Белые пятна [Аркадий Иосифович Ваксберг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Аркадий Ваксберг Белые пятна Очерки

Характер

Посреди рабочего дня, когда весь коллектив не покладая рук, душа в душу трудился, санитарный ветеринарный врач колбасного цеха мясокомбината Екатерина Николаевна Грищенко невесть почему ворвалась в помещение отдела труда и зарплаты и за здорово живешь стала «шуметь, кричать, размахивать руками…». Еще того хуже — она даже «пыталась учинить драку и разбила телефонный аппарат», чем совершила преступление, именуемое, увы, хулиганством.

Тотчас были приняты необходимые меры. Возмущенные очевидцы дали сигнал, и вот уже наряд милиции мчится на комбинат, чтобы призвать врача к ответу. Но врач — странное дело! — не отпирается. «Да, кричала. Да, шумела», — признается она.

Вот и отлично! Составляется протокол: «…Грищенко взяла бутылку молочную, стоящую с цветами, и ударила по столу, бутылка разбилась, после чего Грищенко схватила телефон и счетную машину и вывела их из рабочего положения…» «Возбудить уголовное дело», — наложил резолюцию на протоколе майор милиции Гардин.

Дальше все двинулось своим ходом. Пройдя положенные формальности, дело попало в суд. Поддерживать обвинение прибыл сам прокурор района товарищ Косин. Рядом с ним заняла место общественный обвинитель Колмогорова. «Коллектив возмущен поведением Грищенко и просит строго ее наказать», — заявила она в своей пламенной речи.

Два года лишения свободы условно с обязательным привлечением к труду — таким был приговор, и, право, его трудно назвать слишком суровым. Все судом учтено: и то, что женщина, и что ребенок на иждивении, и что ранее не судима. Чем же тогда она недовольна? Почему ее жалобы уже составили внушительный том? Что привело ее в мой кабинет, где она не очень-то связно «излагает историю»? Я никак не могу в нее вникнуть, в эту историю, все отвлекаюсь на «побочные обстоятельства». Замечаю, как стремится она показаться воспитанной. Сдержанной. И корректной. Как старается расположить…

Я листаю протоколы, жалобы, заявления — множество документов, запечатлевших образ отъявленной скандалистки, — листаю, пытаясь соотнести свои впечатления с тем, что написано там. И знаете: получается! Верю!.. Точнее: могу поверить. Ничуть не удивлюсь, если вдруг исчезнет улыбка и голос — мягкий, напевный — станет совершенно иным. Не удивлюсь, ибо стоит мне задать хоть один неудобный вопрос, стоит выразить малейшее в чем-то сомнение — вижу: начинают дрожать ее руки, лицо покрывается красными пятнами, сужается взгляд, дыхание становится прерывистым, резким…

И это — в разговоре с тем, к кому сама обратилась за помощью и кому, очевидно, полностью доверяет. А каково было им — сослуживцам, с которыми она не очень-то церемонилась, пред кем не очень-то стремилась играть какую-то роль?! Уж им-то, наверно, еще как доставалось, когда попадали под ее горячую руку. И слов, наверно, не выбирала, и улыбкой не жаловала, да и в положение, как принято говорить, вряд ли входила.

— Так?

Я жду, что она возмутится. Скажет: «Вы тут все заодно!» Еще, чего доброго, и меня причислит к врагам, напишет и на меня докладную.

— Так? — повторяю я свой вопрос, чтобы прервать затянувшееся молчание.

Она смотрит грустно и жалостно, говорит виновато:

— В общем-то… Так…


Много лет назад, в семидесятом, недавняя выпускница Московского технологического института мясной и молочной промышленности приняла на себя нелегкие обязанности санитарного ветврача колбасного цеха. Любая работа, если к ней относиться серьезно и добросовестно, всегда нелегка. Работа врача санитарного — одна из самых нелегких.

Не оттого, что требует большой физической нагрузки. Она требует нагрузки психической. Требует твердости. Принципиальности. А порою и мужества.

Врач санитарный не лечит. Он проверяет. Он стоит на страже нашего с вами здоровья. А может быть, даже и жизни. Он следит за тем, чтобы в пищу не проникла инфекция. Чтобы на прилавок, а значит, и на наши столы не попали продукты низкого качества. Несъедобные. Неопрятные. Не отвечающие установленным стандартам. Я читаю перечень прав и обязанностей санитарной службы предприятий мясной промышленности. Он пестрит, этот перечень, такими словами: «контролировать», «запрещать», «приостанавливать»… И снова: «останавливать», «браковать», «давать указания, обязательные для исполнения»…

Санветврач не только имеет право все это делать — обязан! Прояви он терпимость, прояви снисходительность, учти то или это — нам придется платить за его доброту слишком высокую цену: килограммы и тонны, которыми комбинат поспешно отчитается в статистической ведомости, обернутся бедой…

Грань, отделяющая «можно» от «допустимо», а «допустимо» от категорического «нельзя», кажется на этом производстве условной и зыбкой. Скажем, «неопрятный вид колбасы» — понятие достаточно субъективное. Для одного она «неопрятна», для другого — «сойдет». Покладистый врач всегда имеет возможность на что-то закрыть глаза, что-то простить — раз, другой или третий… Не формалист же он, не бездушный сухарь, не сторонний же наблюдатель! Свой человек, член единого коллектива. Разве может он пренебречь интересом коллег?..

Пренебрежет — восстановит многих против себя. Не пренебрежет — станет ручным. Предаст дело, которому призван служить. Мнимая «польза для коллектива» обернется потерей для общества.

Не настало ли время воспеть «формализм», сложить оду в честь человека, неколебимо отстаивающего букву закона, параграфа, пусть даже крохотного подпункта какой-то безвестной инструкции? Гуманную формулу о бездушии буквоедства, формулу, призванную помочь более умело и гибко закон применять, слишком уж часто демагоги стали использовать для оправдания его нарушений. Слишком уж часто она, эта формула, стала служить индульгенцией разгильдяйству, местничеству, своеволию, а то и откровенному попустительству беззакония. Вот почему работник, фанатично преданный «букве», не отступающий от нее даже во вред самому себе, отнюдь не кажется мне фигурой, достойной иронии. Осуждения — тем паче. Напротив, я вижу в нем ревностного слугу правопорядка, стоящего на страже общего блага.

Санитарный врач Екатерина Николаевна Грищенко понимала свой долг именно так.

«Обращаю ваше внимание, — писала она в докладной руководству, — на недопустимое нарушение рецептуры при производстве колбас высшего и первого сортов. Вопреки правилам, для этого используется говядина второго сорта и даже мясные обрезы, бесконтрольно применяется соль, воды доливается много выше нормы… Хотя на комбинате отсутствовало необходимое сырье, цех выпустил 4 тонны полукопченой колбасы первого сорта, вопреки моему запрету… Прошу принять меры».

«Снова обращаю ваше внимание на то, что условно годное мясо лежит на полу с множеством почвенных загрязнений. Это грубейшее нарушение санитарных правил может привести к отравлениям… На замечание врача мастер цеха никак не отреагировала. Прошу срочно принять необходимые меры».

«Считаю необходимым довести до вашего сведения о возмутительном нарушении санитарных правил в колбасном цехе при производстве ремонтных работ. Болты, гайки и гвозди разбросаны в непосредственной близости от фарша, что может привести к попаданию механических примесей в колбасу. Из центрифуги ливерного отделения мною и мастером извлечена горсть болтов, оставленных после ремонта… Обяжите ответственных лиц неуклонно следовать моим распоряжениям… Прошу административно наказать виновных…»

«Несмотря на мои неоднократные докладные, грубейшие нарушения санитарных правил продолжаются. Это ставит под угрозу здоровье людей… Мои требования прекратить выработку пельменей с нарушением технологии не выполняются… Вынуждена использовать свое право не допустить к реализации партию изготовленной продукции, не отвечающей стандарту…

Накладываю запрет на сдачу 55 кг колбасы…»

Я привел отрывки из четырех докладных. Их сейчас передо мной тридцать три — примерно треть того, что во исполнение своего служебного и гражданского долга написала Екатерина Николаевна за несколько лет. Написала — с тем чтобы понудить администрацию комбината исполнить свой.

И та исполнила. Приказом директора санитарный ветеринарный врач Грищенко была уволена «за систематическое невыполнение своих прямых обязанностей, нарушение трудовой дисциплины и правил внутреннего распорядка».

Крутовато, пожалуй. Так вот, сразу, сплеча… Я, по правде сказать, ожидал: придерутся к какой-нибудь ерунде, объявят выговор… Потом строгий… Потом с последним предупреждением… А там уж, не торопясь… Метод давний, проверенный. И достаточно эффективный.

Но директор товарищ Ковальчук решила не тратить времени. Хотелось скорее избавиться от работника, с которым явно не удастся найти общий язык.

Избавиться, однако, не удалось. Народный суд признал, что увольнение произведено с грубым нарушением трудового законодательства и восстановил врача на работе в прежней должности.

Директор проявила характер. Она подала жалобу. Вместе с жалобой в областной суд пошло письмо «обиженных» врачом сотрудников: сославшись на «грубость и резкость» Грищенко, они угрожали покинуть родной комбинат, если та будет восстановлена на работе.

Эти угрозы не оказали на суд никакого влияния. Он руководствовался законом, и только законом. Да и знал, что никто комбинат не покинет. Не то это место, откуда бегут.


Итак, Грищенко восстановлена на работе. Но директор Ковальчук не желает повиноваться суду. Грищенко в цех не пускают. Дело начинает обрастать новыми жалобами. В защиту Грищенко выступает областная газета. «В запале своеволия» — так называлась статья, рассказавшая правду о том, что творилось за стенами комбината.

Товарищу Ковальчук приходится оставить директорский пост. Грищенко возвращается на работу. Первый раунд администрацией явно проигран. Но ведь первый — далеко еще не последний. И кто знает, чья в итоге возьмет.

Тем временем к своим хлопотливым служебным обязанностям Грищенко прибавляет обязанности общественные. Ничуть не менее хлопотливые: товарищи избирают ее заместителем председателя группы народного контроля. Здесь в полной мере проявляется ее обостренное чувство справедливости, нетерпимость к обману, бесчестности, разгильдяйству. Число докладных, протоколов и актов, составленных по ее инициативе, не просто теперь возрастает — в них появляется новая тема.

«Сообщаю о том, что сегодня в отделе сбыта у сотрудницы З. членами группы народного контроля изъята свинина, похищенная ею в колбасном цехе…»

«Довожу до вашего сведения, что по требованию группы народного контроля весовщик М. была вынуждена открыть металлический шкаф, где обнаружены припрятанные продукты, похищенные на комбинате…»

«Считаю нужным обратить внимание на примиренческое отношение администрации к участившимся случаям так называемого «мелкого» хищения на комбинате… Выпуск недоброкачественной продукции находится в прямой связи с хищениями. Таким способом пытаются покрыть недостачу разворованного сырья…»

Какое-то время администрация (директором комбината стал теперь Е. И. Коротков) глухо терпела. Предлагала строптивой сотруднице не поднимать шума. Жить самой и дать жить другим. Не вышло.

Терпение лопнуло…

На протяжении трех недель Грищенко получает подряд два выговора. Сначала простой. Потом — строгий. Печальный опыт прошлого пошел, как видим, на пользу. Решили избавиться от неугодной традиционным путем.

Но снова осечка, Суд снимает оба взыскания: они наложены без оснований.

Наступает временное затишье. Каждая из «сторон» надеется, что другая извлекла уроки. Устала от непрерывной войны. Что хоть теперь-то наступит мир и покой. Увы…

Из совхоза «Искра» привозят на комбинат без малого 900 килограммов свиного мяса. Набитый тушами грузовик въезжает в колбасный цех, сейчас его начнут разгружать и отправят мясо на переработку. Но тут — эффектный кадр из детективного фильма! — появляется Грищенко. Профессиональный глаз сразу же видит на мясе не только грязь, но и явные признаки его непригодности. Екатерина Николаевна решительно и бескомпромиссно накладывает свое вето.

Следует скандал. Силы далеко не равны. На «той» стороне не только превосходство в количестве, но и в «качестве»: ведь «там» — люди, облеченные административной властью, а «тут» — всего лишь слабая женщина, которой движет сознание долга и правоты.

Она не сдается. Требует созыва представительной экспертной комиссии. Та единодушно бракует 60 процентов завезенной партии. Конфликтная ситуация близка к развязке. И верно, развязка не медлит. Приказом по комбинату Екатерине Николаевне Грищенко объявляется строгий выговор «за дезорганизацию работы, грубость и нетактичность, проявленные в отношении должностных лиц».

Догадаться нетрудно: Грищенко не из тех, кто покорно снесет неправду. Спор переносится в главк. Издается приказ: «Как показала проверка, взыскание на тов. Грищенко Е. Н. наложено незаконно… Именно ее решительными действиями было предотвращено направление в колбасный цех мяса, непригодного в пищу людям…»

Ситуация кажется достаточно ясной. Но ясна она всем, кроме дирекции. Та гнет свое, не заботясь о том, как это выглядит со стороны. Следует новое взыскание: на этот раз — «замечание». За что бы вы думали? За то, что Грищенко плохо контролирует качество поступающего мяса. Обвинение настолько смехотворно, что его сразу же опротестовывает комиссия по трудовым спорам. Незаконно наложенное взыскание приходится отменить.

Наступает временное затишье. Но ненадолго. Следует новый приказ. На этот раз — выговор. «За грубое нарушение трудовой дисциплины». Не успевает Грищенко его оспорить, директор объявляет ей выговор «за необеспечение санитарного состояния цеха».

Вы заметили принцип, по которому объявляются эти взыскания? Как только Грищенко сигнализирует о выпуске недоброкачественных продуктов, ее тут же наказывают за то, что выпускаются недоброкачественные продукты. Как только она сигнализирует о нарушении санитарных правил, ее тут же наказывают за то, что санитарные правила нарушаются.

Столь необычную логику разгадать нетрудно. И действительно, суд разгадывает ее — в очередной раз. Решением нарсуда снимаются и эти взыскания. «Администрация, — говорится в судебном решении, — не представила ни одного доказательства, подтверждающего факт ненадлежащего исполнения Грищенко своих обязанностей… Что касается взыскания в связи с несоблюдением санитарных правил, то о нарушении последних Грищенко сама сообщила администрации и просила принять необходимые меры… Устранение же этих нарушений не входит в ее компетенцию».

Ну, теперь-то всем уже ясно, что Грищенко не поддастся нажиму? Что ее строптивый характер не сломить начальственным окриком, что она не из тех, кого можно запугать или умаслить. И что закон на ее стороне, потому что он печется не о дутых интересах комбинатских администраторов, а об интересах всего общества, об интересах каждого из нас.

Казалось бы, пора уже это понять. Увы, только казалось…


Ситуация вынуждает Екатерину Николаевну Грищенко обратиться в вышестоящие организации с двумя докладными записками. Она сообщает не только о продолжающемся нарушении санитарных правил и рецептуры, приводящих к порче продукции колбасного цеха, что причиняет, пишет автор записки, материальный и моральный ущерб государству. Она обращает еще внимание на беспардонное попустительство хищениям.

Министерство организует проверку сигнала. Прибывают высокие должностные лица, облеченные солидными полномочиями.

Справка, составленная по итогам проверки, не только служит образцом безупречного канцелярского слога, но еще и свидетельствует о незаурядном умении авторов сказать нечто, не сказав ничего. «…Отдельные факты и упущения, — отмечают они, — в работе мясокомбината имели место». Уточняют: «Имелись факты нарушения санитарно-технических и санитарно-гигиенических условий производства на отдельных участках…» Четыре страницы убористого шрифта посвящены подробному описанию работы разных цехов комбината, раскрываются детали технологического процесса, дан перечень выпускаемой продукции, перечислены — и даже кратко изложены — изданные администрацией приказы. А вот подтвердилось ли то, о чем писала Грищенко, справедлива ли ее критика, — об этом не сказано ни единого слова.

Правда, вскользь говорится, что «зарегистрирован 101 случай хищения продукции» (за какой срок? много это — 101 случай? или мало?), но тут же победоносно сообщается, что «по всем случаям приняты соответствующие меры».

О том, какие меры приняты «по всем случаям», будет сказано ниже. Пока же отметим ту меру, которую принял директор комбината по итогам работы комиссии. Что это за мера, вы, конечно, уже догадались: очередной выговор Грищенко — «за бесконтрольность и упущения».

Не успел суд — в который уже раз — снять и это взыскание, не успела почта доставить Грищенко ответ заместителя министра на ее докладные («отдельные факты упущений в работе мясокомбината имели место»), как плавное и однообразное течение многолетней канители делает неожиданный поворот.

По рекомендации областного комитета народного контроля министр освобождает Короткова от должности директора комбината «за систематическое нарушение государственной и производственной дисциплины, низкий уровень руководства, непринятие действенных мер к пресечению фактов бесхозяйственности».

Но ведь именно об этом — и теми же словами — из года в год сигнализировала Екатерина Николаевна! Именно на эти сигналы ей отвечали: клевета. В лучшем случае: преувеличение. Оказалось: ни того, ни другого в ее сигналах нет. Хоть теперь-то ей скажут спасибо? Отметят достойно ее профессиональную честность и гражданскую смелость?

Как бы не так… Оказывается, все те недостатки, которые теперь для всех очевидны и за которые наказан директор, — оказывается, они вскрыты помимо нее. Сами собой. И она не имеет к финалу ни малейшего отношения. Так что пусть не примазывается. Пусть не приписывает себе мнимых заслуг.

Она, впрочем, и не «примазывается». И «спасибо» ей вовсе не нужно. Сочтемся славою, как сказал поэт… Ее заботит другое. Чтобы меры были приняты не на бумаге. Чтобы были реальны. Не для галочки — для дела. Чтобы всем «фактам бесхозяйственности» — именно всем! — была дана принципиальная и гласная оценка. Не только ради справедливости. Но — и главное! — для того, чтобы с ними покончить.

А факты, извините за штамп, вопиют. По «мелочам» воруют продукты. Иных задерживают по два раза, по три… Обсуждают «неэтичный поступок». Штрафуют… Записывают в протоколе: меры приняты.

Листаю длинный «список лиц, задержанных с похищенными мясопродуктами» за последние полтора года.

Ветеринарный врач Зотова. Пыталась вынести за пазухой несколько килограммов мяса. До этого письменно жаловалась на Грищенко: у коллеги несносный характер, придирается, грубит, клевещет…

Юрист комбината Ельцов. Под мышкой тащил колбасу. До этого с обличительным пафосом бичевал Грищенко в суде: создает невыносимые условия для работы. В списке задержанных, в графе «Принятые меры», против фамилии Ельцова написано: «Обсужден в коллективе».

Список велик, но неполон. Нет в нем, пожалуй, главного персонажа.

Заместителю генерального директора объединения Корнееву не так давно исполнилось пятьдесят. В столовой речного порта по этому поводу был устроен ужин для тесного круга: родные, друзья, нужные люди. Снедь завезли еще накануне. С утра подчиненные юбиляра, освобожденные щедрой начальственной рукой от своей прямой работы, потели над сервировкой праздничного стола.

Гости начали съезжаться к семи — не столько с цветами, сколько с подарками. Стол блистал, как дорогая витрина, но подойти к нему было нельзя: работники ОБХСС уже начали вести перепись его содержимого. Протокол бесстрастно фиксировал: 145 килограммов мясных изделий, из них около ста — деликатесы, которые комбинат вообще не производит, но произвел по спецзаказу вельможного хлебосола. Произвел задарма. Все украдено на глазах и с помощью сослуживцев. Как сказано в документе, «надлежащим образом не оформлено».

Юбилейный вечер Корнеев провел без восторженных спичей: писал в милиции объяснение. Уж не знаю, что он там объяснил, но итог был такой: человека, совершившего преступление, именуемое хищением государственной собственности, не отдали под суд, а просто-напросто перевели на другую солидную работу.

Это он, между прочим, был одним из тех, кто особенно возмущался «несносным характером» Екатерины Николаевны Грищенко, ее «облыжными обвинениями» и «клеветой». Это он принимал участие в объявлении ей незаконных взысканий и требовал немедленного ее удаления с комбината, чтобы не мешала работать. И ведь прав был, черт побери: мешала! Активно мешала!..


Справиться выговорами не удалось — ее решили унизить. Ко дню 8 Марта все женщины комбината получили подарки. Все, кроме тех, кого задержали с похищенными продуктами. И кроме Екатерины Николаевны Грищенко. Борца с ворами и воров уравняли в праздничный день. Это и послужило причиной ее неожиданного появления в отделе труда и зарплаты — того появления, о котором кратко рассказано в начале этого очерка.

Впоследствии она сказала судьям: «Я решила выяснить, почему мне нанесли публичную обиду». Не думаю, что она действительно хотела что-то там выяснить. Все отличнейшим образом было ей ясно. Но когда человеку больно, вправе ли мы его обвинять, если он закричит?

Не выяснить что-то она пришла — возмутиться. И кричала, как видно, и вела себя образом явно не лучшим. Показания свидетелей полны противоречий, передержек, тенденциозности, и все же была перебранка, был скандал — отнюдь не лучшая реакция пусть даже на горькую обиду и очевидную несправедливость.

Но при чем же тут хулиганство? К тому же — злостное (именно с такой формулировкой дело поступило в суд)? То есть — цитирую закон — «умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу», притом «отличающиеся по своему содержанию исключительным цинизмом или особой дерзостью…». Кто же, — напрашивается вопрос, — проявил явное неуважение к обществу: разгильдяи, воры, их пособники и покровители или та, кто годы с ними боролась, а потом не сдержалась, сорвалась, «подставилась» — нагрубила и наскандалила на радость тем, кто искал повода свести с ней счеты?

Меньше всего мне хочется оправдывать несдержанность, невоспитанность, грубость. Да и может ли что-то и кто-то их оправдать? Формула: «Груб, но справедлив» — никогда не была мне по душе. Тот, кто прав по существу, всегда должен быть прав и по форме.

Думаю, что истина эта непреложна, как непреложно и то, что нельзя, невозможно отвлечься от судьбы человека — вот этого человека, а не какого-либо другого. От судьбы Екатерины Николаевны Грищенко, потерявшей на фронте отца, потом — сразу же мать, потом двух братьев и двух сестер. Еще не успела и в школу пойти, а уже осталась совершенно одна. Подранок, кровоточащее эхо войны… Приютил ее детский дом, поставил на ноги, дал аттестат, выпустил в жизнь с обостренным чувством справедливости, истины, долга. Но, увы, не привил хороших манер.

Говорю это не в оправдание — в объяснение. Говорю для того, чтобы поставить вопрос: не постыдно ли было играть на слабости человека, на его недостатках, заставляя взрываться, негодовать, терять контроль над собой? Ведь за дело болел санитарный врач и народный контролер, за наше общее дело, являя собой образец того гражданского неравнодушия, которое стараемся мы воспитать в каждом.

Екатерина Николаевна Грищенко работает теперь кладовщиком асбестового завода. И сразу же дела на мясокомбинате пошли хорошо.

Новый директор Б. Н. Василенко сказал мне: никто больше не конфликтует, никто не мешает работать. Меньше брака стало теперь. Меньше краж.

Очень хочется верить. Только что-то сомнительно. Вот вам свеженький факт. Работники ОБХСС задержали машину «Волга», за рулем которой сидел Царев, директор соседнего комбината. Что же вез на машине директор? Мясные деликатесы. По его указанию их изготовили на комбинате. По его указанию загрузили ими машину. Денег не взяли. И пожелали счастливого пути. Путь и в самом деле оказался счастливым: директор отделался штрафом — 30 рублей…

Читаю старые докладные Екатерины Николаевны Грищенко: «…попустительство хищениям на комбинатах области стало правилом…» Читаю ответ на эти докладные: «Грищенко допускает преувеличения и неоправданные обобщения…» Неоправданные — именно так!

Отчего же наказание, которое постигло Царева, так ничтожно, спросите вы. Вам ответят: ущерб, нанесенный им, был невелик.

В рублях — может быть. Не уверен, но допускаю. А ущерб моральный? Ущерб, причиненный теми, кто с завидным упорством преследовал честного работника, настоящего гражданина?

Совесть, долг, обязанность перед обществом — для кого-то это всего лишь красивые слова из назидательной лекции. Для таких, как Грищенко, это принципы, по которым они живут. И не следует думать, что была она одинока в своей праведной и долгой борьбе: ее поддерживали не только органы юридические, но и многие товарищи, коллеги, друзья. Однако их голоса тонули в хоре тех, кто беспринципно не хотел выносить сор из избы и трезво взглянуть на реальность, тем самым нравственно развращая нестойких, потакая бесчестным, зажимая справедливую критику. Этот ущерб не измеришь рублями, но как оставить его без последствий?


Не будем вторгаться в дела юридические: пусть судебный надзор разберется, справедливо ли обвинение в хулиганстве, нарочито оторванное от всей предыстории отношений, нарочито изолирующее скандал в отделе труда и зарплаты от всего, что скандалу предшествовало, и тем самым дающее картину неточную, однобокую. Пусть судебный надзор разберется, справедливо ли, что именно эта женщина признана хулиганкой, лишена прав заниматься своим делом, унижена, изгнана с комбината. Если юридически осуждение Грищенко правильно, не будем, поддавшись эмоциям, это оспаривать. Подчинимся закону. Ибо действительно, закон есть закон.

Только трудно, я думаю, будет с этим смириться.

1980

* * *
В таком виде очерк был напечатан, но прежде чем рассказать о том, что последовало за публикацией, мне хотелось бы вернуться к тому, что ей предшествовало.

Посланца газеты, приехавшего затем, чтобы воспеть и прославить, встречают, естественно, хлебом-солью. Если же повод совершенно иной, ждать такого приема едва ли приходится. Да и не надо! Когда я вижу вдруг пусть даже робкие признаки повышенного внимания, они меня, по правде, пугают. С чего бы это? — думаю я. Не кроется ли подвох?

Вежливая настороженность — вот к чему я привык, чего ждал и на сей раз, приехав по письму Екатерины Николаевны Грищенко. Действительность, однако, превзошла мои ожидания. Достаточно сказать (пусть эта деталь никому не покажется мелкой), что во всем городе не нашлось поначалу организации, которая согласилась бы сделать отметку в моем командировочном удостоверении.

Куда ни зайду — пожимают плечами: «А мы вас не приглашали». Или: «Вы в какую организацию прибыли?» — «Да вот, — говорю, — читательница прислала письмо…» — «Пусть она и отметит». Как сговорились… Или, может, без — «как»?..

Курьез? Чепуха? Пустяковый штришок, отвлекающий внимание от серьезной проблемы? Не скажите! Очень красочная деталь, которая помогла мне понять драматизм сложившейся ситуации. Никому не хотелось вступать в конфликт с мясокомбинатом: боялись разгневать его начальство. Даже лояльностью, понимаете! Даже формально терпимым отношением к корреспонденту!

Конечно, способ защиты, избранный местными мудрецами, выглядел довольно комично. Интересно, как им виделось мое посрамление, если бы я вернулся в редакцию без отметок «прибыл» и «убыл»? Записали бы мне прогул? Или сочли бы обманщиком: утверждает, что съездил, а печати-то нет…

Не это, конечно, волновало меня, я-то что: приехал — уехал… В конце концов поставят печать, никуда им не деться. Не поставят — обойдусь без нее. А Екатерине Николаевне в такой обстановке — как работалось, как жилось? Ежедневно и ежечасно…

Я встретил ее у проходной асбестового завода с накладными в руках: она «отпускала» какие-то ящики, требовала расписок. Выстроились в очередь грузовики. Ругались шоферы, торопили, подталкивали: время идет, за простой деньги не платят. Она тоже отругивалась: хрипло, надрывно. Из хвоста очереди, увязая в грязи, спешили другие шоферы — тоже ругаться. Может, они и правы: время не терпит. Ну, а ей — каково? Ее ли это дело — «отпускать» асбест, проверять накладные?

Еще одна любопытнейшая деталь, различимая лишь глазами юриста: даже признав Грищенко формально виновной, суд был вправе «привлечь осужденную к труду» (такова формулировка закона) на том же предприятии, где она работала. По специальности. В соответствии с дипломом. Этого суд не сделал. Обязал местные органы внутренних дел трудоустроить по своему усмотрению.

Ничего не скажешь, трудоустроили… А дипломированных санитарных врачей в городе раз; два — и обчелся! Я спросил судью, под началом которой вынесли приговор: по-государственному ли это? По-хозяйски ли? Справедливо ли и разумно? Ответ озадачил: «Дело суда — наказать, остальное нас не касается».

Картина прояснялась все больше, и тема обнажалась крупная, значительная, масштабная, несмотря на всю исключительность, единичность и своеобразие частного случая. Случай, действительно, был исключительный, говорю это совершенно искренне, не потому, что так «принято» говорить, дабы избежать обобщений. Нет, он в самом деле был исключительным: ничем не прикрытая, циничная откровенность, с которой изгнали честного, болеющего за дело работника, отомстили ему, заняв круговую оборону даже против центральной газеты, — это, право же, случай далеко не типичный.

И однако, при всей своей нетипичности, он нес в себе характерные и очень радостные (подчеркну это: радостные!) приметы времени. Екатерина Николаевна Грищенко показалась мне тем неравнодушным, социально активным героем, который так дорог нам и в жизни, и в литературе. Мне приходилось и раньше встречаться с людьми, которые, не думая о грозящих им неприятностях, смело вскрывали пороки, бичуя рутину и косность, примитивность и некомпетентность, демагогию и обман. Екатерина Николаевна выгодно отличалась даже от этих, очень дорогих мне своей гражданской активностью людей — тем отличалась, что не только критиковала, но и действовала. Честно и добросовестно исполняла профессиональный, служебный долг. И значит — гражданский. И значит — общественный, государственный.

Публичная поддержка санитарного врача, мужественно и принципиально делавшего на своем месте свое дело, казалась мне не только справедливой (по отношению к Екатерине Николаевне), но еще и крайне необходимой (по отношению ко всем нам), ибо в ее лице я увидел характерные черты нового социального типа, рожденного и воспитанного нашим обществом: человека, для которого в повседневной жизни (а отнюдь не только на трибуне) общественные интересы оказываются выше, важнее, значительней интересов личных. Или, если точнее, — для которого работа является неотъемлемой частью именно личной жизни, ее смыслом, ее главной целью, ее предназначением.

Смущали, однако (не столько меня, сколько редакцию), некоторые черты характера, которые делали Екатерину Николаевну достаточно уязвимой, помогая бесчестным противникам не только отвергнуть ее справедливые обвинения, но даже и свести с нею счеты. Расправиться — если точнее. Она действительно была груба и резка, воюя отнюдь не в белых перчатках с прохиндеями, ворами, нарушителями санитарных правил. Когда машина, груженная забракованным мясом, вопреки ее вето, двинулась к воротам, Грищенко кинулась навстречу, едва ли не под колеса, выкрикивая слова, которые вслух произносить не положено. И когда, униженная и оскорбленная, она пришла в отдел труда и зарплаты «выяснять отношения», то спокойствием и сдержанностью не отличилась, и голос ее был вовсе не ровен, а зычен — настолько, что слышен был даже в другом конце коридора.

Герой, которого газета собиралась защитить, поддержать и прославить, оказался далеким от желанного идеала…

В литературе идеальный герой давно уже стал достоянием прошлого. Создай сегодня автор повести и романа такого героя, без сучка и задоринки, некий дистиллированный эталон, розовый образец с голубым отливом, — не только читатели засмеют, но и критика обвинит в лакировке, в отрыве от реальной действительности. И будет, несомненно, права. А вот в жизни почему-то мы все еще ищем приглаженный идеал, удивляясь тому, что истинный герой не похож на того, которого создала наша фантазия.

Видимо, доводы мои показались убедительными, и очерк увидел свет. Упреждая дежурные уколы тех, кому разоблачение грозило заслуженным крахом, я ничуть не пытался срезать углы, сгладить сложный характер моей героини, закрыть глаза на то, что ее, бесспорно, не украшало.

Многих читателей задела оговорка в конце очерка, как бы допускавшая возможность того, что обвинение с Екатерины Николаевны снято не будет и что приговор останется неизменным. Один читатель сгоряча даже упрекнул меня в том, что я — ни много ни мало — предал человека, обратившегося ко мне за защитой. Читать это, не скрою, было обидно и горько, но — что делать? — понят бываешь далеко не всегда, а читательский гнев был продиктован лучшими чувствами: очень пришлась по душе моему оппоненту непримиримость и стойкость санветврача, и всем сердцем, всем своим существом он желал ей добра и победы.

Для чего, действительно, нужна оговорка — о готовности принять любое решение судебного надзора? Что это было? Лукавый, газетный «ход»? Или просто перестраховка — на случай, если «откажут»?

Нет, ни то ни другое. Я искренне убежден: ни давить на суд, ни судить вместо суда публицисту негоже. Когда я встречаю в печати непререкаемо категоричные суждения, кого и как наказать, кому «дали» мало, кому — слишком много, — мне стыдно за моего коллегу. Только дремучее правовое бескультурье побуждает публициста самоуверенно вторгнуться в сложнейшую сферу человеческой деятельности, требующую глубоких специальных познаний, поставить себя выше суда, предстать премудрым всеведой, который может во всем разобраться лучше любого юриста. Суд есть суд, последнее, решающее слово за ним…

Читателей взволновала судьба Екатерины Николаевны Грищенко и — ничуть не меньше — судьба общественно значимой проблемы, стоящей за рассказанным в очерке «частным случаем».

«Не может не вызвать восхищения, а тем более поддержки человек, пренебрегающий личным благополучием ради защиты правды, порядочности, общественных интересов». Так писал шофер 1-го класса Виктор Клюнков, чье письмо было опубликовано в газете. «Почему часть коллектива мясокомбината (притом, как видно, особо сплоченная ее часть) так ополчилась против Грищенко? Не потому ли, что такие, как она, мешают недобросовестным людям пользоваться приварком к основному заработку, приварком, ради которого определенный сорт людей идет работать именно на предприятия, выпускающие продовольственные товары, в общественное питание и торговлю?.. Очерк «Характер», — заключал шофер Клюнков, — не судебный, он морально-экономический, точнее: экономически-моральный. «Нравственность» тех, кто противостоит Е. Н. Грищенко, основана на преходящих экономических сложностях. Нравственность же тех, кто с ними воюет, основана на ценностях непреходящих: на идейности, совести и силе духа».

«Проявлять свой характер, — развивал ту же мысль челябинский инженер Г. Васильев, — непримиримый к обману, нерадивости, бесчестности, халтуре, — святое право и обязанность каждого». Таких писем пришло очень много — не нашлось буквально ни одного, где сложный, не всегда лучшим образом проявленный характер героини вызывал бы недоверие к правоте ее гражданской позиции.

Интересные, трогательные письма пришли от юных, только вступающих в самостоятельную жизнь читателей. Рассказывая о том, как прошло обсуждение очерка на комсомольском собрании, ученики 18-й школы Петрозаводска писали: «Нам кажется, что довод: «Если один противопоставляет свое мнение мнению десяти или двадцати, значит, он не прав, приложим не ко всем случаям жизни. Надо внимательно разобраться, за что борется этот «один», какому именно мнению «десяти или двадцати» он противостоит…»

Почти во всех письмах выражалась уверенность в том, что теперь, после публикации очерка, справедливость сразу же победит.

Она победила, но, увы, не сразу.

Протест на приговор был принесен действительно быстро — уже через несколько дней. Его подписал первый заместитель председателя Верховного суда РСФСР. В протесте предлагалось направить дело на новое рассмотрение в ином составе судей, чтобы тщательно выяснить все обстоятельства, приведшие к конфликтной ситуации. Вскоре протест был удовлетворен, и дело снова поступило в народный суд.

Оправдательный приговор у меня не вызывал сомнений, но, оказалось, я не предвидел силы сопротивления, на которое способны те, для кого оправдание санитарного врача, снятие с нее облыжных обвинений было бы крушением личной карьеры.

Новые судьи вынесли тот же обвинительный приговор, что и их предшественники. Кассационная жалоба была отклонена. В дело вмешалась прокуратура республики, но тоже пока безуспешно: протест заместителя прокурора РСФСР Н. С. Трубина президиум областного суда оставил без удовлетворения.

А читатели продолжали атаковать редакцию все новыми и новыми письмами: что с Грищенко? Как она себя чувствует? Где работает? Реабилитирована ли? Чем ей можно помочь?

Редколлегия приняла решение держать читателей в курсе всех движений этого дела. О новом приговоре суда, о результатах рассмотрения очередных протестов и жалоб газета сообщала подробно, но без каких-либо комментариев. Этим не только удовлетворялся законный читательский интерес. То был еще и наглядный урок — убедительное свидетельство пользы гласности, могучей силы принципиального и справедливого общественного мнения. Все действия суда и прокуратуры оказались под контролем читательской аудитории. Двери судебных залов были распахнуты: за ходом разбирательства, за поединком позиций, за противоборством доводов и улик следили миллионы людей. Одновременно газета сообщила о наказании, которому подверглись Корнеев, Царев и иные разоблаченные расхитители, о мерах, принятых к «законнику» Ельцову, к медику Зотовой…

Третий протест был снова внесен заместителем прокурора республики Николаем Семеновичем Трубиным. Теперь уже дело вышло из-под местного влияния, оградиться от которого судьям, хотя бы психологически, видимо, не очень-то просто. На этот раз протест рассматривала коллегия по уголовным делам Верховного суда России. Три члена коллегии — И. Н. Карасев, В. М. Лизунов и М. В. Нестеркин — без труда разобрались в подводных течениях несложной (юридически!) ситуации и вынесли постановление, которого давно ждали все, кроме тех, кто сам же себя замарал: дело против Грищенко было полностью прекращено за отсутствием в ее действиях состава преступления.

Не виновна! То, в чем не было у меня и раньше никакого сомнения, теперь стало юридическим фактом, установленным, доказанным, подтвержденным документально. Верховный суд не только возвратил Грищенко свободу и доброе имя, не только защитил ее честь и достоинство, он создал правовую основу для того, чтобы она вернулась на комбинат — к своей любимой работе.

И она вернулась.

Вешние воды

Самые сильные морозы уже отошли, потом была короткая оттепель, а там снова похолодало, но не очень — просто чтобы почувствовать, что зима — это зима. Снег хрустел под ногами, искрился на солнце, девчонки, собравшись на крыльце совхозной конторы, беззаботно смеялись и все всматривались куда-то, — я не понял куда, вроде бы в поле, где не было ничего. Решительно ничего, только темная стена леса вдали и лыжня, ведшая к замерзшей реке.

Построек было немного: сельсовет, контора, магазин, несколько щитовых домиков без видимых признаков жизни и великолепное, современное, совсем городское здание Дома культуры — оттуда, когда смолкал девичий смех и наступала короткая тишина, доносились замиравшие на морозе звуки рояля. Потом протарахтел трактор, заглушив и рояль, и смешки, — вспарывая снежную целину, срезал дорогу, потащив к видневшимся неподалеку скотным дворам глыбы промерзлой соломы.

Я стоял у стенда и, жмурясь от солнца, читал совхозные обязательства на годы минувшие и годы грядущие. Обязательства были высокими, даже очень высокими, торжественно и гордо заявляли они о себе огромными красными цифрами на светло-зеленом фоне. Абсолютные показатели впечатляли не слишком, поскольку я не мог зримо представить, что конкретно за ними стоит, но ясность вносили проценты: сдача мяса и молока в семьдесят восьмом году по сравнению с предыдущим поднималась в совхозе «Большевик» Кольчугинского района Владимирской области на столько-то процентов, в семьдесят девятом — еще на столько-то и в восьмидесятом продолжала расти.

Судя по свежей, сверкающей краске, не поддавшейся дождям и ветрам, стенд был поставлен недавно. Я невольно сравнил цифры на стенде с цифрами, вошедшими в приговор, но сравнить до конца не успел: подошел исполняющий обязанности главного инженера В. С. Варюхин и сказал, что директор «провалился сквозь землю».

Все утро я безуспешно пытался настигнуть Геннадия Николаевича Шлепкова: молодой, энергичный директор (ему только что минуло тридцать) отзаседал в сельсовете, потом провел пятиминутку, потом кто-то заметил, что директорская машина удалялась в сторону ферм. Но на фермах его не оказалось, дома — тоже, а через час в районе начиналось какое-то совещание, через два — другое. Мы стали звонить в район: директор не приезжал. Я понял: встреча не состоится…

Это было тем огорчительней, что работники совхоза один за другим не хотели со мной разговаривать без приказа начальства. «Геннадий Николаевич разрешит, тогда побеседуем», — произнесенная одним из работников, эта фраза меня удивила, вторым — рассмешила, третьим — заставилапризадуматься. Я уже ни на чем не настаивал, только попросил показать скотный двор.

«Это можно», — вызвалась меня туда проводить бригадир Нина Николаевна Харитонова. И не только проводить, но и рассказать, как тогда все это было. Рассказать — без приказов и разрешений. Впрочем, как было тогда, я уже знал: об этом с достаточной полнотой поведало судебное дело.


В апреле случались погожие дни, проклюнулись почки, зазеленела трава, просохли дороги. А май пришел с нудным дождем, вешние воды затопили луга, все кругом развезло, путь, по которому сейчас мы лихо скользили, превратился в хлипкую жижу. Это было не очень-то кстати — наступали праздники, несколько дней подряд, а в праздники куда как приятнее выйти на воздух, чем сидеть взаперти. Но как же тут выйти — льет дождь и хлюпает грязь!.. Так все дни просидели под крышей, изрядно прикладываясь и вдоволь вкушая.

А рядом, всего в каких-нибудь метрах трехстах, шла своя жизнь. Там один возле другого стояли пять скотных дворов: длинные приземистые постройки — «жилье» для коров; каждое голов на двести, на триста. Прикованные цепями к кормушкам, коровы всю зиму стояли рядком, терлись друг о друга боками, покорно дожидаясь вольной летней травы. Трава была уже рядом, за фермами — робкая, чахлая, прибитая зарядившим дождем. Но все же трава…

В кормушках же не было ничего. Вообще ничего. Не только потому, что люди, от которых зависел коровий корм, предавались утехам. Но еще и потому, что иссякли запасы: на кормовом балансе совхоза зловеще обозначился круглый нуль.

Этот нуль появился вовсе не сразу. Не грянул гром среди ясного неба — грозовые раскаты звучали давно, но победные рапорты и расчет на «авось» их заглушали. «Идет зеленая жатва», — ликовал еще летом на страницах районной газеты товарищ Шлепков. «Геннадий Николаевич, с которым мы встретились в поле, — комментировал репортер, — улыбается радушно и приветливо. И это вполне понятно, дела на заготовке кормов идут хорошо».

Столь же радушно и приветливо улыбался он и зимой, когда в феврале, отчитываясь на комиссии райисполкома, упрямо твердил: «Хватит кормов! Перезимуем!» Уже всем было ясно: не вытянуть! Уже предложили помощь из резерва госфонда: надо же было как-то спасать стадо. Но директор Шлепков и главный зоотехник Морозов оказались верны своему слову: сказали, что хватит, — значит, хватит!..

И если бы весна пришла раньше…

…если бы не зарядил дождь…

…если бы безотказно работал транспорт…

…если бы не было прогулов и пьянок…

…если бы, наконец, коровы меньше ели, не жадничали, потуже затянули бы пояса…

…может быть, все обошлось бы. Может быть, проскочили бы снова.

Но не проскочили.

Первого и второго мая коровы доели остатки того, что с великой натяжкой еще можно было назвать кормами.

Третьего и четвертого сердобольные скотницы кормили их грязью, в которой застряли силос и солома. Пятого и шестого в кормушках практически было пусто. Свои фонды совхоз исчерпал до дна. Взять НЗ из госфонда было хлопотно и накладно. Транспорт ушел на посевную. Пьяные лодыри никак не могли отоспаться после длительного застолья. Приблизиться к скотным дворам было можно разве что в водолазных скафандрах: гигантское грязное месиво отделило их от «материка», где беззаботно «гуляли» — поводов для этого в мае хватало. Звуки баяна и радиолы заглушали протяжные вопли голодных коров.

Ни седьмого, ни восьмого корма тоже не подвезли.

А гульба не кончалась. Многих скотников и шоферов не смогли добудиться. Иные, с трудом продирая глаза, желали опохмелиться, после чего опять раздавался их удалой богатырский храп. Управляющий центральной усадьбой Миронов (как раз на его участке расположены фермы) укатил седьмого в дополнительный отпуск — повидать друзей и семью. Другие совхозные руководители всё смотрели на небо: вот-вот кончится дождь, и коров можно будет выгнать на пастбище. Но дождь, как назло, не кончался, да и кончился бы — что могло измениться? Обессилевшие животные утонули бы в той же навозной хляби, через которую не смогли добраться до ферм местные щеголи в праздничных туфлях.

Небо все-таки сжалилось, и тогда самые смелые, пожертвовав обувью, пробились на фермы. Их встретили там шестнадцать коровьих трупов. Остальные коровы лежали у обглоданных кормушек, не имея сил не только двинуться с места, но даже мычать.

Лишь теперь — это было уже 11 мая — руководство совхоза отозвало с полей трактора, чтобы срочно доставить на фермы хоть какой-нибудь корм… Не пригодный вообще, тем более для коров, едва тянущих ноги, а какой-нибудь, чтобы было чем, извините за резкость, заткнуть их голодные глотки.

Заткнули…

С полей привезли солому, пролежавшую зиму под дождями и снегом. О качестве этой «еды» можно судить уже по тому, что она вовсе не значилась на балансе совхоза. Даже при том положении, в каком совхоз находился, — и то не значилась вовсе. И пригодность ее никто не проверил. Голодные коровы накинулись на эту солому, как на деликатес. Потом в заключении экспертизы будет отмечено, что «солома оказалась пораженной токсическими грибками». Но потом… А пока что коровы мигом ее проглотили — вместе с грибками, навозом и мышиными гнездами…

На рассвете фермы снова огласил многоголосый жалобный рев: началось массовое отравление. Прибывшие ветеринары вкалывали умиравшим животным гигантские дозы дорогостоящих лекарств. Напрасно. За несколько дней совхоз потерял 219 голов; погибло множество стельных коров, а это значит, что к названной цифре надо приплюсовать реальный приплод — он тоже погиб. Остальные выжили — последствия перенесенной ими болезни отразились не только на них самих, но и на потомстве. На молоке, которое они дают. На мясе, которое мы получим.


Итак, вместе с Ниной Николаевной Харитоновой мы пошли на ферму. Пошли, чтобы я смог убедиться в том, в чем ни на минуту не сомневался: драма, случившаяся прошлой весной, давно позади. Все уже минуло, исправлено, восстановлено и — не повторится. Урок был жестоким, но он на то и урок, чтобы извлечь из него пользу.

Был час дня, когда Нина Николаевна открыла передо мной двери фермы. Сотни коров уставились на пришельцев грустными своими глазами. Молча тыкали в нас свои морды, обнюхивали карманы, лизали руки. Ни в одной кормушке не было ни грамма еды. Только слышались из-за стены тарахтение трактора и позвякивание лопаты: выгружали комья мерзлой соломы — вечерний рацион коров, в тоскливом ожидании смотревших на нас.

— Другие корма… Более подходящие… Они что, все уже съедены? — полюбопытствовал я.

— Зачем съедены? — ответила бригадирша. — Лежат…

— Как так лежат?..

— А так… Но за ними ездить надо. Следить, чтобы не сгнили да не промерзли…

— Что ж не следят?

Она промолчала. Потом — мы уже возвращались — вдруг сказала, решившись:

— Нужен хозяйский глаз… Если умело распорядиться и точно все рассчитать — справились бы, наверно…

…Директора все не было, и, чтобы скоротать время, я отправился в соседний колхоз «Красная заря». Идти было недалеко — три километра укатанной, гладкой дороги, мимо поля и леса. Навстречу то и дело попадались «Волги» и «Жигули», комфортабельные автобусы, со вкусом одетые люди. Плакат, попавшийся мне на одном из шоссе — «Труд сельский — быт городской», — наглядно демонстрировал свою реальность…

Прогулка, которую я совершил, была, однако, вовсе не праздной. Меня привел сюда документ, полученный в прокуратуре:

«…Вследствие преступно-халатного отношения к своим служебным обязанностям председателя колхоза «Красная заря» Моисеенко и главного зоотехника Дмитриева… в летнепастбищный период (обратите внимание: кормов везти ниоткуда не надо, они под ногами! — А. В.) овец вообще не выгоняли на пастбище, и они остались некормленными… В результате к концу пастбищного периода овцы имели тощую и нижесреднюю упитанность… При наступлении зимы кошары не были своевременно очищены от навоза, в них не имелось теплой воды. Остриженные овцы длительное время находились под открытым небом и холодным дождем. Мер по обеспечению колхоза доброкачественными кормами принято не было, хотя возможность завоза корма имелась. Следствием этого явилось…»

Я думаю, вы уже догадались, что явилось следствием этого: овцы начали гибнуть. 376 голов пало за несколько дней. 226, оказавшихся на грани гибели, пришлось забить. 121 овца бесследно исчезла: по одной версии — это «скрытый падеж» (хотели ввести в заблуждение ревизоров); по другой — просто-напросто кража (воспользовались общей суматохой и ловко нагрели руки). Впрочем, овцы не только исчезали бесследно, но и бесследно рождались. Это кажется дурным каламбуром, но, увы, я ничуть не преувеличил: несуществующих в природе овец списывали с баланса одной бригады на баланс другой, чтобы концы хоть как-то сходились с концами, — потом переписывали наново, опять списывали и опять зачисляли. Овцы резво бегали по накладным — не по полю. Они присутствовали в отчетности, но отсутствовали в кошарах. И, значит, на нашем столе «присутствовать» тоже не будут…

Ни председателя Моисеенко, ни главного зоотехника Дмитриева найти в колхозе не удалось. Один уехал совещаться в областной центр, другой — в районный. Пока искали бригадира, я листал разложенные на столе приемной «боевые листки». Они были действительно боевые — остро, принципиально и зло высмеивали бездельников и пьянчуг, чье равнодушие, безучастность и нежелание что-либо делать дают такие жестокие результаты. «Пьют, гуляют и курят, — писал в листке безымянный автор, не слишком грамотный, но неравнодушный и честный, — а работать не хотят. На столе стоят бутылки, дым и брань над головой, на работу не выходят — две недели выходной. Знают все они законы и, как выпить захотят, в бухгалтерию приходят, начинают выступать: „Если денег не дадите, к прокурору съездим «щас», объясним, что мы трудяги и прогулов нет у нас“». Так — коряво, но точно — бичует «боевой листок» лодырей и демагогов, пытающихся при помощи угроз и пустозвонства побольше урвать и ничего в то же время не дать.

Тут пришел бригадир и прервал мои размышления. Имя бригадира Зайцева тоже встречается в постановлении, которое вынесло следствие: он замешан в аферах с «переводом» несуществующих ярок из одной бригады в другую и в «скрытом падеже» 121 овцы. Я думал, он будет возмущен, напуган или хотя бы смущен, но, узнав о цели моего приезда, Зайцев меланхолично сказал: «Что вы старым интересуетесь? Поинтересуйтесь-ка лучше новым». — «Каким таким новым?» — «А вот таким: каждый день и сейчас гибнут две-три овцы. Хотите убедиться?»

Я захотел, и мы пошли. Нас встретили пустые кормушки и ветер, дувший из щелей. Остриженные овцы испуганно жались друг к другу, пытаясь согреться остывающим теплом исхудалых тел. Три овцы лежали посреди кошары, уже не в силах ни встать, ни пошевельнуться. Несколько часов спустя районный прокурор дал мне такую справку: по официальным данным, в 1977 году колхоз потерял 495 голов, в 1978 году — 478, за первые две недели января этого года погибло уже тридцать две…

Бригадир Зайцев все так же меланхолично смотрел на овец, которым, по его подсчетам, оставалось жить менее часа. «Где ветеринар?» — спросил я. «Где-то гуляет… Или уехал на совещание…» — «А корма? Их нет?» — «Как нет? Есть. Так ведь за ними ехать надо. Кто-то же должен послать…» Вмешалась скотница Валентина Чернова: «Кому посылать-то? Председатель в кошару если в год раз заглянет — уже хорошо».


Я вернулся в совхоз: ни директор, ни зоотехник все еще не появились. Но вернулся я не напрасно: бухгалтер как раз размышлял, в какую графу записать двенадцать телят, которые внезапно исчезли. То есть, точнее, исчезли четырнадцать, но двое нашлись, а двенадцать куда-то запропастились. По объяснениям скотников выходило, что вышли телята сами гулять и подло сбежали.

Безучастным к этому бегству прокурор не остался и предложил взыскать с ответственных лиц «стоимость пропавших животных исходя из государственных закупочных цен», то есть по 1 руб. 48 коп. за килограмм. Но, как не без юмора заметил бухгалтер, на городском рынке, куда, скорее всего, «сбежали» телята, килограмм молодого мяса стоит дороже. А живого веса в «пропавших» телятах было 1872 килограмма…

…И вот состоялся суд. Прошел честь по чести. Имея в виду особую важность народнохозяйственных проблем, которые за этим делом стоят, поддерживать обвинение приехал областной прокурор. Произнес взволнованную речь о вопиющей бесхозяйственности, о разгильдяйстве, о наплевательском отношении к делу, о лишениях и потерях, которые испытывает от всего этого потребитель: то есть, попросту говоря, каждый из нас. (Красноречивая иллюстрация к обвинительной речи: в мае прошлого года план совхоза «Большевик» по сдаче молока выполнен на 40, по сдаче мяса — на 45 процентов. Последствия этого не замедлили сказаться на ассортименте местных магазинов.) Он говорил о том, что безнаказанность развращает, что безответственность и равнодушие не могут торжествовать, иначе нарушается дисциплина и расшатывается порядок. И еще он говорил о том, что из всей этой постыдной истории надо извлечь деловой урок.

Все было сказано точно и веско, лишь один вопрос оставался неясным: а кому, собственно, этот урок предстояло извлечь? К кому прокурор обращался? Кто присутствовал на этом процессе и внимал словам прокурора? А — никто… Процесс провели в тесной маленькой комнате — по-семейному, по-домашнему. Послушали подсудимые речи, потом приговор и поспешно разъехались по домам.

Преступная халатность руководства совхоза обошлась государству в сорок тысяч рублей — взыскано с виновных шесть тысяч пятьсот (при рассрочке платежа примерно на семь лет). Остальные расходы — так решил почему-то суд — должно взять на себя государство. Что же до наказания, то оно таково: всем подсудимым — условно, без лишения прав занимать руководящие посты и материально-ответственные должности. Довод серьезнейший — первая судимость. Ни с чем виновные не расстались: ни со свободой, ни с должностями, ни с общественным положением. Даже с веселым настроением — и с тем не расстались.

Ну, а с их соседями, по чьей непосредственной вине гибли и гибнут овцы, обошлись еще «круче»: их вообще не судили. Тут мы подходим к факту необъяснимому, загадочному и, я бы сказал, неприличному. Не тем загадочен этот факт, что обошлось без суда (может, в конце-то концов, даже и обойтись — не карой единой борются с разгильдяйством), а тем, что, беспринципно спасая провалившихся руководителей, пошли на прямой подлог. И кто пошел!

В постановлении следователя, утвержденном прокурором, сказано категорично: председатель колхоза Моисеенко, его заместитель Барабанов, главный зоотехник Дмитриев, бригадир Зайцев, главный бухгалтер Егорова совершили множество преступлений: злоупотребление служебным положением, халатность, приписки и другие искажения отчетности о выполнении планов… Вывод, однако, такой: «Принимая во внимание, что Кольчугинский районный Совет, депутатами которого являются Моисеенко и Егорова, не дал согласия на привлечение их к ответственности… уголовное дело прекратить».

Первое, что сразу приходит в голову: если депутатами являются двое из пяти обвиняемых, почему прекращено дело против пяти? Второе: чем же мотивировал районный Совет свой отказ, какими соображениями руководствовался?

Никакими! На него просто-напросто возвели напраслину. Ни в чем райсовет не отказывал — к нему по этому вопросу никто и не обращался. Ни представления нет прокурорского, ни ответа на него. Есть (я с трудом пишу сейчас эти слова) всего лишь подлог: ссылка в официальном документе на несуществующий документ.

На этом фоне тускнеют и меркнут другие несуразности, бросающиеся в глаза при знакомстве с делом. Уже не кажется странным, что, установив преступную халатность начальника районного управления сельским хозяйством и главного зоотехника района (халатность, состоящую в том, что, располагая достаточным резервом кормов и отлично зная о необходимости оказать помощь совхозу, в нарушение прямых служебных обязанностей ее не оказали), суд частным определением запросил областное сельхозуправление, как ему, суду, поступить — привлечь виновных к ответственности или нет?

Судья не может, конечно, не знать, что «мнение» областных управлений в данном случае не имеет ни малейшего правового значения. Что единственное «мнение», которое для суда обязательно, — это закон. А закон непреложен: судьи «обязаны… возбудить уголовное дело в каждом случае обнаружения признаков преступления…».

Обязаны! И в каждом!.. Отчего же свою обязанность суд решил возложить на другие организации, которые не компетентны ее исполнять?


Уже стемнело. В лиловом сумраке уютно светились окна современных построек. Из Дома культуры неслась задорная музыка. Туда потянулись люди: начиналось кино.

В опустевшей столовой я сидел один и пил холодный чай. Откуда-то издалека донесся бархатный голос: шла передача местного радио. «Труженики совхоза «Большевик», — бодро читал диктор, — взяли на себя повышенные обязательства… Как сообщил нашему корреспонденту директор совхоза товарищ Шлепков…» Что именно сообщил корреспонденту товарищ Шлепков, я не расслышал, но догадаться было нетрудно.

1979

* * *
Уже через две недели после публикации очерка редакция получила ответ, подписанный первым секретарем Владимирского обкома КПСС. «Очерк «Вешние воды», — говорилось в ответе, — рассмотрен на заседании бюро обкома в присутствии всех первых секретарей райкомов и горкомов партии и председателей райгорисполкомов, ответственных работников сельскохозяйственных и административных органов области».

Далее говорилось, что бюро обкома признало соответствующими действительности отмеченные очеркистом «серьезные недостатки в животноводстве, факты бесхозяйственности и преступной халатности, допущенные руководителями и специалистами совхоза «Большевик» и колхоза «Красная заря» Кольчугинского района, а также беспринципности в оценке положения дел… со стороны ряда работников районных и областных организаций».

Следовал перечень действенных мер по оказанию помощи хозяйствам, оказавшимся по вине безответственных лиц поистине в бедственном положении. Основные виновники — директор совхоза и главный зоотехник — были сняты с работы и исключены из партии. Строгие взыскания были наложены на многих разгильдяев — как перечисленных в очерке, так и оставшихся «за кадром».

На очерк откликнулись также Министерство сельского хозяйства РСФСР, прокуратура РСФСР, Владимирский областной суд, отдел юстиции облисполкома и другие организации. Авторы ответов, в частности, уведомили читателей о том, что значительная часть ущерба, нанесенного совхозу «Большевик» и колхозу «Красная заря» из-за падежа скота, уже взыскана с виновных, а кроме того, против них возбуждено уголовное дело. Вскоре все они были осуждены.

Мастер вольной борьбы

Есть в Воронеже техникум с непривычным названием: юридический. Создали его недавно, готовит он кадры средней квалификации — в основном инспекторов социального обеспечения. Пять лет назад он дал стране первый свой выпуск.

До последних экзаменов оставалось несколько дней, когда местные хулиганы затеяли драку с выпускниками. К выходкам хулиганов в техникуме уже притерпелись. Настрадались от них за несколько лет. Я читал десятки коллективных студенческих жалоб — на то, как били их «неизвестные», как ломились к ним в общежитие, отбирали сумки и кошельки, оскорбляли и угрожали.

Меры конечно же принимались: счет составленным протоколам шел уже на десятки. Но через день или два хулиганы вновь брались за свое…

Ситуация изменилась, когда лучшие студенты стали дружинниками. Взяли охрану порядка на своей территории в свои же руки. Твердо решили: довольно! И то верно: кому же это сделать еще, если не им — без пяти минут правоведам.

Именно они-то хулиганов и задержали. Чтобы пресечь, а отнюдь не расправиться. Привели нарушителей в общежитие. Заставили извиниться. Дать слово: больше, мол, никогда… Что было делать задирам, оказавшимся в «плену»? Схитрить? Выиграть время? Пообещать?

Пообещали… Было это 17 июня 1978 года.

Хулиганы оттого, вероятно, и хулиганы, что правила чести им недоступны. Слово для них мало что значит. Обещания не имеют цены. А злость, жажда мести, потребность проявить тупую, жестокую силу, напротив, огромны.

Один из прощенных — слесарь НИИ Юрий Козинцев — переносил свое поражение особенно остро. Мысль о том, что не он на коне, угнетала его. Обидой своей поделился с друзьями. Те приняли «боль» товарища, как свою…

Ранним вечером 19 июня четверо закадычных друзей — Козинцев, Бугаков, Китаев и Копытин — собрались на прогулку. И маршрут, и время дежурства дружинников были им хорошо известны. До техникума оставалась сотня, не более, метров, когда из соседнего переулка вышли двое: общественные сотрудники милиции, студенты Бортников и Труфанов. «Они!» — прошептал Козинцев и с лучезарной улыбкой устремился навстречу. Копытин — за ним.

— Привет, друзья! — воскликнул Козинцев, протянув Бортникову, который шел впереди, свою богатырскую руку.

Два дня назад, избежав как минимум пятнадцати суток, Козинцев проникновенно сказал: «Будем дружить». Как должен был теперь воспринять Павел Бортников его приветственный возглас и протянутую для пожатия руку? Видимо, так, как восприняли бы при нормальных условиях все нормальные люди.

Он тоже улыбнулся и тоже протянул руку, которая сразу же оказалась в клещах. Мощная пятерня Козинцева сдавила ее, вывела из игры, и сразу же, изловчившись, метко и точно Копытин нанес Бортникову удар в правый висок. Мертвая хватка Козинцева могла бы еще удержать его от падения, но Козинцев руку разжал, и Бортников рухнул.

Мы легко представим себе силу удара, узнав рост потерпевшего (190 сантиметров) и его спортивную подготовку (перворазрядник по боксу). Силу удара, заставившую предположить, что кулак, нанесший этот удар, не был пустым…

Но Копытин отнюдь не считал, что месть уже состоялась. Пока остальные расправлялись с Труфановым, он дважды еще ударил жертву ногой по голове и лишь тогда, убедившись в чистой победе, ликующим свистом призвал сотоварищей к бегству.

На следующее утро опознанный, разысканный и доставленный в милицию Александр Копытин (двадцать один год, образование среднее, студент-заочник пединститута, тренер детско-юношеской спортивной школы при заводе горнообогатительного оборудования) даст собственноручные показания — документальное свидетельство его высокого культурного уровня и столь же высоких нравственных качеств: «Обястняю вечером предя после института домой я зашол к другу Юра Козентцеву мы посидели у него сполчаса потом зашол Толик Гревцов мы пошли погулять сначало по Ленинградской потом зашли к техникуму юредическому там встретили двух знакомых девушек они нам расказали что кним в техникум приходили ребята подрались выбили окно потом мы их проводили и пошли домой я пошол домой есть».

Капитан милиции Ситников тщетно искал в этой святочной пасторали хотя бы один знак препинания и хотя бы одно слово правды. Не найдя, задал вопрос: «Прогуливаясь и беседуя с девушками, вы не заметили возле техникума какого-либо происшествия?»

Копытин подумал, напряг свою память и уточнил: «Дополняю мы спокойно шли по улице и вдруг увидели что к нам неизвестно почему бегут милиция и человек двадцать стехникума милиция стала стрелять из пистолета а один из них помоему назвал свою фамилию мы от этого сразу разбежались все побежали».

Этим документом открывается дело, которое будет длиться четыре года.


Через полчаса после удара, свалившего его наземь, Павел Бортников был доставлен в областную клиническую больницу. В истории болезни появилась первая запись: «Тяжелый ушиб и отек головного мозга… Общее состояние очень тяжелое, кома, в правой лобной области обширная гематома… Пульс 40 ударов в минуту… Парез левой руки… В сознание не приходит… На окрик и уколы по телу не реагирует». «Состояние критическое», — констатировал дежурный хирург отделения реанимации. «Состояние крайне критическое», — записал он через час. На профессиональном языке медицины это означало: больной умирает.

Но у медицины есть не только профессиональный язык — еще и профессиональный долг. Он повелевает: бороться за жизнь до последнего вздоха. Не в переносном — в буквальном смысле этого слова. И медицина боролась.

Немедленно прибывший в больницу главный врач вызвал для консилиума лучших медиков города. Одна за другой последовали несколько сложнейших черепных операций. У постели больного круглосуточно дежурили специалисты. И так же круглосуточно, оторвавшись от занятий и экзаменов, по очереди дежурили в больничных коридорах товарищи Павла. Девочки готовили ему специальную пищу. Ребята помогали няням и сестрам. Отрывая от стипендии по полтиннику и рублю, сотни друзей собрали деньги, чтобы позволить матери Павла оставить работу и быть возле сына.

И чудо случилось. Через два с лишним месяца — сшитый, склеенный и залатанный искуснейшими руками врачей, умиравший вернулся к жизни. Инвалидом вернулся, калекой… Но все же — вернулся!

А пока врачи и товарищи воевали за жизнь, рядом тоже не спали. Тоже боролись. Тоже — активно и энергично — нажимали на все педали.

Отрицать факт удара, как это сделал Копытин в первом своем «обястнении», было уже невозможно. «Легкий», «случайный», «упреждающий» (?) удар «по щеке» Копытин признал. Оставалось — еще больше смягчить этот удар, превратить его едва ли не в шалость.

На экстренное заседание собралась областная федерация спортивной борьбы. Выступил тов. Юдаев, старший тренер областной сборной. «Обидно, — сказал он, — что Копытин, спортсмен такого высокого класса, выполнивший норму мастера спорта по вольной борьбе, необдуманным поступком подвел сборную области, которая кропотливо готовится к чемпионату республики. Его срыв (его срыв! — А. В.) должен послужить хорошим уроком… Не надо наказывать Копытина, самым большим наказанием будет для него совесть».

Взял слово тов. Меркулов, мастер спорта международного класса, тренер сборной РСФСР и СССР: «Мы уверены, что Саша критически отнесется к себе и будет достойно защищать спортивную честь области и республики».

Высказался тов. Батищев, старший тренер областной сборной: «Просто не верится, что такой культурный, воспитанный, образованный спортсмен мог не сдержаться и позабыть о своем долге перед командой…»

Обсуждение, как видим, принципиальное. Самокритичное. Бескомпромиссное. Такой же была резолюция, которой оно завершилось: «Порицая поступок т. Копытина и учитывая его безупречное поведение, а также то, что он глубоко осознал совершенное, федерация считает, что ему нужно дать возможность продолжать тренировки, готовясь к чемпионату РСФСР, где т. Копытину предстоит защищать честь области…»

Это было только начало. Своего рода сигнал. Ярко проявив спортивную солидарность, на защиту «чести» ринулись и другие. Областной совет ДСО «Труд» («…исключительно скромен, вежлив, дисциплинирован…»), ДСО «Динамо» («…уравновешен, молчалив, имеет склонность к оказанию помощи тем, кто в ней нуждается…»), ДСО «Спартак» («…обладает высокими моральными качествами, честен, смел и принципиален…»), объединенное собрание тренеров («Прекрасный наставник молодежи…»). Речи становились все восторженней, резолюции — все патетичней… «Александр никогда не бросит в беде ни одного человека, я горжусь его дружбой», — официально заявил тренер по вольной борьбе тов. Фролов. Другой тренер, тов. Даулетказиев, развил мысль коллеги: «Саша в этой истории просто не проявил спортивной выдержки. Зато на соревнованиях он ее проявит и выведет нашу область на почетное место». Итоги подвел директор детско-юношеской спортивной школы тов. Саввин — воспитатель и педагог: «Александр Дмитриевич Копытин на редкость уважаемый товарищ. Ему можно верить во всем».

Эти слова говорились и писались в те дни, когда так и не пришедший в сознание Бортников все еще находился на грани жизни и смерти, а врачи, проявляя все свое искусство и мастерство, но считаясь, однако, с реальностью, подготовили и мать, и друзей к самому худшему. О нем, о жертве «на редкость уважаемого товарища», мы не найдем в резолюциях мастеров спорта ни слова.

Впрочем, истины ради надо сказать, что постыдное словоблудие «защитников чести» не оказало на следствие никакого влияния. С абсолютной точностью оценив ситуацию и собрав все доказательства, предусмотренные законом, следователь Железнодорожного РОВД города Воронежа, лейтенант милиции Колбешкин (к нему теперь перешло дело) предъявил Копытину обвинение именно в тех преступлениях, которые тот совершил (злостное хулиганство, умышленное причинение тяжких телесных повреждений, опасных для жизни). Не хватало санкции прокурора.

Вместо нее последовал вдруг разнос. «…Установлено, — вычитывал лейтенанту Колбешкину районный прокурор Кузнецов, — что Бортников упал и получил телесные повреждения от удара об асфальт… От удара Копытина никаких повреждений не наступило, а имеющиеся повреждения получены от асфальта…»

Асфальт к ответу не привлечешь, Копытина — вроде бы не за что. Так? Нет, не так. Заместитель прокурора области Астафьев отменил абсурдное решение своего подчиненного: «…Неопровержимо доказано, — писал он, — что Копытин ударил Бортникова кулаком и ногой. Как можно в таком случае сделать вывод, что между ударами и травмой, полученной Бортниковым, нет причинной связи? Кроме того, получив сильный удар в правую сторону, Бортников вряд ли мог упасть на правый же бок…» Логично? Еще бы!.. Начинается новое следствие — третье по счету. Старший лейтенант милиции Козлов собрал те же улики. Провел еще одну экспертизу. Опять допросил свидетелей. С выездом на место в деталях воспроизвел весь механизм «конфликта». Наконец-то дело близится к своему завершению.

Народный судья А. П. Лузанов стремится закончить процесс как можно скорее! Его торопят: приближается спартакиада. «Просим рассмотреть дело в кратчайший срок, — настаивают руководители облспорткомитета Лисаченко и Казарян, — так как необходимо участие товарища Копытина в сборной по вольной борьбе…» О том, что его «участие» необходимо совсем в другом качестве и в другом месте, авторы письма не помышляют: такой вариант заведомо исключен.

Но темп, который задал делу судья Лузанов, нежданно дает сбой. Павел Бортников уже вырвался из лап смерти и даже выписан — инвалидом второй группы в свои девятнадцать лет — для дальнейшего лечения дома. Провести процесс без него теперь невозможно. С ним — возможно, но никак не в кратчайший срок: он еще недвижим. Между тем жмут сроки. И не только они…

Заведующий нейрохирургическим отделением областной клинической больницы Гришаев письменно разъяснил судье, что доставка больного в суд допустима при наличии специального транспорта. Из всего письма судья выудил лишь одно слово — «допустима».

Ах, все-таки допустима?!

«Гражданка Бортникова! — пишет он заболевшей матери Павла Марии Павловне, которая все еще не может оправиться от свалившейся на нее беды. — Разъясняю: ваш сын обязан явиться в суд. В противном случае, а именно, что если он будет уклоняться от явки в суд, то он будет доставлен приводом».

…Постойте! Не изменяют ли мне глаза? Жертву — приводом?! Потерпевший — «обязан явиться»?! Инвалид, еле выхоженный врачами, — «если… будет уклоняться от явки»?! Неужели так и написано? И скреплено подписью? Полно, не может быть!

Увы, может. В томе первом, на листах 218 и 219, находятся документы, которые я процитировал. Свидетельства бездушия, безграмотности и беззакония. Упорного, я бы сказал, беззакония, ибо неявка инвалида на суд побудила судью перейти к решительным действиям.

О них красноречиво рассказывают три «акта», также подшитые к делу.

Акт первый: «Мы, секретарь судебного заседания Шабалова и шофер Гайдуков, по указанию нарсудьи Лузанова прибыли по адресу… для принудительной доставки в суд потерпевшего Бортникова. Его мать заявила, что сын не может передвигаться и в суд не явится…»

Акт второй: «…Для потерпевшего Бортникова в зал судебного заседания доставлен врач, чтобы оказать ему помощь, если Бортникову станет плохо… На эту гуманную меру Бортников не откликнулся… Нарсудья Лузанов».

Акт третий: «…Весь состав суда вместе с врачом выехали по месту проживания Бортникова, чтобы допросить его на дому… Мать Бортникова не открыла дверь, заявив, что жизнь сына ей дороже…»


Наблюдательный читатель, вероятно, заметил, что в деле неожиданно произошел крутой поворот. Подсудимый и потерпевший поменялись местами. Не подсудимому, а потерпевшему грозят приводом и карами. Не подсудимый, а потерпевший оправдывается перед судом. Не на подсудимого, а на потерпевшего по каким-то неясным причинам обращен благородный судейский гнев.

И — отдадим ему должное — Копытин улавливает перемену погоды с чуткостью совершеннейшего барометра. Он уже не обороняется. Он наступает. Он пишет в суд: «Бортников изобразил свою болезнь чтобы создать ожиоташ и показал что вместе с матерью их поведение противоречит всем законам Конституции и не предерживается никаких рамок приличия». Он требует, чтобы этому «нарушителю», из-за которого сборная области потеряла своего фаворита, указали его место.

Но до этого все-таки не доходит. Результат куда более скромен. Просто-напросто суд под началом А. П. Лузанова дает «спортсмену» возможность тренироваться. Признает, что тот действовал неумышленно. Чуть толкнул по неосторожности. Думал: Бортников устоит на ногах. А тот, коварный, не устоял…

«До этого все-таки не доходит», — написал я. И ошибся. Доходит даже до этого. Тот же судья Лузанов выносит частное определение. Нет, не о постыдном поведении явных и тайных ходатаев. Не о привлечении к ответственности тех, кто шантажировал свидетелей, склоняя их к обману суда. Не о свидетелях даже, которые этому шантажу поддались. Нет, не об этом. А о том, что в дружину берут «молодых людей без большого жизненного опыта». За витиевато абстрактной формулой — вполне конкретная и логичная мысль: не задержи Павел Бортников хулиганов, не заставь их извиниться публично, не пришлось бы мастеру вольной борьбы отрываться от тренировок.

Облсуд эту «логику» отвергает. Приговор отменяется. Начинается новое следствие. Четвертое по счету. Зачем? Все затем же: узнать, кто травмировал Бортникова — Копытин или асфальт. Пять специалистов под началом главного судебно-медицинского эксперта Минздрава РСФСР В. К. Дербоглава подтверждают все, что установили их воронежские коллеги. Прокуратура снова требует осудить Копытина за злостное хулиганство и умышленное причинение тяжких телесных повреждений. Снова бросаются на защиту борца двадцать мастеров спорта и еще почти пятьдесят «претендентов»: «Копытин — талантливый спортсмен… Пользуется известностью… Авторитетом… Морально устойчив… Сделал правильные выводы…» «Нельзя придумать большего издевательства чем поведение Бортникова который вел себя развязанно», — пишет в суд сделавший «правильные выводы» Александр Копытин, явно чувствуя себя обвинителем, но вовсе не подсудимым.

Атака опять увенчалась успехом: Центральный районный народный суд города Воронежа под председательством Б. И. Петина пришел к выводу, что Копытин «ударил Бортникова, предупреждая его удар». То есть, попросту говоря, — оборонялся. И, стало быть, заслужил не хулу, а награду.

…Пусть неудачник плачет!


Но он не плакал. И неудачником себя не считал. Множество людей, как это водится в нашем обществе, стали рядом, когда наступили для него трудные дни. Врачи вернули его к жизни. Товарищи окружили вниманием и поддержкой. Техникум оказал моральную и материальную помощь. Спорт — истинный спорт! — воспитал характер и волю.

Да, ни юристом, ни спортсменом он уже быть не мог: заключение ВТЭК не оставляло на этот счет никаких иллюзий. Но человек тогда человек, когда в любой, даже самой трагической ситуации, готов начать все с нуля. Не впасть в отчаяние. Не сломаться.

Он стал тренироваться. С гирей, штангой, эспандером. Под контролем врачей. С помощью друзей. Сам… Жилось туго: заработок матери, литейщицы фаянсового завода, и его инвалидная пенсия не покрывали расходов. Нужен был массажист. Усиленное питание. Курорт.

Он пошел работать. Сначала в заводской отдел кадров. Потом — слесарем-инструментальщиком второго разряда. Женился: девушка, которая стала его невестой еще в лучшие времена, не изменила данному слову.

Но жизнь не сложилась. Тяжкая травма головы не проходит бесследно. Она напоминает о себе не только бессонницей и головными болями, внезапным ознобом, лихорадкой и провалами памяти, но и расшатанной нервной системой, раздражительностью, вспыльчивостью, внезапными сменами настроения. Жена не выдержала — ушла. Он перенес и это.

Он все перенес. А вот обиды, полученной там, где рассчитывал на защиту, — этого перенести не смог.

«…Возможно, я обращаюсь не по адресу, — писал слесарь Бортников политическому обозревателю «Правды» Юрию Жукову. — Знаю, что Вы пишете совсем о другом… Но я давно читаю Ваши статьи и книги и потому хочу услышать от Вас, прав ли я. Вообще кто я: честный человек или какой-то нарушитель, который всем мешает…»

Что мог ответить ему адресат? Любой ответ по существу требует досконального знания всех материалов дела, а значит, проверки — профессиональной и тщательной. Но журналист, писатель, общественный деятель безошибочно ощутил в письме главное: правду!

«Уважаемые товарищи! — писал в Воронеж Юрий Александрович Жуков. — Посылаю глубоко встревожившее меня письмо выпускника юридического техникума Павла Ивановича Бортникова. Больше всего удивило меня, что суд записал в приговоре, будто удар Копытиным нанесен в целях предотвращения драки. Согласитесь, что такая формулировка абсурдна, если учесть, что избитый противостоял четырем… Бортников, видимо не без оснований, объясняет такой странный приговор тем, что матерью Копытина является Любовь Алексеевна Копытина, директор горпищеторга и депутат горсовета… Уверен, что оставить это письмо без последствий мы с вами не вправе, если нам дорога партийная честь».

Теперь, я думаю, вам все ясно, читатель. Расставлены точки над «i». Уточнены существенные детали. Обнажены скрытые пружины того механизма, который все время сбивал ход процесса с его естественного пути.

Близок финал.

Увы, до финала еще далеко. Из Воронежа пришел не ответ, а отписка: «…Дело проверялось вышестоящими судебными инстанциями… Оснований для изменения приговора не найдено…»

Что это за «судебные инстанции», которые якобы проверяли дело? О них в «ответе» ни слова. Неужели его авторы всерьез полагали, что опытнейший публицист примет отписку за истину? Не отличит ответ людей, заинтересованных в правде, от ответа людей, стремящихся ее утаить?

Юрий Жуков обращается в Верховный суд СССР. Но дело это — на данном этапе — высшему судебному органу страны не «поднадзорно». Он может высказать свое мнение о приговоре (Копытин осужден на 1 год исправительных работ по месту службы), но не в силах его отменить: таков закон.

Существуют, однако, разные точки отсчета: один заботится лишь о канцелярском «ажуре», другой — о совести, о долге слуги правосудия.

«Уважаемый Александр Михайлович! — написал председатель Верховного суда СССР Л. Н. Смирнов А. М. Рекункову, тогда еще первому заместителю Генерального прокурора СССР. — …Законность приговора по делу Копытина А. Д., изученному в Верховном суде СССР, вызывает у меня большие сомнения… Прошу Вас проверить обоснованность квалификации и избранной судом меры наказания, имея в виду серьезность наступивших последствий…»

Павел Бортников понятия не имел о том, какие силы пришли в движение, какой задействован механизм, чтобы вывести дело из тупика, какой консилиум — уже не врачей, а юристов самой высшей квалификации — призван поставить диагноз затянувшейся этой «болезни». Пусть будут известны все причастные к отысканию истины! Назовем их поименно: начальник управления по надзору за рассмотрением уголовных дел в судах Прокуратуры СССР Роберт Германович Тихомирнов, его заместители Владимир Денисович Козловский и Владимир Григорьевич Гаев, прокурор управления Николай Илларионович Мартыненко. Каждый порознь и все вместе они пришли к выводу, о котором доложили начальству. Что это был за вывод, мы поймем, узнав о последствиях: президиум Воронежского областного суда по протесту А. М. Рекункова приговор вновь отменил.

Близок финал.


Увы, до финала еще далеко. Начинается новое следствие. Пятое по счету. Его ведет старший лейтенант милиции Фисенко. Два тома материалов, собранных ранее, отставлены в сторону. Все идет по новому кругу. В дело включаются десятки следователей в разных концах страны: в Приморском крае и в Красноярском, в Новосибирской области и в Волынской, в Оренбургской, Горьковской, Орловской, Московской… Там работают теперь свидетели — бывшие студенты. Им предстоит вспомнить события трехлетней давности — до малейших подробностей, чтобы внести ясность в давно уже ясное дело. Ясное всем, кроме тех, кого ясность пугает.

Юристы честно и добросовестно исполняют данные им поручения. Им невдомек, что вся их работа идет вхолостую, что все, решительно все, давным-давно уже собрано, что в деле нет ни единого спорного места, что с точки зрения правовой оно очевидно, как дважды два, с точки зрения нравственной — более того…

Итак, новые доказательства лишь подтверждают старые! Не хватает, казалось бы, лишь приговора. Но нет, фантазия неисчерпаема. «Имеются данные, — таинственно сообщает следствию мать подсудимого, — что от Бортникова ушла жена из-за его поведения, сделавшего их жизнь невозможной…»

Ну и что же, господи, ну и что же?!. Даже если и так… Может ли уход от Бортникова жены снять с Копытина хотя бы часть вины за деяние, совершенное им на два года раньше, чем те поженились? На три с половиной — чем те разошлись? Может ли повлиять на исход его дела?

К чему риторические вопросы? Умысел ясен, замысел — тоже. Старший лейтенант Фисенко беззастенчиво вторгается в личную жизнь потерпевшего, требуя от Бортникова и его бывшей жены письменных объяснений, почему распался их брак. Прием хорошо известный: если нечего больше «пришить» — шьют «аморалку»… Не имеющие отношения к делу, унижающиедостоинство личности, оскорбительные даже вопросы — стыдно читать. Каково же было на них отвечать!

Дело опять в тупике: ковыряние в альковных секретах не приблизило к истине — лишь от нее отдалило. Идет четвертый год с того дня, как Бортников стал инвалидом. Совершено преступление — наказание, однако, даже не брезжит. Начинается новое следствие. Шестое по счету. Его берет в свои руки областная прокуратура. Контроль ведет прокурор Главного следственного управления Прокуратуры СССР Николай Иванович Власов. Непосредственно наблюдает областной прокурор Юрий Михайлович Горшенев.

Наконец-то, наконец-то!.. Юрист 1-го класса Свиридов начинает с того, что берет «спортсмена» под стражу. Он знает цену версиям, придуманным для того, чтобы направить общественный гнев по ложному следу. Вопросы его безупречно точны юридически, но они еще и блестящи по форме. Признаться, я редко встречал такие вопросы на страницах уголовного дела — вопросы, бьющие наповал. Приведу как пример — и образец! — диалоги с Копытиным, а также с Юрием Козинцевым и Сергеем Бугаковым, которые ловко избегнули скамьи подсудимых, оставшись в роли скромных свидетелей.

«Следователь. Признаете ли вы, что подача руки для рукопожатия Бортникову лишала его возможности самообороны, вообще сбивала с толку, так как рукопожатие предрасполагает к мирной беседе?

Козинцев. Я не могу объяснить.

Следователь. Вы утверждаете, что упавшего Бортникова не били, а лишь дотронулись до него ногой. Что вы имеете в виду под словом «дотронулись»?

Копытин. Я поворачивал ногой туловище Бортникова, но не как охотник делает жест над подстреленным им зверем, а просто думал, что Бортников притворяется потерявшим сознание.

Следователь. Раньше вы утверждали, что Копытин ударил Бортникова два раза ногой. Теперь вы отказываетесь от этого. Кто уговорил вас изменить показания?

Козинцев. Мать Копытина и два его товарища сказали мне: «Ты ошибся. Копытин не бил». И я стал говорить, что не бил.

Следователь. Если один боксер посылает другого в нокаут, можно ли считать, что тот просто стукнулся о ринг?

Бугаков. Я не боксер.

Следователь. Вы, как и другие приятели Копытина, утверждаете, что Бортников получил травму не от удара, а от падения. Уж не воспарить ли он должен был, чтобы оставить «чистыми» телесные повреждения, полученные собственно от удара?

Бугаков. Бортников не упал «плетью», а стал приседать, резко откинув голову на асфальт.

Следователь. Выходит, он выбирал, где упасть, чтобы получить повреждения посильней, посмертельней?

Бугаков. Может быть».

Вот теперь уж следствие вышло на финишную прямую! От снайперских вопросов юриста не могли увернуться даже очень поднаторевшие в этом. И спортивные «толкачи», руками которых опекуны влияли на правосудие, тоже были раскрыты. Те самые «два товарища», о которых говорил на следствии Козинцев. Ими оказались тренер детско-юношеской спортшколы № 1 Сергей Задорожный и преподаватель кафедры физвоспитания Политехнического института Аркадий Свирский. Это они настойчиво рекомендовали Козинцеву не говорить, что Копытин бил ногой потерпевшего, в «рекомендациях» своих преуспели и в конечном счете совсем запутали следствие. Впрочем, похоже, на первых этапах оно само хотело запутаться, потому и брало на веру именно то, от чего за версту пахло враньем.

Но вранью обязательно наступает конец. Рано ли, поздно ли, но — наступает. Коминтерновский (третий по счету!) народный суд под председательством судьи Н. В. Таранина пришел к выводу, который был очевиден еще три с половиной года назад. Он признал Копытина виновным в умышленных преступлениях и определил ему наказание: 4 года лишения свободы. Очередная атака защитников, приславших в суд дюжину прошений, ходатайств, характеристик, на этот раз была отбита. Потеряв всякое чувство меры (не говоря о стыде!), авторы одной из бумаг назвали Копытина «истинным воспитателем, замечательным наставником в самом широком смысле этого слова» и даже «человеком, на которого молодежь хочет равняться». Трескучая демагогия еще надеялась взять реванш, но уже без успеха.


Этот приговор, вступивший в законную силу, так и остался бы, вероятно, известным лишь тем, кого он впрямую касался, если бы ходатаи не переусердствовали, не стали обвинять суд в формализме, в нежелании «служить общественным интересам». Несколько анонимных писем с таким содержанием поступило и в «Литературную газету». Письма выглядели весьма убедительно. Хотелось откликнуться, помочь «жертве судебного произвола». Но брезгливое отношение к анонимкам этому помешало. Сюжет, однако, запомнился: талантливый спортсмен, защищавшийся от хулиганов и по навету угодивший в тюрьму.

Как-то я рассказал его на одном совещании, и сидевший рядом работник прокуратуры спросил, не о деле ли Копытина идет речь. Так неожиданно замкнулся круг, а содержание анонимок предстало совершенно с другой стороны.

Я знал, что Копытин отбывает наказание, — стало быть, прежде всего надо было его разыскать. Но оказалось, что в поиске нет ни малейшей нужды: с мая прошлого года осужденный уже дома. С мамой и папой, женой и ребенком. Принимая во внимание, что Копытин «внешне опрятен и в обращении вежлив», а также то, что «вину в содеянном преступлении признает, искренне раскаивается» (а это, как мы знаем, чистейшая ложь), Центральный районный народный суд (тот самый, который избавил Копытина от справедливого наказания) освободил его условно-досрочно в тот самый день (ни на день позже!), когда истекла одна треть срока, определенного приговором. Борца направили «для трудоустройства» в ДСО «Динамо», потом предоставили отпуск и вообще в обиду не дали.

Вид у него был вполне пристойный, впечатление он производил неплохое, разговаривал спокойно и даже корректно. Бортников же, напротив, был раздражен, беседу поддерживал неохотно, сказал, что от этой нервотрепки устал и мечтает лишь об одном: поскорее все забыть.

Сравнение было никак не в пользу жертвы. Да и мать Бортникова, Мария Павловна, приняла спецкора в штыки, крича, что никому больше не верит и что все заодно — против ее Павла. Напротив, мать Копытина, Любовь Алексеевна, проявила выдержку и спокойствие, осторожно выбирала слова и ни разу не повысила голоса. Она — в этом не было никакого позерства — тоже переживала за сына: только-только ей удалось его вызволить «оттуда», и вот он опять на виду… Любовь Алексеевна сказала еще, что сделала для Бортникова больше, чем кто-то другой: носила в больницу сверхкалорийные продукты, даже деликатесы, доставала лекарства, но та мать своему сыну добра не желала и от всех этих благ отказалась.

Я понимал, что внешнее впечатление бывает обманчивым, что раздражение человека, вернувшегося с «того света» и замотанного судами, легко объяснить, что сплошь и рядом даже опаснейшие преступники милы, обаятельны, приятны в общении. Но вместе с тем я еще понимал, что нет человека, не имеющего права на милосердие, что мудрость не только в умении наказывать, но еще и в умении прощать, что литератор во гневе, с обличительным пафосом, не знающим полутонов, выглядит странно. Если не хуже…

Почему же тогда так трудно укротить этот пафос? Почему, забывая о снисхождении, приходится говорить о каре? Думаю, потому, что гуманность, без которой вообще немыслимо правосудие, плохо вяжется с беззаконием. Потому что она уместна, когда ее ждут, склонив повинную голову, а не вырывают силой, топча потерпевшего и унижая его.

Нет, такой «гуманизм» меня что-то не радует. Потому что никакой это не гуманизм, а просто-напросто издевательство. Быть снисходительным к тому, кто решил выплыть, добив искалеченного им же человека, — не значит ли поощрять зло? Дать возможность пособникам и покровителям вывернуть истину наизнанку — не значит ли унизить тех, у кого нет покровителей и кто выбирает в жизни только прямые пути?

И оттого мы вправе спросить: а законно ли — не по видимости, а по сути — досрочное освобождение осужденного? Ведь вины своей в умышленном преступлении он не признал и раскаянием не отличился.

Мы вправе спросить: почему Юрия Козинцева не сочли пособником хулигана, не привлекли к ответу даже за бесспорное преступление, фактически судом установленное, — за лжесвидетельство?

Мы вправе спросить: почему не дано решительно никакой оценки — ни юридической, ни даже моральной — поведению тех, кто шантажом и угрозами склонял свидетелей к обману следствия и суда?

Мы вправе спросить: что это за спортсмены и тем более воспитатели юных спортсменов, которые тяжкое преступление, сломавшее жизнь человеку, именуют «отсутствием спортивного хладнокровия»? Что это за руководители таких воспитателей, для которых рукоприкладство, «суперменский» культ силы в какой бы то ни было мере совместим с благородным, чистым, истинно человечным Большим спортом?


Легко догадаться, какой основной вопрос волнует читателя. Я и сам хотел найти на него ответ. Но — не нашел. Кто же так яростно, так упорно и, главное, так успешно ограждал виновного от справедливой кары и ради этого не постыдился глумиться над ни в чем не повинной жертвой? А значит — и над правосудием. Неужто тренеры и мастера? Впрочем, в этом ли дело? Кто бы и как ни давил, люди, поставленные блюсти закон, не должны быть подвержены никакому давлению, ибо долг их — именно в том, чтобы подчиняться только закону. И ничему больше. И никому больше! Сколь бы ни был силен психологический пресс, на слугу правосудия он не может иметь никакого влияния. А уж если имеет…

Не будем корить суд за приговор, который кому-то, возможно, покажется не слишком суровым. Четыре года — это в рамках закона. И это все-таки срок!.. Не такая уж малая часть нашей быстротекущей жизни. Да, при условии, что это — четыре года. Реальных, а не бумажных.

Нет, дело не в сроке. Дело — в стремлении личные интересы поставить над интересами общества. Над законом. Над справедливостью. С поразительной остротой, почти в гротесковом, уродливом виде, обнажилась в этой истории застарелая, многократно осужденная, но все еще не сдавшаяся болезнь, имя которой — местничество. Попытка насадить свою, областную «законность», пренебрегая тем, что законность есть и может быть только одна: единая, государственная. Любыми путями настоять на своем, даже если этим наносится серьезный урон общественной морали.

Я искренне верю в то, что справедливость обязательно торжествует. Но — только тогда, когда за нее воюют, когда веру в добро не теряют даже на самых крутых жизненных поворотах, когда стойко добиваются утверждения истины вопреки всем, кто пытается ее извратить. В этой борьбе человек, отстаивающий правое дело, если он действует спокойно и убедительно, упорно и терпеливо, непременно встретит единомышленников, найдет поддержку, обретет соратников на всех уровнях — и «внизу», и «вверху». А тот, кто не борется, не обретет ничего, ибо никогда еще не было так, чтобы уныние и пассивность кому-нибудь приносили победу.

Путь к истине порою извилист и долог, вот почему списывать в прошлое то, что еще не имеет конца, преждевременно и опасно. Память всегда служит истине, забвение же — только обману и лжи.

Время действительно лекарь, но оно лечит лишь утоленную боль.

1982

* * *
Сразу же после появления очерка в газете Прокуратура СССР и Министерство юстиции РСФСР направили в Воронеж своих ответственных сотрудников. Результаты проверки были обсуждены на бюро горкома КПСС. Секретарь горкома И. Ларин сообщил газете о принятых мерах. На многих виновных были наложены строгие партийные взыскания. От занимаемых должностей отстранены прокурор А. К. Кузнецов и судья А. П. Лузанов. Горком партии пришел также к выводу, что Л. А. Копытина утратила моральное право быть директором Левобережного горпищеторга в связи с преступлением сына. Лишилась она не только директорского кресла (переведена на рядовую работу в универмаг), но и депутатского мандата. Сам же преступник был отчислен из института и возвращен для отбывания наказания.

О серьезных выводах, сделанных после публикации очерка, сообщили также первый заместитель Генерального прокурора СССР Н. А. Баженов, первый заместитель министра юстиции РСФСР Ю. Д. Северин, председатель Комитета по физической культуре и спорту при Совете Министров РСФСР В. Г. Смирнов, секретарь Воронежского областного совета профессиональных союзов А. М. Назарьев.

Результаты проверки были рассмотрены коллегией Прокуратуры СССР. Генеральный прокурор СССР А. М. Рекунков издал специальный приказ, которым предложено всем прокуратурам сделать необходимые выводы из очерка «Мастер вольной борьбы» и обеспечить неукоснительное соблюдение требований закона о неотвратимости ответственности за совершение преступлений.

И через год, и через два после публикации очерка продолжали приходить письма-отклики — трогательное проявление человеческой солидарности, потребность помочь тому, кто в беде, — наглядно опровергая унылую формулу скептиков о том, что, дескать, газета всегда живет один только день.

Получается: не всегда.

Жалоба

Время проходит, а я все не могу забыть ее, эту историю. Даже, скорее, наоборот: думаю о ней все чаще и чаще. Один вопрос меня мучает, и теперь уж никто не даст на него ответа: если б тогда поступил я иначе, был бы у истории этой не горький, а счастливый конец? Или ничего бы не изменилось? Смог ли бы я помочь? Да и должен ли был помогать?

Помню: пришло письмо. Одно из тех, что ежедневно приходят в редакцию. Это было личное, ко мне обращенное, — отклик на статью, появившуюся в газете. Если б я знал, что история будет иметь продолжение, что переписка затянется, письмо хранилось бы и по сей день. Но я не предвидел, не придал значения, и вот его нет, этого первого, самого главного, пожалуй, письма, затерялось куда-то по давности лет.

Странное дело: я отлично помню его содержание. Даже вид его помню: два листка из школьной тетрадки, ученический почерк, синие выцветшие чернила, а внизу приписка — зелеными… Чем-то, значит, задело меня, зацепило, царапнуло, а казалось банальным и пошлым. И — что хуже гораздо: фальшивым. Подсказанным кем-то. Продиктованным даже. Лишенным главного, без чего диалог невозможен: достоверности мыслей и чувств.

Писала девчонка из села под Ташкентом. Запомнилось имя — цветистое, выспреннее: Сонета. Ей самой, наверно, было неловко — что еще за Сонета?! Назвавшись раз своим полным именем, она подписалась скромнее: Соня. Соня Ц.

Я внимательно прочел письмо, хотя, признаюсь, без всякого интереса. Ибо с историями, подобными этой, я встречался не раз. Соня рассказывала, как оговорила она ни в чем не повинного человека. Обвинила его, будто бы он надругался над нею, обидел, унизил, а на самом деле все было не так: «по-доброму», «по-хорошему»… «Насильника» осудили, и Соня не может смириться с мыслью, что из-за нее страдает невинный, которого она любила и любит.

Как пишутся такие письма, я знаю. Встречался с ними в суде не раз и не два. Письма, где ложь перемешана с правдой, а выдумка кажется истиной, по-житейски понятной и объяснимой. Ибо время прошло, страсти утихли, спала боль потрясений, жизнь вошла в свою колею. Близкие осужденного подобрали ключ к потерпевшей. Посулами и слезами, подарками и заботой. А может быть, чем-то еще… И жертва сдалась. Не зверь же она, не палач, не мести ведь жаждет. Если толком во всем разобраться, что-то и правда было иначе. И человека, в сущности, жалко. Что ей дал приговор? Ничего ровным счетом. А тут — надежда на поворот судьбы: обещает жениться. Или устроить жилье. Или что-то еще… Соблазн велик, а от нее нужно так мало! Только письмо: дескать, ошиблась, кругом не права, лишь теперь одумалась и отрезвела…

Вот какое письмо написала мне Соня Ц., не вызвав желания ей ответить. Из отдела писем автору сообщили: писатель, к которому вы обратились, занят, для газеты материал интереса не представляет, направьте жалобу в прокуратуру или в суд.

Месяц ли прошел, два или три — точно не помню. Пришло еще одно письмо — оно сохранилось. И снова адресовано мне. Всего несколько строчек: «Я не прошу о помощи… Можно, чтобы я приехала поговорить лично с Вами? Хочу рассказать все-все. Тогда мне будет легче. Напишите — когда, приеду в любое время».

Я подумал о том, что советчики у Сони совсем неплохие, ход придумали ловкий. Ну, с чего бы ей вдруг приезжать — за тысячи километров? Не на исповедь же, не ради душевного разговора! Покоробила эта попытка втянуть меня обходным маневром в неправое дело. Я ответил лаконично и сухо: «Ваш приезд не вызывается необходимостью. К сожалению, ничем помочь не могу».

Сурово, скажете вы. Но зачем напрасные надежды? Пусть знает: на помощь рассчитывать нечего. И больше не пишет.


Она и не написала. Написал «он». «Разрешите представиться: Василий Антонович М. Это по моему делу писала Вам Соня. Она сообщила мне о своих письмах на Ваше имя… Если позволите, я все опишу подробно про свое горе, а Вы оцените и сделайте то, что сочтете нужным…»

Ну мог ли я запретить человеку «описать» свое горе? Даже если его «описание» не могло иметь реальных последствий. Так пришло еще несколько писем — подробных, грустных и совершенно ненужных. Ненужных — ибо помощи ждал он напрасно. И все же писал. Набралось страниц тридцать пять — целая исповедь…

А потом, уже годы спустя, пришло последнее письмо, поразившее меня своей краткостью, отчаянием и беспощадно жестоким приговором себе: «Все кончено… Моим делом прошу не заниматься. Моя судьба меня больше не интересует. Жизнь потеряла всякий смысл. Спасибо за внимание и простите за беспокойство».

Только теперь я вернулся к бумагам, которые успели уже составить пухлую папку. Только теперь встретился с теми, кто причастен к судьбе Василия М., извлек из архивов все документы, собрал их, внимательно прочитал. И мне открылась их драма. Драма двоих, где оба виноваты друг перед другом и оба расплатились за это дорогою ценой.


Когда он ей приглянулся? Тогда ли еще, когда перед затихшим классом читал наизусть стихи — он знал их множество и умел покорить музыкой слова даже самых глухих? Или позже, на хлопковом поле, когда вся молодежь поселка помогала колхозникам, а он был руководителем бригады — заводным, не знающим устали, сумевшим превратить нелегкий труд в веселый праздник? Или еще позже, когда их свела общественная работа: в красном уголке они вместе выпускали стенгазету и фотомонтаж?

Поселок был маленький, тесный: выйдешь из дома — непременно встретишь знакомых; закроешь двери, захлопнешь окна, даже ставни опустишь — все равно любые домашние тайны станут тут же известны. Кто бы придал значение мимолетным встречам на улице: здесь встречали друг друга множество раз на дню? И кого удивило бы, что Соня, эта девочка, слишком рано возмужавшая и созревшая, в точности знает, почему не сложилась семейная жизнь у учителя русского языка?

А жизнь действительно не сложилась. И добро было, и внимание, и забота. И — любовь. Но не было детей, а он мечтал о потомстве — большом, суматошном, горластом, как водится по старой традиции в здешних краях. И не он — жена сказала ему: появится на пути другая — я тут же уйду, чтобы ты мог создать семью, о которой мечтал.

Но «другая» не появилась — появилась Соня. Он читал ее записки с признанием в любви — и не мог сдержать улыбки. Он слышал ее шепот, ее призывы прийти на свидание — и пожимал плечами. Он смотрел в ее глаза — и поражался, как эта птаха у всех на виду не таит ни мыслей, ни чувств.

Что правда, то правда: любовь красивой девчонки льстила ему. Поднимала в собственных глазах. Вселяла надежды. Он подтрунивал над собой и над нею, но — не обрезал, не отверг, не пресек. И лишь однажды — она себе позволила вольность — он понял, что дело зашло далеко: не отводя взгляда, без малейшей улыбки, Соня сказала, что хочет пройти с ним рука об руку через всю жизнь и стать матерью его детей — целой ватаги ребят. Таких же умных, как он. И таких же красивых…

Ему бы одернуть ее, поставить на место, даже высмеять, что ли… А он ошалел. Именно так — ошалел, точнее не скажешь. Ходил и ходил по ночным вымершим улицам, знойным и душным. Ходил и ходил — строил планы на жизнь. И решил: значит, судьба.

Потом еще были месяцы торопливых встреч, обмен взглядами, короткие, словно бы невзначай, прикосновения рук…

…В тот вечер она пошла в кино, но посреди сеанса вдруг сказала подругам: «Что-то болит голова, пойду лучше домой». А пошла не домой — прямой, освещенной дорогой, но темными закоулками, в обход, в сторону: случайным маршрутом, как потом будет сказано на суде. В конце «случайного» маршрута столь же «случайно» (шел двенадцатый час ночи) ей встретился Василий Антонович. У него был ключ от комнаты, где обычно занимались кружки: драматический, хоровой… И этим ключом он запер дверь изнутри.

А наутро весь поселок уже знал о ее позоре. Примчался дядя, брат матери, взял «бразды» в свои руки. Завертелась машина: участковый, понятые, эксперт… Соня плакала, умоляла «не раздувать дела», клялась, что любит, что они поженятся и уедут. Но дядя в «сантименты» не верил, на жизнь смотрел «жестко и прямо». Это он ее вывел на улицу и провел, как сквозь строй, мимо односельчан, и она увидала не только насмешки, но и указующие персты — в смысле буквальном, а не переносном.

Вот тогда-то она и решилась. Предала себя и его. Отказалась от первых своих показаний и сочинила другие. Это преступник, сказала Соня. Он преследовал меня, обманул, использовал силу. «Соня, да ты слышишь, что говоришь?!» — воскликнул он уже на суде, но она на него не взглянула. Уставилась в пол и твердила, твердила: прошу наказать… по всей строгости… он — преступник…

Суд сначала отверг это странное обвинение — слишком зияли противоречия, слишком ничтожными были улики, слишком многое говорило против. А потом был новый суд. Новые судьи. И приговор тоже новый: краткий, решительный и бескомпромиссный. Приговор, уместивший драму в несколько строк: двенадцать лет лишения свободы в колонии усиленного режима.


Первое письмо получил не я, а Василий Антонович. Получил в колонии, где покорно нес свою кару.

«…Прошел год. Я несколько раз начинала Вам писать, но не могла закончить письмо. У меня не хватало совести, мне стыдно писать. Но сегодня я дала себе слово отправить письмо… Весь год я не могу найти себе места, не с кем поделиться, некому рассказать, никто мне не поможет… Проклинаю себя за ложь, которую наговорила на суде. Вспоминаю встречи с Вами и наши разговоры, ведущие нас к счастью. И нашу любовь, перед которой мы не устояли и из-за которой оказались в таком невыгодном положении. Только Вы мне скажите: а Вы правда меня любили или все это была игра? Все равно я Вам снова признаюсь от всего сердца: я Вас полюбила как своего самого верного друга. Я совсем не могла без Вас. Я думала, что в дальнейшем мы останемся вместе. И никого я не полюблю так крепко, как Вас. Что мне теперь сделать, чтобы помочь Вам и себе?.. Василий Антонович, клянитесь мне, что Вы ничего не будете писать моим родителям о нашей переписке. Клянитесь! Пусть они ничего не знают. Сделайте это ради меня и себя. Если они узнают, то Вы сами знаете, что будет… Напишите мне, что же нам теперь делать…»

Он написал. Это было не только лирическое, но и деловое письмо. А каким же еще ему быть? Ведь, казня себя и клянясь в любви, она оставалась на свободе. А он — в неволе, отторгнутый, обреченный, преданный человеком, в которого верил. Говорить о любви для него значило прежде всего говорить о возвращении домой. И он написал ей, отвечая на ее же вопрос: расскажи, как было на самом деле, — не маме и папе, а прокурору или судье.

Потом, когда она расскажет, прокурор и судья этот его совет назовут «нажимом». Решат на быструю руку: «заставил» обратиться с просьбой пересмотреть приговор. И никто из них не узнает (не захочет узнать!), что писала она тому, кто ее «заставлял».

«…Прошу, не думайте много о прошлом. Мы все вернем сначала, и Вам будет легче. Только верьте, я Вас очень люблю и не забуду… Я Вас очень люблю, только не забывайте меня, а забудьте о моей жестокости. Хотя мне с Вами нужно расстаться на всю жизнь. И тогда Вам будет легче, и Вы меня не будете видеть, и забудете о том, как помешало Вам жить какое-то неразумное дитя, которое из-за своей глупости погубило всю Вашу жизнь… Я раскаиваюсь во всем, но поможет ли Вам мое раскаяние? Василий Антонович, откройтесь мне от чистого сердца: Вы вообще-то меня любите или нет? Напишите, пожалуйста. А я скажу только три слова: «Я Вас люблю». На этом писать кончаю. Больше не о чем. Написала бы больше, но о чем, не знаю…»

Это письмо ушло после того, как Соня сама принесла в Верховный суд республики большое послание — подробный рассказ о том, почему на следствии и суде она солгала. В приемной ее вежливо принял дежурный, взял послание, прочитал. Заверил, что жалобой (у юристов любое письмо называется жалобой) займется сам председатель.

Но занялся вовсе не председатель, а судья, который вынес Василию М. обвинительный приговор. Так угодно было судьбе: товарищ С., судивший Василия, получил повышение и стал членом Верховного суда. Ему-то и попала на разрешение «жалоба» Сони.

Существует закон — в нем сказано четко: «Запрещается направлять жалобы граждан для разрешения тем должностным лицам, действия которых обжалуются». Но к жалобам на приговоры судов этот закон не относится — тут действует Уголовно-процессуальный кодекс. В кодексе такой случай не предусмотрен. И тогда получается, что судья С. закона отнюдь не нарушил: не сказано в УПК черным по белому, что никто никогда не может быть судьей самого себя.

Есть же, однако, элементарные правила чести, есть простейшая логика, без которых слово «юстиция» просто-напросто лишается смысла: можно ли говорить о законности, если должностное лицо рассматривает жалобу на себя самого? Но судья С. с этим не посчитался. Он принял Соню и сказал ей: «Девочка, вы заблуждаетесь!» А она не знала юридических тонкостей, не посмела сказать: «Вам нельзя рассматривать эту просьбу, ибо вы уже имеете суждение по данному делу». Нет, так она сказать не посмела. Да и слов таких, наверно, не было в ее словаре. Но зато нашла в себе мужество сказать другие: «Нет, я не заблуждаюсь!» — «Подумайте, девочка», — мягко сказал судья С. «Я уже подумала», — твердо возразила она.

Пришел стандартный ответ: «Оснований к отмене приговора не найдено». Сообщить об этом Василию Антоновичу Соня не решилась. Просто написала ему: «Я о Вас думаю каждый день. Я Вас сильно люблю. Что в моих силах, я сделаю. Простите меня за ложь, что я говорила на суде… Очень Вас прошу, не переживайте. У Вас еще все впереди. Надейтесь на все хорошее. И ждите результата».

«Ждите результата» было сказано не для красного словца. Ибо, потерпев неудачу в Верховном суде, Соня обратилась в прокуратуру. Помня беседу с товарищем С., на личный прием не пошла. Но письмо послала: «Меня мучает совесть — как же я невиновного человека посадила на 12 лет. Я за это время все передумала, я не могу так дальше жить».

Письмо ее попало (вот уж, право, ирония судьбы!) к прокурору Д., который давал заключение по этому делу в кассационной инстанции и, таким образом, тоже не имел морального (увы, только морального) права рассматривать эту жалобу — фактически жалобу и на себя. Но он столь деликатными соображениями пренебрег, написал короткий ответ («…осужден правильно») от имени своего начальника, однако тревожить его не стал, расписался сам и с легким сердцем отправил ответ «заявительнице».

Ну, что было делать? Кричать? Бить кулаками о стену? Плакать в подушку? Она кричала и плакала, а потом написала очередное письмо: «Дорогой Василий Антонович! Извините за то, что так сложилась наша судьба. Я совсем не хотела Вам сделать зло. Вы были самым честным и хорошим другом, моей первой любовью. Я никогда не скрывала своей любви, а, наоборот, гордилась тем, что полюбила именно Вас, а не другого… Давайте верить в свое будущее!!»

«Вера в будущее» — так окрестила она новые жалобы. Теперь уже не одну — сразу три. Невмоготу было ждать, терпеливо переходя от одной ступени к другой. Три жалобы ушли в разные адреса — авось где-нибудь отзовутся. Но все три сошлись в одном месте, где прокурор Д. уже позаботился, создал «мнение», и теперь оно давит, с жесткой неизбежностью предопределяя исход.

Соня ждет ответа по почте, но приходит посыльный: ее срочно требуют к прокурору. Я не знаю, какой разговор у них происходит, не знаю и никогда не узнаю. Никто ей, конечно, не угрожал и руку на нее, само собой разумеется, никто не поднял. Но так ли уж трудно — при опыте и умении — использовать естественную стыдливость, ранимость, уязвленное самолюбие, гордость?

«Гражданин прокурор, — написала Соня собственноручно в прокурорском кабинете, написала, вынеся окончательный приговор и ему, и себе, — я Вас очень прошу, оставьте меня в покое. У меня перемена в жизни: приехал муж с дочерью. Мы живем счастливо. Да, я очень сглупила, что написала Вам жалобу. У меня большое отвращение к М. Я ему не пишу письма, а его письма разрываю на части. Он погубил всю мою жизнь и пусть отсиживает свой срок. Я не хочу его видеть и получать его письма…»

Поразительный документ! Поразительный — ибо в нем нарочито нет ни единого слова правды. Нарочито — ибо, похоже, она просто морочила головы прокурорам. У Сони не было мужа. И дочери не было. И счастливо она не жила. Письма М. она не разрывала — они сохранились. И сейчас — все! — лежат предо мною. А насчет того, что ему не писала…

Вот что она написала ему — уже после того, как в прокурорском досье остался приведенный мной документ: «Пожалуйста, не думайте обо мне плохо. И простите меня. Я буду Вас любить до конца жизни. Я думаю о Вас каждый день. Вспоминаю наши встречи и свидания. Вы были прекрасный друг, учитель, товарищ… Я всегда жду Ваших писем. И целую, целую…»

Он не знал, что ей — всюду отказ. И про новое ее предательство (или, может быть, просто слабость?) тоже не знал. А она знала. И мысль об этом жгла ее нестерпимо. Даже поделиться было не с кем — ведь от всех, от матери тоже, она скрывала свои «хождения по мукам». Лишь однажды вырвалось — в письме к Василию Антоновичу: «За мой грех придет, наверно, расплата». Слово «грех» он воспринял в слишком обыденном, упрощенно житейском смысле. А смысл, как видно, был совершенно иной.

Жизнь не задавалась. Она мстила ей не только памятью о том, как мелко и грязно было оболгано первое чувство, но и ощущением неприкаянности, тоской, которая не давала покоя, неудачами, которые преследовали на каждом шагу. Она меняла работу, меняла подруг — ей казалось, что старые думают про нее плохо, а новые знают больше, чем нужно, и никому не может она доверить тайну своей души.

«Василий! — так начиналось единственное ее письмо, где свою любовь она называет на «ты». — Посылаю тебе свое фото, а писать ни о чем не могу. Посмотри на меня, а я не могу, мне страшно. Появились седые волосы, мне стыдно без платка ходить на работу… Пусть мой образ всегда будет с тобой». А на фотографии надпись: «На долгую и вечную память любимому и дорогому Василию от Сонеты».

Я смотрю на фотографию: во весь рост, в простеньком платьице, снята красивая темноволосая женщина с бесконечно усталым, страдальческим взглядом. Ничего в нем нет, кроме боли, отчаяния и тоски.

Фотография точно отражает ее состояние: предощущение беды, испуг и безнадежность. Состояние, при котором достаточно малейшего толчка, чтобы случилось непоправимое, когда человек теряет контроль над собой и уже не способен бороться за жизнь, защищаться и доказывать свою правоту.

Она все время ждала расплаты, и расплата пришла. Пришла в тот самый момент, когда ей показалось, что она обрела тихую пристань — в крохотном книжном магазине, куда Соня устроилась на работу. Прошло несколько месяцев, и директор вдруг объявил, что у нее недостача. Шесть с лишним тысяч рублей!..

Началось бы следствие — сразу встал бы вопрос: как, при ничтожном своем обороте, лишь один отдел магазинчика вдруг понес такие потери? И куда она дела, эта бедная Соня, целых шесть тысяч? На какие попойки? На какие бриллианты? На какие наряды?

Но директор был непреклонен: или деньги отдай, или — суд. Слово «суд» заставило ее вздрогнуть: слишком горьким был опыт. У родных и знакомых наскребла она две тысячи. Оставалась еще непомерная сумма, а директор кричал, нажимал, угрожал: «Засужу!» Для Сони это были не просто слова.

Она еще успела написать в колонию: «Значит, так надо. Прощайте». Он не понял, о чем речь. А Соня уже готовилась к страшному искуплению. Уединившись на кухне, она выпила уксусной кислоты. Через четыре дня ее не стало.

Следствие так и не велось. Думаю, не случайно. Начнись оно — объективное, беспристрастное, — сразу встал бы вопрос: кто действительно к недостаче причастен? Кто нагрел на ней руки?

Лишь через год (через год!) районная прокуратура вынесла постановление: дело не возбуждать — «за смертью подозреваемой». Недостачу списали на мертвую.

Вот тогда-то и получил я письмо Василия М.: «Все кончено… Жизнь потеряла всякий смысл…»


Нужна ли «мораль»? Нужно ли к этой истории что-то добавить? Сказать, например, что любовь нельзя предавать, что нельзя убежать от себя, спрятавшись за чужим горем? Или, может, сказать, что постыдно — постыдно и даже преступно — походя «подверстывать» под привычные стереотипы человеческую судьбу, всегда ни на что не похожую, единственную, неповторимую? И что жалоба — не клочок бумаги, а чья-то жизнь, чья-то надежда, чья-то беда?

Есть огромный нравственный смысл в том, что Жалоба как общественный и правовой институт стала понятием, предусмотренным Конституцией. Что право на жалобу признается у нас одним из основных, неотъемлемых прав гражданина.

Что это значит: право на жалобу? Не на подачу, конечно, — на внимательное, объективное, справедливое ее рассмотрение. Гарантия быть услышанным, понятым — без малейшей предвзятости. Право получить не отписку — ответ.

Ответ — не листок с исходящим номером, а документ, за который человеку, его подписавшему, положено отвечать. Но тут возникают два вопроса. Может ли наступить ответственность, если она законом не предусмотрена? Кому отвечать, если проверкой жалобы и подготовкой ответа занимается один человек, а подписывает ответ — другой? В этих вопросах нет ни малейшей риторики — они подсказаны жизнью. Что значит «разрешение жалобы» — термин, содержащийся в законе? «Разрешение», думаю я, это прежде всего проверка. Но проверку порою осуществляют те самые люди, чьи действия критикуются в жалобе. Получается заколдованный круг при внешней безупречности формы: каждый новый ответ подписывается на более высокой «ступени», но, по сути, проверка буксует, ее попросту нет — ведь готовит ответ тот, чья позиция неизменна.

Так бывает, наверно, далеко не всегда. Очень, очень возможно… Пусть это не правило — исключение. Но что человеку, получившему очередную отписку, — что ему до того, что он исключение? Можно сказать: ему просто не повезло. Можно сказать: он — один на столько-то тысяч. Боюсь, такое объяснение его не утешит.

Судья С., прокурор Д., несколько их коллег отвернулись от подлинной драмы, прошли мимо, не услышали крика о помощи, которой так от них ждали. Ну, а я-то хорош!.. Как же мог я так оплошать, не извлечь из потока почты этот живой человеческий голос? Не помочь далекой девчонке? Не разглядеть того исключения, которое может всегда оказаться в любом пришедшем письме?

Время проходит, а я все не могу забыть ее, эту историю. Хожу и думаю: если бы я тогда откликнулся, отозвался, вмешался?.. Изменилось бы что-нибудь?..

Если бы… Если бы…

1977

* * *
Помочь двоим было уже невозможно, помощи же только себе Василий Антонович больше не ждал и, смею думать, не кокетничал этим, не старался разжалобить, а просто смирился, сраженный последним ударом, который ему нанесла жизнь. Машина, однако, продолжала крутиться, рассматривались заново старые жалобы, в проверку включалось все больше людей, приходили ответы, ответы, ответы…

К нам, в редакцию, правда, не пришло ничего, и лишь из письма Василия Антоновича я узнал, что вскоре после публикации очерка он был уже дома. Жена приняла его скорее как друг, предоставивший кров, чем как спутница жизни. Об этом он сообщил мне короткой открыткой, обещая приехать и все рассказать. «Отвести душу…»

Дату приезда он не сообщил, а, приехав, меня не застал: я отправился куда-то за очередным «материалом». С тех пор следы Василия Антоновича затерялись. Надолго… А я-то решил: навсегда!

Так получилось, что с героями этого очерка расстаться мне не пришлось. Напротив, они вошли на несколько лет в мою жизнь, заставив заново, и не единожды, пройти с ними их путь вплоть до трагической развязки. Дело в том, что среди многих других на очерк откликнулся известный киргизский кинорежиссер Мелис Убукеев, предложивший мне перенести на экран судьбы моих героев.

Это предложение сначала меня озадачило, поскольку история Василия и Сони показалась мне стоящей вдали от острых проблем наших дней, слишком камерной, слишком личной. Но чем больше мы работали над сценарием, чем дальше углублялись в психологические истоки случившегося, тем больше высвечивалась неизбежно присутствующая вообще в любой «конфликтной ситуации» связь между сугубо личными переживаниями и общественными реалиями. Оставаясь верными подлинно житейской истории, почти не отступая от документа, мы шли не к мелодраме, а к драме социально-психологической, пытаясь обнажить корни таких «болевых точек», как запоздалая инфантильность, жестокость, неумение противостоять сторонним влияниям, предвидеть последствия своих поступков, неспособность за них отвечать.

Я сказал: «Почти не отступая от документа…» Почти — поскольку допустить самую возможность любви между учителем и ученицей наш экран пока что не в состоянии. Такая ситуация изначально представляется ему порочной, безнравственной, даже кощунственной, допускающей лишь однозначную, лишенную каких бы то ни было нюансов, оценку. Литература великолепно справляется с этой деликатнейшей темой, сознавая, что все подвластно художнику, если есть у него принципиальная, нравственная точка отсчета (вспомним хотя бы лирическую повесть Михаила Рощина «Воспоминание»). Литература — может, а экрану пока не дано. Пришлось изменить герою профессию — сделать его режиссером народного театра, а Соню, получившую на экране имя Гуля, превратить в подающую надежды молодую артистку.

В таком виде фильм «Провинциальный роман» пришел к зрителю, заслужил хорошие отзывы критики, вызвал интересную почту от юных и самых юных, показавших и зрелость мысли, и четкость моральных критериев, и понимание сложности мира чувств. В этой почте оказалось и письмо от Василия Антоновича, отрывками из которого я закончу послесловие к очерку.

«…Увидел на афише название — что-то кольнуло: «Провинциальный роман»! Словно бы про меня. Оказалось — не «словно», а на самом деле… Как странно было смотреть на себя со стороны, узнать, что авторы про меня думают, что — зрители. Но главное — увидеть Соню. Живую… Чем больше я размышляю о том, что случилось, тем жестче понимаю: виноват я, и только я. Нельзя говорить одно, а делать другое… Чему я учил своих ребят, значит и Соню? Сдержанности, ответственности, бережному отношению к человеку. А на деле получилось, что я просто поставил мою Соню в ситуацию, решать которую было ей не под силу. Оставил одну — сопротивляться ветрам, на которых не всегда устоит даже очень сильный, опытный человек… Нет, я никого не виню, только себя. Надеюсь, вы верите мне, ведь сейчас от этого моего признания уже никому нет никакой выгоды, меньше всего — мне самому… Учителем я быть уже не имею права (не формально, а морально). Хорошо, что освоил в колонии новую профессию — монтера. Она дает мне честный хлеб и сознание нужности людям… С женой мы разошлись, было бы бесчестно продолжать нашу жизнь после всего. Бесконечно ей благодарен за поддержку, за понимание, теперь сам поддерживаю ее чем могу. Живу один — далеко от тех мест, где все случилось… Люблю только Соню, теперь, к несчастью, — лишь память о ней. Думаю, это уже навсегда… Я виноват, но не жалейте все-таки, что за меня бились…»

Я не жалею.

Застолье

Стихи он писал вечерами, а то и ночами, после «напряженной трудовой вахты» (это я цитирую его самого), — может быть, поэтому в них, случалось, хромала рифма и слегка подводил размер.

Июль  —  он самый жаркий месяц,
Богатый солнечным теплом.
Украсил землю разным цветом, —
Как невесту под венцом.
В чистом поле рожь созрела,
Покрылась яркой желтизной.
Гул комбайнов в поле белом  —
Наступает жатвы бой.
Осмеять такого «поэта» нетрудно, но я ни за что не решился бы это сделать, если бы извлек его «стихи» из семейного альбома, а не из уголовного дела.

Впрочем, прямого отношения к делу они не имеют: «поэта» судили не за вольное обращение с языком и не за набег на поэзию. Под Уголовный кодекс подпали совсем иные деяния, находящиеся в резком контрасте с тем, к чему звал он «стихами». Деяния эти, если пользоваться юридической терминологией, именовались хищением общественных средств и злоупотреблением служебным положением и могли повлечь ответственность довольно суровую: лишение свободы на срок до семи лет.

Могли. Но не повлекли.


У Николая Васильевича Башмакова, «поэта» и расхитителя, жизнь начиналась трудно, но зато и счастливо. Трудно — в том смысле, что никто не стелил ему ковровой дорожки, приходилось трудом и упорством искать свое место под солнцем. Но и счастливо — ибо работа ему удавалась, энергии и сноровки было не занимать, перспектива открывалась отличная, а за продвижением по служебной лестнице шли признание и авторитет. Был он каменщиком, был шофером и машинистом, товароведом, кладовщиком, эта стезя ему особенно приглянулась, и дальше он двинулся круто уже по торговой части, пока не стал человеком в масштабах района значительным — председателем правления райпотребсоюза.

В этой должности он пробыл без малого пять лет, развил бурную деятельность — «главным образом (снова цитирую письмо Башмакова. — А. В.) по линии культурно-воспитательной… Проводились всякие активы, слеты, ярмарки, торжества, чтобы не было никаких претензий, а, напротив, все были довольны, и чтобы было что написать в праздничных рапортах». И так это славно у него получалось, так старался он, чтобы все,решительно все были довольны, что пришлось ему вскорости писать не праздничный рапорт, а объяснительную записку.

«От председателя правления райпо тов. Башмакова Н. В.
Объяснительная
В ответ на представление органов милиции, касающихся некоторых пунктов моей личной ответственности, я объясняю так:

Пункт № 1.

По вопросу 303 руб. за рыбу, отвезенную в областной центр в апреле месяце лично мною. Да, я действительно возил рыбу свежую для товарищей, нужных по работе. Получил я ее в рыбколхозе… Поначалу я дал команду отписать рыбу в книжный магазин, но получилось так, что во дворе оказалась тов. Белкина из хозмага, и я дал команду отписать рыбу в хозмаг. По истечении времени она меня спросила, когда же рассчитаемся за рыбу, я ответил в порядке шутки: прикроешь рубероидом для стройки. Но этого ничего не совершилось…

Пункт № 2.

О сорока четырех кг мяса, отвезенных в областной центр с оформлением, как если куплен уголь в хозмаге (стоимость 120 руб.). Мясо действительно возили товарищам, полезным по работе, но деньги не взяли с них. Товарищи оказали большую помощь в стройматериалах, поэтому из-за скромности я просто не посмел потребовать с них денег…

Пункт № 3.

Оформление покупки в хозмаге угля, вместо которого взяли деньгами 156 руб. 59 коп. Да, действительно, оформили уголь, а взяли деньгами, и что мое указание было, то это да. Деньги были израсходованы на оплату обедов после собрания, где присутствовали все члены правления, ревизионной комиссии и директора торговых предприятий…

Пункт № 4.

Оформление директором торгового предприятия тов. Никитиным В. И. фиктивного акта на закупку запчастей, а деньги в сумме 110 руб. отданы мне лично. Да, действительно, это так, потому что надо было рассчитаться за обед в честь приезда товарищей, нужных по работе…

Пункт № 5.

О фиктивной накладной на уголь для совхоза на сумму 483 руб. Директор совхоза тов. Царев Ю. Ф. попросил меня помочь достать новый двигатель для своей автомашины. Хорошо, а платить? Тогда я договорился отписать уголь, а вместо угля взять деньги…»

Длинная получилась цитата, хотя «пункты» малограмотной «объяснительной» далеко не исчерпаны и есть еще над чем всласть посмеяться, читая певучую прозу «поэта». Да не хочется что-то смеяться. Хочется спокойно, не торопясь разобраться, что за искус толкает «уважаемого товарища» и «ценного специалиста» (так написано в характеристике) изо дня в день — не тайком, а публично — грабить общественную казну. Грабить, всерьез полагая, что грабеж этот — не зло, а добро. И что положена за него не тюрьма, а награда.

Время прошло, и теперь мы вряд ли узнаем, с чего началась она, эта гульба, — с какого обеда, с какой безделушки («на добрую память»), с каких услуг, про которые принято говорить: «Пустяк, а приятно…» Да полно, так ли уж это приятно — хлебнуть дармового борща и тотчас попасть под ярмо хлебосольных хозяев?! Разве кормят «от чистого сердца» нужных людей? Разве им платят за верность служебному долгу? Ну конечно же нет: за особую благосклонность. За глаз, «не сумевший» заметить вранья. За услугу с черного хода. За всевозможные исключения из обязательных правил. За розовую мечту современного мещанина: я — тебе, ты — мне…

А теперь посмотрим на это глазами гостей. Вот, к примеру, ответственные товарищи из двух министерств. В райцентр прилетели по службе. Чего они рвутся к столу? Из голодной губернии, что ли? Карасей не едали? Ведь не только ответственным — «безответственным» ясно: ника-ними легальными сметами караси предусмотрены быть не могут. Кто-то выкроил на них незаконные средства. Или сам раскошелился, чтобы гостю потрафить.

Ясно-то ясно, а все же едят. Пьют — за дорогих хлебосолов. Уезжают, прихватив «сувениры». Интересно, им в голову когда-то приходит, что щедрость хозяев это просто-напросто кража? Обворовывание казны…

Кто они, эти нужные люди, ради которых «ценный товарищ» стал опасным преступником? «Назвать имена не желаю», — вызывающе заявил Башмаков, и следствие, а за ним и суд с его декларацией согласились: не хочет — не надо.

А может быть, все-таки надо?..


Как ни тянули «нужные люди» с ревизией, как ни откладывали «на потом» эту постылую процедуру, рано или поздно все же пришлось. Начали с хозмага. И сразу же — недостача: почти восемьсот рублей. У Белкиной, продавщицы, той самой, что «случайно» оказалась тогда во дворе, той самой, которой наш Башмаков «отписал» злополучную рыбу, чтобы она объявила ее рубероидом. «Но этого не совершилось», как заметил «поэт», — и вот ревизор требует объяснений…

Объяснений нет, а недостача есть, и что-то делать с ней надо. Вызывают свидетелей, изымают документы. С первых же допросов начинает разматываться цепочка, которая неизвестно к чему приведет.

«Башмаков взял 200 кг рыбы и отвез кому-то в областной центр… Деньги не платил…» (из допроса рабочего В. Норкина).

«Башмаков привез апельсины и велел раздать по особому списку… Деньги мне никто не платил…» (из допроса завскладом А. Басковой).

«Привезли рыболовецкие сети… Башмаков не велел продавать, а списать в магазин уцененных товаров, и там по пониженной цене их взяли его люди…» (из допроса продавца Л. Будниковой).

«Башмаков дал указание отвезти своим начальникам две тушки косули, а потом еще несколько раз я возил хорошее мясо… Деньги мне за это никто не отдавал» (из допроса шофера Н. Шиварева).

Эти свидетельские показания я взял наугад — в деле их больше. Много больше. Но странное совпадение: во всех показаниях сплошь одни анонимы. «Увезли в областной центр», «роздали важным товарищам», «подарили нужным людям…». Хоть бы раз появился в протоколе вопрос: «Почему скрываете фамилии?» Или: «По какому адресу отвозили?» Или — на худой конец: «Сможете ли вы опознать этих людей?»

Не задают свидетелям такие вопросы. Потому что задавать их смешно: и допрашивающие, и допрашиваемые отлично знают, о ком идет речь, но негласные «правила игры» повелевают им хранить молчание. И они молчат.

И вдруг один из свидетелей, по оплошности верно, эти правила нарушает. На лист дела девяносто второй проникает первое имя, и следователю В. Дудину ничего другого не остается, как подписать такой документ:

«…По договоренности между заместителем председателя райисполкома Свержевским А. Г. и председателем райпо Башмаковым Н. В. была оформлена накладная на получение унтов, полушубка и свитера. Эти вещи были отписаны коммунальной конторе, куда в действительности не поступали.

По указанию Свержевского А. Г. также оформлена доверенность на получение ткани для покрытия стола президиума в зале заседаний, но вместо ткани был получен в универмаге пуховый платок, который Свержевский взял себе лично.

Тем самым в действиях Свержевского и Башмакова содержатся признаки преступлений, предусмотренных ст. 170 (злоупотребление служебным положением) и 92 (хищение) УК РСФСР».

Кажется, ясно? Пусть хоть кто-то, пусть только один из нужных людей, но все же будет наказан. Состоится процесс — при большом стечении публики. Все увидят воочию, как торжествует законность. Все узнают — не из сплетен и слухов, не из ухмылок и анекдотов, а из страстной и гневной обвинительной речи, куда ушли апельсины и рыба, свитера и платки. Кто нагрел на них руки. И какая кара виновных постигла. Ибо всегда — повторяю: всегда! — за преступлением должна следовать кара. Всегда — невзирая на «привходящие обстоятельства», на чины и на ранги…

Не было кары! Не состоялась… Состоялось заседание исполкома райсовета, который — без единого аргумента — решил: согласия на привлечение к уголовной ответственности депутатов Свержевского и Башмакова не давать. Под решением — подпись: председатель исполкома райсовета М. Милютенко. Запомним эту фамилию и пойдем дальше.

Куда дальше? Путь только один, и органам, надзирающим за законностью, он хорошо известен. Если райсовет запретил привлекать к ответу очевидных преступников (и даже не мотивировал это решение), есть исполком областного Совета: обращайтесь туда.

Не обратились! Через три дня прокурор района И. Вайнштейн утвердил «постановление о прекращении уголовного дела вследствие изменения обстановки».

Обстановка, выходит, вдруг изменилась. Мы и не заметили, а она изменилась. Расхитителей, оказывается, больше не судят. Общество уже не нуждается в защите от казнокрадов. Условия, значит, отныне такие: воруй — не хочу!..

И написан весь этот вздор насчет «изменения обстановки» черным по белому, на официальной бумаге, с печатью, с ответственной подписью, с датой и номером. И подшит к уголовному делу. Чтобы его «закрыть».

Но закрыть не удалось!

Следователя райотдела милиции Г. Зайченко, который успел уже многое сделать для разоблачения расхитителей, неожиданно отстранили от ведения дела. Формально — за действительные упущения по службе. Фактически — не за «чрезмерную» ли активность в поисках истины? Ошибки свои Зайченко признал, а с прекращением дела смириться не смог. Он написал несколько докладных — в партийные органы и в прокуратуру. Создали комиссию. Слишком очевидные факты требовали каких-то действий.

После двухмесячных размышлений заместитель прокурора области отменил наконец постановление о прекращении уголовного дела. Вот текст этого документа:

«…По тем основаниям, что не дано согласие на привлечение к уголовной ответственности Башмакова, являющегося депутатом райсовета, дело было прекращено. Изучением установлено, что оно расследовано неполно, прекращено преждевременно, а потому производство по нему подлежит возобновлению».

Послушайте, а куда делся Свержевский? Зампред райисполкома… Тот, что украл унты, полушубок, платок… Прекратили дело против обоих, возобновили в отношении одного. Выходит, со Свержевским все было правильно и его кража больше не кража?

Напрасно искать ответ на этот вопрос в материалах дела. Ответа мы не найдем. Свержевского допросят как свидетеля, и он совсем распояшется, храбро поведав, какие беззакония он творил. В рассказе его не будет ни раскаяния, ни страха — лишь высокомерие и самодовольство. И еще уверенность в том, что он действовал только «во благо».

Он расскажет (даю подлинную цитату), как «товарищи из организации, от которой зависело оформление документации на газификацию в районе, просили достать унты, полушубок и др… Я безвозмездно взял в хозмаге эти вещи и передал их нужным товарищам, но по каким-то причинам они не смогли своевременно отдать деньги (в Уголовном кодексе это деяние называется взяткой. — А. В.), тогда мы решили отписать стоимость на коммунальную контору (сразу два преступления: злоупотребление служебным положением и подлог. — А. В.)».

Он расскажет еще, как хозяйничал в магазинах, на складах, «по каким-то причинам» забывая заплатить за взятый «товар», и как «отписывали» потом этот товар липовыми накладными, маскируя хищение мнимой покупкой запчастей, автопокрышек, угля. А когда ему надоест изливать свою душу, он — в упоении властью — прекратит допрос начальственным окриком: «Прошу меня больше не беспокоить».

Его и верно беспокоить не стали. Даже не вызвали в суд. «В действиях Свержевского, — объявит прокурор следственного управления облпрокуратуры, — имеется злоупотребление служебным положением, однако, ввиду отсутствия вреда, состав преступления отсутствует».

Есть преступление, но нет вреда… Какой уж там вред! Человек, олицетворяющий в районе Советскую власть, облеченный высоким званием депутата, прилюдно и дерзко запускает руку в казну… Раздает взятки… Втягивает различных должностных лиц в незаконные махинации… Подписывает фиктивные документы… Нравственно растлевает людей, поощряя их личным примером действовать по образу своему…

И они действуют. С тем же успехом.

Директор торгового предприятия В. Никитин. Составил фиктивный акт на покупку товаров. Вместо товаров забрал из кассы 120 рублей (здесь и далее привожу цифры, установленные следствием, хотя до всех цифр следствие не докопалось), из них 100 отдал Башмакову, чтобы тот накормил «нужных людей». Дело прекращено — «ранее не судим».

Директор заготконторы Т. Туляков. «Злоупотребляя служебным положением, причинил ущерб на сумму 306 руб., однако этот ущерб не является существенным. Похитил 120 рублей, однако надлежит учесть отсутствие корысти в его действиях и положительную характеристику…» Дело прекращено.

Председатель колхоза Н. Савченко и завхоз Г. Малоземов. По фиктивной накладной на уголь получили деньги — 365 рублей. Когда началось следствие и реально замаячила скамья подсудимых, деньги вернули. «Следовательно (?!), в их действиях отсутствует состав преступления». Дело прекращено.

Главный врач районной больницы А. Салтыков. Вместо угля получил «в натуре» 248 рублей. «Состав преступления отсутствует». Дело прекращено.

Заместитель председателя райпотребсоюза А. Корецкий. Под фиктивный цемент забрал «живьем» 100 рублей. «Состава преступления не найдено». Дело прекращено.

Директор общепита С. Бахирова. «Похитила 282 руб. 37 коп. Однако… корыстной заинтересованности она не имела, по работе характеризуется положительно, а потому не является общественно опасной…» Дело прекращено.

Директор комбината производственных предприятий И. Бескоровный. Расписался за уголь, получил вместо него 219 рублей. «Состав преступления отсутствует». Дело прекращено.

Директор Центрального предприятия Я. Колин. Дал указание предоставить Свержевскому чистые бланки с печатями и подписями для «оформления» незаконных махинаций. «Состава преступления нет». Дело прекращено.

Директор торгового предприятия В. Петухов. Получил по бестоварной накладной 204 рубля. Дело прекращено.

Еще продолжать? Список далеко не исчерпан — в нем все то же: преступление совершено, дело прекращено. Один вообще не причинил вреда, другой — причинил, но совсем незначительный, и решительно все не представляют опасности. Для каждого нашелся какой-то довод, хотя бы и совершенно абсурдный: украл, но не имел корысти… Следствие проведено, исписано пять пухлых томов — гора родила мышь.

Почему?

На этот вопрос я пока не нашел ответа. Его даст, будем надеяться, новое следствие. И конечно, оно установит, какую роль в спасении провалившихся комбинаторов сыграли нужные люди. Пока что они избежали всякой ответственности и с пренебрежением отрицают очевидные факты.

Вот один из них: Б. Коршунов, заместитель председателя облпотребсоюза. Это он, в обход закона и вопреки прямому запрету вышестоящих организаций, разрешил Башмакову строить для себя «резиденцию» под видом восьмиквартирного жилого дома. По всем документам строили жилье для многодетных семей, а фактически — кабинеты потребсоюзовскому начальству. Смету составили с купеческим размахом, но не уложились и в нее: перерасход составил почти 70 тысяч рублей. Тут же, рядом, возводился еще один «важный объект» — особняк для «поэта». На эту стройку выделили шесть тысяч рублей (казенных, разумеется, а не личных), израсходовали, с благословения Б. Коршунова, — шестнадцать. В суде установлено, что этот «нужный человек» получил от Башмакова в подарок 44 килограмма мяса. Не бог весть что, но и это — очевидная взятка. Коршунов, разумеется, ее отрицает (мясо съели, чего уж теперь!..), и потому руководство облпотребсоюза «не сочло необходимым принимать к т. Коршунову Б. П. дисциплинарные меры». Даже дисциплинарные — и те не сочло…

Председатель райисполкома М. Милютенко (эта фамилия, если помните, уже нам встречалась). Всеми силами старался выручить Башмакова. Не за красивые, скажем прямо, глаза: сам он тоже участвовал, и не единожды, в пресловутых обедах. Знал ли, что за деньги пошли на застолье? Спросим иначе: а мог ли не знать? Вино лилось рекой, котлы дымились, столы накрывались на десять персон и на двадцать… Или, может, он думал: Башмаков гуляет на личные сбережения? Даже если и думал! Пристало ли пировать за счет подчиненного?

В конфликт с законом ему вступать не впервой: председателя исполкома дважды задерживали как заурядного браконьера. Вместе с друзьями — все с тем же Свержевским, начальником управления сельского хозяйства райисполкома А. Ягуаровым и другими любителями незаконной охоты — Милютенко убил в госзаказнике несколько лосей и косуль. Подписать протокол задержания отказался. Был оштрафован, хотя за повторное браконьерство в крупных размерах должен был сесть на скамью подсудимых. Не сел…

Был уверен, что не сядет! Как уверены были в своей безопасности и другие герои этого очерка. Не сомневались, что кара их не постигнет. Кресла, которые они занимали, — так им наивно казалось — спасут их деяния от огласки: кто же позволит скомпрометировать представителей власти, кто разрешит, чтобы на них упала даже са мая малая тень?!

Но нет, произвол удельных князьков не способен нашу власть опорочить. Скомпрометировать ее может вовсе не то, что на какой-нибудь пост пробрался человек недостойный. А попытка смолчать, замазать, покрыть, сделать вид, что ничего не случилось, боязнь открыто сказать всю правду, как бы горька она ни была, отмежеваться от тех, кто попрал и унизил закон, наказать по заслугам каждого, кто посмел свой пост опозорить. Решительно каждого, невзирая на ранг, на кресло, на звание. И конечно, на то, кто по этому поводу что-нибудь скажет.

Пусть говорят что хотят! Мы сильны нашей правдой, непримиримостью к злу, непреложным принципом, который действует в нашем обществе: равенством всех перед законом. Такова воля народа — поколебать эту волю не дано никому.


Чем же закончилась постыдная эта история? К уголовной ответственности, наряду с Башмаковым, привлекли только двоих: главного бухгалтера райпо Агаркову и завскладом Волкову. Судить их в своем районе, по месту совершения преступления, не стали: зачем волновать население? «Поэт», чего доброго, развяжет язык и публично начнет дискредитировать руководство… Порешили отправить дело в соседний район. Там и вынесли приговор: Башмакову — три года условно, с обязательным направлением на работу.

Приговор вступил в силу 26 июля, а 14 августа Башмаков был уже дома. Приехал торжественно — на личной машине в сопровождении автоэскорта, украшенного лентами и шарами: дочь вышла замуж за сына Свержевского. Гульба без отца невесты была бы уже не гульба. Ради столь важного повода закон потеснился еще раз — Башмаков убедительно показал, что сила его вовсе не иллюзорна.

Сообщники породнились и стали еще сильнее: свояк — свояку…

Впрочем, вытащил Башмакова со стройки, где он должен был работать по приговору суда, не только Свержевский. Активную роль сыграл в этом деле еще один очень нужный товарищ — композитор А. Шуриков: местная знаменитость. Щедростью Башмакова был не обижен — ведь на деньги, «изъятые» из общественной кассы, тот не скупился. Другие нужные люди, откушав и захмелев, благодарили за дармовые харчи (да и то не всегда) и отбывали в родные пенаты. А вот Шуриков — тот расплачивался по-царски: «стихам» закадычного друга давал ход, превращая их в песни.

Про музыку ничего не скажу, не слышал. Знаю только, что стихи печатались в местной газете, а песни исполнялись по областному радио и — так утверждает Башмаков — имели успех. Если это соответствует истине, то в успехе, конечно, повинен и автор текста, и я поступил бы несправедливо, лишив читателя удовольствия еще раз познакомиться со «стихами».

Вот, к примеру, с такими:

Против нас, солдат России,
Вам нечего и губы дуть.
Не будет вам здесь больше миссии,
Капитализм вам не вернуть.
Или с такими:

Ой, куда же вы летите, ой, куда ж?
Вас ведь ждет там чужой берег, чужой пляж.
Он омыт людскою кровью, весь в слезах,
Там же душат людей газом на глазах.
Пролетаем в небе мы жар-птицей,
Оставляя длинный белый след.
Крыльями помашем над столицей,
Шлем любимой Родине привет.
Послав привет «любимой Родине», Башмаков с легким сердцем шел ее обирать: высокопарная болтовня мирно уживалась в нем с повадками казнокрада. Совесть была чиста. Душа не ныла. Ведь он же заявил: капитализм все равно не вернется!

Вернуть капитализм действительно никому не удастся, но значит ли это, что, прокричав столь бесспорную истину, можно грабить социализм? Уж не думал ли он, что, выдав навалом «идейного» текста, можно залезть «любимой Родине» в карман и хозяйничать там по своему усмотрению? Что, «помахав крыльями» над столицей и предав анафеме «чужой пляж», он уже доказал свою преданность нашему обществу, его порядкам, его законам?

Нет, идейность неотторжима от нравственности, она проверяется не крикливой фразой, а делом, и только делом. Девальвация священных понятий в малограмотных виршах страшна сама по себе. Сопряженная с тяжким преступлением против этих же самых понятий — страшна вдвойне.

1978

* * *
Публикация очерка в газете сопровождалась редакционным послесловием. В нем говорилось:

«Накануне публикации очерка редакция решила проверить, какая судьба постигла его «героев».

Башмаков работает прорабом на строительстве асбестового комбината.

Свержевский уволился «по состоянию здоровья». Перед увольнением, злоупотребив служебным положением, в обход закона приобрел автомашину, оттеснив граждан, ожидающих своей очереди. В настоящее время работает заместителем начальника стройуправления.

На прежних постах остались Милютенко, Вайнштейн, Никитин, Туляков, Савченко, Салтыков, Бахирова, Петухов, Ягуаров, Коршунов.

Корецкого наказали: он уволен с переводом на должность директора хлебоприемного пункта.

Наказан и Колин: стал директором хлебокомбината.

Бескоровный перешел в систему газопрома. В зарплате не потерял».

Эта, казалось бы, беспристрастная, сухая информация, лишенная каких-либо комментариев и оценок, показала с особой наглядностью, как остра и серьезна проблема. Демонстративная и циничная ненаказуемость виновных в тяжких преступлениях перед обществом — даже после того, как всех их схватили за руки, допросили, доказали вину, — можно представить себе, как эта вседозволенность раздражающе действовала на окружающих: одних повергала в уныние, лишала стимула честно трудиться и жить по закону, по совести, других толкала на тот же порочный, преступный путь.

Один из авторов многочисленных писем, пришедших в редакцию, — ветеран Великой Отечественной войны Василий Трофимович Аржанов, — справедливо назвав башмаковых и свержевских «нравственной (точнее, безнравственной) саранчой, пожирающей плоды коллективного труда», добавлял в порыве священного гнева, что против этой «саранчи» он готов поднять на ноги роту, которой командовал в годы войны, потому что «нагло разрушать завоеванное большой кровью» значит «предавать память тех, кто боролся за нашу землю, за достойную и счастливую жизнь будущих поколений».

Примерно то же писали многие читатели, показав гражданскую зрелость и высокую сознательность. Они выражали уверенность в том, что закон в полной мере продемонстрирует свою реальную силу и что преступникам рано торжествовать.

Ответы прокуратуры РСФСР и Роспотребсоюза показали, что уверенность эта была не напрасной.

Проверка, проведенная прокуратурой, подтвердила, что Свержевский, Бескоровный и Петухов действительно совершили преступления. Против них возбудили уголовное дело, и все они были осуждены.

Несмотря на сопротивление влиятельных заступников, к уголовной ответственности был привлечен и Коршунов: ответственный пост какое-то время спасал его от заслуженной кары, но лишь какое-то время, продолжительность которого всегда зависит не столько от «мощности» покровителей, сколько от настойчивости и упорства тех, кто верен закону.

Многие «деятели» расстались и с креслами, и с партийными билетами, другие получили строгие взыскания и другую работу, где возможности залезать в государственный карман у них уже больше не будет.

И однако ряд героев очерка, пострадав по линии партийной и административной, уголовной ответственности все же избежали. Это произошло, как сообщила редакции прокуратура, из-за того, что «согласно закону ответственность за злоупотребление служебным положением наступает лишь в случае причинения виновным существенного вреда…». Таким образом, понятие «существенный вред», по сложившейся практике, толкуется лишь в смысле финансовом, материальном. На сколько рублей нагрел преступник казну? Во что обошлись бюджету его проказы? Дорого ли стоит «щедрость» его — государству?

Да в деньгах ли дело? Точнее: только ли в них? Исчисленный в рублях и копейках, вред «героев» этого очерка может быть и не очень велик, но как же огромен он и разрушителен! Ведь казнокрады занимали в районе и в области заметное положение, им были доверены большие социальные ценности, они призваны были служить образцом безупречного поведения, примером бескорыстия, порядочности и общественного служения. А они развращали окружающих циничным пренебрежением к закону — буквально у всех на глазах. Демонстрировали вседозволенность — для избранных, разумеется. Неуязвимость…

Не существенен ли вред, нанесенный ими, — нашему строю, принципам, на которых он основан, общественной морали? Этот вопрос, и не только применительно к случаю, послужившему сюжетом для очерка, несомненно, заслуживает внимания высшего судебного органа страны. Можно не сомневаться, что необходимые разъяснения будут даны и суды, столкнувшись в своей практике с понятием «существенный вред», наполнят его тем содержанием, которое отвечает правосознанию народа.

Роль

В ателье мод № 5 города Сочи скромно зашел министр бытового обслуживания и лично сдал в переделку два костюма: светло-серый и голубой. Он был немолод, имел усталый, болезненный вид, но держался бодро, говорил с достоинством, явно зная себе цену. Министры посещали это обычное ателье не каждый день, а если по правде — не посещали вовсе, поэтому приход уважаемого клиента впечатление произвел. Ему пошли навстречу, пренебрегли сроком, существующим для неминистров, ушили костюм светло-серый за два часа, костюм голубой — за четыре и даже выдали заказ без всякой квитанции, потому что заказчик по рассеянности забыл бумажник в гостинице, где занимал, естественно, номер-люкс.

Вечером министр пригласил в свой номер заместителя директора гостиницы, чтобы дать ему ряд поручений. О крупном посте своем он умолчал — представился всего лишь ответработником из центра и к тому же руководителем группы старых большевиков. Как человек деловой, не привыкший терять времени даром, он сразу же распорядился доставить в номер набор рыбных изделий по специальному списку, икры красной кетовой, икры черной зернистой, крабов дальневосточных, а заодно и сигарет импортных — в блоках и без.

Замдиректора попробовал не подчиниться, но ответственный работник был непреклонен, и продукты были доставлены в номер из бара по твердой цене, без наценки, которую замдиректора пришлось заплатить самому. В благодарность высокопоставленный гость неожиданно предложил замдиректора лишний костюм из своего гардероба и даже готов был получить опять же икрой, но потом передумал и взял просто деньгами — 162 рубля и сколько-то там копеек.

Стояла осень, благодатная, тихая осень, и министр, как рядовой гражданин, любовался пейзажем, вдыхал сладкий сочинский воздух и посещал милые его сердцу объекты прославленного курорта. Особенным вниманием он жаловал магазин «Океан», где вскоре стал просто родным человеком. Его все знали, и он знал всех. А чтобы не давить на скромных тружеников прилавка своим солидным постом, он представился журналистом, сотрудником ТАСС и АПН, выполняющим задание государственной важности.

Работники магазина проявили чуткость к столичному журналисту, простив ему вполне извинительные для издерганного непосильным трудом человека непререкаемость и резкость. Они снабдили его икрой красной кетовой, икрой черной зернистой, а также семгой, балыком, чавычой, осетриной и крабами дальневосточными в экспортном варианте. Правда, смущало количество: банки измерялись десятками, копчености — килограммами. Столь чрезмерная калорийность для здоровья опасна, и щедрых служителей «Океана» беспокоил вопрос: выдержит ли вообще желудок столичного журналиста такую неслыханную нагрузку? Откуда им знать, что снабдили они дефицитом министра, а не журналиста, что ящики ценного груза предназначались для целой коллегии, а может быть, и для всего министерства?!

Впрочем, на целое министерство ящиков не хватило. Министр приехал еще раз. Только теперь он представлял уже не печать, а ветеранов труда, героев, ушедших на заслуженный отдых. Кто-кто, а они-то нуждались в калориях, кому-кому, а им-то икра полагалась без пререкательств.

Но, увы, на этот раз без пререкательств не обошлось. Потому что министр вывез накануне весь наличный запас и на складе попросту ничего не осталось. «Океан» и рад бы почтить ветеранов, но что ему делать, если нечем почтить? Довод был веский, неотразимый, но министр все-таки отразил — за долгую свою жизнь он отражал еще не такое. Ветеран труда превратился внезапно в работника «ревизующих органов» и кинулся к телефону звонить в Москву своему близкому другу — министру торговли, чтобы тот учинил тотальный разнос.

Много позже, год с чем-то спустя, оказалось, что телефонные разговоры — просто хобби дорогого клиента. Что он вообще обожает звонить — от своего имени и от чужого. Рассказывая (в зависимости от ситуации), какой он важный и выдающийся или, напротив, больной и несчастный. В одном случае — нападая, в другом — взывая о помощи и защите.

Впрочем, мы забежали вперед. Вернемся в Сочи, где гуляет министр. Разумеется, не пешком. На машине, которую ему выделил «Интурист». Или на такси, которое ему подают по первому зову. В автопарке висит объявление: машину товарищу такому-то посылать без промедления в любое время суток. Ведь он выполняет задание государственной важности. Оставишь его без машины — не оберешься хлопот. И машина приходит. Он садится и едет. На склады, в магазины, на базы. Забирает вина, фрукты, колбасы, рыбу, икру, костюмы мужские, комбинации дамские…

Но, мне кажется, летопись жизни министра изрядно уже всем надоела. Пора хотя бы на время прервать перечень его приключений и представить героя. Сделать это лучше всего не в вольном пересказе, подвластном полету фантазии, а строго официальной выпиской из личного дела.

«Фамилия, имя, отчество: Двойрис Захар Семенович.

Год рождения: 1909.

Место рождения: Винницкая область.

Национальность: украинец.

Образование: высшее юридическое.

Партийность: член КПСС с 1930 г.

Социальное положение: персональный пенсионер.

Участие в Отечественной войне: с января по март 1943 г. на Ленинградском фронте в составе 227-го гаубичного артиллерийского полка 70-й стрелковой дивизии. Отражая атаку противника, тяжело ранен и контужен при выполнении боевого задания по подноске снарядов к батарее.

Награды: орден Красной Звезды и четыре медали.

Общественная деятельность: депутат Моссовета с 1931 по 1934 г.; секретарь Бауманского РК ВЛКСМ и член бюро МК ВЛКСМ с 1931 по 1933 г.»

Литературная деятельность: «Несмотря на свой преклон. возраст (цитирую собственноручный текст З. Двойриса. — А. В.), я продолжаю трудиться на литературном поприще: у меня напечатано боле 200-х рассказов и очерков. Изданы мои книги: «Пламен, сердце», «Дважды рожденный», историч. докум. роман: «Дорога длиною в век». По моим сценариям поставлены 2 фильма: «Ветер века», «Жизнь-подвиг» и др.».

Как видим, в официальной справке нет ничего ни про министерский пост Захара Семеновича, ни про руководство им «группой большевиков», ни про его причастность к комиссиям и инспекциям, ни, наконец, про его членство в Союзе писателей или в Союзе журналистов.

И все же заслуг, перечисленных в справке, вполне достаточно для того, чтобы мы отнеслись с уважением к далеко не юному человеку, за плечами которого трудная и полезная жизнь. Отнеслись с уважением и окружили почетом.

Он и был им окружен — достойно и щедро. Когда вместо медали, к которой его представили за ратные подвиги, З. Двойрис получил орден, отмечалось не только боевое прошлое воина — еще и его стремление быть полезным Родине, его активность после ранения: в Новосибирске, где он лечился, Захар Семенович лично выявил 190 дезертиров, из своих сбережений внес в Фонд обороны 45 тысяч рублей…

И вообще — это видно из документов — он всегда был человеком с общественным темпераментом, с общественной жилкой: ударник, изобретатель, рационализатор, бывший беспризорник, упорно овладевающий знаниями, стремящийся, несмотря на недуги, несмотря на сложные повороты судьбы, стать дипломированным специалистом, приносить пользу. Уже в возрасте весьма почтенном, уйдя на заслуженный отдых, он наверстал упущенное и сдал последние несколько экзаменов, «повисших» еще с тридцатых годов, чтобы получить диплом юриста. Даже сейчас, приближаясь к семидесяти, он соискатель при кафедре уголовного процесса Всесоюзного юридического заочного института: собирается сдать кандидатский минимум и защититься…

Мудрено ли, что авторитетные организации и почтенные люди всегда поддерживали ветерана и воина, хлопотали о том, чтобы персональную пенсию ему платили в размере все большем и большем? И ему платили! По ходатайствам душевных людей пенсия З. Двойрису была увеличена в три раза. Ему дали квартиру — в центре Москвы. Дачный участок — в одном из лучших мест Подмосковья: там построил он не один дом, а два и возвел фундамент для третьего. И другой участок (на имя племянницы) — под Владимиром: устав от столичного шума, он мог уединиться в крепкой избе за высоким забором, предаваясь воспоминаниям и создавая докум. романы.

Кроме этих благ, он имел ежегодно бесплатные путевки в лучшие санатории, где врачи высшей квалификации пеклись о его здоровье. Они прощали ему придирки, вспыльчивость, жалобы и конфликты: такой уж у них долг — не пикироваться с больными, а их лечить. Он особенно пристрастился к Сочи, оставался в санаториях на два срока, а потом, не в силах расстаться с целебным морским воздухом, переселялся в гостиницу и там заканчивал сезон еще месяца через два.

Так бы все это, наверно, и продолжалось — и капризы сносили бы, и угрозы, и прихоти, но нашелся один-единственный человек…


Закройщик сочинского ателье мод № 5 Валентин Дмитриевич Щетинин познакомился с именитым клиентом при исполнении служебных обязанностей, потея над очередным заказом строптивого гостя. Пленился не столько его вальяжностью и дородством, сколько расположением к себе и готовностью пребывать на дружеской ноге. Стать другом министра удается не каждому. А он стал — без малейших усилий. Это льстило, поднимало в собственных глазах и сулило надежды.

Надежды действительно были большие. На обещания «министр» наш не скупился. Он мог осчастливить не то что подпиской на Виктора Гюго, но даже машиной «Москвич». А может быть, и «Жигулями». Щетинин верил. И ждал.

Но ждал он напрасно. Ибо акции его в глазах высокого друга падали день ото дня. Закройщик то и дело позволял себе вольности: он отказался купить втридорога поношенный костюм; не помог сбыть икру и балык; отверг редкую возможность разжиться валютой, излишек которой «журналист-министр» прихватил с собой из Мексики, где гостил по случаю Олимпийских игр.

Эти опрометчивые поступки закройщика совпали по времени с тяжбой, которую «министр» затеял из-за костюмов светло-серого и голубого. Тех самых, что ему, если помните, выдали без квитанции. Спустя несколько месяцев квитанция все же нашлась, но теперь клиент стал утверждать, что костюмов не получал. И потребовал компенсации. Ему отказали. Тогда он выехал в Краснодар, в краевое управление бытового обслуживания. А сам он, не следует забывать, был как раз «министром» по этой части. Так что стоит ли удивляться: из Краснодара он вернулся не один, а с представителем крайуправления. И тот приказал: деньги Двойрису выплатить. Из кассы. Наличными. 346 рублей.

Возмутился весь коллектив. Щетинин, разумеется, тоже. Ну и зря: Двойрис тотчас вчинил ему иск. На непомерную и странную сумму: 5126 рублей. И представил расписку: эту сумму, оказывается, закройщик взял у него в долг.

Нет, я не в силах здесь рассказать про все повороты головоломных его операций. Кто что взял, где отдал, кому передал… Терпения не хватает в этом копаться. И у читателя, я уверен, не будет терпения это читать. Ибо то, что для склочника — сама жизнь: радостное, упоительное, сладкое повседневье, то для сколько-нибудь нормального человека — бред, бессмыслица, тихий ужас…

Но для Двойриса это не ужас. Нет, не ужас, а счастье борьбы, из которой — он в этом уверен! — не может быть иного выхода, кроме победы. И он побеждает: суд взыскивает со Щетинина 5126 рублей, а за то, что тот требует признать расписку поддельной, еще объявляет его клеветником. И приговаривает к исправительным работам на один год.

Ему бы смириться, Валентину Щетинину, смолчать бы, затихнуть: ведь кто он и кто Двойрис! Но он не смиряется, не молчит и не затихает. Он действует. Он знает, что закон существует не для декорации, а для того чтобы его соблюдали. Все решительно — без исключения. Ветераны, герои, министры. Контролеры, ревизоры, инспекторы. Юристы, писатели, журналисты. И даже почетные гости Олимпийских игр.

Он жалуется. Все выше и выше. И доводы его наконец находят отзвук. Верховный суд республики отменяет и решение, взыскавшее со Щетинина деньги, и приговор, признавший его клеветником. А личностью истца начинают заниматься юристы.

Первая легенда, с которой пришлось сразу расстаться: не совершал Захар Семеныч военного подвига! Стоило лишь обратиться к архиву, и сразу же оказалось, что в марте сорок третьего года 227-го гаубичного артполка не существовало вообще. Архивные розыски продолжались. Они с непреложностью установили: ни единого дня Двойрис в армии не служил.

Потом отпала легенда о щедрости «патриота»: никаких сорока пяти тысяч в Фонд обороны от нашего героя не поступало. Не удалось ему разоблачить и 190 дезертиров. Хотя бы уже потому, что такого количества их не было в Новосибирске.

Проверкой занялся не один человек — бригада. В архивные розыски включились не только юристы — историки, библиотекари, врачи. Им предстояла нелегкая работа: пройтись по всей биографии заслуженного товарища и отделить истину от лжи.

Но отделить, увы, не пришлось: истины в его биографии не было вовсе! Начисто. Никакой. Разве что год рождения…

Депутатом Моссовета он не был.

Секретарем райкома не был тоже.

В 1930 году он в партию не вступал.

В правовой академии не сдал ни одного экзамена. И даже зачета. Да и школы-то не кончал, едва дотянув до шестого класса.

Что там вуза, что там школы! «Ветеран труда» за всю свою жизнь и работал-то только пять с чем-то лет, пробавляясь остальные полвека лечением от «тяжких недугов» (по подложным свидетельствам) и мошенничеством, обеспечившим ему стол, кров, почет и комфорт.

Того же стоит и литературное творчество Захара Семеныча: за его «очерками» и «рассказами» — плагиат, шантажом и обманом добытые материалы.

О слоге нашего «литератора» — нет, о степени грамотности — расскажет его заявление насчет все тех же пресловутых костюмов: образец подлинного творчества автора. Неотредактированного. Неоткорректированного. И не переписанного наново за килограмм чавычи.

«Зам. начальника Крас. край бытовое управление
Отдыхая в сан. «Россия» я сдал в присутствии м/сына и шофера 2 костюма размер № 52 + № 52 укоротить брюки и укрепить пуговицы и вешалки. Эти 2 костюма привез тов. Кузьменко И. М. Я их не принял т. к. эти 2 костюма забрал обратно (есть подтверждение) и велел мне позвонить на след. день. Я пришел на сл. день Кузьменко пустил слезу, что эти 2 костюма похитили из багажника… Посоветовавшись с юристами, мне разъяснили, что мои претензии действительны в течении 3-х лет… Прошу поговорить с выставлен. моими свидетелями. Костюмы были финские ч/шерстяные ни разу не одеванные. Даже в этом году я приехал и опять укоротил брюки».

Так пишет автор «боле 200-х рассказов и очерков» и «историч. докум.» романа. Но люди, читавшие этот вот манускрипт и десятки ему подобных, всерьез полагали, что перед ними писатель. Мастер слова. Инженер человеческих душ. И даже выпрашивали автограф, чтобы гордиться знакомством.

И они же, те же самые люди, выслушивая ругательства и угрозы, были убеждены, что это министр. Большой человек. Значительное лицо «из самого центра».

А когда он сулил им расплату за малейшее ослушание, стращал тюрьмой, обещал пустить по миру, злобствовал и топал ногами, им и в голову не пришло усомниться: да полно, может ли так вести себя даже самый плохонький журналист?!

И тогда зададимся вопросом: какого же мнения были все эти люди о наших министрах? О писателях и журналистах? О ревизорах и контролерах? Какими они представлялись им? Неужто такими: алчными, грубыми и развязными? Малограмотными и всемогущими?.. Да могут ли разве быть такими министры? Неужто государственный деятель позволит себе подобный разбой? Совместимы ли с трудом литератора издевка, глумление над человеческой личностью, процветание и благоденствие за счет других?

Нам это кажется странным, немыслимым, невозможным, а вот Двойрису не казалось. Он-то знал хорошо, с кем имеет дело. Понимал, чем можно воздействовать. Каким языком разговаривать. Как держаться. И выбирал единственно правильный, точно рассчитанный ход. Он настолько вжился в свою роль, что, кажется, сам поверил в должности, звания и заслуги, которые себе приписал. В роль, которую играл всю жизнь, неистощимо обогащая ее новыми красочными деталями, новыми гранями романтической биографии, созданной богатым воображением и ловко загримированной под правду.

Он даже сумел мародерски использовать в своекорыстных целях, нагреть руки на чужой беде, к которой сам не имел ни малейшего отношения. Да, в тридцать седьмом году он был арестован, осужден на пять лет и провел их — до января сорок третьего года — в местах, достаточно отдаленных. Но за что?! Обвинялся он в том, что «скупал и перепродавал вещи, приобретенные в комиссионных магазинах, и, выдавая себя за прокурорского работника, обещал… содействие в случаевозбуждения… уголовного дела». И в том еще, что мошенническим путем получил 28 тысяч рублей. За мошенничество и был осужден.

Годы спустя этот факт его биографии представлялся им так (даю цитату из объяснений заведующей медицинским отделением сочинского санатория «Россия» Л. Исаевой): «…Свои недуги Двойрис объяснял в основном… арестом в 1937 году по политическим мотивам. Он любил подчеркнуть, что был незаконно осужден за свою деятельность на посту секретаря ЦК комсомола Украины…»


Итак, перед нами человек, которому пора уже подводить итоги. Оглянуться на пройденный путь. Понять, как он жил. Для чего.

Но он не оглянется, не поймет. «Проклятые» вопросы бытия его не интересуют. И никогда не интересовали. Вся жизнь была соткана из махинаций и беспардоннейшего вранья. Всю жизнь он ловчил, комбинировал, льстил, угрожал, вымогал — лишь бы не учиться и не работать, но жить припеваючи, пользуясь тем, что порой недоступно даже очень порядочным и очень достойным.

И, увы, преуспел. Нет, не только одни ротозеи, не только доверчивые простаки подписывали ему фиктивные справки, липовые свидетельства и «подтверждения», не имеющие под собой реальной основы. Одна фальшивка плодила другую: представив какую-нибудь подложную справку, он с легкостью получал вторую, две уже создавали «прочную базу», десять — вселяли уверенность, что человек, имеющий такие заслуги, наверняка имеет и много других.

И вот уже депутаты, военкомы и замминистры — подлинные, без всяких кавычек — с легкостью и простодушием заверяют Двойрису справки, свидетельствуют о его подвигах, представляют к наградам и хлопочут о пенсии. Пять раз повышали ему персональную пенсию (персональную, хотя он не вправе иметь даже простую!) — каждый раз по ходатайству добряков, упоенно веривших любому его слову. Теперь, когда уважаемых, ответственных товарищей просят сказать, что побудило их подтвердить вранье, всем до единого изменяет память: никто не помнит, на что Двойрис ссылался, какие справки представил, чем подтвердил свой «героический подвиг» и «неоценимый вклад».

Метод «работы» его примитивен: два коротких примера наглядно это покажут.

С одной женщиной, занимавшей в ту пору ответственный пост, Двойрис познакомился за обедом в московской гостинице. Был учтив, печален и скромен. Интересно рассказывал и красиво ухаживал. Ну и — жалко, что ли, в самом-то деле?! — обратилась женщина с пространным письмом: просила увеличить «больному» персональную пенсию. Порадела рассказчику и ухажеру — за государственный счет.

Другое ходатайство подписала с той же легкостью столь же ответственный деятель. И на этот раз, выбивая желанную подпись, наш проситель был не только красноречив: он достал доброй женщине удобную сумочку, а ее племяннику — миленький свитер. Так что и впрямь были все основания подписать любой заготовленный текст.

Отличный «психолог», Двойрис играл на чувствительных струнках людей, не очень-то верящих ни в себя, ни в наши законы. Ему как раз это было с руки: чтобы не верили и боялись. А он держал бы их в кулаке. При нем всегда был карманный фотоальбом — на снимках он запросто, запанибрата соседствовал с людьми, которых знала в лицо вся страна: государственные деятели, актеры, герои войны и труда.

Следствие установит, в каких случаях это был ловкий фотомонтаж, а в каких — реальная «сценка из жизни». Я готов допустить, что на этот раз все и впрямь обошлось без фальшивки: втеревшись в доверие к очень видному и очень старому общественному деятелю, Двойрис несколько лет ходил в его нештатных секретарях, посещал с ним все приемы и встречи, не упуская случая попасть в объектив. Он неплохо предвидел, какие дивиденды все это ему принесет.

Хорошо, пусть даже и так, знаком с тем, обнимается с этим… Ну и что же с того? Разве знакомство, даже дружба, родство с уважаемым человеком, какой бы пост тот ни занимал, — разве дает это хоть малейшие привилегии? Позволяет хамить? Допускает изъятия из закона? Открывает возможность спекулировать, наживаться обходными путями, властвовать, повелевать, куражиться над людьми?

Какая рабья привычка толкает полноправного гражданина пресмыкаться перед самодовольным, заносчивым хамом? Угождать ему? Ползать на брюхе? Потакать любой прихоти, идя на сделку с совестью? Чего он боится, полноправный, сознательный гражданин? Что за подленький страх заставляет его терять человеческий облик? Ведь он же свободный человек в свободной стране. На его стороне закон. От произвола, расправы и мести его ограждают милиция, суд, прокуратура. От плевка в душу — достоинство и гордость.

Так не все ли равно, с кем рядом снимался Двойрис? Не все ли равно, к кому он запросто вхож? Не все ли равно, чей телефон записан в его блокноте?

Мы чтим людей, чей труд и заслуги получили общественное признание. Мы воздаем им должное, глубоко уважаем и отвечаем любовью на их любовь к своему делу, к своему обществу, к своему народу. Но никакого основания трепетать перед ними у нас нет. Никакой опасности оказаться жертвой их положения не существует. И никто — абсолютно никто! — не может расправиться с тем, кто остался верным закону. Никто — даже если сам Захар Семеныч позвонит «важному человеку» и предложит устроить тотальный разнос.

Двойрис не был на короткой ноге ни с одной знаменитостью, чьим именем он запугивал непокорных. Но если бы даже и был, — чего ж вы боялись, дорогие друзья?..


Я задал этот вопрос и тут же поймал себя на мысли, что без внимания Захара Семеныча не обойтись теперь уж и мне. Ведь он никогда не прощал любой попытки осадить его, поставить на место. А уж полного-то разоблачения не простит и подавно.

Что ж, я готов. Только сначала пусть разберутся, положено ли все-таки как-то ответить за урон, который общество понесло от блистательных его похождений. Великодушие закона амнистирует многое из того, что он натворил до 4 ноября прошлого года. Но почти тридцать тысяч рублей — пенсия за «заслуги», которых не было и в помине, пенсия, полученная на основе фальшивок, — эти похищенные у государства деньги тоже надо списать по амнистии?

Вот вопрос, на который должен ответить суд, и тогда этот «судебный очерк», названный так пока что лишь по признаку жанра, действительно станет судебным.

1978

Режиссер и исполнители[1]

«…Почти тридцать тысяч рублей — пенсия за «заслуги», которых не было и в помине, пенсия, полученная на основе фальшивок, — эти похищенные у государства деньги тоже надо списать по амнистии?

Вот вопрос, на который должен ответить суд, и тогда этот «судебный очерк», названный так пока что лишь по признаку жанра, действительно станет судебным».

Так заканчивался очерк «Роль», посвященный похождениям «министра», «писателя», «журналиста», «ветерана войны», «руководителя группы старых большевиков» З. С. Двойриса. В сотнях читательских писем, пришедших после его публикации, повторялся один и тот же вопрос: станет ли все-таки этот очерк судебным? Не выплывет ли снова «всесильный» Двойрис с помощью чьей-то могучей руки?

Теперь мы можем сообщить с полной определенностью: не выплыл. Амнистия не покрыла значительной доли того из содеянного героем, что нанесло обществу огромный материальный и моральный ущерб. В судебном порядке признано совершение Двойрисом следующих общественно опасных деяний: хищение государственного имущества в особо крупных размерах; мошенничество; дача взятки; спекуляция; частнопредпринимательская деятельность; заведомо ложный донос; самовольное присвоение звания должностного лица; и, наконец, — злостное хулиганство. Читатели, предполагавшие, что и на этот раз «ловкач всех одурачит и начнет все сначала» (цитируем одно из полученных писем), оказались не правы: в судебном порядке Двойрис от общества изолирован.

Поставим на этом точку и зададим вопрос, который в очерке «Роль» намеренно остался открытым: кто же потворствовал Двойрису, кто создавал на протяжении десятков лет благоприятные условия для его «деятельности»? Вопрос этот был оставлен открытым совсем не случайно: требовалась тщательная предварительная проверка фактов — расследование с дотошным соблюдением всех процессуальных норм и гарантий, чтобы не допустить ошибки и не возвести ни на кого ни малейшей напраслины. Ведь речь шла об имени, репутации, общественном положении многих людей. Только следствие, а затем суд могли сказать здесь веское, доказательное слово.

Теперь это слово сказано, и мы считаем необходимым, откликаясь на многочисленные пожелания читателей, написать о вопиющей безответственности, о легкомыслии и беспринципности тех, кто почти полвека помогал твориться злу: ведь без пособников — вольных или невольных — Двойрис давным-давно оказался бы не у дел…

Написать об этом тем необходимей, что речь идет не о какой-то добродушной беспечности — этакой милой человеческой слабости, — не о «чрезмерном доверии», как пытались оправдать иные ротозеи свои ничем не оправданные поступки. Речь идет об искаженном представлении этими «добряками» демократических основ нашего общества, о раболепии — в обход закона и нравственных норм — пред некоей «значительной личностью», которая будто бы может — просто так, за здорово живешь — разделаться с тем, кто ей не услужит. Именно эти общественно опасные мотивы толкали иных должностных лиц на действия, несовместимые с нашей моралью и с нашим законом.

Во многих письмах повторяется один и тот же вопрос: почему так задерживалась публикация настоящего очерка? Не стремился ли кто-нибудь спустить дело Двойриса на тормозах?

Нет, никто не стремился. Во всяком случае, никто не позволил это свое стремление, даже если у кого-то оно и было, проявить публично. Задержка произошла совсем по другой причине: потребовались огромные усилия, чтобы во всеоружии доказанных фактов предъявить «влиятельной личности» обвинение в совершении более сорока преступлений.

Более сорока!.. Попробуйте представить себе, какую работу пришлось выполнить, чтобы все их раскрыть! Работу, следы которой едва вместились в двадцать шесть томов.

Казалось бы, и так все было ясно. Мошеннические трюки видны невооруженным глазом. Обман, с помощью которого человек припеваючи прожил целую жизнь, — очевидны. Но в том-то и дело, что в правосудии нет ничего заведомо ясного и заведомо очевидного. Все без исключения нуждается в проверке, обосновании, подтверждении бесспорными, неотразимыми, убедительными доказательствами. А доказательства эти надо собрать. Надо совершить путешествие в историю — пусть недавнюю, но все же историю: ведь начало «карьеры» нашего героя уходит в очень давние годы. Надо совершить путешествие в пространство: ведь эту «карьеру» он делал не только в Москве, а еще и в Сочи, Новосибирске, Виннице, во многих других уголках нашей страны.

В путешествие это отправилась целая бригада юристов. Ее возглавил детектив высшей квалификации: следователь по особо важным делам при прокуроре РСФСР Зоя Касьяновна Шейнина, чье виртуозное искусство в раскрытии запутаннейших и опаснейших преступлений хорошо известно специалистам. Бок о бок с ней над делом работали один из самых опытных следователей нашей страны, ветеран прокуратуры Иван Акимович Гущин, группа молодых юристов, недавних выпускников университета: Людмила Ивановна Петюцкая, Надежда Александровна Корнеева, Александр Владимирович Яковлев, а также инспектор ОБХСС Ленинского района Москвы Павел Матвеевич Сухарев. Этап за этапом подключались к работе следователей десятки представителей самых разных профессий: историки, работники музеев, архивов, библиотек, химики, биологи, врачи, экономисты, товароведы, литературоведы, искусствоведы… Десятки, а то и сотни людей отрывались от серьезного дела и тратили — не часы и не дни, а недели и месяцы — на то, чтобы с полнейшей объективностью прочесть заново биографию, в которой не было ничего, кроме лжи.

На помощь следствию пришло множество добровольцев. Прочитав в газете очерк «Роль», откликнулись жертвы «писателя» и «министра», очевидцы его похождений, обладатели документов, разоблачающих его интриги и его вранье.

Конечно, безмерно жаль, что один-единственный мошенник вынудил стольких людей потратить время и силы для восстановления истины, которую он так долго и так упорно пытался запутать. Но есть в этом и другая сторона медали. Нельзя не порадоваться тщательности, терпению и объективности, с которыми следствие, а затем и суд разбирались в великом нагромождении вздора, вранья и бреда, не осмеливаясь счесть бесспорным то, что можно было лишь предполагать. Скрупулезная работа, проделанная юристами по этому делу, может служить образцом правосудия и законности, свидетельством реальности тех процессуальных гарантий, которые ограждают подозреваемого в совершении преступления от любой несправедливости и ошибки.

Всю эту работу, однако, можно было бы и не делать, если бы еще двадцать, тридцать, а то и больше лет назад нашелся хоть один человек, не поддавшийся напору «значительной личности» и отказавшийся подтвердить печатью и подписью то, чего вообще не было, да и быть не могло. Но, увы, такой человек тогда не нашелся…


Напомним, что в 1943 году, освободившись после пятилетнего пребывания под стражей за мошенничество (именно за мошенничество, а вовсе не за что-то другое), Двойрис поселился в Новосибирске, где пробавлялся ложными доносами на ни в чем не повинных людей и лечился от различных недугов. Никаким общественно полезным трудом не занимался и в войне участия не принимал.

Тем не менее еще в январе 1946 года Двойрис без малейших хлопот получил восторженную характеристику, где говорилось, что он выявил в Новосибирске 190 дезертиров и внес в Фонд обороны страны сорок пять тысяч рублей. Эту фальшивку безропотно подписали бывший новосибирский областной военком С. и бывший его заместитель М. (В очерке и дальше встретятся инициалы. Мы прибегнем к ним лишь в тех случаях, когда речь пойдет о людях очень преклонного возраста или о тех, кого уже нет в живых.)

Любому, кажется, ясно: не может один человек в одном городе за два года разоблачить 190 преступников. Физически не может. Просто не в состоянии сделать то, что оказалось не под силу прокуратуре, милиции, военкоматам. Стоило снять телефонную трубку и справиться у военного прокурора, а было ли вообще в Новосибирске за это время такое количество дезертиров?

Но не снял телефонную трубку товарищ С. И не снял — товарищ М. Хлопотно было. Расписаться — гораздо проще.

Расписались. И пошла на солидном бланке гулять по свету туфта, скрепленная не менее солидной печатью. И стала как бы истиной, в которой никто не вправе был усомниться. И создала миф о выдающихся заслугах «героя» и «патриота» — «заслугах», отмеченных боевыми наградами и персональной пенсией.

Впрочем, бывший военком Центрального района Новосибирска Павел Нестерович Ефремов, ныне сотрудник Новосибирского государственного проектного института, пошел еще дальше. Это он снабдил Двойриса фиктивным документом, будто тот был рядовым 227-го гаубичного артполка.

Проведя ленинградскую блокаду во вражеском кольце, этот полк вписал немало ярких страниц в историю Великой Отечественной войны. Примазавшись к его славным подвигам, Двойрис бросил тень на безупречную репутацию полка. И те, кто на самом деле, а не в подложных справках сражался под знаменами этой воинской части, естественно, возмутились, узнав, что в их ряды затесался мошенник. Быстро сорганизовавшись, бывшие однополчане С. И. Иванников, А. И. Иоффе, А. Е. Дороева, К. Г. Иванова, И. Н. Карпенина, М. М. Скаваш разыскали важнейшие архивные документы, собрали воспоминания фронтовых друзей и убедительно доказали: Двойрис не только не служил, но и не мог служить в этом полку.

Впрочем, то, что Двойрис в армии вообще не служил, было записано достаточно ясно в учетной карточке того же военкомата, который возглавлял П. Н. Ефремов. Но мало ли что написано в архивной карточке!.. Могли и напутать. В кресле перед военкомом сидит вальяжный столичный гость, обложенный полчищем справок, ходатайств, рекомендаций, а главное — снимков, на которых он запечатлен рядом со всем известными, уважаемыми людьми. Не будет же он приписывать себе то, чего не было! Тем более что бывший заместитель председателя Новосибирского горисполкома Анатолий Алексеевич Мартынов письменно подтверждает военные доблести гостя, а бывшие руководители Новосибирского областного отдела социального обеспечения Б. и Т. за эти же самые доблести представляют его к правительственной награде.

Ну и — жалко, что ли? — подмахнул товарищ Ефремов подпись под вожделенным для Двойриса документом. И стал Двойрис полноправным ветераном войны. И получил основание «жать» дальше, чтобы повысили ему и без того незаконно назначенную персональную пенсию.

Но просто так пенсии не повышают. Хотя бы и ветеранам. Нужны особо выдающиеся, исключительные заслуги.

За ними дело не станет. Вальяжность и ворох фальшивок, телефонные звонки от имени подставных лиц, прозрачные намеки на крупные связи, заискивания и угрозы — этот сложный набор не раз испробованных приемов снова сработает безотказно. Именно таким путем Двойрису удалось получить документ, «подтверждающий», что тот некогда был секретарем райкома комсомола и депутатом Моссовета. Среди тех, кто этот факт подтвердил, и бывший депутат Верховного Совета РСФСР В., подписавший ходатайство на имя министра социального обеспечения.

Двадцать семь лет спустя, обозрев подписанный им сгоряча документ, тов. В. так ответил на вопросы следствия:

«Твердо поясняю, что на этом письме проставлена моя подпись, у меня нет сомнения в этом. Однако должен сразу сказать, что подобный текст прошения я читаю впервые… Я категорически отказываюсь от подобного прошения как подписанного мною в результате заблуждения».

Точно так же, почти в тех же выражениях, отказались (через многие-многие годы!) от своих опрометчивых прошений и другие ходатаи. С той же легкостью отказались, с какой радели за шарлатана.

Из протокола допроса свидетеля
«Я была депутатом Верховного Совета СССР пятого созыва с 1958 по 1962 гг. В силу депутатских обязанностей мне за этот период неоднократно пришлось приезжать в Москву… Однажды в ресторане гостиницы, где я остановилась, ко мне подошел аккуратно одетый мужчина и познакомился со мной, представившись Двойрисом — бывшим работником ЦК ВЛКСМ… В ресторане я видела его неоднократно в различных, по виду солидных, компаниях… Двойрис попросил меня походатайствовать об увеличении ему пенсии: говорил убедительно, производил впечатление порядочного человека… Я поверила ему и согласилась войти с ходатайством в орган, ведающий назначением пенсий… Текст ходатайства… Двойрис принес в готовом виде, предварительно взяв у меня бланк депутата Верховного Совета СССР… Я это ходатайство подписала, хотя ни один из фактов, изложенных там, я не проверяла…»

Эти показания дала следователю через 26 лет после описанных в них событий бывший депутат Верховного Совета СССР, кандидат медицинских наук, доцент Кабардино-Балкарского государственного университета Фуза Карачаевна Блаева. Впрочем, мы оборвали цитату несколько преждевременно. Далее рассказ свидетельницы содержит факты ничуть не менее интересные. Во время последующих встреч Двойрис, который, как показывает Ф. К. Блаева, «утром, в обед и вечером крутился среди депутатов», попросил у своей новой знакомой еще один депутатский бланк. И она дала его. И что стало с ним дальше — не знает. По правде сказать, не знаем и мы. Зато мы хорошо знаем Двойриса. Так что догадаться, как именно использовал он дорогую добычу, не так уж и трудно.

Как ни весомы были ходатайства, сколь ни солидны заслуги «соискателя», в них перечисленные, бывший секретарь комиссии по персональным пенсиям при Совете Министров РСФСР Аксенов усомнился в их подлинности. По своей инициативе начал было проверку — и поразился: ни один факт не оказался фактом в подлинном смысле слова.

Результаты своих изысканий он изложил в докладной записке, но с его убедительными доводами, к сожалению, не посчитались.

Куда же пошел все-таки тот чистый бланк, который подарила Двойрису Ф. К. Блаева? С каким текстом он отправился в путь? Не с тем ли (или похожим), что в копии обнаружен у Двойриса при обыске? Мы имеем в виду ходатайство в Мособлисполком о выделении «старому большевику» и «бывшему секретарю райкома комсомола» участка для дачи. Ходатайство подписала бывший депутат Верховного Совета СССР Александра Тимофеевна Бондаренко, старший научный сотрудник Сочинского научно-исследовательского института курортологии.

Правда, о существовании такого ходатайства А. Т. Бондаренко сейчас не помнит, но самого Двойриса помнит хорошо. Помнит, как, бросив ради этого сессию, обсуждавшую вопросы государственной важности, приняла любезное приглашение «приличного человека», с которым только что познакомилась, посетить его на дому, где гостеприимный хозяин загнал ей втридорога дамскую сумочку и симпатичный свитерок. Не за эту ли дружескую услугу согласилась она поставить свою депутатскую подпись под письмом, текст которого сочинил, разумеется, сам же Двойрис?

Ходатайства, прошения, письма не оставались втуне. Тем более что за ними следовали грозные телефонные звонки («Говорит министр связи», — натужно переходя с фальцета на бас, кричал в трубку Двойрис), фальшивые справки, лесть, посулы, угрозы, взятки, «сувениры» в объемных пакетах — самые разные формы нажима, устоять перед которыми почти никто не сумел. Так появились у «ветерана труда», не набравшего к 70-ти годам и пяти лет рабочего стажа, огромная дача в Ильинском (несколько построек на участке) и двухкомнатная квартира (на Фрунзенской набережной — в центре Москвы), отремонтированные по последнему слову за государственный счет и обставленные мебелью, техникой, предметами искусства на сумму 36 597 руб.


Аппетиты, однако, все росли и росли. Размахивая ворохом мандатов и справок, он врывался в магазины, на склады, в кабинеты ответственных лиц и требовал — срочно, немедленно, сейчас же! — балык и колготки, икру и японские зонтики, дамские комбинации, свежий окорок, махровые простыни, копченые языки, сапоги на платформе, селедку в пряном рассоле и подписку на Виктора Гюго. В количествах, от которых у директоров магазинов и начальников складов выступала испарина на лбу.

Но нет — выступала она не у всех. Директор гастронома № 1, хорошо известного москвичам под старым именем «Елисеевский», Юрий Константинович Соколов, безропотно выполнял все его прихоти. Выполнял даже после того, как доподлинно узнал, что тот самозванец и враль. Несмотря на протесты сотрудников, возмущенных беспардонностью и хамством «влиятельного лица», ему беспрепятственно позволялось вывозить из подвала несметное количество продуктов, которые затем он сбывал благодарным клиентам. Сбывал, не гнушаясь наживой ни в два, ни в двадцать, ни в двести рублей.

Следствие установило (то, что лишь удалось установить): за три года незаконным путем Двойрис «обчистил» торговую сеть, выкачав из нее так называемых товаров повышенного спроса на 15 с лишним тысяч рублей по государственным ценам. Сбывал же он эти товары по ценам, в три, пять и даже семь раз их превышающим. Но мог ли бы он это сделать, если бы перед ним услужливо не раскрывали двери в подсобки?

«Писатель, корреспондент — неудобно же отказывать столь уважаемому человеку…» Так объясняли иные директора магазинов свое — вольное или невольное — пособничество этим аферам. И тут нам придется объяснить, каким образом малограмотный человек стал «писателем» и «журналистом». Впрочем, «образ» все тот же: с помощью добровольных помощников и «наемных рабов».

В числе последних — стыдно сказать! — оказался и профессиональный литератор: член Союза писателей СССР П-ский. За скромную сумму в 7 с половиной тысяч рублей он написал Двойрису целый роман «Дорога длиною в век», который, к счастью, не увидел света. Зато увидели свет иные из написанных им за Двойриса — и за подписью Двойриса — статей. В том числе восторженный гимн в честь некоего Алексея Константиновича Чуфарина, ничем не примечательного жителя города Осташкова. За что же этому Чуфарину выпала столь высокая честь? За добрую душу? Нет, за будущую услугу. Придет время, и он, в далеком уже прошлом начальник колонии, где Двойрис отбывал наказание за мошенничество, даст на следствии ложные показания, утверждая, что он «лично сопровождал» Двойриса на фронт и чуть ли не своими глазами видел, как тот героически сражался.

Услуга за услугу… На этом «принципе» строились отношения «писателя» Двойриса с писателем П-ским. Двойрис обычным своим манером (нажим, угрозы, загадочные намеки) проталкивал сочинения П-ского в печать, П-ский отваливал за это толкачу треть гонорара (при обыске у Двойриса была изъята собственноручная расписка П-ского: «30 % от издания каждой книги — чистыми»), Двойрис устраивал в газетах положительные рецензии на сочинения П-ского — П-ский платил Двойрису за хлопоты 100 рублей.

В списке «литературных трудов» Двойриса — десятки очерков и статей, учтенный гонорар за которые составил 5 тысяч рублей. Как же смог написать все это малограмотный человек? Очень просто: за него писали, переписывали, редактировали люди зависимые, слабые или нечистоплотные. Или, наконец, те, кто «всего лишь» лебезил перед «большим человеком» и считал за благо создавать ему ореол труженика пера.

Больно читать в материалах дела рассказы о льстивых и угодливых «помощниках», продававших Двойрису свои способности, свое умение, свой слог. Невольно хочешь «войти в положение» этих людей, но как-то не входится… Ведь не барахло продавали, а духовный, интеллектуальный труд, пользующийся в нашем обществе заслуженным уважением. А Двойрис, надо сказать, был весьма умелым ловцом душ. Свела его, к примеру, однажды судьба с журналисткой М., брат которой был осужден по весьма грязному делу. Двойрис внушил журналистке, что может запросто вызволить ее брата. И та поверила. И четыре года верой и правдой служила мошеннику: писала за него бесплатно статьи и очерки, которые тот — отнюдь не бесплатно — публиковал под своим именем.

Вообще эксплуатировал Двойрис людей без зазрения совести. Из страха перед какими-то карами или в надежде заполучить какие-то блага его одевали, кормили, возили на машинах, ремонтировали квартиру, пололи грядки, мыли полы, а он и спасибо-то не говорил — только кричал и топал ногами. И очень мало было таких, кто не то чтобы обрезал его, а просто сказал бы: будьте добры разговаривать вежливо. Увы, очень мало…

Мы листаем страницу за страницей имеющихся у нас документов и всюду натыкаемся на такие фразы: «Двойрис приехал на машине», «Подкатила черная «Волга», из которой вышел Двойрис», «За продуктами он всегда приезжал на машине…» И не только за продуктами, добавим мы: Двойрис вообще не любил ходить пешком. Откуда же эта машина? Не его ли собственная? И не работал ли у него «на частных началах» персональный шофер?

Ну, зачем Двойрису своя машина!.. За это же надо платить. А он любит, чтобы платили другие. И еще лучше, если не платит никто: государство богатое, оно выдюжит…

Роль представителя богатого государства, который волен свободно сорить народными деньгами, взял на себя начальник Главного управления материально-технического снабжения Министерства промышленности средств связи СССР Николай Петрович Рябов. Не год, не два — целых десять лет систематически (иногда ежедневно на протяжении многих месяцев) выдавал он Двойрису государственную машину с шофером, и на этой машине «представитель старых большевиков» объезжал магазины и склады, набивал багажник и сиденье ящиками со снедью и свозил на дачу, превращенную в торговую базу, где велся нескончаемый торг.

Группами и в одиночку шли сюда гости с сумками, чемоданами, мешками, авоськами. Знали: товар будет. Едва ступали они на крыльцо, как над головами вспыхивало табло: «Осторожно! Не шуметь!» Неслышно открывалась автоматическая дверь. В тамбуре ошарашенных гостей встречали новые эффекты. Табло возвещало: «Прежде чем войти, вытрите ноги!» Из вмонтированного в почтовый ящик миниатюрного микрофона внезапно раздавался замогильный голос: «Вас вижу! Вас вижу!» Бесшумно открывалась вторая дверь: в просторной гостиной не было никого. Опять раздавался невидимый голос: «Следуйте дальше!» Стена с книжными полками вдруг «раскалывалась» на две половины, которые сдвигались в стороны, и в глубине открывшегося глазам тайника в окружении банок и ящиков, усмехаясь, сидел Сам…

Экспертиза установила, что вся эта милая шутка не так уж, в общем-то, дорога. Технология известна, монтаж прост. Так что Н. П. Рябов, преподнесший хозяину дачи (за счет, разумеется, государства) еще и этот подарок, добавил, в сущности, самую малость к тем расходам, которые казна понесла от прогулок Двойриса на министерской машине.

Рассказывают, что рядом с водителем черной «Волги» выглядел наш герой исключительно импозантно, так что его и впрямь можно было принять за какую-то важную шишку. Лихо неслась «Волга» по столичным проспектам и загородным шоссе, обгоняя все другие машины и не обращая внимания ни на какие дорожные знаки… И только одно омрачало настроение вельможного пассажира: шлагбаумы, которые порой преграждали машине путь, как-то снижали темп и вынуждали терять драгоценное время.

А поскольку нервы старого революционера надо щадить, начальник отдела эксплуатации пути Московской железной дороги Альфред Алексеевич Сеньковский выдал Двойрису совершенно беспрецедентный мандат, разрешающий переезд пути при закрытом шлагбауме! И бывало так: все машины терпеливо ждут, когда шлагбаум поднимется, а машина Двойриса мчится поезду наперерез, громыхая ящиками с икрой и импортными трусами. И дежурный милиционер почтительно отдает седоку честь…

Может ли очерк — пусть большой, даже очень большой — вместить все похождения этого беспримерного афериста, который куражился в свое удовольствие более сорока лет? Есть ли возможность рассказать о том, кто и как снабдил его бездной всевозможных грамот, справок, могучих удостоверений (среди них и такие: «Корреспондент ТАСС», «Отличник кинематографии СССР»)? Кто бережно передавал его по цепочке — от одного ответственного товарища другому — с почтительной рекомендацией: «большая птица», «исключительно важная личность», «с огромным весом в верхах»…


И тут необходимо поставить вопрос, ради которого, собственно, и написан этот очерк. Ведь дело не в том, чтобы изолировать афериста от общества (хотя это очень, разумеется, важно), и не в том, чтобы просто назвать имена его покровителей (здесь названы лишь немногие, хотя их гораздо больше). Главный урок этого уникального дела — понять те причины, которые на протяжении многих лет толкали самых разных людей лакействовать перед самозванцем, вымогателем, самодуром. Быть его толкачами, ходатаями, рабами. Трудно представить себе, что это доставляло им удовольствие: роль холопа при хаме — что может быть унизительней и противней? Почему же, однако, столько людей согласилось играть эту роль? Почему в этой длившейся годы и годы истории мы на каждом шагу сталкиваемся с такой безответственностью, перед которой невольно разводишь руками? Задумывались ли хоть раз все те, кто с размаху ставил подписи под документом, что подпись обязывает? Что, расписавшись, они тем самым принимают на себя ответственность за каждое слово, в нем содержащееся? И что ни один «довод», который якобы может оправдать легкомыслие и попустительство, — никакой абсолютно не довод, а попытка подвести под легкомыслие какую-то «законную» базу.

Наряду с безответственностью и легкомыслием у иных «режиссеров» и «исполнителей» этого затянувшегося спектакля были, вероятно, и другие «мотивы»: страх перед расплатой и надежда на благодарность.

Страх перед расплатой… За какие-то нарушения? Это можно было бы как-то понять. Не оправдать, разумеется, но понять. Никаких нарушений, однако, эти люди (так хотелось бы думать!) не совершали. Но были убеждены: если влиятельный дядя захочет — растопчет и без всякого основания. А Двойрис с ним-то как раз на короткой ноге: «большой человек», огромные связи…

И гнул в три погибели этот подленький страх, заставлял пресмыкаться, извиваться, ползать на брюхе. Но что может грозить у нас человеку порядочному, способному, честному, ни на йоту не отступившему от закона, достойно делающему свое дело? Да будь у этого Двойриса и взаправду какие-то «дяди», «тети» и «связи» — ну и что?

А благодарность… Нет, не на «спасибо» рассчитывали те, кто ему услужал. И чаще всего — не на зонтик из-под полы, не на банку икры. А на словечко, которое Двойрис где-то может за них замолвить. Ведь кто они и кто Двойрис? Титан! Сила! Может все что захочет. Пробить, вознести, прославить, устроить, назначить… И вот ведь беда: иногда действительно пробивал. Интригами и обманом, но пробивал. Потом сам же он об этом трезвонил. Набивал себе цену…

Безответственность и легкомыслие, честолюбие и карьеризм толкали людей, которым доверены большие социальные ценности, на ничем не оправданные поступки, не совместимые с нашим законом, нашей моралью, всем образом нашей жизни.

Оттого-то и нужно говорить об этих постыдных фактах вслух, громогласно, ничего не тая: не случайно ведь те, о ком рассказано в этом очерке, больше всего боялись огласки.

1979

* * *
О деле Двойриса газета информировала читателей еще несколько раз — по мере того как различные организации проводили проверку содержащихся в очерке данных и делали выводы.

Первой откликнулась партийная комиссия при МГК КПСС. Она сообщила, что за многолетний обман партийных и советских органов, систематические мошеннические действия с целью личного обогащения Двойрис исключен из рядов КПСС.

Затем была опубликована информация о решении комиссии по установлению персональных пенсий при Совете Министров РСФСР лишить Двойриса персональной пенсии республиканского значения.

Из официального ответа Министерства обороны СССР читатели узнали, что «по представлению министерства Президиум Верховного Совета СССР отменил Указ о награждении Двойриса З. С. орденом Красной Звезды как участника Великой Отечественной войны, каковым он в действительности не являлся».

Московский городской суд уведомлял читателей о том, что решением коллегии по гражданским делам «взысканы в доход государства неосновательно полученные Двойрисом денежные средства, в том числе пенсия, которую он незаслуженно получал в течение многих лет: всего 27 333 руб. 65 коп. Взыскание обращено на дачу Двойриса в поселке Ильинское, изделия из хрусталя и антикварные вещи».

Пришли обстоятельные ответы из Новосибирского и Нальчикского горкомов КПСС, из Министерства промышленности средств связи СССР, из парткома МПС СССР и других организаций. В этих ответах сообщалось о строгих партийных взысканиях, наложенных на лиц, проявивших безответственность и попустительство и способствовавших тем самым противоправной деятельности Двойриса.

Единственным из упомянутых в очерке пособников, не понесшим тогда никакого, хотя бы символического, наказания, оказался директор первого московского гастронома Соколов. Долгие годы он был среди тех, кто угождал Двойрису и оберегал его от разоблачений. Теперь, когда об этой неблаговидной роли рассказала печать, благодетель сам прибегнул к помощи благодетелей. Люди, которые паслись возле кладовок и подсобок «его» гастронома, в том числе и те, чей труд на ниве науки или искусства пользуется заслуженной известностью, ринулись на защиту «обиженного» директора, оплачивая своими титулами, званиями, именами многолетние его услуги. Отрицать факты они не могли, но дали им толкование, удобное для Соколова: в их «трактовке» Соколов предстал отнюдь не пособником мошенника и прохиндея, а его жертвой — благодушным добряком, клюнувшим — из самых лучших, разумеется, чувств — на ловко подброшенную приманку.

Среди многих писем в защиту Соколова пришло и письмо от подчиненных директора: его заместителей, заведующих секциями, продавцов старших и младших. «Об авторе очерка (цитата не точна. Вместо слов: «Об авторе очерка» было написано: «О гражданине таком-то». — А. В.) мы не можем сказать ничего хорошего. Про что бы он ни писал, все ему не так… А вот товарища Соколова Юрия Константиновича мы знаем как человека кристальной чистоты, редкой скромности, порядочности, бескорыстия, преданного своему делу… Все силы он отдает развитию советской торговли».

Этот набор трескучих штампов, увы, привел к желанному результату. Желанному — для «кристального». Вышел чистеньким из грязной истории. Спасся… Но ненадолго.

Про пособников Двойриса в очерке было сказано: «Никаких нарушений… эти люди (так хотелось бы думать!) не совершали». Так, действительно, хотелось думать, но пришлось думать не так. Минуло несколько лет, и «кристальный» был арестован, предан суду и осужден. Вместе с ним разделили скамью подсудимых и многие из заступников: замы и завы… Все это была одна шайка, одна мафия — участие в махинациях Двойриса оказалось лишь ничтожной частью ими содеянного. Именно страх перед разоблачением заставил их угождать аферисту, безошибочно определившему, каких акул он поймал на крючок.

Зло посрамлено. Законность восстановлена. Истина восторжествовала. Иначе и быть не могло. Почему же, однако, так поздно? Тем и поучителен урок, преподанный нам мошенником: роль пособников ничуть не менее зловеща, чем роль исполнителей. Без первых вторые ее не сыграют, каким бы искусным и хитроумным ни оказался их режиссер.

Памяти Деда Мороза

Было это в самом конце декабря. Артист Оренбургского областного драматического театра имени М. Горького Владимир Яковлевич Бурдаков еще с утра чувствовал себя плохо. Ныла голова, поднялась температура. Разумнее всего отлежаться.

Но как раз в этот день назначили репетицию «Капитанской дочки» — последнюю накануне сдачи. Театр многого ждал от новой своей работы, актеры выкладывались до предела: Пушкин! Оренбуржье — родные края…

Роль Андрея Карловича далась Бурдакову не сразу. Не получался у него «солдафон». Чужд был ему по человеческой сути. Но почему обязательно «солдафон»? Режиссер-постановщик Александр Маркович Зыков нашел для актера другую — близкую ему — интонацию. Образ ожил, обрел характер, живую, органичную плоть…

Болезнь снова напомнила о себе ломкой болью в затылке. Сейчас бы выспаться, отдохнуть. Но вечером — очередной спектакль. И приглашение в ПТУ: вот уже многие годы именно в этот день навещал «петеушников» актер Бурдаков — любимый горожанами Дед Мороз.

— Выручи! — попросил он друга, артиста Павла Георгиевича Чикова. — Скажи ребятам: завтра приду обязательно.

Но спектакль — хочешь не хочешь — надо было сыграть. Несмотря на озноб, на кашель, на головную боль. Когда пошел занавес, почувствовал: шутки плохи. И лекарств дома нет. Сунул руку в карман — ни копейки: забыл кошелек. У приятеля одолжил пятерку (дежурная аптека поблизости), снял грим, спустился в служебный гардероб.

Незнакомый жгучий брюнет могучего телосложения, с роскошными усами, без шапки, в дохе нараспашку опасливо поглядывал на дверь, крепко сжимая в руке перочинный нож.

Актер бросил взгляд на вахтершу: что за гость?

— Говорит: за ним гонится кто-то. Уведите его, Владимир Яковлевич. Я с ним одна не останусь.

Бурдаков подошел к незнакомцу, который был выше на целую голову, дотянулся рукой до его плеча:

— Боишься?

— Боюсь…

— А ты не бойся! — артист добродушно ему подмигнул. — Пойдем, друг, я тебя провожу.

Они вышли на улицу — морозную, ярко освещенную фонарями. Было это в самом центре города, возле самых людных его перекрестков, где жизнь еще кипела вовсю.


Остановим мгновение, отделяющее нас от дальнейших событий, и попробуем проследить, как провел тот же день брюнет с перочинным ножом. Что вообще он за человек и зачем оказался в театре.

Двумя неделями раньше житель города Агдама, экспедитор Степанакертского винзавода Гасан (Энгилис) Куриев, от роду тридцати семи лет, осчастливил Оренбург дарами юга: доставил сюда цистерны, груженные коньяком. Формальности заняли день, может быть, два (тут резину не тянут: коньяк — не кирпич!..), но Куриев отнюдь не спешил покинуть знакомый город, куда не раз уже завозил драгоценный товар.

Несколько дней пролетели как миг: в гостинице «Урал» не только любимый кров, но еще и любимый буфет. В злополучный тот вечер, как во все остальные, буфетчица Алла, завидев издали дорогого гостя, «отпустила» ему «полстакана» — с конфетой в придачу. Экспедитор Гасан, завидев издали «полстакана», полез за бумажником, протянул четвертной:

— Сдачи не надо…

Он долго сидел, разомлев, — может быть, чувствовал, что спешить ни к чему. Обычно ему удавалось завязать знакомство, приятное во всех отношениях, скоротать вечерок, а сейчас получилась осечка, и он все сидел, все ждал, все надеялся, но — напрасно!

Погасли огни, буфетчица собрала сумки и показала на дверь.

Он вышел.

Легкий снежок остудил щеки. Алла исчезла в толпе — вместо нее возник какой-то юнец, небрежно спросил:

— Дядя, найдем закурить?

«Дядя», возможно, нашел бы, но что-то кольнуло, обжег неосознанный страх. Прием, сразу скажем, не новый, с таких вопросов начинаются инциденты: ты, отвечая, даешь закурить, тебе же дают «прикурить».

Гасан судьбу искушать не стал, бросился наутек. От стены отделилось еще четверо и — за ним.

Эти четверо плюс юнец, жаждавший сигареты, тоже прожили, как умели, свой декабрьский денек. Не прожили — проползли. Братья Половниковы — слесари Анатолий и Петр, шофер Василий Татьянин, женатый на их сестре, студент автотранспортного техникума Сергей Мастрюков, с которым они только что познакомились и тотчас сроднились, и грузчик Сергей Леонтьев (тот всегда на подхвате), имея каждый определенное место занятий, в этот день почему-то остались без дела. Все как один. У кого отгул, у кого прогул, или отпуск, или справка врача.

Впрочем, утром дело нашлось: терпеливо и кротко ждала ножа откормленная свинья — ей предстояло украсить собою новогодний праздничный стол. Резали долго, со вкусом, с любовью… Только управились — подруги несут угощенье: самогона хватает.

Но — не хватило. Пили по-черному, до темноты, а казалось — не начинали. Бутыли пусты… Магазины закрыты…

Сели в троллейбус. Путьлежал к буфету в «Урале»: бойкое место, торгует до десяти. Может, что и обломится. Что?! В карманах — жалкая мелочишка, а их пятеро, да каких!

Тут подвернулся Гасан…

Он был грузнее и старше, но они — пьянее и хлипче. Только сейчас, в беге по темным заснеженным улицам, хмель, конечно, проявился: подгибались ноги, скользили в разные стороны, приходилось держаться друг за друга, падать, снова вставать. А Гасан бежал резво, страх подгонял его, делал проворней. Преследователи отстали, но ненамного: за спиною он слышал их голоса.

Кругом были люди, но Гасан ни разу не крикнул. О помощи не воззвал. Уж не боялся ли, часом, милиции? Даже больше, похоже, чем тех, кто шел по пятам…

Нырнул в проходной двор — все дороги в этом районе ему, оказалось, известны. Умело и точно петлял. Но те, что бежали за ним, знали местность не хуже: обогнув квартал и выплыв с другой стороны, он увидел их снова.

Служебный вход театра был освещен, дверь открыта. Гасан вбежал, нащупав в кармане нож.

Те остались на улице.

Неумолимо и жестко, подогнав минуту к минуте, судьба свела ничем не связанных друг с другом людей, чьим путям никогда бы не пересечься… Свела, столкнула, трагически повязала одним узлом.

Приближалась развязка.


— Пойдем, друг, я тебя провожу, — сказал артист Бурдаков незнакомому человеку, чей вид — это все потом подтвердили, — не вызывал ни малейших симпатий. Сказал, не рассуждая, не размышляя, не подсчитывая, пусть хотя бы и второпях, доводы «за» и доводы «против». Сказал то, что не мог не сказать. И наверно, очень бы удивился, если бы кто-то предостерег: «Воздержитесь, Владимир Яковлевич, мало ли что…»

Артист первым вышел на улицу — незнакомец опасливо крался за ним. Театральный подъезд сверкал фонарями. У рекламных щитов, извещавших о новых спектаклях, стояла группка парней.

— Они? — спросил Бурдаков.

Куриев кивнул. Владимир Яковлевич подошел и мирно спросил:

— Вам, ребята, чего?

Ему никто не ответил, только «братья-разбойники» отозвались невнятным рыком.

— Не надо шуметь, — успел сказать Бурдаков, и удар Татьянина — в лицо, кулаком — сбил его с ног.

Нет, еще не конец. Сделаем передышку. Попробуем разобраться. Компания двинулась, как мы помним, за опохмелкой. То есть, иначе сказать, за деньгами. Взять бумажник у Куриева не удалось. Для чего же теперь эта гонка? По людным улицам. У всех на виду. И этот удар — случайному человеку, сказавшему несколько невинных слов.

Зачем?!

Странный вопрос. Разве поступки этой особи подвластны логике и рассудку? Разве то, что кажется нормальным нормальному человеку, нормально для них? Кто поможет проникнуть нам в их непредсказуемый, темный, загадочный мир?

Что за дикая это стихия — взрыв злобы у алкаша? Какие силы бунтуют в его воспаленном мозгу? Как «заводится» он и звереет от им же пролитой крови? Если бы знать…

…Удар Татьянина — в лицо, кулаком — сбил Бурдакова с ног. Уже поверженного, пинали молча и злобно. Никем не замеченный (до него ли теперь?), Куриев боком подался налево и рванул к троллейбусной остановке: там были люди. Рванул, чтобы позвать на помощь? Нет, чтобы за чужими спинами надежно укрыться и, чувствуя себя в безопасности, издали наблюдать.

«Помощь», однако, пришла. По другой стороне улицы гуляли, болтая с подругами, курсанты Валерий Кожин и Виталий Родионов. Увидав потасовку (так впоследствии назвали они избиение Бурдакова), подошли. Окруженный пятью парнями, на обледенелом тротуаре лежал окровавленный человек. Едва разжимая губы, промолвил:

— Ребята, помогите… Я из этого театра… Артист…

«Ребята» оскалились. Хладнокровие их не покинуло.

Сообразительность тоже.

— Врет, — спокойно сказал один из «братьев-разбойников».

— Топайте, мужики, — добавил Леонтьев. — Тут все свои. Разберемся сами.

И «мужики» потопали. Перейдя улицу, оглянулись: подвыпившая компания копошилась у театральных щитов. Один все лежал — нализался, как видно, больше других. Его пытались поднять — он упирался. «Мужики» хохотнули: ничего, отрезвеет…

Половниковы и зять их Татьянин волоком потащили артиста в соседнюю подворотню: метров тридцать от входа в театр. Двое других стояли на стреме. Прикрывали тылы. Теперь говорят: «Просто ждали». Чего?

— Все, готов! — сообщил Татьянин, когда наконец дождались. Горстью снега он пытался стереть кровь с носка сапога. — Всем расходиться. Помните: вечером в центре города никто из нас не был.

Это они запомнили хорошо.


С момента, когда артист Владимир Яковлевич Бурдаков, сказав: «Не бойся, друг!» — открыл дверь на улицу, прошло не более десяти минут. Жительница дома, во двор которого затащили артиста, Любовь Ермолаевна Шутова, случайно выглянув в окно, увидела, как несколько человек шарят по карманам распростертого на снегу человека. Бросилась к телефону…

Наряд прибыл сразу же. Бурдакова знал в лицо весь город, но опознать погибшего не смогли: у него уже не было лица…

Исчезли старые часы и взятая в долг пятерка: весь преступный улов.

Служебное удостоверение, найденное в кармане, давало нить. Вызвали заслуженного артиста республики Анатолия Сергеевича Солодилина — ближайшего друга. Он узнал — не по лицу… Ему и выпала горькая доля: сообщить семье.

А убийцы тем временем расползлись кто куда… Леонтьев вскочил в троллейбус, забрался в кабину водителя Марии Петровны Граб, стал жаловаться на жизнь. «Не мешайте работать, молодой человек», — сказала Мария Петровна и вдруг увидела в зеркало красавца брюнета с зажатым в руке ножом.

Конечно, хорошо бы обоих сразу же в парк. Так ведь сколько до парка! Позади незнакомец с ножом. Рядом — парень бормочет: «Убью».

Открыла двери — спрыгнул один. Вскоре — другой. На полу валялась бумажка. Ее обронил тот парень, что жаловался на жизнь. Подняла — какая-то справка: «Леонтьев Сергей обращался в поликлинику по поводу…» Положила в карман: мало ли что…


Весть о гибели Деда Мороза облетела город. Судьба так подгадала, чтобы драма эта совпала с началом новогодних торжеств. С утра Деда Мороза ждали на стадионах: он появлялся обычно в разгар торжества и с ходу включался в игру. Ждали в школах, вузах, училищах. Ждали на всех городских катках. Никто не знал, когда и где остановятся «Жигули» и оттуда — буднично и деловито — выйдет Мороз-Воевода… Подойдет к одному из мальчишек, даст подзатыльник, возьмет клюшку и уж «вдарит» — так «вдарит»: сдавайся, вратарь! Вы видали когда-нибудь Деда Мороза за рулем «Жигулей»? В Оренбурге видали. Каждый год две недели без устали он ездил по городу, заходил в интернаты, в больницы, в общежития, во дворы. Без сценария, без гонораров. По зову души. И вот — уже не зайдет.

Был шок, ужас, общее потрясение. Другого такого стихийного горя город не помнит. Оделся в траур театр. Центр весь перекрыли. Тысячи людей часами стояли, чтобы проститься. В морозном воздухе плыли траурные мелодии. Скорбно гудели машины. Процессия растянулась на километр. Ранние зимние сумерки подчеркнули горе этого дня.

А тот, ради кого Дед Мороз принял терновый венец, слова никому не сказав, тихо скрылся из города. Как раз в день похорон, отоспавшись, оправившись, воспрянув духом и телом, вернулся к привычному амплуа балагура и тамады. Считалось, что Куриев поехал домой, но путь он избрал не прямой, а кружной, осел в Рязани у одной из тайных подруг. Закатил новогодний пир: гулять так гулять!

К этому времени его искали повсюду. Уже был разослан «портрет», установлено имя: слишком приметная, колоритная внешность сузила круг, позволила быстро засечь человека, спасая которого артист Бурдаков сделал шаг навстречу концу. Срочные телеграммы в Агдам остались все без ответа. Пришлось отправить спецпорученца. На трех самолетах майор Сулимов добрался до Нагорного Карабаха. Только это дало возможность вернуть беглеца в Оренбург.

…Мария Петровна Граб не сразу связала эпизод в вечернем троллейбусе и траурную процессию, преградившую путь ее же троллейбусу несколько дней спустя. А связав, отнесла в милицию справку, которую подняла с пола кабины.

В отличие от Марии Петровны, курсанты Кожин и Родионов бдительности не проявили, в милицию не пришли, хотя «инцидент», к которому были причастны, произошел возле театра точно в тот час, когда погиб Бурдаков. И лежавший на земле человек назвался артистом. Куда уж яснее!.. Но нет — не пришли.

Пришла мать тех девочек, которых они провожали. Кожина и Родионова быстро нашли. Они-то и опознали Леонтьева. Тот, поразмыслив, назвал остальных. Потянулась цепочка.


Тут заканчивается трагедия. Начинается фарс.

Куриев не смеет узнать настоящих убийц. Даже взглянуть на них не желает. Прячет глаза. «Дядя, держись!» — напутствует его Татьянин, дважды успевший уже побывать «далеко-далеко». Опытный человек!

«Дядя» держится, но недолго. Страх не дает ему ни минуты покоя. Ничего никому не сказав, он снова бежит. Исчезает. Как сон. Как мираж. Не нарушив при этом закона. Еще бы: он — пострадавший! Да, представьте себе: юридически — жертва. Не арестуешь. На ключ не запрешь. Конвоя в дверях не поставишь. Вольный человек: что хочет, то делает. Он и делает то, что хочет: до сих пор, до сих пор…

Телеграмма в Агдам. Прокурору. «Обеспечьте явку Куриева…» Молчание.

В УВД города. Никакого ответа.

Опять прокурору — вышестоящему. Результат нулевой.

Руководству завода, где Куриев работает. С тем же успехом.

Опять телеграммы: по второму, по третьему кругу. Стена!

Убийцы воспрянули духом: всё — клевета! Не били. Не убивали. В центре города не были. Мирно сидели дома. С женами. С вроде бы женами. Телевизор смотрели — семейно. И пили клюквенный морс.

В бой ринулись родичи. Жены. Вроде бы жены. Родители. Дяди и тети. Соседи. Собутыльники. Сослуживцы. Караул! Хватают невинных. Терзают несчастных. Шьют фальшивое дело. Даже Куриев не вынес. Сбежал.

Стоп! Откуда известно им про Куриева? Откуда знают они, кто какие дает показания? Тайна следствия существует? Или кто-то ее выдает?

Сразу же после убийства прокурор города создал оперативно-следственную группу. Ее возглавил старший следователь горпрокуратуры Ф. М. Мардеев. В группу вошли ответственные работники внутренних дел районного и областного масштаба. Уголовный розыск представлял майор Василий Миронович Гранитчиков. Работали засучив рукава. В том числе и Гранитчиков: родной сын родной сестры родной матери рецидивиста Татьянина. То есть попросту двоюродный брат.

Был момент, когда у следствия почти не было данных. Все висело на волоске. Сбежал Куриев, не проведены очные ставки, нет заключения экспертиз.

И тут к курсантам (главным свидетелям) заявляется мать Леонтьева. Скромная учительница младших классов. С зычным голосом, с мертвой хваткой. Знает курсантов по имени. Их показания знает до мельчайших деталей. «Не откажетесь от опознания, будет вам плохо». Правда, курсанты не дрогнули. Как попала, однако, к ней информация, к этой сеятельнице разумного?

Полюбуемся лишь одним образцом ее «заявления», явно подсказанным. Явно — поскольку из всех членов бригады ее атакам подвергся один: следователь прокуратуры Мардеев. А он-то и вывел следствие на настоящих убийц.

«Прокурору.

День и ночь думаю, где же правда? Честность и справедливость куда подивались как можно объвенить не законно я досихпор никому не верила, что не законно арест налаживают и судят не винных, а теперь убедилась, что так… Все ложь клевета и не справедливость Мардееву Ф. Дело раскрыл повысят, но на наших его не будет повышать, а понизить нужно как не винных мучает ни за что было так то понизели, а посадили, что взять с не винных и говори правду…»

Написанный каллиграфическим почерком штатного грамотея (успокоим читателя: Анна Андреевна Леонтьева больше детей не учит, ушла на заслуженный отдых), этот бред был не так уж невинен. Его цель: устранить, скомпрометировать следователя, который шел, не сбиваясь с точного курса. Подкрепленная изнутри «своим человеком», эта атака вполне могла увенчаться успехом. Но не увенчалась. И, в отчаянии от провала, Анна Андреевна вдруг встала посреди допроса и воинственно удалилась. Хлопнула дверью… В смысле буквальном.

Следствие тем не менее продолжалось. Несмотря на все шумовые эффекты. Несмотря на выходки обвиняемых, которые меняли свои показания по три, по четыре раза на дню. Даже по пять. Меняли, косясь на широкоплечего майора с суровым лицом. Тот опускал глаза…

Интересно: когда Василий Миронович Гранитчиков потел на допросах Василия Григорьевича Татьянина и Василий-младший почтительно обращался на «вы» к Василию-старшему, знал ли уже кто-нибудь, что играется пошлый спектакль? Что дознаватель и обвиняемый в действительности «Вась-Вась»? И когда с совершенной для всех очевидностью утекала важнейшая информация; когда следствие буксовало лишь потому, что кто-то знал больше, чем полагалось, — интересно, было ли тайной, кем и кому он доводится, бравый майор? Какая там тайна!.. Уже на третьем допросе Татьянин проговорился. Сказал, что Гранитчиков — родственник. Близкий. Ему и Половниковым. И не только Гранитчиков — у семьи с милицией много родственных уз. У Мастрюкова — тоже немало. А Половников Анатолий, тот и сам работал в милиции, но был изгнан оттуда за прогулы и пьянки.

Теперь майор пытается нас убедить, что следствию не мешал. Да, бывал на допросах — исключительно из любопытства. С тетей, конечно, встречался, но о деле не говорил. А о чем же он говорил с той, чей сын обвинялся в убийстве? Не иначе как о погоде.

Лишь месяц спустя прокурор вывел майора из следственной группы. Гранитчиков не возражал. «Согласен», — наложил резолюцию. И размашисто расписался.


Весть о гибели Деда Мороза постепенно добиралась до мест, где оставил он памятный след. Горе пришло и сюда.

В Белгород, на его родину. «Воздайте, пожалуйста, всем, кто лишил жизни благородного человека», — писали оренбургским юристам земляки Бурдакова.

В Тулу, где Владимир Яковлевич долгие годы руководил театром юного зрителя. «Высокий профессионализм, огромная человечность, глубокая порядочность — таким остался он в нашей памяти», — телеграфировали артисты, служащие, рабочие сцены.

В Нальчик — там он работал актером. «Скорбят тысячи его зрителей, которым он помогал жить своим добрым искусством», — от их имени обращались в прокуратуру заслуженный артист РСФСР Н. Т. Волошин, заслуженный тренер СССР, мастер спорта Г. П. Коленов, учителя, инженеры, врачи.

В Краснодар, куда переехали на работу бывшие оренбургские актеры. «Погиб друг, соратник, единомышленник, товарищ по общему делу. Какая ужасная несправедливость: тот, кто отдал всего себя расцвету искусства в родном городе, погиб от руки бандитов на одной из его улиц». Под письмом — подписи: народный артист СССР М. А. Куликовский, заслуженный деятель искусств РСФСР М. В. Нагли, заслуженный артист РСФСР А. С. Горгуль и многие их коллеги.

Снова и снова перебираем мы эти письма. Эти и десятки других: от зрителей, от товарищей, от знакомых и незнакомых. В кабинете директора Оренбургского театра Е. Р. Иоспа собрались режиссеры, актеры. Люди, великой своей профессией наученные прятать личную боль. Когда выходили они на сцену в скорбные дни, это им удавалось. Сейчас не удается. Кусая губы, опускает голову режиссер Зыков. Достав платок, отходит к окну артист Солодилин. Дрожит голос артиста Чикова: он начинает фразу — и не может закончить. Отворачивается вдова погибшего — заслуженная артистка республики Александра Павловна Жигалова. Им не хочется, чтобы я видел их слезы. Но я вижу.

Я вижу их слезы, но не вижу ни малейшей потребности в мести. Приговор вынесен. Преступники осуждены. Пятнадцать лет получил Татьянин. Четырнадцать и тринадцать — Половников Анатолий и Половников Петр. Чего же еще?

Чего же еще? — задаем мы друг другу вопрос, пытаясь понять, почему суровый приговор не создал ощущения поставленной точки. Ведь не крови же все они жаждут. Не ока за око. Не зуба за зуб.

Что он может, в сущности, приговор, если свершилось непоправимое? Очистить душу сознанием: сделано все, что можно и должно. В пределах реального. По закону. По совести. Все, что доступно оставшимся на этой земле.

…Войдем же в зал суда, где 12 дней идет процесс по делу убийц. В первом ряду — места потерпевших. Одно место пустует: «потерпевший» Куриев по-прежнему где-то в бегах. Десятки новых телеграмм (окажите честь, приезжайте) остались без ответа. Один ответ все же пришел. Винзавод сообщил: Куриев повез коньяк в Читинскую область, в Карымский район. Сразу идут телеграммы в Читу и Карымское. Ответ озадачил: в здешних краях Куриев не появлялся.

Зато скамья подсудимых занята полностью: все пятеро — рядом. Валят все друг на друга. Грызутся. Запугивают. Весело скалятся. Беззастенчиво врут. Особенно Мастрюков: ловкач, который уже не раз запутывал следствие. Все уверены: получит сполна.

И вдруг: «Мастрюкова и Леонтьева освободить в зале суда». Что такое случилось? Невиновны? Отнюдь: получили по три года каждый. Но — с отсрочкой: неизвестно за что. Не сорвутся, выдержат «испытание», больше никого не ограбят — значит, сошло. Пронесло…

Освобождение из-под стражи в зале суда — акт огромного воспитательного заряда. По значению своему, думаю, более сильный, чем его антипод — прилюдный арест. Торжество правосудия: суд показывает свою непредвзятость, свою независимость. Преданность истине. Верность закону. Невиновному возвращает свободу и доброе имя. Виновному, но прощенному, оказывает доверие. Не знаю, всегда ли аресту сопутствуют аплодисменты: чему тут радоваться, если кто-то вынудил общество от него оградиться? Но убежден: освобождение из-под стражи в зале суда без оваций немыслимо. Всем ходом процесса, его естественной логикой этот акт должен быть подготовлен. Желанен и ожидаем.

Думаю, вы догадались: на сей раз обошлось без оваций. Был общий вздох удивления. И мертвая тишина. Какой величайшей бестактностью прозвучали для всех, кому не чужда справедливость, слова поспешного милосердия! Чем ее объяснить, эту бестактность? Забвением воспитательной миссии публичного процесса? Пренебрежением к тому, что суд — всегда школа общественной морали? Что он дает урок нравственности, не абстрактный урок, а предметный? Чему же на сей раз учил он, этот урок?

Суд не рынок, где сбавляют цену за умелое поведение. За оказанные услуги. За то, что сподличал хитрее других. Конечно, наказание не может быть для всех одинаковым. Все берется в расчет — и мера вины, и личность, и прошлое. Но прежде всего — тяжесть содеянного. И отношение к нему.

Про тяжесть больше не говорю — она очевидна. Отношение к содеянному? В приговоре сказано, что оба прощенных «чистосердечно раскаялись». Даже если и так! Слишком страшно свершенное, чтобы запоздалым раскаянием так просто его «отмолить». Даже если и так… Но ведь это не так!

Не слишком ли вольно порою пользуются словами в ответственных документах? Как назвать чистосердечием восемь признаний и девять отказов от них? Раскаянием — нежелание извиниться? Осознанием вины — насмешку над горем жертв, перебранку и хохот в зале суда?

Кто раскаялся чистосердечно? Мастрюков? Он пришел ко мне в Оренбурге — здоровенный детина с оплывшим лицом. В узких щелочках глаз — настороженная злость. Спросил, развалившись: «Все сначала начнем?» — «Все сначала». — «Пишите: Мастрюков ни при чем. Весь вечер проспал». — «Значит, вы не раскаялись?» — «Почему? — отвечает, остро сверля меня взглядом. — Я раскаялся…» — «Значит, вы участник общего преступления?» — «Нет! — торопится. — Нет!» — «Ну, а если подумать?» — «Да! — еще торопливей. — Участник…» — «Все же да или нет?» Выглянул в окно. Там мать, Алевтина Васильевна, энергично машет рукой. «Нет!» — «В чем же тогда вы раскаялись?» Мучительно соображает, не будет ли хуже. Хрипло басит: «Пишите — во всем!»

Вот такой у нас был разговор. И с Леонтьевым примерно такой же.

Много им «дали»? Или, может быть, мало? Не знаю. Не мое это дело — дело суда. Но одно, мне думается, бесспорно: демонстративное освобождение двух из пяти участников банды было актом кощунственным. И только так воспринято всеми. Не скажи Леонтьев курсантам: «Тут все свои», — Владимир Яковлевич был бы спасен. Не стой на стреме верзила Мастрюков, не вдохновляй он убийц своим видом — кто знает, чем бы все это кончилось?

Если милостив суд к преступникам, отчего не быть снисходительным к предательству «потерпевшего»? К беззаконию лихого майора? Государственный обвинитель просил вынести два частных определения: о патологическом трусе Куриеве, который бросил в беде человека, закрывшего его своим телом, и о нарушителе закона Гранитчикове, чья роль в «расследовании» этого дела требует специальной проверки. Суд отказался. Стало быть, счел поведение первого нравственным, а второго — законным.

Мы, я думаю, не сочтем. Мы спросим: не заслуживает ли трагический подвиг артиста иного к себе отношения? Мы спросим: туда ли направлена судейская «доброта»? Мы спросим: доброта ли это вообще? Или что-то иное?

Все поставлено на голову в этом странном, редкостном деле. Спасенный предал спасителя — и живого, и мертвого, — не заработав даже упрека, не поклонившись, заочно хотя бы, тем, кто осиротел. Законник цинично нарушил закон, но вышел сухим из воды. Соучастники преступления на свободе. Подвиг артиста никем не отмечен, словно то был не подвиг, а «роковая ошибка» неразумного чудака.

Впрочем, что ему нужно теперь — человеку, артисту, герою? Славы? Награды? Нет, только память — у тех, для кого он горел. Честно и ярко.

Память осталась.


На могиле Владимира Яковлевича Бурдакова друзья посадили ель. Сделали надпись: «Деду Морозу — доброму и справедливому».

Так завершилась его последняя роль.

1984

* * *
Самой интересной из пришедшей почты была та ее часть, которая рассказала о жизни артиста. Какая, оказалось, это была интересная, яркая жизнь! Всюду, где бы ни жил он, оставил Владимир Яковлевич памятный след. Откликнулись те, кто играл с ним в спектаклях, кто участвовал с ним в «мероприятиях», приобщавших к искусству тысячи школьников, «пэтэушников» и студентов, кто пользовался в трудные минуты его добротой и защитой.

И еще горше стала при чтении этих писем потеря. И еще чудовищней — то, что случилось тем декабрьским вечером у театрального подъезда. Чудовищней и нестерпимей.

Только вот Куриева нигде не нашли. Да, по правде сказать, и не очень искали. Наказать его невозможно, в душу не достучаться: стучи — не стучи.

Очень точные слова нашел нальчинский артист Николай Трофимович Волошин — ими я и закончу. Вот что он мне написал: «Ваш очерк не о татьяниных и не о куриевых — стоило ли ради них браться за перо? Вы написали о прекрасном человеке, слова которого никогда не расходились с делами. То, к чему он призывал со сцены, полностью соответствовало тому, что он делал в жизни. Своим благороднейшим последним поступком он это доказал… Горько сознавать, что Владимира Яковлевича уже нет. Но и радостно — что он был! Побольше бы нам таких Дедов Морозов…»

Сильная личность

Началось с покаяния: случай, увы, достаточно редкий. По здравому смыслу, по совести, если хотите, человеку, закон преступившему, разумней всего (и, конечно, достойнее) одуматься вовремя и повиниться. Облегчить тем самым свою неизбежную участь, подвергнуться меньшему наказанию, а то и вовсе его избежать.

Но не очень-то любят преступники являться с повинной. Надеются перехитрить правосудие. Спрятать концы. Или найти покровителей. Случается, преуспевают.

Впрочем, об этом речь впереди. Сейчас — о том, кто явился с повинной. Уголовное дело № 10 640, у которого пока что нету конца, естественно, имеет начало: «явку с повинной».

«…Прораб Васильевской птицефабрики Пензенской области Белогривцев Иван Андреевич предложил мне провести ремонт — окрасить стены цехов конторы и других помещений… Он знал, что я нигде постоянно не работаю. Живу на деньги, которые получаю от работ по договорам. «Бери, — говорит, — своих ребят и приступай…» Такая работа стоит примерно 50 копеек с квадратного метра, но я сказал: «Плати по рублю», — чтобы поторговаться. Белогривцев ответил: «Заплатим по рубль сорок. Рубль тебе, а сорок копеек отдашь…» В беседе принимал участие старший прораб Косик Олег Петрович… «Кому отдавать?» — спросил я. Белогривцев ответил: «Мне, Косику и директору птицефабрики Верхолетову Николаю Петровичу…» Я посоветовался со своей бригадой — братом Виктором, Альшиным Альвиром и другими рабочими, — и мы решили принять предложение… Мы делили на шестерых рубль, а они на троих сорок копеек… Деньги Верхолетову вручал я в присутствии Фетисова Бориса. Верхолетов деньги взял и сказал: «Спасибо». Борис даже ахнул: «Хорошие куски ловит…» Еще Верхолетову передали триста рублей…

Кожаев Алексей, маляр».
Справедливости ради надо сказать, что явка с повинной была на сей раз не столько голосом пробудившейся совести, сколько следствием обстоятельств гораздо более прозаичных.

У Белогривцева «горела» путевка. Перед отъездом условился: сразу же, в день получки, Кожаев вышлет почтой его скромную долю. Для начала — триста рублей: даже деленные на троих сорок копеек с квадратного метра собирались, как видим, в приличную сумму.

Перевод не пришел. Ни через неделю после получки, ни через две. «Высылай немедленно», — телеграфировал Белогривцев: ему не на что было купить обратный билет. Телеграмма осталась без ответа. Он послал вторую: «Если не хочешь неприятностей…» — так она начиналась.

Кожаев неприятностей не хотел. Тем более что ему уже приходилось вступать в конфликт с законом — несколько лет он провел в условиях отнюдь не курортных. И он принял решение — пошел не на почту, а к прокурору.

Следствие шло быстро: в махинациях сразу же признались все участники. И члены бригады, подтвердившие показания своего бригадира — как вручали в подсобке директору его пай, и прорабы, рассказавшие про тайный сговор, про несложную технику хищения и даже вернувшие уворованное: по квитанции, за номером и печатью. Только директор ни в чем не признался и ничего не вернул. «Оговаривают, — сказал он следователю. — Лгут и клевещут на честного человека».

Свидетели могут и лгать — это общеизвестно. (Хотя и у лжи, заметим попутно, должны быть мотивы, так что проверить, где истина, где вранье, бывает обычно несложно.) А стены не лгут: они — фактор достаточно объективный.

Вот что сказано с протокольной сухостью в акте экспертов: «…Окраска стен производилась масляным составом… Окрашено 140 квадратных метров. В нарядах указано, что окрашено 2860 квадратных метров. Фактический объем завышен почти в 21 раз… Переплата составляет 7630 рублей…»

Акт, мне кажется, впечатляет. За ним встают не только квадратные метры. За ним — люди. Их образ жизни. Их способ мышления. Их моральные принципы. Их повседневье.

В двадцать один раз!.. Не в два, не в три, даже не в десять. Если директор не положил в карман ни копейки, что же толкнуло его на столь грандиозную липу? За что он так порадел малярам? За какие их добродетели? За какие блага? За покраску несуществующих метров почести ему не полагались. Положение в обществе от этого не укреплялось. Карьерный рост — не светил. Ни родственных, ни дружеских связей не было и в помине. Что же тогда?

Главный бухгалтер фабрики, главный экономист, мастер по строительству, многие другие видели, что бригаде платят за работу, ею не сделанную, больше, чем полагается, в 10, 20 и даже 25 раз. Видели — и докладывали об этом директору. Что ответил директор? «Подписывайте», «заверяйте», «платите»… Главный экономист так подытожил: «Ни на одно наше замечание директор внимания не обращал». Почему?

Следствие искало ответа. Искало, не делая скороспелых выводов и толкуя все сомнения в пользу директора. Не только потому, что закон обязывает все сомнения всегда толковать в пользу того, кого обвиняют, но еще и потому, что личность директора безусловно требовала особо бережного к нему отношения. Это был известный в области человек, хозяйственник с большим стажем, руководитель крупного предприятия. В обществе заурядных рвачей он как-то плохо гляделся.

Но факты неумолимо вносили поправки в привычный портрет уважаемого лица. Оказалось, на фабрике работала не только бригада Кожаева. Вместе с профессиональными малярами (точнее, до них и после) ремонтировать птицефабрику подрядились два студента, один аспирант и еще один таинственный молодой человек, чье социальное положение осталось пока неизвестным. Они взялись — ни много ни мало — капитально отремонтировать крыши важнейших цехов.

Как известно, любому и каждому кровельщиком быть не под силу. Тут умение нужно, сноровка, навыки, если хотите. Тем более что кроют не домик на курьих ножках — цехи огромного производства, дающего в год продукции на миллионы рублей. Дилетантов сюда подпускать, казалось, негоже: и деньги пустишь на ветер, и кровли не будет.

Директор решил по-другому.


Аспирант политехнического института Александр Юрьевич Винодел почему-то попал в поле зрения Верхолетова не как подающий надежды ученый, а как опытный кровельщик и знаток столярного дела. Он и возглавил бригаду. В нее вошли братья Ерлины, Леонид и Борис, — студенты пензенских вузов, и еще Виктор Александрович Алексаев, о котором только известно, что живет он в городе Пензе. Эти умельцы и взялись проделать работу, которая по плечу разве что ремстройконторе.

Во избежание кривотолков сразу скажу, что против честной работы тех, кого презрительно, порой совсем незаслуженно зовут «шабашниками», «частниками» и «леваками» и кто, по сути, является временными, сезонными рабочими, возразить, по-моему, трудно. Много раз об этом писалось. О нехватке строителей. Об огромной нужде в неотложной работе. О несовершенстве экономического механизма, вынуждающем оплачивать добросовестный труд сезонных рабочих выше установленных норм. О естественном желании тысяч людей использовать отпуск для полезного дела: для государства полезного и конечно же для себя. Добавить к этому нечего. Я — о другом.

Пусть опять говорят документы.

«…Мы работали в два приема. Сначала в составе трех человек (братья Ерлины и я), а потом четырех, хотя Алексеев пробыл в бригаде лишь два дня и уехал на курорт отдыхать. Но мы его из членов бригады не исключали и выписывали на него по табелям зарплату… Договоры были заключены с нами в первый раз на 6500 руб., а во второй — на 8500 руб. Разумеется (так и написано: «разумеется»! — А. В.), нам платили не по государственным расценкам. И завышались объемы выполненных работ… Я полагаю, нам переплатили около 2000 рублей…» (Показания Винодела А. Ю.)

«…Объем работ, фактически выполненных бригадой Винодела, резко отличается от объема, указанного в нарядах… Размер кровли превышен на 2649 квадратных метров… Отдельные виды работ завышены в 10–16 раз… Бригаде выплачено за счет птицефабрики 14 999 руб. 89 коп., а следовало уплатить (даже при условии, что работа выполнена качественно и что договорные расценки не подлежат приведению в соответствие с государственными расценками) лишь 3509 руб. 24 коп. Переплата составила 11 490 руб. 14 коп…» (Заключение строительной экспертизы.)

Если судить по нарядам, члены бригады трудились в поте лица без выходных целых два месяца по 12 часов ежедневно. Все члены бригады, в том числе и отбывший на пляж Алексаев. За деньгами он не пришел — отправил доверенность. «…Прошу выдать причитающуюся мне заработную плату…» — написано его рукой. Выдали! 1853 руб. 56 коп….

Если же судить не по нарядам, а по перечню будто бы сделанного, то выполнить эту работу, даже при такой адской нагрузке, физически невозможно. Экспертиза подсчитала: чтобы перечень работ соответствовал истине, каждому члену бригады, в том числе и пляжнику Алексаеву, пришлось бы трудиться по 167 часов в сутки…

Вы тоже устали от цифр, дорогой читатель? Что делать, будем терпеть. Будем нудно подсчитывать часы, метры и килограммы. Будем рыться в нарядах. Будем сверять рубли и копейки. Потому что это наши рубли и копейки. Ваши. Мои. Это у нас их отнимают. Это нашими деньгами швыряются. И над нами же, жить «не умеющими», над нами — «лопухами» и «простофилями», — цинично смеются. Двинемся дальше — по бухгалтерским ведомостям, по актам проверок, по листам непухлого дела, за которыми, к общей нашей беде, сюжет не водевиля, а драмы.


Следствие шло само собой, а рядом, параллельно, своим испытанным курсом шла ревизия КРУ. Контрольноревизионное управление Министерства финансов — организация суровая и беспристрастная. Эмоциям не подвластная. Умеющая точно, дотошно считать.

Вот что она подсчитала (беру, естественно, выдержки — в акте ревизии десятки машинописных страниц).

«…План производства и сдачи мяса выполнен птицефабрикой менее чем на 89 процентов… При этом, хотя перерасход кормов составил 410 тысяч руб., среднесуточный привес уток (фабрика специализирована на выращивании именно уток. — А. В.) значительно ниже планового, к тому же этот показатель из года в год понижается… Большое влияние на допущенные сверхплановые затраты оказала бесхозяйственность, следствием которой явилось списание поголовья уток в падеж. За год списано в падеж уток на 404,8 тысячи руб. Или — в переводе на вес — 184 800 килограммов… На фабрике выявлено множество случаев хищений и растрат — всего на сумму 17 624 руб. 87 коп. С виновных не взыскано ничего. Вся указанная сумма полностью списана на убытки…»

До сих пор наш очерк, скорее всего, походил на унылую судебную хронику. Теперь он делает крутой поворот и начинает развиваться по законам судебной драмы.

Какого итога мы ждем, прочитав документы, наглядность которых говорит сама за себя? Думаю, лишь одного: скорейшего завершения следствия и передачи дела в народный суд. А стало быть, приговора.

Разумеется, к этому, и только к этому, следствие и стремилось. Следователь Андреев оперативно и тщательно собрал доказательства, предъявил обвинение Косику и Белогривцеву, получил от них полное признание своей вины и даже квитанции, подтверждавшие, что все, лично ими украденное, они государству вернули. А вот с Верхолетовым, директором фабрики, произошла небольшая заминка. Предъявить ему обвинение было нельзя, пока исполком сельского Совета, депутатом которого он являлся, не даст прокуратуре своего разрешения.

Переписка по этому вопросу велась более двух лет. Я читал ее как детективный роман. Мог бы, конечно, пересказать, но зачем лишать читателя возможности испытать те же чувства, какие испытал сам?

Давайте вместе прочтем эти письма — хотя бы в отрывках.


«Председателю Сосновского сельского Совета народных депутатов.

Прокуратурой расследуется уголовное дело о хищениях социалистической собственности в крупных размерах на Васильевской птицефабрике. Верхолетовым Н. П. и другими должностными лицами фабрики было присвоено несколько тысяч рублей, кроме того, еще большие суммы были переплачены бригадам по заведомо завышенным нарядам. Организатором совершения данного преступления является директор фабрики, депутат сельского Совета Верхолетов Н. П. Прошу в срочном порядке решить вопрос о даче согласия на привлечение его к уголовной ответственности…

В. Дворянинов, прокурор Ленинского района г. Пензы».
«Прокурору Ленинского района г. Пензы тов. Дворянинову В. И.
…Исполком сельского Совета отмечает, что т. Верхолетовым проводится большая организаторская работа среди избирателей. Им построена (так в тексте: «Им построена». — А. В.) дорога с асфальтовым покрытием длиной 6,5 км и проведен водопровод… Он возглавляет большое сельскохозяйственное предприятие, отдает ему много сил и энергии… Учитывая вышеизложенное, исполком решил: согласия на привлечение к уголовной ответственности депутата Верхолетова Н. П. не давать.

А. Дымнова, председатель сельского Совета».
Думаю, прокурору было не очень легко понять смысл простого, казалось бы, прозрачного даже ответа. Не очень легко — потому что письма «туда» и «оттуда» были совершенно о разном. Настолько о разном, что обмен посланиями сильно смахивал на диалог глухонемых.

Прокуратура писала о том, что Верхолетов организатор тяжкого преступления. Исполком на это отвечал, что «он построил» дорогу.

Прокуратура писала, что Верхолетов участвовал в присвоении нескольких тысяч рублей. Исполком отвечал, что он работает среди избирателей.

Прокуратура писала, что Верхолетов нанес фабрике большой материальный ущерб. Исполком отвечал, что он отдает этой фабрике «много сил и энергии».

Как бы там ни было, все определяла последняя фраза: «…согласия не давать». Предстояла борьба. Прокуратура решилась. Советник юстиции Валентин Ильич Дворянинов обратился в исполком райсовета — просил образумить коллег из низового звена. А следствие тем временем продолжалось. Всплывали новые факты. Оказалось, что за счет фабрики были посланы на учебу несколько человек — им выплатили стипендий на пять с лишним тысяч рублей. Люди эти ни до, ни после учебы на фабрике не работали. Ни единого дня! Ради чего потеряла фабрика еще несколько тысяч, осталось неясным.

Обнаружилось также, что утки непостижимейшим образом продолжали с фабрики «уплывать». Скорее всего, они «уплывали» в «нужные руки». Вместо уток живых появлялись «утки» бумажные — лаконичные акты о том, что «селезни заклевали уток в пути». Ни селезней этих, ни уток, хотя бы заклеванных, никто не видел в глаза. Никто не считал. Просто ветврач сообщал: заклевано столько-то. Директор накладывал резолюцию: списать. И они исчезали — из отчетов, из памяти. Растворялись, как миражи.

Пока выяснялось все это, пришел ответ из райисполкома.

«…Верхолетов Н. П. имеет большой опыт организаторской и хозяйственной работы. Зарекомендовал себя инициативным, трудолюбивым специалистом и руководителем. Под его руководством коллектив из года в год добивается повышения производственных показателей… Тов. Верхолетов проводит большую воспитательную работу среди населения… На основании вышеизложенного в даче согласия на привлечение Верхолетова Н. П. к уголовной ответственности отказать.

Н. Аристов, председатель исполкома райсовета С. Щипанова, секретарь исполкома».
Никто не требует от исполкома, чтобы он без проверки, без обсуждения лишил депутата особых гарантий, которые ему предоставил закон. Чтобы механически проштамповал: «Согласиться». Можно было предположить, что исполком попробует опровергнуть какие-то доводы прокуратуры. Усомнится, к примеру, имело ли место хищение. Выскажет предположение, что с ним затевают расправу. Выдвинет версию, что директор допускал нарушения ради дела — не ради личного блага. Доводы эти были бы вздорными, от истины бесконечно далекими, но все же были бы доводы. А тут ведь — опять о другом. Решительно о другом.

Об упорстве, с каким солидные, уважаемые товарищи пытаются оградить от ответственности «сильную личность», доложили прокуратуре республики. В дело вмешался заместитель прокурора РСФСР Николай Семенович Трубин. За его подписью ушел в прокуратуру области такой документ:

«…Верхолетов вместе с другими лицами совершил тяжкое преступление. Однако в установленном законом порядке он не наказан. Неоднократные указания прокуратуры РСФСР о принятии необходимых мер для решения вопроса о привлечении названных лиц к уголовной ответственности остались неисполненными. Необходимо проявить максимальную активность и принципиальность в осуществлении полномочий прокурора. Прошу обеспечить рассмотрение вопроса в областном Совете народных депутатов в строгом соответствии с законом».

В областном Совете к тому времени уже несколько месяцев лежал без движения документ, подписанный прокурором области Виктором Леонтьевичем Журавлевым. Повторяя все, что уже известно читателю, областной прокурор добавлял: преступление, совершенное Верхолетовым, квалифицируется по двум статьям Уголовного кодекса — 92-й часть 2-я (предусматривает лишение свободы до 7 лет) и 170-й часть 1-я (предусматривает лишение свободы до 3 лет). Это значит: положительные отзывы об общественной деятельности виновного, даже если они и были бы справедливы, сами по себе от ответственности не освобождают, а лишь могут смягчить наказание, которое изберет суд.

И каким же был ответ? Верно, вы угадали: «В даче согласия отказать». Довод? Он краток: «Учитывая заслуги т. Верхолетова Н. П. в развитии сельскохозяйственного производства и в общественной жизни». О его преступлении? Ни одного слова! Ни одного… Словно в представлении прокурора про это не говорилось вообще. Кто отказ подписал? Заместитель председателя исполкома А. А. Глушенков и секретарь И. Т. Белозубов.

Прокуратура решила не складывать рук. Виктор Леонтьевич Журавлев сделал новое представление. Текст его занимает пять с лишним страниц. Снова приведены цифры. Изложены факты, свидетельствующие никак не о заслугах — о целой серии преступлений, об уроне, который понесло государство. «Отказ в даче согласия на привлечение к уголовной ответственности Верхолетова ведет к тому, что все лица, совершившие преступления, организатором которого является директор птицефабрики, останутся ненаказанными. Привлечь их, не привлекая Верхолетова, невозможно, поскольку нельзя наказывать второстепенных участников преступления, оставляя безнаказанным главного… Возникшая ситуация противоречит ленинскому принципу неотвратимости наказания за совершенные преступления…»

Сдержанный тон письма скрывал (думаю, это почувствует каждый) неподдельную боль. По существу, прокурора лишали возможности исполнить до конца, по закону, свой профессиональный, государственный долг. Вместо того чтобы отправить преступника на скамью подсудимых, ему предлагали перед ним извиниться и даже пожать его честную руку — в благодарность за «воспитательную работу среди населения».


Опуская перед прокурором шлагбаум, покровители «сильной личности» сами закона не нарушали. Они им злоупотребляли. Слово резкое и ответственное, но другого подобрать не могу.

Закон СССР «О статусе депутатов…» включил в себя правило, которым мы вправе гордиться. Великолепное правило — свидетельство дальнейшего развития социалистической демократии, значительного расширения прав тех, ктоносит высокое звание народного депутата. Если раньше личной неприкосновенностью пользовались только депутаты Верховных Советов, то теперь без согласия органа, в который они избраны, депутатов любого Совета нельзя подвергнуть аресту и привлечь к уголовной ответственности.

Для чего введено это гуманное, всем нам нужное правило? Разумеется, для того, чтобы дать депутату возможность свободно, в полную меру сил исполнять свои общественные обязанности. Чтобы оградить его от опасности стать жертвой тех, кому принципиальная позиция, решительность и бескомпромиссность народного депутата могут прийтись не по душе.

Но мыслимо ли представить себе, что это мудрое правило — стимул к гражданской активности депутата, гарантия его независимости, — что оно станет щитом, позволяющим безнаказанно самому творить зло, совершать антиобщественные поступки?! Что оно выведет его из-под действия законов, в равной мере обязательных абсолютно для всех?

В. И. Ленин вовремя увидел ту опасность, которая таится в стремлении иных местных руководителей подчинить своим интересам интересы общегосударственные, насадить свою районную и областную «законность» вопреки законности единой, всеобщей. «…Местное влияние, — писал он, — является одним из величайших, если не величайшим противником установления законности и культурности». Если не величайшим!.. Вспомним, с какой яростью выступал он против «привычки полудикарей, желающих сохранить законность калужскую в отличие от законности казанской». Насколько злободневно звучат эти предостережения, начинаешь с особой остротой понимать, видя, как беспринципное местничество, с упорством, достойным лучшего применения, подрывает правопорядок, топчет законы, развращая бесчестных, создавая вместо незыблемых принципов нашей морали какую-то двойную и тройную «мораль»…

Вряд ли три исполкома, столь дружно вставшие грудью за директора фабрики, — вряд ли считали они, что защищают преступника. Скорее всего, были убеждены: не преступник наш Верхолетов, а работящий хозяйственник, рачительный руководитель, трудно ему в жестких, формальных бухгалтерских рамках, приходится изворачиваться и за это страдать.

Может быть. Допускаю. Очень хочется верить. Вдруг и впрямь он чист перед совестью? Вдруг и впрямь может честно смотреть закону в глаза?

Только где же ему очиститься от серьезнейших обвинений, выдвинутых прокуратурой, если он невиновен? Где избавиться от молвы, утверждающей, что ушел от ответственности лишь благодаря «положению»? Специально для этого предназначен лишь зал суда: пусть бы он вышел оттуда с гордо поднятой головой! Это было бы и законно, и достойно. А пока…


О Верхолетове я узнал из письма, пришедшего уже после того, как под делом окончательно подвели черту и оно было сдано в архив. Получив многократно «от ворот поворот», прокуратура решила сосредоточить усилия на другом: «Примите меры к возмещению ущерба с виновных…» — дала указание местным коллегам прокуратура РСФСР.

Пока принимали меры, жизнь продолжалась. В письме рабочих птицефабрики, которое я получил, рассказано о новых — свеженьких! — проделках директора. О том, как он выдал фиктивные справки. Как заверили их в том самом сельском Совете, депутатом которого он является. Как по этим липовым справкам получили автомашины не передовики производства, для которых они предназначены, а те, кто на фабрике вообще не работают и даже в районе не проживают. К примеру, буфетчица пединститута К. Т. Лякуткина, купившая машину как К. Д. Лакуткина и поставившая ее в ГАИ на учет как К. Л. Менуткина…

Тогда я не знал еще, какая битва предшествовала этой — невинной в сравнении со всем остальным — «машинной» афере. Просто приняли мы в газете близко к сердцу обиду рабочих — вмешались, откликнулись. Общими усилиями литераторов, журналистов и работников прокуратуры подвели печальный итог.

Да, печальный, ибо не посрамленное, не пресеченное, самодовольно торжествующее зло уязвляет одно из самых святых чувств, присущих честному человеку, — чувство справедливости. Оно ранит каждого, кто ощущает себя не равнодушным зрителем со стороны, а хозяином в своем доме, на своей земле.

Чем мне утешить читателя? Пока что, к сожалению, нечем. Дело — в архиве. Ни один человек не наказан. Ни один рубль не возвращен (кроме тех денег, что внесли Белогривцев и Косик). Бригада Кожаева процветает. Ни аспирант Винодел, ни студенты Леня и Боря, ни загадочный Алексаев, получивший прямо на пляж почти две тысячи дармовых рублей, с государством не рассчитались. Вопреки указанию прокуратуры республики, прокуратура района мер «к возмещению ущерба с виновных» не приняла. Директор ни с чем не расстался: ни с креслом, ни с «положением в обществе» (получил, правда, выговор — но лишь за аферу с машинами, да и то после письма возмущенных рабочих). Кем был, тем и остался.


— Если снова разворошить, кто проиграет? — так спрашивали меня многие, с кем пришлось беседовать в Пензе… — Авторитет подорвать не боитесь?.. Хорошо, обезглавим фабрику. А зачем? Дела пошли, план выполняется, полным ходом идет реконструкция. В такой момент производству особенно нужен крепкий руководитель. Уберем Верхолетова, а кого ставить?

Кого ставить? Этого я не знаю. Знаю только, что авторитет не может быть замешен на лжи. Что во главе предприятия должен стоять лишь человек нравственно чистый. Не запятнанный перед законом. Не укрывшийся от суда. Личность действительно сильная, но не тем, что имеет за спиной покровителей, а тем, что имеет знания, опыт, талант. И — совесть. Главное — совесть.

…Верхолетова я встретил в разгар рабочей страды. Посреди поля, на новых объектах… Гонялся за ним несколько дней — уехал туда Верхолетов, уехал сюда… Все же «догнал». Показался он мне человеком действительно сильным и крепким, уверенным в себе и знающим свое дело. С гордостью рассказывал о новых мощностях, о современнейшей технологии, об автоматике и гигиене. О новых цехах. О тех тысячах тонн упитанных уток, которыми фабрика снабжает ближние и дальние города. А про то, про «давнишнее», про бередящее старые раны, говорить не хотел. Спросил только:

— Значит, все еще пишут? Кто? — Требовательно и строго смотрел мне в глаза. Ждал: сейчас назову. Не дождался. — Ну, ладно, не говорите, я уж как-нибудь сам разберусь.

С тех пор прошел почти месяц. Не знаю: быть может, уже разобрался.

1982

* * *
Очерк «Сильная личность» принес большую почту: идейно зрелую, гражданственную, размышляющую. Читателей волновал не столько факт, сколько тенденции, в нем проявившиеся.

Вот, к примеру, отрывок из большого письма, где «сильной личности» противостоит личность социально активная, неравнодушная, озабоченная стремлением способствовать процветанию нашего общества, оградить его от прихлебателей и воров.

Автор этого письма — ветеран войны и труда, ленинградец М. Заборов писал: «Очерк «Сильная личность» ставит вопросы, далеко выходящие за рамки описанного в нем частного случая. Одна из затронутых автором проблем, имеющая большое общественное значение, — местничество. Не секрет, что некоторые областные и районные руководители ставят «местные» интересы выше интересов государственных, общественных. А если внимательней приглядеться к тем, кого они, случается, выгораживают «для пользы дела», то и никакого местного интереса (действительно местного и действительно интереса) обнаружить не удается: просто данный «деятель» оказывается «нужным человеком» — для покровителей нужным, а не для населения. Уверовав в свою «незаменимость», такой «деятель» начинает верить и в то, что законы не для него писаны…»

Продолжая размышлять над тем, к чему приводит вседозволенность «сильной личности», читатель задает вполне справедливый вопрос: «Не является ли порой покровитель еще более опасным, чем сам преступник? Ведь он… использует свои полномочия для целей антиобщественных, может позволить себе демагогию, обман, сокрытие нежелательных фактов и многое другое — лишь бы под благовидным предлогом и при соблюдении внешней «законности» вывести из-под удара «своего» человека».

События, последовавшие за публикацией очерка, показали, как велика «приспособляемость к обстоятельствам» у тех, кто озабочен во что бы то ни стало оградить «своего» человека от заслуженных им неприятностей. Став достоянием гласности, откровенные нарушения закона уже не могут сойти за шалость, но они могут быть признаны не слишком существенными, заслуживающими «понимания», снисхождения, чего-то еще. Наконец, есть такой мощный фактор, как время: если не торопиться с оргвыводами, шум уляжется, страсти утихнут, другие дела, глядишь, оттеснят это на задний план…

Сначала все шло вроде бы именно так, как должно. Сразу же после появления очерка в газете районный и сельский Советы, депутатом которых успел стать Верхолетов, дали согласие на его привлечение к уголовной ответственности. Прокуратура возобновила следствие. От должности директора птицефабрики он был освобожден. Бюро обкома КПСС исключило его из партии, а прокуратура приняла решение изменить ему меру пресечения и взять под стражу.

Члены фиктивной бригады «леваков» поспешили вернуть в кассу фабрики незаконно полученные ими деньги. Получили строгие взыскания по линии партийной и административной многие из покровителей. Обо всем этом соответствующие должностные лица официально сообщили редакции, и газета напечатала полученные ею письма. Читатели в своих многочисленных откликах горячо одобрили эффективность принятых мер.

Через семь месяцев после публикации очерка прокурор области В. Л. Журавлев уведомил наконец редакцию о том, что в ходе следствия «содержащиеся в очерке факты нашли полное подтверждение». Он официально подтвердил и мотив, которым руководствовался директор птицефабрики, переплачивая мнимым столярам и малярам государственные деньги: «Стремясь создать благоприятное отношение к себе со стороны родителей членов бригады — ответственных должностных лиц…»

Чтобы родители за такой подарок детям «благоприятно относились» к щедрому директору, они, естественно, о нем, о подарке, должны были знать. Однако не только не возмущались преступным благодеянием — закрыли на это глаза, приняли к сведению… И наказания не понесли — кроме отца одного из рабочих, заместителя председателя облисполкома, получившего выговор и оставшегося на прежнем посту.

Так или иначе, следствие по делу Верхолетова было закончено. Он обвинялся по четырем статьям Уголовного кодекса РСФСР. Казалось: еще немного, и «сильная личность» получит наконец по заслугам.

Минуло еще два с половиной месяца, и газете пришлось опубликовать такую редакционную заметку: «…Получен официальный ответ председателя Пензенского областного суда П. А. Симонова, в котором говорится: «…Верхолетов признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст. 92 ч. III, 170 ч. II, 174 ч. I и 175 Уголовного кодекса РСФСР, и приговорен к 3 годам лишения свободы условно… Определением судебной коллегии по уголовным делам облсуда этот приговор оставлен без изменения».

Итак, все факты, о которых рассказано в очерке «Сильная личность», нашли в суде полное подтверждение. Раскроем те статьи Уголовного кодекса, в нарушении которых Верхолетов признан виновным: групповое хищение государственного имущества, причинившее крупный ущерб; злоупотребление служебным положением, вызвавшее тяжкие последствия; взятка; должностной подлог. Обратим внимание на санкции этих статей: лишение свободы от шести до пятнадцати лет; лишение свободы до восьми лет; лишение свободы от трех до восьми лет; лишение свободы до двух лет.

Теперь сопоставим все это с мерой наказания, определенной судом. Сопоставим, учитывая к тому же мотив совершения Верхолетовым преступлений… его служебное положение и тот моральный ущерб, который был им обществу нанесен.

Соответствует ли исход этого дела социалистическому правосознанию? Находится ли он в ладу с законом? Удовлетворяет ли тем требованиям, которые стоят сегодня перед правоохранительными органами?..

Прокурор Пензенской области, проявив принципиальность и чувство служебного долга, приговор по делу Верхолетова опротестовал. Но протест его Пензенский областной суд отклонил. «Сильная личность» по-прежнему находится под покровительством. Чьим?

Слово — за Прокуратурой РСФСР…»

В ожидании этого «слова» сотни читателей откликнулись на сообщение о приговоре возмущенными письмами. Многие специально подчеркивали, что жаждут отнюдь не расправы, не суровости любою ценой, а объективности и справедливости — честного приговора, произнесенного честным судом, без давления, без подсказок.

Процедурные вопросы заняли еще несколько месяцев. Со времени публикации очерка прошло полтора года, а юстиция все еще никак не могла подвести под делом черту. Верхолетов не только был на свободе, но, не связанный никакой мерой пресечения, вел вольную жизнь ничем не запятнанного, не согрешившего человека, уязвляя тем самым совесть воистину ничем не запятнанных, не согрешивших, честных людей.

Кто-то явно рассчитывал все списать на время: столько, мол, с тех пор воды утекло, чего уж теперь, поздно…

И в расчетах своих, увы, преуспел.

Когда наконец раскачались и стали рассматривать дело заново, оказалось: давность прошла! Срок, в течение которого определенное судом наказание может быть усилено, составляет один год. Из-за проволочек (вряд ли случайных), как сказано, прошло полтора. Преступник выплыл.

Но печальный этот исход мне кажется все-таки не столько поражением, сколько уроком. Наглядным доказательством тех деформаций, о которых теперь многократно и веско сказано вслух. В том числе и с трибуны Двадцать седьмого съезда. Вот почему постыдная история борьбы, которую темные личности так последовательно и упорно вели за «сильную личность», не потеряла значения и сегодня. Напоминая о прошлом, она служит предупреждением на будущее.

Прорыв

Убивали природу, но кричал человек.

Сейчас трудно сказать, кто именно крикнул первым. Может быть, совхозный сторож, увидав в темноте летней ночи зловещий черный поток. Может быть, водитель грузовика, которому этот поток внезапно перекрыл дорогу. А может быть, тот запоздалый путник, который свернул к реке с большака, нырнул в прохладные воды Тобола, поплыл, накупавшись вдосталь, назад — и вдруг отпрянул: свинцово отливая под лунным лучом, к берегу стремительно приближался поток, одуряюще пахнувший нечистотами.

На следующий же день поток получит в документах вполне научное именование: «Загрязненные сточные воды медно-аммиачного производства». Именно они прорвали в ту ночь хлипкую дамбу, преграждавшую до поры до времени путь отраве, и устремились по широкому логу на пастбища, на поля, на берег реки.

Кричали люди, случайно застигнутые посреди ночи ядовитым потоком. Кричали, взывая о помощи. И помощь пришла. Поднятые по тревоге рабочие завода, одарившего округу зловонными ядами, — и те рабочие, которые исполняли при этом свой служебный, производственный долг, и те, которые исполняли лишь долг нравственный, — образовали аварийные группы. Борьба шла около суток. Трактора и землечерпалки, подъемные краны и тягачи, отработанные шины, валявшийся на свалке металлический хлам, обрубки бревен и досок, мешки с землей — все было брошено в бой, чтобы заделать прорыв. А пока он шел, этот бой, «загрязненные сточные воды» продолжали безжалостный штурм всего, что попадалось им на пути.

Только следующей ночью прорыв был наконец ликвидирован. Настало время подводить итоги. Их подводили еще много недель. «Обошлось без человеческих жертв», — гордо рапортовал директор завода Шелестов.

Порадуемся: без человеческих. И вернемся к истокам.


Какие вопросы всегда задают, когда приходит беда? Вопросы одни и те же: как все это случилось? Почему? Можно ли было беды избежать?

В поиск ответов на эти вопросы включились десятки людей. Юристы, химики, электрики, проектировщики, строители, архитекторы, мелиораторы, гидротехники, представители множества специальностей из разных городов страны искали причины и подсчитывали урон. Сотни, если не тысячи рабочих часов — капитал драгоценный и невосполнимый — ушли на то, чтобы доказательно установить очевидное. Установить, но, увы, не исправить.

…У Кустанайского завода химволокна история не такая уж длинная. Но все же — история. Создали его еще в годы войны, когда на востоке, вдали от фронта, бурно начала развиваться большая индустрия. Производство, говорят, было отличным: налаженным, продуктивным. Сложился спаянный коллектив: люди работали здесь не годами — десятилетиями. Знали дело свое. И ревностно к нему относились.

Но ничто не стоит на месте. Росли потребности тех, кого принято называть населением. То есть попросту — нас с вами. Вошла в обиход новая ткань. Менялась технология. Осваивались современные образцы. Рос и сам город: число жителей давным-давно перевалило за сто тысяч. Сильным и молодым рабочим рукам надо было найти применение.

Нашли. Рядом со старыми корпусами завода поднялись новые. Решено было вырабатывать волокна, из которых делают синтетическую ткань самого высокого качества. Красивую. Модную. Ту, которую не отличить от натурального меха. От кожи. От бархата. Штапеля. Или вельвета. Спрос на эти ткани огромный. Изделия из них раскупаются молниеносно. Ввозим мы эти изделия большей частью из-за границы. Теперь могли бы ввоз сократить. Делать сами. Ничуть не хуже, чем наши поставщики.

Таков был замысел — обоснованный со всех точек зрения и разумный. Оставалось — осуществить.

— Знаете, почему еще выбрали Кустанай? — спросил меня в Алма-Ате один видный хозяйственный деятель. Он, как и многие его коллеги, охотно, с пониманием важности тех проблем, что стоят за «отдельным случаем», помогал мне собрать материал. — Не знаете? — Улыбаясь, он подбросил на ладони кусок синтетической пряжи. — Эта капризная красавица любит хороший климат. И чистый воздух с большим содержанием кислорода. В Кустанае — как раз такой…

Что ж, понять можно: даже химии нравится чистый воздух. Но взаимна ли эта любовь? Без химии, ясное дело, современное общество не проживет. Однако за блага, которые она нам дарит, приходится порою платить слишком высокую цену. В том задача и состоит, чтобы цену эту уменьшить, чтобы урон, который несут природа и люди от столь нужного нам производства, не перечеркнул его выгод.

Наверно, у каждого в мире завода есть не только полезная продукция, которую он выпускает, но еще и отбросы. Так сказать, шлак. Шлак этого производства, его сточные воды, содержит медь и аммиак. Надо от них избавляться. Но как? Теперь, когда беда уже стала свершившимся фактом, эксперты единодушны: существовавшая (и продолжающая существовать!) на заводе система очистки заведомо чревата опасностью. Система — это расположенные каскадом пять котлованов, заполняющихся грязной водой: влага постепенно испаряется, медь и аммиак оседают на дно.

Опасность даже не в том, что воздух заражается парами отнюдь не стерильной чистоты. Опасность в том, что при каскадном расположении очистителей значительный перепад высоты может даже при небольшой аварии привести, как сказано в заключении экспертов, «к катастрофическим последствиям». Достаточно повредиться перегородочной дамбе, отделяющей секцию, расположенную выше, от секции, расположенной ниже, — напор дополнительной массы воды, хлынувшей в нижний отсек, прорвет следующую перегородку. А потом — следующую… «Такая система очистки, — сказано в заключении видных специалистов, — может быть рекомендована только при хорошо налаженной службе эксплуатации, при качественном возведении поперечных дамб и соответствующем креплении напорных откосов».

Ничего этого, к сожалению, не было. Ни хорошо налаженной службы, ни качественного возведения, ни соответствующих креплений. Ничего! Когда пришла беда, оказалось, что целые годы (не месяцы — годы!) все держалось на волоске и только чудо до поры до времени спасало завод от беды.

Проектанты были ничуть нас не глупее, опасность прорыва предвидели. Потому и записано было в проекте: эксплуатировать лишь при условии, что за системой очистки (ее именуют «поля испарения») постоянно будет следить специальная бригада рабочих. Обратите внимание: постоянно. Обратите внимание: бригада. И притом — не случайные люди, которые походя, между другими делами, навещают отстойник, — нет, специалисты, профессионалы, для того и взятые на работу.

Так официально было записано, никто с этим не спорил, оговорка устроила всех. Только кто же потом вспоминает, что записано в примечании к приложению? Объект сдан, запущен, работает. Проблем невпроворот… Где уж тут думать о какой-то грядущей опасности, к тому же опасности проблематичной? Сменялись директора, новые не имели понятия о том, что тревожило старых, проектные документы со всеми их условиями и оговорками давно погребены в архиве. Не грянул бы гром — кто бы о них вспомнил?


А грянул он так.

Ранним июньским утром слесари цеха водоснабжения Казаков, Алексеев и Мулужанов побывали на испарителе — от города это несколько километров. Картина открылась их взору плачевная: дамба, отделявшая вторую ступень испарителя от третьей, почти полностью размыта. Настолько размыта, что даже пройти по ней было уже невозможно. Уровень черной, одуряюще пахнувшей жидкости во втором резервуаре был много выше предельной отметки, а приток новых вод увеличивался час от часу.

Надо ли быть специалистом, чтобы понять: положение угрожающее? Даже не угрожающее — катастрофическое. И что есть только один-единственный выход: всеобщий аврал. Сейчас же. Ни минуты не медля.

Слесари вернулись на завод, разыскали газосварщика Силаева, которому за четыре месяца до этого было поручено исполнять обязанности начальника участка, и рассказали ему, что видели. В этих делах Силаев был не очень-то сведущ, обратился повыше — к начальнику энергоцеха Надеждину. «Что за паника? — удивился Надеждин. — В первый раз, что ли? Да про эту дамбу тут каждый знает». И ушел: на него свалилась в тот день уйма забот. Действительно — уйма: говорю без малейшей иронии.

Что было дальше? Дальше не было ничего. Целых десять дней — ничего! Каждый «отреагировал»: слесари предупредили, и. о. начальника уведомил, начальник успокоил. И вроде бы даже был прав: по рассказам очевидцев выходило, что дамба прорвется вот-вот, а она не провалась ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра.

Прорвалась она через десять дней.

Ширина прорыва составила четырнадцать метров, а длина — пятнадцать. Стремительно хлынул мутный поток, понесся к реке, заливая отравой пастбища и поля, луга и дороги.

Бассейновая инспекция потом подсчитает: в Тобол вылилось 580 тысяч кубометров «химически грязной воды» (а если сказать по-простому, то — яда).

Подсчитают потом и эксперты: погибли сотни гектаров капусты, огурцов, моркови, ячменя, кукурузы, уничтожены многолетние травы, орошаемые сенокосы, снесены постройки, разрушена оросительная система, размыты пути. Отравленные воды Тобола выбросили на берег ни много ни мало тридцать пять тонн погибшей рыбы (в основном, щуки и лещи). Множество предприятий и хозяйств, в том числе четыре совхоза, — среди особенно тяжело пострадавших. Ущерб, исчисленный в деньгах, намного превысил миллион рублей. Ущерб, подсчету не поддающийся, — куда как больше: кто гарантирует полное выздоровление почвы? Надежную очистку реки? Кто определит близкие и отдаленные последствия проникновения яда в корма, семена, в подпочвенные воды? Да и как вообще подсчитать, чем потом — через месяц, через год или два — отзовется сегодняшняя беда?


Наступил час расплаты.

Но расплачиваться-то, оказалось, фактически некому. Каждый нашел доводы в свою защиту и был, если уж говорить откровенно, по-своему прав.

Ссылались на плохой проект — он, действительно, был не из лучших.

Ссылались на то, что постройка сооружений велась с отступлением от проекта — и это, как принято говорить, увы, имело место.

Ссылались, само собой разумеется, на погоду: в июне вроде бы задождило. И ветер, кажется, был — он способствовал напору воды.

Что еще было? Все было! Все, на что каждый кивал, стремясь отыскать спасительную соломинку. И тогда получалось, что спрашивать не с кого. Тем более не с кого, что никто ни о чем толком не знал.

Вот для примера переписанный мною из судебного дела красочный диалог между следователем и начальником отдела техники безопасности Холодовым:

«Вопрос. Велся ли контроль за эксплуатацией системы испарения?

Ответ. Не могу пояснить.

Вопрос. Производились ли обследования состояния дамб системы испарения?

Ответ. Затрудняюсь ответить.

Вопрос. Ремонтировалась ли когда-нибудь эта система?

Ответ. Затрудняюсь ответить.

Вопрос. Кто конкретно занимался на заводе охраной природы?

Ответ. Указать не могу».

Продолжим? Или прервем, поскольку диалог занимает еще три страницы и ничем не отличается дальше ни по стилю, ни по содержанию от приведенных строк?

Давайте прервем, чтобы дать слово другому свидетелю (свидетель — именно так!): начальнику медно-аммиачного производства Кадамцевой. Того самого производства, которое и дарит нам «химически грязную воду».

«Вопрос. Бывали ли вы когда-нибудь на полях испарения?

Ответ. Никогда.

Вопрос. Кто следил за состоянием дамб?

Ответ. Это мне не известно.

Вопрос. Как проводилась эксплуатация системы?

Ответ. Не могу пояснить.

Вопрос. Обсуждался ли на совещаниях или оперативках вопрос о контроле за работой очистительных сооружений?

Ответ. Не могу пояснить.

Вопрос. Интересовались ли вы вообще, что происходит с отходами вашего производства?

Ответ. Это меня не касается.

Вопрос. Имеется ли какая-нибудь инструкция по эксплуатации очистительной системы?

Ответ. Это мне не известно».

Первая реакция на краткие, но выразительные ответы свидетелей: вранье. Попытка ввести в заблуждение. Любым путем отстраниться: не слышал, не видел, молчу…

Но то лишь первая реакция. Теперь, ознакомившись с положением дел на заводе достаточно полно, могу твердо сказать: ответы правдивы. И в том, что они правдивы, куда больше беды, чем если бы это была ложь.

Действительно: о том, как работают «поля испарения», как должны работать, что происходит там наяву — на «полях», в десяти километрах от города, — об этом на заводе едва ли толком кто-либо знал. Уже после несчастья, когда стали искать концы, когда надо было понять, кто за что отвечает хотя бы формально, нигде не нашлось ни одного (представляете, ни одного!) первичного документа: ни акта приемки сооруженной системы очистки (с условиями и оговорками, о которых сказано выше), ни инструкции по ее эксплуатации, ни приказа, который возложил бы на кого-то какие-то обязанности — конкретно и четко. И опять возражу, если кто-то подумает: упрятали, изъяли или, проще сказать, украли. Ничуть не бывало! Одни документы попросту утонули в тоннах бумаг, другие выкинуты на свалку за полной ненадобностью, третьих не было вовсе. «Не до того было!» — ответил на мой вопрос один из работников завода, и над фразой этой, которая сначала вызывает протест, право, стоит подумать.

Я вспомнил о ней уже в Алма-Ате, погружаясь в подробности той истории. Розыск отдаленных причин катастрофы привел меня в Госплан республики. Ответственный сотрудник, с которым я говорил, выслушав мой монолог насчет разгильдяйства, ставшего причиной прорыва, реагировал коротко: «Все не то!»

«А что будет — то?» — спросил я. И он показал документы, взглянув на которые я понял, что они уведут меня от прорыва слишком уж далеко. Но — вот парадокс: чем дальше я от него уходил, тем больше к нему приближался.


Сначала я наткнулся на цифру, которая не могла не поразить: в том году, когда случился прорыв, план выпуска продукции завода по производству синтетической пряжи выполнен был едва на 15 процентов. (Теперь, «скорректированный» резко и многократно, он выполняется уже на все сто.) Конечно, отстающие предприятия не бог весть какая уж редкость, но — чтобы 15 процентов!..

Поражаться, однако, пришлось недолго. Оказалось: цех был сдан ну конечно же с недоделками. С такими, без устранения которых он работать не может.

Но ведь сдан! Значит, денег на доводку — по крайней мере до пуска — заводу не полагается. А пустить без доводки нельзя. Заколдованный круг…

Теперь вроде бы ясно, чем была занята заводская администрация, что отвлекало ее от забот, казавшихся столь далекими и мало реальными. Второстепенными — так будет точнее. Какие там поля испарения, когда чуть ли не в простое целое производство! Да и этого мало! Трудно поверить: даже ту продукцию, что завод выпускал, некуда было сбыть. Ткань, из которой делают дубленки и шубы, костюмы и куртки, блузки и кофточки, ковры и многое что еще, — ткань, за которую государство платит валюту и которой все равно нет возможности обеспечить потребности рынка, ее, оказалось, — свою, отечественную! — некуда сбыть! Навалом лежала она на складе, портилась, гнила, превращалась в труху, а десятки фабрик страны в это же самое время тосковали по сырью, буксуя из-за его недостатка.

Бестолковщина? Если бы только…

Вы думаете, «тоскующие» фабрики и комбинаты не знали, что в Кустанае выпускается драгоценная пряжа? Знали, но договоров на поставку не заключали.

Почему же не заключали? Не иначе как пряжа была невысокого качества.

Ничуть не бывало. Качество было отличное. Но — повторим опять: завод лихорадило. Работал он неритмично. Пятнадцать процентов от плановых норм… Какой уважающий себя потребитель вступит в деловой контакт с поставщиком, который не может гарантировать исполнение договора? Ведь у фабрик-производительниц тоже есть план. Они тоже отвечают перед своими заказчиками. Перед системой торговли. А та — перед нами…

Вот такая выходит цепочка. Что ни день, то заботы. Вопросы. Проблемы. Их надо решать. Но как?

А вот как: брали деньги. У государства, конечно. На доводку. Наладку. На что-то еще. На то, что делать должны до ввода в эксплуатацию. А тут — делали после.

10 миллионов рублей — только за один год. А всего — в два раза больше. Может быть, даже и в три: доводка все еще продолжается. Легко подсчитать, во что обошлась государству «готовность» к пуску, существовавшая не в реальности, а на бумаге. «Готовность» ради победных рапортов. Ради премий. Ради туфты. И летят в трубу все новые и новые деньги. Доделка недоделок: кажется, это называется так.

— Теперь вы, конечно, понимаете, — сказал мне с весьма печальной иронией алма-атинский мой собеседник, — при такой неразберихе прорыв практически неизбежен. Не тот, так этот… И что жалкий миллион, в который он пока обошелся, в общем-то — сущие пустяки.


Беда, однако, в том, что «не пустяки» — дело, увы, неподсудное, а «пустяки» — совсем наоборот. Доделка недоделок и бестолковщина со сбытом проходят по графе «трудности производства», а прорыв — по графе «уголовные преступления».

Стали искать виновных. Было это отнюдь не легко. Никто вроде бы не скрывается от правосудия, все на местах, объявлять розыск не надо, но на ком остановить выбор? Кому сказать: ты отвечаешь?!

Казалось бы, чего уж проще: кто по службе обязан был обеспечить безаварийность, тот и отвечает. Но кто обязан? Инструкций нет, приказов нет. Ни одного документа, который точно определил бы чьи-то обязанности! А взаимозависящих друг от друга причин столько, что, возьмись их учитывать следствие, не хватило бы, думаю, мест на скамье подсудимых.

Приняли такое решение: судить троих. Могли бы принять и иное: ну, скажем, двоих. Пятерых. Семерых. Обосновать любое из них было, пожалуй, нетрудно.

Выбор пал на главного инженера завода Молодцова, начальника энергоцеха Надеждина и исполнявшего обязанности начальника участка водоснабжения и канализации медно-аммиачного производства Силаева. Всех троих осудили условно и оставили работать на заводе. Общественный защитник от имени коллектива просил вообще их оправдать, признать случившееся стихийным бедствием; а про подсудимых сказал, что это преданные делу работники и спрос с них невелик.

Хотя вины своей подсудимые не признали, приговор они не обжаловали, и так это дело благополучно закончилось к общему для всех удовольствию: порок вроде бы наказан, а пострадавших, в сущности, нет.

Лишь через год после приговора вдруг вспомнили: а с миллионом-то, который потеряли ни за что ни про что, — с ним-то что делать? Завод своих сотрудников пощадил, на их карман посягнуть не посмел, сам расплатился с жертвами ночного прорыва. Прокурор же проявил принципиальность и твердость и предъявил к виновным иск. Если он будет удовлетворен, Молодцов выплатит 120 тысяч, Надеждин — 130, а Силаев — всего ничего: 60. Остальные расходы возьмет на себя казна.

Значит, так: десятки, а может, и сотни людей причастны к безалаберщине и халтуре, которым известные сатирики дали точное имя: головотяпство со взломом. А расплачиваться за всех будет не только Молодцов, который все списал на плохой проект и плохую погоду, не только Надеждин, который отмахнулся от сигнала беды, но еще и газосварщик Силаев. За то, что — цитирую официальный документ из судебного дела — «не ставил вопроса об укреплении мокрых откосов дамб». Уж чего-чего, а «ставить вопросы» на заводе умели. Не умели на них отвечать…

Закон повелевает, выбирая меру наказания, не забывать и о личности того, кому она предназначена. Последуем его велению, взглянем на личность. Силаеву за пятьдесят, но в его трудовой книжке только одна запись. Все 35 лет он проработал на одном и том же заводе, в одном и том же цехе, на одном и том же посту. Все, что он делал, будучи газосварщиком высшей квалификации, — безупречно. Кому же было, как не ему, ветерану и крупному специалисту (в своей области — специалисту!) поручить временно возглавить участок, страдавший из-за отсутствия кадров? Кому же было, как не ему — ветерану, болеющему за свое производство, — согласиться, приобретя лишние хлопоты и ощутимо потеряв при этом в деньгах?

Ирония судьбы: именно ему, ветерану, 4 месяца исполнявшему чужую работу, и придется теперь принять на себя весь удар. Хорошее и плохое — все делил он вместе с заводом. Разделит и сейчас. Он виновен — в этом сомнения нет. Но — только ли он? Только ли и — настолько?

Что сказать о директоре, который по должности обязан отвечать абсолютно за все, что случается на заводе? Он проработал тут всего-навсего два года и сразу же после беды завод оставил, избежав наказания как раз потому, что работал недолго. Ни за что не расплатившись — ни в прямом, ни в переносном смысле, — уехал искать другую работу. Нашел…

Нет, я не за то, чтобы все валить на директора. Не с него началось, не на нем и закончится. Корни уходят вглубь, не добравшись до них, справедливого ответа на вопрос, что на заводе случилось и почему, мы не получим. Но, найдя скромного газосварщика и взвалив всю вину на него, — не получим тем более. А если что и получим, то лишь безнравственный и очень наглядный урок, как можно, «приняв меры», не принять никаких. И еще — убедительно подтвердить расхожий тезис: о стрелочнике, который всегда виноват.

Только давайте без демагогии: случается, «стрелочник» виноват ничуть не меньше, чем «машинист». Иногда даже больше. Очень мне не по душе бесстыдная формула равнодушных: я, дескать, маленький человек, крохотная песчинка… Ну, что с меня взять? От меня ничего не зависит.

Ничего? Это как посмотреть. Все зависит от того, не уснула ли совесть. Размытую дамбу худо-бедно починят. Не сегодня, так завтра. Не лучше, так хуже. Непременно починят. Но как починить размытую совесть?

Совесть директора. Ведь это ему доверили коллектив, ему — производство. Это он — капитан, если по-флотски. На судне беда, значит, всегда он «при чем», даже если и «ни при чем»…

(«Категорически заявляю: меня в тот день не было на заводе, я узнал о прорыве, когда его уже заделали… С докладом о неполадках на полях испарения ко мне никто не обращался… Поэтому ответственность за случившееся нести не могу». Из объяснений Н. В. Шелестова на следствии.)

Совесть главного инженера. Для чего он, в сущности, главный? Чтобы лучше был кабинет? Чтобы больше зарплата? Или как раз для того, чтобы во все вникать, все предвидеть, все обеспечить? Ответить за все, хотя бы перед собою самим…

(«Причиной аварии явились штормовой ветер и дополнительные осадки, а также недостаточная высота дамбы, к чему я не имею никакого отношения… К тому же перед аварией я вообще был в отпуске, вернулся незадолго до прорыва, еще не успел войти в курс дела». Из показаний Г. Г. Молодцова на следствии.

«Я убежден, что невинный человек не может быть осужден. Поэтому я спокоен…» Из выступления Г. Г. Молодцова в суде.)

Совесть тех, кто знал о близящейся беде и не ударил палец о палец, чтобы ее предотвратить. И совесть тех, кто не знал ничего, не знал потому, что знать не хотел. Словно им все равно, каким воздухом все мы дышим, какую пищу едим, какую землю топчем ногами. Словно живем не на ней и не на ней будут жить наши дети…

(«Кто конкретно должен заниматься работой полей испарения, этим я не интересовался. По-моему, служба главного энергетика…» Из показаний главного энергетика завода Р. Н. Хазанова.

«Кто конкретно должен заниматься работой полей испарения, этим я не интересовался. По-моему, служба главного архитектора…» Из показаний заместителя главного энергетика завода А. Э. Бударова.

Так они отбивались…

«Об угрожающем состоянии дамбы мы доложили… Этим, я считаю, наша обязанность выполнена». Из показаний слесаря С. Н. Мулужанова.

«Я доложил по начальству… Остальное ко мне отношения не имеет…» Из показаний газосварщика В. А. Силаева.)

«Докладчикам» и в голову не пришло, что надо кричать, в колокола бить, людей поднимать, презрев субординацию и не думая о последствиях. То есть, если точнее, как раз о них думая. Но о последствиях для общего блага, а не для самих себя. Они доложили — их совесть чиста…


Поиск глубинных причин беды всегда очень сложен. Одно звено цепляется за другое, конца этому нет, начинает казаться, что судить попросту некого. Но оставить без последствий зримые итоги беды тоже нельзя, и тогда находят выход.

Только выход ли это — пожурить трех сотрудников и издать грозный приказ? Где гарантия, что завтра не повторится на заводе то же самое? Дамбы укреплены, кое-что залатали. Но аварийной бригады как не было на полях испарений, так и нет по сей день: не положено по штату. Сточные воды все прибывают, к заводской системе тайком подключились и соседние предприятия, и городская канализация, и кто-то еще… А рядом другие «емкости» с нечистотами, каждый год их становится больше, воздух не в силах принять на себя этот тягостный груз. Одно озеро вблизи Кустаная, куда сливали отраву, уже полностью погубили, несколько других вскоре будет погублено. Остается Тобол. Посягнуть на него? Страшно даже подумать.

Ну, а выход? Отравленная жидкость испаряется куда медленней, чем хотелось бы заводу, и вот уже есть проект использовать ее для полива сельских угодий: не так она, дескать, отравлена, как это кажется «паникерам». Лучше сразу убить двух зайцев: избавиться от нечистот и найти для полива воду, столь ценимую в здешних краях. Министерство сельского хозяйства Казахстана пока что стоит насмерть, отбиваясь от нежданных благодеяний и ограждая тем самым здоровье людей, здоровье природы. Но выстоит ли, сумеет ли предотвратить грядущее варварство? В этом я не уверен: нужен ведь выход!

Может быть, нет закона, который ограждал бы природу от хищнических набегов, прикрытых ссылками на нужды производства? Да сколько угодно! И в масштабах страны, и в масштабах каждой республики после всенародного обсуждения принято много, очень много мудрых и суровых законов, где продумано каждое слово, каждая буква. Почему же они то и дело молчат? Где тот механизм, который с неизбежностью и своевременно запустит их в ход, карая легкомыслие и нерадивость, ограждая нас от беды?

Даже после того как беда свершилась, даже тогда применить закон об охране природы следствие возможным не сочло. Так и записано: в возбуждении дела по этой статье отказать, поскольку никто не имел желания (!) отравить реку. Отравилась она, получается, просто сама собой. По стечению обстоятельств…

Иск прокурора пока еще не рассмотрен: то болен один из ответчиков, то другой. Но, если и будет рассмотрен, тревожиться за «пострадавших» не надо. Всем известно, что иск, решение, исполнительный лист — все это не больше, чем пустая формальность. Ни 130 тысяч, ни 120, ни 60 ни с кого не получат. Откуда им взяться у рабочего, у инженера — всем этим тысячам? А долговых ям, по счастью, у нас нет.

Так что и дальше все будет в порядке — ко всеобщему и полному удовольствию. Деньги взыщут опять на бумаге, а в реальности их возместит государство.

Очень уж мы щедры: есть кому дать, но не с кого взять.

1981

* * *
Все, к сожалению, кончилось именно так, как я и предвидел: деньги взять было не с кого, и за убытки, причиненные безответственными людьми, расплатиться пришлось государству. Бывший директор Шелестов безответственным оказался и в смысле буквальном: невидимая рука покровителя (может быть — покровителей?) отвела от него не только судебный приговор, но и такие «оргвыводы», которые избавили бы его от явно ему противопоказанной руководящей работы.

И все-таки не напрасно был опубликован очерк. Его горячо поддержали многие организации, непосредственно пострадавшие от драмы на реке Тобол. «Привлечение широкого общественного внимания к проблемам большой государственной важности, поднятым в очерке «Прорыв», будет способствовать… скорейшему преодолению имеющихся недостатков», — утверждал министр здравоохранения Казахстана, чей подробный официальный ответ напечатала газета. Министр сельского хозяйства союзной республики информировал читателей, что использование неочищенных сточных вод для орошения земель, как и для выращивания кормовых культур, допущено не будет. Председатель исполкома Кустанайского областного Совета народных депутатов сообщил газете, что выделены большие средства (2200 тысяч рублей на ближайшие три года) для выполнения ремонтно-восстановительных работ и что определено наконец место для аварийного сброса промышленных стоков, которое исключит возможность ихпрорыва в реку Тобол.

Наиболее интересным, между тем, оказался ответ подчеркнуто неофициальный, хотя он был отпечатан на бланке и подписан человеком, занимающим высокий общественный пост. Я называю этот ответ неофициальным в том — условном, разумеется, — смысле, что он отличался не только деловитостью, но еще и личным неравнодушием, душевной болью, высоконравственным отношением к случившемуся. За потерянными рублями автор увидел потери моральные, менее всего поддающиеся быстрому восполнению.

Автор этого ответа — человек замечательный, в республике широко известный — Герой Социалистического Труда, первый секретарь Кустанайского райкома Компартии Казахстана Вера Васильевна Сидорова. Она нашла очень точные слова, чтобы определить необычную «тональность» своего письма: «Очерк «Прорыв» требует, как нам кажется, не только официального ответа, но и естественной человеческой реакции — ведь тысячи жителей нашего района явились свидетелями того, о чем рассказал писатель». И верно: разве производственный конфликт привлек наше внимание? Индустриальная проблема? Разве технологические процессы нас взволновали?

«Тот, кто был на целинной земле, — продолжала Вера Васильевна, — знает, какого огромного труда и усилий стоят нам миллионы пудов хлеба, с каким старанием возделывается каждый целинный гектар. Зелень на солонцовых почвах — это не только самоотверженный труд, это еще и огромная любовь к земле! И вот все это гибнет, пропадает впустую труд сотен и тысяч людей. Из-за чего? Из-за преступной халатности, безразличия, разгильдяйства, душевной глухоты некомпетентных, равнодушных работников завода.

Ущерб, нанесенный хозяйствам нашего района, исчисляется миллионом рублей. Но прав писатель: истинные размеры ущерба будут подсчитаны еще не скоро. До сих пор не затянулись шрамы земли, куда попала отравленная вода. Стоят выжженные, высушенные гектары, где еще совсем недавно благоухала зелень. Уничтожена рыба — отнюдь не в одном поколении. Не могли пользоваться водой для орошения совхозы «Александровский» и имени Павлова, Кустанайский откормсовхоз. Они потеряли из-за этого многие центнеры овощей, кормов…»

С этим эмоциональным письмом партийного руководителя района перекликалось не менее эмоциональное письмо овощеводов, принявших тогда на себя едва ли не главный удар. От имени своих товарищей написал бригадир 5-й овощеводческой бригады совхоза «Притобольский» А. Ялалов: «Материальный урон в конце концов может быть подсчитан. Но нас волнует в не меньшей степени моральный урон. Никому из руководителей завода не пришло в голову приехать к нам в совхоз, предстать перед рабочими, принести повинную, подумать вместе о том, как скорее залечить раны. Руководство завода было озабочено лишь тем, как отвести от себя расплату за содеянное. И это побуждает нас считать, что должного вывода из случившегося не сделано».

Совхозный бригадир был тем более прав, что ведомство, которому завод подчиняется, — Всесоюзное объединение промышленности химических волокон — отреагировало на публикацию очерка бюрократической отпиской, а после вторичного выступления газеты с критикой столь странной «позиции» — глухим молчанием. И однако оснований для пессимизма все-таки не было: ревностное, отнюдь не формальное отношение к делу тех, для кого работа — сама жизнь, позволяло надеяться, что раны все же будут залечены и урок — извлечен.

Сейчас, когда пишутся эти строки, на отравленной солончаковой земле все еще нет никаких признаков жизни. Но когда — будем надеяться! — эта книга увидит свет, там должны появиться (даже по очень осторожным прогнозам) первые зеленые всходы…

Завтрак на траве

Весь апрель то лило, то дуло, а тут разом все прекратилось — и дождь, и ветер, небо очистилось, солнце загрело, за какие-то два дня берег сплошь покрылся травою и был готов к приему гостей. Подгадала погода, как по заказу: на Первое мая весна обернулась истинным летом.

Четыре супружеских пары — Мухины, Лопухины, Сухорученко, Воробьевы, иные с детьми, — предвкушая двухдневный отдых, захватили палатки, продукты, походное снаряжение и отправились в давно облюбованные места. Купаться было еще нельзя, но зато загорать — самое время, и, наскоро поставив палатки, мужчины тотчас разделись, подставив солнцу побледневшие за зиму спины. А женщины на траве, пахшей пробудившейся влажной землею, расстелили белоснежную скатерть и украсили «стол» нехитрой закуской, которая удивительно славно «проходит» под благодатный весенний воздух, хорошее настроение и добрую шутку. Тем более что в центре «стола» живописно выделялась горка свежих помидоров. Весной помидоры — поистине редкость, оттого-то, наверно, так хотелось надкусить их, посыпать солью и с наслаждением, не торопясь, аппетитно жевать.

Жевать, к сожалению, не пришлось. Послышалась пьяная брань, потом — гогот и топот. Откуда-то из-за кустов на поляну ввалилось восемь окосевших юнцов, кто — с гитарой, кто — с сумкой под мышкой. Не будь даже того, что случилось потом, — праздник уже был испорчен. Уже было не до закуски и не до загара — лишь бы дети не услышали мат и лишь бы жены не ударились в панику.

А для паники были все основания. От вторжения хулиганов уже пострадала компания по соседству. Уже один «просто так» пнул ногой пожилого туриста, а другой «просто так» зафутболил в кусты бидон с питьевой водой. Уже нависла над кем-то занесенная, как топор, гитара и чья-то пятерня «нежно» прошлась по дрожащей щеке отдыхавшего дачника.

Женщины торопливо отвели в палатку детей. Потом вернулись — на помощь мужьям. Хулиганы приблизились к походному «столу». Оглядели с ухмылкой расставленную еду. И, победно горланя, протопали по ней сапогами. Помидоры лопнули, превратились в хлюпкую кашу, залив скатерть кровавым пятном.

Потом, два с лишним года спустя, Мухин признается, что именно в тот момент, когда он увидел помидоры, смятые сапогами, — именно тогда у него екнуло сердце. И брань терпел — зубы сжал, но терпел. И гогот. И пятерни тоже не испугался. А от вида раздавленных помидоров вдруг стало не по себе.

Странно? Пожалуй. Что он, в самом деле, помидоров не видел? Трояк пожалел? Или закуски не оставалось? Еще целый рюкзак, нетронутый, лежал возле палатки: продуктов они навезли не на день — на неделю. И с хулиганами пришлось встретиться тоже не в первый раз. Уж чего-чего, а этого навидался. Так почему же, почему именно сейчас захолонуло сердце?

Даже теперь, когда все позади, он не может ответить на этот вопрос. Он сидит в редакционном моем кабинете, поседевший, усталый, с потухшими голубыми глазами — старик в свои 38 лет, — и повторяет как заклинание: «Не знаю… Не знаю…» И я испытываю неловкость от того, что снова и снова вынуждаю его возвращаться к тем роковым минутам.

А минуты оказались поистине роковыми. Вид раздавленных помидоров еще больше развеселил хулиганов. Они потребовали угощения. По сто граммов на брата — без всякой закуски. Скромной дани натурой — за право лежать на траве.

Дани никто им не выдал. Хулиганы осатанели. Послышался звон разбитой посуды. Один из нападавших — 18-летний Николай Кузнецов («…по характеру застенчив, молчалив, жалостлив… очень скромен, любит природу и животных», — написано будет потом в приобщенной к делу характеристике) — цинично оскорбил жену Мухина и швырнул ее наземь. Другой, Владимир Репин, 21 года («…уважаемый товарищ, честный, дисциплинированный, известен только с положительной стороны»), набросился на жену Сухорученко Алевтину Шмелеву и сорвал с ее шеи золотой медальон. Шмелева позвала на помощь. «Еще раз крикнешь — прирежу!» — прохрипел «уважаемый товарищ» и вынул нож.

Мужчины тем временем взялись за остальных хулиганов. Вооружились тем, что оказалось под руками: досками и сучьями, приготовленными для костра. Хулиганы почувствовали свою слабость. Репин оттолкнул Шмелеву (она упала, разбив колено) и бросился бежать. За ним — остальные. Мужчины догнали хулиганов и отобрали сорванный медальон. «Ну, погодите! — пригрозил Виктор Баллес, самый юный и самый наглый из всех. — Сейчас ребят приведем, тогда узнаете!..» И вся банда скрылась в кустах-.

Что было делать? Сбежать, чтобы не нарываться на новую драку? Вернуться к прерванному «застолью», словно решительно ничего не случилось? Или принять валериановых капель и послать за дежурным милиционером?

Сейчас трудно сказать, к какому решению пришли бы туристы. Времени на размышление у них не оказалось. Женщины едва успели замочить скатерть, а мужчины — убрать осколки стекла, как из-за кустов возникли снова наши «герои». Числом их больше не стало, но в руках были палки. И еще — солдатские ремни, намотанные на кулаки; пряжками вперед.

Они надвигались по-разбойничьи, чуть пригнувшись, и кричали что-то низкое, гнусное — про женщин. Кто-то гикнул, кивнул на кусты: ну вот, мол, идет подкрепление. Наступала развязка.

Мужчины решили не ждать нападения — вышли навстречу. Женщины достойно и мужественно стали рядом. Они окружили свой «стол», точно именно он сейчас был бастионом, подвергшимся внезапной осаде. «Не подходи!» — задыхаясь крикнул Мухин и палкой отвел первый удар…

Атаку отбили. Посрамленные хулиганы волоком утащили с поля битвы рухнувшего под ударом Хорькова (именно он особенно лютовал широченным ремнем). Случайно оказавшаяся на пляже медсестра попыталась оказать ему помощь. Но — без успеха: от удара палкой по голове он умер.


Наутро следователь Л. Целиков возбудил уголовное дело. «Расклад» был такой: Мухин — убийца. Мухина, Лопухины, Сухорученко, Воробьевы — злостные хулиганы.

Нет, нет, я не ошибся и вы не ослышались! Именно так: Мухин — убийца, а его жена и товарищи — злостные хулиганы. То есть и Репин с дружками тоже отнюдь не герои: рвать кулон и топтать помидоры, ясное дело, нельзя. Но вот нападать на тех, кто топтал помидоры, — это негоже. Чистое хулиганство! Месть… Расправа… Черт знает что…

Не надо думать, что я преувеличиваю, высмеиваю, довожу до абсурда. Ничуть не бывало. Даже сейчас, почти три года спустя, когда под делом подведена наконец черта, следователь Целиков остается верен своей позиции. «Я юрист, — говорит он мне, — руководствоваться эмоциями не вправе. На туристов напали — пусть отвечают нападающие. Туристы напали — пусть и они отвечают. А если каждый начнет убивать…»

«Каждый не начнет», — хочется мне его успокоить. Но я молчу…

Через три месяца после события следователь предъявил Мухину такое обвинение: умышленное убийство Хорькова из хулиганских побуждений. Остальных туристов милостиво решили к ответственности не привлекать. Зато уж с Мухиным не церемонились: районный прокурор А. Снежков дал санкцию на его арест.

Мухин мог и не знать, что человек, обороняющийся от хулиганов, поступает законно. Нравственно и законно. В отчаянии и испуге он занял позицию легко уязвимую: стал доказывать, что ударил Хорькова не он. Кто-то другой, но не он. Неизвестно кто — только не он…

Юрист же обязан был знать, что «он» или «не он», значения в данном случае вообще не имеет. Ибо любой, кто бы ответный удар ни нанес, действовал правомерно. Но нет, следствие — по причинам, которые мне не понять, — не отвергло позицию Мухина сразу же, начисто, как говорится, с порога, а взялось ее опровергнуть. Сделать это легко: есть свидетельница, она опознаёт ударившего по плавкам, и вот он в тисках, уличенный, припертый к стене!.. Деться некуда: плавки — его, значит он ударил Хорькова, значит ему отбывать положенный срок. Все забыто, отвергнуто, оттеснено — и удалой разбойничий посвист, и сапоги по «столу», и побои, угрозы, обиды. Словно и не было ничего, кроме ответного удара в завязавшейся драке: ты ударил — ты и отвечай!

«Моя совесть чиста», — сказал Мухин в последнем слове. Приговор был такой: шесть лет в колонии строгого режима.

За Репина и компанию сослуживцы стали горой: «Коллектив ручается…», «Просим отпустить на поруки…», «Больше никогда не допустят…» Общественный защитник Борисов суду заявил: «Ничего особенного ребята не сделали… Схулиганили, и все!» А у Мухина вообще не было общественного защитника. Про него в приобщенном к делу протоколе общего собрания автоколонны, где он работал, сказано вот что: «Мухин опозорил наш коллектив; видимо, был нетрезв, т. к. сделать подобное трезво мыслящий человек не может» (шофер И. Сапфиров); «Просто стыдно за Мухина, не знает, как нужно отдыхать» (шофер И. Шумский); «Никто не давал ему права вести себя на отдыхе по-хулигански» (начальник отдела кадров Г. Качурин).

Эти люди понятия не имели, как вел себя Мухин на отдыхе, но брались категорично судить. Впрочем, стоит ли строго взыскивать с тех, кто о деле узнал из вторых рук и в нормах закона был сведущ не слишком? Взыщем с юристов. Они-то знали, что находящийся в состоянии обороны — не хулиган, а достойный член общества, защищающий самые главные ценности, которые есть на земле: жизнь, здоровье и честь человека.

Они это знали — что же заставило их так упорно, так страстно, так непреклонно отвергать очевидное в стремлении покарать человека, заслужившего разве что сострадание? Да, сострадание — к драме, которую он был вынужден пережить. Разве это не драма — отнять жизнь у другого, чем бы это ни вызывалось? Не сердечная рана? Не душевная боль?

Никто конечно же не хотел Мухину зла, никто не преследовал низменной цели ему отомстить. И никто не радел хулиганам, стремясь любою ценой представить их в розовом свете. Все было проще, банальнее и печальней. Все было, как в том анекдоте про дежурного по милиции, к которому примчались за помощью: сосед угрожает убийством. «Рано пришли, — замечает дежурный. — Вот когда вас убьют, тогда приходите».

А у Мухина не было времени идти с жалобой на Хорькова. И ждать, когда его убьют, он тоже не стал. Если бы его убили, можно не сомневаться: убийцам и хулиганам спуску бы не было! Осудили бы их как миленьких, строго и беспощадно…

Но Мухина не убили — вот за это, как видно, и пришла расплата. Пришла в виде вопросов, на которые трудно, да, пожалуй, и невозможно дать рассудочно точный ответ. Зачем Мухин взял палку? Зачем пустил ее в ход? Почему туристы не стали ждать, когда хулиганы приблизятся, а вышли сами навстречу? Надо ли было обороняться, если числом они (включая еще и детей!) превосходили тех, кто напал?

Может, вообще туристы сами затеяли драку… Может, это не они оборонялись от хулиганов, а хулиганы — от них…

Именно так — не текстуально, конечно, а по существу — отвечали юристы разных уровней, разных званий на обращения отца и жены. Той самой «злостной хулиганки», за достоинство которой Мухин вступился. «Оснований для отмены приговора не найдено…» — под этой классической формулой, за которой скрывалось отсутствие аргументов, поставили свои подписи ответственные сотрудники прокуратуры и суда.

Впрочем, почему же это — нет аргументов? Они есть. Точнее, он — не они. Аргумент один: о необходимой обороне речь не может идти, так как вред, причиненный Хорькову, несоразмерен опасности, нависшей над Мухиным. Несоразмерен — старый, испытанный довод, против которого нечего возразить.


Давайте все-таки возразим. И разберемся в конце-то концов, что такое «несоразмерность».

Разобраться при помощи умозрительных схем нам не удастся. Ибо схема повелевает: если реальна угроза жизни, можно убить; если реальна угроза царапины, можно поставить синяк; если реальна угроза испортить отдых — что тогда? Ничего. Но кто ее будет определять, эту реальность? И — когда? Потом — в кабинете следователя? Или в зале суда? Даже там это очень непросто. А на «поле брани», где действует не только фактор времени, но и «фактор» чувств? Как — там?..

Попробуем поставить себя на место Мухина и честно скажем себе, как поступил бы каждый из нас в той «экстремальной», неожиданной ситуации. Нет, иначе: как должен был поступить? Когда человека душат, он борется, это ясно. А вот если ему всего-навсего плюют в душу? Издеваются над близким человеком? С жеребячьим гиком вторгаются в его жизнь, попирая не только его права, но и элементарные чувства?

Как ему быть, этому человеку? На плевок «соразмерно» ответить плевком, на синяк — синяком, а на брань не ответить ничем, ибо она, как известно, на вороту не виснет? Или потребовать документы, установить самоличность обидчика и обжаловать в надлежащем порядке его «нехороший поступок»?

Так, наверное, было бы проще — для следствия. Спокойнее — для суда. Ну, а общество наше — оно выиграло бы от этого или же проиграло?

Нет, я тоже за соразмерность. Соразмерность ответной реакции. На обиду. На оскорбление. На цинизм и дерзость. Реакции, а не результата. Потому что — пусть извинят меня теоретики — бесчестно требовать от оскорбленного соразмеренности действий. Бесчестно и низко.

Тут уместно мне будет взять в союзники великого русского юриста, в судебной практике которого не раз случалось такое: «Оскорбленный… вне себя от справедливого гнева хватал хулигана за горло или наносил ему вполне заслуженный и совершенно понятный удар». Но не все, далеко не все и в его времена считали, что ответный удар заслужен и совершенно понятен. Вот что отвечал Анатолий Федорович Кони своим оппонентам, утверждавшим, будто его точка зрения «офицерская», а не юридическая: «Я… предпочитаю офицерскую точку зрения хамской, в силу которой под угрозой наказания я должен безропотно переносить и допускать насилия и оскорбления, и если мне придется ввиду грубого оскорбления меня или моих близких первым встречным мерзавцем пустить в ход палку и даже револьвер, я буду считать это большим несчастьем, но виновным себя в драке никогда не признаю. Позвольте вас спросить, если вы будете идти по улице с вашей супругой или дочерью и какой-нибудь наглец… позволит себе относительно вашей спутницы телодвижение, прикосновение или слово в высшей степени возмутительного свойства, а затем, когда вы поспешите благоразумно уходить, станет вас преследовать и плюнет вам в лицо… то что же вы станете делать?.. Вы скажете вашей спутнице, при дерзком хохоте окружающих: постой здесь. Я пойду поищу городового. Только советую вам не вытирать лица: вы уничтожите вещественное доказательство!»

Прошу прощения за слишком длинную цитату, но точнее, убедительнее, нагляднее, по-моему, и не скажешь. Если твой друг, самый близкий тебе человек, подвергся глумлению, ты не только можешь — обязан защитить его честь. Любыми средствами, которые подсказывают тебе твоя гражданская совесть, твой жизненный опыт, твое представление о добре и зле. Достаточно отступить от этого бескомпромиссного императива, и мы вольно или невольно станем покровителями преступников.

Возможно, юрист и не должен оказаться в плену у эмоций. Не возможно — бесспорно. Но человек, внезапно, без всякой причины и без всякого повода, «просто так» оскорбленный, подвергшийся глумлению и издевкам, может ли он без эмоций?

Внезапно повергнутый в стрессовую ситуацию и вынужденный на мгновенную ответную реакцию — это уже совсем не тот человек, который безмятежно валялся на траве, подставляя спину лучам солнца. Психологически. И даже биологически — совершенно не тот!

И мы хотим от него холодной и трезвой рассудочности? Математически выверенной соразмерности действий? Не хотим ли мы невозможного? Да и вообще — хотим ли? Перестраховочная, бездушно казенная, уныло чиновничья позиция некоторых юристов, которым не ведомы сложные движения человеческой души, — что общего имеет она, эта позиция, с нашим законом, с нашей моралью? С присущей членам нашего общества гражданской активностью, непримиримостью к злу, взаимовыручкой, взаимопомощью, с чувством хозяина в своем доме?

И я думаю, поступи Мухин иначе, не заступись он за друга, за женщину, за жену, не дай он отпор бесчинству ничтожеств, возомнивших, что они — они, а не мы! — хозяева этой земли, — вот тогда мы были бы вправе с него спросить и судить беспощадно. Судом чести и совести его покарать — за то, что не сдал экзамен на человека.

Но он его сдал, и правда — не сразу, но зато с неизбежностью — восторжествовала. Делом заинтересовался Генеральный прокурор СССР Р. А. Руденко. Была назначена тщательная проверка — объективная и всесторонняя. И наконец вместо казенных отписок отцу Мухина, ветерану труда, инвалиду войны, пришел такой человечный ответ: «По Вашей просьбе Прокуратура СССР проверила дело по обвинению Мухина В. И. В президиум областного суда внесен протест, где поставлен вопрос о прекращении дела за отсутствием в действиях Мухина В. И. состава преступления.

Помощник Генерального прокурора СССР, Государственный советник юстиции 3 класса В. Демин».
В протесте первого заместителя Генерального прокурора СССР А. М. Рекункова (вскоре он стал Генеральным прокурором страны) все вещи были названы своими именами — убедительно и категорично: «В результате ошибочного подхода к оценке доказательств в описательной части приговора необоснованно указано, будто потерпевшие женщины «набрасывались» на хулиганов, а последние лишь «вырывались» или «отбивались». В связи с этим суд неправильно оценил и действия Мухина. Признав, что Мухин оказался на месте столкновения с хулиганами уже после того, как Хорьков ударил его жену и она упала, суд расценил последующие действия Мухина не как естественную реакцию на поведение хулигана, а как «расправу». Однако в сложившейся обстановке нанесение Мухиным ударов палкой по голове Хорькову явилось необходимой обороной…»


Горькая и постыдная эта история подходила к концу. Но до конца оказалось еще далеко.

Президиум областного суда решил почему-то спустить это дело на тормозах. Решение было такое: поскольку следствие допустило «нарушение норм уголовно-процессуального закона, президиум не находит возможным отменить приговор… с прекращением дела производством, как ставится вопрос в протесте, а считает необходимым направить его на новое расследование…» Логика, конечно, неотразимая: за беззаконие, допущенное следствием, отвечать должен Мухин! Даже меру пресечения не изменили — оставили под стражей.

Следователь Л. Целиков и прокурор А. Снежков воспрянули духом: дело снова оказалось в их руках. Снова появилась возможность «доказать» — хотя бы частично — свою правоту. Решили так: убийство из хулиганских побуждений — это, пожалуй, уж слишком. Номер не вышел. Но вот убийство с превышением пределов необходимой обороны, скорее всего, подойдет. Будут сыты волки, уцелеют и овцы: Мухина освободят (ведь он уже отбыл срок по этой статье), зато пребывание его под стражей получит формальную базу. Кто посмеет тогда их обвинить в том, что человек, ни в чем не повинный, промаялся в колонии целых два года?

Все началось сначала: допросы, экспертиза, очные ставки. Чтобы «обосновать» новый виток.

«Обосновали»… Но ненадолго. Прокурор следственного управления прокуратуры области Р. М. Новиков, проявив принципиальность и верность закону, отменил это постановление, продиктованное единственной целью: во что бы то ни стало доказать свою правоту. Наконец-то под делом окончательно и бесповоротно действительно появилась черта.

И вот Мухин на свободе. Полностью реабилитированный. Восстановленный во всех правах. Возвратившийся на прежнюю работу. Обретший снова семью и дом.

Его приняли тепло и сердечно, помогли сразу же включиться в трудовой ритм, почувствовать себя желанным и нужным. И даже те, кто заочно, походя, ни в чем толком не разобравшись, говорили о нем злые, несправедливые слова, даже они стараются не вспоминать былое и как-то загладить свою вину.

Он вновь среди близких, с женой, защищая которую так горько и незаслуженно пострадал. Все хорошо, и он счастлив.

— Ну что, Вячеслав Иванович, — говорю я ему, — вы не верили в справедливость, а она-то и победила.

Он согласно кивает, нахмурившись и откидывая молодецки свисающий на лоб поседевший мальчишеский чубчик.

— Окажись вы снова в такой ситуации, как бы вы поступили? Ведь правда же — точно так же? Дали бы отпор хулиганам и защитили их жертвы…

Я вижу, как еще резче обозначилась складка на лбу, как сжались его кулаки и сузился взгляд, и жду ответа, в котором не сомневаюсь: «Разумеется, дал бы… Защитил бы — всегда…»

Но Мухин молчит. Он смотрит на меня полинявшими голубыми глазами, выбирая слова для ответа. Смотрит долго, устало, не решаясь, как видно, сказать то, что у него на душе. Потом все-таки говорит:

— Никогда!

Что-то подступает к его горлу, он отворачивается, кашляет, достает платок. И повторяет:

— Никогда… Никогда…

1978

* * *
«Нет, не верю я этому «никогда». Не верю! — Так начал свой отклик на опубликованный очерк видный юрист профессор Г. З. Анашкин. — Не может Вячеслав Иванович Мухин — человек с ярко выраженной гражданской позицией, активно защищающий нравственные ценности нашего общества, неуклонно следующий закону, повелевающему не проходить мимо преступных посягательств со стороны кого бы то ни было, — не может такой человек изменить принципам, по которым он жил и жить будет. Но понять его эмоциональную реакцию чисто по-человечески я могу. Да, нелегко смириться с мыслью, что ты незаслуженно пострадал, оставаясь верным закону и совести. Но торжество правды в нашем обществе непреложно — и мы убедились воочию на рассказанном нами конкретном примере, что это действительно так».

Тема, заявленная в очерке, была, конечно, далеко не нова, но «снять» ее дано не науке, не публицистике, не закону и не суду — только жизни. Жизнь, однако, ее пока не сняла, хулиганов, увы, меньше не стало, а потребность дать им отпор, наоборот, возросла, ибо неизмеримо выросла гражданская активность наших людей, их непримиримость к любой нравственной деформации, тем более — к агрессивной и злобной, отравляющей, омрачающей бытие.

Почти тридцать лет назад на страницах той же «Литературной газеты» выступил известный драматург Николай Погодин. Выступил в не совсем обычной для себя роли публициста. И посвятил выступление, казалось бы, очень далекой от круга своих интересов проблеме — статья называлась ясно и недвусмысленно: «Необходимый предел обороны».

Столкнувшись с очевидной несправедливостью — осуждением человека, защищавшегося от хулиганов, — он чутко почувствовал разрыв между правосознанием огромного большинства народа и судебным приговором, отразившим перестраховочную позицию некоторых юристов-практиков.

Прошли годы, но проблемы, волновавшие драматурга, отнюдь не утратили своей остроты. Так, во всяком случае, мне показалось, когда я обдумывал и писал очерк «Завтрак на траве». Вероятно, тема очерка была нащупана правильно, сюжет — из великого многообразия сюжетов, предложенных жизнью, — выбран точно, поскольку читатель откликнулся на публикацию взволнованно, страстно. Любопытно, что буквально все письма, полученные мною, свидетельствовали о полном понимании того, что автор хотел сказать, ради чего взялся за перо, к чему призывал. Юристы же и редакторы продолжали тревожиться, как бы очерк не был понят превратно, как бы иной неразумный читатель не подумал, что брошен клич к самосуду, к произвольной расправе с нарушителями общественного порядка. Или — напротив: как бы он не подумал, что с хулиганами лучше не связываться, а то, чего доброго, как Вячеслав Иванович Мухин, сам попадешь в переплет.

Профессорский комментарий был призван поддержать публициста авторитетом науки.

«Порочная и нравственно опасная позиция, — писал Г. З. Анашкин, — требующая «щадить» нападающего преступника, не давать ему активного отпора, к сожалению, существует, у нее немалый исторический «стаж». Именно сторонников такой позиции высмеивал К. Маркс в известном письме к Ф. Энгельсу: «Значит, если какой-либо субъект нападет на меня на улице, то я могу лишь парировать его удары, но не смею побить его, потому что превращусь тогда в нападающего! У всех этих людей в каждом слове проглядывает недостаток диалектики». Нет, обороняющийся не может превратиться в нападающего, если своими активными действиями причиняет вред преступнику — вред, необходимый для отражения противоправного нападения.

Существуют сторонники «бегства» как более «разумной» реакции на нападение, чем активное отражение удара. Эта глубоко порочная точка зрения нашла отражение и в позиции отдельных наших судов, которые полагали, что лицо, подвергшееся нападению, не вправе активно защищаться, если имеет возможность спастись бегством, обратиться за помощью к гражданам, к органам власти или избрать какие-либо иные способы, не носящие характера активного противодействия посягавшему. Такая точка зрения, подчеркнул пленум Верховного суда СССР, чужда принципам коммунистической морали и социалистическому правосознанию».

В этот комментарий, с которым в принципе я, разумеется, полностью согласен, мне хотелось бы внести лишь одно небольшое уточнение. «Отдельных судов», которые в своей практике, по словам профессора, отразили «глубоко порочную точку зрения», было достаточно много, в связи с чем пленуму Верховного суда СССР как раз и пришлось дать надлежащее разъяснение (это случилось, кстати, после появления статьи Николая Погодина и, думаю, в какой-то мере не без ее влияния). «Глубоко порочная точка зрения» сказалась и на приговоре по делу Мухина, вынесенном через много лет после авторитетного разъяснения, а правильность этого неправильного приговора отстаивали все звенья прокуратуры и суда, пока не вмешались Генеральный прокурор СССР и первый его заместитель. Да и почта, пришедшая после публикации очерка, убедительно показала, что он попал в цель, задев очень многие судьбы, ибо похожими — подчас как две капли воды — ситуациями мне пришлось заниматься еще многие месяцы, вызволяя тех, кто незаслуженно пострадал, вместо того чтобы быть награжденными за мужество, непримиримость к злу и гражданскую активность.

Слово «награда» я употребляю здесь в достаточной мере условно. Строго говоря, никакого особого подвига нет в том, что человек не струсил, не бросился наутек от подвыпивших хулиганов, а дал сдачу, как подобает мужчине и гражданину. Однако так поступает не каждый — иногда вовсе не потому, что заражен каким-то моральным изъяном. Не всем дано быть бойцами, и с этим надо считаться.

Но уж боец-то во всяком случае заслуживает понимания и защиты — даже больше того: компенсации за понесенный материальный и моральный ущерб. Об этом мне написал доктор юридических наук, заслуженный юрист РСФСР К. Н. Иванов, категорически утверждавший: «До тех пор, пока Мухину не принесены публичные извинения, не возмещены потери, которые он понес из-за неправосудного приговора, утверждать, как вы: «Под делом наконец-то подведена черта», нельзя. Преждевременно!»

Полностью разделяя гражданский пафос и нравственный максимализм уважаемого ученого, я думаю, однако, что публикация очерка в центральной газете явилась достаточным моральным удовлетворением для Вячеслава Ивановича Мухина (вряд ли какое-либо иное «извинение» могло быть более публичным), что же касается компенсации материальной, то ее, увы, не предусмотрел закон. Здесь есть над чем подумать: законодательство о необходимой обороне нуждается, видимо, в дальнейшем совершенствовании.

Сказать: «Очерк попал в цель» — меня побудило и еще одно обстоятельство. Уже после полной реабилитации Мухина, после того, как четкое отношение к делу было высказано не кем-нибудь, а Генеральным прокурором СССР; после публикации очерка в газете, когда эта история стала достоянием гласности, — уже после всего причастные — прямо или косвенно — к беззаконию лица не сдались и не ужаснулись.

От некоторых судебных деятелей пришли в редакцию письма, где сообщалось, что раньше — не то восемь лет назад, не то десять — шофер Мухин совершил наезд на пешехода (не умышленный, разумеется, и, по счастью, без тяжелых последствий). Никаких оваций этот факт, конечно, вызвать не мог. Но какая же все-таки связь между тем давним наездом и отражением хулиганского удара, защитой жизни, здоровья и чести близких ему людей? Цель «информации» была очевидной: человека с подмоченной биографией негоже брать под защиту, след его прежней беды, стало быть, должен тянуться за ним всю жизнь.

Слух, однако, был пущен — и пошел гулять, обрастая «подробностями». На нескольких вечерах я получил записки: верно ли, дескать, что тот, кого «вы сделали героем», на самом деле рецидивист с каким-то кошмарным прошлым? Ну что на это ответишь? Скажешь: «Нет», слух не исчезнет, наоборот, добавится новый: неспроста отрицает, видно, что-то там есть…

На вопросы я отвечал вопросом: как вы думаете, зачем Генеральному прокурору вступаться за рецидивиста?

Впечатляло!..

Но посрамленные не сдавались. Поразительно, как упорствует ложь! Как яростно стремится настоять на своем — не только вопреки совести, но и логике вопреки, и здравому смыслу… Вообще, неумение признавать ошибки мне кажется симптомом очень тревожным. В конце концов, от ошибок никто не застрахован. В столь сложном и тонком деле, как правосудие, — тем более. Но вот способность не считаться с очевидными фактами, когда ошибка уже вскрыта, когда она — пусть не сразу, пусть с опозданием — перечеркнута и исправлена, фанатичная эта потребность кажется мне во сто крат опасней. Ведь она, в сущности, означает, что тот, кто ошибся, сам-то себя уж заведомо не поправит. Даже ошибку свою разглядев… Будет упорствовать, закрыв глаза и зажав уши. А пострадавший пусть страдает и дальше: его горе нам нипочем…

Уже много месяцев спустя, когда бури вокруг очерка улеглись и все, казалось, встало окончательно на свои места, ко мне пришли несколько московских студентов. Человек пять или шесть… Рассказали, что один их преподаватель посвятил половину лекции «разносу» очерка: так, мол, будут всех линчевать. Сечете, куда зовет нас писатель?!

С естественным интересом и даже сочувствием слушали студенты «смелую» критику. Но что-то, однако, задело… Неувязки ли, фальшь ли? Или просто «неадекватная» страсть, с которой преподаватель громил, сокрушал и опровергал?

Фамилия преподавателя показалась знакомой. Так и есть — сын судьи, многократно отвечавшей родителям Мухина и его жене: приговор правильный, оснований к отмене нет. Я давно знаю эту судью, наша газета не раз писала о ней, печатала ее статьи. Человек справедливый и объективный — и вот надо же: испытания ошибкой не сумела выдержать даже она! Как непросто ее признать, как непросто…

Преподаватель принес извинения своим студентам, да и судья набралась мужества — позвонила в редакцию: «Я ошиблась… Я все поняла…»

Хочется верить, что это не просто слова.


«Завтраку на траве» уготовано было продолжить свою жизнь — уже не на газетной странице, а на экране. Почти сразу же вслед за публикацией очерка несколько режиссеров проявили интерес не только к сюжетной основе, но и к сложному узлу реальных проблем, стоящих за подлинной житейской историей, послужившей для очерка материалом. Киностудия «Ленфильм» перевела все это на деловую основу, и через несколько лет на экраны вышел фильм режиссера Валерия Гурьянова «Средь бела дня», в создании которого принял участие и я.

Знаете, что поразило меня? И пока писался сценарий, и пока шли съемки, и потом, когда фильм пошел по экранам, продолжались те же самые споры, которые сопровождали появление очерка. Заседания художественных советов и редакционных коллегий превращались в дискуссии о том, как бороться нам с хулиганами. Что делать, столкнувшись с ними лицом к лицу? Бежать или драться? Давать сдачи или самим упреждать удар? Рисковать или проявить благоразумие?

«Если каждый начнет…» — запальчиво восклицал один из редакторов, забыв, что ту же мысль высказывал не на экране, а в жизни следователь Целиков и что «мысль» эта стоила Мухину двух лет незаслуженных мук, а его близким — не только горечи от допущенной несправедливости, но еще и утраты чувства социальной активности: потеря невосполнимая и не поддающаяся измерению ни в каких величинах.

«…Натужная, искусственная и совершенно перевернутая с ног на голову ситуация», — писала в газете «Советская культура» нарсудья И. Троицкая, обиженная за коллегу, вынесшую неправосудный приговор: зачем, мол, показывать эту «натужную» ситуацию? Ситуацию, которая на экране в точности повторяла очерк, а он — подлинный факт. Один к одному…

«Достоинство фильма в том, — отвечал судье на страницах той же газеты критик В. Ревич, — что он жизненные сложности не упрощает и не смягчает, ведь только при этом условии зрителя можно заставить думать и переживать всерьез». Критик П. Смирнов отвечал на страницах газеты «Труд» уже не судье, а читателям: «Не стоит возмущаться… что после… такого финала вряд ли кто захочет сопротивляться хулиганам… Хорошо, что острая, жесткая лента не воспользовалась расхоже-облегченным финалом кинодетектива… Сколько раз до этого… другие мухины (или мы с вами?) отступали, не вступали, молчали. Это его — наша! — терпимость породила подонков, их злобу, их жестокость, их безнаказанность».

Если бы спор возник вокруг достоинств или недостатков картины, ее художественных качеств, я никогда не осмелился бы приводить эти противоборствующие оценки: дело автора — слушать критику и извлекать уроки, а отнюдь не вступать с нею в спор.

Но в том-то и дело, что спор идет совсем о другом. Он — о жизненной позиции, о поведении — не в абстрактных, условных, заранее заданных обстоятельствах, а в реальной, действительной жизни. Когда струсить — легче, чем проявить смелость. Когда уклониться — проще, чем выйти навстречу. Когда за бездействие могут слегка упрекнуть, а за поступок, глядишь, и накажут. И хотя все равно справедливость восторжествует, обязательно восторжествует, путь к ней нелегок, а за верность чести, за непримиримость к подлости, за открытый бой, который даешь хулиганам, можешь и пострадать.

При такой перспективе — реальной, а не умозрительной — ты готов быть мужчиной? Быть человеком? Гражданином? Бойцом? Или — лучше не надо?..

Вот о чем был тот очерк.

И об этом же — фильм.

О тех, кто сломался.

И о тех, кто сломаться не может. Несмотря ни на что.

Обед на песке

…И снова поехали люди на отдых. Не поздней весной — ранней осенью. Не на Московское — на Каховское море. Не на траву — на песок. И не четыре семьи, а одна — совершенно другая. Жители подмосковного города Электросталь Владимир Васильевич Трубкин и жена его, Инна Сергеевна, он инженер-конструктор, она инженер-технолог, люди, легкие на подъем и склонные к перемене мест, «оседлали» своего «Москвича» и отправились в отпуск, на всякий случай запасясь адреском знакомых.

На Казацкой косе, в низовьях Днепра, вблизи от Каховской плотины, выбрали место. Разбили палатку. Сентябрьское солнце грело по-летнему. Отдыхающих было не то чтобы много, но все же хватало. И наши герои начали отдыхать.

Они бродили по окрестностям, варили обед, вдосталь купались. Они валялись на песке и загорали. Они покупали дешевые свежие фрукты и уплетали их килограммами. Они блаженствовали. И их ничуть не смущало, что ряды отдыхающих то и дело редели: сентябрь не июль, сезон на Днепре короче, чем в Сочи и Ялте.

Нет, это их ничуть не смущало: они не рвались заводить знакомства, не искали шумных компаний. Им было очень славно вдвоем — наедине с днепровской волной, с нежарким солнцем и мягким песком. Но в одно прекрасное утро, увидев, что остались одни (все палатки внезапно исчезли!), вспомнили Трубкины про адресок и отправились в гости. Чтобы спать надежно под крышей. А днем — загорать.

В то утро они раньше обычного прибыли на косу, словно боялись, что на пляже им не достанется хорошего места. Пляж был пуст совершенно. Накануне глаз еще натыкался на рыбаков-одиночек, маячивших где-то вдали, — они оживляли пейзаж и его «утепляли». Теперь не было никого. На огромном песчаном пространстве Трубкины оказались одни. Кого-то, возможно, пустота удручала бы. Но разве нет наслаждения в том, чтобы себя ощутить властелином простора? Почувствовать: все это — и река, и небо, и солнце, и море там, за плотиной, и влажный песок, и деревья, подступающие к самому пляжу, — все это твое, и только твое?!

И снова они купались и загорали, бегали по песчаной косе, шутили, дурачились, снова купались и опять загорали. А потом проголодались. И стали готовить обед.

Было два часа дня. Суп уже закипал, булькало в котелке, где варилась картошка. Запах простейшей, но самой вкусной в мире еды вплетался в запахи воды и леса, рождая ту гармонию, ту полноту и радость естественной жизни, что властно тянут к себе от городской суеты и городского комфорта.

И тут оказалось, что на пляже Трубкины уже не одни. Откуда ни возьмись — эта привычная нам с детства фраза из сказки здесь абсолютно уместна, — появились люди. К ним шли трое. Они спустились с косогора — оттуда, где за плотной стеною деревьев проходит шоссе, — и неуверенным шагом двигались прямо к костру. Под мышкой у каждого отчетливо виднелась бутылка, а у самого высокого, курчавого, с усами репинского запорожца — две сразу.

Подошли. Уставились на походную кухню. Один, тот, что похлипче, поднял крышку кастрюли, заглянул. Жадно втянул ноздри. Остальные причмокнули языками: запах поистине впечатлял.

Молчали.

Молчали «гости». Молчали хозяева. Ветер шелестел пожелтевшими листьями. Вольно цвиркали птицы, гоняясь за мошкарой.

В протоколе одного из допросов сказано так: «Пришельцы в течение длительного времени молча разглядывали Трубкиных и их вещи, находившиеся на расстеленном брезентовом покрывале». Кто может в таких случаях определить длительность времени: для преступников и для жертв оно тянется не одинаково.

Впрочем, нет еще ни жертв, ни преступников: трое вполне «окосевших» мужчин (Трубкин: «От них на расстоянии несло перегаром»; «гости»: «Мы пили с самого утра вперемежку водку, вино и пиво») просто стоят и смотрят. Стоят и смотрят, ковыряя в зубах и бережно прижимая к бокам четыре бутылки. И в этом стоянии, как там его ни толкуй, криминала нет никакого. Никакого, хотя разом рухнуло все: и солнце, и небо, и покой, и простор. И хочется лишь одного: скорее уехать. Побросать все к чертям, от всего отказаться, без отдыха вкалывать еще целый год — только бы не чувствовать над своей головой эти тупые, пьяные рожи.

— Метр найдется? — нарушил молчание самый юный из всех.

Теперь нам известно, что «юному» тоже за тридцать, но там, на косе, в драматичной той «мизансцене», внезапно созданнойжизнью, показался он Трубкиным и опрятным, и совсем молодым. И голос его не очень их резанул, интонация тоже была человечной. «Пронесет!» — подумал Владимир Васильевич. Мирно, с охотой даже ответил:

— Чего нет, того нет: я не плотник и не портной.

Шутка, однако, не имела успеха. Огрызнулся второй — крепыш весом за девяносто, с ручищами мясника:

— Дай метр!

Голос его, хриплый и угрожающий, разительно отличался от голоса первого, избавляя от напрасных надежд и иллюзий.

«Не пронесет!» — уточнил для себя Владимир Васильевич. Мозг заработал ясно и четко. Уже не было ни страха, ни шока — только воля и собранность, хладнокровие и осторожность.

Крепыш выразительным жестом показал, что называется «метром» на языке алкашей и ханыг: тара! Сосуд, в который можно налить. Инна Сергеевна протянула «гостям» банку из-под майонеза и бумажный стаканчик.

Но налить пришельцы отнюдь не спешили. Появилась иная, более важная цель: «пощекотать нервы» — так с подкупающей откровенностью определил ее на допросе неделю спустя один из ханыг.

«Щекотание» началось. Вот как вспоминали о нем впоследствии «гости».

Турков Владимир Николаевич («юный» и «симпатичный», тридцати одного года, образование среднее, слесарь автобазы «Каховсельстрой»): «…Когда женщина дала нам банку и бумажный стакан, мы сели, выпивали, предложили выпить мужчине, но попросила выпить женщина. Потом мы еще выпивали, вместе обедали и вели общий разговор. Потом мужчина сказал, что ему нужно собираться в Москву: стал складывать вещи. Мы сели в их машину и вместе поехали…»

В рассказе «гостя»-крепыша (Скачко Александр Андреевич, тридцати двух лет, образование среднее, лесник Каховского лесничества) эта милая пляжная сценка выглядит еще идилличней и задушевней: «С моими друзьями Турковым и Артехой мы очень любим природу. Немного выпив (по тщательно собранным данным — не менее двух бутылок водки, двух бутылок вина и шести бутылок пива. — А. В.), мы решили освежиться на берегу. Там обычно бывает много отдыхающих. Нам хотелось поговорить. Но на этот раз никого не было, кроме мужчины и женщины (Трубкиных. — А. В.), поэтому мы направились к ним. Они пригласили нас обедать, а выпивка была наша. Мужчина отказался, потому что он за рулем и ему сразу надо было ехать в Москву, а женщина выпивала с нами. Мы беседовали и шутили. Потом вместе поехали на машине».

Все радует в этих рассказах: и лиричность, и точность деталей, и непринужденная интонация, и психологическая достоверность поведения всех участников, и, главное, неприкрытая правда! Ясное дело, Трубкины, проделав путь в полторы тысячи километров и едва отгуляв неделю, побеседовали с ханыгами, пообедали дружески вместе и тотчас же, на ночь глядя, ни с того ни с сего заспешили обратно, в Москву.

Было, конечно, все по-другому. «Гости» потребовали обеда. Смачно чавкая, опорожнили кастрюлю, не оставив хозяевам даже на донышке. Съели все, что возможно: без закуси водка «не шла». Похабствуя и юродствуя, вели «беседу» друг с другом: о том, что мужа пора «порешить», а с женой — «разобраться». Трубкины молча слушали. В «беседу», естественно, не вступали. И куражиться не мешали: что верно, то верно. До предела напрягшись, Трубкин ждал «физических действий». Ждал удара, чтобы ответить.

Удара, однако, не было. У Артехи появился вдруг нож. Пока что — лишь появился. Как «фактор». Как реальная данность, с которой надо считаться. Лежал на коленях и говорил сам за себя.

— Пей! — приказал инженеру Артеха, не тронув ножа, но выразительно на него посмотрев.

Именно тут прозвучала фраза насчет поездки в Москву: предстоит, мол, дорога, выпить никак не могу.

— Сможешь! — шевельнул усами Артеха. Приблизился к Трубкину, тронул лезвием. «Пощекотал».

Пришла на помощь жена — вызвалась выпить вместо него (помните: «попросила выпить женщина», «женщина выпивала с нами»), Артеха поднес ей «метр». Вливая, стучал по донышку пальцами. «Щекотал».

Инна Сергеевна старалась, чтобы жидкость текла мимо рта. Артеха подставил руку, собрал капли в ладонь. Плеснул. Брызги попали в глаза. От острой рези зажмурилась. Но — смолчала. И муж промолчал.

Снова пошла «беседа». Не с Трубкиными — друг с другом. Молчание, похоже, бесило ханыг больше всего. Взорвались бы Трубкины, ответили, огрызнулись, взмолились хотя бы, даже дали бы в зубы — любой вариант был бы, наверно, приемлем. Ибо понятен. Потому что тем самым их держали бы все же за равных. За тех, с кем можно ругаться и драться. Кого можно просить. Кого можно бояться. Возмущаться и проклинать. Упорное и глухое молчание выводило бандитов за невидимую черту. Отрезало от людского сообщества. Убедительно и неотвратимо, на доступном им языке давало понять: вы не люди, вы — нелюдь. Какой может быть с нелюдью разговор? Его нет и не будет.

В ход пошли анекдоты. Анекдоты «со смыслом». Про лексику не говорю, она очевидна. Содержание же всех «анекдотов» удручало однообразием: про то, как «решали» мужчин, а с женами — «разбирались».

Трубкины продолжали молчать. Обстановка накалялась все больше. Приближалась развязка.

Тщетно муж и жена оглядывали дивный днепровский пейзаж: равнодушная природа сияла своею вечной красой. Людей судьба не послала.

Теперь «гости» перешли к изложению своих взглядов на жизнь. Артеха радостно сообщил, что он «сидел», и даже не раз, и что резать курортников (пусть не волнуются!) он не желает: ему милее душить. Или «замачивать» кулаком. Скачко высказал пожелание поджечь машину на месте, а хозяев раздавить сапогом, «как жаб или мух». Турков подхихикивал, выражая готовность включиться.

Не подействовало и это: Трубкины продолжали молчать.

Последовал текст, воспроизвести который я не могу. В общем — о том, как он любит, Артеха, загорающих здесь чужаков. И о том, как проучит Скачко их неприступных подруг. Сейчас и потом. Всегда!


Прошло уже два с половиной часа с начала «визита». Каждый раз убогая фантазия хулиганов находила все новый способ оскорбить, нагадить, унизить. Теперь, казалось, их фантазия оскудела. Исчерпалась — будет точнее. Придумать новое они уже не могли. Ползать на брюхе не сумели заставить. В слезы, увы, не повергли. И в драку не вовлекли.

Спектакль срывался. Номер не проходил.

Взмолились не жертвы, а хулиганы.

— Ну, скажи! — стонал Артеха. — Ну, хоть что-то скажи! Ну, ударь! Покажи, на что ты способен. Вот сейчас я плюну в тебя. Промолчишь? Или жену оскорблю (глагол был, конечно, иной. — А. В.). Опять промолчишь? Нет, ты не мужик, ты!.. — орал Артеха, объясняя пустому пляжу, кто он, Трубкин, который молчит.

Трубкин молчал.

Зайдя за машину, хулиганы начали совещаться. Владимир Васильевич взглядом показал жене на багажник. Она молча кивнула.

Тем временем хулиганы вынесли свой приговор.

— Айда в машину, и едем! — скомандовал тот же Артеха. Он явно был у них главным.

Жертвы повиновались. Трубкин сел за руль, жена — рядом с ним. Туша-Скачко и двое поджарых уселись на заднее сиденье.

— Гони! — приказал Артеха. — Дорогу буду показывать я.

Было пять часов дня. Куда они ехали, Трубкины, и зачем? Что ждало их впереди? Не мчались ли они навстречу концу? Кто знает, кто знает… Но движение — это все же надежда. Всегда — надежда. На пути могли встретиться люди. Могла прийти помощь.

Они въехали на утрамбованную машинами колею, проложенную в песчаном грунте. От шоссе отделяли их густые лесопосадки. В поле зрения не было никого.

Поднявшийся ветер успел нагнать в низину днепровскую воду, которую время от времени сбрасывает плотина Каховской ГЭС. Первую лужу кое-как миновали. Вторая была куда глубже, и Трубкин, водитель опытный, затормозил.

Инна Сергеевна вышла, тронула лужу ногой: глубоко!

— Не проедем, — промолвил водитель, обращаясь к жене, а не к ним.

— Будешь толкать! — объявил Артеха, выразительно помахав пустой бутылкой, которую он держал наготове. — А за руль сядет вот он. — «Атаман» кивнул на Туркова. Тот с готовностью подмигнул.

Трубкин выскочил — и сразу к багажнику: будем толкать! Впереди показалась машина, замерла возле лужи, только с другого края: метров семьдесят или больше.

— Помогите! — закричал Трубкин. — На нас напали.

Коллега-водитель ничего не расслышал: ветер дул в другую сторону. Жестами показал: извини, мол, сами застряли.

— Вот ты как!.. — проворчал Артеха.

Кряхтя, он стал вылезать с бутылкой в руке.

Открыть багажник, взять туристский топорик — на это ушло у Трубкина секунд пять или шесть. Артеха взмахнул бутылкой, но удар топорика свалил его наземь. Туша Скачко застряла в дверце машины. Новый удар — и Скачко свалился вслед за «собратом».

— Ложись вниз животом! — скомандовал Трубкин Туркову. — И не двигайся.

— Дяденька, не убивай! — залепетал тридцатилетний «племянничек», плашмя падая в лужу.

Инна Сергеевна уже бежала к шоссе.


Наверное, о том, как глумится злобная пьянь, можно было бы написать гораздо короче. Избавить читателя от подробностей. Не «щекотать» его нервы. Садясь писать этот очерк, я так и думал. А потом передумал.

Потому что без этих мельчайших, отвращающих душу деталей нельзя до конца ощутить всю меру отчаяния людей, оказавшихся во власти садистов. Нельзя почувствовать и пережить все, что испытывает узник, попавший в капкан. Нельзя измерить ту пропасть, которая отделяет человека от хищника в облике человека. Нельзя понять, как сжимается до предела, а потом стремительно разжимается невидимая пружина, толкая тишайшего и добрейшего на беспощадность.

Подчинение силе грозит гибелью. В лучшем случае — раной физической и раной душевной, оставляющими свой след надолго, если не навсегда.


Этим грозит подчинение. А сопротивление? Ведь оно неизбежно сопряжено с «ущербом» для хулигана. С ушибом, царапиной, раной. А то и гораздо страшнее. Только что порядочный человек был жертвой преступного нападения. Мгновение — и роли переменились: испытав унижение, стрессы и боль, в награду за то, что восстал, не смирившись с ролью раба, он сам становится преступником. Точнее — обвиняемым. Потом — подсудимым. И даже, увы, осужденным. Вот модель, существовавшая годы: по этой схеме реагировали обычно на подобную драму те, кому положено было в ней разобраться. По принципу: «Есть труп — кто-то должен ответить».

Такая участь постигла некогда Мухина. Такая же — многих других. За то, что не покорились насилию, не смирились, а дали отпор, пришлось им платить мучительным следствием, нередко скамьей подсудимых и годами тюрьмы.

Об этом много писалось. Но модель оставалась без перемен.

Есть труп? К сожалению, есть. Артеха умер по дороге в больницу. Скачко с тяжелыми ранами пролежал месяца два. И только Турков, благоразумно легший на землю вниз животом, из этой кровавой драмы вышел вполне невредимым: «дяденька»-сверстник дождался милиции и сдал «племянничка» надлежащим властям.

Ну, и кто же стал обвиняемым? Скачко и Турков? Трубкин! Нет, никто не сочувствовал хулиганам — их в районе знали неплохо. И тунеядца Артеху по прозвищу «Леха-брехун», и запойного алкаша Туркова, и дебошира Скачко. «Леха-брехун» уже однажды сидел — за грабеж при отягчающих обстоятельствах. Скачко сидел дважды, оба раза — за злостное хулиганство. Турков «скамьи» избежал, но явно был «кандидатом»: как сказано в характеристике, «проявил себя скандалистом и пьяницей… Поступали жалобы от соседей и жителей поселка… Принимаемые меры положительных результатов не дали».

Нет, никто не сочувствовал жертвам (как видим, и тут роли переменились, жертвами стали преступники), но «полтора трупа» неумолимо влияли на ситуацию.

Признаете ли вы себя виновным в убийстве? — задал Трубкину обычный вопрос следователь районной прокуратуры Анатолий Григорьевич Харченко. И крайне удивился, услышав:

— Конечно не признаю.

Сухие строки протокола позволяют увидеть, с какой унылой педантичностью отрабатывалась следствием традиционная схема. Как же так, изумленно спрашивал А. Г. Харченко, с топором — на бутылку?! Разве это соизмеримо? Или так: с чего вы решили, что бутылка будет пущена в ход? Или так: жена осталась в машине с тремя хулиганами, верно, согласен, но вы-то были «на воле», лично вам, конкретно, что угрожало? Логика торжествовала, вопросы должны были сразить наповал, но Трубкина они не сразили: «Я был в плену, — с горячностью парировал он, — и, спасаясь, имел право на все!» Так — не с юридической, но с человеческой точностью — определил он свою модель поведения, и мне, по правде, непросто представить, как и чем можно было ему возразить.

Следователь и не возражал. Он просто отправил его к врачам-психиатрам. На экспертизу. Научно проверить, не сбрендил ли, часом, наш Трубкин? Нет ли сдвига по фазе? Очень странный товарищ: все молчал — и вдруг так проявился.

Отправлен был Трубкин к экспертам из самых благих побуждений. С робкой надеждой: а вдруг!.. Вдруг признают его сумасшедшим! Не будет тогда бедный Трубкин сидеть. А будет лечиться. И дело удастся спихнуть медицине, не ломая голову в поисках подходящей статьи.

Ответ врачей не замедлил. Если свести пространное заключение к одной-единственной фразе, звучать она будет вот так: «Поступок Трубкина свидетельствует не о расстройстве его душевной деятельности, а о том, что он находился в здравом рассудке, действовал осознанно и целесообразно, понимая всю ответственность и свой долг».

Ясно? Куда уж яснее… До чего же трудно, однако, сойти с наезженной колеи! Ясно, кто преступник, кто пострадавший, но права потерпевших почему-то вдруг получают два хулигана и подруга убитого. Ясно, что судить Трубкина не за что, но его отправляют домой не работать, а молить коллектив взять «убийцу» на поруки! Пусть попросят, мол, сослуживцы пожалеть хорошего человека, пусть дадут обещание: Трубкин больше не будет. Раскаялся. Осознал.

Коллектив решительно отказался. Вот что сказано в письме, отправленном прокурору:

«Мы, 231 человек, собравшиеся для обсуждения возможности взять на поруки тов. Трубкина В. В., считаем неправомерной саму постановку такого вопроса. Наш товарищ, ведущий инженер отдела главного конструктора, один из лучших работников нашего коллектива, Владимир Васильевич Трубкин, человек высоких душевных качеств, большой культуры и воспитанности, остро реагирующий на любую несправедливость, попал в тяжелую беду.

Зная тов. Трубкина, работая с ним бок о бок, мы с уверенностью заявляем, что он мог поднять руку на человека, только защищаясь, спасая себя и свою жену. Такое поведение заслуживает не снисхождения, а поощрения, так как соответствует требованиям нравственного кодекса, существующего в нашем обществе. Любой честный человек, любой порядочный мужчина в подобной ситуации обязан был бы поступить точно так же.

Уважаемый товарищ прокурор! Мы просим немедленно снять с тов. Трубкина незаслуженное обвинение. Уведомляем вас, что мы будем бороться за свободу, честь и доброе имя нашего товарища до тех пор, пока справедливость полностью не восторжествует. Принято единогласно».

Начальник следственного отдела прокуратуры области Алексей Михайлович Вернидуб не знал, какое письмо идет из Электростали в Херсон, но, получив известие о предъявленном Трубкину обвинении, передать дело в суд не согласился. По его докладу в дело вмешался областной прокурор Анатолий Николаевич Семенов. Он сразу понял, что к ответственности привлечен невиновный.


Судьба дела, однако, была уже предрешена. И вот почему.

16 августа прошлого года, то есть меньше чем за месяц до драмы на Казацкой косе, пленум Верховного суда СССР принял постановление, где, в частности, сказано:

«Право на необходимую оборону является одной из важных гарантий реализации конституционных прав и обязанностей граждан по защите от общественно опасных посягательств интересов Советского государства и общества, социалистической собственности, общественного порядка, жизни, здоровья, чести и достоинства советских людей».

В этом постановлении, очень точно отражающем давно назревшую общественную потребность, сказано еще, что «граждане имеют право на применение активных мер при защите от общественно опасного посягательства путем причинения посягавшему вреда, независимо от наличия у них возможности спастись бегством или использовать иные способы избежать нападения».

В этом постановлении сказано, наконец, что «состояние необходимой обороны возникает не только в самый момент общественно опасного посягательства, но и при наличии реальной угрозы нападения. Состояние необходимой обороны может иметь место и тогда, когда защита последовала непосредственно за актом хотя бы и окон-ченного посягательства, но по обстоятельствам дела для оборонявшегося не был ясен момент его окончания… Суды должны учитывать не только соответствие или несоответствие средств защиты и нападения, но и характер опасности, угрожавшей оборонявшемуся, его силы и возможности по отражению посягательства…»

Зачем я так обильно цитирую это постановление? Затем, что значение его выходит далеко за рамки чисто юридической сферы. Средствами права оно стимулирует гражданскую активность личности, поощряя не трусов, а смельчаков, давая гарантии не смиренным и робким, а гордым, решительным и благородным. Тем, кому невмочь ползать на брюхе перед садистом и хамом, кто не может позволить пьяному хулигану даже самую малость хозяйничать на нашей земле, упиваясь силой, глумясь и топча.

Конечно, право на необходимую оборону признавалось законом всегда, и постановлений, толкующих этот закон, тоже хватало. Но у нынешнего постановления есть одно существенное достоинство: оно не снабжено стыдливыми оговорками. Нет в нем бесконечных «с одной стороны», «с другой стороны», «наряду», «вместе с тем» и «однако». Нет всевозможных «подушек», создающих видимость объективности, а на самом деле отражающих лишь отсутствие четкости, ясности, принципиальности.

Читаю новое постановление пленума Верховного суда СССР: есть позиция! И она однозначна: пусть не надеется хулиган, что закон свяжет кому-нибудь руки в борьбе с беззаконием. Пусть не думает, что, опасаясь последствий, сробеет, стушуется жертва, побоится дать волю естественным человеческим чувствам.

Человеческим чувствам! Я подчеркиваю именно это. Не пресловутая «соразмерность», не дозировка дозволенных действий, не «око за око» — чувство, движение благородной души получают правовую охрану. Потолок терпимости к надругательству над личностью неизмеримо поднялся. Покорность и смирение перед лицом торжествующего хама вытесняются из нашего обихода. «Лучше не связываться» — уже не столько признак житейской разумности, сколько нравственный атавизм. Судебная практика активно начала поддерживать тех, кто не связываться просто не может.

Под арестом Трубкин не был — у него отобрали подписку о невыезде. Это дало ему возможность обратиться к нам в редакцию. «Что со мной станет? — спрашивал он в письме. — Расправятся ли со мной дружки хулиганов? Или я буду оболган и осужден? Не хотелось бы ни того, ни другого. Хочу жить с поднятой головой, работать, приносить пользу людям. Объясните, пожалуйста, в чем именно я не прав».

Ничего объяснять мы не стали — позвонили в прокуратуру области:

— Простите за бестактный вопрос: постановление пленума Верховного суда СССР от 16 августа сего года вам известно?

Ждали, признаться, сумрачного ответа. Получили иной:

— Известно, известно. Вопрос решен.

Пока следователь Харченко отдавал дань сложившимся стереотипам, косному правовому мышлению, отражавшему вчерашний день правосудия, руководство прокуратуры Херсонской области взглянуло на дело иными глазами.

Завершающий документ гласил: «Дело прекратить за отсутствием в действиях Трубкина состава преступления».


Он пришел к нам в редакцию вместе с женой, еще не оправившейся от потрясения, от всего, что так хочется вытряхнуть поскорее из памяти. Хочется, но вряд ли возможно. Инна Сергеевна плакала. Владимир Васильевич стойко отвечал на вопросы, с благодарностью вспоминая о том, как тепло отнеслись к нему все, кто первым узнал о случившемся. Особенно капитан милиции Владимир Павлович Качур — начальник следственного отделения Бериславского РОВД. Уж он-то знал, кто преступники и кто жертвы: злосчастная эта троица была горем всего района. Узнав, что дело прекращено, В. П. Качур с чувством облегчения пожал руку человека, оставшегося верным себе.

Мне приятно было сообщить Владимиру Васильевичу то, о чем он не знал: следственное дело было проверено заместителем прокурора Украины Михаилом Алексеевичем Потебенько, который признал, что прекращено оно правильно. А выздоровевшего Скачко и лечащегося от запойного пьянства Туркова будут судить: они обвиняются в злостном хулиганстве.

Все наконец заняло свои положенные места.

Когда-то, прощаясь с Мухиным — героем того давнего моего очерка «Завтрак на траве», я спросил его, не поступит ли он точно так же, попадись опять на его пути пьяные хулиганы. И услышал ответ: «Никогда!»

Дал себе слово Трубкина об этом не спрашивать. Не бередить его раны. Но — не сдержался. Спросил.

— Все случается, — говорю, — вдруг опять оскорбят и унизят. Нападут. На вас… На кого-то еще… Близких или чужих… Что вы будете делать, уже имея печальный опыт?

Трубкин смотрит на меня с удивлением, не очень веря в серьезность вопроса. Потом коротко отвечает:

— Бить!

Бросает взгляд на жену. Повторяет еще спокойнее:

— Бить!

1985


«Только что прочитали очерк всей семьей и спешим выразить нашу радость. Радость за Владимира Васильевича Трубкина и его жену Инну Сергеевну и еще, конечно, радость за наших прокуроров, проявивших понимание человеческой беды и продемонстрировавших свою верность закону». (Из письма Мельниковых, Всеволожский район Ленинградской области.)

«Прочитали и обсудили очерк всем коллективом. Мнение единое: поддерживаем позицию автора!» (Из письма молодых саратовских инженеров-конструкторов, слушателей комсомольской школы.)

Так или примерно так начинались сотни читательских писем, пришедших в редакцию после публикации очерка. Писем взволнованных, страстных, горячо поддерживающих выступление газеты. Писем, пронизанных мыслью, которую коротко и точно выразил один из читателей, генерал-майор артиллерии в отставке Н. Г. Разоренов: «Теперь, надеюсь, хулиганам, пьяницам, всем, кто бесчинствует, уверовав в свою безнаказанность, придется крепко призадуматься: их ждет не только последующее наказание в суде, но, возможно, и расплата на месте. Что посеял, то и пожал!»

«Могу сказать, что на меня произвело самое сильное впечатление, — пишет свердловчанка Т. Зимина. — Решительность по отношению к хамству, умение поступить по-мужски. Надоели инфантильность, растерянность, пустопорожние слова там, где «надо власть употребить». Хулиганская «удаль» вовсе не сила, а разнузданность труса перед лицом растерянного, рефлектирующего, не способного на поступок «антимужчины». Извините за резкость — накипело…»

Видимо, то же самое, только еще короче и эмоциональней, выразила Марина Метиева, полемически подписавшаяся: «Хрупкая девушка 18 лет». Вот полный текст ее письма: «Спасибо, товарищ Трубкин. Настоящие мужчины, оказывается, есть».

С этими высказываниями перекликаются строки из письма московского педагога-математика В. Панченко: «Воспитание будущего мужчины — благородного, решительного, смелого, надежного, если хотите, это, по-моему, ничуть не менее важная задача учебного заведения, чем воспитание будущего специалиста. А по высокому счету, может быть, и более важная».

С волнением читал я письма, авторы которых отдавали должное той товарищеской солидарности, принципиальности и твердости, которые проявил коллектив, где работает В. В. Трубкин.

«Заступиться за товарища можно по-разному, — размышлял ветеран Отечественной войны Л. Крутилин. — Можно по принципу «свой всегда прав». Или, как пишут порой в иных горе-характеристиках: за таким-то мы не замечали (?!) ничего плохого. Но можно и с общих идейно-нравственных позиций, руководствуясь гражданскими интересами, заботой о нашем общем деле. Такая защита дороже всего. Именно такой и видится мне та решительность, которую проявили в тяжелый для Трубкина момент его товарищи».

Как и следовало ожидать, многие читатели рассказали о похожих историях, свидетелями или участниками которых они были. Историях, далеко не всегда, к счастью, завершившихся трагическим исходом, но оставивших на долгие годы горький осадок в душе. Эти читательские исповеди интересны тем, что позволяют не умозрительно, а осязаемо и наглядно понять глубину и силу нравственного потрясения, которое испытывает человек, внезапно оказавшийся жертвой грубого ли, «утонченного» ли издевательства хулигана.

«Казалось, все позабыто, — рассказывал новгородец В. Д. Вихров, — но прочитал очерк, и снова перед глазами тот ужас, то отчаяние, которое охватило меня почти пять лет назад. Что случилось тогда?..»

Случилось почти то же самое, что и с Трубкиным. Тоже был пустынный пляж, палатка, затухающий костер, на котором турист Вихров приготовил обед. Только с ним была не жена — взрослый человек, помощник, опора, а двое детей: четырехлетняя дочь и девятилетний племянник. У дочери внезапно поднялась температура, отец уложил ее в палатке, напоил горячим чаем. До прихода катера, который вернул бы туристов в город, оставалось два часа. Два часа томительного, тревожного ожидания. И вот тут-то заявились «гости»: подвыпившие юнцы лет восемнадцати-девятнадцати. Один — с одноствольным ружьем.

«Не могу описать вам, как они издевались надо мной и малышами, — продолжал Василий Дмитриевич Вихров. — Слова, которые они изрыгали, не в состоянии выдержать бумага. Но дело даже не в словах… Они упивались своим всемогуществом, возможностью поиздеваться над более слабым. Конечно, я — один, с маленькими детьми — был куда слабее этих четырех вооруженных мальчишек-верзил… Откуда мне знать, заряжено ружье или нет? Да и степень опьянения, в котором они все находились, в любой момент могла их подвигнуть на самые неожиданные и непредсказуемые поступки…. Я был единственным защитником двоих детей, и я был готов на все! Абсолютно на все! У меня был с собой туристский топорик — я думал только об одном: когда ударить и кого ударить первым… В том, что я ударю, если только мне удастся опередить хулиганов, — в этом у меня не было сомнения».

По счастью, обошлось без удара: появились люди, и вооруженные «властители пляжа» трусливо бежали. «Им повезло, — заключает автор письма, — до трагической развязки оставались считанные мгновения. Но ведь и закономерного финала не наступило: хулиганы избежали наказания за свое преступление и, возможно, упоенные этим, продолжают издеваться над беззащитными людьми…»

А. И. Постников из Таллина не знал, естественно, о содержании письма В. Д. Вихрова, но его отклик — продолжение и развитие того же разговора: «Развязку истории, приключившейся с Трубкиными на Казацкой косе, кто-то, возможно, назовет трагической (действительно, чему радоваться: «полтора трупа»?!), но кто же иной повинен в этом, если не сами жертвы? Да еще вопрос: кто тут истинные жертвы?.. Нельзя допустить, чтобы происходило такое: преступники создают опасность для жизни и здоровья людей, а когда их «акция» сорвалась, взывают о помощи: «Помогите! Нас бьют!» Конечно бьют! А вы на что рассчитывали? На то, что униженные и запуганные вами люди подставят свои головы и скажут: «Бейте нас!»? Напрасные надежды!»

В. П. Петров из Чебоксар тоже рассказывал о «плене», в который он попал несколько лет назад. Пришлось ему лететь за тысячи километров на свадьбу дочери. Вместе с ним отправились жена и ближайшая подруга невесты — ее свидетельница на предстоящем бракосочетании. Прилетели поздним вечером, а надо еще поездом добираться до места назначения. Незнакомый город, темнота, безлюдье… И тут, на счастье, появляется какой-то парень: готов показать дорогу.

Словом, «проводник» оказался просто-напросто хулиганом. Пользуясь беспомощностью трех человек, обстановкой, в которой они оказались, он куражился над своими жертвами и словом, и делом. Основным «объектом» его издевательств была подруга невесты, но попутно доставалось всем.

«Помню чувство, меня охватившее, — продолжал В. П. Петров, — гнев и готовность на все, чтобы отстоять честь девушки, которая в этот момент была мне столь же дорога, как родная дочь. Я отвечал за нее, я был ее единственной защитой… Ощупал карманы: ничего. В темноте пытался найти на дороге камень, палку — хоть что-нибудь потяжелее. Нашел бы — несмотря на большую разницу в возрасте, несдобровать бы тому хулигану…»

И опять выручил случай: водитель шедшего мимо пустого автобуса правильно оценил обстановку и пришел на помощь. Преступник бежал. Кто знает, сколько жертв на его счету: и до, и после…

А вот еще одна история — одна из многих, рассказанных читателями. История, у которой, увы, иной поворот. О ней написал генерал-майор юстиции в отставке Л. Г. Попов.

За убийство без отягчающих обстоятельств (как говорится, и на том спасибо!) был предан суду 72-летний мужчина. Не «крепкий старик», как можно было бы написать, а тяжело больной человек. Он обвинялся в том, что «слишком круто» реагировал на «приставания» пьяного верзилы 24 лет, вооруженного ружьем. Старик выхватил ружье у хулигана и прикладом нанес ему удар. Тот умер — не от удара, от потери крови: пока «убийца» (дело происходило в безлюдной местности) искал врачей, свалившийся наземь пьяный приказал долго жить…

Старик был осужден к шести годам лишения свободы. Понадобилось немало усилий, чтобы закон и разум восторжествовали: дело было полностью прекращено «за отсутствием в действиях осужденного состава преступления».


Любопытно: все авторы писем, где рассказывались эти и им подобные истории, сосредоточили главное внимание не на фактологической и даже не на юридической стороне дела, а на том, что и как переживали они во время издевательств, которым подвергались.

«Не боль и не страх ощущала я, видя перед собой три пьяные, ухмыляющиеся рожи, — писала Е. Степанова из Иркутской области. — Было ясно: угрозы их могут осуществиться. Запросто убьют! Но, поверьте, это почему-то не пугало. А вот жуткое чувство унижения, оплеванности, бессилия нужного, полезного для общества человека (я честно работаю больше 30 лет, поэтому осмеливаюсь себя считать нужной и полезной) перед наглой шпаной — вот это чувство просто заполняло все существо. Невыносимо было терпеть то торжество, с которым они бранились и гоготали. И если бы у меня под рукой было хоть что-нибудь, пустила бы в ход, не колеблясь ни минуты. Но не было ничего — и «инцидент» завершился вполне «благополучно»: оплеванной душой и двумя синяками на моем лице — тот, кто был наглее других, ударил меня, немолодую женщину, несколько раз по лицу. Просто так… Напрасно мы потом с сержантом милиции объезжали район на мотоцикле: хулиганов след простыл».

«Тридцать семь лет (!) не могу забыть, как измывались надо мной озверевшие пьянчуги. Было это в сорок восьмом году на озере Шарташ. Тридцать семь лет! Незаживающая душевная рана — вот что такое глумление хулигана. Бессилие порядочного человека перед группой подлецов — какое моральное испытание, какой удар по человеческой совести! Физическая боль ничто перед болью душевной…» Это строки из письма свердловчанина А. Н. Добрынина.

Московский врач С. А. Лесков, как бы подытоживая эти высказывания, находил им точное и емкое объяснение: «Мы, наверно, еще не в полную меру осознаем, насколько возросло у советского человека чувство собственного достоинства, уважение к чужой и своей личности, а значит, и требовательность ко всем окружающим — уважать личность, не допускать даже самого малого ее ущемления. Вот почему иногда кажется (с позиций вчерашних, как правильно отметил автор очерка), что реакция оскорбленного человека вроде бы неадекватна угрозе. Да ведь дело-то в том, что это была реакция не только на угрозу саму по себе, а на все, что жертве пришлось пережить: на обиду, на попранное достоинство, на ощущение своего бессилия перед тупостью, наглостью, хамством… На каких весах все это измерить и взвесить?»

Мысль доктора Лескова представляется принципиально важной: духовное развитие нашего общества не могло не привести и к благотворным сдвигам в правосознании. Честь и достоинство человека оказываются ценностями столь же высокими, как жизнь и здоровье. Посягательство на них неизбежно влечет за собой меры самозащиты, которые должны получить правовую охрану. А тем более, как справедливо подчеркивала А. Куманькова, если человек «бросается на помощь другому, чья жизнь или честь оказались под угрозой. Ведь это характерная и драгоценная примета нашего общественного строя, нашего сегодняшнего времени! Разве могут суды это не учитывать?!»

Именно эти перемены в общественном сознании чутко уловил, воспринял и облек в соответствующий правовой документ пленум Верховного суда СССР, приняв 16 августа 1984 г. постановление «О применении судами законодательства, обеспечивающего право на необходимую оборону от общественно опасных посягательств». Многие читатели отмечали, что большую роль в принятии этого постановления сыграла печать, на протяжении нескольких лет сигнализировавшая о несоответствии иных судебных приговоров по такого рода делам возросшему общественному правосознанию.

«Передайте, пожалуйста, благодарность Верховному суду СССР, — просил днепропетровский читатель А. Лутак, — принявшему постановление, самый факт существования которого неизбежно окажет влияние и на судебную практику, и — что, наверно, еще важнее — на общественный микроклимат. Очень важно, что высший судебный орган страны во весь голос заявил о своей принципиальной позиции по такому общественно важному вопросу, полностью совпадающей с позицией огромного большинства советских людей».

Эта мысль читателя подтверждается материалами, имеющимися в моем распоряжении. Еще совсем недавно отношение к делам о так называемой необходимой обороне было несколько иным.

Вот передо мной выписки из архивного следственного дела.

Молодая женщина, мать двоих детей, систематически подвергалась побоям и оскорблениям со стороны вечно пьяного мужа. В очередном запое он вновь набросился на нее, жестоко избил. Ища спасения, она с детьми скрылась в сарае. Муж влез через окно, набросился на жену с ножом. Прижатая к стене, в отчаянии, не видя другого выхода, она схватила лежавший под ногами обух от топора и ударила им нападавшего по голове. Итог был смертельным…

Ситуация, казалось бы, очевидная. Но нет, постановления о прекращении дела за отсутствием состава преступления несколько раз отменялись — для новой проверки. Что же именно надо было проверить? А вот что: не могла ли несчастная женщина от преступника убежать?!

Разница в подходе к этому делу и к делу Трубкина, как видим, огромная. И причина этого очевидна…


Мысль о том, что неукоснительная защита органами внутренних дел, прокуратуры и суда права граждан на самооборону предостерегает потенциального преступника, сковывает его опасную для общества активность, — эта мысль звучала едва ли не в каждом читательском отклике. «Хотя хулиганы вряд ли читают «Литературку», — утверждала О. Семкина (Хабаровск), — но изменение обстановки почувствуют сразу. Страх перед возможным отпором с самыми решительными последствиями окажется более сильным, чем страх понести наказание».

Об этом же размышлял и В. П. Жданов (Мурманск), который взял себе в союзники писателя Шукшина. «Откройте, пожалуйста, — просил он, — книгу нашего незабвенного Василия Макаровича «Нравственность есть правда» на страницах 286–288. Прочтите — может быть, пригодится».

Открыл. Прочел. Еще как пригодилось! Вот что писал Шукшин «про хулиганов и как с ними бороться»:

«Я иду поздно ночью. Навстречу — хулиганы. Я вижу, что — хулиганье. Хуже — кажется, грабители. Сейчас предложат снять часы и костюм… Ну, а если я парень не из робких? Если я готов не снести унижения? Если, если… У них ножи и кастеты. Им — «положено». Мне не положено. И я делаю марафон в трусах. Не полезу же я с голыми руками на ножи! И стыжусь себя… за то, что у меня ничего нет под рукой. Мне так вбили в голову, что всякий, кто положил нож в карман, — преступник. Хулигану, грабителю раздолье! Он знает, что все прохожие перед ним — овцы. Он — с ножом. Ему можно…

…Как же мы искореним хулиганство, если нам нечем от них отбиться?!

…А что, если бы так, кто возымел желание взять нож и встретить на улице запоздалого прохожего, вдруг подумал: «А вдруг у него тоже нож?» Гарантирую: 50 процентов оставили бы эту мысль. Из оставшейся половины — решительных — половина бы унесла ноги в руках».

Как видим, писатель, достаточно хорошо знавший подлинную жизнь и человеческие характеры, действенной силой в борьбе со злом считал не столько сам ответный удар, сколько реальную возможность и, главное, правомерность такого удара. И, напротив, заведомая невозможность отпора, который не сулит смельчаку ничего, кроме, мягко говоря, неприятностей, несомненно, развязывает хулигану руки.

Истина вроде бы очевидная и разделяемая всеми! Оказалось: почти всеми. Редакционная почта принесла несколько писем, авторы которых с основными положениями очерка «Обед на песке» решительно не согласны. Правда, такие письма не составляют и одного процента всех полученных откликов, но, как справедливо заметил один из читателей, «количество — не всегда качество»: лучше «обратиться не к цифрам, а к существу дела».

Обратимся к «существу» и выслушаем аргументы противников. Заметим попутно, что лишь трое оппонентов подписали свои отклики, остальные же сообщили либо фамилию, либо только имя и не указали обратного адреса.

«Неужели нельзя было Трубкиным обойтись с подошедшими к ним ребятами нормально? Не пожалей они своего супа, и все обошлось бы», — утверждает Мовчан из Горького.

«Когда Трубкины собирались в дорогу, — вторит ему Е. Левусь, — разве они не знали, что им могут встретиться и хулиганы, и пьяницы? Ничего особенного на пляже не произошло, самая заурядная передряга. Подумаешь, какие тонкие нервы у столичного инженера!..»

«Как вы описали, Трубкин уже вышел из машины. Значит, ему лично ничего не грозило, а только жене, но она как раз сидела спокойно. Спрашивается, ему-то чего было надо?» (Письмо подписано: Ген. Г., Караганда.)

Еще одна цитата — из письма московской читательницы, подписавшейся: Татьяна М. «Над вашим «героем» ребята просто пошутили, припугнули его, а он, вместо того чтобы найти с ними общий язык, как-то по-умному отвязаться от пьяниц, испугался за себя и за свою машину… Да этим ребятам просто скучно было, они пообщаться хотели, поговорить. Надо было по-доброму пригласить их к столу, и они все расстались бы друзьями».

Вероятно, комментировать эти рассуждения необходимости нет — читатель сам, будем надеяться, даст им оценку. Интересно, много ли найдется охотников искать «общий язык» с хулиганами, делиться с ними трапезой и дружить домами?

Обратимся к письмам тех, кто возражает автору не с позиций «умиротворения» хулигана, боязни его разгневать, а с таких позиций, где исходная точка зрения не может не вызвать сочувствия. Наиболее убедительно изложил ее москвич И. Доронин.

Решительно осудив хулиганов, тов. Доронин напоминает о том, что никто вместе с тем не может «быть одновременно и потерпевшим, и свидетелем, и судьей, и исполнителем приговора». Читатель далее спрашивает: «Если мы таким образом начнем расправляться с теми, чье поведение нам не нравится или даже является явно преступным, зачем тогда правоохранительные органы? Зачем суд, прокуратура?..»

Разумеется, если действия потерпевшего являются хладнокровно избранной им самим, по своему субъективному разумению, мерой наказания для обидчика, то они мало сказать недопустимы — преступны. Месть, самосуд — что общего с этим имеют социалистическое правосознание и советский закон? Но мести ли был посвящен очерк? Или отчаянной реакции «пленника», подвергшегося многочасовым издевательствам и унижениям со стороны двух преступников-рецидивистов и третьего — хулигана-алкаша?

Впрочем, пусть ответят И. Доронину сами читатели.

И. А. Пугачева: «Если я не могу еще успокоиться, то представляю, что испытали, что пережили сами Трубкины. И скоро ли оправятся они от такого потрясения?.. Вообще, зачем, для чего, во имя каких теоретических схем, холодных предписаний и абстрактных запретов должен человек терпеть унижение, хамство, угрозы? А тем более — нападение? Кто вправе лишить его самого естественного — защитной реакции, ответного удара?»

С. А. Блинов: «Наверно, было бы и удобней, и правильней смолчать, не сорваться — пусть потом разберутся следователь и судья. Только будет ли «потом» — вот вопрос! Не для хулигана — для жертвы… Если хулиган доведет до конца свое дело, что жертве до того, какой приговор вынесут преступнику? Право на самооборону, по-моему, такое же естественное человеческое право, как право дышать».


Огромная читательская почта, пришедшая после публикации очерка «Обед на песке», интересна еще и тем, что выступление газеты побудило многих товарищей поделиться своими мыслями о серьезных и актуальных нравственных проблемах, далеко выходящих за рамки «конфликтной ситуации», послужившей для очерка сюжетной основой.

Читатели размышляли о недостатках этического воспитания в школе, о необходимости совершенствовать сложившуюся систему перевоспитания осужденных в исправительно-трудовых учреждениях, о целесообразности поощрения тех, кто смело вступает в борьбу с нарушителями общественного порядка. Наконец, едва ли не в каждом письме содержался вопрос: как продвигается следствие по делу участников нападения на семью Трубкиных?

Мы опубликовали официальный ответ прокурора области. В нем сообщалось о том, что Турков и Скачко присуждены к различным срокам лишения свободы.

А закончить это послесловие к очерку лучше всего строками из письма ялтинца А. Морова — он выразил, пожалуй, общую нашу надежду: «Был завтрак на траве, был обед на песке — как хочется верить, что про ужин писать не придется».

Пример

Билет на самолет был уже взят, командировка подписана, гостиничный номер заказан. Лететь предстояло десять часов — в другой конец огромной нашей страны. Я позвонил, чтобы справиться, брать ли теплые вещи: в Москве уже лето, а там, глядишь, еще холода.

Сообщили мне, однако, не о погоде: человек, чьеписьмо позвало в дорогу, умер, сраженный четвертым инфарктом.

Полет не состоялся. Очерк написан не был. Папка с материалами дела осталась в моем столе.

Прошло два с лишним года, но история та не забылась, боль не утихла. Боль от того, что далеко не всегда удается вовремя протянуть руку, прийти на помощь, спасти…

Едва ли не каждая житейская драма имеет множество граней. Собравшись лететь на Дальний Восток, я видел одну. Теперь, по прошествии времени, мне открылась другая. Сюжет не устарел, но завистники и лжецы ушли от расплаты.

Назвать их сейчас — всех, поименно? Имею ли право? Этих людей я не видел, в глаза им не посмотрел. Что подвигло их оболгать человека, которому почти все они обязаны всем?

Конечно, ничто не мешало начать журналистское следствие. Случалось, такие «раскопки» начинались многие годы спустя. Случалось — если была в том острейшая необходимость.

Надо ли? Мне показалось: не надо. Поздно!


Тридцать лет назад в далекий, очень далекий город, только-только начавший новую жизнь, приехала из Ленинграда выпускница исторического факультета: молодой, жаждущий дела искусствовед. Людмиле Евгеньевне — дадим ей такое имя — было тогда двадцать шесть.

На ее долю многократно выпадала радость открытия: за сотни километров от дома, преодолевая гигантские безлюдные пространства не только на вертолетах, но и на собачьих упряжках, под проливным дождем и в многосуточную пургу, находила она народных умельцев. Никому не ведомых. Не имеющих ни специального образования, ни профессиональной подготовки. Привозила их в областной центр, пробивала жилье и работу, обучала азам искусства. Косторезы, гранильщики и ювелиры, мастера миниатюрной скульптуры, декораторы, вышивальщики — сколько их получило пропуск в искусство благодаря активности этой болезненной женщины, чья сила была в любви к делу, составившему смысл ее жизни. Смысл и цель…

Шли годы. На пустом месте возник и развился заметный творческий центр. О местных художниках узнали далеко за пределами области. Их работы выставлялись в разных городах страны, в том числе и в Москве. О них много писали — прежде всего сама Людмила Евгеньевна: вышло несколько работ, посвященных творчеству тех, кого она открыла, для кого была и учителем, и советчиком, и другом. Об их таланте, ею самою взращенном, написала она диссертацию — стала кандидатом наук.

Шли годы. Безвестным некогда самоучкам несли они опыт, знания, мастерство. Иные стали членами творческого союза — первыми в регионе. Появилась наконец-то возможность создать областную организацию Союза художников. Возглавила ее вскоре Людмила Евгеньевна. И оставалась на этом посту четырнадцать лет.

Для иных ответственный пост — синекура, возможность числиться, ничего не делая. Для Людмилы Евгеньевны он стал стимулом к еще большей активности. Именно в эти годы ею написано несколько книг, десятки статей, проведено множество передач по телевидению и по радио. Едва ли был в области хоть какой-то участок работы, имеющий отношение к сфере культуры, который обошелся без ее живого участия — увлеченного, страстного. Не формального, а — с душой. Смотрю на список ее общественных обязанностей: обком профсоюза, областной Совет защиты мира, президиум областного Общества охраны исторических памятников, правление общества «Знание», советы управления культуры, книжного издательства, областной, городской худсоветы… Ни одна организация не сообщила впоследствии, что это были формальные, номинальные, почетные, что ли, посты. Нет, «личный вклад» Людмилы Евгеньевны в культурную жизнь области, сказано было впоследствии в одной из характеристик, «трудно переоценить».

Трудно — да, но оказалось, что не невозможно.

Став инвалидом и выйдя на пенсию, с трудом оправившись от двух инфарктов и острой вспышки хронического нефрита, Людмила Евгеньевна на очередном отчетном собрании попросила освободить ее от тех обязанностей, которые были уже не по силам, не по возрасту, не по здоровью. Просьбу уважили.

А три месяца спустя Людмилу Евгеньевну арестовали. Обвинение гласило: систематическое вымогательство и получение взяток; злоупотребление служебным своим положением в корыстных, низменных целях.


Как ни горько признаться, но подобные перевертыши нам не в диковинку. Злостно пользуясь большим социальным доверием, превращая должность в источник наживы, пересаживались, случалось, из солиднейших кресел на скамью подсудимых вчерашние ректоры и директоры, начальники главков и трестов, председатели объединений, а то и повыше. Обнажали — без грима, без ретуши — скрытые масками лица. Так что снова скажу: как это нам ни печально, но падение былого кумира не есть событие беспрецедентное. Люди с двойным дном обнаружиться могут повсюду. Даже в мире искусства.

Падение Людмилы Евгеньевны потрясало отнюдь не своей уникальностью, а тем, что оказывалось в кричащем, абсурднейшем противоречии со всей ее жизнью. Той, что шла у всех на глазах более четверти века.

И, однако, был документ, который никак не отринуть. Семь художников «по доброй воле, без чьего-либо наущения» официально признались, что не раз и не два «слабовольно, но вынужденно позволили себе сделку с совестью и законом»: уступили «домогательствам всесильного председателя облотделения СХ и пред. худ. совета, от которой зависела судьба наших произведений, возможность пробиться на зональные и республиканские выставки, получить командировку с творческими целями…».

Следовал горестный перечень преступных «дарений»: все это были плоды личного творчества (кулоны, коврики статуэтки) и магазинные сувениры… Перечень длинный, но точный: в квартире Людмилы Евгеньевны все предметы оказались на месте — хозяйка не отпиралась: да, именно их подарили ей те, кто раскаялся после в своем слабоволии. И свидетели подтвердили: точно, они! Психологическая загадка: взяточник, вымогатель не только не прятал в тайник уличающие его поборы, а зазывал гостей, чтобы с гордостью их показать…

Замечу, что и следователи, и судьи, несомненно, преследовали благую и важную цель. Стремились внести посильный свой вклад в очистительную работу, которая диктуется временем и отражает насущное требование общественности: выжечь полностью лихоимство в любых его проявлениях как зловредную опухоль. Со всеми ее ядовитыми метастазами. Выжечь — невзирая на лица. А если точнее — взирая! По принципу: кому больше дано, с того больше и спросится. Потому что любая поблажка «с учетом заслуг» вовсе не пресекает подобное зло, а плодит его, ставя «заслуженных» выше закона.

Можно только приветствовать верных долгу юристов, кому ничьи посты и «заслуги» не мешают делать свое правое дело, кто тонко и точно чувствует зов времени, общественную потребность, общественный гнев. При одном непременном условии: чтобы гнев этот, страстный и праведный, не слепил им глаза.

Что же она вымогала, Людмила Евгеньевна? Как? За какие блага? Чем торговала, превратив в барахолку чистое поле искусства?

Материалы судебного дела отвечают на эти вопросы. Отвечают, повергая меня, признаюсь, в полнейшее недоумение.

Беру для примера один из документов.

«Путем вымогательства… (подсудимая. — А. В.) получила от художницы Ш. в виде взятки грампластинку «Калинка» стоимостью 1 руб., один кг урюка стоим. 2 руб., кошелек стоим. 1 руб. 50 коп., флакон духов стоим. 2 руб. 50 коп., губ. помаду стоим. 5 руб.».

«Объекты» жалки и комичны, но я отнюдь не хотел бы вызвать этим читательский смех. Мерзкая сущность подачки всем хорошо известна: коварство ее не в сумме, а в факте. Ничтожные сувениры, унизительные дары — ловушка для слабых. Для тех, у кого нет ни морального стержня, ни принципов, ни достоинства. Опутанные и прирученные, они радеют своим искусителям, закрывают глаза на их отнюдь не бездумные «шалости», вольно, невольно ли отличая угодников, выделяя их из общего ряда.

Сказано было: бойтесь данайцев, дары приносящих, — время отнюдь не внесло коррективы в эту мудрую формулу. Но любая формула не больше, чем формула, наполняют ее реальным, осязаемым содержанием люди и обстоятельства. Чем могла порадеть Людмила Евгеньевна — не абстрактная, умозрительная, а подлинная, живая, в тех условиях, в которых жила, при отношениях, какие имела с людьми, ее окружавшими, — чем могла, например, порадеть за пластинку «Калинка»? Чем — могла и чем — порадела?

Вот на эти вопросы ответа в пространнейшем приговоре, к сожалению, нет. Я нашел их совсем в других документах — в объяснениях, которые дали сами же обличители. В их простодушных признаниях, перечеркнувших свой же донос.

До поры до времени все эти люди жили общими интересами, общей судьбой. В достаточном отдалении от крупных культурных центров круг художников узок: дом Людмилы Евгеньевны был для многих и их домом. Приезжавшие из районов попросту здесь размещались, местные шли без приглашений на горевший всегда огонек — ждала их не рюмка, а разговор об искусстве. Порой — суровая критика. Всегда — умный совет. То, что принято называть творческой атмосферой.

И, поверьте, я очень бы удивился, если бы сюда приходили только с пустыми руками. Как по схеме — не знаю, по-людски же в дружеский дом, который ты посещаешь все время, где и стол для тебя, и кров, и уют, только с пустыми как-то не принято. Если кто-то считает иначе, — что ж, пусть я буду не прав…


Много лет назад, в студенческую мою бытность, один из старейших профессоров, готовя нас, молодых, будущих следователей и судей, прокуроров и адвокатов, бережно относиться к оказавшейся в нашей власти чужой судьбе, зачитал с кафедры не очередную статью Уголовного кодекса, а отрывок из фельетона Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Дело студента Сверановского».

«О, этот суконный язык! — восклицали сатирики. — Он всему придает важность и значительность.

Попробуйте переложить на этот язык такую простенькую фразу:

«Мария Ивановна сидела на диване и читала книгу, мягкий свет лампы падал на перелистываемые страницы».

Вот что получится:

«17-го сего апреля, в два часа пополуночи, в квартире № 75 была обнаружена неизвестная гражданка, назвавшаяся Марией Ивановной, сидевшая в северо-западном углу комнаты на почти новом диване, купленном, по ее заявлению, в магазине Мосдрева. В руках у нее удалось обнаружить книгу неизвестного автора, скрывшегося под фамилией А. Толстой, каковую она, по ее словам, читала, употребляя для освещения как комнаты, так равно и книги настольную штепсельную лампу с ввернутой в таковую электрической лампочкой силою в 25 свечей и, как утверждает экспертиза, накала в 120 вольт».

Правда ведь, таковую явно преступную гражданку хочется немедленно изолировать от общества, избрав мерой пресечения взятие под стражу».

Да, звучит довольно зловеще…

Не так ли звучит и вот этот отрывок из приговора: «В качестве взяток под видом дружеских подношений и сувениров подсудимой получены… многочисленные украшения, парфюмерия, туалетные принадлежности, продукты и пр.». Этот же перечень в другом документе, изложенном языком человеческим, выглядит совершенно иначе.

«Вопрос свидетелю М. Перечислите предметы, которые вы подарили обвиняемой.

Ответ. Сумочку-косметичку, духи за пять рублей, кулон на цепочке (оценен экспертизой в 8 рублей. — А. В.)

Вопрос. Обвиняемая, признаете ли вы, что вами получены перечисленные предметы?

Ответ. Признаю. Кулон в подарок на день рождения, духи по случаю 8 Марта, сумка-косметичка на Новый год.

Вопрос. Свидетель, вы подтверждаете уточнение подсудимой?

Ответ. Подтверждаю. Дополняю, что на Новый год, который мы вместе встречали, мною принесены к столу как подарок обвиняемой еще бутылка шампанского и коробка конфет.

Обвиняемая. Подтверждаю. Свидетель, перечислите подарки, которые вам сделала я.

Ответ. Ткань на блузку ко дню рождения, домашний халат на 8 Марта, серьги на Новый год…

Вопрос следствия свидетелю. Перечислите, какие подарки вы сделали обвиняемой.

Ответ. Декоративный стакан, лоток для мелких изделий, шарф и глиняный петух.

Вопрос. Обвиняемая, вы признаете показания свидетеля?

Ответ обвиняемой. Признаю. Имею встречный вопрос: по какому случаю были сделаны эти подарки?

Ответ свидетеля Щ. На Новый год, ко дню рождения и на 8 Марта. Хочу добавить: я делал эти подарки, чтобы попасть на республиканскую выставку.

Вопрос обвиняемой свидетелю. В каком году был сделан вами первый подарок?

Ответ. В 1978-м.

Вопрос. В каком году ваши работы были отправлены на республиканскую выставку?

Ответ. В 1976-м.

Вопрос. В каком году худсовет отказался принять на выставку ваши работы?

Ответ. В 1980-м.

Вопрос. Когда именно, после того как ваши работы были отклонены худсоветом, вы подали заявление о даче мне взяток?

Ответ. Через неделю.

Обвиняемая. Больше вопросов к свидетелю не имею».

Что за бесовская магия понудила этих «свидетелей» оборвать прежние связи, перечеркнуть прошлое, вывернуть его наизнанку, очернив ту, с которой многие годы бок о бок шла жизнь? Злоба? Зависть? Комплекс неполноценности вкупе с точным расчетом: отшвырнуть того, кто больше не пригодится? Отшвырнуть, представ при этом отнюдь не клеветником, а ждущей сочувствия жертвой…

Право, не знаю. Могу лишь предположить, вспоминая циничный афоризм «прагматиков»: «Не желаешь себе зла — никому не делай добра».

К чему скрывать: взятки под видом дружеских подношений, увы, не такая уж редкость. «Ответственный товарищ», о нем пойдет речь в очерке «Ширма» — тот, что в курортной баньке запродал себя казнокрадам, — получил, конечно, не взятку, а «привет от друзей»: десятки тысяч рублей, уложенных в чемоданчик. Любители сладкой жизни и слишком дружеского внимания подчиненных, убежденные в абсолютнейшей своей неуязвимости, обладатели весьма высоких постов, ничуть не смущаясь, выдавали страшные эти дары за невинные сувениры. И купюры, и золото, и бриллианты, и корзины с фруктами и коньяком. Кстати, был там тоже художник, местная знаменитость, лакейски дежуривший у подъезда, чтобы вручить любимому «мэру» собственное творение. Любовь ответная не замедлила: за счет государства, в обход тех, кто ждал терпеливо и честно, «мэр» одарил торгаша от искусства просторной квартирой.

И «сильные личности», о которых много писалось, тоже обогащали словарь, именуя подкуп — «подарком», уворованный куш — «платой за труд». Как и некоторые осужденные ныне дельцы на ниве культуры, выделявшие подчиненных по единому признаку: дарит или не дарит. Не сумочку-косметичку — перстень с каменьями, манто для супруги. И то сказать, эти дарители тем не чета: другие возможности, и масштаб, и размах…

Чем же в принципе отличаются ядовитые лжедары от даров в подлинном, незамутненном смысле этого слова? Ведь уже написано выше: дело не в сумме.

Конечно, не в сумме. В реальных человеческих связях! В том, какие отношения — непредвзято, естественно — создает жизнь. В одних случаях даже ценный подарок — это только подарок. В других даже пустяк — это капкан. Первый шаг к падению. Преступный вызов закону. Судьи на то и судьи, чтобы уметь отличать…


Областной суд обвинение счел доказанным: пять лет с конфискацией — и губ. помады стоим. 5 руб., и сумочки-косметички, и недоеденной коробки конфет. Вся жизнь под откос!

Но нет, это был отнюдь не конец. В Москве дело подвергли спокойной и объективной проверке. Представитель прокуратуры республики просил коллегию Верховного суда РСФСР приговор отменить. Найдя, что выводы областного суда противоречат закону, коллегия так и поступила, но мера пресечения до окончания нового следствия оставалась все же без изменений. К чести прокуратуры области надо сказать, что эту ошибку она вскоре исправила: Людмилу Евгеньевну освободили. Иные из обличителей стали менять показания. Вдруг оказалось, что они «дружили домами», гостили «на взаимных началах», проявляли естественное товарищеское внимание «без побочных соображений». От чистого сердца…

Нападки, предательство бывших друзей, все испытания Людмила Евгеньевна еще как-то сносила. Крепилась. Держалась. А тут — уже дома, освобожденная — тут как раз и сдалась: снова инфаркт! Два — один за другим…

Ее письмо ко мне написано за три недели до смерти.


Так получилось, что печальная эта история совпала по времени с совершенно другой: по сюжету другой, по «географии», по финалу. Мне хочется очень коротко рассказать о ней — не затем, разумеется, чтобы наивно столкнуть их. Вторая история нагляднее прояснит вовсе не новую, но всегда актуальную мысль: любая конфликтная ситуация может быть решена, любой узел распутан, если берутся в расчет реальная жизнь, условия, которые существуют, а не те, что лишь могут существовать.

…На одном из солиднейших юридических форумов обсуждали судебную практику по делам о хищениях. Докладчик оперировал фактами: иные суды подходили к преступникам слишком уж либерально.

Был пример, что особенно впечатлял. Верховный суд Грузии, как правило, к расхитителям непримиримый, вынес неожиданно приговор, поражающий мягкотелостью. Светлану Николаевну С-ву, экономиста из города Рустави, которая присвоила почти 14 тысяч казенных рублей, осудили условно!

Легкий шум, прошедший по залу, означал одобрение критике: такими поблажками зло не пресечь…

Председатель Верховного суда Грузинской ССР Акакий Григорьевич Каранадзе попросил слово для справки. Вот как записана в моем блокноте его короткая речь.

«Три года условно за расхищение 14 тысяч рублей… Если ограничиться только этой информацией, приговор действительно покажется непростительно мягким. Кто он, однако, сей расхититель? Каким образом деньги присвоил? Почему? Что с ними стало, с деньгами? Как сам виновный относится к содеянному? Пока мы не ответим на эти вопросы, нельзя сказать, насколько справедлив приговор.

Вы читали бумаги, мы видели конкретного человека. Видели и слышали. Это далеко не одно и то же: только читать или видеть и слышать.

Осужденной С-вой Светлане Николаевне двадцать три года. Она из семьи со скромным достатком. Несмотря на возраст, пользуется в коллективе большим авторитетом, уважением и доверием. Даже после того, что с нею случилось. А случилось вот что. Она полюбила недостойного, подлого человека. (Фамилия, разумеется, была названа, я обозначу ее буквой «Д». — А. В.). Этот Д. клялся ей в верности, говорил, что хочет жениться, да, мол, родители против, поставили жесткое условие: жениться только на той, у которой машина «Волга».

Они жили у родителей Светланы, открыто, не таясь, представлялись всем как супруги, вели общее хозяйство, ждали ребенка. Д. ее убеждал: я тебя никогда не брошу, но у нас традиция — не перечить воле матери и отца. Я не смею пойти в загс и сыграть свадьбу, как полагается, раз они против.

С-ва боялась потерять отца будущего своего ребенка. Ей казалось: достаточно исполнить желание его родителей — и устроится вся ее жизнь. Воспользовавшись доверием старших товарищей, она в несколько приемов вынула из заводской кассы 14 тысяч рублей. (Акакий Григорьевич рассказал, как именно ей удалась преступная операция. Эту часть я опущу — не хочу никого учить непочтенному ремеслу. — А. В.). Оставалось совсем немного до требуемой суммы, когда С-ва поняла, что «любовь купить невозможно. Тем более на ворованные деньги». Это ее слова из протокола явки с повинной: все присвоенные деньги она добровольно возвратила. И еще добавила: «Большего счастья, чем жить честно, не существует».

В данном случае суд не счел возможным вынести строгий приговор, потому что это был бы не строгий приговор, а жестокий. И значит — несправедливый…»

Позже в Тбилиси я встретился с членом Верховного суда Грузии Хаджимуратом Дмитриевичем Валиевым, под ьим председательством был вынесен приговор Светлане. Он дополнил рассказ А. Г. Каранадзе еще несколькими подробностями. Вот такой, например. Номера всех купюр, возвращенных Светланой, совпали с теми, которые указал банк. Значит, вернула она те самые деньги, что были ею «изъяты», а не их эквивалент. Для казны никакого значения эта деталь не имеет. Для суда она, хоть и косвенно, подтверждала искренность подсудимой. Достоверность ее показаний. Как еще и вот эта деталь: в тот же день, когда Светлана явилась с повинной, Д. бесследно исчез. Вернулся не скоро — с новой женой, за рулем собственной «Волги».

Решиться на снисходительный приговор грузинским судьям было, наверно, непросто. Ничуть не хуже нас с вами они слышали властный зов времени — навести повсеместно порядок, решительно и бескомпромиссно карать лихоимцев, воров. И конечно же они не могли не предвидеть, как отнесутся к их «мягкотелости» те, кто в таком приговоре увидит всего лишь пример плохого судейства.

Однако соблазн избавить себя от укоров не помешал им остаться верными совести и закону. Дело, которое они разбирали, было для них не более чем делом гражданки такой-то, а отнюдь не дежурным примером для статистической сводки.

Что показал нам суд, вникнув в жизнь подсудимой, поняв и учтя побудительные мотивы ее тяжкого (подчеркнем это: тяжкого!) преступления? Примиренчество к расхитителям, покровительство тем, кто грабит казну? Или мудрость, спокойствие, человечность, без которых «юстиция» переводится не как «справедливость», а как «глухота»?

Я думаю, прежде всего, он дал пример объективности, не подверженной никаким сторонним влияниям, пример исполнения долга без оглядки на то, как предстанет этот пример в годовых и квартальных отчетах.

Осуждение же Людмилы Евгеньевны если и было каким-то примером, то всего лишь примером поспешности и суетливости, но никак не стремления преуспеть в наступлении на презренных мздоимцев. Хотя, возможно, в какой-нибудь сводке, лишенной реального содержания и жизненной правды, он и выглядел удачным примером: мы, мол, тоже в ногу со временем! Не отстаем!

Ну а вдруг «отстаем»? Может, точно тогда, когда с упоительной страстью уличали Людмилу Евгеньевну в «вымогательстве» губ. помады и коробки конфет, рвачи без кавычек обирали спокойно ближних и дальних? Очень даже возможно… Потому что война против мнимых преступников — лучший заслон для преступников подлинных: это правило исключений не знает.

Пример для отчетности и пример для окружающих — далеко не одно и то же. Эта старая истина обретает особый смысл, когда речь идет не о столбиках цифр, а о чести, о добром имени, о свободе, а то и о жизни.

Потому что пример примером, а человек — Человек.

1984


Ждать официальных ответов на этот очерк, конечно, не приходилось: фамилий героев нет, имена их изменены, даже город, где доконали Людмилу Евгеньевну, и тот читателям не сообщен.

Однако в городе этом сотни людей без труда отгадали, кто есть кто. И откликнулись не официальными — очень личными, очень страстными письмами.

«Скоро рассвет, пора на работу, — так начиналось письмо Алевтины Федоровны Гусевой. — Спешу написать сразу, под впечатлением этой ночи… Я допоздна занималась хозяйством, только погасила лампу — телефонный звонок: моя подруга. «Ты читала?! Про нашу Людмилу Евгеньевну… (В письме она, разумеется, названа подлинным именем и подлинным отчеством. — А. В.). Я же говорила: правда придет». Она рассказывает, а я плачу. Не могу сдержать слез, и все. Так мне стало за Людмилу обидно: не дождалась. Но остались друзья, знакомые, сослуживцы: пусть знают, что честный и чистый был человек, сколько бы грязи ни лили…»

Алевтина Федоровна подробно описала, как всю ночь она обзванивала знакомых, поднимала их, сонных, с постели, не имея терпения дождаться утра, и те тоже звонили своим знакомым, хотя никакой практической надобности в этой срочности не было, ждали больше, несколько лишних часов уже ничего не решали. Да и вообще все это пришло слишком поздно, слишком поздно…

«Как же так?! — размышляла читательница. — Человек был гордостью города, так много для него сделал, отдал ему, можно сказать, всю жизнь. Вдумаемся: всю жизнь! А город пошел на поводу у завистников, сплетников и ханжей…»

Это был, пожалуй, несправедливый упрек: город все-таки не пошел. Десятки писем, которые я получил из этого города, — от людей разного возраста, разных профессий, от тех, кто лично знал Людмилу Евгеньевну, и от тех, кто только слышал о ней, — эти письма говорили со всей непреложностью: навет был вполне очевиден и раньше. Те, кто умеет и хочет думать, кто не берет на веру любой вздор потому лишь, что вздор этот скреплен почтенной подписью и солидной печатью, без труда разглядели в нагромождении «фактов» произвольные обобщения, подогнанные под готовые выводы. Под такие выводы, которые предшествовали анализу, а не следовали за ним.

И вот именно это было для меня самым отрадным. Ибо, если по правде, не жалобы заинтересованных лиц и даже не печатное выступление публициста защитили доброе имя Людмилы Евгеньевны, а сила общественного мнения, на которое можно, конечно, давить, но, как показывает жизнь, без большого успеха. А если и с успехом, то ненадолго.

Ну, а Светлана… Позвонил Акакий Григорьевич Каранадзе: «Мы проверили, как она сейчас живет и работает. Достойно живет. И работает добросовестно. Выходит, спасли человека. А ведь можно было…»

Он не продолжил, да и я не стал уточнять.

Пошлость навыворот

Гремела балаганная музыка, постоянные обитательницы местных подворотен переругивались с клиентами, зазывалы лениво выкрикивали привычные фразы. Сверкали сотни рекламных щитов, витрины с выставленным напоказ ходким товарцем, иллюминированные муляжи.

А рядом, совсем рядом спал великий город — колыбель искусств и ремесел, родина мужественных и чистых людей. Спал Амстердам, его устремленные в небо соборы, его дворцы и музеи, его ладно пригнанные друг к другу, узкотелые дома с островерхими кровлями, — свидетели минувших эпох. Под этими кровлями жили отнюдь не аскеты, отрешенные от всего земного, — жили люди, знавшие толк в радостях бытия. Ведь это здесь, в двух шагах от «игривых» кварталов, торгующих ныне душою и телом, сидела Саския на коленях Рембрандта, и Даная раскрывала объятья, с улыбкой встречая любимого и желанного…

Нам близки и поныне их живые человеческие порывы, их здоровая чувственность, эмоциональный подъем — в неотторжимости от духовного преображения, которое несет любовь. Как же далеки эта гармония жизни, этот культ любви во всех ее проявлениях от унылой «свободы» распутства, которую с ликующим торжеством подносят обывателю «порношоу» и «порношопы».

Я зашел в один из них — ночной магазинчик, нагло раскинувший свои привлекательные дары. Две дамы неопределенного возраста разглядывали диковинные картинки в глянцевитых журнальчиках, навалом разбросанных по стеллажам. Бородатый парень с бицепсами чемпиона по боксу деловито разъяснял покупательницам преимущества одного журнала перед другим. Дамы почтительно слушали, кивали головами. Я заглянул через плечо продавца: картинка вызвала даже не брезгливость, не возмущение, а прежде всего чувство безысходной тоски. Подумалось: до какой степени одичания должен дойти человек, чтобы потребность в телесной (не говорю о духовной) любви обернулась «виртуозностью» скотства…

Подумалось еще и другое: отчего же, собственно, пасуют те, кому надлежит исполнять закон? Еще более полувека назад была подписана Всемирная Женевская конвенция по борьбе с распространением порнографии. Под этой конвенцией стоят подписи более шестидесяти государств. Правда, точности ради, следует сказать, что страны, наиболее усердно поставляющие на мировой рынок порнопродукцию, к конвенции не присоединились или, подписав ее, затем свои подписи сняли. И все же среди тех государств, которые формально значатся участниками конвенции, немало таких, где эта продукция имеет совершенно легальный, свободный сбыт. Как же все-таки совместить существование действующего международноправового акта и тот грустный феномен, который знаком каждому, кто хоть раз побывал за пределами социалистического мира: безнаказанное распространение откровенно циничной продукции, тиражированной и рекламируемой всеми способами, доступными современной технике? Сколь бы ни размывали границы понятий «чувственность» и «любовь», как бы ни ссылались на необходимость преодолеть путы и ограничения, сковывающие человеческое естество, остается, видимо, непреложной бесспорность того содержания, которое испокон веков вкладывалось в липкое и грязное слово «порно»: грубое, циничное изображение или описание взаимоотношений между мужчиной и женщиной с исключительной целью разжечь, возбудить, извратить половое чувство. Именно против такого нападения на подлинно человеческое естество всегда восставала совесть, именно на пути этого мутного потока был поставлен заслон в виде внушительного международного закона.

Так почему же все-таки он стал кое-где мертвой буквой? Не потому ли, что, превратившись в отрасль индустрии, спекулирующей на тайных, сластолюбивых страстях, этот поток оказался плодоносящим, а там, где пахнет деньгами, закон почтительно отступает. Ну, а вместе с международными обязательствами, вместе с законом, на них основанным, ради прибылей принесены в жертву и нравы, деформированные разгулом порока, вылезшего из подполья, «легализовавшегося» и даже нашедшего своих теоретиков, которые подвели под него какую-то очень «научную» базу…

Советский Союз, где «проблемы» порнографии никогда вообще не существовало, присоединился, однако, к Международной конвенции еще в 1935 году, движимый стремлением внести свой вклад в борьбу с этим вселенским злом. И действительно, уж на что другое, а на терпимость прокурорской власти к распространителям похотливой продукции мы пожаловаться никак не можем. Чуть вылезает из щели какой-нибудь доморощенный циник, как тотчас на него обрушивается карающий меч. Удельный вес этих преступлений совершенно ничтожен, но я уверен, что в абсолютных цифрах соответствующие показатели у нас намного выше, чем в странах, где порнографические издания свободно выпускаются и продаются: ведь даже бесконечно малые величины достаточно велики по сравнению с нулем.

Любопытная деталь: порнопродукция, за распространение которой держат ответ перед нашим судом, почти всегда зарубежного происхождения. Тому, что безнаказанно имеет хождение там, у нас поистине неуютно.

Несколько лет назад я был на одном из таких процессов. Судили артиста. Музыканта. Участника довольно популярного в ту пору ансамбля. Вокально-инструментального, как их теперь называют.

Артисту было двадцать два года. Из первой же своей зарубежной поездки он привез нелегально журнальчики определенного содержания и фильмы — столь же определенного. Привез, чтобы продать. И преуспел.

Даже там, за кордоном, где пошлость штампуют безнаказанно на потребу похотливому мещанину, даже там есть все-таки разные степени нравственного падения у тех, кто все это сочиняет и издает. Есть совсем откровенное, оголтелое, торжествующее бесстыдство. И есть бесстыдство застенчивое, смущающееся себя самого, чуть прикрытое лирическим сиропом, дешевой сентиментальностью или плоским натужным юмором для недоумков.

Наш артист избрал оголтелое. Самое разнузданное. Лишенное даже видимости какого-то чувства. Скотство холодное и деловое. Техника любви — есть такой термин у бизнесменов и угождающих им «теоретиков». Они всюду суют это слово — «любовь» — в надежде, что оно как-то облагородит их гангстеризм. Но при чем здесь любовь? Зачем любви, то есть высочайшему душевному подъему, эмоциональному восторгу, преклонению, готовому на подвиг, на самопожертвование, на риск, зачем ей — «техника»? Как вообще могут ужиться рядом два этих слова?

Впрочем, вопросы наши бессмысленны. Неизвестно даже, кому их задать. Сочинителям и издателям? Потребителям, которые — из той же команды?

Спекулянт пошлостью, право же, меня занимал не очень. В выборе объекта для сделок сказалась не только завидная для юного служителя муз точность рыночного расчета, но еще и убогость его «артистической» личности, духовный и нравственный примитив, видный просто с первого взгляда. Загадки он не представлял ни малейшей, а вот покупатели грязной экзотики, щедро опустошавшие ради нее свои кошельки, — они внимание привлекали.

Почтенный отец семейства… Кандидат наук, сеющий в вузе разумное, вечное… Заместитель директора ресторана, сохранивший, несмотря на доступность подсобок и кухни, весьма неплохую спортивную форму…

Что привлекло их в этой муре? Чем обольстили глянцевитые картинки, где — не люди, нет, манекены, у которых не лица, а маски, — разыгрывают дурацкие «мизансцены»? Ведь для здорового человека естественно реальное, подлинное удовлетворение своих потаенных желаний, но отнюдь не суррогат, не подделка, не подглядывание в замочную скважину.

Вряд ли сами «свидетели» могли бы ответить на эти вопросы. Даже если бы захотели. Тому, у кого здоровое тело и здоровый дух, все это чуждо не потому, что запрещено, а потому, что противно. Ну, а если уж не противно…

Я выслушал приговор с чувством душевного очищения. Даже, пожалуй, — телесного. Бизнес на похоти у нормального человека не может вызвать ни сочувствия, ни понимания. Как и сама похоть.


Тем поразительней показалась новость, о которой поведал знакомый мне прокурор. В одном областном центре раскрыли группку любителей грязного чтива. Поразительное состояло не в том, что кому-то пришлась по душе эта зараза, а в том, что лидером группки, ее «главарем» оказался врач-психиатр. Стержень будущего очерка напрашивался сам собой: контраст между видимостью и сущностью, между гуманным долгом врача и антигуманностью его действий.

Но от «стержня» пришлось отказаться. Врач протянул мне акт экспертизы, проведенной следствием, и я, право, не поверил своим глазам. Оказывается, на скамью подсудимых попали вовсе не паскудные журнальчики иностранного происхождения, не заборные надписи или рисунки, а перевод древнеиндийского трактата о любви «Ананга ранга», один из вариантов которого известен в Европе под названием «Ветки персика».

Настораживала сама потребность подойти к произведению искусства с рамками Уголовного кодекса: ведь об этом выдающемся памятнике материальной культуры написаны сотни страниц, ему посвящали свои исследования философы и теологи, медики и историки, литературоведы и искусствоведы. В изданных у нас за последние годы многих научных трудах можно найти четкие характеристики этого трактата — гуманного и поэтичного, проникнутого бесконечным уважением к человеку, к его здоровым, естественным чувствам, к его личности, к гармонии физической и духовной любви. Как и знаменитая «Камасутра», как и ее европейский аналог «Искусство любви» Овидия, «Ветки персика» причисляются учеными к ряду высокохудожественных образцов научной дидактики.

И хотя убедиться в этом можно, не только обратившись к печатным авторитетам, но и посмотрев на самый текст произведения без предубеждения и подозрительности, три эксперта взялись заново проделать работу, которую до них уже сделали тысячи раз: коллективным разумом определить, что же все-таки «Ветки персика» — поэзия и наука или цинизм и пошлость.

Их ответ весьма лаконичен: памятник древней культуры не имеет, оказывается, «ничего общего с духовным богатством человека», он «не носит научного характера», а носит, наоборот, «порнографический характер, так как… может способствовать растлению людей, в особенности молодежи». Под этим заключением смело поставили свои подписи доцент кафедры педагогики и психологии педагогического института, кандидат педагогических наук З. Г. С-ва, декан лечебного факультета медицинского института доцент В. А. В-ев и старший научный сотрудник музея изобразительных искусств Г. Г. К-ва.

Согласно закону, экспертиза назначается в том случае, когда следствию или суду требуются «специальные познания в науке, технике, искусстве или ремесле». Какие же специальные познания поставили наши эксперты на службу правосудию? Какими научными критериями руководствовались, высказывая свои безапелляционные суждения? Как обосновали свой вывод?

Никаких обоснований в заключении, разумеется, нет. Научной методологией экспертов послужили их личные эмоции, их субъективные и весьма приблизительные представления о том, что составляет «духовное богатство человека», — представления, изложенные ими в форме категорического императива.

Экспертиза — не суд, ее заключение ни для кого не имеет обязательной силы, а проверяется, оценивается, критически осмысливается следствием и судом наряду с любым другим доказательством. Следователю спросить бы экспертов, какие научные данные (ведь эксперты вызваны в качестве ученых!) положены в основу их заключения, какой смысл вкладывают они в тот или иной термин. Но — нет, и экспертам, и следствию все ясно!.. И недрогнувшей рукой следствие отправляет «Ветки персика» под суд, а прокурор столь же решительно сей акт утверждает…

Эту историю можно было бы, наверно, причислить к разряду печальных и уникальных курьезов, если бы столь же лихие набеги на классику время от времени не повторялись. Из еще не покрытого пылью архива извлекли, чтобы мне показать, уголовное дело: профессор П. П. К-ский, «изучив» по поручению следователя отрывки из «Камасутры», обозвал их «грубой порнографией, оскорбительной для нравственно-эстетического чувства и для достоинства нормального, здорового человека». К нему тут же присоединились два кандидата наук Н. С. К-ва и Н. Л. Л-ов, поспешившие заверить, что вышеназванные отрывки «оскорбительны для чувства человеческой любви». И лишь вмешательство крупнейших советских индологов, профессоров Е. П. Челышева и А. Я. Сыркина, разъяснивших, что трактат — и в целом, и в отдельных отрывках — является «одним из лучших памятников древнеиндийской морально-этической литературы», предотвратило ошибку, на которую толкали суд воинственные «моралисты».

Да что там «Камасутра»!.. Несколько лет назад один из судов с помощью экспертизы зачислил в разряд создателей порнографии Рубенса, Тициана, Корреджо, Джорджоне, Гогена, Курбе и еще множество других великих художников, чьи репродукции оказались в коллекции одного собирателя. Все те же Л-ов и К-ва в сотрудничестве с доктором философии, профессором П. С. Т-вым, конечно, не отрицали, что речь идет о классиках мирового искусства: их смущал «подбор сюжетов», «достаточно свободно трактованные художниками любовные сцены». Если бы, рассуждали эксперты, творчество Г. Курбе было представлено «Каменотесами» или «Похоронами в Орнане», они не имели бы ничего против. Но поскольку в коллекции оказалась картина «Спящие» (так вольно было назвать экспертам известное произведение Курбе «Леность и Роскошество»), они решительно негодуют. «На картине французского мастера (я цитирую представленное в суд их беспримерное искусствоведческое исследование. — А. В.) переплелись, заключив друг друга в объятья, и спят, утомившись, две обнаженные женщины. На постели помятые простыни, разорванная нить жемчуга, на столике у кровати графин и рюмка…»

Оборвем, однако, цитату! Стыдно… Сектор классического и зарубежного искусства Института истории искусств Министерства культуры СССР, куда юристы обратились за разъяснением по поводу этой экспертизы, резюмировал достаточно кратко. Кратко и выразительно: «Такое описание замечательного произведения живописи достойно лишь человека с порочными наклонностями».

Давно известно, что скальпель «анатома» способен поразительнейшим образом расчленить живое тело искусства, глаз «потребителя» — найти то, что ему хочется отыскать, дополнив увиденное своим порочным воображением. В этом смысле не могут уберечься от пошляков даже величайшие творения человеческого духа. В редакции одного массового журнала мне как-то показали письмо разгневанной читательницы: «Моя дочь очень любит читать ваш журнал, но после того как вы поместили эту неприличную картинку, я вынуждена его от дочери прятать». В журнале был воспроизведен «Давид» Микеланджело: на юноше, если помните, нет одежды…

Чтобы закончить рассказ о деле, где «подсудными» оказались репродукции с картин великих художников, добавлю такой любопытный штришок: когда приговор был вынесен и суд принял решение вещественные доказательства (то бишь открытки), «как не представляющие никакой ценности», уничтожить, за эти самые «не представляющие ценности» начали бой авторитетнейшие учреждения, ведающие искусством. Пришли письма от Академии художеств СССР, от научно-исследовательского института теории и истории изобразительного искусства, от московского отделения Художественного фонда, от Дома художника РСФСР…

Все хотели обладать коллекцией, которая — так было сказано в одном из прошений — «может способствовать делу научной разработки проблем истории искусств» и использована «для иллюстрации изданий по пропаганде эстетических знаний».

Суд внял этим просьбам, не рискнул отправить коллекцию в небытие. Победу одержала Академия художеств. Туда и поступили открытки с «неподобающим подбором сюжетов», которые, однако, должны способствовать пропаганде эстетических знаний…

Хотя экспертизу по этому делу я назвал беспримерной, но, справедливости ради, надо оговориться, что, в общем-то, это не совсем так. Во все времена находились ретивые воины, старавшиеся уберечь своих современников от пагубного воздействия «безнравственных» сочинений. В посягательстве на добрые нравы обвиняли и Мопассана, и Золя… Флобера отдали под суд: «Мадам Бовари», по мнению прокурора, была всего лишь «апологией адюльтера», от начала до конца пронизанной «похотливым колоритом». «Что делать?» Чернышевского был объявлен «проповедью чистого разврата», его героев предлагали судить не по нормам литературы, а по нормам уголовного кодекса. В «Прогулках по Риму» Стендаль рассказывает о некоем князе Памфили, который под давлением иезуитов надел гипсовые рубашки на античные статуи. Возле худенького тела прелестной «Олимпии» Эдуарда Мане на выставке дежурили солдаты с саблями наголо: чрезмерно моральные дамочки швыряли в нее яблочные огрызки и пытались зонтиками проколоть «бесстыжей девке» глаза…


Я привел эти примеры не только для того, чтобы показать, в какой странной компании оказались наши непримиримые «моралисты», но и чтобы в каком-то смысле защитить их. Да, защитить: не так уж, оказывается, они одиноки в своем «праведном» гневе, не ими изобретен этот аскетический максимализм, повелевающийограждать ранимые души от «дурных сюжетов» и «откровенных описаний». Ханжество родилось не сегодня, оно уходит своими корнями в далекую древность, когда суровые религиозные догматы причислили физическую любовь к блуду, а человеческое тело — прекраснейшее из творений природы — повелели скрыть от посторонних глаз как величайшую непристойность.

Можно было бы сказать, что в ажиотаже, который каждый раз возникает вокруг редких, по счастью, дел такого рода, легко проглядываются ограниченность и лицемерие; что упоительный гнев, с которым выискивают порок там, где его нет, обычно скрывает просто-напросто любовь к «клубничке», оказывается щитом, за которым прячутся собственные порочные мысли: эту закономерность подметил еще Энгельс — он высмеивал «филистерский предрассудок, ложную мещанскую стыдливость, которая, впрочем, служит лишь прикрытием для тайного сквернословия».

Но суть проблемы гораздо глубже — именно потому мне кажется важным привлечь к этим частным и вроде бы не столь уж значительным конфликтам общественное внимание. Речь-то ведь, в сущности, идет не о том, зачислить ли Рубенса в создатели порноискусства (такая постановка вопроса не столько кощунственна, сколько комична), а в бережном отношении к миру чувств, в создании условий, при которых личность может наиболее полно и свободно проявить себя в тончайшей и деликатнейшей сфере человеческого бытия. Грубое вторжение в интимный мир человека, попытка административными мерами пресечь нормальные человеческие порывы выглядит ныне поистине как реликтовый атавизм.

В последние годы вышли массовыми тиражами книги отечественных и зарубежных ученых, где детально и откровенно говорится о важных для каждого человека вопросах интимной жизни. Но как бы ни были они важны сами по себе, эти книги не способны воспитать такую культуру, такую эстетику любви, при которой все, что связано с полом, воспринималось бы окружающими без жеребячьего ржанья и без фарисейских ужимок — с той здоровой естественностью и простотой, которые только и достойны современного человека.

Эстетика любви как раз и воспитывается прежде всего большой литературой, подлинным искусством, существующей в обществе культурой отношений, не омраченных ханжеством или сластолюбием, грязью или стыдом. Воспитывается, в частности, и теми самыми произведениями, на которые ополчились ханжи и лицемеры. Можно ли говорить о красоте и гармонии чувств, напяливая штаны на «Давида» и выискивая в аллегориях Курбе порочные замыслы? Можно ли воспитать в юноше возвышенный взгляд на женщину, если, обратившись к поэзии, откровенно говорящей о человечнейшем в человеке, извлекать оттуда мнимые намеки и несуществующие акценты? Выходит, лицемерно борясь за чистоту нравов, за духовное богатство человека, такие «моралисты» сами делают все, чтобы эту чистоту запятнать, а духовное богатство свести к плоской и унылой «физиологии».

Потому-то столь опасны даже редчайшие всплески ханжеских перегибов. Отсталая, ветхозаветная мораль пробует получить здесь как бы официальную поддержку, выступить чуть ли не от имени государства, «освятиться» авторитетом суда. Но суд, естественно, не допустит этого, он руководствуется законом, который стоит на страже гуманных принципов нашей морали.

Цинизм и впредь, конечно, не может рассчитывать у нас ни на малейшее снисхождение.

Но и ханжество, эта пошлость навыворот, — разумеется, тоже.

1977

* * *
Обвинительные приговоры, вынесенные по делу читателей «Веток персика» и собирателя «непристойных» открыток, были впоследствии отменены вышестоящими судами, и уголовное производство прекращено с одинаковой формулировкой: «за отсутствием в действиях подсудимых состава преступления». Пошляков и ханжей правосудие не поддержало!..

Диагноз

Шел третий день нового года. Начались каникулы. Для школьников — не для учителей. С утра учитель истории девятой новочебоксарской школы Вячеслав Николаевич Потемкин был на работе: политчас, методическое совещание, оборудование кабинета к предстоящим урокам.

Потом наступил обеденный перерыв. Учителю было не до обеда: болела двухлетняя дочь. Жил он тут же, в школьном дворе: крохотная квартирка при учебной теплице служила временным пристанищем, ее дали, чтобы только не потерять нужного школе специалиста. Подходила очередь на благоустроенное жилье: молодая семья готовилась к новоселью.

Вячеслав Николаевич примчался домой проведать свою Олесю. Я говорю «примчался» не потому, что это первое слово, пришедшее в голову, он действительно был непоседа, вечно куда-то спешил, даже по лестнице не шел, а бежал…

Примчался — дочери не полегчало: простудилась на сквозняке. Нужен врач!.. Телефона в квартире нет, да и был бы — не дозвониться. «Я мигом слетаю!» — сказал уже на ходу. «И купи молока!» — крикнула вдогонку жена.

Обычно так: девочка в детском саду, жена — на работе. Сегодня осталась с Олесей. Вроде бы дело обычное, какая мать не выхаживает больного ребенка? Да работа у Валентины Геннадьевны необычная — она диктор Чувашского телевидения. Все мысли там, в студии: найдут ли замену? Через несколько часов передача.

Девочка плакала: болело горло. Взяла ее на руки, прижала к себе, успокоила: «Папа принесет молока, выпьешь теплое с медом…»

Прошел уже час. Мужа не было. Раздался стук в дверь. У мужа есть ключ, он стучать не стал бы. Сердце сжалось. Вроде бы не с чего. И все-таки сжалось. Бросилась открывать: «Кто там?» — «Свои!»

Женщина, почти незнакомая. На лице — испуг. «Скорее беги! Слава валяется на земле…» «Где?!» — «У кафе…»

Кафе поблизости только одно, называется «Русский чай». Как раз напротив гастронома. Метров триста, не больше.

Возле кафе не было никого. Только несколько капель крови на покрытом снегом асфальте. Какая-то женщина узнала ее: «В больницу уже повезли. На зеленом «Москвиче», номер я записала».

В приемном покое мужа не оказалось. Зеленого «Москвича» не было тоже. Валентина Геннадьевна бегала по коридорам, спрашивала больных, нянь, сестер: не видели случайно высокого, молодого, в коричневой куртке?.. Кто-то ответил: не тот ли, который в травматологии? Сидит недвижим…

Сидит… Слово, в котором надежда. Сидит — не лежит. Он! Скрюченный, с упавшей на грудь головой… Изо рта течет кровь… Пол тоже в крови…

Окликнула — не отвечает. «Что с тобой?..» Молчит. Боялась пошевелить. Только гладила по опущенной голове: «Скажи хоть слово…»

Какая-то женщина открыла дверь в ординаторскую: «Где врач? Разве не видите, человеку плохо». «Человеку? — переспросил вышедший в коридор молодой доктор. Из-под кокетливо сдвинутой набок белой шапочки красиво гляделась щегольская прическа. — Пьяниц не лечим». Это был заведующий отделением травматологии Василий Иванович Старшов, накануне отметивший свои 30 лет.

У Валентины Геннадьевны не было сил спорить. Будь ситуация не столь драматичной, она конечно же рассказала бы, чем занимался ее муж весь этот день. Сейчас смогла только вымолвить: «Слава не пьет… Вообще…»

В ответ услышала хохот — он в ушах до сих пор: «Не пьет?! Да вы посмотрите: он лыка не вяжет. Того и гляди, грохнется на пол. А еще учитель, историк…» «Кровь…» — произнесла Валентина Геннадьевна, вытирая платком новую струйку из носа. «Ну и что?! — Врача кровь не смущала, чего-чего, а крови он навидался. — Пьяный, упал, ударился…»

Что было дальше? Об этом расскажет она сама.

«…Слава действительно свалился на пол… «Забирайте своего любимчика домой», — заявил мне врач и ушел… Мне стало нестерпимо стыдно, что это происходит у всех на глазах и над нами смеются. Я видела только одно: Славе плохо, очень плохо, и поэтому мысль о том, что за эти тридцать — сорок минут он мог где-то напиться, вообще не шла в голову… Врач вышел снова и сказал: «Или вы его забираете, или сейчас приедут из вытрезвителя…» Они появились минуты через две — видимо, врач их вызвал давно. Я стала умолять не забирать Славу, попросила довезти до дома. Прибывший мужчина ухмыльнулся: «Не подать ли вам карету?» Один молодой человек, ожидавший очереди к врачу, согласился мне помочь. Мы волоком тащили Славу напрямик, через канавы, чтобы сократить путь… Метров через восемьсот этот молодой человек сказал, что больше не может… Стало темнеть. Я обращалась к прохожим… Наконец нашлась добрая душа: какой-то мужчина помог мне… Едва добрались до дома, а там уже милиционер: пришел снимать допрос. Требовал: подпишите, что муж был пьян. Я плакала: подпишу что хотите, только спасите его. Милиционер сказал, что это не по его части… Муж вообще уже ни на что не реагировал… Дома оказалась моя сестра, я послала ее за «скорой»… Около восьми вечера мужа доставили в ту же больницу, из которой его вытолкнули. Поместили в отделение реанимации… Диагноз мне не сообщили, сказали только: он уже на операционном столе. Операция длилась всю ночь, и всю ночь я простояла под окнами. Так ничего и не узнала. Один из врачей сказал только, что алкоголя в крови не обнаружено. Я не знаю, что происходило там, за плотно закрытыми дверьми. Лишь на третьи сутки мне сказали: «Славы больше нет…»


Тощее уголовное дело лишает этот трагический детектив малейшей неясности.

Выйдя из детской поликлиники, Потемкин встретил брата жены, Валерия Краснова, и оба они поспешили в магазин, который уже закрывался на обед. Путь лежал через узкий проезд: общий для пешеходов и для машин. Зимой от наледи и снега он становится еще уже.

Как раз в это время на улицу выруливал зеленый «Москвич»: директор детско-юношеской спортивной школы Александр Сановников и тренер по боксу мастер спорта Владимир Курегешев, отобедав в кафе, вернулись к ожидавшей их служебной машине. Чтобы ее пропустить, Потемкину и Краснову пришлось зайти в снег: иначе не разминуться. «Москвич» обдал их грязью.

Возможно, Потемкин поскользнулся. Возможно, стремясь сохранить равновесие, он схватился за двигающуюся «опору» — кузов машины. Возможно, просто стукнул в сердцах по багажнику: слишком уж вплотную, почти касаясь пешеходов, она шла. Так или иначе, рука учителя коснулась машины. Одна из шедших поблизости женщин подтвердила: услышала легкий стук.

Слово этой свидетельнице — Таисии Максимовне Платоновой: «Около кафе «Русский чай» я увидела отъезжавшую машину «Москвич». Навстречу ей шли двое мужчин. Одного из них я узнала: это был Потемкин — учитель моей дочери. Мужчины дали дорогу машине. Когда та поравнялась с ними, я услышала стук, словно закрыли багажник. Машина резко рванула назад, из нее выскочил водитель и, ни слова не говоря, ударил Потемкина по голове, отчего тот упал как подкошенный. После удара у Потемкина пошла кровь из носа и уха…»

Это выражение — «упал как подкошенный» — употребят еще три очевидца: Комарова, Тимофеева и Чебукова. И добавят: уложив одного, воспитатель юных спортсменов — по всем правилам «вестернов» — тут же принялся за второго, но Краснов устоял…

«Что вы делаете?! — закричала Платонова. — Это же учитель. Он учит ваших детей».

Крик ее практического значения уже не имел: распростертое тело Потемкина недвижимо лежало поперек проезда. Из машины вылез наконец боксер Курегешев — на помощь другу. Вдвоем они «противника» легко одолели бы, да уже собралась толпа, и из дома напротив — там опорный пункт охраны порядка — спешил милицейский наряд.

Только тут Сановников понял, как видно, что ситуация осложняется. Он наклонился над жертвой, расстегнул ворот рубашки, стал тереть Потемкину грудь. Краснов оттаскивал его, кричал: «Не трогай!» Потом Сановников скажет: «Напарник бандита мешал мне оказывать первую помощь». И верно — мешал…

Несколько женщин протянули майору милиции А. Н. Григорьеву (он был старшим по званию) бумажки со своими фамилиями и адресами, чтобы дать впоследствии показания. Майор бумажек не принял, сказал: «Зачем собрались? Расходитесь!»

Не разошлись. Потемкин продолжал лежать на земле. Из толпы раздался голос случайно оказавшейся здесь Зои Георгиевны Кондратьевой — она по профессии фельдшер: «Истуканы, чего стоите?! У него же череп проломлен! Везите скорее в больницу…» Запомним: только по внешнему виду фельдшер — не врач! — тотчас поставила диагноз.

«Грузи! — приказал Григорьев Сановникову. — Добрось до больницы».

Сановников и Курегешев стали «грузить». Недвижимое тело не поддавалось. Да и дверь «Москвича» не слишком-то широка.

«Давай подтолкни!..»

Они толкали, толкали. Краснов кричал: «Вы не повезете! Не дам!» Его оттащили. Потом Сановников скажет: «Второй бандит продолжал мешать доставке в больницу…»

Краснова втолкнули в машину милиции, Потемкина повезли Сановников и Курегешев. Напрасно, я думаю, метался Краснов, не доверяя тем, кто увез близкого ему человека: хуже они сделать уже не могли. Дорого, наверное, дали бы, чтобы вернуть его к жизни, да, увы, это было им не дано.

В больнице Сановников сдал «груз» дежурному врачу Старшову. «Подобрал на улице пьяного», — объяснил он. «Пьяных не к нам», — запротестовал врач. «Мне милиция приказала», — возразил Сановников и исчез. ТЕЛЕФОНОГРАММА В МИЛИЦИЮ:

«…С носовым кровоподтеком и в алкогольном опьянении в травмопункт обратился (!) Потемкин В. Н., преподаватель средней школы № 9… После оказания медпомощи (так и написано! — А. В.) отпущен домой».

Запись в медицинской карте травмопункта:

«На прием доставлен попутной машиной. Со слов водителя, подобран на улице… Диагноз: алкогольное опьянение, носовое кровотечение. Больной отправлен домой в сопровождении жены».


Поползли слухи: любимец детворы, один из лучших учителей города, в недавнем прошлом секретарь райкома комсомола напился средь бела дня, ни за что ни про что напал на чужую машину, набросился на водителя, скандалил и дрался, угодил в вытрезвитель. Своего «авторства» Сановников и не думал скрывать. Наоборот, ждал сочувствия: пострадал от рук хулигана…

А «хулиган», оболганный и истерзанный, мучительно умирал на операционном столе, искусственно поддерживаемый сложной системой реанимационных машин. Жизнь, в сущности, уже угасла, для того чтобы этот трагический факт стал юридическим фактом, оставалось остановиться сердцу.

Через двое суток остановилось. Эксперт Хромова дала заключение: «Смерть насильственная, наступила от закрытой черепно-мозговой травмы, сопровождавшейся переломом костей свода и основания черепа…»

Потемкин не приходил в сознание ни на один миг. Он так и не узнал, что в городе не нашлось человека, который поверил бы злобным наветам. Два дня прощалась школа с учителем. От мала до велика — все ученики. Их родители. Сотни «посторонних», для которых он был образцом доброты и порядочности, преданности делу и влюбленности в жизнь.

«Не нашлось» — это сказано, пожалуй, не точно. Нашлись! Все усилия следствие обратило на то, чтобы выяснить, был ли Потемкин пьян. Ни малейшего правового значения это все равно не имело (ведь и пьяных нельзя убивать!), и, однако, на доказательство клеветы бросили мощные научные силы. Кому было нужно и в могиле лягнуть чистого человека? Учителя, погибшего ни за что…

«Если алкоголя в крови не найдено, означает ли это, что его вообще не могло там быть раньше?» — задавал экспертам лукавый вопрос следователь Флеганов. Лукавый и не имеющий отношения к делу. Потому что задача следствия устанавливать то, что было, а не то, что могло бы в принципе быть. Им бы отвергнуть, экспертам, этот вопрос, защищая честь науки, которую они представляют. Не посмели. Предпочли подыграть… «Нет данных, — уклончиво отвечали кандидаты наук, — был ли алкоголь в крови Потемкина раньше. Но это не исключается, поскольку он мог улетучиться…»

Значит, все-таки мог!.. Клевета обретала «научную» почву. Смещались акценты, и как-то само собой получалось, что обвиняется вовсе не убийца Сановников, а убитый Потемкин.

Напрасно директор школы Тамара Ивановна Патюкова и двадцать три педагога писали, что до часу дня Потемкин не отлучался из школы. Напрасно поликлиника подтверждала, что потом он оформлял вызов врача к заболевшей Олесе. Напрасно свидетели объясняли, что видели его в магазине, а затем — на пути обратно, домой. И что между уходом из школы и смертоносным ударом прошло всего полчаса.

Напрасно! Гуляла молва, проникая то в один документ, то в другой. Это был главный козырь Садовникова, его надежда, его спасительная соломинка. Он хватался за нее с отчаянием обреченного и мертвой хваткой человека, которому нечего больше терять…

Он был депутатом городского Совета и председателем его постоянной комиссии по физкультуре и спорту, но после двухмесячной проволочки горсовет все же дал согласие привлечь Сановникова к уголовной ответственности.

Он был мастером спорта, но это высокое звание не спасало его от расплаты.

Он возглавлял детско-юношескую спортивную школу, но этот пост лишь усугублял его вину, поскольку убийца во главе воспитательного учреждения гляделся не просто ужасно — чудовищно.

Оставалось одно: объявить потерпевшим — себя, а преступником — жертву. «Я никогда не проходил равнодушно мимо любых фактов хулиганства, — гордо заявил Сановников на собрании, где обсуждали случившееся, — поэтому и здесь не мог не отреагировать на наглый удар по машине…»

Его горячо поддержали друзья: «Каждый из нас поступил бы так же… Сановников защищался от нападения…» (тренер М. М. Любавин), «На таких примерах надо воспитывать молодежь… Сановников очень отзывчивый товарищ» (старший тренер В. Я. Яковлев), «Сановников не мог равнодушно пройти мимо хулиганов…» (старший тренер А. М. Морозов). А Женя Дьячук, учившийся некогда у Сановникова, потом работавший под его началом, — тот просто взахлеб: «Сановников не преступник, а герой, потому что поступил принципиально. У него слова не расходятся с делом! Для нас, ребят, он был кумиром… Покорил нас своей отзывчивостью… Он учил: «Спортсмен — это сила, нельзя проходить мимо, когда видишь хулигана… Увидел — бей!»


Читатель, как сохранить хладнокровие? Как не вздрогнуть от этих слов-перевертышей? От этого натужного пафоса. От этой пламенной страсти. От вывернутого наизнанку благородного гнева, у которого только одна очевидная цель: спасти убийцу и хулигана? Утешимся тем, что не все, далеко не все поддались демагогии, что не все превратили трагедию в фарс, что была и другая точка отсчета.

Когда через месяц после убийства Сановников явился на совещание в гороно, никто не пожелал сесть с ним рядом. Совещание обсуждало вопрос о трудных подростках, о правовом воспитании, о законности и охране порядка. Взял слово «герой» и «кумир». Он наотмашь бичевал недостатки: «Работа по профилактике все еще не на высоте. Боевитости не хватает, непримиримости… Повысить требовательность… Усилить борьбу…»

Из зала крикнули: «Постыдился бы!..» Он не устыдился.

В торжественной обстановке отмечали победителей молодежных спортивных соревнований. Появился Сановников с текстом речи в руках. Половина спортсменов ушла.

Вручали грамоты победителям спартакиады учащихся средних школ. Сановников не пришел — решил избежать публичной обструкции. Но в уже подготовленных грамотах стояла его подпись. Шестиклассники и семиклассники Олег Иванов, Борис Коньков, Сергей Конторский, Сергей Емельянов, Олег Калмыков и еще много других грамоты решили не брать. «Вы заслужили!» — пытались их образумить. Легко ли отказаться от первых в жизни наград? Легко ли найти в этой поистине драматической ситуации слова точные и достойные? Тринадцатилетний Олег Иванов их нашел: «Там подпись убийцы… Память нашего учителя я не предам». Ему не осмелились возразить.

Шел месяц за месяцем — убийца все еще ходил на свободе. Все еще был депутатом. Все еще возглавлял школу. Все еще носил знаки спортивных отличий. Все еще победно ездил по городу в зеленом своем «Москвиче».

Правда, имелись досадные сбои. Потери реальные и ощутимые. Сановников был оформлен в африканский круиз. Теплоход вот-вот отплывал, а дело все еще не закрыто. Просил: пустите, скоро вернусь. Не пустили: подписка о невыезде оказалась сильнее личных симпатий. Африка явно «горела». «Горели» Мадагаскар и Гвинея-Бисау. Предстояли совсем иные пейзажи — не столь экзотической красоты.

Сановников был не из тех, у кого — для защиты себя — опускаются руки. Он все еще не терял надежды. Выступил в городской газете: рапортовал об успехах. Давал понять: ничего не случилось. И значит, уже не случится.

«Неужели действительно это так? — спрашивали учителя в своем коллективном письме. Торжествующая статья с символическим названием «…И пришла победа», самодовольные планы на будущее, кудрявый слог («Раскапризничалась нынче зима: то снегопадами удивит, то почти весенней оттепелью») почему-то особенно кровно задели осиротевшую школу. — Совесть не может смириться. Прошло несколько месяцев после убийства. Преступник цинично смеется над нашим общим горем, над чувством справедливости. Нам приходится выслушивать недоуменные вопросы учащихся, их родителей. Что нам ответить?»

В школу приехали прокурор города, руководители гороно. Успокоили: следствие разберется… Зачем привлекать внимание? К чему этот нездоровый ажиотаж? Случилось несчастье — кто от него застрахован? О мертвых поздно печалиться, подумаем о живых.

Не будем комментировать эту формулу — она сама говорит за себя. Спросим иначе: разве не о живых думали педагоги, отвергнув ложь, недомолвки и кривотолки? Не о том, с каким нравственным багажом, с каким гражданским сознанием, с каким чувством ответственности войдут в жизнь их сегодняшние ученики?

Неужто показать им свое малодушие? Приспособленчество? Трусость? Предать память товарища? Учителя этих детей?.. Сказать, что сам он виновен в собственной гибели? Оболгать его, оскорбить — мертвого, не способного постоять за себя?

Или просто смолчать? Не травмировать души? А что, в самом деле, травмирует души? Горькая правда или сладкая ложь?.. Мы давно уже знаем ответы на эти вопросы. Что делать, однако, если жизнь ставит их снова и снова.

Ажиотаж… Слово с сомнительным привкусом. Уместно ли здесь оно? Или призвано сыграть коварную роль, придав благородному человеческому порыву низменную окраску? Ведь за ним — естественная реакция на несправедливость. Неистребимая тяга к истине. Душевное волнение, без которого жизнь бессмысленна и убога. Признак чувств высоких и сильных.

Вопросы, вопросы… Вот еще один, едва ли не главный. Что заставило, вопреки логике и здравому смыслу, вопреки правде и совести, ограждать убийцу от наказания? Почему, за какие заслуги? Чем он так обаял?

А если все было гораздо проще?

Проявив беспечность и разгильдяйство, несколько милицейских работников нарушили свой долг. Не задержали убийцу. Отправили с ним потерпевшего. Отказались установить личность свидетелей. Не составили акта осмотра места, где убийство свершилось. Ушли, словно и не было драмы: так, мелкий конфликт…

И потянулась цепочка. Цепочка, которой повязаны все. Лживая версия о пьяном учителе как бы оправдывала и служебное нарушение, и ложь преступника, и немыслимый поступок врача. А пусть запоздалые, но законные меры против убийцы неизбежно влекли за собой и меры иные: ответственность разгильдяев, кара пособникам, суровый спрос с заступников-покровителей, любителей благостной тишины.


Была, конечно, еще и другая причина. Простодушно и афористично о ней нам поведал прокурор по надзору за рассмотрением уголовных дел в судах прокуратуры Чувашской АССР Н. Н. Краснов (однофамилец родственника погибшего). «Депутат не может быть хулиганом» — так определил он свою позицию, полагая, что этим сказано все.

Я полностью с ним согласен. Не может! В смысле: не должен. В смысле: не вправе. Два эти слова — «хулиган» и «депутат» — рядом не умещаются. Их соседство оскорбительно. Оскорбительно и преступно.

И какой же из этого вывод? Думается, только один: если встретится вдруг — среди сотен тысяч избранников, честно и добросовестно исполняющих почетный свой долг, — если встретится вдруг среди них оборотень с таким же мандатом в кармане, как можно скорее разоблачить его, отринуть, очиститься, подвергнуть суду. Публичному и суровому. Ибо он не просто совершил преступление, а бросил тем самым пятно на власть, которую — по чьей-то ошибке, по недогляду чьему-то и благодушию — он до сих пор представлял.

Но чтобы так поступить, надо быть человеком высоких принципов и бескомпромиссной верности правде. Верности нашим идеям — не на словах, а на деле. Если этого нет, поступают иначе. Спускают на тормозах. Воюют с «ажиотажем». Замазывают и затирают. Лишь бы не было шума. А как расценят вокруг беспринципную трусость, какой нравственный урок извлекут — дело десятое. Лишь бы сошло!..

Так ведь не сходит. И не сойдет. Невероятно вырос уровень сознательности наших людей. Их личная причастность ко всему, что происходит в родном доме. Их достоинство. Взыскующая и непримиримая жажда истины. Справедливости. Чести. Их ненависть к вседозволенности, к наглой барственной спеси, позволяющей не считаться ни с законом, ни с совестью, ни с нормами нашей морали, ни с общественным мнением. Отгородиться от правил, по которым должен жить каждый, — биографией, званием, положением или мандатом.

Сколько бы ни старался тот или иной беспринципный чинуша «смягчить», «загладить», «срезать углы» — ничего не получится. Гласность способна противостоять любому нажиму, уверенность в своей правоте — шантажу и угрозам.

Педагогов услышали. Дело пошло в суд. Правда, рассматривалось оно не в большом помещении, как было бы нужно для общего блага, а келейно и второпях. Да и понятно: судили Сановникова совсем не за то, что реально он совершил. Убийство по неосторожности — такой была формула обвинения, таким и был приговор.

В суде Сановников виновным себя не признал. Даже в случайном убийстве. Решительно, абсолютно ни в чем! Наступление, как известно, — лучший вид обороны. Из этого исходя, и витийствовал на судебной трибуне директор спортшколы. В его прочувствованном слове погибший предстал уже не просто подвыпившим пешеходом, а хулиганом, напавшим на хрупкую легковую машину и ее пассажиров. Буянившим даже потом, в больнице, на смертном одре… «Сановников оборонялся, средства обороны были соразмерны средствам нападения!» — восклицал адвокат Игнатьев, оправдывая тем самым не только своего подзащитного, но и совершенное им преступление, поступаясь основой основ своей благородной, гуманной профессии.

Обвинитель так далеко не пошел. Прокурор Ломакина нашла более скромное объяснение поступку директора: «Все водители реагируют нервно, когда задевают их машину». Эта «максима», дающая индульгенцию «нервным водителям», должна была объяснить, почему преступление, совершенное из побуждений заведомо хулиганских, скромно объявлено «конфликтом на почве личных недоразумений».

Стоило только раз отступить от закона, только раз хоть в одном документе пойти на обман, и уже неизбежно приходилось обманывать снова, все дальше и дальше погрязая во лжи: любое слово правды грозило рассыпать искусственную постройку, обнажить плохо сшитые швы.

Читаю ответ на жалобу Потемкиных — родителей и жены. Ответ — не им, а в Москву, в высокий, ответственный орган, откуда жалоба поступила. Под ответом — подпись: заместитель прокурора республики М. А. Кушников. «Неправильных действий со стороны работников милиции из материалов дела не усматривается», — сказано в этом письме.

А вот что действительно усматривается в материалах дела.

«Начальнику Новочебоксарского ГОВД подполковнику милиции Николаеву В. Н.
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
…На место происшествия прибыли работники милиции, участковые Егоров, Юдин и Павлов, а также заместитель начальника отделения Григорьев. Они не организовали охраны места происшествия, не приняли мер к установлению очевидцев преступления, не обеспечили своевременной медицинской помощи пострадавшему… Прошу принять надлежащие меры…

Старший следователь В. Флеганов».
Ответы на все загадки, которых собралось так много, конечно, будут получены. Честно сказать, меня больше всего тревожит одна. Совсем уж непостижимая. Читатель, думаю, догадался: речь пойдет о враче.


Об этом очень трудно писать. Мы воспитали в себе — с полным к тому основанием — особое почтение к труду тех, на ком белый халат. Люди этой профессии имеют над нами безграничную власть: над здоровьем нашим, над жизнью. Я всегда с большой осторожностью отношусь к жалобам на плохое лечение, на неточный диагноз, на нечуткость и невнимательность медиков — понимаю, сколь тонка и мучительна работа врача, сколь сложны условия, в которых она идет, как пристрастны порой пациенты, как субъективно их мнение, субъективно и некомпетентно, как непомерны подчас претензии тех, кто страдает, кому не сумели помочь.

Тут, однако, мы встретились с ситуацией совершенно невероятной. Поистине исключительной. Врач, к которому привезли не вступающего в контакт («заторможенного», на языке медицины), неизвестно где и от чего пострадавшего, падающего больного, — вытолкал его вон! То есть, будучи на посту, отказался исполнить свой первейший врачебный долг. Ложная информация («Подобран на улице в состоянии опьянения») ничего не меняет, поскольку врач обязан лечить и правых, и виноватых, наказывать — дело не врача, а суда.

Вина травматолога установлена, даже в очень смягченном виде она выглядит так (цитирую документ, подписанный заместителем министра здравоохранения Чувашии П. П. Павловым): «… доктор Старшов В. И. проявил невнимательность (читай: грубость, самонадеянность и легкомыслие. — А. В.), провел поверхностное исследование (читай: вообще никакого. — А. В.), не принял мер по уточнению диагноза (можно ли уточнять то, чего совсем не было? — А. В.), и тем самым больной с тяжелой черепно-мозговой травмой не был госпитализирован своевременно… Отправлен домой (читай: выпровожен на улицу. — А. В.)…»

И без моих комментариев это готовая формула обвинения. Есть для нее и статья: 172 Уголовного кодекса. Халатность! А может быть, и не только… Тем неожиданней вывод: послать учиться на курсы. Повысить квалификацию. Сейчас как раз повышает. Рядом, в Казани. К новому году вернется. Будет лечить больных. Я им не очень завидую…

Почему же и он — под защитой? Обладатель диплома с отличием, изменивший своему долгу. Клятве, повелевающей врачу — врачевать. Всех, кто в этом нуждается. Не считаясь ни с чем. Не слишком ли дорого обходится обществу гуманность к негуманному лекарю? Не слишком ли у этой «гуманности» цена велика: жизнь и здоровье людей?

Скажем справедливости ради: спасая врача от ответственности, которую тот заслужил, прокуратура для этого получила формальное основание. Насколько оно основательно, выскажется, надо думать, Минздрав.

Эксперты Торсуева, Лакирович и Андросов признали действия Старшова результатом ошибки. Они пошли еще дальше, написав, что «данная ошибка является типичной (!), часто наблюдаемой (!!) и объясняется тем, что клинические проявления закрытой черепно-мозговой травмы и глубокого алкогольного опьянения сходны… В результате этого (подчеркнуто мною. — А. В.) больной не был госпитализирован и ему не была своевременно оказана медицинская помощь».

За вязью слов хотелось бы не потерять ведущую мысль. Что же, в сущности, хотят нам эксперты сказать? Что так бывает повсюду? Что это нормально? Что «ошибаться» можно и впредь, коли уж все так «сходно» и неразличимо?..

Не слишком ли опасны их смелые выводы? Не слишком ли переусердствовали наши эксперты в защите корпоративной чести? Не слишком ли странно они ее себе представляют? Не перепутали ли случайно честь и бесчестие?

Позволяю себе эту резкость, потому что в их заключении есть еще один интересный пассаж — его стыдно читать: «Даже при своевременной ранней госпитализации и оказании квалифицированной специализированной медицинской помощи положительный исход травмы сомнителен…» В переводе на привычный житейский язык это означает: лечить Потемкина не имело смысла, он был все равно обречен.

Я не спрошу экспертов: где логика? Ведь Потемкин был вышвырнут из больницы не как безнадежный больной, а как здоровяк, не нуждающийся в лечении. Я спрошу их: где совесть? Разве не святой долг врача лечить любого больного — до последнего вздоха? В буквальном смысле — не в переносном. И разве дело экспертов — задним числом прогнозировать несостоявшееся лечение?

Весь текст, весь стиль, весь пафос этой редкостной экспертизы направлены только на то, чтобы спасти коллегу, оградить его, уберечь. В жертву принесены врачебная этика и научная честь. Вали на мертвого, подумаем о живых!..

Подумаем о живых. О тех, кому возня вокруг простейшего дела преподнесла хороший урок. Хороший — только совсем не тот, который нам нужен. Никакие благие дела не могут быть созданы с помощью лжи, никакую законность нельзя утвердить попранием совести. У этого правила нет и не может быть исключений.

Подумаем о живых. О тех, кто завтра придет лечиться к Старшову, кто через несколько месяцев встретит Сановникова в зеленом его «Москвиче». Отдохнувшего, посвежевшего. Со значком мастера спорта на лацкане пиджака.

Да, через несколько месяцев. Приговор был такой: два с половиной года в колонии-поселении. Статья, по которой он осужден, допускает досрочное освобождение. Если, конечно, там он чего-нибудь не нарушит. Будьте спокойны, Сановников не нарушит. Ждать осталось немного: от силы — до лета.

Думаю, он уже готовится: время летит быстро. Когда я пришел в школу, которую он возглавлял, меня встретил праздничный стенд. В рамочке, под стеклом, на самом почетном месте красовалась его телеграмма: «Поздравляю коллектив с Днем учителя». Спасибо, что помнит.

Да и почему бы не помнить? Ведь доброхоты и благодетели уже просят «не лишать Сановникова работы в качестве тренера» (ходатайство заверено печатью Спорткомитета республики), а нынешний директор школы Валерий Кузовчиков (он был общественным защитником на процессе) сказал мне, что «начальствует» временно. Постоянное кресло ожидает его…

Говорят, правда, будто Сановников сюда не вернется. Останется там, где сейчас «отбывает»: в Калининской области, на пути из Москвы в Ленинград. Где нужны умелые тренеры. Где никому не известно, что его руки в крови. Так оно будет надежней: везде — фаворит.

Неужто везде? Нет, не поверю!

Подумаем о живых. Это их задевает, их оскорбляет дикарский «фаворитизм», глубоко чуждый нашей морали. Без малейших к тому оснований он ставит одних над другими — не талантом возвышая, не подвигом, не заслугами перед обществом, а ловкачеством, умением устроиться и угодить, личными связями, трескучей демагогией и беспардонным враньем. Многократно и решительно осужденный, он все еще существует, маскируясь, как правило, под «пользу для дела». А польза для Дела всегда только одна: человек, Дела достойный. Для которого закон — это Закон.

Подумаем о живых. О детях, которых учил Вячеслав Потемкин. О родителях этих детей. О педагогах, вместе с которыми он работал. О тех, кто прощался с ним в скорбные дни.

Подумаем о живых. О его дочери. О матери и отце, потерявших 28-летнего сына. О жене, которая с редким достоинством и благородством несет свое горе, сознавая, что лучшая память о муже — жить активно, наполненно, честно.

Каждый вечер появляется она на телеэкране. С доброй улыбкой. Спокойная. Невозмутимая. Ставшая для тысяч людей непременным членом семьи.

И мало кто знает, какая у нее боль.

* * *
Номер газеты с очерком «Диагноз» еще не успел дойти до всех подписчиков, а бригада инспекции МВД СССР во главе с полковником милиции А. И. Шишковым уже вылетела в Чебоксары. На следующий день к ним присоединилась бригада прокуратуры РСФСР во главе с прокурором отдела Н. К. Волковой, еще днем позже — комиссия Министерства здравоохранения СССР во главе с членом коллегии, начальником главного управления лечебнопрофилактической помощи А. М. Москвичевым.

И уже менее чем через месяц после публикации очерка газета довела до сведения читателей о том, как оперативно и деловито отнеслись различные ведомства к случившемуся.

Министр внутренних дел СССР, секретарь Чувашского обкома КПСС, заместитель министра здравоохранения СССР, прокурор РСФСР, заместитель председателя Спорткомитета СССР, председатель Спорткомитета РСФСР и другие должностные лица сообщили о принятых мерах.

Назову лишь главные из них.

Приговор по делу Сановникова был опротестован. Удовлетворяя протест прокурора, президиум Верховного суда Чувашской АССР возвратил дело для нового расследования и привлечения к уголовной ответственности медицинских работников, своевременно не оказавших помощь Потемкину.

Были сняты с работы руководители Новочебоксарской милиции, главный врач и другие административные работники Новочебоксарской больницы. Много должностных лиц получили строгие взыскания. Сановников и Курегешев были лишены звания мастера спорта СССР. Судебно-медицинская экспертиза по делу Сановникова была признана необоснованной.

Очерк вызвал, естественно, не только официальные отклики, но и тысячи читательских писем и телеграмм.

«Не откликнуться, — писала доцент Житомирского педагогического института Л. П. Подлужная, — значит, в данном случае остаться в стороне от борьбы за законность и справедливость, которая является условием общественного развития нашей страны. Хочется быть участником этого процесса. Хочется сказать: мы с вами, товарищи, плечом к плечу, давайте вместе очищать нашу землю от всего, что противоречит советскому образу жизни».

Почти под каждым вторым письмом стояли десятки, а то и сотни подписей. «Очерк читали всем цехом…», «всем отделом…», «всей группой…» — такие строки встречались в письмах множество раз. Откликнулись рабочие и служащие завода «Легмаш» (Орша, Витебской обл.), приборостроительного завода (Чебоксары), завода «Криворожсталь», завода дизельной аппаратуры (Ярославль), Димитровградского автоагрегатного завода имени 50-летия СССР (Ульяновская обл.), Ташкентского химикофармацевтического завода, дважды Ордена Ленина завода «Знамя труда» (Москва), завода железобетонных изделий (Новгород), завода «Буревестник» (Гатчина, Ленинградской обл.), сотрудники производственного объединения «Буммаш» (Петрозаводск), Киевской радиосети, Республиканского патентного фонда (Алма-Ата), треста «Курскпромстрой», Краснодарского центрального почтамта, Московского производственного объединения «Оргтехника», архитектурно-планировочной мастерской (Томск), Оренбургского областного Дома санитарного просвещения, Московского областного краеведческого музея, областной санэпидстанции (Черновцы), члены комсомольского животноводческого отряда колхоза «Заветы Ленина» (Сумская обл.), студенты Орехово-Зуевского пединститута, актеры Государственного академического театра оперы и балета УССР имени Шевченко, Приморского краевого театра юных зрителей имени Ленинского комсомола (Владивосток), Крымской государственной филармонии (Симферополь) и многие, многие другие коллективы.

«Очень хорошо, что рассказанная вами история стала достоянием гласности, — писал участник Великой Отечественной войны, токарь-лекальщик Б. Ф. Данилов (Москва). — Нарушители порядка и их покровители больше всего боятся именно гласности. Втихомолку легче «замазать» неблаговидные делишки… Партийная принципиальность и боязнь так называемого «ажиотажа» не имеют между собой ничего общего».

«Гласность несовместима с равнодушием, — продолжала ту же мысль ветеран партии и труда, первостроитель Комсомольска-на-Амуре Ф. А. Поволоцкая. — Партия зовет сегодня каждого советского человека к гражданской активности. Это значит — к неравнодушию, к заинтересованному участию во всех делах на родной земле. Несмотря на мой возраст, чувствую себя лично задетой, где бы и в чем бы ни проявился беспорядок… Пока справедливость не победит, не смогу успокоиться».

Тема справедливости проходила едва ли не через все письма. Читатели подчеркивали, что справедливость — одно из самых сильных и благородных чувств, воспитанных нашим обществом у каждого гражданина, что наглядная победа справедливости сама по себе служит мощнейшим воспитательным фактором, рождая социальный оптимизм и уверенность в завтрашнем дне.

Наиболее интересную часть почты составили письма читателей-врачей. Она свидетельствовала об исключительно высокой требовательности, которую предъявляют к себе и своим коллегам представители этой высокогуманной профессии.

Хочу заметить, что еще сравнительно недавно читательская реакция на критические газетные выступления была не столь однородной. Стоило хотя бы в самых мягких и обтекаемых выражениях покритиковать, скажем, плохого учителя, как тотчас раздавались возмущенные голоса: «Поклеп на наше славное учительство!..» Стоило затронуть одним недобрым словом нерадивого врача, как тут же слышалось: «Не трогайте медицину!»

Как далеко мы ушли от этого пугливого примитива! От боязни честного и принципиального слова, которая была выгодна лишь тем, кто своим поведением бросал тень на профессию, позорил высокое звание учителя или врача.

Многочисленные письма медиков убедительно показали: истинный престиж профессии и достоинство врача несовместимы с благодушием по отношению к тем, кто нарушил священную клятву Гиппократа.

«Не будем смешивать врача и гражданина с дипломом врача, — делился своими мыслями доктор медицинских наук, профессор В. Ч. Бржеский (Гродно). — Знать анатомию, физиологию, причины возникновения болезней — еще не значит быть врачом. Непременным условием принадлежности к медицинской профессии является любовь к человеку, постоянное стремление быть ему полезным, помогать сохранить и восстановить здоровье. Спасти!.. Ведь недаром покойный академик А. А. Вишневский говорил, что он предпочел бы подвергнуться операции у хорошего человека и среднего врача, а не у среднего человека и хорошего специалиста».

Вот еще один отрывок из этого интереснейшего письма: «Мне трудно подобрать эпитет, которого заслуживает так называемая «экспертиза» по делу об убийстве учителя Потемкина. Она пытается узаконить какие-то несуществующие «типичные врачебные ошибки». Алкогольное опьянение действительно изменяет течение болезни и поведение больного. Это знает любой грамотный врач. Что из этого следует? Лишь то, что при подозрении наопьянение врач должен проявить особое внимание ко всем болезненным симптомам… В данном же случае нельзя даже говорить о врачебной ошибке, поскольку больному было отказано вообще в какой-либо медицинской помощи. Это не ошибка, а преступление!.. Как жаль, что на двери кабинета Старшова нельзя повесить табличку: «Лечиться у этого врача опасно для жизни». Тогда, может быть, есть смысл поступить радикальнее? Лишить врачебного диплома, на который Старшов явно не имеет права».

Взволнованное письмо прислал врач Центрального института травматологии и ортопедии, кандидат медицинских наук В. Абдулхабиров. «Как травматолог-ортопед высшей квалификации ответственно заявляю, что можно спасти почти всех больных с переломом основания черепа, если нет других еще более тяжелых сопутствующих повреждений. Мы спасаем. Только необходимо постоянное наблюдение, грамотное лечение и истинная человеческая чуткость… А честь белого халата надо беречь не защитой «цеховых интересов», а чистотой помыслов, предельной честностью, преданностью нелегкой врачебной профессии, высокопрофессиональными знаниями и умением исцелять больных. К счастью, абсолютное большинство моих коллег — люди с обостренным чувством долга, готовностью в любую минуту дня и ночи прийти на помощь…»

Зрелость мысли, ответственное отношение к профессиональному долгу и сознание высокой ответственности за порученное дело отличали и многочисленные письма-отклики юристов.

«Честно делать свое дело, — размышлял ленинградский юрист Н. Зарубин, — обязанность каждого человека. Применительно к нам, юристам, будь то прокурор или адвокат, следователь или судья, это непреложное для всех правило обретает особый смысл. Ведь мы олицетворяем собой справедливость! Ведь «юстиция» в переводе с латинского это и есть «справедливость». Закон получает свое конкретное выражение и воплощение именно в тех решениях, которые принимаем мы по конкретному делу… Ошибиться может каждый, — продолжает тов. Зарубин. — Но в деле, о котором рассказал очерк «Диагноз», речь идет отнюдь не о следственной или судебной ошибке. Совершенно очевидно стремление «подогнать» случившееся под «нужную» статью. Кому — «нужную»? Тем, кто стремился замять дело. Ведь абсолютно нелепая квалификация того, что совершил Сановников, видна невооруженным глазом. Правомерно ли тогда ограничиваться лишь отменой приговора (в том, что он будет отменен, я не сомневаюсь). А ответственность за нарушение юристами своего служебного долга, за то, что пошли на поводу у беспринципных людей, — неужели она не наступит? Это было бы плохим уроком…»

Почти все юристы, откликнувшиеся на очерк, не ограничились профессиональными вопросами или чисто эмоциональной реакцией на случившееся. Они пытались обнажить причины, приводящие порой к нарушению закона теми, кто сам призван стоять на его страже. Одна из них — по мнению читателей, едва ли не главная: местное влияние. Различные формы давления на работников правоохранительных органов с целью склонить их поступиться законностью во имя какой-то неведомой «целесообразности», понимаемой произвольно и субъективно. Между тем, как справедливо замечал харьковский юрист Т. Лапин, «самая высшая целесообразность состоит в точном следовании закону».

Очень порадовало меня то, что едва ли не половина всех писем, в том числе коллективных, пришли от молодых рабочих, колхозников, служащих, от студентов, школьников, учащихся ПТУ… Эти неравнодушные, страстные письма убедительно говорили о гражданственности и патриотизме того поколения, которое вступает сейчас в самостоятельную жизнь, об идейной закалке молодежи, о прочном нравственном фундаменте, на котором строится ее отношение к избранному поприщу, к общественному долгу, к ответственности за свои дела.

Вот одно из таких писем:

«…Учусь на втором курсе Свердловского медицинского института. Выбрала будущую специальность по призванию: с детства мечтала облегчать людские недуги… Может быть, поэтому так остро переживаю малейшее невнимание к больному человеку. Стыдно сказать: читала Ваш очерк и плакала…

А вот недавно пришлось мне быть в одной из городских больниц, в хирургическом отделении. Сидит пожилая женщина, держится за бок, упрашивает и врача, и медсестру: «Сделайте что-нибудь, мне очень больно». Врач отвечает: «Поболит и пройдет». И уходит. А сестра добрых полчаса заполняла карточку, раз двадцать зачем-то переспросила фамилию, а стонов словно и не слышала. Привыкла! Так ничем и не помогли этой женщине, только дали адрес другой больницы. А она корчилась от боли…

Мелочь? Подумаешь, болит… Но ведь к врачу только с болью и приходят. Его профессия именно утолять боль. Неужели можно привыкнуть к человеческой боли? И неужели я тоже когда-нибудь к ней привыкну?.. Зачем эти люди шли в медицину? Ведь есть столько других хороших профессий… Потом еще такой вопрос: вправе ли врач выбирать, кого ему лечить? Ведь он оказывает помощь не пьяному или трезвому, не хорошему или плохому, а — человеку.

…Объясните, пожалуйста, что мне сделать, чтобы никогда, никогда не окостенело сердце?..

Елена Козлова».
Я ответил ей через газету.

«Дорогая Лена!
Можно было бы, конечно, ответить Вам лично, как и сотням других читателей, откликнувшихся на выступление газеты. Но вопросы, которые Вы ставите, при всей их кажущейся наивности, имеют, мне думается, большое общественное значение. Жаль, если наша переписка останется «частным» делом читателя и писателя.

Прежде всего, спасибо за Ваше чистое и честное письмо. Я убежден, что потребность отозваться на чужую беду, почувствовать себя лично задетой, если где-то попрана справедливость, — уже признак души благородной, уже поступок, характерный для личности граждански активной, неравнодушной.

Широко известен афоризм, точность которого признана всеми: «Медицина — не служба, а служение». И юстиция, разумеется, — тоже. Казенщина, бессердечие ни на каком поприще человека не украшают. На этих — делают его общественно опасным. Ведь в руках врачей и юристов не просто большие социальные ценности, в их руках жизнь и судьба. И, надеюсь, Вы согласитесь со мной, что, как бы торжественно эти слова ни звучали, за ними не пафос, а правда.

Во многих письмах, которые перекликаются с Вашим, ставится вопрос о необходимости подбора студентов медицинских и юридических вузов по человеческим качествам, а не только по сумме оценок на вступительных экзаменах. Предложение уместное, оправданное и, по-моему, остро назревшее. Если бездушию, грубости, черствости, чванству (то есть тому, что делает человека «профнепригодным» для занятия юстицией и медициной) не поставить барьер уже на этом, первичном этапе, то на последующих справиться с таким злом будет непросто: за плохой характер диплома уже не лишишь, а страдать неизбежно придется сотням и тысячам. Ведь сердце может окостенеть лишь у того, кто к этому предрасположен.

Как хорошо, что столь кошмарная перспектива Вам не угрожает! Ведь Вы умеете сострадать, умеете чувствовать чужую боль, а не только выписывать подходящий рецепт. Не думаю, что состраданию могут научить даже самые лучшие педагоги даже в самом лучшем из вузов. Оно как талант: или есть, или нет…

Не надо стыдиться своих слез. Те слезы, о которых Вы пишете, очищают душу, они признак отзывчивости, сопричастности чужой беде, способности жалеть, которой всегда отличается добрый человек, а тем паче — истинный врач. Я желаю Вам и впредь таких слез, пусть не всегда видимых миру, ибо в них отнюдь не слабость, но — человечность.

Крепко жму Вашу руку».

К сожалению, в огромном потоке писем не нашлось ни одного, написанного спортсменом. Кстати: ни один спортсмен не откликнулся и на очерк «Мастер вольной борьбы», героем которого по случайному совпадению оказался также недостойный представитель многомиллионной армии физкультурников.

Речь шла между тем о вопросе важнейшем. О чести спортсмена. О его высоких моральных качествах. О том, чтобы приобретенные им спортивные навыки, его сила, его мастерство служили только Добру и никогда не были использованы в низких, безнравственных целях.

Зато очень порадовали меня письма, авторы которых выражали готовность помочь всем, чем возможно, Валентине Геннадьевне, ее дочери, школьникам, потерявшим любимого учителя. Еще много месяцев спустя я получал письма с вопросами, окружена ли семья погибшего вниманием и заботой, как относятся окружающие к постигшему ее горю. Это спонтанное выражение солидарности, взаимопомощи, потребности откликнуться на чужую беду придавало рассказанной в очерке истории не только трагическое, но еще и возвышенное звучание.

Чебоксарский горисполком принял решение выделить семье погибшего двухкомнатную квартиру в новом благоустроенном доме, хотя Потемкины жили в соседнем городе и ожидали квартиру там, а не в столице автономной республики. Но исполком не встал на формальную точку зрения, учел реальную обстановку, проявил человечность и понимание.

Именно это — взрыв всеобщего сочувствия, взаимовыручка, готовность помочь — и есть, по-моему, главный результат, которого добился очерк «Диагноз».

Цифра

Путь был короток — всего каких-нибудь сто километров на север от Минска. Лес подступал к самой дороге, по которой мы ехали, лишь изредка обрываясь то живописной поляной, то затянутым льдом озерком, то холмом с обелиском — напоминанием о том, что видела и что пережила эта земля.

Над Хатынью тревожно гудели колокола, гулко отдаваясь в промерзших гранитных плитах. Мы стояли, обнажив головы…

Потом, добравшись пешком через занесенное снегом поле (машина забуксовала) до поселка Засовье — «резиденции» совхоза «Лонва», — мы стояли перед другим обелиском, где высечены слова, леденящие душу: «В годы Великой Отечественной войны немецко-фашистские захватчики расстреляли и заживо сожгли 557 мирных жителей совхоза «Лонва», в том числе 185 детей».

Мы были там, где кровью полит каждый метр. Дул порывистый ветер — швырял в лицо снежную пыль. Из школы шли дети — веселой гурьбой, кидали друг в друга снежки. Один снежок угодил в меня — я с трудом удержался, чтобы не запустить такой же в ответ…

…Директора не было — он ушел на «объект». Секретарь объяснила: сейчас работы невпроворот. Фраза была привычной, слышанной множество раз. Не помню, чтобы когда-нибудь где-нибудь сказали иное. Всегда почему-то сейчас — запарка, аврал… А может быть, нет никакого аврала? Может быть, это просто чувство подъема, состояние напряженности, не дающей расслабиться, успокоиться, потерять форму. Человек, целиком отдающий себя делу, работе, — каждый день, каждый час ощущает, наверное, как самый трудный. Более трудный, по крайней мере, чем тот, что прошел.

Поговорить с директором на отвлеченную тему, однако, не удалось: он был хмур, молчалив и насторожен. Что ж, понятно: встреча с газетой радости ему не сулила. Совхоз три года уже в отстающих, пора фанфар и литавр давно позади. Давно не ездят сюда, чтобы брать победные интервью, чтобы перенимать опыт, чтобы — равняться… Самое время сейчас — остаться в тени, отсидеться и отмолчаться, чтобы стерлось, исчезло, забылось…

Приехал корреспондент — значит, не стерлось. И директор медленно цедит слова, внимательно слушает, наклонив голову, долго кашляет, щурится. И молчит. А когда молчать уж совсем невозможно, отвечает коротко, односложно, в каждом вопросе ища почему-то ловушку.

Про Владимира Владимировича Степанова, директора совхоза «Лонва», я заранее был и наслышан, и начитан.

Наслышан — из бесед в области и в районе как о сильном работнике, сумевшем поднять отстающее хозяйство до уровня передовых.

Начитан — из многотомного уголовного дела, где герой предстал с совершенно иной стороны.

Мне предстояло совместить оба эти портрета, найти разницу, понять, откуда она. Впрочем, понять было нетрудно: тщательно проведенное следствие высветило все темные углы этой весьма заурядной истории, дав богатую пищу для размышлений.


Все началось банально и скучно: в совхоз прибыл ревизор. Стояла весна, ревизору начали объяснять, что сейчас не до него: в разгаре страда, дел, конечно, невпроворот. К тому же обидно: совхоз-авангард, совхоз-маяк — и вдруг проверка, да еще в самый разгар…

Ревизор со всем соглашался, а дело делал. Человеком он оказался непьющим, да еще «неприлично» скромным, в неслужебных утехах — полный профан: ни рыбалки тебе, ни прогулки, ни еще каких развлечений для души или, скажем, для тела. Не человек — ходячая скука! Уткнется в бумаги, сидит и пишет. И добро бы только в бумаги! Обошел все фермы, заглянул в амбары и склады, на поля, на луга, в гаражи. Считал и записывал, записывал и считал.

Подсчитал! Такое он подсчитал, что на акте ревизии появилась резолюция прокурора: «Расследовать и привлечь виновных к ответственности».

Ни одна цифра отчетов не сходилась с реальностью. Зерна на складах оказалось больше, чем написано в рапортах (почти на 10 тысяч рублей по закупочным ценам!). Скота — меньше (на сотни центнеров — в весе, на десятки голов — в штуках). Можно было, почти не боясь ошибиться, предположить: зерно припрятали, скот разворовали. И только ли скот? «Стоимость валовой продукции растениеводства, — отнюдь не языком художественной прозы деловито записывал ревизор, — в сопоставимых ценах отражена неправильно: фактически произведено на сумму 336 416 рублей, а в годовом отчете показано 447 112 рублей, то есть приписано 110 696 рублей».

Да что там — продукция растениеводства! По бухгалтерии получалось, что за год одних только канцелярских товаров здесь израсходовали почти на две тысячи: не совхоз, а бюрократическая контора с миллионами входящих и исходящих! Но особенно тревожила история с картошкой: даже поверхностная проверка показала, что при последней ее сдаче совхоз «Лонва» обжулил государство как минимум на 119 тонн!

Тонна — слово понятное, но не впечатляющее. Скажем, доступней не разуму, но чувству: 119 тысяч килограммов нужного всем продукта совхоз «сдал» статуправлению, но отнюдь не нам с вами. По статистике считалось, что эти тысячи килограммов мы варим и жарим, а «по жизни» получалось совершенно иначе.

Главный агроном совхоза Романова об этом рассказала на следствии так: «…директор Степанов дал мне печать и сказал: «Поезжай в совхоз «Спутник» и оформи, чтобы все было в порядке». Я его поняла. Наличный картофель мы уже сдали, но для выполнения плана не хватало еще 119 тонн. Тогда мы договорились с директором совхоза «Спутник», у которого был крахмальный завод, будто мы им сдали эти 119 тонн на хранение. В таком случае нам их засчитывали как сданные в счет плана. Фактически картофель мы не сдавали, его у нас не было. Так мы поступали и раньше, и позже… Я согласна, что это незаконно, но я выполняла распоряжение директора…

Ситуация совершенно очевидная и требующая, казалось бы, однозначной реакции: совхоз-авангард на самом деле — просто-напросто совхоз-обманщик; директор вынуждает своих подчиненных заниматься очковтирательством; юстиция как можно скорее должна сказать свое веское слово.

Так? Нет, не так.

«Дорогая редакция! Пишу в газету первый раз в жизни. Знаю, что из-за этого меня ожидают определенные осложнения в личном плане. Но молчать уже нельзя.

Сначала немного о себе. Родился в 1922 году. Воевал. После демобилизации (1946) стал работать учителем, с 1952 г. — директором восьмилетней школы в нашем селе Засовье. Коммунисты совхоза избрали меня секретарем парторганизации…

Когда в конце июня бухгалтер-ревизор сельхозуправления Клецкого райисполкома А. А. Бобрик закончил ревизию, результаты зачитали на собрании рабочих и служащих совхоза. Только тогда мы узнали, что на протяжении последних лет в совхозе допускались большие злоупотребления и что его слава передового основана на обмане… После ревизии за это сняли главного бухгалтера Дубровского, а директору не было ничего. Рабочие приходят ко мне и спрашивают: как же так, законы существуют для всех или только для некоторых? Неужели, спрашивают, «рука», которая есть у директора, сильнее закона?

Дорогая редакция, прошу помочь распутать этот узел. Расследование прекратилось. Дело заглохло. Степанов по-прежнему работает как ни в чем не бывало, а его «верный помощник» Романова за то, что обманула родное наше государство, получила солидное повышение: ее назначили главным агрономом управления сельского хозяйства райисполкома и даже дали медаль «За трудовую доблесть»…

С уважением

Каравай Владимир Степанович».
Письмо редакция направила для проверки районным организациям. «Определенные осложнения в личном плане», которые предвидел Владимир Степанович, так сказать, не замедлили. Приближались праздники, в школе устроили вечер. Вдруг — незваные гости: Степанов с братом, приехавшим издалека. Оба навеселе. «Пишешь?» — спрашивает Степанов. «Пишу». — «Значит, пишешь? Молодец?» И — хвать по голове стаканом, завернутым в полотенце. Били нещадно. Долго, умело. Окружающие молчали: не кто-нибудь бил — директор…

Хулиганов наказали? Не смешите людей. Что, и следствие о приписках не возобновили? Почему, следствие возобновили. И даже довели до суда. Суду был предан Степанов? Не угадали: Дубровский, главный бухгалтер, тот самый, которого сняли с работы, избрав громоотводом.

Вот что написал Дубровский на имя прокурора сразу же после ареста:

«…В райсельхозуправлении мне сказали: «Иди работать к Степанову, это крепкий директор, он сделает из тебя человека…» Я безгранично верил ему, слушался во всем. Подписывал любые документы по его приказу… Однажды Степанов взял меня с собой в банк. Надо было оформить какие-то перечисления. Я сразу увидел, что они незаконные, но сотрудник банка Миша помог, и Степанов сказал: «Это надо отметить!» Я сбегал в магазин, купил водки, вина и закуски. «Деньги, — сказал Степанов, — покроем счетом за канцтовары». Это стало правилом: как нужны деньги на выпивку — беру под отчет в кассе, оформляем на канцтовары и угощаем нужных людей…

Помню такой случай: ездили мы со Степановым в Минск пробивать асфальт для совхоза. Степанов быстро все уладил, был в хорошем настроении, потребовал отметить. Купили ром, коньяк. Я тогда первый раз в жизни попробовал ром… Степанов водку не любил, предпочитал марочный коньяк и ром… А я не люблю ни водки, ни коньяка. Все пьянели, а я незаметно выливал. Один раз Степанов это заметил, сказал: «Ты не наш человек».

…Пили все больше, нужных людей прибавилось, выписывать счета на канцтовары стало уже невозможно. Тогда мы начали составлять фиктивные ведомости, оформлять наряды за никем не выполняемую работу на подставных лиц. Это стало основным источником расходов на пьянки. Хотя были и другие пути: например, фиктивная закупка запчастей к мототехнике и т. д.…

К нам часто приезжали разные работники из вышестоящих организаций: требовали для своих личных нужд бесплатно зерно (поэтому мы всегда его имели в запасе), самогон (его варили для нужных людей, используя совхозное сырье) и т. п. Я считаю, что Степанов шел на все это для пользы дела, в интересах совхоза. Он говорил, что этот способ в десять раз дешевле и проще любого другого. Еще он говорил, что нет такого «нельзя», которое нельзя убить сорока градусами».

Вот такие показания дал на следствии Петр Дубровский — молодой специалист, которому еще не исполнилось тридцати (а работать он начал под командой Степанова будучи двадцатилетним). Показания, нисколько не умаляющие его собственной вины, полностью подтвержденные материалами дела и неизбежно влекущие за собой обвинительный приговор.

«Здравствуй, мама, — писал Дубровский из камеры следственного изолятора, — меня арестовали, да это и к лучшему. Я не могу больше так жить. Мне опостылело вранье, эта грязная, подлая жизнь. Я рассказал всю правду, как Степанов меня сделал преступником…» И в другом письме: «Марийка, любимая моя жена, береги сына. Когда он вырастет, отец его выйдет на свободу очищенным от грязи, честным человеком… Следствие ведется по всем правилам…»

Следствие действительно велось по всем правилам. И успешно продвигалось вперед. Сначала его вел старший следователь следственного управления МВД Белоруссии подполковник милиции А. В. Харитонович, потом — следователь по особо важным делам прокуратуры Белоруссии, старший советник юстиции В. А. Автушко. Каждый новый свидетель, каждый новый документ открывали новые беззакония. Цифры росли — не цифры, объективно отражающие реальность, а цифры, объективно отражающие туфту. Они давно уже зажили своей собственной, независимой жизнью, войдя в победные отчеты и рапорты, одарив кого-то благами и почестями, став кому-то укором (тем, кто в своем хозяйстве не пошел на обман, предпочтя горькую правду «возвышенной» лжи), исказив ради низменных целей подлинную картину действительности. Следствию предстояла трудная работа: укротить резвость цифр, вырвавшихся из-под контроля, вернуть им реальное содержание, реальный смысл.

Юристы не ограничили себя рамками одного какого-то года, проверяли за несколько лет: важно было понять, случайность ли это, — скажем, приписка 119 тонн — или система. Оказалось: 119 — самая малая цифра из всех установленных… «…При составлении отчета за очередной год, — говорится в обвинительном заключении, — приписка картофеля в совхозе «Лонва» составила 184 тонны, а за предыдущий — 422 тонны…» Запомним эти цифры, они нам пригодятся, — и пойдем дальше.

Дальше? Куда же дальше? Разве что-то неясно? Разве надо еще комментировать то, что видно любому? Думаю, надо. Ведь проставить в отчете фиктивную цифру, дать ей «легальную» жизнь, придать ей, скажем точнее, формально юридическое значение в одиночку никак невозможно. Есть не только сдающий, есть еще и «берущий»: организация, подтверждающая, что сдана ей не цифра — картофель. Люди, скрепляющие этот факт своими подписями, отвечающие за них. Не станут же они во вред себе подписывать липу лишь потому, что Степанову хочется числиться маяком!

Верно, не станут. Никто от них бескорыстных услуг и не ждет. И нужды в этом нет никакой. В том-то и фокус, что обман приносит лавры обоим. Если не лавры, то хотя бы доход. А если и не доход, то, как минимум, спокойную жизнь.

Нам никак не понять этот абсурд, эту точность деляческого расчета, если мы не проникнем внутрь механизма обмана, где все детальки и винтики, оказывается, умело подогнаны друг к другу, — так подогнаны, чтобы ложь шла на пользу сразу всем участникам подлого дела, чтобы понудила их стать сообщниками, для которых сокрытие общей тайны — общее благо.


Итак, совхоз «Лонва» имеет годовой план: сдать государству 500 тонн картошки. А в наличии только 153. Полнейшая катастрофа! Для нас. Но не для Степанова. Потому что основная задача Степанова — продать не картофель, а цифру. Надо только найти человека, который согласен ее купить.

Находит! Находит Степанов покупателя. Его фамилия — Паклин. Он возглавляет совхоз «Спутник», где есть крахмальный завод, который — по идее — должен запустить покупку в свое производство. Правда, крахмал может получиться только из картофеля, а никак не из цифры. Но это уж второй вопрос. А пока что решается первый.

Решается он так. Паклин покупает у Степанова цифру: 400 с лишним тонн несуществующего картофеля. Выдает квитанцию. Как только квитанция оказывается в руках Степанова, совхоз «Лонва» в полном порядке: он отчитался. Зачем это нужно Паклину? Странный вопрос: у него ведь тоже есть план. План закупки. С него тоже спросят, если этот план будет не выполнен. Вот он и выполнен. Перевыполнен даже. Деньги «Лонве» переведены? Значит, «Спутник» тоже в порядке: ведь и он отчитывается отнюдь не картофелем, а квитанцией о переводе денег.

Выходит, деньги пропали? Уплыли в «Лонву»? Ничуть не бывало. Деньги вернутся. Даже с лихвой. Надо только подождать, чтобы кончился год. 31 декабря лучше помалкивать, а вот 1 января — поднять шум: «Лонва», где картофель?» Теперь этот шум никого не пугает: поезд ушел. Цифра гуляет сама по себе, растворившись в других, более мощных: в показателях по районам, по области. Баланс подведен, отчеты отправлены, кому теперь дело, сдан реальный картофель или мыльный пузырь?

«Где же картофель?» — с невинным видом напоминает Паклин Степанову. Спектакль продуман до мелочей и разыгрывается в точном соответствии с замыслом режиссуры. Степанов безропотно признает печальную истину и возвращает Паклину деньги. Но — и в этом весь фокус! — с добавкой. Договор-то нарушен. Картофель не сдан. Аванс не «отработан». Значит?.. Значит, плати штраф: «санкции», как говорят на своем жаргоне юристы.

«Спутник», выходит, выступил просто в роли ростовщика: дал деньги взаймы под большие проценты. Гнусный обман нежданно превращается в акт братской взаимовыручки. Мало того, что нас объегорили, всучив цифру вместо картофеля, нас еще и обобрали: ведь проценты Степанов уплатил не из своего кармана — из государственного. То есть — из нашего с вами…

Ну, так что, наконец-то спектакль окончен? Если так, то в убытке все же «Лонва». Да, она продала цифру, но за это расплатилась солидным штрафом. Пострадала, выходит… Верно, финансовый счет «Лонвы» оскудел. Из одной колонки цифра перепрыгнула в другую: на финансовый счет «Спутника». Но реальные деньги все равно у Степанова. На бумаге-то план перевыполнен. Значит, «героям» полагается премия. Банк сполна переводит вралям награду. Сообщники делят пирог и садятся за общий стол, чтобы смочить его той самой влагой, которая, как мы помним, превращает в «можно» любое «нельзя».

Мне почему-то захотелось представить, как они «обмывали» обман. Как хмелели, прокучивая шальные деньги, преступно отнятые у государства, как пудрили себе же мозги, сочиняя застольные тосты. Как они поздравляли друг друга, упоенно треща об успехах, как желали новых, еще больших, всяческих и дальнейших… Все это было нетрудно себе представить и в то же время мучительно трудно, потому что, сколько бы человек ни сталкивался с цинизмом, привыкнуть к нему он все равно не может. Если только, конечно, в нем осталась хоть какая-то совесть…

На допросе Степанов сказал, что приписки — безусловное зло, но большой беды он в них не видит: ведь не сам же он на это пошел, а — по указанию… Была, дескать, такая устная директива со стороны райсельхозуправления. Следователь засомневался — очень уж дикой казалась эта странная «директива». Но работа у юристов особая: сомневайся, а — проверяй! Ревизоры проверили, следствию доложили: в тот же год, когда Степанов приписал 422 тонны картофеля, другие совхозы и колхозы того же района приписали: «Искра» — 237 тонн, «Плещеницкий» — 476, имени 8 Марта — 140, имени Фрунзе — 110… Итого за год по одному лишь району — 1386 тонн (или почти полтора миллиона килограммов) туфты. Только — картофельной! Была ли еще и иная — за отсутствием данных утверждать не берусь. Впрочем, нет, кое-какие данные есть.

Прогорев на картошке, «Лонва» вырвалась вперед на молоке. Надоила с избытком. А у соседей — в колхозе имени Фрунзе — напротив, молочный прорыв. Беда, но не драма: повинись, скажи правду, как положено честному человеку, и скорей наверстай. Так?

Зачем, если рядом — друзья. Степанов сдаст молоко от имени дорогого соседа. Сосед отправит победный рапорт. В ответ поступят деньги: премия победителям. Снова пойдет гульба. Рекой польется — не молоко. И все будут довольны.

— Разве нельзя выручить соседа? — удивленно спрашивает Степанов, когда беседа касается этого щекотливого факта. Опять он медленно цедит слова, опять кашляет, щурится. — А закон нашей жизни: помогай отстающему?!

Я не отвечаю, и он, уверовав в то, что победа за ним, обобщает:

— Главное в жизни — не бояться риска. Смелей! Кто не рискует, тот ничего не добьется.

Он все еще на коне. Чувствует, что неуязвим. И поэтому может позволить себе демагогию: с нею — так ему кажется — не пропадешь.


Следствие длилось больше года. Протоколы, ведомости и акты заняли пятнадцать томов. Пора бы уже подводить черту. Но черты все не было: решался вопрос, что же делать с главным героем.

Ответ напрашивался простейший: судить по закону. Но простейший ответ почему-то превратился в сложнейший. Итогом раздумий (о них мы можем только гадать) явился документ, над которым хочется уже не гадать, а в отчаянии развести руками. Называется он «Постановление о прекращении уголовного дела».

Сначала в постановлении перечислено все то, о чем вы прочитали. Перечислено обстоятельно и подробно. Установлено (цитирую документ), что Степанов проявил «халатное отношение к своим служебным обязанностям и приписки в государственной отчетности о выполнении плана сдачи картофеля… Кроме этого, Степанов принимал участие в искажении государственной отчетности о выполнении плана сдачи молока… В действиях Степанова имеется состав преступления, предусмотренного статьям 149–1 и 168 УК БССР (участие в хищении незаметно исчезло, словно Степанов не получал премий за дутые цифры, не угощал на ворованные деньги «нужных людей», не пил вместе с ними. — А. В.), однако (подчеркнуто мною. — А. В.), принимая во внимание, что он в прошлом не судим, положительно характеризуется по работе, награжден орденами Трудового Красного Знамени и «Знак Почета», является депутатом Засовьевского сельского и Логойского районного Советов народных депутатов, впервые совершил малозначительное преступление, — … уголовное преследование в отношении Степанова Владимира Владимировича прекратить».

Зато верный исполнитель приказов начальства Петр Дубровский сел на скамью подсудимых. Вместе с ним села кассир Ольга Проталина — за то, что исправно давала Дубровскому деньги из кассы по ордерам, подписанным распорядителем кредитов Степановым. Логика здесь железная, и спорить с ней трудно.

Ну а если все-таки попытаться? Если спросить, что это за штука такая: преступление «малозначительное» — из года в год обманывать государство? Что это за странное понятие: впервые совершенное преступление, которое длится годами? Что это за доблесть такая — «не судим»? Вот ведь он и сейчас «не судим», а преступление налицо, об этом в том же постановлении сказано четко и ясно. Правда, есть еще ордена…

Листаю дело. Хочу понять, когда и за что Степанов был награжден. В деле должны быть следы. И они действительно есть: орден Трудового Красного Знамени — декабрь 1976 года, за большие производственные успехи, достигнутые в этом году. В том самом году, когда совхоз «перевыполнил» план, приписав к отчету 184 тонны картофеля, — плод буйной фантазии человека, который за цифрой в карман не полезет. Орден «Знак Почета» — тремя годами раньше за те же «доблести». Следствие так далеко не забиралось — оно установило, что обман был и в 75-м и в 74-м… А вот был ли и в 73-м, бесспорных данных на этот счет в деле нет. И однако… И, однако, стоило только прекратить приписки после возбуждения уголовного дела, как совхоз из доходных сразу превратился в убыточный. И пребывает в таком состоянии без перерыва уже несколько лет. Вывод напрашивается сам собой.

Что же выходит? Сначала Степанов при помощи обмана получает орден. Потом этот орден спасает его от наказания за обман. Сначала передового Степанова избирают народным депутатом, потом обманом полученный им мандат (да, обманом: ведь избиратели не знают, что биография кандидата не соответствует истине) ограждает его от заслуженной кары.

Если это называется логикой, то что же тогда называется беззаконием?


Состоялся суд. Дубровский приговорен к 10 годам лишения свободы. Жизнь его, можно сказать, перечеркнута. Перспективный молодой специалист, успешно окончивший за короткий срок, без отрыва от производства, сельскохозяйственную академию, отлично зарекомендовавший себя в аспирантуре, подававший серьезные большие надежды, он не выдержал преступного «пресса» со стороны «крепкого директора», не нашел в себе нравственного стержня противостоять мухлежу и обману. И вот — результат.

Проталина осуждена на 4 года. Поскольку у нее двое детей (один только-только родился), суд дал ей отсрочку — до тех пор, пока младшего можно будет устроить в детсад. Время летит быстро, так что Проталина (она работает теперь в совхозе телятницей) скоро сядет в тюрьму.

А Степанов… С ним все в порядке. Как и раньше — директор. Депутат. Орденоносец. «Пользуется авторитетом (цитирую характеристику. — А. В.)… Умело руководит… Добивается показателей… Направляет… Мобилизует…» Словом, герой. На что же тогда он обижен? Почему так хмур, так сумрачен его потускневший взгляд? Он отвечает: выговор! Жестокая несправедливость! Разве он не хотел, как лучше? Разве он не горел на работе? Правда, выговор вскорости сняли. И однако ж он был! Бросил тень. Даже пятно. Досадный штрих в безупречной анкете.

— Неужели меня снова будут трясти? — Сузив брови, он тревожно заглядывает в глаза, ища неуклончивого ответа. — Неужели опять все повернется?

Я не знаю, как ответить на этот вопрос. Знаю только: пока что не повернулось.

Летом прошлого года пленум Верховного суда СССР обсуждал вопрос о судебной практике по делам о приписках. Были изучены десятки дел из разных областей и республик — чтобы понять, насколько правильно реагируют суды на эти позорные преступления, наносящие обществу большой материальный и моральный ущерб. Среди изученных — и дело Степанова.

Вот что сказал о нем докладчик — председатель судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР А. М. Филатов: «Несмотря на бесспорно установленное в ходе предварительного и судебного следствия личное участие Степанова в систематических приписках и искажении государственной отчетности, дело против него без всяких оснований было прекращено с мотивировкой, не выдерживающей никакой критики».

Кажется, ясно? Ясней не бывает. Может быть, это суждение было кем-то оспорено? Нет, никем. Может быть, оно было высказано в узком кругу? Нет, все, кто правомочен восстановить нарушенную законность, находились в зале: ведь отменить необоснованное постановление о прекращении дела не может даже Верховный суд СССР — это компетенция прокуратуры. Как бы там ни было, принципиальная оценка проявленной беспринципности была публично дана. Ну и как, что-нибудь изменилось? Последствия какие-то были? Последствий не было. Ничто не изменилось.

Впрочем, разве я хочу его осуждения? Разве сам я не понимаю: наказанием вряд ли чего-то добьешься, причины, толкающие людей на обман, не устранишь? Понимаю отлично и, видит бог, с болью и горечью думаю о возможной каре, которую он заслужил. Куда как легче, приятней и благородней выступать публично в чью-то защиту, нежели в обвинение. Куда больше сочувствия вызываешь, куда больше симпатий.

Может быть, вина его и впрямь не так велика? Ну, слукавил, схитрил, дописал несколько цифр… Не убил же, в конце-то концов! Не украл!

Нет, украл. Правду украл — не картошку. Не статистику обманул, а — страну. Как нам жить, не смотря правде в глаза? Как — планировать? Как — хозяйствовать? Как — наводить порядок в собственном доме?

Если на складе не хватает картошки, радоваться, разумеется, нечему, но и плакать не стоит: нет безвыходных положений, нет таких трудностей и проблем, которые — лучше ли, хуже ли — нельзя было бы преодолеть. Только вот — как, если, судя по рапортам паклиных и Степановых, преодолевать вроде бы нечего? Если — полное изобилие. Полная благодать…

И когда мы посмотрим под этим углом на арифметические «проказы» директора, не предстанет ли его преступление в совсем ином — истинном! — свете? Не затмит ли оно несомненное преступление финансистов «Лонвы»? Не напомнит ли о тех потерях, которые общество несет от вранья? И тогда совсем непростительным покажется снисхождение правосудия к одному из обманщиков, постыдным — кричащий контраст в судьбе, постигшей сообщников. Безнаказанность всегда аморальна, безнаказанность «по должности» аморальна вдвойне и втройне.


— Критиковать легко, — размышляет Степанов, — а как работать? Вот скажите, где взять запчасти? Или стройматериал? Раньше как-то крутились, выбивали, не без нарушений, конечно. А теперь боимся… Вы говорите, приписки. Так нас же толкали на это. Кто? — Он долго молчит. — Ну, опять же сельхозуправление. Если нет картофеля, если он, скажем, сгнил или вымок, так его нет. Что ни напиши, а его все равно нет. Лучше уж тогда хоть числиться с исполнением… Что, по-вашему, лучше: числиться передовым или отстающим?

Я мог бы сказать, что быть и числиться не одно и то же. Что толкают на преступление только тех, кто готов его совершить. Я многое мог бы сказать, но не говорю, размышляя о судьбе человека, который крутится так и сяк, чтобы всем угодить, никого не разгневать.

Трудно. Понимаю, что трудно. Ну, а все же, а все же… Что грозило ему, если — враньем и подлогом — он не стал бы героем? Если отчет и реальность полностью бы совпали? Если бы цифра не стала фантомом, от которого зависят судьбы людей, словно цифру можно сварить, зажарить, отправить в засол?

Что бы все-таки было ему? Не убили же бы, не распяли… Ну, не дали бы орден. Так ведь орден — гордость и слава, если он по заслугам. А иначе — какая там гордость? Стыд и позор.

И главное, самое главное: как, хотелось бы знать, он теперь направляет, мобилизует, руководит, зная, что за те же деяния — понимаете, за одни и те же! — его подчиненные получают «срок», а он — грамоты и награды? Что люди, на чьих глазах все это происходило, думают про него? Сколько стоит — в натуре, а не в характеристике — его дутый авторитет?

Если хозяйство в упадке, если допущены роковые ошибки, если план не выполнен и продукции нет, у директора, думаю, есть только одно священное право: первым принять наказание. Раньше всех.

Ну а если хозяйство в расцвете, если оно действительно впереди, если план перевыполнен не только в отчете, а наяву, у директора, думаю, тоже есть священное право: принять лавры последним. Позже всех.

Почему же порой получается, что все происходит наоборот?

1982

* * *
Компетентные органы оперативно и деловито отреагировали на опубликованный очерк. Прокуратура СССР вновь изучила уголовное дело и признала, что в отношении Степанова оно прекращено неосновательно. Заместитель начальника Главного следственного управления Прокуратуры СССР Г. М. Негода сообщил редакции, что постановление о прекращении дела отменено, организация дополнительного расследования поручена прокурору Белорусской ССР.

Новое следствие полностью подтвердило, что Степанов совершил ряд уголовно наказуемых деяний. Но тут была объявлена амнистия по случаю 60-летия образования Союза ССР, которая освободила Степанова от наказания в судебном порядке, поскольку личной корысти в злоупотреблении им своим служебным положением установлено не было.

Это не значит, что он вообще избежал ответственности.

Минский обком компартии Белоруссии сообщил редакции, что бюро обкома рассмотрело очерк на своем заседании и признало его правильным. Степанова сняли с должности директора совхоза и объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку — за нарушение государственной дисциплины, приписки, очковтирательство и халатное отношение к служебным обязанностям. За проявленную беспринципность строгое партийное взыскание получил и второй секретарь райкома партии. Наказанию подверглись также руководители всех названных в очерке хозяйств, допустившие в разные годы приписки и с помощью подтасовок вырвавшиеся в «передовые».

Наконец позже пришло сообщение, что Степанов лишен наград, которые он получил в результате обмана и заведомо ложной жульнической информации.

Такова краткая справка о фактической стороне дела.

Был на очерк и иной резонанс — не столь конкретный, но ничуть, по-моему, не менее важный. Вот что писал, например, из Семипалатинской области совхозный бригадир Алексей Алексеевич Сличенко: «Ваш очерк прочитали коллективно, всей бригадой. Обсуждали его два вечера подряд, потому что, как я понимаю, он не только про «Лонву», каждый находит в нем то, что задевает прямо его… У нас в этом смысле тоже нашлось о чем поговорить… И мы решили: нет таких причин, которые могут оправдать обман. Конечно, каждому хочется получить побольше, но не лезем же мы из-за этого в чужой карман за чужим кошельком. Чем кража кошелька хуже, чем приписка в отчете? Что в лоб, что по лбу! Кража это кража… Мы участвовать в ней никогда не будем, кто бы что ни сулил… Жить без липы — приятней на душе…»

Таких писем пришло немало, и это, по-моему, была самая лучшая «мера» из всех, которые возможно «принять»: к чему же еще публицисту стремиться, если не к тому, чтобы задеть за живое, пробудить совесть и сделать выводы для себя?

Сдавая книгу в набор, я попросил белорусских коллег навести справки: ну, и как там, в «Лонве»? Изменилось ли что-нибудь за прошедшие годы? Наступил ли какой-нибудь перелом?

Наступил! К руководству совхозом пришли новые люди. Хозяйство укрепилось кадрами квалифицированных специалистов. Лозунг: «Работать честно!» — воплощается в жизнь.

И эта «мера», последовавшая за очерком, право, дороже всех сообщений о том, кто уволен и кто осужден.

Кислородное голодание

В этот день студентам последнего курса, будущим медикам, вручали дипломы. Под овации и улыбки ректор жал руки новым коллегам, и с той же минуты из медиков будущих становились они настоящими, обретя великое право и святую обязанность: врачевать людские недуги, сострадать и лечить.

Дипломы вручали в тот день выпускникам и других институтов. Но там вручали только дипломы. Юные же врачи получали еще и отпечатанный на плотной бумаге текст торжественной клятвы. Той самой, что приписывают великому Гиппократу, с именем которого вот уже две с половиной тысячи лет связано представление о непогрешимой и безупречной этике лекаря.

Теперь эта клятва называется чуть длиннее: «Присяга врача Советского Союза». И текст у нее тоже немного иной. А суть — суть та же.

«Получая высокое звание врача и приступая к врачебной деятельности, я торжественно клянусь…» — так начинается эта присяга. В чем же клянется начинающий врач? «…Все знания и силы посвятить охране и улучшению здоровья человека… беречь и развивать благородные традиции отечественной медицины, во всех своих действиях руководствоваться принципами коммунистической морали, всегда помнить о высоком призвании советского врача, об ответственности перед народом иСоветским государством».

Вот такую клятву давали врачи, завершая ее обещанием: «Верность этой присяге клянусь пронести через всю свою жизнь».

…Через всю свою жизнь!

Потом праздник переместился в институтское общежитие, где обитала едва ли не половина студентов. Там прошли целых шесть студенческих лет — лучшая, как ни банально это звучит, пора их прожитой жизни. И теперь с этими стенами им предстояло расстаться.

Расставание «отмечали». В комнате 205-й, как и во всех остальных. Врачи Березов и Юрковский, потягивая светло-бурую жидкость, предавались воспоминаниям о днях минувших. Примкнувший к ним Вячеслав Дормачев больше думал не о прошлом — о будущем: один госэкзамен он провалил и, в отличие от врачей, покидал институт в странном звании бесправного «выпускника».

Гремела музыка, звучали возбужденные голоса, хлопали двери и пробки. Приходили и уходили друзья. Обнимались, произносили заздравные тосты, оставляли свои адреса. Вернулся с прогулки и Сергей Орехов. Этот не был еще ни врачом, ни выпускником — лишь студентом последнего курса. Однако с жильцами из 205-й держался на равных. Как и другой шестикурсник, Алексей Зиняк, тоже общий приятель. Пришел — и сразу потянулся к бутылке. Бесцеремонность эта задела хозяев: явился с пустыми руками да еще зарится на чужое!..

Возник содержательный спор: кому и в каких случаях положено угощать. Дормачев напомнил, что за гостем должок: восемь рублей. Зиняк возразил: долг давно возвращен. Не деньгами — натурой: разве не съел Дормачев в деревне полкабана?

Кабана?! Дормачев возмутился: верно, было такое, приезжал он в деревню к родителям Зиняка, чем-то вроде кормили, но с каких это пор кабанчик стал кабаном? Дискуссия обострилась: считать кабана по рыночным ценам или по твердым? Возникли еще разногласия касательно веса: сколько все-таки килограммов было в съеденной половине?

Сколько бы ни было, надрывался Зиняк, уж на восемь-то рэ Дормачев безусловно поужинал! На восемь?! Дормачев напрягся от ярости: «Там и было-то всего ничего, кожа да кости!»

Арбитром выступил обладатель диплома: пусть незваный гость закроет дверь с другой стороны. Строптивец не подчинился.

Подогретые жидкостью страсти бурно рвались наружу.

Дорвались…


Кто кого первым ударил, с точностью не скажу: никто не хочет эту честь брать на себя. Через минуту Зиняк лежал вниз лицом на кровати с заломленными за спину руками. Скорее всего, он вырывался. Кто на его месте поступил бы иначе? Однако теперь «оппоненты» ставят ему это в вину: лежал бы спокойно — все бы, глядишь, обошлось. Но спокойно он не лежал, говорил слова, не очень ласкавшие слух, обещал «не забыть». Кричал: «Бейте, такие-сякие, если не жалко!»

Им не было жалко. Но и бить его они тоже не стали: не хулиганы же все-таки, а культурные люди! С наукой в ладах…

— Устрой-ка ему кислородное голодание, — посоветовал Дормачеву обладатель диплома. Осваивал профессиональный язык…

Два медика — один уже состоявшийся и другой «без пяти минут» — дело знали неплохо (поздравим с этим от чистого сердца их недавних учителей): обмотав шею жертвы тугим полотенцем, они стянули его настолько, чтобы Зиняк ощутил «кислородное голодание», но все-таки не настолько, чтобы ушел к праотцам. Зиняк упорствовал, вырывался.

Юрковский тихо стоял в стороне, не желая примкнуть к истязателям, но и не смея им помешать. Дело зашло далеко, — не дожидаясь финала, тихий юноша счел за благо исчезнуть.

Зато Орехов проявил солидарность. Не с жертвой, конечно. В углу лежали две двухметровые («кандальные») цепи. С их помощью каждое утро Орехов укреплял свои мышцы. Оказалось, им суждено сыграть роль поважнее. Три молодца — Березов (который с дипломом), Дормачев (выпускник без диплома) и Орехов (с дипломом на будущий год) обвязали ими накрепко своего «пациента», приковали к кровати.

Теперь, скованный (не в переносном смысле!) по рукам и ногам, Зиняк уже не мог шевельнуться. Зато «врачам» удалось отдохнуть. Они решили допить вино и немного отвлечься, внимая звукам заигранных шлягеров. Время от времени то Орехов, то Дормачев прикручивали цепи потуже, а полотенце, наоборот, ослабляли: кислородное голодание нуждается в дозировке.

Зиняк слегка оживал, лицо его розовело, тогда снова вставал кто-то из будущих «дипломантов» и по приказу уже состоявшегося наводил нужный порядок.

Прошел час. Полтора…

Конечности стали неметь. Как сказано в одном из следственных документов, Зиняк «обратил на это внимание своих товарищей».

Товарищи отозвались во всеоружии полученных знаний. Слыхали на лекциях, как проверяется чувствительность тканей: укол иглой — способ столь же простейший, сколь и надежный.

Игла в хозяйстве нашлась. Зиняк почувствовал боль, но ведь и он слушал те же самые лекции, знал те же симптомы. Решил обмануть. Пересиливая себя, не реагировал.

«Медики» посовещались, сочли: хватит, конец. Отвязали. Ноги одеревенели — Зиняк рухнул бы на пол, не поддержи его Дормачев. Ну, а наш обладатель диплома? Он ощупал мышцы «больного», посчитал слабеющий пульс. Назначил полезные процедуры: пробежка, гимнастика, немного дыхательных упражнений. Полный покой. И вытолкнул «пациента» за дверь.

Вахтерша, до которой доплелся Зиняк, вмешаться не захотела: кто вас там разберет?! Милиция тоже: личный конфликт.

Личный? Зиняк воспринял это буквально. И решил «разобраться» сам.

Он дождался, когда мучители вышли из комнаты. Висячим замком ударил Березова по голове: тот издевался над ним особенно утонченно.

…Уподобимся златоусту: «Обливаясь кровью, Березов упал».

…Процитируем следственный документ: «…и тут подоспела «скорая помощь».

Подоспела не только «скорая помощь», но еще и милицейский патруль. Дежурная машина объезжала район и наткнулась на «группу возбужденных молодых людей. Из головы одного, оказавшегося гражданином Березовым, сочилась кровь. На другом (гражданин Зиняк) имелись следы ударов и уколов».

Привлекать виновных к ответственности или не стоит? Под горячую руку Зиняк требовал: наказать. Потом поостыл, просил притормозить. Да и в институте не очень-то стремились к огласке. Институт действительно превосходный, знаменит (по заслугам!) не только в родной республике. А тут — пьяные хулиганы, да еще в такой торжественный день…

Процесс состоялся лишь через восемь месяцев. Судили всех четверых: Березова, Дормачева и Орехова — за истязание, Зиняка — за причинение легких телесных повреждений, не повлекших расстройства здоровья. Первых двоих приговорили к двум годам исправительных работ с удержанием 20 процентов зарплаты. Третий эти 20 процентов будет выплачивать не двадцать четыре месяца, а двенадцать, ну а Зиняк — тот только шесть.


Об этой истории я узнал от минчанки М. А. Носовой. К ее письму была приложена вырезка из городской вечерней газеты. Статья называлась «В день получения диплома…» — там коротко рассказывалось о том, что вы сейчас прочитали.

Конечно, эта история вполне заслуживала внимания и за пределами города. Не так уж часто встретишь в столь уродливом, почти фарсовом проявлении абсолютную несовместимость понятий «врач» и «мучитель».

Но извечное и неискоренимое уважение к поистине святой профессии медика удерживало перо. Ну зачем, думалось, пятнать белый халат? Отмыть бы его втихомолку, а не трезвонить на весь мир, что вот, мол, нашлись дикари: еще не успев принять одного хотя бы больного, уже сумели искалечить здорового.

И все же мысль о том, что стыдливое сокрытие неприглядных явлений если чему-то и служит, так разве что их поощрению, — эта мысль победила. В Минск «на разведку» поехал спецкор.

Информация, которую он привез, утешала: участники «инцидента» наказаны не только судом. Орехов отчислен из института — с последнего курса. Зиняк — тоже: за самосуд. Дормачеву запрещено сдавать проваленный им экзамен: он останется без диплома. О поведении Юрковского доведено до сведения коллектива, где он приступил к работе.

Смущала, не скрою, суровость, которую проявили к пострадавшему Зиняку. И, однако же, суд ни в чем не нарушил закона: бить Березова в конкретной той ситуации было, конечно, не нужно. Нельзя.

За преступление полагается наказание. И Зиняк его получил. И администрация поступила разумно: ведь дичайшая эта история получила большой резонанс. На всех кафедрах, во всех студенческих группах прошли собрания. Ораторы вслух рассуждали об этических основах профессии. Мне особенно понравилось выступление одной первокурсницы (цитирую по протоколу): «Здесь говорили, что несколько подвыпивших хулиганов запятнали профессию врача. Я с этим не согласна. Запятнать профессию эти преступники не могут. Потому что никакие они не врачи. Я не желаю в будущем, получив диплом, считать их своими коллегами. И, мне кажется, никто не желает…»

Словом, все, ради чего имело смысл печатать очерк, уже состоялось. Никаких иных дополнительных мер требовать было не с кого. Обсудив ситуацию с разных сторон, решили от выступления отказаться.


Прошло какое-то время — опять получаю письмо. На этот раз от минчанина А. Л. Иванова. Читатель рассказывает о той же самой истории. С красочными подробностями. Все они мне известны. Приговор тоже известен… Решение ректората — и это не новость… В конце неожиданная приписка: «…что дальше случилось, писать не буду. Приезжайте — узнаете сами, сюжет имеет оригинальное продолжение… Неплохо бы Вам встретиться со всеми участниками. Интересно, какой урок они извлекли».

А ведь действительно интересно!

…Березова пришлось вызывать с приема: он работает в поликлинике терапевтом. Был хмур и застенчив: к чему снова за старое?! Сказал, что ни в чем не виновен, а если о чем-то и сожалеет — лишь об одном: мало тогда Зиняка проучили, слишком просто отделался. Похвалился: работает хорошо, больные его уважают, коллеги — те уж подавно.

Скомканный разговор оставил зияющие пустоты — пришлось их заполнить протоколами конференции, где обсуждался «приговор в отношении доктора Березова». Самой впечатляющей была в нем такая строка: «Вопреки обещаниям, на данную врачебную конференцию Березов В. В. явиться не пожелал».

Впечатляли и высказывания врачей. Характеристику молодому коллеге давали, увы, однозначную: «Пьяница, грубиян», «Наказан по заслугам, но слишком мягко», «Приговор для Березова не случайность, а неизбежность»… И наконец — подводящие закономерную черту обсуждению слова из выступления доктора Н. Я. Баркиной: «Больные смотрят с удивлением: как попал в нашу среду такой врач и почему еще работает в нашем коллективе?.. Не место ему в здравоохранении».

Оставалось еще повидаться с жертвой — выслушать исповедь Зиняка. Но вот этого-то сделать как раз и не удалось. Зиняк исчез. Следы его затерялись. Затерялись, но быстро нашлись.

Зиняк осужден. На его счету не одно — три преступления. Три — за неполный год.

Про первое мы уже знаем. Второе — хулиганство в приемном покое больницы. Не той, где Зиняк начал работать. В другой, куда он попал во хмелю, жалуясь на ушиб головы. Сам себе поставив диагноз, Зиняк потребовал койку в стационаре. Была глубокая ночь. Дежурный хирург предложил подождать до утра.

Итог «конфликта» оказался плачевным. «…Продолжая буянить, — сказано в обвинительном заключении, — Зиняк нецензурно бранился, оскорблял медперсонал, разбил дверное стекло, графин с водой и телефонный аппарат, перевернул урну, стулья и кресла…»

К тому времени он и сам был «медперсоналом» — работал в больнице «сестрой милосердия». Характеристика утверждает, что «сестра аккуратен, вежлив, внимателен и корректен…». А также «очень тактичен».

Этот набор добродетелей находился в столь разительном несовпадении с актом заурядного хмельного буйства, что у судьи возникло законное подозрение насчет психической полноценности подсудимого. Он отправил Зиняка на экспертизу. И о деле забыл.

Невероятно? Но факт! И не очень меня удивляет: случается, память подводит даже юристов. Не знаю, сколько бы длилась забывчивость, но спустя месяца три Зиняк напомнил сам о себе.

Что сказать о третьем его преступлении? Вот как говорится об этом в материалах дела: Зиняк совершил изнасилование потерпевшей Ш. Добиваясь своей цели, он угрожал ей убийством, неоднократно наносил удары, сдавливал руками шею и зажимал подушкой рот, обещая устроить «кислородное голодание» и совсем «перекрыть кислород…». Перечень можно продолжить, но есть ли в этом необходимость? Гнусный облик садиста уже выписан достаточно ярко.

За насилие Зиняк осужден. Про хулиганство в приемном покое снова забыли.


В какой компании очутились мы с вами, читатель! Откуда взялись эти монстры? Кто и где отыскал их? Как они подобрались один к одному? Один лучше другого… Какое точное совпадение нравов, привычек, манер, образа мысли и образа поведения! Наверно, и в самом деле — рыбак рыбака…

На этот раз «рыбаками» владела общая страсть к алкоголю, который развязывал им и языки, и руки, снимал все тормоза, помогая обнажить свою истинную, ничем уже не прикрытую сущность: бездушную и агрессивную, опасную для себя и для других. Ту, что в итоге посадила их на скамью подсудимых.

Почему, однако, их свела медицина? Как попали они в институт?

Отвечаю: совершенно законно! Сдали экзамены — и прошли. Набрали положенный балл. Переползали с курса на курс: тройки, четверки… Случалось, даже пятерки… Березова, правда, раз исключили: за беспробудное пьянство. Он работал, «старался» — через два года приняли снова. Кстати, тоже законно: нигде не написано, что изгнание закрывает двери вуза навеки.

Да и трое других, те тоже не раз отмечались. За аморальное поведение… Но опять же: где написано, что и при таком поведении учиться запрещено?

…И вот уже мысль привычно скользит по накатанной колее: куда смотрел ректорат? зачем либеральничали? почему не приняли вовремя меры? Упреки, наверное, справедливы, но другой вопрос, более общий и более важный, волнует меня и — уверен! — не только меня: не слишком ли просто становятся люди врачами? Говорю, разумеется, не о муках постижения тайн ремесла, не о трудностях накопления знаний, не об опыте и мастерстве, которые приходят с годами и требуют огромных усилий. Нет, не об этом — о первом шаге, с которого начинается путь к праву лечить. Или, говоря языком инструктивным, — о правилах приема в медицинские вузы.

Чем отличаются они сегодня от правил приема в вузы технические или, скажем, экономические? Перечнем вступительных экзаменов? Тут не сдают математику, там сдают… Чем еще? Больше ничем.

Есть перечень болезней и физических недостатков, которые препятствуют обучению той или иной специальности. Но где перечень личностных деформаций, тех опаснейших моральных изъянов, тех болезней совести, если хотите, которые напрочь должны преградить путь к диплому врача?

Сколь бы массовой ни была теперь эта профессия, сколько бы новых специалистов ни звала она под свои боевые знамена, больной вверяет жизнь и здоровье не тысячам подвижников и гуманистов, а тому единственному, кто лечит его. Не знаю, как вам, мне было бы страшно прийти с болью своей к человеку, который когда-то под пьяную лавочку мучил другого. Даже самого недостойного. Даже горько в этом позднее раскаявшись. Даже будучи неплохим знатоком своего узкого дела.

Разве я допущу, чтобы ко мне прикасались милосердные руки насильника? Чтобы пропойца и циник, грубиян и пошляк не только лечил, но хотя бы мерил давление или капал в мензурку прописанное лекарство?

Получается — допущу…

Давно писалось и говорилось: нельзя принимать в медицинский вуз человека, не прошедшего хотя бы годичный «испытательный срок» в поликлинике или больнице: санитаром, няней, медицинской сестрой. Хотя бы годичный!.. Чем пришлось не по душе это разумное предложение? Чем и кому? Какие против этого аргументы: деловые, разумные, а не пустословные? Ведь за время практической повседневной работы надежней и легче выявить человеческую пригодность «соискателя» к работе врача, чем на экзамене по биологии.

Существует предварительный творческий конкурс для желающих стать артистом — не подумать ли об ином предварительном конкурсе? Для тех, кто хочет лечить. Конкурсе на сострадание, на отзывчивость, на человечность. Не думаю, что это утопия. Не верю, что нельзя разработать для этого строго научные, безупречные тесты. Неужели мы совершенно бессильны проникнуть в не очень-то хитрую тайну чужой примитивной души?

А уж если бессильны… Не взять ли хотя бы за правило расставаться с будущим лекарем при первом же обнажении им его истинной сути? Наши герои, к примеру, не один, а несколько раз в свою бытность студентами показали стойкую тягу к спиртному, к скандалам и дракам, к нарушению дисциплины. Впоследствии на собраниях, посвященных «случаю в общежитии», многие говорили q «недостаточных воспитательных мерах», принятых к нарушителям.

Ох уж эти воспитательные меры!.. За привычным набором слов есть ли какой-то реальный, деловой смысл? Какие воспитательные меры были бы тут достаточны? Не просто выговор, а выговор строгий? Строгий с предупреждением? С последним предупреждением? С самым последним? Или, напротив, увещевания? Прочувствованные беседы? Лекции о вреде алкоголя?

Не справедливее ли, не гуманнее ли по отношению к нам, пациентам, воспитывать хулиганов и алкоголиков на каком-то другом поприще?

Мысль эта владеет умами не одних пациентов, а настоящих врачей. Тридцать два минских хирурга приняли такое решение: «Просить народный суд лишить права врачевания всех «участников инцидента». На другом собрании группа студентов единодушно проголосовала: «Аннулировать врачебные дипломы замешанных в преступлении лиц». Хорошо понимаю чувства, продиктовавшие студентам максималистское их решение. Не исключаю, что эти чувства разделят и наши читатели.

Напрасно! Потому что закон не дает для этого никаких оснований. Лишить диплома нельзя никого, если только, конечно, диплом не получен обманным путем. В очень редких, специально отмеченных случаях закон позволяет лишить осужденного (но не за хулиганство и не за изнасилование) права занимать конкретные должности или вести определенную деятельность. Лишить на короткий и строго ограниченный срок!

К примеру, неоказание помощи больному, если это повлекло или заведомо могло повлечь смерть, а также иные тяжкие для него последствия, позволяет суду лишить врача права заниматься профессиональной деятельностью не более чем на три года. Максимальный же срок, на который суд может лишить (в определенных законом случаях) этого права, ограничен пятью годами.

Хорошо это или плохо? По-моему — в принципе! — замечательно. Право на труд — первейшее и священное право нашего гражданина, одно из величайших социальных завоеваний народа. Это право — надежная гарантия иметь работу по способностям и возможностям. По способностям и возможностям! А не ту непременно, которую захочу, даже если к ней непригоден…

Медицина — единственная гражданская профессия, вступление в которую сопровождается клятвой-присягой. Той, с цитат из которой — вдохновенных, берущих за душу — начался очерк. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 марта 1971 года предусмотрено, что присяга приносится стоя, в торжественной обстановке. «Текст… подписывается лицом, принесшим присягу, и хранится в его личном деле. О принятии присяги… производится отметка в дипломе».

Торжественная обстановка, подпись, отметка в дипломе — надо полагать, это не только обряд, ритуал, но нечто такое, что накладывает не одни лишь моральные, но и правовые обязанности. Какие же именно?

А никакие… «Основы законодательства Союза ССР и союзных республик о здравоохранении» допускают дисциплинарную ответственность за нарушение медицинскими работниками (не только врачами) своих профессиональных обязанностей. Но ведь за такие нарушения отвечают представители всех профессий. Чем же отличается ответственность давшего присягу от ответственности тех, кто ее не давал? Абсолютно ничем.

Никакой нормативный акт не предусматривает ответственности за нарушение присяги как таковой. Справедливо ли это? Допустимо ли скрепленную подписью клятву превращать в какой-то листочек «на память»? Не лучше ли сделать ее юридическим обязательством молодого врача? Обязательством действительно на всю жизнь… Тогда нарушение любого пункта этого обязательства не только могло бы, но и должно было бы влечь определенные санкции. И пациент ощущал бы себя по-настоящему защищенным от березовых и зиняков.


Пытаюсь представить себе, какая официальная почта придет в ответ на этот судебный очерк. Неужели опять: провели собрание, обсудили, призвали? Пусть даже — объявили взыскания?.. Не время ли от суесловий и пустословий переходить к делу? Исключить все, что чуждо принципам нашей жизни, не в приказах и в резолюциях, а в реальности, нас окружающей?

Только не надо ссылаться на то, что случай, рассказанный здесь, нетипичный, дикий, редчайший. Он действительно нетипичный. Действительно редчайший и дикий. Но редчайшие обнажают проблему, позволяют с особенной остротой увидеть за фактом явление.

Ибо робость и страх любую проблему низводят до уровня частного случая. А чувство хозяина, гражданское неравнодушие, кровная забота об общественном благе повелевают и в частном поставить вопрос, который надо решить.

1985


Обычно бывает не столь уж трудно предвидеть, как встретит читатель твой очерк. Поддержит? Оспорит? Огромная редакционная почта позволяет достаточно точно судить о том, какие вопросы волнуют людей, что встретит их сочувственный отклик, что вызовет возражения.

Вот почему примерное содержание писем, которые придут после публикации очерка «Кислородное голодание», можно было вычислить предварительно — ожидается почта, которую принято называть эмоциональной: «Возмущены! негодуем! требуем сурово осудить! до каких пор?! откуда только такие берутся?!»

Я был готов именно к такой почте, заранее благодаря неравнодушных читателей за поддержку. Но ошибся: среди многочисленных откликов на «Кислородное голодание» таких писем оказалось совсем немного. И эта ошибка заставляет о многом задуматься. И мысли свои по этому поводу вынести на читательский суд.

То есть, строго говоря, все авторы, кроме двух-трех анонимов, сочли публикацию не только правильной, но и крайне необходимой, привели немало других примеров, так или иначе подкрепляющих выводы очерка. Но негодующих восклицательных знаков, отражающих ту степень взволнованности, которая побудила читателя взяться за перо, в письмах почти не встречалось. И — что тоже весьма показательно — пришли они, вопреки обыкновению, далеко не сразу. Пространные, неторопливые письма-раздумья, письма-предложения, письма, далеко выходящие и за рамки истории, рассказанной публицистом, и за рамки темы, заявленной в очерке.

«Спасибо, что не скрыли своих опасений насчет того, как отнесутся врачи к разоблачению преступных коллег, — писал доктор Н. Засухин из Московской области. — И не подорвет ли это разоблачение наш авторитет в глазах пациентов. Авторитет врачей не подорвет, а «авторитет» Ваших «героев» пусть подрывает. И чем больше, тем лучше… Страх вынести сор из избы на руку только тем, для кого гласность губительна… Создается парадоксальное положение: высокий и заслуженный престиж профессии служит надежной защитой как раз тем, кто этот престиж подрывает! Чем бесстрашней и непримиримей мы будем разоблачать оборотней, затесавшихся в нашу среду, тем чище будет поистине святое звание Врача и тем выше будет его авторитет… Настоящий врач не может не нести даже косвенную ответственность за тех, кто позорит нашу профессию».

Это письмо перекликалось с десятками других писем, под которыми тоже стояли подписи врачей. Ни один из тех, кто отозвался на очерк «Кислородное голодание», не подверг сомнению необходимость гласного разоблачения преступников, какой бы ни была их профессиональная принадлежность.

«Может ли быть что-нибудь более абсурдное (нет, более постыдное), чем совместимость двух исключающих друг друга понятий: преступник и врач? Или — преступник и педагог? — Это строчки из большого и содержательного письма ленинградского врача Л. Николаевой. — Вполне понятно, что каждый случай такой «совместимости» привлекает к себе повышенное внимание… Беспринципно замалчивая негативные явления в своем кругу, мы даем все основания обвинять нас в круговой поруке, в защите корпоративной чести. Корпоративная честь существует — в данном случае высшим ее проявлением было бы публичное изгнание из медицины тех, кто предал ее священные принципы: сострадание и гуманность. И если нельзя это сделать формально, то можно и нужно морально… Полностью поддерживаю минских коллег, недвусмысленно отказавшихся признать мучителей и садистов врачами, даже если по закону те еще и считаются таковыми…»

Мне особенно дороги эти мысли, потому что газетная почта в не таком уж далеком прошлом приучила к реакции совершенно иного рода. Стоило подвергнуть критике за вполне определенный проступок представителя какой-либо профессии, как сотни, а то и тысячи его коллег почему-то принимали критику на свой счет и рассматривали ее не иначе как шельмование всего их почтенного цеха. Информация о загульном музыканте объявлялась «издевательским отношением к искусству», заметка о нерадивом машинисте — «дискредитацией советских железных дорог», а фельетон о зазнавшемся спортсмене — «выпадом против миллионов болельщиков».

Хорошо помню поток писем после публикации очерка «Смерч». Так вышло, что большинство туристов, бросивших в беде своих товарищей во время внезапно налетевшего смерча, оказались по профессии инженерами, и я не видел никаких оснований скрыть этот факт от читателей. Но инженеры, отнюдь не причастные к драме в горах, ужасно обиделись. Иные сочли нужным напомнить, какую роль инженеры играют в век научно-технического прогресса, а другие — о том, что «без инженеров даже газета, где про них написано так непочтительно, не могла бы выйти».


С тех пор прошло всего несколько лет, но получить сегодня такое письмо уже немыслимо. Это не только результат возросшей гражданской зрелости, большей широты взглядов, более высокого культурного уровня, интеллигентности, если хотите, но прежде всего результат изменений, происшедших в нравственном климате общества. Сейчас все уже, кажется, поняли: истинный патриотизм вовсе не в том, чтобы кадить, закрывая глаза на мусор, путающийся у нас под ногами. Нет, он в том, чтобы, не дожидаясь ничьих указаний, взять в руки метлу и вымести сор из нашего общего дома.

И почти все читатели, откликнувшиеся на очерк «Кислородное голодание», озабочены именно этим. И прежде всего — медики, что вполне понятно, поскольку речь в очерке шла о врачах и о тех, кто готовится ими стать. Мне кажется, нам интересно послушать их острые и бескомпромиссные суждения — ведь с медициной на протяжении своей жизни не раз и не два сталкивается каждый из нас, это та сфера, которая затрагивает интересы всех без малейшего исключения. Да что там интересы — жизнь!.. Вот почему, не экономя места, хочу процитировать несколько писем.

Письмо молодого врача
«Работаю врачом уже (правильнее сказать «только») шесть лет… Рассказанная вами история, при всей ее уникальности (это ваше выражение), меня нисколько не удивляет. Глядя на иных студентов, с которыми я учился, — скандалистов, драчунов, пьяниц, лентяев, — я и многие мои товарищи задавались вопросом: какие из них получатся врачи? Ведь всем, а деканату и ректорату подавно, было ясно, что эти субъекты не вправе лечить людей. Не вправе, да и не могут, а если что и могут, то разве что навредить. Но они «успевали» по всем предметам, а выговоры, которые им исправно объявляли и столь же исправно снимали, действовали на них меньше, чем укус комара. Попав в институт (кто с черного хода, кто нахрапом, кто «дуриком»), они были обречены стать врачами, а получив диплом, обречены получить работу по специальности. Теперь они «врачуют»… Вправе ли мы обвинить в чрезмерном преувеличении и необоснованном обобщении пациента этих «врачевателей», если по ним он судит о всех медиках? Ведь он лечится не у «всех», а у этих…» (В. Стельмашенко, гор. Богуслав Киевской области.)

Письмо опытного врача
«В том, что в медицину попадают и никчемные (выбрал самое мягкое слово) личности, повинны телефонные звонки, «конкурс родителей», протекционизм, блат, взятки. Натянуть оценку «нужному» абитуриенту на вступительных экзаменах труда не составляет, а личные качества — вещь зыбкая, неконкретная, трудно определяемая. И в правилах приема ничего про них не говорится, а уж заполучить стандартную положительную характеристику вообще ничего не стоит… Определить профессиональную непригодность будущего врача может любой объективный специалист, ректорат тем паче, но отчислить сегодня этого «непригодника» практически невозможно. Отчисленный обязательно добьется восстановления, да институт и не пойдет на отчисление: над ним довлеет план выпуска. Сопоставьте эти несоизмеримые величины: план выпуска и здоровье, а то и жизнь людей! Страшно сопоставлять…» (К. Г. Спицын-Якубовский, гор. Львов.)

Письмо воспитателя будущих врачей
«Преподаватели медицинских вузов, по сути, лишены возможности влиять на прием студентов. Они не могут и избавиться от очевидного балласта. Мой 40-летний опыт врача-хирурга и преподавателя убеждает, что случайно попавшие в «коллеги» полностью неуязвимы. Отчислить из института — значит уменьшить процент выпуска и снизить нагрузку преподавателя со всеми вытекающими отсюда последствиями. Кто же возьмет на себя такую ответственность и такую смелость?.. Вот и выпускаем мы нередко врачей, которые наносят вред обществу, вред больному, компрометируют само звание врача». (Заведующий кафедрой общей хирургии Целиноградского медицинского института, доктор медицинских наук, профессор В. М. Удод.)


Эти строки из писем вряд ли нуждаются в комментариях, но мне хочется, однако, вслух над ними подумать.

Все три (а таких еще несколько десятков) важнейшую тему о нравственных качествах врача, о его личности, совместимой или несовместимой с врачебной профессией, замыкают в рамки разговора о праве абитуриента стать студентом медицинского вуза. И это, разумеется, не случайно. Не только потому, что со студенческой скамьи «все начинается» — эта истина элементарна и очевидна. Главное в другом: великое завоевание нашего общества — плановое начало, определяющее всю нашу жизнь, — диалектически имеет и негативные стороны, которые можно довести и до абсурда.

План — всегда цифра, а не ее содержание: выпустить столько-то обуви, столько-то экземпляров книг. Предполагается, что это «столько-то» будет высокого качества. Предполагается, но не получается. Штучный план, как правило, выполняется, магазины завалены обувью, но ее почему-то не покупают. И книг в магазинах — тоже: некуда ставить. Но и обувь, и книги по-прежнему дефицит.

Все это хорошо известно. Посмотрим, однако, на ту же модель во всей ее абсурдности, во всем ее драматизме применительно к выпуску совсем иного «товара»: молодых специалистов. Главная задача — выполнить план. Естественно, в цифрах. Статистика отражает лишь количество выпускников. Качество — не отражает. Герои очерка «Кислородное голодание» тоже попали в статистику: страна получила врачей. Кого она получила в реальности, а не на бумаге?

План надо выполнить, это для всех очевидно, но цифра, превращенная в фетиш, дает потери необратимые. Непроданную обувь на самый худой конец можно превратить во вторичное сырье, а во что превратить молодого специалиста, получившего диплом только ради красоты статистической рубрики? Об этом очень точно написал московский врач Л. Рябинин:

«Мы пожинаем сейчас многолетнее слепое преклонение перед цифирью, которой придавали почти мистическое значение. Довести студента до диплома любой ценой, во что бы то ни стало, считалось «делом чести» любого института. Выдачей диплома миссия института заканчивается, а скольким людям наш «дипломант» принесет горя и боли — это статистика не учитывает. Нет в статистике такой графы… А уж с дипломом он просто кум королю! Попробуй выгони его с работы… Черта с два: у него право на труд…»

Право на труд — священное социальное завоевание народа, гордость общества, где никому не приходится думать о куске хлеба. Но, к сожалению, нет на свете такого права, которым нельзя было бы злоупотребить.

Почему, в самом деле, пьянчугу и хама с медицинским дипломом должно ограждать великое право на труд? Разумеется, право на труд есть даже и у него. Но на какой? Неужели диплом навеки делает его лекарем, если, пусть и с опозданием, станет ясно, что он не может сострадать человеческой боли? Неужели его сугубо формальные и весьма сомнительные права нам дороже интересов тех, ради кого этот диплом вообще существует?

Напомню, никто не может быть лишен полученного им диплома, и, стало быть, кому-то неизбежно придется лечиться у врача, от которого впору бежать, а не ждать облегчения. Это место в очерке жестоко разочаровало многих читателей. И мне тоже кажется, что такое благородство по отношению к тем, кто его недостоин, противоречит общественным интересам и морально растлевает людей, выбирающих профессию по своей прихоти, а не по призванию, не по способностям и возможностям.

Читатели не ограничились лишь выражением своих чувств по поводу этой очевидной и опасной несправедливости, они искали конструктивное, практическое решение, напоминая о том, что «внести поправку в действующие законоположения, если она подсказана жизнью, не только право, но и долг компетентных инстанций» (полковник в отставке И. Н. Баранов, Киев).

Профессор В. М. Удод предполагал создать аттестационные комиссии, которые, наряду с другими функциями, имели бы право лишать или предлагать лишить права на самое гуманное, профессионально особое действие — лечить больного, сострадать ему и словом и делом… Доктор Г. И. Зубрис (Херсон) предлагал во всех больницах, клиниках, амбулаториях образовать советы врачей с широкими правами, в том числе и с правом отстранять коллегу от практического врачевания. Заместитель главного врача больницы Е. И. Цуканов (Рига) предлагал при этом учитывать мнение больных, ибо «бездушное отношение к больным является достаточным основанием для запрета на профессию». Читатель Б. В. Ломан (Подольск Московской области), полагая, что «нарушение присяги врача должно рассматриваться как грубый отход от врачебной этики и строго караться», предлагал в этой связи возродить такой высокоавторитетный орган, как суд чести, «членами которого являлись бы наиболее уважаемые коллеги отступника. Приговор же суда (вплоть до лишения врачебного диплома и права заниматься делами, относящимися к сфере здравоохранения, без ограничения срока или даже передачи дела в следственные органы) должен иметь непререкаемую юридическую силу».


Однако большой читательский разговор отнюдь не свелся к обсуждению вопросов только врачебной этики. Как справедливо заметила доцент кафедры философии Харьковского университета В. А. Ковалева, «разве менее нравственно ущербны и общественно опасны бездушные, бездуховные педагоги и юристы, тренеры и воспитатели детских коллективов, бездумные экономисты, инженеры и градостроители?..».

Особенно близкую аналогию с тем, что касается нравственных критериев медицинской профессии, многие видят в профессии педагогической. «В принципе любая профессия требует того, что называется призванием, — писала мне известная переводчица, член Союза писателей СССР Тамара Владимировна Иванова. — Но в профессиях врача и педагога призвание категорически необходимо. От врача зависит жизнь, от педагога — судьба, то есть, в сущности, тоже жизнь. Равнодушный педагог — это бедствие, педагог с деформированной нравственностью — бедствие вдвойне».

Та же мысль содержалась в очень многих письмах (наиболее доказательно и последовательно отстаивал ее ветеран войны и труда С. Л. Двоскин из гор. Гродно). Причем как Т. В. Иванова, так и другие авторы убеждены в том, что надежной преградой на пути случайных людей в медицине и педагогике мог бы стать более разумный, более умелый отбор абитуриентов, а не запоздалые меры «хирургического» порядка: лишение диплома, изгнание с работы и т. п.

Теперь мы подошли к вопросу, пожалуй, самому сложному — его касаются девять из каждых десяти читателей, откликнувшихся на очерк «Кислородное голодание». Здесь мы можем лишь его обозначить, не вдаваясь во все многообразие и неоднозначность его граней: это тема для совершенно самостоятельного обсуждения — делового, обстоятельного и спокойного. Но тот факт, что очерк, посвященный совсем иным вопросам, вызвал потребность у такого количества читателей эту проблему решить, весьма красноречив.

Наиболее четко и резко этот вопрос был поставлен в письме минчанина Б. Козловского: «Не пора ли полностью отказаться от конкурса отметок на вступительных экзаменах? Ликвидировать вообще отметки, которые ни в малейшей мере не определяют призвание и способности, а найти другой, более современный, соответствующий сегодняшним научным критериям принцип отбора? Не использовать ли положительно себя зарекомендовавший опыт тех стран, где прием в вузы осуществляется не по отметкам на вступительных экзаменах? Тогда успешно сдавшие экзамены прохиндеи, зубрилы и невежды, не говоря уж о мерзавцах, не смогли бы стать студентами, а потом специалистами… Сейчас, когда мы смело ломаем отжившие каноны, стереотипы и схемы, когда осуществление научно-технического прогресса поставлено во главу угла, надо ли нам цепляться за устарелое лишь потому, что все мы к нему привыкли?»

Вопросы, поставленные Б. Козловским, наглядно иллюстрируют другие читательские письма. Вот два из них.

Первое написал читатель из Москвы, подписавшийся так: «Вечный абитуриент Михаил Шоташвили». Письмо очень большое, привести его даже в выдержках нелегко. Автор рассказывает о том, что решил стать врачом еще в девятом классе и не изменил своему выбору до сих пор, несмотря на шесть неудачных попыток поступить в мединститут. Каждый раз для поступления «вечному абитуриенту» не хватало одного балла. Он давно уже семьянин, отец двоих детей, не один год проработал фельдшером и санитаром и по сей день продолжает работать на «скорой помощи», с отличием закончив медучилище. Он резонно спрашивает: почему тройка по физике на вступительных экзаменах мешает ему поступить в институт, а та же тройка в самом институте ничуть не помешала бы стать врачом? Свою преданность медицине и нужность ей он уже доказал годами труда, а не словами, но станет ли он врачом? Что выиграло общество, захлопнув перед ним двери медицинского вуза?

«Почему достаточно иметь хороший вступительный балл, чтобы тебе доверили жизнь и здоровье людей? — спрашивает московский инженер Л. И. Соколов. — Разве балл может выявить талант милосердия? С хорошим баллом запросто попадают в институт люди черствые по натуре, а то и просто аморальные, но из-за недобранного балла остаются за бортом те, кто судьбой предназначен для врачевания. Маму в больнице после тяжелой операции буквально выходила молоденькая медсестра, руки у нее золотые и душа. Стать врачом — мечта ее жизни. Четыре года подряд она поступает в мединститут, и четыре года ей не хватает одного балла. Сколько теряет наше здравоохранение из-за нехватки таких вот подвижниц? А сколько способных молодых людей, в основном с периферии, не могут пробиться в столичный вуз: репетиторов столичных где им взять?»


Этот последний вопрос заставил меня вспомнить другие письма, полученные совсем по другому поводу. Там ставится вопрос — вполне справедливо, на мой взгляд, — о нелепости ситуации, при которой натасканный репетиторами абитуриент оказывается в заведомо более привилегированном положении, чем тот, который этого «допинга» лишен. В силу иных материальных возможностей хотя бы… Чувство социальной справедливости не может быть в этом случае не задето.

Теперь я смотрю на ту же проблему с другой стороны. С другой стороны, но — с тем же конечным выводом… Разве репетитор дает знания? Нет, он облегчает сдачу экзаменов. «Готовлю к поступлению в вуз» — вот традиционный текст объявлений о репетиторстве. Кому нужен репетитор, углубляющий знания? Нужен такой, который искушен в нехитрых секретах приемных комиссий, кому ведомы усредненные требования экзаменаторов. Такой, кто упредит коварные их вопросы, угодит их вкусам, их ожиданиям, их рутине. Набивший на этом руку и тренирующий в том же духе своих питомцев.

Я ничего не имею против этих людей, берущих деньги (мы тратим на репетиторов много десятков миллионов рублей ежегодно) за свой труд. Но труд, по моему убеждению, общественно никчемный. Потому что единственный его результат — умело сыграть в игру под названием «конкурс». Не конкурс знаний, а опять-таки цифр, на этот раз именуемых красиво и звонко: проходной балл.

Мне понятен такой конкурс, к примеру, в спорте, где цифра — объективная реальность и, собственно, цель любого соревнования: прыгнуть на столько-то метров — есть выигрыш, а на столько-то — проигрыш; набрать столько-то очков и стать чемпионом, набрать столько-то — и не стать. Но какой объективной реальностью является тройка по химии на приемных экзаменах, даже если она сама по себе, как действующее пока еще мерило ответа, добросовестна и честна? Что именно эта тройка определяет? Какие способности выявляет? Любовь к труду и учебе? Преданность избранной специальности? Гибкость ума? Щедрость души? Меру подготовки к овладению профессией? Или это всего-навсего весьма зыбкая и субъективная условность, позволяющая одного принять, а другого отсеять? И я тоже спрошу вслед за Б. Козловским: почему же в странах, отнюдь не самых отсталых в научно-техническом отношении, от конкурсных отметок в вузах давно отказались? Может быть, не стоит цепляться за старое и отжившее? И изобретать заново велосипеды, может быть, тоже не стоит? Не присмотреться ли к чужому, успешному опыту? Почему бы и нет? И все полезное перенять. С учетом наших особенностей, наших общественных принципов. Ради интересов дела.

Я уверен в одном: если так много людей и так долго, так убедительно и страстно доказывают устарелость и неэффективность действующей системы отбора, то нельзя отмахиваться от их критики, исходя из бессмертного принципа — «этого нельзя менять, потому что этого нельзя менятьникогда».

Некоторые товарищи не просто нынешнюю систему отбора критикуют, а вносят разумные предложения, чем бы ее заменить. Одно из них, например, высказано уже упоминавшимся выше читателем Б. В. Ломаном. Он предлагал отбор в пределах плановых норм (то есть, по сути, тоже конкурс) проводить не при поступлении в вуз, а в ходе самого обучения: принимать студентов как бы с заведомым завышением, исходя из того, что окончит институт меньше людей, чем поступит. Тов. Ломан справедливо замечает, что в процессе обучения по избранной специальности гораздо легче определить пригодность к ней «соискателя», а реальная опасность быть отсеянным остановит того, кто в себе не уверен: ведь он запросто может потерять понапрасну год, а то и два, и три…

Не знаю, самый ли лучший это выход или есть другие — надежнее, лучше. Но делать что-то надо. Не пойти ли по испытанному уже пути эксперимента: ввести в нескольких вузах иные принципы отбора, иные критерии, проверить на практике, что из этого выйдет? Ведь сопротивлялись же консерваторы проведению экономического эксперимента, чем только не пугали, в чем только не обвиняли теоретиков и практиков, но сопротивление это преодолели.

Я намеренно не касаюсь еще более далеко идущих, максималистских предложений, содержащихся в иных письмах: вообще ликвидировать отметки — и конкурсные, и текущие. Все! Не спорю, мне эти предложения вполне по душе, но обсуждение столь серьезной проблемы увело бы нас слишком в сторону, да и аргументация должна быть продуманной, объемной, не с кондачка.

И еще очень многих вопросов коснулись читатели в своих взволнованных, по-хозяйски заинтересованных письмах.

Вопросов, которые неизбежно останутся пока что за рамками нашего разговора. Ведь в одном выступлении всего не охватишь, а скольжение по поверхности, когда речь идет о проблемах такой общественной важности, не лучший способ, чтобы их решить.

Откровенно скажу лишь, что прозвучавшие в некоторых письмах требования наказать (и даже судить!) родителей, подаривших миру героев очерка «Кислородное голодание», сочувственного отклика у меня не нашли. Конечно, в том, что случилось, есть и их доля вины, это для всех очевидно. Вряд ли умышленной — и однако вины. Но, мне кажется, сегодня, как никогда, важнее всего каждому отвечать за себя самому, не деля вину «по-братски» с кем-то еще. Много виновных — меньше ответственных. До каких пор будем мы потакать моральному иждивенчеству, спрашивая со старцев за дела их взрослых потомков? Может, и старцам их предки кое-чего недодали, не так воспитали, привили что-то не то? И цепная реакция продолжается… Нет уж, пусть каждый отвечает сам за себя. Инфантилизм, о котором не раз с тревогой писалось, он еще и в том, что психологически существует потребность спрятаться за могучие спины, до седых волос ощущать себя воспитуемым, за которого кто-то в ответе. Кто-то и что-то… «Объективные условия», например. Но на объективные условия чаще всего ссылаются те, кого они как раз и устраивают…

Сам виноват — сам отвечай.


Вы заметили, быть может, что в послесловии к очерку вообще нет ни слова об истории, которая дала сюжет «Кислородному голоданию». И, в сущности, ничего о «героях»… Это совсем не случайно. Не только потому, что сами «герои» на публикацию не откликнулись. И даже не потому, что с ними, как говорится, все ясно.

Обширная читательская почта, и это, по-моему, замечательно, саму историю обошла почти полным молчанием. Только в нескольких письмах автора упрекали за то, что случай, рассказанный им, он назвал редчайшим и диким.

Что ж, в смысле арифметическом он, быть может, не уникальный. Что, по сути, это меняет? Все равно подобная ситуация останется и редчайшей, и дикой. Немыслимой, если речь идет о Враче. Не лучше ли даже в одной истории увидеть проблему и сделать принципиальные выводы, чем вести счет похожим и непохожим, оставаясь на уровне констатации и проявляя свою позицию лишь выражением вполне обоснованного недовольства.

Ясно, что даже совсем беспримерная, уникальнейшая история имеет право на общественное внимание лишь в том случае, если в ней отражены какие-то общие тенденции — позитивные или негативные, если за ней не случай — явление. Именно так и восприняли очерк почти все читатели, которые откликнулись на него.

Публикацию судебного очерка можно уподобить первому акту многоактной драмы. В первом только завязка: только жизненно достоверная конфликтная ситуация, только узнаваемые реальные обстоятельства, увиденные под определенным углом зрения. Самое важное — что станет потом. На какие мысли навел очерк читателя? Какие уроки общественной морали из него можно извлечь? Какие принять решения? Что исправить, что изменить, чтобы сделать жизнь нашу лучше, дом наш чище, движение наше более быстрым и плодотворным?

Судя по интереснейшей, умной, глубоко неравнодушной почте, читатель понял публикацию правильно и включился в общественно важный, конструктивный, деловой разговор по вопросам большой общественной важности.

Расчет

Про то, о чем вы сейчас прочитаете, я знаю давно, никак не меньше двух лет, и писать об этом не собирался. Обо всем не напишешь, сюжеты, увы, повторяются, подчас они даже в деталях напоминают друг друга, и, естественно, выбираешь тот, в котором более зримо и выпукло отражены проблемы общественно важные, тревожащие, заставляющие приковать к ним читательское внимание.

Так получилось — вы увидите сами, — что сюжет этого очерка конкурировал с тем, который лег в основу очерка «Сильная личность». И тот победил: фигура «крепкого хозяйственника», восседавшего в своем кресле удельным князьком, использовавшего доверенные ему социальные ценности во благо себе и в ущерб обществу, оттеснила его жалкую копию — откровенного вора в директорском звании, вора без обаяния, без ореола, без престижа и славы, хотя бы и ложных.

И поскольку справедливость восторжествовала, поскольку преступник был судим и наказан, то не только что писать, но и вмешиваться как-то иначе в конфликтную ситуацию не имело ни малейшего смысла.

Однако дальнейший ход событий заставил вернуться к отвергнутому сюжету и взглянуть на него иными глазами.


Место действия — небольшой городок Заинск, на востоке Татарии. Там в совхозе «Заветы Ильича» больше пятнадцати лет работал главным бухгалтером Анас Салихович Салихов, письмом которого открывается лежащая сейчас предо мной пухлая редакционная папка.

Вообще, признаюсь, мне давно хотелось написать о бухгалтере — «скучном» человеке, занятом «скучной» работой. Традиционном персонаже непритязательных водевилей, неизменном объекте плоских шуток, сочиненных остряками не первой руки. О той особой социальной (именно социальной!) функции, которая выпала у нас на его долю. О том, кто давно уже стал синонимом унылого педантизма, казенщины и буквоедства. Само слово это «бухгалтер» — скрипучее, неблагозвучное — наводит тоску, если и вызывая у нас какие-то ассоциации, то разве что о черных нарукавниках, предохраняющих пиджак от преждевременных дырок, о костяшках счетов, замененных ныне электронной машинкой, да еще о столбиках цифр, о ведомостях и накладных, один вид которых вызывает зевоту.

Между тем по сути своей, по своему назначению бухгалтер — личность значительная: человек, которому поручено стоять на страже государственных интересов.

И — драматическая: ведь именно поэтому чаще других ему приходится говорить упрямое «нет». Далеко не всегда это «нет» ставит прочный заслон корысти и злому умыслу. Нередко он вынужден противиться бесхозяйственности и легкомыслию, разгильдяйству и некомпетентности, ложно понятому здравому смыслу, стремлению порадеть «своим» за счет «чужих», гипертрофии престижности, угодническому гостеприимству, местнической туфте… Да мало ли мотивов, по которым иные руководители слишком вольно распоряжаются отнюдь не личными средствами! При том желая, быть может, только добра родному «наделу». Добра, понимаемого субъективно и узко…

Бухгалтер видится мне полпредом Казны, блюстителем интересов Целого, закрывающим семафор перед слишком разгулявшейся Частью. Директор, рапоряжаясь деньгами, отстаивает местный интерес, бухгалтер дает на это согласие, если местный интерес совпадает с интересами общими. Или, напротив, идет у «местных» на поводу, помогает найти лазейку, обойти и схитрить — потом (рано ли, поздно ли) они вместе сядут на скамью подсудимых, чтобы держать ответ. Один на всех…

Эти общие рассуждения увели нас в сторону от сюжета, но они еще пригодятся, хотя драма, разыгравшаяся в Заинске, весьма далека от модели, мною предложенной. Человек, из-за которого разгорелись жестокие страсти, меньше всего думал о пользе для отведенного ему «надела», но зато больше всего любил свой карман.


Итак, Анас Салихович Салихов уже пятнадцать лет «отмахал» на посту главбуха совхоза «Заветы Ильича», когда там появился новый директор.

Николай Петрович Соловьев был не из местных. Раньше он возглавлял совхоз «Шемшинский» в соседнем, Чистопольском, районе. Потом перевелся сюда.

Новый руководитель — это чаще всего новые замыслы, новые предложения, новые идеи. И конечно же новые кадры. Вещь, мне кажется, совершенно нормальная, ведь должность должностью, но занимают ее разные люди: было бы странно, если бы это никак не влияло на жизнь коллектива.

Повлияло: новый руководитель — директор Соловьев — действительно привел с собой новые кадры. Чуть успел занять свое кресло — появились в совхозе строители-леваки во главе с Сергеем Агабекяном. Эти ребята уже всласть потрудились на тех же началах в совхозе «Шемшинский», а теперь вслед за директором почтили «Заветы Ильича».

В любом хозяйстве всегда найдется что строить. Нашлось и тут: новый директор решил возвести на пастбищах капитальные летние лагеря для скота. Кто спорит — дело полезное…

Но первый же счет строителей насторожил главбуха. Испугал — будет точнее. Таких денег он пока что еще никому не платил. Поражал объем указанных в счете работ. Поражала скорость, с которой объем этот был освоен. О готовности строительных объектов, о качестве и объеме работ судили почему-то заведующий фермой и зоотехник — именно этим сотрудникам поручил директор подписывать протоколы. У главбуха не было оснований сомневаться в их бескорыстии, но были — в их компетентности. Он пошел к Соловьеву. Стремясь не обидеть, тщательно подбирал слова. «Чепуха! — отмахнулся директор. — Этих строителей я знаю. Не мешай им работать».

Какое-то время главбух не мешал. Приходили счета за счетами. Цифры росли. Деньги получал лично Агабекян. Никто не знал, как он платит «артельщикам». Числился Агабекян бригадиром и деньги делил сам. В узком кругу. За закрытыми плотно дверьми. «Это нас не касается», — опять отмахнулся директор, когда главбух осмелился возразить.

Но Салихов так не считал. Ему доверили деньги — огромные, в общем-то, деньги. И он не мог смотреть на подпись свою как на пустую формальность. Не хотелось расплачиваться за чужие грехи. Быть причастным к нечистому делу тоже никак не хотелось.

Он пошел уже не к директору — выше. Есть в райисполкоме управление сельского хозяйства, его возглавлял М. И. Каримов — прямой начальник Соловьева. Ему-то Салихов и поведал, как летят совхозные деньги. Получил не поддержку, а окрик…

Как быть? Стопка счетов все растет. Вот, например, приказывает директор выплатить деньги за реконструкцию свинофермы. А главбух доподлинно знает, что директор в приказе обозвал свинофермой свой личный гараж. Именно этот «объект» любовно возводили «артельщики» у всех на виду. Документы в порядке: ведомость, акт, протокол, разнарядка… Подписи собраны… Резолюции есть: свиноферма! А главбух (да что там главбух — весь их маленький город!) в точности знает: гараж личный и персональный.

Ну так как же ему поступить, бухгалтеру Салихову? Взбунтоваться? Пойти на конфликт? Обречь себя на трудную жизнь, заведомо зная, что директор покорностью не отличится и заступников сильных найдет?

Заплатить? То есть — в тюрьму? Не сегодня, так завтра…

Или, может быть, обойдется? Пронесет?..

Даже если и пронесет!.. Ведь есть еще совесть. Честь профессии. Достоинство личности. Это же стыдно и мерзко — рабски ползать на брюхе. Гнусно и омерзительно — холуйски робеть от страха, ублажая директора, покрывая его аферы. Именно так: не только антизаконно, но и мерзко прежде всего.

Главбух взбунтовался. Не сразу, но взбунтовался. Трудно сказать, какая именно капля переполнила чашу. Может быть, эта?

Очередной счет выглядел необычно. То был не счет «артельщиков», а счет официантов из ресторана «Огонек». Счет, разумеется, был отнюдь не совхозу, а неведомым посетителям, закусившим «Столичную» кефиром и голубцами. Гуляли, как видно, неплохо: сумма едва-едва недобрала до ста. На счете приписка: «Остались должны за пиво 12 рублей». И «высокое» указание — примелькавшимся почерком: «Бухгалтерия — оплатите».


«Сознавая всю ответственность, которую беру на себя, считаю своим долгом сообщить, что на посту директора совхоза «Заветы Ильича» находится уголовный преступник, виновный в разбазаривании государственных денег и государственного имущества… Не желая ни прямо, ни косвенно, ни юридически, ни морально быть соучастником его преступлений, довожу до вашего сведения, что отказываюсь выполнять его незаконные распоряжения…»

Так писал Анас Салихович Салихов в одном из своих многочисленных писем, обращенных в вышестоящие организации: в исполком, в Министерство сельского хозяйства автономной республики.

Все письма вернулись в Заинск и сошлись вместе на служебном столе начальника управления сельского хозяйства райисполкома Каримова. «Дайте возможность Соловьеву спокойно работать, — сказал Салихову Каримов. — А иначе пеняйте на себя. Соловьев — крепкий хозяйственник, полезный человек для района. А вы мутите воду…»

Визит главбуха к начальству и «достойная отповедь», которую он получил, тайной ни для кого не остались. На это событие Соловьев откликнулся приказом: «…Главный бухгалтер Салихов вмешивается в дела администрации и руководства совхоза, не выполняет моих указаний… За последнее время за всякие рамки вышло его поведение…»

Как раз в эти дни «артельщики» (то есть их бригадир) предъявили к оплате очередной счет — на 27 тысяч рублей. Салихов решил снова выйти «за всякие рамки» — лично проверить «объект», хотя строителем не был и вымерять стены был не обязан. Догадка его подтвердилась: даже по самым завышенным ставкам набиралось на 10 тысяч. Семнадцать из двадцати семи были заведомой липой!..

Директор требовал, угрожал — плати, а не то… «Не буду! — отрезал Салихов. — Убейте, не буду».

Убивать Соловьев не стал — отправил в командировку. И тут же велел заместителю Салихова — Н. М. Канафиной — выдать деньги Агабекяну. Но Салихов, как мы знаем, работал не «в рамках». Уезжая, предупредил: «Пусть хоть вешают — не плати!» Канафина так и сказала директору: «Хоть вешайте — не заплачу».

Можете ли вы представить себе ситуацию: люди, честно заработавшие не рубль, не сто и не тысячу, а целых семнадцать тысяч, мирятся с тем, что им их не платят? А «артельщики» наши смирились. Пошумели — и умолкли. В суд не пошли. К прокурору не обратились. Письмо в газету не написали.

Написали не они — а кто же? Директор! Тот самый, в чьи обязанности входит не пускать деньги на ветер — их экономить. Правда, написал не в газету — подчиненному своему прорабу Романову: выписать «артельщикам» дополнительные наряды! Не на семнадцать тысяч — на двадцать! Чтобы возместить им потери… И опять сорвалось: бухгалтерия подняла бунт…


Неутомимый главбух решил начать частный сыск. Если точнее — проверку, которую по службе должен был вести вовсе не он. И опять спрошу: а что делать, если должностные лица, в чью обязанность это входит, уклоняются от исполнения долга? Умыть руки, утешаясь тем, что, дескать, сигнализировал? Что остальное касается не его, а других?

Частный сыск дал результаты, превзошедшие все, что Салихов ожидал. Соловьев был представлен коллективу как человек, который покинул кресло директора совхоза «Шемшинский» исключительно «по состоянию здоровья». В каком-то смысле это было действительно так, если здоровьем считать не то лишь, чем занимаются врачи, но еще и то, что входит в компетенцию юристов.

Оказалось, только амнистия избавила там Соловьева от скамьи подсудимых за спекуляцию четырьмя автомашинами, хищение стройматериалов и злоупотребление служебным положением. Точнее, избавила медаль «За трудовое отличие», полученная им на том самом посту, которым он злоупотреблял: наличие этой медали позволило применить к нему амнистию и вывести из-под удара.

Тюрьмы тем самым он избежал, но кресла лишился. На целых полтора месяца: 28 июня был «освобожден по болезни», а 8 августа, как видно, оправился — получил новый совхоз, намного лучше первого, четырехкомнатную городскую квартиру. Стал депутатом Заинского райсовета. Первой же акцией его на новом посту как раз и было приглашение артели Агабекяна: с ней он успел хорошо сработаться в соседнем районе.

Итоги сыска огорчили главбуха. Огорчили, но не удивили. Он давно уже был убежден: руководителем крупного и недавно еще процветавшего хозяйства является опасный преступник — опасный и закоренелый. Уместно ли здесь слово «опасный»? Думаю, да: люди, использующие доверенные им ответственные должности в корыстных целях и в ущерб тому коллективу, которым руководят, представляют для общества особую опасность. Тем большую, если творят беззаконие у всех на виду, упиваясь неуязвимостью и торжествующе демонстрируя свою защищенность спинами благодетелей. Иногда — неведомых. Чаще всего — отлично известных городу или району…


К тогдашнему председателю Заинского горисполкома Салихов обращался множество раз: рассказывал обо всем, что написано выше. Конечно, гораздо подробнее. С множеством важных деталей. С цифрами и фактами в руках.

Что-нибудь изменилось после его рассказов? Ничего не изменилось. А могло измениться? Вряд ли. Что могло измениться, если Соловьев бесплатно снабжал председателя горисполкома совхозным медом? Не блюдечком — к чаю, а десятками (именно так!) килограммов…

Может что-либо измениться, когда представитель власти оказывается напрочь повязанным таким рыцарским даром? Пусть даже полученным один-единственный раз. Может ли молвить он слово против дарителя? Может ли быть к нему беспристрастным? Взыскательным? Принципиальным? Не получит ли в ответ — с полным к тому основанием: «Врачу, исцелися сам!»?

Как ни отбивался директор и его покровители от строптивого бухгалтера, пришло время плановой ревизии. Тянули, тянули, но надо же когда-нибудь проводить: на то она и плановая, чтобы состояться, раз подошел срок.

Ревизия обнаружила то, о чем множество раз говорил и писал главбух: фиктивные объемы якобы выполненных работ и завышенные ставки, по которым велся расчет. Не буду утомлять читателя обилием цифр. Достаточно, полагаю, вот этих: за восемь месяцев девяти «артельщикам» было начислено 95 тысяч рублей, а по сверхоптимальным ставкам полагалось начислить на 50 тысяч меньше.

Вы не забыли, надеюсь, что наш Соловьев — депутат райсовета. В решении райисполкома сказано коротко, без всяких мотивировок: «Согласия на привлечение к уголовной ответственности Соловьева Н. П. не давать…»

Соловьеву кажется, что теперь-то уж он в безопасности. Полной и окончательной. Но кажется так ему совершенно напрасно: заместитель прокурора республики Р. А. Аскаров увидел скрытые рычаги, мешающие свершиться правосудию, и исполнил свой долг. Постановление о прекращении дела отменено, но запрет исполкома остался…

Прокурор республики официально просит Заинский райсовет вновь рассмотреть вопрос о лишении Соловьева депутатской неприкосновенности. Райсовет продолжает упорствовать, доводы есть, и они впечатляют. Знаете, почему райсовет встал горой за преступника? Потому что «в совхозе успешно идет подготовка к весенним полевым работам». И еще потому, что «указанные действия (грабеж государства на полсотни тысяч рублей. — А. В.) совершены в производственных целях». Вы хотите, чтобы я комментировал «аргумент» райсовета? Нет, увольте, пусть это сделает каждый сам для себя. Не думаю, чтобы мнения разошлись.

Да, читатель заметил правильно: не в первый раз пишу я о фактах из ряда вон выходящих — местная власть покрывает местных преступников, превращая почетный депутатский мандат в залог безнаказанности, в способ поставить себя выше закона.

Для чего даны депутату дополнительные гарантии безопасности? Лишь для того, чтобы мог он активно и беспрепятственно исполнять свой высокий общественный долг. И ни для чего больше. Не для того же, чтобы он грабил казну в свое удовольствие, извлекал выгоды из положения, попирал права подчиненных.

Неужели хоть кто-то надеется, что с мандатом в кармане ему все нипочем?

Прокурор республики с отказом, естественно, не смирился. Обратился в Президиум Верховного Совета Татарии. Нашел там полное понимание.

Следствие возобновлено. Но Соловьев не хочет сдаваться. «Я во всем прав, — заявляет он следователю, пишет прокурору, и выше, и выше, и выше… — Все мутит бухгалтер Салихов… Житья от него нету… Оградите ценного работника от выпадов злопыхателя… Я доказал свою преданность родине, а что доказал Салихов? Только то, что ему все не нравится…»

Обвиняемый защищается, это его право. Как умеет и может: демагогией, хитростью, ложью. Хуже, если и в этом он не одинок. «Товарищ Соловьев Н. П., — писал прокурору в поддержку своего подчиненного тот же М. И. Каримов, — принимает активное участие в общественной жизни района, инициативен, энергичен, политически грамотен, постоянно занимается повышением своего идейнополитического уровня…»

Впрочем, как и чем он занимается, на что направлены его энергия и инициатива, прокурор к тому времени знал довольно неплохо. Вот какой приключился курьез. «Артельщики», как это часто бывает с сообщниками, успели изрядно друг друга возненавидеть: алчный дележ не слишком честной добычи как-то плохо сближает… И вот один из них, Грант Агароян, просто-напросто выкрал у Агабекяна записную книжку и передал следствию. Выкрал — зная, что именно там написано. Вот что было написано в книжке рукою ее владельца: «Соловьеву отдал 1500 рублей… Соловьеву отдал 1800 рублей… Соловьеву — 1500… Соловьеву — 1500… Соловьеву…» То, что настойчиво утверждал Салихов, в чем не сомневался следователь и что упорно отрицали Агабекян с Соловьевым, получило объективное подтверждение.

Сколько же из тех пятидесяти тысяч перепало лично директору? Показания расходятся, с точностью до рубля мы этого уже никогда не узнаем. А надо ли знать? Имеет ли значение — сколько? Все это была одна «семья» — и ранее дважды судимый «бригадир» Агабекян, и прораб Романов, покорно директору услужающий, ставящий подпись свою под любым враньем, если оно угодно начальству, и сам «хозяин-барин», и другие льстецы, ему потакающие. Конечно, не даром…

Долгим, очень долгим был путь к скамье подсудимых. Но — неотвратимым. Мы поймем, я думаю, почему он был таким долгим, если я приведу хотя бы вот эту деталь: Минсельхоз Татарской АССР «освободил» Соловьева от тяжкой директорской доли лишь через полгода после его ареста. Полгода непотопляемый руководил из тюрьмы. Полгода не решались смириться с неизбежным и найти замену.

Все надеялись, видно: не дадут высокие покровители пропасть «полезному мужику». Слова, взятые в кавычки, придумал, кстати, не я: так назвал Соловьева все тот же М. И. Каримов. Назвал уже после того, как «полезный» был осужден: 11 лет усиленного режима с конфискацией имущества.

На крутых поворотах соловьевской судьбы мы упустили из виду бухгалтера. Как он там торжествует победу? Вы ждете, конечно, что честность его, упорство и мужество достойно отмечены. Да, пожалуй: Салихова изгнали с работы. За строптивость и критику? За то, что вынес сор из избы? Вовсе нет. Совсем за другое: за то, что он не мешал воровать Соловьеву.

Как не мешал?! — воскликнете вы. Значит, все, что написано про него в этом очерке… Значит, это неправда? Правда, отвечу я, чистая правда, и никто с ней не спорит. На последнем витке он действительно спас семнадцать тысяч рублей. Молодец! Но остальные-то тридцать три упустил.

Так ведь бил же в набат, во все двери стучался, всех начальников на ноги поднял: вмешайтесь, одерните, остановите! Верно, стучался и все же платил. Вот те раз, снова скажете вы. Кто деньгами распоряжается? Чье слово закон для всех подчиненных?

К черту логику, к черту иронию, тут воюют иным оружием. Все навыворот, наизнанку. Невпопад — как в театре абсурда. И не слушая, и не слыша — как в театре глухонемых.

Схема простейшая: разоблачил расхитителя Салихов? Значит, ему и упрек: почему не разоблачил еще раньше? Салихов множество раз сообщал, что деньги воруют, — его и спросить: почему ты дал воровать? Салихов обвинял директора в развале хозяйства — его же к ответу: хозяйство развалено, тебя и накажем…

«Тов. Салихов ведет себя в коллективе недостойно, — сообщал министру все тот же М. И. Каримов. — Уважением не пользуется, а, наоборот, своими выходками мешает планомерно вести хозяйственные дела». Стиль, как видим, соловьевский, доводы — соловьевские и тактика — тоже: обвиняй обличителя в том, в чем он обвиняет других, заставь его защищаться, пусть почешется, пусть докажет, что он не верблюд. Ну а как доказать? Где и кому? Давно ведь известно: тот, кто не хочет слышать, хуже глухого…

Спасти этой тактикой Соловьева уже невозможно: преступник сурово наказан. Но можно зато отомстить. Отбить охоту у других следовать тем же скользким путем. Хочешь истины? Справедливости хочешь? Хочешь быть умнее других? Будь, пожалуйста, на здоровье, но знай!.. И другие тоже пусть знают…

Вот такой наглядный урок был преподан бухгалтеру. Урок, предметно проиллюстрировавший давнюю «мудрость»: будешь жить сам, если дашь жить другому. «Мудрость» сообщников. Соучастников. Но — не честных людей. «Мудрость», воинственно отвергающую социальную активность, гражданскую страсть, не показушную, а деловую потребность очистить наш дом от всякого мусора.

По давно проверенной, многократно себя оправдавшей методе надо найти у главбуха хоть какие-то, хоть покрытые давностью, хоть ничтожные, но изъяны. Надо — нашли! Чепуху, но нашли: одному не ту выдал справку, другому плохо вычислил пенсию…

Уволенный с формулировкой «за грубое нарушение трудовых обязанностей», Салихов вынужден был защищаться. Защищался он тоже по схеме — нападая на тех, кто напал на него. Письма плодились, множились в копиях — их сначала читали, потом перестали.

Места главбуху нигде не нашлось. Работа, ему предложенная, устроить его не могла. Не только тем, что была вдалеке от дома. Но и тем еще, что унижала. Он отказался из «глубинки» отправиться в «сверхглубинку» — этот отказ обернулся против него: ведь ему предлагали…

Свободного времени стало больше. Энергии не убывало. Обида росла. Он писал теперь новые жалобы — по десять, по двадцать страниц. Разоблачал — иногда справедливо, иногда с перехлестом. Разоблачение стало призванием, целью и смыслом жизни. Эти жалобы я читал — иные пассажи не могут не покоробить. Даже в ярости — не то что в обиде — недостойно подсматривать, кто что ест и кто с кем милуется тайком от законной жены. Недостойно подсматривать, а писать об этом — тем паче.

Он, однако, писал — недруги тотчас вонзались в уязвимые места его пространных посланий. Двое обиженных подали в суд за клевету. Салихов болел — в суд не явился. Прямо из кабинета врача его повезли в тюрьму — пришел конвоир с судейским предписанием: «Меру пресечения изменить». Дело вскорости прекратили, но зарубка «на память» осталась.

Наконец ему дали работу. Почетную даже: ревизором в самом министерстве. Казань от Заинска далеко, семью с собой не возьмешь, да и трудно на старости лет мотаться из совхоза в совхоз, жить в общежитиях, всухомятку питаться. И, однако, была работа! Такая, где опыт его особенно нужен. Опыт и честность.

Я приехал в Казань, не зная, что Салихов снова в строю. Порадовался. Поздравил. И твердо решил не писать: история, конечно, постыдная, но, пусть с опозданием, в ней поставлена все-таки точка.

Не было точки! Двух недель не прошло, как я вернулся в Москву, — несут телеграмму: ревизора уволили. Под совсем смехотворным предлогом: кого-то он вроде бы замещал, а теперь замещенный вернулся.

«После» не значит «поэтому» — легко, наверное, доказать, что приезд спецкора и изгнание ревизора в причинной связи не состоят.

Ну, а все же, а все же… Совпадений слишком уж много. Слишком уж явно видна чья-то рука с поднятым кверху перстом: уймись, неугомонный, не то будет хуже!..


Может, будет и хуже. Только он не уймется. Такие, как Салихов, не робеют от окриков и пинков — ими движет отнюдь не разумный расчет. Не забота о собственном благе. Не потребность лучше устроиться, приспособиться, перехитрить. А неистребимая тяга к истине. И готовность, если придется, за нее пострадать.

Эти люди отнюдь не ангелы, на героев совсем непохожи, в каждом из них легко отыскать множество разных изъянов. Они удручают своим упорством, раздражают назойливостью, угнетают активностью. Вредят прежде всего самим же себе. Но, упав, поднимаются снова — и идут тем же путем.

И я не боюсь, что рассказанная мною история отобьет у иного читателя охоту «связываться» и воевать. Тот, кто борется со злом и пороками, уповая на лавры и возвышение, нам не соратник. А того, кто об этом не думает, вряд ли что испугает.

Почему, однако, человек, воюющий умело или не очень за правое дело, оказывается порою незащищенным перед мстительным и циничным коварством? Расправа за критику запрещена законом, но разве кто-нибудь уволит «за критику»? Разве где-нибудь будет написано: низвергнут за то, что разворошил муравейник, проник за закрытую дверь? Что осмелился вслух сказать горькую правду? Всегда найдутся законные поводы: сокращение штатов, нарушение дисциплины, ошибки, промашки, возраст, болезни… Или что-то еще…

Как создать нам надежный правовой механизм, который не позволил бы мстить за порядочность, расправляться за смелость, спекулируя тем, что и у честных людей есть свои недостатки?

Призыв к социальной активности должен быть подкреплен такими гарантиями, которые избавили бы честного человека от угрозы пасть жертвой этой активности, не понудили бы его, столкнувшись со злом, отвернуться. Заткнуть уши. Закрыть глаза. Промолчать!

1984


Прокуратура РСФСР отнеслась к выступлению публициста со всей серьезностью и ответственностью, с пониманием того, какие общественные явления стоят за этим отдельным случаем. Вскоре в редакцию пришло сообщение: «Уголовное дело против Салихова прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления».

Однако этим сообщением официальные отклики на опубликованный очерк исчерпались. Несколько месяцев редакция терпеливо ждала хоть какого-нибудь ответа из Татарии, но напрасно. Пришлось выступать снова. «Почему не принимаются меры?» — так назывался «комментарий к судебному очерку», который мы опубликовали.

«Разве в очерке, — говорилось в комментарии, — не шла речь о том, что на должность директора крупного хозяйства по чьему-то ротозейству, а может быть, злонамеренности был назначен уголовный преступник? Разве там не говорилось о том, что различными административными и правоохранительными органами в течение нескольких лет «отбивались» сигналы главбуха, разоблачавшего все новые и новые преступления директора совхоза, а сам автор этих критических сигналов подвергся откровенным гонениям? Разве в очерке не были приведены факты постыдной круговой поруки?.. И разве, наконец, не было рассказано в очерке о том, как Заинский районный Совет народных депутатов упорно препятствовал преданию суду казнокрада, несмотря на то что следственные органы представили все необходимые доказательства в подтверждение его вины?

Неужели компетентные органы автономной республики не имеют никакого суждения по существу приведенных газетой фактов? Неужели ответственным товарищам, чье должностное положение обязывает их незамедлительно провести проверку и принять необходимые меры в связи с выступлением газеты, — неужели им не понятно, что дело это находится в фокусе внимания многомиллионной читательской аудитории?..»

Две недели спустя пришли ответы из обкома партии и Совета министров автономной республики. Критика «в адрес советских и хозяйственных органов республики» была признана «совершенно правильной». Несколько министров, заместителей министров, начальников управлений и других руководителей получили строгие партийные и административные взыскания. А. С. Салихову была предоставлена ответственная работа по специальности.

Обо всем этом мы сообщили в газете. Публикация официальных ответов вызвала поток новых читательских писем. «Бейтесь и дальше за справедливость! — призывал полковник в отставке Л. И. Батурин. — Дороже справедливости нет ничего в мире». Наверно, с этим категорическим утверждением можно было бы и поспорить, но я не мог с ним не согласиться.

Погоня

— У меня к вам, товарищи, ряд вопросов, — говорю я, невольно прислушиваясь к голосам за стеной.

Уже вечер, тучи низко нависли над полем, которое начинается в нескольких метрах отсюда. Вот-вот зарядит дождь, а неубранной свеклы еще добрых пол-урожая. Работа не прекращается ни днем ни ночью — двухэтажный дом, в котором мы собрались, напоминает боевой штаб: гулко стучат по каменному полу тяжелые сапоги, стрекочет машинка, тарахтят моторы проносящихся мимо машин, звонят телефоны. «Принимай рапорт, Лексеич, — басит в трубку невидимый голос. — Сто один и две десятых… Запиши: и две десятых… И еще запиши: пришлю пополнение. Студенты прибыли на субботник…»

Я чувствую здесь себя чужаком, вторгшимся на редкость некстати. Вопросы, которые я заготовил, далеки от того, чем сегодня живут мои собеседники, что всех их тревожит. И на меня они смотрят с превосходством людей, вынужденно оторвавшихся от серьезной работы ради занятия совершенно никчемного. Я ловлю плохо скрытые их усмешки, недвусмысленный взгляд на часы. И, однако же, я говорю:

— У меня к вам, товарищи, ряд вопросов.

— А у меня к вам только один, — ласково, но решительно отзывается зампред колхоза товарищ Тютюнник, одергивая зачем-то хрустящую курточку из сверкающей кожи. — Только один… Разрешите?

Я разрешаю, и он спрашивает меня в упор — уже не ласково, а сурово:

— Вы считаете как: всенародное достояние защищать надо или не надо?

Он победоносно оглядывает своих друзей — председателя исполкома сельсовета товарища Антонишина и председателя колхоза товарища Гребня: те согласно кивают, иронично кусая губы. В окно слепяще вонзаются снопы автомобильных фар, отвлекая внимание и дав мне возможность собраться с мыслями, чтобы ответить. Ибо ответить на этот вопрос не так уж легко. Уважающий себя человек не изъясняется прописями и с декларациями такого рода не выступает. Тем более если вопрос задан отнюдь неспроста, если за ним — нехитрый подвох, очевидное желание осадить, поставить гостя на место. В этом вопросе — уже ответ, в нем позиция, и я понимаю, что спрашивать не о чем, что беседы не будет.

— Всенародное достояние защищать надо, — отвечаю я, и товарищ Тютюнник радостно хлопает себя по колену:

— Вот это совсем другой разговор.


События февральского вечера, которые привели меня сюда, в окрестности Винницы, в Мизяковские хутора, восстановлены сейчас с точностью до минуты: в половине девятого мимо сторожа колхозного гаража на полном ходу пронеслась грузовая машина, водитель которой — Николай Македонский — давно уже мирно ужинал дома. Из-за темноты сторож не разобрал, сколько человек (и кто именно) оказалось в машине, но то, что машину угнали, сомневаться не приходилось.

Через несколько минут в гараж случайно зашел водитель Шкаранда. Мгновенно оценив ситуацию, он решил догнать злоумышленника на своей машине. К Шкаранде присоединились еще два шофера, оба — Гриценко, Иван и Дмитрий (не родственники — однофамильцы). Дмитрий вооружился (предусмотрительный человек!) — прихватил заводную ручку («длина 74 сантиметра, толщина 2,2 сантиметра, вес 1910 граммов» — из акта осмотра вещественного доказательства). «Зачем?» — спросят его на суде. Вопрос его удивит: «На бандита — с голыми руками?!»

Километра через два, возле автобусной остановки, преследователи наткнулись на грузовик, за которым гнались: мотор отказался работать в неумелых руках беглецов, и машина стала поперек дороги. Слышались голоса, но — чьи? Был ли то разговор людей, стоявших на остановке? Или неведомые угонщики совещались, не зная, что делать с застрявшим грузовиком?..

Какой-то парень вышел из-за машины. Направился прямо к Шкаранде и двум Гриценко — Дмитрию и Ивану. «Бей бандита!» — раздался возглас (до сих пор неизвестно чей: от авторства отказались все трое), заводная ручка обрушилась на голову незнакомца, и заработали кулаки.

В ответ не последовало ни звука: видимо, первый же удар лишил жертву речи. Но ее все еще били, в темноте, без разбору, били, не зная точно кого, били свирепо и молча, а потом, когда первый жар поутих, взяли за руки и за ноги, приподняли, как мешок, и, раскачав, бросили в кузов.

Грузовик (тот, который угнали) остался стоять посреди дороги — в темноте, с невключенными габаритами, рискуя стать причиной дорожного происшествия. Даже, может быть, катастрофы. Но наших гонщиков он, как видно, не очень-то беспокоил — куда важнее теперь был пойманный ими бандит. Под победные кличи машина Шкаранды влетела на площадь перед новеньким зданием сельсовета, и «бандита», который очнулся, с руками, заломленными назад, ввели в вестибюль. Своего часа там уже дожидались завгар Зинец и шофер Македонский, чья машина продолжала стоять без присмотра в темноте на дороге.

Выплевывая кровь изо рта, «бандит» лепетал: «Дяденьки, не бейте, я ничего не сделал». Жалкие эти слова не остудили, а разожгли. К тому же Зинец и Македонский еще не успели облегчить душу, их обошли — от этой жгучей обиды руки чесались особенно сильно.

Тем временем в сельсовет прибыла местная власть: председатель исполкома товарищ Антонишин, председатель колхоза товарищ Гребень и его заместитель товарищ Тютюнник. Их спешно вызвали на ЧП, и теперь — наконец-то! — наступит конец расправе, восторжествует порядок, а распоясавшихся шоферов отправят в милицию под конвоем…

«Муж вернулся домой около трех часов ночи, сказал, что очень устал… Я спросила его, что сделали с тем бандитом. Он ответил: «Повезли в тюрьму»… Заходил Шкаранда, его руки были в крови. Я спросила: «Что это?» Шкаранда сказал: «Не будет больше трогать машины»… Мой муж очень добрый и кроткий человек, мухи не обидит…»

(Из показаний Елены Македонской, заместителя главного бухгалтера колхоза.)

«Кроткий» Македонский, «ласковый» Шкаранда, «добрые» Гриценко — Иван и Дмитрий — не присмирели, завидев начальство, а, напротив, обрели новые силы. Они сделали передышку лишь для того, чтобы дать возможность председателю сельсовета обыскать незнакомца и установить его личность. «Бандит» оказался семнадцатилетним пареньком из соседнего седа Петром Коломийцем. «Не наш», — коротко подытожил предсельсовета и сел писать протокол. Он писал не о зверстве, творившемся на его глазах, а о «злодейском поступке гражданина Коломийца П. В.», которому дали отпор Шкаранда и оба Гриценко. Грузовик все еще томился в трех километрах отсюда, но авторы акта уже исчислили причиненный машине ущерб: 876 рублей.

Экспертиза сократит потом эту сумму в четыре раза, но — потом, а пока что написано: «876», и эти цифры подхлестывают завгара Зинца. Ведром холодной воды он приводит в чувство мальчишку, чтобы бить не бездыханное тело, а — живого. «Только не убивайте, не брал я машину!» — «Ах, не брал!..» — «Только не убивайте, я все заплачу», — еще успевает сказать Коломиец, но Зинец за уши подтягивает его к стене и уже поникшей мальчишеской головой долбит штукатурку.

А предсельсовета продолжает писать протокол, и вот он готов, все в ажуре, пора по домам. Неутомимый Македонский садится за руль. Не для того чтобы доставить не подающего признаков жизни в больницу (сто метров от сельсовета!), а чтобы «сдать бандита в милицию» — километров пятнадцать по тряской дороге.

«Злодей доставлен!» — радостно сообщает Македонский дежурному по отделению старшему лейтенанту Деменчуку. «Пусть войдет», — говорит Деменчук, и через минуту Македонский вносит Коломийца — пока еще вперед головой. «Скорую помощь! Немедленно!» — кричит Деменчук в телефонную трубку…

…Сорок часов сражалась за жизнь Петра Коломийца бригада опытнейших врачей. Так и не придя в сознание, он скончался от ран.


— Нетактично поступили, — соглашается товарищ Тютюнник, — неправильно. Проучить — другое дело, а убивать… Но опять же — с какой стороны посмотреть. Кто он, в сущности, Коломиец? Чем полезен для общества? Данные на него вам известны? А какие мужики за него пострадали! Обидно до слез…

«Данные на Коломийца» и правда сумбурны. «Характер скрытный», — прочитал я в одном документе. «Сменил несколько мест работы», — прочитал в другом. Не знаю, можно ли эти «данные» записать в пассив. Семнадцатилетний парень искал себя: работал трактористом и грузчиком, строителем и разнорабочим. Но больше всего увлекался музыкой: самоучкой овладел он игрой на трубе и не расставался с инструментом ни на один день. Вместе с телом сына матери выдали записную книжку и ноты польки «Лавривка» — он хотел разучить ее к ближайшей субботе, чтобы сыграть на свадьбе друзей.

А вот в «данных на подсудимых» никаких изъянов не видно. Там все ладно и гладко. «В поведении скромен, достойно ведет себя, пользуется авторитетом» (из характеристики Шкаранды). «Зарекомендовал себя только с положительной стороны» (из характеристики Ивана Гриценко). «Заслуживает самой высокой оценки» (из характеристики Македонского). Даже Дмитрий Гриценко — и тот «никогда не имел никаких замечаний», хотя два года назад был судим за кражу пяти тысяч кирпичей с колхозного склада. Ну, а Зинец…

«Граждане судьи, вы убедились, что подсудимый вел себя дерзко, он жестоко избивал потерпевшего, не думая о последствиях. Он не прекратил безобразничать даже после того, как потерпевший просил пощадить его. Такое преступлениезаслуживает сурового наказания. Я прошу примерно покарать хулигана».

Что это? Речь прокурора по делу Зинца? Ничуть не бывало! Произнесенная годом раньше речь общественного обвинителя Зинца по делу своего односельчанина — образцовая речь непримиримого борца за законность. Таким он и был — образцовым и непримиримым. Пламенный оратор, он витийствовал на трибунах, обличая зло, возмущаясь пороком, ратуя за порядок и дисциплину. Активный общественник, он особенно преуспел на ниве правосудия: председатель постоянной комиссии соцзаконности сельсовета, дружинник, общественный обвинитель, народный заседатель… Потом, став подсудимым, он будет вести себя точно так же, как иные из тех, кого он же судил: юлить, отказываться от собственных показаний, клеветать на следователя, который будто бы записал не то, что он говорил. И суд придет к горькому выводу, что Зинец набрался постыдного этого опыта, сидя долгие годы в судейском кресле…

Он до того заворожил всех своей кипучей общественной деятельностью, своей славой вездесущего, непримиримого, страстного, бескорыстного, что уже после того, как он принял участие в истязании Коломийца, все те же Антонишин, Тютюнник и Гребень выдали ему хвалебнейшую из аттестаций — с особым упором на высокие моральные качества и гражданскую доблесть. И когда прокурор области Г. С. Тарнавский обратился в сельсовет с просьбой дать согласие на арест депутата Зинца, они сделали все, чтобы согласия не давать, гурьбой ринулись на защиту, выставив довод неотразимый и звонкий: не о себе же пекся Зинец, когда бил и пинал, а о «государственных интересах», на которые посягнул «угонщик машины». Но — посягнул ли? Ответить с бесспорностью на этот вопрос пока что нельзя. Есть действительно версия, что Коломиец решил «прокатиться». Есть версия, что поехал к любимой девушке в соседний поселок. Но, возможно, очень возможно, что за рулем вообще был не он, а кто-то другой — неопознанный, неразысканный… Версии есть, но нет доказательств. Истину мы теперь уже не узнаем: дело «по факту угона» прекращено «за смертью подозреваемого».

«По поручению прокурора я прибыл на сессию сельсовета, чтобы изложить суть дела и привести имеющиеся доказательства вины Зинца. Мой доклад выслушали молча, не задали ни одного вопроса, а когда началось обсуждение, все выступавшие говорили о Зинце самые восторженные слова, и никто не касался обстоятельств совершенного им преступления… Ораторы заявляли, что Зинец сражался за социалистическую собственность. Именно так и говорили: «сражался». Я попробовал объяснить, что «сражаться» за нее, верша самосуд, истязая подростка, чья вина к тому же еще не доказана, недопустимо, что любой проступок наказывается по закону, а не с помощью рукоприкладства, что суд, если бы он признал Коломийца виновным, мог приговорить его максимум к одному году лишения свободы. А учитывая его возраст, первую судимость, отсутствие тяжелых последствий, о максимуме и речи идти не могло — все ограничилось бы, наверно, возмещением ущерба или штрафом. В крайнем случае — условной мерой… Но меня не слушали. Три раза ставилось на голосование предложение о согласии привлечь Зинца к уголовной ответственности, и никто не поднял руки. Лишь на четвертый раз проголосовали…» (Из беседы следователя Д. С. Пилипенко с автором очерка.)

В протоколе же, который я прочитал, все записано по-иному. Там записано, что трое ораторов осудили поступок Зинца и что просьба прокурора единогласно удовлетворена. Не ошибся ли следователь, не возвел ли напраслину на людей, проявивших принципиальность и твердость?

«Мне было неловко слушать, как изо всех сил старались доказать недоказуемое, лишь бы только выгородить «своего» человека. Я не знала Коломийца, но всю жизнь я учу детей, и картина надругательства над подростком, которую нарисовал нам следователь, потрясла меня особенно сильно. Но и я не решилась противопоставить сразу свое отношение «общему мнению». Надо иметь мужество в этом сознаться…» (Из беседы депутата сельсовета учительницы Е. Г. Падюк с автором очерка.)

Вот так номер! Очевидцы, выходит, передают не совсем то, что записано в протоколе. Скажем точнее: совсем не то!.. Но стоит ли этому удивляться, если в списке тех, кто присутствовал и голосовал, Е. Г. Падюк вообще не значится, если в нем перепутана нумерация, одни фамилии вычеркнуты, другие вписаны, третьи написаны так, что их не смог — по моей просьбе — прочесть даже сам председатель?

Стоит ли удивляться, если еще более загадочная история произошла с протоколом сельского схода, который, по рекомендации прокуратуры, выдвигал на процесс истязателей общественного обвинителя? Протокол такой есть. Есть и решение: от имени общественности преступников обвинять! Но общественный обвинитель на процесс не явился, вместо него в областной суд пошел другой протокол — за той же датой и с теми же подписями. Вот что сказал на этом сходе товарищ Гребень, героически не покинувший своих подчиненных, попавших «в беду»:

«Машину угнало лицо, не связанное с нашим колхозом и вообще не проживающее в нашем районе. А догнали его и проучили наши товарищи, которых мы хорошо знаем. Конечно, потом они поступили неправильно, но не настолько же, чтобы их отрывать от работы в нашем колхозе, где они могут принести большую пользу. Поэтому необходимо просить областной суд смягчить наказание обвиняемым».

Так и порешили: просить о смягчении. Но облсуд не смягчил. Приговор (от трех до девяти лет лишения свободы) остался без изменений.


— Ну и зря, — говорит мне товарищ Тютюнник. — Какая польза от того, что их посадили? Шутка ли: отняли у колхоза пятерых мужиков! Не по-государственному суд подошел. Формально и бездушно…

А я смотрю мимо него, на стену, где до сих пор видны неуклюже соскобленные пятна крови — следы расправы, вершившейся здесь, в этом же кабинете, на глазах этих самых людей, в их присутствии, с молчаливого их одобрения. Людей, которые не просто люди — граждане, товарищи, колхозники, — но представители власти. Те самые, которые ее именем действуют, пользуются ее авторитетом и силой. Они кощунственно попрали закон, который сами же призваны охранять, предав истерзанного мальчишку, искавшего у них защиты от произвола.

Велики права, которые даны у нас представителю власти. Велики и реальны. Закон о статусе депутата наделил тех, кому народ оказал доверие, не только широкими полномочиями, но и гарантиями, чтобы эти полномочия осуществить. Тем выше ответственность, тем значительней долг, тем строже спрос за каждый неправильный шаг, недостойный поступок, неверное слово. Ибо, где бы он ни был и что бы ни делал, представитель власти — представляет ВЛАСТЬ. И она за него отвечает, хочешь не хочешь, а нравственно отвечает, ибо он, представитель, и есть сама Власть, в нем воплощенная, олицетворенная — в нем!

Так вот, зададимся вопросом, должна ли наша власть отвечать за таких, как эта самая «тройка»? Не правильнее ли будет, чтобы именно «тройка» ответила перед властью — перед народом, перед каждым из нас?

Зададимся вопросом: разве председатель сельсовета товарищ Антонишин, председатель колхоза товарищ Гребень и его заместитель товарищ Тютюнник не соучастники преступления, за которое осуждены пять непосредственных истязателей? Разве они — не те, кого закон именует «пособниками», содействовавшими «совершению преступления советами, указаниями, предоставлением средств или устранением препятствий»? Я не знаю, давались ли ими советы и указания Шкаранде или Зинцу, но то, что они предоставили в их распоряжение кабинет секретаря исполкома, где два часа истязали мальчишку, — это я знаю точно.

А если признание их соучастниками иной юрист назовет натяжкой, то спрошу я тогда: не превысили ли они свою власть, что само по себе тягчайшее преступление? Не взяли ли на себя самовольно функции обвинителей, судей и исполнителей «приговора» — всех вместе и сразу, — функции, которые им не принадлежат и не могут принадлежать? Не возомнили ли, что у них на селе монопольное право миловать и казнить?

Мне, наверное, возразят: превышение власти — это активные действия, а наша троица проявила скорее попустительство и пассивность. Что ж, закон предвидел и это, установив наказание за невыполнение должностным лицом своих обязанностей, причинившее существенный вред правам и интересам граждан. Почему же на сей раз закон промолчал?

А если и он почему-либо не подходит, то не должны ли товарищи Гребень, Тютюнник и Антонишин отвечать за неоказание помощи истерзанному мальчишке? За то, что закон именует «оставлением в опасности»? За преступную отправку умирающего в милицию, вместо того чтобы доставить его в расположенную по соседству больницу, где — по заключению экспертизы — при своевременном оказании помощи его можно было спасти?

Председатель исполкома Антонишин не просто «благословил» эту отправку — он предварительно позвонил в дежурную часть и сообщил об угоне машины, не сказав ни слова о том, что здесь же, рядом, в той самой комнате, откуда он говорит по телефону, скрючившись, лежит на полу жертва тяжкого преступления. Не полагается ли в таком случае Антонишину и его друзьям отвечать за недонесение о достоверно совершенном преступлении? Лишь один этот факт влечет уголовное наказание. Почему же он не повлек?

Ну а как быть с законом об ответственности за ложные показания? Касается ли он и наших героев, которые, не краснея, врали суду что положит бог на душу под громкий смех всего зала, хотя смех этот был печален и горек. Они так врали, так вертелись и ловчили, что суд не выдержал — вынес частное определение, где о поведении нашей «тройки» сказано четко и веско: «…не желая наступления ответственности за то, что в их присутствии жестоко избили несовершеннолетнего, который тут же потерял сознание, а через два дня скончался в больнице, Гребень, Тютюнник и Антонишин отрицали достоверно установленный судом факт избиения Коломийца на их глазах и не дали правдивых показаний…» И что же: привлекли их — пусть только за это? Пожурили хотя бы?

И не про них ли, наконец, закон, карающий за надругательство над советским флагом. Тем, что колышется над добротной крышей Мизюковского сельсовета? Тем «сквозным, земным, родным», что в известной поэме Алексея Недогонова «свет зари распространял». Это не поэтическая вольность, не литературный образ, но символ, исполненный глубокого социального смысла. Ибо в нем, в этом флаге над сельсоветом, — величие строя, который существует на нашей земле, его человечность, его героическое прошлое и историческая перспектива. Не для красоты вознесся он над этим домом — во все века и у всех народов национальный флаг на резиденции власти почитался святыней. Так можно ли допустить, чтобы те, кому доверено его беречь, кому поручено его украшать делами добрыми и достойными, творили бесчинства под сенью нашего Красного флага, прикрываясь демагогической болтовней о своих «благих» побуждениях? Так не есть ли та дискредитация власти, которую Антонишин с друзьями учинили в здании, увенчанном советским Государственным флагом, самое злостное над ним надругательство?

В нашем обществе нет никого, кто стоял бы вне закона и над законом, для кого закон — не указ. Все — без малейшего исключения — равны перед его непреложностью, выражающей волю народа, — с одним-единственным уточнением: кому больше доверено, с того больше и спрос…


— Вот и ладненько! — облегченно вздыхает товарищ Тютюнник, когда я говорю, что больше вопросов у меня нет. — А теперь… — Он весело подмигивает. — По традиции… Для дорогого гостя… Стол накрыт. И горилка готова.

Я хорошо знаю те единственные слова, которые надо произнести в ответ, но, теряясь от этого торжествующего самодовольства, бормочу какую-то чушь:

— Спасибо… Уже поздно… И здоровье не позволяет…

Он снисходительно поглядывает на меня, чувствуя свое превосходство, свою увесистую, прочную силу:

— Ну, если здоровье… Придется уважить…

Машина поехала заправляться, и, ожидая ее, мы какое-то время молча стоим на крыльце, дышим влажным и теплым воздухом, настоянным запахом спелых яблок. Где-то рядом тарахтят грузовики, звонят телефоны, хлопают двери. Ночь на дворе, а жизнь идет полным ходом: уборочная страда не знает покоя.

— Жизнь, — говорю я, — кипит. Хорошо!..

— Хорошо, — соглашается товарищ Тютюнник. — Очень хорошо. Только мать этого Коломийца… Все шастает, шастает… Придет, сядет вот тут на ступеньки и ревет. — Он натужно смеется. — Представляете, нам каково? Работаешь, сил не жалеешь, а она по нервам ходит. «Ну чего, — говорю, — ты ревешь? У тебя ж еще дети есть, вот и воспитывай их хорошенько. А по тому, непутевому, чего зря реветь?» Вы бы, товарищ писатель, как-нибудь эту мамашу через газету пробрали, а? Чтобы душу не травила.

1977

* * *
Первым откликнулся исполком Винницкого областного Совета народных депутатов: очерк был обсужден на заседании исполкома и признан правильным. Все три его главных «героя» — Антонишин, Гребень и Тютюнник — были сняты с занимаемых должностей, исключены из партии и привлечены к уголовной ответственности.

Затем пришло письмо от первого заместителя прокурора Украинской ССР. Он сообщал о том, что бывшие товарищи Антонишин, Тютюнник и Гребень отданы под суд «за преступное бездействие». Для скорейшего расследования была создана группа под руководством следователя по особо важным делам при прокуратуре республики.

Информация об этом появилась в газете и вызвала много благодарных читательских писем. Но — не только благодарных. Пришло, например, письмо из Ростовской области. Автор его, зоотехник П. Стрельченко, был от очерка отнюдь не в восторге. «Знаете, чем меня не удовлетворил ваш очерк? Своей беззубостью. Нет логического вывода из того, что вы рассказали. Каков же этот логический вывод? — спросите вы. Отвечаю: всех виновных в гибели несовершеннолетнего Петра Коломийца, включая и прямых исполнителей, и покровителей, надо судить публичным судом и в назидание им подобным беспощадно казнить как злейших врагов нашего общества…»

Письмо это, по правде сказать, меня огорчило. Не тем, что автор счел очерк «беззубым». А тем, что единственным средством в борьбе с жестокостью он считал жестокость, что он взывал не к справедливому наказанию, а к мести.

Можно было бы напомнить читателю знаменитую формулу К. Маркса о том, что «жестокость… делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание как результат права». Можно было бы объяснить, что мстительность несовместима с правосудием, что наш закон предусматривает реальные, действенные — и притом весьма суровые — санкции за преступления, совершенные Антонишиным, Гребнем и Тютюнником, что лишение свободы на несколько лет — далеко не милосердная мера наказания за содеянное ими зло.

Так хотел я ответить читателю П. Стрельченко — но не смог…

Вместо этого пришлось снова выступить в газете. Статья называлась «После приговора». Там, в частности, говорилось: «Следствие, проведенное тщательно и добросовестно, не только полностью подтвердило все факты, изложенные в очерке, но и наглядно показало, что Антонишин, Гребень и Тютюнник были явными соучастниками зверского избиения Петра Коломийца, — избиения, повлекшего за собой его смерть. Тем неожиданнее был вывод, к которому пришло следствие: предъявить им обвинение лишь за «невыполнение… должностным лицом своих служебных обязанностей…». Не то что за соучастие в избиении — даже за установленное судом лжесвидетельство на первом процессе к ответственности их так и не привлекли. И за оставление умирающего в опасности без всякой помощи… И за несообщение о совершенном группой шоферов тяжком преступлении…

Почему же следствие так поступило? Не сочло целесообразным вменить обвиняемым несколько статей сразу? Пусть так.

Но — суд?! Какое наказание избрал суд в пределах санкций той единственной статьи, которой квалифицировались действия преступников? А вот какое: Гребень работает в том же колхозе агрономом; Тютюнник — там же экономистом. Все они отбывают условную меру наказания, только Гребню и Тютюннику дали по полтора года, а Антонишину — два и «с обязательным привлечением к труду в местах, определяемых органами внутренних дел». Работает он теперь в областном центре — в 15 километрах от родного дома. Субботу и воскресенье проводит с семьей.

Может быть, в суде что-то не подтвердилось? Нет, подтвердилось решительно все.

Может быть, подсудимые чистосердечно раскаялись и осознали всю тяжесть своей вины? Ничуть не бывало: они не признались ни в чем, на суде вели себя дерзко и вызывающе, продолжали, как и раньше, во всем обвинять погибшего.

Что же заставило тогда суд проявить к ним немотивированную снисходительность? Что побудило судей не использовать те санкции, которые содержатся в законе, предусматривающем ответственность за бездействие власти (до двух лет лишения свободы)? «Первая судимость» — деликатно написано в приговоре как довод, «оправдывающий» это странное милосердие.

Беседуя со мной, судья дал иное объяснение: все подсудимые — неплохие специалисты, могут принести пользу колхозу.

Специалисты они неплохие, спорить не буду. Но ведь — продолжим логически эту мысль — тогда получается, что для «полезных» существует один закон, для «неполезных» — другой. Не таится ли за этой «логикой» попытка утвердить безнаказанность, прикрыв ее трескучими словами о «пользе дела»?

Общество делает все для того, чтобы избежать неоправданных, ненужных потерь, с которыми сопряжена уголовная кара. Введены новые виды наказания, совершенствуется исправительно-трудовая система, чтобы обойтись без лишения свободы, если это возможно. Но остается непреложным принцип соразмерности наказания за содеянное, ибо безнаказанность есть зло, с которым не может смириться совесть…

Именно из-за такого вот попустительства, из-за стремления найти лазейку и укрыть виновного от наказания возникает порой у иных читателей ложное представление о «мягкотелости» наших законов. И тогда читатели требуют их пересмотра: усиления, ужесточения.

А закон между тем справедлив. И в меру суров. И ни для кого, ни по каким решительно признакам изъятий не знает. Дело за малым: его соблюдать».


Редакция даже не успела собрать весь «урожай» писем в поддержку, как пришел официальный ответ: приговор опротестован. Следом — еще один: приговор отменен. И еще — некоторое время спустя: вынесен новый.

Квалификация преступления осталась той же, только условная мера наказания превратилась для всех троих в безусловную. И теперь я уже имел основания напомнить сердитому читателю Стрельченко о ленинском принципе неотвратимости наказания как самом надежном гаранте его действенности. Неотвратимости, а отнюдь не суровости.

С опозданием, и не без упорного сопротивления покровителей, наказание неотвратимо пришло, и это вызвало у тех, на чьих глазах творилось бесчинство, чувство глубокого удовлетворения. В письме, которое отправили читатели из Мизяковских хуторов (под ним — 127 подписей), есть такие строки: «Теперь мы убедились воочию, какую силу имеет общественность».

Силу и власть, добавил бы я.

Ширма

Кажется, это было совсем недавно, а прошло уже более четырех лет. Хорошо помню, с каким нетерпением ждали мы тогда один материал. Даже место для него оставили в сверстанной полосе. И не напрасно: когда он все-таки появился, читатели откликнулись сотнями писем. Многим он, наверное, помнится. «Сочи: курить воспрещается» — так называлась статья, где председатель исполкома Сочинского городского Совета Вячеслав Александрович Воронков рассказывал о том, как всемирно знаменитый курорт воюет с табачным дымом не на словах, а на деле.

«Большие надежды, — писал автор, — мы возлагаем на юристов. Наша советская юриспруденция твердо стоит на страже прав человека… Разве не антисоциально во многих отношениях поведение курильщика? Почему же так мягок по отношению к нему закон?»

Все привлекало в этой статье: и стремление по-деловому взяться за давнюю больную проблему, и забота о людях, и страстная вера в могучую силу закона, и призыв не очень-то либеральничать с теми, кто вредит окружающим.

Статья, повторяю, не пришла к оговоренному сроку, и дежурный редактор безуспешно пытался связаться с автором по телефону. «Вячеслав Александрович занят», — неизменно отвечал вежливый голос помощника, что могло огорчить нас, но не удивить: сколько дел неотложной государственной важности у мэра знаменитого курорта! «Вячеслав Александрович принимает делегацию», — ответил помощник на очередной звонок из газеты, и нам пришлось опять с пониманием и грустью вздохнуть.

И только теперь, несколько лет спустя, мы узнали, чем был занят в те дни сочинский мэр и какую именно делегацию он принимал.

«Мы сидели в финской бане приморского санатория… Среди гостей был ответственный работник министерства, и мне надо было во что бы то ни стало убедить его способствовать назначению на крупный директорский пост в системе торговли моего знакомого Виктора Бондаренко… Угостили мы гостя очень хорошо. Потом поехали в ресторан. Там был приготовлен ужин, который закончился поздно ночью. За этот ужин я ничего не платил… Гость согласился с моим предложением о назначении Бондаренко…»

Читатель, вероятно, уже догадался, что это не цитата из мемуаров ушедшего на заслуженный отдых ветерана труда, а показания обвиняемого по уголовному делу. Я нашел их среди протоколов, актов и объяснений, составивших целых восемнадцать томов, сопоставил даты.

Помощник был прав, сообщив редакции, что Воронков занят делом исключительной важности. Вряд ли было для него в ту пору дело важнее. Продавец мясного отдела магазина Курортпродторга Бондаренко, пожелавший стать «масштабным» директором и ворочать большими делами, давно уже держал Воронкова в цепких руках. Это был капкан, но не тот, в который попадают неумехи и ротозеи. Это был капкан, в который так хотелось попасть и который не только сулил, но и реально дарил наслаждения, о каких втайне мечталось всю жизнь.


Его судьба сложилась на редкость удачно. За скупыми строками анкеты открывается жизнь, богатая отнюдь не крутыми зигзагами и поворотами, а успешно набираемой высотой. Уже в 25 лет вчерашний выпускник Московского инженерно-строительного института имени В. В. Куйбышева возглавил в Сочи крупное промышленное предприятие, в 30 стал начальником управления, в 32 — заместителем председателя горисполкома. Перед ним поистине открывались все двери, перспективы были огромные, и совсем не потому, что кто-то ему благоволил. И не потому, что на его долю случайно выпал счастливый билет. «Благоволили» ему знания и быстро пришедший, стремительно накапливающийся опыт, организаторские способности, инициатива, энергия. Я смотрю сейчас на его лицо: в нем воля, настойчивость. Он являл собой образец человека, которому суждено раскрыться, полностью проявить себя — были бы только желание, честность и труд. Во всем ему шли навстречу: выдвигали, окружали вниманием, создавали условия, поощряли. Три ордена, шесть медалей, лауреатское звание, почетные дипломы… А работа — дух захватывает: мэр Сочи!..

Он стал им девять лет назад. Впервые вошел в новый свой кабинет. Огляделся. На большом полированном столе среди папок, документов, переписки скромно лежал пакет, красиво перевязанный цветной лентой. На пакете было написано: «От чистого сердца». Неведомые поклонники нового мэра (неведомы они, впрочем, только нам, а вовсе не Воронкову) прислали ему набор коньяков, чтобы он достойно отметил сей знаменательный день.

Нам придется взять на веру его признание: именно эта коллекция вин, которую он, не очень терзаясь, сунул в портфель, стала первой сделкой с собственной совестью. Вступить во вторую и третью не представляло уже никакого труда.

Что ж, будем вести счет отсюда. Не все ли, в общем, равно, чуточку раньше или чуточку позже это произошло. Факт свершился.

Он вернулся домой усталый и счастливый после первого трудового дня на новом посту. Счастливый особенно тем, что туго набитый портфель обещал достойный и радостный ужин в лоне семьи. Дома ждал его новый сюрприз: корзина со свежими фруктами, корзина с деликатесами и даже корзина с цветами из какого-то спецпарника. «На доброе здоровье», — от чистого сердца слал пожелание поставщик свежих фруктов. «Всей душой с вами», — сообщал от чистого сердца поставщик сервелата и ветчины.

Восемь лет спустя, когда Воронков — уже не мэр, а заключенный следственного изолятора, — решит от чистого сердца дать показания («Хочу чистосердечно признаться: началом моего морального падения явилась связь с торговыми работниками, которые стали мне привозить продукты и другие подарки»), следователь спросит, почему же он не отверг холуйские эти подачки, почему не сказал раболепным поклонникам то, что был должен сказать? Воронков ответит с непосредственностью, которую редко встретишь на страницах уголовного дела: «Жалко отказываться, если дают…» Однажды принесли в дар жареного поросенка — никто об этом не знал, и никто бы не вспомнил через несколько лет. Он вспомнил сам, сладостно возвращаясь к блаженным временам, которым, как ему казалось, не будет конца. Вспомнил — и счел нужным поведать.

«Мое падение, — писал Воронков заместителю Генерального прокурора СССР, — не было следствием обдуманных, преднамеренных действий. Оно пришло незаметно, как бы естественно вытекая из обстановки и обстоятельств, меня окружающих («как бы естественно» — изящный оборот, способный все оправдать и всему найти объяснение. — А. В.)… Я почувствовал повышенное внимание к себе различных лиц, стремившихся быть мне лично полезными, и это внимание стало казаться мне естественным, как бы логично связанным (подчеркнуто мною. — А. В.) с моим служебным положением».

Ах, как хочется теперь все свалить на обстановку и обстоятельства, на повышенное внимание, на тактичность, не позволяющую отвергнуть чистосердечный дар! Но не было никаких обстоятельств, была невидимая пока окружающими готовность скатиться в пропасть. Готовность эта, однако, была скрыта отнюдь не для всех. Те, кто мечтал простейшим путем занять «положение» и набить карманы, быстро открыли ее, устроив мэру проверку на честность.

Едва Воронков — уже не зам., а пред. — отправился с первым служебным делом в Москву, как вслед за ним ринулся продавец Бондаренко. И вез он отнюдь не цветы — ящик с пудом деликатесов, чтобы вдали от родного дома мэр ненароком не отощал.

Вы думаете, тот удивился, когда распахнулась дверь гостиничного люкса и, сгибаясь под тяжестью ноши, явился «гость»? Вы думаете, он с позором прогнал лизоблюда? Вытолкал вон, спасая не только личную честь, но и честь своей должности, честь власти, которую он представлял?

Зачем? Разве не жалко расставаться с балыком и паштетом? Если к тому же за них не надо платить?.. Он сложил дары в холодильник — капкан захлопнулся. Уже захлопнулся, хотя наборы продуктов и скромные пачки купюр на карманные нужды (когда тысяча рублей, когда полторы) еще не раз и не два перекочуют из рук Бондаренко в руки самого Воронкова.

И конечно, не зря. Стоило только тому захотеть — и скромный продавец сразу стал директором магазина. Стоило захотеть — он возглавил Сочинский холодильник. Потом — оптовую базу. Потом — что-то еще…

Директор — это директор, цену себе знает! Не будет же он тащить на себе окорок, семгу и дыни. Теперь уже мэр униженно ждет, когда барин из Универсама вспомнит о нем, когда позвонит и бросит небрежно: «Высылайте шофера». И — вышлет.

Вышлет, понимая прекрасно, что за каждый «выезд» надо платить. Не деньгами, конечно, — услугами! Такими, которые в состоянии оказать лишь человек, облеченный властью.

Он торговал ею оптом и в розницу, распивочно и на вынос. Так торговал, словно общественные блага — личное барахло, которым он волен швыряться по прихоти и капризу.

Все, что было в распоряжении мэра как избранника тысяч людей и людям же, обществу принадлежащее, — квартиры, должности, сервис, удобства, место под солнцем и место под крышей приморской гостиницы, машины, путевки, билеты, — буквально все шло на потребу холуям, карьеристам и циникам с туго набитыми кошельками.

Только ли продавцу Бондаренко задолжал мэр Воронков? Сколько их было, почитателей, — от чистого, разумеется, сердца. И каждому надо услужить. Директору фирменного магазина Скосареву без очереди дать квартиру — ведь тот тоже шлет любимому мэру и напитки, и «закусь». Другому директору — Арсену Пруидзе — «пробить» иные блага: ведь тот в любую минуту доставит балык и икру, лососину и крабы. И деньги. Главное — деньги…

О том, как их приносили, Воронков рассказывал следствию с ностальгической грустью. «…Бывало так: сидишь дома у камина, отдыхаешь, вдруг раздается звонок кого-либо из знакомых: «Разрешите нанести визит?» Я разрешал… Он вскоре появлялся со свертком, заносил его на кухню, потом мы беседовали. Изложив просьбу, уходил. После его ухода я замечал, что он оставил еще конверт. Я обычно (!) смотрел, что там есть… Все это было неожиданно для меня… Суммы были разные, в основном небольшие, что-то порядка тысячи рублей, иногда больше, иногда меньше…»

Иногда — больше, это чистая правда. Пост директора оптовой базы обошелся Бондаренко в полторы тысячи. Квартира вне очереди и машина вне очереди стоили, как правило, полторы, но кое-кому пришлось раскошелиться на три с половиной.

Иногда — меньше, это тоже чистая правда. В списке взяток, вмененных в вину, мы найдем и такие: 100, 75, 50…

Сначала он вельможно принимал подношения у камина при свете хрустальных торшеров и бронзовых бра. Потом стал сам бегать за подношениями — в переулки и подворотни: «Мы договорились о встрече у неосвещенного входа в поликлинику… Он передал мне там 100 рублей»; «Деньги я получал от него у кинотеатра «Сочи», там сбоку есть одно укромное место, где полутемно и не видно со стороны…»

Потребность в укромных местечках не оставляла Воронкова и дома. Обыск у него вели опытные юристы: после долгого поиска они открыли тайник — металлический ящик, искусно вмурованный в пол. Там хранились сберкнижки, украшения, сущая мелочь… По другим тайникам было распихано остальное.

Списки и снимки этого «остального» занимают полтома. Нам удастся привести только несколько строк: «перстень золотой с бриллиантами, цена 3071 руб. 25 коп.; перстень золотой с бриллиантами, цена 3156 руб. 78 коп.; перстень золотой с бриллиантами, цена 3169 руб. 19 коп.; перстень золотой с бриллиантами, цена 10 205 руб…» Цифры цифры — они не столько поражают воображение, сколько наводят тоску. 4831 руб., 8409… 3255… 1930. И рядом: «запонки типа индийских, цена 11 руб. 24 коп.» — взятка от одного доброхота. Запонки тоже попали в коллекцию — Воронков хранил их столь же свято, что и кольца, бусы, браслеты, серьги, цепочки, кулоны, броши, хрусталь, посуду серебряную, часы импортные, коньяк «Отборный» и «Юбилейный»…

Дары всё несли и несли, доброхотов хватало, но этого ему уже было мало. Зачем ждать милости от природы? Взять — вот это задача!..

Он решил и ее.


В одном из томов — портрет мужчины, на который трудно смотреть без боли. Волевое лицо, твердый взгляд, гордая осанка… Вся грудь в орденах, в боевых медалях. Над ними — гвардейский знак. Страшно видеть этот портрет не на красной Доске почета, а в грязном уголовном деле. Страшно и горько.

Николай Захарович Ремиз уже в 14 лет начал работать, в 15 уехал добровольцем на строительство железной дороги, в 16 стал связным в партизанском отряде. Победу встретил 19-летним кавалером орденов Красного Знамени, Отечественной войны I степени, Красной Звезды. Не надо, думаю, объяснять, сколько подвигов стоит за ними, сколько мужества, горя и боли.

Для всех война окончилась в сорок пятом, для Ремиза — несколько лет спустя. Двадцать четыре тысячи мин, неразорвавшихся бомб и снарядов разминировал сапер Ремиз на Кубанской земле. Сотни раз смотрел смерти в глаза — и в военные годы, и в мирные. А перед Воронковым — не устоял.

Воронков давно уже искал человека, который станет для него «другом и братом». А если точнее — лакеем на побегушках. Нашел…

Началось с поручений мелких и безобидных. Шофера Ремиза — не «своего» шофера, а начальника гаража одной из сочинских здравниц — мэр запросто гонял по личным делам. Не в службу, а в дружбу. И тот мчался по первому зову, млея от счастья: еще бы, ему доверяет не кто-нибудь — мэр!.. «Мы с Вячеславом Александровичем…» — эта присказка теперь не сходила с его уст. «Мы побывали…», «Мы увидали…», «Мы привезли…». И даже (чего уж там мелочиться?!) — «Мы решили…».

Решал, разумеется, Воронков. Ремиз — ревностно исполнял. Он терся среди знакомых и незнакомых — выбирал кандидатов: кто даст шефу скорее и больше. Промышлял, главным образом, по части машин: была у Воронкова такая возможность — порадеть любому, без заслуг и нужды сделать желанное «исключение». Но зачем же радеть любому, если можно тому, кто заплатит?

Ремиз искал, находил, запыхавшись несся к мэру домой с пачкой денег в руках. Мэру оставалось наложить резолюцию и отправиться на заседание, на совещание, на конференцию, симпозиум, семинар. Ужас как он любил семинары и конференции, выступал с умным видом, сыпал учеными терминами, взывал к размаху, к масштабности, к государственному подходу: умело, настойчиво, деловито — по-воронковски! — сколачивал пестрые декорации. Отбарабанив, спешил за кулисы — в подворотню возле кино или к будке возле столба: там ждал его новый клиент.

Клиенты, которых подыскивал Ремиз, сначала стеснялись, не верили, жались. Потом убедились, вошли во вкус. Через Ремиза — за одну или несколько тысяч — устроили свои «дела» по резолюциям Воронкова бармен Б. Пруидзе, буфетчик В. Егоров, музыкант В. Корнев, шоферы В. Пруидзе, А. Петров, А. Чехнолидзе. И немало других.

При таком размахе тайна вряд ли останется тайной. Она, конечно, и не осталась. Произошел инцидент, о котором без стыда и без боли невозможно писать.

Ко Дню Победы во дворе предприятия, где работал Ремиз, повесили стенд: гордость коллектива — заслуженные фронтовики. Среди них на почетном месте портрет Николая Ремиза. Тот самый, что потом попадет в уголовное дело.

Стенд повесили вечером, утром же под портретом красовалось огромными буквами: «Взяточник № 1».

Ремиз помчался к «хозяину». Он плакал — от стыда и от страха. Быть может, впервые понял, в какую клоаку попал. Сил явиться с повинной у него не нашлось. Хватило только на то, чтобы сказать Воронкову: «Больше не буду».

И действительно, больше не было. Список его преступлений обрывается этой датой. Список преступлений Воронкова продолжает расти.

Не прозрел, не очнулся, не вздрогнул… Устыдиться он, конечно, не мог: не та натура. Но — хотя бы струхнуть. Ведь ясно же, что тайна — больше не тайна. Или все же неясно?.. Семь бед — один ответ? Слишком сладок тот яд, что его отравил? Или, может быть, всемогущи те, кто будут его защищать?

Мы всегда хорошо знаем, как поступить с распоясавшимся хулиганом. А с распоясавшимся должностным лицом, занимающим ответственный пост? С человеком, который обязан обществу всем, решительно всем и который в «благодарность» дискредитирует общество, создавая у легковерных иллюзию, будто он всесилен и неприкасаем? Что же, вокруг не нашлось никого, кто поступил бы с ним как с хулиганом?

Нет, не все проявили покорность и трусость, не все позволяли куражиться удельному князю, нет, по счастью, не все.

Случилась такая история. Один из близких соратников Воронкова Борис Пруидзе заведовал в ресторане гостиницы «Ленинград» дегустационным залом с варьете (так в документе и сказано: «зал с варьете») и чувствовал себя в этом зале, имея столь могучую спину, если не князем, то хотя бы князьком. Жалоб на «дегустаторов» (грубость, обсчеты, обмеры и пр.) было так много, что рейдовая бригада местной газеты «Черноморская здравница» решила их проверить на месте. Пьяный зав. встретил корреспондентов бранью и кулаками. Составили акт.

Отрезвев, Б. Пруидзе понял, что дело плохо. Побывав у «шефа» в гостях, он оставил на диване конверт, в котором хозяин «неожиданно» и «к полному своему удивлению» обнаружил 800 рублей.

Мэр «намек» понял. Он позвонил редактору газеты и открытым текстом сказал, что печатать корреспонденцию считает ненужным. Прямо так и сказал…

Он, конечно, не сомневался: редактор щелкнет каблуками. Пролепечет покорно: «Как прикажете». Ведь мэр звонит, не какой-нибудь дядя с улицы. Но редактор Илларион Алексеевич Максимов не дрогнул перед начальственным окриком, а, исполняя свой гражданский и профессиональный долг, ответил с достоинством: «Этот вопрос, Вячеслав Александрович, к вашей компетенции не относится».

Такого мэр никогда не слышал. И даже не мог вообразить, что услышит. Он подождал день-другой, позвонил снова. Редактор ответил еще точнее: «Вы посягаете на установленную Конституцией свободу печати». И корреспонденцию опубликовал. «Точку ставить рано» называлась она. Борису Пруидзе, несмотря на могучую «спину», пришлось отправиться на год в места не столь отдаленные.

И вы думаете, мэр приутих? Понял, что негоже публично оказывать покровительство хулигану? Вовсе нет. Едва отбыв наказание, Борис Пруидзе получил повышение — стал директором ресторана «Апацха». Так и двигался вверх, пока не грянул гром и ему не пришлось разделить скамью подсудимых вместе с дорогим «шефом».


Я листаю страницы многотомного дела, пытаюсь вникнуть в один эпизод, в другой… Читаю показания тех, кто окружал Воронкова. Они разнятся фабулой, ситуациями, характерами. Но всех их объединяет одно: цинизм. Все можно позволить себе, на всех и на все наплевать — на порядочность, на совесть, на долг, на достоинство. Не только на чужое достоинство — даже и на свое.

Живет в Сочи один художник. Не будем называть его имени — пощадим. Как-то помощники Воронкова решили показать «шефу» его мастерскую. Воронков приехал, глянул, кивнул: «В общем неплохо». И отбыл по делам государственной важности.

Теперь дадим слово художнику — вот отрывок из его показаний:

«На следующее утро я сделал дарственные надписи на трех картинах и отправил их Воронкову. Примерно через неделю я с утра стал ждать на лестнице горисполкома приезда Воронкова. Когда он подъехал, я остановил его и спросил: «Вы получили картины?» Он даже «спасибо» не сказал, только кивнул. Надо отметить, что в райисполкоме в это время решался вопрос о моей квартире. Я пошел через несколько дней туда, а мне говорят: решения нет. Это меня удивило. Я спросил: «Разве вам еще не дали указания сверху?» Решил вновь встретиться с Воронковым, чтобы понять причину задержки. Но его уже сняли.

Следователь. Зачем вы все-таки подарили картины Воронкову?

Художник. Я решил, что так они хорошо сохранятся, поскольку у него лучшие квартирные условия. Я не имел в виду, что мой подарок будет способствовать получению мною квартиры.

Следователь. Зачем же вы тогда, подарив картины, ждали Воронкова на лестнице?

Художник. Мне было важно узнать его мнение о моем творчестве».

Переведем дух. Воздержимся от комментариев. Поговорим о другом.

На что рассчитывал Воронков? На что надеялся? Неужели уверовал, что так будет всегда? Неужели считал, что кругом — сплошь «помощники» и «друзья»: и снизу, и сверху, и сбоку? Что смолчат, не выдадут, спаянные преступной порукой, что мафия эта вся заодно, что люди окрест не видят, не слышат, не знают, не думают?

И когда он бражничал в самых модных ресторанах курорта, ни за что не платя, требуя «блеска и шика»? Хоть и пил он в тесном кругу, запирался в потайных кабинетах, хоть и вход туда был перекрыт, хоть официанты были доверенные и сторожа тоже доверенные, — неужто он думал, что все так уж отчаянно глухи и немы?

И когда праздновал свои юбилеи на горе в Рыцарском Замке, где его ублажали (исключительно из уважения!) ансамбль цыган, ансамбль джазистов, еще какие-то певцы и танцоры, шатенка Рая, блондинка Оля, брюнетка Зоя — целое полчище бездельниц, которые пили, ели, загорали, катались на машинах за государственный счет, а в соседних аулах резали ягнят и везли юбиляру — с расчетом, что он учтет, не забудет, отметит, — неужто он думал: так надо, так положено, все идет по порядку? Что — сойдет?

Не сошло! Не помогли покровители, не помогли друзья детства, не помог «железный Онарик», — некий зав. пивным баром у одного из московских рынков, про которого его друг Воронков говорил, что он «может все». «Все» — может, а вот это — не смог.

В статье, бичующей курильщиков, Воронков, если помните, писал: «Большие надежды мы возлагаем на юристов». Юристы оправдали его надежды.

Замечательные мастера своего дела, проницательные, честные и бескомпромиссные, разоблачили преступников и предали их суду.

Дело это вела целая следовательская бригада. Ее возглавлял следователь по особо важным делам при Генеральном прокуроре СССР Георгий Александрович Эфенбах. Ему помогали Иван Акимович Гущин, принимавший участие в разоблачении мошенника Двойриса (об этом рассказано в очерке «Роль»), и Иван Афанасьевич Воробьев. Усилиями работников Комитета партийного контроля при ЦК КПСС, прокуратуры, десятков честных людей и была вскрыта — скажем словами поэта — банда рвачей и выжиг.

Хотелось, однако, не только разоблачить их, но и вернуть хотя бы часть из того, что они прикарманили. Удалось и это: даже энергичнейшая Инесса Ивановна Воронкова, жена бывшего мэра, умело спрятавшая в надежном месте «семейные реликвии», даже она вынуждена была пусть хоть что-то вернуть. Почти на всех драгоценностях остались нетронутыми магазинные бирки. Хоть бы раз колечки надели, хоть бы раз поели серебряной ложкой!.. Зачем? Это ведь были не предметы, которыми пользуются, а ценности — на черный день. И вот он настал для них, этот день, — чернее, думаю, не бывает, — ну и что?

Одуряет шальной блеск рубинов и бриллиантов, сводят с ума многозначные цифры на этикетках. В самую пору подумать бы о бездарно растоптанной жизни, о ране, которую нанес обществу, близким, себе. А думается только о золотишке, которое уплыло из рук, об ушедшем в казну хрустале, об оскудевшем счете в сберкассе.

«Прошу исключить из описи золотое кольцо с бриллиантами стоимостью в 3071 руб. 25 коп., подаренное Воронковой Инессе Ивановне к свадьбе дочери родителями ее мужа…»

«Ваша просьба не может быть удовлетворена, так как родители мужа Вашей дочери категорически отрицают, что сделали такойподарок…»

«Прошу исключить из описи браслет золотой, серьги с бриллиантами… (следует длинный список драгоценностей. — А. В.), поскольку эти вещи получены в подарок от родственников…»

«Ваша просьба не может быть удовлетворена, так как родственники, которые якобы сделали Вам эти подарки, умерли в 1971–1972 гг., а указанные предметы, согласно заключению экспертизы, изготовлены заводом значительно позже».

«Прошу исключить из описи ожерелье золотое, ложки серебряные…»

Прошу исключить… Но исключить ничего не удастся. Жизнь не вычеркнуть из жизни — это тоже сказал поэт.


Целый месяц рассматривала дело Воронкова и его компании выездная сессия Верховного суда РСФСР под председательством Николая Ивановича Александрова. Целый месяц слушали подсудимых — их признания, объяснения, опровержения…

Свою речь на суде Воронков начал так: «Уважаемые судьи, сегодня я должен отчитаться перед государством не за свою активную и целеустремленную деятельность, которой я честно занимался 30 лет, а за болезненное самолюбие, желание выглядеть на высоте, которое затмило мою совесть».

И в первом же заявлении, которое он сделал на следствии сразу же после ареста, были такие строки: «Я допустил перерождение и невыдержанность, за что должен нести наказание».

Не будем придираться к словам, не заметим нарочито облегченного набора прегрешений, в которых он кается, — в конце концов, стремление смягчить неизбежную кару естественно и понятно. Заметим другое: настойчивость, с которой Воронков хочет признать себя перерожденцем, человеком с трагически раздвоенной жизнью. «Моя жизнь, — писал он заместителю Генерального прокурора СССР, — была раздвоена. Главная часть ее была отдана огромной творческой работе большого масштаба, продуктивной по своим результатам. Меньшая — преступлениям, которыми я тяготился».

Ну что, казалось бы, есть утешительного в перерождении, в двойном дне, в том, что с «масштабных» высот скатился в зловонную пропасть? Чем тут хвастаться? Чем гордиться?

Кое-чем есть, если подумать… Значит, было чему переродиться. Было откуда скатываться. Значит, была одна жизнь — созидательная, творческая, полезная. И другая — мелкая, досадная. Значит, нужно их сопоставить. Взвесить — что перетянет? Не затмит ли одна другую? Первая (главная, разумеется!) не затмит ли вторую?

Нет, не затмит. Потому что не было никакой другой жизни. Была только одна. И скатываться было неоткуда.

Высота, на которую он вознесся и с которой слетел, не была взята трудом, духовностью, талантом, а всего лишь — обманом. На высоту эту подняло общество не того Воронкова, каким он действительно был, а того, каким он казался. Разумеется, на той высоте нужен ум, но только такой, который честно служит народу. Нужна воля, но только такая, которая направлена на благо людей. Нужны способности и талант, но лишь при том непременном условии, что за ними — идейная стойкость и нравственная чистота.

Да, в его бытность мэром шло гигантское строительство, курорт рос, хорошел, благоустраивался, воздвигались здравницы и жилые дома, прокладывались дороги, разбивались сады и парки. Теперь он хочет напомнить: ведь в этом есть и моя заслуга, учтите ее! А есть ли его заслуга? Разве должность сама по себе творит, созидает и строит? Должность, а не человек?

Нет другой жизни, есть только одна. Все, к чему взывает сейчас Воронков, было вовсе не делом, которому он служил, а ширмой, которая до поры до времени скрывала его истинное лицо и помогала жить той единственной жизнью, к которой он упоенно стремился, ради которой использовал связи, нахрапистость, демагогию, лесть. Нельзя быть творцом — и бегать за подачками, нельзя быть созидателем, набивая золотом тайники, нельзя приносить обществу пользу, обворовывая его, презирая его порядки, унижая, топча благородных и честных, радея низким и подлым.

Творчество — это духовность, поглощение делом, которому служишь. Делом, которое не оставляет тебя в мыслях ни ночью ни днем, которое требует полной самоотдачи. Но когда же было ему отдаваться, ублажая десятки рвачей, лихоимцев и прохиндеев, участвуя в авантюрах подпольных миллионеров, мелко и жалко прожигая жизнь, находя удовольствие в ничтожных утехах?

Сейчас, возвращаясь памятью к прошлому, что вспоминает он? Дома, возведенные в его бытность мэром, заводы, клубы, дороги, построенные при нем? Они ли — вехи его жизненного пути?

«Следователь. Уточните год, когда у вас состоялась встреча со свидетелем Р.

Воронков. Помню точно, что это было в 1975 году. Я как раз тогда сделал в своей квартире камин.

Следователь. Можете ли вспомнить, когда была вам передана эта взятка?

Воронков. Не раньше 1977 года… Я показывал гостю свой домашний фонтан, а до этого в моей квартире фонтана еще не было».

Ширмы не вечны. Они обязательно падают, обнажая не показуху, а сущность. Конституционный принцип равенства всех перед судом и законом — не декларация, как мы видим, а реальность. Ничто не избавит человека от кары, если он ее заслужил, — ни пост, ни могучие «спины», ни заслуги с их «масштабностью» и «размахом». Предав, обманув, испоганив все, что ему было доверено, вправе ли человек рассчитывать на прощение во имя прежних «заслуг»? Разве в плюс ему его бывшая должность? В плюс, а не в минус?

Воронкова осудили на 13 лет лишения свободы, конфисковали все «его» имущество. Скрытое ширмами — тоже (к примеру, «форд», тайно им купленный и оформленный на подставное лицо). К разным срокам приговорены и Ремиз, и оба Пруидзе, и другие его сообщники.

Иначе и быть не могло. Неизбежно было разоблачение. Неизбежна — кара. Борьба с одним из самых отвратительных, самых грязных, самых опасных для общества преступлений не допускает ни малейших поблажек, никаких скидок на былые заслуги. Напротив, чем они больше, тем кара должна быть суровей. Этого требует не только закон, но и совесть.

Воронковы могут обществу причинить — и, увы, причиняют — немалый ущерб, но они не в состоянии ни омрачить нашу жизнь, ни замедлить поступь истории. Пена, как бы грязна она ни была, всегда только пена, отравить чистый источник ей не дано.

1980

* * *
Что добавить к этому очерку? Читательская поддержка была полной, единодушной, решительной. В огромной почте не нашлось ни одного письма, где необходимость публичного осуждения нравственной деформации перевертышей, их общественной опасности, чужеродности их всему строю нашей жизни подверглась бы какому-либо сомнению. «Будем все вместе, рука об руку, бороться с этой гнилью!» — так закончил свое письмо ветеран войны и труда, потомственный ленинградский рабочий Илья Афанасьевич Лисаченко, и та же мысль повторялась в сотнях других — страстных, непримиримых, берущих за душу — писем.

Очерк «Ширма» имел большой резонанс в мировой печати. Многие зарубежные газеты перепечатали отрывки из него или достаточно подробно изложили содержание. Но любителям сенсаций не нашлось, к большому их сожалению, чем поживиться. «Похоже, что Москва на деле, а не на словах решила бороться с коррупцией», — растерянно констатировала английская «Дейли телеграф». Московский корреспондент лондонской газеты «Таймс» Майкл Бинион с удивлением сообщал, что, «как оказалось», пост и «былые заслуги» не спасли сочинского мэра от сурового наказания. «Закон распространился и на него», — писал журналист о совершенно естественном, нормальном событии как о чем-то странном, непостижимом, из ряда вон выходящем. С такими же статьями выступили «Интернейшнл геральд трибюн», «Монд» и многие другие западные газеты.

Что ж, можно только удивиться их удивлению. Удивиться и посочувствовать: слишком хорошо известно, сколько разоблаченных, доказанных, ставших достоянием гласности корыстных преступлений сильных мира сего остаются — «там», «у них», — безнаказанными, уходят в песок, покрываются давностью, меркнут в сиянии новых афер, более свежих, более шумных.

Ряд западных комментаторов, намекая на «робость» и «ограниченные возможности» очеркиста, не без ехидства спрашивал, отчего, мол, не названы соучастники — тот, к примеру, ответственный работник министерства, с которым Воронков «кейфовал» в финской бане, обделывая попутно свои дела. Верно, имя названо не было — по той лишь причине, что следствие по делу этого ответственного работника и его сообщников тогда еще не закончилось, суд не вынес еще приговора и, педантично следуя презумпции невиновности, я не посмел нарушить гарантированные законом права обвиняемых. Обвиняемых, но — тогда еще — не осужденных.

Теперь, когда и то дело давно завершилось, приговор вынесен и приведен в исполнение, я могу раскрыть неназванное имя. Речь шла о бывшем заместителе министра рыбной промышленности Рытове, который был впоследствии осужден коллегией по уголовным делам Верховного суда СССР. Это дело, достаточно хорошо известное по печати, некоторыми своими гранями соприкасалось с делом Воронкова: нравственно растленные, беспринципные скатившиеся в пропасть хапуги легко нашли друг друг и впряглись в одну упряжку.

Горькое остается чувство, горькое и тягостное, когда узнаешь подробности их потайной жизни. И однако прав, я думаю, читатель из Вологды Н. Дунаев, так передавший свои ощущения от публикации очерка «Ширма»: «Прочитал — легче стало дышать».

Дубовая роща

«Дубовая роща» — это сто гектаров густого леса, зеленый оазис среди городских построек. Это широкие аллеи и укромные уголки, пруды, где вольно плавают лебеди, фонтаны, которые радуют глаз и несут прохладу в жаркие дни. Это площадки для игр, теннис и волейбол, шахматы и городки, множество детских забав, десятки аттракционов. Любимое место отдыха запорожцев — нетронутый уголок природы в огромном индустриальном городе. Любимое всеми и открытое тоже для всех. Независимо от того, что влечет сюда человека, с какой — явной, тайной ли — мыслью спешит он под сень вековых дубов.

Теперь мы знаем наверняка: три закадычных друга Виктор Черненко, Игорь Мисюк и Павел Шумейко пришли сюда не для отдыха — с мыслью, тайной для окружающих и явной друг для друга. Отдыхать от трудов праведных было им ни к чему, поскольку Виктор нигде не работал, а Игорь и Павел делали вид, что работают, о чем с изяществом канцелярского документа будет сказано для суда: «Трудились на заводе без всякого энтузиазма». Зато будний день 11 мая провели с полным энтузиазмом — «балдели» в кафе на лоне природы семь часов кряду, поглощая горючую смесь: водку, вино и пиво.

И в «Дубовую рощу» отправились тоже с энтузиазмом. «Там парочки уединяются, — неожиданно вспомнил повеселевший Черненко. Возможно, он высказался еще выразительней, но в протоколе записано именно так. — Айда пощекочем». Друзья ухмыльнулись и пошли «щекотать».

Было десять часов, но еще не стемнело: длинны майские вечера. Народу в парке оказалось немного: только что отшумели праздничные гулянья. «Дубовая роща» отдыхала от тысяч своих гостей. Поиск парочек занял время: уединившихся не нашлось. Друзья приуныли — вечер кончался ничем. Но тут вдруг им повезло: неподалеку от речки Московки на старом поваленном дереве сидела все-таки парочка. И, представьте себе, целовалась…

Совещаться, готовиться, выжидать — для этого уже не было времени. Не было и нужды: ведь все они знали точ но, зачем пришли. И знали, кого искали. Руки чесались… Эту банальность придумал не я — подлинные слова «главаря» я нашел в показаниях Мисюка и Шумейко.

Уже через несколько секунд инженер-технолог П-ский, сраженный сильнейшим ударом бутылкой по голове, лежал на земле, истекая кровью, а его подруга С., тоже инженер-технолог, бросилась было бежать, но споткнулась. Трое «веселых» друзей догнали ее и били, били жестоко — руками, ногами, бутылкой и палкой, сатанея в пьяном угаре.

Потом они издевались над жертвой, и длилось это час с небольшим. Наконец утомились. Обыскали карманы и сумку. И с добычей ушли.

Добыча была такая: пара кроссовок, часы, трехрублевая зажигалка. Сняли и джинсы, примерили — не подходят. Джинсы вернули: не спекулянты — приличные люди.

К полуночи все уже спали. Не скажу: сладким сном. Самым обычным.

Утром вспоминали вчерашнее: до чего же ладно все получилось! Сердце все-таки ныло: ну, а если? а вдруг?

Ныло напрасно: милиция на след не напала. И наверно, напасть не могла. Правда, больница, куда доставили избитого П-ского, тотчас известила угрозыск, но вот сам потерпевший сведений дать не хотел: память, дескать, отшибло. И подруга его промолчала, в милицию не обратилась, а впоследствии П-ский простил преступникам все! И боль, и слезы, и унижение. И даже то, что было подсчитано в рублях и копейках.

Струсил? Мщения испугался? «Вошел в положение»? Как бы там ни было, преступление осталось без наказания. Если мы не в теории, а на практике хотим узнать, к чему обычно приводит безнаказанность, сейчас нам представится как раз такой классический случай.

До случая, впрочем, еще неделя. Точнее, восемь дней, насыщенных встречами, разговорами, обсуждением пережитого. Пока что еще друг с другом. Но радость не в радость, если ею нельзя ни с кем поделиться. Не прихвастнуть. Не выдать, себя за героев.

А кому рассказать? Посторонним не скажешь. Случайным зевакам не раззвонишь. Очень хочется, да опасно…

И опять находится выход. Есть у Виктора брат Александр. Ученик десятого класса. Еще несколько дней — и прозвенит для него последний звонок. Для него и для двух его одноклассников: Алексея Олейника и Владимира Краковцева. Близких друзей. Вот она, благодарная аудитория. Пусть послушают, пусть узнают про жизнь, которой в школе не учат.

И, представьте себе, трое младших с восторгом внимают рассказу старших. Не сухому, конечно, — подогретому водкой. Льстиво хихикают, смачно вздыхают, одобрительно чмокают. Переживают. А «героям» этот восторг тем дороже и слаще, что, сверкая очами, их геройству завидует не какой-нибудь там шалопай — местная знаменитость. Сам Владимир Краковцев! Для приятелей просто Володя. А для города — чемпион.


В свои семнадцать с небольшим Краковцев лаврами был не обижен. Правда, пока что он не очень-то потрясал результатами, зато вселял большие надежды. Он действительно был чемпионом, но не больше чем Запорожья, а замах был похлеще: на страну, на Европу, на мир.

У него была узкая специальность — прыжки в длину, но ведь в нынешний век мастера широкого профиля успехов вряд ли добьются. В спорте — тем паче. «Работай ногами, — напутствовал тренер Дмитрий Дмитриевич Кривонос, — твоя сила в ногах». И он работал — ногами, ногами, — лелеял их, пестовал, тренировал. Ноги ему приносили цветы, дипломы, овации, пьедесталы почета. И разумеется, деньги. Вся сила в ногах!

Пока что, правда, за длинный прыжок платили натурой: хрустальными вазами, магнитофонами, кубками из мельхиора. И даже — был такой случай — гитарой. Натура, в сущности, — те же деньги: свою цену по прейскуранту имеет магнитофон и ваза тоже имеет. И талоны на ужин — при желании их можно продать. По дешевке, но все же…

Его одноклассники вели унылую жизнь: писали контрольные, учили уроки. Он ничего не учил, ничего не писал — он прыгал. Прыжками его любовались Москва, Ленинград, Киев, Одесса. Восхищались курорты Кавказа. Восторгались Рига и Вильнюс, Челябинск и Днепропетровск. «Любовались» и «восхищались» — всего лишь красоты журналистского стиля: эти перлы извлек я из репортажей о спортивных успехах «нашей надежды». За пределами дома даже бронза и серебро пока еще доставались нечасто, но и второе, и третье места тоже венчались дипломами. Аплодировал стадион, жали руку друзья, обнимал взволнованный тренер. И писали газеты. Про его одноклассников писали газеты? А слова «Владимир Краковцев» типографский станок размножал в тысячах экземпляров.

Один из таких экземпляров газеты я видел. Номер особенный, юбилейный: Запорожье празднует священную дату — 40 лет со дня освобождения города от фашистов. Переполненный стадион. Факел, зажженный от Вечного огня, ветеран войны, кавалер двух орденов Славы Иван Иванович Булат передает молодому спортсмену. Подпись под фото: «Чемпион по легкой атлетике Владимир Краковцев шагает впереди рабочего коллектива машиностроителей». Шагает красиво. Крепко держит факел в руках.

Почему впереди рабочего коллектива? Почему во главе машиностроителей? Да еще в такой особенный день… Почему?

Потому что престижно: идет чемпион, и этим сказано все.

Жизнь в поездах, самолетах, гостиницах стала не праздником, а повседневьем. Утомленной походкой, проспав половину учебного дня, входил он изредка в класс, снисходительно улыбался, многозначительно отвечал на вопросы, имитируя пресс-конференции. И еще того многозначительней не отвечал. Молчаливо кивал головой, саркастически улыбался, когда с превеликой натяжкой ему ставили тройки.

Дома он рявкал на мать, на овчарок — их было три, прирученных, покорных. Мать испуганно жалась, боясь хоть в чем-то перечить. Овчарки скулили. Он «балдел» в окружении кубков, дипломов и грамот. Утром была тренировка. Мальчик прыгал, разминался и снова прыгал. В школу нес справку: подготовка к ответственным соревнованиям. Встречал полное понимание: что делать — наша надежда…

Одноклассники обсуждали, где им дальше учиться, мало кто был уверен в успехе с первой попытки. А за честь вручить Краковцеву студенческий билет боролись сразу три физкультинститута: ленинградский, киевский и одесский. Узнав из печати о новом таланте, они письменно пригласили «звезду», так сказать, удостоить. Даже мать восходящей «звезды» и та усомнилась: «Куда тебе с тройками?!» Талант резонно ответил: «Им ноги нужны, а отметки приложатся».

И верно — они приложились. Упорно полз слух, что Краковцев включен во всесоюзную сборную. И учиться ему, стало быть, опять недосуг. Тренированные ноги вели чемпиона к новым вершинам. Наконец довели.

Как раз в те дни, когда насильники и грабители бахвалились удалью в узком кругу, в кругу широком решался вопрос для Краковцева первостепенный: поедет ли он за рубеж, на международные состязания легкоатлетов. И второй решался вопрос, тесно связанный с первым: утверждать ли его в звании мастера спорта? Для окружающих он был им давно. Не хватало значка.

Утром 19 мая тренер первым поздравил свою надежду: быть ему в сборной. Ехать мастером за рубеж. И уж прыгнуть как надо!

Сбывалась мечта. Неужели он мог остаться с нею наедине, не похвастаться, не отметить? Друзья откликнулись тотчас — все те же, все те же: братья Витя и Саша, Павел, Игорь и Алексей. Устремились в кафе «Снежинка» — всласть упиться водкой и пивом. У Краковцева были новости, и какие! Ну, а что есть взамен у верных друзей? Ничего, кроме новости старой: как лихо они провели тот вечерок и как просто им это сошло.

Пили долго, не торопясь, все тесней притираясь друг к другу, все острее себя ощущая великолепной шестеркой. «День сегодня особенный, — философствовал Виктор. — Неужели же выпьем и разойдемся? Грешно». Он, наверно, сказал как-то иначе, но доверимся протоколу: «Грешно». — «Значит, повторим?» Чемпион деловито кивнул и, как сказано там же, «осушил свой граненый стакан».

Потом они шли все тем же берегом речки Московки, стараясь оставаться в тени близко к ней подступавших дубов. Время гуляний еще не настало — в семь часов парк не очень-то многолюден. Но парочки уже появились — одну «шестерка» заметила сразу. Мужчина и женщина сидели обнявшись и мирно созерцали пейзаж. Это были молодые рабочие Р-ва и Д-в. Через месяц им предстояло стать женою и мужем после нескольких лет проверенной дружбы. Все свое время они проводили вместе.


Первым мужчину ударил вроде бы Сашенька — брат меньшой и любимый. Утверждал свою взрослость — так, как в их кругу понимают. А важно ли это — кто первый? Били с такой неслыханной яростью, с таким звериным остервенением, что подробности бойни я предпочту обойти. Крики и стоны не только убийц не смущали, но даже и не пугали — вот одна из загадок, которую, признаться, я так и не разгадал. Как могли они допустить, что в субботний вечер рядом нет совсем никого?

Но они допускали. Или, точнее, об этом не думали. Они глумились и били. Били и снова глумились. Краковцев — тот лютовал больше других. Компенсировал, видно, свое неучастие в первом разбое. Но его опять обошли — даже в этом чудовищном «спорте»: когда наконец, разжав кулаки, он вспомнил про дамскую сумочку, в ней уже ничего не осталось. Только четверть флакона дешевых духов. За отсутствием большего прихватил и его…

Что случилось потом? Услышим подлинные слова самого чемпиона. В моем пересказе они утратят свою непосредственность, убедительность и живописность.

«Я заметил, что ребята бьют мужчину, а добить не могут. Не знаю, чего им не хватало, возможно, точности удара. А возможно, причина была в отсутствии тренировок. «Не умеете — не беритесь», — сказал я. Они надо мной посмеялись. Тогда я сказал: «Смотрите» — и ударил мужчину ногой по голове… Заметив кровь на своих кроссовках, я пошел их помыть в речке. Вернувшись, заметил, что мужчина мертв и все уже ушли. Но они забыли снять с него часы марки «Луч». Я снял и бросился их догонять».

Именно в это время рабочий одного из запорожских заводов Виктор Григорьевич Рубан возвращался с рыбалки. Жил он тут же, поблизости. Взобравшись на косогор, услышал крики. И голос: «Добить ее, что ли?»

Притаившись за деревом, Рубан увидел самый конец той драмы, о которой вы сейчас прочитали. Помешать он уже ничему не мог. Схватиться с шестью молодцами? Убив и его, они успели бы скрыться. Они пошли бы на это, даже просто его обнаружив: живой свидетель сулил неизбежность расплаты.

Но Рубан не струсил. Перебегая от дерева к дереву, он шел за убийцами. Выйдя из рощи, трое отправились в город, а трое других решили еще освежиться. Они плескались в реке, когда Рубан привел двух милиционеров — первых, кого увидал у расположенного рядом автовокзала.

«Вы откуда, ребята?» — «Из кино». Голос Шумейко спокойный, веселый. «А что здесь делаете?» Ответил Мисюк, еще веселее: «Чего? Отдыхаем». — «Пошли». Они пошли — свободно, легко.

«Место происшествия» являло собой картину ужасную: превращенный в месиво труп мужчины и избитая до полусмерти женщина.

За братьями и за чемпионом милиция пришла через час. Юноши мирно спали. «В чем дело? — зевая, спросил Краковцев. — Почему отдыхать не даете? У меня с утра тренировка. Я член сборной Союза… Хотите сорвать?!»


На суде они вели себя уже совершенно иначе. Никто не дерзил, не юродствовал, не ловчил. Отвечали елейно и кротко. Неумело приписывали другому свою, персональную удаль. Каялись, но хоть что-нибудь объяснить, рассказать — как же это? зачем? почему? — нет, этого они не могли.

Вот последние их слова на суде в протокольной записи секретаря.

Олейник: «Выражаю соболезнование семье Д-ва, прошу прощения у Р-вой. Я больше так поступать не буду».

Краковцев: «Выражаю соболезнование семье Д-ва, прошу прощения у Р-вой. Больше с моей стороны таких поступков не будет».

Черненко Александр: «Выражаю соболезнование семье Д-ва, прошу прощения у Р-вой. Больше с моей стороны таких поступков не будет».

Мисюк: «Выражаю соболезнование семье Д-ва, извиняюсь перед Р-вой и С. Прошу суд строго меня не наказывать».

Шумейко: «Сожалею о случившемся и прошу строго меня не наказывать».

Черненко Виктор: «Прошу прощения у пострадавших. Честным трудом я искуплю свою вину».

Может быть, просто у наших юношей слов не хватает, может, раздавлены происшедшим, может, им трудно даже в мыслях вернуться к тому кошмару и его осознать? Может быть, но не очень-то верится. Потому что в жалобах они обо всем вспоминают охотно. Так, чтобы выглядеть «поприличнее». И родителей просят писать, хлопотать и доказывать — пусть хотя бы не полную их невиновность, но зато виновность убитого. И виновность ими избитых.

Чем же те провинились? Боюсь, вы мне не поверите: Д-в ушел от первой жены, а P-у не слишком лестно аттестуют соседи! Убивать за это, конечно, не стоило, но слегка проучить не мешало — так написано в одной из многочисленных жалоб. Очень веский довод в защиту… Есть еще коллективный родительский вопль: ставшие жертвами парочки «целовались в общественном месте» и тем самым «плохо влияли на мальчиков школьного возраста». Мама Краковцева снабдила суд еще одним документом, самым неотразимым: у Володи в наличии три десятка спортивных свидетельств, дипломов и грамот, а у жертвы нет ни одной.

Как они подбираются, как находят друг друга: грубиян и бездельник Шумейко, алкоголик Мисюк, лентяй и неуч Олейник, «хорошо справлявшийся с общественными обязанностями по сбору макулатуры» (цитирую показания классного руководителя В. Я. Терещенко). И рядом два «прилежных, собранных и отзывчивых» брата (цитирую характеристику) — «трудолюбивый, уравновешенный, пользовавшийся уважением» Александр и «способный, спокойный, трудолюбивый, уравновешенный, пользовавшийся авторитетом у товарищей» Виктор. И еще — чемпион…

Не скрою, он интересует меня больше других, именно ради него из огромной читательской почты я извлек столь кошмарный сюжет.


Об этом не раз и подробно писалось. О фаворитах, возомнивших, что им позволено все. О каком-нибудь куцем умишке, которому мышцы, прошедшие тренировку, открывают двери в «сладкую жизнь». О погоне за умельцами по части забитых голов: иным ректорам и директорам они куда дороже всех прочих умельцев.

Эта проблема с особенной остротой возникает сейчас, когда начато дело огромное по размаху и перспективам: превратить все клубы, Дома культуры, стадионы, спортивные базы в место отдыха не избранных, а миллионов. Чтобы те, кто честно работает, смогли содержательно и увлекательно провести свой досуг. Что же здесь будут тренировать, на стадионах, открытых для всех, — мускулы ради мускулов или тело во имя духа?

Для кого-то, быть может, этот вопрос покажется умозрительным, праздным и даже высокопарным. Милицейская, прокурорская, судебная практика заземляет его, однако, и даже обытовляет. Она убедительно показывает, что голы, секунды, килограммы и километры лишь тогда становятся мерилом не раздутого честолюбия, а общественного богатства, когда сопрягаются с личностью, с ее духовным миром, с широтой и глубиной разнообразных ее интересов. Хулиганы, воры, насильники и спекулянты, обладая спортивным разрядом и спортивными кубками, не могут спорт опозорить — к чистоте его и благородству грязь не пристанет. Но случайно ли то, что эта спортивность, бывает, способствует совершению преступления, а потом еще нередко служит щитом от справедливого наказания? Служит щитом — на серьезнейшем основании: дескать, область (город, район, завод, институт) честь (!) свою потеряет, лишившись пусть и капризного, даже несносного, даже преступного, но зато умелого прыгуна.

Ничего мы не потеряем, будьте спокойны. Только приобретем. А вот что мы приобретем, если этот прыгун, пока еще до конца не распознанный, набирая очки и медали, раздувается все больше и больше от безмерной чванливости и чувства своего превосходства? Ущерб, который ничем не измерить…

Хочу спросить: зачем нам такое количество всевозможных соревнований? Районных, городских, областных, зональных, региональных… Клубных, межклубных, командных… И каких-то еще… Для чего снимаются с работы сотни тысяч людей? Почему подростки, школьники — дети! — уже не дни и недели, а целые месяцы проводят в поездках, живут в ненормальной взвинченной атмосфере, собирают дипломы, подарки и грамоты, официально освободившись от обычной учебы, которая для их сверстников обязательна? Абсолютно для всех! Предполагается, что учебу они наверстают. Полно лукавить: кто не знает, как «наверстывается» она наяву — не в отчетах и планах?

Но допустим, допустим… Подучат, поднатаскают… Так разве школа призвана дать только минимум знаний? Расставить отметки? Разве задача ее не в том, чтобы воспитывать гармоничную личность? Как практически и реально (опять-таки не на бумаге) осуществить вот этот процесс воспитания в постоянных полетах, в гостиничной суматохе, в состязательной эйфории, где секунда и сантиметр решают все, а страница истории и страница романа — решительно ничего? Лишь отвлекают.

Как? Беседой? Лекцией? Вечером танцев? И кому конкретно этим заняться — воспитанием гармоничной личности? Кому следить за тем, как здоровое тело рождает и формирует здоровый дух? Не настроение, не самочувствие, а духовность.

Я не против воспитания высококлассных спортсменов. Но скажем прямо: воспитание личности все-таки дороже для общества самых громких рекордов. Это истина старая, бесспорная и общеизвестная.

Очень жаль расточаемых попусту денег (эти полеты, эти невыходы на работу, я думаю, стоят немало), но потерь человеческих жаль еще больше. И, по правде сказать, мне невдомек, что заставляет иных педагогов потакать заведомой лжи, переводя из класса в класс и даже выпуская из школы кочующих по стране в красивых спортивных костюмах юных неучей и невежд, прославивших мышцами родной регион. Начальственный окрик? Привычная демагогия? Местный патриотизм?

Не слишком ли дорого — и в рублях, и в том, чего не измерить рублями, — нам приходится за это платить?

Я намеренно вопрос заостряю. В чем-то, готов допустить, даже чрезмерно. Предвижу дежурные возражения: из одного факта нельзя делать широкие обобщения. Старая песня: можно даже из одного. А к тому же он не один. И мы все это знаем.


Преступники осуждены — кто по пяти статьям Уголовного кодекса, кто по восьми. Старший брат — к мере страшной и наивысшей. Два его близких соратника получили по пятнадцать лет на каждого, а трое, совершеннолетия не достигшие, — по десять: максимум, предусмотренный нашим законом. В том числе и Краковцев.

Себя он считал уже взрослым, на одноклассников смотрел свысока, метил отнюдь не на детские чемпионские лавры. А когда дошло до расплаты, возраст все-таки спас.

Теперь, в колонии, осужденный, он имеет возможность сказать все, что думает о содеянном. О будущем своем и о прошлом. И он говорит:

— Моя самая главная ошибка: выпил больше положенной нормы. Знал, что к водке не надо мешать пиво, это излишне, но подмешал. Поэтому плохо себя контролировал. Была еще одна ошибка: зачем взял духи и часы? Я ни в чем не нуждался: у нас собственный дом, мебель, ковры и хрусталь.

Таковы его мысли о прошлом. Есть и о будущем:

— Если я выйду на волю в 27 лет, со спортом покончено. Получится, что жизнь моя не удалась. Но я решил в колонии продолжать тренировку ног и участвовать в состязаниях между отрядами. А также вовлечь других в занятия спортом. За успехи и поведение меня должны выпустить раньше, так что надежды улучшить спортивные показатели я не теряю. У нас не дадут пропасть талантливому спортсмену.

На этой оптимистичной ноте мы и расстанемся с чемпионом.

1985


Когда очерк «Дубовая роща» был еще только в чернильнице, я пытался представить, какие чувства у читателей суждено ему вызвать. Конечно, реакция на факт, послуживший для очерка сюжетной основой, сомнений не вызывала. Ничего, кроме гнева и возмущения от содеянного молодыми убийцами, испытать читатель не мог. Легко было предвидеть и то, что не всех удовлетворит постигшая преступников кара: она могла показаться и действительно показалась слишком уж мягкой, несоразмерной тому, что преступники совершили.

С этим можно соглашаться, можно и спорить. Но ни соглашаться, ни спорить не надо. Не для того ведь пишется очерк, чтобы мы, подменив собою прокуроров и судей, включились в бесплодную дискуссию: «дали» много? как раз? или мало?.. Бесплодную уже потому, что перед нами очерк, а не дело во всей его полноте. Не живые люди, а лишь краткий рассказ о них. Сколь бы ни был он объективным, ему не под силу представить многомерно, объемно тот материал, который только и может позволить суду решить не вопрос, а судьбу…

Нет, у очерка, какой бы жизненной ситуации он ни касался, какой бы случай ни дал ему первый толчок, задача иная: вынести на большой читательский совет ту или иную проблему общественной важности, не втиснутую формально и жестко в его сюжетные рамки. Почта, которую я получил, убедительно свидетельствовала о том, что читатель в огромном своем большинстве именно так и понял смысл и цель публикации очерка «Дубовая роща».

«Нам нужен, — писала ленинградка Галина Потапова, — не перечень негативных фактов, пусть даже очень откровенный и неприкрытый, а анализ этих фактов, знаменующих собой явление. Не надо бояться слова «явление». С фактами должны бороться милиция, суд, прокуратура… С явлением — все общество. Важно только правильно понять суть явления, определить его причины. В этом залог преодоления…»

Из большого круга вопросов, волнующих, судя по откликам, многих читателей и «знаменующих собой явление», я хотел бы извлечь только один: о месте спорта в нашей общественной и духовной жизни. Именно так: общественной и духовной. Ибо его нынешние масштабы, количество людей, в него вовлеченных, внимание, которое ему уделяется средствами массовой информации, общественное мнение, которое вокруг него создается, — все это делает спорт не только приятным увлечением и интересным зрелищем, но еще и явлением большой социальной значимости.

«За моими плечами 27 лет преподавательской работы, — писала мне учительница Г. П. Ярославская. — Меня всегда возмущали привилегии, которые давались уже с самых малых лет ученикам, занимающимся, пусть даже весьма посредственно, каким-либо видом спорта. По указанию районного и городского начальства их растлевали правом числиться, но не учиться, получать аттестаты, не сдавая экзаменов, а любой учительский протест подавлялся суровой отповедью: «Значит, вам не дорога честь школы!» Объясните, пожалуйста, с каких это пор честь стала определяться мышечным превосходством, а не честностью (обратите внимание: слова одного корня!), не благородством, не порядочностью, не знаниями, не умом?..»

Объяснить это Галине Петровне Ярославской, как и многим другим читателям, задавшим тот же вопрос, я, к сожалению, не могу. Потому что сам не знаю, как и когда произошла вошедшая уже в норму, в правило, в привычное словосочетание подмена понятий.

Помню, пришлось мне несколько лет назад побывать в одной школе. Четверо ее учеников совершили тяжкое преступление, одного педагога — страшно сказать — пришлось уволить за беспробудное пьянство, проверка установила почти поголовное завышение отметок лентяям и лодырям, но когда я спросил нескольких семиклассников, почему они на уроки не ходят и знаниями не блещут, получил разъяснение: «Мы защищали честь нашей школы». И стоящий рядом директор с гордостью подтвердил: «Хорошо защитили! Первое место в районе и по лыжам, и по хоккею».

Это приятно — первое место по лыжам. Но при чем же здесь честь? Какую честь защитили они, эти неучи, сызмальства убежденные, что сноровистость на лыжне не только избавляет от всех других обязательств, но и возвышает целые организации, за ними стоящие?! Сегодня — школу, завтра — завод, институт, комбинат, а то и целый город, целую область, если не больше…

«Бездуховность, тупая чванливость, торгашеский дух, чувство превосходства, самоуверенность выскочек, которым дозволено все… — продолжала Г. П. Ярославская. — Вот что культивируется в «мышечных детях», и не только мамами-папами, но и тренерами-опекунами.

Вблизи от моего дома два интерната: спортивный и рядовой. У тех, кто в первом, — фирменная спортивная одежда, обувь, их питают высококалорийной пищей, балуют особо вкусными блюдами. Посмотрите на их инвентарь, на их комнаты, постельное белье и т. д. А ведь эти маленькие эксплуататоры государственной щедрости еще только подают робкие надежды! Всё к услугам будущих «идолов»! Дети же из рядового интерната смотрят на них с завистью через забор. Чем они хуже? Тем, что не так умело бьют по мячу?»

Этот мотив звучал в пришедшей почте все явственней, все настойчивей. Авторы писем (среди них было много спортсменов и еще больше болельщиков) относились к спорту с пониманием, уважением, даже любовью, но любая попытка извлечь из голов и секунд несоразмерный моральный капитал и несправедливые материальные блага, привилегии и преимущества вызывала в них чувство протеста. И протест этот был мне глубоко по душе.

«Всегда стыжусь, когда мои коллеги — инженеры, доктора и кандидаты наук, служащие различных отделов — отправляются перебирать картошку на овощных базах, а здоровяки спортсмены от этого освобождаются под очень убедительным предлогом: им нельзя переутомляться перед очередным состязанием». (Из письма ветерана труда Н. Г. Снопко, Минск.)

«На нашем предприятии недавно устроили чествование какой-то подшефной команды мальчишек 16–18 лет, которая выиграла первенство на межобластных состязаниях по волейболу. Сколько было транспарантов, цветов, оваций!.. А речи какие, а речи!.. В зале сидели лучшие люди завода, среди них и те, кто в труднейших, можно сказать, экстремальных условиях сделали возможное и невозможное, чтобы своевременно выполнить свои трудовые обязательства. Их отметили премией. Росписи в премиальной ведомости — вот и все их лавры. Большего, наверно, и не надо. Каково им, однако, внимать трескучим речам и хлопать юным оболтусам, чья победа на волейбольной площадке радует, но отнюдь не приводит в священный трепет? Я слушал речи в их адрес и испытывал чувство жгучего стыда…» (Из письма А. Корнилова, гор. Горький.)

Товарищ Корнилов, и я его хорошо понимаю, устыдился, в общем-то, самой невинной ситуации, где привилегии «юных оболтусов» состояли всего-навсего в неумеренных восторгах не очень разумных шефов. Другие читатели рассказали о ситуациях еще более тревожных, еще менее отвечающих требованиям социальной справедливости и просто здравого смысла. Об освобождении людей цветущего возраста и завидного здоровья от работы и учебы для бесконечного количества тренировок и состязаний; о том, как при распределении жилья проходят вне очереди, наряду с участниками войны и многодетными семьями, члены заводской спортивной команды — молодые люди 20–30 лет (чаще всего они на заводе лишь числятся), что, как ясно любому, не предусмотрено и не может быть предусмотрено никаким законом; о том, как такой же внеочередностью пользуются забиватели голов, они же защитники пресловутой районной «чести», при распределении садовых участков, автомашин и прочих пока еще дефицитных благ.

«Мы с женой, — сообщал мой давний сибирский читатель Алеша Точилин (я с ним в переписке лет восемь, не меньше), — поехали отдыхать по путевке на южную турбазу. В путевке было сказано, что за нами комната на двоих. Вышло все по-другому: я жил в мужском общежитии на двенадцать коек, жена — в женском, правда, только на шесть… В чем же дело? Оказывается, «неожиданно» (пусть даже так!) нагрянула какая-то команда пловцов из Сибири, которым нужно создать «все условия»… Я пошел к директору турбазы объясниться, но понимания не встретил. Знаете, что меня поразило больше всего? Он искренне считал меня скандалистом, не желающим уразуметь то, что ясно любому: «Спортсмены приехали, вам русским языком говорят, спортсмены!» Он выкрикивал это так, как будто приехали герои космоса, или герои труда, или полярники, совершившие подвиг… Мне стало интересно: что же это за спортсмены такие, ради которых должны тесниться люди, приехавшие на законный и заслуженный отдых? Оказалось, очередная тренировка пловцов, среди которых не было ни одного выше второго разряда. Зачем их везли за тысячи километров? Неужели ближе нет бассейнов?.. В довершение ко всему разговорился с двумя симпатичными девушками из команды. Оказалось, это просто сотрудницы спортобщества, даже плавать не умеют. В команде остались две вакансии — не пропадать же добру…»

Боюсь, цитатам из писем не будет конца, и все они на одну колодку. Есть над чем призадуматься. Не эта ли атмосфера взрастила Краковцева, убедила его в своей исключительности, создала иллюзию «суперменства»? Не отсюда ли чувство неуязвимости и полное выключение нравственных тормозов?

Разумеется, далеко не все, вокруг кого суетятся ретивые обожатели, преступят закон, а тем более поднимут руку на человека. Конечно не все — единицы. Но от этих «единиц» опасность огромная, да и можно ли подсчитать, какой урон нам сулит любая моральная деформация. Пусть даже и не сопряженная с гибелью человека… Когда первостепенное и, скажем так, не самое первостепенное меняются местами, происходит такое смещение критериев и понятий, которое неизбежно влечет за собой цепную реакцию: вольно или невольно насаждается культ мышц взамен «культа» ума и честной работы.

Эти вопросы, если помнит читатель, уже ставились в «Бане». Потом — в «Мастере вольной борьбы». Потом — в «Диагнозе». И вот снова — в «Дубовой роще». Отчего же все-таки снова? Неужто автору так интересно топтаться на месте? Разве не о чем больше писать? Разве нет других тем? Не пора ли уже на этой поставить жирную точку?!

Точку ставить пора, но сначала в жизни и лишь тогда — в публицистике. Ибо любой вопрос можно решить, если он останется в фокусе общественного внимания. Сам собой, в потемках, вне гласного обсуждения, он не решится.

Белые пятна

Портрет этот можно назвать каноническим. Именно он вошел в книги, энциклопедии, справочники. Портрет человека, оставившего яркий след в истории освоения Арктики. Человека героической биографии и легендарной судьбы.

Даже ничего не зная о том, кто на портрете изображен, можно сразу сказать, что перед нами личность сильная, крупная. Высокий, чуть нахмуренный лоб… Сурово сдвинутые на переносице брови… Проницательный взгляд, устремленный не в объектив — в дали истории. В грядущее, ради которого он жил.

Добротная, элегантная «тройка», модно — по тем временам — повязанный галстук, модно — по тем же, естественно, временам — закрученные усы, аккуратно подстриженная бородка клинышком выдают старого интеллигента. Трудно поверить, что этот человек образования не получил, эрудицией не отличался и даже его обычная, элементарная грамотность была не на слишком большой высоте.

Впрочем, почему же — трудно поверить? Давно ведь известно, что подлинная культура оставляет свои следы на лице, а отнюдь не на лацкане пиджака. И духовность, глубина мысли и чувств определяются вовсе не отметками в аттестате.

Имя этого человека есть на всех географических картах: им названы остров, берег, бухта и мыс. Его рукописи бережно хранит архив Академии наук СССР. Его провидческие проекты продолжают осуществляться. Память о нем чтут не только народине: Норвегия высоко оценила заслуги этого мужественного человека, отправившегося с риском для жизни по следам безвестно исчезнувших в ледяной пустыне посланцев Руаля Амундсена со шхуны «Мод» — матросов Петера Тессема и Пауля Кнутсена. С уважением и почтением отзывались о нем адмирал Степан Осипович Макаров, Фритьоф Нансен, Отто Свердруп.

Судьбе было, однако, угодно, чтобы имя его более чем на полвека оказалось связанным не только с тайнами природы, но и с тайнами криминалистики, а его смерть на берегу океана — со множеством темных слухов, конец которым не положен еще и до наших дней.


Выдающийся русский путешественник Никифор Алексеевич Бегичев отправился в последнюю свою экспедицию из Дудинки летом 1926 года. На этот раз цель у экспедиции была самая прозаичная, лишенная всякой романтики. Ни открытие новых земель, ни подтверждение научных гипотез, ни спасение попавших в беду полярников… А всего-навсего — промысел, добыча драгоценных шкурок песцов, охота на диких оленей и белых медведей.

Шкурки песца всегда ценились очень высоко. Всегда шли, главным образом, на экспорт. Потребность страны в валюте была тогда особенно острой. А промысел — после войн и разрухи — резко сократился. Вели его — в условиях полярной зимней ночи — смельчаки-одиночки. Бегичев был первым, кто, безошибочно почувствовав дыхание нового времени, решил ввести в это многотрудное дело коллективное, артельное начало.

После долгих хлопот и переписки, преодолев бюрократические препоны, он добился поддержки. Дудинское управление Сельскосоюза заключило с ним трехгодичный контракт, выдало аванс, снабдило снаряжением и продуктами, и первая в истории Севера промысловая артель, назвавшая себя «Белый медведь», на собаках двинулась в путь. Кроме Бегичева расставались на три года с домом, теплом и налаженным бытом еще пятеро: охотники Николай Семенов, Дмитрий Горин, Лука Зырянов, Гавриил Сапожников и счетовод Василий Натальченко, единственный из пятерых обученный грамоте, — на него возлагалась обязанность вести артельный дневник и артельное счетоводство, чтобы отчитаться затем перед Сельскосоюзом за все расходы и доходы. Кроме хозяйственной, деловой, Бегичев преследовал еще и чисто научную цель: доказать, что даже в самых жестоких условиях Крайнего Севера небольшие коллективы сплоченных, здоровых, объединенных общей задачей людей могут провести несколько зимовок подряд, занимаясь важным народнохозяйственным делом, и тем самым, как писал Бегичев в своей докладной записке, «стать примером… для всех промышленников Туруханского края».

Но вернулась экспедиция не через три года, а гораздо раньше. В сентябре 1927 года последним рейсом навигации пароход «Иней» вывез с острова Диксон всех артельщиков. Всех, кроме одного. Бесстрашный следопыт Севера, путешественник-самородок Никифор Алексеевич Бегичев навсегда остался в краю ледяного безмолвия. Его товарищи привезли страшную весть: командир «Белого медведя», Улахан Анцыфер — Большой Никифор, как называли его на Таймыре, — умер от цинги на мысе Входном в семь часов утра 18 мая 1927 года и через четыре дня после этого был похоронен в мерзлом грунте на берегу океана.


Внезапная смерть всегда порождает догадки и слухи. Тем более — смерть вдали от дома, в опасном походе, при непроверенных обстоятельствах и без очевидных причин. Вот уж от кого не ждали такой обыденной, не героической смерти! Большой Никифор?! Рослый, крепкий, никогда не болевший человек, преодолевший тягчайшие испытания, десятки раз побывавший на краю гибели и всегда выходивший победителем, — этот богатырь покорится цинге? Станет ее рабом? Не примет заблаговременно мер? Терпеливо будет ждать смерти — ведь конец наступает не сразу, от первых симптомов до последнего вздоха проходит много недель. Его, всю жизнь посвятившего Северу, проведшего в походах и странствиях по ледяной пустыне чуть ли не полжизни, свалит болезнь, а другие артельщики — все до единого, — без закалки и опыта, вернутся живыми и невредимыми?!

Нет, тут что-то не то…

Тундра полнилась слухами. От поселка к поселку, от кочевья к кочевью ползла молва — тревожная, липкая: не умер Бегичев — убит. У слуха был первоисточник: Манчи Анцыферов. Этого молодого долганина Бегичев принял в артель через месяц после начала похода — по просьбе хозяина чума, где артельщики чинили снасти и конопатили лодки, пользуясь редкими погожими днями. Вот он-то и принес страшную новость, с невиданной быстротой облетевшую край.

Слух этот дошел до Красноярска. В местной газете появилась заметка под названием, которое не могло не привлечь внимания: «Тайны глухой тундры». Газета кратко воспроизводила рассказ Манчи, называла имена участников экспедиции — свидетелей, а возможно, и соучастников преступления. Оставить сигнал печати без последствий было нельзя.

10 апреля 1928 года в городе Туруханске следователь 7-го участка Боровский возбудил уголовное дело под номером 24. На обложке дела было написано: «О нанесении тяжких побоев и последующих мучительных истязаниях Бегичева Никифора Алексеевича, приведших его к смерти».

Заголовок этот означал, что следствие еще не может никому предъявить обвинения, что в его распоряжении не более чем версия, подлежащая проверке. Но оно вместе с тем означало, что версия эта имеет вполне конкретный «сюжет» и что «механизм» свершившегося представляется достаточно ясным.

В ходе следствия были допрошены участники последней экспедиции Бегичева. Все они утверждали, что Бегичев умер от цинги и что слухи о насильственной смерти являются подлым наветом. Лишь один человек — Манчи Анцыферов — упорно стоял на своем.

От болезни, голода и непосильной работы, рассказывал Манчи, Бегичев действительно сильно ослаб. Этим воспользовался Василий Натальченко. Он придрался к какому-то пустяку и вызвал его на ссору. Набросился, стал избивать. Бегичев упал. Тогда Натальченко вскочил на него, топтал сапогами, подкованными железом. «На другой день, — записано в деле со слов Манчи, — я увидел, что ноги Бегичева были распухшие, как бревна. Не видно было на них нормального мяса — одна сплошная синева, а на боках и груди — опухоли и синяки от побоев».

Взяв команду в свои руки, продолжал Манчи, Натальченко приказал вынести окровавленного Бегичева из избы в продуваемую ветрами палатку, повернуть ее входом на север и не опускать полога, чтобы умирающего заносило снегом. «Было слышно, — записано следователем со слов Манчи, — как Бегичев кричал в палатке, просил попить и поесть, но ему не давали. Натальченко запретил давать Бегичеву еду, сам караулил, чтобы никто не унес ее Бегичеву».

Так и умер Бегичев, заключал Манчи, — избитый, лишенный воды, пищи и лекарств, брошенный на мороз…

Леденящая душу история гибели одного из самых смелых сынов русского Севера не могла не вызвать справедливого гнева. Но прежде всего, разумеется, она не могла не вызвать вопросов, которые возникают, когда читаешь обличительные показания Манчи.

Вот некоторые из них.

Что заставило Натальченко так жестоко расправиться со своим «капитаном»? Так жестоко — и так рискованно: у всех на глазах?.. Кем они были, остальные артельщики: соучастниками? сообщниками? трусами? Ради чего они предали человека, которого чтили и с которым отправились на общее трудное дело? Если все же не все были с Натальченко заодно, то как не убоялся он творить свое злодеяние на глазах того же Манчи? Почему полагал, что все сойдет ему с рук?

Натальченко решительно отверг обвинения Манчи. Он объяснил, какие причины побудили того к оговору. Манчи, по словам Натальченко, чувствовал себя на зимовке человеком «второго сорта». Его приняли, как мы помним, в артель без права на пай. Когда стали делить трофеи, каждому «досталось по 53 шт. рослых песцов» (в том числе и умершему Бегичеву). А Манчи ничего не досталось.

«Произвели дележку всей добытой пушнины на шесть равных паев, лишив доли тунгуса Манчи Анцыферова как бывшего совершенно неработоспособным…» Эти слова записаны в дневнике Натальченко его рукой. И — повторены следствию.

Неработоспособным… В повседнев ом общении выражались, наверно, без канцелярской изысканности. Проще, грубее… Не раз, видимо, слышал Манчи упреки за свою «неработоспособность».

Вероятно, он слышал еще и не это. Знакомые называли Манчи — Яларом, то есть лентяем, озорником. Натальченко так и обращался к нему — не по имени, а по кличке. От своих Манчи еще как-то это сносил, в устах «пришлого чужака» кличка звучала как оскорбление. К тому же, когда места на нарах всем недосталось, именно он, Василий Натальченко, предложил, чтобы Манчи спал на полу. Штришок конечно же совершенно ничтожный, но ведь ранить может даже сущий пустяк…

От доводов этих не отмахнуться, и, однако, вряд ли они могли объяснить оговор. Манчи стоял на своем даже после того, как все другие артельщики, в том числе и эвенки, обвинение это отвергли. Один против всех!.. Никого не боясь!..

Натальченко потребовал эксгумации трупа. Со времени смерти прошло менее года. Ясно, что в мерзлом грунте труп еще хорошо сохранился. Экспертиза нашла бы, конечно, не только костные переломы, но и следы истязаний на теле и на лице. Или, наоборот, не нашла бы — и, стало быть, версию об истязаниях опровергла.

Но решить столь простую задачу оказалось делом сложнейшим. Полярная авиация располагала в ту пору ничтожными средствами. Послужить правосудию было ей не под силу. Добраться до мыса Входного можно только на лодках. Путь занял бы месяца два, а то и все три. Следователю, эксперту и понятым грозила реальная опасность зазимовать.

Стоило ли идти на такой риск? История криминалистики, насколько я помню, подобных прецедентов не знала. Так или иначе, полярная следственная экспедиция не состоялась. А без судебно-медицинской экспертизы свидетельские показания — как «за», так и «против» — не имели цены.

Дело зашло в тупик, и 2 августа 1928 года следователь Боровский вынес постановление о его «приостановке» — «из-за невозможности произвести судебно-медицинское вскрытие трупа Н. А. Бегичева».

Приостановить дело — это, в сущности, значит оставить предполагаемого преступника под подозрением. Притом — на неопределенный срок. Следствие может быть возобновлено в любой момент, как только будут устранены препятствия, помешавшие довести его до конца. Но когда они будут устранены? Через год? Через два? И вообще — будут ли устранены? А пятно на человеке пока что останется…

Выводы следствия и формулировка, которую Боровский избрал, оставляли почву для новых домыслов, новых слухов. Натальченко подал жалобу.

В ту пору следствие состояло не при прокуратуре, а при суде. Поэтому жалобу разбирал Красноярский окружной суд. 15 октября 1928 г. он удовлетворил просьбу Натальченко и признал дело полностью прекращенные «ввиду необоснованности обвинения».

Тайна мыса Входного перестала существовать.


Объявить тайну не существующей дело простое, но она перестанет существовать не на бумаге, а в жизни лишь после того, как будет в нее внесена полная ясность. Справка с печатью может создать лишь видимость ясности, молва от этого не утихнет, если есть для нее какая-то почва…

Почва была.


Как и зачем появился в Дудинке сумрачный, всегда исподлобья глядящий, степенный и аккуратный Василий Михайлович Натальченко? Известно было лишь то, что родом он из-под Ковно (так называли тогда нынешний Каунас) и прибыл в Дудинку последней баржей ранней осенью двадцатого года.

Дудинка — не курорт, не крупный промышленный центр, не тихий, уютный городок, созданный для созерцания и покоя. Что собой представляла она в двадцатом году? Забытый богом поселок — несколько ветхих избушек, — десять месяцев в году отрезанный от всего мира. Жестокие северные морозы… Вечная мерзлота… Зимой — лютые ветры. Летом — полчища комаров. Самые адовы места для ссылки — и те на сотни километров южнее.

Что искал здесь молодой, полный сил холостяк? Каких невест? Какой работы? Какого жилья? Не рыбак, не матрос, не охотник. Просто грамотный человек… Даже грамоту эту и то применить было негде. Только и оставалось — устроиться счетоводом в Сельскосоюзе. Не сразу — годы спустя…

Смутное было время. Брат восставал на брата. Сын — на отца. Снимались с обжитых, насиженных мест целые семьи — судьба гнала их: одних — за чем-то, других — от чего-то… От чего и за чем гнала судьба Василия Натальченко — молодого человека двадцати восьми от роду лет?.. В Сибири только что отгремела колчаковщина: одни сдались победителям, другие подались за кордон. Но не все, не все…

Когда молва создала версию о гибели полярного следопыта, версия эта звучала так: беглый колчаковский офицер убил создателя первой северной промысловой артели. Звучала, как видим, зловеще и в контексте реалий тех лет очень походила на правду.

Но тайной было окружено не только прошлое Натальченко. Еще и его настоящее.

Гостиниц в Дудинке не было. Постоялых дворов — тоже. Построить избу — дело труднейшее: из чего? чьими руками? за какой срок?

Кров нужен не завтра — сегодня. Сразу. Сейчас!.. На что он рассчитывал, одинокий переселенец, отправляясь осенью в заполярный поселок? Накануне шестимесячной ночи и сорокаградусных холодов… Не иначе как на добрых людей.

И такие люди нашлись. Семья Никифора Бегичева приютила его у себя, дала и крышу, и угол, и стол. Человек, не имевший ничего, кроме тощего заплечного мешка, сразу получил все: дом, друзей, семью! И какую!.. Его ежедневным собеседником стал не кто-нибудь — гордость России! Человек поистине замечательный, за плечами которого была интереснейшая, полная необыкновенных приключений и невероятных событий жизнь. С утра до вечера шумела, играла, резвилась в натопленной, чисто прибранной горнице ватага детей. А душой дома, его хлебосольной хозяйкой была прелестная молодая женщина, не по-здешнему элегантная в своей городской одежде, мягкая и тактичная Анисья Георгиевна Бегичева, в недавнем прошлом Аня Турбина, скромная красноярская девушка-сирота, преодолевшая в себе робость и пошедшая за знаменитого человека. Знаменитого — и к тому же на шестнадцать лет старше ее.

Видимо, Бегичеву нравился новый член семьи — вряд ли иначе он принял бы его в свой дом. Не на месяц, не на сезон — на годы. По вечерам они играли в шахматы, обсуждали приходившие с опозданием новости, вслух мечтали о будущем этого на редкость богатого, но пока еще безлюдного края.

Вечерние беседы не могли длиться вечно. Бегичев был непоседа, его влекли новые экспедиции, новые открытия, романтика трудного и неизведанного. В те шесть лет, которые отделяют вступление Натальченко в бегичевскую семью от начала их совместного, трагически окончившегося путешествия к берегу океана, вместились и поход по следам «почтальонов» Амундсена, и Пясинская экспедиция Николая Николаевича Урванцева, немало способствовавшая народно-хозяйственному освоению Норильского региона. Ее участником тоже был Бегичев. Позднейший исследователь, рассказывая об этом, напишет, что теперь Бегичев покидал родной дом с легким сердцем, «благо заботу о прокорме семьи взял на себя его новый друг Натальченко».

Однако не все друзья Бегичева радовались этой заботе. Я имею в виду бесспорных его друзей, чья преданность Бегичеву никогда и никем сомнению не подвергалась. Ближайший ему человек Егор Кузнецов невзлюбил Натальченко поистине с первого взгляда и не раз пытался «образумить» Никифора Алексеевича, убеждал, что ничего хорошего из «вхождения в семью» чужого мужчины не выйдет.

Мужчина этот к тому же был молод и оставался наедине с молодой женой хозяина дома целыми месяцами, пока ее муж совершал свои исторические походы по неизведанным просторам Арктики, ежедневно и ежечасно рискуя жизнью. Было бы странно, если бы эта щекотливая ситуация не вызвала толки и пересуды. Было бы странно тем больше, если бы толки не окрепли и не усилились после того, как Натальченко внезапно вернулся, навсегда оставив «нового друга» в мерзлом арктическом грунте. С поразившей многих поспешностью он увез Анисью Георгиевну из Дудинки в Енисейск, заставил ее продать дом, а взамен — на деньги, вырученные от продажи, — купил новый, уже на свое имя. И наконец довел эту многоходовую комбинацию до логического конца.

Перед следователем Боровским предстал не просто подозреваемый гражданин, но официально зарегистрированный в городском загсе муж вдовы того человека, в убийстве которого он подозревался.


Друзья Бегичева не могли смириться с тем, что под делом так решительно и поспешно подвели черту. Особенно негодовал Егор Кузнецов. Он достучался уже не до местной — до центральной печати. Из Москвы приехал корреспондент популярнейшего журнала «Всемирный следопыт» Ал. Смирнов. Долго беседовал и с Егором, и с Манчи. Итогом этих бесед был опубликованный в журнале очерк «Смерть боцмана Бегичева», где достаточно подробно воспроизведена версия Егора Кузнецова и Манчи Анцыферова. Воспроизведена так, чтобы не осталось ни малейших сомнений: автор очерка полностью ее разделяет.

Рассказывая о том, как «было выполнено это черное дело», Ал. Смирнов, в частности, писал: «Тут одно может показаться странным. Убивая Бегичева, Натальченко преследовал вполне определенные цели, ну, а почему остальные — Сапожников и Семенов — допустили совершение этого злодеяния? У них, кажется, не было никаких счетов с Бегичевым, чтобы желать его смерти? Свою пассивность они объяснили боязнью связываться с Натальченко. Как бы то ни было, а, не шевельнув пальцем в защиту невинного человека, они тем самым приобщили себя к преступлению. Следовательно, им ничего не оставалось, как потом вместе с Натальченко рассказывать легенду о естественной смерти Бегичева».

В этом отрывке обращает на себя внимание одна важнейшая фраза: «Свою пассивность они объяснили (разрядка моя. — А. В.) боязнью связываться с Натальченко». Кому объяснили? Где и когда? Следователю таких объяснений они не давали, иначе уголовное дело нельзя было бы прекратить. Значит — корреспонденту? Или кому-то еще? Полное противоречие следственных показаний каким-то неведомым «объяснениям» тех же свидетелей, воспроизведенным в центральной печати, побуждало возобновить следствие «по вновь открывшимся обстоятельствам» (есть в законе такая формулировка).

Побуждало, но не побудило. Сенсационное утверждение журналиста не было ни отвергнуто, ни подтверждено. Никакой проверке оно не подвергалось. А поскольку судебное решение о прекращении дела было известно всего нескольким лицам, статью же «Всемирного следопыта» читали многие тысячи, в общественном сознании, естественно, укоренилась лишь печатная версия.

Напрасно Натальченко просил снять с него подозрения и наветы публично. «Препровождая при этом копию моего заявления на имя редакции газеты «Красноярский рабочий», — писал Натальченко в суд, — прошу принять меры к тому, чтобы указанная редакция поместила бы на столбцах своей газеты реабилитирующую мою честь статью со ссылкою на состоявшееся определение Красноярского окружного суда о прекращении дела».

Суд исполнил свою обязанность, высказался категорично и ясно: подозреваемый не виновен! Но понудить печать довести об этом до всеобщего сведения суд не мог. Тогда Натальченко обратился к окружному прокурору: «…редакция «Красноярский рабочий» до сих пор не напечатала постановление Красноярского окружного суда о прекращении дела о насильственной смерти Н. А. Бегичева… Ходатайствую о том, чтобы прокуратура приняла меры к помещению в газете упомянутого постановления, восстанавливающего мое опозоренное имя по вине редакции».

В печати, однако, ни строчки не появилось. Думаю, потому, что плохо верилось в невиновность. Оставалось ощущение какой-то неполной правды. А неполная правда, в какие одежды ее ни ряди, все-таки просто неправда. Исключений тут не бывает.

Со временем молва приутихла. Совсем иные события волновали страну. Началось гигантское по своим масштабам освоение Арктики, о котором мечтал и которое предвидел Никифор Алексеевич Бегичев. Происходили огромные социальные перемены, оказавшие влияние на судьбы миллионов людей. «Частный» вопрос о тайне мыса Входного потускнел, затмился, растворился в сложнейших и бурных событиях тех лет.

Но имя легендарного боцмана (в этом звании Бегичев был демобилизован после русско-японской войны) не было, конечно, забыто. Славные дела его властно манили к себе влюбленных в Север людей. Два человека — из числа тех, кто был причастен к исследованию его жизненного пути, — сделали особенно много для того, чтобы ни один, даже самый малый, штрих биографии этого выдающегося путешественника не был забыт, чтобы всем его деяниям было отведено достойное место в истории науки, в истории родной страны.

Сибирский поэт Казимир Леонидович Лисовский преодолел — и не единожды — многие тысячи километров по тундре и Заполярью, побывал в местах, где путешествовал и вел промысел Бегичев, встретился на дальних факториях и в чумах с людьми, которые еще помнили Улахана Анцыфера, записал их рассказы. Он добрался до мыса Входного (там уже был небольшой рыбацкий поселок), отыскал в девяти километрах от него почти развалившуюся избу, где Бегичев умер, и место его захоронения.

Именно благодаря усилиям Казимира Лисовского могила выдающегося исследователя Севера была приведена в порядок, на ней был установлен обелиск, а место это — «изба Бегичева» и «могила Бегичева» — нанесено на морские карты лоций и подробные авиационные карты побережья Карского моря.

Именно благодаря усилиям Казимира Лисовского был воздвигнут памятник Бегичеву на Диксоне, а его повесть в стихах «Русский человек Бегичев» способствовала славе героя: она многократно переиздавалась; сам поэт, отнюдь не отличавшийся отменным здоровьем, безотказно выезжал в самые отдаленные аудитории, чтобы читать вслух эту поэму, равно как и цикл своих стихов о Таймыре «Земля, в которой Бегичев лежит».

Московский журналист Никита Яковлевич Болотников «заболел» Бегичевым еще в начале тридцатых годов, будучи участником экспедиции на пароходе «Правда». Впервые услышав от начальника экспедиции Николая Николаевича Урванцева рассказ об этом мужественном полярнике, Н. Я. Болотников решил вплотную заняться изучением его жизненного пути. Он тоже записал рассказы тех, кто помнил Бегичева, кто соприкасался с ним по работе. Он изучил собранный и фактически спасенный от гибели сотрудником Енисейского краеведческого музея Петром Митрофановичем Устимовичем ценнейший бегичевский архив. Он сам дополнил этот архив еще не известными исследователям документами. И наконец, посвятил достоверному жизнеописанию Бегичева несколько интереснейших работ: его небольшой очерк «Последний одиночка», опубликованный еще в 1936 году в журнале «Советская Арктика», разросся впоследствии до большой увлекательной книги, вышедшей под тем же названием в издательстве «Мысль» ровно сорок лет спустя!

Я не раз встречался с Никитой Яковлевичем в «Литературной газете», где он работал многие годы. Старожилы редакции хорошо помнят своего немногословного коллегу, его внимательный, поначалу казавшийся слишком уж строгим взгляд. Взгляд этот был, однако, не строг, а сосредоточен. Никита Яковлевич обладал довольно редко встречающимся умением не только говорить, но и слушать, настроившись на волну своего собеседника. К любому делу, за которое брался, он относился с серьезностью и добросовестностью. С дотошностью, как любят порой выражаться газетчики.

Эта дотошность помогла ему собрать, обобщить и проанализировать огромный материал, относящийся к жизни и деятельности Никифора Бегичева, заполнить многие пустоты его необыкновенной биографии.

Естественно, оба исследователя не могли пройти мимо истории загадочной смерти своего героя. И заняли позиции прямо противоположные.

Н. Я. Болотников еще в первом издании своей книги «Никифор Бегичев» (М.-Л., 1949) утверждал, что версия «о его якобы насильственной смерти» несостоятельна. Автор был настолько убежден в этом, что ограничился на сей счет одной-единственной фразой и ни в какие подробности версии вникать не стал. Во втором издании той же книги (М., 1954) он добавил, что все имеющиеся документы «опровергают факт убийства Бегичева».

Что касается К. Л. Лисовского, то он, судя по всему, всегда относился к версии о насильственной гибели Бегичева с полной серьезностью. Еще в публикациях сороковых и начала пятидесятых годов он говорит не о смерти, а о гибели Бегичева, В. М. Натальченко именует не иначе как «некий Натальченко» и недвусмысленно задает вопрос, как мог Бегичев не вернуться из путешествия, которое было гораздо легче, чем все остальные, неизменно оканчивавшиеся вполне благополучно.

Пока что, однако, это были только намеки, только вопросы.

В июле 1951 года Казимир Лисовский не без труда добрался до мыса Входного и разыскал сровнявшуюся с землей могилу Бегичева. Скорее всего, это был первый за 22 года человек, интересовавшийся местом последнего успокоения замечательного сына русского Севера. За двадцать два — потому что в 1929 г. местный зимовщик З. З. Громадский побывал на могиле и сделал несколько ее фотоснимков. Никаких сведений о других посещениях в литературе нет.

Желая убедиться в том, действительно ли найденное им основание стоявшего здесь некогда креста есть могила Никифора Алексеевича, К. Л. Лисовский попросил двух рыбаков произвести раскопку. «Рыбаки взялись за кайла, — описывал впоследствии поэт эту жуткую и отнюдь не правомерную операцию. — Через некоторое время обнажилась плоская крышка гроба. Длина его была два метра. Меня тогда еще удивило, что он находился на очень небольшой глубине. Видно, хоронили второпях, кое-как, в болото. (Мне лично из нарисованной поэтом картины это совсем не видно. — А. В.). Одна из досок гроба немного отстала. Мы приподняли ее. Гроб оказался сплошь забитым мутным льдом. Сквозь тусклый слой льда еле виднелись очертания тела… Бережно, старательно мы забросали могилу землей».

Итак, в мерзлом грунте далекой тундры сохранилось тело легендарного боцмана. Эта находка не могла не реанимировать давнюю версию, снова пробудить к ней интерес. Казимир Лисовский решил разыскать героев полярной драмы. Не прошло ведь еще и тридцати лет с тех пор, как она разыгралась. Ведь, наверно, живы еще иные из главных участников…

В Енисейске ему удалось найти вдову Бегичева Анисью Георгиевну, в Курейке — ее мужа Василия Михайловича Натальченко: он работал бухгалтером в тамошнем совхозе. Оба снова отвергли давнюю версию, омрачившую всю их жизнь. Версию, которую выдумал, по словам Анисьи Георгиевны, Егор Кузнецов: человек, невзлюбивший Натальченко люто и — сразу… Узнав о том, что в мерзлом грунте сохранилось тело, Натальченко снова, как четверть века назад, высказал мысль о проведении экспертизы. Но какие могли быть для этого основания? Что появилось нового: показания свидетелей? документы? улики? Какие, неведомые давнему следствию факты могли бы поколебать выводы, к которым пришли юристы в конце двадцатых годов?

Факты нашлись.


Казимир Лисовский не терял надежды отыскать в Авамской тундре живых очевидцев. В марте 1955 года, преодолев в сорокаградусные морозы сотни километров на оленях, он встретился на фактории Ново-Рыбная с близким родственником Манчи Анцыферова — Егором Титовичем Ереминым. Самого Манчи уже не было в живых.

Егор Титович не сказал ничего нового, но полностью воспроизвел показания родственника, которые тот дал на следствии. Он слышал этот рассказ неоднократно и запомнил во всех деталях. Косвенно этот факт подтверждал достоверность показаний Манчи: выходит, и близким людям, которым он полностью доверял, Манчи говорил то же, что и следователю Боровскому.

Но факт этот был еще слишком незначительным, чтобы в архивном следственном деле мог произойти какой-либо поворот. Лисовский продолжал поиски. По совету Егора Титовича он отправился на факторию Усть-Авам. Там его познакомили с 93-летним Гавриилом Варлаамовичем Портнягиным. «Когда он начал рассказывать, — писал впоследствии К. Л. Лисовский, — я невольно вздрогнул. Я понял, что нашел того человека, которого искал. Стало ясно, что Гавриил Варлаамович многое знает, многому был свидетелем…»

Придавая рассказу этого «бодрого старика среднего роста в шапке, в фуфайке» значение не только историческое, но и юридическое, К. Л. Лисовский пригласил «понятых». Для этого пришлось совершить еще один многокилометровый переход по скованной морозом тундре. Наконец в присутствии работников Таймырского окружкома и Авамского райкома партии «бодрый старик» начал свой рассказ, который переводил секретарь сельсовета М. М. Зайцев.

Рассказ занимает много страниц. В сущности, он почти совпадает с рассказом Манчи. Но Портнягин воспроизводил события тех далеких дней не с чьих-либо слов. Он утверждал, что сам был свидетелем гибели Никифора Алексеевича Бегичева.

По утверждению Портнягина, Бегичев взял его в артель на пути к мысу Входному, когда проплывал по речке Пойтурме — притоку Пясины. Там стоял чум Портнягина. Увидев, как ловко плотничал дед Гавриил, Бегичев принял его в свой коллектив, чтобы чинить санки и лодки, рубить избу.

Бегичев, продолжал Портнягин, очень хорошо относился к Натальченко, а тот «давно решил убить» Бегичева — «и вот время подошло». Однажды Натальченко взял «железяку, тяжелую, килограммов пять будет» и стал толочь соль. Бегичев попросил у Натальченко собак, чтобы съездить на Диксон и обменять шкурки песцов на продукты. Натальченко не отвечал, «только красным стал, шея и лицо налились кровью». И вдруг — ударил его этой «железякой» по голове, потом стал топтать. «Ребра ему поломал. До этого Натальченко ходил всегда в валенках, а тут почему-то надел сапоги, подбитые железом».

…Долог, очень долог этот рассказ. В нем много подробностей. О том, как издевательски Натальченко расчесывал свои волосы рядом со стонущим от боли Бегичевым, как запретил он давать боцману не только еду, но и воду, как приказал вытащить его из теплой избы в брезентовую палатку. И как сказал, что расправится с каждым, кто окажет Бегичеву хоть какую-то помощь. «Добрый человек разве убил бы такого начальника? — завершил Портнягин свой рассказ. — Бегичев отцом нам был. А Натальченко совсем сатана… Убил его из-за жены…»

Публикуя запись сенсационного рассказа, существенно подкрепившего обвинительную версию, Казимир Лисовский так прокомментировал добытую им улику: «Слушая на протяжении пяти с лишним часов эту печальную повесть о последних днях жизни Улахана Анцыфера, повесть, которую старик передавал с такими деталями, подробностями, дополняя в некоторых местах жестами, мимикой, имитацией голоса, поясняющими, где сидел Бегичев, где Натальченко, как происходил между ними разговор, — мы взволнованно переглядывались друг с другом. У каждого из нас родилась в сердце твердая убежденность: нет, это нельзя выдумать. Это надо видеть самому!» (Разрядка моя. — А. В.)

Поиск К. Лисовского, завершившийся появлением нового важнейшего свидетеля, совпал по времени с выходом второго издания книги Никиты Болотникова «Никифор Бегичев», снова привлекшей общественное внимание к его личности, к его делам. Самые ревностные и неутомимые исследователи жизни Бегичева по-прежнему придерживались прямо противоположных взглядов на причину его смерти. Новые факты требовали проверки и компетентной оценки. Просто от них отмахнуться было нельзя.

И вполне закономерно, что, откликаясь в газете на книгу Никиты Болотникова, известный очеркист Георгий Кублицкий поставил вопрос о необходимости вернуться к тайне мыса Входного. Вернуться уже не на уровне догадок, предположений, легенд, а во всеоружии науки. Он утверждал, что рассказы найденных К. Лисовским людей «проливают новый свет на события, разыгравшиеся некогда далеко на Севере, и заставляют снова со всей серьезностью отнестись к версии о злодейском убийстве Бегичева врагом Советской власти».

Острота ситуации была тем драматичней, что речь шла вовсе не только о прояснении одной исторической загадки: человек, которому печатно заново бросили тягчайшее обвинение, был жив! И женщина, из-за которой якобы разыгралась та кровавая драма, тоже была жива. Молва, преследовавшая их почти тридцать лет, набирала силу. А ясности все еще не было.

Простейший, сам собой напрашивающийся выход — возобновить следствие и подвергнуть анализу имеющиеся доказательства, как старые, так и новые, — был, однако, отнюдь не таким уж простейшим. Все процессуальные действия требуют строжайшего подчинения закону. Они не могут совершаться только «из любопытства». Хотя бы и «любопытства» научного, исторического. Следствие есть следствие, у него должна быть конкретная, предусмотренная законом, цель.

Чем бы это возможное следствие ни окончилось, даже если бы оно полностью подтвердило догадку и слухи, — привлечь Натальченко к уголовной ответственности было нельзя: десятилетний давностный срок со времени прекращения дела давно истек. Юридически признать человека виновным в совершении преступления может только суд. Отдать Натальченко под суд в любом случае было нельзя. Не было и никакой возможности (юридической, процессуальной) его реабилитировать, если бы слухи не подтвердились: Красноярский окружной суд доступными ему средствами это уже сделал. Но молву, как видим, не пресек.

Ситуация казалась безвыходной, но Прокуратура СССР отнеслась к ней с полным пониманием ее уникальности, ее непохожести на то, с чем ей приходилось сталкиваться до сих пор. Речь шла не только о выяснении исторической истины. Не только об извечном и естественном стремлении проникнуть в тайну, разгадать поставленную жизнью загадку, преодолев те препятствия, которыми тайна старается себя оградить. Но и — самое главное! — о добром имени человека, на которого молва наложила поистине Каиново клеймо. Строго говоря, жизнь свою худо-бедно он прожил. И Василию Михайловичу, и Анисье Георгиевне было уже за шестьдесят. Никакой формальной помехой для осуществления их скромных жизненных планов слухи не стали. Но легко представить себе, как им в той атмосфере жилось. Как горько было прийти к финишу жизненного пути с этим тяжелым грузом. Как смотреть своим детям в глаза…

Генеральный прокурор СССР Роман Андреевич Руденко принял решение провести расследование. Первым и важнейшим его этапом была эксгумация и судебно-медицинское исследование трупа: без восполнения зияющего пробела давнего следствия все дальнейшие поиски теряли смысл.

Если бы версия об убийстве нашла свое подтверждение, в постановлении следователя были бы перечислены доказательства, ее подтверждающие, и дело было бы прекращено за истечением давности. Избежав наказания юридического, Натальченко пришлось бы в полной мере нести наказание нравственное, и не существовало никаких причин, которые в таком случае должны были бы его от этого избавить.

Если же версию об убийстве удалось бы опровергнуть — уже на основе достоверных научных данных и с учетом всего обвинительного багажа, — восстановление доброго имени Натальченко снимало тяжкий моральный груз со всей семьи.

Правды ради надо сказать, что еще раньше именно этого — по инициативе известного полярного исследователя, члена-корреспондента Академии наук СССР Владимира Юльевича Визе — добивалось Всесоюзное географическое общество. Обратившись явно не по адресу, оно просило Красноярский крайисполком изыскать средства для проведения судебно-медицинской экспертизы. Думается, при всем желании крайисполком этого сделать не мог.

Но вот формальные препятствия позади. Решение, принятое Прокуратурой СССР, горячо поддержало Главное управление Северного морского пути. Оно предоставило в распоряжение следственной группы специальный самолет, чтобы добраться от Игарки — последней точки, куда ходили тогда рейсовые самолеты, — до мыса Входного и вернуться обратно. Путь, на который требовалось в 28-м году затратить месяцы! Теперь это расстояние легко преодолевалось за два-три дня. Какая — по нынешним понятиям — ерунда помешала некогда выяснить истину и стольких людей оставила под подозрением! Совесть людская, чувство справедливости не могли быть этим не уязвлены…

…Приближался конец августа 1955 года. Еще одна-две недели, и в Заполярье придет зима. Пришлось бы ждать нового лета. Плюс один год — в дополнение к уже миновавшим двадцати восьми. Целый год! В возрасте наших героев он дорого стоит. Решили не ждать.

Вскрытие могилы и судебно-медицинское исследование было поручено двум специалистам высокой квалификации: транспортному прокурору Московского участка Горьковской железной дороги, советнику юстиции Александру Терентьевичу Бабенко и ученому секретарю Института судебной медицины Министерства здравоохранения СССР, кандидату медицинских наук Всеволоду Григорьевичу Науменко. Вместе с ними в качестве корреспондента «Огонька» вылетел на Таймыр Казимир Лисовский.

Я с сожалением опускаю подробности их полета. Хотя это были уже далеко-далеко не трудности двадцатых годов, но путешествие оказалось отнюдь не из легких. Из-за бюрократических неувязок указание о предоставлении специального самолета на месте получено не было. Экспедиции грозил провал: задержка даже на несколько дней могла оказаться фатальной. Но множество людей, узнав о цели приезда прокурора и судебного медика, предложили свою помощь. Командир «летающей лодки» пилот М. Ф. Ручкин на свой страх и риск решил добросить следственную бригаду до мыса Входного и, несмотря на штормовой ветер, посадил свою тяжелую машину почти у самой могилы.

Там прилетевших ждал приятный сюрприз. Через Норильск на мыс Входной прибыли в помощь московским коллегам юристы и эксперты из Красноярска. То, что оказалось непреодолимой преградой на пути к отысканию истины 28 лет назад, теперь стало так доступно!.. В бригаду вошли старший следователь прокуратуры Красноярского края К. И. Дралюк, следователь транспортной прокуратуры Диксоновского участка Мурманского бассейна В. И. Олонцев, судебно-медицинский эксперт В. П. Бондаренко, доктор Д. М. Шахматова.

Прежде чем приступить к вскрытию могилы, следствие должно было убедиться, что тут захоронен именно Бегичев, а не кто-то другой. Были опрошены местные старожилы, которые этот факт подтвердили. Разыскали З. З. Громадского, который в 1929 году сфотографировал могилу Бегичева. Он также подтвердил, что это именно та могила. Его фотоснимки по всем правилам криминалистической идентификации были сопоставлены с топографией местности. Наконец, из Дудинки был доставлен местный житель И. Г. Ананьин, который хорошо знал Бегичева и провожал его с артелью на промысел в устье Пясины весной 1926 года; ему предстояло опознать труп…

Очевидцы рассказывали, что это была жуткая и глубоко волнующая картина. В унылой, безлюдной и безмолвной тундре, под доносящийся плеск ударяющей о гальку волны и свист ледяного ветра, освещенные косыми лучами стылого солнца десять человек молча копали плывун…

Печальная процедура! Она не из тех, которые нужно подробно описывать. Воздержимся от деталей, перейдем сразу к итогам. Впрочем, до итогов еще далеко: лишь позже, в Москве, по всем правилам современной науки проведут тщательное исследование костей черепа и ребер — только тогда консилиум специалистов скажет свое последнее слово. А пока…

…Останки Бегичева были вторично захоронены в той же могиле. Работа следственной группы этим не завершилась: юристы спешили сделать все, что могло бы помочь пролить на истину свет.


Сапожников и Семенов, члены артели «Белый медведь», уже умерли, но в Дудинке находились их близкие родственники. На допросе они показали, что от Сапожникова и Семенова не раз слышали о том, как Бегичев мучительно умирал, сраженный цингой. Никаких разговоров об убийстве в их семьях не было. Это подтвердил и приятель бывших членов артели — местный житель Чундэ.

Долгими и трудными оказались поиски Гавриила Варлаамовича Портнягина. Видимо, и впрямь это был еще очень бодрый старик, так как ни на фактории Усть-Авам, где его видел К. Л. Лисовский, ни на других ближних факториях Портнягина не оказалось, и никто точно не знал, куда же он уехал. Прокурору Авамского района Таймырского национального округа Улитину было дано задание разыскать Портнягина и допросить. В розыск включилась милиция. Попробуем представить себе, что значит практически такой розыск в условиях осенней тундры, где фактории удалены друг от друга на десятки километров, ни телеграфной, ни телефонной связи между ними, естественно, нет, санный путь не установился, а эра вертолетов еще не настала.

Пока милиция прочесывала тундру, следователи допросили М. М. Зайцева, который переводил Казимиру Лисовскому рассказ Портнягина. Зайцев полностью подтвердил сделанную поэтом запись. Тем временем нашли «бодрого старика», ушедшего порыбачить и поохотиться. Допрос его мало что прояснил — лишь прибавил тумана…

Портнягин по-прежнему утверждал, что Натальченко ударил Бегичева по голове тяжелым металлическим пестиком, но все остальные подробности — как вели себя главные участники драмы в последующие дни, что именно говорили друг другу, как Бегичев умер и пр. — изложил совершенно иначе, порой в полном противоречии с тем, что записал с его слов К. Л. Лисовский.

Но главное противоречие состояло в другом: важная часть его показаний не соответствовала тому, что подверглось объективной проверке. Например, Портнягин показал, что Бегичева похоронили в лодке, распиленной пополам. При вскрытии же могилы оказалось, что Бегичев похоронен в гробу обычной формы, сколоченном из досок от упаковочных ящиков.

Портнягин утверждал также, что Манчи Анцыферов в артели вообще не состоял и свидетелем убийства Бегичева не был. Это заведомо противоречило бесспорно установленным данным, в том числе и показаниям самого Натальченко, никогда не оспаривавшего, что главный его обличитель Манчи был с ними безотлучно все время до самого погребения Никифора Алексеевича. Прокурор обратил внимание Портнягина на очевидное несоответствие. Тогда «бодрый старик» неожиданно заявил, что Манчи — это он сам, Гавриил Варлаамович Портнягин, что так звал его Бегичев и что показания, которые давал в свое время Манчи, — на самом деле его, Портнягина, показания.

Однако и это утверждение легко опровергалось. Манчи был моложе Портнягина лет на тридцать. В тундре жили еще люди, которые помнили истинного Манчи: между ним и «бодрымстариком» не было никакого сходства.

Но все несоответствия, противоречия, неувязки и даже очевидный вздор вполне можно было объяснить преклонным возрастом свидетеля, провалами памяти, прошедшим временем, которое многое в воспоминаниях исказило, перепутало и сместило. Оставалось главное — то, что отвергнуть «с порога» было нельзя: отношения между Бегичевым и Натальченко и сам «механизм» удара, оказавшегося для Бегичева смертельным, были воспроизведены Портнягиным точно так же, как в давних показаниях Манчи. Он тоже утверждал, что Натальченко ударил Бегичева по голове пятикилограммовой «железякой», а потом топтал его коваными сапогами, сломав ребра. Совпадающие показания двух очевидцев — на языке криминалистики очень серьезная, очень весомая улика.

Только вот — очевидцев ли? Манчи Анцыферов действительно был в артели: этот факт можно считать установленным. А как попал туда Портнягин? Следствие провело тщательный поиск доказательств, которые могли бы подтвердить или опровергнуть его присутствие на мысе Входном в те трагические дни.

В списках членов артели Портнягин не значился. Лица, провожавшие Бегичева и его друзей на промысел в 1926 году, единодушно показали, что Портнягина среди артельщиков не было. Однако эти доводы не опровергали утверждений Портнягина, поскольку тот, как мы помним, включился в артель позже, когда Бегичев, направляясь к мысу Входному, плыл с товарищами по речке Пойтурме. На документацию тогда мало кто обращал внимание, самовольно присоединившегося к артельщикам плотника в списки могли и не занести. Но почему его имя ни разу не встретилось ни в дневнике Натальченко, ни в дневнике Бегичева? Оба дневника сохранились, никаких следов позднейших исправлений, подчисток, поправок в них нет. Дневники с методичной обстоятельностью запечатлели каждый день жизни артели: кто что делал, кто что сказал… Даже — кто что ел и кто как спал… Про всех артельщиков есть подробные записи. Про Портнягина — ни единого слова. Сохранился «протокол» дележа добычи: названы не только те, кто получил свой пай, но и Манчи, который пая не получил. Портнягина, однако, в том «протоколе» нет.

Была сделана попытка найти старое следственное дело. В архиве Красноярского окружного суда, полностью сохранившемся, дела этого не оказалось. Н. Я. Болотников выразил сомнение в том, существовало ли оно вообще.

Однако красноярский краевед, в прошлом старший научный сотрудник местного архива, Ефим Ильич Владимиров подтвердил, что видел это дело своими глазами, что в нем было 187 листов и что он сделал из него множество выписок, в том числе примерно двенадцать — из показаний Манчи. По материалам этого дела Владимиров написал статью «Как погиб Никифор Бегичев» и в январе — феврале 1941 года послал ее в Москву в редакцию какой-то газеты. Какой именно — он забыл…

Пользуясь своим положением работника архива, Владимиров вместе со статьей отправил в Москву и само дело: поступок более чем странный для опытнейшего и по отзывам всех знающих его людей безупречно добросовестного историка-архивиста. Ответа Владимиров не получил: вскоре началась война…

Следы, таким образом, оборвались. Поиск дела в неизвестном архиве неизвестной газеты был акцией бесперспективной. Сам же Е. И. Владимиров по-прежнему сомневался в достоверности версии о насильственной гибели Бегичева, считая материалы изученного им в свое время уголовного дела впечатляющими и обоснованными.

Гипотеза о том, что следственного дела не было вообще, что это плод фантазии любителей сенсаций, оказалась самой недолговечной. Еще в 1929 году первый биограф Бегичева П. М. Устимович печатно о нем сообщал, указывая, где, кем и когда оно велось, с какой формулировкой прекращено, и сетовал на то, что во время следствия «не было произведено вскрытия тела Бегичева, о чем хлопотали привлеченные в качестве обвиняемых члены артели».

Наконец, существование в прошлом этого дела подтверждали и подлинные архивные документы — хотя бы цитировавшиеся выше ходатайства В. М. Натальченко со ссылкой на постановление окружного суда.

Оставалась еще версия о «колчаковском офицере». Проверили и ее. Удалось установить, что Натальченко таковым не был и вообще в белой армии не служил. Потерявший близких, заброшенный беженской волною в Сибирь, он отправился в забытую богом Дудинку начинать с нуля свою жизнь…


Таким образом, следствие снова оказалось перед лицом неустраненных противоречий. Их могли устранить только объективные выводы экспертизы.

Для участия в ней Прокуратура СССР собрала в помощь следствию самые крупные научные силы. Экспертизу проводили: Институт судебной медицины Министерства здравоохранения СССР, научно-исследовательский рентгено-радиологический институт Министерства здравоохранения РСФСР, кафедра лабораторных диагностик Центрального института усовершенствования врачей, институт антропологии Московского государственного университета. Эксперты пришли к единодушному выводу: «Каких-либо трещин и переломов костей черепа при осмотре и путем рентгенологического исследования не обнаружено… Полностью исключено предположение о том, что смерть Бегичева наступила от насильственных действий, сопровождающихся нарушением целости костей черепа и ребер… Судебно-медицинская экспертиза считает, что смерть Бегичева наступила от авитаминоза (цинги)… Установлены следующие характерные признаки заболевания: многочисленные костные разрастания в черепе, отсутствие большинства зубов, сглаживание зубных ячеек, а также остеопароз в ребрах у мест перехода костной части их в хрящевую и в эпифазах трубчатых костей. Подобные изменения, особенно со стороны черепа, наблюдаются при хронически протекающем авитаминозе… Изменения в костной системе Бегичева отражают глубокие изменения, происшедшие в заболевшем организме».

Кое-кого, наверное, озадачит участие антропологов. Между тем последней фразой научного заключения экспертиза как раз им и обязана. Антропологи сопоставили костные разрастания в черепе Бегичева с такими же деформациями в черепах обских остяков — давно вымершей от хронического авитаминоза народности. И обнаружили полное совпадение! Оно существенно подкрепило выводы судебных медиков.

…В следственном деле — втором и, видимо, окончательном — появилась последняя страница: постановление о прекращении следствия в связи с тем, что версия о насильственной смерти Н. А. Бегичева не подтвердилась.


Строго научные выводы теперь-то уж должны были, казалось, подвести под затянувшейся этой историей окончательную черту. Но не подвели.

Казимир Лисовский оспорил выводы, к которым пришло следствие. Не подвергая сомнению результаты судебно-медицинской экспертизы, он напомнил, что первые признаки заболевания цингой были замечены у Бегичева еще в начале века. В собственноручных дневниковых записях Бегичева, предшествовавших его смерти, есть много жалоб на болезнь, на все усиливающиеся и тревожащие симптомы цинги. Но — тут чисто логически К. Л. Лисовский, конечно, прав — болеть цингой и умереть от цинги далеко не одно и то же. Известно немало случаев, когда смертельно больной человек умирал от случайного заражения крови, отравления или — еще того дальше — от наводнения, от пожара. В таких случаях действительно между тяжким заболеванием и смертью найти причинную связь нелегко.

Экспертиза, однако, — напомню это — обнаружила такие органические костные деформации, которые свидетельствуют именно о смертельном — смертоносном, если точнее, — характере цинготных повреждений. И тем не менее эти повреждения сами по себе отнюдь не исключают, что, скажем, за сутки до своей неминуемой смерти от цинги Бегичев был убит. Так что заключение экспертизы следует рассматривать в ряду других доказательств, в ряду других доводов «за» или «против» — именно так, как этого требует закон.

Попробуем выстроить этот ряд. Посмотрим, что поддерживает легенду, что ее опровергает, есть ли еще белые пятна, которые мешают нам вынести окончательный приговор.

«За» легенду прежде всего… сама легенда. Что заставило Манчи Анцыферова сочинить с такими подробностями свой рассказ, не боясь, что будет он опровергнут? И возможность, и вероятность эксгумации трупа по горячим следам были очень велики. В сущности, только нерасторопность ей помешала. Нерасторопность и равнодушие: к памяти незаурядного человека, к земной судьбе «заурядного» человека, десятилетия несшего на себе «неподтвержденное», но так и не снятое клеймо убийцы.

Мог ли знать Манчи, что при его жизни тайна так и останется в мерзлом грунте? Что уличить его в неправде следствие не захочет? А если бы все-таки захотело? Ведь он оболгал человека, приписав ему совершение тяжкого злодеяния. То есть, иначе говоря, сам совершил преступление. Не мог ему следователь этого не разъяснить. Обязан был разъяснить — таков закон! А он все равно гнул свое. Вопреки здравому смыслу, вопреки показаниям всех остальных! Почему? Из-за того лишь, что чувствовал себя в артели человеком «второго сорта»? Что был ущемлен? Но ведь на этих условиях он и был взят в артель. Знал, на что шел. А главное: «ущемлял» его именно Бегичев — руководитель артели. Почему обрушил Манчи свой гнев на Натальченко? Чем так смертельно задел его счетовод, что Манчи был готов на столь страшный поклеп?

Эта психологическая загадка сама по себе улика. К ней примыкает вторая. Легенды всегда отличаются тем, что имеют множество разночтений. Дополнительные подробности, всяческие «красоты» и «архитектурные излишества» — все это непременные атрибуты расхожей молвы, порожденной бурной фантазией и неистребимой тягой к сенсационной сплетне. «Новости похожи на реки, — утверждает народная мудрость, — чем дальше они от источника, тем шире и полноводней». Почему же тогда «новость» о гибели Бегичева «полноводней» не стала? Не обогатилась ни вариантами, ни красочными деталями? Уж такая-то «новость» непременно обрастает всевозможными ответвлениями, затемняя истину, мешая пробиться к ней беспристрастному историку. Здесь же поражает странное однообразие: все, что нам известно о версии обвинения — от показаний, официально данных следствию, до изустного «фольклора», — является почти точным слепком с первоначального свидетельства Манчи. Криминалисты знают, что именно такое однообразие требует серьезного к себе отношения, ибо часто оказывается правдой.

Таковы два довода «за». Третьего я, как ни искал, не вижу. Это не значит, что их мало: арифметика тут не в помощь. И все же, если начистоту, — жидковато. Зато доводов «против» — хоть отбавляй.

Экспертное заключение — довод, конечно, важнейший. И однако… Побои ведь могли и не привести к костным повреждениям. Вдруг они «только» измотали, сломили, лишили сил сопротивляться недугу смертельно больного человека? Мало ли этого? Мягкие ткани трупа не сохранились. А может, следы избиения были как раз на них? Но — с другой стороны… Не только эксперты исключили возможность предъявить заподозренному хотя бы моральное обвинение. Ее исключил и криминалистический анализ имеющихся улик.

Прежде всего, в их число нельзя ни в коем случае включать показания Портнягина. Нет ни одного, даже косвенного и отдаленного, свидетельства, подтверждающего его пребывание среди артельщиков, — об этом сказано выше. В 1926 году Портнягину было 64 года. Даже 53-летнего Бегичева тогда считали стариком, сомневались, выдержит ли он длительное испытание зимовкой. Все его товарищи были на 18–20 лет моложе. Зачем Бегичеву нужен был человек, который стал бы обузой артели, когда в «Белый медведь» просилось столько молодых эвенков и долган? Никаких сведений о Портнягине нет и в первоначальном следственном деле, иначе Е. И. Владимиров упомянул бы о его показаниях или хотя бы о том, что на него — в пользу ли обвинительной версии, или против нее — ссылались допрошенные в качестве свидетелей другие артельщики.

В ходе второго следствия было установлено, что Портнягин, как и Манчи Анцыферов, в конце двадцатых годов жил в Усть-Аваме. Вероятней всего, он просто в точности (или почти в точности) воспроизводил рассказы Манчи, приписав себе — по стариковскому тщеславию — печальную честь быть последним живым очевидцем гибели легендарного боцмана.

С Портнягиным, как говорится, все ясно. Этого не скажешь — с позиции обвинительной версии — про поведение истинных, не самозваных артельщиков. Предположим, что по каким-то, нам неведомым, причинам на зимовке они боялись Натальченко, не посмели пошевельнуть пальцем, чтобы защитить своего начальника и старшего друга. А чего они боялись потом, на материке, перед лицом следственной власти? Обвинения в соучастии? Какими же были те «рычаги», которые побудили их на двойное преступление? Что заставило их предать живого Бегичева, а потом — и его память? Все, что известно нам о Натальченко — и его облике, и о всей его жизни — не дает ни малейшего основания предположить, что присуща ему была столь зловещая сила.

Не забудем, что Натальченко с самого начала добивался эксгумации трупа Бегичева. Он прекрасно понимал, что в условиях вечной мерзлоты один, даже два года не могут уничтожить следы побоев. И уж конечно не был уверен в том, что следствие опустит руки перед трудностями путешествия к устью Пясины. На что же тогда он рассчитывал?

Вообще перед лицом нависшего над ним подозрения Натальченко вел себя в высшей степени нерасчетливо. Поразительно неразумно. Он словно делал все, чтобы поддержать легенду, чтобы создать против себя как можно больше улик. Увез из Дудинки Анисью Георгиевну — сразу. Женился — сразу. Оформил дом на свое имя — тоже сразу, без проволочек. Зачем он так спешил? Зачем вызывал огонь на себя, демонстрируя свой особенный интерес и даже корысть?

Но ведь все зависит от точки отсчета. От того, как смотреть на поступки людей: трезво или предвзято. Женой В. М. Натальченко стала отнюдь не юная беззаботная женщина — измученная невзгодами и свалившейся на нее бедой 38-летняя мать шестерых детей. Быть может, женитьбу Василия Михайловича, вызвавшую столько кривотолков и сплетен, правильнее всего назвать подвигом? Разве это не подвиг — взять на себя столь тяжкую ношу, поставить на ноги многочисленное чужое потомство? Ну, а корысть… Уже к моменту женитьбы семья покойного боцмана была полностью разорена. Дудинские кооператоры предъявили огромный счет на оплату долгов — за выданный и невозвращенный аванс, за снасти, одежду, продукты. В погашение этих долгов ушли все сбережения, все шкурки песцов, которые привез Василий Михайлович. Переведенные Норвегией — после многолетних проволочек — деньги за участие Бегичева в розыске Пауля Тессема и Петера Кнутсена вдове не выдали: их тоже засчитали в долги! Оставался дом: для обеспечения своего огромного иска кооперация могла наложить на него арест. Натальченко спас семью от полного разорения.

Теперь, по прошествии более чем полувека, мы можем взглянуть на ту романтическую трагедию уже иными глазами. Не предполагая, а зная… Зная, что он — с клеймом убийцы, а она — с клеймом его невольной сообщницы прожили вместе долгую-долгую жизнь, до глубокой старости, не изменив друг другу и памяти Бегичева. Вырастили детей. Выстояли на всех шквальных ветрах. И наверно, мы вправе сказать, что реальный — не на словах, а на деле — долг перед Бегичевым выполнил именно он, Натальченко, взяв целиком на себя заботу о его семье до конца своих дней.

Тогда, быть может, им владело поистине чувство огромной силы, та всепоглощающая любовь, которая не знает преград и которая для достижения своей цели готова на самые тяжкие злодеяния? Тогда, быть может, действительно, его не устраивал тайный роман за спиною друга? Не устраивали удобная жизнь под общим кровом, краденая любовь? Быть может, краденой любви он предпочел явную, хотя бы и добытую столь страшной ценой? Быть может, он отверг слишком разумную мысль остаться еще на три года — срок контракта артели «Белый медведь» — в положении «временщика» и предпочел разрубить (не в переносном — в буквальном смысле!) этот тугой узел?

Все, конечно, может быть, но — было ли? Уж коли так, куда проще, отправившись вместе в ледяную пустыню, убрать соперника не столь безрассудно и вызывающе: мало ли есть возможностей для злоумышленника в условиях долгой зимовки?

Вторгаться в чужую личную жизнь, рыться в подробностях сокровенных, глубоко интимных отношений реальных, а не вымышленных героев — занятие не только малопочтенное, но и просто постыдное. Криминалисту, однако, приходится заниматься и этим. Потому что нередко точное понимание чувств, движущих поступками людей, скрытых от постороннего взора мотивов их поведения служит ключом к отысканию истины и, значит, в конечном счете — торжеству правосудия. Лишь бы только, проникая через «закрытую дверь», не упиваться могуществом своей власти, сладострастно не ковырять кровоточащие раны, не наносить дополнительной травмы и без того страдающим людям, не выносить на публичное обсуждение то, в чем неловко бывает признаться даже себе самому.

Почему же тогда я называю полностью имена, не прибегая к спасительным инициалам, почему с такими деталями касаюсь самых деликатных сторон жизни участников подлинной драмы? Да, главных героев уже нет в живых. Ушли из жизни и иные из их детей. Живы другие. Живы внуки и правнуки. Жива и всегда будет жить память о славном сыне русского Севера. Зачем же тогда ворошить былое?

Затем, что с наветом и ложью можно справиться не умолчанием, а честным, без ужимок и полунамеков, обнажением правды. К чему скрывать имена, когда они множество раз назывались публично? К чему уходить от щекотливых подробностей, когда и так их затрепала падкая до «клубнички» молва? Чтобы ее пресечь — дай-то бог окончательно, — нужно положить на весы абсолютно все, что некогда породило легенду и что все еще продолжает ее питать.

Продолжает? Да, увы…

«…Недавно по делам службы я побывал на Енисее, — пишет мне инженер-гидролог Алексей Семенович Сильченко. — Слышал потрясшую меня историю о том, как был убит знаменитый полярный капитан Бегичев… Убит из ревности и с целью прикарманить его деньги, которые Бегичев заработал за свои открытия на Севере… Говорят, прокуратура несколько раз пробовала организовать следствие, но кому-то удавалось его замять… Было бы хорошо, если бы вы сумели снова поднять дело и довести его до конца…»

Вот еще одно письмо — от иркутянина Юрия Гусева. Он много читал о Бегичеве, знает, что легенда насчет убийства развенчана. Но развенчанию не верит, так как «слышал, что убийца и жена убитого припеваючи жили на деньги последнего и, наверно, ими же откупились от суда». Знал бы он, как «припеваючи» они жили!..

В моей почте только два письма, свидетельствующие о том, что легенда продолжает гулять. Не так уж и мало! Ведь сколько есть еще тех, кто разносит ее, но в редакцию писем не пишет. Мои сибирские коллеги — литераторы, журналисты — подтвердили, что с этой легендой им приходится сталкиваться и по сей день.

Проще всего, наверно, махнуть рукой: ну и пусть! Как говаривали когда-то: на чужой роток не накинешь платок. Может быть, может быть… Но, во-первых, речь идет не о каких-то абстрактных личностях, а о вполне конкретных современниках наших, умерших совсем недавно — всего лишь несколько лет назад. Их ближайшие потомки носят те же фамилии, живут и здравствуют рядом с нами.

Это — во-первых. А во-вторых… Во-вторых, мы встретились в этой истории с широко распространенным заблуждением, выходящим далеко за рамки частного случая. Тем самым заблуждением, которое гальванизирует уже похороненные легенды, обрекая их на существование не только вопреки здравому смыслу, но даже и вопреки вескому слову юстиции.

Дело в том, что психологически человек склонен ждать от следствия подтверждения легенды, в которую он поверил, а не ее опровержения. Он, возможно, еще согласился бы с опровержением, если бы нашлись данные, категорически ее опровергающие. Но могут ли в данном случае они вообще быть? Ведь в распоряжении следствия только косвенные, а отнюдь не прямые улики.

«Доказательств не найдено…» На языке молвы это означает: просто плохо искали. На языке же юстиции это означает: обвинение опровергнуто, подозреваемый невиновен. Принцип важнейший, сочетающий в себе осторожность, верность истине и науке. И еще уважение к личности, к ее достоинству, к ее правам.

Доказательств не найдено… Формула, полностью снимающая с человека возникшие против него подозрения. Ибо не он должен доказывать свою невиновность, а следствие обязано доказать его вину. Положение это не знает никаких оговорок, никаких исключений. Оно — надежная гарантия от слухов и сплетен, от облыжных обвинений, от грязных домыслов, от пятен на чести. Оно незыблемо, положение это, идет ли речь о загадках, которые возникают сегодня, или о тайнах истории. Ближних и дальних…


Совершенно седой, слегка располневший, но полный бодрости и энергии человек, сидящий сейчас предо мной, — единственный, от которого можно сегодня узнать из первых рук о той беспримерной арктической экспедиции, поставившей целью раскрыть тайну гибели Бегичева.

Александру Терентьевичу Бабенко шестьдесят пять лет. После отлично проведенной им «операции» в сложнейших условиях Заполярья он стал следователем по важнейшим делам Главной транспортной прокуратуры, а ныне работает прокурором одного из отделов в Прокуратуре СССР. Недавно ему присвоено почетное звание заслуженного юриста республики.

Множество дел, прошедших через его руки (в том числе знаменитое некогда дело Петра Кизилова, о котором дважды писали «Известия», — Александру Терентьевичу удалось тогда спасти жизнь и честь ложно обвиненного в убийстве безвинного человека), не вытеснили из памяти ту полярную одиссею. Он живо помнит каждый штрих, каждую деталь. И мужество летчика Ручкина, с риском для жизни «забросившего» юристов на мыс Входной, а несколько месяцев спустя нашедшего смерть в арктических льдах при очередном рискованнейшем полете. И энтузиазм больного поэта, упорно стремившегося стереть белые пятна в биографии выдающегося полярника. И заросшую робкими незабудками, почти сровнявшуюся с грунтом его могилу. И скитания по осенней тундре в поисках истоков молвы…

— Я бы сам удивился, — говорит мне Александр Терентьевич, — если бы эта молва не родилась. Ведь стрелялся Натальченко! Пытался наложить на себя руки! Как могли не связать это с тем, что случилось потом?!

Стрелялся?! Факт, юридического значения не имеющий, но психологически исключительно важный! Года за два или за три до того, как сложилась бегичевская артель, Натальченко выстрелил из двустволки себе в грудь, но повредил только руку. Непонятный, загадочный и какой-то подозрительно неумелый тот выстрел породил множество домыслов. В тундре вообще к таким «акциям» не привыкли: там живут люди с крепкими нервами, малодушию не подвластные. Вывод молвой сделан был сразу: стрелялся из-за несчастной любви… Может быть даже, и не всерьез… А так: попугать, вызвать жалость, сочувствие, благодарность… Потом от злополучного выстрела протянулась логически нить к смерти на мысе Входном: безнадежно влюбленный решил, как видно, «убрать» виновника своих мук, оттого-то и напросился в артель.

Следствие сделало все, чтобы проверить и эту деталь биографии скромного счетовода: мотив покушения на самоубийство тридцатилетней давности. Сам Натальченко объяснял это просто отчаянием от незадавшейся жизни. Никаких данных, подтверждающих или опровергающих его утверждение, собрать не удалось. Тайна осталась…

— Любил он ее! — уверенно подытожил Александр Терентьевич. — И о чем говорит это? Если любил, значит убил? Ну и логика!.. А дети, между прочим, любили его. Дети Бегичева… Как родного отца! Знали все про молву, а любили. Значит, было за что…

— Ну, а если все-таки… — начинаю я, наши взгляды встречаются, и кивком головы прокурор подтверждает, что понял.

— Как по-вашему, — отвечает он на вопрос вопросом, — суд реальный — не суд истории! — с такими уликами мог бы когда-нибудь осудить? — Сам себе отвечает: — Никогда! Ни за что! А жизнь… Какие только совпадения в ней не случаются! Порой такой узел закрутит — что тебе научная фантастика. Опасное это дело — попасть в плен версии, которая лежит на поверхности.

— Если по правде, — настаиваю я, — между нами… положа руку на сердце… Остались у вас хоть какие-то сомнения? Белые пятна, которые пока что не стерты…

На этот раз прокурор совершенно категоричен:

— У меня? Никаких! Послушаешь эту легенду — богатырь Натальченко затоптал хлипкого Бегичева. А на самом-то деле… Бегичев — вот кто был действительно богатырь. Даже в гробу… Рост — под сто девяносто. Косая сажень. А Натальченко — на четверть метра ниже. Худенький, щуплый… Даже болезнь не могла сделать Бегичева беспомощным. Нет, невозможно!

Портрет «убийцы» не очень-то совпадает с образом «блестящего колчаковского офицера» — образом, который создала и насаждала молва. Только теперь, из рассказа А. Т. Бабенко, удалось мне понять причину этого несовпадения: оказалось, следствие тщательно изучило тогда «анатомию» и этого слуха. «Анатомия» оттого еще интересна, что позволяет понять, как причудливо соединяются, переплетаются и домысливаются факты подлинные и мнимые, становясь постепенно тем, о чем сказано меткой пословицей: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Хороша была бы юстиция, принимая слухи на веру!..

Дело в том, что с именем Колчака связана вовсе не биография Натальченко, а биография… Бегичева. Но не в те времена была связана, когда лихой адмирал наводил страх на Сибирь, безрассудно сражаясь с победившей революцией, а двадцатью годами раньше. Подававший надежды молодой лейтенант участвовал вместе с Бегичевым в экспедиции на Новосибирские острова для спасения барона Толля и астронома Зееберга. Провел с ним бок о бок не один месяц. И даже обязан ему жизнью: Колчак неумело пытался перепрыгнуть через ледовую трещину и попал в воду. Утопающего спас Бегичев. Спас, едва не погибнув сам. Вернувшись домой, он рассказывал об этом друзьям…

Имя Колчака в начале века звучало совсем не так, как в двадцатые годы. Но — запомнилось. И всплыло заново, когда Бегичев загадочно сгинул. Всплыло в уродливом, искаженном, деформированном виде. В таком, который был «удобен» для данного случая, который более подходил к интригующей версии, придавал ей «актуальную» и поистине зловещую окраску.

Поучительный урок для любителей слухов!..


Так о чем же вы сейчас прочитали? О крахе одной легенды? О темном слушке, который доставил современникам и потомкам немало хлопот? О последней странице жизни человека высокой и трудной судьбы?

Нет, не только. Еще и о том, как реально претворяются в жизнь благородные принципы нашей морали. О том, что честь человека, его доброе имя воистину являются драгоценным общественным капиталом — для их защиты не жалко ни времени, ни денег, ни сил.

Конечно, тех, кто десятилетия шел по следам полярной трагедии, кто бережно собирал свидетельства героической биографии крупного человека, кто восстанавливал день за днем и час за часом его мучительный и мужественный конец, прежде всего интересовала историческая, научная истина. Потребность в истине беспредельна, ради ее утверждения добросовестные и смелые люди всегда шли на риск, преодолевали препятствия, встававшие на их пути, посвящали этому целиком всю свою жизнь.

На сей раз поиск исторической истины был неразрывно связан с добрым именем рядового, незаметного человека, волею обстоятельств оказавшегося причастным к судьбе личности замечательной. Эта задача придавала сухому научному исследованию совершенно особый гуманистический характер и даже, если хотите, возвышенную цель. Итогом поиска должно было стать — и стало! — не только уточнение каких-то подробностей истории науки, которые заняли бы свое место в специальных трудах географов, но и спасение чести (или, напротив, ее низвержение) доживавшего свой век человека, доброе имя его наследников. Сегодняшних и грядущих.

Ради этого старались, используя все свое мастерство, мобилизуя все достижения современной науки, проявляя талант и упорство, высочайшую добросовестность и личное мужество, писатели и журналисты, летчики и юристы, рыбаки и старатели, химики и врачи…

С неправдой не может смириться совесть. С туманом, ее питающим, — стало быть, тоже. Они разогнали туман, стерли белые пятна, добились победы истины и этим исполнили свой человеческий, профессиональный и (не будем бояться высоких слов, когда есть для них основания) исторический долг.


…А Бегичев был похоронен в третий раз, теперь уже окончательно. Со всеми почестями, которые заслуживал.

На Диксоне наконец-то был воздвигнут ему достойный памятник — суровый и скромный монумент из гранита. Совсем неподалеку от гранитной плиты в честь отважного норвежца Пауля Тессема, по следам которого шесть десятилетий назад отважно шел его русский собрат.

Останки Бегичева были доставлены с мыса Входного и замурованы в постамент памятника. Суда из множества стран, заходящие в порт, приветствуют боцмана торжественными гудками. Не гранитного — живого.

Легенда останется, но не о загадочной смерти, а о героической жизни, заслужившей долгую и благодарную память потомков.

1984

Примечания

1

Очерк написан совместно с С. Вологжаниным.

(обратно)

Оглавление

  • Характер
  • Вешние воды
  • Мастер вольной борьбы
  • Жалоба
  • Застолье
  • Роль
  • Режиссер и исполнители[1]
  • Памяти Деда Мороза
  • Сильная личность
  • Прорыв
  • Завтрак на траве
  • Обед на песке
  • Пример
  • Пошлость навыворот
  • Диагноз
  • Цифра
  • Кислородное голодание
  • Расчет
  • Погоня
  • Ширма
  • Дубовая роща
  • Белые пятна
  • *** Примечания ***