Избранное (fb2)


Настройки текста:



Избранное

О СЕБЕ

Издательство попросило написать о себе. И тут у меня получилось затруднение: очень долго будет, если я начну перечислять все сейнеры и траулеры, катера и большие морозильные траулеры, рыболовные боты, теплоход, научно-исследовательское судно, подводные лодки. Да еще временные береговые работы… их тоже не одна.

Я только скажу, что за свою трудовую жизнь плавал на двадцати двух судах. Во всех должностях, начиная от матроса до капитана. Включительно, конечно. И естественно, во всех океанах и на многих морях. Кстати, и сейчас работаю на сейнере.

За литературу взялся уже в зрелом возрасте, мне было уже тридцать лет. Захотелось людям рассказать о рыбаках, об их труде, об их жизни. Начал описывать случай, который произошел у нас на сейнере «Онгудай». Об этом случае наш капитан Михаил Александрович Макуков обронил как-то: «Было не утонули…» Ну, вот. Начал описывать шторм и все, что творилось на судне… получилась повесть «Макук». С нею поступил в Литературный институт имени Горького. Закончил литературный институт, но работать литератором не стал — в море потянуло.

Откровенно говоря, с морем у меня вот какая штука получается: вот уж лет десять или пятнадцать каждый раз, возвращаясь осенью с путины, я говорю себе: «Хватит… пора закругляться… больше не поплыву в море». Но проходит зима, наступает весна. Меня начинает тяготить береговая жизнь, ее мелочные хлопоты, береговая суета и теснота, начинают сниться товарищи, с которыми плавал, само море мерещится с его далями, бесконечное небо над серединой океана и качающиеся звезды над мачтой, и я иду на судно и уплываю в море… Вот и все, что я могу сказать о себе. Сейчас пока плаваю, рыбачу. Пишу, когда пишется. Что дальше будет — не знаю.


Камчатка, поселок Ивашка

Николай Рыжих

ПОВЕСТИ

Макук

I

Наш «Онгудай» стоит у причала. Вид у него потрепанный: борта, побитые морем, пестрят ржавчиной, из-под остатков черной краски проглядывает сурик. Кормовая стрела, погнутая при швартовке к плавбазе в зыбь, понуро склонилась. Одно из окон на ходовом мостике зияет черной дырой: в последний шторм дурная волна навалилась на «Онгудай», выдавила стекло, свернула тумбу локатора и отбросила рулевого к штурманскому столу.

На руле тогда стоял Брюсов. После он рассказывал:

— Она ка-а-ак шуранет! Не успел я очухаться, а шлепанцев нету… Так и остались мои шлепанцы в Охотском море.

Всем своим видом сейнер говорил об усталости, о минувшей борьбе с ветром и морем и о крайне необходимом ремонте.

Вчера мы пришли с моря.

Весной ловили нерестовую селедку на Сахалине, летом камбалу в Охотском море возле Большерецка и Озерной, потом жировую сельдь в Беринговом и, наконец, сайру у берегов Японии и у острова Шикотан. Соскучились по берегу страшно. После долгих ночных вахт, когда небо затянуто мглистыми тучами, ветер тоскливо свистит в снастях, а море бросает сейнер в самые непредвиденные стороны, берег кажется необыкновенно желанным. Вспоминаются высокие береговые окна, непринайтовленные к полу столы и стулья, некачающиеся потолки. А огни вечерних улиц, запах травы или снега, девичьи взгляды мутят голову. И не раз в прыгающих волнах какого-нибудь моря мерещилось что-нибудь береговое.

Но скоро в отпуск. Поставим «Онгудай» в ремонт — и в отпуск. Можно будет месяца три валяться на диване и листать книжки или ходить в кино или еще куда-нибудь и не думать о вахте. Не думать и об ахтерпике[1], что там дырка — через сальник баллера руля просачивается вода — и что он постоянно затопляется.

— Нет, не могу я, — прервал мои размышления Борис.

— Ты это о чем?

— Ну разве об этом мечтал я, когда учился в мореходке? — тоскливо продолжает он. Потом приваливается на одно плечо и вытягивает ногу. Его серые глаза, в обычное время суетливые, потускнели, веснушчатое лицо грустно. А густые белые волосы, которые всегда кокетливо выглядывают из-под щегольской мичманки, спрятаны, и сама мичманка надвинута на самые уши. — Что здесь хорошего? — морщится он. — Тоска, грязь… бич на биче.

Мы с ним сидим на сопке. Вышли прогуляться, походить по твердой земле — каюта надоела до чертиков. Внизу под нами бухта. Ее обступили сопки. У их подножий расположен рыбацкий поселок, склады, причалы. Совсем недавно здесь был только один причал, возле которого толпились деревянные кунгасы и кавасаки, а теперь вот траулеры, океанские сейнеры, громадины мастерских. Только больших домов пока не видно.

— Просто мы устали от моря, — говорю я, — в отпуск надо.

— А после отпуска что? — встрепенулся Борис. — Ну разве это пароходы? — он кивает в сторону сейнеров, вид которых похлеще, чем у нашего «Онгудая». — Когда закончил мореходку, мечтал попасть на большой шип, уйти в кругосветное плавание, полазить за кордоном, посмотреть южные моря с коралловыми рифами, экватор… а попал в рыбкину контору. Что здесь хорошего? Что мы видим? Рыба да море, море да рыба. А если еще семейством в этой дыре обзавестись… прямой путь к идиотизму.

Вообще прав Борька. Дыра здесь. На весь поселок всего один магазин, где вместе с рыбацкими сапогами и проолифленными куртками, телогрейками и ватными штанами продают каменную колбасу, консервы и шампанское. В другом углу магазина куча соли. Тут же продают керосин в разлив и спички. На прилавке рядом — часы, пуговицы, топоры, нитки и огнетушитель. Огнетушитель, конечно, не продается.

Есть еще клуб. Это большой деревянный сарай, заштукатуренный и побеленный; раньше здесь рыбачки неводы шили, а теперь вот клуб — через день кино и танцы. Танцуют одетые, лихо топают сапогами.

— Куда деть сегодняшний вечер? — вздыхает Борис. — В клуб я не пойду… — Помолчав, добавляет: — И это первый день на берегу.

— Пойдем гуся есть.

— Гуся? Где?

— Не знаю еще.

— Посмотри! — приподнялся он. — Кажется, мережи идут? Уж не за нами ли?

На сопку поднимаются двое ребят. Одинакового примерно роста, краснощекие, быстроглазые, хитрые насквозь. У одного лицо круглое, у другого — продолговатое, у одного нос пуговкой, у другого — вытянутый. Один говорит редко, с раздумьями, другой строчит скороговоркой. Это Мишка с Васькой, наши матросы, неразлучные друзья. Они из одной деревни. А «мережами» их прозвал боцман: как-то Васька рассказывал, как у них под Рязанью карасей ловят мережами. С тех пор и пошло — мережи.

Друзья загребают широченными штанами снег, коверкотовые пальто с каракулевыми воротниками волочатся по снегу. Каракулевые шапки сдвинуты набекрень.

— Слышали новость? — говорит Васька, отдуваясь.

— В чем дело?

— В море идем, — говорит Мишка.

— Как в море? — удивился Борис.

— А так: на две недели выгоняют минтай ловить. Мы с Мишкой уже домой собрались…

— Уже и по́льта покупили, — перебивает своего друга Мишка, любуясь рукавом своего пальто.

— …а в конторе расчета не дают, — продолжает Василий, — говорят, приходите через две недели после рейса.

— Только щас из конторы, — добавил Мишка.

— Какой минтай, какое море? — вспыхивает Борис. — Мы ведь в ремонт становимся.

— Начальству виднее, — вздохнул Васька, — им план давай, а тут хучь пропади.

— В этом-то году с селедочкой-то прогар, план-то не взяли, — опять перебивает своего дружка Михаил, — вот на минтае и хотят выехать. Во как!

— У нас же течь в ахтерпике, сальниковую набивку срочнейше менять надо…

Спускаемся с сопки. Настроение — хуже некуда. Море сейчас плохое: штормы, снегопады, обледенения. Когда задует «северняк», или, как говорят моряки, «норд», ванты и борта обрастают толстой коркой льда, брашпиль превращается в сплошную глыбу, а шпигаты закупориваются и задерживают сток воды с палубы. Лед надо скалывать, занятие — не из приятных. У «Онгудая» к тому же течь — механики последние недели в рейсе не вылазили из ахтерпика, все подбивали сальник.

— С ума они там посходили? — не утихает Борис.

Подошли к «Онгудаю». На палубе толпятся ребята. Никого не узнаешь: притихшие, угрюмые, в галстуках, начищенных ботинках, длинных пальто. Пассажиры, да и только. А несколько дней назад, когда подходили к порту, — радостные флибустьеры: в высоких по бедро сапогах, куртках с наплечниками, бородатые, обветренные. Вот как портит людей нежелательная новость! Да еще тонкие, безвольные подбородки вместо шотландских бород…

— Слышали? — спрашивает боцман. Он сидит на борту, задумчиво стряхивает пепел с папиросы.

— Да, — буркнул Борис.

— А про нового капитана?

— Какого там еще нового? Петрович куда же делся?

— Заболел, — со вздохом сказал боцман.

— «Заболел», — влез второй механик. — Сам заболел, жена заболела. На курорт уезжает, лечиться. — Слово «лечиться» механик произносит желчно, с иронией. — Никаких болезней не было, когда на сайре пятаки гребли, а тут — разболелся… Минтай не сайра и даже не камбала.

— Знает, почем соль, — добавляет радист.

— А вместо него кто?

— Заместо него назначили какого-то куркуля, — продолжает боцман. — Лет десять назад он на кунгасах да кавасаках рыбачил, а сейчас дырки в шлюпках заколачивает, шлюпки конопатит.

— Какие дырки, какие шлюпки? — Все эти новости прямо ошарашили Бориса, он даже фуражку сдвинул на затылок, что бывает у него в моменты крайней озадаченности. — Шутишь, боцман?

— Зачем шутить? Минут двадцать назад тут был главный капитан флота. Говорит, ваш новый капитан хоть и не очень грамотный и без нашивок, но в рыбацких делах собаку съел.

— Говорит, Японское море знает, как собственные карманы, — опять влез механик.

— Вот он, может, шутит, — вставил радист.

— Оля-ля-ля! — присвистнул Борис.

Одна новость лучше другой. Петрович что-то схитрил, конечно. Правда, в последние дни на сайре, когда полмесяца лежали носом на волну, он чувствовал себя очень плохо. Но тогда все мы выглядели не лучше: идет человек по коридорам, держась за стенки, и не поймешь, от чего он шатается: от качки или от болезни.

— Ну собирайтесь, — тихо сказал боцман, — пойдем гуся, что ли попробуем. Приход-то отметить надо.

Идем с Борькой в каюту. В коридоре из шестиместки вывалилась странная фигура: растрепанная, всклокоченная, один глаз спрятался в кровоподтеке. Из кармана торчит пук денег, в руках бутылка коньяка. Это Андрей.

— Чиф! — схватил он меня за рукав. — Поздравляю с очередным свинством нашего капитана. Выпьем?

— Иди спать.

— Нет, сначала выпьем… — Он пошатнулся и, если бы не Борис, упал бы. Бутылка покатилась под трап, деньги посыпались веером. — Вы с-с-симпатичные парни, выпьем…

— Андрюха, ты это че? — подлетел Васька, они с Мишкой шли за нами. — Ну-ка, милок, айда в кубрик, там выступать будешь, Миш, поддержи!

Они взяли Андрея под руки, повели в кубрик. В море это незаменимый работник, нет дела — найдет, а вот на берегу… На берегу, если бы ребята не следили за ним, он за один день спустил бы месячную, например, зарплату.

— Вот что нас ждет в этой дыре, — говорит Борька, входя в каюту, — пить, тупеть и превращаться в скотов.

Открываем рундуки, достаем парадные тужурки, сорочки, ботинки, которые не надевали уже несколько месяцев. Борька налаживает бритву, хотя брить ему будто бы и нечего.

Стук в дверь. Входят Мишка с Василием.

— Андрюху уложили спать, деньги отобрали, — доложил Васька.

— Молодцы.

— И, товарищ старпом и товарищ второй, гусь ждет. Ребята нервируются.

— Сейчас, сейчас! — смеется Борис.

Друзья потолкались у зеркала, поправили шапки и торжественно вышли. А шапки на них сидят лихо, края у шапок острые — на ночь они их напяливают на солдатские котелки. Котелки, кстати, они из армии прихватили при демобилизации.

— Ведь специально не придумаешь, — смеется Борис, — нервируются… — Он чистит щегольскую тужурку, выбирает галстуки, носки. Любуется на черные, в золотой оправе, запонки.

На судне его считают стильным парнем. Нарукавные нашивки у него шире положенных, мичманка с большущим сияющим козырьком лихо сбита назад — эдакая видавшая виды. И краб у нее с глобусом, как у капитана дальнего плавания. Когда четыре месяца назад он пришел на «Онгудай», ребята морщились — рыбаки ведь не любят внешних эффектов, даже в одежде: сапоги, свитер, простенькая мичманка с почерневшим от морской соли крабом. Даже капитаны так ходят. А Борька сиял регалиями. Он тоже морщился: «Разве это пароходы? При первой возможности бегу в торговый флот».

— Кстати, так в чем смысл этого гуся? — спрашивает он, небрежно осаживая фуражку назад.

— Увидишь.

— Ну что ж, — он сдунул соринку с раззолоченного рукава, — посмотрим, что это за птица. We will see, we will see, как говорят наши друзья англичане.

II

Есть гуся — рыбацкая традиция, местная по крайней мере. Возвратившись с путины, парни целыми экипажами, во главе с капитанами и стармехами, идут к местным жителям, куркулям (хоть они не такие уж и куркули, но так принято: каждый местный — куркуль), выбирают гуся и… съедают его. Чтобы не ходить лишний раз за гусем, едят его почти всегда у хозяина, ибо за первым гусем следует второй…

Мы ели гуся у Сергея, у себя дома, так сказать: Сергей наш матрос, а не из местных. «Гусь» получился шумный: к радости возвращения прибавился нежелательный выход в море и, самое главное, пока мы шатались по морям, у Сергея родился Сергей Сергеич или, как он зовет его, «крохотулька».

Жена Сергея с нашей поварихой Артемовной отлично сервировали стол; у парней глаза разбегались от разных вилок и тарелочек: ведь на маленьком рыболовном судне посуда не роскошная — миска да ложка. Да еще сам гусь в дружной компании всяких закусок…

— Выпьем за «Онгудай»! — рявкал боцман, расплескивая вино. — Чтобы «Онгудай» всегда был порядочным пароходом, даже без всяких капитанов.

«Онгудай» боцман величал «пароходом», хотя это всего лишь рыболовный сейнер, похожий на современный пароход примерно как котенок на льва. Зато уж и ухаживал за ним боцман, мыл да подкрашивал! По этой вот причине он и считался лучшим боцманом в управлении.

— Сережа! — приставал он к Сергею. — За «Онгудай»! Муха не пролетит!

Сергей возился с «крохотулькой». Боцман поднес к носу малыша свою огромнейшую, потресканную и в царапинах, ногти на которой были в обрамлении несмываемых траурных дужек, клешню и стал изображать «козу».

— Ну-ну, малец, ам-ам! — Он чмокал губами и таращил глаза.

Но малыш остался безучастным. Он смотрел бутылочными глазками мимо «козы», покачивал головой и часто-часто дышал. Убедившись, что «Онгудай» не интересует отца, а «коза» — сына, боцман направился к поварихе.

— Артемовна! Где наше не пропадало! Вир-р-ра!

— Да хватит же! — сердито сказала повариха.

Говорили, конечно, все сразу и обо всем. Каждый считал, что он толкует самые дельные вещи, а слушать соседа не обязательно. Говорили об отпуске, новом капитане и прошедших плаваниях. Что за народ: как выпьют, так про моря. Некоторые грезили береговой жизнью.

— Как только поставим «Онгудай» в ремонт, — мечтательно, с придыхом говорил Васька второму механику, маленькому ехидному парню, который тоже собирался с моря уходить и ждал только квартиру — плавсоставу жилье давали быстрее, — как поставим, берем с Мишкой расчет — и к себе. В колхоз. Дома купим. Мне брательник уже присмотрел, недорого. А рыбу пусть ловит тот, кто ее пускал. На берегу лучше.

— Что ты! Конечно, — соглашался второй механик. — Я тоже уйду. Вот квартиру бы!

— А ты дом купи, — советовал Василий, — деньгу, чай, заколотили.

— Жена не хочет… услуг нету.

— Подумаешь — услуг! Что она у тебя, на улицу не сбегает?

— А ванная? Газ, паровое отопление? А если свой дом, то с дровами замучаешься.

— Это точно.

— Да и деньги останутся.

— Ну?

К ним подошел боцман. Потянулся было чокнуться, но вдруг отстранил руку и насупился: до него дошел смысл разговора.

— На берег, медузы? — Он закачал из стороны в сторону пальцем перед Васькиным носом. — И ближе чем на тысячу миль к морю ни-ни…

— Да отстань, Егорович, — поморщился Васька, — дай хоть здесь дыхнуть. — И опять ко второму механику: — Ты знаешь, как у нас в Рязанской области? О-о-о!.. Лес… речка… природа всякая. А тут что? Вода и вода.

— Эх, мережи! — вздохнул боцман. — И-эх! — еще раз вздохнул он и добавил: — Чтоб вас клопы съели!

Не любил боцман ни второго механика, ни Мишку с Васькой. Не нравилось ему, что они, как говорит Васька, «временные», в море пошли за длинным рублем и все время расхваливают береговую жизнь. Во время выборки невода он обычно рычал на них: «Как тянешь, медуза? Быстрее! На море все делается быстро и точно». Те говорили «есть», а сами и не думали исправляться. Они все делали по-крестьянски медленно. Правда, основательно. Боцман, конечно, ценил их старания, но не утихал: «Мережи, Алехи! Навязались на мою шею, узурпаторы…» Впрочем, они на это мало обращали внимания, поняв, что других слов для них у боцмана нет.

— Ты знаешь, чиф, — вздохнул Борис, любуясь ногтями, — скука. Не вынесу я этой жизни… — Борька совсем раскис, даже больше, чем днем. — Посмотри на боцмана… (Боцман между тем вразвалку, как перегруженная баржа в зыбь, колесил по комнате.) Так пьют только крокодилы, и то, я думаю, под настроение, а этих частников, — Борис кивнул в сторону Мишки с Васькой, — я терпеть не могу. Бежать из этой рыбкиной конторы, иначе ждет участь Андрюхи.

К нам подсел стармех.

— Как ты думаешь, дед, — обратился к нему Борис, — «Онгудай» дотянет до ремонта? Не развалится?

— Не должен.

— Все побито, изношено… в море с таким сальником…

— В принципе я против рейса, — продолжал стармех, пуская колечки дыма, — в море проторчим зря. Какая сейчас рыба!

— Да еще с новым капитаном. Ты что-нибудь о нем слышал? Кто он?

— Обыкновенный рыбак. Из местных. В прошлом, говорят, на кунгасах хорошо рыбачил.

— Кунгас — это не океанский сейнер. Впрочем, если так, то почему же сейчас на берегу шлюпки конопатит?

— Нужного диплома нет. Раньше им, всем местным, с малыми дипломами разрешали на сейнерах работать, а теперь кончилась лавочка. Что-то в этом роде толковал мне капитан флота.

— Короче — с куркулем в море идем.

— Начальству виднее, — невозмутимо продолжал стармех, — оно, как говорится, газеты читает.

— Просто вместо Петровича заткнули дырку.

— Возможно, и так.

К концу вечера, когда вдоволь наговорились и в тарелках появились окурки, ребята разбрелись по квартире и занялись делами, кому что подходило по характеру. Мишка с Василием и второй механик размечтались о береговой жизни, Новокощенов, заочник мореходки, копался в книжном шкафу, человека три топтались возле радиста — он радиолу настраивал, а Брюсов, записной остряк, развлекал Артемовну и жену Сергея, рассказывал, видимо, им что-то уж очень смешное, потому что Артемовна уже отмахивалась от него. И вдруг боцман:

— Р-р-разойдись, узурпаторы! Веселиться хочу! — Он вывалился на середину. — «Бар-р-рыню»!

Ему поставили «барыню». Он старательно взмахивал руками, еще старательнее топал исполинскими ножищами и… никак не мог попасть в такт музыки. Однако это «выступление» захмелевшего боцмана всем понравилось: все дружно хлопали и смеялись.

После боцманского танца вечеринка, как говорят механики, пошла вразнос. Мишка с Василием загорланили какую-то песню — я ее никогда не слышал:

И где мы ни будем,
Мы не забудем
Песню, что с нами ишла…

Боцман укладывался на кушетку, а кто-то на ней издавал уже звуки закипающего чайника. Тогда Артемовна вытолкала всех нас в спины и пожелала нам спокойной ночи.

Возвращались на «Онгудай» нестройной толпой. Боцман кому-то что-то доказывал и оседал назад — его Брюсов с Борисом держали, — Мишка с Васькой отрывали «и где мы не будем, мы не забудем…»

Ночь была лунная, с морозным сухим воздухом. Искрился снег. Такой снег у нас сейчас в Московской области. Там сейчас еще день не кончился, а здесь глухая ночь. Мои младшие братья, наверно, пришли из школы и зашнуровывают коньки. На озере их ждут такие же огольцы с клюшками. Старший пришел с завода, моет руки и рассказывает бабке веселые истории. Она накрывает на стол и ворчит на малышей. Кончится рейс — и в отпуск… в отпуск!

Над бухтой белело зимнее небо. Большая Медведица изогнутой ручкой свесилась над «Онгудаем». Серебрились вершины сопок вдали. Тишина. Только скрипнули сходни под грузным боцманом и послышалось в последний раз его «муха не пролетит».

«Онгудай» ждал нового дня и нового капитана.

III

На следующий день, утром, на пирсе появился старик. Мы готовили «Онгудай» к выходу в море: расхаживали блоки, меняли снасти, грузили промысловое оборудование. Борька на штурманской рубке подкрашивал комсомольский значок. Мишка с Васькой сращивали концы.

— Как работаете, Алехи! — ворчал на них боцман. — Так лапти плетут в вашей Рязани!

— Егорович, мы же делаем, как ты учил: кабалку пущаем по ходу, но что-то ня так…

— Ня так, ня так, као, чао… — передразнивал он их. — Чтоб вас клопы съели! Тьфу! — У боцмана было плохое самочувствие после вчерашнего «гуся», но это мало трогало друзей: один шмыгал носом, стараясь придать своей мордочке скорбный вид, физиономия другого — себе на уме — хитренько улыбалась. — Нагородили тут, узурпаторы! — не утихал боцман. Он начал переделывать Васькину работу.

Старик внимательно смотрел на нас. Молчал. Потом отвернул полу полушубка, достал кисет и бумагу, стал мастерить самокрутку.

— Тебе чего, дед? — спросил его боцман. — Рыбки на уху?

— Старпома. — Старик несмело, как-то скромно улыбнулся.

Я подошел.

Он протянул направление из отдела кадров: «…Назначается капитаном «Онгудая»… И управленческая печать с подписью начальства.

Я растерялся. Это получилось неловко; старик заметил мою растерянность и смутился еще больше. Но делать нечего, представил команде. Кстати, почти все на палубе были.

После моих слов «это наш новый капитан, Михаил Александрович Макуков» на лицах ребят так и мелькнуло: «Вот это капитан!»

Действительно: гофрированный морщинами лоб, нависший над губами немного горбатый сухой нос, спокойный взгляд усталых, с чуть опущенными по краям веками глаз, делали его похожим скорее на ночного сторожа, нежели на небрежного кепа. К тому же стоптанные валенки, старенький полушубок и шапка с отвислым ухом довершали это сходство. Полная противоположность элегантному Петровичу.

Мишка с Васькой открыли рты и, конечно же, ничего не понимали. Борька уронил банку с краской, а подвижное лицо Брюсова вопросительно вытянулось — он не нашелся даже чтобы сострить. Боцман рассматривал свой сапог. Может, это шутка?

Однако дед не смеялся. Он спросил у меня ключ от капитанской каюты и, попыхивая сладковатым дымом махорки, протопал кривыми валенками среди притихших ребят — только Васькино «гы» послышалось за нашими спинами.

На рыболовном флоте мне приходилось видеть всяких капитанов: и крикливых самодуров, и лихих мореходцев, и обветренных до трещин на скулах, с охрипшими голосами камчатских шкиперов, и капитанов-аристократов, которые, отчитывая помощника или боцмана, не повышают голоса, — впрочем, от этого спокойствия боцмана потеют, — и капитанов-щеголей, каким был наш Петрович. У всех одно: властный взгляд и уверенность в каждом жесте. А этот…

Когда передавали судно, на сдаточных актах его узловатые, с въевшейся в трещины смолою пальцы нацарапали клинописью: «Судно принял… Макук…» Да, он будто полюбовался на свое «Макук» — откинул голову назад и с полминуты двигал бровями, не выпуская ручку из рук. Глядя на него, Борька закашлялся, а у стармеха дрогнули уголки рта.

Потом новый капитан аккуратно — уж очень аккуратно! — собрал все документы и потопал кривыми валенками в контору улаживать формальности по приемке судна.

За обедом боцман возмущался:

— Двадцать лет рыбачу, на каких пароходах только не молотил, но такого не видел…

— Ты много чего не видел, Егорович, — подковыривал его Брюсов, — только зря ракушкой оброс.

— Черт знает что творится, — не утихал боцман. — Скоро Артемовну на мостик поставят!

— Вась, а Вась, это не из ваших Васюков?

— Говорят, он на кунгасах здорово рыбачил.

— Ну-ну… возле бухты, за сопкой…

— А куда на кунгасе уйдешь? Только возле берега лазить.

— Братцы-ы! А нос-то крючком!

— Но это еще не всякий орел, у кого нос крючком, — заключил боцман.

— Борис Игнатьевич, — обратился Брюсов к Борису, — а хоть зовут-то его как?

— Макук, — сказал Борька и поднял палец вверх.

— Вот Макук так Макук, — шмыгнул носом Васька.

В салон вошел новый капитан — он возвратился из конторы. Шум стих. Все украдкой, но с большим любопытством следили за ним. Он как-то неловко, смущаясь, прошел в уголок, присел на диване. Артемовна пригласила его на капитанское место, где она уже накрыла. Он сел, долго искал место, где положить шапку, стал есть.

Бросились в глаза его руки. Черные от въевшейся смолы, с надавленными работой пальцами, узловатые в суставах, тонкие в запястьях. Как лопаты. Они даже ложку коряво держали. А съезжающий рукав свитера он то и дело подворачивал. Причем подворачивал, когда в ложке был суп, который выплескивался капельками.

Вспомнились руки Петровича… А как Петрович ел! Схлебывал с кончика ложки, тарелку отклонял от себя. Много говорил за обедом. Иногда отодвигал тарелку и рассказывал, как юнгой ходил на паруснике, как однажды на камни выбросило. Часто делился похождениями на берегу или обсуждал новые романы… Этот ел молча. Медленно и аккуратно. Упал кусок хлеба. Он поднял его, сдунул мнимые соринки и продолжал есть. Петрович такой кусок отодвинул бы или кинул в мусорное ведро. Пообедав, новый капитан достал кисет и бумагу, стал мастерить самокрутку.

Брюсов попытался втянуть его в разговор. Дипломатично закидывал удочки в разные рыбацкие истории, стал рассказывать о сказочных уловах, штормах, авариях и редкостных рыбах. Макук, как уже окрестила его команда, молчал. Тогда Брюсов рассказал о прошлогоднем урагане, который выбросил девять траулеров в Курильском проливе. Дед рассеянно заметил:

— Бывают случа́и. Наверно, в море не успели выттить.

— А вы в ураган попадали?

— Бывали случаи.

Больше Брюсову ничего добиться не удалось. После обеда ребята вывалили на палубу продолжать работу. Макук подошел ко мне:

— Как у вас лебедка?

— Нормально.

— А сетевыборочные машинки?

— Да тоже вроде нормально.

— Оттяжки на стрелах надо заменить, никуда не годятся, — как-то озабоченно продолжал он, — и блок на правой стреле заменить бы.

— Хорошо, Михаил Александрович. — Черт возьми! Как он заметил, что у блока правой стрелы шкив погнут? Утром мы с боцманом рассматривали этот блок и решили не менять. Две недели, мол, срок небольшой, поработает.

Остаток дня я бегал по складам, выписывая снабжение, и ругался в конторе с упрямыми бухгалтерами, а Борька гонял «Онгудай» от одного причала к другому, грузил снабжение, принимал воду, топливо. Макук в наши дела не вмешивался. Он таскал боцмана по палубе — они промысловое вооружение рассматривали. Трогая узловатым пальцем какой-нибудь блочок, Макук говорил тихо:

— Ведь заедает трос. Заменить бы.

— Рейсу конец, отработал.

— Все одно.

Или, щурясь на оснащение стрелы, постукивал узловатым пальцем по ней:

— Все менять надо, соль поизъедала.

— И без них работы много.

— На переходе сделаем.

Боцман помалкивал. А иногда улыбался — рыбак рыбака видит издалека. Настоящий рыбак прежде всего позаботится о промысловом вооружении. Прежде всего.

Борька психовал:

— Этот дед меня с ума сведет. Говорю ему: «Промысловой карты нету, пеленгатор барахлит», а он: «Обойдемся». Я не понимаю, как без карты работать? А без пеленгатора? Как будем без пеленгатора определяться, ведь горизонта почти не бывает. Да и светил. Не капитан, а приложение к капитанскому мостику…

За ужином произошла неприятная история. Брюсов опять пытался втянуть нового капитана в разговор, но тщетно. Тогда Брюсов, обращаясь в основном к Макуку, загнул историю о «вот таком» палтусе, которого мы чуть не поймали в Охотском море. Будто бы палтус, уходя с палубы, кричал в голос и Ваську так хлобыстнул хвостом, что у того несколько дней бок болел… От этого палтуса у боцмана запершило в горле, Мишка, сдерживая, смех, покраснел, а Василий, как главный в этой истории, расхохотался в открытую. Это было уже слишком…

Дед растерялся. Он озадаченно и виновато посмотрел на нас — не знал, как быть: принять за шутку и смеяться вместе со всеми или обидеться — и опустил глаза.

Водворилось неловкое молчание. Только Артемовна загремела кастрюлями на камбузе и со словом «бесстыдники» задвинула с грохотом раздаточное окно. С плохим настроением расходились из кают-компании.

Я мысленно поклялся сделать Брюсова гальюнщиком на весь рейс, но меня опередил боцман: отведя его в сторону, боцман поднес кулак к носу Брюсова и раздельно спросил:

— Ну что? Сам умнеть будешь или помогать тебе надо?

— А зачем же кулак, Егорович?

— Это мое такое сердечное желание. Ну?

— Сам.

— Посмотрим. А после работы отправляйся в гальюн, и чтобы гальюн блестел, как…

— Это тоже твое такое сердечное желание?

— Нет, это служебное дело. А еще какие вопросы имеются?

— Все ясно: наливай да пей.

— Ну и добре. — Боцман опустил кулак.

Этим методом убеждения он пользовался очень редко, когда затрагивали его какие-то исключительные сердечные струны. Никто из матросов, правда, этого метода убеждения не испытал, прения обычно прекращались — уж очень кулак большой: а вдруг опустится?

Вечером я зашел и в каюту к Макуку, принес на подпись расписание вахт, акты, приказы. Среди них был приказ и о наказании Брюсова.

— А это зачем? — спросил он, не отрываясь от работы. Он строгал из бамбуковой чурки игличку для ремонта трала.

— Как зачем? Порядок-то на судне должен быть?

— Чи его нету? Ведь работаем?

— Брюсова, я считаю, надо наказать.

— Зачем?

— Но если он на вас будет плевать, то что же будет со мною или со вторым штурманом?

— Ничего не будет. — Он отложил работу, стал закуривать. — Молодо-зелено, подрастет — поймет.

— Вряд ли.

— Давай лучше потолкуем вот о чем. Садись.

Я сел. Он окутался дымом, с минуту молчал. Глаза смотрели задумчиво и серьезно в то же время. Я тоже закурил из его кисета.

— Так вот что, — он совал мне потрескивающую жаром самокрутку прикурить, — на переходе приготовь частую траловую рубашку. Получал такую?

— Да, сунули на складе. Для минтая она не годится. Смотрели, смотрели, что с нею делать, и сунули пока в ахтерпик.

— Это я у Михина выпросил. Мы ее дополнительно вставим.

— Да что же ею ловить? Чилимов?

— Не суетись. Это на Камчатке вы камбалу да палтуса тралили. А у нас тут победнее, и навагой, и корюшкой брезговать не будем. Все в дело пойдет. А второй трал по верхам пускать будем: поуменьшим грузилов, поприбавим балберов. Треску попробоваем.

— Треску бы неплохо.

— Ничего. Попробоваем. — Лицо его оживилось, в морщинах заиграли мечтательные лучики. — Давай так и делай…

— Значит, завтра в море?

— Угу.

— А с Брюсовым как же все-таки?

— А-аах… — Он махнул рукой.

— Спокойной ночи.

— Угу.

Я вышел. Чудной дед. Как он ими будет командовать? «Подрастет — поймет». Вряд ли его поймут. Брюсов боится только боцмана; второй механик наврет сто коробов, вывернется из любого положения — все виновные будут, а он прав останется, — Андрею скажи, что завтра потоп или землетрясение, он и бровью не поведет. Мишка же с Васькой будут подобострастно смотреть в глаза, кричать «есть», но сами все сделают по-своему или вообще ничего не сделают. Тут надо глотку боцмана или опыт и волю Петровича.

Занятый этими вот размышлениями, я направился в матросские кубрики предупредить команду, что анархии не получится, буду, мол, за насмешки над капитаном прихватывать почем зря. В конце концов, на судне должен быть хоть какой-то порядок.

Но мой боевой дух упал до нуля, как только я спустился в шестиместку. Там собралась почти вся команда, творилось что-то невероятное. Брюсов облачился в старый полушубок — и где только откопал такой! — отвернул ухо шапки и с большущей самокруткой в руках давал представление. Сначала он, подражая Борьке, спрашивал скороговоркой:

— Товарищ капитан, когда в море? — И, в точности копируя голос нового капитана — ну и способности! — раздельно отвечал: — Завтра. Нынче пущай ребята погуляють. — При этом он окутывался дымом, собирал в морщины лоб и колупался в носу.

— И много мы поймаем, товарищ капитан?

— Тыщу.

— Тысячу центнеров?

— Тыщу штук…

— А куда пойдем?

— Туды. — Брюсов делал неопределенный взмах рукавом. — А опосля суды.

Кубрик разрывался от хохота — полторы дюжины здоровенных глоток старались вовсю.

Как он ими будет командовать?..

IV

Наконец «Онгудай» был готов к выходу в море: снабжение получено, промысловое вооружение приведено в относительный порядок, формальности с берегом покончены. Мы лихо отшвартовались, дали несколько прощальных гудков и вот уже качаемся в открытом море.

Погода была свежая — маленькие волночки лениво постукивали «Онгудай» по левой скуле, отлетая веером брызг, да ветер ровно трепал флаг, срывая шапки дыма с трубы. Пасмурно. Солнце блуждало где-то среди быстро бегущих облаков и, показываясь на короткие моменты в голубоватых полыньях, освещало мутный горизонт.

На мостике был Борис, второй механик, радист. На руле стоял Брюсов. Борька выверял секстаны. Поймав солнышко в окуляр прибора, он говорил:

— Подозревает ли наш Макук, для чего служат эти штуки?

— Ха! «Подозревает»! — хмыкнул второй механик. Механик стоял рядом, согласовывал телеграфы. — Он свою фамилию без ошибок написать не может, а ты — секстаны.

— Странные вкусы у нашего начальства, — продолжал Борис.

— Вкусы? — еще желчнее хмыкнул второй механик. — Вот сунули деда, и…

— Погорим мы, братцы, с этим дедом, — перебил его Брюсов.

— А Петрович, парни, великий комбинатор, — вмешался радист, — больше я с ним в море не пойду.

— Я тоже, — добавил Брюсов.

— Он там на курортах прохлаждается, а тут с моря не вылазь! — Механик вытер руки ветошью и бросил ее в ящик с ключами. — Да еще за бесценок…

— Эх, братцы-ы, — потянулся Брюсов, — как по берегу соскучился! Сейчас бы в отпуск рванул… У нас там снега сейчас, ели в сугробе… в хате маленький теленочек, наверно. Мать, наверно, сует ему соску… В лесу заячьи следы…

— А у нас в Ленинграде пасмурно, — сказал Борис. — Исаакий в тумане, Адмиралтейская игла тоже.

На мостик поднялся новый капитан. Застегивая полушубок, протопал кривыми валенками к окну.

— Ну что, ребята? — улыбнулся он. Улыбнулся наивно и будто чуть заискивающе; ему никто ничего не ответил. Он потоптался на месте, повернулся к окну, стал мастерить самокрутку. В наши дела не вмешивался.

Моя вахта подходила к концу, следующая — его. Нетактично и неудобно было подзывать капитана к штурманскому столу и объяснять ему все расчеты, и в то же время я боялся — а вдруг не разберется?

Пересилив себя, я подозвал все-таки, стал объяснять прокладку. Подробно, с учетом всех поправок. Он почесал затылок. Шапка съехала на один глаз, выражение лица стало комически глубокомысленным.

— Погоди, — остановил он меня, — все одно это не понимаю.

— А как же вы будете? — я смутился.

— А я эти места так знаю… без разных девиаций, не один год здеся рыбачил…

— Это все хорошо, но где сейчас находимся, куда идем и когда придем…

— А вот гли-ка: от скалистого до Онгольда курс будить 273 градусов, ходу при десяти узлах — семь часов. А ежели утром итить, при отливном течении, то и все восемь протопаешь. Опять жа итить лучше здеся, но лучше здеся, потому как конец месяца, течение маленькое. А ежели здеся, то, не ровен час, можно и на камушки присесть. На эти вот. В 33-м году меня на них полоскало, муку из Владивостока вез… — И он на память, не пользуясь лоцией, рассказал про каждый камешек и про каждый сколько-нибудь опасный, в навигационном отношении клочок моря. Курсы и течения говорил на память. Все это сопровождал движением узловатого пальца по карте. Вспомнились слова главного капитана флота про собственные карманы.

А с Борькой произошло еще забавнее: принимая в полночь вахту, он не увидел на карте никаких расчетов. Только в вахтенном журнале стояло несколько лаконичных, но безграмотных до смешного фраз. Сам же Макук тыкал в карту пальцем и говорил: «Вот тута», отвечая на Борькин вопрос: «Где идем?».

Борис возмутился: прокладка для штурмана — юридическое дело, — спросил, в машине не меняли ли ход, схватил таблицы, лоцию, логарифмическую линейку и, двигая ее хомутик, деловито шевеля губами, рассчитал и нанес место «Онгудая» на карту. Скрюченный палец оказался в стороне от Борькиных вычислений. Тогда Борис взял секстан и стал ловить свои любимые звезды. Макук с мостика не уходил. Минут через сорок — Борис астрономические задачки щелкал как орехи, лучше самого Петровича — Борька определил обсервованное место. Обсервация легла точно под скрюченный палец. Борькины щечки вспыхнули райскими яблоками.

— Ну вот, — улыбнулся Макук своей наивной улыбкой, — а ты прыгал.

— Простите, — выдавил из себя Борис.

— Чего там… — отмахнулся Макук. — Бывают случа́и.

Утром, сдавая мне вахту, Борис захлебывался от восторга:

— Ты знаешь, чиф, наш старикан, оказывается, дока. Ночью два раза брал место по светилам, второй раз уже когда он ушел с мостика, для проверки — и он прав. Вот это интуиция!.. Удивительно прямо-таки…

Весть о том, что Макук — эта кличка прилипла, кажется, навечно к нему — посадил второго штурмана в галошу, облетела кубрики и каюты моментально, а тут еще сам Борис поторопился стать популярным. Особенно восторгался Васька. За год работы на «Онгудае» он так и не научился магнитные курсы отличать на компасных, хотя Борька втолковывал ему это перед каждым заступлением на руль.

— Ребят, а ребят, — шмыгал он носом, — вот Макук дак Макук! Колдун!

— Точно, Вася, колдун, — язвил Брюсов, — морской колдун.

— А что? В старое время же бывали колдуны.

— Ну ты даешь, — вмешался его дружок, Мишка, — все одно как моя бабка. Может, перекрестисси?

— Эх, мережи, — вздохнул боцман, — тьфу!

Подходили к месту промысла, к Пяти Братьям — пяти торчащим из моря скалам, расставленным друг от друга на сто — двести метров. На заштилевшей поверхности моря маячили сейнеры. Вечерело. Красное зимнее солнце садилось за скалы, обливая их красными лучами.

— Знаете, парни, — говорил Борис, щурясь на Братьев, — эти штуки напоминают мне растопыренные пальцы сказочного дракона, который высунул лапу из-за моря и сейчас схватит солнце. Как здорово!

— Как у Айвазовского, — добавил второй механик.

— Да. А вот если бы вместо грязных сейнеров стройные бригантины… Паруса бы у них горели. Эх, черт возьми… Какие времена были: Роджерс, Шарки, Флинт…

— Понеслась душа в рай, — засмеялся Брюсов, — теперь не удержишь.

— Не смейся, Брюсов. Когда я смотрю на восход солнца или закат или по ночам ловлю звезду секстаном — мир для меня тесен. Так и ушел бы в тропические моря, к стеклянным айсбергам Южного полюса…

— Иди в торговый флот, — посоветовал Брюсов, — они везде лазят.

— Уйду. Клянусь головой акулы, уйду! Вот солнце сейчас сядет, и у меня в душе что-то пропадет… — Борисом нельзя было не залюбоваться: глаза светились, поглощая все кругом, щегольская фуражка на затылке, на губах блуждала тихая улыбка. И его курносый нос стал симпатичным, и веснушечки — милыми. — Хотите стих? — предложил он и, не дождавшись ответа, начал:

Плывет наш корабль по морям, океанам
И часто стоит у чужих берегов,
Где в рощах чужих золотятся бананы,
Где плещется зелень цветущих садов.
           И, стройные пальмы вокруг озирая
           На вахте ночной и в полуденный зной,
           Я вижу сиянье отцовского края,
           Рябину в снегу на опушке лесной.
На что мне, скажите, красоты чужбины?
Отчизна мне видится издалека.
Рябинушка! Русская наша рябина.
Горькая ягода. Как ты сладка!

Мы молчали. С сейнеров доносились приглушенные голоса, поскрипывание блоков. Мы смотрели на горизонт…

— Ну что? Притопали? — проскрипел боцман за нашими спинами. — Можно начинать?

Борька вздрогнул от этой прозы и пошел к штурманскому столу:

— Готовь трал.

— Ребятам я уже сказал, — продолжал боцман, — за ночь должны выхватить груз. Погодка деловая.

На палубу выходили ребята. После суточного валяния на койках они потягивались, ежились от вечерней свежести. Сергей с Васькой устроили возню: обхватившись накрест, они ставили друг другу подножки, пытались повалить друг друга. Мишка, Андрей, Новокощенов стояли у трала. Закуривали.

— Отлично! — крикнул Борис. — Через десять минут выйдем на промысловую изобату, или, как говорит наш самый главный, «вот суды», и начнем рыбачить.

— А как ты без него начнешь? — сказал второй механик. — А если «не суды» пришел?

— Суды, — засмеялся Борис, — вот наш старикан бросит невод в море и вытащит золотую рыбку, а золотая рыбка и скажет…

— Идите, ребята, домой, — влез Брюсов.

— Нет, она скажет…

Что скажет золотая рыбка, Борис не договорил — на мостике появился Макук. Он стал у окна, взял бинокль, начал настраивать его.

— Правда, красиво? — подошел к нему второй механик. — Тут вот наш второй штурман сожалеет, что он не Айвазовский.

— А кто этот Айвазовский? — спросил Макук, не отрывая бинокль от глаз.

— Вы не знаете, кто такой Айвазовский? — удивился Борис.

— Не слышал ничего об нем. Не наш человек, видно?

— Михаил Александрович!.. — Борис подошел к Макуку поближе, а второй механик разъехался в какой-то подмигивающей улыбке, так и говорило его лицо: «Вот это козочка!» — Это же поэт моря, — продолжал Борис, — он рисовал штормы, штили, закаты, восходы… Разве вы не видели его «Девятый вал»?

— Не приходилось.

— Да у нас в столовой висит, — брякнул боцман.

— Эту, что ли?

— Да.

— А-а-а, ну эту я видел, — сказал Макук, — здорово разрисовано.

— А у него еще, Михаил Александрович, есть «Шторм в Мраморном море». О! Я это полотно считаю…

— Вот и нам, кажись, — перебил Бориса Макук, — будет Айвазовский к ночи. — Он выглянул в окно. — А уж к утру наверняка. — Он повесил бинокль, повернулся к нам, полез за куревом, предварительно вытерев руки об коленки. — Надо бежать в Славянку, ребята.

— Как в Славянку? — не понял его боцман.

— Работать, значит, не будем? — спросил второй механик.

— Вы думаете, будет шторм? — удивился Борис.

— Да разыграется, — спокойно продолжал Макук, мастеря цигарку. — В Славянке отстоимся, бухта тама хорошая, будем как у Христа за пазухой.

— При такой погоде-то? — спросил боцман.

— Михаил Александрович, посмотрите на горизонт. «Солнце красно к вечеру, моряку бояться нечего». Это же всем ясно. Это же…

— А облака? — повернулся к нему Макук. Потом подскочил к окну: — Гляди, как стелются. Тайфун идеть. И нас крылом заденеть. Он же каждые три года здеся бывает. Ну?

— При всяких тайфунах приходилось… — поморщился боцман.

— Возле Японии не то было… и работали.

— Шторм… ха…

— Да, ребята, да какая же работа, если оно дунет? Ведь это не шуточки! — до болезненных ноток в голосе расстроился Макук. Весь его вид так и говорил: «Что за народ? Ничего не понимают». — Все поломаить и попорветь. Ну?

— Пока до этого дойдет, — подступил к нему боцман, — мы выхватим груз и можем идти хоть за Славянку.

— В непогоду-то? — повернулся к боцману Макук. — Да ты трал не успеешь наладить. Трал-то наладить надо, да еще всё приготовить.

— Это мы делаем на «раз», — сказал боцман.

— Да что ты сделаешь? — Макук даже присел от расстройства. — Не получится же, ребята… ведь это такое дело… Ну? — Он потерянно смотрел на ребят.

Черт возьми! Комедия! Самая настоящая. Петрович бы так турнул всех горлопанов, что до конца рейса бы дорогу на мостик забыли. А этот митингует. Или действительно он не представляет, кто он?

— Боцман, «Онгудай» пойдет в Славянку.

— Значит, не начнем работать? — повернулся ко мне боцман.

— У нас не колхозное собрание, а мостик судна.

— Это мы уже слышали от одного, да он на курорты сбежал, — подковырнул меня второй механик.

— И ты против нас? — удивился Борис.

— Кому что не ясно? И лишних попрошу с мостика.

— В гробу я видел такую работу, — брякнул боцман и, чертыхаясь, повернулся уходить.

— Боцман!

— Ну! — Он стоял вполоборота ко мне. Набычась.

— Если человек не хочет работать, он несет заявление.

— А я что говорю? Я и говорю, что работать надо, а не фестивалить.

— Да пойдем, Егорович, — взял его под руку второй механик. — Они ж тут друг за дружку. Еще выговорок влепят. А в Славянке мы в кинишко сбегаем, на танцы, «барыню» с тобой оторвем…

— Да брысь ты! — цыкнул на него боцман и с мостика пошел, ворча и плюясь.

Я подошел к окну. Было видно, как второй механик подскочил к ребятам, что-то объясняя им. Кое-кто глянул на мостик — улыбки кривые. Боцман прошел мимо всех, сутулясь. Они поплелись за ним. Кому это нужно? Может, начальство действительно подшутило над нами…

— Слышь? — обратился ко мне Макук. Он подошел к соседнему окну. Курил. — Это ты зря на них так. Они ребята ничего… только ершистые, а так ничего… — Он благодарно улыбнулся мне.

— Принимайте вахту, Михаил Александрович, я пойду спать. — Я ему совсем не улыбнулся.

— Иди, иди… чего тут… добежим быстро, недалеко тут. Вон и другие налаживаются в Славянку.

Когда же кончатся эти «планы», «грузы», «вира», «майна»… Уже четвертый месяц не снимаем свитеров и сапог. Черт возьми, а как хорошо сидеть в самолете возле окна, смотреть на города, деревни, ленты рек, ползущие поезда, машины по шоссейным дорогам. Потихоньку, чтобы не видела стюардесса, потягивать мускат или шампанское. Да можно и коньяк… Вспоминать штормы, штили, туманы, бессонные ночи с грохотом моря и воем ветра, усталость, нервные встряски, которых за рейс ой сколько бывает! Впереди Москва, шелест шин такси, озабоченная и деловая сутолока в метро. А потом вокзальное, никакими словами не передаваемое настроение. А когда подъезжаешь к дому, к своей станции! Я этот момент считаю самым счастливым во всей дороге: стоишь у окна и смотришь на знакомые дома, сараи, огороды… Встреча, ахи, охи, слезы, вечеринки — не то. А вот когда из окна увидишь знакомый забор…

Утром просыпаешься с беспечным, каким-то воздушным настроением. Даже не веришь, что потолок не качается, море не шумит за переборкой и не слышно стука поршней машины. А впереди целый день такой…

Позади на много миль
И шторма и полный штиль…

Эх! Прямо закричать хочется.

Спустился в каюту. Там Борис с Новокощеновым занимаются астрономией, уткнулись в учебники.

— Ну как там наш Макук? — поднял голову Борис.

— На мостике.

— В Славянку идет?

— Не знаю.

— Ты почему с нами разговаривать не хочешь?

— Вы же заняты.

— Верно. — Борис задумался. — Ну ладно, Сын, давай рисуй звездное небо. Северное полушарие.

Сегодня очередь Бориса натаскивать Новокощенова. Он учится в мореходке заочно, уже второй курс заканчивает. Мы помогаем ему, помогаем и удивляемся: откуда человек берет столько энергии? После работы, когда ребята, усталые насмерть, забыв даже помыться, валятся в койки, он ухитряется решить задачу по астрономии или вызубрить несколько английских слов. За переборкой шумит море, валяет кубрик с боку на бок, а он, упершись ногами в рундук, шевелит и шевелит толстыми губами. Как ни в чем не бывало. Да и поступал оригинально: чтобы не наделать ошибок в сочинении, предложения составлял из двух слов — подлежащего и сказуемого. Преподаватели удивлялись: не сочинение, а радиограмма. Но тройку поставили. Астрономию и навигацию сейчас он знает, пожалуй, за всю мореходку, а вот с грамматикой плохо: в простом диктанте делает по тридцать одной ошибке. Однако это не мешает ему в неделю сочинять по два большущих письма в Холмск. Там у него девушка — она рыб разводит, ихтиологом работает. Она ему тоже сочиняет по два, а может, и побольше. Однажды мы в порт не заходили два месяца — на камбале были, сдавали на базу, — и, когда пришли в Северо-Курильск, он получил двадцать толстых конвертов. Из скольких слов там предложения, он никому не показывает. Про нее Брюсов поет:

Она бедная страдает
И как свечка тает, тает,
На день сорок писем так и шлет…

Новокощенов только улыбается. Этот девятнадцатилетний юноша, по прозвищу боцмана «Сынок», ростом метр девяносто и поднимающий стодвадцатикилограммовую бочку, как подушку, на редкость спокойный и добродушный. И брезгливый: грязную сорочку или плохо вымытую миску терпеть не может. А однажды Васька за обедом, расхваливая свою Рязань, сказал, что, кроме рыбы, в озерах еще и лягвы навалом, Новокощенова стало тошнить.

Стук в дверь. Входят радист и Сергей, потом Брюсов. Радист любит копаться в книжном шкафу — надо сказать, что почти вся судовая библиотека собралась в нашей с Борисом каюте, — Сергей последние дни бредит «крохотулей» и одному ему скучно, а Брюсов — этот вообще без компании не может. Собственно, это вот и есть основные кадры из компании «полуночников», как прозвала нас Артемовна. По ночам мы читаем книжки, спорим, помогаем Новокощенову разобраться в премудростях астрономии и грамматики. Или выслушиваем длинные-длинные опусы Бориса, которыми он нас вообще-то мучает.


Завтрак, конечно, — если у кого нет вахты — просыпаем. Артемовна ворчит, но всегда на ночь приготовляет нам «какаву», пирожков или еще что-нибудь в этом роде.

— Ну что, Сынку, — обращается Брюсов к Новокощенову, — про ведмедя сочиняешь? (В сочинении Новокощенов написал однажды «ведьметь».)

— Не болтай, — сердится Борис. — Не видишь…

— А я, Борис Игнатьевич, и пришел поболтать.

— Выгоним.

— А зря мы на него так напустились, — говорит радист, — мне кажется, он замечательный старик.

— Ты про Макука?

— Конечно.

— Вы, парни, как хотите, — говорит Сергей, — а он мне нравится.

— Симпатичный старикаша.

— Вы про себя можете, в конце концов? — сердится Борис.

— Борис Игнатьевич, — робко останавливает его Новокощенов, — не едет что-то ничего в башку.

— Да брось ты его мучить! — морщится Брюсов, обращаясь к Борису. — Ему в Холмск надо собираться. — Потом к Новокощенову: — Сколько, Сынку, писем получил?

— А у меня уже все готово, — говорит Сергей. — Только приткнемся к причалу, беру чемоданы — и на аэродром. Поедем на родину жены, в Калининскую область.

— В Калининскую! — удивляется Брюсов. — Так там же моя деревня. Вот это да! Три года молотим на одном пароходе и не знали, что земляки. А район какой? Хотя стоп! Это же родина твоей жены…

Начинается обычная морская травля, которая, между прочим, не имеет конца и удивительна сама по себе. Удивительна она тем, что всегда с юмором, и игра фантазии здесь на первом месте. Есть и мастера в этом виде искусства. У нас — Брюсов. Однажды он нам целый вечер рассказывал о медведе, который был у них на судне, когда Брюсов еще в пароходстве работал. Мы верили, что медведь может бочки катать, палубу драить, воду носить… и даже тому, что он пьяного боцмана с берега приводил; но когда Брюсов сказал, что мишка нянчил маленьких котят — это было уже слишком: кошки на судах не уживаются. А один раз загнул, что встретили в море холодное течение с температурой — 31 градус, и клялся, что сам измерял эту температуру, сам термометр за борт кидал. Замечательная же черта Брюсова, как мастера в этом деле — он никогда не повторяется и может болтать бесконечно. На втором месте — Василий. У этого травля носит философский, практический характер. И еще он любит частушки; как-то раз за вахту — стоя на руле — за четыре часа он спел мне сто тридцать пять частушек. И все интересные, только не для печати.

Без таких вот мастеров, без морской травли и вообще без этого вот потока жизни, без того потока, который идет параллельно с работой, вахтой и всеми официальными делами, невозможно бы было просто жить. Ведь в море мы не день и даже не месяц, а… Всегда говорим о береге, о доме, о тех маленьких клочках жизни, которые мелькнули на берегу. А попав на берег, хлопочем о море. Вот, например, в отпуске. Ну, первая неделя или даже месяц заполнены хождением по гостям, знакомым и т. д. И вдруг, смотришь, один, другой толкаются в конторе, в море хотят. Нет, если человек хоть один раз побывал в дальнем плавании, изведал бесконечную, иногда невыносимую тоску океана и сумасшедшую радость возвращения, на берегу он не жилец. А если он еще побегал темной, как сама темнота, осенней ночью за белым фосфористым пятном — косяком рыбы, — увидел, как шарахаются серебристые массы сельди в неводе или кипит под люстрой в ловушке длинноносая сайра, на берегу его не удержишь.

Вот Сергей. После армии пошел годик-другой порыбачить, собрать денег на одежду, мебель и уехать. И уехал. Но через полгода начальнику отдела кадров прислал радиограмму — в море просился. «Не мог, парни, — говорил он про береговую жизнь, — ходишь по одной и той же дорожке, делаешь одно и то же дело. Скука навалилась. Как вспомнил, что вы где-то в океане носом на волну или в Беринговом за камбалой гоняетесь, — не мог. Прихожу один раз с работы, по телевизору рыбаков показывают. Говорю жене: «Собирай манатки, едем на моря!» И теперь он даже не думает о другой жизни. Да разве один Сергей! Начальник отдела кадров документы уезжающих даже не прячет в архив, знает — возвратятся. Как-то Борис читал прекрасные стихи:

Приедается все,
Лишь тебе не дано примелькаться…

Это вот «не дано примелькаться», видимо, и удерживает людей. Некоторые за это платят семьей — не все женщины могут быть женами моряков, — размеренной, тихой, «правильной» жизнью. Уютом, само собой. Андрей вот… ведь он, имея образование механика, мог бы работать и конструктором, и инженером, но Андрей — моряк. Боцман лет десять назад, вернувшись с рейса, застал дома, как он говорит, «бобра». Боцман не возмущался, не шумел. Он выпил со своим соперником и ушел из дома. И больше не возвращался. Жена просила прощения, осаждала письмами. Он не читал их. Наконец приехала сама, пришла на судно. «Брысь, брысь…» — коротко говорил боцман на ее просьбу разобраться во всем. Брюсов тоже из настоящих моряков или, точнее, из морских бродяг. На каких пароходах и в каких морях он не плавал! «Онгудай» для всех нас дом…

Может, и для Васьки с Мишкой море станет кормилицей, а «Онгудай» домом… Как знать?

Утро было сырое, серое, холодное. Мы стояли в Славянке. Ураганный ветер свистел в антеннах, срывая пелены брызг и пены с поверхности бухты и бросал их на причалы, прибрежные камни. Флаг «Онгудая» выпрямился в одну линию, швартовые концы набились и скрипели. Пришлось завести двойные. Пожарные шланги, оставленные боцманом на мачте для просушки — он их назло новому капитану оставил, — захлопали выстрелами, оборвались и причудливыми змеями полетели за борт. Кстати, это были последние шланги. Чайки играли с ветром. Они парили у самой воды, потом резко, с криком взмывали вверх. Кувыркаясь, как белые листы бумаги, у самого выхода из бухты, где за скалами бесилось зимнее море, они падали к воде и опять неслись навстречу ветру.

Один за другим, кто вчера не захотел, возвращались сейнера с моря. У кого была на палубе рыба — посмывало. Один сейнер не смог выбрать трал и обрубил его, двое других привезли лохмотья от тралов. Из бухты уходил аварийный спасатель — кто-то намотал трал на винт и теперь посылал в эфир аварийные вопли. Кто-то — кажется, японец — давал SOS, тайфун делал свое привычное дело.

В это утро за завтраком ребята молчали. Ни острот, ни смеха.

— Ну, узурпаторы, — сказал, вставая, боцман, — сегодня заменим оттяжки на стрелах и приготовим трал. Я думаю, Михаил Александрович, — повернулся он к Макуку, — до обеда закончить.

— Да смотри как лучше, — сказал Макук, закуривая, — работы-то не много, можно и на переходе сделать. Думается, рыбаку сподручнее в море работать. Какая на берегу работа? — Он встал, спину разогнул с трудом — морщинистое лицо так и задергали судороги. — Проклятая спина, будь ты неладна… — добродушно заругался он, виновато улыбаясь. — Как непогода — так начинаить, так и начинаить… ни согнуться, ни разогнуться… — и ушел к себе в каюту.

— Да, парни, — сказал Сергей.

— Да, да, — вздохнул Брюсов.

— У кого, братцы, есть чистая сорочка?

— Боцман, дай бритву!

— А у кого мой парадный костюм? Кто брал?

Борька подошел к иллюминатору. Там летели брызги со снегом.

— The old man is right, this is real Ajvasovsky[2].

V

Работать начали на Борькиной вахте. Макук поднялся на мостик, сунул узловатый палец в карту и сказал:

— Придешь суды, лягешь в дреф. Здеся попробоваем. — И ушел на палубу, где ребята под верховодством боцмана налаживали трал.

— Не так это делается, — сказал он, обходя трал, — это ж не так надо. Минтай сейчас идеть на нерест, скосяковался, над грунтом гуляить. Трал надо пускать повыше. Опять же течение… — И он сам стал промерять голые концы, разметку ваеров. — Балберов еще навяжем, пущай раскрытие побольше будет.

Все помогали ему. Молчали. Даже не слышно было боцманского «как работаете, медузы?». А Мишка с Васькой так и вертелись возле нового капитана. Уж очень быстро они приспособились к нему. Стоило боцману подойти к ним, как у Васьки уже был готов ответ: «Так Александрыч велел». Поразительно прямо-таки.

Когда трал приготовили, Макук опять появился на мостике.

— Ну, начинай, — сказал он Борису. — Или не умеешь?

— Не совсем, так сказать. Теоретически только, так сказать, я ведь на «Онгудае» всего четвертый месяц.

— Ничего сложного нету. Ваера стравишь на 200 метров, курс 270 градусов. Валяй!

— Есть!

Макук вышел на крыло мостика, задумчиво, будто дело и не касалось его, осматривался. А Борька метался по мостику, суетливо передергивая ручку телеграфа, высунувшись наполовину из окна, кричал на палубу:

— Быстрее поворачивайтесь, мухобои! — Правда, слово «мухобои» произносил тихо, чтоб не расслышали на палубе. — Майна! Майна кормовую! Пошел обе! Боцман, громче докладывай выход ваеров!

Голос Бориса звенел, иногда срывался. Дышал Борька часто, брови «властно» супились. Еще бы! Ему доверили делать замет, да еще первый замет в рейсе. Петрович в свое время нам не разрешал делать заметы — мы делали только выборку трала. А вот заметы он делал сам. Особенно когда рыба шла хорошо. Он по суткам торчал на мостике, бросая на палубу отрывистые и точные команды. Мы только помогали ему. Однажды в Охотском море он недели две нормально не спал, днями и ночами просиживал на штурманском столе, завернувшись в шубу. Чистил ногти. Насвистывал что-нибудь. Артемовна на мостик приносила ему кофе и бутерброды. Борис тогда восторгался капитаном, хотя это было, думается, свойственное Петровичу пижонство: чашку кофе он мог выпить и в кают-компании.

«Онгудай» шел на выметку: скрипели блоки, мелькая марками, бежали со свистом за борт ваера.

— Боцман… черт возьми! — кричал Борис.

— Полста… сто… сто пятьдесят… — доносился спокойный боцманский голос с палубы.

А Борис судорожно вертел и дергал рулевое колесо, выводя «Онгудай» на циркуляцию, то и дело выскакивал на крыло — чтобы глянуть на корму, — дзинькал телеграфом и впивался в компас. Фуражка на затылке, ворот кителя расстегнут, лицо пылает. На верхней губе, покрытой реденькой мягкой порослью, искрились капельки пота.

— Стоп травить! Наложить стопора!

«Онгудай» на циркуляции бросил трал, вышел на курс траления, убавил ход и, мирно постукивая поршнями дизелей, потащил трал. Ловись рыбка маленькая и большая!

Борька подошел к Макуку. Тот равнодушно смотрел на палубу.

— Ну как, Михаил Александрович?

— Сойдеть.

— Волнуюсь только: а вдруг не рассчитаю, передержу на циркуляции…

— Бывают случа́и.

Управившись на палубе, ребята поднялись в рулевую рубку. Трал тащить целый час. Целый час огромнейшая авоська, растягиваемая по краям досками, снизу — грузилами, сверху — балберами, будет ползти над грунтом и собирать рыбу. Рыба входит в широченную ее пасть и, проходя через узкую горловину, собирается на дно, в куток.

Ребята устроились кому где удобнее. В своих проолифленных плащах-мешках, под которыми поддеты полушубки и ватники, они уж очень неуклюжи. Но это только так кажется. Несколько минут назад, когда метали трал, они как духи носились по палубе, громыхая пудовыми сапогами. Даже не верится, что такая вот кукла, перетянутая каким-нибудь старым кончиком, может так быстро вертеться. Вообще на море, как говорит боцман, «бабочек ловить не моги». Чуть растерялся — и авария. Ну если не авария, то уж неприятность какая-нибудь наверняка.

Сергей втиснулся между телеграфом и переборкой, на мое любимое место, Сынок подпер косяк двери, Брюсов облокотился о подоконник. Борис тоже стоял возле окна, поглядывая на ваера. Васька растянулся прямо на палубе. Он вытащил из кармана пачку халвы, стал распечатывать. Мишка привалился рядом, голову положил ему на живот. Поднялся из машины Андрей.

— Интересно, каков же будет «первый блин», — сказал он, открывая окно.

— Если за этот рейс возьмем пару тыщ, — сказал Васька, набивая рот халвой, — деньги неплохие будут, хучь минтай и дешевый.

— Ты все о том же… — вздохнул Андрей.

— Куда он их девает? Ведь, кроме халвы, ничего не покупает.

— Солит.

— Солю — не сорю, а деньги — это неплохо, — продолжал Василий. — Живем пока при социализме.

— И ты, мережа, собираешься в коммунизм? — удивился боцман.

— Не! Мне при социализме неплохо. Деньги везде заработать можно, а чужого мне и даром не надо.

— Правильно, Вася, — вмешался Брюсов, — главное — халва. Жми на халву и ни о чем не думай.

— При деньгах можно не только халву Можно что хошь.

— Ну и философ!

— Вот кончится рейс, — оживился философ, — поеду к себе на родину. Куплю матери дом, сестре — шубу… лохматую. Брату — коньки, а себе — кресло, которое качается. Ох и здорово же у нас! Ребята, приезжайте ко мне, а? В гости, а? Все сразу, а?

— Вась, а Вась, — обратился к нему Брюсов, — а что, если бы тебе, например, миллион? Или бы полмиллиона? Вот бы здорово, да?

— Тоже сказал: миллион! Да зачем он мне? Мне только дом купить, сестре — шубу лохматую, брату — коньки. И можно жить. Особенно в сельской местности: картошка своя, помидоры, огурцы, капуста — тоже свои. С огорода. Можно еще поросенка держать, стал быть, и мясо свое. А на хлеб везде заработаешь, где б ни работал. А если в колхозе работать, то и хлеб на трудодни получишь.

— Тогда зачем же ты пошел рыбу ловить, раз тебе деньги не нужны?

— Тоже сказал — не нужны! А телевизер? А одёжа? А тут год половил рыбу — и на десять лет оделся.

— Эх, медуза… — вздохнул боцман.

— А еще, братцы, — оживился Васька, — кресло, которое качается. Эдак пришел с работы, умылся, поужинал, сел — и качайся. Смотри телевизер. Как ристократ.

— А халву?

— Можно и халву. Чего ж нельзя?

— Эх, Вася, — вздохнул Андрей, — хороший ты парень, да жаль мне тебя.

— Шой-то?

— Да так…

Васька встал, отодвинув своего дружка, завернул недоеденную халву и спрятал в карман.

— Хух, аж у роте тошно… Больше не буду.

— Ну вот, — разочарованно сказал Брюсов, — уже и халву не ешь.

— Это когда ее много, дак не хочется, — продолжал он, ложась на свое место. (Мишка опять положил свою голову ему на живот.) А когда ее нету, так знаешь как хочется! Вот когда сразу после армии мы на стройку пошли с Мишкой, дак там не больно разойдешься…

— Почему?

— А грошей мало платят.

— Врешь, медуза, — сказал боцман. — Хоть я на берегу и никогда не работал, но знаю, что врешь.

— Егорович, истинный хрест, только на жратву да на одежу кое-какую и выжимали…

— А как же другие?

— Да как же… Если телевизер покупать или пальто, к примеру, то только в рассрочку. А за один раз никак. Правда, кто на кране или те же шофера — хорошо заколачивают.

— Так учились бы на крановщиков.

— Да, братцы же мои, мы же временными были. Мы хотели опосля армии приодеться — и домой. Да не получилось.

— А что же вы там делали?

— А все: стекло грузили, мусор закапывали. Что прораб скажет, то и делали.

— Что-то ты, Вася, сочиняешь, — усомнился Брюсов. — На берегу люди живут, и машины имеют, и дачи…

— Ну ты даешь! Ха! Да-а-ачи?! Это начальники машины да дачи имеют…

— Ну выбивался б в начальники!

— Зачем? — зевнул Васька. — Мне и так неплохо.

— Я тоже в начальники не пойду, — отозвался Мишка, — простым работягой лучше: работай да работай. А так… если захотеть-то, и на собраниях выступать научиться можно и звонить по телефону. Да хоть генералом стать можно.

— Миша! — удивился Брюсов.

— Михаил Александрович, — обратился второй механик к Макуку, — вот вы и на берегу работали, и на море. Где лучше?

— А черт те знает, — отозвался Макук, — кому где. Но на море вроде интересней. А так везде одинаково.

— Ну не скажите! Одинаково! — возмутился Васька. — Да разве береговую работу сравнить с морской?!

— На берегу, конешно, неправильностей много, — вмешался Мишка.

— Вот при коммунизме все будет правильно, Миша, — отозвался второй механик. — Машин сколько хочешь. И работа: нажал кнопку — и все готово. Верно я говорю, Михаил Александрович?

— Это как же! — уже по-настоящему возмутился Васька. Он даже приподнялся и отстранил Мишкину голову. — А хлеб как? Хлеб-то кому-то надо выращивать? Да и зерно к делу привести надо да испечь. Машина тебе будет делать, да? А рыбу ловить? Тоже сказал… — Он опять лег, и Мишка положил свою голову на прежнее место.

— А вы как думаете, Михаил Александрович? — не отставал от Макука механик.

— Не знаю, ребята, — сказал Макук. — Всякое, видно, будет.

— Вот я ж и толкую, — не утихал Васька. — Хоть при коммунизме, хоть за коммунизмом — всякое будет. Только вот когда он настанет?

— Он тогда настанет, мережа, — вмешался боцман, — когда у некоторых личностей руки станут как у кротов лапы. А пока руки у этих личностей не похожие на кротовы лапы, никакого коммунизма не будет.

— Не пойму что-то, — повернулся к боцману Васька. — А как они у него устроены?

Стали выяснять, какие у крота лапы. Оказалось, что они у него обыкновенные, но устроены так, что гребут не к себе, а от себя. Первым об этом догадался Мишка. Он толкнул своего дружка и раздельно, как он и всегда делал, удивляясь чему-либо, сказал:

— Вась, а Вась, это ж боцман про нас загнул.

Мостик дрогнул. Брюсов схватился за живот. Похохатывал боцман, хихикал второй механик. Смеялся и сам Мишка.

— Михаил Александрович! — раздался голос Бориса. — Время вышло, разрешите начинать!

— Да давай, — сказал Макук и потушил цигарку.

Ребята повалили на палубу. На ходу натягивая перчатки, бросали недокуренные папиросы. Брюсов хлопал Мишку по плечу: «Ну и Миша, ну и чудак, вот отмочил так отмочил…»

— Отдать стопор! — командовал Борис. — Живее поворачивайтесь! Мух-х-хобои!

Лязгнула скоба стопора, натянутой струной отлетел ваер от борта. Борис поставил телеграф на «стоп», потом немножко отработал назад. «Онгудай» замер на месте, окутав корму пеной.

Все подошли к борту. По напряженным позам и безмолвию, нарушаемому только потрескиванием ваеров в блоках, было видно, что трал ждут с нетерпением. Кстати, первую рыбу всегда ждут с нетерпением. По ней пытаются угадать, удачливой будет путина или нет. И первая рыба никогда не забывается. Пусть после будут всякие заметы: богатые и сверхбогатые, когда от одного траления полностью заливается трюм, аварийные, когда вместо рыбы на палубу поднимаешь изодранный в клочья трал, — а бывает, что и вообще трал останется на грунте, зацепившись за скалу на морском дне, — но первая рыбка, затрепетавшая на палубе, сколько бы ее ни было, всегда останется в памяти.

Наконец загрохотали по борту кованые доски, скрипнула в последний раз и замерла лебедка. Борька повел «Онгудай» на циркуляцию, чтобы застрявшую в горловине рыбу загнать в куток и поднять куток на поверхность моря.

И вот куток всплыл.

Он был раздут от рыбы. Минтай высовывал синеглазые мордочки из клеток кутка. Торчали хвосты, виднелись темные спины. А сам куток был похож на огромнейший мяч. Покачиваясь в светло-синей воде, он медленно и как-то важно приваливался к борту.

— Вот это да!

— А рыбы-то!..

— I like this! Мне это нравится! — Борька уже слетел с мостика и тоже толкался со всеми.

— Отлично сыграто! — подвел черту боцман.

В этот день работали с особым азартом. Радостно — какой же рыбак не радуется, когда в неводе рыбка трепещется!

Макук все время был на палубе, показывал ребятам, как настраивать трал: какой длины оставлять голые концы, под каким углом ставить клячовки, как и сколько навязывать балбер и грузил, чтобы у трала было хорошее раскрытие. Только перед заметом поднимался на мостик, прищуренно осматривался по сторонам — мы работали в видимости берега, — потом подходил к штурманскому столу и тыкал узловатым пальцем в карту: «Пойдешь вот суды» или: «Попробуй вот тута». Других указаний не делал. Мостик принадлежал нам.

Подошло время заступать ему на вахту. Мы с Борисом решили поделить его вахту между собой. Но Борис, как всегда, впрочем, внес предложение:

— Слушай, чиф, а не приспособить ли для этого дела Сына? Хоть на переходе подменит.

Сказали об этом Макуку, он, кстати, уже поднимался на мостик.

— Да, давай, — сказал он, вытирая руки о коленки и отворачивая полы шубы — курево доставал, — пущай обвыкается, раз такое дело.

Сын, конечно, обрадовался.

К вечеру «Онгудай» был залит рыбой. Он тяжело сидел в воде. Выхлопнув несколько шапок дыма и дрогнув всем корпусом, он важно тронулся на сдачу.

— Ну и денек, — говорил Брюсов, околачивая о колено чешую с шапки.

— Побольше бы таких, — радовался Васька.

VI

Через неделю Борька нарисовал еще одну звезду на штурманской рубке — каждую тысячу центнеров добытой рыбы мы отмечали звездой. Раньше их было одиннадцать, теперь двенадцать. Но самой яркой была последняя.

Всю неделю погода была промысловая, и мы в Славянку сдали четыре груза. Другие по два, по одному. А «Онгудай» четыре раза, сияя поцарапанными и побитыми бортами, деловито швартовался к причалам рыбозавода. Борька сдавал рыбу — это была его обязанность как второго штурмана. Пуговицы парадной тужурки горели, а фуражка имела самый бравый вид. Девчонки-обработчицы хитренько поглядывали на раззолоченные рукава Борькиной тужурки и кокетливо спрашивали:

— Товарищ штурман! Где же это вы столько рыбы берете?

— В море, в море, — небрежно отвечал Борис.

Вскоре о наших уловах узнал весь флот: болтливый репортер в газете «Приморский рыбак» на целую страницу расписал нашу работу. «Парни с «Онгудая» — называлась статья. В ней много говорилось о Мишке, Ваське, Андрее, Борисе, Новокощенове, но больше всего о боцмане — целый столбец с портретом. Брюсов советовал боцману брать газету с собой на берег; если придется объясняться с милицией или комсомольскими патрулями — поможет. Впрочем, у боцмана был период стеклянной трезвости.

В конце рейса погода испортилась, подул южный ветер от берегов Японии и Кореи. Он дует недолго, но бывает сильный, баллов до девяти и почти всегда с дождем или снегом.

В свежую погоду работать опасно: при замете или выборке корму может набросить на трал, и — авария, намотка на винт. Жди тогда аварийного спасателя, чтобы оттащил тебя в базу.

На этот раз погоду решили переждать в море, сэкономить время. Легли носом на волну, убавили ход и ждем. Ветер свистит в снастях, срывает верхушки волн и бьет ими по иллюминаторам и окнам ходовой рубки. Волны иногда заскакивают на палубу, мечутся по ней, прополаскивая все, клокочуще толпятся в корме, возле площадки. Туда носа не высунешь. А «Онгудай» карабкается с волны на волну, задирает нос, как норовистый конь, съезжает на корме по гребню или вдруг воткнется во встречную волну: корма тогда оголится и винт рвет воздух. А то вдруг как плюхнется в яму между волн — им нравится расступаться сразу, без предупреждения, — окутается пеной, заскрипят переборки.

Рядом с нами штормуют еще два сейнера. То выскакивают на волны, то прячутся в них. Иногда мелькнут красные днища. Даже не верится, что и нас так мотает.

В такие дни скучно. Ребята, словно неприкаянные, слоняются по судну, заглядывают в каюты и кубрики. Чаще торчат в кают-компании и хлещут костяшками домино о стол или болтают, морской травлей занимаются.

Скучно одному в каюте. Борька на вахте. Попробовал читать Куприна — никак. Бросил и пошел в кают-компанию. Там боцман, Макук, Брюсов и второй механик сражаются в домино, радист листает старые журналы. Сын, растянувшись на диване во весь свой исполинский рост и закинув руки за голову, мечтает. А Васька жмет на кофе и философствует:

— Ну что это море? Вода и вода. А на берегу сейчас благода-а-аать… Проснешься это, братцы мои, утречком: крыша не качается, окошки большие, и солнышко светит в них, а жена молча прижимается к тебе. Ни тебе штормов, елки-палки, ни буранов, елки-моталки… Никогда больше в море не пойду!

— Давно бы за борт тебя пора, — вставляет боцман, перемешивая костяшки домино, — вместе с приловом.

— Или вечером, когда коров гонят, — ни малейшего внимания не обратив на реплику боцмана, продолжает Васька, — солнышко это, братцы мои, село, но еще светло… тихо… А если у маю, к примеру, то жуки летают…

— А я на берегу все время жить не могу, — вставляет Сергей, — пробовал. Чуть с тоски не удавился.

— Да, Сережа, да что хорошего в этой болтанке? Ну? — спрашивает Васька и показывает кружкой на иллюминатор, мимо которого летели брызги с пеной. — Ну что?

— Не знаю, Вася, не думал. — Сергей, не глянув на иллюминатор, потянулся за газетой.

— И что здесь думать? — удивленным тоном продолжает Васька. — По несколько месяцев иногда дома не бываешь. Какая же жена выдержит? Придешь это с моря, а у жены бобер. Да бобер ладно, прогнать можно, а то еще хуже: ключик у соседки, вещичек, конешно, тютю, а на столе записочка: «Покедова… Ждать не согласная…» Как у Андрюхи.

— Да Андрюху не из-за этого жена бросила, — перебивает его Мишка, — она его бросила потому, что он из ахвицеро́в ушел. Понял? Он нам сам говорил…

— Ну вы, друзья, Андрея не трогайте, — останавливает их радист, — а то он вот придет, даст вам по шапке.

— Да ты че? — удивился Васька. — Чтобы Андрей? Меня?.. Да я и не про него говорю. Я говорю, что придешь домой, а на столе записочка…

— Ерунду ты мелешь, Вася, — говорит Сергей. — После рейса я со своей женой, как с невестой, встречаюсь, как в первый раз ее вижу.

— Не трать калорий, Сережа, — вставляет радист, — сейчас он скажет: «Опять же питание».

— А что? — вспыхивает Васька. — И питание. Целое лето в морях проторчишь, ни тебе яблока, ни помидоры, ни еще какой свежести… А на берегу… вон Мишкин отец, он конюхом работает в колхозе, дак прямо в огороде похмеляется: сядет это на грядку, пропустит стакашек и тут же свеженьким огурчиком… хрум… хрум… или лук об сапог обколотит…

— Чем не ресторант? — подхватил Мишка.

А за соседним столом «козел» идет полным ходом.

— Ну, медузы, держитесь, — ставит кость боцман, — сейчас мы с Александрычем врежем вам сухого.

— На пузырек? — предлагает Брюсов. — Тройка.

— Не пьем, — ставит кость боцман.

— А если потянет? По четыре.

— Тогда и потолкуем, — говорит боцман и ставит четверошный дупль. — Так и будет.

— Пятерка идет, — смеется второй механик, — вот только до первой пивнушки, правда, боцман?

— Это тебя, мотыль, не касается…

Макук играет молча. Спокойно смотрит на ухарские прихлопывания боцмана, не обращает внимания на брюсовскую болтовню. Внимательно смотрит в фишки.

— Все равно, Егорович, — продолжает Брюсов, — ты нам должен поставить по приходу домой.

— Не помню что-то такого долга, — говорит боцман. — Беру конца.

— А ты вспомни!

— Не помню.

— А за шланги? За экономию пожарных шлангов. Забыл разве?

— А-а-а, это те, что на мачте висели? — наивно спрашивает механик. — Ну за это уж грех не поставить.

Боцман хмурится. В последние дни он испытывает острую нужду в пожарных шлангах. Он раздобыл где-то, но старые, и когда он скатывает палубу после работы, шланги текут по всем дыркам. Брюсов называет их «оросительными трубами» и сочиняет анекдоты про морских огородников.

— Ну да, они самые. — Поворачивается Брюсов ко второму механику: — Как-то заглянули мы с Сергеем в подшкиперскую, а шлангов там… на два рейса хватит! Я и думаю: Егоровича расколоть надо.

— Треплешься, как старые штаны на заборе, — ворчит боцман. — Ходи давай.

— Мимо. Так вот и решили мы с Сергеем…

— Бабки на стол, Алехи! — Боцман так шарахнул по столу, что костяшки подпрыгнули.

— Здорово мы вас! — усмехнулся Макук и потирает ладони о колени. Затем лезет в карман за куревом. — Что-то вы, ребята, сегодня не того…

— А-ах, — пренебрежительно отмахивается боцман, — и садиться не стоило. Дайте-ка и я вашего, Александрыч, попробую!

— И я! Разрешите? — Брюсов тоже тянется к газете и кисету Макука.

Кают-компания мерно качается. Иногда иллюминатор с какого-нибудь борта залепит пеной или хлестнет светло-синим потоком воды, прозвучит глухой удар.

— Надоела эта болтанка, Михаил Александрович, — вздыхает Васька, — домой хоцца…

— Да, — говорит боцман, — после шторма она разреженная. Пока скосякуется — и рейсу конец.

— Это-то да, — говорит Макук, чуть поднимая мохнатую бровь, — да тут, ребята, вот какое дело. Вишь ли, как оно это получается: после шторма она, конешно, плохо идеть, а вот когда он еще не кончился… Перед затишьем, прямо сразу попробовать? Японцы в такую погоду хорошо берут.

— Так это всегда в плохую погоду она идет, — вставляет боцман, — закон-пакость это называется. Да в плохую погоду ее не возьмешь.

— Да попробуем, — продолжает Макук. — Хоть чуть бы приутихло; подождем, может, приутихнет. А она должна быть около Пяти Братьев. С западной стороны. Минтай тама нерестится, да и треска должна быть. Раньше мы там хорошо брали. Да и японцы туда наведывались.

— И сюда забирались? — удивился Брюсов.

— О-о! Сюда? — засмеялся Макук. — Да они вон аж за пограничную полосу шастали.

— А пограничники?

— А что пограничники? Поймают его, приведут во Владивосток, а ночью он возьмет и сбежит.

— Как?

— Да хитрый же народ. Во Владивосток его, — Макук слюнявит цигарку, — на буксире ведут: то машина у него скисла, то руль заклинило. А как туман, особенно когда ночью туман, дак они у него сразу заработают. Так и убегали. Каверзный народишка, а рыбаки хорошие. Или вот когда красную на острове ловили — тогда еще разрешали им свои базы там держать. Ну вот. Невода рядом стояли: наш — ихний, наш — ихний. Станем переборку делать — у нас пусто, а они не знают, куда рыбу девать. Мать честная! Дак что, оказывается, было: значит, они ночью, когда мы спим, возьмут да и навешают консервных банок рядом с нашими неводами. Вода банки колышет, они сверкают, рыба и не идеть. Или бутылок с соляркой набросают. А вот когда здесь еще ивась был, дрифтерными сетями его ловили — то и гляди, не лазиет ли где поблизости. Один раз, в тумане, выбираю я свой порядок, потом туман спадать стал — гляжу, а другой конец моего порядка японец выбирает. Мать честная! Что ты будешь делать! — И Макук засмеялся, покачивая головой.

— По физии надо за такие дела, — вставил боцман.

— Да было и это, — сказал Макук, — и до кулаков доходило. Вот когда треску удочками ловили на кунгасах. До дна же ее спущаешь, течение носит. Глядишь — сцепился с японцем. Он к себе тянет, ты к себе. Никому не хочется обрезать. И пошла процедура…

— Михаил Александрович, — вмешался Брюсов, — а когда дрались кулаками, кто кого побеждал?

— Да всякие случа́и бывали…

Ночью ветер почти стих. Море без него осиротело, но еще металось, утихая.

Макук поднялся на мостик, ткнул, как всегда впрочем, палец в карту и сказал Борису:

— Ну давай-ка суды.

— Но позвольте, Михаил Александрович, здесь же камни, — сказал Борис.

— Ну и што?

— Мы рискуем подарить трал Нептуну или вытащим лохмотья в лучшем случае.

— Бывают случа́и. А как не подарим? — как-то радостно воскликнул Макук, надевая рукавицы. — Рыскнем!

— Иногда не имеет смысла рисковать, — глубокомысленно заметил Борис.

— На то ты и рыбак, чтоб рисковать, — вставил боцман, — или пан, или пропал.

— Ну не всегда это разумно, Федор Егорович…

— Да не шумите, — поморщился Макук. — Если и загубим трал — хрен с ним, все одно домой пора. Кто у нас на руле хорошо стоит?

— Сергей, Брюсов.

— Давай кого-нибудь суды.

Теперь Макук сам делал замет. Он подвел «Онгудай» к самым Братьям, выметал трал и повел «Онгудай» по ориентирам, видимо ему одному известным. Стоял на крыле мостика и командовал Сергею:

— Вправо ходить не моги! Там камни должны быть. А теперь правее! Еще чуть! Стоп! Так подержи!..

Сергей работал красиво: рулевое колесо то бешено — до ряби в глазах — летало в цепких руках, то замирало. Картушка компаса плавно ходила по азимутальному кругу.

Ребята почти все были на мостике. Суетились. Больше всех шумел Васька.

— Правее! Правее, говорят тебе! — кричал он Сергею, передавая команды Макука.

— Вот где есть камни, — усмехнулся Макук, — я знаю, а вот где их нету — не знаю.

Кстати, эти вот слова очень понравились Андрею. После он часто повторял: «Вот где есть камни, я знаю, а где их нету — не знаю».

— А рыба будет, Михаил Александрович? — суетился Васька.

— Об этом рыбаков не спрашивают, — улыбнулся Макук.

— Алеха, — пренебрежительно сказал боцман, — и когда ты уедешь в свои Васюки? Узурпатор.

— Да деньжат же ж надо, Егорович.

— Тьфу!

Наконец стали выбирать трал. На этот раз куток его был необыкновенный: продолговатый — рыба заполнила даже горловину трала. Он колбасой покачивался у борта. Под светом прожектора он был фиолетовый. Мы просто растерялись, когда он всплывал. Всплывает и всплывает.

Таких заметов нам не приходилось делать даже в Охотском море.

— Не возьмем, — сказал Сергей, — стрелы полетят.

— Что ж теперь? Пропадет рыбка, да? — испугался Василий. — Ребят, ребят, Егорович, как же теперь, а? Пропадет, да?

— Да заткнись! — цыкнул на него боцман. — Неси скорее стропы.

— По частям надо, — сказал Брюсов.

— Конечно, порциями, — суетился Борис.

— От, медуза! — ворчал боцман, принимая у Васьки стропы — тот принес их целую охапку, хотя два всего надо было. — Все принес?

— Не, не все. Один остался. — И Васька опять к борту.

— Куда полез? Стрелы выводи.

— Да деньги ж там плавают, Егорович.

— Ну теперь, Вася, — смеялся Брюсов, становясь на лебедку, — ты заведешь не только дом, но и свинарник.

— Все можно… — пыхтел Васька.

Макук стоял на верхнем мостике, задумчиво смотрел на ребят. Улыбался. Чему он улыбался? Может, вспоминал, как лет тридцать — сорок назад, таким вот парнем ловил треску здесь крючками или иваси дрифтерными сетями. А может, ему рисовались картины лунной майской ночи, заштилевшее море и одинокие кунгасы его товарищей. И протяжная рыбацкая песня. Как-то он рассказывал нам, что когда они удочками рыбачили, то «песняка любили вдарять». А может, думал о том, как наши ребята получат деньги за рыбу и поедут к своим семьям, и Васька купит дом матери, сестре — шубу лохматую… Мы с радистом подошли к нему. Он вытащил кисет, стали закуривать.

— Скажи ты, как оно подвезеть, — улыбался он, слюнявя самокрутку, — по косячкам, знать, проехались. Вишь ты, как бывает…

Потом застегнулся на все пуговицы, натянул рукавицы и пошел к ребятам на палубу.

VII

Красиво работают наши парни! Громыхает лебедка, лязгают ее барабаны, с треском наматывается ходовой шкентель. Повизгивают блоки.

Из-за борта выползает куток с рыбой, похожий на огромнейшую грушу. Дрожит и гнется стрела под его тяжестью. Журчащими потоками льется с трала вода. Серебрясь чешуей, она катится по палубе, омывая наши высокие — по бедра — сапоги.

Море качает. Трехтонная груша в такт качки исполинским маятником носится над палубой, щедрым душем поливает прорезиненные спины ребят.

— Полундра! Бабочек не ловить! — хрипит боцман и чугунными лапами хватает шворку. Уловив момент, когда куток окажется на середине палубы, дергает шворку.

Словно выстрел в воду, разверзается куток — на палубу хлещут потоки рыбы. Брызгаясь чешуей, рыба устраивает виттову пляску на палубе. Чешуя — туманом. Она залепляет щеки, рты, глаза…

Боцман стаскивает куток с кучи рыбы, а Васька с поспешностью циркового акробата зашнуровывает его.

— Как работаешь, медуза! Быстрее надо!

— От нас не убегёть, — шмыгает носом Васька и хитренько улыбается.

— Вир-ра! — хрипит боцман, и Брюсов набрасывает несколько витков ходового шкентеля на барабан лебедки; лебедка лязгает, пустой куток взвивается над палубой. А Брюсов, ослабив шкентель, — весь внимание, — сощурившись от дыма сигареты, прилепленной к нижней губе, ждет команды боцмана. Брюсов… он и здесь в своей роли: на нем причудливая женская шляпка, а у рубашки, расцвеченной пальмами и обезьянами, ни одной пуговицы — будто полушубок надет прямо на голое тело.

Мишка, пунцовый от натуги, выводит стрелу за борт.

— Майна! — кричит боцман, и Брюсов ловко сбрасывает шкентель с барабана, куток плюхается в море.

Боцман с Васькой, перевесившись за борт, перегоняют рыбу из горловины в куток. Когда волна подкатывается к борту и, расшибив пенистый гребень, летит на палубу, Васька прячется, а боцман фыркает и кричит:

— Куда полез, медуза?

— Страшно, Егорович.

Рыба в такт качке двигается лавиной по палубе, выплескивается за борт. Ее надо рассортировать, погрузить в трюм, разбросать по отсекам.

Андрей, Брюсов, Сергей, радист, я сортируем рыбу: окуня — в один отсек, камбалу — в другой, звероподобных скатов — в третий. Крабов бросаем на нос, к самому брашпилю — на берегу можно будет угостить знакомых. Минтай, которого больше всего, грузим в трюм. В трюме самые здоровые — Сын и стармех, — стоя по пояс в рыбе, разбрасывают ее по отсекам, чтобы она не двигалась во время качки и не создавала крен.

Борька с Макуком острыми до предела ножами шкерят треску. Конечно, ни стармеху, ни мне, ни тем более Макуку нет необходимости работать на палубе. Но какой же ты рыбак, если твой товарищ работает, а ты равнодушно смотришь!

Не успели разделаться с этой порцией и выбросить за борт мусор (все, что трал вместе с рыбой притащил с морского дна: причудливые водоросли, осьминогов, ежей, морских звезд, камни), как боцман хрипит:

— Полундра! Майна куток!

И снова палуба заливается рыбой. Грохот, треск, скрежет… ни одного лишнего слова. Ребята забыли про все, ребята работают. И только слышно: «майна», «вира», «стоп», «полундра», да иногда, если заест трос в блоках или кто зазевается, соленое словечко слетит с соленых губ.

При такой работе забываешь про все: руки быстро и точно делают свое дело, сердце ровно стучит, а сам внимательно следишь — не перепутать бы чего и не помешать бы товарищу. Работа всех зависит от каждого.

И вот из своих владений выползает Артемовна. Она увешена чайниками, с огромнейшим подносом, на котором горки сыра, бутербродов, пачки печенья.

— Подкрепиться надо, ребятки, — говорит она и, балансируя чайниками, с трудом пробирается по палубе. В своей безрукавной душегрейке, одетой на белый халат, она похожа на пингвиниху. Даже походка пингвинья — за полгода работы на море она еще не научилась ходить в качку по палубе.

— Стоп! Перекур! — кричит боцман.

Ребята обступают ее. Первым подкатывается Васька.

— Игде моя большая кружка? — говорит он, набивая рот сыром. — Мне бы послаще, Артемовна, со сгущеночкой.

— А мне черное, — говорит боцман.

— Всё здесь, ребятки. — хлопочет Артемовна, — всё здесь.

Кофе… мне не раз приходилось пить его, впрочем как и всем людям, дома, в ресторанах, столовых, но такого, как здесь, никогда я не пил такого кофе! Как оно пахнет! После кружки живительное тепло разливается по всему промерзшему телу, от кофе веет обжигающим ароматом, здесь, в холодном соленом море, у ребят появляется сила, настроение становится блаженным.

— Еще сгущеночки, — говорит Васька.

— Давай-давай, Вася, не теряйся! — кричит Брюсов.

Васька со своей большой кружкой усаживается на трюме.

— Вкуснота-а-а! — говорит он, отдуваясь.

— Пейте, ребятки, пейте, — суетится Артемовна, — может, вам сюда пельменев принести?

А кофе-то самое простое, ячменное. Когда-нибудь Василий будет пить кофе самое дорогое, вскипяченное не в трехведерном котле и взболтанное морем, а в специальном кофейничке, отстоявшееся. Будет смаковать маленькими глотками, развалившись в кресле, «которое качается», о котором он так мечтает, читать газету или смотреть «телевизер», но так блаженно «вкуснота» он никогда не скажет.

— Мне бы еще, Людмила Артемовна, — говорит кто-то.

— Сейчас, мальчики, сейчас, — говорит она и, собрав чайники, отправляется в очередной рейс.

До Артемовны поваром у нас работал Хасан. Это был замкнутый и не в меру самолюбивый человек. Обидчивый до ужаса. Кроме того, Хасан очень любил читать книжки. Причем читал все: лоцию, Толстого, учебники Сына. Когда ни заглянешь в камбуз, Хасан читает. Об обеде, конечно, и мыслей нет. Лохматые брови сдвинуты, колпак на затылке, и только огромнейший нос подрагивает. Я с ним замучился: ребята обеда ждут, а ничего не готово.

— Хасан, как обед?

— Чичас. — А сам и не думает шевелиться, сидит и читает. Двигает носом время от времени и двигает.

— Хасан, давай обед!

— Э-э! — Тут он швырнет книжку, схватит ножи, кастрюли, и — закипела работа. Через полчаса выглянет из окна камбуза, сверкнет белками глаз и опять шевельнет носом:

— На пэрвоэ, зуп-пщенка, на второэ кащя-пщенка! Пжалста!

Так мы и ели: «зуп-пщенка, кащя-пщенка» или «зуп-кречка, кащя-кречка». Меню Хасан не любил разнообразить. Конечно, все недовольны были стряпней Хасана, но где же во время путины найдешь повара — даже матроса на берегу не найдешь. Но тут случай, или, вернее, необычное происшествие помогло избавиться от него.

Возвращались в базу. До выгрузки оставалось несколько часов, ребята, уже одетые, сидели в салоне. Играли в домино. Вдруг с треском распахивается дверь, и влетает Хасан. Штаны придерживает руками.

— А-а, дзараз, цволич, бог матэрь, резить буду! — ругался он, держа штаны.

С воем и воплями пронесся через кают-компанию и спрятался в камбузе. Мы опешили. А из камбуза неслись проклятья и плеск воды. Брюсов заглянул в раздаточное окно — оттуда вылетела кастрюля. Хасан сидел в тазу с водой, проклинал все на свете и кидался посудой. Оказывается, кто-то из шутников (Брюсов скорее всего) намочил уксусом бумажки в гальюне.

Как только подошли к берегу, Хасан забрал у Петровича свой паспорт и ушел, ни с кем не простившись. Мы остались без повара.

Я приуныл.

И вот как-то толкался я в приемной директора комбината — мне надо было выписать снабжение, получить аванс для команды, — ко мне подошла немолодая женщина:

— Я слышала, вы повара ищете?

— Да.

— Я варить умею.

— Но… — Я боялся брать женщину, да тем более в возрасте, — на море у повара трудная работа.

— Ничего.

— Иногда очень трудная.

— Ничего.

С тех пор мы зажили: «бифштексы», «бистроганный», блины, пирожки, а Артемовнина «какава» стала известна по всему флоту. На камбузе появились порядок и чистота.

Боцман сначала возмущался: «Бабу на борт взяли… кабак будет, а не пароход». Но этого, как мы все убедились, не получилось.

Сыновей Артемовна потеряла во время войны, муж еще до войны попал в тюрьму за какие-то дела, и о нем она ничего не слышала. Ей одной пришлось воспитывать троих сыновей. И потом потерять их. Всю теплоту души своей, привязанность сердца она отдала нам, все жизненные интересы связала с «Онгудаем». Готовила она превосходно. Но к этому прибавлялось еще что-то — может, желание сделать приятное кому-то, обрадовать кого-нибудь, что ли. Как-то Новокощенов заикнулся, что он именинник. На другой день ему был преподнесен торт. Кстати, после этого случая мы стали отмечать дни рождения.

Один раз в море у нас вышли продукты, но мы не хотели из-за этого идти в порт — рыба ловилась плохо, а мы надеялись все-таки найти ее, поймать и прийти с моря не пустыми. У Артемовны остались одни макароны да томатный соус. Брюсов от нечего делать поймал мартына на тресковую удочку.

Артемовна спросила: «А еще можешь?» — «Хоть сто тыщ», — ответил он.

Они с Васькой насаживали селедок на тресковые удочки и кидали мартынам. Те, конечно, с дракой — даже перья летели — глотали. Когда Брюсов с Васькой щипали их, боцман спросил: «Зачем вы, Алехи, живую тварь переводите?» — «На чахохбили, Егорович», — ответил Васька. «А-ах, — отмахнулся боцман, — несъедобная тварь, рыбой пахнет».

Боцман прав, конечно, мартыны пахнут рыбой — не раз уж их пытались применять в еду, — но на этот раз почти не пахли: томатный соус, лавровый лист и уксус сделали свое дело. А вид у них был прямо заманчивый: обжаренные, набитые макаронами с очень вкусной подливой. Из пуха мартынов Брюсов набил подушку и торжественно вручил боцману. «Узурпаторы», — сказал боцман, но подушку взял.

Когда ловили сайру возле острова Шикотан, нам понадобились десятиметровые жерди для ловушки. За ними на остров пошел боцман с Брюсовым. На этом острове у двух стариков, обслуживающих маяк, мы картошки выменяли на селедку.

Весь остров в непроходимых зарослях шиповника, ежевики, смородины и еще бог знает каких зарослях. Без ножа или топора по лесу не продерешься. На кусте можно лежать и качаться как в гамаке — так плотно перепутались разные травы и колючки. Сам лес девственный. Но больше всего цветов — целые поля. Брюсов нарвал их большую охапку и преподнес Артемовне.

— Многоуважаемая Людмила Артемовна, — галантнейше расшаркивался он при этой процедуре, — наш многоуважаемый боцман, Федор Егорович, уполномочил передать вам эти цветы и с ними свое нежное и ласковое боцманское сердце…

— Ох и озорник! — ворчала она, а лицо ее вспыхнуло такой радостью, что мне она показалась семнадцатилетней девушкой.

У цветов она обрезала стебли и поставила в банки с подслащенной водой, чтоб не вяли. Кают-компания преобразилась. Когда боцман вошел, то долго не мог понять, в чем дело.

— Праздник у нас, что ли? — недоумевающе озирался он. Потом наконец заметил цветы. — Тьфу, узурпаторы! — и ушел из салона.

VIII

— Вир-ра!.. — кричит боцман, и куток плюхается в море. И опять начинается: «вира», «майна», «полундра», «стоп травить». А море качает. Оно переваливает «Онгудай» с борта на борт. Бьет в корму, подкидывает нос, будто помогает заполнить рыбой все пустоты и утрясти.

Наступает ночь, темнеет. Включаем палубное освещение — с мачты и верхнего мостика уставились на палубу яркие люстры. Вокруг шумящая темь, и теперь волны вскакивают перед бортом неожиданно: встанет белый султан, посмотрит, что творится на палубе, и с ворчанием — не поймешь, доволен остался или нет, — унесется в темноту. А море качает.

— Вир-ра!

— Майна!

— Куда полез, медуза?

— Стоп травить!

«Онгудай» заполняется дергающейся в последних конвульсиях рыбой, оседает по самые борта, тушит свет, оставив только два глаза — красный с левого и зеленый с правого борта, — да на топе мачты один, выхлопывает несколько шапок дыма в звездное небо и важно трогается на сдачу.

— Кто ж так делает, Алехи, — ворчит боцман на ребят, которые укутывают рыбу на палубе брезентом, чтоб ее не смыло волной, — под борт надо брезент подбивать, под борт!

Борька с Сыном хлопочут на мостике — Борис помогает Сыну определить место и проложить курс в базу.

Все сделано. «Онгудай» чихпыхает на сдачу. Ребята стаскивают и полощут за бортом прорезиненные плащи-мешки, смывают чешую с сапог, выжимают перчатки. Мокрую одежду несут в сушилку, переодеваются «по-чистому».

После непрерывной шестнадцатичасовой работы идем в кают-компанию, где у дымящихся столов хлопочет Артемовна.

Посвежевшие от умывания, гладко причесанные, с засученными по локоть рукавами ребята отлично работают ложками. Гороховый суп с фунтовыми кусками мяса, жареная рыба, котлеты, пельмени, каша — все исчезает в емких желудках. Едят наши парни тоже красиво.

Глядя на мускулистые, словно витки каната, руки с твердыми, как просмоленный трос, пальцами, на бронзовые от ветра лица, на гибкие спины, где под свитерами и сорочками пирогами лежат мышцы, я думаю: всем молодым людям без исключения надо бы годик-другой половить рыбу.

После еды появляется курево. Несколько рук с «Примой», «Беломором», «Севером» тянутся к Макуку. Настойчивее всех сует свою коробку с махоркой второй механик — он стал курить махорку. Вот хитрован!

— Попробуйте моего, Михаил Александрович, — говорит он и оглядывается по сторонам — не видит ли Андрей, но Андрея нет, он на вахте в машине.

В последнее время второй механик уж очень резко переменил свое отношение к Макуку, вот даже махорку курить стал. Это не нравилось Андрею. Как-то после очередного подхалимства Андрей отвел механика в сторону и, дыша ему в самый нос, сказал:

«Перестань подмазываться к старику».

«А в чем дело? Я вроде ничего плохого не делаю».

«Несимпатично получается».

«Не пойму. Ну никак что-то не пойму».

«А-аах!» — Андрей тоскливо отвернулся и сплюнул.

Теперь отношения их, кажется, совсем разладились. На работе обмениваются лишь официальными репликами. Видимо, они в дальнейшем не уживутся, уйдет кто-нибудь на другое судно.

— Моего, Михаил Александрович, — сует коробку механик, — махорочка из красной папки!

— Да давай и твоего, — улыбается Макук. — В Славянке брал?

— Ага.

— А здорово мы, братцы, сегодня гребанули, правда? — потирает руки Васька.

— Да ничего, — улыбается, щурясь, Макук, — жить можно.

— Михаил Александрович, — вмешивается Сергей, — а вы с нами останетесь? Месяца через четыре, после ремонта, мы опять пойдем в Берингово, в Охотское море, в океан на сайру. Вы с нами пойдете?

— Черт те знает, — заворачивая цигарку, говорит Макук, — если начальство разрешит. Бумаги, вишь, ребята, нету.

— Михаил Александрович, — вспыхивает Борис, — да мы за вас все сделаем и вас, если хотите, обучим астрономии и навигации!

— Главное — рыба, — говорит боцман, — курсы вон и наш Борис подсчитает.

— Курсы мы и сами проложим, — подхватывает второй механик, — а рыбку-то… А с Михаилом Александровичем мы три плана свободно дадим, правда, ребята? Знаете, Михаил Александрович, в Охотском море сколько ее? Вот бы там…

— Это можно, — важно говорит Макук. Он слюнявит цигарку. Подбородок опустил, брови, чтобы скрыть довольную и горделивую улыбку, насупил. Шапка с торчащим ухом набекрень и весь вид — само достоинство. — Мы раньше здеся треску, иваси ловили… и без дипломов… и ничего…

— А на Камчатке, Михаил Александрович, и палтус с камбалой попадается. А он в три раза дороже камбалы.

— Вишь какое дело… боюсь, не разрешат…

— Михаил Александрович, — робко вмешивается Брюсов, — я давно хотел попросить у вас прощения, да вот никак все не осмелюсь. Понимаете, простите меня за то дело…

— Это за какое? — хмурится Макук.

— За палтуса… за того самого… — Брюсову, видимо, не по себе. Он мнется, пытается улыбнуться, но улыбка получается кривая, вертит в руках спичечный коробок. — Честное слово, Михаил Александрович…

— А-ах, — отмахнулся Макук, — бывают случа́и… — Но ему тоже, наверно, неловко. — Это ты зря… не помню уже…

И нам всем не по себе. Брюсов копнул что-то гаденькое и подлое, в чем мы все были замешаны несколько дней назад. За столом неловкое замешательство.

— То-то, бесстыдник, одумался, — вмешалась Артемовна. Она стирала со столов, стелила чистые скатерти. — Заставьте его, Александрыч, уборную чистить.

— Нам радиограмма, — сказал радист, входя в кают-компанию. Он бросил бланк радиограммы на стол. Несколько рук потянулись к ней.

— От кого?

— Ну-ка?

— Читай!

— «…Поздравляем экипаж «Онгудая» с трудовыми успехами… Ждем славного возвращения… От имени всех рыбаков: нач. управления, профорг, парторг…» — прочитал Сергей.

Радиограмма пошла по рукам — каждый считал своим долгом подержать ее в своих руках. Последним взял Макук. Он щурился, читая, потом повертел ее, как будто хотел найти, нет ли еще чего там. Потом отдал радисту.

— Отстукай им, — сказал он, — «скоро будем».

Вдруг загремел репродуктор, раздалось характерное постукивание по микрофону, дутье в микрофон, и голос Сына сообщил не совсем приятную новость:

— Старпому, второму механику и матросу первого класса Брюсову приготовиться заступать на вахту.

Иду.

IX

Вахту принял в полночь. Сын, синий от холода, промямлил что-то о прогнозе и убежал с мостика. Ему хорошо: вымоется в теплом душе, напьется горячего кофе и будет блаженствовать под хрустящими простынями.

Дует свежий норд-ост, море ерошится пенистыми барашками. Волны захлестывают левый борт. Площадка, дуга и брашпиль обрастают коркой льда. У «Онгудая» появляется небольшой крен на левый борт. Скорее добежать до базы — иначе лед придется скалывать.

Курс проложен, расчеты проверены. Я поудобнее устраиваюсь между телеграфом и переборкой, заворачиваюсь в полушубок и смотрю на море. В открытое окно море дышит леденящей свежестью, крепким запахом йода и водорослей.

Временами из-за туч всплывает луна. Тогда перед «Онгудаем» появляется лунная дорожка. Она заманчиво переливается серебристыми и свинцовыми красками и кажется такой нежной, что ее хочется погладить.

Брюсов цепкими глазами следит за компасом и под скрип рулевого колеса мурлычет что-то себе под нос. Вероятно, чтобы не спать.

Странные изменения произошли у нас за эти две недели. Макук ни на кого не кричит, никому ничего не приказывает — да он и не умеет приказывать, как посмотришь, разговаривает со всеми как на колхозном собрании, — а слушаются его лучше, чем идолопоклонники своего жреца. Мишка с Васькой так и ходят за ним, предупреждая каждый его жест. Во время работы с лихостью бравых матросов кричат «Есть!», «Будет сделано!», а после работы заскакивают к нему в каюту и, я уже слышал, как Васька, рассказывая про свою деревню, зовет его «дядя Миша». Механик вот махорку носит. Фальшивит, конечно. А может, и не фальшивит. Андрей держится в сторонке, но готов за него в огонь и в воду. Боцман тоже поубавил свой гонор. Сергей вон приглашает его в рейс на Камчатку. Впрочем, это еще неизвестно, как бы дело выглядело там, — в океане, конечно, посложнее. Это для Васьки море «вода и вода», но штурманы и капитаны знают, что это не так. Да и сам Макук знает, конечно.

А Борька заершился. При Петровиче он был незаметен, а сейчас вот даже на боцмана иногда покрикивает.

Волны бесконечными рядами бегут от горизонта, мягко и упруго разбиваются о тяжелый нос «Онгудая» и, рассеиваясь брызгами, летят на палубу. По наростам льда на дуге сбегают алмазными капельками. Луна с еще большим восторгом переливается серебристыми бликами по волнам и бежит, бежит за «Онгудаем».

Придешь домой, махнешь рукой,
Выйдешь замуж за Ваську-диспетчера,
Мне ж бить китов у кромки льдов…

Эта песенка уносит меня в недавнее прошлое…

…Июньская ночь в Подмосковье. Улицы умыты дождем и пахнут полуночной свежестью. Деревья тоже умыты и тоже пахнут. Пустынно, все спят. Тишина. Девушка идет рядом, чуть-чуть сзади, вполголоса напевает нежную песенку, одну мелодию. Временами засматривается на встречные деревья и беспричинно смеется…

Черт возьми, какую же власть имеют воспоминания! Как-то на сайре, когда лежали в дрейфе в океане — океан был как задымленное зеркало, а над ним, в еле заметном тумане, всплывало красное сонное солнце, — мне даже приснились и подмосковная ночная улица, и беспричинный смех… Весь мир отдал бы за один только сон…

Хотя чуть-чуть со мной побудь —
Мы идем в кругосветное странствие… —

продолжает Брюсов.

— Брюсов, перестань петь эту дурацкую песню.

— Почему дурацкую? Она вроде ничего.

— Все равно. Давай что-нибудь другое.

— А что?

— Что угодно.

Опять появляется луна. Она располагается в голубоватой полынье между туч и опускает серебряные нити на море перед «Онгудаем».

Над «Онгудаем» прямо по носу кружится одинокая чайка. Она лениво машет крыльями, покачивает черноносой головкой. Как будто осматривается. Затем выпрямляет крылья в одну линию и, валясь на бок, уносится в мерцающую даль. У нее, наверно, тоже ночная вахта.

Где-то в гавани, словно в саване,
Где на рейде стоят корабли,
Петька с Кузькою сходней узкою
Шли на берег, считая рубли… —

и Брюсов начинает рассказ о двух кочегарах, которые влюбились в одну девушку и, чтобы не ссориться, отказались от нее оба. Это старая песня. Ее знают, наверное, все моряки на всех морях.

Светает. Горизонт светлеет. Ветер усиливается. Над носом «Онгудая» висит голубоватый Арктур. Он единственный еще не погас и мерцает голубоватым светом.

— Доброе утро!

— Доброе утро!

Это Борька прилетел. Он положил руку мне на плечо.

— Где идем? — как всегда, суетится он. Он свежий после сна, румянится припухлыми щечками. От него пахнет пресной водой и чистым бельем. — О! Уже на подходе. Я сдам груз и успею начать рыбачить, если погода не испортится.

Мы склоняемся над штурманским столом, я сдаю вахту.

— А Михаил Александрович не приходил?

— Нет.

— Ты знаешь, чиф, он полностью доверяет мостик мне. В прошлый раз я в тумане подходил к порту. Иду — ничего не видно, только гудки. Страшно, дух захватывает: а вдруг врежешь кого-нибудь или на тебя кто напорется! А гудки… ну, у самого борта. Черт возьми! А туман — руку протянешь, не видно. Но я все-таки ни его, ни тебя не стал будить. Я сбавил ход до малого, иду… крадусь… Страшно ведь — а вдруг перед носом скала? Или судно… И, ты представь, точно вышел на входной буй. Тютелька в тютельку! Ну возле борта входной буй прошел! Ты представляешь? Тогда-то я и почувствовал в себе настоящее капитанское достоинство. А когда пришвартовал «Онгудай» и сошел на пирс, то захотелось через голову перевернуться, да люди кругом были… А когда ловим рыбу, то мне с мостика уходить не хочется. Оказывается, рыбная ловля — это удивительная вещь. Клянусь головой акулы!

— А как же дальние страны?

— Будут и дальние страны — куда они денутся? А вот ночью, в тумане, без локатора привести судно к входному бую — это, по-моему, что-нибудь да значит. И потом…

— Ну доброй вахты, — останавливаю я его.

— Доброго отдыха, а ведь это без приборов…

Я спускаюсь с мостика. Во всем теле придавливающая к палубе усталость. Плечи свинцовые, ноги передвигаются с трудом.

— Завтра нарисуем тринадцатую звезду на рубке и проложим курс домой! — кричит вслед мне Борис. — А пока ты будешь спать, мы с Сыном уже начнем рыбачить на тринадцатую звезду…

Домой… домой… перед глазами встает июньская ночь, умытая дождем улица, умытые деревья…

Расправляю плечи. Резкий морозный воздух обжигает легкие, пьянит и кружит голову. В последний раз окидываю взглядом море. Горизонт на востоке стал оранжевым, оранжевым золотом отливают верхушки волн, и радуга надежд разгорается в моей душе.

X

Проснулся от качки. Ставит в вертикальное положение, каюта падает в разные стороны. В такт ей болтается дождевик на вешалке, перекатываются и хотят выскочить карандаши из подстаканника. Постукивает пробка графина. Куприн зеленым переплетом разметнулся по палубе. За переборкой гудит море.

Во всем теле противная слабость, болит голова. Во рту отвратительный привкус. Поудобнее устраиваюсь, упершись ногами в переборку, натягиваю до подбородка одеяло. В каюте сыро и холодно, вставать не хочется.

Вдруг дверь с треском распахнулась, и влетел Брюсов. Он прогромыхал через всю каюту пудовыми сапогами, которые казались больше его самого, и влип в угол дивана, цепко схватившись за стол.

— На винт намотали! Штормик правильный, — тяжело дыша, сказал он.

«Намотали на винт», «штормик правильный»… «Онгудай» предоставлен воле волн — вот откуда эта беспорядочная качка. Я сразу проснулся.

С трудом попав в сапоги, балансируя и хватаясь за что возможно, выбрались на палубу. Хлестнуло холодными брызгами, полусонное тело вздрогнуло. По палубе катится грохочущая лавина. Она пенистой шубой метнулась к борту, тряхнула его, расшиблась и, прыгая, понеслась на корму, полоская все палубные надстройки и пробуя их прочность.

Выждав момент, как конькобежцы на финише, кинулись к мостику. Только успели вскочить на ботдек, как очередная волна пронеслась под ногами. Она ворчала, сожалея, — ей удалось лизнуть только каблуки наших сапог.

На мостике все ребята. Держатся за что возможно. «Онгудай» валяет с борта на борт, крен доходит до сорока пяти градусов. Мне уступили место рядом с Макуком.

— Прогноз? — спросил я его.

— Восемь, порывами десять, ветер от зюйд-оста, временами снегопад, — ответил за него Брюсов. Он стоит у окна и палит аварийные ракеты. Сын подает ему их из грязноватой наволочки.

— Перестань, — сказал ему Макук, — все одно без толку.

— Как сальник? — Мне сразу вспомнилось, что Андрей в последние дни то и дело лазил в ахтерпик подбивать сальник. В плохую погоду его могло вышибить.

— Наверно, совсем выбило, — спокойно сказал боцман.

От этого спокойствия стало не по себе… Вода заполняет ахтерпик, а там доберется и до машинного отделения — переборка между этими помещениями не герметична. На спину посыпался холодный, колючий песок.

— Двери, люки, иллюминаторы в корме задраены? — Мой голос, кажется, дрожал, хотя я пытался придать ему как можно больше обыкновенности.

— Задраены, — буркнул боцман; помолчав, добавил: — Помпа полетела, вот уже три часа механики ковыряются…

Полетела помпа! «Онгудай» заполняется водой и откачать ее нечем. Кинулся на крыло мостика — дверь так и рвануло ветром, — корма почти вся осела, нос борзо торчит из волн. Обожгло щеки, поясница стала мокрой, заныл низ живота и похолодел затылок.

Смотрю на ребят. Машинной команды — стармеха, второго механика, Андрея — нет. Боцман стоит у двери. Хмурый… Сергей обнял тумбу локатора, навалившись на нее животом. Мишка с Васькой схватились с противоположных сторон за рулевое колесо, белые, — у Васьки даже веснушки посинели и приоткрытый рот тоже синий. Брюсов держится за подоконник. Сын подпер косяк двери. Борька стоит возле штурманского стола, жалкий какой-то — видимо, он виновник аварии.

Лихорадочно стучат мысли, запоминается каждая мелочь. Надо бы рыбу из трюма вылить за борт, у «Онгудая» увеличится плавучесть, но сейчас уже поздно — смоет всех ребят и трюм захлестнет волной. И, как будто отгадав мои мысли, боцман говорит:

— Рыбу мы за борт смайнали, Александрыч велел. — Помолчав, добавил: — Вас я не хотел будить.

— Где находимся?

— Южнее Братьев, — ответил Борис, — миль на пять. Радиопеленгатор барахлит, я по глубинам определялся.

— Дак в море одинаковых глубин много, — отозвался Макук. Он стоял у окна и обводил биноклем горизонт.

— Дали радио о помощи, — сказал Борис.

— Скорей бы нас спасли, — сказал Васька.

— «СРТ-1054» идет…

— А он успеет? А, ребят? — тревожно и тихо спросил Васька.

— Цыц! — так же тихо, но твердо оборвал его боцман.

Откачать бы воду. Судя по прогнозу, шторм большим не будет, «Онгудай» даже без машины выдержит. Только бы осушить ахтерпик. Помпа… Надо же полететь в такой момент! Впрочем, всегда так: все беды приходят вместе, компанией.

— Вишь ты… как оно бывает, — задумчиво и угрюмо проговорил Макук и стал закуривать.

Наверно, в ахтерпике уже много воды, корма «Онгудая» только временами показывается из волн, над водой показывается только угол площадки. А волны непрестанно валятся сбоку и немного с кормы. Задавив корму, подкатятся к рубке, тряхнут ее и клокочут к носу. После каждой волны палуба уходит из-под ног. Холодеет спина, стучит в висках, дергается колено — каблук отбивает дробь. Пылает лицо. Открываю окно и подставляю лицо хлесткому, как цыганский кнут, ветру — так не будет заметно мое волнение. Потом яростно, до боли в колене, выпрямляю ногу и до боли в кончиках пальцев сжимаю косяки окна. Предательская дрожь исчезает. Черт возьми, неужели я трус?!

Вдруг серая стена воды встает перед «Онгудаем». Встает медленно, тихо. Ее гребень пучеглазо смотрит на «Онгудай», плюется по ветру рваной пеной и валится на всех нас. Она не спешит. Она выбирает момент, как бы посильнее ударить. Палуба уходит из-под ног, затылок сам лезет в плечи, внутри что-то вот-вот оборвется. Хочется закричать.

— Эх, дура-то какая! — с неестественным смехом говорит Брюсов, — как в кин… — и захлебнулся на полуслове.

Кажется, не я один трушу. Вот и Брюсов фальшивит. Острит — и здесь пытается быть в своей роли.

Тонны воды рухнули на «Онгудай», укутали его пеной. На ботдеке что-то загрохотало — нос шлюпки слетел с кильблоков и с ломающимся треском бьется о надстройку.

— Шлюпку-у! — гаркнул боцман и выскочил из рубки.

Мы кидаемся спасать шлюпку: крепим, заводим двойные концы, пытаемся водворить ее на место.

— Полундра! — крикнул боцман.

Я только успел обнять шлюпбалку и захлестнуть вокруг нее конец, как ледяная лапа двинула снизу, завернула полушубок и стала давить к шлюпбалке — вот-вот сломается грудная клетка. Потом отступила и хочет оторвать… вот…

— Держись!!!

— Чиф! — пронзительно закричал Брюсов.

Кто-то хватает ногу, кто-то тянет шубу…

— Убьет же… — в самое лицо дышит боцман, выплевывая из легких воду.

— Возьмите конец, — я отдаю ребятам конец, дышать и шевелиться больно. В груди покалывает.

— Навались, ребятки! Еще разок! — хрипло кричит боцман.

Ребята работают с остервенением. Вода, пена, брызги. У Брюсова тоже нет шапки.

Разгоряченные, возвращаемся в рубку, шлюпка на месте. Вода льет с нас ручьями.

— Переодеться бы.

— Сойдет.

Тут же в рубке стаскиваем мокрую одежду. Из сушилки принесли ворох сухих до треска, белых от соли, ломающихся ватных штанов, телогреек, ссохшихся сапог.

— Если бы не старпом, не видать бы нам шлюпки.

— А если бы не боцман, не видать бы и старпома.

— Это ж так нельзя, — расстроенно говорит Макук. — Куда ж это годится? Ну? Не дети ж…

— Да ладно, Александрыч, — нехотя отмахивается боцман, — все прошло уже.

Не успели натянуть сухую одежду, как страшная волна проехалась по лежащему на боку «Онгудаю», глухим ударом тряхнула рубку и с треском вырвала шлюпку. Несколько раз шлюпка мелькнула полосатым днищем в волнах и исчезла.

— Поплыла-а-а, — присвистнул Брюсов.

— Черт с ней, — прохрипел боцман.

Подхожу к Макуку. Он хмуро смотрит в окно и как будто самому себе говорит:

— И зачем эта лихость! И все одно без толку.

Мысли стучат хронометром, чего-то не хватает. Но чего? Закурить бы? Беру у Макука кисет, мастерю самокрутку.

Сколько же прошло времени? Уже наступает ночь. Горизонта теперь совсем не видно. Только снег, брызги… темь. Снежинки светятся. Они кружатся свистящим роем, хлещут по окнам рубки, тут же набухают, тают и текут жидкими хлопьями по стеклу. Спасательные пояса, аварийные плотики, шлюпка… зачем-то перед глазами встают картины Айвазовского. Там все в нежных романтических красках. Даже ураганные ночи в мягких тонах. А тут — никакой романтики…

Опять стучит каблук. Опять стискиваю зубы, напрягаю ногу и высовываюсь в окно. По глазам бьет мокрый снег, но не больно…

Прошлой зимой мы входили в Курильский пролив — Петрович и я торчали на верхнем мостике, — перед проливом камень. Авось, или, как зовут его моряки, Авоська; тоже была ночь, тоже шторм, снег. Но тогда снег был колючий, он хлестал по глазам и не давал смотреть. А этот бьет не больно. Он тает на лице и лезет в губы. «Онгудай» медленно всплывает после очередной волны. Вода клокочет по палубе, гремит чем-то — что-то выломало — и валится за борт широкими синими струями. Как из переполненного блюдечка.

Видимо, ахтерпик уже затопило — нос «Онгудая» будто больше высунулся из воды, стоять уже трудно, скатываешься назад. Шлюпки… но одной уже нет. Вторая, но она всех нас не заберет. Есть еще аварийные плотики, спасательные пояса, но сразу окоченеешь. Даже от одной этой мысли становится холодно.

Из машинной команды никого нет — значит, помпу еще не наладили. Посмотреть, что там у них творится.

Спускаюсь в машинное отделение. Ударило запахом солярки и пара. На малых оборотах, вхолостую стучит дизель. Пена и брызги летят из разбитого стекла светового люка на подволоке — сам люк задраен, конечно, — и, падая на горячую крышку дизеля, испаряются. Под пайолами мечется вода и выскакивает из пазов вместе с маслом и соляркой.

Сапоги разъезжаются по скользкому настилу. Здесь еще хуже, чем на мостике.

— Люди, где вы?

— Здесь, — слышу в углу за дизелем голос стармеха.

Они возятся с помпой, перепачканные до неузнаваемости. Идет решительная схватка.

— Семнадцать на девятнадцать, двадцать четыре на двадцать семь, — металлическим голосом говорит Андрей, работая ключами.

Второй механик зажимает ломиком прокладку и часто посматривает на подволок, откуда летят пена и брызги. Стармех одной рукой держит переноску, другой подает Андрею нужные инструменты. Он вешает переноску, достает грязноватую ветошку, вытирает мокрую лысину. Он весь мокрый — под расстегнутой телогрейкой на красноватой пупырчатой груди светятся капельки пота. Дышит тяжело — видимо, отдувается от только что сделанной работы.

— Ну что у вас?

— Перебрали еще раз, — говорит он, — сейчас пустим. — В тусклом освещении морщины на его лице тенистые.

Поднимаюсь на мостик. Когда проходил через кают-компанию, дверь камбуза приоткрылась, высунулась Артемовна. В неизменной форме: белый халат, поверх него душегрея.

— Товарищ старший помощник! У меня какава готова и котлеты есть. Наверх отнести или ребята здесь будут кушать?

Фу ты, бог ты мой! Нашла время потчевать «какавой». Странная женщина — всегда о всех заботится. Вероятно, это у нее в крови.

— Сюда, сюда придут.

— А то я могу туда отнести, если некогда…

После моего сообщения ребята немножко повеселели. Скоро «Онгудай» освободится от воды. А может, ничего страшного и нет?

— Хочь бы поскорее откачать ее, — говорит Васька.

— А он, кажись, стихает, — доносится голос Брюсова от окна.

— Господи, и зачем такое наказание на нас? — продолжает Васька.

— Ты же денег хотел, Вась, — вставляет Брюсов.

— Да не нужны они, эти деньги. Только бы домой добраться. Бог с ними, с деньгами, совсем. И эти бы отдал, что есть. Все бы отдал. Все до копеечки.

— Ну вот, раскудахтался, — ворчит боцман.

— Как не повезло… — вздыхает Борис.

— Надо было домой идти, тебе же Александрыч говорил? — желчно, отдуваясь и вытирая руки ветошью, говорит второй механик — он поднялся вслед за мной из машины, — так ты все «последний заметик», «тринадцатую звезду», «клянусь головой акулы». Вот тебе и «акула».

— Я думал, успею до шторма, — подрагивающим голосом лепечет Борис.

— Нечего было думать, тебе капитан говорил!

— Ну ты, мотыль, не кричи, — обрывает его боцман, — мы все хотели сделать еще одно траление.

— Да перестаньте вы, — перекосив лицо, вмешивается Сергей, — нашли время…

— Да не шумите, ребята, — вставляет Макук, — тут и я-то, старый дурак, недоглядел…

На мостик поднялся радист:

— Старпома или капитана просят к микрофону.

— Сходи, — сказал мне Макук.

Капитан «СРТ-1054» просил приготовить буксирный конец. У него тоже есть буксирный, но неплохо иметь запасной. Просил не волноваться, идет аварийным ходом.

А волны все так же терзают «Онгудай», все так же «Онгудай» переваливается с борта на борт, свистящие рукава прерывисто несутся через него, пена и брызги бьют по окнам рубки. Палуба освещена прожектором. Волны падают откуда-то сверху, из темноты, мечутся по ней. Иногда, разбившись о нее, подкатываются к лебедке, укутывают ее прыгающей пеной. Тряхнут рубку. А если наваливается девятая, то от «Онгудая» остается над водой только рубка и нос. И «Онгудай» очень долго всплывает после нее. В такие моменты Брюсов тянется на носках в сторону и вверх — помогает всплыть судну.

Макук молчит, то и дело курит. Все молчат. Шторм как будто стихает. А может, и не стихает. Может, это только так кажется?

— Скоро подойдет пятьдесят четвертый, — бодрится Брюсов, — возьмет нас на буксир, поставит против волны, водичку откачаем, и Васька будет есть халву.

Никто не засмеялся.

Все та же ночь. Все тот же ветер. А вдруг помпа никогда не заработает? Впрочем, чепуха какая. А если не успеет 54-й?

Интересно, что же у нас там дома творится? Там только день кончается. Бабка хлопочет возле печки, ужин собирает, ворчит на Витьку со Славкой. Они пришли из школы и зашнуровывают коньки. А может, собираются «на халтулу лаботать». Это в отпуске я был. Они как-то лазили под кроватью, отыскивая старые штаны, ботинки, и когда я спросил, куда они собираются, Славка деловито ответил: «На халтулу… лаботать». Оказывается, рядом проводили шоссейную дорогу и предприимчивый прораб сагитировал все пацанье поселка подносить опилки. За это платил по рублю на кино… Черт возьми, все так надоело! А когда я буду подкидывать Славку вверх, он будет выкатывать глаза от восторга и кричать: «Полундла, капитан, на моле кацка»!

Из машины поднялся Андрей.

— Ну как?

— Андрюша, помпа как?

— Все нормально, — сказал он, — работает.

— Хух…

XI

— Кому «Казбек»?! — кричит Брюсов. Несколько рук тянутся к новенькой коробке с гарцующим всадником, потом разочарованно отстраняются — в красивой коробке махорка.

Василий притащил сгущенку, втиснулся в угол между переборкой и телеграфом на мое любимое место и обрабатывает банку.

— Нет, теперь уж дудки, — говорит он, прикладываясь к банке, — на море я больше не работник. И какой дурак заставил меня пойти на этот дырявый сундук?

— Сам ты сундук, — заметил Сергей.

— С клопами, — добавил боцман.

Василий, не обратив внимания на реплики, продолжает:

— И что это за море? Никакого постоянства, все одно что вертихвостка.

— Ох и глуп же ты, братец, — сказал Андрей.

— Болван! — с отвращением подтвердил боцман.

— Погоди, он еще не то сморозит, — добавил Сергей.

— Один ноль в пользу Васьки, — констатирует Брюсов. — Ну-ка разделай их, Вася.

— Ай не правда? — наивно спрашивает Васька.

— Цыц! — коротко цыкнул боцман. Его шея краснеет, волосатый треугольник на груди возбужденно колышется. Он закипает. Кажется, затронуты сердечные струны боцмана — он вот-вот поднесет к носу Васьки свой репчатый кулак.

А Васька, нарочно не замечая смертельной обиды, нанесенной боцману, поворачивает к нему свою хитренькую мордочку и продолжает добродушным тоном. На перепачканном молоком губах блуждает самая невинная улыбка.

— Да, Егорович, да сам посуди: то шторм, то штиль, то солнышко, то метель, то туман, то буран, то еще что…

— Вообще говоря, — вмешался Андрей, — за эти слова тебя бы следовало выбросить за борт…

— Не утонет, — утвердил боцман, — эта штука не тонет.

— …или повесить на рее. Но поскольку ты, братец, глуп, поезжай-ка в свои Васюки, купи дом с забором, злого пса заведи, замками, конечно, запасись и, как не раз уже говорил тебе боцман, ближе чем на тысячу миль к морю не приближайся.

— Вась, а Вась, — вмешивается Брюсов, — заведи Манюню в онючах. Онючи чтоб носила с красными подвязками.

— У нас давно уже онючи не носят. У нас давно уже носят капрон, баретки…

— А что это такое — баретки?

— Попробуй пойми его, — ворчит боцман. — Как оно есть мережа, так оно и есть мережа. Тьфу! — Боцман никак не может успокоиться.

— А что вы надсмехаетесь?! — притворно возмущается Василий. — «Манюню», «онючи», а у самих никогда жен не было и не будет. Болтаетесь по морям, а что толку? Вчера Камчатка, нынче Сахалин, завтра Магадан или Корея какая-нибудь. Бродящая публика: ни кола, ни двора.

— Нет уж, Вася, — уже серьезно говорит Брюсов, — это твое дело заводить колы да дворы.

— Да вон еще второго механика, — добавляет боцман.

— А я причем? — откликается второй механик, — меня государство обеспечит.

— Вот, вот, только за этим и примазался к нам, чтоб только квартиру вырулить.

— Да брось ты, боцман, слова тратить, — морщится Андрей, — они ж на одну колодку состряпаны. Давай лучше закурим.

— Нет, ребята, что вы ни говорите, — продолжает Васька, заламывая руки за голову и потягиваясь, — а на берегу лучше. Какие у нас луга… коров не видно в траве!..

Начинается обычное. Опять про берег, опять про дом, про женщин. Странные парни! Несколько часов назад, когда «Онгудай» заполнялся водой, были совсем другие: второй механик, ремонтируя помпу, смотрел на подволок, откуда летела пена и брызги; Андрей, заворачивая гайки, скрипел зубами; у Сергея было детское выражение лица; Брюсов фальшивил, а Васька был деревянный от страха. И у всех была предательская мыслишка: а вдруг не успеем откачать воду, вдруг помпа подведет? А сейчас вот беззаботно переругиваются, острят, рассуждают о береге. На берегу же и не вспомнят, что в море были какие-то неприятности, разве только Васька когда-нибудь расскажет своим землякам о каких-нибудь страхах и чудесах, увиденных на море. А сейчас будто другие ребята, только о береговых пустяках и говорят. Эх, рыбацкая доля! Подлый напиток: пьешь, морщишься, а оторваться не можешь. И чем больше пьешь его, тем сильнее жажда. На берегу ведь и месяца не выдержат.

Да разве только одни наши? Вон даже седоголовые рыбаки-пенсионеры, у которых скрюченные радикулитом спины и скрипящие колени от постоянной в прошлом работы в воде, все время торчат возле причалов, где от судов пахнет рыбой, водорослями, соляркой. А сколько было семейных драм! А горя и слез! Когда нет вестей о каком-нибудь сейнере, рыбачки дежурят на радиостанции или толпятся в конторе, тормоша начальство одним и тем же вопросом: «Как наши?» Иногда собираются вместе, ругают море, просят и молят море. Пощады просят. А рыбаки пощады не просят, по опыту знают, что море пощады не дает и тех, кто ему покоряется, совсем не любит.

И сейчас оно почти в осмысленной ярости бьет «Онгудай», хозяйничает на палубе. Терзает «Онгудай», хочет заставить покориться. «Онгудай» же только устало переваливается с борта на борт и упрямо молчит. Он даже не уклоняется от ударов.

Прошла ночь, не заметили как. Наступил рассвет. Он был мутный, мокрый. С мостика никто не уходил, никому не хотелось оставаться одному.

Макук тоже был со всеми. Он сидел на корточках возле переборки, дымил самокрутками, улыбался. В ребячьи споры не встревал.


К утру ветер стал стихать, но еще мел снегом по гребням волн, посвистывал в снастях. Пошла крутая зыбь. Она бережно, как любящая мама, поднимает «Онгудай» на самые вершины седых холмов, укутывает пеной — пеленками и, ласково качнув с бока на бок, опускает в самые ямы между волн. Снег пошел гуще, видимость ухудшилась.

— Волну сгладит, — сказал боцман.

— Да, теперь оно скоро успокоится, — сказал Макук. Он приподнялся с корточек и, с трудом разгибая спину — даже морщился от боли, направился с мостика. — Пойду, ребятки, полежу немного. — Его кривые валенки ступали медленно, тяжело, он прихрамывал. А спина узкая, худая…

— Да, — сказал Андрей.

— Да, да, — сказал Брюсов.

— Нет, ребята, — сказал Сергей, — на Камчатку с нами или в океан он не выдержит.

— Никудышный совсем… — вздохнул Васька.

— Порыбачь, медуза, лет сорок — я хотел бы тогда на тебя посмотреть, — вставил боцман.

— Дак я ж и говорю… это ж море.

— Ребятки, перекусить пора, — донесся с трапа голос Артемовны, — уж целые сутки путем не ели.

И верно ведь. Уже пролетели сутки — вчера в это время Борька намотал на винт. А тянулись они все-таки долго.

Спускаемся вниз, поглощаем котлеты, жареную колбасу, рыбу, «какаву».

— Первое я не варила ребятки, нету никакой возможности.

— Все нормально, Артемовна.

— Отлично сыграто, Людмила Артемовна, — говорит боцман.

— Миллиграммчик бы перед такой закуской! — смеется Андрей.

— Не мешало бы, — говорит боцман.

— Да у тебя ж завязано? — вставляет второй механик.

— С устатку можно и развязать, — вмешивается Василий. — Я бы сейчас и то стакашек пропустил.

— Вот на берегу, Вася, — говорит Андрей, — когда будешь стекло таскать, или мусор закапывать, или… что ты там еще собираешься делать?

— Я в колхозе.

— Он в колхозе хвосты быкам вертеть будет.

— Найдем что-нибудь, — уверенно, со смешком говорит Василий.

— Так вот, Вася, — продолжает Андрей, — там, когда захочешь, тогда и выпьешь. «Сельмаг» там у вас есть?

— А я самогоночку, Андрюша. Вот приезжай ко мне в отпуск! Хоть на недельку, а? Все время пьяные будем.

— Андрею Захаровичу при коммунизме будет лафа, — смеется второй механик, — водочка по потребности. Пей — не хочу. И боцману тоже: наливай да пей. Правда, Егорович?

Андрей болезненно сморщился и отодвинулся от механика. Хотел что-то сказать, но только безнадежно вздохнул.

— Эх, мотыль, мотыль, — закачал головой боцман, — и дрянной же ты мужик! Я бы вешал таких. Без суда и следствия, как Петр I интендантов после года службы.

По трапу грохочут сапоги, скатывается Брюсов. На нем лица нет. В первый момент он ничего не может сказать и только тяжело дышит.

— Пять Братьев! — наконец выдохнул он и опять кинулся наверх. Мы за ним.

«Онгудай» несет на скалы. В первый момент трудно прийти в себя и что-нибудь понять. В снежной мгле, серые, скользкие, укутанные пеной, стоят скалы среди ходящих холмов воды. Холмы медленно валятся на них, яростно, с глухим уханьем бьют подножия. Пена и брызги причудливыми завитушками взлетают к самым вершинам, замирают на какое-то мгновение и, взрываясь фейерверками, рушатся вниз.

— Братцы-ы-ы…

На какой-то миг наступило оцепенение, потом ужас пошевелил волосы, коже и волосам стало прохладно, а глазам больно. Что это? Сон? Кошмарное небытие?

Нет, это не сон. Это море нам дало только отсрочку, успокоило, чтобы преподнести очередной сюрприз. Через какие-то минуты «Онгудай» трахнется о скалы и лепешкой пойдет ко дну. Шлюпка… Но она всех не возьмет. Аварийные плотики, пояса… Но все равно понесет на камни. Еще хуже. Сколько шансов, что нас как-нибудь пронесет мимо скал? Десять? Сорок? Девяносто? Если бы работала машина! Носом на волну — и можно пить «какаву».

А вдруг? Нет… Нет…

Брызги из разбитого окна хлестнули Брюсова по лицу. Он не пошевелился. Капельки воды бисером уселись на вороте шубы, струйками катятся по влажным отвернутым бортам. Он стал вытирать лицо. Немного отстранился и достал пачку «Казбека». Открыл, достал из нее бумагу — пальцы прыгают. Он смял все вместе с пачкой и сунул в карман.

Вдруг где-то над снежной метелью блеснул слабый солнечный свет. Еле заметная радуга просияла над скалами, зайчики слабенько сверкнули по стеклам рубки и прыгнули на медные диски компаса. Воду откачали, 54-й на подходе… Как все просто и как невероятно.

Давать SOS незачем — раньше 54-го никто не успеет. А его нет. Да и рискнет ли капитан 54-го маневрировать среди камней, спасая нас?

Надо спускать шлюпку, плотики, нести спасательные пояса — о них каждый думал все время, только никто не говорил. Это уже всё… Брызги летят к вершинам скал, повисают плакучими ивами.

Смотрю на ребят. Грубое лицо боцмана обострилось, под скулами обозначились желваки. Борькины глаза выкатились и побелели, он вот-вот закричит. Сын бессмысленно смотрит на скалы — глаза как двугривенные: тупость, покорность. Он, видимо, ничего не соображает. Сергей что-то шепчет. Лицо Андрея презрительно осклабилось. Он понял неизбежность предстоящего и будто бросает вызов, будто смеется над кем-то. А может, он уже не в себе? У второго механика и рот и брови не на месте.

Как все невероятно! Головой о переборку — и всему конец. А может, это все-таки сон? Бывает же так: проснешься — и ничего нет. И можно радоваться, что это был сон.

— Давайте ж пояса…

— А там камни…

Нет, это не сон. Во сне так не бывает. Но что же это? Ведь все проходит. Пройдет и это. Стоит дождаться сегодняшнего вечера, и все кончится. А когда он будет? А может, не вечер… У мудрого царя Соломона на внутренней части перстня было написано: «Все проходит».

Может, «Онгудай» как-нибудь пронесет мимо скал? А может, ветер изменит направление и понесет «Онгудай» в другую сторону? Вариантов много в нашу пользу. Надежда есть. У человека всегда есть надежда. Даже если один шанс из миллиона — это уже надежда.

Подошел радист. Лицо страшно утомлено, возле губ кривые какие-то складки. С одной стороны лица они резче, и рот сдвинут набок. Мы-то здесь все вместе были, а он один сидел в своем закутке.

— Что, пятьдесят четвертый?

— А зачем он?

— Что-о-о? — прохрипел боцман. Он прохрипел не радисту, а еще кому-то… в воздух. Его волосатая грудь вздымается, и кажется, дикая сила вырвется из волосатого треугольника на груди и начнет рушить все на свете.

Радист не обратил внимания на рев боцмана, подошел ближе к окну.

— У-у-у! — рычит боцман. Бессилие в этом реве.

Как жестоко тянется время. Надо что-то делать, но что? Что? Все бесполезно…

А скалы с каждой волной все ближе. Ветер не меняет направления. Он и не думает менять. Он дунул, кажется, сильнее. Холмы валятся… Удар, брызги…

Сознание на миг темнеет, в голове лихорадочно кипит все, мелькают нелепости. И расслабляющая вялость…

Открываю глаза… Брюсов щурится от ветра. Боцман перестал рычать, придвинулся к нему. Все стоят рядом. Второй механик пролез вперед боцмана, горячо дышит.

Волна ударила о борт, остатки ее зашумели по палубе, взметнулись перед рубкой.

— Ребята-а-а!.. — закричал второй механик.

— Что-о-о? — взревел на ухо ему боцман. В этом хриплом крике столько непримиримости, силы и ужаса, что механик присел, потом с воплем — уююкающие всхлипы — нырнул назад.

— Хм! — хмыкнул Андрей. Хмыкнул спокойно. — Это подарочек… — От этого хмыканья повеяло ужасом.

Тишина… Мучительная тишина. Раскалывается голова, горит и рвется все внутри. Фу, черт! У моря нет совести… нигде нет совести…

— Распро… бога… печень… Христа… — Боцман стучит кулаком по тумбе компаса. Он страшен. Бессилие…

И вдруг внутри взрывается бешеная, разрывающая все тело злоба. Не злоба, а что-то страшнее, сумасшествие какое-то. Дикое, безрассудное. К черту все рассуждения!.. Не может быть! Мы не можем… Гляжу на ребят. Все похожи чем-то друг на друга, но чем — понять не могу. Все придвигаются ко мне, к боцману. Окаменели…

В рубку хлестнуло ветром — это Сергей открыл боковую дверь. Вода, холод, скалы… Ну и что?

Будь проклято все на свете! Все, все, все! Все оны и все Соломоны! Только бороться! Как? Не важно как. В книжках пишут, что в такие моменты люди вспоминают всю свою прошлую жизнь. Какая глупость! Досужий вымысел писателей. Прошлой жизни нет, есть настоящая, теперешняя жизнь…

— А если смайнать якоря? — предложил Сергей.

— Глубина, — сказал Борис.

— В шлюпку всех стариков…

— А где же Александрыч? — вскрикнул кто-то. — Бросили… И правда.

Прыгнул с мостика. За мной на одном поручне скатился Брюсов и еще кто-то. Влетели в капитанскую каюту — Макук лежал поверх одеяла на спине, согнув острые, худые колени и вытянув вдоль сухого тела тонкие руки с лопатистыми кистями. Бледный весь, даже зеленоватый. Горбатый нос среди заросших морщин обострился и пожелтел. Рот приоткрыт.

— Старик капут? Слабое сердце? — дышал мне в ухо Брюсов, заглядывая через плечо.

— Михаил Александрович! — тряс я его за одно колено.

— Александрыч, — тряс Брюсов за другое, — на камни несет…

— Михаил Александрович, нас несет на Пять Братьев…

— Г-ха? Што? — с легковатой хрипотой произнес он. Он никак не мог проснуться. Потом легко встал, потянулся к валенкам.

— Нас несет на Пять Братьев! — крикнул Брюсов.

Макук схватил шубу, шапку. Выскочили на мостик. Застегивая шубу, Макук подошел к окну, глянул на скалы, потом двинул шапку и повернулся ко всем нам, вытаращив глаза:

— Что ж вы стоите… вашу мать?! Парус надо! — и кинулся с мостика. — Из брезента…

Сопящим стадом бросились за ним — я съехал на чьей-то спине.

Мы буквально терзали кошельковый брезент. Макук, прихрамывая и сутулясь, носился среди нас как дух. Он был страшен: крючковатый нос жестко скрючен, морщинистое лицо перекосила твердая судорога. Полы шубы развевались, а шапка — торчащим ухом вперед. Когда мы с боцманом стали оснащать верхний угол, который должен идти на мачту, он повис над нами:

— Ня так! Уд-д-ди, зашибу! — взмахнул рукавом и, если бы мы не отстранились, видимо, ударил бы кого-нибудь из нас. Потом жвачку брезента переломил через колено и с одного маха — впервые вижу такую ловкость — захлестнул щеголь.

Нижние углы брезента ребята уже оснастили и растаскивали брезент по палубе.

Сергей с Мишкой стали крепить передний угол за кнехт.

— За ноздрю!.. За ноздрю… вашу мать! — Макук побежал к ним, показывая рукой на правый клюз. Втроем они подтащили брезент к клюзу и закрепили.

А Брюсов, Васька, Сын, Андрей уже хлопотали возле мачты. Потом на плечи Сына взгромоздился Андрей, Андрею — Васька, и вот уже Брюсов со связкой троса на плече карабкается по световым фонарям к рее. Он обнес связку троса через рею и бросил нам. Боцман, радист, я, Борис стали набивать импровизированный парус.

— Быстрее, вашу мать! — хрипел Макук за нашими спинами. Он тоже схватился за трос, прищемив мои пальцы, — и откуда силища в этих скрюченных руках с тонкими запястьями?!

А брезент подхватило ветром. Верхний угол его быстро полз к рее — мы напрягались до треска в спинах. Брезент уже забрало. Оглянулись — кривые валенки Макука уже летели на мостик. А через секунду его перекошенное жесткое лицо показалось в окне мостика — он крутил рулевую баранку.

Брезент хлопал. Один угол его, оставшись свободным, трепало ветром… «Онгудай» медленно выворачивался от скал…

XII

Мы шли по твердой земле. Шли не как всегда, мы сходили на берег парадные и благоухающие «Шипром». Мы шли в пудовых сапогах и побелевшей от морской соли одежде. Шли радостные до предела. Мы радовались морозному воздуху, искристому снегу, восходящему солнцу.

— Эх, мама родная, дело прошлое! Красотища-то какая! — вскрикнул кто-то.

А утро радовалось: холодный, пахнущий снегом воздух распирал наши груди, облитые золотом восходящего солнца, вершины сопок улыбались, искрился снег. Притаившийся у подножия сопки рыбацкий поселок был несказанно желанным. Будто мы не видели его целую вечность.

Впереди нас шли две женщины. Одна из них тащила санки, на которых лежал мешок — вероятно, картошки, а другая вела корову. Корова мотала головой, храпела, двигала заиндевелыми губами и тащила хозяйку назад.

— Поможем нашим кочегарам! — крикнул кто-то.

Корова, увидев себя окруженной дюжиной пахнущих морем парней, перешла на рысь. Мишка с Васькой впряглись в санки.

Брюсов уже успел побывать в магазине, выбежал вперед этой странной процессии и, подняв две бутылки над головой, кривлялся в каком-то негритянском танце. Он раздул щеки, выпятил живот и, прыгая на дугообразно расставленных ногах, кричал:

— Аджа! Аджа!

— Откуда это вы, сынки, такие веселые? Никак, на свадьбе были? — спросила одна из женщин.

— На свадьбе, мамаша, — крикнул Брюсов, — разве не видишь?

— Ще-то не похоже, — сомневалась женщина.

Мы шли в столовую.

За столом возле Макука вертелся второй механик с бутылкой шампанского:

— Михаил Александрыч, полусладкое?

— Нет, — скромно улыбаясь, сказал Макук, — это не пойдеть. Мне сто граммов водочки, старые кости согреть. — Он улыбался своей тихой, чуть-чуть наивной улыбкой. Держа стопку, подправлял сползающий рукав свитера.

— Ребята, ребята, потише, я что-то сказать хочу! — кричал Борис.

Его никто не слушал. За столом был полный аврал: двигали тарелки, разливали вино, гремели ложками. Васька, развалившись на стуле, уже тянул шампанское, отдуваясь. Говорили все сразу, суетились, смеялись.

— Ребята, ребята, Федор Егорович, голубчик, ну пожалуйста, скажи им, чтобы они потише, — просил Борис боцмана, — я что-то сказать хочу.

— Тише вы, узурпаторы! — прохрипел боцман; но на него никто не обратил внимания. Тогда он занес свою лапу над столом и уже собирался грохнуть по столу в знак водворения тишины, как Макук негромко сказал:

— Потише, ребята.

Шум оборвался. Пропал. Каждый замер в той позе, где застал его этот негромкий голос. Тишина. Только где-то на кухне звякнули посудой да скрипнула дверь.

— Ребята, ребята! — Голос Бориса дрожал. Лицо пылало. Как будто он хотел обнять весь мир или взлететь. — Ребята! Знаете, что, ребята? — продолжал он. — Я вас всех люблю!

Вдруг на углу стола послышался плач. Впрочем, это был не человеческий плач. Это было что-то среднее между скрипом и лаем. Какой-то ломающийся скрежет.

— Что с ним?

— Пьян?

— Хватил лишнего?

Плечи Андрея тряслись, лицо уткнулось в лежащие на столе локти. Стакан стоял нетронутым.

— Андрюха! Ты что это? Вот чудак! — встал боцман и потянулся к дергающимся плечам Андрея.

Макук взял боцмана за руку:

— Не тормоши человека, Егорович. Бывают случа́и.

Предательски закололо горло, туманятся глаза. Чтобы скрыть волнение, стискиваю челюсти, встаю из-за стола, подхожу к окну.

Из окна хорошо виден порт, причалы, наш «Онгудай». Нос «Онгудая» торчит над причалом, корма глубоко осела — ахтерпик, конечно, затоплен водой. Нос «Онгудая» смят и разворочен.

Сегодня утром, когда «СРТ-1054» возле Братьев брал нас на буксир, столкнулись. У 54-го такая же развороченная корма. В первый подход 54-й взял буксирный конец удачно, но в спешке мы не повесили на буксирный конец тяжести, не сделали провес. И когда оба судна оказались на гребнях волн, буксирный разлетелся, как нитка. Капитан 54-го пошел на второй заход. Но при подходе суда ударило друг о друга. Когда корма 54-го летела на нос «Онгудая», капитан 54-го стоял на крыле мостика и спокойно ждал. Матросы шарахнулись с кормы. У капитана смятая фуражка с большим козырьком. Он, мне кажется, даже глазом не моргнул, когда суда кинуло друг на друга…

Кто-то из ребят успокаивает Андрея, кто-то смеется, кто-то острит.

Нет, Андрюха, плакать не надо. Бороться надо. Бороться до конца.

У «Онгудая» левый борт совсем изуродован: леерные стойки погнуты, крыло мостика смято, брезент с него свисает побелевшими рваными клочьями. «Онгудай» похож на лихого задиру; кажется, вот-вот он выскочит на берег и схватится с кем угодно, хотя ему уже изрядно перепало.

Ванька Проскурин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

Ванька Проскурин сидел на самой верхней наре колхозного рыбстана и улыбчиво озирался по сторонам. Рядом сидел Мишка. Они с Мишкой недавно в колхозе, два дня как приняты, а познакомились в Оссоре, неделю назад, когда из Петропавловска прилетели. Теперь, считай, друзья, или, как здесь говорят, корифаны.

Семь дней назад вылез Ванька из самолета — мать честная! Вот так Камчатка! Снег, снег да снег… Дома по крыши в сугробах, а иные и по трубы, на аэродроме нарты с собаками. На нартах сидят смуглые люди в одежде из шкур: и шапки лохматые, и шубы как мешки, без пол и пуговиц, и штаны кожаные. А в вокзале они сидят прямо на полу, пьют спирт и едят колбасу. Лопочут по-своему. Узкоглазые, широкомордые… чудно.

Дотащился Ванька со своим баулом — а он же тяжеленный: и рубанки там, и фуганки, и долота, и рейсмусы — до гостиницы; стоит на крыльце парень, стукает нога об ногу.

— Ты что, браток, сюда? — спросил он Ваньку.

— А куда же?

— Давай стучать?

— Да давай.

Постучали они, вышла худая девка с фонарем под глазом — мужик, наверно, подставил — и говорит:

— Местов нету.

— Да ты хоть под койкой найди, — попросил парень.

— Да нету и под койкой, — говорит, — рыбаки ж на путину летят. Вот посмотрите!

Парень пошел смотреть.

— И правда — нету, — сказал он, выйдя.

Стоят они, потанцовывают, а морозец поддает. Вечереет уже.

— Ну куда ж податься? — вздохнул парень.

Ванька пожал плечами.

— Тебя как зовут?

— Иваном. А тебя?

— Михаилом.

— Пойдем-ка, Ваня, тут в одно место, — сказал Михаил, — может, у строителей перекантуемся. Есть тут у них одно место, навроде общежития, девки живут. Ты первый раз на Камчатке?

— Первый.

Забрали они свои чемоданы, пошли.

— По вербовке?

— Ага.

— Я тоже первый раз по вербовке приезжал. Уехал. — Михаил вздохнул. — Да опять возвратился.

— Понравилось?

— Ну.

Это было не общежитие и даже не квартира, а большая комната в недостроенном доме. Просто девки сами вставили окна, навесили двери, позатыкали дырки. Заштукатурить еще не успели. Посредине поставили бочку из-под солярки, приспособили ее под печку. Трубу прямо в окно вывели.

— Девочки, — сказал Мишка веселым голосом, — как бы переночевать? А то хучь пропади.

— Ночуйте, — сказала одна из них, а голову не повернула. — Вон пол…

— Да это нам и надо, — обрадовался Мишка и тут же стал хлопотать возле печки.

— Дрова в сенцах, — сказала другая.

— Отыщем. — Мишка разделся. Разделся и Ванька.

Затопили они печку, подмели пол, стало тепло, почти чисто. Мишка полез в чемодан, достал бутылку спирту — старый волк, знает, почем соль, — а Ванька посожалел о куске сала, который мать совала ему на дорогу и который он не взял.

— Вон хлеб, вон колбаса, — сказали девки и опять отвернулись. Они сидели у окна, разговаривали про ребят, что с танцев их провожали.

— А вы, девочки, что ж? — спросил Мишка, разливая спирт.

— Не хочется.

— Чего так?

Не ответили.

Ну, в общем, перехватили, целый день, считай, не жрамши, с самого Питера. Стали укладываться спать, девки из одежи кое-что дали.

Улеглись они в углу за печкой. Хорошо это: тепло от печки, тепло от спирта.

«А девчата молодцы, — думал Ванька, — хоть и курят. Спросить бы Мишку про них подробнее. Он говорит, на стройке работают. Жить, наверное, негде, вот и ютятся. Да, Камчатка! Так вот она какая: вся в снегу, люди в шкурах, ездят на собаках, разговаривают по-непонятному. А девчата и хлеба дали, и колбасы, и телогреек вот накидали. И не спросили даже, что мы с Мишкой за люди.

Чудно, как подумать. Мишка говорит, если устроиться в колхоз, тыщ пять за год сколотить можно. Врет… пять тыщ! — Он повернулся на другой бок. — Ну пусть хоть четыре, и то… приехать домой, хату подремонтировать, сарайчик поставить, ну и… — от этой мысли он даже съежился под телогрейками, — мать будет внуков нянчить. А в сарае рубанки, фуганки, стамески, пилы. Верстак, конечно. Еще точило завести… такое, с ручкой. Его крутишь, а оно: ж-жих, ж-жих… мутная водица стекает по лезвию. Над верстаком, конечно, полочку для инструмента всякого. Гвоздей туда, краски понаставить. А на полу будут стружки. Пахучие, прозрачные… Жена войдет, например, за стружками и скажет: «Вань, давай я покручу, чего это ты один мучиться?» — «Покрути, покрути», — скажу. А потом она беременная будет: живот большой, бедра широкие… и ходить будет тихо: колых, колых…»

Не спалось. «Апрель уже… в Куприянове уже весна. Травка на буграх зеленеет, на выгоне пацаны в лапту носятся. Коров повыгоняли… после зимы коровы худые, задние ноги у них как деревянные. А лес, как пухом, оброс зелеными листочками. В оврагах еще снег, конечно, а солнышко жарит целыми днями. На дворе грязь. Мать сейчас, наверно, ходит по двору в резиновых сапогах, голенища хлюпают по худым ногам.

Эх! Деньжат бы ей. Сразу пошлю, как заработаю. А если б побольше послать, чтоб и на ботинки хватило. Да и пальто бы Аришке… девка уже в девятый класс ходит, а пальто с седьмого. Хорошо, мать на рост покупала, но все равно, ходить уже нельзя, и рукава коротки, и на груди не сходится.

А если правда, что тут такие деньги? О-о-о!.. Чего на них только не купишь! И пальто, и ботинки… Хату подшаманить, да можно и другую. Да нет, и та простоит хоть сколько, верх вот… диван с пружинами, шифоньер, комод. Ну стульев самому можно наклепать, материал был бы. Главное — хату. Ну и сарай… Да и кровать с сеткой, как в армии были… посуду хорошую завести. Ох, хо-хо, хо-хо…» И он горестно вздохнул. В печке прогорело, под утро холодать стало. Он выскочил из-под телогреек, подбросил щепочек, потом дровишек, раздул. Опять юркнул в свое гнездо, поплотнее укутал поясницу и ноги, сунул руки между колен: «В колхоз бы…» И не заметил, как заснул.

Это было в Оссоре, неделю назад.

А сейчас вот они уже в колхозе, уже и деньги зарабатывают — сразу на невод взяли, вот здорово! И жить есть где. Он сидел, подогнув под себя ноги, на ватных, почти новеньких штанах и наблюдал, что делается в рыбстане.

Рыбстан — это временное пристанище рыбаков, приехавших из колхоза на весеннюю путину. Это большое здание, высокое, теплое, но без комнат. По стенам нары в три яруса, посредине длинный стол, где обедают, играют в карты, чистят ружья, чинят собачью сбрую. В одном углу бочка с талым льдом, умывальник и дрова. В другом — печь, продовольственный склад. Склад с печью отгорожены заборчиком, как на почте.

За столом играли в «дурачка» под папиросы. Выигрывал дядя Саша Демидов, бригадир невода.

— А-а-а, пацанье, — с мягкой хрипотой говорил он, щурясь, — бухгалтерия ваша считать разучилась. — Возле него собралась кучка папирос, врассыпную и пачками. И разных сортов.

— А теперь крой свое. Что? Десятка? А у меня туз. Греби, греби… пацанье…

— Опять выиграл, — сказал Мишка. Мишка говорил редко, твердо, будто точку ставил после каждого слова.

— От дает! — засмеялся Ванька. — Бухгалтерию захотел.

— Раньше ж предом был.

— Ну?

— Да.

Где-то на нижних нарах забренчала гитара, раздался смех.

— Дзачем моя баба пристаешь? Э? Дзачем? Резить буду! — доносился оттуда возбужденно обиженный голос.

— Да как ты мог подумать, Осман Магомедович? — успокаивал его другой голос. — Ведь мы соседи с тобой.

— Гробу видел такой сосед!

Распахнулась дверь, и с клубами весеннего воздуха ввалились закутанные в башлыки две фигуры. Это каюры, они за дровами ездили. Они побросали в угол собачью сбрую, разделись и пошли за перегородку. Там зазвякали посудой. Кто-то раскатисто захохотал.

Пошатываясь, прошел к столу рыбачина в фуражке с крабом, в полушубке, в небрежно опущенных ниже колен рыбацких сапогах из воловьей кожи.

— А это? — спросил Ванька.

— Капитан колхозного катера «Бегуна» Страхов.

— Сурьезный мужик.

— Его так и зовут — Страх.

— Гляди, гляди, — оживился Ванька. Ванька говорил швыдко, с придыхом. — Отдал. Все папиросы назад отдал.

— А ребята не берут, — улыбнулся Мишка.

Дядя Саша между тем сдвинул весь ворох на край стола, к стенке, поднялся, зевнул и побрел в тот угол, где бренчала гитара. Туда направился и Страх.

— А здорово тут, — сказал Мишка.

— Здорово, — сказал Ванька. Теплая волна подступила к горлу, стало необыкновенно хорошо: «Как здорово… устроился».

А было вот как.

Переночевав в девичьем общежитии, взяли они свои чемоданы и подались на аэродром. Им надо было в Анапку, где требовались плотники, рыбаки, грузчики, разнорабочие.

— Попасть бы в колхоз, — бормотал дорогой Мишка.

— И много можно заколотить? — суетился Ванька.

— Много. Только бы взяли.

На аэродроме им показали на высокого человека в черном полушубке. Это был председатель одного из колхозов, чьи рыбаки сейчас были в Анапке на путине. Он стоял в сторонке с каким-то молодым парнем в коротком пальто и узких штанах, тихо разговаривал.

— Давай попробуем? — сказал Мишка. — Попытка не убытка.

— Да давай, — согласился Ванька.

Мишка сразу и подкатился.

— Можно с вами поговорить? — спросил он, подойдя вплотную.

Высокий человек спокойно посмотрел на него. Потом на Ваньку.

— Мы вот… — Мишка кивнул в сторону Ваньки. Ванька отвернулся и шмыгнул носом, — насчет работы. В колхоз бы хотели…

Высокий человек усталыми глазами еще раз глянул на Ваньку — у Ваньки так и шевельнулось все от этого взгляда: будто этот человек своими вдумчивыми глазами увидел, что мать солому в пойло подмешивает, что у Аришки пальто на груди не сходится, и что крыша на хате совсем прохудилась, и что Ванька умеет делать не только дома и сараи, но шифоньеры и комоды — был бы материал да инструмент, и что Ваньке двадцать два года и он смог бы, если пришлось, быку шею свернуть, хоть ростом и не выдался.

— Специальность?

— Плотники мы, — сказал Мишка, — но можем хоть кем.

— Плотниками и будете, — сказал высокий, — плотники нам нужны. В этом году мы запланировали большое строительство, — он говорил спокойно, тихо, — а сейчас вот срочно надо кунгасы к путине готовить. Давайте к нам. Наши уже давно в Анапке.

— А как это? — Мишка замялся, у Ваньки тоже все захолонуло. — Наверняка?

Высокий человек озадаченно посмотрел на ребят, а молодой, что разговаривал с ним, понимающе улыбнулся.

— Ну конечно, — продолжал высокий, — давайте со мною в Анапку, там и начнете работать.

— Спасибо. — Мишка потупился.

— Вот, кстати, — высокий показал на молодого, — и ваш будущий начальник, Геннадий Семенович, инженер-строитель. Мы его тоже в колхоз берем.

— Ну что вы, Василий Васильевич, — засмущался молодой, — какой я «Семенович»? Просто Геннадий. — Он протянул ребятам руку.

Познакомились.

Мишка молчал. Председатель тоже молчал. Мишка раза два несмело глянул на него, прокашлялся.

— С деньгами, наверно, плохо, да, ребята? — И как он догадался?

— Дак поиздержались… — обрадовался Мишка, — пока на пароходе добрались, в Петропавловске опять же сидели…

Председатель полез в карман, вытащил несколько бумажек.

— До Анапки. А там аванс получите.

Мишка растерянно взял деньги.

«Вот эта да-а-а, — удивился Ванька. — Прямо так, сразу, без всяких заявлений? И даже не спросил… хоть бы фамилии. А если мы убегем? Да мы-то не убегем, а если б бичи какие?»

…Теперь вот они уже в Анапке, колхозники уже… месяца через два путина кончится. Говорят, если она «уродится», тыщи по полторы выйдет. А позавчера, после приема в колхоз, пошли они за авансом. Они бы, может, и не пошли, да ребята надоумили, говорят, с авансом в колхозе свободно. Но все равно… стоят они в конторке — отгороженном закутке возле печки, покахивают. Председатель с Геннадием какие-то бумаги просматривают.


— Аванс, да, ребята?

— Да надо бы, — несмело сказал Мишка.

— Сколько?

И они растерялись. Попросить по сотне — много, скажет, обнаглели ребята, недавно ж давал вам. Рублей по двадцать — маловато, долги есть, да и домой бы надо… переминаются.

— По триста рублей хватит?

У ребят так и екнуло одновременно, а он даже и не улыбнулся. Черт возьми! За свою жизнь Ванька еще никогда таких денег не держал… Это же хватит и на ботинки, и на пальто, и на комбикорм… Камчатка! Как ошарашенные вылетели из конторки. И в тот же день по полторы сотни домой послали. Ну выпили, конечно. А когда должок стали возвращать, что по двадцатке в Оссоре из кармана вытащил, он и внимания не обратил, «после бы отдали».

— А здорово тут, как посмотришь, — опять толкнул Мишка Ваньку.

— Здорово, — вздохнул Ванька и поправил под собой ватные штаны. Эти штаны, кстати, дал ему Осман Магомедович, или, как зовут его в колхозе, Магомедыч. Когда ставили центральную, Магомедыч увидел, как треплет камчатский ветер тоненькие Ванькины штанишки, принес вечером ватные.

— Тыбе.

— Спасибо, — засмущался Ванька, — а деньги опосля отдам.

— Чито? — удивился Магомедыч, — какой деньки? Один колхоз живем.

«И правда здорово, — думал Ванька, устраиваясь поудобнее, — люди не жадные, не ругаются. Ну, ругаться-то ругаются и даже кричат друг на друга, особенно дядя Саша… только без злости. Вольготные какие-то. Если, например, собираются что делать, обсудят что и как, кого куда послать, кого старшим. Жить с ними хочется. И едят здорово: за завтраком масло, колбаса хоть какая, консервы всякие. Рыба, само собой. Ешь, чего душа желает. Оно, конечно, дороговато по сравнению с материковским, дак и заработки ж здесь… И сами они какие-то… — Ваньке захотелось обнять их. — Пройдет год, — затеплилось у него, — заработаю деньжат — и домой. Приехать это летом, под лето подгадать. Подарков привезти. Самому приодеться… выйтить на улицу в новом костюме. Бостоновом, например. По деревне пройтись. В сапогах, конечно. Сапоги чтоб тоже новенькие. В фуражке-восьмиклинке, темно-синей, под цвет костюма. Вечером в клуб девчата соберутся, ребята… Петр со своею придет. — От этой мысли ему стало больновато немного и в то же время приятно. Больно, а хорошо: будто сделал хорошее дело и никто про это не знает. — Шут с ними, пусть… чего там… раз так… там и без нее девчат хватит. Подойти к ним, спросить семечек…»

— Ну, давай укладываться, что ли? — перебил его мечты Мишка.

В эту ночь он долго не мог уснуть. Перед глазами стояла деревня, эдак перед вечером, когда коров гонят: солнышко село, но светло еще, тихо. На дворе пахнет подорожником, возле крыльца он вытоптан до земли, мусорок всякий там, а под плетнем он сочный-сочный, роса на нем. Аришка с огорода идет, початки несет или яблоки… мать корову доит, по ведру молоком цыкает… сарай… инструмента всякого… и точило…

Глава II

После путины ребята с долгами расплатились, аванс колхозу возвратили и себе еще кое-что осталось. И переехали вместе со всеми рыбаками в Дранку, где находился колхоз, главная усадьба.

Дранка стояла на берегу речки, тоже Дранки. Речка текла широко, тихо, будто среди кустов отдыхала, — ивы прямо по воде стлались. Берега в траве, трава по плечо, а сорвешь ее, сок так и брызнет. Лодки у берегов. В речке плещется рыба всякая: кета, горбуша, чавыча, кижуч. Деревенские ребятишки таскают ее прямо за бок или за спину, «на поддев» это называется. Столько сразу рыбы Ванька еще не видел и не представлял даже, что бывает такое.

Хаты стоят редко, окруженные грядками. На грядках картошка, лук, редиска — больше ничего на Камчатке не растет. Улицы безлюдные, только иногда ездовые собаки стаей пронесутся.

Еще на путине, когда жил в рыбстане, наслушался про Камчатку да насмотрелся на камчатскую жизнь. Особенно удивляло Ваньку, сколько здесь люди денег имеют и не дорожат ими, иногда даже внимания не обращают… Василия Васильевича, рассказывают, вызвали в райком и говорят: «Миллионером становишься?» Председателю-то двойная доля от рыбы, а если перевыполнение, то и четыре. А он уж сколько лет на Камчатке. А он: «Скажу жене, чтоб книжку на исполком перевела». И отдал все государству…

Яшка Айтаров, дяди Саши дружок, охотник, он приехал помочь рыбакам на путине, вообще фокус отмочил. Зашли как-то ребята с «Бегуна» в рыбстан, он подходит к поммеханика Лехе Гуталину, сует ему пучок денег, взамен карабин просит.

— Не могу, Яша, — отвечает Гуталин, — сам еще ни разу не стрельнул, только привез. Твой-то где?

— В колхозе, однако, забыл… такое дело, Алексей.

— Не могу.

— Да уважь, Алексей, — вмешался дядя Саша, — все одно тебе для баловства, а человеку, может, для дела нужен.

— А-ах, — отмахнулся Гуталин. — Ты всегда за своего корифана. — И побежал на судно. Принес.

Яшка взял карабин, погладил по новенькому ложу, щуря глаз, приложил к плечу, пощелкал языком и улыбнулся — доволен остался. Леха пододвинул железный ящик с патронами. Яшка взял один патрон, повертел в смуглых пальцах, сунул в карабин. Ящик отодвинул.

— Твои же, — сказал Леха.

— Зачем? — улыбнулся Яшка. — Мне одного, однако, хватит.

— Как хошь. Понадобятся — приходи.

На другой день после постановки невода — до обеда закончили — Яшка уселся поудобнее на берегу, стал ждать.

— Нерпушку караулит, — сказал кто-то из ребят.

К вечеру он дождался, попал ей прямо в лоб, возле глаза. Он не стал суетиться, как это иногда бывает с охотниками. Даже из воды тащить ее не стал. Он пошел в рыбстан, позвал ребят. Они выволокли ее на песочек, освежевали, тут же развели костер, и от нерпушки через некоторое время остались рожки да ножки. Яшка всех, кого только мог, пригласил «жировать».

А на другой день, когда Гуталин заскочил в рыбстан, Яшка протянул ему карабин. Благодарит, хвалит винтовку.

— У порядочных людей, Яша, так не бывает. — Леха полез в карман за деньгами. — А если бы пропил?

— Пропей, — не понял его Яшка.

— Держи.

— Зачем они мне? — удивился Яшка, отстраняя Лехину руку с деньгами.

— Твои же!

— Не надо, однако. — И Яшка сморщился, будто его обижали.

— Ну, ты даешь. — Леха бросил деньги на стол.

Так они и валялись, пока повариха не взяла их на колпит.

Но особенно понравилось Ваньке на колхозном собрании, когда все собрались в клубе — маленьком домике, одну половину которого занимал стеллаж с книгами, другую — бильярд с железными шарами. За лето запланировали поставить новый коровник, склад, мехмастерскую, общежитие для флотских и вообще для приезжих. Еще колхоз покупал два сейнера — путина прошла хорошо, деньжонки были. Теперь рыбу ловить можно в море и далеко в океане, а не только ставными неводами. «Активным ловом», как сказал Василь Василич. Участок под картошку разработать решили, расширить птицеферму. Собрание продолжалось целый день. Очень внимательно прислушивался Ванька, как говорили старые колхозники: дядя Саша Демидов, тракторист Магомедыч, охотник Яшка Айтаров, его брат, бригадир пастухов оленьего стада Эгель, бригадир полеводческой бригады дядя Ваня Мурашов, береговой боцман Александр Ипатьевич Быков. Василь Василич слушал всех, кивал головой, Геннадий сидел рядом, записывал.

Возвратившись с путины, рыбаки разбрелись по домам, занялись огородами, дома, заборы после зимы подправляли, а Мишка с Ванькой, как бесхозяйственные, сразу же за работу, сразу плотничать, плотники колхозу — позарез.

Сейчас ребята на берегу речки коровник расчинали. Бригада, кстати, подобралась что надо: плотники, токари, слесари, бывшие сварщики, бетонщики. Всякой, в общем, как говорится, швали по паре. А Володька Прохоров даже бывший завмаг, человек с дипломом, торговый техникум закончил.

Ванька и еще кто-то из плотников торцы бревен под замки готовили, а Мишка с Геннадием отошли к землекопам, где фундамент закладывался. Геннадий — он руководил всей этой процедурой — втолковывал что-то землекопам про вечную мерзлоту, спорил. Мишка стоял рядом, прислушивался.

— Да-а-а… — скреб затылок Ванька, оглядываясь.

С того берега речки, за кустами начиналась тундра, доносился птичий гам. Гуси, утки, кулики, чайки, гагары бесились в весеннем одурении, каркали, хлопали крыльями, а над всей этой компанией проплывали — иногда под самыми облаками — лебеди. Парами. На солнце они отливали атласной белизной. Терпко пахло сыростью — кое-где по ложбинкам стояли лужицы — и прелой прошлогодней травой и листвой, а сквозь них, сквозь эти печальные запахи, буйно и неудержимо, до головокружения и дрожи в ноздрях валил другой, сочный, прохладный, дурманящий, аромат вымахавшей до пояса травы.

— Ну как дела, Ваня? — подошел Геннадий. — Идут?

— Да вроде идут.

— Раздолье, да, Ваня? — Геннадий тоже залюбовался.

— Закуривай, ребята, — подошел Мишка.

— Спасибо, Миша. — Инженер взял папиросу, стал медленно разминать ее. — Как вы думаете, парни, до осени успеем? Такое дело замесили.

— Свободно, — утвердил Мишка, — с материалами бы задержки не получилось, а так…

— Лес на подходе, железо, стекло, толь выписаны, и деньги уже в банк переведены. Цемент, как видите, выгружаем.

К берегу, прямо напротив участка, подходил «Бегун» с баржей цемента. Он тыкался носом в берег, течение заваливало его — курибаны не успевали закрепить швартовые, — он отрабатывал назад, опять к берегу, опять сносило…

— …бога-христа в селезенку… — хрипел, высунувшись из рубки, Страх на курибанов. Те метались по берегу, путали концы… — в святителей… крестителей… Жизни… душу…

— Уже кривой, — сказал Володька Прохоров, прислушиваясь к фигурному ораторству Страха.

— Я его еще ни разу трезвым не видел, — улыбнулся Геннадий.

— И опять гонца послал.

С катера прямо в воду прыгнул Гуталин с маленьким чемоданчиком и, спотыкаясь — его заносило в стороны, — подался к магазину.

— Ген, а как там на частные? — поинтересовался Мишка.

— Будем, конечно, отпускать и на частные, — ответил Геннадий. — Строиться думаешь?

— Ну.

— Доброе дело. Наш ковчег для зимовки не приспособлен. — Инженер далеко отщелкнул окурок. — Ну ладно, парни, я пойду последний раз откашеварю и… кому я неделю сдаю? Тебе, Ваня?


Мишка, Ванька, Володька Прохоров и еще двое плотников на лето поселились на кунгасе, что невод обслуживал. Убирались, топили, варили поочередно, по неделе. Спали в кукулях — сколько ни топи, а под утро зубы постукивают. Геннадий сначала снял комнату у деда Чомбы, вообще-то фамилия его Мирошников, — перевозчика через речку. Дом у деда большой, прочный, что твой дворец. Но через неделю перебрался к ребятам.

— Терпеть не могу куркулей, — сказал он, ставя чемодан. Он-то и прозвал кунгас «ковчегом» — когда Страх на своем «Бегуне» носился по речке, кунгас раскачивало, при отливах нос его осыхал.

— Ну ладно. — Инженер зашагал в колхоз.

А из тундры доносился птичий гам. К концу дня, перед тем как утихнуть, он усилился.

— Я думаю, Ваня, — сказал Мишка, поплевывая на руки, — здесь поселиться. Капитально. А ты?

— Да не знаю. — Ванька тоже взялся за топор.

— Давай на пару, Ваня. Оно, глядишь, и веселее будет.

— Это конечно.

— Сначала тебе дом поставим, потом мне. Можно и наоборот. А жить тут можно. — Мишка еще раз плюнул на руки.

«А чего ж нельзя? — подумал Ванька. — Чего ж нельзя? Хоть корову, хоть поросенка. Сена-то. Коси — не хочу. Да и рыбы. Пару раз заметнул — и на всю зиму обеспечился. И себе и скотине. Картох тоже… хоть всю тундру разрабатывай… Жи-и-ить! Дом поставить недалеко от речки, огород от крыльца к берегу… сарай на берегу…»

В эту ночь, слушая истории про институтскую жизнь — Геннадий до слез смешил ребят студенческими проказами — и споры Володьки Прохорова с ребятами, Володька утверждал, что в торговле человек, да и не только в торговле, но и везде, где он распоряжается казенным добром, непременно испортится, Ванька перемалывал идею, которую предложил Мишка. «А если и вправду решиться? О-о-о! — Он пытался не вникать, вообще не слушать, о чем говорят. — Дом поставить из ровных бревен, из сосны, например…»

А эти надрывались, прямо думать не давали.

— И тем не менее, — горячился Геннадий, — самому прежде всего надо быть человеком.

— И тем не менее, — спокойно, с затаенной насмешкой от которой Геннадия передергивало, отвечал Володька, — других случаев я не знаю. Если через пальцы человека текут миллионы и он волен ими распоряжаться как хочет, он не удержится от искушения. Конечно же, не всякий. Я говорю в принципе. Нет-нет да и согрешит. Ну, вот хоть продавщица. Пока она у прилавка танцует, там второсортный товар первым сортом подсунет, там обвесит — пустяки, беда не большая…

— Не большая? — подливали масла в огонь ребята. — Как же?

— …Все равно — не большая, — продолжал Володька, — но вот стала заведовать магазином, распоряжаться кучами общественного товара — и деньги, смотришь, у нее уже, и тележка собственная, и дачка…

— Чего там толковать? — неслось со стороны.

— …Этих штучек я насмотрелся предостаточно и сам — не буду стесняться — погорел на этом.

— Кутил в основном… Пожить, значит, хотел.

— И тем не менее, — не сдавался Геннадий, — не все же свиньи.

— А кто говорит, что все?

— Но и погореть же можно? — вмешался Мишка. — А как недостача?

— Вполне, — согласился Володька, — с нашей Надькой Магомедовой так и случится. Она даже «черную книгу» не ведет, когда товар в долг берешь.

— Значит, работягой вкалывать лучше? — поинтересовался кто-то.

— Работяге хлеб тяжелее достается, зато он вкуснее…

— От пота?

— Все зависит от человека, — стоял на своем Геннадий.

— Ну нет, Гена, — обрезал его Володька, — еще и от жизни самой. Не зря ведь говорят: «С волками жить — по-волчьи выть». От условий, в каких человек находится.

«И чего завелись, — рассердился Ванька, — переливают из пустого в порожнее. Делать людям нечего. Один хороший, другой плохой. Поймешь тут…»

А потом, когда все наорались и поуснули, Ванька окунулся в детство…

В детстве, когда он был маленький-маленький, еще и в первый класс не ходил, любил рассматривать книжку, что дедушка как-то с ярмарки ему привез. Там на одной страничке под стихотворением — читать Ванька еще не умел, но стишок наизусть знал:

…едет пахарь с сохой,
едет, песню поет,
а восток все горит-разгорается.
Птички песни поют,
птички солнышка ждут,
и стоит себе лес, улыбается… —

была картинка. На ней нарисован домик у берега реки. По реке лодка плывет, похожая на пирожок, — Ванька тогда никак понять не мог, ну почему лодка похожа на пирожок, дно-то у нее должно быть, где же оно? — в лодке рыбак с удочкой. По вечерам, когда на полу по углам дрожали слабые тени — висящая над столом керосиновая лампа-семилинейка освещала не всю хату, — он забирался на печку, засовывал ноги в теплую рожь, что сушилась там, и рассматривал эту картинку и мечтал. Мечтал, когда станет большим, ну больше всех остальных людей на голову — больше и не надо, а то нехорошо, — и будет жить в таком вот доме. Дом внутри, как войдешь, большой, конечно. В святом углу образа. Образа большие, не такие, как эти, — что это за образа? — в красивых, черных, четырехугольных рамах. Утирки на них.

…Будет шагать по комнате и носить на руках свою жену. Жена будет небольшая. Так… обыкновенная, волосы у нее белые. Смеяться будет. Эти мысли приходили, когда засыпал уже.

Будет шагать с нею, а она будет смеяться. Смеяться… смеяться… «А если и вправду решиться… если из сосны… в доме всегда сухо и запах…»

Глава III

— Вань, Мурашова идет, — вполголоса сказал Мишка.

Ванька вспыхнул. Он всегда вспыхивал, когда за щепками приходила дочка дяди Вани Мурашова Зина — Мурашовой ее ребята прозвали за отчаянный характер.

В этом году она закончила девятый класс в Оссоре, в интернате, на лето приехала к отцу — в колхозе школы не было, и все колхозные ребятишки зимой жили и учились в райцентре.

— Стараетесь, работнички? Здоро́во!

— Здоро́во! Здоро́во! — подбоченясь, подошел к ней Мишка. — Чего так поздно?

— Соскучился?

— Ну. — Мишка нарисовался еще небрежнее.

— Незаметно что-то.

— А ты присмотрись, может, заметишь что?

— Неохота, — подавляя зевок, ответила она. Потом наклонилась, стала собирать щепки. Мишка помогал ей. Не меняя позы, пододвигал щепки ногой. Ванька глянул на ее мускулистые красивые ноги. «Да нет, — вздохнул он. — Куда тут?» Мурашова почувствовала взгляд, обожгла его снизу быстрыми, чуть насмешливыми глазами — золотинки в уголках ее коричневых глаз так и зарделись, погасая. Выпрямилась. Поправила выпавшую из-под косынки прядь волос. Еще раз посмотрела на Ваньку. На ее губах блуждала тихая улыбка — у Ваньки затеплилось все и запрыгало… Холодная волна, обжигая все, хлынула к сердцу. И сердце забарабанило вслух.

— Давай помогу? — приставал Мишка.

— Отстань… сама.

А Ванькин топор попадал не туда куда надо.

— Ну дак как? — не отставал Мишка. — «Задорную» или «Полуночную» оторвем? Сегодня суббота, кажись?

— Ногами сначала двигать научись.

— Да вроде умеем…

— Не хвались… паровоз.

Ребята захохотали.

— Ничего себе, — хохотал и сам Мишка, — толчки!

«А со мною она никогда так не разговаривает… вот с другими и шутит, и смеется, а тут… да и ребята… вон Мишка, он хоть к какой подойдет: и сказать знает что, и танцевать пригласит. А тут слова не выговоришь. — Расстройство с маленькой обидой на себя защекотало под ложечкой. — Да что об этом думать? Эти дела сами собой решаются, опять же от них все зависит. Думай не думай — только себя травишь. Поглядывать на меня будет, а выйдет за Мишку… Старая сказка… эх!» Уголок Ванькиного глаза повлажнел.

Грустную долю выбрала ему судьба в этом деле. Хуже некуда.

Уже когда на тракторе прицепщиком работал — четвертый класс как раз бросил, — по ночам снилась соседка, шустрая, быстроглазая, краснощекая девчонка. Она нравилась Петру, лучшему Ванькиному дружку. Петро красивее Ваньки был — чуб у него так и вился, — смелее, ловкий такой. Отчаянный, в общем. Петра боялись ребята, даже которые и постарше. И Ванька ничего поделать с собою не мог. Провожали ее вместе, потом Петька оставался стоять у калитки.

Так и росли. Но у Ваньки не было к Петру ни зависти, ни злобы. Наоборот даже, в драках — Петька то и дело задирался с кем-нибудь — ему приятно было стоять за товарища. В кровь иногда колупались…

В армию их провожала. Она, конечно, догадывалась обо всем и жалела Ваньку, да что толку из ее жалости? Не надо никаких жалостей.

После армии она вышла замуж за Петра…

— Давай поддам, что ли? — донесся Мишкин голос.

— Не подлизывайся.

Было слышно, как хряснули щепки в ее мешке. «И здесь то же самое получится. — Ванька как отвернулся, так ни разу и не глянул в ее сторону. — Нет уж… покедова…»

— Сильна баба, — сказал Мишка, когда она ушла.

— Не знаю. — Ванька принялся тесать бревно.

— Закурим? — Мишка достал папиросы.

— Давай. «Думай не думай…»

Но не думать о ней он не мог. Стал нарочито медленно, чтобы продлить время, разминать предложенную Мишкой папиросу. Перед глазами так и стоял ее взгляд, плавный жест, когда она волосы поправляла.

Вечерело уже. Похолодало. Запахи от речки усилились. Солнышко нижним краем позолотило леденистые вершины гор. Стук топоров и голоса отдавались гулче. Ванькина душа, как лодка, колыхалась в волнах воспоминаний. Куприяново… мать… Петро… трактор, лемеха плуга, под которые он чуть не угодил сонный, — в ночную смену дело было… ох как чиркнуло по ребрам… И опять плавный жест, выпавшая прядь волос из-под платка, тихий взгляд.

— Ну, на сегодня, кажись, хватит, — сказал Мишка. — Заканчивай, Ваня.

— Да я бы еще поработал.

— Да брось ты, — сказал Мишка, втыкая топор в бревно под навесом, — не волк, в лес не убежит.

— Это конечно.

Ребята между тем с еще большей лихостью, чем Мишка, бросали топоры, собирали на разостланные телогрейки щепки. Кое-кто развернул мешки. Ванька тщательно вытер — хоть и вытирать было нечего — лезвие топора, кинул его на плечо. Бородка, пробив телогрейку, больно кольнула лопатку.

— А это зачем? — удивился Мишка.

— С собой возьму.

— И куркуль же ты, Ваня.

— Ну и пусть.

Дорогу домой после работы Ванька всегда любил, хоть она и недолга. Идешь немного усталый, расслабленный. Дышишь. Смотришь на тропинку… вот и ковчег. Там ужин, теплый кукуль. Можно в кино или на гулянку. Если суббота, можно спать сколько угодно.

А сейчас его не радовало ни воскресенье впереди, ни хорошая погода. Так что-то…

Ребята же валили оживленной толпой: кто на рыбалку собирался, кто в клуб. Обсуждали тридцать процентов, что за коровник Василь Василич накинул, — уж больно быстро они махнули этот коровник. Мишка же вообще браво вышагивал, так это вколачивал каблуки в сыроватую тропинку. Телогрейка на нем на одном плече, фуражка набекрень.

«В клуб навострился, — подумал о нем Ванька, — орел». Впрочем, Мишку другие думы обуревали. Два дня назад, когда сдавали коровник, Василь Василич подозвал Геннадия:

— Подберите толкового парня на должность бригадира. В дальнейшем на учебу пошлем, своих специалистов готовить будем.

— Есть у меня на примете такой, — сказал Геннадий, — грамотный, в прошлом на руководящей должности работал.

— Пусть они сами выберут. Это надежнее.

Собрались, потолковали, и ребята выбрали Мишку, хоть Геннадий и предлагал Володьку, — Мишка топор держал лучше, да и сразу было видно, что он больше подходит для этого дела: и не бугор еще, а слушаются его все.

Сейчас, вышагивая, Мишка думал о работе, учебе… о других масштабах жизни.

* * *

А у Ваньки недавно мать письмо прислала, три страницы нацарапала — труд-то какой:

«…прямо не знаем, как тебя благодарить за деньги, сокола нашего ясного… в каких ты краях да снегах там, сыночек… залетел в чужую сторонушку… Аришка справила пальто, два платья, одно с пояском, зеленого цвета… дюже ей нравится… крышу бы заменить, но, бог даст, доживем до осени… председатель обещал соломы и лесу по недорогой цене… а туфли ей так к лицу… ходит только по лавке в них… под подушку кладет… приедешь, не узнаешь… невеста…»

«Да-а-а… приехать это на тот год, тыщонок пять привезти. Подарков разных… матери бы макинтош китайский, что у Надьки Магомедовой в магазине висит, Аришке бы тоже…» И он стал подсчитывать, сколько понадобится денег, чтобы мать и сестру одеть с ног до головы. Выходило, тысячи на две, если с мелочами разными. Обстановка для дома. Четыре тыщи хватит.

«Постой, постой, — встрепенулся он, — а как же тогда дом? Если здесь строить? Сколько на него денег уйдет? Зачем же он?.. Хотя стоп… Его можно продать опосля. Дома́-то, кому они только не нужны. Еще больше денег получится…» И он тверже, подлаживаясь под Мишку, стал вбивать каблуки во влажную тропинку.

— Ты кого вызывать с материка собираешься? — не оборачиваясь, спросил Мишка.

— Да не знаю… сестра учится…

— Я не про это.

— А про что?

— Неужели никто в армию не провожал? — Мишка оглянулся. — Ждет, наверно?

— Да ждет, — не понимая зачем, соврал Ванька.

— Меня тоже ждет, — сказал Мишка и поправил фуражку. — Да и тут нарыть можно, если покопаться.

«Копайся, копайся…»

Вот и ковчег. Не заметили, как дотопали. Из него вылез Геннадий. С ружьем, перетянутый патронташем, в рыбацких сапогах.

— Пошабашили? — весело спросил.

— Ну, — отозвался Мишка. — По утей?

— Посижу на вечернем перелете. Сколько по периметру?

— Один двадцать. Значит, завтра жируем?

— Должны. Я спрашиваю: по периметру, то есть по всей протяженности корпуса?

— Я ж и говорю, что один двадцать.

— Отлично. — Инженер зашагал, направляясь к устью реки, на ходу пристраивая накомарник под шапку.

— А дичь сейчас стрелять вроде не разрешается, — заметил Ванька, вытирая сапоги о мешок.

— Кто ж тебе запретит? — откликнулся уже из ковчега Мишка. — Хоть слона стреляй. Камчатка.

«Да-а-а, Камчатка». — Ванька огляделся по сторонам. На западе, где еще виднелся край солнца, горели горы. Их подножия чернели лесом, говорят, непроходимым. В другую сторону лежал океан. Конца ему, видно, нету. И опять встали перед ним золотистые глаза с таящимися в них искорками. Послезавтра опять за щепками придет.

Глава IV

Дядя Саша непослушными пальцами вдавливал клавиши гармони, разламывал ее на колене и хрипло-прехрипло пел:

Пойду в сад, в огород,
Наломаю хрену,
Затолкаю милке в рот
За ее измену.

Надька Магомедова сидела у Магомедыча на коленях, красная, в сбитом на затылок платке, и сменяла дядю Сашу:

Ко мне милый приставал,
Пьяница-задира,
А я ему говорю:
«Люблю бригадира».

И дядя Саша:

Ты, милашечка моя,
С-под села Кунаева,
Обнимала ты меня,
А зачем — не знала.
Ты, милашка, скинь рубашку,
Я на тело погляжу,
Ничего делать не буду,
Только рядом полежу.

А Надька:

Пусть и рожа у тебя
Хуже табуретки,
Ты мне только подари
Новые баретки.

Узловатые, тонкие в запястьях, в каналах вен, с толстыми раздавленными металлом пальцами, руки Магомедыча покоились на ее огненном — Ваньке так и показалось, что живот у нее именно огненный, — животе, а лицо было грустное-грустное. Не только морщины у губ опустились, но уголки глаз, нос и даже плечи подались вниз. А она выдавала:

А мне милый изменил,
А я и не охну,
Не зеленая трава,
В поле не засохну.

И она медленно опустила ресницы. Ванька глянул в сторону — Геннадий тоже опустил глаза, поднося стакан ко рту. Магомедыч вздохнул.

«Дают прикурить, — подумал о них Ванька, — и не боятся».

Недавно Магомедыч носился по колхозу на тракторе, останавливая встречных-поперечных, искал Геннадия. На участке нашел. Стащил с лесов, схватил за лацкан пиджака и орал ему в самый нос:

— Дзачем моя баба пристаешь? Э? Дзачем?

— Да что ты, Осман Магомедович, бог с тобой, — вертел головой Геннадий, пытаясь высвободиться из каменных пальцев Магомедыча, — как ты мог подумать? Наболтали тебе…

— Такой ш-шеловек наш колхоз не надэ. Уезжай, дорогой, откуд приейкэл.

— Осман Маг…

— Я сказал! — Магомедыч резко оттолкнул Геннадия и пошел к трактору не оглядываясь. Геннадий держался за шею.

«Да, конечно, — подумал о них Ванька, — дочка в интернате, сама — на легкой работе. Опять же моложе его».

Но Магомедыча ему жалко было.

Сегодня перед вечером ковырялись они на Мишкином доме, фундамент долбили. Солнце уже к горам катилось, но работать еще можно было. Решили на этот раз добить котлован. Вдруг слышат крики. Вылезли из своей ямы — идут по речке два сейнера. Новенькие. Черная краска так и горит на солнышке, белая — тоже. Флаги красные, яркие. Впереди «Бегун» пыхтит, дорогу показывает, то и дело гудки подает. Разбрасывая искры, несутся с него ракеты. А по берегу пацанье валит: орут, через головы кувыркаются, камни, палки в речку бросают. Собаки с лаем между ними носятся. Из колхоза спешат бабы в новых юбках, платки на ходу повязывают, кое-кто из рыбаков бредет.

— Ну давай, Ваня, пошабашим, наверно, — сказал Мишка, — у людей праздник, а мы что?

— Это конечно.

Когда пришли на ковчег, Володька ждал уже к дяде Саше идти.

Не зеленая трава,
В поле не засохну.

Шум, гвалт. Геннадий заспорил со Страхом — больше они с Надькой не смотрели друг на друга. Гуталин смешил ребят, кривляясь под частушки. Мишка на закуски нажимал. «Эх! — встрепенулся Ванька, после двух штрафных он взгорелся весь, все происходящее чувствовал острее. — Жизнь-то!»

И вдруг:

— Разрешите вас пригласить?

Оглянулся — че-е-рт возьми! Мурашова?! Прямо так сразу?.. Сквозь землю бы провалиться, да не провалишься. Он не знал, куда себя девать. Ведь за столом она чокалась то с Мишкой, то с Геннадием, с Гуталином чуть на брудер не выпила… На Ваньку совсем внимания не обращала, будто его и не было. И вдруг…

— Не торопись, — тихо говорит она, поворачивая его то в одну, то в другую сторону. А рука у нее теплая. Платье у нее без рукавов, от самых плеч руки голые. Он топтался на месте, никак не мог подладиться под музыку, то и дело пинал ее туфельки.

— Не торопись…

Ее спина так и переливается под рукой, да еще платье так и скользит, атласное, что ли? Мышцы на спине под платьем горячие, мягкие, дышат под ладонью. Ноздри щекочет запах ее волос, тела, пота… На оголенное плечико выкатилась розовая шелковая тесемочка.

— У, какой ты… давай я поведу?

«Пропал… — Оглянулся — Надька уставилась на его ноги сквозь полуопущенные ресницы. — Ну все…»

Полюбила я его,
А он, девочки, рыбак,
У него насчет любови
Не работает чердак.

«От, зараза… да еще ребята смотрят…» Но никто не смотрел. Геннадий вычерчивал что-то в записной книжке, совал ее Михаилу под нос, на что тот махнул рукой и отошел в сторону. Леха, «нагуталинившись», искал место, где бы привалиться, а Володька задумчиво курил. Только одна Надька:

Я надену платье бело,
Белое-пребелое,
Я такого ухажера
Из бумаги сделаю!

— Не торопись…

Внутри защемило, перед глазами плыло все, и было сладко-сладко…

Глава V

Мурашова уехала.

Потянулись над Дранкой косые стаи журавлей. Они тянулись печально, и конца им не было. «Иглы… иглы…» — курлыкали. Их курлыканье душу терзало, вспоминалось другое небо, другие журавли…

Милое, милое Куприяново. Балка за деревней — овраги, заросшие бузиной, калиной, терном, вишнями, сливами… В детстве он, Петро и Аришка бегали туда каждую осень. Зайцев всполахивали, свистели лис по песчаным берегам, где были норы, шугали снегирей, сорок… а вокруг все желтое и багряное, печально поникшее.. Земля устлана влажными листьями, на оголенных яблонях-дичках — одинокие яблочки кое-где. Бывали с Петром там и когда в ночное гоняли… натаскивали сухих веток, снопов конопли — конопля горит быстро, трескуче… — переворачивали картошки. Петро обычно врал что-нибудь ребятам, а Ванька, вороша потрескивающие сучья, думал…

Милое, милое детство…

Осень на Камчатке куда роскошнее. Сплошное раздолье красок, запахов и птичьих криков. Сопки у подножий как кровью облиты — это заросли рябины и шиповника, средний пояс ярко-зеленый — это кедрачиная тайга, а вершины золотистые — там березовые рощи. Разливы озер подсинились, трава поникла, на горизонте стояла сосущая глаза туманная дымка. А птичий гам стихал только к ночи. Днем же все эти собиравшиеся в неведомые страны друзья так орали, будто кто-то включил исполинский магнитофон с однообразной, бесконечной музыкой. Во все концы пахали ружейные выстрелы.

А над всем этим всхлипывали журавли. Высоко-высоко…

На выходные дни Ванька тоже пошел на охоту, ружье у дяди Саши одолжил. Но ему не везло в первый день: то запаздывал с выстрелом, то курки оказывались не взведены. На другой же вообще не пришлось поохотиться. Когда возвратились к шалашам, увидели полнейший разгром: все разворочено, от дичи только перья, от сахара и хлеба даже крошки нет, консервные банки вдавлены в песок исполинскими медвежьими лапами.

Оставаться никто не согласился, хотели уж жребий метать, да Ванька:

— Давайте я?

— Ну вот, а мы тебе долю выделили.

— Ничего не надо.

Когда уха из утятины — чирки, они, оказывается, самые вкусные — готова, чайник шипит, дровишек вдоволь, он ложился на спину, закрывал глаза и сквозь птичий гам улавливал всхлипы журавлей. «В Куприянове сейчас картохи копают… холодновато по вечерам, дым от костров отиной пахнет…» Недавно мать прислала письмо:

«…соколик наш, Ваня, мы ждали тебя к осени, а ты еще остался. Не гонись, всех денег не заработаешь… председатель не обманул, солому выписал самонаилучшую и леса по недорогой цене отпустил… Аришка летом на ферме работала, ударница… Ждем не дождемся тебя, сыночек…»

А в небе: «Иглы… иглы… иглы». «Может, над Куприяновом полетят…»

* * *

Как-то утром, когда бригада собиралась сдавать склад — осталось только из отделочных кое-что: где плинтус подтянуть, где пол зашпаклевать, подкрасить что, мусор вынести, — мороз сковал все. И в Дранке и над Дранкой. Тянул ледяной ветерок, кружились белые мухи, земля вся в трещинах — это она ночью так бухала, — бока ковчега обросли слоистым козырьком, сам он отяжелел и покрылся серебристо-седыми иголками.

Бревна под топором звенели, сам воздух тоже звенел, под брезентовые рукавицы пришлось пододеть меховые. Геннадий в это утро был особенно возбужден: в короткой шубе — это Ванька ему подрубил ее, по моде сделал, — унтах, корякском малахае. Улыбался, прохаживаясь возле правления.

— Загрустил ты что-то, Ваня, — дружески толкнул его Геннадий в плечо, — червоточинка небось?

— Да так…

— Вот махнем в общагу и — нам не страшен серый волк.

Тихо все… только радостный собачий лай. А криков никаких, не то что журавлиных.

Глава VI

— Нет, не могу я.

— Чего так?

— О стену головой хочется.

— Ну, ты даешь… — Мишка не знал, что сказать. Отвернулся, опять уткнулся в свои книжки.

Ну и зима на Камчатке! Дунет — свету не видно. Выйдешь в полдень и не веришь, что это полдень: заместо солнышка блуждает где-то в метели расплывчатое пятно, а к трем часам и его уже нет. И свистит, и воет, и вырывает двери из рук.

За лето ребята, конечно, не успели поставить дом — это по теории просто выходит, а начнешь хлопотать… Только Мишкин довели до крыши да прикрыли на живую нитку, чтобы хоть материал хранить. Окна зашили. И поселились на зиму в колхозном общежитии. Общежитие что надо: светлое, теплое, чистое. С верблюжьими одеялами и хорошей мебелью, колхоз расстарался. В комнатах по двое, трое, четверо в некоторых.

Ванька с Мишкой поддерживали в своей комнате порядок, от них комендантша выходила вся в улыбках, а вот в соседней, где организовали бивак страховские «муроводы», команда с «Бегуна», чего только не творилось! Октябрь и половину ноября «Бегун», обледенелый весь, похожий на деда-мороза, таскал от пароходов — весь груз, как назло, пришел осенью. Ребята, охрипшие, обмороженные, с красными от ветра и бессонницы глазами, нервные как дьяволы, орудовали ломами, скалывая лед, или всей командой, чохом, под крики «раз-два» таскали толстый от льда, с ногу, буксирный конец. Поливали его горячей водой, она тут же замерзала. Матерщина у них стояла такая, что уши заворачивались у незакаленных.

И вот они, поставив «Бегуна» на зимовку, ввалились в общагу, грязные, помороженные, пьяные. И через пару дней на полу и столе появились пустые бутылки, консервные банки, рассыпанная соль, окурки, вонючие портянки, засаленная до антрацитного блеска роба. И все это пересыпано снежком из разбитого окна — окно они выдавили в первый день, кому-то душно стало, — на столе снежок конусным бугорком прикрыл сковородку с костями и окурками. Сами же «муроводы» валялись на койках в шубах и сапогах и не думали протрезвляться.

Стармех Петрович, например, по прозвищу Краб — Петрович на фуражке носил краб капитана дальнего плавания, хотя диплом у него был лишь механика третьего разряда, — длинный, сутулый, седой, любитель фигуральных выражений, все время стонал, держась за дужку кровати. А его помощник Леха Гуталин прямо и спал в обнимку с бутылкой: проснется, глотнет, задремлет… откроет глаза, опять…

День их начинался с проблемы, кому в магазин бежать. Лежали, переговаривались, упрашивали друг друга. Наконец матрос по прозвищу Моль не выдерживал. Брал чемодан, брел в магазин. Остатки предшествующего пиршества смахивались на пол, стол уставлялся спиртом и шампанским — другого они не признавали. К ним заскакивали «замазать» все кому не лень, а вечером собиралась вся колхозная бич-компания.

И так уже больше двух недель… От них комендантша выскакивала с вытаращенными глазами и с криком «поубивать паразитов!» неслась в контору.

Пришел к ним как-то Геннадий.

— Из колхоза выгоним, — кипел он. — Дипломы отберем!

— Тс-с-с! — стоял над ним вопросительным знаком, пошатываясь и водя пустым стаканом перед его носом, Краб. — Не те кадры.

Как ошпаренный кинулся Геннадий из комнаты. А Краб вслед:

— Ас-с-са-а!

В другой раз пришли они с Василием Васильевичем.

— Василь Василич, — еле ворочал языком Краб, сжимая дужку кровати и болезненно морщась, — последнюю недельку… и к бабке не ходить, последнюю.

— Всю водку не перепьешь, — сказал председатель.

— З-завязываем… и к бабке не ходить, завязываем.

Вышли они. И тут Гуталин навстречу, он из умывальника по стенке пробирался.

— А-а-а! Колхозные боги! Прошу на чай. — И, делая реверанс, упал бы, да Ванька подхватил под мышки.

— Гон, гон, Василий Васильевич, давать, — раздраженно говорил Геннадий, — всей команде гон!

— А куда? — тихо спросил председатель. — В тундру? Проще всего.

«Правда же, ну куда его? — думал Ванька, волоча Гуталина. — В тундру? Окромя водки, ведь ничем не питается. А деньги? — Ванька вспомнил, как Гуталин в новеньком, за сто сорок, светло-сером костюме спускался в машину, а через два дня костюм от робы не отличишь… — Деньги вообще уничтожает по тысяче в день…»

А делать нечего. Навалилась пурга на Дранку, как большое метельное чудовище, воет в трубах, свистит мимо окон, затыкает рот. Дяди Сашины собачки подвывают на разные голоса. Из коридора доносятся выступления… И ночь валяешься на койке, и день…

Мишка обложился книжками, он их целую кучу приволок от Геннадия. Про строительство все. Ванька тоже было взялся узнать про строительство, да не поймешь в них ничего: одни крючки да закорючки. С художественными тоже ничего не вышло: в них написано одно, в коридор выйдешь — другое…

Пурга же воет и воет… а жить надо. И никуда не денешься.

— В клуб сходи, — предложил Мишка. Он откинул учебник, сладко потянулся. — Раскрутись. Там кадры из комбината будут. Это уж наверняка. Выпей для храбрости.

— Не хочется.

— Тогда уж не знаю… чего в клуб перестал?

— Так.

Недели две назад так же вот валялись они, валялись — надоело. Раскрутимся, сказал Мишка и достал бутылку шампанского. Выпили и, конечно, в клуб. В клубе Мишка сразу подался в прыгающую толчею, а Ванька окинул взглядом всех старух да некрасивых, что на скамеечках возле стен сидели, и не пошел танцевать. Подался в другую половину зала, где бильярдные шары, кстати, по три в лузу ходили — подростки играли, и присоединился к ним. Отстукал партий десять, надоело. «Эх, черт возьми мою машину — все четыре колеса, что ж мы?» И пригласил танцевать Эллу Ивановну, заведующую клубом, вдову. Ее муж в прошлом году ушел на охоту в тундру и не вернулся. И откуда смелость взялась? Так вертел ее вокруг одной ноги — после случая с «не торопись» танцевать научился. Пропускал под руку, на лету подхватывал, крепко прижимал к себе и опять кружил. Дышал ей в самую шею, пылающей щекой прикоснулся несколько раз к ее прохладному виску. Она разомлела и прикрыла глаза. Как перед сном. После танца и говорит ей:

— Провожу?

— У тебя же есть.

— Да ты что? Кто ж это у меня есть?

— А кто летом за щепками ходил?

«Ну и колхоз, — опешил Ванька, — все знают…»

— Ну, чего краснеешь? — улыбнулась она.

И все-таки провожал, хоть и не собирался — после этого разговора опять шары на бильярде стукал. Уходить стал одним из последних уже, она стоит возле двери.

— Без меня закроют, — сказала и виновато улыбнулась.

А у него и смелость вся пропала, с шампанским, что ли, выдохлась вся?

Лезут по сугробам, она по тропинке, он рядом по целине ломится. Она часто оступалась, взмахивала руками, а у него не хватало духу поддержать ее. Хоть бы руку протянуть! А ведь чувствовал, что надо, да и сама она этого хотела — наверняка знал, — но никак… и за талию бы можно, и за плечи — брови, ресницы у нее, пряди, выбившиеся из-под шали, покрыты инеем, — прижать бы. Если рассердится, шуткой отделаться можно, оступился, мол.

Наконец она сама схватила его за руку — он же руку не осмелился согнуть — и до самого дома держалась. На крыльце поправила платок, обстукала валенки.

— Ну вот и долезли, — сказала.

— Ага.

— Что «ага»?

— Да долезли ж, говорю. — Ванька потупился.

— Да что ж…

Помолчали.

— Ох, господи. — Она вздохнула. Посмотрела в сторону, в ее голосе звучало расстройство.

Еще помолчали.

Она покусывала губы. «А что я, — думал Ванька. — Ей же совсем не это надо. У нее двое ребятишек, ей муж нужен, кормилец, а я? Переночевал да ушел. А опосля как, когда уйду? Уходить-то рано или поздно придется, не вечно ж эта лавочка будет продолжаться. А потом как в глаза смотреть?»

Так и стояли. Она стала пристукивать валенками.

— И долго стоять будем? — спросила.

— А что ж…

— Ничего ж! — в тон ему ответила она и захлопнула дверь.

«Ведь дурак, — думал он, возвращаясь в общагу, — дурак. Круглый самый, что ни на есть. Ведь в Куприянове с девчонками и обнимался, и целовался, а тут… Можно бы на чай напроситься? Или бы сказать, что замерз… тьфу!»

Когда ложились спать, рассказал Мишке.

— Конечно дурак, — согласился Мишка, — она же весь вечер ждала, когда ты шары катать перестанешь.

— Не хотелось что-то, — сказал Ванька.

— Тогда другое дело, — всепонимающе продолжал Мишка, — тогда конечно. Да и вообще не надо бабу с панталыку сбивать, если она тебе не нравится. Мурашова, конечно, другой сорт.

— А при чем Мурашова?

— Да при том. А Эллу Ивановну надо бы проводить до конца, — рассуждал Мишка, — такая женщина.

— Какая?

— Роскошная, как говорит Геннадий.

— Вот он и пусть провожает до конца, — будто равнодушно продолжал Ванька, а внутри так и кипело все: «Идиот, не смог как следует, болван… ведь сама же желала… тьфу!» — Он специалист по этим вопросам.

— Да у него вроде не получается. Но дело не в этом.

— А в чем?

— А в том, Ваня, что раз уж женщина сама к тебе набивается, то обижать ее никак нельзя. Грех. Ей ведь первой подойти стыднее? Стыднее или не стыднее?

— Ну, стыднее.

— А она осмелилась. Представляешь, сколько ей попотеть пришлось. А ты… Но если она хотела просто хвостом крутнуть, — глубокомысленно продолжал Мишка, — то ты, мой друг Ваня, пропал.

— Это почему же? — Ванька приподнялся с койки. — Что же я сделал?

— Что сделал? Ха! Ты как вчера народился. — Мишка тоже приподнялся. — Ведь засмеют. Расскажет всем бабам… ухажер! На весь колхоз разговоров будет.

«Черт возьми, — у Ваньки даже спина вспотела, — а ведь точно: бабы любят повыхваляться».

Но это бы ладно, пережилось, подумаешь, не смог до конца проводить, но дальше получилось такое, что… в общем, дня через два вваливается с громыханьем в их комнату Моль. Пока еще трезвый, но отовсюду: из-за пазухи, из карманов, из рюкзака — торчат золотистые головки шампанского. Штаны раздуты от них, передвигается, как водолаз.

— Пить будете? Отвальную.

— Куда ж это вы отваливаете? — спросил Мишка.

— В Оссору, сейнер дают. На косе лежит… едем откапывать и р-р-ремонтировать.

— Ты смотри, — засмеялся Мишка, — вам даже сейнер дают. Ну раз такое дело…

— Наш кеп сказал: «Последний коверкот!» — При этих словах Моль сделал отмашку, несколько бутылок выскочило из него.

Пошли. Бичей там уже битком. После каких уж раздумий и душевных колебаний, после скольких стаканов шампанского — шампанское здесь, конечно, сыграло свою трагическую роль, — но оказался на крыльце дома Эллы Ивановны. «Уж что-нибудь да придумаю, — разбираемый храбростью, топтался он возле ее двери. — На проводы приглашу или скажу, что замерз. Чего там, раз сама желала…»

Она вышла. Она была в шубе поверх ночной сорочки — постелью, теплом, цыплячьими перышками так и пахнуло на него.

— Ты чего?

И… ни одной приготовленной фразы на оказалось. Ты чего, Ваня?

— Да я… Видишь ли, такое дело…

— Нет, Ваня, — обрезала она, — по ночам визиты делать нехорошо. Все люди давно спят.

— Это-то да, но…

— И ты, Ваня, иди спать. — Она легонько отстранила его, закрывая дверь.

Тьфу! Надо ж дураку додуматься! Поперся… А в клуб? Она же каждый день там, да и вообще…

Так и закрылась для него дорожка в клуб.

— Значит, не хочешь в клуб? — приставал Мишка.

— Нет.

— Ну, смотри, сноха, тебе жить. — И Мишка опять стал шебаршить свои книжки.

А пурга воет. Ворочайся не ворочайся, хоть какие мысли переваривай, а деться некуда.

Глава VII

— Это ты зря, — приставал Мишка, — в клу…

— Мишка, иди ты к черту со своим клубом! Я ж говорю, о стенку головой хочется!

— Не спеши. Вот весна настанет, веселее дела пойдут.

— Уеду. А что они мне? Эти дела-то? — Ванька отвернулся. Ему лень было даже говорить.

— Как что? — удивился Мишка. — Он пересел на Ванькину кровать, руку положил ему на колено. Смотрел задумчиво, будто в самого себя. — Этим летом будут объединять Уку, Ивашку и нас. Весь флот сюда переведут, а для него, знаешь, сколько надо? Одних складов да мастерских… Жилье для народа — весь же табор сюда переедет. Больницу, школу, ясли, детский сад. Молотьбы, Ваня, навалом. Лет на пять, как не на больше.

— Ну и что? — равнодушно спросил Ванька.

— Ты осенью на собрании был?

— На «Бегуне» в Оссору за товарами Надьке ездили.

— Геннадий два часа докладывал. Одних капитальных… коровник, свинарник, птичник. Флот же кормить надо? — И сам себе ответил: — Надо. Семьи ихние содержать надо? Надо.

— На месте им не живется. Там ломают, здесь строят.

— Понимаешь, Ваня, там жить, конечно, можно, но невыгодно. Работать там невыгодно — сбыту нету. Куда яйца из Уки повезешь? Или молоко? В Питер на самолет? Яичко дороже обойдется… Но самое главное, — продолжал Мишка, — с рыбой у них ничего не получается. Они прошлой зимой наваги два плана взяли, а не вывезли, туда же ни один пароход не пробьется, ихний же култук и зимой и весной льдами забит. С оленеводством тоже ничего не получается. И там, Ваня, оставляют только госпромхоз, охотников. Так что, Ваня, про свое Куприяново забудь. — Мишка хлопнул Ваньку по колену. — Делать там нечего.

— Найдется.

— А-ах! — отмахнулся Мишка. — Разве сравнить с нашими? Наши три колхоза, что объединяются, в банке денег держать будут больше, чем весь Ленинградский совнархоз со всеми своими… — Мишка замолчал, подыскивая слова, чтобы охарактеризовать Ленинградский совнархоз. Не нашел. — Такие вот толчки.

— А ты откуда знаешь?

— Откуда, откуда. Говорили. У нас же как? Вытащил рыбку из воды — чистые денежки. Не то что в Ленинграде, где разные машины выпускают.

— Не знаю, не был там.

— И быть не надо. Вот слушай. Чтобы выточить, например, гайку, что для этого надо? Для этого надо, — Мишка стал загибать пальцы, — выкопать из земли руду, переплавить ее на железо, привезти в Ленинград, наделать заготовок и тогда уж вытачивать гайку. И от этой гайки, как подсчитать, дохода — вот. — Большой палец у Мишки на руке торчал между четырех согнутых. — А у нас рыбка сразу в магазин идет. Красненькая. Да еще икричка. Усек?

— Чего ж не усечь?

— Так что учись, Ваня.

— А зачем? — вспыхнул Ванька. — Чтоб топор держать, дипломов не требуется…

— Ну что я тебе могу сказать… — Мишка задумался.

— Да ничего. Что ж ты можешь сказать?

— Все равно, Ваня, учиться надо.

— Мировые проблемы решаете? — ворвался Володька. — Здорово. — Он тряхнул ребятам руки, присел рядом с Мишкой. — Посмотри, вот любопытная книжица. — Он протянул Мишке книгу.

— «Экономика и планирование рыбной промышленности», — прочитал Мишка. — А мы тут с Ваней как раз экономику разбираем.

— Значит, отгадал: проблемы…

— Почти что, — продолжал Мишка, — только тут вот мой друг Ваня утверждает, что учиться человеку совсем не надо.

— Он такой, — подхватил Володька. — Топор держать научился — и нормально. Что ему еще надо?

— Ничего, — вспыхнул Ванька. — Ничего не надо. А вы и учитесь затем, чтоб в начальники выбиться. Генералами стать хотите? А мне этого не требуется, солдатом проживу.

— Ты смотри, как он нас уел, — засмеялся Володька. — Я даже не знаю, как ему возразить. Хочу солдатом, и все.

— Давай, давай! — Ванька резко встал с кровати, стал обуваться. — Учитесь, други-товарищи, на генералов, а я лучше пойду в контору, какую-нибудь работенку спрошу.

— А какую работу сейчас дадут? — спросил Мишка, листая книгу. — Снег с места на место перекидывать?

— Хоть снег, хоть снег, — приговаривал Ванька, вбивая ноги в валенки, — что-нибудь да дадут.

Повеселел даже, что жизнь хоть как-то переменится. Что-нибудь да дадут, а там весна…

Выскочил на улицу. Пурга утихала, только поземка, играя, стлалась веничками мимо ног. За плетнями и калитками она вилась веселыми роями на островерхих бугорках. Бежал до конторы вприпрыжку, застегиваясь на ходу и натягивая шапку. Не заметил, как поравнялся с домом Эллы Ивановны.

— Вань, на минуточку!

Оглянулся — на крыльце стоит Элла Ивановна, поглаживает локти — шерстяная кофточка у нее с коротенькими рукавчиками. Остановился.

— Зайди на минуточку.

«Зачем я ей… Ну и дела…»

Зашел. Там боцманша уже закидывала концы платка за спину. Потная. Перед нею шипел самовар, горки пирожков и конфет на тарелках.

— Богато живете. — Ванька стушевался. — Здравствуйте!

— Здравствуй, Ваня, здравствуй! — хлопотала возле него Элла Ивановна. — Садись чай пить. — Она стащила с него шубу — ну никак не мог сопротивляться, — пододвинула табурет.

— Мне же некогда. Ты зачем звала?

— Письмишко тебе с почты передали. — Вместо того чтобы отдать письмо, Элла Ивановна налила чаю. — Пробуй пироги.

— Спасибо. Письмо-то где?

— Успеешь. Угощайся.

Выпил все-таки стакан чаю, съел пирожок. Письмо было от матери, сунул в карман.

— Ну, спасибо вам. — Схватил шубу и к двери.

— Ваня! — Элла Ивановна догнала его в сенцах, взяла за руку. — Куда спешишь?

— Да по делам.

— Успеешь. — Она легонько — и опять как вареный — потащила его назад. — Андреевна сейчас уйдет.

Как только вошли, боцманша схлебнула духом с блюдечка и, не простившись, выплыла за дверь.

Элла Ивановна подошла к нему вплотную — он поднялся с табуретки, смело обняла его, прижалась к нему. Голову положила ему на грудь. Он растерянно поглаживал ее теплые плечи.

— Ваня. — Она подняла голову, дышала ему в губы. Рот у нее приоткрыт, на глазах туманчик. — Ну поцелуй меня, Ваня. Не хочешь? — Она опять уткнулась в его плечо. Ее голос звучал обиженно. — Вот вчера не пустила тебя, дура, а потом всю ночь проплакала. Зачем я это сделала? Дура, дура.

— Ну правильно. Пьяный, ночью…

— Нет, не правильно, Ваня! Нет, нет! — задыхалась она. — Не правильно! — Она гладила его лицо, шею. — Вот я с другим ребятами танцую, а о тебе думаю… Мне ведь ничего не надо. Ничего. Ты холостой, свободный, а у меня вон их двое. Да я и старше тебя. Дело не в этом, я ведь стеснять тебя не стану: хочешь — приходи, не хочешь — не приходи. И ни к кому ревновать не буду… ой, а наверное, буду, дура. Да нет, гуляй с кем хочешь, мне бы только смотреть на тебя, золотко мое. Садись, Ваня, садись. Ну поцелуй меня, золотой мой? — Она просила, умоляла. Она была маленькая, нежненькая, обиженная. Клонилась к нему, брови ее дрожали. — Я знаю, что не нужна тебе, чего там. Не одну ночь думала, голова ломается. Ой, Ваня… Ну еще разочек, огонечек мой. Хочешь, я постель разберу? Детей я к Андреевне отведу.

Ее было жалко. До физической боли. Разрывался весь. «Бедняжка… с двумя пацанами колотится…» Ему вспомнилась мать, как мать с ним и с Аришкой хлопотала: то муки побежит занять, то пятерочку на керосин.

— Огонечек, — как сквозь сон, улыбаясь, шептала она, — а руки-то у тебя какие жесткие. — Она взяла его руку, прижалась к ней щекой. — Ваня, ну скажи, что я тебе нравлюсь… Обмани!

Совсем не такая, как на людях.

— Ой, что говорю, — очнулась она, — Ваня, ты не слушай меня.

— Подожди, — сказал он, освобождаясь из ее рук, — пойду ребятам скажу, чтоб не ждали.

— Что у вас там? На охоту небось?

— На куропаток.

— Ох!

— Я приду.

— Приходи, приходи, Ваня. Обязательно приходи. Ребятишек я спать уложу. Приходи, хороший мой!

Выскочил и — к «муроводам», там разгар отвальной. Влетел, никого и ничего не замечая, — впрочем, там трудно было что-либо заметить от дыма и винных паров, — хватил один стакан шампанского, отдышался. Другой.

— Горит? — услышал он над ухом громоподобный бас Чомбы. — С чего это, ангел мой? — Дед совал ему кусок хлеба и холодную котлетку.

— Не могу я больше, дедушка, — Ванька раскисал у деда на глазах. — Скоро чокнусь…

— Сначала закуси, — громыхал дед, — опосля чокайся.

— Не могу, — квасился Ванька, — пурга воет, собаки воют, все пристают, — хотя толком и сам не знал, кто пристает все-таки, — жить невозможно, дела никакого нету, скука…

— Ничего, ангел мой, ничего. Все пройдет, все перемелется. Закусывай! Вот поедем со мной в тундру, ангел мой, вехи ставить от наших устей до Макарьевска. На воле все пройдет, воля — большое дело.

— Поедем, поедем. Поедем куда угодно.

— Только денег, ангел мой, я тебе платить не буду. Поссовет только мне одному выделил.

— Никаких денег не надо… только бы живому остаться.

— Куда ты денешься, ангел мой? Завтра и соберу. Кукуль, торбаза найдутся, шуба у тебя хорошая. Собачки у меня добрые. Больше только не пей, нутро пожжешь. Непривычный ты.

— Ничего, ничего. — Ванька опять выпил. «А она ведь ждет, — стучало в его затуманенном мозгу, — сидит или ходит, на часы смотрит… а я тут, с «муроводами»…»

— Идд-и-от я проклятый. Мучитель… Я, Миша, мучитель, — хлюпал, — негодяй… предатель…

— Протрезвись, ангел мой, — бубнил дед.

Глава VIII

В тот день, когда Ванька собирался «чокаться» в компании «муроводов», у Геннадия были друзья.

Ими, кстати, он обзавелся сразу, само собой как-то. Общие интересы, что ли, нашлись? А может, местная интеллигенция, соскучившаяся по цивилизованной жизни, потянулась к нему, как к свежему человеку.

Первым с Геннадием подружился главбух Петрунь, толстый — и как только вмещался за стол? — неповоротливый, пронырливый и мудрый человек — все умно-хитрые комбинации, которыми колхоз наставлял нос другим колхозам по сдаче продукции или по «выработке» ссуды в райкоме, родились в его голове. Сам же Петрунь считал — возможно, не зря, — что он постиг в совершенстве устройство не только своей, колхозной, бухгалтерии, но и всей людской.

Другим приятелем Геннадия был Платоныч, директор комбината, высохший, точнее, вымерзший старичок с проницательными, вострыми, когда надо, твердыми глазами. Платоныч был страстный любитель ездовых собачек и еще более страстный охотник. Каждую осень пропадал в тундре — это их сдружило с Геннадием. Самым же близким другом был Виктор, заведующий молочной фермой, птицефермой и оленьими стадами.

В длинные пурговые вечера вспоминали материк, обсуждали поведение Аденауэра или Мао Цзэдуна, сражались в шахматы, организовали пульку — а чем время убьешь? Не «полуночные» же да «задорные» в клубе отрывать? Впрочем, Геннадий сначала увлекался ими, вместе со всеми также лихо прихлопывал да притопывал сапогами в конце частушки, но потом надоело.

Сейчас друзья отложили шахматы и карты, с утра заседали, передохнуть решили. На столе шипел чайник — чаепитие на Камчатке возведено в степень культа: приехал человек из тундры, первым делом чай, потом все остальное. У местных же чай самое первое угощение. На маленьком трехногом столике — Ванькино изделие — разбросаны карты.

Итак, шипел чайник, стояли рюмки и стаканы в подстаканниках, откупоренная бутылка коньяка. Коньяк, кстати, редкость на Камчатке, его достал Петрунь у знакомого директора рыбкоопа.

Петрунь сидел за столом, ел распаренные в консервной банке котлеты, запивая коньяком. Платоныч мастерил пуншик — тундровая привычка — в маленьком заварничке, а Виктор, развалившись на кровати, смотрел в потолок. Геннадий вышагивал по комнате.

— Скорее бы кончилась эта вьюга, — сказал он. — Самому выть хочется.

— Это, Геннадий Семенович, ты еще не привык, — это Петрунь. — Пусть воет. Не мешает же.

— Скоро весна, Гена, — улыбнулся одним ртом директор. — Не до скуки будет.

— Ох и хлопот же с этим объединением, — оживился Геннадий, — ни у нас, ни у ивашкинцев плавсредств нет. Ука же вообще медвежий угол. В Пахаче участок начинаем с гвоздя.

— Всегда так начинается, — уронил директор. — Любое дело.

— И все-таки, Платоныч, этой весной мы пошатнем ваши доходы. А годика через три, глядишь, и вообще сворачиваться придется.

— Опять за свое. — Директор поднял бровь.

— Нам только сдвинуть этот снежный ком, — оживленно продолжал Геннадий, — а там он себя покажет.

— Ничего не покажет.

— Покажет, Платоныч, покажет. Еще как покажет. Сейнер, между прочим, окупает себя за один сезон, а там — чистые денежки. Построим свои цеха, мастерские, да хоть судоремонтный завод — наша речка вместит всю камчатскую флотилию. Кончится эта лавочка, что за ремонт какой-то баржи платим вам больше, чем она сама стоит. Холодильники… сами будем рыбу обрабатывать. А это ведь сплошное надувательство, ловим сельдь мы, вы ее подсолите чуть — и в бочки. Вам идет тридцать четыре рубля за центнер, нам же — восемнадцать. Ну что это? — Геннадий развел руками.

Петрунь хмыкнул.

— Сначала разберитесь с тем, что есть, — продолжал директор, — хоть подобие порядка наведите. Набрали народу в колхоз, а не подумали, что людей надо работой обеспечить, жильем. Там ведь, в нашем общежитии, про которое вы кричите на всех совещаниях, ужас что творится. А в самом поселке? Снабжение не налажено, в магазине ничего нет.

— Переживем. — Геннадий зашагал по комнате. — Такие кадры… Один Гуталин что значит… в кино такого не увидишь.

— Да, Гуталин, — отозвался Петрунь, — это чудо из чудес.

— Смех-то смехом, — продолжал директор, — а народ бездельничает, обленился.

— И мало набрали, — перебил его Геннадий, — весной опять людей не хватит. Надо бы больше… Народу мало.

— Тогда бы мы купили не два сейнера, — вмешался Петрунь, — а четыре. И надо бы брать сезонников. Он путину отмолотил, а после путины — расчет. Затрат почти никаких: матрац и одеяло с двумя простынями два червонца стоят. Я предлагаю Василию Васильевичу уже несколько лет…

— Его не убедишь, к сожалению, — вздохнул Геннадий. — Но после объединения другие пирожки будут. Я уж сколько раз втолковывал всему правлению, что оленеводство и добыча пушнины — пустяк. На них мы далеко не уедем.

— А куда на них уедешь? — отозвался Петрунь. — В этом году у охотников вышло совсем ничего. Оленье стадо давно пора сокращать, а не увеличивать. Оставить только для обеспечения мясом местной базы.

— Твердолобые наши правленцы, — вздохнул Геннадий. — Флот надо увеличивать, обработку… то звено, которое приносит деньги.

— Так-то так, — сказал директор, — да Алькены с Эгелями рыбу обрабатывать тебе не будут, им нужна тундра.

— А куда они денутся? — отмахнулся Геннадий.

— Прожекты.

— Ну почему прожекты, Платоныч? Все реально, только мы, к сожалению, не хотим понять этого.

— В районе надо протолкнуть, — добавил Петрунь.

— Это все не ново. — Платоныч прихлебывал маленькими глотками пуншик. — Район вам не даст взять в одни руки и добычу рыбы и обработку.

— Только протолкнуть, — отозвался Петрунь.

— Почему? — удивился Геннадий.

— Да потому, — директор подался вперед, — что это бы значило заморозить миллионную махину комбината.

— Мы у вас его купим. — Геннадий остановился перед директором. — Со временем, конечно.

— А людей? Куда ты денешь людей? Ну, хорошо, сезонных рабочих не будет, их заменят Гуталины и Эгели с Алькенами, хотя это сомнительно, но предположим. А служащих? У меня полторы сотни служащих. В колхоз они не пойдут, потому что не захотят терять пенсию и годами жизни на Камчатке выработанную зарплату. Их на материк выселишь? У каждого из них дом, семья. Так что лучше не мешай правленцам. Небось Демидов да Магомедов не согласны с твоими идеями?

— А-ах! — отмахнулся Геннадий. — Деньги на дороге лежат, а Демидовы да Магомедовы спят. Да что с них взять? — Геннадий постучал себя по лбу.

— Чихаешь, пыхаешь, — продолжал директор, — а через год на материк уедешь. А Эгелям да Демидовым здесь жить. И Гуталинам, кстати.

— Да, Гуталин, — засмеялся Петрунь, — ему же, кроме бутылки, ничего не надо.

— Я вижу, всем вам ничего не надо, — Геннадий заломил руки за голову.

— Не совсем так. — Директор держал стакан двумя руками, как в тундре. — Но на людей наступать тоже нельзя. Им надо жизнь хорошую создать. Это ясно?

— Такие перспективы… а нас Гуталины тревожат, — не обратив внимание на замечание, продолжал Геннадий.

— Скучно, я вижу, тебе, Геннадий Семенович. — Директор пересел к карточному столику. — Съезди в Питер, развейся.

— Гм! Питер. — Петрунь заскрипел стулом, выбираясь из-за стола. — А чем у нас плохо? Поухаживать, что ли, не за кем? У Виктора целый цветник, одна Валюха что значит.

— Одной левой бидон с молоком выжимает, — отозвался Виктор, вставая.

— Примитив, — вздохнул Геннадий.

— Актрис тебе подавай. — Петрунь собирал толстыми пальцами карты. — А коньячок добрый. Надо будет дать заказ Борисовичу… у тебя там, Платоныч, оказия в Оссору не предвидится?

— На днях нарта с кассиром пойдет.

— Гена, — оживился Виктор, тоже присаживаясь к столику, — а не махнуть ли нам в Питер? Хоть на недельку.

— Шапки нету, — засмеялся Геннадий, — а от моего малахая там шарахаться будут.

— Шапки?! — удивился Петрунь. — Я передам записку Борисовичу, и через неделю будет тебе шапка. Какую хочешь. Пыжик? Ондатру?

— А может, у него нету, — усомнился Геннадий.

— У Борисовича да нету? — Петрунь даже карты перестал собирать. — Да у него птичье молоко есть. Нету?! Через неделю будет тебе шапка… а уж икричкою да балычком мы его обеспечим.

— Да это пустяк. — Геннадий тоже присел к столу. — Ну, продолжим? Хватит о Гуталинах… надоело.

Так или примерно так проводил Геннадий длинные пурговые вечера, потому что уж так устроены мужчины: как соберутся, да еще если почаюют, про работу и разговоры. Петрунь с Платоновичем не всегда бывали у Геннадия, а вот Виктор частенько. Но это уже другой разговор. Осману Магомедовичу пришлось бы вмешиваться со словами: «Дзачем моя баба пристаешь? Э? Дзачем?»

Глава IX

А Гуталин отмочил очередную «козочку».

— Баранинки бы, — простонал Краб.

— Желудок ссохся? — спросил Гуталин.

— И к бабке не ходить, ссохся.

— Щас, сделаю.

И сделал. Поймал собаку главного инженера Юрия Алексеевича, освежевал ее, сварил и поджарил на сливочном масле. Так она и пошла с шампанским, бичи ели да похваливали. После пиршества Гуталин собрал остатки Найды, завернул в мешок и понес выбросить в тундру. Возле склада столкнулся с главным инженером.

— Куда это ты, Алексей, торопишься? — спросил инженер.

— Да вот, Юрий Алексеевич, кореш с материка баранинки прислал, несу ребят угостить.

— А-а, ну-ну.

И, уступая дорогу, Гуталин поскользнулся и упал. Голова Найды выкатилась к ногам хозяина. У того даже очки вспотели.

Глава X

Искрится тундра. Ни конца ни краю ей. На горизонте она сходится с таким же небом. Куда и сколько ни гляди — белое безмолвие, дух захватывает, как подумаешь: будто на верхушке земли находишься, а от тебя идут уже меридианы к другим странам и государствам.

Собачки потряхивают белыми, черными, пятнистыми спинами, ковыляют и ковыляют. Шипят полозья по чуть присыпанному снежным пушком насту, уносятся за горизонт две полосы от нарты и рассыпчатый собачий след. Время от времени какая-нибудь из собачек лизнет снег.

Ванька сидит за широкой совсем не стариковской спиной деда и посматривает по сторонам. На душе неосознанное блаженство, то ли от девственной белизны снега, то ли от бесконечности пространств, то ли от того, что встретил вот хорошего человека, который бескорыстно подал руку и вытащил из вертепа тоски. Из всех неурядиц жизни. Он благодарен старику — волна нежности так и обволакивает сердце, но сказать об этом стесняется.

— А на это, ангел мой, я тебе анекдотец расскажу. — Дед поудобнее устраивается, сует в редкозубый рот папиросу, чиркает спичкой. Облачко пронзительно пахучего дыма порхает мимо Ваньки и уносится в серебристую даль. Ванька тоже достает папиросу. — Вот слушай. — Дед с хрипотой затягивается. — Значит, едет цыган по степи. Да. Едет. Дело к ночи, на ночевку располагаться надо. Распряг он свой фургон, пустил коней…

— Попутал?

— Ну это… попутал или не попутал — другой разговор. Анекдот же.

— Непопутанных нельзя, опосля не найдешь.

— Ну ладно, — продолжал дед, — значит, попутал их, пустил. Потом стал ходить что-то вокруг своего воза, кнут, что ли, искал? Да. Ходил, ходил… споткнулся о хомут и говорит: «Тьфу, так твою мать, теснота-то какая!»

— В степи-то? — смеется Ванька.

— В том-то и дело, ангел мой, — дед поворачивается к Ваньке, — что у нас раздолье тут, слобода. Есть охота работать — работаешь, захотел отдохнуть — отдыхаешь. Никто тебе ничего, сам себе казак.

— Это да, — согласился Ванька, — и деньги тут хорошие.

— Да тут, ангел мой, и без них можно. Это у вас там без трех копеек в трамвай не сядешь, без рублика не пообедаешь. А у нас? Рыбы — руками бери, мяса — не ленись только, хоть оленя, хоть медведя, про дичь я уж не говорю. Вон коряки. Зачем им деньги? Они и сейчас в них ни клепа не понимают. Когда приедут пастухи от стада, ты понаблюдай! Петрунь им выдает только одинаковыми бумажками, или пятерками, или трешницами. Иначе скандал, идут к Василь Василичу: «У меня, однако, — дед, передразнивая их, заблеял козленком, — одна пумазка, а у него тесять». А у того десять червонцев, — уже обычным, раскатисто-громовым басом продолжает дед, — а у этого сотельная.

— Понятия, значит, не имеют.

— Не имеют, ангел мой, не имеют, — продолжал дед. — Когда с японцами торговали, когда японцам разрешали базы тут держать — без всяких денег обходились.

— Как же это? Эдак и надуть можно.

— А то! И надували. Чего ж не надуть?

Ванька задумался.

— В тридцать третьем году, Ваня, — засмеялся дед, — только что приехали мы, пошли на остров Верхотуров…

— Знаю, заповедник там, песцы.

— Тогда никакого заповедника не было. Ну вот. О-о-о! Ангел мой! Заходим в один чум, хозяин с хозяйкой пьяные лежат — японцы недавно были. Да. Пьяные — хоть выжми. И еще клянчат… за глоток тебе все отдадут, хоть и брать нечего. А кругом, Ваня, грязища! — Дед поворачивается к Ваньке. — О-о-о! Сырые, вонючие шкуры, зола от костра, собаки, тряпье… смотрим — копошится что-то в углу. Присмотрелись — дите. Грязное-прегрязное, голова в струпьях… а этим похмелиться.

— Да…

— Ну вот, ангел мой, слушай дальше. У моториста было зеркальце, он дал его другому пацану, что постарше, годков эдак двенадцать. Пацан глянул в зеркальце и — цап за зеркалом, цап; навроде мух ловит. Цап! — Дед показывает, как это было. На минуту замолкает. Слышно, как шипят полозья. Затем продолжал: — Да хоть когда по ярангам ездили или когда на охоте почаевать заедешь… одна голь оголенная. Правда, старшины яранг, шаманы — ничего. И кухляночка у него — чистенькая, и торбаза, и олени, и собачки, а остальные… — дед безнадежно машет рукой.

— А я в Оссоре корячку видел, в магазине торгует. Губы накрашены, в туфельках, волосы навроде конского хвоста.

— Э-э-э, ангел мой, это сейчас им Советская власть волю дала. Если у тебя в паспорте записано, что ты коряк, или чукча, или эвен, тебе и оружие бесплатно, и дом, и лекарства всякие в аптеке. Детишек ихних бесплатно в интернатах учат. Наши хоть немного да платят, а они ничего. И ежели спросишь какого: «Чего детворы столько развел? Содержать-то трудно?» Знаешь, что он тебе, подлец, отвечает? «Советская власть прокормит!» Во как! — Дед таращит глаза. — А у него их там… как китайцев. Корми их да учи.

— Значит, надо так. Да и честные они. — Ваньке захотелось вступиться за коряков да чукчей, уж больно дед напустился на них.

«Да вон хоть и Яшка Айтаров, дяди Саши дружок, без всяких денег рыбакам помогал, а нерпушку тогда… и первый поздоровается, хоть до этого никогда не виделись», — подумал он.

— Это-то да, — соглашается дед, — зверя из чужой ловушки никогда не возьмет. Или потеряешь что в тундре, найдут, привезут. Насчет этого у них здорово.

— В прошлом году весной на неводе в Анапке дядя Саша наш аванец по пьяному делу потерял, восемьдесят тыщ… нес из банка да потерял. Опосля какой-то пастух-оленевод принес.

— Да это, — отмахнулся дед, — со мною получилось. Лет пять назад вез я Петруня из Оссоры, он деньги на весь колхоз получил, мешок, как раз подзавяз. А в дороге пурга прихватила. Она еще в Оссоре начиналась, да мы думали, успеем до Макарьевска… Да. Замаялись. Собачки на снег ложатся, хоть убей их, не встают. А мешок — килограмм полтораста, да и сам Петрунь не меньше, идти впереди упряжки не может. Что делать? Решили мешок бросить, опосля, мол, возвратимся. И бросили. Только добрались до Макарьевска, чаюем, вот он, вваливается укинский коряк с нашим мешком. «Ваши пятаки? Забирайте». Он, оказывается, вслед за нами выехал, им же пурга — не пурга, еще лучше в пургу дорогу чуют.

— Здорово-то как!

— А ты уезжать!

— На родину тянет, дедушка. Прямо не могу.

— А ты думаешь, нас не тянуло? С ума сходили. — Дед задумывается, крупные морщины на его львином лице опускаются. — Привезли нас в Анапку треску ловить. Железо, цемент, оборудование всякое с нами. Строимся ночами. А кругом тундра да окиян. Куды денешься? А договор на три года. И я не выдержал, на втором году убег.

— Через тундру?

— Через тундру, ангел мой, не убежишь. Дорогу знать надо, да и горы там. Один человек от нас только до Питера на нарте добирался.

— Кто же это?

— Бекерев. Его теперь нету. Комиссар такой был. Колхоз он организовал наш, его фамилией наш колхоз назвали. А больше — никто.

— А ты как же?

— Директора надул, — небрежно крякает дед. — Весною напросился пароход разгружать, да на нем и остался, в дырку залез. Двое нас было. А во Владивосток приехали, вылезли: «Берите шпиенов». Они посмеялись и отпустили.

— Здорово.

— А потом раскручивались в «Интуристе». — Дед откидывается и поднимает палец. — По сто рублей за порцию трески платили.

— Здесь не наелись.

— Мильенеры ж.

— Фокусничали, значит.

— Фокусничали, ангел мой, фокусничали. До того дофокусничались, что у моего корифана на билет не хватило. А я ничего, добрался, слава богу, до своей Ростовской области. И с собою кое-что привез.

— И опять возвратился?

— Возвратился, ангел мой, возвратился. И ты возвратишься, ежели дурака не сваляешь. Ай не понял мой анекдот?

— Анекдот-то я, дедушка, понял, да скука зимой: работы в колхозе…

— Тьфу! — Дед гаркнул на всю тундру. — Тьфу… твою мать! Не хотел ругаться, да ты на грех навел. Ну что тебе колхоз? Сдался он тебе! Тьфу! Ты казак будешь, заводи дом, собачек, живность всякую, хозяйку работящую. Лови рыбку, делай икричку, балычок. Я на одной икре больше имею, чем вы в колхозе. — Дед, выпрямляясь, поворачивается. — Вот я. Чего у меня нету? Одних кустюмов тринадцать штук. Все, правда, старых фасонов, да мне новые и ни к чему. Книжка есть, и у меня и у старухи.

— И у ней и у тебя? — удивился Ванька. — Как же это?

— Она свои деньги держит на своей, — не поняв его, отвечает дед, — а я — на своей. Она редисочкой, лучком занимается. Опять же за разные лечения перепадает, она у меня и грыжу заговаривает, и сибирку, и поморозился кто… по женской части опять же. А ты — колхо-о-оз… насмешил. Я вот зимой вехи ставлю, летом в перевозчиках. Слободного времени у меня хоть отбавляй. Колхоз — тьфу! Без него обхожусь, и слава богу. И нужен он мне как в петров день варежки.

— Это конечно, — соглашается Ванька. — Можно и без него.

— Можно, ангел мой, можно. Да еще как можно.

А собачки ковыляют и ковыляют, и потряхивают и потряхивают сбруей, стелется тундра под нарту. Вот и устье реки.

— Ну, давай, ангел мой, начнем наше дело.

— Да давай.


Работа у Ваньки с дедом не сложная: долбить под снегом полуметровые ямы и ставить в них четырех-пятиметровые ветки, вехи, по всей «дороге» до Макарьевска. Ванька орудовал пешней, ломом, лопатой, а дед развозил деревца, за которыми он ездил к сопкам, где заросли березняка.

— И лют же ты на работу, ангел мой, — рявкал он, подгоняя нарту с лесом. — Покури, отдохни. Надорвешься.

— Да я вроде не дюже стараюсь.

— Больше тридцати — сорока сантиметров ямы не бей. Куда это? Метровые разворотил.

— Дольше простоят.

— Зачем? Все одно новые на тот год ставить. Не рви пуп. Я тоже в молодости рвал, а теперь вот моча не держится. Всю силушку Волго-Донской, туды его мать, высосал.

— Ты работал там?

— В тюряге, ангел мой, или, как говорят, в «командировке» был там.

— Как же это? — Об этом Ваньке неудобно было спрашивать — мало ли что? Может, обидится еще, хотя в колхозе кое-что и слышал. — Ты только не обижайся.

— А чего обижаться? Обижаться, ангел мой, нечего. Самого обидели — дальше некуда. И все эти активисты, туды их мать.

— И за что же они тебя?

— За то, что в колхозе не хотел работать. Особенно Баучиха, — плевался дед.

— И чего ей надо?

— Активистка ж. Сколько лет в поссовете сидит. Так-то, ангел мой. А я свое хозяйство строил. Хату новую ставил… Федор помогал. Федору тогда восьмой годок шел, — тихо, насколько это ему удается, продолжает дед. — Возле Дранкинского увала кунгас морем выбросило, давай разбирать да таскать… все на себе. Федор помогал. «А ну, сынок, — говорю ему, — подержи, я отпилю». Он глазенки таращит, тужится… дите ж. А тут парторг да эта Баучиха, туды их в душу мать, как кажушки: «Почему да почему в колхозе не работаешь?» И опять командировка на десять годков.

— А теперь, — Ваньке жалко стало деда, всю жизнь, считай, по тюрьмам, — из-за чего?

— Из-за этого проклятого парторга. Это он, подлец, меня Чомбой прозвал. В колхозе говорят, что этот Чомба навроде нашего Колчака, а один инженер, что до Уки со мною ехал, говорил, наоборот, что Чомба за революцию был, навроде нашего Чапаева… где-то в Индии только. Но мне все одно.

— А из-за парторга как? — возвратился Ванька к прежнему разговору.

— Приписали, Ваня, что я ему кулаком голову разбил. Чокнутый он теперь, пропал…

— Кулаком голову не пробьешь.

— Приписали, что камень у меня в рукавице был.

— Но не было же?

— По пьяному делу все… разве упомнишь… может, и был. Ну, ладно. — Дед приподнимается. — Продолжим нашу работу, а то заболтались мы.

И Ванька опять сбрасывает шубу, плюет на руки, раскидывает метровой толщины снег. Затем орудует пешней. Мерзлота, переплетенная корнями морошки и шикши, поддается с трудом. Дед валится в нарту, гикает на собачек и уносится за ветками.

* * *

А в ненастные дни дед с Ванькой пурговали, отсиживаясь в палатке. Гудит раскаленная печка, на ней шипит чайник с «пунжей» — крепкий чай, перекипяченный особым способом, в который добавляется определенное количество спирта и сахара. Сама печка сделана камином, без дверцы, тепло так и пышет из нее. В углу на ящике с продуктами мерцает свеча. Ванька, засунув ноги в кукуль, лежит на мягком лапнике — ветках кедрача и смотрит на играющие угли. Дед сидит сбоку, на пустом ящике. С кружкой. Со смаком, маленькими глотками прихлебывает пунжу. За палаткой бесится пурга. Ей подвывают собачки, иногда вся упряжка зальется хриплым лаем — где-то рядом лиса или росомаха.

— А жить, как я посмотрю, ангел мой, ты совсем не умеешь, — громыхает дед, дуя в кружку. — Не понял, что главное в жизни.

— А что? — Ванька тоже наливает себе ароматной жидкости. Отхлебывает: По всему телу разливается бодрящее блаженство.

— Главное в жизни — это борьба, — утверждает дед. — Как в природе. Все на один манер устроено. Сдачи надо уметь давать, постоять за себя. А ты, как я погляжу, совсем не умеешь.

— Не умею, — признается Ванька.

— Нюжли на кулачках никогда не дрался?

— Как же. Сколько раз. Дружок у меня был, Петька. Задира такой. Вот мы вдвоем и колупались против других ребят. До крови даже.

— А за себя ты дрался?

— Да вроде не приходилось.

— А ты за себя моги, не за кого-то. В природе вон любая комашка за себя стоит. Опять же крепким надо быть, зубами за жизнь держаться надо. Жизнь тебя гнет, давит, а ты — нет! Нет, и все тут! Не сдавайся. Я тыщу раз, может, испытал это. Да. — Дед тянется к чайнику, крякает. — Лет десять назад на охоте со мною приключилось… сплохуй я тогда, крышка бы мне. Осенью дело было, морозы уже. Сам знаешь, какие у нас осенью морозы, когда снега еще нет. — Дед прихлебывает из кружки, задумчиво смотрит себе под ноги. — Речку в горах переезжал, на перекатах она еще не стала. — Дед замолкает, забывает про пунжу. Пережитое прошлое, видимо, и сейчас тревожит его. — До того берега, может, метров пять осталось, может, меньше. И лед под нартой обломился. И понесло на перекат. Забурлило, смешалось…

Одни собачьи головы между льдин. Ухватился за нарту, она укутана палаткой хорошо была. Пролетели по валунам и ямам, а там опять лед, торосы. Гремит все… и тянет под лед. Нарта уперлась в льдину передком, а корму засасывает. Передние собачки уже на берегу лапами скребутся, а задних под лед тянет, тормозят. Сам по шею в воде. Так-то, ангел мой…

— И как же ты? — Ванька забыл про пунжу.

— Да как же? Собрался с силами да как гаркну на собачек: гого-го-го-оо! — Дед рявкнул так, что пламя свечки заметалось. — Потом изловчился, достал нож и задних отхватил — их тут же под лед хлюпнуло. И опять го-гого! И выскочили. Через минуту навроде лыцаря стал. Изо льда. Скорее спирту, костер…

— А те, что обрезал, пропали?

— Один Кучум прибежал. И, веришь, Ваня, худой-прехудой. — Дед наклоняется к Ваньке. — Один шкилет. За какие-то две или три минуты, что подо льдом до другого переката пролетел, шкилетом стал.

— А нагда, — дед выливает пунжу в чайник, наполняет кружку новой, обжигающей порцией. То же самое делает и Ванька. — Нагда, Ваня, нахрапом да криком нельзя. Не возьмешь. Надо тихоней прикинуться, овечкой. Навроде блаженненького. Вот если бы я на Беломорско-Балтийском канале не придурился исусиком, конец бы мне.

— Ты и там был? — удивился Ванька.

— Был, ангел мой, был. Это в первый раз, в тридцатом году попал туда. Ну вот. Ежели бы не придурился — там бы и остался. Работа лошадиная, в шурфах вода, плывун просачивается, как ни зашивай стенки. Всю смену по колено в жиже, присесть негде. А кормежка плоховатая, для меня и совсем мал паек. А я ничего. Смирный, громкого слова не скажу. Смотрят — надежный человек, перевели на кухню дрова колоть. Я на кухню наколю дров и начальству не забуду — мне лишнюю миску баланды. Я еще больше стараюсь. И досрочно выпустили, да еще справочку дали. Она мне опосля очень помогла. Приедем домой, покажу тебе ее… А те, кто шерсть поднимал, все там остались.

— Но всем же на кухню нельзя, — вставил Ванька.

— А что тебе все? Живешь-то раз. По-всякому надо: нагда нахрапом да ножом по потягам, а нагда овечкой притвориться.

— Я, наверно, не смогу, — признался Ванька.

— Жизнь всему научит. Всему.

— Да, плохо тебе, дедушка, в жизни пришлось. Сколько ты… перетерпел. В первый раз тоже из-за парторга?

— Из-за комсомольцев, туды их мать! Зючиха, зараза подлая, вот уже сколько годов прошло, я забыть ее не могу.

— Активистка? Тоже приставала?

— В тридцать третьем году, Ваня, мы колхоз строили, Ваня, — дед наклоняется к Ваньке, — я тоже в комсомольцы записался. Тьфу! Да. Строили этот колхоз, туды его мать. Неурожай, голодуха, от ветра валились. А пахали, считай, на себе. Во какие времена были! Тракторишко нам дали. И поехали мы с двоюродным братаном за горючим в станицу за сто верст. Две бочки на бестарку, возы такие были.

— Слыхал.

— Да. Едем. И лошади и мы одна кожа да кости. Остановились ночевать у одного кулака. Он и говорит: «Взарайте десятину, накормлю». Мы было и не хотели, да желудки подкачали: ноют, землю бы ел. Взарали. Он, правда, дал нам ковригу хлеба, крынку молока. Поехали. И тут лошадь, Зючихой звали, старая, упала, курва, чтоб ей… Мы поднимать, а она вытянула ноги, навроде электричество по ним пошло, и издохла, сволочь. Приехали. Тут сразу комсомольское собрание, прямо в поле и — поехал Семен Павлович копать канал от одного моря до другого.

— Да…

— Ваня, — морщится старик, — за скотину, за какую-то клячу… Что ж это?

— Да… — согласился Ванька и про себя подумал: «Как же так: все комсомольцы не правы, а он прав. Тут что-то не так…»

А пурга за палаткой посвистывает и посвистывает, сырые кедрачины в печке потрескивают и потрескивают. Чайник с пунжей шипит.

— А еще говорят, в колхозе не работаю. Выработался, хватит. Пущай другие с мое поработают.

«Да, ты наработаешь в колхозе, — подумал Ванька о деде, — как же…»

Но вот пурга кончается. Опять проглядывает солнышко, искрятся дали. Воздух хрустит, когда набираешь его полную грудь. И сама тундра какая-то… счастливая, что ли?

— Ваня-а! — орет дед на всю тундру. — Сколько волочь?

Ванька делает рукой столько отмашек, сколько вех нужно, — до деда ему не докричаться.

— Ну мы и даем! — с гиком подгоняет нарту дед. — Скоро в Макарьевске будем.

Глава XI

— Моя Клавдя шить, варить — не буду говорить, — смеялся Володька за столом, — а вот насчет культурностей — золотые руки.

— Володя, — с упреком пела Клавдия.

Пробыли Ванька с дедом в тундре почти месяц. Ванькина тоска чуть приутихла, возможно, работа среди снежных просторов развеяла ее, а может, та частичка сердца, уж очень переполненная ею, отболела. Под конец даже в Дранку захотелось.

В общаге попритишало. «Муроводы» уехали в Оссору ремонтировать сейнер, что лежал где-то под снегом на косе, в их комнату вселился Володька Прохоров с женою.

Женился он. Взял сезонницу из комбината. Она только приехала на Камчатку, в комбинате работала табельщицей. Ваньке она что-то не очень понравилась, точнее, он ей не понравился. Когда ели оленину, Ванька мясо взял руками — камчатский обычай мясо брать руками, целыми кусками, потом ножом отхватывать у самых губ, — она пододвинула ему отдельную тарелочку, ножик сунула в правую руку, вилку — в левую. Подала салфеточку. Ванька вертел, вертел ее, стал пристраивать за шиворот — у Клавдии губы дрогнули, подавляя улыбку, она взяла у него ее, положила на колени.

— Оно, братцы, жить бы можно, — продолжал Володька, — да культурности заедают.

— Володя…

— Клавочка.

Клавдя была хоть и не первой молодости — но и сам Володька не первой, хоть чумурудный иногда бывает, как пацан, — но красивая. Да и форс держала: губы намазаны сразу двумя красками, к глазам подрисованы крылышки, а на голове прямо копна, даже не верилось, что у бабы столько волос может быть. Ногти тоже накрашены, но какие-то не такие… не как у настоящих фиф: у тех они востренькие, культурненькие, а тут намазаны, и все. Так бы и Ванька свои мог. И все на ней какое-то не такое… вот хоть жук, что на правом плече сидел, или браслет из такого же стекла. Будто то, да не то.

И видно, что все эти стекляшки дешевые-предешевые, а туфельки еще чуть — и каши запросят. «Только приехала, — отметил Ванька. — Не успела еще обарахлиться… а Володька свои за зиму прожил, да еще алименты у него».

Ребята из других комнат целыми днями пропадали на работе — уже были выбраны бригадиры и звеньевые на ставные невода, команды на сейнера. В сетепошивочном цехе капитаны и матросы шили снюрневоды и кошельки, механики на сейнерах перебирали машины. Все готовилось к путине.

Мишка сколачивал строительную, точнее, комплексную, бригаду: из плотников, бетонщиков, штукатуров.

Солнышко подольше задерживалось на небе, снег плотнел. В промежутках между пургами — пурги теперь были недолгие, дня на три — на крышах повисали сосульки, а когда солнышко припекало настойчивее, капало с крыш. В воздухе при утренничке дрожали серебряные нити и было тревожно. Чувствовалось, что весна где-то рядом, и сильная-сильная. Хоть и не показала себя еще, но все, просыпаясь, трепетало перед ней.

Оттаивала и Ванькина душа.

Проснувшись как-то утром, когда золотистые пелёны из окна, разгораясь, лежали на оленьей шкурке перед кроватью, Ванька съежился в сладкой истоме и потянулся. Промычал что-то.

— Силу некуда девать? — улыбнулся Мишка.

— Да навроде, — зевнул Ванька.

— Сегодня для флота шлюпки начнем клепать.

— Хоть пароходы.

Произошла встреча с Эллой Ивановной. Он, кстати, боялся этой встречи и по возможности избегал ее — как ни говори, а предательство вышло, все-таки ведь не пришел тогда. Столкнулись возле магазина.

— Вот! — воскликнул он, придерживая ее. Он чуть не сшиб ее в сугроб.

— Ваня! — обрадовалась она. — А обгорел-то как! Здравствуй!

— Здравствуй!

— Я тоже в тундре была, смотрела, как наши оленеводы живут. Хотела к вам заглянуть, да мы же, бабы, трусихи. Ну как дела?

— Да и ты загорела. Ничего… Работаем…

— У меня тоже начались дни золотые, причесаться некогда… — В ее голосе звучало участие, ласка, радость. Он это почувствовал сразу, и на душе стало легко. Так смотрит — не то чтобы стушеваться, а, наоборот, обрадовался этой встрече. Будто с давнишним приятелем встретился, хоть за пузырьком беги.

Отошли в сторону, минут десять болтали. Проходивший мимо Мишка подмигнул Ваньке, она засмеялась, а Ванька хотел Мишке по морде врезать. Но ничего, все равно на душе было легко и сам он себе казался хорошим-хорошим. Даже вприпрыжку побежать захотелось. Глупость, конечно, но что ж поделаешь, раз такое настроение?

А Геннадий метался по колхозу — он остался главным инженером за Юрия Алексеевича, уехавшего с женою в отпуск на шесть месяцев. Собирал бригадиров, капитанов, инженеров. Все совещались да планировали. А дел-то! Флот, ставные невода, снабжение, отгрузка зимнего улова наваги.

А тут вот-вот грузы навалятся: бочкотара, соль, цемент, лес, железо…

Не хватало матросов на сейнера, рыбаков на невода, бульдозеристов, трактористов, квалифицированных сварщиков, механиков.

Совсем не было барж и катеров для переселения ивашкинцев и укинцев.

Встретил его Ванька как-то на улице — Геннадий был тоже загорелый, похудевший, они с директором комбината шли, про аренду плавсредств, что ли, спорили? — он даже не заметил Ваньку. «Совсем замотался», — подумал Ванька.

Дранка, намуроводившись за долгую зиму, просыпалась. Зевала, потягивалась.

«А там лето… и домой».

Глава XII

А тут вдруг все замелькало, все закружилось.

Сразу же после пург солнышко так начало жарить — чудо, да и только, — так жарить, что смотреть невозможно. Кто работал на воле, пообгорали. У Ваньки шкурок сто с носа слезло, а кончик его порозовел. Дотронуться невозможно, особенно если брезентовой рукавицей.

За какие-то две недели снежище, что высился до труб, набух, потемнел и мутными ручьями сбежал в речку, прихватив разные пустяки: бревна, бочки, насыпные грядки с огородов. Похилил плетни. И сразу трава. Так поперла, что не успели оглянуться, как до пояса уже. В тундре закрякало все, затрещало, захлопало крыльями.

Тут и Мурашова приехала. Какой там дом, какое там Куприяново со всеми знакомыми, кого провожал да обнимал у калитки, — тут так затеплилось и защекотало под ложечкой, что хоть на работу не ходи. А сиди на берегу речки и думай — все про нее, — улыбайся. Только чтоб никто не видел, а то… Да ладно, шут с вами совсем, нате смотрите, какой я!

В общем, на свадьбе Мишка с Володькой так плясали, так вбивали каблуки в пол, что у Мишки один каблук щелкнул и покатился под скамейки. Мишка ботинок вслед и — одна нога босиком — продолжал.

Наконец дядя Саша в изнеможении разломил гармонь на колене и прохрипел: «Не могу». Мишка взял губастый стакан с шапкой шампанского, поднял над головой:

— Выпьем, друзья, все сразу за моего верного товарища и его жену!

— Горько-о-о! — заорали.

А Мурашова схватила Ваньку за лацканы пиджака, подтащила к себе и поцеловала.

— Вот так вот! — И Мишка стаканом об пол.

И завертелась машина.

Всей бригадой в четыре дня махнули Мишкин дом, и Ванька с молодою женою вселился туда — расчеты и счеты все опосля решили. Дом новенький, сосной пахнет. Пол отшлифован до блеска, хоть в микроскоп рассматривай, никаких пазов не заметишь — они с Мишкой сначала его шпаклевочкой, потом шкурками, а потом краской да лаком. Ступишь — полоски от носка так и тают.

— У министра и то таких полов не бывает, — сказал Мишка.

Занавески новенькие, солнышко брезжит через них. Правда, ничего больше в доме не было, только кровать с периною — дядя Ваня приданое за дочку деньгами дал, которые частично ушли на уплату за дом, а больше, кроме старой мебели, у него ничего не было. Да они и не взяли, разве что стол, да и тот на кухне поставили, чтоб вида не портил.

— Вань, — сказала Мурашова, сидя на единственном стуле, — а ведь у нас ничего нету.

— Все будет. — И Ванька поднял ее вместе со стулом. Потом нежно переложил на одну руку, стул потихоньку, чтоб не портить пол, поставил на место.

— Резина, а не руки.

«Все будет…» Четыре или три часа в сутки спишь — и ничего… нормально. Не знаешь, куда силу девать. В бицепсах свербит, голова как стеклышко, а на душе покой. Топор сам хватает доску или бревно.

На работе — в речке тарахтели сейнера, их же теперь много стало после объединения, пришедшие за топливом, тралами, продуктами, месил воду труженик «Бегун», таская от пароходов баржи с цементом, лесом, оборудованием всяким, за Дранкой, где закладывались «Черемушки», маячили кучи грунта и материалов, возле которых стрекотали бульдозеры и копошился народ, — время проходило незаметно. Не успел оглянуться, как уже четыре часа. Потом бежал на «шабашку» — подрядились с ребятами пирс отлить в нерабочее время. Дом Михаилу не стали закладывать, в колхозе запланировали на этот год всех обеспечить жильем. А по выходным или когда на пирсе не давала работать погода, дождик например, возводил сарай. Мурашова — спасибо дяде Ване за дочку — помощницей оказалась что надо: и доски помогала пилить, и столбы придерживала, когда он втрамбовывал их в мерзлоту, и землю откидывала. Крышу без нее бы не покрыл.

А хорошо засыпать после дней сутолоки! Она уткнется носом в его подмышку и сразу затихнет. А он вздыхает все, все не может уснуть. И курить не встает, чтоб не потревожить ее — даже позу не переменит, когда рука онемеет. Все думает, думает… как дальше.

Не заметил, как и лето к концу. Во как бывает!

Геннадий, его теперь утвердили главным инженером напостоянно, разворачивался. Когда только и спал. Сапоги, наверно, с плащом да кепкою не снимал. На ходу, на чьей-нибудь спине, наряды да заявки подписывал.

У Мишки тоже хлопот полон рот с этим комплексом: не только плотницкие работы самому знать надо, но и сварку, и электрику, и земляные, и бетонные. А расценки? — там сам черт ногу сломит. Володька же, как и Ванька, плотничал. Все тоже нормально, только семейная жизнь у его не очень ладилась. Клавдя никакого спуску ему не давала, хоть он и тертый мужик. Но все равно.

Возвращались они как-то с шабашки — сваи в этот день били, — кто-то из ребят и скажи:

— Пивца бы.

— Как оно, братцы, с устатку помогает, — сказал другой. — Прямо как лекарство.

— Так в чем же дело? — засмеялся Володька. — У меня, правда, не пиво, а квасок. Айда, братцы!

Подошли к общаге, Володька не повел их в комнату. Ждут они. И вдруг крик на весь коридор:

— Бич, алиментщик! — Чувствовалось, что Клавдия и рукам волю давала. — Домой не приходишь, все с бичами хороводишься, паразит! Глаза бы мои не видели, с ними и оставайся!

Володька пятился назад, одной рукой заслонясь от налета, в другой — банка с квасом за спиною. А она еще пуще:

— Хороводится с компаниями, алиментщик…

Трудно было ему марку держать.

Осенью в колхозе организовывалась бригада на обработку жировой сельди в Пахачу, Юрий Алексеевич, как тамошний начальник, набирал ее. Впрочем, практически всем этим заворачивал бригадир, дядя Саша Демидов, не один пуд соли на этом хлопотливом деле съевший. Брал он в основном сезонников.

— Нам бы туда, — вздохнула Мурашова.

— Инженер не пустит, — сказал Ванька, — плотников здесь не хватает. В Уку на разработку птичника не знают, кого посылать. Да и бригаду бросить неудобно.

— А что тебе бригада? Главное — заработок. А там раза в три больше заработать можно.

— Это-то да… кто ж против этого? Но итить в правление…

— Зима наступит, на откопке снега, Ваня, много не заработаешь. Или опять с Чомбой вехи бесплатно ставить?

— На зиму столярный цех открывают. Здание уже заложили.

— У нас столько долгов… даже не знаю, когда с Михаилом расплатимся.

— Мишка подождет.

— И на люди выйти не в чем, — обиженно продолжала она, — надоело в старье щеголять.

«Что верно, то правильно, — задумался Ванька. — Это конечно, но в бригаде многие рвутся в Пахачу, особенно кто недавно в колхозе, Геннадий даже не разговаривает по этим вопросам».

— Без толку, — вздохнул он, — Геннадий не пустит.

— А что тебе Геннадий? Ты к Василь Василичу.

— Нет уж.

Ох как неудобно стоять на зеленом ковре перед председательским столом! Василий Васильевич только глянул и сразу:

— Понимаю тебя, Иван, но ничего не получится. Ты здесь нужен.

— Да жить-то надо, Василь Василич.

— Жить надо. — Председатель задумался. — Это ты верно говоришь.

— Дом поставил, а он пустой. И расплатиться ж за него надо.

— Это верно, жить надо, — еще раз повторил председатель. — Всем жить надо. Вот до холода электростанцию пустить не успеваем, а ее пустить надо. Чужим рабочим платим командировочные, а своих нету. Двойную зарплату платим чужим.

— Василь Василич… — «Хоть провались…»

— Ты ведь и жену с собой возьмешь. А на ее место нам опять человека искать. Она у тебя штукатуром работает?

— Ну, Василь Василич… — Ванька уже собрался отработать задним, как флотские говорят, но председатель поморщился и написал в верхнем углу заявления: «Не возражаю». И не глянул на Ваньку, как это всегда было.

Как чумовой брел из конторы. Пришел, молча повалился на диван — жить не хотелось.

— Так и знала, — ворчала Мурашова, — одного человека им жалко отпустить.

Ванька не шевелился.

— Ванечка, хороший мой! — встрепенулась она, увидев заявление. Прыгнула к нему на диван, стала целовать. — Расскажи, как было!

— Противно все.

— Опять ты за свое? Ну что тебе другие? Жить-то нам с тобою.

— Это-то да… да ведь живем-то не в лесу, сама понимаешь. Что я ребятам скажу?

— Ничего, Ваня, ничего, все пройдет, вот увидишь.

Глава XIII

Все прошло, конечно, она права оказалась. В Пахаче не до этого было. В конце августа как повалила селедка, как повалила — только успевай принимать. Сейнера, загруженные ею по рубки, — и как только не потонут? — толпятся у причала, ждут очереди. Просрочил чуть хоть на полдня, она протухла — рыбаки матерят все до земного пришествия. Помогают обработчикам и соль таскать, и лед колоть, и бревнами ее в чанах ворочать. Но все равно никак невозможно успеть.

Намотаешься за смену так — ведь все работы, за исключением рыбонасоса, который сосет ее из трюмов, вручную, — что ничего не замечаешь, бредя к палатке. И силы нету сапоги снять. Только забылся, дядя Саша хрипит над ухом, тянет за сапог. Рядом Юрий Алексеевич топчется, протирает очки. А у причалов шум — уши синеют даже у закаленных, — это рыбаки повезли ее назад в море, не принятую. Или выкачивают в береговой песок за цехами. Какое-то дурацкое распоряжение: нестандартную не брать. Как на сотню селедочек пять штук меньше двадцати пяти сантиметров — стандарт двадцать пять сантиметров, допуск пять процентов, — приемщик не принимает у рыбаков. Повезли на свалку! Асс-са-а-а! Тоннами! «А рыбка-то, — думал Ванька, — от жира ломается».

Это-то и убивало его, сколько ее не в дело идет..

Ведь в магазине она рубль восемьдесят кило. А если копченая, то и все два тринадцать. В Куприянове же люди, кроме ржавой тюлечки, ничего не знают, да и та в сельмаге в год раз по обещанию бывает. Камчатка-а-а…

А по берегу хоть не ходи. И глаза закроешь, и уши заткнешь, и нос, но сапогом все равно чувствуешь — мурашки спину обсыпают, — как каблук со скользким писком выдавливает из нее кишки. «Вредители, что ли, там, наверху! Что ж они? Ничего не видят, что ли?.. посворачивать бы морды всем пузанам…»

Успокаивала Зина. Она тоже с работы приходила усталая — у обработчиц на укладке не легче, ящичек шестьдесят килограммов, а сколько их за смену через руки пройдет?

— Брось, Ваня. Что ж поделаешь. — Она клонилась к нему. — Так жить тоже нельзя… вот послушай: возвратимся в колхоз, получим деньги за сезон, сразу много. Я насправляю себе платьев, зимнее пальто, осеннее. Тебе тоже… костюмов. Знаешь, Ваня, когда я укладываю ее в ящики, то вместо селедок иногда туфельки перед глазами мелькают. И радостно становится… Мелькают и мелькают, разных фасонов.

— С устатку, может.

— Да нет же, Ваня. А у тебя не бывает такое?

— Тоска что разве.

— Ванечка!

Обработчики и рыбаки зарабатывали, конечно же, бешеные деньги — с большим потом, конечно, особенно рыбаки: за лето в колхозе погибло трое шлюпочников, когда тайфун застал флот на промысле.

Кстати, этот тайфун сдул со своих мест почти все большое начальство, которое разрешило выход в море, еще три могилки с якорями за Дранкой появятся.

Катая бочки на баржи или ворочая бревном в чанах, Ваньке хотелось заиметь великанскую, какую-нибудь нечеловеческую силу, вывернуть телеграфный столб и сокрушить все подряд, не оставив камня на камне. «Ну, люди… шут с ними, пусть живут да жадничают».

Такие мысли обуревали, видимо, не одного Ваньку, в бригадах пошел ропот… Юрий Алексеевич с дядей Сашей, видя такое дело, ограничили приемку и обработку рыбы: сейнера в море стали выпускать по очереди, команды простаивавших судов рассовали по бригадам. Дядя Саша на свой риск стал принимать и обрабатывать нестандартную, так называемую пеструю сельдь.

— Погорим мы с тобой, Александр Яковлевич, — тревожился Юрий Алексеевич, — ее ведь могут у нас не принять.

— А это мы посмотрим.

— По низкой цене сдадим.

— Не пропадать же добру.

В конце сентября, как раз в завал рыбы, приехал Геннадий. Изменился он не только внешностью. У губ пролегли твердые складочки, походка уверенная, в голосе прорезались властные нотки, взгляд стал тверже, насмешливее. Первым делом он напустился на Юрия Алексеевича с дядей Сашей за самоуправство. Несдобровать бы им, наверное, да тут комиссия из Москвы. Местному начальству попало на орехи. Но все равно Геннадий так проволок Юрия Алексеевича по бездорожью при всех, что тот только морщился, протирая очки. Досталось и дяде Саше. Но дядя Саша обрезал его:

— Заткнись, цуценок… на горшок сначала научись садиться, опосля кричать будешь…

— Если увижу на работе самоуправство, — Геннадий посерел от злости, — сниму.

— А ты меня не ставил! Меня ставило правление колхоза, за продукцию отвечаю и я.

А Геннадий развернулся: у соседнего колхоза раздобыл шлангов на рыбонасос, организовал еще одну приемную точку. Рабочими ее обеспечили — в поселке навербовал сторожей, каюров, охотников, с милицией договорился, чтобы всех пятнадцатисуточников посылали на эту точку. Деньги этому «интернационалу» — так их окрестили — выплачивались через каждые три дня.

Чаны поставили прямо под открытым небом, риск, конечно. Флот весь выгнали в море.

— Привет сезонникам! — подковырнул он Ваньку, встретившись, и, как всегда это было, протянул руку. Впрочем, в пожатии руки и в голосе было не то, не дружеское: «Как дела, Ваня?», а шутка и снисхождение. «Недовольный, наверно, что я за длинным рублем сбежал», — виновато подумал Ваня.

А Мурашову обволок ласкающим, дымчато-восторженным взглядом. Глаза так и говорили: «Зиночка». Словами же сказал:

— Как похорошела! И не узнаешь сразу.

— Что вы, Геннадий Семенович, какое тут хорошение? — засмущалась она.

Действительно, какое там хорошение? Она похудала, почернела от загара, у глаз лучики. Да еще в бахилах из резины или проолифленной куртке шестидесятого размера.

— Еле ноги таскаем, — продолжала, рдея под его взглядом, и в ее глазах таяли озорные искорки.

— Ничего, в колхозе отдохнете, — еще ласковее продолжал он, потом быстро, настороженно как-то глянул на Ваньку — у Ваньки защемило все и перевернулось внутри. «Неужели и здесь пройтись хочет… Надьки ему мало».

— Скорее бы, — вздохнула она, а смотрела на Геннадия еще игривее.

«Специалисты… по подмигиваниям».

— Ну, братцы, пока. — Геннадий ушел.

А хотелось поговорить совсем по-другому, как на ковчеге, когда перед сном Ванька рассказывал про свое Куприяново, Володька про торгашеские махинации, а Генка до слез смешил ребят студенческими проделками: «Какой тут сон, товарищ профессор? Одно мучение».

В обеденный перерыв нашел его все-таки, стал расспрашивать про ребят, как там Мишка с Володькой. Геннадий отвечал односложно, разговаривал в то же время с другими. Сказал, что Мишка «молотит что надо… такую птицеферму отгрохал», а «Прохоров с женою воюет… собирается выгнать его из дому».

В двух словах рассказал, как с Володькой, возвращаясь с сенокоса — Володька ушел из плотницкой бригады, сено теперь косит, — натолкнулись на медведя. Был дождь, их ружья висели за спинами. Они шли по-над берегом моря, закрывшись от ветра и дождя башлыками. И тут медведь. Он шел по тропинке впереди них. Он кинулся на Геннадия, у Геннадия ружье ремнем зацепилось за башлык, потянуло весь плащ на голову. Крышка бы ему, да Володька — у Володьки ружье было разряжено — догнал медведя и стал колотить прикладом. Медведь на Володьку, а Геннадий подоспел, влепил ему в ухо два заряда. И еще одна новость: Василий Васильевич в Петропавловске, в больнице.

Когда Ванька заикнулся о рыбе, сколько ее пропадает, Геннадий махнул рукой.

— В море ее много. — Потом серьезнее стал, даже нахмурился. — Самоуправством занимаетесь, тысяч десять центнеров прохлопали, а это четыре миллиона денег, черт возьми! Это капитальные постройки, сейнера, единая отопительная система в Дранке… на собаках дрова возим…

— Да пропадает же ее сколько, Геннадий Семенович! — вставил Ванька. — Ведь добро же.

— Главное, Проскурин, деньги, они погоду делают. Результаты, Проскурин, результаты. А они у нас, как видишь, не плохие. А могли бы быть лучше, кстати, если бы вы только высший сорт обрабатывали.

— Геннадий Семенович, ты, наверно, недоволен, что я на обработку сбежал, бросил бригаду?

— Ну что ты! — поморщился Геннадий. — До этого ли мне? Заниматься душевными нюансами? Вас вот сотни… Нет, работай спокойно.

Так и не поговорил, как хотелось и о чем хотелось. Еще раза два собирался подойти, но никак: Геннадий вечно спешил, в конторе к нему не пробьешься.

— Ты не знаешь, что такое «нюанс»? — спросил он жену, когда ложились спать.

— Что такое «эскиз» знаю, а «нюанс» нет. Наверно, тоже по художественной части что-нибудь.

— Нет, тут что-то душевное.

— Тогда из медицины… спи.

Как тут уснешь, когда кругом такие нюансы творятся. «И все Геннадий, — ворочался он. — Василь Василич небось бы такого не допустил, чтоб добро пропадало. Как он тогда инженеров да бухгалтеров за уголь распекал».

Этой весной в конторе выбило дождем два стекла. Мишка послал Ваньку вставить их. В соседней комнате шло заседание правления. Ваньке все слышно, о чем там толкуют.

— Так нельзя, — говорил Василий Васильевич. Он говорил тихо, но чувствовалось, что недовольный-пренедовольный. — Уголь выгрузили и забыли о нем. А там тонны три в песке осталось на берегу. А тот, что вывезли с барж, даже в общую кучу не сгребли. Пойдут дожди…

— Людей нет, — это Геннадий.

— Людей нет? — не повышая голоса, переспросил председатель. — Снимите на один день конторских служащих, и веничками пусть подметут. Деньги заплатите по аккордной расценке, дополнительно к основной зарплате. Вот вам и люди. Тонна угля обходится колхозу в девяносто рублей, вы экономите на девяти рублях. И дело, думается, не в этом. Все дело в отношении к колхозной собственности. Рыбак почему-то на рыбку ногой не наступит, так же как и хлебороб на хлеб, а мы топчемся по той же рыбке, по тому же хлебу…

На другой день бухгалтерши да учетчицы понадевали штаны. Сам Петрунь забор из досок вокруг кучи угля городил.

«А тут рыба, — думал Ванька, уже засыпая, — если бы до дела довести? Сколько бы пользы всем было, да к денег колхозу… правда, денег и так много идет, но все равно. А Василия Васильевича было жалко. Нет бы Чомбе захворать, все одно груши околачивает, так нет же… укатали сивку крутые горки: каждый день, как шесть часов утра, ходит по колхозу, смотрит да думает все. Впрочем, Василия Васильевича жалко было не из-за этого, а так что-то… сам не знал за что. Теперь Геннадий за дело возьмется, хватка у него, кажись, что надо. Шурует… да и насчет бабья… от жох».

И по этому вопросу — действительно жох — Геннадий развернулся. Поварихе, сдобной казачке с косою вокруг головы, из сезонниц, списал, поговаривают, большие деньги. Потом с нею, когда случилось флоту простаивать у причалов из-за погоды, совершал вверх по речке, в наиболее живописные места, прогулки. Да и не только с нею. Сезонницы из «интернационала» так и говорили: на хорошую работу не поставят, пока на главного инженера ласково не посмотришь. Сами тоже хороши! Идет он по цеху, так и подкатываются:

— Геннадий Семенович, сапог проколола, — так это воркующе, — как бы заменить?

— В контору зайдешь, — отвечает.

В общем, поговаривали, да оно и так видно, что Геннадий специалист не только по хозяйственным вопросам.

Через две недели умчался на западное побережье, на другой участок колхоза. Повариха особенно не расстроилась, и даже коса ее не потоньшала.

Больше всех колхозных капитанов — не только своего колхоза — привозил Страх со своими «муроводами». Ночь, полночь, шторм не шторм, они в море. А в ноябре, когда на несколько дней зарядили шторма и портнадзор запретил выход в море, они ночью сорвались. Выключили ходовые огни и как пираты ушли. Через два дня, тоже ночью, возвратились. Залитые рыбой по лебедку, вся Пахача удивилась.

Сам Страх и все его кадры во всю путину, между прочим, были неузнаваемы — трезвые, ни в одном глазу. Дядя Саша спросил как-то Гуталина:

— Я тебя, Леша, не узнаю. Бросил пить эту заразу?

— Стоит ли, дядя Саша, душу расстраивать во время путины? — ответил. — Мы уже после. Капитально.

— Ты, Леша, настоящий рыбак, — сказал Демидов.

Сам Страх по берегу ходил павлин павлином, даже под ноги не смотрел, вышагивая.

Областное начальство собрало как-то капитанов и стармехов, о дисциплине вопрос стоял.

— Насчет этого у меня на судне и разговоров нету, — сказал Страх, узнав, в чем дело.

— И к бабке не ходить, нету, — добавил Краб.

И они пошли, хлюпая отвернутыми голенищами сапог.

— Николай, куда же ты? — кричал секретарь райкома. — Что же ты бросаешь нас?

— Мне кошелек чинить надо.

В другой раз скандальчик устроил, настоящий. В очереди на сдаче рыбы директор комбината хотел один сейнер принять не в очередь, по блату будто бы. Страх не уступал, его очередь подошла.

— Страхов, подождешь, — метался по пирсу директор.

— По каким таким правилам?

— Я не собираюсь перед тобой отчитываться.

— А я не собираюсь отшвартовываться.

— Уходи.

— Не.

— Уходи, тебе говорит директор комбината!

Выпятил грудь Страх и, повернувшись к Гуталину, вертевшемуся на палубе, добавил:

— Заводи двойные концы, Алексей Василич.

— Милицию позову.

— А ну, Алексей Василич, тащи линеметательную пушку.

— И заряди ее усиленными, — грозно добавил Краб.

Черт его знает, что у них на уме? Похлеще штучки отмачивали. Так и отступился от них. Квитанцию за сданную рыбу они не взяли.

— Директору на конфеты, — сказал Страх приемщику.

По флоту о них ходили анекдоты. Рассказывали, что в море Страх по нескольку суток торчит на мостике, не спустится вниз, пока не найдет косяк и не обловит. А найдет, становится одержимым, орет, сам во все вмешивается, а если рыба начнет уходить из кошелька — неудачный замет, например, или еще какая неполадка, — заставляет матросов прыгать в море, чтобы задержать ее.

Свой «Спутник», так они окрестили сейнер, что зимой из снега выкопали да отремонтировали, он прямо облизывал: и лазит, и лазит по палубе с молотком или кистью. Или с неводом возится. На мостике кто-нибудь из матросов, чаще всего Моль или механики, всех обучил управлять сейнером. На общесудовом собрании, когда перед путиной принимали соцобязательства — кстати, соцобязательства они не приняли: рыбу, мол, ловить — не дрова колоть, рассчитывать не положено, а сколько поймаем, столько и поймаем, — они записали в протокол единственное предложение, которое внес Гуталин: «Работать так, чтобы товарищу было легче». На том и порешили, подписались все внизу страницы.

Наступил ноябрь. Забухала с треском обесснеженная земля, обросли причалы льдом, забушевали страшные, какие бывают только в Беринговом море осенью, штормы. Ветер раскачивал фонари на столбах, заворачивал вместе с досками толь на крышах рыбцехов. Путина кончилась. Рыба, нажировавшись у берегов Камчатки, ушла в океан, на глубину, на зимнюю спячку. Теперь придет только весной икру метать.

Опустело все в Пахаче. Безлюдье и бездвижье. Только высятся яруса бочек и ящиков с рыбой, которые надо отгрузить на пароходы, да в чанах досаливается последняя партия, которую тоже надо загрузить в ящики и бочки и тоже отгрузить.

Разъехались обработчики. Сезонников пароход на материк увез, колхозников — свои сейнера в колхозы. Для обработки и отгрузки оставалось по бригаде в каждом колхозе. Они завершали кампанию.

— Ну вот, мы скоро дома будем, — сказал Ванька, собираясь укладывать вещи.

— Вань, — Мурашиха опустила глаза, — может, останешься? Ведь по двойной цене ее отгружать будут.

— Да у нас вроде ничего получилось.

— Дядя Саша говорил, что аккордные наряды закрывать будут с тройным коэффициентом: за холод, за условия, за сверхурочные. Может, до конца… какой-то месяц.

— Это-то да, — согласился Ванька.

Глава XIV

Двадцать человек обработчиков, что остались на отгрузку, ютились в одной палатке. Докрасна раскаленная печка гудела сутками, стоять возле нее невозможно, а по углам снежок со льдом. Спали одетые, укрывались матрацами — их много осталось после отъезда сезонников. Дядя Саша с Юрием Алексеевичем тоже вместе со всеми.

Ну и работка! Врагу бы такую не пожелал. В цехах колотун ватные штаны прожигает. Тут же палили костры, грели воду, чтобы растопить льдистую корку в чанах, иначе, перемешивая, побьешь рыбу, сами приплясывали возле них. То один, то другой ругался, растирая тлеющую штанину или рукав.

Особенно плохо приходилось, когда пароходы подваливали: из-за погоды они задерживались, потом приходили вместе. В такие времена дни путались с ночами, работаешь, пока двигаются руки и ноги, — за простой парохода с колхоза драли бешеные деньги. А иногда по неделям приходилось отсиживаться в палатке.

Тоска. Зины нету. Шлепая картами возле гудящей печки или катая бочки от баржи, Ванька думал о жене. Как она там? Целыми днями одна, дом пустой, ни дров наколоть, ни воды принести. А может… пойдет на гулянку, а там Геннадий — вспоминался его ласкающий взгляд, воркующий голос. Может, специально и уехала, чтоб крутнуть? Мог и уговорить, у него это свободно. И перед глазами вставало: Геннадий мягко и настойчиво обнимает ее, она расслабленно сопротивляется.

— У меня же муж…

— Ну и что? Он ни при чем…

— Гена…

— Все будет хорошо.

А почему же тогда не захотела, чтобы вместе? Деньги? Но их уже вон сколько, на все хватит… за один год, считай, и дом построили, и на одежду, и на все необходимое. Неужели сговорились? Да от него и без сговоров не отвяжешься, захороводит кого хошь…

«…Дурачок, — писала она, — да разве я могу на такое решиться? Ведь мы муж с женой, у нас скоро будет дочурка или сынок…»

«Конечно сын… — загорался Ванька от таких писем, — конечно сынок. Ваня, Ванюшка…» И мысли его уносились в будущее, когда сын вырастет и они будут плотничать вместе. Вспоминались рассказы деда Чомбы, как тот со своим Федором дом строил: «Подержи, сынок, я отпилю».

Когда-нибудь они придут, например, с работы. Усталые немножко.

— Ну-ка, мойте руки, — скажет она, накрывая на стол. — Да рубахи смените, не настираешься на вас, — будто сердито скажет. Потом с затаенной лаской добавит: — Мужики.

Это она умеет, поворчать.

И так захотелось в Дранку, так захотелось, что… слов нету, как захотелось.

И вот в метельный день катер оттащил последнюю баржу с рыбой к пароходу. Последнюю! У Юрия Алексеевича даже очки посветлели — вся продукция сдана вовремя и высокими сортами, а дядя Саша помолодел.

Отделались! Домой! Да не тут-то было: бураны, бураны и бураны. Самолеты ни в Пахачу, ни из Пахачи не летают, пароходы проходят мимо Дранки — везти им туда нечего с Севера. Хоть бы до Оссоры или Уки, а там с нартой, но и туда не попадешь.

Уж и Новый год на носу, а обработчики долбят костяшками домино возле раскрасневшейся печки, шлепают друг друга картами по носам да ушам. Спирт жарят иногда. И когда ни позвонишь на аэродром, ответ один: «Аэропорт закрыт, метеоусловия».

Ходишь, ходишь целый день — Ванька и на аэродром бегал, хоть туда целых десять километров по морскому берегу, смотришь, как бесится море, — и самому выть хочется. А на другой день опять: «Самолетов не будет, метео…»

Ребятам же хоть бы что: пропадают целыми днями в поселке: кино, танцы, посправляли праздничную одежду, невестами обзавелись.

«…Ванечка, очень скучаю без тебя, — писала она в последнем письме, которое он получил месяц назад, — вечером особенно. Без твоей руки уснуть не могу…»

И такое подступало… никогда в жизни ничего более страшного Ванька не испытывал. Даже думать невозможно.

— Сходи к пограничникам, — сказал дядя Саша, видящий и понимающий все на свете, — может, от них что будет… бросят по пути.

Понесся на заставу.

Глава XV

В Дранке между тем жизнь шла больше чем бурная: с полевыми, строительством — со строительством, правда, не совсем — управились, оленеводство и промысел зверя вышли на первое место в районе, птицеферма, молочная ферма тоже нормально, хотя с трех колхозов столько собралось мычащего и кукарекающего, что в конторе за головы хватались, никак с ними ладу не дашь. «Бегун» приволок в магазин из Оссоры две баржи товаров. Чего только не приволок: и одежду, и приемники с часами, и продукты всякие. Флот возвратился с большой рыбой, почти все капитаны привезли по два плана, а Страх до трех добрался. Его «муроводы» в контору за деньгами с чемоданчиками приходили, их всех представили к медалям «За трудовую доблесть», и Краб с Гуталином поехали во Владивосток на слет передовиков рыбной промышленности — правда, Гуталин добрался только до Петропавловска, через неделю оттуда дал телеграмму в контору, денег просил на обратную дорогу. Должен был и Страх ехать во Владивосток, как самый главный в этом деле, по это оказалось невозможным…

У него был «коверкот». Он ходил по колхозу в окружении единомышленников, выхватывал «на сдерг» пучки денег, покупая шампанское. Выступал, одним словом.

Эта компания иногда в общежитии, а чаще — при хорошей погоде — за магазином на пустых ящиках устраивала «Золотой Рог». Угощались все, кто хотел и кто не хотел.

— Акимыч! — таскал Страх за лацканы шубы какого-нибудь упрямца. — Ты что же это? А? Со мною вмазать не хочешь? Полусладкое. Или как? Коверкот же!

— Коля, на работе же я!

— После бокала оно и работается веселее. Держи!

— Отпусти, Николай! — молил Акимыч или Петрович, которому действительно нельзя было выпивать. — Сам понимаешь.

— Со мною не хочешь замазать! — Брови Страха съеживались, голос менял тон. — Это ты со мною брезгуешь?

Сопротивляться было бесполезно, можно и по физии получить — границ между радушным угощением и скандалом у Страха не существовало. Басище Чомбы царствовал в этом коверкоте.

Как-то вся ватага взяла у него собачек и с улюлюканьем укатила в комбинат «вдарить по шампанскому тамошнему» — будто разница есть. Там упряжку бросили и, конечно, забыли про нее.

— Где, мой ангел, собачки? — подступился к Страху Чомба.

— Какие?

— Не знаешь какие? А на каких в комбинат ездил?

— А я знаю?

— Ты, ангел мой, ездил на моих.

— Ну раз они твои, ты и знать должен, где они. А меня спрашиваешь.

— У меня трое свидетелей есть. — Чомба загромыхал на весь колхоз. — Чужое имущество ограблять тебе никто права не давал. Я пойду…

— Этого хватит? — Страх выхватил «на сдерг» пучок червонцев. Несколько выскользнуло, покатилось по снегу.

— Такие собачки были, — бубнил Чомба, гоняясь за деньгами.

— Держи еще да проваливай.

— Так-то, ангел мой.

Упряжка, кстати, давно было у деда, нарта на потолке, перекрашена, а собачек… Различишь разве, если у Чомбы их целая свора?

Володьку Прохорова назначили завхозом, доверили все подсобное хозяйство, кроме флота. Миллионы, считай. Василий Васильевич рекомендовал его и на собрании правления поручился.

А у Османа Магомедовича несчастье. Приехали из района ревизоры, два дня перекладывали, считали товары в магазине, и Надька уселась за перетянутую белой портупеей спину милиционера на нарте и поехала в район. Подвела, говорят, «черная книжка» — многие, кто брал товары, особенно сезонники, уехали, да и позабылось многое за последний год, — Магомедычевой книжки не хватило.

— И-эх! — бросил об пол шапку Магомедыч. — Ни дома работать не умел, ни в магазине не умел.

Надька, спрятавшись от ветра за милицейскую спину, сидела тихая, грустная, пригорюнившаяся.

О чем она думала? Может, о том, как много лет назад восемнадцатилетней девчонкой приехала по вербовке в Анапку на обработку нерестовой селедки.

Рыбу привозил на кунгасах скуластый, темный от загара, со строгими глазами бригадир невода. Он ходил по цеху мимо столов обработчиц насупленный, недовольный. Ругался всегда то с директором комбината, то со своим председателем, дядей Сашей Демидовым. И его боялись, во всяком случае не спорили с ним — он всегда прав оказывался. Побаивались и обработчицы, хоть никакого отношения не имели к колхозным делам. Только он в цех — переругивания и перемалывание косточек прекращались моментально.

— Дядечка, а почему вы такой всегда сурьезный? — спросила как-то Надька. Спросила так это, будто маленькая.

— Чито? — Он был совсем не сердитый — серые глаза смотрели на нее как на провинившегося, но еще ничего не понимающего школьника, и в то же время будто сам боялся ее.

Надька заметила, как сквозь загар проступила краска на его скулах. Она опустила глаза. И тоже зарделась вся — хоть и не хотела, — чувствовала, как кончики ушей под косынкой загорелись.

Уходя, он обернулся и махнул рукой слегка — только одна она, как после оказалось, заметила, что он махнул рукой, — вроде сказать что-то хотел, да передумал.

— Смотри, Надька, — шутили девки, — не закрути мозги этому турку.

— Он не турок, а татарин.

— Девочки, тут что-то не так.

Когда путина кончилась и все дранкинцы собрались к себе, Магомедыч подошел к ней — перед этим еще несколько раз подходил — то рыбу рассматривал, которую она в ящики укладывала, то жаловался на погоду: «Шторм, понимаешь, никак рыба не идет, понимаешь. Сю центральную перекрутило».

— Хочешь Дранка? — он был немного навеселе. — Дом есть, собачки есть, корова будет. Се, понимаешь, есть, а хозяйки, понимаешь, нету.

Она растерялась, не хотела догадываться, к чему он клонит, опустила глаза и шмыгнула носом.

— Э-э-э! — сказал он и дружески хлопнул ее по плечу. — Собирай шмутки, айда на кункас.

И в тот же день она со своим узлом сидела на кунгасе вместе с другими рыбачками. Магомедыч ходил по палубе выбритый до синевы, улыбался. Ворот рубашки был ему тесен, он то и дело тянул подбородок на сторону, сжимая и кривя губы. «Мала рубаха, — замечала она, хоть и не смотрела в его сторону, — спешил, наверно, в магазине».

А через семь лет, когда единственную дочку отдали в интернат, Надька перешла работать в магазин. Работа пустяковая: раз в два дня отпустить кому спирту, сахару или спичек. Мозоли, что годами сидели на маленьких круглых руках, отошли — руки на ночь она смазывала разными кремами. Сама попышнела. А у Магомедыча стали выпадать зубы.

— Вставь, — сказала она.

Он поехал в Петропавловск, вставил золотые, но поцелуи от этого не повкуснели.

Весною он три месяца, считай, на путине, осенью на сенокосе. Одна. Ведь магазин не бросишь, не поедешь с ним. Сидишь, сидишь дома — возьмет тоска. Пойдешь к кому-нибудь на гулянку.

Магомедыч переставал поочередно здороваться то с Федькой, то с Петькой, а за Валькой, матросом с «Бегуна», с ножом по колхозу гонялся…

И ведь было за что. В июле, когда на нерест идет красная рыба — самое страшное время, не знаешь, куда себя деть, — наливаются соком рябина и шиповник, «Бегун» пошел за товарами в Оссору. Валька так и ошивался около: то ящик поможет переставить, то мешок подержит, когда на складе товары получали. И все это с шуточкой-прибауточкой, подмигиванием-подмаргиванием. Положит руку на плечо и не хочет скидывать ее. Что за человек? Не отвяжешься. И тянет к нему — так бы и прижалась к его груди. И она разгорелась вся, разомлела. Будто вином ее напоили. Смеялась там, где не смешно даже. На переходе Валька крутил рулевую баранку, не усидела в кубрике, поднялась к нему в рулевую. Стала у окна. Он улыбнулся, и она. Он отошел от руля, обнял ее.

А в августе Осман Магомедович уехал на сенокос до октября.

…Да мало ли кто был? Вот и инженер привязался, обращение у него культурное, а такой же…

Может, об этом она думала, сидя на нарте, а может, о том, что на лето дочка приедет к отцу, будет спрашивать о матери. Магомедычу самому и стирать, и варить… А спина у него гнется с трудом. Да мало ли о чем может думать человек, сидя за милицейской спиной.

Дранка осталась за снежным горизонтом. Там шла своя жизнь, абсолютно не заметившая уезда Надьки. Взвизгивали поросята, носились собачьи упряжки с дровами и сеном. По выходным слышались переборы трехрядок и песни — возможно, свадьбу играли.

В конторе звонили телефоны; попискивала радиостанция, щелкали костяшки бухгалтерских счетов.

Кто-то грустил, кто-то радовался…

Глава XVI

И вот Ванька замерзает. Совсем уже… всё.

На заставе действительно было снабженческое судно, оно шло в Уку. Командир согласился подбросить Ваньку до Дранки, это по пути, а если в проливе лед, то высадить где-нибудь неподалеку. И-эх! Три бочки селедки откатил им.

Подошли к проливу, он ходит торосами. До Дранки еще двадцать километров.

— Пойдем-ка, товарищ, с нами в Уку, — сказал командир, — от нас на нарте выберешься.

— Да вы что?! — испугался Ванька. — Двадцать то километров? Да я вехи сам ставил в этих местах. Берегом моря иди да иди.

— Осмотрись сначала, там сугробы. Мы подождем.

— Шапкой махну.

— Давно на Камчатке?

— Десять лет, — соврал Ванька, — даже одиннадцать.

Вылез на берег — самоходка стояла носом к припайке, ждала, — снегу выше колена, а если между кочек попадешь, до пояса. Снег сыпучий, как песок, а сверху льдистая корочка, недавно с моря восточный ветер дул.

И поломился. Здорово месить его, корка трещит, будто брезент рвется. Интересно даже: ногу выкидываешь до пояса и в сторону, как саженью меряешь. Локти наподобие паровозных маховиков, затылок в плечи тычется. Оглянулся, поднял шапку — на самоходке гудок дали, помяли.

«Давай, давай!» — еще раз махнул. И полез.

Шагов через сто заметил, что мокрый весь. В сапогах снег. «Так дело не пойдет», — раскатал голенища, через их ушки продернул ремень, стянул его потуже. Мягкая резина голенищ плотно облегла бедра. Похлопал по бедрам: мяконькая да тоненькая какая. Снял шапку, сунул в откинутый башлык куртки. Рукавицы тоже снял — от рук пар валил, — скатал, засунул в карманы.

Оглянулся — огонек самоходки маячит на горизонте. Сердце сжалось: «Один остался… Но ничего, часам к одиннадцати дома буду, еще и спать не ляжет. А может, и ляжет. Не ждет, конечно. Выйдет сонная…» Вздохнул и пошагал.

Часа через два примерно — по его подсчетам, он отмесил километров пять — выкидывать ноги стало больно. Мышцы загорелись, и, если резко двинешь, бедро как электричеством прожигает. «Пирожки»… — остановился. Под курткой парилка, пот на пояснице над ремнем лужицей стоит и струйками стекает между ягодиц. Затылок весь мокрый, а кончики волос смерзлись, втыкаются иголки в шею.

«Закурить, что ли?» Достал сплющенную, теплую пачку «Беломора». Долго чиркал спичкой, коробок тоже мокроватый. Папироса горела одним боком. Не тянулась. «Ну ладно… господи, благослови», — с насмешечкой произнес вслух и поломился.

«Этой зимой, — думал он, слегка морщась от боли в бедрах, — надо будет хозяйством заняться. Свет в сарай провести, пол настелить, стены побелить. Часов до десяти опосля работы вполне ковыряться можно. Материал кое-какой есть, на столы и стулья хватит, фанеру пару листов достать — и шифоньер можно гнуть. Зеркало бы на переднюю дверцу, по где его возьмешь? Простое стекло пока… под него картинки из журналов. А там заменить со временем. Инструмент… — у него радостно запрыгало сердце: уезжая, он наточил топоры, рубанки, долота, навел стамески, фуганки. Ружейным маслом все смазал. — Пила… — он вспомнил, как дед колдовал над пилами: очки на носу, указательный палец поверх напильника, водит им тихо, точно: ж-жих… ж-жих… Молится над каждым зубом. — Если наладить ее как следует, срез будет ровный и рубанком подправлять не надо, наждачком чуть — и вся любовь. Стулья… для стульев у него была припасена пара кленовых тесин. А что они, магазинные? Там их конвейером гонят, а тут каждую планочку облизать можно…»

А ночка! Морозная, искристая, тихая. Так и манит… только вот снег шагать не дает. «К утру, раньше не буду, — уже трезво подумал он, — и идти надо потише, ноги могут… ну ладно!.. если в сарае сделать все по-человечески, да еще чтоб тепло было», — и стиснул зубы, ну, терпеть невозможно, тысячи иголок в бедрах шевелятся. Опять остановился. Застегнулся, натянул рукавицы. Они были теплые, влажные.

Через несколько шагов оступился, попал на край кочки. Взмахнул руками, резко двинул ногой и застонал. «Дела-а-а… ну ладно, потихоньку».

Становилось прохладно, между лопаток шарит ледяная лапа, она забирается на грудь, холодит бока, неподвижно прилипла к пояснице. Застегнулся получше и стянул ремень, поправил шапку. «Приду, а она… теплая вся… не ждет», — и свалился на бок. Закидывая ногу, потерял равновесие и опустился на колени — можно бы и не опускаться, но не захотел напрягать ногу. Привалился на бочок, подмяв льдистую корку. «Мать честная, что же это? А долго лежать, наверно, нельзя».

Долго лежать нельзя — верно, куртка уже ломалась на спине, открытая кожа на запястьях не чувствовала снега. Сами рукавицы смерзлись, ноги ниже щиколоток деревянные, мизинцем не пошевелить. Ничего себе.

Поднялся. Пошатывало. Долго отдыхать не стал. «А если по прибойке?»

Добрался к морскому берегу. Куда там! Торосы ходили громыхающими буграми на зыбях, между ними клокотала вода. Смотреть страшно на эти жернова. Некоторые из льдин стояли ребром и, когда горы воды валились на берег, шевелились как живые. А над всем этим чудом списали козырьком сугробы, самой прибойки даже не видно.

Оттуда не выберешься. Постоял, постоял, хлопнул рукавицей об рукавицу и побрел, морщась от боли. «Стоять никак нельзя… прямо хватает. Зараза».

А идти? «Ух-х», — укусил губу и еще яростнее задвигал локтями. Но в руках уже не было силы, хочешь порезче, тужишься, а никак. Ну никак. Бицепсы какие-то резиновые, а главное — воли нету, не заставишь себя, опускается все. «Дела… сколько же я пролез? Неужели половину не пролез?»

Ноги вот-вот перестанут подчиняться, боль — шут с ней, перетерпим хоть какую, но вот ногу никак не занесешь: напрягай не напрягай живот, двигай не двигай локтями, а толку нету. И тело все непослушнее от холода. Не заметил, когда промерз весь до печенок и уморился.

О том, что может остаться в тундре, думать не хотелось. Да и не верилось.

Стоит он. Шатается. Дышит под слабенький цокот зубов. Лицо перекосила плачущая гримаса. Если бы кто увидел его в этот момент, не узнал бы. И, наверное, пожалел бы.

— А-ай-да-а! — со стоном, переходящим в протяжный плач, стараясь забыть про ноги, крикнул он и поломился. Опять затрещал брезент. Но вот перестал трещать. — А ну, гаркну, как дед Чомба: го-го-го-о-о! — этот звук жалобно повис над безучастной, мудро равнодушной снежной далью. И упал: нога опять угодила на край кочки. Не вывихнуть бы ногу… «Приду, а она с Геннадием. В комнате натоплено, шампанское на столе, — он знал, что этого нету, не позволит Зина такое, но все равно, — целуются, может. Она захмеленная. — Но эти, самые яркие, невероятно ужасные картинки ни злобы, ни ревности не вызывали. — Чего только не нагородил, дурак».

Опять упал. Еле поднялся. Стал вытряхивать из рукавиц снег, они — колом. Царапают кожу, а кожа ничего не чувствует, пальцы как грабли, не согнешь, не разогнешь.

Только шагнул — опять на бок. Прикоснулся губами к снегу, губы не чувствуют холода. «Уже и губы замерзли. Когда же это? Только одно дыхание теплое».

Поднялся. Вокруг молчаливая тундра. Она грустная. Будто знает, что Ваньке уже не выбраться. И она молчит. «Геннадий обнимает… не зря уехала… перемаргивались… отговорку деньгами нашла. Да нет, что это я? Она хорошая, переживает за меня, как мать. Ничего ей не скажу, как я тут…»

Но за этой мыслью была другая: «Замерзаю».

Снежное пространство не шелохнется. Теперь он ступал осторожно, с каждым шагом тише и тише. Ноги в коленках гнулись плохо — резина голенищ не давала, а ниже икр они не свои. Кроме ужасной боли в бедрах он ничего не чувствовал. Дыхание дрожало. «Скоро и дыхание холодное станет», — будто о другом человеке подумал он.

Как же это? Во сне, что ли? Недавно с матросами на самоходке чай пил, в «козла» забивал… Снег трещал… Дом рядом, Зина ждет, плачет, может… Ему представилось, как он кочерыжкой лежит под сугробом скрюченный весь. Над ним поземка стелется. Весною охотники найдут, а может, и не найдут, трава-то здесь. И свалился.

Вставать ни желания, ни силы не было. Захотелось сжаться, сунуть руки между колен, как в детстве на печке. Так оно и бывает. Дед Чомба точно так же замерзал…

«Ну вот и все, — как о постороннем подумал он, — жил, работал. Сызмальства. Никому ничего плохого не делал. На Петра не сердился, даже наоборот. Зина теперь одна останется с маленьким Ванюшкой. Хотела на моей руке поспать, теперь с Ванюшкой будет спать… а я останусь… травою прорасту…»

А вокруг все не шелохнется.

«Ну ладно, чуток полежу, согреюсь, может… — он сунул руки между колен, зябко повел плечами, прижимая подбородок к груди, — …потом встану, лучше будет, может».

Все, конец Ваньке… очень просто все.

* * *

«Это ж замерзаю, — подумалось где-то далеко-далеко, — не встану… а ну?!» Не помнит, как поднялся, сначала на коленки, на четвереньках вроде пораскачивался. Поясницу еле разогнул, ни руки, ни ноги ничего не чувствовали. Только бы не свалиться… Хотел вытряхнуть снег из рукавицы, она не снималась. Махнул рукой, она запрыгала с легким треском по льдистой корочке. «До нее и не доберешься теперь… как живая заскакала». Хотел было пойти за нею, но запустил и вторую вслед, эта еще дальше упрыгала. Постоял, постоял, стащил шапку — пальцы-грабли ничего не чувствовали — и пульнул к рукавицам: «Нате… вот вам! Эх! Жил, работал, всем помогал, Ванюшку хотел…» — плюхнулся лицом и всем телом в сугроб, прямо перед собой.

«Тхр-р-рум», — пропела льдистая корочка. «Нате! Возьмите! — прохрипел он яростно, сжал до боли веки и начал двигать руками, ногами, лицом. — Нате!»

С отчаянным бешенством — это ему казалось, что с отчаянным, на самом же деле он еле копошился, — стал месить вокруг себя все, двигать всякой чувствовавшей себя и не чувствовавшей частичкой тела. Стиснул зубы, перекривил лицо, задыхался. Устал, но продолжал месить сыпучий снег. Он, этот снег, во рту, в ушах, за воротником, попискивает под ногами. Слюна соленая, в голове темно, колет в ушах, глазам больно. «Нате, нате! — перевернулся на спину. — Нате!»

Сам не знает, сколько продолжался этот кошмар. «Когда сознание кончится, тогда уж и перестану». Поднялся, еще раз в снег, да кулаками в него, да головой его.

— Го-го-го! — как Чомба.

…Затрещал брезент. «Что она, боль? Хоть какая! Хоть какая! А боль жгла бедра раскаленным железом. Мышцы, наверно, уже все порвались, ну и шут с ними. — На снегу танцевали черные, красные, фиолетовые круги. — Шут с ними, шут с ними…»

Выдохся, повалился в сугроб. «Все равно буду биться, пусть хоть что, — лизнул снег. Он был холодный. — Ага, губы нагрелись, да вроде и руки свербят и болят, с пару, значит, сходят. Так-то, вот… если сознание кончится, тогда уж!» Но сознание не кончалось.

* * *

На белой полоске горизонта зачернелись строения. Одно из них возвышалось над всеми: «Склад, а там дом Чомбы… а ну еще… что ж мы?» Круги перед глазами запрыгали быстрее.

Если оступался — особенно часто оступался в начале этого кошмара — и падал, без движения не лежал ни секунды. Проклиная все, плевался, с мычанием и ревом поднимался и — вперед!

Попытался тереть уши. Но они двигались всей раковиной, ничего, конечно, не чувствовали. «Крышка ушам… на жилах небось только и держатся… Ну и хрен с ними».

И вот больной весь — в том смысле, что не было ни одной частички тела, которая бы не болела, — задыхающийся, он стоит и хохочет. Смех этот страшный — порции воздуха из оскала рта. «Еще и на голову могу! — и он встал на голову, но шея подвернулась, не напряг вовремя мышцы, ухо прижалось к плечу. — Зря снега в ухо набил, дурак».

Последние десять метров до склада никак не поддавались. И смех и горе. Ну вот он, барьерчик. Осман Магомедович на бульдозере расшуровал, наверно, — а до него никак. Хоть плачь, хоть смейся. Упадет, встанет. Наберет воздуха полные легкие: «И-и-и! — и повалился. — Да что же это? А ну? И-и-и… и-и-и… — Перевалился через бугор, сапоги так и шлепнулись бесчувственными бревнами на дорогу. — Вот так-то вот!»

Лежит Ванька. Лежит и дышит на дорогу. Оперся на руки, коленки подтянул, встал, разогнулся. Шагнул и упал — земля ровная, а качается. Опять лежит. Спина стала неметь. «От зараза — полежать не дает». Пополз.

Подобрался к крыльцу дома деда Чомбы, вскарабкался по ступенькам, стукнул кулаком дверь. Стукнул вроде слабо, еще раз посильнее и скатился по льдистым ступенькам вниз. Хотел опять вскарабкаться, но так и остался лежать, припав щекой к ледяной ступеньке.

Блеснул свет в окне, с грохотом отодвинулся засов, заскрипела дверь.

— Кто тут колотит? — гаркнул дед, склонясь над Ванькой. Он был в исподнем, от него пахло прошлогодней травой. — Никак, Иван? Бабка-а! Ты откуда, ангел мой?

— Из тундры, — прошипел Ванька, поднимая голову.

— Ангел мой! Полина-а-а! — Дед подхватил Ваньку, потащил в дом. — Полина, мерзлый человек. Да где ты… твою мать?

— А вех там не-е-ту.

— Нету, ангел мой, нету. Не ставил еще. Полина!

С фонарем топталась на пороге баба Поля. Охала.

Пока дед тащил Ваньку в хату, она пропала куда-то. Дед усадил его в угол за стол, поставил бутылку спирта, кастрюлю вареной медвежатины.

— Сейчас, ангел мой, мы тебя отходим. Сначала нутро, а потом конечности… ноги-то целы?

— Не знаю.

— Ваня! — влетела Мурашова с клубами пара. Обхватила его голову, повалясь на пол, — Я знала, что ты придешь, знала… знала… — Она была в шубе поверх теплой ночной сорочки, горячая, пахучая. Плакала, смеялась. — Знала… знала…

Не спится. Тикают и потрескивают цепочкой ходики на стене, ворочается и кряхтит дед в соседней комнате — они не пошли домой, — спирт волнами перекатывается по всему телу, приятно щекочут и болят обмороженные места. Легкое головокружение.

— И не писал, — обнимая, с упреком говорит Мурашова.

— Я писал.

— Только четыре письма и было. А посылочку получил? Я с Яшкой передавала.

— Угу.

— Ой, Ваня, я чувствовала, что ты придешь… вот не спится мне… вот стоишь ты под окном в снегу, бледный, синий весь, какой-то прозрачный. Чуть с ума не сошла… стоишь и смотришь… Не могла. К Элле Ивановне побежала, она чаем угощала, ночевать оставляла, а я, к чему ни притронусь… Наплакалась — и домой, а ты опять под окном… Думала, с ума сойду.

— Чувствовала, значит.

— Ой, Ваня, никогда одного больше не оставлю.

— Это, конечно, вдвоем лучше.

Глава XVII
Не зеленая трава,
В поле не засохну.

Началось сразу, как повезли в «командировку». Когда повели в баню, каких только пакостей не наслушалась да каких только мерзостей не насмотрелась. Некоторые из баб так выкобенивались в бесстыдстве перед надзирателем, а он как истукан ходил мимо голых тел, собирая узлы белья, чтобы отнести в душегубку. А уж она… она как лист трепетала.

Но еще в ужас пришла, когда на пересылочном пункте увидела через проволочное заграждение, как двое на мужской стороне счеты сводили. Они обмотали левые руки телогрейками и гонялись друг за другом. В правых руках у них поблескивали ножи. Поросятница, так звали красивую полную бабу, всегда сощуренную от дыма торчащей в углу рта папиросы, равнодушно сказала:

— Двумя меньше будет.

Надька упала в обморок, когда один догнал другого…

Недели через две, когда уже работали, Поросятницу принесли проткнутую ломом, кто-то из своих, когда из шахты вылазила. В ее вещах нашли документы на имя горного инженера, пропуск, паспорт — бежать собиралась.

В бессонные ночи вспоминалась деревня в Тамбовской области, дорога на Камчатку, когда по вербовке ехала. То-то удивилась Москве! Народу-то и не сосчитать…

На Казанском вокзале швейцара приняла за генерала, так это сторонкой обегала его.

Потом ехали дней десять. Россия-то! Батюшки!

Когда вышла замуж за Магомедыча, никуда из Дранки не выезжала: ни у него, ни у нее близкой родни на материке не было.

А жили-то! Магомедычу на двадцать золотых зубов с двух путин хватило. И забот никаких. Особенно когда дочка подросла и на зиму в интернат уезжала.

Скучновато, но привыкла. Все так: по вечерам собирались друг у друга, пили чай, сплетничали. Разъезжали по гостям: в Ивашку, Уку, Макарьевск, Оссору — сто километров для Камчатки не расстояние, сто рублей не деньги. Охотились, рыбачили. Зимою в основном спали — вот тут-то уж могли посоревноваться с медведями.

Она так и считала, что есть два мира: мир приволья, сытой, беззаботной жизни и мир другой. Мир тесный — как в Москве, например, — суетливый, непонятный. Иногда между мужиками заходил разговор, что где-то война — радио в Дранке появилось только в последние годы, когда движок привезли под электростанцию, — люди убивают друг друга. Зачем? Дураки-то.

А тут есть еще вот какой мир… страшный.

Не зеленая трава,
В поле не засохну.

Потом вызвал к себе начальник колонии.

— Вот что… мы тут учим многим специальностям. Учить тебя на шофера, станочницу, сварщицу нам не выгодно, срок у тебя небольшой. А вот на маляра, штукатура, каменщицу подойдет. Выбирай.

Она не знала, за что взяться.

— Сама понимаешь, не в благородный пансион приехала, церемоний не жди.

— Что-нибудь, все равно.

— Что умела делать, кроме воровства?

— Я не воровала… просчиталась.

— У нас тут просчитываться не дадут. Так что еще умеешь делать?

— Рыбу укладывала в ящики и в бочки, это умею.

— Пойдешь кирпичи укладывать. Освоишь уголки… это не зависит от учения и навыков, врожденные способности нужны, талант своего рода… так вот, освоишь уголки, присвоим высокий разряд, дадим бригаду человек тридцать. Не освоишь, будешь подсобницей.

— Подсобницей согласна.

— Посмотрим. Отработаешь должок, освободим досрочно. Образование?

— Четыре… три класса.

— Записывайся в пятый. Иди.

— Спасибо.

— На здоровье.

Глава XVIII

Вышел Ванька через несколько дней и не узнал Дранки. Та Дранка и будто не та: и высоченный склад, что весною закладывали, тот, и главная улица та, и правление то… солнышко по-другому светит, что ли?

— Пойдем в контору, Ваня, — сказала за завтраком Мурашова. — Сегодня деньги дают.

— Погоди, дай на тебя насмотрюсь.

— Ваня, — расслабленно гнулась она в его «резинах», — там я девочек попросила… могут продать кому-нибудь.

В конторе возле «кормушки» — так нацарапал ножичком какой-то юморист под окошечком колхозной кассы — стояла реденькая очередь.

— Ваня, — обступили ребята, — с приехалом!

— С приехалом, Иван! — жали они ему руку. — Как там наши? Демидов гнется небось от радикулита?

— Да есть немного… Здорово, здорово! «Как и не уезжал, — горело в нем, и было стыдно, хоть никто ни на что и не намекал. — Никогда больше так не сделаю».

— Пересчитай, — шептала над плечом Мурашова, когда он писал «сумму прописью».

— Ладно.

«И не с такою радостью их держишь, — думал он, складывая пахучие тяжеленькие пачки ровной стопкой, — раньше-то мечталось… Или уж всегда так: стремишься, волнуешься, ждешь, а подойдет этому момент — радости никакой и нету. Но попотеть-то за них пришлось».

— Спрячь подальше.

— Ладно.

— Там, Ваня, такие туфельки на шпилечках, фиолетового цвета. У Клавы видал? Вчера в них приходила. Правда, хорошие?

— Ничего, — согласился он, хотя не заметил, обута ли вообще Клава была.

— И я себе такие же куплю, — говорила она, прижимаясь к его локтю, — еще беленькие…

«Как дите, — думал он, улыбаясь, — так же, наверно, и Аришка радовалась… И эта, может, под подушку класть будет. Жизнь, мать ее за ногу».

Но в магазине ему покраснеть пришлось. Мурашова потребовала сразу два пальто, три плаща, навыбирала шеренгу туфель.

— Зина, да куда ты столько? — шепнул он.

— Сколько? — почти крикнула она.

— Тише, ведь магазин.

— Какой магазин? Чего тише? Они же разных фасонов.

— Да тише…

— Наплевать. Девочки, — крикнула она продавщицам, — а с капюшончиком плащик в какую цену? Покажите! Подержи-ка. Чего стоишь? За чужие деньги, что ли?

— Дела-а-а…

Из магазина шли как переселенцы. Мурашова цвела вся.

— А после родов, Ваня, — тараторила она, — фигура-то изменится, вот синий плащик и как раз. И босоножки к нему. А белые выходные будут, к лету. А вот эти на каждый день. Совсем дешевенькие. Какие хорошие, правда?

— Правда, правда.

Навстречу, согнувшись, ковылял Магомедыч. Он тащил разные кульки, буханку хлеба под мышкой, из карманов выглядывали консервные банки.

— Осман Магомедычу!

— С приехалом, Ваня!

— Ну, как дела? Как здоровье?

Про дела-то, наверно, зря. Какие дела уж?

— Э-э-э, — отмахнулся Магомедыч, — хлеб принести некому.

— Ничего, все наладится.

— Мине, Ваня, сы тобой поговорить надэ.

— Выкладывай, чего у тебя?

— Понимаешь, Ваня, сотни тири-чиртири дай до путины. Понимаешь, Ваня, Надька посылка надэ, дочка посылка надэ, сыстра на материк денек надэ. Зимой работа палкой, книжка пустой. Сам понимаешь, Ваня.

— Осман Магомедович, — обрадовался Ванька, что сможет хоть как-то помочь этому человеку, — с превеликим удовольствием. Сейчас. — Он бросил кульки на снег, достал деньги. — Держи, Осман Магомедович. Помнишь, как меня ватными штанами выручил?

— Э-э-э! — поморщился Магомедыч. — Чего вспомнил. Спасибо, Ваня, благодару.

Он заковылял кривыми валенками, оглянулся, махнул свободной рукой.

— Плохо ему, — сказала Мурашова.

— Куда хуже.

— Ты бы ему больше дал, хороший человек.

До самого дома шли молча. «Надо бы предложить, — думал Ванька, — не догадался, дурак».

Вечером пришли Прохоровы. Клавдия, видно, не впервой в Ванькином доме, уж так подруги чувственно встретились, с охами, ахами да поцелуями. Сразу же кинулись обсуждать да примерять покупки.

— Нас они, Ваня, не возьмут, конечно, в свою компанию, — предположил Володька.

— Не до нас.

Уединившись на кухню, сгоношили чайку, закурили. Вспомнили ковчег, кое-что из холостой жизни. Володька погрустнел сразу как-то.

— Ты это чего?

— Наверно, Ваня, — сказал он, отодвигая чашку, — не уживусь я с Геннадием.

— Полкана спускает? Как он на дядю Сашу в Пахаче…

— Ну, Полкана, положим, и я могу спустить не хуже его. Не то, Ваня, совсем не то. Понимаешь, он хочет, чтобы ему подчинялись беспрекословно, а я, например, не могу нукером быть. И опять-таки дело не в этом… как тебе объяснить, — Володька морщил лоб, подыскивая слова, — в общем, то и дело прибегают от него с записочками: «Выдай то, отпусти это!» Без требований, помимо бухгалтерии, втихаря, так сказать.

Это, положим, пустяк, по требованиям после можно провести, можно и списать, в конце концов. Акты он утверждает, но ведь само дело-то грязненькое. Вот недавно велел придержать синьку. А про эту синьку, ее и всего-то двадцать килограммов, директорша школы давно знала, мозги мне продолбила, коридоры они, что ли, подновить хотели. Я все тянул резину, говорил, что не оприходована. И он велел отдать эту синьку директору комбината, тот будто пообещал весной помочь нам с рыбонасосом. Положим, что все это правильно, рыбонасос нужен, но каково теперь мое положение, когда директорша школы увидела эту синьку на заборах, калитках да коридорах у директора комбината, у главного инженера комбината да главбуха? Ну как теперь мне? — Володька задумался. — Недавно велел придержать двадцать бочонков икры для каких-то махинаций.

— Поганое это дело, — поморщился Ванька. — От людей ведь ничего не скроешь.

— Тем более у нас.

— Да и вообще… по правде жить лучше.

— Эх, Ваня! — Володька вздохнул, потом закурил. — По правде, говоришь? По правде… — задумался. Помрачнел даже, смотрел, ничего не видя, будто в самого себя.

— Ты чего это? — толкнул его Ванька. — Весь вечер сегодня какой-то…

— По правде, — еще раз повторил он, — рассказать бы тебе кое-что, да…

— Ну, расскажи.

— Ты знаешь, Ваня, на материке когда-то какой я шишкой был? Завторгом. Знаешь, что это такое? Это, Ваня, все снабжение города через мои руки шло.

— Правда что шишка.

— И дружки у меня были тоже шишки. Знаешь, Ваня, как мы жили? Стерлядка, коньячок. Деньги — само собой. Наши девки пили только шампанское. Соберемся своей компанией — и в лесничество, куда подальше. Для жен мы в командировках. Особенно заводила в нашей компании был Токарев, начальник милиции. Да и прокурор города. О-о-о! Эти без стеснения. Потом, конечно, раскрылось все. Мне бы из тюрьмы не вылезть, да дружки делу хода не дали, я же бы их потащил за собой. Отделался легко. И предложили мне уехать из города.

— А друзья как же?

— Не стало друзей, Ваня. Дело не в том, это все естественно. А жили мы здорово. — Володька желчно, брезгливо, с отвращением как-то сморщился. — В магазинах очереди, хлеб по карточкам. На детские дома даже картошки не хватает, а мы девок в шампанском купаем.

— И что же ты теперь? Уж не грехи ли решил искупать? — Володька показался Ваньке чужим.

— Грехи не грехи, Ваня, — он хлопнул ладонью по столу, — а икру я ему не дам. Это пахнет тем же шампанским.

— А не бросить ли тебе все это и опять в бригаду? Правда, вкалываешь побольше, да зарплата поменьше.

— Хм. Хитрый ты мужичок, Ваня. «Зарплата поменьше, да вкалываешь побольше». Но не то, Ваня, совсем не то. Боюсь, ты меня не поймешь.

— А ты не бойся.

— Ваня, я давно плюнул на всякие должности и на зарплату. Этими пряниками меня не накормишь, — Володька говорил проникновенно, будто душу выворачивал. — Меня, Ваня, ничем не удивишь, ничем не расстроишь и ничем в восторг не приведешь. Я битый волк.

— Да чувствую.

— А в бригаду хочется, ну не могу без ребят… душою отдыхаю в бригаде. Но по-рабочему вкалывать долго не могу, «силов нету», как ты говоришь.

— Это как же? — удивился Ванька.

— Вот уж сколько лет вкалываю, а привыкнуть не могу. После того как слетел с завторгов, где только ни работал.

— Ты смотри…

— В самый низ слетел, на строечку: грузчик, маляр, подсобник, подручный, слесарь, самое смешное, кстати.

— Такой же, как плотник, да?

— Хуже, Ваня, гораздо хуже. Бью по зубилу, а попадаю по рукам. Начну перебирать компрессор, например, или бетономешалку. Соберу — лишние части остаются. И смех и грех.. Потом в бетонщики перешел, в штукатуры…

— По-о-олеты!

— Потому и летал, что в тягость мне. Ведь вкалываешь, как черт… устаешь, жизни не рад. Особенно в первое время, когда слесарил. Кроме того, что не умею ни черта, еще денег не хватает. У меня же их кучи были. А тут получишь авансик триста рублей, тридцаточку по-теперешнему, она вылетит в три дня, а потом голодный. Попросить неудобно, да и так долгов подо всю зарплату наберешь. Ребята видят, что сдаю — честно говорю тебе, по нескольку дней не жрал, — соберут по полтинничку на комплексный обед. Тот или другой домой пригласят, накормят. Стыда сколько, уф! Не выдержал, перешел в штукатуры, тут побольше зарплата, но пахать надо.

— Ну дак ты ж в начальниках карандаш держал.

— Руки, Ваня, отваливались, особенно бордюры выводить… бетонщиком тоже не лучше. А в магазин в спецовочке штукатурской заскочишь, от тебя отворачиваются.

— Да это… начхать.

— Сейчас и мне начхать. А раньше унижало. Ну, ладно. Помотался на материке, на Камчатку сбежал. За длинным рублем.

— А я думал, за романтикой.

— Тяжелая она, доля работяги, Ваня, — не обратив внимания на Ванькину подковырку, продолжал Володька, — тяжелая.

— А я ничего, сыздетства.

— Привык, да больше, как топор держать, ничего не делал. Да и то… ведь каждый день устаешь?

— Ну и что?

— Ну, это ладно… все устают. Но ведь каждый день делаешь одно и то же, одно и то же: или топором шуруешь, или молотком. Как машина… автомат, и сам в машину превращаешься. Тупеешь.

— А я привык.

— Я не могу привыкнуть. Поэтому и летал по работам. Тяжело мне было каждый день в грязи ковыряться. И первое мое впечатление, когда на стройку устраивался… Захожу, начальник отдела кадров разговаривает с парнем. По разговору понял, парень просится на инженерскую должность, сам, видно, инженер или техник. Начальник отдела кадров предлагал ему в бетонщики или штукатуры — нету инженерских мест. Парень не хочет. Устроился методистом, лыжи да коньки выдавать, на пустяковую зарплату, а стенки мазать не пошел. Вот как, Ваня, любят бетон мешать да стенки мазать…

— Ну вот, и ты скоро в министры выбьешься.

— Поставят, не откажусь.

— За нас с Мишкой похлопочешь. Правда, нам ничего не надо.

— В том-то и беда, что вам ничего не надо, — Володька рассердился вроде. — Уткнулись в свои топоры и молотите, как роботы… Тот хоть учится, а ты… Не хлопотать за вас надо, а бить вас надо, хоть бы по разику треснуть.

— Давай, давай, комиссар!

— Ну и чурбан же ты, Ваня.

После этого вечера — протрепались почти до полуночи — Володька еще непонятнее стал, но ближе как-то. Ему хотелось помочь, поддержать его. Но как? Не знал. Хотя все его расстройства казались Ваньке пустяковыми и смешными.

«Чудак, — прощаясь подумал о нем Ванька, — а еще в начальниках ходил».

На зиму жизнь в Дранке уходила под сугробы. Но не совсем, не как в те годы. Гремел двигатель на электростанции, работал сетепошивочный цех — ребята с сейнеров шили там себе кошельки, снюрневоды, рыбацкому делу учились. В механическом цехе механики налаживали свои механизмы, были даже организованы курсы по повышению квалификации плавсостава.

Ванька опять возвратился в бригаду, в столярном цехе работал, шлюпки для флота, кунгасы и живорыбницы для ставных неводов, двери, окна, арматуру…

А Леха Гуталин, «прогуталинив» в Петропавловске все что мог, помогал Осману Магомедовичу на тракторе да на бульдозере. Они обеспечивали Дранку льдом — в колхозе водопровода пока не было, воду добывали изо льда, — расчищали дороги от заносов, иногда даже выкапывали из снега молочную ферму или свинарник. Таскали с того берега, где зимовал флот, то, что нельзя было унести вручную. Кстати, очень не любил Леха, когда его спрашивали:

— Ну как там, Алексей Васильич, на слете? Что нового во Владивостоке?

Ну и работа у них! Вот уж им-то нельзя было позавидовать. Бежал Ванька как-то в пургу с работы, лицо воротником шубы прикрыл, морозец под сорок, слышит брань из метели, Магомедыч чешет кого-то. Подходит, они с Гуталином возятся в тракторе голыми руками. Паклю жгут. Трактор морозными иголками покрыт, а руки у них побитые, помороженные, в масле…

Чомба собирался в тундру вехи ставить.

Функционировал и Ванькин сарай. За неделю навел там революционный порядок: настлал пол, побелил, подкрасил, провел свет. По вечерам в нем пропадал. Хорошо это. Насвистывает свою любимую:

Черный ворон! Что ж ты вьешься надо мной?
А ты добычи не дождешься,
Черный ворон, я не твой…

И мастерит что-нибудь: детскую колясочку — скоро пригодится, табуретку, шифоньер. Все это не спеша, каждую планочку облизывает. Войдет Зина, сядет в уголке возле электрического обогревателя, расстегнет шубу, семечки лузгает — мать из Куприянова прислала. Или зеркало принесет, рассматривает себя. На лице у нее выступили коричневые пятна, руки и ноги отекли чуть. Стала нервная и недовольная всем: и воротник у него расстегнут, и не бритый он, и зачем в сарае торчит, и погода плохая. А иногда ничего. Веселая, начнет мечтать о маленьком, какие у него будут маленькие ручки-ножки, как любить его будет, или начнет рассказывать Ваньке, как с подругой бегали в магазин примерять туфли. Напримеряются — и домой. А один раз целую неделю спала с бельевыми прищепками на носу — кто-то сказал, что у нее нос широк.

Ванька начнет вспоминать, как в армии служил, в стройбате. Служба… Ни разу винтовку в руках не держал. Про старшину своего, уж очень злой старшина этот был, прямо замучил внеочередными. Как ночь настанет, Ваньке полы мыть в казарме, весь хребет содрал, лазая под койками. Один раз Ванька рассердился и налил старшине воды в сапоги. Тогда вообще…

Как-то Зина пришла в хорошем настроении. Сначала рассматривала свой нос в зеркале, потом говорит:

— Неплохо бы тебе, Ваня, на сейнер попасть.

— Это зачем же? — удивился Ванька.

— Ребята с сейнера, видал, по скольку получили? Вон Моль в отпуск пять тысяч повез. А сам Страх не знает, куда деньги девать.

— Да я же не рыбак, — засмеялся Ванька, — какой же я рыбак?

— Научишься. Там и учиться нечего. Это капитаны да механики ученые, а если поваром возьмут — вари да вари. Доля одинаковая с матросами.

— Хах-ха! — засмеялся Ванька, представляя себя на мостике: «Право руля! Так держать! Полный вперед!» — Ну тогда покупай мне тельняшку.

— Не смейся, я серьезно. Мы бы тогда мебели хорошей накупили, ковры на стены. Одну комнату я бы коврами украсила.

— Ты смотри! — смеялся Ванька. — Как у Шехеразады, да?

— Смеешься… у нас даже мебели хорошей нету.

— Да я тебе такой мебели наклепаю — диву дашься. А ковры… На тот год будут и ковры, не все же сразу. В этом году за дом расплатились и одежи насправляли.

— Или бы новый дом, — задумчиво продолжала она.

— Новый дом? — еще больше удивился Ванька. — А этот куда же?

— Видел, какие привезли в колхоз? Финские, с ваннами, стеклянные террасы.

— И у себя ванну поставим. А террас я тебе таких наделаю, будешь как в стакане.

— Все равно, те красивые.

— Те и продавать не будут. Их дают, у кого нету. А нам никогда не дадут.

— Выхлопотать как-нибудь можно. Вон Клава с Володькой в таком доме жить будут.

— Они ж в общаге второй год ютятся.

— Ваня, а давай свой дом продадим, а?

— Да ты что?

— А сами в общежитие. И нам дадут финский.

— Эк куда метнула! — засмеялся Ванька. — Да разве можно?

— Прямо уж, и помечтать нельзя…

— Помечтать-то можно, — посерьезнел Ванька, — чего ж не помечтать? Да только плохо пахнет от твоих мечтов.

— Ваня, слово «мечты» употребляется в единственном числе.

— Кабы ж в единственном.

— А еще приемник надо, холодильник, стиральную машину…

Глава XIX

А Коля Страх в этот день рубил все подряд: приемник, холодильник, стиральную машину… ковры, подушки. Покончив со всем этим, принялся за кровать. Топор скрежетал, запутывался в сетке, кровать не поддавалась. Наконец в руке остался обломок топорища — Страх замахнулся, не зная, куда запустить, и… запустил в окно — «дзинь» пропело стекло, и в комнату радостным роем ворвались снежинки.

Два дня назад проснулся он, Зойка собирается. В магазин, наверно.

— Ты ж не догадайся взять, — прохрипел он, сливая остатки из бутылки.

— Коля, я ухожу. — Она стояла с узелком в дверях.

— И куда же ты? Если не секрет.

— Не знаю. Но больше так не могу.

— Ну? — удивился он. — Ты ж хоть адресок оставь. — Он никак не верил, что она может уйти совсем. Как это? Чтобы баба делала, что хотела? — Чтоб знать, куда письмишко бросить.

— Я серьезно.

— Давай, давай…

Она ушла. Как видно, совсем. Это дошло до него часа через три. И ясно-то стало потому, что дома пустота какая-то. Он стал шарить по углам — нигде ни одного не пустого пузырька нету… «бог… крест… жизнь…» — а в магазин идти неохота.

Все-таки накинул шубу, побрел. Взял несколько бутылок, и к «муроводам» в общежитие. Там небольшая свалка, Чомба там гремит, в тундру собирается. Мазал, мазал… До вечера просидел. И остался ночевать. Пусть узнает, как…

На другой день похмелился — и домой: «Хоть посплю по-человечески». Но дом был пуст, вода в ведре замерзла. Вчера с расстройства дверь забыл прикрыть.

Посидел, посидел, позаворачивался, позаворачивался в шубу, пошел искать: фонарей наставлю…

Был у Володьки Прохорова, был у Магомедыча, у боцмана, заглянул к Ваньке, к Чомбе шел уже с верной надеждой — у бабы Поли лясы точит — нету. Тогда стал заходить в каждый дом подряд. Нету. Прячется — догадался. И, придя домой, стал рубить всю домашнюю утварь. Все порубил, вспотел. Убью, решил, завернулся в шубу и повалился посреди побоища. Через несколько часов — уснуть так и не смог — заткнул остатком подушки окно, побрел в сарай за дровами.

Ругайся не ругайся, психуй не психуй, а «коверкот» плохой. Когда жизнь выходит из обычной колеи, сначала это ново, интересно даже, потом неудобно. И в конце концов невыносимо.

А как хорошо было: ночь-полночь, один, с корифанами, хоть со всей бич-компанией, она только переломит брови и начнет накрывать на стол. А если придешь «на бровях», разует, уложит, утром похмелиться приготовит.

Дня через три невыносимо стало. Не тянуло ни к бичам, ни «Золотой Рог» устраивать. От Клавдии Прохоровой узнал, где она. «Как же я раньше недодул? — удивился. — От, зараза, ну…» Но когда подходил к дому дяди Саши, приутих.

Вошел в дом. Они с женою дяди Саши возились у стиральной машины, сам дядя Саша сидел за столом, перед осколком зеркала, скреб огромнейшей, с деревянной ручкой, допотопного фасона бритвой серебристую щетину.

— Моя у тебя? — спросил Страх, хотя отлично видел, что она у него.

Старик, не оборачиваясь, взял ремень, прикрепленный одним концом к ножке стола, стал медленно налаживать бритву.

— У меня, а што?

— Домой ей надо или не надо? Как ты, дядя Саша, думаешь?

— Думаю — не надо, — так же спокойно, с небольшой паузой ответил старик. Когда дядя Саша говорил с паузами, Страх знал, что уговоры, крики, тем более угрозы бесполезны. Еще лет пятнадцать назад на неводе, когда Страх с ребятами замуроводился и на шлюпке ушел к пароходу за «газом» и их пронесло в море мимо парохода, дядя Саша — он тогда председателем был — догнал их на «Бегуне», по одному вытаскивал из шлюпки и каждому давал пачку. С тех пор пять зубов у Страха золотые. — Думаю — не надо, — с ледяным спокойствием повторил старик и, подняв бровь, добавил: — Она у меня приписалась.

— У-у-у! — Страх так хлопнул дверью, что штукатурка посыпалась.

А через два дня был в Оссоре, в больнице.

Выйдя от дяди Саши, почувствовал резкую, колющую боль в правом боку. Едва добрался до дома деда Чомбы.

— Вези в Оссору.

— Собачки, ангел мой, приморенные. Только из тундры.

— Бабке на конфеты. — Страх протянул пачку денег.

— Сейчас, ангел мой, сейчас, — засуетился Чомба. — Потихоньку доедем.

— Замазать дай.

Врачи говорили, что, если бы трезвый был, умер бы в дороге. Дед привез его уже в беспамятстве.

— Коля. — Зойка дежурила у его кровати. Операция была сложная, с отсасыванием крови и гноя. — Коля, я ведь так жить дальше не могу с тобою.

— Сказал, завязываю, значит, завязываю.

— Надолго ли?

— Как это «надолго»? На все время.

— Не верю я.

— Я же сказал.

— Еще бы мне ребеночка хотелось.

— Давай из детдома возьмем?

— Я бы девочку хотела.

— Валяй пацанку, раз хочешь пацанку.

— Только я боюсь, что ты опять начнешь.

— Я же сказал. — Страх начал сердиться.

Но его «я же сказал» не сбылось. Выписавшись из больницы, первым делом зашел в магазин. Купил несколько бутылок шампанского, связал их бинтом и тащил за собой по улице — врачи тяжелое поднимать запретили.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава XX

«От дает, — думал Ванька, — пианину… Пацанке только три года, еще «мама» сказать не умеет, а ей пианину…» — Он сидел на борту сейнера, готовившегося к спуску на воду, строгал привальник.

Был апрель. Дул холодный ветер. Он был сильный, хлестал по лицу, стружку рвал прямо из рубанка.

Дома стояли по крыши в снегу, но чувствовалось, что через неделю-две солнышко начнет брать реванш за зиму, тундра набухнет и забурлит с сопок, а снег так заблестит, что без темных очков не высунешься.

Теперь это была не та Дранка из тридцати хат с кривыми улицами и плетнями из старой рыбацкой дели. Были уже две прямые улицы — «Черемушки» — с новенькими финскими домиками, асфальтированными тротуарчиками, березками вдоль них. Три больших склада, гараж, кузница, школа — правда, семилетка, но закладывается фундамент и под десятилетку. Особенно она выросла после объединения, когда укинцы и ивашкинцы перебрались. Сейнеров было уже не два, а восемнадцать и три буксирных катера — «Бегун» не в счет, он теперь только по речке ползал, на хозработах: то баржу с трактором перетащит с одного берега на другой, то сенокосчиков подбросит вверх по речке.

Сейчас флот готовился к спуску на воду, самая горячая пора: как речка тронется, он с обработчиками и рыбаками ставных неводов — неводов на нерестовую селедку ставили уже четыре — уйдет в Анапку на весеннюю путину. Плотники, сварщики, бульдозеристы, токари, слесари не поедут, как шесть лет назад, когда всем гамузом на один невод ездили, — здесь дела хватит.

Колхозное правление находилось теперь в большом двухэтажном рубленом доме, а не в маленькой, заваленной снегом хатке. И специалистов поприехало: механики, капитаны, инженеры, учителя. Не узнать Дранки…

Мурашова с год как перешла работать в контору, она закончила бухгалтерские курсы — колхоз посылал, — перестала стенки мазать, теперь ведет материальный учет по судам.

Мишка второй год уже в прорабах ходит, осенью обещают послать учиться на инженера-строителя. Начальственная струнка у него оказалась: сказал, что не отступится, гору сдвинешь, а его нет. Геннадий, конечно, первая и незаменимая рука Василия Васильевича. Отдельный кабинет с коврами, кнопка, конечно, на столе, секретарша возле кожаной черной двери. Располнел чуть, лицо гладкое стало, но с людьми проще обращаться стал. Не как в первые годы, когда только назначили. Тогда он здорово выкобенивался, Гуталина один раз прихватил, когда тот Геной назвал его при всех: глаза это сузились, а голос насмешливым стал:

— Вот когда, Алексей Васильич, детей с тобой крестить будем, сиречь кумовьями станем, то ты Леша, а я Гена. Усек?

А Ванька так и остался в плотниках. Ни в прорабы, ни в бригадиры не выбился, хоть специалист он и получше Мишки: не тянуло что-то ни в какое начальство. Ему нравилось просто работать. Работай, живи, чего там…

Сейчас он доканчивал плотницкие работы на сейнере, вот привальник только. Он посожалел, что закончит скоро — уж больно материал хороший попался: не пересохший, — без сучков. Рубанок так и свистит. А стружки летят и летят, щекочут по рукам. Летят и мысли.

«…Пианину, — думал он, — дает! Сама пианинша под стол пешком ходит, а ей такой инструмент. Тьфу! Мать ее за ногу, эту жизнь. — Он перекинул рубанок в другую руку, передвинулся чуть. — А раньше-то… Года три назад, когда тряпками обзаводились… Доха-то третий год лежит, ходить-то в ней некуда. Ну, пусть разов десять прошлась по колхозу, форсанула, ну и что? В пальто бы не хуже была, дак нет же! Соболя подавай! А он, этот зверюшка, дороже дома обошелся — сколько их на шубу пошло? И все Клавдя, зараза: «Давай дохи справим? Жить на Камчатке и не носить натурального меха!» И носились по побережью, как, партизаны, высматривали да вынюхивали, где бы достать. Не зря Клавдю Торпедой прозвали: вылупит глаза и поперла.

Платьев, опять же, страх подумать: штук тридцать, наверно, накопилось, только успевай просушивать. Туфли тоже. Вот этого фасона нету, вот этих не хватает, да вот такие теперь модные. Мода… Торпеда иногда так вырядится, что хоть стой, хоть падай. Правду, видно, говорят, что черт показал моду, а сам в воду, а тут расхлебывай. — Ванька улыбнулся, вспомнив, как Клавдя в мужских расклешенных брюках по клубу дефилирует: круп широкий, ноги кривоватые. — Ну, школьницы, когда по грибы бегут, это ничего, приятно даже смотреть на них, а уж таким буренушкам, как моя или Торпеда… Да еще разных цацок, как на елках, — и чуть вслух не расхохотался, вспоминая, как летом обычно подруги до клуба босиком шпарят — туфли-шпилечки по галечке да по песку никак не годятся. Так это вышлепывают…»

— Шуруешь? — раздался голос внизу. Там стоял Володька.

— Ага… в робота превращаюсь. А ты все мотаешься, начальник?

— Главный зачем-то вызывает. — Володька засмеялся, закрываясь воротником шубы от ветра.

— Стружку снимет, зачем еще.

— А черт его знает. — Володька побрел по ту сторону речки, в колхоз.

Ванька почистил рубанок, закурил. «Дела-а-а… Ну вот, хоть ковры. Висели они по стенам, никому не мешали. «Не модно теперь так, цветы надо». И в сарай ковры. Преют теперь там.

«А что она, жизнь? — Ванька выплюнул окурок, двигать рубанком перестал. Задумался. Плечи повисли. Выражение лица стало печальное, некрасивое. Складочки у губ опустились и обозначились резче. — Вот работаю: чистая рубаха, чистый свитер. Прохудилась рубаха — купил новую, стоит-то дешевле бутылки спирта. На люди выйти есть в чем, и трех бы костюмов хватило, дак нет же, девять штук! То с одной пуговицей, то с пятью, то с разрезом, то совсем без воротника… еще четыре — и будет как у Чомбы. У того, правда, довоенных фасонов, да они ж и эти устареют. А в отпуске…» — И Ванька поморщился.

…Идут они с Петром по Куприянову из магазина, а из окон да ворот, приставив ладони колбам, выглядывают бабки. И на каждой физиономии написано. «Не наш, чи… Нет, не наш… инженер какой-то…» А ведь не хотел надевать — Мурашова все! — ни галстук с цепочкой, ни костюм с двумя разрезами. Петро же валит рядом по-рабочему — в стоптанных кирзовых сапогах, клетчатой сорочке — и ему хоть бы что. Только бутылки поколыхиваются в карманах. А после гулянки — гулянка была, конечно, что надо: каждый приходил, бутылку на стол. Говорили, песни пели, и многих Петру пришлось по домам развозить на мотоцикле с коляской — собрались на кухне чайку попить все свои, Мурашова достала мешок и начала шуровать подарки, и начала… Аришке кинула макинтош, туфли, отрез на платье, матери шубу из искусственного меха…

— Доченька, зачем же ты нас обижаешь? — запричитала мать. — Нам ничего не надо, нам на вас посмотреть… внученьку понянчить.

— Мама, вы думаете, мы обеднели? — не поняла ее Мурашова и выдвинула чемодан. — Да мы, да мы… мы еще вот чего накупили! У нас еще вот что…

Аришка насупилась и покраснела вся, а Сашка, ее муж, хмыкнул и пошел из кухни.

— Мне внученьку понянчить… ангельскую душу.

Ваньке даже за Сашкой неудобно было пойти.

А из-за этих тряпок, считай, и колотишься. Ванька резко задвигал рубанком, стружки так и завращались. Бегал с работы на работу. Два раза в Пахачу за длинным рублем ездил, чуть не замерз. Привозил денег большими кучами, ну и что? Да таким, как моя или Торпеда, хоть сколько, все мало будет. Чуру-то нету. А в Москве? Чуть не чокнулся… Тьфу!

В Москве, когда ехали в отпуск, Ванька действительно чуть с ума не сошел. Под землею же жарища, толкучка, все спешат. Чемоданы-то на Ваньке спереди и сзади, набитые рыбой, балыком, икрою, тяжеленные. Наташка пищит, со всех сторон только и слышишь: «Гражданин, не заставляйте проход… позвольте, гражданин… вы поставили чемодан мне на ногу…» И никто толком не объяснит, где этот ЦУМ чи ГУМ, да хоть и объяснит…

— Не могу больше, — сказал Ванька и присел на что-то блестящее. И вот она-тетка в красном картузе:

— На мусорницы садиться нельзя, гражданин!

Наконец нашли этот ЦУМ. Ванька как глянул — когда вовнутрь влезли — на эту мраморную конюшню, набитую людьми как селедками, и опустил чемоданы.

— Нет уж, дуй сама.

— Ванечка, я сейчас… У стеночки вот постойте.

Ждали, ждали… ждали, ждали… Наташка уже и проснуться успела. Наконец Зина показалась, тащит этот мешок.

— Перина?

— Да, перина. — Мурашова была пресердитая. — Такие сапожки были, с молнией внутри, белой каемочкой. За пять человек кончились…

— Тьфу!

— Больше я с тобой никогда не поеду, — вспыхнула она.

— И слава богу.

— Еще в «Людмилу» или в «Светлану» надо, перстень с красным камнем, как у Клавы.

— Да ты что?

— Ваня!

И опять под землю. Из «Людмилы» или «Светланы» она выносила если не коробку с туфлями, то чайный сервиз, если не шапку модную, то еще какой сверток.

— Ванечка, а тебе что купить?

— Шнурки-и-и-и…

Ванька опять приостановил работу. Поправил шапку. Матери бы помочь, но у нее вроде все нормально, на пенсии теперь — пенсия хоть и небольшая, но все ж таки… хату подновили еще с первых денег, что высылал, и всем необходимым вроде обзавелись. А сейчас ей деньги высылать бесполезно, все равно на книжку кладет, «на черный день».

«На черный…» Натерпелась, бедняжка, и то сказать, было-то как…

…Мать крутит самодельную — Матвеич сделал — кукурузную рушку, вспотевшая вся, волосы прилипли к вискам. Собирает выскочившие зернышки. Хлеб почти весь из макухи да кукурузных хряпок, нёбо колет, но и этого… Один раз сидят они с Аришкой за столом, ждут — у Аришки шея тонкая, живот большой от крапивных щей, голова как стеклянная, — когда мать хлеб вынет из печи. Они очень любили корочки подкусывать. И вот он входит, дед Василь, побирун.

— Вынаешь? — спросил он, присаживаясь на лавку и кладя рядом шапку с палкой.

— Вынаю, — раздраженно ответила мать, отдирая капустные листья от хлебов.

— А ты, девка, не серчай, — продолжал дед, — ты мне дай только один раз укусить. Я десять дворов обойду, десять раз укушу и день живу.

…Да-а-а… О мешке муки мечтала, а сейчас… Аришка-то баба какая стала! Он вспомнил сестру. Статная, спокойная, на мужа не кричит. Да и сам Сашка не хапуга, хоть и шофером на мясокомбинате работает. Если грузчики когда кинут в кабину коляску колбасы — не повезет домой. Да и Аришка бы стала стыдить его за такое дело. Мирно живут, ладком, хоть хата и не новая. А моя-то? Давай новый дом, и все! Не хочу в этом, и все! У всех финские, а мы? А чем наш плохой? Финские, конечно, красивее. Но и наш-то? Большая комната, две маленьких, кухня такая, что компанию собирать можно — знали с Мишкой, что делали. Дак нет же… Хоть разводись.

«А что, если бы развестись? — Ванька задумался. — Теперь бы холостой был. Хм… гуляй на все четыре стороны, никто тебе ничего. Ни крику, ни шуму, весь свет твой… Куда захотел, туда и пошел.

Хотя стоп! Пойти-то пойдешь, а к чему придешь? К тому же и придешь, если не к худшему, попадется такая, как Торпеда, караул закричишь. Эта хоть попсихует, да отойдет, а та… Это Володька марку держит, а я бы… Нет, не надо разводов. А Наташка? А скоро, может, сынок будет, Ваня, Ванюшка. — У Ваньки все запело внутри и затеплилось, так это хорошо стало, он даже плечами передернул — вспомнил, сейчас живот у Зины, — и вздохнул. — Нет, не надо никаких разводов. Она ничего, а когда за щепками ходила…»

…Лето тогда только начиналось, работы у плотников выше головы. И когда она под вечер приходила щепки собирать, у Ваньки праздник был. Если когда задерживалась или брала не у него, места себе не находил. Куда тут — его нос повисал, — в Куприянове получше… Но такие моменты были редки, щепки она брала почти всегда у него. Может, потому, что не приставал с разными подковырками. Зато только она покажется:

— Ванькина идет.

— К нему направляется…

Один раз она не выдержала:

— Ванькина, ну и что? Завидно?

— Мы уже давно заметили, что ты к нему на свидание ходишь, — отозвался Мишка.

— Хожу, ну и что?

— За свадьбой дело, вот что!

— У тебя, паровоз, не спрошу.

— И не спрашивай, — смеялся вместе со всеми Мишка. — Только поскорее надо это дело обтяпать.

— Горит?

— Конечно, горит, — продолжал Мишка, — одни убытки. Он же весь материал на щепки изводит.

Ребята даже топоры побросали. Она покраснела, растерялась будто. Глянула на Ваньку. «Эх ты, — так и говорил ее взгляд, — за себя постоять не можешь!» Потом тоже засмеялась. Но невесело как-то. Высыпала собранные щепки, вскинула пустой мешок на плечо и побрела. Шла расслабленная, опустив голову. Немного отойдя, начала бабочек с цветов сбивать.

Ребята, нахохотавшись, притихли. До самого конца рабочего дня как в рот воды набрали. А когда пошабашили и налаживаться домой стали, Мишка крикнул:

— Стой, мужики!

— Ты чего, бугор, — спросил Володька, — уж не сверхурочную ли?

— Сверхурочную, — не поднимая головы, ответил Мишка и начал собирать щепки на разостланную телогрейку. Все ребята за ним. Потом всей бригадой, все сорок три человека направились к дому дяди Вани Мурашова и возле крыльца гору дров навалили.

Дня через два мастерил Ванька посылочку, в общаге тогда жил, — балыка, рыбки собирался матери послать. Настроение было грустное и в то же время приятное, побаливает, щемит внутри что-то, а хорошо. Мурлыкал себе под нос:

Ты не вейся, черный ворон,
Ты не вейся надо мной,
Ты добычи не добьешься,
Черный ворон, я не твой.

И так вдруг захотелось увидеть ее, так захотелось поговорить, покончить со всем этим: пан или пропал. А что? Пойду и скажу все… пусть делает, что хочет. Чего здесь…

Бросил фанерки и зашагал. Даже не думал, как и что скажет. Вошел. У них дома никого нету, только одна она возится у стола с утюгом. Не переставая гладить, повернула голову и засмеялась. Он стоял, как перегруженный паром котел — вот-вот взорвется, — в нем кипело и прыгало все. А голос был тихий.

— Ты в клуб не пойдешь? Ребята там спрашивали про тебя.

Какой там клуб, когда будний день, кому она там нужна, чтобы спрашивать про нее?

Она сразу все поняла. Стала спокойная и строгая. И он понял, что она догадалась про его вранье, но стыдно не было.

— Сейчас… сейчас… — заторопилась она, — я сама собиралась, да вот…

Такая радость зацвела во всем Ванькином теле, в каждой жилочке. И она неправду говорит и тоже, наверное, догадывается, что я знаю про ее неправду.

— Ну пойдем?

— Сейчас.

Вышли из дому и побрели в другую сторону от колхоза. Вдоль по речке за Дранку.

— Ваня, — задыхалась она, прижимаясь к его небритой щеке, — чего ж ты раньше-то?

— Не знаю.

— Я тоже не знаю.

Он весь размяк, потерял способность шевелиться. Лежал на спине, раскинув руки, и ничего не соображал.

— Ванечка, какой ты…

Нет, разводиться не надо.

Глава XXI

— Слушай, Володя. — Геннадий морщился. — А почему бы тебе эту муку не списать?

— Не получится, Геннадий Семенович.

— А уж на правление… да и вообще незачем поднимать этот вопрос.

Володька ухмыльнулся.

Все заключалось, как шутил иногда Геннадий, в «высшем пилотировании».

Этой осенью колхозу повезло, в него перешла работать необыкновенная женщина. Необыкновенность ее заключалась в том, что она была хорошей знакомой пахачинского приемщика рыбы. В прошлом году она работала в «Ударнике», и — странное дело! — «Ударник» вышел на первое место по сортности. Геннадий, конечно же, с охотой записал ее в колхоз, поставил работать кладовщицей в Пахаче, предоставил квартиру и считал, что колхозу именно повезло.


Итак, доброе дело для старшего приемщика сделано, но работницей оказалась она из рук вон плохой. Володька замучился с нею. Как ни поедет в Пахачу проверять свое хозяйство, у нее сахар стоит рядом с керосином и годится только на списание, рыба засортирована — не поймешь, где крепкосол, где малосол, документация запутана и запущена так, что самому Петруню не разобраться.

Володька списывал все, сам во все вмешивался, помогал ей — надоело. Стал ругать ее — куда там! Она начхала на всех…

И когда она подмочила партию муки — пять тонн, — решил прикрыть лавочку.

— А если она была такая, — настаивал Геннадий, — возможно, с парохода ее получили подмоченную или при транспортировке.

— Осенью сам получал и сам вез на «Бегуне».

— Я тебе еще раз повторяю…

— Надоело.

— Я вижу, тебе надоело работать.

— Снимай.

— Если бы ставил. — Геннадий зашагал по кабинету. — Рано или поздно, Володя, мы с тобой столкнемся на узенькой дорожке, и ты улетишь дальше.

— А мне кажется — ты.

Геннадий трахнул ладонью по столу, закурил.

— Ну почему ты, Володя, не хочешь понять простой истины? Впрочем, ты все понимаешь. Ведь понимаешь, как нам нужен свой человек на приемке? Или ты не хочешь этого понять? Ведь мука, в сущности, пустяк по сравнению с тем, что мы будем иметь на сдаче рыбы. Да нам никак нельзя ссориться с Михал Иванычем. Ну почему ты этого не хочешь понять? Почему?

— Я тебе, Гена, отвечу по-рабочему: по хрену да по кочану.

— Уф! — Геннадий так трахнул кулаком по столу, что чернильницы подпрыгнули.

— Гена, я стол расшибаю с одного удара, понял?

Глава XXII

Разводиться не надо, но вот… То тряпки были, теперь музыка пошла, что ж дальше будет? Гляди, еще что затребует, скажет, давай, и все. Хоть бы детишками занялась. Да, скоро двое будет, не до музыки, конечно, станет — и вдруг краска стала заливать все его лицо — даже веснушки незаметны стали. Сам тоже. Как хапал, как хапал! Эх, хе-хе, хе-хе… особенно в первый год, как сарай завел. Инструмент-то и покупал, и за водку выменивал, а точило…

Четыре года назад летом притащил «Бегун» как-то баржу от парохода с разным скарбом: станками, ящиками электродов, листовым железом, баллонами кислорода. Выгружали ночью всем колхозом, аврал был.

Вдруг Ванька увидел точило: в жестяной оправе, с ручкой, обшитое деревянным каркасом. Сердце так и захолонуло.

— Давай вдвоем, — подошел Володька.

— Да я и один упру.

— На сходнях осторожнее. Придавит.

— Ничего.

Взвалил, поволок. На сходнях нарочно пошатнулся, крикнул и бросил в воду, метрах в трех от берега.

— Я же говорил, — отозвался Володька, — хорошо, хоть сам уцелел.

— Чуть не сломался.

Поднимать решили днем, нечего, мол, в потемках возиться. Утром шарили, шарили баграми — нету. Замыло — решили.

Замыло-о… а оно давно у Ваньки в сарае стояло. За верстаком ни за что не заметишь, если специально не искать. В новой, конечно, оправе. Старый каркас Ванька изрубил на маленькие кусочки и со стружками перемешал.

Увидел бы Сашка Аришкин… эх, хе-хе, хе-хе! Ванька задумался, отложил рубанок, повел плечами. Они ныли слегка. Поясницу тоже подламывало от сидения согнувшись. Осмотрелся. На сейнерах сквозь редкий косой снежок поблескивали кустики электросварки, слышались удары топоров, свист пил. Возле Страхова «Спутника» полыхал костер, вокруг метались фигурки с ведрами, солярку плескали. Они якорь-цепи обжигали, последнее, что им осталось по зимнему ремонту. Глухо, с перебоями, стучал переносной движок.

А теперь вот ржавеет все. Ванька взял рубанок, размеренно и экономно стал двигать им. Или уж всегда так: сделал что не по совести, на пользу не пойдет. Хоть и точило… куры уже заляпали так, что… Да и сарай завален — не пролезешь. Хламу-то! А зачем все? Года четыре назад сделал шифоньер, а в магазин привезли рижские, разборные, из красного дерева. Свой в сарай. Такая же процедура и с комодом. А стульев да табуреток каких наклепал! Из клена, пролачил, над каждой планочкой колдовал. А Торпеда возьми и ляпни: безвкусица это. На мягкую мебель переходить надо. Опять в сарай.

А за кухонными столиками подруги аж в Оссору мотали. Беленькие, пластмассовые, «изячные», как сказала Торпеда. Неужели сарай и строил затем, чтоб хлам в нем хранить? Краска, наверно, так пересохла, что с ведром только и выкидывать. Хотя зачем, там же куры свои гнезда поустраивали.

Дела-а-а… вот она, жизнь: ничего не поймешь. И того хочется и этого. Сначала думаешь, без этой или вот этой вещи нельзя, а пройдет время — волоки в сарай. Добро переводишь, да и только. А хлопот! Как рыба об лед… вкалываешь, вкалываешь… Хоть вот и скотина. Три года с коровой мыкались: сена, комбикорму, в день два раза напои да вычисти. А ведь одной седьмой части Зининой зарплаты нужно, чтобы каждый день покупать три литра молока. И сами диву дались…

Да и курей… Ну, куры — ладно, какой же двор без курей, а вот кабан… Пусть сто килограмм чистого веса, по два рубля за кило — двести рублей. Взял да и купил в колхозе, чем каждый день помои таскать. Так нет, как заведенный. После работы бы в ванну да отдохнуть, а тут мычит все да хрюкает. Вон инженера, ушлый народ, никто скотину не держит. Правда, они и ухаживать за ней не умеют, но все равно. Эх, хе-хе, хе-хе… жизнь, мать ее за ногу.

Недавно Торпеда прибегала:

— Ты знаешь, Зин, мы с Володей решили машину приобрести. Зарплата у Володи позволяет.

Машину б, конечно, можно, эдак прокатнуться. Но это ж только в отпуске, раз в три года, а у нас тут по тундре да по горам не поедешь, только что до магазина, сто метров. Да и перед кем выхваляться? Перед дядей Сашей или Магомедычем? Нет уж, это Клавдино дело. Ванька заулыбался. На днях Клавдия сшила платье, внизу узкое. Прибегала показать.

— Зин, дай, пожалуйста, ажурные чулки. И белые туфельки.

Мурашова подала, Клава вырядилась, присела на краешек стула бочком и выворачивает ногу, будто из машины вылезает.

— Ну как? Смотрится? Гармонично?

— Ничего.

«Вот еще как», — подумал Ванька, уходя — так и хотелось расхохотаться — в другую комнату, чтоб не выдать себя.

Нет уж, пусть до магазина пешочком протопает, не королева.

…Машина… точило… курятник… и машина, может, понадобится так же, как и точило. Тоже куры заляпают… А стружки летели и летели, щекотали по рукам. Он так размечтался, что не заметил, как прекратился стук топоров и лязг цепей; ребята сходились в боцманскую каптерку. На ее пороге стоял Володька.

— Ваня! — крикнул он. — Иди сюда, тут парни кое-что сгоношили с получки. — Он щелкнул себя по горлу. — Согреемся.

— А как главный узнает? — засмеялся Ванька, а про себя подумал: «Артельный мужик, всегда с ребятами, хоть и в начальниках».

— Ну что ж, — в тон ему ответил Володька. — Нам с тобой мало не будет. — Он похлопал себя ладонью по шее.

— А Клавдя?

— О-о-о! Что ж поделаешь, Ваня? Жмут, давят на нас со всех сторон, а мы… а мы крепнем. Ну иди, или не замерз?

— Сейчас. — Огляделся. В каптерку стекались ребята. Шли усталые, закрывались от метели.

Спрыгнул на снег, по ногам пробежало слабое электричество. Возле порога столкнулся с Магомедычем. Того не узнать: выбритый до синевы, все морщины смотрят вверх, глаза мечут молнии.

— Ты куда, Осман Магомедович? — остановился Ванька. — Или с нами не хочешь?

— Э-э-э, — отмахнулся Магомедыч. — Некокдэ.

— Да чего там «некогда»? Успеешь.

Магомедыч наклонился к Ванькиному уху, прикрыл ладонью рот и сообщил величайшую новость:

— Баб приекэл. — И заспешил, отмахиваясь одной рукой.

Радости-то сколько…

Глава XXIII

По ночам вспоминалась Дранка. Осман один остался, на весь дом. На лето дочка приедет из интерната, большенькая уже. Про меня будет спрашивать. Что ей Осман ответит? Вспоминала, как он нянчил ее, маленькую, укачивал по ночам. На руки брал, прямо сгибался над нею. А когда у девочки болело ушко, заворачивал ее в два одеяла, сам одевался и ходил вокруг дома целыми ночами.

Днем ему всегда некогда: «нарта новая надэ» или «угел сопсем сгнил, тири бревна менять надэ, пропадет дом». С работы же приходил усталый, недовольный: «Гуталин, цволичь, новый комулятор посадил» или «аптолку сопсем менять надэ».

О себе почти не думала, не хотелось что-то думать о себе.

Когда получила пятый разряд каменщицы — уголки у нее получились, — дали бригаду. И не тридцать человек, а семьдесят восемь. Среди них было человек шесть «законниц», их обрабатывать надо, приписывать в наряды, они опора бригады, держат в руках всех «мужичек». Пошла к начальнику колонии.

— Заберите от меня «законниц».

— Нет уж… — он ругнулся, — сами выкормили дармоедок, сами и возитесь с ними.

— Они же и убить могут.

— А что я вам, бл...м, должен персональную охрану давать? Вас тут учим, кормим, а вы работать не хотите. — Разговаривает и матерится как последний работяга при таких погонах-то. — Будешь лепить им туфту в наряды, пойдешь к «куму»[3]. Добавим. Иди.

С ним много не поразговариваешь.

И Надька плюнула на себя: будь что будет. А в бригаде сказала:

— Каждая будет получать, что заработает.

Всякую ночь ждала, что подушкой накроют или на работе днем кирпичик на голову нечаянно упадет. И дождалась: через два месяца, когда одни зарабатывали по сто восемьдесят — двести рублей, а другие по двадцать и меньше, на харчи даже не зарабатывали, ее сбросили с лесов, с четвертого этажа. До смерти не разбилась — только руку сломала, о стенки цеплялась, когда летела.

В бригаде шумок поднялся. Когда вышла из лазарета, к ней подошло человек десять «мужичек», сказали, что сами поберегут ее.

— А-а! — безнадежно отмахнулась.

Потом узнала, что даже и здесь справедливость есть.

Перешли к ней две каменщицы из другой бригады. В конторе с них за харчи вычли и в старой бригаде, и в Надькиной. Надька пошла с ними в контору, разобраться хотели, но в конторе с ними даже и разговаривать не стали. Начальнику сказала, встретив его на участке:

— А мои бабы за двоих едят.

— Как это?

Рассказала.

— Идем в контору.

В конторе он сам проверил ведомости — с каменщиц по тридцать два рубля было удержано незаконно. Ух, как он на конторских!

— Что мы вас тут держим, за красивые глаза? Платим вам двойную зарплату за что?

«Работяга. На нашего брата рабочего похож, — думала она, наблюдая за начальником колонии, — самый что ни на есть работяга».

По ночам особенно ярко стояла одна картина.

«Бегун» пришел из Оссоры, уткнулся носом в берег на ночевку. Ребята, было воскресенье, всей ватагой направились к дяде Саше. Валентин шел позади всех и подмигнул, увидев ее в окне.

— Осман, собирайся, — сказала она, придя домой.

— И-эх! — И он полез, кряхтя, под кровать за чемоданом, где лежали чистые сорочки. Он был усталый — целый день на тракторе силосную яму трамбовал, да еще спина: радикулит — болезнь, которая не обошла ни одного рыбака.

Ему бы погреться на горчичном пару, отлежаться, отдохнуть после работы. Он морщился, доставая чемодан. Она у зеркала подводила брови, видела все. Но не поднялась рука даже помочь ему, хоть червячок стыда шевелился внутри: ну и пусть, оправдала она себя, я-то при чем? Пусть разводится. И трепетала в предчувствии, как прижмется к «вулканической» Валькиной груди.

А теперь вот у самой ныла до ломоты спина, кладешь-то почти все время в наклон. А запястья — особенно левой руки, той, что подает кирпичи, — так болели, особенно по утрам, перед работой, будто ржавые гвозди сидели в них. Никакие шерстяные ниточки не помогали.

Освободили досрочно, начальник колонии сдержал слово. С бригадой простилась по-человечески: когда получила расчет и была уже за зоной, зашла в магазин, на семьдесят восемь рублей купила чаю, колбасы. Все это нелегально, разумеется, со знакомой шофершей передала в зону — пусть бабоньки вспомнят добрым словом.

И вот она подошла к своему двору…

Вечер уже наступил. На улицах никого, шел мокрый, липкий, весенний снежок. Тишина и благодать над Дранкой. Окно в доме светилось: пришел с работы. Остановилась у калитки.

Это была уже не та Надька. Нет, она не постарела — говорят, «в сорок пять баба ягодка опять», а ей еще и сорока не было, — а, может, наоборот: спокойная, задумчивая стала, достоинство появилось. И куда делись все вихляния и хиханьки, взвизгивания и дурашливость! Впрочем, в глубине души, на самом дне ее лежало, конечно, нерастраченное за эти годы…

Глава XXIV

И как узнали, что в каптерку кое-что принесут? Не успел, наверно, гонец добежать до дома деда Чомбы — сейчас вся монополия находилась у бабы Поли, потому как спуск флота — страдная пора и в магазине был сухой закон, — как в боцманскую повалила публика.

Громыхая брезентовой робой, ввалились почти в полном составе сварщики, стеклись маляры, плотники, Мишка во главе своего «комплекса» пришел. Пришел и Страх со своими. Одет по-парадному: в мичманке, болоньевом реглане, из-за голенища сапога торчит папка с документами, в контору, видно, собрался.

Ежась, влетел Гуталин. В засаленной до блеска с короткими рукавами и без единой пуговицы — проволочкой стянуто — телогрейке, посиневший весь.

Сняли Гуталина с флота, на берегу теперь уродуется, переносной движок обслуживает — самая нудная и неблагодарная работа: движок старый, постоянно глохнет, стоит под открытым небом. Гуталин то и дело прыгает вокруг него с ветошкой да ключами, слушая брань сварщиков в свой адрес. А погорел он, можно сказать, глупо, из-за своего не в меру длинного языка — хотел сострить, да не получилось.

Недели две назад организовали они «коверкот» на «Спутнике», пойла у бабы Поли достали по «тарифной» цене, разумеется. В рабочее время — у Страха свой распорядок или, точнее, никакого распорядка. Об этом пронюхала Торпеда, она теперь по распоряжению Геннадия Семеновича состояла на очень важной должности: брала на карандаш всех прогульщиков, кто бездельничал, опаздывал на работу, пьяных — само собой.

И вот он влетает, Геннадий, на «Спутник». Злой-презлой. Только в рубку, а из рубки навстречу Гуталин поднимается со стахановской сковородой, на которой окурки, обглоданные кости и всякий мусор.

— Что это?

— А это, Геннадий Семенович, — на полном серьезе отвечает Гуталин, — бичам на второе несу.

— Я серьезно спрашиваю.

— А я серьезно и отвечаю. Бичам на закуску.

— Ты еще издеваешься надо мной?!

Леха на камбуз, Геннадий за ним. Выскочили на палубу — Геннадий на камбузе кочергу прихватил — и носятся вокруг мачты друг за другом: один замахивается кочергой, а другой защищается сковородкой.

— А ну ударь! Ударь! — скороговоркой и будто шутя говорил Гуталин, а сковородкой замахивался без всяких шуток. — Я тебе так врежу, что черепушка за борт полетит!

И теперь вот Гуталин крутит переносной движок, собранный, как говорят в колхозе, из огнетушителей и велосипедов.

В каптерке Леха съежился еще больше, стал колотить кистями по плечам — рыбацкий способ согреть руки, согнать кровь к кончикам пальцев. Потом склонился над печкой.

— Ну как? Скоро? — спросил.

— Да вот-вот должен, — ответил Быков, береговой боцман.

— Ну ладно, братцы, — выпалил Гуталин, подпрыгнул — и к двери.

— Ты куда?

— Глохнет, кажись. — И сгинул.

Наконец гонец пришел. Пили по-рыбацки: один стакан, точнее кружка, и очередная бутылка. Кружка с бутылкой ходит по кругу, каждый наливает себе сам, по желанию или по совести, все зависит от запасов. Кружка хранится всегда в каптерке на гвозде, в углу под старой шапкой.

Подошла последняя бутылка. Боцман, прежде чем налить себе, посмотрел ее на свет, плеснул немного, остальное поставил на подоконник.

— Гуталину, — сказал. — А теперь, комсомольцы, по своим местам, — неуверенно, зная, что не так-то просто их выдворить отсюда. Комсомольцами, кстати, он называл всех, независимо от возраста и убеждений. — Хватит, нечего…

— Да ты что, Ипатьевич? — удивился его помощник Будников. — Только собрались, а ты…

— Еще целый час до конца рабочего дня, — подпрыгнул боцман, — нечего муроводить, делом заниматься надо.

— А мы и займемся. — Будников достал коробочку домино.

— Володя, — выкатил глаза боцман, — да ты что? А как Торпеда пронюхает? Да Торпеда ладно, а как сам прилетит?

— Прилетит да улетит, — отозвался Будников. — Не он здесь командует.

— А ты на ковре у него был? — кинулся на Будникова боцман. — Не был, так побываешь!

— Г-ха! Испужал! — Будников перемешивал костяшки.

— Он тебе даст «испужал»! Так растолкует, что…

— Про Америку, что ли?

— Там про все.

Геннадий часто на совещаниях, впрочем, не только на совещаниях, но и мимоходом распекая кого-нибудь, ставил в пример американскую производительность труда, что там, мол, производительность в пять раз превышает нашу.

— Сонные мухи у нас, а не рабочие… слоняются без дела по колхозу или баланду травят, — заканчивал он обычно.

— Г-ха! — гаркнул Будников, ставя костяшку. — Ну и пусть мотает в Америку, а нам и здесь неплохо.

— …Растак вашу, комсомольцев, мать! — шумел боцман. У него даже шапка сбилась на ухо. — Забирай, Николай, своих, — двинулся он к Страху, — нечего им тут…

— Т-с-с, Ипатьевич, — лениво отозвался Страх, — не испугаешь.

— Не те кадры, Ипатьевич, — добавил Краб. — И к бабке не ходить, не те.

— Вам хорошо, — повернулся к нему боцман, — у вас все готово. А нам еще слюзы таскать, стропы растить…

— Вместе и перетащим, — так же невозмутимо продолжал Страх. — А стропы я тебе найду готовые.

— Работать надо!

— Наработаемся, Ипатьевич, — отозвался Мишка. — Куда все денется?

— Ты лучше, Ипатьевич, гонца снарядил бы.

— Тьфу!..

— Ну и кадры, — посмеивался Ванька. — Ну вот что с ними сделаешь? Хоть кол на голове теши… правда, если ж сами что захотят, тогда только держись! — И он вспомнил, как четыре года назад рыбу осенью отгружали в Пахаче.

Обработали тогда сразу два парохода, они подвалили одновременно, один из-за штормов в Лавровой задержался. Три дня как в тумане — простой парохода дороже рыбы иногда обходится — катали бочки, таскали ящики, шуровали ее в чанах бревнами, жгли костры в цехах… Обработали, конечно. Успели.

Уснули после этого, понятно, какие. И тут приходит в палатку Юрий Алексеевич. Понурый. Не поймешь, от бессонницы или, может, заболел. Подсел к дяде Саше, тот возле гудящей бочки грел свой радикулит. Чтобы не уснуть, прихлебывал чаек из кружки.

— Ты чего, Юрочка, загоревал? — веселым голосом спросил Демидов, хотя сам кривился от боли.

— Так, между прочим. — Инженер стал подбрасывать дрова в печку.

— Ну и?

— Вот гляньте! — Юрий Алексеевич протянул радиограмму старику.

— О-о-обеспечить… о-о-отгрузку… о-о-оставшейся п-продукции, — склоняясь к дверце печки, читал Демидов, — п-приход… п-парохода… Сегодня, что ли?

— К утру подойдет.

— Он же через три дня должен быть.

— Он в Анапку не пошел, прямо к нам.

Молчали. Юрий Алексеевич ворошил угли в бочке.

— И что же мы сидим? — будто самого себя спросил Демидов.

— Я, Александр Яковлевич, готов идти под суд.

— Да это…

— Обошел все экспедиции, ситуация не лучше нашей. Наших же лучше не трогать. В соседней палатке попытался разбудить бригадира, он в меня чуть сапогом не запустил. — Инженер закрыл дверцу печки.

— И все-таки попробуем, — сморщился Демидов, открывая дверцу печки, — иначе нам нечего было ее досаливать. Сходи в поселок, спирту достань… Холода дьявольские.

— По всей Пахаче ничего нет. Я это уже предвидел.

— Ничего, достанем. Пойдешь к директору рыбкоопа Борисовичу, он меня знает: когда я председателем работал, а он директором комбината, я его надул, три кунгаса горбуши подсунул заместо красницы. Дай бумаги.

И Демидов, склонясь к печке, нацарапал:

«Борисович, замерзаем и горим отгрузкой. Позарез надо тринадцать метров мануфактуры».

Через час Юрий Алексеевич привез тринадцать литров спирта.

— А ну, орелики, подъем! — От койки к койке, скидывая матрацы, которые были навалены на парней, ходил Демидов. — Подъем, братцы, подъем!

Что только не летело в ответ: ругань, просьбы, сапоги. Один из обработчиков пнул ногой Демидова в бедро. Демидов скинул его на пол, затем поднял и ударил. И, как ни в чем не бывало, опять:

— Подъем, ребятки, подъем!

Наконец глыба сдвинулась, проснувшиеся, поняв, в чем дело, стали помогать дяде Саше.

За длинным столом при треске свечей жевали консервы, глотали спирт, пили чай. Курили. Курили долго — знали, что ждет в цехах. А потом — как в рукопашной на фронте — затрещали костры возле чанов, заскрипели доски и бревна, замелькала синеватая рыбка при свете пламени, замелькали бочки и ящики. К утру, к подходу парохода, катер выводил на рейд загруженную баржу.

И еще полтора дня как в тумане. Перед Ванькиными глазами мелькали потоки рыбы, река бочек и ящиков, спины, и знакомые и незнакомые. Кое-кого он узнал: двух милиционеров, продавщиц из гастронома, парторга Пахачинского комбината.

— Товарищи, за отгрузку тройная цена, — объявил расчувствовавшийся Юрий Алексеевич.

— Помолчал бы ты со своей ценой, — оборвали.

— Товарищи, запоминайте и записывайте сами, кто сколько откатил бочек, учет вести невозможно. Звеньевые! Где звеньевые?

Записавшихся не оказалось. Деньги раскинули всем поровну.

«Такие уж кадры, — думал Ванька, любуясь ребятами. После двух полстаканов он согрелся, все казались хорошими. — Когда и без всяких денег согласятся работать, а когда и палкой не заставишь… Хоть генерала давай, а не то что какая-то там Торпеда».

Каптерка между тем наполнялась и наполнялась. Пришел и сам Славка Бондарев, бригадир сварщиков, знаменитость колхоза. Славка мог варить не только корпуса судов, но и полые, с двойной стенкой, винты без всяких шаблонов и расчетов. Держался небрежно, с достоинством. «Как начальник все одно какой», — отметил Ванька. Ввалились мокрые до нитки курибаны, они закончили долбить спуск к воде. Сразу к печке, расселись вокруг, от них пар повалил.

Влетел Гуталин. И опять к печке. Ему подали бутылку, что на окне стояла. Он перелил остатки в себя, шумно задышал, сделав губы трубочкой. Тыльной стороной ладони вытер глаза.

— Ну, я, Ипатьевич, пожалуй, заглушу? — спросил он боцмана.

— Да рановато вроде, Алексей.

— Гоняю-то без толку.

— Да подожди ты, Гуталин, — отозвался Будников, — куда ты спешишь?

— Сколько раз я тебе втолковывал, — подскочил к нему Леха, — что не Гуталин, а Алексей Василич. Не доходит? — И он кинулся к двери.

— Алексей Вас…

Но Гуталина и след простыл. А через десять секунд движок чихнул, стрельнул и заглох. Лампочка над столом растаяла.

— Надо же было тебе, — заворчал Славка, — будто не знаешь.

— Г-ха! Обойдемся. — Будников достал огарок свечи из ящика стола.

— Володя, — примирительно обратился к нему боцман, — закроешь все тут. Я пошел в кузницу скобы отжигать.

— Ясное дело, Ипатьевич.

— А-а-а! Вот вы где, ангелы мои! — ввалился Чомба. — А я слышу, заглох двигун, ну, думаю, не зря это. Дай, думаю, проверю свое хозяйство. — Дед работал теперь сторожем, «пензию» вырабатывал. — Неплохо устроились, ангелы мои, неплохо. — Он потянулся к бутылке и кружке.

«Ну и нюх, — удивился Ванька, — с того берега учуял. А еще темнит: «хозяйство проверяю».

— А я, ангелы мои, признаться, — громыхал Чомба, — без кумпании не могу.

Каптерка гудела. Первая стопка, говорят, — колом, вторая — соколом, остальные — мелкой пташечкой. Сейчас по каптерке порхали мелкие пташечки. Шум, дым… на одном углу стола резались в карты, то и дело хлестали кого-нибудь разбухшей колодой по носу, на другом стучал «козел». Ярко трещали свечи.

«Как это оно получается, — думал Ванька, любуясь ребятами, — ну каждый орлом хочет быть. Вон Мишка: шапка набекрень, папироса в углу рта, щурится…»

А Коля Страх уже выступал:

— Это чтобы я «на фосфор» не взял? Да я, в рот — пароход…

— Г-ха! — гаркал Будников, ставя костяшки домино. — Да ты и на пятно промажешь… г-ха! — Чувствовалось, что он разыгрывает Страха, но тот ничего не замечал. — Ты, Коля, комик… г-ха!

— На пятно-о-о! Чтобы я на пятно?! — Страх даже фуражку на затылок сдвинул. — Да я…

— От жилетки рукава, — язвил Будников. — Г-ха!

— От «муроводы», — доносился чей-то возбужденно-обиженный голос, — прикуп-то мой!

А над всем этим царил бас Чомбы.

— Я, ангел мой, канал строил, — гремел он на ухо Володьке. — И не один.

— Не темни, — насмешливо отвечал Володька, — каналы ни при чем, мы ведь про колхоз говорим.

— Через красную книжку выбился в начальники, — гаркал дед, — теперь прихватываешь всех.

— Ты меня, положим, в начальники не ставил и красную книжку мне не давал, а прихватывать тебя… пусть тебя кобель прихватит.

— Знаем вас.

— Знаю, что знаешь нас, — уже серьезно отвечал Володька, — обрезик небось припрятан?

— Нету, ангел мой, нету, — вздохнул Чомба, — а для таких, как ты, надо бы сохранить.

— Вот видишь… а ведь пора бы понять хоть кое-что. И сына своего не делу учишь. Тот тоже смотрит, где что плохо лежит.

— У меня Федор лучший токарь в колхозе! — Дед вскочил со скамейки, рубанул воздух рукой, а гаркнул так, что форточка зазвенела. Некоторые из увлекшихся стучаньем костяшек подняли головы. — На доске Почета каждый год висит!

— Присядь, — спокойно продолжал Володька. — Что Федор лучший токарь — никто не спорит, да чему ты его учишь? Недавно иду по цеху, он охотничий ножик вытачивает. Федя, спрашиваю, сколько дней ты над ним ковыряешься?

— Третий день, — отвечает.

— А сколько бы, — спрашиваю, — ты получил по нарядам за эти три дня, если бы дело делал?

— Рублей тридцать пять, — говорит.

— А ножик сколько стоит в магазине?

— Пять сорок, — отвечает.

— Вот и вся твоя наука.

— А твою бабу через форточку пропустить можно, — не сдавался Чомба.

— Зачем это? — удивился Володька такому повороту дела.

— Не знаешь, ангел мой, зачем? А затем, чтобы она у тебя не фискалила, не закладывала ребят.

— Ну это… можешь бояться в основном за себя.

— Мне бояться нечего, моя старуха пропущенная.

— Да она у тебя и в дверь пролезает с трудом, — засмеялись со всех сторон.

— Ого-о, ангел мой! Еще как пролетает… как пушинка. Ипатьевич? — дед отыскивал взглядом боцмана. — Ипатьевич, где ты?

— В кузницу ушел.

— Вот Ипатьевич придет, не даст соврать, — воодушевленно продолжал Чомба. — Гуляли мы у Ипатьевича. Костя Бауков был, Сашка Демидов был, на своей гармозе пиликал. А я частушки пел.

— Заковыристые небось?

— Всякие. А наши бабы шерсть подняли, буром на нас поперли. Вижу — дело плохо. Беру вожжи и кричу: «А ну, Ипатьевич, держи двери!» Ух! Как они шухнули в форточку! Одна за одною. Моя-то в курсе дела, первая махнула, а Баучиху я достал.

Раздался смех.

— Так-то, ангел мой, их учить надо, — фамильярно хлопал он Володьку по плечу. — Ты приводи свою ко мне, в коптильню посадим. Не стесняйся, приводи. Посидит день…

— Убежит, — прервали деда.

— У меня убежит? — возмутился Чомба. — У меня убежит? Там замок и Кучум у двери. И цепь я сделал так, что как раз вкруговую получается.

— Как у настоящего куркуля, — опустил голову Володька.

— А я в гробу видел твой колхоз, — гаркнул Чомба. — Ты, ангел мой, сейчас четыре сотни получаешь, и пензия у тебя будет не меньше сотельной.

— Сто двадцать.

— А мне вы и двадцатку не дадите.

— Дадут, Павлович, дадут, — откликнулся Мишка, — двести рублей дадут.

— А тебя не спрашивают, — рассердился дед. — Еще один нашелся… краснокнижник.

— Ну а за что тебе давать? — повернулся к нему Володька. — Ты ведь ни одного рыбьего хвоста для колхоза не поймал…

— А каналы кто строил? — прервал он Володьку.

— Ведь каждый год на путине помочь просим…

— Да брось ты, Володя, тратить слова, — поддержали Володьку.

«Ну, наверно, надо сматываться, — подумал Ванька, — а то этому царству, видно, не будет конца». И он, ни с кем не простившись, шмыгнул за дверь.

И правильно сделал: напротив двери каптерки, за сейнером пристраивалась Торпеда. С карандашиком и блокнотом.

Глава XXV

Возвратился на сейнер, собрал инструмент, обтер его от снега. Ругнул себя — спрятать бы надо, — отнес на корму сейнера, засунул под брезент. Оглянулся. Кое-кто из ребят тоже вывалились из каптерки, брели к речке. «Бредут, работнички, — подумал о них Ванька, — согрелись… расслабились, а завтра опять за ломы да топоры…» Некоторые из «работничков» уже шли по льду и карабкались на тот берег, к складам. Склады высились над Дранкой серые, с маленькими окнами под самой крышей. Рядом приютилась мастерская: длинная, низкая, с окнами во всю стену. Наличники на окнах поблескивали зеленой краской.

Новенькая совсем, и года не стоит. В этом году, наверно, фундамент под механическую мастерскую на этой стороне начнем долбить, прямо под снегом. Вот флот уйдет.

Он вспомнил, как в прошлом году уродовались, отбойными молотками мерзлоту били.

Работка… А может, и еще что. Да нет, наверно, мастерскую.

Флотские механики кричат: давай мастерскую на этой стороне, за каждой гайкой путешествуем на тот берег… Правильно, конечно, для флота здесь надо. Да и там — трактора, машины да бульдозеры там. Все кричат «давай». Пилораму давай — вручную много не напилишь, кирпичеобжигочную печь давай — привозной кирпич дороже хлеба колхозу обходится. Чудно! Какая-то половинка кирпича дороже хлеба. Да и аэродром бы надо. Кому в район или какой несчастный случай — вызывай вертолет. А она, эта «стрекоза», зараза, с колхоза за час триста рублей дерет. Триста рублей! Одному человеку целый месяц надо вкалывать. Да еще как вкалывать. А там мост через речку надо бы. Трактор или бульдозер понадобится когда на этой стороне, «Бегун» полдня канителится: пока на баржу погрузят, пока… Да и Чомбе бы кончилась лафа полтиннички да рублики сшибать за перевозку. Правильно сейчас Мишка сказал: «Наработаемся, куда все денется?»

Миновал речку, стал взбираться на высокий берег Сугробы свисали с него живописными падающими волнами, чуть розовые от заката. Леденистая тропка наискось прорезала их. «Не загреметь бы, — только подумал, как один валенок подшиб другой, и Ванька покатился вниз. — Недолго и к бабе Поле на леченье.

Вот и больницу бы, — думал он, отряхиваясь. — Коля Страх от какого-то аппендицита чуть не загнулся, а Миходенку тогда и до Оссоры не довезли…»

В позапрошлом году пришла к бабе Поле доярка Валюха, краснощекая дивчина «з-пид Винници». У нее живот рос.

— У тебя, девка, солитер, — поставила диагноз баба Поля.

— А що ж теперь робить?

— Що ж, що ж, — ворчала старуха. — Попробую вывести. На вот, выпей. — И она дала Валентине кружку настоя, приготовленного по собственному рецепту. — Через неделю должен выйти. По частям.

Прошла одна неделя, другая, солитер не выходил. Ни по частям, ни сразу. А живот продолжал расти. Валюха опять к бабе Поле, та опять ей кружку настоя.

— Если и сейчас не выйдет, то подождем весны, молодой травки. Там я его выманю.

А весною Валюха родила Сережку, такого мордастого парня — Геннадий, говорят, замешан в этом деле.

Шутка шуткой — более осторожно пробирался Ванька, — больницу надо, сколько хлопот, если с детьми когда.

Наконец осилил подъем, на пригорке ударило влажным, колючим от снежинок ветерком. Прикрыл щеку воротником. Пробирался по сугробам, на которых в разных местах чернели норы. К ним вели тропки — под снегом были вороха угля. Вот и склад под уголь… полая вода пойдет, сколько его в речке окажется? Уж сколько лет топливный склад сделать не можем, хорошо хоть площадку зацементировали да досками огородили. Ванька вспомнил, как тогда Василий Васильевич распекал за этот уголь Геннадия.

«Да-а-а, — задумался Ванька, — Василий Васильевич за нашего брата как тогда бухгалтеров да инженеров нес».

«Правильно, — думал тогда Ванька, прислушиваясь к председательскому голосу, доносившемуся из соседней комнаты. Он тянул время, нарочно долго возился со стеклами — чего там неясного?»

— Теперь, — продолжал председатель, — кто установил такой закон, что за перевыполнение плана по добыче рыбы премию начисляют заведующему птицефермой или молочной фермой? Береговому боцману или кладовщикам положено, они участвовали в производстве, но какое отношение к рыбе имеет прораб строительного участка или зоотехник оленьего стада? Кстати, они получают и за отел скота, и за выполнение плана по добыче рыбы. Форменное безобразие! Этой зимой Магомедов с Суренковым обеспечивали бесперебойно поселок льдом — премию начисляла себе контора…

— Так их, — радовался Ванька, пританцовывая на подоконнике, — по бездорожью их! Гуталин с Магомедычем в пургу да в морозы лед колют да возят, а премию Петруню да Торпеде. А когда аврал, пароход когда разгружать ночью — и плотники, и сварщики, и курибаны выходят помогать грузчикам, а из конторских никто. Петрунь тогда чуть не умер от расстройства, когда доски вокруг кучи угля пришивал… Попробуй вытащи его, а премию подавай…

Возвратившись в тот раз домой, Ванька долго не мог уснуть, все думал об услышанных на совещании «нюансах».

«А вот Геннадий не за работяг, — подумал он, уже подходя к своему дому, — хоть и за руку здоровается, придет это когда на участок.

— Здорово, ребята! — веселым голосом крикнет и за руку со всеми. — Ну как тут у вас Егоров? Опаздывает? Вы, братцы, сами его вздуйте, коллективом, по-рабочему… с песочком…

А когда соберет у себя за кожаной дверью инженеров, прорабов, начальников участков и разных заведующих и начнет:

— Жмите на них! Прогулял он у вас или опоздал на работу — выговор. Еще раз прогулял — штрафуйте на треть зарплаты. А если он, каналья, постоянно опаздывает или пьяный на работу приходит — гоните в три шеи, у меня вон целый стол писем, люди просятся в колхоз. А на работе? Как сонные мухи слоняются. Производительность, кстати…

И понеслось про Америку или Индию какую-нибудь. Торпеду в начальники произвел, боишься ее больше, чем его самого, когда на работу бежишь. Опоздал чуть — на ковер, а толку что?

Все равно ведь зарплата идет по нарядам, зазря ведь никто ничего не заплатит.

Можно и день до вечера проторчать на работе и ничего не делать. Одна видимость. Вот сегодня, если дела никакого нету, на целый час раньше пошабашили, а завтра, если речка тронется, и день и ночь слюзы да концы разные таскать будем, пока весь флот не отправим. Дак нет же! Хоть груши околачивай, а торчи на работе. Но Василь Василич держится за Геннадия, прислушивается. Конечно. Как он тогда Василь Василича прихватил?

Три года назад привезли в колхоз двигатель под электростанцию, огромный ящик — сама станция в нем. Три трактора его тащили от берега по специальному помосту из бревен.

— Давайте в ангар, монтируйте — и в работу, — сказал Василий Васильевич.

— Ничего не выйдет, Василий Васильевич, — сказал Геннадий, — под него надо лить новый фундамент и над ним уже возводить новое здание.

— Поработает пока на старом. Люди с путины возвратятся, тогда соорудим новое.

— На старом фундаменте нам его даже не сцентровать. Он разлетится при пуске.

— Ничего с ним не будет. Не он первый, не он последний.

— Тогда я, Василий Васильевич, не только отказываюсь монтировать его, но и снимаю с себя обязанности главного инженера. Мы его угробим начисто, над нами вся Камчатка смеяться будет.

Конечно, чего там, грамотный же: достал линеечку, чик-чик — готово. Все здание тогда по его чертежам, расчетам да подсчетам…»

Ванька так размечтался, что не заметил, как оказался возле крыльца своего дома.

«Опять, наверное, за грязные штаны ругать будет».

Глава XXVI

— Или выпил?

Ошибся… не за штаны теперь.

— Да с ребятами махнул мал-мал. С холода-то.

— Пьяницы несчастные, поубивала бы всех! И Володька небось с вами был?

— А он при чем?

— «Муровод», зараза. Клава там, бедная, ждет не дождется, а он с бичами. Гнать его надо с этой должности, чтоб не развращал вас. Спирт где достали?

— А я знаю?

— У бабы Поли, наверно. В тюрьму ее надо, старую спекулянтку.

Что с нею происходит? Шипит и шипит. Хоть домой не приходи, к чему-нибудь да придерется, все не так. Наташкой когда ходила, не такая нервированная была, все плакала да умереть боялась. А сейчас… скорее бы уж.

Мурашова понесла свой большой живот на кухню, там загремела посудой, а через минуту ворвалась еще сердитее.

— На, жри! — Она трахнула бутылкой о стол.

— Зин, не хочется же, — как можно мягче сказал он. — Это с холода, всей бригадой.

— Так и знала. Дома тебе не жрется, а в подворотне с бичами удовольствие, тьфу!

Нет, не такая была, когда первый раз беременная ходила. Все на боли в животе жаловалась да спала. Дым от папиросы не переносила. А сейчас… Может, это так и должно быть? Не шуточное дело…

— …так и оставайся в боцманской каптерке.

«Ну ничего, — думал он, умываясь, — пройдет. Нашло-наехало… попсихует, такая же будет, никуда не денется. А что с ребятами махнули мал-мала, плохого тут ничего нету. Вон и отец, когда живой был, всегда с мужиками с получки да с аванса всей бригадой собирались. Положено. Выпьют, поговорят. Подворотня… Это начальнику какому-нибудь ресторан подавай, а мы и в каптерке обойдемся».

— За Наташкой идти думаешь?

— Да умываюсь же.

— Одень ее как следует. У нее опять красное горлышко. Там эти клуши не смотрят, поразъели задницы и сидят, точат лясы, а детишки сонные, некормленые… поразогнать их всех…

Сматываться надо, пока цел, одна-то скорее остынет.

Схватил шубу и к двери.

— Оденься!

Фу, мать честная…

На улице немного успокоился. Метель перестала, морозец к вечеру усилился. На горизонте над горами стлались косые пелены светло-розовых облаков. «Вот тебе и досрочный выход в путину, — подумал он, глядя на облака, — если дунет дня на три. А дунет уж точно. А суетились…»

— Папа, — кинулась девочка, — а меня Медведев в талелку молдой. Вава тепель. — Она протягивала покрасневший пальчик.

— Заживет. У киски заболит, у тебя заживет.

— Не надо у киски.

— Ну у Шарика. У Шарика заболит, а у тебя заживет.

— И у Шалика не надо.

Вот оно, дитё, все понимает. Ни у кого чтоб не болело. Он укутывал, одевал девочку. А шкафчишки-то здесь тю-тю… даже ручек на дверцах нету, гвозди торчат. Воспитательницы сами, наверно, назабивали. Скамеечки тоже уродские, да и столики. Какие-то ящики заместо шкафчиков. А какую бы мебель пацанам наклепать можно! Зверюшек каких-нибудь: слоников, бегемотиков, лошадок… как в кино детский городок показывали. Все руки не доходят. Хорошо хоть тепло да чисто.

— А мне Вовка Махнач автомат подалил, — хвалилась девочка.

— Автомат не надо, автомат положи. Я тебе лучше шар куплю. Большой, красный.

Он взял на руки легонький, мягонький, дышащий, закутанный в меховую шубку и шерстяной платок комочек. Не повредить бы, ручищи-то…

— Привет Зине! — на прощанье, прикрывая дверь, сказала воспитательница. — Как она там?

— Да шипит все.

— Сам виноват, испортил девку.

— Да понимаю.

— Ты ее не расстраивай.

— И так не дышу.

Самое лучшее время — после ужина. Ох, как он любил его! Иногда, особенно раньше, целый день ждал, когда придет с работы, помоет руки, заберется в Наташкину комнату с каким-нибудь рукодельем: колодку рубанка шлифовать, строгать топорище, пилу налаживать или еще что. Рядом Наташка ползает со своими делами: книжки листает, обед готовит… угощает его обедом. А часто, когда они пообедают, везут обед маме, маму угощают.

На сегодня надо было подшаманить детскую колясочку, понадобится скоро. Подкрасить, подтянуть сетку. Побрел в сарай за нею. Как вошел — на душе пакостно стало. «Уже и мышей не ловлю, — с горькой усмешкой размышлял он, стоя среди всякого хлама. — Бардачо-о-ок…»

В сарае действительно был «бардачок»: все навалено, в пыли, пересыпано и склеено куриным пометом. Стал искать колясочку — она где-то в углу, за верстаком была, — зацепил плечом какую-то жердь. Над головой загремело, шурша посыпались гвозди. Встревоженная курица с отчаянным криком захлопала крыльями, выскочив из-под ног. От яркого света она ослепла, натыкаясь на все, носилась по верстаку как бешеная. Опрокинула фанерный ящик. Взбудоражились другие куры, послетали с насеста, сбились в углу за шкафом, лезли на стену. Петух грозно кукарекал. А ну гляну на точило, как тут его эти друзья разделали? И точно. Точило было в помете, ржавое, серое от пыли. «Конечно, не прокрутить. Надо выбрать выходной да прибраться хоть немного. Страм!» Ругая себя за лень и отряхиваясь от пыли, вытащил колясочку. Топором — инструмент тоже весь ржавый — соскоблил помет, протер пыль. «Обязательно порядок наведу», — будто клятву давал он себе, но эта клятва звучала неуверенно, вяло. В самой же глубине звучала другая, насмешливая, озорная мысль: «Ничего-то ты не сделаешь, все так и останется сохнуть да гнить. Даже точило от дерьма не очистишь». На эту мысль он сердился, гнал ее от себя, а она опять: «…все так и останется…»

Наташка уже ждала. Она строила «дом», расставила в нем «мебель», растопила «плиту». «Обед» уже варился.

— Ты лаботать будесь?

— Твою колясочку починю.

— А ты кофе будесь?

— Буду.

— А твое белье я узе постилала. Пойдем показу. — Она взяла его за палец, потащила на кухню. Как глянул — мать честная! Сапоги с портянками плавали в тазу, там же был свитер и рукавицы.

— Ну давай скорее сушить, — как можно тише сказал он, чтоб Зина не услышала — расстроится ведь. Она с книжкой лежала на диване в другой комнате.

— А мыло? — запищала девочка. — Мылом тепель надо.

— Тише. Не надо, все уже чистое, давай сушить. — Они выкрутили свитер, портянки, повесили на батарею. Сапоги поставили к печке. — Пойдем суп есть, он уже, наверно, сварился.

— А кофе?

— И кофе.

Наташка ковыряется в своем хозяйстве, он плетет новую сеточку на коляску. Отвечая на ее болтовню, мурлычет себе под нос, а мысли стучат и стучат: скорее бы уж весна, что ли? В тундре закрякает все, — без всякой цели перемалывались мысли, лениво и путано. Хорошо бы сынок народился, Ваня, Ванюша…

— Наташа, спать! — вошла Мурашова. — Детям спать пора.

— Я с папой, — запищала девочка.

— Никаких «с папой». Что я сказала? Ну?

«Как генерал», — подумал Ванька.

— И ты тоже закругляйся. Попьем чаю — спать.

— Есть, товарищ генерал! — Ванька вскочил, дурашливо выпрямился и приложил ладонь к виску.

— А ногти-то. Тьфу!

— Чем плохие, товарищ генерал?

— Сейчас же обрежь!

— Есть!

Мурашова взяла хныкающую девочку, повела на кухню. Там зажурчала вода из крана.

«А ведь не такая раньше была, когда по-рабочему работала, хоть штукатуршей когда, хоть на рыбе, — подумал Ванька, вспоминая недавнюю жизнь. — Придет с работы тоже усталая, без всякого шума поужинаем, помоем посуду, расскажет, что было на работе, уткнется под мышку и затихнет. Ни на какие ногти внимания не обращала, а теперь? Губы всегда накрашены, ногти переливаются, чулки клетчатые, на голове фигли-мигли. Ну сама-то ладно, хрен с ней, в конторе там все не лучше, не жалко, но ведь теперь в неглаженых штанах в уборную не выскочишь. А если в магазин, то галстук цепляй. «Человеком должен выглядеть». Будто без галстука и не человек уже… Тьфу! Никогда не носил и привыкать вроде не к чему. Ногти вот. — Он стал рассматривать свои ногти… Они были… — ну это, конечно, обрезать их надо, зачернелись уже. — Он отыскал ножницы, подошел к кухонному ведру, стал стричь. — А книжки? То и дело сует: «Хоть правильно говорить научись. Деревня». Будто разговариваю… не по-французскому ж?»

— Ваня, чай пить.

— Иду. — Отнес ножницы, вымыл руки.

— Чего нахмурился?

— Так.

Пили молча. Не шутилось что-то, что всегда было за столом.

— Не швыркай, не швыркай, — прервала она чаепитие. — Куда спешишь? Обед должен быть удовольствием, а не…

— Горячий же! — Ваньку так и скривило всего. Уж сколько раз это «удовольствие» да «времяпрепровождение». Еле сдержал себя, уткнувшись в чашку. — Если в обед прибежишь скорее похлебать да на работу, а она «времяпрепровождение». И все Торпеда, зараза, с панталыку сбивает, втолковывает разную хреновину: то хлеб вилкой нельзя брать, то тарелку отклонять от себя, когда остатки дочерпываешь, то еще что. От, финтифлюшки.

И вдруг стук в дверь.

— Можно к вам? Добрый вечер, приятно кушать!

Легка на помине, Торпеда.

— Клавочка! — встрепенулась Мурашова. — Я уж думала, ты не придешь.

«Ну, слава богу, — облегченно вздохнул Ванька, — теперь их водой не разольешь. Надо поскорее сматываться, под шум винтов, как говорят флотские. — Он отхлебнул остатки чая, чашку на блюдечке в знак конца чаепития перевернул донышком — знал, что психанет, но все равно вверх. — Сейчас взорвется…»

И точно:

— Когда ты отвыкнешь от своих мещанских привычек?

— Виноват, товарищ генерал!

— Деревня!

Выскочил в другую комнату, облегченно вздохнул. Закурил.

А подруги «давали жизни»:

— Представляешь, — щебетала Торпеда, — от моего сегодня винцом попахивало.

— И от моего.

«Ну, понеслось…»

— Представляешь, — продолжала она, — в боцманском помещении пивную устроили. Я чувствовала, что мой там, но не пошла…

«С фонарями бы ушла…»

— …в эту свинарню, а когда домой пришел, я ему так и сказала: будешь хороводиться с бичами, домой не приходи. Не пущу.

— И я своему сказала.

«Даже слова одинаковые… вот подруги дак подруги».

— Ведь с должности снимут, опять в бригаду в грязи ковыряться. Я разойдусь.

— А до моего ничего не доходит, — грустно констатировала Мурашова, — не только учиться, но и книги не читает.

— И переубедить не можешь?

— Эх, хе-хе, хе-хе, — вздохнул Ванька, заглядывая в приоткрытую дверь, — дела-а-а… — Подруги сидели почти вплотную, Мурашова подперла голову рукой. Даже про чай забыли. А эта и шапку не скинула. Что у них за мода? В конторе в шапке, в клубе в шапке, и даже в хате шапку не снимает. И спит, наверное, в шапке.

Ванька улыбнулся, разглядывая Клавдию: шапка на ней круглая, как тыква, розового цвета. Лицо тоже круглое и тоже розовое, с мороза, а может, подмазано. «Двухэтажная тыква», заключил.

Потом взялся за работу. «Будто с год не виделись. А в обед, наверно, прибегала за чем-нибудь, да и вчера до двенадцати протрепались. Поругались бы, что ли, как тогда…»

Это лет пять назад так же вот одна без другой жить не могли, по десять раз на день носились друг к дружке: эта подарит той чумичку, та принесет этой меловую щетку плиту подмазывать, эта той — бельевую веревку, та этой — целлулоидных прищепок. Вечерами перемалывали косточки соседям, осваивали приготовление корейского национального, блюда куксы. Володька с Ванькой дивились такой дружбе.

И вдруг — война. Неизвестно из-за чего. Клавдия, кажется, выболтала какой-то секрет Мурашовой. Перед вечером как-то Ванька собрался в сарай, влетает Мурашова вся в слезах, ругает Клавдию. Не успел Ванька понять, что произошло, как распахивается дверь и влетает Клавдия. Еще страшнее. Бросает под ноги Мурашовой бельевую веревку, назад требует свою чумичку. Мурашова кинула ей чумичку, потребовала свою сковородку. Через минуту в открытую дверь со звоном влетела сковородка, а вдогонку Торпеде полетел веник… Ночью Мурашовой кто-то обрезал бельевую веревку — это была уже агрессия! Мурашова собралась было к милиционеру, Мишке Меньшикову, да тут Володька заявился — у него, видно, дела пострашнее творились. Володька громко и всякими плохими словами бранил свою жену, говорил, что она очень тяжело переносит разлад и послала его попросить прощения — Ваньке же подмигнул.

До милиции дело не дошло, но мир не скоро был восстановлен. Да они с Володькой и не спешили. Когда через месяц помирились окончательно, Володька вздохнул: «Поспешили мы, Ваня, с этим делом…»

— Ведь на какой должности работает, — доносился голос Торпеды из соседней комнаты, — ведь у него же образование, ведь если бы не выпивал с бичами, давно бы был на месте Юрия Алексеевича или Геннадия Семеновича… Он ведь побольше должности занимал.

«Во куда…»

— Моему бы тоже образование надо, — вставила Мурашова.

«Ты смотри…»

— В этом году в Дранке будут организовывать университет культуры, — без перебоя тараторила Торпеда, — на женсовете решили культурную базу расширять всемерно. Правление отпускает большую сумму.

— Университет? — удивилась Мурашова.

— Понимаешь, Зиночка, это не совсем обычный университет, в нем науки проходить не будут, а только культуру. Но культура будет на уровне всех наук, так что все равно, что этот университет, что настоящий. В нем будут проходить эстетику, этику, политику, экономику, логику и кибернетику.

— Киберне-е-етику? А что это?

— Понимаешь, Зиночка, эта наука только появилась, это самая прогрессивная наука, ею сейчас занимаются все культурные люди.

«Скажи ты, — удивился Ванька, — все знает. Даже какие науки проходить будут. Ей бы на радио работать: включилась на целый день и трещала бы. — И он прикрыл дверь, надоело уже. — Володьку только жалко, — уже без юмора подумал он, — такой душевный мужик, а на такой фифе женился. Ну какой из нее толк? Ни постирать, ни сварить, ни по хозяйству что. Сам же и смеется:

— Моя Клавдия шить, варить — не буду говорить, а вот насчет культурностей…»

— Колясочку дочурке мастеришь? — всунулась Торпеда. — Зин, — она обернулась, — а он у тебя работяга.

Ваньку так и пронзило, чуть не взорвался. Будто она хотела сказать: «А он у тебя ничего, сойдет по третьему сорту с брачком». Так и хотелось врезать по физии, чтоб шапка покатилась.

— Мы с Володей обязательно запишемся в университет, — щебетала уже за дверью.

Ванька захлопнул дверь. «Мы с Володей, мы с Володей…», а когда Володька в бригаде работал, разряд-то у него маленький, зарплата меньше всех — какой он плотник? — только и слышно было по колхозу: «Бич, пьяница, алиментщик». А теперь, как стал на большой должности работать да алименты скоро кончатся, теперь: «Мы с Володей…» Пять лет назад, когда только приехала, рубашку из полотенец носила, бабы смеялись. А теперь справила дорогую доху, накрасила губы и — королева. Ты для нее «работяга». Тьфу! Баба, она и есть баба, только душу портит.

— До свидания, Ванюша-а-а!

— Пока.

— Клава, возьми вот, хорошая книга, — предлагала Мурашова. — Про разведку.

— Про разведку?! — обрадовалась Торпеда.

— Точнее, про контрразведку.

— Это же, должно быть, очень интересная книга.

— Очень, очень интересная!

— А я всю библиотеку пересмотрю, ничего любопытного не нахожу.

«Эх, хе-хе, хе-хе… разведчицы, — Ванька побрел в Наташкину комнату, плотно закрывая все двери за собою. Было скучно. Ну прямо лежал какой-то камень на душе, унылый, нудный, непонятный груз. Давил сердце, не давал дышать. — С чего бы это? — задумался он. — Чего мне надо? Ведь все хорошо и все есть: и дом, и костюмы, и мебель полированная, и деньги на книжке. А тяжко. И, главное, тоска-то эта только дома наваливается, когда с домашними делами возишься. В бригаде с ребятами еще ничего, забываешь и про сарай и… про все. Или, может, как эти подруги, нарядами заняться: завести галстуки, узкие штаны, разные там булавочки и запонки? Или книжки про шпионов глотать? Записаться в университет, узнать про кибернетику? Или еще про что? Про этикетику?

А может, к Володьке прислушаться да стать активистом, за всех воевать, за правду воевать, за справедливость… Но это… Опять же все знать надо, учиться. Не как эти, а по-настоящему…

Жизнь! Живешь и не знаешь, чего тебе надо, даже чего хочешь, не знаешь. И никогда не узнаешь. Ни за что! Всего ведь добился, все ведь есть, а… скука. Видно, прав дед Чомба: теснота-то какая… И человеку, видно, всякому так же тесно в жизни, как тому цыгану в степи.

Володька вот тоже… мотается, воюет, тертый мужик, все в жизни испытал и все знает. Ни на что не кинулся, ни на тряпки, ни на деньги… на борьбу за правду кинулся… Да-а-а, человек, побольше бы таких».

Облокотился на Наташкину кроватку. Долго смотрел на спящую девочку.

Глава XXVII

А Коля Страх бродил по Дранке, плевался, ожесточенно махал руками и склонял почем зря все колхозное начальство вкупе с небесной олигархией.

А началось с пустяка. Дня два назад понес он заявки и табеля в контору на утверждение.

— Придешь не похмеленным, тогда подпишу, — сказал Геннадий.

— Да я уж и забыл, когда похмелялся. Подпиши.

— А почему до сих пор якорные цепи не отжег?

— Отжег… сегодня отжигали.

— Но не погрузил.

— Да чи их долго? На раз…

— Протрезвись.

— Не подпишешь?

— Нет.

— Тогда сам за мной походишь! — И Страх яростно разорвал все бумаги. Направился к двери.

— Завтра разберемся, — крикнул Геннадий.

Страх саданул дверью.

На другой день утром, вместе со всеми, кто муроводился накануне в боцманской, вызвали и Страха с компанией. За зеленым столом сидел Василий Васильевич, Юрий Алексеевич, Геннадий, двое представителей из Рыбакколхозсоюза — к выходу на путину начальство из области приехало — и два члена правления, два бригадира неводов, оба широкие, молчаливые, обветренные до черноты.

Докладывал Геннадий:

— Вот уже третий раз капитан Страхов нарушает трудовую дисциплину, устраивает коллективную пьянку. И это в такой страдный период, как подготовка флота к весенней путине. В рабочее время, разумеется.

— Уже пять минут шестого было, — заикнулся помощник Краба, Юра, который был назначен вместо Гуталина.

— Молчи, Юрий, — оборвал его Краб.

— А это что?! — тряс блокнотом Торпеды Геннадий. — Во сколько переносной движок заглушили?

— Мы его не обслуживаем.

— В четыре, — кипятился Геннадий. — И все повалили в боцманское помещение.

— Может, погреться кто, — не утихал Юрий.

— Погреться, — передразнил его Геннадий, — до того нагрелись, что на бровях выползали. Итак, — он повысил голос, — на основании доложенного Страхова предлагаю от должности капитана отстранить и перевести помощником на буксирный катер «Бегун».

— Он, кажется, объяснительную приносил, — сказал Юрий Алексеевич, снимая очки.

— Вот его объяснение. — Геннадий выхватил из кармана грязноватую бумажку, стал читать: — «…выпил стакан спирта и стакан вина и считаю себя очень виноватым…» Какая наивность! Оторвал от работы сварщиков, плотников, курибанов, боцманскую команду и считает себя «очень виноватым».

— А мы им в рот не наливали, — опять не выдержал Юра.

— Молчи, — опять оборвал его Краб.

— И тем не менее, — продолжал Юрий Алексеевич, протирая очки, — я предлагаю Страхова оставить. На вид, конечно, поставим.

— Через вашу доброту, Юрий Алексеевич, у нас на флоте никогда порядка не будет. — Геннадий передал грязноватую бумажку председателю, сел на свое место.

— Так этот грех за нашим братом водится, — не вставая, начал один из широких рыбаков, — ребята уйдут же до осени. В море магазинов нету, вот и расслабились. Ну это, конечно, чтоб в рабочее время, конечно. Да. Вот. Никуда не годится… и других, конечно. Но и с другой стороны, когда оно у рыбака рабочее, а когда не рабочее? В море — рабочее, а на берегу… Ну это, конечно… — Он запутался в своих бесконечных «конечно» и затих. Опустил голову, ломал брови.

Председатель молчал. Ведь палка имеет два конца: Страхова снять с капитанов можно, да и, пожалуй, нужно — другим наука будет — и капитана на «Спутник» подобрать можно, но ведь…

Председатель рисовал на объяснительной Страха восьмерки — если кружки у восьмерок делать продолговатые, получаются рыбки, — и вспоминал. Шесть лет назад Страхову дали сейнер. Он лежал на косе в Оссоре. Замытый песком, заваленный снегом. Страхов со своей командой откопал его, домкратами поднял на кладки, соорудил под ним деревянный сарай. Перебрал машину, заменил несколько листов обшивки, наладил промысловое оборудование — этот сейнер колхоз купил у почты, там он выполнял транспортные работы. Все силами команды. И в первый же год два плана дал. И во все остальные годы, даже в позапрошлый, проловный год, когда лучшие капитаны привезли по половине плана, Страхов план выполнил. Две зимы посылали на слет передовиков, медалью наградили, хотели представить к ордену, но что ни фокус в колхозе — Страхов участник. Пришел с моря — скандалы, скандалы. Самолюбие у него взвинчено, приубавить бы, но на катере, да еще помощником работать не станет. Его тут же перехватит кто-нибудь из председателей, и квартиру даст, и новый сейнер. И опять-таки дело не в этом. Свой Страхов, камчатский. Не из приезжих — те поработают год-два в колхозе, сорвут денег — и на материк. А он в Дранке вырос, колхоз посылал его учиться на судоводителя, пятнадцать лет назад получал первое колхозное судно «Бегун». И потом: во время путины, когда ни зайдешь к нему, обязательно делом занят — подкрашивает, невод чинит. В путине не прикасается к спиртному. Люди рвутся к нему работать, но быт… быт…

— А сколько это будет продолжаться? — повернулся Геннадий к широкому рыбаку. — Как с моря пришел, ни разу на берегу трезвым его не видел. Вчера табеля принес — на ногах не стоит. И сегодня он еще не в норме.

— И все-таки надо разобраться, — тер очки Юрий Алексеевич.

— Разбираться не надо, — прохрипел, вставая, Страх, — я сам уйду. — И он направился к двери. В дверях его качнуло.

Начальники из области покачали головами.

— И нам можно уходить? — спросил Юра.

— Можно, — ответил председатель.

Вся компания, стуча сапогами, повалила за дверь. Наступила тишина. Даже слышно было, как черкает председательский карандаш.

— Ну так как же с ним быть, Василий Васильевич? — спросил Юрий Алексеевич.

— На расширенном заседании разберемся.

— А со «Спутником» что? — спросил Геннадий.

— Как что? — поднял глаза председатель. — Он смотрел спокойно, говорил тихим голосом. — Пусть стоит.

Вдруг в приемной, где скучали, ожидая выхода на ковер, все провинившиеся, раздался громовой бас Чомбы.

— А меня за что? — громыхал он. — Я при чем? Я по ночам работаю, а днем должен отдыхать. Что? Сапоги грязные? — Видимо, с секретаршей он разговаривал. — Сейчас пойду в гальюн, залезу в самое дерьмо и таких тут вам… — он топал ногами. — Все ковры разрисую… главный инженер? Плевал я на вашего главного инженера.

— Утихомирьте Мирошникова, — сказал председатель Геннадию, — и давайте следующих.

Но Чомбу не так-то просто было утихомирить.

— Ты что здесь хамишь? — влетел в приемную Геннадий.

— Кто-о-о хамит? — раскатился Чомба. — Я хамлю? Ты лучше скажи, ангел мой, зачем ты меня потревожил? Я должен отдыхать после ночных трудов или не должен? А теперь я не усну. — Он, безусловно, врал, никаких ночных трудов у него не было: просто он забирался на ночь в какой-нибудь укромный, теплый уголок, прихлебывал из термоса пунжу и спал. Днем занимался домашними делами или просиживал в какой-нибудь «кумпании». — А флот украдут! — гремел он. — Делать тебе не хрена?

— Вот тебе уж действительно не хрена, — подступил к нему Геннадий, — днем ты ходишь по флоту стопки сшибаешь, а ночью спишь.

— А ты видал?

— Знаю, — резко, в тон ему ответил Геннадий.

— Что ты знаешь?

— Все твои лежбища.

— А ты там был?

— Был! — взорвался Геннадий. Ему невыносимо стало хамство Чомбы. — В столярном цехе был — у тебя там гнездо из стружек, на домиках был — ты там печку топишь, на старом плашкоуте был — ты туда электричество провел, обогреватель поставил. Сгоришь когда-нибудь сонный. — Геннадий задыхался. — Труды.

— Может, ты, ангел мой, был и там, где была моя бабка?

— Фух!.. Был, — устало отмахнулся Геннадий, — и там, где твоя бабка была.

— Мирошников, не хулигань, — вошел в приемную председатель.

— Да Василь Василич, — без тени улыбки продолжал Чомба, — ведь ваш зануда в гроб вгонит.

— Ты сам вгонишь кого угодно. Уноси свои сапоги, — тихо продолжал председатель, — ведь за тобой убирать надо.

— Василь Вас…

— Только гадить и умеешь, — поморщился председатель.

А Коля Страх шел по колхозу, ожесточенно плевался и что-то бормотал. Можно было разобрать лишь отдельные слова: «бог… крест… Христова шапка…»

Глава XXVIII

На этот раз друзья поздно собрались у Геннадия. У Петруня дел невпроворот: флот надо снабдить денежным, вещевым, продуктовым довольствием на пять — семь месяцев, закрыть наряды за зимний ремонт флота, успеть до выхода в море провести инвентаризацию. А тут собрания, совещания.

У Виктора тоже весна, отел. Он, как только пришел, завалился и уснул. Последним пришел Платоныч.

На столе, как всегда, шипел чайник, стояли стаканы в подстаканниках. На низеньком трехногом, уже не Ванькиного изготовления, столике были разбросаны карты. Хоть время было уже к полуночи, но к картам никто не прикасался.

— Устал я сегодня, — сказал Геннадий, расслабленно вытягивая ноги. Он сидел в шезлонге, вяло щелкал подтяжками.

— Небось опять фокусы откидывал? — спросил Платоныч. Он мастерил пуншик.

— Да какие фокусы, Платоныч! Впрочем, не я отмачивал, а они. Они.

— Выходит, один ты идешь в ногу, а вся рота не в ногу.

— Ты только послушай, — вспыхнул Геннадий. — И внимательно! Ведь у меня собралась запорожская сеча. Это не то, что твои сезонники. У тебя просто: что не так, трудовую сунул в зубы, и пусть едет откуда приехал.

— Очень здорово, — поднял бровь директор.

— А у меня чертов клубок, — не обратив внимания на иронию, кипятился Геннадий. — Вчера поступил звонок — пьют в боцманском помещении. С получки у них же, видите ли, закон. Некогда было сходить разогнать, вызываю боцмана. Он хлопает глазами как истукан: «Ничего не знаю, в кузне был, скобы отжигал». Вызываю другого деятеля, завхоза, наверняка знаю, что и он там был…

— Без него не обойдется, — вмешался Петрунь. — Если не сам организовал. Гм!

— Спрашиваю, что там у вас в боцманском помещении творилось вчера? — продолжал Геннадий. — И он совершенно спокойно отвечает. «Ничего особенного, все нормально». — Как нормально? Ведь выпивали.

— В пределах разумного… расслабились, поговорили.

— Пьянку ты считаешь нормальным явлением, спрашиваю. Он разводит руками: «Ничего страшного».

— Гм! Ничего страшного, — иронически заметил Петрунь. — На бровях выползали. Оно ж как у них? Как дорвутся до этой гадости — предела нету. Там этот Страх…

— Кстати, о нем, об этой легендарной личности, — прервал Петруня Геннадий. — Тот сам ко мне пришел, заявки принес. Только вошел ко мне в кабинет, дохнул — и цветы завяли. Спрашиваю: «С похмелья?» — «Ни-ни», — говорит и так смотрит, будто прав. Говорю: «Придешь, когда протрезвеешь». — Он разорвал все документы, хлопнул дверью и ушел.

— Это хам, — вмешался Петрунь, давняя обида так и обожгла его. Шесть лет назад Страх опозорил его на всю Камчатку — беспроволочный телеграф куда как исправно работает, — когда приносил наряды за ремонт «Спутника». Эти наряды показались Петруню завышенными, он не стал подписывать. Страх разорвал эти наряды на тысячу рублей и бросил в лицо Петруню: «На, жри!» — Это хам, — вздохнул Петрунь.

— Самый настоящий, — согласился Геннадий. — Все разорвал и бросил на стол.

— Его замашки. Его.

— Не понимаю вас, друзья мои, — грустно заговорил Платоныч. — А вот у Василия Васильевича этого не бывает. Не умеете вы ладить с народом. Терпения…

— Терпения-а! — вспыхнул Геннадий и подвинулся к директору комбината. — Какое тут может быть терпение! Сегодня мне этого Чомбу захотелось избить!

— Этого надо бы, — согласился директор. — Ты, Геннадий Семенович, здорово не прыгай, а учись. Тебе есть у кого поучиться.

— Василия Васильевича имеешь в виду?

— Да. У него опыт.

— Да что он, твой опыт? — кипятился Геннадий. — Ведь ваш хваленый Василий Васильевич таблицу умножения не знает. Сам решительно ни одного вопроса решить не может. Чего дело ни коснется — «решили на заседании правления» или «решили на расширенном заседании».

А на этом расширенном заседании соберутся такие, как Магомедов да Демидов, попробуй переубеди их. Такие колоды… Ведь море они считают своим огородом. А что с них взять? Ведь ничего не знают, а главное, не хотят ни о чем думать.

— Ой ли? — поднял бровь директор.

— Да, да, да, — горел Геннадий. — Мы с инженером по добыче внесли предложение: несколько наших океанских сейнеров бросить на местный лов, на сельдь. Ведь океанским сейнером ее можно взять гораздо больше. И Василий Васильевич против. И Демидовы…

— На это район не пойдет, — сказал директор. — Преступление.

— Но «Тумгутуму»-то район разрешил?

— Вам стыдно с «Тумгутумом» равняться, они из долгов не вылазят.

— Район разрешил бы, — вздохнул Петрунь, — добиться можно.

— Да, конечно, разрешил бы, — отмахнулся Геннадий. — Ну, ладно, положим, что район и не разрешил бы большой флот бросать на сельдь. Но другое прибыльное дело прохлопали. Ведь на лосось нам разрешили поставить два экспериментальных невода. Я предлагал поставить их уже на обследованные участки, ведь с них рыба тоже идет в план. И все бригадиры возмутились. Как один…

Директор засмеялся.

— …этот, как его, Труш — про солидарность распинался.

— Гм! Солидарность, — вмешался Петрунь. — Знаем мы эту солидарность. Больше чем на полторы нормы они выполнять не будут, хотя возможность на все две или три. А почему? Потому что расценки снизят, повысят нормы. Вот где собака зарыта, а не в солидарности.

— Избаловались наши, избаловались, — продолжал Геннадий.

— Ведь ты хотел контрабандой протащить эти невода? — спросил директор. — Ведь за это по головке не погладят.

— А кто узнает?

— Да кто может узнать? — поддержал Геннадия Петрунь. — Мы сами не знаем, где она есть, а где ее нету. Ведь это рыба.

— Не понимаю вас.

— А что тут, Платоныч, понимать? — Геннадий опять подался к директору. — В районе нужны результаты. Ведь это ясно.

— Не такие, о которых ты толкуешь.

— Не все ли равно какие, — поморщился Геннадий.

— Я тебе, Геннадий Семенович, уже несколько лет толкую, — обратился Петрунь к Геннадию, — нам надо создать свой коллектив, опору, так сказать, своих людей выдвинуть…

— Кого тут выдвинешь? — поморщился Геннадий. — В доверие лезут одни бездельники да подхалимы. Вот хоть табельщица, жена Прохорова… А мне сам Прохоров нужен. Понимаете, нужен, ведь давно его приметил и знаю. А он на каждом деле палки в колеса ставит. Терпения больше нету, выгоню. Выгоню! — Геннадий хлопнул ладонью по подлокотнику шезлонга.

— Давно пора, — согласился Петрунь.

— И давно выгнал бы, но кому можно поручить хозяйство? Человека надо.

— А я, Геннадий Семенович, тебе говорил про такого человека, — сказал Петрунь, — у Платоныча простым мастером работает. Взять его к себе.

— Поздняков? Не пойдет, — сказал директор.

— Просто ты его не отпустишь, — сказал Геннадий. — Самому нужен.

— Почему? Отпущу. Но он не пойдет к вам. А если пойдет, то возни с ним будет больше, чем с Прохоровым.

— Не думаю, я с ним говорил.

— Что-то у нас сегодня не ладится, — сказал, вставая с дивана, Виктор. — Пойду домой.

— Да, не ладится, — директор осторожно помешивал пуншик ложечкой. — У вас не ладится…

Глава XXIX

Прошло четыре дня. Речка не трогалась, правление молчало. За «Спутником» на пустых ящиках сидели четверо матросов, старпом, стар мех Краб и его помощник Юра. Из всех страховских кадров остались только двое: Краб да Моль. Остальных правление, чтоб освежить обстановку, рассовало по другим судам. Хотели и этих, но Краб упросил собрание: на пенсию ему скоро и уж последнюю-то путину на старом судне и со старым капитаном отработает.

А Моль так и сказал на собрании: «Или со Страхом, или из колхоза».

Из колхоза увольнять его не стали, колхоз уже второй год учит его на судоводителя — трехгодичные курсы, летом ребята шесть месяцев рыбачат, зимой столько же учатся.

Плохое настроение было у парней. Рабочий день кончился, но никто что-то не уходил.

— Теперь его не уговоришь, — рассудительно сказал Краб.

— Теперь все, — согласился со своим шефом Юра.

— Если Страх поднял чешую, — продолжал Краб, — ничего не поможет. И к бабке не ходить, не поможет.

— И все З-з-зануда кашу з-заварил, — сказал Вася-кок. Вася сильно заикался. Кстати, кличка Зануда, как окрестил его Чомба, к Геннадию прилипла моментально, и, кажется, надолго. — И ч-чего он на него вз-з-зъелся?

— Да есть за что, — улыбнулся Краб.

— А мощно он тогда его сапогом огрел? — засмеялся Моль.

— С-с-сапогом? — удивился Вася. — К-каким с-с-сапогом?

— В прошлом году мы пришли с моря, — продолжал Моль, — только привязались — вот он, Зануда. Коля на койке лежал, болел — мы тогда только сухой закон сняли. Ну, ясное дело, Зануда шуметь стал. Коля слушал, слушал, достал сапог из-под койки…

— Т-тогда ясно.

— А тут еще якорь-цепи эти, — поморщился Моль, — за день ведь отожгли. Только разговоров…

— Какие тебе там цепи, — поморщился Краб, — Сеня, — обратился он к другому матросу, который бегал недавно домой к Страху, — что он толком-то говорит?

— А там, Петрович, ничего не поймешь, — отозвался Семен, — несет, в общем, все начальство: в святителей, и в крестителей, и в Христову шапку… и даже в тот гвоздь, куда Христос шапку вешал.

— Кривой?

— Хоть выжми. Говорит, из колхоза ухожу, а вам, говорит, пусть дают нового капитана.

— От чума.

— Г-г-говорят, в Анапке она уже появилась. Г-г-говорят, тумгутумовцы и ударкинцы уже берут.

— Через недельку она навалится, — добавил Краб. — И к бабке не ходить, через недельку. Вот речка что-то в этом году…

— Петрович, — обратился к нему старпом, — а ведь без Страха мы план не возьмем.

— Не будет делов без Страха, — согласился Краб, — и к бабке не ходить, не будет.

— Не сработались же, — сказал Моль. — Первые недели две фестиваль будет, а не работа. А как в прошлом году мы шуровали, как шуровали! — Он оживился. — Если сами не возьмем, то зальемся у кого-нибудь. Всегда с рыбой. Помнишь, Петрович? Как к «Медному» в кошелек залетели?

— Было такое дело, — улыбнулся Краб.

— «Медный» кричит по рации: «Кому рыбы? Залегает, выпускаю». Мы подскакиваем, а там уже четыре сейнера налаживают свои садки. Страх кричит Гуталину: «Бери садок, прыгай в шлюпку!» Гуталин сел. Мы сначала ничего не поняли. А Страх вырубил полный ход и пошуровал мимо всех, и пошуровал. Потом вывернул корму — и бах шлюпку в невод к «Медному». Пока те ковырялись, Гуталин, он же шустрый, пришил уже свой садок. Только перепустил ее в садок, она и залегать в неводе стала. Те без рыбы, а мы под жвак.

— На это он мастер, — улыбнулся Краб.

— Петрович, — опять обратился Юра к своему шефу, — сколько вы в прошлом году пустырей потянули?

— Да будто девять, — отозвался Краб.

— Девять, — подтвердил Моль.

— Девять? — удивился Валька, он тоже из новеньких. Раньше Валька работал у другого капитана, самого суетливого и самого неудачливого во всем колхозе, по прозвищу Адмирал. Вальку перевели к Страхову решением комсомольского собрания, чтобы дисциплину улучшить. — А мы с Адмиралом в прошлом году каждый день по два таскали.

— Каждый день по два? — выкатил глаза Моль.

— А то и по три, — продолжал Валька, — то промажет, то ворота оставит, то на молодь зафинтилит. Замучил всех, уже разбегаться хотели.

— Нам молодь попадалась, если наводил кто-нибудь, — продолжал Моль, — а сами всегда крупную брали. Помнишь, Петрович, — он повернулся к Крабу, — как у Крещеных Огней метнули? Ты тогда еще не хотел.

— Мне Гуталина жалко было, — отозвался Краб. — За него боялся.

— Шторм шурует страшный! — Моль даже привстал с ящика. — Все с моря тикают, а Коля собрал нас и говорит: «Ну что, братцы? Метнем? Добрый косячок под нами». Мы молчим, страшно. Сейнер так и валяет, так и валяет, от снега ничего не видно. Свистит все… шапку не удержишь. «Как, Алексей Васильевич, — спросил Коля Гуталина, — усидишь в шлюпке?» — «Попробую», — говорит Гуталин.

Начались воспоминания. Вспоминали где, когда, как брали рыбу. Обычно такие экскурсы в прошлое бывают с долей хвастовства — какой же рыбак не преувеличит длину, например, когда-то пойманной рыбы? — или, чтоб посмеяться — тогда ворошат все «козочки», которые приключились. Сейчас вспоминали плаванья со Страхом просто, немного с грустью.

— Так, говорит, «не приду»? — переспросил Юра.

— Не приду, говорит, ни за что, — ответил Сеня.

Теперь все молчали. Пламя воспоминаний так же быстро погасло, как и вспыхнуло. На душах ребят тлел пепел несбывшихся надежд.

Вася-кок, впервые попавший на флот, да и вообще на Камчатку, мечтал… в общем, еще из армии писал письма в Рыбакколхозсоюз, на море просился. Сколько радости было, когда на сейнер назначили! А уж как Вася на камбузе старался, мыл да чистил все. Ребята одергивали, советовали гонор для путины приберечь.

Моль — закоренелый страховец. Тринадцатилетним пацаном сбежал из детдома. Страх взял его к себе поваренком. Уже сколько лет со Страхом… Другого кепа и не представлял. Управление катером или сейнером Страх доверял ему полностью, даже заметы научил делать и рыбу искать. Правда, отругает иногда, но без этого на рыбе нельзя. Зато уж лишнюю работу делать не заставит, лучше сам сделает. Да и вообще…

Другой матрос, Сеня, как и Вася с Валькой, новенький у Страха, хоть на море и не новичок.

До приезда на Камчатку Семен работал в Черноморском пароходстве, на «Персидском». Разлад с женой, ребенок у нее остался, оклад, и выше не прыгнешь. Выгребной костюм стал переходить во второй срок, а на новый перспектив нету — жене тридцатку, матери десятку. Завербовался на Камчатку, поступил в колхоз. Как опытного матроса, сразу взяли на сейнер. И вот катавасия…

Краб думал о том, как он уедет на материк с концами. Девятнадцать лет на Камчатке, а на море уже сорок. Хватит! Поясницу иногда так скрючит, не разогнешь. Лето отрыбачит, съездит в Мацесту подремонтироваться и — на мертвые якоря.

Старуха на родине домик купила, фотографию прислала. Дом с виноградником. Уж последние деньки… А пришлют нового, может, такого, что и игличку никогда в руках не держал. Фестиваль будет, а не работа.

Старпом думал, что могут заставить принять «Спутник», главный инженер намекал уже. По колхозу пойдут сплетни, подсидел, мол, такого рыбака, как Страх. Да и совести не хватит: Страх сам ремонтировал «Спутник», сам невод шил, каждую скобу прилаживал.

А Валька был настроен оптимистически. Черт его знает, что это за Страх? Может, похуже Адмирала, может, тоже будет гоняться за ребятами с рукояткой от брашпиля, как пьяный Адмирал когда-то. Этот водку хлещет не хуже. Улучшить тут дисциплину… Это на комсомольском собрании решения хорошо принимать, а в море другие пироги.

Валька лежал на одном ящике, сапоги закинул на другой и смотрел, как бегут по небу волокнистые облака.

— А черт с ним, братцы, со Страхом, — зевнул он, — раз он нас бросил, проживем и без него.

— Прожить-то проживем, — потянулся Краб, — кто ж говорит, что не проживем.

— А не плохо бы, Петрович, — обратился к нему Моль, — плана два рубануть, как в прошлом году. Или три, как в позапрошлом.

— И один не возьмем, — отозвался Краб. — И к бабке не ходить, не возьмем… — Он вытащил из кармана мятую пачку папирос, стал ковыряться в ней, откидывал высыпавшиеся папиросы. Целую папиросу протянул старпому. Тот отрицательно покачал головой.

— Все перекуриваете, орелики? — раздался хрипловато-насмешливый тенорок. — Все перекуриваете? — Перед ребятами стоял дядя Саша. Он взял у Краба папиросу, раскурил. — Так. А рыбка вон уже пошла к Анапке, ночью речка вскроется, а вы все перекуриваете. А где же ваш Страх?

— Нету, — сказал Моль.

— Ушел, — сказал Юра.

— Куда же это он мог уйти? — так же насмешливо продолжал Демидов. — Может, загазовал?

— Там, дядя Саша, не поймешь, — отозвался Юра, — и загазовал, и со всеми начальниками разругался. Уже четвертый день на сейнер не появляется.

— И пьяный как свинья, — добавил Краб.

— Это он может, — не удивился старик, — сколько я с ним нахлопотался, когда председателем был. — Демидов говорил уже серьезно. — Нажрется, бросит «Бегуна» где-нибудь в устьях, а сам выступает по колхозу. И ничего не скажи. Самолюб больно большой.

— Г-г-говорит, его с капитанов сняли, — вмешался Вася.

— Ну снять-то не снимут, — сказал Демидов, — в правлении не дураки. Кто ж колхозу рыбу ловить будет? А вот…

— В общем, говорит, «не пойду», — перебил Демидова Сеня, — сам у него был.

— А вы тоже все уйдите, — старик сильно затянулся, закашлялся.

— З-з-зачем?

— Как это? — засмеялся Моль.

— Уйдите, — продолжал старик, — а я пойду к нему и буду страмить. Куда это! Рыба на носу, а он выкобенивается, свинячья харя, коверкот чертов. Целую зиму готовились, ремонтировали все, а рыба пошла — он фокусничать. Что ж тут, не люди? Вы только на сейнер пока не появляйтесь.

— Смотри, дядя Саша, не пужнул бы он тебя, — усомнился Моль.

— Он и вас обматерит.

— Или сапогом огреет.

— Не огреет… я ему такую ижу пропишу…

— Иди, иди, — засмеялся Краб.

Что говорил старик Страху, как «страмил», какую «ижу» прописал ему, осталось неизвестным. А вот Вася в последней сцене сыграл замечательную, прямо-таки гениальную роль.

«Спутник», как и четыре дня назад, стоял на слюзах, кормою к самой кромке — винты льда касались. На борт с сугроба перекинуты две длинные, гнущиеся сходни. Вся подводная часть, даже винты — Вася по собственной инициативе намазал — горели только что просохшим суриком. Ярко блестели названия и цифры пограничного номера на маслянисто-черных бортах. Рубка беленькая, крылья мостика обтянуты новеньким, проолифленным — чтоб соль не разъедала — брезентом, привальник по правому борту обит резиной — чтоб невод при выборке не цеплялся. Сам невод уложен и приготовлен к выметке, даже шлюпка наготове — тронься речка, «Спутник» тут же полетит искать косяки сельди.

По гибким доскам прошел Страх. После прошедших бурь он был тихий, смурый, немного помятый. Брел медленно, задумчиво.

На судне ни души. Только один Вася сидел возле распахнутой двери камбуза на низенькой, собственного изготовления, скамеечке, чистил картошку.

— Здорово, Вася, — прохрипел Страх.

— З-з-здравствуйте, Яковлевич, — ответил Вася, не поднимая головы. Он склонил ее еще ниже, к плечу чуть-чуть. Насвистывал что-то, следя за сбегающей кожурой.

Страх прошел в кубрик. Пустота. Стал возле холодной печки. Вокруг заправленные молчаливые койки, разбросанные костяшки домино на столе, чье-то белье под трапом. Тишина. Часы тикают… Неуютно в кубрике. «Дня два не топили, — подумал он, — неужели поубегали все?»

Вышел на камбуз. Стал возле двери камбуза, ногу поставил на высокий комингс. Нога слегка дрожала. «Даже ноги трясутся», — отметил Вася.

Молчит Страх. Молчит и Вася. Для Васи самое главное — сбегающая кожура.

— А где все? — после долгой паузы спросил Страх.

— П-п-пьянствуют! — не поднимая головы, ответил Вася.

— Как?

— Все хотим, чтобы гон дали. Разбегаться хотим.

— Почему?

Вася пожал плечами.

— Старпом почему не на работе?

— Ушел.

— А Юра?

— Тоже ушел.

— А Петрович?

— И Петрович ушел. Тоже ушел.

— А ребята?

— Да тоже ушли. Я ж г-г-говорю, что все разбегаемся. И я уйду. Вот н-н-начищу картошки и тоже уйду, не сомневайтесь.

— Куда?

— Мы с Валентином к Адмиралу пойдем.

— А Юра?

— На «Бегун» уйдет, на ваш старый пароход, Яковлевич.

— А Петрович?

— П-п-Петрович — не знаю. Он говорит, что вы свинья, а не капитан. Б-р-росили всех.

— Да не свинья я, Вася, — жалко скривился Страх, — не свинья. — Он даже руку приложил к груди. — Никого я не бросал. Я же поругался с этим Занудой, а не с вами, ну?

— З-з-зануда нам рыбу ловить не будет.

— Ну да, это верно, — плаксиво оправдывался морской волчище перед салагой-первогодком, — но я же не хотел вам плохого. Не хотел вас обидеть.

— А м-м-мы и не об-б-бижаемся. — Картофельный клубень у Васи разлетелся пополам.

— Мало ли что бывает, Вася, — болезненно морщился Страх, — ты ж сам понимаешь…

Губы у Васи кривились, он кромсал не глядя картошку.

— Вася, — умоляюще продолжалы Страх, — иди найди ребят и скажи, чтоб вертались. Чтоб на судне были… вон уже все на сейнерах живут. Речка ведь может тронуться. Скажи им…

— И-и-и-и… — у Васи заело даже на гласном звуке, — и-и-и-есть! — наконец выстрелил он. Схватил шубу — и к двери. — А якорь ц-цепи мы уже п-погрузили, — кричал он, покачиваясь на сходнях, — еще в т-тот д-д-день.

— Да мы и без цепей рыбу поймаем, — продолжал Страх, — цепи… цепи… вот штука… цепи…

Глава XXX

В этом году День рыбака — из дней рыбака день. Для Дранки — престольный праздник. Что там какой-то Новый год, когда в каждом доме рыбак, если не вся семья рыбацкая. Да колхоз и живет за счет рыбы, а за поселком на кладбище одна пятая часть могилок с якорями…

Он совпал с выборами нового председателя, Геннадия Семеновича — Василий Васильевич так и остался в Петропавловске, как увезли в последний раз. Отходился с шести часов утра по колхозу, отдумал свои непередуманные думы.

Выборы были, правда, не совсем гладкие. В колхозе, на месте, большинство проголосовало «против», но радиограммы с флота почти все пришли «за». Кандидатура прошла.

Подарки и премии на этот раз, как и всегда, впрочем, богатейшие: «Алмаз» и «Мегафон», загруженные аккордеонами, приемниками, свитерами, костюмами, электробритвами, отправились к месту промысла, «Бегун» весь в флагах обходил ставные невода. На его носу — тесновато, правда, — пристроился школьный оркестр, самодеятельность. День стоял тихий, солнечный и какой-то яркий и улыбающийся.

С промысла пришел — но лучше бы не приходил — «Спутник». Его, как передовое судно, отозвали с моря для участия в общеколхозном торжестве, а он в речке заряхался на мель. Такой позор! А ведь весь колхоз вывалил на берег «наших с моря встречать». Извечная рыбацкая традиция.

Когда новый председатель прибыл туда, Страх был под парами, да еще чешую поднял:

— Что ж, я на свой праздник не имею права расслабиться?

— Ты не имеешь права позорить колхоз, — сказал Геннадий.

— Ух ты-и-и! Коверкот.

— Передашь судно капитану «Бегуна». Сам пойдешь на его место.

Клуб в этот день глухо шумел. Как улей перед вечером, когда, довольные дневными трудами, обитатели его собрались все вместе.

«Как хорошо, — думал Ванька, слушая произносимые на сцене имена, наблюдая, как названные смущенно и в то же время гордо шли на сцену за грамотами и подарками, — почет-то людям… не зря живем».

— Нашему лучшему колхознику, добросовестному труженику и очень симпатичному парню, — хорошо поставленным голосом произносил новый председатель на сцене.

«Кого же это он так расписывает…» — подумал Ванька, а сердце вдруг захолонуло.

— …Ивану Евсеевичу Проскурину…

«…ничего себе!»

— …наш скромный подарок! — Геннадию принесли из-за кулис большой картонный ящик.

— Иван Евсеевич, где ты? Прошу сюда!

Плохо помнит Ванька, как вручали грамоту, как жали руку, что-то поздравительное говорили. Потом шел от сцены с этим ящиком — приемник «Рекорд», — под ногами ничего не видно, а вдруг зацепишься за ковер? И сидеть неловко, выше носа этот ящик.

— Ваня, — шепнула рядом сидевшая Мурашова и прижалась к его локтю, — поставь пока на проходе.

Ну а рыбачек, доярок, малярш, штукатурш, воспитательниц детского сада, птичниц, свинарок и учительниц какими только отрезами на платья, туфлями, капронами, часами да сережками не одарили! С Эгелем Айтаровым — его тоже от стада вертолет привез — произошла такая штука.

Назвали его фамилию. Он размашистой пастушьей походкой — хоть и старик, а бегает шустро — проковылял на сцену. Геннадий объявил, что он премируется домом.

— А где, однако, дом? — спросил старик.

В зале засмеялись.

— Любой выберешь на улице Гагарина, — Геннадий тоже смеялся.

Сюрпризом же всего вечера — Геннадий, конечно, придумал — было открытие доски Почета. Сначала думали, что это тоже подарок — стоит на сцене что-то большущее, укутанное простынями. Потом вынесли это в свободную от скамеек часть зала и под звуки оркестра сдернули простыни.

Мать честная! В левом верхнем углу величиной с тетрадочный лист — фотография. На ней Ванька: кепка козырьком назад, смахивает пот со лба. Улыбается, небритый — фотограф, зараза, даже веснушки вывел, — а глаза озорные, бесшабашные, подмигивают кому-то из-под руки. У Ваньки угли внутри занялись, как увидел. Ведь никогда и не думал, что такой симпатичный да… герой. Пусть даже на фото.

В правом верхнем углу другая, там береговой боцман Александр Ипатьевич Быков, почетный колхозник. Но разве сравнять с Ванькиной? Воротник у боцмановской рубахи кривой какой-то… и смотрит как через забор… «Комсомольцы, туды вашу растак!» Совсем не то.

Пришли домой. Мурашова все время искоса поглядывала на Ваньку, улыбалась про себя. Потом прижалась к нему и обняла.

— Я даже не представляла, что у меня муж такой красивый. Дай поцелую?

— А-ах! — равнодушно отмахнулся Ванька, подставляя щеку. А настроение было такое… будто кто-то в душе балалаечку тихо-тихо настраивал…

Глава XXXI

Шел дождь. Он шел тихо и собирался идти долго. Тундра и горы вдали были в серой мгле, того берега почти не видно. Речка побелела и бежала быстрее.

В нежилом доме на берегу реки спрятались от дождя дядя Саша Демидов и охотник Яшка Айтаров.

В доме нет мебели. Собственно, ничего нет, только печь да плита. В начале лета, когда колхозное стадо кочевало в этих местах, здесь жил пастух с женою и доярки. В одной из комнат располагался молочный склад. Но теперь стадо откочевало к Ивашкинскому увалу, пастух с доярками переселились в другой, точно такой же дом, а здесь теперь только бидоны. Пустые и с молоком. Полные трактор каждый день привозит от стада, забирает пустые. Такую же манипуляцию производит дядя Саша, только он курсирует по речке на моторной лодке от дома до колхоза.

Вот сейчас дядя Саша привез пустые, нагрузился полными, но в колхоз не едет, дождь пережидает. С ним Яшка, которого он из колхоза подбросил. Яшка тоже не хотел идти по дождю в свою зимовьюшку. В колхоз он ходил за припасами.

В комнате, где они сидят, грязновато: от свечки, установленной на углу почерневшей плиты, поблескивают пустые бутылки по углам, ржавые консервные банки, сереют заплесневелые корки хлеба. Бумажки и всякий мусорок.

Старики, им обоим под шестьдесят, сидят на кирпичах, горит плита, на ней бурлит чайник. Перед ними на полу разостлана газета, на ней буханка хлеба, сыр, раскрытая пачка сахара. Яшка привалился спиной к стене, одну ногу выбросил перед собой, на другую, согнутую в колене, облокотился. Оба держат по кружке чаю, Яшка свою держит обеими руками, будто руки греет.

— А помнишь, Яша, — хрипловато и задумчиво говорит Демидов, — как я красную рыбу сдавал? Помнишь, а?

— Да-а-а, — неопределенно произносит Яшка.

— Когда председателем был?

— Да-а-а…

— Борисович, он тогда директором был, кричит: «Где твои пятьсот центнеров? Тут и четыреста не будет, а квитанцию ты взял на пятьсот». А я говорю: «Здесь! Все здесь! Считай!» Меня, Яшка, на мякине не проведешь.

— Теперь ее тысячами сдают.

— Я не про то говорю. — Демидов отхлебывает из кружки несколько глотков. — Я, Яша, про то говорю, что люблю справедливость. А что сейчас ее берут тысячами, дак это неправильно. Ведь он ее в речке берет, а в речке разве можно? Она же в речке нерестится.

— Нельзя, однако, в речке рыбу брать.

— Эх, Яша, что делает, что, подлец, делает?! Что делает?! В речке придумал рыбу брать. А? А нефтебазу? Ведь он же ее прямо на самом берегу поставил, а ведь толковали ему на правлении, что ставь ты ее подальше, в тундре. А он свое: «Трубопровод тянуть не рентабельные затраты». А вот теперь солярка стекает в речку, а для рыбы ведь это гибель?

— Гибель, однако, — соглашается Яшка.

— Эх! Яша! — вздыхает Демидов. — Ему же ничего не жалко, соловей… прилетел, напоется и улетит. Не наш ведь…

— Не наш… соловей, — соглашается Яшка. — Он хочет быть шибко большой начальника.

— Вот ему! — Демидов тянет кукиш. — Чтоб на такой должности работать, надо все для людей делать. А не будешь для людей стараться — сколупнут. Я-то знаю, не один год в этой шкуре проходил.

— У тебя хорошо, Яковлевич, было, — соглашается Яшка, — ты хороший хозяин был.

— Эх! Яша! Что натворили… что натворили, — сокрушается Демидов, — хоть та же селедка. Ведь сколько ее было, сколько ее было?! Ведь весною в Анапке вода была белая от молок, а по прибойке хоть не ходи, икра так и хрустит под ногами. Ну зачем он, подлец, большой флот запустил туда? За пять лет и вычерпали. А теперь: «Новые места промысла». А рыбачь с умом, дак она бы и сейчас там была… ведь к рыбке надо относиться как к хлебушку, выкохай ее да вырасти сначала, а тогда уже и рыбачь. А то ведь как делаем? Как те дикари, что мамонтов убивали. Нашли мамонта, убили, пошли другого искать. Так же и мы… да дикари, наверно, на развод оставляли, а мы? Селедку вывели, теперь и камбалы меньше стало, да и трески. Рыбка же одна без одной жить не может.

— Не может, однако, не может, — соглашается Яшка. — Все рыбы и дичи одна без одной не могут. Одна утка не может без одной вороны, однако, один зайчик не может без лисички…

— В природе, Яша, все одно без другого не может. Выведи волка, тут тебе и заяц пропадет или та же утка без вороны.

— Да, однако, — соглашается Яшка. В его умных глазах, выцветших среди бесконечных просторов тундры, знающих повадку каждого зверя и птицы, умеющих по отметке на траве или вмятине на береговом песке разгадать тайну природы, тихая печаль. Он тянется к чайнику, наливает себе чая, льет в кружку Демидова. — Я не хотел за него голосовать.

— А кто хотел? Кто, Яша, хотел? — Демидов делает несколько глотков. — Это флотские все напортили, что на океанском флоте работают. Они же базируются в Питере, здесь почти не бывают, им-то все одно, кто здесь. Вот и получилось. А районное начальство его еще не раскусило.

— Раскусит, однако.

— Раскусит, Яша, раскусит. Шила в мешке не утаишь. — Демидов тянется к буханке хлеба, толстыми, черными от загара и негнущимися от мозолей пальцами отламывает корочку. Сыпятся на газету крошки, он собирает их. — Как у меня было? Как у меня, Яша, было, когда я председателем был? Помнишь, Яша? Все дела решали вместе, по-рыбацки, по-человечеству. — Демидов поднимает палец вверх и колышет бровью. — По-человечеству: все вместе собираемся и решаем, кого куда послать, кого старшим, кому какую долю выделить. А теперь? Он же сам решает… Окружил себя подхалимщиками: Петрунь его человек, Витька, заведующий фермой, — его, вот Прохорова снял с завхозов, из комбината на эту должность перетащил тоже своего человека. Видишь, как оно получается…

— Плохо, однако, получается.

— Плохо, Яша, плохо. Да еще как плохо. Это ж соловьи, им наплевать на все. Вон Василь Васильевич был, дак шесть часов утра, он уже ходит по колхозу, болела душа у человека.

— Охотника никогда не обидит, — прерывает своего друга Яшка.

— Да и рыбака, — соглашается Демидов. — Сам рыбак был… Сначала звеньевым на неводе работал, потом бригадиром, потом съездил, подучился…

— А собачки какие у него добрые были, — вставляет Яшка. — Ни у кого таких собачек не было. Очень хорошие.

— Что ты?! Звери, а не собачки, тигры.

— …у коряков таких собачек не было. И жили тогда хорошо: нерпушку застрелил, почаевал, поехал дальше. Олешка застрелил, чем поставил, чаюй…

— А теперь? — вздыхает Демидов. — Дома двухэтажные придумали строить, кахве стеклянные. Ты там был?

— Не. Боюсь, однако.

— Приемников, телевизоров понавезли. Музыка… музыка-то теперь какая стала? Твисты да свисты. Трам-там-пир-бид-там! Тьфу! Не музыка, а одни скелеты. А пляшут? Тьфу! Как вечер настает, мои внучки вертятся перед зеркалом, налаживают конские хвосты. Страм! Ты видел, как они пляшут?

— Не.

— Страм! А юбки? Страм! Ведь до чего короткие? Короткие до того, что дальше некуда.

— Некуда, однако, — соглашается Яшка.

— Да еще выкобениваются: «Не хотим в деревне жить, в город хотим».

— В городе, однако, плохо. В городе нас тушат.

— Ну душить-то никто не душит, — поднимает брови Демидов. — С чего это ты?

— Тушат, Яковлевич, тушат. — Автобусы тушат, машины тушат, трамваи тушат.

— А-а? Давят, значит?

— Да, давят…

Старики замолкают. На лицах обоих задумчивая грусть. Демидов подливает в кружки горяченького чайку.

— Отец в доме живет? Что в «Черемушках» на Гагаринской улице дали.

— Зачем пастуху дом? — Яшка тоже говорит грустно, отхлебывает несколько глотков из кружки. — Где олешки, там и дом.

— Зря только в доме чум ставил.

— Теперь рядом поставил.

Старики опять на какое-то время замолкают, прихлебывают из кружек. Демидов хмурится.

— Зашел я как-то в двухэтажный в «Черемушках», — продолжает Демидов. — Страм! Как там жить, в этом муравейнике? Где собачек держать? Где рыбку скоптить?

— Туда не захожу, — говорит Яшка. — Боюсь.

— Ну, в комнатах, правда, чистота, — продолжает Демидов, — окурок негде растоптать. А в коридорах? Ждут, когда уборщица придет да выметет все. Ведь это страм, чтоб за ними убирать. А ведь живут культурные люди, инженера да инженерши разные, могли бы и сами. Дак нет же, убирай да подметай за ними. Дворники теперь появились. Ты слышал об такой должности?

— Не.

— Да у меня на весь колхоз ни одной уборщицы не было. Тьфу! Опять же замки появились. Как вечер настает — защелками, замками. Страм.

— В тундре у меня, однако, замков нету.

— Да и у меня не было, на весь колхоз ни одного замка не было, склады гвоздем закрывали. Это ж сейчас мода на замки пошла.

А дождь шумит. Шумит и шумит. Поет и поет сбою тихую монотонную песенку и совершенно безучастен к бедам стариков, будто потешается над ними. Но не насмешливо смеется над ними, а так, чуть-чуть, одною грустной беззвучной улыбкой.

— Ведь он что хочет, — возвращается Демидов к разговору о Геннадии Семеновиче. — Ведь он хочет выхвалиться перед районным да областным начальством, чтобы заметили его, и уйти от нас. А до самого хозяйства ему никакого дела нету. Вот в прошлом году ты же помнишь, Яша, какой они фокус отмочили, когда в тундру укатили гусей стрелять? Тут осень, уборочная, конец путины, флот с моря прет, его надо на зиму ставить, а их ни одного: вся головка гусей гонять укатила. «Алмаз» тут штормом выкинуло на берег. Ипатьевич всех людей забрал сейнер спасать, а картошку убирать некому. Осман Магомедович с Лешкой Гуталином тракторами подкопали ее, и лежит она… Кому ее убирать? Хорошо, что Осман Магомедович пошел в контору да разнес всех там. Да и толку от них… понадевали штаны, вышли как на прогулку. А ногти-то длинные да крашеные. Ну как с такими ногтями выковыривать ее из земли? Считай, все картохи и остались в поле. Позеленели, ослизли. Возвратились эти соловьи из тундры и, чтобы выкрутиться перед районом, коров да свиней запустили на поле. А коровы и те не едят, все из-под земли хорошую норовят выковырнуть, умная ж скотина. И-эх! Да за такое дело под суд надо! — Демидов тяжело дышит. — Сколько добра погубили… На субботник вышли… смех! У них же миникюри да пидикюри. — Демидов произносит эти слова каким-то цыплячьим голосом и презрительно кривит губы. — Они ж умеют держать только ридикюли. А тут пахать надо! Не субботник надо, а аврал по всему колхозу! Гусей гоняют…

— У моей внучки тоже крашеные ногти, — жалуется Яшка. — Ничего не умеет.

— А что с ними можно? Все одно что без рук. Вот мои тоже из институтов на каникулы приедут, я им пропишу ижу!

— И у меня приедут: два внука в техникумах, три внучки в институтах…

— И у меня целый косяк в институтах. А толку? Ну, что с них толку? Ведь раньше на десятом году он уже помощник тебе, за собачками смотрит, на четырнадцатом — уже добытчик для дома, уже на неводе рыбачит. А сейчас его, дармоеда, учи да корми до двадцати пяти годов, и в одном пинжачишке он уже не хочет ходить, а костюмы ему подавай, да не один, а два да три. А возвратится, хорошо, как возвратится, опять в конторе засядет, а ты, отец, ковыряйся в земле. — Демидов замолкает, непослушными, негнущимися от мозолей пальцами тянется к буханке. — Вон этой зимой я своей младшей внучке стал шить сапожонки из нерпичьей шкурки, — продолжает Демидов. — Да замотался что-то, все никак не сошью, долго шил. И что ты думаешь, Яша, она мне сказала, пустельга? «Пока ты будешь шить, я уже институт закончу». Во, Яша, как! А ведь пустельга, от горшка два вершка, а туда же! Институт ей?! Ах ты, пустельга!

— Плохо, однако.

— Куда хуже! — соглашается Демидов. — Но ничего… Вот приедут мои, я им пропишу…

А дождь идет. Так же настойчиво мурлычет свою однотонную и однообразную мелодию. И не думает переставать.

Глава XXXII

А Ванька бегал по мокрому берегу, кричал, суетился — лес принимал с парохода. Мишку вызвали зачем-то в контору, и он оставил Ваньку за главного.

Лес от парохода, стоящего далеко на рейде, подтаскивал Страх на «Бегуне» — после того как Страха сняли со «Спутника», он порывался уйти из колхоза да что-то не ушел, — а с берега в колхоз тащили уже трактора.

«Бегун» тыкался носом в берег, его заваливало, Страх никак не мог подать плот.

— Да не так же ты, не так, — кипятился Ванька. — Да что ты, окривел или что? — кричал он Страху. — Ну куда прешь?

— Я не на велосипеде, — откликнулся Страх. — Сам попробуй.

— Сюда давай, сюда!

— Замолчи… в святителей, угодников… — И Страх обложил Ваньку такой цветастой вариацией, что Ванька чуть за живот не схватился.

— А это что ты приволок? — нарочито серьезно, чтоб не выдать себя, сказал он. — Что ты приволок? На растопку, да?

— Я их не выбираю.

— Да ты ж там торчишь. Куда глядел? По пузырькам вдарял, да?

— Там есть ваш чудак, он пусть и смотрит.

— От волосаны, — уже искренне, до плаксивых ноток расстроился Ванька, глядя на корявые, кривые, тонкие бревна, — это же курям на смех. Даже на забор не пойдуть.

— Пойдуть, не пойдуть, — передразнил его Страх, — сам поезжай и выбирай каких тебе надо.

— И поеду. Всякую дрянь суют, а вы хлопаете ушами. Тоже мне… капитаны.

— Не ори.

— А я и не ору. Кинь конец, я залезу.

С «Бегуна», ткнувшегося наконец в берег, подали конец.

— От козодеры, — не утихал он, перелезая через леера. Перебравшись, вытер руку о штанину, протянул Страху. — Здорово, Коля!

— Здорово, здорово, Ваня. — Страх наспех тряхнул Ванькину руку, кинулся на корму — катер опять повалило на берег. — Я с твоим лесом винт угроблю… в печенку вас всех…

И вот Ванька на пароходе. В огромнейшем трюме, где без малейших неудобств смог бы разместиться трехэтажный дом, связывали в плоты, стропили и поднимали лес. Ванька сразу к стропальщикам:

— Куда заводишь? Не такой нам надо. В накладной ясно сказано: «для пилорамы».

— Нам этот сказали, — огрызнулся матрос.

— Ошибаешься, корифан. Этот да не этот. Давай-ка вот те бревна, — с обидой в голосе прокричал он.

Матросы лениво начали растаскивать уже связанные плоты, стропы стали заводить под более ровные и толстые бревна.

А Ванька полез по трюму. «Это на наличники пойдет, — думал он, тыкая носком сапога звенящие сосны, — самое что надо: ни от жары, ни от холода не поведет окна-то… — Ему представились окна будущего Дворца культуры. Вспомнил, как на собрании Геннадий развешивал по стенам чертежи да плакаты. — Одних колонн шестнадцать штук, а окон по скольку в каждом зале… и не сосчитать. А это, кажись, клен? Мать честная! Да из него ж стульев для главного зала наклепать можно, и библиотеку, сцену… да хоть алтарь. И на шлюпки для флота пойдет. Куда ж они, волосаны, глядели? Старые кунгасы на шлюпки курочим, по дощечке собираем, а тут целый склад! Тьфу! — И он приругнулся. Стал прыгать с бревна на бревно, присматриваясь да прикидывая. И вдруг присел. — А это чи дуб? — Он верил и не верил своим глазам, стал колупать ногтем торец массивного тумбистого бревна. — Черт возьми! Да из него ж вечные стояки будут. Да и на мост…» — Он топтался по бревну, улыбался, кашлял.

— А ну, ребята, давай сюда, — сорвавшимся голосом крикнул он матросам, — сюда, сюда заводи! — и он пощелкал по торцу: «Не усохло еще…»

«Бегун», обвешавшись по бортам плотами, запыхтел к берегу. Ванька проводил его продолжительным взглядом, вздохнул. Потом спустился на дно трюма.

Матросы, рассевшись по бревнам, лениво переговаривались, курили. Он подошел к ним, для приличия откашлялся.

— Закури, мужичок, — сказал один из них, протягивая пачку «Беломора», — хватит мотаться.

— Можно, — сказал Ванька, присаживаясь. — Ну как заработки, ребята?

— А-ах, — вяло отмахнулся тот, что протягивал курево, — на полгода в каботажку перевели. Только оклад да что на выгрузке сшибем. — Помолчав, добавил: — Лес вот вам возим.

— Лес нам нужен.

Матрос вздохнул.

— А раньше куда плавали? — чтоб поддержать разговор, спросил Ванька.

— Раньше, мужичок, плавали, — матрос усилил голос на слове «плавали», — в Японию.

— Зачем это?

Матрос отвернулся, отщелкнул окурок.

— Как зачем? — засмеялся другой матрос. — Лес возили.

— А-а-а… — будто ничего не понимал Ванька, а сам так и щупал трюм глазами: вон из того хороший стояк получится. — А нам бы побольше вот таких. — Он указал пальцем на бревно, что облюбовал на стояк.

— Хорошо, хорошо, мужичок, — поморщился матрос — Сделаем тебе и это полено.

— Спасибо, вам, братва. А я уж для вас постараюсь, угощу как-нибудь…

— О! — Поднял брови моряк. — А ты деловой мужик. Говоришь, достанешь чего-нибудь?

— Да попробую.

— Да брось ты, дракон, — вмешался другой матрос, — зачем это нам?

— Разве помешает с усталости? — засмеялся дракон.

— Не помешает, — развел руками Ванька, а на лице изобразил самую простодушную, какую только мог, гримасу. Смотрел не мигая. — С устатку она не помешает.

«Надо сказать им, чтоб из того вон угла брали, — думал он, оглядываясь по сторонам, — и для кинозала, и для детского сада. А там что за кукарача? — Он встал, направился к толстому, широкому бревну. Особенно уродлив был комель этого бревна, прямо страхолюдина. — Липа-а-а… — прошептал он. — Да это ж пацанам самое то: шкафчиков если. Дверцы легкие будут, с запахом, пацан откроет шкафчик — уф! Запах-то всегда внутри собирается, и бельишко пахнуть будет. А если лошадок-качалок, каких-нибудь слоников понавыделывать… — Ванька чувствовал мягкий, чуть отдающий медом запах липы, — этим ребятам пузырьков пять бросить, они тут весь трюм перевернут». И он поежился. Как восемь лет назад, когда мечтал о пяти тыщах в девичьем общежитии.

Глава XXXIII

— Да посиди ты, браток, чего прыгаешь? — подошел к нему один из матросов. Он, подобрав удобную позу, развалился на уродливом комле липы.

— Да я вот с тобой посижу, — сказал Ванька, усаживаясь рядом.

— Ты чего улыбаешься? — спросил матрос.

— Ничего. А ты?

— Да тоже вроде ничего.

— Ну вот.

— Что «вот»?

— Ничего.

И оба рассмеялись.

— Чудак ты, однако, — добродушно заметил моряк.

«Не чуднее, браток, тебя… а матерьялу, интересно, сколько там по накладным осталось?»

Вдруг загудела лебедка, на ходовом шкентеле стали спускаться стропы. «Полундра!» — донеслось сверху.

— Ну что, парни, — обратился матрос к своим товарищам, — заделаем этому мужику дровишек?

— На раз.

— Он с виду хороший мужик.

«А толпа тут дружная, кореши. Подружнее, наверное, наших будут. Да это конечно, флотские же… Вон хоть и наши: придут осенью с моря, так все вместе и ходят, братия».

Спустился Михаил. Он, как и Ванька, первым делом полез по трюму. Ванька шел за ним.

— Этот уголок видал?

— Ну а как же?

— Полировка хорошо ляжет.

— Ну дак.

Остановились. Молчали. Мишка закурил, болезненно передернул бровями и отвернулся. Раза три подряд курнул и растоптал окурок. Сунул руки в карманы, зашагал.

— Миш, ты чего?

— Так.

«Опять, наверно, пилил. За вчерашнее, наверно, что пораньше ушли. И что за мода? Хоть ничего не делай, а торчи на работе. Ушел — тут же к Торпеде в блокнот, а там ковер… Правда, к Мишке трудно подкопаться, да и вообще трудно с панталыку сбить — всегда свою линию гнет, но у Зануды разговор короткий: «Не можешь работать головой, работай руками», — и пошел в бригаду, как с Володькой Прохоровым. Да и Юрия Алексеевича с начальников участка снял, перевел в прорабы, а ведь Юрий Алексеевич сколько лет главным инженером был».

— Я тут липу нашел, — начал Ванька, уж очень тягостное было молчание, — пацанам в детский сад сгородим что-нибудь.

— Ну.

Опять замолчали. Мишка опять закурил. Потом как-то мрачно сказал:

— У Зануды был.

— Полкана спускал? — Ваньке жалко стало своего друга. Подошел вплотную, смотря ему в самые зрачки. — Ты не обращай на него внимания.

— Да нет, не то. — Мишка отвернулся. — В командировку посылает. С этим пароходом.

— За цементом небось, стеклом, железом.

— За всем.

— Цемента недели на две осталось. Как бы у тумгутумовцев выпрашивать не пришлось.

— Успею привезти.

— Хорошо бы.

— Я вот, — Мишка посмотрел себе под ноги, — тебя за себя оставить хочу.

Ванька представил сразу все дело, все хлопоты и неурядицы: наряды, расценки, механизация — ведь придется бегать, искать да упрашивать тех же бульдозеристов да крановщиков — выписывание и получение со складов материалов всяких, заказы, расстановка бригад, растворы… архитекторы опять же… этим все подавай… Дел по уши.

— Ничего страшного нету, — будто отгадал его мысли Мишка, — с чертежами да с расценками Юрий Алексеевич поможет, он собаку съел на этом деле; колонны Хилай выведет…

— Это конечно. Но ведь и другие же есть. Хоть тот же Хилай.

— Хилай отказался. Говорит, беготни много. А больше кого? Макаренку — его днем с огнем не найдешь после получки, Андреича — тут бегать надо. А какой он бегун? Ты и сам понимаешь.

— А ребята как?

— Ребята согласны, кое с кем толковал…

«Это конечно… Вроде ни с кем еще не ругался. Если поговорить да растолковать всем все…»

— Не бойся, поймут. Не для себя же мотаться будешь.

— Это-то да.

— В общем, пойдем в контору. Зануде скажем. ЦУ даст. Ты с ним поругался, что ли?

— Да ты что? — удивился Ванька. — Вот уж сколько лет он сам по себе, я сам по себе. Да и из-за чего нам с ним ругаться-то?

— Он что-то против тебя имеет. Я уже говорил ему насчет тебя, велел подумать.

— Ну тогда не надо. — Ваньке стало скучно.

— Чего «не надо»? А по-другому как? Все бригады согласны. И он поймет. Не поймет, что ли?

— Мне, Миша, что-то вообще не хочется к нему идти. Сам не знаю почему.

— А что тут знать? — Мишка стал еще серьезнее. — Он же зажрался до того, что людей уже за людей не считает. Что ж тут неясного. — Мишка задумался, погрустнел. — Что ж тут неясного, — повторил он. — Наливай да пей.

— А какой парень был, когда на кунгасе жил! Помнишь? Я ему тогда еще новые головки на сапоги поставил, шубу перешил.

— А-ах! — отмахнулся Мишка. — Чего о нем толковать? Перебьемся. Не для него живем.

— Это-то да, — согласился Ванька, — конечно перебьемся, да только…

— Не трусь, Ваня, — Мишка хлопнул Ваньку по плечу. — Берись за дело. Берись, и все. Я тоже, как в первый раз мастером поставили, побаивался.

— Так то ж ты, — грустно согласился Ванька, а внутри все так и горело: «Это ж хлопот сколько! Особенно механизация… бетономешалки, компрессоры, машины, бульдозеры. Да и с нарядами… А людей сорганизовать, чтоб не прогуливали, чтоб без дела не стояли… с каждым надо перетолковать, сагитировать, заставить. А с нашими кадрами толковать? О-о-о! Ведь как быки ж, никого не своротишь. Да и самих хлопот сколько… — такие вот грустные мысли нахлынули на Ванькину душу, он так увлекся ими, что не заметил, как возвратились в колхоз, прошагали к конторе через весь поселок. Не заметил даже, как прошли мимо доски Почета, мимо которой он никогда не мог равнодушно пройти, отворачивался и проскакивал мимо — а вдруг кто заметит, что он любуется своей фотографией, собой. — Да, народом руководить не так просто… Это только кажется, что всем начальникам легче работать, чем работяге, а как подумать… Работяге что? Дали тебе бревно и обхаживай его топором, или еще какую работу. А тут? Крепким надо быть, таким, как Мишка, или даже таким, как сам Зануда. Сказал что как отрезал. Хотя нет. Вот Василий Васильевич и не очень грозный человек, а у него здорово получалось… Василий Васильевич любил всех, колхоз любил. Да и дело знал. Ну его все и уважали. А вот Зануда? Тяжко с ним работать. Ну ладно. Фундамент заложен полностью, теперь только ставить арматуру, варить да заливать раствором. Косяки, двери — чепуха. А вот с козырьком да с фасадом возни много будет…»

И если бы сейчас поставить этого, понуро шагающего Ваньку рядом с портретом, что на доске Почета бесшабашно улыбается из-под руки, никто бы не узнал, что это один и тот же человек. Это был не беспечный гуляка-озорник в заломленной козырьком назад кепочке, которому все трын-трава, а задумчивый, придавленный заботой, усталый, сутулый человек. Посерьезневший и постаревший лет на десять.

«А черт с ней! Не слажу, что ли? Если поговорить с ребятами да растолковать всем все… так шуранем, что… да чего там… что ж мы? Какой-то клуб… к концу лета будет и клуб!»

Глава XXXIV

Ванька лежал на берегу речки и плакал. В его горле клокотало все, рвалось и не хотело выходить наружу. Так трудно и тяжко ему было всего один раз в жизни, когда немцы дедушку застрелили.

Тогда был жаркий июньский день, духота стояла. Немцы согнали все Куприяново к школе на выборы старосты. Ванька, совсем маленький еще, стоял рядом, держался за дедушкину штанину. Сначала полицай указал на Федота Семеновича, заведующего сельмагом. Федот Семенович вышел к школьной стене, долго и с жестами говорил, что не под силу ему это дело, больной он — и верно: он был весь высохший, половины желудка у него, что ли, не было. Тогда немцы хотели заставить колхозного конюха, Матвеича. Матвеич тоже вышел к стене, прислонился спиною к ней, скрестил руки на груди — на одной руке у Матвеича не было большого пальца, Ванька не раз удивлялся, как он заворачивал самокрутки, когда они с дедушкой закуривали, — и сказал, что старый он, безграмотный, не сможет взяться за такую должность, пусть, мол, делают что хотят. Комендант, что сидел вытянув ноги в начищенных сапогах из зеленой легковой машины, похлопал себя по кобуре — она у него около пряжки прямо висела — и пробормотал что-то переводчику. Переводчик обернулся ко всем людям и возбужденно сказал, что если еще будут отказываться, то господин комендант будет стрелять. И тут полицай указал на дедушку. Ванька почувствовал, как задрожала дедушкина нога под штаниной. Дедушка вышел на Матвеичево место, тоже скрестил руки на груди и закачал головой из стороны в сторону. Рот его был открыт, будто воздуху дедушке не хватало. Комендант стрельнул не целясь… Дедушка поднял руку, будто заслонялся…

Все происшедшее Ванька понял после, когда дедушку отнесли на кладбище и все возвратились в дом. Ванька тогда убежал на огород, упал на теплую, мягкую землю возле копешки с просом и заплакал. До самого вечера валялся на теплой, мягкой земле.

И сейчас Ванька плакал.

А получилось вот как. Подошли они к председательскому кабинету, Мишка и говорит:

— Ну, ты пока здесь потопчись, а я зайду. Перетолкую с ним, тогда и тебя позовем. Да чего ты скис? — толкнул в плечо. — Ничего, не бойся.

— А я и не боюсь.

«А хрен с ним, с этим Занудой, — оживился Ванька, — что он мне? Правильно, конечно, Михаил сказал: «перебьемся». — Он вышагивал перед черной кожаной дверью, которая была чуть приоткрыта, держал руки сцепленными за головой. — С чертежами бы где не получилась процедура, да и вообще с бумагами… без Юрия Алексеевича не обойтись, хорошо, его участок рядом. Ну, колонны и козырек Хилай выведет, да и Сысоев тоже в этих делах разбирается. Механизация… Ну, это сами механизаторы, побегать, правда, придется. А вот чертежи… Эх, дурак, зимою не интересовался этим делом, времени-то сколько было. Хоть бы что-нибудь у Мишки спросить да у Володьки. Правильно Володька тогда «чурбаном» обозвал… чего там. А Володька молодец, — Ванька вспомнил своего друга, — и ученый, и все понимает, и не выкаблучивается, как Геннадий. Для всех старается, ему самому ничего не надо, а вот Геннадий… о-о-о! Этот только сам, для себя. Не любит нашего брата работягу. Как он тогда Гуталина — а ведь друзья когда-то с Гуталином были — обрезал: «Когда мы с тобой, Суренков, будем детей крестить, то ты «Леша», а я «Гена». Усек?» Ну ладно, черт с ним, с этим Занудой, вот маху бы где не дать! Черт возьми! Махина-то! Одна лестница на втором этаже два семьдесят пять, считай, три метра шириною. Перилы с завитушками, ковры, стекло кругом… художники разукрашивать приедут».

А из-за двери доносились голоса, твердая и редкая Мишкина речь и смех с остротами председателя. «В хорошем настроении, — подумал о нем Ванька, — шутит. А когда не шутит, на глаза не попадайся. Да-а, выбрали себе преда. Правда, на этой должности без строгости тоже нельзя, если подумать. Вот хоть наша братва… с получки или с аванса так иногда разойдутся, что не остановишь. Не поставь Торпеду с карандашиком, они бы вообще ничего не боялись. А Ипатьевич? Не гоняй он своих, они бы не вылазили из каптерки. У Василь Василича получалось, а у этого… «Зайдешь в контору, я тебе обходной подарю на память». Или: «Полколхоза разгоню, а порядок наведу». Разогнать-то, конечно, можно, чего ж тут сложного, да потом-то как? Вон Прокаева, такого бригадира выгнал из колхоза, или Савченку? Если всех специалистов-работяг разогнать, с кем он останется? С Торпедой? А с нее толку никакого ведь, хоть так и лезет к нему: «Геннадий Семенович, Геннадий Семенович…» Да и не только она… Особенно сезонницы: «Геннадий Семенович, сапог проколола…» А потом к бабе Поле от солитера лечиться. Маху, в общем, не дает. Да и правильно делает, как подумать, нечего на шею вешаться».

За дверью же говорили о каких-то орнаментах, гидроработах, геодезической съемке, перечисляли марки цемента. «Не поймешь даже, о чем толкуют, — подумал о председателе да о Михаиле Ванька, — чего там, грамотные же, институты покончали…»

— Я все-таки, Геннадий Семенович, — донесся Мишкин редкий голос из-за двери — Ванька насторожился, ближе подошел, — Проскурина за себя хочу. Со всеми работами он знаком, добросовестный рабочий парень, не один год знаю его.

— Ты опять со своим рабочим классом, — раздраженно произнес Геннадий, наверно, он морщился, потому что одно пренебрежение было в его голосе, — опять со своими Гуталинами, Демидовыми, Магомедовыми. Ну что с них толку? А теперь еще одну личность откопал, Проскурина. Да ему бревна ворочать, а ты ему такой участок доверить хочешь. Он ведь слово «хрен» без ошибки написать не может. Пскопской ведь…

Ванька сначала будто не понял до конца все. Потом снизу живота повалила холодная волна, застучало в висках, лицо заполыхало. Тихо побрел от председательского кабинета, машинально толкнул дверь на выход.

Не заметил, как прошагал через всю Дранку, мимо гаража и складов, очутился на излучине реки, где она сворачивала в тундру. Повалился в траву и заплакал.

Что? Почему? Не хотел думать. Дедушка встал перед глазами…

Дедушка… привез ему как-то с базара маленький рубаночек, пилку, топорик, все это в маленькой плотницкой разноске «на работу ходить». Зимой по вечерам, когда дедушка, широко расставив ноги перед верстаком, размашисто двигал рубанком — пахучие, длинные, прозрачные, сморщенные гармошечкой с одного бока стружки так и вились из-под рубанка, — Ванька сидел где-нибудь в сторонке на табуретке и, обняв коленки и натянув подол рубахи на них, расспрашивал дедушку. Про волков, зайчиков, лис. А дедушка свистел рубанком. Карандаш за ухом, брови сдвинуты. Вычищая забившийся рубанок, говорил, что ни зайчики, ни волки людей не трогают. И правда. Один раз летом нес Ванька обед дедушке в поле и повстречал волка. И тот не тронул Ваньку. А интересно получилось: идет Ванятка — так дедушка звал Ваньку в детстве — по тропинке через рожь, слышит, шелестят колоски в сторонке. «Наверно, перепелочка с маленькими перепеленками», — подумал он, не раз уже гонялся за ними, и поставил узелок на дорожку. И туда. Только раздвинул колосья — стоит перед ним здоровенная собака с бакенбардами. Язык у нее тонкий, длинный, так и свисает. А дышит часто-часто. «Волк», — догадался Ванька и не испугался. Но руку протягивать не стал, что-то подсказывало — не надо, хотя так и хотелось. Стоят они, смотрят друг на друга. Потом волк скачком повернулся и полез по ржи. Хвост у него прямой, будто проволока в нем.

Рассказал большим про это, никто не поверил. Только один дедушка поверил.

А еще Ванька любил заворачивать дедушке цигарки — кисет со сложенной на дольки газетой всегда лежал где-нибудь в стружках на верстаке. Газеты на них Ванька вырезал ножницами и заворачивал ровные, правда, не очень тугие, но очень красивые цигарки. Но дедушка все равно из его цигарок табак высыпал и заворачивал свои, из оторванных клочков газеты.

…И сейчас он чувствовал себя маленьким, обиженным, никому не нужным Ваняткой.

После ухода немцев была очень жаркая весна. На коровах пахали. Ох, как спать хотелось! — вставали-то до солнышка. Привалиться бы на борозду — хоть она и холодная — и спать. Или бы на сухом бугорке.

Он тогда матери помогал, корову погонял. Хворостиной. А корова ж худая, угластая вся… а бить ее надо. Хворостина ломается об мослы, упадет Ванька на борозду и плачет. Мать присядет рядком, гладит костистыми пальцами по головке, сама вытирает щеку уголком платка. Молчит… надо вставать, надо бить корову.

Аришку нянчил. Аришка вымазана вся куриным пометом от коросты… а когда принесли похоронную на отца, мать целый день просидела на кровати. И Аришка хныкала, и он ревел, а она даже внимания на них не обращала. Как статуя…

Сеяли вручную, Матвеич командовал. Позавязывает всем пацанам мешки узлом за спиной, так, чтобы на живот середина приходилась, понасыпет зерна сколько донесешь — и пошел махать. Зернышки чтоб между пальцев скользили, равномерно чтоб. Если баловаться хочешь, вот он, Матвеич, рукою, что без одного пальца, по шапке. Не больно, правда. Петру больше всех доставалось.

Потом уже, в четвертый класс ходил, вернее, четвертый класс бросил, работали на тракторе с Петром. Один раз свалился сонный с сидушки под плуг, в ночной смене дело было — ох, как лемех щекотнул по ребрам. Потом по-плотницкому, отцовым да дедовым инструментом — до самой армии и после армии — каждая постройка на колхозном дворе без Ванькиного участия не обошлась.

После армии возвратился в Куприяново, а там по двести граммов на трудодень дают. Да и сразу, как только подходил к дому с солдатским вещмешочком, почувствовал, что плохо у них, сердце так и защемило, будто сдавили его. Подошел к калитке — дело было к вечеру, весною, прохладно, сыро, — мать идет по двору в резиновых сапогах, голенища хлопают по худым ногам. Эх! Так жалко мать стало, душу бы разорвал…

И начал в колхозе ворочать мешки, начал пахать, начал шуровать топором да рубанком. И никуда не уехал бы из своего Куприянова, да тут вербовщик с Камчатки приехал, стал набирать рабочих… Подумал-подумал, а чего не рискнуть, деньжонок подзаколотить? Да и не для себя ведь… Аришка уже в девятый класс пошла, а нового пальто нету, у матери из обуви только резиновые сапоги, да и у самого гимнастерочки попротерлись. Мать не пускала сначала, вернее, не хотела, чтобы он уезжал в чужие края — «проживем, сынок, чего там… скоро все наладится», — но все равно не выдержал, уехал, не взял даже кусок сала, что мать на дорогу совала. В районе уже не застал вербовщика, он со всей партилез ией уехал. Кое-как добился вербовочных документов. Добрался до Петропавловска, выз самолета, пограничники под руки сразу — ведь пропуск-то не выправил, здесь же пограничная зона, ничего не знал этого. И в милицию отвезли.

Ночь сидел в каталажке, ждал, когда начальство придет. Жрать хотелось. Наутро вызвал к себе начальник, мордастый такой, рябой весь, загорелый, как чугун, младший лейтенант. Стал расспрашивать, как без пропуска оказался, как в деревне жил, зачем приехал. Ванька и рассказал все — и про Куприяново и про Аришку.

— Есть хочешь? — спросил младший лейтенант.

Ванька отвернулся.

— Пахомов! — крикнул он еще больше обгорелого и тоже скуластого старшину. — У тебя там в профсоюзной кассе богато?

— Есть кое-что.

— Отчисли этому парню до Оссоры и на харчи… дней на пять.

— Это можно, — еще шире разъехался старшина.

Ванька сначала не понял весь этот разговор, потом…

— Деньги я вам сразу возвращу, сразу, сразу…

— А-ах! — поморщился младший лейтенант, шлепая печатью на Ванькиных вербовочных документах. — Стоит ли говорить о таких пустяках.

— Я вам, — у Ваньки комок в горле шевелился.

— Разговорчики! — грозно прикрикнул младший лейтенант. Потом спокойно, но так же официально и строго продолжал: — Полетишь в Оссору, там сейчас самый разгар работ. Нужны рыбаки, грузчики, плотники. Ты ведь плотник?

— Да.

— Ну вот. Самое то, как у нас говорят. Вербовочные, правда, у тебя в Корф, но это не так важно: заработки одинаковые, а люди везде нужны. Тебе ведь все равно?

— Да.

— А теперь иди. — Начальник милиции протянул бумаги.

Так вот и попал на край света. А тут такие деньги замелькали перед глазами… Не разгибался. Вкалывал, вкалывал, как ломовой: и в выходные, и после работы когда. И матери помогал, и сестре, и дом строил. И для дома разные пианины да гарнитуры. Детишки пошли… никогда не отказывался, хоть пароходы ночью разгружать, когда аврал в колхозе, хоть еще какая общественная работа в выходной. Никогда не отказывался. «Ваня, горим с отгрузкой, Иван Евсеич, надо вот в выходной работать…» Да и Зину слушался: «Ваня, знаешь какие деньги платят в Пахаче на обработке рыбы?»

Он лежал в траве, подперев голову, жевал травинку. Слезы потихоньку перестали, теперь только глаза резало.

«Так вот и живешь… ворочаешь, ворочаешь… твое дело такое…»

Речка в этом месте текла тихо, будто прислушивалась или грустила. Склонившиеся кусты прислушивались, как она переливается под луной.

«Мишка на деньги не очень кидался, только аврал когда, а все в книжках копался, институт закончил… Володька тоже деньги не хапал, все свободное время активничал, на общественных поручениях все, все для людей старался. Ну а я кому чего плохого делал? Кому же я мешал жить? Что же я? Ну а если бы я закончил институт и был бы на Мишкиной или Володькиной должности, тогда бы что? Ну, чем бы лучше жилось? Чем бы я лучше был? Чем бы счастливее? А если не хочется, не лежит душа ни к каким наукам да начальственным должностям, если не хочется всего этого, теперь что? Топор держать дипломов-то не надо. Зачем он, диплом-то, да науки разные? Ничего не поймешь… — Он приподнялся, стал кидать камешки в воду. — Или уж судьба такая выдалась, что топчут тебя все: «Что он, твой рабочий класс? «Хрен» без ошибки написать не может. Пскопской ведь…»

«Ваня, надень галстук, человеком должен выглядеть… Не так вилку держишь, обед — это культурное времяпрепровождение. И когда ты отвыкнешь от своих мещанских привычек? Деревня!»

Вкалываешь, вкалываешь, из кожи лезешь, делаешь, чтобы хорошо им было, а они тебя по морде хлесь да хлобысь! То один, то другой. Ведь хочешь же хорошего, чтоб всем хорошо было, а никак, ну никак не получается. Или уж так жизнь устроена, что не проживешь, чтоб… чтоб дышать легко?»

Слез уже совсем не было, только щеки горели и во всем теле появилась неожиданная легкость, будто остывало все внутри. Руки были сухие и спокойные. «На доску Почета повесили… «нашему лучшему труженику и очень симпатичному парню», а на самом деле: «Ты опять, Михаил, со своим рабочим классом? С этими Гуталинами, Демидовыми да Магомедовыми?.. Пскопской ведь». Во как он нашего брата! — И хотелось опять зареветь. Но теперь уже не от обиженности, а от злобы. От страшной, неудержимой злобы, которая пронзила все косточки, он стал кататься по земле и скрипеть зубами. — Попался б ты мне где-нибудь один на один, я б тебе показал, что такое рабочий класс, мокрого бы места не осталось!» А злоба душила, она была страшная. Хотелось ругаться. Заругаться так, чтоб все перевернулось… и на небе и на земле.

Злоба прошла. На душе было равнодушие и усталость. «А если б правда пришлось, ну хоть медведь бы на двоих напал, как тогда на них с Володькой, кинулся бы защищать или бы не кинулся? Да конечно кинулся, чего там. Хоть и свою бы жизнь подставлял, как Володька тогда… А интересно получается, пришел на ковчег с чемоданчиком, когда ушел с квартиры Чомбы: «Терпеть не могу куркулей». А какие анекдоты рассказывал: «Какой тут сон, товарищ профессор, одно мучение». И печку топил, и варил. Был как все. А потом — «Вот когда детей крестить будем, то ты «Леша», а я «Гена». А дальше, когда соберет у себя в кабинете инженеров да начальников участков — «Жмите на них: опоздал — выговор, еще раз опоздал — штрафуйте на треть зарплаты, а если он, каналья… полколхоза разгоню, но порядок наведу, у меня вон полон стол писем, к нам просятся… опять ты, Михаил, со своим рабочим классом?»

…Колхозный вертолет за коньяком в Оссору гоняет, на колхозном катере прогулки с бабами совершает в верховья речки, и не пикни. А как тут пикнешь, если он окружил себя своими кадрами: Виктор, главбух Петрунь, новый завхоз, что заместо Володьки, Торпеда… все свои… так оно и получается: рука руку моет, и чистые, то есть грязные обе. По ночам в преферанс зимой просиживают, все шито-крыто. Ну как тут к ним подкопаешься, когда только в дурака одного и умеешь играть?!

А этот Петрунь вообще до наглости дошел, как он тогда пьяный ребятам на «Бегуне» хвалился, когда ездил устраивать своего сына в институт: «Я устрою своего Андрея не только в институт, но и в саму академию». Конечно, у него дружки-приятели там имеются. А наш замухрышка приедет, нахватает двоек — и назад…

Вот она, жизнь, не усидишь в своем сарае, не сможешь, чтоб все нормально было… И ничего не поймешь». Он опустил руки, задумался.

В колхозе свет дали. Дранка, насуетившись за день, притихла. Разве собака где тявкнет да скрипнет, бросив сноп света в уснувшую улицу, дверь. Идти никуда не хотелось, даже не хотелось менять позу, хоть рука, подпиравшая голову, отекла и онемела. И не хотелось думать, как будет отчитываться перед женой за такое долгое отсутствие. Не было желания шевелить ни одной мышцей и ни одной клеточкой мозга.

А ночка ароматная, теплая, звездная — так и душила запахами и тишиной. Утихомирилась и Ванькина душа: жизнь, люди, детство, дедушка маячили расплывчатыми видениями как в далеком, неинтересном и ненужном сне. Даже на Геннадия Семеновича перестал злиться: «Что он? Пскопским обозвал, надсмехнулся? Ну и что? Пусть ему лучше будет, пусть радуется. Он сам по себе, я сам по себе. Да и Зина… Не нравлюсь я ей, ну и что же теперь делать? Пусть им всем лучше будет…»

А ночь прямо душила тишиной и запахами, речка мягко искрилась. Было до дрожи благодатно. Ванька перевалился на спину, раскинул руки, прикрыл глаза и стал вспоминать.

Милое, милое детство. Он, Ванятка, в холщовых штанишках с одной помочей, белоголовый, несет дедушке обед в поле, узелок, где кринка окрошки, молоко, малосольные огурцы, вареная картошка, хлебушко. Идет по дорожке через рожь, что стеной склонилась над твердой, беловатой потресканной тропинкой. Идет, думает о чем-нибудь, например об орлах, какие у них большие крылья, или об зайчиках, как они в травке спят. Иногда поставит узелок на тропинку, полезет в рожь посмотреть перепеленков…

И сейчас у него было такое же настроение. Смотрел в беловатое небо. Духота усиливалась, запахи мутили разум. Захотелось вдруг отдать всего себя и этим звездам, и траве, и речке, и людям. «А как все-таки хорошо…»

Упала первая капля. Он нехотя поднялся, пошел домой. Как только вошел в комнату, Мурашова вскочила с кровати, включила свет. Видно, не спала, губы так и подрагивают.

— Где шлялся?

— Не волнуйся, — тихо сказал он, присаживаясь на краешек тахты. — Сейчас все расскажу.

— Пьяный, — утвердила она и брезгливо сморщилась.

— Да ты что, Зина? Бог с тобою.

— У-у-у, шляется со своими бичами, расстаться не может, пьяный, по ночам, деревня!

Ваньку так и зазнобило, заклокотало все в нем, захотелось поднять оба кулака и тарарахнуть ими по столу. А потом разнести все, растоптать, разорвать… Но сдержался, сунул стиснутые кулаки между колен и стиснул колени. Склонил голову, сутулясь.

— Деревня, даже…

— А идешь-ка ты… — и Ванька такую фразу закатанул — самому Страху не снилась такая, — что она так и захлестнулась на середине слова. Так и замерла с открытой коробочкой — побелевшие глаза расширились, и бигуди зашевелились под косынкой — это Ванька, безответный Ванька, которым она распоряжалась как хотела, так мог сказать!..

Глава XXXV

Хоронили Леху Гуталина. Ужасная смерть, его придавило автокраном.

В последние годы Леха работал на электростанции, никакого, собственно, отношения к крану не имел. И вот три дня назад прибегает Магомедыч.

— Алексей, пойдем баржу разгрузим? Одному, понимаешь, ошшень плок.

— Пойдем. — Леха валялся на диване после дежурства. Книжку листал.

— По старой дружба, друк.

— Хорошо, хорошо.

Стали они выгружать. Магомедыч по барже мотался, стропил да кричал на шкиперов, Леха сидел за рычагами. Когда перекидывали груз, кран вдруг стал валиться набок — опора с досок соскользнула и пошла в песок. Леха повел стрелу с грузом быстрее, хотел, видно, перекинуть груз на берег, чтоб не замочить цемент, да не успел, кран валиться начал быстрее. Кинулся из кабины и только по пояс успел высунуться…

Магомедыч прыгнул с баржи, побежал за трактором. Трактора не оказалось, пригнал бульдозер. Связали они стропы, стали поднимать кран. Только приподняли чуть — стропы оборвались, Леху ударило еще раз. Но он еще жив был, советовал, как лучше завести стропы. Магомедыч второй раз стал поднимать — и опять стропы оборвались.

— Накрой меня, Магомедыч, — сказал Леха, — холодно что-то, — и закрыл глаза.

Хоронил весь колхоз. Когда вынесли, «Бегун», старый Лехин кормилец, дал сирену, подхватили другие суда. Потом, по шоферской солидарности, все машины и самосвалы.

Ванька шел позади всех. Ему жалко было Леху. Никого, кажется, так не было жалко…

Некрасивой Леха был внешности: худой, сутулый, с большими пролысинами и носом наподобие огурца. Вертлявый, непоседливый, в морщинах весь, правда, когда перешел работать на электростанцию, распростился со всякими выпивками, морщин вроде меньше стало — а вот тянуло к нему, хотелось если не поговорить, то хоть постоять с ним. Рядом побыть.

В последние годы Ванька ни летом, ни осенью не ездил за длинными рублями — надоело, да и Мурашова заочным техникумом занялась, приутихла чуть насчет тряпья — ни по каким Пахачам да Лавровым. Оставался дом, девочек стало уже трое, их надо в садик отвезти, из садика забрать. Да и по дому всяких хлопот много, ведь Зина все время с учебниками.

По вечерам, когда дети укладывались — летом солнце садится только к полуночи, — он ходил на рыбалку. Не из-за корысти, конечно. Закидным неводом ее можно поймать хоть тонну. Нет, ему нравилось удочкой захлестывать ее и тащить к берегу — уж так она пружинит да удрать старается.

Вот на рыбалке они и сдружились.

— А на охоту ты не? — спросил как-то Гуталин.

Вопрос был серьезный, в колхозе почти каждый охотник: осенью собираются на сенокос, а можно подумать, что на охоту, с зарядами да ружьями возятся.

— Не пошла она у меня, — сознался Ванька и рассказал случай, из-за которого он бросил охоту, хотя в свое время обзавелся ружьем и всем к этому делу.

Года три назад брел он по тундре. Летом. Рассеянный что-то был — с устатку, да еще солнышко разморило, даже ружье лень было в руках нести, как это положено на охоте.

Вдруг метрах в четырех впереди выскочила куропатка. Выскочила из-за кустика и стоит. Повернула голову, смотрит одним глазом на Ваньку. Время от времени задернет глаз туманной пленкой. Подняла ногу, лапку сжала в слабый кулачок. «Вот так штука», — подумал Ванька, глядя на нее. А коричневые перышки на спине будто подсолнечным маслом смазаны, матово и мягко поблескивают на солнце. Такие гладенькие и пахнут так — Ваньке показалось, будто бабьей юбкой пахнуло. Ее захотелось погладить по серенькой в полосках макушечке.

Стоят они, молчат. Она опять мигнула глазом и будто шевельнула — сжала чуть — беленькими коготками, шагнуть, что ли, хотела? «Не убегает». Ванька снял ружье. Стоит. Разломил его, вытащил стреляные гильзы, стал шарить в карманах, отыскивая патроны. Вывалился, шумнув по траве, спичечный коробок. «Вот дура, не улетает». Сунул патроны в ствол, щелкнул курком. Поднял ружье. «Стрелять или не стрелять? Лучше не надо», — и выстрелил. Послышался — как горохом по шубе — хлест, на коричневой спине вздулись, растаяв, бульки. Она ткнулась носом в траву, и ножка ее мелко-мелко задрожала. Он подошел к ней, смотрит. Ножка затихает… потом взял ее в руки. Она горячая, трепещет еще… как Зинина грудь, когда в первый раз обнимались на берегу речки. Точно такая же…

— И с тех пор не хочется что-то лазить по тундре, — закончил свой рассказ Ванька, — не интересно.

— У меня чуднее получилось, — сказал Леха, выслушав, — я лебедя застрелил. Даже двух. Вот так же брел. Ружье, правда, перед собой нес, правая рука на курках, как это и положено. Стал продираться через осоку, и прямо на меня — ветер от меня был — взлетают с озера два лебедя. У меня даже бакенбарды зашевелились от взмахов их крыльев. Не помню, как нажал на курок.. И одному прямо в грудь, так и вырвал полгруди, дробь-то от ствола плотно идет. Сам не знаю, как получилось, с испугу, что ли…

— Ну, вот. Вторая стала кричать, кружить надо мной, потом об землю биться. Ну, думаю, все равно пропадет. Закрыл глаза и эту шарахнул. Лежат они передо мной, как две простыни, тянут крылья. С тех пор тоже, Ваня, на охоту я не ходок, — закончил Леха.

А вот рыбачить они любили. Еще с ними на рыбалку ходила Страхова Зойка с приемной дочкой, семилетней девочкой, тоже Зоей — совпадение такое получилось. Когда маленькой Зое попадалась рыбина, она кричала:

— Дядя Леса, дядя Леса!

Тут Гуталин бросал свою удочку, таращил глаза, делал трубочкой рот и так по-клоунски спешил к ней на помощь… спотыкался, падал, ну не можно смотреть! А когда помогал вытаскивать рыбину, уж чего только не выкидывал: и в удочке запутывался, и падал… Не только девочка, но и большая Зоя с Иваном покатывались от смеха. Насмеявшись, большая Зоя становилась серьезной, иногда останавливала на Лехе взгляд, становилась грустной. Ну, это уже другая статья, Ванька обо всем догадывался и всей душой хотел им добра. «Ничего тут плохого нет, — иногда думал он, глядя на них. Ну, когда, например, они тихо разговаривали или молча стояли рядом, — что ж тут поделаешь, раз в жизни так бывает…»

— Лех, — спросил как-то Ванька, — а по флоту ты не скучаешь?

— Конечно скучаю, — признался Гуталин. — Первое время вообще не мог. Но сейчас на «Бегун» или на старые сейнера не пойду.

— Помуроводиться с парнями разве не хочешь? — спросил Ванька и тут же пожалел: «Про эти дела-то зачем намекнул, человек вроде покончил со всеми выпивками, а я напомнил».

— Ты имеешь в виду выпивки? — спросил Гуталин.

— Да. Ты только не сердись.

— Ваня, — как-то проникновенно начал Гуталин, — ведь там без этого нельзя, работа такая. Ведь это каторга, а не работа. Может, в шахтах людям так же приходится — не знаю, не работал в шахте, но, говорят, там тоже не сладко, а нам на рыбе! Вот смотри: вахта двухсменная, а когда рыба идет — ведь не уходили с палубы. Как в три часа поднялись и до нуля. Это когда сдачи нет. А когда сдача? Ведь двести сорок центнеров, а команда восемь человек. И сам невод таскаешь. Спустишься за двое суток, может, раз в кубрик, а там повернуться негде. Даже портянки негде повесить.

— Представляю вашу работу.

— А на вахте… Чего только на себя не натянешь. Особенно осенью, когда холода. Сорвешься на берег — скорее очуметь. Потом Никола Страх, сам знаешь, какой это человек.

— Железный мужик был, — засмеялся Ванька.

— В том-то и дело, что был, — согласился Гуталин.

— Нет, наверно, молодца, чтоб посильнее винца.

— Нету, Ваня, нету. Сейчас только на таблетках и держится. Ему ведь на море уже нельзя работать.

— А как же он?

— Да как же. Вот хотел уйти из колхоза и не ушел. И никогда не уйдет. И у нас его держат за старые заслуги, а на новом месте еще как сказать… вот и ползает на «Бегуне» по речке. Такой рыбак.

— Кончился коверкот.

— Кончился, Ваня. А какой Никола был, — с грустью продолжал Гуталин. — Один раз шлюпку на спор от склада до берега на спине нес.

— Шлюпку? — удивился Ванька. — Да ее и два человека не поднимут.

— Да где два? Мы тогда вшестером взвалили ее, она же обледенелая была.

— Ничего себе! Да-а-а…

— А вот на новые сейнера, — возвратился Леха к старому разговору, — я бы с превеликим удовольствием. Почти все работы там механизированы: сетевыборочные машины стоят, рыбу из трюма рыбонасос сосет. Правда, тоже не мед, на то она и рыба, но все равно. Хоть обсушиться есть где да живешь по-человечески. Да нет, там все нормально. Вон они вахту на переходе в шлепанцах да сорочках ходят, не то что мы… укутаешься и дубеешь на ветру, а тут тебя волнишкой подхлестывает. А лед скалывать?

— Ох, вы тогда и отмачивали фокусы, — засмеялся Ванька. — Помнишь, как ты бичей «бараниной» накормил?

— А-а, — засмеялся Гуталин. — В общаге-то? Сильные у нас тогда кадры были: Краб, Моль…

— А где они сейчас? Никого что-то не видно.

— Краб на материке, на пенсии. Недавно письмо прислал. Пишет: «Воюю со старухой из-за черноморского климата, никак его бросить не может, но я ее сагитирую. И к бабке не ходить, сагитирую».

— Глядишь, еще завалится. А Моль?

— Моля, Ваня, сейчас не узнаешь. Там такую кокарду на мичманке носит, да и сама мичманка… Вторым штурманом на БМРТ в Индийский океан выходит.

— Ты смотри!

— В Питере на Ленинской столкнулись, — продолжал Гуталин, — смотрю, идет джентльмен, еле узнал. Чудачка с ним, в лаковых красных сапожках, коготки перламутровые, волосы пепельные…

— Ты смотри! Правда, что джентльмен.

— Ну! Пьет только сухое вино, чудачка вообще одно шампанское. Шоколад ломает в бокал с вином.

— Вот еще как! И закуска в стакане.

— Целый день в «Вулкане» прозаседали, наговориться все не могли.

— Все старину небось вспоминали?

— Ну. — Гуталин задумался. Потом сожалеюще добавил: — Теперь, Ваня, таких кадров нету. Вывелись. Вон они с моря придут: нейлоновые сорочки, галстуки, плащи… В кафе коктейли тянуть да танцевать. Не верится, что это матросы или мотористы. Пижоны. Не те кадры, как сказал бы Краб.

— Да-а-а… в общаге сейчас попритишало. А вы тогда здорово.

— Что ты! — оживился Гуталин. — Придем с моря, ящиков пять шампанского, спирту… расположимся всей толпой прямо на площадке, на кошельке. А какие «козочки» в Питере отмачивали?! В фонтане один раз купались. Сержант бегает вокруг фонтана, а Моль: «Купырь», — и на другую сторону. Только сержант догонит его, вот-вот схватит, а он опять: «Купырь» — и под воду. Краб стоит рядом и: «Ас-с-са-а!»

— Это когда на слет вас посылали?

— Ну. Хорошо хоть Краба отправили. И то милиция помогла.

— Дикари, — задумчиво сказал Ванька.

— Пожалуй, — согласился Леха. — А вот сейчас, — продолжал Гуталин, — как только стал по-человечески жить, и на выступления не тянет, и никакие фокусы отмачивать не хочется. Работка у меня хорошая, квартирка тоже. Приду с работы, помоюсь в душике и, если никаких дел нету, возьму книжечку или журнал… вот на учебу думаю податься.

— И ты на учебу? — удивился Ванька.

— А что здесь плохого? — в свою очередь удивился Гуталин. — Видимо, в учительский институт поступлю. В педагогический.

— Ну что ж… раз тянет к этому делу. А вот меня нет. Даже книги не хочется читать. Особенно толстые.

— Есть и толстые хорошие.

— Не попадались.

— «Анну Каренину» недавно прочитал. — Гуталин посерьезнел, даже погрустнел. — Боже мой, сколько удовольствия. «Тихий Дон», «Дон Кихот»…

— Я говорю про правду, чтоб правда в них была.

— Есть и про правду.

Так и болтали они целыми вечерами, забыв даже про рыбу. А когда под выходной забирались вверх по речке форель и хариуса ловить, то и ночью у костра все никак наговориться не могли.

* * *

Хоронил весь колхоз. Шли каюры, трактористы, токари, слесари, плотники — ни механический, ни деревообделочный, ни стройцех не работали. Ребята с сейнеров, что пришли с моря по каким-то делам, держались грузной — почти все по-рабочему, в сапогах — толпой. А суда и машины гудели.

— …на кого ты нас покинул, на кого обиделся… — заголосила какая-то из баб.

Ваньке не по себе стало, Зойка Страхова заплакала в голос, ее под руки вели. «Эх, Леха, Леха… как по тебе даже чужие… — Родственников у Гуталина в Дранке не было, отчим где-то на материке, о котором он никогда не вспоминал, — не чужой ты был… хоть бабам и доставалось от тебя когда…»

Бабам иногда действительно доставалось от него. Особенно одно лето, когда Леха на «Бегуне» работал. Они тогда один раз посмеялись над ним в магазине, Гуталином назвали.

— Прошу прощения, бабоньки, не Гуталин, а Алексей Василич.

— Это на слете передовиков ты был Алексей Василич, когда речи произносил с большой трибуны, — сказала одна из них.

— Не Гуталин, а Гуталинчик, — подтолкнула его другая.

— Бабоньки, каяться будете.

— Ух ты! Уж не «баранинки» ли приготовил?

— Да бросьте, бабы, что вы напустились на парня, — язвила третья, — он уже давно не гуталинит.

В общем, выскочил из магазина под общий хохот. Но им после пришлось покаяться: как только «Бегун» вползал в реку, они спешили снимать белье — Леха шуровал форсунки, и черный дым обволакивал всю Дранку. А хаты хоть не бели.

«На кого обиделся, — звучало в ушах у Ваньки. — Эх, Леха… Леха…»

А день стоял великолепный: тихий, осенний. Солнышко, нажарившись за лето, грело ровно, застенчиво, будто каялось за весеннюю и летнюю беспощадность. Сама природа, отбушевав в неистовой любви весной и в щедром материнстве летом, грустила. Но это была приятная, хорошая грусть. Радостная. Грусть полной удовлетворенности и внутреннего достоинства.

Перед опусканием в могилу вышел, пошатываясь, дядя Саша.

— Это был… — дядя Саша закашлялся. Кашлял долго. Стоять ему было трудно, его покачивало. — Это был… Алексей… Алексей… безотказный… безотказный… — дядя Саша смахнул слезу — не получилось речи.

А Ваньке было невыносимо, он плакал, не стесняясь.

— Бежал он утром на работу, — басил над Ванькиным ухом Чомба. — Да. Бежал он, Ваня. Бежал. А я из магазина иду, с пузырьком. Он подлетел: «Дед, дай глотнуть! А тебе на три рубля, еще купишь». А мне, ангел мой, жалко, стало пузырек открывать. «Нет, — говорю, — сам сбегаешь». — «Да не успею, вон Торпеда карандаш достает…» — «Успеешь, — говорю, — ноги молодые». Давно дело было, а забыть не могу. Это когда он еще выпивал…

— И ты не дал ему глотнуть? — удивился Ванька.

— Не дал, ангел мой, не дал. И чего это я не дал? Пузырек отпечатывать не захотел.

«Ну и куркуль. — Ванька отвернулся от Чомбы. — Так куркулем и останется».

— Ну, давай, Ваня, выпьем за упокой Лешкиной души! — Дед совал Ваньке бутылку, сам уже приложился. — Хоть ты и не прикладываешься к этому делу, но все равно.

— Не хочу.

— Чего это, Ваня?

— Да не хочется же!

— Эх! — сокрушенно произнес Чомба. — Никто со мною выпить не хочет, даже ты.

— Не обижайся, но вправду не хочу.

— Чего, ангел мой, обижаться? Обижаться нечего… меня, видно, так хоронить не будут, обижаться нечего, — разговаривал сам с собою дед.

— Товарищи! — раздался голос председателя. — Мы провожаем в последний путь хорошего труженика, нашего товарища…

«Товарищ он тебе был… ох, хо-хо, хо-хо. — И Ванька пошел, не стал слушать. — Вот так и нету человека. — Ванька вспомнил Лехину жизнь от «козочек» в общежитии до вечерних разговоров на рыбалке. — Жил человек… и нету. Как все просто».

Пришел домой. Зина еще не возвратилась. Дети в садике. Тишина и прохлада в доме. В окно падают красноватые лучи заходящего солнца. Умиротворение и покой над Дранкой.

Пришла Зина. Она была тоже молчаливая, печально притихшая. Он задумчиво лежал на диване.

— Заболел?

— Да нет… так.

— Пойдем в кино?

— Не хочется что-то.

— Кино, говорят, очень хорошее.

— В другой раз.

— Ну, отдохни. — Она наклонилась к нему, прикоснулась крашеными губами к его щеке. Потом стала собираться. Плавно поворачивалась перед зеркалом. Слегка хмурилась, подправляя прическу. «А какая красивая стала, — отметил Ванька, любуясь женою, — и откуда что взялось?»

Зина после рождения троих детей расцвела, как поговаривали в колхозе, помолодела будто — учеба кончилась, забот меньше стало. Да ей и всего-то двадцать шесть. Чуть пополнела, осанистая стала, округлились бедра. Ходит плавно, чуть покачивает бедрами. Хорошо убранную голову держит высоко. Ногти точеные, лаком поблескивают, перстенек с красным маленьким камешком на одной руке. Лицо, если сбоку смотреть, тонкое, а волосы так здорово копешкой назад сбиты.

«Как из журнала «Огонек»…

— За детьми сходишь, ладно? — Она щелкнула замком сумочки.

— Ладно… «Королева, да и все… — Ванька никак не мог налюбоваться женой. — И платье-то? Без всяких финтифлюшек, и стекляшек ни одной нету, а как здорово… грудь, живот, ноги. Ноги вообще… — думал он, наблюдая, как играют мышцы под капроном на ее слегка полных ногах. Она почувствовала взгляд, улыбнулась. Еще раз качнулась перед зеркалом… — Специально, наверное… — плавным жестом поправила волосы. — Да-а-а…»

— Посмотри, Ваня, вот интересная книга. — Она положила перед ним толстую книгу. Четко постукивая каблуками и покачиваясь, пошла к двери.

«Щит и меч», — прочитал Ванька, — кирпичик?! За год, наверно, не прочитаешь… про рыцарей, наверно. Может, даже про самого Александра Невского. А может, и про нас что есть? Интересно. А может, и не про нас, да интересная. Лехе же попадались… надо почитать». Стал листать, картинок не было. Отложил.

Задумался. Вечерело уже. Косые лучи перед диваном на ковре меркли.

«Леха… Леха… все бегал по колхозу… спешил все… все некогда тебе было».

Так и пролежал весь вечер. Потом пошел за детьми в садик.

Глава XXXVI

Ванька сидел на колхозном собрании. Собрание было юбилейное, в честь десятилетия объединения колхоза, проходило в новом, только что выстроенном Дворце культуры. Глухо постукивали кресла, ярко горели люстры, молчаливо покоился тяжелый бархат на проходах, лестницах и оконных шторах.

Молодежь, вся модно разодетая, галдела на задних рядах — там даже гитара бренчала, — старики, одетые «по-чистому», разместились в основном на передних. Спокойные, тихие, будто после бани. Будто торжественности стеснялись.

Ванька сидел почти на заднем ряду, возле стенки. Плохое настроение было у него. Такое, что хуже некуда: голова разламывалась, в глазах резало.

А произошло вот что. Дня три назад на вечеринке у Османа Магомедовича произошло такое, что всю ночь после этого он пробродил сам не знает где, потом еще два дня как в кошмарном сне, а вот сегодня, сам не знает как, попал на собрание.

На гулянке, естественно, пели песни, танцевали. Был дядя Саша со своею гармонью, смешил всех заковыристыми частушками. Были и незнакомые ребята, командированные. Особенно выделялся художник, что Дворец приехал оформлять: высокий, с длинной гривой, в очках, одетый очень здорово — пиджак без плечиков, навроде рубахи, галстук, завязанный кушаком, коричневые ворсистые с обрубленными носами ботинки. Он почти весь вечер отплясывал с Мурашовой. А она будто расцвела, еще красивее стала. Вся так и дышала, щечки зарумянились, глаза блестели. Откинула красиво убранную голову, прикрыла глаза и кружилась, кружилась с художником… «Нашла стихия на бабу, — подумал Ванька, любуясь женою, — дает прикурить».

Ванька танцевать что-то не очень стремился, они с Володькой разговаривали, Володька грустил. К концу вечеринки он загрустил всерьез — они разводились с Клавдией, и он тяжело переносил это жизненное изменение. Все эти дни хоть и грустный ходил по колхозу, но вроде держал марку, а тут…

— Что такое, никак не пойму, Ваня, — тихо говорил он. — Ну не везет мне в жизни с женщинами, второй раз горю… Дети где-то на стороне, безотцовщина. Опять одиночество, скоро старость. Хорошо, что здесь детей не остается.

— Да не пара она тебе, — успокаивал его Ванька, — понимаешь, она ведь совсем другой человек. Финтифлюшка… только что красивая, а так… Тьфу!

— Все так, все так, — мрачновато соглашался он. — Но тут… в этих делах законов ведь нету.

— Не расстраивайся. Переживем. Куда мы денемся?

— Ну, в первый раз — ладно, сам негодяем оказался, — продолжал Володька. — Ну а тут? Чего не хватало? Эх! Выпьем, что ли, Ваня…

— Не надо. Никогда не пил и сегодня не пей, еще хуже будет.

— Сегодня, Ваня, можно. С холода да с горя… Ты стихи любишь?

— Да читал кое-когда. Забыл уже…

— Напрасно. — Володька положил Ваньке руку на плечо и продолжал:

Выпьем, что ли, Ваня,
с холода да с горя,
говорят, что пьяным
по колено море.
Стар теперь я, Ваня,
борода седая.
А судьба все та же,
злая да лихая.

— Хватит бормотать, — прервал его Ванька. — Ну зачем ты терзаешь душу? И больше не пей.

В общем, пришлось его на улицу выводить. На морозе он побродил чуть, успокоился. Собрались закурить, спичек не оказалось.

— Сейчас принесу, — сказал Ванька и вошел в дом.

Только открыл дверь в коридор — художник целует Мурашовой руки. Одну, другую. Она откинулась к стенке, прикрыла глаза, теребит художнику длинную гриву. Ванька так и одеревенел. А художник грудь уже целует, до шеи добрался, обнимать начал… Она, целуя его в висок, повернулась чуть и увидела Ваньку — вскрикнула и бежать. Художник тоже увидел Ваньку, открыл коробочку и хлопает глазами. Затем прислонился к стене, к тому месту, где она стояла, снял очки. Потом опять надел их, испуганно смотрел на Ваньку. — Ванька стоял перед ним. Поправил очки — это вывело Ваньку из оцепенения.

— А ну! Скидавай очки.

— Гм… вот… я, собственно, ничего не имею… вот… обстановка…

— Скидавай! — рявкнул Ванька, очки так и смахнулись с художникова лица. Он близоруко, жалко, подрагивающе смотрел на Ваньку. — У нее же трое детей! — И Ванька поднял руку — у художника лицо скривилось, губы запрыгали, а пятиться некуда. Но особенно беспомощно задрожали губы, когда он увидел Ванькину ладонь, то место, где она до желтизны отшлифована рукояткой топора и твердая, как сама рукоятка. «А ведь зубы хряснут», — подумал Ванька, простонал и опустил руку в карман.

Повернулся и побрел в комнату…

Мурашова лежала на Надькиной кровати, уткнувшись в подушку, хлюпала.

Ванька постоял-постоял перед нею и пошел одеваться. Возле вешалки она обогнала его, схватила доху, накинула платок и, всхлипывая, кинулась в дверь. К дому лезла по сугробам впереди него, когда он вошел в дом, дверь спальни закрыта, оттуда доносились всхлипы.

Он посидел-посидел на диване… Достал бутылку спирта. Налил стакан… пить не стал.

Все сидел. «Даже на спящих детишек посмотреть не хочется…»

Потом пошел бродить. Ходил по морскому берегу, смотрел, как громыхают под луной вздымаемые барами жернова торосов. Был в тундре, забрел даже на кладбище, посидел на Лехиной могилке. «Эх, Леха, Леха… загуталиним».

Опять возвратился на морской берег, пристроился на льдистом валуне, завернулся в шубу и смотрел на туманную полосу горизонта.

…Тускло поблескивали торосы. В ушах звучала мелодия, что Володька у Магомедыча весь вечер ставил. Так и жег душу голос из радиолы.

Ой вы, братцы мои,
Вы-и, товарищи,
Сослужите вы мне-е-э…
Слу-у-жбу верну-у-ю-у…

Перед глазами искрилась широкая Волга с зелеными берегами, белыми хатами, белыми и золотистыми колокольнями церквей. Положив могучие руки на борт стружка и опустив на них русоволосую голову, сидит парень…

…Киньте-е бросьте-е меня-а
В Волгу-матушку-у-у…

У этого парня пропадала душа.

…Лучше в Во-о-лге лежать,
Утопимому-у,
Чем на свете мне-е жить…
* * *

Утром возвратился домой. Мурашова вытирала слезы, на него не смотрела.

Лицо у нее припухшее.

Прилег на диван, отвернулся к стенке. Голова гудела, в ней все дрожало и путалось, на глаза сверху давило, а над бровями, где-то под глазницами, внутри черепа поворачивался еж.

Так и лежал… К нему подбежала младшенькая, самая любимая его «оладушка», стала теребить за плечи.

— Не надо, — подошла Мурашова и забрала девочку. — Папа спит.

— Он ноцью балжу лажглужал, — лепетала девочка, — у них авлал был?

— Разгружал, разгружал.

Мурашова собрала детей, увела, наверное, к бабушке, а может, к Торпеде.

До обеда лежал. Потом голова стала болеть невыносимо. Махнул ночью налитый стакан, пошел бродить. Был у дяди Саши, был у Магомедыча. Надька, поняв все, успокаивала.

— Жизнь прожить, Ваня, не поле перейти, — говорила она, гладя его по голове, — ведь так, Ваня, она устроена, эта жизнь, что человек слаб против нее… И на Зину ты сердца не имей, может, и сам где виноват. Ведь чтобы все без сучка без задоринки — так ведь не бывает… у нас с Османом еще и не такое было.

— Нишшаво, Вань, — вертелся тут же Магомедыч, — у нас куж был.


Ему хотелось уткнуться в мягкую Надькину грудь и забыть про все.

* * *

Опять ушел бродить, бродил сам не знает где… На другой день попал в клуб. Забрался в угол.

Народу набилось уже полный зал, но красные столы на сцене были еще пустые. Ждали, когда зачитают президиум. Ванька рассеянно озирался по сторонам, машинально кивал входящим.

«Как же это так получилось? — стучало в голове. — То ложку не так держишь, некультурно, то еще что. Все не так стало: и ем не так, и хожу не так… даже занавеску на окне задергиваю не так. А чем я виноват? Что не так-то? Бегали с Торпедой по университетам, ведь не мешал им. Бегайте, изучайте на здоровье этику да кибернетику, становитесь культурными. А в техникуме когда училась? Ведь весь дом на мне лежал. А теперь? Вот и Володька со своей Торпедой разводится, опять началось: бич, пьяница, алиментщик, кончилось: «Мы с Володей…» Но у него… с завхозов сняли, в разнорабочие перевели, а я? У меня же ничего не произошло, я такой же и остался, чем я виноват? Ну чем?»

А клуб наполнялся и наполнялся, уже и садиться негде стало. Наконец кто-то из флотских встал, повернулся к залу и по бумажке зачитал президиум. Названные пошли на сцену. Поднялась и Торпеда. «А ее-то зачем? Протокол, наверно, писать. — Торпеда пробиралась по рядам, губы у нее плотно стиснуты, удерживают покровительственную улыбку. Потом шла по проходу: руки скромно скрещены на животе, голова приопущена, покровительственная улыбка еле удерживается. Семенила маленькими шажками. — Ну ничего у нее без фокусов не получается».

«Ну, а если разводиться? — мысли опять возвратились к прежнему. — Как же это? Как же тогда? Да и зачем это! Кому это нужно? А жить тогда как? Может, как Надька говорит, сам что делал не так. Ну а что? В садике воспитательницы «мамой-уткой» прозвали. А когда маленькие были, возни, особенно со средней, было… Есть не хотела, а пеленки? Не считался, какая работа мужская или женская. И варил, полы — само собой, а когда болели…»

На сцене за красный стол усаживается президиум. И Магомедыч попал туда, топтался позади всех. Для такого торжественного случая он нацепил все медали и ордена. Причесанный.

«А как же тогда жить, если разойтись? Но и по-другому нельзя… Ничего не получится по-другому. Ну, пусть одну, а может, двоих даже девчонок судьи оставят, там тоже люди… поймут. Да и не в этом дело. Девочки-то как? Старшая вон уже все понимает, глазенки серьезные, утром и не подошла даже, большенькая уже. Как же они? А «оладушка» как без меня будет? Что же делать, что придумать?»

И вот на трибуну вышел председатель с папкой. Сияющий. Ванька рассеянно глянул на него, на президиум. «Ненаших много, подвалило начальство из района да из области… Может, с проверкой какой приехали?»

Геннадий Семенович разложил перед собой бумаги, отхлебнул водички, окинул всех сияющим взглядом… «Как артист какой», — подумал о нем Ванька.

— Товарищи! — начал он. — Мы собрались… — Он говорил красиво, гладко, цветасто. «Вот шпарит, вот шпарит… Небось ни в каком слове ошибки не сделает». — …несмотря на короткую биографию нашего колхоза, несмотря на условия Крайнего Севера, мы с вами, товарищи, построили… — и он начал перечислять, что и в каком году построили.

«А как строили, — думал Ванька, — особенно после Василия Васильевича… хоть цемент, когда этот Дворец строили, хоть стекло или тес… стекло особенно: то пургою побьет, то при выгрузке. Откроешь ящик, а там одни куски. Куда их? Конечно, списать, колхоз-то богатый, миллионы в банке лежат, другим колхозам взаймы дает на покупку флота. А толь? Кто только не тащит? Сам собирается в тундру на охоту, берет рулончик, там и оставляет, не тащить же этот толь назад? Да что там… вон Чомба тащит что ни попадя. И дом, и сараи, и заборы из всего колхозного. И себе и Федору… Да Чомба — ладно, перевозчицкая зарплата шестьдесят рублей, а сам-то! Он не утаскивает, а так берет. Что захотел, то и взял, хозяин же. И зарплата семьсот рублей, в два раза больше, чем у простого колхозника, а все равно… и себе и своим дружкам-приятелям. Мишку через это и выжил из колхоза».

Это года три назад подлетел Геннадий к Мишке, Мишка поликлинику вел:

— Михаил, сюда.

— Слушаю, Геннадий Семенович, — подошел Мишка.

— Пару кубометров теса приготовь.

— Вам, я уже отвозил… Там и террасу обшить хватит, и на забор. Плотников через пару дней пришлю, как договорились.

— Не мне, в комбинат.

— Ихнему главному инженеру небось?

— Небось да.

— Горбыля могу, а теса нет. На приемный покой не хватает.

— Такой пустяк… что ты за строитель, если изыскать не можешь?

— Да где же изыщешь, если нету. Хоть и пустяк. Горбыль вон пусть берет. Потом… ведь это все колхозное.

— Ну… — Геннадий замялся, при всех неудобно было говорить подробно об этом. — Зайдешь в контору, потолкуем.

— Если за этим, то и толковать нечего.

— Миша, не для себя стараюсь. Для колхоза, понимаешь? В комбинате есть бочкотара, знаешь, весною как она нам нужна? Это, надеюсь, ясно?

— Да ясно, — поморщился Мишка, — чего ж тут неясного? Бочкотара государственная, тес колхозный, бочкотара нужна колхозу, тес — главному инженеру на забор. Чего ж неясного? Наливай да пей.

— Миша, ты упускаешь одно: это все для колхоза. Ты это упускаешь.

— А ты упускаешь устройство нашего государства.

— Боже мой! Куда хватил. Уж не учить ли меня собираешься?

— Не.

— Тесу два кубометра отвезешь.

— Не. И мастерам скажу, чтоб не отвозили.

Так и не отвез… но на другой год Геннадий послал Мишку в командировку в Пахачу, причалы строить. Когда Мишка возвратился, на его месте — начальником стройцеха — работал другой человек. Мишка остался в мастерах…

А через полгода они поцапались капитально, не из-за пустяка уже. Мишка вел теплоцентраль по «Черемушкам». Тут к возвращению флота с путины должно было подъехать районное да областное начальство — вручать знамя переходящее за первое место, грамоты разные.

— Михаил, — прибежал Геннадий на участок, — сворачивайся! Давай зальем площадки возле складов, спуск к причалам, тротуар возле конторы. Это надо срочно… используешь быстростановящийся раствор.

— Погоди, Геннадий Семенович, — остановил его Мишка. — Ведь скоро морозы, пурги. Если я сейчас теплотрассу не проведу, зимой одна морока будет. Ведь замерзнет все, грунт придется бить отбойными молотками, над рабочим местом сооружать навесы. Представляешь, сколько канители? А начальство и по грязи протопает. Мы же ходим. А может, и подморозит.

— Миша, мы не понимаем друг друга.

— Конечно нет.

— Тогда по-другому: я приказываю, ты исполняешь. Я председатель в конце концов, я командую.

— Выбрали, вот и командуешь. Давай рассмотрим этот вопрос на правлении?

На правлении этот вопрос, конечно, не обсуждался. Мишка не стал возиться с тротуарами, но после постройки теплоцентрали Мишкина должность сократилась. Пару месяцев помотался Мишка в бригаде и ушел в «Тумгутум» сразу на должность начальника участка.

«Эх, хе-хе, хе-хе, — грустно подумал Ванька, вспоминая своего друга. — Нету верного товарища, и душу не с кем отвести. Был бы Мишка рядом… гляди, еще и Володька из колхоза уйдет. Но Володька не уйдет, его никакими пряниками не заманишь, не та кадра… А с ним тоже как обошелся? Еще хуже, чем с Мишкой. Нагрянул с инвентаризацией, когда у Володьки завал работ был, хорошо хоть растраты не обнаружилось».

— …досрочно, из года в год на протяжении десяти лет управляемся с полевыми. Наша продукция…

«Ведь врет… после Василия Васильевича то и дело какие-нибудь неполадки… то вовремя не уберем, дожди прихватят, то помещение для зимовки не готово…»

— …наша птицеферма расцветает с каждым годом. Я позволю себе привести некоторые цифры…

«От дает, — грустно думал Ванька, — расцветает… показатели… в прошлом году ракушкой не запаслись, яйца всю зиму без скорлупы были. В тундру Магомедыч вывозил, чтоб территорию не гадить…»

— …увеличили флот до двадцати трех единиц, освоили новые места промысла и добычу новых пород рыбы. Наши суда бороздят воды трех морей и самого большого в мире океана. Валовая добыча продукции…

«Да-а-а… ну кому глаза замазывает? — думал Ванька. — Красная рыба почти перевелась, рыбнадзор запретил ловить ее. А сколько ее было, сколько ее было! Пацаны крючками за бок ловили, на поддев. И зачем надо было ее в речке-то ловить? Да еще по четыре плана. Навыхвалялись. Да и селедка, хоть жировая, хоть нерестовая. Где она? Уж сколько лет в Анапку да и Пахачу на путину не ездили. Теперь по океану гоняются за какой-то саблей, а эту саблю, наверно, никто не ест. А в Пахаче как душили селедочку сначала, когда только открыли добычу! «Главное, Проскурин, деньги, они погоду делают… результаты». Юрия Алексеевича с дядей Сашей чуть не съел за то, что они запретили выкидывать нестандартную, хорошо, что комиссия приехала из министерства, а то бы досталось… А теперь и на удочку не поймаешь».

— …ведь нельзя не учесть тот факт, что на строительстве этого прекрасного Дворца, этого храма культуры, мы сэкономили…

«Да это уж совсем… ни стыда ни совести… — Ваньке противно стало. — К юбилею ж спешили… покою никому не давал… цемента небось раза в два больше пошло, чем надо. А растворы? Сколько их в сугробах осталось… никого ж не слушал, сам хозяин… Да Василь Василич за такую бы бесхозяйственность…»

— …благодаря нашему с вами труду, товарищи, эффективному использованию техники, экономии материалов мы с вами, товарищи, создали мощную материально-техническую базу, и не далек тот день, дорогие товарищи…

— И все это неправильно! — вдруг произнес Ванька. И сам не знает, зачем произнес, вроде и не собирался. Тишина, что ли, натолкнула?

Геннадий, щурясь от света, посмотрел в ту сторону, откуда донесся этот голос. Некоторые из сидящих в зале тоже повернулись в Ванькину сторону, наступила еще большая тишина.

— Да. Неправильно! — тверже повторил Ванька, а про себя подумал: «А-а, была не была, пропадать, так с музыкой».

— Вы, Проскурин, что-то хотите сказать? — не меняя торжественности на лице, обратился к нему Геннадий. — Кстати, товарищи, я закончил. Товарищ Проскурин, давайте сюда, чего вы там? Сюда давай!

— Могу и туда. — И он стал выбираться из своего угла. Наступал на ноги, не извинялся. Все со смешком уступали ему дорогу, а Славка Бондарь подтолкнул дружески:

— Давай, давай, Ваня, толкани речугу.

Потом шагал по мягкому ковру, шагов совсем не слышно. «А наверно, ничего и сказать не сумею, смеяться будут… но все равно… насочинял тут…»

— Товарищи! Это наш ударник коммунистического труда, — представлял Геннадий Ваньку и улыбался ему как самому лучшему другу. — Проскурин Иван.

«Да… да… так я тебе и поверил, — думал Ванька, глядя прямо в приветливые глаза Геннадия Семеновича. — Жди… в обе руки».

Глава XXXVII

И вот Ванька на трибуне. Яркий свет бьет в глаза, потеют ладони, течет под мышками. Дрожат колени. «Да что же это?» — мелькнуло в сознании. Глянул на зал — черт возьми! Тысяча глаз уставились и притихли… Ждут. «А что же говорить?» Повернулся к президиуму, Геннадий Семенович, улыбаясь, с любопытством смотрел на него, но это только губы улыбались, а глаза настороженные и колючие. Торпеда тоже сощурилась, карандашик приготовила, а улыбается… так это… будто у ней на уме, что сейчас, мол, произойдет что-то ужасно интересное. «От зараза, еще ничего и не сказал, а она уже готова рассмеяться». Магомедыч, он сидел на самом конце длинной скамейки, скреб ногтем штаны на коленке, медали колыхались. Голову опустил, брови насупил. «Ну что ж? Раз на то пошло, повоюем!»

— Я никогда не выступал, — дрожащим голосом начал Ванька и сам удивился, какой у него тихий и слабый голос. Да еще прыгает весь. — Но все равно, что тут говорил председатель, это все не так. Да. Не так. Неправильно это. Когда строили этот Дворец, сколько цемента, растворов, стекла да шифера пропало? А? Сколько?! А зачем спешили? Можно б до лета оставить, ведь зимой у нас от работы десять процентов всего толку. Все хотели подождать, а председатель не хотел, загубил сколько добра и теперь про экономию распространяется. Экономия… А рыба? Когда она, селедка, в Пахаче была, сколько ее зазря передушили? А на берег выкинули, от гнилья не пройдешь. И не сосчитать. — Голос немного окреп, но подрагивал еще, дыхание от непривычки говорить сбилось. Он заикался иногда на середине слова. — А нерестовую в Анапке зачем флотом брали? А теперь… где она? Да и уборочная тоже, про которую председатель распинался… Зачем он неправду говорит? Ну он, конечно, не в курсе дела, потому как каждую осень со своими дружками гусей по тундре гоняет. Яйца вот тоже… почему они в прошлом году без скорлупы были, а? Почему? А заведующему фермой до этого нет дела никакого, тоже в тундре осенью. С председателем. А почему у нас одну весну куры друг дружку поклевали, а? А потом опять цыплят приобретали. С красной рыбой вообще… в речке закидниками брали… все выхвалялись, что только себе да себе. При Василь Василиче такого небось не было, а сейчас… чтоб себе… — и у Ваньки заело, он не знал, что говорить дальше… — Да, да себе… как все равно дед Чомба.

— Мирошников, вы хотите сказать? — поправил его Геннадий Семенович.

— Да, Мирошников. Да вот. Ну, вот, когда Чомба через речку перевозит, — в зале засмеялись, — и когда мотор у него скиснет, как он его ругает, а? «Был бы ты мой, так твою мать, так за один вечер перебрал бы». Был бы мой… — Ванька передохнул. — И мы тоже старались не хуже Чомбы, добро переводили, чтоб себе лучше было. Да.

— Ну, Иван Евсеич, — повернулся к нему Геннадий и начал серьезным тоном: — Это еще наши недостатки, которые мы, конечно, исправим. Утечки движения, так сказать.

— А я про что говорю? — И Ванька повернулся к нему. — Я про это и говорю, что течет все: хоть рыба, хоть цемент, хоть стекло, хоть та же толь. То в море, то в речку, то в береговой песочек, как селедочка когда-то. Разбогатели ж… деньги некуда девать. А Василь Василич даже уголь…

— Постойте, постойте, — поднял руку Геннадий. — Но создали-то мы сколько? Ведь недавно здесь медведи ходили.

— А сейчас их нету.

— …постойте же! Дворец культуры, кафе современное. Вы ведь не раз там, надеюсь, бывали.

— Бывал, — выпалил Ванька. — Да я-то ни при чем. А пастухи в этот стакан не ходят. Как приедут из тундры, так и заседают на лужайке за магазином.

— На травке оно сподручнее, — донеслась реплика из зала.

— Там же у них «Золотой Рог», — донеслась другая.

В зале смеялись.

— Хорошо, хорошо, — смеялся и Геннадий Семенович, — кому нравится, пусть посещают «Золотой Рог». Но дома-то? Ну-ка, сколько вы сами домов построили?

— Да я же не про это говорю, — поморщился Ванька. «Или я уж объяснить не умею», — мелькнула мысль. — Я говорю, что много добра пропадает, — продолжал он. — Хоть и дома. Ведь в двухэтажные оленеводов и силой не загонишь. И даже в одноэтажные… вон что со своим коттеджем на улице Гагарина Эгель сделал?

— Ты имеешь в виду Эгеля Айтарова?

— А кого ж? Он же в доме чум ставил и потолок с крышей попробил. А пол весь костром пожег и все равно в тундру ушел.

В зале смеялись еще больше. Смеялись и в президиуме. Хихикала в платочек Торпеда, закатывался Геннадий. Он повернулся к ней — она вытирала глаза — и начал говорить что-то. Ванька расслышал только несколько слов: «…бескультурье… еще лаптем щи хлебают». «Надсмехаются… и даже не слушают, пскопской для них…»

— А воровство! — крикнул он и повернулся к президиуму. А трибуну так стиснул, что она заскрипела. Геннадий даже отпрянул, а смеющегося выражения на его лице как не бывало. Теперь оно было настороженное и сосредоточенное, будто он собирался с мыслью или припоминал что-нибудь. — Да нет, я ошибся, — задыхаясь, продолжал Ванька, — так берут… среди белого дня. И кирпич, и тес, а толь или стекло так вообще за материал не считают. Вон Чомба и себе и сыну дома отгрохал… а из чего он их делал? Что, он за кирпичом в Петропавловск или Владивосток летал? Да Чомба — ладно, а кто повыше? — Геннадий Семенович опустил глаза и покраснел будто. «Знает, чье мясо съела», — подумал о нем Ванька и продолжал: — Да еще отвези им… распоряжаются как хотят. Хоть катером, хоть колхозным вертолетом, хоть еще чем колхозным… а почему они этим всем распоряжаются? — крикнул Ванька. А дальше не знал, что говорить. Заело. — Да. Вот… и выгоняют из колхоза, вон как Михаила Снедкова. Или Прокаева. Или Макаренку.

— И тебя бы надо, — шепотом ляпнула Торпеда. Она произнесла это тихо, но Ванька услышал. Услышал. Так и задрожал весь, даже дышать было нечем.

— Как это? — тихо, дрожащим голосом почти прошептал он. А внутри все рвалось. — А за что меня-то? Разве я плохо работаю? Или опаздываю на работу? Или что? — Он так стиснул трибуну, что она, прохрипев, разъехалась.

— Не калечьте колхозное имущество! — крикнул, вставая, Геннадий.

— А-ах! — Ванька еле владел собой. — Пустяками зубы не заговаривай… новую сделаю. — Он сдвинул трибуну. А дышать было нечем. — Дак за что меня выгонять? Я вам не Михаил. Это его вы понижали, пока человек сам не ушел из колхоза. А меня понижать некуда — мешки буду таскать, а из колхоза не уйду!

— Товарищ Проскурин!

— Что Проскурин? — в тон ему гаркнул Ванька, а настроение было такое, что перемесил бы все, растоптал… даже локти дрожали. — Товарищ, — передразнил он Геннадия. — Никакие мы с тобой не товарищи.

— Пыравылна! — взлетел со своего места Магомедыч. — Пыравылна! Моя понижай, моя повышай, моя суравно тырактур верти! Чито это? Э? Как это? Э? Пошшему сыразу гон из колкоза? Э? — Он стучал себя по звенящим медалям. — Я колхозник, но я на колкозный вертолет личным делам не летайт. Кырасын нэ пустак, бензин нэ пустак, это общественный добро. Моя баб общественный деньки растратил — турьма сидел. А тут как, э? Пошшему так, э? Ты, дорогой, — Осман Магомедович стрельнул пальцем в Геннадия, — уезжай откуд приекэл, такой шшеловэк наш колхоз не надэ.

— Подожди, Осман Магомедович, — послышался чуть насмешливый Володькин голос. Он поднимался на сцену. — Кричать не надо.

— Надэ, Прокоров, надэ. Он говорит, — Магомедыч опять пальцем указал на Геннадия, — говорит, надэ строить коммунизм, а сам ломает коммунизм. Ломает, э?

— Осман Магомедович, — взял его за плечи Володька и повернул к залу. — Погоди. Мне, как бывшему завхозу, тоже есть что сказать по этому поводу.

— Надэ сказать, Прохоров, надэ. Он ломает коммунизм, ломает колхоз. Э?

А Ванька, ни на кого не глядя, шел по залу. «Сейчас им Володька выложит… язык подвешен, все скажет». Вдруг его схватили за руку, да так крепко цапнули, что он чуть не поскользнулся на коврах. Глянул — держит его за руку… районный начальник, что знамя недавно за первое место вручал. Самый главный. И улыбается. Да так хорошо улыбается, будто сказать хочет: «Молодец, дружок. Какой же ты молодец!»

— Кем работаешь? — Он смотрел Ваньке прямо в душу, а Ванькину руку тряхнул еще крепче. А глаза так и говорили: «Держись!»

— Плотником, кем же! — сказал Ванька и согнул руку, пальцы районного начальника, попавшие между Ванькиным бицепсом и предплечьем, хрустнули.

— Ну и силища у тебя, — засмеялся он. Потом лицо его стало серьезным, он поднялся и пошел потихоньку к трибуне.

— Нет, Прокоров, — кипятился Магомедыч, — я еще буду сказать.

— И мне слово дайте, товарищи, — обратился он к президиуму.

А Ванька уже влетел в раздевалку. Сдернул шубу с гвоздя, кинул шапку на голову и уже ломился по сугробам. Он уже не слышал, что происходило на собрании, о чем говорил районный «самый главный начальник». Он ломился по сугробам, разрываясь от злобы: «Выгоним из колхоза. А это?» — Он показывал кому-то кукиш.

— Ваня-а! — услышал он голос жены. Утопая в снегу, лезла к нему Зина. На ходу застегивала доху, заправляла платок. В руке держала его шарф. — Простудишься, — сказала тихо. Она глубоко дышала, слезы катились по ее щекам. — Дай-ка. — Она укутала его шарфом, застегнула.

— Уф! У-у-уф! — Ванька уже не владел собой. — Выгоним. А это?

— Ваня, — удерживала она его, обнимая и прижимаясь к нему, — не надо, все хорошо будет, успокойся.

— Уф… у-ууу-ф… — Он рванул на себе шубу вместе с рубахой.

— Не надо, хороший мой, не надо… у нас же дети.

* * *

Ванька сидел на бревне, обрабатывая торец под замок. Дул колючий, сырой, весенний ветер. Прохладно.

Подошел Володька. Он ждал «Бегуна» с баржей от парохода — Володька опять работал завхозом. Закурили. Володька щурился, прикрываясь воротником от ветра.

— Ты, я слышал, учиться пошел?

— Ну! — И Ванька так ломанул по бревну, что оно запело. «Пой, вой… Никуда не денешься, запоешь!»

Бурное море

Они спят

I

В последние годы Вовке Джеламану, в общем-то хорошему капитану, не везло, а в тот год особенно: он был на последнем месте по флоту. К концу путины команда от него разбежалась, ушли даже ближайшие его помощники — старпом и стармех. И чем безнадежнее становилось положение сейнера, чем страшнее были неудачи и чем больше их, тем желание поймать рыбу, упорство и стойкость самого капитана были тверже и неколебимее.

Когда я увидел его впервые — меня назначили к нему старпомом, — он с матросом, единственным из матросов, не бросившим его в тяжелую годину, чинил невод. Было воскресенье, вечер уже, шел мелкий и ровный, тот, что прошивает до нитки, дождик. Невод, изодранный весь, запутанный и грязный, был разостлан на пирсе, рядом с диспетчерской. Джеламан с матросом, нахлобучив башлыки прорезиненных курток, яростно работали игличками и ножами, прожектор с крыши диспетчерской освещал их склоненные и блестящие от дождя фигуры. Рядом у причала дремал сейнер, тоже мокрый весь.

— По косой кроить умеешь? — вместо «здравствуй» спросил Джеламан.

— Да.

— Пристраивайся.

И, не глянув на меня — ну хоть бы посмотрел, какое у меня лицо или во что я одет, — он продолжал работать. Матрос, широкий, кривоногий, с приподнятыми — будто нарочно их приподняли — плечами, ловко подставлял грязную и перекрученную всю нижнюю подбору невода, от которой он отрезал рваную дель. Ножичек у Джеламана был с источенным до ширины лезвием и на поводке; после я узнал, что с этим ножичком он никогда не расстается уже несколько лет: это своеобразный талисман у него. Работа у них шла без слов и точно — сработались, видно, до молчаливого понимания.

— От как бывает! — зло морщился Джеламан. — Даже веху на винт намотали. Во как! Жердь! Понимаешь, на винт намотали палку-у-у… Уф! Да разве кто поверит?

О его неудачах я уже наслышался: по колхозу о них ходили анекдоты. А капитан флота, вручая мне направление, говорил: «Пойдешь на самый злосчастный пароход «Четверку»… Два дня назад привели ее с моря… еле нашли, под Начикинским мысом на якоре стояла: ни воды, ни еды, ни топлива. Воздух стравили, машину завести не могут, рация не работает. Только прибуксировали их — и команда в разные стороны… там все горит синим пламенем».

— Ты понимаешь?! — с еще большей злобой продолжал Джеламан и, тоже со злобой и морщась чекрыжил дель. — Веху, веху… эта деревянная жердь заскочила между винтом и пяткой руля, и заскочила тем местом, где на этой палке железное кольцо, и машина полетела. Да ведь так и в сказках не бывает! Ну, слышал я от парней, что встречаются говорящие рыбы, выскочит она из моря, скажет «А» и спрячется, или вот летающие медузы есть, но чтобы на винт намотать жердь — ай-яй-яй!..

— Да-а, командир, фокусов у нас! — вздохнул матрос.

— Знакомься, — прервал его Джеламан, — мой друг и товарищ, Николай Акимов, по прозвищу Казя Базя.

Матрос посмотрел на меня; в нем действительно что-то похожее было на «Казю Базю». Детей иногда, чтоб они не озоровали, пугают: «Казя Базя придет, в мешок заберет». И кривоватые ноги, и приподнятые плечи — будто нацеливается что-то поднять, как штангист, например, перед тем как схватиться за гриф штанги, — и продолговатое лицо с застывшим на нем выражением удивления и скуки соответствовали этому прозванию.

— Не те кадры у нас были, командир! Не те! — утвердил Казя Базя. И голос его был под стать внешности: басистый, хрипловатый и грубый. — Совсем не те!

— Какие там кадры! — с величайшим отвращением поморщился Джеламан. — Чешуя, а не кадры. Прачки! Тьфу! Медузы сонные, тьфу! Деду надо было восемь часов в сутки спать. Чиф — белоручка, конец срастить не мог. На невод смотрели, как… на луноход с шестью ведущими осями. Прачки! Прачки! — и Джеламан выругался. — Не рыбаки, а прачки! — Помолчав, со вздохом добавил: — А где во время путины хорошего рыбака возьмешь? Все парни в море… вон прислали мальчишку-сезонника. — Он кивнул в сторону сейнера.

На пороге камбуза сидел худенький, бледный, с узким лицом и большим носом мальчишка. На плечах его темненького пиджачка хлоркой были выжжены полковничьи погоны. Услышав, что говорят о нем, мальчишка крикнул:

— Ну, чи скоро вы? У меня борщчец остываить! — Мальчишка говорил с сильным белорусским акцентом. — Жду, жду, а вы ня идете…

— Ну вот, что я с ним буду делать? — продолжал Джеламан. — Моря никогда не видел. Физически слабый, ничего делать не умеет… Пристроил на камбузе.

— Борщчец уж у другой киплить, — обиженно ворчал мальчишка. — И рибка готова…

— Сейчас, Полковник! — гаркнул Казя Базя.

— А почему «полковник»? — спросил я.

— Через два месяца в армию…

— Ясно.

— А сколько ее было! — опять про рыбу начал Джеламан. Протяжно вздохнул: — Сколько ее, родимой, было в этом году… Треска в июне шла так, что… — Он замолчал, подыскивая слова. — Если бы ты знал, как она шла!..

— Сигай с Серегой Николаевым за три месяца годовые планы взяли, — добавил Казя Базя. — Во как!

— А мы вехи на винт мотали! — взорвался Джеламан и так стал шуровать своим талисманом, что дель, вывалянная в мокром песке, только потрескивала.

А дождик шел. Шел и шел. Он был ровный и мелкий, тот, что может идти без конца. Парни же кромсали и кромсали невод, отделяя всякую рвань, сращивая порванные концы, заменяя пришедшие в негодность пожилины, ставили новые наплава и грузила. Их ярость передалась и мне, и я тоже забыл про дождь и что сегодня выходной и вечер уже и, прыгая через лужи и балансируя зонтами, возвращались с последнего сеанса кино по праздничному одетые пары.

— Да у мене ж усё уже придавно готово, — опять просительно проговорил Полковник. И удивленно добавил: — Да чи вы чокнутый?

— А рыба? — гаркнул Казя Базя.

— Да и рыба…

Наконец спустились в кубрик; там дымилась кастрюля с борщом из свежей капусты, и от нее притягательно тянуло утятиной. Стоял дуршлаг с жареной камбалой.

Ни Джеламана, ни Казю Базю этот пронзительный запах не тронул, они даже не глянули на кастрюлю, одновременно потянулись к дуршлагу.

— А борщчец? — умоляюще произнес Полковник. — Из молодых же петушков. Да я ж их по всей деревне искал…

Ему не ответили. Я тоже взял искристо-белый с золотой толстенькой корочкой, мягкий и сочный — прямо капельки выступают и тают во рту, когда сдавливаешь зубами, а потом языком и небом, — несказанно вкусный и душистый кусок камбалы. Ну и роскошь! Боже ж ты мой!.. Я уже давно заметил, что не только камбала, но и всякая другая рыба, если изжаришь ее и сваришь сразу после моря, совершенно другой вкус имеет, чем та, что хоть немного полежала на магазинном прилавке или в магазинном холодильнике. Вот хоть та же треска. Возьми ее в магазине и что с нею ни делай, хоть райскими соусами приправляй, того не получится, как из рыбы, которую только из воды вытащили. Она, эта «которая из моря», будет прежде всего белой до искристых оттенков синевы, сочной и мягкой и с таким особым, расчудесно-волшебным запахом… Если бы вы знали, с каким запахом! Про вкус я уже не говорю… разные томаты, перчики, лавровые листы и всякие соусы только испортят все.

Вошел в кубрик еще один, видимо из оставшихся джеламановских «кадров». Это был худой и морщинистый человек — морщины рыбацкие: глубокие, темные, большие, во все лицо, — больше чем сорокапятилетний, с совершенно голой — только за ушами виднелись белые волночки — головой и висячим, загнутым вниз, носом. Глаза у него были добрые, умные и грустные — будто вся мировая скорбь залегла в этих мудрых глазах, — все понимающие и все прощающие. Рукава его свитера были засучены, на волосиках поблескивала солярка. Он мне сразу понравился.

— Знакомься, — сказал Джеламан, — это наш второй механик, Иосиф Маркович. Тоже мой друг.

Маркович, не глядя, протянул мне руку; рука его была сухая, безвольная, с костистым слоем мозолей на ладони — такие мозоли вскармливаются не одним годом работы на рыбе. Он тоже потянулся к дуршлагу.

— И етот?! — удивился Полковник. — Тоже на рибу налягае. Да чи вы помешались на ней, чи вы яе николи не видели, чи она вам у моря не набрыдла, да чи вы другой пишчи не потрябляете…

— Ну как там у тебя, Иосиф Маркович? — тихо спросил Джеламан.

— Да одного человека надо бы, — необыкновенно просто и спокойно сказал Маркович. — Я всё подготовил, но одному головки дергать нельзя. На завтра нужен будет.

— Завтра придет новый дед.

— А сегодня я тали заведу, нужные части приготовлю. Если успею, то и насосы переберу. — Маркович ел медленно, аккуратно, но как-то равнодушно, будто не замечал саму еду. Казя Базя же ел жадно, кусал помногу, жевал сразу на обе скулы.

— Цельный день по усяму колхозу куренков искал, а они… — продолжал жаловаться Полковник и, увидев, как Казя Базя положил себе сразу два куска, наигранно строго крикнул: — А ты чего по два берешь?

— По три, что ль, надо? — буркнул Казя Базя.

— Ну, парни, на сегодня завязываем, — сказал Джеламан. — Завтра как обычно.

Когда вышли на пирс, дождик все так же ровно искристыми тонкими нитями бесшумно резал освещенный прожектором воздух над неводом. Джеламан подошел к неводу, достал свой талисман. Казя Базя поднял рваную подбору невода, тряхнул ее. Они стали обрезать рваную дель. Я тоже нашел себе работу.

— Иди, иди, — сказал Джеламан, — мы тут сами.

— А как ты думаешь, капитан, могу я уйти или нет?

Джеламан вопросительно глянул на Казю Базю.

— От и до, — ответил тот.

II

Утром в понедельник на пирсе возле сейнера стояли двое высоченных парней. Один из них уж больно красив был: широкоплечий, осанистый, а мышцы у него были такие, что проглядывались сквозь свитер и брюки, и даже под голенищами тонких резиновых японских сапог обозначались бочечки икр. Дня три назад я видел этого красавца возле главных складов, где рыбаки ставных неводов — он работал на ставном неводе — сдавали свой скарб. Этот парень взвалил на плечи себе длинное бревно, что под силу двоим или троим, на концы этого бревна уцепилось по рыбаку, и он вертел их, изображая вертолет. Удивление было, конечно, необыкновенное; он, оказывается, бывший мастер спорта по штанге в полутяжелом весе.

Второй из стоявших был не так могуч, но тоже ничего.

— Знаю, что назначены ко мне, — говорил Джеламан, пожимая им руки. — Познакомимся после. А сейчас пойдете со старпомом получать продукты. Чиф! — Это относилось ко мне. — Возьмешь харчей до конца путины.

— Есть!

Я не спрашивал, почему «до конца путины», ведь это надо почти все брать в консервных банках, в то время как на плавбазах, куда мы будем сдавать рыбу, будет и мясо, и капуста, и картошка. Но капитан есть капитан: знает что делает.

— Когда отход, капитан? — крикнул, вылезая из машинного люка, тоже новенький — видимо, старший механик, на морском языке он обычно зовется «дедом», кстати, как старший помощник — «чифом». Когда он подходил к нам, казалось, что двигается гора — так он был велик и могуч. Говорю «велик», потому что его непомерная толщина, великанский рост — он был даже чуть выше штангиста, — осанка, царственная посадка головы заставили сказать именно это слово. А «могуч», потому что движения его были сильные и мягкие, с четкой уверенностью в каждом жесте.

— В одну секунду первого, — сказал Джеламан.

— Ясно, понятно.

— А чего это у одну секунду, а не у две? — вмешался Полковник. — Или не у двадцать минут первого чи ни у десять?

Ему никто не ответил. А он продолжал:

— Дак я ж, товарищ капитан, и кажу, што как я таких бугаёв кормить буду? Гля какия! У меня Казя Базя ведро штей съедаить. А яшче эти? Ну?

— Ну ладно, парни, — засмеялся Джеламан, — мы с Казей Базей займемся неводами. Чиф и вы, — он повернулся ко мне и к новеньким, — снабжением. Ты, дед, просмотри машину. Маркович пусть топливо берет полный бункер. Кому что не ясно?

— Да ясно…

— Есть!

— Погнали, парни.

К полуночи сейнер был готов к этому «дальнему плаванию». Как только Наташа, шестилетняя дочка Джеламана, пыжась, стащила с кнехта последний швартовый конец, Джеламан всех пригласил в рубку.

— Идем, братки, на север, к Анапке, камбалу-каменушку, или, как ее прозвали на флоте, «напасть», ловить. Работа на этой рыбе такая, что боже мой, сдавать ее почти невозможно. Но другого пути у нас нету.

— Интересное название, — засмеялся дед, — «напасть».

— «Боцманские слезы», «семейное счастье», — добавил Казя Базя.

— Но другого выхода у нас нет, — повторил Джеламан, — Серега Николаев, Сигай, Андрюша Пак на треске годовые планы закрыли, но нам не до жиру. Отдыха не обещаю. У кого нет желания, держать не буду.

— Была бы она… хоть и «напасть», — вздохнул дед.

— А теперь спать, — не ответил ему Джеламан. — Спать, спать, спать… спать авансом.

Парни побрели в кубрик, в рубке мы остались вдвоем с Джеламаном. Он рассматривал карту и мечтательно улыбался.

— Таких бы ребяток мне да в начале путины! Особенно дед мне нравится… пышная фигура! Ты что-нибудь о них знаешь?

— Не много. Но кое-что слышал в конторе, в кадрах. Вместе направления получали.

— Ну и…

— Дед последние шесть лет на большом промысловом флоте работал. Разумеется, дедом, диплом у него механика первого разряда…

— О-о!

— А до большого флота в торговом пароходстве по всему шарику лазил. И тоже дедом.

— Прекрасно! А эти двое?

— А эти двое, Женя и Есенин…

— Есенин что? Фамилия?

— Прозвище… Журналистом работал, там разные стишки…

— Ясно.

— А вообще он сплавщик леса с Ангары, плотник шестого разряда.

— Тоже сгодится! — радостно воскликнул Джеламан. — Особенно сплавщик: это же они, эти сплавщики, по бревнам с баграми акробатничают.

— Он еще рассказывал, что и на одном бревне может спускаться по раме.

— Сгодится, сгодится, поставим его гак ловить при выборке, при замете — на буй. За выходом ваеров будет смотреть. Тут бабочек ловить не моги. Ну, а этот Женя или, как Полковник назвал его, «бугай»?

— Это мастер спорта по тяжелой атлетике. Но в рыбацком деле ни бум-бум.

— Этого — невод таскать. При выгрузке на каплер поставим. Тоже ничего. — Джеламан задумался; я обратил внимание на выражение его лица: оно было мечтательное, улыбчивое… просветленное.

— Все прекрасно. То, что и надо нам. А вообще на палубе у тебя будет один помощник, это Казя Базя, — продолжал Джеламан. — Он и плотник, и слесарь, механик. Само собою — рыбак. И штурман. Кстати, заочную мореходку заканчивает, судно можешь спокойно ему доверять. Ну, доброй вахты, чиф!

— Доброй ночи, командир!.. Не подозревал я, что Казя Базя такой кадр…

— О-о, — уже с трапа крикнул Джеламан, — еще не то узнаешь! Этот человек прошел через ад. — Джеламан захлопнул за собой дверь в кубрик.

Я остался в рубке один.

Море было тихое, воздух по-осеннему чистый и по-осеннему холодновато-резкий. Мерцали звезды. В рубке полумрак, лишь светился компасный диск да мерцал зеленый глазок рации. Сейнер на курсе лежал хорошо, только вполоборота приходилось двигать рулевое колесо, четко — Маркович с новым дедом постарались — стучали клапаны двигателя, шуршала пена у борта. За кормою тянулся молочный, играющий фосфорическими искорками след…

Сколько же я раз собирался бросить рыбу? И бросал… уходил на самые современные теплоходы, где двухкомнатная каюта с ванной, ковровые дорожки, мягкая мебель. Блеск и уют. На вахту выходишь в легкой рубашке, в легких брюках, в тапочках иногда. На мостике тоже чистота и блеск.

Один год ходил вторым штурманом в южные моря на научно-исследовательском судне, мы изучали подводную гряду вулканов, что идет от Алеутских островов в Южное полушарие, в Индийский океан… Дурманящий, густой и мечтательный воздух тропиков, мерцание Южного Креста и Канопуса… И мне в этом совершенстве мореходной роскоши и уюта, в этих чарах южных широт так стало скучно, ну прямо невыносимо, смертельно, что ли… до физической боли сердца. По ночам стал сниться такой вот, поцарапанный льдами и побитый штормами сейнер с кучами рыбы и всяких снастей на палубе, пропахший рыбой до самого гвоздя, бородатые парни в пудовых сапогах из воловьей кожи, в свитерах и ватных штанах, облепленных чешуей. Ко всему прочему у меня начались насморки и мигрени, пропал аппетит. Еще бы чуть — и от тоски-кручины нажил бы несварение желудка или несворачивание крови. Конца рейса ждал как счастья.

Эх, рыба ты рыба, и кто же тебя выдумал?

III

Пришли к месту лова ночью, вахта на мостике была моя, в машине — Марковича. Мы не стали никого будить, сами оснастили ваер с якорем — на больших глубинах, где якорной цепи не хватает, мы якорь крепим к ваеру, а ваер тысячу метров. Стали на якорь.

Прежде чем сунуть под подушку Джеламана будильник, поставленный на пять часов, мы с Марковичем забрались в полковничье хозяйство, «баба-яга» — так мы называем плиту, самостийно модернизированную всякими электромоторчиками для подачи топлива и воздуха, краниками и шлангами, — там горела еще. Организовали чай.

— Мне кажется, что рыбу мы возьмем, — сказал Маркович.

— И у меня такое же предчувствие.

— Я часто вот этим компасом, — Маркович дотронулся до левой стороны груди, — отгадываю, что меня ждет в будущем.

— Ты сколько лет на морях?

— Лет тридцать.

— И небось в северных.

— Да… больше в них. Хотя и на юге рыбачил.

— Вообще говоря, Иосиф Маркович, я не верю ни предчувствиям, ни гаданиям или там какой телепатии. Но что-то есть… Лет десять назад работал я старпомом у одного старого капитана. Над многими явлениями жизни он заставил меня задуматься. Вот хоть предчувствия, предвидения… — И я рассказал о Федоре Егоровиче Улевском, простоявшем на мостике тридцать три года только капитаном. Плавал он в основном в северных морях.

Случаи, приключившиеся с нами, заставили меня поколебаться в своем неверии. Первое — это вот то большое несчастье: из пятидесяти сейнеров, находившихся на промысле, которых застиг тайфун, три погибло, — о котором писалось много в печати и по радио передавались соболезнования семьям погибших. За два дня до этого происшествия привезли мы рыбу в Пахау, у комбината емкостей нету, обработчики валятся от усталости, рыбой забито все. Директор комбината предложил нам самим заняться обработкой. Мы объединились еще с двумя сейнерами, соорудили временные брезентовые чаны, сами выгружали рыбу, сами таскали лед, соль, сами солили. Федор Егорович присматривается к команде одного из этих сейнеров и говорит: «Беда с ними приключится, большая беда…» И точно…

Другой случай, не менее любопытный. Выходим мы из бухты Лавровой под вечер. Погодка — лучше не придумаешь, только с океана идет мертвая зыбь, этакие стеклянные холмы. Они медленные и важные и совсем не страшные для моряков. Сейнер веду я, Егорович должен отдыхать — у нас с ним сутки были распределены: от восьми утра до восьми вечера он крутит рулевую баранку, а остальные двенадцать часов, на которые выпадала ночь, я вахтю, как и положено молодому. Ну вот, вахта-то моя, а он не уходит с мостика. «Егорович, — говорю я ему, — да иди отдыхай». — «Неладное у нас что-то будет». — «Да ты чего? — удивился я. — Море-то? Ни тумана, ни ветра… Что может случиться?» Но он не уходит. И через какое-то время, когда поравнялись со скалами, что торчат посредине входа в бухту, у нас заглох двигатель… с каждой зыбью подкидывает к скалам, а глубина там сразу до ста метров. И никто не успевает на помощь… У самых утесов, ну в нескольких метрах нас спасли.

А болезнь своих детей, болезнь жены или о каких домашних неполадках он знал без всяких писем.

— И небось суеверный был? — засмеялся Маркович. — Понедельники там… или, уходя из дома, забыл что?

— Понедельники у нас выходными были.

— Такой же и наш Джеламан, хоть и молодой… вот увидишь.

— А мне, Маркович, не хочется верить в эту всю чушь. Возможно, совпадение какое, игра случая.

— Положим, и я не верю, — прихлебывая чай, задумчиво говорил Иосиф Маркович, — но тут что-то есть. Видимо, интуиция.

— Интуиция?

— Да, интуиция. Память сердца. Ведь разум многое забывает; потом, он хитрый, всякому явлению найдет оправдание, а сердце никогда ничего не забывает, ничего не оправдывает. Оно само анализирует явления жизни, само делает выводы и подсказывает человеку. Вопреки, казалось бы, разуму и логике. Так как-то… Ну, а как же еще? Колдовства-то не бывает?

— Колдовства не бывает.

— Вот хоть Джеламан в этом смысле «дикарь», у него тоже понедельники черными днями считаются… или начнешь радоваться, когда рыба не в трюме еще… расстраивается как ребенок. Ну вот. Он твердо убежден, что нас в этом году заколдовал кто-то. А на самом деле все очень просто: кроме него самого и Кази Бази, никто рыбачить и не умел и не хотел. Проходная публика была, а не рыбаки, из тех, кто за длинным рублем гонится. Потом раза два случай подшутил… вот он и… Но рыбак он… впрочем, сам увидишь. Ну, я пойду, скоро уж вставать.

Маркович спустился в кубрик. А я не пошел спать, все торчал на мостике. Как же я, оказывается, соскучился по работе вот этой… Налил еще кружку чая, смотрел на темное ночное море. Потом выбрался на самый верхний, ходовой мостик — красота и ужас прознобили меня: вокруг черное и поблескивающее под неяркой луной беспредельное море — видно, конца этому морю нет — под темным, беззвездным и тоже беспредельным небом. На небе только две маленькие-маленькие звездочки, да злой и холоднющий ветер гонит полосы барашек от горизонта. Морозно… Сейнер кланяется барашкам, клюет носом и в этом величии мрачной беспредельности и бесконечности моря и неба словно маленький клопик…

IV

Утром вышли на палубу. Она покрыта хрустящей пленочкой, в ватервейсах лед потолще, на железе игольчатый иней, а ветер холодный до огненности. Неуютно и холодно… и солнце какое-то красное и холодное.

Подняли первый трал, в нем центнеров пятнадцать «боцманских слез». Улов, конечно, замечательный, да и рыба чистая, без всякого прилова, даже без водорослей, но вот что с нею делать?

— Вот это «каменица»! — восторгался Полковник; ребята засмеялись: «каменушку» переделал на «каменицу». — Да вы не смейтесь, красивая жа!

Но смех был недолгим. Сам Джеламан, обойдя вокруг вороха рыбы — она так и лежала кучей, даже по палубе не растекалась, что со всякой рыбой бывает, — присел на борт, стащил шапку за одно ухо и печально улыбнулся.

— А ведь красавица, — сказал дед и тоже взял рыбину. Рассматривал, нюхал зачем-то. — Красавица, черт, хоть влюбляйся…

— Одни-и-и страдания-а от той любви… — пропел Казя Базя и стал готовить трюм.

— Правда, что страдания, — сказал Джеламан. — Ну что с нею делать? В трюм? А выгружать как? Она же слипнется своими каменистыми спинами да брюхами, не раздерешь…

Кожа у камбалы-каменушки покрыта мельчайшими — правда, два ряда, что идут от головы до хвоста, один по спинке, а другой по брюшку, довольно крупные, — даже мельче песчинок, кристалликами. Наподобие крупного наждака. Ногами двигать при сортировке ее нельзя: сапоги сразу протираются.

— А что мы можем взять на палубу? — еще грустнее сказал дед. — Тридцать центнеров? Но ведь это пустяки.

— Это пустяк…

— Это не работа…

Все молчали. Покидать ее в трюм — дело не долгое, и трюм при таких уловах заполнить недолго, но вот как выгружать? Да и можно ли выгрузить из трюма?

— Если бы немного было примеси промысловой, чтоб она хоть чуть скользила. А то ведь и сачок не всунешь, и от палубы не отдерешь, — сокрушался дед. — Если бы…

— «Если бы, если» — пустые слова.

— Командир! — Дед стал серьезным. Он могучим исполином стоял перед кучей рыбы. Желваки на скулах ходили, руки в бока, ноги широко расставлены. Смотрел не на рыбу, а будто мимо, хоть больше вроде и смотреть некуда, будто не видел рыбу. — Я предлагаю, командир, смайнать ее в трюм.

— Ва-банк?

— Ва-банк!

— А потом?

— Будем посмотреть.

— А кто думает по-другому? — спросил Джеламан. Он тоже смотрел на рыбу и тоже будто не видел ее.

Все молчали.

— Так кто что мне скажет? — опять спросил Джеламан.

Все молчали.

— Ва-банк! — И Джеламан полез на свою вышку крутить очередной замет.

Следующее траление было еще богаче, центнеров двадцать подняли и прямо из невода вывалили ее в трюм. Джеламан на этом месте поставил веху и тралил вокруг нее — траления шли одно богаче другого. К обеду и трюм был забит, и на палубе она не вмещалась уже… Работали с какой-то отчаянной решимостью: «Пропадать так пропадать, снявши голову, по волосам…»

Весь переход на сдачу Джеламан сидел на борту — руки его были всунуты в рукава шубы — и был мрачный. Впрочем, все были мрачные, кроме Полковника…

Когда пришли в Анапку и пришвартовались к причалу рыбокомбината, приемщица как глянула на эти горы рыбы на палубе да еще подошла к трюму, только и всплеснула руками. Потом посмотрела на нас:

— Что же вы с нею будете делать? Ведь никто по стольку еще не привозил. Ну привозили по тридцать, даже по сорок центнеров, а вы набухали… поумираете.

— Тетенька, приглашаю тебя на свои похороны, — сказал дед.

— Ой, дяденька, дяденька!

Начали выгружать. С палубой, конечно, разделались, хоть и долго пришлось поднатуживаться, но вот подошел трюм. Как ее оттуда? Не то чтобы каплер, сачок не всунешь в эту слипшуюся массу рыбьих тел. Начали выкидывать вручную, по одной, две рыбины — сколько захватишь. Не одни бы сутки нам пришлось мучиться, но тут главную роль сыграл Полковник.

— Ну и уляглась, — ворчал он, таская рыбины за хвосты, — как сено в силосной яме.

— Ты из деревни?

— А откель жа? Дак мы сначала слоями яё отдирали. Граблями подцепишь, да как завернешь…

— Кого же вы заворачивали? — спросил дед.

— Да силос, кого ж?

Дед перестал работать, поднял бровь. Потом хлопнул Полковника по плечу, от чего тот сразу присел до лежачего положения.

— Да ты чего? Да я тебе чего? — возмущался, поднимаясь, Полковник. — Чи я тебе враг какой…

— Не враг, а друг, — сказал дед. — А может, и герой. — И повернулся ко всем нам: — А что, если, други мои, нам послушаться Полковника: достать вилы — и вилами ее… Или какие-нибудь грабли. Чтобы хоть поддевать ее.

— Граблями ящче лучше, — причитал Полковник.

Джеламан задумался. Мы тоже приостановили работу.

— Граблями как завернешь… — продолжал ворчать Полковник.

— Ну что ж, — сказал Джеламан. — Но можем порвать ее, повредить…

— А деревянными граблями, осторожно, — продолжал дед. — Даже если какую и порвем, ну пойдет вторым сортом, так ведь не совсем же пропадет.

— А это тоже еда, — буркнул Казя Базя.

— Что за еда? — не понял дед.

— Рыба, говорю, и второго сорта тоже еда для людей.

Через какое-то время Женя с Есениным принесли из поселка по охапке вил и граблей — ну совершенно другая работа пошла. Что же касается поврежденной, чего боялся Джеламан, то она, конечно, была, но совсем пустяки: у этой «каменицы», как окрестил ее Полковник, и специально-то не так просто пробить ее наждачную кожу.

И когда у нас стало получаться — как же вспыхнуло радостью настроение! Женя сломал сразу двое вил подряд, ведь силищу свою не знает — как подденет! Казя Базя соорудил ему вилы с железной — из железной трубы — ручкой. И самые здоровые — Женя, дед, Есенин, Казя Базя, эти «бугаи», как называл их Полковник, — напрягаясь до треска в спинах, с треском заворачивали рыбу граблями или вилами и, как охапки сена, кидали в каплер. Ну, а тут уже все просто…

— Осторожнее, братки, осторожнее, — хлопотал Джеламан, — не рвите, не рвите, чтоб второго сорта не было!

— Все нормально, командир.

— Ну и Полковник!

— Голь на выдумки хитра.

Выгружали ее всю ночь. И наутро сразу же на лов. Настроение у всех такое было, будто каждый вот-вот взлетит. На переходе и невод готовили к замету, и палубу с трюмом к работе. Не успели как следует приготовить все, как уже возле вехи очутились, где Джеламан застолбил самое большое скопление рыбы, — и сразу в замет.

К вечеру этого же дня — рыба шла еще лучше, чем накануне, — мы были опять у причала рыбокомбината, загруженные так, что один нос нашей «Четверки» — МРС-4304 из моря торчит. И опять вилами ее да граблями… Приемщица удивленно качала головой и шептала что-то, будто «одержимые… бешеные… не человеки, дьяволы»,