Еврейские литературные сказки (fb2)


Настройки текста:



ЕВРЕЙСКИЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ СКАЗКИ

ПРОЙДЕТ НАД НИМ ВЕТЕР…

Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его.

(Пс., 102:16)

Царь Соломон, говоря о тщете человеческих усилий, назвал их «ловлей ветра». А если ветер согрешил и его обязательно нужно поймать, чтобы привести на самый справедливый в мире суд, суд самого царя Соломона? Об этом сказка-притча великого еврейского писателя Ицхока-Лейбуша Переца. Она полна оптимизма потому, что написана сто лет назад. Но как быть, если судиться нужно не с ветром, а с бурей, не то что вырвавшей хлеб у вдовицы из рук, но разметавшей целый мир, так что, кажется, и следов не найти? Эта буря унесла миллионы человеческих жизней, а вслед за бурей пришел жестокий ветер забвенья, и ветер этот все дует и дует, и уносит сотни и тысячи книг, написанных на идише, потому что теперь их почти некому читать. Некому читать романы и рассказы, стихи и пьесы. И у сказок, написанных на идише, тоже осталось совсем мало читателей. Хуже того, на сегодня мало кто помнит и об этих сказках, и о тех, кто их написал.

В конце 1980-х — первой половине 1990-х годов одна за другой стали выходит в переводах на русский антологии европейской литературной сказки: немецкой, английской, французской, скандинавской, западно- и южнославянской. Антологии еврейской литературной сказки среди этих сборников тогда не было. Да и мысль о такой антологии никому в голову не приходила. Старая школа переводов с идиша на русский исчезла, новая — еще не появилась.

В советский период, когда переводы с идиша на русский публиковали достаточно регулярно, переводили только классиков (и то в ограниченном наборе имен и произведений) и советских еврейских писателей (опять-таки далеко не всех). Обширный пласт зарубежной еврейской литературы оставался недоступен русскому читателю. Идиш, который в довоенное время советская власть поддерживала, а в послевоенное — терпела, попал в список языков «народов СССР». Из этого следовало, что на этом языке могли писать только в СССР. Между тем на идише писали не только в СССР, но и в Польше (до Второй мировой войны), и в США, и во многих других странах. Запрет на зарубежных еврейских писателей в значительной степени закрывал современную литературу на идише от русского читателя.

После перестройки идеологические запреты исчезли, но новые переводы с идиша долго не появлялись. Переиздавались только книги Шолом-Алейхема. Поздней к ним добавились сочинения И. Башевиса-Зингера, переведенные в основном с английского. Только в последние годы ситуация стала меняться к лучшему.

Одной из первых ласточек «новой волны» переводов с идиша стала антология еврейской литературной сказки «Тяжба с ветром» (2007)[1]. К сожалению, эта книга, изданная очень небольшим тиражом, осталась практически незамеченной. Составленная для семейного чтения, она включала сказки, написанные специально для малышей. Между тем литературная сказка — в целом «недетский» жанр. Собранные в этой новой антологии сказки обращены, прежде всего, к взрослым читателям.

Европейская литературная сказка пережила на рубеже XIX–XX веков, в эпоху символизма и неоромантизма, новый подъем. Возрождение сказки повлияло и на еврейскую литературу. Еврейские писатели, создавая свои сказки, конечно, учитывали европейские образцы этого жанра. Их привлекали и старые сказки романтиков, и новые сказки писателей-модернистов, кроме того, у еврейских писателей были свои внутренние источники.

Во-первых, таким источником для еврейской литературы, как и для других европейских литератур, послужила народная сказка. В XX веке еврейские народные сказки еще продолжали звучать в живой традиции, и многие еврейские писатели знали их с детства. Например, фольклорист Е. С. Райзе (1904–1970) записывал народные сказки не только в местечках от стариков, но и в больших городах, в том числе от еврейских поэтов Довида Гофштейна, Хаима Ленского, Герша Ошеровича, Шмуэла Галкина[2].

Кроме того, важным источником «новой» еврейской литературной сказки служила позднесредневековая еврейская народная книга на идише (XVI–XVIII вв.), которая в начале XX века стала предметом серьезного интереса филологов и историков. В этой лубочной литературе рыцарские романы, фантастические истории о чертях и злых духах, легенды о праведниках, притчи, басни и, наконец, просто сказки занимают самое почтенное место.

Наконец, очень значительную роль в формировании литературной сказки сыграла популярная религиозная литература. К сказке как к общедоступной и любимой народом литературной форме прибегали в своих сочинениях многие религиозные писатели: например, Янкев Кранц (1741–1804), известный как Дубенский Магид (то есть «Проповедник из Дубно»), и хасидский цадик ребе Нахман из Брацлава (1772–1810). Вообще, популярная хасидская литература на идише, широко тиражировавшаяся в XIX веке, была полна легенд о чудесах. Впоследствии, по примеру Переца, многие еврейские писатели черпали вдохновение в этих легендах.

Характерно, что в еврейской литературе на иврите и на русском интерес к литературной сказке как к жанру, в котором старый сюжет можно соединить с новым стилем, также был очень велик. Фольклорные сюжеты широко использовал в своем творчестве крупнейший израильский писатель, писавший на иврите, Шмуэль-Йосеф Агнон (1888–1970). Молодой Исаак Бабель (1894–1940) в поисках своего собственного стиля создал в 1918 году новеллу «Шабос-Нахаму» — пересказ истории о шутнике Гершеле Острополере, герое бесчисленных юмористических сказок. Именно в этой новелле-сказке с заемным фольклорным сюжетом впервые появляется орнаментальный стиль Бабеля.

Обращение к сказке происходит в литературе на идише с самых первых ее шагов. Элементы литературной сказки присутствуют уже в творчестве «дедушки еврейской литературы» Менделе Мойхер-Сфорима (Ш.-Я. Абрамовича, 1836–1917). Герой его романа «Путешествие Вениамина Третьего» отправляется в странствия, начитавшись талмудических, по существу сказочных, историй об Александре Македонском. Пространство сказки для героя этой книги гораздо реальней окружающей его низкой реальности. Повесть Шолом-Алейхема (1859–1916) «Заколдованный портной» представляет собой в сюжетном отношении не что иное, как переработку известной народной сказки. Именно эта веселая сказка, переделанная на трагический лад, стала для писателя пространством поиска того стиля, который затем лег в основу его главной книги — «Тевье-молочника».

И все-таки подлинным создателем жанра литературной сказки в еврейской литературе стал Ицхок-Лейбуш Перец (1853–1915) — третий, наряду с Менделе и Шолом-Алейхемом, классик «золотого века» литературы на идише. Количество притч и сказок в творческом наследии Переца очень велико.

Для еврейских писателей первой четверти XX века влияние Переца было решающим. Его авторитет утвердил жанр сказки в еврейской литературе, благодаря Перецу сказка стала излюбленным жанром еврейских символистов и неоромантиков. Но и позднее этот жанр не был вытеснен на периферию литературного процесса и остался полем литературных экспериментов.

Вместе с Перецем еврейская литература «догнала» крупнейшие европейские литературы и «зашагала» рядом с ними, развивая свои оригинальные версии литературных стилей и направлений. В XX веке к жанру литературной сказки обращались многие выдающиеся писатели. Для некоторых из них, например, для Дер Нистера и Ицика Кипниса он стал одним из основных. Самый знаменитый из еврейских писателей XX века Ицхок Башевис (русскому читателю он известен как Исаак Башевис-Зингер, 1903–1991) широко использовал в своих новеллах фольклорные и сказочные сюжеты и мотивы, написал немало сказок.

Сказки начинаются со слов «жили-были» и при этом повествуют о небывалом. Все сказки, собранные в этом сборнике, написаны за первые сорок лет XX века, когда литература на идише переживала небывалый, сказочный расцвет. Подивимся этому чуду.

Валерий Дымшиц


ИЦХОК-ЛЕЙБУШ ПЕРЕЦ Тяжба с ветром

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



1

Жила-была во времена царя Соломона старая бедная вдова по имени Шунамит.

И жила эта вдова Шунамит в рыбацкой деревне на берегу моря, в старой ветхой хижине, крытой ветвями и пальмовыми листьями.

И пропитание снискивала эта вдова тем, что чинила и вязала сети для рыбаков из рыбацкой деревни. Но вот однажды налетел ветер, поднялась буря и долго не утихала. Никто не выходил в море, не забрасывал сетей. Осталась бедная вдова без куска хлеба.

Она не могла пойти просить хлеба в рыбацких домах, потому что в рыбацких домах царила бедность, и хлеба не хватало.

Если уж Господь не помогает, может быть, помогут люди, простые смертные. Придется ей уйти из деревни в другое место, где хлеба вдоволь.

И правда, в нескольких милях от деревни жил в большом доме с большим двором очень богатый человек, которого Господь благословил тучными нивами, фруктовыми садами и целой рощей олив. А еще — стадами овец и коров, мулов и верблюдов.

Поднимается однажды вдова Шунамит рано утром и видит: небо хмурое, на дворе ветер, как вчера, как позавчера и во все голодное время. Понимает она, что придется ей побираться у людей, а не то она помрет с голоду. Накидывает она на худые плечи старый платок, который она и днем носила, которым и ночью укрывалась, и отправляется из рыбацкой деревни просить помощи у богатого человека, которого Господь благословил всем.

В полдень входит она в усадьбу, видит богатого человека у дверей его дома: тот стоит и отдает слугам распоряжения по хозяйству. Подходит она ближе, скромно ждет, когда он ее заметит, три раза простирается перед ним и три раза касается лбом песка перед его стопами.

Поднимает он ее:

— Зачем ты простираешься предо мной, женщина? Лучше встань и скажи, кто ты и чего хочешь.

Отвечает ему Шунамит, что она вдова из рыбацкой деревни неподалеку, у берега моря. И рассказывает ему о своих нужде и голоде — что уже давно куска хлеба во рту у нее не было, что кормится она травой да кореньями, которые не могут ее насытить, и что просит она кусок хлеба, чтобы дух не испустить.

Спрашивает он:

— Даром?

Говорит она ему: даром, потому что ей нечем заплатить.

Показывает он ей, что делается в усадьбе.

— Посмотри, — говорит, — добрая женщина, вот распрягают моих верблюдов и мулов, я только что с дороги. Вернулся я из святого города Иерусалима, где правит умнейший из людей — царь Соломон. И есть у царя Соломона большой дворец, ослепительный.

И открыт этот дворец для всего народа. Всякий, кто пожелает, может войти и увидеть царя Соломона и весь его двор. Я тоже вошел и увидел царя Соломона. Он сидел на золотом троне в золотой короне. Князья, и старцы, и даже простые люди окружали его, и он говорил им слова Торы. И что, по-твоему, Шунамит, произнесли его губы, когда я вошел? «Кто хочет жить да не примет ни у кого даров».

Не понимает Шунамит, при чем тут кусок хлеба, который она просит. Объясняет он ей, что, прося хлеб задаром, она укорачивает дни своей жизни, которые отсчитал ей Господь, и поэтому он, богач, не должен ей помогать. Ибо Господь, Судия и Заступник вдов, который наказывает всякого, кто причинит им зло, не простит ему, что он помог ей укоротить дни ее жизни. И поэтому задаром хлеба он ей не даст!

Думает вдова Шунамит: если так сказал царь Соломон — это истина; она сама не хочет укорачивать дни своей жизни и покидать мир Божий раньше своего срока. Но умирать от голода не лучше, поэтому она просит одолжить ей кусок хлеба или немного муки. Она вернется домой и испечет хлеб, чтобы поддержать свои силы. А когда Господь сжалится над рыбацкой деревней и успокоит море, она снова начнет вязать и чинить сети, что-нибудь заработает и первым делом отложит деньги, чтобы вернуть долг.

Улыбается богач и отвечает ей рассудительно, что это тоже не выход, ибо царь Соломон сказал еще кое-что: «Кто берет в долг, тот становится рабом».

— А тебя, бедная вдова, я не хочу делать своей рабой, этого мне Господь тоже не простит!

Видит уже ясно вдова Шунамит, что имеет дело с обманщиком, у которого на языке имя Божие, а вместо сердца — камень и всегда наготове слово царя Соломона. Пробует она в последний раз:

— Значит, пусть лучше я умру у твоих ног! Тогда уж ты точно заслужишь милость в глазах Господа.

Опять спокойно улыбается бессердечный обманщик.

— Вдова Шунамит, — отвечает он ей, и кажется, губы его источают мед, — ты, упаси Боже, не умрешь от голода у моих ног. Помогу я тебе, ибо я люблю Господа, но грешить не хочу. Послушай моего совета: пойди и возьми себе то, что никому не принадлежит, что-нибудь ничье!

— Ничья только пустыня, бесплодная земля, — с горечью отвечает Шунамит. — До пустыни три дня пути. Где мне взять на это силы? Я стара, слаба, измучена голодом! И что я найду в пустыне? Сухую траву… Ты смеешься над бедной вдовой и даже не думаешь бояться Господа, Который глаз не сводит с вдов и сирот…

— Нет, вдова Шунамит, — отвечает он ей без гнева, — богобоязнен я со дня моего рождения, и не за травой в степь я тебя посылаю. Послушай, что я имею в виду: в моих закромах лежали сто мешков пшеничной муки, мягкой как снег. Я отвез их царю Соломону в Иерусалим… Теперь закрома пусты, но пол в них покрыт мучной пылью. Эта пыль, вдова Шунамит, уже не моя, она никому не принадлежит, она ничья. Пойди в мои закрома, собери немного пыли и возвращайся к себе в деревню. А по дороге, мой тебе совет, смотри по сторонам, щепку найдешь — подбери, сухую ветку увидишь — подбери… Господь да поможет тебе… А когда придешь домой, замеси мучную пыль водой, поставь на огонь и испеки несколько лепешек, чтобы поддержать свои силы: ешь, радуйся и хвали Господа…

2

Вдова Шунамит сделала так, как посоветовал ей богач. Она наскребла немного мучной пыли в закромах, которые он ей показал, на обратном пути набрала веток, сорванных ветром. Пришла она домой уже ночью, разожгла огонь, добавила к муке воды, замесила тесто. Вышло три маленьких хлебца.

И только она, испекши хлебцы и хваля Господа за Его милость, хочет поднести первый хлебец ко рту, как вдруг дверь с силой распахивается… В хижину вбегает человек и кричит:

— Спаси меня! Умираю! Три дня и три ночи крошки хлеба во рту не было…

И он рассказывает, дрожа от страха и запинаясь, что его деревня сгорела. Среди ночи, когда все спали, начался пожар… С неба пал огонь, и буря разнесла его по всей деревне… Всё сгорело, одни он выбрался живым из пламени и дыма. Всё стало добычей огня: стар и млад, хлеб и хлев, скарб и кров. Три дня и три ночи скитался он, огнем палимый, страхом гонимый, голодом томимый…

Протягивает ему вдова хлебец и говорит:

— Возьми и ступай с миром своей дорогой.

Выходит он из хижины с куском хлеба и исчезает во тьме ночной.

Благодарит вдова Господа за то, что послал Он ей хлеб и доброе дело — спасти человека от смерти — в придачу. И хочет она поднести ко рту второй хлебец.

Дверь снова с силой распахивается, и другой человек вбегает в хижину вдовы с тем же криком:

— Спаси меня! Умираю!

Когда-то он был богат, пас в степи стада овец и коров, жил с женой и детьми в богатых шатрах; сильные юноши стерегли его скот… Вдруг, словно на крыльях ветра, примчались на своих конях бедуины с луками в руках. Стан окружили, тучи стрел пустили, юношей, жену и детей убили, скот угнали и в степь умчали… Когда в степи смолкло эхо набега, поднялся он один живой среди убитых. И вот он уже три дня и три ночи скитается без куска хлеба, едва дополз до ее хижины…

— Смилуйся, — молит, — дай немного хлеба, а то я умру у твоих ног…

От всего сердца протягивает ему вдова Шунамит второй хлебец. Он уходит. Она благодарит и хвалит Господа за то, что судил Он ей второе доброе дело и берется за третий хлебец.

Хочет она откусить от него, как просыпается вдруг северный ветер, валит ее хижину, срывает и уносит крышу из веток и листьев. Разлетаются стены на все четыре стороны. И с новой силой налетает порыв ветра, вырывает из дрожащих рук вдовы третий и последний хлебец и уносит его в ночь, к морю…

И только тогда утихомиривается ветер.

Недвижно, задумчиво стоит вдова Шунамит, точно окаменела.

Вокруг тихо. Улегся ветер, море успокоилось. На водах его, как в зеркале, сверкают первые лучи восходящего солнца. Скоро проснется деревня, счастливые рыбаки отвяжут лодки, забросят сети… Стар и млад выбегут встречать рыбаков и будут кричать от радости: «Голоду конец! Господу хвала! Теперь у нас будет хлеб!»

Но не об этом думает вдова.

Другая дума не выходит у нее из головы.

Чего хочет от нее Бог? Зачем он ей, вдове, такое учинил?

«Зачем учинил мне это Господь?» — не выходит у нее из головы.

Один хлебец Он взял у нее для спасшегося от огня — так! Да святится Имя Его!

Другой — для спасшегося от разбойников! Хвала Господу! Он дал — Он и взял для того, кто важней, чем она…

Но третий хлебец? Вырвать из рук вдовы и швырнуть в море?!.

Этого она не может понять…

И пришло ей в голову, что Бог ничего об этом не знает… Что это ветер сам, по своей воле, не спросясь Господа и против воли Его, назло Ему, сделал!

Иначе и быть не может.

И этого она ветру, этому разбойнику, не простит: она пожалуется на ветер…

Кому?

Царю Соломону.

К нему она пойдет, в Иерусалим, и там станет судиться с ветром!

Недолго думая вдова покрывает голову драным платком и пускается в путь.

Она голодна и измучена, но праведный гнев поддерживает ее в долгом пути. И вот она приходит в Иерусалим.

Приходит, расспрашивает: не покажут ли ей, где дворец царя Соломона. Впускают ее стражники во дворец. Двери у царя Соломона открыты для всех, особенно для вдов. Входит она в зал и падает ниц перед царем Соломоном, который сидит на троне.

— Царь-государь, — говорит вдова, — прошу твоего суда.

— С кем? Я вижу, ты пришла одна.

— С ветром, — отвечает вдова.

Поднимает она лице свое и предъявляет свой иск.

— Справедливо, — говорит царь Соломон. — Ты сказала чистую правду, твое лицо тому свидетель… Оно осунувшееся и усталое, а в тусклых глазах тлеют угли голода. Будь спокойна, Шунамит, твоя правота выйдет наружу, как масло всплывает на воде. Но прежде ты должна отдохнуть с дороги и подкрепиться. Отойди в сторонку, присядь. Мои слуги принесут тебе хлеба и немного вина, чтобы поддержать твои силы, а потом ты выслушаешь мой приговор.

Так она и делает. Отходит в сторонку. Ей показывают место, где сесть, приносят хлеба и вина подкрепиться… В это время в зал входят три человека, судя по одеждам — чужеземцы из далеких стран…

Входят они, мешки на плечах несут. Простерлись чужеземцы перед царем Соломоном трижды — пришли они к нему с просьбой.

— Чего вы хотите, чужеземцы? И что несете вы в мешках за плечами?

Рассказывают они такую историю:

Они богатые купцы из далекой земли. Торгуют драгоценными сосудами и редчайшими, самыми дорогими пряностями. Втроем они пустились в пусть. Втроем плыли по морю в ладье, груженной товарами. Поднялись ветры, взволновалось море, но они не испугались. Они люди бывалые и сильные. И спокойно направляли они ладью с волны на волну.

Но в ладье стало мокро, появилась вода. Где-то течь, а заделать нечем. Что угодно есть в ладье, а смолу забыли! Кричат они в сторону берега, вдруг кто-нибудь услышит и придет на помощь — но никто не слышит. Ветер вырывает крики изо рта, раздирает в клочья и швыряет в море, подхватывают их волны и уносят в ночную тьму…

А вода все прибывает и прибывает, и ладья начинает тонуть… Только бог может им помочь. Но они разноплеменники, и боги у них разные. И боги не слышат их… Взывают они к разным богам, к богам моавитян, филистимлян, к богам всех народов — ни один не отзывается.

Вспоминают они: есть еще один бог, еще одного народа — Бог Израиля. Взывают они к небу: «Бог Израиля, вызволи из беды!»

В то же мгновение порыв ветра со стороны берега зашвырнул что-то с силой в ладью, и заткнул этим дыру.

Сразу же улегся ветер, море успокоилось, и они невредимыми доплыли до берега. Дали они обет: три мешка золота и серебра, что были у них с собой, принести Богу Израиля, который помог им на море…

И пришли они в Землю Израиля.

Идут они и спрашивают повсюду у людей: «Где живет ваш Бог, Бог Израиля?»

Но люди только улыбались и показывали в сторону города Иерусалима. И вот пришли они с мешками на плечах в Иерусалим, и спрашивали всех, кого встречали на улицах: «Где мы можем увидеть вашего Бога? Мы хотим воздать ему почести и благодарность. Где он живет, ваш Бог?»

— Смеются все над нами и ничего не отвечают.

Только очень-очень старый человек остановился и сказал нам: «Нельзя увидеть Бога Израиля, нельзя достигнуть Его…»

— Мало мы поняли из его речей. Только одно хотелось бы нам узнать: как сдержать нам наше слово, данное Богу Израиля? Что делать с тремя мешками золота и серебра? Сказал нам старик, что с этим должны мы обратиться к тебе, к царю Соломону, потому что хоть достигнуть вашего Бога нельзя, но только ты, царь Соломон, посоветуешь нам, что делать с тремя мешками золота и серебра, и этот совет будет согласен с волей вашего Бога, Бога Израиля… Вот и пришли мы к тебе и ждем твоего решения.

Они закончили и пали ниц.

Подзывает царь Соломон вдову Шунамит и спрашивает ее, слышала ли она то, о чем поведали чужеземцы.

Она слышала.

Поворачивается он к чужеземцам и спрашивает:

— Не заметили ли вы, что зашвырнул ветер в ладью с берега, чем заткнул он дыру?

Конечно, заметили. Это был свежий, только что испеченный хлебец. Он у них с собой. И один из трех купцов вынимает из-за пазухи хлебец и показывает его всем.

— Не тот ли это хлебец, Шунамит, что ветер вырвал из твоих рук?

Да, она узнает его.

— Раз так, — говорит Соломон купцам, — если вы хотите сдержать свое слово и выполнить свой обет перед Богом Израиля, то отдайте этой бедной вдове три мешка золота и серебра!

Снова поворачивается царь к Шунамит:

— Возьми это золото и серебро. Они твои. Этим Господь воздает тебе за твои мучения, за твое доброе сердце, страдалица, и платит за третий хлебец.

Вот так-то…

Пошла вдова Шунамит домой, хваля Господа, и проходя мимо усадьбы богача, не нашла ни дома, ни двора — только кучу пепла.

Огонь, рассказали ей, пал с небес и спалил все дотла.


Свадебный подарок (История о Бал-Шем Тове)

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



То, о чем я хочу вам поведать, не напечатано ни в «Восхвалении Бал-Шем-Това», ни в других книгах о его деяниях. И все же всё это истинное свидетельство, в чем вы сами убедитесь…

Началась эта история очень-очень давно, во времена черной оспы. В пятнадцати милях от Меджибожа есть деревня. На въезде в деревню стоит корчма. Корчму эту держали два компаньона. Старики помнили, что при графе корчмарей было двое. Даже имена их были известны: одного звали Эля Кривой, он был кособокий, второго — Михл Толстый, он был человек дородный, едва в двери проходил. Жили они вместе, вместе вели торговлю, дети у них росли…

И вот пришла черная оспа, ворвалась в корчму, прибрала обоих компаньонов, их жен и почти всех детей. Остались только сын Эли Кривого и дочка Михла Толстого, одногодки, двое малых детей. Михл Толстый и его жена — кажется, Шейндл ее звали — умерли последними и перед смертью нарекли детей женихом и невестой… Эта самая Шейндл вынула тогда из-под подушки свое серебряное обручальное кольцо, отдала мальчику и, уже испуская дух, сказала:

— Чтоб ты дожил до того дня, как наденешь это кольцо на палец твоей невесте…

Кроме двух детей — жениха и невесты — остался еще слуга. И вот какое злое дело он совершил. Утаил детей от помещика и перехватил корчму. Заплатил аренду помещице, которой помещик подарил корчму, как это у них называется, «на булавки». Обидел детей, а когда они подросли, сделал мальчика слугой, а девочку — кухаркой. В Меджибоже — корчма-то всего в пятнадцати милях — тогда много об этом говорили. Арендатор был человек здоровый, к тому же помещик с помещицей его жаловали. А помещиком — чтоб ему на том свете гореть! — был граф, придворный вельможа, и евреев он до себя почти не допускал. Люди посудачили-посудачили и забыли. Корчма всем разонравилась: бедных гостей бывший слуга на порог не пускал, а с тех, что побогаче, три шкуры драл.

Всплыла эта история только лет через пятнадцать. Кто-то был проездом в Меджибоже. Заехал без особого дела к Бал-Шему, и рассказал ему, так мол и так, арендатор той корчмы, бывший слуга, сватается к сиротке. А не согласится она, грозит прогнать обоих сирот из дома…

Всех до печенок пробрало, но коли Бал-Шем слушает и молчит, надо молчать. Однако ж вздыхаем, вспоминая давнюю историю, опять вздыхаем и снова забываем…

А Бал-Шем, оказывается, не забыл, сами увидите…


Как-то зимой случилась сильная метель. Снег валит и валит. Но в субботу вечером вдруг стало тихо. Выглядывают: не пора ли начинать гавдолу? Все небо в звездах. Хорошо. Бал-Шем совершает обряд. Годл, как повелось, держит свечку. Ребецин стоит в дверях. В доме — всю неделю из-за снегопада никто не приезжал — народу едва набралось на миньян.

Ждем, что после гавдолы Бал-Шем начнет «И пусть дарует тебе». Бал-Шем задумывается. Потом улыбается и говорит:

— Знаете что, рабойсай? Поедемте-ка прогуляться, ребецин с Годл поедут с нами. «И пусть дарует тебе» скажем по дороге. «Элийогу», даст Бог, споем в лесу, а мелавемалку устроим в корчме. Весело будет! Пусть Василь закладывает большие сани.

Бежим сказать Василю. А Бал-Шем велит ребецин и Годеле собрать мелавемалку по-царски, не забыть взять лекех и водки, и вина, оставшегося от гавдолы, тоже взять…

Как говорится, сказал он «весело будет», и сразу радостно становится на сердце.

Оказался при этом меджибожский сойфер.

— Нет ли у тебя при себе готовой ксувы, чтоб только имена вписать?

Удивляемся такому вопросу. Сойфер припоминает: дома у него такая есть. Бал-Шем велит ему сбегать, принести и взять с собой. Еще больше удивляемся, но ни о чем не спрашиваем.

Не проходит и получаса, отъезжает Василь на широких санях; на переднем сиденье сидят уже ребецин и Годл, а мелавемалка, завернутая в скатерть, лежит между ними. На заднем — Бал-Шем между двух старших своих приближенных, а остальные тоже как-то уселись, ноги из саней наружу точат. Кто-то из молодых уцепился за оглоблю и на ней верхом едет… Василь с кнутом и вожжами в руке садится, как обычно: ноги на дышле, лицом к седокам, и спрашивает:

— Куда?

Бал-Шем отвечает:

— Езжай!

Василь не переспрашивает, втыкает кнут в сено в углу саней, привязывает вожжи к передку и — как гаркнет на лошадушек! Лошадки, отдохнувшие за время метели, резво вскидывают ноги, вздымают снежную пыль, и мы, будто в сияющей дымке, несемся по улице, через рынок, за город, в заснеженные просторы, и разносится окрест «И пусть дарует тебе»…

Завершили «И пусть дарует тебе» — въезжаем в лес. Тогда-то лес на все пятнадцать миль тянулся… Шлях широкий, гладкий как скатерть. Затянули «Элийогу»… Напев все громче и, ясно видно, до того нравится звездным небесам, что даже звездочки пританцовывают. Старые ели — справа и слева — вздрагивают как во сне и осыпают нас снежинками, ну точь-в-точь как молодоженов — хмелем. Иногда вспорхнет разбуженная ворона, метнется прочь с криками и нет ее… Иногда проснется целая стая маленьких птичек, и фью, фью, фью — подхватывают напев, подпевают… И вот заканчивается «Элийогу», а вместе с ним и лес, снова простор, и видна вдали деревня, а перед ней большой дом — та самая корчма. Узнаём корчму и деревню, значит от города уже пятнадцать миль! Но об этом речи нет. Все уже привыкли к «скачкам дороги» во время прогулок.

— Стой! — велит Бал-Шем.

Останавливаемся.

— Здесь, — говорит он, — подождем немного.

Подождем так подождем. Кто-то спрыгивает с саней — ноги размять.

Вдруг слышим: топот копыт по снегу все ближе и ближе. Смотрим: конь, запряженный в санки. Ближе — видим: двое в санях. Меховая шапка и платок. Хотят они мимо проехать — Бал-Шем их останавливает.

— Послушай, парень! — говорит, но без гнева, даже с улыбкой. — Как же это парень с девицей ночью одни катаются?

Парень всматривается, кто это его спрашивает. И, похоже, видит — кто. А может, по голосу понял: не простой смертный.

— Мы жених и невеста, ребе!

— Это я знаю… Но до хупы и кидушин…

— Хозяин прогнал нас, ребе, в чем были. Повезло еще, что сосед-крестьянин сжалился над нами, одолжил коня, сани и тулупы, и посоветовал ехать в Меджибож к ребе, к Бал-Шему… Он мне поможет…

— А Бал-Шем, — отвечают ему все с улыбкой, — к тебе приехал…

Тот ушам и глазам своим не верит.

— Поезжай назад! — говорит Бал-Шем.

— Он прибьет нас… Он сказал…

— Поезжай, тебе говорят!

Поворачивает он и едет обратно. Большие сани — следом… Кто прохаживался, залезают обратно или идут остаток пути пешком…

Не успевают маленькие сани подъехать к корчме, выбегает арендатор с жердью…

Окликают его из больших саней. Видит арендатор толпу, и кричит сердито:

— Бродяги пожаловали! Езжайте дальше! Есть нечего, пить нечего, ночевать негде! Пошли отсюда!

И бежит назад, хочет ворота запереть.

Здоровенный такой разбойник: плечи, ручищи, да еще жердь в ручищах. Но у нас-то есть Василь, да и мы помогаем… Через минуту все в корчме.

— Ночевать, — говорит ему Бал-Шем, — мы тут не будем, еду и питье мы, слава Богу, с собой привезли. А ты поищи, найди и зажги побольше свечей…

Разбойник ворчит что-то себе под нос, но слушаться — слушается. И вот уже горят несколько свечей в бронзовых подсвечниках.

— Постели-ка скатерть!

— Пусть он стелет! — бубнит разбойник и сверкает глазами на парня, которого прогнал.

— Ты его слуга! — кричит ему Бал-Шем.

Впервые, наверное, слышим, как он кричит. И это действует. Арендатор сразу сникает, горбится, весь как-то съеживается и снова становится слугой. Идет и приносит из другой комнаты скатерть.

— Есть у тебя палки? — спрашивает Бал-Шем.

Тот отвечает уже как слуга:

— Растопить печь или плиту?..

— Палки не для того, чтоб топить. Принеси четыре ровных палки…

Тот приносит.

Говорит Бал-Шем сойферу:

— Достань ксуву и впиши имена жениха и невесты…

И потом:

— Пусть кто-нибудь сделает из скатерти и палок хупу.

Сойфер пишет. Хупу делают. И вот уже жених и невеста стоят под хулой. Бал-Шем произносит по порядку кидушин… Мазл-тов, мазл-тов! Все садимся за мелавемалку, которую ребецин и Годл тем временем достали и накрыли на столе…

Едим, пьем, подпеваем… Бал-Шем провозглашает:

— А теперь свадебный подарок! Гости-то у хозяев общие, сразу и со стороны жениха, и со стороны невесты.

Он улыбается и продолжает:

— Я со своей стороны даю молодым корчму в аренду!

— Корчма моя! — вспыхивает бывший слуга.

— Болван ты и злодей в придачу! Теперь я помещик, и корчма моя, и я передаю ее молодым.

И поворачивается к ребецин:

— А ты, ребецин, что дашь?

Как и другие, ребецин думает, что это все в шутку, только чтобы припугнуть разбойника, и отвечает:

— Если муж — помещик, то жена — помещица, а так как арендную плату (дело известное) помещица берет себе «на булавки», то дарю я им свадебный подарок, арендную плату на вечные времена!

— Если так, — говорит Годл, — если отец — помещик, а мать — помещица, то я — единственная помещичья дочь, и у меня тоже есть право подарить подарок.

— Верно! Верно!

— Я, Годеле, со своей стороны дарю им триста ведер водки.

— Рабойсай, благословим!

Благословляем, думая, что в шутку.

После благословения Бал-Шем говорит молодым:

— Теперь вам можно ездить вместе. Куда вы хотите ехать?

— У меня неподалеку дядя живет, в лесу… Смолокур…

Улыбается Бал-Шем и говорит:

— Человек идет, а Господь ведет… Езжайте на здоровье. Но остатки трапезы возьмите с собой вместе со скатертью. Самое главное, не забудьте недопитое вино. Оно вам пригодится…

Такая вот история. Уезжают санки в одну сторону, а мы, на больших, в другую, обратно в Меджибож… Не иначе опять будет «скачок дороги». Уже сидя в санях, оборачивается Бал-Шем к арендатору:

— А ты, разбойник, должен покаяться! Из корчмы будешь изгнан, станешь странником, станешь «справлять изгнание». Потом Господь тебе поможет, и ты придешь ко мне после покаяния… Трогай, Василь…

Сани трогаются, арендатор стоит, будто окаменел… Перед тем как въехать в лес, оглядываемся и видим, что он все еще стоит и трет глаза. Будто хочет очнуться от кошмарного сна.

Как сказал Бал-Шем, так, разумеется, и вышло…

Через несколько лет арендатор, раскаявшись, пришел к нему… Его уже было не узнать. Но это совсем другая история. Послушайте лучше, что случилось со свадебным подарком. Мы-то думали: шутка…

Въезжают молодой человек с женой в лес. Остатки мелавемалки и бутылка с вином завернуты в скатерть. До смолокура около получаса езды. Едут они уже час и еще полчаса, а того места, где стоит закопченная хижина, все не видать. Немудрено — столько снега выпало, поди сыщи дорогу! Им как-то не по себе, страшновато. Вдруг встала лошадка, хочет подкрепиться, оголодала. Жена говорит:

— Нужно иметь сострадание к животному! Может, дадим ей кусок халы из остатков…

— Ну, давай…

Вылезает жена из санок, разворачивает скатерть, достает кусок халы и дает лошади, а та жует.

Выпрыгивает молодой человек из санок — ноги размять. Можно, кстати, немного и пешком пройтись.

Лошадь пожевала, очухалась. Пора трогать, и тут они слышат из-под деревьев тяжкий стон. Потом еще один…

— Это зверь? — спрашивает жена.

— Нет, кажись, человек.

— Верно, беда стряслась…

— Давай поищем!

Прошли они немного на стон и видят: лежит человек в забытьи. Молодой человек, похоже, барчук. Рядом с ним — ружье. Неподалеку — подстреленный заяц.

— Охотник, — говорит жена, — заблудился, изнемог от голода.

— Может и так, принеси вина…

Припоминают они, как Бал-Шем сказал: оно вам пригодится…

Приносит жена вино и кусок лекеха. Молодой муж тем временем присел и положил голову охотника себе на колени. Жена смачивает губы несчастного вином. Он приоткрывает глаза:

— Где я?

Вливает она ему несколько капель в рот, он глотает. Подносит ему ко рту кусок лекеха — он откусывает. Приходит в себя.

И знаете, кто это был?

Молодой граф собственной персоной! Уже три дня, как он ушел с другими молодыми помещиками на охоту. Отошел в сторону. Как? Он что, леса не знает? И заблудился. Сперва были слышны выстрелы, потом и они смолкли. Охотники, конечно, заметили, что молодого графа нет, бросились искать, да только еще дальше от него отдалились… Измученный голодом и жаждой, он долго понапрасну кружил по лесу. Потом сел поддеревом… Отшвырнул подстреленного зайца, из-за которого заблудился… Столько за ним гонялся!.. Потом, уже ослабев, услышал где-то далеко в лесу охотничьи рожки, крики и ауканья. Идти он уже не мог, да и слабый крик его никто бы не услышал… Потом стало тихо… Он, наверное, заснул. Похоже, с открытыми глазами… Потому что вскоре увидел, как люди — крестьяне и охотники — бегают по лесу с горящими факелами, трубят в рожки, кричат, аукают… Он слышит, видит, хочет пробудиться и не может…

Повезло еще, что молодожены его нашли, а то бы он уже не проснулся.

Берут они молодого графа, который уже пришел в себя, усаживают его в сани, сами садятся и — в путь.

— Удивительно, — говорит молодой граф, — теперь мне ясно, где я нахожусь. Усадьба, — он показывает пальцем, — вон там, за деревьями. Езжайте прямо туда…

— Просто наваждение какое-то! — бормочет он и умолкает, воображая, что творится дома с отцом и матерью…

И они едут, как он им сказал, прямо к усадьбе…

Усадьба во мраке, только одно окно светится за занавесками. В других темно.

Подъезжают к воротам. Бегут навстречу люди: кто это может быть ночью?.. Собаки лают. Одна подбегает, узнает и заливается уже совсем другим лаем, радостным, несущим добрые вести. Подбегает слуга:

— Барин, молодой барин!..

Бегут во дворец, докладывают. Выбегают отец с матерью и гостями…

— Сын мой! Сынок! Брат!

— Стах, Стах, ты жив! — кричат молодые помещики, еще не успевшие переодеться после охоты. Пана Станислава подхватывают на руки, несут во дворец. Разом вспыхивают все окна, освещается двор.

Пан Станислав рассказывает. Все окружили его и слушают, затаив дыхание… Тем временем стол уже накрыт: вино, закуски. Садятся, пьют, закусывают, радуются. И тогда кто-то спрашивает:

— А кто тебя подобрал, кто тебя привез, дорогой Стах?

Всем становится стыдно. Забыли о тех, кто спас жизнь единственного сына помещика!

— Какая несправедливость! — помещик заламывает руки.

— Горе мне! — стонет помещица, — Господь мне этого не простит…

— Они были на санках, им нужно было обратно ехать. Ничего не поели, ничего не выпили, не согрелись, никто им спасибо не сказал, — говорит, чуть не плача, помещичья дочь.

В эту минуту входит камердинер и докладывает:

— Все, что нужно, сделал. Лошадь распряг, отвел в стойло и задал ей свежего овса. Парня и девку… то ли они брат и сестра, то ли жених и невеста… отправил на кухню, чтоб отогрелись. Еда у них с собой своя. Они евреи, нашего и не попробуют…

— Сюда веди их, сюда! — кричит помещик.

— Сами, сами их приведем! — отвечают ему сестра и мать молодого графа…

И уходят, и возвращаются с молодой парой…

— Спасибо, спасибо, спасибо…

Помещица спрашивает:

— Кто вы? Брат и сестра? Жених и невеста?.. У вас так не разъезжают…

— Нет, — говорят, — муж и жена, только что из-под хупы! Мы ехали в лес, к нашему дяде… К смолокуру…

— Если так, — раздается со всех сторон, — мазл-тов, мазл-тов! Ведь это значит по-вашему: счастья!..

— Тогда вам, — говорит молодой граф, — подарки полагаются… Дроше-гешанк, так ведь, по-вашему, свадебный подарок.

Тут помещик и говорит:

— Отдаю вам в аренду лучшую корчму в моем имении!

А помещица говорит:

— А я дарю вам арендную плату на вечные времена!

И тогда дочь говорит:

— Я единственная дочь, у меня тоже есть право подарить подарок!

— Есть, говори, — отвечают отец и мать, — что ты хочешь?

— Дарю триста ведер водки с нашей винокурни.

И было так… Молодой помещик еще кое-что им добавил от себя…

Я не считал…

Тут заиграла музыка, все стали танцевать.

А наши молодые потихоньку прошмыгнули в двери и уехали — к себе в корчму…

Арендатора там уже не было… Ушел в изгнание…


Водичка

Перевод Е. Карасевой и В. Дымшица



Дорога, песчаная, тяжелая дорога, выходит из редкого, корявого, узловатого хвойного леска, — который, как объяснил мне мой кучер Мачей, и рубить-то не стоит, — и широко прорезает тощие крестьянские овсы.

Мачей показывает кнутовищем на поля и невесело замечает:

— Стоит еще. Да и на что жать такой овес?

Кучер замолкает и снова поворачивается к лошадям, которые решили воспользоваться минутой и теперь тянутся к овсу. Левая, которая уже повернула было голову, чтобы ухватить колосья, получает удар:

— Пшя крев!

Тихая, печальная, безлунная ночь. Рассеянные по небу звездочки, редкие, как овес в поле, мерцают как-то устало, бесприютно и горестно… До нас все реже доносится шорох крыльев порхающих в лесу птиц… Справа, на другом краю поля, тянется редкая цепь скупо покрытых зеленью холмов. Они медленно и лениво отдаляются от нас, как стадо странных, плохо подстриженных овец. Вот одна залезла на другую, да так и застыла на ней. Солнце давно уже село. Последнюю полосу света на краю неба медленно гасит наплывающий вечерний туман.

Слева, сквозь тощие овсы, дрожат разбросанные огоньки.

— Деревня? — спрашиваю я.

— Наша деревня! — отвечает Мачей.

Он, видя, что у меня нет ни малейшего желания дать ему поспать, обреченно вздыхает, вынимает из-за пазухи глиняную люльку, плотно набивает ее махоркой и закуривает. Красноватый свет зажженной спички падает на его лицо, повернутое ко мне вполоборота, обрамленное лохматой шапкой и густой бородой.

— Так, — повторяет он, — наша деревня…

— Что ж такая обедневшая?

— Так вышло… Помещик договорился с комиссией. Разве ж мы в этом понимаем?

— А евреи у вас живут?

— У нас нет. На нашей земле им нельзя, а на помещичьей…

— А помещики разрешают?

— Не задарма. Кто как… Есть, которые не слушают ксендза…

— Вредят они вам, евреи-то?

— Вредят? — Мачей бросает на меня изучающий взгляд, некоторое время молчит и потом добавляет: — А что они нам сделают? В поле они не работают. Не про них эта работа. Да и кто им ее даст, землю эту?

— Хороший вопрос!

— Раньше-то они корчмы держали.

— Пили?

— Грешны…

— В долг?

— Когда как… Перед Новым годом, ясное дело, в долг.

— А еврей все записывал на мелок?

— Ясное дело, не дарить же он будет. Так что ж, разве У него жены и детей нет? Каждый, как может, на хлеб зарабатывает.

— На двойной мелок?

— Кто его знает? Моя всегда так говорила… И все равно пила в долг.

— И она тоже?

— И она. Было дело. Много раз было — она спьяну чуть было не подожгла Мошека.

— Какого Мошека?

— Нашего Мошека… Он тогда корчму держал. А нынче он у нас торгует. Честный он человек, этот Мошек. На мелок или как, я уж не знаю, а только — хороший человек. Он тут что хочешь: фельдшер, доктор, адвокат… Все знает, все может.

— И что же, не подожгла она его?

— Куда там!.. Бежала с головней, чтобы поджечь, да и упала посреди улицы. До сих пор ожог на руке: рукой прямо в огонь угодила. Вопила… Еле-еле потушили… Потом прощения просила у Мошека… Конечно, он ее простил… Хороший он человек, Мошек. Да вон он там стоит.

Мачей показывает кнутовищем, но я вижу только тень на обочине дороги.

— Это его халат болтается, — говорит Мачей. — Мешок за плечами. Не иначе как за чем-то в местечко собрался.

— Так чего же он стоит?

— Хочет, чтобы кто-нибудь его перевез через воду.

— Какую воду?

— А вон там! — Мачей указывает на окраину деревни.

Широкую зеркальную полосу вдали я сначала принял за росу. Но это была не роса.

— Разве пан не знает, что в этом году у нас не было ни росы, ни дождя? Это вода.

— Через нее на пароме переправляются?

— Да какой там паром! Там воды по щиколотку. Стоячая…

— Дождевая?

— Муси!..

— Или с окрестных холмов?

— Муси…

Мы едем дальше, и из тени появляется настоящий «Мошек». Я уже могу разглядеть, как болтаются полы его халата. Белая борода дрожит.

Мы поравнялись с ним, и вот он уже держится за край телеги.

— Вечер добрый, Мачей!

— Вечер добрый, Мошек!

— Перевези через воду!

— Гривенник!

— Папироса!

— И еще копейка!

— Две папиросы!..

Мошек торгуется с крестьянином, шагая вслед за телегой по тяжелому песку.

— Попроси барина! — говорит в конце концов Мачей. Мошек, переменив руку, оборачивается ко мне. Тощий, седой еврей.

— Пан, — начинает он. — Позво…

Но не заканчивает. У него более наметанный глаз, чем у крестьянина. Мошек быстро распознает, что барин никакой не барин, и он без колебаний лезет в телегу. Нужно место, чтобы сесть. Может быть, рядом с крестьянином? Уж лучше, чем с «немцем»!

Но я уже освободил ему место рядом с собой.

— Садитесь, реб Мойше.

Дважды просить не приходится, еврей садится и говорит:

— Во-первых, шолом-алейхем, реб ид! Во-вторых, больше спасибо! От махорки Мачея одуреть можно. И в-третьих: откуда господин знает, что меня зовут Мойше? Мы с вами знакомы?

Я рассказываю ему, откуда знаю его имя. Он, в свою очередь, успокаивает меня:

— Только через водичку, а там мне направо… Вам-то, конечно, налево?

Похоже, Мошек начинает изучать меня, но я прерываю его.

— Как блестит, прямо зеркало.

— Ба! Такая вода… — и обрывает себя на полуслове.

Я чувствую, что за этим что-то кроется.

— Что за вода? Дождевая?

— Дождевая! — повторяет он насмешливо. — Когда это у нас был дождь?

— Где-то поблизости есть родник?

— Где вы видели здесь родник? На десять миль вокруг — ни одного!

— Что же это тогда, милейший?

— Что тогда?! Да ничего.

Мошек скрывает какую-то тайну.

— И все же?

— Чего попусту говорить-то… — он пытается увести меня в сторону. — Расскажите лучше, чем торгуете, господин хороший?

Я уже уверен, что не все так просто с этой водичкой.

Невообразимое спокойствие разлито в тихой ночи. Мошек вглядывается в ночь как-то странно, не отрывая глаз, и я чувствую, что-то дрожит в его голосе… Я должен его разговорить.

— Что-нибудь, — говорю я, — рассказывают об этой водичке?

— Мало ли что… Ну…

Мошек мне почему-то не доверяет. Я предлагаю ему папиросу, но он не закуривает.

— Может, по капельке? — спрашиваю я и достаю свою фляжку.

— До майрева?.. Я уже было подпоясался платком, чтобы помолиться майрев, слышу — едут, бегу и становлюсь у дороги. Ни души… Обычно я перехожу пешком, воды-то по щиколотку, но на этой неделе, не про вас будь сказано, что-то мне нездоровится… Боюсь простудиться. Не обессудьте, майрев я уж помолюсь там… (Он указывает пальцем вправо)… А вы — пейте себе на здоровье, лехаим ве-лешолем.

— Один не пью.

И я прячу флягу обратно…

— Может помолитесь?

— В дороге я не молюсь.

— Вйо! — кричит вдруг Мачей, заезжая на гору.

— Вот видите, — говорит реб Мойше. — Попробуй помолись тут при крестьянине!

Снова молчание.

— Как ваши дела, реб Мойше? — спрашиваю я, снова пытаясь завязать разговор.

— Слава Богу, живем помаленьку.

Он снова умолкает. Не за что ухватиться.

— А знаете что, реб Мойше?

— Что же, например?

— Расскажите что-нибудь! Тут так тихо… Даже не по себе.

— Как желаете… Что вам такое рассказать?

— Да хоть про водичку… Вы же знаете эту историю про водичку?

— А даже если знаю, на что она вам, чтобы было над чем посмеяться?

— Боже упаси!

— А, хоть бы и так… — передумывает он. — Нынешние времена… «Сионизм»…

— При чем тут «сионизм»?

— Я знаю? Нынче все перевернулось… Ешиботники стали сионистами, забросили Гемору, безобразничают… «Немцы» стали сионистами, кинулись обратно в еврейство… Бритые бороды и еврейство… Я не вас, Боже упаси, имею в виду, — Добавляет он с извиняющейся улыбкой.

— Какое же отношение все это имеет к водичке?

— А вот имеет… Вы только не сердитесь… «Немец», положим, стал набожным, и вот, к примеру, у него йорцайт, и он идет в еврейский ресторан, и велит принести ему за упокой души его матери кугл, его еврейство — это кугл. А ваше еврейство, например, сказочки слушать. Может у вас нынче йорцайт?

И все же он рассказал мне ту историю. Возможно, он хотел рассказать мне ее даже больше, чем я — услышать!

— Там где нынче водичка, было когда-то местечко… Не большое местечко, а так себе… Главное: было на что жить.

— Куда же оно делось?

— А куда все девается? Тут когда-то был лес… А где он? Кругом был лес. Майонтек! А на том краю леса дворец был…

— Я видел развалины.

— Развалился на кусочки! Там жил граф… Ночью дворец освещали факелами — на семь миль вокруг видать. И в лесу тоже весело: трещало, шумело, щелкало, гавкало… Помещики свистели, трубили в ихние шойферы, не рядом будь помянуты, и охотились, и стреляли, и кутили, и сидели на траве с музыкой, с факелами… С женщинами… Ели и пили… И собаки выли…

Тут-то все и случилось…

А ниже жили немцы, лес валили… На другом краю леса — гонтари… Едешь, а тут домик… Перед домиком — костерок… Гонтарь перед огнем работает, жена на огне ужин варит… Костерок, поют… Один гонтарь запоет-засвищет, другой подхватит… И так песня три, четыре раза обойдет весь лес…

А там, где сейчас водичка, давным-давно жил один сельский еврей, арендатор… Со временем привез он себе двух зятьев… Невесток… Нанял меламеда… Понастроил домишек… Привез шойхета… Прошло несколько лет — вот тебе и местечко.

И, как говорится, местечко-то не без заработков.

Застрелит, например, помещик зайца, называется «дичь», швырнет не глядя — вот тебе и шкурка, и одна, и две, и дюжина, и всё за полцены… Потом, молоко — от десяти хозяйств было молоко! Потом, немножко зерна… А еще помещичье зерно — еще в поле, еще несжатое, а уже на «кондициях»… И лавочка: разная снедь, бакалея… И свечи, и медовуха, и вина всякие… Все, что нужно в усадьбе.

А несколько еврейчиков сидело и училось… Это те, которые не торговали… А раввин тамошний — кровный брат «Хемдас йомим»… Послал он в Варшаву кур, немного меда, приложил это все к письму с запросом к тамошнему раввину: «Возлюбленный брат мой, сим…» Ну и так далее… А через некоторое время: ученые мужи, зятья из лучших ешив… Маленькое, но, как говорится, путное, путное местечко. Всего хватало. Даже ламедвовник свой был.

— Водонос?

— Да нет, скорняк. Человек вроде набожный, но полный невежда. Все время в сидур смотрит, а толку — и Ашрей-то наизусть не знает. Молится молчком, даже во время Леменацеах молчит. Поговаривали, что бедняга даже грамоте не знал… Только вот — очень набожный! В канун Йом-Кипура например, велит пороть себя по-настоящему, «чтоб больно было». Специально шамесов просит. В часами напролет стоит у раввина под дверью — хочет сам благословить эсрог. Перед Гошано-Рабо исчезнет куда-то на целый день, потом приносит Бог весть откуда такие ивовые ветки, каких свет не видывал… Что еще? Что он обрезки себе не брал — так кто их тогда брал? Но тут произошла вот какая история… В холамоед Пейсах это было, да, в холамоед Пейсах. А может, и в холамоед Сукес, но точно в холамоед. Идет себе откуда-то несколько человек, ночью… То ли от застолья, то ли от больного, завсегдатаи бесмедреша, молодежь… Может просто засиделись, задержались за учебой. Так вот, идут они себе через Рынок мимо дома скорняка, а у того свет горит… Сквозь ставни пробивается… Закралось в них, в молодых, подозрение! Вскоре после праздников будет ярмарка, потому работает он, невежда, в холамоед для ярмарки. Они и решили: невежда не благочестив! Хотели его застукать… И не трудно, ставни-то едва прикрыты. Распахнули ставни! И что же они видят? Сидит скорняк при сальной свечке, склонился над книгой и плачет… Прямо слезы видать… Смотрит скорняк в книгу, а слезы так и льются! А в доме светло, да не как от сальной свечи. Скорняк знай свое, плачет и не слышит, что кто-то открыл ставни. Те молодые люди постояли, потом закрыли ставни… Пусть, говорят, это все останется тайной… Кто знает, что все это значит… Это один случай. А через несколько лет произошла совсем удивительная история. Молва о ней далеко пошла. В общем, где-то в наших местах скончался некий раввин, и община пригласила на это место двух раввинов сразу… То есть обыватели — одного, а хасиды — другого.

Нынче это обычное дело, а тогда — еще в новинку было. Прямо-таки святотатство… Раздор… Созвали сход, второй, третий — туда-сюда, постановили, пусть люблинский раввин решает! Потому как некрасивая вышла история: оба раввина — люди ученые, благочестивые, и обоих привезли в один и тот же день! Один приехал с востока, другой — с запада, и оба встретились ровно посреди рынка! Поди тут реши, которому отказать.

— И что сказал люблинский раввин?

— Вот в том-то и дело, что он тоже ничего не сказал… У него, говорит, нету таких весов, чтобы раввинов взвешивать!.. Но что тогда? И вот тут-то и начинается история… В общем, дал им люблинский раввин совет: пошлите, говорит, двух обывателей в такое-то и такое-то местечко (он им его назвал), пусть спросят Лейбла-скорняка (его Лейблом звали) — и как Лейбл-скорняк скажет, так тому и быть. Так говорили… Кто рассказал? Неизвестно. Появлялись ли в том местечке чужие? Кажись, появлялись. На улице, говорят, крутилось двое приезжих… Сподики такие чудныé… Не торговали, не покупали, не продавали — ничего, а потом пропали. Кто-то видел их у дома Лейбла-скорняка… Побежали к раввину, а тот ничего не знает. Идите, говорит, к Лейблу и спрашивайте сами. Пришли, хотели спросить, видят — Лейбл собирается в дорогу.

— Куда едете, реб Лейбл?

К нему уже обращаются «реб Лейбл»!

А он в Эрец-Исроэл уезжает.

Понимаете, какая история? Едва открылся, сразу уезжает в Эрец-Исроэл.

— И он уехал?

— Уехал!

Мачей спит.

Телега наезжает на ветку и безжалостно подпрыгивает. Страшновато. Но мы потихоньку едем дальше, и реб Мойше продолжает свой рассказ.

— Да, на чем я остановился? На том, что он уехал…

Был там еще один благочестивей, человек плутоватый и сердитый, со странностями, меламед для самых маленьких. Звали его Йосл сын Берче. И за этим самым Йослом сыном Берче посылает вдруг Лейбл перед отъездом! Дескать, он должен тому кое-что передать…

Кибитка готова, народу в ней полно, и все ждут, а они с Йослом все говорят о чем-то с глазу на глаз.

А дело-то было важное.

— Знай, — объяснил Лейбл Йослу, — что Князь Огня гневается на нашу общину!

А за что, спрашивается?

Это же самое спросил и Йосл сын Берче, но Лейбл ему ничего не сказал, а, может, и не хотел говорить. Сказал только, что рассказывать в подробностях — целое дело, а кибитка ждет, и он не хочет, чтобы извозчик ругался… В общем, Князь гневается и хочет сжечь все местечко. Но, говорит Лейбл, покуда я здесь был, не попускал… Ночами напролет сидел над святыми книгами… Князь Огня кинет искру на соломенную крышу, а я — слезу уроню на книгу, и эта самая слеза на странице гасит искру на крыше!.. Теперь вы понимаете, что это такое было в холамоед, а?! И так уже несколько лет, говорит, мы боремся: он — огонь, я — воду! Сегодня, говорит, уезжаю… Хочу, говорит, чтобы ты, Йосл сын Берче, защищал общину вместо меня… Обязательно должен быть кто-то местный.

— Что, ночами напролет сидеть над книгами и плакать? — спрашивает Йосл.

— Нет, — говорит Лейбл, — это тебе не по силам! Ты от слабости сразу заснешь… Только передать-то передам я тебе два Имени. Одно Имя для дождя! Произнесешь его про себя один раз — начнет капать, туч не видать, но каплет… Произнесешь про себя второй раз, придут тучи и будет мелкий дождь… Но если произнесешь про себя в третий раз, придут другие тучи, огромные, как горы, обложат все небо, и начнется ливень, который сможет потушить самый большой огонь!.. Когда увидишь, что хватит, на этот случай есть у тебя другое Имя, чтобы осушать. Едва только произнесешь его про себя, придет восточный ветер, и сметет тучи, как веником, и прогонит их на все четыре стороны. Выйдет солнце, как в тамузе, на радость всем, и в мгновение ока станет тепло и сухо, как в подпечье… Только будь осторожен, не должен ты произносить это Имя два раза, потому что тогда наступит жара, самое настоящее пекло, которое спалит все луга и нивы. И люди, и скот, и звери, и птицы — все, не приведи Господь, сойдут с ума от жары… И наступит, не приведи Господь, бедственный год — голод, Боже упаси…


Так все и случилось!..

Не прошло и недели с отъезда Лейбла-скорняка, как приезжает черт знает откуда какой-то немчик, расспрашивает про шпалы и прочий лес. Покупать не покупает, а только ходит вокруг с трубкой в зубах, узнаёт про цены и записывает… Курит и записывает. И вот как-то вечером поднимается ветерок, выхватывает из его трубки искру и забрасывает ее на чью-то соломенную крышу! Дело было к вечеру…

Народ на минхе. Вваливается в синагогу несколько рыночных торговок: горим! У такого-то горит сарай, и у такого-то тоже. Что тут говорить — пожар…

Все бегают, кричат, ищут воду — а в колодце нет веревки. Где веревка? Бегут в торговые ряды за новой, а там уже все пылает…

Но есть же Йосл сын Берчи, бегут за Йослом, Йосл бегом в микву, окунается три раза, вылезает и произносит про себя первое Имя. Начало капать. Еще раз произносит — мелкий дождик!.. Но уже слишком поздно, огонь пылает вовсю… Дождевая вода закипает на лету, прямо в ушах шипит! Тогда произносит он про себя это Имя еще раз — ну же, ну!.. Приходят черные тучи со всех четырех концов света — и все залило, что тут скажешь, потоп!

— И он потушил пожар? — спрашиваю я.

Мой собеседник невесел:

— А что толку, город-то был разрушен.

— Слишком поздно?

— Это во-первых!.. А во-вторых, забыл Йосл сын Берче другое Имя! Вода затопила остатки… Сами же видите, водичка эта — память о том потопе… До сего дня не высохла…

— Как же прекратился потоп?

— Ну это уж глупости, — отвечает Мошек, — никакого потопа быть не может, так что должно было когда-нибудь прекратиться.

Мы уже въехали в воду.

— Чудеса да и только! — восклицает реб Мойше.

— Что? — спрашиваю я.

— Да вот, такая вода, а лошади идут… Мачей курит люльку… И ничего!


За понюшку табаку

Перевод Р. Рубиной



Нечистый сидел, заложив ногу на ногу, и, позевывая, с самодовольной сытой улыбкой, перелистывал от нечего делать книгу живых душ… Вдруг он захлопал в ладоши — у холмского раввина ни одного греха на счету, чистая страница.

На зов нечистого мигом сбежались адовы прислужники и в ожидании приказаний остановились в дверях, высунув языки, как собаки.

— Пошлите кого-нибудь наверх, — приказал нечистый, — пусть узнают, долго ли еще жить холмскому раввину!

Прислужники исчезли так же бесшумно, как появились. Не прошло и четверти часа, как поступает донесение: «Были в комнате жизни; нить холмского раввина уже трудно разглядеть — вот-вот он будет призван!»

— Писаря сюда!

Приплясывая на своих куриных лапках, появляется писарь, лысый, с красными веселыми глазками. Поклон сюда, кивок туда, усаживается по-турецки на вспыхивающий черным пламенем смоляной пол. Из одного кармана достает новенькое, только что из крыла, воронье перо, из другого — чернильницу с кровью прелюбодея; тут же разворачивает свиток из свежевыделанной кожи вольнодумца, плюет себе на ладонь и бросает верноподданнейший взгляд на своего господина: готово!

Нечистый наклоняется к нему и диктует. Писарь, высунув язык, чертит завитушку за завитушкой, перо скрипит, и вот уже в небесное судилище мчится донесение следующего содержания:

«Так как в писании сказано: „Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы…“ А в Холме есть раввин, одной ногой стоящий в могиле, а на счету его ни единого греха… И если хотят, чтобы „Моисей остался правым и учение его истинным“, пусть холмского передадут в руки Асмодея»…

Из небесного судилища после краткого совещания приходит ответ: «Смотри „Иова“, глава первая».

Нечистому понять намек недолго: делай, значит, с ним что хочешь, «только жизнь его сбереги», пусть живет, сколько положено.

Задача, однако, не из легких…

Жены у холмского раввина нет, много лет уже вдовствует, не про вас будь сказано, дети все поженились. «Не должны быть умерщвляемы отцы за детей, и дети не должны быть умерщвляемы за отцов, но каждый за свое преступление должен умереть». Иезекииль так сказал — значит, закон! Тучные стада? Да хоть бы обыкновенная коза была… Кожа у холмского раввина, не в пример Иову, и так нечистая, все время чешется, бедняга… И вообще, попробуй одолеть холмского раввина испытаниями!

«Хоть бы какая страстишка!» — облизываясь, думает нечистый, протягивает руку к столу и только касается звонка, сделанного из черепа умника, — полный дом прислужников.

— Кого бы нам послать, кто возьмется сбить холмского Раввина с пути истинного?

— Я! Я! Я! — кричат черти наперебой.

Это дело привлекает каждого, все знают, что на такой работе растут как на дрожжах.

Шум, гам, недалеко и до драки. Тогда решили: бросить жребий.

Двум чертенятам, которые вытянули жребий, пожелали удачи, и они скрылись…


Однажды в погожий летний день на холмском базаре в поисках заработка вертелись евреи. Собирались группами, толковали о лесах и полях помещика, о шкурках, в которых пока щеголяют зайцы, о мужицких «гарнцах», о яйцах, еще не снесенных, и вдруг под ними задрожала земля. Стук, треск, тарахтят колеса. Молнией мчится бричка, никому не знакомая, взмыленные кони — точно львы. Бричка проносится через базар, и люди едва успевают отскочить в сторону. На облучке стоит, откинувшись назад, без кнута, возница в ушанке, подпоясанный красным кушаком. Намотанные на руки вожжи он натягивает так, что лошади, задрав головы, становятся на дыбы. За спиной возницы стоит одетый в строченый кафтан еврей — в старину дело было. Зажатым в правой руке кнутом он стегает лошадей, и они снова мчатся, летят как орлы; левой рукой он бьет возницу по спине, время от времени издавая пронзительный свист. Лошади из кожи лезут вон, вытягиваются в галопе, как бешеные.

Возница кричит не переставая:

— Люди, помогите, милосердные! Помогите!

Попробуй помоги! Снопы искр летят из-под подков!

Люди бегут за бричкой, в ужасе шепчут: «Храни нас бог! Пройди стороной, беда!» Из лавок выскакивают женщины и кричат: «Спасите!»

Но вот бричка подлетела к бойне, и собаки запрыгали перед мордами лошадей. Выскочили из бойни мясники, схватили лошадей под уздцы. Остановились лошади, кожа на них дрожит, а мясники уже взобрались на бричку!

Что тут произошло? Оказывается, небольшая ссора. Тот, что одет хозяином, подпоясанный кожаным поясом с карманом для денег, кричит, что возница спятил, задумал вдруг пасти лошадей, а ему непременно нужно поспеть с бриллиантами на ярмарку. Его слова внушают толпе уважение. Возница, однако же, уверяет, что вовсе не он возница, а тот… Но что же случилось? Едут они издалека, и впереди еще путь велик. И вот, когда они ночью ехали лесом, возница на него набросился, приставил нож к горлу, принудил переодеться и присвоил его деньги, бриллианты, бричку, лошадей, все его состояние. Поэтому, когда они приблизились к еврейской общине, он закричал… Тот же, одетый хозяином, отрицает все, от начала до конца: «Навет, небылица…» Мясники отгоняют собак и гонят лошадей к раввину.

Начинается следствие; раввин выслушивает каждого в отдельности. Первым впускают к нему истца, того, кто одет возницей. Слушает его раввин и думает: лицо — грубее не сыщешь, и по разговору настоящий извозчик. А голос… В хедере такого не слыхать… Лесом пахнет, полевым простором, лошадьми…

Однако допрос продолжается:

— Сколько товару у вас в бричке?

— Не знаю. Не считал. Невежда я, ребе. Господь помог, вот я и торгую бриллиантами!

— А сколько денег было у вас за поясом?

— Я и денег не считаю. Полагаюсь на божью милость.

Казалось бы, ясно: он возница! Раввин вздыхает и впускает ответчика. И опять ясно — ученый муж. По лицу видно. Раввин испытывает его, углубляется в премудрости талмуда, а тот вдруг перебивает: «Ребе, к чему долгие разговоры, смотрите!» И посыпались из кошелька золотые, червонным пламенем растеклись по столу. «И бриллиантов отдам половину. Скажите только, что они мои!»

Раввин как крикнет:

— Злодей!

Вбегают люди, трут себе глаза: где истец, где ответчик? Исчезли. Ни брички, ни лошадей. Будто земля их проглотила!

И думает Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?

Тем временем нечистый, выслушав донесение, говорит:

— Олухи, от взятки холмский, возможно, и не отказался бы, будь он уверен, что это никогда не откроется. Здесь же рано или поздно истина всплыла бы, как масло на воде. А он бы и место потерял, и в тюрьму угодил! Дурак он, что ли?

Глупых чертей на целый год посадили на смолу и угли. Опять совещание, но теперь уже не кричали: «Я! Я!» Задачу взяли на себя двое из наиболее опытных: один редкого ума черт, другой видавший виды старец…


Грозные дни. Холодный дождливый день. Холм утопает в грязи; хмурое небо над ним истекает тоской. Откуда-то появляется нищий, кожа да кости, изможденный, на костылях, одна нога подогнута. Стучится во все двери, плетется из дома в дом, из лавки в лавку. Один из десяти подает хлебную корку, которая нищему не по зубам, один из двадцати — стертый грош, выскальзывающий из его окоченевших рук. Холм не нуждается в чужих нищих, там достаточно своих, весьма почтенных, не явных бедняков — жен и детей умерших резников, дайенов, раввинов и других духовных лиц…

Плетется нищий день, плетется два. С ваты, выбившейся из его намокшего кафтана, стекают капли; тело пронизывают холод и сырость, глаза вылезают из орбит, нищий валится с ног прямо на базарной площади! Один костыль — вправо, второй — влево, а сам лежит посредине с пеной на губах.

Нищего тотчас же окружают люди. Кто спрыскивает лицо водой, кто разжимает ножом губы, чтобы влить в рот капельку вина. «Не Холм, а Содом!» — кричат некоторые. Тем временем у нищего начинается агония.

Нельзя же допустить, чтобы человек умер на улице, но где его положить? Хозяева побогаче потихоньку удаляются, у прочих места нет. Случайно оказавшийся здесь раввин говорит:

— Ко мне несите его! Конечно же ко мне!

Никогда еще раввина не слушались так молниеносно…

Умирающего укладывают в постель раввина, и он лежит словно в забытьи. Раввин сидит у стола за священной книгой, то и дело поглядывая на гостя. За окном снуют люди, чтобы в случае чего быть наготове… Темнеет. Раввин собирается приступить к вечерней молитве, вдруг слышит — больной зовет. Раввин подходит, с жалостью склоняется над постелью, готовый выслушать последнее желание умирающего.

— Ребе, — с трудом произносит больной, — я великий грешник. Страшно умереть без покаяния. Выслушайте меня…

Раввин хочет позвать людей, но больной хватает его за руку: боже сохрани, только с глазу на глаз…

И вот что он рассказал о себе: всю жизнь побирался, а нищим не был. Выпрашивал на хлеб для жены и детей, клянчил на свадебные расходы для дочерей, а всегда был одинок, как придорожный камень — ни жены, ни детей… Собирал деньги на ешибот, но ни один ученый муж не вкусил от этих подаяний; на Палестину — ни гроша не отправил; на надгробие реб Шимону бар Иохаи — себе за пазуху запрятал; торговал священным прахом, а это был песок из-под забора и тому подобное…

— Вот сколько я скопил, — говорит нищий, доставая из-за пазухи кошелек.

Открывает его — сплошь банкноты, и какие — сотенные, один в один!

— Берите их, ребе, как плату за услуги и на благотворительность по вашему усмотрению.

А холмский раввин как вскочит, как распахнет окно да закричит, точно помолодел лет на пятьдесят: «Евреи, заходите считать деньги для бедных!»

Толпа вбегает — ни умирающего, ни банкнот, — только раскиданная постель и два выбитых стекла в окне…

Снова задумался Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?

Нечистый стоит разинув рот.

— На этот раз уж никак не могло обнаружиться…


В преисподней тревога.

— Поручите его мне, — сказала Лилит. — У меня средства испытанные!

Однажды холмский раввин почувствовал недомогание и послал служку за фельдшером, чтобы пустил ему кровь. Солнце уже садилось, и раввин решил до прихода фельдшера прочитать предвечернюю молитву. Стоит он лицом к стене и читает шмойноэсре, как вдруг отворяется дверь и входит девушка, в руках у нее курица. Что ж, раввин молится — можно и подождать. Девушка вертится по комнате, ходит взад-вперед, раввин и не оглядывается. Будто забывшись, она начинает что-то напевать. А голосок у нее, поверите ли, пленительный!.. Но так и станет холмский раввин ее слушать! Притворившись, что устала, она берет табурет, садится и раскачивается на нем. Табурет, конечно, скрипит… Пустяки, если бы змея ему грозила своим жалом, холмский раввин и то не тронулся бы с места! Девицу это злит, и она начинает стремительно кружить по комнате. Тем временем раввин кончает шмойноэсре, еще немного читает и сплевывает. Завершив молитву, садится за стол и спокойно говорит: «Покажи-ка свою курицу!» Девица сует ему курицу прямо в руки, а он опять спокойно: «Клади на стол! Еврейская девушка, — замечает он мягко, — должна знать, что подавать мужчине прямо в руки не положено». Девица кладет птицу на стол — курочка неказистая! «Рассказывай!» — говорит раввин. И девушка начинает подробно рассказывать, как она купила у бабы курицу, как принесла ее домой, как курица удрала, как она курицу поймала… Девушка смеется, скалит зубки, а зубки у нее что свет дневной, такие белые, и голосок звенит на всю комнату. Рассказывая и смеясь, бегает она вокруг стола. Руки обнаженные, рукава высоко засучены, кофточка на груди расстегнута, и тело — она его чем-то смазала — пахнет всевозможными благовониями. И уж так она старается: то стола коснется, то стула, а то и руки раввина… Он разглядывает курицу, а девушка становится сзади, смотрит ему через плечо и подбородком касается его головы. Ее дыхание греет раввина сквозь ермолку, проникает за ворот кафтана — все напрасно! Раввин выслушивает ее, последний раз осматривает курицу и говорит: «Кошерная! А ты, девушка, — добавляет он, — постарайся выйти замуж поскорей!!!»

Девица вместе со своей курицей вылетает в окно…

Раввин улыбается. Понял, что к чему. Вот так-то!..

А в аду снова совещаются. Кто скажет так, кто этак. Тут один совсем молодой чертенок, в учении еще, — ни пера на голове, ни ожерелья из зубов на шее, — спрашивает:

— Неужели у холмского раввина никаких страстишек нет?

— Никаких.

— Так-таки ничего не любит?

— Разве лишь попотеть в бане накануне субботы…

Пауза…

— А нет ли у него какой-нибудь привычки, скажем, обыкновения катать хлебные шарики за столом? — снова спрашивает чертенок.

— Не приходилось видеть его за едой! Но… навряд ли.

Тут Лилит вспоминает, что, почуяв ее благовония, холмский понюхал табак.

— Довольно! — говорит чертенок и, получив разрешение, скрывается.

У холмского раввина было издавна заведено: в канун субботы после бани он отправлялся в поле — дорожку облюбовал между рожью и пшеницей — и читал наизусть «Песнь песней». Так как он был человеком рассеянным, то для того, чтоб не забраться слишком далеко, он раз навсегда отмерил дорогу шагами и еще знак себе отметил — дерево. Красотой дерево его не привлекало, хотя оно было увешано плодами — кораллами… Только знаком оно ему служило… Прочитает первую половину «Песни песней» и как раз до дерева доберется. Там присядет, возьмет понюшку табаку из лубяной табакерки, отдохнет немного, а на обратном пути прочитает вторую половину «Песни песней». И всегда успевал вернуться на склоне дня, до наступления субботы.

Однажды, не успел еще показаться раввин на дороге, появляется немец в шляпе, в штанах в зеленую полоску, вырывает дерево и переносит его подальше. Потом садится под ним и сидит — плюгавенький такой немчишко, его и не видно.

Тем временем подходит раввин. Половину «Песни песней» он прочитал, а до деревца, видит, еще далеко. Раввин огорчен: видно, недостаточно души вложил в чтение. И он решает испытать себя: хотя его тянет понюхать, как всегда, табак, сердце ноет по понюшке, он себе этого не позволит, пока не доберется до дерева. И на усталость не посмотрит, своего решения он не изменит. Еле передвигая ноги, раввин добирается до дерева. И таким утомленным он себя чувствует, и так хочется ему табачку понюхать — прямо свет не мил! Но, благодарение Господу, наконец он уже сидит под деревом и дрожащими пальцами достает из-за пазухи лубяную табакерку. Вдруг за его спиной подуло, и табакерка выпала у него из рук. Хочет ее поднять, ветерок, что ли, налетел, табакерка катится все дальше и дальше. Катится табакерка, а раввин, растянувшись на земле, ползет за ней, ловит руками: понюшки табаку хочется…

Раввин ползет на четвереньках, а немец ухмыляется и знай свое — дует. Вдруг он хватает дерево и в мгновение ока переносит на старое место. Так и не успел раввин поймать табакерку, а немец опять дует… Смотрит раввин: дерево далеко. По забывчивости, думает, не к тому дереву пошел. Поднимает глаза к небу: все в звездах! Он даже заката не заметил… Такую власть имела над ним понюшка табаку… Правда, ночь была очень светлой. Раввину ясно, что он ушел слишком далеко, к наступлению субботы ему уже в местечко не вернуться. Ну и что ж, его будут кормить те же вороны, которые кормили Илью-пророка. Но поймать табакерку он должен…

И раввин все ползет на четвереньках. А немец дует, а табакерка катится… Не будем долго тянуть, раввин ушел намного дальше, чем это дозволено в субботу…

Чертенок немедленно получил повышение по службе.

— О гору не спотыкаются… — объяснил он черной шатии. — Скорее мелкие страстишки заставят оступиться.


Арендатор

Перевод Л. Юдкевича

Первая глава Скупой арендатор и молитвы женщины

В государстве Польском, под Цойзмером, что на Висле, жил-был арендатор.

Арендатор этот был в большом почете у пана, а пан был большой магнат. Вот и нажился наш арендатор.

Во владениях у него были фольварки, леса, поля, стада крупного рогатого скота и овец; и дома, и винокурни, и мельницы на воде, и ветряки; много наличных денег и немало долгов за людьми.

Что ж, когда всеблагой посылает удачу — очень даже неплохо.

Но человек этот был груб, порядочный скупердяй и милостыни не подавал: ни нищим, ни в кружку Меера-чудотворца, ни на мацу для бедняков. Никак! А прохожего гостя на порог не пускал.

Зато жена у него была добродетельная и весьма уважаемая женщина. Он тиранил ее за грошовую милостыню, которую она подавала тайком от него, немилосердно терзал за это.

И дети были у него замечательные, видно, целиком в мать пошли. Но мальчиков своих он в город, в хедеры не посылал: жалел лошадей. А в доме порядочного учителя никогда не держал, по дешевке нанимал какого-нибудь невежду, который и обучал детей читать.

Это еще больше огорчало жену.

Целыми днями она едва сдерживала рыдания, ночью тихими слезами омывала подушки и лишь в грозные дни, когда все приезжали в город, неистовствовала на женской половине синагоги, выплакивая горе своего разбитого сердца.

И лишь одна молитва лежала у нее на устах и в больном сердце:

— «Да смилостивится Всевышний над мужем и преобразит его сердце к лучшему. Да избавит его от жажды богатства и вожделения к еде и питью. Пусть не запамятует и о душе его. Чтобы ее, упаси боже, когда грянет срок, не бросили в преисподнюю».

И еще она молила:

— Творец вселенной, всеблагой, всемилостивый, сделай так, чтобы он вовремя покаялся. Пусть раздает милостыню щедрой и полной рукой, пусть станет гостеприимным и хлебосольным. И да направит он деток стезей господней, и да взрастит их для изучения торы, для брачного венца и для иных благих дел и поступков…

Что еще может сотворить разбитое сердце женщины?

Вторая глава Убогий офеня смеется, а арендатор идет купаться

Как-то в пятницу, в летнюю пору, сидит себе арендатор с семьей в садике перед домом под вольными небесами и завтракает.

Дуб-богатырь раскинул над ними свои ветви. В его тени накрыли стол, уставили всякой всячиной: рыба, мясо, взвар, штрудель тут. Научился у пана! И бутылка старого меда на столе. Все как у богача.

Сидит арендатор выше всех, наслаждается едой, запивает старым медом, почмокивает жирными губами, наслаждается радостями земными.

Вдруг из-за дерева появляется убогий офеня с тюком на спине.

Что разносит офеня? Ленты, гребешки, тесьму, иголки, шпильки, всякие игрушки для детей и тому подобную мелочь.

Увидел он семью за столом, неспешно остановился, скинул тюк со спины и чуть распрямился, — это был старый, седой, слабый человек.

И попросил убогий разносчик:

— Купите у меня что-нибудь! Может, заработаю немного на субботу.

Жена было уж поднялась к нему, но арендатор посмотрел на нее таким взглядом, что несчастная застыла на месте.

— Смотрите, — продолжал офеня, — солнце уже высоко, а я еще не добыл на субботу ни гроша, и намека на заработок нет.

— Марш отсюда! — потягивая чай, погнал его арендатор.

— Хоть кусочек хлеба подайте, чтобы душу поддержать! — попросил разносчик. — Глоток воды!.. Такая жара!..

Глотает жена соленые слезы и молчит. Детям невмоготу стало смотреть на страдания матери и нужду разносчика; поднялись они из-за стола и ушли подальше, в глубь сада.

Вскочил тут арендатор и гневно крикнул:

— Слышишь ты! Терпеть не могу попрошаек! Вот крикну слугу, он тебе ребра пересчитает!

Взвалил офеня свой тюк на спину и, кряхтя, спросил:

— Ну, а Бога, арендатор, вы тоже не боитесь?

— Нет!

И арендатор расходился:

— Что он мне сделает? Пошлет огонь с неба, и уйдут вместе с дымом мои дома, винокурни, мельницы, амбары с зерном? А у меня еще останутся фольварки, поля, леса…

А старый мед все сильнее ударяет ему в голову, и арендатор продолжает бахвалиться:

— Пускай он годами шлет на мои поля недород, и тогда у меня останется вполне достаточно — наличными в кассе и векселями в бумажнике. Пусть даже нашлет воров, которые взломают кассу, выгребут все дочиста. Но и тогда у меня еще останутся должники. Пан — мой судия и покровитель — поверит на слово.

Заплакала несчастная жена навзрыд, слушая подобные речи, и вышла из-за стола. Тут офеня вдруг рассмеялся и скрылся за деревьями. А арендатор почувствовал, будто его жаром опалило. Тогда он взял полотенце и спустился к Висле освежиться.

Третья глава Птица смеется, арендатор остается нагишом

Вот он купается, прохлаждается, радуется студеной воде; плывет против течения, — крепкий был человек! — плывет по течению и кружит вокруг острова, что лежит посреди Вислы, под Цойзмером; плавает по-всякому — на спине, стоя в воде, медленными саженками.

Вдруг слышит — на острове в зарослях кустарника птица поет. Заинтересовало его это. Никогда до сих пор не слыхивал он такого пения.

А у него ведь страсть ко всему. Ему бы заполучить певунью и запереть в клетку. Даже у пана нет такой птицы!

Взобрался он на остров и увидел птицу.

На невысоком дереве, на веточке, сидит она, птица эта; не только голосом взяла, и сама — загляденье. Золото — не птица! И совсем спокойно сидит, будто врага своего и не чует.

Крадется арендатор к деревцу, прыг — и ловит вытянутой рукой… воздух. Птица уже перебралась на другое деревцо.

Арендатор на цыпочках идет за ней следом, снова прыгает, но птица летит на новое дерево. Он опять крадется, птица снова перескакивает; сидит на веточке, поет. Арендатор вновь и вновь подбирается к ней, идет от дерева к дереву, от веточки к веточке. Он — прыг, птица — скок.

Так это продолжалось до тех пор, пока арендатор не взбеленился.

— Подожди уж, подожди! — закричал он. — Так или иначе, а словлю я тебя. Меня не утомит какая-то пичуга! Только теперь мне уж не до твоего пения. Ненавижу тебя! Удушу тебя, пташечка, и брошу своему псу!

И тут вдруг птица рассмеялась человеческим голосом, стрелой взмыла ввысь и скрылась в поднебесье.

Стоит арендатор в смятенье. Чудится ему, будто это тот самый голос офени, его смех. Пошел он обратно к воде грустный, поплыл, но плыл вяло, без всякой резвости. И когда приплыл к тому месту, где раздевался, вещей своих он не обнаружил.

Четвертая глава Арендатор получает в своем собственном доме подаяние и бежит к пану

Увидев, что вещей его нет, арендатор, как и подобает грубияну, стал во весь голос изрыгать проклятья.

Стоит, проклинает вора, который оставил его нагишом. Потом принялся бегать по берегу и звать на помощь; ему отвечало лишь глухое, разорванное эхо.

Солнце уже закатывалось. На огородах и в поле — ни души. Всюду давно уже бросили работу.

По реке плыла барка, оттуда ему, конечно, помощи не получить. Но не бежать же ему голым по пригороду, ведь следом толпами побегут, решат — арендатор с ума сошел.

Тут ощутил он голод: купался, плавал и давно уже ничего не ел. Да и холодно стало, наступил вечер, и у арендатора зуб на зуб не попадет.

Вспомнил он, что голод и холод — достояние нищих, и встревожился. Потом обуял его гнев против самого себя: как это человек позволил обмануть себя глупенькой пташке? В глухой злобе кинулся он на землю.

Заходящее солнце выглядывало из Вислы пламенеющим оком, будто насмехалось над ним.

На верхушке холма тем временем засияли окошками еврейские домики, задышали субботним покоем и миром.

На окраине медленно зажигались окна и в крестьянских избах, там уже заплясали веселые огоньки. Огоньки мельтешили и на берлинах, проплывавших по реке.

И все это ему назло, назло, — так казалось ему.

Мало того, в тишину со всех сторон стали врываться звуки: из местечка доносилась субботняя молитва, с окраин — веселые песни девушек и парней. Кто-то на судне играл на мандолине, и ему вторили свистом.

А он вынужден был лежать, как проклятый, на земле.

Это все больше бесило его. Он валялся на земле и со злости грыз ногти на пальцах.

Наконец все кругом стихло. Тогда он вскочил и помчался задами домой; скакал по огородам, выбирался из одной лужи, попадал в другую.

Домой он добежал запыхавшийся, еле живой. Но тут уже все было окутано мраком; ворота и двери на запоре, окна закрыты ставнями.

Это его вовсе взорвало.

— Нежатся! Не дождались хозяина!

Уж он им покажет! Особенно драгоценной супруге! Слугу, как собаку, выгонит вон!

Он подбежал к воротам и принялся колотить кулаками.

Из кухни выскочил слуга.

— Эй ты, бродяга несчастный! — закричал он. — Здесь не ночлежка. Услышит хозяин — прикажет ребра тебе пересчитать!

Арендатору точно пуд свинца взвалили на грудь: эти слова он только недавно сказал убогому офене: «Я прикажу тебе ребра пересчитать!»

Тем временем слуга подошел поближе к воротам и заглянул в щель. Увидев голого человека, он схватился за бока:

— Ха-ха-ха… Голый сумасброд!..

В ушах арендатора все слилось в одно: смех слуги, смех офени и смех птицы. Он бросился к окнам своей спальни.

— Гителе! — застучал он. — Гителе, открой!

В ответ послышался голос мужчины… но это был словно его собственный голос. Мужчина удивленно спрашивал:

— Гителе! Кто это может тебя ночью звать, да еще на «ты»?

— Не представляю, муж мой, — послышалось в ответ. — Открой ставень, распахни окно и посмотри. Может, Господь, который преобразил тебя, судил тебе еще и праведное дело сделать.

«Преобразил? Когда? Как это преобразил?» — напрасно тужился арендатор.

Тем временем изнутри открылся ставень, потом распахнулось окно, и кто-то выглянул. Тут арендатор вовсе пришел в замешательство: его лицо, его вышитая красным рубаха — тоже по панскому образцу, его ночная шапочка с серебряной каймой!

А «тот», как услышал арендатор, советует:

— Не подходи, Гителе! Какой-то голый сумасброд. Жаль беднягу. Дай мне что-нибудь для него, срам прикрыть. Только дай из поношенного, все равно в припадке сдерет с себя… Дай, Гителе, рубаху, пару штанов и шапку… У него и голова не покрыта. И еще халу дай! Несчастный, наверно, голоден.

Арендатор оцепенел, а через мгновенье остекленевшими глазами увидел, как «тот» вышвырнул ему узелок. Вслед за тем окно и ставень закрылись.

— Беда свалилась на мою голову! — Арендатор стал ломать пальцы. — Явился какой-то жулик, прикинулся мной и завладел всем моим добром.

Он кинулся к детской, стукнул в окно и позвал:

— Янкеле, Мойшеле, Шейнделе! Ваш отец стучится. Откройте! С ним беда стряслась.

Видно, дети еще не спали.

Янкеле тотчас отозвался из постели:

— Эй вы там, не смейтесь!.. Мой папа сию минуту был здесь… Поправил мне подушки…

Мойшеле похвалился:

— А со мной читал молитву на сон грядущий…

Шейнделе звонким голоском подтвердила:

— Да, да! Он нас троих впервые поцеловал; сказал нам: «Покойной ночи!»

— Он каждую ночь будет со мной читать молитву на сон грядущий, — снова похвастался Мойшеле.

А Янкеле подсыпал соли на раны арендатора:

— Сегодня папа ездил в город. Учителя нам достал. Он приедет к нам в субботу, как раз к концу дня. Да, да!

Шейнделе добавила:

— Послушайте, вы там!.. Не надо обманывать!.. Но если вам что-нибудь нужно, не бойтесь, постучите папочке в окно. Мама сказала, что бог услышал ее мольбы и преобразил папу. Теперь у нас хороший, милый папа.

«Плохо дело! Произошло страшное мошенничество, — мелькнуло в мозгу у арендатора. — Он обманул жену и детей. Нужно, хоть и полночь, бежать к пану. В кандалы я его закую! В кандалы!»

Пятая глава Арендатора выпороли, и он уснул в придорожной канаве

Но не побежит же он голый к пану, да и в животе у него кишки играют. Кинулся он обратно к первому окну, откусил несколько раз от халы и натянул на себя добытую одежду. При этом он со злостью подумал:

«Ага, это моя женушка без моего ведома для попрошаек наготовила. Подождите же! Пан поможет — заплачу с процентами!»

И он пустился бежать.

Еще в саду наткнулся он в темноте на дерево, на то самое, под которым стоял убогий офеня.

— Палач мой! — крикнул арендатор, будто тот до сих пор стоит там; затем, обливаясь холодным потом, помчался дальше.

До пана далеко, летняя ночь коротка, и до поместья он добежал, когда кругом уже посерело.

Сквозь железную решетку арендатору видно, что замок весь освещен, внутри возня. В широком, просторном дворе стоит запряженная карета, кони фыркают и бьют копытами. Барин вышел, сел в карету. Ворота распахнулись. Щелк кнутом — и карета покатила. Вокруг кареты гарцевали четыре гайдука с факелами, позади еще слуги.

Выехали из ворот.

Арендатор недолго думая бух перед лошадьми во всю длину. Кучер едва успел натянуть вожжи.

— Что такое? — спросил из кареты пан.

К арендатору подскочил гайдук, посветил факелом и ответил:

— Какой-то убогий еврей.

Арендатор вскочил:

— Дорогой пан, упаси боже, я не убогий еврей… Я твой арендатор, к тебе за судом и расправой… Творится что-то страшное!.. Вор и мошенник…

— Кто такой? — перебил его сердито пан. — Я еду в сейм.

А когда арендатор не пожелал отступить, барин приказал:

— Пусть идет к своему раввину! Гоните его с дороги!

Гайдуки, конечно, не пожалели для еврея нагаек, и тот под их ударами скатился с дороги в канаву. Карета скрылась из виду.

Стало совсем тихо, и покалеченный, избитый арендатор уснул в придорожной канаве.

Шестая глава Из рва — к раввину, от раввина — в богадельню

Недолго спал арендатор во рву… Чуть заалел восток, с оконных карнизов, со служб, с верб на обочине тракта поднялись птицы; целые стаи их взмывали с криками ввысь, в самую высь, к светлому небу…

Это его и разбудило. Не поймет арендатор: что он тут делает? Почему у него все тело болит? Почему он оказался в канаве? Зачем спит здесь? Что за одежда на нем? Какой страшный сон приснился ему!

Но вот пролетела пташка, сделала круг над головой, заглянула в лицо ему веселыми, задорными глазками, и он сразу все вспомнил и схватился за голову.

Обокрали, обжулили! А барин, судия его, умчался в Варшаву, в сейм, покинул сирого.

И пришло ему на ум: надо собирать долги у людей!

Кинулся он в пригород, постучался к крестьянину — самому исправному своему должнику.

— Ах, Василь! Мне очень понадобились деньги. Верни долг или скажи, когда вернешь.

Выглянул Василь в окошко и спросил:

— Кто ты такой, еврей? О чем ты говоришь?

— Не узнаёшь? Ведь я арендатор.

Расхохотался Василь и вышел со всей семьей на крыльцо.

Как вам нравится этот сумасшедший? — спросил он своих. — Убирайся, или я натравлю на тебя собак!

Кинулся арендатор к второму должнику и застал его уже у дверей, с граблями на плече.

Увидел его крестьянин, подбежал к окошку и, побарабанив в стекло, позвал:

— Эй, дети! Выйдите-ка на минутку, увидите сумасшедшего еврея.

И так всюду: бегут следом, бросают в него камни и палки; собаки разодрали на нем одежду.

Еле живой выбрался он из предместья. В городе сразу же кинулся к должникам-евреям.

Однако у него уже не хватило духу назвать себя арендатором: он заявил, что арендатор послал его за деньгами. Напоминал, как было дело, а ведь он действительно знает все, как было. Но его гнали от двери к двери, словно какую-нибудь блудницу. Что за ненормальный еврей — приходит в субботу за деньгами!

Увидел арендатор, что все пропало, уселся на камне посреди базара и заплакал тихими, сухими слезами.

Люди шли в синагогу и указывали на него пальцами:

— Бедняга, совсем рехнулся… Кто знает, откуда он!..

Мальчишки остановились, дожидаясь, когда взрослые скроются в синагоге; сейчас они примутся за помешанного. Они уже наполняют камнями карманы.

Арендатор вскочил и кинулся вниз, к реке. Увидел свое отражение в воде и не узнал. Боже, как он выглядит! Лицо помято, поцарапано, воспаленные глаза ввалились, волосы растрепаны. И сколько седых волос прибавилось за ночь! Жутко стало ему: очень уж он походит на убогого офеню, которого лишь вчера прогнал.

Забегал он как безумный по берегу Вислы и так носился весь субботний день, пока не зашло солнце. Вдруг ему вспомнилось, что пан велел ему идти к раввину. Он послушается барина, другого выхода у него нет. И пошел глухими переулками в город, к раввину.

Раввин уже распрощался с субботой и мирно шагал по комнате.

Арендатор ворвался с криком:

— Рабби, вы должны меня спасти!

Раввин прежде всего поздоровался с ним, затем спросил, кто он такой. Арендатор остолбенел.

— Рабби, ведь я… я арендатор… — пробормотал он неуверенно. Он уже и сам сомневался в правдивости своих слов.

Долго с великим состраданием смотрел на него старый раввин, затем сказал:

— Арендатора я знаю очень хорошо… Однако присядьте, прошу вас…

Арендатор уселся, раввин — против него.

— Понимаете ли, — сказал раввин, не спуская жалостливого взгляда с пришельца, — в пятницу после завтрака арендатор был у меня…

Арендатор слушал его сам не свой, а раввин продолжал:

— Арендатор, понимаете, очень переменился, совсем преобразился.

— То есть как? — привскочил арендатор.

Но раввин положил ему руку на плечо, усадил на место и продолжал беседу:

— Заходил… Разговаривал запросто, без чванства… Долго беседовали… по-человечески, как еврей с евреем… Потом оставил порядочную сумму для бедноты… и на одежку учащимся талмуд-торы… Вы слышите? Обещал даже для ремонта синагоги дать лес… И просил, чтобы я направил к нему в субботу хорошего учителя для его детей…

Вспомнил арендатор, о чем лепетали его дети, и спазмы сдавили ему горло, так что он не смог вымолвить ни слова.

А старый раввин ухватил оба конца седой бороды в руку и долго жалостливо смотрел на арендатора.

— Ну ладно. Вы, понятно, не арендатор, — сказал он наконец. — Предположим, это у вас самовнушение… стало быть, наказание божие, а его следует принять смиренно… И поэтому я предлагаю вам, дорогой мой, отправляйтесь в богадельню… Там находятся сейчас несколько бедняков. Переночуете с ними, а утром получите милостыню наравне со всеми и пойдете с ними по миру… С этим делом вы вполне справитесь…

— Жена! — позвал раввин, заглядывая в соседнюю комнату. — Принеси этому человеку стаканчик горячего чаю. Когда он напьется, пусть служка отведет его в богадельню. И, бога ради, пусть позаботится, чтобы ему на ночь досталась постель. Он переночует там, этот человек… Пусть хорошо выспится… А я должен пойти насчет учителя для арендатора…

Позже, когда служка пришел, чтобы отвести его в богадельню, арендатор беспрекословно подчинился ему и покорно пошел за ним следом.

Седьмая глава В компании бедняков. Свадьба. Он лег в собственную постель

Арендатор покорился.

Он уже понял, что это ему кара господня за его речи.

Господь действительно не забрал у него имущества, но забрал его от имущества.

Что поделаешь!..

Уж многие годы ходит он с нищими по стране, от селенья к селенью, от дома к дому, от двери к двери. С кошельком для полушек и копеек в кармане, с сумой для кусков за плечами.

Вначале он с трудом гнал от себя воспоминания о лучших днях, потом они сами ушли.

Правда, временами он кричал со сна в какой-нибудь ночлежке:

— Человек! Запрягай! Поедем к пану! Гитл, сегодня спеки штрудель!

Или, соскочив, с постели:

— Сокол (так звали его собаку)! Кто-то ходит вокруг дома.

И тогда он слышал в ответ окрик своих товарищей:

— Заткнись, сумасшедший!

Его прозвали сумасшедшим.

Однако со временем даже сны о лучших днях исчезли.

Прошел год, еще год, и былые времена стали ему казаться только сном.

Он даже перестал верить этим снам. Мало ли что?!

Кто знает, кто он, откуда он, как явился сюда?.. Со временем он и имя свое забыл. С тех пор как он перестал по ночам кричать, его прозвали «Тихопомешанный». Это вот и есть его имя. Ну как такого вызовешь к чтению торы в синагоге?!

Спустя много, много лет в округе, где бродяжила компания попрошаек, разнеслась весть, что в далеком городе будут праздновать богатую свадьбу; будет там большой стол и для бедноты.

Компания нищих собралась на свадьбу. Отправился с ними и Тихопомешанный.

До города было далеко. Останавливались в местечках, спали в ночлежках, собирали милостыню, прихватывали куски на дорогу…

Приехали в город уже поздновато.

Едва успели окунуться в реке, умыться, расчесать бороды и почистить платье.

Трапеза для бедняков уже готова. В большом зале накрыли столы, уставили их всякой всячиной. Открыли две бочки пива, бочку меду да в бутылках еще кое-что припасли.

Сели за стол.

Отец, мать и сама невеста сидели тут же, во главе стола. Трапеза была в честь невесты.

Уселся Тихопомешанный и окинул стол взглядом: знакомые тарелки, знакомые ножи, вилки, ложки. Вгляделся получше: его вензеля с краю!

Услышал, как хозяйка сказала:

— Кушайте, люди, да пейте на здоровье! И благословите мне мою невесту! Пожелайте счастья новобрачным!

Узнал голос — это голос Гителе.

Поднял глаза: невеста — его дочь Шейнделе.

Хозяин взял в руку бокал и провозгласил:

— Лехаим, люди! Лехаим!

Так ведь это давний его голос!

Обомлел арендатор, ему стало дурно, и он привалился к спинке стула.

Хозяин приказал двум прислужникам, которые стояли у стола:

— Возьмите человека, которому стало дурно, и сведите в комнату, где топится печь; разденьте и уложите его в постель. Я приду и посмотрю, не нужен ли ему, упаси боже, фельдшер или врач.

Поморщились слуги, но раз хозяин приказал, надо подчиняться.

Спустя минуту наш арендатор лежал в собственной комнате, в собственной кровати, на собственных подушках, под собственным одеялом и одурело смотрел на огонь в печи… «Неужели это был лишь тяжкий сон?»

Слуги ушли. Вошел хозяин и спросил:

— Ну, гость мой, не нужно ли вам чего-нибудь?

— Нет! — И он закрыл глаза.

Спустя мгновенье он их вновь открыл.

— Хозяин, я хочу вас кое о чем спросить, только не обижайтесь.

— Боже сохрани! — ответил тот со странной улыбкой. — Говорите все, что хотите. Нет у человека большего счастья, нежели сделать добро для своего ближнего.

Покряхтел нищий и спросил:

— Скажите, прошу вас: кто такой ваш жених и чем он занимается?

Хозяин, ничуть не удивляясь вопросу, ответил с той же улыбкой: он сын раввина, сам дока в талмуде и покладистый человек. Лучшего не сыщешь!

Нищий вытянулся в постели.

— Теперь мне можно умереть, — заявил он, и трепет пробежал по всему его телу.

— Нет, дорогой гость, — произнес, смеясь, хозяин. — У евреев не положено омрачать веселье… До смерти еще далеко. Вам просто холодно. Смотрите, что я делаю.

Он схватил со стула одежду гостя и бросил ее в огонь. Засаленная одежда сразу вспыхнула.

— Вы, — добавил хозяин, — оденете мое платье, то есть свое. Хватит вам страдать!..

В тот же миг хозяин сбросил с себя одежду и словно растаял в воздухе…

Восьмая, и последняя, глава Все хорошо, что хорошо кончается

И тут у несчастного арендатора вдруг посветлело в глазах. Он понял, что выдержал искус, кара кончилась.

В великой радости вознес он хвалу господу.

И силы его внезапно обновились. Он вскочил с постели, надел оставленную одежду и выбежал в зал.

Гитл молвила ему с милой улыбкой:

— Ну, муж мой, разве не лучше вот так!..

А Шейнделе упала ему на грудь.

— Папочка! Какой ты хороший, папочка!

О больном нищем все почему-то совсем забыли.


Стекляшка

Перевод Я. Левина



Жил-был в заброшенном местечке в захолустье золотых дел мастер, ювелир. И был этот ювелир замечательным искусником в своем деле, золотые руки имел, в своем ремесле виртуозом был. О мастерстве его никто и не догадывался: ни сам он, ни его заказчики. Сидел это он и изготовлял разные украшения для обывателей местечка: сережки, перстни, обручальные кольца и еще всякую всячину — едва ему на жизнь хватало!..

Прославился он не сразу и совсем случайно. Довелось как-то жителю того местечка выдать дочь свою замуж на сторону, за городского богача. Отправились в город свадьбу справлять, и изделия золотых дел мастера попали, таким образом, повыше. Богач этот кое-что смыслил в драгоценностях, ведь как-никак он купец, видел свет; залюбовался он ими: «Ах-ах!» И пошла о золотых дел мастере слава в том городе. Стал он оттуда заказы получать, а со временем и вовсе перебрался в город: уж очень у него много заказчиков появилось…

И вот к одному из городских богачей приехал как-то помещик — по торговым ли делам, по случаю ли какого-то семейного торжества или просто так — на субботу, фаршированной рыбы отведать. Стол сервирован, семья разнаряжена… Помещик, разумеется, еще лучше разбирается в драгоценностях. Вошел он, и сразу же бросилась ему в глаза какая-то брошь.

— Где куплена? Кто делал?

И про золотых дел мастера узнали уже и в помещичьих кругах…

Как известно, каждый губернатор устраивает ежегодно бал для губернской знати. Так уж заведено. Устроил такой бал и губернатор этой губернии. Съехались помещики, их жены, дочери; щеголяют в украшениях, изготовленных нашим золотых дел мастером. Увидал губернатор кольца, брошки, ожерелья и поразился: в жизни не видал он еще такой работы.

— Чья это работа?

— Такого-то и такого.

— Вот как?..

На следующий же день послал он за золотых дел мастером — и тот сразу же стал своим человеком в доме губернатора…

Прибыл как-то для обследования губернии царский сановник. Надо его, разумеется, встретить, как и подобает, хлебом-солью, да на подносе. Кто изготовит поднос? Понятно, наш золотых дел мастер. Попал этот поднос в столицу. И пошла о нем слава по всей столице…

Не зря говорил Соломон мудрый: «Доброе имя лучше хорошего елея».

И тут произошла такая история: скончался старый царь. На престол вступил новый. Старую корону отправили в царскую кладовую и приступили к изготовлению новой короны для нового царя. Со всей страны собрали лучших ювелиров и золотых дел мастеров и среди прочих — также нашего. Тот явился, принял самое горячее участие в работе и отличился тут наилучшим образом…

Словом, «из праха возвышает он бедного».

Итак, наш золотых дел мастер живет уже в столице, вхож в царский дворец. Он, простой смертный, становится одним из царских приближенных. Даже не всякий сановник имеет нему доступ…

Но, как известно, колесо фортуны вращается, и когда выше уже нельзя подняться (ибо что может быть выше для такого золотых дел мастера!), начинается падение…

От роскошной жизни наш мастер уж ничего нового не создавал. А старое примелькается глазу и надоест, — сердце же всегда жаждет чего-то нового. И вот объявился где-то новый мастер, и, как это уж водится на свете, один падает, другой подымается.

Новый мастер проделал такой же путь, как и старый, и, наоборот, наш старый золотых дел мастер свершил тот же путь в обратном направлении: из столицы — в губернский город, из губернского города — в уездный, из уездного — в местечко, к себе домой. От царя, значит, к царскому сановнику, от царского сановника к губернатору, от губернатора к помещику, затем к богачу и, наконец, к жителю маленького местечка… Обратно к обручальным кольцам…

Ниже падать уж некуда! Бедняки в драгоценных изделиях не нуждаются. Ну и повиснешь в воздухе, высунув язык!..

Да и времена уж больно плохие настали: свадеб не справляют, а конкуренция растет…

Ну и что ж! Когда нужда — и лебеда еда! И вот как-то раз, когда уж очень крепко прижал голод, наш золотых дел мастер, болтаясь без дела, поднял на улице кусок стекла от разбитой бутылки — из-под воды ли, из-под вина, или, быть может, из-под лекарства, — кто знает? — ну, в общем, кусок самого простого стекла; отнес его домой и давай шлифовать. Шлифует это он, а стеклышко под руками вдруг как заблестит, как засверкает!.. Колдовство да и только! Переливается оно всеми цветами радуги, излучает сияние. Мастер и сам поражен — совсем не знал, какая у него в руках сила. Взял он это стеклышко, вправил в какой-то завалящийся обручик, который с трудом откопал, и отправился «надувать народ»…

Идет это он, а сердце стучит, как у разбойника. Попался ему тут навстречу молодой человек, — лицо у него пылает. «А вдруг — жених, — мелькнуло у него, — и ему колечко нужно». Золотых дел мастер остановил человека. Да, почти угадал: обручального кольца ему, правда, не надо, но вообще подарок для невесты очень кстати, — что ж, пусть будет колечко! И как только стеклышко сверкнуло перед глазами, молодой человек припал к нему и спрашивает:

— Сколько стоит?

У золотых дел мастера не хватило смелости сказать цену, «не обманщик он по природе», — ответил вопросом:

— Сколько дадите?

Молодой человек подумал: вряд ли товар ему по карману, но вынул монету и говорит в шутку:

— Талер.

Зажал ему золотых дел мастер колечко в левую руку, вырвал монету из правой и — давай в трактир, червячка заморить…

Молодой человек подумал: сумасшедший, наверное. Впрочем, какое ему дело! — и направился с колечком к девушке, к которой сватался…

Но женщины легкомысленны: у девушки, к которой он сватался, было два жениха: один — он, из состоятельной семьи, с долей наследства в родительском доме, другой — гусар (в местечке была расквартирована кавалерия), с кивером, саблей, аксельбантами и такой, знаете, молодцеватой выправкой на коне. Трудно тут выбирать. Особенно если он — гусар: сегодня он здесь, а завтра — поминай как звали! Вот она и раздумывала все…

А тут пришел молодой человек; она его приветливо приняла, особенно — колечко: оно просто очаровательно!.. Беседуют, смеются, как полагается.

Но время не стоит. Наступил вечер, и с базарной площади, с гусарской вахты, донесся звук трубы, ударил барабан — заиграли зорю…

Наша девица вспомнила тут про того, другого, — стала нервничать, и все твердит: «Поздно, поздно! Еще, не дай бог, оговорят!» Подставила ему, чтоб поскорей отделаться, свой ротик и быстренько выпроводила за дверь.

И в самый раз! Только успел молодой человек пересечь переулок, завернуть за угол, «топ-топ-топ»: с другой стороны — всадник! Вот он уже у забора, соскакивает с коня, привязывает его к частоколу; вот уже на ступеньках слышен звон сабли и шпор; распахивается дверь.

Долго ли, коротко ли — за ночь «подарок невесте» превратился в «подарок жениху». С трудом напялил он его на кончик мизинца!

На этом, однако, сказка не кончается. «Бриллианту» суждено было нечто большее.

Занялась заря, чуть алеет восток… Лошадка все стук копытом оземь в грязном переулочке, никто, однако, не слышит ее…

Вдруг в отдаленной тишине звук рожка… Играют «тревогу». Ночью неожиданно прибыл какой-то важный генерал. Гусаров поднимают на ноги и сзывают на учебный плац…

«Будет смотр, тра-ра-ра!» Мой герой с колечком вскочил, хочет бежать. Нелегко, однако, рыбке выскользнуть из сети!.. «Она» закидывает ему на шею свои белые ручки, он их разнимает. Тогда она бежит и прячет его кивер и саблю… И еще раз прощаются они, и еще раз… С большим трудом вырвался!

«Трап-трап-тра!» — со ступенек. Скок — на голодного, но повеселевшего коня. И — паф! — стрелою на плац. Рота уже вся на месте и «под козырек». Эскадронный не спускает с него глаз и вот-вот откроет рот для «благословения»…

И вдруг перед глазами командира сверкнуло что-то. Лицо его налилось кровью, сорвал у гусара колечко с пальца.

— Украл?!

Тот лепечет: «Ваше… Так и так… Как можно!.. Такое подозрение… Боже упаси…»

Как быть? Рассказывать, как было, он не может: не станет же он выдавать девушку из приличной семьи! И у него срывается: «Купил».

— За сколько? — строго допрашивает офицер.

«Скверно! — думает гусар. — Должно же оно сколько-нибудь стоить?» — И он произносит наугад:

— Двадцать талеров!

«Огромный капитал для гусара!» Офицер уже раскрывает рот для нового «благословения»… В эту минуту налетает белая лошадь, за ней — другие: генералы чином пониже…

«Сам» кричит:

— Здорово, ребята!

Все эскадроны: «Здравия… ваш… ство… ство!..»

Гром, гул, земля дрожит.

И тут же начинается смотр. И суждено же отличиться как раз эскадрону нашего героя: летели точно на крыльях, скакали на конях как черти, и в цель попадали — в самую точку… Получили гусары «спасибо» и «на водку», а наш эскадронный был на месте произведен в полковники… Радость, веселье, пир на весь мир: гуляют, пьют месяц, два…

У нашего гусара тем временем вышел срок службы и, довольный, уволился он домой: еще хорошо отделался! Из-за чего? Из-за какого-то дурацкого колечка, из-за опоздания!

А полк с его командиром вскоре вышел в лагеря, в другой город… И забыли бы все про колечко, если б не приключилось такое:

В полку как-то неожиданно начался падеж лошадей. Ну что ж, жалко, понятно! Живые существа — дохнут как мухи… Но у каждого есть враги и в особенности у офицера, который так быстро пошел в гору. Нашелся один — шлет в правительство донос относительно фуража: дескать, овес вовсе не овес…

А дело было как раз накануне войны — строгости необычайные. И правительство направляет для ревизии очень большого генерала. Нагрянул — и прямо в амбары. Осмотрел овес, повел носом и отправился в канцелярию. Срочно посылает за полковником. Тот явился, а генерал принимает его сидя, строго. Полковник все время навытяжку и «под козырек», коленки дрожат…

И тут снова «бриллиант» попутал…

Генерал покосил одним глазом, и в него молнией ударил «бриллиант». Вскочил тут с места, да как зарычит диким зверем:

— Хабарник!

Так в нашей стране называли взяточников… И в самом деле, откуда у полковника из небогатой семьи такой крупный, такой дорогой бриллиант?..

Генерал срывает у него с пальца кольцо: он его приложит к акту.

— Сколько заплатили?

Видит полковник — дело серьезное. Сказать правду он, конечно, не может, и у него срывается с языка:

— Тысячу талеров!

И когда прищурившийся недоверчиво генерал все еще не спускает с него глаз, полковник, для большей достоверности, добавляет:

— За тысячу и один я уступил бы вашему превосходительству.

И генерал склоняет голову и пишет.

Во-первых, он пишет рапорт в правительство, что овес тут — чистый жемчуг… И во-вторых, — вексель на тысячу один талер… При первой оказии оплатит…

И уезжает обратно…

А сейчас произойдет самое удивительное.

Неизвестно какими путями, но колечко очутилось в царском дворце.

Сидит как-то царица задумчивая, и с колен у нее падает носовой платочек. Поднимает его придворная дама — молодая, недавно произведенная в фрейлины, красавица, — и возвращает его ей.

Царица чуть-чуть приподнимает бровь, собирается уже процедить благодарность, как и подобает царице: уже раскрывает ротик, и с раскрытым ртом так и остается. В чем дело? Это опять «бриллиант», что в колечке у придворной дамы… Он буквально околдовал царицу! Она начинает разглядывать его; нет, такого бриллианта она еще не видала ни в царских кладовых, ни в коронах! И она спрашивает:

— Откуда у тебя бриллиант?

Придворная дама делается красной, мертвеет, дрожит, и ни слова.

Значит, что-то есть?.. А немножко ревнивы бывают и царицы! Кто же, как не государь, может себе позволить делать такие подарки?.. Она подымается, входит в кабинет к царю и показывает ему колечко, — она хочет посмотреть, что он скажет…

Но царь решительно ничего не знает!.. А бриллиантом он очарован — такого яркого, чистого бриллианта он еще не видывал и такого крупного, и без малейшего изъяна… Он уставился на него и не может досыта налюбоваться…

Тогда царица рассказала ему: так, мол, и так, колечко было у такой-то фрейлины… Царь сказал, что ему дела нет, откуда оно взялось, — мало ли что там при дворе происходит! — но бриллиант этот никому не подходит, только государю… Фрейлине он, конечно, возместит стоимость его…

И колечко осталось у государя.

Тут же взяли колечко, выгравировали на нем царское имя и государственный герб, и кольцо это отныне — царская печать. Царь скрепляет им бумаги, касающиеся денежных операций, вопросов жизни и смерти подданных, вопросов политики. Тот, у кого кольцо хоть на мгновенье окажется на пальце, в силах свет перевернуть: получает право уничтожать и убивать когда и кого захочет, заковать в кандалы и бросить в темницу…

А для того чтобы вознаградить придворную даму за кольцо, царь распорядился собрать специалистов-оценщиков, которые определили бы стоимость бриллианта…

Собрались специалисты, но никак не столкуются: кто говорит — треть, кто — половина, а кто — и целый миллион… Что делать? Вспомнил тут царь про своего прежнего золотых Дел мастера и отдал приказ: «Доставить!»

Что ж, доставить так доставить…

А тот исчез. Наводят справки. Разыскивают месяц, два. Наконец находят. Шлют, как водится, в захолустье, в заброшенное местечко царский приказ.

Само собою понятно, когда маленькое начальство из маленького местечка получает приказ доставить такого-то золотых дел мастера к царю, — оно полагает: не иначе тот когда-то обокрал царскую кладовую, и лишь теперь это обнаружилось… Заковывают молодца в кандалы и, избитого, полумертвого от страха, отправляют к царю… Весь измучился, пока прибыл на место!

Дают знак царю: золотых дел мастер здесь, но…

Ему хотели доложить, что, дескать, снимают с золотых дел мастера цепи; но царь зол — он получил дурные вести с фронта.

— Без всяких «но»!

Тогда золотых дел мастера ввели в том виде, в каком его доставили.

Царь даже не поглядел на него. Он протянул «бриллиант» и спрашивает:

— Какая стоимость?

— Никакая, — отвечает тот.

— Как так?

И сановники вслед:

— Как так? Царская печать — и… ничего не стоит?!

— Ведь самый крупный бриллиант в мире! — возмущаются другие.

А золотых дел мастер как ни в чем не бывало.

— Да это вовсе не бриллиант, — говорит он.

— То есть как? Другие же его оценивают в сотни тысяч?

— Мне лучше знать.

Тут уж царь забеспокоился и не своим голосом спрашивает:

— Поч-чему… лучше?

— Потому, — спокойно отвечает золотых дел мастер, — что я его собственными руками сделал.

И он собрался уж было рассказать, когда и каким образом, но… он не рассказал.

Его схватили и бросили в темницу.

И по праву!

Столько приговоров этим бриллиантом скреплено, столько поместий отобрано и роздано, столько людей возвышено; а еще больше — брошено в темницы, заковано в кандалы, повешено, четвертовано! Приговоры действительны, таковыми они должны остаться и впредь! И царь прав и должен остаться правым, и печать его — правильной! А если царская печать есть царская печать, то и бриллиант есть бриллиант…

Такое решение вынес первый министр.


Принцесса Кунигунда и принц Фрош (Подлинная история)

Перевод М. Лещинской



Произошла эта история во Всякбурге. Где находится Всякбург, спросите у географа; когда произошла эта история, знает историк…

Я же знаю только самую историю, но зато из первых рук.

И история начинается очень интересно: королева Всякбурга ждет ребенка.

Рожать — это не пустяк: жизнь роженицы висит на волоске, особенно когда в первый раз рожает благородная дама! Весь Всякбург занят этим событием. Женщины вздыхают, мужчины качают головами, а король…

О короле, должен я вам сказать, поговаривали… Потихоньку говорили, что у него сердце такое же обширное, как королевский замок, и что все придворные дамы живут очень уютно и тут, и там.

«Все» — это, собственно говоря, преувеличение. Не все придворные дамы молоды и хороши. Дело в том, что король был только ценителем прекрасного: ему нравились, например, ямочки на щечках, родинки… одним словом, что-нибудь пикантное. Но не больше. Придворная дама могла приглянуться королю каким-нибудь пустяком: у одной был, например, маленький вздернутый носик. Он любил щелкать по такому задорному носику и в шутку платил талер за каждый щелчок. Разумеется, на шпильки…

У другой было удивительно тонкое прозрачное розовое ушко, и король любил в него нашептывать. Что? Одному богу известно, они оба уже забыли. Но в ту минуту дама внезапно краснела, а королева бледнела. У третьей, например, королю понравились глаза, как голубые цветочки. Король любил цветы. Он целыми часами глядел в эти глаза и в то же время слушал, что докладывает ему министр. Он механически повторял за министром последнее слово его доклада: повесить — повесить, отрубить голову — отрубить голову! И потом удивлялся: я приказал? Иногда он прижимал под столом маленькую ножку, и ни одна придворная дама не смела иметь мозолей, чтобы не вскрикнуть и не обеспокоить весь стол… Так или иначе, но вы видите, что в придворных дамах королю нравились только отдельные мелкие детали. Если бы даже их все вместе сложить, они ничего солидного составить не могли, в то время как у королевы король находил и боготворил целые десятки поместий и также замки с живым и мертвым инвентарем!

Поэтому нет ничего удивительного, что сам король был чрезвычайно озабочен и занят предстоящим серьезным событием. И так как в то время при дворе новой родинки не появилось, не пахло мятежом, войны тоже и в помине не было, то король весьма энергично занялся этим предметом. Прежде всего он позвал придворного портного и приказал сшить себе: 1) парадный мундир на тот случай, если королева благополучно родит; 2) траурный мундир, весь покрытый крепом, — если произойдет беда. После этого он велел созвать всех министров, сенаторов и тайных советников, чтобы вместе подумать, что еще надо сделать. Много возникало идей, и король приказал не игнорировать ничьего мнения. Поэтому пригласили всех знаменитых акушеров и предложили, чтобы каждый из них имел наготове золотые щипцы на тот случай, если принц не захочет по собственной инициативе выйти на свет божий. Решили также испытать все домашние средства. Кроме того, звонили колокола во всех церквах, а в мечетях кричали: «Аллах, аллах!» Во Всякбурге было также некоторое количество идолопоклонников. Они кружили вокруг дворца с костями и камнями в руках. Даже евреев не забыли: все должны были бога молить, и кто не бежал в синагогу, тех подгоняли плетями… Позвали также цыгана: если бог не поможет, то пусть цыган у черта выпросит.

Придворный шут (без которого король шагу не делал, чтобы не впасть в меланхолию) присутствовал тоже при этом, стоя за троном короля. Он подал такой совет: пусть кто-нибудь во время родов шепнет королеве на ухо слово правды — принц услышит и выскочит! Но напрасно искали во всех домах и магазинах правдивого слова для короля. Его не нашли. Одни никогда этого товара не держали, другие уже давно выбросили его в мусор. У некоторых такой товар, может быть, и сохранился, но они решительно это отрицали, опасаясь, что над ними чинят насмешку или хотят что-нибудь выведать!

Зато выдано было соломы в огромном количестве, и выстланы были все улицы, чтобы королева спокойно спала и не слышала, что происходит за окнами.


Наконец королева благополучно родила! Кто, собственно, помог, по сей день не выяснено: может быть, медицина, может быть, чей-нибудь бог, а может быть, нечистая сила…

Скорее всего — дьявол, потому что, как назло, родился не принц, а принцесса! Так подшутить мог только он! При дворе пировали: пели, играли, пили и плясали, возносили хвалу богу. Принцессе дали имя Кунигунда. Но никто по-настоящему не был доволен! Медики, церковники и цыгане ссорились, ругались, вырывали друг другу бороды — каждый себе приписывал полную заслугу в этом деле. Король, естественно, хотел принца и считал, что королева ему назло сделала! Как же это? О, женщины могут!.. Но недоволен был главным образом город. Так дорого это обошлось — весь годовой налог на соль, и вдруг принцесса! Король еще, конечно, молод, у него хороший аппетит, с виду он вполне мужчина. Но кто знает! Он так разбрасывается на родинки и разную другую мелочь, что, пожалуй, не соберет сил на принца! Если же он вдруг, не дай бог, закроет глаза, то управлять будет женщина — позор для всей страны! А то еще тридцать шесть королевских дядей разорвут Всякбург на куски, как волки!

Со временем, однако, все улеглось. Советчики разъехались, король утешился придворным шутом и новой родинкой у новой придворной дамы. Город Всякбург был поражен новой серьезной заботой: начался падеж скота. И все о принцессе Кунигунде забыли!


Но помнила о ней королева.

Во-первых, мать остается матерью, во-вторых, королева сама была забыта, и принцесса сделалась единственным ее утешением.

Королева занялась принцессой очень серьезно, всей душой отдалась ее воспитанию!

Однажды она подумала, что надо бы позаботиться о счастье принцессы Кунигунды.

По себе самой она знала, что корона на голове не обеспечивает еще счастья! Частенько самая простая придворная девушка была много счастливее, чем королева! Случалось, что на улице смеялись и веселились гораздо больше, чем во дворце! Проезжая по городу, она как-то видела, как босые и голые смеялись! Высохшие от голода улыбались, в то время как она сжимала губы от гнева, чтоб они не дрожали, а глаза ей огнем жгли едва сдерживаемые слезы.

«Счастье, — думала королева, — в божьих руках. Это, наверное, то единственное, что он не передал своему наместнику на земле — королю!» Король и тот несчастлив: частенько он не спит. И она, королева, была с ним счастлива каких-нибудь восемь или десять дней!

«Счастье в руке божией!» И по приказанию королевы еще раз собрались все те, кто, как они сами или другие говорят, имеют авторитет у бога.

Благословить принцессу пришли дервиши, священники, раввины…

Один за другим останавливались они у колыбели, опускали святые очи на маленькую головку, похожую на помидор, воздевали затем очи горе, к белой хрустальной с золотом люстре, блуждали взглядом по убранным стенам, устремляли взоры в окно вслед легкому облачку в голубом небе. При этом бормотали заклинания…

За это королева подарила им дорогие пояса: священникам с бриллиантами, дервишам с жемчугом, раввинам с золотом!

Но королева была огорчена! Они бормотали свои заклинания по-гречески, по-латыни, по-турецки и по-древнееврейски — всё на чужих и мертвых языках. Кто знает, благословляли они или проклинали? Кто знает?

Она ни одного слова не поняла!

И кормилица — самая красивая и самая здоровая крестьянка во всей стране — тоже была недовольна заклинаниями. Она изливала свою душу перед королевой: она верит в бога, она очень верит в бога! Если бог хочет, говорила она, он все может. Но может ли он так много хотеть? Он слишком большой хозяин в своих высоких небесах, и у него слишком много дела! Кого только он не должен накормить… От слабенькой былинки, что едва выглянула из земли, до самого высокого дерева, что с силой упирается в небосвод! Он должен напитать легких птиц в воздухе, прожорливых рыб в воде, зверей в лесу и, кроме того, всех, всех людей! Некоторым дать все самое лучшее, другим — хотя бы кусок черствого хлеба на день! Сколько крестьян и крестьянок, сколько евреев и господ, сколько священников и больших людей! Когда он отдыхает? Когда у него есть свободное время подумать?

Она знает! Иногда он ошибается и второпях поливает дождем, когда нужно чтобы сохло сено; и бедная скотина падает и падает! В другой раз он вдруг посылает огонь и сжигает хлеб в поле. И люди едят отруби, картофельную шелуху, мох и глину. Или умирают с голоду! Она сама раньше держалась за бога, всегда перед ним плакала и просила, но он редко ей помогал… Что-то совсем другое — его противник — дьявол… (Крестьянку бьет лихорадка при этом имени.) Он, говорит она, уже более надежный патрон! Он тоже велик, у него тоже есть дворец из огня под землей, но он не управляет миром! Он располагает временем!

К тому же он весельчак и никогда не зазнается. Он даже забегает иногда в корчму поплясать с хорошенькой крестьянской девушкой. И так пляшет, что искры сыплются! Частенько он оборачивается человеком, зверем, птицей и показывает свои штуки! Он вольная птица, и поэтому можно иногда грошовой свечкой добиться от него гораздо больше, чем от бога — пудовой свечой и факелами!

— И потому, — говорит кормилица, — пусть королева у него попросит счастья для принцессы Кунигунды! Пусть по ее велению соберутся все колдуньи со всего Всякбурга и наградят дитя добрыми пожеланиями. Какая из них выскажет наилучшее пожелание, та получит самый красивый и дорогой подарок.

Королеве от этих слов сделалось немножко не по себе, но любовь к принцессе Кунигунде поборола страх, и королева приказала разыскать всех старых колдуний.

При этом из благодарности к кормилице королева велела купить самую лучшую глиняную свистульку и послать ее в деревню ребенку кормилицы — подарок от королевы.

История умалчивает, дошла ли эта свистулька в целости и сохранности до деревни или нет, но совершенно достоверно, то целых семь старых сморщенных колдуний собрались во Всякбурге. Когда они вошли к королеве, в комнате сделалось темно, и тень легла на колыбель принцессы. Королева чувствовала, что страх сжимает ей сердце, но отступать было поздно: обидеть дьявола никак нельзя! Она собралась с духом и так сказала колдуньям:

— Вот в этой золотой колыбели лежит принцесса. Этого пока по ней не видно. Но когда она, с божьей помощью, станет старше, будет воспитана под моим надзором и под наблюдением нашей придворной балетмейстерши и научится говорить по-французски — она как-никак будет выглядеть принцессой. А когда она наденет тканное золотом платье, отделанное драгоценными камнями, и положит корону на голову — тогда и слепой увидит, что это принцесса! Всё это вы, конечно, сами понимаете! Слушайте же: всем лучшим в жизни — богатством, честью, принцем и, может быть, даже готовым королем в качестве мужа — мы, то есть король и я, принцессу обеспечим! Но с прибытка голова не болит! Пожелайте ей еще что-нибудь, пожелайте все, что можете, и я вас щедро одарю.

— Хорошо, — ответили семь старых черных колдуний и кинули жребий, в каком порядке им подходить к колыбели.

И первая колдунья сказала:

— Счастливое дитя! Принцессой ты родилась! Земли, дворцы и коронованного мужа тебе король и королева, вероятно, дадут! Так сказала сама королева! С моей стороны я желаю тебе здоровья!

Королева обрадовалась. У ребенка не будет ни кори, ни оспы, он не будет болеть, когда пойдут зубки! У дочки даже не будет течь из ушка! У принцессы на носике было какое-то пятнышко, — при словах колдуньи оно исчезло!

— И долгих тебе лет жизни! — подошла и сказала вторая.

«Это тоже хорошо, — подумала королева. — Старых женщин вообще не любят, но старых принцесс приходится терпеть, ей все равно всегда будут целовать руки!»

Третья пожелала:

— И чтоб хороша ты была, как божий мир!

Королева еще больше обрадовалась!

В ту же минуту маленькое красноватое личико принцессы сделалось белым, как мрамор. Незамедлительно пробились на головке маленькие шелковые волосики! О, со всех концов земли будут принцы и короли преклонять колена и просить ее руки!

— И чтоб ума палата! — сказала четвертая.

— Чудесно! — воскликнула королева. — Она своим женихам загадает загадки, умные, трудные загадки, и кто отгадает, тот будет ее мужем!

Пятая пожелала: любить мужа.

Шестая пожелала: быть любимой мужем.

Наконец, подошла седьмая и сказала:

— У тебя уже все есть, принцесса. Мне остается только пожелать, чтобы ты никогда не желала того, что не принадлежит тебе, чтобы ты никогда не посягала на чужое.

— Что? — удивленно воскликнула королева.

Но в это время кормилица от радости пошла плясать по комнате, приговаривая:

— О! О! как добра и благочестива будет принцесса! Уж как моя принцесса будет добра и благочестива!

С кормилицей спорить не приходится, и королева должна была седьмой колдунье, кроме всех подарков, прибавить еще пару золотых туфелек, в которых она танцевала на своей помолвке.

И случилось такое, чего не случалось с тех пор, как мир стоит. Старухи правду сказали! Еще в колыбели принцесса цвела, как роза. При этом она показала себя такой умницей, что ее тотчас же зачислили в сенат! Но очень скоро выяснилось, что не все то золото, что блестит, и что колдуньям все-таки верить нельзя.

Однажды, представьте себе, принцесса садится в колыбели и говорит:

— Не качайте, не морочьте мне голову!

Ее желанию уступили.

Затем она вдруг приказала:

— Не свивайте меня! Что вы связали меня? Дайте мне свободу!

Хотя испокон веку в королевстве детей пеленали, но ей и в этом уступили.

Гораздо серьезнее было, когда принцесса однажды спросила мать-королеву, почему у нее в груди нет молока.

Бедная королева вспыхнула и выскочила из комнаты.

Кормилица отвечала принцессе почти с гневом:

— Королева — не обыкновенная женщина, чтоб ходить с молоком, как корова…

— А придворные дамы? — спросила принцесса.

— Это же девушки! — воскликнула кормилица, забывая о том, что она говорит с ребенком. — Это же барышни, им вовсе не пристало иметь детей! И молоко дарует господь только матери для ее родного дитяти!

— Так я твой ребенок?

Кормилицу бросило в жар и холод.

— Мой ребенок, — отвечала она, и слезы ручьем полились у нее из глаз, — мое дитя осталось в деревне, размоченный мякиш сосет оно… Я приехала сюда тебя, принцесса, выкормить! Большая честь, большое счастье выпали мне!

— А почему же ты плачешь?

— От радости! — воскликнула расстроенная кормилица.

— Что не мое, того я не желаю! — заявила принцесса, и при этом весьма твердо.

И ничего с ней нельзя было сделать: пришлось отлучить от груди. Но это еще не все.

Принцесса узнала, что она носит то, что произвели другие, живет во дворце, который выстроили другие, и ест то, что другие люди сеяли, жали, мололи и пекли. Этого она не желает!

— Чего же ты хочешь, принцесса?

Пока она сама еще не может работать, она хочет в лес, жить под божьим небом, питаться фруктами со свободного дерева и, как праматерь Ева, покрывать тело листьями.

— А наше для тебя чужое? — спрашивают король и королева.

— Это не ваше! — ответила принцесса и топнула ножкой.

Естественно, она тотчас же исчезла.

Втайне все жители Всякбурга были опечалены. Но ни у кого не хватало мужества спросить, куда девалась принцесса: бежала она или сослана, на том она или на этом свете? Ночью, у себя дома, в постели, не один из жителей города тяжело вздыхал. Но на людях — молчок!

Так благословение колдуньи проклятием обернулось!

Но принцесса не бежала, и недруги не погубили ее.

Королевский дворец был украшен высокой башней, чтоб он был виден далеко. В башне была железная комнатка с крохотным оконцем, в которое можно было увидеть клочок земли и много неба.

В этой комнатке за десятью замками сидит принцесса. Ночью она глядит на звезды в небе и удивляется, что они так холодны, так светлы и все же не греют. Днем мысли ее заняты другим.

Недалеко от дворца стоит королевская кузница. Там работает старик кузнец с помощником средних лет и учеником, почти мальчиком.

Прежде всего принцесса любит смотреть, как из кузницы летят искры.

«Это счастье, — думает принцесса, — что искры разлетаются и тут же гаснут. А то от дворца давно бы и следа не осталось».

«Жаль, — вздыхает умная принцесса, — столько огня и без всякой пользы! — Потом она задумывается над работающими в кузнице. — Только они могли бы сломать мои замки! Только они могут меня освободить! К сожалению, — продолжает она размышлять, — старый кузнец слишком стар. От постоянного грохота молота он оглох, это видно по его поведению. Если б я позвала на помощь, он не услышал бы! Увидеть меня он тоже не может! Он никогда не смотрит выше своего молота! Его помощник моложе. Потихоньку, осторожно он иногда поглядывает вверх. Он может меня увидеть. Когда работа в кузнице стоит, он может меня услышать! Но спасать меня он не станет! Слишком много страха в его глазах! Слишком низко кланяется он, когда мимо проходит придворный! Он никогда не отважится!

Вся моя надежда, — улыбается она самой себе, — это юноша. Я вижу по его горящим глазам, что он осмелится! Я чувствую по его насвистыванию во время работы, что у него очень мало склонности к повиновению! Иногда он вдруг так махнет рукой, как будто хочет перевернуть мехи вместе с наковальней… Когда я подрасту и высуну голову в окно, он меня увидит; если я громко позову, он услышит!

И тогда, — снова улыбается принцесса своим мыслям и краснеет от удовольствия, — он полюбит меня… Он освободит меня, и я подарю ему свою любовь!..»

Так утешает себя принцесса Кунигунда.

Спустя некоторое время (сколько лет, я не считал) Всякбург был снова потрясен чрезвычайными событиями: объявился новехонький принц! Город уже не будет разделен между тридцатью шестью королевскими дядьями!

Сам король не верил этому!

Слушая, что королева чувствует себя не совсем обычно, король пожимал плечами и делал большие глаза. Когда королева вдруг сильно пополнела, король вспомнил, что однажды она напилась в лесу из источника и, наверное, проглотила лягушку. И лягушка растет у нее в животе!

Когда немного спустя предложили королю пригласить акушерку с золотыми щипцами, он рассердился и приказал позвать врача по внутренним болезням, чтоб он выгнал лягушку! И если король сказал — лягушка, все повторили за ним: лягушка!

Когда же лягушка выскочила на свет божий с руками, ногами и глазами, король закричал: «На кого похож ребенок?» Но тут же об этом вопросе забыл. На очередном балу он нашел новенькую, свеженькую, удивительную «родинку» и о принце Фроше больше не вспомнил.

На кого похож принц Фрош еще не выяснено, но ребенок он нервный и болезненный… Придворный доктор думает даже, что, может, еще когда-нибудь выскочит из принца королевская муха, а то и королевская блоха…

Однако дело обернулось так, что, в то время как король открыл большой бал с новой «родинкой», в то время как трещали барабаны и гремели фанфары, а весь Всякбург кричал «ура», подручный кузнеца, который к этому времени уже стал взрослым, разбил замки и освободил принцессу Кунигунду.

Юная пара пока еще где-то скрывается, но со временем, полагают, они, счастливые, наверное, выйдут на свободу… И тогда ясно будет, что все семь колдуний сказали правду.


Вечный мир в далекой стране

Перевод И. Булатовского



Так рассказывает сказка о далекой стране:

В далекой стране стоит гора высокая. Живут на ее вершине орлы сильные, играют над ней ветры вольные; играют они да силой мерятся.

Смотрится вершина горы в широкий небосвод над страною далекой, встречает она прекрасный рассвет каждый день над страною далекой…

Купается вершина горы в потоках ясного света. Это же самая высокая гора в далекой стране: ничто не застит ей солнца, не падает на нее никакая тень…

Могучая она, гора эта: скалы — руки-ноги ее, медь и золото — жилы ее… Это знают дикие козы, прыгающие по ее хребту.

Вот так рассказывает сказка о далекой стране.

Прядет, прядет сама себя сказка…

Из лунных лучей прядет она себя: тихими ночами, лунными ночами… Дальше рассказывает:

У подножья высокой горы в далекой стране лежат вольные земли, тучные, черные… Растут леса дремучие… Бегут потоки, реки текут… И вьются вокруг высокой горы.

И приходят странники, — по одному, по двое или целыми семьями — доходят до горы в далекой стране, селятся вокруг высокой горы, у подножья горы…

Идет охотник с луком и стрелами в лес; сидит рыбарь с удочкой и сетью над чистой рекой; идет пахарь за плугом; гонит пастух свой скот на пышный луг… Вырастают со временем села…

Но подножье горы широко, сёла друг друга видеть не видят, друг о друге ведать не ведают.

Каждое строит свой мир, каждое свой мир обустраивает, как один-единственный. Каждое строит свое святилище своему одному-единственному Богу, и служит своему одному-единственному Господу…

И молят Бога, и говорят на своем одном-единственном человеческом языке.

И трудятся, и улучшают жизнь, и множатся, и поднимаются понемногу на хребет высокой горы, вожделенной горы…

Медленно — вместе с пшеницей, овсом и рожью — идет пахарь; бегут перед ним виноградные лозы; все выше, по камням и скалам, прыгает пастух вслед за дикими козами; по рудной жиле упрямо идет в глубину рудокоп…

И еще выше восходят иные…

Это те, кто, вместе со всем своим добром и двором, не может усидеть на месте…

Это тоскующие души, тоскующие по вышине, по самой высокой вышине.

Бывает, откладывают удочку и лук со стрелами, выходят из леса, покидают берег реки… Бывает, выпускают из рук заступ и косу, оставляют плуг, роняют ножницы и скорняжный нож, идут прочь из виноградника, отбрасывают топор, поднимает глаза от рудной жилы к солнечному свету… Оставляют на Божью волю диких коз — и восходят…

Вершина горы тянет к себе…

В каждом селе есть тоскующая душа или души — они восходят…

Восходят…

И чем выше, тем уже хребет горы: блуждают они и однажды встречаются.

Встречаются…

И печальной становится сказка, когда доходит до этого места… и страшной…

Печальные истории — кровавые распри…

Прядет, прядет себя сказка:

В каждом селе есть тоскующая душа или души…

Тоскуют они по вершине горы…

По вольным ветрам, по сильным орлам… По широкому, вольному небу, потокам ясного света, по прекрасным рассветам тоскуют…

Вершина горы тянет к себе…

И по одному идут они, переходят границы полей… Проходят под сводами виноградников… По краю железных копей пробираются…

По камням и скалам, распугивая диких коз…

Впившись тоскующими глазами в самую высокую вышину, блуждают они, впивая настороженным слухом шорохи высот — и однажды встречаются…

Встречаются и — пугаются.

И недоверчиво, удивленно смотрят друг на друга, и отступают…

Из разных мест пришли, по разным дорогам шли, по-разному одеты, по-разному подстрижены, в разных шапках…

Запинаясь, приветствуют друг друга и произносят «Доброе утро!»

Каждый произносит на своем языке, своем единственном языке… Голоса их звучат друг для друга чуждо, резко, не по-людски, враждебно… Каждому кажется, что другой бранится.

«Он оскорбляет меня, он проклинает!»

Стоят они друг против друга:

— Ты человек? Ты веришь в…

И оглашают имя Бога, одного-единственного Бога…

Звучат на разных языках два имени Божьих, и каждый думает о другом:

«Говорить — говорит он не по-человечески, и веровать — верует он не в Бога».

И готовится к распре…

Каждый призывает перед распрей на помощь своего Бога…

На разных языках говорят они, разные имена называют.

Каждый говорит: «Он смеется надо мной и богохульствует!»

Или: «Он служит иному Богу, ложному Богу, злому Богу!»

И тут вспыхивает ненависть, и оба готовы биться насмерть, и начинается драка…

И один побеждает, и побеждает один-единственный Бог.

И побежденный проклинает или благословляет своего Бога — и падает…

Катится тело побежденного под гору, под гору… И красит кровью свой путь по горе, по хребту высокой горы…

И, благодаря своего Бога на своем языке, восходит победитель все выше и выше…

Число тех, кто тоскует в селах, и число тех, кто встречается и сражается на хребте горы, растет день ото дня.

Растет тоска, что гонит их все выше и выше… И растет гнев против тех, диких, которых встречают на пути, против диких зверей, которые не верят в Бога, у которых ложный, злой Бог, которые бормочут на нечеловеческом языке…

И каждый раз все выше и выше восходит человек со своим гневом! И вместе с человеком все выше и выше восходят кровавые распри…

И каждый раз все ближе к вершине горы сражаются…

И мертвые тела побежденных скатываются все чаще и чаще, и со все большей высоты, под гору, под гору… И, катясь, раздираются в кровавые клочья и лоскутья об острые камни и скалы; и все чаще и чаще струится кровь под гору, под гору; течет, поит и красит красным хребет горы…

Благодаря падающим вниз останкам богохульников, все! тучней и тучней земля у подножья горы; все тяжелей, все благословеннее колосья пшеницы и ржи; сочней и ярче виноградные грозди, слаще их сок… Все гуще трава под копытцама диких коз, и все больше молока дают стада, и все жирней оно…

И тоскующий победитель благодарит Бога — и восходит…


И дальше сказка рассказывает:

И все множатся села у подножья горы. И тоскующих по вышине все больше. И все больше их восходит…

Но опасен, и с каждым днем все опаснее, путь наверх: к могучим орлам и вольным ветрам… И к рассветам, и к простору высоких небес…

Все больше варваров и богохульников идет по хребту горы.

И уже вооружены восходящие…

И вооруженные толпы встречают друг друга все чаще и чаще.

И сражаются при каждой встрече, и все — во имя Бога, одного-единственного Бога!

И заслышав внизу воинственные кличи свыше, бегут на помощь…

Выходит пастух из своего шалаша, рудокоп из своей копи, бегут виноградари из виноградников, торопится пахарь с пашни, рыбарь с берега реки, охотник из дремучего леса… И все уже вооружены; кузнец сковал оружие для всех…

И все чаще, все кровавее битвы…

Стонет гора от вечной войны, от геройских кличей, от звона мечей… И от имен Бога, которые провозглашают на всех языках…

И катятся груды мертвых тел под гору, под гору, и разрываются в клочья о камни и скалы на горных тропах… И кровавые реки текут под гору, бегут, несутся.

И все тучнее внизу земля, тяжелее колосья пшеницы, овса и ржи, сочней, ярче и слаще вино, и все сытнее наедаются дикие козы среди камней и скал, и все жирнее их молоко.

Но однажды — так рассказывает сказка — двое в пылу битвы взбегали все выше и выше, пока вдруг не достигли вершины горы, и вдруг окунулись в поток света, ясного света высот…

И тут вдруг сорвались с их губ речи на новом, совсем новом языке! Это был язык свыше, светлый язык, лучезарный язык.

И тут вдруг услышали они друг друга и поняли. И каждый узнал в другом человека, услышал то же самое имя Бога из уст другого, и упали они друг другу в объятья.

А за ними пришли другие и тоже окунулись в свет, и еще другие — и все, все начали говорить на одном-единственном человеческом языке, лучезарном языке…

То-то была радость!

Но вдруг услышали они воинственные кличи, доносившиеся снизу, и со всех сторон горы шум битвы…

Внизу случилось то, что должно было случиться. Как наверху недавно сражались единицы, так внизу сошлись в битве села…

Умножились и разрослись со временем села, и все уже становились вольные поля и леса… Все встретились: земледелец с земледельцем — на пашне, пастух с пастухом — в горах, Рудокоп с рудокопом — под землей…

Чужаки пришли! Чужаки пашут нашу землю! Дикие чужаки выбирают рыбу из наших рек! Бессловесные варвары копаются в наших копях! Богохульники захватили наши виноградники! Служители ложных, злых богов доят наших коз!

Так кричали.

И вспыхнула битва по всем границам…

Бегут побратимы с вершины на землю:

— Тише! Мечи в ножны! Все равны! Есть только один-единственный человеческий язык, лучезарный язык!


И сказка рассказывает, что это было началом…

Вечного мира началом.

Вечного мира в далекой земле, у подножья высокой горы…

И, рассказывая это, сказка вся сияет и улыбается…

Как будто видит она рассветный утренний блеск с вершины, с вершины высокой горы в далекой стране…

Она знает, что об этом будет сложена песня, колыбельная песня, и будут ее петь матери над колыбелями своих возлюбленных детей…

И в детских сердечках, маленьких, нежных, зазвенит, зазвенит эта песня и перельется в страстную мечту.

Страстную мечту о далекой стране, о высокой горе в далекой стране, о вечном мире в далекой стране, о лучезарном языке, одном-единственном, человеческом…

Мечта чистая, мечта светлая…


С. А. АН-СКИЙ Страшная и удивительная история про четырехвратную башню в городе Риме, про корону железную, про неувядаемые травы и про кесаря Нирона Из еврейских народных мотивов

Федору Кузьмичу Сологубу



I

В Риме, престольном граде царства Эдома, стояла с незапамятных времен огромная башня неописуемой красоты. И были в ней ворота на все четыре стороны света. И были эти ворота накрепко заперты засовами и замкнуты множеством тяжелых замков, так что ни один человек не мог проникнуть в башню.

И никто не знал, что в ней находится. И с древнейших времен был обычай, строго сохраняемый, что каждый новый Царь, при воцарении своем, навешивал по одному замку на каждые из четырех ворот. И ни один царь не знал, зачем это Делается, но все строго выполняли обычай, ибо так велось с незапамятных времен, из поколения в поколение.

Вот однажды умер царь Эдома. И жил в то время в городе Риме человек неизвестного рода, который поднялся из праха и стал большим вельможей. И все слушались его, ибо он умел словами покорять сердца человеческие. И когда собрались волхвы, и старейшины, и мужи знатные, чтобы выбрать нового царя, то все постановили посадить на трон царский вельможу неизвестного рода. И все пошли к нему и сказали:

— Да живет господин наш вовеки! Мы избрали тебя царем над нами.

И тот ответил и сказал:

— Я дам благоволение мое стать царем над вами, если вы дадите мне обещание и подкрепите подписью и печатью своею, что исполните то, что пожелаю от вас.

И сказали они:

— Пусть господин наш поведает нам волю свою.

И ответил им человек неизвестного рода:

— Я не раскрою уст моих, пока не дадите обещания за своей подписью и печатью, что выполните то, что пожелаю.

И дали они согласие свое. И тотчас посадили нового царя на золотой трон, и возложили ему на голову корону, и воскликнули: «Да живет наш царь вовеки!» И устроили большой пир, и пили, и веселились.

На другой день новый царь призвал к себе волхвов, и старейшин, и мужей знатных и сказал им:

— Желание мое: знать, что находится в башне с четырьмя запертыми вратами. И вы должны открыть мне одни врата, дабы я мог проникнуть в башню.

Услыхав сие, волхвы, и старейшины, и мужи знатные сильно испугались и в один голос ответили:

— Мы страшимся исполнить волю властелина нашего! С древнейших времен ни один царь не открывал врат башни сей, но каждый еще навешивал по одному замку к прежним. И если мы теперь нарушим священный обычай предков, мы навлечем большие несчастия на головы наши и на все царство наше.

Тогда царь, сильно разгневавшись, сказал:

— Не вы ли обещали и подтвердили подписью рук своих, и печатью своею, что исполните желание и повеление мое? И если теперь вы не сделаете, как велю вам, кровь ваша на головах ваших!

И видя, что царь непреклонен в воле своей, волхвы, и старейшины, и мужи знатные, поникнув головами, ответили:

— Да будет по слову царя и властелина нашего!

И созвали они искусных слесарей, и велели им снять с одних ворот все замки и отодвинуть все засовы. И когда сие было исполнено, царь вместе со слугами своими и царедворцами пошел к башне. И открыл он ворота, и вошел. И как только переступил порог башни, ворота с великим шумом закрылись, и никто из людей, бывших с ним, не мог проникнуть туда. И остался царь в башне один.

И, подняв глаза свои, увидел он перед собою огромный сад, как рай цветущий, и в нем множество деревьев, приятных для глаз и хороших на вкус. И пошел царь римский по саду. И увидал он посреди сада большое озеро, красное и густое. И понял он, что полно оно крови. И увидал, что посреди озера, на поверхности его, лежит большая корона железная, а со всех сторон тянутся к короне руки человеческие. И рук этих такое множество, что они подобны молодому лесу. И некоторые сплетены между собою, как корни деревьев старых. И сильно удивился царь тому, что видел, ибо не понимал, что означают протянутые из кровавого озера руки и почему корона железная держится недвижно над озером и не погружается вниз, как подобает предмету железному. И вернулся он к воротам, и хотел выйти из башни. Но ворота не раскрывались. И крикнул он гневно:

— Я, царь римский, повелеваю вам раскрыться!

И ворота раскрылись.

И царь вышел из башни, и вернулся во дворец свой, и никому не сказал о виденном.

И вот на второй день снова собрал он волхвов, и старейшин, и мужей знатных и повелел им открыть вторые ворота. И снова не хотели они, страшась гнева предков своих. Но царь опять говорил с ними грозно, и они открыли также вторые ворота.

И вошел царь в башню. Но ничего не мог видеть вокруг себя, ибо там был мрак густой, подобный мраку египетскому. И, сделав несколько шагов, ощутил он под ногами своими тела человеческие. И, нагнувшись, коснулся их и увидал, что они не потеряли тепла своего. И удивился он, что тела, лежащие тут множество лет, сохранили теплоту свою и не издают зловония, подобно телам мертвых. И стал ждать, что будет. И вот, по прошествии малого времени, вдруг зажглось множество свечей. И стало светло как днем. И увидал царь, что он в храме иудейском. И в нем купол высокий до небес. И весь храм удивителен благолепием своим. И, как только светло стало, неподвижно лежавшие вскочили на ноги и начали молиться с большим проникновением. И прислушался царь, и понял, что это молитва Адонаю, Богу сынов Израиля. И от сильного устремления молитвенного у молящихся лица сделались пылающими, и из уст вылетали искры. И когда молитва дошла до середины, то от пламенности ее начали пролетать молнии. И раскрылся купол храма. И показались витающие ангелы. И спускались они все ниже к храму. И увидал царь, что несут они на крыльях своих некоего мужа, ликом светлого, в ризах белоснежных. Но когда молитва дошла до конца своего, и осталось произнести последний «Аминь», все молящиеся пали наземь, как сраженные. И сомкнулся купол храма, и погасли свечи, и снова настал мрак, подобный мраку египетскому. И подождал царь еще малое время. И настала пора молитвы вечерней. И повторилось все, как при прежней молитве. И прошла ночь. И утром, при молитве, опять повторилось то же. И царь не стал ждать. И пока было светло, вышел из башни.

На третий день велел царь открыть третьи ворота. И вошел он. И увидал комнату круглую, и стены ее выложены черным камнем. И посреди комнаты стоял большой ларец кованого золота такой искусной работы, какой глаз человеческий не видал. И хотел царь открыть ларец, дабы узреть, что в нем. Но не мог поднять крышки его. И воскликнул:

— Я, царь римский, повелеваю тебе открыться!

И тотчас крышка ларца поднялась. И увидал царь, что ларец полон доверху травами разного вида, вырванными с корнями. И все травы зеленые на вид и пахучие, и корни их сохранили сочность и свежесть свою. И перевязаны травы пачками, пачками по десяти трав в каждой. И сосчитал царь пачки. И было их шестьдесят раз по тысяче. И сильно удивился царь, что вырванные из земли травы за множество лет не потеряли ни зелени своей, ни пахучести, ни сочности. И не знал, что сие означает. И вышел из башни.

На четвертый день велел царь открыть четвертые ворота. И вошел он. И увидал пред собою дворец царский, из мрамора красного сложенный. И вошел внутрь. И были там комнаты одна великолепнее другой, украшенные золотом и серебром, жемчугом и камнями драгоценными. И прошел царь шесть комнат. И, войдя в седьмую, увидал там длинные столы серебряные, покрытые золотыми скатертями и уставленные множеством лучших яств и самых тонких вин. А на возвышении стоял трон царский, из одного сапфира высеченный. Но не видал царь во всем дворце ни единого живого существа. И вот, когда наступил вечер, вдруг послышался сильный шум, и раздалось вострубление труб и рогов, и звуки тимпанов, и победные клики. И приближался шум шагов. И царь, поняв, что приходит множество людей, спрятался позади трона, дабы, оставаясь невидимым, узреть все, что произойдет.

И вот раскрылись двери. И вошло множество воинов и военачальников, и царедворцев в расшитых золотом одеждах. И впереди них шел некий муж в одеянии царском, с короной на голове. И все воздавали ему почести царские и величали кесарем. И, войдя в седьмую комнату, сели за столы, и ели, и пили, и веселились. После пира воссел кесарь на трон царский. И все пали перед ним на лица свои и громко кричали:

— Да живет наш бог, великий кесарь, владыка всего мира, вовеки!

И все, что повелевал кесарь, воины и царедворцы исполняли с большой поспешностью. И вот, когда настала полночь, кесарь, поднявшись с трона, крикнул громким голосом:

— Повелеваю принести корону железную и возложить на главу мою!

И едва слова сии сошли с уст его, все царедворцы и воины вскочили на ноги, накинулись на кесаря, стащили с трона, сорвали с него корону и одеяние царское и самого его растерзали на мелкие части. И тотчас все исчезли — и люди, и части растерзанного кесаря. И царь римский опять остался один во дворце. И дивился он тому, что видел, ибо не понимал, что это значит. И вышел из башни.

II

После сих происшествий созвал царь всех волхвов, и звездочетов, и других мудрецов. И рассказал им, что видел за все четыре дня в четырех частях башни, и сказал:

— Воля моя, чтобы вы пояснили мне все, что я видел. Если же не сделаете по слову моему, я велю предать вас лютой казни.

Тогда волхвы, и звездочеты, и чародеи, пав ниц перед царем, сказали:

— Да живет царь вовеки! Мы готовы исполнить волю твою. Но то, что ты видел в башне, очень удивительно и чудесно, и всё сие — дела давних времен. Поэтому мы не можем сразу дать тебе ответ. Дай нам тридцать дней сроку, чтобы мы имели время совершать наши волхования, вопрошать богов наших, гадать по звездам и по внутренностям животных. Тогда мы ответим тебе на всё, что ты спрашиваешь.

И сказал царь:

— Да будет по слову вашему! Даю вам тридцать дней. Если же по истечении сего времени не раскроете перед глазами моими тайны башни четырехвратной, кровь ваша на головах ваших!

И ушли волхвы и звездочеты от царя. И стали волхвовать и вопрошать богов своих, и гадать по звездам и по внутренностям животных. Но ничего не узнали. И когда прошло тридцать дней, пошли они в капища богов своих и плакали, и молились, и раздирали ризы свои, и посыпали главы пеплом. Ибо видели, что беда на них обрушилась, и пришел конец их.

И жил в те поры в Риме старец древний годами. И было у него семеро сыновей. И все они были волхвами и звездочетами. И было меж ними заведено, что каждый день один из них приходил к отцу, спрашивал о его здравии, ухаживал за ним и исполнял все его желания. А в последний из тридцати дней никто из сыновей не пришел к старцу. И удивился он. И, собравши остаток сил своих, побрел на костылях к старшему сыну. И, придя в дом его, спросил:

— Что в нынешнем дне отличительно от прочих дней? Почему нынче никто из вас не пришел ко мне, не спросил о здравии моем и не ухаживал за мною, как вы обычно делаете?

И ответил ему сын и сказал:

— О отец мой! Несчастье великое обрушилось на головы сыновей твоих. Знай, что раньше, чем солнце закончит круговорот свой, нить жизни нашей будет прервана. И, дабы не огорчать сердца твоего горькими стенаниями, никто из нас не явился к тебе по обычаю нашему.

И рассказал отцу про случившееся. Выслушал отец слова сына и сказал:

— Печаль затмила взоры сыновей моих, а почтение к престарелому отцу рассеяло мысли их! Сыны мои забыли, что я волхв, как и они. И, хотя я стар годами, но должен вместе со всеми волхвами держать ответ перед царем. И вот повеление отцовское мое: завтра вы поведете меня к царю и поставите в рядах ваших. И кто знает, что родит день грядущий! Может быть, мне удастся отвести меч от глав ваших и превратить печаль вашу в радость, а стенания — в торжество.

И сын с великим почтением ответил:

— Как сказал отец наш, так будет сделано!

И вот, когда с восходом звезды утренней во дворе царском собрались волхвы и звездочеты, а с ними и все знатные мужи Рима, и множество народа, пришли также семь братьев-волхвов и принесли на плечах старого отца своего.

И вышел к ним царь и, сев на трон свой, сказал:

— Тридцать дней, вам данные на волхование и гадание, минули с восходом дня нынешнего. Теперь вы должны раскрыть перед очами моими тайну того, что видел я в четырехвратной башне.

И старший из волхвов приблизился к трону и, пав на лицо свое перед царем, ответил и так сказал:

— Да живет царь вовеки! Рабы твои, волхвы и звездочеты, повинны пред тобою головами своими! Мы свершали волхования, вопрошали богов наших, гадали по звездам и по внутренностям животных, и по другим приметам. Но не было в силах наших снять покров с тайны виденного тобою в башне четырехвратной. Делай с нами, что пожелает сердце твое.

И, вспылив гневом ярости, царь воскликнул:

— Клянусь главою моею, что очи ваши больше не увидят звезд, по которым вы гадать не умеете, и уста ваши не произнесут заклинаний, которые остаются без ответа! И раньше чем взойдет звезда вечерняя, тела ваши сделаются добычей зверей лесных и птиц хищных.

Тогда выступил старый волхв и, преклонив колени пред царем, сказал:

— О владыка мой, царь римский! Да утихнет ярость гнева твоего и остановится длань, занесенная над головами рабов твоих, ибо волхвы и звездочеты неповинны в неведении своем. Знай, царь, что четырехвратная башня воздвигнута величайшим чародеем, владевшим тайною времен. И, дабы скрыть дела рук своих от звезд и духов, воздвигал он башню в те мгновения, когда день поведывает дню речение свое, а ночь шепчет ночи думы свои. И в часы сии замирают лучи звезд, и ослабевает власть духов над землею. И все, что творится в мгновения сии, остается сокрытым от мудрейших и искуснейших волхвов и звездочетов.

Выслушав речь старца, царь римский ответил:

— Старец! Речи твои свидетельствуют, что ты мудрее других волхвов и тебе ведомо то, что сокрыто от взоров их. И если ты постиг тайну строения четырехвратной башни, должен ты знать, кто воздвиг ее и что сокрыл он в недрах ее.

И старец снова сказал:

— О царь римский! Великой мудростью своей постиг ты, что мне ведомо сокрытое от взоров других. Знай, что тайна башни с давнейших времен ведома лишь одному человеку, который, когда наступает час смерти его, передает ее другому, самому достойному. Ровно сто лет назад тайна башни была доверена мне отшельником пустыни. И ныне, видимо, настал час кончины моей. И я избираю тебя хранителем тайны. Повели же всем, стоящим здесь и находящимся во дворце твоем, удалиться на расстояние выстрела от трона твоего. И тогда раскроются уста мои.

И царь повелел удалиться всем на расстояние выстрела. И когда сие было исполнено, старец начал рассказывать.

III

— Да будет ведомо тебе, царь римский, что четырехвратная башня воздвигнута царем Немвродом. И построена она не руками человеческими, а силою волшебства. Когда Немврод воцарился над всем миром, сказал он в сердце своем: «Я — бог». И все поклонялись ему и приносили жертвы. И вот, боясь, чтобы после смерти его не воцарился над миром другой, который разрушил бы жертвенники, ему поставленные, и стер бы в памяти людей имя Немврода, воплотил он всю мощь всемирного владычества своего в железной короне своей. И от этого обрела она тяжесть неимоверную, так что величайший богатырь не смог бы сдвинуть ее с места даже на расстояние волоса. И воздвиг Немврод вокруг короны башню, и сделал в ней ворота на все четыре стороны света, дабы она была открыта для всех, и дабы никто, проникнув в нее через одни ворота, не мог сказать: «Я переступил порог башни, и она — моя!» Но, дабы оградить корону от множества взоров человеческих, сделал он, чтоб ворота раскрывались только для царей и владык земли. И вот, когда умер Немврод, во всех царствах стало ведомо про корону железную — кто ее возложит на главу свою, тот воцарится над миром. И стали со всех четырех концов света стекаться цари и князья. И все с жадностью великою хватались за корону железную, чтобы поднять ее. Но ни единый из них не мог сдвинуть ее с места. И от натуги сильной поднимавшие сами погружались в землю, сперва по колено, потом по пояс, а затем — и с головой. И оставались над землею только руки, которые не переставали с жадностью великой тянуться к короне и цепляться за края ее. И так продолжалось множество лет. И погибло множество царей и властителей. Но устремлявшихся к короне железной от сего не уменьшилось.

И вот настал день, и воцарился кесарем в Эдоме муж, духом сильный и сердцем жестокий, по имени Нирон. И пошел он, по примеру других, в башню четырехвратную, чтобы поднять корону железную. Но, увидав вокруг нее великое множество из земли протянутых рук человеческих, понял он мудростью своею, что одной силою рук нельзя поднять корону Немврода. И призвал он из страны египетской старейших и мудрейших волхвов и, поднося им дары великие, просил открыть ему, какими силами можно поднять корону железную, чтобы самому не погрузиться в землю.

И волхвы египетские, свершив волхование свое, поведали кесарю так:

— Знай, кесарь, что тайна поднятия короны железной сокрыта от звезд и духов. И доверил ее Немврод лишь недрам каменным. Начертал он ее на свитке и, взойдя на высочайшую из вершин недоступных Гор Тьмы, выдолбил в камне отверстие и вложил туда свиток. И завалил отверстие сие скалою неимоверной величины и тяжести.

И, услыхав сие, Нирон-кесарь воскликнул:

— Я должен достать свиток и узнать тайну в нем начертанную.

И сказали ему волхвы:

— Дабы достать свиток, есть лишь один путь. Повели, кесарь, поймать орла высоких гор. Приготовь самые крепкие веревки и длинный шест. Затем пусть приведут человека, осужденного на смерть, и отрубят ему голову. И ты сядь между крыльями орла и, воздев отрубленную голову на край шеста, держи его протянутым так, чтобы орел видел все время пред собой глаза отрубленной главы. И, желая их выклевать, полетит он за главою. И ты направь лет его к вершинам Гор Тьмы. И когда возлетишь на высочайшую вершину, не отпускай орла, а веди его за собою. И, дойдя до середины вершины, увидишь перед собою большую пещеру, отверстие коей заставлено заслоном заколдованным. Знай, что в пещере той сидит запертый Немвродом самый сильный из ветров, который один лишь мощен сбросить скалу, наваленную на свиток. И привяжи себя крепко веревкой к выступу горы, дабы не быть снесенным ветром. И, свершив заклятие, которое мы дадим тебе, сдвинь заслон с отверстия пещеры. И тогда вырвется ветер, опрокидывающий годы, и сметет скалу со свитка. И ты возьми свиток, сядь опять на орла и шестом с отрубленной головой направь лет его обратно на землю.

И Нирон-кесарь, послушавшись совета волхвов, сделал так, как ему было указано. И добыл он свиток. И, вернувшись во дворец свой, развернул его. И прочитал в нем запись, начертанную словами халдейского наречия. И запись гласила так:

«От меня, бога всего живого и властелина мира, Немврода, кесарю страны Эдома, Нирону — мир! Да будет ведомо тебе, кесарь, что корону всемирного владычества нельзя поднять ни силою рук, ни победностью меча, а только хитростью и вероломным лукавством. И вот, дабы овладеть короною железною моею, разошли гонцов своих к царям и властелинам всех семидесяти народов и племен мира. И пиши каждому льстивые письма, восхваляя его мощь и силу. И предлагай каждому, чтобы он купно с тобой тайно от других поднял корону мирового владычества, дабы вы оба разделили царство всего мира. И сделай все сие с большой мудростью и сугубой осторожностью, дабы один властелин не знал, что посылаешь гонца к другому. И, когда все цари земли соберутся к тебе, введи их в башню разными воротами. И разными путями и тропинками поведи их к короне железной. И, когда все они в один час сойдутся у короны железной и увидят друг друга, они, вместо того чтобы подымать ее, нападут друг на друга с яростью превеликою и перебьют друг друга мечом. И от крови их образуется вокруг короны озеро кровавое. И корона всплывет наверх озера. И тогда пойдешь ты в башню и без труда подымешь корону. И, возложив ее на главу свою, обретешь царство всей земли».

И Нирон-кесарь исполнил все с большой мудростью и лукавством. И, когда собрались цари и властители и, обступив корону, перебили друг друга мечом, образовалось озеро кровавое, и корона поднялась на поверхность его, — Нирон-кесарь пошел в башню и протянул руку, чтобы поднять корону. Но не мог сдвинуть ее с места, ибо она и на озере кровавом лежала крепко, и не потеряла от тяжести своей.

IV

И снова собрал Нирон-кесарь волхвов, и просил указания, почему не исполнилось начертанное в свитке и корона железная осталась недвижной по-прежнему?

И волхвы ответили Нирону-кесарю так:

— Знай, кесарь, что неудача твоя по твоей вине, ибо не точно исполнил ты начертанное в свитке.

И удивился Нирон-кесарь, и спросил:

— В чем отступил я от указаний, данных в свитке? Укажите — и я исправлю ошибку содеянную.

И ответили волхвы:

— Указано было тебе, кесарь, собрать властелинов всех семидесяти народов и племен земли. Ты же пропустил один народ, не призвав властителей его. И от того корона железная не потеряла от тяжести своей.

И стал Нирон-кесарь доискиваться. И нашел в летописях своих, что созваны были цари и властители шестидесяти девяти народов и племен. И, перечислив их по одному, увидал он, что пропущен был народ Израильский.

И, созвав волхвов, сказал им Нирон-кесарь так:

— Истинны слова уст ваших: не всех властелинов созвал я, ибо пропущен был мною народ Израильский. Но как мог я призвать властелина народа сего, когда он не имеет ни земли, ни царства своего и блуждает среди народов мира без собственного владыки?

И ответили волхвы, и сказали:

— Знай, кесарь, что над народом Израиля не прекратилось владычество дома царя Давидова. Посему, вот тебе слово наше: собери из потомков Давидовых десять мужей и поведи их в башню к короне железной. И, когда они протянут руки к ней, она в тот же миг потеряет вес свой, ибо исполнится число семидесяти народов и племен мира.

И повелел Нирон-кесарь разыскать десять мужей Израильских из дома Давидова. И нашли, и привели их перед лицом Нирона-кесаря. И говорил им Нирон-кесарь те же льстивые и сладкие слова, что и властителям других народов и племен. И уговаривал купно с ним поднять корону владычества всемирного.

Но потомки Давидовы, все десять, в один голос ответили ему, говоря:

— По великим прегрешениям нашим были мы изгнаны из страны нашей и удалены от земли нашей. И теперь все устремление душ и помыслов наших направлено к Царю нашему Всевышнему, дабы Он снизослал Мессию-Избавителя, который восстановил бы величие дома Якова. Но не о короне железной и не о владычестве мировом, на мече утвержденном, помышления наши, а о царстве мира и благоволения меж людьми и народами. Посему, кесарь, не пойдем мы с тобою в башню четырехвратную для поднятия короны железной.

И, услыхав сие, Нирон-кесарь начал уговаривать их льстивыми речами послушаться слова его. Но тверды были потомки Давидовы в нежелании своем. И, видя упорство их, Нирон-кесарь распалился великим гневом и насильно отвел их в башню, и запер там, привязав узами медными подле озера кровавого. И надеялся он, что, видя перед собою корону железную, возгорятся они жаждой овладеть ею и протянут руки свои.

Но вместо сего потомки Давидовы, перетерев узы свои, удалились в восточный угол башни и начали возносить моления о сошествии Мессии-Избавителя. И моления их, великим порывом проникновенные, были столь горячи, что от пламенности их образовались вокруг молящихся сперва стены, а затем и купол храма, подобного храму Сионскому. И украсился храм благолепием, и зажглось в нем множество свечей. И, когда молитва потомков Давидовых дошла до середины, расступился купол храма, и ему навстречу раскрылись небеса. И зареяли над храмом ангелы, вторя славословию сынов Давидовых. И устремились ангелы к уединению Мессии и окружив, понесли на крыльях своих к храму с отверстым куполом. Но так как час Мессии не пробил еще, то грядение его было на шаге последнем остановлено. И раньше чем с уст потомков Давидовых сошел последний «Аминь», пали они наземь сраженными. И сомкнулся купол храма, и погасли свечи, и настала тьма. А Мессия вернулся в уединение свое. Но, когда наступило время вечерней молитвы, повторилось все, как при первой молитве. И так продолжается с той поры до днесь.

А Нирон-кесарь, прождав малое время, пошел в башню, чтобы увидать, сломлена ли жестоковыйность сынов Давидовых. И увидал он, что вместо устремления к короне железной, оградились они неприступными стенами храма и предались устремлению молитвенному. И разгорелся гнев его.

V

И снова призвал Нирон-кесарь волхвов египетских и, рассказав все происшедшее, просил указания, как сломить волю упорствующих.

И волхвы ответили ему так:

— Нет способа сломить упорство народа сего, ибо беспредельна жестоковыйность сынов его. Посему внемли слову нашему. Вместо того чтобы принуждать потомков Давидовых протянуть руки к короне железной, дабы пополнилось число семидесяти народов и племен земли, истреби ты народ сей до последнего, чтобы исчезло имя его с лица земли. И останется шестьдесят девять племен, послушных воле твоей. И корона владычества мирового поднимется усилием руки твоей.

И совет волхвов нашел благоволение в глазах Нирона-кесаря, и он спросил:

— Какою силою можно истребить народ сей — до последнего?

И ответили волхвы:

— Тайну истребления народа Израилева может поведать тебе только отпрыск сего же племени. Знай, кесарь, что на востоке солнца от царства твоего лежит страна, жители коей поклоняются отрубленной главе одного из сынов Израиля. Отыскав потомка Аарона-первосвященника, первенца и сына первенцев до седьмого колена, они льстивыми речами и великими посулами завлекают его в страну свою. И, отрубив ему главу, кладут под язык начертание заклинания волшебного. И глава отрубленная остается живой семьдесят лет, и изрекает прорицания всякие. И жители страны той поклоняются главе, и приносят ей жертвы. А по прошествии семидесяти лет теряет глава силу свою. И жители страны той, найдя для обезглавливания другого потомка Ааронова, первенца, кидают мертвую главу псам своим на съедение. И вот тебе, кесарь, слово наше: отправься в страну сию восточную и, принося жертвы главе отрубленной, вопрошай прорицания ее. И она укажет, как истребить сынов Израиля, — до последнего.

И послушался Нирон-кесарь совета волхвов. И, отправившись в страну восточную, разыскал капище, где на возвышении стояла глава отрубленная. И, принеся ей жертву, стал вопрошать прорицания.

И раскрылись уста главы отрубленной, и изрекли прорицание:

Вот пришел муж из страны Эдома,
Мощный царь из града Рима,
Пришел искать прорицание мое,
Проведать тайну сокрушения дома Якова,
Истребления племени Израиля!
Как могут молчать уста мои,
Если не молчит воплощенное в гортани моей?
Как могу скрыть прорицания свои,
Если слово вещее вырывается без воли моей?
Слушай речи мои, сын Эдома,
Внемли прорицанию моему, муж горы Сеира!
Вот народ Израиля рассеянный,
Средь народов и племен живущий.
Подобен он траве прозябающей,
Покрывающей лицо земли всей.
Нет предела распространению его,
И нет истребления роду его.
Растет и увядает,
А взойдет солнце — и вновь прорастет…
Но знай, сын Эдома, муж сокрушающий,
Приклони ухо к словам моим, кесарь Рима!

И глава отрубленная продолжала речь свою, и сказала:

— Каждый из сынов Израиля имеет травку свою. И пока травка растет и сохраняет зелень свою и пахучесть, до той поры жив человек, с нею связанный. Но вот засохнут корни травки, и стебель ее согнется, и пожелтеет вид его, и потеряется пахучесть. И в тот же миг иссякнет жизнь из тела израильтянина того, и будет он праху подобен. И еще знай, кесарь страны Эдома. Каждая травка сынов Израиля имеет свой вид, отличающий ее от всех трав земли. И вот, дабы истребить род Израиля до последнего, разыщи травки жизни сынов Израиля. Ищи их в местах высоких и местах низких, в полях тучных и на равнинах бесплодных, на склонах гор и в расщелинах скал. И, найдя, вырывай с корнем и собирай. И веди им счет точный. И, когда соберешь шестьдесят раз по десять тысяч, знай, что число исполнено. Ибо таково число сынов Израиля. И вот, когда травки пожелтеют и иссякнут соки корней их, придут конечная гибель дома Якова и исчезновение колен Израиля.

И Нирон-кесарь, выслушав прорицание, вернулся в страну свою и разослал во все четыре стороны земли слуг своих, в злаках полевых сведущих, дабы они собирали травы жизни сынов Израиля. И каждый принес с собою всяких других трав земли. И по прошествии малого времени вернулись слуги его. И каждый принес с собою горсти трав, вырванных с корнями. И считал Нирон-кесарь травы, но не мог сосчитать.

И вот травы сами стали приближаться одна к одной и образовали пачки по десять, по десять. И испустили из себя нити, и перевязывались пачками. И когда собралось шестьдесят тысяч пачек, понял Нирон-кесарь, что вырвал корни жизни сынов Израиля до единого. И достал из сокровищницы царской ларец золотой, красоты неописуемой. И вложил в него травы, и отнес в башню. И вернулся к себе, веселый и радостный сердцем, ибо был уверен в близком достижении мирового владычества.

И прождал Нирон-кесарь год целый. И вот, по истечении года, пошел он в башню, дабы увидать засохшие травы, без труда поднять корону железную. Но, открыв ларец, он к превеликому изумлению своему увидал, что травы все зелены и пахучи, и корни их свежи и сочны, точно не были вырваны из земли.

И, увидав сие, воспылал Нирон-кесарь великой яростью, и воскликнул:

— Вижу я, что лживы и обманчивы были прорицания главы отрубленной! И вот, клянусь жизнью главы моей, что истреблю мечом весь народ Израильский.

И послал он воинов своих по стране Эдома и по всем другим странам земли. И приказал истреблять мечом сынов Израиля от старца до младенца, мужчин, женщин и детей, а добычу предать разграблению. И началось повсеместно истребление сынов Израиля. И падало их великое множество.

И вот, когда близко было истребление дома Якова, перед троном Нирона-кесаря появилось множество духов в образе воинов, и начальников, и старейшин. И с весельем и вострублением трубным возвестили они, что покорили для Нирона-кесаря все страны и царства земли. И повели его в башню четырехвратную.

Но когда Нирон-кесарь повелел принести корону железную и возложить на главу его, окружавшее его воинство набросилось на него, стащило с трона и в единый миг растерзало на мелкие части.

И с того дня каждый вечер повторяется сие.

И вот, когда вельможи, и волхвы, и мужи знатные Рима увидали, что Нирон-кесарь, войдя в башню, не возвращается более, поняли они, что злая участь постигла кесаря. И постановили, дабы эта участь не постигла на предбудущее время и других кесарей, запереть все четверо ворот башни. И еще постановили, чтобы каждый новый царь при избрании своем на царство навешивал по одному замку на каждые из ворот. И сделали так. И волхвы, собравшись и прочитав свиток Немврода, порешили, чтобы тайна башни и всего случившегося с Нироном-кесарем была на предбудущее время ведома только одному волхву, который передавал бы ее перед смертью достойнейшему из товарищей своих.

И сделали так.

VI

И вот, когда старец, поведывавший царю римскому тайну башни четырехвратной, закончил речь свою, он весь ослабел и стал умирать. Но царь римский бросился к нему и, сильно тряся его, с великой мольбой просил сказать ему тайну трав жизни сынов Израиля.

И старец, еле разжав помертвевшие уста свои, чуть слышно прошептал:

— Травы жизни сынов Израиля сохранили зелень свою и сочность корней потому, что оставались связанными пачками, пачками. Если бы Нирон-кесарь рассеял травы по всем четырем концам земли по одной, по одной…

И, не докончив слов своих, испустил дух.

И царь римский с великой поспешностью сошел с трона своего и пошел в башню через третьи ворота, и приблизился к ларцу, и раскрыл его.

И вот, когда он протянул руку и начал срывать связи с трав жизни сынов Израиля, — из ларца вдруг выскочил телец двуглавый вида устрашающего и, уставив на царя римского взор огненный, издал крик, подобный рыканью львиному. И от рыканья сего пал царь римский, сраженный насмерть. И наполнилась башня дымом. И всколыхнулось бурным волнением озеро кровавое. И корона железная опрокинулась, и пошла ко дну. И из храма потомков Давидовых раздался последний «Аминь».

КОНЕЦ ИСТОРИИ

ЧЕТЫРЕХВРАТНОЙ БАШНИ

В ГОРОДЕ РИМЕ


МАНИ ЛЕЙБ Ингл-Цингл-Хват

Перевод М. Яснова



Тише, тише!.. Я для вас
Кое-что, друзья, припас:
Вот вам книжка, вот вам я,
Вот вам сказочка моя!
Далеко вдали, куда
Не доходят поезда,
Где лошадке нету броду,
А причала — пароходу,
Там долина пролегала,
Там речушка пробегала
И петляла за горой,
Как ниточка за иглой.
И спускались к той речушке
Развалюхи да лачужки,
Шумный рынок у горы
И богатые дворы.
Всех связала эта речка:
И евреев из местечка,
И окрестных мужиков —
Всем был хлеб и всем был кров!
Ай, проходит лето снова!
Ну и что же тут такого?
Всё проходит — день и ночь,
Вот и лето скрылось прочь.
Не успеешь оглянуться —
К нам уже снега вернутся
И оденут каждый дом
Кружевом и серебром.
Белоснежною дорогой,
и широкой, и далёкой,
Санный путь встает опять,
Чтоб до Пасхи достоять.
Тут на дровнях мужики
Привезут мешки муки,
Кур, гусей, солому, сено
И дровишек непременно.
Ой, сбегаются евреи —
Тот быстрей, а тот шустрее,
Лиц веселых не сочтешь —
Торг и шумен, и хорош!
Ай да рынок! Всех утешит.
Ребятня коньками режет
Лёд на речке — голубой,
Как небо над головой.
А с горы скользят на санках
Шалуны в больших ушанках,
С гиком, с криком, с ветерком,
И под гору — кувырком!
У мальчишек из комочка
Вырос ком, большой, как бочка:
Забирайся ком на ком —
Становись снеговиком!
А прилежный ученик
Важно скажет: «Снеговик,
Стой до Пасхи, не скучай,
Нас из хедера встречай!»
Ай, зима!.. Но в этот год
Было всё наоборот,
В эту зиму вот как было:
Дни, сырые, как могила,
Тьма да тьма, да капал с неба
Мелкий дождик вместо снега,
Кто и где увидит снег,
Если снег пропал навек?
Чтоб зима — и ни снежинки!
А на рынке-то, на рынке
Слякоть, хлябь, и топь, и грязь,
И в телегу — хоть не влазь!
Если грязи по колено,
Нет ни торга, ни обмена.
Как мужик ни бей кнутом —
Не поладит с битюгом.
На дороге пусто, голо,
Причитает балагола:
«Но!.. Лошадушка!.. Скорей!..» —
Та ни с места, хоть убей!
И в потёмках страшно, братцы,
Через рынок пробираться,
Где во тьме идёт зимой
Путь из хедера домой.
Дети в страхе и в печали,
Даже взрослые устали:
Кто и где увидит снег,
Если снег пропал навек?
Вот евреи по дороге
Потянулись к синагоге,
Бьют в церквушке у реки
В колокол мужики.
И мальчишкам не сидится —
Все дают зарок учиться,
Стать послушней и добрей,
Лишь бы снег пошел скорей!..
Им теперь не до баранок —
Раскупают спозаранок
Расписные фонари,
Чтоб светили до зари.
Жил в местечке, говорят,
Крошка Ингл-Цингл-Хват.
Ингл-Цингл, Мальчик-с-Пальчик,
Храбрый был и бравый мальчик.
Он бахвалился, смеясь:
«Что фонарик? Что мне грязь?
Я смогу и без пути
Ночью рынок перейти!»
Страшно детям желторотым,
Но, конечно, не солжет им
Храбрый Мальчик-с-Пальчик: он —
Знают все — не пустозвон!
Тьма за дверью. Тьма на небе.
Но считает время ребе:
«Ну-ка, дети, по домам!» —
Тут поднялся шум и гам:
«Мой!» — «Нет, мой!» — «Отдай, очкарик!» —
«Эй, не трогай мой фонарик!» —
«Разожги мне фитилек!» —
«Не задуй мне огонек!»…
Путь мальчишки освещают,
Шаг мальчишки учащают,
И бранятся невпопад,
И от ужаса дрожат.
Глядь — а Ингла-Цингла нету!
«Где фонарик?..» — «Дайте свету!..»
Посветили наугад:
«Где ты, Ингл-Цингл-Хват?»
Слышал тот, кто был поближе:
Вдруг как хлюпнет в черной жиже!
Ингл-Цингл — просто жуть! —
Провалился в грязь по грудь.
А кругом все глуше ночь,
Кто-то силится помочь, —
Но идти вперед, во тьму,
Так боязно одному!
Разбегаются ребята —
Не спасти из грязи Хвата!
Ну а тот не оробел —
Громко песенку запел.
Слышат дети, как поет он,
Но спешат к своим воротам:
Коль закончился урок,
Возвращаться нужно в срок.
Ингл-Цингл, хоть и кроха,
Не издал во тьме ни вздоха:
«Не беда! Останусь тут —
Поутру меня найдут!
А поспать могу и стоя…»
Тут случилось вот какое
В мире чудо — как во сне:
Через рынок на коне
Ехал заполночь куда-то
Некий барин мимо Хвата.
Малыша увидел он:
Раз-два-три! — и тот спасен.
Вытащил из грязи крошку,
Обсушил его немножко,
Цинглу греться недосуг —
Вырывается из рук.
Удивился барин: «Как
Очутился ты, смельчак,
Без фонарика на рынке?»
Ингл-Цингл без запинки
Отвечал ему, смеясь:
«Что фонарик? Что мне грязь?
Я смогу и без пути
Ночью рынок перейти!»
Улыбнулся добрый барин:
До чего же бравый парень!
«Как зовут тебя, малец?» —
«Мальчик-с-Пальчик-Удалец!»
Барин языком зацыкал:
«Мальчик-с-Пальчик?.. Ингл-Цингл?..
Знаешь, Ингл-Цингл-Хват,
Как я нашей встрече рад!
Я уже и стар, и сед,
Я объездил белый свет,
Но подобного героя
Вижу в первый раз, не скрою!
Раз уж ты отважный малый,
Подарю тебе, пожалуй,
То, что лучше всех наград, —
Слушай, Ингл-Цингл-Хват.
У меня есть два подарка:
Первый — конь, он дышит жарко,
Наземь не ступив ногой,
На семь верст летит стрелой.
А второй — колечко это,
И оно не без секрета:
Повернешь семь раз подряд —
И начнется снегопад.
Что, скажи, тебе по нраву —
Конь ли, скачущий на славу,
Иль колечко с волшебством?
Выбирай, малыш, с умом!..»
У того горит сердечко:
Конь — колечко?.. Конь — колечко?..
«Подавайте, не дразня,
И колечко, и коня!»
Улыбнулся добрый барин:
«До чего же бравый парень!
Вот колечко — надевай,
Вот уздечка — не зевай!..»
Кинул мальчику уздечку,
дал волшебное колечко,
И, не тратя больше слов,
Спрыгнул в грязь — и был таков!
Цингл зажмурился: «А ну-ка!..»
Взвился конь стрелой из лука
Через рынок над рекой
Да на берег на другой!
«Тпру!..» Вдали осталась речка…
Ингл-Цингл взял колечко,
Повернул семь раз подряд,
И — посыпал снегопад!
Снегопад! Над всей землею!
«Что случилось? Что такое?» —
Утром люди говорят.
Что случилось? Снегопад!
Дети окна протирают
И спросонок продирают
Удивленные глаза:
Снег!.. Снежинки!.. Чудеса!..
Сколько радости от снега!
Но в домах не слышно смеха:
Все в слезах, и стар, и мал —
Ингл-Цингл-Хват пропал!
Плачет мама у окошка:
«Где мой мальчик? Где мой крошка?»
Говорят, в грязи увяз
Он на рынке в поздний час.
«Ой, — соседи шепчут маме, —
Ой, нельзя ходить ночами!
Ой, какой послушный сын
Без огня пойдет один?..»
Что вы, люди? Что за горе?
Ингл-Цингл на просторе
На коне своем летит
Да кольцом своим блестит!
Словно ветер — догони-ка! —
Он летит легко и дико,
Через гору, через лес —
И уже в ночи исчез…
На коне своем стрелою
Пролетает над землею.
Где ты, речка? Где ты, дом?
Не угнаться за конем!..
Но когда польется с неба
Мелкий дождик вместо снега, —
Кто и где увидит снег,
Если снег пропал навек?
Вдруг, невидимый, неслышный,
Гривой встряхивая пышной,
Конь возникнет в тишине:
Что за всадник на коне?
Ингл-Цингл — догони-ка! —
Прилетит легко и дико,
Словно ветер над рекой,
Да на берег на другой!
«Тпру!..» — натянет он уздечку,
А потом возьмет колечко,
Повернет семь раз подряд —
И начнется снегопад!

История о том, как Илия-пророк спас Вильну от снега

Перевод В. Дымшица



На печке темно и тоскливо, и милую бабушку мучат недуги,
Не может сойти она с печки. Болят, уходилися старые ноги,
И глазоньки старые видят едва. А за тусклым, замерзшим окошком
Снега, да с печальными криками вьются сердито сороки-вороны.
Ой, бабушка милая, сказку скажи мне о том мужике-дровосеке,
Что как-то пришел с топором в чащу леса, чтоб дуб там срубить и для пана
Построить из дуба кровать с балдахином — резное, точеное ложе;
Но только топор его врезался в дуб и поранил кору возле корня,
Как в голос заплакало дерево и к дровосеку взмолилось
Его не рубить, ведь расти в том лесу суждено ему много столетий
И долгий свой век завершить, став еврейским надгробьем на кладбище в Вильне…
Да, мальчик, ты знаешь и сказку саму, и конец этой сказки.
Конец же хороший: знать, Бога имел тот простой дровосек в своем сердце,
И дуб не срубил, и оставил расти этот дуб в чаще леса зеленой;
Прошли сотни лет, и как было ему суждено, этот дуб стал надгробьем,
И встало оно над могилой святою святого — стоит и поныне,
Его украшают два льва, и корону Творца подпирают их лапы.
Нет, лучше уж я расскажу тебе быль, что случилася с городом Вильной,
С тем градом святым, ведь недаром от Господа он удостоился чести
Стать местом ученья, и Торы, и мудрости всякой, и добрых деяний.
Еще про Илию-пророка, про то, как явился он в Вильну, как смёл он
Своею полою с крыш города снег, что однажды засыпал всю Вильну.
От снега бы рухнул весь город, когда б не явленье святого пророка…
Случилось как раз после Кущей, мой папа, реб Лейбе, портной деревенский, —
Назвали тебя в честь него, да послужит тебе он защитой, —
Остался вдовцом в одночасье со мной на руках, со своею сироткой.
И чтобы избыть нищету, он решил после шиве уехать из Вильны
С другими, такими ж как он, бедняками в богатые дальние земли,
В богатой Украйне искать себе кров, и работу, и досыта хлеба;
Ведь Вильна, богатая знанием Торы, бедна была хлебом,
Напротив, богатая хлебом Украйна бедна была Торой;
И множество жителей Вильны, вконец обнищав, расставались с Литвою,
Как можно быстрее стремясь до богатой добраться Украины.
И вот бедняки, распродавши пожитки, себе лишь оставив
Рубаху на теле, да талес, да тфилн, да несколько книг богомольных,
Ждут зимника, так как для странствий далеких путь снежный приятней, и сани
Куда как способней телеги… Ждут снега евреи, и ждут — не дождутся,
Чтоб Герш-балагола (он сам тароват, и лошадки его тароваты)
Отвез их, как прежде возил бедняков он из Вильны, до дальней Украйны.
Однако в тот год приключилась такая зима, что и виленским старцам
Не вспомнить. До Хануки не было снега. Нет снега — и все тут…
Не только над Вильной, не только над Виленским краем, над всею Литвою,
Над Русью и дальней Украйной зима как назло припозднилась со снегом.
Сперва, как всегда после праздников, дождь затопил все поля и дороги,
Затем по холодным рассветам, как яблонный цвет, белый иней
Зацвел на последних оставшихся листьях, на ветках деревьев, на крышах,
Увядшем бурьяне, капусте, соломе, что с поля сгребли после жатвы.
Скупое и низкое солнце поднимется поздно и иней растопит,
Но только что иней исчезнет, как следом за инеем солнце уходит.
А там уже Кислев; а значит, уже и зима подступает с востока,
Уж солнца не видно совсем, и над городом тянется низкая туча,
Огромная туча, и пахнет предчувствием снега, а снега-то — нету.
Уже после минхи мороз пробирает, и все холоднее ночами.
И ночью пришедший мороз не уходит, но днем остается на окнах
Узорами, комьями смерзшейся глины на трактах, и льдинками в бочках,
И льдом точно панцирь из стали на водах Вилии и быстрой Вилейки.
Неделями ждут бедняки, что отправятся в путь — и ни с места.
(Иди и кричи «хай-векайом» — нет снега… Нарушился в мире порядок…)
И бродят, и тратить боятся гроши, что отложены были в дорогу,
И смотрят, откуда задуло, и нет ли пятна на Луне — это к снегу:
Быть может, помилует Бог и просыплет хоть горсть долгожданного снега.
Уже кое-кто начал так намекать балаголе: что, если не медлить,
Телегу запрячь да поехать? Доедем, Бог даст, на колесах…
Но Герш-балагола упрям, знает сам, как доехать до дальней Украйны.
Он знает дорогу не хуже, чем «ашрей», ничьих он не просит советов.
Он знает: раз нынче у Бога зима, не в телеге, в санях нужно ехать;
Есть сани, каких поискать: сплошь из дуба, железом обиты полозья,
Широкие сани, в них влезет тринадцать персон, не считая пожитков;
И он не потащится в путь по колдобинам мерзлым, калеча лошадок,
Ломая колеса, чтоб после врагам на потеху завязнуть в сугробах;
Мы лучше поедем как люди, у нас не горит, и Господь не оставит;
А вот, что до самой до Хануки снег не идет — таки плохо…
Вот так рассуждал этот Герш-балагола, и этим пресек разговоры.
Осталось одно беднякам: ждать в тоске, проедая припасы, когда же
Удастся пуститься в дорогу… Твой прадед, реб Лейбе, портной деревенский,
Пока суд да дело, решил, как обычно, с иголкой пройтись по крестьянам.
В беде, между тем, оказался не только десяток несчастных евреев,
Но весь город Вильна! Ведь это не шутка, вся Вильна зимою
Стоит нагишом, не одетая снегом! Замерзшие грудами комья
Покрыли дороги от Вильны до всякой окрестной деревни.
Мороз же все крепче: и те колеи, что еще перед праздником Кущей
Колеса в грязи прочертили, теперь от мороза застыли как камень,
Да так, что по ним колесо не проедет, не ступят копыта лошадок.
И в Вильну крестьянин на рынок и носа не кажет, ни в будни, ни в праздник,
Ну разве пешком самый бедный притащит фасоли мешок на продажу.
Не стало в домах ни картошки, ни дров, чтобы вытопить печку,
Когда бы мороз не держался, то смог бы крестьянин, в грязи увязая,
Доехать до Вильны, ведь грязь, что всегда после Кушей лежит на дорогах,
Везти урожай на базар не мешает; чего только нет на базаре:
Картошка и свекла, и кура — к субботе, и есть даже яблоки — детям.
Теперь же крестьянин на печке разлегся, и нос за ворота не кажет,
И санного ждет он пути, чтоб припасы на санках доставить до Вильны.
А время идет, вот и Ханука, только не кончились бедствия Вильны.
Лампады в домах зажигают: вот первая минула, вот и восьмая.
В богатых домах зажигают святые лампады в богатых менорах.
Фитиль в черепке, куда налито масло, затеплили в бедных домишках;
Но в этом году из еврейских домов не доносится что-то веселья,
Не слышится смеха еврейских детей, что играют, как водится, в дрейдл,
Не пахнет в домах богачей ни гусиною шкваркой, ни латкес…
Вот так восемь дней без веселья проходит веселый наш праздник еврейский.
По-прежнему лютый мороз на дворе, и как прежде — ни капельки снега.
И только назавтра, как кончилась Ханука, помню, во вторник, с полудня —
Снег! Вздумал, кажись, наконец-то Всевышний помиловать бедных людишек,
Заждавшихся снега… Но снег этот выпал как будто для пробы:
Снежинка, еще, здесь чуть-чуть, там немного, и тихо, и ветер не дует.
Меж тем потеплело, мороз вдруг упал, вот уж вечер, но нет снегопада.
И людям, которых вначале обрадовал снег, точно милость Господня,
Теперь показалось, что это не снег, это соль на душевные раны.
Так было до майрева. Но ближе к ночи взаправду с небес повалило.
И снег был густой, и все гуще и больше, как будто не хлопья, а перья.
А там вдруг подул ветерок, да все резче, а там вдруг за тем ветерочком —
И ветер пришел, а за ветром — буран, за бураном же — дикая буря.
И так-то всю ноченьку, всю, сыпал снег и крутило, вертело, свистело и выло.
И вой этот радовал Вильну… И грешные люди в ту ночь с легким сердцем
Уснули, и спали спокойно всю ночь, и проснулись с улыбкой.
И вот уже утро, уже просыпается город, встает как обычно,
Растоплены печи, и с радостью и с благодарностью к Богу евреи,
На шахрис спеша, уж торопятся двери открыть и тяжелые ставни, —
Куда там! — засыпаны двери, засыпаны снегом дома выше крыши,
Не выйти, сиди в запечатанном доме и жди избавленья как чуда.
Меж тем не заметно конца снегопаду, и сыплет чем дальше, тем больше.
И так двое горестных суток валило, крутило, и сыпало, и засыпало
Дома и бесмедреши выше коньков, и не рядом помянуты будут,
Часовни и церкви, и Замковый холм до краев его каменной шапки.
Вся Вильна под снегом лежит, и в снегу не шевелится, и голодает.
И вот уже вечер настал четверга, и канун подступает субботы,
Готовиться надо к субботе, но Вильна недвижна, спелёната снегом.
Пред Господом Богом, знать, чем-то несчастная Вильна грешна, не иначе.
Но Бог — наш Отец, он и милостив и милосерден, и он не допустит,
Того, чтоб не справила Вильна субботы, чтоб дети ее голодали.
И в пятницу утром, когда еще Вильна, охвачена горем и дремой,
Лежала, Илия-пророк подходил к нашей Вильне помочь как обычно,
Какому-нибудь бедняку, у которого не на что справить субботу,
Здесь, может, утешить больного, там дров наколоть, чтоб детишки не мерзли…
Идет себе так вот Илия-пророк, погруженный в раздумья,
Идет, погруженный в глубокие думы — в заботы о мире и людях;
Шагает по пояс в снегу, весь в снегу, потирая от радости руки
И в голос поет он хвалу Вседержителю Господу тверди и твари,
За то, что своих Он порадовал деток и вволю отсыпал им снега.
Вот так он идет и поет, разметая с дороги снега сапогами.
Но вот он святой свой напев оборвал, поднял ясные очи и видит, —
И тотчас же видит он: что-то не так, и дивится: пропал город Вильна!
Дела! — он идет, и идет, и никак не дойдет он до города Вильны;
Дела! — тут вот город стоял, и исчез этот город, как не был;
Неужто он сбился с дороги в снегу и неужто в пути заблудился?
Подъемлет Илия-пророк свои ясные очи, и водит очами,
И смотрит на север, на юг, на восток и на запад, и видит
Вблизи и вдали, на все стороны света заснеженный мир распростерся;
И лишь вдалеке, между снегом и небом видна ему черная точка,
Как будто бы черная птица летит между снегом и небом.
Но это не птица летела, средь белого моря чернела вершина,
Холм Замковый встал во весь рост, занесенный снегами до каменной шапки.
Тогда только понял Илия-пророк, что вся Вильна засыпана снегом,
Что выпало городу Божьему вместе со снегом большое несчастье…
Не стал тут Илия-пророк размышлять понапрасну, тряхнул бородою,
И полы, широкие полы кафтана простер как широкие крылья,
И вот уж на Замковый холм он взлетает, и встал на вершине.
Стоит, уперев свои ноги святые в вершину, и мерит очами
Снега, что засыпали мир, так что ясного неба не видно,
И Вильна лежит погребенной под снегом и спит в своей горестной доле.
Пророк же, не думая долго, трясет свои полы и ветры вздувает,
И ветры от пол его дуют, и кружат, и с вихрями мчат, и с пургою,
И снег возле Замка взрывают и крутят, подъемлют, несут и вздымают,
От Вильны вздымают до самого неба, откуда на землю он выпал,
И ветры уносят снега прочь от Вильны, несут их в поля и просторы;
И снежные вихри заполнили мир — настоящее тоху-ва-воху!
И мира не стало, и неба не стало, и даже Илии-пророка
Не стало средь снежного вихря — средь снежного тоху-ва-воху.
Пресветлый пророк не исчез, весь в снегу он стоит себе там, на вершине
И полами машет, трясет, и взвиваются ветры, снега поднимают, —
И вот показалася Вильна; сперва золотые кресты на соборах,
А там уж, не рядом помянута будет, и крыша святой синагоги,
А там уж все трубы, и крыши, и окна, ворота и двери,
И Вильна стоит, спасена, только спит, и не знает во сне о спасенье.
И сразу, как Вильна была спасена, — опускает пророк свои полы,
И сразу метель унялася, и ветры утихли. С довольной улыбкой
Свой лоб утирает Илия, и снег с бороды отрясает и с пейсов.
И снег неглубокий ложится спокойно на виленских улицах сонных,
И ровно лежит на дорогах, что в Вильну ведут из окрестных селений.
И только утих снегопад, как восточный край неба светлеет,
Светать начинает, и сразу же шамес — в руках его палка — выходит
Евреев на шахрис будить и обрадовать вестью о чуде Господнем.
За это Илию узреть со спины в этот день удостоился шамес.
Пророк же, оснежен и светел, неспешно спустился с вершины
И тотчас пропал, точно не был, уйдя не людскою дорогой, но Божьей…
Ну, можешь не спрашивать, как велика была радость, как рад был весь город,
Что Бог Вседержитель в своем милосердье руками святого пророка
От страшной опасности спас город Вильну, а Вильна-то чуть не погибла!
И как рассказать о веселье, что враз горожан охватило и город,
А главное, нескольких бедных евреев, что ждали, когда встанет зимник,
Чтоб сразу — в дорогу, чтоб Герш-балагола довез их до дальней Украйны
Как должно, как людям прилично зимой, на санях на дубовых…
Немалою радость была в это утро, но большим еще — изумленье,
Проснувшись, увидели люди, что Вильна стоит как ни в чем не бывало,
На легком морозе, в снегу неглубоком стоит как на скатерти белой.
И сразу наполнились улицы шумом, кипеньем кануна субботы,
И радостным «Доброго утра!», и шутками, и пожеланьями блага,
И смехом хозяек, которые, взявши кошелки, закутавшись в шали,
На рынок бегут всё, что нужно купить для субботы, чтоб справить субботу.
И сразу дороги от сел от окрестных до Вильны наполнились звоном
Веселых бубенчиков, ржаньем, щелчками кнутов и кудахтаньем птицы,
И криком крестьянским и свистом, и топотом дробным крестьянских лошадок,
И радостным скрипом саней, что до самого верха нагружены снедью;
И сразу же стали тесны от саней и от тех, кто пришел за покупкой,
Просторные рынки, и в рынки тогда обратилися улицы Вильны;
И больше был торг, громче шум в этот день, чем в тот день, когда ярмарка в Вильне.
Котлом закипела торговля, и шумное это кипенье кипело
От самой зари и до после полудня, кипело, покуда евреи
Все нужное не запасли для субботы; покуда последний крестьянин
Не продал всего, и, покуда, деньгами звеня, он в шинок не заехал,
Не выпил, и пьяный с гостинцем для бабы своей и для детушек малых
Домой воротился еще до того, как евреи затеплили свечи.

Скупой

Перевод И. Булатовского



У меня, забот не зная,
Белый кот живет,
Как-то в подполе гуляя,
Мышку сцапал кот.
Захотел он мышку скушать,
Говорит она:
— Знаю, любишь сказки слушать,
Вот тебе одна.
Эту сказку ты послушай,
Сказку о скупом,
Только, чур, меня не кушай,
Отпусти потом!
* * *
В доме холод, замерзаю,
Сел у печки я…
— Сказки любишь ты, я знаю,
Вот тебе моя.
Кот мой белый жмурит глазки,
Сказочку плетет…
Я сплету из этой сказки
Сказку в свой черед.
* * *
Посреди долины в крепи
Жил да был скупой,
На воротах крепи — цепи
И замок стальной.
Сто замков при входе в сени,
Сто замков и тут,
И не сосчитать ступени,
Что в подвал ведут.
Кресло там стоит большое,
Фитилек трещит,
Там, терпя мученье злое,
Сам скупой сидит.
Вкруг него дукатов бочки,
Непомерный клад,
А на бочках тех замочки
Крепкие висят.
Чахнет он, изнемогает,
Но ни шагу прочь!
Он сидит и охраняет
Злато день и ночь.
Клонит в сон — скупой крепится:
Сон не для него:
Он боится спать ложиться,
Вдруг еще чего!
Так сидит он дни, недели,
Годы напролет:
Борода белей метели
И глаза как лед.
Вдруг, отсюда ли, оттуда
— Злее нету зол! —
В общем, сон невесть откуда
На него сошел.
Видит он, что дело скверно,
Нету больше сил,
Надо сторожа, наверно,
Взять, чтоб сторожил.
У скупца на сердце скверно…
Шутка ли сказать:
Сторож для него, наверно,
Пострашней чем тать!
Лоб наморщен у скупого,
Размышляет он:
— В сторожá возьму глухого,
Чтоб не слышал звон!
Но глаза есть у глухого, —
Продолжает он, —
Я бы взял себе слепого,
Да услышит звон…
Нет, опять выходит скверно…
И решил скупец:
— Должен сторожем, наверно,
Быть глухой слепец!
Где доходы — там заботы:
Встал он, покряхтел,
Пыль и моль стряхнул с капоты
И колпак надел,
И отправился на рынок,
А на рынке в ряд,
Будто рыцари с картинок,
Сторожа стоят.
Ходит-бродит по базару:
Не найти, хоть плачь!
— Мне попроще бы товару,
Я же не богач…
Тот пускай дукаты тратит,
Чья мошна полна,
У меня деньжат не хватит,
Не по мне цена…
Ходит-бродит он с толпою,
Вдруг — старик слепой
Как болван стоит с клюкою,
С белой бородой.
Вкруг слепца народ собрался,
Плотно обступив,
А слепец-то раскричался,
Зенки закатив:
— Ой, спасите-помогите!
Я и слеп, и глух,
В сторожа меня возьмите,
Я сойду за двух!
Тут скупой к нему подходит
И кричит ему:
— Это дело мне подходит!
Я тебя возьму!
И берет его за полы,
И ведет скорей,
Долги полы словно долы,
В каждой семь локтей.
И кричит скупой болвану
В ухо что есть сил:
— Ты как раз мне по карману!
Ты мне очень мил!
Раз в семь лет дукат и — квиты,
Больше не проси!
Не согласен — пропади ты,
Дальше грязь меси!
Спать я лягу — сон мой сладкий
Будешь охранять!
Влезут воры — должен пятки
Мне пощекотать!
Что? Кормить? Конечно, буду —
Птичьим молоком!
Если я о нем забуду,
В нос мне — кулаком!
Если б чистил ты картошку,
Тоже не беда!..
Есть очистки понемножку
Будешь иногда!..
* * *
Вот пришли. Скупец спустился
В подпол со слепцом.
— Сторож, я бы подкрепился
Перед сладким сном!
Сторож клубни колупает,
А скупой жует,
Но напрасно разевает
Бедный сторож рот…
— А меня не накормил ты,
Слышишь, балебос?
Птичье молоко забыл ты!
Подставляй свой нос!
— Вот он, сторож мой прекрасный,
Бей сто раз подряд!..
Нос уже как свекла красный,
А скупой и рад:
— Ну, теперь пора ложиться,
Ты со мной сиди,
Если что-то вдруг случится,
Сразу же буди!
И уснул скупец усталый
(Он давно не спал),
Рядом сторож, славный малый,
Сторожит подвал.
Очень испугались воры:
Сторож! Вот беда!
Убежали воры в горы
Скрылись кто куда.
Пчелка в подполе летала,
Над слепцом вилась,
Пожужжала-пожужжала,
В зад ему впилась…
— А! — кричит он. — Хочешь в прятки
Поиграть, злодей?
И скупцу щекочет пятки:
— Эй, вставай скорей!
Тот откинул одеяло:
— Воры?! Ай! Беда!
Пригляделся — полегчало:
Тихо, как всегда.
Вкруг него дукатов бочки
Полные стоят,
А на бочках тех замочки
Целые висят.
Мышка прошмыгнула в норку,
Чиркнул коготок,
Мышка в норку тащит корку,
Свиристит сверчок.
Вновь скупой в постель забрался,
Думает скупой:
— Славный сторож мне попался,
Просто золотой!
Есть не ест — дешевле нету!
Пить не пьет… А все ж…
Раз в семь лет ему монету
Вынь-ка да положь…
* * *
Наконец скупец счастливый
Вволю смог пожить
(Только нос его от сливы
Трудно отличить).
Сторож клубни колупает,
Ждет конца поста,
Еле жив, но не бросает
Своего поста.
* * *
На исходе семилетья
Страж решил уйти:
— Отслужил тебе семь лет я,
Мой дукат плати!
Оторопь взяла скупого,
Страх его сотряс:
И дуката, и слепого
Он лишится враз?!
— Будешь снова побираться?..
Мой тебе совет —
На семь лет еще остаться.
Ну! Всего семь лет!
Дам тебе еще монету,
Будет две — считай!
Как дослужишь службу эту,
Обе забирай!
Не сказал слепой ни слова.
Что тут говорить?..
Чем идти скитаться снова,
Лучше сторожить!
* * *
Как в подвале было прежде,
Так оно и есть:
Сторож сторожит в надежде
Что-нибудь поесть,
Снова клубни колупает,
Ждет конца поста,
Еле жив, но не бросает
Своего поста.
Колотить скупца по носу
Навострился страж:
Как он врежет балабосу,
Дым повалит аж!
Нос все больше, все краснее,
Нос разросся так,
Что принять его скорее
Можно за бурак.
Не выходит из подвала
Больше наш скупец:
Дверь подвала узкой стала
Носу наконец.
* * *
Вот какое наказанье
Выпало скупцу!
Но пора бы нам сказанье
Подвести к концу.
Жди на лихо только лихо! —
Говорили встарь…
В том подвале тихо-тихо
Жил мышиный царь.
И однажды в воскресенье
От коллег своих
Получил он приглашенье
Погостить у них.
И куда б свое посольство
Царь ни направлял,
Он повсюду хлебосольство
Царское встречал.
Во главе стола сидел он
Всюду день за днем,
Грыз орехи, торты ел он,
Запивал вином.
И уже садясь в карету
Всюду, где он был,
Царь, в ответ на щедрость эту,
Важно говорил:
— Я прошу вас быть гостями
Царства моего
И хотел бы вместе с вами
Встретить Рождество!
Не успел наш царь вернуться,
Подданных зовет:
Пусть немедля соберутся
Все они на сход!
Грозно вертит он усами,
Бьет хвостом своим,
Мыши все стучат зубами
В страхе перед ним.
Царь в терзаниях жестоких
Говорит: — Аврал!
К Рождеству гостей высоких
Я наприглашал!
Вам за царство не обидно?
Гости — в декабре!
Мне встречать соседей стыдно
В этакой дыре!
Не нору-дыру в три щепки
С фигу высотой,
Замок мне постройте крепкий,
Замок золотой!
Чтоб его увидев, гости
Онемели враз,
Чтоб от зависти и злости
Лопнули тотчас!..
Мыши мчатся, ищут в соре
Злато для царя,
Только в соре им на горе
Мыши рыщут зря.
Царь им: — Вы тупей тупого!
Я умней всех вас!
Тут в подвале у скупого —
Золотой запас.
У него дукатов бочки
Вот такие вот!
Да на бочках тех замочки
Сторож стережет!
Мыши в счастье закричали:
— Бог царя храни!
И кружились, и плясали
До ночи они.
* * *
Лег скупой на боковую,
Сторож сторожит,
Мимо сторожа втихую
Полк мышей бежит.
Мыши золото носами
Чуют под замком
И вгрызаются зубами
В бочки всем полком.
Быстро лапками дукаты
Катят мыши прочь,
И царю из них палаты
Строят день и ночь.
Строят, крепят, ладят мыши
(В глазках — огонек!)
Золотые стены, крыши,
Пол и потолок.
К Рождеству готово дело,
И разинув рот,
Гости смотрят ошалело,
Зависть их грызет.
Гости в зале заплясали,
Пир горой пошел,
А под утро все упали
Пьяными под стол.
* * *
Знать не зная о покраже,
Крепко спал скупой,
Не повел он ухом даже
В час тот роковой.
Ну а сторож для чего же?
Может, он уснул?
В это время сторож тоже
Глазом не моргнул.
Потому что сторож помер
В этот страшный час.
Сторож помер? Вот так номер!
(Чур-чур-чур всех нас!).
Объяснить пора настала
Как стряслась беда:
Мышка мимо пробегала,
Видит — борода.
Мышка пошутить решила:
Бороду хвостом,
Пробегая, зацепила,
И — в нору бегом.
То ли страж от страха помер,
То ли от поста…
В общем, помер — выдал номер,
Не сходя с поста.
* * *
Знать не зная об утрате,
Крепко спал скупой,
Снился сон ему о злате
В час тот роковой.
Наконец скупой проснулся,
Сел на ложе он,
Потянулся, оглянулся,
Видит — страшный сон!
Трет он старые глазенки,
Видит все равно:
Страж лежит, как палка тонкий,
Мертвый как бревно.
Он бежит проверить бочки,
Бочки-то стоят,
Да пустые, хоть замочки
Все на них висят!
К двери он бежит, рыдает
И ревет как зверь,
Только нос не пролезает
В маленькую дверь!
Так он с носом и остался,
В двери нос торчит,
Целый век уже промчался,
А скупой стоит.
Нос его застрял навечно
В двери глубоко.
Что же ест скупой? Конечно,
Птичье молоко!
* * *
Страшно так застрять, конечно,
В подполе глухом,
Но страшней питаться вечно
Птичьим молоком!
Я себя за нос хватаю…
Злее нет конца!
Ой! Ведь я напоминаю
Этого скупца:
Молока горшочек целый
Получает кот,
И за это кот мой белый
Лапку мне дает.

ДЕР НИСТЕР Черти

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



— Старый ты уже, Черт.

— Да, Чертик, старый.

Вот так ночью лежали двое чертей где-то в лесной глуши, в темной норе. Шел дождь, в лесу было темно; черти прижались друг к другу и лежали рядом. Маленький запустил руку старому в шерсть и тихонько, легонько гладил его, гладил и копался, и наконец добрался до лысой, высохшей кожи, пощупал ее и сообщил новость:

— Ты ведь старый уже, Черт.

— Да, Чертик, старый.

— Что же будет?

— Сдерут с меня шкуру и барабан из нее сделают.

— А до шкуры?

— Затолкают меня в уголок, у ведьмы или ведьмака, где-нибудь под шестком, и будут ко мне маленькие бесы и бесенята приходить, о моем времени и том, что допрежь меня было, Расспрашивать и просить истории рассказывать.

— А ты, Черт?

— А я буду рассказывать.

— Я первый прошу: расскажи что-нибудь.

Черт немного помялся и сделал вид, будто не хочет, но маленький подлез ему тонким пальчиками под кожу, под самые ребра, поторкал и прибавил жадно:

— Ну-ну, Черт, не валяй дурака…

Старый сдался и начал:

— Это случилось, когда я еще молодым был. Когти и рога у меня тогда были острыми, а ноги — послушными, на ветру ли, в поле, на горе ли, в доле, где угодно. Получил я однажды ночью приказ: отправляться в лес, там, на опушке, меня будут ждать, работа имеется…

Я отправился. Пришел, встретил там молодого беса, он давно уже там болтался — меня дожидался, и, увидев меня, сразу и говорит:

— Скоро тут человек проедет, из леса, из чащи, нужно его с пути сбить, нужно его запутать.

Так и было. Вскоре слышим: едет из леса телега, человек погоняет лошадей, понукает во весь голос, чтоб они в лесу, в чащобе не задремали. Мы — сразу на лесную дорогу, выскочили поперек дороги, и ну один на другого, один через другого прыгать, кувыркаться, друг на друга бросаться, он на меня, я на него, и вдоль и поперек, и фокусы-покусы — и как раз, когда человек до нас и до нашего места со своей телегой доехал, лес и дорога так меж собой перекрутились и перепутались, что лошади вдруг встали, кузов и дышло во что-то уперлись и остановились, и все: ни дорожки, ни стежки, только деревья за деревьями, деревья около деревьев, и застряла телега, и лошади испуганы, и лес вокруг.

Перепуганный, захваченный врасплох, выпрыгнул тот человек из телеги, подбежал к лошадям, к их мордам, и так стоял перед ними, перед испуганными, пока они от испуга и ужаса не очухались, пока в себя не пришли и снова, как это с лошадьми бывает, не дались ему в руки. Увидев это, мы, я и тот другой, одновременно подошли к лошадям сзади, оба одновременно, и подпустили им под ноги слепней, чтоб испугать; лошади еще сильнее дернули, встали на дыбы, выпряглись из хомутов и оглобель и дико, в ужасе стали рваться из человечьих рук. Выпустил тогда тот человек лошадей, ослабил упряжь, отошел немного в сторону и стал осматриваться: где это он, куда это он заехал и как же ему отсюда выбраться? Стоял он так и стоял, смотрел и смотрел, тут мы, я с моим бесом, издалека да по тропинке, людьми ему и показались. Один за другим, тихо, босиком, вышли два человека из вечернего леса, как оно в лесу водится, молча, появились вдруг, подошли к нему, и мимо него, мимо места, где он стоял, быстро пройти вознамерились. Дождался он их, тот человек, а когда они подошли, обратился к ним и так сказал:

— Добрый вечер, люди…

Он, мол, только что сбился с пути, так не могут ли они ему помочь и на путь вывести?.. Могут, могут, почему бы им не мочь? А далеко отсюда? Э, всего ничего, пусть он за ними следует, они туда идут, это недалеко…

Поверил и пошел за ними тогда тот человек, за этими перехожими, тихо, за спинами их, не говоря ни слова, тихо, покорно и молча пошел, — и вот, едва эти увели того человека с того места и от лошади и телеги, и немного вместе с ним прошли, и вдруг они словно тропинку потеряли, замедлили шаг, остановились и стали, будто в удивлении, озираться: что это, дескать, значит, где они, как вообще они сюда забрели?.. И тут, когда тот человек стоял позади них, за их спинами, в глазах у него что-то завертелось, закрутилось, и вдалеке, в чащобной дали, заметил он: сторожка, и окна светятся. А спутники его тем временем исчезли…

В сторожке над ситом с перьями сидела скрюченная старуха, а ее муж, лесничий, лежал укрытый на печи и спал глубоким лесничим сном…

И человек пустился к сторожке. Подошел и сразу постучал в окно:

— Откройте, люди добрые!

Старуха вышла ему открывать, встретила его в дверях, стоит он на пороге, сперва глаза от света зажмурил, потом глаза вверх да к потолку поднял, потом к полу опустил, оглядел кругом стены и, наконец, выговорил:

— Что-то я не понимаю, что-то мне тут…

— Что? — громко спросила старуха.

— Подозрительно, — пробормотал человек в ответ.

— Что и кто?

— Сам не знаю.

— Что ж ты говоришь тогда, человек?

— Сам не знаю… Сбился с пути, встретил двоих, спросил у них дорогу, они меня повели, потом их не стало, я заметил сторожку… В толк не возьму…

— Чего же тебе надо?

— Чего надо? Если можно, растолкуйте, где я, и на дорогу выведите…

— Вывести? — переспросила старуха, вернулась на место, села перед ситом и обернулась к печи:

— Слышь, старый: тут человек заплутал, нужно ему дорогу показать, слезай…

Старик открыл глаза, отбросил одеяло, поднял голову, потом посмотрел вниз на комнату и на человека, оглядел их коротко, потом слез, натянул тулуп, подошел к двери и сказал человеку:

— Пошли…

И вот чуть только тот человек подошел к двери и прежде чем ногу через порог перенес, как в сторожке вдруг погас свет, потолка сверху и стен по бокам не стало, и снова тот человек оказался вне дома, в лесу, и вот он вдруг перед осклизлым, мхом поросшим колодезным срубом стоит, перед одной из его стенок, перед ее мокредью и осклизлостью, и их, руками за стенку ухватившись, чувствует:

— Тьфу! — плюнул человек в колодец и тут же отпрянул.

— Не плюй!.. — раздалось из колодца, и наружу показалась голова.

— Что это значит? — спросил человек у головы.

— Это значит, что ты теперь в наше распоряжение попал и в нашей власти находишься.

— И что будет?

— Будешь делать, что прикажем.

— А что прикажете?

— Первое: полезай в колодец.

— Не хочу.

— Взять его! — крикнул бес мне, стоявшему за спиной человека. — Взять его!

Ну вот, и прежде чем человек успел увернуться и вырваться, я ему под ноги, подхватил снизу и — бух. И он тут же полетел в колодец…

Отряхнулся, отдышался тот человек после неожиданного падения, и когда он пришел в себя, когда первый испуг и досаду преодолел, поглядел зло и упрямо на беса и гордо, презрительно снова спросил у него:

— И что потом?

— Суп с котом… Если нам не даются, сами берем, теперь ты в нашей власти.

— Это я уже слышал.

— Вот и хорошо.

Тут бес повернулся к человеку спиной, подошел к одной из стенок колодца и постучал в нее. Открылась сразу дверь в коридор, грязный, длинный и темный. Там под потолком горело что-то вроде лампадки, пыльной и тусклой, она слабо и тускло освещала коридор и стены, а в стенах были двери, закрытые, запертые и, как всё там, молчащие… Подошел бес к одной из них, постучал, она отворилась, бес пропустил вперед человека, потом мне дорогу уступил и велел идти за тем человеком, и наконец сам вошел в то помещение. И оказались мы в кабаке, в его задней комнате.

В комнате не было ничего: ни людей, ни утвари, только посередине и по стенам стояли несколько столиков со скамьями, прибранные и приготовленные, и пустые, и по-кабацки освещенные, и ждали чьего-то прихода и прибытия. Сели мы за столик, и чуть только бес постучал по нему, явился слуга — тихий, радушный, явился и готов был прислуживать, подошел он к бесу и встал рядом со скамьей. С почтением и как у прислуги принято, склонился, стал перед бесом, глядя ему в рот, ожидая слова его и приказа.

— Вина! — сказал ему бес.

И слуги не стало.

Несколько минут, и слуга вернулся с бутылками и стаканами, поставил их на наш столик, все тщательно и аккуратно накрыл, а сам, как оно и должно быть, отошел в сторону и уважительно, с почтением стал ждать от нас новых пожеланий и приказов.

Взял бес одну из бутылок, стоявших на столике, сперва человеку налил в его стакан, потом мне, в мой стакан, и, наконец, свой собственный стакан наполнив, поднял его сперва передо мной, потом перед тем человеком, потом к своим глазам поднес и без лишних слов повелел:

— Пьем!

И человек не отказался.

Во второй раз наполнил бес стаканы — и человек подчинился.

А когда тот человек в третий раз опорожнил свой стакан, стало видно, что он какой-то другой стал, переменился, что-то новое проступило у него в лице, чего не было прежде, стал он будто смиреннее, мягче, будто наградили и одарили его, обо всем, что случилось, позабыл, все простил, встал он со своей скамьи, подошел к бесу, и руку ему на плечо положил, и, задорно его по плечу хлопнув, сказал так:

— Ай, бесы, не так уж оно и худо, бесы!

— Что не худо? — переспросил бес, улыбаясь.

— Да бесом быть, — ответил ему человек.

— Может, поменяемся?

— Ох! — обрадовался тот человек и согласился, — за честь почту, я готов, сразу, хоть сейчас.

Бесу только этого и надо было, и вот, чуть он это услышал, сразу же вскочил со своей скамьи, подошел к человеку, ни слова не говоря, быстро снял с себя шкуру и рога и надел их на человека, потом еще быстрее снял свои копыта, стащил с человека сапоги и с ним поменялся: себе сапоги, а ему копыта обул, и стал уже сам себя подгонять, и так, торопясь, пока одевал человека — все, что от беса, и всю силу бесовскую ему передал, и все это с заговорами и заклятьями, с приговорами и с нашептываниями: дескать, чтобы делал он, что хочет, чтобы делал он, что может, и чтобы все у него спорилось…

Закончив переодевание, бес оттолкнул от себя человека, потому что хотел оглядеть его со стороны, сам от него отступил, встал перед ним, смерил его взглядом с головы до ног, проворно и с усмешкой оглядел, и, так его оглядывая, будто радовался и веселился, веселился и наслаждался: так-так, хорошо и славно, славно и хорошо, вылитый я, вылитый ты, вылитые мы оба…

— А теперь, человече, веселись!

И подал знак, и подмигнул слуге, и слуга распахнул двери в зал, а зал был огромный, страшный, пахло в нем кабацким запустением и пустотой, из него и еще откуда-то бил свет, зал был светлый, освещенный, светлый, большой зал, пустой, одни голые стены в нем.

И вошли туда бес и человек, уже переодетые, вышли они на середину, бес подмигнул мне, и тем мне приказ дал, и я быстро, как только можно, как я могу, как стрела из лука, по залу покатился, по стенам, по полу, пронесся и везде, где надо было, в стены постучал. Тут же отворились двери, маленькие двери, большие двери, сверху, снизу, в потолке, в полу. И — существа показались: сперва карлики и человечки, белочки и зверюшки врываются, на стенки лезут, множествами и массами, битком, так и сыплются, оравами лезут, не сомневающиеся, уверенные в себе и в своих, в тех, кто идет и кто придет; за ними явились постарше, побольше, посерьезнее: эти были уже спокойнее, солиднее, в двери, в дверные проемы, не спеша входили, нога за ногу, и компаниями, и кучками, и большими толпами, и все с рогами и хвостами, и все важные, как это у них заведено, и все — не торопясь, как таким и пристало; а потом заявилось еще множество, еще целая куча, целое стадо, большое и пыльное, толпа битком набитая, тесная, косматая, входили и давали место тем, кто шел за ними; и… вступили девки, жирные, распущенные, невиданные, неслыханные, непутевые, патлатые, на ногах едва держались, кривлялись, заголялись, всем сбродом ухмылялись; и бес с музыкантами, и черти с подносами, и бесенята с бантами…

И тогда бес опять повелел: стол! Пусть в зал, в самую середину принесут и поставят стол, тот человек на стол влезет, человек что-то покажет…

Услышав от беса эти слова, человек растерялся, попятился, хотел с толпой смешаться, но бес ему дорогу загородил, выставил его перед всеми и не пускает, подбадривает, подзадоривает: не дрейфь, человек, не тушуйся, пустяки это, все будет хорошо, все у тебя получится.

Тут в зал внесли стол, толпа, ждавшая с радостью и нетерпением, тем временем разделялась, тварь с тварью, род с родом строился, все на разных языках говорили — большие с большими, малые с меньшими — гудели, и когда все было готово, когда стол уже стоял где надо, первым на него вскочил бес, разухабистый как бадхен, великодушно протянул оттуда руку человеку, подозвал его, подтянул и помог ему влезть. И человеку ничего не оставалось, как влезть на стол и, немного помявшись, постеснявшись и переждав рев толпы, повернуться к толпе и сказать:

— Знай же, народ: сам я человек простой, перед миром да перед обществом никогда не стаивал, но, попав под вашу власть, я обменялся с бесом шкурою и обновился, должен я теперь делать всё, что вы пожелаете, готов служить… Требуйте, и что только смогу, все вам покажу.

— Срам! Пусть он срам покажет! — закричала толпа в один голос.

— О чем это вы? — спросил человек.

— Пусть он сам себе в лицо плюнет, пусть сам в свою рожу харкнет.

— Так дело не пойдет, бесы.

— Почему?

— Человек этого не может: рот у него на лице.

— Так мы плюнем! Давай плюнем! — рванулись бесы к столу и на стол.

— Стоять! — заорал бес, стоявший на столе вместе с человеком, встал перед бесами и свои руки, защищая человека, над ним простер. — Стоять! Говорите по делу, требуйте то, что возможно сделать.

— Пусть он из кожи вылезет… Пусть вывернется наизнанку, давайте поглядим на его требуху, на его потроха…

— Он не может: из своей кожи не вылезти! — снова заорал бес.

Толпа в третий и последний раз потребовала:

— Пусть же он что-нибудь свое и от своих покажет, что-нибудь человеческое, что человек может, на что горазд.

— Хорошо, — согласился человек.

И распрямившись, согласившись и кивнув головой в знак согласия, подождал человек немного, стоя на столе, пока не смолкнут голоса, пока толпа под ним не успокоится, и вот, когда все они затихли и задрали к нему головы и стали ждать от него дальнейшего, человек сказал им:

— Хотите, бесы, человека увидеть и нечто человеческое, что-нибудь эдакое, что человек может выкинуть, должны вы дать ему полную свободу, сами себя должны передать ему во власть и делать, что он велит. И должны вы в том ему поклясться собой и каждым, и общиной своей и всем святым для нее, и своими рогами — а иначе не бывать ничему.

— Что это значит? — удивились черти, ничего не понимая, Разозлились, засуетились, стали переглядываться и переспрашивать друг у друга:

— Что это значит? Он у нас во власти, и мы же ему клясться?! А кто нас неволит, и какие ручательства?..

— Я тоже поклянусь, — успокоил их человек.

— Чем? — спросили черти.

— Собой и всем человеческим.

— Фальшивая, паршивая клятва!

— Чем же тогда?

— Твоими рогами. Ты теперь тоже их носишь, теперь пользуешься ими и владеешь теперь их силой, ими и клянись. И если ты их опозоришь, если ты клятву нарушишь, то знай: живым отсюда не выйдешь.

— Хорошо, — снова согласился человек.

Тут стали черти подходить и собираться кругами, сперва низенькие, чуть выше пола, за ними кругом и вокруг них встали те, что побольше. Маленькие с маленькими, а большие с еще большими — стали страшные черти по залу широким клятвенным кругом и молчали. Над кругом, стоя на столе, царил бес, и так, руки подняв, заговор творя, дал всему кругу и каждому черту, каждому черту и всему их кругу клятву суровую, клятву огненную.

— А теперь — вы.

И поклялись бесы в кругу и за кругом, и повернулись к человеку и к бесу, и прислушались.

И не приблизились черти, остались стоять на своих местах в кругу, и стоя в прежнем порядке, вели себя как прежде, как во время своей клятвы, и увидели черти, как необычайно тихо там, на столе, человек и бес подошли друг к другу и, будто заранее условясь, склонили один к другому головы, голова к голове и макушка к макушке, а туловища отвели как можно дальше, и так согнувшись, и лишь головами касаясь, начали они то, что должно было, — для себя наверху, для чертей внизу и для всех, кто ждал…

И когда, наконец, человек и бес подняли головы и встали рядом, человек, приободрясь и повеселев, обратился ко всему собранию и сказал:

— А теперь, бесы, хватит клясться, займемся делом. Я предлагаю: пусть сюда принесут зеркало и поставят его к стене против меня, вы все должны будете повернуться к зеркалу, а я буду перед вами и перед зеркалом стоять, и вами выбранное, вам желанное, как было сказано и оговорено, перед вашими глазами представлять. Но условие поставлю вам: ни слова, ни движения, только молчите и смотрите.

— Хорошо!

И махнул человек рукой, и сразу были посланы два посланца от общества, и вошли они в дверь, которая вела в заднюю комнату, и провозились там несколько минут, и вдруг широко и просторно распахнулась перед ними дверь, и вынесли они оттуда зеркало, внесли его в зал и на место, как им велел человек, поставили. И вот взглянуло все общество в зеркало, и повернулось к нему, и увидело в нем себя отраженным.

И стало в зале смеркаться, все темнее, темнее становилось, свет стал гаснуть, таять, тускнеть.

И вот уже почти все общество в темноте: они стояли позади человека, а человек над ними на столе. Черти вглядывались вместе с человеком в зеркало и ждали, что он сделает, но человек только мешкал, стоял и тянул время. И задумчиво, сосредоточенно смотрел в зеркало. И вдруг… Очнулся человек от глядения и долгого ожидания, взмахнул как-то так рукой, и сразу же что-то такое неясное появилось в зеркале, и черти увидели:

Вдруг цвет зеркала изменился, помутнел, стал темно-серым, как вода, и нельзя было в нем ничего разглядеть. Муть зашевелилась, стала рассеиваться, редеть, потом будто задвигалась, заплескалась, все время что-то происходило и менялось, что-то происходило в зеркале, и вдруг там наступила ночь, мрак и мрак кромешный, тьма и тьма непроглядная, и в вышине наверху показался фонарь, красный, неспокойный, пугающий, будто предупреждая об опасности, освещал он дорогу, дальнюю, ночную, длинную, ведущую куда-то вверх. На этой дороге появился человек, путник, и давно в пути, запыленный, оборванный, и по этой дороге шел он вверх, и должен был уже скоро скрыться из глаз за горизонтом. И когда путник был уже далеко, и мал, и выглядел точкой, вдруг земля на дороге позади него разверзлась, и оказалась там пещера, а из пещеры, из ее глубины появилась голова и стала медленно-медленно подниматься и высовываться наружу.

Это был старый, седой, дряхлый бес.

Высунулся, а потом, останавливаясь и озираясь, вылез этот бес, этот старик, на край пещеры и стал смотреть вокруг, смотрел-смотрел, медленно вглядываясь во все стороны, в поля, во все их концы, и дальше, и когда, наконец, уже вдали, на горизонте, разглядел того человека, приставил руку воронкой ко рту и стал громко и протяжно звать его:

— Эй, человек, эй, человек, вернись!

Услыхал человек дальний зов, обернулся и стал смотреть назад, пока не разглядел беса, постоял так еще несколько минут, будто ожидая чего и раздумывая, и потом, точно приняв какое-то решение, пошел назад. И сказал ему бес так:

— Человек, я давно за тобой слежу, долгими ночами видел тебя, знаю, кто ты, и хочу тебе кое-что предложить. Есть у меня здесь дочь, раскрасавица, и я, как водится, — а я уже стар — хочу до ее деток дожить, понянчиться с ними. У тебя детей нет, и захочешь, да не будет, а от нее будут — пошли со мной.

— А я кто?

— Пахарь?

— Ну?

— Бери мою дочь.

— А что за ней дашь?

— Все, что бесы умеют и могут — на веки вечные, твоя сила и власть над нами, и опять же, дочь — загляденье.

— А дети? — спросил человек.

— Твои будут, — ответил бес, — я отказываюсь от них и от прав на них, пусть они будут к людям причислены и станут всему людскому принадлежать.

— Тогда что тебе в них?

— Одна только честь.

— Какая?

— Видеть их и любить.

— Будь по-твоему, пойду с тобой.

И вот перед ними та пещера, откуда вылез бес, открылась, и вошел туда человек, а за ним бес. Представилась тут чертям, что были в зале, глубина пещеры, снова что-то новое показалось в зеркале, и черти увидели:

Богатый и величественный, с верхними палатами и с нижними палатами, стоял на ночной площади дворец, тихий, ночной, и во всех его окнах горел свет, и всюду были двери и входы. Подошли бес и человек к одной из тех дверей, открыли ее, вошли в коридор, длинный и прямой, тихий, гулкий, там тоже были двери, подошли они снова к одной из дверей, постучали в нее и стали ждать. Вскоре дверь в комнату, что была с той стороны двери, отворилась, и стало видно:

В ночной рубахе и перед тем, как лечь спать, юная дочь беса в комнате, посередине ее, стояла на коленях, повернувшись лицом к кровати, к ее изголовью, а над изголовьем горела ночная лампада чужому богу, так стояла она на коленях, глядя на огонек, подняв руки над головой, и так, глядя, простиралась в бесовской молитве… Тихо вошел и остановился бес, отец ее, подле нее, и тут же за ней на колени за ее спиной опустился, и недолго так перед огоньком, перед лампадкой, постоял, потом поднялся и тихо, с почтеньем пробудил дочь от стоянья ее и от молитвы:

— Дочка, а дочка…

— Что, папа?

— Я привел к тебе твоего суженого.

И поднялась, к двери подошла и встала в стороне от беса Дочь его, в коридор, где тот человек находился, выглянула, Увидела его, как стоит он там и как ждет, обернулась к отцу и так ему сказала:

— Пусть он войдет, папа.

И вошел, и остался стоять в комнате тот человек вместе с бесом и с дочерью его, и некоторое время они друг друга молча разглядывали и тихо молчали, и как бес решил, что дело уже слажено, то повернулся к двери и, больше того, будто он лишний, тихо, как тому и быть следует, пошел прочь своей дорогой. Пошел своей дорогой, а дверь тогда стала сама собой двигаться и медленно-медленно, тихо-тихо за парой, что осталась внутри, закрылась и заперлась.

— Что это? Что это значит? — принялись кричать бесы, которые были в зале, про все произошедшее и в зеркале ими увиденное.

— Что это значит? Что он нам показал? Кто ему позволил? — галдели бесы, один к другому обращаясь и один другого спрашивая.

— Он смеется над нами! — заголосило все общество.

— Горе ему: он смеется над нами! — закричали все вдруг и крик тот усилили, повернулись к человеку, и протянули к нему руки, и прянули на него, и с видом гневным двинулись на него. — Горе ему!

— Успокойтесь, бесы, вспомните наш уговор.

— Что за уговор?

— Слушать и молчать.

— Мы не можем.

— Должны.

— Почему?

— Потому что поклялись.

— Верно, — вспомнили бесы о клятве, остановились, от человека отвернулись и отодвинулись.

— Верно, — согласились они друг с другом и с правотой того человека, переглянулись и — делать нечего — притихли…

— А теперь, бесы, к зеркалу! — и человек снова простер руки к стене и к зеркалу.

Снова собрались бесы и затихли, снова составили круг и глаза, куда указал им человек, повернули так же, как прежде, и вот что увидели:

Снова цвет стекла и вид зеркала изменились, снова стало оно серым, потом бесцветным, мутным и расплывчатым, и стали проступать на нем пятна, тут и там, были и нет их, появлялись, исчезали, выплывали, мелькали, наконец, остановились, и вот что вышло:

Показался тот же ночной дворец со дна пещеры, освещенный, величественный, с верхними палатами и с нижними, с окнами, и с дверями, и так же, как в первый раз, выглядел он: в ночи, среди ночи, и в сиянье света, и посреди площади дворцовой. В окне его явился старый бес, сияющий, с ребенком на руках, радостный, что дожил до такого счастья, поднес он ребенка к окну и стал на что-то снаружи ему показывать…

Не хотел и не желал ребенок на руках у старика в окно смотреть и куда-то стал тянуть его, и вдруг дворец перед чертями повернулся, и не стало его, и тихо явилась их глазам одна из его комнат, и стены, и все пространство, и вся утварь, и все, что внутри, и стояли старик с ребенком посередине ее — ребенок потянул старика к одной из стен, и когда старик с ним подошел к ней, стал ребенок ручкой в стену стучать, а другой старика за бесовские волосы тянуть:

— Покажи, деда, там, там, покажи!

И заколебался, и уклониться хотел старик от этой просьбы, потянул голову свою и волосы свои назад, всем телом от ребенка и в сторону перегнулся, но ребенок держал его крепко, и, как тот ни вертелся, ни гнулся, ребенок его не отпускал, тогда старик улыбнулся и сделал вот что:

К стене, куда тянулся ребенок, он придвинул столик, посадил на него ребенка, чтобы тот смотрел все время на эту стену, а сам после этого встал у него за спиной… Через несколько минут, когда ребенок успокоился и перестал вертеться, старик, на стену и на одну точку на стене глядя, начал что-то говорить, говорить и приговаривать, и взгляд свой, глаза свои как будто вдаль устремил, так задумавшись и приговаривая, говорил и смотрел куда-то вдаль, пока, наконец, не протянул руку к стене, и… исчезла тогда вдруг стена перед ним и перед ребенком, и на месте ее осталось пространство и пустота, и… ребенок и черти, черти и ребенок оказались лицом к лицу:

— Деда! — вскрикнул ребенок, отпрянул и припал к коленям старика. — Кто это?

— Не бойся, кисонька, никто.

— А рога, деда?

— Это заговоренные.

И лежал и боялся некоторое время ребенок на коленях у старика, а старик все время гладил его по головке и уговаривал, и это помогло: потихоньку-потихоньку и каждый раз все выше поднимая голову, поднимая и снова пряча, наконец успокоился ребенок и встал с коленей старика, и уже смелее, пристальнее посмотрев в зал и на чертей, снова взял старика за волосы, пригнул его к себе, и вместе с ним глядя в зал и разглядывая чертей, стал спрашивать:

— Кто это там, деда?

— Это черти, кисонька.

— А какое ты к ним имеешь отношение?

— Никакого.

— А твои рога?

— Это кости и палки, никакой силы в них нет, ничего особенного.

— А что они там делают, эти черти?

— Не что они делают, а что с ними делают.

— Кто?

Протянул бес было руку, чтобы показать на человека, стоявшего над чертями, но человек сразу же заметил беса и это движение его руки, ни к чему ему это было, подмигнул он бесу и жестом показал: «нельзя». Спохватился бес, отдернул руку и, бормоча, невнятно, на вопрос ребенка так ответил:

— Кто? Тот!

— Похабник, сводник! — вдруг и в один голос, после долгого молчания очнувшись и переглянувшись, заорали бесы.

— Старикашка вонючий! Кости твои прогнившие! — рванулись они с места, и глаза их кровью налились, и на кулаках жилы набухли.

— Смерть ему! Смерть ублюдку! — бросились они из круга к зеркалу и к ребенку в зеркале.

Но человек тут же махнул рукой в сторону стены и в сторону зеркала у стены, бес с ребенком сразу же пропали с глаз, и когда бесы подбежали, кулаками размахивая, с гневом, с глазами выпученными, перед ними снова пустое, обычное зеркало стояло и их самих, и лица их гневные отражало…

— Где они? Куда они подевались? — бросились бесы от зеркала к столу и к стоявшему на столе человеку, требуя ответа.

— Тише, тише! — приказал нахлынувшим на него человек. — Тише!

— Так мы и знали! Так мы и думали! Кто его сюда привел? Кто ему это дело доверил? — вспомнили они о своей клятве, и своей слабости, и о силе человека.

— Кто его сюда привел? Его судить надо, пусть ответ держит!

— Я привел! — тот бес, который поменялся шкурой с человеком и его чертям представил, вылез теперь и на столе показался. — Успокойтесь, черти: некрасиво это, некрасиво перед человеком, будет он смеяться и говорить: меж чертями нет согласия, в их крепости брешь появилась, их ряды понемногу редеют. Выслушайте меня: вот показал нам человек одного из нас, старого и вонючего, гнусного и немощного, он нам изменил, он нас покинул, он опоганил себя перед нами и свою дочь за человека замуж выдал. Он гнусен и мерзок, нечист и нечистым останется, и пусто ему будет — уж вы мне поверьте! Но мы должны всё рассмотреть, должны мы это дело обмозговать и понять. Поэтому я предлагаю: давайте же вести себя, как раньше, как до этого, а человек пусть нам дальше покажет, что этот бес еще выкинет, мы подумаем, посоветуемся, обсудим и к чему-нибудь придем.

Выслушали всё это черти и прислушались к речи того беса, подумали недолго, посмотрели друг на друга, переглянулись спокойно и одобрительно; увидел тот бес эту их готовность и одобрение и тут же, ничего уже не спрашивая у них, махнул человеку рукой, подмигнул ему и показал на зеркало, дескать, дальше давай, человек…

И собрались черти после этих треволнений в прежнем своем порядке, и отошли подальше от стола и от зеркала, и, затихнув и замолчав, в круг и для того, что в том кругу еще произойдет, сошлись.

И человек показал им:

И в третий раз стало меняться зеркало, изменилось и посерело, появилось и исчезло, появилась ночь да со звездами, солнце да с пятнами, разъяснилось и пеленой подернулось, исчезло и заструилось, уменьшилось и затуманилось, вдоль и поперек, пока не показалась картина:

На рассвете и в том же дворце. Показались человек со своей женой-бесовкой. В их спальне под потолком все еще горел ночник, тускло и слепо, в полсилы и уже по-рассветному, сквозь ставни и щели уже заглядывал снаружи бледный день. Муж и жена только что встали и собирались выйти из комнаты, но замешкались; ничего вроде не делали, а все-таки были заняты, так вот, ничего не делая, будто их ночевание и совместное пребывание еще не кончились.

И подошел тогда человек к юной жене своей, встал перед ней и против нее, положил ей руки на плечи, мгновенье-другое смотрел ей в глаза, с любовью, рассветно, тихо и тише еще после ночи, и юная жена посмотрела на него в ответ, смущенно и благодарно, умиротворенная, стояла она перед ним, чуть растерянная, покорная, готовая услужить, ждущая, тихая, и так смотря на него, пыталась угадать дальнейшее, а он обнимал ее за плечи. Человек взял ее голову в свои ладони, тихо притянул ее к себе, а она влюбленно к нему потянулась, обняла его, переполненная счастьем, и тихо и радостно ждала его и того, что будет.

— Что такое, любимый?

— Хочешь заслужить рассветную любовь?

— Как?

— Ответь мне, — взял человек и подвел юную жену к ночном ложу, тихо и молча указал ей на край, она села, он подле нее, взял ее руку в свою и так сказал: — Ответь мне, ты должна знать: как людям освободиться от беса и бесов, как провести их?

— Любовью и твоим обычаем, любимый мой, — ответила она.

— Как это?

— Нужно, чтоб люди приходили к их дочерям и дарили им любовь, любили их, желали их, томились по ним и по их любви.

— И что будет?

— Покажутся в конце концов черти, выйдут на белый свет, придут к людям, со всем своим скарбом, своими женами и детьми, со всем своим добром и всей общиной, и со всем, что этой общине принадлежит, упадут они людям в ноги и так скажут: мы поняли, что не выжить нам, нет у нас больше ни силы, ни возможности, вышли мы, пришли мы к вам, вам предаемся и делайте из нас, что хотите: хоть дровосеков, хоть водоносов, мы будем во всем вам услужать и вас покорно слушаться.

— А кто это тебе сказал?

— Папа.

— Ну, до этого еще далеко… А если теперь, пока еще не настало то время, попадет человек в руки чертей, как ему вызволиться?

— Я знаю как.

— Прошу я тебя: пусть сейчас откроется стена в мир чертей, в дорассветный, в подземный, должна ты показать мне их и место их, и за ту ночь, что я провел с тобой, первую, лучшую, — освободить человека.

— Хорошо.

И поднялась, и встала с постели юная жена от своего мужа и от их совместного пребывания, и подошла, будто всё заранее зная и плача, к одной из стен, и встала против нее, лицом к ней и спиной к человеку встала, и стояла так и говорила заклинания, и вскоре стена открылась, и человек с юной женой — а там бесы и зал их — встретились с ними взглядом.

И увидел тот человек, что был в комнате с юной женой, как в зале над бесами на своем ночном, колдовском столе человек тот, туда приведенный, стоял, чуть живой и усталый, желтый и измученный, шерсть и рога с головы и туловища сбились, уже чуть не отваливались и едва держались на нем от ночи и от ряжения, от игры и от шутовства, и о дне и об отдыхе он молил.

И увидел, и понял состояние того человека этот муж юной жены, и тихо и для бесов незаметно подмигнул он тому человеку: пусть подождет, пусть будет спокоен, он знает о нем, он поможет ему, он видит, где тот находится…

И снова подошел муж к юной жене своей, снова положил ей руку свою на плечо, посмотрела она на него, с любовью и готовностью услужить, преданная и на все согласная, улыбнулся ей муж, глядя ей в глаза, и тихо, пальцем, на того человека, на приведенного туда, показал:

— Вон тот.

— В добрый час повстречал ты меня.

— Почему, любимая моя?

— Я знаю: это наше дело, и мы сделаем, что должно.

И выбежала тогда с улыбкой и с радостью из комнаты юная жена в любви своей, пританцовывая и подпевая, и обернулась на пороге к своему мужу и к тому человеку так, будто хоть на минуту да жаль ей было мужа оставить, будто не могла и на время одна остаться, и взглянула на него, обещая ему наверняка, с любовью и чтоб не сомневался он, выполнит она его просьбу, вернется скоро и все, что нужно, принесет.

И молчали, и ждали человек здесь, в комнате, и черти там, в зале, жену из дворца, минуту и другую, минуту и еще одну, и снова дверь отворилась, тихо и с той стороны показалась в тишине жена, и переступила порог, и вошла в комнату.

И увидели бесы в зале, в тишине стоявшие, ту жену, как вошла она, как тихо и сокровенно в руках нечто прикрытое внесла, удовлетворенная и умиротворенная сокрытым и принесенным, к своему мужу и возлюбленному подошла, и встала перед ним, и протянула ему это:

— Вот!

Стало бесам, в зале стоявшим, что-то неспокойно, что-то не по себе, стали они поглядывать друг на друга, торопливо и быстро, будто совет держа, чуя что-то неладное, переглядываясь и спрашивая друг друга: что это? что случилось?

— Блудница! — вдруг очнулся и заорал один из бесов.

— Тварь распутная! — подхватили все и рванулись с места, прянули к той жене.

— Блудница! Уноси ноги отсюда, прочь с наших глаз! А не то умрешь!

— Не хочу! — крикнула назло бесам и в лицо им юная жена, подошла к своему мужу и сняла покров с того, что принесла.

— Ку-ка-ре-ку! — петух сразу, с перепугу на руках у жены крылья распустил и закричал: — Ку-ка-ре-ку!

— Держи его! Хватай! — оборотились сразу бесы к своему человеку и к столу, и рука об руку, и кулак к кулаку, бросились к нему, побежали на него. — Держи его! Смерть ему!

Но открылась в то же мгновение в зеркале и в стекле его дыра величиной с человека, показался там тот муж юной жены, махнул человеку рукой и подал знак: скорей!

И спрыгнул тот человек и бросился сразу в толпу, тот, туда приведенный, в суматохе и в толкотне пробежал по головам бесов к зеркалу и к дыре, в нем образовавшейся, показалась с той стороны из пустоты рука, схватила его и целиком, всем туловищем, втащила сразу на ту сторону.

— Держи его! Хватай! — бросились бесы в погоню за ним, за уже исчезнувшим, и один за другим, один через другого рванулись к зеркалу. — Смерть ему, растерзать его! Он расскажет о нашем позоре!

— Конечно, расскажу! — крикнул им тот человек уже с той стороны, уже избавившись и уже далеко от них находясь. — Конечно, расскажу, всем ваш позор открою, и…

И не могли уже черти расслышать человека и голос его издалека, остались они, как побитые и одураченные, перед зеркалом и перед дырой в нем образовавшейся, с руками опустившимися, в гневе бессильном, будто самих себя стыдясь и своей погони, и стояли так в беспомощности.


— А тот человек?

— А тот человек сдержал слово и все рассказал.

Так закончил старый Черт свою историю.


Сказка о зеленом человеке

Перевод И. Булатовского



Они стояли, встав как община на молитве, ровно, в ряд, лицом к земляной, холодной, отсыревшей в тени стене, там, в глубоком лесном рву.

— Кто?

— Мохвы.

Они не двигались, ни капли жизни, ничего живого в них не было. Но вид у них был серьезный, молитвенный, и собралась их целая община, и стояли к стене лицом, и единой была их мольба, и в едином порыве слились они…

И мольба их, кажется, была услышана, и явился, прогуливаясь, позади них зеленый человек. Он остановился и стал смотреть мохвам в спину, как они стоят и одной страстью страждут. Он окликнул их и сказал:

— Мохвы, что вы тут стоите, чего хотите?

Не обернулись мохвы и на его вопрос не ответили, но он сам, продолжая смотреть им в спину и не слыша от них ответа, он сам разумом своим уразумел их ответ…

Снял он со своего пояса ключик и к их стене, в их ров спустился, нашел он там дверь и открыл, и сам, отойдя в сторону, всей общине тихо указал эту дверь. И мохвы отделились от стены и по одному, один за другим, вошли в указанную дверь, медленно и хлюпко, как ходят мохвы; и когда все уже были внутри, зеленый человек тоже вошел за ними последним, и как только вошел туда, сразу же дверь за собой закрыл и с той стороны запер.

И зеленый человек повел их и вышел с мохвами в чистом поле, и было еще утро, и зеленый человек привел их в самую середину, в самое солнечное и теплое место. Велел он им сесть, и рукой будто круг очертил перед ними; и мохвы повиновались, и тихо, и неподвижно занял каждый свое место, а зеленый человек проследил, и, пока все не усядутся, подождал, и потом оставил их на день сохнуть, а сам ушел по своим делам в поле в зеленое.

И зеленый человек вдоль и поперек вместе с солнцем и травой все углы и межи поля зеленил и озеленял, и только время от времени, час от часу, на им усаженных оглядывался, чтоб узнать, как им там сидится, да приметить, как им сохнется. И так — раз в час, и еще раз, и снова, и так несколько раз, до вечера…

И когда солнце спустилось с небесной в земную глубину, и тот зеленый человек свою дневную работу уже закончил, и все межи оглядел, и уже устал от глядения, тогда он отправился на середину поля, пришел туда и увидел:

Головы у мохв просохли как копны свежего сена, и сырости под ними уже стало меньше, и от голов их тянуло свежим сеном, и выбрал он себе подле них и подле их круга место, опустился — отдохнуть и вместе с сидящими конец дня и вечер скоротать.

А мохвы молчали и дышали вечерней прохладой, дарами поля и земли, и когда зеленый человек повернулся к ним и спросил у них: «Ну что, мохвы, как день прошел?» — они снова промолчали, но в их молчании была теперь удовлетворенность, и в безответности — ответ: большего они не желали…

И зеленый человек тоже был доволен, и от того, что день прошел, и от удовлетворенности прошедшим днем, захотел раскурить свою трубку, но не нашел у себя огня, да и солнце уже зашло, так что не мог он от него раскурить, но он немного подождал, и когда день улегся в поле и укрыл тьмой всю землю, то поднялся и повернулся в ту сторону неба, где увидел вечернюю звезду, золотую и чистую; протянул он к ней руку, и она подала ему на кончике своего пальца голубой огонек, взял он огонек и раскурил от него свою трубку, и после этого осталось у него еще немного огня, и он поднес его к мохвам, к их головам. И так поднося огонь, поджег он каждому мохве его просохшую голову, и все мохвы задымились…

Было тихо, по вечернему, и головы мохв задымились, — которые лишь дымом, а которые кое-где и огнем вспыхивали, и все мохвы дивились на зеленого человека: как он стоял и как спокойно курил свою трубку, и как просто он добыл огонь, и как легко подали ему этот огонь с неба…

И зеленый человек заметил их удивление и улыбнулся, и тогда, когда снова он опустился на землю, повернулся он к мохвам и обратился к ним:

— Я вижу, вы дивитесь, как я достал огонь с неба, и как дружны мы со звездой на небе, и хочу вам это объяснить и разъяснить ясно. И так как вечер обещает быть спокойным, а ночь тихой, и я еще не хочу спать, да и вы, наверное, тоже, вы можете об этом услышать, а я вам расскажу.

И мохвы дымились и были согласны, и зеленый человек рассказал:

В детстве был я в поле слугой, у зелени и трав служил мальчиком на посылках, и ветры, когда им случалось побывать в городах и других грязных местах, летели ко мне, и я поливал им воду на руки…

И любили меня ветры и благоволили ко мне, потому что видели мою к ним детскую привязанность, и они тоже были ко мне привязаны и баловали меня. И всякий раз, возвращать и прилетая издалека, они помнили обо мне и всякий раз по возвращении доставали для меня из-под полы подарки — то одну игрушку, то другую, а когда они ничего не приносили, то чем-нибудь иным, каким-нибудь рассказом одаривали меня.

И любо было мне с каким-нибудь старым ветром, усталым, отлетавшим свое летуном, на целый день, а то и на целую ночь остаться, и у ног его, у дырявых пол его сидеть, и в глаза ему и в рот ему смотреть, слушать, слушать, и дивиться погоням его и приключениям…

И старики не скупились, и делились они со мной как со взрослым, и всякий раз после такого дня или такой ночи, после того, как мы долго сидели на одном месте, и ноги и кости наши затекали от сидения, рассказчик велел мне: пробегись, — чтобы посмотреть, как я вырос, и насколько легко несут меня ноги мои.

И я бегал, и старик следил за мной, щуря свои стариковские глаза, а когда я возвращался и останавливался перед ним, он, всегда улыбаясь и хлопая меня по плечу, нежно смотрел на меня и приговаривал: «Добро! Добро! Когда подрастешь, выйдет из тебя гонец быстрый как ветер». И я радовался, и желал заслужить подарки, и еще усерднее прислуживал им, и они тоже, они все сильнее любили меня, и слышал я украдкой, как они о моей судьбе и о том, как я расту, шепчутся, и как они втайне полю и травам наказывают, чтоб кормили меня самым лучшим, что есть у них.

И рос я, и с юным усердием и с удовольствием нес мою службу, и дни проводил с травами, и ночи ночевал в поле, и солнце и мед были пищей моей, и ветры — моими наставниками и защитниками.

И через некоторое время получил я первое свое поручение.

И случилось однажды ночью, что ветры собрались как раз там, где был мой ночлег; и услышал я, что они чем-то встревожены, и, прислушавшись, понял, что, может, завтра, а может, послезавтра будет здесь проездом их господин, и что заранее он им об этом не сказал, и даже часа точно они не знают, и даже дня, и не у кого им справиться об этом, а господин может нагрянуть нежданно, и вдруг ему вздумается узнать у местного ветра о своих владениях и полях, а ветры будут далеко и заняты, и господину не у кого будет спросить, — вот зачем собрались и чем были озабочены ветры; искали и не могли найти решения, потому что все уже были распределены по своим местам, и завтра, и послезавтра были у них разные дела в других краях, и не было никого, кто мог бы сторожить это поле и это место, а откуда взять, где найти этого лишнего?..

— Я! — вскочил я со своего ложа и ворвался в собрание ветров со своим словом.

И ветры сперва испугались и не поняли, кто это, а потом, когда они увидели, что это я, все мне обрадовались, все меня обступили и со всех сторон стали меня оглядывать, и так, оглядывая меня, смеялись и наслаждались моим детским простодушием.

— А почему бы и нет?.. — сказал, смеясь, один, сперва в шутку, а потом серьезно, — и все поглядели, и все согласились, и все усмотрели в этом решение: так как я мал и легок, и так как я зеленый и в поле меня не видно, то должен я быть начеку и смотреть, и когда увижу вдали господина, должен бежать к ближайшему ветру и предупредить его о приближении господина.

На том и порешили. И ветры были довольны, и снова стали меня по плечу хлопать и смеяться, и перед сном дали мне наказ, и перед тем как мне лечь спать научили меня, как должен я стоять и нести дозор, и что мне делать и как действовать, когда я увижу господина; я внимательно слушал и обещал всему следовать, и ветры успокоились, и после этого каждый, кому куда следовало, улетел, а я лег и проспал всю ночь, а наутро с рассветом проснулся и сразу встал на дозоре…

Стоял, стоял — нет господина, проходит час, другой — не видно господина, третий час — и нет меня, я ведь ребенок был, заигрался, потому как утром, до восхода солнца, мне было холодно, а позже, когда солнце взошло, я согрелся, да еще приятели мои показались — мошки да червячки мои в траве появились, и кузнечики мои в зарослях запели, — пустился я бегать за ними, догонять их и ловить, и так, первого же кузнечика рукой поймавши, о дозоре моем, и о ветрах и даже о господине ветров позабыл…

И утро прошло у меня в играх, и я был занят со своими приятелями, и солнце уже поднялось, и стало жечь голову и плечи, и чтоб освежиться, стали мы ногами, да босыми, с одной травинки на другую бегать и перепрыгивать, и вот так, занятые этим, и вот так, забыв обо всем на свете, не заметили мы, как один край неба посередине потемнел, и вместе с ним потемнела вся красота и все поле. Почувствовали вдруг мы чужое дыхание, и родимые травинки стали никнуть, и с неба, закрывая солнце, пала на всю землю тень; остановились мы посреди игры и беготню прекратили, оглянулись мы и увидели вот что:

На дальнем краю неба, в большом пыльном облаке, господин ветров ехал в своей запряженной цугом закрытой карете, и всадники его сидели на конях, и слуга — на козлах, и не разглядеть и не заметить, едут они, эти всадники, или сдерживают коней…

Но мои приятели не испугались, ведь мои приятели ничего не знали о том господине, и только удивлялись они, глядя на меня и на то, как я испугался, и остановился, и посередине игру прервал…

И когда я увидел карету, ноги у меня подкосились, потому что я дружил с ветрами, и вчера я им кое-что обещал и на сегодня кое-что на себя взял, и вот господин их уже стоит у ворот поля, а ветры ни о чем не ведают, и как я к ним приду, и как же я им покажусь, и что я им скажу, если я не успею оповестить их и предупредить…

И я собрался с силами, и мои молодые ножки напряглись, притопнули, и я рванулся, отвернулся от того края неба и — к другому, к противоположному, да так стремительно, с такой силой, что если бы это был не господин, а просто ветер, я уверен, что мог бы потягаться с самым юным и легким, и никто бы меня не догнал и никто бы у меня этого бега не выиграл…

Но господин… Да к тому же еще в своей карете, запряженной черными конями цугом, и с всадниками на конях, и со слугой на козлах. И господин помчался за мной, и я уже чувствовал в спину его ветер, и я бежал, и ветер — за мной, и с боков, и спереди стал он забегать, и теснить меня, и лишать меня сил и дыхания.

И тучи понеслись над моей головой, и погнали меня и обогнали меня, и на поле началась буря, и тьма надвинулась; и приятели мои кузнечики замолчали, покинули меня и скрылись, а травы — я видел — испугались внезапного и сильного дождя.

Так вот… Вскоре, убегая, почувствовал я на голове первые дождевые капли, и в глаза мне сверкнула летящая молния, и сразу же послышался треск, и великий ливень пал на меня; и сразу же затем сзади раздался стук копыт, и сразу же затем в шею мою и затылок мой задышали конские ноздри, и сразу же услышал я, встали кони, и средь потоков ливня один из всадников спрыгнул с коня, подошел ко мне сзади, схватил меня и насквозь промокшего поднес к карете, открыл дверцу и втолкнул меня внутрь, и вот, мокрый и пристыженный, бежавший да не добежавший и посреди бега пойманный, оказался я лицом к лицу с господином в его карете…

И посмотрел на меня господин, а я на него — нет, потому что хоть моя вина и была ничтожной, а мой недосмотр — невольным и ненарочным, все-таки это был недосмотр, и ветры от этого пострадают, и что они скажут, и как они посмотрят теперь в глаза своему господину? И от стыда я опустил глаза, и расплакался от стыда…

И господин утешил меня, и господин тронул меня рукой и уверил меня, что ветры ничего не узнают, и что ветры не будут сердиться, и поскольку, как он видит, я их верное дитя, то и ему, господину, уж наверняка буду верен, и он берет меня к себе, в свой замок, и со дня сего — я под его покровительством.

Так вот…

И тут же карета его остановилась, и дождь уже прошел, и слез его слуга с козел, и открыл нам дверцу кареты, и господин вышел, и я следом за ним, и, выходя из кареты, я огляделся и увидел:

Мы находились на возвышенности, перед старым двухэтажным замком, и замок этот одиноко и уединенно стоял в вышине, окруженный туманами, как стенами, и туманы укутывали его, и туманы скрывали его от чужого взгляда и заслоняли от долины. И кроме этого, я тогда почти ничего не разглядел, да и времени глядеть у меня не было. И был господин встречен слугами своими, и поднялся он к себе наверх по мягким тропинкам и по лестнице замка, и я остался один, и дальнейшего, и того, что со мной будет, ждал. Показался вскоре слуга, и вел он за рога оленя, и на плече у него сидела ночная птица — горбатая, облезлая, беспомощная на заре и слепая днем; слуга познакомил меня с обоими и передал их в мое распоряжение, передал и сказал мне:

— Олень тебе дан, чтобы днем ездить по долинам и охранять наши дольние границы, а ночная птица — на ночь, чтоб кров наш и скарб от чего бы то ни было и от всяких опасностей охранять.

И повесил мне слуга на шею охотничий рог, и кремень и огниво, чтоб высекать огонь, вручил, а сам с ночной птицей повернулся и пошел прочь, ушел и оставил меня одного с оленем.

И был я легким и тотчас вскочил на оленя, а олень был легок и тоже, будто только этого и ждал, сразу же стал спускаться со мной с возвышенности в долину.

А что оберегать, я не знал, и от чего замок охранять мне не сказали, но я положился на себя и на оленью спину: что нужно будет узнать, то узнается, и что понадобится, то наверняка найдется.

И олень по крутой горной тропинке среди деревьев нес меня в долину, и пока мы спускались, ветки и листья деревьев хлестали меня по лицу, а олень все бежал вниз, вниз, и камни и камешки, сорванные по дороге его копытами, катились за нами, и так мы вскоре легко и дружно оказались внизу, и там сразу же встретили посланника ветров, который меня ждал:

— Зеленый, — радостно обратился он ко мне и от имени ветров передал, — не тревожься, ветры видели твою добрую волю и не пеняют тебе за твой недосмотр. И твое похищение — тоже нестрашно, ибо нашему господину доставило оно удовольствие. И ветрам он ничего не сделает, и никакого наказания они не понесут. А теперь будь здоров и служи верно, и что следует делать, делай всегда с радостью… Удачи!

И ветер этот, ничего больше не сказав, улетел, и я молчал и один, в долине, с оленем, на том месте, где он остановился, остался.

И я стал оглядываться и прислушиваться: но нигде, ни на скале, ни в долине, ни чужого голоса, ни чужой поступи не услышал.

И олень, привычный к дозору, тоже туловищем не двигал и голову высоко и величаво держал, и навострил уши, и ничего чужого — даже самого малого — его глаза и уши не упускали. Так стояли мы, и снова не знал я, ни от чего мы охраняем, ни от кого, — ничего, и кого считать своим, и кого чужим, было мне неясно; а олень знал, и время от времени, когда ему где-то мерещился какой-то шорох, он тихонько трогался с места и к тому подозрительному месту приближался, и некоторое время оставался там, где ему что-то почудилось; однако — так как ничего серьезного там не оказывалось, и так как ничего необычного за целый день не случилось, мы только стояли и вели себя тихо, и ни разу никто посторонний не пробежал, и ни разу не понадобился рог, ни разу не пришлось в него протрубить…

А вечером, когда олень поднял голову и повернул ее к скале, то в тумане, который на ней постоянно покоился и ее укрывал, увидел он переливы красок и понял: солнце садится и дневная служба подходит к концу, и пришло время подниматься на скалу, в стойло и на ночь, на покой, — забрал он меня и отыскал ту крутую тропинку, по которой мы прежде спустились, и по ней же поднялся со мной обратно наверх, и, поднявшись, доставил меня к замку, и мы увидели, что и вправду: солнце уже садилось и последними лучами прорезывало покрывало тумана — и тогда только я хорошо разглядел замок и его окрестности…

Замок был и в самом деле старый, из старинных кирпичей сложенный, крытый кровлей, как в старину крыли, наследие прошлого, но от него не веяло древностью, потому что вокруг замка, вокруг его пристроек и стойл, все было обжито и обустроено, и с одной стороны его был виден большой сад, а в саду — господин и его дочь гуляли.

И мне стало ясно, почему старый замок не выглядит старым, и почему скалу — такую высокую, неприступную и дикую — нужно охранять, и чего боится господин ветров, и понял я, что боится он не зря; потому что каким бы легким ни был господин ветров, а дочь его — еще легче, и сколько бы слуг и ветров ни состояло в услужении у господина, еще нужно, да и с еще большим числом нельзя быть уверенным…

И господин со своей дочерью шли по саду среди деревьев, и деревья радовались, а солнце уже почти зашло, но перед тем, как зайти, оно остановилось и постояло, и туманы, которые постоянно покоились вокруг замка, будто не от заходящего солнца свой цвет получили, но от отца с дочерью; на них глядя, и мы с оленем тоже увидели, подъезжая, гуляющих, и задержались, и хоть были усталыми и без сил, а глаз оторвать не могли.

И подошел давешний слуга, и велел мне слезть с оленя, и предложил мне еды и питья, и — сразу же как я поел — вернулся с ночной птицей…

Только ночная птица была теперь не та, что днем, и выглядела не облезлой и полуживой, но окрепшей и такой, как ей должно быть. И чем позднее, чем темнее становилось на скале, чем меньше на ней оставалось дневного света, тем больше и больше обретали глаза птицы свое обычное ночное зрение, и она смотрела на меня и меня сторонилась, снова и снова смотрела, и знать меня не хотела, и так, пока слуга не снял ее со своего плеча и ко мне, на мое не пересадил.

А господин со своей дочерью тем временем вышли из садовой калитки и оба оказались передо мной с птицей на плече, и прошли мимо, и я на этот раз не смутился перед господином, а перед его дочерью — смутился, и глаза опустил, и она мне улыбнулась, и света от одного взгляда ее и одной улыбки ее мне хватило на то, чтоб с ночной птицей на целую ночь остаться, и не только на одну ночь, но на множество ночей хватило этого света.

И ее взгляд ошеломил меня, и я едва мог поднять на нее глаза, и господин с дочерью в замке скрылись, а я с ночной птицей после их ухода простоял еще несколько минут, не сходя с места, и вдруг — ночная птица взмахнула крыльями и полетела прочь, прочь, и оставила мое плечо пустым.

И я испугался и пустился вслед за птицей, и увидел я, куда она полетела, и поспешил в ту сторону, и увидел, что она вылетела из замка, и напротив стены его, напротив окошка в стене, на ветке одинокой высокой пихты уселась.

И подумал я, что птица может меня покинуть, и мне снова стало страшно провиниться перед господином и не устеречь замок; поэтому поспешил я к дереву и решил ту птицу либо Добром приманить, либо силой взять. Но тут в стене, в той, что напротив дерева, единственное окошко осветилось, и померещился мне в нем силуэт дочери господина, и успокоился я сразу же и понял: что дерево и стена, что дочь и птица напротив, что это и есть охраняемое, и что это правильное место для птицы…

И я успокоился, а на скале уже была ночь, и птица сидела на дереве лицом к окошку оборотись, а я стоял под деревом и на птицу смотрел.

И в замке все уже стихло, и слуги из пристроек и стойл уложили прежде спать скот, а потом легли сами, и только время от времени из стойла доносился коровий вздох, только время от времени какая-нибудь курица на насесте пугалась.

А что происходило в самом замке, я не видел, и как слуги служили своему господину, не знал, и лег ли он уже спать или еще бодрствует, нельзя было узнать, и спит ли уже его дочь — тоже неизвестно.

Вдруг спустилась ночная птица с вершины дерева на ветку пониже, посидела немного на этой ветке, а потом покинула ее и спустилась еще ниже, — и так, с ветки на ветку, и так все ниже и ниже стала спускаться, и, сидя на ветке, почти что самой нижней и ближней к земле, она тихо повернулась ко мне, и тогда из листвы и перьев ее расслышал я ее голос:

— Уже вечер и все спят, и мы будем сторожить и останемся одни, а ты ведь чужак и не знаешь, что ты сторожишь, а я — здешняя и давно тут живу, и времени у нас довольно, и служба наша только началась, и хочу я тебе службу твою объяснить и долг твой разъяснить…

И она немного помолчала и продолжала:

— Дочь господина ты видел и ее окно напротив — тоже; там ее спальня, и спит она ночью одна, потому что матери нет у нее, а слуг и подружек отец туда не допускает; он-то знает, что повелитель облаков заприметил ее и уже давно ее любит, и давно хочет взять ее себе в жены, и сколько раз уже посылал он гонцов к нему, к ее отцу, и клялся, что готов на все, что ее уста или уста ее отца потребуют: хоть весь жемчуг из моря выловит, хоть все золото из-под земли добудет, и приедет с края света в золотой карете, и возьмет дочь господина ветров в жены, и озолотит ее, и дворец ей и замок среди самых высоких облаков построит; а отец и слышать не хочет, каждый раз посланцам повелителя облаков отказывает, и возвращаются они всегда с пустыми руками…

И глава облаков потерял голову, он любит ее и пылает к ней страстью, и места себе не находит, и бродит вокруг в тоске великой, — и вот, когда в последний раз он присылал гонца и снова получил отказ, он вбил себе в голову и поклялся: живую или мертвую, но он ее получит… И он сговорился с громом и молнией, непогодами и бурями, и отпустил их, пусть что хотят, то и делают, лишь бы ему помогли в его страсти…

И вот гром и молнии помогают ему, и непогоды и бури обрушиваются на нас время от времени, и штурмуют скалу, и хотят разрушить и ее, и замок, и отца убить, а дочь захватить для своего повелителя, и, быть может, им это и удалось бы, быть может, преуспели бы они в этом, если бы не я, ночной страж, и если бы не брат мой олень, страж дневной…

Ты удивляешься, что я зову оленя братом? Но мы оба в один и тот же день были подарены нашему господину, оба в один день стали ему подарком, и это был день его свадьбы; и так как желанная невеста его была сиротой, то день с ночью устроили ее свадьбу, день и ночь обряжали ее, и, провожая ее к жениху в его замок, пожелали ей счастья и хотели дать за ней множество вещей и всякого добра, но юный жених от всех вещей и от всякого добра отказался, и поднял он невесту на свои крылья, и с пустыми руками легок был их полет, и легка была их дорога, и только мне и оленю — я подарок ночи и он подарок дня — позволили они лететь и бежать за собой…

Но благопожеланий дня и ночи хватило ненадолго, и желанная отдала Богу душу совсем молодой, и осталось от нее лишь годовалое дитя, малышка; это дитя теперь выросло, и мы, я и олень, верны ей и преданны ей с детства, и ей — с младенчества без матери — мать заменили, а теперь, когда она выросла, и первые опасности встали у нее на пути, верность наша удвоилась, и преданность наша умножилась, и мы поделили меж собой время: я несу караул ночью, а олень, брат мой, — днем…

И повелитель облаков уже не раз пытался ночью напасть на нас, и всякий раз безуспешно, но сегодня, — я чую это в воздухе тихом, — повелитель снова готовится, и раньше или позже он снова сегодня попытается… Должен ты поэтому смотреть и быть начеку, и если плохо будет дело, и опасность будет близка, должен ты бежать к замку, и во все двери, во все ставни стучать, стучать, и отца ее, хозяина замка, разбудить… Но — тихо! Смотри!

И тут я увидел, как далеко на горизонте сверкнула, как бывает иногда летней ночью после жаркого дня, теплая маленькая и легкая зарница, и после этого стало ветрено, и ветка, на которой сидела птица, качнулась, и перья птицы вздулись, но кругом было все еще тихо, и замок с его этажами, и стойла с садом еще спали, и никто, кроме птицы, ничего в воздухе не чуял.

Но вспыхивали на краю неба одна за другой зарницы, тихо пока и без грома, но все чаще и чаще, и с каждой зарницей ветер крепчал…

И ветер стал сильней, и ясно стал виден серый блеск в стекле и в окошке, и в темном небе задвигались облака, и откуда они летят и куда, нельзя было еще понять, но первый глухой знак грозы, первый раскат глухого грома далеко, где-то на горизонте, в темноте, уже прокатился.

И после первого грома снова наступила на скале тишина, и ветер ненадолго утих…

Потом снова послышался гром, теперь уже сильнее и ближе, и после второго раската грома облака во мраке стали наступать на замок тяжелой поступью, и вся, до того погруженная в тишину и покой, окрестность изменилась, посуровела, и в надвинувшемся мраке я ощутил на себе первые капли дождя, — и сразу, почувствовав что-то, поднял голову к небу и — увидел:

Далеко на краю неба появилось какое-то светлое пятно, будто слабый отсвет пожара стал виден. И понял я, что это повелитель зажег там небо, и что оттуда грядет главная беда, оттуда идет буря.

Так вот…

Тут окликнула меня птица, и велела встать под дерево, и только я встал под дерево, как полил дождь, и раздался грохот, и светлое пятно в облаке приблизилось, и скала и сад на мгновение озарились адским пламенем.

И вместе со скалой пламя озарило и дерево, и птицу, и мне стало ее видно, и увидел я, что молния не испугала ее, и она только нахохлилась, втянула голову и так сидела, и смотрела спокойно, и это означало: «Ничего! Это только начало, самое серьезное впереди!» И снова наступила тьма, и во тьме полил ливень, и заспорили гром и молния, и замок, озаренный молниями, казался убогим, покинутым и брошенным на произвол судьбы, и приблизился повелитель, закованный в броню и огнепламенный, и из своего пламени выглядывал, и целился стрелой и натягивал свой лук, и взор его был устремлен на стену и на окошко в стене.

И вдруг птица будто почувствовала, что настает решающая минута, и среди потоков ливня вспорхнула она с дерева и подлетела к стене и к окошку, и повелитель увидел ее, и в ней своего старого врага и защитника замка узнал, и облако повелителя еще сильнее вспыхнуло бурным пламенем, и пустил тогда повелитель свою первую стрелу…

И показалось тогда, что земля раскололась, и скала не устоит, что скала вместе с основанием замка, вместе со стенами и крышей его, рухнет…

Страшные молнии метал повелитель, и каждая молния на долгие огненные мгновения ослепляла всю великую окрестную тьму, и все молнии были направлены в окошко… Но птица сидела на подоконнике на страже, и каждая молния встречала ее на своем пути, и все молнии только перья ей опаляли, а к окошку и внутрь она их не пропускала…

И когда повелитель увидел это, и когда он один раз и много раз выстрелил, а толку от выстрелов не было, и облака уже ослабели, и их грозовая плотность стала рассеиваться, и силы вот-вот могли их оставить, и повелитель мог оказаться без войска и помощи, — собрал он последние силы и зная, что надо отступать и что постигла его неудача, отвел глаза от окошка и от птицы и на скалу, на ее камни посмотрел, и, выждав немного, и оставив только дождь литься, застыл на минуту, словно совсем ослабел, но это был умысел, чтоб дело его посчитали проигранным и на продолжение боя не рассчитывали, и чтоб мог он тогда последним усилием скалу и камни взорвать…

И птица это поняла, потому что давно знала его, и все его повадки, и все его военные хитрости, и поэтому птица окликнула меня из гущи перьев своих и крикнула: скорей, чтобы я не терял ни мгновения, скорей, чтобы я бежал и тотчас, чтобы я отца, скорей, чтобы я хозяина замка разбудил…

И я побежал, и на другую сторону замка прибежал, и бросился к двери господина и к его ставням, и юными своими руками в великом страхе стал в дверь и ставни стучать и колотить, и вот, чего ни громы, ни молнии не смогли сделать, а не смогли они господина от его сна пробудить, того достиг я своими слабыми руками: господин вскоре вышел…

Прошло всего мгновение, а он был уже одет как на охоту, и свистнул он, и вот уже войско его готово; и поднялся господин в облака, и отогнал повелителя с его пылающим облаком, и стало оно где-то в стороне, а против замка его не видать.

И потом повелитель последним усилием в последний раз обрушил свой последний и сильнейший удар, но уже не достиг этот удар своей цели и не попал в скалу, а немного дальше за ней обрушился, и силы повелителя истощились, и стал он беспомощно отступать к тому краю неба, откуда явился.

И господин бросился в погоню и вскоре разогнал мелких сообщников повелителя, а потом пустился за ним самим, и нагнал его господин, и бросился прямо к его пылающему облаку и внутрь облака, и с силой ухватил повелителя за волосы и за бороду, и оба они еще долго таскали там друг друга за волосы и за бороду…

И опасность миновала, и господин вернулся домой после поединка, и окошко уберегли от ночи и нападения, и птица, уставшая от битвы, еще сидела на подоконнике; и когда всё успокоилось и от повелителя и его облаков не осталось и следа, и небо расчистилось, и господин вернулся в замок и лег на свое ложе, и войско его разошлось, — тогда птица отряхнула с себя влагу и вернулась на дерево, и тогда, увидев меня, повернулась ко мне и велела мне идти спать:

— Ступай, — сказала она мне, — опасность миновала, нынешней ночью уже нечего бояться, довольно волос потерял повелитель облаков из своей бороды, и на время он оставит нас в покое, и на время придется ему отказаться от нападений. Ступай…

И я вернулся в стойло, и нашел ворота приотворенными, и, войдя в темноте в стойло, я нечаянно натолкнулся на рога оленя и нарушил его сон, но олень не обиделся и не рассердился, но тихонько, слегка подвинувшись, приготовил мне на сене и на соломе место подле себя, чтобы мне лечь: ложись…

И я улегся рядом, улегся оленю под бок, тихо и подле него, и проспал ночь, а рано утром нас разбудил слуга, и олень получил свой завтрак, а я — свой, а потом слуга указал мне на спину оленя, и я взобрался на него.

И когда мы оказались в долине, сказал мне олень:

— Зеленый, сегодня ночью ты видел, как напал на нас повелитель облаков, и как ему ничего не удалось сделать, и как все его силы мы обратили в ничто; не исчерпаны, однако, его силы, и есть у него одна тайная сила, самая, быть может, мощная… И так, как выстояла против явных сил сестра моя птица, должны мы выстоять против тайной; наш противник — мох со своим войском, с мохвами… Удивляешься? На первый взгляд, есть чему удивиться. Когда говорят «мох — противник», это смешно, но, по правде говоря, это серьезно, и относиться к этому нужно серьезно:

Приходит мох втихомолку, мох — наемник облаков, поскольку он у них на содержании: что льют на него, тем он и питается, а служить — служит верно, и за облака пойдет в огонь и воду…

Приходит он, как сказано, втихомолку, иногда к подножью скалы, а иногда чуть повыше забирается, и выражение лица у него благочестивое, и нужно ему всего ничего, и просит он всего-навсего к скале прилепиться, потому как он слаб и не может сам на ногах держаться… И скала не отказывает, ну что же сделает мох скале, и места на ней довольно, и что на него смотреть, и что вообще ей этот мох…

А мох — скромник, и он держится сперва у ног скалы, у самых ногтей, и что ни день, то мох скромней, и потихоньку скала привыкает к нему, и позволяет она ему день дневать и ночь ночевать, а скала огромная, а скала кроткая в своей огромности, а скала мощная и в мощи своей глуповатая… И мох льстит ей и тешит ее мощь, и время от времени, когда скала не может уснуть, рассказывает ей перед сном сказки — и так вот заморочивает он ее, и так вот прилепляется к ней, и потом его уже не прогнать, пока не влезет он скале на голову…

А повелитель смотрит на это и любуется. Видит это повелитель облаков и усмехается в бороду. И ждет, и выжидает он, пока мох не вскарабкается до самого верху, и дальше ждет, пока не наступит жара и палящий зной, и тогда прикажет повелитель облакам, чтоб не давали они ни капли дождя… И однажды случится так, что господин ветров уедет из замка, и оставит скалу без присмотра, и отправится в карете по своим владениям, и оставит он дочь дома, потому что решит поберечь ее здоровье и не подставлять ее голову под палящее солнце, — вот тут-то улучит повелитель минуту и час, и явится нежданно, когда господин будет уже далеко в пути, и надвинется с облаками, и быстро-быстро, раз, два, молниеносно швырнет молнию, а горючий материал уже есть: мох за время жары хорошенько высох, и он сразу же вспыхнет, и замок и стойла окружит огонь, и (так надеется повелитель!) тогда замок сгорит в огне, и возьмет он дочь господина голыми руками… Как ты знаешь, птица, сестра моя, днем немощна, ибо ночи и молниям может она противостать, но против дня и мха она бессильна, и их она поручила мне, и это моя забота.

Слух мой уже различает, и ухо мое настороже и внемлет тому, как растет мох, и едва я заслышу, как где-то сеются маленькие семена его, как я уже там, и тотчас вижу их, и тут же искореняю мох зубами и копытами…

Это внизу, у подножья скалы, а когда повыше, когда место покруче, и не ведет туда ни одна тропинка, и я не могу туда забраться, так для этого дан мне ты, и если мало мха — руками его срывай, а если уже много наросло — тут понадобятся кремень и огниво…

Так поучал меня олень, и я внимал этому, и часто приводил он меня на то место, где скала была отвесна и усеяна острыми камнями, и куда не то что оленю, куда без рук не забраться, и я туда вскарабкивался, и что мог, то руками выдирал, а что не мог, когда много было мха, я высекал из кремня огонь и поджигал, и, пожегши, всегда ждал вместе с оленем, пока огонь все не выжжет и не слижет, и так, слизывая, сведет на нет всю тихую и долгую работу мха…

И так целый день, то часто, то время от времени, и где мог олень, сам работал, а где не мог — туда посылал меня; и за это, перед наступлением ночи, когда мы, отслужив нашу дневную службу, поднимались на скалу и к вечеру возвращались, встречал нас всегда господин и выходил к нам навстречу, и оленю гладил шею и рога, и меня тоже, когда взглядом, когда словом дарил, и затем, побыв с нами немного и нас поблагодарив, уходил в сад свой вечерний, где в беседке всегда ждала его дочь. А порой она стояла у калитки и смотрела, как он встречает нас и хвалит нас за дневную службу, и лишь иногда, очень редко, она тоже выходила к нам и тоже нас благодарила.

Вечера я снова проводил с ночной птицей, и когда приближалась опасность, я уже различал ее предвестья в воздухе, и уже не ложился спать, пока не проходила опасность; а когда ничто не предвещало опасности, я еще некоторое время проводил с птицей: нравилось мне сидеть под высоким деревом, так, чтобы надо мной, на ветке сидела птица, — и за эти вечера, проведенные с ней, птица хвалила меня; и оба мы всё смотрели на стену напротив и на окно в стене, и птица мне тем временем когда о господине, когда о дочери его рассказывала, а когда и о них обоих, и я слушал с наслаждением.


И вот однажды вечером, когда я пришел к птице и к дереву, уселся и стал ждать рассказа, птица подала мне знак вести себя тихо: тихо и чтобы ни слова.

— Что такое, что случилось? — спросил я у птицы.

— Тсс, Зеленый, не спрашивай, встань под деревом и спрячься за ним, и смотри, и ничего не говори, — ответила она мне.

Я встал под дерево и спрятался за ним, и простоял там недолго, и как все затихло, и день кончился, и тишина окутала все кругом, так с той стороны замка, где были покои господина, вышел зачем-то сам господин, тихо, будто крадучись, скрытно, и так, чтобы кто-нибудь не услышал его шаги, и в руке он нес фонарь, и фонарем освещал себе дорогу, и тихо, держа фонарь у самой земли, подошел с ним к дереву и там погасил его, и тихо, оставаясь в темноте, к стене и к окошку повернулся.

И окошко было, как всегда в это время, темным и сонным, и стекло смотрело по-вечернему тускло, и занавеской было оно занавешено, и занавеска была опущена, и можно было подумать, что дочь уже легла спать и спит, как и весь замок, но господин так не думал, и господин был прав…

И он простоял так несколько минут, глядя вверх, и вдруг за занавеской мелькнул огонек, сперва колеблющийся и маленький, как будто надолго его не хватит и он вот-вот погаснет, — но не погас, и вскоре стало видно, что он был зажжен надолго, и так горя, освещал он всю комнату изнутри и немного светил наружу.

И господин смотрел и глаз не мог оторвать, и стоял тихо, не шелохнувшись, и только время от времени, когда силуэт дочери показывался за занавеской и скользил по ней тенью, господин подавал признаки жизни, шевелился и переводил дыхание…

И господин долго, пока горел огонек, ждал, а потом, когда огонек погас, и дочь вправду легла спать, господин снова зажег свой фонарь, и перестал смотреть на окошко и отошел от дерева и направился затем к своим покоям и скрылся там, откуда явился.

И птица велела мне тогда выйти из-за дерева, и я вышел, и встал я перед ней, и сказала она мне:

— Ты видел, Зеленый: господин следит за дочерью, он подглядывает под ее окошком, потому как он что-то подозревает, и его подозрение не напрасно: что-то она от него скрывает, это он недавно заметил, а мы, то есть я и олень, уже давно знаем об этом, нам не надо ничего говорить, нам и взгляда довольно…

И мы видим, что с дочерью нашего господина что-то неладно, и заметили мы, что у нее на уме что-то новое, чего не было прежде: по ночам принимается она успокаивать замок, ждет, пока все не погрузится в сон, и тогда зажигает свой огонь, и что-то делает, и что-то, кажется, пишет при свете…

И еще приметили мы: в последнее время она уже несколько раз отказывалась от своей обычной вечерней прогулки с отцом, той, что его так радует, хотя с тех пор как она повзрослела, эта прогулка у них как закон; но она стала отказываться и оставаться одна в комнате, и как стемнеет, и как только первая летучая мышь прочертит первые вечерние зигзаги, так дочка подзывает ее к окошку и долго с ней общается, говорит с ней и что-то там с ней делает, и, могу поклясться, передает ей письмецо, и, если мое зрение меня не обманывает, я видела потом это письмецо на лапке у летучей мыши…

И с кем она переписывается, нам не ясно, и что это за секрет у нее от отца, мы не знаем, и отец ее уже не раз меня об этом спрашивал, и мне приходилось прикидываться не ведающей и отвечать ему, что я ничего не знаю… И отцу это кажется удивительным, и он хочет это дело разведать, и часто приходит он под окошко и, как сегодня, стоит до тех пор, пока в окошке не погаснет свет, и после этого уходит, как мне кажется, ни с чем…

Так сказала мне птица, и, выслушав ее, я пошел спать, а наутро рассказал это все оленю, но и у оленя, похоже, не было никаких сведений, и он серьезно выслушал меня, и задумался, и когда я спросил его: «Олень, о чем ты думаешь?», он мне ответил:

— Я думаю о доченьке нашего господина и еще о том, что предстоит нам дальняя дорога.

— Куда?

Он ничего не ответил, и увидел я, что он что-то знает, и не то, чтобы знает, а чувствует, что знает, но пока не может об этом поведать и прячет это в сердце под своей шкурой и в голове под рогами…

Шло время, и я — днем с оленем, а ночью с птицей — охранял замок и ничего и никого к нему не подпускал, а пытались и мохвы, и повелитель облаков тоже пытался, но им не удавалось; и повелитель облаков уже потерял надежду, потому что видел, что дочь господина не глядит на него, и каждый раз, когда после битвы с ее отцом борода его все больше редеет, она насмехается над ним; он уже устал от войны, но со стороны следил за замком и глаз с него не спускал, потому что все равно хотел знать, что будет и кого выберет дочь, и не сможет ли он хоть кому-нибудь помешать… И так как он видел, что письма, которые пишет дочь, поднимаются вверх выше самых высоких облаков, и видел, что летучая мышь, получив письмецо, передает ее ветру, который потом несет его еще выше, — так вот, так как все это он видел, то решил, что письма не должны попадать туда, куда надлежит, а должны намокать и падать вниз.

И дочь это видела: потому что, сколько она ни писала, ответа она никогда не получала — не иначе, кто-то стоит на ее пути и перехватывает ее письма… А она не напрасно писала эти письма, и она была уверена в том, к кому обращалась, потому что не она начала эту переписку…

И она тосковала, и отец ее это замечал, и очень тревожился, но спрашивать ни о чем не спрашивал, потому что об этом родители не спрашивают у детей, а она ему ничего не говорила, только, стоя перед ним, все время опускала глаза. Поэтому он знал, что с ней что-то происходит, но не у кого было ему спросить и узнать, и нас тоже, меня, оленя и птицу, это заботило, и мы хотели ему помочь, а как — не знали, но наша преданность ему была велика, и мы — ночью с птицей, а днем с оленем — говорили об этом и искали выход…

И однажды, когда мы с оленем стояли на страже в долине, и был облачный день, и дождь то лил, то переставал, — мы вдруг увидели, как что-то белое упало из облака… И тяжело пролетело оно по воздуху, потому что от дождя намокло, и упало к подножью скалы, и тут же олень сорвался с места, и вместе со мной рванулся к тому месту, и олень велел мне это поднять, и я поднял, и приказал он мне хранить это до вечера, пока мы не вернемся на скалу, и тогда — вручить это нашему господину, потому что это, может быть, то, что ему нужно…

И мы несли дозор весь день, и я хранил находку, и видел, что дождя больше не будет. И вечером, когда мы вернулись на скалу, и господин на этот раз, как вообще все последнее время, не вышел встретить нас, олень подвез меня не к стойлу, а к садовой калитке, подвез и вместе со мной остался стоять. И заметил нас господин, и понял он: что-то необычное привело нас на это необычное для нас место, и он подошел к нам, и я тут же вручил ему то, что упало из облака.

А это было письмо; мы сразу это заметили, когда он взял его в руки, потому что он взял его с удивлением и что-то там с радостью разглядел, но прочитать его он не мог, и мы, сделав свое дело и ничего больше не ожидая от нашего господина, повернулись и отправились в наше стойло.

И в тот же вечер птица встретила меня радостно:

— Хорошо, Зеленый, что ты пришел, еще лучше, что ты нашел, и сдается мне, что господин очень счастлив, что эта находка — ключ к тайне…

И она рассказала мне, что слышала, как господин позвал слугу и приказал, чтобы завтра все ветры, все, летающие по свету, особенно из жарких краев, были созваны: всем найдется работа, будут сушить находку пока не высушат, потому что эта находка — письмо, и с первых же слов прекрасное, и с первых же слов узнал господин почерк своей дочери, но прочесть письмо нельзя, так как облако промочило его… И еще рассказала мне птица, что господин уже обо всем догадывается, и что даже и без письма он уже на пути к разгадке тайны. Потому что всякий раз, когда дочь оставалась одна в комнате и не шла гулять в сад, следил он, ее отец, за ней, и сам следил и слугу следить приставил, и оба они заметили, что вечером, когда смеркалось и когда вечерняя звезда начинала сиять на небе, дочь обращала к ней взор, но говорить ничего не говорила, потому что ее слова не могли достигнуть до звезды, но по ее взглядам и ее поведению было понятно, что между ней и звездой что-то происходит, и звезда мерцает для нее и на далеком золотом языке что-то ей говорит, а она стоит, потупив глаза, но время от времени поднимает их, смущается и снова опускает… И господин обрадовался, но дочери своей радости не показал, и он ждал и выжидал, пока она сама ему не скажет, и если не теперь, то в другой раз…

— А потом, — сказала птица, — господин в конце концов позвал меня и стал расспрашивать и стал выяснять, что она делает ночью при свете лампы, и я сказал, что вроде она пишет письма. «А с кем она их посылает?» — спросил он, и я сказала: «С летучей мышью». И спросил он летучую мышь, и она ответила, что она передает письма ветру. Он обратился к ветрам и узнал от их посланца, что часто, почти каждый вечер, получает он от нее письма, и есть у него приказ от нее нести письма выше облаков, вот так вот, и когда господин до всего дознался, он вспомнил о своем враге, повелителе облаков; господин был уверен, что хоть тот и отказался от войны, но глаз с замка не спускает, и страсть повелителя к дочери от бессилия его не стала меньше, а наоборот, окрепла, и он пробует всеми средствами никого к ней не подпустить — поэтому господин и стал выведывать судьбу письма, ведь повелитель облаков начнет из кожи вон лезть и пробовать выше головы прыгнуть, если увидит, что письмо можно задержать, чтобы оно не дошло туда, куда было послано…

— Ну вот, — прибавила тут птица, — а ты нашел письмо, и все теперь выяснится, и тогда мы увидим, что предпримет господин.

— Спокойной ночи, Зеленый, — так сказала мне птица, и я пошел спать.

А наутро, когда ветры со всех концов земли стали слетаться и собираться, мы с оленем едва могли устоять в долине. И как олень ни упирался, но ветры были сильнее, и они его чуть с ног не сбили, так что, в конце концов, нам пришлось встать-таки под нависшей скалой и долго там пережидать.

А ветры тем временем сорвали кровлю с замка, повыдергивали травы и верхушки деревьев, и дочь вышла из замка и спросила у господина, что у него сегодня за сходка ветров такая, и он ей ответил, что должен поменять их местами и по-другому расставить в мире, и он попросил ее, чтобы она пошла обратно в замок и переждала, пока ветры не получат свои назначения и не разлетятся.

И дочь вернулась в замок, и господин остался один, и взял он то письмо и поднял его высоко, и велел ветрам дуть, и особенно ветрам пустыни, и они явились с горячей и сухой пылью, и падала пыль на промокшие буквы, и буквы становились ясными и бумага — сухой… И тогда господин велел им отступить и уняться, и ветры унялись: письмо уже высохло, и в письме было написано: «…уж сколько я посылала, и ни на одно нет ответа. Не иначе, на пути у нас враг стоит, и не пускает мои письма к тебе… И сколько раз уже я с моим папой вечером в саду гулять отказывалась, и папа спрашивает меня почему. И мне нечего сказать в оправдание. И я стою у своего окна, жду твоего сияния и золотого ответа с твоих небес, и — хоть мне ясен смысл твоего мерцания, но все же я хочу, чтобы перед моими глазами были знаки любви, начертанные твоей рукой, а если твои письма не могут меня достигнуть из-за того же, из-за чего и мои тебя не достигают — из-за врага — дай мне знак или какое другое знамение, потому что я люблю своего папу, и в нем — вся моя жизнь, и долго я не выдержу, и долго не смогу перед ним лукавить… Ты, сердце мое, поймешь меня и не заставишь долго ждать».

Этими словами и подписью дочери нашего господина заканчивалось письмо, и господин продолжал стоять с письмом в руке, и ветры, глядя на него и видя, как он поглощен этим письмом, ждали до тех пор, пока господин от своих дум не очнулся и не увидел, что ветры ждут… Тогда отпустил он их и велел возвращаться по своим уделам, и остался стоять один, как стоял, и еще какое-то время не сводил с письма глаз… а потом, когда он уже все письмо, и каждое слово его, и каждую букву знал наизусть, тогда он вспомнил о дочери, и что он велел ей идти обратно в замок, и понял любовь ее дочернюю, и как велика она, и то, что еще сильнее любит она того-кто-в-небесах, и увидел он, какая участь постигла ее письмо, и то великое расстояние, что отделяет его дочь от ее суженого… Пожалел он ее и разделил он ее горе, и — хоть разлука с ней была для него тяжела, и — хоть не мог он себе представить, что потеряет ее, но рассудил он дело по-отцовски, и сердце его наполнилось великой радостью, и целый день он с письмом и сам с собой проговорил…

А в конце дня, когда мы с оленем еще были в долине, и наша дневная служба еще не закончилась, господин не выдержал и пришел с письмом к ночной птице, а та еще с закрытыми глазами в древесной листве почивала, но он разбудил ее и сообщил радостную новость — все, что он знает, и что тайна дочери больше для него не тайна, и что сегодня он прочел ее письмо, и все ему стало ясно…

И он перечитал письмо птице, и при дневном свете птица едва моргала глазами и со сна еще плохо понимала, что к чему, но все же, из уважения к господину, приняла бодрый и счастливый вид, и запомнила она содержание письма, и в тот же вечер передала мне его, и прибавила: господин повелел мне к чему-то быть готовым, а к чему — он не сказал, но птица сама поняла к чему, и поняла она, что ей предстоит дальняя дорога… И наутро я передал это оленю, и тогда преданный олень, выслушав это, всей своей шкурой задрожал от преданности и сказал мне, что он тоже все понял, и что, если я помню, он мне это еще раньше предсказывал.

И так все и было: и немало времени прошло с того дня, а письма дочери не доходили до вечерней звезды, а от вечерней звезды до дочери не доходили ответы, но только каждый вечер видели они друг друга и переглядывались, но достигнуть друг друга и стать ближе от этого переглядывания не могли, и дочь что ни день становилась печальнее, и вечерняя звезда — не веселее.

И отец ее видел это, и то, что дочь таится и не хочет открыться, замечал, и понимал он, что и она не знает, в чем дело, и, быть может, она думает, что вечерняя звезда только глядит вниз, но, быть может, не видит ее, и мерцает не ей, и на уме у ее властителя кто-то еще… Потому что, будь по-другому, тот, кто на вечерней звезде, что-нибудь придумал бы, нашел бы выход, а если нет выхода, то хоть бы знак подал! Все это видел отец, и хотел он ее утешить, и облегчить ее страдания. «А быть может, — думал он, — все совсем не так, и к чему ей тогда страдать, и к чему ей обращать свои взоры на чужое счастье?»

Но случилось однажды самым обычным вечером, когда на скалу уже спустились тьма и вечер, что слуги из замка вдруг заметили на крыше замка какой-то огонек, синий и в середине золотой, и испугались слуги, и подумали, что это огонь из-под крыши, и на ней там что-то горит. Они поспешили и всех оповестили, и вышел господин из сада и дочь его с ним, и слуги уже хотели взяться за ведра с водой, забраться на крышу и потушить огонь.

Но вдруг заметили все, что огонек передвинулся со своего места и перешел на другое, и то, прежнее, место не горит и не тронуто, и даже дымок там не дымится. И огонек чем дальше, тем все более золотым становился и с места на место переходил, и, наконец, добрался до середины крыши и до флагштока, и как живой стал по нему взбираться, и взобрался на самый верх флагштока; и было уже темно, и все не сводили глаз с огонька, и дивились, и молчали…

И вдруг увидели все, что огонек принял образ лучистой звезды, и будто ждет, что в честь праздника поднимут флаг.

Сразу же отдал господин приказ, и слуги подняли флаг, и звездочка увенчала его, и все как-то вдруг возвели глаза и увидели вечернюю звезду, и увидели, что сияет она и светится сегодня не так, как всегда, и, похоже, у нее большой праздник, и будто указала она, что ее праздник у нас в замке, и потому она послала к замковому флагу свой огонек, и, так как было для нее во всем замке кое-что подороже, чем флаг, она искала это глазами и не могла найти…

Тогда все обернулись, и господин тоже отвел свой взор от неба, и увидел, что дочь спряталась за его спиной, что закрыла она лицо рукавом. Повернулся он к ней, и упала она ему на грудь, и послышался плач, и это плакала дочь на груди у отца, и он гладил ее и целовал ее голову, и она еще пуще плакала…

А мы с оленем тогда вернулись из долины позднее обычного, и увидели господина и стоявших вокруг него слуг, и как дочь приникла к груди господина, — и мы удивились; и птица с другой стороны замка тоже услышала плач, и она тоже прилетела, и она тоже не понимала; и слуги тихо, чтобы не мешать отцу и дочери, показали нам на крышу, и мы увидели флаг и огонек на нем, и нам стало все ясно; и дочь подняла голову с груди отца, и глаза и лицо ее смеялись сквозь слезы, и смело, и уверенно подняла она тогда голову к небу и в первый раз, никого не смущаясь, на своего дорогого возлюбленного поглядела…

И возлюбленный ее увидел ее слезы и ее улыбку, и он раскинул по всему небу, от одного до другого края, шелковую облачную ткань, полосатым поясом опоясал небо, потом тихо, как прежде, посмотрел на свою невесту, потом на ее отца, потом на двор, на замок, на скалу, на слуг, и на нас, на меня с оленем и с птицей, среди прочих слуг, и тотчас показался за ним туманный образ, и мы сразу все увидели: олень, и мальчик едет на нем, и на плече у мальчика сидит ночная птица. И без слов все собравшиеся поняли этот знак так, что нам — мне с оленем и с птицей — предстоит отправиться к вечерней звезде… И господин тут же приказал слугам разойтись, а нам все, что понадобиться в дороге, собрать. И нам с оленем он позволил отдохнуть, но до двенадцати, а в полночь должны мы уже быть готовы.

И созвал он ветры, и приказал им устроить нам дорогу, чтоб пыль столбом да как можно короче. И обратился он к своей дочери, и попросил ее пойти в свой покой в замке и приготовить письмо, и сам он, господин, тоже в замок удалился, потому что и ему нужно было написать письмо властителю вечерней звезды.

И весь вечер горела в комнате дочери лампа, и птица видела, что дочь, уже не таясь, но открыто сидела за столом и открыто писала письмо, но усидеть не могла, и все время к окошку, будто дыхание перевести и остыть, подходила. А слуги собирали нас в путь и весь вечер бегали туда-сюда, и звезда не сходила с флагштока и ждала, когда все будет готово.

И когда письма были написаны, и господин с дочерью вышли с ними из замка, мы с оленем уже отдохнули, и слуги вывели оленя из стойла, и взнуздали его, и передали мне поводья, и я влез на него.

И тут птица получила приказ сесть мне на плечо, а ветры тем временем проложили нам дорогу, и дорога казалась серой и пыльной, и круто восходила она, и вела от земли до неба.

И огонек на крыше за всем наблюдал: и как слуги суетились вокруг меня, оленя и птицы, и как освещен был фонарями замок и двор, и как все собрались и толпились под этими фонарями. Увидел он все это, и стал втягивать свои лучи, и снова стал таким как был, когда явился.

И господин с дочерью ко мне, уже сидевшему на олене, подошли, и оба передали мне свои письма, и господин о чем-то переговорил с птицей, как с нашим послом, потому что птице было поручено все дело, и птица должна была говорить с властителем вечерней звезды…

И так как все уже было готово к нашему отъезду, медлить не стали, господин склонился к одному уху оленя и назвал один ветер, склонился к другому и назвал второй, я взял в руки поводья, и олень тронул с места; он только тронулся, а мы уже поднимались по дороге, проложенной ветрами, все выше и выше — и через минуту уже едва различали скалу, замок, фонари и людей под фонарями, и огонек тоже отделился от крыши, и несколько раз двор и людей во дворе облетел, будто хотел попрощаться с двором и с людьми, и сразу потом огонек поднялся к нам на дорогу, и полетел впереди нас…

И явился он перед нами, и всю ночь не покидал нас. И без него были бы мы слепы, а с ним — зрячие и уверенные…

Как прошла ночь, мы и не заметили, а наутро, когда уже рассвело, огонек растаял, но теперь нам самим уже все было понятно, и олень знал, куда направляться, а я — куда править.

А птица дремала у меня на плече, и чем светлее становился день, тем глубже она втягивала голову в свои перья и глубже засыпала.

А олень обрадовался дню и прибавил ходу, и дорога была ровной, и крутой подъем не изнурил нас.

Днем мы сделали привал, вытащили из узелка еду и питье, которые нам с собой дали, и перекусили и подкрепились, и разбудили нашу сестру ночную птицу, чтобы она приняла участие в нашей трапезе, но она отказалась и попросила нас оставить ее в покое, потому как сон ей дороже еды.

И когда мы поели, то снова пустились в путь, и мы с оленем все время назад оборачивались, и думали, что разглядим замок или хоть знак его, — но были мы уже очень далеко, и не только от замка, но от всей земли никакого следа не осталось.

Теперь перед нами была только наша цель, и олень уже назад не смотрел, и я повернулся и взглянул на солнце, — и, уже не сводя с него глаз, только смотрел и ждал, когда закончится день и когда оно зайдет за горизонт…

И солнце зашло, и мы были уже близко к цели, и когда стемнело, мы снова увидели огонек, и тогда уже вступили мы в границы владений вечерней звезды, и огонек показал нам на какие-то ворота, и мы сразу же поскакали к ним.

И открылись ворота, и сам властитель вечерней звезды с многочисленной звездной свитой вышел к нам навстречу, и я тут же слез со спины оленя и вручил властителю письма. И обрадовался он, и повелел отвести нас с оленем на ночлег, а птицу как посла пригласил к себе в замок…

И рассказывала потом птица, что в звездном замке видела она дива дивные, и что предложили ей сесть на синее сияние, а напротив нее восседал властитель вечерней звезды. И выспрашивать стал он у нее про дочь и про нашего господина, отца ее, и птица все, что он знал, то ему и поведала, и еще, все, что она знала, от себя прибавила.

И спросил ее властитель вечерней звезды, почему от нас нет писем, и птица рассказала ему о враге, о повелителе облаков. И спросил ее потом, что делает дочь, и птица попросила его прочесть письмо от нее, и он тут же прочел ее письмо и отца ее письмо тоже прочел.

И поставили перед птицей небесное угощение. И властитель о многих вещах с ней беседовал и также о том, когда можно будет поставить хупу. А птица за тем и была нашим господином послана, и она обсудила это и назначила день, и тогда властитель вечерней звезды тоже принялся писать письма, одно — дочери, а другое — ее отцу, и через несколько часов, когда мы отдохнули и были готовы к обратной дороге, вынес властитель вечерней звезды нам письма, и я принял их у него, и увешали оленя дарами и рога его чем только можно было, всякими небесными украшениями украсили, и огонек нам до утра в проводники дали, и мы простились, и выехали из ворот, выехали и по той же дороге — вниз, с неба на землю, стали спускаться…

И вернулись мы домой. И когда мы вернулись, все нам были рады, и с того же дня стали готовиться к свадьбе, и господин был очень занят, и дочь тогда целые дни одна в саду проводила, и каждый вечер в комнате у нее допоздна горела лампа, и часто приходила она к птице, но от смущения ничего у нее не спрашивала. Но птица понимала и сама рассказывала… И оленя она тоже часто гладила по шее, и олень склонял голову и отвечал ее любящей руке легкой дрожью…

И приблизился день свадьбы, и отец со слугами был очень занят. И в последний вечер перед тем, как дочь должна была отправиться к своему жениху на небо, она опустилась посреди двора перед дворцом и перед садом на колени и простилась с последним своим днем, проведенным в них, поцеловала землю и горько заплакала, и все стояли вокруг нее и все вместе с ней плакали…

А наутро собрались все слуги, и все ветры сошлись, и отец с дочерью ехали в карете, а все прочие шли пешком, и только я и птица на моем плече скакали на олене, и теперь олень был нагружен разными дарами, свадебными одеждами и приданым…


И выехали мы на рассвете, и до места свадьбы было нам недалеко, ведь хула была на полдороге, между небом и землей, поставлена. Поэтому мы пустились в путь, не торопясь, и путь наш был приятен. И в полдень мы сделали привал, а после полудня поехали дальше, и ехали, пока не зашло Солнце, и пока мы не увидели огонек, который был первым послан к нам навстречу…

И вслед за огоньком, когда уже совсем стемнело, показались жених со сватами — небесными светилами со свечами в руках, и встретились жених с невестой, и обрадовались встрече, и хупа была поставлена, и мы с оленем и птицей держали шесты…

А после хупы началась трапеза, и ветры с ураганами, и все приглашенные вкусили ее, и от пития и от непривычки к питию головы у них вскоре закружились, и мы тоже, я, олень, птица и огонек, хватили лишку и еле на ногах держались…

Но когда начались танцы, и солнце, и луна, и звезды, и звездная пыль пустились в пляс, и нашей радости, моей и оленя, с одной стороны, и птицы и огонька — с другой, не было предела, и мы с оленем пали к ногам невесты и целовали ей подол платья, а птица и огонек, захмелев, непрестанно кружились вокруг головы жениха, а после мы собрались все вчетвером, и о начале, и о конце, и о всякой мере и границе забыли и знать не хотели…


И небо глядело на нас, и те звезды, которые не были приглашены разделить с нами веселье, потому что они должны были оставаться дома и сторожить небесный порядок, завидовали нам, и издалека радовались нашей радости…

И господин дал свободу ветрам и ураганам, и позволил им пить столько, сколько влезет, и они напились, и ничего не соображали, и улетели и дел натворили, и перевернули все на земле вверх дном, и никому не дали уснуть…

И когда люди выходили изломов и спрашивали: «Что это такое, что сегодня стряслось?» — другие показывали им на небо, дескать, там, на небе, вроде как свадьба…

И ветры полетели дальше и постучали в ставни повелителя облаков. И он вышел, и понял, что все пропало, что все его надежды прахом пошли, и порвал на себе одежды, и от горя разорвал свою бороду в клочья и пустил их по ветру… И кто успел клок его бороды схватить себе на память — тот схватил, а кто не успел — тот не схватил, и ветры погнались за клочьями, и облака, видя горе своего повелителя, проливали слезы и плакали…

И когда все насладились, когда ужин закончился, и жених с невестой удалились к себе, тогда небесные светила погасили свечи и тихо вернулись на свои места, и нашему господину пожелали они всех благ, и покинули его, и господин остался один и всю-то ночь о своей единственной и ненаглядной думал…

А наутро, когда жених вывел свою невесту и усадил ее среди неба и всему миру, и всем ее родным показал красоту ее, красоту звезды рассветной, звезды приветной, чистейшей и светлейшей утренней звезды, мы с оленем, птицей и огоньком проснулись и пали на колени и новый день с его чистейшим даром благословили, и увидел нас отец ее, наш господин, и как бы ни было тяжело для него прощание, но когда он увидел, как высоко воссела его дочь, то голову свою в счастье преклонил, и так мы на коленях, а господин — опустив голову, тихо приняли наше расставание и тихо о нем сожалели…

И жених с невестой перед тем, как проститься, одарили всех слуг и всех чем-нибудь благословили: оленю выпала сила и быстрота ног, птице — красота, огоньку — служение, а мне: всегда быть зеленым и присматривать за зеленью, и чтоб всякий раз, когда внизу, на земле, мне понадобится огонь, я мог бы только руку протянуть и все небесные светила будут к моим услугам, и ни одно мне не откажет и всегда мне даст огня, аминь!

Ну и длинная вышла история, и с немало тех пор воды утекло, и много чарок выпито, и олень принял свое благословение и сразу же вместе с ним, после ночного возлияния ускакал, чтобы прохладиться, в северные земли, и птица приняла свои и отправилась в леса отсыпаться, а я — свои, и как был зеленым, так зеленым и остался…


— Слышите, мохвы?

И тут Зеленый устало закончил свой рассказ. И взял он свою трубку, и выбил из нее пепел, и взглянул он на мохвов, и увидел, что они все еще дымятся от огня, которым он подпалил вечером их головы, а сам он уже устал, и пора ему спать, — лег он возле одного мохвы, и ночь была тихая, как бывает в середине лета, и ни один ветерок в полях не мешал сну. Он уснул, а мохвы дымились и тоже спали, и то и дело у кого-нибудь из них на голове вспыхивало пламя…

И так дымились они тихо и вспыхивали время от времени, пока все не выгорели. А утром, когда взошло солнце и согрело утренним теплом лицо Зеленого, и разбудило его, потому что пора ему было вставать, — он встал, огляделся, и только теперь вспомнил о мохвах. От них уже и следа не осталось, и только на земле, в тех местах, где они заночевали и простояли всю ночь, чернели выжженные пятна…

И повернулся зеленый человек, и, как обычно, на свою работу — к своим зеленям зеленым — отправился.


ДОВИД ИГНАТОВ В Лунной Стране

Перевод Е. Олешкевич и В. Дымшица



1

В городе Праге жил-был некогда великий раввин. Был он большим праведником, и всякий раз, когда освящал он новую луну, его глаза сияли великим сиянием, а высокий лоб и серебряная борода мерцали в ночи волшебным светом, и было это сияние видно на многие мили вокруг, потому что был тот раввин великим праведником и великим чудотворцем.

А одним из тех, кто страх как любил освящать новую луну вместе с пражским раввином, был тощий Берл из Праги, купец, который постоянно ездил по свету.

Случилось однажды Берлу уехать куда-то в дальние страны — и так надолго, что все уже думали, что он где-то пропал или, не дай бог, утоп. Но вот однажды стоял раввин на рыночной площади в ночь после Новомесячья и вместе с большой общиной собирался освятить луну, и тут задрал народ головы и увидел — человек по небу летит!

Это было как раз перед Шолом алейхем.

Поднял раввин свое сияющее лицо и крикнул летящему человеку:

— Шолом алейхем!

Сразу же потянуло это этого человека вниз, и он свалился чуть ли не раввину в руки. И все со страхом увидели, что это — тощий Берл из Праги, купец.

2

Берл из Праги путешествовал по морю с товаром, который он накупил в дальних странах.

Однажды вечером стоял он на корабле и смотрел, как полная луна встает из моря, как море становится светлей и ярче, будто в нем распахнулись миллионы глаз, как воды морские сияют с такой великой и светлой силой, будто поют хвалу Богу, ночи и небесам.

И подумал Берл:

— Тут только и понимаешь, как прекрасен наш раввин, когда он освящает луну!.. Ведь тогда сияет лицо его всем светом блещущего моря…

И затосковал Берл по своему раввину и по родному городу Праге.

Стал он утешать себя тем, что, с Божьей помощью, скоро вернется домой и, если будет на то воля Божья, на ближайшем освящении луны будет вместе с прочими пражскими евреями стоять рядом с раввином.

Но тут показалось далеко в вышине, между небом и морем, облако, а следом за этим облаком еще одно, и еще одно, пока не закрыли они луну, пока не потемнели, не почернели небо и ночь, пока не стало море диким, неприютным и злым, как будто кто-то вдруг выколол ему все его светящиеся глаза. И море разбушевалось, и от слепого гнева стало оно сгонять волны в тысячи стремительных воинств, в тысячи табунов испуганных диких коней с белопенными гривами. Белые водяные воинства и водяные табуны с великой яростью бросались друг на друга, и из них вдруг возникали ревущие водяные горы, которые возносились как огромные стеклянные дворцы и тут же рассыпались в белую пыль.

И море вдруг бешено заметалось от края до края неба. И корабль полетел, подпрыгивая как щепка, по хребтам водных валов. И так несло его с вала на вал, пока от качки не разлетелся корабль на куски, и все, кто был на том корабле, попадали в море.

А Берл из Праги все это время не переставал думать о том, как бы он хотел еще хоть разочек постоять рядом с раввином во время освящения новой луны. И за то помог ему Бог, и Берл схватился за какую-то доску. И еще один человек схватился за ту же доску. Это был большой толстый турок. Долго носила их буря по пенящемуся морю, пока не выбросила на какой-то остров.

3

Лежат вот так два мокрых человека на острове — большой толстый турок и маленький тощий Берл.

Думает Берл:

— Дальше-то что?..

А турок ни о чем не думает.

Говорит Берл турку:

— Ну что, велик наш Бог?

Отвечает ему турок испуганно:

— А?.. Что?..

Говорит Берл:

— Что значит: «А? Что?»? Сам видишь: Он нам жизнь даровал.

Говорит испуганный турок:

— Ну, и что же теперь будет?

Отвечает Берл:

— Что значит: «Что же теперь будет»? Пойдем, поищем-посмотрим.

Идут они так вместе день и ночь, и еще день, и еще ночь, и хотя уже оба здорово устали и оголодали, а все никак не могут добраться до человеческого жилья.

Только на третий вечер глядят они и видят вдалеке, как на одной стороне дикого острова садится большое солнце, а на другой стороне — встает большая луна, а посередине, между восходящей луной и заходящим солнцем, стоит пастух со стадом овец.

Радуются Берл и турок и бегом к пастуху со стадом.

Но как подошли они поближе, видят, что пастух этот ростом очень высок, а глаз у него только один, и глаз этот — прямо посреди лба…

Испугались Берл и турок пастуха, потому что сразу поняли, что этот дикий великан — злодей.

Захотели, конечно, убежать.

Да не дал им убежать великан: загнал в свое овечье стадо и продержал там до ночи.

А когда настала ночь, погнал великан своих овец, а Берла и турка — вместе с ними, в большой двор с высоким забором, и ворота запер.

Думает Берл:

— Ну, что же теперь будет?

А турок ни о чем не думает.

А великан с единственным глазом посреди лба начинает раскладывать большой костер при свете луны.

И когда костер разгорается, берет великан в руку копье, подходит к Берлу и щупает его. Видит великан, что Берл тощий, кожа да кости, оставляет Берла, подходит к турку и щупает его. Видит великан, что турок жирный да румяный, протыкает великан ему брюхо копьем и кладет на огонь жариться.

Зажарил великан турка, съел его и запил бочкой вина, а потом улегся спать.

4

Как увидел Берл, что от турка даже костей не осталось, на него напал ужасный страх.

Сидит он среди овец и думает:

— Что же это такое, у меня же дома жена и дети, что с ними-то будет?.. И к тому же мне хочется еще хоть разок увидеть, как наш святой раввин освящает новую луну…

Не успел Берл так подумать, как приходит ему в голову такая мысль:

— Ежели великан наелся и выпил так много вина, стало быть сейчас он сладко спит. Зачем же мне, Берлу из Праги, сидеть среди овец как барану и ждать, пока он не проснется и меня не зажарит?

И Берл выбрался из овечьего стада, пошел, взял копье великана и положил его в пылающий костер.

И когда копье раскалилось докрасна, вынул его Берл из костра. И копье огнем горело у в руках. Поднял Берл глаза к луне и сказал так:

— Боженька, я — Берл из Праги. Я уже столько раз освящал твою луну вместе с нашим святым раввином, и дальше хочу ее освящать. Спаси же меня от рук этого великана, этого злодея с одним глазом во лбу, который любит жарить да есть людей!

И как только он это сказал, так сразу почувствовал себя очень сильным. Взял копье и воткнул его раскаленным острием прямо в глаз великана.

Пробудился великан с громким воплем и стал гоняться за Берлом по двору.

Но Берл спрятался среди овец, а великан его там не увидел, поскольку ослеп.

Понял великан, что дело плохо, и пришла ему в голову такая хитрая мысль: он пошел, распахнул ворота и стал выпускать овец.

А овец-то выпускал слепой злодей по одной, а сам-то все это время стоял у ворот и шарил своими ручищами в воздухе над овцами, чтобы, если Берл вдруг пойдет вместе с овцами, поймать его и задушить.

Видит Берл, что дело плохо. Воздевает он руки к небу:

— Как же так, Господи, ты же мне до сих пор помогал, так помоги же и теперь!

И как только Берл это сказал, ему тут же пришла в голову мысль:

— Овцы-то большие, и шерсть у них — длинная!..

И Берл берет, ложится под животом крупной овцы и хватается за ее длинную шерсть, а еще забирает с собой великаново копье и хлеба, чтобы было что поесть.

Идет овца и несет Берла за ворота вместе с хлебом и копьем.

И как только Берл из Праги очутился по ту сторону ворот, так сразу вскочил на ноги и пустился бежать, куда глаза глядят.

5

Но едва Берл сбежал от великана, с копьем в руке и хлебом подмышкой, он заметил, что вдалеке бежит снежно-белая овечка, а за ней гонится чудище, дикий фандул.

Голова у фандула свиная, рога — бычьи, а пасть и ноздри извергают пламя.

Фандул черный и мрачный, а овечка — белая, такая белая, что нет на свете подобной белизны. Не иначе как хочет фандул ее растерзать.

Стоит Берл и смотрит со страхом: вот-вот схватит фандул овечку.

Смотрит Берл из Праги на овечку, и она его видит…

Как заметила Берла овечка, так тут же побежала к нему, а злой фандул — следом.

Видит Берл, плохо дело: сейчас прибежит фандул и наверняка разорвет на куски и его, и овечку. И решил Берл про себя так:

— Будь что будет! Копье — в руке, а Бог — на небе. И уж очень мне жалко белую овечку.

Не успел Берл так подумать, а овечка уже рядом, бежит вокруг него. Едва обежала круг, как возникло большое сверкающее кольцо. А белая овечка впрыгнула в кольцо и улеглась рядом с Берлом.

Когда черный фандул это увидел, он так разозлился, что огонь, вылетающий из его пасти и ноздрей, превратился в языки пламени. Но как только эти языки пламени достигали белого кольца, которое окружало Берла и овечку, они тут же угасали.

А черный фандул подскочил к белому кольцу и, вопя от злости, стал бегать вокруг него. Он скрежетал зубами и рыл землю ногами. Но перебраться через кольцо не мог…

Понял фандул, что плохо его дело, встал, разъярясь, за кольцом насупротив Берла из Праги и давай реветь и вопить, пусть, дескать, Берл отдаст ему белую овечку, потому что вот уже много лет, как он, фандул, гоняется за ней и не может поймать, и если бы не Берл из Праги, этой ночью он бы точно ее поймал.

Говорит ему Берл:

— Злой фандул! Напрасно ты вопишь. Я тебе не отдам белую овечку, потому что суждено мне ее защитить, а ты, злая тварь, и сам видишь, что ведь и она меня защищает, потому что из-за кольца, которое она сотворила вокруг меня, ты не можешь ко мне подобраться.

Еще громче вопит фандул, еще злее роет под собой землю. Скалит свои страшные зубищи и говорит:

— Пока не отдашь мне овечку, буду стоять у круга, буду так стоять, пока ты не помрешь.

Говорит Берл фандулу:

— Знай же, что меня зовут Берл из Праги. И я боюсь только Бога на небесах. А ты, злой фандул, уходи отсюда прочь и оставь овечку в покое, а иначе — видишь это копье? Это копье большого великана, у которого был только один глаз в голове, и я ему выколол этот глаз этим самым копьем. А теперь, видишь, копье снова в моей руке.

Как только фандул услышал такие речи и увидел копье, он сразу же испугался и попытался разжалобить Берла:

— Я голоден, я голоден!

Говорит Берл фандулу:

— Если ты голоден, то вот тебе кусок моего хлеба.

Отвечает фандул:

— Нет, нет! Мой голод не может утолить ничто, кроме белой овечки…

Говорит Берл из Праги:

— А, если так — получай!

И бросил в него большое копье.

Дикий фандул подпрыгнул в воздух от страха и пустился бежать во мрак, куда глаза глядят.

Но куда бы ни бежал фандул, копье летело за ним следом… И настолько, насколько Берлу из Праги хватало глаз в ночи, он видел, как обезумев от ужаса убегает фандул, а копье летит за ним следом…

Оглянулся тут Берл из Праги, а белая овечка уже далеко.

6

Возблагодарил Берл Бога за то, что Он помог ему спасти белую овечку, и отправился в путь.

Шел Берл день и ночь, а вечером следующего дня, как раз когда кончился последний кусочек хлеба, увидел перед собой большой дворец.

Подходит Берл ко дворцу, стучит в ворота и двери, они открываются. Заходит Берл во дворец и видит, что дворец этот — очень богат, полон дорогой утварью, и вся она — золотая и серебряная. Но ни одной живой души во дворце нет.

Думает про себя Берл:

— Что это значит? Почему здесь никого нет?

Думает:

— Это, видно, логово разбойников, которые сходятся здесь в полночь и прячут здесь свои сокровища. Поэтому здесь сейчас ни души.

Думает:

— Здесь остаться — разбойники убьют. Дальше бежать, так не знаю куда. Да и в чистом поле меня разбойники все равно схватят, а я к тому же устал. Лучше спрячусь я здесь на ночь, а утром, когда тут снова никого не будет, пойду дальше.

И только Берл так подумал, видит перед собой печку. Берет и лезет в подпечье и заслонку за собой задвигает, но так, чтобы видеть все, что будет происходить ночью.

И вот лежит себе Берл из Праги в подпечье, на богатый дворец поглядывает и вдруг видит, как за окном восходит луна. И как только луна взошла, услышал Берл: идут большие воинства, играют большие оркестры. И вдруг среди ночи как закричат все воинства:

— Царь идет!

— Царь идет!

— Да здравствует царь!

— Да здравствует царь!

Тут все оркестры заиграли еще радостнее и подошли еще ближе ко дворцу…

Напал на Берла такой страх, что душа в теле едва держится.

А тем временем во дворце вдруг вспыхивает множество огней. И вся золотая и серебряная утварь сверкает. Открываются двери, входит царь и множество вельмож следом. Усаживают вельможи царя с великой честью на большой золотой трон, и царь говорит:

— Тот, у кого есть жалоба или тяжба, пусть предстанет передо мной, и я отвечу всякому!

Предстало перед царем множество людей, и они жаловались ему и вели тяжбы. А он на все их вопросы отвечал с великой мудростью. И тем людям это очень нравилось, и они хвалили и славили царя.

Все это длилось до полуночи.

Но как только наступила полночь, послышался крик петуха.

И как только пропел петух, рядом с царем как будто из-под земли выросли два могучих богатыря. И богатыри тотчас схватили царя и разорвали его на части…

И дворец сразу опустел, будто в нем и не было никого. И все огни вдруг погасли. Во всем дворце осталось только сиянье луны да блеск золотой и серебряной утвари.

Думает про себя Берл из Праги:

— Что все это значит?

И он решает, что стоит ему из любопытства остаться здесь еще на одну ночь и поглядеть, что здесь будет происходить.

Думает:

— Да будет воля Твоя! Ежели уготовано мне Богом глядеть на эти чудеса — погляжу. Опять-таки, Бог не оставит. Может статься, Богу угодно, чтобы я это все увидел для того, чтобы потом рассказать раввину и всем жителям нашего города.

7

И вот наступила вторая ночь, показалась луна в окне дворца, снова слышно, как идут большие воинства, играют большие оркестры. И снова во дворце зажглось множество огней, снова с большой честью ввели царя, и он сел на свой трон и принимал прошения. Но как только наступила полночь и послышался крик петуха, прибежали два могучих богатыря, схватили царя и разорвали его на части.

Думает про себя Берл из Праги:

— Те-те-те! Если все и вправду так, если все время, пока этот царь царствует, он выслушивает всевозможные прошения, и все подчиняются его указам, чего же мне-то лежать в подпечье? Я лучше еще денек повременю, дождусь следующей ночи, и как только прибудет царь и люди пойдут к нему с прошениями, я тоже к нему подойду и расскажу ему все, что со мной приключилось: что я заплутал, что я уже несколько дней ничего не ел, что дома у меня жена и дети и что если бы я смог добраться домой до завтрашнего дня, то я бы еще, может быть, удостоился стоять рядом с нашим раввином при освящении новой луны. И когда царь услышит все мои жалобы, он, верно, прикажет отвезти меня домой.

— Но может ведь случиться и так, что царь повелит меня казнить, — рассуждает сам с собой Берл.

Но тут же так отвечает сам себе:

— Нельзя еврею так думать. Потому что если еврею суждена жизнь, то Бог ему поможет, и он останется жить, а если нет, — я и так уже скоро умру тут от голода…

Так Берл и сделал: дождался, пока снова наступит ночь, и, как только царь вышел и сел на свой трон и народ стал подходить к нему с прошениями, Берл из Праги выполз из подпечья, приблизился к царю, упал ему в ноги и рассказал ему обо всех своих бедах.

И как только царь услышал обо всем, что произошло с Берлом, он тотчас сказал:

— Пусть твое желание будет исполнено!

И царь тотчас повернулся к кому-то и сказал:

— Отведи этого человека в его город!

И тот, кому царь это приказал, тут же взял Берла за руку, вывел его из дворца, и они зашагали так быстро, как будто бы их нес ветер.

8

По пути приходит Берлу на ум:

— Как же так! Хорош я, нечего сказать: видел столько чудес, а так и не знаю, кто, что и как…

Обращается он к своему провожатому:

— Господин мой! Скажи мне, прошу тебя, что это за история с вашим царем, что каждую ночь он садится на трон и царствует, все воздают ему почести, а потом его разрывают на части?

Говорит ему провожатый:

— Знай, что это — злодей Нерон. Уже много лет, как он мертв, а когда был жив, очень многих разорвал он на части, много горя причинил иудеям и хотел захватить весь мир, чтобы быть над ним царем. Поэтому теперь каждую ночь происходит так: его чествуют как царя, но как только прозвучит полуночный крик петуха, разрывают на части. Это наказание, которое установил ему Бог, потому что Бог воздает мерой за меру.

А еще, Берл, ты должен знать, что сейчас ты в Лунной Стране. Тебя привело сюда твое освящение луны, которое уже много раз возносилось сюда вместе с сиянием твоего святого раввина, ведь нужен был кто-то, кто вырвет копье у большого великана, потому что только этим копьем можно было в ту ночь спасти белую овечку от злого фандула.

А еще ты должен знать, что это не просто белая овечка. Эта овечка в изгнании с тех пор, как в изгнании еврейский народ.

А то копье, которое ты метнул в фандула, летит за ним до сих пор.

И оно будет лететь за ним до конца его дней.

И когда копье вонзится фандулу в голову, все люди вздохнут спокойно.

Так говорил Берлу из Праги его провожатый, и они шагали так быстро, будто их ветер нес.

Тут вдруг провожатый остановился и произнес:

— Подними глаза, Берл.

Поднимает Берл глаза и видит, что он уже в Праге…

И не успел Берл ни о чем спросить, как говорит провожатый:

— Знай, что дальше я не смогу пойти с тобой. Но прежде чем я тебя покину, мне нужно тебе сказать еще одну вещь.

Вспомни, ты выдержал уже много испытаний, выдержи еще одно.

Знай, что хотя ты уже видишь перед собой город Прагу, ты все еще в Лунной Стране, но если ты и вправду хочешь попасть домой, ты не должен промолвить ни слова, пока не переступишь порог своего дома. Потому что если ты хоть словом перемолвишься с кем-либо прежде, чем войдешь к себе в дом, тебе придется плохо, ведь ты заговоришь прежде, чем покинешь Лунную Страну.

Сказал это провожатый и тотчас исчез.

9

И Берл из Праги пошел к себе домой по пражским улицам, и помнил, что ему нельзя ни с кем словом перемолвиться, пока не придет он к себе домой.

Но вот подходит Берл к своей двери и видит, что его жена выходит из дому. Радуется Берл, забывает обо всем и спрашивает:

— Как поживаешь, жена моя?..

И как только он произнес эти слова, так тотчас же его подбросило в воздух на семь миль в высоту и понесло по небу с такой силой, что чуть не разорвало на части.

Но именно тогда вышел пражский раввин с большой общиной и встал посреди рыночной площади, чтобы освятить новую луну. Его глаза сияли, высокий лоб и серебряная борода излучали чудесный свет, который было видно за много миль. И как только дошли до Шолом алейхем, алейхем шолом, раввин поднял свое чудесное сияющее лицо и воскликнул:

— Шолом алейхем!

И Берла тут же потянуло вниз.

И Берл упал рядом с раввином, живой и здоровый.

И устоял на ногах и ответил:

— Алейхем шолом!


В Стране Чистоты

Перевод Е. Олешкевич и В. Дымшица



1

Пражский раввин особо выделял заповедь омовения и, бывало, говаривал:

— Чем чаще совершаешь омовение, чем больше омываешь и очищаешь тело, тем чище и светлее становится душа.

А еще он всегда говорил так:

— Грязный человек — тяжел, а чистый человек — легок, так легок, что может почти что ходить по воздуху.

И каждый день на рассвете, когда одна-единственная утренняя звезда висела в пражском небе, пражский раввин совершал омовение в голубой воде широкой пражской реки вместе с самыми близкими из ближних своих.

А после омовения часто бывало такое: раввин доставал платок, расстилал его на воде, вставал на него и уносился на нем по реке так далеко, что пропадал из виду, а потом возвращался, легкий и просветленный, а платок — ни капельки влаги на нем, ни морщинки.

И вот что случилось однажды. Едва пражский раввин после омовения расстелил платок и пустился на нем в путь по водам большой реки, как ближние его вдруг увидели, что вдали навстречу раввину вздымается вода, и скоро поняли, что виной тому не то зверь, не то рыба, которая несется с огромной скоростью прямо на пражского раввина. Раввин же тотчас преисполнился такого света, что воды засияли на мили вокруг, а он воздел свой посох противу ужасной твари. И как только тварь увидела посох, она тут же подпрыгнула в воздух и повернула назад, и тут некто свалился с ее спины. Раввин же на своем платке приблизился к неизвестному и протянул ему посох. Неизвестный так и бросился к посоху, а потом ухватился за пояс раввина. И когда они вместе подплыли к берегу, все с испугом увидели, что это — тощий Берл из Праги, купец, который постоянно ездит по свету.

2

Однажды Берл из Праги отправился по торговым делам в далекие страны. Он ехал до тех пор, пока не добрался до постоялого двора, который стоял на краю страшной пустыни. Подойдя к постоялому двору, Берл огляделся и увидел множество людей с телегами и лошадьми, верблюдами и ослами. У людей тех было много оружия, и были они все вооружены до зубов. Испугался Берл и подумал:

— Наверное, это разбойники!

Но взял себя в руки, поприветствовал тех людей на купеческий лад, а потом спросил:

— Откуда, друзья, и куда путь держите?

Отвечают ему:

— Все мы купцы из разных стран и направляемся в Африку за товаром.

Дивится Берл:

— Если вы купцы из разных стран, то почему же собрались здесь, в этом месте, и почему вы все вооружены?

Объясняют они ему, что с давних пор на этом постоялом дворе сходятся купцы, которые хотят пересечь пустыню, и ждут здесь до тех пор, пока их не соберется великое множество, в уж тогда они вооружаются и пускаются в путь все вместе. Кто же иначе отважится пересечь ужасную пустыню, которая кишит хищными зверями и шайками страшных разбойников?

Понравился Берлу их ответ, и он решил, что таков, наверное, промысел Божий, потому что он и сам собирался отправиться в Африку. И он взял и пристал к каравану, вооружился как один из них и пустился с ними в путь, в Африку, через страшно большую и пустынную пустыню, которая распростерлась на добрых сто дней пути.

3

Купеческий караван шел по пустыне уже пятьдесят дней, и тут вдруг на него напала шайка разбойников. Но купцы были вооружены, они вступили в бой со страшными разбойниками и сражались с ними весь день до позднего вечера. Только когда свечерело, начали купцы одолевать разбойников. Поняли разбойники, что плохи их дела, и стали швырять тяжелыми камнями во вьючных верблюдов, ослов и лошадей, потому что знали: во вьюках должны быть бурдюки с водой, которой купцы запаслись на весь долгий путь по засушливой и песчаной пустыне. Если удастся разбойникам порвать бурдюки, то придется купцам сдаться или умереть от жажды.

Однако когда на мирном небе, висевшем над сухими песками дикой пустыни, появилась яркая утренняя звезда, разбойники сразу же повернули своих диких коней вспять и скрылись.

После этого купцы, понятно, принялись молиться, благодарить и славить каждый своего бога за то, что тот спас их от разбойников. Но когда снова собрались отправиться в путь, то с ужасом заметили, что многие бурдюки порваны, и в них осталось совсем мало воды.

На купцов напал страх: что же делать? Им ведь идти еще пятьдесят дней по горячим пескам пустынной пустыни, как же быть без воды?

Тогда купеческий старшина заявил так:

— Послушайте меня, друзья мои: с водой, которая осталась в уцелевших бурдюках, мы, быть может, благополучно дойдем до страны Африка, но только если никто не будет ни мыться, ни варить себе пищу. Для питья же каждый будет ежедневно получать малую меру воды.

Эти слова очень понравились остальным купцам, и они сказали:

— Ты прав, господин наш и старшина. Пусть вода будет в твоих руках, а тот, кто возьмет воду без твоего дозволения, пусть будет убит.

Как только Берл из Праги услышал эти слова, он подступил к старшине и сказал ему так:

— Помилосердствуй! Твое решение, конечно, умно и хорошо, но я — еврей, а еврею нельзя упоминать Имя Божье и нельзя вкушать пищу, не совершив омовения рук. Поэтому я прошу тебя, выдавай мне одной мерой воды больше, чтобы я мог омывать руки перед молитвой и перед едой. И сколько ты скажешь, столько я тебе за эту воду заплачу.

Купеческий старшина ответил Берлу на это так:

— Если ты отдашь мне все свое состояние, стану я выдавать тебе каждый день лишнюю меру воды, чтобы ты мог омыть руки перед едой и перед молитвой.

Подумал про себя Берл из Праги:

— Все мое состояние — миллион дукатов, это большие деньги, но это ничто по сравнению с заповедью омовения рук! Разве можно сравнить деньги с такой заповедью?

И Берл с легким сердцем сложил все свои деньги, отнес их старшине купцов и сказал ему с радостью:

— Вот тебе все мое состояние, миллион дукатов, я отдаю их тебе за лишнюю меру воды, ты обещал выдавать мне ее каждый день, чтобы я омывал руки.

Остальные купцы, понятно, немало этому подивились. Хоть и были они каждый своей веры, но сразу поняли: человек, который с радостью отдает все свое имущество, чтобы выполнить заповедь, это наверняка человек честный и богобоязненный. А все же стало им очень досадно и они возроптали:

— У нас же совсем мало воды!

Тогда старшина обратился к ним и сказал так:

— Поверьте мне, дети мои, мне и самому жаль воды. Я так сказал только для того, чтобы испытать того человека. Но теперь я уже не могу изменить своему слову, ведь мое слово — это слово вашего старшины. Его счастье, что каждый день он будет получать по лишней мере воды, чтобы омывать руки, как ему предписано его верой, а его состояние будет поделено между вами. Каждый из вас получит равную долю.

И старшина тут же разделил миллион дукатов между всеми купцами, чтобы утишить их гнев.

Берл, однако, о своих деньгах совсем не думал и все время, пока шли они по огромной пустыне, пребывал в веселии и радости. И всякий раз, когда он омывал руки мерой воды, лицо его так и светилось от радости.

А остальные купцы все поглядывали на его сияющее лицо и удивлялись.

И как-то раз купцы обратились к Берлу и сказали ему так:

— Мы видим, что ты человек, великий в своей богобоязненности. Будет нечестно, если мы отберем у тебя все твое состояние. Поэтому возьми обратно деньги, с которыми ты пустился в далекие страны за товаром. Торгуй на них, и да поможет тебе твой Бог. А воду для омовения рук по твоей заповеди мы будем тебе давать и так.

Отвечал им Берл:

— Нет, друзья мои, я еврей и купец, и товар, который я у вас купил за свои дукаты, — это такой товар, что я совсем не жалею о том, что купил его, а потому не возьму от вас денег обратно.

Говорят они ему:

— Что же ты будешь делать без денег в чужой и далекой стране?

Говорит им Берл из Праги так:

— Успокойтесь, друзья мои. Есть у нас в мире великий Бог. И если Он захочет, Берл из Праги снова разбогатеет. А может быть, Бог как раз хочет, чтобы Берл из Праги остался бедняком. Но и тут должен я быть доволен тем, что все произошло по Его воле. Он же мог сделать и так, чтобы я вообще вас не встретил, тогда разбойники напали бы на меня одного, и деньги бы забрали и жизни бы лишили, а Он, напротив, сделал так, что за свои деньги я выторговал себе такую чудесную заповедь.

Купцам понравились его слова, и они сказали ему:

— Берл из Праги, ты и вправду человек, великий в своей богобоязненности, и ты предназначен для великого!

И только они это сказали, как вдруг исчезли, будто их и вовсе не было…

Когда же Берл из Праги огляделся по сторонам, то увидел рядом с собой старца с сияющим лицом, и старец этот держал в одной руке полный кувшин, а в другой — полную бутылочку. Сперва старец протянул Берлу кувшин и сказал:

— Возьми, вот тебе твои деньги и кувшин сонного зелья. Если ты смешаешь это сонное зелье с вином или с водой, то те, кто его выпьют, будут держаться на ногах, пока не запоет петух, а потом заснут и проснутся только по твоему велению.

Потом старец подал Берлу бутылочку и сказал:

— В этой бутылочке черный сок, и если хотя бы капля этого сока упадет на спину злому зверю, то загорится в его костях пожар и не потухнет, пока не погубит его.

И только Берл из Праги взял кувшин из рук старца, как сияющий старец сверкнул еще раз и пропал.

4

После этого Берл из Праги остался один-одинешенек посреди большой пустыни. Он стал оглядываться, но во все стороны видел только ночь, песок и звезд немерено.

Стоит вот так Берл из Праги и думает:

— Что же теперь делать?

Тут вдруг видит он где-то вдалеке большой лес, как раз в той стороне, где в последний раз блеснул сияющий старец. Сказал тогда Берл из Праги в сердце своем:

— Что ж, то, что со мной произошло, верно, и должно было со мной произойти. А теперь, видно, мне суждено войти в этот лес, не идти же обратно в пустыню, пустую и пустынную. А лес — это все-таки лес, может статься, есть там источники и даже плодовые деревья, и тем поддержу я свою жизнь, покуда не дойду до человечьего жилья.

И Берл, укрепившись духом, направился в страшный лес. Целый день ходил он по большому густому лесу в добром расположении духа, хоть не нашел в нем ни еды, ни питья.

А когда свечерело, вдруг увидел перед собой чудесное дерево. Было оно семьдесят два локтя в обхвате, а ветви его — по двенадцати локтей, и такие же корни, выступавшие на много локтей из земли. Около одного из гигантских корней видит Берл большой камень — десять локтей в вышину, десять локтей в ширину. Подивился весьма Берл дереву и камню и решил, что неспроста это. Непростое это дерево, и камень непростой.

Подумал так Берл и забрался на ветку над камнем: сидит себе на ветке, глядит и ждет.

Как только наступила ночь и в лесу стемнело, услышал вдруг Берл приближение всадников на конях и бряцание мечей. И через несколько минут видит он, как из-за широких стволов деревьев появилась шайка разбойников, все в доспехах и с оружием, все большие и сильные как великаны. И вот один из них зажег большой фонарь, и фонарь этот так засиял, что все вокруг них осветилось, и при свете фонаря Берл из Праги с ужасом увидел, что все всадники серые как мыши!.. Тут вперед выехал один из всадников, одетый в золотые одежды, а на голове у него — золотая корона. Корона была отделана дорогими каменьями, и они блистали в ночи как звезды. Берл из Праги сразу же понял, что это король разбойников, спрятался, затаив дыхание, среди толстых ветвей огромного дерева и увидел, как этот король подъехал к большому камню, который лежал рядом с корнем, и назвал камень по имени и приказал ему: «Откройся!»

Камень тут же открылся как большие ворота, и серый король первым въехал на своем коне в большое отверстие, а за ним последовали остальные серые всадники, и так пока все не въехали внутрь.

А Берл из Праги расслышал имя камня настолько хорошо, что уже никогда не смог бы его забыть. Он поглядел всадникам вслед и пересчитал их, чтобы, если что случится, он, Берл из Праги, знал, кто и что и сколько. И увидел он, что их была тысяча сильных мужей, а лица у всех — серые. Только один среди них был бел лицом, молод и светел… И как только последний из разбойников оказался внутри, камень сразу же закрылся.

Подумал про себя Берл из Праги:

— Если Бог забросил человека в этот дикий лес, привел его к такому дереву и показал ему такое, то это наверняка неспроста.

И он решил переночевать на дереве и посмотреть, что будет утром, потому что кто же знает, ради какого служения был он сюда приведен.

5

А рано утром, едва заря начала будить деревья и первые отблески рассвета упали на древесные листы, Берл открыл глаза и увидел, что камень снова открылся и из-под камня выезжает король, а вслед за ним попарно все остальные. Берл снова их пересчитал и увидел, что одного не хватает и что не хватает как раз того, молодого, белолицего…

Камень снова закрылся, и всадники на своих быстрых конях умчались в дремучий лес. Остался на дереве Берл из Праги один-одинешенек.

Лежит он себе и думает:

— Вечносущий наверняка привел меня сюда не ради того, чтобы я лежал себе и лежал на дереве. И какой мне смысл так лежать? Разве я, не дай бог, камень или соляная глыба? Может быть, найду я под камнем немного воды и тогда смогу омыть руки, а потом помолиться, поесть и сказать благословение после еды.

И Берл слезает с дерева, направляется к камню, называет его по имени и приказывает:

— Откройся!

Камень тут же открывается, и Берл видит огромную и светлую пещеру.

Шагнул Берл в пещеру — остановился и озирается по сторонам. И видит он перед собой большую реку, а по берегам — прекрасные дворцы с садами, с цветами, с плодовыми деревьями и с всевозможными благовонными растениями, чей запах — великое наслаждение.

Тут Берл из Праги подошел к реке и умылся, потому что как же может еврей сказать хоть слово по-еврейски, не умывшись. И пока он так умывался, почуял запах свежей воды, которая прямо-таки звала его совершить омовение.

Думает Берл:

— Сейчас, может быть, именно в эту минуту пражский раввин совершает омовение в пражской реке, и воды ее сияют как сверкающие звезды.

И в тоске по городу Праге и по великому и светлому пражскому праведнику-чудотворцу подумал Берл так: разденусь, войду в реку и совершу омовение в ее водах; все реки впадают в море, и, быть может, воды этой реки встретятся где-нибудь с водами реки пражской.

Не успел Берл омыться, как брызнул по воде солнечный свет.

Подивился Берл:

— Откуда в пещере солнце?

И понял, что солнце это — бриллиантовое.

Все это, верно, сделано колдовскою силой, подумал Берл и, испугавшись, замер на мгновение, а потом сразу же — к выходу из пещеры. Но услышал вдруг тяжкий вздох и остановился:

— Это человек вздыхает, да как тяжко! Кто бы это мог быть?

И подумал Берл, что это, верно, тот белолицый, которого вчера привели сюда серые злодеи.

— Коли так, — думает Берл, — это значит, что он здесь в заточении. И кто знает, что с ним станется? А может, привели меня сюда ноги, чтобы я спас его от разбойничьих рук?

Идет Берл на голос и подходит ко дворцу, открывает дверь и идет сквозь покои, пока не входит в некий покой и видит перед собой прекрасного белолицего человека, закованного в цепи.

Спрашивает его Берл:

— Кто ты и как сюда попал?

Испугался тот человек и говорит Берлу так:

— Что ты делаешь вид, что не знаешь, кто я и что я здесь делаю? Если ты пришел убить меня, так убей, и дело с концом!

Смотрит Берл на него с улыбкой и говорит:

— Те-те-те! Молодой человек, ты, похоже, страшно напуган, если принял меня, Берла из Праги, за разбойника, за злодея лесного. Не пугайся, друг мой, у меня с собой только кувшин с водой, чтобы умыться перед молитвой, чтобы умыться перед едой, чтобы умыться прежде, чем хвалить Бога после еды, потому что я — еврей и должен быть чист перед Богом.

— Еврей? — восклицает человек в цепях. — Если так, то знай, что я — царевич из Страны Чистоты, и евреи у нас в большом почете. Но мне уже не суждено воротиться в мою любимую страну, в Страну Чистоты, потому что серые разбойники сегодня вечером вырежут мне сердце.

— Э, глупости, — говорит Берл, — что значит: вырежут сердце? А Бог на что?

И Берл вдруг так разозлился на злодеев, которые хотят вырезать сердце у человека, что совсем забыл, что он всего лишь тощий еврей и купец. Он отставил в сторону кувшин и рванул руками цепи, в которые был закован прекрасный царевич. И гнев сделал Берла из Праги сильней великана, лопнули цепи в его руках, и царевич был освобожден.

Тут только увидел Берл из Праги царевича во всей красе и поразился ей, потому что сроду не видел такого красивого юноши.

Запускает Берл руку себе в бороду, глядит на прекрасного царевича, думает, и снова думает, и говорит царевичу так:

— Послушай-ка меня, друг мой, нам нельзя больше терять времени. Я теперь ясно вижу, что Бог привел меня сюда, чтобы я освободил тебя из рук разбойников. Потому совет мой таков — возьми листочек бумаги и напиши на нем так:

«Вы, мерзкие серые убийцы, никогда не сможете похвалиться тем, что убили прекрасного царевича из Страны Чистоты. Я повешу себе тяжелый камень на шею и с превеликой радостью брошусь в глубокую воду. Я лучше сам утоплюсь, чем позволю, чтобы ваши разбойничьи руки убили меня!»

Царевич восхвалил Берла и сделал все так, как тот ему велел.

А Берл взял и выбросил цепи царевича в реку, шапку царевича положил у воды, а записку оставил на столе для короля разбойников. После этого они нашли для царевича другую шапку, набрали много золота, серебра и дорогих каменьев, а еще прихватили хлеба и воды, вылезли из пещеры и были таковы.

6

Когда Берл из Праги и прекрасный царевич были уже далеко от пещеры, они, конечно, возблагодарили Бога за то, что Он помог им бежать. Потом умылись и сели поесть.

Во время еды говорит Берл царевичу:

— А теперь все-таки расскажи мне, кто ты таков и как ты попал в руки к этим серым разбойникам.

Отвечает ему царевич:

— Я же тебе сказал, что я царевич из Страны Чистоты.

— Неужто, — говорит Берл, — и вправду есть страна, которая называется Страной Чистоты?

— Конечно! — отвечает царевич.

— Вот это да! — изумляется Берл. — Это, должно быть, удивительная страна. Шутка ли, страна, которая называется Страной Чистоты! И находится она, наверное, где-то здесь, рядом с пустыней. Все-таки пустыня — место, полное тайн и чудес. Ну, уж верно, это мне было так суждено, а иначе как бы я досюда добрался. Как Бог захочет, так все и будет, и что тут человек может сделать. Но, однако же, расскажи-ка мне все-таки, как ты попал в руки к этим разбойникам.

И рассказал ему прекрасный царевич, что его страна, Страна Чистоты, и правда находится рядом с пустыней, недалеко от большого черного леса. Случилось так, что из леса вдруг стал доноситься мерзкий голос какого-то зверя. А поскольку в Стране Чистоты не выносят мерзких звуков, то царь, его отец, снарядил большое войско храбрецов, чтобы те отправились в лес и нашли ужасного зверя, который, как будто дразня, вопит так мерзко и так громко, что повсюду слышно, по всей стране. Ушли храбрецы и обратно не вернулись. Все в Стране Чистоты, разумеется, испугались, ведь посланные храбрецы были самыми сильными в стране, а их старший был одним из величайших героев, опорой царя и всей страны. Тут же собрали и послали еще одно войско храбрецов, но из этого войска обратно вернулись только двое, которые рассказали, что все войско пало от рук ужасной шайки серых разбойников. Разбойники убили всех, и только эти двое спаслись.

— Мы, — сказал царевич, — немного выждали и снова выставили войско, еще большее, чем первое, но и это войско было разбито. После каждой проигранной битвы мы замечали, что черный лес вставал все ближе и ближе к нашей Стране Чистоты. Тогда я обратился к отцу и сказал ему так: «Отец, ты же видишь, что нашей стране грозит страшная опасность, позволь мне отправиться вместе с войском против страшного врага. Может быть, если я буду вместе с войском, оно будет биться лучше, и тогда мы одолеем врагов и выгоним их из страны».

Конечно же, мой отец не хотел меня отпускать, но когда я очень сильно попросил его, ему пришлось уступить. Однако злые разбойники прознали о нашем приближении и вступили с нами в битву. Против нас выступила сначала только пара сотен разбойников, но когда мы стали их преследовать, то попали в страшную ловушку, которую они нам приготовили. Все мои воины пали под ударами их мечей, только я один уцелел, потому что вовремя заметил угрозу и спрятался в расщелине дерева. Но разбойники нашли меня, взяли в плен и привели в пещеру. Там они мне сказали: как видно, ты — царевич, но поскольку у нас нынче достаточно живых сердец, то поживи до завтра. Завтра, однако, они меня убьют, потому что им нужно живое сердце для их бога.

Услыхал такие слова Берл и вышел из себя от гнева.

— Как же так, мало того что они разбойники, так они еще и служат такому богу, которому нужно приносить в жертву живые сердца! Да уж, великий бог, ничего не скажешь! Этакого бога надобно с корнем вырвать!

— Конечно, нужно, — откликнулся царевич.

Тут прерывает Берл свою трапезу, берется рукой за бороду, глядит на прекрасного царевича и думает:

— Я-то полагал, что Бог привел меня сюда, чтобы спасти прекрасного царевича из Страны Чистоты. Но если есть такие гнусные твари, которым нужны человеческие сердца для жертвоприношений, наверное, Всевышний хочет от меня большего, иначе бы он не дал мне узнать о таких страшных вещах.

И Берл из Праги все смотрит на прекрасного царевича, все думает и думает, но вдруг разом чувствует усталость во всех членах, его худое лицо усохло, кажется, еще больше, а глаза слипаются… И вдруг он видит, что на месте прекрасного царевича сидит пражский раввин…

— Ребе, ребе! — хочет сказать Берл, но едва открывает рот, как приходит в себя и понимает, что перед ним не пражский раввин, а прекрасный царевич.

Но то, что Берл видел перед собой пражского раввина, пусть всего лишь минуту, придало ему сил, он тут же вскочил со своего места и обратился к царевичу:

— Дорогой ты мой царевич! Мы должны поспешить в твою страну, потому что время не ждет. Знай же, что я пражский еврей, и зовут меня Берл-пражанин из Праги. У нас в Праге есть великий раввин, а зовут его Гур Арье, и он — чудотворец. Я видел его сейчас собственными глазами. И то, что я его видел, означает, что с Божьей помощью все будет так, как должно быть. Бог мне только что послал неплохой план. И, с Божьей помощью, мне понадобится всего лишь несколько человек в подмогу.

Как только царевич услышал, что Берл упомянул Прагу и пражского раввина-чудотворца, он тут же ощутил себя чище и светлее, потому что сияние пражского раввина было частью его собственного света и света Страны Чистоты.

Поднялись царевич и Берл из Праги и пошли в Страну Чистоты так быстро, что едва касались ногами земли. И назавтра на рассвете они уже подходили к воротам Страны Чистоты.

7

Берл из Праги поездил по свету и за свою жизнь повидал немало стран и чудес, но такой страны, как Страна Чистоты, сроду не видел. Улицы и города ее были устланы шелком и бархатом, дома — из стекла, а дворцы — из хрусталя, и все они сверкали на солнце мириадами огней. А люди там были одеты в белое. Глаза у них сияли, и они легкой походкой шагали по улицам, которые вели к воротам Страны Чистоты: все уже знали, что вернулся общий любимец, прекрасный царевич. С великой радостью встретили Берла из Праги и царевича весь народ и сам царь.

Царь, конечно, хотел сразу же устроить великий пир в честь Берла, но Берл сказал, что сейчас нельзя терять ни минуты. Пусть предоставят ему сотню силачей, и каждый пусть возьмет десять прочных веревок, а заодно пусть ему выдадут несколько бочек крепкого вина, потому что ему уже пора возвращаться в лес к разбойникам.

Говорят ему царь и все собравшиеся:

— Погоди-ка, что ты надумал? Неужто тебе не известно, что великое войско не смогло одолеть разбойников?

Обратился к ним Берл и сказал им так:

— Знайте, что я — Берл-пражанин из города Праги, и если бы ваши войска победили этих серых разбойников, то, наверное, Богу и пражскому раввину не пришлось бы меня посылать к вам сюда, и уж коль скоро меня к вам занесло, это, наверное, для того, чтобы я их одолел. Поэтому поспешите и выставьте мне то, о чем я прошу вас, ведь время не ждет.

— Э! — ответили все в один голос. — Ты же еврей из Праги, оттуда, где живет пражский раввин, свет и сияние которого льются к нам в Страну Чистоты и помогают нам строить новые хрустальные дворцы, светящиеся дома и лучащиеся чистотой улицы. Оглядись и посмотри, его свет сияет на всех хрустальных шпилях наших башен и крыш. Так или иначе, Бог привел тебя сюда! И мы, конечно же, тебя послушаемся и последуем твоей воле и выполним твою просьбу.

8

И жители Страны Чистоты тут же выбрали из своего числа сто сильных бойцов, и царевич был в их числе.

Берл привел их в лес, тихо отвел к удивительному дереву с огромным камнем и прямо у них на глазах назвал камень по имени. Камень тут же открылся, и Берл вместе с ними зашел внутрь. Там он повелел заткнуть все источники, а потом налил в них крепкого вина и сонного зелья, которое ему дал сияющий старец в пустыне. После этого Берл и его спутники вышли из пещеры, забрались на дерево и попрятались в его широких ветвях.

Как настала ночь, видят, что из глубины леса появляется войско серых разбойников, потом вперед выезжает король в сверкающей короне, называет камень по имени, а камень открывается перед ними и закрывается за ними. После этого в лесу стало тихо.

Так шел час за часом, но вдруг где-то в лесу качнулась сломанная ветка и издала долгий скрип. Этот скрип прозвучал как крик петуха. И Берл подумал, что это наверняка знак, которого он ждет. Он слез с дерева, подошел к камню, назвал его по имени, камень тут же открылся, и Берл вошел в пещеру, а прекрасный царевич — следом за ним. Когда Берл из Праги это заметил, то сказал царевичу, что лучше бы ему постоять у входа, потому что кто знает, что может случиться! Царевич так и сделал, а Берл из Праги в одиночку направился к светящимся дворцам. Когда он зашел в один из дворцов, то увидел, что там царит веселье и играет музыка. И Берл подумал: «Похоже, плохи мои дела. Видно, вино и сонное зелье на них еще не подействовали…»

Тут его заметили серые всадники …

Сначала Берл из Праги так испугался, что от страха у него аж завертелись круги перед глазами.

— Отец Небесный, неужто петух не прокричал? — возопил он в душе. — Разве ты привел меня сюда не для того, чтобы я спас Страну Чистоты? Ты уже подал мне так много знаков! Неужто все это было только для того, чтобы одурачить меня?

Но Берл тотчас понял, что такого быть не может и что еврею вообще не следует так думать. Вечносущий не стал бы отнимать его, бедного Берла из Праги, у его бедной жены и детей и не показал бы ему столько чудес зазря и понапрасну, только для того, чтобы его убили в этой пещере, чтобы никто даже не узнал, где сгинули его кости.

— Нет, такого не может быть. Я — еврей, а еврей должен уметь что-то придумать даже в самой большой беде. Всевышний уж, верно, поможет мне, если не ради меня самого, так ради царевича из Страны Чистоты. Крепись, Берл!

И тут ему пришел в голову странный план: он прикинется шутом!

Берл взял и вывернул наизнанку шапку, а когда серые разбойники подскочили к нему и схватили под руки, засмеялся. Тогда его привели к королю, и король стал его спрашивать:

— Ты кто таков?

А Берл показывает рукой на свою вывернутую шапку и отвечает так:

— Я — шут.

— А как ты сюда попал? — спрашивает король.

Отвечает ему Берл:

— Я же шут и умею делать разные штуки.

— Какие же еще штуки ты можешь показать? — спрашивает серый король.

— Могу, например, показать такую штуку: взять и оживить прекрасного царевича, который тут у вас утопился.

Услышали серый король и другие серые разбойники эти речи и, конечно, подивились. Спрашивает король:

— А откуда ты вообще знаешь о прекрасном царевиче?

Рассмеялся Берл в ответ, тряхнул своей вывернутой наизнанку шапкой, точно это колпак с бубенчиками, и говорит в ответ:

— Что значит: откуда? Я же все-таки шут!

Отвечает ему злой серый король так:

— Если ты такой великий шут, то я для начала прикажу отрубить тебе голову, а потом посмотрю, какие еще штуки ты умеешь делать!

И король тут же приказал одному из своих людей отрубить Берлу голову.

Но в тот миг как разбойник вытащил меч и занес его над Берлом, ворвался во дворец прекрасный царевич и выбил своим мечом меч из рук разбойника.

Как увидели серые разбойники прекрасного царевича, которого они считали утопившимся, напал на них страх, повскакали они со своих мест и схватились за мечи. Но тут вдруг откуда-то послышался крик петуха. В это же мгновение на них начали действовать вино и сонное зелье, и они стали падать один за другим как подкошенные.

Тут только Берл из Праги догадался, что зашел в пещеру раньше времени, и понял, в какой опасности были и он сам, и прекрасный царевич. И он от всего сердца возблагодарил и восславил Бога за то, что тот вернул жизнь ему и прекрасному царевичу из Страны Чистоты. Они с царевичем очень обрадовались и созвали всех своих людей, которые лежали, спрятавшись, в ветвях большого дерева, и они все вместе стали вязать серых разбойников.

9

Каждый из людей из Страны Чистоты связал по десять диких серых разбойников, и когда все уже были связаны, люди из Страны Чистоты стали рассматривать разбойничьи владенья. Они нашли там много золота, серебра, дорогих каменьев и оружия, много овец и коров, много стойл с лошадьми и множество повозок. Взяли они и запрягли лошадей в повозки и нагрузили их всем, что душа пожелает, и положили сверху связанных разбойников, которые еще не пробудились от крепкого сна, а еще забрали овец и коров, и вышли из пещеры как большое войско, благополучно миновали лес и пришли в Страну Чистоты.

И как только они вошли в ворога Страны Чистоты, глядят, а страшные серые разбойники-то совсем не серые, а белые!..

Смотрят жители Страны Чистоты и диву даются. Вот это да! Никакие это не разбойники, это их собственные люди! Люди из Страны Чистоты! Это же первое войско храбрецов, которое они послали против страшного зверя… Но когда жители Страны Чистоты увидели это все, они, конечно же, не поняли, что это значит.

А Берл из Праги, когда он все это увидел и услышал, приказал жителям развязать пленных и встать вокруг них. Все последовали его приказу и так и сделали. И когда уже весь народ Страны Чистоты стоял вокруг развязанных молодцов, Которые все еще спали как убитые, Берл встал посреди спящего войска и закричал громким голосом:

— Я, Берл-пражанин из города Праги, которому суждено стоять там, где он стоит, я повелеваю вам: проснитесь!

Сразу же все спавшие храбрецы стали тереть глаза и поднимать головы. И когда они, наконец, встали и огляделись по сторонам, то начали от стыда рвать на себе одежду, а потом пали на лицо свое и возвысили голос свой в рыданиях.

Тут стали жители Страны Чистоты их расспрашивать, что такое с ними произошло, и старший рыдающего войска рассказал.

Когда они зашли вглубь леса в поисках зверя, который так мерзко вопил, они наткнулись на огромную страшную серую мышь. Та мышь была больше всех зверей, которых они встречали в лесу, и быстрее всех зверей, на которых они охотились. Ее не брали ни пули, ни камни.

— И эта мышь, — сказал старший, — стала со страшной быстротой бегать вокруг нашего войска и вопить мерзким голосом. У нас от этих воплей кровь стыла в жилах. И когда она обежала вокруг нас несколько раз, мы вдруг осмотрелись и заметили, что мы все стали такими же серыми, как она. Потом она встала насупротив нас на задние лапы и так на нас посмотрела, что мы все упали перед ней на колени. И когда она потом повернулась и стала уходить, нам пришлось идти за ней следом. Она привела нас в пещеру, которую сама наколдовала, потом надела на меня сверкающую корону и сделала королем. А сама она стала нашим богом, каждый день мы должны были ей поклоняться, а потом уходить воевать, чтобы приносить ей вдоволь свежих человеческих сердец в пищу.

Когда Берл из Праги услышал последние слова, он уже не мог сдержаться и крикнул:

— Но где же сейчас этот злой зверь? Где он прячется?

— Мы надели ей золотые кольца на шею и на лапы и смастерили ей серебряную клетку, чтобы она от нас не сбежала, — ответил старший.

Говорит Берл из Праги:

— Как это? Мы обшарили всю пещеру, но не нашли никакой клетки и не видели никакого зверя.

Говорит ему старший:

— Я бы отвел тебя к клетке с той тварью, но боюсь, как бы, не дай бог, снова не стать серым как мышь. Как бы мне, не дай бог, не пришлось снова выполнять то, что она повелит.

Отвечает ему Берл из Праги:

— Чего уж теперь бояться! Если бы Всевышний, не дай бог, не захотел, чтобы все вышло к лучшему, то он бы не привел меня сюда и не дал бы мне увидеть все то, что я увидел, и сделать все то, что я сделал.

Сели старший, и Берл, и царь Страны Чистоты и несколько его приближенных на коней и отправились обратно в заколдованную пещеру. Они всей душой верили в Берла, потому что он приехал из города Праги, где живет великий праведник, пражский раввин-чудотворец, чье омовение они благословляют, восхваляют и славят и чье сияние дарит славу и свет улицам Страны Чистоты.

10

Когда Берл из Праги вернулся вместе со своими спутниками в заколдованную пещеру, старший довел их до определенного места, а оттуда он повернул три раза направо, а потом три раза налево, а потом пошел прямо. И как только они прошли за ним, так сразу увидели перед собой серебряную клетку с огромной страшной мышью с золотыми кольцами. Вокруг дикой мыши лежало много еще не съеденных человеческих сердец.

Как только ужасная мышь увидела Берла, она сразу почуяла, что что-то здесь не так, и начала дико прыгать на задних лапах и злобно разевать свою серую пасть, готовая всех съесть. Тут Берл из Праги подошел к клетке и сказал так:

— Ты, жуткая тварь! Ты хотела разорить светлую Страну Чистоты, но теперь уничтожат тебя, а иначе зачем бы я был приведен сюда?

Тут Берл из Праги вспомнил о бутылочке с черным соком, которая лежала у него в кармане, и, чтобы быть уверенным, что он капнет соком именно на спину мыши, он вскарабкался на крышу клетки и плеснул из бутылочки на чудище. Мышь тут же почувствовала, что ее как будто охватило пламя, и так рванулась, что клетка сразу же разлетелась на куски. Берл из Праги упал прямо на зверя. Долго думать, разумеется, у Берла времени не было, и он схватился за золотое кольцо, которое было у мыши на шее. Зверь же, не помня себя, бросился в реку, чтобы затушить языки злого пламени, которые жгли его все сильнее и яростнее. Взметнулись воды реки, и вышла река из берегов, а мышь с ужасной быстротой понеслась по реке, а из этой реки — в другую, а из другой — в третью, и так до тех пор, пока в бешеном своем стремлении не домчалась до моря, а потом помчалась все дальше и дальше, гонимая пылающим в костях пожаром. А Берл из Праги — у нее на спине и держится обеими руками изо всех сил за золотое кольцо вокруг ее шеи.

День и ночь несся Берл из Праги по морю среди страшных водяных гор, которые поднимала мышь из заколдованной пещеры в своем безумном стремлении затушить наполняющий ее огонь.

Руки Берла из Праги ослабели, вот-вот он, не дай бог, отпустит кольцо и упадет в глубины морские. И именно в это самое время пражский раввин расстелил свой платок и поплыл на нем по пражской реке. А морской поток тем временем приближался к Праге. И когда страшная тварь с Бердом на спине оказалась в водах пражской реки, засиял пражский раввин полным светом, вода и воздух отразил его свет на мили вокруг, и он, сияя, воздел свой посох и устремился навстречу твари. Как только она его увидела, то в ужасе дико отпрянула так, что ослабевшие руки Берла не выдержали и он упал в воду. Но ребе протянул ему посох, Берл схватился за него и удержался, а после этого он уцепился за пояс ребе, и так они вместе вернулись в Прагу.


ЙОЙСЕФ ОПАТОШУ Приговор

Перевод Е. Олешкевич



1

Симха-рыбак, человек неотесанный и нескладный, жил по соседству с Пинхасом-писарем. Крестьянский домишко Симхи с соломенной, почерневшей от старости крышей стоял у самой Жолдевки, там, где она ступенями пробивается между острых скал и с шумом впадает в Вислу. Издалека казалось, что выросший из скал домишко качается и кружится на воде как баркас, а кругом вьются серебряные ленты.

Рыбак и три его сына стояли без капот, босиком, в закатанных выше колен штанах и мазали сыром двуушные верши. Жена Симхи, здоровая как крестьянка румяная баба, с белым треугольным платком на голове, тоже стояла босая, а пальцы у нее были толстые и сросшиеся, как у гуся. Она чинила большие веревочные садки. Мужчины клали в верши камни, чтобы верши не унесло течением. Когда верша заполнялась Рыбой, они быстро запаливали лучины, чтоб рыба не видела, куда улизнуть, и вытаскивали вершу. Трепыхающуюся рыбу запускали в веревочные садки и цепляли их к плоту, который плавал, привязанный к берегу толстой веревкой.

На плоту сидел младший сын Симхи, Зелик, мальчик лет десяти с родинкой за ухом, и бросал крошки в банку с водой, в которой кружила золотая рыбка.

Зелик рос в лесу как косуля. Часто он пропадал на несколько дней, забравшись на баржу с солью, которая проплывала мимо, но дома никто не спохватывался. Однажды, когда прошла неделя, а Зелик все не возвращался, мать решилась наконец что-то сказать. Но все промолчали. И не просто так! Когда Зелик появился на свет с родинкой, мать испугалась и послала за старой польской знахаркой, чтобы та заговорила его.

Колдунья велела изо всех сил беречь малыша, а то царица Вислы, святая Ванда, заберет его к себе.

И рыбак с сыновьями поверили всей душой, что река, вблизи которой они живут, должна забрать к себе человека, ведь лов год от года становится все хуже. Вода требует своего, поэтому им так не везет.

И каждый раз, когда Зелик пропадал на несколько дней, все молчали, и каждый думал про себя, что вода наконец приняла жертву. Но, как назло, младшенький каждый раз возвращался. Уже трижды Висла выплевывала его. Поэтому Симха и думать не желал о мальчике, не учил его еврейским обычаям, и Зелик ходил в обносках.

— Чего расселся, а, болван! — закричала жена рыбака Зелику. — Сходи к писарю и спроси, сколько рыбы ему послать на субботу!

Мальчик подхватил банку с золотой рыбкой и пошел через лес.

Зелик думал о том, что, когда он вырастет, он не станет ловить рыбу вершами. Он построит себе плот и будет ловить рыбу сетями. А когда разбогатеет (а он обязательно разбогатеет) — купит себе пару резиновых сапог с высокими голенищами, которые скрепляются пряжкой аж под животом, и кожаную куртку и будет разъезжать по воде на настоящем рыбацком кораблике, с вот таким большим штурвалом. Тогда он построит себе точно такой же дом с застекленной верандой, как у Пинхаса-писаря. А что, если подарить золотую рыбку Рохл? Она уже второй день как на него сердится. Он отрубил хвост ее черной кошке. Так ей и надо! Когда рыбы мечут икру, нечего к ним подкрадываться и лопать их! Да, рыбку он подарит Рохл. Правда, золотые рыбки не водятся в Висле, но ничего, он вырастет, поймает кита, выпотрошит его, сошьет себе одежду из его кожи, штаны вместе с курткой, так, что будут видны только глаза, и отправится, расправив плавники, к золотым рыбкам, он-то знает, что они живут только в самых глубоких водоворотах. А еще он накажет Рохл менять воду и бросать туда крошки.

Рохл сидела на веранде и беседовала с черной кошкой, которая лежала с опухшей спинкой в застеленной корзинке:

— Кошечка ты моя бедная! Больно тебе? Ну, не плачь! Миколай говорит, что это заживет. За это Зеликова родинка станет такой большой, ну такой большой, видишь, вот такой! — и она развела ручки. — Вот такой, гадкой! — И Рохл рассмеялась. — Зелик с хвостом на щеке!

— Рохл, погляди, а у меня золотая рыбка. Хочешь?

Рохл повернулась и поджала губы:

— Я с тобой не дружу.

— Почему ты со мной не дружишь?

— Потому что ты разбойник!

— Мне отец велел, честное слово! А еще он велел поймать твою кошку в мешок и сбросить ее с бережка, вот так, плюх и в воду!

— Думаешь, я тебя прощу? Тебя Бог накажет! Миколай говорит, что твоя родинка станет такой же большой, как отрубленный хвост.

Зелик на минуту растерялся, схватился за щеку, и тут ему на самом деле показалось, что родинка становится больше.

— Это всё вранье! На что поспорим, что завтра ее уже не будет? У меня есть средство!

— Что за средство?

— Если несколько раз помазать ее голубиной кровью, она засохнет и отвалится.

— Так почему же ты этого не сделаешь?

— Потому что мама говорит, что родинка приносит счастье, и если я сведу ее до тринадцати лет, счастье от меня отвернется.

— А ты везучий?

— Конечно! Видишь, меня уже три раза Висла выплюнула, и я бы даже мог доплыть до самого моря! Мой отец уже давным-давно рыбачит и еще ни разу не поймал золотую рыбку. А я знаю, где они живут! А ты не знаешь!

— Где?

— В водоворотах!

— Зелик, а правда, что водоворот каждый год забирает человека?

— Конечно! Они там живут вместе с золотыми рыбками. Знаешь, когда я вырасту, я отправлюсь туда, к золотым рыбкам.

— А если они тебя не отпустят обратно?

— Конечно отпустят!

— А что ты будешь там делать?

— А знаешь, там лежат все морские сокровища, я набью себе полные карманы золотом и бриллиантами и вернусь.

— А меня ты возьмешь с собой?

— Тебя? Ты же со мной не дружишь!

— Конечно не дружу!

— Тогда не возьму!

— Ну и не бери!

— Тогда отдавай мне обратно золотую рыбку!

— Золотую рыбку? Почему ты такой противный, берешь мою кошечку и…

— Честное слово, я больше не буду отрубать ей хвост!

— Так ты уж и так отрубил!

— Рохл, ты где? Еда стынет, — закричала старая служанка.

— Уже иду, — ответила Рохл и встала.

— Приходи к нам завтра, Рохл, аисты вот-вот прилетят, ты придешь?

— Приду.

Рохл ушла в дом.

2

Лес радостно шумел и пах канифолью.

Зелик, загорелый как цыганенок, шел босиком через лес не по протоптанным тропинкам, а шагал прямо по черной, болотистой, покрытой мхом земле и наслаждался тем, что прохладная, влажная грязь расступается и хлюпает под его ногами как хорошо вымешенное тесто. Мальчик держал во рту ключ и свистел в него на чем свет стоит.

Рохл, радостная, с раскрасневшимися щечками, с ботинками и носками в руках, шла следом за мальчиком.

Лучи, которые прятались глубоко в лесу, начали вдруг проказничать, виться вокруг Рохл. Лучи подкрадывались сзади, целовали ее, отпрыгивали обратно и вдруг облили ее таким серебристым сияньем, что Рохл даже зажмурилась и взвизгнула от радости.

Птицы ожили, с шумом взлетели из густой травы и, зависнув в лучах разгорающегося солнца, запели.

Лес радостно шумел и пах канифолью.

Казалось, что великое множество скрипачей, разбросанных по лесу, вдруг устало и потихоньку перестало играть. Скрипачи заметили юную парочку, которая, держась за руки, стояла босиком на влажной земле. Скрипачи и сами, почувствовав себя моложе, стали быстро-быстро натирать свои смычки красноватыми кусками канифоли, и высокие сосны, как натянутые струны, вздрогнули, заворчав, точно далекое спокойное море: «Молодость! Молодость!»

Выйдя из леса, парочка уселась на берегу Вислы и принялась болтать перепачканными ногами в прозрачной воде.

На другом берегу Вислы тянулись широкие зеленые луга с рассыпанными по ним желтыми цветочками.

По лугу расхаживал белый аист с черным хвостом. Он горделиво поднимал свои красные ноги, высокомерно задирал длинную шею с красным клювом и с клекотом глотал зеленых лягушек. А когда солнце выплыло из-за облака и стало припекать, аист встал на одну ногу, спрятал красный клюв и полголовы под крыло, да так и остался стоять на зеленом лугу, как нарисованный.

— А знаешь, Рохл, что было бы здорово?

— Что?

— Только поклянись, что никому не расскажешь!

— Ни за что!

— Все-таки поклянись, я боюсь, что ты проболтаешься.

— Честное слово, не проболтаюсь, Зелик!

— Помни! — И Зелик поднес палец к носу. — Знаешь, что мне пришло в голову?

— Что?

— Ты ни за что не догадаешься! — рассмеялся Зелик.

— Говори уж! — попросила Рохл, взяла Зелика за руку и потерлась своей мокрой ногой об его ногу.

— Знаешь, если бы мы достали гусиное яйцо, ой, это было бы здорово!

— Зачем тебе гусиное яйцо?

— Я бы подложил его в гнездо к аистам, и вылупился бы наполовину аист, а наполовину гусь.

— Аисты так тебе и позволят?

— Я подложу его на рассвете, когда они оба улетают.

— Зелик, ты знаешь, кто приносит маленьких детей? Брайна говорит, что это аист приносит маленьких детей в корзинке. Где же живут все эти дети?

— На небе!

— А когда идет дождь?

— Когда идет дождь? Не знаю! Наверное, они прячутся, когда облака спускаются к Висле напиться.

— А аист, который стоит на лугу, может принести детей?

— Конечно!

— Зелик, а если я очень захочу, аист принесет мне ребеночка?

— Конечно! — Зелик развел руки. — Целую кучу детей!

Второй аист, чуть поменьше, с белым, словно выбеленным известкой крылом, медленно спустился вниз. Аист, который стоял посреди луга, он, как будто очнулся, расправил крылья, вытянул длинную шею, защелкал клювом и начал бегать вокруг нее с опущенной головой и кричать: «Кля-кля!» Потом остановился, поднял красный, слегка приоткрытый клюв, в котором держал зеленую лягушку, ласково посмотрел на нее, как будто хотел сказать: «Уж у меня-то жена не умрет с голоду!» и преподнес ей лягушку. Тут у нее перехватило дыхание, она подняла шею, вытаращила глаза и проглотила лягушку, не имевшую ни малейшего желания совершать променад в желудок, а он от большой любви несколько раз клюнул ее, потом засунул голову ей под крыло и стал что-то там искать. Потом он вытащил голову, захлопал крыльями, низко взлетел, описал вокруг нее круг, покрасовавшись гибкой, ловкой шеей, и всегда тихая птица вдруг пропела: «Кля-кля-кве, кля-кля-кве!»

Зелик вытащил ноги из воды.

— Иди домой, Рохл, и принеси яйцо, гнездо сейчас пустое. Быстрее, надевай ботинки!

Рохл радостно обулась, почувствовала себя увереннее и подпрыгнула.

— Ну, чего ты не идешь? — спросил Зелик.

— Мне одной неохота идти!

— Давай я с тобой схожу, хорошо?

И дети, взявшись за руки и подпрыгивая, скрылись в лесу.

3

Зелик весело подошел к амбару, на котором было гнездо аистов, взял у Рохл яйцо, схватил его ртом и легко, как кошка, стал карабкаться по ровной обмазанной глиной стене. Он схватился за торчавшую балку, выждал немного, как будто пытаясь найти равновесие, и перебросил тело на крышу. Гнездо располагалось на старой деревянной бороне. В бороне лежала корзина, выстланная травой и ветками. В лицо Зелику ударил тухлый запах рыбы, лягушек и цыплят. В гнезде было три больших яйца. Зелик вытащил одно, вместо него положил гусиное и уже хотел было слезть с крыши, как вдруг появились оба аиста и понеслись, расправив крылья, прямо на Зелика. У Зелика еще было время спрыгнуть, но он так испугался, как бы аисты его не заклевали, что застыл на мгновение, держа яйцо обеими руками.

Рохл завизжала:

— Зелик, прыгай!

Зелик скорчился, заслоняя лицо обеими руками, как человек, ожидающий удара, и заскользил с крутой крыши.

Аист, пролетая, вытянул свою длинную шею, нацелившись острым клювом Зелику прямо в лицо. Зелик уклонился от клюва, удар пришелся в плечо, и Зелик камнем свалился с крыши. Яйцо разбилось и обдало Зелика желтой жижей.

Рохл, подумав, что Зелик, конечно же, умер от удара, стала рвать на себе волосы, упала рядом с ним на колени, обхватила его обеими руками, стала его целовать и причитать:

— Зелик, милый, скажи, тебе больно? Это я во всем виновата! Зачем я принесла это яйцо?

Когда Зелик пришел в себя после удара, он почувствовал боль в плече и вспомнил, что его клюнул аист. Рохл, увидев, что из-под куртки течет кровь, схватилась за голову.

— Ой, мамочки, кровь!

И она снова упала на колени рядом с Зеликом и стала его упрашивать:

— Зелик, милый, пойдем к нам, Брайна тебе что-нибудь приложит, она, не дай бог, никому не расскажет, вот увидишь, прошу тебя, Зелик, пойдем!

Она поцеловала его и расплакалась:

— Все из-за меня!

Зелик, увидев, что над ним плачут, не на шутку испугался, забыл про боль и встал.

— Вставай, Рохл, пойдем к воде, ты мне смоешь кровь, хорошо? Не плачь, ничего мне не сделается! Мне, бывало, доставалось и посильней, и все заживало.

— Ты сердишься, Зелик?

— Нет!

— Ты хочешь, чтобы мы всегда были друзьями?

— Конечно хочу!

— Видишь, как я тебя люблю, — сказала Рохл, поймала ртом свою руку выше локтя, зажмурилась и так сильно себя укусила, что ее зубки окрасились выступившей кровью.

Они замолчали и по толстым, сухим веткам, которые ломались под их ногами, пошли к Висле.

Рохл как маленькая мама стала нянчиться с Зеликом. Она сняла с него куртку, потом стянула рубашку, совершенно забыв, что нельзя смотреть на раздетого мальчика, взяла свой белый передничек, намочила его в холодной воде и обтерла Зелику рану. Зелик, не шевелясь, стоял на четвереньках как Раненый зверек и наслаждался тем, что Рохл с ним нянчится. Обтерев рану, она выстирала передничек, хорошенько его выжала, положила Зелику на рану и, забравшись вместе с ним в кусты, в тень, велела ему лечь лицом ей на колени, чтобы рана немного подсохла.

Зелик подчинился и тут же уснул у Рохл на коленях.

Рохл все время приподнимала передничек — смотрела, подсыхает ли рана. Рана, однако, кровила — у Рохл защемило сердце, и она тихонько заплакала. И так, заплаканная, с красными опухшими глазами, Рохл положила голову на листья и тоже заснула.

4

Аистиха все утро не отходила от гнезда — смотрела, как ее детки выклевываются из яиц.

Он был взволнован, парил над гнездом со странными криками, то и дело что-нибудь ей приносил и стремительно расхаживал по крыше амбара, прижав скорченную шею к крыльям.

Она издала странное «клю-клю». Он подлетел, расправил крылья и уселся рядом с гнездом. На мгновение он будто растерялся и глянул на нее, а она пристыженно опустила голову, как будто умоляла: «Честное слово, я не виновата!» Из расклеванной скорлупы яйца выкатился маленький гусенок. Он почувствовал, что все в ней задрожало, бросился на нее и стал клювом выдергивать ей перья. Но она только ниже наклоняла голову и ближе придвигалась к нему, совсем не сопротивляясь. Все в ней просило: «Лучше ударь!»

Он клюнул гусенка, схватил его за голову и швырнул вниз с амбара. Потом стал разорять гнездо клювом и лапами, уже не оглядываясь на нее, еще немного постоял и улетел.

Она выпрямилась, стала точить клюв о зубья бороны, думая о том, что для нее все кончено и что он полетел позорить ее перед всей стаей.

Она подняла ногу, стала еще усерднее точить клюв о борону и плакать на свой лад. Она была уверена, что вины нет в том, что с ней случилось такое несчастье, что она все расскажет им, старейшинам стаи… Она им покажет двух деток, настоящих аистят, с красными лапками и красными клювиками… И она снова расплакалась.

Зелик с Рохл сидели на плоту.

— Знаешь что, Рохл?

— Что?

— Теперь я смогу плавать точь-в-точь как утка.

— Как это?

— Я надрежу себе пальцы…

— Не делай этого, слышишь, Зелик! Иначе я, честное слово, навсегда с тобой поссорюсь, навсегда!

— Погоди! Выслушай сначала!

— Не стану.

— Понимаешь, я возьму перепонки с гусиных лапок, вставлю их между пальцами и крепко привяжу, пока они не врастут, а потом…

— А кровь не будет идти? — перебила его Рохл.

— Конечно, не будет! Офеля научила меня, как надрезать себе палец острым ножом так, чтобы кровь совсем не шла, у нее же мама колдунья!

— Разве ты не в ссоре с Офелей?

— Конечно, в ссоре! Знаешь, Рохл, у Офели есть такая трава, что стоит ее лизнуть, как сразу заснешь на сутки. Не веришь? Честное слово!

— Ну конечно, есть у нее!

Они немного помолчали.

— Зелик, а правда, что мама Офели ходит в обувке из человеческих жил?

— Еще бы! Знаешь, а еще ее мама умеет превращаться в соломинку и прятаться в самой маленькой щелочке! Она же настоящая колдунья!

Тихая Висла запузырилась. От пузырей расходились круги. Круги росли, сливались друг с другом, становились все больше и больше, и всегда тихая Висла, обычно похожая на хрустальное зеркало, снова как будто застыла, усыпляя все вокруг.

Мимо порхнула ласточка. Увидев других ласточек в воде, она застыла от удивления и окунула клювик в воду — Висла запузырилась снова.

Зелик рассказывал, что под Черным камнем в стеклянном дворце живет Ванда, царица Вислы. Летом, в самую жару, когда Висла мелеет, Ванда вместе со своими сестрами забирается на камень и заманивает к себе маленьких детей. Она уже трижды хотела его схватить, но он знает такое заклинание, стоит его произнести, как вокруг него тут же вырастает огненный круг, и Ванда не может до него добраться.

— Зелик, а зачем Ванде столько детей?

— Зачем ей они? Она целует их до тех пор, пока они не испустят дух, а потом съедает их сердце!

Дети увидели, как большая стая аистов опустилась на остров посреди Вислы.

— Это они собираются свадьбу справлять, — сказал Зелик и повернулся к Рохл. — Давай поплывем туда на лодке.

Зелик отвязал лодку от плота. Рохл осмотрелась, не видит ли их кто-нибудь из домашних, и радостно прыгнула в лодку.

Рохл, поглядев на то, как маленькие блестки на воде сливаются и, поглощая друг друга, слепят глаза, обрадовалась и как-то странно вскрикнула.

Они доплыли до острова, вытащили лодку и сами выбрались на траву.

Аисты выстроились полукругом. Пара аистов постарше, как два почтенных обывателя с заложенными за спину руками, расхаживала в центре круга. Прилетел держа в клюве мертвого гусенка, и поднес его пожилой паре — нате, глядите!

Старые аисты осмотрели гусенка, обнюхали, покивали своими длинными шеями, переговорили по-своему, и два аиста улетели.

Скоро аисты вернулись с ней. Посланцы с помощью «клю-кля, клю-кля» передали ее доводы. Аисты снова посовещались, зашумели, столпились, расстроив круг, и издалека казалось, что это чудище с десятком склоненных голов стоит, широко расставив ноги, посреди Вислы и кричит: «Клю-клю, кля-кля!»

Аисты окружили ее. Он подошел первым и клюнул свою женушку прямо в голову, и со всех сторон к ней потянулись длинные шеи с открытыми клювами, в воздухе закружились перья, и птицу разорвали на кусочки.


Свечерело. Рохл сидела и плакала, зная, что это они с Зеликом во всем виноваты. Зелик дернул ее:

— Вставай, Рохл, поедем домой.

Они забрались в лодку. Тяжелые облака вдруг стали отделяться от Вислы, встали стеной, похожей на развалины, и стало совсем темно. Молния подожгла Вислу. Рохл растерялась от вспышки света. Ослепленная, забыв о том, что она в лодке, Рохл вскочила. Громыхнул гром, будто раскололся каменистый берег, и хлынул ливень.

Рохл в лодке не было. Зелик скинул куртку и бросился в воду, ища ее, но Рохл пропала.

Висла штормила.

Черные валы как разъяренные звери с пеной в пасти вставали на задние лапы, ревели и бросались на Зелика. И молнии, похожие на огненные ленты, со всех сторон слепили глаза. Лодка была уже далеко от него, ее саму по себе несло по Висле. Вал поднял его, и Зелик почувствовал, что ему стало легче, он расслабил руки и ноги и увидел, как к нему плывет дворец с зелеными огоньками. Ванда, окутанная белесыми молниями, висит в воздухе. Она зовет его к себе, показывает ему Рохл, посылает ему молнии, и молнии, похожие на длинные языки, становятся все тоньше. Молнии щекочут, целуют, жгут, и вот над ним уже стоит мама, выжимает лимон на сахар и кладет сахар ему в рот. Вдруг Ванда распускает свои водяные волосы, волосы тянутся к нему, опутывают, сквозь них как сквозь тысячи желобков струится вода и гасит молнии, Зелику становится хорошо, так хорошо, и он плывет.


МОЙШЕ БРОДЕРЗОН Баба Яхна

Перевод А. Глебовской



В небе полная луна,
И слышна лишь тишина,
Ночь все небо засинила,
Это час нечистой силы.
Из горбатой из избушки
Вылезает мышь-норушка,
Воздух втягивает мышь,
Тишь вокруг, ночная тишь.
Тишь вокруг все тише, тише,
А луна все выше, выше,
Мышка шмыг обратно в дом
И хозяйке бьет челом.
Бьет поклоны раз за разом
И сверкает острым глазом:
«Для нечистых сил, для нас
Настает урочный час».
Черный ворон, цвета ночи,
В комнате кружа, клекочет:
«Наступает время тьмы,
Ночь черна, черны и мы».
Кот усатый, черноухий
Боком ластится к старухе,
Поднимает хвост трубой,
Выгибается дугой.
Вдруг с кровати одеяла
Точно ветром посдувало,
Покряхтев, поохав, вот
Бабка наконец встает.
Лезет в ступу, по дороге
Чуть не покалечив ноги,
Ступа из избушки прочь
Сразу вылетает в ночь.
Прилетают птицы стаей,
Бабу Яхну окружают,
И под птичий крик шальной
Ступа мчит сквозь мрак ночной,
Сквозь пронзительные крики,
Сквозь мельканье крыльев диких,
Сквозь огонь, сквозь шум и гам,
Сквозь волшебный тарарам.
Прилетают птицы стаей,
Бабу Яхну окружают,
И сквозь громкий птичий грай
Мчит она в далекий край.
Громок гомон бесноватый,
Глаз блестит подслеповатый,
Длинный нос висит крючком,
Ливень льет, грохочет гром.
Гром грохочет, эхо вторит,
Баба в небе ступу шпорит,
И прядает ступа ввысь,
Где все тучи собрались.
Вверх несется ступа рысью,
В глубину небесной выси,
Видно, что не гладок лёт:
И толкает, и трясет.
В этой тряске да болтанке
Ступа — точно в лихоманке,
Ту, что в ней, трясет стократ
С головы до самых пят.
Бабу молния пронзает,
Баба в облаках витает,
Пышет серою она,
Раскалившись докрасна.
К молнии старуха скоро
С бессловесным разговором
Приступает; а потом
Речь их прерывает гром.
Гром все громче громыхает,
Баба небо подметает —
Грязь метет с небесных круч,
Поднимая вихрь из туч,
Поднимая вихрь и бучу,
Наметая тучи в кучу
И сбивая в серый ком,
Всё на небе кувырком!
Баба небо подметает,
Осень в гости зазывает,
Желтый нацепив покров,
Доит тучи, как коров.
Доит дождик над полями,
Над полями, надломами,
На жнивьё и на покос,
Бормоча себе под нос,
Заклиная дождь осенний,
Насылая стужу в сени,
Хмарь и холод за окном
И болезни в каждый дом.
Отмеряя холод мерой,
Вяжет небу саван серый,
И бормочет всё она
От зари и дотемна,
От зари до темной ночи;
Дни становятся короче,
И от стужи обмерев,
Листья падают с дерев.
Тучи небо голубое
Застилают толстым слоем,
Дождь холодный льет из них,
Пробирает бабу чих.
Наконец, покончив с делом,
Потрудясь душой и телом,
Баба с холода долой
Отправляется домой,
В домик свой на курьих ножках.
Пляшет мышка у окошка,
Писком оглашает дом,
То-то радость нынче в нем!
Рад и ворон, рад и котик,
Что настал конец работе,
Вот так новость, вот дела,
Наша бабушка пришла!
Собирают угощенье:
Жирный гусь, пирог, варенье,
Бабушку ведут в кровать,
К ней садятся пировать.
Порешив с делами всеми,
Коротают дальше время:
Карт колоду достают,
И тасуют, и сдают.
И за кружкой молочка
Всё играют в дурачка
С Бабой Яхною в избушке
Ворон, кот и мышь-норушка.

Пивоваренка

Перевод В. Шубинского



Стоял домишко старенький,
Была в нем пивоваренка —
Домок в одно окно,
Не чиненный давно.
Старик-смотритель много зим
Здесь обитал — и дочка с ним.
Он домик сторожил —
Да сам же в нем и жил.
А дочь была певуньей,
Плясуньей да игруньей,
И оживляла дом
Задорным голоском.
Но для кого ей петь, кому?
Живет паук у них в дому —
Но, в думу погружен,
Молчит все время он.
Кровати две, да две хромых
Скамейки в комнатке у них.
Молчат они сам-друг —
И никого вокруг.
Четыре стенки с крышею,
Над ними понависшею —
Такой вот жалкий дом,
И жизнь такая в нем.
Под крышей той соломенной
По-над стрехой надломленной,
Был тесный чердачок,
Закрытый на крючок —
А там, врасплох захваченный,
Той дочкой одураченный,
Чертенок тосковал
И недоумевал:
Зачем он здесь да почему?
Все было невдомек ему.
Ведь он уж год почти
Сидел здесь взаперти.
Он звался Забывалкою,
И жизнью жил он жалкою:
Зевал он, чуть живой,
Качал он головой.
В пустом бочонке он сидел,
Без развлечений и без дел.
Дверь заперта на крюк,
И — никого вокруг.
Чертенок тот, шутенок тот,
Пузатый постреленок тот
Сидел так много дней
И стал еще жирней.
— Иди сюда, мой сладенький,
Кис-кис, кис-кис, мой гладенький!
Девчонка подойдет,
Чертенка позовет.
И на руки его берет,
И сразу смех ее берет,
И с ним одним она
Играет допоздна…
Отец везет по вечерам
Пивные бочки по дворам,
И думает о ней,
О доченьке своей.
И вдруг берет его испуг,
Тоска накатывает вдруг,
Измотан, утомлен,
Себя пытает он:
Что с дочкой его станется,
Когда одна останется,
Как в рост она пойдет,
А век его пройдет?
Как на дрожжах, растет она,
Красивей что ни год она —
В пивном котле она
Из пены рождена!
Пустые бочки тарахтят,
И, свету Божьему не рад,
В тоске невесть куда
Он едет, вот беда!
В кривом каком-то тупичке
Остановился он в тоске.
И там стоит, застыв,
От горя еле жив.
Но — пиво уж распродано,
Пора домой, пора давно.
И, мрачного мрачней,
Спешит он к дочке, к ней,
Домой, в домишко старенький,
В родную пивоваренку —
Домок в одно окно,
Не чиненный давно.
Усталый, измочаленный,
Хрипя уже отчаянно:
«Что будет с ней потом?»
Вошел к себе он в дом.
И — ни словечка сверх того,
И — ни прибавить ничего.
Мокры его глаза,
И в бороде слеза.
И голову повесил он,
Раздавлен и опустошен…
Лишь дочка старика
Развеселит слегка.
Она с улыбкой нежною
Затянет речь неспешную,
И за руку возьмет,
И скажет — «Ну-ка, вот…»
И — вверх, к стрехе надолмленной
Под крышею соломенной,
На тесный чердачок,
И, отперев крючок —
К тому бочонку, где сидел
Без развлечений и без дел
Чертенок-карапуз,
Рогат и толстопуз.
«Спускайся, толстопузенький,
По лесенке по узенькой.
Посмотрим-ка сейчас,
Чем ты потешишь нас!»
И в комнатушку с чердака
Слетел испуганный слегка
Чертенок-сосунок —
Да чуть не сбил их с ног!
И на полу пустился в пляс,
Как маленький волчок, вертясь,
Запрыгал он, шальной,
На ножке на одной!
Как будто мальчик-баловник,
Он кажет розовый язык,
И жару поддает,
И на руки встает,
И так вертится озорно,
Что уж в глазах у них темно,
И пятками блестит,
И склянкой тарахтит,
И в грудь стучит он кулачком,
И то поет он тенорком,
То кашлянет, чихнет,
То глазиком моргнет.
И так смешно резвился он,
Топтался он, кружился он,
Что тут пошел весь дом
От смеха ходуном.
Берет отца и дочку смех,
Паук танцует возле стрех,
И паутинки сеть
Вдруг начала блестеть,
И так домишко старенький,
Домишко-пивоваренка,
Домок в одно окно
Не хохотал давно,
Не хохотал так много зим
Старик-отец (и дочка с ним),
Что домик сторожил
И сам же в нем и жил.
С поры, рассказывают, той,
Как бы волшебною чертой
От грусти отделен
Их дом со всех сторон.
Ведь Забывалка в доме том
В бочонке все живет пустом,
И будет жить, пока…
До первого снежка!

ИЦИК КИПНИС Хирон-бродяга и кузнец Эрик

Перевод И. Булатовского



Все ребята на улице знали Хирона-бродягу. А был этот Хирон-бродяга такой: дашь ему есть — слопает, дашь ему пить — вылакает, дашь ему что-нибудь — выбросит. Была у него сума, но только для вида, а так обычно пустая болталась.

Много чего рассказывали ребята о Хироне. Один говорил, что Хирон — самый здоровый. Даже кузнеца Эрика, и того мизинцем повалит. Другой говорил, что в молодости Хирон подрался на улице с медведем и так ударил его по лопатке, что медведь заревел и на трех лапах убежал в лес. С тех пор он бродит по лесу и подговаривает всех зверей против Хирона. Так что Хирон боится в лес ходить.

Почему этот Хирон такой здоровенный, никто не знает. Одни говорят, во рту у него такой коренной зуб есть, из которого вся сила берется. Другие говорят, в суме у него что-то зашито, потому он ее никогда и не развязывает.

Кузнеца Эрика очень сердило, почему это он не может побить Хирона-бродягу.

— Как сломаешь ему коренной зуб, — сказал кто-то Эрику, — так и побьешь.

Как же сломать Хирону коренной зуб?

Думал Эрик, думал и наконец придумал: выковал в кузнице железный хлебец, велел жене, чтобы завернула хлебец в теплую ржаную лепешку и стал поджидать Хирона-бродягу.

Вот и он. Эрик дает ему лепешку.

— На, Хирон, ешь, вкусно.

Тот как увидел теплую ржаную лепешку, так ее в рот и запихал — хряск! — сломан зуб.

— Теперь, — говорит кузнец, — давай драться.

Как толкнул его Хирон мизинцем, так Эрик через десять домов и перелетел.

Приходит Эрик домой сердитый и начинает с женой браниться.

Говорит жена:

— Видишь, вся сила у него в суме.

Как же отобрать у Хирона суму? Думал Эрик, думал и наконец придумал.

Взял у жены денег, купил бочку крепкого вина и стал поджидать Хирона-бродягу.

Тут идет Хирон.

Наливает Эрик кружку вина.

— На!

Видит бродяга: пить дают — взял и вылакал кружку.

— На еще!

Еще вылакал.

На — вылакал, на — вылакал, и так до тех пор, пока всю бочку не осушил. Глаза у Хирона начали слипаться, вылакал он последнюю кружку, да так, стоя, и заснул.

Эрик мигом забрал у Хирона суму и в печь бросил. А в суме раньше соль была, затрещала она в огне.

— Вот видишь, — говорит жена, — его сила и сгорела.

Будит Эрик Хирона.

— Давай драться!

Тот был сонный. Кашлянул — Эрик три раза перекувырнулся.

Стало Эрику стыдно по улице ходить. Как бы так сделать, чтобы Хирон сюда больше не возвращался?

Думал Эрик, думал, ночь не спал, другую не спал.

Наконец придумал.

В один мешок положил хлеб, в другой — вино. Один мешок — на одно плечо, другой — на другое и стал поджидать бродягу.

Тут идет Хирон.

— На, — говорит Эрик, — хлебца.

Хирон и слопал.

— На, выпей.

Тот и вылакал.

Эрик идет потихоньку, а Хирон за ним. Слопает хлебец, кружку вина вылакает. Так и привел Эрик Хирона в лес. Тут как раз медведь на трех ногах мимо хромал. Увидел Хирона, заревел, сбежались все звери и стали с Хироном драться. Дрались они, дрались. Так никто никого и не победил. До сих пор дерутся.

А кто хочет увидеть Хирона своими глазами, пусть съест капусты вилок да про сказочку молчок.


Слепой

Перевод И. Булатовского



Жила-была в деревне баба, и не было у нее детей. Муж ее был слепой, всю неделю он ходил по деревням и побирался, а по воскресеньям или на праздники возвращался домой. Вернется домой, жена на него кричит и злится весь день, и по воскресеньям, и по праздникам. Все праздники были у него испорчены, у этого слепого. Да только добрый он был, молчал себе и молчал. Нахлобучит шапку и ждет, пока праздник закончится, тогда возьмет суму, посох и снова идет побираться.

Однажды слепой возвращался домой на праздник, нес мешок пшеничной муки и мешок ячменной. На боку у него висела лира. Он нащупывал посохом дорогу и был очень весел. Чуть жена вышла за порог, сразу начала кричать и клясть его. Стало слепому стыдно перед соседями, не мог он уже смолчать и ответил:

— Сколько я деревень обошел, такой злой бабы нигде не встречал. Зачем, скажи, ты клянешь меня? Принес я муку, и пшеничную, и ячменную, и деньги в платке.

— Не нужны мне, — говорит жена, — твои деньги, не нужна мне твоя мука — мне ребенок нужен! У всех соседей есть дети, а у меня нет!

— Где же я тебе его возьму, — смутился слепой.

— А ты укради — не моя это забота!

Пошел снова слепой по деревням и думает, может, она права. Может, украсть где-нибудь ребенка? У кого-то ведь много, ну, будет одним меньше.

Идет он, идет. Мальчик на поле пасет овец. Садится слепой на камень и начинает играть на лире. Сбегаются к нему овечки, а мальчик еще маленький совсем. Спрашивает слепой:

— Мальчик, а мальчик, кто это там на поле?

— Никого нет, — отвечает мальчик, — только я и мои овечки.

— Мальчик, а мальчик, — говорит слепой, — полезай ко мне в мешок, я тебя моей жене отнесу.

— Не хочу, — отвечает мальчик.

— Почему?

— Так. Я еще маленький, один у маменьки. Если я не вернусь домой, она с ума сойдет.

— Верно, — говорит слепой, — ну, гони своих овец, куда гнал.

И пошел дальше.

Сидит девочка и гусей пасет. А он не видит, слепой, и говорит:

— Ты кто? Мальчик или девочка?

— Девочка.

— А как тебя звать?

— Евочка.

— Полезешь, Евочка, ко мне в мешок? Я тебя моей жене отнесу.

— Не хочу.

— Почему не хочешь?

— Потому. Я еще маленькая, одна у маменьки. Если я не вернусь домой, она с ума сойдет.

Не получается. Вернулся слепой ни с чем.

Увидела жена, что в мешке у него пусто, выбежала к нему с поленом и кричит:

— Убирайся подобру-поздорову, а не то я тебе голову проломлю.

Пошел слепой прочь.

Ходил, ходил, все деревни обошел, а ребенка ему так никто и не отдал.

Одни говорят: «Нам самим нужен».

Другие говорят: «У нас лишних нет».

Третьи говорят: «Иди-ка ты прочь, слепой, а не то мы тебя в тюрьму посадим».

Пошел слепой в лес, сел на кочку и стал над собой плакать. Плакал он так, плакал горючими слезами, а когда наплакался, прозрел.

Видит — лес кругом.

Видит — медведь идет, а на медведе сидит умрун с длинной бородой, заплетенной в косицы, и дразнится:

— У слепца нет мальца! У слепца нет мальца!

Разозлился слепой, а уж он и слепым не был. Схватил палку да как врежет умруну. Тот спрыгнул с медведя и прочь заковылял. Вскочил слепой на медведя, мешки побросал и пустил медведя бежать. Бежал, бежал медведь и прибежал к пещере. Входит слепой в пещеру и видит: дети там сидят и плачут. Спрашивает он их:

— Что вы, дети, тут делаете?

Рассказывают ему дети:

— Нет у нас папы, нет у нас мамы. Умрун с длинной бородой в косицах запер нас тут и не отпускает.

Слепой открыл дверь пещеры и позвал:

— Кто хочет, пошли со мной.

Пошли мальчики со слепым, а медведь их до деревни проводил.

Кто-то сказал бабе, она вышла им навстречу счастливая, обняла слепого с детьми, провела их прямо в дом и устроила пир на всю деревню. Да только никто не хотел верить, что слепой прозрел. Посадили детей вокруг стола, медведя отпустили, а слепого стали спрашивать:

— Какой этот мальчик?

— Русый.

— А этот какой?

— Рыжий.

— А где медведь?

— А вот он ведь.

Увидели, что и вправду слепой прозрел, обрадовались и стали пировать.

На свете очень долго жил мой дед,
Он прожил сто, а может, двести лет.
Он подарил тому медведю санки,
И званым гостем был на той гулянке.

Мельники (Сказка в двух частях)

Перевод И. Булатовского

Часть первая

Давным-давно в одной деревне жил немец-мельник. Звали его Брейт. Был он выше высоких, крепче крепких. Была у него жена и одна-единственная дочка, любимица. Еще у него были дома и стойла, кони и коровы, гуси и утки, какую домашнюю живность ни назови — все у него было.

Его мельница с длинными широкими крыльями стояла за деревней, в поле. Чуть подует ветерок, крылья завертятся, и со всей округи идут люди к мельнице с мешками и мешочками.

У кого есть волы, на волах везет, а у кого нет, тот — мешок на плечи и так несет.

Мельница молола, а немец день ото дня становился богаче и толще. Ведь он злой был, этот немец. Бывало, принесет бедняк маленький мешочек зерна — немец не хочет молоть и прочь с мельницы гонит. Просит его жена не выгонять бедняков — он злится на нее. Приходит к нему дочка просить, он ей отказать не может, потому что очень любит ее. Скоро бедняки поняли: не ходи на мельницу, иди прежде в деревню, к дочке мельника.

Год на год не приходится. Случается голодный год. Хлеб на полях не родится. Колосья пустые стоят, да и тех мало: богатый собрал соломы на один воз, а бедный — на одну копну.

Все деревни в округе плачут. Орехи да желуди собирают. Все впрок, только бы от голода спастись. А Брейт-мельник лежит в поле рядом с мельницей, злой, сердитый и никого на мельницу не пускает: слишком маленькими мешочками зерно несете. Приходит жена просить, он ее прочь гонит. Даже дочку слушать не хочет — до того дошел.

Лежал как-то раз мельник в поле, а вокруг него бегали его злые собаки. Заснул он, и приснился ему такой сон:

Прилетела к нему птица с четырьмя большими крыльями, принесла маленький мешочек зерна и пристает к нему: мели да мели!

Никак ему эту птицу не прогнать. Схватил он палку, ударил птицу и перебил ей крыло. Птица все подползает к нему. Второй раз ударил, и еще два крыла перебил, а птица все не отстает. Он совсем разозлился, ударил птицу палкой прямо по голове и убил ее. Вдруг птица вскочила ему на грудь и начала душить, за горло клювом таскать — вот-вот задушит. От страха злой мельник проснулся, огляделся и побежал домой сон рассказывать. Рассказывает сон, хочет ему жена что-то сказать, а он уже знает, что она ему скажет, и велит ей молчать. Заводит его любимица речь, знает он, что она хочет сказать, и — бегом из дома.

Бежит он, бежит, прямо в поле, к мельнице. Бежит он, а копны туч как черные мешки потянулись, заволокли небо и устремились к мельнице. Вмиг стало темно, как ночью, пастухи погнали домой свои стада. Путники стали искать место, где переждать бурю. Поле стало маленьким, а мельница — низенькой. Брейт не смотрит по сторонам — бежит к мельнице. Вдруг, откуда ни возьмись, вылетает вихрь, отрывает у мельницы крыло и бросает мельнику под ноги. Отрывает второе крыло и швыряет его на соседнее поле. Мельник вбегает в мельницу, хочет спрятаться, мечется из угла в угол — места себе не находит. Залезет в короб — тесно. Натянет мешок на голову — мешок дырявый. Снаружи удар грома громыхнул, мельница так и затрещала. Второй громыхнул, горшки лопнули, и все из них на голову мельнику потекло. Упорные капли дождя сердито клюют крышу, да никак не проклюнут, рвутся — никак не прорвутся. Наконец, ударил последний удар, и молния подожгла мельницу, разорвала ее, разнесла на кусочки. Ливень прошел, а от мельника даже мокрого места не осталось.

Часть вторая

Жена с дочкой поплакали месяц, поплакали год, а потом перестали. Жить им было не на что — Брейт свои сокровища где-то закопал, а где, никому не сказал. Когда никто не видел, собирали они щепки, оставшиеся от мельницы, и носили в город продавать.

В соседней деревне, недалеко от мельницы, жил юный кузнец. Был он большой силач. Правой рукой мог дерево повалить, а левой в другой лес его отнести.

Однажды, ни с того ни с сего, с ним не пойми что сделалось. Сидит он рядом с кузницей на лавке, не хочет браться за работу и молчит. Мать поняла, чего ему не хватает, и думает: помолчу, пусть сильней затоскует. Сидит кузнец день, сидит другой. Не ест, не пьет. Ворот у него нараспашку, и сам он с тоски чуть не разрывается. Видит мать, нет у него больше сил, и говорит:

— Иди, сын, туда, где стояла Брейтова мельница, и сядь на камень. Как взойдет луна, кое-что увидишь.

Пошел юноша туда, где стояла Брейтова мельница, сел на камень и стал ждать. Только луна взошла, идет Флара, Брейтова дочка, щепки собирать. Луна сияет — ее лицо сияет ярче луны. Встала, как стройное деревце, оглянулась. Видит юноша, какая она, эта Флара, и говорит:

— Флара! Я для тебя город разрушу, а десять построю. Будь моей женой!

Подумала Флара, подумала и отвечает:

— Не надо город рушить, не надо десять строить, а отстрой ты мельницу, нам и этого хватит.

Пошел юноша в лес и стал деревья вырывать вместе с корнями. Одной рукой вырывает, а другой носит. За ночь целую гору деревьев натаскал. Нужно звать строителей — мельницу строить. Идет он в деревню, строителей зовет:

— Приходите Брейтову мельницу отстраивать. Раньше она молола из одного короба, а теперь будет молоть из четырех.

— Мы подумаем, — говорят строители и уходят. Были они злы на Брейта и не хотели его мельницу отстраивать.

Задумался кузнец:

— Все равно придут мельницу строить.

А был он здоровый: на руках и на ногах было у него по шесть пальцев. Подождал он, пока строители ушли в поле, взял веревку, обвязал их хаты и утащил за тридевять земель.

Приходят строители.

Где же хаты?

Ни огонька, ни дымка не видно, только печи голые стоят там, где были хаты, а хат-то и нет.

Бегут они к кузнецу.

— Верни нам, кузнец, наши хаты, где нам наших жен с детьми держать?

— А кто пойдет мельницу строить?

— Мы пойдем.

— Хорошо.

Притащил он им хаты, надел их обратно на печи, как были, и вся деревня пошла мельницу строить. Одни пилили, другие рубили, третьи строили. Потом кузнец притащил огромный ящик, обложили люди этот ящик кирпичом, на колеса ремни натянули и поставили высокий вал. Никто не может жернова надеть. Взял кузнец один жернов одной рукой, другой — другой, так все восемь жерновов и надел, засыпали зерно, и как только запустили мельницу, кузнец свистнул и позвал всех соседей водку пить.

А Флара сказала соседям так:

— Простите нам, соседи, злобу нашего батюшки. Батюшкина мельница молола из одного короба, а наша будет молоть из четырех. Богатые будут нам зерном платить, а прочим будем даром молоть.

— Правильно! — согласились соседи. — Пусть все деревни приходят на свадьбу.

И пришли все деревни. Такой свадьбы уже давно не было.

Угощенье выставили — целыми пирогами и еще сто ведер вина. Кто-то неленивый подсчитал.

И негде было на этой свадьбе яблоку упасть. На том кончается сказки вторая часть.


Девочка, которая продавала хворост

Перевод И. Булатовского



Вы знаете девочку, которая продает хворост? Я ее знаю. У нее папу забрали в солдаты, мама — служит в людях, а она осталась дома одна с маленьким братиком.

Была у них горбушка хлеба. Ели они ее, ели, братик — кусочек, девочка — кусочек. И вот однажды вечером отдала девочка последний кусочек братику, положила его спать, а сама села с ним рядом. Сидит девочка и думает, что ей делать, братика нужно кормить, да и сама она голодная. Думает она час, думает другой, так всю летнюю ночь и продумала. Глядит девочка — светает, она тихонько за дверь и со двора. Тихо на улице, в домах еще спят.

Смотрит девочка по сторонам, вдруг видит: старушка идет ей навстречу, на палку опирается и ведет за собой курочку, а за курочкой — босые девочки идут друг за другом. Увидела старушка, что девочка стоит печальная, и остановилась перед ней.

— Что за горе у тебя, девочка, что за беда, почему твои глазки заплаканы?

Заплакала девочка горючими слезами и говорит:

— Папу забрали в солдаты, мама служит в людях. Съели мы с братиком горбушку хлеба, а чем мне его кормить дальше?

Стукнула старушка палкой о землю и говорит:

— Не горюй, девочка. Не плачь, не рыдай. Мы идем в лес хворост собирать. Пошли с нами.

— А на кого я братика оставлю?

— Курочка-ряба, — говорит старая старушка, — за домом присмотрит и с братиком поиграет.

Сплела девочка веревку из травы, велела курочке смотреть за братиком и пошла с девочками в лес.

Осталась курочка в доме, стала она лапками колыбельку качать, крылышками пол подметать. Чуть муха над колыбелькой покажется, курочка ее крылышком прочь гонит.

А тем временем девочка отнесла хворост в город, обменяла его на хлеб, а хлеб принесла домой. Вот они все и поели.

Пошла как-то наша девочка с другими девочками в лес, а курочка в доме осталась.

Девочки набрали вязанки хвороста и за плечи закинули. Вдруг откуда ни возьмись — помещик со злыми псами. Кричит он девочкам:

— Кто вам разрешил здесь хворост собирать? Он что, ваш?

Лают злые псы:

— Лес принадлежит нашему славному хозяину, хворост принадлежит нашему славному хозяину! Чтоб ноги вашей здесь больше не было, а не то мы вас покусаем, на клочки поразрываем.

Побросали девочки хворост, девочка тоже свою вязанку бросила и домой ни с чем пошла. Помещик даже веревочку и ту забрал. Подошла девочка к дому, нечем ей братика накормить, не может она в дом войти, села у двери, голову повесила и задумалась. Подошла тут старушка с палкой и говорит:

— Девочка-припевочка, что ты так печалишься, что голову повесила?

Рассказывает девочка: помещик со злыми псами выгнал из леса, веревку забрал и велел, чтоб ноги ее там больше не было.

— Не печалься, — говорит бабушка, — ступай в дом. Курочка целый день за братиком приглядывала. А с помещиком мы разберемся.

Входит девочка в дом, видит: курочка яйцо снесла, большое, точно гусиное. Обрадовалась девочка, поели они с братиком, и на завтра еще осталось. А курочка к помещику отправилась. Пробила семь плетней вокруг двора, семь стен вокруг дворца и — прямо во внутренний покой, где помещик отдыхал после обеда.

Запрыгнула курочка на кровать к помещику и спрашивает:

— Ты, такой-сякой, зачем со своими злыми псами детей из леса прогнал? Лес не твой и хворост не твой!

Проснулся тут помещик и говорит:

— Тебя забыл спросить!

— Ах, меня забыл спросить?

Клюнула курочка и выклевала у помещика правый глаз. Хотел помещик позвать своих злых псов. Клюнула курочка и выклевала у него левый глаз.

Взмолился помещик:

— Курочка, милая, хорошая, верни мне мои глаза.

Спрашивает курочка:

— Ты кто, помещик?

— Нет, никакой я не помещик.

— А лес твой?

— Нет, не мой.

— Твой хворост?

— Нет, не мой.

Вернула ему курочка глаза, обозвала его дураком и — обратно к девочке и ее братику. С тех пор эта девочка, я ее знаю, летом носит в город хворост, а зимой в школу ходит, учится.

Старушка навещает курочку, а помещик никакой уже не помещик, а дурак.

Лес теперь вольный. Зимой из него бревна возят, а летом мы с девочкой и со всеми ребятами там играем.


Кораблик уплыл торговать

Перевод В. Дымшица



У самого берега реки стояло недавно на привязи десять корабликов. Все один в один, а самый красивый — самый маленький, раскрашенный.

Однажды, холодным днем, поднимается на реке ветер, сгоняет волны, чтобы они с ним немножко поиграли.

Хочется ветру забрать с собой кораблик, посылает он за корабликом волну и так ей наказывает:

— Пойди, скажи, чтобы кораблик, один из во-о-он тех, приплыл ко мне!

— А если ни один не захочет?

— Тогда переверни их вверх дном.

— Хорошо, — говорит волна, и отправляется к самому большому кораблику:

— Кораблик! Ветер велел — плыви к нему!

— А если не поплыву?

— Если не поплывешь?

Взяла волна, перевернула кораблик вверх дном и говорит другому кораблику:

— Кораблик, ветер хочет, чтобы ты к нему приплыл!

— А я не хочу.

— Не хочешь?

Взяла волна и перевернула кораблик вверх дном как щепку.

Так и третий, так и четвертый, все кораблики перевернула и подошла к десятому, самому маленькому, раскрашенному.

— Кораблик, ветер просит, чтобы ты к нему приплыл.

Хочет кораблик немножко поиграть на реке и говорит в ответ так:

— Разве ты не видишь, волна, что я, как собака, цепью привязан?

Схватила волна кораблик, рванула, сорвала его с цепи, и они уплыли к ветру.

Забрался ветер на кораблик, распустил полы и начал им править, на одну волну вверх, с другой — вниз. Волны толпятся, ветер поет, и кораблику весело.

С одной волны съехал, на другую забрался, с одной — вниз, по другой — вверх. Вдруг откуда ни возьмись плывет навстречу пес Бобрик. Плывет-плывет, а от волн отбиться не может. Вот-вот наберется полная пасть воды. Видит Бобрик кораблик, просит:

— Кораблик родненький, я захлебываюсь.

Приказал ветер волне, она и забросила Бобрика на кораблик. Лег мокрый Бобрик и дрожит, а они плывут себе и песенку поют.

Плывет навстречу кочан капусты. Волны шлепают его по голове, он ныряет и тотчас выныривает.

Увидел кораблик и просит:

— Кораблик, миленький, сжалься над кочаном.

Приказал ветер волне, она и забросила кочан на кораблик.

Плывут они дальше: ветер с распущенными полами, пес Бобрик мокрый и дрожит, а кочан капусты так, шутки ради.

Плывет сломанная ветка, длинная, плывет и мучается, но ветер ее уже брать не хочет, так они ее сами привязывают к цепи и тащат за собой.

Вдруг откуда ни возьмись вылезает солнце поглядеть, что на реке делается. Увидел ветер солнце, а они никогда друзьями не были, спрыгнул с кораблика, подхватил полы и — фьють — улетел. Даже не попрощался.

Плывет кораблик без хозяина, без рулевого. Плывет-плывет день и ночь, внутри сидят пес Бобрик и кочан капусты, а сзади ветка тащится. Так далеко заплыли, что их к берегу прибило. А на берегу жили маленькие человечки — там их государство.

Видит страж: корабль подплывает, побежал рассказывать старейшине:

— Государь наш старейшина! Большой корабль около нас остановился, а в нем два зверя сидят: один с глазами, а другой — без.

Выбрал старейшина двух посланцев, научил их, что говорить, и послал к кораблику. Подошли посланцы к кораблику, перекувырнулись два раза в воздухе и говорят:

— Нас послал к тебе сюда
Наш великий царь Балда.
И хоть мы невелики,
Но мы прекрасные моряки
И большие добряки.

Говорит корабль Бобрику:

— Хочешь остаться у маленьких человечков?

— Если заберешь меня на обратном пути, — отвечает пес.

Говорит кораблик кочану капусты:

— Хочешь остаться у маленьких человечков?

— Если заберешь меня на обратном пути, — отвечает кочан капусты.

— А я хочу, — говорит кораблик, — двух лучших моряков, я поплыву на край света.

Ушли посланцы к старейшине и говорят:

— Государь наш старейшина! Так сказал большой корабль: зверь с глазами сойдет к нам на берег, и зверь без глаз сойдет к нам на берег. А мы должны дать ему двух моряков, тогда поплывет он себе на край света.

Так всё и было.

Пес Бобрик сошел на берег и получил мясной прокорм, кочан капусты сошел на берег и получил молочный прокорм, а кораблику дали двух моряков и еды и питья на три года, пусть плывут и привезут, что привезется.

Половина нам, половина им.

А на реке стоят себе десять корабликов, один в один, но самый красивый — самый маленький.


Три сестренки

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



Жили-были три сестренки. Одну звали Зеза, другую Тата, третью Цита. Шли они, шли и встретили бабушку старенькую. Она их спрашивает:

— Куда это вы идете, девочки, такие красивые?

— Куда-то.

— А что вы там будете есть?

— Кашу.

— А что вы там будете пить?

— Воду.

— Ну, идите себе.

Идут они себе. У Зезы русые волосы, у Таты — черные, а у Циты — золотистые.

Идут они и видят: стоит тетенька и плачет:

— Нет у меня красивой косы, — плачет она, — меня из дома выгнали. Девочки, девочки, миленькие, дайте мне кто-нибудь свою косу!

Думает Зеза и не знает, что делать. Думает Тата и тоже не знает, что делать. А Цита, самая маленькая, говорит:

— На, возьми мою косу.

Взяла тетенька и отрезала Циточке косу острыми ножничками.

Зеза идет с русыми волосами, Тата — с черными, а Циточка идет остриженная, как овечка.

Приходят домой, дедушка им дверь открывает. Идет первой Зеза, говорит дедушка:

— О, Зезочка пришла.

Идет второй Тата, говорит дедушка:

— О, Таточка пришла.

Идет Цита последней, не узнал ее дедушка, спрашивает:

— Ты чья, девочка?

Молчит Циточка.

Дедушка пошел и привел бабушку. Говорит бабушка:

— Если Зеза пришла с косой, и Тата пришла с косой, а Цита кому-то отдала свою косу, так пусть пойдет и заберет. А не заберет, так пусть вообще домой не приходит.

Вышла Циточка за дверь и видит: курочки уже спят, горлинки спят, и котенок пошел спать, а она — куда она так поздно пойдет?

Стоит она у ворот, и хочется ей плакать. Проходит мимо та самая тетенька и окликает ее:

— Не плачь, Циточка, у меня сидят девочки и прядут золото, пойдем, ты тоже будешь прясть.

И Цита пошла с ней.

Привела ее та тетенька в дом. В доме горница, а над горницей — маленькая комнатка. Стоят в комнате прялки, а за прялками сидят девочки и прядут золото.

Говорят девочки Циточке:

— Дурочка, зачем ты сюда пришла?..

— Эта тетенька злая, утром есть не дает…

— Вечером играть не дает…

Не знает Циточка, как быть, говорит она:

— Посмотрим.

Говорят девочки:

— Есть у нее, у этой тетеньки, две воды: живая вода и мертвая вода.

— Перед сном она моет нам головы живой водой — вырастают у нас ночью длинные волосы, густые.

— Утром она моет нам головы мертвой водой, острой как бритва, и волосы выпадают.

— И весь день мы сидим лысые.

— И прядем из наших кос чистое золото.

Говорит Циточка:

— Что ж, посмотрим.

И стала она прясть на прялке из своей отстриженной косы чистое золото.

Вечером приходит та тетенька мыть им головы. Ходит она от кроватки к кроватке. Подошла к Циточкиной кровати и говорит:

— Спи, девочка, спи, — помою голову водой медвяной, будешь как яблочко румяной. Поскорей засыпай да пораньше вставай.

Вымыла Циточке голову и ушла.

Проснулась в полночь Циточка, потрогала голову — волосы уже отросли. Чем дальше, тем больше растут. Она потихонечку встала, поискала, поискала и нашла лестницу. Рядком кроватки стоят, все девочки крепко спят.

Говорит Циточка шепотом:

— Если отсюда выберусь, то и вас вызволю.

Спустилась Циточка по одной лестнице, спустилась по другой: все в доме спят крепким сном. Вышла Циточка во двор, видит — калиточка на три замка заперта, а у калиточки собаки зевают. Говорит Циточка собакам:

— Что делать?

Говорят собаки:

— Мы тебя перенесем через забор, но смотри, не забудь о нас.

— Хорошо, — говорит Цита, — а как вас можно обратно в людей превратить?

— Если придут те, которые назовут нас нашими настоящими именами, то все получится.

Одна собака встала передними лапами на забор с одной стороны, другая — с другой стороны, Цита поднялась и спустилась как по лесенке и говорит:

— Завтра в это же время будьте готовы.

Идет Циточка ночью и боится. Видит — стоит деревцо, встала она под деревцо и дождалась утра.

Утром пошел дождь. Идет Циточка под дождем.

Шла, шла и домой пришла. Стучит в дверь, выходит дедушка, смотрит и говорит:

— О, Циточка пришла, а мы целую ночь глаз из-за тебя не смыкали.

Говорит Циточка:

— Мне тоже сегодня не спалось.

— А что такое? — спрашивают все.

— Рассказывать нельзя, — говорит Циточка.

А коса у Циты стала краше прежней.

Позавтракали они, и снова пошли три сестренки играть — Зеза, Тата и Цита. Идут они, идут, видят — стоит тетенька и плачет.

— Что вы плачете, тетенька?

— Как же мне не плакать, — говорит тетенька, — пропала у меня девочка.

— Какая девочка? — спрашивает Цита.

— С тебя ростом.

— Ладно, — говорит Цита, — будьте готовы, тетенька, сегодня в полночь она к вам вернется.

Идут они дальше, видят — стоит девочка и плачет.

— Что ты плачешь, девочка?

— Как же мне не плакать? У меня братик пропал, такой пригожий. Я его ищу-ищу, не могу найти.

— Ступай, — говорит Цита, — к такой-то и такой-то тетеньке и будь готова. В полночь я туда приду.

Спрашивают сестренки:

— В чем дело?

Говорит Цита:

— Захотите — пойдете с нами, рассказывать нельзя.

Ночью Цита собрала всех тетенек и девочек, и пошли они к дому той злой тетки. Собаки уже стоят у калитки и ждут. Говорит Цита одной девочке:

— Как звать твоего братика?

— Хаим, — говорит девочка.

— Тогда позови его громко: Хаим, Хаим, выходи!

Подошла девочка к калитке и стала звать дрожащим голосом:

— Хаим, Хаим, выходи!

Выскочила первая собака, встряхнулась всей шкурой и снова стала пригожим мальчиком.

Другая позвала своего братика, вторая собака превратилась в мальчика.

Сестренки с братиками стали целоваться. А Цита вместе с тетеньками поднялась по лестнице, распахнула двери, вошла к девочкам. Девочки спят крепким сном. У каждой голова вымыта живой водой и волосы растут на глазах.

Взяла Цита, нашла мертвую воду, вылила и тихо разбудила всех девочек. Девочки стали озираться: кто это?

— Ой, мама! — кричит одна девочка.

— Ой, мама! — кричит другая девочка.

— А где моя мама?

— А где моя мама?

Все девочки проснулись и обрадовались.

А та злая тетка услышала, быстро прибежала, стала звать собак — нет собак! Стала искать мертвую воду — нет мертвой воды!

Стала она кататься по земле и кричать, а те тетеньки ее хорошенько поколотили и пошли домой веселые.

Все девочки идут, а Цита идет впереди.

Услышали об этой истории в городе, вышли навстречу с музыкантами, а Ците подарили за это чудесный садик посреди города. Каждая девочка принесла туда цветочек и посадила, а каждый мальчик — деревце. Цита не запирает тот садик: пусть все дети приходят туда играть.

Зеза, Тата и Цита уже выросли большими. У Зезы — русые волосы, у Таты — черные, а у Циты — самой младшей — золотистые.

Должно быть, золотые.


Мойше-богатырь

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



Маленький Мойшеле пошел в лес яблочки искать. Искал, искал и заблудился. Домой не может вернуться.

Думает Мойше, что ему делать.

— Плакать — не годится, некрасиво. Звать — никто не отзовется, лес тут глухой.

Решил Мойше: пойдет он дальше, дальше и станет лес стеречь. А потом… Потом он станет лесным богатырем.

И пошел.

Идет он, и вот — козочка пасется.

Окликает его козочка:

— Мальчик, мальчик, паси меня и заботься обо мне. Буду тебе каждый день молоко давать.

— Дашь мне ведро молока в день?

— Больно ты умный, — говорит козочка.

— Ну, раз больно умный, поищи себе другого, — говорит Мойше.

И дальше пошел.

Идет себе, идет, и вот — овечка пасется.

Говорит овечка:

— Мальчик, мальчик, паси меня, заботься обо мне. Буду Давать тебе хорошее масло, овечье.

— Дашь мне кадушку масла в день?

— Больно ты умный, — говорит овечка.

— Ну, раз больно умный, поищи себе другого, — говорит Мойше.

И дальше пошел.

Миновал один колодец, миновал другой, пришел к реке. Стоит коровушка, пасется. Окликает его коровушка:

— Мальчик, мальчик, заботься обо мне, паси меня. Будешь у меня сыт, будет у тебя и сыр, и масло.

— Дашь мне в день ведро молока, головку сыра и кадушку масла?

Говорит коровушка:

— Устрой мне стойло из веток, выстели его мягкими листьями, пои меня поутру холодной водой, вечером теплой — дам я тебе в день ведро молока, головку сыра и кадушку масла.

Наломал Мойше веток, вбил в землю колышки, сплел крепкое стойло, выстелил его мягкими листьями и завел туда коровушку. Поутру стал поить ее холодной водой, вечером теплой, стала коровушка давать ему в день два ведра молока, две головки сыра и две кадушки масла. А Мойшеле высекает из камня огонь, разводит костер, варит грибы, подливает молока, заправляет маслом и ест.

Ведет однажды Мойшеле коровушку с выпаса. Прошел один колодец, прошел другой — стоит у реки волк, глаза так и горят.

Окликает Мойше волка:

— Эй ты, уходи подобру-поздорову, а не то я тебя застрелю.

Уходит волк, оборачивается, уходит, и все оборачивается, а коровушка боится в стойло идти. Рассердился Мойше, взял лук и стрелу и выстрелил в волка. Волк и перекувырнулся. Мойше зашвырнул волка подальше в лес и пошел с коровушкой домой.

Назавтра опять ведет коровушку с выпаса. Прошли один колодец, прошли другой, пришли к реке — стоит у реки медведь и ждет.

Окликает Мойше медведя:

— Эй ты, уходи подобру-поздорову, а не то я тебя застрелю.

Медведь взял и ушел.

Слышит Мойше, как медведь хвастается:

— Все равно свое возьму, приду ночью, проберусь к коровушке.

Думает Мойше:

— Хорошо, поглядим.

Взял, сплел из веток корову с ногами и рогами, поставил ее в угол стойла, а настоящую коровушку спрятал.

Пришел ночью медведь, подкрадывался, подкрадывался, видит: никого. Залез в стойло, схватил зубами корову из веток, стал грызть и кашлять:

— Кхар-кхар-кхар-кхар! Спаси меня, мальчик!

Говорит Мойше:

— На этот раз я тебя прощаю, а ты не будь больше дураком, — и вытащил из пасти у медведя веточки да щепочки.

Только одна длинная ветка застряла глубоко в горле. Взял Мойше, засучил рукав, засунул руку глубоко-глубоко и вытащил.

У медведя слезы на глазах, целует он Мойше, обнимает:

— Приходи, — говорит, — ко мне вечером, я дам тебе меда, сколько твоей душе будет угодно.

А Мойше говорит:

— Ты тоже ко мне приходи, я тебе сварю сладкую кашу, будешь есть и радоваться.

Пожали они друг другу руки и стали друзьями навеки. Медведь приходит к Мойше есть кашу, а Мойше ходит к медведю за медом.

Когда Мойше стал могучим богатырем, у него уже и лошадь была, и всякое добро.

Сидит как-то раз Мойше у реки и с медведем играет.

Смотрит — цыгане едут в кибитках. Говорит медведь:

— Продай меня цыганам.

— Я без тебя оставаться не хочу, — говорит Мойше.

— Ничего, — говорит медведь, — я скоро вернусь. Сбегу украдкой.

Подъезжают цыгане. Окликает их Мойше:

— Цыгане бедовые, люди торговые, купите у меня медведя ученого.

— А как он прозывается? — спрашивают цыгане.

— На Берл-Мерл отзывается.

— А сахар он ест?

— Только давай — съест.

Открывает медведь пасть, бросают ему цыгане кусок сахара. Поймал медведь, захрумкал, захрумкал и съел.

— На задних лапах ходит?

— А ну, — говорит Мойше медведю, — кикс-фликс!

Встал медведь на задние лапы. Цыгане играют, медведь танцует.

Говорят цыгане:

— И в самом деле, ученый медведь. Сколько ты за него хочешь?

— А что вы дадите?

— Морские кораллы хочешь?

— Нет.

— Дерево сандаловое хочешь?

— Нет.

— Десять слитков серебра возьмешь?

— Нет.

— Чего же ты хочешь?

— Хочу… хочу вот эту девушку, что сидит у вас в последней кибитке!

Цыгане думали, думали, судили-рядили и наконец согласились: высадили ему девушку из кибитки и вместо нее посадили медведя.

— Эта девушка — из города Лемберга, — говорят цыгане. — Ее отец — купец, мы ее украли две недели назад. Вот уж и вправду красавица! Ну, бывай здоров!

— И вам доброго пути!

Цыгане уехали, а Мойше пошел вместе с девушкой к себе домой. Пришли, а девушка в дом входить не хочет и плачет.

— Чего ты плачешь? — спрашивает Мойше.

— Я боюсь, — говорит девушка, — вдруг ты разбойник.

— Я не разбойник, — говорит Мойше, — а богатырь: плохих я наказываю, а хорошим помогаю. Входи, не бойся.

Утром девушка поела, попила, прихорошилась — глаз не отвести.

Говорит Мойше:

— Девушка, какое твое желание? Хочешь домой — отведу тебя через леса и поля прямо в город Лемберг к твоему отцу. А не хочешь — построю тебе дворец прямо здесь, посреди леса, и оставайся со мной.

— Домой я не хочу, — говорит девушка, — раз ты богатырь и хороших не обижаешь, то ты мне нравишься, и я с тобой останусь.

Взял Мойше, связал два дерева ветвями — знак, что он помолвлен с этой девушкой.

— А свадьбу сыграем, — говорит Мойше, — как медведь вернется и как будет у меня под началом восемьдесят богатырей.

Стали мальчики из всех городов записываться на службу к Мойше — лесному богатырю: кто хочет — сам вызывается, кто дороги не знает — все равно придет, медведь его приведет.

А медведь ушел в соседние леса. Так никто о нем больше и не слыхал, так никто его больше и не видал.


Быки

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



Было у одного еврея два быка. Они всё росли.

Росли, росли и выросли выше стойла, больше дома. Каждый бык был во-о-от таким в вышину и во-о-от таким в ширину.

Рога у быков были как деревья, очи — как мячи, копыта — как лопаты.

Идет мальчик маленький, окликает быков:

— Бык — длинный язык, в шойфер дуть не может бык! Рассердились быки и подняли мальчика на рога. Увидела это какая-то тетя и побежала прямо к резнику.

Говорит резник:

— Быки? Зарезать их, быков этаких.

Говорят ему быки:

— Лучше мы тебя зарежем.

Говорит резник:

— А где вы нож возьмете?

Говорят быки:

— Мы можем и без ножа! — И ну бодать резника рогами.

Испугался резник и убежал чуть живой. Видит та тетя — толку нет, пошла она к милиционеру.

Говорит милиционер:

— Быки? В тюрьму их запереть, быков этаких.

Говорят быки:

— Лучше мы тебя в тюрьму запрем.

Один бык толкнул милиционера к стене, а другой рогами прижал, милиционер там и до сих пор стоит.

А быки еще больше выросли.

Говорит им хозяин:

— Хватит вам расти, телята вы такие-разэтакие, пора вам делом заняться.

— Что нам делать? — спрашивают быки.

— Что значит что? Нате вам мешки на рога, ступайте в деревню картошки просить.

Повесили быки на рога мешки и пошли. Идут, идут быки, идут, идут. Пришли в первую деревню. Сидит в воротах человек. Спрашивают быки:

— Человек, как тебя зовут?

— Меня? Андрей.

Рассмеялись быки, замахали мешками над землей и заревели:

— Андрей, снеси яйцо скорей!

Очень Андрей испугался и пустился бежать. Видят женщины: Андрей бежит, и они за ним. Видят свиньи: люди бегут, и тоже побежали. Собаки бегут, кошки бегут, петухи кукарекают, овцы блеют, собаки лают, свиньи визжат.

Выходит Мойше-богатырь и говорит:

— Скотинка, что визжишь? Что бежишь?

Говорят они:

— Андрей бежит.

Говорит Андрей:

— Что это за быки стоят у ворот?!

Подошел Мойше-богатырь к быкам, встал перед воротами и окликает быков:

— Быки, зачем вы сюда пришли?

— Мы? Мы пришли кирпичи лепить.

— Зачем еще вы пришли? — сердито закричал Мойше.

— Мы? — испугались быки. — Мы пришли хлеба просить.

— Хорошо, — говорит Мойше, — коли так. Подождите немного, я вам привяжу к хвостам тележку и отсыплю хлеба.

Пошел Мойше-богатырь к кузнецу, выбрал там самый большой плуг, привязал его к быкам и говорит:

— Ступайте, быки, хлеб насыплю вам в мешки.

Пошли быки по полю и вспахали его, пошли по другому — и тоже вспахали, а Мойше идет за плугом.

Вспашет полосу, отряхнет плуг, повернет и дальше идет. Так и вспахал все поля вокруг деревни.

— Теперь, — говорит Мойше, — вы, добрые быки, идите паситесь, а я посею зерно. Когда хлеб вырастет, получите свою долю.

С тех пор быки остались в деревне навсегда. Летом они пашут поля и едят траву, зимой возят мешки на мельницу и едят зерно с отрубями.

Мешок туда, мешок обратно, вот и сказка вся, понятно.


Зубок

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



В некотором царстве, в некотором государстве, ни близко, ни далеко, жили муж с женой. Перебивались они кое-как: она торговала бубликами, он разводил табак. И была у них дюжина сыновей: один другого краше.

Первый не мог «а» от «б» отличить,
Второй мог родного отца пришибить,
Пятый ребенка не смог бы поднять,
Десятый не смог бы лучину сломать.

А двенадцатый, самый маленький, был совсем чудной: худой, длинный, в три месяца уже не хотел лежать в колыбели, а в год мог теленку кости переломать. Родителям за него стыдно, а что поделаешь? Думали они, думали, ничего особенного не надумали и решили отдать Зубка в школу учиться. Дети увидели такого длинного и перепугались. Кто чернила разлил, кто книжки уронил: никто в школе не остался, все Разбежались.

Увидела учительница, что творится, и заплакала:

— Миленький, хорошенький, не обижайтесь, но из-за вас я всех учеников растеряю.

Взяла его тихонько за руку (а он был в одной рубашке) и отвела домой. Видят родители: плохо дело, дали ему еще год подрасти, сшили ему штаны и отвели к сапожнику.

— А ну, — говорит сапожник, — посмотрим, что ты умеешь, вбей-ка гвоздь в сапог.

Взял Зубок молоток, не спеша размахнулся и ударил по печной трубе: разлетелась труба на кусочки.

— Э-э-э, братец, ты мне не пара, — говорит сапожник и дверь перед ним открывает, — ступай себе с миром на все четыре стороны.

Мать плачет, отец тревожится. Отправляют его в поле гусей пасти — стар и млад его боятся, все бегом бегут. Коровы бегут, овцы скачут, пастухи плачут. Говорят родителям, чтобы они своего красавца дома держали, а нет — подпустят им красного петуха, и дело с концом.

Стали держать его дома, на белый свет не выпускают. Ест Зубок не за троих, а за десятерых. Две буханки хлеба на завтрак мало, а на обед — мешок картошки, только подавай. Остальных своих детей родители Зубка отправили в люди, сами работают от темна до темна, а прокормить Зубка не могут.

Приходит сосед-кузнец. Не может он видеть родительского горя. Говорит кузнец:

— Отдайте мне парня, я его поставлю на работу, выйдет из него добрый кузнец.

А Зубку в то время было уже девять лет да десять месяцев: совсем большой стал. В кузнице головой до потолка достает. Бьет он молотом и бьет, так что наковальня раскалывается, земля под ней дрожит, звон слышен по всему городу. Отовсюду несут кузнецу работу, а кузнец радуется. Если прорвется мех, встает парень на колени, дунет изо всех сил, будто десять мехов. Предлагает кузнец отцу Зубка: один дает пять хлебов и другой — пять, еще кузнечиха даст что-нибудь к хлебу. А еще растет у кузнеца дочь, потом можно будет ее за Зубка просватать.

Однажды привел сосед доброго коня — подковать.

Конь боится, храпит, бьет копытом. Никак с ним не справиться. Вышел Зубок, налег на коня, кажется, слегка, и сломал ему спину.

— Э-э-э, братец, — говорит кузнец, — если ты мне будешь такое вытворять, ни дома моего, ни кузницы не хватит, чтобы расплатиться. Ступай лучше домой к отцу. Он вырастил такого сына — пусть сам с ним и возится.

Ну, Зубок уже умный стал. Не хочет идти домой: мать будет охать, отец ворчать. А кости у него крепкие, им что снег, что холод, что ветер, что град — все нипочем. Постучал он только в окошко кузнецовой дочери, наказал ей расти сильной да его дожидаться, и пошел один через леса.

Деревья растут высокие, а Зубок — выше, деревья растут сильные, а Зубок — сильнее, ломает он ветки, высекает из камня огонь и жарит грибы, сколько захочет, яблоки ест кучами, на зиму не запасает.

Вечером лазает Зубок по деревьям, с одного на другое, ищет мед, загребает целыми пригоршнями и ест, ест, ест, пока не надоест. Принимается кричать, орать, что есть силы: го-го-го! Слышат деревья — отвечают, слышат звери — ревут, слышат птицы в гнездах — перекликаются. Гудит лес: телеги, какая куда, разъезжаются, лошади пугаются, а чужие в этот лес вообще ни ногой. Так оно зимой, так оно и летом.

Зимой трещат деревья от сильного мороза, а Зубок не боится. Бродит по лесу, ищет, в снегу копается: найдет, где медведь залег, где он лапу сосет, и вынимает ему лапу из пасти.

— Хватит, — говорит, — тебе сосать. Лапа не конфета.

А медведь помалкивает — Зубок ему нравится.

Тем временем забыл Зубок, как его зовут, только рос и рос. Ему пятнадцать — он все растет. Ему шестнадцать — он все растет. Ему семнадцать…

Слышит он: деревья переговариваются, слышит: звери никак не угомонятся, смотрит: небо красное, что-то предвещает. Померился ростом Зубок с самым высоким деревом в лесу и сам себе говорит: «Хватит! Надоело!». С лесом он даже не прощается, из леса — прочь, и бежать туда, где люди живут.

Приходит в большой город. Гудят люди на улицах, как пчелы в улье. Видят люди, какой парень в город идет, с какой силушкой, обступили его, и стал он им показывать, что умеет. Перегнется назад — может пройти по нему рота солдат, как по Красной площади. Перегнется вперед — можно на него три кузницы поставить, с кузнецами и наковальнями, и ковать, ковать, а ему — хоть бы хны.

Говорят люди:

— В старые времена такого парня давно бы уже нарядили в синие штаны, шелковую рубаху с красной подпояской и объявили бы великим силачом. А теперь нет времени им заниматься. Надо идти друг с другом воевать.

Затрубили трубы, застрочили пулеметы, все похватали пики в руки — и в строй.

— Раз все воюют, — сказал Зубок самому себе, — мне ли быть последним? Дорогу!

И побежал по дороге.

Бежит он, бежит, одну дорогу пробежал, другую. Едет поезд. Впереди паровоз свистит, за ним — вагоны.

— Что поезд везет? — спрашивает Зубок.

— Войско! — отвечают ему.

— Куда едет войско?

— На войну!

— Возьмите меня тоже, — просит Зубок.

— Залезай! А кого ты хочешь бить?

Подумал Зубок, подумал и отвечает:

— Был я кузнецом, а теперь я богатырь. Хочу бить толстопузов и белоручек.

— Что? Кого? Нет! — говорит старший. — Такой, как ты, мне не нужен! Такого, как ты, мы должны четыре года расстреливать и три года вешать.

— Стой! Вот мы тебя расстреляем! Ура!!!

Вылезли из вагонов толстопузы в отутюженных манишках, стали показывать на Зубка пальцами, кашлять, смехом заливаться. Зубок тоже рассмеялся.

— Ты еще смеешься? — кричат они ему. — Вот мы тебя расстреляем!

И ну давай сморкаться толстыми носами в отутюженные платочки.

Говорит Зубок:

— Жаль мне на вас время тратить.

Взял и перевернул поезд. Вагоны попадали. Паровоз свистит, вагоны с рельсов падают, толстопузы валяются и ножками дрыгают.

А Зубок пошел своей дорогой, даже не оглянулся — нет времени.

Идет он, идет, одну дорогу прошел, другую. Снова едет поезд. Впереди паровоз свистит, за ним — вагоны.

— Что поезд везет? — спрашивает Зубок.

— Войско! — отвечают ему.

— Куда едет войско?

— На войну!

Видит Зубок: руки у всех сажей перемазаны, рубашки промаслены, брови суровые, мускулы здоровые. Очень они ему понравились. Говорит он:

— Товарищи, возьмите меня с собой!

— Кого будешь бить? — спрашивают они его.

Говорит Зубок:

— Был я кузнецом, а теперь я богатырь. Хочу бить толстопузов и белоручек!

Открывают ему один вагон, ноги у Зубка слишком длинные, не влезть ему. Открывают другой вагон, голова у Зубка слишком высоко торчит.

Говорит Зубок:

— Что вы будете мучаться? Я могу наверх залезть.

Залезает он на крышу. Поезд едет, а Зубок кричит, так что весь мир слышит:

— Долой толстопузов и белоручек!!!

Весь мир дрожит, а Зубок воюет, где поле отвоюет, где лес, где село, а где и город. Тем временем стукнуло ему восемнадцать, девятнадцать, двадцать и даже двадцать один.

И вот однажды приходит старший в войске и подзывает Зубка к себе:

— Хватит, Зубок! Кажись, мы их уже проучили. Теперь поехали в город, мы тебе праздник устроим.

Приезжают в город. Гудят там люди, как пчелы в улье. Шум, гам, праздничные флаги по всем улицам развешены. Пришли девочки в ярких платьицах, пришли мальчики с расчесанными кудрями. Вышел Зубок к своим родителям, узнал их и с ними помирился. Говорят ему его братья:

— Не сердись на нас, Зубок, мы не сидели дома сложа руки. Мы все были в полях, на войне. Тех, с кем ты сражался, мы из города прогнали и в их красивых домах бездомных поселили. Пусть сапожник сапоги тачает, пусть портной шьет, пусть на фабриках звучат веселые песни.

Услышал Зубок, что братья говорят, покатились у него от радости слезы из глаз, обнял он братьев и говорит:

— Братья! Вот мои объятья!

Замахали все девочки и мальчики флажками, закричали, загалдели:

— Да здравствует Зубок! Да здравствует наш богатырь!

Прокатился крик по всему городу. Прибежали из предместья кузнец с дочкой. Девушка выросла сильной, как ей Зубок наказывал.

Стали свадьбу справлять. Барабаны забили, заводские трубы затрубили, провода загудели, все стали танцевать и кричать:

— Труженикам всего мира — ура!


Ойзер и его войско

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



Жил в одном приличном городе один очень приличный парень по имени Ойзер. Был он парень как парень, даже очень неплохой, только неряха страшный.

По пятницам не мылся, по воскресеньям не причесывался. Волосы у него были длинные, а ему хоть бы что. И за все лето даже ни разу не искупался. Это ему даром не прошло, сами увидите, что дальше было:

Как-то летним днем пошел Ойзер погулять. Идет он, а ему навстречу жирная ничейная вошь.

Увидела вошь Ойзера, окликает:

— Глянь, тебя-то мне и не хватало!..

А Ойзер задумался и не услышал, что она говорит. Вошь и застала его врасплох.

— Глянь, — говорит вошь, — залезу-ка я к тебе… То-то будет жизнь…

Ойзер совсем задумался, не услышал и этого и присел рядом с вошью.

А вошь взяла и заползла Ойзеру на рукав. С рукава — на ворот. Там она немного передохнула и — прямиком на голову, в длинные патлы. Только там отдышалась.

Ойзер голову не чешет, не моет. Вошь ни о чем не беспокоится и живет припеваючи. Днем у нее одни заботы, ночью — другие. А как же! У хозяйственной вши забот полно.

— Теперь, — говорит как-то раз вошь сама себе, — не стыдно и парочку яиц отложить — пора детками обзавестись. Тут места для целой семьи хватит.

Сказано — сделано.

А Ойзеру хоть бы что, разве раз в год пощупает пальцем голову да почешется.

Такие дела.

Но время не стоит на месте, проходит месяц, другой. Семья у вши уже большая — беда! Что ни день — дети, внуки! В голове уже нет места, одни лезут на ворот, другие — за ворот, кто — в рубашку, кто — в штаны.

Повсюду тесно, весело. Ойзер уже не один, у него целое войско.

Одно только плохо, не может Ойзер с этим войском сладить. Что ни день — оно больше. Ссорятся вши — душно Ойзеру. Проголодаются вши — жарко Ойзеру. Целую ночь он с ними воюет. Но что тут сделаешь двумя руками? Тут и десяти рук мало.

— Возьму и сожгу завтра рубаху! — сердится Ойзер…

А кровать уже полна вшей.

— Придется разрубить кровать! — злится Ойзер…

И на стенах уже полно вшей.

— Возьму и полью стены керосином! — грозится Ойзер…

— Ишь, раскомандовался, — говорят вши, — если не перестанет, мы сплетем веревку и стащим его в речку…

Видит Ойзер: плохо дело, пришлось ему помалкивать. Но уже так велико его войско, что не он вшей, а вши его несут.

Как-то вечером повстречал Ойзер своего приятеля, и пошли они оба в пивную пиво пить.

Пьют они, пьют до поздней ночи, уже у Ойзера в доме ворота заперли…

— Пошли ко мне ночевать, — говорит приятель.

Постелил приятель Ойзеру мягкую постель.

Погасил лампу. Время спать.

Спать так спать.

Ойзер из-за своего войска не может глаз сомкнуть. Лежит с закрытыми глазами и думает.

Поздно ночью слышит Ойзер такой разговор:

— Эй, братцы! — говорит большая вошь. — Плаваем мы на живом корабле месяцы и годы. Теперь, когда наш корабль остановился в таком чудном месте, пойдемте прогуляемся!

Кровать большая,
Простыня широкая.

Спустилось войско с корабля на берег немного прогуляться, с людьми повстречаться, на других посмотреть, себя показать. А Ойзер не спит, слышит: уходят вши, только пару часовых оставили. Чуть последняя вошь на простыню сползла, Ойзер вскочил, одежду накинул, сапоги на босу ногу натянул, тайком от вшей прокрался к дверям и давай улепетывать.

За час до рассвета встает приятель и видит: нет Ойзера.

Кровать пустая.
С чего в такую рань?

Смотрит: что это простыня такая грязная? Была белая, совсем новая!

Подходит ближе — беда! — простыня вшами кишит.

Вшей — тьма египетская!

Вши всякие:

Черненькие и серенькие, с хвостиками, без хвостиков, все отъевшиеся, а некоторые такие большие, с жука размером.

— Э-э-э, — говорит приятель, — хорошо еще, что они его в речку не стащили, лошади этакие!

Он быстренько развел огонь, набрал горсть и в огонь…

Печь горит, вошья братия трещит. Почти час так собирал.

— Ничего, — говорит приятель, — я вас не боюсь! Видите, сколько гребешков у меня на столе лежит, сколько мыла на полках? Я вас быстро спроважу, у меня не заживетесь. А пока нужно найти Ойзера и немого почистить, а то как бы они его, в добрый час, не заели. Они ведь могут человека уморить, лошади этакие…

Побежал приятель по одной улице, по другой и у всех спрашивает:

— Не проходил тут парень такой да эдакий?

— Видели, — отвечает ему лавочник, который раньше всех открыл свою лавку, — было еще темно, он пробежал по широкой улице к большой дороге.

Схватил приятель извозчика:

— Гони, — говорит он извозчику, — по широкой улице к большой дороге, только быстро!

Понеслась лошадь. Выехали из города на большую дорогу, видят: бежит вдалеке человек.

Кто бы это мог так бежать?

— Гони, — говорит приятель извозчику, — прямо за этим хлопцем.

Догнали и видят: это Ойзер.

— Ойзер, оглянись, куда ты бежишь?

— Я не бегу, я убегаю! — смутился Ойзер.

— От кого ты убегаешь?

— От кого? Я знаю от кого, только сказать стесняюсь.

— Говори-говори, не стесняйся!

— Ой, стесняюсь. Я украдкой ушел от своих вшей, теперь убегаю.

— Ну, если это все, — говорит приятель, — то хорошо. Твои притеснители уже давно на том свете, а теперь, браток, пошли в баню.

Пришли, зовет приятель банщика и говорит:

— Я заплачу вам, дорогой мой, сколько хотите, только отмойте мне вот этого парня, а то, если не доглядеть, заедят его эти лошади.

Заплатил приятель, сколько надо, банщик подстриг Ойзера, почистил, приготовил ему чистое белье:

— Вот, — говорит, — горячая вода, вот — холодная, мойся. Ты должен приходить сюда в этот день каждую неделю — и будешь человеком!

— Хоть мыло-то у тебя дома есть? — спрашивает банщик. — А гребешок?

— А зачем они — мыло и гребешок?

— Как зачем? Ты не знаешь зачем? Ну, ничего, узнаешь. И банщик отправил Ойзера в школу лекции слушать. Ойзер дал себя уговорить, и что бы вы думали? Он стал-таки человеком. Гребешок и мыло бережет пуще глаза, а банщик ему дороже отца родного.

Как-то встретил Ойзер своего приятеля то ли на свадьбе, то ли в клубе. Отозвал Ойзер приятеля в сторонку и говорит ему на ухо:

— Дай тебе Бог, приятель, ты оказал мне услугу на всю жизнь! Сколько буду жить, никогда этого не забуду.

А перед уходом говорит ему снова:

— Знаешь что, приятель?

— Что, Ойзер?

— Тогда, еще бы немного, и стащили бы они меня в реку, черти этакие.

— Ой, да неужто? — испугался приятель.

— С места не сойти! — поклялся Ойзер.

— Коли так, — сказал приятель, — теперь ты человек!..

И я знаю, что не один только приятель говорит это — весь город свидетель: Ойзер стал гораздо умнее и приличнее — просто никакого сравнения!


В песке

Перевод И. Булатовского и В. Дымшица



В одной земле была река, и бежала река в открытое море, и у самого моря намывала песок, и множился песок, и рос. Годы складывались в тысячелетия. Песок со временем разросся на мили вокруг и тоже превратился в море, песчаное море.

Однажды в затишье, когда обоим морям, водяному и песчаному, скучно стало лежать одному подле другого, стали они друг с другом играть и друг друга задирать. Но вода не могла залить песок, а песок не мог засыпать воду. И тогда закружился ветер, никак не может успокоиться: швыряет одно море на другое. То одному поможет, то другому — ничего не выходит. И тогда заговорили моря друг с другом:

— Что же нам делать, если нам будет скучно?

И так порешили: если забредут к ним хвастуны, не грех будет с ними немножко поиграть.

Стоит в устье реки деревня, стоит уже много лет. Женщины там плетут сети, пареньки воруют. А старики? Старики ловят рыбу, курят трубки и вечерами рассказывают друг другу о том, как они когда-то были молодыми.

Ну, ладно.

Подросли там однажды четырнадцать парней, все как на подбор. Один может пятнадцать пудов поднять, второй может быка прибить, третий, пятый и десятый могут самым злым собакам пасти заткнуть, самые прочные замки сломать, а если у кого кони стоят под замком, то лучше подавайте их сюда подобру-поздорову!

И много других фокусов знают эти ребята. Никого не боятся. Пока старики рассказывают свои сказки, молодые усмехаются в усы, перемигиваются и зевают.

— Пускай их. — Ведь для стариков нет ничего милей, чем рассказывать о том, что случилось когда-то.

Была однажды ярмарка в тех краях, и вот сговариваются приятели между собой:

— Там-то и там-то живет помещик, держит он при себе дочь-красавицу, он, поди, очень ее стережет, а собаки у него натасканные, так что надо еще подумать. Кони у него под замком стоят, могут пригодиться.

Сказано — сделано.

Рано утром поскакали четырнадцать хлопцев на четырнадцати конях в город на ярмарку покупать пшеницу и рожь. Но пшеницы и ржи ребята не достали, напились в шинке, допоздна засиделись, но гульба гульбой, а гостинцев домой для девушек накупили. Коней они давно сменяли на золото. Золото — в карманы, гостинцы — за пазуху, и отправились хлопцы навеселе да с песнями через пески в другую деревню, на другую ярмарку. Может, там тоже нескучно будет.

По дороге хлопцы разговорились. Один говорит:

— Положите мне на плечи мешок с песком, а на мешок — еще мешок: я его до другой деревни снесу.

Другой говорит:

— Окажись передо мной сейчас дерево, я бы его с корнями вырвал и нес бы в правой руке, как зонтик: днем бы солнце не пекло.

Третий говорит:

— Дайте мне трехлетнего коня, возьму я его за задние ноги и перекину через себя.

— Кого мы слушаемся, братцы?

— Никого!

— Мы и в воде не тонем и в огне не горим. Ура! Ура!

Вытащили приятели еще по бутылочке из карманов, выпили за свое здоровье, разукрасили себя лентами. Кругом никого, только ночь и небо, песок и вода.

Песок уже спит, и вода уже спит, только приятели идут себе, орут, шумят, не таясь. Рассердился песок:

— Это что за манеры?!

Тем временем ветерок объявился:

— Это что за гости тут такие подгулявшие?

Ночь качнулась, ветерок потянул.

Вода заволновалась, песок запел.

— Ага, — говорит один парень, — буря!

Говорит второй:

— Пятками чую.

Говорит третий:

— Через час на дорогу выйдем.

— Как бы не так, — говорит песок, — как бы не так.

Песок поет, ветер играет, вода волнуется. Песок вздымается белыми полотнищами, парни злятся.

— Полные глаза! — говорит один.

— Полные уши! — говорит другой.

— Тьфу! Полный рот намело! — проклинает третий.

— Может, ляжем?

— Как это ляжем?

— Надо идти!

И аукаются приятели и ругаются, а песок гудит, завивается, ветер срывает целые холмики песка и бросает под ноги.

— А, чтоб его! — кричит один хлопчик, спотыкается и падает.

— Ко всем чертям! — кричит второй и не может ноги из песка вытащить.

— Ау-ау! — кричат парни, чтобы не потеряться.

— Аукайте-аукайте! — отвечает песок. — Это вам не поможет.

— Где дорога?

— Нет дороги.

— Где бы взять глаза — свои засыпало!

— А-а-а-р-р-р! — ревут хлопцы от злости.

Вытащил один золото, швырнул на землю! Вытащил другой гостинцы, швырнул на землю! А песок все забрал себе, засыпал, спрятал:

— Давайте ещ-щ-щё, братцы, коли ес-с-с-с-ть!..

— Что же делать?

— Не знаю.

— Нет дороги.

— Песком замело.

— Крика не слышно.

— Ветер уносит.

Не знают хлопцы, что делать, куда бежать, натыкаются они друг на друга, падают друг на друга.

— Так-то, — говорит ветер и одной горой накрывает их, другой придавливает. Никто юнцов не видел, никто о них не слышал…


Назавтра пришлось людям новую дорогу по пескам прокладывать, назавтра люди узнали, что кто-то ночью нашел свою судьбу.

Несколько дней деревня ждала ребят, а о них ни слуху, ни духу.

Надо искать.

В такую-то ночь, конечно, что-то неладное могло случиться. И пустилась деревня по песчаному морю.

— Были здесь наши ребята?

Молчит песок.

— Четырнадцать ребят на конях поехали на ярмарку… Обратно они должны были везти золото в кошельках, вино в бутылках, а за пазухой — гостинцы для невест… Куда ж это все подевалось? Хоть бы след какой остался!

Молчит песок.

Прошли годы. Поцеловались водяное море с песчаным и сохранили тайну. Деревня юношей вскоре позабыла, только история про них и осталась.

Но земля и небо поклялись ничего не таить друг от друга. Пристали как-то к берегу лихие чужеземцы на корабле и пошли гулять по песку. Вскоре увидели они палку торчащую из песка. Разгребли песок и вдруг видят: рука держит палку, а рядом еще рука. Нашли там еще руку и целый клубок рук и ног.

И насчитали там четырнадцать голов, четырнадцать черепов, засыпанных песком и погребенных под ним.

Тут же послали в деревню сообщить,
Может, кто придет слезинку пролить…
Может, кто придет и скажет, как быть,
Как помянуть, где похоронить.

И…

Была ли печаль краткой, была ли она долгой, а только сказке все равно конец.


ИЦИК МАНГЕР Истории Гершла Зумервинта

Перевод И. Булатовского



Эти истории Гершл Зумервинт рассказывал мне в чайной Пантуле-гоя, в которую между пятью и шестью часами вечера заходят попить чайку носильщики, водовозы и другие трудяги-евреи.

Все истории, которые рассказывал Гершл, были совершенно невероятными, и все они были правдивы, потому что случились с ним самим.

Вот вы и до сего дня видите звезды на небе, но знаете ли вы, кого за это нужно благодарить? Гершла Зумервинта — вот кого.

Случилось это, когда он, Гершл, еще в хедер ходил. Было ему лет одиннадцать.

Другого такого озорника свет не видывал; порол его ребе сколько влезет, каждый новый канчик Гершл пробовал первым.

Но канчик ребе были просто ничто по сравнению со щипками мачехи.

Мама Гершла умерла при родах. Он родился сиротой.

А мачеха, которую папа через некоторое время привез из чужих краев, его, то есть Гершла, невзлюбила, и, признаться, было за что. Гершл ее изводил. Пошлет она его куда-нибудь сбегать, а он пропадет на целый день и домой вернется только к ужину.

Когда уработавшийся, усталый папа возвращался с рынка, мачеха выкладывала ему все, что у нее накипело: «Гершл такой да Гершл сякой».

Но папа у Гершла был добрый и ни разу даже пальцем его не тронул. Хотя, по правде говоря, очень переживал из-за «штучек» Гершла и, разумеется, беспокоился за него. Когда список мачехиных жалоб иссякал, он только грустно улыбался:

— Он еще выйдет в люди, не волнуйся, Злата. Вот увидишь, он выйдет в люди, только… в бедные люди.

Видя, что муж только отшучивается, мачеха сама взялась за дело. Она была мастерицей щипаться, ну и давай щипаться. От каждого щипка Гершл, как говорится, видел Краков с Лембергом.

И отвечал на ее щипки новыми «штучками» и новыми «шуточками».

Вот такой он был. Шалун, каких свет не видывал. Самый что ни на есть озорник.

У них в доме жил петух, да так вольготно, как у своего отца на винограднике. Этот петух делал, что хотел, гадил, где хотел. Никто к нему не приставал. Никто к ответу не призывал. Мачеха, которая рычала на Гершла злее собаки, ворковала с петухом нежнее голубки.

Верившая в чертей, духов и переселение душ, она вбила себе в голову, что в петуха переселилась душа ее первого мужа Герш-Мендла. Она узнала его по тому, как этот петух глядел искоса, как тряс головой. Вылитый Герш-Мендл.

Когда никого не было дома, она так и звала его «Герш-Мендл» и утирала фартуком глаза:

— Мучаешься, Герш-Мендл. Петухом стал, ой горе мне. Кто тебя просил бегать за каждой девкой, Герш-Мендл? Предупреждала я тебя, Герш-Мендл, вот ты и оборотился петухом, ой, горе мне.

А через минуту:

— Счастье твое, Герш-Мендл, что ты попал ко мне и я тебя узнала. Другие бы тебя давно зарезали, давно сварили да и забыть-позабыли.

Петух Герш-Мендл будто и вправду чувствовал, что мачеха ему друг. Узнал ли он, что когда-то она была его женой, Гершлу Зумервинту неизвестно. А о том, что ему неизвестно, он рассказывать не станет.

Сколько бы кур и петухов ни зарезали, Герш-Мендл-петух оставался цел, мачеха его берегла, стерегла и время от времени даже кормила ножками зарезанных кур.

Мачеха помнила, что ее первый муж, Герш-Мендл, больше всего на свете любил куриные ножки.

Гершл Зумервинт, понятное дело, ненавидел Герш-Мендла-петуха, потому что ненавидел мачеху.

И он изводил петуха, как только мог. О том, что перья у него выдергивал, не стоит и говорить.

Увидит Гершл, что петух задремал, — будит его. Встретит Гершл петуха на дворе, — гоняет его до тех пор, пока тот не вскочит на плетень и хрипло не закукарекает, призывая на помощь мачеху.

Заслышав отчаянный крик Герш-Мендла-петуха, мачеха, ни жива, ни мертва, бросалась избавлять его от рук Гершла.

Хрипенье петуха было для нее еще одной приметой того, что она имеет дело с перевоплощением своего первого мужа, да покоится он в мире. Тот точно так же хрипел, когда его, бывало, почтят вызовом к Торе.

Гонял однажды Гершл петуха по двору. Петух, распластав крылья, носился, как ошпаренный. Гершлу это страсть как нравилось. Он бегал за петухом и распевал песенку, которую придумал неделю назад, когда увидел, как петух клюет куриные ножки:

Герш-Мендл, курожор,
Заработаешь запор!

Петух, как обычно, вскочил от беды подальше на плетень. Но Гершл не оставил его в покое. Петух закукарекал, призывая на помощь мачеху. Но мачехи не было дома. Она как раз ушла за чем-то в бакалейную лавку. По дороге мачеха встретила Гитл-знахарку и разговорилась с ней о чертях, духах, переселении душ и прочих бабьих делах.

Вернувшись домой, она увидела, как Гершл, разгоряченный, счастливый, гоняется за петухом, а петух уже едва хрипит.

Не стоит и рассказывать, как схлопотал Гершл. Мачеха ему чуть уши не оторвала. Он еле вырвался из ее рук. Убегая, Гершл показал мачехе язык и пропел на всю улицу, так чтобы слышали стар и млад:

Герш-Мендл, курожор,
Заработаешь запор!

Мачеха взяла спасенного петуха на руки, прижала его к груди и прошептала:

— Мучаешься, Герш-Мендл, ой горе мне!

А вслед удиравшему Гершлу прокричала:

— Погоди-погоди, вот вернешься домой к ужину, получишь у меня!

Гершл, понятное дело, домой к ужину не вернулся. Голодный, слонялся он по улицам и представлял, как Герш-Мендл-петух клюет куриные ножки, а мачеха от всего сердца приговаривает:

— Кушай, кушай, Герш-Мендл, на здоровье!

Гершл раскаивался. И зачем ему это понадобилось? Теперь его гложет голод, а идти домой он боится.

Ночью, когда все уже спали, Гершл вернулся домой. Тихонько, на цыпочках, прокрался он на чердак и лег спать голодный.

Ему приснился странный сон: сам он — маленький петушок-задира. Мачеха, жирная, важная курица, приводит его первый раз в хедер.

А меламед — боже мой! — Герш-Мендл-петух. Он, как обычно, склоняет голову набок и спрашивает его:

— Комец-алеф — что будет?

И сразу же клюет Гершла в голову.

— А комец-гимл, мальчик?

И снова клюет его в голову.

От страха Гершл проснулся и огляделся.

Да, он на чердаке, и все это ему только приснилось.

Он отдышался и внимательно прислушался.

Но кто это там клюет?

Он осторожно подполз к слуховому окошку и высунул голову.

В первое мгновение Гершл обомлел. Небо было усеяно звездами. На черной трубе стоял Герш-Мендл-петух и склевывал звезды своим острым клювом.

Глупый петух думал, что это зерна.

Гершл сразу понял опасность. Позволь он Герш-Мендлу склевывать звезды дальше — конец этой звездной летней ночи, и не только ей, но и всем звездным ночам. Ведь, как известно, одна ночь оставляет звезды в наследство другой.

Гершл потихоньку вылез через слуховое окошко на крышу и ползком, тихо-тихо, чтобы не услышал Герш-Мендл, добрался до трубы.

А Герш-Мендл-петух так увлеченно клевал, что ничего не слышал.

Тут-то Гершл и схватил его за крылья. Герш-Мендл-петух так испугался, что от страха изрыгнул обратно все склеванные звезды.

Гершл стал вертеть перепуганного петуха над головой и распевать песенку, которую только что придумал:

Герш-Мендл, звездоклёв,
Куча жирных потрохов!

Звезды на небе по-свойски подмигивали Гершлу, и Гершл понимал, что это значит:

— Гершл, мы никогда не забудем того, что ты для нас сделал.

Сперва петух был как пришибленный. Наслаждение звездным зерном было прервано так неожиданно, что в первые минуты он вообще не соображал, что с ним происходит.

Только когда Гершл стал вертеть его над головой и плясать вокруг трубы как индеец, петух страшно закукарекал.

Петухи со всего местечка ответили ему, как это водится у петухов. Поднялось такое кукареканье, что обыватели начали омывать ногти, решив, что уже светает.

Мачеха Гершла услышала отчаянное кукареканье своего Герш-Мендла… Она почуяла неладное. В одной рубашке и с кочергой в руке взобралась она на чердак и с трудом протиснулась в слуховое окошко.

Можете сами себе представить, что схлопотал Гершл. Мачеха его не пощадила.

Гершл Зумервинт до сих пор показывает синяки от тех побоев. Но пострадать было за что:

— Звезды-то я все-таки спас.

После той ночи Герш-Мендл-петух стал немного не в себе. И через несколько недель он в последний раз склонил голову набок в дальнем углу двора.

В кого переселилась его душа на этот раз, никто не знает. А Гершл оправился от побоев, жив, здоров и рассказывает правдивые истории, которые с ним случились. Вот, например, история про птиц.

Случилась она много лет назад. Гершлу было тогда лет восемнадцать-девятнадцать, и был он бойким парнем. Его младшая сестра Эйдл уже вышла замуж. Мачеха же, по обыкновению, ворчала на Гершла:

— У людей в его возрасте уже свои дети есть, а этот болтается без толку. За девками бегает. Кончишь как мой Герш-Мендл. Попомни мое слово.

Но мало ли что там ворчит мачеха. Другом она ему никогда не была, а после смерти Герш-Мендла-петуха и подавно.

Мачеха, между прочим, каждый год — в день кончины Герш-Мендла-петуха — ставила в синагоге свечку и заказывала Ойзеру-служке поминальную молитву.

Короче говоря, младшая сестра Гершла удачно вышла замуж и через год родила мальчика.

За два дня до обрезания папа отозвал Гершла в сторонку и сказал ему:

— Запрягай коня, сынок, поезжай в Дарабан к Залмену-шинкарю и скажи ему, сынок, чтобы дал тебе бочонок вина, который он отложил для меня двадцать лет назад. Скажи ему так: «Послезавтра, даст Бог, будет самый радостный день в жизни твоего друга, обрезание его первого внука». Запрягай коня, Гершл, бери кнут, езжай и возвращайся с бочонком вина, только не опоздай, а то, не дай Бог, испортишь обрезание.

Папа Гершла и Залмен-шинкарь из Дарабана были закадычными друзьями. Не разлей вода. Лет двадцать назад, когда они встретились после долгой разлуки, Залмен-шинкарь поставил в погреб бочонок вина, хлопнул своего друга по плечу и сказал ему так: «Присылай за этим бочонком, когда решишь, что настал самый радостный день в твоей жизни».

Почти двадцать лет ждал бочонок в погребе у Залмена-шинкаря и вот — дождался.

Гершл никогда еще не видел, чтоб лицо его папы так сияло. Такое сияние бывает лишь от настоящей радости.

Гершл запряг коня в телегу и взял кнут с красным кнутовищем:

— Вьо, Каштан! В Дарабан!

В Дарабан путь не близкий. В гору, под гору. Полем, лесом. И тополя вдоль дороги. И птицы, и золото солнца.

Конек, отдохнувший и сытый, бежал и не ждал напоминаний от кнута Гершла.

А Гершл веселился от души. Щелкал кнутом просто так, по воздуху. На губах у него дрожала песенка, которую он только что сочинил:

Словно поезд мой Каштан
Мчится в город Дарабан:
«Гершл, положи-ка кнут,
Сам я знаю свой маршрут».

Гершл и впрямь чувствовал, что кнут ему не нужен. Поэтому он и придумал песенку. А может и потому, что с песенкой в дороге веселей.

К вечеру он приехал в Дарабан. Залмен-шинкарь встретил его, как родного. Шутка ли, единственный сын лучшего друга!

Он хлопнул Гершла по плечу:

— Как поживает папа? Постарел, а?

Когда Гершл передал ему поручение папы, Залмен-шинкарь снова хлопнул его по плечу:

— Какой же ты молодец, Гершл. Значит, счастье у нас? Бочонок, ясное дело, ждет. Вино с годами стало крепче, не то что мы с твоим папой: что ни год, то слабее.

И, глубоко вздохнув, прибавил:

— Ах, кабы человек был как вино!

Гершл выпряг коня и хотел развязать мешок с овсом, прихваченный из дома, но Залмен-шинкарь не позволил:

— Твой овес пригодится тебе на обратном пути. Понимаешь, сегодня твоя лошадка в гостях у моей лошадки. Они будут есть из одного корыта. Моя лошадка любит гостей. Вся в хозяина. Понял, Гершл?

Когда Гершл поставил коня в стойло, Залмен привел его в большой зал своего шинка. Налил два стаканчика вина, один для себя, другой для гостя:

— Будем здоровы, Гершл, и чтоб ты папу радовал!

Гершл устал и проголодался после дальней дороги. Залмен-шинкарь приметил это и сказал:

— Ты, видно, проголодался, Гершл. Моя благоверная вернется с минуты на минуту. Она пошла на похороны.

Гершл знал, что жена Залмена-шинкаря Зисл, по прозвищу Всем-бы-евреям-такие, не пропускает ни одних еврейских похорон в городе.

И есть у нее привычка по возвращении с похорон говорить:

— Ну и похороны были, всем бы евреям такие!

Поэтому ее и прозвали в городе «Зисл-всем-бы-евреям-такие».

Когда Зисл-всем-бы-евреям-такие вернулась домой и Залмен-шинкарь рассказал ей, что за дорогой гость к ним пожаловал, она сразу же стала готовить ужин. Отложила рассказ о похоронах на потом.

Но когда все сели за стол, не смогла удержаться, стала рассказывать о похоронах со всеми подробностями и закончила по обыкновению:

— Ну и похороны у него были, всем бы евреям такие!

Гершлу кусок в горло не лез, похоронный дух, исходивший от шинкарки и ее россказней, отбил у него аппетит.

От усталости Гершл повалился на лежанку и уснул. Во сне он увидел похороны. Четверо несут носилки. Папа идет, опустив голову. Он вздыхает и говорит мачехе, которая молча идет рядом:

— Нет больше Гершла!

А мачеха отвечает ему с издевкой:

— Тоже мне сокровище… Лучше б ему и вовсе не родиться.

Вдруг, как из-под земли, Зисл-шинкарка. Худая, долговязая, щеки ввалились больше чем обычно. Она показывает пальцем на гроб и кричит так, чтоб всем было слышно:

— Ну и похороны у нашего Гершла, всем бы евреям такие!

Шинкарка исчезла, как сквозь землю провалилась. И похоронной процессии как не бывало. Но что это? Вот те на! Это же обрезание — его, Гершла, обрезание. Все веселятся… Пьют вино, закусывают пирогом. Видит Гершл: приближается к нему Иче-моэл. И нож в зубах держит. Гершл хочет крикнуть, что он уже обрезанный, а не может. Хочет убежать, а ноги как свинец…

Проснулся Гершл и сплюнул три раза. На улице уже толкотня, беготня. У Залмена в шинке крестьяне давно сидят. Они курят махорку и пьют вино.

Гершл мигом оделся, умылся, быстренько помолился и запряг коня. Залмен-шинкарь помог ему погрузить бочонок на телегу.

— Вьо, Каштан!

Перед отъездом явилась с узелком в руке Зисл-всем-бы-евреям-такие. Принесла ему припасов на дорогу: шутка ли, целый день ехать — надо ведь и подкрепиться, ведь только к вечеру он, даст Бог, домой вернется.

Гершл взял узелок, стараясь не смотреть шинкарке в глаза. Не по душе была ему эта любительница похорон, которая впуталась ночью в его сон и готова была спровадить его в могилу.

Лишь за городом тени прошедшей ночи отступили от Гершла.

Вот ветряная мельница, а вот и поворот на большую дорогу, которая бежит с горки на горку, полем, лесом и домой в местечко.

Кнут на обратной дороге тоже не пригодился. Зря взял, но раз уж взял, вези обратно.

День был жаркий, дорога пыльная, Гершл стянул рубашку.

— Эх, благодать!

Но чем дальше, тем сильнее припекало солнце. От жары у Гершла так пересохло в горле, что он едва дышал.

И тут Гершл опомнился: в телеге бочонок вина, а ты, дурень, от жажды изнываешь? Правда, бочонок этот на обрезание, но ничего не случится, если ты сделаешь глоточек, жажду утолишь! Кто заметит, да и кто обидится?

Не долго думая, Гершл вытащил из бочонка затычку, нагнулся и основательно приложился.

А вино-то было, как сказано, выдержанным, крепким. Приложился Гершл, и закружилась у него голова. Глаза стали слипаться, слипаться. И он заснул. Счастье еще, что конек сам знал дорогу.

Гершл не помнит, сколько он спал. А когда проснулся, увидел странную картину: вокруг телеги валяется больше сотни птиц и все мертвецки пьяны.

Тут только Гершл спохватился: он же забыл заткнуть бочонок! А пока спал, стали слетаться птицы, каждая делала по глоточку и сразу падала пьяной на землю.

Гершл спрыгнул с телеги. Он боялся, что птицы улетят, когда протрезвеют. Жалко ведь — столько красивых птичек сразу. То-то будет радости, когда они запоют завтра на обрезании.

В кармане у него нашлась длинная бечевка. Этой бечевкой он связал лапки сладко спавшим птицам.

Связав всех птиц длинной бечевкой, он обмотал ее вокруг пояса и завязал крепким узлом. Теперь они не улетят, даже когда протрезвеют.

Довольный тем, что сделал, Гершл Зумервинт опять основательно приложился к бочонку и опять уснул.

А когда проснулся, почувствовал, что ноги его болтаются в воздухе, а голова касается облаков.

Пока он сладко спал, птицы протрезвели, стряхнули сон с крыльев и вместе с Гершлом Зумервинтом взлетели к облакам, плывшим по небу.

Сердце у Гершла затрепетало от страха. Он услыхал, как внизу на дороге ржет его конек. Зовет его, напоминает ему, что Гершл бросил бочонок вина на произвол судьбы, что завтра обрезание, что папина радость будет омрачена.

— Вот так история, ну и ну, — стал корить себя Гершл, — и на что тебе сдались эти птички, а? Вот и доигрался: несут они тебя, как черт — меламеда, и еще неизвестно куда занесут!

Но толку в этих упреках не было — пропало дело.

Гершл крикнул своему коньку, который стоял посреди дороги и не знал, как быть:

— Каштан, вези бочонок домой! Ты знаешь дорогу. До свиданья, Каштан, передай от меня привет папе, поздравления — Эйдл, а мачехе — фигу с маслом!

Конек навострил уши, чтоб лучше слышать, что Гершл кричит ему из-под облаков. И вроде понял, потому что тронулся с места и покатил телегу домой без хозяина и без кнута.

Птицы, которые поднимали нашего Гершла все выше и выше, стали петь. Песня их была сладостна. Всем песням песня: для солнца, для ветра и для облаков.

Гершл немного послушал ее, а потом и сам запел. Голос у него был чудный — словно свирель. Птицы удивились и защебетали:

— Странная какая-то птица летит с нами, но поет хорошо.

— И в самом деле, странная птица, — отозвались другие, — песня ее совсем не такая как наша, она пахнет спелыми красными вишнями.

— Красными вишнями? — прощебетала юная птичка. — Я люблю красные вишни.

— Смотрите, какая умная, — стала дразниться птица постарше, — только дурак не любит поклевать красных вишен.

— Знаете что, ребятки, — сказала взрослая птица, — полетели к Зайнвлу-садовнику в вишневый сад, вишни, должно быть, уже поспели.

— В вишневый сад! В вишневый сад! — подхватили птицы и полетели всей оравой в Цыганешты к Зайнвлу-садовнику.

Птицы устроили в вишневом саду Зайнвла форменный погром, рассказывает Гершл. Даже пугала с метлами не помогли.

Птицы летели так быстро, что у Гершла кружилась голова, темнело в глазах, шумело в ушах. Но как раз этот налет на вишневый сад и спас его.

Как только птицы опустились на первое вишневое дерево, Гершл оборвал бечевку, спрыгнул с дерева, перескочил через плетень и пустился домой.

От Цыганешт до дома мили четыре. Гершл бежал во весь дух и после вечерней молитвы едва живой ввалился в отчий дом.

Конек с бочонком вина как раз подкатил к воротам, так что никто и не заметил, что приключилось с Гершлом.

А на празднике Гершл рассказал историю о птицах и великом чуде, случившемся с ним. И чтобы доказать, что он говорит правду, спел ту песню, которую пели птицы, когда несли его по воздуху.

Из этой истории видно, сколь велик и милосерден Господь наш. Если уж Он спас такого негодника, как Гершл Зумервинт, то наверняка спасет всех честных и богобоязненных евреев, которые исполняют заповеди Его и следуют путями Его.

Аминь, сэла!


История о помещичьих усах

Перевод И. Булатовского



Эта история приключилась в Польше, в маленьком еврейском местечке. Она была записана в старом пинкасе. Пинкас сгорел. Я — последний, кто помнит эту историю слово в слово, и я вам ее расскажу. Слушайте!

В маленьком еврейском местечке жил человек по имени Мотл Парнес. По профессии был он цирюльником, то есть жил стрижкой мужицких голов и бритьем мужицких рож.

Наступала ярмарка. Мужики из соседних деревень привозили в местечко всякую всячину. И кто-то из них забегал в шинок Ионы Зингера, а кто-то к Мотлу Парнесу — подстричь волосы или побрить рожу.

Медные гроши, которые Мотл Парнес зарабатывал в эти ярмарочные дни, были желанными гостями. На них он покупал то, чем можно заткнуть жене и детям голодные рты.

Но ярмарочных дней в году раз-два и обчелся. С такими заработками не очень-то разгуляешься. А всем известно: нет в доме заработков, нет и мира.

Вот и в доме Мотла Парнеса мира не было. Его жена, Фейгеле-рыжая, не давала ему житья и частенько награждала пощечинами, а Мотл, хоть и был выше ее на две головы, все проглатывал, потому что был он по природе своей человек тихий, типа «оставь-меня-в-покое-что-тебе-от-меня-надо», с испуганными глазами на мокром месте.

Вот так наш Мотл и терпел этот ад, и помалкивал, будто вправду был в чем-то виноват, будто сам своими руками брал заработки за шиворот и выбрасывал их из дома.

Мотл чувствовал себя отмщенным только тогда, когда его жена рожала. Ее крики и вопли, достигавшие седьмого неба, звучали для него слаще и упоительнее, чем нигн его ребе.

Нужда никогда не ездит к ребе с просьбой о даровании детей. Может, потому, что у нее нет денег на дорогу и нечем отблагодарить ребе. Всевышний избавил ее от этих забот.

Фейгеле-рыжая рожала часто. И ее муж-растяпа часто упивался местью.

Годы шли. А может, и бежали, а может, как пишут писатели в дешевых книжках, летели.

Мотл Парнес со своей благоверной жили-поживали да детей наживали, что ни год, то новый рот, новый расход.

Вернемся, однако, к нашей истории.

Местечком и окрестными деревнями владел помещик, злодей из злодеев, настоящий пес в польских усах. Крестьян своих он сек до крови за самую малую малость, а евреев просто ненавидел лютой ненавистью.

Помещик этот был вдовцом. Поговаривали, будто он отравил жену, хворую, набожную помещицу, потому как терпеть не мог запах ладана, которым она наполняла все покои; иконы, которые она понаставила во всех углах; частые посты, которыми она себя морила, и ее худобу из-за этих постов.

— Мне в постели нужна жена, — сказал как-то раз этот помещик своему приятелю. — Слыхано ли: всю жизнь проспать бок о бок с «Молитвой»!

Но «Молитва — кожа да кости», помещица то есть, продолжала свое: ставила свечки в костеле, морила себя постами и тощала день ото дня. Эта тень с золотым крестиком между чахлых грудей бродила по дворцу, шептала молитвы и не желала прислушиваться к дурному побуждению своего мужа-помещика.

Однако дурное побуждение, существо нахальное, само позаботилось о помещике. Кривыми стежками-дорожками привело оно своего хозяина, помещика то есть, к пенистому роднику в лесной чаще, и у этого родника помещик встретил красавицу Магду Валцинскую, хозяйку соседнего имения, которая как раз прогуливалась в одиночестве.

Она была прекрасна и соблазнительна как Мария Магдалина до раскаяния. И когда наш помещик увидел ее, он чуть с ума не сошел, а когда сравнил ее со своей «Молитвой» с ее пергаментным личиком, понял, какой он дурак, и впервые в жизни назвал себя вслух «старым ослом»!

За этой встречей последовала вторая, третья, все тайком, в лесу у родника, так, чтобы «Молитва» не прознала.

А «Молитва» ничего и не знала. Как монашка, бродила она среди своих икон. При свете лампадок, которые денно и нощно теплились перед святыми образами, она сама казалась ходячей иконой.

А в лесу тем временем пели птицы, шелестели деревья, и ветер, известный озорник, выкидывал разные фортели, пугая зайцев и лисиц:

— Помещик идет!

Помещик и вправду шел. Но уже без своих собак и без ружья. Он сгорал от желания увидеть прекрасную Марию Магдалину, которая обычно заставляла себя подолгу ждать, а потом со сладостным смехом появлялась из-за деревьев.

Там в лесу, у родника, где они встречались, в один прекрасный день родился план послать «Молитву» на небеса, чтобы она вымаливала у святых всяческие милости для молодой помещицы и старого греховодника, помещика с польскими усами.

Об этом поговаривали крестьяне в шинке, но тихо, на ухо, чтобы никто не услышал и не донес помещику, которого они очень боялись.

И было так. Однажды ночью, постояв на коленях перед каждой иконой и прочитав свои молитвы, помещица легла спать и больше не проснулась.

Может, помещик отравил ее, а может, просто придушил — кто знает! Точно неизвестно. Известно только, что «Молитва» была камнем преткновения для усатого помещика и молодой помещицы, которая, между прочим, была вдовой.

Похороны «Молитвы» были весьма пышными. Три ксендза бормотали за упокой ее души, крестьянки несли святые образа, а помещик шел за гробом с поникшей головой, будто и в самом деле скорбел.

Сразу же после смерти жены помещик приказал открыть все окна, чтобы выветрить запах ладана из покоев и отправить его вслед за набожной помещицей в рай, чтобы она там наслаждалась этим запахом вместе со всеми своими святыми, с которыми она, поди, после смерти стала совсем как шерочка с машерочкой.

Через три недели, всего через три недели после смерти своей жены, помещик решил дать пир в честь молодой помещицы. На этом пиру перед всеми владельцами окрестных имений он объявит, что молодая помещица — его невеста и так скоро, как это будет прилично перед Богом и людьми, они поженятся.

Торжество было назначено на воскресный вечер. И в это воскресенье слугам вздохнуть было некогда, так много нужно было им сделать, чтобы приготовить этот королевский пир.

В это же воскресенье, около десяти часов утра, помещик приказал привести к нему цирюльника Мотла Парнеса со всем его инструментом. У Мотла Парнеса была хорошая репутация, ремеслу он обучался в большом городе. «У него золотые руки», — говорили о Мотле в местечке. Но этими «золотыми руками» он, как мы знаем, лишь изредка зарабатывал пару медяков.

Вопрос, почему помещик в то воскресенье не позволил, как обычно, подстричь себя своему камердинеру, а послал за Мотлом Парнесом, остается открытым.

Может, в тот день он был в таком странном настроении, и так добр со своей прислугой, что ему захотелось, чтобы даже бедный еврей-цирюльник тоже что-нибудь заработал, тоже насладился этим радостным днем, в который белокурой лесной колдунье предстоит стать его невестой перед Богом и людьми.

А может, это был просто один из помещичьих капризов. Как бы там ни было, когда гонец от помещика вошел в дом Мотла-цирюльника, Фейгеле-рыжая как раз угощала мужа очередной порцией ругани. Одной из тех обильных порций, которые доставались ему каждое воскресенье. По субботам Фейгеле, видите ли, не ругалась. По субботам она была набожной, богобоязненной и читала Тайч-Хумеш, как все добропорядочные еврейки в местечке.

Зато уж ее воскресные проклятья и обидные словечки были до того остры и наперчены, что бедный Мотл, кабы мог, бежал бы до самой той земли, где растет черный перец.

Посыльный явился как настоящий избавитель. Мотл быстро собрал инструмент и, простившись с Фейгеле, стал так быстро перебирать своими длинными ногами, что посыльный едва переводил дух.

Но когда Мотл подошел к холму, на котором стоял дворец помещика, ему стало тоскливо на душе. Вот-вот предстанет он перед сердитым помещиком с грозными усами. Вот-вот… Если бы он мог, он сию же минуту сбежал бы обратно в ад, то есть к своей жене Фейгеле-рыжей.

Но было уже поздно. Испуганные глаза цирюльника Мотла Парнеса стали еще испуганнее.

Помещик в это воскресенье был, как уже говорилось, расположен ко всему и ко всем. Все утро обходил он обширные залы своего дворца, прислушиваясь к пению канареек в клетках, дружески похлопал по плечу старого садовника Анджея, полюбопытствовал у конюха Антона, когда тот сыграет свадьбу с толстухой Марьяшей, и, довольный собой и всеми, разгладил свои длинные помещичьи усы.

Сердце Мотла забилось как часы, сошедшие с ума. Вот он уже стоит перед помещиком. Чело у пана нынче разгладилось, ни намека на грозу. «Джень добрый, Мотл!» — отвечает пан на заикающееся приветствие Мотла, но усы, вислые польские усы вьются так же грозно, как всегда.

Мотл Парнес сотворил в сердце тихую молитву:

— Господь Всемогущий, милостивый Отец наш небесный, сделай так, чтобы работа моя удалась, чтобы помещик остался ею доволен, чтобы все прошло гладко, чтобы я дожил до возвращения к моей жене и детям! Ой, Боже ты мой, сотвори это чудо!

Так молился про себя бедный Мотл Парнес. И Бог внял его молитве, и все прошло гладко. Хотя помещик и был привередлив, как все помещики, но, посмотревшись в зеркало, он сказал:

— Добже, Мотл!

У бедного Мотла камень с души свалился. Помещик доволен его работой! Парик на панской голове сидит как влитой! Мотл с его «золотыми руками» превзошел в искусстве опытного камердинера!

Но чему быть, того не миновать.

Помещик, стоя перед зеркалом, вдруг заявил:

— Сдается мне, Мотл, что левый ус у меня чуть-чуть длиннее правого!

И чем больше пан вглядывался, тем больше ему казалось, что левый ус и впрямь чуть длиннее правого. Он сказал:

— Нужно немного подрезать левый ус, подравнять его с правым.

Мотл Парнес, который уже хотел собрать свои инструменты, вздрогнул. Лучше умереть, чем прикоснуться к помещичьим усам, грозным панским усам. От страха у него отнялся язык. И он не сказал того, что хотел сказать. А именно, что левый ус такой же длины, как правый, и помещику только кажется, что…

Как во сне, он взял ножницы. Душа его забыла в это мгновение сотворить молитву Предвечному. Перед ним вдруг словно бы предстала вдруг его маленькая рыжая Фейгеле и крикнула:

— Мотл, нет!

И рука его дрогнула. Кусок помещичьего уса лежал на полу. Мотла прошиб холодный пот.

Помещик вскочил со стула. Его лицо исказилось, глаза метали молнии. Правый ус свисал гордо, как всегда, а левый… Езус-Мария! Езус-Мария!Именно сегодня, в день пира! Именно сегодня, когда он пригласил всех окрестных помещиков! Именно сегодня, когда он намерен объявить белокурую лесную колдунью своей невестой!

Помещик посмотрел на кусок уса, валявшийся на полу, посмотрел на Мотла-цирюльника, который стоял перед ним с открытым ртом и дрожащими коленями.

И тут же помещик гаркнул:

— Ян! Стефан!

Вошли двое здоровенных слуг и стали у дверей, ожидая приказаний.

— Взять эту жидовскую морду и отсчитать ему сто пятьдесят плетей, без поблажек!

Двое слуг, Ян и Стефан, схватили обалдевшего Мотла Парнеса, один за голову, другой за ноги, и понесли во двор. Там, во дворе, с бедного цирюльника стянули портки, и Ян со Стефаном взялись за дело как дьяволы.

Во время первых двадцати ударов Мотл-цирюльник вопил не своим голосом, а к тридцатому уже лишился чувств.

Помещик с оттяпанным усом стоял у окна и командовал:

— Облить холодной водой и сечь дальше!

Чуть живого принесли цирюльника Мотла домой. В бреду он разговаривал со своими покойными дедушками:

— Шолом-алейхем, дедушки! Как думаете, пустят меня в рай? Может, надо кому-нибудь дать взятку? После помещичьих плетей у меня уже нет сил для ада!

Потом его забрали в богадельню, где он и умер около десяти часов вечера.

Слабоват оказался этот Мотл Парнес. Всего-то сто пятьдесят плетей!

Когда жене Мотла Фейгеле-рыжей принесли печальное известие о том, что ее Мотл отошел, она посмотрела на сироток, которые остались без отца и кормильца, и на мгновение застыла в растерянности. Но только на мгновение. Потом из ее сердца вырвалось проклятие:

— Из-за клочка усов взять и убить отца малых детей! Чтобы усы у него росли, и росли, и не переставали расти, Отец Ты мой Небесный!

Есть проклятья, которые уносит ветер. Есть проклятья, которые тонут в воде. Но есть проклятья, которые сбываются.

И проклятье Фейгеле сбылось.

В это время помещик сидел во главе стола. Белокурая лесная колдунья рядом с ним. Хозяева окрестных поместий вокруг. Канделябры сверкали. Вино в бокалах искрилось. Пахло розами и одеколоном. От запаха ладана и восковых свечей не осталось и следа.

Помещик отстриг половину уса, чтобы подровнять его с тем, который искалечил цирюльник Мотл. Правда, это было уже не то, но что поделаешь? Приготовленный пир нельзя было отложить.

Хозяева окрестных имений дивились на помещичьи усы, которые были на этот раз что-то уж странно короткими (польские помещики знатоки по части усов, весь их гонор заключен в усах!). Однако они молчали, будто ничего не случилось. Не спрашивали, как, мол, и что. В душе каждый из них думал: «Странно!», но, между тем, продолжал вкушать от того изобилия, которое слуги все время подносили к столу.

Но помещик чувствовал, что любопытство разбирает гостей, и, когда все уже были изрядно навеселе, он поднялся и рассказал о несчастье, которое приключилось с усами, о том, что повинен в нем Мотл Парнес, жидовская морда, и о том, как он, помещик, этого жида наказал.

— Чему быть, того не миновать, панове, но к свадьбе усы подрастут. Пан Езус милостив! Ты уж прости меня, моя невеста!

Помещик склонился к белокурой колдунье и поцеловал ее.

А когда он поднял лицо, другие помещики разинули рты и застыли.

Белокурая колдунья вскрикнула и лишилась чувств.

Помещик совсем растерялся.

— В чем дело, панове?

Но никто не мог вымолвить ни слова. Все только показывали пальцами на помещика.

Помещик подбежал к зеркалу, и у него потемнело в глазах.

Усы, которые только что были постыдно короткими, выросли и с каждой секундой становились все длиннее и длиннее.

Помещик выскочил из комнаты. Гости мало-помалу опомнились и стали приводить в чувство невесту.

Когда невеста пришла в себя, помещик уже стоял возле нее. Усы у него были снова такие же, как в начале пира. Камердинер сперва испугался, но потом сумел придать им приличный вид.

— Наваждение! — сказал толстый Эдвард Потоцкий и захохотал во всю глотку.

И все другие помещики тоже захохотали.

Белокурая колдунья, помещичья невеста, открыла глаза. Большие, испуганные голубые глаза.

— Что случилось, любимый? — прошептала она.

— Ничего, графиня! Наваждение! — повторил толстяк Потоцкий и опять захохотал.

— Наваждение, любимая! — пробормотал помещик загробным голосом, склонился к своей нареченной и опять поцеловал ее.

А когда он поднял голову, все вокруг опять так и застыли. Белокурая колдунья вскрикнула «Езус-Мария» и снова лишилась чувств.

Усы у помещика снова ужасно отросли и с каждой секундой становились все длиннее и длиннее.

— Перст дьявольский, — пролепетал толстый граф Потоцкий и кубарем выкатился прочь.

Помещик снова выбежал из зала. Через минуту он вернулся. С помощью камердинера усы опять были приведены в порядок. Своих гостей, однако, помещик уже не застал. Они разбежались, точно за ними гнались черти.

На полу в обмороке лежала белокурая графиня, его невеста.

Помещик склонился над ней, нежно и печально погладил ее волосы и прошептал:

— Очнись, любимая, очнись, моя белокурая лесная невеста! Злые духи играют с моими усами в свои мрачные игры. Помолимся Пану Езусу, Господу нашему, и да сжалится он над моими усами, и да избавит их от забав, кои учиняют над ними злые демоны.

Трогательная была картина: помещик на коленях перед образом своего Спасителя, а рядом лесная колдунья, набожно сложившая руки. На ее устах молитва о панских усах.

Когда они встали с колен, невеста посмотрела на помещика, своего возлюбленного, и отпрянула:

— Дьявол!.. Ты… ты сам… дьявол!

Она убежала. Помещик остался один. Он снова стоял перед зеркалом и глядел на свои страшно длинные усы, которые с каждой секундой делались все длиннее и длиннее.

С той ночи помещик больше не показывался на люди.

Он забросил охоту, не ездил к своим приятелям, хозяевам соседних имений.

Часто, очень часто думал он о своей невесте, белокурой лесной красавице, и вздыхал со слезами на глазах:

— Не судьба, золотая моя!

Камердинер ходил с ножницами за паном и все время подстригал ему усы.

По ночам, когда всё вокруг спало, помещик с фонарем в руке тенью крался к могиле своей жены, набожной помещицы, и просил у нее прощения.

Помещик думал, что мучается из-за нее, что она причина того великого наказания, которое его постигло.

Позднее, когда помещик узнал, что еврей-цирюльник Мотл Парнес умер после порки, он почувствовал, что между смертью цирюльника и ростом его усов есть какая-то связь.

Этой же ночью он стоял над могилой Мотла, бил себя кулаками в грудь и вымаливал прощение у бедного еврея-цирюльника.

Помещик даже съездил к ребе, щедро одарил его и попросил благословения.

Но благословение ребе не помогло. Проклятье Фейгеле-рыжей оказалось сильнее.

В одно прекрасное утро, когда камердинер явился к помещику с ножницами, чтобы, как уже повелось, подстричь ему усы, которые за ночь страшно отросли, помещик прогнал его:

— Не надо… ступай!

Впервые после смерти своей жены, набожной помещицы, помещик своими руками затеплил лампадки перед иконами.

И долго-долго молился перед каждой иконой, каялся в грехах.

И так весь день один на один со святыми образами.

А вечером, когда комната погрузилась во мрак, и только большое зеркало мерцало в золотой раме, помещик встал перед зеркалом и стал разглядывать свое померкшее лицо и длинные усы, которые уже отросли до колен.

Вдруг он горько и ехидно рассмеялся:

— Теперь достаточно!

В полночь помещик повесился на своих усах.

За окном бушевала буря.

В последний миг перед его мутнеющим взором пронеслось: широкая исполосованная спина. Вокруг спины — кучка плачущих детей: «Папа… папочка!»

И маленькая рыжая женщина, которая показывает на него, висящего на своих усах, пальцем:

— Так тебе и надо!

Мораль из этой истории можно вывести вот какую: поосторожнее с проклятьями. Правда, на этот раз помещик вполне заслужил свое проклятье. Упаси нас, Господи, от таких помещиков ныне, присно и во веки веков.

Аминь сэла!


Комментарии

ИЦХОК-ЛЕЙБУШ ПЕРЕЦ

Ицхок-Лейбуш Перец (1852, Замостье, Люблинской губернии, в настоящее время Замосць, Польша — 1915, Варшава) — прозаик, поэт, драматург, критик, публицист, общественный деятель. Писал на идише и иврите. Перец, наряду с Менделе Мойхер-Сфоримом и Шолом-Алейхемом, входит в число трех классиков — основоположников современной литературы на идише.

Перец родился в семье торговца, убежденного миснагеда (противника хасидизма), в старинном, романтическом городе-крепости Замостье. Замостье было одним из главных в Польше оплотов антихасидизма и Гаскалы (еврейского Просвещения). Перец получил обширное традиционное религиозное образование. Кроме того, отец приглашал к нему учителей ивритской грамматики, русского и немецкого языков. Польским и французским Перец овладел самостоятельно.

До 1888 г. Перец вел жизнь типичную для провинциального поборника Гаскалы. Рано женился, но первый брак, как это часто бывало в его поколении, оказался неудачным и быстро распался. Жил в Замостье, Сандомире и Варшаве, с переменным успехом пытался заниматься предпринимательством. Писал и печатал стихи на иврите, не оставившие значительного следа в литературе. В 1878-м вернулся в Замостье, снова женился (на этот раз удачно) и сдал экзамен на право заниматься адвокатской практикой. Юридическая контора Переца процветала: он даже вел дела владельца города графа Замойского. Впоследствии Перец-писатель, признанный лидер новой еврейской литературы, никогда не зарабатывал столько, сколько зарабатывал как провинциальный адвокат. Хотя в эти годы Перец продолжает писать стихи на иврите и пробует свои силы в сочинении стихов на идише в фольклорной манере, но живет вне контактов с литературной средой, не особенно интересуясь зарождающейся еврейской литературой. Достаточно сказать, что романы Менделе Мойхер-Сфорима он впервые прочел в польских переводах.

Жизнь Переца резко переменилась в 1888–1889 гг. Он публикует свое первое крупное произведение на идише, поэму «Мониш», в основанном Шолом-Алейхемом журнале «Идише фолкс-библиотек» («Еврейская народная библиотека»); основывает вечернюю школу для молодых рабочих; забрасывает адвокатуру, всерьез посвящая себя литературному творчеству. Результат был сокрушительным. Перец восстановил против себя ортодоксальные круги Замостья и потерял доверие клиентов. В 1889 г. его по доносу лишают адвокатской лицензии, и он вынужден переехать в Варшаву. В Варшаве он ради заработка поступает на место делопроизводителя в гмине (управе) еврейской общины и остается на этой службе до самой смерти.

Именно в Варшаве почти сорокалетний провинциальный адвокат и ивритский поэт стремительно превращается в классика новой литературы на идише, основателя модернизма «на еврейской улице», кумира молодого поколения еврейских литераторов.

В 1890-х Перец выступает в литературе с позиций натурализма, пишет ряд жестких, острокритических и сатирических новелл, обличающих материальную и духовную нищету еврейской жизни. Их, как и другие, более поздние страницы его творчества, отличает глубокий психологизм, стремление нарисовать не типы, а характеры, ориентация на наиболее современные тенденции в европейской литературе, отказ от попыток приспособиться к невысоким культурным запросам массовой еврейской аудитории.

В 1900-х в творчестве Переца происходит резкий поворот от натурализма к символизму и неоромантизму. В поисках положительного идеала он открывает для себя мир еврейского фольклора и хасидских преданий. Его интерес к хасидизму совпал с актуальными для начала XX века поисками героической личности и новой религиозности. Перец сумел превратить хасидизм, бывший до этого основной мишенью просветительской сатиры, в предмет эстетического любования. Естественно, сам Перец был очень далек от реального хасидского мира, но, опоэтизировав его, он открыл «неохасидское» направление в еврейской литературе, проложив дорогу С. А. Ан-скому, Мартину Буберу, Эли Визелю и многим другим. Именно Перец «разрешил» еврейским писателям черпать сюжеты и темы из сокровищницы фольклора, в том числе религиозного. В эти годы он создает свой символистский театр — большие мистические драмы, которые стали классикой еврейской сцены.

В последние годы своей жизни Перец совершает еще одно открытие: он становится первым еврейским поэтом, пишущим на идише стихи для детей. Его детские стихи во многом предвосхитили творчество самого популярного из еврейских детских поэтов — Лейба Квитко.

В начале XX века Перец уже не просто известный писатель, он становится общественно значимой фигурой, проявляет себя как литературный критик и публицист. В 1908 г. он принимает участие в работе Черновицкой конференции, провозгласившей идиш еврейским национальным языком. Хотя Перец не вступал ни в какие партии, но в целом он придерживался социалистической ориентации, сочувствовал рабочему движению, критически относился к существующему строю.

Многие молодые литераторы и фольклористы стремятся встретиться с Перецем, получить у него одобрение и поддержку. Посещение Переца молодыми людьми, пробующими свои силы в литературе, превратилось почти в ритуал. Среди тех, кто приходил в начале своего творческого пути к Перецу за литературным «благословением», было и два автора, чьи произведения включены в этот сборник: Опатошу и Дер Нистер. В последние годы жизни писателя его дом — важнейший центр литературной жизни еврейской Варшавы. После смерти Переца повсеместно возникают литературные общества и кружки, носящие его имя.

Влияние Переца ощущается в еврейской литературе на протяжении всего XX века, оно во многом определило ее дальнейшие пути.

Рассказы Переца неоднократно выходили в свет в русских переводах, в том числе и в последние десятилетия, поэтому какая-то часть его творческого наследия доступна русскому читателю. Однако большая часть его произведений, в первую очередь драматургия, еще ждет перевода.

Сказка как жанр занимает очень значительное место в творчестве Переца: он писал сказки на протяжении всей своей творческой жизни, создал десятки сказок и притч. Первое крупное произведение Переца на идише, фантастическая поэма «Мониш», стала и началом новой еврейской поэзии, и первой литературной сказкой в еврейской литературе. Среди сказок, написанных Перецом, есть и обработки народных сказок, и стилизации под хасидские легенды, и философские сказки, и притчи. Перец вообще широко использует жанр сказки-притчи, действие которой происходит «нигде или где-то». Для него это возможность «испытать на прочность» идиш: так ли уж крепко этот язык привязан к еврейскому местечку, или на нем, как на любом европейском языке, можно писать на отвлеченные темы. Например, действие сказки «Принцесса Кунигунда» развивается в условно-европейских декорациях, в этой сказке нет ничего «еврейского». Наконец, пространство философской сказки «Вечный мир в далекой стране» вообще лишено каких-либо конкретных примет. Этот опыт писания на еврейском языке «не о евреях» оказался очень важен для дальнейшего развития еврейской литературы.

Перец предложил основные модели еврейской литературной сказки, которые затем снова и снова появлялись в творчестве других писателей. Например, завязка сказки Переца «За понюшку табаку» явственно повторена в «Тишевицкой сказке» Ицхока Башевиса[3].

ТЯЖБА С ВЕТРОМ
(Дер дин-тойре митн винт)

Творчество Переца было тесно связано с современной ему польской литературой, в которой наиболее влиятельным направлением в конце XIX века был близкий к натурализму позитивизм. Польские писатели-позитивисты Генрик Сенкевич, Болеслав Прус, Элиза Ожешко, Адольф Дыгасинский с их оптимистической верой в прогресс широко использовали жанр философской и сатирической сказки. По существу, они, отрицая опыт романтиков, обратились через их голову к традициям просветительской философской сказки XVIII в. Жанр философской сказки давал им возможность открыто заявить о своих идеалах, создать в художественной форме публицистический текст. В своих философских сказках Перец тоже рассуждает о волнующих его социальных и этических проблемах.

Польские писатели Сенкевич и Прус, подобно Вольтеру, написавшему «Принцессу Вавилонскую», делали местом действия своих философских сказок Древний Египет. Хотя сказка Переца «Тяжба с ветром» близка к таким «древневосточным» сказкам польских писателей, но все-таки библейское прошлое для Переца — это не только условный Восток, это часть его собственного еврейского опыта. Более того, «Тяжба с ветром» во многом напоминает традиционный раввинистический комментарий к библейским стихам.

Вся сказка в целом построена как толкование отдельных стихов из библейской Книги Притч Соломоновых. Эпиграфом к сказке может быть такой, например, стих: «Богатый и бедный встречаются: создатель обоих — Господь» (Притчи, 22:2). Мораль сказки выражена таким стихом: «Кто полагается на богатство свое, тот падет, но праведники, как лист, расцветут» (Притчи, 11:28). Характерно, что в следующем стихе упомянут один из героев сказки — ветер: «Кто разрушает дом свой, получит в удел ветер, и глупый — раб мудрого сердцем» (Притчи, 11:29). Северный бурный ветер, с которым решила судиться вдова, тоже упомянут в Книге Притч Соломоновых: «Северный ветер несет дождь» (Притчи, 25:23). А финал сказки созвучен словам «Дом надменных опрокидывает Господь, но восстанавливает межу вдовы» (Притчи, 15:25).

Шунамит библейское прозвище, в русском переводе Библии — Сунамитянка. Так по месту своего происхождения, города Шунама (Сунама), была прозвана красавица Ависага, ухаживавшая за царем Давидом, когда он состарился. «Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему, царю. И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему; но царь не познал ее» (3 Цар., 1:1–4). Таким образом, нищета Шунамит усугубляется тем, что в юности она жила при дворе.

Кто хочет жить да не примет ни у кого даров. — Вольный перевод второй половины стиха из Книги Притчей Соломоновых. Ирония писателя состоит в том, что корыстолюбивый богач приводит, действуя в своих интересах, только вторую половину стиха, который целиком звучит так: «Губит дом свой корыстолюбивый, а ненавидящий подарки жив будет» (Притчи, 15:27). Как станет ясно из дальнейшего повествования, именно начало этого стиха предсказывает судьбу богача.

Кто берет в долг, тот становится рабом. Вольный перевод второй половины стиха из Книги Притчей Соломоновых: «Богатый господствует над бедными, и должник — раб заимодавца» (Притчи, 22:7).

СВАДЕБНЫЙ ПОДАРОК
(ИСТОРИЯ О БАЛ-ШЕМ-ТОВЕ)
(Дроше-гешанк. А майсе фун Бал-Шем-Тов)

Обращаясь к хасидским легендам, Перец часто прибегает к сказовой манере, тем самым снимая напряжение между наивной верой и предполагаемым скепсисом просвещенного автора. В этом случае сказка появляется перед читателем как бы в момент рождения, погруженная в стихию народной речи. Именно так, в виде монологов, организованы многие рассказы из книги «Хасидиш» («Хасидские истории») Переца. В этой же манере написана сказка «Свадебный подарок».

В основе сказки лежит популярное в хасидской среде представление о том, что цадик (духовный лидер группы своих приверженцев-хасидов) может, воздействуя на волю Небес, менять ход судьбы. В частности, это представление лежит в основе многих легенд о том, как цадик, чтобы отменить неблагоприятный для евреев царский указ, разыгрывает сцену, в которой сам изображает царя. Во время этого магического спектакля цадик отменяет злой указ. Вскоре после этого царь отменяет свой указ на самом деле. Бал-Шем-Тов аналогичным образом оказывает воздействие на графа — владельца Меджибожа.

В этой сказке Бал-Шем-Тов восстанавливает справедливость и выступает защитником обездоленных в духе популярного в начале XX века представления о том, что ранний хасидизм представлял собой низовое, демократическое движение, отвечавшее чаяньям наиболее бедных слоев еврейского населения.

Бал-Шем-Тов традиционное прозвание ребе Исроэла б. Элиэзера (1698–1760), основателя хасидизма. Это прозвание, Бал-Шем-Тов, или, сокращенно, Бешт, означает «Добрый знахарь», «Добрый чудодей». «Балшемами» называли народных целителей. (Балшем — букв. «хозяин имени», то есть тайного имени Божьего, силой которого можно изгонять злых духов и исцелять недужных.) Изложение биографии (истинной и легендарной, причем первую невозможно отделить от второй) и учения Бешта заняло бы слишком много места; на этот счет существует достаточно обширная литература, в том числе на русском языке.

Бешт был популярным персонажем устных преданий и народных книг. Многие легенды о Беште приближаются по своей структуре к волшебным сказкам. Бешт выступает в них в качестве чудесного помощника и доброго волшебника.

Выдающийся еврейский историк С. М. Дубнов писал: «Были, по-видимому, и специальные рассказчики Бештовых чудес, игравшие в хасидских кружках роль малороссийских кобзарей». Образцы такого рода фольклорных рассказов о Беште можно найти в сборнике «Еврейские народные сказки»[4] (с. 78–86), там им посвящен целый раздел. Как раз в духе таких народных рассказов написана эта сказка Переца.

«Восхваление Бал-Шем-Това» — Впервые житийные легенды о Беште были собраны и изданы на древнееврейском языке в книге «Шивхей Бешт» («Восхваление Бешта») в 1815 г. в городе Копысе, Белоруссия[5]. Уже через год появилось издание на идише. В основе этой книги лежит устная традиция.

Меджибож — местечко Подольской губернии, ныне Хмельницкая область, Украина. Бал-Шем-Тов жил в Меджибоже с 1736 г. и до конца жизни.

Старики помнили, что при графе корчмарей было двое. — Корчмы принадлежали помещикам-землевладельцам, которые сдавали их в аренду евреям. В данном случае речь идет о владельцах Меджибожа графах Чарторыйских.

Утаил детей от помещика и перехватил корчму. — По традиции, право на аренду у помещика той или иной его собственности, например корчмы, передавалось у евреев по наследству и регулировалось законом о хазоке (праве давности). Слуга, перехвативший аренду и обидевший сирот, поступил безбожно и беззаконно.

Гавдола обряд, совершаемый на исходе субботы для отделения субботы от наступающих будней.

Годл, как повелось, держит свечку. По обычаю, специальную витую свечу, необходимый элемент ритуала гавдолы, держит зажженной младшая дочь в семье.

Годл дочь Бал-Шем-Това, персонаж исторический.

Ребеицн — раввинша. Здесь: жена ребе, хасидского цадика.

Миньян кворум для публичного богослужения, не менее десяти совершеннолетних (старше 13 лет) мужчин.

Рабойсай — господа (почтительное обращение к группе мужчин).

«И пусть дарует тебе» — религиозный гимн, исполняемый после завершения субботы во многих хасидских общинах. Слова этого гимна явно связаны с темой сказки.

«Элийогу» («Илья-<пророк>») — гимн, посвященный Илье-пророку, также исполняется после завершения субботы. В упоминании этого гимна также можно усмотреть намек на сюжет сказки: Бал-Шем-Тов выступает в повествовании в роли чудесного спасителя, которую в еврейских народных сказках обычно играет Илья-пророк.

Мелавемалка (букв. проводы царицы <Субботы>, др.-евр.) — специальная трапеза, устраиваемая по завершении субботы. Особенно популярен этот обычай в хасидской среде.

Василь кучер Бал-Шем-Това, персонаж многих легенд. Фольклорная традиция описывает Василя как простака, который безропотно следовал приказаниям своего хозяина. Он садился на облучок спиной к лошади, а сани или возок чудесным образом сами ехали туда, куда нужно.

Лекех и водка традиционное ритуальное угощение вне дома, например в синагоге, во время различных публичных событий. Лекех — пряник, коврижка.

Сойфер — писец, владеющий искусством изготовления ритуальных предметов: свитков Торы, мезуз, тфилн.

Ксува брачный контракт, необходимый для ритуала бракосочетания.

«Скачок дороги» — магическая способность мгновенно покрывать большие расстояния, которая, согласно легендам, была присуща многим хасидским цадикам.

Мы жених и невеста, ребе! — Здесь «ребе» — уважительное обращение к раввину или другому духовному лицу.

Но дохупы и кидушин… — До свадьбы. С точки зрения религиозных правил, до брачной церемонии парень и девушка не должны находиться вдвоем без сопровождающих. Хупа свадебный балдахин, полотнище на четырех столбиках, под которым происходит свадебный обряд. Кидушин (букв, освящение, др.-евр.) — освящение брака, произнесение женихом ритуальной формулы «Ты освящаешься мне этим кольцом по закону Моисея и Израиля» при надевании им обручального кольца на палец невесте.

…ехать в Меджибож к ребе… — Поездка к цадику в поисках решения какой-либо проблемы — распространенный обычай. Здесь «ребе» — синоним титула «цадик».

Бал-Шем произносит по порядку кидушин. — Формулу освящения брака произносит человек, ведущий свадебный обряд, а жених повторяет за ним слово в слово.

Мазл-тов (букв. доброй судьбы, др.-евр.) — благопожелание и поздравление, например, на свадьбе.

Справлять изгнание аскетическая практика, используемая также при покаянии. Так же как еврейский народ находится за свои грехи в изгнании, кающийся принимает на себя обязательство за свои грехи в течение определенного срока странствовать, никогда (за исключением суббот и праздников) не проводя в одном городе или местечке больше одной ночи.

Сострадание к животному — заповедь, неоднократно высказанная в Талмуде и раввинистических сочинениях.

Дроше-гешанк свадебный подарок. Буквально: подарок за дроше, то есть обсуждение какой-либо проблемы в Талмуде или за проповедь, которую жених должен произнести на свадьбе, демонстрируя свою ученость.

ВОДИЧКА
(Дос васерл)

В европейской литературе широко распространен тип рассказа, в котором обработанный в той или иной степени фольклорный текст заключен в рамку, описывающую обстоятельства встречи писателя с носителем фольклорной традиции.

К этой традиции формально принадлежит рассказ Переца «Водичка». В 1890 г. Перец принял участие в статистико-экономической экспедиции, которая обследовала мелкие местечки на бедных восточных окраинах Царства Польского. Целью экспедиции было выяснение «продуктивности еврейского населения». Под впечатлением от поездки Перец написал цикл очерков «Биядер фун а провинцрайзе» («Картины из поездки по провинции», 1891). «Водичка», написанная гораздо поздней, в 1904 г., не входит в этот цикл, но примыкает к нему.

В то же время этот рассказ занимает особое место в творчестве Переца. В нем писатель ставит очень важный для себя вопрос о встрече городского интеллигента с носителем народной культуры, о возможностях, трудностях и целях этой встречи.

Пшя крев! — от польск. Psia krew! — букв. песья кровь, то есть «сучьи дети». Грубое ругательство.

Так да (польск.).

Помещик договорился с комиссией. — Высочайшим указом в Царстве Польском в 1864 г. была учреждена временная Ликвидационная комиссия, для определения вознаграждения помещиков за земли, поступившие в собственность крестьян. Размежевание с помещиками и выкупные платежи за землю разоряли крестьян.

На нашей земле им нельзя. — Евреям было запрещено приобретать землю в сельской местности.

Есть, которые не слушают ксендза… — В имениях у помещиков часто жили евреи-арендаторы, управлявшие помещичьей собственностью. Польское католическое духовенство, особенно приходское, не одобряло этой практики и часто выступало с антиеврейскими проповедями.

Раньше-mo они корчмы держали. — С 1864 г. в Царстве Польском доход от продажи спиртного перешел казне, которая из этих средств расплачивалась с помещиками за переданную крестьянам землю. Таким образом, были ликвидированы помещичьи корчмы, в которых водку продавали евреи-арендаторы.

А еврей все записывал на мелок? — То есть корчмарь продавал водку крестьянам в долг, записывая долги мелом на стене.

На двойной мелок? — Евреев часто обвиняли в том, что они, пользуясь неграмотностью крестьян, произвольно увеличивают сумму долга.

Муси!.. — Должно быть (польск.).

Уж лучше, чем с «немцем»! — Немцами традиционные евреи называли приверженцев модернизации или просто ассимилированных евреев, которые носили современное платье, подстригали или брили бороду и т. п. Это было связано с тем, что, во-первых, идеи Гаскалы (Просвещения) пришли из Германии, и, во-вторых, европейское платье в Восточной Европе традиционно называли «немецким».

Реб — форма вежливого обращения к мужчине, аналогична русскому «господин».

Шолом-алейхем, реб ид! — Здравствуйте, господин еврей (идиш). Обращение к незнакомому мужчине. Шолом-алейхем букв. «мир вам», др.-евр., традиционное приветствие.

Я уже было подпоясался платком, чтобы помолитьсямайрев… Майрев (др.-евр. «запад») — вечерняя молитва, читаемая после заката. Женатый мужчина, становясь на молитву, должен подпоясаться кушаком.

Лехаим ве-лешолем К жизни и к миру (др.-евр.) — традиционный тост.

Ешиботники стали сионистами, забросили Гемору, безобразничают… — Ешиботники учащиеся ешив, высших талмудических школ. Гемора большая по объему часть Талмуда, представляющая комментарий на Мишну, его меньшую и более древнюю часть. Талмуд — собрание устного учения, сформированного во II в. до н. э. — V в. н. э., основной памятник раввинистического иудаизма. Гемора представляла собой основной материал для изучения в ешивах. Традиционные и ортодоксальные круги в основном негативно относились к сионистскому движению.

«Немцы» стали сионистами… — То есть ассимилированные евреи стали проявлять интерес к сионизму и, шире, к национальным проблемам и национальной культуре.

…у него йорцайт, и он идет в еврейский ресторан, и велит принести ему за упокой души его матери кугл… — Йорцайт — годовщина смерти, прежде всего, годовщина смерти одного из родителей. Кугл традиционное еврейское блюдо, род запеканки. В йорцайт сын умершего в обязательном порядке участвует в коллективном богослужении, произнося при этом кадиш, специальную молитву. Понятно, что упоминание о человеке, который вместо синагоги идет в еврейский ресторан, чтобы «прикоснуться» к своим корням, звучит иронически.

Майонтек — именье (польск.)

Трубили в ихние шойферы, не рядом будь помянуты. — Шойфер бараний рог, в который трубят в синагоге в осенние праздники, Рошашоне (Новолетие) и Йом-Кипур (Судный День). Здесь имеются в виду охотничьи рога.

Не рядом будь помянут (ле-гавдил), выражение, употребляемое тогда, когда в одной фразе упоминаются одновременно сакральные и профанные предметы.

А ниже жили немцы… — Здесь имеются в виду немцы-колонисты.

Гонтари — мастера по изготовлению гонта, дранки.

Арендатор еврей, управляющий помещичьим имением на правах аренды. Как правило, арендаторы были людьми состоятельными.

…привез себе двух зятьев… — Богатые евреи стремились залучить к себе в зятья способных юношей, которых они «покупали» в ешивах.

Меламед учитель в хедере, начальной религиозной школе для мальчиков.

Помещичье зерноеще несжатое, а уже на «кондициях»… То есть еще до жатвы зерно приобретено у помещика на определенных условиях.

А раввин тамошнийкровный брат «Хемдас йомим»…  «Хемдас йомим» («Услада дней», др.-евр.) — название популярного анонимного каббалистического трактата, изданного в XVIII в. Посвящен различным праздникам. Это предложение означает, что раввин не расставался с этой книгой, был человеком очень набожным и знающим.

«Возлюбленный брат мой, сим…» В оригинале эта фраза приведена на древнееврейском языке.

Ламед-вовник тайный праведник. Ламед-вовники — любимые герои еврейского фольклора. С древности существует представление о том, что в каждом поколении есть тридцать шесть праведников, чьими заслугами держится мир. Еще в Талмуде (трактат Сангедрин, 976) библейский стих «блаженны все, уповающие на Него» (Ис. 30:18) был истолкован как намек на тридцать шесть тайных праведников, так как числовое значение слова «Него» (на древнееврейском языке «Него» — «ло», состоит из букв «ламед» и «вов», отсюда «ламед-вовник») равно тридцати шести. Тайная праведность, не получающая никакого воздаяния в этом мире, — самый высокий вид праведности. Мир, погрязший в грехе и обреченный на разрушение, все еще существует именно ради тайных праведников.

Тайный праведник — это бедняк, неуч, едва умеющий читать и молиться. Он одевается в мужицкое платье, зарабатывает на жизнь тяжким физическим трудом: как правило, он водонос, дровосек и т. п. На самом же деле он наделен огромными, в том числе тайными, знаниями и магической силой. Свое величие он раскрывает только тогда, когда нужно прийти на помощь обиженным и обездоленным. В сборнике «Еврейские народные сказки» есть целый раздел рассказов о ламед-вовниках (с. 62–76), чьи сюжеты очень напоминают сказку «Водичка».

Все время в сидур смотрит, а толку — и Ашрей-то наизусть не знает. — Сидур — молитвенник. Ашрей (букв. блажен, др.-евр.) — начальное слово и название 145 Псалма. Этот псалом произносят трижды в день: дважды во время шахриса (утренней молитвы) и один раз — во время минхи (послеполуденной молитвы). Ашрей — символ самого элементарного, обиходного религиозного знания.

Во время Леменацеах молчит. — Леменацеах (Начальнику хора, др.-евр.) — начальное слово и название 20 Псалма, который включен в состав шахриса (см. предыдущее примечание). Этот псалом прихожане громко поют в синагоге.

В канун Йом-Кипура, например, велит пороть себя по-настоящему, «чтоб больно было». Специально шамесов просит.  Йом-Кипур — день покаяния, примирения общины в целом и каждого человека в отдельности с Богом. Отмечается специальной литургией и суточным постом. Перед Йом-Кипуром происходило ритуальное бичевание. Шамес, синагогальный служка, перед тем как допустить прихожанина на праздничную службу наносил ему 39 ударов специальной плетью. Эти удары носили символический характер и не были болезненными.

В Сукес часами напролет стоит у раввина под дверью — хочет сам благословить эсрог. — Сукес (Кущи) — осенний праздник, длящийся восемь дней, в течение которых полагается жить или хотя бы трапезничать в специальной куще (шалаше). В ритуал этого праздника входит произнесение специального благословения над лулавом (букетом из ветвей ивы, пальмы и мирта) и эсрогом цитрусовым плодом. Эсроги (померанцы) с трудом доставляли в Восточную Европу из стран Средиземноморья, поэтому на местечко часто был всего один эсрог.

Перед Гошано-Рабоприносит Бог весть откуда такие ивовые ветки, каких свет не видывал… — Гошано-Рабо (Великая Осанна, др.-евр.) — седьмой день праздника Сукес. В этот день после окончания утренней молитвы прихожанин синагоги берет в руку связку из пяти веток ивы, произносит специальную молитву и после этого пять раз ударяет связкой об пол. Для исполнения этой заповеди стараются найти отборные, красивые ветки.

Что он обрезки себе не брал… — Благочестивый ремесленник должен был отдавать обрезки материала заказчику.

Вхоламоед Пейсах это былоА может, и вхоламоед Сукес… — Холамоед (букв. будни праздника, др.-евр.) — дни между двумя первыми и двумя последними днями праздников Пейсах и Сукес. Эти праздники длятся восемь дней. Соответственно, статусом полного праздника обладают только два первых и два последних дня, а в середине между ними холамоед — что-то вроде каникул. В холамоед не действуют строгие ограничения, обязательные для праздничных дней, тем не менее работать в этот период нельзя.

завсегдатаи бесмедреша, молодежь… — Бесмедреш (букв. дом учения, др.-евр.) — молитвенный дом, место для молитв и ученых занятий. Бесмедреш был чем-то вроде закрытого клуба, так как у него был постоянный состав прихожан. В бесмедреше совместно занимались молодые люди из наиболее зажиточных и образованных семей. Такие занятия могли длиться до глубокой ночи.

…невежда не благочестив! — Цитата из популярного талмудического трактата «Пиркей Авот» (Пиркей Авот, 2:5). Пиркей Авот (букв. «Главы или параграфы „Отцов“», др.-евр., часто переводят как «Поучения отцов») — небольшой по объему трактат Талмуда. Состоит из нравоучительных афоризмов, принадлежащих мудрецам. Этот трактат очень популярен, его текст часто включают в состав молитвенника и читают по субботам. В оригинале цитата дана на древнееврейском и содержит игру слов. Буквально сказано «лой аморец хосид», что можно перевести также как «Тот, кто работает руками (аморец, букв. народ земли, то есть труженики, простолюдины) — не хасид». Рассказчик этим афоризмом дает понять, что молодые люди, дерзко открывшие ставню чужого дома, принадлежали к хасидской общине.

Обоих привезли в один и тот же день! Один приехал с востока, другой — с запада, и оба встретились ровно посреди рынка! — То есть ни у одного из кандидатов не было ни малейшего признака того, что он приехал раньше и поэтому должен занять место на основе «права давности» (см. прим, на с. 370).

Сподик высокая меховая шапка, традиционный парадный головной убор почтенного мужчины.

Едва открылся, сразу уезжает в Эрец-Исроэл. — Эрец-Исроэл (букв. Земля Израля, др.-евр.) — традиционное название Святой Земли. Ламед-вовник, чья праведность перестала быть тайной, стремился скрыться.

…меламед для самых маленьких. Меламеды (учителя), особенно для младших детей, обладали очень низким социальным статусом, так как считалось что каждый грамотный мужчина справится с этой работой. Поэтому слово «меламед» было также синонимом слов «растяпа, неудачник», и меламед вполне годился на роль ламед-вовника.

Князь Огня считалось, что каждой стихией управляет свой ангел, который носит титул Князя.

передам я тебе два Имени. — Имеются в виду тайные Имена Божии.

Таммуз месяц еврейского календаря, примерно соответствует июлю.

…приезжает черт знает откуда какой-то немчик… — В данном контексте это намек на то, что это была нечистая сила. В еврейском фольклоре чёрта часто называют «немцем, немчиком» и представляют его расхаживающим в «немецком», то есть европейском платье.

Народ на минхе.  Минха — послеполуденная молитва. Обычно ее произносят перед закатом, чтобы после небольшого перерыва перейти к майреву, вечерней молитве.

…Йосл бегом в микву, окунается три раза… — Миква — ритуальная купель, погружение в которую предписано для достижения ритуальной чистоты. Герой погружается в микву, чтобы очиститься, прежде чем произнести непроизносимое Имя Божье.

…никакого потопа быть не может… После окончания Потопа Всевышний заключил завет с Ноем и обещал ему, что «не будет уже потопа на опустошение земли» (Бытие, 9:11).

ЗА ПОНЮШКУ ТАБАКУ
(Ибер а шмек табак)

Холм (польское название — Хелм, еврейское — Хелем) — центр Холмской Земли на западной окраине Волыни (в настоящее время на территории Польши). В Холме существовала одна из самых больших и старых еврейских общин Польши, с этим городом связаны имена многих выдающихся раввинов. Но знаменит Холм не ими, а «хелемскими мудрецами», то есть патентованными дураками, о которых повествуют многочисленные анекдоты. Самая яркая личность в Хелеме — хелемский раввин, квинтэссенция «мудрости» родного города. Истории о хелемском раввине открывают собой длинную череду рассказов о раввинах-чудаках. Перец, создавая героя сказки «За понюшку табаку», учитывал эту фольклорную традицию. Истории о хелемских «мудрецах» и их раввине включены в один из разделов книги «Еврейские народные сказки» (с. 334–345).

Приплясывая на своих куриных лапках… Еврейских бесов традиционно изображали с птичьими ногами.

Нет человека праведного на земле… — Екклесиаст, 7:20. В оригинале цитата приведена на древнееврейском языке.

«Моисей остался правым и учение его истинным»… Точнее — «Моисей — истина и Тора его — истина». В оригинале изречение приведено на древнееврейском языке. Это цитата из талмудского трактата «Бава Батра», лист 74, в котором рассказано о том, как мудрец рав Нахман (III в. н. э.) шел по пустыне и увидел то самое место, где земля поглотила Корея, восставшего против Моисея (Числа, гл. 16). Из расселины шел дым. Рав Нахман приложил ухо к земле и услышал слова, которые доносились из глубины: «Моисей — истина и его Тора — истина, а мы — лжецы». Перец обыгрывает то, что, согласно Талмуду, эти слова звучат из Преисподней и, таким образом, известны ее обитателям.

Асмодей согласно Талмуду — князь демонов.

Смотри «Иова», глава первая. — «И сказал Господь сатане: вот, все, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей» (Иов., 1:12).

Не должны быть умерщвляемы отцы за детей… 2 Паралипоменон, 25:4. В оригинале цитата приведена на древнееврейском языке. Видимо, Перец приписывает этот стих пророку Иезекиилю по ошибке.

Кожане в пример Иову, и так нечистая… — Среди прочих несчастий Иов был поражен проказой. Герой рассказа еще до того, как попал в руки нечистых, уже имел кожное заболевание и не роптал, поэтому испытывать его проказой, как Иова, было бессмысленно.

Даен — член раввинского суда, помощник раввина. В раввинском суде кроме самого раввина состоят еще два даена.

Не Холм, а Содом! — Содом — город, уничтоженный Богом за грехи (Бытие, гл. 19). Согласно талмудическому преданию, главный грех жителей Содома заключался в немилосердном отношении к пришельцам и нищим.

Надгробие реб Шимона бар Иохаи — находится в Верхней Галилее, в Мероне. Р. Шимон бар Иохаи — законоучитель II в. н. э. Его могила — место массового паломничества, так как ему приписано авторство книги «Зогар» («Сияние»), главного каббалистического сочинения.

…торговал священным прахом… — То есть песком из Страны Израиля. Благочестивые евреи стремились, чтобы им в могилу положили немного праха Святой Земли.

Лилит — царица демонов, жена Асмодея.

Шмойнеэсре (букв. «Восемнадцать», имеется в виду «Восемнадцать славословий») — этот текст входит во все три ежедневные молитвы. Он называется так по традиции, так как на самом деле состоит из девятнадцати славословий.

…входит девушка, в руках у нее курица… — В обязанности раввина входит проверять кошерность курицы в спорных случаях.

Будто забывшись, она начинает что-то напевать. — Женщине нельзя петь в присутствии мужчины, а мужчине слушать женское пение.

Красотой дерево его не привлекало… Рабби Яаков говорил: «Тот, кто, находясь в пути, повторяет сказанное в Торе и отвлекается от этого, восклицая: „Как прекрасно это дерево! Как прекрасна эта пашня!“, — уподобляется Торой тому, кто играет со смертью» (Пиркей Авот, 3:7).

…появляется немец в шляпе… — О том, что нечистый предстает в образе немца, см. выше, примечание к рассказу «Водичка».

вороны, которые кормили Илью-пророка… — По преданию, когда Илья-пророк скрывался от преследований в пещере на горе Хорив (3-я Царств, 19), вороны приносили ему пищу.

ушел намного дальше, чем это дозволено в субботу. В субботу нельзя удаляться на расстояние, превышающее 2000 локтей (около 1 километра), от границы города.

АРЕНДАТОР
(Дер арендар)

Эта сказка представляет собой обработку известного сюжета, широко представленного в фольклоре многих народов, в том числе в фольклоре евреев. Сам по себе этот сюжет восходит к Талмуду. Аналогичную народную сказку («Сказка о царе») и ее подробный анализ см. в «Еврейских народных сказках» (стр. 68–70; 472–473).

Цойзмер (Цаузмер) — местечко около Кракова.

Кружка Меера-чудотворца так назывались кружки-копилки, установленные в синагогах и частных домах для сбора пожертвований на поддержку евреев, живущих в Святой Земле. Меер-Чудотворец — рабби Меер (ок. 110 — ок. 165), крупнейший законоучитель. В народе рабби Меер получил прозвание чудотворца, так как Талмуд (трактат «Авода Зара», 18а) рассказывает о его способности творить чудеса. Существует ряд гипотез, объясняющих, почему такие копилки носили имя рабби Меера, но все эти гипотезы спорны.

на мацу для бедняков. — Перед Пейсахом в общинах организовывали целенаправленный сбор денег, чтобы купить беднякам мацу.

прохожего гостя на порог не пускал. — Под «гостем» имеется в виду пришлый в общине человек, которому негде провести субботу или праздник. Его забирает к себе в дом из синагоги один из прихожан.

Берлина