MW-02-03 [Вальдемар Лысяк] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

MW: З А Л II В И З А Н Т И Й С К И Й П Е С


Иногда шагаю будто раненый солдат,

я подымаю руку,

видя знак, и ускоряю пульс,

как будто пустота нанесла рану.

А иногда я становлюсь слепцом, чтоб наново узнать, что значит - видеть".


НИКОС ХАДЖИНИКОЛАУ

стихотворение из книги "Исход".


В Византийском Музее города Афины висит удивительнейшая икона. Святой в богато изукрашенной обуви и подобных одеяниях, в накинутом на плечи алом плаще, с греческим крестом в правой руке и нимбом вокруг головы. Это голова собаки! Я никогда не видал чего-либо подобного, исключая, разве что, египетские изображения Анубиса. И подпись: Святой Христофор.

Святой Христофор - мученик, до смерти засеченный металлическими розгами и сожженный во времена императора Деция, в году 250 или 251. Это был огромный мужчина (легенды говорят, что он был четырехмет­рового роста). Легенда сообщает и то, что Христос явился ему в виде ребенка и попросил перенести через реку. Тяжесть несомого росла с каждым шагом и, в конце концов, стала настолько огромной, что на середине реки мужчина упал прямо в течение. Тогда Иисус окрестил его именем Христо-форос, что означает: Несущий Хрис­та.

Начиная с VI века начали строиться церкви и монастыри под покровительством св.Христофора, тогда же стали рисовать и его лицо. Во времена Юстиниана изображение святого находилось на горе Синай. На своих полотнах его представляли Ван Эйк, Мемлинг, Рубенс, Витц и многие другие, в особенности же, тот момент, когда он несет Иисуса. Но почему здесь у него собачья голова?

У меня был под рукой прекрасный французский путеводитель по Греции, написанный Луи Дусе. Не­большая главка о византийском искусстве в этой стране. Есть! Только одно предложение: "Загадочная икона среди многих иных".

Правда, тогда у меня не было желания заниматься тайной собачьей головы на византийской картине, и я позабыл о ней. Только вот она не позабыла обо мне, вернувшись в самом сердце Греции, в одном из самых прекрасных пейзажей, которым мне удалось когда-либо посмаковать в жизни, вместе с рассказом о средизем­номорской мести. Только тогда начал я поиски, прося св. Христофора поддержать меня, ибо он покровитель путешествующих, искателей скрытых сокровищ и следопытов всяческих тайн. Я отправился по тропе "вен­детты", что зреет только под солнцем Юга...

Южная Европа и северная Африка: Греция, Италия, Сицилия, Тунис, Марокко, Алжир. Сотни остров­ков, мотыльками усевшимися на подушке Средиземного Моря. Белые колонны греческих храмов, разбитые тимпаноны, рельефы античных божков, с искривленными мукой лицами. Мозаики - погруженные в молитву книги прошлого, печальные пальмы и сожженный прах пустынь. Призрачные караваны и белые бурнусы бе­дуинов. Стада овец на зеленых перевалах и пастушеские песни, ласково целующие ухо будто уста засыпающей любовницы. Скалы - влюбленные ветра, что прибывает с моря и безумным пилигримом танцует на склонах гор. Женщины, молодые, с оливковыми щеками, с волосами будто беззвездная ночь; с глазами, в которых можно утонуть. Старухи - серебряные морщинистые маски всезнания, измученные дорогой, покрытые темными плат­ками, черными, будто волосы, что были, когда еще не ушла молодость. Старухи сидят на порогах своих домов, всматриваясь в вечность, начинающуюся там, где теряется перспектива улицы.

Улочку в Касбе перебегает стая одичавших собак. Уходя из Алжира, французы оставили их здесь мно­гие сотни. Если громко заговоришь по-французски, они окружают тебя тесным кружком и глядят в лицо. Из глаз их по мордам катятся слезы. Никто не отомстит за них, ибо "вендетта", что давно уже стала пульсом этих стран, выравнивает только людские обиды.

"Вендетта" - слово итальянское, происходящее от латинского "vindicta" (месть). Произрастает она в каждой из стран Средиземноморья, хотя в каждой называется по-разному. возможно, суть ее понятна не только для родившихся на этой земле, но лишь для них она так же естественна как восход и закат солнца и все, полу­ченное с молоком матери.

Суть "вендетты" - это ни гнев, ни поступок, ни боль, ни жертва, ни кровопролитие. Ею стала продол­жительность, цепная последовательность, вечный эскалатор, с которого невозможно сойти, но и остановить его невозможно. Равно как сутью философской книги не является живописная инкрустация обложки и благород­ный пергамент, который перелистываем - но содержащаяся в книге мудрость; так и сутью свечи не будет форма, цвет или тающий воск, но рассеивающий темноту свет; так же как не струны, порода дерева или даже борода цыгана, прижимающаяся к инструменту, являются сутью скрипки - но рвущая сердце мелодия.

"Вендетта" ступает по земле мерно и неумолимо. Случающиеся по дороге помехи могут замедлить ее марш, но никогда не смогут остановить ее, ибо не дорога или же ее форма, но само движение стало сутью "вен­


детты". Неумолимый крестный путь к часовням мести, где стоят изображения ее божка - мрачного гения фата­лизма.

"Вендетту" можно сравнить с караваном. "Суть каравана проявляется в пути" - писал Сент-Экзюпери в "Цитадели". - Если путь ему преградит пропасть, караван обойдет ее. Если на пути вздымается гора, караван обойдет ее. когда песок становится слишком сыпучим, разыскивается более твердая почва, но караван все время возвращается на раз предпринятый путь. Случается, что умирает проводник. Тогда его окружают люди и хоронят в песке. Потом советуются, и уже кто-то другой берет руководство в свои руки. И еще раз берет кара­ван курс на ту же звезду. Ибо караван обязательно идет в том направлении, что правит ним..."

Вот и "вендеттой" правит закодированная в крови традиция, то есть убийство не может вызвать здесь шока. Шоком стало бы убийство традиции! Поспешность самой экзекуции не изменит того факта, что во время пути к исполнению ее "вендетта" хладнокровна и бесстрастна как глядящие прямо перед собою глаза верблю­дов, привыкших к дороге. Именно это и отличает ее, средиземноморскую месть, месть южанина, от излишне личной, сымпровизированной взрывом ненависти мести северянина.

"Вендетта" вызревает в тишине, как и сама природа. Ведь природа тоже жестока - все пожирают всех - но сутью ее остается всегда медлительный ритм биологии и величественное спокойствие. Точно так же, суть "вендетты" выражается не в ударе ножом или нажатии на курок, но в необходимости свершения, в осознании неотвратимости, сходной с неотвратимостью законов природы. Бога сюда не примешивают.

И вот я гляжу в твое смуглое лицо, человек здешнего мира. То ли на побережье Балкан, то ли на Кор­сике, то ли в маленьком тунисском порту, неважно - все начинается одинаково, довольно банально. Вчера, до войны, сто лет назад - он убил твоего отца или брата, похитил сестру или дочь, оскорбил, обокрал то ли просто ударил. Ты убил его. И уже знаешь, что, когда перерезал ему горло, кровь того человека была твоей кровью; своим ножом на его шее ты подписал приговор себе. Знаешь, что они придут. Его брат, его сын, двоюродный брат; послезавтра, через неделю, через год... И заберут твою жизнь.

Но ты не убегаешь за море. Мог бы, но ведь это же твоя страна, твоя земля, твой дом, твои маслины в саду, козы на склоне, твоя жена, что гасит свет перед тем, как лечь в постель; твоя любовница, соседская дочь, тревожащаяся в твоих объятиях, когда вы прячетесь от звезд - так что куда бежать отсюда, где расцветают по­добные чудеса, и все твои? Тебе жалко солнечных лучей, запаха кустов и вкуса красного вина. Ты не убегаешь, ибо как и Христос знаешь свой конец, ты сам архитектор судьбы своей и судьбы того, кто убьет тебя, а так же судьбы того, кто отомстит за тебя, и судьбы того, кто убьет мстителя, и всех остальных камешков этого строе­ния, до самой ее вершины.

Строение это характеризует святыню сатаны, в которой ваши женщины будто Эринии, богини мести - хранят древние законы, говорящие, что прощение - это слабость и позор. Это они станут давать для поцелуя ваше оружие. Это они станут проводить над вашими гробами напитанные заклинаниями экзорцизмы, звучащие в испарениях непрощения. Это они станут сносить на Олимп мести мстительные же песнопения, как делается это на Сицилии, где народ рыдает на своем странном, похожем на итальянский, языке:


"Di vostru sangue, o vabre "Твоею кровью, отче,
Bogliu tenghiemi un mandile напитаю платок
Lu mi vogliu mette a collu и одену его на шею,
Quandu avra chiu oziu di ride". если бы захотелось мне смеяться".

И с песней этой станут они превращаться в эсхиловский хор плакальщиц, что толкает Ореста на месть за смерть отца, а песня эта будет иметь действие будто сжигаемые травы, выедая глаза дымом и неумолимо проникая проникая в грудь сына, целующего тот самый нож...

И столько имеется таких святынь, сколько островов, портов, белых домиков на побережье Средизем­ного Моря, только я имею в виду кое-что другое. Собаки - где находятся собачьи алтари мести? Один мне известен: в нем есть средневековый рисунок - это в старинном замке, неподалеку с местечком Монтарги, во Франции. На этом рисунке представлен поединок между вооруженным человеком, со щитом, и собакой. Чело­век - это дворянин короля Карла V, некий Масарэ, который из зависти коварно убил монаршего фаворита, мсье Обри де Мондидье. Верный пес Обри распознал убийцу в толпе королевских лучников и бросился на него, но Масарэ стал отпираться от обвинения. Тогда Карл V приказал устроить "поединок пред Судом Божьим".

Подобный поединок в средневековье был юридически допустимым способом разрешения споров, когда не было доказательств и, благодаря им, невозможно было установить истину. В пожелтевшем юридическом манускрипте читаем: "Право это устанавливается потому, что чего люди не знают и не видят, Бог Всемогущий знает и видит прекрасно. Посему, следует довериться Ему и позволить провести поединок, который Он сам разрешит согласно закона и правоты". В таких поединках обычно принимали участие в основном мужчины. Очень редко разрешались поединки мужчин с женщинами, которые "в ярости сердца своего отваживались тре­бовать поединка. Единственный случай, когда на "поединок пред Судом Божьим" была допущена собака, имел место как раз при Карле V, что позволяет согласиться с прозвищем "Мудрый", которое дали именно этому мо­нарху.

Поединок Масарэ с псом мсье Обри де М. случился в 1371 году. Пес ускользал от ударов, потом вце­пился Масарэ в горло, повалил его на землю и выиграл. Это была прекрасная месть, но месть за человека. Вот за собаку не мстят, и никто за нее не отомстит, если она сама не возьмется за дело, если не превратится в приз­рак, что набрасывается ночью на обидчика и раздирает ему горло до самых внутренностей его черной душонки. Во времена Тридцатилетней войны, когда в Германии собаки нападали на людей, крестьяне верили, что это мстители и причисляли их к карам Божьим, упомянутым в Библии. Несколько лет назад, идя по следу величай­шего шпиона всех времен и народов, наполеоновского "Агента # 1", эльзасца Карла Шульмайстера (его жизне­описание я представил в "Ампирном пасьянсе"), который некоторое время исполнял в Вене обязанности шефа французской оккупационной полиции - в пыльных бумагах я обнаружил призрак пса-мстителя.



Происходило это в 1805 году, когда Великая Армия Бонапарте разгромила австрийцев и русских под Аустерлицем и захватила Вену. Стоял декабрь. По ночам вежливые венки согревали храбрых французских пар­ней, днем же грелись вином и смешными проделками. Одна из них заключалась в том, что бездомного пса бро­сили в канализацию в самом центре города. Несчастное животное не утонуло, его лай долго еще отражался эхом в подземелье, так что было с чего смеяться.

В начале 1806 года французы оставили столицу Габсбургской империи, а пес привык к клоаке и стал повелителем этого королевства темноты и смрада. Скорее всего, питался он своими же подданными - крысами. Видели его редко, когда он случайно приближался к зарешеченному канализационному люку. Ослепленный дневным светом, от которого он уже отвык, пес с воем убегал в мрачные лабиринты своих имений, и голос его гас вдали призрачным, затихающим эхом.

В 1809 году его уже не видели и не слышали, вот и подумали, что пес сдох, или же его сожрали вою­ющие с ним крысы. В мае того же года французы вновь овладели Веной и сидели там несколько месяцев. Пер­вый труп в разорванным горлом был найден в конце мая. Потом находили все новых и новых французских сол­дат в разодранных мундирах, с жестоко покусанными шеями, с безумным перепугом в мертвых глазах. В июне - трое, в июле - четверо, в августе, сентябре и октябре - еще одиннадцать. Находили их всегда рано утром, в одной из боковых улочек, в закоулках или же зарослях пригородов. Французский комендант был уверен, что эти убийства совершаются местной подпольной организацией, нечто вроде прусского Тугендбунда, тем более, что именно тогда был схвачен австрийский студент Штапс, когда бросился на Императора с ножом. Солдаты, которые неоднократно бежали в направлении зовущих на помощь и стреляли в убегающую тень, считали, что преступник - это человек с волчьей мордой. В штабе жандармерии Великой Армии выдвинули гипотезу, что убийцы просто надевают себе на голову соответствующие маски, но солдаты продолжали утверждать, что это был оборотень. В ноябре убийства перестали совершаться, и дело заглохло само по себе, либо же его затуше­вали.

Мне очень хорошо известны закулисные игры всяческих разведок и тайных террористических союзов тех времен, чтобы поверить в оборотня. Легенды про оборотней имеются практически у всех европейских на­родов. На Борнео же, якобы, существовал город Кабутилоа, каждый обитатель которого обладал способностью превращаться в волка. То же самое Геродот пишет о живущем на Руси целом народе невров. Петроний приво­дит рассказ Никероса, который открыл, что один из его знакомых - оборотень. В скандинавских и немецких сагах полно оборотней-рыцарей. В Испании, якобы, несколько веков превращались в волков члены благород­ного семейства Оссирьенсов, а в Польше - Ласских из леньчицкого воеводства. Во Франции и до сих пор кре­стьяне пугают своих детей оборотнями "лю-гару". Только вот дело в том, что оборотень, это вовсе не собака с туловищем человека. В Вене 1809 года убийства происходили либо в рамках внутренних расчетов (в это время французская контрразведка проводила там тайную, необычайно кровавую "чистку" - ликвидируя внутриармей­ский тайный союз Филадельфов), либо же и вправду мы имеем дело с подпольной антифранцузской деятель­ностью (у масонов-антибонапартистов воображение было богатое), но только не с оборотнем, ибо тот никогда не действует в городе. Другое дело - человек-собака, а венцы шептались, что гибнут исключительно солдаты того отряда, что три года назад так жестоко поступили со щенком. Лично я же предпочитал верить в политиче­ские убийства, либо в армейские "reglements des comptes" (сведение счетов), ибо в это заставляет верить рацио­нализм.

Через некоторое время, в 1973 году, я поехал в Грецию и там, в Афинах, увидал св.Христофора с со­бачьей головой. Из Афин я перелетел в Салоники, а уже оттуда начал долгий поход на юго-запад, в Янину, куда манила меня злобная тень Али-паши. Где-то посреди пути мне встретилось чудо природы, о котором я знал, что оно красиво, но того, что этот шедевр затмевает самые фантастические описания сказок - этого мне было знать не дано. Ибо, чтобы знать об этом - необходимо его коснуться.

В северо-западной Фессалии, там, где река Пиниос вытекает из узкого скального ущелья гор Пинда, лежит зеленая долина. Со дна ее растет целый лес удивительнейших скал с различнейшими вертикальными формами - гигантские, изолированные друг от друга пальцы, колонны, дубины. Все эти естественные "небо­скребы" - это Метеоры. В их стенках полно пещер и отверстий, похожих на окна или же таинственные входы, их поднебесные вершины увенчаны шапками средневековых монастырей, из которых четыре самых больших - это Большой Метеорон (что означает: Воздушный, отсюда и название всех этих достающих до туч образова­ний), Варлаам, Святой Троицы и Святого Стефана.

Есть такая поговорка - "Увидеть Неаполь и умереть", по-итальянски: "vedere Napoli e morire". Совер­шеннейшая чушь, ибо, во-первых, Неаполь не такой уж восхитительный город, а кроме того, раньше говори­лось: "vedere Napoli e Morire", имея в виду о поднеополитанской деревушке Морире, она же Мурире, что потом в туристической Вавилонской Башне попросту переврали. Но вот увидеть Метеоры и умереть - это уже ближе к истине, поскольку немного есть на свете природных чудес, которые смогли бы сравниться с этим пейзажно-архитектоническим феноменом, таких потрясающих гимнов о красоте нашей родной планеты. В течение дол­гих веков в монастырские гнезда можно было попасть исключительно... в сетях. До нынешнего дня сохрани­лись полусгнившие лебедки, с помощью которых поднимали сети с человеком внутри: метров сто в высоту, а то и выше. Потом в камне были выбиты тропки и крутые лестницы, на которых легко сломать шею. Это для туристов и туристок. Но последние, желая попасть в монастырь, обязаны одевать перед входом длинные одея­ния из сермяги, либо же сами носят макси-платья, закрывающие щиколотки, что в нынешние времена так же часто, как и сохранение невинности по исполнению восемнадцати лет.


Внутри блаженная печаль поднебесной тишины, византийские иконы на стенках, резкие светотени во внутренних двориках, холод и пропитанные благочестивыми размышлениями камни. Немногочисленные мо­нахи бесшумно снуют по коридорам будто черные тени. Внезапно один из них останавливается передо мной с плоской будто тарелка корзинкой, заполненной белыми камешками, и угощает ими. Сувениры? Я удивленно гляжу на монаха. Тот настаивает жестами вытянутых рук, посему беру. Камешки очень легкие. Хочу положить в карман, но монах дает мне знак, чтобы я взял их в рот. Я его не понимаю и, как-то инстинктивно, спрашиваю:

- Do you speak English?

Нет, я родился в рубашке. Он же родился на Кефалонии, самом крупном из Ионических Островов, и у них в доме во время войны скрывался английский офицер. "Камешки" - это покрытые патиной белого налета кусочки густого меда. Мы говорим с монахом о византийских фресках, о Леоне Изаурике и его последователях-иконоборцах, что столько икон отдали пламени, вкладывая в тот же огонь и руки непослушных художников. И вот тут-то я вспоминаю и спрашиваю у него про святого Христофора с собачьей головой. Он рассказывает, что подобных изображений имеется гораздо больше, но афинское самое красивое, и что когда он думает о нем, то всегда связывает его с совершенно недавней кефалонской легендой о мальчике с острова. Тогда я начинаю вы­прашивать рассказать ее мне и так заслушиваюсь, будто все видел и пережил сам. Мальчик, якобы, появлялся неоднократно. Впервые, в самом начале XIX века, когда за Ионические острова вели спор Англия, Франция, Россия, Австрия, Оттоманская Порта и Али-паша янинский. В те времена убивали весьма часто и самым таин­ственным образом. Старый отшельник, "человек Божий", который рассказывал про мальчика моему собесед­нику, помнил, что этого юношу в горах Кефалонии видели и в 1917 году.

Сразу же после последней войны он появился снова - сидел на скальном выступе над сухой, пыльной дорогой и ожидал желающих напиться у деревянной таблички с надписью, сделанной вручную (на греческом и английском языках): "родниковая вода". Проезжающие через горы останавливались рядом с ним и увлажняли пересохшее горло. Вечером он исчезал, но каждое утро возвращался с двумя кружками и баклагой, наполнен­ной чистейшей водой. Он высиживал на своем каменном посту со скрещенными по-турецки ногами, недвиж­ный как резной Будда и такой же терпеливый, с равным безразличием снося и дождь, и жару. У него были угластые, характерные для ионийцев, черты лица, слипшиеся, нечесаные волосы, смуглая кожа и неизменный, несколько великоватый на него, весь покрытый заплатками и выгоревший расшитый кафтан-безрукавка. И было еще одно, никогда не меняющееся - лицо. Детское, возраст которого трудно было определить, всегда спо­койное, неулыбающееся, с глазами, блестевшими под прищуренными веками.

Он оживал лишь тогда, если кто-нибудь останавливал машину и поднимался к нему по узкой тропке. Тогда мальчик правой рукой вытягивал баклажку из тени, левой открывал ее и предлагал глиняную кружку тем, у кого не было своей посуды. Через несколько лет в один прекрасный день он исчез, табличку снес ветер, а источник же закрыл дикий кустарник, спрятав его для не знающих его расположения.

В те годы, когда табличка еще стояла на краю дороги, мальчик спал в деревянной хижине, а точнее - в большом шалаше, на пологом склоне в километре от дороги. Он рано уходил из нее, не закрывая дверей, шел вверх по склону, чтобы набрать воды, после чего направлялся к дороге. Никого не интересовало, что мальчик ест, и как он вообще живет на отшибе. Деньги он брал только от чужих, островитяне оставляли ему кусок сыра, горсть изюма или вообще благодарили лишь взглядом.

За эти несколько лет в жизни его мало чего случилось достойного внимания. Иногда возле таблички останавливались туристы, для которых он сам был не меньшей достопримечательностью. Стоя на шоссе, они фотографировали его и просили, чтобы он улыбнулся, когда аппарат щелкнет, неоднократно просили, давая понять, что заплатят за улыбку, но видя, что тот не реагирует на их уговоры, только пожимали плечами, значи­тельно глядя друг на друга. Глаза их говорили: сумасшедший. Потом они пили воду и уезжали. Некоторые не отдавали кружек - забирали их с собой, бросая взамен монету.

Случались и такие, что привыкли к лизоблюдству и угодливости официантов-жиголо, считающие, что достаточно остановить машину, и он подбежит и станет уговаривать. Но мальчик сидел на скале будто статуя, и проходили долгие минуты этой неподвижной пантомимы, прежде чем хозяева машины начинали понимать, что не гора к Магомету, но Магомет к горе; выходили на дорогу и карабкались по тропинке к нему, либо же уез­жали с руганью, если жажда не переламывала их гордыни.

Несколько раз пожилые женщины, накрашенные и обвешанные драгоценностями, от которых пахло дорогими духами, садились рядом с мальчиком на камне и, улыбаясь, обнимали его, прижимались к нему и шептали непонятные ему слова. Как правило, достаточно было отодвинуться, чтобы те ушли, разочарованные, и спрятали свой стыд в блестящей автомашине. Один только раз, когда одна из них притянула его к себе креп­кой, жирной рукой, а вторую сунула в разрез рубахи - отпихнул ее так сильно, что та буквально покатилась вниз по тропе, пронзительно вереща. На е крик из машины выскочил шофер, молоденький блондинчик с прили­занными волосами и тонкими усиками. В руке он держал разводной ключ и бежал вверх по тропе, но когда увидал глаза мальчишки в узких щелках глазниц, остановился и стал спускаться, лишь грозя издали кулаком.

Как-то раз один мужчина потребовал воды для радиатора. Мальчик отказал ему, терпеливо объяснив, что эта вода только для питья, но мужчина настаивал, искушал деньгами и, в конце концов, стал угрожать. Но и он тоже, увидав суженные мальчишечьи глаза, замолчал и уехал.

Однажды здесь остановились двое американцев, молодой великан и светловолосая девушка, в цвета­стых рубашках и потрепанных джинсах. Они сошли с мотоцикла и подошли к парню. вода им понравилась, они радостно смеялись при этом и были чрезмерно удивлены, что смех их не заразил мальчика. Когда мужчина вы­колупал из кармана несколько центов, мальчик закрыл его ладонь своими пальцами и дал знаком понять, что деньги ему не нужны. Тот коротко сказал: "thanks", а девушка серьезно посмотрела на мальчика, а потом улыб­нулась, но уже совершенно иначе, бесшумно и робко, так что мальчишка почувствовал странное беспокойство. Уезжая, они оба махали на прощание руками.

Почти год с парнем жила девушка из ближней деревушки. Она убежала от семьи и занялась ним и его шалашом; разбила маленький огородик, а в полдень приносила юноше горячий обед. И каждую ночь, обнимая его и целуя, молила, чтобы он ушел отсюда и поселился с ней среди людей, на что он неизменно отвечал, что должен ждать. Когда же она спрашивала: как долго? - отвечал, что не знает, может день, может месяц, а может и несколько лет, сколько скажет Бог. Тогда она начинала плакать, а он гладил ее по черным волосам и молчал, вглядываясь в потолочные балки.

Через некоторое время девушка уже перестала его упрашивать и плакать, а вскоре исчезла, забирая с собой все деньги, которые он отложил за несколько лет. Когда он не застал ее, вернувшись в шалаш и все по­няв, юноша уселся на деревянный стул и сидел так целую ночь, а утром набрал воды и пошел к своей табличке, и последующие дни катились точно так же, как и минувшие, и ничего не изменилось.

После того, как девушка сбежала, он ждал еще два года. Этот день буквально купался в несусветной жаре, на небе не было ни облачка, ни малейшего дуновения ветерка. В самый полдень возле таблички остано­вился додж, из которого вышел седоватый мужчина в элегантном светлом костюме. Он потянулся, разминая плечи и ноги, и крикнул парню по-гречески:

- Холодная?

- Холодная, господин, - отвечал парень.

- Отлично, иду!

Он вскарабкался по тропе и с удовольствием поглядел на кожаную баклагу.

- Я уж было подумал, что ты держишь ее в алюминиевом бидоне, это теперь модно, но вода, соприка­саясь с металлом, теряет вкус. Дай попробовать.

Парень налил. Мужчина поднес кружку ко рту и выпил воду несколькими глотками. Потом он вздох­нул всей грудью и улыбнулся.

- Чудная вода, сынок, одна ее капля стоит больше, чем ящик кока-колы. Недостаточно родиться здесь, чтобы знать об этом, надо еще поездить по свету и помечтать о ней. А я даже тосковал, понимаешь?

- Да, господин.

- Да что ты понимаешь! Небось, носа из гор не высунул, правда?

- Правда, господин.

- И не жалей. Нигде на земном шаре нет такой красоты, как здесь. Я тосковал по этим горам, по ветру и по этой вот воде, потому-то и возвращаюсь, чтобы вновь коснуться этих чудес. И я счастлив. Времени у меня немного, через неделю снова уезжаю: дела. Но когда-нибудь вернусь насовсем и уже никогда отсюда не дви­нусь. Тут я родился, и здесь же хочу умереть.

- Здесь ты и умрешь, господин.

- Ты так считаешь, сынок? Спасибо. Надеюсь, что так оно и будет. Я бы очень, очень хотел заснуть в последний раз, глядя на вершины этих деревьев, вот только боюсь, потому что знаю - не все в жизни исполня­ется, не все дает Господь, чего просишь.

- Не у Бога надо просить, ибо он глядит только на великие дела, господин.

- А у кого же?

- У святых, господин.

- У святых, говоришь... Ха-ха-ха!!! А ты сам, кому из святых возносишь молитвы, малыш?

- Святому Христофору, господин.

- Ну, и выпросил ты что-нибудь у него?... Когда исполнилось твое желание?

- Сегодня, господин.

- Сегодня?... А, ну да, ты мечтаешь о проезжающих, которые напились бы у тебя воды, значит, ты меч­тал и обо мне...

- Да, господин, о тебе.

- ...и твое желание исполнилось, когда я остановил машину. И правда, ты счастливчик, твои желания многократно исполняются, люди останавливаются здесь и платят тебе. Я тоже заплачу, хорошо заплачу, ибо вода эта - чистое золото.

- Да, господин, заплатишь.

Мужчина встал.

- Прежде, чем я заплачу, дай-ка мне еще напиться. Мне кажется, что эту воду я мог бы пить беско­нечно. Сынок, это не вода, а божественный нектар. В нем есть нечто, нечто такое...

- В нем сила, господин.

Парень во второй раз наполнил кружку и подал мужчине. Тот поднес к краю кружки нос и втянул воз­дух, как вдыхают запах хорошего вина перед тем, как выпить тост, повернулся к солнцу, закрыл глаза и, отки­нув голову, пил спокойно, с благоговением, и на лице у него появилось выражение блаженства, смягчившее суровость черт. Тогда парень протянул руку в щель меж двумя камнями, вынул остроконечную палку и вонзил ее в грудь пьющему воду мужчине. Какое-то мгновение тот шатался на краю, размахивая руками будто подби­тая птица, затем с криком свалился вниз, и вопль его породил эхо в горах.

Парень спустился по тропе к дороге и вылил содержимое баклаги на лицо лежащего. Мужчина очнулся и попытался шевельнуться, но боль пригвоздила его к земле. Так он и лежал, не двигаясь, только стонал и хва­тал воздух широко открытым ртом. По щекам текли слезы.

- За что? - прошептал он. - За чтоооо?!

- За то, что вы убили моего отца... Мой отец умирал три дня. Три дня и три ночи. Мать плакала три дня и три ночи, приказывая мне глядеть на него и помнить. Когда он умер, она умерла тоже. И вот тогда я начал ожидать вас, ибо знал, что вы возвратитесь в свою деревню. И вы вернулись.

- Да, упаси Господи, парень, ты спутал меня с кем-то другим, я не знал твоего отца, я...

- Знали. Вы убили его так, как убивают крысу, только он сдох не сразу. Отец лежал на кровати и глядел мне в лицо, но даже и тогда, когда уже не мог говорить, просил меня взглядом своего глаза. У него был только один глаз, господин.

В глазах мужчины замерцала память, и этот человек вступил на лестницу, спускавшуюся в склеп дру­гого страха, еще большего, чем тот, что задал ему боль. Он поглядел вдоль дороги, но та была пустынна, издали не приходило ни малейшего шума, только где-то рядом раздавалось птичье пение.

- О, Иисусе!... Помню... Парень, тогда шла война, твой отец предал, а я получил приказ, я выполнял приговор организации; я был всего лишь орудием, пойми; я не отвечаю за смерть твоего отца, он был предате­лем, пойми, предателем! Из-за него гибли невинные люди!

- Меня это не касается, господин.

- Должно касаться! Сейчас мир, сейчас никого не убивают!

Парень лишь покачал отрицательно головой и сказал, отмеривая слова медленно, как будто мысль рождалась в его устах, а не в мозгу:

- Убивать будут всегда, господин, вплоть до того момента, когда последний убийца покончит сам с со­бой.

- Это неправда, неправда!... Мои руки чисты, я был только исполнителем, ведь кто-то же должен был это делать... Был приказ, назначили меня, если бы не было меня, это сделал бы кто-то другой!

- Но это сделали вы. Я запомнил ваш запах, носил его в ноздрях, холил его и лелеял, чтобы не оши­биться.

Из уст мужчины раздался громкий стон, из груди потекла кровь, пятная сорочку и пиджак. Он лежал, бледный, всматриваясь в лицо парня, которое расплывалось у него перед глазами. Он уже был в склепе, куда спихнули его слова юноши и свои собственные, и ему хотелось жить, хотя он уже и не верил, что выживет. Мужчина с огромным усилием пошевелил головой и вновь поглядел в сторону дороги.

- Здесь редко кто проезжает, господин, - сказал мальчик.

- Так чего же ты ждешь, добей!...

- Гляжу, как вы умираете, господин.

- Я не хочу умирать!

- Мой отец тоже не хотел умирать и умирал долго. Задолго до выстрела и еще долго после него. Прежде чем выстрелить, вы еще читали приговор с листочка, а мой отец должен был стоять и ожидать своего конца... Он боялся. И я, собственно, хочу увидеть именно это, как вы боитесь, как дрожите и хотите жить. Он тоже дрожал и точно так же хотел жить, даже зная, что жить уже не будет. Потому-то я ударил вас легко и сбросил со скалы, чтобы вы только поломали кости и не могли двигаться. Я тоже не двинусь отсюда и буду ожидать вместе с вашим страхом, пока не насыщусь им.

В его голосе прозвучала странная нотка жестокой издевки и детской мягкости одновременно. Мужчина прошептал:

- Это был единственный человек, которого я убил в течение всей войны, а потом... потом я несколько недель болел, не мог прийти в себя... Да, я боюсь, хочу жить, у меня жена и сын... И я невиновен, имею право жить...

Парень помолчал немного, потом сказал:

- Я болею уже шесть лет, господин, и хочу вылечиться. Если не сделаю этого сейчас, то буду болеть вечно... Я тоже боюсь; все эти шесть лет мне казалось, что убивать будет легче. Только мне не легко, хотя вы для меня самый виноватый из всех людей. Возможно, вы были и правы, а мой отец - нет, но это ваши дела. Я знаю лишь то, что отец, когда матери уже перестало хватать тряпок, чтобы перевязывать ему живот, поручил мне ждать вас и заплатить... На всем свете у меня были только они одни, а вы их отобрали!... Это хорошо, что у вас есть сын. Ваш сын будет охотиться на меня, это его право. Но ему придется поспешить, потому что я уже стар.

- Стар? - в глазах мужчины появился третий страх - ...стар?... Погоди... но ведь у того человека не было детей, не было... я вспомнил сейчас, об этом говорил и командир. Ты не можешь быть его сыном, ты лжешь! Не можешь быть, не...

- Не могу? Вспомните-ка получше. Когда вы стояли перед страхом моего отца, я лежал в углу. Потом вы выстрелили, и тогда я бросился на вас, а вы выстрелили во второй раз, уже в меня. Пуля только зацепила меня, скользнула по плечу, вот тут...

Парень сдвинул рубаху с плеча и показал длинный, бледно-голубой шрам.

И тогда в глазах мужчины поселился страх четвертый и последний, а вместе с ним и последнее воспо­минание.

- Господи... О, Боже!... Но ведь тогда, тогда на меня бросился...

Правой рукой, которой он еще мог шевелить, мужчина заслонил горло и начал молить: - Нет... ради Бога... нет, неееее...

Парень поднял голову, прислушался. Из-за поворота дороги доносился звон пастушеского колоколь­чика.

- У меня нет времени, - тихо сказал он и опустился на колени.

Пастухи, которые прибежали, услышав чудовищный вой, нашли лежащего без сознания окровавлен­ного мужчину, правая рука которого была искусана в клочья. Они увидали человека, убегающего по склону, и бросились в погоню. Добежав до перевала, тот обернулся, явив преследователям собачью морду с оскаленными клыками. Те, перепуганные, отшатнулись, а потом, когда рассказывали о случившемся, над ними смеялись и говорили, что у страха глаза велики.

Мужчину доставили в его родное селение. Там же его сложил и сшил вызванный из города врач. Муж­чина лежал, не говоря ни слова своим опекунам, всматриваясь в одному ему известную дыру в пространстве. Обо всем случившемся услыхал старенький отшельник, который - наверное, единственный на всем острове - помнил старое предание о мальчике, превращавшемся в собаку. Он пришел в селение. Ему было известно, что мужчина не хочет говорить. Тогда старец закрылся с ним в комнате и показал ему репродукцию афинской иконы. И только после того мужчина нарушил свое молчание и рассказал ему все. Через неделю в ту комнату зашла женщина и увидала больного, лежащего на полу с разорванным горлом. Через открытое окно была видна далекая вершина горы Мегас Сорос.

Мой собеседник, которому отшельник передал все известное о юноше с собачей головой, уехал с Ке­фалонии в конце 1953 года, после ужасного землетрясения, чуть не уничтожившего все население острова. А после этого он пришел на вершины Метеоров, чтобы мы смогли встретиться. Слушая его, я пережил удиви­тельный сон, как будто сам был одним из камней, лежащих возле мальчика, прижатый к баклаге, наполненной холодными слезами источника, околдованный свидетель каждого мгновения той истории. я вспомнил, что околдован был и пустынник - певец легенды, и пожелал встретиться с ним.

- После землетрясения его никто уже не видел, - прозвучал ответ.

- А почему с ним была репродукция иконы из Афин? - спросил я.

- Не знаю.

- А не известно, почему он связывал св. Христофора с Кефалонией? спросил я.

- Не знаю.

- Но ведь должен быть какой-то повод, вы же разговаривали с ним! чуть ли не крикнул я.

- Какой-то повод всегда имеется. Но святой старец рассказывал мне только о мальчике. Больше я ни­чего не знаю.

- А не могло быть так, что когда-то св. Христофор был покровителем острова?

- Нет. Он проводник путников, покровитель ищущих.

- Я буду искать.

- Ищи.

Я отправился на Кефалонию, шастал по горам и селениям. Затем вернулся в Афины и встал перед ико­ной. Мне уже было известно, что св. Христофора не раз изображали с собачьей головой. Подобные иконы име­ются в Софии и Ленинграде. Но меня интересовал только афинский человек-пес и его повернутая в профиль морда с человеческим ухом и с одним огромным глазом. Откуда-то она была мне известна, блуждая в памяти будто призрачный огонек, будто выцветший призрак, который не удается заключить в магический круг средне­вековому "ловцу упырей". Где-то уже видел я этот заколдованный собачий профиль, вот только не мог вспом­нить - где, не мог разыскать в своей забывчивости ключ, что открыл бы мне калитку к познанию.

Я углубился в ученые книги. Это заняло у меня множество времени. Я гнался за тенью моей нынешней "idee de fixe", не замечая ничего вокруг. Иногда тень тяготит гораздо сильнее тела, и необходимо превратиться в слепца, чтобы наново возвратить себе зрение. И пришел, наконец, тот день: хмурый, заливающий все вокруг мрачной тенью, проливающийся всеми дождями мира, когда я нашел первый след к шкатулке с ключом, и сквозь темный купол неба пробился первый лучик света. Я нашел информацию о причине изображения св. Христофора с головой собаки. Иоганн Иоахим Винкельманн, сын сапожника, прежде чем его шестью ударами ножа убил итальянец Арканджело, стал знаменитым отцом археологии и свершил множество великих вещей, плюс - одну малую, на которую почти никто не обратил внимания, но, благодаря которой мне многое стало яс­ным. Он сообщил, что св. Христофор был из племени Кинокефалов, то есть, Собакоголовых. Первая часть названия идет от греческого "собака", а вторая - от греческого же слова "голова" (kephale). Кефале, Кефалония, Кефалос!

И тогда мне вспомнилась картина Пьеро ди Козимо из Лондонской Национальной Галереи, написанной на доске, так же как афинская икона! "Смерть Прокрис". И тогда все начало вращаться вокруг греческого мифа с собакой.



Кефалос, что по-гречески означает "Голова Солнца", был знаменитым охотником. Он женился на Про­крис (pro-kriss), что означает: Солнце, целующее утреннюю розу. Когда он отправился из дому в далекий поход, влюбленная в него греческая богиня Эос, более известная под латинским именем Аврора, подарила ему свой­ство изменять внешность и лицо, чтобы он смог проверить верность своей жены. Кефалос возвратился домой через восемь лет с лицом совершенно другого мужчины и стал соблазнять Прокрис, а когда та отдалась ему, вновь вернул себе прежнее обличье. Устыдившаяся Прокрис сбежала на Крит и там получила в дар от царя Миноса непромахивающееся копье и всегда догоняющего в погоне пса Лелапса. Теперь она вернулась под чу­жой одеждой и вызвала Кефалоса соперничать с ним в охоте. Благодаря чудесному копью и с помощью Ле­лапса, она выиграла. Восхищенный и влюбленный Кефалос попросмл ее руки. Тогда она сбросила чужую одежду и позволила себя узнать. Супруги помирились, но теперь Прокрис объял демон ревности. Она начала выслеживать своего супруга. Как-то раз, охотящийся с Лелапсом Кефалос заметил какое-то движение в зарос­лях и метнул туда волшебное копье. Копье не промахнулось, и Прокрис пала мертвой. Отчаявшийся Кефалос отправился в изгнание (его обвинили в предумышленном убийстве супруги и приговорили к изгнанию), завое­вал остров Тафос и жил там в одиночестве. По его имени остров был назван Кефалонией.

Кефалоса и Прокрис писали Гверчино, Караччи, Кортона, Рубенс, Циприани, Анжелика Кауфманн, Парросель, Патель, Пуссен, Пико, Люини, ван Аслоот и множество других. Но никому не удалось сделать это так трогательно, как ученику Козимо Роселли, Пьеро ди Козимо (1462 - 1521), а точнее, Пьеро ди Лоренцо. Восхитительная композиция. Один, расположенный по центру горизонтальный элемент (мертвая, полунагая Прокрис, лежащая на боку так, что абрисы головы, плеча и бедра создают мягкую синусоиду), с обеих сторон окружен двумя арками согнувшихся спин (стоящего на коленях в головах у жены Кефалоса - слева, и, сидящего в ногах Прокрис Лелапса - справа). В лице человека и морде пса окаменела боль, той наивысшей степени, что не знает слез и визга и является наичистейшей, до отчаяния меланхолической задумчивостью; глубинным взглядом в самого себя, в утраченное счастье, в неотвратимость приговоров судьбы и безнадежность желаний. Фоном монументально симметричного ближнего плана стал берег, где радостно прыгают собаки и птицы, а дальше - море и еще один, далекий и туманный берег. Спокойствие и сонливость космоса. Тишина слышна, можно ощутить ее скульптурную тяжесть. В подобной тишине боль и собаки, и человека сгущается до границ грома, взрывающего весь космос. Мало кому из художников, кроме вдохновенного Пьеро ди Козимо, удалось так написать тишину. Мы еще встретим их в MW, ибо по отношению к их произведениям я становлюсь клеп­томаном, а пока же возвратимся к теме.

Нашлась и материализовалась так же и аналогия - головы св. Христофора на иконе в Афинах и голова Лелапса на картине Пьеро ди Козимо идентичны! Только на иконе у собаки человеческое ухо, а у Лелапса - собачье, вытянутое. Но, вы только присмотритесь, ухо наклонившегося к Прокрис Кефалоса неестественно уд­линяется и становится остроконечным, чего у людей не бывает. Бедра у него покрыты шерстью, звериные, и копыта - следовательно, это сатир или фавн. Но ведь разве Эос не одарила его способностью менять свой об­лик? Сколько раз делал он это на Кефалонии? Сколько раз мстил за то, что его изгнали как собаку?

А потом уже все стало ясно как решенная головоломка, каждый камушек отыскал свое место, все пла­неты нашей тайны закружились вокруг одного солнца афинской иконы (аверс) и картины Пьеро ди Козимо (ре­верс):

Прокрис. Когда-то так называли созвездие Пса.

Прокрис была дочкой Эрехтейя, царя Афин. Кефалос был сыном Гермеса. Анубис - египетское во­площение Гермеса, слившееся с ним в двойное божество (Германубис), всегда изображался с головой собаки или шакала.

Кефалос был царем Фессалии, а св. Христофор родился на Кинокефалах. именно в Фессалии находится горная цепь Киноскефалаи (теперь она называется Маровруно).

Анжелика Кауфманн, нарисовавшая Кефалоса и Прокрис, была ученицей Винкельманна, который определил происхождение св. Христофора. И так далее, и так далее. Столько следов, и столько тайн. И сколько мне еще неизвестного. Я не знаю, например, почему в 1969 году Ватикан вычеркнул св. Христофора из списка святых! Быть может, там ответ уже известен. Где - в наводнении этих светящихся точечек - искать точку сцепления, разгона для дальнейших умопостроений?... Погодите! Ведь Прокрис - это древнее название созвез­дия Пса, а египетский Германубис... Самая крупная звезда этого созвездия, и вообще самая яркая звезда на на­шем небосклоне - это Сириус, а по-другому: Каникула - Собачья Звезда! Самый древний египетский календарь, рассчитанный в 4421 году до нашей эры, представляющий годичные циклы более чем на 32 тысячи лет назад (!), основан на обращении Сириуса, а не Солнца и Луны, хотя это второе былобы гораздо легче. Почему муд­рецы-жрецы, которые, кстати (что выдал нам Диогорас Мелосский, за что его заочно приговорили к смерти) использовали собак во время испытаний, когда принимали в свои ряды новичков - почему они так поступили?

А может ответ содержится в так называемом "догонском мифе"? практически у всех племен мира со­хранились письменные или изустные, взятые у предков, почти идентичные традиции о "богах", высаживаю­щихся на Землю в пышущих огнем машинах. Но только у проживающего в Мали племени догонов сохранился, вместе с графическими изображениями космических кораблей, чрезвычайно похожими на современные, точ­ный адрес "космитов", что посетили Землю. К догонам, на озеро Дебо или же Дебб, множество веков тому на­зад в "воздушных ковчегах" прибыли Ого и Номмо, своего рода "архангелы" (один взбунтовавшийся, а другой - верный) создавшего космос бога Амма. Энергию для своих кораблей они черпали с Сириуса В, являющегося "белым карликом" Сириуса А! Жизнь появилась на Сириусе В! Конечно же, все это можно было бы причислить к сказкам, если бы не бесспорный факт, что эти чернокожие неграмотные догоны с беспамятных времен знают о существовании Сириуса В, который цивилизованный мир открыл совершенно недавно с помощью телескопа; а еще о том, что четвертая часть этой звезды весит столько же, сколько вся Земля; и что они могут нарисовать орбиту Сириуса В вокруг Сириуса и весьма точно сообщают, что период обращения составляет 50 лет (чтобы рассчитать обращение Сириуса, дипломированным специалистам пришлось попотеть), к тому же им не чужда система космической баллистики (например, принцип, что направление полета космического корабля должно совпадать с направлением вращения космического тела, к которому данный корабль летит)! И еще, кстати, им известны такие секреты Юпитера и Сатурна, что это уже "в голове не умещается". От кого? Кто подарил им такие феноменальные космические знания? Они отвечают, что это Ого и Номмо, те самые с Собачьих Звезд. Вот если бы я случаем узнал, что у Ого и Номмо были собачьи головы... О-о-о, слишком это мучительно, очень долго продолжается этот сон. Я немало прошел по свету, нашел множество камушков, бросил их все в один мешок, принес домой, и вот перед вами выложен весь этот балаган, который мне следовало бы упорядочить, но по дороге камушки перемешались, и все утратило свой смысл, которого я вовсе и не собирался всему этому придавать. Да и разве должно все иметь свой смысл? Все!?

Потому-то и не спрашивайте меня, что все это доказывает. А ничего! Я ничего не собирался доказы­вать. Мне хотелось все это пережить. я видел только лишь это, иногда вообще превращаюсь в слепца, чтобы наново обрести зрение. Я отслужил мессу поиска, чтобы удовлетворить одну из своих страстей. Так мы и должны поступать. Предаваясь охоте исключительно за материальными ценностями, мы сами выстраиваем для себя узилище; сидя в нем вместе с золотом, что вовсе не является тем, ради чего стоило бы жить (вот только как можно жить бкз него?), мы забываем о наших других мечтаниях, и сад мистических переживаний становится для нас запретной зоной. Ведь ничто и никогда не сможет заменить нам путешествия по таинственным закоул­кам наших иррациональных маний; сокровища стольких воспоминаний, стольких часов блужданий наощупь и пробуждений в ореоле рожденного нашим воображением совершенно бесценны. Когда я разыскиваю в памяти то, что дало мне в жизни чувство стабильности, что оправдывает мое существование, когда подсчитываю те минуты, которые уж наверняка не потратил впустую - всегда отыскиваю блуждания по секретным дорожкам троп в никуда, по которым я не смог бы пройти благодаря даже самому наивысшему положению или богатству. Воспоминания, отпечатанные на грани безумия и яви - этого нельзя купить ни за какие деньги...

Но давайте еще на миг вернемся к теме. Если истинно то, что вся мудрость мира и вселенной была за­ключена в секретных знаниях жрецов самого таинственного места на Земле - Тибета, то встретившие там собак пренебрежение и оскорбления, стали одним из самых пронзительных символов заката и утраты этих знаний. Китайские агрессоры после завоевания Тибета в 1950 году истребили тибетских собак, уничтожая древнюю тибетскую культуру. Вот как писал об этом в "Шпигеле" (10-17.09.1980) Тициано Терзани:

"Не пощадили даже священную иву в центре Лхасы, которая, якобы, выросла из волоса Будды. Сегодня можно видеть лишь сухой пенек, весь покрытый молитвенными полосками. Было запрещено сжигать яковое масло в посвященных лампах, считая это расточительством. Собаки были признаны паразитами. Набожные родители должны были смотреть на то, как их детей учат забивать собак камнями или палками, хотя - согласно тибетским верованиям в перевоплощение - душа человека может возродиться в собаке, равно как и в любом другом живом существе".

Ага, и еще кое что, в самом конце рассказа о византийском псе-проводнике путников к полюсам тайны. У индейцев племени Таулипаг существует верование, что собаки - это проводники душ, направляющихся в страну мертвых. Согласно этим верованиям собаки ведут туда души только лишь тех людей, которые при жизни были к собакам добры. А души тех, кто при жизни собак обижал, эти псы загрызают, из-за чего загроб­ная жизнь для таких людей становится недостижимой. Если мой рассказ даст мне прощение по пути в страну смерти, это будет означать, что я достиг цели.

...А вообще-то, всю эту болтовню можно заменить одним высказыванием, которое ни с того, ни с сего появляется в "Заметках художника" Яна Цибиса: "Были такие собаки, у которых Павлову никак не удавалось выработать условные рефлексы. - Да здравствует понятие свободы!"



MW: ЗАЛ III


И ТРАУРНЫЙ КОРТЕЖ, ЧТО, ПРАВДУ ГОВОРЯ, ПРИРОДУ ПОДАВЛЯЕТ...[1]


"Сон лжи.

И траурный кортеж,

что, правду говоря, природу подавляет.

Художник.

В твоем бессмертии пусть Прелесть зарыдает,

и Ужас засмеется."


РАФАЭЛЬ АЛЬБЕРТИ "Гойя"


Два любимейших моих батальных полотна оба относятся - совершенно случайно, и это уже несколько странно - к одной и той же войне. Войне испанцев с Наполеоном. И даже более того - оба они касаются только лишь 1808 года. Пусть даже появившись с разрывом в сотню лет, они являются иллюстрациями двух событий, разыгравшихся на протяжении шести месяцев: 2 мая 1808 года и 30 ноября того же года. Более того: оба стали портретами побед единственных (если не считать голландцев) нефранцузских солдат, принадлежащих к гвар­дии Бонапарте, его экзотических наемников: мамелюков и поляков, что добыли Испанию для Наполеона лишь затем, чтобы впоследствии французы смогли потерять ее наиглупейшим образом.

Первая из этих картин вышла из под кисти испанца Гойи, автор второй польский художник Войцех Коссак. Возможно, в этом тоже имеется какое-то сюрреалистичное правило, заключенное Сальвадором Дали в утверждении: "Каждый испанец - это немножечко славянин. Только Польша да Испания не принимали участия в крестовых походах." Наполеон компенсировал им недостаток крестоносной идеи и участия именно в 1808 году, дав возможность обоим народам скрестить оружие, с тем еще, что на польской стороне очутились и по­томки тех, против кого, собственно, крестовые походы и устраивались - мамелюки.

На полотне Гойи ярость взаимоубийства. На картине Коссака - пустота и смертная тишь. Обе экстремально различны. Две гениальные поэмы о гвардейском иностранном легионе императора, составляющем мелочь в орнаменте наполеоновской кавалерии, но в то же время - являющемся ее боевой элитой. Немногочисленные, но вызывающие наибольший ужас в бою. В обеих стычках, портреты которых сделаны испанцем и поляком, приняло участие - и в этом еще одно удивительное совпадение - равное количество мамелюков и польских шволежеров, приблизительно по 130 против превосходящих толп. Достаточно.

Мамелюков Бонапарте победил в 1798 году в Египте, как раз в тени пирамид, но, восхитившись их бе­зумной отвагой пригласил этих диких наездников во Францию. В 1804 году они, в количестве всего лишь 124, стали гвардейскими кавалеристами, но это был никогда не подводящий инструмент для удара, кастет на руке "бога войны". Облеченные в восточные одежды и тюрбаны, смуглые, мрачно молчащие, с фосфоресцирую­щими буркалами голодных волков, они порождали страх одним своим видом. Приказы выполняли слепо, не­медленно и жестоко. "Султан" (так называли они Наполеона) был их вторым, если не первым богом. А кроме того, в Испании они мстили за мавров.В свою очередь, обитатели надвислянских земель для французов были не менее экзотичным, чем мамелюки, братством, принимая во внимание вошедшую в легенды сарматскую бое­вую выдумку со всеми признаками сумасшествия, которую элегантно называли бравурой. На Сене из всей польской истории знали только одно имя: Собеский, и только один город: Вену, что приводило к весьма заме­чательному мнению, что поляк, якобы, рождается сразу же на верховом коне и спускается с него исключи­тельно ради успокоения немногих физиологических потребностей. Подтвердилось оно в первом польском го­роде, куда попал (в конце 1806 года) Бонапарте - в Познани. В окрестностях города находился широкий ров, который не смог перескочить никто из французских кавалеристов. Видя такое, молоденький Дезидерий Хло­повский, в присутствии императора, неоднократно перескочил через преграду, крича при этом: "Un Polonais passe partout!" ("Поляк везде пройдет"). Наполеон поверил этому и пожелал для себя отряд из подобных молод­цев, в результате чего и родился Польский Гвардейский Полк легкой кавалерии. Вскоре после того шволежеров перебросили в Испанию, тоже в качестве кастета Великой Армии. Правда, в отличие от мамелюков, польская дворянская молодежь выглядела весьма симпатично, но когда уже вступала в драку, сам Сатана покрывался гусиной кожей.Обе эти дьявольские банды наемников Корсиканца самые славные страницы своей истории заполнили в 1808году в Испании. Но, чтобы мы могли получше ознакомиться с этими страницами, поначалу следует узнать Испанию того времени и войну, родившую два шедевра из моего MW.С 1788 года Испанией правил Карл IV Бурбон. Это был очень полный, весьма почтенный и чрезвычайно глупый человек. Трудно ска­зать, какой из этих элементов брал в нем верх. Самое главное то, что он терпеть не мог править (единственную радость ему доставляла охота) и уж совершенно не мог справиться с галопирующим декадансом испанской им­перии, прекрасно, причем, понимая свою неспособность, и это единственное, говорящее в его пользу. Посему он терпеливо искал хорошего кормчего для испанской политики и постоянно менял своих премьер-министров, но никто из них так и не сумел разогнать черных туч, собирающихся над Иберийским полуостровом. Отчаяв­шийся и перепуганный взрывом Французской Революции, Бурбон сидел в своем Эскуриале и ждал, когда Фор­туна улыбнется ему, то есть, подходящего человека, который снял бы с его слабых плеч бремя власти, ему же позволил посявятить себя исключительно охоте.

Вместе с Карлом ждала и его достойная супруга, Мария Людовика Пармская, женщина пожилая и страшная как макбетовские ведьмы, зато одаренная ненасытным сексуальным аппетитом. Она ждала какого-нибудь рыцаря, который снял бы с ее плеч бремя отсутствия еще одного таланта у монарха.

И вот когда Карл IV и Мария Людовика выжидали со все растущим беспокойством, полевыми доро­гами из Эстремадуры в Мадрид шел пешком молодой, недурной собою и вооруженный лишь пустыми карма­нами хват по имени Мануэль Годой. В Мадриде юношу пригрел жалостливый корчмарь. Он позволил ему бренчать на гитаре в своем заведении, петь и собирать медяки, которые бросали гости за исполнение огненных болеро, хот и фанданго.

Годой быстро все схватывал и сразу же понял, что одними только песнями и струнным перебором большой карьеры не сделает. К счастью, в Испании существовал давний, не чуждый также и другим народам, хотя под иберийским солнцем обросший традицией, обычай строить карьеру через - как это метко определяют кастильцы - "braguetazo", то есть ширинку. Мануэлю удалось очаровать своим молодечеством саму "camarere" (горничную) королевы, благодаря чему очутился в королевской гвардии. Вот там-то его и заметили ожидавшие его Карл IV с супругой.

С этого мгновения карьера гитариста из Бадахос приняла настолько космическое ускорение, что даже карьера Бонапарте, считающаяся рекордной в смысле скорости, не может равняться с нею. "Braguetazo" эстре­мадурца оказался оружием, бьющим наголову меч корсиканца: в 1792 году, буквально через пять лет после по­явления в Мадриде, к изумлению и бешенству всей Испании Мануэль Альварес Годой уже был любовником, а точнее, одобренным самим королем, неформальным "мужем" королевы, генералом, князем Алькуда, кавалером рдена Золотого Руна, премьер-министром королевства, главой государства и фактическим королем, и вдобавок, выводящим свой род от... ацтекского царя Монтесумы. Такой байки ни один испанец, с Сервантесом включи­тельно, не смог бы придумать даже в состоянии "белой горячки".

В течение следующих нескольких лет эстремадурский лабух правил Испанией ак, будто это был его личный бордель. Наполеону это особо и не мешало, если бы Годой не заключил союз с врагами Франции и уже в 1806 году не попытался ударить ее с тыла, когда шла война с Пруссией. Бонапарте не мог себе позволить угрозы с двух сторон, посему, когда в начале 1808 года разведка донесла ему, что Австрия собирается обьявить французам войну, он решил сначала ликвидировать угрозу удара с тыла, и его войска оккупировали Испанию. Им никто не сопротивлялся, поскольку испанское королевское семейство, а точнее, Карл IV и его сын Ферди­нанд, в это время ссорились из-за трона и из-за Годоя, которого Фердинанд ненавидел вместе со всей Испанией. Император воспользовался этой сварой, пригласил папочку вместе с сынком в Байонну, после чего помирил их тем, что лишил обоих права на трон, на котором уселся его брат, Иосиф Бонапарте. Испанское монаршье се­мейство было взято в плен, но не в полном составе, поскольку в Мадриде оставался на свободе последний ее вольный представитель, молоденький инфант Франсиск. Наполеон приказал ему не медля прибыть в Байонну, и послушный наследник начал было уже готовиться к выезду. В ночь с 1 на 2 мая все уже было готово. Таким вот образом мы и добрались до выступления мамелюков.В понедельник, 2 мая 1808 года, у Эскуриала начала накопляться громадная толпа оборванцев. С самого рассвета к королевскому дворцу стягивались тысячные орды вооруженного плебса и крестьян, из темных закоулков выплеснулись ватаги бродяг и бандитов, искушен­ных обещаниями богатой добычи, волнами наплывало ночное воронье, чующее запах крови. Вся эта свора росла будто масляное пятно, разливаясь по щелям прилегающих к замку городских улиц, сбивалась, перелива­лась, наползая друг на друга - как электрические импульсы в воде - сквозь толпу прорывались дикие хрипы, нарастая глухим рычанием голодной бестии. Сотни монахов, спрятавших головы под капюшонами, с распяти­ями в руках прорывали в этой массе кротовьи ходы, агитируя против "французских якобинцев, врагов Господа нашего Иисуса Христа" и возбуждая ярость известием, что инфант Франсиск плачет от страха перед корсикан­ским оборотнем, который уже замордовал его отца и брата. Раз за разом по толпе прокатывался гром, предска­зывающий извержение, не хватало лишь малой искры, чтобы вулкан раскрыл свою пасть.Такой искрой стал адьютант губернатора Мадрида, маршала Мюрата, прибывший для того, чтобы выяснить причину сборища. При виде французского мундира толпа взвыла. Во всадника полетели камни. Его бы разорвали на куски, если бы не вмешательство двенадцати гренадеров-гвардейцев, которые заслонили офицера штыками. Раздались пер­вые выстрелы, и это стало сигналом. В тех районах города, где стояли фрацузы, вооруженные банды наброси­лись в дома, убивая солдат и офицеров с изысканной жестокостью, а при случае - насилуя, обворовывая жи­лища и грабя любого, кто попадался под руку. В течение нескольких минут множество французов, кого застали врасплох, погибло самым ужасным образом, а мятеж расползался по городу будто пожар в стоге сена, превра­щая Мадрид в кровавый ад. Многие жители пытались спасать французов, пряча их в закоулках своих жилищ. Так же поступили беднейшие монахи Мадрида, братья из скромного монастыря Святого Каэтана от Провиде­ния. Они спрятали в своих кельях убегающих французских офицеров, в то время, как богатые монахи безум­ствовали во главе банд, расправлявшихся с чужеземцами. Наполеон не забыл. В 1809 году все мадридские мо­настыри были ликвидированы. Все, кроме одного - Санто Каэтано де ля Провиденсья.

Ошеломленный Мюрат приступил к ответным действиям с промедлением. Он заблокировал все веду­щие в столицу ворота, после чего несколькими картечными залпами отбросил мятежников от дворца в центр города, на Пуэрта дель Соль. Он мог бы устроить резню, но мадридская хунта (городское управление) молила его удержаться от этого. Он и сам не желал резни, но и не мог спокойно глядеть, как вырезаются небольшие, изолированные в городских джунглях французские отряды. Ему необходимо было совершить чудо - буквально одним ведром воды загасить вулкан. И тогда он вспомнил, что император передал в его распоряжение мамелю­ков. После этого он ввел в дело репрессивный кастет французской гвардии.

Мамелюки двинулись по улице Толедо. Увидав их, толпа взвыла громче, чем о сих пор. В Мадриде их ненавидели более, чем кого либо, называя их языческими сучьими сынами. Из окон какого-то дома раздались выстрелы, и два всадника в тюрбанах свалилось с седел. Тогда их товарищи ворвались в дом и хладнокровно вырезали всех его обитателей. Остальные пустили своих коней галопом в направлении центральной площади Мадрида, Пуэрте дель Соль, где унюхавшая крови чернь издевалась над схваченными французами. Из пролета улицы отряд врезался в толпу будто снаряд из катапульты, и это было ошибкой. Сотня всадников тут же за­вязла в гуще народа, и ее стиснули будто под прессом. Тысячи рук начали стаскивать мамелюков с лошадей, колоть ножами, душить, рвать на куски. Именно это мгновение и увековечил Гойя в 1814 году на картине, наз­ванной "Dos de Mayo" ("Второе мая") и находящейся теперь в музее Прадо.

Франсиско Хозе де Гойя и Лусиентес (1746 - 1828) был гением, одним из тех, благодаря которым, ис­кусство остается искусством. Он был величайшим, оставившим других на несколько корпусов художником эпохи неоклассицизма, и единственным, живущим в эпоху неоклассицизма, реализовавшим собственный стиль, совершенно лишенный неоклассицистических форм, который нельзя было в то время сравнить ни с чем, пио­нерский для живописи, что родится только через сотню лет после него, для Мане, Дали и компании. Романтик пред романтизмом, импрессионист пред импрессионизмом, сюрреалист пред сюрреалистом. Хищный, жесто­кий, расчетливый и безумный. В своих картинах маслом импрессивный реалист, отражающий суть вещей, скрытую внутри тел (портреты), или события - на первый взгляд незаметную. В своих же гравюрах - визионер черно-белого мира ночных кошмаров, сонных иллюзий, капризов болезненного сознания, полусумасшедший фантаст - посредник меж Босхом и Дали, потрошащий видимую сторону жизни и извлекающий наружу страш­ную ее изнанку. В нескольких его графических циклах, для которых название первого ("Капричос" "Капризы") является символом, а название одной из гравюр ("Когда засыпает разум, воображение рождает чудовищ") - ло­зунгом, колобродит космос, нафаршированный монстрами из средневековых мистерий, ведьмами и человеко-зверями из мозга самого безумного алхимика, теснятся все самые мрачные патологии преисподней, неба и земли, раскорячивается влекуще отвратительный помост между Просвещением и Романтизмом, между точно так же аллегорически универсальным публичным домом и Бедламом.

Никто, ни один из историков искусств, не произвел настолько точного анализа его творчества, как поэт Рафаэль Альберти в стихотворении "Гойя", фрагмент из которого я процитировал в эпиграфе. Во "Втором мая" и вправду "смеется Ужас" - склабится двумя полными рядами зубищ, зажатых на горле. Все пространство, стиснутое в раме, грохочет в концерте резни, залитым пульсирующей гаммой цвета и необузданным порывом...Если судить по теории, чуть больше сотни мамелюков должны были выполнить невыполнимое - усмирить мно­готысячную толпу, находящуюся в состоянии безумия. Один тюрбан на сотню воспаленных голов. К тому же они уже совершили вышеупомянутую ошибку, врезаясь снарядом в густую массу, которая тут же начала рвать их на куски. Этот момент архиубедительно и сфотографировал Гойя. Но когда этот миг - момент растерянности - минул, в ход пошли кривые сабли, и на землю посыпались "тыквы".

Определение "тыквы" вовсе не является здесь какой-то придуманной метафорой. Мамелюкская моло­дежь училась рубить головы на тыквах, причем, это понятие по отношению к противнику мамелюки употреб­ляли и в будничном языке. Мамелюк не мог и мечтать о посвящении в самостоятельные воины, прежде чем умение рубить головы не становилась для него деятельностью такой же банальной, как и рубка тыкв. Полулун­ные дамасские клинки снимали вражеские башки с одного удара, как французская гильотина. Так же было и на Пуэрта дель Соль. В сдавленной на какое-то мгновение кучке мамелюков те, что находились снаружи, были стерты чернью "a platte cousture" - в порошок. Благодаря этому, на миг вокруг остальных образовалась полоса "свежего воздушку" для сабель - и этого хватило. Когда ужасно воющая толпа наперла, чтобы разорвать и сле­дующих "языческих сукиных детей", раздался рвущий душу свист изогнутых бритв, и в брусчатку застучал град окровавленных голов.

Что такое несколько отрубленных голов в многотысячной массе? Теоретически - ничего не значащая мелочь. На практике же - это был конец сражения. В то время испанцы были наижесточайшим народом Европы, ибо довели до совершенства бесчисленные способы убийства себе подобных, но со времен мавров, о которых давным-давно позабыли, на этой земле не видели ничего подобного тому, что произошло 2 мая на Пу­эрта дель Соль. Когда толпа увидала головы своих сотоварищей, взлетающие в воздухе будто мячики - она изумленно замерла, остановилась и внезапно затихла. Над залитой кровью площадью на несколько секунд во­царилась гробовая тишина. Потом толпа вновь взвыла и в панике бросилась к пролетам ближайших улиц.И это был конец "Dos de Mayo". На следующий день, 3 мая 1808 года, за работу взялись карательные взводы. Ан­тибонапартисты и тенденциозные историки сообщали впоследствии, будто за бунт 2 мая в Мадриде было рас­стреляно около 600 человек (наш Мариан Брандыс упирается вообще на двух тысячах!), но это сущая ложь. Столько было осужденных, но, как показывают испанские источники - было расстреляно 104 человека, только


схваченные с оружием в руках предводители. Когда хунта обратилась к Мюрату с просьбой помиловать остальных, тот немедленно выразил согласие.

Сейчас уже невозможно утверждать, размещал ли Гойя в своей картине и каким образом элементарные силы человеческого общества - добро и зло, равно как невозможно сделать этого с его другим драматично ор­кестрованным аккордом мадридского бунта, знаменитым холстом "Расстрел 3 мая". В этом другом кадре, ро­дившемся в 1814 году, историки и искусствоведы маниакально видят вневременную аллегорию мартирологии революционеров, где расстреливаемые, с вдохновенными лицами героев, символизируют попранное добро, а

солдаты расстрельного взвода с анонимными без-лицами палачей, естественно же зло. Картина как штандарт для "ангажированного" творчества. В этом столько же смысла, сколько и сотворение лозунга из подобной, на­писанной Верещагиным, сцены расстрела по приказу Наполеона тех бандитов, которых московский губернатор, граф Растопчин, выпустил в 1812 году из тюрем и озадачил поджогом города.

В течение многих уже веков художники недоверчиво трут глаза, читая в рецензиях или каким-то иным образом узнавая о том, что они "хотели сказать". Множество веков вертятся они в своих могилах при известии об интерпретации своих произведений. Это самый настоящий идейно адаптационный "данс макабр". Вот три из множества доказательств. Известный современный польский художник, Здзислав Бексиньский, в интервью га­зете "Политыка", когда разговор коснулся идейного содержания его картин: "Скорее всего, это зритель припи­сывает им определенное содержание. И заверяю вас, я весьма удивлен, когда выслушиваю поочередно совер­шенно противоречащие друг другу мнения о том, что послужило толчком к созданию одной и той же картины, провозглашаемые разными лицами в понедельник, четверг и пятницу". Великий латиноамериканский писатель и поэт Хорхе Луис Борхес: "Относительно моего творчества написано множество критических работ. В некото­рых из них я не могу понять ни строчки. Я весьма благодарен тем, кто выискивает в моих книгах столько внут­ренних сложностей, но считаю все же, что литературные школы существуют исключительно лишь для крити­ков и литературоведов, которые сами их и выдумывают". Великий скульптор Генри Мур в ответ на вопрос журналиста газеты "Монд", имеется ли у него ясная концепция того, что он выражает своим творчеством: "Нет, у меня наверняка ничего подобного не имеется. Это я понял в последнее время, когда мне повстречалась книжка, написанная обо мне Эриком Нойманом. После первой же главы я сказал себе: не стану читать... Там имеются взгляды, которые впоследствии мне придется своим творчеством или подтверждать, или же отрицать; мне придется доказывать, что Нойман ошибается. А так я отложил книжку и забыл о ней. Я совершенно не же­лаю узнавать, что заставляет меня творить, и что я хочу сказать каждым своим произведением".

Так если эти кричащие холсты Гойи - действительно революционные универсалии, так что, тогда, в "Dos de Mayo" добро - это те, кто убивает стоя, зло же - те, что в седлах? Повторяю: сомневаюсь. Сомневаюсь, что "Dos de Mayo" и даже "Расстрел" это прелюдия "Герники". Гойя, с 1798 года придворный художник, пишу­щий портреты Бурбонов, о котором писал одному из приятелей в плебейском восхищении: "Эти принцы - истинные ангелы!", был неоклассицистом - представителем того направления в искусстве, которое, как никакое другое, прислуживало режимам и подпитывалось пропагандой. И в то же самое время Гойя, заканчивающий в 1799 году цикл фантасмагоричных "Капричос" - это полный романтик, пионер направления, что было бунтом творцов против неоклассицистического угодничества. В "Капричос", доски которых он, как бы издеваясь, под­нес в дар Карлу IV (была в том и хитрость, защита перед полицией инквизиции, что без труда расшифровала истинный смысл этих графических листов), в старой, отвратительной кокетке распознали Марию Людовику, а в осле, позирующем художнику - министра Годоя. В "Капричос", как метко определил это Альберти, "Испания становится страшилищем". Возможно, Гойя и ненавидел французов, как и большинство испанцев, но он же и служил им после свержения Бурбонов стал художником нового короля, Иосифа Бонапарте, чего Испания долго не могла ему простить. Когда же, в свою очередь, Иосифа прогнали, он вернулся ко двору Бурбонов и вошел в милость именно этими двумя полотнами 1814 года. (Известны слова Гойи: "Если бы художники желали рабо­тать только лишь при справедливом правлении, то когда бы они вообще смогли бы работать?") Но, в конце концов, ему надоела вся эта игра в жмурки. Если даже и можно дискутировать, хотел ли он на этих картинах представить наполеоновских солдат в качестве палачей, а мадридских бунтовщиков как угнетенных ангелов революции, то уж несомненным остается тот факт, что под конец жизни, ненавидя свою жестокую, нетерпи­мую, завшивевшую инквизицией отчизну - он сбежал во Францию! Там он нарисовал индейца и подписал ри­сунок такими словами: "Мы, дикари, все же лучшие люди".Мне кажется, что он ни в чем не хотел убеждать, разве что в своей гениальности. И ничего не хотел - только лишь свободы творить. И не намеревался он вечно покупать ее для себя, даря королю антикоролевские "Капричос". Так чувствуют себя все истинные творцы, которым, в конце концов, капризов уже недостаточно. Все они, от Фидия и Леонардо начиная, носят в себе кредо, сформулированное Чеховым: "Я не либерал. И не консерватор. Я не сторонник умеренных реформ. Я не монах. И я вовсе не собираюсь выступать за что-либо. Я хочу быть свободным художником, вот и все."

Но возвратимся в 1808 год и в Испанию, которую - как определил Мюрат "мамелюки отдали в руки Наполеону". После подавления бунта 2 мая наступили ровно три недели спокойствия. Большая часть испанцев тогда еще дарила французов симпатией. Вступающие на полуостров наполеоновские корпуса население при­ветствовало триумфальными арками, вином, песнями и цветами. Мятеж в столице подняли - как мы помним - чернь и крестьяне, подзуживаемые монахами, что боялись Бонапарте как черт ладана, зная, что он заядлый враг Священной Инквизиции. Три недели спокойствия, открытия и изучения Испании.

Это была Испания во всем богатстве своих традиций, как хороших, так и плохих. Инквизиция действо­вала на все сто, будто в старые добрые времена отца Торквемады. Коррида праздновала неизменные триумфы, что вовсе не означало, будто всегда торжествовали тореадоры - как раз в период пребывания французов в Мад­риде бык продырявил живот и отнял жизнь у самого знаменитого маэстро торреро, любимца всей Испании, Педро Иллоса. И как всегда, на первом плане была любовь, днем и ночью, пока война не спихнула ее на второй план.Двери от комнат испанских сеньорит прекрасно запирались на засовы, тем не менее, французские и польские офицеры быстро выучили старинную испанскую поговорку: "Senor, dadiva branta prena, y entra sin barrena" (Сеньор, только выложите денежки, и перед вами откроются все запоры"). Впоследствии они узнали прелестный куплетик из песни, которую пели испанские девушки:


"Si madre lo sabe "Если бы мать знала,

Habra casas buenas То была бы права,

Clavara ventanas Забив гвоздями ставни

Cerrara las puentas." Закрыв наглухо двери".



В результате, они не жаловались на скуку в жаркие иберийские ночи, что вовсе не меняет факта, что так и не смогли до конца понять сложность дамско-кавалерских отношений в этой стране. Наибольшее оше­ломление и вполне понятную зависть будила санкционированный традицией, основанный на полигамии мав­ров институт "барраганы", то есть официальной наложницы, второй, неформальной супруги испанца, с кото­рой была согласна и первая. В свою очередь, испанские мужья соглашались и с таким же традиционным обы­чаем "кортехо", платонического рыцаря-любовника супруги, более того, они часто мирили свою половину и "кортехо", искренне желая, чтобы в случае, если жена станет вдовой, не женилась ни на ком кроме "кортехо". Французы и поляки даже и не пытались понять этого, зато испанцам казалось, что они понимают все и вся, свидетельством чему является их мнение о европейских народах, родившееся именно в те времена:


"Четыре англичанина - это четыре чудака и пьянчуги.

Четыре француза - это четыре пересмешника и ворюги.

Четыре итальянца - просто четыре бандита.

Четыре немца - очень хорошие люди.

Четыре поляка - четыре обжоры и пропойцы.

Четыре голландца - обычных четыре купца.

Четверо русских - просто четыре раба.

Четверо турок - да это четыре собаки.

Четыре испанца - четыре идальго, благородные в драке!"


У "благородных идальго" имелась прекрасная черта - они не любили напиваться (в Испании тогда го­ворили, что вор лучше пьяницы, ибо от вора еще можно устеречься), но весьма скоро французы заметили, что в этой стране весьма модно упиваться кровью и мучениями жертв, причем не только во время корриды. Это они заметили ровно через три недели после мадридских событий. 24 мая 1808 года каменистая, мрачная и неуро­жайная Астурия объявила французам тотальную войну. Это был первый, но не последний, организационный успех монахов и лондонских агентов. К Астурии очень быстро присоединились Галисия, Эстремадура, Старая Кастилия, Валенсия, Андалузия, Мурсия, Арагон и другие провинции. Лафа кончилась.Процесс нарастания бунта стал цепной реакцией, тщательно "запрограммированной" и самым точным образом реализованной. Ведь поначалу не было и речи о всенародном восстании - против французов выступили верные Бурбонам и оплачи­ваемые Лондоном окружные хунты, располагающие регулярными войсками, а также банды опытных, тоже подкормленных британским золотом, разбойников, горных "Довбушей", которые перед тем заливали сала за шкуру собственным землякfм. Именно эти разбойники и сыграли решающую роль - роль запала. Они перехва­тили несколько французских курьеров, несколько небольших патрулей и некоторое число офицеров, стоящих на квартирах в деревнях и местечках, после чего замучили их самым ужаснейшим образом, бросая в кипящее масло, сажая на кол, распиливая живьем, привязывая за руки и ноги к столбам над кострами, разрывая меж со­гнутыми деревьями и т.д. После этого изувеченные трупы и человечье "жаркое" были подброшены на дороги и поблизости от селений. Увидав своих мертвых, французы чуть не задохнулись от ярости и в качестве мести упомянутые селения спалили, после чего начали вешать и расстреливать каждого испанца, схваченного с ору­жием в руках. Видя, что процесс пошел, партизаны-"герильяс" усилили террор, в том числе перебили всех больных французов в госпитале города Масанерес, разрезая их на куски ножницами; схваченного генерала Рене убили только через два дня упорных трудов (выцарапали глаза, вырвали язык, обрезали уши, а потом распи­лили меж досками), одного драгунского полковника бросили живьем в печь и т.д. и т.п. Французы, ежедневно находя трепещущие тела своих товарищей, отреагировали на подобную жестокость усилением репрессий, чего вполне хватило, чтобы испанский народ схватился за оружие, тем более, что предупредительные церковники за ранее сложили новый катехизис, начинающийся с вопроса: "Является ли грехом убийство француза?" Ответ был следующий: "Нет, это доброе дело".

Поляки, которым пришлось сражаться во французских войсках, поначалу сочувствовали испанскому народу и признавали его правоту (некоторые, как, например, капитан Выгановский или полковник Феликс По­тоцкий, даже демонстративно подали в отставку). Но, увидав жестокости, совершаемые испанцами в этой войне (как писал улан Каэтан Войцеховский, испанские дневники которого я подготовил к печати: "Нет таковых издевательств или пыток, которых бы не применили испанцы к французским пленным... Обрезали уши, носы, выкалывали глаза, выпускали внутренности и вытягивали жилы."), солдат дичал и, уже перестав размышлять, платил тем же самым. Войцеховский хладнокровно описывает, как после того, как испанцы захватили два с лишним десятка раненых и больных поляков, обмотали их смоченными в масле тряпками и соломе и сожгли их живьем - наши пикинеры из мести сожгли деревню, в которой все это произошло. К счастью, в большинстве своем, поляки хорошо понимали, что происходит за кулисами событий ("Испанская война раздувается Анг­лией, которая везде желала творить врагов Наполеону", - писал тот же Войцеховский).Британские войска, которые пришли на помощь испанцам, позволили последним достичь серьезных успехов на поле битвы. После капитуляции французского корпуса Дюпона под Байлен (в июле), капитуляции почетной, которую "кабальеро" тут же и нарушили, помещая военнопленных на понтонах Кадикса и островке Кабрера в настолько ужасающих условиях, что большинство не пережило даже и года - Наполеон понял, что прекрасная Испания, которую ма­мелюки "отдали ему прямо в руки", начинает из тех же рук ускользать. Тогда он ре шил посетить ее лично и забрал с собою свой второй чужеземный кастет. Всадники с Нила были кастетом репрессивным. Теперь же ему понадобился кастет для защиты - взбаламошные дворянчики с Вислы. Он как бы предчувствовал, что сделают испанцы...

Чтобы остановить "бога войны" испанцам не требовалось ни cотен тысяч человек, ни британских ру­жей, ибо сотни тысяч лет назад природа одарила местность, где впоследствии вырос Мадрид, гранитным щитом высотой в 1-2 тысячи метров. Это была горная цепь Сьерра Гуадаррама, каменный вал, защищающий столицу с севера. Кратчайшая дорога из завоеванного Наполеоном Бургоса в Мадрид вела через западный отрог Гуадар­рамы, горную цепь Айлан, а точнее, через скальную седловину, нечто вроде горловины, которую называют Со­мосьерра, находящейся на высоте 1415 метров над уровнем моря и в 75 километрах от столицы. Испанцы знали, что Бонапарте терпеть не может обходных путей к своей цели.

Сомосьерра, начиная с знаменитой атаки и до нынешнего дня, стал нас только раздутым мешком лжи и мифов, что трудно отыскать нечто подобное в описаниях и иконографии, связанной с наполеоновской эпохой. Наивеличайший миф - это повторение до сегодняшнего дня сотнями историками и художниками (исключения можно сосчитать на пальцах одной руки) утверждения, будто польские шволежеры атаковали ущелье. В этих сообщениях полно крутых, нависающих над головами склонов, страшных пропастей, тонн камня, среди кото­рых с трудом и вьется уже упомянутая выше, весьма короткая и совершенно не защищаемая испанцами горло­вина. К седловине довольно отлого подымалась широкая тропа, пересекающая зигзагом долину шириной в два километра. Именно по этой дороге и атаковала наша легкая кавалерия, а вовсе не по какому-то там ущелью.



Неправдой является и то, что они отправились в атаку с пиками (их они получили только в 1809 году), и что защищающие дорогу пушки обслуживались партизанами (на самом же деле их обслуживали профессио­нальные канониры испанского полка "Лас Ординас Милитарес"), как это видно на множестве картин. Но все это еще мелкая ложь. Во французских монографиях испанских войн они идут в атаку... вместе с французами! Эта атака была чем-то настолько феноменальным, что французы, уже через пять минут после ее завершения, поняли, что эта атака будет признана самой великолепной кавалерийской атакой за всю историю войн. И вот почему сразу же после битвы появилось столько ее французских "участников", что их бы не поместила и вся долина, по которой и шла дорога. Шволежер (шволежеры, шеволежеры – легкие кавалеристы) Залуский вспоминал, что французские офицеры буквально выма­ливали, чтобы поляки захотели признать их участниками славной атаки ("После разбора каждый штабной французский офицер гордился, что будто бы и он сам участвовал в этом наступлении... Я сам своими ушами слыхал офицеров, говорящих: "Если маршал станет обо мне спрашивать, скажи ему, что я с поляками..."). Дру­гой герой атаки, Неголевский: "Сколько же это французов хвасталось, будто они принимали участие в нашей атаке в качестве добровольцев!" Верхом наглости было сообщение в бюллетене, выпущенном после битвы, что атакой командовал генерал Монбрюн. Виной за эту ложь иногда возлагают на самого Наполеона, в то время, как в бюллетень ее поместил адъютант императора, граф де Сегюр, только лишь затем, чтобы, при случае, со­общить, что и сам был ранен во время исторической атаки. Неголевский потом весьма удивлялся, каким это образом господин граф "приклеился к атакующим", а Залусский же только сообщил, будто ранения де Сегюра во время атаки как-то "никто из наших офицеров и не заметил".

В действительности же атакой командовали: поручик Анджей Неголевский (в самом конце) и прежде всего - капитан Ян Непомуцен Дзевановский (в двух третих пути), ее главный герой. Дзевановский - не Козе­тульский! Это громадное оскорбление устроили Дзевановскому не столько французские историки (их поста­новка во главе атаки Монбрюна является самой банальной историографической подтасовкой, недостойной раз­бирательств и споров), сколько историки и писатели Польши, воруя у него этот подвиг и вкладывая в карман Козетульского, который упал с коня еще перед первой вражеской батареей! И все-таки, Сомосьерру взяли "Ко­зетульский и другие" - это миф настолько же могущественный, настолько укоренившийся в сознании поляков, как и миф об "ущелье". Прав был Гюго, когда писал относительно мифа: "il court, il vole, il tombe, il se releve roi". Миф царственно поднимется после каждого падения, ему не повредит правда, его не убьют никакие объяснения, ибо такова его натура. Миф либо неуничтожим, либо его нет совсем.Командующим обороны Сомосьерры был генерал дон Бенито Сан Хуан, которому была дана в удел честь задержать императора Напо­леона. На склоны долины он посадил тысячи стрелков, а на поворотах дороги установил по четыре пушки (всего батарея из шестнадцати орудий). Дорогу ни в коем случае нельзя было обойти, так как вся долина была усеяна валунами, на которых лошади обязательно поломали бы ноги, проскакав с десяток метров. Так что един­ственным путем на Мадрид оставалась горловина и та самая узенькая тропа (испанские канониры с громадным трудом протискивались между колесами лафетов), с обеих сторон обрамленная каменной стенкой, что и вправду делало из дороги искусственное ущелье, а точнее - коридор с невысокими стенками. Принимая во вни­мание, что она четырежды перекрывалась концентрическим пушечным огнем и простреливалась со склонов долины перекрестным огнем из тысяч ружейных стволов - такая позиция была запорой, которую военные экс­перты называют "непроходимой". Испанцы свято верили, что там не пройдет сам дьявол, тем более "бог войны". Но "бог войны" помнил, что "Un Polonaise passe partout".

Утром 30 ноября 1808 года французская пехота провела разведку боем, ударила на дорогу и склоны долины. Наступление захлебнулось кровью в убийственном пушечном и ружейном огне испанцев. Легкость, с которой они спихну ли французов на исходные позиции, подорвала у французских штабных офицеров веру в возможность форсировать Сомосьерру. Раздались голоса, что следует отступить и обойти гранитную плотину по сеговийскому тракту. Вот тогда-то Наполеон и решился атаковать силами шволежеров. Концепция атаки конницей узкого прохода, четырежды забаррикадированного артиллерией граничила - по мнению окружавших Наполеона офицеров - с безумием. Начальник генерального штаба, маршал Бертье, и главный начальник гвар­дейской кавалерии, маршал Бессьере, высказались в том духе, что данный план совершенно невыполним. Тогда император буркнул: "Оставьте это полякам" и приказал генералу Монбрюну передать приказ в его личный тре­тий эскадрон полка шволежеров. Монбрюн галопом помчался к полякам, вывел их на край долины и встретил там такой вал испанского огня, что без слова завернул. Завернул Монбрюн, гордость французской армии, один изпяти самых знаменитых кавалеристов эпохи, чело век, который за всю свою предыдущую карьеру не отсту­пал ни перед чем и ни когда!

Для императора это должно было быть неприятно. Монбрюн стал перед ним и отрапортовал, что в су­ществующей ситуации проведение атаки невозможно.

- Невозможно?! Не знаю такого слова! - крикнул Бонапарте. - Мои поляки тоже его не знают!

Последующий приказ доставил де Сегюр. Двинулись опять, 136 (или же 125 - источники сообщают разное число) человек, орущих: "Да здравствует император!!!"

Ор-От прекрасно описал это в стихотворении "Сомо-Сьерра, рассказ шволежера":


"...Ну и лошадка была у меня в те годочки Масти гнедой, на ножках передних чулочки.

Сам отец объезжал - ох, горячею сделал,

Только тронь шенкелями - словно ветер летела.

И когда капитан, нас в четверки построив,

Глянув как на сынов, молвил: "Соколы, к бою!",

Я на гриву склонился, судьбу ей вверяя.

Мы помчались, кровавый туман рассекая.


О святая Мария! Трудно даже поверить:

Мы верхом - против пушек, стоявших в ущелье.

Лишь безумец иль бог мог придумать такое,

И, безумцы, мы стали отважнее втрое.

"Император!!!" - неслось из горячечных глоток,

Заглушая бряцанье и грохот, и топот.

Кровь до капли отдать за Него мы готовы.

Знал "Великий" солдат своих, знал, право слово!"


Козетульскому не повезло. Он скомандовал атаку и разогнал коня, но когда первые четыре пушки плюнули огнем, его верховое животное было ранено, и, впоследствие, литературный "покоритель" Сомосьерры полетел кувырком. Потом, наверняка, он стоял, глядя на спины товарищей, или гнался за ними на своих двоих, раздирая глотку как король Ричард: "Полцарства за коня!!!" В этой ситуации командование атакой взял на себя капитан Дзевановский, но и ему не было дано добраться в седле до конца пути.

Это и вправду была смертельная атака. Пушки били прямой наводкой в плотную массу лошадей и всадников. Со склонов долины их разила лавина ружейных пуль. С обеих сторон дороги, из-за низенькой стенки, сотни испанских стрелков поливали их картечью "a bout portant" - вплотную, касаясь стволами ру­жей и тромблонов (ружей с расширяющимся в виде лейки стволом) конских животов. Снова Ор-От:


"Пламя, стоны, проклятья ущелье накрыли...

У людей и коней - будто выросли крылья.

Мы рубили как черти, летели как птица,

Под копытами вражьи кровавые лица...

Грохот пушек, крик смерти, и падают кони,

Гибнем мы - не осталось полста в эскадроне...

Тут обрыв, там враги - братцы, это ж ловушка...

К черту!!! Рысью!!! Вперед!!!

...И захвачены пушки!"


Даже после захвата второй батареи дон Бенито Сан Хуан верил, что через мгновение эта горстка бе­зумцев превратится в пыль, и что французская армия покорно стечет по склонам Гуадаррамы. Главная хунта была уверена в этом заранее и спокойно ожидала в Аранхуэсе вестей о бессильном бешенстве Корсиканца. Когда же поляки растоптали третью четверку орудий, дон Бенито почувствовал, как по спине течет холодный пот. Когда последние пушки покрылись трупами канонеров, а осмелившаяся пехота французов начала караб­каться на горные склоны, дон Бенито сел на коня. Все остальное было уже только паническим отступлением, а Мадрид стал искать атласную подушечку, чтобы положить на нее городские ключи для победителя. Ор-От так закончил сообщение неназванного шволежера:


"Я опомнился... Золотом солнце пылало.

Император подъехал. Его озаряло

Золотое сиянье, жар огненной сечи.

Глянул... Тут нахмурились брови, ссутулились плечи Он увидел погибших солдат пред собою,

Будто травы, что скошены острой косою,

Крикнул: "Слава отважным!", тем, что живы остались,

Только алой волной стыд лицо его залил!..."


Последнее предложение - это чушь. Многим моралистам хотелось верить, что ему было стыдно, так как послал на смерть цвет польской молодежи. Но тут нечего было стыдиться, можно было лишь чувствовать удовлетворение и гордость. Стыдно и глупо рассматривать Сомосьерру в категориях морали, а невоенных, но даже если бы мы захотели остаться на этих первых, то и так следовало бы сказать, что решение Бонапарте в своем эффекте было решением архигуманным. Более сотни "камикадзе" из легкой кавалерии в течение восьми минут на расстоянии 2500 метров завоевало "непреодолимую" позицию. Почти половина атаковавших погибла или же была тяжело ранена, остальные контужены, что для эскадрона конечно же было кровавой жертвой, ис­тинной гекатомбой. Но с точки зрения стратегии, пробить путь для целой армии за счет нескольких десятков человек - было гениальным ходом. Один страшный удар польского кастета на руке "бога войны" пощадил жизни Сутин, а то и тысяч людей, которые обязательно погибли, если бы кампания затянулась. После Сомо­сьерры она же буквально приостановилась на какое-то время, поскольку великая атака парализовала испанцев, забирая у них всяческое желание сражаться. Это была самая дешевая победа Наполеона. Да и вообще, убий­ство тогда мало чего стоило, хотя и слегка подорожало с времен древности. Военные расходы Юлия Цезаря в пересчете на одного убитого варвара составляли 75 центов, в то время как Бонапарте для этой же цели должен был располагать уже тремя тысячами долларов. В свою очередь, убийство одного неприятеля в I Мировой войне стоило США 21 тысячу долларов, во Второй - уже 200 тысяч. Но вернемся к дешевой Сомосьерре.

Один из выдающихся российских военных экспертов, знаменитый историк генерал Пузыревский напи­сал: "Атака полка шволежеров гвардии Наполеона I под Сомо-Сьеррой принадлежит к военным фактам со все­мирной репутацией, это классический пример, цитируемый всеми учебниками по тактике". Сами же французы со времен Сомосьерры "цитировали" поговорку, что потом стала французской пословицей: "Ivre comme un Polonais" (пьян как поляк). А взялась она после комментария после битвы одного из французских генералов:

- Нужно было напиться вдрызг, чтобы такой приказ отдать, и пьяным вдымину, чтобы подобный при­каз выполнить.

На что Бонапарте, когда ему доложили об этом, прокомментировал:

- Я бы хотел, чтобы все мои солдаты были пьяны, как эти поляки!

Портреты этих великих пьяниц с равнин Мазовша, Великопольски и Малопольски, когда те дрались под Сомосьеррой, написали сотни художников. Одни лучше, другие хуже. Одни нарисовали комиксы, другие - ценные произведения, как, например, Петр Михаловский. Но только один не написал нависающих будто стенки в Татрах скал, ни сражения, даже ни мчащихся лошадей с шволежерами в седлах. Написал то, что я люблю - тишину, грохочущую страшнее динамита. Войцех Коссак.


Сын Юлиуша Коссака, Войцех (1857 - 1942), в молодости австрийский кавалерист, был великолепным знатоком военных дел, особенно связанных с кавалерией, и хорошим баталистом, который, однако, со страстью разменял свой талант на мелочи в многочисленных, хотя и доходных заказах. Его современник, пейзажист Ян "атаман" Станиславский, говорил о Коссаке: "Он мог бы быть первым польским художником, но делает все, что может, чтобы об этом никто не догадался".

Мы догадались, глядя на одну только "Сомосьерру" Коссака, на которой нет ни одного живого сущест­ва. Это не было его первой "Сомосьеррой", но она была иной, чем все остальные - во всем мире. О своей пер­вой, чертовски "реалистичной", со всеми сомосьеррскими байками, с узеньким ущельем и вертикальными стен­ками (таким, что его можно было бы забросать сверху камнями, и тогда ни одна живая душа не смогла бы пройти), с какими-то опереточными чудаками в партизанских одеждах "а la испанская герилья", он написал сам:"...а уж моя Сомо-Сьерра менее всего похожа на настоящую". Так он написал после своего путешествия в Испанию в 1899 году. Тогда он сделал фотоснимки Сомосьерры и доказал, что все предыдущие рисунки, не основанные на точнейшем знании местности, это всего лишь написанные маслом или акварелью проекции ми­фов. Поехал же он туда затем, потому что задумал громадную панораму Сомосьерры, и ему хотелось предста­вить настоящую местность. Эту панораму он так и не сделал (ему запретил генерал-губернатор, князь Имертин­ский), осталось всего лишь четыре эскиза, написанные в 1900 году. Через девять лет он написал еще одну Со­мосьерру, именно выставив ее в 1910 году в Краковском Товариществе Изобразительных Искусств(в настоящее время оригинал находится в Кракове, в частных руках).

Небольшой отрезок сомосьеррской дороги с пушками на первом плане. Уже прошли. Возможно, где-то дальше еще скачут на последующие пушки, а может битва уже и закончилась. Во всяком случае - здесь уже кончилась. Застывшие, выплюнувшие все ядра орудия, порубленные трупы, лошади, попавшие в клещи лафе­тов, разбросанные ружья, сабли, банники, стелется дым, маячат придорожные деревья... Тишина. Джон Кен­твелл пишет в стихотворении "Портрет тишины":


"Чтобы написать тишину,

Надо ее собирать

Медленными, осторожными движениями.

Дотянись до тишины и внеси ее вовнутрь (...)

Воздух наполнен шумом,

И, тем не менее, он тих (...)

Портрет тишины

И тишина портрета..."


Тишиной и недвижностью показать самую безумную атаку в военной истории! Тишиной, потря­сающей сильнее всех тех драматичных, динамизированных, возведенных до последней степени битвенного сумасшествия картин Сомосьерры, схваченных в момент, когда "у людей и коней появились перья". Здесь пей­заж после битвы, после наката ужасной волны - саван молчания, кладбищенская пустота, застывшая в капле крови мелодия Ужаса, что как никакое иное представление обвиняет военное смертоубийство, пусть даже славное и такое прекрасное.

Скульптурность и величие испанских Фермопил. Это пение мрачной Тиши. Это ее рыдания!

Именно потому считаемый обыкновенным реалистом Войцех Коссак и является нам художником не менее авангардным чем Гойя, в доказательство чего при веду высказывание одного из членов королевской семьи со­временного изобрази тельного искусства, Марка Шагалла. В 1977 году, когда отмечался его девя- ностый день рождения, журналист "Ньюсвик", Фридман, спросил у него:

- Учитель, согласитесь ли вы, что за последние несколько лет искусство изменилось?

А Шагалл ответил:

- Да. Это уже не искусство поющего сильным голосом. Чтобы потрясти людей, надо кричать тишиной.

Именно так крикнул Коссак. Всего лишь раз за всю жизнь. Но быть гением на миг - как это трудно.

А они? Их убили. Мамелюков, ненавидящие их европейцы вырезали в Марселе, в 1815 году. Шволе­жеры проскакали в атаку еще в нескольких войнах и восстаниях, но им тоже не простили. Нескольких из них, а каждый стоил тысячи, убили в Боррони[2] и бросили в общую яму, громадную, будто долина их славы, и по­крытую молчанием еще более страшным, чем та тишина, что грохочет на картине Коссака.

Преступление без наказания. И траурный кортеж, что, правду говоря, природу подавляет...

Так как же мог бы позабыть о них я, сердце которого захоронено вместе с ними, и который без всячес­кой надежды марширует по пейзажам без битв? Я люблю их любовью такой нежной, что нежнее уже и быть не может, и часто думаю о них с отчаянием, читая самое прекрасное стихотворение Казимеры Завистовской, которое называется "Кладбище":


"Крепко уснули - не выйти им в поле,

Не слушать, как косы звенят поутру,

Не видеть, как девки идут сквозь жару

В венках из колосьев, на хлебном раздолье.


Среди православных крестов деревянных

Заснули меж листьев и трав, и цветов,

Им запахи лета не вскружат голов

В зеленых соцветьях, средь звезд молочайных.


Одежды парадные, пояс богатый

Умершим надели в последний уход.

А сверху осталась душистая мята...


Над хатками дым потянулся, растаял...

И в небе, под аркою Царских Ворот

Приветствует их Богоматерь златая."



Примечания

1

Все стихотворения в этой главе перевела Людмила Марченко (прим. перев.)

(обратно)

2

Bourreaugne – оказывается, Вальдемар Лысяк зашифровал так Катынь, когда о ней нельзя было и упоминать (Примечание переводчика)

(обратно)

Оглавление

  •     MW: З А Л II В И З А Н Т И Й С К И Й П Е С
  • *** Примечания ***