под огонь собственных батарей, мы обогнули город с севера. Здесь не стреляли. Над Куликовым полем ПВО опознала наш самолет и дважды подсветила короткими вспышками прожекторов. Приземлились на небольшой площадке и оказались в гостях у моряков-артиллеристов. Здесь узнали, что противник прорвал фронт около полудня и теперь ведет наступление на Керчь, Симферополь и Евпаторию, а его моторизованные и танковые части рвутся к Севастополю.

Моряки отвели нам для ночлега кубрик, высеченный в скале. Пятницкий быстро забрался на нары.

— А вы, Сабуров?

Я тяжело вздохнул.

— Вы о чем?

— Несколько дней назад получил из дому письмо. Прочитал только сегодня. Москву эвакуируют. Неужто отдадим столицу?

Не сразу ответил мне комиссар.

— Вести невеселые, — тихо сказал он. — Но эвакуация — еще не поражение. Вспомните, сколько заводов мы перевезли в далекий тыл. Однако война продолжается. И будет продолжаться… Вот вы, например, не задумываясь, бросились в бой один против пяти. И каждый, для кого Родина не отвлеченное понятие, а сама жизнь, сделает то же, Это я знаю твердо, в это верю. А теперь — на отдых!


* * *

Остатки нашего полка базировались у селения Чоргунь. Аэродромом служила долина, со всех сторон зажатая горами. Штурмовики перелетели на Херсонесский мыс, а пикирующие бомбардировщики еще дальше — на побережье Кавказа.

Отдаленность бомбардировочной авиации от линии фронта ощутимо сказывалась на нашей обороне. Мы уже не могли с прежней интенсивностью обрабатывать с воздуха вражеские войска и позиции, поддерживать ответные удары Приморской армии и морской пехоты. Потери в октябрьских боях сильно сократили наши и без того немногочисленные штурмовые и истребительные подразделения. Мы задыхались от недостатка авиации, а гитлеровцы методически усиливали свою, особенно бомбардировочную. Оставленные нами аэродромы в Саках, Сарабузе, Бой-Бузаке, Фрайдорфе и других местах, позволяли врагу наращивать количество авиационной техники и свободно маневрировать ею. Получив новые базы, фашисты значительно усилили соединения пикирующих бомбардировщиков. Ю-87 («лаптежники», как прозвали их наши летчики) перелетали поздно вечером или рано утром с дальних глубинных аэродромов на ближние, заправлялись горючим, загружались бомбами и вторым броском достигали Севастополя…

Близилось 7 ноября. По сведениям, полученным советским командованием, гитлеровцы готовили защитникам Севастополя свои «поздравления». На Сарабузском аэродроме сосредоточились немецкие бомбардировщики для нанесения удара по городу и военным кораблям.

Наше командование решило опередить противника. Перед летчиками поставили задачу — разгромить вражескую авиацию до того, как она поднимется в воздух. Расчет строился на внезапности.

На рассвете первого ноября с Херсонесского мыса в воздух поднялись восемнадцать «илов». Вскоре к ним присоединились истребители. Самолеты ушли далеко в море. Сводную группу эшелонировали по высоте. Внизу летели штурмовики, над ними, немного отстав и уйдя в сторону, шли И-16 и И-153, еще выше барражировали скоростные истребители Як-1 и ЛаГГ-3.

На побережье мы вышли севернее Евпатории и уже оттуда взяли курс на Сарабуз. Рассчитали верно. Враг, не ожидавший нападения с тыла, был застигнут врасплох. Когда за железной дорогой оказался Сарабузский аэродром, мы увидели на стоянках двенадцать четверок Ю-87. У машин сновали люди, разъезжали бензозаправщики. Ни малейшего признака тревоги.

Капитан Денисов легким покачиванием с крыла на крыло предупредил: «Будьте внимательны!» Штурмовики с ходу начали бомбежку. У противника не оказалось даже зенитного прикрытия, и приближающихся «илов» встретил лишь редкий огонь пулеметов, установленных в кабинах воздушных стрелков. Началось побоище. С первого же захода бомбами, огнем пушек и пулеметов штурмовики уничтожили почти две трети Ю-87. Пока «илы» делали круг над аэродромом, выходя на вторую атаку, к штурмовикам подключились истребители нижнего эшелона. Звено «чаек», ведомое капитаном Петровым, на пикировании прошлось огнем по самолетным стоянкам, расстреливая бегущих к укрытиям вражеских летчиков. Мы тем временем навалились на бензовозы. От короткой очереди ведущего взорвалась крайняя машина. Взрывы следовали один за другим, потянуло гарью, в черных клубах дыма взвились огненные языки. Кто-то всадил эресы в бензовоз, стоявший у ангара, и два взрыва слились в один: от детонации сработала тяжелая бомба, лежавшая поблизости.

Вторая атака штурмовиков довершила разгром вражеского воздушного кулака. Не потеряв ни одного самолета, мы вернулись домой. Вражеский налет на Севастополь был сорван, военные корабли Черноморского флота благополучно снялись с якорей и ушли в море.

Ночной таран

В первых числах ноября мы совершили еще несколько успешных штурмовок гитлеровских аэродромов. Противник стал срочно перебрасывать в Крым отборные части корпуса Рихтгофена, того самого корпуса, который летом сорок второго года, уже в качестве четвертого воздушного флота, действовал на Волге.

Под Севастополем завязались ожесточенные воздушные бои. Кольцо вокруг города сжималось. Заняв Верхнюю Чоргунь, враг начал систематически обстреливать наш аэродром артиллерией. Взлетать и приземляться приходилось под сплошными разрывами снарядов.

Вечером пятого ноября капитан Денисов зачитал приказ. Полк перебазировался в Моздок, где его ждало пополнение и новая техника. Оставшиеся самолеты перегонялись в Поти, остальное имущество и люди должны были эвакуироваться морем.

Вылет назначили на утро следующего дня. Летному составу нечего было делать на аэродроме, и мы уехали в Балаклаву. Там чудесно вымылись в бане на берегу бухты, потом искупались в море. Возвращались на аэродром поздно вечером. Старенькая обшарпанная полуторка осторожно пробиралась в кромешной тьме. Мы негромко переговаривались о доме, о родных, о возможном коротком отпуске. Грузовик уже подъезжал к аэродрому, когда кто-то вскрикнул:

— Смотрите! Бомбардировщик.

— Удивил, — иронически заметил Денисов.

— Да вы посмотрите!

В перекрестии прожекторных лучей виднелся силуэт четырехмоторного немецкого гидросамолета. Он, как привидение, медленно плыл по черному южному небу. К бомбардировщику, прошивая тьму сверкающими блестками, тянулись зенитные трассы. Потом почти под прямым углом к воздушной махине промчались две тонкие огненные струйки: в бой вступил советский истребитель.

Зенитчики немедленно прекратили огонь и погасили прожекторы. Шофер остановил машину, и мы затаив дыхание стали следить за поединком.

Бомбардировщик попытался уйти от преследования и развернулся в сторону Балаклавы. В темноте наш летчик, видимо, потерял противника. Зенитчики снова включили прожекторы. Слепящие голубоватые лучи заметались по небу и опять отыскали цель.

Истребитель догонял противника, расстояние сокращалось, но летчик не открывал огня. Вероятно, кончились патроны, либо отказали пулеметы.

— Да бей же, бей! — выкрикнул кто-то.

И словно повинуясь этому возгласу, истребитель вдруг поднырнул под бомбардировщика и врезался в него. Вражеский самолет свалился на крыло и начал разваливаться. Советский летчик выпрыгнул с парашютом.

Мы знали о подвиге Виктора Талалихина, сбившего ночью «Хейнкель-111», о таранах, совершенных ленинградцами Петром Харитоновым и Степаном Здоровцевым, но своими глазами увидели такое впервые. Внешне все казалось несложным: ударить лопастями по хвостовому оперению или носом в низ фюзеляжа, быстро отстегнуть привязные ремни и вывалиться из кабины. Но, как летчики, мы понимали, что решиться на такой шаг может только очень смелый, железной выдержки человек.

Ночной поединок закончился. Убедившись, что над головой советского летчика распустился купол парашюта, мы двинулись дальше. В полном молчании доехали до аэродрома.

Это молчание красноречивее слов выражало наше отношение к увиденному.

Капкан

Прошло два месяца с тех пор, как я прибыл в Крым. Шестьдесят дней в самом пекле войны. Срок, конечно, небольшой, но достаточный, чтобы сделать для себя некоторые выводы и дать самому себе оценку.

Многое передумал я за это время. И твердо решил, что настала пора сделать самый ответственный шаг в моей жизни.

На другой день после ночного тарана я разыскал старшего политрука Пятницкого и попросил рекомендацию в партию; вторую рекомендацию я надеялся получить от капитана Денисова.

— Давно пора, — одобрил мое решение политрук и тут же обратился к Денисову: — Как, командир? Достоин Сабуров быть коммунистом?

— Безусловно, — ответил Денисов и нетерпеливо посмотрел на часы. — Рекомендацию дам, но в Моздоке. Получен приказ сопровождать штурмовиков. Вылет в Поти откладывается. — И, повернувшись в мою сторону, добавил: — Ты вот что, Сабуров, попробуй-ка сейчас вместе с лейтенантом Семеновым разыскать Киреева и Люля.

Младшего лейтенанта Люля мы не нашли, а Киреев, оказывается, тяжело заболел, и врачи временно запретили ему летать. Об этом мы и доложили капитану Денисову, которого застали уже у капониров.

— Так вот что, друзья, — выслушав нас, сказал он. — Эскадрилья улетела на сопровождение «илов». Остались два «ишачка». Немедленно по самолетам и догоняйте. Сбор над Херсонесом… А как только штурмовики отбомбятся, шпарьте в Поти. До встречи!

Я вырулил на взлетную полосу раньше Семенова и первым поднялся в воздух. Напарник пристроился у левой плоскости моего ястребка, и я, таким образом, оказался ведущим.

На Херсонесском мысе, где располагался аэродром штурмовой авиации, было пусто. Далеко на горизонте виднелись точки. Я покачал плоскостями. Семенов понял и в ответ махнул левой рукой вперед. Мы бросились догонять свою группу, уходившую на север. Слева остался Бахчисарай. И вдруг заметили впереди незнакомый аэродром. На земле в форме огромной растянутой буквы «п» стояло тридцать или сорок модернизированных истребителей Ме-109ф. Несколько машин уже шли на взлет. Видимо, немцы заметили группу наших «илов». Нужно было действовать не медля ни секунды — ведущий «мессершмитт» уже мчался по полю. Я спикировал и почти в упор послал в противника две очереди. Гитлеровец, прикрываясь от огня, задрал нос своего истребителя и одновременно открыл огонь изо всех точек. Потом нос машины поднялся еще выше, она зависла в воздухе, скользнула на крыло и рухнула на землю.

Виктор Семенов тем временем прошелся огнем своих пулеметов по правой стороне буквы «п». Загорелось сразу три самолета.

Мы развернулись для новой атаки. Пламя охватило еще несколько вражеских машин. По полю к самолетам спешили летчики. Чуть подвернув «ишачка», я дал по ним длинную очередь.

Затем последовал третий заход… Но некоторые из «мессеров» уже поднялись в воздух. Две пары их сковали нас боем. Остальные ринулись вдогонку за штурмовиками.

В первые же минуты боя я понял, что мы имеем дело с опытными воздушными бойцами. Гитлеровские летчики не открывали огонь с дальних дистанций; при неудавшейся атаке уходили не стреляя — берегли боевой запас; при лобовых наших атаках уклонялись от встречных трасс очень резким маневром по вертикали вверх.

Поочередно прикрывая друг друга, мы с напарником оттягивались к горам, вблизи которых враг не мог бы вести круговую атаку. Улучив удобный момент, Виктор Семенов всадил в «мессершмитта» длинную очередь. Из пробитого мотора повалил дым. У противника произошла заминка. Мы воспользовались этим и еще ближе продвинулись к горам, оказавшись над каким-то селом.

Осмотревшись, я увидел, что на Семенова несется, невесть откуда появившаяся, новая пара «мессеров». Бросился на выручку товарищу. И тут случилось самое страшное, что может произойти в бою: гитлеровцам удалось разъединить нас. Мы разошлись в противоположные стороны — я очень резким боевым разворотом влево, Виктор Семенов — вправо.

Враг моментально оценил ситуацию. На хвосте самолета Семенова повис Ме-109ф. Спасаясь от огня противника, лейтенант скрылся за горой.

Фашисты зажали меня в тиски. Я неистово кружился на левом глубоком вираже, то уменьшая, то увеличивая крен до предела. А надо мной в ту же сторону вертелось колесо из четырех «мессершмиттов». Еще один Ме-109ф кружил выше их, но в обратном направлении.

Гитлеровцы ждали. Они прекрасно понимали, что деваться мне некуда. Капкан захлопнулся, а время работало на противника. Фашисты имели большой запас горючего, в любой момент к ним могла подоспеть помощь с земли или смена. Меня же отделяла от своего аэродрома добрая сотня километров. Спасение было в одном — в том, чтобы соединиться с напарником. Вдвоем мы, возможно, и смогли бы оттянуться к своим.

Я внимательно смотрел по сторонам, отыскивая глазами Семенова. Я верил — он не мог бросить товарища. И действительно, из-за горы, только с другой стороны, вынырнул «ишачок». Это был мой ведомый, но… он не видел меня.

Я быстро вывел самолет из глубокого виража и направил его наперерез своему ведомому. Почти в тот же миг с машиной случилось что-то неладное. Один за другим последовало несколько тупых ударов. Потом вдруг все кругом зашелестело, зашуршало, забарабанило. Самолет неудержимо понесло навстречу горе. Попытался свернуть, но рули управления бездействовали. Обернулся, и сердце оборвалось в груди: хвостовое оперение разваливалось на глазах. А в нескольких десятках метров от меня висел «мессершмитт» и поливал «ишачка» изо всех огневых точек.

Мотор у меня как-то странно вздохнул, заурчал, еще раз вздохнул и замер. Гора надвинулась. Страшный удар бросил меня лицом на приборную доску, Глаза опалило холодным жаром, наступил мрак.

Через ад

«Сын собственных родителей»

О том, что происходило со мной в первые дни плена, знаю только со слов очевидцев. Ястребок упал вблизи селения Нижний Керменчик. Из-под обломков меня вытащили гитлеровские солдаты. Они, видимо, решили, что я не выживу и бросили во дворе какого-то дома. Там меня нашла местная жительница Софья Михайловна. Вдвоем с девятилетним сыном Кимом они перенесли меня в дом. Софья Михайловна известила о случившемся мужа, который был с партизанами в горах. Но партизанам не удалось вывезти меня из селения: я был в очень тяжелом состоянии.

На девятый день в Нижний Керменчик явились гестаповцы из Бахчисарая и увезли меня с собой.

В дороге я очнулся от безумной боли. Ничего не слышал, не видел, не помнил. Реагировал только на боль. А боль была невыносимой. Ныли внутренности, страшно болели кости, распух и не помещался во рту язык. Лица совсем не чувствовал, будто его не было. Это испугало меня. Хотел провести по щеке ладонью, но ни щек, ни носа не нашел — они слились в одной огромной опухоли.

«Странно, — подумал я, — отчего бы это?» Осторожно повернул голову и тут же потерял сознание. Когда пришел в себя вторично, начал различать звуки. Над головой кто-то переговаривался. Бред? Я напряг слух. Да, кто-то говорил. Открыл глаза, но ничего не увидел. Значит, бред?… Однако человеческая речь звучала очень явственно, хотя я и не разобрал ни слова. Решил проверить — слышу ли я. Заткнул уши, речь стала глуше. Вновь открыл глаза и опять ничего не увидел. Потрогал пальцами веки, попытался раскрыть их, но ничего не получилось.

«Ладно, — подумал, — сойдет опухоль, и вновь стану зрячим. Главное, жив, цел, голова соображает. Отлежусь в госпитале — и порядок». Я был в полной уверенности, что нахожусь в санитарной машине. А как попал в нее, даже не поинтересовался. Вдруг машину сильно тряхнуло и я провалился в темную бездну. Падал долго. Очнулся верхом на стуле. Кончилась тряска, оборвались звуки, наступила тишина. Я пошевелился. Нет, не сон. Подо мной не воображаемый, а настоящий стул, я сижу, как в седле, и держусь руками за спинку. Где я? В приемном отделении госпиталя?

Крепко вцепившись руками в спинку стула и положив на них голову, стал терпеливо ждать. Сколько это продолжалось, не знаю. Но за это время я ничего не вспомнил. О себе почему-то думал в третьем лице. Тело было словно чужим. Только боль да желание лечь оставались своими. Ни прошлого, ни будущего для меня не существовало.

Наконец сзади с шумом распахнулась дверь, в затылок ударила струя прохладного воздуха, я вздохнул всей грудью, и тут же кто-то произнес:

— Немецкое командование весьма сожалеет, что с отважным русским летчиком обошлись плохо.

Немецкое командование? С трудом оторвав голову от спинки стула, повернул ее на звук голоса.

— Да, мы сожалеем о случившемся и накажем виновных. Мы уважаем храброго противника, даже если он пленный.

Пленный? Кто это пленный?

Гитлеровец, видимо, догадался, что его слова не доходят до моего сознания, и начал объяснять, что я был сбит, попал в плен и нахожусь в Бахчисарае.

Смысл сказанного, прорываясь через провалы в памяти, постепенно доходил до меня. Слова, как булыжники, били и били по голове. А мне хотелось лишь одного, чтобыперестали сыпать на голову слова-булыжники и позволили лечь. Но переводчик все бубнил и бубнил. А потом, надеясь лестью развязать мне язык, сообщил, что мы с напарником уничтожили при штурмовке аэродрома семь новейших истребителей.

— Мало, — прошептал я.

— Что мало? — не понял фашист.

Но тут перед глазами моими поплыли пестрые круги, все закружилось и исчезло…

Очнулся от страшного озноба. Хлюпала и журчала вода, я промок насквозь. «Дождь, — подумалось мне, — надо укрыться». Попытался подняться, но мне не дали сделать этого.

— Лейте еще!

На меня обрушился поток холодной воды.

— Куда перебазировался ваш полк? Какие части остались под Севастополем? — хрипло пролаяли над ухом.

Допрос кончился под вечер тем, что гестаповец ударом кулака сбил меня на пол и приказал убрать. Солдаты выволокли мое бренное тело на улицу и разбежались — началась бомбежка. Вокруг загрохотало, чудовищная сила подхватила меня, словно пушинку, приподняла и куда-то швырнула.


* * *

Первое, что я почувствовал, придя в себя, были чьи-то грубовато-ласковые прикосновения. Дикая боль разрывала голову, и я застонал.

— Тише, браток, тише, — послышался шепот, — давай помоги мне, иначе каюк.

— А кто ты?

— Свой. Держись-ка крепче и шевели ногами!

Неизвестный поднял меня, закинул мои руки за свою шею и медленно повел.

— Брось, — попросил я. — Далеко со мной не уйдешь. Все равно схватят.

— Это еще бабушка надвое сказала! Наши летчики здорово поработали! От комендатуры ничего не осталось. И твоих конвоиров начисто срезало. Сам видел!

— Да кто ты? Партизан? Подпольщик?

— Доберемся до машины, скажу.

— Что?

Ответ незнакомца показался подозрительным, и я остановился.

— До машины, браток. Езжу на ней, заставили гады.

— Катись к черту!

— А ты не дури, — сердито бросил незнакомец. — Иди, коли сказано. Доберемся до машины, схороню тебя, объяснимся.

— Ладно, не сердись, — примирительно ответил я, — сам понимаешь — обстановка… И куда меня такого денешь?

— Это моя забота. Вот и дотопали.

Шофер откинул задний бортик грузовика и втащил меня в кузов. В нос ударил пряный запах сухой травы.

— Сено тут, — пояснил незнакомец, — лежать удобно. А сверху тент, так что тебя никто не увидит.

Он закопал меня в сено и присел рядом.

— Теперь и закурить можно. Желаешь? Нет?

Чиркнула спичка.

— Ну, брат, и изуродовали тебя! Мать родная не узнает. Не лицо, а сплошная опухоль!

— Это не они… От удара самолета в землю.

— Летчик, значит. Живучий народ. Я, когда в Нижнем Керменчике прятался, про одного летчика слышал. Его тоже сбили. Говорят, наделал им дел. Сжег самолетов десять да в воздухе несколько сбил…

Я начал догадываться, что шофер говорит обо мне, и хмыкнул.

— Не веришь?

— Нет, почему. Только ты малость фантазируешь.

— Может и фантазирую, — согласился шофер, — за что купил, за то и продаю. А ты почем знаешь?

— Это случилось со мной…

Незнакомец замолк.

— Ну и дела… Как же ты живой остался? С виду щуплый такой, маленький… В общем, давай знакомиться. А то неудобно даже — ты да ты.

— Серафим Сабуров.

— А я Костя Галкин, как говорится, сын собственных родителей. В армии был шофером санитарной машины. Через это самое и в плен угодил… Долго рассказывать, если все по порядку. Да и неинтересно. Здесь вот меня тоже на ЗИС посадили. Наших раненых вожу в Симферополь. Там в медицинском институте что-то вроде сборного пункта. Тяжело, но вожу, кручу баранку. Свои ведь люди. Надеешься, может, хоть из десяти пятеро выживут — и то хорошо. Вот и маюсь тут. А то бы давно сбежал… — Костя тяжело вздохнул. — И тебя хочу туда доставить. Иначе крышка.

Я молчал. Да и что было сказать? С одной стороны, Костя вроде работает на врага. С другой — будто и нет. Сложная ситуация. И все же на душе остался неприятный осадок. Почувствовав мое настроение, Костя замолчал. Я перевел разговор на другие рельсы.

— Что на фронте? Где сейчас наши?

— Дерутся под самым Севастополем. Бои тяжелые. Из Симферополя каждый день по эшелону раненых фашистов увозят на Украину…

Последние слова Галкина донеслись до меня уже сквозь сон: я засыпал, пригревшись в пахучем сене.

Утром в машину начали грузить раненых гитлеровцев. Костя, стоя в кузове, принимал носилки и располагал их подальше от меня. Вскоре мы тронулись в путь. От тряски у меня страшно разболелась голова. Сено кололо лицо, легким не хватало воздуха, но я терпел. А чтобы не стонать, отчаянно кусал губы.

К прибытию раненых гитлеровцы очистили от больных большую часть помещений Симферопольской городской больницы.

Как только машина остановилась, Галкин мигом очутился в кузове, откинул бортик и пододвинул к самому краю первые носилки.

— Ну, кажись, все обошлось, — шепнул он, когда санитары унесли последнего раненого.

Но тут же раздалась команда. Костя выругался, сел в кабину, задним ходом подогнал свой ЗИС к другому больничному блоку.

В кузове раздалась русская речь. В машину погрузили тяжело раненных советских бойцов. Из обрывков разговоров я понял, что тут же находятся две русские медицинские сестры и врач.

Луч света

Нас доставили в лагерь, находившийся на территории медицинского института, и разместили в нескольких комнатах. Медицинские сестры Вера Житкова и Маруся (ее фамилии я не помню) тотчас принялись наводить порядок, а хирург Божко начал осматривать людей.

Здесь, на новом месте, я едва не отправился на тот свет. Как только нас выгрузили, не знаю почему, пополз к выходу, ударился головой о какой-то предмет и потерял сознание. Вера Житкова и Маруся нашли меня в темном холодном коридоре, перенесли в комнату и положили у топившейся печурки.

Вера осмотрела меня. Не найдя на теле никаких повреждений, кроме синяков и отеков от побоев, уверенно сказала:

— Летчик. Только летчик мог так разбить лицо.

Я слышал ее слова, но ответить не было сил. Безумно болела голова. Что-то ворочалось, передвигалось и скрежетало в мозгу[1]. Заставил себя заговорить только тогда, когда захотел пить.

Прохладная жидкость, острая на вкус, понравилась мне. Сделав несколько судорожных жадных глотков, опять потянулся к кружке.

— На первый раз хватит, — произнес кто-то. — Тебя как звать?

— Серафим.

— Меня зови Михаилом. А теперь давай, браток, отдыхай.

С той поры Михаил Дьячков стал для меня настоящей нянькой.

Дьячков был энергичным, стойким и самоотверженным человеком. Несмотря на тяжелую контузию и ранение в руку, он каждую ночь отправлялся на опасное дело. Рядом с нами был расположен консервный завод. Правда, от завода остались только развалины, но там, среди щебня и мусора, можно было разыскать уцелевшие банки с томатным соком и пастой. Михаил отыскал лазейку в колючей проволоке, которой была обнесена территория института, и через нее, рискуя жизнью, пробирался к руинам консервного завода. Сок и пасту он собирал для меня.

В начале нашего знакомства Дьячков не рассказывал о себе. Но, узнав меня ближе, открылся. Михаил имел звание капитана и до плена командовал одним из батальонов Седьмой морской бригады. После тяжелой контузии и ранения он потерял сознание и очутился в руках врага.

Дьячков не только опекал меня, но и поддерживал морально. Ему я обязан тем, что в труднейший период жизни в плену мне удалось выстоять, не пасть духом.

А было так трудно!

Как-то, почувствовав себя чуть лучше обычного, я попытался встать, но едва приподнялся с полу, как земля уплыла из-под ног и куда-то провалилась. Потом убедился, что не могу ни поднимать, ни поворачивать голову — сразу наступало беспамятство. Лежать мог только на груди. От неподвижности начали отекать руки и ноги, появились пролежни. Понемножку, пересиливая боль и сдерживая тошноту, я начал ползать на четвереньках. Но мир по-прежнему был скрыт от меня: я не мог поднять толстые, неимоверно отяжелевшие веки… Уныние и безнадежность камнем навалились на сердце. Слепой, разбитый, я стал думать о том, что вряд ли стоит бороться за жизнь.

Дьячков, видимо, догадался о том, что творилось в моей душе. Однажды ночью, когда я, как обычно, беспокойно ворочался на соломе, пытаясь заснуть, он нашел в темноте мою руку, крепко сжал ее и тихо заговорил:

— Ничего, дружище, крепись! Скажу откровенно, не нравится мне твое настроение, о смерти думаешь…

— А что остается? Я уже не человек, а одна непрерывная боль. От боли уже отупел. И что впереди? Хотя бы видеть!

— Не человек! — раздраженно отозвался Дьячков. — Глупости говоришь! Вдумайся хорошенько в то, что случилось с тобой, тогда поймешь, что сдаться сейчас — обиднее, чем погибнуть в бою. Ты ведь дрался до последнего! И смерть сколько раз касалась тебя, да отступала. Невероятно, но факт. Ты жив, и это сейчас главное. Ты мыслишь и чувствуешь, значит, можешь бороться. За что? За свою жизнь. Пока только это ты в состоянии делать. Мало, скажешь? Нет, много! Встанешь на ноги, окрепнешь, начнешь другую борьбу — за побег из плена, за возвращение в строй. Понял? Цель нужно видеть, никогда не терять этой… как у вас, летчиков, говорят, пространственной…

Дьячков замолчал, вспоминая нужное слово.

— Ориентировки, — подсказал я.

— Вот-вот, — обрадовался Михаил, — пространственной ориентировки. Именно ее. Много всего видеть сразу нужно. Так что соображай, истребитель. Знаешь, как Маяковский ответил Есенину? «В этой жизни помереть нетрудно, сделать жизнь значительно трудней».

Дьячков говорил правду. Ее можно было отвергнуть либо принять. Отвергнуть: — сдаться, живым схоронить себя; принять — драться до последнего, идти на все, через не могу, за пределы человеческих возможностей. А сумею ли я так? Если бы знать, что целы глаза… Все можно перенести, только не слепоту. Ну, куда я гожусь незрячий, как выберусь таким из плена?

Я поделился своими сомнениями.

— Рано отходную поешь, Серафим. Наберись терпения, дождись, когда спадет опухоль, и тогда делай выводы. Наш хирург, например, убежден, что глаза у тебя не пострадали.

На Божко Михаил сослался наобум, чтобы поддержать меня. Но вскоре медики действительно подтвердили доброе предположение моего друга.

В Симферополе остались два известных врача — доктор Арутюнянц и профессор Саркисов, не успевшие эвакуироваться из города. Среди пленных бойцов было несколько раненых, нуждавшихся в сложных операциях. Наш хирург не решался делать их сам и обратился за помощью к Арутюнянцу и Саркисову. Каким-то образом он сумел договориться с гитлеровцами, и врачей пропустили в лагерь. Операции прошли успешно, бойцы остались живы.

Саркисов внимательно осмотрел и меня.

— Превосходно, молодой человек, — спокойно произнес он. — Сойдет опухоль — вновь станете зрячим.

Счастью моему не было границ. Но, уже находясь за дверью, я случайно услышал, как профессор сказал нашему хирургу:

— Страшная штука эта жизнь. Случается мы не дорожим ею, когда она прекрасна, и цепляемся за нее, когда становится невыносимой. У этого молодого человека мало шансов выжить в таких условиях…

Профессор замолчал, а я подумал, что теперь наверняка вытяну. Ведь я буду видеть!

Состояние радостной приподнятости не покидало меня несколько дней. Лагерный повар, доносчик Яшка, заметив мое настроение, как-то спросил:

— Что такой веселый? Домой, что ли, собрался?

— Почему домой! — удивился я.

— Не слышал разве? Немцы скоро всех пленных по домам распустят, землю дадут. Сами станем хозяйничать. Тогда заживем!

«Чего захотел, кулацкое отродье!» — подумал я и зло сказал:

— По полтора метра вглубь, а то и меньше — это все, что мы получим.

— Ну, ты! Комиссар какой выискался! — крикнул Яшка. — Не очень храбрись, а то быстрее всех заработаешь полтора метра!

Он ушел.

А мне так захотелось взглянуть на этого подонка, что я не стерпел и двумя пальцами сильно потянул вверх веко левого глаза. И увидел!

Увидел проем двери и спину удалявшегося Яшки.

В анатомическом музее

В канун 1942 года нас вышвырнули из здания медицинского института и разместили в помещении анатомического музея. Гитлеровцы срочно освобождали все крупные строения под госпитали для своих раненых.

А недели за две до этого исчез Михаил Дьячков. К тому времени рана его зажила, он чувствовал себя хорошо и все чаще заводил со мной разговоры о побеге. Подробностей Дьячков не сообщал, но я понимал, что у него есть какие-то связи с городом и что наши медицинские сестры Вера и Маруся играют в этом деле не последнюю роль.

Когда по лагерю прошел слух о нашем переселении, Михаил сказал, что мне необходимо привести себя в божеский вид. Действительно, я был раздет и разут и лежал в одном белье.

— В анатомичке вы долго не пробудете, — говорил он. — Вас, наверное, соединят с другими пленными и этапом погонят на Украину. А в дороге тебя доконает холод. Надо одеться.

Дня через два Вера принесла с собой какой-то узел. Я нашел в нем ботинки, рубашку, штатские брюки, кепку, шинель и белье. Даже на ощупь чувствовалось, что белье чистое и выглаженное. От него пахло уличным холодком. Прижав белье к лицу, я долго вдыхал сыроватую свежесть, сохранившуюся в складках материи. И вдруг почувствовал: под тяжелыми веками закипели тяжелые слезы. Чтобы скрыть их, долго лежал, уткнувшись головой в узел с одеждой.

В тот день Михаил Дьячков не вернулся в палату. Когда и утром его не оказалось на месте, я понял, что он бежал. Вера подтвердила мое предположение. Проходя через комнату, она нагнулась и тихо сказала:

— Привет от Миши.

Я лишился верного друга, надежного товарища, и у меня в тот момент было такое ощущение, точно вокруг образовалась пустота.

— Не огорчайся, — шепнула Вера, — будет у тебя новый друг, и к тому же летчик.

— Летчик!

— Да, и штурман с ним. Завтра я вас познакомлю. — Она помолчала и совсем тихо добавила: — И еще… Завтра мы расстанемся. Вас переводят в анатомический музей, а нам запретили быть с ранеными. Что с вами будет?… — Вера вздохнула, осторожно потрогала мое лицо. — А опухоль заметно спала. Левый глаз скоро совсем откроется.

— Только вот хожу плохо, — перебил я сестру. — Не знаю, дойду ли до анатомички. Может, сдохну дорогой…

— Тебе помогут, я предупрежу людей и тех летчиков. Они крепкие ребята, только малость обгорели в самолете.

Вера действительно познакомила меня с майором Николаем Ивановичем Виноградовым и штурманом Михаилом Быковым. И на прощанье передала небольшую буханочку хлеба.

— Ты, Серафим, ни за что не угадаешь, от кого этот подарок, — заметила Вера. — Помнишь женщину, которая ухаживала за тобой в Нижнем Керменчике?

Зовут ее Софья Михайловна. Она долго разыскивала тебя в городе. И рассказала мне все…

Так я узнал о том, что со мной было в первые дни плена.

А через час в палаты пришли гитлеровцы и велели очистить помещение. Виноградов и Быков поддерживали меня всю дорогу. Я почти висел у них на руках и все же, пока добрался, окончательно выдохся. В анатомичку мы трое вошли последними. Лучшие места уже были заняты, и нам досталась площадка между двумя ваннами. В зале было несколько таких ванн, наполненных раствором формалина. В них лежали трупы.

— Да-а, — заметил Виноградов, — в веселую компанию мы попали.

Николай Иванович в сердцах ударил ногой по ванне. В зале прокатился глухой гул.

— Тише вы там! — раздался чей-то шутливый возглас. — Покойников разбудите.

— Покойники… Что же, рано или поздно все будем покойниками, — невесело пошутил Михаил Быков. — Такое соседство даже на руку — быстрее привыкнем к мысли о бренности всего живого.

— Хватит, Быков! — прикрикнул Виноградов. — Сходил бы лучше поискал досок или фанеры. Иначе пропадем на кафельном полу в такой холод.

Быков ушел, а мы присели на корточки возле ванн.

— Вот не думал, что окажусь в таком дохлом месте, — со вздохом сказал Виноградов. — Лучше бы в обычный лагерь. Там хоть здоровые люди.

— А вы как очутились здесь? — спросил я.

— Подбили под Симферополем, а упал в районе Бахчисарая.

И, помолчав, заговорил полушепотом:

— Тебе можно открыться, ты парень свой… Я ведь майор. Командовал 95-м бомбардировочным полком. Базировались мы под Краснодаром. В тот день бомбили Сакский аэродром. Все шло отлично, но на обратном пути нас перехватили «мессеры». Мой ДБ-3 попал сразу под несколько трасс. Загорелся левый мотор, потом пламя перекинулось на кабину. Возле Бахчисарая пришлось выброситься с парашютом. Приземлились в расположении вражеских войск. Там содрали с нас летное обмундирование. Какой-то гад отобрал у меня орден… Я, конечно, закатил ему в морду, а меня — по затылку прикладом. Очухался только через сутки… Вот и все. А отсюда, браток, надо скорее бежать. Только бы дождаться, когда лицо и руки маленько заживут… А ты как настроен?

— Тоже думаю бежать. Но сейчас, сами видите, в каком я положении… Дунь ветер — и упаду.

— Бежать-то в общем отсюда не так уж трудно, — будто не слыша меня продолжал свою мысль майор… — Охраняют нас плохо. Впрочем, кто может бежать? Все калеки. Да и холодно сейчас. Видимо, придется отложить побег до весны. К тому времени и ты окрепнешь. Решено?…


* * *

Томительно тянулись дни. С уходом врача Божко и медсестер мы оказались совсем отрезанными от внешнего мира. О том, что происходило за стенами анатомички и на фронте, судили только по обрывкам фраз гитлеровских охранников да по рассказам новичков, попадавших в лагерь. Так мы узнали, что фашисты разгромлены под Москвой, а под Севастополем захлебнулся еще один их «решающий» штурм.

Мы задыхались в парах формалина, мерзли на кафельном полу, страшно тощали. Все чаще по утрам среди пленных находили мертвых.

Мучило отсутствие курева. На папиросы шел сушеный конский навоз и прошлогодние листья. Такой «эрзац-табак» мы разыскивали во дворе, но вскоре и этого лишились: заметив, что раненые собирают листья, гитлеровцы сгребли их в кучу, облили бензином и подожгли.

За настоящую папироску люди отдавали обмундирование, на двое суток лишали себя порции «баланды» и мизерной пайки хлеба. На эти сцены торговли нельзя было смотреть без жалости, отвращения и гнева.

Однажды я сказал Виноградову, что как-то надо прекратить эту позорную торговлю, повлиять на людей, разбудить в них чувство собственного достоинства. Ведь безысходность — не оправдание, да и не она тут причина. Просто каждый, оказавшись предоставленным самому себе, не чувствуя коллектива, перестал сдерживаться, дал волю низменным инстинктам.

Виноградов согласился и начал действовать. Как-то разыгралась такая сцена.

Один из раненых, крупный нескладный парень, зло сказал Виноградову:

— Ты тут не разводи пропаганду о достоинстве и чести. Не от хорошей жизни идем на это. Одному курево надо, а мне еда. Менял табак на еду и буду. Ясно?

— Ясно. Значит, ты без курева обходишься свободно. А твой товарищ, такой же пленный, последними крохами жертвует, чтобы получить щепотку табаку. Он и от недостатка курева мучается, и от голода страдает. Но тебе, выходит, наплевать.

— Осторожней на поворотах, дядя! Неровен час, и в кювет свалишься.

— Факт, наплевать! — поддержал Виноградова кто-то из раненых. — Одно слово — шкура!

— Ну, ты! — парень шагнул к раненому. Но Виноградов загородил дорогу. Глаза их встретились.

Страшно было смотреть в тот момент на обожженное лицо майора. Почуяв недоброе и догадавшись, что поддержки ему не ждать, парень отвел глаза и пробурчал:

— Ладно. Брань на вороту не виснет. А мое не трожь! Я не силком заставляю меняться.

90 километров

Мы жили надеждой на побег и потихоньку готовились к нему. Но неожиданно все рухнуло.

Мартовским солнечным днем, когда теплый соленый ветер, прорвавшийся в город с юга, кружил во дворе пыль, железные ворота распахнулись, пропуская фашистских автоматчиков. От недоброго предчувствия у меня сжалось сердце. Все, кто мог двигаться, замерли у окон. В коридорах загромыхали тяжелые шаги, раздались чужие слова команды.

Шаги приближались. Мы растерянно смотрели на дверь. Бум-бум-бум — бухали сапоги. Ближе, ближе, словно шла сама смерть.

На пороге распахнутой двери появился гестаповец Карл.

— Рус свинья! Прочь! — пролаял он и указал рукой на улицу. — Шнель!

Быстро собрав свои немудреные пожитки, мы цепочкой потянулись во двор. Там раненых построили в шеренгу по четыре, окружили автоматчиками и вывели в город. Наверное, мы казались выходцами с того света. Об этом можно было догадаться по тому, с каким состраданием смотрели на нас встречавшиеся на улице жители, как настойчиво совали нам хлеб, табак, вареный картофель.

— Ничего, ребята. Мы еще поживем, — подбадривал раненых Виноградов. — Хуже, чем в той могиле, не будет. Моцион этот пойдет на пользу: ноги разомнем, свежим воздухом подышим и харчем обзаведемся. Шагай веселей, нечего нос вешать! Свои ведь смотрят. Так покажем, что мы солдаты, а не размазня. Ну-ка, Быков, покрепче подхвати под мышки нашего истребителя! Тверже шаг! Передай вперед, чтобы подтянулись.

— Подтянись! — пошло по рядам. — Подтянись!

Поняв, что кроется за этой командой, люди поднимали головы, расправляли плечи, старались казаться молодцами. И как-то так случилось, что постепенно большинство раненых втянулось в ритм движения, зашагало в ногу. Симферопольцы понимающе улыбались, и впервые за время плена появились улыбки на наших лицах. Это была недолгая, но красноречивая демонстрация мужества и веры.

Почуяв неладное, конвоиры насторожились.

— Не нравится, когда мы такие, — заметил Быков.

— Я думаю, больше не нравится им вот это, — сказал Виноградов и указал рукой на стену двухэтажного дома. — Читайте!

На стене здания висело объявление, набранное крупным шрифтом. Гитлеровское командование обещало вознаграждение в сто тысяч марок тому, кто выдаст руководителя крымских партизан Мокроусова.

Для нас сообщение о партизанах было радостной неожиданностью: мы ничего не слышали о них.

— Ну как! — легонько подтолкнул меня ликующий Виноградов. — Спереди и сзади бьют гадов! Видимо, и под Симферополем действуют партизаны, если фрицы такие обращения вешают. Это нам на руку! Не удастся вырваться на Украину, подадимся к мокроусовцам.

— Бесполезно, — уныло отозвался Быков, — Пока будем разыскивать партизан, нас поймают… Нет! Надо ждать, когда вывезут на Украину. В Крыму рисковать не хочу. Видел, как оборачиваются здесь побеги. Вы что, забыли?

Нет, мы не забыли. Февральским утром конвоиры за ноги втащили в анатомичку неподвижное тело. Следом вошел гестаповец Карл. Мешая русские и немецкие слова, он прорычал, что этот солдат пытался бежать, но был пойман, и так будет с каждым.

На рассвете следующего дня раненый скончался. Освободив его голову от тряпья, мы в ужасе отпрянули. Лицо солдата было темно-синим, во рту не оказалось ни одного зуба, правое ухо, отсеченное чем-то острым, болталось на обрывке кожи…

— Побег из плена всегда и везде связан с риском, — твердо сказал Виноградов. — Если ты, Михаил, трусишь, я и Сабуров уйдем вдвоем. А вообще-то… я думал о тебе лучше.

Быков потупился…

Нас пригнали в тюрьму. Обычно само это слово действует угнетающе, психически подавляет. Для нас же тюрьма была избавлением от ада, в котором мы жили четыре месяца. Она показалась нам обетованной землей. Здесь было тепло, поддерживался порядок, и у каждого имелась койка… Только тот, кто месяцами валялся на холодном жестком полу, обдуваемый со всех сторон сквозняками, кому по ночам безжалостно наступали на ноги и руки, только тот может понять нашу радость.

В тюрьме мы пробыли до конца марта. К тому времени у меня открылся и правый глаз, совсем сошла опухоль, кожа приобрела нормальный цвет, перестали шататься зубы.

Через неделю разнесся слух, что скоро нас этапом погонят в Джанкой.

От Симферополя до Джанкоя девяносто километров. Выдержу ли я их?…

На рассвете 30 марта 1942 года тронулись в путь, сопровождаемые конвоем из татар-добровольцев, вооруженных автоматами.

Этапным порядком в Джанкой перегоняли около трех тысяч военнопленных. Колонна, построенная по четыре, растянулась по всему городу. Несмотря на ранний час, многие жители вышли проводить нас. На ходу они опять совали нам свертки с едой. Конвоиры начали разгонять женщин, били их прикладами, толкали в грудь руками, но некоторые все же прорвались к колонне. Тогда грянули выстрелы, и толпа отхлынула на тротуар.

Пожилая женщина с очень бледным лицом пыталась и никак не могла передать пленным кусок хлеба. Она шла по краю тротуара и что-то быстро говорила конвоирам. Десятки людей смотрели на женщину. Взгляд ее печальных глаз лихорадочно метался по лицам пленных, а губы что-то беззвучно шептали. Своим скорбным видом она угнетала нас. Я не выдержал и крикнул:

— Бросьте хлеб и уходите!

Она остановилась как вкопанная, помедлила несколько секунд и бросила хлеб в колонну. Тотчас на него налетело несколько изголодавшихся пленных.

— Разойдись! — крикнул рыжеватый узкогрудый конвоир и направил на пленных автомат.

Люди поднялись с земли и заняли свое место в колонне. Лишь двое замешкались. Конвоир криво усмехнулся, опустил дуло автомата и нажал спусковой крючок. Прогремела короткая очередь и кусок хлеба оказался между двумя трупами. В колонне моментально прекратились разговоры, лишь шарканье тысяч ног о мостовую нарушало предрассветную тишину. Молчали и люди на тротуарах.

— Невеселое начало, — прозвучал над моим ухом голос Виноградова. — Надо смотреть в оба.

Предчувствие не обмануло майора. Едва колонна вышла из города, как впереди, сзади, совсем рядом загремели новые автоматные очереди и одиночные выстрелы. Не предупреждая, конвоиры стреляли в каждого, кто хоть на секунду покидал колонну или останавливался. Убивали самым изуверским способом — в живот или в грудь.

Километр сменялся километром, а привала все не было. Остановились только на тридцатом километре от Симферополя. Мучительно хотелось пить. Но нам запретили удаляться от шоссе. Изможденные люди попадали прямо на обочины и в кюветы.

Я лег на спину, неудобно подвернув ногу. Не было сил шевельнуться. Усталость вошла в каждую клетку, свинцом разлилась по жилам, придавила к земле. В тот момент даже угроза смерти не подняла бы меня.

После привала занял свое место в середине колонны. Справа от меня вместо Быкова оказался незнакомец. Одет он был весьма странно — меховые унты, серое в клетку пальто и шапка-ушанка. Из-под пальто виднелся воротник морского кителя. «Уж не наш ли брат, летчик?» — подумал я и вопросительно посмотрел на Виноградова.

— Свой, — ответил майор, — на привале познакомились. Николай Юрченко, командир торпедного катера.

Моряк энергично тряхнул мою руку и открыто посмотрел в глаза, как бы говоря: «Со мной можешь быть откровенным. Не подведу».

— Вы почему в таком странном наряде? — поинтересовался я.

— А что? — Николай улыбнулся всем лицом. — Мне нравится…

Колонна тронулась, майор и Юрченко подхватили меня под руки.

— Не нужно, — запротестовал я, — еще сам могу. Поберегите силы, когда мне станет совсем худо.

— Ладно, — согласился Виноградов. — Послушаем пока, как Юрченко здесь очутился. Надеюсь, не военная тайна?

— Как очутился? — переспросил Юрченко. — Обычно. Наткнулись на «мессера», ну и продырявил он наш катерок. Хорошо, суша близко. Выбросились на берег. Разошлись в разные стороны. Я подался в Евпаторию. Зашел в незнакомый дом. Только начал стягивать унты — ворвались полицаи. Ну, конечно — «Руки вверх!» Ладно, поднял. Отобрали оружие, повели в комендатуру. Сзади, слышу, шаги. Что такое? Обернулся — чешет вовсю за нами хозяин дома и на ходу пальто с себя стягивает. «Что, — крикнул ему, — выкупить меня хочешь, батя? Не выйдет, я не так дешево стою». А он догнал нас и бросил пальто мне на руки. «Замерзнешь, — говорит, — в одном кителишке-то». Конвоиры оглядели подарок. Не понравился, видать, им материалишко, да и поношенное сильно. Видите сами… Шагаем дальше. А мимо колонна военнопленных. Гнали ее немцы. Я уже слышал, как татары-добровольцы обращаются с нами, особенно командирами, и, не раздумывая, бросился в самую гущу колонны. Надел на ходу пальто, сдернул с какого-то красноармейца шапку, свой шлем снял. Полицаи кинулись следом, но напоролись на грозное «Хальт!» Туда-сюда, затараторили, но немцы не понимают и тычут в грудь конвоиров дулами автоматов. Так и оказался здесь.

Жизнерадостный, подвижной, Юрченко занимал нас своими разговорами почти всю дорогу. Однако к концу пути и он приуныл, стал беспокойно оглядываться по сторонам, вслушиваться.

После каждого привала все больше пленных оставалось лежать на обочинах дороги. Конвоиры подходили к обессилевшим людям и в упор расстреливали их.

На последнем перегоне силы совсем оставили меня. Мысленно я уже распрощался с жизнью и ждал лишь момента, когда сами подогнутся ноги и рухну на землю. Ни воли, ни ненависти не хватало, чтобы заставить мышцы повиноваться. Почуяв неладное, Виноградов схватил меня под руку и велел то же сделать Юрченко.

— Бросьте, — прошептал я, — все равно мне не дойти, а себя погубите…

— Я тебе брошу, слюнтяй! — зло оборвал меня Виноградов. — Иди и не разговаривай. Ты пленный, но ты в строю. И я, как старший по званию, приказываю тебе. Все!

— Что с ним? — забеспокоились наши соседи.

— Давайте с вашим молодцом в самую середку, — посоветовал кто-то, — а то, неровен час, заметят конвоиры.

Нас оттеснили от края колонны в самую гущу пленных. Я бессильно повис на руках друзей. Иногда, приоткрывая глаз, видел вместо Виноградова и Юрченко совсем незнакомые лица.

— Крепись, браток, — подбадривали меня.

Перед Джанкоем я малость ожил и смог уже идти самостоятельно.

— Ну, вот, — заметил Виноградов, — а ты концы собирался отдавать.

Вдали, в наступавших сумерках, показался город. Все заметно ободрились, и тут вдруг раздалась команда:

— Бегом!

Сперва мы ничего не поняли и продолжали идти обычным шагом.

— Бегом! Бегом! — пронеслось вдоль колонны.

В подтверждение приказа конвоиры начали стрелять в воздух. Впереди раздался учащенный топот сотен ног, ряды перед нами поредели, растянулись. Повинуясь инстинкту, задние тоже ускорили шаг, потом побежали. Виноградов и Юрченко, видимо на какое-то мгновение забыв обо мне, заскочили вперед. На секунду я оцепенел. От быстрой ходьбы кружилась голова, появилась тошнота. Боялся, что вот-вот свалюсь. Собрал все силы, побежал. Метров через пятьдесят нагнал Виноградова и Юрченко. Они поджидали меня. А конвоиры все торопили:

— Быстрее!

По обеим сторонам шоссе потянулись строения, опоясанные колючей проволокой. Мы пронеслись мимо них и вступили на улицы Джанкоя.

Разместили нас в разграбленной, полуразрушенной школе возле железнодорожной станции. Ряды наши после девяностокилометрового перехода заметно растаяли. Не берусь утверждать точно, сколько людей полегло на шоссе Симферополь — Джанкой от автоматных очередей, но слышал, что много. Одни говорили, будто расстреляно несколько сотен, другие утверждали, что погибла почти половина колонны…

— А нам здорово повезло, друзья, — заметил Виноградов, когда мы расположились на ночлег. — Смерть стерегла нас сегодня на каждом километре. Запомните этот день!

В Херсонском лагере

Ночью советская авиация бомбила Джанкойский железнодорожный узел. От разрывов тяжелых бомб ухала земля и сотрясались стены школы. С потолков отваливалась и крошилась на лету побелка, оседая на лицах пленных тончайшей пудрой. Но усталость была настолько велика, что никто из нас не поднялся со своего жесткого ложа. Многие даже не проснулись.

Утром полицаи пытались поднять нас плетками. Однако и это средство не помогло. Так, не евши и не пивши, люди проспали весь следующий день и очнулись только к вечеру.

Первым пробудился Юрченко. Лежа, он свернул артельную цигарку, сделал несколько затяжек, а потом растолкал товарищей.

— Ну, вы курите, а я пошел на разведку.

— Знаем мы эту разведку, — отозвался Быков. — Возвращайся быстрее, а то окажешься без места.

Я последним отправился на улицу. В классной комнате, предназначенной для тридцати школьников, набилось сотни две взрослых людей. Теснота была страшная. Пробираясь обратно, я все время натыкался руками на лица. Вслед неслись ругань и проклятия.

— Да хватит вам, черти! — раздался вдруг зычный голос. — Ведь не нарочно человек…

— И правда,! — вступился за меня еще кто-то. — Этот дед вон какой путь с нами за один день отмахал, многие полегли, а он вытянул. Давай, дед, двигайся!

«Дед, — подумал я с горечью. — Хорошо же выгляжу в свои двадцать пять лет!» Потрогал бороду. За пять месяцев плена она сильно отросла. Ну, что же! Дед так дед. Звучит это не так уж плохо, а по-украински — дид: — и вовсе ласково.

С тех пор за мной так и утвердилось это прозвище.

В Джанкое мы пробыли недолго.

Гитлеровцы использовали пленных для погрузо-разгрузочных работ на железнодорожной станции. Там Юрченко удалось обменять свои тяжелые и уже ненужные унты на обычные армейские ботинки. В придачу ему дали немного табаку. Это был забористый «самосад». От одной затяжки прожигало все нутро…

Джанкой часто бомбила советская авиация. Я заметил, что в большинстве случаев железнодорожную станцию навещали пикирующие бомбардировщики Пе-2, имевшие небольшой радиус действия. Значит, фронт проходил не так уж далеко от Джанкоя.

Появление наших самолетов было праздником для пленных. Услышав гул моторов, они бросали работу и, задрав головы, наблюдали за небом. Я не мог запрокидывать голову, так как немедленно терял сознание.

— А ты ляг на землю, — посоветовал как-то Юрченко.

Я послушался. В таком положении было даже удобнее наблюдать за бомбежкой. Эти недолгие минуты, когда все вокруг грохотало и стонало, являлись для меня какой-то отдушиной. Я забывал, что нахожусь в плену, что изувечен и еле таскаю ноги, что смерть стережет на каждом шагу. Чувствуя грозное дыхание фронта, я верил, что вырвусь из плена и сторицей воздам врагу за все унижения и муки.


* * *

Из Джанкоя пленных перегнали в Херсон. До Алешек ехали поездом. От Алешек добирались пешком. Жуткую картину увидели мы по пути — на берегу Днепра. На протяжении сотен метров у самой воды высились штабеля трупов. Это были советские военнопленные, погибшие на железнодорожных работах. Видимо, оккупанты рассчитывали, что весенний паводок смоет трупы и унесет в море.

— Запомним и это! — глухо вымолвил Виноградов. — Запомним!

В Херсон мы вступили в полдень. Завидев пленных, жители и здесь высыпали на улицу. Через головы конвоиров к нам полетели кульки с едой.

На тротуарах было тесно. Я обернулся и посмотрел в хвост колонны. Шедший сзади немецкий солдат остановился и стал прикуривать сигарету, закрыв ладонями лицо. Мы двигались почти вплотную с тротуаром. Любой из пленных, сделав в этот момент два — три шага, мог очутиться на воле. Затеряться в толпе человеку, одетому в гражданское платье, ничего не стоило. Дело решали секунды.

Голова колонны уже завернула за угол, и передних конвоиров не было видно. От тротуара меня отделял только Юрченко. Предупредить его не было времени. Когда до поворота оставалось несколько метров, я резко вытолкнул Николая из колонны и бросился следом. В тот же миг громкое «Хальт!» остановило меня. Нужно было выпутываться из рискованного положения. Сделав вид, что споткнулся, я упал на землю. Потом поднялся, догнал свой ряд и втиснулся в строй. Конвоир успокоился.

Виноградов удивленно посмотрел на меня:

— А где Юрченко? Отстал?

— Посмотрите на тротуар. Он там.

У майора от удивления округлились глаза. Пришедший в себя Юрченко понял, что его побег никем не замечен, осмелел и заговорил с конвоиром. Мешая русские и немецкие слова, он стал что-то объяснять солдату, показывая в нашу сторону. Немец сердито отталкивал Николая автоматом: «Цурюк!»

— Что ты на меня цурюкаешь! — разошелся Николай. — Эссен… Понимаешь, там мой брат, брудер. Он хочет эссен. Ну!

Юрченко стал трясти перед самым носом конвоира буханкой хлеба и пачкой махорки, раздобытыми у жителей. Немец наконец понял, чего добивается этот настырный парень, и, взяв у Юрченко передачу, вручил ее Быкову.

Виноградов погрозил Николаю кулаком, давая понять, чтобы тот не искушал судьбу и уходил подальше от колонны. Но Юрченко только улыбался в ответ. Улыбка его была и радостной и в то же время какой-то извиняющейся. Я хорошо понимал Николая. Он был безмерно рад, что нежданно-негаданно оказался на свободе, и ему было даже неловко перед нами за это внезапное счастье. Чувство солидарности и товарищества не позволяло вот так, сразу бросить нас. Он, как привязанный, следовал с колонной через весь город. Мне даже показалось, что Юрченко был не прочь вернуться к нам. Я высказал свою мысль Виноградову.

— Ну вот еще, глупости! — ответил майор, но в тоне его не было осуждения.

Юрченко расстался с нами лишь в тот момент, когда колонна стала втягиваться в ворота электромеханического техникума. Здесь размещался концентрационный лагерь.

Вскоре в этом лагере забушевал тиф, и немцы подвергли всех нас санитарной обработке. В результате я лишился своей пышной бороды и запущенной шевелюры. Глянул утром в осколок зеркала и не узнал себя. Не узнали меня и товарищи. Все решили, что немцы перевели «деда», то есть меня, в другое место. Виноградов и Быков только улыбались по этому поводу, а я помалкивал.

В Херсонском концлагере жизнь наша шла по определенному режиму. Нас разбили на сотни. К каждой сотне прикрепили полицейского. Полицейскими были добровольцы из пленных. Два раза в день выдавали пищу: утром — баланду из горелой, пахнувшей керосином пшеницы, вечером — пайку хлеба.

Среди нас оказалось несколько херсонцев. Они получали передачи, иногда виделись с родными. Благодаря этому в лагерь просачивались сведения о положении на фронте.

В первых числах мая к нам в руки попали даже листовки с текстом первомайского приказа Наркома обороны. Эти драгоценные листочки зачитывали до дыр, переписывали от руки и пускали дальше. Мужественные слова праздничного приветствия преобразили и подтянули людей. Веселее стало шагать по земле. По вечерам, после отбоя, всюду говорили о положении на фронте, спорили о сроках нашего наступления.

Виноградов, Быков, я и бывший командир роты из Седьмой бригады морской пехоты Виктор Клементьев, которого мы недавно приняли в свою компанию, часами обсуждали будущее. И, конечно, строили планы побега. Но неожиданно все круто изменилось. В конце мая большую группу пленных перевели в другой лагерь. В числе переведенных оказался и Михаил Быков. В нашей маленькой дружной компании образовалась первая брешь. Миша не обладал какими-либо особыми качествами. Но мы болезненно переживали его уход. В беде человек, с которым свыкся и которому доверяешь, — вдвойне дорог.

— Ну, что ж, Михаил, — сказал ему на прощание Виноградов, — ни пуха тебе ни пера! Хочу верить, что и в другом лагере ты не замараешь звания советского командира. Говорю «хочу», так как чувствую — есть в тебе какая-то слабина. Постарайся сразу примкнуть к спаянному коллективу. С друзьями всегда чувствуешь себя увереннее.

Быков смутился.

— Не обижайся на правду, — уже теплее продолжал майор. — Мы сейчас в таком положении, когда требуется смотреть за собой в оба… Ну, счастливо!

Михаил ушел. Я думал, что больше не встречу Быкова. Но судьбе было угодно вновь свести нас. Невеселой была та встреча…

А через несколько дней внезапно исчез Виноградов. Утром я не увидел майора на его месте. И после сигнала на подъем он не появился. И на раздаче баланды его не оказалось. Я заволновался, в голову полезли тревожные мысли. Подумал даже, уж не дознались ли немцы о его звании. Но Клементьев успокоил меня.

— О звании Виноградова никто не знает, — уверенно заявил он. — Провокаторов в нашей сотне нет. Майор бежал. И если фрицы не спохватились, так потому только, что у них нет точного учета пленных. А полицаи не всех знают в лицо.

— Тогда почему он не предупредил нас?

— Наверное, так сложились обстоятельства. При побеге часто все решает случай. Вспомни историю с Юрченко… Будет возможность, Виноградов непременно известит нас. Уверен.

И майор дал о себе знать. Произошло это в первое воскресенье июня. Я, Виктор и наш новый товарищ Василий Вязанкин, бывший летчик-штурмовик, курили утром возле бочки с водой. За курение в другом месте нас жестоко наказывали.

Начальник лагерной полиции Петр Перевезенцев буквально зверствовал. С «провинившимися» пленными он вел себя, как кот с мышью. Вначале хлестал человека плеткой или бил кулаком. Если пленный не двигался, Перевезенцев мог забить его до смерти. Если же тот пробовал удрать, начальник полиции догонял свою жертву и изо всех сил бил носком кованого сапога в самый копчик. От такого удара люди часто теряли сознание. Встречи с Перевезенцевым нередко имели смертельный исход.

Умерших не хоронили. На четырехколесной тележке, в которую впрягались санитары, трупы вывозили за город и сбрасывали в противотанковый ров. Вечером, когда лагерь полностью очищали от скончавшихся, трупы во рву лишь слегка присыпали землей.

Садистские повадки Перевезенцева охотно копировались почти всеми его подручными. Особенное удовольствие доставляла полицаям охота за курильщиками. Горе было тому, кого заставали с цигаркой в зубах в неположенном месте.

Хорошо осведомленные об этом, мои товарищи собирались покурить только у бочки с водой. Это убогое пристанище стало для нас чем-то вроде клуба. Вот и на сей раз, пустив по кругу цигарку, мы обсуждали недавнюю историю с вербовкой пленных «под знамена гитлеровской армии».

Началось с того, что комендант лагеря распорядился вдруг о «генеральной» уборке всей территории, приказал даже посыпать песком дорожки. Вечером пленным сообщили, что выдадут двойную порцию хлеба.

— Что-нибудь готовят, гады, — высказался по этому поводу Клементьев.

На другой день, сразу же после раздачи баланды, нас выстроили во дворе. Полицейские стояли отдельно и нетерпеливо поглядывали в сторону комендатуры. Минут через десять оттуда вышла группа гитлеровских офицеров. Солдат принес табуретку, на нее взобралсянемец в чине полковника и заговорил.

Говорил он медленно, нудно. Так же нудно вторил оратору переводчик.

Полковник утверждал, что дни большевистской России сочтены. Зная, что среди пленных могут быть украинцы, он минут десять бубнил об «освобождении» Украины от «коммунистического гнета», о предоставлении ей «независимости».

Мы молчали и нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Свою речь оратор закончил здравицей в честь «великой и непобедимой» немецкой армии и ее вождя Адольфа Гитлера. Окружавшая его свита дружно гаркнула:

— Хайль Гитлер!

В группе полицейских раздались жидкие аплодисменты и нерешительные возгласы «Хайль Гитлер!» А пленные молчали.

Офицеры о чем-то стали совещаться, бросая в нашу сторону тревожные взгляды. Потом они расступились и вперед вышел парень в казачьей форме. На фоне уныло-зеленых мундиров его яркая одежда невольно приковывала внимание. В походке парня, в его манере держаться было что-то от задиристого петуха.

— Совсем как кочет, — сказал я Виктору.

— Такому кочету чем скорее голову свернешь, тем лучше, — заметил кто-то.

Петух не заставил себя долго ждать и заговорил высоким срывающимся голосом.

— Хлопцы!.. Господа!..

По колонне прошло веселое оживление, на измученных лицах появились улыбки.

— Хлопцы! — снова обратился к нам казак. — Я буду краток. Свободное казачество уже встало под знамена непобедимой немецкой армии для совместной борьбы против всем нам ненавистного и злейшего врага — большевиков. Я обращаюсь к вам с призывом. Немецкое командование создает воинские части из пленных. Записывайтесь добровольцами. Другого выбора у вас нет. Этот лучший. Дни большевиков сочтены!

— Оно и видно, чьи дни сочтены! — с усмешкой бросил неразговорчивый Вязанкин. — Довоевались, если среди пленных ищут защитников против Красной Армии…

После «казака» вновь заговорил гитлеровский полковник. Он так разрисовал райскую жизнь, которая ждет пленных, вставших под гитлеровские знамена, что в нашей шеренге кто-то не выдержал и громко выматерился. В рядах засмеялись. Полковник по-индюшачьи дернул головой и вопросительно посмотрел на переводчика. Тот что-то быстро и горячо зашептал. Гитлеровец круто повернулся и зашагал прочь. Свита последовала за ним. Раздалась команда лагерного офицера, и мы разошлись.

А еще одни сутки спустя состоялись проводы добровольцев. Их набралось только семь человек. Это были совсем мальчишки, ослабевшие от голода и подавленные тяжелой лагерной обстановкой. Я уверен, что они толком даже не представляли, на что идут, и, уж конечно, не собирались драться с чужим оружием против своих братьев. Мне кажется, они просто впали в отчаяние и решились хотя бы таким путем вырваться из лагеря.

Сгрудившись в кучу у здания комендатуры, юнцы молча сверлили глазами носки собственных ботинок. Обернуться назад не осмеливались. Увели их без всяких почестей. Построили по два, поставили впереди и сзади конвоиров. Прозвучала команда. Со скрежетом распахнулись и снова захлопнулись железные ворота.

Стоявший рядом со мной, сутулый пленный, тяжко вздохнув, скрипнул зубами. Потом повернулся и, сгорбившись еще больше, зашагал прочь. За ним потянулись и остальные.

В тот день в лагере было особенно тихо. Даже полицаи не охотились за курильщиками. Перевезенцев куда-то скрылся и не показывался до вечера. Пленные держались сосредоточенно и больше молчали. Каждый осмысливал поступок семерых добровольцев и, конечно, свою жизнь, свои поступки за колючей проволокой. Многие, наверное, тогда поняли, что плен — это еще не конец, а только одно из самых трудных испытаний…

Вот об этом мы и беседовали в то воскресное утро, сидя на корточках возле бочки с водой. И вдруг мне почудилось, будто выкрикнули мою фамилию. В плену никто не называл меня по фамилии. Гитлеровцы обращались к нам просто — «рус» или «швайн», а полицейские рявкали, как на скотину: «Эй, ты…» — и гнусно ругались.

— Кажется, тебя, Серафим, — неуверенно произнес Клементьев.

— Эй, Са-абуров? — раздалось опять возле барака.

Я поднялся из-за бочки и увидел невдалеке полицая. Оглядываясь по сторонам, он выкрикивал мою фамилию. От недоброго предчувствия сильно заколотилось сердце. Я вопросительно посмотрел на друзей.

— Иди, делать нечего, — сказал Виктор. Стараясь унять волнение, зашагал к бараку. Клементьев и Вязанкин последовали за мной.

— У тебя есть в Херсоне родные?

Я ожидал чего угодно, только не такого вопроса, и растерялся. Полицейский раздраженно закричал:

— Ну, кто у тебя из близких в городе? Например, сестра, брат…

— Да, сестра, и не одна, а две, — машинально ответил я.

— Тогда пошли.

Полицейский остановился у помещения, где по четвергам и воскресениям пленные из херсонцев встречались с родными.

— Входи!

Я открыл дверь и очутился в тесной комнате, разделенной надвое деревянной перегородкой. За перегородкой стояла женщина в черном костюме и белой кофточке. На вид ей было чуть больше тридцати. С очень симпатичного лица на меня внимательно и настороженно смотрели большие глаза.

— Сабуров? — тихо спросила она.

— Да…

Женщина улыбнулась и быстро заговорила:

— Я к вам по поручению. Вы понимаете?

Я кивнул.

— Так вот. Я ваша двоюродная сестра. Зовут меня Анной Александровной Губановой. Немцы разрешают свидание пленным, которые имеют в городе родственников. Я подала заявление в городскую комендатуру и получила разрешение. Теперь буду навещать вас… тебя, — тут же поправилась Губанова, — два раза в неделю.

— Спасибо, Анна!

— А это, — Губанова подняла со стула узелок, — передача.

Я протянул руку, но тотчас раздалось грозное:

— Цурюк!

— Передачи принимают в другом месте, — пояснила Анна Александровна. — Жди!

Последнее слово она произнесла очень многозначительно, и я понял — за ним скрывается что-то важное. Очень хотелось расспросить ее о майоре Виноградове: мне показалось, что ее появление в лагере связано с ним. Но тут подошел часовой и указал на дверь. Свидание кончилось.

Внезапно свалившееся счастье буквально ошарашило меня. Я даже не радовался, а только глупо и растерянно улыбался. Улыбался, получая из рук полицая передачу. Улыбался, направляясь в барак. Улыбался, когда мы втроем дружно расправлялись с едой.

Право начать обед мы предоставили Василию Вязанкину. Мы шефствовали над ним с первого дня знакомства. Вязанкина доставили в лагерь совершенно обессилевшим от голода. Полицаи называли его «доходягой» и открыто говорили, что он долго не протянет. По молчаливому согласию мы стали подкармливать Василия — выделили в его пользу пайку хлеба и порцию баланды, то есть отдали ровно половину того, что имели сами. Иногда и другие пленные делились с ним.

Вязанкин вначале упорно отказывался принимать нашу помощь, но потом согласился. Как ни жалки были эти крохи, но они поддержали Вязанкина. Постепенно он отошел, с лица исчезла смертельная бледность, а главное, к лучшему изменилось его душевное состояние. Однажды он сознался, что мысленно совсем было примирился со смертью.

— Ну и дурак! — резко заметил Виктор. — Думаешь, ты один такой? Ты бы видел, в каком положении был Серафим. Он…

И Клементьев рассказал Вязанкину обо мне все, что знал.

«Лучше пуля в спину…»

В следующей передаче Анна Александровна переправила записку. Написанная на тонкой бумаге, она была вшита в угол платка. Губанова сообщала, что двадцать пятого июня нас этапом погонят в Николаев. В Николаеве уже готовят корабли для переброски советских военнопленных в румынский порт Констанцу. Моя «двоюродная сестра» спрашивала, не требуется ли нам что-нибудь, кроме еды. Я попросил прислать две рубашки.

Мы решили бежать с этапа. Это была последняя возможность вырваться на свободу. О побеге из далекой Румынии нечего было и думать.

До этапа оставалось дней десять, и мы развернули бурную деятельность.

Прежде всего уничтожили все, что свидетельствовало о нашей принадлежности к армии, и оделись в гражданские костюмы. Роскошные, цвета хаки, бриджи Василия обменяли на лыжные брюки. В придачу пришлось отдать две пайки хлеба. Флотский клеш Клементьева пошел в обмен на молескиновые брюки. С рубашками дело обстояло хуже. На лагерном рынке они котировались очень высоко, да их почти и не было.

Выручила Губанова. В воскресенье, двадцать первого июня, она принесла последнюю передачу. На этот раз кастрюльки с едой были завернуты не в белый платок, а в рубашки. Одна досталась Василию, другая мне. В записке Анна Александровна сообщала свой адрес.

— Вы как хотите, — сказал Клементьев, — а я больше не собираюсь подвергать опасности эту женщину. Если удастся бежать поблизости от города, в дом к ней не пойду.

— В Херсоне делать нам нечего, — согласился я. — Как бы ни сложились обстоятельства, пробираться буду только в сторону фронта. Ты знаешь мое решение.

— Знаю, и сам так думаю.

— Тогда спорить не о чем. Остается только выяснить мнение Василия. У тебя какие планы? — обратился я к Вязанкину.

— С вами, — коротко ответил Василий.

Двадцать пятого июня пленных подняли рано. Пока выстраивали сотни, уточняли количество людей, прошло не меньше двух часов. Потом прибыли на автомашинах конвоиры, и пятитысячная колонна, вздымая облака пыли, двинулась с территории лагеря. Наша сорок восьмая сотня шла в самом хвосте.

Провожать пленных высыпал весь город. Мы трое чуть не свернули шеи, выискивая в толпе Губанову. Я первый заметил ее. Анна Александровна стояла у самой кромки тротуара. На ней был все тот же простенький черный костюм и белая кофточка.

Поравнявшись с Губановой, я окликнул ее и поднял руку. Отыскав меня глазами, Анна Александровна сошла на мостовую и зашагала рядом с нашей шеренгой. Я передал ей привет от своих друзей и указал на них рукой. Она кивнула головой и печально улыбнулась.

На одном из поворотов Губанова остановилась, помахала нам и, шагнув на тротуар, затерялась в толпе.

Оставшийся путь до сборного пункта мы шли молча.

Последняя встреча с Анной Александровной очень взволновала и растрогала меня. В тот момент я словно почувствовал прилив сил, увереннее, чем раньше, заглянул в будущее. Почему? Да потому, что понял: с помощью таких Губановых (а их, конечно, много на нашей земле!) можно выстоять в любой беде…

На территории сборного пункта каждому пленному выдавали буханку черствого эрзац-хлеба — наш этапный паек до Констанцы.

В раздаче хлеба гитлеровцам усердно помогали полицейские. На одного из них я обратил особое внимание. Что-то в его фигуре показалось очень знакомым.

— Неужели Быков? — невольно вырвалось у меня.

— Ты чего? — удивился Клементьев.

— Глянь туда, на того полицая!

— Елки зеленые, да это же Мишка! — вскрикнул Виктор.

Услышав свое имя, Быков вздрогнул и воровато посмотрел в нашу сторону. За месяц, что мы не виделись, он раздобрел. На Быкове были хромовые ботинки, черные брюки навыпуск и гимнастерка, подпоясанная широким ремнем.

— Приоделся, гад! — нарочито громко сказал Виктор Клементьев.

Быков молчал и быстро, не глядя на пленных, выдавал хлеб. Руки его дрожали, на щеках выступили красные пятна.

— Не потерял еще совесть? — спросил Виктор, когда мы поравнялись со столом, за которым стоял Быков. — Убить тебя мало, сволочь такую!

— Товарищи, — шепнул Быков, — я потом…

— Това-арищи?! — саркастически протянул Клементьев. — Не для тебя это слово! — Он рванул из рук Быкова буханку и быстро, видимо боясь самого себя, отошел от стола.

Гнев душил и меня. Но я сдержался и спокойно сказал:

— Как же так, Быков? Выходит, прав был Виноградов… За лишний кусок продался!

— Потом. Потом все объясню. А пока иди.

Через час Быков действительно нашел меня и отвел в сторону.

— Чего тебе? — грубо спросил я. — Выкладывай быстро, в чем дело? Сам понимаешь, не гоже мне на виду у всех балакать с полицейским.

— Ну и полицейский! Ну и что! — вызывающе выпалил Быков. — А что, прикажешь с голоду подыхать? Я, что ли… — он оборвал фразу на полуслове и умолк.

— Договаривай, раз уж начал.

— Пойми, Серафим. Ведь безвыходное положение у нас. Думаешь мне легко? Не за кусок хлеба я продался. И вообще не продавался.

Я чувствовал, что Быков на ходу выдумывает себе оправдание, но не мог предугадать, куда он повернет, и выжидательно молчал.

— Какой я полицейский! Только так, форма!

— Ты ближе к делу.

— В общем, я задумал бежать. Но хочу наверняка, потому и согласился на это. — Михаил кивнул на повязку полицейского, прикрепленную к рукаву гимнастерки. — Нам разрешают свободно выходить в город.

— И ты уже выходил?

— Да, — ответил Быков и тут же осекся, сообразив, что попал впросак.

— Так почему не сбежал? Может, опять хотел наверняка?… Перед этим тебе требовался свободный выход из лагеря. Теперь — запас продуктов на всю дорогу. А потом персональная машина понадобится?

— Не смейся…

— И на думаю! Смеются над смешным. А твой поступок — самая натуральная подлость. Сегодня — в полицейских, а завтра дадут тебе оружие и пошлют на фронт. Вот чем это пахнет! Командир, старший лейтенант! Но еще не поздно…

Быков вздрогнул, насторожился. Мне показалось, что он ждет совета, помощи, и я уже мягче сказал:

— Не один ты, Миша, в таком положении. Ну, оступился, не выдержал… Так ведь на ошибках учатся. Скинь эту гадость, — я ткнул пальцем в его повязку на рукаве, — и возвращайся к нам. До Николаева шестьдесят километров. Где-нибудь подвернется случай, сбежим!

— Подумаю, — вяло ответил Быков, не сообразив, что этим выдал себя с головой.

Я круто повернулся и зашагал прочь. Человеку предлагают побег, свободу, возвращение в армию! А он — подумаю… Точно речь идет о торговой сделке.

— Постой, Серафим! — крикнул Быков.

Я ускорил шаг. Он догнал меня, загородил дорогу.

— На вот, — и стал совать буханку хлеба.

Я оттолкнул Быкова и негромко, вложив в слово всю ненависть, которая накопилась за мучительные месяцы плена, произнес:

— Уйди!

— Ну и черт с вами со всеми!

Быков размахнулся и швырнул на землю буханку. К ней тотчас бросилось несколько пленных. Я оттолкнул хлеб ногой и злобно посмотрел на людей. Наверное мой вид не предвещал ничего хорошего. Пленные остановились.

— Если твоя, — произнес кто-то, — бери. Мы думали…

— Нет, не моя! Вот этого, — я показал на стоявшего поодаль Быкова. — Подачка от предателя. Кто желает?

Лагерники потупились.

— Тогда совсем другое дело, — услышал я. — Дави эту пакость, чтобы не смущала людей.

Я наступил на хлеб. Буханка сплющилась. Я поддел ее ногой и швырнул в сторону Быкова. Рассыпаясь в воздухе, грязные куски плюхнулись у самых его ног. В глазах пленных мелькнул голодный, жадный блеск, но никто не тронулся с места.

В этот момент раздалась команда, и мы, выстроившись по четыре в ряд, покинули сборный пункт.

Впереди была чужбина, был плен без проблеска надежды на побег.

«Нет! — сказал себе я. — Бежать надо до того, как прибудем в Николаев. Лучше пуля в спину, но только здесь, на своей земле».

Растянувшись почти на полтора километра, наша колонна начала марш к Николаеву. До полудня было еще далеко, но жара уже давала себя знать. На небе ни облачка. Сухой, обжигающий ветер осыпал нас горячей пылью.

Мы внимательно присматривались к румынским конвоирам. Их было немного на пять тысяч человек. В хвосте колонны шли двое. Один напомнил мне гестаповца Карла. Маленького роста, кривоногий, с длинными жилистыми руками и низким угреватым лбом, он очень походил на гориллу. Я подумал, что и характер у него наверное, под стать облику. И не ошибся.

Где-то на десятом километре пути из колонны выбежал пленный. Расстегивая на ходу ремень, он направился к кювету. Намерения его были ясны. По этому поводу кто-то даже пошутил, раздался дружный смех. И в тот же миг сухо и коротко протрещала автоматная очередь. Несчастный вскинул голову, изогнулся и медленно повалился.

Пленного убил гориллоподобный конвоир. Его напарник осуждающе покачал головой и что-то произнес. В ответ последовала брань. Это я понял по интонации.

— Этот гад не промахнется, — отметил Вязанкин.

Через тридцать километров объявили привал. Колонна свернула в сторону, расположилась на отдых. От жары меня разморило, и я заснул. Незадолго до этого нам повстречался в степи одиноко стоявший ангар. Он напомнил недалекое прошлое. Должно быть, поэтому мне приснился аэроклубовский подмосковный аэродром.

Был тихий теплый вечер. Я лежал на спине и смотрел, как солнце медленно скатывается за Клязьму. Где-то в небе рокотал мотор. Я повел глазами и различил самолет Лукашина. Он только что вернулся из зоны. Над стартом поднималось облачко пыли. Чей-то У-2, сильно задрав хвост, шел на взлет. Курсант уже набрал достаточную скорость, но машина не слушалась неумелых рук и никак не хотела отрываться от земли. «Ну поддержи ее, дорогой! — закричал я. — Помоги ей, не прижимай рулями, тогда она перестанет долбить колесами землю». Наконец У-2 взмыл и стал удаляться, превращаясь в точку. Тут же возле самого посадочного знака «Т» приземлился наш инструктор Патока. Заглушив мотор, он, как ошпаренный, выскочил из кабины на плоскость и начал за что-то распекать курсанта Девятова. Я поднялся и торопливо зашагал к самолету. «Что ты делаешь! — крикнул я издали Патоке. — Немедленно отгони машину». Обернувшись, Патока положил пальцы в рот и засвистел. «Сумасшедший!» — подумал я и тут же проснулся.

Вдоль шоссе пронзительно заливались свистки конвоиров. Мы построились прежним порядком, и вновь потянулись длинные километры.

Жара усиливалась. Пыль набивалась в рот, скрипела на зубах, от нее першило в горле. Стала мучить жажда. Конвоиры часто прикладывались к горлышкам фляг. Мы старались не смотреть в их сторону и глотали слюну.

Жара донимала и конвоиров. Запаса воды в их фляжках хватило ненадолго. Через час и солдаты уже облизывали сухие губы. И вдруг в голове колонны началось какое-то движение. Пятитысячная толпа загудела, люди ускорили шаг. «Водопой!» — прокатилось по рядам. Сотни стали напирать друг на друга и наконец смешались. Пока самые задние сообразили, что произошло, передние оторвались от них. Перед замыкающими сотнями образовался значительный просвет. Боковые конвоиры, обгоняя пленных, тоже бросились к воде.

Я обернулся. В конце колонны шел только конвоир, который несколько часов тому назад пристрелил пленного. У меня мгновенно созрел план. По обе стороны от шоссе тянулись лесозащитные полосы. Справа золотилось под солнцем большое поле пшеницы. Место для побега подходящее, момент удобный. Все решала быстрота.

Вероятно, подобное соображение пришло и в голову конвоиру, так как он начал поторапливать отставшие сотни. Я незаметно поднял с дороги увесистый булыжник и передал его Василию.

— Зачем? — удивился Вязанкин.

— Держи! — задыхаясь прошептал я. — Отстаем! Следи за мной!

Замедляя шаг, мы трое постепенно очутились в самом хвосте колонны. Я следил за конвоиром. Заметив, что мы оторвались от последнего ряда, он зло и беспокойно закричал:

— Вперед! Колонна! — и потянул висевший на шее автомат.

— Надо догонять колонну, — прошептал Виктор, — или сейчас же бросаться в пшеницу.

— Подожди, — ответил я и нагнулся, делая вид, что завязываю шнурки.

Конвоир замедлил шаг, потом быстро подскочил и ударил меня ногой. Потеряв равновесие, я растянулся поперек дороги. Падая, уловил какой-то глухой звук, и тут же прозвучал тревожно-радостный голос Вязанкина:

— Серафим, тикаем!

Я вскочил. Конвоир, широко раскинув руки, лежал на шоссе. Из виска его сочилась кровь. Василий, сжимая в руке булыжник, стоял рядом и с недоумением смотрел на убитого.

— Скорее! Бежим! — крикнул Клементьев и с силой дернул Вязанкина за рукав.

Нас точно ветром сдуло с дороги. На ходу побросали шинели, котелки, противогазовые сумки с запасом хлеба.

Миновали лесозащитную полосу, выскочили к массиву пшеницы. У кромки ее тянулась проселочная дорога. Мы остановились, чтобы оглядеться.

— Смотрите, деревня, — Виктор указал рукой в сторону от дороги. — Нажмем, братцы!

— Погоди! — остановил я Клементьева. — В деревне могут быть немцы или полицаи. Надо узнать. Давай сделаем так. Ты отправишься на разведку, а мы с Василием подождем вон у той клуни.

Виктор согласился, и мы разошлись.

Клуня, одиноко стоявшая в поле, была со всех сторон завалена прошлогодней соломой. Рядом с сараем обнаружили колодец. Шея «журавля» почти отвесно втыкалась в белесоватое от жары небо. С тонкого конца ее в колодец ниспадала веревка.

Через минуту на срубе стояло полное ведро воды. От него приятно веяло холодком. Мы долго пили, потом по очереди окунули головы.

— Бла-аженство! — Василий ладонью зачерпнул воду и плеснул мне в лицо.

Я ответил тем же. Одурев от свободы, солнца, воды, мы забыли обо всем на свете.

Приблизительно через час вернулся Виктор. Он принес кринку молока и буханку хлеба. Напившись воды и ополоснув лицо, Клементьев рассказал о том, что видел и узнал.

Село называлось Еленовка. От него километров двадцать до Николаева и семь до шоссе. Немцы в Еленовку не заходили, староста и полицай уехали в Херсон.

— Пока я сидел в хате и расспрашивал хозяйку, — говорил Виктор, — по улице прошло человек пятнадцать наших пленных. Вероятно, они воспользовались заварухой, которую мы учинили. Но куда они скроются в красноармейской форме?

— Что-нибудь из гражданской одежды раздобудут в селе, — предположил Василий.

— В общем, положение осложнилось, — заметил я. — Видимо, те сбежавшие — не последние. Будет погоня. Надо уходить.

Товарищи согласились со мной. Мы быстро поели, оставили про запас половину буханки и тронулись в путь. Но только вышли из-за клуни — увидели нескольких пленных. Они приближались со стороны шоссе.

— Сколько же народу вырвалось? — спросил Виктор.

— А черт его батьку знает! — ответил за всех молодой парень-украинец.

— Мы уже под пулями бежали, — произнес другой лагерник с черными отвислыми усами.

— Под пулями?

— Балакают, кто-то пришиб насмерть румынского конвоира. А на труп наткнулся гитлеровский офицер. Ехал он из Херсона. Конечно, сразу шум. Мы тем временем уже напились и выстраивались на шоссе. А потом я уж и не знаю, что случилось. Только выхватил тот фриц пистолет и давай палить. Люди, как горох, посыпались с дороги. Вслед затрещали автоматы. Вот и все.

Дорога на восток

Первые встречи

До самого вечера, минуя стороной села и большаки, мы шли на север. Первую ночь на воле провели в стогу соломы. Спали как убитые. Проснулись, когда день перевалил на вторую половину. Василий посмотрел на солнце и неодобрительно заметил:

Будем так прохлаждаться, далеко не уйдем.

— В первый раз не грех побаловаться сном, — ответил Виктор. — Сейчас пойдем быстрее и наверстаем упущенное.

Днем мы передвигались в открытую. Расчет наш был прост: если трое молодых здоровых хлопцев свободно шагают по большакам у всех на виду, стало быть, имеют на то право.

Встреч с полицаями и старостами мы, конечно, избегали и, когда чуяли опасность, на рожон не лезли. На случай нежелательных расспросов, чтобы не показаться чужаками, всегда хранили в уме названия двух — трех дальних сел. Верили нам или нет, когда мы утверждали, что идем домой в такое-то село, не знаю. Но и не трогали. Возможно, нам просто везло…

Свернули на пыльный шлях. Разговорились. Василий стал вспоминать свою Астрахань, Виктор — Архангельск, я — Москву. Воспоминания сокращали путь, рассеивали тревожные мысли. За проволокой концлагерей мы были лишены этой возможности. Каждого преследовало ожидание смерти. Люди держались на одних нервах. Потому все, что в какой-то степени расслабляло волю, выбивало из колеи, прятали как можно дальше от себя и окружающих. Зато, очутившись на свободе, мы, как говорится, отпустили вожжи, позволили себе вдоволь помечтать, поговорить о самом сокровенном.

Подошли к селу. Повстречавшийся нам мальчик сказал, что это Киселевка.

— Давайте разойдемся, а встретимся у противоположной околицы, — предложил Вязанкин. — Троих не накормит ни одна хозяйка, нужно поодиночке.

Вязанкин пересек дорогу и вошел в первый приглянувшийся ему дом. Виктор свернул в переулок. Я двинулся дальше вдоль улицы. В окнах мелькали любопытные лица, больше женские и детские. В глазах людей светилась доброжелательность, но я никак не мог побороть в себе внезапно вспыхнувшего чувства стыда и шел не останавливаясь, минуя дом за домом. Уж показались последние строения, а я все не решался свернуть с дороги. Позади раздался женский голос:

— Шо ж ты, дядько, такий не смилый? Твои хлопцы мабуть обидают, а ты идешь и идешь. Заходьте до хаты.

Я обернулся и спросил:

— Куда лучше?

— Та в любу хату. Шматок хлиба кажна хозяйка не пошкодуе. Хочете, заходьте до мене.

Видя мою нерешительность, женщина улыбнулась и потянула меня за рукав.

— Мабуть и мий чоловик десь блукае, як вы.

— Кто? — не понял я.

— Муж, — пояснила украинка.

Домик ее, чистый, белый, весь залитый солнцем и от этого еще более ослепительный, стоял на самом краю села.

Елена (так звали хозяйку) усадила меня за стол, подала нарезанный большими пышными ломтями хлеб, поставила кувшин ряженки. Пока я ел, она рассказывала о себе. Ее муж Петро служил в Красной Армии. Больше всего Елена боялась, как бы он не попал в плен. О лагерях для военнопленных жители Киселевки наслышались достаточно. Редкий день через село не проходили беглецы, пробираясь кто к дому, кто к фронту.

Елена предупредила, что недалеко от Киселевки мы встретим железную дорогу, что ее охраняют фашисты, и потому надо быть осторожными.

Поблагодарив хозяйку, я вышел на улицу. Меня уже ждали друзья.

В километре от железной дороги нас нагнала подвода. На самом передке, свесив ноги, сидел коренастый дед. Маленькие, глубоко запрятанные глазки его внимательно шарили по нашим фигурам.

— Далече, хлопцы?

— До Ново-Александровки, — ответил я, вспомнив одно из сел, названных Еленой.

Незнакомец хитро и понимающе подмигнул.

— Что, с плена тикали?

— Нет, работали в Николаеве, а сейчас идем до дому, — соврал Виктор.

— Ладно, вижу, какие вы есть работяги, — гнул свою линию незнакомец. — Сидайте лучше на подводу да расскажите, куда путь держите.

Мы переглянулись. Изворачиваться не было смысла. Хозяин подводы не хитрил. Чувствовалось, что этому человеку можно довериться. Но решиться на откровенность было трудно.

— Мы из-под Харькова, — неуверенно начал Василий.

— Ты мне, хлопец, не толкуй, кто твой батько и где твоя матка. Скажи лучше, как добираться думаете? Дида Опанаса не проведешь! Вижу, что вы за люди. Таких ни одна матка возле себя не удержит. Сидайте.

Мы расселись на подводе.

— Теперь слухайте. На переезде я погоню коня вскачь, чтобы не остановили. Там в будке обходчик и один из этих гадюк-добровольцев. А вы держитесь покрепче, да не пугайтесь. Полицаям не сдам!

Метров за полтораста до переезда дед Опанас несколько раз стегнул лошадь, и она понесла. Прогромыхал под колесами деревянный настил, мелькнули в окне будки озадаченные лица обходчика и полицая. Кто-то из них выскочил на полотно, погрозил кулаком, закричал: «Стой!»

— Как же, держи карман шире! — лукаво откликнулся старик.

Переезд остался далеко позади, когда дед придержал коня и постепенно перевел его на шаг.

Желая доставить приятное вознице, Виктор похвалил коня.

— Свой?

— Был свой, колхозный, значит. А теперь у нас ничего своего нет, все чужое. Э-эх!

Дед покрутил головой и умолк. Заговорил опять, когда впереди показалось село Бармашово.

— Вам, хлопцы, к нам в село не след подаваться. У нас и староста, и полицай. Злющие, как гадючки. А дорога на Ново-Александровку вот, — и указал кнутовищем влево.

Семья Стаценко

Дни сменялись ночами, ночи — днями, а мы все шли на север, к Черкассам. Большие людные села и города обходили стороной, ночевали в стогах соломы, в заброшенных клунях. Менялись названия сел, мелькали перед глазами хаты то ослепительно белые в лучах полуденного солнца, то залитые охрой и суриком под вечер. А за окнами хат — лица. Разные лица. Добрые, внимательные, настороженные, пугливые, злые. По-разному и встречали нас. Одни приглашали сами, усаживали за стол, делились последним, не отпускали с пустыми руками. Другие, опасливо озираясь по сторонам, торопливо совали хлеб и тут же захлопывали двери. Третьи на просьбу пустить в дом отвечали: «Бог подаст». А случалось, что, постучав в калитку, мы слышали в ответ только собачий лай.

Разные люди попадались на пути. Были и такие, от встречи с которыми горько становилось на душе. Чаще всего возмущался и негодовал Виктор.

— Кулачье недобитое! — ругался он, наткнувшись на «Бог подаст» или заливистый лай цепного кобеля. — Сколько еще зверья по углам прячется!

Минула неделя. Мы обросли, обтрепались, стали донимать вши. Нужно было срочно приводить себя в порядок. Начали присматриваться, где бы осесть дня на два. За Новым Бугом вновь пересекли железную дорогу и оказались в Николаевке. Село было небольшое, тихое, и мы решили попытать счастья. Не раздумывая, постучали в крайнюю хату.

Дверь открыла пожилая женщина. По ее приветливому, я бы сказал, домашнему виду и ласковым карим глазам поняли — адресом не ошиблись.

— Заходьте, заходьте, хлопцы, — быстро заговорила она. — Зараз обидать будем.

Мы вошли в горницу.

— Таня! — позвала женщина.

— Да, маму.

Из другой комнаты появилась красивая девушка.

— Да, маму, — повторила она, быстро оглядев нас.

— Танюша, нагодуй хлопцев!

— Зараз, маму.

— А вы сидайте, — и хозяйка жестом пригласила к столу.

Таня достала из печки чугунок, налила в большую миску нестерпимо горячих щей, принесла хлеб и ложки.

— Наш Василь тоже из плену утек и домой воротился… — ни к кому не обращаясь, сказала она и потупилась.

Мы трое переглянулись и вопросительно уставились на девушку. Таня рассказала, что ее брат был заместителем командира роты, но в первых же боях попал в плен.

— А чем он занимается теперь? — спросил Виктор.

— Его назначили старостой…

— Старостой? Командира Крайней Армии!

— Об этом не знают.

Виктор помолчал. Потом резко отшвырнул от себя ложку, поднялся.

— Спасибо вам с мамашей за гостеприимство. Больше нам нечего здесь делать. Айда, ребята!

— Останьтесь, хлопцы, — горячо заговорила Таня. — Он у нас хороший. Живет не с нами, а у жинки своей, Маруси. Да и какой он староста! Так просто…

— Чего ерепенишься, Виктор? — рассердился Вязанкин. — Зря девушку обидел. Брат — взрослый человек, она за него не ответчица.

— Может быть, от старосты у него только одно звание? — поддержал я Василия.

Девушка одарила благодарным взглядом меня и Вязанкина.

— Ничего, Таня! Он у нас парень горячий, — кивнул я на Клементьева, — но отходчивый…

После обеда хозяйка протопила кизяком печь, принесла старую одежонку, велела нам переодеться.

— Зачем? — спросил Вязанкин.

— Вошей ваших жарить будем, — объяснила женщина. — Мой Василь их тоже принес до дому. Три раза невестка печь топила, все не могла вывести.

— А что, хлопцы, — пошутил Виктор, — может, и нам самим не мешает пожариться в печи.

Хозяйка улыбнулась.

— Веселые хлопцы. Дай вам бог счастья!

— Ну, на бога-то мы не очень надеемся, мамаша, — промолвил Виктор, стягивая верхнюю рубаху. — А самое заветное сейчас для нас счастье — быстрее фронт перейти, до своих добраться.

— Далеко вам шагать, сердешные! Говорят, фашисты аж до самой Волги угнали наших.

— Все равно дойдем. И назад вернемся!..

Вечером, когда мы собирались пойти на пруд искупаться, к дому Стаценко подкатила двуколка.

— Не бойтесь, хлопцы! Это наш Василь, — сказала Таня.

Из двуколки вышел рослый загорелый парень в добротной смушковой папахе. Настороженные с прищуром глаза его недружелюбно ощупывали каждого из нас.

— Кто такие?

— Люди, — вызывающе ответил Виктор Клементьев. — А ты кто такой?

— Поговори у меня! — злобно бросил Стаценко и недовольно взглянул на сестру.

— Знакомься, Василь. Хлопцы из плена тикали. У нас остановились.

Стаценко что-то промычал. Еще раз оглядел нас, поиграл плеткой, потом быстро вскочил в двуколку и уехал.

— Каков гусь? — нарушая гнетущую тишину, обратился к нам Виктор. — А еще командиром был… Даже не поинтересовался нами. Нет, ребята, не нравится мне все это. Надо сматываться, да побыстрее!

Посоветовавшись, мы решили все же заночевать в селе. И, хотя настроение было вконец испорчено, медленно побрели к пруду.

Возвращались, когда уже совсем стемнело и по селу разбежались тусклые огоньки. От пустынной улицы веяло тишиной и печалью. Недалеко от дома нас встретила Таня.

— А я за вами, хлопцы, — неуверенно, словно опасаясь чего-то, заговорила она. — У Василя дружки из города. Он горилки привез и вас приглашает.

Виктор зло уставился на Таню. Но я опередил его:

— Спасибо, Таня. Только нам нужно выспаться, чтобы пораньше уйти. Скажи брату, что мы уже спим.

Ночевать отправились на конюшню. Настоял Клементьев.

— Когда мы купались, я заприметил одного мальчугана. Он пригонял на пруд лошадей, — объяснил нам Виктор. — Так вот, мы обо всем договорились. Паренька зовут Семеном. Сейчас я его разыщу, он здесь, неподалеку.

Виктор вскоре вернулся. Из темноты за ним вынырнул шустрый хлопчик лет двенадцати, и мы двинулись в путь.

Мальчуган был догадлив. Он не задал ни одного вопроса. Лишь перед уходом, когда Клементьев попросил сказать Тане Стаценко, где мы ночуем, Семен лукаво спросил:

— По секрету?

— По секрету, — подтвердил Клементьев.

— И чтоб Василь не знал?

— Конечно.

— Правильно, дядько, а то он у нас такой стал…

— Какой такой?

— Сами знаете, если на конюшню запросились.

Мы натаскали в свободные ясли сена и тотчас уснули.

Очнулся я оттого, что меня сильно трясли за плечо.

— Да проснитесь же! Проснитесь! — умолял женский голос. — Это я, Таня. Тикать вам надо!

При слове «тикать» я моментально пришел в себя.

— Будите хлопцев, — продолжала она. — Василь со своими дружками шукает по селу. В Николаевке не осталось парней, так он надумал вас отправить на неметчину.

Я растолкал товарищей. Спросонья они ничего не могли понять и только шумно дышали.

— Скорее, хлопцы! — взволнованно звенел девичий голос. — Полицаи вас ищут!

Таня вывела нас на дорогу в километре от села.

— Не поминайте лихом, — сказала она на прощание. — Не обижайтесь на нас с мамой…

Горсть табаку

До рассвета мы шагали в сторону районного центра Казанка. Когда на фоне белесоватого неба показались контуры элеватора, свернули в поле. Здесь в скирдах лежал прошлогодний, уже почерневший хлеб. На них мы и заснули.

Отдохнув, обогнули Казанку, миновали еще село и вышли к небольшому, утопающему в зелени хутору. До прихода гитлеровцев хутор этот был одним из отделений совхоза имени Чапаева.

Вошли в первую хату.

Дверь отворила загорелая женщина средних лет.

— Вы, хлопцы, пленными будете? — сразу догадалась она.

— Да, — подтвердил Вязанкин.

Хозяйка беспокойно оглянулась по сторонам.

— Быстрее заходьте. У нас немецкая экономия, и где-то тут полицаи вертятся.

Не успели мы войти в горницу, дверь с треском распахнулась и в хату ввалились двое хлопцев лет по шестнадцати с повязками полицаев на рукавах.

— Кто такие? — выкрикнул более высокий, с медно-огненной шевелюрой, и потянул с плеча винтовку. — Из плена тикаете, мать вашу… А ну, подымайтесь!

— Куда мы их, Петро? — спросил второй полицай.

— Прямо в Казанку, — ответил рыжий и скомандовал: — Выходи!

Усевшись в двуколку, полицаи положили винтовки на колени и велели нам идти впереди лошади.

— Плохо дело, братцы, — сказал Вязанкин, когда мы выбрались из хутора. — Влипли, как молокососы.

— Эй вы там; не разговаривать! — раздался окрик.

Минут десять шагали молча. Я шел и ломал голову, как выкрутиться из беды, но ничего не мог придумать. Впереди у дороги колыхалась под ветерком нескошенная пшеница. В хлеба броситься? Рискованно, но можно, авось пуля и минует. А дальше? Полицаи поднимут шум, предупредят других, устроят облаву. Нет, такой план не годился.

Захотелось курить. Сунул руку в карман брюк, пальцы нащупали только табачную пыль. Внезапная мысль обожгла мозг.

— Поищите по карманам табачную пыль, — шепотом передал я Василию и Виктору.

— Зачем?

— Надо, — и пояснил: — Ты, Виктор, ближе к лошади. Сделаем остановку, как будто закуриваем. Когда морда коня окажется рядом, брось ему пыль в глаза.

Клементьев понимающе подмигнул.

Табачной пыли набрали целую горсть. Часть ее пустили на закрутку.

— Вперед, не останавливаться! — крикнул один из молодчиков.

— Пан полицай, — заискивающе произнес Василий, — нам только закурить.

Бедарка медленно приближалась. Виктор, скосив глаза, следил за ней.

— Давай, — шепнул я, — рядом уже.

Клементьев метнулся к коню и швырнул табачную пыль в его огромные агатовые глаза. Животное вскинуло морду, жалобно заржало и резко рванулось в сторону, угодив передними ногами в неглубокий кювет. Двуколка перевернулась, полицаи покатились по земле. Винтовки остались на дороге. Мы с Василием бросились к оружию, Виктор подскочил к полицаям.

— А ну, снять ремни, живо!

Те молча повиновались. Виктор скрутил им на спине руки.

— Что делать с сопляками? — спросил Василий.

— Расстрелять изменников, — просто ответил Клементьев.

Парни побледнели, потом повалились нам в ноги. Отправлять на тот свет этих мальчишек мы и не собирались, но, чтобы проучить их и нагнать больше страху, разыграли сцену. Виктор настаивал на расстреле, Василий слабо противоречил, я помалкивал. Поняв, что от моего слова зависит приговор, полицаи все внимание обратили на меня.

— Сжальтесь, дядько, — канючил Петро. — Мы не по своей воле пошли в полицаи. И лошадь и двуколку берите, только отпустите нас.

— Отпусти вас, так вы стрекача и сразу в Казанку за гитлеровцами.

— Мамой клянусь, никому ни слова не скажем!

— Маму вспомнил, падло! — презрительно бросил Клементьев. — А когда немцам продавался, о матери забыл? В советской школе учился, советские книги читал, а в душе кулаком оставался. Наверное, батька твой из раскулаченных?

Петро отрицательно замотал головой и покосился на товарища. В глазах его мелькнул испуг. Виктор заметил это и усмехнулся.

— Ладно, некогда с вами тут валандаться. Отпустим. Но в другой раз живыми не уйдете. Помни, мы вернемся, и тогда каждого предателя потребуем к ответу. Так и передай всем изменникам. А теперь, марш в пшеницу!

Отведя полицаев метров на сто в хлеба, Клементьев вставил им в рот кляпы и приказал лечь на землю.

Двуколка и лошадь крепко выручили нас в тот день. До вечера, минуя хутора и села, мы отмахали километров тридцать. На заходе солнца въехали в небольшой лесок, распрягли измученного коня и отпустили на волю. Двуколку столкнули в овражек.

— Комфорт кончился, — констатировал Василий Вязанкин.

Это случилось утром

Наученные горьким опытом, мы стали осторожны. Прежде чем войти в село, долго наблюдали за ним издали. В хаты сразу не входили, а предварительно узнавали от хозяек о полицаях и немцах.

Но маршрут наш неожиданно изменился. В одном из сел узнали, что двигаться к Черкассам через Знаменку нельзя: дорога путаная и сильно охраняется гитлеровцами.

— Край лесной, и партизаны там житья немчуре не дают, — говорили нам. — На дорогах патрули. Лучше обойти Кировоград степной стороной. Хоть и намного длиннее, да зато надежнее.

Этот путь действительно оказался спокойным. Только в одном месте повстречались с местным жителем. Он сразу догадался, кто мы, и посоветовал дальше передвигаться в одиночку.

— В селах только женщины остались да дети, а вы трое здоровых хлопцев идете на виду у всех. Так не годится. Нужно врозь. Я сам бежал из Лодзи… Бежало нас много, а до дому добрались единицы… Запомните: вы приближаетесь к Днепру, а Днепр нынче — граница и хорошо охраняется.

— Подумаем.

— Думайте, да недолго… А сейчас айда ко мне. Переночуете, а утром по холодку опять в путь…

Едва рассвело, хозяин дома разбудил нас, снабдил на дорогу едой и дал новый совет:

— На Днепре есть село Топиловка. Там моя старшая сестренка живет. Ее муж и двое сыновей в Красной Армии служат, осталась она с младшим Витькой. Паренек шустрый, он вас и переправит через реку. Найти их просто — как войдете в село, смело шагайте в третью хату справа. Ну, путь добрый!

— Спасибо. Счастливо оставаться!

— Оставаться долго не думаю. Вот приду в себя малость и вслед за вами к фронту подамся. Сестре скажите, что вы от Петро.

— Догоняй нас, Петро! — пожелал на прощание Клементьев.

Тот день мы прошли втроем, и последнюю ночь перед расставанием провели вместе в копне соломы. Долго не могли заснуть. Вспоминали горькие дни, проведенные вместе, мечтали о том, как после войны опять встретимся. Условились, что встреча эта состоится непременно в Москве у меня — на Ульяновской.

Пошел уже второй месяц наших совместных скитаний после бегства из плена. Тридцать пять дней пробирались мы на восток, к фронту, куда нас властно звали воинский долг и любовь к Родине. За это время стали словно братья, обрели крепкую веру друг в друга. И вот приходится расставаться…

«Наверное, меня ждет еще немало расставаний, — думал я, — но это запомнится навсегда. Хранить его будет самая стойкая память — память сердца».

Свет луны, прорывавшийся через тонкую пелену перистых облаков, падал на лица моих друзей. Они были суровы и печальны. Мне вдруг почудились в их глазах скупые слезы. А может, это только показалось? Ведь я сам ощутил на своих глазах предательскую влагу.

До Днепра оставалось два часа пути. Уйти по одному мы не решились. Приняли такой вариант — один и двое. Утром Виктор свернул из газеты три маленьких валика. Один внутри запачкали пеплом. Виктор зажал валики между пальцами.

— Тяните.

Ни у меня, ни у Василия не поднималась рука.

— Ладно, — сказалКлементьев, — тогда я сам начну.

И вытянул билетик. Второй достался Вязанкину, третий — мне. Развернули одновременно. Запачканный валик оказался у Василия. Он должен был уйти первым, и один.

Виктор разделил продукты и курево на две части. Меньшую оставил нам на двоих, большую отдал Вязанкину.

— Спасибо, — тихо сказал Василий, и худые плечи его вздрогнули.

— Что ж, Вася, попрощаемся.

Виктор обнялся с Вязанкиным. Распрощавшись, я повторил Василию свой адрес и добавил:

— Будешь в Москве, обязательно оставь записку или пришли письмо…

— До скорой встречи, Вася! — напутствовал Клементьев. — Помни, кроме Москвы есть еще такой город Архангельск. Там живут отличные люди и, между прочим, Виктор Клементьев.

Вязанкин повернулся и быстро, не оглядываясь, зашагал к большаку. Мы долго смотрели вслед товарищу. Когда фигура его стала расплываться, Виктор тихо, но твердо произнес:

— Иди, солдат!

Это случилось утром тридцать первого июля тысяча девятьсот сорок второго года.

Это случилось в то самое время, когда отборные фашистские части рвались через сухие степи к Волге и в городе, что вытянулся на многие километры вдоль великой реки, уже разрывались бомбы.

Это случилось более двадцати лет тому назад.

Нежданно-негаданно

Мы тронулись в путь через час после ухода Василия. В Топиловке отыскали домик, о котором говорил Петр, познакомились с его племянником Виктором. Он оказался рослым мальчуганом и выглядел старше своих четырнадцати лет.

Прежде всего поинтересовались, не проходил ли через село Вязанкин. Василия легко было заметить по лыжным брюкам. Нет, такого Виктор не встречал, но сказал, что незадолго до нашего появления местный полицай застрелил какого-то хлопца.

— Да это не тот дядька, которым вы интересуетесь, — сказал паренек, заметив, как изменились наши лица. — Ваш был в гражданском, а тот в военном…

На рассвете первого августа Виктор перевез нас на левый берег Днепра. Над рекой стлался плотный туман, и переправа прошла благополучно.

Мягко ступая по сырому песку, зашагали уже прямо на восток. Начиналась Полтавская область.

Через два дня, в воскресенье, вошли в большое село Новые Сенжары. По улицам гурьбой ходили парни с девчатами, раздавалось пение, слышались звуки гармоний и балалаек — был, кажется, какой-то религиозный праздник. Изредка встречались немецкие солдаты и полицаи. Вид у нас был приличный, и мы не таились. Только, завидев полицаев, на всякий случай сворачивали в переулок или переходили на другую сторону.

В селе решили не задерживаться, и уж, конечно, не помышляли раздобыть еду. В близком соседстве с гитлеровцами и полицией рискованно стучаться в чужие дома. В центре села свернули на боковую улицу. Было жарко, и мы держались в тени строений.

Шли не очень быстро, чтобы не привлекать к себе внимание. У одного из переулков едва не столкнулись с прохожим. На вид пожилой, но лицо моложавое. На ногах хромовые сапоги, поверх белой со стоячим воротником рубашки, подпоясанной кавказским с чеканкой ремешком, черный двубортный пиджак. Глаза дядьки неестественно блестели, его слегка пошатывало.

Мы стали обходить подгулявшего, но он широко расставил руки и выпалил:

— Тикаете, хлопцы? Не пущу!

Перешли на другую сторону. Сзади раздались торопливые шаги. Пьяный догонял нас. Что было делать? Бежать? Опасно. Улица хотя и не людная, но кое-где видны прохожие.

Не найдя ничего лучшего, я круто обернулся и в упор, резко спросил:

— Чего привязался!

— Та що вы, хлопцы, — медленно заговорил пьяный, — сдурели, чи що? Я до них, а они от мене…

— Что вам нужно?

— Не ори! Я що, враг вам или полицай який?

— Тогда идите своей дорогой.

— Як же так, хлопцы? Вы тикаете от дядьки Миколы? Ни за що не пущу, — дядька раскинул руки. — Пидемо, хлопцы, до мене. Мене треба побалакать с вами, я вас нагодую и горилкой наповаю.

— Вот привязался, репей! — рассердился Виктор. — Да не нужно нам твоей горилки. Мы спешим.

Дядько Микола потянул нас за рукава.

— Вы мене не узнали, а я вас зараз узнал, як тильки побачив, так и узнал!

Мы переглянулись. Я внимательно всмотрелся в лицо говорившего. Нет, оно было незнакомо.

— Так и не узнаете? — Дядька Микола привычным жестом провел пальцами по верхней губе и тут же выругался: — Тьфу ты пропасть! Все забываю. Бул с усами, а як пришел до дому, зараз обрил начисто.

Усы? В памяти что-то шевельнулось. Где-то и когда-то я встречал человека с шикарными черными усами.

— А я вас помню. Таких, як вы, раз побачишь, всю жизнь не забудешь. Вас, хлопцы, тогда трое было, третий такой худенький.

Худым был Василий.

— Да говори, чего тянешь! — нетерпеливо произнес Виктор.

— Еленовку помните, що возле Николаева? А еще Миколу Гончаренко из Невхорощи?

Вот оно что! Я сразу вспомнил встречу у Еленовки с пленными, бежавшими вслед за нами с этапа, молодого паренька, хваставшего своей Невхорощей и стоявшего рядом с ним красноармейца с черной богатой растительностью под носом.

Микола и его жена Наталия Никифоровна, или Наталка, как хозяин звал свою половину, оказались гостеприимными людьми. Накормили нас на славу. Пить мы не стали, зато дядька Микола вконец охмелел, начал жаловаться на жизнь.

— Чем же она нехороша? — спросил Виктор. — Вон, на улице песни поют, праздник справляют.

— Який там, хлопцы, праздник, — заплетающимся языком проговорил хозяин. — Слезы свои по батькивщине льет наша молодь, а не праздник справляет. А песни поют и пляшут, щоб легче неволю перенести, щоб дольше батькивщина помнилась, щоб скорее то счастье поверталось до нас, що дала нам Радяньска влада та Коммунистична партия.

Клементьев недоверчиво усмехнулся. Наталия Никифоровна заметила усмешку Виктора и рассказала, что происходит в селе. Оказалось, что завтра отправляют в Германию большую партию девушек и парней. Третий раз за последние три недели. И дочку ее Катерину тоже угнали на неметчину, в Гамбург.

— А сыновья где? — осведомился я.

— Оба в Красной Армии. Воюют, а может, и в живых уже нет, — и Наталия Никифоровна тихонько вздохнула.

Когда стемнело, мы распрощались с хозяйкой (муж ее сладко спал, устроившись на краю стола). Наталия Никифоровна проводила нас до первого переулка и указала путь, каким легче всего было выбраться из Новых Сенжар.


* * *

По Полтавщине в основном передвигались либо ночью и вечером, либо рано утром. Здесь почти всюду на большаках дежурили полицаи. Мы старались пристать к какой-нибудь группе людей, чтобы сойти за местных жителей.

Так добрались до железной дороги Полтава — Лозовая. Дорога хорошо охранялась. Чтобы не вызвать подозрений, решили перейти ее у станции Кегичевка. Километра за два до переезда вышли на большак, ведущий к станции.

Не доходя до переезда, остановились и осмотрелись. Ничего подозрительного не заметили. Переезд был пуст, шлагбаум поднят. Впереди чернели крыши Кегичевки.

— Здорово, ребята! — вдруг раздалось рядом. — Далеко путь держите?

Мы обернулись. Со стороны кустов к нам шел парень. Простецкое лицо с веснушками, чуть вздернутый нос. Светлые глаза смотрят добродушно и открыто.

— Русский, — определил Виктор.

Парень перепрыгнул через канаву.

— Видно, из наших?

— Из каких это наших? — насторожился я.

— Да будет прикидываться. Из пленных. Домой пробираетесь?

— Домой. Немцы по болезни отпустили, — солгал Виктор.

— А где работали? — допытывался парень.

— Дотошный ты, — недовольно отмахнулся Виктор.

— Приходится. Я сам до Харькова пробираюсь, ищу попутчиков, да не всякий мне подходит. Значит, вместе пойдем.

— Нет! — отрезал Клементьев. — Нам в Балаклею.

— Все равно идти через Кегичевку. А за станцией разойдемся.

Чутье и опыт подсказывали, что беглый пленный вел бы себя иначе. Отвязаться бы от него побыстрее! Но как?

Пока я подыскивал в уме варианты, подошли к переезду.

— Ребята, напиться не хотите? — предложил навязчивый попутчик и кивнул головой в сторону железнодорожной будки, стоявшей чуть поодаль от переезда.

— В колонке вода свежее, — ответил я. — В Кегичевке напьемся.

— Как знаете. А меня одолела жажда. Напьюсь в будке. Вы идите, я догоню…

Парень заторопился к будке обходчика.

— Поднажмем, Серафим, не нравится мне этот тип.

Мы ускорили шаг. Но не отошли и ста метров, как нас догнали трое полицаев на велосипедах. Среди них оказался и пристававший к нам парень.

— Стой! — крикнул старший из полицаев и соскочил на землю. — Значит, оба больные. Немцы домой отпустили? — с ходу начал он допрос.

— Больные и идем домой! — зло ответил Виктор.

— Документы есть?

— Были, да затеряли дорогой.

— Беда поправимая. А ну, шагайте вперед! Мы вам выдадим такие справки, которые на всю жизнь пригодятся!

Полицай вскинул автомат.

— Пошевеливайтесь!

Недалеко от переезда находился кирпичный сарай, сюда нас и привели.

— Слушай, — сказал один из полицаев, — как же они будут вместе?

— Кто они?

— Пленные с этим дезертиром.

— Мамалыжника отведешь в комендатуру!

Отворив двери, полицаи вывели на улицу румынского солдата. Держа в охапке шинель, пилотку и котелок, он что-то быстро и горячо говорил.

— Ладно, выкатывайся! — и старший полицай толкнул солдата автоматом в спину. — В комендатуре разберутся, как ты тут оказался.

Полицаи впихнули нас в сарай, заперли дверь на массивный замок и ушли.

Мы молча уселись на кучу мелкой перетертой соломы. Без слов было ясно, что на этот раз попались накрепко, что все придется начинать сызнова.

Полтава — Лебедин

Инцидент в Карловке

— Начинается сказка про белого бычка!..

Виктор нарушил наконец долгое молчание, поднялся и стал осматривать сарай.

— Поищем лазейку.

Мы тщательно простукали стены, пол. Сарай был сделан добротно: разве только что ломом можно было пробить в стене отверстие. В единственное крохотное оконце не пролез бы даже ребенок. К тому же оконце прикрывала толстая железная решетка, вмурованная в кирпичную кладку.

— Каменный мешок, — мрачно сказал Клементьев и тут же добавил: — Однако есть надежда вырваться…

— Какая? — оживился я, приняв всерьез заявление товарища.

— За несколько лет все-таки можно даже простым. гвоздем проковырять стенку. — Виктор недобро усмехнулся. — Остается только запастись терпением… Да что с тобой?

Я не успел ответить и повалился на землю. Виктор приподнял меня, подтянул к стене, наскреб под голову соломы.

— Ничего, — успокоил я друга. — Старая история. Десять месяцев прошло, как гробанулся, а тошнота и головокружение не проходят, и почему-то все время валит вправо.

За дверью раздались шаги, послышалась немецкая речь. Загромыхал замок, распахнулась дверь, в темный сарай ворвался солнечный свет.

— Здесь они, господин лейтенант, — произнес кто-то.

Через порог перешагнул немецкий офицер, сопровождаемый полицаем. Виктор помог мне подняться.

Гитлеровец подошел, ткнул пальцем по направлению Клементьева:

— Партизан?

— Я солдат, — нашелся Виктор.

Лейтенант обратился ко мне.

— Я тоже солдат, — ответил я по-немецки.

— О! — гитлеровец снисходительно улыбнулся. — Вы говорите на немецком?

— Совсем немножко.

— Жаль, — немец покрутил пальцами и приказал полицаю: — Этих двоих: — в Полтавский лагерь.

И ушел.

Время тянулось убийственно долго. Лежа на спине, я смотрел в узенькое оконце. За ним виднелось небо. Оно постепенно густело, наливалось ультрамарином. Было душно и тихо. Вероятно, где-то собиралась гроза. Черные переплеты решетки резко выделялись в просвете оконца. Два поперечных прута, два продольных — крест. Мне вдруг подумалось, что и фашистская свастика тот же крест; могильная тень от этого креста уже десять месяцев неотступно следует за мной. Пока мне удается сохранять дистанцию. Что будет дальше? Хватит ли сил до конца этого марафонского бега? Приду я к финишу или три мрачных слова «без вести пропавший» будут заменены одним — самым страшным — «погиб»?

С этими невеселыми мыслями я задремал.

Перед рассветом дверь сарая резко распахнулась. Вместе с гитлеровским солдатом вошел полицай:

— Выметайтесь!


* * *

Миновав сонную Кегичевку, вышли на шоссе. Здесь, у кюветов, сохранивших травяную свежесть, отдыхала небольшая группа советских военнопленных. (Чуть поздней мы узнали, что это был рабочий батальон. Надобность в нем отпала, и пленных перегоняли в Полтавский лагерь.)

— Рус, колонна! — приказал нам конвоир.

— Здорово, орлы! — преувеличенно бодро приветствовал Виктор товарищей по несчастью.

— Здорово, гусь лапчатый, — отозвался за всех здоровенный рябоватый парень. — Откуда такие красивые?

— С курорта, А ну-ка, подвинься.

Клементьев потеснил парня и сел рядом. Закурили. На дымок цигарки потянулись пленные, не имевшие табаку.

— Вы что же, в штатском? — спросил кто-то.

— Так вольнее шагать, — Виктор кивнул в мою сторону. — Вот он подтвердит.

— Серьезно?

— И я серьезно.

— Значит, бежали?

— Два месяца в бегах.

— Да ну! Вот это да!.. Поделились бы опытом.

Попыхивая цигаркой, Виктор стал рассказывать, какие порядки в селах, как лучше передвигаться и в какое время суток. Его внимательно слушали, задавали вопросы.

— И все же поймали вас, — с каким-то злорадством промолвил рябой.

— Все равно сбежим, — уверенно ответил Виктор.

— Откуда? — насторожился парень.

— Да вот, хотя бы с этапа.

— Ну, это бабушка надвое сказала…

— Почему?

— Не позволим!

— Кто? — Виктор в упор посмотрел на рябого.

— Я, — парень сверкнул глазами, — и вот они тоже. Вы сбежите, а нас к стенке!

Наступило молчание.

— Что же, товарищи, — тихо, но твердо произнес Клементьев, — трусите? Покорились совсем, значит?

Пленные задвигались, зашумели. Молоденький парень, все время внимательно разглядывавший свою вконец разбитую обувь, сказал:

— Мы адвокатов не нанимали, и вы, товарищи, его не слушайте.

— Правильно, Сережа! — поддержало паренька несколько голосов.

— Он у нас только с виду здоровый, як бугай, — пробасил кто-то из заднего ряда в адрес рябого, — а в душе гниль, и в портках всегда мокро.

Кругом дружно засмеялись.

— Заржали, жеребцы! — гаркнул рябой. — Для вас же стараюсь!

— От твоего старания недолго и подлецом стать…

Раздалась команда строиться. Я и Виктор заняли место в хвосте колонны.

— Пятнадцать конвоиров на восемьдесят пленных, — отметил Виктор. — Плохо дело.

Я кивнул головой. Сопровождали нас хотя и не строевики, а старые тыловые крысы, как мы тотчас окрестили наших конвоиров, но службу они несли исправно. Отставать и выходить из колонны не позволяли никому.

В Карловку мы прибыли только к вечеру, сделав в пути три привала. Конвоиры устали не меньше пленных. Пятьдесят километров — расстояние немалое.

Разместили нас в пустовавшей конюшне. Ее тотчас окружили местные жители. Гитлеровцы, о чем-то посовещавшись, велели нам выстроиться в очередь. Жители встали напротив. Проходя в конюшню, каждый пленный брал то, что ему протягивали женщины и дети.


* * *

На другой день нас продержали взаперти до обеда. Люди заволновались. Кто-то стал утверждать, что из Карловки отправят в Полтаву на машинах.

Перевалило за полдень, когда наконец загромыхал засов и ворота распахнулись. Нас выстроили по трое в ряд и повели получать хлеб. Тут же мы узнали, что в Полтаву пойдем с наступлением темноты: конвоиры не захотели передвигаться днем по жаре.

Получив на двоих буханку хлеба, мы вернулись в конюшню. Только расположились, в углу начался какой-то шум, раздались приглушенные голоса — там дрались.

Оказывается ночью, когда все спали, тот самый молодой красноармеец, который в Кегичевке отчитал рябого верзилу, вместе со своим приятелем стал копать лаз под стену. Ребята действовали осторожно и с наступлением утра прекратили свою работу. Но они немедленно возобновили ее, как только все мы пошли получать хлеб.

И вот, наконец, впереди блеснул просвет. Парни прислушались и, убедившись, что постового поблизости нет, полезли в узкую дыру. В этот момент в сарай вернулись остальные пленные. К несчастью, одним из первых в конюшню вошел рябой верзила. Чутье ли подсказало или он заподозрил что-то, только вмиг очутился около лаза. Увидев торчавшие из земли ноги, рябой ухватился за них и втащил Сережу обратно.

— Что надумали, гады! — взревел рябой и стал избивать оплошавших беглецов.

Когда мы с Виктором подоспели на помощь, в углу творилось что-то невообразимое. Остервеневшие люди били друг друга смертным боем.

— Встать! — гаркнул Клементьев.

Решив, что в конюшню ворвались конвоиры, пленные прекратили драку. Первым поднялся с земли рябой. Увидев Виктора, он выматерился и замахнулся на него. Я инстинктивно выбросил вперед правую руку и ударом в челюсть свалил рябого. Парень тут же поднялся, но снова очутился на земле. На этот раз с ним расправился Виктор.

На шум сбежались все пленные.

— Братцы! — заголосил верзила, пытаясь вызвать сочувствие. — Что же это? Два щенка подвести нас под расстрел хотели, а эти за них заступаются.

— А ну, тише, паскуда! — вперед вышел пожилой красноармеец. На правой щеке его сквозь небритую щетину просвечивал косой шрам. Серые глаза смотрели строго и твердо. — Фрицев скликаешь?

— Ты мне рот не затыкай, не в армии. Захочу — позову конвоиров и на этих вот укажу, — рябой кивнул в нашу сторону. — От них вся смута. Не иначе, как командиры.

Пленные угрожающе зашумели. Раздались выкрики:

— Шкура!

— Предатель!

Дружки рябого, почуяв неладное, незаметно ретировались в задние ряды. Верзила остался один против всех. Видимо, он был упрям, этот бугай, и злоба душила его. Лез напролом:

— А вот пойду и кликну конвой. Здесь свои законы!

Рябой решительно шагнул прямо на толпу, но кто-то подставил ножку. Он грохнулся на землю и завизжал. В тот же миг на голову верзилы набросили шинель, ремнем скрутили на спине руки.

— Товарищи! — крикнул Виктор, сдерживая наседавших красноармейцев.

Люди загудели, раздались возмущенные возгласы.

— Чего с ним миндальничать! Придушить гада!

— Все равно донесет!

— Иуда!

Пленные плотнее сгрудились вокруг нас с Виктором. Мы переглянулись — как быть? Атмосфера накалилась чересчур быстро. Еще секунда — и разыгралась бы страшная драма. Но случилось непредвиденное. Рябой верзила заметался по земле, пытаясь встать. Кто-то придавил его за плечи. Верзила притих на секунду и истерично разрыдался. В тот же момент в воздухе растеклось зловоние.

Не поняв, откуда идет мерзкий запах, люди инстинктивно попятились.

— Да это ж бугай тот… — громко произнес кто-то и закончил фразу крепким словцом.

На мгновение воцарилась мертвая тишина. Взорвалась она дружным раскатистым смехом. Смеялись долго, и смех этот довершил наш суд над подлецом.

Траншеи за бараками

Во второй половине следующего дня наша колонна добралась до Полтавы. Мысль о побеге с этапа пришлось оставить. Конвоиры вели себя очень бдительно, через каждые три — четыре километра останавливали и пересчитывали пленных.

В Полтавском лагере находилось около сорока тысяч человек.

Бараков не хватало, и часть людей расположилась прямо под открытым небом.

В лагере нас зарегистрировали — записали на специальный бланк фамилию, имя, отчество, год рождения, место жительства до начала войны. Потом разбили на группы и развели по «тысячам». У каждой «тысячи» имелся свой полицай.

Порядок в лагере был строгий. В шесть часов утра нас поднимал на ноги удар гонга. Всех пленных выгоняли во двор. Начинался час так называемой уборки. Ею занимались рабочие команды, набранные из наиболее крепких людей. В обязанности рабочих команд входило также рытье траншей для захоронения умерших.

В семь часов начинался «завтрак». Каждому выдавали поллитра баланды из сгнившего картофеля.

Мы с Виктором едва не лишились своего первого завтрака. Стоя в очереди, тихонько переговаривались, делясь нерадостными впечатлениями от лагеря.

— Вы что же, ребята, — обратился к нам сосед, — руками баланду собрались есть или надеетесь, что вам ее в тарелках подадут?

— А что делать? — спросил Клементьев.

— Беги быстрее в барак. Там сейчас идет уборка. Полицай на месте. Попроси у него котелок — не откажет.

Виктор ушел. Очередь продвигалась медленно. И вдруг меня словно ударило в затылок. Перед глазами поплыли разноцветные круги, я потерял сознание. Очнулся стоя на ногах. Двое пленных поддерживали меня под мышки.

Вернулся Виктор. Внимательно посмотрел на меня, покачал головой.

— Лица на тебе нет, Серафим. Отлежаться бы надо.

— Тут отлежишься, — заметил кто-то, — прямо до могилы. Вы что, из новеньких?

— Вчера пригнали, — ответил Виктор, — а в плену давно.

— Ты следи за товарищем, иначе он живым угодит туда, — сосед кивнул головой в сторону траншей. — Полицаи внимательно смотрят за всеми больными и слабыми. Вон он, гад, легок на помине. Становитесь быстрей в строй.

Только мы заняли свое место в очереди, раздался окрик:

— Почему, сволочи, строй ломаете! А-а, — лицо полицая растянулось в ехидной улыбке, — новенький доходяга появился. Ты что его поддерживаешь? Отпусти, живо!

Полицейский огрел Клементьева плеткой. А я незаметно пожал его руку, давая понять, что мне лучше. Виктор отодвинулся.

— Все равно долго не протянешь, — пообещал полицай и удалился.

Получив баланду, мы направились к своему бараку. Но попасть под крышу не удалось. Помещение уже было до отказа забито пленными. Остались у дверей.

— Пан полицай! — раздался поблизости голос пленного из рабочей команды. — В бараке хлопец лежит, встать не может.

— Давай его на носилки и к траншеям! — приказал полицай.

— Так он еще шевелится и трошки балакает. Жалко, живой человек…

— Я тебе дам, жалко! Неси, говорю! Пока донесете, дойдет. Живых девать некуда — видишь, весь двор забит, а ты с каким-то доходягой канителишься.

Послышался топот ног. Потом тишину прорезал тонкий задыхающийся крик:

— Товарищи, пожалейте… Я живой… Я встану… Я жить хочу!

— На том свете поживешь. Даже в раю, за свои страдания, — отозвался полицай и захихикал, довольный своим остроумием.

Больного вынесли во двор. Бледное, без единой кровинки лицо, завалы на щеках, лихорадочный блеск в расширенных от ужаса глазах. Растопленное золото солнца и лазурь неба ударили несчастному в глаза. Он зажмурился, вцепился костлявыми пальцами в края носилок, рванулся из последних сил. Носилки накренились, и пленный упал на землю.

— У, собака! — рассвирепел полицай и носком сапога ударил больного под ребро.

Несчастный глухо, натуженно охнул, вскинул затуманившиеся глаза к солнцу и сразу сник.

— Готов, — заметил один из носильщиков.

Другой потрогал пульс и возразил:

— Нет еще. Дышит…

— Давай, чего встали! — заорал полицай.

Пленного, точно мешок, бросили на деревянные носилки и потащили к траншеям.

— Видел? — обратился ко мне полицай. — Если мало, сходи к траншеям, полюбуйся!

Разыгравшаяся только что трагедия укрепила мою решимость: бежать, и как можно скорее. Я понимал, что с моим здоровьем долго не протяну здесь. Не боялся, что быстро ослабею — я был очень вынослив, — но головокружения и обмороки могли доконать меня. Один затяжной обморок на глазах у полицаев — и не миновать траншеи.

— Что ж, — оторвал меня от невеселых мыслей Виктор, — думай не думай, сто рублей не деньги. Идем посмотрим, как охраняется лагерь.

Утешительного ничего не нашли. Лагерь в два ряда был обнесен забором из колючей проволоки. Вывешенные на столбах дощечки с черепом и скрещенными костями предупреждали о том, что через проволоку пропущен электрический ток. За забором пленных караулили овчарки. С площадок вышек выглядывали тонкие дула пулеметов.

— Да-а, охрана по всем правилам, — со вздохом отметил Клементьев. — Нужно искать какой-то другой способ.

— Остается один: попасть в рабочий батальон. Гитлеровцы восстанавливают вокзал. Возможно, оттуда бежать будет легче.

— Попробуем, одно ясно…

Виктор оборвал фразу и остановился как вкопанный.

— Посмотри, Серафим, — сдавленно прошептал он.

Мы находились позади бараков. Вначале я не понял, чем вызван ужас, прозвучавший в словах товарища. Прямо перед нами была длинная траншея. Она пересекала лагерь по всей его ширине. На дне, углубляя траншею, копошились пленные из рабочей команды.

— Смотри правее, — подсказал Виктор.

Я повернул голову и невольно зажмурился. В считанных метрах от нас из земли торчали головы, руки, ноги. Верхний ряд трупов был едва присыпан. У меня зашевелились волосы, а по спине точно провели ледяным рашпилем.

— Идем! — я сильно дернул Виктора за рукав.

— Непостижима человеческая жестокость, — тихо произнес Клементьев.

— Человечество тут ни при чем. Это фашизм!

«Добрый» немец

На следующее утро мы ушли разбирать завалы на железнодорожной станции. Но и здесь пленных охраняли не менее тщательно, чем в лагере. Территорию вокзала опутывали два ряда колючей проволоки, через каждые пятьдесят — сто метров стояли часовые с автоматами. На станции вместе с нами работали «цивильные немцы» из тех, кто жили в Советском Союзе, но с приходом гитлеровцев переметнулись на их сторону. Эти тоже следили за пленными, руководили группами.

Ровно в двенадцать немцы прервали работу и принялись за обед. Триста граммов хлеба на брата, вместо полутораста лагерных, мы должны были получить у своего руководителя. Сбросив с носилок последнюю груду битого кирпича, я и Клементьев подошли к немцу. Он сидел в проломе окна и уже ел. На бумаге в тарелочках лежали масло, сало, каша, в толстой фарфоровой кружке с традиционной немецкой надписью «Пей на здоровье» ароматно дымился настоящий черный кофе.

Я сглотнул слюну, чертыхнулся.

— Зачем ругаешься? — вежливо по-русски произнес немец. — Не надо. Я получил свое, вы получите свое. У нас всюду железный порядок.

Он взял в руку шестисотграммовую буханочку черного хлеба и подбросил ее.

— Это вам, двойная порция. Работа тяжелая, работали вы хорошо и заслужили.

Немец улыбнулся, но в глазах его таилось коварство. Я насторожился. Да и предисловие мне не понравилось.

— Заслужили, так давай, — грубовато сказал Виктор и потянулся за буханкой.

Немец отдернул руку и положил хлеб на бумагу.

— Пляшите — тогда получите.

Он взял бутерброд, откусил и стал пить горячий кофе, причмокивая и дуя в кружку. Мы молчали.

— Пляшите, — повторил немец.

Мы круто повернулись и зашагали прочь. От голода меня начало мутить. Я подошел к колонке и вдоволь, пересиливая себя, напился воды. Это немного помогло, сосущая боль под ложечкой чуть утихла.

Через полчаса прозвучал гонг. Еще четыре часа таскали на носилках битый кирпич, разворачивали ломами завалы. От слабости у меня кружилась голова и на лбу часто выступал пот. Ноги в коленках предательски дрожали. Я чувствовал, что это не только от голода. Меня не покидало ощущение ломоты в суставах. Иногда тело сотрясала дрожь.

Рядом с нами работала другая пара пленных. Один из них, молоденький, с узкой грудью и колючими лопатками паренек, часто поглядывал в нашу сторону. Потом не выдержал и спросил:

— Что, ребята, вас пан без хлеба оставил?

— Какой пан? — не понял Виктор.

— Тот, к которому вы прикреплены.

— Да, — неохотно подтвердил Виктор.

— А почему? — допытывался паренек.

— Плясать нас заставлял, — отозвался я.

— Ну и что! — удивился пленный. — Подумаешь, невидаль какая! Ну, потопали бы немножко и дело с концом…

— Тебя как звать? — перебил я парня.

— Сергей!

— Так вот, Сергей. Давай, двигай отсюда, прямо к тому немцу. Скажи, что мы тебя прислали сплясать. Хлеб можешь взять себе.

— Да я…

Паренек, не ожидавший такого оборота, растерянно умолк.

— Эх ты — советчик! — произнес его напарник. — Слюни тебе еще нужно вытирать мамкиным подолом!

Во второй половине дня выпал небольшой дождик. Землю развезло, работать стало тяжелее. Скользили ноги, и раза три носилки вырывались из наших рук. Мы стали меньше загружать их. Немец заметил нашу хитрость и стал сам класть кирпич на носилки, увеличил ношу вдвое.

Мы терпеливо снесли и это.

— Мало? — допытывался немец и добавлял еще.

— Я, наверное, пристукну эту образину, — тяжело переводя дыхание, прошипел Виктор. — Не могу больше…

Наконец ударил гонг. Рабочий день кончился. Пленные начали выстраиваться в колонну. Рядом с нами оказался Сергей.

— Смотрите, ребята, ваш пан идет, — и Сергей кивнул головой в сторону ворот.

Немец кого-то искал в колонне. Увидев нас, подошел к конвоиру и что-то сказал, передав ему две буханочки хлеба. Солдат направился к нам. Вместе с хлебом гитлеровец вручил Виктору пачку сигарет.

— Вот это да! — произнес Сергей. — Отвалил ваш пан!

— Заткнись, ворона! — оборвал его Виктор.

— А ты не очень задавайся. Подумаешь, гордый какой! Видно, не такие уж голодные. Немец добрый, перед таким не зазорно и ногами подрыгать…

Клементьев так взглянул на Сергея, что тот испуганно подался назад.

— Да чего говорить с ним. Совсем ведь малец, — сочувственно произнес кто-то рядом. — В его возрасте у меня музыка в желудке никогда не замолкала. Трескал за обе щеки. Мать только охала: «И куда в тебя столько лезет!» А стал постарше, такую ряжку отрастил, что в три дня невозможно было обцеловать.

— Оно и видно, битюг битюгом!

— Не-е, сдал малость на таком довольствии. Раньше бы посмотрели! Один пушку ворочал. Мой командир так и говорил: «Запасная тягловая сила».

— Шагом марш! — раздалась команда на русском языке.

Колонна зашевелилась и потянулась к лагерю.

— Ну-ка, малец, — позвал Виктор Сергея, — получай прибавку на рост. — И протянул половину буханочки. — Перед нами попляши, если хочешь. А перед гадами не смей! И не ищи среди них добрых. Эта подачка не доброта, а издевательство над нашим достоинством, честью… Видел траншею за бараками?

— Да.

— Она тоже — от такой «доброты». От этой доброты земля наша кровью пропиталась… И еще: держи голову выше, не гни ее перед мразью!

Отчаянный поступок

На другой день мы не вышли на работу.

— Там скорее загнешься, — сказал Клементьев, — а надежды на побег никакой.

Я согласился. Да и чувствовали мы себя неважно. Ночь провели на воздухе. В бараке не нашлось свободных мест. Добрая треть рабочего батальона оказалась в нашем положении. Нам еще повезло — мы сумели втиснуться между спящими и легли у самой стенки барака.

Среди ночи неожиданно посвежело, заполыхали зарницы, глухо зарокотал гром. Деваться все равно было некуда, и мы остались на своих местах.

— Может, минует, — сквозь дрему произнес Виктор.

Я промолчал.

Гром приближался. Все чаще сверкали молнии, распарывая своими иглами горизонт. Свет их вырывал из тьмы клубящиеся края зловещих облаков, ряды колючей проволоки, сторожевые вышки, грязные стены бараков и продрогших изможденных пленных, отдававших жалкие остатки своего тепла остывшей земле.

Правее могильным провалом зияла свежевырытая траншея. Доносился сладковатый, тошнотворный запах разлагающихся трупов. В отблесках молний я иногда различал торчащие из земли головы и руки со скрюченными пальцами. И тогда казалось, что мертвецы вылезают из гигантской могилы и безмолвно взывают к живым.

А с востока нарастал шум. Если бы это был шум боя! Но фронт проходил далеко и с каждым днем отодвигался все дальше.

Шум приблизился. Запахло сырой землей. Первые капли упали мне на лицо, на ладони. Эти капли были похожи на слезы, на трудные, нечеловеческие слезы, которые я иногда замечал в глазах товарищей по плену.

Я подставил лицо под дождь и лежал не шевелясь. Дождь усилился и наконец хлынул на землю шуршащим, как шелк, потоком. Но никто не вскочил, не поднялся. Люди только плотнее вжались друг в друга, стараясь не пропустить влагу под себя.

Так мы пролежали до рассвета, а утром долго согревались, бегая вокруг барака.

В тот день по лагерю разнесся слух, что для уборки урожая в немецких экономиях не сегодня-завтра начнут набирать пленных. Я и Виктор решили любыми путями попасть в первую партию. Но события повернулись иначе. Вечером у меня начался сильный кашель, подскочила температура. Меня кидало из стороны в сторону, как во время шторма на палубе корабля. В таком виде нечего было и думать появляться на глаза гитлеровцам.

С большим трудом Клементьев разыскал в глубине барака два места: соседи так потеснились, что ноги одного оказались на груди другого. Виктор буквально по соломинке натаскал мне тоненькую подстилку. Несколько дней я отлеживался, выходил только за получением баланды и хлеба. Полицай, давно приметивший меня, часто наведывался в барак и осведомлялся:

— Как там доходяга Сабуров? Не дошел?

— Жив, — угрюмо отвечал Виктор.

— Ничего, к утру дойдет, — обещал полицай и удалялся.

Если он не заставал меня в бараке, то отыскивал в очереди за едой.

— А ну, красавчик, — кричал еще издали полицай, — дай я на тебя полюбуюсь. Парень ты симпатичный и гордый. Жаль с таким расставаться. Как, хлопцы, верно я говорю?

Пленные молчали и отводили глаза. Иногда из толпы раздавался голос:

— Зато с тобой, шкура, не жалко будет расстаться! Но оскорбления не трогали нашего полицая.

— Так-так, — спокойно отвечал он. — Шкура, значит? Доберусь я до вас, горлопанов. Мне все равно, кто кричал. Всем вам обеспечена коммунальная квартира за бараками!

Прошло несколько дней, как я слег. Однажды сказал Виктору:

— Брось ты меня и уходи, пока не поздно.

— Идиот безмозглый, — добродушно выругался Клементьев. — Ты понимаешь, что говоришь! В другое время за такие слова я бы тебя просто прибил. И был бы прав.

— Ладно, прав… тысячу раз прав, — успокоил я друга. — Спасибо.

— То-то! — и Виктор погладил мой влажный от испарины лоб.

К концу недели температура спала, я почувствовал себя значительно лучше. В понедельник мы оба уже «дежурили» у ворот лагеря.

Нам повезло. Часа через полтора к воротам подъехал в тарантасе немец в штатском. Это был владелец экономии. Ему требовалось пятьдесят пленных.

Впереди нас стояло человек тридцать.

— Кажется, наше дело в шляпе, Виктор. Нам бы только вырваться отсюда…

Полицай построил нас в колонну по три в ряд. Начался осмотр. Хозяин экономии, крупный упитанный человек с большими руками, покрытыми рыжим пухом, сам отбирал будущих работников. Каждого кандидата он ощупывал с ног до головы, пробовал мускулатуру, сильными узловатыми пальцами оттягивал вниз подбородок и, пригибаясь, заглядывал в рот.

Если пленный отвечал требованиям, владелец экономии коротко бросал: «Gut». Через час в группе счастливцев оказался и Виктор.

Настала моя очередь. Быстро, точно обыскивая, немец обшарил пальцами мое тело, потом вдруг приподнял меня и опустил на место. Голова у меня закружилась, я качнулся, едва удержавшись на ногах.

Хозяин экономии сплюнул сквозь зубы и отрицательно мотнул головой.

— Прочь! — тут же приказал солдат.

Я не трогался с места.

— Прочь! — пролаял гитлеровец и больно ткнул меня сапогом пониже спины.

Я отошел и, улучив момент, снова пристроился к очереди. Дежурный полицай заметил эту уловку и отогнал меня плеткой. Отбежав подальше, я стал наблюдать за происходящим. Из партии отобранных в экономию выскочил Виктор, но ему тотчас преградили дорогу. Клементьев что-то быстро говорил, указывая на меня. Гитлеровец, упираясь дулом автомата в грудь Клементьеву, теснил его назад.

Подошло еще несколько конвоиров. Счастливцев, попавших в число пятидесяти, вывели из лагеря. Виктор успел помахать рукой.

— Проща-ай — донеслось до меня.

— Прощай, друг, — прошептал я и быстро отвернулся. Меня душили слезы.


* * *

Весь день я был сам не свой. Одиночество страшно всегда. Но вдвойне страшнее было оказаться одному в той обстановке. Одиночество в плену — верная гибель, поэтому даже самые замкнутые люди старались найти себе друга, товарища.

Я стал приглядываться к соседям по бараку. И товарищ объявился.

Он сам искал меня и, как я понял из нашего разговора, давно приметил нас с Виктором, да все не решался познакомиться.

— Побаивался, — сознался Ваня. — Люди разные, и разное у них на уме. Вначале, когда ты с дружком ушел на вокзал, подумал, что с вами каши не сваришь. Потом понял, что вам не лишняя пайка хлеба понадобилась, не еда интересовала, а побег.

— Как ты догадался?

— Да от вас же услышал, случайно. У меня эта мысль тоже крепко засела. Некоторые тут рассуждают так — лишь бы перезимовать, а там видно будет. На этот случай обзаводятся барахлом, которое потеплее, с полицаями дружбу заводят, мелкой спекуляцией занимаются. Сперва и я поддался такому настроению. Скажу честно, даже полицаем стал. Только ты не думай, что я был, как эти зверюги. Ну, шумел иногда на пленных. Так нужно было для виду. А на деле никого не обидел… Однако долго не выдержал. Через месяц отказался. Столько всего нагляделся, что сам себе противен стал. Понял: если не вернусь в барак, крышка мне как человеку. Худеть даже стал от переживаний…

— А может, врешь? — прямо спросил я.

— Я-то! Теперь?!

Ваня побледнел. В голосе его было столько искренности и боли, что я успокоился.

Ваня помолчал, нервно кусая губы.

— Никогда не прощу себе этого, — тихо сказал он и брезгливо поежился, точно угодил в нечистоты. — Ведь что может произойти, когда думаешь только о себе, да за собственную шкуру трясешься…

Знакомство с Ваней несколько рассеяло меня, отвлекло от тяжких мыслей, вызванных внезапным расставанием с Клементьевым. Спал крепко, и мне было тепло. Проснувшись, увидел на себе шинель.

— Спасибо, Ваня!

— Ну, чего там! — смутился он. — Возьми ее себе, а я и так обойдусь. Гимнастерка у меня добротная, да и сам я покрепче тебя.

В тот день вновь набирали пленных для работы в экономиях. После раздачи баланды мы отправились к воротам, хотя не очень верили в удачу.

— Ты, главное, понахальнее, — советовал Ваня. — А может, я с дежурным полицаем потолкую. Он знает меня. Подлец порядочный, но попытаюсь уломать.

В десятом часу из здания комендатуры вышло восемь солдат.

— Сорок человек, — крикнул старший дежурному полицаю.

Собравшихся у ворот было раза в два больше. Настроение у меня упало.

— Мы последние, — сказал я, — до нас очередь не дойдет.

— Быстрее! — приказал Ваня, схватил меня за руку, и мы побежали в голову уже выстроившейся очереди. Пленные зашумели. Подошел полицай.

— Так это же вчерашний доходяга, — узнал он меня. — А ну, выметайся!

— Оставь его со мной, — вступился Ваня.

— Молчать! — отрезал полицай. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Проваливай! Твое место там, в траншеях!

Он ткнул меня в грудь рукояткой плетки. Я не двигался. Твердо решил, будь что будет, но очередь не покину. Полицай огрел плеткой. Я не шелохнулся.

— Нравится? Тогда получай.

Удары сыпались градом. Шинель смягчала их. Больше всего я опасался, что полицай пустит в ход кулаки: один удар по голове, и я свалюсь, может быть, навсегда. К нам подошли гитлеровские солдаты, привлеченные зрелищем. И вдруг дикая шальная мысль ожгла мозг. Не подумав даже о последствиях своего поступка, я резко повернулся к полицаю и крикнул:

— Не смей! Я буду жаловаться фюреру!

Это прозвучало, конечно, глупо, но иногда и глупость производит ошеломляющее впечатление. Мне важно было обратить на себя внимание конвоиров, и я этого добился. От неожиданности полицай опустил плетку. Солдаты, услышав слово «фюрер», как по команде щелкнули каблуками и дружно рявкнули:

— Хайль Гитлер!

Воспользовавшись замешательством, я сделал два шага вперед, выбросил вперед правую руку и тоже крикнул:

— Хайль Гитлер!

Действовал я подсознательно, в каком-то ослеплении и в тот момент ни на какую благосклонность гитлеровцев не рассчитывал. Руководили мной только чутье и инстинкт. Вероятно, моя сумасшедшая выходка озадачила солдат. Ко мне подошел старший и указал на открытые ворота.

На дороге стояли две машины. Гитлеровец показал мне, чтобы я забирался в кузов. Я не заставил долго ждать себя. Отсчитав сорок пленных, конвоиры расселись у заднего бортика, и машины тронулись.

Первые километры я растерянно смотрел по сторонам и не испытывал никакой радости. Все случилось так внезапно, что я не сразу мог осознать происшедшее. Лишь когда машины въехали в лес, стал приходить в себя.

Дорогу окружали могучие сосны и ельник. Потом потянулась молодая сосновая поросль. Было светло и чисто. На высоких нотах пели моторы, вытаскивая тяжелые грузовики из сыпучего песчаного грунта. Над вершинами деревьев величаво плыли пухлые, пронизанные по краям солнцем белые облака.

Недавний дождь прибил пыль, висевшую в воздухе, и небо блестело, словно на него навели глянец. Я долго смотрел на облака. Было такое ощущение, словно вновь вернулся к жизни, солнцу, вот к этой голубой безбрежности, ко всему прекрасному, без чего нет человеку счастья…

Чтобы остудить перегревшиеся моторы машин, гитлеровцы устроили часовую остановку. Когда мы снова заняли места в кузове, Ваня тихо сообщил:

— Едем-то мы, оказывается, не в экономию, а в Лебедин на лесоразработки. Сейчас от конвоиров узнал. Они там свой шнапс дули вовсю. Пьяные черти…

Проблеск надежды

Лебедин — небольшой украинский городок. Втиснутый в кольцо хвойных лесов, он встретил нас тишиной, длинными вечерними тенями, слабым шелестом садов.

Оставляя за собой клубы пыли, машины медленно двигались к центру. Редкие прохожие, завидев нас, останавливались и смотрели вслед.

Слух о появлении пленных моментально разнесся по городу. Когда мы подъехали к школе, здесь уже собралась толпа. Женщины и дети держали в руках узелки с едой.

Оставив пленных под надзором полицаев, гитлеровцы уехали в свою часть, расположенную где-то на окраине. Дня три нас никто не тревожил.

Жители нанесли намстолько снеди, что мы устроили даже кладовую и выбрали артельщика, который распределял продукты.

Иногда нам приносили горячую пищу. С общего согласия ее выдавали наиболее слабым. В их число включили и меня.

На четвертые сутки утром появились гитлеровцы. Пленных разбили на пятерки, к каждой пятерке приставили конвоира. Потом нас рассадили по машинам и повезли в лес. Пробыли мы там до пяти вечера.

Заготовка леса оказалась нелегким делом. Работали вручную. Валили могучие красавицы сосны, отделяли от комля бревна, тонкий верх освобождали от сучьев и веток и распиливали на метровые поленья.

Ослабевшие от голода люди быстро уставали, часто присаживались отдыхать, и тогда по всей площадке неслось:

— Рус, работа!..

Прошло две недели. Погода ухудшилась. Похолодало. Все чаще стал накрапывать дождик. Непосильный труд выматывал нас до предела.

— Знаешь, — сказал я как-то Ивану. — Медленно загибаться здесь не желаю. Время уходит, а мы чего-то ждем. Надо действовать, пока не пришла зима. Где хочешь раздобудь мне ватник, а себе гражданскую одежду.

— Пробовал, — уныло отозвался Ваня, — ничего не получается… Полицаи зорко следят, чтобы жители не передавали нам одежду. Видимо, знают, чем это оборачивается.

— Тогда рискнем так, как есть. В пути оденемся. Не в первом, так втором или третьем доме найдем обноски.

— Подождем еще малость. Среди полицаев новенький появился, парнишка лет семнадцати. Кажется, он еще не успел испортиться. Попробую к нему подъехать.

Через день Ваня с гордостью сказал мне:

— Кажись, поддается агитации и пропаганде, — и довольно потер руки. — Потерпи, Серафим. Где наша не пропадала!

Но неожиданно все изменилось.

Однажды мы задержались в лесу до потемок. Машины почему-то не вернулись, и мы двинулись в город пешком. Как всегда, у ворот школы, где размещался лагерь, толпились с передачами лебединцы. Два полицая пересчитывали пленных. Я уже входил за ограду, когда сзади раздался исступленный вопль:

— Гри-иша!!

В тот же миг теплые дрожащие руки обвились вокруг моей шеи и кто-то тяжело прижался к спине. Я обернулся. По смуглому лицу незнакомой пожилой женщины катились крупные слезы. В глазах ее — боль и затаенное ожидание радости, счастья.

— Вы ошиблись, — тихо сказал я.

Женщина подняла невыразимо печальное лицо.

— Сыночек, — прошептала она, — и сама вижу, что обозналась. Но пусть будет так. Может, и моего Гришу также обласкает чужая мать…

К нам подошел конвоир и спросил, кивнув на женщину:

— Матка?

Я растерянно молчал.

— Да, да, это мой сын! — взахлеб заговорила женщина, с надеждой и мольбой глядя прямо в глаза гитлеровцу.


* * *

Я долго не мог поверить своему счастью: меня временно отпустили «домой», предварительно записав адрес «родителей»…

Елизавета Григорьевна Головенко жила в двухэтажном домике недалеко от центра города.

— Ну, вот мы и дома… Милости просим! — она вошла в парадное и пропустила меня вперед.

— Лиза, ты? — раздался из комнаты мужской голос.

В прихожей появился хозяин. Увидев меня, он остановился и вопросительно посмотрел на жену.

— Мой муж, знакомьтесь.

С некоторой неуверенностью Головенко протянул руку.

— Александр Игнатьевич.

— Серафим Петрович.

— Саша, это пленный, из той партии, что месяц назад прибыла в Лебедин.

— Вот как, — Головенко пожевал губами. — Что ж, гостем будет.

— Долгим гостем, — сказала Елизавета Григорьевна. — Я, Саша, по ошибке приняла его за нашего Гришу. — Женщина вздохнула. — Так похож…

От топившейся печки (прихожая одновременно служила и кухней) потянуло теплом. Я зябко поежился и надолго раскашлялся.

— Вы совсем хворый! — воскликнула Елизавета Григорьевна. — Проходите быстрее в комнату.

— Да на мне пуд грязи и насекомые могут быть…

— Отмоем. Ты, Саша, займись его внешностью, а я воды согрею. Муж у меня на все руки мастер, и даже домашний парикмахер…

Я с наслаждением мылся горячей водой, от которой давно отвык. В последний раз был в бане одиннадцать месяцев назад. Всей эскадрильей мы ездили тогда в Балаклаву. Как давно это было!

Мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность. Да так оно и было для меня. Можно прожить пятьдесят лет и не заметить, как они пролетели. Иногда же один год равен целой жизни. Все зависит от того, каким содержанием он наполнен. У меня этот год был насыщен ненавистью и борьбой, борьбой и ненавистью. Я пробуждался и засыпал с единственной мыслью — выстоять в поединке со смертью, который начался допросом в гитлеровской комендатуре Бахчисарая. Поединок этот еще идет и неизвестно, сколько продлится. Но я твердо знал — борьба закончится с моим последним вздохом. Что бы ни случилось, я не забуду дорогу на восток, к фронту, не расстанусь с мыслью вернуться в строй.

Только бы пройти эту теряющуюся в бесконечности дорогу, только бы вновь очутиться в кабине боевого самолета! Тогда и смерть не страшна…

Вечером я долго рассказывал супругам Головенко о жизни в лагерях и на этапах, о неудавшемся побеге. Говорил не только для них, но и для себя. Вспоминая, переоценивал свои поступки, подытоживал пережитое. Очная ставка, которую я устроил себе с собственной совестью, кончилась благополучно. Беспокоила меня только последняя нелепая выходка, благодаря которой я вырвался из Полтавского лагеря. Она и сейчас саднит, эта болячка…

Тени от керосиновой лампы плотно лежали на стенах и потолке. Ночь льнула к окнам. Резкая глубокая морщина легла над переносицей Александра Игнатьевича. Елизавета Григорьевна мяла в руке мокрый носовой платок.

— Неужели и мой Гриша где-нибудь сейчас вот так мучается? — едва слышно произнесла она.

Александр Игнатьевич долгим взглядом посмотрел в окно, сощурился и задумчиво произнес:

— Поймут ли люди будущего то, что сейчас происходит на земле? Оценят ли наши муки? — Он помолчал и сам себе ответил: — Должны понять и оценить. Любовь к Родине, мужество и героизм нетленны… Что же вы, Серафим Петрович, дальше думаете делать?

— Бежать, — коротко ответил я.

— В таком состоянии! — встрепенулась Елизавета Григорьевна. — Вам необходимо подлечиться!

Я горько усмехнулся.

— Где? Может, фашисты санаторий для пленных открыли?

— Санаторий не санаторий, а подлечить мы вас, пожалуй, сможем, — сказал Александр Игнатьевич. — Так ведь, Лиза?

Жена кивнула, набросила шаль и молча ушла.

— У нее знакомства в городской больнице, — пояснил Головенко.

— А гитлеровцы? — забеспокоился я. — Как скрыть от них?

— Что-нибудь придумаем.

Елизавета Григорьевна вернулась примерно через час.

— Идемте, — взволнованно сказала она, — я договорилась с дежурным врачом. Поместят вас в терапевтическом.

Задание

Больница находилась на окраине Лебедина. Окна моей палаты выходили как раз на ту дорогу, по которой пленных возили на лесозаготовки. Сразу за дорогой начинался густой лес. Машинально я отметил про себя, что в случае побега будет нетрудно скрыться.

Спал очень крепко и проснулся, когда начался врачебный обход. Лечащий врач спросил обо мне у сестры Веры Сергеевны.

Она что-то быстро зашептала, а Константин Иванович (так звали лечащего врача) согласно закивал головой.

Доктор тщательно прослушал и осмотрел меня.

Вскоре в палате появилась Елизавета Григорьевна. По тому, как тепло он встретил мою знакомую, нетрудно было догадаться, что они хорошие друзья.

— К сыну пришла, Константин Иванович.

Доктор понимающе улыбнулся.

— Крепкий у вас сын. Перенес на ногах тяжелое воспаление легких. Но теперь уже все в порядке. Через неделю ждите домой.

Врач и сестра ушли.

— Ну вот, — ласково сказала Елизавета Григорьевна. — Все устроилось как нельзя лучше. И с гитлеровцами улажено. Я убедила их, что вы уже не подниметесь.

Прошла неделя. Елизавета Григорьевна навещала меня два раза в день. Приносила еду, сообщала городские новости, рассказывала, что происходит в лагере.

Я заметно окреп, вновь стал думать о побеге. Ломал голову над тем, как связаться с лагерем, чтобы предупредить Ваню.

Поделился своими планами с Головенко.

— Ну что ж, постараюсь связаться с вашим другом, — пообещала Елизавета Григорьевна. — В таком деле нельзя быть одному, — и добавила: — Кстати, и у меня есть для вас попутчик. В Лебедине скрывается Михаил Рощин. Он служил в авиагарнизоне. Хотите его в товарищи?

— Конечно!

— Тогда я познакомлю вас. Как только стемнеет, ждите стука в окошко. Придет еще один человек. Он знает о вас и хочет дать поручение. Большего сказать не могу.

Я и раньше предполагал, что Елизавета Григорьевна не обычный человек в городе. Даже то, что она сумела определить меня, пленного, в больницу, говорило о многом. Теперь же мои предположения превратились в уверенность.

День тянулся убийственно долго. Когда на дворе стемнело, в окошко тихо постучали. Я оделся и быстро вышел.

Елизавета Григорьевна жестом позвала меня за собой. Мы зашли за угол больницы, туда, где темнели кусты.

— Держите, — шепотом произнесла она и передала узел. — Здесь пиджак, ватник и ботинки. Просьбу вашу выполнила, с лагерем связалась. Только Вани там нет. Говорят, сбежал накануне…

Из кустов вышел коренастый мужчина.

— Знакомьтесь, это Михаил Рощин, — представила Головенко.

Мы обменялись рукопожатием. Пожатие Рощина было сильным и энергичным. Это понравилось мне.

— А теперь побеседуйте с одним человеком, — обратилась ко мне Елизавета Григорьевна. — Зовите его просто — учитель. Мы с Рощиным отойдем в сторонку, покараулим.

Через минуту послышались шаги, и тут же на мое плечо легла рука.

— Здравствуйте, Серафим Петрович! — Человек говорил медленно, чуточку растягивая гласные. — Давайте сразу о деле. Слышал, что вы намерены бежать сегодня. В каком направлении думаете пробираться?

— На восток, конечно. Так короче.

— Не всегда. — Учитель помолчал. — Двигаясь на восток, вы упретесь в Воронежский фронт. В прифронтовой полосе гитлеровцы очень внимательны. Говорят, вблизи от фронта они выселяют из деревень всех мирных жителей. Естественно, вас тотчас приметят.

— Как же быть?

— Я предложу иной путь, к другому фронту. Партизанскому. Он гораздо ближе. От Лебедина до района действий партизанских отрядов километров сто пятьдесят — двести. Дней через десять, самое большее, вы будете у своих. Оттуда вас, конечно, постараются переправить через линию фронта. Так вот. Вы передадите партизанскому командованию план размещения фашистских войск в Лебедине и его окрестностях. В городе за эту неделю появилось много техники и живой силы. Солдаты расквартированы в основном на окраинах. Части прибыли из глубокого тыла, некоторые даже сняты с Западного фронта. Куда их направят из Лебедина, установить не удалось. План размещения гитлеровских войск мы решили доверить вам. Держите.

Учитель протянул маленький, свернутый в тонкую трубочку лист бумаги.

— Зашейте его в подкладку ватника. У кармана найдете иголку с ниткой. Партизаны передадут этот план армейскому командованию. Скажите, что мы ждем наших самолетов. Пусть предупредят зеленой ракетой: жители покинут дома и уйдут в лес. А мы, в свою очередь, попытаемся сигналами с земли навести летчиков на цели. Теперь о времени побега. Лучше всего — на рассвете. О месте встречи договоритесь с Рощиным.

Смертники

Засада

Постепенно стали меркнуть звезды, но в палате еще стоял плотный сумрак. Я оделся и на цыпочках, стараясь не потревожить больных, выбрался в коридор.

Дорога к лесу была пустынна. Над городом висела сизая дымка, пахло сыростью и увядающей травой. Под ногами шуршали тополиные листья. Они напомнили прогулки в Подмосковье. «Хорошо бы сейчас очутиться там, — подумал я, — войти в лес, присесть на холодный замшелый пенек, закурить и медленно-медленно оглядеться. Посидеть так несколько минут, вдыхая запах лесной прели и слушая тишину, потом встать, набрать в грудь побольше воздуха и закричать во всю мощь легких: А-у-у…»

Зорко посматривая по сторонам и прислушиваясь, добрался до зеленого мыска, заросшего густым ельником. Рощин был уже на месте.

Переправившись через Псел и минуя хутор Червленный, зашагали на Александровку. Передвигались больше проселочными дорогами. Время определяли по солнцу. Когда оно совсем скатывалось к горизонту, останавливались на ночлег. Чаще забирались в пустующие сараи, реже просились в дома. Мы шли по территории, где категорически запрещалось движение после пяти вечера. Об этом предупреждали объявления, написанные на больших листах фанеры.

На подходе к железнодорожной магистрали Конотоп — Ворожба стали попадаться объявления на немецком языке. Я с трудом разобрал, что отсюда начинается территория, где введено чрезвычайное положение. Эти же объявления, подписанные фельджандармерией, предупреждали гитлеровцев о близости советских партизан и призывали к осторожности.

Чем дальше на север, тем чаще слышались слова «партизаны», «каратели». Очень обрадовало нас сообщение о том, что город Шостка находится в руках партизан.

— Надо подаваться в Шостку, — уверенно сказал Рощин.

— Э, милые, — предупредила нас тут же хозяйка дома, — и не думайте. От Шостки ничего не осталось. Каратели выжгли ее дотла. Да и партизан там уже нет. Что им делать на пепелище.

Но мы все же решили пробираться в район Шостки. У железной дороги задержались на целые сутки. Переходить линию открыто было рискованно, и мы долго ждали удобного случая. Дежурили в кустах, недалеко от насыпи. Мимо часто проносились составы. Большая оживленность магистрали говорила о том, что район неспокойный и нам следует глядеть в оба. Да и близость Путивля, где дислоцировались румынская дивизия и мадьярский полк, не предвещала ничего хорошего.

К вечеру на большаке появилась подвода. В ней, попыхивая цигаркой, восседал старик. Тощая лошаденка еле перебирала распухшими в суставах ногами.

Кустами мы пробрались к самой дороге. Старик не удивился, заметив нас.

— Что, хлопцы, подвезти, что ли? — первым заговорил он.

— Обязал бы нас, старик, — откликнулся Рощин.

— Не велика услуга. Забирайтесь поживее в солому!

Помня горькую неудачу на переезде у Кегичевки, я спросил:

— А на переезде дежурят полицаи?

— Бывает, — ответил возница и оглянулся. — Пока доберемся, совсем стемнеет. А темноту эта погань не очень любит.

Старик довез нас до села Казацкого. Здесь, у него в хате, мы и заночевали. Утром направились к селу Хижки, расположенному на берегу Сейма.

Решили переплывать реку в одежде. На том берегу чернел густой лес.

— Заберемся подальше в чащу, — сказал Рощин, — разведем костер и обсушимся. Там, за Сеймом, начинается партизанский край. Скоро у своих будем.

— Я тебе дам у своих! — раздался сзади грубый окрик. — А ну подымай руки, сволочь недобитая!

У кустов, метрах в десяти от нас, стояли двое полицаев. Дула автоматов глядели нам в грудь. Мелькнула мысль: сломя голову броситься вперед к реке, но и тут путь был отрезан — его преградил третий полицай. Мы медленно подняли руки.

— Обыщи их, Мыкола, — приказал один из полицаев.

Микола, низкорослый крепыш, переваливаясь, точно утка, на коротких ногах, подошел к нам и запустил сразу обе руки в карманы Рощина.

— Осторожно, там граната, — пошутил Михаил.

Микола мгновенно отскочил, точно на него плеснули кипятком, и схватился за автомат.

— А ну вынь гранату! — крикнул старший.

Рощин вывернул пустые карманы. Третий полицай засмеялся. Микола побагровел, матюгнулся, подскочил к Рощину и закатил ему оплеуху.

— Вяжи их, — приказал старший.

— Сымай ремень! — гаркнул Микола.

Рощин вытащил из брюк ремень и отдал его полицаю. Тот вывернул Михаилу руки за спину и крепко стянул их в кистях ремнем.

— А этого чем вязать будем? — спросил Микола.

— Этого так поведем, не убежит, — ответил старший и скомандовал: — Шагом марш!

На краю села Хижки нам повстречался высокий, сутулый старик. Тонкий с небольшой горбинкой нос, длинные сморщенные пальцы, холодные злые глаза. Что-то в его облике было от одряхлевшего пернатого хищника.

Увидев нас, старик остановился посередине дороги и заложил руки за спину.

— Пан староста, — заговорил старший полицай, — двое советских разведчиков пойманы при попытке переплыть Сейм.

Разведчики? Я удивленно посмотрел на Рощина.

— Для них все мы — разведчики, — шепнул Михаил.

— Долго вас, голубчиков, ждали, — с ехидцей промолвил староста, показав желтые от никотина зубы. — Совсем заждались. Уж всякую надежду потеряли. А вы тут как тут, легки на помине. Только что о вас вспоминал.

— Зато мы тебя, старого хрыча, вспоминать не станем, — пробурчал Михаил.

— Что ты сказал? — вкрадчиво спросил староста. — А ну повтори, голубчик. Не хочешь? Послушай, Петро, будет он нас вспоминать или как?

Старший полицай осклабился:

— Постараемся, пан староста!

— Обыскали их хорошо?

— Ничего, кроме махры да спичек, не нашли.

— Значит, выполнили голубчики свое дело, — сделал вывод староста. — Гоните их в сельуправу.

Втолкнули нас в темный подвал, помещавшийся под зданием сельской управы. Свет пробивался сюда только через щель в дверях. Окошек не было.

— Настоящая гроб-могила, — отметил Михаил.

Я не отозвался Рощину. Мысли были заняты другим: нужно как-то уничтожить документ, переданный мне в Лебедине. На ощупь надпорол подкладку ватника, вытащил бумажную трубочку, поднес к ней горящую спичку. За дверью раздался шорох. «Следят», — мелькнула догадка. Бумажка мгновенно превратилась в пепел. И тотчас с треском распахнулась дверь. В подвал спустился староста.

— Болван, растяпа! — визгливо крикнул он дежурному полицаю. — Эти ироды уничтожили ценный документ. Но ничего! Языки у них остались. Заставим заговорить!

Староста и полицай ушли. Я задумался над тем, как нам себя вести. Было ясно, что полицаи нас с кем-то спутали и что эта ошибка не сулит ничего хорошего. Я поделился своими мыслями с Рощиным. Михаил, впервые попавший в такой переплет, заволновался.

— Будет номер, если нас приняли за настоящих разведчиков. Чикаться не станут, раз-два — и к стенке.

— Остается одно, — сказал я, — выдавать себя за беглецов из Лебединского лагеря. Проверять будут вряд ли. К тому же пленных, как я слышал, должны были увезти из Лебедина. Говори, что ты из Гомеля и пробираешься домой. Гомель ведь лежит почти в направлении нашего движения.

— Этих кретинов я не боюсь. Но ведь они наверняка передадут нас фашистам.

Двое суток просидели без пищи и воды. На третий день загромыхал засов.

— Эй, кто из вас помоложе, — крикнул полицай, — выходи!

Вышел Рощин. Вернулся он минут через двадцать, придерживая рукой разбитую скулу.

Потом наступил мой черед.

В комнате за шатким столиком важно восседал староста. Перед ним лежали лист чистой бумаги и револьвер. У окна, широко расставив ноги, стояли двое полицаев.

— Гляди, — сразу начал староста и узловатыми сморщенными пальцами погладил револьвер. — Будешь запираться, сразу пулю в лоб. А теперь отвечай. Обернись. Видишь парашюты?

— Вижу.

— Ваши?

Парашюты были советскими, я хорошо знал эту систему. Свой первый прыжок я совершил на таком же парашюте. Все стало ясно. Советских разведчиков забросили в глубокий тыл врага, полицаи нашли где-то у Сейма парашюты и, наивно полагая, что хозяева вернутся за своим добром, стали караулить их. А тут подвернулись мы с Рощиным.

— Парашюты действительно наши, советские, — ответил я, — но к нам они не имеют никакого отношения. Мы пленные и идем домой, в Гомель.

Я вспомнил, что у меня сохранился регистрационный листок Полтавского лагеря, достал его из кармана и протянул старосте. Он мельком взглянул на документ.

— Можешь выбросить его кошке под хвост. Отвечай, с каким заданием прибыли?

— С единственным — перемахнуть Сейм и добираться домой.

— Та-ак… И ты упираешься, — староста посмотрел на одного из полицаев.

Тот шагнул ко мне.

— Брось, — остановил его староста. — Раз стукнешь — и от этой дохлятины ничего не останется. Он, видимо, главный. Надо его к немцам живым доставить.

Староста замолчал, явно не зная, как дальше вести допрос, пододвинул на край стола бумагу и лениво приказал:

— Подписывайся.

На листке крупными буквами было выведено: «Протокол допроса советских диверсантов, пойманных полицией села Хияски». Дальше стояло число, месяц и год.

— Тут же ничего нет, — запротестовал я.

— Отказываешься, значит?

— Отказываюсь. Мы пленные, идем в Гомель.

— Ну и черт с тобой! — неожиданно выкрикнул староста, смахивая бланк протокола и револьвер в ящик стола. — Запрягай, Мыкола, две подводы. Бери этих субчиков и вези в Бурынь. В фельджандармерии их и без бумаги примут. Там они живо заговорят.

В застенке

Нас связали по рукам и ногам.

Моим возницей оказался полицай Микола. Когда телеги выбрались из села, я обратился к нему: — Далеко до Бурыни?

— Как привезу, так узнаешь.

— Трудно ответить?

— Молчи, чтоб тебя!.. — полицай выругался. — Не велено с предателями балакать.

— Так ты же балакаешь.

— Ну, значит, сам того не желаючи…

— Послушай, полицай, а ведь мне не следовало с тобой говорить.

— Это почему? — Микола обернулся и с интересом посмотрел на меня.

— Не догадываешься? — я решил позлить этого дурня.

Почуяв что-то неладное, Микола свел на переносице густые брови, шевелюра его еще больше налезла на лоб, оставив лишь узенькую полоску кожи с двумя жирными морщинами.

— А ты пораскинь мозгами. Спроси себя, кто ты? Полицай задумался, почесал в затылке всей пятерней и медленно вымолвил:

— Человек.

— Малость есть, — согласился я.

— Что значит «малость»? — настороженно спросил он и погрозил кнутом. — Ты смотри, а то огрею!

— Малость — это руки, ноги, ну и в какой-то мере голова.

— Гы-гы, — хмыкнул Микола. — Голова — это главное.

— А ты уверен, что главное у тебя голова?

Полицай побагровел.

— Главное у тебя брюхо и трусость, — быстро проговорил я. — А в конечном счете законченный ты подлец и предатель.

Микола взмахнул кнутом, и на меня посыпался град ударов. Потом гикнул и пустил лошадь вскачь. Телега запрыгала на ухабах, меня швыряло из стороны в сторону и больно било о борта подводы. А на плечи и спину сыпались удары кнута.

— Вот тебе, мразь большевистская! — кричал полицай. — Вот тебе, зараза советская! Я покажу тебе, кто предатель.

Остыв, Микола остановил лошадь, закурил и сказал:

— Это тебе от меня, а в Бурыни от немцев получишь за все остальное, партизанская сволочь!

От тряски мне стало плохо, и, пока доехали, я раза два терял сознание. Но вот показались каменные строения. Телега прогромыхала по железнодорожному переезду. Мы въехали в Бурынь. Полицай остановил лошадь возле двухэтажного здания. К подводе подошел гитлеровец в эсэсовской форме, поверх которой была наброшена кожаная куртка.

— Откуда? — отрывисто на чистом русском языке спросил он полицая.

— Из села Хижки, пан начальник, — ответил Микола и подал пакет.

— Диверсанты? Шпионы? — прочитав записку старосты, удивленно произнес эсэсовец и окинул взглядом подводы. — А где парашюты?

— Остались в сельуправе, пан начальник.

— Передай старосте, чтобы завтра же были здесь.

— Есть передать, пан начальник! Полицай взял под козырек.

Эсэсовец обернулся к зданию и что-то крикнул по-немецки.

В дверях показался огромный детина. В руке он держал гладко обструганную палку с оставленными от сучков мелкими острыми шипами. Увидев нас, детина осклабился.

— Вот теперь с этим будете говорить! — злорадно заметил Микола, кивнув на огромного эсэсовца.

Нас впихнули в небольшую подвальную комнату. Там уже находилось трое в гражданской одежде.

— Откуда, хлопцы? — раздался вопрос.

— Пленные, — ответил Рощин, — шли домой, а попали вот сюда.

— Пленных фашисты в другой камере держат, — произнес мужчина с черными пышными усами.

— А эта для кого?

— Это следственная камера жандармерии или гестапо, черт их разберет, — ответил усатый. — Отсюда живыми не выходят. Вы что натворили?

Я коротко поведал историю, приключившуюся с нами в селе Хижки.

— Плохи ваши дела, ребята, — заключил усатый. — Мы Ивану Ивановичу надоели, он ждет не дождется новеньких.

— А кто он? — удивился Рощин.

— Да белобрысый такой, с бесцветными глазами. Тот, что вас встретил. Это мы его так прозвали, а сам он немец из колонистов. Здесь, в Бурыни, — начальник отделения. Я уже месяц сижу в камере, не один раз бывал у него на приемах.

— И как? — поинтересовался я.

— А вот как, гляди! — Заключенный скинул пиджак из грубого армейского сукна и задрал на спине сатиновую рубашку. — Да ты выше подними подол, до самой шеи.

Я поднял рубашку и вздрогнул. На каждой лопатке было вырезано по звезде. Резали, видимо, тупым ножом, так как кожа кое-где была содрана и раны имели рваные края. На огненных, уже сморщившихся рубцах запеклась кровь.

— За что? — глухо вырвалось у меня.

— Молчать некоторые не умеют, — ответил усатый. — Вчера нас было сорок, а сегодня я один остался, да вот эти двое, которых перед вами привезли. Остальных куда-то отправили.

— Кто же вы? — спросил Рощин.

— А ты, друже, не догадываешься? — усатый испытующе посмотрел на Михаила. — Люди мы, обыкновенные, советские. Посмотрим, какие вы птицы.

— Ты, дядя, поосторожнее на поворотах, — Рощин шагнул к незнакомцу.

— Горячий! — одобрительно отметил усатый и отошел в угол, где, внимательно поглядывая на нас, сидели двое заключенных.

Присев рядом, усатый о чем-то зашептался с ними. Те иногда согласно кивали головами.


* * *

Прошло два дня. Эсэсовцы почему-то не вызывали нас. За это время в камере прибавилось народу. Последним привели пожилого сутулого мужчину. Я слышал, как он сказал усатому:

— Оружие при обыске обнаружили.

Рощин сделал предположение, что мы сидим с подпольщиками. Я тоже кое о чем догадывался, но молчал. Навязываться с расспросами было бесполезно, да это могло бы и навлечь на нас подозрения. Усатый держался осторожно, исподволь вдруг задавал каверзные вопросы, о себе и товарищах помалкивал. Я замечал, что он присматривается к нам и чего-то ждет.

На первый допрос меня вызвали ночью. В просторной, залитой электрическим светом комнате за столом восседал тощий высокий эсэсовец. Через переводчика он задал несколько вопросов, записал на листке бумаги фамилию, имя, отчество, год рождения, местожительства (я назвал Гомель).

На этом допрос кончился. Следом вызвали Рощина. И с ним повторилась та же процедура. Так продолжалось несколько дней. Нам задавали десяток вопросов, касающихся биографии, и отпускали. Мы недоумевали.

— Это они играют с вами в кошки-мышки, — сказал усатый. — Скоро когти покажут…

Первым на настоящую «беседу» вызвали Михаила. Пробыл он в комнате, где велось следствие, недолго, но вернулся шатаясь, с залитым кровью лицом. Рощин долго молчал, глядел на нас странными, осовевшими глазами, потом как-то неловко почмокал разбитыми губами и вместе со сгустком крови выплюнул коренной зуб.

Минут через десять дверь в подвал снова распахнулась. В проеме показался тот самый огромный рыжий детина, которого мы встретили в день приезда в Бурынь.

Гитлеровец поманил меня пальцем. Я поднялся и направился к выходу. Рыжий молча протянул навстречу палку, жестом приказывая взять ее.

— Не бери! — раздался голос усатого.

Но предостережение опоздало. Эсэсовец резко рванул на себя палку, и я невольно вскрикнул от саднящей боли. Острые шипы полосами содрали кожу с ладони и пальцев. Рыжий засмеялся, и по-русски спросил:

— Горячо кушается?

На этот раз меня доставили в кабинет Ивана Ивановича. Начальник Бурынского отделения сидел а удобном мягком кресле. Кинув на меня косой взгляд, он взял со стола бланк и, не поднимая головы, стал вслух читать мои биографические данные.

— Живете в Гомеле?

— Да.

— Хороший город, я бывал там.

Гитлеровец затянулся папиросой и отрывисто, точно ударил, выпалил:

— На какой улице?

Медлить было нельзя, и я пошел на риск, назвав свой московский адрес. Рассудил я так. Всех улиц, даже если эсэсовец и жил в Гомеле, он не знает, зато я никогда не перепутаю на допросах родного адреса.

— Ульяновская? — переспросил гитлеровец. — Нет такой.

Я пожал плечами.

— Есть такой город, — сказал начальник отделения.

— Да, это родина Ленина. Но есть и улицы, названные так в честь нашего вождя.

— В каждом городе, конечно? — гитлеровец усмехнулся, давая понять, что разгадал мою уловку.

— Возможно. Но в других городах я не бывал.

— С каким заданием заброшены?

— Повторяю — бежал из лагеря и пробирался домой.

— Куда дели рацию?

Я промолчал.

— Та-ак, — гитлеровец поднялся, прошел к шкафу и достал с полки свернутый в тугой рулон журнал.

— Та-ак, — повторил он и вдруг наотмашь несколько раз ударил меня по лицу.

У меня захватило дух. На мгновение показалось, что на лице полопалась кожа и выступила кровь. Я даже не подозревал, что обычной бумагой можно причинить человеку такую адскую боль, пронизывающую до самых костей.

— Ну, как, будете отвечать?

И снова рвущая кожу и мышцы боль. Один из ударов пришелся по голове. В глазах тотчас потемнело, и я рухнул как подкошенный.

Очнулся в камере. Усатый заключенный поддерживал меня за плечи, накладывая на окровавленный затылок мокрую тряпку.

— Ничего, друже, — услышал я. — Еще раза два вызовут и отстанут. Раны заживут, боль пройдет. А вот если честь замараешь — крышка тебе навсегда.

К вечеру боль в затылке утихла, я смог уже сидеть. Тит Павлович Тарануха (так звали заключенного с усами), видимо, признал меня после допроса своим человеком. Разговорились. Я узнал не только его имя и фамилию, но и то, что Тарануха — участник гражданской войны, командовал бронепоездом, громил контру в районе Бахмача.

— И с немцами еще тогда встречался, — сказал Тит Павлович, — бил оккупантов.

Гитлеровцы подозревали Тарануху в связи с партизанами. Прямых улик не было, и фашисты пытками выколачивали у него признание.

Общение с этим мужественным, преданным Советской власти человеком крепко выручало меня в самые тяжкие минуты. Не окажись в камере Тита Павловича, я, возможно, не вынес бы того кошмара. Мучили меня непрерывно. Рощина после двух допросов гитлеровцы почему-то оставили в покое, и все внимание сосредоточили на мне. Ведь староста сообщил, что именно я сжег какой-то документ.

В версию о том, что мы советские разведчики, сброшенные на парашютах к партизанам, гитлеровцы не очень-то верили. Однажды начальник Бурынского отделения прямо сказал об этом.

— Настоящие разведчики не станут днем открыто шататься по территории, объявленной на особом положении. И конечно, не таким олухам, как эти полицейские, справиться с ними. Вы, возможно, и пленные и даже из лагеря бежали. Но шли не домой в Гомель, а с заданием к партизанам. Иначе выбрали бы более близкий и безопасный путь.

Этот Иван Иванович был не из простачков. Но я упорно стоял на своем.

Уводили меня на допросы то утром, то поздно вечером. Пытали до тех пор, пока я замертво не валился на пол.

В конце октября допросы прекратились. Гитлеровцы занялись другими заключенными. К тому времени их набралось в тесной камере около тридцати человек.

Поем «Интернационал»

Наступил ноябрь. Однажды, проснувшись, я не узнал Тарануху: он сбрил свои великолепные усы. Доброе, с мягкими чертами лицо его вдруг показалось суровым и строгим. Это выражение придали резко выделявшиеся теперь крупные рябины и старый глубокий шрам, пересекавший левую щеку и подбородок.

— В честь чего такой парад? — удивился я.

— А ты что, забыл какое сегодня число?

— Шестое ноября.

— Верно. Завтра седьмое будет. Теперь сообразил? Двадцать пять лет Советской власти исполнится. Четверть века, друже. Это понимать надо!

Тит Павлович посмотрел на зарешеченное окошко и привычным жестом провел по усам:

— Ах елки зеленые, палки точеные!

— Выходит, не все стриги, что растет, — беззлобно съехидничал кто-то.

— Оно, может, и так… Только решил я в порядок себя привести. Назло тем сволочам. А тут еще парнишка подвернулся, бритву дал. — Тарануха кивнул на дверь. Возле нее на котомке сидел чернявый парень лет двадцати и упорно смотрел в стену. Тит Павлович позвал его. Юноша вздрогнул и обернулся.

— Давай до круга! Нечего в одиночку душу тискать!

Чернявый подхватил котомку и, перешагивая через людей, направился к нам.

— И вы все давайте теснее до круга, — обратился Тарануха к остальным заключенным. — Так вот. За четверть века не только усов не пожалеешь. Правильно говорю, товарищи?

— Смотря о чем, — раздались голоса.

— А о том, други, что завтра день Великого Октября. Надо отметить праздник.

— Может, добавки у этих гадов попросить? Праздник знатный, могут и горилки поднести! — бросил кто-то иронически.

— Горячего тебе вольют там, у Ивана Ивановича, — сурово произнес Тарануха, — а заодно и мы можем добавить за такие шутки. Речь идет о серьезном.

Веселый гул, вызванный репликой заключенного, мгновенно стих.

— Четверть века Советской власти — свидетельство о ее силе. Сильна она, сильны и мы…

— Ты нас не агитируй за Советскую власть, — крикнул кто-то. — Мы давно сагитированы. Говори, что предлагаешь?

— Отметить эту дату. Завтра никому не выходить на допрос. Раз! Утром, когда начнется парад на Красной площади, спеть «Интернационал». Два!

— Э-э, куда загнул, — раздался возглас, — не до парадов сейчас!

— Парад будет! — уверенно произнес Тарануха. — В сорок первом фашисты до самой Москвы доходили, а все же парад состоялся. И теперь состоится!


* * *

Ноябрьское утро следующего дня вползло в камеру сырым промозглым рассветом.

После раздачи хлеба мы попросили надзирателя принести ведро воды. Лезвие, использованное Титом Павловичем, пошло по рукам. У одного отыскалось мыло, у второго, неизвестно каким образом, очутилась кисточка. Потом нашлось второе лезвие, и началось поголовное бритье. Правда, это было не бритье, а мука, но зато все мы выглядели молодцами после этой варварской процедуры.

Тарануха удовлетворенно оглядел нас.

— Начинай, Петрович, — обратился он ко мне. — Слова помнишь?

Я кивнул и запел «Интернационал».

Сперва меня поддержало несколько голосов. Потом к нам стали присоединяться другие заключенные.

Голоса крепли, набирали силу. Слова, налетая друг на друга, бились о своды и стены, точно попавшие в неволю птицы, упрямо вырывались сквозь зарешеченное окошко. За стеной раздался топот. В проеме двери, освещенные тусклым электрическим светом, появились эсэсовцы. Навстречу им неслись полные мужества и уверенности слова:

Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
«Последний и решительный бой…» Для нас эти слова были полны особого смысла. Каждый шел на бой, в котором не было никаких шансов на жизнь. На бой, где единственным нашим оружием были кулаки, ненависть к врагу, преданность Родине и душевная стойкость…

Гитлеровцы схватились за пистолеты, но начальник остановил их. Он что-то быстро проговорил по-немецки, и надзиратель поспешно захлопнул дверь.

Это была хотя и маленькая, но победа.

А через несколько часов нас под усиленным конвоем погнали на железнодорожную станцию и заперли в товарном вагоне.

На следующий день к вагону подогнали маневровый паровозик. Лязгнули буфера. Донеслась русская речь. Должно быть, желая предупредить нас, сцепщик сердито пробурчал:

— Все в Конотоп, все в Конотоп!

Камера № 30

В Конотопе нас встретил отряд эсэсовцев. Улицы от станции до тюрьмы были пустынны. В отличие от других городов, где мне довелось побывать за время плена, здесь никто не вышел навстречу заключенным. Редкие прохожие, завидев нашу процессию, сворачивали в переулки или скрывались в ближайших дворах. Вероятно, нравы эсэсовцев хорошо были известны, жителям города…

Заключенных из Бурыни поместили в камеру № 30. Находилась она на втором этаже и была первой по правой стороне коридора. От входной двери до двери камеры я насчитал ровно пятнадцать шагов. На всю жизнь запомнил это число. Для каждого из ста с лишним заключенных, которых содержали в камере № 30, эти пятнадцать шагов были расстоянием до смерти.

В тюрьме уроженцы Бурыни встретили земляков. Они рассказали, что всех арестованных раньше гитлеровцы вывезли за город и расстреляли. Камера № 30 считалась камерой смертников. Из нее существовал только один выход — в могилу.

Заключенных забирали на расстрел ежедневно. В пять утра со скрежетом распахивались железные ворота и во двор тюрьмы въезжала крытая грузовая машина. В эти минуты никто не спал. Напряженный до предела слух ловил малейшие звуки, доносившиеся снаружи. Боясь выдать волнение, люди молчали. От прилива крови тяжелели веки, лоб покрывался испариной. Мы считали секунды до момента, когда в коридоре распахнется дверь и раздадутся шаги надзирателя. Потом считали эти шаги. Гулкие, как удары по пустой бочке, они медленно приближались к нам. Их было пятнадцать. И каждый про себя считал: «Один, два, три…»

Каждый надеялся, что на этот раз шаги не замрут на счете пятнадцать. Но надежды никогда не оправдывались. После пятнадцати слышался легкий пристук каблуков, и почти одновременно распахивалась дверь. Надзиратель приподнимал на уровень груди «летучую мышь», а смотритель-эсэсовец по бумаге выкрикивал фамилии.

И опять начинался счет — последний, роковой и самый короткий. Обычно, он обрывался на цифрах «7» или «8». Это означало, что в камере № 30 станет еще просторней…

Тит Павлович иногда горько шутил:

— Что ж, хоть последние дни проведем не в тесноте.

Ему никто не отвечал. Люди держали себя в руках, но чувствовалось, что дается им это огромным напряжением воли. Каждый думал лишь о том, чтобы не сорваться, не опозорить себя перед товарищами. Мы редко говорили. Может быть, поэтому нашу камеру стали называть камерой молчаливых смертников.

Молча встречали надзирателя, молча выслушивали смотрителя, молча провожали товарищей. Названные по списку поспешно, точно боясь опоздать, вскакивали на ноги, забирали уже не нужные им вещи и молча выходили в коридор. Через несколько минут во дворе раздавался рокот мотора, слышались отрывистые слова конвоиров, захлопывались железные ворота, и все стихало. По камере проносился глубокий вздох.

Днем я выцарапывал на стене число увезенных на расстрел. За неполную неделю, что наша группа провела в тюрьме, фашисты уничтожили свыше пятидесяти человек. Самое большее, на что могли рассчитывать я и другие, это полторы недели жизни. Но и этот жалкий срок неожиданно сократился на двое суток.

Утро пятнадцатого ноября началось для нас с привычного шума грузовика, въехавшего во двор тюрьмы. Потом пошел счет секундам и шагам. В руках надзирателя неярко засветилась «летучая мышь». Зазвучал бесстрастный голос смотрителя. Каждый почувствовал, как от прилива крови отяжелели веки. Каждый привычно отсчитывал про себя: «Один, два, три… восемь». Восемь — это предел, рубеж, шаткий, но все же рубеж, отделяющий от смерти. От смерти — сегодня, но не завтра. А завтра случай опять может провести черту перед твоим именем. Останутся еще сутки жизни…

Восемь товарищей уже в коридоре. Еще восемь мест освободилось в камере. Еще на сутки сократился срок жизни каждого из нас. Я чувствую, как постепенно расслабляются окаменевшие мышцы. И вдруг…

— Сергеев Николай! — произносит эсэсовец. Девятый! Ну, теперь все? Но счет продолжается.

Десятый, одиннадцатый, двенадцатый… И с каждой новой фамилией обрывается сердце, кажется, что летишь в пропасть.

Гремит и отзывается резкой болью в затылке голос смотрителя.

Тринадцатый, четырнадцатый, пятнадцатый…

Смотритель медленно обводит глазами оставшихся, смотрит в раздумье на список, перегибает его пополам и кладет в карман…

Давно захлопнулись ворота тюрьмы, а мы все молчим. Нервы натянуты, как струны, облегчение не приходит.

На другой день повторилась та же пытка. Вновь из камеры увели пятнадцать человек.

Утром семнадцатого ноября счет перевалил за пятнадцать. Я уже не считал. Было все равно. Меня вдруг охватило страшное равнодушие. Сдали нервы, кончились силы.

Одну за другой выкликали фамилии. Эхо повторяло их. Один за другим исчезали за дверью заключенные. «Скорей бы уж конец, — говорил я себе. — Скорей!»

В этот момент назвали мою фамилию. Я не расслышал и продолжал сидеть на полу, опершись спиной о стенку.

— Тебя. Иди, — тихо сказал Рощин.

— Сабуров, сукин сын, встать! — рявкнул надзиратель.

Пытаясь подняться, я сделал резкое движение. Перед глазами все завертелось. Когда очнулся, дверь камеры уже захлопнулась.

— Что, Петрович, опять плохо? — спросил Тарануха. — Крепись, теперь уж недолго!

— Сколько сегодня? — спросил я.

— Двадцать одного, — мрачно ответил он…

После раздачи утренней порции хлеба по коридору вновь забухали сапоги. На пороге стояли надзиратель и эсэсовец, но не смотритель, а другой, рослый гитлеровец в очках.

— Встать! — скомандовал надзиратель и матюгнулся. — А ну, кто из вас… — Он заглянул в список заключенных. — Кто Сабуров?

«Все!» — пронеслось в голове. Я почувствовал животный ужас. По спине побежали мурашки, липкой испариной покрылось лицо. Попятился назад, вдавился в стену.

— У-у-ро-ов, — прокатилось под каменными сводами.

Рощин больно ткнул меня в бок и зло прохрипел:

— Ты что, раньше себя другого хочешь послать на расстрел?!

Тарануха сердито сверкнул на Михаила глазами и тихо сказал:

— Иди, Петрович. Оттяжка ничего не даст…

— Не могу, — чуть слышно прошептал я и еще сильнее прижался к холодной стене.

Это была не трусость. Не страх перед смертью сковал меня. Это был нечеловеческий ужас от сознания величайшей несправедливости. Целый год я шел черезсмерть. Слепым и почти неподвижным не раз вырывался из ее цепких лап. Дважды бежал из лагерей. Перенес так много муки и боли. Верил, что за все это воздам сторицей. И вдруг оказался у пропасти. До нее только шаг. Сделать его я должен добровольно. Нет! Это выше человеческих сил. Я сделал бы этот шаг, сотни и тысячи раз спокойно переступил этот рубеж, если бы перед этим были бои и сражения, а не этапы и побеги, если бы смерть моя была оплачена врагом.

Но такое не объяснишь товарищам в двух словах.

А в камере, повторяемое эхом, гремело:

— Са-а-бу-у-ров!

Гитлеровец в очках сказал что-то тюремщику, достал из кармана авторучку, блокнот, переступил порог камеры. За ним последовал надзиратель.

— Фамилия? — надзиратель ткнул связкой ключей в грудь первого от двери заключенного.

Нас снова переписали.

Я едва не выдал себя, но в последнюю секунду спохватился и назвал первую пришедшую в голову фамилию:

— Новиков.

Вечером в тюрьме что-то произошло. Торопливо захлопали двери камер.

Когда зажегся электрический свет, к нам заглянул надзиратель.

— Приберитесь тут у себя! — крикнул он. — Да живо! Начальство едет.

А по коридору уже неслось:

— Приехали!

Кто-то недовольно спросил:

— А этих куда?

— Давай пока сюда! — крикнул наш надзиратель. — Быстро!

— Это ж пленные, — слабо запротестовал тот же голос.

— Ни черта им не сделается. Переночуют, а утром им все равно выметаться.

В камеру ввели двадцать пять пленных. Большинство было в гражданской одежде, каждый нес с собой торбы, туго набитые продуктами и вещами. Старые обитатели камеры гуртом сбились в дальнем углу.

Тит Павлович долго приглядывался к пленным, потом как бы про себя произнес:

— Ведь их не переписали…

Я вопросительно посмотрел на Тарануху. Он встал и направился в противоположный угол.

— Откуда, хлопцы? — раздался его глуховатый басок.

— Разные мы, — послышалось в ответ. — По селам ховались, кто так просто, а кто приймаком был.

— Теперь в смертники попали! — крикнул кто-то из наших.

Пленные заволновались. Тит Павлович успокоил их.

— Шутит человек. Да вы уж больно пугливы.

— А ты, дядя, нет? — с вызовом произнес один из новичков.

— Я-то? Посильнее тебя буду, парень!

— Как так?

— А вот так. Ну-ка, потеснитесь. Погутарим малость.

Тит Павлович втиснулся в круг, сел на пол и заговорил. Я не прислушивался к словам, видел только, как новички иногда хмурились, иногда улыбались. Раза два камеру взрывал дружный смех.

— Слово, ребята? — произнес под конец Тарануха и поднялся.

Ближние к нему пленные согласно закивали.

— О чем это вы? — спросил Рощин, когда Тарануха вернулся на свое место.

— Завтра, если сменится наш надзиратель, — тихо сказал Тит Павлович, — вы двое уйдете с пленными.

— Как?

— Увидишь.

Утром в тюрьме опять начался переполох. Надзиратели, заступившие на дневную смену, по всем камерам искали вчерашних пленных.

— Посмотри, может, они в тридцатой, — приказал кто-то.

— Давайте, хлопцы, быстро в тот угол, — скомандовал Тарануха. — А вы, — он посмотрел на нас с Рощиным, — втиснитесь в самую середку. Ребята предупреждены. Под шумок двое проскочите. Живо!

Я встретился с Титом Павловичем глазами. Он понял мой безмолвный вопрос.

— Стар я для вашей компании. На меня могут обратить внимание, и тогда… Да и со своими не расстанусь. Ясно? Ну, прощайте, хлопцы!

Тарануха решительно подтолкнул нас к пленным. Только мы затесались в их ряды, распахнулась дверь. Показался надзиратель.

— Не наш! — с облегчением прошептал Рощин.

— Эй, не у вас ли вчерашние пленные? — крикнул надзиратель.

— Здесь, здесь!

Новички гурьбой двинулись к выходу.

— Сколько вас?

— Двадцать семь, — ответил Тарануха. — Вот они, все гуртом держатся. Сосчитай.

— Двадцать семь, — дружно подхватили пленные.

— Напутали, значит, вчера. Выметайтесь, да поживее! Потом поздно будет. Враз в особый список угодите.

Я оглянулся: Тит Павлович еле заметно кивнул. У меня торопливо забилось сердце.

Снова на восток

Побег

Из тюрьмы мы попали в Конотопский лагерь военнопленных, но пробыли там недолго. В декабре пленных стали эшелонами отправлять на запад. Случилось так, что при комплектовании партии потерялся Рощин. Нашу партию в составе пятисот человек вывезли в Винницкую область.

Двадцать пятого декабря мы прибыли в Калиновский лагерь. Располагался он на окраине села, носившего то же название. Рядом проходила железная дорога.

Разместили нас в бывшей колхозной конюшне. Помещения не имели крыши, в них гулял ветер, пол был засыпан снегом, перемешанным с соломой и сеном. В день нашего приезда ударил мороз. Поэтому в первую же ночь многие пленные сильно обморозились, а двое так закоченели, что не могли двигаться. К вечеру, когда мы вернулись с аэродрома, где расчищали взлетно-посадочную полосу и укатывали снег, эти несчастные впали в беспамятство. Нам приказали бросить еще живых людей в траншею, вырытую на краю лагеря. Но пленные отказались повиноваться.

Охранники дали в воздух очередь из автомата. Тотчас за лагерем, у бревенчатого домика, где жили конвоиры, прозвучал сигнал тревоги. Часовые, дежурившие по ту сторону колючей проволоки, забрались на угловые вышки. Дула пулеметов повернулись внутрь лагеря.

В конюшню ворвалось десять солдат. Нас оттеснили к стенам. Офицер жестом велел убрать умирающих, но никто не шевельнулся. Тогда гитлеровец приблизился к переднему ряду нашей шеренги и рванул к себе одного из заключенных. Измученный человек не удержался на ногах. Стоявший поблизости конвоир пнул его сапогом в спину и указал автоматом на умирающих.

Таким же порядком выбрали еще троих носильщиков. «Доходяг» унесли. Конвоиры покинули лагерь, пленные разошлись по своим местам.

— Сматывать удочки нужно отсюда, да поскорее, — раздалось за моей спиной.

Я обернулся. Круглолицый Алексей Лопухов, с которым я познакомился по дороге на аэродром, поманил меня пальцем. Мы вышли во двор.

— Бежать надо, Серафим, — быстро зашептал Лопухов. — Все одно здесь гибель…

— А как это сделать?

— Надо обмозговать. Можно на «ура», по пути на аэродром, рывком из колонны.

— Мертвое дело, Алеша. Кругом голая степь, скрыться негде. Пристрелят. Нужно через проволоку.

— Под пулеметами?

— До пулеметов, думаю, дело не дойдет.

— А как подберемся к забору? Часовые открывают огонь за двадцать — тридцать метров. А спирали из колючки? Они почти по метру высотой, с той и другой стороны… Нет, надо на «ура».

— Ты послушай, — и я поделился с Лопуховым своими думками.

Мой план был несложен. Несмотря на сильную охрану, возможности для побега имелись. Преодолеть препятствия из колючей проволоки не представляло большого труда. Для этой цели требовалась широкая доска или пара бревен.

— Доску от уборной отдерем, — предложил Алексей.

— Не нужно лишнего шума. Около уборной лежат бревна. Я уже прикинул на глаз: по длине подходящие.

— А дальше?

— Дальше все зависит от нашей расторопности, случая и погоды. Надо ждать либо темной безлунной ночи, либо снегопада.

Со следующего дня мы стали наблюдать за часовыми. Дежурили по очереди в уборной. В широкую щель хорошо просматривалась самая длинная сторона участка с двумя угловыми вышками. Территория лагеря была небольшой, и охраняли ее лишь двое часовых. По ударам своего пульса установили, что гитлеровцы тратят на полный обход лагеря около четырех минут. Встречались они на одном и том же месте — у правой вышки, секунд тридцать разговаривали и вновь расходились. От расставания до встречи часовых у правой угловой вышки проходило около шести — семи минут. В нашем распоряжении оставалось не больше четырех минут. За этот срок нужно было успеть подтащить бревна к забору, установить их, затем по очереди взобраться наверх, перепрыгнуть через вал из «колючки» и отбежать хотя бы метров на тридцать.

Часовые сменялись каждый час…

Стали ждать подходящую погоду. Но ночи, как назло, стояли лунные, хоть читай книгу.

Минула неделя. Вечером тридцать первого декабря мне сильно нездоровилось. Свернувшись на соломе и стараясь унять дрожь, я в уме отсчитывал время. Прошла тысяча секунд, но Алексей не возвращался с нашего импровизированного НП. Подождав еще немного, я отправился на поиски товарища.

Стемнело. У стен конюшни лежала густая тень. За колючей проволокой искрился снег. В черной бездне ярко полыхали звезды. Поскрипывали шаги часовых. Над аэродромом зеленым огоньком взвилась сигнальная ракета, послышался гул моторов.

Обошел одну конюшню, приблизился ко второй. И вдруг слышу легкий свист. Прислушался. Свист повторился. Обошел конюшню и у торцовой стены увидел Алексея — он лежал на снегу за кучей навоза.

— Давай ко мне, — прошептал Лопухов и жестом показал, чтобы я лег.

— В чем дело, Алексей?

— Посмотри, — Лопухов протянул руку в сторону аэродрома, — кажется, начинается…

За аэродромом у самого горизонта виднелась мощная гряда белых облаков.

— Будет буран, — уверенно произнес Алексей, — Через час, самое большее, он доберется до лагеря. Надо ждать.

— Замерзнем на ветру.

— Ничего, в дороге отогреемся!

Гряда чернела и приближалась. С краев ее сорвался ветер. Он взвихрил снег на полях, и горизонт сразу посерел. Первые рваные облака заскользили по диску луны, по земле побежали тени. Ветер усиливался с каждой минутой. Быстро темнело. Луна в последний раз мелькнула мутным пятном и скрылась за толщей облаков. Повалил снег. Крупный и плотный.

У правой угловой вышки прозвучали голоса часовых. Ветер сорвал слова с их губ и унес в сторону дороги. Ночь и снег утопили все вокруг. Не видно стало даже вышек.

— Пора, — прошептал Алексей.

Мы подхватили по бревну и бросились к забору. Оледеневшие бревна скользили в руках. Алексей уже приспособил свое у самого столба, на котором навешана колючая проволока. Дело было за мной. Я поторопился, потерял равновесие и выронил бревно. Оно стукнулось о столб забора. Звук от удара был совсем негромкий, но нам он показался орудийным раскатом. Инстинктивно упали в снег. Прислушались — никаких признаков тревоги. Но драгоценные секунды были потеряны.

Наконец, и второе бревно легло на проволоку.

— Давай, — сказал я и подтолкнул Алексея, — иди первым!

Лопухов лег на бревна и, подтягиваясь на руках, пополз вверх. У столба он поднялся во весь рост, уперся в его плоский торец ногой, оттолкнулся и пропал.

Настал мой черед. Мне сильно мешала обувь (у меня пропали ботинки, а лагерное начальство выдавало босым деревянные колодки). Колодки скользили по бревнам, и продвигался я очень медленно. Над самым валом едва не свалился: упади в колючий еж из проволоки — и все было бы кончено. Пытаясь удержаться, сделал неловкое движение, и бревна разъехались. Судорожно вцепился в них, стараясь сдвинуть. Сделать это удалось с большим трудом. Еще несколько сантиметров — и спасительный столб забора. Я ухватился за него, сильно, рывком, подтянулся. В тот же момент в отдалении раздались шаги.

Часовые! Медлить нельзя ни секунды. Рискуя сорваться, я быстро поднялся, поставил ногу на верхушку столба, чтобы оттолкнуться, и потерял равновесие. Какое-то мгновение балансировал над проволокой, наконец, сделал неимоверное усилие, оттолкнулся и прыгнул. Упал прямо возле металлического ежа. И тотчас раздалась автоматная очередь. Теперь все решала быстрота. Не раздумывая, я скинул колодки и в одних портянках, обмотанных бумажным шпагатом, бросился в ночь.

В лагере часто забили в металлический рельс. Я бежал, подставляя ветру правое ухо: справа находилось шоссе, где, по уговору, меня ждал Алексей.

Всю ночь мы пробивались сквозь метель. Буран стал затихать лишь на рассвете.

Вышли на околицу села Новая Гребля.

Финиш

Новая Гребля встретила нас тишиной и сугробами.

Мы огляделись. На улице ни одного следа. Не расчищены даже узенькие тропинки, сбегавшие от хат к дороге.

— Идем, — сказал я, — не похоже, чтобы в селе были полицаи.

Однако на всякий случай разошлись в разные стороны. Меня в первую очередь беспокоила обувь, но ни в одной хате ничего не смогли предложить. Женщины совали в руки хлеб, угощали молоком, даже яйцами, но, услышав слова «ботинки, валенки, сапоги», — только сокрушенно вздыхали.

Лопухов задерживался, и я поджидал его у крайней хаты. Холод начал припекать подошвы ног. Я задумался: как быть дальше? На один переход портянок хватит. Но если и в следующем селе не отыщется пара каких-нибудь завалящих ботинок, придется проситься на постой. А задерживаться не хотелось. «Может, в этой халупе попытать счастья?» Я постучал в окошко. За серебряными морозными разводами мелькнуло женское лицо. Женщина помахала рукой, приглашая в дом.

Увидев на моих ногах портянки, хозяйка всплеснула руками.

— Господи помилуй! Звиткиля же ты, мил человек, идешь?

— Из плена, сбежал, — не таясь, ответил я. — Сегодня ночью, из-под Калиновки.

— Да как же ты? Такой буран был… Я уж думала, не выдержит моя хатенка… Садись, милый, к столу. Покормлю, чем богата.

— Есть я не хочу — в других домах накормили, а вот не найдется ли у вас чего-нибудь на ноги?

— Может, от моего Антона что осталось? — в раздумье сказала хозяйка. — Посиди-ка, а я в сараюшке пошукаю.

Хозяйка повязала голову теплым платком, накинула на плечи ватную фуфайку и ушла. Я присел у горячей печки и тотчас задремал.

Разбудил меня Алексей.

— Обувь нашел?

Я отрицательно замотал головой.

— Да-а, — Алексей поскреб в затылке. — А хозяйка где?

— Сейчас придет.

— Я вот что думаю, Серафим, — начал после паузы Лопухов и замялся. — В общем, начистоту. Ты как думаешь двигаться?

— Известно, к Днепру, а затем прямо на восток к Воронежу.

— К фронту, значит? Далеко. Опять, чего доброго, словят. Мне такой путь не с руки. — Лопухов отвел глаза и уставился в окно. — Решил подаваться на север, через Житомирскую область. Сторона лесная, легче прятаться, да и партизан, может, встречу… Я те края хорошо знаю. Давай со мной!

— Нет, — жестко отрезал я.

— Осуждаешь? Думаешь, до дому рвусь?

— Это дело твоей совести…

С первых же слов мне стало ясно, что Лопухов хочет отколоться. Мое присутствие стесняло его, и я догадывался почему. Попав в плен, Алексей где-то на этапе сбежал, но на фронт пробираться не стал, а вошел приймаком в дом вдовы. Вел ли он себя неосторожно или кто-то выдал, только однажды полицаи взяли его прямо с постели, избили и отправили в Конотопский лагерь. Я подозревал, что Алексей не будет добираться до Житомирской области, а отыщет какое-нибудь глухое село и вновь войдет в дом временным мужем.

Не таким человеком был Лопухов, чтобы без особой нужды, как он иногда сам говорил, рисковать собственной шкурой. Алексей не станет предателем, не пойдет в полицаи, но за жизнь будет цепляться всеми дозволенными способами. Его рассуждения несложны и на первый взгляд оправданы. Не его вина, что попал в плен: в бою ранило, а часть отступила. В лагере вел себя не хуже многих. Предоставился случай — бежал. Бежал, рискуя головой. Но, если бы остался в Калиновском лагере, не выжил бы. Это наверняка, и это он знал точно. А побег возвращал к жизни. И хоть шансы были невелики, но еще меньше было их за колючей проволокой…

Все было ясно, и я не стал попусту тратить слова. Давно понял, что Лопухов мне только временный попутчик, но никак не верный друг, на которого можно положиться, как на самого себя.

Разговор наш закончился тягостным молчанием. Прервала его вернувшаяся хозяйка.

— Ну вот и нашла тебе чеботы, мил человек, — сказала она и протянула огромного размера сапоги.

На сапогах были следы давнишней грязи. От долгого лежания они ссохлись и покоробились. Подошвы так скрючило, что все усилия распрямить их ни к чему не привели: носки почти касались голенищ. Я долго и тщетно пытался натянуть на себя «обнову», но только измучился и стер в кровь правый подъем.

— Ну их к черту! — рассердился я и отшвырнул сапоги.

— А ты, мил человек, водичкой, водичкой, — посоветовала хозяйка. — Они и размякнут.

Женщина принесла ведро воды. Я сунул туда сапоги и долго мял и тискал их в воде. Когда кожа набухла и стала менее жесткой, обулся. Широкие голенища налезали за колени, топорщились, выпячивались углами. Стопе было свободно.

— Ну, пошли, — заторопил Алексей.

Не успел я пройти и километра, как мокрая кожа смерзлась и сдавила ноги в подъеме. Боль усиливалась с каждым шагом. Однако я упрямо шел вперед.

На третий день Алексей Лопухов распрощался со мной. Я направился прямо на восток, к Днепру, он свернул на север.

Потянулись дни один за другим. Я спешил и двигался как в угаре. Шел даже ночью. Отдыхал мало. Держался только на нервах да на холодном ожесточении, которое подчинило себе все мои поступки и желания. Но через неделю силы начали иссякать, и я решил передохнуть в большом селе Тараща.

Вошел в это село на рассвете. На востоке у горизонта чуть брезжила светлая полоска. Дома тонули в синеватом сумраке. Забыв об опасности, постучался в первую же хату. Прошло несколько минут, пока за дверью раздались шаркающие шаги. Громыхнул засов. В темной щели между дверью и косяком показалось бледное лицо. Женщина была во всем черном, глаза смотрели печально и слезились.

— Кто вы? — спросила она.

Я объяснил и попросил разрешения погреться. Женщина испуганно замахала руками.

— Спаси вас бог! Разве не видели, что произошло в селе?

— Я только что появился.

— Два дня у нас лютовали каратели. Вчера моего чоловика повесили. Вон, гляньте туда…

Я обернулся и невольно вздрогнул. В лунном свете на фоне снега резко выделялись черные перекладины виселиц. На каждой болтался труп. От трупов на снег падали слабые тени. Тени чуть шевелились.

— Уходите! Неровен час, палачи вернутся…

Через два дня я вышел к Днепру. Вечером пристроился к обозу с дровами и с ним добрался до села Зарубинцы. Здесь сделал остановку. Знал, если не отдохну, свалюсь и замерзну где-нибудь в дороге. Да и идти было не в чем — сапоги почти развалились.

У хозяйки хаты нашлись сапожные инструменты и дратва (муж ее, погибший на фронте в первые дни войны, был сапожником). Кое-как отремонтировал свою убогую обувку. Хозяйка, решив, что я умею «чеботарить», рассказала о том людям, и ко мне потянулись клиенты. Несли валенки, разбитые ботинки. Расплачивались хлебом, молоком, картошкой, иногда салом.

— Оставались бы у нас в селе приймаком, — сказала как-то хозяйка. — И дивчина есть на примете. Красивая, молодая, мужа ее на войне убили. Горпыной звать. Да может, вы ее и заприметили? Черноволосая такая. На валенки ей задники ставили.

Горпыну я запомнил. Она и в самом деле была хороша собой. Смуглый с бронзовым отливом цвет лица, большие глаза цвета спелой вишни, мохнатые до того, что хотелось потрогать пальцами, ресницы, вольный разлет тонких черных бровей.

Когда я подшивал ее валенки, Горпына сидела в темном углу и сверлила меня своими глазами-вишнями. Иногда тихонько вздыхала и, словно сдерживая волнение, прижимала к груди смуглые руки.

Близость этой молодой красивой женщины волновала меня, и я старался не смотреть в ее сторону.

— Заходьте до моей хаты, — сказала Горпына, когда я подал ей починенные валенки, и на щеках ее пробился легкий румянец.

— Спасибо, — ответил я, — загляну как-нибудь.

Но обещания не выполнил. Через несколько дней я был уже на другой стороне Днепра.


* * *

И снова дни. Снова ночи. Снова села, села, села… Ночевки в стогах соломы или пустующих сараях, реже под крышей в тепле. По утрам обжигающее дыхание морозного воздуха. Боль в натруженных ногах, ломота в суставах. Вечная настороженность, и ни на секунду не покидающая сознание мучительная, как пытка, мысль, что в любой момент может прозвучать грозное: «Стой! Руки вверх»…

Позади остались города Пирятин, Гадяч, Лохвица и много других, одинаково опасных для заросшего, оборванного беглеца. Я обходил их стороной, держа путь строго на Лебедин. Там, в семье Головенко, меня ждал отдых перед решающим броском к фронту.

Однажды я едва не нарвался на смешанную колонну из итальянских, венгерских и румынских солдат. «Союзники» Гитлера в беспорядке двигались на запад. Громыхали повозки, полевые кухни с закопченными боками. Съежившись от холодного, пронизывающего ветра, с хмурыми лицами шагали солдаты. Винтовки и карабины, небрежно заброшенные за плечи, у многих дулом к земле. На поясах звякали котелки и фляги.

Сердце заколотилось торопливо и радостно: «Вот оно, началось! Значит, фронт недалеко. Значит, наши пошли в наступление». От счастья хотелось одновременно смеяться и плакать. Я долго смотрел вслед растрепанной колонне и шептал: «Еще немного, Серафим, и ты у своих. Понимаешь, у своих!..»

На третий день после этой встречи с востока стали доноситься отдаленные, глухие раскаты. Казалось, они шли из самого чрева земли. Это громыхали орудия.

Наконец-то я услышал голос фронта. А ночью и увидел его: бледный отсвет артиллерийской канонады прорвался сквозь облака и на мгновение светлой полоской прорезал ночную темень.

С этого дня шум сражения нарастал с каждым часом. Он, почти не прекращаясь, рвался из-за горизонта, и все чаще по ночам небо озарялось бледно-розовыми всполохами. Я шел, почти не останавливаясь, спал два — три часа и шагал снова. Чтобы не заснуть на ходу и не упасть, до боли тер лицо снегом.

Наконец показался Лебедин. Над городом стояло багряное зарево. По мере моего приближения оно тускнело и уменьшалось.

Я прислушался. Ни артиллерийской, ни пулеметной стрельбы. Почему же пожары? Дождаться рассвета? Но переночевать негде. Поблизости не видно никаких построек… Остаться в поле? Замерзну… На самом финише, почти у цели. Нет, надо идти. Через немогу, через силу.

С трудом одолел последние километры. Вот и знакомый бор. Еще немного — и отсвет зарева вырвал из ночи окраинные строения. А за поворотом — городская больница, из которой я бежал пять месяцев назад. Мимо школы, где раньше размещался лагерь советских военнопленных, вышел к центру города. Здесь было совсем светло: горело несколько больших зданий. Вокруг суетился народ. Люди баграми растаскивали раскаленные, стреляющие искрами бревна, из ближайших колонок ведрами таскали воду. Кругом не было видно ни гитлеровцев, ни полицаев.

— Послушайте, — остановил я первого встречного, и невольно отступил назад.

— Серафим Петрович!

— Александр Игнатьевич!

Наши восклицания прозвучали одновременно. Головенко обнял меня, мы расцеловались. Александр Игнатьевич был так возбужден и взволнован, что даже не спросил, как я очутился в городе. Он сразу начал выкладывать последние новости. Оказывается, гитлеровцы подожгли вчера в городе все, что успели, и отошли. В Лебедине вновь советские порядки, уже действуют горком партии и горисполком.

— Не сегодня-завтра ждем нашу армию, — торопливо говорил Головенко. — Ну, а вы-то, вы-то как здесь?

— Бежал из лагеря, — ответил я и пошатнулся.

Головенко подхватил меня под руку.

— Да на вас лица нет. Живо к нам! Я провожу.

Елизавета Григорьевна, увидев меня, только охнула и опустилась на табурет.

— Ну, я опять побегу тушить, — на ходу крикнул Александр Игнатьевич. — Работы хватит на всю ночь.

Елизавета Григорьевна помогла мне умыться, снять с ног разбитые сапоги-гиганты и уложила в постель. За окном мелькали голые ветки. На том же месте сиял холодным блеском старый знакомец Сириус.

— Вот мы и встретились, дружище, — прошептал я засыпая.

В строй

Через день в город вошли наши войска. Я зарегистрировался в особом отделе и восьмого марта с группой бывших военнопленных покинул Лебедин. В городе Острогожске, где находился штаб второй воздушной армии, получил назначение в Москву на пункт сбора летного состава ВВС.

Ехал по железной дороге. Путь лежал через Балашов. Здесь, на Трудовой улице в доме сорок шесть, жили родители моей жены Тони.

Подъезжая к Балашову, я очень волновался. Семнадцать месяцев был оторван от дома, родных, и, наверное, меня давно считали мертвым. Но я выжил и возвращаюсь в строй. К войне, жизни и, быть может, кто знает, снова к тому аду, через который только что прошел. Ведь бывали случаи, когда люди по два и три раза попадали в плен.

Громыхали на стыках колеса, вагон сильно раскачивало на поворотах. Мелко дрожали на столиках жестяные кружки. Сизые космы дыма стлались по проходу. Ни на минуту не смолкал гул голосов. Ехали фронтовики. В Москву и дальше, в большие и малые города, деревушки и поселки. Ехали по разным делам. В короткий, кровью доставшийся отпуск, на переформирование, на заводы за боевой техникой, по вызову начальства. Ехали на разные сроки, а кто и насовсем, отдав войне часть самого себя.

Ехали и такие, как я, пропавшие без вести или списанные со счета живых. Этих сразу можно было узнать по одежде и поведению. Они чувствовали себя неуверенно, большей частью молчали, внимательно прислушиваясь к разговорам. Мы отвыкли от армии и были пока людьми без положения, без определенного места в общем строю, людьми с провалами в биографии. Как мы вели себя, что делали в том аду, куда швырнул нас случай, никто не знал. Судьей прожитому была только наша совесть. Поверят ли ей? Законы войны суровы…

Навязчивое болезненное ощущение внутренней виновности не покидало меня всю дорогу и долго еще не оставляло потом, когда я уже вновь вернулся в армию.

Успокаивало только одно: перед своей совестью я был чист. Знал, страшнее того, что осталось в прошлом, не будет. Мои чувства, любовь к Отечеству выдержали все испытания — и физическими муками, и временем. А это — главное.

Рассуждая так, я даже не предполагал, что судьба уготовила мне еще одно испытание.

В Балашове поезд задерживался надолго. Вместе со своим попутчиком, тоже летчиком Владимиром Скляром, я отправился на Трудовую улицу.

— Смотри, — предупредил Скляр, — побереги родных. Ты для них вроде привидения с того света. Подготовить бы их не мешало. Может, прежде я войду и скажу несколько слов?

— Не нужно!

Я и спешил, и медлил. Человек всегда и торопит, и оттягивает события, несущие очень большую радость.

Вот и дом. Калитка скрипнула и легко отворилась. В саду пахло сыростью и клейкими, только что лопнувшими почками. По влажной тропинке прошел к крыльцу. Остановился и глубоко вздохнул.

— Что, в зобу дыханье сперло? — пошутил Скляр.

Я решительно рванул на себя дверь и переступил порог.

В маленькой полутемной прихожей было пусто. Через неплотно прикрытую дверь из комнаты пробивался тусклый свет. Косой полоской он ложился на дощатый, затертый ногами пол, блеклым размытым пятном трогал край вешалки. На крайнем крюке висела армейская фуражка с черным лакированным козырьком.

— Моя фуражка, — сказал я Владимиру. — Но как она сюда попала? Может, Тоня…

Я не договорил и быстро шагнул в комнату.

За столом сидели родители Тони и ее брат Николай. В миске дымилась сваренная в «мундире» картошка, с краю стояла большая кастрюля с супом. Мать Тони, держа в руке тарелку, помешивала половником суп.

— Вам кого, гражданин? — спросила она и тут же охнула.

Тарелка упала на пол. Осколки со звоном рассыпались по полу.

— Что случилось, мама? — раздался из соседней комнаты родной для меня голос.

— Серафим вернулся. Он живой! — радостно крикнул Николай. Быстрей, Тонька!

Николай встал из-за стола и бросился к комнате Тони. Дверь приоткрылась. На секунду я увидел испуганное бледное лицо жены. Потом дверь с силой захлопнули, щелкнул замок.

— Тоня! — громко позвал я.

— Оставь ее, Серафим, — перебил меня отец Тони. — Не твоя она теперь.

Меня точно обожгло. Я обернулся и непонимающе уставился на тестя. Он молчал, сведя брови. Теща и Николай потупились.

— Как не моя?

— Так вот, — глухо ответил тесть, — не твоя, и все тут. Год назад вернулась из эвакуации, приехала к нам и вышла замуж. Свою семью разбила и другую тоже… Бесстыжая рожа. А теперь прячется. Плюнь ты на нее!

— Она не виновата, — вступилась за дочь теща. — Замуж вышла, когда получила похоронную. А до этого ждала.

— Ждала, ждала! — сердито огрызнулся тесть. — Разве так солдатки ждут своих мужей! До конца войны должны ждать и еще, быть может, после войны, пока совсем надежды не останется…

Тесть поднялся со стула, подошел к двери и громыхнул в нее кулаком.

— А ну, выходи! Ответ держать будешь. Перед нами не захотела, перед мужем заставим. Ну!

За дверью послышалось всхлипывание.

— Не надо, оставьте ее, — сказал я, повернулся и быстро вышел…

Уже у вокзального перрона меня догнал Николай. Он молча протянул сложенный вдвое лист бумаги и потупился. Тоня писала торопливо и неразборчиво, буквам было тесно в косых синих линейках, и они, как в тетради первоклассника, наскакивали друг на друга. Жена извинялась за все происшедшее и просила не думать о ней плохо.

— Плохо… Разве в этом только дело? — ни к кому не обращаясь, сказал я и разорвал записку.

Белые клочки упали под колеса вагона. Пожилая проводница, видимо догадавшись, что случилось, сочувственно посмотрела на меня.

— Уж мы ее ругали, ругали, — виновато произнес Николай, — а батя даже из дому выгнал, когда она…

Поезд тронулся. За окнами медленно поплыл перрон. Через несколько минут Балашов скрылся из глаз. Позади остался кусочек моей жизни. Но разве жизнь на этом кончилась? Нет, конечно. И разве прожитое на том отрезке принесло мне только одни неприятности? Нет! Было много хорошего. Была любовь, вера, и они поддерживали меня не раз в скитаниях по лагерям и этапам. За одно это я уже был благодарен жизни.


* * *

Москва встретила меня пасмурной погодой. Моросил мелкий дождик. Блестел мокрый асфальт. На Комсомольской площади трезвонили трамваи, крякали автомобильные гудки.

Я постоял, огляделся, вздохнул полной грудью и зашагал к себе на Ульяновскую.

Вот и мой дом. Во дворе встретил людей в белых халатах и подумал, что нейрохирургический институт, должно быть, вернулся в Москву. Значит, и мама здесь. Я прибавил шагу, вошел в парадное и бегом поднялся на второй этаж. Затаив дыхание, осторожно постучал в комнату номер двадцать один. Прислушался. Постучал вновь. За дверью раздались голоса, звякнула задвижка.

— Вам кого?

Голос заспанный, сиплый, недовольный. Незнакомая женщина подозрительно оглядела меня с головы до ног.

— Я к Сабуровым.

— Не знаем таких. Здесь теперь общежитие…

В управлении кадров Военно-воздушных сил Военно-Морского Флота меня принял майор Королев. Он внимательно ознакомился с документами, потом отложил их в сторону и попросил рассказать все своими словами.

— Да-а, чего только не бывает на войне, — заметил майор, когда я кончил свое повествование. — Как вы только выкарабкались из того ада! Сделаем сейчас все возможное. Вернем в строй, — пообещал он. Однако ясно дал понять, что моя дальнейшая военная судьба зависит от заключения врачей.

Я прошел две комиссии. Первая признала годным только к тыловой административно-хозяйственной службе. Заключение врачей было кратким и безапелляционным, как приказ.

Очутившись на улице, я медленно зашагал по Кремлевской набережной. Фактически врачи списали меня. С их точки зрения, приговор казался даже мягким. Я остался в строю. Но кем? Человеком с ограниченной пригодностью, способным управляться только с ручкой да карандашом. Остался в строю, но далеко от фронта, от своей любимой профессии. По законам медицины все справедливо. А по законам сердца, человечности? Нет! По законам войны? Нет! По законам ненависти и отмщения за перенесенные муки? Тоже нет!

Как бы ни были правы врачи, я не мог быть тогда вне войны, вне того, ради чего прошел через лагеря и этапы. Пусть я не годен для воздушных боев, но ведь, наверное, смогу еще принести пользу, вернувшись в авиацию и обучая других летному искусству?

Взвесив все «за» и «против», я решил скрыть от Королева заключение военно-морской комиссии, точнее сказать, что не был у врачей. Случай помог мне. В тот день комиссия временно прекратила работу и председатель попросил меня сообщить майору, чтобы он пока не присылал людей на обследование.

Заключение Центральной летной комиссии Военно-воздушных сил оказалось более благоприятным: меня оставили в нескоростной, легкомоторной авиации.

Жарким июньским днем я покидал Москву. В кармане лежало направление в одну из учебных эскадрилий. Поезд вез меня в глубокий тыл, в тишину. И, как два года назад, когда я уезжал под Ленинград, в перестукивании колес мне чудился треск пулеметов, а в запахе сожженного угля — запах горелого железа. Закрыв глаза, я мысленно представлял изогнутую линию, которая, ощетинившись колючей проволокой и противотанковыми надолбами, протянулась от Ледовитого океана до Черного моря. Линия эта называлась фронтом. Там шел жестокий бой. Там было мое настоящее место. И я верил, что вновь обрету его.

Эпилог

Мечте моей не суждено было сбыться.

Прибыв в четвертую эскадрилью в звено лейтенанта Александра Хващевского, я в первое время не расставался с мыслью о фронте. Летали мы по десять — двенадцать часов в сутки: фронту требовались кадры, и мы, инструкторы, не жалели себя.

Ритм работы был бешеный. Вскоре почувствовал, что начинаю сдавать. Возобновились головные боли, все чаще возникала тошнота. Товарищи догадывались о моем состоянии и старались во всем помогать. Хващевский не спускал с меня глаз. Заметив, что я задерживаюсь на линии предварительного старта и не выруливаю на взлет, он подходил к самолету и приказывал мне остаться на земле.

— Отойди малость, — тихо, чтобы не слышал курсант, говорил он.

Я уходил за линию заправки, ложился на спину, закрывал глаза и старался не двигаться.

Иногда меня вытаскивали после полетов из кабины в полубессознательном состоянии. Хващевский только качал головой…

Шли недели. В сентябре я распрощался со своим первым выпуском. Все тринадцать моих подопечных получили отличные оценки за технику пилотирования и уехали продолжать учебу. За этой радостью последовала другая.

В пасмурный октябрьский день на аэродроме приземлился трофейный немецкий пассажирский самолет Ю-52. Командиром корабля оказался мой бывший однокашник, пилот гражданской авиации Алексей Коняев. Он перегонял самолет в Алма-Ату. Коняев сообщил, что несколько раз встречал в столице Казахстана мою сестру Соню.

— Кажется, все твои родные живут в Алма-Ате. Обещаю узнать их адрес.

Через месяц от Алексея пришла открытка. По ходатайству командира эскадрильи майора Иванова мне предоставили месячный отпуск. Я тотчас выехал в Алма-Ату.

Нечего и говорить, какая это была встреча. Но к радости примешивалась тревога. Очень плохо выглядела мама. Она не жаловалась, скрывала свой недуг, но мы видели, что жизнь ее угасает.

Однажды, незадолго до моего отъезда, мама сказала:

— Не поверила я извещению и ждала тебя. Теперь можно и умирать.

Слова ее прозвучали спокойно. Чувствовалось, что уже примирилась с мыслью о смерти. Не зная, как разубедить мать, я грубовато ответил:

— Глупости все это! Просто тебе нездоровится и надо серьезно полечиться.

— Нет, сынок, лекарства тут не помогут. Высохла я вся, дожидаясь тебя. Что-то во мне надорвалось. Спасибо, хоть ты живой.

Мама невесело улыбнулась. Улыбка ее была печальной и чистой, как осенний закат в безоблачный вечер…

А в мае пришла телеграмма о ее смерти.

Тяжело перенес я эту потерю. Дали знать себя и напряженные полеты. Здоровье мое резко ухудшилось. Врач Довгань метал громы и молнии, требуя, чтобы я прошел переосвидетельствование. Я всячески уклонялся. К тому времени у меня уже не было надежды вырваться на фронт, но оставалось твердое решение не расставаться с авиацией до конца войны.

Конечно, я нарушал дисциплину, инструкции, но ведь и военным людям не чужды чувства, которые не уложишь ни в какой параграф. Ни в одной инструкции не сказано, например, что солдат обязан своей грудью закрыть амбразуру вражеского дота, броситься с гранатами под танк, а летчик — подорвать себя, товарищей и самолет на собственных бомбах, врезавшись в колонну противника. Не сказано, но так поступали. И потому делали невозможное возможным.

Мое поведение тоже не было исключением. Я действовал так, как многие, — по велению сердца и гражданского долга: хотел быть в строю до конца, до победы. И товарищи понимали меня. Сам Довгань, как мне казалось, чаще метал громы и молнии для формы. Если бы он не верил мне, не понимал моих чувств, то без особого труда добился бы отстранения от летной работы…

И снова побежали дни, недели, месяцы. Снова полеты, полеты, полеты… И только когда далеко на западе замолкли пушки и непривычная тишина оглушила солдат, я сказал сам себе: «Баста, Серафим! Можешь подавать рапорт!»

Осенью 1945 года я проводил в училище свой последний выпуск. Тогда же Первая дивизия школы летчиков Военно-Морского Флота была расформирована. Мы перегнали учебные самолеты на другую базу и разъехались в разные концы страны. А в феврале 1946 года кончилась моя служба в армии. Меня списали по всем статьям и сняли с военного учета. Навсегда.

Я не сопротивлялся: иное время, иные песни. Что мог, отдал войне. Но жизни отдал не все. Жизнь продолжалась, и я занял место в новом строю. Я добился своего — вернулся на фронт. Правда, это был другой — мирный фронт. Но дыхание его было таким же горячим, как там, где земля еще не остыла от артиллерийской канонады и не утратила жара человеческой крови.


* * *

На этом можно было бы и поставить точку. Но не могу не рассказать о том, как спустя много лет до меня донеслось «эхо войны». В апреле 1962 года я получил письмо из Херсона. Глубоко взволновали меня первые же слова: «Не удивляйтесь, если я воспользуюсь своим маленьким моральным правом и поинтересуюсь послехерсонским отрезком Вашей жизни. Пишу Вам под впечатлением письма Вязанкина Василия Ивановича. А ну-ка, вспомните такую фамилию! Вы не должны забыть ее…»

Мог ли я забыть Вязанкина? Васю Вязанкина! Сразу вспомнился побег из Херсонского лагеря, день, когда Вязанкин вытащил из руки Виктора Клементьева запачканный пеплом бумажный валик…

Это случилось двадцать лет тому назад. С тех пор я не видел астраханца Василия Вязанкина и ничего не слышал о нем. Но никогда не забывал последних минут нашего расставания, крепкого пожатия его рук — верных рук друга, товарища, солдата.

В конце письма стояла подпись — А. Губанова. Я немедленно написал ответ, и вскоре пришло второе письмо. Большое, теплое. Позволю себе привести из него некоторые выдержки.

«Итак, Вы — тот самый Серафим Петрович Сабуров, а я — та самая Анна Александровна Губанова. Не удивляйтесь, если скажу, что все прошедшие двадцать лет память о Вас и Василии Ивановиче Вязанкине жила в нашей семье. Мы часто вспоминали о вас. Как? О Вас как о патриоте, мечтавшем до фанатизма о переходе линии фронта. Вот почему, говоря правду, у меня не было веры в то, что Вы живы. Ведь вырваться из звериных лап охранников лагерей, да еще и линию фронта перейти — это целый подвиг. Мне думается, он по силам только смелым, мужественным людям.

Вязанкин прибыл к нам примерно через месяц или полтора после угона пленных из Херсона. Рассказал, как вы бежали с этапа и расстались на подходе к Днепру. Мой муж, у которого было немало таких подопечных, с помощью друзей прятал Василия Ивановича от оккупантов до самого освобождения Херсона.

После этого война замела все следы и его, и многих ему подобных. Только недавно из письма самого Вязанкина мы узнали о его судьбе. Он снова воевал, только в танковых частях. С боями прошел всю Восточную Пруссию, участвовал в штурме Берлина. После войны демобилизовался. Сейчас — пенсионер, живет на родине в Астрахани — улица Чехова, дом № 50.

Почему мы все эти годы интересовались его и Вашей и многих других судьбами? Это не просто любопытство. Мой муж агроном по специальности и всегда, закончив сев, переживал за результаты, за урожай. Вот я часто и провожу некоторую аналогию между семенами, высеянными в почву, и добрыми человеческими чувствами, мыслями, которые тоже должны принести хорошие плоды.

Узнав о судьбах Вашей и Вязанкина, мы искренне обрадовались. Значит, семена дали хорошие всходы. Ну, не стану больше смущать Вас хвалебными словами и скажу немного о нас самих. Мы — это наша семья. Сейчас она многочисленная. У нас два сына. Один агроном, ныне директор совхоза на Херсонщине. Шесть лет работал на Целине, награжден орденом Ленина за ее освоение. Другой — механик плавбазы тралового флота. Работает в Мурманске. Мы уже дедушка и бабушка — у нас пятеро внуков. Видите, как быстро течет время.

А что у Вас нового? Вы пишете, что имеете дочерей. Сколько их и какого они возраста? Передавайте от нас привет своим домочадцам.

Вы лелеете мечту побывать на Украине. Приезжайте в любое время — один или с семьей. Остановиться можно у нас. Херсон город не шумный, на Днепре хорошие пляжи…»

Разумеется, я тотчас написал Вязанкину. Получил и от него ответ. Теперь мечтаем встретиться.

Живы и здравствуют Елизавета Григорьевна Головенко и ее муж Александр Игнатьевич, которые помогли мне бежать из Лебединского лагеря. Ничего не знаю только о судьбе Виктора Клементьева и Михаила Дьячкова, но хочу верить, что они живы, что мы обязательно свидимся.


* * *

Воспоминания кончены. Я дописываю последнюю страницу с чувством сожаления и радости. Хотелось бы больше рассказать о тех замечательных, простых и скромных в своем подвиге людях, с которыми свела меня судьба на перепутье сейчас уже далеких военных лет. Их было много, чудесных советских людей, и всем им, известным и неизвестным, я глубоко благодарен за поддержку и помощь, которые получил в самую трудную пору. Всем им кланяюсь до земли.

Примечания

1

Только вернувшись из плена, я узнал, что у меня был перелом основания черепа и правой перегородки носа.

(обратно)

Оглавление

  • В боях
  •   Так держать!
  •   Арифметика ошибается
  •   Рейд на Сарабуз
  •   Ночной таран
  •   Капкан
  • Через ад
  •   «Сын собственных родителей»
  •   Луч света
  •   В анатомическом музее
  •   90 километров
  •   В Херсонском лагере
  •   «Лучше пуля в спину…»
  • Дорога на восток
  •   Первые встречи
  •   Семья Стаценко
  •   Горсть табаку
  •   Это случилось утром
  •   Нежданно-негаданно
  • Полтава — Лебедин
  •   Инцидент в Карловке
  •   Траншеи за бараками
  •   «Добрый» немец
  •   Отчаянный поступок
  •   Проблеск надежды
  •   Задание
  • Смертники
  •   Засада
  •   В застенке
  •   Поем «Интернационал»
  •   Камера № 30
  • Снова на восток
  •   Побег
  •   Финиш
  •   В строй
  • Эпилог
  • *** Примечания ***