Свет и тени [Рабиндранат Тагор] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

РАБИНДРАНАТ ТАГОР СВЕТ и ТЕНИ РАССКАЗЫ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Индийская литература велика и прекрасна, как сама Индия, и первое место в ней принадлежит Рабиндранату Тагору, выдающемуся писателю, мыслителю и общественному деятелю, которого индийцы по праву считают своим национальным гением.

Когда читаешь книги Тагора, перед глазами встает Индия его времени — страна, где природа так богата и щедра и где миллионы людей, угнетенных колонизаторами, насильственно лишались всех благ своей земли и своего труда. С болью и горечью писал Тагор о веках унижения, голода и нищеты индийского народа, повергнутого угнетателями в «болото оцепенения».

Но книги Тагора воссоздают не только правдивые картины недавнего прошлого Индии — они в художественных образах воплощают присущие индийскому народу характерные черты: уважение к труду, благородство, мечтательность и миролюбие.

Сам Тагор в полной мере обладал этими качествами. Вся его жизнь и все, что им написано, — гневный протест против бесправия и унижения народа, страстная защита человека любой нации, любого цвета кожи.

Советские люди с любовью раскрывают каждую книгу Тагора. Мы ценим дружбу с народами Индии, и нам дорог ее великий писатель.

Рабиндранат Тагор родился в 1861 году в Калькутте, самом большом городе Индии, раскинувшемся неподалеку от синего Бенгальского залива. Под флагами многих стран приходили в калькуттский порт корабли за чаем и кофе, хлопком и джутом. Много других ценных товаров вывозили отсюда колонизаторы — Индия в те времена была английской колонией, и в Лондоне любили похвастаться «жемчужиной английской короны».

Дом Тагоров, окруженный большим садом, стоял в маленьком переулке. В этом доме обитало несколько поколений культурной и гуманной семьи, давшей Индии многих интересных людей. Дед и отец поэта были видными деятелями прогрессивного для своего времени религиозно-реформаторского общества, старший брат был философом, другой брат — артистом, а два племянника поэта известны как талантливые художники.

Рабиндранат был младшим в семье. Когда ему было два года, умерла мать. Отец много путешествовал, дома бывал редко, и воспитанием мальчика занимались старшие братья и сестры.

Маленький Рабиндранат учился в школе и дома. Мальчик гораздо крепче, чем школьных учителей, любил бывшего сельского учителя Исвара, жившего в их семье. Этот человек с неисчерпаемой фантазией был прекрасным рассказчиком. Каждый вечер он созывал детей, усаживал их вокруг масляной лампы и читал им старинные повести. «Некоторые из слуг тоже приходили и подсаживались к слушателям, — вспоминал Тагор. — Лампа отбрасывала к балкам потолка гигантские тени, маленькие ящерицы ловили у стен насекомых, на веранде в бешеном танце дервишей кружились летучие мыши, а мы слушали, раскрыв рты, и боялись пошевелиться».

Решетка, огораживавшая большой сад, была намного выше маленького Рабиндраната, но когда он подрос, то часто подбегал к ней и с любопытством заглядывал поверх ее прутьев. За вершинами кокосовых пальм пестрели цветные крыши калькуттских домов, на которых отражались лучи ослепительного индийского солнца. Лишь отдаленный птичий клекот да зазывание уличного торговца нарушали покой этого тихого мирка. Мечтательному мальчику часто хотелось уйти за его пределы.

И наконец его мечта осуществилась — Рабиндранат отправился с отцом путешествовать в Гималаи. В повозке, в лодке, верхом на лошади ехал мальчик навстречу распахнувшемуся перед ним новому миру.

Впервые увидал Рабиндранат залитые водой рисовые поля, собирал камни в горных ручьях, разглядывал, запрокинув голову, снежные вершины могучих гор, вслушивался в шум водопадов, бродил меж вековых деревьев. «Эти царственные лесные деревья с их огромными тенями, высившиеся точно великаны, — какой мощной жизнью жили они столетиями! Когда я вступал в их тень, мне чудилось чье-то присутствие, я точно ощущал прохладное прикосновение допотопного чудовища, а пятна света и теней на устланной листвой земле казались мне лесной лестницей».

Так будущий поэт-лирик впервые познакомился с родной природой, которую он потом так чудесно воспевал в стихах и в прозе.

В течение всего путешествия отец занимался с сыном древнеиндийским языком — санскритом, и мальчик на всю жизнь заинтересовался богатой поэзией древней Индии.

Семнадцатилетним юношей Тагор поехал в Англию изучать юридические науки. Но и на чужбине сильнее, чем тяжеловесные фолианты английского права, привлекали его стихи Шекспира, Мильтона и Байрона.

Когда Тагору исполнилось двадцать три года, отец пожелал, чтобы он взял на себя управление родовым имением в Шилейде, на берегу Ганга.

Молодому человеку, полному поэтических мечтаний и литературных замыслов, не хотелось браться за чуждое ему дело, но отец настоял, чтобы Рабиндранат поехал в Шилейду, и сын впоследствии был ему за это благодарен.

Именно там узнал он, как живут простые люди его страны, увидел суровый быт индийской деревни. Крестьяне, подвластные произволу помещиков и их приказчиков, женщины, лишенные человеческих прав, дети, не имеющие возможности учиться, — вот кто составлял народ его родины.

Здесь, в Шилейде, начинается подлинная, творческая жизнь Тагора. Он пробовал писать и раньше, но именно здесь Тагор создает вдохновенные стихи, рассказы и пьесы, художественно воплощающие жизнь родного народа.

В это же время Тагор пишет свой первый роман «Берег Бибхи». Действие романа происходит в эпоху, когда в Индии правила династия Великих Моголов (XVI–XVIII век). Хотя «Берег Бибхи» — роман исторический, в нем выражены идеалы и взгляды молодого писателя на современную ему жизнь.

Тагор решительно осуждает враждебного народу жестокого правителя княжества Джессор — Протопадито, который вообразил, что он один властен над судьбой и жизнью своих подданных. Тагор противопоставляет ему старого махараджу Бошонто Рая, поэта и гуманиста, в чьем княжестве воины сменили мечи на плуги. Бошонто Рай пользуется всеобщей любовью потому, что относится одинаково сердечно ко всем людям — простым воинам, земледельцам, женщинам и детям.

Одно из центральных мест в романе отведено молодому радже Удоядито, сыну владыки Джессора, который хоть и осуждает своего несправедливого отца, но остается бездеятельным и покоряется своей печальной судьбе.

В образе Удоядито писатель осудил тех представителей своего поколения, которые при виде страданий народа под игом чужеземных колонизаторов не решались на активные действия, а ограничивались только сочувственными словами.

Сам Тагор не был революционером, но в то же время никогда не чуждался народа, не был затворником, равнодушно наблюдавшим жизнь со стороны.

В 1901 году Тагор создает на собственные средства небольшую школу для детей — Шантиникетон и становится ее первым педагогом. Он открывает эту школу не для того, чтобы испробовать какую-нибудь новую теорию воспитания, — нет, собственный опыт школьных лет побуждает его попытаться наделить детей простых людей чем-нибудь большим и лучшим, чем то, что он получал от былых учителей. Он стремится создать в своей школе маленькую юношескую республику, где бы дети получали не только книжные знания, но и узнавали реальную жизнь.

Прообразом Шантиникетона явилась старая индусская лесная школа, в которой ученики собирались вокруг гуру (духовного наставника и учителя) и жили непритязательной жизнью среди природы, вдали от города и шумного мира.

В пять часов утра школу обходил детский хор и пением будил учеников, чтобы они могли полюбоваться рассветом. В школе не было слуг, каждый ученик сам убирал свою постель. Потом все делали гимнастические упражнения на воздухе и купались.

После завтрака различные классы собирались под старыми деревьями для занятий. В двенадцать часов все обедали, а затем, во время сильной дневной жары, отдыхали в тени. Вечером дети работали и играли в саду, а после ужина всегда читали рассказы или смотрели самодеятельные театральные представления.

Перед сном хор снова обходил дозором сад, возвещая пением, что пришла пора спать.

Тагор сам определил цель своей школы: воспитание человека, владеющего собой, жизнелюбивого и деятельного, черпающего силы и знания в народности и культуре родины.

Впоследствии школа превратилась в Международный университет, куда имели доступ все желающие, без различия национальности, религии и имущественного положения.

В первые годы нового, XX столетия на Тагора обрушилось огромное горе: в течение пяти лет он потерял отца, жену, дочь и младшего сына.

Но непоправимые беды не сломили поэта. Тагор мужественно продолжал свой жизненный путь. Он работал и в труде нашел новые силы.

Как раз в это время, в 1905 году, на его родине, в Бенгалии, произошли очень важные события. Английский вице-король[1] Индии лорд Керзон, проводивший извечную политику всех колонизаторов — «разделяй и властвуй», издал акт о разделе Бенгалии.

Произвол Керзона вызвал большое народное возмущение. По всей Бенгалии прекратилось движение транспорта, закрылись магазины и предприятия, в домах не зажигали огня, народ отказывался покупать английские товары. Повсюду стихийно возникали митинги и демонстрации. В основном движение проходило под лозунгами: «сварадж» (свое правление) и «свадеши» (свое производство).

Известное влияние на борьбу индийцев за национальную независимость и демократические права оказала русская революция 1905 года.

Пылкий патриот, Тагор не мог оставаться в стороне от народного движения. Он выступал с пламенными речами на митингах, читал лекции студентам, исключенным из колледжей за участие в демонстрациях, сочинял патриотические песни, которые распевала бенгальская молодежь. Тагор предложил 16 октября — день, когда Керзон издал свой акт о разделе Бенгалии, — объявить днем национального траура.

Впоследствии Тагор отошел от движения протеста, потому что, по его мнению, оно приняло слишком острые формы. Писатель всегда был сторонником реформ и ненасильственных методов в борьбе за свободу Индии.

До 1910 года Тагор написал еще три романа: «Крушение», «Песчинка» и «Гора».

…Жарко светит солнце. На небе — ни облачка. По недвижной реке плывут большие лодки. Гребцы обливаются потом. Они просят у хозяина разрешения остановиться, но он не разрешает — он спешит. Наступает ночь. Небо по-прежнему ясно, но вдруг издали доносятся глухие раскаты грома. С огромной быстротой над рекой проносится гигантский столб из веток, пучков травы и туч пыли с песком.

Это смерч. Все сокрушает и сметает он на своем пути. И от лодок, плывущих по реке, не остается и следа.

Так происходит завязка интереснейшего романа Тагора «Крушение». Главные герои этого романа молоды, честны и, борясь за собственное счастье, желают добра всем людям. Но нерешительные и не уверенные в себе молодые буржуазные интеллигенты терпят крушение в личной жизни, а мужественная деревенская девушка Комола обретает счастье.

Терпят крушение и старые, косные обычаи, которые сметает нарождающаяся новая жизнь.

Уже прославленным по всей Индии писателем Тагор в мае 1912 года привозит в Лондон им самим переведенный на английский язык сборник своих лирических стихотворений «Гитанджали».

Как восторженно отмечала тогдашняя критика, стихи эти, подобно лучу знойного индийского солнца, прорвались сквозь туманное небо Европы. В конце 1913 года Рабиндранату Тагору присуждается Нобелевская премия, и имя его получает мировую известность.

Вслед за «Гитанджали» переводятся на европейские языки другие сборники стихов поэта — «Садовник», «Лунный серп», «Поэмы Кабира», пьесы «Читра», «Почта», «Раджа», а несколько позже рассказы и романы.

В большинстве своих романов Тагор повествует об индийской молодежи, любящей и уважающей труд на пользу человека. Но есть у Тагора роман «Последняя поэма», в котором писатель сатирически изобразил жизнь современной ему так называемой «золотой молодежи».

Этих аристократических бездельников Тагор высмеивает беспощадно. Они стремятся в Европу не для получения образования — их интересуют лишь парижские моды и пустые развлечения. Когда один из таких бездельников возвращается в Индию, он может рассказать своим друзьям только о европейских ресторанах. Жеманно растягивает он английские слова, подражая лондонским денди[2], и хвастается, что стал знатоком английских ругательств.

Его сестра сменила индийское имя Кетоки на английское Кети, она белит щеки так, что их нельзя отмыть, презирает индийскую одежду. Кети обрезает свои косы, чтобы выглядеть более англизированно. «Так, — иронически замечает Тагор, — отпавший хвост головастика показывает, что его развитие поднялось на новую ступень».

Главный герой романа, тоже переделавший свое имя на английский лад, томится от безделья, подобно своим богатым друзьям. Стремясь к оригинальности, он носит необычные костюмы и говорит только то, что, по его мнению, должно поразить окружающих.

Всем этим пустоцветам писатель противопоставляет иную молодежь — девушку Лабонно и юношу Шобхонлала, завоевавших свое место в жизни благодаря ученью и труду.

Рассказы Тагора — может быть, самое прекрасное из всего, что им написано.

Они не выдуманы за письменным столом, а пережиты самим писателем, и в них реальная жизнь переплетается с самым тонким романтизмом.

Множество людей проходит перед нами в рассказах Тагора: крестьяне, живущие тяжелым трудом, дети, полные наивных надежд, женщины, превращенные косными обычаями в бессловесные существа, тупые брахманы, наглые английские «сахибы» — колонизаторы.

Вот по улице индийского города идет высокий человек с корзиной за плечами. Это бедняк афганец из рассказа «Кабулиец». Он очень одинок в чужой стране; все, что он любил, все, что ему дорого, осталось на его родине, в далеком городе Кабуле. Он много испытал в жизни, сердце его сурово и не прощает обид: на обман он отвечает ударом ножа.

Но широкой улыбкой встречает он удивленный взгляд ребенка и часами, как с другом, беседует с маленькой дочерью писателя. Ей кабулиец рассказывает о своей родине — стране выжженных солнцем темно-красных гор и узких долин, по которым идут верблюжьи караваны, охраняемые всадниками с кремневыми ружьями в руках.

И писатель, покоренный добротой бедняка кабулийца, помогает ему вернуться на родину, потому что сам писатель может быть счастлив только тогда, когда счастливы люди вокруг него.

В рассказе «Гость» героем является юноша, стремящийся к свободной, независимой жизни. В этом сыне народа много спокойствия и сердечности; глаза его светятся умом; у него умелые руки и широкая душа. Но главное, чем он обладает, это огромный талант. Все доступно ему: театр и музыка, пение и языки; он легко овладевает знаниями, справляется с любой работой. Тарапода — так зовут этого юношу — олицетворяет собой талантливость народа, чьим кровным сыном он является.

Особенно волновала Тагора горестная судьба индийской женщины. В прежней Индии, под властью английских правителей, невежественных помещиков и беспощадных ростовщиков, господствовали закостеневшие формы быта и дикие кастовые предрассудки, поэтому женщине приходилось особенно тяжело. Ее часто выдавали замуж в девяти — десятилетнем возрасте за человека, которого она до этого никогда не видела; ее лишали права учиться; ее даже могли сжечь на костре вместе с телом умершего мужа.

Неудивительно, что во многих рассказах Тагора — просветителя и гуманиста — трагической судьбе многих индийских девочек и женщин отведено центральное место.

Нам бесконечно жаль маленькую Уму из рассказа «Тетрадка». Как открытию нового мира, радуется она овладению грамотой. Всюду, где только она находит место: на стенах, на книгах, на календаре, записывает Ума свои бесхитростные детские изречения: «Лист дрожит», «Гопал очень хороший мальчик: что ему дают, то он и ест».

Но безжалостен неписаный закон: когда Уме исполняется девять лет, ее выдают замуж. На нее надевают новые одежды, опускают на лицо покрывало и отправляют в дом свекра. Чтобы скрасить тоску по родной семье, она берет с собой заветную тетрадку — воспоминание об отцовском доме, маленькую частицу свободы, столь свойственной, по словам Тагора, ее детскому характеру.

Но ей не удается вести записи в своей тетрадке — ничтожный, тупой муж, видя в этом посягательство на семейный очаг, разрывает заветную тетрадь. И, лишенное единственного утешения, разрывается от горя сердце Умы.

Власть денег, социальное неравенство, угнетение индийцев англичанами — все это характеризовало ту жизнь, которую наблюдал Тагор. И писатель не скрывал правды.

Печальна судьба честных людей, восстающих против несправедливости. Лишь случайное родство с богачом спасает от суда непримиримого Озимуддина; брошен в тюрьму Шошибушон, осмелившийся поднять руку на полицейского чиновника.

Ужасна жизнь порабощенных людей, но Тагор непоколебимо верит в победу добра над злом. Если окинуть мысленным взором все его творчество, оно представляется мощным и трагичным, подобным Гангу в период дождей. И вместе с тем оно пронизано ярчайшим светом, напоминающим свет жаркого индийского солнца.

В Индии говорят: подлинная жизнь красивее легенд.

Жизнь Рабиндраната Тагора красива не только вдохновенным творческим трудом, но и пламенной борьбой за справедливость, за правду.

Глубоко потрясенный расстрелом индийских патриотов в городе Амритсаре, он в гневном письме вице-королю Индии заклеймил позором чужеземных колонизаторов.

В 1933 году Тагор резко выступил против зверств итальянского и германского фашизма.

Когда Тагор приехал в Америку, он очень быстро разглядел империалистические повадки американских реакционеров. «Повсюду здесь, — писал он, — культивируется ненависть к Азии, проявляющаяся в злобной клевете… Негров здесь сжигают живьем часто лишь за то, что они пытаются осуществить свое право на голосование, данное им законом».

Тагор ненавидел колонизаторов всех мастей. Он писал, обращаясь к поэтам Индии:

Они отравляют ваш воздух,
Они затмевают вам свет!
Разве вы можете простить им?
Разве им вы отдадите свою любовь?
С большой симпатией и уважением относился Рабиндранат Тагор к Советской стране.

«Они разбудили все человечество», — писал он о советских людях.

Веками колонизаторы пытались оградить Индию от всего русского, не допускали установления дружеских отношений между Индией и Россией. Но залпы великого Октября докатились до Индии и всколыхнули народные массы. Потерпели крах попытки скрыть от индийского народа и передовой интеллигенции достижения народов советской России. Лучшие люди Индии с новой силой подняли знамя борьбы за светлое будущее родной страны.

С открытым сердцем, полный искренней доброжелательности, приехал Тагор в молодую Республику Советов.

Его поразили успехи Советского Союза, и, восхищенный советским гуманизмом, Тагор писал:

«Если бы я не видел всего этого собственными глазами, я бы никогда не поверил тому, что всего за десять лет они смогли поднять из глубин невежества и унижения сотни тысяч людей и не только научить их грамоте, но и воспитать в них чувство собственного достоинства».

Рабиндранат Тагор, своеобразный, выдающийся писатель и мыслитель, ясно понимал, какие великие задачи решает Страна Советов, и поэтому вполне современно звучат его слова: «…В их цели не входит само по себе усиление их собственного могущества или обороны… для них самым необходимым является нерушимый мир».

Тагор умер 7 августа 1941 года. До конца своих дней с неослабным вниманием следил он за событиями на фронтах второй мировой войны, особенно за борьбой советского народа. Тагор твердо верил в победу советских людей над фашистскими захватчиками. Он был до конца жизни большим другом Советского Союза.

Литературное наследие Рабиндраната Тагора очень велико: им написано двенадцать романов и повестей, несколько томов рассказов, более двух тысяч песен и поэм, множество пьес и книг по вопросам философии и культуры.

В огромном мире разнообразных литературных созданий Тагора имеется небольшая сказка о состязании двух поэтов.

Долго и упорно старался один превзойти другого в искусстве складывать песни о своей стране. Наконец высокопарные вирши одного из стихотворцев так восхитили короля, что он присвоил ему титул «царя поэтов».

Но простые, безыскусственные песни другого поэта больше полюбились простым людям. Народ подхватил и разнес их по своей обширной земле.

Прошли годы. Давно забыты песни «царя поэтов», но песни второго стихотворца народ распевает до сих пор. Слава о нем летит, как птица, преодолевая пространства и годы.

Рабиндранат Тагор завоевал именно такую всенародную славу. Его образы живут и будут жить, покоряя своим лиризмом, простотой и любовью к человеку.

Э. Боровик

КАНИКУЛЫ

Фотика Чокроборти, предводителя деревенских мальчишек, осенила новая идея. Он задумал превратить в корабельную мачту толстое бревно, валявшееся на берегу реки. Фотик решил, что все в этом деле должны принять участие. Представив, сколько удивления, негодования и шума вызовет эта затея в будущем, мальчишки с радостью приняли предложение.

Подпоясавшись, они намеревались усердно поработать, но Макхонлал, младший брат Фотика, неожиданно уселся на бревно. Увидев такое пренебрежение к их затее, мальчишки сначала растерялись, но вскоре один из них подошел и тихонько толкнул Макхонлала. Это не произвело никакого впечатления. Юный философ продолжал безмолвно размышлять о суетности всех игр.

— Смотри, стукну! Сейчас же встань! — закричал Фотик на брата.

Но Макхонлал едва шевельнулся и уселся поудобнее.

Конечно, чтобы сохранить свой престиж, надо было тут же надавать непокорному брату по щекам, но у Фотика не хватало решимости. Мальчик сделал вид, будто ему ничего не стоит покарать Макхонлала и не делает он этого только потому, что придумал игру поинтереснее. Он предложил столкнуть бревно вместе с восседавшим на нем братишкой.

Макхонлал представил себе, как это будет восхитительно. Но что в этом бравом деле таится какая-то опасность, ни ему, ни другим и в голову не пришло.

С криками: «Подтянись! Еще сильней подтолкни!» — мальчики стали толкать бревно.

Не повернулось бревно и вполоборота, как Макхонлал со всей своей выдержкой и философией оказался на земле. Это превзошло все ожидания мальчишек, и они разразились хохотом, однако Фотик немного смутился. Макхонлал вскочил на ноги и ринулся на брата с кулаками. Потом, весь исцарапанный, он с плачем побежал домой. Игра была испорчена.

Фотик вырвал травинку, уселся на нос полузатопленной лодки и стал сосредоточенно жевать стебелек.

В это время к берегу причалила незнакомая лодка. С нее сошел средних лет мужчина с черными усами и седой головой.

— Где дом Чокроборти? — спросил он Фотика.

Мальчик, продолжая жевать, ответил:

— Там.

Но нельзя было понять, в какую сторону он показывал.

— Где? — повторил вопрос незнакомец.

— Не знаю, — ответил на этот раз Фотик.

Тогда мужчина обратился за помощью к другому мальчику и затем направился к дому Чокроборти.

Вскоре пришел Багха Багди.

— Фотик, иди, тебя зовет мать, — сказал он.

— Не пойду.

Багха насильно взял его на руки и понес, а Фотик отчаянно размахивал руками и ногами. Разгневанная мать, едва только увидела Фотика, закричала:

— Опять ты избил Макхона?

— Я не бил, — ответил мальчик.

— Ты лжешь!

— Ни разу не ударил. Спроси Макхона.

Но Макхонлал подтвердил свою жалобу.

Фотик не выдержал. Он быстро подбежал к брату и звонко ударил его по щеке, крикнув:

— Не ври, не ври!

Мать, защищая Макхонлала, несколько раз сильно ударила Фотика по спине. Тогда мальчик толкнул мать. Она закричала:

— A, ты еще и на меня поднимаешь руку?

— Что случилось? — воскликнул вошедший в это время в комнату незнакомый мужчина с черными усами.

Мать Фотика была вне себя от изумления и радости:

— Так это же дада!..[3] Ты когда приехал? — И она низко ему поклонилась.

Много лет прошло с тех пор, как старший брат уехал работать на запад. За это время у матери Фотика родились и выросли два сына, умер муж, а брат все не приезжал. Сейчас Бишонбхор, после длительною отсутствия, возвратился на родину, приехал повидать свою сестру.

Несколько дней прошло в развлечениях. Наконец, незадолго до своего отъезда, Бишонбхор расспросил сестру о занятиях и способностях ее сыновей. Сестра рассказала, что Фотик упрямый, капризный и невнимательный на уроках, а Макхонлал — тихий, добрый и прилежный мальчик.

— Фотик совсем меня измучил! — добавила она.

Бишонбхор предложил увезти Фотика к себе в Калькутту и там воспитать его. Вдова легко согласилась.

— Хочешь поехать с дядей в Калькутту? — спросили Фотика.

Мальчик запрыгал от радости:

— Хочу!

Хотя мать не прочь была избавиться от Фотика, так как всегда боялась, что он столкнет Макхонлала в воду, разобьет ему голову или сделает еще что-нибудь в этом роде, ее обидела готовность сына расстаться с нею.

— Когда поедем? — то и дело теребил Фотик дядю. Он не мог заснуть всю ночь.

Когда наступил день отъезда, Фотик в порыве великодушия отдал младшему брату удочку и бумажного змея в вечное пользование, с правом передачи по наследству своему потомству.

По приезде в Калькутту прежде всего произошел разговор с теткой. Нельзя сказать, чтобы тетку обрадовало нежданное пополнение семейства. У нее уже было три сына, и она наладила все в доме по-своему, а приезд тринадцатилетнего невоспитанного деревенского мальчишки мог внести беспорядок. Сколько лет прожил на свете Бишонбхор — и ничего не понимает!

Действительно, нет в мире ничего неприятнее тринадцатилетнего мальчика. Его нельзя считать ни ребенком, ни взрослым. И любви он не возбуждает, и счастья недостоин. Если он болтает как ребенок, то кажется глупым, если пытается говорить как взрослый, то кажется самоуверенным нахалом. Неожиданно он вырастает из своей одежды, и окружающим это кажется чрезвычайной наглостью. В тринадцать лет исчезают детская красота и нежность голоса, и люди ставят ему это в вину. Многие ошибки в детстве и юности прощаются, но вполне естественные для тринадцатилетнего проступки кажутся невыносимыми. Он подсознательно тяготится своей бесполезностью и потому, стыдясь своего существования, старается быть незаметным. Именно в этом возрасте появляется большая потребность в любви, и за человека, который привяжется к мальчику, он готов всю душу отдать. Но никто не рискует любить его, так как это значило бы избаловать его. Поэтому мальчик в тринадцать лет одинок, как бездомная собака.

Естественно, что мальчику в таком возрасте лучше быть с матерью; чужой дом превращается для него в ад. Невнимание и пренебрежение ранят его на каждом шагу.

Не было у Фотика мысли мучительней, чем та, что он неприятен тетке. Когда тетка вдруг поручала ему что-нибудь сделать, от усердия он делал лишнее, и тетка, умеряя его пыл, говорила:

«Достаточно, достаточно… Тебе нельзя ничего поручить! Иди лучше почитай или займись чем-нибудь».

Заботы тетки об его духовном развитии тогда казались ему жестокой несправедливостью.

Жизнь в доме была безрадостной, и Фотику не с кем было поделиться своим горем. Запертый в четырех стенах, мальчик жил воспоминаниями о родной деревне. Он вспомнил луг, где бегал, запуская огромный бумажный змей, берег реки, где бродил, напевая песенки собственного сочинения, быстрый поток, в котором можно было плавать в любое время дня, товарищей, проказы, привольную жизнь и особенно — несправедливую и сердитую мать, и отчаяние сжимало сердце мальчика.

Безотчетная любовь, слепое, невысказанное горе оттого, что рядом не было близкого человека, заставляли этого стыдливого, нескладного и невзрачного мальчика, рыдая, повторять: «Ма, ма!» Так мычит теленок, потерявший в сумерках мать.

Не было в школе более нерадивого и невнимательного ученика. Когда учитель спрашивал Фотика, он, открыв рот, недоуменно смотрел на него. Когда Фотика секли, он выносил все молча, как осел, уставший от своей ноши. Во время перемены, когда мальчики убегали играть, он стоял у окна и всматривался в далекие крыши домов. И если на них собирались дети и играли на солнце, сердце мальчика начинало учащенно биться.

Однажды, набравшись смелости, Фотик спросил:

— Дядя, когда я поеду к маме?

— Когда в школе начнутся каникулы, — ответил Бишонбхор.

Каникулы приходились на месяц картик[4], и ждать еще было долго.

Однажды Фотик потерял учебник. Мальчик и раньше с трудом готовил уроки, а потеряв книгу, совсем перестал заниматься. Учитель каждый день бил и ругал Фотика. Даже двоюродные братья стыдились его. Когда Фотика обижали, они больше других смеялись над ним.

Не в силах дольше терпеть унижение, Фотик в один прекрасный день пришел к тетке.

— Я потерял книгу, — виновато сказал он.

Тетка, сжав губы от гнева, заявила:

— Очень хорошо! Но я не могу покупать тебе книги по пять раз в месяц.

Фотик молча отошел от нее. Мысль, что он живет на чужие деньги, вызвала жгучую обиду, и собственная бедность показалась ему теперь особенно унизительной.

В тот же вечер, придя из школы, Фотик почувствовал головную боль и озноб. Мальчик понимал, что у него начинается лихорадка и что своей болезнью он причинит много хлопот и беспокойства тетке. Фотику ясно представилось, что тетка воспримет его болезнь как новую, не заслуженную ею неприятность. Этот странный и глупый мальчик стыдился, что за ним будут ухаживать чужие люди, а не мать, и поэтому побоялся сказать кому-нибудь о своей болезни.

На рассвете другого дня Фотик исчез. Его искали у всех соседей, но безуспешно. Вечером хлынул ливень. Все промокли в бесполезных поисках. В конце концов Бишонбхор дал знать в полицию.

На следующий вечер перед домом остановился экипаж. Дождь лил — не переставая, на улицах по колено стояла вода. Два полицейских, поддерживая Фотика, передали его Бишонбхору. Фотик промок с головы до ног; все тело было покрыто грязью, лицо и глаза воспалены; его бил озноб. Бишонбхор осторожно поднял мальчика на руки и отнес на женскую половину дома.

— Зачем так волноваться о чужом ребенке? Отошли его домой! — воскликнула его жена, увидев Фотика.

В этот беспокойный день она лишилась аппетита и даже со своими детьми была резка.

— Я шел к маме! Почему меня вернули? — плакал Фотик.

Мальчику стало хуже. Всю ночь он бредил. На следующий день Бишонбхор вызвал доктора.

— Дядя, каникулы начались? — спросил Фотик, открыв воспаленные глаза и глядя в потолок. Бишонбхор, вытирая глаза платком, с любовью сжал худые разгоряченные руки Фотика и присел к нему на постель.

У Фотика опять начался бред.

— Ма, не бей меня! — стонал мальчик. — Я правду говорю, я не виноват…

На другой день Фотик на некоторое время пришел в сознание. Он смотрел по сторонам, как будто искал кого-то. Затем, разочарованный, повернулся к стене.

Бишонбхор, поняв душевное состояние мальчика, наклонился к его уху и тихо сказал:

— Фотик, я послал за твоей матерью.

На следующий день озабоченный и побледневший врач сказал, что состояние больного резко ухудшилось. Бишонбхор в полумраке сидел у постели Фотика и с минуты на минуту ждал приезда его матери.

— Бросай левее! Не так! Еще левее! — кричал мальчик, подражая матросам.

Во время переезда в Калькутту часть пути они с дядей проделали на пароходе, где матросы так кричали, измеряя глубину. В бреду Фотик подражал им, но в том безбрежном океане, по которому он теперь плыл, его веревка нигде не доставала дна.

В это время, рыдая, в комнату вбежала мать Фотика. С большим трудом Бишонбхору удалось успокоить ее.

Она позвала:

— Фотик, дорогой, мое сокровище!

— Что? — спросил мальчик.

— О Фотик, мое сокровище! — повторяла мать.

Мальчик медленно повернулся и, никого не замечая, тихо сказал:

— Ма, сейчас у меня начинаются каникулы. Я еду домой, ма!..


1892

КАБУЛИЕЦ

Моя маленькая, пятилетняя дочка Мини минуты не может посидеть спокойно. Едва ей исполнился год, как она уже научилась говорить, и с тех пор, если только не спит, молчать не в состоянии. Мать часто бранит ее за это, и тогда Мини умолкает, но я так не могу. Молчание Мини представляется мне настолько противоестественным, что долго я не выдерживаю, поэтому со мной она всегда беседует особенно охотно.

Как-то утром я работал над семнадцатой главой моей повести. В это время вошла Мини и уже в дверях начала:

— Папа, привратник Рамаоял называет ворону — вороной! Он ведь ничего не понимает, правда?

Но прежде чем я приступил к рассуждениям о различиях, существующих в языках, она уже говорила о другом:

— Папа, знаешь, Бола говорит, что на небе слон выливает из хобота воду, и от этого идет дождь. Какую чепуху может сказать Бола! Он ведь только болтает — день и ночь болтает!.. — И, не ожидая, пока я выскажу свое мнение, вдруг спросила: — Папа, а кто тебе мама?

«Свояченица», — подумал я, но вслух сказал:

— Мини, иди поиграй с Болой. Я сейчас занят.

Тогда она села возле моего письменного стола, обхватила колени руками и начала играть, быстро приговаривая: «агдум-багдум». В это время в моей семнадцатой главе Протапсингх вместе с Канчонмалой прыгал темной ночью в воду из высокого окна темницы.

Окна моей комнаты выходят на улицу. Неожиданно Мини бросила играть в «агдум-багдум», подбежала к окну и закричала:

— Кабуливала, эй, кабуливала![5]

Высокий кабулиец в грязной широкой одежде, в чалме, с корзиной за плечами, медленно переходил дорогу, держа в руках несколько ящиков с виноградом. Трудно сказать, какие мысли родились в головке моей дочери, когда она громко позвала его. Я же подумал, что сейчас явится несчастье в образе этой корзины, и моя семнадцатая глава не будет окончена.

Но когда кабулиец, услыхавший зов Мини, широко улыбаясь, направился к нашему дому, ее и след простыл. Она сейчас же убежала на женскую половину дома, так как была уверена, что, если заглянуть в его корзину, в ней можно найти таких же ребятишек, как она.

Кабулиец подошел и с улыбкой поклонился мне. Я подумал, что, хотя положение Протапсингха и Канчонмалы довольно критическое, мне все же следует что-нибудь приобрести у человека, раз его позвали.

Я купил кое-что. Потом мы немного побеседовали. Абдур Рохмот начал рассуждать о пограничной политике России, Англии и других стран.

Наконец он поднялся, собираясь уходить, и спросил:

— Бабу, а куда убежала твоя дочка?

Я решил рассеять напрасные страхи Мини и позвал ее. Прижимаясь ко мне, она подозрительно смотрела на кабулийца и его корзину. Рохмот вынул из корзины горсть кишмиша и сухих абрикосов и протянул ей, но она не взяла и с еще большим к нему недоверием прильнула к моим коленям. Так состоялось их первое знакомство.

Как-то утром, спустя несколько дней, я вышел из дому и увидел, что моя дочь сидит на скамейке около двери и оживленно болтает, а кабулиец, сидя рядом на земле, с улыбкой слушает ее и время от времени вставляет свои замечания на ломаном бенгальском языке. За весь пятилетний жизненный опыт у Мини еще не было такого терпеливого слушателя, не считая ее отца. Тут я увидел, что подол ее полон кишмиша и миндаля.

— Зачем ты ей дал это? Больше не давай, — сказал я кабулийцу и, вынув из кармана полрупии, отдал ему.

Он спокойно взял деньги и опустил их в корзину.

Вернувшись домой, я увидел, что эти полрупии подняли шум на целую рупию.

Мать Мини держала в руке блестящий белый кружочек и строго спрашивала:

— Где ты взяла деньги?

— Кабуливала дал.

— А зачем ты взяла деньги у кабулийца?

Мини готова была расплакаться.

— Я не брала, он сам дал!

Я спас Мини от грозящей катастрофы и увел ее из комнаты.

Оказалось, что это была уже не вторая встреча Мини с кабулийцем — все это время он приходил почти ежедневно и взятками в виде миндаля и фисташек завоевал ее маленькое жадное сердечко.

У этих двух друзей были свои шутки и развлечения. Так, едва завидев Рохмота, Мини, смеясь, спрашивала его:

— Кабуливала, а кабуливала, а что у тебя в корзине?

И Рохмот отвечал в нос, хотя в этом не было никакой необходимости:

— Слон.

Вся соль этой шутки заключалась в том, что в его корзине не мог поместиться слон. Нельзя, конечно, сказать, чтобы это было особенно остроумно, но им обоим становилось чрезвычайно весело, и, слушая осенним утром простодушный смех двух детей, я и сам радовался.

У них было еще одно развлечение. Рохмот говорил Мини:

— Кхоки[6], никогда не ходи в дом свекра.

В бенгальских семьях девочки с ранних лет приучаются к словам «дом свекра», но мы, будучи людьми до некоторой степени культурными, не знакомили Мини с ними. Поэтому она не могла понять просьбу Рохмота, но, так как не в ее характере было молчать, когда о чем-нибудь говорят, она, в свою очередь, спрашивала:

— А ты пойдешь в дом свекра?

Рохмот грозил воображаемому свекру увесистым кулаком:

— Я его изобью.

Мини представляла себе положение, в которое попадет незнакомое существо, называемое свекром, и звонко смеялась.

Сейчас ясная осень. В древности цари отправлялись покорять мир в эту пору. Я же никогда никуда не уезжаю из Калькутты, но именно поэтому моя фантазия бродит по всей земле. Как будто я — узник, заключенный в углу своей комнаты, и душа моя всегда стремится куда-то. Стоит мне только услышать название какой-нибудь страны, как я начинаю мечтать, а стоит увидеть чужестранца, в моем воображении возникает хижина у реки, среди гор и лесов, и я уже слышу рассказы о радостной и привольной жизни.

Но, несмотря на такую любознательность, мне казалось, что гром грянул бы с ясного неба, если бы я покинул свой угол. Поэтому беседы с кабулийцем по утрам за письменным столом в моей маленькой комнате во многом заменяли мне путешествия.

Кабулиец громовым голосом на ломаном бенгальском языке рассказывал о своей стране, и перед моими глазами проходили картины: высокие, труднопроходимые, выжженные солнцем темно-красные цепи гор, между ними — узкая пустынная дорога, и по ней движется караван навьюченных верблюдов; купцы в тюрбанах и проводники — кто на верблюде, кто пешком, одни с копьями, у других в руках старинные кремневые ружья…

Мать Мини — очень пугливый человек. Раздастся на улице какой-нибудь шум, и ей уже кажется, что пьяные собрались со всего света и бегут к нашему дому. За всю свою жизнь (не сказать, чтобы очень долгую) она не могла освободиться от страшной мысли, что весь мир переполнен ворами, разбойниками, пьяницами, змеями, тиграми, ядовитыми насекомыми, тараканами и солдатами, что нас постоянно подстерегает опасность заболеть малярией.

Она не была спокойна и в отношении кабулийца Рохмота, поэтому не раз просила меня получше присматривать за ним. Я со смехом пытался рассеять ее подозрения, но она забрасывала меня вопросами:

— Разве никто никогда не крал детей?

— Разве в Афганистане не существует рабства?

— Разве совершенно невозможно для громадного кабулийца украсть маленького ребенка?

Мне приходилось соглашаться, что такое предположение вполне возможно, но я говорил, что этому трудно поверить. Однако не все люди обладают одинаковой способностью верить, и в душе моей жены подозрения остались. И все же я не мог просто так, ни с того ни с сего, запретить Рохмоту приходить к нам.

Каждый год в середине месяца магх[7] Рохмот уходил на родину. К этому времени он торопился собрать все долги. Он был очень занят, ходил из дома в дом, но никогда не забывал заглянуть к Мини. Во время этих встреч у них обоих был вид заговорщиков. Если он не мог почему-либо прийти утром, он приходил вечером. При виде этого высокого человека в длинной рубахе и широких штанах, сидящего в темном углу комнаты и нагруженного корзинами, действительно становилось страшно. Но когда прибегала Мини, смеясь и крича: «Кабуливала, а кабуливала!» и я слышал, как между разными по возрасту друзьями начинались старые бесхитростные шутки, в сердце моем расцветала радость.

Однажды утром я сидел в своей маленькой комнате за корректурой.

В последние дни похолодало. Через окно в комнату проникали лучи солнца и падали под стол, приятно грея ноги.

Было около восьми часов. Те, кто выходили на утреннюю прогулку, к этому времени уже вернулись домой.

Вдруг на улице послышался шум. Я посмотрел в окно и увидел, что два стражника ведут связанного Рохмота, а за ними идет толпа любопытных детей. На одежде Рохмота были следы крови, а один из стражников нес окровавленный нож. Я вышел из дому, остановил полицейского и спросил, что случилось.

Частью от него, частью от самого Рохмота я узнал, что один из наших соседей задолжал Рохмоту за рампурский чадор[8], но отказался ему заплатить. Произошла ссора, во время которой Рохмот ударил его ножом.

Не одно ругательство Рохмот послал по адресу этого лжеца. Неожиданно с криком: «Кабуливала, эй, кабуливала!» — из дому выбежала Мини.

Мгновенно лицо Рохмота расцвело улыбкой. Сегодня у него не было корзины, следовательно, не мог произойти и обычный разговор о ней, поэтому Мини спросила:

— Ты идешь в дом свекра?

Рохмот засмеялся:

— Именно туда!

Но этот ответ не рассмешил Мини, как обычно, и тогда кабулиец сказал, указывая на руки:

— Я бы его избил, но, что делать, руки связаны!

…За убийство Рохмота приговорили к нескольким годам тюремного заключения.

Я забыл о нем. Когда живешь в своем доме и проводишь дни за обычными, повседневными делами, и в голову не приходит задумываться над тем, что сидит в тюрьме какой-то свободный житель гор.

Живая, быстрая Мини становилась все более застенчивой. Это приходилось признавать и ее отцу.

Вначале, легко забыв своего старого приятеля, она завела знакомство с конюхом Наби. Потом, с возрастом, друзей стали заменять подруги. Теперь ее нельзя было увидеть даже в комнате отца. Наша дружба прекратилась.

Прошло несколько лет. Снова наступила осень.

Назначена свадьба Мини. Она состоитсяво время праздника Пуджа. Моя радость вместе с обитательницей Кайласа[9] покинет отцовский дом и, погрузив его во мрак, уйдет к мужу…

Утро было прекрасным. Умытое дождем солнце сияло, как расплавленное золото. Даже теснящимся в калькуттских переулках грязным домам из облупившегося кирпича лучи такого солнца придавали особую прелесть.

Еще до рассвета в нашем доме зазвучала флейта. Ее звуки разрывали мне сердце. Жалобный мотив и осеннее солнце так усиливают боль предстоящей разлуки, что она заслоняет собой весь мир. Сегодня свадьба моей Мини…

С самого утра шум, говор, приходят и уходят люди. Во дворе делают из бамбука навес; в комнатах и на веранде висят, покачиваясь, гирлянды цветов.

Я сидел у себя в кабинете и просматривал счета, когда вошел Рохмот.

Сначала я не узнал его. Корзины у него не было, волосы были острижены, не чувствовалось в нем и былой бодрости. Только улыбка осталась прежней.

— О, это ты, Рохмот? Когда же ты пришел?

— Вчера вечером меня выпустили из тюрьмы.

Эти слова точно ударили меня. Я никогда раньше не видел убийц, и теперь при виде Рохмота внутри у меня что-то сжалось. Я подумал, что лучше будет, если сегодня, в такой счастливый день, этот человек уйдет отсюда.

— Сегодня мы все заняты, мне некогда. Приходи в другой раз.

Он тотчас же повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился и спросил:

— Можно мне посмотреть на кхоки?

Он думал, что Мини все такая же. Он даже как будто ждал, что сейчас по-прежнему, с криком: «Кабуливала, эй, кабуливала!» вбежит Мини и все будет так, как во время их давних веселых встреч. Помня старую дружбу, он принес ящик винограда и немного кишмиша и миндаля в бумаге. Вероятно, он собрал их у своих земляков. Корзины теперь у него не было.

— Сегодня все в доме заняты. Сегодня никого нельзя будет увидеть.

Это, по-видимому, расстроило его. Постояв некоторое время молча, он пристально взглянул мне в лицо и, сказав:

— Салям[10], бабу! — вышел за дверь.

Мне стало больно. Я уже хотел позвать его, как вдруг он вернулся сам.

— Этот виноград и немного кишмиша с миндалем я принес Мини, отдайте ей.

Я взял и хотел было заплатить ему, но он схватил меня за руку:

— Вы очень добры, я всегда буду помнить это. Но не надо денег… Бабу, у меня дома такая же девочка, как у тебя. Я принес немного сладостей твоей маленькой дочке, чтобы поглядеть на ее личико. Я пришел не торговать.

Он сунул руку в складки своей широкой одежды и, вытащив грязный бумажный сверток, бережно развернул его и положил передо мной на стол.

На бумаге я увидел отпечаток маленькой детской руки. Это была не фотография, не портрет — нет, это был отпечаток руки, намазанной сажей. Каждый год Рохмот приходил в Калькутту торговать сладостями и носил на груди эту память о своей дочери, и нежное прикосновение отпечатка маленькой детской ручки согревало его большое, страдающее в разлуке сердце.

На мои глаза навернулись слезы. Я забыл, что он торговец сладостями из Кабула, а я потомок благородного бенгальского рода. Я понял, что он — это я, что он такой же отец, как и я.

Отпечаток руки маленькой жительницы гор напомнил мне мою Мини. Я тотчас позвал ее с женской половины. Там запротестовали, но я ничего не хотел слушать. Одетая в красное шелковое сари[11] невесты, с — сандаловым знаком на лбу, Мини стыдливо подошла ко мне.

Увидев ее, кабулиец растерялся. Старая встреча не получилась. Наконец он улыбнулся и спросил:

— Кхоки, ты идешь в дом свекра?

Теперь Мини понимала значение слов «дом свекра». Теперь она не ответила на вопрос Рохмота, как раньше, а смутилась, покраснела и отвернулась. Я вспомнил первую встречу Мини с кабулийцем, и мне стало грустно.

Когда Мини ушла, Рохмот, тяжело вздохнув, сел на пол. Он вдруг отчетливо понял, что и его девочка за это время тоже выросла, что ему предстоит с ней новая встреча, что он не найдет ее такой, как раньше. А кто знает, что произошло с ней за эти восемь лет…

Мягко светило осеннее утреннее солнце. Пела флейта. Рохмот сидел в одном из переулков Калькутты и видел перед собой пустынные горы Афганистана.

Я дал ему денег.

— Рохмот, возвращайся домой, к дочери, и пусть ваша счастливая встреча принесет счастье Мини!

Мне пришлось несколько урезать расходы на празднество. Я не смог зажечь электрический свет так ярко, как хотел это сделать, не пригласил оркестр. Женщины выражали неудовольствие, но праздник в моем доме был освещен светом счастья.


1892

ШУБХА

I

Когда девочке давали имя Шубхашини («Нежно говорящая»), кто мог ожидать, что она окажется немой? Двух ее старших сестер назвали Шукешини («Обладающая красивыми волосами») и Шухашини («Нежно улыбающаяся»); поэтому отец для соответствия назвал младшую дочь Шубхашини. Для краткости ее звали Шубха.

Старших сестер выдали замуж с обычными хлопотами и расходами, но судьба младшей дочери вызывала тяжелые раздумья родителей. Люди считали, что лишенный речи лишен и чувства, и в присутствии Шубхи без стеснения высказывали беспокойство за ее будущее.

Еще в раннем детстве девочка поняла, что ее рождение — небесное проклятие дому ее отца. Поэтому она сторонилась людей и тяготела к одиночеству. Ей было бы намного легче, если бы все просто забыли о ней. Но кто может забыть свое горе? Родители постоянно помнили о нем. Особенно страдала мать. Она считала дочь своим позором: ведь дочь — часть ее существа, для матери она всегда ближе сына, и всякий недостаток девочки вызывает у матери стыд за себя. В то время как Баниконтха, отец Шубхи, любил ее больше других дочерей, мать относилась к ней с неприязнью.

Шубха была лишена дара речи, но у нее были большие темные глаза, затененные длинными ресницами, а губы ее трепетали, как легкие лепестки, отражая чувства, переполняющие сердце девочки.

Сколько требуется усилий, чтобы передать в словах свои мысли! И когда это не удается сделать, досадно, точно нас неправильно понимают. Но черные глаза девочки не нуждаются в словах — они отражают душу: в них чувства то вспыхивают, то слабо мерцают, то ярко разгораются, то устало гаснут, то светятся спокойно, подобно заходящему месяцу, а порой сверкают, словно быстрые легкие молнии, озаряющие небосвод. Тот, кто нем с самого рождения, заменяет дар речи не только трепетом уст, но и языком глаз, бесконечно выразительным и глубоким, как море, ясным, как небо, как притихшая земля, когда играют зори и закаты, когда тени сменяют свет.

На немых, как и на самой природе, лежит печать одинокого величия. Поэтому дети обычно боялись Шубхи и никогда с ней не играли. Она была нема и одинока, как безлюдный полуденный час.

II

Деревня, в которой жила Шубха, называлась Чондипур. Протекавшая через нее обыкновенная маленькая речка, каких много в Бенгалии, скромно держалась в узких берегах, как девушка среднего сословия. Эта добросовестная полоска воды трогательно заботилась о деревнях, расположенных на ее берегах, как будто она была полноправным членом деревенской семьи. По обоим берегам речки тянулись дома, зеленели деревья, и речная богиня, нисходя со своего ложа, быстро и самоотверженно, со счастливой душой рассыпала бесконечную благодать.

Участок Баникантхы спускался к самой реке, и проплывавшие мимо лодочники могли видеть крытые соломой сараи, амбар, хлев, тамариндовые деревья, сад, обнесенный оградой. Не знаю только, замечал ли кто среди этого благополучия немую девочку.

Как только Шубха кончала работу, она уходила на берег реки. И здесь природа восполняла то, чего не хватало несчастной, — она как бы разговаривала с девочкой. Журчанье воды, голоса людей, песни лодочников, щебет птиц и шелест деревьев сливались с радостным трепетом сердца Шубхи, врываясь в тревожную, бесконечно молчаливую душу ребенка широкой волной звуков. Этот неясный шум и движение природы стали языком немой девочки: во взгляде ее больших глаз, затененных длинными ресницами, отражался окружающий мир, начиная с деревьев, в чьей листве стрекотали цикады, до далеких беззвучных звезд. Для Шубхи все было полно таинственных знаков, движения, песен, слез и глубоких вздохов.

В полдень, когда лодочники и рыбаки уходят на обед, крестьяне спят, птицы замолкают и паром бездействует, когда беспокойный мир отдыхает, преображаясь в огромный безлюдный дом, — в безмолвии под знойным необъятным небосводом оставались лицом к лицу только немая природа, залитая щедрым солнечным светом, и немая девочка в тени невысокого дерева.

Нельзя сказать, чтобы у Шубхи совсем не было друзей. В хлеве стояли две коровы с кличками Шорбоши и Пангули. Они никогда не слышали своих имен из уст девочки, но хорошо знали ее поступь. Она была бессловесна, но ее шепот и невнятное бормотанье животные понимали лучше всяких слов. Они понимали, когда Шубха ласкала или журила их; если же девочка, войдя в стойло, обнимала Шорбоши за шею, та терлась щекой о ее щеку, а Пангули, устремив кроткие глаза на своего маленького друга, лизала ей лицо.

Шубха должна была три раза в день ходить в хлев, но она бывала там значительно чаще, особенно в те дни, когда ее обижали дома. Тогда она тотчас же шла к своим молчаливым друзьям. Животные с покорными, полными сочувствия глазами каким-то особым, неведомым чутьем понимали сердечную боль девочки и, подойдя к ней, молча, осторожно терлись рогами об ее руки, неуклюже пытаясь утешить, ее.

Были еще козы и кошки, но к ним Шубха не чувствовала особой привязанности; тем не менее они проявляли к ней не меньшую любовь, чем коровы. Котенок часто спокойно дремал, устроившись на мягких коленях девочки, и очень любил, когда Шубха нежными пальцами гладила его по шее и спинке.

III

Среди существ высшего порядка у Шубхи тоже был товарищ. Трудно сказать, что связывало их, потому что мальчик умел говорить и это лишало детей общего языка.

Младший сын Гоншайна, по имени Протап, был очень ленивым малым. После долгих и бесполезных попыток приучить мальчика к какому-нибудь ремеслу родители отказались от надежды добиться от него чего-нибудь путного и вывести его в люди. Но у бездельников есть одно преимущество: только домашние бранят их — почти у всех чужих они пользуются неизменной симпатией. Лентяи не связаны никакими делами и становятся как бы общественным достоянием. Как любой город нуждается в общедоступном саде, так и каждой деревне необходимы два — три праздношатающихся. Они всегда к услугам тех, кому представляется возможность повеселиться или полодырничать.

Основным занятием Протапа была ловля рыбы удочкой. На это он тратил много времени, и его почти всегда можно было застать на берегу реки за таким занятием. И здесь же происходили его встречи с Шубхой. В любом деле Протапу необходим был добровольный товарищ, а во время рыбной ловли неразговорчивый товарищ — самый лучший, поэтому Протап очень ценил Шубху. В то время как все звали ее полным именем, мальчик в знак особого расположения называл ее коротко: Шу.

Обычно Шубха садилась под тамариндовым деревом, а Протап неподалеку от нее забрасывал удочку. У Протапа была привычка жевать бетель, и девочка сама приготовляла его для приятеля. Подолгу наблюдая за Протапом, она от всей души желала помочь ему, сделать для него что-то особенное, чтобы он понял, что и она не лишний человек на земле. Но Шубха ничего не могла придумать. Тогда она мысленно обращалась к творцу и молила его дать ей силу совершить какой-нибудь необыкновенный, достойный удивления поступок, который привел бы в изумление ее приятеля и заставил бы его воскликнуть: «Смотрите-ка, а я и не думал, что наша Шу способна на это!»

Если бы Шубха была нимфой! Медленно поднявшись из воды, она вынесла бы Протапу драгоценный камень из венца змеи, и он, бросив жалкую рыбную ловлю, спустился бы с этим драгоценным камнем на дно реки. А попав в подводное царство, кого же увидел бы он на золотом троне в серебряном дворце? Конечно, немую девочку Шу — нашу Шу, единственную дочь царя этого лучезарного и спокойного подводного мира! Но это невозможно, и не потому, что есть вообще что-нибудь невозможное, а потому, что Шу родилась не в царской семье, а в семье Баниконтхи и не в ее силах было изумить Протапа, сына Гоншайна.

IV

Шубха подрастала. Она даже стала как будто разбираться в себе. В ее душе появились новые, не всегда еще понятные, но подобные океанскому приливу в глубокое полнолуние, широкие и влекущие мысли. В головке девушки теснилось множество вопросов, но найти ответ на них она не могла.

Как-то раз, глубокой ночью, в полнолуние, Шубха тихонько отворила дверь и, робко выглянув, осмотрелась по сторонам. Полная луна, одинокая, как Шубха, взирала на спящую землю. В девушке ключом била молодая жизнь, радости и печали заполняли все ее существо; она дошла до границы своего беспредельного одиночества и, сама не сознавая того, перешагнула ее. И вот наедине с безмолвной взволнованной матерью-природой стояла немая взволнованная девушка…

Между тем мысль о замужестве дочери не давала родителям покоя. Соседи осуждали их и поговаривали, что им не удастся пристроить дочь, хотя Баниконтха и был человеком богатым: его семья могла позволить себе есть дважды в день рыбу с рисом, и естественно, что у него было много врагов.

Баниконтха долго советовался с женщинами и через несколько дней куда-то уехал.

Наконец он вернулся и сказал:

— Едем в Калькутту!

Стали собираться на чужбину. Тяжелые, как густой утренний туман, слезы сжали сердце Шубхи. С безотчетным страхом, который мучил ее последние дни, ходила она, как бессловесное животное, то за матерью, то за отцом. Расширенными, большими глазами девушка с тревогой всматривалась в их лица, пытаясь хоть что-нибудь понять, но родители не говорили ей ни слова.

Как-то раз в полдень, закинув, по обыкновению, удочку, Протап, смеясь, сказал:

— Ну, Шу, достали для тебя жениха! Ты уедешь и выйдешь замуж. Но смотри нас не забывай!

И снова занялся рыбной ловлей.

Шубха взглянула на Протапа, точно смертельно раненная лань на охотника. «Что я тебе сделала?» — спрашивали ее глаза, полные немой тоски. В тот день она уже не сидела под деревом.

Проснувшись, Баниконтха курил в своей спальне, когда в комнату вбежала Шубха и, припав к его ногам, громко разрыдалась. Баниконтха пытался успокоить ее, но и сам не мог удержать слезы.

Отъезд в Калькутту был назначен на следующий день. Шубха пошла в хлев проститься с друзьями детства. Она кормила животных из своих рук, обнимала их, нежно шептала им что-то, ласково смотрела в глаза. Слезы неудержимым потоком катились по ее щекам.

Выйдя из дома светлой ночью, Шубха упала на душистую траву у давно знакомой, родной и милой реки. Девушка обнимала могучую, спокойную мать человечества — землю, как будто хотела сказать: «Не отпускай меня, мать! Держи меня так же крепко, как я тебя!»

Когда приехали в Калькутту, мать с особым старанием одела Шубху. Скрутив волосы дочери в узел, она обвязала их лентой и украсила драгоценностями, чем, надо сказать, убила природную красоту девушки. Из глаз Шубхи лились слезы. Мать ругала ее, опасаясь, что глаза распухнут и покраснеют, но никакие угрозы не могли остановить рыдания девушки.

Наконец явился жених со своим другом посмотреть невесту. Родители были обеспокоены и взволнованы так, будто сам бог сошел выбрать животное для заклания. Без конца наставляя дочь, мать довела ее до того, что девушка расплакалась еще сильнее, и в таком состоянии Шубху представили избраннику.

Жених, взглянув на нее, промолвил:

— Недурна.

Видя неутешные слезы девушки, молодой человек подумал, что у нее нежная душа. Решив, что сердце, которое так горько убивается при разлуке с родителями, будет заботливо и нежно к мужу, он сказал:

— Слезы девушки только поднимают ей цену, как жемчужины — цену раковины.

Больше он ничего не добавил.

Справились в календаре, и в один из благоприятных дней сыграли свадьбу.

Передав немую девушку молодому человеку, родители вернулись домой: их каста и будущее были спасены.

Муж Шубхи работал на западе и вскоре после свадьбы увез туда жену. Не прошло и недели, как все уже знали, что новобрачная — немая. Ну, а если кто и не догадался, в этом была не ее вина: девушка не пыталась никого обмануть. Глазами она говорила всю правду, но никто не мог понять ее! Шубха осматривалась, но нигде не находила с детства родных лиц тех, кто бы мог понять ее. Из сердца немой девушки поднимался неудержимый, нечеловеческий крик, но и его не мог услышать никто. А муж Шубхи, в следующий раз более внимательно разглядев невесту и пустив в ход не только глаза, но и уши, женился на другой девушке, которая обладала даром речи.


1892

НАСЛЕДСТВО

I

Я ухожу! — гневно сказал отцу Бриндабон Кундо.

— Ах ты, щенок! — ответил Джогонатх Кундо. — Я с детства кормил и одевал тебя! Ты никогда не сможешь мне заплатить за это. Какая наглость!

В доме Джогонатха не много тратили на еду и одежду. В древности праведники питались очень скудно, носили только крайне необходимую одежду, и Джогонатх старался следовать их великому примеру. Правда, нельзя сказать, чтобы он особенно преуспевал. Частично это происходило из-за пороков, свойственных современному обществу, а частично — из-за совершенно противоестественных потребностей человеческого организма.

Все шло более или менее гладко, пока не женился его сын. После свадьбы сын перестал придерживаться высоких взглядов отца в отношении пищи и одежды. Обнаружилось, что в своих стремлениях он материальное предпочитает духовному. Расходы Джогонатха все увеличивались.

Отец и сын стали часто ссориться. В конце концов, когда серьезно заболела жена Бриндабона, Джогонатх прогнал врача, прописавшего дорогое лекарство. В цене лекарства он усмотрел доказательство невежества врача. Бриндабон сначала умолял, потом требовал — все было напрасно. Когда жена умерла, он обвинил отца в ее смерти.

— Почему? — удивился Джогонатх. — Разве люди никогда не умирают, принимая лекарства? И если дорогое лекарство спасает жизнь, то отчего же это умирают цари? И почему нужно поднимать такой шум, когда умирает жена? Чем она лучше твоей матери или бабки?

Действительно, если бы горе не сделало Бриндабона глухим и слепым и он рассуждал здраво, это бы его успокоило. Ни мать, ни бабка не принимали лекарств, когда заболевали. Так было всегда в этом доме. Но теперешние люди и умирать-то не хотят по-старому!

В то время, о котором я рассказываю, англичане только что вторглись в Индию, но и тогда уже старики, покуривая трубки, сокрушенно покачивали головами, глядя на молодежь.

Как бы там ни было, но передовой для того времени Бриндабон поссорился с отсталым Джогонатхом:

— Я ухожу!

Отец немедленно согласился на его уход, заявив, что если он когда-нибудь даст Бриндабону хоть одну пайсу[12], то пусть все считают, что он пролил кровь коровы[13]. Бриндабон, в свою очередь, ответил, что если он когда-нибудь наследует состояние Джогонатха, то это будет равносильно убийству матери. После этого отец с сыном расстались.

Жители деревни были рады этому небольшому происшествию, нарушившему однообразие их жизни. Все они по мере сил стали утешать Джогонатха, особенно после того, как узнали, что он лишил сына наследства. Все утверждали, что только в наше время можно поссориться с отцом из-за какой-то невестки.

При этом прежде всего подчеркивался тот факт, что, если умрет невестка, то спустя некоторое время можно найти другую, но уж если умрет отец, другого не найдешь, хоть все глаза прогляди! Без сомнения, довод очень веский, но мне кажется, что такой сын, как Бриндабон скорее бы обрадовался последнему, чем опечалился.

Нельзя сказать, чтобы после ухода Бриндабона отец особенно страдал. Во-первых, с уходом сына сократились расходы, а во-вторых, Джогонатх освободился от постоянного страха: старика всегда преследовала мысль, что его отравят. После смерти невестки этот страх несколько рассеялся, а с уходом сына Джогонатх окончательно успокоился.

Только одно его мучило: вместе с сыном ушел и внук — четырехлетний Гокулчондро. Расходы на пищу и одежду Гокула были относительно невелики, и старик любил внука. Но все же, несмотря на неподдельное горе, он прежде всего прикинул, насколько меньше теперь, с уходом двоих, он будет тратить в месяц и сколько на этом сбережет.

А все-таки трудно стало жить в опустевшем доме. Старику не хватало обычных шалостей Гокулчондро: никто не мешал ему молиться, не похищал его еды во время обеда, не убегал с чернильницей, как только он садился подсчитывать расходы. Джогонатх начинал даже страдать оттого, что мылся и ел без помехи.

Ему казалось, что такую ничем не нарушаемую пустоту человек ощущает только после смерти. Особенно тяжело становилось старику, когда он видел дырку, сделанную его внуком на заштопанном одеяле, или чернильное пятно, посаженное упомянутым художником на циновке. Дед очень бранил неугомонного мальчишку за то, что тот за два года вконец изнашивал дхоти[14], а теперь, когда старик увидел грязные тряпки, брошенные в комнате, где прежде спал Гокул, на его глаза навернулись слезы. Он не сделал из этих тряпок фитили для лампы, как поступил бы раньше, не употребил их на что-нибудь другое в домашнем хозяйстве, а бережно спрятал в сундук и обещал самому себе, что, если Гокул вернется, он никогда не упрекнет внука, даже если тот будет изнашивать дхоти за год.

Но Гокул не вернулся. Джогонатх старел и старел, а опустевший дом казался ему с каждым днем все более пустым.

Джогонатх не мог больше спокойно сидеть дома. Даже в полдень, когда все почтенные люди спали после обеда, он с трубкой в руке бродил из одного конца деревни в другой. Дети, встречаемые во время этих одиноких послеобеденных прогулок, бросали игры, завидев его, отбегали на безопасное расстояние и дразнили старика, выкрикивая стихи деревенского поэта о его скупости. Боясь остаться голодными, люди не решались произносить его имя[15], поэтому каждый звал его по-своему: старики — Джогонаш, а дети — «Летучая мышь». Почему они дали ему такое имя, неизвестно. Возможно, его худая, бескровная спина чем-то напоминала этого зверька.

II

Однажды в полдень, прогуливаясь в прохладной тени манговых деревьев, росших вдоль деревенской дороги, Джогонатх увидел незнакомого мальчика. Очевидно, это был главарь, учивший деревенских ребят какому-то новому озорству. Дети, покоренные силой воли и богатым воображением мальчика, беспрекословно повиновались ему.

Увидев старика, дети перестали играть, а неизвестный мальчик смело подошел к Джогонатху и дернул за край его чадора. В то же мгновение из чадора выпрыгнула ящерица, сбежала по телу старика вниз и исчезла в кустах. От ужаса старик похолодел. Дети радостно зашумели. Не прошло и минуты, как с плеч Джогонатха исчез платок и появился на голове незнакомого мальчика в виде тюрбана.

Джогонатх был очень доволен таким знакомством с неизвестным человечком. Давно уже никто из ребят с ним так не фамильярничал. Поговорив и много пообещав мальчику, Джогонатх внушил ему некоторое доверие к себе.

— Как тебя зовут?

— Нитай Пал.

— А где ты живешь?

— Не скажу.

— Как зовут твоего отца?

— Не скажу.

— Почему не скажешь?

— Я убежал из дому.

— Почему?

— Отец хотел отдать меня в школу.

«Отдать такого ребенка в школу — ведь это только пустая трата денег и лишь свидетельство глупости его отца!» — мелькнуло в уме Джогонатха.

— Будешь жить у меня?

Мальчик ничего не имел против и расположился у старика так бесцеремонно, точно под деревом у дороги. Но это еще не все: он стал таким требовательным в отношении еды и одежды, будто раньше уже уплатил за все. Из-за этого он, как и следовало ожидать, время от времени ссорился с хозяином дома. Легко было прогнать собственного сына, а теперь вот Джогонатху приходилось подчиняться чужому ребенку!

III

Деревенские жители удивлялись, наблюдая, как Нитай Пал хозяйничает в доме Джогонатха. Было ясно, что старик долго не проживет и все его состояние достанется этому чужому, неизвестно откуда взявшемуся мальчишке.

Все очень завидовали мальчугану и только и думали о том, чтобы как-нибудь навредить ему. Но старик оберегал его как зеницу ока.

Время от времени мальчик угрожал, что уйдет, и Джогонатху приходилось его уговаривать.

— Сын мой, — говорил он, — я умру и оставлю тебе все свое состояние.

Хотя мальчику было немного лет, но он уже хорошо знал цену такого обещания.

Тогда жители деревни пустились на поиски отца мальчика.

«Ах, сколько горя отцу с матерью! — повторяли они. — И кто же виноват в этом, как не мальчишка!»

Они осыпали ребенка бранью и злились на него, а это свидетельствовало скорее о зависти, чем о возмущении в их справедливых сердцах.

Однажды старик услышал от какого-то прохожего, что некий человек, по имени Домадор Пал, разыскивает своего сбежавшего сына и скоро будет в их деревне. Узнав об этом, Нитай взволновался. Он уже собирался бежать, бросив все свое будущее состояние, но Джогонатх пообещал так его спрятать, что никто не сумеет найти, даже деревенские жители.

— А где? Покажи, — полюбопытствовал мальчик.

— Если я покажу тебе это место сейчас, все увидят. Мы пойдем туда ночью.

Нитай очень обрадовался новой игре. Он решил, что, когда отец уйдет ни с чем, он обязательно будет играть с ребятами в прятки, и никто его не найдет. Вот хорошо! Отец тоже обыщет все кругом и не найдет его. Ведь это все так интересно!

В полдень Джогонатх запер мальчика дома и куда-то ушел. Когда он вернулся, Нитай пристал к нему с расспросами, от которых старику стало не по себе.

Еще не наступил вечер, как мальчик сказал:

— Идем.

— Еще рано, — ответил Джогонатх.

— Уже наступила ночь. Идем! — опять попросил Нитай.

— В деревне еще не спят.

Нитай подождал немного и снова заладил:

— Теперь можно. Идем!..


Приближалась ночь. Нитаю очень хотелось спать, и, несмотря на отчаянные усилия побороть сон, он задремал сидя. В полночь Джогонатх взял Нитая за руку, и они вышли на темную улицу спящей деревни.

Тишина. Только время от времени вдруг залает собака; к ней присоединятся другие. Иногда, испугавшись звука шагов, с шумом взлетит с дерева ночная птица.

Замирая от страха, Нитай крепко вцепился в руку Джогонатха. Они пересекли большое поле и наконец подошли к разрушенному, пустому храму в джунглях.

Нитай разочарованно спросил:

— Здесь?

Совсем не то, что он ожидал! Это ничуть не весело. После бегства из дому ему приходилось иногда ночевать в таких разрушенных храмах. Правда, если играть в прятки, то место подходящее, но нельзя сказать, что здесь его невозможно будет найти.

Джогонатх сдвинул с места большой камень. Мальчик увидел внизу какое-то помещение вроде комнаты, в которой горел светильник. Это было интересно. Нитай удивился, но вместе с тем ему стало почему-то страшно. Джогонатх принес лестницу и спустился вниз. Вслед за ним, дрожа от страха, спустился и мальчик.

Оглядевшись, он увидел, что вокруг стоят медные кувшины, в середине — скамеечка и на ней лежат киноварь, палочка из сандалового дерева, гирлянда цветов и различные молитвенные принадлежности. Из любопытства мальчик заглянул в один из кувшинов — только серебряные и золотые монеты.

— Нитай, я говорил, что все свои деньги оставлю тебе. Больше у меня ничего нет. Все мое состояние — эти несколько кувшинов. Сегодня я все отдам тебе.

— Все! — Мальчик даже подпрыгнул. — И ты не возьмешь ни одной рупии?

— Пусть отсохнет моя рука, если возьму! Но я ставлю одно условие: если когда-нибудь придет мой внук Гокулчондро, о котором я ничего не знаю, или его сын, или сын его сына, или внук его сына, или кто-нибудь из его рода, — ты отдашь ему все эти деньги.

Мальчик подумал, что старик сошел с ума, и тотчас же ответил:

— Хорошо.

— Тогда садись сюда.

— Зачем?

— Мы совершим богослужение.

— Зачем?

— Так надо.

Нитай сел. Джогонатх взял сандаловую палочку, киноварью поставил ему знак на лоб, на шею надел гирлянду, сам уселся перед ним и начал бормотать молитву.

Мальчику было страшно сидеть, как идолу, и слушать молитву. Он окликнул старика:

— Дада!

Джогонатх ничего не ответил и продолжал бормотать.

Наконец он с большим трудом стал по одному пододвигать к мальчику кувшины, приговаривая каждый раз:

— Все эти деньги я отдам Гокулчондро Кундо, сыну Бриндабона Кундо, сыну Джогонатха Кундо, сыну Пороманондо Кундо, сыну Пранкришна Кундо, сыну Годахора Кундо, сыну Джудхиштира Кундо, или сыну Гокулчондо Кундо, или его внуку, или кому-нибудь из прямых потомков его рода.

Когда священнодействие закончилось, в маленькой пещере стоял туман от дыма светильника и дыхания двух людей. От непрерывного повторения за стариком всех имен мальчику стало плохо. У него заплетался язык, кружилась голова, горели руки и ноги, он задыхался.

Пламя светильника слабело и вдруг совсем погасло. В темноте мальчик услышал, что Джогонатх поднимается по лестнице наверх.

— Дада, ты куда? — в смятении закричал он.

— Я пошел, — ответил Джогонатх, — а ты оставайся здесь, тебя никто не найдет. Только помни: Гокулчондро — сын Бриндабона, а Бриндабон — сын Джогонатха.

Старик поднялся наверх и вытащил лестницу. Задыхаясь, напрягая все свои силы, мальчик прошептал:

— Дада, я пойду к отцу!

Джогонатх закрыл камнем отверстие и, приложив ухо к земле, услышал, как Нитай еще раз, задыхаясь, позвал:

— Отец!

После этого послышался шум падения, и наступила тишина.

Передав таким образом свое богатство в руки Джокхи[16], Джогонатх засыпал камень землей. Сверху он набросал кирпичи и щебень, повсюду валявшийся в разрушенном храме, все это прикрыл дерном и посадил куст, который вырыл в лесу.

Уже почти рассвело, а он никак не мог покинуть это место и время от времени слушал, прикладывая ухо к земле. Ему казалось, что откуда-то издалека, из самой середины земли, доносится плач. Джогонатху чудилось, что ночное небо переполнено этими звуками, что они разбудили всех людей на земле и эти люди сидят на постелях и прислушиваются…

Старик торопливо насыпал один слой земли на другой и утрамбовал их. Он как будто хотел засыпать лицо земли.

Вдруг кто-то окликнул его:

— Отец!

Старик стукнул в землю:

— Молчи! Все услышат.

Снова:

— Отец!

Тут только старик заметил, что уже взошло солнце. Джогонатх со страхом покинул храм и вышел в поле. Опять кто-то позвал его:

— Отец!

Джогонатх испуганно обернулся и увидел Бриндабона.

— Отец, я узнал, что мой сын прячется у тебя. Отдай его.

Старик сощурил глаза, сморщил лицо и, наклонившись к Бриндабону, спросил:

— Твой сын?

— Да, Гокул. Теперь его зовут Нитай Пал, а меня Домадор. Ты так «прославился», что мы решили изменить наши имена.

Старик вытянул вперед руки, растопырил пальцы, словно хотел упереться в воздух, и рухнул на землю.

Когда Джогонатх пришел в себя, он привел Бриндабона в храм и спросил:

— Слышишь, кто-то плачет?

— Нет.

— А ты приложи ухо к земле. Слышишь, кто-то зовет: «Отец!»?

— Нет.

Старик как будто немного успокоился.

С тех пор он всех спрашивал:

— Слышишь, кто-то плачет?

И все смеялись над сумасшедшим.


Прошло около четырех лет. Наступил день смерти старика. И когда глаза его уже перестали видеть свет, а дыхание прерывалось, умирающий вдруг с силой приподнялся. Хватая обеими руками воздух, он проговорил:

— Нитай, кто-то унес мою лестницу!

И, не найдя лестницы, чтобы выбраться из лишенной воздуха и света пещеры, старик тяжело упал на постель. Он ушел туда, где кончается игра в прятки между жизнью и смертью, — туда, где никого нельзя найти.


1891

МОХАМАЙЯ

I

Мохамайя и Раджиблочон встретились в старом, разрушенном храме на берегу реки.

Не говоря ни слова, Мохамайя пристально смотрела на Раджиба. «Как ты осмелился позвать меня сюда, да еще в такое время! — казалось, укорял ее взор. — До сих пор я выслушивала все, что ты говорил, но ты стал слишком дерзким».

Сконфуженный таким взглядом, Раджиб робко подошел к девушке. Сегодня ему хотелось сказать ей много слов, но он тут же отступился от своего намерения. Однако, как бы там ни было, ему нужно было объяснить Мохамайе, зачем он просил ее прийти в храм, поэтому он торопливо произнес:

— Давай убежим отсюда и поженимся.

Раджиб сказал именно то, что хотел, но без вступления, которое уже давно было подготовлено в его сердце, поэтому слова прозвучали так сухо и резко, что их странно было слышать. Он пробормотал их невнятно, запинаясь, и больше не мог добавить ни одного слова.

Глупый Раджиб! Позвать в этот полдень Мохамайю на берег реки, в разрушенный храм, и не найти лучших слов, чем «Давай поженимся»!

Мохамайя принадлежала к семье из некогда знатного аристократического рода. Ей минуло двадцать четыре года, и красота ее была в полном расцвете. Она была подобна изваянию из неотделанного золота или осеннему солнцу, спокойно льющему свои яркие, но нежгучие лучи. Ее прекрасные глаза глядели открыто и смело.

Отца Мохамайя потеряла; у нее был только старший брат, по имени Бхобаничорон Чоттопадхая. Брат и сестра казались людьми одного склада: они мало говорили, но их взор таил столько силы, что и безмолвный он обжигал как полуденный зной. Перед Бхобаничороном все чувствовали какой-то безотчетный страх.

Раджиб был не здешним — его привез сюда управляющий местной шелкоткацкой фабрики, где служил отец юноши. После смерти отца управляющий взял на себя заботу о маленьком Раджибе и, когда мальчик немного подрос, привез его на бамонхатирскую фабрику. При мальчике находилась только горячо любившая его тетка. Они поселились по соседству с Бхобаничороном, и Мохамайя с детства подружилась с Раджибом. Его тетка и Мохамайя очень привязались друг к другу.

Раджиб рос. Ему уже исполнилось девятнадцать лет, но, несмотря на настойчивые просьбы тетки, он не хотел жениться. Узнав о таком необычайном благоразумии бенгальского юноши, его покровитель обрадовался, решив, что юноша взял за образец его жизнь (управляющий был холост).

Между тем тетка Раджиба умерла, и он остался один.

В то же время для Мохамайи не находилось достойного ее родовитого жениха, да и свадьба требовала больших расходов.

А девические годы ее шли.

Читателям излишне говорить, что узы брака — дело божества. Но если бог, ведающий этими узами, столь долго проявлял крайнюю безответственность в отношении этих двух молодых людей, то бог любви не тратил времени зря! Когда дремлет старый Праджапати[17], бодрствует юный Кандарпа[18].

Власть бога любви Кандарпы над каждым человеком проявляется по-разному. Побуждаемый этим богом, Раджиб искал случая сказать Мохамайе несколько ласковых слов, но девушка не допускала этого — ее серьезный, пристальный взгляд вселял робость в трепещущее сердце Раджиба.

Сегодня наконец, набравшись смелости, юноша вызвал Мохамайю в этот разрушенный храм; сегодня он решил сказать ей все, а там — или счастье на всю жизнь, или смерть. Но в этот знаменательный день своей жизни Раджиб смог лишь сказать: «Давай поженимся» — и растерянно умолк, как школьник, забывший урок.

Мохамайя, казалось, не ожидала от Раджиба подобного предложения. Несколько минут она стояла молча.

Множество неясных, чуть слышных звуков нарушало безмолвие полдня. Издавая тихие, жалобные стоны, медленно качалась на ветру, то открываясь, то закрываясь, наполовину сорванная дверь храма; над окном храма ворковали голуби; в ветвях шелковичного дерева монотонно стучал дятел; из кучи сухих листьев, шурша, выскользнула ящерица; с поля пахнул легкий ветерок, зашелестевший листьями деревьев; словно пробудившись от сна, воды реки тихо заплескались о ступени полуразрушенной лестницы. Через все эти случайно возникающие и ничего не значащие звуки издалека пробивался напев пастушьей свирели.

Не решаясь взглянуть в лицо Мохамайи, Раджиб прислонился к стене храма и глядел на спокойную, будто дремлющую реку.

Немного погодя он повернулся и устремил на девушку умоляющий взгляд.

Она покачала головой:

— Нет, невозможно.

Этого было достаточно, чтобы все надежды Раджиба рассыпались в прах. Он превосходно понимал, что теперь никто в мире не заставит ее изменить свое решение. Веками взращивалось чувство гордости своим родом в семье Мохамайи — и могла ли она согласиться выйти замуж за простого брахмана, каким был Раджиб! Любовь — одно, брак — совсем иное. Мохамайя никак не могла предвидеть, что ее опрометчивое поведение придаст Раджибу столько смелости. Она хотела тотчас же уйти.

Поняв ее намерение, юноша поспешно сказал:

— Завтра я уезжаю.

Сначала Мохамайя решила показать, что новость ее совсем не взволновала, но это было выше ее сил. Она хотела уйти, но не могла двинуться с места. Все же она довольно спокойно спросила:

— Почему?

— Управляющий переводится отсюда на фабрику в Шонапур и берет меня с собой, — ответил Раджиб.

Несколько мгновений Мохамайя стояла молча. «Жизнь людей идет разными путями, — думала она. — Нельзя надолго удержать при себе человека». Затем глубоко вздохнула и, почти не разжимая губ, сказала:

— Хорошо.

Промолвив только одно это слово, она опять хотела уйти, как вдруг Раджиб вскрикнул:

— Господин Чаттерджи!

Девушка заметила приближающегося к храму Бхобаничорона и поняла, что он ищет ее.

Видя, что Мохамайе грозит беда, Раджиб хотел перескочить через разрушенную стену храма, но девушка удержала его, крепко схватив за руку.

Бхобаничорон вошел в храм и молча посмотрел на обоих.

Мохамайя решительно обернулась к Раджибу:

— Раджиб, я приду в твой дом, жди меня!

Не проронив ни слова, Бхобаничорон вышел; так же безмолвно последовала за ним Мохамайя. Ошеломленный юноша замер на месте, словно услышал приговор о собственной казни.

II

В тот же вечер Бхобаничорон принес красное чели[19] и сказал Мохамайе:

— Одевайся.

Когда девушка была готова, он велел ей следовать за ним. Не то что повеления, даже знака Бхобаничорона никто никогда не смел ослушаться. Не могла ему противиться и Мохамайя.

Они отправились на берег реки, к месту сожжения трупов, находившемуся недалеко от дома. Там, в хижине для паломников, старый брахман ждал своей смерти. К его постели они и подошли. В другом углу хижины стоял жрец. Бхобаничорон подал ему знак, и тот быстро совершил все приготовления для обряда. «Меня выдают замуж за умирающего!» — подумала Мохамайя, но не оказала ни малейшего сопротивления. В полутемной хижине, озаренной только пламенем двух погребальных костров, где неясное бормотанье мантр[20] сливалось со стонами предсмертной агонии, был совершен брачный обряд.

На другой день после свадьбы Мохамайя стала вдовой. Но это несчастье не очень ее опечалило, да и Раджиб, пораженный, как громом, известием о неожиданном браке Мохамайи, обрадовался, узнав, что она овдовела.

Однако радость его оказалась недолгой — новый удар сразил юношу. До него донесся большой шум и суматоха на месте сожжения трупов: там готовили костер для Мохамайи.

Первой мыслью Раджиба было сообщить обо всем управляющему и с его помощью силой помешать этому ужасному обряду, но он вспомнил, что как раз сегодня его опекун уехал в Шонапур. Опекун хотел взять с собой и Раджиба, но тот остался, выпросив для себя отпуск.

«Жди меня», — сказала Мохамайя Раджибу, и он знал, что она не нарушит своего обещания.

Пока он получил отпуск на месяц, но, если понадобится, предполагал взять на два и на три месяца, а возможно, и совсем оставить работу и кормиться подаянием, но всю жизнь он не перестанет ждать Мохамайю.

В то время как Раджиб метался, будто помешанный, не зная, что предпринять, — то он хотел наложить на себя руки, то пытался что-нибудь придумать, чтобы спасти свою Мохамайю, — наступили сумерки, поднялся сильный ветер, и с неба хлынули потоки дождя. Ветер дул с такой силой, что Раджибу казалось, будто крыша над его головой вот-вот рухнет. Неистовствующие силы природы вторили его душевной буре, и это немного успокаивало юношу. Ему чудилось, что весь мир мстит вместе с ним. То, что он не в силах был совершить сам, исполнила за него природа, смешав небеса с преисподней.

Вдруг постучали в дверь. Юноша быстро открыл. В дом вошла женщина в намокшей одежде, с опущенным на лицо покрывалом. Раджиб сразу узнал ее: это была Мохамайя!

— Мохамайя! — воскликнул он, задыхаясь от волнения. — Ты встала с погребального костра?

— Да, я обещала прийти в твой дом. Я сдержала свое обещание. Но знай, Раджиб, я очень изменилась. Нет больше прежней Мохамайи — только душа моя осталась той же. В твоей власти вернуть меня на костер. Но если ты поклянешься, что никогда не снимешь с меня покрывало и никогда не будешь смотреть на мое лицо, я останусь.

Когда вырвешься из рук смерти, все остальное кажется незначительным.

— Пусть будет, как ты хочешь, — поспешно ответил юноша. — Но если ты покинешь меня, я не переживу.

— Так уйдем отсюда. Мы должны найти твоего хозяина.

Бросив все, что было в доме, Раджиб и Мохамайя пошли навстречу буре. Ураган бушевал с невиданной силой, трудно было удержаться на ногах. Мелкий щебень несся по ветру и впивался в тело. Опасаясь, что падающие деревья их придавят, они свернули с дороги и пошли открытым полем. Порывы сильного ветра подхлестывали их в спину, как бы стараясь отогнать этих людей от человеческого жилья и сравнять с землей.

III

Пусть читатель не сочтет этот рассказ за вымысел. Говорит, что в те времена, когда существовал обычай шахмарана[21], такие случаи бывали, хотя и редко.

Мохамайю, связанную по рукам и ногам, положили на костер и вназначенное время зажгли его. Загудев, пламя поднялось вверх, но вдруг подул сильный ветер и хлынул дождь. Все, кто присутствовал при сожжении, укрылись в хижине паломников. Дождь погасил костер, однако веревки, связывавшие руки девушки, успели сгореть. Несмотря на нестерпимую боль от ожогов, Мохамайя, не издав ни единого стона, поднялась и развязала веревки на ногах. Затем, прикрыв свое тело остатками обгоревшей одежды, почти нагая, она сошла с костра.

Сначала Мохамайя направилась домой, но никого там не застала — все были на похоронах. Девушка зажгла светильник и, надев платье, взглянула на себя в зеркало, но в ту же минуту с ужасом бросила его на землю. Потом, накинув на голову покрывало, она пошла к Раджибу.

Что произошло дальше, читателю уже известно.

Теперь Мохамайя жила в доме Раджиба, но это не принесло ему счастья: покрывало легло между ними преградой, вечной и неумолимой, как смерть, и даже мучительнее смерти. Если со временем безнадежность притупляет боль невозвратимой утраты, то призрак надежды, таящийся за покрывалом, ежедневно, ежечасно причинял Раджибу невыносимые страдания.

Мохамайя была замкнута по природе, теперь же ее замкнутость еще больше усилилась из-за того, что она была вынуждена вечно прятать свое лицо под покрывалом. Это было страшно. Девушка жила, точно погруженная в безмолвие смерти, и эта немая смерть, сжимая в своих объятиях жизнь Раджиба, грозила задушить и ее.

Раджиб потерял прежнюю Мохамайю, и прекрасный образ, с детства хранимый его памятью, стал постепенно стираться, вытесняемый закутанным в покрывало существом, вечно находящимся перед его глазами.

«Все живое имеет покров, данный ему природой, — думал Раджиб, — Мохамайя же подобна описанному в пуранах Карне[22], носившему от рождения панцирь. Явившись на свет в одном покрове, она как бы родилась вторично и обрела новую оболочку».

Мохамайя никогда не расставалась с Раджибом и в то же время была невыразимо далека от него. И юноша всем своим исстрадавшимся сердцем старался постичь эту нерушимую тайну, подобно тому как звезды каждую ночь тщетно пытаются развеять своими негаснущими взорами ночную тьму.

Так жили рядом эти две одинокие, не связанные друг с другом человеческие души.

Однажды, во время сезона дождей, в конце полнолуния, прорвав облака, в первый раз показалась луна. Тихая лунная ночь бодрствовала над изголовьем уснувшей земли.

Раджиб не спал в эту ночь, он сидел у раскрытого окна. Из истомленного зноем леса на него веяло ароматами цветов; тихо стрекотали цикады. У края темнеющего леса, как начищенный лист серебра, блестело озеро.

Трудно сказать, о чем думает человек в такую минуту, но вся его душа полна одним желанием, как лес пропитан ароматами, а ночь — стрекотаньем цикад.

Я не знаю, о чем думал Раджиб, но ему казалось, будто сегодня рухнут все преграды. Сегодня ночь сбросила с себя облачный покров и явилась прекрасной и торжественно-безмолвной, как Мохамайя прежних дней. Все его существо в едином порыве потянулось к девушке.

Раджиб встал и, как лунатик, направился к ней в комнату. Мохамайя спала. Он подошел ближе и наклонился над ее постелью. На лицо девушки упал лунный свет. Но что это! Где же давно знакомые черты?

Пламя погребального костра злобным языком слизало с лица Мохамайи всю красоту, оставив на нем лишь следы своего ненасытного голода.

Юноша отскочил, не в силах подавить стон. Это разбудило Мохамайю. Она проснулась и увидела перед собой Раджиба. В тот же миг Мохамайя накинула на лицо покрывало и, быстро поднявшись, встала с постели.

Раджиб замер, словно пораженный громом. Потом он упал к ее ногам:

— Прости меня!

Ничего не ответив, ни разу не оглянувшись, Мохамайя ушла из дома. Она не вернулась. Раджиб нигде не мог ее найти.

Вечная, без слов прощения разлука оставила неизгладимый след на всей дальнейшей жизни Раджиба, опалив душу его пламенем гнева.


1892

ТЕТРАДКА

Как только Ума научилась писать, она совсем отбилась от рук. На стенах всех комнат она выводила углем кривые, неровные строчки: «Вода течет», «Лист дрожит».

Под подушкой невестки она нашла «Тайну Хоридаша» и на каждой странице книги карандашом написала: «Черная вода, красный цветок». В новом календаре, которым обычно пользовались домашние, она перепачкала надписями все листы.

В расходной книге отца, среди всяких счетов, Ума тоже сделала свои пометки: «Кто пишет и читает, тот ездит в карете».

До поры до времени никто не препятствовал этому творчеству, но однажды с Умой случилась большая неприятность.

Ее старший брат Гобиндолал, весьма невзрачный на вид человек, писал в газеты. После разговора с ним ни у кого из родных и знакомых не возникало подозрения в том, что он человек мыслящий. И действительно, в этом грехе его нельзя было обвинить. Но зато он писал в газету, и его суждения полностью совпадали с суждениями большинства бенгальских читателей.

Узнав однажды, что в работах европейских ученых по анатомии имеются серьезные ошибки, Гобиндолал, не прибегая к помощи логики, только в силу вдохновения, сочинил замечательную статью, в которой разгромил этих ученых.

И вот в полдень, когда никого из домашних поблизости не было, Ума над этой статьей чернилами надписала: «Гопал очень хороший мальчик, что ему дают, то он и ест». Я не уверен, что под Гопалом она подразумевала читателей Гобиндолала, но ярости брата не было предела. Сначала он избил Уму, потом отнял у нее все письменные принадлежности — самые заурядные, но приобретенные с огромным трудом: маленький огрызок карандаша и тупое перо, все вымазанное чернилами. Обиженная девочка как следует не понимала, за что ее так строго наказали, и горько плакала, сидя на полу в углу комнаты.

Насладившись местью, Гобиндолал возвратил Уме отобранные вещи. Кроме того, испытывая некоторое раскаяние и стараясь утешить девочку, он подарил ей превосходную разлинованную тетрадку.

Уме тогда было семь лет. С тех пор она бережно хранила свою тетрадку, ночью — под подушкой, а днем — на своей груди.

Ума не рассталась с тетрадкой и тогда, когда ей заплели маленькие косы и в сопровождении служанки отправили в деревенскую школу для девочек. Одни ее сверстницы позавидовали ее умению писать, другие удивились, а в третьих она возбудила ненависть.

В первый же год учебы Ума старательно записала в тетрадку: «Все птицы кричат, ночь кончилась».

Сидя на полу в спальне и закрывая тетрадку руками, она писала и громко, нараспев читала написанное. Так было собрано немало образцов поэзии и прозы.

На второй год в тетрадке стали появляться и сочинения на свободные темы, очень краткие, но важные, часто без начала и без конца. Некоторые из них стоит процитировать.

Так, после рассказов о тигре и цапле была написана одна фраза — ее нельзя найти в «Котхамале»[23] или где-нибудь еще в современной бенгальской литературе:

«Я очень люблю Джоши».

Не думайте, что я собираюсь рассказывать любовную историю. Джоши — не какой-нибудь одиннадцати- или двенадцатилетний мальчик. Это старая служанка; ее полное имя Джошода.

Однако на основании одной этой фразы нельзя правильно судить об отношении девочки к Джоши. Если кто-нибудь захочет написать достоверную историю об этом, он найдет в тетрадке через две страницы заявление, совершенно противоположное вышеприведенным словам.

И не только в этом случае. В сочинениях Умы на каждом шагу встречаются противоречия. Так, в одном месте написано: «Я поссорилась с Хоши на всю жизнь» (не с Хорихороном, а с Хоридаши, школьной подругой). Немного дальше можно найти слова, из которых становится совершенно ясно, что во всей вселенной нет более верной подруги, чем Хоши.

Прошел еще год, девочке исполнилось девять лет. Однажды утром в доме запела флейта: пришло время для свадьбы Умы.

Жениха звали Перимохон, он был помощником Гобиндолала в его литературных трудах. Несмотря на молодость и на то, что он кое-чему учился, новые идеи не проникли в его голову, поэтому деревенские жители очень хвалили Перимохона. Гобиндолал пытался было ему подражать, но значительных успехов на этом поприще так и не достиг.

Надев сари из Бенареса и закрыв покрывалом маленькое личико, Ума, рыдая, ушла в дом свекра.

— Дитя, слушайся свекрови, — напутствовала ее мать, — делай все по хозяйству, а главное, не читай и не пиши!

А Гобиндолал добавил:

— Смотри не вздумай там пачкать стены — это не такой дом. И никогда не пиши на бумагах Перимохона.

Сердце девочки сжалось от этих слов. Она поняла, что в том доме, куда она идет, никто не простит ей ошибок и пройдет немало дней, пока она узнает, что там считают ошибкой, что виной, а что проступком.

Все утро в тот день пела флейта, но сомневаюсь, мог ли хоть кто-нибудь на земле хорошенько понять, что творилось в тревожно бьющемся сердце маленькой девочки, одетой в сари из Бенареса, в украшениях и с покрывалом на лице.

Джоши ушла с Умой. Было решено, что она пробудет несколько дней вместе с девочкой в доме свекра.

Добрая Джоши после долгих размышлений взяла с собой и тетрадку. Эта тетрадка — часть отцовского дома, радостное воспоминание о недолгом времени, проведенном в родной семье, коротенькая история тех дней, когда отец и мать баловали девочку. В раннем замужестве Умы эта тетрадка была маленькой частицей свободы, столь свойственной детскому характеру.

Первое время пребывания в доме свекра Ума ничего не писала — для этого не было времени. Через несколько дней Джоши возвратилась на старое место.

В тот день Ума закрыла дверь в спальню, достала тетрадку из жестяной коробки и, плача, записала: «Джоши ушла домой, я тоже уйду к маме».

Теперь у нее не было времени переписывать истории из «Чарупатха» и «Бодходойя»[24], да я думаю, что не было и желания. Поэтому все записи девочки были кратки. После вышеприведенной строчки шла другая: «Если дада возьмет меня домой, я больше никогда не буду портить его бумаги».

Отец Умы хотел, чтобы она гостила у него время от времени, но, говорят, Гобиндолал и Перимохон воспротивились этому.

Гобиндолал заявил, что Ума должна научиться уважать своего мужа, а если брать ее из дома свекра и напоминать об отцовской нежности, то это будет ей только мешать. Он написал по этому поводу такую прекрасную статью, полную иронии и наставлений, что никто из его читателей-единомышленников не усомнился в глубочайшей мудрости упомянутого произведения.

Узнав об этом от людей, Ума записала в своей тетрадке: «Дада, припадаю к твоим ногам, возьми меня в свой дом! Я больше никогда не буду сердить тебя».

Однажды, закрыв дверь, Ума сидела у себя в комнате и записывала в тетрадку какие-то наивные, неразумные слова. Ее золовка Тилокомонджори, которая была очень любопытна, подумала: «Надо посмотреть, зачем это боу-диди[25] закрывает дверь? Что она там делает?»

Девочка посмотрела в дверную щелку, увидела, что Ума сидит и пишет, и очень удивилась. Еще никогда Сарасвати[26] не проникала так незаметно на женскую половину их дома.

Ее младшая сестра Конокомонджори тоже подошла к двери и стала подглядывать.

А за ней прибежала и самая младшая сестренка, которую звали Ононкомонджори. Приподнявшись с большим трудом на цыпочки, она заглянула в щелку и увидела нечто пресмешное.

Ума сидела и писала, как вдруг за дверью послышался шепот трех знакомых голосов и хихиканье. Она сразу поняла, в чем дело, торопливо сунула тетрадь под сари и, замирая от стыда и страха, зарылась лицом в постель.

Узнав об этом происшествии, Перимохон серьезно задумался. Беда, если женщина примется писать! Потом появятся повести, за ними — романы, а кто будет заниматься домашним хозяйством?

После долгих размышлений он пришел к весьма поучительным выводам: священный супружеский союз возникает из соединения силы женской и силы мужской, но если знания ослабят женскую силу, то в женщине начнет преобладать сила мужская. Дальше: столкновение двух мужских начал создаст такую разрушающую силу, которая уничтожит супружеский союз, следовательно, женщина останется вдовой.

До сих пор никто еще не выдвигал теорию более оригинальную!

Вечером Перимохон пришел к Уме и как следует отчитал ее, не поскупившись при этом на насмешки:

— Теперь тебе остается только заказать шамлу![27] А потом моя жена заложит карандаш за ухо и отправится в контору.

Ума не могла хорошенько понять, о чем он говорит. Она никогда не читала статей Перимохона, поэтому чувство юмора у нее было еще недостаточно развито. Но она расстроилась до слез и долгое время после этого разговора ничего не писала.

Однажды осенним утром какая-то нищенка запела под окном песню Агомони[28]. Прижавшись лицом к оконной решетке, Ума молча слушала. Она была одна, светило осеннее солнце, и ей вспомнилось детство. А когда она вслушалась в песню Агомони, то больше не могла выдержать.

Ума не умела петь, но с тех пор, как она научилась читать и писать, у нее появилась привычка записывать услышанные песни. Тогда ей становилось не так обидно, что она не может их петь.

Нищенка под окном пела:

Говорит прохожий: «Мать Умы,
Вон потерянная твоя звезда!»
Мать-королева от счастья
Едва не сошла с ума.
«Где ты, где, моя Ума? —
Говорит королева и плачет.—
Иди ко мне, Ума, иди!
Иди ко мне на колени!»
Протянула девочка руки,
Мать обнимая за шею,
И с обидой шепчет: «Когда же
Возьмешь ты меня домой?»
Сердце Умы переполнилось тоской, на глаза навернулись слезы. Она тихонько позвала певицу, закрыла дверь и, старательно выводя буквы, стала записывать песню в свою тетрадку.

Но Тилокомонджори, Конокомонджори и Ононкомонджори все видели через щелку. Они захлопали в ладоши и закричали:

— Боу-диди, а мы видим, что ты там делаешь!

Ума быстро открыла дверь, вышла из комнаты и жалобным голосом стала их упрашивать:

— Не говорите никому об этом, припадаю к вашим ногам! Я больше никогда не буду так делать, я больше никогда не буду писать!

Тут она заметила, что Тилокомонджори тянется к ее тетрадке. Прижав тетрадку к груди, Ума убежала.

Золовки хотели отнять тетрадку силой, но, сколько ни старались, у них ничего не вышло. Им пришлось позвать на помощь своего умного брата.

Явился Перимохон и с важным видом сел на кровать.

— Отдай тетрадку! — сказал муж грозным голосом и, видя, что приказание его не выполняется, повысил голос еще на два тона: — Отдай, тебе говорят!

Девочка прижала тетрадку к груди и умоляюще смотрела на мужа. Когда же она увидела, что Перимохон поднялся, чтобы отнять тетрадку, она бросила ее и сама тоже упала на пол, закрыв лицо руками.

Перимохон поднял тетрадку и стал громко читать все, что в ней было написано. С каждой фразой Ума все сильнее прижималась к полу, а три девочки-слушательницы заливисто хохотали.

Больше Ума не видела своей тетрадки.

У Перимохона тоже была тетрадка, но полная язвительных записей, и, к сожалению, не было никого, кто мог бы отнять ее и уничтожить.

СВЕТ И ТЕНИ

I

Вчера весь день лил дождь. Сегодня дождь прекратился, и солнце и разорванные облака как бы поочередно водят длинной кистью по полям почти зрелого раннего риса. От прикосновения света широкое зеленое полотно вспыхивает яркой белизной, но уже в следующее мгновение все покрывается густой тенью.

На небесной сцене игру ведут только два актера — облака и солнце; каждый из них исполняет свою роль, но не счесть, во скольких местах и сколько пьес разыгрывается одновременно на сцене земли.

Там, где мы подняли занавес над небольшой пьеской из жизни, у края деревенской дороги стоит дом. Только одна его комната, с окнами на улицу, построена из кирпича. С двух сторон от нее отходит ветхая кирпичная ограда; эта ограда окружает другие комнаты, с глиняными стенками. С улицы сквозь оконную решетку видно, что на тахте сидит полуобнаженный юноша, углубившийся в чтение книги, которую он держит в правой руке. В левой у него пальмовый лист; время от времени он обмахивается им, пытаясь ослабить жару и отогнать москитов.

По улице перед окнами ходит девочка в полосатом сари и ест сливы, которые она вынимает одну за другой из приподнятого края сари. По выражению ее лица видно, что она хорошо знает юношу, читающего книгу на тахте. Ей хочется любым способом привлечь его внимание, чтобы в ее молчаливом пренебрежении он почувствовал, что сегодня она всецело занята сливами и не замечает его.

Но, к несчастью, прилежный молодой человек близорук, и немое пренебрежение девочки издали не оказывает на него никакого действия. Девочка, вероятно, это знает, поэтому через некоторое время вместо бесполезного хождения взад и вперед и молчаливого презрения пускает в ход косточки от слив. Если имеешь дело со слепым, трудно сохранять чувство собственного достоинства!

Когда несколько косточек будто случайно стукнулись о деревянную дверь, молодой человек поднял голову. Хитрая девочка догадалась об этом и с удвоенным вниманием принялась выбирать спелые сливы. Молодой человек прищурился и, присмотревшись, узнал девочку; он отложил книгу, подошел к окну и, улыбаясь, позвал:

— Гирибала!

Гирибала сосредоточенно перебирала сливы. Поглощенная этим занятием, она стала медленно отходить от дома.

Близорукому юноше нетрудно было понять, что это — наказание за какое-то неумышленно совершенное им преступление. Он выбежал на улицу.

— Эй, Гирибала, что ж, сегодня мне слив не будет?

Не обращая на него внимания, Гирибала взяла сливу, внимательно ее обследовала и с невозмутимым видом принялась есть.

Эти сливы были из сада Гирибалы и являлись ежедневной данью юноше. Кто знает, может быть, сегодня Гирибала забыла об этом, — во всяком случае, ее поведение ясно говорило, что эти она принесла только для себя. Но в таком случае непонятно, зачем она пришла их есть к чужому окну.

Молодой человек подошел к девочке и взял ее за руку. Сначала Гирибала, изогнувшись, попыталась высвободить руку, но вдруг у нее из глаз брызнули слезы и, бросив сливы на землю, она вырвалась и убежала.

К вечеру игра солнца и облаков прекратилась, белые пушистые облака собрались на краю неба, и лучи заходящего солнца заблестели на листьях деревьев, на воде пруда, на каждой частице умытой дождями природы. И снова перед решетчатыми окнами ходит та же девочка, а в комнате сидит все тот же молодой человек. Однако теперь у девочки в сари нет слив, а в руке у юноши нет книги. Впрочем, произошли и некоторые другие, более значительные изменения.

И на этот раз тоже трудно сказать, с какой целью разгуливает здесь девочка. Во всяком случае, по ее поведению не видно, чтобы она хотела завязать разговор с человеком, сидящим в комнате. Скорее она пришла посмотреть, не пустили ли ростки сливы, брошенные ею утром.

Ростки не появились главным образом потому, что теперь плоды лежали на кушетке перед юношей, и когда девочка, время от времени наклоняясь, разыскивала какие-то невидимые, воображаемые предметы, юноша, смеясь в душе, с серьезным видом выбирал одну за другой сливы и усердно их уничтожал.

Но вот несколько косточек как будто случайно упали возле девочки и даже отлетели к ее ногам, и Гирибала поняла, что юноша мстит ей за пренебрежение. Но разве это хорошо? Разве не жестоко создавать препятствия на ее таком трудном пути, в то время как она, подавив всю гордость своего маленького сердца, искала предлога, чтобы помириться, пришла, чтобы уступить ему?

Кровь прилила к щекам девочки, она стала искать повод к бегству, но в это время юноша вышел из дому и взял ее за руку.

И так же как утром, девочка попыталась вырвать свою руку, но теперь она уже не плакала. Наоборот, покраснев и спрятав голову за спину своего притеснителя, она вдруг громко рассмеялась, а потом, будто подчинившись силе, вошла в дом, как пленница в темницу с железной решеткой.

Как на небе естественна игра солнца и облаков, так же естественна и игра этих двух существ на земле. Но так же как игра солнца и облаков необычна, и вовсе не игра, а лишь напоминает игру, так и коротенькая история этих двух неизвестных людей в праздный осенний день не является незначительной среди сотен происшествий, случающихся в человеческом обществе, хотя и кажется такой. Тот древний великий невидимый бог, который с невозмутимым ликом сплетает с вечностью вечность, заронил в смех и слезы утра и вечера того дня семена счастья и горя всей жизни.

Тем не менее беспричинное пренебрежение девочки казалось совершенно непонятным не только зрителям, но и главному герою пьесы — упомянутому выше юноше. Нелегко понять, почему эта девочка то сердится, то проявляет беспредельную нежность, то увеличивает ежедневные приношения, то вообще прекращает их. Сегодня она, собрав все свое воображение, ум и способности, старается доставить удовольствие юноше, а завтра призывает на помощь все силы своей души и твердость, чтобы уязвить его. Если девочка не может причинить ему неприятность, настойчивость ее увеличивается вдвое, в случае же успеха раскаяние разбивает на сотни кусочков эту твердость, растворяет в слезах, превращает в поток бесконечной нежности.

Первая незначительная история этой незначительной игры солнца и облаков коротко излагается в следующей главе.

II

Все жители в деревне разделены на враждебные группы, плетут интриги друг против друга и сажают сахарный тростник, учиняют ложные доносы и выращивают джут. Философией и изучением литературы занимаются только Шошибушон и Гирибала.

Их дружба ни у кого не вызывает удивления или любопытства, потому что Гирибале всего десять лет, а Шошибушон недавно получил звание магистра искусств и бакалавра прав. Они соседи.

Отец Гирибалы Хоркумар когда-то арендовал землю в родной деревне, но потом впал в нужду, распродал все, что у него было, и поступил управляющим к своему помещику, который сам никогда в деревне не жил. Деревня Хоркумара входила в округ, где он собирал арендную плату, так что уходить из своего дома ему не пришлось.

Получив звание магистра искусств, Шошибушон выдержал экзамены и по юридическим дисциплинам, но никаким делом не занялся. Он ни с кем особенно не сближался; если бывал на собраниях, то не говорил и двух слов. Из-за близорукости он не узнавал знакомых — ему приходилось прищуриваться, а люди считают это признаком высокомерия.

Если человек, погруженный в собственные мысли, живет одиноко в таком людском море, как Калькутта, то это придает ему особую значительность, но в деревне такое поведение расценивается совсем иначе.

Когда все усилия заставить Шошибушона работать ни к чему не привели, отец привез его в деревню и поручил ему следить за хозяйством. Шошибушону пришлось выслушать немало насмешек и упреков от деревенских жителей, и это имело вескую причину: Шошибушон любил покой, тишину и поэтому не хотел жениться, а обремененные дочерьми родители расценивали такое нежелание как нетерпимый и непростительный эгоизм.

Однако чем больше надоедали Шошибушону, тем большим домоседом он становился. Он сидел обычно на кушетке в одной из угловых комнат, а вокруг него были разбросаны английские книги; он читал их без разбору, какая попадется на глаза. В этом, собственно, и заключалась его работа. А как нужно следить за хозяйством, ведомо самому хозяйству.

Как мы уже говорили, единственным человеком, с которым он поддерживал отношения, была Гирибала.

Братья Гирибалы учились в школе. Вернувшись из школы домой, они часто спрашивали свою глупую сестренку, какой формы Земля или что больше: Земля или Солнце, и когда она неправильно отвечала, они с презрением исправляли ее ошибки. Очевидность противоречит тому, что Солнце больше Земли, но когда Гирибала осмеливалась высказать свои соображения на этот счет, ее братья замечали еще пренебрежительнее:

— Подумаешь! У нас так в книге написано, а ты…

Услышав, что так написано в печатной книге, пораженная Гирибала умолкала — больше ей не требовалось никаких доказательств.

Ей очень хотелось научиться читать, как братья. Иногда в своей комнате она садилась, брала книгу, раскрывала ее, начинала бормотать, делая вид, что читает, и быстро листала страницы.

Маленькие непонятные черные буквы стояли рядами, как стража у ворот в таинственный мир, подняв на плечи значки для «и», «ой» и «р»[29], и не отвечали ни на один вопрос Гирибалы. «Котхамала» не поведала изнывающей от любопытства девочке ни слова из своих сказок о тигре и шакале, осле и лошади, а «Акеномончжори»[30] со своими историями смотрела на нее так, будто дала обет молчания.

Гирибала попросила было братьев научить ее читать, но они об этом и слышать не хотели. Только Шошибушон помог ей.

Первое время Шошибушон был для Гирибалы таким же непонятным и таинственным, как «Котхамала» и «Акеномончжори».

…В маленькой комнате с железными решетками на окнах вдоль уличного фасада на тахте сидит юноша, окруженный книгами. Гирибала стоит снаружи, ухватившись за решетку. Она с изумлением смотрит на этого необыкновенного, поглощенного чтением человека; судя по количеству книг, он намного ученее ее братьев. Ничего более удивительного она не знает. Гирибала нисколько не сомневается в том, что он с начала до конца прочел всю «Котхамалу» и другие самые важные на свете книги. Шошибушон переворачивает страницы, а она стоит неподвижно, тщетно стараясь определить границы его знаний.

В конце концов близорукий Шошибушон обратил внимание на девочку. Однажды он раскрыл книгу в ярком переплете и сказал ей:

— Гирибала, иди, я покажу тебе картинки!

Гирибала тотчас убежала.

Но на следующий день она снова надела полосатое сари, пришла к окну и с тем же безмолвным вниманием стала наблюдать за читающим юношей. Шошибушон опять позвал ее, и опять она, тряхнув косами, убежала.

Так завязалось их знакомство, но требуется специальное историческое исследование, которое раскрыло бы, как это знакомство перешло затем в дружбу, когда девочка наконец оторвалась от решетки, вошла в комнату Шошибушона и заняла место на его тахте, среди груды книг.

Гирибала стала учиться у Шошибушона не только читать, но и писать. Все будут смеяться, если узнают, что, кроме обучения своей маленькой ученицы чтению, письму и грамматике, этот учитель переводил для нее произведения великих поэтов и интересовался ее мнением о них. Понимала ли что-нибудь девочка, знает всевышний, но, без сомнения, ей это нравилось. Смешивая понятное с непонятным, ее детское воображение создавало прекрасные картины. Молча, широко раскрыв глаза, она внимательно слушала, время от времени задавая совершенно неподходящие вопросы, или вдруг заводила разговор на посторонние темы. Шошибушон никогда не препятствовал этому — ему доставляло большое удовольствие выслушивать замечания маленького критика о великих произведениях. Во всей деревне эта девочка была единственным человеком, понимающим его.

Когда Гирибала познакомилась с Шошибушоном, ей было восемь лет, теперь ей десять. За эти два года она выучила английскую и бенгальскую азбуки и прочла несколько начальных книжек. Что же касается Шошибушона, то за эти два года жизни в деревне он не мог пожаловаться на одиночество.

III

Отношения между отцом Гирибалы Хоркумаром и Шошибушоном не были хорошими. Сначала Хоркумар приходил к этому магистру и бакалавру советоваться по поводу различных споров и судебных процессов, но бакалавр не заинтересовался ими и откровенно признался управляющему в своем юридическом невежестве. Тот решил, что это только отговорка.

Так прошло около двух лет.

И вот однажды возникла необходимость обуздать одного непокорного арендатора. Наиб[31] стал приставать к Шошибушону с вопросами относительно жалобы, которую Хоркумар собирался подать на арендатора за различные проступки, совершенные им. Шошибушон не только не дал ему никакого совета, но спокойно и решительно сказал Хоркумару несколько таких слов, которые никак не могли показаться лестными.

Хоркумар не выиграл ни одной тяжбы, затеянной против арендатора. Он был твердо уверен, что Шошибушон помогал его противнику. Управляющий поклялся выжить юношу из деревни.

На поле Шошибушона стали пастись коровы, кто-то поджигал посевы его бобов, начались споры о границах его участка, арендаторы отказывались платить ему арендную плату и даже собирались подать на него ложный донос. Дело дошло до того, что пустили слух, будто Шошибушона изобьют, если он появится вечером на улице, а ночью подожгут его дом.

В конце концов миролюбивый, спокойный Шошибушон решил перебраться в Калькутту.

Он уже совсем было собрался уехать, когда в деревню прибыл окружной судья. Его посыльные, слуги, полицейские, собаки, лошади, конюхи взбудоражили всю деревню.

Дети, как стая шакалов, идущая вслед за тигром, с любопытством и страхом толпились возле дома, в котором остановился судья.

Господин наиб, запоминая, как обычно, расходы, связанные с оказанием гостеприимства, наделял судью курами, яйцами, маслом, молоком. Господин наиб усердно поставлял окружному судье пищу в размерах, намного превышавших его потребности, но, когда однажды утром явился подметальщик судьи и попросил для собаки сахиба[32] четыре сера[33] масла, Хоркумар не выдержал. «Если собака сахиба и может без угрызений совести переварить масла намного больше, чем местные собаки, все же такое количество этого деликатного продукта вредно для ее здоровья», — сказал он подметальщику и не дал масла.

Подметальщик рассказал своему господину, что он пошел к наибу узнать, где можно достать масла для собаки, но наиб на глазах у всех прогнал его прочь за то, что он из касты подметальщиков, и пренебрежительно отозвался даже о самом сахибе.

Кастовую гордость брахманов сахибы, естественно, не терпят; кроме того, наиб осмелился оскорбить подметальщика сахиба. Этого судья уже никак не мог простить и тотчас же приказал: «Позвать управляющего!»

Весь дрожащий, поминая про себя имя Дурги[34], Хоркумар предстал перед домом, где остановился сахиб.

Раздались шаги, и судья вышел.

— Почему ты прогнал моего подметальщика? — с английским акцентом громко спросил он.

Хоркумар, сложив руки, поспешно ответил сахибу, что никогда не мог бы позволить себе такой наглости; правда, вначале, заботясь о благе четвероногого, он вежливо отказался дать для собаки четыре сера масла, но потом послал людей собрать его.

Сахиб спросил, кого и куда он послал. Хоркумар назвал первые пришедшие ему на память имена. Сахиб приказал своим людям выяснить, правда ли это, а наиба задержал у себя.

К вечеру посланные вернулись и донесли, что никто никуда не ходил. У судьи не оставалось никакого сомнения в том, что все слова наиба лживы и что подметальщик сказал правду.

— А ну-ка, возьми его за ухо и выведи из дому! — крикнул разгневанный окружной судья подметальщику.

Не теряя времени, на глазах у толпившихся вокруг людей слуга выполнил распоряжение сахиба.

Весть о происшедшем немедленно разнеслась по всей деревне. Придя домой, оскорбленный Хоркумар не мог даже есть и, как мертвый, повалился на постель.

Должность Хоркумара создала ему много врагов, и это происшествие доставило им большую радость, но, когда о нем узнал Шошибушон, уже собравшийся ехать в Калькутту, он пришел в негодование. Всю ночь юноша не мог заснуть.

На следующее утро он явился к Хоркумару. Тот схватил Шошибушона за руку и растерянно заплакал.

— Судью нужно привлечь к ответственности за оскорбление. Я буду твоим защитником, — сказал юноша.

Услыхав, что надо подать в суд на самого сахиба судью, наиб испугался. Шошибушон не отступал.

Хоркумар попросил дать ему время на размышление, но, когда он узнал, что слух о его унижении распространился уже повсюду и его враги не скрывают своей радости, он не мог больше выдержать и пришел за помощью к Шошибушону:

— Бабу, я слышал, ты почему-то решил ехать в Калькутту. Не делай этого! Когда в деревне есть такой человек, как ты, мы чувствуем себя гораздо смелее. Во всяком случае, ты должен помочь мне смыть это оскорбление.

IV

И вот тот самый Шошибушон, который вечно прятался от людей, сегодня сам явился в суд. Выслушав Шошибушона, судья позвал его в свою комнату и предложил:

— Шоши-бабу, не лучше ли потихоньку уладить это дело?

Прищурив глаза, Шошибушон внимательно посмотрел близорукими глазами на переплет лежащего на столе свода законов.

— Я не могу дать такой совет моему клиенту. Он был оскорблен публично. Как же это можно «уладить потихоньку»?

После недолгого разговора сахиб понял, что этого скупого на слова, близорукого человека нелегко переубедить.

— Олл райт[35], бабу, посмотрим, что из этого выйдет!

Назначив день судебного разбирательства, судья вышел из комнаты.

Не теряя времени, окружной судья написал заминдару:

«Твой наиб оскорбил моих слуг — этим самым он отнесся непочтительно ко мне. Надеюсь, ты примешь соответствующие меры».

Заминдар потребовал Хоркумара к себе, и тот рассказал обо всем, что произошло. Заминдар страшно рассердился:

— Почему ты немедленно, без разговоров не дал подметальщику четыре сера масла? Ты что, разорился бы от этого?

Хоркумар не мог не согласиться, что это не нанесло бы его состоянию никакого ущерба. Признав свою вину, он добавил:

— Видно, звезды мне не благоприятствовали, поэтому я и совершил такую глупость.

— А кто тебе посоветовал подать жалобу на сахиба?

— Ваша милость, я не хотел жаловаться — это Шоши из нашей деревни! У него нет никакой судебной практики, и мальчишка сам, без моего согласия, затеял этот скандал.

Заминдар очень рассердился на Шошибушона: этот новоиспеченный, сидящий без дела адвокат готов на любую авантюру, чтобы добиться известности! Он приказал наибу немедленно прекратить дело.

Принеся в подарок фрукты, Хоркумар явился к окружному судье. Он сказал, что жаловаться на сахиба вовсе не в его характере — это безусый молокосос-адвокат из их деревни, по имени Шошибушон, не сказав ему ни слова, позволил себе такую наглую выходку.

Сахиб был возмущен поведением Шошибушона и вполне удовлетворен извинениями наиба. Он добавил, что подверг его унижению под влиянием гнева и теперь сожалеет об этом.

Сахиб недавно с отличием выдержал экзамен по бенгальскому языку и теперь разговаривал с простыми людьми высоким стилем.

Наиб ответил, что он совсем не обижен, — ведь бывает же, что родители тоже, рассердившись, наказывают детей, но потом сажают их на колени и ласкают.

Оделив подарками окружного судью и его слуг, Хоркумар пошел в здание суда повидаться с местным судьей. Узнав от него о наглости Шошибушона, судья сказал:

— Я тоже удивился. Я всегда знал, что наиб-бабу разумный человек, и вдруг мне заявляют, что он не согласен уладить это дело и затевает судебный процесс! Я своим ушам не поверил. Теперь-то мне все понятно.

Под конец он спросил наиба, не является ли Шоши членом Конгресса[36]. Хоркумар, не моргнув глазом, ответил «да».

Своеобразный склад ума сахиба подсказал ему, что все это — дело рук Конгресса. Всюду агенты Конгресса тайно ищут возможности любым способом спровоцировать скандал, напечатать об этом в «Амрито базар»[37] и начать перепалку с правительством. Сахиб считал индийское правительство очень слабым, так как оно не дало ему достаточную власть, чтобы одним ударом расправиться со всеми заговорщиками, и в душе осуждал его. А имя конгрессиста Шошибушона судья запомнил.

V

Когда в мире происходят большие события, то и маленькие события, протягивая жадные корешки, не упускают случая заявить о своих правах.

В то время, когда Шошибушон начал хлопотать по делу Хоркумара; когда он стал наводить справки в толстых томах, репетируя свою речь и мысленно вызывая свидетелей на перекрестный допрос; когда он, дрожа от волнения и обливаясь потом, представлял себя на открытом судебном процессе перед огромной толпой зрителей и заранее наслаждался своей полной победой в сражении, — его маленькая ученица каждый день приходила в определенное время к дверям его дома, держа в руке потрепанный учебник, исписанную чернилами тетрадку и захватив с собой то фрукты, то цветы из своего сада, то сласти из кладовой матери, то бетель.

В первые дни она видела, что Шошибушон сосредоточенно перелистывает страницы большой мрачной книги без картинок. Прежде, какие бы книги ни читал, он всегда старался что-нибудь объяснить Гирибале, — неужели теперь во всей этой груде черных книг нет и двух слов для нее? Неужели только потому, что эти книги такие большие, а она такая маленькая?

И, чтобы привлечь внимание учителя, Гирибала начинала петь, писала и громко читала написанное, раскачиваясь при этом из стороны в сторону, но никакого результата не добивалась. Она очень сердилась в душе на толстую черную книгу. Эта книга представлялась ей безобразным, злым, безжалостным существом. Каждая непонятная страница казалась Гирибале лицом скверного человека, который смотрел на нее с немым презрением за то, что она маленькая девочка.

Если бы какой-нибудь вор украл эту книгу, Гирибала утащила бы из кладовой матери все сласти, чтобы наградить его. С какими только диковинными, необыкновенными молитвами об уничтожении этой злой книги не обращалась она к богам! Но боги не услышали ее, и я не вижу никакой необходимости сообщать читателям содержание тех молитв.

Тогда огорченная девочка решила три дня не ходить к учителю. Потом, чтобы определить результаты такой строгой меры, она пошла — конечно, совсем по другому делу — дорогой мимо дома Шошибушона и украдкой заглянула в окно.

Теперь у Шошибушона не было той черной книги — он стоял посреди комнаты и, размахивая руками, обращался к железным прутьям решетки с речью на иностранном языке. Вероятно, он пробовал на этом железе, удастся ли ему растопить сердце судьи. Знавший жизнь только по книгам, Шошибушон думал, что если в прежние времена Демосфен, Цицерон, Барк, Шеридан и другие ораторы совершали чудеса своими речами, поражали стрелами своих слов несправедливость, обличали насилие, ниспровергали гордыню, то и в наше время для этого нет ничего невозможного. Стоя в своем маленьком старом домишке в небольшой деревеньке, он представлял себе, как перед лицом всего мира пристыдит этого опьяненного властью высокомерного англичанина и заставит его раскаяться. Смеялись ли боги на небесах, слушая его, или слезы лились из их божественных глаз, никто не знает.

Поэтому он так и не заметил Гирибалу в тот день. Слив у девочки больше не было — она разочаровалась в действии сливовых косточек. Теперь, если Шошибушон с невозмутимым видом спрашивал: «Гири, сегодня слив не будет?», ей казалось, что он насмехается над нею, она коротко отвечала: «Уходи» и убегала.

Сегодня Гирибала решила прибегнуть к хитрости. Внезапно она устремила взгляд вдаль и громко закричала:

— Шорно, подожди меня, я сейчас приду!

Читатель может подумать, что эта фраза относилась к какой-нибудь подруге, шедшей поодаль, но читательницы легко догадаются, что там никого не было. Тот, кому предназначались эти слова, находился рядом.

Но, увы, эта хитрость в отношении слепого человека не удалась. Шошибушон не то чтобы не слышал слов девочки, он просто не понял их значения. Он думал, что девочка действительно хочет играть, а у него не было времени заниматься с ней, потому что в тот день он тоже искал острые стрелы для некоторых сердец. Но как стрелы, пущенные маленькой рукой девочки, не попали по назначению, так не достигли цели и стрелы ученого человека, — читатели уже знают об этом.

У сливовых косточек есть преимущество: когда их бросают одну за другой, то, даже если четыре упадут мимо, пятая все же найдет цель. Но сколь воображаемой ни была бы Шорно, оставаться на месте уже нельзя, когда крикнешь ей: «Я иду!» Если стоять на месте, у людей, естественно, возникнет подозрение относительно существования Шорно. Поэтому, когда прием не удался, Гирибале пришлось немедленно уйти. Тем не менее по ее походке нельзя было заметить той радости, которая естественна при искреннем желании встретиться с подругой. Девочка как будто старалась, не оглядываясь, почувствовать, идет ли кто-нибудь за ней или нет. Когда же поняла, что сзади никого нет, она, все еще надеясь на что-то, обернулась и, ничего не увидев, в отчаянии и досаде разорвала на мелкие кусочки растрепанный учебник и выбросила его на дорогу, а вместе с ним и последнюю надежду.

Если бы Гирибала могла вернуть Шошибушону все знания, полученные от него, она швырнула бы их ему под окно так же, как сливовые косточки. Девочка твердо решила, что перед тем, как снова встретиться с Шошибушоном, она забудет все, чему он ее научил. Он будет ее спрашивать, а она не сможет ответить ни на один вопрос. Ни на один, ни на один! Тогда он почувствует!..

Глаза Гирибалы наполнились слезами. Мысль о том, как расстроится Шошибушон, когда узнает, что она все забыла, несколько успокоила ее измученное сердце, но, подумав о будущем несчастной Гирибалы, ставшей невеждой по вине Шошибушона, она преисполнилась жалости к самой себе.

По небу плыли облака; в сезон дождей такие облака можно видеть каждый день.

Спрятавшись за деревом у края дороги, Гирибала плакала от обиды. Сколько девочек ежедневно проливают такие беспричинные слезы! В них нет ничего примечательного.

VI

Для читателей не тайна, почему юридические изыскания и ораторские упражнения Шошибушона оказались напрасными: жалоба, поданная на имя судьи, неожиданно была взята обратно. Хоркумар был назначен почетным судьей своего района. Теперь, надев грязный чапкан[38] и замасленный тюрбан, он часто отправлялся в суд, не забывая, однако, подойти и поклониться сахибам.

Через несколько дней над черной толстой книгой Шошибушона сталосбываться проклятие Гирибалы: она была переселена в темный угол и, преданная забвению, покрылась слоем пыли. Но где же Гирибала, где та девочка, которая обрадовалась бы такому пренебрежению к книге?

В тот день, когда Шошибушон закрыл свод законов, он наконец заметил, что Гирибала исчезла. Постепенно он воскресил в памяти историю этих нескольких дней. Он вспомнил, как однажды солнечным утром Гирибала принесла в сари еще влажные от дождя цветы бакуль, а он даже не взглянул на нее и продолжал читать.

Она вначале растерялась, но потом вытащила иголку с ниткой и, склонив голову, стала сооружать гирлянду, нанизывая один цветок за другим. Делала она это очень медленно, но наконец все-таки кончила. Был уже вечер, Гирибале пора было идти домой, а Шошибушон все еще не мог оторваться от книги. Опечаленная девочка положила гирлянду на тахту и вышла. Юноша догадался, что с каждым днем ее самолюбие страдало все больше, поэтому она перестала даже заходить к нему и лишь иногда проходила по дороге мимо его дома. Наконец она совсем перестала появляться; с тех пор прошло уже несколько дней. Самолюбие девочки не могло выдержать столь длительного испытания.

Шошибушон глубоко вздохнул и как потерянный прислонился к стене. Теперь, когда не было его маленькой ученицы, у него пропал всякий интерес к чтению. Он брал книгу, прочитывал две — три страницы и клал ее на место; начинал писать, но, поминутно вздрагивая, смотрел на дорогу, словно ждал кого-то, и бросал начатое.

Шошибушон испуганно подумал, не заболела ли Гирибала. Осторожно наведя справки, он узнал, что беспокоился напрасно: Гирибале теперь нельзя выходить из дому — скоро ее свадьба.

Утром, на следующий день после того, как она разорвала учебник и выбросила его на грязную деревенскую дорогу, Гирибала торопливо вышла из дому, завернув в край сари сласти. Не спавший всю ночь из-за жары Хоркумар с самого рассвета сидел во дворе обнаженный до пояса и курил.

— Ты куда? — спросил он Гири.

— К Шоши-даде.

— Нечего ходить к Шоши-даде, иди в дом.

Он принялся ругать ее: взрослая девица, скоро пора переселяться к свекру, а стыда не знает!

С тех пор ей запретили выходить на улицу. Теперь у нее уже больше не было возможности смирить свою гордость. Сгущенный манговый сок, бетель и очищенный лимон были возвращены на свои места.

Идут дожди, опадают цветы бакуль, спелые гуавы висят на деревьях, птицы клюют зрелые сливы, усеявшие землю. Увы, растрепанного учебника больше нет!

VII

В тот день, когда пела флейта на свадьбе Гирибалы, не приглашенный на празднество Шошибушон плыл в лодке, направляясь в Калькутту.

Хоркумар возненавидел Шоши с тех пор, как взял обратно свою жалобу. Он был убежден, что юноша его презирает, и видел множество воображаемых признаков этого на лице Шошибушона, в выражении глаз, во всем его поведении. Наиб считал, что все жители деревни давно уже забыли о его позоре, только один Шошибушон помнит, и поэтому не смел глядеть в глаза юноше. При встречах с ним Хоркумару становилось неловко, но в то же время он злился на Шошибушона. Он дал себе слово, что выживет Шоши из деревни.

Заставить такого человека выехать из своего дома нетрудно, и цель господина наиба вскоре была достигнута.

Однажды утром Шоши погрузил в лодку книги и несколько железных сундуков. Ту единственную нить, которая связывала его с деревней, разрывала сегодняшняя свадьба. Он не представлял себе раньше, как крепко эта нежная нить обвилась вокруг его сердца. Когда лодка отчалила от берега и вершины знакомых деревьев уже скрывались вдали, а звуки праздничной музыки доносились все слабее, его сердце внезапно переполнилось слезами, что-то сдавило горло, жилки на висках учащенно забились, и видимый мир расплылся перед ним обманчивым миражем.

Дул сильный встречный ветер, поэтому лодка, хотя и плыла по течению, продвигалась вперед очень медленно. В это время на реке произошло событие, прервавшее путешествие Шошибушона.

Недавно открылась новая пароходная линия, соединяющая железнодорожную станцию с соседним районом. Шумно вращая колесами и поднимая волны, вверх по реке шел пароход. На нем находились молодой сахиб — управляющий новой линией и несколько пассажиров. Некоторые пассажиры были из деревни Шошибушона.

Какой-то купеческий баркас пытался обогнать пароход и то нагонял его, то отставал. Лодочник все больше входил в азарт. Над первым парусом он поставил второй, над вторым — третий, маленький. Под напором ветра длинная мачта выгнулась вперед; разрезаемые судном высокие волны с пеной бились о его борта, и баркас несся, как конь, закусивший удила. В одном месте река немного поворачивала — здесь баркас метнулся наперерез пароходу и обогнал его.

Облокотившись о перила, сахиб с интересом следил за этим состязанием. Когда скорость баркаса достигла предела и он на несколько локтей[39] обогнал пароход, сахиб вдруг поднял ружье и, прицелившись в надувшийся парус, выстрелил. Парус мгновенно лопнул, и баркас перевернулся. Пароход исчез за поворотом реки.

Трудно сказать, почему сахиб это сделал. Мы, бенгальцы, не можем понять, что доставляет радость англичанам. Может быть, он не мог перенести победы индийского баркаса в состязании; может быть, было какое-то жестокое наслаждение в зрелище мгновенно рвущегося в клочья большого вздувшегося паруса; может быть, было какое-то дьявольское удовольствие в том, чтобы сразу оборвать игру бойкого суденышка, сделав в нем несколько дырок, — не знаю. Но несомненно одно: англичанин был крепко уверен, что за эту штуку ему ничего не будет, и считал, что хозяин баркаса и команда, собственно говоря, не люди.

Когда сахиб, подняв ружье, выстрелил и баркас перевернулся, Шошибушон был недалеко от места происшествия и все видел. Он поспешил подплыть к перевернувшемуся баркасу и подобрал лодочника и гребцов. Не удалось спасти только одного человека — во время крушения он находился под навесом и растирал пряности.

Кровь закипела в жилах Шошибушона. Правосудие движется чрезвычайно медленно — точно большая и сложная машина: взвешивая все «за» и «против», оно собирает доказательства и с полным равнодушием налагает наказания, в нем не бьется человеческое сердце. Но Шошибушону казалось, что отделять наказание от гнева так же неестественно, как отделять насыщение от голода и удовлетворение — от желания. Есть много преступлений, которые требуют от свидетеля немедленного вмешательства, в противном случае его ждет возмездие всеведущего бога, таящегося в его собственной душе. Тогда бывает мучительно стыдно утешать себя ссылкой на правосудие. Но и машина правосудия и пароход увозили управляющего все дальше от Шошибушона. Не знаю, выиграло ли от этого события общество, но «индийскую меланхолию» Шошибушона оно, без сомнения, лишь укрепило.

Шоши вернулся со спасенными в деревню. Баркас вез груз джута. Шошибушон послал людей вытащить его и предложил лодочнику подать жалобу на управляющего.

Лодочник не соглашался.

— Баркас потонул, что ж мне теперь — самого себя топить? — спрашивал он. — Надо будет платить, потом, забросив работу, забыв о еде и сне, все время проводить в суде. Да, кроме того, один только бог знает, чем кончится дело против сахиба.

Но в конце концов, когда лодочник узнал, что сам Шошибушон адвокат и все расходы берет на себя, а все факты за то, что суд постановит возместить понесенный ущерб, он согласился. Однако односельчане Шошибушона, ехавшие на пароходе, ни за что не соглашались выступить свидетелями на суде. Они говорили Шошибушону:

— Господин, мы ничего не видели, мы были на другой стороне парохода. Из-за шума машины и плеска воды там не было слышно выстрела.

Проклиная в душе соотечественников, Шошибушон сам подал жалобу на управляющего.

В свидетелях не оказалось никакой надобности. Управляющий признался, что он действительно выстрелил. Он сказал, что увидел в небе стаю журавлей и прицелился в них. Пароход шел на полной скорости и в момент выстрела был там, где река заворачивает. Следовательно, управляющий не мог знать, ворону ли он убил, подстрелил ли журавля или потопил баркас. В воздухе и на земле столько добычи для охотника, что ни один умный человек не станет нарочно тратить выстрел, хотя бы он стоил четверть пайсы, на «дерти рэг», то есть на грязную тряпку.

Сахиб был оправдан и, попыхивая сигарой, отправился в клуб играть в вист. Труп человека, растиравшего пряности, нашли на берегу в девяти милях от места происшествия. С разбитым сердцем Шошибушон вернулся в свою деревню.

В тот день, когда он возвратился, для Гирибалы была приготовлена лодка, чтобы отвезти ее в дом свекра. Хотя Шошибушона никто не приглашал, он все же побрел к берегу.

У пристани стояла толпа. Не задерживаясь, он прошел дальше. Когда лодка отчалила от пристани и проплыла мимо него, он на мгновение увидел невесту; она сидела, низко опустив голову, накрытую покрывалом.

Гирибала долго надеялась, что перед отъездом ей как-нибудь удастся встретиться с Шошибушоном, теперь же она не знала, что ее учитель стоит невдалеке, у берега, и смотрит на нее. Девушка ни разу не подняла голову, только беззвучно плакала, и слезы текли по ее щекам.

Лодка уплывала все дальше и дальше и наконец совсем скрылась из виду. Лучи утреннего солнца заблестели на воде; рядом, в ветвях мангового дерева, громко затянул бесконечную песню папийяр; перевозчик снова стал переправлять с одного берега на другой груз и людей; женщины приходили за водой и громко обсуждали отъезд Гири в дом свекра.

Шошибушон снял очки, вытер навернувшиеся на глаза слезы и побрел в свой стоящий на краю дороги домик с железными решетками на окнах. Вдруг ему показалось, что он слышит голос Гирибалы: «Шоши-дада!»

Где она, где? Нигде ее нет: ни в доме, ни на дороге, ни в деревне, — только в его переполненном слезами сердце.

VIII

Шошибушон снова собрал свои вещи и отправился в Калькутту. Никаких дел в Калькутте у него не было, ехал он туда, собственно, ни за чем, поэтому он решил отправиться не по железной дороге, а по реке.

Сезон дождей был в самом разгаре. Бенгалию покрыли, как сетью, тысячи извилистых протоков. Кровеносные сосуды свежей зеленой Бенгалии переполнились, повсюду в изобилии буйной юности пышно разрослись лианы, травы, кустарники, рис, джут, сахарный тростник.

В узких, извилистых протоках, по которым скользила лодка Шошибушона, вода сравнялась с берегами. Луга, а местами и хлебные поля были затоплены. Вода вплотную подступала к деревенским изгородям, зарослям бамбука и манговым садам, словно боги позаботились обвести каналами корни деревьев по всей Бенгалии.

В начале путешествия вымытые дождями деревья весело блестели под лучами солнца, но вскоре собрались тучи и пошел дождь. Куда ни взглянешь — всюду печаль и грязь.

Как коровы в половодье теснятся в окруженных узких грязных загонах и, жалобно глядя, терпеливо мокнут под струями дождя, так и Бенгалия молчаливо и грустно мокла в непроходимых, залитых топкой грязью, сырых джунглях. Крестьяне выходят на улицу, накинув на голову току[40]; женщины, ежась от дождя и холодного ветра, спешат по хозяйственным делам из дома в дом или, осторожно ступая, промокнув насквозь, идут на реку за водой, а оставшиеся дома мужчины сидят возле дверей и курят; они выходят лишь в крайних случаях, обернув платок вокруг бедер, держа в руках туфли и раскрыв над головой зонт, — употребление зонта женщиной не относится к числу славных обычаев этой страны, то сжигаемой солнцем, то затопляемой дождями.

Дождь не ослабевал. Шошибушону надоело плыть в лодке, забившись под навес, — он решил пересесть в поезд. Он причалил к берегу там, где одна река впадает в другую, привязал лодку и пошел поискать чего-нибудь съестного.

Когда хромой попадает в яму, в этом виновата не только яма — ногу хромого всегда тянет к ней. В тот день Шошибушон доказал это.

На месте слияния двух рек рыбаки поставили большую сеть, привязав ее к прибрежному бамбуку. Только в одном месте оставался проход для лодок. Рыбаки с давних пор ловили рыбу таким способом и платили за это соответствующий налог. На беду, старшему полицейскому чиновнику вдруг приспичило плыть именно этим путем. Заметив издали его лодку, рыбаки стали кричать, показывая на раскинутую сеть и на оставленный проход. Но лодочник сахиба не привык считаться с препятствиями, созданными людьми, — он направил лодку прямо на сеть. Она погрузилась и пропустила лодку, но весло застряло. Чтобы вытащить его, потребовалось бы не много времени и усилий, но сахиб, потеряв терпение, приказал остановиться. Увидев выражение его лица, рыбаки разбежались кто куда. Сахиб приказал своим гребцам уничтожить сеть, и они тут же разрезали стоившую семьсот — восемьсот рупий сеть на мелкие кусочки.

Сорвав свой гнев, сахиб потребовал доставить к нему рыбаков. Полицейский, не найдя никого из убежавших, задержал первых попавшихся ему на глаза четырех человек. Умоляюще сложив руки, они просили сахиба отпустить их, уверяя, что ничего не знают. Полицейский начальник отдал приказ схватить задержанных. В этот момент Шошибушон, не успев даже застегнуть пуговицы на рубашке, шлепая туфлями, запыхавшись, подбежал к лодке сахиба и дрожащим голосом произнес:

— Вы не имеете права резать сеть и мучить этих четырех человек!

Большой начальник ответил ему оскорблением на языке хинди. В тот же миг, как мальчишка, как сумасшедший, Шошибушон прыгнул с берега в лодку, набросился на сахиба и принялся его колотить.

Что произошло потом, он не помнил. Очнулся он в полицейском участке, и вряд ли нужно говорить, что то обращение, какому он подвергся, не принесло ему ни морального удовлетворения, ни физического облегчения.

IX

Отец Шошибушона нанял адвоката и прежде всего добился освобождения сына на поруки. После этого начались хлопоты, связанные с судебным процессом.

Все рыбаки, которым принадлежала уничтоженная сеть, жили в одном округе с Шошибушоном и были подвластны тому же заминдару. Когда с кем-нибудь из них случалось несчастье, они приходили к Шоши, как к юристу, за советами. Те, кого задержал сахиб, тоже были знакомы Шошибушону.

Шоши созвал и предупредил их, что выставит в качестве свидетелей. Они очень испугались: у них семьи, дети, — где им искать спасения, если они поссорятся с полицией? Ведь у каждого только одна голова на плечах. Убыток они понесли, это верно, тут уж ничего не поделаешь, а теперь им еще себе же на горе выступать свидетелями!

— Господин, ты вовлек нас в большую беду! — говорили они.

Но после долгих уговоров они все же согласились рассказать всю правду.

Когда Хоркумар отправился как-то по делам в суд и зашел поклониться сахибам, англичанин-полицейский, смеясь, сказал ему:

— Наиб-бабу, я слышал, твои арендаторы собираются давать ложные показания против полиции?

Наиб испугался:

— Как? Да разве это возможно! До чего же обнаглели эти сыновья грязной касты!

Вскоре из газет стало известно, что на суде адвокат не сумел защитить Шошибушона.

Шошибушон признал, что после того, как ему нанесли оскорбление, он вскочил в лодку и ударил англичанина. Но главная причина в том, что сахиб разрезал сеть и арестовал ни в чем не повинных рыбаков.

Рыбаки же один за другим показали, что сахиб сеть не резал, а только подозвал их к лодке и записал имена.

Но это еще не все. Несколько односельчан Шошибушона показали, что они в то время совершали свадебную поездку и, находясь недалеко от места происшествия, видели собственными глазами, как Шошибушон вдруг, ни с того ни с сего, набросился на полицейского.

При таких обстоятельствах обвинительный приговор, вынесенный Шошибушону, нельзя было считать несправедливостью. Приговор был суров, так как Шошибушон обвинялся в нескольких преступлениях: побоях, незаконном вторжении в лодку, сопротивлении законным действиям полиции и т. д. Все это подтверждалось исчерпывающими доказательствами.

Шошибушон должен был оставить любимые книги в своем маленьком домике и пять лет провести в тюрьме. Его отец хотел подать апелляцию, но Шошибушон решительно воспротивился. Он сказал:

— Хорошо, что я должен идти в тюрьму. Железные цепи не лгут, а «свобода» за стенами тюрьмы обманула меня, бросила меня в беду. Что же касается общества, то в тюрьме гораздо меньше лжецов и неблагодарных, чем на воле, хотя бы потому, что там меньше места.

X

Вскоре после того как Шошибушона заключили в тюрьму, умер его отец. Больше у него никого не осталось. Правда, был еще брат, но он уже давно работал в Центральных провинциях: там он построил дом, обзавелся семьей и возвращаться на родину не собирался. Все имущество, оставшееся после отца Шошибушона, захватил посредством различных уловок и ухищрений наиб Хоркумар.

Судьбе было угодно, чтобы Шошибушону пришлось в тюрьме перенести больше страданий, чем другим заключенным. И все-таки долгие пять лет прошли.

Снова наступил период дождей. Исхудавший, с опустошенным сердцем, Шошибушон вышел из тюрьмы. Он получил свободу. Кроме нее, за стенами тюрьмы у него ничего и никого не было. Бездомному, одинокому, выброшенному из общества Шошибушону большой мир казался бесприютной пустыней.

Он стоял и размышлял, как ему связать разорванную нить жизни, с чего начать. Внезапно перед ним остановился большой экипаж, запряженный парой лошадей. Вышедший из него слуга спросил:

— Ваше имя Шошибушон-бабу?

— Да.

Слуга распахнул дверцу экипажа и вытянулся, ожидая, когда он сядет.

— Куда вы меня повезете? — спросил изумленный Шошибушон.

— Вас приглашает мой хозяин.

Любопытство прохожих становилось несносным, поэтому Шошибушон сел в карету, не вступая в дальнейшие разговоры со слугой. «Конечно, это какое-то недоразумение, — думал он, — но ведь надо же куда-нибудь идти. Может быть, эта ошибка и будет началом моей новой жизни».

В тот день в небе шла игра облаков и солнца; растянувшиеся вдоль дороги затопленные дождями темно-зеленые рисовые поля пестрели сменой света и тени. Возле базара стояла, накренившись, старая коляска, а неподалеку от нее, у съестной лавки, группа нищенствующих монахов-вишнуитов[41] пела под аккомпанемент гупиджонтры[42] и барабана:

Вернись, вернись, о владыка, вернись!
В мое голодное, жаждущее, измученное сердце,
о владыка, вернись!
Экипаж двигался, и песня доносилась уже издалека:

О жестокий, вернись! Мой ласковый, нежный, вернись!
О прекрасный, как освежающая грозовая туча, вернись!
Песня слышалась все слабее, все неразборчивее — ее уже нельзя было понять. Но ритм ее взволновал Шошибушона, и он продолжал напевать про себя, придумывая стих за стихом, не в силах оборвать песню:

Мое вечное счастье, вернись! Мое вечное горе, вернись!
Мое счастье и горе, мученье, богатство, приди ко мне!
Мой вечно желанный, вернись,
Мой всегда любимый, вернись!
О неверный, о вечный, в объятия вернись,
Мне на грудь вернись, в мои очи вернись,
В мой сон, мои грезы, в мой дом, в мою радость,
Во всю мою жизнь вернись!
В мой смех вернись,
В мои слезы вернись!
В мою любовь, в мой обман,
В мою гордость вернись!
В мою память вернись, в уваженье вернись,
В мою веру и дело, заботу, стыд, жизнь, смерть вернись!
Карета въехала в сад, обнесенный оградой, и остановилась перед двухэтажным домом. Шошибушон перестал петь. Не спрашивая ни о чем, он последовал за слугой.

В комнате, куда он вошел, вдоль стен стояли стеклянные шкафы, заставленные книгами в разноцветных переплетах. При виде их он почувствовал себя вторично освобожденным из тюрьмы. Эти красивые книги с золотым тиснением показались ему знакомыми украшенными драгоценными камнями воротами, за которыми скрывался мир счастья.

На столе что-то лежало. Наклонившись, близорукий Шошибушон увидел сломанную грифельную доску и на ней несколько старых тетрадок, истрепанный «Дхарапат», «Котхамалу» и «Махабхарату» Каширама Даса[43].

На деревянной рамке грифельной доски чернилами были написаны почерком Шошибушона большие буквы: «Гирибала Деби». Это же имя было написано его почерком на тетрадях и книгах. Шошибушон понял, куда он попал. Сердце его забилось. Он посмотрел в открытое окно и что же увидел? Тот маленький дом с решетками на окнах, ту неровную деревенскую дорогу и ту маленькую девочку в полосатом сари… И свою спокойную, безмятежную жизнь тогда…

В той счастливой жизни не было ничего необыкновенного или исключительного: в незаметной работе, в маленьком счастье протекал день за днем, и среди незначительных событий его жизни на фоне его собственных занятий особенно выделялось обучение маленькой ученицы. Одинокая жизнь в домике на краю дороги, этот покой, это маленькое счастье, это маленькое личико маленькой девочки — все снова засияло перед ним, как недоступная, небесная мечта вне времени и места.

Картины и воспоминания тех дней, сливаясь со светом сегодняшнего грустного утра и нежным мотивом вишнуитской песни, звучали в его душе прекрасным, сияющим напевом. Печальное, гордое личико обиженной девочки, стоящей посреди грязной узкой дороги, пролегающей в джунглях, возникло перед его глазами, как прекрасный образ, созданный самим богом. Снова послышались жалобные звуки песни, и ему показалось, что на лице деревенской девочки отразилось безысходное горе всего мира. Закрыв лицо руками и опираясь локтями на стол, тетрадку и книги, он погрузился в воспоминания о тех днях.

Послышались легкие шаги. Молодой человек поднял голову. Перед ним, держа серебряный поднос с фруктами и сластями, в молчаливом ожидании стояла Гирибала. Он поднял голову, и Гирибала, в белом вдовьем сари без всяких украшений, опустилась перед ним на колени, низко склонив голову.

Когда вдова поднялась и с любовью посмотрела на измученного, исхудавшего Шошибушона, слезы наполнили ее глаза и потекли по щекам.

Шошибушон попытался задать ей обычный вопрос о здоровье, но не мог выговорить ни слова. Слезы стояли в его горле — невыплаканные слезы, — и невысказанные слова застыли в сердце…

Толпа нищих паломников остановилась перед домом и запела, повторяя снова и снова:

Вернись, о вернись!..
1984

НЕСЧАСТЬЕ

К концу дня буря разыгралась еще сильнее. Лил проливной дождь, гремел гром, сверкали молнии — казалось, в небесах шла ожесточенная война между богами и демонами. Словно знамена разрушения мира, мчались черные тучи. Мятежные волны с глухим рокотом плясали по всей шири Ганга, а огромные деревья в садах беспорядочно махали ветвями и со страшным стоном раскачивались из стороны в сторону.

В это самое время в одном из домов Чандернагора, в комнате с плотно закрытыми окнами, при свете лампы, на циновке у кровати сидели муж и жена и разговаривали.

— Вот поживем здесь еще немного, ты совсем поправишься, тогда и вернемся домой, — говорил Шорот-бабу[44].

— Я уже вполне здорова, — возражала Киронмойи. — Не случится никакой беды, если мы поедем домой теперь же.

Каждый женатый человек, конечно, поймет, что этот разговор не был таким кратким, как я изложил, но, хотя проблема и не представлялась особенно сложной, спор ни на йоту не приближал ее разрешение. Разговор, подобно неуправляемой лодке, кружил на одном месте, и в конце концов появилась опасность, что поток слез захлестнет его.

— Доктор говорит, что тебе следует пожить здесь еще некоторое время, — продолжал Шорот.

— Ну конечно, твой доктор знает все!

— Во всяком случае, он знает, что сейчас повсюду свирепствуют разные болезни, и поэтому было бы благоразумнее провести в Чандернагоре еще месяц-другой.

— Да, здесь, по-видимому, люди и не предполагают, что такое болезнь! — отпарировала Кирон.

…Произошло следующее. Кирон пользовалась всеобщей симпатией домашних и соседей; даже свекровь любила ее. Поэтому, когда Кирон серьезно заболела и доктор рекомендовал переменить климат, ее муж и свекровь без колебаний оставили дом и дела и уехали в чужие места. Рассудительные деревенские философы были единодушны во мнении, что надеяться на выздоровление от перемены климата и поднимать такую суматоху ради жены — не что иное, как крайняя степень современной бесстыдной изнеженности.

— Разве до сих пор ни у кого жена тяжело не болела? Неужели там, куда Шорот решил отправиться, люди бессмертны и разве есть такая страна, где бы не исполнялись предначертания судьбы? — спрашивали они.

Но Шорот и его мать не прислушивались к этим разговорам, в то время жизнь милой их сердцу Кирон была для них дороже всей деревенской мудрости. Человек часто впадает в заблуждение, когда близкому существу угрожает беда.

Шорот поселился в Чандернагоре, в доме с большим садом, и Кирон выздоровела, хотя до сих пор еще не вполне окрепла. Ее осунувшееся лицо и ввалившиеся глаза вызывали сострадание; при взгляде на нее сжималось сердце и невольно думалось: с каким трудом победила она болезнь!

Однако молодая женщина страдала от скуки. Характер у нее был общительный и веселый, а на новом месте она не занималась ни хлопотами по хозяйству, ни разговорами с соседками, думать же целый день о своих недомоганиях она не любила. Ей надоело ежечасно отмерять лекарства, принимать их, соблюдать диету.

…Вот о чем спорили муж и жена в бурный вечер, плотно закрыв двери и окна своей комнаты.

До тех пор пока Кирон возражала, словесный поединок велся равными силами, но стоило ей чуть отвернуться от Шорота, понурить голову и замолчать, как несчастный, беспомощный супруг оказался обезоруженным. Он уже был готов признать свое поражение, как вдруг послышался крик слуги-носильщика.

Шорот встал и открыл дверь. Оказалось, что в реке затонула лодка и какой-то мальчик-брахман вплавь добрался до их сада.

При этом известии от самолюбивого упорства Кирон не осталось и следа. Она тотчас же достала для пострадавшего сухую одежду, согрела немного молока и велела позвать его в свои комнаты.

У мальчика были длинные волосы, огромные глаза и на лице — никаких признаков растительности. Кирон покормила его, а затем спросила, кто он и откуда.

Мальчик рассказал, что он из трупы бродячих актеров и зовут его Нилканто. Они были приглашены для представления неподалеку отсюда, в дом господ Сингх. Что сталось с его товарищами после того, как лодка перевернулась, он не знает; он хорошо плавает, и ему удалось спастись.

Нилканто так и остался жить в доме. При одной мысли о том, что мальчик едва не погиб, сердце Кирон переполнялось глубоким состраданием.

«Ну вот и хорошо, — решил про себя Шорот, — у Кирон появилось новое занятие. Теперь можно будет остаться в Чандернагоре еще некоторое время».

Свекровь тоже была довольна неожиданным происшествием, видя в нем новое средство для приобретения благочестивых заслуг. Нилканто же, вырвавшись не только из когтей смерти, но и из рук старшины труппы, был просто счастлив, попав в эту богатую семью.

Но спустя некоторое время отношение Шорота и его матери к мальчику стало меняться. «Больше в нем нет необходимости, — думали они, — и чем скорее удастся от него избавиться, тем лучше».

Нилканто начал тайком курить из хукки[45] Шорота, забавляясь бульканьем в ней воды. В дождливую погоду ему доставляло удовольствие, держа над головой любимый шелковый зонт Шорота, бродить по улицам в поисках новых знакомств. Подобрав как-то беспризорную собачонку, Нилканто вскоре так ее избаловал, что она без зова появлялась в тщательно прибранной комнате Шорота и оставляла неизгладимую память о своем посещении грязными следами всех четырех лап на белоснежном покрывале. Кроме того, вокруг Нилканто собралась орава мальчишек, из-за чего ни один зеленый плод манго в этом году так и не успел дозреть в рощах Чандернагора.

Кирон, несомненно, слишком баловала Нилканто. Шорот и его мать не раз указывали ей на это, но молодая женщина не обращала на их слова никакого внимания. Взяв старую рубашку и носки Шорота и купив новые дхоти, чадор и башмаки, она одела мальчика, как господина. То и дело она призывала Нилканто к себе, чтобы приласкать его и одновременно развеять скуку.

Нередко Кирон, улыбаясь, усаживалась на кровать, ставила рядом коробочку с бетелем, а служанка, просушивая ее влажные после купанья волосы, встряхивала и расчесывала их; Нилканто же становился рядом и исполнял сцены из «Наля и Дамаянти»[46], сопровождая пение стихов выразительными жестами. Так незаметно пролетали долгие послеполуденные часы. Кирон, пытаясь включить в число зрителей мужа, сажала его рядом с собой. Но лицо Шорота выражало такое безразличие и скуку, что пыл Нилканто в значительной степени пропадал. Иногда приходила и свекровь в надежде услышать святое имя бога, однако вскоре ее набожность побеждалась давней привычкой к послеобеденному сну, и она уходила к себе.

Шорот часто драл Нилканто за уши, награждал его пощечинами и пинками, но мальчик, воспитанный с ранних лет в условиях куда более сурового режима, не видел в этом ничего унизительного и обидного. Он был твердо убежден, что, подобно тому как земная поверхность состоит из суши и моря, жизнь человеческая состоит из еды и побоев, причем последний элемент в ней преобладает.

Глядя на Нилканто, трудно было сказать, сколько ему лет. Для четырнадцати лет Лицо его было слишком взрослым, для семнадцати — недостаточно возмужалым. То он казался рано развившимся мальчиком, то несформировавшимся юношей.

Дело в том, что еще в раннем детстве он попал в труппу актеров и исполнял в ней роли Радхи, Дамаянти, Ситы и Бидде[47]. Милостью судьбы он вырос лишь настолько, насколько это было нужно старшине труппы, а затем его рост приостановился. Окружающие обращались с ним, как с ребенком, поэтому и сам он привык считать себя таковым: ни с чьей стороны не встречал он уважения, соответствующего его возрасту. Под воздействием этих естественных и противоестественных условий в семнадцать лет Нилканто казался четырнадцатилетним подростком, перегнавшим, однако, в своем развитии семнадцатилетних юношей. Это впечатление усиливалось еще и тем, что полоска усов до сих пор не пробилась на его лице. Под влиянием ли того, что он рано начал курить, или, может быть, потому, что он говорил как взрослый, очертания губ старили мальчика, зато его большие, лучистые глаза сияли простодушием и юностью. Я думаю, что душой Нилканто был еще ребенок, но пребывание в труппе бродячих актеров наложило на него печать возмужалости.

С тех пор как Нилканто нашел приют у Шорота-бабу и поселился в Чандернагоре, законы природы получили наконец возможность оказывать на него свое влияние без помехи и стали наверстывать упущенное. Неестественно затянувшийся период детства как-то незаметно кончился, и его семнадцать лет полностью вступили в свои права.

Происшедшая в юноше перемена осталась никем не замеченной, но первым признаком ее было ощущение стыда и обиды, появлявшееся у Нилканто, когда Кирон обращалась с ним, как с ребенком. Однажды Кирон ради шутки попросила его переодеться в женское платье, чтобы изобразить ее подругу. Это предложение совершенно неожиданно показалось юноше оскорбительным, почему — в этом он и сам не мог разобраться. С этих пор он стал прятаться, как только его просили исполнить какую-нибудь из старых ролей. При этом Нилканто совсем забывал, что он всего лишь несчастный подросток из труппы бродячих актеров, не более.

Он даже решил понемногу учиться у служащего Шорота читать и писать. Но так как Нилканто был любимчиком хозяйки, то служащий терпеть его не мог, да и сам Нилканто, никогда не учившийся, с трудом надолго сосредоточивал внимание на одном предмете; поэтому, когда он начинал читать, буквы прыгали перед его глазами.

Прислонившись к стволу банана, юноша подолгу просиживал на берегу Ганга с открытой книжкой на коленях. Река с тихим плеском катила свои волны, мимо проплывали лодки, в листве дерева неугомонная пичужка самозабвенно щебетала о чем-то, а Нилканто смотрел на страницы книжки и думал — о чем, знал только он сам, а может быть, даже и он не знал. Начав разбирать одно слово, мальчик никак не мог добраться до следующего, но одно сознание, что он читает, наполняло гордостью все его существо. Когда же мимо проплывала лодка, он принимал еще более гордую осанку, поднимал книгу к глазам и начинал бормотать, прикидываясь, что увлечен чтением. Но как только зрители скрывались из глаз, все его усердие пропадало.

Нилканто постоянно напевал какие-нибудь песни, причем, если раньше он это делал чисто механически, теперь прежние мелодии вызывали в его душе непонятное, еще не изведанное волнение. Песни эти были крайне незначительны по содержанию, перегружены ненужными аллитерациями и не вполне доступны его пониманию, тем не менее, когда мальчик пел:

О лебедь, почему ты так жесток,
Будучи дважды рожденным?[48]
Скажи, зачем ты губишь царевну
В этом дремучем лесу? —
ему казалось, что он попадал в новый мир. Песня совершенно преображала в его представлении и окружающую знакомую природу, и его собственную жалкую жизнь. Сказание о царевне Дамаянти и лебеде озаряло душу юноши чудесным светом. Трудно с уверенностью сказать, кем он казался себе в эти минуты, но, уж во всяком случае, не бедным сиротой из труппы бродячих актеров.

Когда в полутемном углу ветхого жилища бедняков несчастный ребенок, ложась вечером спать, слушает сказку о царевиче, царевне и сокровищах семи царей, душа его, сбросив цепи нищеты и бесприютности, переселяется в тот волшебный мир, где нет невозможного, где он получает все, чего лишен в реальной жизни: новый прекрасный облик, великолепные одежды и неодолимую силу. Так и этот обездоленный мальчик из труппы бродячих актеров песнями создавал для себя иной мир и сам преображался в нем. Мелодии его песен с непостижимой, волшебной силой передавали и плеск воды у его ног, и шелест листьев, и крик птицы, и образ приютившей его, несчастного, богини с лицом, светящимся ласковой улыбкой, с руками, украшенными золотыми браслетами, с нежными, как лотосы, стопами прекрасных ног, окрашенными в красный цвет. Но иногда очарование песен вдруг исчезало, и появлялся прежний, взлохмаченный Нилканто из труппы странствующих актеров; подходил Шорот и закатывал ему несколько звонких пощечин, что было последствием жалобы соседа — хозяина мангового сада. Нилканто снова становился предводителем мальчишек и затевал новые проказы на земле, в воде и на ветвях деревьев.

Из Калькутты приехал на каникулы брат Шорота Шотиш, студент колледжа. Кирон была очень рада его приезду — теперь у нее появилось новое занятие: она стала в шутку задирать младшего брата мужа, который был, кстати сказать, одного с нею возраста. То она посыпала на свои ладони порошок сурика и, подкравшись, закрывала ими глаза молодого человека, то писала у него на спине «обезьяна», то, сильно хлопнув дверью, запирала ее снаружи и, звонко смеясь, убегала. Шотиш, не желая оставаться в долгу, мстил ей тем, что похищал ее ключи, подсыпал красного перца в ее бетель или незаметно привязывал край ее сари к ножке кровати.

Так проходили дни — в шутках, смехе и суете. Бывали иногда и ссоры, и слезы, и просьбы о прощении, за которыми следовало примирение.

Непонятно, что за бес вселился с этих пор в Нилканто. Кто его оскорбил и чем — этого юноша и сам не мог бы сказать, но чувство горькой обиды переполняло его сердце. Он стал издеваться над преданными ему мальчишками, доводя их до слез, без всякой вины с их стороны, стал бить ни за что ни про что свою любимую собачонку, невзирая на ее жалобный визг. Он не щадил даже растения и, проходя по улице, сбивал палкой ветки с деревьев и кустов.

Кирон очень любила усаживать перед собой и кормить того, кто с аппетитом ест. Нилканто в полной мере обладал этим качеством, и, сколько бы раз его ни приглашали отведать чего-нибудь вкусного, он никогда не отказывался — поэтому Кирон частенько угощала его. Молодой женщине доставляло особенное удовольствие смотреть, как этот мальчик-брахман уплетает за обе щеки. Но с тех пор как приехал Шотиш, у Кирон уже часто не оставалось времени наблюдать за едой Нилканто. Раньше такого рода событие нисколько не влияло на его аппетит: выпив молоко, он поднимался лишь после того, как, выполоскав чашку водой, выпивал эту воду. Но теперь, если его кормила не сама Кирон, Нилканто чувствовал себя несчастным, пища казалась ему невкусной; он вставал не доев и, чувствуя, что комок подкатывает к горлу, сдавленным голосом говорил служанке:

— Мне не хочется есть.

Он надеялся, что Кирон, узнав об этом, преисполнится к нему состраданием, пошлет за ним и станет настойчиво упрашивать его покушать, но он не поддастся уговорам и твердо скажет: «Мне не хочется есть». Однако Кирон ничего не узнавала, никого за ним не посылала, а то, что оставалось недоеденным, уничтожала служанка. После ужина мальчик гасил свет в своей комнате, бросался на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, горько-горько рыдал в темноте. Но о чем он плакал, на кого жаловался? Кто мог прийти и утешить его? Никто… Наконец являлась утешительница всех страждущих — фея сна и мягким прикосновением нежных рук мало-помалу успокаивала бедного сироту.

Нилканто пришел к твердому убеждению, что Шотиш пытается очернить его в глазах Кирон. Когда Кирон почему-либо бывала не в духе, ему казалось, что из-за наговора Шотиша она сердится на него, Нилканто. С тех пор мальчик начал усердно и страстно молить бога о том, чтобы в следующем рождении он стал Шотишем, а Шотиш — Нилканто.

Проклятие брахмана, даже не произнесенное вслух, никогда не бывает бесплодным. Веря в это, юноша молча, сосредоточенно разил Шотиша пламенем брахманского гнева, но огонь сжигал лишь его самого, а с верхнего этажа дома все так же до его слуха доносились шутки и звонкий смех Шотиша и Киронмойи.

Нилканто не осмеливался открыто проявлять свою ненависть к Шотишу, зато он отводил душу, устраивая ему при случае всяческие мелкие неприятности. Если Шотиш, купаясь в Ганге, оставлял на ступенях береговой лестницы мыло, Нилканто, дождавшись, когда студент нырнет, мгновенно прятал кусок, и Шотиш, возвращаясь за мылом, не находил его. Однажды во время купанья молодой человек вдруг увидал, что течение реки уносит его самую любимую, богато расшитую рубашку. Шотиш решил, что ветер сбросил ее в воду, но откуда подул этот ветер, осталось для всех непонятным.

Как-то раз, чтобы позабавить Шотиша, Кирон позвала мальчика и попросила его исполнить песню, которую он пел в труппе, но Нилканто угрюмо молчал.

— Что с тобой? — спросила крайне удивленная Кирон; юноша не ответил. — Ну спой же свою песню, ту самую… — попросила она еще раз.

— Я ее забыл, — сказал мальчик и ушел.

Наконец для Кирон настало время возвращаться домой. Все стали готовиться к отъезду; Шотиш тоже собирался ехать с ними. О Нилканто никто не вспоминал. Ни у кого даже не возникал вопрос, поедет ли он с ними или останется здесь.

Правда, Кирон предложила взять мальчика с собой, но против этого единодушно восстали все: муж, свекровь и деверь, и молодой женщине пришлось уступить. За два дня до отъезда Кирон позвала к себе мальчика и принялась ласково уговаривать его вернуться в родную деревню.

Услышав после стольких дней пренебрежения слова ласки из уст Кирон, Нилканто не выдержал и разрыдался. Глаза женщины наполнились слезами. С чувством глубокого раскаяния подумала она о том, что ей не следовало приближать к себе и лаской вызывать привязанность у того, кого она не собиралась удерживать возле себя.

Шотиш, присутствовавший при этой сцене, увидев слезы у этого переростка, проникся отвращением к нему.

— Что за болван! — воскликнул он. — Слова не вымолвит — сразу ревет!

Когда Кирон стала упрекать Шотиша за эти жестокие слова, он ответил:

— Ты, сестра, не знаешь людей и слишком всем доверяешь. Неизвестно, кто он и откуда, а живет у тебя, как царь небесный. Естественно, льву не хочется снова стать мышью, — вот он и пустил слезу, хорошо зная, что тебя легко разжалобить.

Нилканто выбежал из комнаты. В душе он превращался в нож и резал воображаемого Шотиша на куски, превращался в иглу и пронзал его, становился огнем и жег молодого человека, но реальному Шотишу все это не причиняло ни малейшего вреда, лишь сердце самого Нилканто истекало кровью.

Шотиш привез с собой из Калькутты великолепный чернильный прибор: на двух перламутровых лодках стояло по чернильнице, а между ними со сложенными крыльями сидел мельхиоровый лебедь и держал перо в клюве. Шотиш очень любил этот прибор и тщательно обтирал его шелковой тряпочкой. Кирон часто щелкала лебедя по блестящему клюву и, смеясь, говорила:

О лебедь, почему ты так жесток,
Будучи дважды рожденным? —
после чего обычно между нею и Шотишем завязывался словесный поединок, полный шуток и смеха.

Однажды утром, за день до отъезда, чернильный прибор бесследно исчез.

— Дорогой брат, твой лебедь полетел искать твою Дамаянти! — смеясь, сказала Кирон.

Но Шотиш вне себя от гнева нисколько не сомневался, что прибор украл Нилканто. Накануне вечером молодой человек видел, как мальчик слонялся возле его комнаты; видели его там и другие.

Обвиняемого привели к Шотишу. Кирон тоже была здесь.

Шотиш сразу же набросился на Нилканто:

— Это ты украл мой чернильный прибор! Куда ты его дел? Принеси сейчас же!

Не раз Шорот бил Нилканто заслуженно и незаслуженно, и мальчик всегда безропотно переносил побои. Но когда в присутствии Кирон его обвинили в краже чернильного прибора, большие глаза его вспыхнули диким огнем, грудь стала порывисто вздыматься, и, если бы Шотиш произнес еще одно слово, Нилканто бросился бы на него, как дикая кошка, и вонзил бы в него ногти своих десяти пальцев.

Кирон отозвала юношу в соседнюю комнату и мягким, нежным голосом сказала:

— Нилу, если ты взял этот прибор, отдай егопотихоньку мне, и я обещаю, что никто тебе больше ничего не скажет!

Из широких раскрытых глаз Нилканто закапали крупные слезы, потом он закрыл лицо руками и горько заплакал.

Кирон вышла из комнаты.

— Я уверена, — сказала она, — что Нилканто не брал чернильного прибора.

— Кто, кроме Нилканто, мог это сделать? Никто! — решительно, в один голос возразили Шорот и Шотиш.

— Только не он! — резко ответила Кирон.

Шорот хотел снова позвать мальчика и продолжить допрос, но молодая женщина категорически воспротивилась.

— В таком случае нужно обыскать его комнату и сундук, — предложил Шотиш.

— Если ты сделаешь это, мы станем врагами на всю жизнь, — сказала Кирон. — Я не позволю шпионить за бедным ребенком, который ни в чем не виноват!

При этих словах на ее ресницах блеснули слезы, что и решило дело: никто больше не стал беспокоить Нилканто.

Несправедливость, которую приходилось терпеть неповинному сироте, переполнила сердце Кирон острой жалостью к нему. Она приготовила два хороших комплекта одежды, состоящих из дхоти, рубашки и чадора, пару новых башмаков и вечером, взяв их и банкнот в десять рупий, отправилась в комнату Нилканто. Она хотела, ничего не говоря мальчику, потихоньку положить подарки в его сундучок. Этот сундучок из жести тоже был подарен ею.

Отвязав от угла своего сари связку ключей, Кирон бесшумно открыла сундучок, но не смогла осуществить свое намерение: катушки для запуска бумажного змея, побеги бамбука, полированные раковины для срезания незрелых плодов манго, донышко разбитого стакана и тому подобные предметы, сваленные кучей, доверху заполняли его. Кирон подумала, что, наведя в сундучке порядок, она сумеет уложить туда все вещи. Женщина вынула катушки, волчки и палочки, достала несколько штук грязного и чистого белья и вдруг на самом дне увидела злополучный чернильный прибор Шотиша с красующимся на нем лебедем.

Изумленная Кирон, залившись румянцем, застыла с чернильным прибором в руках. Она не заметила, как в комнату вошел Нилканто. Он все видел.

Мальчик подумал, что Кирон сама, как вор, пробралась в его комнату, чтобы уличить его в воровстве. И вот улика в ее руках! Как сможет он объяснить ей, что украл не из корысти, а ради мщения? Что он хотел бросить чернильный прибор в воды Ганга и лишь из-за минутной слабости не осуществил свое намерение сразу же, а спрятал вещь в сундуке… Как объяснит он ей все это? Ведь он не вор, не вор! Но кто же он тогда? Что ему сказать?.. Он совершил кражу, но он не вор, и со стороны Кирон жестоко и несправедливо подозревать его в воровстве. Нилканто никогда не сможет объяснить ей этого, не сможет он и перенести такого подозрения…

Глубоко вздохнув, Кирон положила чернильный прибор обратно в сундучок. Как вор, прикрыла она его грязными тряпками, сверху уложила катушки от бумажного змея, бамбуковые палочки, волчки, раковины, кусочки стекля и другие мальчишечьи сокровища, а поверх всего положила свои подарки и банкнот в десять рупий.

Но на следующий день мальчик-брахман исчез. Местные жители говорили, что не видели его; полиция не могла его найти. Тогда Шорот предложил:

— Теперь давайте посмотрим, что у него в сундучке.

Но Кирон решительно заявила:

— Этого не будет!

Она велела перенести сундучок Нилканто в свою комнату, достала чернильный прибор и, выйдя на берег Ганга, незаметно бросила его в реку.

Шотиш и вся семья Шорота-бабу уехали. Сад опустел, и только собачонка, прирученная Нилканто, забыв о голоде, бродила по берегу реки и жалобно выла, тщетно разыскивая своего хозяина.


1894

БАБУ ИЗ НОЙОНЖОРА

I

Некогда род заминдаров из Нойонджора славился своей знатностью. В те времена прослыть благородным было нелегко. Чтобы стать бабу, полагалось совершить тяжелый обряд аскетизма, на что требовалось немало усилий — пожалуй, ничуть не меньше, чем в наши дни для сбора рекомендаций, устройства пиров и танцев ради достижения титула райбахадура[49].

Утонченные бабу из Нойонджора не носили жестких цветных шарфов из местной ткани, а надевали обычно даккский муслин. Они способны были выбросить сотни тысяч рупий на свадьбу любимой кошечки и, говорят, однажды по случаю какого-то праздника зажгли бесчисленное множество светильников, превратив ночь в день; а для того чтобы добиться иллюзии солнечных лучей, создали дождь из нитей чистого серебра.

Понятно, что столь расточительная и роскошная жизнь не могла долго продолжаться. Подобно светильнику с чрезмерным количеством фитилей, богатство и слава заминдаров из Нойонджора, ярко вспыхнув, быстро угасли навсегда.

Наш Койлаш Рай Чоудхури был последним отпрыском славного рода Нойонджора. Когда он родился, масло в светильнике благополучия их рода уже выгорело до дна, а после смерти отца, вместе с необычайно роскошными похоронами, угасли и блеснувшие в последний раз искры догоравшего костра. Все имущество было распродано за долги, и то немногое, что осталось, уже не могло поддержать былую славу предков.

Поэтому, покинув Нойонджор, Койлаш-бабу поселился с сыном в Калькутте. Вскоре, оставив после себя единственную дочь, сын, навсегда простившись с исчезнувшей родовой славой, отправился путешествовать по загробному миру.

С Койлашем мы жили по соседству, но история нашего рода была совершенно иной. Мой отец собственными усилиями сколотил себе состояние; он никогда не носил одежды ниже колен и знал цену деньгам. Жажда получить звание бабу не коснулась его, и за это я, его единственный сын, благодарен ему. Я научился понимать, что, имея деньги, можно без всяких званий достигнуть уважения и почестей. Я прекрасно понимал, что за нежная штука слава. Для меня были во сто крат дороже бумаги компании в железном сундуке отца, нежели блестящее звание бабу в пустой сокровищнице.

Вот почему я терпеть не мог Койлаша-бабу, который любил предъявлять высокие чеки на публичное доверие от имени лопнувшего банка и его прежней репутации. Мне казалось, что Койлаш-бабу презирает нас за то, что отец заработал деньги своими руками. Это раздражало меня, и я постоянно размышлял над тем, кто же из нас все-таки более достоин презрения. Не тот ли, кто, всю жизнь претерпевая суровые лишения, преодолевая трудности на каждом шагу, устоял перед заманчивыми соблазнами и, презрев суетную славу человеческого рода, беспрестанным трудом, благодаря своей мудрости, один, своими руками воздвиг высокую пирамиду состояния из маленькой крупинки серебра, — неужели он недостоин уважения лишь потому, что не носит одежды ниже колен!

Пока я был юн, я часто сердился и ругался. С годами я понял, что все это ни к чему: у меня огромное состояние, и я ни в чем не нуждаюсь. Пусть тот, у кого ничего нет за душой, млеет от самодовольства, пусть это будет его единственным и последним утешением, — я же не понесу от этого убытка ни на четверть пайсы.

Я не замечал, что никто, кроме меня, не испытывает антипатии к Койлашу-бабу.

Этот благородный беспомощный человек был чрезвычайно противоречив. Он всегда принимал самое ближайшее участие в делах соседей, разделяя их радости и печали; ко всем, от мала до велика, он обращался с ласковой улыбкой. Что бы у кого ни случилось, он всем интересовался, и его доброта не ведала отдыха. Встречая кого-нибудь из знакомых, он заводил длинный разговор: «Все ли у вас хорошо? Здорова ли Шоши? Как чувствует себя наш благородный бабу? Я слышал, что сын Модху заболел лихорадкой, — так как он теперь? Давно я не виделся с Хоричороном-бабу! Какие радости и горести испытал он за это время? Есть ли вести о вашем Ракхале? Как здоровье женщин вашего дома?» — и так далее, и так далее.

У него всегда был опрятный вид, хотя гардероб его был невелик. Надо было видеть, с каким старанием он сам проветривал короткое пальто, чадор, рубашки, а также постельное белье: старое одеяло, наволочки и небольшой коврик. Все это он развешивал на веревке, вытряхивал и чистил щеткой.

Где бы ни появлялся старик, он всегда казался хорошо одетым. Скудную мебель он сумел расставить в доме так, что казалось, будто большая часть просто не вошла в дом. Частенько у него не было слуги, и он, закрывшись у себя, с большим усердием отутюживал дхоти, чадор и рубашку.

Все огромное состояние его рода было растрачено, но старику удалось уберечь от пасти нищеты ценное серебряное кропило для разбрызгивания душистой воды, флакон для розового масла, золотое блюдо, серебряную трубку, дорожную шаль, пару старомодных рубашек да тюрбан. И когда случалось что-нибудь из ряда вон выходящее, Койлаш-бабу извлекал эти вещи из сундука и, демонстрируя их, поддерживал высокую честь рода бабу Нойонджора.

Хотя Койлаш-бабу был скромный человек, он считал своим долгом в отношении предков всячески их восхвалять, и надо сказать, что большинству соседей доставляло удовольствие его в этом поддерживать. Соседи называли его тхакурда-мохашой[50], и немало людей навещали его. Зная о бедственном положении старика, никто не хотел вводить его в расходы на табак. Поэтому гости, собираясь к Койлашу, заранее покупали несколько серов табаку.

Обычно они говорили:

— Тхакурда-мохашой, попробуйте, хорош ли табак! Сосед недавно получил его из Гаи.

Тхакурда-мохашой затягивался несколько раз и восклицал:

— Хорош, брат, хорош!

Затем он заводил разговор о том, что сам обычно курит табак по цене шестьдесят — шестьдесят пять рупий за бхори[51], и предлагал отведать его.

Но гости уже знали, что если даже кто-нибудь и захочет попробовать табак, то, несомненно, ключ от шкафа не отыщется. После долгих поисков окажется, что старый слуга, негодник Гонеш, неизвестно куда его запрятал. Сам Гонеш безропотно сносил все упреки. Тогда гости успокаивали хозяина:

— Не беспокойтесь, тхакурда-мохашой, не беспокойтесь! Тот табак был бы слишком крепок, а этот как раз хорош.

Койлаш-бабу обычно не протестовал и лишь слабо улыбался.

Когда наступало время прощаться, старик вдруг восклицал:

— Ах да, кстати: когда вы отобедаете у меня, друзья?

На что гости отвечали:

— Как-нибудь в другой раз сговоримся о дне.

— Ну хорошо, вот пойдут дожди, станет прохладнее, а то в этакую жару чрезмерный обед был бы утомительным.

Приходили дожди, но никто не напоминал старику о его приглашении. Больше того, всякий раз, когда заходила об этом речь, друзья говорили:

— Ну что вы, в такую погоду неудобно! Пусть дожди кончатся…

Друзья сочувствовали Койлашу-бабу, что ему пришлось поселиться в тесном домике и терпеть из-за этого много неудобств. Они уверяли его, что прекрасно понимают, насколько трудно и даже почти невозможно найти в Калькутте приличный дом. И несмотря на то, что многие соседи в течение ряда лет уверяли, что подыскивают старику достойное жилище, никто из них не мог подобрать что-нибудь более или менее подходящее.

— Пусть все остается по-прежнему, друзья, — сказал в конце концов Койлаш-бабу. — Я счастлив, что живу по соседству с вами. В Нойонджоре у меня остался огромный дом, да разве там есть люди, подобные вам?

Думаю, старик понимал, что все просто входят в его положение. Когда он начинал рассказывать о былом великолепии рода бабу из Нойонджора, а соседи принимались поддерживать его, старик в глубине души, вероятно, сознавал, что это не что иное, как взаимный обман, совершаемый из добрых побуждений.

И все же я чувствовал к нему сильную антипатию. В молодости всегда хочется подавить, пусть даже безобидное, тщеславие другого; кроме того, я не выносил человеческой глупости.

Впрочем, Койлаш-бабу был вовсе не глуп. Его помощь и практические советы приносили пользу многим. Но в тех случаях, когда дело касалось славы его рода, он не знал чувства меры. К тому же соседи, любившие Койлаша-бабу, не хотели огорчать его. Никто ни одним словом не возражал ему, и фантазия старика не знала границ. Когда же кто-нибудь в его присутствии начинал восхвалять род бабу из Нойонджора, прибегая к самым смешным преувеличениям, Койлаш-бабу с легкостью принимал выдумку за чистую монету. Он даже и мысли не допускал, что кто-нибудь может усомниться в правдивости рассказчика.

Иногда у меня появлялось непреодолимое желание взять да и выпалить из пушки по крепости, где тщеславие укрылось в обнимку со старостью. Ведь когда охотник видит птицу, удобно расположившуюся на ветке, им точно так же овладевает пылкое стремление выстрелить в нее. Когда подросток замечает, что глыба вот-вот оторвется от скалы, он хватается за палку, чтобы подтолкнуть эту глыбу. При этом как убитая птица — охотнику, так и сброшенная глыба — подростку доставляют множество сладостных ощущений и полное удовлетворение. Ложь Койлаша-бабу была настолько безыскусна, основа ее так зыбка, что она, эта ложь, напоминала пляску смерти перед дулом правды, и у меня росло желание уничтожить ее — лишь огромная лень да большая человечность не давали поднять на нее руку.

II

Анализ моих прежних чувств и мыслей, насколько позволяет память, приводит меня к убеждению, что причина враждебности к Койлашу-бабу крылась гораздо глубже. И это стоит несколько пояснить.

Богатство моего отца не помешало мне получить степень магистра искусств, а юность не привела меня в дурную компанию, погрязшую в пороке. Даже смерть опекунов не повлекла за собой никаких изменений в моем характере. К тому же внешность моя была настолько приятна, что, если б я назвал себя красивым, меня могли бы обвинить в нескромности, но не во лжи. Поэтому я был твердо уверен, что ценюсь высоко на ярмарке невест в Бенгалии. Воображение мое родило идеал девушки — высокообразованной, нежной и красивой, родители которой были бы чрезвычайно богаты.

Со всех сторон на меня сыпались предложения. Мне сулили до десяти тысяч рупий приданого, но я, бесстрастно взвешивая достоинства девиц на чувствительных весах моих требований, не находил себе равной.

В конце концов я согласился с поэтом Бхавабхути[52]:

Готов достойную себе я очень долго ждать —
Ведь нет у времени границ и мира не объять.
Но все же весьма сомнительным становилось появление достойной меня девушки на столь крохотной части Бенгалии.

Родители, на руках у которых были незамужние дочери, расточали мне дифирамбы независимо от того, нравились мне их дочери или нет. Они не скупились на похвалы и открывали во мне все новые и новые достоинства. Из шастр[53] известно, что божество независимо от того, благосклонно оно к почитающему его или нет, требует поклонения себе и если не получает его, то страшно гневается. Такое же чувство испытывал и я.

Я уже говорил, что у Койлаша-бабу была внучка. Я видел ее много раз и никогда не заблуждался относительно ее красоты — следовательно, нелепая мысль жениться на ней не могла прийти мне в голову. Но я был твердо убежден, что старик, сочтя меня хорошей партией, начнет курить предо мной фимиам и в один прекрасный день возложит девушку как подношение на мой алтарь. Однако он этого не сделал. Однажды я даже услышал, как он говорил одному из моих друзей:

— Бабу Нойонджора никогда ни у кого ничего не просили. Скорее я обреку внучку на вечную девственность, чем нарушу традиции рода.

Гнев охватил меня. Долго он кипел в моей груди, но, будучи юношей благонравным, я молчал. Как молния сопровождается громом, так и раздражение мое порой сменялось чувством юмора, однако случай подшутить над стариком никак не представлялся. Но однажды ко мне пришла мысль, с которой я уже не мог расстаться.

Я уже упоминал о том, что друзья из угождения старику поддерживали его ложь. И вот как-то один из соседей сказал Койлашу-бабу, что, когда он повстречался с вице-губернатором, тот начал расспрашивать его о господине из рода Нойонджора. Сахиб будто сказал, что в Бенгалии известны лишь два славных рода: раджи Бурдхвана[54] и бабу из Нойонджора.

Старик очень обрадовался и с тех пор, встречаясь с соседом-чиновником, неизменно забрасывал его вопросами:

— Как чувствуют себя вице-губернатор и его супруга? Здоровы ли дети? — При этом он выражал желание повстречаться с сахибом.

Но сосед прекрасно понимал, что немало сменится вице-губернаторов и губернаторов, прежде чем бабу из Нойонджора сможет посетить дом вице-губернатора.

В один прекрасный день рано утром я пришел к Койлашу-бабу и отозвал его в сторону.

— Тхакурда, — сообщил я ему шепотом, — вчера я был на приеме. Случайно зашла речь о бабу из Нойонджора, и я сказал сахибу, что Койлаш-бабу находится в Калькутте. Он очень расстроился, что вы до сих пор не побывали у него. А затем сказал, что сегодня пополудни сам придет навестить вас.

Зайди речь о ком-нибудь другом, старик не поверил бы и лишь посмеялся, теперь же он поверил всему и очень обрадовался. Но вместе с радостью пришло и волнение: куда посадить почетного гостя, что подготовить к его приходу, как приветствовать? Ведь от этого зависела слава Нойонджора! Мало того, Койлаш не знал английского языка. Как же он будет беседовать с гостем? Это обстоятельство беспокоило старика больше всего.

— Не печальтесь, — утешал я Койлаша-бабу, — с ним будет переводчик. Вице-губернатор просил, чтобы, кроме вас, при встрече никого не было.

В полдень, когда большинство соседей уходит в конторы, а оставшиеся, закрыв двери, дремлют, перед домом Койлаша-бабу остановился экипаж, запряженный парой.

Слуга, облаченный в ливрею, известил о прибытии вице-губернатора. Старик в одеянии дедовских времен уже ожидал гостя. Старого слугу Гонеша он одел в свой лучший костюм. Услышав о приезде гостя, тяжело дыша, со слезами радости на глазах Койлаш-бабу побежал к дверям. Беспрестанно кланяясь и повторяя «салям», он провел гостя в комнаты. Одетый на английский манер мнимый вице-губернатор — мой друг — вошел следом за ним.

В комнате стояло кресло, покрытое дорогой шалью. Койлаш усадил гостя и обратился к нему с длинной, полной почтения речью на урду. Затем он подал ему на золотом блюде ожерелье из старинных золотых монет. Явился старый Гонеш с розовой водой и флаконом розового масла.

Койлаш-бабу беспрерывно повторял, что в своем доме в Нойонджоре он смог бы принять почетного гостя как следует, здесь же, в Калькутте, он чужой — здесь он бессилен, как рыба, вынутая из воды.

Мой приятель сидел, не снимая цилиндра, и важно кивал головой. Что и говорить, согласно английскому этикету ему надлежало снять головной убор, но боязнь быть узнанным толкнула его на эту вольность. Каждый, кроме Койлаша-бабу и его гордого старого слуги, в одну секунду распознал бы в госте переодетого бенгальца.

После десятиминутной беседы, в течение которой мой приятель лишь кивал головой, гость наконец собрался уходить. Наученные заранее лакеи сняли с кресла шаль, прихватили блюдо с ожерельем из золотых монет, взяли из рук Гонеша серебряное кропило, флакон с розовым маслом и торжественно отнесли все в экипаж. Койлаш-бабу не остановил их — он решил, что таков, должно быть, обычай вице-губернатора.

Спрятавшись в соседней комнате, я наблюдал за всем происходящим, и меня буквально распирало от смеха. Наконец, не в силах дольше молчать, я выбежал в другую комнату, расположенную немного дальше той, где находились гость и хозяин. Безумный смех овладел мной, но вдруг я обнаружил, что в комнате кто-то есть.

На постели лежала девушка и безутешно рыдала. Мое внезапное вторжение и безудержное веселье подняли ее с постели. Ее черные, полные слез глаза метали стрелы молний, а прерывающийся от рыданий голос звучал, будто раскат грома:

— Что сделал вам мой дедушка? Зачем вы так обманули его? Зачем вы пришли сюда?

Она не могла больше говорить и, прикрыв лицо покрывалом, заплакала еще сильнее.

Куда девался мой смех! До сих пор я и не думал, что в моем поступке было что-нибудь, кроме шутки, сейчас же я внезапно увидел, что нанес жестокий удар нежному сердцу. Передо мной в ярком свете предстала вся грубость содеянного. Пристыженный, раскаявшийся, я вышел из комнаты, как побитая собака.

Ну чем, чем был виноват передо мной этот старик? Ведь своей безобидной гордостью он никогда ни одному живому существу на свете не причинил никакой боли. А вот мое тщеславие превратилось в жестокость.

Этот случай открыл мне глаза и на другое. До сих пор я считал, что на Кушум, внучке Койлаша, никто никогда не женится, и видел в ней лишь товар, напрасно ожидающий сбыта. Мне казалось, что, раз я не люблю ее, она будет принадлежать любому, кто захочет ее взять. Но теперь я вдруг открыл, что в этой девушке, живущей в одном из уголков старого дома, бьется человеческое сердце.

Ее радости и печали, гнев и нежность, неизвестное прошлое, а равно и беспросветное будущее стали казаться мне исполненными таинственности и безудержно влекли к себе. Разве нужны человеку, имеющему сердце, украшения в виде денег или красивых глаз, для того чтобы понравиться?

Я не спал всю ночь. На следующее утро, с восходом солнца, собрав похищенные вещи, я, крадучись, как вор, пробрался в дом Койлаша-бабу. Мне хотелось тайком отдать их слуге старика.

Нигде не найдя его, я остановился в нерешительности. И здесь мне пришлось подслушать происходивший в соседней комнате разговор старика с девушкой.

— Дедушка, что тебе вчера сказал вице-губернатор? — спросила Кушум нежным и ласковым голосом.

Койлаш, исполненный гордости, стал фантастическими красками расписывать ей все то, что якобы он услышал из уст вице-губернатора о старинном роде Нойонджора. Кушум слушала старика с большим вниманием. Слезы навернулись на мои глаза оттого, как эта хрупкая девушка с материнским сердцем поддерживала приятный деду обман.

Долго стоял я молча. Наконец, когда старик закончил свой рассказ и вышел, я приблизился к девушке, не сказав ни слова, положил перед ней реликвии рода Нойонджора и удалился.

До этого происшествия я никогда не здоровался со стариком согласно обычаю, сегодня же, завидев его, я совершил пронам[55]. Койлаш-бабу несомненно решил, что причиной моего внезапного уважения к нему послужил вчерашний визит вице-губернатора. Это льстило ему, и, гордый, как Индра[56], он принялся рассказывать мне о сахибе. Я не перебивал его. Более того, я всячески поощрял старика. Да и соседи, прослышавшие о вчерашнем событии, в свою очередь, стали просить Койлаша-бабу рассказать обо всем подробнее с самого начала.

Когда наконец все ушли, я с красным от стыда лицом смиренно изложил старику свою просьбу. Я сказал, что, хотя честь моего рода не может сравниться с честью рода бабу из Нойонджора, тем не менее…

Едва я кончил, как Койлаш-бабу привлек меня к себе и в порыве радости воскликнул:

— Я беден! Я и не думал, дружок, что судьба пошлет мне такое счастье. Моя Кушум много молилась — вот ты и берешь ее сегодня!

Из глаз старика потекли слезы.

В этот день впервые за всю жизнь старик забыл о своем долге по отношению к великим предкам и признался в бедности. Он добавил, что мое вторжение в их семью не причинит никакого урона знатности рода Нойонджора.

Итак, мой жестокий заговор против чести Койлаша-бабу привел к тому, что он полюбил меня как достойного зятя.


1895

ГОСТЬ

I

Мотилал-бабу, заминдар деревни Кантхалии, возвращался со своим семейством на родину. Однажды днем, когда его лодка причалила к берегу неподалеку от рынка и все намеревались пообедать, к ним подошел юноша-брахман, лет шестнадцати, не больше.

— Куда едете, бабу? — спросил он.

— В Кантхалию, — ответил помещик.

— Вы сможете подвезти меня до деревни Нонди?

Мотилал-бабу согласился и поинтересовался, как зовут незнакомца.

— Тарапода, — ответил юный брахман.

Это был красивый юноша, с большими глазами и светлой кожей. Добрая, нежная улыбка очень красила его. На нем было только грязное дхоти. Полуобнаженная фигура юноши поражала безупречностью линий, точно неизвестный мастер искусно вылепил ее. Казалось, Тарапода когда-то прежде был аскетом и жизнь, полная воздержания, уничтожила все лишнее в пропорциях его тела, и теперь он был воплощением священной красоты брахмана.

— Сын мой, выкупайся, а затем поешь с нами, — ласково предложил хозяин лодки.

— Хорошо, — ответил юноша и вызвался помочь приготовить обед.

Повар Мотилала-бабу, житель центральной Индии, не владел искусством приготовления рыбных блюд. Тарапода быстро справился с этим делом и, кроме того, весьма умело приготовил овощи. Окончив стряпню, юноша выкупался в реке, развязал свой узелок и надел чистую одежду. Расчесав свои длинные волосы маленьким деревянным гребнем, он откинул их со лба на плечи. Надев на шею пучок священных ниток[57], Тарапода подошел к Мотилалу-бабу, который отвел его в лодку и познакомил с женой и девятилетней дочерью.

Оннопурне красивый юноша очень понравился. Женщина с удивлением подумала, как может спокойно жить мать, потерявшая такого сына.

За обедом Тараподу посадили рядом с хозяином. Юноша ел мало. Оннопурна, решив, что он стесняется, усердно угощала его. Но, утолив голод, Тарапода не уступал ее настояниям. Очевидно, юноша привык всегда поступать, как ему хочется, но делал это так тактично, что не казался упрямым и своевольным.

После обеда хозяйка усадила гостя рядом с собой и стала расспрашивать его. Ей удалось узнать очень немногое.

Юноша сам убежал из дома, когда ему было семь лет.

— У тебя есть мать? — задала вопрос Оннопурна.

— Есть.

— Она тебя не любит?

— Почему не любит? — рассмеялся Тарапода; ему такой вопрос показался странным.

— Отчего же ты убежал от нее?

— У нее, кроме меня, есть еще четыре сына и три дочери.

— Боже, что ты говоришь! — воскликнула Оннопурна, огорченная равнодушием юноши. — Если у тебя пять пальцев на руке, разве легко потерять даже один?

Тарапода был еще юн, и жизнь его была короткой. Но он представлял собой человека совершенно нового склада. Четвертый сын в многодетной семье, рано потерявшей отца, он был всеобщим любимцем. Мальчика баловали мать, сестры, братья и соседи. Даже школьный учитель редко бил его, а когда ему случалось наказывать Тараподу, огорчались все, свои и чужие. Судя по всему, для побега не было причин. Даже заброшенный, хилый ребенок, ворующий фрукты в чужих садах и за это подвергающийся наказанию и оскорблениям, не покидает родную деревню и нелюбимую мать, а этот всеобщий любимец без всяких угрызений совести убежал с труппой бродячих актеров. После долгих поисков беглеца вернули домой. Мать, обливаясь слезами, прижала его к своей груди, сестры рыдали. Старший брат, исполняя тяжелый долг главы семьи, пытался строго вразумить его, но в конце концов смягчился и предоставил мальчику полную свободу действий. Соседки зазывали Тараподу к себе в гости, осыпали ласками и старались различными ухищрениями помешать его уходу из деревни. Но он не терпел никаких оков — даже оков любви. Тарапода родился бездомным скитальцем. Видел ли он чужую лодку, плывущую по реке, санниаси[58] из далеких мест, присевшего отдохнуть у подножия фигового дерева, цыган, расположившихся на прибрежных лугах и плетущих небольшие циновки из пальмовых листьев и корзинки из молодого бамбука, — сердце его начинало беспокойно биться, загораясь желанием уйти в незнакомый, привольный мир.

После нескольких побегов Тараподы родные и соседи махнули на него рукой. Первый раз он убежал с труппой бродячих актеров. Именно тогда, когда хозяин труппы привязался к нему, как к родному сыну, когда все, от мала до велика, полюбили его, когда в домах, где труппа давала представления, его осыпали ласками, в особенности женщины, Тарапода исчез, не сказав никому ни слова. Напрасно его искали.

Как молодая лань, Тарапода не терпел ни малейшего ограничения своей свободы. С такой же силой любил он музыку. Песни актеров бродячей труппы увлекли его из родного дома. Каждым нервом, каждой частицей своего существа мальчик воспринимал мелодии. Еще ребенком, слушая музыку, Тарапода забывал обо всем: будто взрослый, с серьезным видом раскачивался он в такт, и окружающим, глядя на него, стоило больших усилий удержаться от смеха. Но не только музыка волновала Тарапода. Удары капель дождя по густой листве в месяце срабон[59], гром в небе, завывание ветра в лесу, напоминавшее рыдания гигантского ребенка, брошенного матерью, раздавшийся в полуденной тишине крик коршуна, парящего высоко в небе, кваканье лягушек в дождливый вечер, вой шакалов глубокой ночью — все находило отклик в его душе.

Очарованный пением, мальчик присоединился к труппе бродячих певцов. Глава труппы с любовью обучал его пению, заставлял учить наизусть целые поэмы. Он привязался к Тараподе, как к любимой певчей птице, но птица научилась нескольким песням и в одно прекрасное утро улетела.

Последнее время Тарапода странствовал с акробатами. С конца месяца джойтх[60] по конец месяца ашарх[61] в этой местности происходили ярмарки, передвигавшиеся с места на место. Труппы актеров, певцов, поэтов и танцовщиц ездили по стране, а расположенные в лодках лавочки с разными товарами перебирались по маленьким речушкам с одной ярмарки на другую. Маленькая труппа акробатов принимала участие в представлениях на этих ярмарках.

Сначала Тарапода присоединился к торговцам на лодках и торговал бетелем, затем удивительное искусство мальчиков-акробатов привлекло его, и он вступил в труппу. Еще раньше юноша научился играть на флейте, и во время исполнения акробатического номера его единственная обязанность состояла в том, чтобы возможно быстрее исполнять какую-нибудь легкую мелодию. Но Тарапода покинул и эту труппу.

Прослышав, что заминдары деревни Нонди с большой пышностью ставят любительские спектакли, он увязал свои вещи в маленький узелок и отправился туда. По пути он и познакомился с семьей Мотилала-бабу.

Во время своих скитаний Тарапода встречался с разными людьми, но благодаря мечтательности и силе характера общение с ними не наложило на него никакого отпечатка. Он всегда оставался свободным и ко всему безразличным. Он слышал брань, видел дурные примеры, но все это не влияло на него. У Тараподы не было никаких привязанностей. Он не признавал никаких ограничений и условностей и плыл по грязным волнам этого мира, точно белоснежный лебедь. И сколько бы раз, движимый любопытством, Тарапода ни нырял на дно, он всегда всплывал с незапятнанными и сухими перьями. Поэтому свет чистоты и юности озарял лицо Тараподы, и пожилой, умудренный опытом Мотилал-бабу, поняв это, без всяких вопросов и сомнений принял его в свои распростертые объятия.

II

После обеда лодка продолжала свой путь. Оннопурна ласково расспрашивала Тараподу о его семье и родных. Юноша сначала сдержанно отвечал, а затем, чтобы избежать дальнейших расспросов, вышел на палубу.

Река во время дождей разлилась и своим беспокойным поведением доставила огромное волнение природе-матери.

Прорвав тучи, яркие лучи солнца освещали затопленные вдоль берега камыши и заросли тростника, сливающегося на горизонте с синей полоской леса. Вся природа, будто юная красавица, пробудившаяся от сна по мановению волшебной золотой палочки, расцвела под безгласным ласковым взором голубого неба; прекрасная своей молодостью, беспредельная в своей щедрости, она трепетала, сверкала, манила.

Тарапода устроился в тени паруса на палубе. Перед его глазами проплывали спускающиеся к реке изумрудные луга, затопленные поля джута, покачивались зеленые побеги риса. Узкая дорожка бежала от берега реки к деревне, приютившейся в тени лесов. Вода, земля и небо, жизнь, движение, глубина вверху и внизу, красочные, привольные дали — словом, весь огромный, вечно бодрствующий и одновременно безмолвный мир притягивал к себе юношу.

Теленок с поднятым хвостом, бегущий по берегу, деревенский жеребенок, прыгающий на лугу со связанными ножками, баклан, усевшийся на шесте для просушки сетей или стремительно ныряющий в реку за рыбой, дети, играющие в воде, веселая болтовня и звонкий смех девушек, стирающих белье на реке, перепалка продавщиц рыбы с рыбаками — все было ново для Тараподы, за всем он следил с ненасытной любознательностью.

На палубе юноша заводил разговор с лодочником. Иногда он брал шест и отталкивал лодку от берега. Когда рулевой закуривал трубку, Тарапода садился за руль; когда требовалось, очень ловко переставлял парус.

— Что ты ешь по вечерам? — спросила юношу Оннопурна незадолго до того, как спустились сумерки.

— Все, что придется, а иногда и ничего.

Оннопурну слегка обидело то равнодушие, с каким красивый юноша отнесся к ее заботам о нем. Доброй женщине хотелось накормить, одеть, как-то приласкать этого бездомного юношу, но ничто не радовало его. Оннопурна посылала слуг на берег купить для него лакомств, молока, но Тарапода ел не больше, чем всегда, и отказывался от молока. Даже на уговоры обычно молчаливого Мотилала он коротко отвечал:

— Я не люблю молоко.

Прошло два дня. Тарапода с большой охотой и ловкостью выполнял всякую работу, начиная с покупок на рынке и приготовления пищи и кончая управлением лодкой.

Ничто не ускользало от внимательного взора юноши. Его увлекала любая работа, за какую бы он ни брался. Его глаза, руки и ум всегда были чем-то заняты. Как вечно живая природа, Тарапода был ровен, спокоен и деятелен. Каждый человек на земле имеет свое определенное место, а этот юноша был только радостной, искрящейся светом струей в бескрайном голубом потоке мира. Он не думал ни о прошлом, ни о будущем, и единственной его целью было неуклонное движение вперед.

Общаясь с людьми различных профессий, Тарапода научился многим занимательным вещам. Его безмятежный ум с удивительной легкостью запечатлевал все, что видел. Народные напевы, длинные песни из джатр[62] — все запоминал он.

Однажды вечером Мотилал, по своему обыкновению, читал вслух «Рамаяну». Когда он дошел до повествования о Куше и Лабе[63], Тарапода не выдержал, сошел вниз и сказал:

— Оставьте книгу, я сейчас спою вам о Куше и Лабе.

И он запел. Нежно лилась песня, мелодичная и ласковая, подобная звукам флейты. Гребцы и рулевые столпились у дверей каюты. Радость и печаль слышались в песне. Чудесные потоки музыки неслись к вечернему небу. Безмолвные берега оживились, люди, плывшие мимо на лодках, с волнением внимали песне, а когда юноша замолчал, все с грустью вздохнули, сожалея, что песня окончилась так скоро.

Оннопурна прослезилась; ей хотелось обнять юношу, прижать его к своей груди, вдохнуть аромат его волос. А Мотилал-бабу подумал о том, что, если бы можно было удержать Тараподу в семье, юноша заменил бы ему сына. Только сердце маленькой Чарушоши наполнялось завистью и ненавистью.

III

Чарушоши была единственной дочерью и безраздельно владела любовью своих родителей. Ее капризам и упрямству не было конца. В отношении еды, прически и одежды у нее всегда было свое особое мнение, но и оно не было постоянным.

Когда семью приглашали в гости, Оннопурна всегда с трепетом ожидала нового каприза дочери. Если Чарушоши не нравилась прическа, она заставляла переделывать ее бесконечное число раз и в конце концов разражалась рыданиями. Временами, когда девочка бывала весела и всем довольна, она не давала покоя матери, не зная меры, крепко обнимала ее, целовала, смеялась, плакала. Этот ребенок был какой-то неразрешимой загадкой.

И вот эта девочка всем сердцем возненавидела Тараподу, причинив этим много беспокойства своим родителям. Во время еды Чарушоши хныкала, швыряла тарелки, все ей казалось невкусным. Она била свою служанку и постоянно на все жаловалась без всякой причины. По мере того как Тарапода все больше завоевывал своими талантами всеобщее расположение, ненависть Чарушоши к нему возрастала. Она никак не хотела признать, что юноша обладает какими-то достоинствами, и, если пытались ей доказать обратное, она невероятно злилась.

В тот вечер, когда Тарапода пел сказание о Куше и Лабе, Оннопурна, подумав, что такое пение может растрогать даже обитателей леса, решила, что смягчилось и сердце ее дочери.

— Тебе нравится эта песня, Чару? — спросила она.

Девочка в ответ только отрицательно покачала головой, дав понять, что пение Тараподы ей не нравится и никогда не понравится.

Заметив, что дочь завидует юноше, Оннопурна старалась не быть ласковой с ним в присутствии. Чару. Вечерами же, когда Чару уже ложилась спать, Оннопурна садилась у дверей каюты, а Мотилал-бабу и Тарапода устраивались на палубе. По просьбе Оннопурны юноша начинал петь. Раскинувшиеся по берегам реки всегда шумливые деревни, окутанные темнотой ночи, внимая песням, будто погружались в безмолвие, а нежное сердце женщины, очарованное пением, благодарно билось.

Неожиданно девочка быстро вскакивала с постели и, всхлипывая, злобно говорила:

— Ма, почему вы так шумите? Я не могу спать!

Девочка не могла примириться с тем, что родители, отослав ее спать, слушают пение Тараподы.

Острый ум, светившийся в глубоких черных глазах девочки, заинтересовал Тараподу. Желая как-нибудь смягчить Чарушоши, он рассказывал ей сказки, пел песни, играл на флейте, но все напрасно.

В полдень, когда Тарапода, купаясь, плавал в реке и своим светлым, гибким и стройным телом напоминал юного водяного бога, девочка не могла скрыть любопытства. Она с нетерпением ждала этого часа, но старалась, чтобы никто не догадался об этом. Маленькая актриса усаживалась и сосредоточенно вязала шарф, лишь время от времени бросая полный презрения взгляд на резвящегося в реке юношу.

IV

Тарапода даже не заметил, как проехали Нондиграм. Лодка медленно шла под парусом; иногда ее тащили на бечеве по речкам и протокам. Дни ее обитателей протекали тихо и незаметно среди красивого, спокойного разнообразия природы. Никто не торопился. Много времени отводилось на еду и купание. Когда спускались сумерки, лодка причаливала к берегу у какой-нибудь большой деревни вблизи леса, где стрекотали цикады и искрились светлячки.

Через десять дней лодка наконец достигла Кантхалии. Для встречи заминдара из его дома прибыли слуги с бамбуковыми палками в руках, паланкином и маленькими лошадками. Стражники стреляли холостыми зарядами, и перепуганные деревенские вороны подняли пронзительный крик.

Торжественная встреча заняла немало времени, и Тарапода, воспользовавшись этим, быстро обежал всю деревню. В течение нескольких часов он подружился со всеми жителями и стал называть кого братом или дядей, а кого сестрой или тетей. У юноши не было никаких привязанностей, и он удивительно легко знакомился со всеми. Не прошло и двух — трех дней, как Тарапода завоевал сердца всех крестьян.

Причина столь легкой победы таилась в том, что Тарапода умел, не насилуя себя, проникаться интересами других. Он не считался ни с какими условностями и очень быстро привыкал к любому положению, к любой работе. С мальчиками он ощущал себя мальчиком, но только чуть более умным; со стариками он держался как юноша или как почти взрослый; с пастухами он был пастухом, оставаясь в то же время брахманом. Каждому он помогал в работе, причем с таким уменьем, будто занимался этой работой давно. Если во время разговора лавочник просил Тараподу заменить его на некоторое время в лавке, он, не выражая никакого неудовольствия, брал пальмовый лист и принимался отгонять мух от сластей. Юноша был искусен в приготовлении многих вкусных лакомств. Тайны ручного ткацкого станка, так же как и работа горшечника, были ему известны.

Пользуясь любовью всей деревни, Тарапода не мог преодолеть неприязни лишь одной маленькой девочки. Возможно, он только потому и задержался на такое долгое время в Кантхалии, что догадывался о сильном желании Чарушоши выжить его в далекие места.

Чару являла собой лучшее доказательство того, как трудно понять сердце женщины.

У нее была подруга Шонамони, овдовевшая, когда ей минуло пять лет. Она болела, и некоторое время после возвращения Чарушоши домой подруги не виделись. Когда наконец она выздоровела, то при первой же встрече девочки чуть не поссорились.

Чару очень подробно рассказала историю появления в их семье новой драгоценности — Тараподы. Она полагала, что любопытство подруги будет чрезвычайно возбуждено. Но когда Чару услыхала, что Шона не только хорошо знает Тараподу, но он ее мать называет тетей, а Шона — его дадой, что он не только развлекает их игрой на флейте и пением, но по просьбе Шоны сделал ей бамбуковую флейту и часто помогал девочке срывать плоды с верхних веток и цветы с колючих кустарников, Чару показалось, что сердце ее наполнилось раскаленным углем.

Чару считала, что Тарапода — собственность ее семьи и жизнь его должна быть окутана тайной, а жителям деревни полагается лишь издали любоваться его красотой, наслаждаться его талантами и благодарить за это семью девочки.

Ведь это они так заботливо привезли его к себе домой и окружили лаской, какое же право имеют Шона и ее мать смотреть на него? Дада Шонамони! Из-за одного этого можно лопнуть от злости! Но кто в силах понять, почему та Чару, которая способна была испепелить своей ненавистью Тараподу, теперь так волнуется и горячится?

В тот день произошло еще одно небольшое событие, послужившее поводом для новой ссоры подруг, после чего Чарушоши вошла в комнату юноши, схватила его флейту и стала безжалостно ломать ее на куски и топтать ногами.

Как раз, когда Чару всецело была поглощена этим занятием, в комнату вошел Тарапода. Он чрезвычайно удивился, увидев это олицетворение разрушительной силы.

— Чару, почему ты ломаешь мою флейту?

— И очень хорошо делаю, очень хорошо! — закричала девочка.

Она еще несколько раз топнула по разбитой флейте, громко разрыдалась и выбежала из комнаты.

Тарапода поднял обломки флейты и убедился, что уже ничего нельзя с ней сделать. Но юноша почему-то не мог удержаться от смеха, подумав о наказании, неожиданно постигшем его старую, ни в чем не повинную флейту.

С каждым днем Чарушоши все больше и больше интересовалаего. Кроме Чару, мысли юноши привлекали английские иллюстрированные книги из библиотеки Мотилала-бабу. Тарапода достаточно хорошо был знаком с внешним миром, но не знал еще, как войти в мир изображений.

Мотилал-бабу, увидев однажды, как внимательно юноша рассматривает иллюстрации, предложил ему:

— Займись английским языком, тогда ты научишься понимать эти картинки.

Тарапода тотчас же согласился. Заминдар обрадовался и пригласил Рамротона-бабу, старшего учителя начальной школы, каждый вечер давать юноше уроки английского языка.

V

Благодаря цепкой памяти и неослабному вниманию Тарапода успешно занимался английским языком. У него появилось новое чувство, будто он путешествует по новой, ранее недоступной стране; прежний мир для него перестал существовать. Соседи больше не видели юношу.

Под вечер, когда Тарапода быстро шагал по пустынному берегу реки, повторяя урок, его товарищи с печалью и уважением издали наблюдали за ним, не решаясь помешать его занятиям.

Теперь и Чару видела его очень редко. Раньше Тарапода ел на женской половине дома под ласковым взглядом Оннопурны. Из-за этого юноша опаздывал на урок, и он попросил Мотилала-бабу разрешить ему обедать вне дома. Оннопурна была огорчена и возражала, но муж ее одобрял усердие юноши и дал свое согласие. Тогда Чару неожиданно заявила, что тоже хочет изучать английский. Родители сначала восприняли просьбу своей капризной дочери как шутку и беззлобно посмеялись над ней, но их шутливое отношение вскоре было смыто бурным потоком слез девочки. В конце концов эти беспомощные, слабые в своей любви родители отнеслись серьезно к требованию дочери. Чару вместе с Тараподой стала заниматься английским.

Однако эта беспокойная девочка не умела заниматься серьезно. Она не только не училась сама, но и мешала своему товарищу. Чару отстала в занятиях, но не хотела допустить вперед Тараподу, и, когда юноше задавали следующий урок, она, не унимаясь, злилась и плакала. Когда взамен старой книга ему покупали новую, Чару требовала такую же и для себя. Завистливая девочка не могла примириться с тем, что Тарапода все свободное время проводил в своей комнате за занятиями. Она потихоньку обливала чернилами его тетрадки, прятала перья, выдирала из учебника те страницы, которые надо было выучить. Тарапода долго терпел ее тиранство, с любопытством наблюдая за ней, когда же она становилась нестерпимой, юноша бил ее, но укротить не мог.

Наконец один случай выручил его.

Однажды раздосадованный и удрученный Тарапода с опечаленным и строгим лицом вырвал страницу, залитую чернилами. Чару стояла в дверях; она была уверена, что он побьет ее. Но на этот раз девочка ошиблась. Юноша сидел молча, не обращая на нее никакого внимания. Чарушоши стала ходить по комнате. Иногда она подходила так близко к Тараподе, что он мог бы без всякого труда ударить ее по спине, но юноша не двигался и был непривычно серьезен.

Девочка была в большом затруднении. Она не привыкла просить извинения и не знала, что теперь делать, а ее раскаявшееся сердечко жаждало прощения. Не придумав ничего лучшего, она взяла часть вырванной из тетрадки страницы и написала крупными буквами: «Я никогда больше не буду обливать чернилами твою тетрадь». Она развила бурную деятельность, стараясь привлечь внимание юноши. Наконец Тарапода прочел записку и не мог сдержать смех. Дрожа от негодования, сгорая от стыда, Чару выбежала из комнаты. Только истребление этого клочка бумаги, свидетельствовавшего об ее унижении, хотя бы для этого пришлось разрушить весь мир, могло успокоить ее страдающее сердце.

Во время занятий Тараподы Шонамони робко заглядывала в его комнату. Между подругами существовало согласие во всем, но, когда дело касалось Тараподы, Шона почему-то боялась Чарушоши и становилась очень осторожной.

Однажды, когда Чару была на женской половине дома, ее подруга, пугливо оглядываясь, подошла к дверям комнаты юноши.

— Что нового, Шона? Как здоровье тети? — ласково спросил Тарапода, подняв глаза от книги.

— Ты давно не приходил к нам. Ма просит навестить ее. У нее болит грудь, и она не может прийти сама.

В это время, как всегда неожиданно, появилась Чару. Шона попыталась быстро скрыться, будто уличенная в тайной попытке украсть собственность подруги. Чару со злыми глазами, как старая наставница, обязанная день и ночь следить, чтобы ничто не мешало занятиям Тараподы, пронзительно закричала:

— Вот оно что! Ты приходишь мешать во время занятий! Я сейчас же пожалуюсь отцу!

Но зачем она сама пришла, не было тайной для всевышнего, — знал об этом хорошо и Тарапода.

Бедняжка Шонамони совсем растерялась и стала оправдываться, выдумывая причину своего прихода. И когда взбешенная Чару назвала ее лгуньей, пристыженная, униженная и оскорбленная Шона тихо выскользнула из комнаты.

— Шона, — сочувственно крикнул ей вслед Тарапода, — сегодня вечером я приду к вам!

— Никуда ты не пойдешь! — как злая змея, прошипела Чару. — Ты что, не должен учить уроки? Вот я скажу господину учителю!

Но юноша не испугался угроз и пошел в гости. Когда он собрался пойти в третий или в четвертый раз, Чару, не ограничиваясь пустыми угрозами, осторожно наложила засов на дверь и заперла комнату на замок, снятый с материнского сундука с пряностями.

Весь вечер девочка продержала Тараподу узником в комнате и только к ужину открыла дверь. Юноша был настолько рассержен, что, не сказав ни слова, не поев, хотел уйти из дома. Но раскаявшаяся и огорченная Чарушоши, умоляюще сложив руки, робко сказала:

— Клянусь тебе, я не буду больше так поступать! Прошу тебя, поужинай…

Тарапода не обратил на ее слова никакого внимания, и девочка горько разрыдалась. Смущенный этим, юноша вернулся и остался ужинать.

Сколько раз Чару давала клятву не мучить юношу и вести себя с ним спокойно, но стоило появиться Шонамони или еще кому-нибудь, как ее благовоспитанность исчезала. Если в течение нескольких дней она вела себя хорошо, Тарапода настороженно ожидал нового взрыва. Откуда последует нападение, угадать было трудно. Но буря налетала, за ней следовал ливень слез, а затем наступал благословенный, светлый покой.

VI

Прошло два года. Нигде еще не жил Тарапода так долго. Возможно, юноша был поглощен, как никогда раньше, учебой, или с годами изменился его характер и он привык к тем благам и удобствам, которые дает оседлая жизнь. А может быть, невидимыми сетями опутала его сердце расцветающая красота подруги, тиранившей его.

Чару исполнилось одиннадцать лет. Мотилал-бабу нашел нескольких достойных женихов. Помня о том, что его дочь достигла брачного возраста, он запретил ей брать уроки английского языка и выходить на улицу. Услыхав об этом неожиданном ограничении ее свободы, Чарушоши подняла шум на весь дом.

— Зачем тебе искать женихов? — сказала однажды Оннопурна мужу. — Тарапода — прекрасный юноша, и девочка его любит.

— Как это можно? — удивился Мотилал-бабу. — Ведь мы ничего не знаем о его происхождении! У нас одна дочь, и я хочу ее отдать в хорошую семью.

Однажды на смотрины невесты приехали из семьи Райданга. Домашние пытались принарядить Чарушоши и вывести к гостям, но она заперлась на ключ в своей спальне, и ничто не могло заставить ее выйти. Мотилал-бабу стоял за дверью ее комнаты, умолял, угрожал, но все было тщетно.

В конце концов пришлось сказать гостям, что девушка внезапно заболела и не может выйти. Посланцы семьи Райданга решили, что у невесты есть какой-то физический недостаток и ее отец прибегнул к хитрости, чтобы скрыть его.

Этот случай заставил Мотилала-бабу призадуматься. Тарапода во всех отношениях был хороший юноша. Если бы он смог удержать Тараподу у себя, не нужно было бы посылать единственную дочь в другую семью. Мотилал-бабу хорошо понимал, что снисходительно относиться к капризам беспокойной и своенравной девочки могут только любящие родители, а в доме свекра их терпеть не станут.

После длительных переговоров с женой Мотилал-бабу отправил человека на родину Тараподы разузнать подробно о его семье. Оказалось, что юноша происходит из знатного, но обедневшего рода. Тогда Мотилал-бабу решил получить согласие матери и брата Тараподы. Те с радостью, ни минуты не медля, дали его. Супруги принялись обсуждать, на какой день назначить свадьбу, но скрытный и осторожный от природы Мотилал-бабу держал все в тайне.

С Чару не было сладу. Периодически, словно полчища маратхов[64], она совершала набеги на комнату, где жил юноша, нарушая спокойствие его занятий взрывами гнева, любви и досады. Тогда легкое волнение, словно молния, озаряло сердце холодного и равнодушного по природе молодого брахмана.

В течение долгого времени это не отягощенное ничем человеческое сердце невозмутимо и равнодушно плыло по волнам бегущего времени и только теперь иногда по рассеянности запутывалось в сетях мечтаний. Время от времени Тарапода сам бросал занятия и шел в библиотеку Мотилала, где перелистывал книги с иллюстрациями. Эти иллюстрации, дополненные образами, созданными его воображением, становились еще красочнее и значительнее. Юноша уже не шутил, как прежде, над странным поведением Чарушоши, и ему уже не приходило в голову ударить девочку, когда она выводила его из терпения. Эта таинственная перемена в нем и связавшее его чувство привязанности казались юноше каким-то сном.

Тарапода не знал, что свадьба была назначена на благоприятный день в месяце срабон и что Мотилал-бабу послал за его матерью и братьями. Были также даны указания поверенному семьи в Калькутте пригласить музыкантов и составлен длинный список необходимых для столь торжественного случая покупок.

Наконец на небе появились первые дождевые тучи. Деревенская речушка к этому времени совсем высохла, только кое-где в углублениях осталось немного воды. Маленькие лодочки лежали в грязной воде опрокинутыми, а телеги, запряженные быками, проезжая по высохшему руслу реки, оставляли глубокие колеи.

И вот однажды, резвясь и играя, будто Парвати, возвратившаяся в родительский дом, шумный водный поток излился на иссохшую грудь деревни. Голые ребятишки с громкими криками выбежали на берег реки; с радостными возгласами они бросались в воду, словно стараясь заключить реку в свои объятия. Обитательницы хижин выходили приветствовать своего старого друга. Набежавшая из неведомых краев могучая волна жизни захлестнула притихшие, жаждущие деревни. Из отдаленных и близких местностей приплыли нагруженные товарами большие и маленькие лодки. На пристани у рынка по вечерам слышались незнакомые песни.

Деревни, расположенные по обоим берегам реки, занятые своим небольшим хозяйством, одиноко влачили дни, замкнувшись в своих пустынных уголках, и только в период дождей большая жизнь с разнообразными подарками на золотой водяной колеснице приходила проведать своих дочерей. Чувство гордости, вызванное ощущением близости ко всему миру, заставляло их на короткое время забыть о своей незначительности. Все было полно движения, жизни, бодрости. Веселый шум, пришедший издалека, заставлял трепетать даже небеса в этих безмолвных, застывших уголках.

Во время праздников в честь бога Вишну[65] в округе Курулока устраивалась ярмарка. Однажды лунным вечером Тарапода отправился на берег реки. Лодки с качелями, с бродячими актерами, с товарами быстро плыли на ярмарку по возрожденной реке. Музыканты из Калькутты громко и весело играли, певцы пели и шумно выкрикивали приветствия под звуки скрипок. Гребцы с запада били в барабаны, раздирая небо звуками, лишенными мелодии, — возбуждению не было границ.

Плотные массы облаков, подняв свои огромные потемневшие паруса, приплыли с востока и закрыли луну. Дул порывистый восточный ветер, облака плыли за облаками; смеясь, журчала вода в реке. Тьма спустилась на потревоженные леса, протянувшиеся по обоим берегам реки; заквакали лягушки, и стрекот цикад пронизывал ночную тьму. Казалось, весь мир движется, будто колесница Вишну: вертятся колеса, развеваются знамена, дрожит земля, несутся облака, дует ветер, течет река, плывут лодки, звучат песни…

Неожиданно загрохотал гром, в небе блеснула молния, из темной дали повеяло свежестью надвигающегося ливня, и только деревня Кантхалия на берегу реки, заперев двери своих хижин и погасив огонь, продолжала безмятежно дремать.

На следующий день мать и братья Тараподы прибыли в деревню. Три большие лодки, нагруженные различными товарами, причалили к берегу у конторы заминдара.

На рассвете Шонамони, завернув в бумагу плоды манго и захватив в мешочек из листьев пряности, робко подошла к дверям комнаты Тараподы.

Юноши там не было! Прежде чем коварные цепи любви и дружбы сковали его, темной, дождливой ночью он ушел в этот не знающий привязанностей, равнодушный огромный мир.


1895

ГИРЛЯНДА ЛЮБВИ

Утром было прохладно. А в полдень с юга подул теплый ветер.

Сидя на веранде, Джотин любовался природой. Сквозь деревья сада виднелось поле, залитое щедрыми лучами весеннего солнца. Поле пересекала проселочная дорога; по ней медленно двигалась к деревне какая-то повозка. Возчик обмотал голову полотенцем и лениво тянул песню.

Джотин задумался. Неожиданно сзади раздался веселый женский голос:

— Ты что, Джотин, наверно, вспоминаешь друзей, с которыми встречался в одном из своих прежний рождений?

— Почему ты так говоришь, Потол? Разве я такой несчастный, что мне больше не о ком думать?

— Нечего притворяться! — воскликнула женщина. — Я знаю все, что с тобой случилось в жизни. Как не стыдно — вырос такой большой, а до сих пор так и не привел в дом хоть самую захудалую невесту! Даже у нашего садовника есть жена — он с ней ссорится дважды в день, и вся деревня знает о том, что он женат. А ты глядишь на поле и притворяешься, что мечтаешь о ком-то. Меня не обманешь, мне знакомы твои уловки. Наш садовник ведь никогда не глядит так на поле, прикидываясь, что скучает о ком-то в одиночестве. Во время самой настоящей разлуки он не расставался с серпом, и он вовсе не смотрит так мрачно на мир. И ты, мой дорогой, сейчас видел перед своим умственным взором совсем не лицо невесты. Я-то ведь знаю — все твое время проходило в работе над трупами в анатомическом театре и в зубрежке. Так что нечего смотреть таким рассеянным взором на полуденное небо. Мне не нравятся твои бесполезные уловки, они приводят меня в бешенство.

Джотин сложил умоляюще руки:

— Хватит, хватит, достаточно! Не стыди меня больше. Спасибо вашему садовнику, я постараюсь последовать его примеру. Завтра утром я повешу гирлянду на шею первой девушке, которую встречу, — пусть даже это будет лесная девушка. Больше уж я не буду тебе возражать.

— Слово?

— Слово!

— Ну, тогда пойдем.

— Куда?

— Идем же, я тебе говорю.

— Нет-нет! Какая это коварная мысль опять вселилась в твою голову? Я сейчас никуда не пойду.

— Ладно уж, сиди здесь! — И Потол быстро вышла из комнаты.

Но сначала нужно кое-что рассказать читателю.

Джотин и Потол почти ровесники. Потол старше Джотина всего лишь на день, поэтому Джотин отказывался проявлять по отношению к ней какую-либо особую почтительность. В общем, они приходятся друг другу двоюродными братом и сестрой. В детстве они часто вместе играли. Потол тщетно жаловалась отцу и дяде, что Джотин не называет ее «диди»[66], но никакие наказания не действовали — он упорно продолжал ее звать Потол.

Потол даже бранилась весело. Никто в семье не мог остановить поток ее остроумных насмешек. Ее не стесняло даже присутствие свекрови. На первых порах это служило причиной долгих разговоров, но постепенно все признали себя побежденными — такой уж у нее характер. Неистощимое веселье Потол сокрушало даже невозмутимость учителя. Она не терпела вокруг себя ни одного серьезного, хмурого или надменного лица; ее шутки, смех, забавные рассказы, казалось, насыщали воздух особой энергией.

Муж Потол, Хоркумар-бабу, был помощником мирового судьи; он недавно оставил службу в Бихаре и переехал на работу в одно из калькуттских акционерных управлений. Боясь чумы, он нанял дом с садом в Бали, пригороде Калькутты, и ездил оттуда на службу. Ему часто приходилось бывать по делам в провинции, и поэтому он собрался уже выписать из деревни мать и еще нескольких родственников, как вдруг жена пригласила погостить на несколько недель Джотина, только что окончившего медицинский колледж и еще не имевшего ни врачебной репутации, ни практики.

Очутившись после раскаленных калькуттских улиц в доме, где было столько зелени, Джотин весь первый день просидел на уединенной веранде, предаваясь приятному созерцанию, к которому особенно располагало полуденное солнце месяца фальгун[67]. Именно в это время на него напала Потол, о чем мы уже рассказали выше. Когда она ушла, он устроился еще удобнее и стал перебирать в уме сказки о лесных девушках, какие он слышал в детстве.

Джотин вздрогнул, когда неожиданно снова раздался веселый голос Потол. Она вошла, ведя за руку какую-то девушку.

Подойдя к Джотину, Потол сказала:

— Вот тебе лесная девушка!

— Что, диди? — спросила девушка.

— Курани, посмотри на моего брата. Каков он из себя, ничего?

Девушка без всякого стеснения стала рассматривать Джотина.

— Ну как, нравится? — спросила Потол.

С самым серьезным видом Курани утвердительно кивнула головой.

Джотин покраснел и вскочил с кресла:

— Фу, Потол, что за ребячество!

— А ты поступаешь как взрослый человек? Ты ведь уже не молокосос, а не женат.

Джотин пытался убежать, но Потол преследовала его по пятам:

— Не бойся же, Джотин, не бойся — тебе не придется сейчас же дарить гирлянду! Идут неблагоприятные для свадьбы месяцы, у тебя еще есть время.

Худенькая девушка, которую Потол назвала Курани, стояла в оцепенении. Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать. Ее нельзя было назвать красивой; лицом она, казалось, напоминала молоденькую газель. Грубияны назвали бы ее глупенькой, но это было не природное отсутствие ума, а просто некоторая неразвитость, она не портила ее внешности, а лишь придавала ей известное своеобразие.

Утром Хоркумар-бабу вернулся из Калькутты и, увидев Джотина, сказал:

— А, Джотин, ты приехал! Очень хорошо. Тебе нужно немного попрактиковаться. Ты знаешь, когда мы еще жили на западе, однажды во время голода мы взяли к себе на воспитание девочку. Потол зовет ее Курани. Кто-то сказал, что ее родители и она лежат недалеко от нашего бунгало. Когда мы подошли к ним, взрослые были уже мертвы, но девочка еще дышала. Потол потратила много усилий, чтобы ее спасти. Никто не знает, какой она касты, и, если поднимается этот вопрос, Потол обычно отвечает: «Она дважды рожденная: умерев однажды, она снова воскресла в нашем доме, и таким образом ее прежняя каста исчезла». Сначала девочка звала мою жену «мама», но Потол ей внушила: «Нечего называть меня мамой, я твоя диди». «Если такая большая девочка будет меня называть мамой, — говорила мне Потол, — то, значит, я старуха». Не знаю, виноват ли голод или еще что-нибудь, но у девушки временами бывают острые колики. Тебе нужно как следует заняться ею… Эй, Тулси, позови сюда Курани!

В это время Курани заплетала волосы; она прибежала к Хоркумару с вьющейся по спине косой и вопросительно посмотрела на нас нежными газельими глазами.

Увидев, что Джотин колеблется, Хоркумар-бабу прибавил:

— Ты зря стесняешься, Джотин. По виду она совсем взрослая, но представь себе зеленый кокос: внутри у него вместо сока вода и мякоть еще совсем незрелая. Она еще ничего не понимает, и, пожалуйста, не относись к ней, как к женщине, — она совсем еще дикая газель.

Джотин приступил к исполнению своих обязанностей врача, но не нашел у девушки никакой болезни.

— Она совершенно здорова, — определил он.

В комнату неожиданно вошла Потол.

— Ты, наверно, хочешь проверить, в порядке ли у нее сердце? — сказала она и, поцеловав девушку, добавила, обращаясь к Курани: — Тебе нравится мой братик?

Девушка кивнула головой:

— Да.

— Ты выйдешь за него замуж?

Курани вновь утвердительно наклонила голову. Потол и Хоркумар-бабу одновременно рассмеялись. Курани, не понимая, в чем смысл шутки, тоже засмеялась.

Джотин покраснел и рассердился:

— Ну, Потол, ты позволяешь себе слишком много, ты нехорошо себя ведешь!.. Хоркумар-бабу, вы даете своей жене слишком много воли.

Хоркумар-бабу ответил:

— Тогда бы я не имел никакой надежды на то, что она простит мне мои слабости. Но, Джотин, ты совсем не знаешь Курами и поэтому так волнуешься. Так ты, пожалуй, действительно научишь ее стыдиться. Как ни старайся, ты все равно не сможешь заставить ее съесть плод с древа познания. Все привыкли над ней подшучивать. И если ты, наоборот, будешь слишком серьезным, то она почувствует себя не в своей тарелке.

— Вот поэтому у меня с Джотином никогда не было согласия. С детства мы только ссоримся — он слишком серьезен, — добавила Потол.

Хоркумар-бабу возразил:

— Ссориться таким образом, наверно, вошло у тебя в привычку?

— Вот и неправду ты говоришь! С тобой ругаться мне неприятно, я и не пытаюсь.

— Я с самого начала признаю себя побежденным.

— Ты многого этим достигаешь. Если бы ты сдавался не сразу, то мне это доставляло бы больше удовольствия.

Ночью было душно. Джотин открыл в спальне окна. Он долго не мог заснуть и думал. Какая страшная тень должна была лечь на душу девочки, родители которой умерли от голода на ее глазах! Как она должна была повзрослеть в те страшные дни! Разве можно над ней подшучивать? Всевышний ее пожалел, закрыл покрывалом ее разум. Не дай бог ему развиться — какую жестокую игру судьбы ей придется тогда увидеть…

Сегодня днем Джотин смотрел на ясное весеннее небо, сиявшее сквозь листву деревьев; вокруг все было пропитано нежным ароматом молодых побегов кокосовой пальмы, и в его душе вся вселенная была окутана туманом красоты. Но эта недалекая девушка с глазами газели разогнала туман. За поднятым занавесом, за шелестами, шорохами, щебетаньем птиц показался огромный реальный мир, изможденный, голодный, измученный жаждой.

На следующий день вечером у Курани был приступ болезни. Потол немедленно вызвала Джотина. Тело девушки свела судорога. Джотин послал за лекарствами и распорядился сейчас же приготовить грелку.

Потол и тут не переставала язвить:

— Ты стал таким важным доктором, а не догадался натереть ей ноги горячим маслом! Не видишь, ступни совсем холодные.

Джотин поспешно стал втирать масло и массировать ноги Курани. Лечение затянулось до самой ночи.

Вернувшийся со службы Хоркумар часто справлялся о здоровье девушки. Джотин понял, что отсутствие жены выбивало Хоркумара из привычной колеи, — вряд ли иначе он столько раз справлялся бы о здоровье больной.

— Иди, Хоркумар волнуется, — сказал он Потол.

— Чего ты вмешиваешься в чужие дела? — возразила та. — Мне совершенно ясно, кто на самом деле волнуется. Тебе только и нужно, чтобы я ушла. Хоть бы иногда ты чувствовал стыд или уж покраснел бы! Кто бы подумал, что у тебя в душе может быть такое…

— Ладно, дело, конечно, твое, оставайся здесь. Запомни: единственное, что мне нужно, — не слышать тебя. Я, разумеется, ошибся. Хоркумар-бабу, вероятно, наслаждается покоем в одиночестве — такая удача не часто выпадает на его долю.

Когда Курани стало легче и она открыла глаза, Потол сказала:

— Твой жених все время растирал тебе ноги, чтобы ты пришла в себя, — наверно поэтому ты столько времени не открывала глаз. Ай-яй-яй! Возьми прах от его ног.

Курани послушно склонилась к ногам Джотина. Тот поспешно выбежал из комнаты.

Назавтра началась систематическая осада Джотина. Когда он ел, Курани подошла и непринужденно стала отгонять от него мух веером. Чувствуя себя неловко, Джотин сказал:

— Оставь, оставь, не надо.

Запрещение привело Курани в недоумение; она обернулась и, бросив взгляд в сторону двери, ведущей в соседнюю комнату, снова начала махать веером. Джотин в сердцах воскликнул, обращаясь к невидимому собеседнику в соседней комнате:

— Потол, если ты не прекратишь меня злить, я больше ничего не стану есть и сейчас же уйду из-за стола!

Как только он стал приводить свою угрозу в исполнение, Курани бросила веер. Джотин увидел на лице девушки гримасу страдания, пожалел ее и снова сел на стул. Джотин уже было поверил в то, что девушка ничего не понимает, не чувствует, не может страдать или радоваться, и поэтому сегодня с удивлением заметил, что такое представление о Курани не соответствует действительности. Никто не мог сказать, когда именно произошла в девушке перемена. Во всяком случае, сейчас Курани оставила веер и вышла из комнаты.

На следующий день с утра Джотин расположился на веранде. Закуковал кокиль[68], спрятавшийся в листве; воздух был напоен густым ароматом распускающихся деревьев… Неожиданно Джотин заметил Курани, стоявшую в нерешительности с чашкой чая в руке. В газельих глазах был какой-то робкий страх; она не знала, что делать, — боялась, что Джотин рассердится. Джотину стало жаль ее, он сам подошел и взял чашку.

Как легко можно обидеть по самому пустяковому поводу эту молоденькую газель! Но когда Джотин брал чашку, он увидел в противоположном углу веранды неожиданно появившуюся Потол. Она беззвучно засмеялась и погрозила Джотину кулаком: «Ага, попался!»

Вечером того же дня Джотин читал медицинский журнал. Неожиданно он явственно ощутил аромат цветов. Он поднял голову и увидел Курани, вошедшую в комнату с гирляндой, сплетенной из цветов бокула.

«Дело зашло слишком далеко, — подумал Джотин. — Больше не следует потакать жестоким шуткам Потол».

— Курани, — сказал он, — разве ты не видишь, что диди смеется над тобой?

Джотин еще не успел закончить фразу, как Курани, испуганная и смущенная, повернулась, чтобы выйти из комнаты.

Джотин позвал ее:

— Курани, покажи гирлянду!

На лице девушки отразилась радость, а из соседней комнаты донесся громкий смех.

Наутро Потол снова зашла к Джотину, чтобы посмеяться, но комната была пуста. На листке бумаги было написано: «Сбежал. Джотин».

— О Курани, твой жених убежал, и ты не смогла его удержать! — сказала она девушке, потрепала ее по щеке и занялась домашними делами.

Курани не сразу поняла, в чем дело. Она постояла на месте, пристально глядя куда-то вперед, потом медленно вошла в комнату Джотина и увидела, что она пуста. Ее вчерашний подарок — гирлянда — лежал на столе.

Прекрасна свежая прохлада весеннего утра. Лучи солнца, смешавшись с тенью, пробились сквозь цветущие деревья на веранду. Пробежала белка. Разноголосым хором пели птицы и, казалось, никак не могли выговорить все, что хотели. Здесь, среди тени густой листвы и солнечного света, душа переполнялась радостью, все казалось загадочным. Как и почему случилось, что утро, дом, все вокруг стало таким пустым для той, которая так плохо разбиралась в окружающем ее мире? Кто бросил ее в пропасть неведомого тяжелого страдания и не дал ей ни малейшей возможности понять, что с ней происходило? Кто сможет теперь вернуть ее в мир беззаботной радости, мир бессознательной жизни птиц и животных?

Покончив с домашними делами, Потол отправилась на розыски Курани и нашла ее в опустевшей комнате Джотина. Она лежала на полу, обхватив ножки кровати, будто припала к стопам.

Сосуд с нектаром, скопившимся в ее душе, опрокинулся, и нектар зря пролился в пустоту. Эта девушка с распущенными волосами, застывшая в отчаянии на полу, казалось, взывала в молчании: «Возьми, о, возьми меня!»

Изумленная Потол спросила:

— Что с тобой, Курани?

Курани ничего не ответила и даже не пошевелилась. Когда Потол нагнулась к ней, она услышала рыдания.

— Идиотка, что я наделала! Погубила человека… — пробормотала Потол и побежала к мужу. Рассказав ему о несчастье с Курани, она добавила: — И ты хорош! Почему ты меня не удержал?

— Я не привык к такому занятию. Неизвестно, что еще тогда получилось бы.

— И это, называется, муж! Ты разве не можешь удержать меня от безрассудства? И зачем только ты позволил мне забавляться такой игрой!

Потол выбежала из комнаты мужа, бросилась к лежавшей на полу Курани и порывисто ее обняла, приговаривая:

— Моя милая сестричка, что с тобой? Ну, расскажи же!

Увы, разве Курани могла открыть не передаваемую словами тайну своей души! Страшная боль сжимала ее сердце. Разве она знала, как люди называют эту боль… Курани могла только плакать — больше ничем она не могла передать того, что творилось в ее душе.

— Курани, у тебя очень плохая диди, но она никогда не думала, что ты ей так веришь! Ей вообще никто никогда не верил, зачем ты так поверила?.. Курани, ну повернись ко мне, взгляни мне в лицо! Прости меня, сестричка…

Но в душе Курани творилось что-то такое, что не позволяло ей смотреть на Потол. С еще большей силой она сжала ладонями свое лицо. Сама толком не понимая, в чем дело, она чувствовала смутную злобу против Потол.

Медленно разжав объятия, Потол встала, подошла к окну и, застыв, как изваяние, посмотрела на пышную листву деревьев, освещенных весенним солнцем. По ее щекам катились слезы.

На следующий день Курани исчезла. Потол любила наряжать Курани, надевать на нее украшения. Она мало внимания обращала на себя, и всю свою страсть к нарядам вкладывала в заботы о девушке. Сейчас все эти одежды и украшения в беспорядке валялись на полу в комнате Курани — все, даже ручные браслеты. Она как будто пыталась стереть с себя все следы забот Потол-диди.

Хоркумар обратился в полицию с просьбой помочь найти Курани. Но в то время столько людей, напуганных эпидемией чумы, бродило по дорогам, что даже полиции было очень трудно разыскать кого-нибудь среди этой толпы. Несколько женщин были задержаны по ошибке, и Хоркумару-бабу пришлось из-за этого пережить немало неприятных и неловких минут.

Наконец они потеряли всякую надежду найти Курани. Она пришла неведомо откуда и так же незаметно ушла неизвестно куда.

Джотин после долгих хлопот устроился врачом в больницу, где находились заболевшие чумой. Однажды в полдень, вернувшись после завтрака в больницу, он узнал, что в женское отделение поступила новая больная. Полиция подобрала ее на дороге. Джотин пошел осмотреть ее… Лицо больной было закрыто платком. Первым делом он нащупал пульс. Жар был небольшой, но женщина, видимо, очень ослабела. Он снял покрывало. Это была Курани.

Джотин знал от Потол об ее исчезновении. Перед его взором в минуты досуга часто появлялись нежные, полные затаенного чувства глаза газели, излучавшие немую печаль. А сегодня на нежный лоб девушки, казалось, падала грозная тень. Сердце Джотина сжалось. Как мог всевышний, создав эту хрупкую, как цветок, девушку, оставить ее, сначала умирающую с голоду, а теперь — больную неизлечимой болезнью!

Сейчас это хрупкое существо, истощенное болезнью, было перед ним. Как она перенесла все эти удары, обрушившиеся на нее за такое короткое время? Джотин, появившись неведомо откуда, вызвал в ее жизни еще одну катастрофу.

Он подавил вздох. Но вместе с печалью он ощутил и странную радость. Любовь, так редко встречающаяся в жизни, — любовь, о которой он и не думал, внезапно упала к его ногам, как распустившийся цветок, полный меда. Кто в мире имеет право владеть этим божественным даром — любовью, которая добирается до самых ворот смерти, чтобы пасть там бездыханной…

Сидя возле Курани, Джотин осторожно поил ее горячим молоком. Наконец, спустя долгое время, она вздохнула и открыла глаза. Ей показалось, что лицо сидящего молодого мужчины напоминает какой-то давно забытый сон. А когда он положил руку на ее лоб и тихо произнес: «Курани», завеса разорвалась — она вспомнила Джотина. Прежнее очарование вновь охватило ее; глаза ее застлала пелена нежности, похожей на легкие тучки в небе.

— Курани, допей молоко, допей! — заботливо сказал Джотин.

Курани слегка приподнялась, внимательно посмотрела на Джотина и стала пить молоко медленными глотками.

Врач не может долгое время находиться у одной и той же больной, но, когда Джотин встал, чтобы идти к другим больным, в глазах Курани отразились страх и отчаянье. Он взял ее за руку:

— Я сейчас вернусь, ты ничего не бойся.

На следующий день Джотин доложил начальству больницы, что вновь поступившая больная только ослабела от голода, и ей опасно находиться среди чумных. С трудом добившись разрешения забрать ее из больницы, он в тот же вечер перевез ее в свой дом и написал обо всем Потол.

Кроме врача и больной, в комнате никого больше не было. У изголовья Курани стояла керосиновая лампа, прикрытая красной бумагой; в мягком полумраке тикали стенные часы с маятником. Джотин опустил руку на лоб Курани:

— Как ты себя чувствуешь?

Она ничего не ответила и только сильнее прижала его ладонь ко лбу.

— Скажи, тебе лучше? — еще раз спросил Джотин.

— Да, — тихо произнесла, полузакрыв глаза, Курани.

— А что у тебя на шее, Курани?

Она поспешно натянула одеяло. Джотин успел разглядеть гирлянду засохших цветов и сейчас же догадался, что это была за гирлянда.

Мерно тикали часы. Джотин задумался. Он понял, что Курани в первый раз пытается скрыть свои чувства. Когда она успела превратиться в настоящую женщину? Лучи света разогнали туман, окутавший ее рассудок и сердце, и теперь она познала стыд, страх и боль.

В третьем часу ночи задремавший на стуле Джотин вздрогнул — кто-то открывал дверь. В комнату вошли Потол и Хоркумар-бабу с большим саквояжем в руке.

— Мы получили твое письмо и легли было спать, рассчитывая приехать завтра утром, — сказал Хоркумар. — Но в полночь Потол заволновалась: а вдруг мы не застанем Курани в живых? Нужно ехать сейчас же. Она ничего не хотела слышать. Мы взяли экипаж и поехали сюда.

— Иди поспи на постели Джотина, — сказала Потол мужу.

Он не заставил себя долго уговаривать, прошел в спальню и быстро заснул.

Вернувшись, Потол подозвала кузена:

— Что с нею? Есть надежда?

Он подошел к Курани, пощупал пульс и отрицательно покачал головой:

— Нет.

— Джотин, скажи, ты любишь ее? — спросила Потол.

Он ничего не ответил, сел рядом с Курани, взял ее за руку и позвал:

— Курани! Курани!

Она открыла глаза и улыбнулась спокойно и радостно:

— Что, дада-бабу?

— Курани, повесь твою гирлянду мне на шею.

Она смотрела на него, не понимая.

— Ты разве не дашь мне твою гирлянду? — спросил Джотин.

Ласковая просьба Джотина пробудила в ней прежнюю обиду.

— Зачем, дада-бабу? — спросила она.

Он охватил ее голову обеими руками:

— Я люблю тебя, Курани!

На миг она оцепенела, потом из ее глаз градом полились слезы. Джотин стал на колени, склонился к постели и положил ей на руки свою голову. Тогда Курани сияла гирлянду и повесила ее на шею Джотина.

Потол подошла к постели больной.

— Курани! — позвала она.

Исхудавшее лицо девушки залилось краской.

— Что, диди?

Потол взяла ее за руку:

— Ты больше на меня не сердишься, сестра?

Курани нежно посмотрела на нее:

— Нет, диди.

— Джотин, пройди ненадолго в ту комнату, — сказала Потол.

Когда Джотин вышел, Потол раскрыла саквояж и вынула наряды и украшения Курани. Стараясь поменьше тревожить больную, она осторожно одела на Курани поверх грязной одежды красное бенаресское сари, потом нанизала на ее руки браслеты и позвала Джотина.

Она усадила его на кровать больной и вручила золотую диадему. Он бережно надел ее на голову Курани.

Рассвета Курани уже не увидела. Глядя на ее светлое личико, трудно было поверить, что она умерла, — казалось, что она погрузилась в глубокий счастливый сон.

Когда тело мертвой Курани должны были выносить, Потол с рыданием упала ей на грудь:

— Сестра, ты теперь счастлива? Смерть была к тебе благосклоннее, чем жизнь!

Джотин смотрел на спокойное, нежное лицо умершей и думал: «Тот, кто взял это сокровище, не лишил меня его».


1903

УЧИТЕЛЬ

Пролог

В два часа ночи большой, запряженный парой лошадей экипаж остановился на одной из калькуттских улиц. Из него вышел молодой человек, огляделся по сторонам и подозвал проезжавший мимо наемный фаэтон.

В экипаже, задрав ноги на переднее сиденье и уронив голову на грудь, спал пьяный юноша-бенгалец в европейском пальто и шляпе, недавно приехавший из-за границы. В честь возвращения его на родину друзья устроили банкет. Один из приятелей опьяневшего виновника торжества усадил его в свой экипаж, чтобы доставить домой. Он толкнул спящего юношу в бок и разбудил его:

— Эй, Мозумдар, я нашел фаэтон! Садись, он отвезет тебя домой.

Юноша, бормотавший под нос английские проклятия, взобрался в фаэтон. Его друг назвал извозчику адрес молодого человека и вернулся в свой экипаж.

Фаэтон ехал некоторое время прямо, потом свернул в одну из улиц, прилегающих к Парк-стрит.

Юноша еще раз выругался по-английски:

— Что это такое, черт возьми! Куда мы едем?

Его снова стало клонить ко сну. «Нет, видимо, мы все-таки едем правильно», — сонно подумал он и задремал.

Ему вдруг стало казаться, что кто-то приподнимает его с места и мешает откинуться назад. Он оглянулся — сзади никого не было.

Воздух стал странно плотным; юношу как будто выталкивало из фаэтона.

«Что же это творится?» — удивился Мозумдар и позвал извозчика. Но тот молчал. Тогда юноша высунулся из фаэтона и схватил его за руку:

— Иди сюда, посмотри, что здесь творится.

— Господин, вы зря беспокоитесь, туда никто не мог забраться.

В этот момент Мозумдару показалось, что острие иглы вонзилось в его тело. Он закричал:

— Скорей иди сюда!

Извозчик вырвал руку, остановил фаэтон и убежал.

Мозумдар в ужасе оглянулся. Он никого не увидел, но ясно почувствовал чье-то присутствие.

— Извозчик, придержи лошадей! — прохрипел он с трудом.

Ему показалось, что извозчик натянул вожжи и пытается остановить экипаж. Но лошади мчались по-прежнему. Они пронеслись по Роуд-стрит, потом свернули на юг.

— Куда ты едешь? — взволнованно крикнул Мозумдар.

Молчание. Он покосился на заднюю стенку экипажа. Что-то по-прежнему вытесняло его из фаэтона. Он старался занимать как можно меньше места, но как только отодвигался, освободившееся место, казалось, немедленно чем-то заполнялось.

Мозумдар вспомнил утверждение одного европейского ученого, что природа боится пустоты. «Что же это такое? Природа? Если по-прежнему будет продолжаться молчание, я выпрыгну из фаэтона».

Но прыгать было еще страшнее: а вдруг позади него произойдет что-нибудь ужасное?

— Полицейский! — попробовал крикнуть Мозумдар, но крик оказался таким пискливым и слабым, что, несмотря на жуткое положение, он невольно усмехнулся.

Подобно сборищу духов, шептались о чем-то во мраке ночных улиц деревья.

Фонарные столбы вытянулись во фронт; они прекрасно знали, в чем дело, но явственно давали понять, что ни о чем говорить не станут.

Мозумдар решил перескочить на переднее сиденье, но стоило ему об этом подумать, как он почувствовал устремленный на него знакомый взгляд. Но чей это был взгляд, Мозумдар никак не мог вспомнить.

Он попытался закрыть глаза, но страх ему не позволял этого. Неведомое, бесформенное видение с такой силой притягивало его к себе, что он не был в состоянии даже моргнуть.

Фаэтон кружил по улицам Майдана. Лошади, казалось, обезумели — они мчались с бешеной скоростью, все быстрее и быстрее; окна экипажа дребезжали им в такт все громче и громче.

Внезапно наскочив, видимо с разбега, на какое-то препятствие, фаэтон остановился.

Мозумдар очнулся. Фаэтон стоял около его дома.

— Сахиб, куда ехать дальше? — окликнул его извозчик.

— Зачем ты столько времени кружил по Майдану? — сердито спросил Мозумдар.

— Я вовсе не сворачивал на Майдан! — удивленно ответил извозчик.

— Разве мне это приснилось?

— Нет, сахиб, — испуганно ответил извозчик, — наверно, это был не только сон. Три года назад случилось одно происшествие.

Мозумдар окончательно проснулся и протрезвел. Он не стал слушать пустую болтовню, расплатился и вышел из экипажа.

Спал он плохо — никак не мог вспомнить, чей же все-таки это был взгляд.

I

Отец Мозумдара когда-то служил клерком в мелкой пароходной компании, а теперь стал управляющим большой торговой фирмы. На службу ныне его носили в паланкине; на его голове красовался великолепный белый тюрбан. Положение позволяло ему покровительствовать окружающим, и ему очень льстило, что люди всех классов обращались к нему со своими несчастьями и затруднениями.

Одхору-бабу принадлежал большой дом и прекрасные экипажи, однако он общался с людьми мало. У него бывал только поверенный в делах, чтобы договариваться об условиях кредита, да заходил дымящий своей трубкой агент по выдаче ссуд.

Тратил он очень мало, расходы по дому были урезаны до предела, и даже футболисты местной команды, при всей своей настойчивости, не могли урвать у него ни гроша.

Но вот в доме появился новый член семьи — у Одхора-бабу после долгих ожиданий наконец родился сын.

Лицом ребенок походил на мать, Нонибалу. У него были большие глаза и прямой нос, напоминавший лепесток туберозы. Мальчик был предметом всеобщего восхищения. Все утверждали, что он напоминает сошедшего на землю бога. А верный слуга Одхора-бабу — Ротиканто говорил, что именно так должен выглядеть сын большого человека.

Мальчика назвали Бенугопалом.

Нонибала раньше никогда не спорила с мужем по поводу домашних расходов, если не считать небольших ссор из-за необходимых затрат на редких гостей во время праздников. Иногда ей хотелось купить что-нибудь и для себя, но постепенно она привыкла к скупости мужа и смирилась.

А теперь Одхорлал не мог больше справиться с женой, и расходы на сына все росли и росли. Ему приходилось оплачивать все: и кольца на ногу, и браслеты на руку, и ожерелья на шею, и головные уборы, и всевозможные индийские и заграничные украшения. Иногда он платил молча, со слезами на глазах, иногда разражался громкой бранью.

Нонибала требовала денег на нужные и ненужные покупки для мальчика, и никакие ссылки на отсутствие средств не помогали. Она не верила и неопределенным обещаниям достатьденьги позже.

II

Бенугопал рос, и Одхорлал привык тратить деньги на сына. Наняли старика учителя, обладавшего учеными степенями, и платили ему большое жалование. Учитель как мог старался выучить Бену хорошим манерам, заставить его правильно говорить.

— Ну что это за учитель! Ребенок начинает волноваться, как только его увидит. Прогони его, — говорила Нонибала.

Старик больше не ходил в дом Одхора-бабу. Нонибала выбирала нового учителя, как невесту на смотринах. Ей никто не нравился — претендентам не помогали ни дипломы, ни рекомендации.

И вот однажды появился очередной претендент — молодой человек в грязном чадоре и рваных английских ботинках. Звали его Хорлал.

Его мать, вдова, очень хотела дать сыну образование. Она стала стряпать и перебирать рис в чужих домах, и Хорлал смог сдать экзамены за курс средней школы. Он поклялся, что не бросит учиться и поступит в колледж в Калькутте.

Лицо его высохло от недоедания и напоминало по форме мыс Коморин[69]. Его увенчивал большой лоб. Глаза сверкали каким-то неестественным огнем — такие глаза часто встречаются у бедняков.

— Тебе что? Кого тебе нужно? — спросил Хорлала швейцар.

Он робко ответил:

— Я бы хотел повидаться с хозяином.

— Нет, нельзя, — отрезал швейцар.

Хорлал мялся в нерешительности, не зная, что сказать.

В прихожую неожиданно вбежал Бену — он только что кончил играть.

— Уходи, абу, — повторил швейцар, обращаясь к Хорлалу.

Неожиданно Бену пришел в голову новый каприз.

— Не уходи! — закричал он, схватил Хорлала за руку и потащил его на второй этаж, к отцу.

Одхор-бабу только что проснулся после полуденного отдыха и, развалившись в плетеном кресле на балконе, лениво болтал ногой. Он молча курил табак в обществе старого Ротиканто, сидевшего на жесткой деревянной скамейке.

И тут свершилось неожиданное: Хорлал получил работу.

— Какое у вас образование? — осведомился Ротиканто.

— Я сдал выпускные экзамены.

— Как, только выпускные экзамены? Я полагал, что вы уже окончили колледж. Вы выглядите совсем уж не так молодо.

Хорлал молчал. Он не знал, что любимое занятие Ротиканто — причинять неприятности тем, кто нуждался в помощи или надеялся на нее.

Ротиканто попытался нежно привлечь мальчика к себе.

— Сколько было магистров и бакалавров — никто из них тебе не понравился, — сказал он, обращаясь к Бену. — И вот, в результате наше золотко будет учиться у молодого человека, окончившего всего лишь среднюю школу.

Бену не выносил Ротиканто, однако старику это только доставляло удовольствие. Ему очень нравилось сердить мальчика — в гневе Бену для Ротиканто таилась особая прелесть. Особенно он любил дразнить Бену, называя его «золотко».

Хорлалу казалось, что после такого разговора трудно рассчитывать получить работу, и он стал подумывать, под каким бы предлогом встать со стула и благополучно ретироваться.

Но в этот момент Одхорлалу пришло в голову, что этому молодому человеку можно мало платить. И вскоре они столковались на том, что Хорлал будет работать за стол, комнату и пять рупий в месяц. Конечно, комната — большое удобство, но за это с молодого человека можно больше требовать.

III

Итак, в доме Одхорлала поселился новый учитель. Бену и Хорлал сразу же подружились; казалось, что они родные братья. Очаровательный ребенок всецело пленил сердце Хорлала — ведь у него в Калькутте не было ни родных, ни друзей. Раньше у бедняги вообще не было возможности к кому-либо привязаться; он день и ночь только читал книги, считая, что это поможет ему выбиться в люди.

Мать его постоянно зависела от чужих людей, от их милостей, поэтому с детства мальчик испытывал одни лишения. Он не смел нарушать всевозможные запреты и ограничения; нищета не дала ему возможности испытать радости детства, он не ведал детских шалостей. Товарищей он сторонился и проводил время в одиночестве, среди рваных книг и сломанных грифелей.

Ребенок, которому с первых шагов приходилось быть примерным, никогда не забывать о страданиях матери и своем месте в обществе и никогда не испытывать радости от необдуманных поступков; ребенок, который из боязни вызвать раздражение чужих людей или чем-нибудь им помешать должен был употреблять все свои детские силы на то, чтобы, страдая, не плакать, а играя, не резвиться, — разве не достоин он жалости больше других, и разве его не жалеют меньше других!

Сам Хорлал, униженный, живший на самом дне человеческого общества, и не подозревал, сколько нежности и любви накопилось в его душе в ожидании случая, чтобы прорваться наружу.

Хорлал играл с Бену, учил его, ухаживал за ним во время болезни и ясно понял, что человек живет не только ради улучшения своего материального положения. Ему может открыться нечто другое, и тогда для себя уже больше ничего не нужно.

Бену тоже не хватало в жизни именно такого человека, как Хорлал. Ведь он был единственным мальчиком в семье. Сестер — одну совсем крошечную и другую, трехлетнюю, — он не считал достойными своего общества. Конечно, вокруг не было недостатка в мальчишках его возраста, однако Одхорлал глубоко верил в то, что его семья стоит на общественной лестнице слишком высоко, чтобы в квартале нашелся мальчишка, достойный чести общаться с его сыном. И Хорлал сделался единственным товарищем Бену. Ему приходилось сносить столько капризов мальчика, сколько при иных обстоятельствах хватило бы на десять человек, но эти испытания лишь усилили любовь Хорлала к Бену.

Ротиканто предостерегал Одхорлала — он говорил, что учитель испортит мальчика, да и самому Одхорлалу иногда казалось, что Хорлал слишком привязан к ребенку. Но теперь никто не смог бы оторвать Хорлала от Бену.

IV

Когда Бену исполнилось одиннадцать лет, Хорлал сдал экзамены, получил стипендию и перешел на третий курс колледжа. Нельзя сказать, что у Хорлала совсем не было товарищей, но Бену был ему ближе всех. Вернувшись с занятий, он гулял с мальчиком и по дороге с воодушевлением рассказывал ему о подвигах древнегреческих героев или пересказывал по-бенгальски романы Вальтера Скотта и Виктора Гюго. Иногда декламировал английские стихи и переводил их тут же с комментариями на бенгальский. Он старался заставить Бену выучить наизусть речь Антония.

Мальчик стал волшебным ключом, открывавшим сердце Хорлала. Раньше, когда он готовил уроки один, только для себя, он совсем иначе воспринимал английскую литературу. А теперь стоило ему заинтересоваться каким-нибудь вопросом по истории, естествознанию, литературе, как сейчас же хотелось поделиться с Бену. Пытаясь заинтересовать Бену, он углублял свое знание предмета, и радость становилась еще более полной.

Когда Бену возвращался из школы, он наскоро управлялся с обедом и бежал к Хорлалу. Никакими уловками и соблазнами матери не удавалось его удержать. Нонибале это, конечно, не нравилось. Ей казалось, что учитель старается привязать к себе мальчика ради того, чтобы сохранить свое место.

И вот однажды она вызвала Хорлала к себе и, прикрыв лицо покрывалом, сказала:

— Ты ведь только учитель, так занимайся с мальчиком по часу утром и вечером. Зачем ты проводишь с ним все свое свободное время? Он теперь никого не признает — ни мать, ни отца. Чему ты его учишь? Раньше, бывало, одно имя матери вызывало у него крик радости, а теперь его не дозовешься. Кроме того, Бену — мальчик из знатной семьи, и ему вовсе не подобает сближаться с тобой так тесно.

А еще раньше Ротиканто приводил Одхорлалу-бабу примеры, когда в других семьях неизвестные под видом учителей так порабощали ребенка, что захватывали имущество ученика, после того как он вступал во владение наследством, или же становились для молодого хозяина самыми авторитетными лицами и вертели им как хотели.

Хорлал, конечно, догадывался, что камешки бросают в его огород, но он молчал и терпел.

Но когда таким тоном заговорила мать мальчика, которого он так любил, это причинило ему жестокую боль. Теперь он хорошо понимал, как смотрят на учителя в богатом доме. Учитель должен поставлять знания, как корова дает молоко. Любить ученика и относиться к нему, как к родному, — непозволительная наглость! Этого не мог вынести никто, начиная от слуги и кончая хозяйкой. Они считали любовь Хорлала к Бену лишь ловким ходом, сделанным ради достижения каких-то своих целей.

— Хорошо, мать, — с дрожью в голосе ответил Хорлал хозяйке, — теперь я буду только давать Бену уроки. Больше ничего между нами не будет.

Хорлал сдержал свое слово и после занятий не пришел, как всегда, поиграть с Бену. Весь день он бродил по улицам, и чего ему это стоило, про то знал только он один.

Вечером он пришел на очередной урок. Мальчик был угрюм и невесел. Хорлал не стал объяснять причины своего отсутствия. Урок прошел вяло, кое-как.

Обычно Хорлал вставал, когда было еще темно, и готовился к занятиям в колледже. По утрам Бену, наскоро умывшись и позавтракав, прибегал к нему, и они шли в сад. Там был бассейн с рыбами, и учитель с учеником каждый день кормили их крошками. А в один из уголков сада Бену натаскал камни, устроил маленький парк, где все было по-настоящему: забор, ворота и дорожки; в нем свободно могли бы жить лилипуты. Уход за этим садом был их второй утренней обязанностью. Когда становилось жарко, они возвращались домой и занимались.

Утром Бену встал раньше обычного и прибежал дослушать рассказ, который учитель не успел вечером ему досказать. Он хотел сделать приятное Хорлалу, поднявшись так рано. Но Хорлала уже не было в комнате. Швейцар сказал, что он куда-то ушел.

В этот день на уроке маленькое сердце Бену сжималось от горькой обиды; личико его было серьезным. Он опять не спросил, почему Хорлала утром не было дома. А учитель, избегая взгляда мальчика, занимался с ним, уткнув нос в книгу.

Когда мальчик пришел обедать, мать спросила у него:

— Что с тобой творится со вчерашнего вечера? У тебя такое грустное лицо, ты ничего не ешь.

Бену молчал. Мать привлекла его к себе, нежно обняла и пыталась понять, в чем дело. Наконец Бену не выдержал и залился слезами:

— Мама, учитель…

— Что учитель?

Мальчик не мог объяснить, что именно сделал Хорлал; его обиду невозможно было выразить словами.

— А, наверно, он жаловался тебе на твою маму? — спросила Нонибала.

Бену не понял, что хотела сказать мать, и, ничего не ответив, ушел.

V

В доме Одхорлала-бабу пропало несколько платьев. Вызвали полицию. Во время домашнего обыска осмотрели и сундук Хорлала. Ротиканто с невинным видом заявил:

— Разве вор станет класть ворованное в сундук?

Вещей так и не нашли. Одхорлал никак не мог примириться с потерей. Он сердился на весь свет. А Ротиканто говорил:

— В доме так много людей — неизвестно кого обвинять, кого подозревать. Каждый приходит и уходит, когда ему вздумается.

Одхорлал вызвал к себе Хорлала:

— Слушай, Хорлал, мне неудобно больше держать вас всех в доме. Устраивайся где-нибудь в другом месте и приходи заниматься с Бену только в точно назначенное время. Так будет лучше. Я согласен прибавить тебе две рупии к жалованью.

Ротиканто, покуривая трубку, прибавил:

— Да, так будет лучше. Лучше для вас и для него.

Хорлал молча слушал хозяина, потупив голову.

Он не в состоянии был что-либо ответить. Возвратившись в свою комнату, Хорлал написал хозяину, что ему по некоторым причинам неудобно больше заниматься с Бену и он сегодня же собирается уехать.

Когда Бену пришел из школы, комната учителя была пуста, не было даже поломанного железного сундука. На веревке обычно висели плащ и полотенце Хорлала — веревка осталась, но больше ничего не было.

На столе всегда валялись в беспорядке книги и тетради, а теперь там стояла большая стеклянная банка, в которой блестела плавниками золотая рыбка. На банке лежала записка, на которой рукой учителя было выведено имя Бену, и английская книга с картинками в добротном переплете. На титульном листе тоже стояло имя Бену и сегодняшняя дата.

Бену прибежал к отцу:

— Папа, где учитель? Куда он ушел?

Отец привлек сына к себе:

— Он оставил работу и уехал от нас.

Бену выпустил руку отца, убежал в соседнюю комнату и, уткнувшись в подушку, горько заплакал. Одхорлал-бабу встревожился, но не знал, чем помочь сыну.

А на следующий день, в половине десятого утра, грустный Хорлал сидел на койке в комнате пансиона, где он устроился, и размышлял, идти ему в колледж или нет. Неожиданно в комнату вошел один из слуг Одхорлала, а за ним Бену. Мальчик бросился на шею учителя.

Комок застрял в горле Хорлала. Он боялся, что слезы польются ручьем, если он заговорит, и поэтому молчал.

— Учитель, идем к нам! — просил Бену.

Бену умолил старого привратника Чондробхана любой ценой найти учителя и пойти к нему. Чондробхан узнал от носильщика, тащившего вчера сундук Хорлала, где остановился учитель, и после уроков прямо из школы отвел к нему мальчика.

Хорлал не мог объяснить Бену, почему он не может пойти вместе с ним и вернуться в их дом.

Еще много дней и ночей при воспоминании о том, как Бену бросился к нему на шею и просил вернуться, у Хорлала перехватывал дыхание застрявший в горле комок. Но пришел день, когда всякая связь между ним и домом Одхорлала порвалась, и невыносимая боль уже не сжимала больше сердце тесной петлей.

VI

Сколько Хорлал ни старался, он не мог больше учиться с прежним усердием. Позанимавшись некоторое время, он с шумом захлопывал книгу, выходил на улицу и без всякой цели быстро шагал по городу. В записях лекций появились большие пробелы, а значки, которые иногда появлялись в тетради, можно было сравнить только с древнеегипетскими письменами.

Хорлал понял, что все это к добру не приведет. Если ему даже и удастся сдать экзамены, стипендии он не получит, а без стипендии ему и дня не прожить в Калькутте. Нужно и матери посылать хотя бы несколько рупий. Службу найти очень трудно, но не найти — невозможно. Поэтому, как ни слаба была надежда найти выход из положения, окончательно потерять ее он все же не мог.

По счастливой случайности он попался на глаза управляющему крупной английской фирмы, в контору которой он забрел в поисках работы.

Сахиб верил в свою способность распознавать людей с первого взгляда. Он немного побеседовал с Хорлалом и решил: «Этот подойдет».

— Дело знаешь? — спросил сахиб.

— Нет.

— Можешь внести залог?

— Нет.

— Можешь представить рекомендации от каких-нибудь влиятельных лиц?

— Нет.

Сахиб был восхищен.

— Отлично! Сначала будешь получать двадцать пять рупий, овладеешь делом — станешь получать больше.

Сахиб критическим взглядом окинул костюм Хорлала:

— Вот тебе аванс — пятнадцать рупий. Закажи приличный костюм, подходящий для служащего нашей конторы.

Костюм сшили, и Хорлал стал ходить на службу. Сахиб заставлял его очень много работать, как будто Хорлал был каким-то бесплотным духом. Других клерков отпускали домой, а Хорлал оставался. Наконец он стал ходить даже домой к сахибу — докладывать о ходе дел.

Хорлал быстро освоился со своей работой. Коллеги не раз пытались его обмануть, наговаривали на него начальству, но этому робкому, молчаливому маленькому клерку никто не мог повредить. А когда заработок Хорлала достиг сорока рупий, он выписал из деревни мать и поселился с ней в маленьком домике в переулке. Наконец-то Хорлал покончил с нуждой.

— Сынок, возьми невестку в дом! — сказала как-то мать.

Хорлал взял прах от ее ног:

— Мама, ты должна меня простить…

Тогда старушка обратилась к нему еще с одной просьбой:

— Пригласи когда-нибудь к нам на обед Бену. Ты столько мне о нем рассказывал, я хочу на него посмотреть.

— Как мы можем принять его в такой хибарке? Подожди, переедем в хороший дом, тогда я смогу его пригласить.

VII

Жалованье Хорлала увеличилось, и он смог переехать из маленького дома в переулке в большой дом на оживленной улице. Но он, сам не зная почему, все не решался зайти к Одхорлалу или пригласить Бену к себе.

Возможно, он так никогда и не преодолел бы своей робости, но неожиданно пришло известие о том, что мать Бену скончалась. Тогда Хорлал, не теряя ни минуты, отправился к Одхорлалу.

Снова встретились эти столь разные по возрасту друзья.

Время траура прошло, а Хорлал все продолжал навещать Бену, ставшего совсем взрослым юношей. У Бену уже начали пробиваться усики; одевался он щегольски и друзей одного с ним круга имел сколько угодно. Бену развлекал их граммофонными пластинками с записями популярных песенок легкого жанра. Старый, сломанный стул и стол, запачканный чернилами, безвозвратно исчезли из комнаты, где Бену когда-то занимался с Хорлалом. Их место заняли высокомерные зеркала, картины, отличная мебель.

Бену числился в колледже, но, видимо, не чувствовал никакой необходимости пойти дальше второго курса. Отец решил, что образование придаст ему особую цену, когда придет время жениться. Нонибала же думала иначе.

«Нашему Бену, слава богу, не нужно набивать себе цену сдачей экзаменов, — говорила она. — Гораздо важнее сохранить ценные бумаги в несгораемом шкафу».

Юноша крепко запомнил слова матери.

Во всяком случае, Бену сейчас незачем было учиться — Хорлал ясно понимал это и лишь иногда вспоминал о прежних временах, о том дне, когда мальчик подбежал к нему неожиданно утром, обнял и попросил: «Учитель, пойдем к нам!» И Бену и весь дом были теперь совсем другие, и кто бы стал звать сейчас Хорлала!

Хорлал подумал, что он может теперь пригласить Бену к себе, однако у него не хватало духа это сделать. Только он решался его позвать, как приходила мысль: «А какой в этом смысл? Бену, может быть, и придет, но зачем?»

Но мать Хорлала не отставала от сына:

— Я своими руками приготовлю ему еду. Ведь у него нет теперь матери.

Наконец Хорлал решился.

— Попроси только разрешения у Одхорлала-бабу, — сказал он Бену.

— Зачем? Вы, наверно, думаете, что я все еще ребенок?

И вот Бену у них в гостях. Мать Хорлала благословила этого похожего на бога юношу и всплакнула, подумав, как, наверно, тосковала мать этого мальчика, когда расставалась с ним.

После обеда Бену сказал:

— Учитель, мне придется уйти пораньше — ко мне должны прийти друзья.

Он вынул из кармана золотые часы, взглянул на них, коротко простился, сел в экипаж, запряженный парой лошадей, и уехал.

Хорлал стоял у дверей своего дома и наблюдал за тем, как экипаж, наполнив всю улицу грохотом, исчез.

Мать сказала Хорлалу:

— Приглашай его к нам почаще. Мне больно думать, что юноша так рано лишился матери.

«Нет, нет, хватит, — подумал Хорлал, — больше я его не позову. Когда-то я работал у них учителем за пять рупий в месяц. Я всего лишь ничтожный Хорлал».

VIII

Однажды вечером, когда Хорлал вернулся со службы домой, он увидел, что его ожидает какой-то гость. Уже на пороге он почувствовал особый аромат духов и, когда вошел в комнату, спросил:

— Кто вы, господин?

— Это я, учитель, — ответил голос Бену.

— Что случилось? Ты давно меня ждешь?

— Да, уже порядочно. Я не знал, что вы так поздно приходите со службы.

После первого визита Бену ни разу не был у своего бывшего учителя, а сегодня внезапно, без всякого предупреждения, пришел к нему и долго ожидал его в темной маленькой комнате. Это не могло не встревожить Хорлала.

Он принес со второго этажа лампу и стал беседовать с гостем.

— Все ли у вас благополучно? — спросил Хорлал. — Есть что-нибудь новое?

Бену ответил, что занятия стали ему надоедать все больше и больше. Он так долго сидит на втором курсе, ему приходится заниматься с юношами намного его моложе, и ему очень стыдно. А отец ничего не хочет слышать.

— Чего же ты хочешь? — спросил Хорлал.

— Я хотел бы поехать в Англию учиться и стать адвокатом. Туда едет один мой однокурсник, хотя он знает еще меньше, чем я.

— А отцу ты что-нибудь говорил о своем желании?

— Говорил, но он сказал, что, пока я не сдам экзаменов, он и слышать не хочет о поездке в Англию. Но мне все так надоело, что здесь я ни за что не смогу заниматься.

Хорлал задумался и молчал. Бену прервал его размышления:

— Сегодня отец ругал меня за то, что я не занимаюсь, и не стеснялся в выражениях. О, жила бы мама, этого никогда бы не случилось!

Воспоминания о пережитом унижении вновь уязвили самолюбие Бену, и он заплакал.

— Хочешь, пойдем вместе к отцу, посоветуемся и решим, как лучше всего выйти из этого положения.

— Нет, к отцу я не пойду.

Хорлалу очень не понравилось, что Бену поссорился с отцом, но он не мог сказать Бену, что оставаться у него нельзя. Хорлал решил, что юноша вскоре изменит свое решение, он добьется этого и отвезет его домой.

— Ты обедал? — спросил он Бену.

— Нет, я не голоден, мне не хочется есть.

— Ну, как это так! — сказал Хорлал и пошел в комнату матери. — Мама, пришел Бену, его нужно накормить.

Старуха обрадовалась и принялась стряпать. Хорлал умылся, переоделся и вернулся к Бену. Откашлявшись, он несколько неуверенно положил руку на плечо юноши и сказал:

— Бену, так не годится. Нельзя ссориться с отцом и уходить из дома.

Бену быстро вскочил с лежанки.

— Если вам неудобно меня принять, я пойду к Шотишу! — выкрикнул он, намереваясь уйти.

— Не сердись, — мягко сказал Хорлал. — Пойдем поедим.

— Нет, я есть не буду.

Выходя из комнаты, Бену столкнулся с матерью Хорлала, которая несла гостю блюдо с обедом, предназначавшимся для сына.

— Ты куда, сынок? — спросила она.

— Я очень занят, мне надо идти.

— Разве так можно! Нельзя уходить, не покушав.

Она взяла его за руки, насильно усадила и расстелила перед ним листья для обеда.

Бену сердился и ничего не ел. Завязался легкий спор.

Неожиданно у дверей остановился экипаж. В комнату вошел швейцар, а за ним, громко топая, появился сам Одхорлал. Бену побледнел. Мать Хорлала ушла в свою комнату.

Одхорлал подошел к Хорлалу и дрожащим от гнева голосом проговорил:

— Я так и думал! Ротиканто меня уверял, но я не верил, что у тебя были такие цели. Ты думал подчинить себе Бену и превратить его в игрушку в своих руках, но я этого не допущу. Похищать мальчика! Я подам на тебя жалобу в полицию и не успокоюсь, пока не упрячу тебя в тюрьму… Вставай! Быстрее! — приказал он Бену.

Бену, не говоря ни слова, поплелся за отцом.

В тот вечер Хорлал не мог есть.

IX

В это время торговая фирма, в которой служил Хорлал, стала скупать по деревням в большом количестве рис. Поэтому Хорлалу приходилось каждую субботу с первым утренним поездом выезжать в район, имея на руках семь — восемь тысяч рупий. В одном из населенных пунктов района была открыта контора, производившая расчеты с оптовыми продавцами. Хорлал приезжал туда, просматривал расписки и счетные книги, подводил недельный баланс и там хранил деньги, предназначавшиеся для расходов на будущей неделе. При нем состояли два сторожа.

В конторе стали поговаривать, что Хорлал работает без залога. Но управляющий взял всю ответственность на себя.

— От Хорлала не требуется никакого залога, — заявил он.

Работа началась в месяце магх, и были все основания предполагать, что она затянется до месяца чойтро[70]. Хорлал был теперь особенно занят; он часто приходил домой очень поздно. Возвратившись однажды со службы, он узнал, что Бену снова приходил к ним. Мать ухаживала за ним и угощала его. Поговорив с юношей, старушка прониклась к нему еще большей нежностью.

— У них ведь дома матери нет, потому мальчик и тянется к нам. Я к нему отношусь, как к твоему младшему брату, как к своему родному сыну. Видя такую заботу, мальчик приходит просто для того, чтобы назвать меня мамой, — сказала она и утерла глаза краем сари.

Юноша приходил несколько раз, и наконец Хорлалу удалось встретиться с ним. Бену ожидал его в тот день. Они разговаривали до поздней ночи.

Бену рассказал:

— Отец стал себя так вести, что я больше не могу оставаться дома. Особенно теперь, когда я узнал, что он собирается жениться. Роти-бабу уже ищет ему невесту — без него теперь в доме ничего не делается. Раньше, если я немного задерживался, отец беспокоился, а теперь я могу пропадать несколько дней — ему это приносит только облегчение. Если я уйду, он только обрадуется, потому что сейчас он думает лишь о своей будущей женитьбе. А если отец женится, я не смогу больше жить дома. Вы должны помочь мне найти выход из этого положения. Я хочу быть самостоятельным человеком.

Хорлал чувствовал и нежность и боль. Мысль о том, что в трудную минуту Бену пришел именно к нему, к своему бывшему учителю, вызывала у него и радость и страдание. Но что мог сделать для юноши его учитель?

— При всех обостоятельствах мне нужно поехать в Англию учиться на адвоката. Иного выхода нет, — говорил Бену.

— Разве Одхор-бабу позволит тебе уехать?

— Если я уеду, ему станет намного легче. Но вот с деньгами дело обстоит хуже. Нелегко будет получить от него деньги для жизни за границей. Придется прибегнуть к хитрости.

Хорлал улыбнулся, видя такую житейскую опытность Бену.

— Хитрость? — спросил он. — Какую?

— Я займу деньги под долговую расписку. А когда кредитор подаст на меня жалобу, отец меня пожалеет и выплатит долг. А я на эти деньги уеду в Англию. Когда я уже буду за границей, он не сможет не посылать мне денег.

— Да, но кто даст тебе в долг?

— А вы разве не можете?

Пораженный, Хорлал переспросил:

— Я?!

Больше он ничего не сказал.

— А почему бы не вы? Ведь сторож принес вам сегодня столько денег в сумке!

Хорлал засмеялся:

— Деньги принадлежат мне так же, как принадлежит мне и сторож.

Он попытался втолковать Бену суть своей работы:

— Эти деньги только на одну ночь находят приют в доме бедняка, а утром они расходятся по разным направлениям.

— А ваш начальник не может дать мне денег взаймы? Я уплатил бы большие проценты.

— Если бы твой отец внес залог, то он по моей просьбе, наверно, дал бы.

— Если бы отец внес залог, то почему бы ему вообще не дать денег? — возразил Бену.

Разговор на этом окончился. Хорлал думал: «Если бы у меня было бы что-нибудь свое, я продал бы дом и имущество и помог бы мальчику».

Этому мешало лишь одно обстоятельство: не было ни дома, ни имущества.

X

Однажды, в пятницу вечером, у дома Хорлала остановился экипаж. Как только Бену вышел из него, сторож низко ему поклонился и тотчас же побежал доложить своему господину. Хорлал сидел на полу спальни и пересчитывал деньги, когда Бену вошел к нему. Он был одет совсем необычно… Вместо изящных дхоти и чадора, которые он носил прежде, его полную фигуру облекал пиджак персидского покроя и брюки; на голове было кепи. На указательном пальце сверкал перстень, усеянный драгоценными камнями, а из-под рукавов пиджака выглядывали манжеты сорочки, скрепленные бриллиантовыми запонками.

Хорлал перестал считать деньги:

— Что случилось? Почему ты так поздно и в таком виде?

— Послезавтра отец женится. Он от меня это скрывает, но мне сказали. Я попросил у него разрешения поехать на некоторое время в наши владения в Баракнуре. Отец был очень доволен и дал свое согласие. Я еду туда и не хочу больше возвращаться домой. Ах, если бы у меня хватило мужества, я утопился бы в Ганге!

Бену заплакал. В сердце Хорлала будто вонзили нож. Он всем своим существом чувствовал, как тяжело будет жить Бену в доме, где каждый предмет хранит память о любящей матери, когда чужая женщина займет ее место. «Можно родиться богатым, — думал он, — но это все равно не спасет от страданий и унижений». Он не знал, как успокоить Бену, что ему сказать, и только взял его за руку. В этот момент он невольно подумал: «Такое несчастье, а Бену приоделся, как на свадьбу!»

Бену заметил, что Хорлал смотрит на бриллиантовое кольцо, и, видимо, понял молчаливый вопрос своего учителя.

— Это кольцо принадлежало моей матери.

Хорлал едва сдержал слезы. Потом спросил:

— Бену, ты обедал?

— Да. А вы?

— Я не могу выйти из комнаты, пока не пересчитаю деньги и не запру их в сейф.

— Поешьте, мне нужно о многом с вами поговорить. Я останусь здесь. Мать ждет вас с обедом.

После некоторых колебаний Хорлал сказал:

— Ладно, я быстро поем и приду.

Наскоро пообедав, Хорлал вернулся вместе с матерью. Бену поклонился ей; она нежно поцеловала его в подбородок. Сын обо всем ей рассказал, и она всей душой сочувствовала мальчику. Она знала, что никакая ее забота не сможет заменить Бену любви матери, и это ее угнетало.

Они сидели втроем среди разбросанных денег и беседовали. Вспомнили детство Бену — ученика и учителя, жившего у них в доме, мать Бену, горячо любившую сына…

Было уже очень поздно, когда Бену неожиданно посмотрел на часы и сказал:

— Больше я не могу сидеть. Если я опоздаю, то пропущу поезд.

— Оставайся сегодня у нас, сынок, а завтра утром поедешь вместе с Хорлалом, — возразила старушка.

— Нет, нет, — взмолился Бену, — не просите меня, пожалуйста! Мне во что бы то ни стало надо уехать сегодня… Учитель, — добавил он, обращаясь к Хорлалу, — мне опасно ехать со всеми этими драгоценностями. Оставьте их у себя, а я, когда вернусь, заберу их обратно. Скажите вашему сторожу, чтобы он принес из экипажа кожаный саквояж. Я сложу их туда.

Сторож принес чемоданчик. Бену снял часы, кольца, запонки и положил все в саквояж. Осторожный Хорлал сейчас же спрятал его в сейф.

Бену взял прах от ног матери Хорлала. Она благословила его со слезами в голосе:

— Пусть сама Дурга станет твоей матерью и защитит тебя!

Потом Бену коснулся ног Хорлала и совершил пронам. Раньше он никогда этого не делал. Хорлал молча его обнял, и они вместе спустились к экипажу. Зажгли фонари, и нетерпеливо храпящие лошади унесли Бену в ночь, в Калькутту, освещенную огнями газовых фонарей.

Долго сидел Хорлал в своей комнате, не проронив ни слова. Наконец он глубоко вздохнул и снова стал считать мелкие деньги, раскладывая их по сумкам. Кошели с банкнотами он пересчитал еще раньше и спрятал их в сейф.

XI

Глубокой ночью Хорлал положил под подушку ключ от сейфа и лег в комнате, где хранились деньги. Спал он плохо. Во сне он видел лицо матери Бену, закрытое покрывалом. Она громко бранила сына, но нельзя было ясно разобрать слова. От бриллиантов и изумрудов, украшавших ее, исходили красные, зеленые, белые лучи света, пронизывавшие черное покрывало. Хорлал старался громко подозвать к себе Бену, но голос его как будто пропал — он не мог издать ни одного звука. Вдруг раздался страшный грохот, покрывало разорвалось и упало.

Хорлал вздрогнул, проснулся и открыл глаза. Было еще совсем темно. Порыв ветра захлопнул окно и погасил лампу. Хорлал спичкой зажег ее и проверил время. Уже четыре часа — спать больше нельзя, нужно ехать с деньгами в деревню.

Хорлал умылся и шел в свою комнату, когда его окликнула мать:

— Ты что, сынок, уже встал?

Хорлал зашел в спальню к матери и совершил пронам. Она благословила его и сказала:

— Сынок, я только что видела сон, будто ты едешь, чтобы привести в дом невестку. Утренние сны сбываются.

Улыбаясь, Хорлал вошел в свою комнату, вытащил кошели с деньгами из сейфа и хотел увязать их в тюк, как вдруг ему показалось, что он все еще видит сон. Хорлал сильно постучал по сейфу, но в нем ничего не было. Он развязал узлы кошелей, потряс их, и вдруг из одного выпали два письма, написанные рукой Бену: одно — на имя отца, а другое — на имя Хорлала.

Судорожно разорвав конверт, Хорлал стал читать. Он плохо видел — ему казалось, что свет в комнате потускнел. Пришлось подбавить огня. Он плохо понимал то, что читал, — казалось, он забыл свой родной бенгальский язык.

Оказывается, пока Хорлал обедал, Бену взял банкнотами по десять рупий три тысячи для поездки в Англию. Пароход отправлялся сегодня утром.

Бену писал:

«Я пишу отцу, чтобы он покрыл мой долг. А когда вы откроете чемоданчик, то увидите там драгоценности моей матери. Я не знаю точно, сколько они стоят, но думаю, что больше трех тысяч. Если бы мать была жива и отец не давал мне денег на поездку в Англию, она, конечно, продала бы эти драгоценности и обеспечила меня всем необходимым на дорогу. Я не потерплю, чтобы отец отдал эти драгоценности кому-то другому. Поэтому я с большим трудом взял их у отца. Если отец будет медлить с выплатой моего долга, вы легко сможете продать или заложить эти украшения. Эти вещи принадлежат моей матери, а значит, мне».

В письме было написано много другого, не относившегося к делу.

Хорлал запер комнату, выбежал на улицу, нанял экипаж и помчался к Гангу. Но он не знал названия парохода, на котором уезжал Бену. Добравшись до пристани, он узнал, что сегодня в Англию отбыли два парохода. Как определить, на каком из них был Бену, и каким образом задержать пароход — этого он, разумеется, сообразить никак не мог.

С пристани он поехал домой. Под утренними лучами солнца просыпалась Калькутта. Но Хорлал ничего не видел; он был в прострации. Сердце его отчаянно билось, будто встретило непреодолимое препятствие и никак не могло сдвинуть его с места.

Экипаж остановился около дома, где его ждала мать, где раньше сразу исчезали все неприятности рабочего дня, вся усталость. Хорлал расплатился с извозчиком и вошел в дом, охваченный страхом и глубочайшим отчаянием.

Встревоженная мать спросила:

— Ты куда ездил, сынок?

— Я искал тебе невестку, — ответил он, сухо засмеялся и потерял сознание.

— О господи, что же это такое? — испугалась старушка.

Зачерпнув воду, она вылила ее на лицо Хорлала. Хорлал очнулся и посмотрел вокруг ничего не выражающим взглядом.

— Не беспокойся, мама, мне нужно побыть одному, — сказал он, поспешно ушел в свою комнату и запер изнутри дверь.

Мать села на пол у порога; на нее падали весенние лучи солнца. Она прислонилась к запертой двери и временами звала сына:

— Хорлал, сынок! Хорлал!

— Мама, я выйду попозже, иди пока к себе.

Старуха, не двигаясь, сидела на солнце и шептала молитвы.

Пришел сторож из конторы, постучал в дверь и сказал:

— Бабу, если мы сейчас не выйдем, то пропустим поезд.

Хорлал ответил, не открывая дверь:

— Семичасовым поездом мы не поедем.

— А когда?

— Я скажу после.

Покачивая головой, сторож спустился вниз.

Хорлал напряженно думал: «Ну кому я могу сказать об этом? Ведь произошла кража! Как я посажу Бену в тюрьму?»

Внезапно он вспомнил об украшениях. Ведь он совершенно позабыл о них! Казалось, в кромешном мраке появился луч света. Хорлал открыл чемоданчик и увидел не только кольца, часы и запонки, но и браслеты, золотые обручи, нити жемчуга. Все это стоило, конечно, много дороже трех тысяч. Но ведь это тоже украдено Бену — это ему не принадлежит. И сам Хорлал подвергается опасности, пока чемоданчик находится в его доме.

Не медля ни минуты, он схватил письмо Бену к отцу и чемоданчик и выбежал из комнаты.

— Ты куда, сынок? — спросила мать.

— К Одхорлалу.

Старушка сразу почувствовала облегчение; ее сердце освободилось от непонятного страха. Она решила, что известие о свадьбе отца Бену так подействовало на ее сына и он до сих пор не может успокоиться. О, как он любит Бену!

— Так ты, значит, сегодня не поедешь в район?

— Нет, нет, мама, — ответил Хорлал, выбегая на улицу.

Еще далеко от дома Одхорлала-бабу он услышал нежные звуки музыкальных инструментов, но, подъехав ближе, уловил в торжественности дома, где шла свадьба, какую-то напряженность. Швейцары были, как никогда, строгие, никого из слуг не выпускали из дома; на всех лицах ясно проглядывали страх и беспокойство. Оказывается, вчера вечером похитили драгоценности на большую сумму. Нескольких слуг, наиболее подозреваемых, должны были отвести в полицию.

Хорлал поднялся на балкон второго этажа. Одхорлал-бабу был в диком гневе. Ротиканто курил табак.

— Мне нужно с вами поговорить по секрету, — сказал Хорлал.

Одхор-бабу сердито ответил:

— У меня нет сейчас времени секретничать с тобой! Выкладывай здесь все, что у тебя есть.

Он решил, вероятно, что Хорлал пришел просить у него помощи или денег взаймы.

— Если бабу стыдно говорить при мне, я могу выйти, — сказал Ротиканто.

— Сиди и никуда не уходи! — раздраженно воскликнул Одхорлал.

— Вчера вечером Бену оставил в моем доме этот саквояж.

— Что в нем?

Хорлал открыл саквояж и передал его Одхору-бабу.

— А, ученичок и учитель затеяли вместе хорошее дело! Знали, что их поймают, если они будут продавать ворованное, и поэтому вернули обратно — думают, что получат бакшиш за честность!

Хорлал протянул Одхору-бабу письмо Бену.

Лицо Одхорлала налилось кровью, когда он читал письмо.

— Ну что ж, я сообщу в полицию. Мой сын еще несовершеннолетний, ты похитил его и послал в Англию. Наверно, дал ему взаймы пятьсот рупий и заставил написать, что он получил три тысячи. Я не стану платить этот долг.

— Я ему ничего не давал.

— А откуда он взял эти деньги? Взломал твою шкатулку и украл?

Хорлал молчал. Ротиканто подмигнул своему патрону и сказал:

— Вы спросите его, видел ли он своими глазами — я уж не говорю о трех тысячах — хотя бы пятьсот рупий.

Как бы там ни было, история кражи драгоценностей выяснилась. Но когда узнали, что Бену бежал в Англию, в доме вновь поднялась страшная кутерьма. А несправедливо обвиненному Хорлалу пришлось уйти ни с чем.

Его вновь охватили слабость и безразличие. У него не было сил ни почувствовать страх, ни думать. Ему не хотелось даже представлять себе, какие последствия может повлечь за собой вся эта история.

Подойдя к переулку, Хорлал увидел у своего дома экипаж. Неожиданно вспыхнула надежда: «Бену вернулся! Конечно, Бену!» Он никак не мог примириться с тем, что создалось абсолютно безвыходное положение.

Хорлал подбежал к экипажу и увидел сахиба из конторы. Сахиб вышел из экипажа, схватил Хорлала за руку и вошел в дом:

— Ты почему сегодня не поехал в деревню?

Сторож, не добившийся утром толку от Хорлала, сообщил управляющему, а тот послал своего помощника.

— Не хватает трех тысяч рупий.

— Куда же они девались?

Хорлал молчал.

— Пойдем посмотрим, где лежат деньги.

Сахиб пересчитал их и тщательно осмотрел все кругом. Обыскали весь дом, комнату за комнатой. Мать не могла больше выдержать — она вышла к сахибу и стала с тревогой расспрашивать сына:

— Хорлал, Хорлал, что случилось?

— Мама, украли деньги.

— Как могли украсть? Кто мог нас погубить?

— Молчи, мама.

Окончив поиски, сахиб спросил:

— Кто был у вас этой ночью?

— Я запер двери и лег спать — ночью никого не было.

Сахиб перенес деньги в экипаж и сказал Хорлалу:

— Ладно, поедем сейчас к управляющему.

Увидев, что Хорлал уходит вместе с сахибом, старуха преградила им путь:

— Сахиб, куда вы уводите моего сына? Я отказывала себе в куске хлеба и воспитала его. Мой сын не тронет чужую копейку!

Сахиб не понимал бенгальского языка и поэтому только приговаривал:

— Ладно, ладно.

— Да не волнуйся ты, мама! Я съезжу к управляющему и скоро вернусь.

— Ты с утра ничего не ел, — беспокоилась старушка.

Хорлал ничего не ответил и уехал вместе с сахибом.

Мать упала на пол как подкошенная.


Боро-сахиб сказал Хорлалу:

— Расскажи мне правду, как было дело.

— Я денег не брал.

— Да в этом я абсолютно не сомневаюсь. Но ты безусловно знаешь, кто взял деньги.

Хорлал потупил голову и молчал.

— Как ты думаешь, кто мог взять эти деньги?

— Я не могу себе представить, кто мог это сделать.

— Слушай, Хорлал, я тебе доверял и поэтому поручил тебе эту работу, не взяв никакого залога. Многие у нас в конторе возражали против этого. Три тысячи, конечно, небольшие деньги, но ты вынудишь меня краснеть. Я даю тебе целый день — как хочешь, а собери деньги и принеси их сюда, и ты будешь по-прежнему работать, как будто ничего не произошло.

Боро-сахиб встал. Было одиннадцать часов утра. Хорлал, понурив голову, вышел из конторы, а торжествующие клерки на все лады обсуждали падение Хорлала.

«Что делать, что мне делать?» — думал Хорлал.

Он не был в состоянии ясно мыслить и не мог отчетливо представить себе, чем все это кончится. Бесцельно побрел он по улице.

Калькутта, огромный город, дающий приют тысячам людей, стала ловушкой, в которую попал Хорлал. Выбраться из нее не было никакой возможности.

Казалось, все общество, все люди цепко держали маленького, безобидного Хорлала и ни за что не хотели его выпустить.

Никто его не знал, никто не испытывал к нему ненависти, но все были врагами.

А жизнь между тем шла своим чередом: прохожие толкали Хорлала и шли дальше своим путем, клерки на улице пили воду из маленьких стаканчиков. Никто не обращал на него внимания.

Вот праздный путник уселся под деревом. Подперев голову руками, он рассеянно смотрел по сторонам. В сторону Калигхата проехал экипаж с девушками-индусками. Какой-то чапраси[71] попросил Хорлала прочесть адрес — видно, притворился, что между Хорлалом и остальными людьми нет никакой разницы. Хорлал объяснил чапраси, куда нужно идти.

Закончилась работа в конторах и учреждениях. Экипажи развозили людей по домам. В битком набитых трамваях, разглядывая театральные афиши, клерки ехали домой.

Работа, досуг, необходимость спешить домой — все эти понятия потеряли для Хорлала свое значение.

Все, что его окружало: дома, учреждения, экипажи, шумное движение, — казалось Хорлалу то грозной, неумолимой действительностью, то каким-то нереальным сновидением. Он ничего не ел, ни на минуту не присел отдохнуть — он не помнил, как прошел этот страшный день.

Зажглись огни газовых фонарей. Как злые духи, подстерегающие жертву, они устремили тысячи пронизывающих глаз в ночную тьму.

Хорлал не замечал времени. Он чувствовал, как на виске у него билась жилка; голова раскалывалась от боли; все тело горело, ноги отказывались служить. То его мучила нестерпимая боль страдающего сердца, то охватывало безысходное отчаяние и утомление, то он впадал в равнодушное оцепенение.

Только воспоминание о матери иногда вспыхивало в сознании Хорлала. В огромной Калькутте не было больше никого, чье имя могли быпрошептать его пересохшие губы.

Хорлал мечтал, как глухой ночью, когда все заснут и никто не сможет его унижать, он придет к матери, молча положит свою голову на ее колени и уснет. И пусть он больше никогда не проснется.

Но домой идти нельзя было — он боялся, что полицейские станут оскорблять его мать.

Хорлал уже падал от усталости, когда заметил проезжавший мимо наемный экипаж.

— Вам куда, господин? — спросил извозчик.

— Все равно куда, просто хочу подышать свежим воздухом. Вези по улицам, прилегающим к Майдану.

Извозчик с подозрением посмотрел на странного пассажира и хотел ехать дальше, но Хорлал уплатил ему вперед рупию, и экипаж покатил по Майдану. Смертельно усталый, Хорлал положил пылающую голову на выступ окна и закрыл глаза.

Боль постепенно стихала, жар уменьшился. Душу наполнило чувство глубокого блаженства, вечного покоя, избавления от всех страданий. Каким заблуждением представлялись ему теперь мысли о безысходности его горя, о безвыходности положения! Он понял, что в нем просто говорил страх, а мысли, что нет никакого спасения и избавления, глубоко ошибочны.

Железный кулак, стиснувший его душу и безжалостно ее мявший, вдруг отпустил ее. Хорлалу казалось, что откуда-то с неба исходит ощущение безграничной свободы, мира и счастья. Ни один король, ни один император не имел теперь власти над Хорлалом и не мог больше держать его в цепях несправедливости, унижений и страданий.

Порвались путы страха, которыми он сам себя связал, и тогда он всем сердцем ощутил присутствие своей матери во всем бесконечном мире. Она была везде: на улицах, в домах, в магазинах; ее никто не смел задержать, — казалось, ветер, небо, вся вселенная слились воедино с нею.

В этом мире, сливавшемся с его матерью, исчезли все страдания, заботы, исчезло само сознание действительности. Перестали кипеть горячие слезы, не стало больше ни темноты, ни света — осталось одно лишь состояние глубокого покоя.

На часах храма пробил час. Извозчику надоело кружить по темным улицам Майдана.

— Бабу, лошади устали. Скажи, куда тебя везти.

Молчание.

Он соскочил с козел и стал трясти седока. Хорлал продолжал хранить молчание.

Испуганный извозчик потрогал своего пассажира и убедился, что тело его окоченело, а дыхания не слышно.

И извозчик так и не услышал ответа на вопрос, куда ехать.


1907

ИСПОЛНЕННОЕ ОБЕЩАНИЕ

I

Даже матери не всегда так любят своих детей, как Бонгши-бошон любил своего брата Рошика.

Стоило Рошику замешкаться, возвращаясь из школы, как Бонгши оставлял работу и бежал его искать. Он не мог есть сам, не накормив Рошика. А уж если брат заболевал, Бонгши горько плакал.

Рошик был моложе брата на шестнадцать лет. Он был самым младшим, а Бонгши — самым старшим в семье. Все остальные дети умерли. Остались только они вдвоем, когда скончалась мать. Рошику исполнился тогда всего один год. Прошло еще два года, и они потеряли отца. Обязанности по воспитанию Рошика целиком легли на плечи Бонгши.

Ткачество было наследственной профессией рода, к которому принадлежал Бонгши. Оно позволило Обхираму Бошаку, прапрадеду Бонгши, построить в деревне храм, в котором до сих пор стоит изваяние Кришны. Но потом из-за моря нагрянул железный дьявол и поразил беспомощный станок огненными стрелами, поселил в домах ткачей духов голода и под свист пара стал играть на трубе свой победный марш.

Но станок цеплялся за жизнь, он не хотел умирать. Несмотря ни на что, челнок до сих пор проворно снует с ниткой в зубах, хотя его старомодные манеры не по душе капризной Лакшми[72]. Железный дьявол хитростью, силой, правдой и неправдой подчинил ее себе.

Бонгши повезло больше других. Ему покровительствовали местные господа — Бонгши ткал для них и многочисленных членов их семейств тонкую ткань. Один он не мог справиться с этим делом, и поэтому ему приходилось нанимать помощников. Жениться в тех краях было нелегко — невесты оценивались очень дорого, — тем не менее Бонгши мог бы за все это время скопить достаточно денег, чтобы взять в дом девушку без претензий. Если этого не случилось, то только из-за Рошика.

На праздник Пуджи для Рошика выписывались наряды, не уступавшие свадебным нарядам принца. Стараясь покупать Рошику и другие дорогие вещи, в которых тот вовсе не нуждался, Бонгши должен был урезывать себя во всем.

Тем не менее нужно было подумать и о продолжении рода. Бонгши мысленно выбрал себе девушку из подходящей семьи и стал копить деньги. «Триста рупий отцу девушки и сто рупий на украшения будет достаточно», — решил он и по пайсам стал собирать необходимые деньги.

Денег пока что было мало, но зато времени впереди было достаточно. Его будущей невесте было всего четыре года, так что в распоряжении Бонгши было, во всяком случае, лет пять.

Но звезда в гороскопе Бонгши, которая должна была помочь ему скопить деньги, явно смотрела на Рошика и, следовательно, никак не могла выполнить свою задачу.

В деревне Рошик был коноводом всех своих сверстников и младших ребятишек. Человек, растущий в холе и получающий все, что он пожелает, неодолимо притягивает к себе обиженных судьбой. Приблизиться к нему — это как бы означало удовлетворение своих желаний. Люди льнут к нему вовсе не из-за того, что много получают от этого, — если им даже ничего не достается, их ненасытное воображение все же несколько успокаивается.

Было бы несправедливо утверждать, что только роскошь, окружавшая Рошика, привлекала к нему деревенских детей. Он обнаруживал такие удивительные способности во всем, что даже дети из более высоких семей, чем та, к которой принадлежал он, не могли не склониться перед ним. За что бы он ни взялся, все ему удавалось. От него, по-видимому, не были скрыты знания, накопленные в прежних рождениях, и ему не надо было учиться — он все схватывал на лету.

Способности Рошика снискали ему популярность даже среди взрослых; не только дети, но и их родители настойчиво просили его сделать то или другое.

Однако большим недостатком мальчика было то, что он не мог надолго заинтересоваться одним и тем же. Как только он овладевал каким-нибудь делом, он его тут же забрасывал и даже сердился, когда ему напоминали об этом.

Однажды на праздник Дивали из Калькутты к местным господам приехали пиротехники. Рошик быстро научился у них делать фейерверк. Но лишь два года праздник Калипуджа сопровождался в деревне блестящей иллюминацией. На третий год ракеты и огненные фонтаны больше не взлетали в воздух — Рошика увлек пример молодого музыканта, одетого в чапкан и мантию и носившего медаль, и он усердно разучивал пенджабские мелодии на фисгармонии.

Хотя эта причудливая игра дарований то приближала, то отдаляла мальчика от окружающих, им восхищались еще больше. А о старшем брате уж нечего и говорить. Дивясь тому, какой необыкновенный ребенок родился у них в семье, он решил, что при всех обстоятельствах должен его вырастить. При этой мысли на глаза Бонгши навертывались слезы, и он молил Кришну взять его раньше Рошика из этого мира.

Когда приходится считаться с вечно меняющимися фантазиями столь одаренного брата, надежды на скорую женитьбу отодвигаются в туманную даль будущего; а годы жизни тем не менее неумолимо идут.

Когда Бонгши перевалило за тридцать, его сбережения не достигли и ста рупий, и невеста оказалась в доме совсем другого жениха. Бонгши призадумался и сказал себе: «На меня надеяться уже нечего, продолжить род придется Рошику».

Если бы в этой деревне девушки могли сами выбирать себе женихов, то нечего было бы вообще заботиться о подыскании невесты для Рошика. Бидху, Тара, Нони, Шоши, Шубха — кого только ни назови, все любили его. Когда Рошику приходила фантазия лепить фигурки из глины, дружба девочек между собой оказывалась на краю гибели из-за борьбы за право обладать этими куклами.

Одна из девочек, Шойробха, отличалась необыкновенной скромностью. Она любила наблюдать за тем, как Рошик лепит кукол, и подносила ему, когда это было нужно, глину и палочку. Девочке больше всего хотелось, чтобы Рошик велел ей что-нибудь сделать. Зная, что он любит жевать бетель во время работы, она каждый день заранее готовила его. Когда мастер выставлял перед ней плоды своего труда и предлагал на выбор любую куклу, она из робости никак не решалась взять ту, которая ей нравилась, и Рошик дарил ей куклу по своему вкусу.

Когда Рошику надоедало лепить и он усаживался за фисгармонию, дети обступали его. Всем хотелось самим потрогать клавиши, но Рошик отгонял их грозным окриком. Одна Шойробха никогда не надоедала ему; одетая в полосатое сари, облокотившись на левую руку и наклонившись к Рошику, она молча сидела и восторженно смотрела на музыканта. Он подзывал ее и предлагал: «Шойри, иди сюда, потрогай клавиши», но девочка не решалась приблизиться, и тогда Рошик сам брал ее за руку и заставлял нажимать пальцами на клавиши.

Гопал, брат Шойробхи, был одним из самых горячих поклонников Рошика. Он отличался от сестры тем, что его не нужно было упрашивать воспользоваться разрешением. Он сам любил распоряжаться и, живо интересуясь всем новым, не отставал, пока ему не разрешали. Рошик не любил удовлетворять чужие желания, но Гопал пользовался некоторыми преимуществами по сравнению с другими мальчиками.

Бонгши решил поженить Рошика и Шойробху. Но ее семья занимала более высокое положение, и, чтобы достичь цели, нужно было иметь не менее пятисот рупий.

II

До этого времени Бонгши не просил брата помочь ему в труде — всю работу он делал один. Ему доставляло большое удовольствие наблюдать, как Рошик развлекает людей всякими штуками, не приносящими, однако, никакой пользы дому. А Рошик, в свою очередь, удивлялся, как может брат весь день сидеть за ткацким станком. «Я бы ни за что не мог этого вынести», — думал он. Бонгши отказывал себе во всем ради брата, а Рошик считал его поэтому скупым и немного стыдился этого. С детства он привык считать себя совсем иным человеком, чем его брат, и Бонгши сам поощрял в нем эту черту.

Когда Бонгши отказался от собственной женитьбы и решил взять в дом невесту для Рошика, эта мысль целиком завладела его воображением. Каждый месяц оттяжки казался ему тягостным. Как мираж перед умирающим от жажды путником, в его воображении возникала радостная картина свадьбы Рошика: играет музыка, горят огни, брат в праздничных одеждах…

Но сбережения росли очень медленно. Чем больше Бонгши старался, тем дальше, казалось, отодвигался успех. Физические силы отказывались идти в ногу с духовными и часто ему изменяли. Труд становился непосильным. В часы, когда вся деревня спала и только шакалы, как ночные сторожа, перекликались друг с другом, Бонгши работал при тусклом свете маленькой лампы. Много ночей провел он так, и не было в доме никого, кто бы запретил ему это делать. Вдобавок он плохо питался, да и зимняя одежда его совсем износилась — многочисленные прорехи, казалось, тайно приглашали холод войти в их отверстия. Обе предыдущие зимы Бонгши говорил себе: «Ну, я как-нибудь уж дотяну этот год, подкоплю еще денег; а когда на будущий год придет в деревню разносчик и принесет зимние одежды, я возьму их у него в долг и еще через год уплачу деньги. К этому времени мой денежный ящик будет полон».

Но благоприятный год все не наступал, а здоровье Бонгши становилось все хуже и хуже. И вот наконец он сказал Рошику:

— Я не в состоянии работать один на станке. Тебе тоже придется принять в этом участие.

Рошик ничего не ответил и только скорчил гримасу. Но болезнь вызвала у Бонгши дурное настроение, и он стал упрекать брата:

— Что с тобой станет, если ты бросишь нашу наследственную профессию и будешь без толку шататься целыми днями!

Слова брата были уместны и справедливы, но Рошику показалось, что никогда в жизни он еще не терпел такой несправедливости. Он не стал есть в этот день дома и пошел удить рыбу у водоворота.

Был тихий зимний полдень. Где-то на высоком размытом берегу пела птица шалик; за спиной Рошика в манговой роще ворковали голуби. На прибрежном мху расположилась стрекоза, расправила свои длинные прозрачные крылья и безмятежно грелась на солнце.

Рошик обещал в этот день Гопалу, что будет учить его играть в латхи[73]. Предвидя, что урок начнется не скоро, Гопал начал играть с червями, которых Рошик приготовил для рыбной ловли и положил в кувшинчик.

Рошик наотмашь ударил его по лицу. Шойробха сидела, вытянув ноги, на траве у воды, и ждала, когда Рошику захочется бетеля. Неожиданно он сказал:

— Шойри, я очень проголодался, не принесешь ли ты мне поесть?

Довольная девочка побежала домой и скоро вернулась с полным подолом риса, жаренного в патоке.

Рошик так и не подходил больше к брату в тот день.

Настроение у Бонгши было очень плохое. Ночью во сне он видел отца, а проснувшись, почувствовал себя еще более подавленным. Ему казалось, что отец не находит себе покоя на том свете из-за того, что их род может прекратиться.

Утром Бонгши почти силой усадил Рошика за работу — ведь речь шла не о каком-то приятном или неприятном деле, а о выполнении своего долга перед родом. Рошик стал работать, но дело шло туго: руки его утратили обычную ловкость, нитка поминутно рвалась, и много времени уходило на то, чтобы ее связывать. «Это потому, что у него нет никакой практики. Пройдет несколько дней, и руки привыкнут к работе», — думал Бонгши.

Когда Рошик увлекался каким-нибудь делом, его руки сами приспосабливались к работе, но на этот раз он не испытывал никакого интереса, и руки отказывались ему служить. К тому же товарищи, искавшие своего вожака, застали его за этим занятием. Рошик, как примерный мальчик, был занят работой, которой из поколения в поколение занималась его семья, и это вызвало в нем стыд и злобу.

Через одного из своих приятелей Бонгши известил Рошика, что собирается женить его на Шойробхе. Он надеялся, что приятное известие смягчит сердце брата.

Его ожидания не оправдались. «Бонгши воображает, что женитьба на Шойробхе — это предел моих мечтаний!» — сказал себе Рошик.

Его отношение к Шойробхе так резко изменилось, что она не осмеливалась теперь приносить ему бетель в подоле. Чувствуя что-то неладное, но не понимая, в чем дело, кроткая девочка горько плакала. Те маленькие права, которыми она пользовалась, когда Рошик играл на фисгармонии, были утрачены; лишалась она и возможности исполнять его поручения. Жизнь стала казаться ей пустой и полной обмана.

До этих пор всюду: в лесах и рощах, в храме Кришны, на реке и переправах, в затонах и прудах, на базаре, у кузнецов и плотников — Рошик чувствовал себя как дома. Все это было его владением, где он — один или с товарищами — делал что хотел и как хотел. Деревня и усадьбы местных господ составляли для него весь мир, и он никогда не ощущал потребности выйти за его пределы.

Но теперь Рошик почувствовал, что ему тесно в маленькой деревне. Его душа рвалась куда-то в бескрайные дали, на широкий простор. Свободного времени было достаточно — брат не слишком обременял его работой. Но даже небольшая работа отравляла весь досуг Рошика, не было теперь ни малейшего желания его использовать.

III

Как раз в эти дни одному мальчику из богатой соседской семьи купили велосипед, и Рошик стал учиться на нем ездить. Рошик за короткое время так научился управлять велосипедом, что велосипед уподобился крыльям, привязанным к его ногам. Как чудесно! Какое ощущение свободы! Какую радость это доставляет!

Подобно волшебному колесу Вишну, эта машина без всякого труда преодолевала любое расстояние. Будто вихрь вселился в колеса и бешено летит с всадником на плечах. Казалось, вернулись времена, описанные в «Рамаяне» и «Махабхарате», когда человек мог иногда пользоваться орудием, принадлежавшим богам.

«Зачем жить, если не имеешь такого велосипеда, — думал Рошик. — Да и стоит он совсем недорого. Всего каких-то сто двадцать пять рупий. За такую ничтожную сумму человек приобретает совершенно новые способности».

Хотя Рошик решил ничего больше не просить у брата, но от этого решения пришлось отказаться. Изменилась, правда, сама форма просьбы.

— Дай мне взаймы сто двадцать пять рупий, — сказал он.

Уже некоторое время Рошик ничего не выпрашивал у брата, и это мучило Бонгши еще больше, чем болезнь. Поэтому его сердце заплясало от радости, когда Рошик обратился к нему. «Пусть все идет к черту! — подумал он. — Хватит отказывать себе во всем, дам-ка я ему эти деньги».

Но сейчас же в голову пришла другая мысль: «А род? Ведь род навсегда угаснет! Что станет, если я отдам эти сто двадцать пять рупий? В долг? Рошик берется отдать сто двадцать пять рупий, взятых взаймы! Если бы это было возможным, я мог бы умереть со спокойной душой».

Бонгши решил быть твердым, как камень, и сказал:

— Ты думаешь, о чем говоришь? Разве я могу достать такие деньги?

Рошик же, с своей стороны, заявил друзьям:

— Если я этих денег не получу, то не женюсь.

Когда это достигло ушей Бонгши, он заявил:

— Вот это забавно! Оказывается, нужно давать выкуп не только за невесту, но и за жениха. Такого не слыхивал никто из наших предков вплоть до седьмого колена.

После этого Рошик открыто восстал против брата и совсем бросил станок.

— Я болен, — отвечал он, когда его спрашивали, в чем дело.

Но болезнь проявлялась только тогда, когда надо было работать на станке, когда же подходило время есть, ее признаков не было заметно.

Бонгши был несколько задет. Он сказал себе: «Ладно, больше я никогда его не попрошу работать», но тем не менее сердился и нервничал.

Как раз в тот год вследствие движения «свадеши»[74] и бойкота иностранных товаров цены и спрос на ткани ручной выделки чрезвычайно возросли. Почти все ткачи, давно уже оставившие станок, вернулись к своему прежнему ремеслу. Ткацкие челноки, как волшебные крысы, впряженные в колесницу бога Ганеши[75], день и ночь неутомимо сновали в домах бенгальских ткачей, помогая исполнению заветных желаний.

Бонгши волновался, когда станок хоть на минуту прекращал свою работу.

Если бы Рошик сейчас помогал ему, они получили бы двухлетнюю прибыль за полгода. Но Рошик не помогал, и больной Бонгши работал, напрягаясь изо всех сил.

Рошика почти никогда не было дома. Но вот однажды, под вечер, когда руки уже отказывались работать, а спина ныла от усталости, Бонгши услышал знакомую мелодию. Он прислушался и приостановил работу, которая к этому времени из-за его ошибок превратилась в бесполезную трату времени.

Рошик уже некоторое время совсем не прикасался к фисгармонии. Раньше Бонгши радовался и гордился, когда слышал, как Рошик играет на этом инструменте, сегодня же звуки музыки оказали на Бонгши совсем другое действие. Он оставил станок, вышел во двор и увидел, что Рошик играет для какого-то совершенно незнакомого человека. Усталый, измученный работой и лихорадкой, Бонгши заплакал и наговорил брату резкостей, не стесняясь в выражениях.

— И крошки хлеба не возьму я теперь у тебя! — ответил ему Рошик.

— Нечего зря хвастаться, я прекрасно вижу, на что ты способен! Ты можешь только подражать знатным господам, играя на музыкальных инструментах, и разыгрывать из себя наваба[76]. Нельзя так, Рошик! — сказал Бонгши и ушел в дом.

Не в силах работать, он лег на циновку.

Рошик привел гостя не для того, чтобы развлекать его игрой на фисгармонии. Он хотел поступить на работу в бродячий цирк, приехавший в Тханагор, и, чтобы познакомить одного из членов труппы со своими талантами, проигрывал один за другим все известные ему мотивы. В этот момент и появился старший брат.

До этого дня Бонгши никогда не упрекал брата так сурово. Он сам не понимал, как мог выговорить такие жестокие слова, — ему казалось, будто их произнес не он, а кто-то другой.

После тех горьких упреков, которыми он наградил брата, Бонгши больше не считал возможным хранить накопленные деньги. Он разозлился на эти деньги, вынудившие его пойти на такое неслыханное дело и не давшие ему никакого счастья. Он думал только о том, как дорог ему Рошик. Отчетливо всплывали воспоминания…

Вот малыш тщетно пытается выговорить слово «дада»; вот он хватает своими шаловливыми ручками нитку на станке, и никак его не отучишь от этого; вот брат раскрывает объятия, и Рошик срывается с чьих-то чужих колен, бежит к нему и прижимается к груди брата, тянет его за спутанные волосы, пытается поймать его нос своим беззубым ротиком…

Сердце Бонгши охватила жгучая боль. Он больше не мог лежать. Ласково окликнул он Рошика. Никто не ответил. Тогда он, охваченный ознобом, кое-как встал с циновки и увидел одинокого Рошика, сидевшего в темноте рядом с фисгармонией. Бонгши отвязал от пояса длинный и узкий, как змея, кошель и сдавленным голосом сказал:

— Бери, брат. Все эти деньги я копил для тебя — я хотел привести в дом невесту для тебя. Но я не могу делать это ценой твоих слез — я слишком слаб, мой братик, мой Кришна… Купи себе велосипед или все, что захочешь.

Рошик вскочил и сдавленным голосом поклялся брату, что никогда не притронется к его деньгам.

— Мне нужен велосипед и нужна жена, но я все сделаю на свои деньги, твои мне не нужны! — крикнул он и убежал, не дожидаясь ответа.

После этого между братьями не могло быть никаких разговоров о деньгах, да и вообще никаких разговоров.

IV

Гопал, самый верный из поклонников Рошика, теперь в обиде на него и держится на расстоянии. Он больше не зовет Рошика на рыбную ловлю и отправляется туда один. А о Шойробхе и говорить нечего. Она в ссоре с Рошиком — в ссоре на всю жизнь! Только ей никак не представляется возможность дать ему понять, как ужасно он ее обидел, и поэтому на глаза Шойробхи иногда навертываются непрошеные слезы.

Однажды в полдень Рошик зашел к Гопалу домой, дружески подергал его за уши и пощекотал. Гопал сперва сопротивлялся и даже пытался драться, но быстро сдался, и через минуту оба друга уже вели веселый разговор.

— Хочешь мою фисгармонию? — спросил вдруг Рошик.

Фисгармонию! Какой роскошный подарок! Разве такое возможно в наши времена? Но Гопал никогда не колебался и брал то, что нравилось, тем более, если ему не препятствовали. Он немедленно завладел фисгармонией и сказал, что теперь ни за что не отдаст ее обратно.

Когда Рошик завел разговор с Гопалом, то был уверен в том, что его услышит еще один человек. Однако сегодня его предположение не оправдалось. Тогда Рошик прямо сказал:

— Где Шойри? Позови ее.

Гопал пошел за сестрой, но сейчас же вернулся и сказал, что Шойри некогда, она должна сейчас сушить бобы. Рошик чуть усмехнулся и пошел во двор.

— Посмотрим, как она сушит бобы! — сказал он.

Никаких бобов во дворе не было. Шойробха услышала звук шагов мальчика, но спрятаться было некуда — она повернулась спиной и уткнулась лицом в глиняную стену двора. Рошик безуспешно пытался повернуть ее к себе:

— Ну чего ты сердишься, Шойри?

Но она вырвалась и так и осталась стоять лицом к стене.

Когда-то Рошик вышивал по своему вкусу разноцветными нитками одеяло. Девушки вышивают их по готовым образцам, а Рошик изобретал узор сам.

Пораженная Шойробха сосредоточенно следила за ним, пока он вышивал; ей казалось, что это будет такое удивительное одеяло, какого еще не видел мир. Когда оно было почти совсем готово, работа надоела Рошику, и он ее не закончил. Шойробха очень расстроилась; она без конца просила Рошика не бросать работу: еще два — три стежка, и одеяло будет готово. Но разве можно было заставить Рошика делать то, что ему не нравилось!

И вот вчера, когда уже прошло столько времени, Рошик за один вечер кончил вышивать одеяло.

— Шойри, — сказал он, — я закончил одеяло. Посмотри, как хорошо вышло!

Наконец, с трудом, ему удалось повернуть к себе лицо Шойробхи. Однако она закрыла его краем сари. По ее щекам текли слезы — разве можно было их показать!

Много пришлось еще потрудиться Рошику, пока прежние отношения с Шойробхой были восстановлены. Когда примирение зашло так далеко, что девочка принесла Рошику бетель, он разостлал одеяло по двору. Сердце девочки замерло от восторга — Рошик окончательно покорил ее. А когда Рошик сказал: «Шойри, это одеяло я вышивал для тебя, я тебе его дарю», — она никак не могла поверить, что такой необыкновенный подарок мог быть предназначен ей. Она не привыкла еще требовать для себя что-нибудь ценное.

Гопал стал ее ругать. Ему были незнакомы психологические тонкости, и он считал лицемерием не принять вещь, которую хочется иметь. Чтобы время не терять попусту, он свернул одеяло и отнес его в дом.

Итак, размолвка окончилась, и оба, мальчик и девочка, радовались, что их дружба будет продолжаться как прежде.

В этот день Рошик возобновил прежние отношения со всеми своими деревенскими друзьями. Только к брату он не зашел ни разу.

Бонгши лежал на постели, когда утром пришла пожилая вдова, стряпавшая на братьев, и спросила, что сегодня готовить.

— Я плохо себя чувствую, — ответил Бонгши, — и ничего не буду есть. Накорми Рошика.

— Рошик сказал, что он дома есть не будет. Видимо, его куда-то пригласили на обед.

Бонгши глубоко вздохнул, натянул на голову покрывало и отвернулся к стенке.

А Рошик в этот день впервые покинул родную деревню и ушел вместе с цирком.

Была прохладная ночь, на небе светила луна. Все уже разошлись после базарного дня; слышались только голоса тех, кто возвращался сейчас к себе домой, шагая по тропинкам, протоптанным среди полей. Вот возница уснул в телеге, укутавшись в теплый халат, и волы сами шли к месту, где их ждал отдых. Над коровниками курился дым от соломы и, охлаждаясь в безветренном зимнем воздухе, медленно опускался клубами на бамбуковые заросли.

Но когда Рошик и его спутники достигли опушки леса и вдали исчезли освещенные слабым лунным светом густые деревья родной деревни, мальчик затосковал.

Еще можно было вернуться обратно, но оскорбленное самолюбие не позволяло это сделать. «Я ничего не зарабатываю и ем хлеб брата, — думал Рошик. — При всех обстоятельствах нужно смыть это пятно и вернуться в родную деревню на велосипеде, купленном на собственные деньги».

Позади остались родные пруды и причалы, поля, где особенно остро ощущается аромат горчичных посевов, манговые рощи, где жужжат пчелы. Позади остались игры и дружба, а впереди были неведомый, чужой мир и неизвестная судьба.

V

Рошик всегда думал, что трудно работать только на станке, а любая другая работа безусловно легка. Он думал, что у него не будет никаких забот, когда он вырвется из узкого круга своей семьи, и поэтому выехал из деревни в самом радостном настроении. Он и не представлял себе, сколько встанет перед ним трудностей и препятствий, как много нужно затратить усилий и времени, чтобы добиться успеха. Когда стоишь на месте, отдаленная гора представляется близкой — кажется, что за какие-нибудь полчаса можно добраться до ее вершины. Так и Рошик думал, что стоит ему выехать из деревни, как он быстро и легко добьется необыкновенного успеха. Он никому не сказал о том, куда едет. «Я сам принесу в деревню весть о своем возвращении», — мечтал юноша.

Однако когда Рошик приступил к настоящему делу, он убедился в том, что только добровольная работа приносит уважение и симпатию окружающих, которыми он прежде пользовался. А вот работа по необходимости — это совсем другое. Тут уже не до чувств.

Когда человек сам себе хозяин, он работает по собственному желанию и работа у него спорится. Интерес к ней вызывает удивительную ловкость, умение и наполняет душу радостью. А когда работаешь ради денег, никакого интереса не может быть. Люди, которые трудятся по необходимости, дышат воздухом неопределенных мечтаний. Лодка их жизни требует только непрерывных ударов веслами, только работы.

Цирк казался Рошику очень интересным местом, пока он был зрителем, но, когда он попал за кулисы, иллюзия исчезла. Мы вздыхаем с облегчением, избавившись от того, что некогда доставляло нам удовольствие, а когда что-нибудь перестает нам нравиться и вместе с тем продолжает изо дня в день, назойливо повторяться, это становится самым постылым в мире.

Жизнь в цирке казалась Рошику все более скучной и пресной. Он часто вспоминал теперь родную деревню. Когда он просыпался ночью, ему в темноте чудилось, что он лежит рядом с братом; через несколько мгновений он приходил в себя и понимал, что брат далеко.

В холодные ночи Рошик вспоминал о том, как Бонгши осторожно укрывал его своей одеждой, боясь, как бы он не простудился. А когда он по ночам мерз здесь, в чужом доме, ему мерещилось, что брат придет и укроет его; он ждал брата и сердился, что его так долго нет.

Он просыпался. Брата рядом не было, и Рошик думал, что Бонгши, наверно, сейчас ворочается на постели и мучается оттого, что не может укрыть в такую холодную ночь младшего брата своей одеждой.

«Завтра же отправлюсь домой», — думал Рошик, Но утром, поднявшись с постели, вновь упрямо повторял: «Нет, я должен скопить деньги на свадьбу и вернуться домой на собственном велосипеде. Иначе я недостоин называться мужчиной и носить имя Рошик».

Однажды руководитель труппы обрушился на Рошика с грубой бранью и обозвал его подлым ткачом. В тот же день юноша оставил в уплату накопившегося долга свой жалкий скарб и покинул цирк. Весь этот день он ничего не ел. Вечером он увидел коров, безмятежно пасшихся на берегу реки, и позавидовал им.

«Для всех птиц и зверей, — подумал он, — земля — родная мать; она кормит их из своих рук и кладет им готовые куски в рот, а люди для нее пасынки. Кругом расстилаются широкие поля, но ничего не найдешь на них съедобного».

Рошик подошел к берегу реки и, наполняя ладони водой, жадно пил.

«У реки нет никаких забот, — думал Рошик, — она не знает ни голода, ни нужды, ни труда; у нее нет дома, но она не чувствует в нем никакой необходимости. Приближается темная ночь, а река бесцельно бежит куда-то вперед».

Он сидел на берегу, погруженный в свои думы, и устремил свой взор на реку, которая несла мимо него свои воды. Иногда ему казалось, что единственный способ достигнуть покоя — это сбросить тяжелое бремя человеческой жизни, броситься в свободный, беззаботный поток и слиться с ним воедино.

Пока Рошик так размышлял, к берегу подошел юноша, сбросил на землю мешок, который он тащил на себе, и сел рядом с Рошиком. Вытащив из узелка молотый рис, он принялся размачивать его в воде, готовясь к трапезе.

Рошик раньше никогда не видел таких людей. Юноша был бос; поверх дхоти у него был наброшен сюртук, на голове — тюрбан. Рошик понял, что этот молодой человек из хорошей семьи. Неясно было, однако, почему он тащил эту ношу, как какой-нибудь носильщик.

Молодые люди познакомились и разговорились. Рошику представилась возможность съесть столько моченого риса, сколько ему хотелось.

Его новый знакомый оказался студентом калькуттского колледжа. Оказывается, он заготавливал ткани кустарной выработки для магазина национальных товаров, открытого студентами в связи с движением «свадеши». Его звали Шубодх, и он принадлежал к касте брахманов. Студента не останавливали никакие препятствия, в нем не чувствовалось ни малейшей робости. День Шубодх провел на базаре и теперь, вечером, пришел сюда поужинать.

Рошику стало очень стыдно за свой образ жизни. Вместе с тем ему представилось, что он нашел выход из безнадежного, казалось, положения. Он понял, что нет ничего зазорного в том, чтобы таскать мешки и ходить босиком. Перед ним сразу открылись широкие жизненные перспективы. «Зачем только я голодал сегодня! — подумал он. — Ведь при желании я тоже мог бы таскать поклажу».

Шубодх опять собирался взвалить на плечи свой мешок. Рошик решительно запротестовал.

— Я ведь ткач, — сказал он, — и я буду нести ваш груз, а вы отведите меня в Калькутту.

До сих пор Рошик никогда не признавался в том, что он происходит из рода ткачей, но сегодня он сказал об этом без всякого стеснения.

Шубодх даже подпрыгнул от восторга:

— Так ты ткач? Их-то я и ищу! Теперь они на вес золота, и мы никак не можем найти преподавателя для ткацкой школы — никто не соглашается идти к нам.

Итак, Рошик в Калькутте, в роли учителя ткацкой школы. Теперь, за вычетом расходов на стол и квартиру, у него кое-что оставалось, и он начинал копить деньги. Но все же колеса его будущего велосипеда были едва различимы в туманной дали грядущего, а гирлянды для невесты вовсе не было видно.

А тем временем ткацкая школа после внезапного расцвета так же неожиданно захирела. Пока господа заседали в комитетах, все шло прекрасно, но стоило только приступить к делу, как началась неразбериха. Из самых разных мест выписывали станки, но они ткали такую невозможную дрянь, что, сколько комитетчики ни заседали, они не могли даже решить, в какую мусорную яму можно выбросить весь этот хлам и как разделаться со всей этой затеей.

Рошик больше не мог терпеть. Всей душой он рвался домой; воспоминания о родных краях преследовали его неотступно. Мельчайшие детали деревенской жизни казались теперь прекрасными: полупомешанный сын местного жреца; рыжий теленок соседей; корни большой смоковницы и пальмы, которые переплелись, как призовые борцы, возле тропинки у реки; заброшенная избушка, стоявшая в тени деревьев; забитые в землю колышки из бамбука, на которых сушились рыболовные сети; зимородки, сидевшие молча на колышках; песни, доносившиеся по вечерам из рыбацких поселков; тенистые деревенские дороги и неподвижный воздух, напоенный ароматами, такими различными в разные времена года; преданные друзья — непоседливый Гопал и милая большеглазая Шойробха, приносившая ему бетель в подоле.

Все эти воспоминания, картины, запахи, звуки, любовь, привязанность, грусть с каждым днем все больше и больше заполняли сердце Рошика. А те большие способности, которые проявились у Рошика, пока он был в деревне, теперь исчезали, так как здесь никому не были нужны.

Ручная работа не могла конкурировать с машинным производством, а работа учителя оказалась одним обманом и совершенно не удовлетворяла Рошика. Блеск театра манил его, как огонь бабочку, и чуть не привел к гибели — спасла лишь твердая решимость скопить деньги. А одна из всех дорог мира была для него совсем закрыта — дорога, которая вела в родную деревню. Поэтому его так мучило желание вернуться домой.

Сначала Рошик возлагал большие надежды на ткацкую школу, но потом, когда его надежды не оправдались, когда он даже не смог получить свое жалование за два месяца, он больше не мог сдерживаться. Его все сильней и сильней охватывало стремление преодолеть чувство стыда, вернуться под кровлю брата с опущенной головой и признаться, что он напрасно на целый год ушел из дому.

Настроение Рошика ухудшалось с каждым днем, а тут еще по соседству торжественно отпраздновали свадьбу. Вечером, когда прибыл жених, раздались громкие звуки музыки, а ночью Рошику снилось, что это он, одетый в свадебное красное чели, почему-то стоит около деревни, скрываясь в бамбуковых зарослях. Деревенские дети дразнят Шойробху: «Гляди, твой жених приехал!», а она, огорченная, плачет. Рошик пытается подбежать к ребятишкам и наказать их, но платье его запуталось в кустарнике, и он никак не может выбраться из зарослей…

Когда Рошик проснулся, ему стало очень стыдно. Невеста была для него избрана, а он не смог взять ее в дом — это было самым неприятным доказательством того, что он не настоящий мужчина. Нет, ни в коем случае нельзя было возвращаться домой и терпеть такое унижение!

VI

В засушливое время года на небе целыми днями не бывает ни единого облачка. Если даже оно и появится, то дело обходится без дождя, а если дождь и пойдет, то не промочит землю. Но в период дождей стоит появиться на крае неба облачку, как тотчас все небо оказывается затянутым тучами и земля затапливается непрекращающимися потоками ливня.

Так случилось и с Рошиком.

Джанки Нонди, очень богатый человек, однажды узнал нечто очень его заинтересовавшее. Вскоре его экипаж можно было увидеть у помещения ткацкой школы. Он коротко поговорил о чем-то с начальником, и на следующий день Рошик покинул пансион и занял комнату в большом, трехэтажном доме Нонди-бабу.

Род Нонди вел большие дела, связанные с английскими компаниями. Рошик никак не мог понять, с какой стати ему без всякой просьбы предоставили место с очень приличным жалованьем в такой фирме. На подобные места людей никогда не нужно искать — они сами находятся, а когда их берут на такую работу, за ними не ухаживают. Рошик успел понять за это время, чего он стоит, и поэтому, когда Джанки-бабу взял его в свой дом, стал кормить поить и опекать, Рошик не мог постичь, почему оказался предметом столь необыкновенных забот. Ему оставалось только объяснить причину своей удачи благоприятным сочетанием звезд и планет. В действительности, однако, звезда его счастья находилась вовсе не так далеко.

Необходимо вкратце рассказать об этом. Джанки-бабу не всегда жил так, как теперь. Когда-то он, испытывая острую нужду, учился в колледже. Его однокурсник и лучший друг Хоромохон Бошу был членом общества «Брахмо Самадж»[77]. Ведение дел в посредническом агентстве было давним занятием семьи Бошу. Их покровитель, некий английский торговец, очень любил отца Хоромохона и втянул его в это агентство, а затем Хоромохон привлек к участию в деле и своего друга Джанки.

В ранней молодости бедняк Джанки был не менее ревностным сторонником социальных реформ, чем Хоромохон, поэтому после смерти отца он не стал выдавать сестру замуж, а отклонил все предложения и заставил ее учиться. Сестра, таким образом, вышла из брачного возраста, и ее замужество в кругу касты ткачей, к которой принадлежала семья, стало невозможным. Выручил Хоромохон, принадлежавший к касте кайястха: он сам женился на сестре Джанки.

Прошло много лет. Умер Хоромохон, умерла и его жена. Почти все дело перешло в руки Джанки. Со временем он смог переехать из наемного дома в собственный трехэтажный. Верно служившие хозяину никелевые часы были с позором изгнаны и заменены золотыми. Новые часы, подобно любимой жене, всегда были у сердца хозяина.

Теперь, когда кошелек был полон, все увлечения горестной юности казались Джанки ребячеством. Он хотел любыми средствами вычеркнуть эту главу из истории своего рода и вернуться в свою касту и твердо решил выдать дочь замуж за человека своей касты. Несколько женихов, привлеченных богатством невесты, давали свое согласие, но, когда об этом узнавали их родственники, они нарочно поднимали шум, и свадьба расстраивалась. Джанки был согласен взять и необразованного зятя; видимо, он не боялся даже счастье всей жизни дочери принести в жертву богине общественного положения.

Вот тут-то он и услышал об учителе ткацкой школы. Оказывается, он принадлежал к роду тхангорских Бошаков, а имя их предка Обхирама Бошака было хорошо известно. Сейчас они обеднели, но ведь семья Бошаков была более родовитой, чем семья Нонди.

Хозяйке Рошик понравился, даже когда она увидела его издалека.

— Какое у него образование? — спросила она у мужа.

— Это не имеет для нас значения. Наоборот, чересчур образованные люди теперь весьма неохотно подчиняются требованиям индуизма.

— А как у него с деньгами?

— Он порядком в них нуждается. Это нам на пользу.

— Придется звать родственников? — вновь спросила жена.

— Нет, спасибо, я уже много раз это делал. Родственники всегда с охотой приходили, но свадьба всякий раз расстраивалась. Я решил сперва сыграть свадьбу, а потом уж вести приятные разговоры с родственниками.

Рошик день и ночь думал о возвращении в деревню, но он не видел способа, каким можно было бы вдруг, быстро собрать нужную сумму денег. И когда совершенно неожиданно явился выход из положения и обеспеченность, он, разумеется, не собирался зевать и терять время. Когда Джанки-бабу спросил у Рошика, не желает ли он известить о свадьбе своего брата, молодой человек ответил:

— Нет, в этом нет никакой необходимости.

Когда все свершится, вот тогда-то он удивит брата, думал Рошик. Разве так уж плохо, если брат непосредственно убедится, на что он способен?

Свадьбу сыграли в положенное время. В качестве свадебного подарка среди других вещей первым должен был быть велосипед — таково было требование Рошика.

VII

Был конец месяца магх. На полях цвел лен. В домах варили сахарный тростник, и повсюду разносился его запах. Амбары были полны риса и бобов; кули сухой соломы возвышались возле коровников. На противоположном берегу реки на пастбищах пастухи соорудили шалаши и жили там, наблюдая за скотом. Перевозчики на реке остались почти совсем без работы — вода спала, и люди, засучив подолы, переходили реку вброд.

Рошик, помимо рубашки с воротником, был в тщательно заправленном в складки щегольском дхоти; поверх был наброшен черный плащ из тонкого сукна, с незастегнутыми пуговицами; цветные носки и модные английские ботинки из блестящей черной кожи дополняли наряд. Он быстро ехал на велосипеде по окружному шоссе.

На немощеных улицах деревни Рошику пришлось сбавить скорость. Обитатели родной деревни не узнали его в такой одежде, он же ни с кем не вступал в разговоры — ему хотелось, раньше чем его узнают другие, показаться брату. Но уже около дома его заметили дети. Неподалеку был дом семьи Шойробхи; дети побежали туда с криком:

— Приехал жених Шойробхи, приехал жених Шойробхи!

Гопал был дома, но, прежде чем он успел выбежать во двор, велосипед уже стоял у дома Рошика.

Спустились сумерки. В комнатах было темно, на двери висел замок. Пустой, брошенный дом, казалось, беззвучно, горько плакал: «Дома никого нет! Дома никого нет!»

Сердце Рошика сжалось от нестерпимой боли, в глазах потемнело, ноги дрожали; он ухватился за запертую дверь. Откуда-то издалека доносился звон храмовых часов — казалось, он доносил до Рошика звуки торжественного прощанья с чьей-то безвозвратно ушедшей жизнью. Глиняные стены, соломенная крыша, запертая дверь, живая изгородь вокруг дома, наклонившаяся финиковая пальма — все, что он видел перед собой, представлялось не существующим в действительности, а лишь картиной утраченного прошлого.

К нему подошел Гопал.Бледный Рошик посмотрел ему в лицо. Гопал молча потупил глаза. Рошик с плачем закричал:

— Нет больше брата! — и, обессилев, сел около двери.

Гопал сел рядом с ним:

— Рошик-дада, друг, идем к нам, идем!

Рошик вырвал руку и упал на землю.

— Дада, дада, дада! — рыдая, кричал он.

Но брат, который всегда выбегал на звук его шагов, не откликался.

Наконец отцу Гопала удалось уговорить Рошика зайти к ним. Подходя к дому, Рошик заметил, что Шойробха осторожно прислоняет к стене какой-то предмет, завернутый в вышитое им когда-то одеяло. Услыхав звуки шагов, она убежала в дом и скрылась. Подойдя ближе, Рошик увидел, что в одеяло завернут велосипед. Он сейчас же все понял. Рыдания сдавили ему грудь.

Когда Рошик ушел из дому, Бонгши стал работать день и ночь без всякого отдыха и сумел скопить деньги и на велосипед и на свадьбу. Ни о чем другом он не мог думать. Как усталая лошадь бежит, напрягая все свои силы, и, достигнув цели, падает мертвой, так свалился и Бонгши в тот день, когда собрал необходимую для свадьбы сумму и получил с почты заказанный велосипед. Руки его опустились в изнеможении, и станок остановился. Он позвал отца Гопала и, сжимая ему руки, сказал:

— Подождите Рошика еще год! Вот деньги на свадьбу. А когда Рошик придет, отдайте ему велосипед и скажите, чтобы он не сердился на брата за то, что тот не смог дать ему машину, когда он просил.

Уходя из дому, Рошик дал клятву ничего не брать у брата. Провидение услышало эту жестокую клятву: вернувшись, Рошик увидел, что дары брата давно уже ждут его, но взять их он не мог. Рошику неудержимо захотелось бросить все и отдать свою жизнь станку, на котором Бонгши ткал ткань своей жизни, для того чтобы пожертвовать ее брату. Увы, он не мог этого сделать — его жизнь уже навсегда была положена на алтарь богатства в Калькутте…


1912


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Вице-король — глава английской администрации в Индии. По техническим причинам разрядка заменена болдом (Прим. верстальщика)

(обратно)

2

Денди — в буржуазно-аристократическом обществе «светский человек», «законодатель мод».

(обратно)

3

Дада — обращение к старшему брату.

(обратно)

4

Картик — седьмой месяц индийского календаря, соответствующий октябрю — ноябрю.

(обратно)

5

Кабуливала — кабулиец, житель города Кабул (столица Афганистана); здесь употреблено в значении «афганец».

(обратно)

6

Кхоки — маленькая девочка.

(обратно)

7

Магх — десятый месяц индийского календаря, соответствующий январю — февралю.

(обратно)

8

Чадор — верхняя мужская одежда.

(обратно)

9

Кайлас — индийское название Гималаев. По индийской мифологии, богиня Дурга обитает в Гималаях.

(обратно)

10

Салям — приветствие, принятое главным образом среди мусульман.

(обратно)

11

Сари — женская одежда, состоящая из цельного куска материи.

(обратно)

12

Пайса — мелкая разменная монета в Индии.

(обратно)

13

По канонам индуизма, корова — священное животное; убивать ее или употреблять в пищу ее мясо считается тяжким грехом.

(обратно)

14

Дхоти — индийская мужская одежда: кусок ткани, обертываемый вокруг бедер и спускающийся ниже колен.

(обратно)

15

В Бенгалии существует поверье, что тот, кто произнесет имя скряги, не должен есть целый день.

(обратно)

16

Джокха — в индийской мифологии дух, охраняющий клады.

(обратно)

17

Праджапати — в индийской мифологии бог-создатель; считается также богом брака.

(обратно)

18

Кандарпа — в индийской мифологии одно из имен бога любви Камадевы.

(обратно)

19

Чели — шелковая женская одежда; красное чели — свадебная одежда.

(обратно)

20

Мантры — стихи из священных книг или заклинания, которые читают при совершении обряда.

(обратно)

21

Шахмаран, или сати, — обычай самосожжения вдовы на погребальном костре ее умершего мужа. Официально запрещен в 1828 году.

(обратно)

22

Пураны — древние предания. Карна — в индийской мифологии первый сын Кунти (матери пандавов — героев «Махабхараты») и бога солнца. Он родился с оружием и в панцире.

(обратно)

23

«Котхамала» — одна из книг для начального чтения.

(обратно)

24

«Чарупатха» и «Бодходойя» — книги для начального чтения.

(обратно)

25

Боу — невестка; диди — старшая сестра.

(обратно)

26

Сарасвати — в индийской мифологии богиня наук и искусств.

(обратно)

27

Шамла — головной убор, надеваемый в торжественных случаях.

(обратно)

28

Песня Агомони — песня, написанная в честь возвращения Парвати, супруги бога Шивы, к своим родителям.

(обратно)

29

Буквы «и» и «ой» бенгальского алфавита имеют надстрочные знаки; буква «р» в ряде случаев пишется над другими буквами.

(обратно)

30

«Котхамала», «Акеномончжори» — книги для начального чтения.

(обратно)

31

Наиб — в данном случае управляющий.

(обратно)

32

Сахиб — господин, обычно европеец, англичанин.

(обратно)

33

Сер — мера веса, равная приблизительно 900 граммам.

(обратно)

34

Дурга, или Парвати, — в индийской мифологии супруга бога Шивы, бога созидания и разрушения.

(обратно)

35

Олл райт — хорошо (англ.).

(обратно)

36

Конгресс — партия «Индийский национальный конгресс», основанная в 1885 году; ныне правящая партия Республики Индии.

(обратно)

37

«Амрито базар патрика» — название газеты.

(обратно)

38

Чапкан — верхняя одежда, надеваемая в торжественных, официальных случаях.

(обратно)

39

Локоть — мера длины, равна 0,5 метра.

(обратно)

40

Тока — головное покрывало, сделанное из пальмовых листьев.

(обратно)

41

Вишнуиты — последователи одной из религиозных сект Индии.

(обратно)

42

Гупиджонтра — музыкальный инструмент.

(обратно)

43

Каширам Дас — бенгальский средневековый поэт, пересказавший на бенгальском языке древнеиндийский эпос «Махабхарата».

(обратно)

44

Бабу — господин.

(обратно)

45

Хукка — род курительной трубки.

(обратно)

46

«Наль и Дамаянти» — поэма из известного древнеиндийского эпоса «Махабхарата».

(обратно)

47

Радха — пастушка, мифическая возлюбленная бога Кришны; Дамаянти — героиня поэмы «Наль и Дамаянти»; Сита — жена Рамы, героя древнеиндийской поэмы «Рамаяна»; Бидде — героиня популярной бенгальской средневековой поэмы «Бидде и Шундор».

(обратно)

48

«Дважды рожденными» в Индии называют представителей трех высших каст. В индийской поэзии так же называют птиц, так как они рождаются один раз в виде яйца, а второй раз — из яйца; поэтому предполагается, что им должны быть свойственны качества «высших»: милосердие, мудрость и т. п.

(обратно)

49

Райбахадур — почетный титул, даваемый английскими колониальными властями.

(обратно)

50

Тхакурда-мохашой — почтительное обращение к старикам.

(обратно)

51

Бхори — мера веса, равная 180 гранам.

(обратно)

52

Бхавабхути — известный индийский поэт VIII века до нашей эры, писавший на санскрите. Стихи в тексте заимствованы автором из пролога к драме «Малатимадива».

(обратно)

53

Шастры — древние священные книги, в которых изложены обязанности индусов, а также трактаты по различным религиозным, философским и научным вопросам.

(обратно)

54

Бурдхван — район и город в Бенгалии.

(обратно)

55

Пронам — поклон, выражающий почтение и любовь. Совершающий пронам поднимает к лицу сложенные ладони рук.

(обратно)

56

Индра — повелитель богов в индийской мифологии; бог бури и грома.

(обратно)

57

Священные нитки носят люди, принадлежащие к трем высшим кастам в Индии.

(обратно)

58

Санниаси — отшельник, правоверный индуист, отказавшийся от мирских благ и посвятивший себя служению богу.

(обратно)

59

Срабон — четвертый месяц индийского календаря, соответствующий июлю — августу.

(обратно)

60

Джойтх — второй месяц индийского календаря, соответствующий маю — июню.

(обратно)

61

Ашарх — третий месяц индийского календаря, соответствующий июню — июлю.

(обратно)

62

Джатра — вид народной музыкальной драмы, широко распространенной в Индии.

(обратно)

63

Куша и Лаба — по индийской мифологии, сыновья Рамы и его жены Ситы. Они родились в лесу, куда Рама ушел в изгнание.

(обратно)

64

Маратхи — один из народов Индии. В конце XVIII века совершали грабительские набеги на соседние индийские княжества.

(обратно)

65

Вишну — в индийской мифологии — бог-хранитель.

(обратно)

66

Диди — обращение к старшей сестре.

(обратно)

67

Фальгун — один из весенних месяцев.

(обратно)

68

Кокиль — кукушка (самец).

(обратно)

69

Мыс Коморин — южная оконечность полуострова Декан.

(обратно)

70

Чойтро — месяц индийского календаря, соответствующий марту — апрелю.

(обратно)

71

Чапраси — посыльный.

(обратно)

72

Лакшми — богиня красоты.

(обратно)

73

Латхи — палка.

(обратно)

74

Движение «свадеши» — движение за развитие национального производства.

(обратно)

75

Ганеша — бог мудрости и успеха.

(обратно)

76

Наваб — титул богатого и знатного индуса. В Европу перешел в искаженном виде: «набоб»; этим словом насмешливо называли выскочек — богачей, чиновников и т. п.

(обратно)

77

«Брахмо Самадж» — религиозно-философское общество, основанное в 1828 году.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • КАНИКУЛЫ
  • КАБУЛИЕЦ
  • ШУБХА
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  • НАСЛЕДСТВО
  •   I
  •   II
  •   III
  • МОХАМАЙЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  • ТЕТРАДКА
  • СВЕТ И ТЕНИ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  • НЕСЧАСТЬЕ
  • БАБУ ИЗ НОЙОНЖОРА
  •   I
  •   II
  • ГОСТЬ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  • ГИРЛЯНДА ЛЮБВИ
  • УЧИТЕЛЬ
  •   Пролог
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  • ИСПОЛНЕННОЕ ОБЕЩАНИЕ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  • *** Примечания ***