Маленький Глинка [Ал Алтаев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ал. Алтаев, Арт. Феличе
Маленький Глинка

Иллюстрации Е.С. Кочетковой

Москва

Издательский Дом Мещерякова

2018


УДК 821.161.1-93

ББК 84(2Рос=Рус)6

А52


Алтаев, Ал.

А52 Маленький Глинка / Ал. Алтаев, Арт. Феличе ; илл. Е.С. Кочетковой. — Москва : Издательский Дом Мещерякова, 2018. — 64 с. : ил. — (Детство знаменитых людей).

ISBN 978-5-00108-220-0

Весенним утром в Новоспасском доме Ивана Николаевича Глинки рождается мальчик. В окружении неусыпной бабушкиной заботы маленький Миша подрастает, уплетая гостинцы да расхаживая в стёганой шубке зимой и летом.

Однажды на семейном ужине Миша берёт в руки флейту у крепостных музыкантов, следом — скрипку. С этой поры все мысли мальчика и перед сном, и на уроках рисования — о волшебной музыке.

Спустя годы имя этого скромного мальчика будет известно всему миру.

Елена Кочеткова проиллюстрировала эпизоды из детства Михаила Глинки.


УДК 821.161.1-93

ББК 84(2Рос=Рус)6


© Ал. Алтаев, Арт. Феличе, текст, 2018

ISBN 978-5-00108-220-0

© Е.С. Кочеткова, иллюстрации, 2018

Мы любим бумажные книги

© ЗАО «Издательский Дом Мещерякова», 2018


I

Ночь близилась к концу. В зале большого Новоспасского дома, в Смоленской губернии, на жёстком кресле красного дерева уже много часов сидел неподвижно Иван Николаевич Глинка и поминутно нетерпеливо взглядывал на часы в длинном футляре. Сквозь спущенные кисейные занавеси виднелось бледное весеннее небо с потухающими звёздами.

Близилось утро 20 мая; время было горячее для сельского хозяина — «навозы», а тут приходилось не спать всю ночь.

Вот с шипеньем медленно бьют часы; кричит петух; хрустит песок под ногами садовника в саду... Вдруг Иван Николаевич испуганно вскакивает и бежит к матери.

Фёкла Александровна, в чепце и утреннем стёганом капоте, говорит нараспев, ласково, и лицо у неё торжественно-радостное:

— Ступай, Ванюшка, к Женечке... Поздравляю тебя: Господь, по милосердию Своему, тебе сынка послал.

Иван Николаевич чувствует, как к груди его приливает сладкая нежность; на цыпочках, осторожно входит он в комнату жены. У неё лицо юное, особенно в кружевах ночного чепчика, среди белых подушек. Фёкла Александровна берёт с постели какой-то комочек в пелёнках и протягивает сыну.

— На, любуйся, весь в тебя.

Иван Николаевич смотрит на красненькое созданьице, надрывающееся от крика, конфузливо улыбается и не знает, что сказать.

— Ну, поглядел и будет! Ступай себе, Ванюшка, да дверьми не хлопай: простудишь дитя.

Заботливость Фёклы Александровны к внуку в минуту его рождения определила всё её дальнейшее к нему отношение.

— Молода ты ещё, — говорила она в тот же день невестке, — где тебе с детьми возиться? Миша, — она уже решила, что мальчика назовут Михаилом, — к тому же и здоровья некрепкого.

— Как некрепкого, маменька, почему некрепкого?

— Субтильный он; сама будешь плакать, как не убережёшь.

— Да я, маменька...

— О Ване не хлопочи: мужчины не большие охотники до детского крика, да Ваня и не выходил ещё до сей поры из моей воли. Ступай, Карповна, снеси пелёнки; колыбель малютки у меня уж, почитай, с месяц. Да хорошо ль у меня стоплены печи?

— Хорошо, матушка барыня, я сама глядела... — отвечала наперсница барыни, пожилая горничная Татьяна Карповна.

И Фёкла Александровна унесла ребёнка к себе в верхний этаж.

Евгения Андреевна с грустью посмотрела вслед уходящей свекрови, но ослушаться не смела, как никто в доме не смел ослушаться Фёклы Александровны, начиная с её мужа, доброго и расслабленного старичка, Николая Алексеевича.

Комната с низкими потолками в верхнем этаже должна была отныне служить спальней маленькому Мише. В ней душно и темно от спущенных штор, «чтоб у дитяти глазки не болели», и очень жарко: несмотря на летнюю пору, громадная изразцовая печь жарко натоплена.

Приводят к Мише и здоровую краснощёкую бабу — кормилицу.

— Осторожнее бери, дитя ведь барское! — шепчет Карповна.

— Не оброни! — коротко окликает кормилицу барыня.

У бедной бабы холодеет сердце. И сколько раз потом она слышит эти крики.

Миша растёт в бабушкином парнике, как пареная репка, рыхлая и слабая.

— Простудился, Карповна, Михаил Иванович — глазки покраснели. Говорила я — нельзя было окно открывать...

— Да я, матушка-барыня...

— Всю жизнь я — барыня, а ты всю жизнь — холопка, а потому сама должна слушаться и за другими строго блюсти; Михайло Иваныч здоровья нежного, субтильного, долго ли до греха?

И поднимается крик:

— Дунька! Что смотришь? Ты окно открывала?

А у бедной подняньки Дуни подгибаются ноги от одного зычного голоса Фёклы Александровны.

— Разрази меня бог...

— Врёшь! Свежим воздухом пахнет!

После долгих расспросов оказывается, что в комнату заходила молодая барыня. Фёкла Александровна идёт вниз и налетает на невестку, занятую вышиванием, как буря:

— Ты что это, бесстыдница, уморить сына хочешь? Одного на тот свет отправила недосмотром...

Она говорила о первом своём внуке Алёше, золотушном, болезненном ребёнке, не прожившем и года.

— Что я сделала, маменька?

— А кто окно раскрывал?

— Да ведь, маменька, на дворе — жара, а у вас — баня...

— У тебя язык что бритва! Для тебя — баня, а для ребёнка — в самый раз. У меня своих порядков заводить не думай.

Она уходила с мыслью о том, что все в доме вышли из-под её власти, кроме мужа, безответного старика, довольствовавшегося только длинным чубуком да игрой в штосс с сыном во время досуга. Через полтора года после рождения Миши он тихо скончался, заснув с вечера и не проснувшись поутру.

На следующий год после появления на свет Миши у Фёклы Александровны родилась внучка Поленька. Бабушка не волновалась и не радовалась.

— Эту ты можешь оставить и у себя, — сказала старуха невестке, — походи за нею, как я за Мишей.

Миша стал ходить; стёганые одеяльца сменились стёгаными пуховыми шубками.

— Нынче ночью ветер так и гудел в трубе, — говорила бабушка. — Наденьте Михаилу Ивановичу шубку на пуху, ту, что потолще, или лучше — кунью.

И на Мишу надевают тёплую шубку, и в ней он ходит по комнате, хотя ему невыносимо жарко от натопленной печки.

Смотрит Миша в окно и мечтательно спрашивает:

— Няня, что такое снег?

Он снега не знает; его водят гулять только в самые жаркие дни летом.

— Снег — бяшка, — отвечает няня Карповна, — как тронешь его, так и простудишься, зачихаешь, захре-плешь...

А сама с ужасом шепчет:

— Ахти мне, бедной! Ты почто это, светик, к окошечку грудкой припал? Ишь, и ручки застыли!

И уводит она Мишу от окна.

Приходит бабушка и уже волнуется:

— Что это, Карповна, с Михаилом Ивановичем? Кушает мало... Чего хочешь, деточка?

— Не знаю... — тянет Миша.

— Сливочек не хочешь ли с сахарком, густых, от Бурёшки? Крендельков сдобных, булочек слоёных? Пирожков с вареньем? Живо всё тащи, Авдотья!

Ребёнок кушает-кушает, а потом снова погружается в обычную ленивую дремоту: слушает, как трещит сверчок за печкой, как где-то внизу смеётся его поднянька, весёлая Дуня, слушает, как где-то неподалёку лепечет сестрёнка Поленька, и ловит во всём мелодию: и в лепете Поленьки, и в смехе Дуни, и в стрекотанье сверчка.

Порою он вяло спросит:

— Бабушка, почему не принесёшь ко мне поиграть сестричку?

Карповна угодливо забегает вперёд:

— И, голубчик наш! Нешто вам с нами плохо? Дуня, беги, скажи сказку!

Дуня бежит на зов. Она хорошо запомнила, как ей раз досталось, когда она принесла снизу маленькую Поленьку к Мише; как тогда сердилась, кричала и топала ногами старая барыня. Верно, ей не хотелось, чтобы Миша кого-нибудь любил, кроме неё.

Дуня садится на пол, у ног Миши, и начинает одну из сказок, сказывать которые она была такая мастерица:

«Жил мужик да жила баба, пришла ей умереть пора — унесла смерть бабу со двора. Остался мужик сиротой, хозяин небольшой... остались пустые закрома, а вместо сундуков — пустая сума...»

И засыпает Миша под сказку.

Тяжело спится в жарко натопленной комнате, в пуховых перинах да ещё с полным желудком. Проснётся мальчик, заскрипит его кроватка, а с широкой кровати бабушки уже поднимается её голова в белом чепце:

— Карповна! Дунька! Спите, негодные! Как смеете вы спать, когда дитя не спит? Что ты, Мишенька? Уж не болен ли, спаси господи?

— Не знаю, бабушка...

— Видно, проголодался, голубчик... Неси, Карповна, скорее чай.

И в полутьме комнаты, озарённой лампадой, хлопочут, мечутся сонные фигуры нянек; из маленькой печурки вытаскивается чайник, ещё сохранивший тепло,

наливается из него чай в большую золочёную чашку с медальоном, накладывается туда много сахару, подливается много сливок, и всё это несётся в кроватку к Мише. Карповна поит его чаем, а Дуня угощает опять разными сдобными печеньями. Миша послушно ест вкусные сдобные булочки.

И всё-таки ему не спится, теперь тем более. Бабушка в отчаянии.

— Сглазил кто-нибудь, — шепчет ей на ухо Карповна. — Завтра спрыснуть бы с уголька.

— Ступай, Дунька, — говорит бабушка, — спой Михаилу Ивановичу песенку: авось убаюкаешь...

И как в былое старое время, когда он был ещё маленьким и его качали в колыбели, Дуня поёт ему, подавляя зевоту:

А я котику-коту За работу заплачу,

Шубку новую куплю И сапожки подарю...

— Меховые? — шепчет Миша, которому бабушка велит носить меховые сапожки.

— Меховые, барчук.

У кота-воркота Была мачеха лиха...

— Слава те Христос, спит! — шепчет старая барыня.

А Дуня, качаясь, с закрытыми глазами, сонным голосом продолжает:

Она била кота,

Приговаривала...

— Ступай спать, дура! — трясёт её за плечо Карповна.


II

Так и растёт пареная репка — Миша: среди сказок няни Авдотьи да среди сладких булочек няни Карповны и скучных разговоров взрослых, растёт мечтательный, неподвижный, болезненный, между женщинами, боясь до смерти мужчин, из которых знает одного отца, а дедушку совсем не помнит.

Впрочем, знал Миша ещё священника Новоспасской церкви, отца Иоанна, добродушного старичка, приходившего частенько к бабушке побеседовать на душеспасительные темы.

Когда приходил отец Иоанн, у всех женщин наверху делались умилённые лица; бабушка угощала его разными вкусными вещами: грибочками солёными и маринованными, икоркой, пряничками, смоквами, а так как он часто навещал бабушку во время болезни, угощение ставили на стол в её спальне.

Бывало, лежит бабушка на своей широкой постели, а отец Иоанн толкует ей про житьё святых да про свои путешествия ко святым местам.

— Глядите, батюшка, как младенец вас слушает... — умиляется бабушка.

Отец Иоанн видит, что Миша гладит своей ручонкой переплёт «Жития святых», принесённого священником. Он открыл крышку и смотрит на чёрненькие буквы. Какие смешные!

— Много ль годочков дитяти? Что-то позабыл, Фёкла Александровна.

— Четыре годочка минет в канун Константина и Елены, — отвечала бабушка. — А умён не по летам, тих тоже: всё молчит, глядит да думает. Мухи не обидит, моё сокровище; а посмотрите, кажись, и грамоту понимает?

— Учиться хочешь? — спрашивает священник.

— Хочу, — медленно тянет Миша.

И священник показывает ему буквы. Мальчик запоминает чёрные значки и после нескольких посещений отца Иоанна, показывая пальцем на оставленную книгу, выводит слова:

— Не-ка-я де-ви-ца...

Все озадачены. Бабушка всплёскивает руками:

— Карповна, слышишь?

— Слышу, матушка-барыня, слышу...

— Господи, до чего ребёнок-то разумен — ровно ангел! — вскрикивает Дуня и на ухо Карповне шепчет:

— Правда, сказывают, такие дети не живучи? У Бога, вишь ты, они надобны?

— Молчи, барыня услышит...

Миша скоро выучивается читать довольно сносно и, водя пальчиком по строкам «Жития святых», читает певучим голосом и о святой Екатерине, царской дочери, что приняла мучения, и о святом учителе преподобном Феодосии Печерском. Его слушают только женщины; сердца их наполняются восторгом; Мишу хвалят наперебой.

Так идут дни за днями, и уже наступила пятая весна жизни мальчика.

Но заботы окружающих и любовь не делали крепче, здоровее ребёнка; лицо его было бледно и одутловато; желудок варил плохо; на лице часто появлялись лишаи и золотушная сыпь.

Порой наверх заходил отец Миши, но редко.

Иван Николаевич, капитан в отставке, безвыездно жил в деревне и с утра до ночи был завален делами сельского хозяйства; ему некогда было возиться с детьми. В минуты свиданий с мальчиком он говорил матери:

— Дозвольте мне доложить вам, маменька: может, Миша мог бы ходить с Поленькой хоть часок в саду в песке играть? У него бы и щёки румянее стали. Поленька...

— Ну и води на здоровье свою Поленьку! У Поленьки твоей здоровья хоть отбавляй, а Мишенька — телосложения нежного. Давеча его вывели в сад — и день-то был тёплый, а как подул ветерок, глазки от ветра у него покраснели, а наутро на личике — круги, сыпь...

И она показывала на злополучные «круги» — лишаи на лице Миши.

И росла, и вяла в тепле злополучная пареная репка.

Ранним утром Миша лежал ничком и рисовал мелом на полу Новоспасскую церковь. Совсем было бы похоже, да пятилетний мальчик забыл, с какой стороны у церкви большое дерево, и это беспокоило его. Рисует, пыхтит и опять стирает.

— Бабушка, с какой стороны дерево у нашей церкви?

— А рисуй себе с обеих, дружочек, пусть оба для церкви Господней послужат...

Миша рисует с обеих сторон по дереву, как велит бабушка, а Дуня, проходя мимо, задевает рисунок юбкой и стирает его. Миша горько плачет.

— Что наделала, глупая! Теперь не унять! — говорит Карповна.

А бабушка уж тут как тут. Мальчик прячет в её юбках заплаканное личико.

— Обидели тебя? У, эта дура Дунька, обидела! Да не плачь, дорогой, лучше одевайся: сейчас настоящую церковь увидишь. Вот дитя: и читает, и рисует только одно божественное! А тебя, Дунька, я в другой раз хорошенько поучу...

А Миша, слыша окрик бабушки, бросается к ней с воплем:

— Бабушка... миленькая... не надо... не учи Дуню!

— Ах, глупенький! Тебе из-за хамки и голову трудить не след...

— Нет, бабушка, не учи...

Но Миша уже расстроен. Он плачет горько, жалобно, и бабушка не знает, как его унять.

— Дуняша, — говорит она вдруг мягко, — принеси ты Михаилу Ивановичу зайчика: на кухне, сказывали, поварята вчера поймали.

Дуняша стрелой мчится и приносит маленького серенького зверька:

— На, ягодка наливная, забавляйся!

Обида забыта.

— Бабушка, смотри, как он поводит ушками! А какой хвостик!

— Куцый хвостик. Одевайся, голубчик.

И Мишу одевают. Слёзы высыхают на его глазах моментально от одной мысли, что он услышит свой любимый колокольный звон, услышит стройное пение, увидит блеск позолоты на иконостасе, увидит толпу.

И вот первый удар колокола долго гудит бархатным звуком...

Мише нравится мигание свечек в высоких подсвечниках, и знакомый голос священника, и вздохи, и коленопреклонение, и запах ладана, смешанный с запахом воска, и вкус мягкой просвирки, что выносят бабушке на оловянном блюде после обедни, и его праздничный костюмчик, в котором он ходит только в церковь.

Миша молится, читает заученные молитвы и считает Боженьку добрым, таким, как всё, что его окружает.

Но он уже устал от толпы; в душе — другое: хочется посидеть тихо, послушать и помечтать.

Дома ему бросаются в глаза два таза для варенья и бабушкина палочка — посошок, и пока бабушка разоблачается из праздничного «граденаблевого» платья в халат, он бьёт посошком по тазам.

«Бим-бом-бом!» — гулко звучит большой медный таз.

«Динь-ди-динь-ди-динь!» — подхватывает тонкий голос маленького.

— Бабушка, колокола! — радостно говорит Миша.

— Колокола, милый! — умиляется бабушка.

— Тазик-то, касатик, отдай; для варенья приготовили, — просит Карповна.

— Не хочу... бяшка... не тронь... — тянет Миша, готовый расплакаться, полный восторженного желания подражать как можно лучше колокольному звону.

— Не тронь, глупая! — говорит и бабушка.

— Да как же, сударыня, ягод начищено видимо-невидимо, а варить не в чем.

— Наиграется — сваришь, а испортится — выбросишь.

И Мише позволено бить в тазы сколько душе угодно, и бьёт он усердно, всё лучше и лучше подражая колокольному звону.

Ему так нравится звонить; не надо шевелиться; сидишь на одном месте, закроешь глаза и слушаешь.

И потом, едва мальчик зальётся плачем, ему несут медные тазы:

— Звони, батюшка, на здоровье, звонарик Христов!

Миша звонит и успокаивается от звона. А бабушка

не может вдоволь наслушаться. Бывало, тазы заняты вареньем на плите; расплачется мальчик, нечем его унять, кричит бабушка:

— Ряженых сюда, да скорее!

И живо сгоняют наверх дворню; кого из мальчишек вымажут сажей «арапом», кого разлохматят, кого оденут в рогожу, на кого натянут балахон — рукавами в ноги, а над головой завяжут его верёвкой; скачет такой «курыш», не видя под балахоном света, налетает на «арапа», на «медведя» — мальчишку в тулупе вверх шерстью, на соломенное чучело, а няня Карповна подыгрывает губами на гребёнке, закрытой бумагой.


III

Вдруг всему этому беспечальному житью настал конец. Зимой бабушка занемогла и уже не покидала кровати. Миша послушно влезал на эту гору пуховиков, сидел около любимой старушки, уплетал за обе щёки гостинец, читал божественное, слушал сказки или колотил в медные тазы. И хоть порой у бабушки болела голова, она терпеливо слушала долгие удары, гул медных голосов и хвалила звуки.

Но вот в одно утро приехал в Новоспасское доктор и привёз больной какой-то пластырь. Миша приоткрыл дверь, потянул носом воздух и убежал.

— Тебя бабушка зовёт, светик! — сказала Карповна.

— Не пойду; там скверно пахнет.

— Нехорошо, дитятко, грех; бабушке худо; бабушку Боженька возьмёт.

— Не хочу пластырь нюхать, не хочу!

Карповна пошла доложить старой барыне; та только рукой махнула:

— Как снимут пластырь, поправлюсь — придёт мой голубчик! А ты гляди за ним в оба...

Но ей уже не суждено было увидеть внука: пластырь сняли с неё через несколько дней, когда она закрыла глаза навеки.

Евгения Андреевна увела Мишу к себе вниз. Миша исподлобья смотрел на игравшую на ковре резвую Поленьку. Ему всё здесь было чуждо, страшно. Когда пришла Карповна, он бросился ей в колени.

— Я к бабушке хочу...

— Бабушка у Боженьки...

— Я к Боженьке хочу.

— Ах, касатик, душу всю вывернет! — заплакала Карповна.

Были панихиды и похороны с тягучим пением и свечами; Мише пришлось переехать в новую детскую, неподалёку от спальни матери.

Евгения Андреевна стала внимательно присматриваться к сыну. В то время как Поленька шалила, бегала, часто надоедала шумом, криком и резвостью, Миша мог по целым часам сидеть, сложа руки и даже закрыв глаза, а если ему давали два медных таза и палку, он колотил в них и, казалось, вполне был счастлив. И личико у него бледное, а глаза окружены золотушной краснотой.

— Вот что, няня, — говорит Евгения Андреевна, — сходи с ребёнком погулять; нынче погода хорошая.

На дворе март; тепло; растаяли лужи, и воробьи весело чирикают, небо ясное, голубое, и детская вся залита солнцем. Поленька давно в саду со своей няней, ходит по песчаным дорожкам, греется на солнышке.

— При старой барыне, бывало...

Евгения Андреевна строго взглядывает на няньку:

— То при старой было, а то при мне.

Вздыхая, долго ищет Карповна шубки Миши, долго кутает его в пуховые платки и наконец с покорным и несчастным видом выводит в сад.

Миша, весь мокрый от испарины, вдруг кашлянул.

Карповна в ужасе уводит его домой.

Ночью Миша бредит о воробьях, о солнце, о том, как звенят сосульки, как гудят ручьи...

— Господи, сохрани и помилуй! — шепчет Карповна, осеняя ребёнка крестным знамением, и бежит к двери спальни Евгении Андреевны.

— Барыня, голубушка, — шепчет она побелевшими от страха губами, — захворал Михаил Иванович... Не надобно было его водить по весеннюю стужу: на весенней стуже ходят двенадцать сестёр-трясовиц-лихорадок; как затрясут — и дух вон. А Михайло Иванович, старая барыня говорили, сложения нежного, кровь в нём барственная, чувствительная... Не жилец он на этом свете: больно мудрый да тихий; Господь таких любит.

А Евгении Андреевне теперь и самой страшно за Мишу, и она говорит упавшим голосом:

— Что нам делать, Карповна? Что, бывало, маменька покойница делала?

— Липова цвета аль малины, сударыня, заварить, а то мяты аль герани душистой. Да позвать бы старуху-знахарку Терентьевну, она, вишь, хорошо трясовиц заговаривает...

На другой день снова в комнате печь жарко натоплена, и чистым воздухом Мише долго не дышать.

Сидит он у окошка, смотрит на лужок, подёрнутый налётом молодой травки, слышит гомон дворовых ребятишек. Ему понравилось на воздухе; вот бы опять посидеть на солнышке и послушать, как журчат ручьи и щебечут птицы. Но няня всё равно не пустит... И Миша покорно подавляет вздох.

— На что смотришь, голубчик? — спрашивает мать.

— Что они делают? — спрашивает, в свою очередь, мальчик.

— Дворовые ребятишки? Играют, милый.

— Как играют?..

Он никогда ни с кем в жизни не играл и не знает, что такое подвижная игра.

— Маменька, я бы с ними поиграл; как это они?

— Что ты, светик? Нешто дворянские дети с холопами играют? — смеётся Карповна.

Миша замолкает. Верно, так надо!

— Друг мой, — сказал раз отец Миши жене, — а ведь мальчика так оставлять нельзя: взять бы к нему няню поумнее.

— Где её возьмёшь, Ваня? Соседи француженок из Москвы да из Петербурга выписывали — что хлопот было!

— А мы пока возьмём русскую. На днях мне говорили, что вдова землемера Мешкова место искала. Она с девочкой, только девочка тихая, пальцем воды не замутит, немного постарше Миши, худому не научит.

И в тот же день послали за вдовой землемера.

Ирина Фёдоровна Мешкова приехала с дочерью, приехала в старомодном широком платье, как носили ещё во времена Екатерины II, в «карнете» — чепце екатерининских времён, смешная, но с таким добрым простым лицом, что Мишу сразу к ней потянуло, и скоро он стал искать спасения от всяких страхов в её широких капустообразных юбках.

Возле Ирины Фёдоровны жалась худенькая девочка с кротким личиком.

— Сиротка, — говорили о ней слуги и вздыхали.

Слово «сиротка» сразу определило отношение Миши

к девочке. Он молча протянул ей кусок домашней коврижки с миндалём. Впоследствии она охотно слушала звон Миши в медные тазы и просила мать рассказывать сказки.

Скоро можно было видеть троих детей, игравших на полу в какие-то постройки из чурбашек, дружно, весело и спокойно.

А Миша продолжал рисовать девочкам на полу церкви, сады, рисовал и белые гипсовые статуи, которыми Иван Николаевич украшал свой парк.

IV

А я нашёл и француженку! — сказал раз Иван Николаевич, — зовут её Роза Ивановна, и недорогая...

— Как же, мой друг, Ирина Фёдоровна? Миша к ней так привык...

— Ну, матушка, и французским языком нельзя пренебрегать. Какой же сын будет дворянин, если не сумеет свободно болтать по-французски? И Ирина пусть себе живёт в Новоспасском: авось не объест нас со своей Катенькой.

Через несколько дней подкатила наёмная тройка и привезла француженку, живую и говорливую. Она сейчас же стала болтать с детьми, играла с ними, учила французским стишкам и песенкам. Но Мишу не покидала мечтательность, и он мог проводить целые часы на полу, лёжа на животе и рисуя мелом.

Рисует Миша, но его лошадь совсем не похожа на лошадь, хотя и у неё четыре палочки-ноги и торчащие уши.

— И пусть мальчик едет с кнутом, — диктует себе Миша.

— Нет, друг любезный, лучше ты не веди кнутик свой за порог, — раздаётся знакомый голос, и в комнату входит Иван Николаевич. — Весь пол перемазан.

А мальчик поднимает крик:

— Ай, ай, папенька... стёр...

— Ну, настоящая оранжерейная мимоза! — недовольно говорит Иван Николаевич. — Ой да ай — не тронь меня! Если хочешь рисовать, рисуй с толком, — надо учиться рисованию как следует.

На другой день, едва Миша взялся за мел, перед ним выросла длинная фигура архитектора, строившего новый дом и беседки.

— Я принёс тебе бумаги, — сказал архитектор. — На ней лучше не сотрётся, чем на полу.

Миша послушно уселся за стол и взялся за карандаш. Но рука учителя остановила полёт его фантазии.

— Что ты начал рисовать?

— А ёлки, лес. У нас лес большой. Я видел.

— Немного ты видел, отчего плохо и нарисуешь. Лучше нарисуй то, что я тебе скажу.

И архитектор положил перед мальчиком листы с оригиналами, на которых были изображены части человеческого тела. Мише стало скучно... Но он начал добросовестно рисовать; ему было стыдно сделать плохо работу.

Скучны были эти уроки; только иногда на клочке бумаги выводил Миша карандашом свои прежние наивные картинки. Учитель был им доволен.

Сидит Миша за столом и усердно рисует человеческие уши. Зевает он от скуки, потягивается.

— Добрый день и Бог в помощь, — раздаётся сзади.

— А, дядя!

Карандаш брошен; мальчик забирается на колени к дяде.

— Что же ты не рисуешь?

— Поспею. А вы расскажите.

— Да что рассказывать? Шёл бы ты лучше побегать. Поленька с Катей играют в зале в мячик.

— И пусть играют, а вы расскажите.

— Про что рассказывать, милый?

— Да про диких людей. Какие они, дикие люди?

— Разные, милый. Ходят голые или в звериных шкурах.

— И людей они... едят?

— Иные едят и людей.

И рассказывает добрый старичок о том, что прочёл в книгах, которых у него несколько шкафов: про тёплые страны, про огнедышащие горы, про страшных змей, весёлых обезьян и попугаев.

— Шёл бы ты, милый, побегать, а то всё сидишь сиднем.

— Я не хочу. А это всё правда, что вы рассказываете?

— Сущая правда. Да погоди — ты ведь у нас грамотей, я тебе привезу книги: ну, может, и одолеешь, разумник.

Миша жадно стал читать книги, вспоминая от слова до слова всё, что ему рассказывал старичок, и, завидев дядю в дребезжащих старых дрожках — «калибрах», — он превозмогал неподвижность и бежал встречать дорогого гостя, крича на ходу:

— А книжку привезли?

И дядя протягивал ему желанную обещанную книжку: «О странствиях вообще», издание времён Екатерины II.

Миша забирался в укромный уголок, под обеденный стол, где бы ему никто не помешал до обеда, и принимался за чтение. Книга была написана напыщенным языком, и детской голове трудно было её осилить, но Миша, хоть и приходилось по нескольку раз перечитывать некоторые страницы, с упоением читал о путешествии знаменитого Васко да Гама, и приключения этого человека кружили ему голову.

Когда Ирина Фёдоровна хотела украдкой спрятать от него «вредную книгу», заставлявшую его прятаться под столами, Миша поднял крик.

— Ну, бросьте — тронули мимозу, — добродушно сказал Иван Николаевич, а старичок-родственник прибавил:

— Бросьте: вреда книга не принесёт, а Мише лучше читать, чем бить баклуши.

Он привёз Мише и другие тома того же собрания путешествий. И, выводя контуры ушей, носа, Миша думал о Цейлоне, Суматре, Яве, о кофейных плантациях, о кокосовых пальмах и пышных цветах, о беспредельном океане...

Он рисовал и думал:

«Вот здесь маленький мыс, где приставал корабль Колумба, а вот залив, где нашли первые следы краснокожих...»

И он восторженно рассказывал о прочитанном девочкам.

В яркий солнечный день, выходя в сад, Миша ложился на лужайке под тень большого лопуха или папоротника и думал, что лежит в громадном тропическом лесу, где бананы свешиваются над ним, где обезьяны бросают в него шелухой ананасов. Сейчас зашевелятся ветви, но не тигр бросится на Мишу, а нежные блестящие колибри слетят сверху и закружатся на солнце резвым хороводом... А павильон на островке пруда кажется ему дворцом могущественного раджи.

— Мишель, где ты, дитя моё? — звала Роза Ивановна.

Миша отозвался, не сразу отрываясь от лучезарного сна...


V

Кончалось лето 1812 года. В эту пору только и говорили о французах, которые шли громить Россию. Рассказывали о могучей силе французского императора Наполеона и о страшной численности неприятеля. В Успеньев день приехавшие в гости в Новоспасское соседи принесли страшную весть, что французы идут на Смоленск. Новоспасское, расположенное близ притока реки Десны, было вовсе не так уже безопасно.

— А что, не придётся ли и нам выбираться из родного гнезда? — говорил Иван Николаевич жене. — Тогда прощай все мои затеи...

Кругом рос страх к Бонапарту; многие помещики выбирались из своих вотчин.

На Розу Ивановну дворня немного косилась за то, что она была француженка, хотя она так обрусела, что не знала, есть ли у неё во Франции родные, и с ужасом думала о том, что её вдруг могут выгнать за пределы России.

Встречались по дороге телеги, сопровождаемые русскими солдатами; на них везли раненых; привезли их и в Новоспасское.

Губернский город Смоленск был взят французами; город пылал; жители спасались бегством. Горела Вязьма; говорили, что русские повсюду сжигают свои усадьбы, чтобы они не доставались врагу; рассказывали о битве под Лубиным, о Бородинском бое, а 2 сентября без единого выстрела французам была отдана Москва.

Все в Новоспасском плакали о Москве, будто хоронили что-то живое.

— Ну, что же, надо и нам выбираться, — решил наконец Иван Николаевич.

И стали приготовляться громадные возы с разным скарбом, возки с «важами» — широкими укладками, которые привязывались наверх, тяжёлые дормезы с лошадьми ярусом, карета — сущий дом, запряжённая шестериком сильных лошадей.

Детей охватила сутолока сборов; они метались от дома к возам, всё боясь забыть уложить свои любимые игрушки.

Миша незаметно сунул под сиденье кареты палку и два медных таза.

Дети стояли на заре на террасе, перед клумбой с георгинами и астрами, совсем одетые, вздрагивали от утреннего холода и прощались с милым садом, залитым золотом и пурпуром сентябрьской раскраски. Им было жалко этих трепещущих в осенней истоме старых клёнов, что сомкнулись навесом над аллеей, таких нарядных в осеннем уборе.


VI

Был август; кончилась уборка хлеба. У подъезда Новоспасского дома остановилась карета старшего брата Евгении Андреевны Афанасия Андреевича Глинки, и из неё вышел Афанасий Андреевич, одетый с иголочки, и нарядная, шуршащая шелками, в широком салопе жена его Елизавета Петровна. За ними на телегах следовал крепостной оркестр.

Садилось солнце; к террасе подошли жницы с громадным снопом, украшенным цветами. Низко кланяясь, поднесли они этот сноп господам и, чтобы забавить гостей, затянули песню:

Ой, ты, сад, виноград,

Зелёная роща...

Из окна слушает Миша, и нежат ему душу родные звуки.

— Плясовую! — командует Иван Николаевич.

И две плясуньи выходят в круг, машут белыми платочками и под балалайку откуда-то появившегося парня плывут лебёдушками... Жниц угощают на кухне, и в столовой для господ готов великолепный ужин, и в то время как помещики подходят к дамам, чтобы вести их к столу, десятилетний Миша, забившись в уголок, не спускает глаз с оркестра дяди.

Что делали эти люди, возившиеся около своих труб, больших и маленьких, водившие смычком по скрипкам и ещё каким-то большим инструментам? Когда они начинали играть — звуки были ужасны. Миша морщился и затыкал уши руками. Но что это? Звуки вдруг сделались нежными и мягкими; Миша опускает руки и слушает; глаза его блестят. Знакомые звуки; где он их слышал? А, да, в девичьей, и от няни Авдотьи, когда она ему пела русские песни. Или это одна из тех мелодий, что он слышал сейчас от жниц?

Детское ухо ещё не улавливало искажений, которые были неизбежны при тогдашнем «иностранном» направлении музыкального творчества. Народная песня была чужда даже русским музыкантам-специалистам, воспитанным на иностранных мелодиях. Искажёнными являлись и русские песни, исполнявшиеся за ужином в Новоспасском, но чуткое ухо Миши ловило в них основную родную мелодию, которая глубоко трогала сердце, и он слушал затаив дыхание...

Музыка смолкла; гости задвигали стульями. Миша очнулся; он не помнил ни ужина, ни разговора, ни звона бокалов, не помнил ничего, кроме мелодии, звучавшей у него в душе.

А вот опять заиграла музыка...

— Кадриль! — кричит громко какой-то молодой франт в голубом фраке, и Миша видит, как гости строятся в пары.

Снова плывут звуки. Экосез, матрадур, кадриль, вальс, англэз, pas de châle, мазурка, которая только что входила в моду...

Миша незаметно, бочком, пробирается к оркестру. Вон у того, что держит маленькую флейту — «piccolo», — такое доброе лицо... Теперь он положил её и отдыхает, ожидая своей очереди. Ну да, сейчас повторение мелодии...

Миша тихонько дотрагивается до руки старого флейтиста и говорит мягким, полным мольбы голосом:

— Можно? Позволь, пожалуйста...

Старик не может отказать. Он боится фальши, но глаза ребёнка так молят, что он с лёгким колебанием протягивает флейту.

Какое счастье! Миша подносит её к губам.

Из маленькой дудочки вырываются робкие, но гармоничные звуки. Озадаченный флейтист одобрительно кивает головой.

— Ай да барчук... подумай!

Но Мише хочется попробовать и скрипку. Он просит её у другого музыканта, и тот даёт уже более смело.

— Мишель, спать! — слышит он голос Розы Ивановны и скорее убегает, чтобы взрослые не заметили его в оркестре.

И долго потом, лёжа в постели, Миша слышит музыку в зале.

На другой день, как всегда, был урок рисования. Миша рисовал вяло. Учитель с изумлением взглянул на мальчика.

«Верно, ему хочется спать, потому что он вчера поздно лёг», — подумал архитектор и не сделал мальчику никакого замечания.

На другой день повторилась та же история.

«Удивительно слабый ребёнок — немного меньше поспит и уже выбит из колеи!» — подумал архитектор.

А бедный рисунок был на этот раз затушёван до того черно и небрежно, что учитель наконец решил сделать ученику серьёзное замечание. Только что он хотел начать свою речь, как увидел, что Миша снова закрыл глаза и, раскачиваясь и в такт стуча пальцами о стол, запел вполголоса мелодию, слышанную за ужином.

— Что это за выдумки? — спросил учитель недовольно. — Ты пришёл учиться рисованию или распевать?

Мальчик открыл глаза, растерянно взглянул на учителя, и мягкая улыбка появилась у него на губах.

— Ты и не рисуешь потому, что всё только и думаешь о музыке!

— Что ж делать, — отвечал маленький Глинка, — музыка — душа моя.

И это было сказано так горячо, искренне и добродушно, что у учителя не хватило духу бранить или наказывать ребёнка.

Скоро Миша начал так называемые «правильные» уроки музыки. Из Новоспасского исчезла Роза Ивановна, а на её место приехала учительница «с музыкой».

Миша первый увидел в окно приехавшую новую учительницу. Поленька примчалась из соседней комнаты:

— Видел?

— Видел.

— Какая она? Старая? Злющая?

— Н-н-не знаю...

А новая учительница, Варвара Фёдоровна Кляммер, уже входила в комнату. Это была барышня, окончившая Смольный.

— Страшная! — прошептала Поленька.

— Где у детей стол для занятий и шкаф для книг? — спрашивала Варвара Фёдоровна у Евгении Андреевны после первых слов приветствия.

Она увидела, что книги разбросаны, в чернильнице высохли чернила, а в шкафу беспорядок, поморщилась, и строгое лицо её приняло недовольное выражение.

— Я люблю порядок, дети, и не люблю небрежность.

И тут же начала убирать комнату; скоро всё было

на местах.

— Уроки должны начинаться минута в минуту! — скомандовала она.

— Уж это как вы найдёте нужным, — отозвалась Евгения Андреевна.

— И сейчас же я начну экзаменовать детей; посмотрим, что-то они знают.

Дети знали очень мало: Роза Ивановна занималась с ними главным образом практикой французского языка, и Варвара Фёдоровна решила прибрать учеников к рукам. Она преподавала русский язык, французский, немецкую грамматику, географию и всё заставляла учить наизусть.

— Надоело учить вдолбёжку, — жаловалась Поленька Ирине Фёдоровне. — Счастливая Катя — она бросила учиться и занимается только рукоделием да немного у отца Иоанна. У него не страшно: он — добрый. А наша придумала ещё нас учить диалогам.

— Каким таким ещё диалогам?

— Велит мне разговаривать за уроками с Мишей: он спрашивает у меня урок, я ему отвечаю, он добавляет, и всё вдолбёжку, слово в слово. Такая скука!

— Верно, так надобно, деточка! — утешала Поленьку добрая Ирина Фёдоровна.

Дети ненавидели уроки Кляммер, но подчинялись ей беспрекословно.

— За фортепиано! — коротко командовала Варвара Фёдоровна.

В зале немного холодно. На дворе сеет мелкая снежная крупа. Сухая фигура Кляммер стоит возле фортепиано и отсчитывает такт. Как скучны для Миши её упражнения; то ли дело мелодия оркестра дяди Афанасия...

— Раз-два, раз-два... Зачем смотришь на клавиши, я говорю? Смотри вверх и играй! Опять посмотрел? Ну, погоди!

На следующий урок Варвара Фёдоровна приносит доску. Она как-то искусно приделывает её над фортепьяно и злорадно говорит:

— Ну, теперь попробуй смотреть на клавиши, я их закрыла.

Дети играют теперь, не видя клавиш, и едва только ошибутся, карандаш в руках девицы Кляммер больно ударяет их по пальцам. Так их учили играть не глядя на клавиши.

От этой скучной музыки Мишу ещё больше тянуло к «дядиным музыкантам».

Канун Рождества, памятный «Евгениев день», — именины Евгении Андреевны. В этот день, конечно, съедутся в Новоспасское все окрестные помещики, и дядин оркестр уже тут. Мише почти двенадцать лет, и его заставят, конечно, танцевать: Варвара Фёдоровна обучала детей и танцам.

Становятся в пары; в люстре мигают жёлтые огоньки восковых свечей. Именинница в новом парадном платье с сиреневыми лентами, сияя улыбкой, ведёт за руку маленькую девочку в белом платьице и в узеньких туфельках. На лбу у девочки дрожат локончики; глазки жадно следят за толпой, а ножки выплясывают в такт сами собой. Евгения Андреевна ищет ей кавалера, и выбор её, конечно, пал на Мишу — ищет она и не находит: мальчик незаметно юркнул за спину контрабаса.

Маленькую девочку кружит другой кавалер, сын соседа; она удовлетворена. А Миша, весь отдавшись звукам, не слышит, как его зовут. Ведь он любит музыку оркестра больше всего на свете! И вдруг видит совсем близко гневное лицо отца.

— Ты что это, в музыканты к дяде нанялся? Крепостных людей для этого мало, что ли? Или ты забыл, что непристойно оставлять гостей? Какой же, скажи на милость, из тебя выйдет благовоспитанный дворянин, ежели ты не сумеешь даже провести даму в экосезе? Сию же минуту ступай и пригласи Lise.

И неуклюжая не по летам маленькая фигурка Миши неохотно, вяло двигается к стулу крошечной дамы, на которую ему указал отец.


VII

Вот здесь можно будет его и устроить с тремя другими воспитанниками одинакового возраста, в мезонине над нашим пансионом, ежели вы не пожалеете издержек на сей предмет. Гувернёром к молодым людям могу определить господина Кюхельбекера.

Перед Иваном Николаевичем Глинкой стоял подинспектор вновь открытого при Главном педагогическом институте Благородного пансиона (впоследствии Первая петербургская гимназия) и смотрел внимательно на нового ученика Мишу Глинку, усиленно моргая.

Мише было почти тринадцать лет, когда его привезли в столицу учиться. В первый раз видел он великолепный город с громадными домами и громадными толпами на улицах. Он скучал по родному дому, по ласке, по играм с сестрёнками, которых у него уже было несколько; скучал и по своим птицам, которые наполняли своим щебетом его комнату и были получены в наследство от умершего брата Ивана Николаевича.

Миша с изумлением смотрел на приведшего его и отца в мезонин странного человека, назвавшего себя подинспектором. Что говорит этот смешной человек с рябым лицом, в сапогах с кисточками, в серых брюках и светло-коричневом фраке, с лысиной на темени?

Смешной человек оторвал Мишу от мечтаний о родном доме. Почему он так пристально смотрит на Мишу своими добрыми глазами и в то же время поправляет жилет и забавно моргает? И Миша сразу почувствовал симпатию к милому «моргуну» Ивану Екимовичу Колмакову.

«Чего он только всё моргает и дёргает жилет? Вот смешной!»

— Издержек на сына я не жалею, — слышит Миша голос отца, — и с признательностью принимаю ваше предложение.

Итак, он будет жить в мезонине, отдельно от этой шумной ватаги мальчиков, которая его сразу оглушила и испугала. Здесь высоко; из окошек видны Фонтанка и Калинкин мост, крыши и небо.

— Савелий, тащи вещи нового воспитанника! — распоряжается подинспектор и опять моргает, точно подмигивает мальчику.

Дядька Савелий, служивший за столом во время обеда и ужина, тащит в мезонин вещи Миши.

В мезонине светло, тихо и уютно. Но Миша долго не может привыкнуть к пансионской сутолоке. Он морщится от грубого обращения гувернёров, хотя учится прилежно и в точности исполняет всё, что от него требуютвоспитатели.

Вот в пансионе ужин. В двух узких и длинных столовых, за столами, расставленными по длине комнат, помещается стол воспитанников. Между столами взад и вперёд в узком пространстве, как всегда подёргиваясь и подмигивая, ходит подинспектор Колмаков. У него жалкое, точно виноватое лицо и немного неверная поступь. Но ученики знают его другим...

Ещё сегодня он заменял заболевшего учителя латинского языка и читал мальчикам отрывки из «Превращений» Овидия. Мало-помалу он загорелся, глаза его заблестели, речь стала вдохновенной, и это вдохновение зажигало учеников. И ученики радовались, когда в дверях появлялась знакомая фигура с милым, всегда точно подмигивающим лицом.

Раз вместо подинспектора в столовой дежурил «господин мусью Биттон», как называли его дядьки, — англичанин из шкиперов.

Один из товарищей, шаловливый и очень наблюдательный мальчик, Соболевский, шепнул лукаво Глинке:

— Ну, Миша, сегодня твоя молочная каша тю-тю!

— Почему? — удивился Глинка.

— Хорошо ли ты отвечал сегодня английские слова?

— Я их твёрдо знал.

— Да, впрочем, если бы ты их знал, как истый англичанин, тебе и тогда бы несдобровать, раз на кухне варится рисовая каша, а тебя выбрал козлом отпущения Биттон! Вот погоди: то же будет с Сашкой Римским-Корсаковым и с Чирковым — у Биттона аппетит хоть куда! Они безответные, и Биттон съест их порции.

Не успел он докончить, как «господин Биттон» подошёл к Мише и пробормотал вполголоса:

— Выучил? А? Утром не знал? А? Посиди на ваш колен! — закричал вдруг неистово англичанин и направился к тем, о ком пророчил только что Соболевский.

И снова крик:

— Посиди на ваш колен!

А дядька Савелий, служивший в это время за столом, обнёс молочной кашей Глинку и его злополучных товарищей, намеченных жертвами аппетита англичанина в этот день.

— Если хочешь, то потихоньку тащи половину каши с моей тарелки! — предложил Мише добродушный Соболевский.

Не лучше был и немец в рыжем парике, господин Гек, который вдруг к концу дня обрушивался на провинившегося, по его мнению, ученика. Не любили пансионеры и бойкого грубого француза Трипе, оказавшегося совершенно необразованным мелким лавочником.

Предметов в пансионе изучали немало. Злой пьемонтец Эллен изводил детей маршировкой и гимнастикой; эти предметы, а также фехтование и танцы, особенно не давались Мише. Неловкий мальчик никак не мог научиться управлять рапирой, и учитель фехтования приводил его в ужас свирепым криком:

— Эй, Глинка, заколю!

С этим криком он устремлялся на ученика и колол его, вероятно думая, что таким способом разовьёт в нём ловкость и любовь к своему предмету.

— Не троньте его, он мимоза! — смеялись товарищи над чувствительностью Глинки.

Учился Миша хорошо. Любимыми предметами его были география и естественные науки. Любовь к географии, заложенная в Мише ещё в раннем детстве чтением путешествий, и любовь к зоологии являлись естественными для мечтательной натуры Глинки, нежно любившего живую природу, начиная от красивого пейзажа и кончая птичкой или растением.

На чердаке, возле пансионского мезонина, поселил он голубей и кроликов: на живой природе наблюдал он то, что слышал на уроках, а впоследствии, в старших классах, он посещал и кунсткамеру под руководством хорошего преподавателя профессора Зембицкого.

Легко давались ему и языки: к изумлению профессора, он изучил немецкий язык в полгода; латинский, преподаваемый Колмаковым, его очень увлекал; удачно шли и уроки французского, английского и персидского языков; легко давалась и математика.

На рисовании у него, что называется, «набилась оскомина» — неумелые преподаватели замучили Глинку, и в конце концов он бросил эти уроки.

Но и в плохо поставленном пансионе у Глинки были светлые страницы. Уже пожилым человеком он всегда вспоминал смешного подинспектора и, всегда с чувством некоторого стыда, — те шутки, которые над ним проделывали пансионеры.

Зачинщиком таких штук большей частью являлся шаловливый Соболевский. Раз Соболевский собрал товарищей в рекреационном зале и объявил им:

— Я познакомлю вас со своим новым произведением, друзья мои. Оно поётся на мотив «Душа ль моя, душенька!» Выучите только хорошенько слова.

Ученики столпились вокруг Соболевского и затянули, глядя в листок:

Подинспектор Колмаков Умножает дураков;

Он глазами всё моргает И жилет свой поправляет...

Кантата была длинная, и, конечно, в ней высмеивался бедный подинспектор, которого, в сущности, все мальчики по-своему горячо любили.

— Молодец Соболевский!

— Качать его!

— Ура, ура, Соболевский! — кричали пансионеры.

Прошло несколько дней; весь пансион знал назубок песенку Соболевского, а вечером, не сговариваясь,

мальчики затянули её хором за ужином, едва в столовой показалась знакомая фигура Колмакова.

Подинспектор остановился. Его пуговочка-нос поднялся кверху; на плоском рябоватом лице появилось выражение изумления. Вдруг он разобрал слова:

Подинспектор Колмаков Умножает дураков...

Лицо Ивана Екимовича побагровело; он часто-часто задёргал поднимающийся вверх жилет и стремительно ринулся к тому месту, откуда слышалась песенка.

— А? Что? Кто это кричит? — визгливым дискантом прозвенел его негодующий голос.

Опять тихо; уста жуют, а звуки несутся уже с другой стороны столовой.

Голос Ивана Екимовича повысился до резкого визга:

— А, что? Мальчишки, невежи, накажу!

И он вылетел вон.

Все были смущены, хотя никто не ждал наказания, но у всех было на душе смущение, что обидели любимого преподавателя.

В дверях появился дядька Савелий.

— Стройтесь в пары! — мрачно скомандовал он. — Сейчас придёт господин мусью Биттон.

— А что же подинспектор?

— Гневаются... — коротко заявил дядька.

— А про наказание не поминает?

— Не-ет... только гневаются...

И всегда добряк подинспектор только «гневался», но никогда не наказывал.

В пансионе Миша не забросил музыку. Уметь легко бренчать на фортепиано было в то время признаком хорошего тона; занятие музыкой входило в состав всякого дворянского воспитания. Глинке дали и музыкальных учителей, и поставили для него фортепиано.

Он делал быстрые успехи в фортепианной игре, несмотря на то, что эти уроки носили чисто случайный, несистематический характер.

Музыка и общение с добрым Колмаковым давали большую отраду кроткой и тихой душе Глинки, смягчали грубость учителей и товарищей. Товарищи полюбили Мишу за незлобивость, детскую доверчивость и тихие гармонические звуки фортепиано, которые доносились к ним в свободные часы сверху, из мезонина.

Ещё в пансионе, в эти часы отдыха, Глинка предавался полёту фантазии и сочинял на фортепиано мелодии.

Это было началом его творчества, которое потом прославило имя Глинки, творца русской музыки, на весь мир.

Он кончил пансион и должен был, по обычаю дворян, служить. Лучшей карьерой для дворянина считалась в то время если не военная, то дипломатическая.

Предстояло в конце концов быть послом где-нибудь, так как Глинка по слабости здоровья не мог быть военным. Он и начал службу, но не чувствовал к ней призвания: служил плохо и в конце концов, бросив службу, занялся исключительно музыкой.

Это и была настоящая его дорога. Вялая, мечтательная и болезненная натура жаждала той жизни, которую он создал, среди полёта фантазии, среди вечных мечтаний, среди сладких звуков. И Глинка оставил миру великие музыкальные произведения, которыми гордится русская музыка: оперы «Руслан и Людмила», «Жизнь за царя» и целый ряд прекрасных, полных простоты, красоты и своеобразной русской прелести романсов; он создал также и несколько произведений духовной музыки. Первым из музыкантов Глинка разработал русскую национальную музыку, воспользовавшись теми простыми, задушевными напевами, которыми так богаты наши народные песни и которыми до него все музыканты пренебрегали.

Глинка считается одним из величайших мировых музыкальных гениев.

Он умер в Берлине в ночь со 2 на 3 февраля 1857 года; тело его было перевезено в Петербург и 24 мая предано земле на кладбище Александро-Невской лавры. Здесь на его могиле поставили памятник работы академика Горностаева с медальоном-силуэтом Глинки работы знаменитого скульптора Лаверецкого.



Серия «Детство знаменитых людей»
Литературно-художественное издание

Для среднего школьного возраста

АЛТАЕВ АЛ., ФЕЛИЧЕ АРТ.
МАЛЕНЬКИЙ ГЛИНКА

Директор издательства Светлана Гофман

Главный редактор Екатерина Аксёнова

Выпускающий редактор Инна Анищенкова

Корректоры Александра Фёдорова, Аркадий Лыгин, Олег Леднев

Дизайн обложки Арабо Саргсяна

Вёрстка Алёны Бузиной

Издатель Вадим Мещеряков


Директор Группы компаний «Издательский Дом Мещерякова» Ася Мещерякова


Подписано в печать 06.02.2018. Формат 70*90⅟16.

Гарнитура Ladoga. Усл. печ. л. 4,68.

Печать офсетная. Бумага офсетная.

Тираж 5 050 экз. Заказ № ВЗК-06063-17.


Издательский Дом Мещерякова

119270, Москва, Лужнецкая наб., д. 2/4, стр. 17.

Телефон: (495) 639-93-49. idm@idmkniga.ru idmkniga.ru


Отпечатано в АО «Первая Образцовая типография», филиал «Дом печати — ВЯТКА».

610033, г. Киров, ул. Московская, 122.

Факс: (8332) 53-53-80, 62-10-36.


Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII