Презренный кат [Алексей Николаевич Филиппов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Николаевич Филиппов Презренный кат

От автора

Это произведение, написано автором «Самиздата» — одним из номинантов «Детективного конкурса Литвиновых», инициаторами и организаторами которого выступили популярные авторы детективного жанра и редакторы «Эксмо» (крупнейшего поставщика детективных талантов на книжный рынок).

Данная конкурсная работа представлена сейчас на Ваш читательский суд.

Прочтите и напишите о прочитанном! От Вас, читателей, зависит чья-то писательская судьба…

Алексей Николаевич Филиппов

Глава 1

Кат Тайной канцелярии Еремей Матвеевич Чернышев явился сегодня в свой застенок с приличным опозданием, опечаленным лицом и красными от недосыпания глазами. Он громко чертыхнулся, запнувшись о потертый многими преступными ногами порожек, засветил, от зажженной еще на улице свечи, настенный факел, и стал при мерцающем свете, чуть коптящего пламени, неспешно доставать из-под лавки нужные в сыскном деле инструменты.

Каждый день, переступив порог мрачного застенка, первым делом извлекал Еремей Матвеевич на свет факела и аккуратно раскладывал на широкой лавке: плети, батога, связки ремней, клещи замысловатой конструкции и много другой зловещей всячины, весьма неприятной постороннему глазу, но полезной для сыскных дел. Очень полезной. На всякую, как говорится, гадину имел кат свою крепкую рогатину. Много здесь было того, чего смекалистый человек придумал мучений своего же собрата. Да чего там — много? Всё почти было. Без хорошего инструмента, какое ремесло? Без хорошего инструмента в любом деле никуда. Это уж закон жизненный такой. Конечно, с хорошими руками и без инструмента чего-то сделать можно, но вот чтобы отменную работу показать, на загляденье глаз чтобы, так тут ни в какую. Славу кое-какую и без инструмента доброго добудешь, если бог талантом не обидел, а вот уважения среди своей знающей братии снискать, так это уж — никогда. Это вам любой мастер скажет. Кого ни спроси. Любой.

Инструмент у Еремея Матвеевича был знатный и достался он ему от старшего дяди по материнской линии Ефрема Кондратьевича. Вот хороший человек был. Такой хороший, что искать будешь лучше по всей округе — и не найдешь. Царство ему небесное и память вечная. Если бы не дядя Ефрем, то вообще неизвестно, как бы судьба Еремея повернулась. Скорее всего, так в деревне он на всю жизнь и застрял бы. А куда оттуда без счастливого случая денешься? Наследства ожидать Чернышеву не от кого было. Какое там наследство, когда их семеро у матери после смерти отца осталось? Задавило батюшку злой лесиной на порубке боярского леса. От комля сосны корабельной не уберегся он. Всю грудь до синевы смяло. Чуть живого его тогда в избу мужики принесли. Еремей в ту пору еще носом до стола еле доставал, но день тот страшный хорошо помнит. Уж больно жалостливо мать тогда кричала. Кричала и волосы рвала. Жуть, как страшно в тот день было.

Промаялся батюшка с увечьем своим до Покрова дня, поохал да постонал, слюной кровавой поплевался и помер, оставив жену вдовой горемычной и детишек сиротами, никому не нужными. В бедности великой они тогда жили. В такой бедности, что дрожь по коже бежала от воспоминаний тех. Хлеба без лебеды и не пробовали никогда, а зимой после Крещения, стыд кому сказать сейчас, побираться Еремей ходил. Брал суму переметную и шел по дворам. До слез ему было стыдно, но куда денешься? Идти-то всё равно надо. Не приведи Господи, повторить кому судьбу подобную. Не приведи. Однако и после такой жизни можно было бы в люди добрые выбраться. Конечно можно, если постараться очень и голову ясную иметь. Здесь главное самому себя клеймом неудачника смолоду не пометить. Если пометишь, поставишь от страха да безвыходности на своем счастье крест, тогда уж пиши — пропало, а если биться будешь до последнего, то может и получится что-нибудь. Сначала в примаках у кого-нибудь пожить можно, если с умом невесту подыскать, а потом глядишь, и сам отстроишься да хозяйством обзаведешься. Тяжело так хозяйство с достатком заиметь. Очень тяжело, но у кое-кого получалось. Здесь главное трудиться день и ночь, не покладая рук и бога об удаче молить. Господь, он ведь сверху всё увидит, и всегда каждому по заслугам полной пригоршней отмерит. А хорошего или плохого, так это кто как себя перед ним показать сумеет. Повернула бы тогда судьба Еремея Матвеевича по крестьянскому пути, он бы там точно своего добился. С его характером чего хочешь добиться можно.

А может, в солдаты забрали бы или в матросы, скажем? Тоже впрочем, неплохо, если, конечно, в гвардейский полк какой-нибудь попасть. Здесь тоже птицу счастья за хвост её цветастый ухватить возможность нередко имеется, да только вот жизнь у солдат с матросами уж больно беспокойная да суетная. Надо прямо сказать, опасная иногда у них жизнь. Не всегда конечно, но бывает. То ли дело в канцелярии, да еще и тайной: здесь и уважение с почетом, и плата от Государя приличная, к тому ж почти вовремя всегда, и под пули свинцовые голову подставлять не надо. А самое главное у высоких персон часто на виду. А бывает даже, грех кому рассказать, что персона эта высокая визжит под кнутом, как всякое другое существо. Вот так и бывает: вроде такая уж высокая персона эта, что выше уж и некуда, а потом раз и визжит, словно поросенок резаный. Пронзительно так. Будь он князь или боярин, а на дыбе все равны. Все оттуда на ката жалостливым оком смотрят. Все, без исключения. Это только до дыбы некоторые хорохорятся, а как так начнут кости хрустеть да кожа под кнутом лопаться, так и вся спесь мигом слетает. Мигом.

Слава тебе Господи, что дядя Ефрем бездетен и добр оказался. Безмерно был добр дядюшка, так добр, что таких добрых не только на деревне, а и в самом городе Петербурге вряд ли сыскать. Вечная ему память за дела его добрые. Не позволил он племяннику маяться в деревне глухой да спину ломать от труда непосильного, а взял его с собой в град стольный Петербург.

К делу хорошему дядюшка, тогда ещё безусого Еремейку, приставил. Сначала в застенке убираться позволял, дрова для горна готовить, потом пыточной премудрости немножко обучил, инструмент добротный по наследству передал да и помер в одночасье от болезни в животе. Всё Ефрем Кондратьевич вовремя успел сделать, кроме, как детей своих завести. Даже к грамоте племянника немного пристрастил. Особо, конечно не мудрил, но чтению с письмом обучил Еремея самым подобающим образом. Короче, вывел дядя Ефрем перед смертушкой Еремейку в люди. Достойно вывел. Пятый год уж после Покрова пошел, как Еремей Матвеевич с делом своим важным самостоятельно справляется на виду персон важных. И не одного упрека за нерадивую работу не слышал. А всё это только дядюшке благодаря. Царство ему небесное еще раз и память вечная. Слава тебе Господи, что встречаются еще на белом свете добрые люди. Вот только жаль, что не много таких. Раз, два и обчелся, а остальные все: оторви да брось. Здесь ведь как можно рассуждать: какое время пришло, такие и люди стали. А время-то оно добрее год от года не становится, а всё только злее и злее. Особенно молодежь сейчас дурная пошла. С этими вообще никакого сладу скоро не будет. Они уж до того дошли, что про Государя дерзости стали в открытую говорить. Ничего не страшатся. Вот ведь какой отчаянный народец народился. Вот басурманское племя. А всё почему? Да потому что строгости всё меньше и меньше становится. Портится народ от безнаказанности за деяния свои. Прямо на глазах портится. Бывало-то как? Чуть что не так и на кол сразу или на плаху перед кремлевской стеной, а теперь вон следствия разные с судами разводить стали. Вот и избаловался народ. Народ-то он всегда такой был: дай ему палец лизнуть, а он уж пол ладони откусить норовит.

Кто-кто, а уж Еремей Матвеевич испорченность людскую хорошо знал, своими руками, можно сказать, изведал не раз порочность человеческую. Не раз изведал. Всякого в застенке повидал и услышал. Всё здесь было: и грех великий и подлость премерзкая. Всё свой след гадкий в душе ката оставило. Другому бы не стерпеть столько, но Чернышевы — народ крепкий. Не гнутся они от страхов разных да сомнений внезапных. Не гнутся и не ломаются. Они всегда сначала о деле думают, а уж только потом о себе. На таком народе вся земля держится и держаться будет во веки веков. Всё Чернышевы смогут ради отечества да государя своего, всё осилят, головы не щадя на царской службе, как бы тяжело им не было. Всё стерпят.

Еремей подтащил к дыбе увесистые тиски, смахнул со лба обильную испарину и прошептал чуть слышно.

— Ох, и злыдень же этот кум. Таких ещё поискать надо. Ох, и злыдень. И какой же бес его вчера ко мне принес? Со святок не являлся, а вчера, как снег на голову свалился.

А как ведь всё степенно и достойно вечером вчерашним было? Затемнело только, ребятишки за теплой печкой угомонились, Марфа в легоньком сарафане со стола убирать принялась. Все-таки складная она стала к последнему времени. На диво складная. Когда её Еремей четыре года назад из деревни в жены взял, глянуть не на что было. Пигалица, да и только, а теперь вот, родила двоих ребят и расцвела, будто черемуха у реки. Да так расцвела занятно, что рука сама собою к ней так и тянется, особенно, если Марфуша сарафанчик свой девичий оденет. Он ей теперь конечно тесноват, но от тесноты этой такой трепет по груди мужа её пробежит, что только держись, а держаться-то сил порою и не хватает. Вот и вчера: вроде пост великий на дворе, а рука на теплую спину женушки так и просится, так и просится. Марфа зарделась чуток, скидывает руку-то легонько, а сама грудью к плечу льнет, нежно льнет. Грудь-то у Марфуши теплая, мягкая, не грудь, а приятность одна.

И тут стук громкий в ворота. Собаки в лай, Матвейка, младшенький сынок, проснулся, загнусил, за ним Ефремка голову свою белобрысую из-за печки высунул. Марфа от плеча да сразу к окну и уж от приятности одни воспоминания остались. Рассеялась она, как водная гладь на пруду от брошенного камня.

— Ох, и злыдень этот кум, ох и злыдень, — еще раз вздохнул Чернышев и побрел в темный угол застенка за дровами для горна. — Чего приперся вчера, неужто до праздников дождаться не мог? Не долго ведь до светлого воскресенья осталось. Совсем чуть-чуть.

Кум Иван Клинов, промышляя в последнее время торговым делом, часто бывал в разъездах и, вернувшись из этих разъездов, он всегда первым делом шел к Еремею. Как приедет откуда, так сразу к избе Чернышева и спешит. Ночь, заполночь — всегда Ванька прийти не постесняется. Вот он я, дескать, явился! Радуйтесь гостю дорогому, а плохо будете радоваться, так я к другим уйду. А не прогонишь ведь, друзья они уж лет десять, поди. Как Еремка в Петербурге объявился, так сразу же с Ванькой и дружить стал. До сей поры крепко дружат.

А ещё, по правде сказать, то Ванюшке и податься-то теперь больше некуда, один он на белом свете остался. Один. Хорохорится только всё. Померла год назад его жена Настена. Родами первыми и померла. Мается теперь мужик от тоски. Полгода бирюком ходил, а потом вдруг во все тяжкие пустился. Вот и вчера, не успел войти, бутыль зеленого вина на стол, ногу свиную, пряников для детишек, а Марфе бусы нарядные из каменьев желтых.

Жена сначала на это всё руками замахала, про пост куму шепчет, а тому все нипочем. Смеется только.

— Кто не согрешит, тот не покается, — кричит весело, — кто не покается, тот не спасется.

Первую чашу с вином кум Еремею Матвеевичу почти насильно влил, право слово почти насильно, а дальше уж как остановишься?

— Ой, Ванька, ой бесов сын, — ворчал Чернышев, раздувая огонь под сухими березовыми поленьями. — И в кого он врать гораздый такой? Врал, наверное, про сома этого?

Конечно, за добрым столом, как не прихвастнуть, но кум в этом деле просто иногда неуемен бывает. Это же надо такое выдумать, что якобы словил он прошлым летом в Воронеже-реке сома в два роста человеческого. Врет ведь. Божится и врет. Не бывает таких сомов. Это он пусть Марфе заливает, она вон как охала да руками, будто курица крыльями, себя по бокам била, а Еремея на мякине не проведешь. Еремей воробей стрелянный. Он тоже у себя в деревне не одну рыбину поймал. Вот взять хотя бы ту щуку, которую они с Гераськой Фокиным у горелой коряги вытащили. Вот эта щука, так щука была. А зубастая… Чернышев смутно вспомнил размах рук во время вчерашнего повествования этого случая и сразу же перекрестился.

— Прости меня Господи, — прошептал он, поправляя в очаге пылающие поленья. — Не со зла я, а так по глупости согрешил, но все равно рыбину мы с Гераськой не маленькую вытащили. Прости меня Господи ещё раз.

— Ты чего Еремей Матвеевич божишься? — вдруг услышал кат за своей спиной веселый голос юного подьячего Сени Сукова. — На улице благодать-то, какая. Весна скоро настоящая будет. Солнышко уже хорошо припекать начинает, ветерком теплым потянуло, а у тебя чад несусветный стоит. Пойдем на волю, пока работы нет. Пойдем, Еремей Матвеевич, проветримся немного. Благодать-то на солнышке!

Сеня бросил на серый стол связку гусиных перьев, подбежал к дымящемуся горну, схватил Еремея за рукав и потянул от коптившей печи, вверх по крутым ступенькам к солнечному свету да весеннему ветру.

На улице было и вправду хорошо. И пусть еще везде лежали снежные сугробы, а дерзкий морозец щипал ранним утром не закрытые шапкой уши, но весна была уже где-то рядом. Она пока ещё потихоньку и несмело снимала с солнечного круга зимние завесы, возвращая ярким лучам свое доброе тепло. Зима ей немного противилась, но противилась уж вяло, совсем без азарта. Вот один из теплых лучей пробежал по покатой крыше крепостного бастиона и, сверкнув самоцветом на многочисленных сосульках, выдавил из самой длинной из них блестящую каплю талой воды. Капля звонко ударилась о снежный наст под крышей, а уж дальше, как по команде пали на сердитый снег десятки её веселых подружек. Застучала капель, зазвенела своей весенней музыкой и зашевелилась в людской душе от музыки этой радость. Да и как ей не зашевелиться, коли до тепла настоящего, самая малость осталась. Конечно, на Руси и летом жить не просто, но ждут все лета с превеликим удовольствием. Торопят его, а как дождутся, так сразу к зиме готовиться начинают. Здесь время никак нельзя терять. Это каждый понимает, но зима всегда самые нужные приготовления опередить сумеет. Всегда. Редко когда русский человек после первого снегопада, удрученно не пересчитывает на пальцах задуманных, но не исполненных дел. Очень редко. Однако эти счеты будут потом, а пока весна — красна к русскому стольному граду хотя и не особо торопясь, но всё уверенней подбиралась.

— Вот уж и тепло на дворе чувствуется, — солидно промолвил Сеня, высекая кремнем искру на медную трубочку, в которую, по последней городской моде, был помещен сухой трут.

Подьячий не спеша добыл огонь и прикурил от него табак в резной трубке из черного дерева. Трубка у Сени была ну просто на загляденье. Редкой красоты трубка парню досталась. Все-таки не зря он за неё отдал измайловскому солдату сафьяновые сапоги алой расцветки да полушку медную в придачу. Не зря вытерпел матушкины укоры да причитания из-за тех красных сапожек. Стыдно было, но стерпелось и теперь можно вовсю порадоваться модной вещице. Не всякий дворянин подобной трубкой похвастать может, а уж из подьячих такой точно ни у кого во всем городе Петербурге нет. Курить-то многие, по примеру Государя императора, курят, но все больше из простеньких глиняных трубок, а деревянные и резные только у знати городской да вот у Сени Сукова. Подьячий втянул в себя теплый дым и, поперхнувшись, стал звонко кашлять.

— Опять дым не в то горло попал, — смущенно подумал Сенька, — опять слезы на глазах. Хорошо, что рядом никого кроме Еремея Чернышева нет. Ой, хорошо. Еремей мужик добрый. Не балабол какой-нибудь. Другой на его месте точно бы Сеню поддел за неумение табак курить, обидно бы поддел, а Еремей молчит. Хороший человек: молчит, смотрит на снежную крышу и совсем не замечает промаха своего товарища. Вот именно такими настоящие товарищи и бывают.

— Вот сейчас стает снег, а там глядишь и лето не за горами, — вытирая непреднамеренную слезу с ресницы, отчего-то радостно сообщил кату Сеня. — Летом в Москву, наверное, поеду. Сам Андрей Иванович Ушаков меня туда послать обещался. Поезжай, говорит, поучись, как у них там, в Преображенском приказе дела правят. Ведь Андрей Иванович сам с Преображенского приказа начинал. Обязательно поеду.

— А чему там научишься? — недоуменно повел плечами Чернышев, прекратив разглядывать крышу соседской избы и переведя взор на осторожно вдыхающего дым подьячего. — Мы же теперь вроде с ними одно целое. Вместе все под князем Ромодановским ходим. У нас теперь всё одинаково должно быть. Не зря же нам одного главу поставили. Всё у них там, наверное, также.

— Всё, да не всё, — покачал головой Сеня. — В Москве-то народ гораздо поопытней нашего. Ещё и Петербурга не было, а они уж там розыск по подлым делам вовсю вели. Там такие хитрецы сидят, что тебе Еремей Матвеевич и в праздничном сне вся хитрость их не приснится. Ты вот тоже попросись у генерала, чтобы тебя на Москву послали. Вместе бы поехали. Вместе бы гораздо веселее было. Зря ты брезгуешь, Еремей Матвеевич, у них есть чему поучиться. Помяни моё слово, что есть. Хотя бы вот по твоему ремеслу, например.

— Мне учиться нечему, — махнул рукой кат. — Меня дядя Ефрем всему чему надо научил, а уж он-то премудрость нашего дела, как никто другой знал. Ни один московский с ним потягаться не смог бы. Вот помню, попал к дяде моему на дыбу тать известный Гринька Кабанок, так дядя Ефрем из него быстро всю подноготную выбил. Сначала-то Гринька всё выкобенивался. Глазом сверкал да желваками на скулах играл. Чего бы его подьячий ни спросил, а тать только плюется в ответ. Нагло так плюется. Вот и доплевался. Дядя Ефрем в тисочки, ну те самые, которые за горном у меня висят, ладошку разбойничью зажал да повернул вороток как надо. Ох, и захрустела тогда та рученька. Знатно захрустела. Кабанок в крик. А дядя Ефрем уж вторую руку в тиски сует. Всех приспешников своих тать сдал и не только приспешников, а всё богатство награбленное выдал. Всё рассказал: под каким дубом, под каким камнем, что зарыто. До последней полушки накопления воровские отдал подлец от спроса умелого. Ничего не утаил. Отдал и заревел, будто малец голопузый. Видел бы ты Семен его слезы? С кулак те слезы были. Ей богу с кулак. А ты говоришь московские? Или вот скажем, такой случай был. Привели как-то к дяде моему дьячка из пустыни дальней. Такой хитрый, доложу я тебе, дьячок. Крестится всё, а во взгляде его одно коварство и ничего более. Так вот дядя Ефрем…

Только вот не суждено было Сене узнать сегодня ещё один славный подвиг дяди Ефрема на розыскной стезе. Не сподобилось. Не повернулась сегодня судьба лицом к этому знанию, усмехнулась она, судьба эта и тревожно захрустела снегом за углом соседней избы. От крепостных ворот кто-то торопливо бежал, громко хрустя утренним настом… И до того тревожен был хруст этот, что застыл Еремей на полуслове от нехорошего предчувствия и прислушался настороженно. Сеня тоже в сторону беспокойного угла глянул, а оттуда Осип Рысак выскакивает. Тот самый Рысак, какой с Сеней на пару в подьячих при Тайной канцелярии служил. Осип выбежал из-за угла, широко раскрывая рот и тараща испуганные глаза.

— Ты чего Осип Иваныч летишь как оглашенный? — поймал подьячего за рукав Чернышев. — Лица на тебе совсем нет. Неужто с самим сатаной нос к носу столкнулся?

Рысак замотал головой, замычал чего-то, замахал руками, то и дело показывая за угол избы. И так мычал он до тех пор, пока Еремей не отвесил ему легонький подзатыльник. Вообще-то, легоньким подзатыльник тот показался только самому кату, а вот Осип был совершенно другого мнения и при других обстоятельствах наверняка бы возмутился, но сейчас ему видимо не до этого было. Он торопливо поднял слетевшую на снег шапку, и опять же показывая за угол, чуть слышно прохрипел.

— Пойдемте братцы со мной, там такое. Такое, что ой-ой-ой. Это же надо, чтоб так средь бела дня?

— Чего там? — не успев сделать первого шага к углу, услышали «братцы» строгий голос генерала Ушакова за своими спинами.

Андрей Иванович Ушаков всегда появлялся в нужном месте в нужное время. Нюх ему особый Господь дал на разные там беспорядки да беспокойства. Стоит только чуть забрезжить беспокойству этому, а генерал уж тут как тут. Вот и сейчас: не успел подьячий причину своего испуга словами передать, а Андрей Иванович уж разбираться спешит. Выскочил он из легких саночек и первым за угол к крепостным воротам метнулся, а уж только там за воротами, Осип обогнал беспокойного генерала. Затем, перебежав через дорогу, повернув ещё за два стоявших на пути угла, привел подьячий своих спутников к покосившемуся строению, возле которого резво собиралась толпа.

Растолкав локтями любопытный люд, сподобились служители тайного государственного заведения увидеть ужаснейшую картину. Широко раскинув руки, лежал на холодном снегу молоденький офицер, а из груди офицерской, ярко алой от крови торчал кинжал весьма крупных размеров и с занятной ручкой из желтого металла.

— Иду я, значит, к канцелярии сегодня, — затараторил внезапно, оправившийся от первого впечатления Рысак над самым ухом генерала. — Быстро иду и тут, глянь, а возле угла вон того, шпора серебряная валяется. Грех, думаю, пройти мимо такой находки. Вдруг, какая важная персона потеряла? Я нагнулся за шпорой, снег немного отковырял и вижу, сапог торчит. Причем не просто торчит, а с другой шпорой. Я к сапогу значит, а он вот он. Убили ироды офицерика. Молоденький-то какой. Я сначала подумал, что живой ещё. Из-за плетня его вытащил, а он не дышит. И тут я бегом.

— Вот так, так? — почесывая под париком голову, задумчиво топтался возле бездыханного тела Ушаков. — Что же за жизнь такая? Что же за наказание нам? Среди бела дня в столице гвардейских офицеров жизни лишать стали. Совсем народ обезумел. Не иначе конец света на днях ожидается. Всякое бывало, но чтоб средь бела дня? Ох, батюшки ты мои.

— Так его Андрей Иванович, поди, ночью порешили? — сунулся в размышления начальника Сеня Суков. — Он холодный совсем. Я трогал.

— Вижу, что ночью, — грубо оборвал подьячего генерал и велел, невесть откуда взявшемуся, гвардейскому сержанту с солдатами разогнать народ.

Когда солдаты народ за соседний плетень отогнали, к месту происшествия подкатил на крытом возке сам начальник тайной канцелярии граф Петр Андреевич Толстой.

— Чего здесь Андрей Иванович стряслось? — осведомился граф, степенно вылезая их окрашенной в темно-синий цвет повозки. — Отчего народ толпиться. Неужели с ним разобраться быстро нельзя? Почему волнения допускаешь?

— Да вот Петр Андреевич безобразие какое, — проводил под локоток начальника Ушаков. — Офицера убитого нашли.

— Где нашли? Кто такой?

— Кто такой не разобрался пока, а лежит вон у плетня. Иди Петр Андреевич, глянь глазом своим многоопытным. Вот здесь иди и не поскользнись только.

— Вот уж безобразие так безобразие, — укоризненно покачал головой Толстой, разглядывая окоченевший труп. — Теперь точно до Государя дойдет, а ему в последнее время чего-то не здоровится, того и нам теперь ждать надобно. Ох и достанется нам теперь от Петра Алексеевича. Крепко достанется за происшествие это. А что за офицер-то? Почему до сих пор не узнали?

— Так это никак Фролка Петров, — опять влез в разговор начальства Суков. — Известная личность.

— Какой такой Петров? — вскинул сердитые очи на подчиненного Ушаков. — Неужто тот самый?

— Он. Яганы Петровой племянник, какой же ещё-то Петров здесь лежать может? — развел руками Сеня. — Он самый.

— Чего? — в один голос удивились генерал с графом. — Чей племянник?

— Как чей? Фрейлины её величества всемилостивейшей государыни нашей Екатерины Алексеевны племянничек. Вот он, собственной персоной, можно сказать. Ох, и расстроится теперь тетушка. Она ведь, сказывают, души в нем не чает.

— Этого нам ещё только не хватало! — сокрушенно топнул ногой Петр Андреевич. — Эти бабы сейчас такую кадилу раздуют, что на всех вони хватит. Вот уж не повезло нам с тобою сегодня Андрей Иванович, так не повезло. Ты-то чего об этом думаешь? Как от напастья такого спасаться будем?

— Я думаю убивца надо искать, — почесал ус генерал. — Ягана баба стервозная, она нам жизни теперь точно не даст. Помнишь, когда у неё исподнее белье из огорода летней резиденции пропало, какого нам Петр Алексеевич нагоняя устроил? Помнишь Петр Андреевич?

— Как же не помнить-то? Он меня потом, когда утихомирился малость, еще раз вызывал. «Найди, — говорит, — ради бога панталоны ихние, а со света меня эти бабы сживут. В летней резиденции второй день появиться не могу. У меня уже душу воротит от нытья ихнего».

— А уж сейчас-то, ему точно покоя не будет. С Яганой связываться, это все одно, что голым задом в муравейник сесть. Один к одному в точности самой. Ой, беда!

— Что за день такой сегодня? — кивнул головой Толстой и уныло побрел к возку. — Беда за бедой.

— А чего еще-то случилось батюшка? — пристроившись в шаг к начальнику, поинтересовался Андрей Иванович.

— В гостях вчера у князя-кесаря был. А ведь оттуда без случая какого-нибудь и без боли головной никак не уйдешь.

— Чего он все еще медведя заставляет гостей-то потчевать? — легонечко подмигнул графу Ушаков.

— Вот ведь черт, какой, — махнул рукой граф, — научил зверину на задних лапах с золотым блюдом по кругу ходить. Это, дескать, потчует он тебя. И попробуй не возьми кубка с блюда. Вон Бутурлин так не взял, что еле-еле его из медвежьих когтей вытащили. Тут уж сам понимаешь, какая беда у меня сегодня. До первых петухов вчера Бахуса славили под медвежьим присмотром. Ох, и тяжко мне сейчас. Вчера всё вроде хорошо было, а сейчас не приведи господи тебе испытать такое. Не приведи господи.

Не успел граф прикрыть утомленные головной болью очи, усевшись на мягкое сиденье возка, а Ушаков уж солдат по соседним избам посылает. Вдруг кто чего про душегубство видел? Всякое ведь в жизни бывает. Может и на этот раз кто-то что-нибудь полезное скажет? А уж если добром никто сказать не захочет, то на этот случай умение Чернышева, как всегда пригодится.

— Надо к застенку идти, — подумал Еремей Матвеевич, заметив, что сержант ведет к Ушакову простоволосого мужика в рыжей рубахе. — Сейчас и мой черед настанет. Вроде ведут кого-то?

— Вот господин генерал, — широко улыбаясь щербатым ртом, приступил к докладу сержант. — Вот он убивец-то. Сам признался. Понимаешь, оказия, какая? Получай преступника.

— Как так? — недоуменно заморгал Андрей Иванович. — Чего так скоро-то?

— А я его как спросил про офицера убитого, он сразу и признался, — радостно крутил головой сержант, предчувствуя непременную награду от генеральских щедрот. — Я ведь, как знал, в ту избу заглянул. Как знал.

— И за что же ты ирод человека жизни лишить решился? — перевел генерал подобревшие вдруг очи с веселого сержанта на хмурого мужика. — За что?

— А за то и решился, — забормотал себе под нос пойманный душегуб. — Чего он вокруг Анютки моей крутится? Сколько раз ему говорил, чтобы отстал, а он опять за свое. Вот и докрутился. А то ишь, распустит хвост и давай девку смущать. А я из-за Анютки своей любого жизни лишу. Любого! Кем бы он ни был — всё одно лишу!

— Что за Анютка такая? — потер ладони генерал тоже в предвкушении какой-нибудь награды, но уже не иначе, как от царицы.

— Дочка это моя. Я за неё любому глотку перегрызу. Одна она у меня. Мне её замуж выдать надо да дело зятю передать.

— Какое дело-то? — перебрав в голове несколько видов возможного поощрения, как-то нехотя осведомился генерал.

— Пирожник я. Пироги для базара пеку. Мы все пекли. Отец мой пек, я пеку, а после меня вот только Анютка осталась. Мы и в Москве пекли, и в Нижнем Новгороде, и даже в Астрахани моих пирогов пробовали, а теперь вот в Петербург пришли. С дочкой я в прошлом месяце пришел. Не легко мне сейчас. Здешние пирожники злые, как псы голодные. Проходу мне не дают сволочи. А мне ведь и опереться сейчас не на кого. Только на Анютку вся надежда, а этот офицер голову ей решил закрутить. Знаю я их, офицеров этих. Знаю. Спортят девку и на войну, а мне дело передать некому. Этому же хлыщу никак дела не передашь. Никак. Я уж говорил ему, да только он слушать меня не желал. Вот я и решился. Выпил вчера в кабаке для храбрости и решился.

— Прав ты любезный насчет офицеров, пирожники из них никудышные. В крепость его! — махнул рукой Андрей Иванович сержанту и двинулся прочь от хладного офицерского трупа, к новым государственным заботам, а уж за ним и все остальные по своим делам разойтись хотели.

Однако не успели. Развернулись, но не отошли. Выбежала из-за соседней избы на дорогу русоволосая девка в желтом сарафане и давай причитать.

— Стойте! — пронзительно кричала она. — Не виноват батюшка! Не убивал он! Не мог он убить! Он добрый! Отпустите его ради бога! Оговаривает он себя! Во хмелю он! Помогите нам, люди добрые!

Девка споро протиснулась к генералу и упала перед ним голыми коленями на хрустящий еще снег.

— Пощадите батюшку. Наговаривает он на себя. Не мог он Фролушку убить. Не мог. Он добрый у меня!

Ушаков поморщился от девичьего крика, поискал кого-то глазами и, встретившись взглядом с Чернышевым, строго приказал.

— А ну-ка Еремей отведи девку домой. Продрогнет ведь на улице. Ишь, в одном сарафане выскочила, а тепла-то настоящего еще нет. Не простыла бы. Отведи, и вели там кому-нибудь за нею присмотреть. Ох, девки, девки, что же вы себя-то пожалеть не хотите? Беда с вами.

Генерал укоризненно покачал головой, дернул плечом и прибавил шагу, оставив рыдающую девчонку на снегу.

— Пойдем милая, — нежно приподнял девушку Чернышев. — Пойдем в избу. Чего здесь без толку ползать? Пойдем, я тебя отведу. Батюшке-то твоему теперь уже никто не поможет. Пойдем. Чего здесь на снегу-то холодном стоять?

И тут она на него глянула своими глазищами. Так глянула, что запылали у Еремея не только щеки с ушами, а и нутро всё. Нестерпимым огнем запылало. Не видел ещё никогда Чернышев таких глаз. Ну, может, и видел когда, но чтобы вот так? Он вообще всегда с пренебрежением относился к рассказам товарищей о женской красоте.

— Чего на лицо любоваться? — ухмылялся всегда Еремей Матвеевич про себя, выслушав очередное повествование о какой-нибудь известной красотке. — Главное в бабе, чтобы здоровая и работящая была, а с лица воды не пить. Лицо оно и есть лицо, не с лицом ведь жить, а с бабой.

Всегда он так думал и вдруг под взглядом наивных бездонных глаз, обрамленных пушистыми ресницами, смутился. Щелкнуло что-то в голове ката, и полезла туда полнейшая ерунда. Конечно ерунда, разве другим словом назовешь выплывшие из глубин памяти глупые словеса.

— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — зашелестел откуда-то издалека чуть знакомый Чернышеву голос.

Сразу после Рождества Христова это было. Прислали в застенок трех школяров по какому-то важному делу с пристрастием допросить. Что за дело было, Еремей уж запамятовал в каждодневной суете, а вот голос одного школяра запомнил. Уж больно необычно вел себя юнец на дыбе. Все люди, как люди: стонут, воют, каются, пощады просят, а этот взялся какими-то словами непонятными говорить. Много говорил, да только запомнились Чернышеву лишь слова про глаза да губы. Почему запомнились, он, конечно же, сразу не сообразил. Наверное, из-за того, что глупы уж больно слова эти были. Разве придумаешь чего-то глупей, как глаза с морем сравнивать. Школяр и моря-то, поди, настоящего не видел. Море оно чаще всего мутное да хмурое. Если уж сравнивать чьи-то глаза с морем, так это глаза генерала Ушакова наутро после ассамблеи у веселого Бахуса. В них тогда всё от моря есть: и муть, и хмурость, но только вот никакой любви у Андрея Ивановича со школяром быть не может. Не подходит Ушаков для таких слов, здесь что-то другое. А вот что Еремей только сейчас понял. Вот она моря синь, вот он яхонт. Смотреть бы на них всю жизнь и ничего больше не надо.

Крепко смутился Еремей Матвеевич от бездонных глаз, но в руки себя быстро взял, и легонько подтолкнув девицу в спину, повел он её по скользкой дороге. Изба страдалицы оказалась рядом и дошли они до неё молча. Еремей, решив не оставлять девушку на улице, смело перешагнул низенький порожек и очутился в темных сенях. А вот здесь с ним произошла еще одна неожиданность. Дочь убийцы опять завопила в голос и бросилась Чернышеву на грудь.

— Спаси батюшку моего добрый человек! Спаси! — зарыдала девчонка и прижалась дрожащим тельцем к огромной груди ката. — Не мог он Фролушку убить! Не мог! Спаси его добрый человек! Век тогда за тебя миленький мой бога молить стану. Только спаси.

— Да как же я его спасу-то? — забормотал смущенный Еремей. — Он же сам признался, потому его и в крепость увели. Теперь его уж никто не спасет.

— Спаси! — не унималась девчонка. — Век Бога за тебя молить буду! Рабой твоей, если пожелаешь, стану! У меня же кроме батюшки никого не осталось! Только спаси его миленький. Только спаси.

Кричит она так, обнимает Чернышева, и уж даже на колени перед ним упала. Не стерпел Еремей, сердито оттолкнул девку, выскочил из сеней вон и к своему застенку вприпрыжку помчал.

Глава 2

— Ты куда пропал Еремей Матвеевич? — тревожно зашептал Сеня на ухо вбежавшему в застенок кату. — Андрей Иванович уж волнуется за тебя. Не в настроении он сегодня. Совсем не в настроении.

— Вот он явился! — тут же строго соизволил обратить внимание на Еремея Ушаков, — соизволил, наконец! Здравствуйте, пожалуйста! Мы что же тебя одного здесь должны ждать? Может ты думаешь, что мы из-за тебя следствие по делу государственному должны отменить? А? Ты что обычай забыл? Кто нас первым в застенке встречать должен? Ты что персоной себя важной представил? Смотри Чернышев, доиграешься ты со мной! Много воли берешь! Ой, много!

Другой бы на месте Еремея оправдываться стал, другой бы стал напоминать генералу, что тот сам отправил ката девчонку до избы довести, но это бы сделал другой, а Чернышев молча схватил, стоявшего посреди застенка подследственного и стал ловко вязать ему за спиной руки.

Подследственный был хил и тщедушен, потому и подвесил его за связанные руки к столбу Еремей в один миг. Мужичонка, конечно, сначала что-то покричал, чуть-чуть подергался в могучих руках ката, но это совсем не отсрочило подвешивание его, над устланным прелой соломой, полом. Не таких ухарей туда вешали. Здесь с любым сладят. Сюда только попади, а дальше уж и не сомневайся.

Чернышев ловко поймал дергающиеся ноги подследственного, стянул их сыромятным ремешком и как полагается, привязал их к другому столбу. Когда первый обряд пытки, под названием повешение на дыбу был завершен, кат скромно отошел в сторону, предоставив тем самым всю свободу действий судье. Судил сегодня в застенке сам генерал Ушаков Андрей Иванович. Он важно обошел вокруг дыбы, как бы проверяя работу палача, и оставшись весьма доволен, одобрительно кивнул головой. Так одобрительно кивнул, что у Еремея краска на лице выступила. Уж сколько раз его хвалили здесь за умение, а вот всё никак не привыкнет и смущается, словно девка красная. Ишь ты, с девкой себя сравнил. Только Чернышев про девку подумал, а уж из темноты те глаза бездонные плывут. Пылают будто два огня голубых в мрачном сумраке застенка. Что за наваждение такое?

Кат резко помотал головой и сразу вместо прекрасных глаз узрел приготовившегося записывать показания подьячего Сеню. Сеня обмакнул перо в глиняную чернильницу и с нетерпением ждал начала строгого спроса.

— И кто ж ты будешь мил человек? — обойдя еще раз вокруг дыбы, соизволил генерал обратиться к поскуливающему от боли в плечах мужику. — Как звать величать тебя добрый человек?

— Копеев я, Савелий Тимофеевич — с тяжелым хрипом выдавил из себя мужик, — каптенармус Ландмилицкого полка. Копеев. Служу я там царю нашему батюшке верой и правдой. Копеев, я.

— Что же ты каптенармус в полку своем не сидишь, а поганые дела здесь творишь? — подбоченившись печально покачал головой Андрей Иванович. — Что же так-то мил человек?

— В отпуск я отпущен по болезни, генерал-аудитором Иваном Кикиным отпущен, — облизнув сухие губы, несмело доложил генералу Копеев. — Подлечится, он меня отправил. От лихорадки подлечиться. Лихорадка меня ломала. Ты, мил человек у Федоры Баженовой спроси, она ж меня третью неделю пользует. Она травы разные, корни заваривает, а я пью от болезни своей. Ты спроси у неё, она всё про меня расскажет.

— Спросим, спросим. Только ты сначала ответь, как так получается, что тебя генерал подлечиться отправил, а ты вместо лечения стал Государя нашего хулить? — побарабанив пальцами по эфесу висящей на боку шпаги, неодобрительно прицокнул языком Ушаков, и потом резко разразился громовым криком. — Как же у тебя сволочи язык повернулся хулу против императора Российского молвить?! Отвечай сучий сын! Отвечай гнида!

Генерал, не дожидаясь ответа каптенармуса, махнул рукой, и кнут Чернышева засвистел над белой рубахой подследственного.

— Не творил я хулы! — завизжал мужик, дергаясь всем телом от жгучих ударов кнута. — Наговор это!

— Подожди, — сделал Чернышеву знак остановиться генерал. — Подожди. Не творил, говоришь? А ну-ка Суков зачитай-ка бумагу.

Сеня бросил перо в чернильницу, суетливо зашарил по столу, нашел свиток, потом встал и стал монотонно читать во весь голос.

— От дворового человека графа Бестужева Ивана Акимова донос вышел, о том, что Савка Копеев, находясь в отпуску, в избе своей поносил всяческими непотребными словами его императорское величество с царицею вместе, а жена Копеева, Анисья подтвердить это может.

— Ну и что ты на это скажешь любезный? — вновь почти ласково обратился к скулящему каптенармусу Андрей Иванович. — Что же это, по-твоему, наговор на тебя что ли?

— Наговор это, наговор, — захрипел Копеев. — Это Ванька Акимов всё придумал, он давно вокруг моей Анисьи ходит, будто петух вокруг курочки. Вот и сговорились они. Видит бог, что сговорились. Погубить они меня хотят.

— Да что же ты бормочешь идол эдакий! — выскочила вдруг из темного угла рассерженная женщина. — Как же у тебя язык на такое повернулся? Не ты ли кричал, что Государь наш Петр Алексеевич вино ковшами пьет и жену свою по голове кулаком бьет, как ты меня третьего дня бивал? Не ты ли?

— Уберите бабу! — рявкнул Ушаков и стоявший рядом солдат резво оттащил ругающуюся женщину обратно в темный угол.

Генерал вновь обошел вокруг дыбы, выхватил из ножен шпагу и, приподняв её острием, подбородок каптенармуса промолвил на этот раз весьма сурово.

— Опять отпираться будешь сучий потрох? Опять будешь говорить, что невиновен? А ну Чернышев, чего спишь?

Вновь засвистел кнут над уже окровавленной рубахой подследственного. Засвистел, рассекая хилую плоть несчастного болтуна.

— Наговор это! — орал благим матом Копеев. — Сговорились они! Анисья с Ванькой давно шашни крутят! Как я в поход с полком, а он к ней под подол, и сговорились потому! А я за Государя нашего жизнь готов положить! Раненый я был за него в боях и всегда верой и правдой служил. Мне в Ливонии ногу в двух местах прострелили! Наговор это! Наговор! Пощадите меня братцы! За раны мои глубокие пощадите!

На этот раз Еремей бил мужика до тех пор, пока тот, впав в беспамятство, не замолчал. Потом на Копеева было вылито три ведра холодной воды, и Ушаков опять же ласково спросил страдальца, в чуть приоткрывшиеся глаза.

— Ну, что Савелий признаешь, что на Государя хулу творил или как? Давай уж признавайся, а то жалко мне тебя.

— Наговор, — чуть слышно прохрипел каптенармус. — Ванька всё это. Он сукин сын глаз на Анисью положил и воду мутит. Я как в поход, а он уж в избу мою ужиком вползает. Ванька всё это!

— А может вправду наговор? — развел руками Андрей Иванович. — Давай-ка Чернышев, мы с тобой Ивана Акимова поспрошаем. Он-то чего нам скажет? Доносчику всегда ведь кнут припасен. Чем черт не шутит, а вдруг и вправду наговор? Может, мы с тобой безвинного человека пытаем? Может ведь такое быть? А?

Еремей на вопрос начальника ничего не ответил. Не в его характере было время на ответы терять да дела розыскные на потом откладывать. Он быстро снял стонущего Копеева с дыбы, положил его на солому и, вытащив из угла упирающегося Акимова, в два счета подвесил того, куда требовалось. Умело подвесил.

Иван разговорился без кнута. Он сразу же заревел в голос и сквозь частые всхлипывания стал повторять донос на соседа.

— Был я у них в доме намедни. Выпили мы с Савкой, а потом он стал жену свою, Анисью кулаком учить. Я ему говорю, что, дескать, не дело ты творишь Савелий? Побойся, говорю Бога. А он кричит: Чего ты мне указываешь? Сам Государь Петр Алексеевич так делает! Врешь, я ему говорю, а он кричит: «Нет, не вру. Знаю я про Государя. В строгости он царицу держит. Ведь их, баб, нельзя в строгости не держать, избаловаться могут! И я свою, как Государь наш Петр Алексеевич, учить буду!»

— Прямо так и кричал? — хлопнул себя по ногам генерал.

— Так и кричал, что избаловаться могут!

— Ну, раз так, тогда так, а ты вот мне ещё ответь Ваня про такое дело: с Анисьей у тебя было что-то непотребное?

— Было единожды, — прогнусавил Иван — Единожды только! Сама она напросилась, только сама. Окрутила она меня тогда и видно зельем колдовским опоила. — Господом нашим клянусь, что единожды.

Анисья попыталась дикой кошкой броситься из темного угла на Акимова, но солдат ловко перехватил её и опять во тьму быстро определил.

— А ну-ка Чернышов, — строго глянул генерал в сторону ката, — проверь-ка кнутом его правду. Покрепче проверь!

И после кнута Акимов от своих слов не отказался, а потому был снят он с дыбы на солому, а на дыбу опять Еремей хотел Копеева подвесить, однако тот неожиданно вырвался, дополз на коленях до сапог Ушакова и там во всем признался.

— Признаю, — кричал. — Что хотите, признаю, только пощадите вы меня ради Бога. Моченьки у меня нет, больше терпеть. Совсем её не осталось! Ни капельки! Раненный я ведь!

Генерал удовлетворенно похлопал шпагой каптенармуса по окровавленному плечу, немного подумал и велел Сене Сукову записать приговор.

— Пиши, — направив указательный перст в сторону бумаги повелел генерал. — Каптенармуса Савку Копеева за глупые и непристойные слова, бить батогами нещадно, а потом освободить. А доносителю Ивану Акимову выдать серебряный полтинник и бить батогами за блуд с Анисьей тож. А бабу Копееву Анисью…

Тут генерал запнулся,посмотрел в закопченный потолок застенка, махнул рукой и крикнул подьячему.

— Ладно, давай про бабу ничего не пиши. Черт с ней. Пусть Савка сам с нею разбирается, как на ноги встанет, а нам силы на глупых баб тратить нечего. Для нас умных баб тьма.

Сразу после оглашения приговора в застенке стало потише. Мужиков до приведения в исполнение приговора отправили в крепость, причитающую бабу домой, а солдата Трондина за квасом.

Андрей Иванович утер лоб кружевным платочком и присев на любезно поставленный стул, спросил устало подьячего.

— Есть ещё сегодня кто?

Сеня вскочил из-за стола, недоуменно пожал плечами и отважно решился высказать свои мысли.

— Да вроде больше нет никого. Тихо сегодня. А может, пирожника попытаем?

— Какого пирожника? — нахмурил седеющие брови генерал.

— Ну, того, который офицерика ночью жизни лишил. Вон там за дорогой. Ну, мы же там Андрей Иванович вместе были.

— А чего его пытать? Он и так нам всё, что надобно сказал. Его пытать не надо, с ним всё ясно. Сегодня Петр Андреевич к Государю сходит, а недельки через две отсечем Матвею Кузьмищеву голову при большом стечении народа, чтоб другим неповадно было и дело с концом. Чего его пытать?

— Кому голову? — непроизвольно вырвался вопрос у Чернышева.

— Кузьмищеву, — крякнул генерал, отрываясь от кружки ядреного кваса, — пирожника так кличут — Матвей Кузьмищев.

И чего Еремей со своими вопросами полез? Не случалось с ним прежде подобного, а тут вдруг на тебе. Хорошо, что обошлось всё, а то ведь и иначе могло всё повернуться. От любопытства до греха один только шажок малюсенький. Чернышев мысленно покорил себя, а когда генерал вышел из застенка вон, ни к селу, ни к городу прошептал:

— Анюта Кузьмищева. Анюта. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах. Анюта.

— Ты чего шепчешь, Еремей Матвеевич? — хлопнул ката по плечу подьячий. — Вспомнил чего?

— Да так я, — смутился Чернышев, — утомился чего-то, вот и лезут мысли дурные в голову.

— Чему тут томиться-то? — засмеялся Сеня. — Бывало, в день по десять следствий вели и ничего, а тут одно всего и ты утомился. Чего это с тобой?

— Не знаю, — махнул рукой Еремей, — не по себе чего-то. Кабы не пост, вина бы испил. Муторно на душе как-то. Кошки скребут. Никогда так со мною не было. Никогда.

— Насчет души ты поосторожней, — сразу перейдя на серьезный тон, заговорил Сеня. — В вашем деле про душу вспоминать не следует. Вспомнил раз, то пиши пропало. Плохо видно у тебя дело, раз так загрустил. Из-за Копеева что ли? Так не стоит он того. Да и ничего серьезного ему не присудили. Выпорют завтра на площади, поохает денька три, и опять с Акимовым водку начнут пить, а ты из-за него в переживания ударился. Выброси-ка ты Еремей Матвеевич всю эту дурь душевную из головы и пошли в кабак.

— Так пост ведь.

— Ничего. Помолимся завтра с утречка подоле, нас Господь, глядишь и простит, а вот если сейчас в кабак не сходить, так неизвестно, как оно всё еще с твоей душой повернется. Пойдем, благо Андрей Иванович мне неожиданно пятак подарил за усердную службу и сказал, что больше сегодня к нам не придет. «До завтра, — сказал, — не приду». Дело у него какое-то сейчас в царском дворце. Видишь, Еремей Матвеевич, сам Господь нам с тобою сегодня пособляет. Когда ж такое было, что генерал так рано из застенка ушел?

— Давно не было.

— Ну, а раз сегодня так стало, то это верная примета, от кабака нам не отвертеться. Судьба сегодня наша такая. Здесь уж как не крути. Ясно тебе?

Несмотря на великий пост народу в кабаке было предостаточно, однако кабатчик хорошо знавший, где несут государственную службу Еремей с Сеней, сразу же освободил для них стол в углу и принес зеленую бутыль с вином да приличное блюдо квашеной капусты с клюквой. Пост все-таки и мясное в кабаке особо не подавалось. Если уж кого очень припрет или иностранец, какой, на огонек завернет, то на этот случай в леднике поросячья туша хранилась, но для ката с подьячим черед грешного мяса еще не пришел, и потому они закусили первую разгонную кружку сочной капустой, забирая её щепотями из блюда.

— Прости нас Господи, — чуть слышно прошептал Сеня после второй щепоти капусты и наполнил вновь кружки. — Прости за прегрешения предстоящие. Давай Еремей Матвеевич ещё по одной.

Они степенно выпили по второй, вновь бросили в рот хрустящую на зубах закусь и подьячий, торопливо попросив у Бога в очередной раз прощения, степенно перешел к первой застольной теме.

— Вот ведь жизнь, какая штука заковыристая, — хлопнул он ладонью по краю стола. — Вот ведь, как получается всё. Спрашиваю сегодня Ушакова, почему, мол, нам жалованье второй месяц задерживают, а он как зыркнет на меня строго, пятак в руку сунул и ушел. А вот чтобы объяснить, что к чему, так нет. Побрезговал. Мы же с тобой Еремей Матвеевич генералам не ровня. Нам можно жалованья по месяцу не платить, мы же с тобой всё стерпим. И зыркать злобно на нас не возбраняется. Это без нас с тобой ничего нельзя, а на нас всё можно. Генералам, поди, жалованья не задерживают, а нам вот с тобой, пожалуйста, будьте добры.

— Да нам-то ладно, на месяц всего, — махнул рукой Чернышев, — вон морским-то служителям, уж говорят, восемь месяцев не платят, и живут ведь. Вот ведь чудеса, какие бывают.

— А ты себя с ними не равняй, — погрозил кату пальцем Сеня и вновь потянулся к бутыли. — У них харч, поди, казенный и на войне, им знаешь, какую деньгу платят? Вон свояк брата жены моего дяди Петра из Выборга столько добра притащил, что не только постоялый двор открыл, но шубу себе соболью справил, а ты говоришь восемь месяцев. У них, у военных такие трофеи бывают, что всегда с ними проживешь. Это нам с тобой, страдальцам податься некуда. И чего я в солдаты не записался?

— Ну, это ты брось, — теперь уже погрозил пальцем собутыльнику Еремей, — солдат-то знаешь, сколько гибнет в сражениях? От пуль там разных и другого оружия какого? Мне вон Гринька Горелый сказывал, как его братьев картечью посекло под Полтавой. У обоих груди в мясо перевернуло. Мороз по коже от рассказа такого. Ты про солдат так не говори.

— Это только дураки гибнут, а умные люди при трофеях ходят. Уж я бы там не растерялся. Я знаешь Еремей Матвеевич, какой ловкий? Мне вот только развернуться негде. Разбойника бы, какого поважней споймать что ли?

— Чего же ты сегодня душегуба-пирожника не словил? — ухмыльнулся Еремей, теперь уже сам, наполняя кружки. — Сержанту-то, поди, награда за убивца изрядная выйдет? Чего ж ты растерялся?

— Повезло дураку. Вошел в первую избу, а там здравствуйте, пожалуйста. Жалко пирожника.

— А чего его жалеть-то?

— Как чего? — приподняв над столом, уже пустую бутылку, Суков махнул кабатчику рукой, а затем протяжно вздохнул. — Каждый бы на его месте тому офицеришке нож в грудь воткнул бы. Они знаешь, какие наглые? Моя тетка Домна у Государыни прачкой служит, и я во дворце царском не раз бывал. Видел их там. Этот Фролка Петров у них заводилой был, а еще с ним Мишка Бутурлин, Матюха Маврин, Васька Ильин, Гаврюха Апраксин, такие дела безобразные творили, что не приведи Господи. Девок наберут целую лодку и гонят на острова и девки-то всё больше не наши. Видные такие, и можно даже сказать пышные. Понял, как? Вот.

— А мне вот Анютка, дочка пирожника по душе пришлась, — неожиданно для себя выдал другу свою самую сокровенную тайну Еремей. — Хороша девка, не встречал такой прежде.

— Ничего девка, но тощевата, — кивнул подьячий, приподняв на уровень груди кружку. — Мне больше девки в теле нравятся, а эта тощевата. Не жалую я таких, чего с них взять? Мне, понимаешь, тела побольше хочется.

— Ничего не тощевата, — приняв приглашение выпить, отозвался кат. — Для девки в самый раз.

— Так то для девки.

— А она кто ж, по-твоему?

— А вот я и не знаю. Только знаю, что путная-то девушка с гвардейским офицером ни в жизнь не связалась бы. Вот так вот. А к этой Фролка Петров через плетень не раз уже лазал. Это и пирожник подтвердил. И-и-х, была у меня зазноба одна, не чета твоей Анютке, а с офицером связалась и всё.

— Чего всё?

— Всё. А мне вот Ерема, по правде тебе сказать такие бабы, как твоя Марфа по душе. Точно скажу тебе, как первому товарищу, что по душе, как увижу её, так и захожусь весь. Веришь, нет ли, а меня в дрожь от Марфы твоей бросает.

Чернышев вдруг засопел, как закипающий самовар, дернулся со своего места, смахнул со стола блюдо с капустой, потом ухватил собутыльника за волосы и сильно ударил носом о стол.

— Я тебе сейчас пес вонючий покажу «захожусь» — заорал громовым басом кат и, намереваясь продолжить побои вскочил с лавки. — Да я тебе за Марфу голову сейчас оторву! Она же мне жена законная, в церкви венчанная! Ишь ты, заходится он! Да я тебя…

Чернышев схватил приятеля левой рукой за отворот кафтана, правой размахнулся, целясь подьячему в окровавленный уже нос. Несдобровать бы ещё раз Сениному носу, но тут нежданно-негаданно сунулся промеж драчунов пьяненький мужичонка в серой заячьей шапке с разорванным верхом.

— И чего вы разодрались господа хорошие? — заулыбался он в сторону Еремея редкозубым ртом. — Из-за баб что ли, разодрались? Все они одинаковые бабы-то. Все. Не стоит из-за них на кулачки идти. От них только грех один. От нашего же ребра, не ждать нам добра. Все они одинаковые от нищей девицы до грозной царицы. Будь она царица, а всё равно под нас ложится. Уймитесь мужики. Уймитесь.

— Ты чего это сейчас про матушку Государыню нашу сейчас собачий сын молвил? — вдруг совершенно протрезвевшим голосом, утирая рукавом кровь с носа, строго спросил миротворца Суков. — Слово и дело! А ну пойдем с нами собачий сын! Бери его Еремей Матвеевич. Мы тебе сейчас покажем, как на царицу хулу возводить. Ишь ты, ложится?

Чернышев быстро схватил мужика за ворот драной шубейки и поволок из кабака. До застенка бедолагу доставили резво, хотя Сеню на улице пуще прежнего развезло. Он мотался сзади Чернышева, часто хватаясь руками то за него, то за плененного в кабаке мужика. У самых ворот застенка Еремей сунул хулителя царской особы в руки хмельного подьячего, вынул из укромного места ключ и проворно отомкнул огромный замок.

Очутившись в застенке, миролюбивый мужик и оглянуться не успел, как его по всем правилам науки заплечных дел мастеров, вздернули на дыбу.

— И кто ж ты будешь мил человек? — шатаясь из стороны в сторону, попытался приступить к допросу Суков. — К-кто будешь? Отвечай, когда тебя судья царский спрашивает! Ж-живо!

— Вы бы пожалели меня господа, шутейно ведь сказал, — простонал вместо положенного представления незадачливый бедолага. — У меня вот пятиалтынный есть, может лучше, в кабак пойдем. Пропьем его. Снимите меня, господа хорошие. Шутейно ведь я, без мысли, какой.

— Я тебе покажу шутейно, — подьячий показал пленнику кулак, и вдруг споткнувшись обо что-то, свалился под дыбу.

Еремей Матвеевич сразу же бросился помогать своему незадачливому товарищу и тоже упал рядом. Когда служители тайной канцелярии вновь крепко встали на ноги, висевший на дыбе мужик повторил свою просьбу и вновь заговорил про пятиалтынный.

— А чего Ерема, — со второго раза заинтересовался предложением подьячий, — может и вправду, в кабак пойдем? А? Раз у него пятиалтынный есть. Чего-то мне с ним возиться расхотелось. А ты, правда, шутейно сказал?

— Шутейно, шутейно, — заверещал мужик. — Да разве бы я такое не шутейно мог сказать. Неужто я не понимаю?

— Тогда в кабак надо идти, — погрозил кому-то на потолке Сеня. — Пойдем Ерема, раз нас человек от доброго сердца приглашает. Я думаю, что нельзя ему сейчас отказать. Обидим крепко.

— Пойдем, а то и вправду у нас с ним как-то не по-людски получается, — согласился с предложением Чернышев и освободил мужика от дыбы. — Пойдем лучше в кабак, раз такое дело.

В кабак они с подьячим пришли вдвоем и без пятиалтынного. Хитрым оказался мужик. Хитрым и проворным. Хорошо, что кабатчик человеком душевным был да с пониманием великим и про долги со служителей Тайной канцелярии спрашивать стеснялся. Еще одну бутыль кат с подьячим одолеть сумели, а вот на следующую сил у них уже не осталось.

Как оказался у порога своей избы, Еремей Матвеевич не помнил, но дверь открыл со он строгостью и зло отшвырнул от себя Марфу, сразу же попытавшуюся снять с мужа грязные сапоги.

— Уйди изменщица, — зарычал Чернышев и хотел при этом ударить кулаком по столу, но после замаха куда-то провалился.

Проснулся Еремей, когда солнце уже вовсю погнало капель с блестящих сосулек. Чернышев глянул хмурым взором на жену, выпил кружку холодного кваса и побежал к застенку. Слава Богу, что здесь никого, кроме Сени ещё не было.

Подьячий сидел на своем месте и при мерцающем свете свечи смотрел на вбежавшего ката глазами недавно побитой собаки.

— И как мы вчера умудрились на пятак так погулять? — вместо приветствия с тяжелым вздохом молвил Суков. — Вот погуляли, так погуляли. Сказать кому, не поверят. Верно ведь Еремей Матвеевич?

— И не говори, — кивнул Еремей, просовывая лучину под сухие поленья в горне. — Вот разошлись. Вот грех-то, так грех. Ты уж прости меня Семен, ежели чего не так. Прости.

— Да, ладно, чего уж там, — потягиваясь за столом, махнул рукой подьячий. — Ты меня тоже прости за слова глупые. Нам ведь с тобой ссориться друг с другом никак нельзя. Мы же товарищи с тобой. Только жаль, что мы мужика того упустили. Вот сволочь: сам ушел и пятиалтынного не оставил. Как думаешь, Еремей Матвеевич, нам бы по паре рублей за него из казны выписали бы?

— А чего так мало — по паре?

— Так не Государя же он хулил, а царицу всего. Дело, хотя и важное, но не особо. А потом, даже и по рублику тоже неплохо было бы. Всё лучше, чем ничего. А все-таки здорово мы с тобой вчера гульнули Еремей Матвеевич, по настоящему, по-русски, как положено.

Чернышев улыбнулся через великую силу, кивнул головой, хотел сказать что-то, но тут отворилась дверь, и в застенок ввалился солдат Трондин. Он широко оскалили свои крепкие зубы, и зычно поздоровался.

— Доброго вам денька, господа хорошие, — скинул у порога треуголку солдат. — Гостей к вам на прянички привел. Заходи бабы, не стесняйся. Здесь все свои. Заходи, заходи, когда ещё в такое заведение попадете? Осмотритесь пока.

Веселый Трондин посторонился и из-за спины его, напарник вытолкнул к центру застенка двух испуганных женщин.

— Говорят, видение им какое-то намедни было. Чего-то там про царевича в небе узрели. Андрей Иванович сам подробности узнавать придет. Не терпится бабам рассказать генералу, всё что видели. Правда, бабы? Ой, как не терпится, прямо мочи у них нет. Принимай Еремей Матвеевич работу! Засучивай рукава!

Еремей Матвеевич отправил дрожащих баб в угол и хотел еще раз напиться студеной водицы перед спросом. Он поискал ковш, но не найдя его решил пить прямо из бадьи, но стоило ему нагнуться к воде, как оттуда в отсвете красного пламени чадящего на стене факела глянули на него укоризненно бездонные глаза Анюты. Смотрела девка на ката так пристально, что икнул громко Еремей Матвеевич в волнении крепком и зажмурился от внезапного видения. Зажмурился и по неосторожной случайности головой в воду упал. Когда голова около горна немного обсохла, никаких видений в застенке больше не было, и даже бабы отчего-то рыдать перестали.

Глава 3

А вот встретил Анюту Чернышев наяву только на следующей неделе. По дороге из дома к крепости встретил. Еремей перестал теперь, как раньше, задворками-то ходить. Он теперь, сделав небольшой крюк, выходил на торную улицу, и мимо избы Анюты, не спеша, шагал к своему застенку. Пусть дорога чуть подлиннее стала, зато чище и солиднее.

— Чай не малолеток я какой по задам-то бегать, — довольно часто у самого дома пирожника шептал себе под нос кат, как бы перед кем-то оправдываясь об изменении своего маршрута. — Пора уж мне и по широким улицам походить. Пора.

Всю неделю ходил Еремей мимо заветной избы, но так с ним ничего и не случалось. Вот дома другое дело: стоит только глаза закрыть, а Анюта уж перед ним, как наяву. До того она часто приходить стала, что и на жену вовсе смотреть не хотелось. Мало того, что не хотелось смотреть, кулаки вдруг чесаться стали. Уж раза три Марфа под горячую руку попадала. Сплошное наваждение. Колдовство какое-то.

Чернышев собрался даже к ворожее сходить, чтобы напасть эту снять, однако представил на мгновение, что вдруг не увидит больше никогда прекрасных анютиных глаз, и про ворожею больше не думал.

А сегодня с утра она перед ним вот и явилась. Не ворожея, конечно, а сама Анюта. Словно видение какое-то вдруг случилось. Метнулась из своих сеней, хвать Еремея за руку и за собой тащит.

— Спаси меня, — шепчет, — нет у меня больше ни на кого надежды, кроме, как на тебя Еремей Матвеевич. Пропаду я без батюшки. Совсем пропаду. Не виноват ведь он. Он ругаться любит, а вот на человека руку поднять никогда не сможет. Спьяна он себя оговорил. Я уж и к начальнику вашему на поклон ходила, только прогнал он меня. У меня лишь на тебя Еремей Матвеевич надежда осталась. Помоги мне ради бога. Спаси батюшку. Спаси ради бога!

— Да, как же я спасу твоего батюшку, — растерянно шептал, прислонившись к мшистой стене, Чернышев. — В крепостном каземате он. Не смогу я его спасти. Там, знаешь, какой караул строгий? Меня даже туда не всегда пускают.

— Ты всё сможешь, ты сильный, — не унимается Анюта. — Мне и обратиться больше не к кому. Одна я теперь. Пропаду ведь. Спаси Еремей Матвеевич. Я бога за тебя молить буду, всё, что пожелаешь, сделаю, рабой твоей безропотной стану. Только спаси батюшку.

— Да я б тебе, конечно, помог, милая, — прижал руки к груди Еремей, — но только что я смогу-то?

— Помоги! — в голос зарыдала девушка, обвила шею ката руками и уткнулась ему в грудь.

Защемило у Еремея всё нутро. У самого комок к горлу подкатил, да только, что он на самом деле сделать сможет? Не в силах ему сидельца спасти. Прижал кат к себе Анюту, стал целовать её в мокрое от слез лицо, да так крепко целовать стал, что девица в испуге затрепыхалась, пойманной рыбой, уперлась своими ладошками Чернышеву в грудь, вырвалась и убежала куда-то из сеней.

Как Еремей на улице очутился, он даже сам не понял. Всё, как в тумане перед ним замелькало. Ничего перед собой не видел кат, хотя солнце ярко освещало, сникший от чувства своего неотвратимого конца, снег, стараясь со всей своей весенней силой, и все кругом дышало весной. Однако не радовала сейчас глаз Чернышева весенняя погода, не обращал он на неё никакого внимания. Шел кат, не разбирая дороги по мокрому снегу вперемежку с водой, и одна только мысль стучала в его голове.

— Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Да я б для тебя всё, что хочешь сделал бы, но здесь не в силах я. Да как же мне помочь-то тебе? Да как же?

Так и ходил кат с этой мыслью по застенку своему весь день. Руками привычную работу делал, а в голове одно и тоже.

— Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Если бы я только смог, то неужто бы я тебе не помог? Что же мне делать-то теперь?

Опомнился он только, когда счастливо улыбающийся Сенька Суков мокрой рукавицей его по плечу шлепнул.

— Весна-то, какая дружная сегодня на улице, Еремей Матвеевич, — как всегда радостно сообщил свои мысли приятелю подьячий. — Всё течет. У нас-то с тобой здесь всё ещё ничего, а я вчера вот в казематы крепостные ходил, так там уж некоторые темницы водой заливает. Ни дать, ни взять вселенский потоп. Комендант в последние дни извелся весь, за узников переживает. С лица просто спал!

— А чего ты в казематах-то делал?

— Андрей Иванович допрос один посылал снять. Помнишь, пирожника того, который офицера гвардейского порешил? Ну, этого, Петрова. Племянника фрейлины матушки императрицы. Ну, Яганы-то? Помнишь?

— Помню, — замер на месте возле горна с поднятым поленом в руках Еремей. — Как не помнить?

— Так вот он вчера на попятную пошел. Всё признавался, признавался, а вчера вот раз и на тебе. Оклеветал, говорит, я себя спьяну. Не виновен, дескать, не резал офицера того ножом. «Привиделось мне, — кричит, — всё это. Наваждение было». Вот меня Ушаков и послал ещё раз допрос снять.

— Снял?

— А как же. Всё, как положено допрос снял и вечером же доложил. Смешно. Упирается теперь мужик, что не виноват, дескать, кричит. Вот дурачина. О чем раньше думал? Вот убей меня Еремей Матвеевич, а я не пойму, как так можно? Вчера признался во всем, а сегодня на попятную. Странные же люди всё-таки бывают. До крайности странные.

— И чего же теперь будет-то с ним, если он признаваться отдумал?

— А ничего не будет. Андрей Иванович сказал, что Государю про дело это уже, как полагается доложено, он уж распорядился приговор на бумаге писать и казнить пирожника на страстной неделе. Так что работенка тебе скоро подвалит, Еремей Матвеевич. Тебя-то не предупреждали ещё?

— Нет.

— Ну, предупредят. И ты вот сам посуди, какой же дурак теперь к Государю сунется, чтобы волю его отменить. Теперь бы чего этот Кузьмищев не кричал, от судьбы ему уже не уйти. А потом, из криков его и сведений никаких полезных нет. Кричит, что не виноват и всё тут. Андрей Иванович распорядился времени с ним больше не тратить. С ним всё ясно. Весна-то на улице, какая сегодня дружная, Еремей Матвеевич. Так и течет все. Лето скоро. Да, кстати встретил намедни земляка твоего.

— Какого земляка?

— Кузьму Полушина. Знаешь такого?

— Как Кузю не знать? — неожиданно для себя расцвел Еремей. — Из деревни мы одной. Из Лукошино. Вместе по грибы да ягоды бегали. Помню, Кузька за змею наступил. На самую малость она его не тяпнула. Здоровая такая змеюка, злая. И как Кузька от неё увернулся тогда? Вот ведь как бывает и служим мы с ним рядышком, а уж почесть месяцев пять я с ним не встречался. Как хоть он там в казематах своих?

— Привет тебе Кузьма Поликарпович сердечный прислал и в гости звал. У него знаешь беда какая сейчас?

— Что за беда?

— Баба у него днями сынка родила.

— Да какая ж это беда? У него ж три девки до того были и вот сын, наконец. Это же счастье должно быть, а ты беда.

— А не беда ли? Пост великий на дворе, а рождение наследника отметить от души хочется. Короче, он сегодня с вечера надзирать в каземат заступает, и нас к себе звал. В кабак мне говорит вас не резон вести, а в крепости вечерком посидим. Отметим событие в тиши да покое. В общем, я обещался, что придем. Ты как?

Чернышев пожал плечами, а вот ответить уж было недосуг. Солдаты подследственных привели. Сначала старца какого-то. Пытали его о слезах, которые лил тот на паперти о бывшей царице Авдотье Федоровне. Нашел о чем плакать на старости лет? Вот дурень! Затем кликушу волоком притащили. Зловредная баба оказалась. После пяти кнутов пену изо рта пустила и богу душу отдала. Пришлось с дыбы её уж мертвой стаскивать. Сначала, конечно все и не поняли что такое с нею случилось, водой эту дуру стали отливать. Четыре ушата на ней использовали, и всё без толку. Потом только Оська Рысак сообразил веки ей приподнять, а как приподнял, так сразу все ясно стало. Перекрестились, сняли покойницу, вынесли на улицу, а уж дальше её солдаты куда-то снесли. После присели передохнуть. Сеня трубку раскуривать стал, судья Степан Артамонович по делу вышел, Рысак по нужде убежал, а к Еремею опять мысли подлые лезут.

— Непременно к Кузе сходить надо, раз звал. Давно не был у него. Со святок, поди. Может, батюшку её в крепости увижу? Может, весточку ему, какую от дочки передам? Пусть не спасу его, а всё Анюте доброе дело сотворю. Надо сбегать, сказать ей, что в каземат вечером пойду. Вот ведь обрадуется она, коли, узнает, что со мной можно весточку для её батюшки передать! Обрадуется ведь!

Только Чернышев к порогу, чтоб задуманное исполнить, а навстречу ему два дюжих монаха своего упирающегося сотоварища тащат.

— Вот! — крикнул тот, который повыше, — настоятель Гришку велел попытать. Подозревает, что алтын он из монастырской казны утаил. Ты уж поспрошай его Еремей Матвеевич.

— Не утаивал я! — взмолился Гришка. — За что же напраслину вы на меня возводите? Христом Богом клянусь, что не брал!

Однако никто мольбам заподозренного в воровстве монаха не внял, и внимать не хотел. Не принято было здесь ничьим мольбам внимать. Не то место. Чертыхнулся Еремей себе под нос из-за крушения планов задуманных, плюнул в угол от досады, что Анюту еще разочек увидеть не пришлось, и за монаха взялся. Всё Гришка рассказал с рукой в тисках. Во всем повинился. Оказалось, что не первый раз он деньги монастырские утаил. Всякий раз подлец мошенничал. Пошлют его в город что-то для обители купить, так он хоть полушку, но обязательно в карман сунет. Товар самый дешевый и дрянной выбирает, а при отчете, как о дорогом говорит. Раскаялся инок. Со слезой раскаялся. Про место, где добро наворованное хранит, с той же слезой на глазах и рассказал. Степан Артамонович предложил его в каземат отправить, но монахи решили сами с казнокрадом разобраться. По-свойски. Уж как Гришка выл, как в крепости просился остаться, но своя рука владыка и в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Увели восвояси упирающегося поганца.

Не успел Еремей пот со лба смахнуть, а уж к дыбе следующего подследственного подтолкнули. Мужик из лука по воронам стрелял да стрелой угодил в пределы царского дворца. И ладно бы просто угодил, а то ведь так подгадал, собаку Меньшикова с нужного дела спугнул. Она только устроилась, а тут стрела. Не повезло мужику. Рука у него в трех местах хрустнула, прежде, чем он в заговоре против светлейшего князя признался. Только этот признался, а тут еще одного злодея волокут. Что за денек сегодня выдался? Давно таких не бывало. Только к сумеркам всё успокоилось. Прибрался немного Чернышев, а Сенька его уж за рукав к крепостным воротам потащил.

— Пойдем Еремей Матвеевич возьмем чего-нибудь, — торопливо размахивал руками Суков, широко шагая подле Чернышева. — Мало ли чего? А ну как не хватит Кузиного угощения?

Прямо мимо Анютиного дома они пробежали, но так и не пришлось Еремею к Анюте зайти. Постеснялся он при Сеньке к порогу её завернуть. Мало ли чего?

— Ну, ладно, — решил Чернышев про себя, мельком оглядываясь на оставшуюся сзади анютину избу, — если увижу её батюшку, так ей от него поклон принесу. Она тоже, поди, этому обрадуется.

Забежав за крепостной стеной в кабак, и прихватив там зелена вина бутыль, поспешили Еремей Матвеевич с Сеней к мрачным воротам каземата. Как положено в гости пришли. Не с пустыми руками. Только Кузьма Поликарпович в грязь лицом тоже не ударил. От души к гостям приготовился. Пирогов с морковью принес, рыбы сушеной, капусты три блюда и все разные, пива жбан ну и зелена винца само собой достаточно было. Накрыли стол в тесной надзирательской каморке, солдат свободных от караула позвали, и сели как полагается. Сначала по одной выпили, потом по в торой, потом один солдат хотел на попятную пойти, дескать, на пост ему скоро. Да только его тут же на смех подняли.

— Чего ты боишься Потап? — весело заржал Кузьма Поликарпович. — Из-под моих замков кованных мышь не выскочит, не сомневайся, а ворота казематные на засов запрем. Пей и не бойся. Что же ты за солдат, ежели от вина отказываешься? Разве такие солдаты бывают?

Уговорили служивого. Дальше веселье пошло. Разговоры разные затеялись. Как же в теплой компании без разговоров-то?

— Эх, братцы, хорошо-то как, — хлопнул ладонью по столу Кузьма. — Дождался я всё-таки наследника, а то всё девки зарядили. Три штуки кряду: одна за одной. Теперь-то вот заживу, как человек. Вот теперь я мужик настоящий, теперь стоит дальше жить. Есть, кому наследство завещать. Хорошо!

— На воинскую службу сынка определи, — почесав лоб, решил дать совет на будущее солдат Коровин. — Военным людям сейчас уважение великое. Вон как мы шведов одолели под Полтавой. И Государь наш Петр Алексеевич воинов всегда хвалит. Определяй в солдаты его, Кузьма. Не прогадаешь. При деле хорошем сынок тогда будет.

— Ну, ты Коровин и загнул, — встрял в совет Сеня. — Ему ещё от горшка два вершка, а ты уж при «деле». Рано ему о делах еще говорить. Пока он вырастет, всё ещё изменится.

— Всё изменится, — стал настаивать солдат, — а вот служба солдатская всегда в почете будет, потому как без солдата ни в одной стране порядка не бывает. За то нам и почет всегда.

— И много вам почета? — не сдавался подьячий. — Видел я ваш почет. Ты думаешь, к нам солдат не приводят? Всех к нам в подвал ведут. Вот там мы с Еремеем Матвеевичем ваши почеты очень явственно видим. Ты нас почетом вашим не удивишь. А сынок твой Кузьма Поликарпович, пусть грамоту учит и по сыскному делу идет. Вот служба на веки вечные. Народец он всегда в себе подлое нутро имеет, и иметь его будет. Всегда. Здесь уж ни к какой бабке не ходи. От сатаны гнильца народу нашему дана, а потому и неискоренима она. А на солдатскую службу плюнь.

— Это значит, ты, писарская твоя душа, — стянул с головы серый парик Коровин, — считаешь, что наша служба твоей в подметки не годится. Ты думаешь людей на дыбе истязать подвиг великий? Нет! Подвиг на пули и ядра грудью встать, а баб кнутом лупить храбрости немного надо. Я вот тебе чего скажу, крысиная твоя душа, ты брось мужика баламутить. Не настоящее это дело по темницам сидеть да людей кнутами терзать. Ненастоящее! Как же я вас ненавижу! Да я б вас всех своими же руками!

Чернышеву до боли душевной захотелось сейчас же возразить солдату. Не прав ведь он. Никак нельзя сейчас без сыска да спроса прожить. Не то время. И уж кулаки кат крепко для возражения того сжал, но тут Кузьма песню протяжную затянул.

— Из кремля, кремля, крепка города,
От дворца, дворца государева,
Да от Красной, красной площади,
Пролегла дорожка широкая.
Компания дружно поддержала запев, и полилась из тесной надзирательской каморки жалостливая песня о судьбе стрелецкого атамана, не захотевшего склонить перед царем голову, как того обычай требовал.

Когда песня привела упрямого атамана на кровавую плаху, солдаты тяжело вздохнули, взяли с лавки ружья и пошли менять караульщиков каземата, Сеня чего-то загрустил, а Кузьма подсел к Еремею, обнял его за плечо и в воспоминания ударился.

— Помнишь Ерема, как в лес за речку мы с тобой почесть каждый день бегали? Какой же у нас лес в деревне был добрый! Не чета здешнему. А как за орехами ходили, помнишь?

— Конечно, попомню, — утер правый глаз Чернышев. — Разве забудешь такое когда? Помнишь, как ты на змею наступил?

— На какую змею?

— Ну, на ту, возле кривой сосны, помнишь? За ягодами мы побежали. За земляникой. Как раз через неделю после Троицы дело было. Земляника тогда только на припоре зреть стала. А змеюка та на тропике грелась. Помнишь?

— Не, я вот помню, как мы волчонка с тобой нашли. Сначала подумали кутенок, домой хотели тащить, а тут волчиха из-за кустов. Помнишь?

— Как же такое забудешь-то? Конечно, помню!

— А ты глаза той волчицы помнишь?

— Нет.

— А я их никогда не забуду. Хожу по темницам, и мне всё глаза эти мерещатся. Особенно под вечер. Страшные глаза. Мороз по коже дерет, какие глаза. Хочешь тебе сейчас всех душегубов и разных там бунтовщиков покажу? У меня в казематах, их тьма тьмущая. Каких только нет. Всякой твари по паре. Пойдем. К тебе же не все попадают. Где ты их еще столько увидишь? Только у меня. Вот они где у меня все.

Кузьма Поликарпович поднялся из-за стола, немного мотнулся в сторону, но, попав там плечом в каменную перегородку, быстро обрел уверенность. Он снял со стены огромную связку ключей, потом зажег факел, призывно махнул Чернышеву рукой и вышел за порог.

Темницы оказались рядом, стоило только одну дверь отомкнуть и в темноте послышалось чьё-то суетливое шевеление.

— Тебе кого показать Ерема? — освещая факелом решетчатые двери, хвастливо вопрошал хмельной надзиратель. — Вон Фимка Свищ — душегуб и грабитель, а вон дьяк Мухин — насильник девчонок малых. Вот изверг: пряник девчушке покажет и каморку свою для подлого дела тащит. Баб ему мало было. Хочешь, боярина проворовавшегося покажу. Все у меня они здесь. Теперь я для них царь и бог! Смотри Ерема. Кого хочешь, смотри. Разрешаю я тебе смотреть, как другу своему лучшему разрешаю. Вон волхв чухонский.

— Да неужто волхв? Врешь ты мне всё, поди, Кузя. В этой клетке вообще никого нет, а ты меня сказками про волхвов кормишь.

— Как же нет-то? Вон он стервец в уголке прижался. Ишь затаился как. Сейчас я его расшевелю. Сейчас.

Кузьма достал из темного угла возле клетки длинную палку, просунул её между толстых прутьев решетки и стал бить, словно штыком по куче тряпья, валявшегося возле стенки. Удара три всего сделал строгий надзиратель, и тут случилось чудо: зашевелилось тряпье, обратившись в бледного страдальца необыкновенной худобы.

— Давай повещай нам чего-нибудь, — весело кричал Кузьма, продолжая колоть сидельца острой палкой. — Давай, давай!

— Сгинет город ваш, — прошипел узник. — Как трех царей с востока похоронят здесь, так он подводу и уйдет. И храмы ваши в воде канут и вы все беестыжие там же окажетесь! Всё сгинет!

— О каком это он городе? — нахмурился Еремей Матвеевич.

— А бес его знает? — махнул рукой надзиратель, возвращая свою палку в темный угол. — Язык у него без костей вот он и мелет, что ни попади. Пойдем от него. Пусть орет. Кого тебе Ерема еще показать? Спрашивай! Любого представлю в лучшем виде! Только пожелай!

— Ты мне Кузя, — похлопал по плечу разошедшегося друга кат, — убивца офицера Петрова покажи. Пирожника этого с татарского базара. Я ведь видел, как его сержант под арест брал. Уж больно мне на него теперь глянуть хочется.

— Матюшу Кузьмищева что ли показать?

— Его.

— Смотри, мне для товарища показать ничего не жалко. Вот здесь он у меня супостат мается. Вон он!

Кузьма проворно отыскал на связке нужный ключ, отпер крайнюю от входа дверь и осветил сидящего в углу узника.

Чернышев сразу его и не признал. Не того человека видел он возле офицерского тела. Явно не того. Тот был пьян да разудал, а этот сжался в углу дрожащей тварью и смотрит оттуда испуганными глазами. Неужели это отец Анюты? Еремей вырвал из рук надзирателя чадящий факел и поднес его к лицу узника. Сиделец задрожал, уперся изо всех сил спиной в холодный камень стены, будто стараясь продавить его куда-то, и попытался ладонью прикрыть лицо.

— А вроде и он, — пробормотал кат, возвращая Кузьме факел. — Тюрьма ведь не мать родная, она любому образ подпортит. Точно он.

— А ты чего сомневался? — заржал Полушин, выходя за порог грязного каземата. — Он голубчик. Ещё дней десять ему здесь сидеть, а потом срубят его бесшабашную головенку. Не тебе, кстати, казнь вершить?

— Может и мне, — пожал плечами кат, — а может Ивану Петрищеву или Савке Кривому. Кому скажут, тот и пойдет. Мы ведь люди подневольные. Сам знаешь. Скажут мне, так буду я.

Еремей Матвеевич еще раз пристально глянул на встревоженного сидельца и повинуясь легкому толчку дружеской руки в спину, медленно отошел от клетки.

— А что-то я напарников твоих давно не вижу? — поинтересовался Кузьма, пропуская гостя впереди себя через очередной порог. — Услали их что ли куда или провинились чем?

— В отъезде они. Ивана в Соловецкий монастырь послали помочь, а Савка в Кронштадте вторую неделю работает по просьбе Адмиралтейства. Следствие по интендантскому делу помогает вести. Весточку днями прислал: «Замаялся, — пишет». Нам ведь без работы сидеть не дают: то туда, то сюда, только разворачиваться успевай. Я уж почитай третью неделю в застенке один маюсь.

— Выходит, что угадал я, — засмеялся надзиратель, запирая следующую дверь, — ты Кузьмищеву голову срубишь?

Еремей неопределенно пожал плечом, а Полушин вновь с вопросом.

— По рублику-то за голову платят? — подмигнул он кату, жестом приглашая того пройти к своей каморке.

— Почему же только по рублику? — вскинул подбородок Чернышев. — Это самое малое если, чаще по три, а бывает и поболее. Тут все от приговоренного зависит: если дрянь человек, то точно, больше рублика не дадут, а если персона знатная, то и три сунуть могут. По-разному выходит. А если вот скажем не просто голову срубить, а четвертовать, к примеру, или на кол садить, так тут обязательная прибавка бывает. Вот мне сказывали, что в Москве Афоньке Глотову, за то, что он полюбовника нашей прежней царицы Глебова на кол сажал, аж восемь рублей пожаловали. Представляешь?

— Восемь?

— Восемь. Только, конечно, возни там много было Возни и кровищи. Его же стервеца медленно на кол сажали, вот он и дергался из стороны в сторону. Орал и дергался. Крови говорят из него, вытекло море. С колом всегда так, то вроде ничего, а пойдет хлестать, что только держись. Намучался Афонька с майором этим, вот потому и оценен был по заслуге. Восемь рублей — деньги приличные.

— А поделом ему, майору, в смысле, — рубанул рукой крепостной мрак Кузьма. — Это же надо надумать такое — с царской женой связаться. Пусть с бывалошной, но все равно ж с женой. Правильно Петр Алексеевич его на кол посадил, ему же тоже, поди, обидно было. Он жену всё чин по чину в монастырь определил, а тут нашелся ухарь да пошел блудить. Вот ведь люди, какие бывают. Ничего святого для таких нет. Значит восемь рублей, говоришь?

— Точно так — восемь.

— Ой, завидую я вам, — удрученно вздохнул надзиратель. — Всегда есть возможность деньгу хорошую срубить, здесь же мечешься, словно белка в колесе, а прибыток такой, что и сказать кому стыдно. Полушке бываешь рад, как малец прянику. У тебя-то сейчас деньжонок хватает? Или как?

— А кого их сейчас хватает? — махнул рукой Еремей. — Дом хочу каменный построить, чтобы по немецкой моде и чтоб печь с трубой, обязательно. Потому и берегу я каждую копейку. Сам знаешь, как накладно сейчас хорошую избу построить, да только я от своего все равно не отступлюсь. Вот баню достою и за избу новую сразу же возьмусь.

— Добрый дом это хорошо, это самое то, что надо, — согласно кивнул Кузьма и первым переступил порог каморки. — Без хорошего дома достойному человеку никак нельзя. Это ты правильно решил.

А в каморке распоясавшийся Сеня спорил уже с другими солдатами. Солдаты были еще почти трезвы, потому и спор был не слишком жарок.

— Баба бабе рознь, — горячился подьячий подсев почти вплотную к молоденькому караульному, — вот взять нашу и иностранную. Наши все в теле, а вот чтоб про политес какой поговорить или танец на пару станцевать, так их тут нет. Заморские бабы наоборот: зело тощи, но разговорчивы и с веселость в глазах. Знал я одну с немецкой слободы. Тощая, как церковная крыса, ржет как лошадь, да и пьет тоже, но танец какой замысловатый выполнить, так это для неё раз плюнуть. В два счета сообразит. А в остальном, скажу тебе честно друг ты мой дорогой — стерва, каких ещё свет не видывал. Поэтому я тебе Афоня и не советую даже одним глазом на ихних баб смотреть. Ты нашу подбери, чтоб ох, какая была. И не спорь со мной, наши бабы лучше.

— Тебе Сенька жениться пора, — сразу же смекнул, что к чему Полушин и хлопнул подьячего по плечу. — Так-то оно складнее будет, то ты про баб стал очень часто говорить.

— А я им и говорю, что на деревенской жениться надо, а они мне всё про каких-то немок толкуют. Эх вы — дурачьё! Не один умный человек нашу девку на немецкую не променяет. Ни один!

— Что ж ты хочешь сказать, что наш Государь дурак, если русскую бабу на немку променял? — неожиданно хитро подмигнул Сукову другой солдат, отламывая с блюда кусок пирога. — Значит, выходит, по-твоему, дурак Петр Алексеевич?

За столом сразу же стало так тихо, что было слышно, как за окном падает капель с крыши, и где-то далеко заржала лошадь. Все, затаив дыхание, посмотрели на солдата, который, осознав что, сказал что-то не то, о чем следует за столом говорить, вдруг поперхнулся, покраснел, будто вареный рак и заголосил в голос.

— Простите братцы за слово дерзкое! Само оно сорвалось как-то. Я вам сейчас бочонок пива принесу. Только уж простите вы меня грешного. Я ведь и не думал совсем так, само вырвалось. Христом богом прошу — простите!

Солдат убежал, и веселье как-то сникло. Все искоса посматривали друг на друга, мысленно решая один и тот же вопрос. Сейчас солдату Мошкину «Слово и дело» крикнуть или всё-таки его пиво с вином допить. Вина на столе было еще много, и солдат с обещанным бочонком вернулся быстро, потому, наверное, страшных слов никто сразу за столом не закричал.

Кузьма, поняв, что сегодня Мошкику дадут ночку на свободе догулять, опять засуетился, налил гостям полные кружки и полез со всеми чокаться. Сгладилось немного недоразумение. Сразу же после Кузьмы вино по кружкам провинившийся солдат разлил и провозгласил тост за здоровье Государя императора всея Руси Петра Алексеевича да еще к тому же три раза «Виват!» прокричал. Здравицу поддержали все, и даже прибежал один из караульных с ближних постов. Осушив чару «за Государя», Чернышев больше не пил. Он вместе со всеми стучал кружкой о кружку, делал вид, что радостно выпивает хмельное зелье, но только делал вид и потихоньку сливал вино на пол. Почудился ему в веселом шуме ласковый голосок Анюты.

— Спаси батюшку Еремеюшка, — шептала она, — сейчас не спасешь, так и другой такой возможности не будет. Он же здесь рядышком совсем. За стеночкой. Спаси.

Кат вдруг вздрогнул всем телом, совершенно протрезвел и стал все чаще смотреть на связку ключей казематного надзирателя, которую тот небрежно бросил в угол. Пересев на другое место Еремей смог дотянуться до связки и сунуть её под полу кафтана. Нет, он пока не собирался идти освобождать Кузьмищева. Это было очень глупо для такого умного человека, как Чернышев, но ключи под полу кафтана он засунул. Пока засунул просто так, но скоро он увидел под столом, валявшийся факел, пододвинул его к себе ногой, взял и бочком вышел из каморки.

— Спаси, — опять прошелестел над ухом голос Анюты. — Рабой твоей стану на веки вечные, только спаси!

Выйдя за порог, Ерема остановился, прижался к стене и прислушался. В каморке всё так же шумели. Кат засветил свой факел от стенного и пошел по тускло освещаемому коридору к казематам. Шел он туда, сам не ведая, что делает. Ни о чем во время пути этого кат не думал, и лишь где-то там далеко в его звучала одна и та же глупость: «Вся моря синь в твоих глазах и яхонт алый на губах».

Узник его испугался.

— Ты зачем так рано? — прошептал он, съёжившись в углу. — Мне ж до страстной недели жить велели. До страстной. Отойди от меня кат подлый! Отойди! Ты мне сначала печать на приговоре от государя нашего покажи, а уж только потом к плахе веди! Только потом!

Еремей молча отпер колодку, сгреб сидельца за ворот измятого кафтана и потащил за собой. В переходах крепости их никто не встретил, а вот уворот казематных стоял солдат Коровин. Он постоянно ежился, плевался и с тоской во взоре наблюдал звездное небо над своей головой.

Кат прижал узника к стене, приложил палец к своим губам, потом погрозил Кузьмищеву кулаком и вышел к солдату.

— Краса-то, какая на улице, — душевно промолвил он, остановившись рядом с солдатом. — Так бы и не уходил бы никуда. Смотри вокруг луны звезд-то, сколько высыпало, будто цыплята с наседкой погулять вышли. Нравится мне Коровин на звезды ночной порой посмотреть. Мысли всякие в голову от их вида не спросясь приходят. А мне по душе, коли, мысли в голове шевелятся. Люблю я такое шевеление. Ей богу люблю.

— Эх, — махнул на ката рукой солдат, — мне бы Еремей Матвеевич твои заботы. Не до звезд мне сейчас. Ты думаешь, мне сладко здесь на часах стоять, когда другие празднуют? Ой, как не сладко.

— Так ты сбегай, опрокинь кружечку, — похлопал по плечу Коровина Еремей. — Я пока здесь за тебя постою. Не случится ведь ничего, пока ты ходишь. Не бойся, ворота не украдут, а если и украдут, то далеко не унесут.

— И то, верно, чему тут сейчас случиться? — почесав широкой пятерней висок под шляпой, согласился солдат, и торопливо закинув на плечо ружье, зашагал к хмельному веселью.

Быстро отомкнув засов, беглецы оказались поначалу в крепостном дворе, потом пробрались к неприметной калитке возле хозяйственных построек и уж оттуда, прячась за черными плетнями, побежали вдоль сырой улицы к густым кустам возле реки.

Глава 4

Анюта долго не могла понять, кто так настойчиво стучаться к ней в избу, а как поняла, сразу закричала сердито.

— Уходи Еремей Матвеевич! Не следует тебе ночью по чужим дворам шляться. Днем приходи, если батюшке помочь сможешь. Сможешь, приходи, а не сможешь, так нет тебе сюда дороги и не будет никогда. Уходи озорник, а то людей кринку.

— Так я ж помог ему, — шепотом закричал кат. — Вот он стоит, рядышком. Ты погляди милая, вот же он. Вот он батюшка твой, рядышком стоит. Я все сделал, как ты мне велела, милая моя. Я ведь для тебя на всё готов, синеглазая ты моя. Мне же без тебя теперь совсем никакой жизни не стало. Как море синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах.

Девушка насторожилась многоречию ката, призадумалась чуть-чуть, приоткрыла дверь и, охнув, осела на что-то в сенях.

— Открывай скорее, дура, — неожиданно твердым голосом скомандовал пирожник, — чего расселась? Не признала что ли? Поднимайся! Живей! Чего телишься?!

Придя в себя после первого испуга, Анюта заметалась по избе, стараясь сделать что-то очень хорошее для нежданных гостей. Она бросилась к сундуку, достала отцу новую рубаху, вытащила из печи горшок гороховой каши, слезала в подпол за квасом, но отец к столу сесть не разрешил.

— Уходить нам надо, — строго приказал он. — Солдаты сейчас опомнятся и сюда прибегут. В лес пойдем.

— Ну, вы идите, — комкая в руках шапку, пробормотал Еремей, — и я тоже пойду. Недосуг мне с вами больше быть. Хорошего помаленьку. На службу завтра рано вставать. Ну, будьте здоровы. Пойду!

— Куда «пойду»? — схватил ката за рукав Кузьмищев. — Ты что, умом тронулся? Пойдет он. К тебе же сейчас первому побегут. Чего, голову на плаху не терпится положить? С нами пойдешь в лес.

— Не пойду я в лес, — упрямо замотал головой кат. — Не пристало мне, Еремею Чернышеву по лесам бегать. Что я тать какой? Не пойду. Вы уж меня простите, если чего не так, а я сейчас домой пойду. И так я сегодня припозднился дальше некуда. Простите.

— Еремеюшка, — обняла вдруг Чернышева за шею Анюта. — Пойдем с нами. Пойдем любый мой. Я же теперь без тебя никак не смогу. Ты же мне тоже полюбился. С того самого дня полюбился, когда ваш генерал приказал батюшку моего в крепость посадить. Мне ведь теперь без тебя, ой как плохо будет! Пойдем милый. Пойдем, хороший мой.

Переправившись через реку, потом, выбравшись по задам недавно отстроенных улиц из города, беглецы оказались в редком подлеске. Кругом было тихо и сыро. Между деревьев путников повел Кузьмищев. Он, отыскивая только ему ведомые приметы, уводил спутников по мерно чавкающей тропинке все дальше и дальше в лес. Еремей шел за Анютой, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь по колено в чуть подмерзшие лужи. Кат не чувствовал ни усталости, ни боли, ни холода. Ничего он не чувствовал. Какое-то мрачное настроение овладело всем его существом. Ничего ему не надо уж было. Даже на Анютину спину смотрел он хмуро, с каким-то полнейшим безразличием.

— Вот иду, и буду идти, — думал про себя Ерема, шагая за девушкой. — И ничего мне больше не надо. Ничего. Куда иду, сам не ведаю. Пропащий я, наверное, теперь человек. Даже более того, презренный я теперь, наверное, человек. И за что мне судьба такая злая предназначена. Чего мне не хватало? Чем я перед Богом так нагрешил? За что же он беды на меня такие насылает?

К деревне в три избы они подошли уже на рассвете. Матвей постучал в окошко крайнего жилища, и сразу же на стук этот в раскрытую дверь высунулся чернобородый мужик. Он ошалело помотал головой, несколько раз зажмурил глаза и, хлопнув себя ладонями по ногам, заорал зычным басом.

— Матюха, а мы уж тут похоронили тебя! Братцы! Гляньте, кто к нам пришел! Вот чудо-то! Сам Матюха Прохиндей с Анкой пожаловали. Доброго вам здоровьишка гости городские. Вот ведь радость нежданная какая!

Из-за широкой спины мужика сразу же высунулись еще четыре сильно помятые и крепко заспанные бородатые морды.

— Вот это да! — хрипло заорали они в один голос. — А говорили, что тебе уж башку на городской плахе отрубили?! А он вот он!

— Рубилка у них еще не отросла, чтобы мне башку отрубить, братцы мои, — зычно загоготал в ответ мужикам Кузьмищев и бросился в их объятия. — Рожи у них у всех лопнут, прежде чем мне голову срубить. Не родился еще тот кат, которому суждено мне буйную голову секирой с плеч снести. Топор еще тот не отковали! Вот так-то братцы мои! Вот он я!

Обнимались они крепко, но не долго и потому скоро сидели гости дорогие за наскоро накрытым столом. За столом сидели только мужики, а женщины прислуживали, торопливо бегая куда-то то за одним, то за следующим угощением. Бегали бабы шустро, а вот Анюта куда-то пропала.

— А я уж грешным делом похоронил тебя Матвей, — не переставал удивляться неожиданному явлению чернобородый. — Мне, как рассказали, что ты в крепость попал, ну думаю все. Накрылось наше дело, скоро, сюда думаю, нагрянут. А если и не нагрянут, то всё равно плохо.

— Да брось Яков, — хлопнул по столу, уже чуть захмелевший Матвей, — разве б я вас выдал? На веревки меня режь, но ничего я про ватагу нашу не скажу. Я ж с вами кровью повязан. Вы же меня знаете братцы. Эх, сколько же мы с вами дел натворили, рассказать кому, не поверят. Всё у нас с вами было. Всё. Из каких только мы передряг хитрых не выскакивали? И никто из вас в застенок не попадал, а мне вот пришлось.

— Да брось ты Матюха, не один ты средь нас герой, — махнул рукой на пирожника, сидевший рядышком с Чернышевым горбун с разорванными ноздрями. — Мы, тоже, поди, похлеще тебя в переплеты попадали, верно баешь, всякое бывало, а ты-то как опростоволосился?

— Да вон всё из-за дуры этой, — махнул в сторону двери пирожник. — Я её пригрел возле себя, а она хвостом крутить вздумала. Офицер к ней, видишь ли, повадился ходить. И она ж стерва принимала его до той самой поры, пока его кто-то не порешил у нас же во дворе. Кинжалом в грудь молодца угомонили. А мне на пьяную голову привиделось, что это я его. Бывает же такое?

— Так ты, поди, сам и порешил, — заржал в ответ на вопрос Яков. — Чего ты перед нами-то Ваньку ломаешь? Раз зарезал офицера, так и говори, что зарезал. Мы же свои. Кончай Матюха придуряться!

— Нет, братцы, — замахал указательным пальцем Матвей, — не резал я его. Я полночи тогда пил, просыпаюсь, а рядом солдат стоит. Ты, говорит, офицера порешил? «Я, — отвечаю». Не хочу так говорить, а язык сам по себе лопочет. Вот он и взял меня. Мне бы сразу отказаться, а я нет. На своем стою. Чего на меня нашло, сам не знаю? Орать на них стал, ну вот и доорался до каземата сырого.

— Так не бывает, — прошамкал беззубым ртом старик с седыми космами. — Какой же дурак, не за своё душегубство признается? Нет таких.

— Блажь на меня нашла братцы, блажь, — замотал бородой Матвей. — Чую сам, что ерунду горожу, а язык так и треплет. За дочку, говорю, отомстил офицеру. Сам не хочу, а одно и тоже твержу. За дочку, мол, отомстил. Не хочу так говорить, а язык без воли моей треплет. И даже слезу я пустил, вроде? Вот ведь как бывает.

Последние слова пирожника потонули в густом хохоте. Отсмеявшись, хозяева решили, наконец, познакомиться с Еремеем. Раньше не интересовались, за стол молча посадили, а тут вдруг любопытство в них взыграло.

— А это кто с тобой? — на правах главного за столом поинтересовался Яков. — Что за птица такая сурьезная?

— А я братцы и не знаю, — хмыкнул Кузьмищев. — Он видно в крепости служит? Вывел меня сегодня ночью и к дому привел. Я-то сначала думал, что ката за мною послали, чтоб на плаху меня свести, а он меня к родимой избе вывел. Прямо к порогу родному. Вот дурачина.

— Чую Анюткины это дела, — протирая слезящийся глаз, высказал вслух свои мысли седовласый старик. — Она чего-нибудь скуролесила. Она, больше некому такое сотворить. Вот ведь бестия, какая. Чего пожелает с мужиком сотворить, то и сотворит. Верно солдатик?

Еремей сразу и не понял, что это к нему старик обратился, а потом как увидел, что все на него смотрят с превеликим вниманием, решился кивнуть головой. Ваша, мол, правда, люди дорогие. Вша.

— Ну и стерва же эта девка, — радостно грохнул кулаком по столу Яков. — Ой, стерва, так стерва! Ох, боевая! Нигде больше такой, как наша Анютка не найти!

Больше к Чернышеву за столом в то утро никто не обращался. Он сидел, слушал болтовню мужиков, и всё не мог взять в толк то, что же с ним всё-таки случилось. Всё, что было этой ночью, представлялось страшным сном и казалось, стоит только проснуться, и всё будет, как всегда. Изба родная, Марфуша, детишки, кум со своим хвастовством и всё остальное, как прежде. Только вот никак не просыпалось Еремею, а даже наоборот, чуть не упала его отяжелевшая голова на стол. Кто-то услужливо подхватил Чернышева под плечо, снял с него промокший кафтан и положил на постель из душистого сена.

— До чего же сенцо пахнет хорошо, ну прямо, как у нас в деревне, — успел только подумать кат и куда-то провалился. — Хорошо-то как пахнет. Ничего лучше такого духа не бывает. Хорошо.

Проснулся Еремей от чьей-то возни рядом.

— Ну, ты чего Анка? — шептал почти над ухом Чернышева чей-то густой бас. — Чего кочевряжишься, будто в первый раз? Али уж позабыла про меня в городе своем? Сама же меня на сеновал этот позвала и вдруг на попятную? Ну, чего ты?

— Пусти Яков, пусти, а то закричу, — отвечал басу другой шепот. — Пусти окаянный, не время сейчас. Закричу ведь. Отойди, охальник! Пусти! Видит бог — закричу сейчас.

— Не закричишь, — с усмешкой отвечал ей Яков. — Чего тебе кричать? Не в первой ведь. А коли не в первой то чего и кричать? Давай я тебя приласкаю в сенце душистом. Давай.

Кат осторожно приподнял голову и увидел прямо перед собой, как чернобородый Яков повалил Анюту на сено и лезет своей огромной ручищей к ней под сарафан. Настырно так лезет. А Анюта трепещет под ним, бьется, будто птица в силке, да только вот вырваться у неё, никак не получается.

Словно мощная пружина сбросила Еремея с мягкого ложа. Вскочил он, прыгнул к распоясавшемуся мужику, оттащил его за ворот от девушки и изо всей своей силы хрястнул по наглой красной морде. Прямо промеж глаз негодяю попал. Яков не удержался от удара на ногах, сбил спиной толстую подпорку, потом с грохотом ударился о стену и медленно осел на земляной пол сарая. Мужик широко раскрыл глаза, силился что-то сказать, но вместо слов потекла изо рта его тоненькая струйка крови. Чернышев тут же, будто рысь рассерженная, подскочил к поверженному противнику снова, и с размаха ударил его еще раз. Кат хотел вдарить по мерзкой роже еще раз, но Анюта остановила его.

— Да что же ты Еремей Матвеевич наделал-то? — испуганно закричала она. — Да как же нам быть-то с тобой? Бежать нам теперь надо подобру-поздорову. Бежим, пока он не опомнился! Бежим!

Девушка схватила Чернышева за руку, вытащила его на порог сарая, а оттуда повела в заросли черных кустов.

По лесу бежали они долго. Анюта, словно юркая куница, скакала по оттаявшим кочкам и поваленным деревьям, а Еремей, стараясь поспевать за ней, часто падал и проваливался в сырой снег да глубокие лужи. Убегали они быстро, и кат не сразу понял, что пришлось пуститься ему в побег в одной рубахе. Он бы может, и вообще этого не понял, но наползла на яркое солнышко черная тучка, и полил из неё частый дождик. До нитки промокли беглецы, до дрожи, однако, бега своего не остановили и всё спешили куда-то сквозь лесную чащобу, презирая дождь, удары веток по лицам и ушибы ног о мокрые корни да многочисленные коряги.

Когда Анюта вывела Чернышева к малоприметной землянке, он уже ничего не соображал от усталости и ничего не видел от цветных кругов в глазах. Безропотно упал Еремей на подстилку из сухого мха и шумно задышал там, будто больной пес. В голове его что-то больно стучало, грудь разрывал тяжелый кашель, лицо горело, и какая-то шершавая резь рвала глаза.

— Еремушка, — внезапно услышал кат сквозь шум в голове ласковый девичий голос, — любый ты мой. Спаситель мой ненаглядный. На Еремушка, выпей отвару целебного. Выпей.

Чья-то прохладная рука легла на пылающий лоб Еремея. Он попытался приоткрыть глаза и сквозь раздирающую боль в бледно красном тумане увидел Анюту. Она улыбалась ему своими прекрасными глазами, и гладила по голове, словно заботливая мать заболевшего ребенка.

— Анюта, — прошептал запекшимися губами Чернышев. — Анюта, где я? Где я Анюта? А Марфа где? Куда она детишек дела? Ты пригрози ей. Скажи, что вот приду я и всё спрошу. Пусть она их не смеет забижать. Не уходи от меня, Анюта. Не уходи. Вся моря синь в твоих глазах и алый яхонт на губах. Не уходи.

— Молчи милый, молчи, — зашептала девушка и прикрыла кату мягкой ладошкой воспаленные губы. — Молчи. Я с тобой. Никуда я больше не уйду. Мы теперь с тобой всегда вместе будем.

Еремей хотел еще, что-то спросить, но тут из-за Анютиной спины явилось уродливое лицо древней старухи, и тотчас же кат ощутил на своих губах не нежную девичью ладонь, а холод глиняного кувшина.

— Пей милый, пей, — прошамкала старуха редкозубым ртом и почти насильно влила в рот Чернышева теплую жидкость. — Пей родимый, полегчает тебя. Ты же огнем горишь весь. Пей.

Питьё оказалось приятным на вкус, и, наверное, потому кат сразу же стал его жадно глотать. С каждым глотком ему становилось всё спокойнее и спокойнее. Скоро ему уже ни о чем не хотелось думать, а хотелось только спокойно лететь в голубую неведомую даль.

— Хорошо-то как, — прошептал Еремей, и всё закружилось перед его взором. — Вот благодать-то.

Пропала куда-то землянка со страшной старухой, пропала противная хлябь ранней весны, а вместо них распластался перед взором ката цветущий луг. И захотелось бежать по высокой траве, среди благоухания луговых цветов, отрывая от дела трудолюбивых пчел во множестве вьющихся над цветастым ковром. До изнеможения хотелось бежать куда-то, а потом упасть в мягкую мураву, повернуться на спину и следить за веселой суетой порхающего в голубом небе жаворонка. Так и сделал Чернышев: сперва побежал, потом упал, да вот только с жаворонком не очень получилось, почернело вдруг небо, и глянуло сверху на ката огромное старухино лицо.

— На-ка выпей ещё отвару касатик, — шептали лиловые губы, и в рот Еремея полилась тягучая ароматная влага. — Пей, пей, этот настой многих на ноги поставил и тебе поможет обязательно.

И опять все закружилось перед взором Еремея, опять полетел он куда-то, но очутился на этот раз не на цветущем лугу, а в своей избе. Прямо за стол попал. Детишки рядом с ним сидят, улыбаются. Вот они — Ефремка с Матвейкой, совсем рядышком, только руку протянуть осталось. Да вот не тут-то оно и было, хотя уж вроде куда ближе? Потянулся Чернышев к мальчишкам, а уж их и нет вроде. Здоровый черный кот на их месте сидит. Сидит и лапой морду свою трет, а лапа у него не кошачья, человеческая. Белая такая рука, холеная, с перстнями самоцветными. Кат замахнулся на умывающегося кота глиняной плошкой, но кот увернулся, отбежал в угол и обратился там, ни кем иным, как генералом Ушаковым Андреем Ивановичем. Погрозил строгий генерал Еремею пальцем и молвил с укоризной.

— Раньше-то у тебя Чернышев рука потверже была. Сгубил ты себя. Для чего сгубил? Не пойму.

— Так получилось, — грустно ответил генералу кат. — На роду мне видно было так написано.

— Вот это ты врешь про судьбу! — внезапно взъярился Ушаков. — Ты службу государеву на девку променял. И ладно бы девка путная была, а то ведь блудная она. Неужели ты сам еще этого не понял. Опомнись Чернышев. Христом богом тебя прошу, опомнись, а то ведь хуже будет. Гони эту тварь от себя!

— Врешь! — благим матом заорал на генерала Еремей и хотел ударить кулаком по бледному лицу. — Не будет мне уже хуже! И про Анюту ты всё врешь, не такая она, как все! Вы её все в моих глазах опорочить хотите! И тать этот Яков и ты Андрей Иванович! Все!

Только вместо генеральского лица провалился куда-то кулак, а вслед за ним и сам Ерема. Темно стало, душно. Вроде, как трясина его засасывает. Вот уж и грязь болотная в рот полезла, и главное не защитишься от неё никак. Руки-то уж трясина противная сковала, только плеваться осталось. Скоро и плеваться сил не осталось, и решился Чернышев утонуть.

— Все равно человек я пропащий, — крикнул он на всё болото и перестал плеваться. — Чего мне теперь за жизнь-то цепляться! Жалко вот только, что Анюту я больше никогда не увижу. И мальчишкам моим без меня ведь никто не поможет. А, будь, что будет!

Чавкнула злая трясина, втянула в себя страдальца и толкнула в какую-то трубу. Сдавила там ката неведомая сила, так сдавила, что кости его, захрустели жалобно, и выбросила опять стремительно, будто снаряд из мортиры. Упал Еремей куда-то носом, больно так упал, вновь думая, что всё конец его грешной жизни наступил, но снова обошлось. Сидел теперь Еремей на цветущей земляничной поляне, а из-за малиновых кустов смотрела на него Марфа. Вокруг неё, на зеленых листьях сверкали самоцветами крупные капли росы, и такой красивой была жена в этом сверкании, словно новая икона среди праздничных церковных свечей. Чернышев потянулся к Марфе, хотел прощения у неё попросить, да только язык его перестал слушаться, и Марфа от рук отпрянула. Отпрянула и бежать. Еремей за ней. Догнал. Схватил за родные плечи, повернул к себе, да и давай жарко целовать её в уста алые.

— Что же ты творишь охальник, — вдруг не своим скрипучим голосом стала ругаться на него жена. — Отошел что ли, раз на баб бросаться стал? Ой, охальник, ой стервец! Да пусти же.

Потемнело всё вокруг от этого голоса, сморщилось румяное лицо Марфы, и очнулся от тяжелого сна кат.

Лежал он в темной землянке, а перед ним сидела старуха с серым лицом и укоризненно качала головой.

— Я уж думала, что не ожить тебе, а ты вон на меня набрасываться стал, целоваться лезешь, — пробормотала старуха, и надрывно кашляя, вышла на улицу. — Да какая я теперь баба, милок? Отошел мой бабий век. Давно уж отошел. Ох-ох-ох.

Чернышев еще немного полежал, оглядывая сумрачные, покрытые зеленым мхом стены, темный потолок со следами черной копоти и ползком последовал за хозяйкой в чуть приоткрытую дверь.

На улице было по-летнему тепло. Еремей удивленно покрутил головой, отыскивая, еще недавно лежащие повсюду сугробы да покрытые тонким ледком лужи, и крикнул, раздувающей костер старухе.

— Так сколько же я у тебя пролежал, старая?

Старуха выпрямилась, откинула тыльной стороной ладони прядь слежавшихся сивых волос и изобразила на лице совершенное недоумение. Дескать, хочешь, пытай меня милок, хочешь, нет, а вот, сколько времени ты здесь пролежал, я тебе сказать не могу. И не потому, что мне трудно ответить тебе, а просто я не знаю этого. Давно ли, недавно ли тебя привели — для меня все равно, я теперь в счет времени совсем не верю, а потому и не веду его. Умерло для меня время. Мне теперь, что вчера, что сегодня, всё без разницы. Может, давно ты лежишь, а может, нет?

— Вроде снег был, когда мы пришли? — решил немного подтолкнуть к ответу хозяйку Чернышев.

— Весна нынче дружная была, с дождем, — утвердительно кивнула старуха и опять наклонилась к огню. — Быстро снег согнало, а теперь вот тепло стало. Дружная весна нынче. Ты посиди на солнышке, а то залежался, поди? Посиди касатик, солнышко оно всегда людям силу дает. Посиди.

Два дня кряду еле-еле выползал Еремей из землянки на солнышко, а потом стало полегче ему. Есть захотелось, да что там есть, ему уж баню подавай. Ожил человек. Старуха с ним особо не разговаривала, кормить, кормила и воды в соседней землянке для ката нагрела. А как помылся он, так уж и вовсе ему покоя не стало. Мечется Чернышев на полянке, бродит по опушке и будто ищет чего-то.

День за днем мечется, и вот как-то ранним утром вышел, потянулся кат под блестящими лучами радостного солнышка и крикнул весело, как всегда копошащейся в земле старухе.

— Пошел я матушка, спасибо за прием!

— А куда тебе идти, милок? — недоуменно заморгала блеклыми глазами, внезапно отвлеченная от дела хозяйка. — Куда?

— А ведь и верно, — как-то сразу сник Еремей Матвеевич, — а куда я пойду? В город мне, наверное, нельзя? Может, в деревню податься?

— Ты подожди, Анка сегодня должна к вечеру подойти, — проскрипела старуха и опять уткнулась в грядку. — Она велела, чтобы ты дождался её. Обязательно дождаться велела.

Анюта пришла сразу после полудня, не пришлось её до вечера ждать. Она неслышно подошла к землянке из зарослей елок, вежливо поклонилась хозяйке, а потом зарыдала вдруг и бросилась на грудь Еремея.

— Ожил, Еремеюшка, ожил желанный мой, — шептала девушка, всхлипывая и уткнувшись лицом в Еремееву рубаху. — Боялась я, что не оживешь ты. Знаешь, как я боялась? Ты ж у меня теперь один остался. Один любый ты мой. Батюшку-то опять в крепость забрали.

— Как забрали?

— А как ушли мы с тобой из деревни, так и забрали. Солдаты ведь по нашему следу шли. На самую малость мы с тобою спаслись. А батюшка вот не смог, снова его в крепость бросили. Ой, горе-то, какое, ой, горе. Что же делать-то мне теперь, сиротинушке? Как жить-то я буду?

— А голову-то ему кто рубить станет Ванька Петрищев или Савка? — неожиданно хмуро спросил кат. — Савка, поди.

— Бог с тобою Еремей Матвеевич, какую голову? — сразу же насторожилась Анюта.

— Как какую? Его голову. Её ведь на страстной неделе срубить должны. Или не было еще страшной субботы?

— Как не было? Вот сегодня она, как раз и есть. А только батюшке голову не будут сейчас рубить. Я ведь, как узнала, что его снова в каземат взяли, совсем обезумела. Не будет мне больше жизни, думаю. Ничего у меня не осталось: Еремеюшка при смерти лежит, батюшка в крепости мается и неоткуда мне больше счастья ждать. Вот, значит, подумала я так и решилась. Знаешь, на что решилась?

— Не знаю.

— К Государю я решилась пойти. Понимаешь, к самому Государю нашему, к батюшке Петру Алексеевичу.

— Да как так? — яростно стал тереть пальцами виски кат. — К самому Государю-императору? Да ты что? Как так можно-то?

— А вот так, — прижала дрожащие руки к груди Анюта. — Один солдат за пятак провел меня в дворцовый сад и спрятал в зимней беседке. Долго я там своей участи дожидалась и дождалась.

— С Петром Алексеевичем говорила? — раскрыл изумленный рот Еремей. — С самим Государем — императором? Вот это да?

— Нет, — замахала ладошкой девушка, — не было Государя в тот день в столице. В отъезде он был по делам корабельным. С царицей я разговаривала.

— С царицей?

— Да с ней, с Екатериной Алексеевной. С матушкой нашей. Упала к ней в ноги и всё ей рассказала. Она, как прознала про мою жизнь, министра сразу зовет, дескать, освобождай Матвея Кузьмищева. Не виновен он. А министр уперся. «Не могу, говорит, — освободить. Казни отсрочку дам, а освободить не могу. Пока доказательств, что он не виновен, не будет — не освобожу Матвея». Государыня и так ему и эдак, а он уперся и ни в какую. Заупрямился подлец. Вот тут мне Екатерина Алексеевна и велела доказательства эти до Петрова дня найти. «Найдешь, — говорит, — освобожу батюшку твоего, и даже тря серебреными рублями, за тяготы его одарю». Я снова к ней в ноги и про тебя всю правду поведала. Всё до последнего словечка ей рассказала.

— А она чего?

— Узнаю, говорит, что твой батюшка не виновен, тогда и Еремея Матвеевича тоже прощу и графу Толстому опять велю его на службу взять. «Непременно, — говорит, — велю взять».

— Правда, Анюта?

— Правда, Еремей Матвеевич, вот тебе крест, что, правда. Только вот как убивца настоящего найти я не знаю. Не будет мне видно счастья больше. Где ж его теперь найдешь?

— Ничего, ничего Анюта, — радостно потер руки Чернышев, — найдем как-нибудь. Вместе искать будем. Я ведь в сыскном деле тоже кумекаю чуть-чуть. Не бойся радость моя, мы с тобой вместе из любой щели этого изверга ковырнем и ответ надлежащий держать заставим.

— Правда вместе? — ещё теснее прижалась Анюта к Еремею и у того от счастья закружилась голова.

— Правда, правда, родная моя. Вместе с тобой будем, всегда вместе, — крепко обнял он девушку и попытался поцеловать. — Я теперь для тебя всё смогу.

— Подожди Еремушка, подожди, — ловко высвободилась из объятий Анюта. — Грех сегодня целоваться. Страшная суббота ведь. Давай лучше думать, как нам поскорее убийцу подлого сыскать. Мне кажется надо кинжал, которым офицера зарезали, посмотреть, может там метки какие есть. Кинжал-то уж очень занятен был, на таких хозяева всегда метки свои ставят. Вот может, и мы чего найдем? А?

— Помню я этот кинжал, — зачесал затылок Чернышев. — На другой день после убийства нам его Оська Рысак показывал. Действительно, занятная у того кинжальца ручка. Так она искусно сделана, будто две змейки переплелись, и головки в разные стороны выставили. А в глазах змеиных по камушку блестящему замуровано. Я ведь этот кинжал и в руках держал.

— А метки-то, были там какие?

— Не рассмотрел я меток-то, — сокрушенно махнул рукой кат. — Толстой Петр Андреевич пришел. Вырвал у нас кинжал и давай ругаться, так ругался, что спасу от него не было. Оську даже ножнами от шпаги своей побил. Так крепко побил, что аж до слезы. Потому я и меток никаких не заметил.

— А где же теперь кинжал? — нежно погладила Анюта Еремея по щеке. — Вот бы нам его поскорее посмотреть?

— Так в сундуке, наверное, — яростно зачесал затылок Чернышев. — Петр Андреевич его в сундук убрал. Сундук кованый в канцелярии нашей стоит, под лестницей, что в верхнюю светлицу ведет, вот туда он его и убрал. Поругался немного и прибрал. Мне бы сейчас в канцелярию попасть, а уж из сундука кинжал достать, так это раз плюнуть. Мы всегда этот замок открывали. Меня Сеня Суков научил. Там генерал Ушаков бутыль вина заморского хранил, а мы вот с Сеней пробовали его помаленьку да потом, что осталось, водой разбавляли. Доброе вино у генерала было. В сундук не трудно попасть. Надо ножичек маленький взять и вместо ключа его сунуть, замок в миг и откроется. Проще простого там всё сделано. Проще простого. Мне бы только в канцелярию как попасть.

— Так ты сходи Еремушка.

— Да как же я схожу-то?

— А вот как. Завтра ведь Светлое Воскресенье. Все в городе праздновать будут. И в крепости ворота закрывать не будут. Ты под вечер к канцелярии и проберись. Там, поди, завтра и охраны-то не будет, праздник ведь. Какая в праздник охрана? Ключ-то от канцелярии знаешь, где прячут?

— Знаю, конечно. Я же не последним человеком в канцелярии был. Совсем не последним.

— Так возьми ключик тот Еремеюшка и достань кинжал. Только в нем наше спасение, Еремушка, только в нем.

— Так заметят меня, — всплеснул руками Чернышев. — Сама знаешь, что вход-то канцелярский на видном месте расположен. Там ведь всегда солдаты бродят. Кто по нужде, кто еще куда. Непременно заметят.

— А ты незаметно. Тебе сейчас бабушка Ненила волосы опалит, кафтан старенький со штанами даст, а поутру завтра я тебя в город лесной тропкой проведу. Походишь там, будто работник пришлый, а как стемнеет, так к канцелярии и проберешься. В город тебе завтра надо идти, только в город. Там много будет работного люда гулять. Погуляй вместе с ними. Вот я тебе и денежки припасла. На тебя никто внимания не обратит. Недавно возле Гостиного двора как раз новый кабак и открыли. До вечера просидишь в кабаке, а уж по темному к канцелярии пойдешь. Сходишь любый мой?

Еремей опять захотел поцеловать девушку, но она выскользнула, забежала в землянку и сразу же выскочила оттуда с ковшом кваса.

— Выпей Еремеюшка, выпей, — зашептала она и сунула ковш в руки ката. — Выпей кваску — ядреный он.

Еремей Матвеевич отхлебнул из ковша два добрых глотка и почти сразу же захотел нестерпимо спать. Последнее, что он успел увидеть перед сном — были синие глаза Анюты. Чернышев счастливо улыбнулся этим очам и захрапел на моховой подстилке.

— Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — зашептал кто-то, унося Еремея в таинственную золотистую дымку. — Родная моя.

Глава 5

Утром, приняв при помощи старухи и соломенного факела вид добропорядочного, но усталого земледельца, сорвавшегося с земли в поисках другой доли и случайно задержавшегося на городских заработках, Еремей бодро пошагал вслед за Анютой по еле заметным звериным тропам. Девушка уверенно вела его к городу, показывая приметы, по которым можно было вернуться назад к землянке. Примет было много, и потому Чернышев не сомневался, что отыщет обратный путь без особого труда даже безлунной ночью. Чего тут сомневаться, когда всё ясно?

Расстались они на опушке леса. Анюта легонько подтолкнула Еремея в плечо, а потом вдруг неожиданно обхватила за шею и горячо поцеловала в губы, так горячо, как Еремея и не целовал никто до этого. Не любил он, честно говоря, поцелуев там разных, и потому, наверное, не знал всей сладости их. Слышать про то слышал, а вот самому знать не довелось. До жены у него не было никого, а с женой всё как-то проще было. Опешил кат, задрожал, прижал девушку к себе, намереваясь продлить свалившееся на него наслаждение, но Анюта опять вывернулась, нырнула в заросли юных елок и помахала оттуда Чернышеву на прощание.

— Иисус воскрес Еремеюшка. Возвращайся скорее друг мой милый. Я буду ждать тебя, ненаглядный ты мой, — подмигнула она растерянному мужику из-за еловых лап, своим синим глазом, и убежала в лес. — И помни: жду я тебя очень!

А город сегодня гулял по всем улицам и переулкам. Повсюду шли празднично одетые люди, радостно приветствуя встречных опять же крепкими праздничными поцелуями. Прежде, чем дойти до желанного кабака, который недавно открыли возле Нового Гостиного двора, Еремей облобызался не менее чем с десятком хмельных горожан. И ему тоже стало радостно на душе от всеобщего веселья. Крепко ухватился праздник за его душу. Только единожды, неровно застучало его сердечко. Увидел он на противоположной стороне улицы соседа своего плотника Крякина, но тот Чернышева не заметил, и потому сердце сразу же успокоилось.

В кабаке было так людно, что Еремей с большим трудом отыскал себе местечко за широким столом. Сегодня гуляли здесь люди приезжие и не семейные. Те, гуляли, кого не ждали дома после заутренней службы праздничные столы и степенные поздравления родственников.

В кабаке родственников было мало, и потому всем приходилось то души поздравлять только друг друга.

— Христос воскрес, добрый человек! — услышал вдруг за спиной Еремей, когда он попытался пристроиться к одному из столов. — Со Светлым Воскресеньем тебя милый человек! Дай я тебя поцелую.

Кат резко обернулся голос и увидел счастливо улыбающегося неказистого мужичка. Мужичок, не говоря больше ни слова, трижды облобызал Чернышева в губы, и подтащил к своему столу.

— Я вижу, ты тоже здесь один, мил человек, — сразу же у стола торопливо заговорил мужичок. — Я тоже один, давай вместе праздновать. Ты, поди, недавно на стройку пришел? Не видел я тебя чего-то раньше.

— Недавно, — мотнул головой кат.

— А где строите? — поинтересовался новый знакомец, передавая Еремею свою крепко ополовиненную кружку с вином, и не дождавшись ответа, представился. — Иван я, Киселев. За Тверью деревня моя. Глушь, одним словом. Такая глушь, что мне туда и идти больше не хочется. Чего там делать? С медведем, что ли целоваться? Не умеют там люди жить. То ли дело в городе жизнь. Её с деревенской жизнью, ни под каким видом не сравнишь. Сколько хочешь старайся — всё равно не сравнишь. А ты кто?

— Еремей я, — буркнул Чернышев, принимая кружку.

— Молодец Еремей, что пришел сюда, — радостно затараторил Киселев. — Со мною ведь тоже наших нет. В деревню они уехали. До зимы уехали, а я остался за инструментом приглядывать. Мне-то ехать некуда. Не осталось у меня в деревне никого, да и в земле копаться не хочу. Все равно все в неё ляжем, так и чего при жизни на неё смотреть? Я лучше в небо синее посмотрю. Вот где ширь да красота. Залпом бы кружку сейчас за красу эту небесную осушил, вот только кабатчик мне в долг больше давать не хочет. Зажрался сволочь. Думает, раз у вина стоит, то всё ему уже и можно. У, кабан толстобрюхий! Ну, погоди у меня! Будет и на моей улице праздник.

Еремей вдруг смутился от торопливой речи мужика, полез в карман и, выудив оттуда монету, сунул её в руку своего нового знакомца.

— Вот это дело! Есть всё-таки Бог на свете! — искренне возрадовался мужичишка и убежал к дородному кабатчику. — Настоящий ты друг Ерема, такой настоящий, что настоящей и не бывает. Эх, гульнем сейчас, едриттвую малина. В честь Светлого Воскресенья гульнем! Молодец Ерема, по-нашему сделал. Настоящий ты человек!

Не успел Чернышев порадоваться добрым словам своего нового знакомца да окинуть взором галдящих о чем-то своем соседей, а Иван уж тут как тут. Оттиснул он острым плечом хмельного матроса и с громким стуком выставил перед Еремеем бутыль вина, кружку, две огромные луковицы, пол краюхи ржаного хлеба и плошку с пятью крашеными яйцами.

— Вот это праздник, — разливая вино с радостной дрожью в руке, счастливо улыбнулся Иван, — вот мы сейчас с тобой Еремей разговеемся по-настоящему. Христос ведь сегодня воскрес! Право слово, воскрес. Давай Ерёма выпьем за мучения его и за счастье наше. Иисус воскреси родной!

Они выпили по кружке, понюхали хлеб, не торопясь, облупили по яйцу, и Киселев налил еще по одной.

— Конечно, не то теперь винцо стало, — резво влив содержимое кружки в широко раскрытый рот, крякнул он чуть поморщась. — Вот то ли дело в старинные времена бывало. Вот тогда вино, так вино было. Теперь нам немцы всё подпортили. Эх, понаехали эти подлецы терзать Русь-матушку. На нашу с тобой беду Ерема понаехали. Уж русскому человеку и прохода нигде нет. Везде сидят. Куда не глянь, везде немец восседает. Усядутся, как слепни на кобылу и сосут нашу кровушку. Куда ни придешь, везде немец на тебя зыркает, а то и два. Давай-ка мы Ерема, еще за веру нашу православную выпьем, одна она у нас осталась, всё остальное немцы зажилили. Всё ведь они подлые руками и ногами хватают. Всё!

Друзья выпили ещё по одной кружке и Киселев, откусив пол яйца, продолжил свои нападки на иноземцев.

— Ты думаешь, они вот так же как мы с тобой сейчас сидят? — махал он перед носом ката недоеденным яйцом. — Нет, не так. У них, знаешь за столом разносолы какие? Не знаешь ты Ерема их разносолов. Они знаешь, сволочи, чего делают? Они вот как мы вино кружками не пьют. Они потихоньку по глоточку его смакуют. А думаешь почему? Да чтоб нам с тобой побольше насолить. Смотрите, дескать, сколько у нас всего. Вот ведь поганцы. Ох, ненавижу я их, как…

Киселев не успел договорить свою злую мысль, из-за громового крика огромного гвардейского солдата за соседним столом.

— А ну всем налить чаши за здоровье Государя императора нашего! — вскочив из-за стола, вещал рыжеволосый великан. — Виват Государю нашему! Виват императору русскому! Петру Алексеевичу виват! Стоя за государя российского пить будем и чтобы до дна все! А ну встать всем, собачьи дети! А ну встать!

— А на что нам твой император-то?! — резво развернувшись в сторону гвардейца, завизжал Еремеев собутыльник. — Давайте братцы лучше за царя православного чару поднимем! За русского царя! За здоровье его! Ура!

И наступила сразу же после этого призыва в кабаке леденящая душу тишина. Мигом всё стихло. Слышно было только, как икал под столом впервые напившийся до беспамятства подмастерье известного на близлежащую округу бондаря да жужжание мухи, недавно проснувшийся от зимней спячки. Киселев, весело улыбаясь, хотел повторить свой призыв, но тут же осекся, понимая, что веселости в его положении уже вряд ли осталось. Не так он сказать что-то изволил. Вовсе не так. Гвардейский солдат, молча отшвырнул словно котенка, попавшегося под ногу хмельного юнца, отвесил знатного подзатыльника тому самому известному бондарю, и сделал широкий шаг в сторону смутьяна.

— Прибьет сейчас гвардеец Ивана, — подумал кат, решая про себя, надо ли ему тоже ввязываться в намечавшуюся потасовку. — Как пить дать прибьет, вон он здоровенный какой.

Еремей Матвеевич уже почти решил, что лучше с солдатом не ссорится, и стал тотчас же бочком, отдалятся от недавнего друга, но тут за спиной его вдруг прозвучал спокойный и строгий голос.

— Стоять, скотина! Слово и дело!

Еремей резко обернулся, и мороз пробежал промеж лопаток. Прямо за спиной ката стоял солдат Карасев с другим солдатом, прозвища которого Чернышев почему-то не запомнил, хотя несколько раз вел с ним беседу на лавочке возле застенка.

— Вот так попался, как кур в ощип, — мелькнула в голове Ермея чья-то присказка. — Теперь уж точно прощай Анюта и здравствуй дыбушка родная. Ох, и заломят сегодня мои рученьки в плечах. Ох, заломят. Ой, и больно, наверное, на дыбе висеть?

Зареветь диким зверем захотелось Чернышеву, да так крепко захотелось, что он действительно заревел, а потом вдруг резко развернулся, набычился, ударил головой в грудь слегка опешившего от рева солдата, и, сшибая со своего пути еще какие-то преграды, рванул к кабацкому выходу. Кто-то хотел его остановить, хватая за потрепанный кафтан, но Еремей зло ударил по цепляющейся ладони, и она тут же куда-то пропала.

Кат выбежал из ворот кабака, сбил с ног плясавшего вприсядку весельчака и нырнул за угол каменного строения с деревянным верхом. Здесь Еремей хотел отдышаться, но стоило ему лишь остановиться, как тут же услышал он топот погони. Топот был так близко, что ни о какой передышке не могло быть и речи. Чернышев помянул недобрым словом черта, солдата Карасева, кого-то ещё, оттолкнулся от шершавой каменной стены и помчал к следующему углу, Топот не отставал. Бежал кат быстро, но скоро стал уставать. Заколол тупой болью бок, упругий комок тошноты вполз в горло, мешая дышать, заплясали в глазах сиреневые круги, и крутануло злой ломотой левую ногу.

— Ну, вот вроде и отбегался, — прохрипел Еремей Матвеевич, подобрал с земли валявшийся березовый кол и прижался спиной к черным бревнам видавшего виды сарая, готовясь достойно встретить своих преследователей. — Да только просто так я вам братцы не дамся. Не обессудьте уж меня.

В одно мгновение мысленно представил он, как крепкий березовый кол грохнет служивого по зеленой шляпе, и усмехнулся про себя радостному предчувствию победного удара.

— Ну, давай солдатик, давай, — шептал кат, всё выше поднимая над головой свое оружие. — Давай. Иди сюда.

Только вот пустить в ход крепкую палку как следует не получилось, зацепился конец кола обо что-то на крыше сарая и сорвался грозный замысел. Но как потом оказалось, хорошо, что сорвался он, замысел этот. Выскочил на Еремея вместо злого солдата, запыхавшийся собутыльник Киселев. Иван, заметив приятеля, тоже прижался к стене, и сквозь сипяще-прерывистое дыхание прошептал, не глядя на Чернышева.

— Вроде ушли. Слава тебе Господи!

Больше никакого топота в близлежащей округе не было, вместо него неслись откуда-то из-за плетня женский визг, похабные частушки да веселая россыпь балалаечной игры. Еремей осторожно выглянул из-за угла и с вздохом внезапного облегчения бросил на землю кол.

— Ой, спасибо тебе Ерема, — держась рукою за часто вздымающуюся грудь, — поклонился кату Киселев. — Я уж думал всё, пропал. А ты здорово того солдата уделал. Он ведь подлец специально в кабаке трезвый сидел. Вот они иноземные проделки, разве русский человек среди всеобщего веселья останется безучастен к ковшу? Нет, не останется, он же не немец или швед какой-нибудь. Нигде они нам покоя не дают. А ты молодец Еремей. Ты теперь мой самый первый друг. Надо коли тебе чего, приходи ко мне всегда, ни в чем тебе отказа не будет. Мы вон там за галерной пристанью часовню строим. Как с пристани выйдешь, увидишь избу с головой бабы простоволосой, вокруг неё обойдешь, четыре избы ещё отсчитаешь, а там уж наши землянки и увидишь. Я туда с весны перебрался, зиму-то мы в избе жили, а теперь вот я там, в земляночке обитаю. Сам себе хозяин теперь. Ночь, заполночь приходи, я всегда тебе рад буду, а сейчас к девкам пойдем.

— К каким девкам? — наконец отдышавшись, прохрипел Чернышев.

— К хорошим девкам. Они тут недалеко солонину для морских судов готовят. Боевые девки, ничего таким в рот не клади. Вот только вина у нас с собой мало. С таким количеством девки могут и от ворот поворот за милую душу дать. Расплескалось оно, пока мы с тобой бегали.

Иван поднял крепко сжатую в правой руке зеленую бутылку на уровень глаз и грустно икнул.

— Эх, полкопеечки бы сейчас, — внимательно разглядывая всё, что осталось в посудине, размечтался он. — Я тут бабку одну знаю, так она такое вино забористое гонит, что ни в одном кабаке тебе Ерема, такого не подадут. Только вот вредна она до непристойности и в долг ничего не дает. Зажралась подлая. Даже более того, что в долг не дает, ухватом она еще дерется, если без денег придешь. И больно, доложу я тебе, дерется. На вид чуть живая, а так мне один раз посреди лба звезданула, что у меня из глаз искры снопом так и посыпались. Ей-богу посыпались. Я к ней без денег не пойду, а ты вот как хочешь, если мне не веришь, то можешь попробовать. Мало ли чего? А вдруг?

Еремею идти сейчас никуда не хотелось и потому, сунув руку в карман, он одарил чуть приунывшего приятеля медной копейкой.

— Вот так здорово! — подпрыгнул от радости Киселев, сунул кату бутыль, и умчал куда-то, неразбирая дороги.

Однако вернулся он скоро и, схватив Чернышева за рукав, потащил его дальше праздновать.

Девки жили на самом краю города во вросшей по самые окна в землю избе. На полуразваленном крыльце этой избы встречал гостей лохматый мужик в рыжих портах да порванной на груди рубахе. При обнаружении возле крыльца незваных пришельцев, мужик плюнул им что-то красное под ноги и стал степенно засучивать рукава, видимо намереваясь, что-то спросить с пристрастием. Только напрасны были эти приготовления, не успел владелец рваной рубахи задать свой каверзный вопрос. Заскрипела надрывно за его спиной косая дверь и ударила из-за этой двери босая женская нога, уже окончательно изготовившегося к спросу мужика, в зад. Удар был настолько дерзкий, что мужик кубарем свалился с единственной в крыльце ступеньки в одну из многочисленных луж. Упав в лужу, он попытался сразу встать, но, опять поскользнувшись, обиделся на весь белый свет и прямо посреди лужи захрапел, благо глубина лужи сну особо не препятствовала. Мелкая лужа сегодня буяну попалась.

Иван, показав с порога увесистую кринку с хмельным зельем, был радостно пропущен победительницей недавней схватки в пределы избы. Там было темно, и Еремей не сразу рассмотрел лежащих у стола обитателей. Он замешкался, было на пороге, но чувствительный толчок под зад сразу придал ему смелости.

— Что это здесь бабы мужиков по одному и тому же месту так любезно потчуют? — подумалось кату при почесывании ушиба уже в темных пределах избы. — Ох, и дерзкие бабы в городе Петербурге живут.

Как только кринка оказалась на столе, обитатели избы зашевелились и полезли изо всех углов к столу. Сколько всего выползло народу, Чернышев сосчитать не успел. С криком «Христос воскрес» впилась ему в губы, подползшая откуда-то сзади хмельная бабенка. Еремей с большим трудом оторвал её от себя, но она оказалась тоже не из слабого десятка и овладела губами ката вновь. Затем пришлось поцеловаться ещё с троими, и только после этого празднично застучали кружки. Чернышев, хмуро усевшийся за стол, вдруг неизвестно отчего развеселился и сам не заметил, как под его рукой очутилась разбитная румяная девица. Девица чему-то постоянно хихикала, весьма обнадеживающе моргала глазом и больно щипала ката в бок. Когда Еремей ответил ей тем же, девица шепнула ему на ухо.

— Пошли в каморку милый, пока там нет никого. Пойдем родненький, разговеемся, как следует да за милую душу. Пойдем. Давно я тебя здесь жду.

Девица проворно вскочила с лавки и настойчиво потащила куда-то за рукав Чернышева. Кат, выбираясь из-за стола, неожиданно наткнулся на Киселева, который что-то таинственно зашептал ему про деньги. Деньги в кармане еще были. Когда Иван, зажав в кулаке очередную монету, оставил Еремея в покое, за дело опять принялась девица. Они зашли в совершенно темную каморку, и тут Чернышев споткнулся. Так неудачно споткнулся, что не только сам упал, но и уронил звонко засмеявшуюся проводницу. Оказавшись на полу, Еремей хотел сразу подняться, но что-то горячее сжало его шею, и потянуло её опять вниз. Кат вскинул руку, пытаясь освободиться, и почувствовал, что ладонь его, видимо попав ненароком под юбку девицы, заскользила гладкой и теплой ноге.

— Как у Марфы моей, нога-то, — весело подумал, он и резким рывком бросил засопевшую девку под себя. — Эх, была, не была, а дальше видно будет. А то ведь сегодня и вправду разговеться не грех. Когда еще праздник на моей улице будет?

Когда Еремей уходил, в избе почти все спали, а на улице было уже темно. Веселая девица проводила его до порога, хотела проводить и дальше, но Чернышев строго на неё цыкнул и дальше пошел один.

Он быстро добежал до галерной пристани, нанял там сонного перевозчика и скоро оказался у крепости. Ворота крепости в честь праздника были открыты настежь и никого около них не было. Однако пробирался Еремей Матвеевич к канцелярскому крыльцу крадучись, прячась под крепостной стеной в самую темную тень. Чернышев хорошо знал то потайное место, где давно уже прятали канцелярские работники запасной ключ, и пополз именно к нему, к месту этому. Больше всего Еремей опасался караульного солдата, который должен смотреть ночью за канцелярией, но, пролежав некоторое время на сырой земле, понял, что солдата около нужной ему двери нет.

— Празднует, наверное, — усмехнулся мысленно кат и сунул руку под нужную половицу крыльца. — Дай им бог всем здоровья, а мне удачи сегодня…

Да только вот удача чего-то решилась поиздеваться над просителем. Ключа под половицей не было. Еремею захотелось плюнуть куда-нибудь от досады, но плюнуть он не успел. Пришлось в испуге всю слюну разом проглотить.

Уперлась в спину ката острая сталь солдатского штыка, и чуть хмельной голос ехидно поинтересовался.

— И чего ты потерял здесь милый друг?

Чернышев не ответил, и штык стал колоть спину ещё больнее.

— А ну вставай собачий потрох! — рявкнул сверху часовой и, отпуская штыка от спины, сунул в лицо горящий факел. — Вставай, вставай, а то мигом приколю тебя к стене, как жука булавкой.

— Да как же я встану-то? — замотал головой от нестерпимого жара Еремей Матвеевич. — Ты штык-то со спины убери.

Солдат штыка не убрал, но ослабил нажим ровно настолько, чтобы под контролем оружия поднять плененного на ноги. Как только кат оказался на ногах, штык опять больно вонзился в спину, и охнувшему Еремею пришлось прижаться лицом к холодной канцелярской стене. Солдат опять сунул к лицу факел и стал, хмуря бровь рассматривать пленника.

— А ну морду верни сюда, — прикрикнул часовой, намереваясь получше разглядеть пойманного вора. — Дай-ка я на тебя гляну гадина ползучая. Не верти мордой-то так. Не верти.

— Чего Трондин, не признал меня? — прохрипел в ответ на требование Чернышев, решивший, что теперь хуже случившегося уже все равно ничего не будет. — Неужели не узнал? А, Трондин?

Рука солдата дрогнула от неожиданного вопроса, нажим штыка на спину ослаб и Еремей, каким-то неведомым чутьем почувствовав свой последний шанс на спасение, рванулся в сторону, обдирая в кровь спину. Он сначала хотел убежать, но, заметив, что часовой от этого маневра замешкался да оступился, решился на рукопашную. Кат резко ударил солдата по опорной ноге, уронил его на землю и, прыгнув на поверженного противника сверху, ловко вырывал из рук того тяжелое ружьё. Схватка была недолгой и теперь уже побежденный солдат, был приготовлен к допросу. Еремей перевернул его на спину, ткнул штыком в грудь и жарко зашептал.

— Ты вот что Трондин, ты не бойся меня. Это же я, Чернышев. Мне ключ от канцелярии нужен. Ты мне ключ дай и я уйду. Мне только нож, посмотреть, которым Кузьмищев офицера убил. Помнишь, по весне дело-то было. Мне больше ничего не надо. Я приметы на ноже поищу и всё. Кузьмищев-то не виноват. Дай мне ключ, Трондин. Я ножик возьму и всё. Мне его надо царице передать, понимаешь, Трондин? Царице, дурья твоя башка.

— Неужто это ты Еремей Матвеевич? — изумленно засипел солдат. — Неужто? Сказывали, что ты из города утек. Выпустил из темницы атамана их самого важного и утек. Будто купили тебя лесные тати за пятьсот рублей. А ты, вот он. Чего же ты натворил, Еремей Матвеевич? Да как же так можно-то? Вот ведь беда-то какая с тобой приключилась.

— Я тебе потом Трондин всё расскажу. Всё до точности самой, а ты мне сейчас ключ канцелярский дай. Помоги мне Трондин, Христом богом тебя прошу, помоги.

— Конечно, помогу Еремей Матвеевич. Кому ж помогать-то, как не тебе? Я же помню, как ты меня выручил, когда у меня изба сгорела. Ты ж мне всех больше денег тогда дал. Помнишь? Никто больше тебя не дал. Конечно же, я тебе помогу. Ты мне ружьё отдай, а я тебе сразу ключи и принесу.

— Нет Трондин, без ружья иди, — отвел штык в сторону Чернышев. — Принесешь ключ, я тебе и ружьё тогда отдам.

— Сейчас я Еремей Матвеевич, сейчас, — закивал головой солдат и захромал в сторону караульной будки. — Сейчас, Еремей Матвеевич, ты только подожди немного. Сейчас всё будет.

Еремей облегченно вздохнул, махнул солдату рукой и хотел уж испарину со лба утереть, но тут Трондин внезапно прыгнул за угол ближайшего строения, перестал хромать и с криком «Спасите!» побежал куда-то по ночной улице.

Чернышев громко выругался, забежал на крыльцо канцелярии и попытался прикладом сбить кованый замок. Но замок, сработанный на совесть где-то в заморской стороне, только насмешливо зазвенел в ответ на нападение. Взбешенный кат отскочил назад шага на три да выстрелил в замок из ружья, но тот, хотя и перестал насмешничать, а открываться вот никак не спешил. Ударить ещё раз настырную железку не пришлось. Наполнилась ночная улица громкими голосами, и Еремей понял, что пора убегать. Он бросил ружье, спрыгнул с крыльца, и тут запнувшись обо что-то, упал, больно подвернув при падении ногу. Чувствуя, что с больной ногой ему уже не уйти, Чернышев заметался по канцелярскому двору, заметил развал, в приготовленных к стройке бревнах, резво дохромал до них и змеей вполз в невероятно узкий просвет между комлями двух огромных берез. И только он затих в тесном укрытии, как двор тут же наполнился гомоном встревоженных людей.

— Что случилось? — недоуменно кричали одни. — Кто стрелял?!

— Куда тать подевался? — строго спрашивали другие.

— А чего вы тут все делаете? — удивленно всплескивали руками третьи. — Стряслось-то чего?

Не успели сонные солдаты и двух раз пробежать вокруг канцелярского крыльца, а уж к крыльцу этому соизволил прибыть первый генерал. И был этим первым генералом, как всегда Андрей Иванович Ушаков. Как уж он опять непорядок учуял? Неизвестно, но к месту происшествия прибыл сразу за дежурной ротой солдат.

Генерал негромко да быстро выяснил причину суеты и тут же велел найти виновника безобразия. Никого достойнее Трондина для этой роли не подыскали, и пришлось солдату, вытянув руки по швам, бодрым голосом, из первых уст рапортовать генералу о ночном инциденте.

— Стою я, значит на посту, — глядя прямо в лицо начальнику, чеканил суть дела бравый солдат, — а тут они злодеи ползут. Человек пять, не меньше, а может и побольше их было? Я ружье на перевес и на них. В рассыпную злодеи разбежались. Всех-то я взять не успел, но одного штыком к земле приткнул. Сначала приткнул, а потом глянул на него при свете факела-то, а это кат наш бывший, Чернышев Еремей Матвеевич.

— Кто?

— Чернышев, неужто не помнишь Андрей Иванович? Он же здесь в канцелярии катом служил, а потом сбёг куда-то с разбойником Кузьмищевым. Ну, помнишь, в крепости он солдат вином заговоренным опоил и замки все с казематов посрывал. Так вот я на него, чего, мол, тебе надо здесь, злодей? А он в ответ глазами сверкает и так злится, что у него из ноздрей пар инда идет. Так и зыркает на меня своими огненными сатанинскими глазищами. Так и зыркает. Да вот не рассчитал он, меня-то так просто не возьмешь, я быстро ружье на изготовку поднял. И вот тут на меня сзади его сообщники напали. Стремительно так напали. Все скопом сразу. Другой бы на моем месте в сей же момент поддался, только меня голой рукой не возьмешь, вывернулся я и за подмогой бегом. Если б не убежал, то пожгли бы канцелярию злодеи. Точно бы пожгли. Однако меня не проведешь, не в таких баталиях бывал…

— Так чего они поджигать избу приходили? — строго перебил генерал говоруна. — Так что ли?

— Вроде бы, как и поджигать, но цель у них еще одна была. Кинжал им был нужен, не иначе как для разбойного дела.

— Какой кинжал?

— А вот помнишь, Андрей Иванович, еще по снегу, тут рядом с крепостью пирожник гвардейского офицера зарезал?

— Петрова что ли?

— Во-во, Петрова. Его самого, фрейлинского племянника. И Еремка Чернышев хотел сегодня кинжал тот похитить. Так прямо и сказал, хочу, мол, кинжал похитить, чтобы приметы на нем отыскать.

— Какие приметы?

— Какие, мне не ведомо, но он сказал, что по этим приметам он владельца опознает. Видно задумал чего-то басурман? Не иначе, как баталию разбойную намечает стервец. Он ведь еще и царицу поминал.

— Как царицу? — рыкнул на солдата генерал.

— А так вот и поминал. Видно задумал против неё что-то стервец?

— Да брось ты Трондин ерунду-то городить, я так думаю, господин генерал, — неожиданно встрял в разговор, вышедший из тени подьячий Суков, — что решил Еремей Матвеевич выяснить, чьим кинжалом был убит офицер. Видно не верит, что пирожник душегубство то учинил. Может, он от этого недоверия и выпустил разбойника из темницы? По доброте своей выпустил, а теперь вот истинного виновника ищет. И рассуждает Чернышев по глупости своей так: чей кинжал — тот и убивец. Считает, что, будто у нас с вами до такого вывода ума не хватило. Ему, видишь ли, из леса видней показалось.

— Ну, здесь он не прав, — решительно закачал головой Ушаков. — Кинжал-то известно чей. Вещь редкая и заметная. Такую от глаза людского никак не утаишь. Гаврюхи Апраксина этот кинжал. Он при мне его в Миттаве у кузнеца Ганса Рюига за двадцать рублей серебром сторговал. Долго они тогда торговались, графенок больше десяти никак не хотел давать, а кузнец уперся и всё тут. Конечно, не скрою, когда кинжал в груди офицерской торчал, я не сразу его признал, а как в руки взял, так и вспомнил чьё оружие. Только Гаврюха никак убивцем не может быть: во-первых, он мне сказал, что кинжал этот был им на охоте утерян, а во-вторых, отец его Федор Матвеевич второй по старшинству член верховного суда, вот и попробуй сынка его в убийстве обвинить. Нет, чист Гаврюха. Зря Чернышев в канцелярию лез, кинжал-то я Апраксину давно вернул. Вот такие пироги у нас получаются.

— Чернышев-то этого не знал и теперь, поди, не знает, — глядя в звездное него, стал размышлять вслух Суков, — значит, опять сюда придет. Ведь таких упрямцев, как Еремей Матвеевич мало по белу свету будет. Раз, два и обчелся. Придет он сюда, точно придет. Помяните моё слово — придет. Чернышев мужик настырный.

— Правильно, придет, куда ему еще деваться, раз он про кинжал такое дело задумал, — погрозив кому-то указательным пальцем, согласился с подчиненным генерал. — Только я думаю не сегодня. Сегодня напуган он. И поэтому мы здесь завтра же настоящую засаду устроим.

— А еще у избы его надо людишек поставить, — продолжал размышлять подьячий. — Небось, захочется в родные пенаты заглянуть? Стосковался поди по жене с ребятишками?

— Точно, — махнув все тем же пальцем, опять согласился Ушаков, но как-то подозрительно при этом прищурился, — надо послать. Ты Суков, думаешь, что один среди нас умный такой, будто мы без тебя не знали, куда этот подлец сунуться в первую очередь может. Уж неделю засада возле плетня его сидит. Только вот он гад не является. Хитрый. Ну, а если придет, то мы его там мигом схватим. Вот такие дела, брат Суков. Опоздал ты со своим предложением. Давай-ка мы сейчас лучше по городу, как следует, пошарим. По реке. Лодочников всех предупредим. Поручик!

Явившийся на зов поручик был озадачен сразу же на всю ночь, и потому солдаты быстро разбежались. Любопытный народ еще зевнул пару раз около крыльца и тоже ушел восвояси. Последним с глаз Еремея скрылся Трондин.

— Чего мне тут сегодня маяться? Обратно Еремей Матвеевич сегодня уж, точно, не придет, испугался, поди, крепко, — решил про себя солдат, оправился за углом и отправился подремать в караульную будку.

Реку Еремей Матвеевич переплыл на плоту еще по темну, а до лесной опушки добрался уже на рассвете. И стал там он, беспрестанно морщась от ноющей боли в ноге, искать нужные приметы. Дело это оказалось не таким уж простым, как казалось вчера. Вчера, рядом с Анютой всё было понятно, и бросались приметы в глаза, можно даже сказать, наперегонки, а сегодня вот затеяли они с Чернышевым игру в прятки. И только к полудню, искусав от боли и досады губы в кровь, доплелся все-таки Еремей до старухиной землянки.

Хозяйка на его явление внимания обращать не стала, как копалась палкой под ореховым кустом, так и продолжала копаться, даже не взглянула в сторону ката. Вот до чего противная баба была. Чернышев последние шаги до порога лесной хижины уже не шагал, а полз, проклиная свою судьбу, бестолковую старуху и солдата Трондина, которого вдруг решил обвинить во всех своих бедах.

— Если бы не Трондин да разве бы у меня всё так было, — зло шептал Еремей, добравшись, наконец, до желанного порога. — Всё из-за него подлеца, всё из-за него. Вся жизнь из-за него наперекосяк пошла.

Если бы сейчас кто-нибудь решил уточнить у ката, а чем же всё-таки солдат так провинился, то ответить сразу Еремей бы не смог. Замялся бы он сначала, потом про ногу бы разговор завел, про неблагодарность людскую, про доброту и щедрость свою, а вот да конкретной вины Трондина вряд ли смог бы добраться. Виновен и всё тут. Однако никто Чернышева ни о чем не спрашивал и он, поворчав еще чуть-чуть что-то себе под нос, стал думать совсем о другом.

— Эй, старуха! — кинул он обломок сухой сосновой палки в спину надменной хозяйки. — Анюта где?!

Старуха перестала рыхлить землю, со страшной гримасой на лице выпрямила спину, отряхнула с палки остатки почвы и, не удостоив ответом измученного мужика, прошаркала мимо него в землянку.

— У, стерва, — беззлобно бросил ей в след раздосадованный кат. — Слова сказать не может. Чего язык бы у неё от ответа отсох что ли? Что же это за люди на свете такие бывают?

Хозяйка действительно была сегодня неразговорчивой и молча, вернувшись через некоторое время из землянки, бесцеремонно задрала Чернышеву порточину на больной ноге. Как она угадала, какая из двух ног больна, кату неизвестно было, но угадала точно. Еремей сперва хотел воспротивиться столь дерзкому покушению на свое тело, но старуха оказалась гораздо сильнее, чем можно было ожидать от её хилой комплекции и кату пришлось, после короткой схватки, сдаться на милость победительницы. Кстати, он скоро этому поражению был уже несказанно рад. Хозяйка немного потерзала ногу побежденного: резко дернула, куда-то под колено нажала, растерла лодыжку, и нога перестала ныть. Всю ночь ныла да ломотой по всему телу стреляла, а тут вдруг всю боль, как рукой сняло. Оставив в покое ногу, старуха опять поплелась в своё жилище и опять же скоро вышла оттуда с деревянным ковшом в руке. Еремей сразу догадался, кому несут питье, и ждать приглашения отведать местного напитка не стал. Он вырвал из рук хозяйки ковш и в два глотка осушил его. Уж больно в горле у него от ночных приключений пересохло.

— Завтра Анка придет, — удовлетворенно кивнув головой, буркнула себе под нос старуха и опять поплелась к ореховому кусту. — Сказала, чтобы ты её обязательно ждал, так и сказала, что коли придет без меня, то пусть непременно ждет. Важное сообщение у неё для тебя есть. Так что жди милок зазнобу свою. Жди.

Чернышев зачем-то плюнул хозяйке вслед, зевнул и, внезапно повалившись на бок, громко захрапел прямо у порога землянки.

Глава 6

Проснулся Еремей от довольно крепкого тычка в левое плечо на уже знакомой ему лежанке. Проснулся и вздрогнул от неожиданного видения. Нависла над его лицом смеющаяся старуха и сует она кату в нос какой-то белый сверток. Смеется и сует — вот ужас-то где. Ладно бы уж не смеялась, так это бы еще куда ни шло, а то ведь ржет бесстыжая, как шалая лошадь по весне. Оттолкнул старуху кат, выхватил из её рук сверток и за порог. На улице было светло, и потому Чернышев быстро разобрался со свертком. Вообще-то это был и не сверток, а сложенная в несколько раз серая тряпица. Кат, недоуменно пожав плечами, развернул старухин дар и, заметив на нем крупные буквы, стал прилежно складывать их в слова. Непростое это дело из букв слова извлечь, но если голова на плечах есть, то можно. Голова у Еремея была да к тому же ещё, была она, не в пример другим некоторым, достаточно светлой. И потому промучавшись до легкого пота сумел он причитать следующую запись, сделанную, по всей видимости, кровью.

— Спаси Ерема. Похитил меня Апраксин Гаврюха, граф и злодей. Спаси милый. Увезти он меня хочет. Спаси родной. Анюта твоя навеки.

Не сразу дошел до Чернышева смысл этих слов, а как дошел, то он ворвался в землянку, ухватил старуху за воротник драной кацавейки и заорал, обильно брызгая слюной, на её сморщенную долгими годами кожу.

— Говори тварь, кто тряпицу принес! Говори, а то пришибу, как комара болотного! Откуда тряпица взялась?!

Хозяйка задергалась от столь серьезно спроса, попыталась вырваться, но, получив за дерзкую попытку звонкую оплеуху, прошипела обиженно.

— Малец какой-то принес. Сказал, что Анка тряпку из окна выбросила и велела сюда снести.

— Из какого окна?

— Не знаю я из какого. Сказано из окна и всё. Пусти!

Старуха видимо действительно рассказала всё что знала, а потому весь дальнейший спрос принёс кату одни хлопоты без существенной пользы. Чего он уж с нею только не вытворял, единственное, что под потолок за связанные руки не подвесил, а остальное всё, что подручные средства позволяли, испробовал. Да только всё без толку. Ничего больше старая ведьма не сказала, только охала надрывно. Пришлось бросить её на земляном полу убогого жилища, а самому выскочить на улицу да носиться там кругами по ближайшей полянке. Где-то на втором кругу сложилось в голове Еремея следующая картина последних происшествий.

— Значит, Гаврилка Апраксин глаз на Анюту положил, — бубнил себе под нос, бегающий по мокрой траве кат. — А как на такую девку глаза не положить? Разве, что только слепой около неё без трепета душевного пройдет, да и то вряд ли? А тут видно Фролка Петров вмешался. Вот его Апраксин кинжалом своим в грудь и пырнул с двумя целями сразу. Во-первых, чтобы сам Фрол не мешался под ногами, а во-вторых, чтобы отца Анютиного в застенок упечь. Всё ведь сволочь продумал. Всё предусмотрел. Пырнул, подождал, чего будет, и Анюту силком взять решился. Не стерпелось видно? Вот змей подколодный, вот гадюкин сын. Как только земля таких аспидов на себе носит? Чего же дальше-то мне делать?

Решение, как быть дальше созрело еще через круг бестолковой беготни, и было оно просто, словно сноп соломы посреди деревенского поля.

— Надо из Гаврилки Апраксина душу вытрясти, — остановился на полушаге Еремей и рубанул могучей рукой светлый весенний воздух. — Сейчас же к подлецу пойду да на чистую воду его быстро выведу. Ишь ты, взяли моду, девок средь бела дня воровать. Вот уж до чего дошли графья эти. Ох, и попляшет сейчас злодей под мою плетку. Ох, попляшет!

Чернышев поддал ногой какой-то вылезший из земли без времени гриб и решительно пошагал к чуть заметной тропинке в сером кустарнике.

— Стой! — завопила сзади старуха. — Подожди!

Еремей даже не обернулся на истошный крик. Как пошел через кусты, так и шел упрямо. Не хотелось даже мгновения драгоценного терять, спешить ведь надо было изо всех сил, но старуха продолжала кричать своё.

— Стой! — надрывно скрипел сзади её отнюдь не прекрасный голос. — Подожди! Да постой же!

И так он скрипел душераздирающе, голос этот, что дрогнуло сердце ката, пошла по нему трещинка сочувствия, внезапно обратившаяся в разлом жалости.

— Чего я к ней к убогой привязался? — с глубоким вздохом спросил неведомо кого Еремей и обернулся на настойчивый крик. — Она-то чем виновата, что под горячую руку мне попалась?

Хозяйка подбежала к нему на плохо слушающихся ногах и сунула в руки темно зеленый тряпичный сверток, развернув который Чернышев сразу же крепко съездил себя по озабоченному лбу.

— Куда ж я в исподнем-то собрался? — усмехнулся он, натягивая поношенную амуницию отставного солдата. — Вот бы смеху-то было, выйди я в подштанниках на городскую площадь. Вот дурья башка! Молодец старуха. Вот ведь, как сообразила.

Еремею захотелось крикнуть хозяйке пусть самое маленькое доброе слово, но та пропала куда-то, и пришлось кату, наскоро одевшись, бежать дальше, не отдав долга благодарности за внезапную старухину заботу.

Половину пути пробежал Чернышев только с одной мыслью, как бы поскорее ухватить за кадык злобного похитителя Анюты, но на второй половине, когда мысли понемногу стали приходить в порядок, Еремей решил сделать всё без спешки. Здесь спешка, пожалуй, только во вред пойти может.

— Осмотрюсь-ка я сначала, а уж потом с подлеца спрос сделаю. Вот только бы местечко приличное для спроса найти.

Осмотреться кат решил из жилища своего нового товарища Киселева, благо тот так в гости душевно приглашал, что отказаться от такого приглашения только совершенно бездушный человек сможет. А Чернышев таким еще не стал, не успел пока.

Еремей Матвеевич аккуратно обошел караульные будки на городских окраинах, нашел нужную примету, отсчитал от неё четыре избы и уперся в убогую землянку. Даже и не землянку скорее, а так яму хворостом прикрытую. Из ямы доносился богатырский храп, и торчала черная пятка.

Разбуженный крепким щелчком по пятке Иван, для начала хотел рассердиться, но, быстро разглядев возмутителя своего покоя, искренне возрадовался.

— Ерема! — заорал он, хватая ката тощими, но жилистыми руками. — Друг ты мой сердечный! Сколько лет? Сколько зим? Ты-то как здесь? А я вот видишь, поспать немного решил. Всё ведь в заботах, всё ведь в трудах. Нет мне покоя и уж, наверное, не будет никогда на этом свете. На роду мне такая жизнь расписана. А была б судьба другая, да разве б я…

Тут вдруг Киселев запнулся на полуслове, вскинул к небу затуманенные вчерашней неправедной жизнью глаза и, выхватив откуда-то из ямы шапку, рванулся по проторенной тропе, увлекая за собой и Еремея.

— Бежим Ерема на пристань, — уже на бегу сообщал свои намерения Иван, — там купец Жохов баржу с мукой притащил, и сейчас грузчиков нанимать будут. Пойдем, сшибем по полкопеечки, а то нутро у меня так горит, что ты и представить себе не можешь. Огнем нестерпимым горит. И я так думаю, что огонь внутри меня, гораздо жарче даже самого адова пламени. Непременно жарче. Я же вчера опять у девок был. Копейку раздобыл и к ним. Хорошо посидели. Кстати, Марьянка по тебе уж больно сердечно убивается.

— Какая Марьянка?

— Ох, и озорник ты Ерема. Чего, уж забыл, с кем светлым воскресеньем в дальней каморке кувыркался? Сейчас денежку заработаем и опять к ним пойдем. Порадуй Марьянку ещё разок, уж больно ты ей по душе пришелся. Она мне вчера, как взялась про тебя рассказывать, будто колоколецем залилась. Динь-динь-динь. Ерема такой, Ерема сякой и всё выспрашивает, где тебя поскорее сыскать. Короче, присушил ты бабу ей на беду, себе на горе. А впрочем…

Киселев внезапно остановился, уперся грудью в середину живота Чернышева и спросил довольно строго:

— А чего это у тебя Еремей в кармане звенит?

Еремей непонимающе пожал плечами, сунул руку в карман и нащупал там несколько монет. Быстро выбрав из них самую мелкую, кат извлек ее на свет божий и показал эту добычу своему товарищу. Тот без лишних разговоров схватил монету с руки, и весело велел Еремею развернуться.

— Бес с ним, с Жоховым этим, — махнул рукой Иван, шагая по тропинке обратным путем. — И без него проживем. Нам теперь с алтыном ничего не страшно. Только в кабак у Гостиного двора не пойдем, в татарском таборе сегодня погуляем, у Мишки Соломонова. Там соглядатаев поменьше. А всё-таки ты настоящий человек Ерема, не немец какой-нибудь. Тот бы из кармана самую мелочь вытащил, полушку, к примеру, а ты вон — сразу алтын. Молодец. Сейчас сначала в кабаке посидим, а потом к девкам. Эх, и гульнем мы сегодня с тобой Ерема, так гульнем, что чертям тесно в аду станет. Хороший ты человек Ерема, ну, просто лучше не бывает. Вот среди немцев, таких как ты, точно нет. Немец вот так просто из кармана алтын доставать не станет, а ты молодец. Пошли в кабак.

— Ты подожди Ваня с кабаком-то, подожди, — осадил немного пыл своего друга Еремей, — мне некогда сейчас гулять. Мне дом Апраксина срочно найти надо. Дело у меня там, ты не знаешь случаем, как к нему поскорее пройти?

— Это, к которому, ко дворцу Федора Матвеевича что ли? Это он тебе, что ли так срочно понадобился?

— Не, мне Гаврюха нужен.

— А вон кто, Гаврила Федорович. Сынок единственный Федора Матвеевича. Единственный, но не совсем правильный. Знаю такого. Он же вместе с отцом проживать изволит, а мы им этой зимой баньку рубили. Пол зимы у них в усадьбе плотничали, да и на лето звали они меня камнем у дома мостить. Я ведь знаешь, какой мастеровой? Меня многие на работу приглашают. Я ведь все могу: топором рубить, пилой пилить, камень тесать. Ты мне только скажи чего, и я всё сделаю. Всё сделаю и не хуже немца какого-нибудь. Я ведь, если постараюсь и наличники цветами вырезать смогу. Только вот времени у меня никогда нет. Вот беда-то моя в чем.

— Побежали к ним Ваня, — взмолился кат, хватая не на шутку расхваставшегося Киселева за руку. — Побежали. Надо мне с этим Гаврюхой поговорить. Показывай, где его изба?

— Ишь ты, изба, — подергал себя за мочку уха Еремеев товарищ. — Не изба у Апраксина, друг Ерема. Дворец у него и даже не дворец, а хоромы настоящие.

— Пусть дворец! Пусть хоромы! Побежали только скорее!

— Чего бежать-то? — недовольно передернул плечом Иван. — Вон их хоромы стоят по правую руку. Только нас Ерема с тобой туда вряд ли пустят. Рожей мы, видишь ли, для таких хором не вышли да и отказался я, когда меня звали туда, а теперь вот и не пустят безо времени. Нам туда без веления ходить не положено, раз мы с тобой к ним на работу не нанялись. Вот такие у них порядки в хоромах этих. Это ведь всё немцы поди придумали? Они подлые!

— А как же быть-то? — недоуменно заморгал не раз подпаленными ресницами кат. — Очень мне надо у них побывать.

— Надо, побываешь, — энергично зачесал бороду Киселев. — Дружок мой у них псарем служит. Такой друг он мне, что просто водой нас не разлить. Давай-ка, мы его тоже в кабак захватим, а там глядишь под хорошее угощение, и дело твоё скорее сладится. Пошли Ёкося — Мокося приглашать, раз тебе так надо. Пойдем, только давай сначала постучимся для порядка в ворота.

На громкий стук хрипло залаяли собаки, и вылезла поверх тесовых ворот бабья голова в цветастом платке. Она недовольно повертела носом, потом шмыгнула им, стряхнула, упавшую из-под платка на глаза непослушную прядь и, разобравшись, кто барабанит по воротам, строго погрозила пальцем.

— Чего барабанишь, ирод окаянный? — крикнула она сверху возмутителю своего покоя. — А ну пошел отсюда, иначе собак с цепи спущу.

— Ты это Фуфырка, не очень кричи тут, — махнул рукой на бабий крик Киселев, — а то вон я сейчас ком грязи слеплю да закатаю тебе промеж глаз твоих глупых. За мною в раз станется, реветь ведь будешь. Ты мне лучше Ёкося-Мокося позови. Псаря вашего и друга, стало быть, моего!

— Не здесь никаких Мокосей, — опять заверещала бабенка. — А псарем у нас Карп Деменьтьевич, только я его тебе Кисель ни в жизнь не позову. После того, как ты петуха с нашего двора свел, нам графиня с тобой даже разговаривать не велела. Проваливай по добру — по здорову.

— Какого петуха? — с искренним удивлением лица возмутился Иван. — Не сводил я с вашего двора никаких петухов, а если ты про того, который сам за мною пошел, так я здесь совсем не виноват. Я говорил ему, чтобы он не ходил за мной, а он меня и слушать не хотел, вот и дождался. Не виноват я совсем, раз он сам такой дурень. Так что ты мне Фуфырка про петухов своих брось намекать, а лучше зови скорее Ёкося-Мокося, а то ведь мы и без него можем в кабак запросто пойти. Поняла?

Бабья голова внезапно скрылась, а на месте её после изрядной возни по ту сторону забора явился лохматый мужик с огромным синяком под левым глазом.

— Вам чего ёкось-мокось надобно тут, — заорал мужик неожиданно тонким для своей комплекции голосом. — Чего под воротами шляетесь, екось-мокось вас задери? Чего надо?

— Ты чего Мокось меня не признал, — истошно заорал Киселев, роняя от старания великого шапку с головы. — Иван я, земляк твой.

— Вижу, что это ты Иван, но тут такая екось-мокось получается, что мне с тобой и говорить не велено. Вор ты, сказывают, а не земляк никакой. Вот такая екось-мокось складывается.

— А ты и не говори со мной, — подбирая с земли шапку, уже спокойно ответил земляку Киселев. — Пошли молча в кабак, а то мне уж алтын всю руку сжег. Неужто не знаешь, как от него рука горит. Чего со мной говорить-то, когда деньги есть? Алтын ведь.

— Алтын, екось-мокось?

— Алтын.

Мужик снова исчез за высоким тыном, и после очередной продолжительной возни с всхлипами и сопением, вдруг одна воротная створка приоткрылась, и из неё выскочил, бестолково перебирая ногами, Иванов земляк. Удержавшись с огромным трудом от падения, он развернулся к воротам, погрозил туда кулаком и быстро пошел прочь от дома по извилистой тропинке.

Киселев с Чернышевым побежали следом.

— Вот баба, вот стерва, екосем-мокосем по лбу бы её, — бубнил всю дорогу псарь. — Всё ей не так, всё не этак. Вот я ей ужо покажу, а то ишь ты волю взяла. Она думает я кто: екось-мокось какой-нибудь? Э нет, ошибаешься, я мужик настоящий. Ух, Степанида попомнишь ты еще меня. Я мужик серьезный, а не екось-мокось безответный. Меня кочергой по заду бить вообще не следует, а когда ко мне товарищ пришел, тем более. Ну, смотри у меня Степка. Ох, станется тебе вечером. Ох, екось-мокось!

Окончательно угомонился Екось-Мокось только в кабаке и, причем только после второй кружки. И вот лишь после этого он стал способен размышлять над другими вопросами, не связанными с обидой на Степаниду. Помянув последний раз Степаниду недобрым словом, псарь рассказал историю потери трех пальце в битве под городом Полтавой, поведал преимущества мортиры над тюфяком, выпил еще раз и, наконец, отозвался на вопрос Чернышева о своем молодом господине.

— Нет сейчас Гаврилы Федоровича дома, — отрезая ножом, кус мяса от заячьей ноги, рассудительно вещал Ёкось-Мокось, — да если бы и был, то поговорить с ним тебе бы не пришлось. Сурьезный он больно. Такой сурьезный, что и смотреть на таких как вы не будет. Ну, если бы, конечно, я бы словечко за вас замолвил, тогда бы глядишь, чего бы и получилось, может быть, а так нет. Сурьезный граф. Он со мною-то не всегда уважительно говорит, а уж с вами тем более. Вот батюшка его попроще, несмотря на то, что большую должность в государстве занимает. А сынок ещё тот злыдень. Кстати, зачем он тебе?

— Анютку он у меня похитил.

— Какую Анюту?

— Мою.

— Девку что ли?

— Ну, пусть девку.

— Это Гаврила Федорович может. Не умеет он просто так около девки пройти, обязательно похитит. Вот такой ёкось-мокось получается. Отец-то его, Федор Матвеевич, совсем другой. С царем из одного кубка пил, корабли с городами строил и чтобы на сторону от графини. Ни-ни. И графиня всегда себя блюла. Правда, кричала одно время Анисья Кривобокова, что застала мужа своего, Ефрема — конюха в графининой спальне с приспущенными портками. Как раз в тот год это было, когда Федор Матвеевич Таганрог-город строил. Да только кто ей поверит? Вреднющая бабенка. Не баба, а екось-мокось настоящий. Не зря ведь Ефрем о её спину оглоблю обломал. И знаете, братцы мои, сколько в ней вредности оказалось? Оглобля напополам, а ей хоть бы хны, нет, правда с пол-лета пролежала недвижимою, но потом оклемалась. Выгнуло её слегка на правый бок, нога гнуться перестала, а в остальном, баба как баба. Ох, Анисья, не Анисья она, а сущий екось-мокось в юбке. Ну и кто такой поверит? Да и Ефрема теперь не спросишь, утоп он как-то на Ильин день. Купаться, видишь ли, ему приспичило. Разгорячился в конюшне чего-то и утоп в омуте. На третий день только достали. Так, что про графиню теперь чего худое сказать грех. А вот Гаврюха ещё тот кобель. Ни одну девку не упустит. Всякая его будет. Ох, задери его ёкось-мокось. Пропала твоя Анюта. Точно пропала. И ты даже ни к какому екосю-мокусю не ходи. Всё равно своего не добьешься.

— Я тебе дам, пропала! — вскочил с лавки Чернышев и ухватил псаря за воротник рыжего кафтана. — Веди меня сейчас же к Гаврюхе своему! Веди бесов сын. Я вам сейчас покажу «пропала».

— Ты это, того, — завертелся Ёкось-Мокось под сильной ручищей ката, — пусти, кому говорю! Здесь такой екось-мокось получается. Не ко времени вы подошли. Нет сейчас Гаврилы Федоровича в городе. На событию он вчера уехал. В Москву. Опоздал ты мил человек.

— На какую такую событию? — отпуская воротника псаря на волю, строго уточнил кат. — А?

— На важную. Все поехали. Я бы тоже поехал, но мне Федор Матвеевич говорит, что, мол, за домом присмотреть надобно. Нет, говорит, больше у меня надежды, кроме, как на тебя Карп. В следующий раз точно на событию поедешь, а сейчас потерпи. За домом пригляд нужен. Степанидка-то что? Баба она и есть баба. Здесь мужской взор за всем нужен. Доверяет мне Федор Матвеевич. Крепко доверяет. Я ведь знаете, какой дотошный?

— Погоди, погоди, — треснул кулаком по столу Чернышев. — А Анюта-то где? А она как же?

— Так тоже, поди, уехала, — развел руками Ёкось-Мокось. — Гаврила Федорович всех пташек своих забрал. Ух, как они в кибитке его визжали. Кого там только не было: и Софья была, и Катерина, даже Магда в наличии имелась. Эта самая верткая из них. А уж коли, и Магду он похитил, то Анюта твоя тоже, поди, там. Где же её еще-то быть? Старый-то граф только вдвоем с графиней поехали. У них в карете никто не визжал, а вот из Гаврюхиной кибитки: и визг, и писк, и бабьи слезы. Там твоя Анюта и не сомневаться, не думай, там.

Еремей, услышав неприятную новость, вскочил из-за стола и хотел куда-то бежать, но Киселев ловко поймал его за полу кафтана.

— Ты куда Ерема? — ухватил Иван ката за полу кафтана. — Чего забеспокоился так?

— В Москву мне надо, — попытался отмахнуться от товарища кат. — Мне Гаврюху этого побыстрее найти надобно, иначе не будет мне в жизни покоя. Никогда не будет. Может, догоню его в дороге?

— Погоди, погоди, в дороге его тебе пешком точно не догнать, — взмолились в один голос собутыльники Еремея. — Завтра пойдешь, а то ведь на улице скоро темнеть начнет. Куда ты, на ночь глядя? В лесу ночью никак нельзя ходить. Вон на прошлой неделе Трифона Губастого медведь насмерть задрал. Он вот так же товарищей не послушался. Нельзя тебе сейчас Ерема в лес. Никак нельзя. Завтра пойдешь.

— А сейчас пойдем лучше к девкам сходим, — деловито потер ладони Киселев, обоими глазами поочередно. — Я же тебе говорю, что Марьянка по тебе стосковалась. Она непременно велела тебе приходить. Огонь — баба! Нам бы только денежку где найти, а то ведь знаешь, как с пустыми руками приходить плохо. Вот вчера, пошел я к ним с пустыми руками, думал от стыда сгорю, но ничего, бог миловал.

— Ты же говорил, что копейка вчера у тебя была? — вспомнив утреннюю встречу, засомневался вдруг в правдивости слов товарища кат.

— Так это я у них занял копейку-то, — махнул рукой на сомнения собутыльник. — Поклялся я им, что на днях много чего принесу. Ну, чего Ерема, у тебя в кармане больше ничего нет?

Чернышев равнодушно пожал плечами, вытащил из кармана ещё монету и бросил её в грязную ладонь Ивана.

— Вот молодец, вот это по-нашему! — закричал Киселев. — Вот она — русская душа! Да разве какой немец на такое пойдет? Ни в жизнь не пойдет. Верно Екось-мокось? Я-то уж точно знаю, что не пойдет. Не под силу немцу такой душевный подвиг. Никак не под силу.

Иван резво подбежал к стойке кабатчика, взял приличную бутыль вина и жестом пригласил товарищей на выход.

Взяли Еремея прямо на кабацком крыльце. Так лихо взяли, что он и охнуть не успел. Резко заломили два солдата руки, а кто-то третий сзади под коленку ударил. Против троих разве устоишь? Навалились служивые люди на Чернышева, связали руки его и смеются довольные. Екося-Мокося тоже в грязь лицом положили, а вот Киселев вывернулся, оттолкнул солдата, да уж было убежал от неволи, но тут грохнул злой мушкет, и крупная картечь снесла веселому плотнику половину затылка. Захрипел Иван, упал, крепко прижимая к груди бутыль с вином, и простился со своею беспокойной жизнью. Напрасно будут ждать сегодня девки, обещанного им возврата долга с угощением. Напрасно будут ругаться, обзывая Ивана самыми нехорошими словами и грозить ему самыми суровыми карами. Напрасно. Не придет к ним больше Киселев. Он теперь вообще больше никуда не придет. На роду видно было у него написано: не приходить больше никуда от этого вот кабацкого крыльца.

А вот у Еремея Матвеевмча на роду видимо другое было написано, и потому потащили его довольные удачной засадой солдаты к избе Тайной канцелярии. Особенно радовался пленению ката молоденький поручик Тавров.

— Как знал я братцы, как знал, — звонко кричал юнец, обращаясь, то к одному, то к другому солдату. — Это ведь я придумал засаду возле Апраксинского дома посадить. Надо быстрее Толстому Петру Андреевичу доложить. Он у нас в полку за поимку этого поганца пять рублей серебром обещал. Если отдаст, то я братцы мои ведро вина вам сегодня же куплю, да и если не отдаст, то тоже куплю. Право слово, куплю. Полведра, а куплю! Вот удача у меня сегодня, так удача. Теперь про меня, поди, и сам Государь император услышит. Чай ему непременно об этой засаде доложат? А может, и во дворец царский меня пригласят? Вот счастье-то привалило, вот счастье-то. Как думаешь Карабанов, может мне в гвардию сейчас попроситься? Как думаешь?

Мосластый солдат вяло пожал плечами, и поручик бросился к другому.

— Ты смотри Тимофеев, не упусти басурмана. Приглядывай получше за ним. Он знаешь хитрый какой. Его сам граф Толстой пытать собирался. Он ведь знаете, чего в крепости учудил?

— Я знаю, — хмуро пробормотал солдат Карабанов и с короткого замаха ударил Еремея прикладом по лицу. — Из-за этой вот гадины дружка моего лучшего Гришу Митрофанова батогами на смерть забили. Трое детишек сиротами расти будут. Пропадут теперь они без отца. Младшему-то год всего и баба Гршина опять на сносях. Гриша-то ведь в карауле был, когда эта сволочь татей из темниц выпускала. У, ирод.

Солдат еще раз замахнулся прикладом, но поручик строго осадил его.

— Не сметь Карабанов. Мне к графу Толстому его живым привести надобно. Смотри у меня! Не смей самовольничать!

Хотя и не получил Еремей второго удара по лицу, но и от первого потекла с него кровь, как сок из раненой березы весной. Удар карабановского приклада глубоко рассек кожу аккурат между правой и левой бровью, и кровь теперь растекалась по всему лицу пленника. Когда ката довели до места, он уже ничего не видел и только угадал ступени крыльца родной еще совсем недавно канцелярии. Поручик сразу хотел вести Еремея в застенок, но солдат у двери их туда не пустил.

— Не велено, — буркнул он, выставляя впереди себя граненый штык. — Монаха псковского там пытают. Уж больно дело, говорят, тайное. Он стервец против Государя батюшки молитву перед народом читать задумал. Ох, и достанется ему теперь за задумку свою. Только начали с ним беседовать. Не завизжал он еще. Придетсяждать.

— Это как ждать? — недоуменно захлопал лохматыми ресницами Тавров. — Мы же самого Чернышева поймали.

— Вижу, что Чернышева, но пустить не могу. Вон в чулан его пока посадите, а как застенок освободится, так и отведете к нужному месту. Мы всегда так делаем, коли, застенок занят.

Еремея частыми крепкими пинками втолкнули в чулан и с лязгом захлопнули за ним обитую медью дверь. Чернышев, полежал чуть-чуть на прохладном полу, тяжело кряхтя, поднялся на ноги, на ощупь нашел лавку и сел на неё. Он чуть отдышался, попробовал немного утереть лицо о штаны и откинулся спиной на каменную стену.

— Прощай Анюта, — прошептал кат сухими губами, силясь представить желанный образ прелестницы. — Прощай красавица. И моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах.

Однако, как ни старался кат представить образ очаровательной прелестницы, ничего у него не вышло. Вместо синеглазой Анюты, выплыли из жирной тьмы укоризненные глаза печальной Марфы.

— И ты прощай Марфа, — еще тяжелее вздохнул Еремей. — Не поминай меня лихом, раз уж так получилось. Судьбинушка уж видно у меня такая подлая. Околдовали меня видно? Прощай и блюди себя как следует, коли, такая у нас с тобой планида вышла. Ради детишек наших блюди.

Чернышев хотел еще что-то сказать жене, но почувствовал какую-то возню возле своих ног.

— Еремей Матвеевич, — вдруг позвал кто-то ката из-под лавки. — Подвинь немного ноги-то в сторону, а то не вылезу я никак.

Еремей с дрожью во всем теле повиновался таинственному шепоту, прижался к углу и скоро почувствовал, как кто-то осторожно оттирает его, покрытое запекшейся кровью лицо. Когда кат смог разглядеть своего благодетеля, он чуть не закричал в полный голос от удивления. Еле-еле от удивленного крика он удержался. Перед Еремеем на коленях с тряпкой в руке стоял подьячий Суков. Это же надо такому случиться?

— Чего же ты натворил Еремей Матвеевич, — укоризненно качал головой Сеня. — Это же надо такое удумать, чтобы разбойника из темницы освободить. Это же надо? Никогда еще кат разбойника на волю не выпускал. Ты первый. Это же надо такое удумать? Да как же ты так? Прости тебя Господи. Ой, да чего я тебе-то душу травлю? Ты же, наверное, сам, поди, не рад? Вот только с Кузьмой Поликарповичем, с дружком твоим нехорошо получилось. Ой, как нехорошо, ну просто беда.

— А чего с ним?

— Ноздри ему вырвали и в Пустоозеро сослали. Ругался он очень на тебя, когда ноздри-то ему рвали. Грозился очень.

— Жалко Кузьку. Вот ведь как он не уберегся.

— Ясное дело жаль, но ты бы лучше себя Еремей Матвеевич пожалел, — протяжно вздохнул подъячий. — Тебе-то сегодня порванными ноздрями не отделаться. Как же ты решился на такое? Ты уж прости, что неймется мне с вопросом этим. Прости, а только никак я в толк не возьму дерзость твою. Как же решиться на такое можно? Да как же так-то?

— Не спрашивай меня Семен сейчас, — горячо зашептал на ухо подьячему кат, утирая связанными руками кровь с носа. — Я сам пока ещё не пойму, что случилось, но знаю, что не напрасны мои страдания. Невиновного человека я хотел сберечь, а видишь, как оно всё получается. Мне бы только отсюда выбраться, а уж на воле я бы правду быстро нашел. Я уж почти докопался до всего. Мне бы только на волюшку. Только чую, что нет больше туда дороженьки. Нет. Ляжет на днях моя дурная головушка на плаху и всё. Поминай, как звали Еремея Чернышева. Нутром чую.

— Ты подожди причитать-то, — зашептал, разрезая веревки на руках пленника Суков. — Рано ты себя хоронишь. Может ещё и обойдется.

— Как обойдется?

— А так и обойдется. Ты думаешь, я, почему здесь?

— Почему?

— Помочь я тебе хочу. Ты же товарищ мой. Я, как увидел, что тебя ведут, прямо обомлел весь, а потом Господь меня сподобил здесь спрятаться. Будто шепнул мне кто на ухо про чулан этот. А знаешь, кто это был?

— Кто?

— Ангел-хранитель твой — вот кто. Только я под лавку залез, и тут тебя приводят. Видно не настолько ты грешен, чтоб голову за просто так сложить. На вот тебе нож Еремей Матвеевич. Я опять под лавку залезу, а ты шумни чем-нибудь, авось солдат и зайдет сюда. И уж, коль зайдет, то тут уж не теряйся, бей солдата ножом. Это последняя надежда твоя будет. Сумеешь выбраться — счастье твое, не сумеешь, тогда уж тебе никто не поможет.

— Жалко солдатика-то. Я и так его уж чем-то обидел.

— Ты себя лучше пожалей, пользы тебе от этого больше будет, — зло прошипел подьячий, утер еще раз влажной тряпицей кату лицо и стремительно забрался опять под лавку.

Чернышев поморгал немного чуть прозревшими глазами, огляделся в сумраке чулана и заметил в противоположном углу сложенные у стены доски. Он на цыпочках подобрался к ним и сильно толкнул плечом несколько досок. Доски с грохотом свалились на каменный пол.

— Ты чего там? — настороженно крикнул из-за двери солдат. — Чего шумишь, ирод окаянный?

— По нужде мне надо, — ответил ему Чернышев и уронил на пол остальные доски. — Мочи нет терпеть больше. Открой!

— Я тебе сейчас покажу «по нужде», — зазвенел замком рассерженный часовой. — Сейчас я тебе штыком быстро нужду справлю. Ишь ты, фря какая, потерпеть он не может. Сейчас попробуешь штыка моего и сразу про всю нужду свою забудешь.

Солдат распахнул дверь и безбоязненно направился к стоящему у стены узнику, намереваясь поучить его для начала прикладом. Еремей дождался, когда приклад, готовясь к удару, поднимется в верхнюю точку, и резко выбросил вперед руку с ножом. Нож мягко вошел в живот солдата и тот широко раскрыв удивленные глаза, жалостливо охнул, роняя на пол ружье. Кат быстрым движением прижал лицо солдата к своей груди и зашептал ласково на ухо.

— Прости милый. Ты же меня тоже должен понять. Если б я тебя пожалел, то мне бы уж и не жить, а мне жить ой как надо. Должок у меня еще в жизни есть. Прости, раз уж так получилось. Прости, родной.

Пока солдат умирал на груди Чернышева, Суков ужом выполз из чулана, огляделся из-за чуть приоткрытой двери и скоро позвал за собой Еремея.

Солдаты на полянке около крепостной стены варили в котелке похлебку и потому побега не заметили. Не до него им было, мясо по котелкам служивые делить начинали. Когда мясо делят, по сторонам глядеть всегда в убыток себе. А кому убыток этот нужен?

Кат прыгнул в кусты и побежал сквозь них, что было у него сил. Суматоха возле тайной канцелярии началась, когда Еремей был уже в густых придорожных кустах черемухи. А оттуда и до реки рукой подать было. Только Чернышев лодочника сразу искать не стал. Он осторожно крался по берегу, высматривая, какой-нибудь беспризорный плот. Не мало их в прибрежных травах таилось. Только на этот раз Еремею Матвеевичу не очень повезло. Долго он по кустам крался и уже только в сумерках нужный плот нашел.

Глава 7

Всю ночь и половину следующего дня Чернышев шел лесом около новгородской дороги. На дорогу выйти он опасался и потому пробирался лесной чащей, наблюдая торный путь лишь сквозь переплетение зеленеющих веток и давно уже зеленых лап. С одной целью шел кат, презирая злых комаров и хлесткие удары веток по раненому лицу, только с одной — уйти поскорее подальше от Петербурга и придти поближе к Москве. Шел он до последнего напряжения своих сил и упал в изнеможении, когда солнце перевалило через зенит. Чернышев полежал сначала на мягком мхе, потом собрался с силами и отполз еще дальше от дороги. Там он забрался в молодую поросль каких-то кустов, поджал колени к груди и сразу же уснул черным сном.

Проснулся Еремей от холода. Было темно и сыро. Где-то вдалеке гремел гром, порывистый ветер сердито рвал верхушки самых высоких деревьев, и откуда-то из темной выси просыпались на Чернышева первые капли дождя. Кат дернулся ещё в полусне, вскочил со своего жесткого ложа и побежал вперед, высматривая в темноте приличное укрытие от набирающего силу ливня. Скоро дождь разошелся уже не на шутку и такой с неба поток хлынул, что пришлось Еремею, не найдя ничего лучшего, почти ползком забираться под заросли молодых елок. Елки этой ночью гостя не ждали и потому встретили его без особой радости, больно оцарапав ему шею и бросив горсть сухих иголок за шиворот солдатского кафтана. Чернышев передернул плечами от столь нелюбезного гостеприимства, обозвал лесных жительниц нехорошим словом и затаился, опасаясь получить еще более достойный ответ на свою брань. Елки, по всей видимости, из-за грома брани в свой адрес не расслышали, успокоились чуток, и нехотя укрыв путника от дождя, пакостей ему больше не творили. Только покоя Еремею всё равно не было. Правым локтем он случайно задел муравьиное жилище и немного расшевелил его. Хозяева муравейника сперва чуть-чуть смутились внезапному разрушению, а потом, опомнившись, стали собирать силы для жестокой мести. Когда первые разведчики муравьиной армады провели разведку боем на запястье ката, он бесповоротно решил искать новый приют. Воевать со злыми аборигенами не хотелось. Чернышев приподнял голову в поисках другого укрытия и в светло-синем свете очередной молнии увидел сидящего на полянке одинокого старика. Сначала Еремей решил, что старик ему привиделся, но при следующей вспышке старик снова объявился и неподвижно сидел всё там же, разглядывая что-то у себя под ногами. Дождевые струи беспощадно хлестали седую голову сидельца, а он будто и не замечал их. Чернышев хотел окрикнуть странного старца, но среди шума дождя и частого грохота грома, голос его оказался слабым и писклявым. Незнакомец его, конечно же, не услышал. А муравьи между тем перешли в атаку по серьезному, пробиваясь одной колонной по руке, а второй по ноге. Терпеть их военные действия сил уже не было, а обороняться от их атаки было до того глупо, что такая мысль кату в голову даже не могла прийти.

Еремей выскочил из укрытия и, размахивая руками, помчал в сторону старика. Муравьи, радостно праздную победу, быстро ретировались с убегающего противника. Правда, вот здесь им не всем повезло. Много муравьиной братии полегло под жестокими струями проливного дождя. Не все бойцы дошли с победой до своих сухих квартир. Всегда ведь бывает так, что победу не всем воинам праздновать суждено. Только счастливым сия победная чаша уготовлена. Только им.

— Помоги мне мил человек, — услышал Чернышев хриплый шепот старика, когда, яростно стряхивая с себя самых настырных бойцов муравьиного войска, выбежал на полянку. — Помоги товарища моего по-христиански схоронить. Помер брат Ананий и остался я теперь без глаз.

Чернышев подбежал к старику и увидел, что сидит тот на поваленной березе, а у ног его лежит мертвец в монашеском одеянии. Старик был слеп и, наверное, только поэтому пришлось ему мокнуть под проливным дождем. Еремей хотел отвести беднягу под дерево, но тут дождь вдруг резво пошел на убыль, а скоро и вообще прекратился, оставив после себя холодную сырость и тишину, нарушаемую только редко падающими с листьев каплями.

— Помоги мне мил человек, — повторил свою просьбу старик. — Помоги, ради Господа нашего, ради Христа Спасителя.

— Конечно, конечно, как же не помочь в такой беде? — засуетился кат, не зная с чего бы начать помощь. — Сейчас, сейчас. Я вот только палку покрепче найду, да место для могилки получше меж корней отыщу. Сейчас.

— На вот топор, — шепнул ему старик, вытаскивая из-за спины сырой инструмент. — На, больше у меня ничего нет.

Выхватив из рук старика топор, Еремей Матвеевич стал лихорадочно рубить еловые корни и торопливо копать среди них могилу для усопшего в дремучем лесу монаха. Копал он суетливо и долго. Порубит корень, подрыхлит топором землю, а затем выбрасывал её из ямы горстями, потом опять за топор и снова землю горстями выбрасывать. Могила подавалась медленно, но подавалась. Трудился Чернышев в поте лица своего до рассвета. Все ногти в кровь сбил, пальцы поранил до крови, но яму нужного размера к восходу солнышка выкопал.

— Всё я, — доложил он старику, утирая с грязного лба обильный пот, смешанный с кровью. — Выкопал. Ну, чего ложить что ли?

— Подожди, — приподнялся с лесины старик. — Бумага у Анания на груди должна быть спрятана. Достань её.

Еремей обыскал покойника, нащупал на груди его плотно свернутый свиток и передал его старику.

— В Москву мы шли, — вздохнул слепец, принимая бумагу, — да вот только вышли, а он занедужил. Чего мне теперь делать-то? Я ведь без него шага ступить не смогу. Вчера в груди у него чего-то защемило. «Пойдем, — говорит, — я в лесу отлежусь немного». Привел меня сюда и помер. Царство ему небесное. Хороший человек он был. Хороший. Храни Господь душу его.

Старик прошептал молитву и кивнул бородой, опускай, дескать, Анания к вечному приюту.

— Только одежду с него скинь, — скомандовал вдруг старик, когда кат, уже приподнял мертвеца над землей. — Скинь.

— Зачем? Не гоже человека голым хоронить, — опуская тело обратно на сырую траву, удивился Чернышев. — Не по христиански как-то. Нельзя без одежды, это грех, наверное?

— А ты ему свою отдай, — прошептал слепец. — Ты же не зря по лесу зайцем бегаешь. Скрываешься ведь от кого-нибудь?

— Скрываюсь.

— Вот и скройся под одеянием новопреставленного раба божьего Анания, а чтоб лучше скрыться, и в Москву меня сведешь.

— Я бы рад тебя свести, — закивал головой Еремей. — Мне самому в Москву во как надо, да только мне быстрее надо, а ведь задержусь я с тобой. Задержусь. Ты же быстро со мною не пойдешь? Нельзя мне с тобой задерживаться. Опоздать я могу. Ты уж прости меня добрый человек, но мне идти с тобой никак нельзя. Я тебя сейчас до дороги выведу, а уж дальше ты сам как-нибудь. А то некогда мне задерживаться с тобой. Может на дороге-то, другого какого проводника найдешь?

— А ты не думай так, — махнул рукой старец. — Прямой путь он не всегда самый короткий. А потом, со мною ты по дороге смело сможешь идти, а не по лесам зайцем бегать. Одевайся в одежду Анания и не сомневайся. Я тебе дело говорю. Послушайся меня ради Бога. Чувствую я, что не зря нас с тобой Господь в глухом лесу свел. Не зря. Значит, надо ему было нас свести. И нельзя нам с тобой противиться пожеланиям его. Никак нельзя.

— А может и вправду монахом одеться, где наша не пропадала? — решился вдруг Чернышев и стал стягивать с себя мокрый кафтан. — Провожу старика до ближайшего села, а там видно будет.

Когда тело усопшего монаха предали земле, солнце уже поднялось достаточно высоко, и лес весьма преобразился. Из сырого и хмурого обратился он в светлый и радостный. Запели наперебой птицы, появились неведомо откуда на полянках желтые цветы, и похорошел лес. И так в лесу хорошо сделалось, что даже опечаленные смертью монаха путники вздохнули почти радостно. Постояли они под ласковым весенним солнышком над печальным холмиком свежей земли, и к дороге двинулись. Хотя до полудня было ещё не близко, но дорога уже кишела толпами путников. Передвигались здесь люди всеми известными им способами: и пешком, и верхом, и на телегах, разве, что на четвереньках никто не полз, но чего греха таить, и такое на дороге случалось, особенно в дни двунадесятых праздников, да и на следующий день после них. Бывало и такое на дороге. Всякое она повидала на своем веку. На то она и дорога, чтобы всё повидать.

Еремей Матвеевич со старцем пристроились в хвост пестрого купеческого обоза, и не спеша, шли по мокрой еще дороге. После обязательных разговоров о погоде и сложностях пути, старик, которого, как, оказалось, звали братом Дементием, решился поведать своему новому поводырю причину путешествия в Москву. Не сразу, конечно, решился, а только после повторного спроса своего нового попутчика. На первый спрос старик отмахнулся, а со второго спроса решился все-таки на рассказ.

— Я ведь по молодости в стрелецком полку полковника Бохина служил, — начал издалека свое повествование Дементий, — вот времечко золотое было. Молодым я тогда был, глупым. Скажи мне в то время кто, что я монахи когда-нибудь попаду, прибил бы сразу того человека. В момент бы покалечил. Горяченный я тогда был и про Бога и не думал вовсе. Так, шепнешь молитовку перед баталией и всё. И не нужен Господь вроде. Зачем мне тогда сильному и здоровому Бог был нужен? Я всё больше о девках сладких помышлял да ковшах хмельных. Бойким я в ту пору был, таким бойким, что не приведи Господи другому таким бойким стать. Чего я только тогда не творил по глупости безрассудной? А девок я тогда любил, ну просто до беспамятства. Да ладно бы только девок. Я и к женам чужим не раз под теплый бочок подваливался. Ох, была у меня в Воронеже зазноба одна. Жена конюха боярского. Ой, и покаруселили мы с ней. Я, как утро, так у её крыльца прячусь. Конюх за порог, а я уж тут как тут. Сладкая была бабенка, только вот как звали её, запамятовал. Вот ведь было время какое грешное. Видно за него, за время это и покарал меня Господь. Прости меня Господи за дурость мою безрассудную. Прости!

Монах перекрестился, вздохнул протяжно и продолжил свой печальный рассказ.

— Случилось мне тогда под Азовом-крепостью воевать. Как нас побили там, все теперь знают. Только не всем ведомо, сколько мы трофеев военных по морскому побережью собрали. И трофеев бесчисленное множество собрали и душу на славу отвели. Славно мы в то времечко погуляли. Сядем в лодку и идем вдоль берега морского на веслах. Увидим поселение какое, так сразу и к нему. Выскакиваем на берег и всё, что под руку попадет — всё наше было. Девки там были, доложу я тебе Ананий, такие скусные, что только пальцы облизать. Прости меня Господи за мысли эти грешные. Прости еще раз. Однажды разорили мы деревушку рыбацкую, потешились вдоволь, набрали всего с собой, сели в лодки да назад к полку своему поплыли и тут буря поднялась. Такая дерзкая, что мне страшнее её по тому времени и видеть никогда не приходилось. Отбросила стихия нас от берега, зашвыряла лодчонку нашу, словно щепку невесомую. Вот Ананий, где страх настоящий был. Всё, что я до этого страхом считал, шалостью детской оказалось. Волны так вздыбились, что неба видать не стало. Лодка трещит, брызги лицо заливают так, что и дышать не всякий раз получается. Всё, думаю, пропал ты Филипп Худяков в пучине морской. Кончилась твоя жизнь бесшабашная! И жить тебе осталось только миг один последний. А чего делать в последний миг? Молиться я стал да клятвы разные Господу давать? Все в лодке тогда молились и клялись. Все до единого. Вот и я молился неистово, вцепившись руками в обломок весла. Креститься не мог, а вот молился да обещания разные давал неистово Господу нашему во всем исповедовался и обещал все, что на ум приходило. Ничего не помогало. Однако стоило мне пообещать, что я пять ночей кряду на коленях в московском храме при Спасо-Даниловом монастыре молиться стану в случае спасения своего, как тут же буря вдруг на убыль пошла и подогнала волна нашу лодку прямо к полковой стоянке. Почему я этот монастырь выбрал, будто других церквей в Москве нет? Не знаю, но выбрал и всё тут. Наверное, потому, что детство моё рядышком прошло. Я ведь московский был. Часто мы с дружками возле монастырской стены в игры разные играли. Вот ведь какое дело получилось. Мне бы тогда сразу в Москву податься, благо такая возможность представилась, а я махнул на возможность эту рукой. «Успеется клятву исполнить, — подумал». А вот и не успелось. Закружился я тогда в мирской суете так, что голову чуть было, не потерял. И вот представь себе Ананий, что в Москву-то я с того времени и не попаду никак. Уж лет двадцать с клятвы моей прошло. Где меня только не носило с той поры, а Москва всё в стороне оставалась. Недавно меня в Петербург судьба забросила. В монастырь Пресвятой Богородицы нашей. Остепенился я здесь по-настоящему. Постригся, как полагается. Истинную радость в молитве познал, жизни за многие годы возрадовался, а в душе всё равно свербит что-то. Игумену, отцу духовному про свой случай рассказал. Он выслушал меня не перебивая, вот также, как ты сейчас и тут же велел в Москву идти. Провожатого дал. «Иди, — сказал, — исполни клятву, а то не будет тебе покоя ни на том, ни на этом свете». Вот я и иду. Жалко только, что Москву-матушку не увижу. Я ведь вырос там. Какая она теперь интересно стала? Храмов, поди новых понастроили? Плохо, что не увижу. Жаль! Видно, не судьба мне на Москву-голубушку еще разочек один глянуть. Не судьба.

Старик провел ладонью по лицу, прошептал что-то неразборчивое и замолчал. Ни единого словечка до самой темноты не проронил. И спать на постель из веток он укладывался молча, и так же молча на рассвете с ложа своего жесткого поднялся. Видно надолго выговорился человек.

На следующий день попался путникам сердобольный мужик и усадил слепца на свою телегу. Еремей сначала шел рядом с телегой, а потом мужик сжалился и над ним. Смотрел, смотрел, как он устало плетется в пыли, да и посадил ката на свою телегу. Так и проехали они до самого вечера, а уж под вечер на околице большого села вышел обоз к солдатскому посту. Чернышев, заметив пыльные мундиры сторожевой заставы, напрягся весь, задрожал и хотел, было с телеги спрыгнуть, но монах удержал его.

— Солдаты что ли? — спросил он шепотом, почуяв в поведении своего поводыря что-то недоброе.

— Они, — прошептал Еремей, и сердце его забилось, словно воробьиный хвост под лапой голодного кота. — Проверяют всех. Скоро к нам подойдут. Может мне убежать, пока не поздно?

— Сиди тихо, — строго стукнул Дементий ката по ноге, — да молчи до поры до времени. Я говорить буду с солдатами. А ты молчи.

А те уж легки на помине. Двое из них обоз резво пробежали и на монахов штыки наставили.

— Слезай бесовы дети, — зло, сверкая глазами, заорал черноусый вояка и кольнул Чернышева штыком в ногу. — Приехали.

— А что случилось, мил человек? — ласково заворковал слепец. — Чем мы перед тобой служивый провинились? За что ты нас так строго? Мы ведь не тати какие-нибудь, мы только люди божьи. Нет на нас другой вины никакой.

— То-то и оно, что люди вы, — ухмыльнулся солдат и еще раз кольнул Еремея в ту же самую ногу, — только не божьи, бродяжьи. И велено по Государеву указу всех вас в пыточные застенки вести, чтобы не бродили вы по стране, разнося смуту разную. Слезайте.

— Подожди, подожди служивый, — не унимался монах, — мы же не просто так бродим, мы по делу в Москву идем. У нас и бумага для этого есть. Там всё, как полагается выписано. Ты почитай вот. На, бумагу-то.

— Ты мне бумажку свою не суй, — продолжал горячиться военный, но штыком баловать перестал. — Я её сейчас в грязь брошу и всё тут. Мне все бумажки суют, умные думают.

— Ишь ты, брошу, а ты знаешь, кем она подписана, бумага эта? — хмыкнул Дементий. — Знаешь?

— Кем?

— Самим вице-президентом Святейшего Синода Феодосием, вот кем, — назидательно поднял палец вверх монах. — А ты, в грязь брошу. Не разумно говоришь. Ой, не разумно.

— А что это за птица такая «вице-президент», — недоуменно зачесал затылок озадаченный ранее неведомым званием солдат. — Это генерал что ли?

— Какой генерал? — уже суровым голосом просветил служивого монах. — Бери выше. К нему все генералы с поклоном ходят. Выстроятся перед ним и кланяются до пота. Он вице-президент ведь.

Солдат, услышав что, есть люди и повыше генерала, не на шутку смутился и громко позвал своего товарища, что-то ищущего на другой телеге.

— Эй, Фомка подь сюда! Посмотри, что за бумага такая у монахов этих. Иди, глянь, врут, наверное, про генералов-то? Точно ведь врут.

Прибежавший Фомка оказался весьма юным и немного грамотным. Он, старательно развернул бумагу, и беспрестанно почесывая свой затылок под грязным париком, стал тихонько шевелить полными губами. Утомив затылок, юноша перешел на лоб, потом поковырял нос и снова прошелся по затылку. Суть бумаги давалась ему с большим трудом, но Фомка был парнем упорным и потому через некоторое время вынес суровый для своего товарища вердикт.

— Правильная бумага. Пусть едут. Тут сказано, что им помогать надо. По делу они, оказывается. Пусть проезжают.

Все солдаты сразу же, как по команде пожали плечами и, оставив монахов в покое, пошли искать другие беспорядки, благо желания для этого у них сегодня было, хоть отбавляй. Тяжко пришлось купеческому обозу под строгим солдатским спросом. Обоз немного поспорил с солдатами, потерял в споре два зуба с одним алтыном, крови кружку да два кувшина масла коровьего и двинулся дальше к Великому Новгороду.

После Новгорода Еремею с монахом пришлось вновь пойти пешком. Сердобольных мужиков почему-то больше не попадалось, а были они все больше прижимистые и хитрые. Один предложил место в своей телеге, но сразу же попросил показать наличную копейку. Хотя деньги у путников и были, но показывать их мужику не стали. Обиделись и не стали.

— Мы лучше так пойдем, — решили кат с монахом и продолжили свой поход пешим ходом. — Не в первой нам без телег обходиться. Не впервой.

И шли так не только они. Много усталых людей брело в одном направлении с ними и навстречу им. Шли они, иногда переговариваясь, а чаще молча, угрюмо уставившись на дорогу.

— И чего им всем покоя нет? — размышлял Еремей, искоса разглядывая встречных путников. — Ладно, мы с монахом по делу идем, надо нам, а остальные-то куда идут? Не иначе блажь свалилась на них. Чего им по избам своим не сидится? Сидели бы в покое: и себя бы не мучили, и другим бы не мешались. Странные все-таки люди живут на земле. Всё ищут чего-то вдали от родимого дома, а чего, поди, и сами не знают. Чудеса.

Тут Чернышев вспомнил вдруг свою избу, жену Марфу, мальчишек, баню недостроенную и так явственно вспомнил, что предстали они перед ним вместе с баней, будто наяву. Стоят все вроде как на обочине дороги и смотрят на него укоризненно. Так укоризненно, что комок упругий к горлу подкатил и норовит всё дыхание в груди спереть. Муторно стало в душе Еремея Матвеевича, а тут ещё где-то гром сзади рявкнул. Кат вскинул глаза к небу и увидел сзади себя огромную черную тучу, медленно выплывающую из-за леса.

— Чего, дождь что ли? — засуетился старец. — Поищи Ананий укрытию какую-нибудь, а то ведь опять промокнем до исподнего. Поищи.

Укрытие нашлось в деревне, которая открылась взору торопливых путников из-за очередного поворота. Большинство путешествующего люда поспешило к крытому соломой сараю. Туда же повел старца и кат. Первые капли дождя застали их на пороге просторного укрытия. Народу в сарае было много, но Чернышев быстро отыскал местечко рядышком с воротами. Неплохое местечко, правда, в спину немного дуло, но другие места были уже заняты. И только усталые путники на соломе уселись, а редкие капли обратились уж в настоящий ливень. Потемнело сразу на улице, будто кто разом на белый свет мутную пелену набросил. Сумрачно стало.

Забежали под крышу сарая, промокшие уже до нитки самые припозднившиеся путешественники и зажил сарай жизнью случайного пристанища людей сбитых с пути злой непогодой. Зашуршали сумы переметные, захрустели на зубах луковицы да листы моченой капусты и загудели в плотном кругу обитателей пыльного сарая первые разговоры.

— Что же это за время такое настало? — бубнил себе под нос, разворачивая тряпицу с жареным мясом, изрядно плешивый мужик. — Что ни день — то гроза. Раньше вроде такого никогда не было? Верно ведь братцы? Раньше лето, так лето. Зима так зима, а вот такого никогда не было.

— Вестимо не было, — отозвался чернявый сосед плешивого говоруна, отрывая от огромной хлебной краюхи, приличный ломоть. — Раньше ведь время правильное было, а теперь вот, антихрист на Русь святую пожаловал. Вот и творятся несуразности одни.

— Какой такой антихрист? — приподнял брови плешивый, разрывая крепкими зубами извлеченное из тряпицы мясо. — Ну-ка поясни поподробнее. Уж очень люблю я про разные чудеса слушать. Давай-ка, ведай мне скорее про антихриста этого.

— А ты будто не знаешь? — завистливо глядя на мясо, крикнул горбатый мужичонка, теребя в руках большую луковицу.

— Вот вам крест братцы, не знаю! — побожился куском мяса плешивый мужик. — Хочешь верь, хочешь нет милый человек, а я и вправду ничего не знаю. Ничего про антихриста не слышал. Расскажи, если не в особую тяготу тебе рассказ сей. Расскажи.

— А не знаешь, так слушай, — вылезла из-под руки мужика с луковицей, конопатая бабенка в рыжем платке. — Антихрист он давно над Русью-матушкой нашей летал. То так думал подступиться к ней, то эдак, но не получалось у него ничего. Уж очень крепка вера русская, непросто с ней антихристу справиться. Метался он, метался и вот решился он через двор царский действовать. Рыба-то она всегда с головы портится, это любому известно, а уж антихристу и подавно. Сделал он так, чтобы у царицы одни дочери рождались. Хитрый чертяка в самый корень метил. Семь дочерей кряду принесла царю русскому Алексею Михайловичу жена его. Семь. Рассердился царь и крикнул в гневе, что если еще одна девка будет, то царицу тем же днем в монастырь сошлет. Заволновались все, больно грозен в ту пору батюшка царь был. Так грозен, что не приведи Господи. А царица тогда опять на сносях была. Испугалась она, запереживала да только что тут поделаешь? На всё ведь воля божья. Вот, значит, гуляет она как-то по саду царскому, и захотелось ей яблочка румяного откушать. Много в тот год яблок на Москве уродилось. Несчетное количество на каждом дереве висело. Протянула она к яблочку руку-то и видит, что меж листочков змея притаилась. Огромная такая змеища. Царица рученьку белую отдернуть хочет, да не может — окаменела вся, а змея её человеческим голосом и спрашивает, хочешь, мол, чтобы сынок у тебя народился. Царица в слезы, конечно, дескать, хочу. Вот змея и велела ей чернавку на службу принять. Приняла, значит, царица чернавку к себе во дворец, а тут и срок родин подошел. И представьте вы себе, что Господь царице опять девку посылает. Видно грешна была матушка наша в чем-то. А иначе за что же ей горе такое? Залилась царица слезами от горя своего, а чернавка тут как тут: хвать дитё в охапку и в немецкую слободу к Лефорту-нечестивцу, а у того уж ребенок мужеского пола заготовлен. Заранее ведь всё знал, собака! Приготовился. Вот антихрист в него и вселился, в дитё, значит, лефортовское. Затаился поначалу, а теперь вот императором себя назвал, и пакости творить начал.

— Врешь баба! — раздался вдруг строгий голос из другого угла. — Не так всё было. Не послушалась тогда царица змеи, не выполнила её условия, и за это дал ей Бог доброго сына. Такого доброго, какого доброго Русь наша и не видывала никогда. Петром Алексеевичем его назвали. Стал он подрастать, а антихристу неймется. Нагнал он в Москву немцев разных, и стали они Петра Алексеевича в гости к себе звать. Он сначала ни в какую. Отказывается. Они же, немцы эти, девку ему подсунули — Анку Монсову. Видная из себя девка, румяная, кровь с молоком и уж фигуристая больно, такая фигуристая, что ни одному мужику не устоять. Не устоял и Государь наш. Была девка эта такой красы, что глаз не отведешь и слова против не скажешь. Стала Анка Петра Алексеевича уговаривать, чтобы он на землю немецкую поехал. Долго уговаривала и по-всякому. Сперва-то Государь противился, не соглашался да разве против бабы красивой устоишь? Вот и согласился однажды вечером батюшка наш Амстердаму ихнюю посетить. А в Амстердаме этом все в черных плащах ходят да шляпы на глаза опускают, и по-русски никто не разговаривает. Антихристу там раздолье было, вот он царя-батюшку нашего собою и подменил, а его страдальца в сырую темницу посадил. Томится сейчас русский царь за тридцатью тремя замками, и собаки с огненными языками охраняют его. Рвется он там, рвется, а вырваться не может. А антихрист в царском обличии на Русь-матушку подался. Приехал он значит в Москву, а жена-то Петра Алексеевича замену почуяла. Бабы-то они знаете, какие доделистые. Вот она и зовет антихриста с собой в баню. Он сначала не идет, но царица не отступает, и добилась всё-таки своего. Пришли они в баню вдвоем, царь порты снял, а там хвост у него мохнатый. Царица в крик, сына своего, царевича Алексея зовет. И вот тут братцы мои…

Еремей при своей прошлой службе слышал уже не один рассказ про антихриста, но мохнатый хвост там никогда не встречался и потому кату очень захотелось узнать, что там дальше было. Только вот беда не получилось узнать. Слепой монах вдруг схватил его за рукав и потащил в сторону ворот. Напрасно Чернышев отмахнуться хотел, настоял старик на своем, и ушли они от интересного рассказа на частый дождик. Сразу за воротами зашептал монах кату.

— Ищи быстрее кусты да давай прятаться там! Ищи скорее Ананий, а то худо нам будет. Ой, как худо.

Кусты были рядом и не успели беглецы, как следует задвинуть их за собой, а к сараю уж солдаты с ружьями бегут. Впереди сержант встревоженный: с носа его течет, шляпа мятая, но важная озабоченность на лице. Такая озабоченность, разве что только у сержантов и бывает, да и то не у всех, а лишь у исполнительных самых. Подбежал сержант к воротам кривым, а тут к нему тот самый плешивый мужик из сарая высунулся и шепчет.

— Что же ты Яков Фомич, как долго-то? Нельзя так. Того и гляди, все заговорщики разбегутся. Того и гляди.

Плешивый доносчик, исполнив свое подлое дело, прочь от сарая потрусил, а солдаты закричали громко «Слово и дело» да в сарай со штыками наперевес ринулись. Чего дальше-то было, Еремей не увидел. Отползли они от галдящего строения и по какой-то тропинке вдоль реки подальше от этого приключения поспешили. Дождь хлестал их на редкость беспощадно, и потому пройдя деревню, постучались путники в сторожку местного погоста.

Дверь открыл лохматый старик с таким заросшим лицом, что глаза в сивых волосах разглядеть было непросто. Сторож осветил нежданных гостей смолевым факелом и жестом пригласил их войти.

В избушке его было черно и тесно. Хозяин усадил путников за шатающийся стол, покрытый козьей шкурой, и молча выставил для них угощение. Конечно, разносолов на столе не оказалось, но Еремей с монахом были безмерно рады мискам с соленой капустой да пареным горохом. Чернышев сразу же ухватил щепоть гороха, а спутник его стал молиться. Молился он долго и всё это время сторож не отводил от лица молящегося своего коптящего факела. Когда Дементий отмолился положенное ему время да тоже выхватил из подставленного к нему блюда изрядную щепоть капусты, хозяин крякнул и произнес первые за всё время встречи слова.

— Слышь, монашек, я вот чего думаю, а тебя часом Филиппа Худякова никогда в родственниках не было? Уж больно ты на знакомого одного моего похож. Вернее не весь ты похож, а уши только. Точь в точь у Фильки такие уши были. Также вот наизнанку выворачивались.

Монах поперхнулся сочной капустой и натужно закашлялся. Хриплый кашель бил его до тех пор, пока кат не хлопнул старца крепкой ладонью по тощей спине. После богатырского хлопка кашель исчез, любезно уступив место жалостливому стону. Однако стонал старик не долго и аккуратно. Он постонал чуть-чуть, сжался как-то испуганно и прошептал чуть слышно.

— А ты кто?

— Семка Волк я.

— Семка?

— Он самый. А ты не сам ли Филипп?

— Я и есть.

— А чего же ты меня не признал сразу Филька?!

— Да как же я тебя признаю-то, — зашмыгал носом Дементий, — слеп ведь я, Сема. Уж который год слеп. Как крот старый слеп. Не вижу ничего. Да и голосок-то у тебя уже не тот, что бывало. Не признал я тебя Сема, прости меня Христа ради. Не признал.

— А я тебя сразу заподозрил, — радостно похлопал по спине монаха сторож. — По ушам заподозрил. Редкие они у тебя. Только виду сперва не подал. Обознаться боялся, друг ты мой сердечный. Помнишь, как мы с тобой два дурака под городом Азовом на башню турецкую охотниками вызвались.

— Помню, — закивал головой Дементий, — по полтине тогда обещали, а даже полушки потом не дали. Обманули ведь.

— Зато говорят, полковнику нашему сам царь десять рублей серебром пожаловал, — с протяжным вздохом покачал головой хозяин избушки.

— Десять?

— Десять. Представляешь Филя, мы с тобой под пули турецкие лезли, а этот толстобрюхий гад вино ковшами хлестал в шатре. Ему десять рублей серебром, а нам кукиш с маком. Это как понимать?

— Вот бы его сейчас сюда, — мечтательно прошептал монах. — Я бы с него всё спросил: и за полтину ту, и за мясо тухлое, и за батюшку моего, которому по командирскому навету голову возле кремлевской стены отсекли. За всё бы поквитался.

— Я бы тоже спросил, — поддакнул Волк, выставляя на стол, завернутую в рогожу бутыль. — Мне много за что спросить можно. Настрадался я тогда из-за них, из-за всех полковников этих. Ты-то вот с нами в Москву тогда не пошел, а мы по справедливости разобраться хотели.

— Разобрались?

— Разобрались, да только не мы, а с нами. Сперва из пушек картечью нас посекли, а потом стали другие подарки раздавать. Мне вот ноздри выдернули и в Пустозеро сослали. Отцу моему, Евграфу Кузьмичу голову отрубили, и твоего батюшку сия участь не миновала, а с полковника всё, как с гуся вода. Давай Филя помянем товарищей наших: тех, кто в бою пал от сабли вражеской и тех, кого в застенке да на плахе замучили. Какие люди были? Ты отца-то моего помнишь?

— Так как не помнить? — кивнул головой Дементий. — Здоров был дядька Евграф. Помнишь, как он яблоко в ладони зажал, а мы с тобой два здоровенных лба разжать не смогли. А ты Никиту Федотовича, дядю моего не забыл? Помнишь, как с мушкетом он ловко управлялся?

— Конечно, помню. Никто у нас в полку не мог проворнее его мушкет снарядить. Глазом моргнуть не успеешь, а дядька Никита уж с оружием наизготовку стоит. Давай за них чашу поднимем.

Монах приглашению противиться не стал и пили они в тот вечер горькое вино большими кружками, вспоминая былые годы да радостно почесывая седые затылки от этих воспоминаний. Долго пили.

— Мы ведь тоже вот с Ананием чуть было под «слово и дело» не попали, — поведал своё последнее приключение монах, после очередной чары. — Разговорился народ про антихриста, а солдаты тут как тут. Будто ждали где-то разговора этого? Чудеса, да и только у вас тут творятся. Люди разговорились, а у меня прямо свербит что-то в душе. Не сидится мне на месте. «Не будет нам счастья, — думаю, — от этого рассказа». Ухватил я Анания за рукав и на улицу увлек. Вот ведь как бывает.

— А зачинщиком разговора не мужик плешивый был, — утирая усы, поинтересовался сторож. — Брови у него еще такие лохматые.

— Он, — радостно встрял в разговор Еремей, неожиданно получив возможность поучаствовать в беседе. — Точно, плешивый мужик с лохматыми бровями всё и начал. Точно, я же рядом с ним сидел. Он-то и начал про всё разговоры. Он.

— Его Васькой Подколодным кличут, — засмеялся хозяин. — Он ведь что стервец придумал? Сам первый подлый разговор заводит, а потом собеседника в тверской застенок сдает. Сперва ему, как доносчику первый кнут был, а сейчас только по пятиалтынному за каждого смутьяна платят. В достатке Васька теперь живет, а был ведь голь перекатная. Однако нашел себе дело прибыльное и уважение тем заслужил. Вы вот что, как увидите его ещё раз, так сразу бегом. Он хитрый лис, любого окрутит. Васька тут даже ко мне подкатывал, да так ловко, что пришлось мне оглоблю в руки взять. Еле угомонил стервеца.

— Вот ведь ирод, — сокрушенно покачал головой Дементий. — На горе ведь людском наживается. Грех это великий.

— Кому грех, а кому достаток, — вздохнул сторож и вновь наполнил кружки. — Ладно, братцы, хватит про этого доносчика языки чесать. Ты лучше Филя, расскажи, в какой баталии тебя глаз лишили.

— Да если бы в баталии, — махнул рукой монах, — а то ведь совсем по-другому было. Рассказать, не поверите.

— А ты расскажи, может, и поверим. Верно ведь Ананий? — подмигнул развеселившийся сторож Чернышеву. — Расскажи пока у нас вина и времени для рассказа твоего вполне достаточно. Чего таишься?

— Может и вправду рассказать, — развел перед грудью руками Дементий. — Только вряд ли вы мне поверите.

— Расскажи, расскажи, — дружески подбодрил гостя хозяин. — Может, и поверим, если врать особо не будешь. Так ведь Ананий?

— Ну, слушайте тогда, — ещё раз тяжело вздохнул монах и залпом выпил свою кружку. — На другой год после Азовской осады это было. Вы тогда к Москве пошли, а мы у Воронежа остались. Зиму хорошо просидели, а по весне решили опять к Азову сходить. Самовольно решились. Как раз войска тогда для другого похода собираться стали, да только нам невтерпеж было. Сам город нам не нужен был. Мы опять по окрестностям решили погулять. Ну, чего мне перед вами-то правду скрывать, пограбить решили мы деревушки мелкие. Побезобразничать маленько, одним словом. Одну деревню разграбили, на вторую пошли, а там вот и в турецкую засаду попали. Сначала басурмане в нас из мушкетов палили, а потом саблями крушить пошли. Злые они были, ни дать, ни взять — собаки бешеные. Как я тогда уцелел, до сих пор понять не могу. Из сотни мы двое выжили. Я да Акимка Осинин.

— Помнишь такого, Сема?

— Как не помнить, — усмехнулся хозяин. — Мы с ним в Воронеже из-за одной молодицы раза три на кулачках сходились. Славно я ему тогда нос раскровенил. Славно.

— А он тебе синяки в другой раз под оба глаза засветил. Помню я, как вы у реки хлестались. И в третий раз у тебя Семка тоже какой-то ущерб был.

— Ладно, ладно, — махнул рукой Волк. — Помнит, он. Ты давай кончай вспоминать, а лучше расскажи, чего дальше-то чего с вами было?

— В полон нас с Акимом, значит, взяли, — тихонько вздохнул монах. — Турки нам тоже головы хотели сразу отрубить. Пенек на центр деревни вытащили, на колени нас бросили, саблями к шее примеряться стали. Я уж молитву отходную для себя читать начал. «Всё, — думаю, — упадет сейчас моя буйная головушка к басурманским ногам». Я уж и глаза от страха закрыл, а тут, вдруг, тащат нас от пенька страшного и бросают в яму вонючую. Вот доложу я вам други мои, где мучения были настоящие. Вот где муки адовы. В яме они в той были. Других таких нигде нет. Это я теперь точно знаю. Уж сколько мы там сидели, не знаю, только вот в дерьме своем по пояс быстро очутились. Эти сволочи нас только дынями гнилыми кормили, а мы с голодухи бросались на них, как ворон на падаль. Акимка так в яме от живота и помер. Царство ему небесное. С неделю я с ним с мертвым сидел. Опух он весь, смердит, а турки сверху только смеются да зубы свои белые скалят. Чуть-чуть я от вони этой души богу не отдал. На самую малость не околел. Только не дали мне эти псы помереть. Вытащили меня, отмыли в море и на лодке к веслу приковали. Года два я там греб. Старался. Из-за того старался, что в яму больше не хотелось. Пусть тяжело было на лодке, но против ямы здесь сущий рай. И так я расстарался братцы мои, что через два года расковали меня. Расковали, значит, и продали турецкому вельможе из Царьграда-города. Там моя жизнь и вовсе наладилась. Сперва я на скотном дворе навоз убирал, камни для построек таскал и на удачу свою приглянулся управляющему всем хозяйством вельможитого. Хотите, верьте мне братцы, хотите, нет, а сделался я вскорости садовником. Вот где жизнь у меня настоящая пошла. Так хорошо я зажил, что, и службы ратной мне не хотелось вовсе. Представьте себе — даже и не думал я тогда о сабле острой. Совсем не думал. Ожениться решил на чужбине. Чего, думаю от добра, добра искать? Присмотрел я одну гречанку на соседней улице. Управляющему о мечте своей поведал. Одобрил он меня. Всё у нас с гречанкой, как надо складываться стало, и вот тут оказия со мною получилась. Приехала к хозяину племянница. Неописуемой красоты, доложу я вам, была девка. Глаза, что жемчужины черные, уста — кораллы красные, волос густой да иссини черный. Запал я на неё с первого взора. Нельзя было, но запал. Как увижу её, так ноги с руками в дрожь, а перед глазами круги красные.

— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — промолвил задумчиво Чернышев, увлеченный рассказом своего спутника.

— Вот так именно я и думал, — встрепенулся от слов Еремея монах. — Только не синь моря у неё в глазах была, а чернота колодца бездонного. Увидел я её и обомлел. Вот думаю, баба так баба. Ничего за такую отдать не жалко. И всё бы ничего было, но она тоже во мне что-то нашла. Представляете?

— А чего ж не найти-то? — всплеснул руками сторож. — Парень ты был в то время хоть куда. Высокий, кудрявый, глаз голубой. Помню я, как бабы воронежские на тебя смотрели, и помню, как ты на них. Было же когда-то время такое Филька! Прости нас Господи! Было! Так что правильно на тебя девка глаз положила. Правильно!

— Сначала искоса она на меня взирала, — оставив без внимания замечание своего друга, продолжил свое повествование Дементий. — Стрельнет так глазом в мою сторону, а у меня уж и душа в пятки. Я тоже от неё не отстаю: то розу на её половину подброшу, то шепну любезность какую ненароком на ушко. Я ведь по-турецки тогда здорово наловчился. Короче, сошлись мы с ней вскоре. Она же в отдельной комнате жила и стал я туда почесть каждую ночь ужом ползать. Две недели в счастье великом был, и вот тут её с нашего двора увели. Замуж выдали в гарем визиря ихнего. Её оказывается, для этого в город из деревни и привезли. Волком я тогда по саду заметался. Руки на себя, хотел наложить. Хотите верьте, хотите нет, а я уж петлю на грушевом дереве для себя примерил. Вот как она смутила меня. Не будет, думаю, жизни мне без неё. Всё не по душе стало. И голову мою, будто туман густой заслал. Потом одумался я немного. Про петлю думать перестал, а душе покоя по-прежнему нет. Опять мне домой сбежать захотелось, опять к сабле с мушкетом потянуло. Гречанке своей от ворот поворот дал, деньги, накопленные, из кубышки достал. Короче, начал к побегу готовиться. Всё придумывал я, как мне получше из Царьграда выбраться. И тут я с купцом одним на базаре познакомился. Взялся он меня до самого Азова доставить. Конечно, цену приличную спросил, но тогда для меня цена та приемлемой оказалась. Приготовился, значит, я к побегу и решил напоследок ещё разок на неё глянуть. «Погляжу, — думаю, — разок последний и не увижу больше». В ночь к дворцу визиря того подобрался. Известный был дворец в городе. Знатный. Через стену высокую я перемахнул и ползком по саду на женскую половину пробираться стал. Забрался туда, ищу её, а найти не могу, и вот тут стража меня ухватила. Ой, и злые они были тогда. Злее, чем под Азовом раз во сто. Глаза кровяные, орут, что черти возле ворот адовых, и никак успокоиться не могут. Сперва избили меня крепко, в подвал темный посадили, а потом оскопили, и глаза кат турецкий раскаленным кинжалом мне пожег. Думал, умру от боли, но выжил, однако. Послал мне Господь еще испытание одно. Видно справедливо послал за дурость мою?

— А дальше что? — спросил Чернышев, нетерпеливо теребя свою бороду. — Дальше-то как всё было? Как ты дальше-то без глаз?

— Дальше. А дальше ничего хорошего. Выбросили меня куда-то. Я ведь от боли той сознание потерял. Очнулся, не знаю где. Спасибо люди добрые подобрали. Долго болел я, а потом отошел. С нищими жил, милостину на улице просил. Глаза-то у меня потом с год гноились, вот мне и подавали охотно. Сведут меня к базару, а там уж я сам стою. Долго по базару я тогда промышлял. Может быть, и до сих пор там стоял, да только вот с болгарским священником познакомился. Богомилом его звали. Пожалел он меня и увез к себе в монастырь. Молится, как полагается научил и стал я потихоньку оживать. Помог мне Господь наш и путь истинный встать. Вот там, в монастыре и снизошло на меня счастье великое. В каждодневной молитве оно, а остальное всё тлен. И вот чудо какое, спасибо мне захотелось туркам за уродство свое сказать. Вы мне не поверите, конечно, но захотелось. Не познал бы я без них истинного блаженства. Точно бы не познал. Помолился я несколько лет в монастыре, и странствовать пошел. Долго я по разным дорогам шагал. Где только не был, каких только речей не слышал, пока до Петербурга не добрался. Приняли меня в обитель Пресвятой Богородицы, и решил я здесь свой век доживать. Так бы и жил, наверное, если бы про обет не вспомнил. Видно Господь надоумил? А ты же Семен тоже тогда со мною на ладье был. Ты-то, какой обет богу дал?

— Храм я обещался построить, — тяжело вздохнул сторож. — Шалаша путного до той поры не построил, а вот на тебе про храм наобещал. Страшно уж очень тогда было. Просто жуть.

— Построил?

— Пока нет, но начал. Завтра покажу. Я ведь тоже в суете про обещание немного забыл, но Господь и мне напомнил. Видение на меня снизошло. Только меня с Пустозера отпустили, к Москве я стал пробираться, до села этого дошел. Хотел здесь по-людски пожить да вот подрался с солдатом. Уж и не помню из-за чего, да только подрались мы крепко. В кровь. Солдату ничего, а меня снова в яму посадили. Сижу я, значит, в яме, и слышу голос сверху. Кричит тот голос, иди, мол, Семен после ямы храм строить, только далеко не ходи, а то опять про обет свой забудешь. На погосте здешнем строй. Так прямо и сказал, что на погосте строить надо. Вот я здесь и строю.

Где-то далеко закричал петух, и всполошившийся хозяин быстро уложил гостей спать на соломенной подстилке.

— Правильно, правильно, — с благодарностью откликнулся на заботу монах. — Нам ведь идти надо поскорее. Итак задержались мы у тебя долго Сема. Поспим немного и в путь. Далеко ведь нам еще с Ананием шагать до Москвы-то матушки. А у тебя здесь хорошо, Семен. Тепло.

Глава 8

А наутро Дементий не поднялся. Приболел монах. Он надрывно кашлял, никак не мог найти себе места на узкой лежанке, метался из стороны в сторону и шептал запекшимися губами молитвы. Одну за другой шептал, не переставая, но лучше ему от этого не становилось. Крутила болезнь старца, несмотря на все молитвы его, крепко крутила. Еремей походил вокруг хворого товарища, послушал его хриплый шепот и спросил виновато.

— А может, я один пойду, батюшка. Некогда мне здесь сидеть. Я бы и рад с тобой посидеть да некогда мне. Мне Анюту спасать надо. Пропадет ведь она у злодея в лапах.

— Останься Ананий, — захрипел старик, хватая ката дрожащей рукой за одежду. — Христом Богом тебя прошу, останься. Я ведь тоже без тебя пропаду. А насчет болезни моей не сомневайся, я завтра же на ноги встану. Поможет мне Господь, не может быть, чтобы не помог. Мне же обещание выполнить надо. Поможет.

Стукнул кат злым кулаком по косяку дверному, позлился на свою податливость, но старика уважил, не ушел один и стал топтаться возле сторожки. Потом походил по погосту, поглазел на камни могильные да кресты и опять к избушке подошел.

— Чего маешься? — окрикнул его хозяин из зарослей ольхи. — В деревню сходи. К бортнику Михаилу Аверьяновичу и меда целебного попроси. Скажешь, что от меня пришел да объяснишь, что к чему. Михаил Аверьянович мужик понимающий, он не откажет. Напоим Фильку медом тем, так глядишь он к утру и оттудбит.

На деревенской улице было людно. Вдоль деревни всё также ехали телеги, шагали пешеходы, пугали бестолковых кур мчащие галопом всадники. Еремей расспросил мальца, пасшего хворостиной гусей, о том, где проживает бортник, и скорым шагом направился к его крыльцу.

— Постой-ка мил человек, — ухватила вдруг ката за рукав чья-то цепкая рука. — Подожди-ка. Постой, родимый. Спросить тебя чего хочу.

Чернышев испуганно обернулся и узрел перед собой того самого плешивого мужика из сарая. Мужик любезно улыбался маслянистыми глазами, кланялся беспрестанно и лепетал ласковым голоском.

— Я как тебя увидел, так сразу понял, что ты это знаешь. Какой же ты монах, если не знаешь этого? Ты должен знать.

— Чего должен? — поджимая руки к груди и хлопая недоуменными глазами, прошептал Чернышев.

— А вот про то кто же у нас сейчас Патриархом на Руси. А то я весь смутился в недоумении. Проснулся сегодня с утра и никак в толк не могу взять, кто же у нас сейчас Патриархом сидит. Стефан Яворский или Сильвестр Холмский, а может ещё кто? Про всё знаю, а вот про это не ведаю. Просвети монашек, Христом Богом тебя прошу, просвети, а то не будет житья мне дальше никакого. Опять ведь сегодня в ночь не усну.

— Не знаю я, — попытался вырвать рукав из пальцев плешивого Еремей. — Некогда мне, идти надо.

Ему сейчас совершенно не хотелось вести никаких бесед, особенно с этим вот плешивым мужиком. Уж больно нехорошо стало от его взгляда подлого и голоса сладкого на душе. Бежать хотелось от них в даль далекую. Однако мужик не хотел так просто отпускать намеченную жертву, он усмехнулся противно да ухватился за одеяние ката и другой рукой.

— Не знаю я ничего про патриарха твоего, — все еще миролюбиво повторил Чернышев, и тут заметил, как за ближайшей избой мелькнула солдатская шляпа. — Не знаю, пусти ты меня ради бога. И про Стефанов с Сильвестрами мне не ведомо ничего. Прости.

— Как же не знаешь-то? — не унимался надоедливый мужик. — Может ты и монах не настоящий? А?

Вслед за первой солдатской шляпой из-за угла высунулась вторая. Ждать больше было нельзя. Еремей резко вскинул кулак и с каким-то нахлынувшим удовольствием опустил его на блестящую лысину своего настырного собеседника. Крепко опустил. Мужик охнул, выпустил из рук одежду ката и сел в грязную лужу. Почему он сел именно туда, Чернышев интересоваться не стал, не до того ему было. Он, неумело подобрав полы рясы, пустился наутек в ближайшие кусты.

Когда запыхавшийся Еремей прибежал в избушку, сторож сидел рядом с постелью больного.

— А ко мне сейчас мужик тот плешивый подошел, — очень волнуясь, поведал Чернышев о происшествии в деревне. — Всё про какого-то Патриарха меня пытал. Так пристал, что я еле отцепился от него.

— Вот хитрец, — прошептал запекшимися губами Дементий, — знает ведь, что император наш патриаршество низверг, Синодом Святейшим заменив, вот и выискивает мужик недовольных. Хитрый подлец.

— А я вам сразу сказал, — усмехнулся хозяин, — как увидите, где Васькина плешь блестит, так бегите оттуда, будто мышь от совы. Васька ещё тот пройдоха. Он только и смотрит, кого бы на чистую воду вывести.

— Так я и не видел его, — стал оправдываться кат, — он сам из-за угла подошел да схватил меня за рукав. И меду-то я, поэтому не принес. Убежал ведь я. Вот ведь какая история со мною приключилась.

Сторож сочувственно помотал кудлатой головой и оправился за медом сам. Еремей потоптался возле лежанки больного, вышел на крыльцо, а потом опять подошел к лежанке.

— Ты чего маешься, как невеста перед выданьем? — еле слышно прошептал ему старик. — Иди, помолись, глядишь полегче тебе станет. В часовню иди, Семен сказал, что открыта она. Иди.

Кат вошел в часовню, неторопливо высек искру камнем, зажег свечи перед образом, встал на колени и стал шептать известные ему молитвы. Шептал он их старательно и не заметил, как вместо молитвы стал жаловаться образу на свою беспокойную судьбу последних дней. Долго жаловался он в тиши часовни. Жаловался и молился дотемна. Чернышев бы помолился еще, но сторож Семен позвал его отужинать.

На следующий день старику стало еще хуже. Он метался в бреду и беспрестанно звал какую-то Гюльнару. Пытался рвать на груди рубаху, вставать, но сразу же бессильно падал на лежанку. Семен покачал головой над бледным челом монаха и опять ушел в деревню за медом. Еремей не в силах помочь мучениям больного, присел рядом с ним на лавку и стал задумчиво глядеть в мутное окно. Не было ему времени вот так без дела сидеть, но старика он почему-то бросить не мог.

— Что же делать-то мне теперь? — спросил неведомо кого кат и решил поискать ответа в молитве.

Он поднялся с лавки и уж хотел, было выйти из избушки, но тут увидел, что Дементий стал вновь подниматься с лежанки.

— Ты чего? Лежи, лежи. Нельзя тебе вставать, слаб ты ещё. Вот Семен меда принесет, и поправишься тогда, — подскочил Чернышев к монаху, но тот неожиданно резко оттолкнул его и, встав с лежанки, будто зрячий пошагал к порогу.

Еремей осторожно пошел за ним, надеясь в случае чего поддержать старика. А тот переступил порог, вышел из избушки и медленно пошагал между унылых крестов и заросших сорной травой могильных камней. Монах вышел на середину погоста и вдруг под ноги ему из-под обросшего мхом могильного камня бросился огромный черный кот. Дементий запнулся и упал на поросший свежим бурьяном бугорок забытой всеми могилки. Чернышев хотел подхватить падающего старика, но немного не успел и стал поднимать его уже с земли.

— Ананий, — прошептал вдруг старик. — Помоги мне Ананий. Видишь, умираю я. Не исполнил я обета. Не будет теперь покоя мне на том свете. Помоги мне Ананий. Отслужи на коленях молитву в храме Спасо-Данилова монастыря. Очень тебя прошу, отслужи. Пять ночей служи. Скажи Господу, что каюсь я во всех прегрешениях, скажи ещё, что глуп я по молодости был. Очень глуп. А ещё у Гюльнары прощения попроси, она же меня в побег звала, а я струсил. Ей же ведь тоже не хотелось к вельможе тому в жены идти. Мы ведь с нею любили друг друга. Понимаешь Ананий, полюбили! А вот кабы я не струсил? Тогда б, поди, всё по-другому было бы. Прости меня Гюльнар! Потом ступай в немецкую слободу и найди там Иогана Бахмана. Если найдешь, то передай ему поклон с криволожского погоста от батюшки его. Больше ничего не говори, он дальше все сам скажет. Обязательно передай поклон тот. Как передашь, так он для тебя всё сделает. Всё, чего пожелаешь. Нужна будет звезда с неба, так он и её достать сможет. Это плата моя тебе за услугу будет. А я больше не жилец, вот так вот Гюльнара, не смог я на тебя в последний раз посмотреть. Помоги мне Ананий. Мне не поможешь и сам не спасешься. Запомни это!

Старик потянулся руками к лицу Еремея, вздрогнул всем телом и обмяк среди частого бурьяна.

Похоронили брата Дементия здесь же на погосте, рядом с недостроенной стеной Семенова храма.

— Скоро и я Филипп рядышком с тобой лягу, — угрюмо качая головой, пробормотал Семен, когда они вдвоем с Еремеем сели за скромную тризну по усопшему. — Только я должен свой обет исполнить. Должен, я ведь не Филька Худяков, я слово всегда держу. А вот как сдержу, так и лягу с ним рядышком. Мы с ним знаешь, какими по молодости друзьями были? Водой не разольешь. Ну, прямо, как братья родные жили. И вот как судьба посмеялась: встретились в последний раз на погосте. Чудно. Судьба выходит наша такая. Планида. Давай еще Ананий выпьем за упокой души новопреставленного Филиппа.

— Дементия, — попытался поправить хозяина кат.

— Это для вас он Дементий, а для меня навсегда Филькой Худяковым останется. Чтобы он с собой не творил, а как был Филькой, так им и останется. Пусть вечная память ему будет.

— Пусть, — кивнул головой Чернышев и осушил до дна свою чашу. — Хороший человек был.

Выйти в путь получилось у Еремея только на следующий день и то не раньше полудня. Сначала проспал он малость, потом Семена дожидался. Не решился Чернышев без прощания уходить, потому и ждал.

Сторож проводил его немного, и устало поплелся к своему строению. Работы там было непочатый край, но Семен не спешил. Он страшился того, что после совершения обета жизнь его потеряет всякий смысл, а пожить ему еще очень и очень хотелось. Ужас, как хотелось пожить.

Не успел Еремей после околицы погоста и версты пройти, а на пути его опять старый знакомец. Стоит у кустов Васька Подколодный, бабенку молодую тискает да разговором донимает.

— Не противься, милая, — шепчет ей Васька маслеными губами. — Чего уперлась? Я ведь всё по-хорошему хочу сделать, а не абы как. Пойдем за кустики. У меня уж там и сенца охапка припасена. Пойдем, потешимся. Что ты неподатливая какая, будто пава заморская. Пойдем. Что ты глупая упрямишься? Я тебя чай не в подвал пыточный зазываю? Пойдем.

И так подлец увлекся уговорами своими, что не заметил, как Чернышев к ним совсем близко подошел. Так близко, что стоит только руку протянуть и можно еще раз хорошего щелчка по плешине дать. Еремей, конечно же, вмешиваться не стал бы, если бы женщина не вырывалась из хватких рук Подколодного. Коль не вырывалась бы, тогда б дело житейское было, а уж, коль бьется баба, словно синица в силке, то, значит, чего-то здесь не так. Чего-то не по-хорошему. Не по-людски.

— Уйди Ирод! — шипела рассерженная баба, отталкивая Васькину руку. — Пусти, а то кричать буду, людей соберу.

— А ты кричи, — заржал Подколодный, хватая своей лапой женщину за грудь. — Кричи. Кто тебя здесь услышит? А если услышит кто, то меня испугается. Меня, знаешь, как все здесь боятся. Я всех здесь в кулаке держу. И тебя, если так дальше артачится будешь, быстро в застенок отправлю. Я же из деревни за тобой иду и вижу, по всем ухваткам твоим, что беглая ты. Может ты кликуша? Указ-то ведь вышел, чтобы вас всех в застенок отправлять. Уж я-то знаю. А ну-ка полай по-собачьи. Вот полаешь, так сразу и пущу. Полай, милая, полай.

— Никакая я не кликуша, — вырываясь от насильника, закричала в голос женщина. — Пусти сволочь.

Только вырваться ей как следует, не удалось, ухватил её Васька поперек живота, приподнял легко над знмлей и потащил к густым кустам. Так бы и утащил, наверное, несчастную, если бы крепкий кулак ката вновь не приласкал лысый череп, да так неудачно для Подколодного приласкал. Ещё у него шишка от прошлого удара не зажила и опять на это самое место напасть. Сел Василий в сырую осоку, закатил глаза, наблюдая ими неприятную цветную круговерть и стал мысленно клясть судьбу-злодейку и подлую бабу.

Пока Подколодный разбирался со своей головой, Еремей с незнакомкой свернули с проезжей дороги на чуть приметную тропку и торопливо скрылись в лесу.

— Ты кто такая? — спросил Чернышев у женщины, когда опасность, по его мнению, уже миновала.

— Курилова я, Настасья, — исподлобья глянув на спасителя, ответила баба и стала торопливо поправлять платок. — В Москву мне надо. Очень надо. Отпусти меня мил человек.

— Так и мне в Москву надо, — развел руками Чернышев. — Вместе пойдем. Вдвоем сподручнее и веселее.

— Нельзя со мною идти, — потупила взор Настасья. — Беглая я.

— Как так беглая?

— А вот так. Беглая и всё тут.

Женщина фыркнула, будто испуганная кошка и стремглав бросилась в заросли молодой малины. Еремей за ней. Чего вдруг на него такая блажь напала? Спроси его кто в тот миг, не ответил бы. Ладно бы за красавицей какой побежать, за Анютой, например, а то ведь так себе бабенка, как говорится: «ни рожи, ни кожи». Молоденькая, правда, а в остальном, ничего особенного. И вот тебе на, побежал. Не под каким видом не следовало за вздорной бабой бежать. Своих дел невпроворот, и так уж задержался невесть на сколько дней, а тут еще с ней упрямицей возись. В Москву-то надо бегом уж бежать, а он за бабами по малине скачет. Не дело мужик затеял. А всё от чего? Душа у него на редкость добрая была, да только вот беда, проявить перед людьми эту доброту совсем негде было. На службе нельзя, там дело серьезное. Дома тоже особо с добротой своей не разгуляешься. Жену из узды, ни под каким видом выпускать не положено, а мальчишек жалко. Привыкнут они дома к доброму отношению, а как в жизнь пойдут, так и обломаются сразу. Не любит жизнь тех, кто к добру привык. Гнет их жизнь в три дуги и не просто гнет, а насмехаясь да еще с удовольствием. Вот так и лежал в душе Чернышева спрессованный пласт невостребованной доброты. Крепко лежал, а последнее время прорвалось там что-то. Сперва Анюту пожалел, а теперь вот, обдирая лицо колючими малиновыми ветвями, догнал строптивую беглянку.

— Ты это, того, — ухватив за рукав, резко дернул на себя испуганную женщину кат. — Ты бегать кончай, и вместе пойдем. Пропадешь ведь одна. А я тебе плохого ничего не сделаю.

— Нельзя нам с тобой, — заморгала белесыми ресницами Настасья. — Никак нельзя. Я же тебе сказала, что беглая я.

— Я тоже беглый, — буркнул Еремей, сглатывая неизвестно откуда взявшийся в горле комок. — Меня тоже ищут. А ты одна в лесу пропадешь. Пошли вместе.

Настасья неожиданно всхлипнула неизвестно отчего, прижалась лицом к Еремеевой груди и зарыдала в голос. Так жалостливо зарыдала, что у Чернышева жалостливый комок к горлу подкатил. Гляди того, сам мужик заревет.

— Ладно, ладно, — успокаивал испуганную женщину кат, поглаживая, будто малого ребенка по голове, — будет мокроту-то разводить. Пойдем уж.

Скоро они вышли на торный путь, и, смешавшись с торговым обозом, пошагали по пыльной уже дороге.

— Слышь-ка дед, — спросил Чернышев, шагающего рядом старика, — до города далеко тут?

— Да рядом Тверь милок, рядом, — судорожно замотал спутанною бородой старик, указывая вперед корявой клюкой. — Сейчас на берег реки выйдем, а там уж и до города рукой подать. Здесь она родимая, а значит, и до Москвы уж недалече осталось. Тверь — она ведь в Москву дверь. Так у нас в народе говорят.

Когда вышли к реке, народ заволновался.

— Застава впереди, — послышались озабоченный голоса. — Солдаты поголовно всех проверяют. Ищут кого-то.

— Ничего не ищут, — поправляли озабоченных, голоса уверенные. — Положено проверять, они и проверяют. Здесь всегда так. Тверь город большой, здесь без солдат никак нельзя, это вам не Волочек какой-нибудь. В Твери люди сурьезные живут, и потому здесь без строгости им никак не положено.

Еремей ухватил свою спутницу за руку и бочком, бочком сошли они на обочину, а уж с обочины в ольховые кусты.

— Нам с тобой Настена к солдатам никак нельзя попадаться, — прихлопнул на шее какую-то летучую тварь, задумчиво вздохнул кат. — У тебя вообще бумаг никаких, а у меня бумага на двоих.

— Как на двоих? — опять захлопала ресницами Настасья.

— А вот так. Записано там, что идем мы в Данилов монастырь вдвоем: я и брат Дементий. Вот была бы ты на старика похожа, тогда б может, и за Дементия сошла. Царство ему небесное. А из бабы, какой Дементий? Совсем ты в юбке на Дементия не похожа. Ни капельки. Вот такие у нас с тобой Настена дела. Будем вечера ждать, чтобы ночью солдат обойти. Авось получится.

Еремей хотел еще раз вздохнуть об очередной задержке в пути, но тут сзади их, за кустами раздался колокольный перезвон. Кат встрепенулся от торжественного звона колоколов, потом постоял немного в стойке охотничьей собаки, почуявшей близкую дичь, для чего-то погрозил Настене пальцем и скрылся в зарослях. Выбравшись из кустов в другую сторону от дороги, Чернышев невольно улыбнулся своему везению. Перед ним возвышалась монастырская стена. Это было именно то, что сейчас Еремею нужно. То самое. А дальше ещё лучше: из малоприметной калитки в стене, вышел щупленький монашек с веревкой в руках. Куда он отправился, кату было совсем не ведомо. Может за хворостом в близлежащий кустарник? Может за козой, пасущейся на зеленой лужайке? А может ещё куда? Только теперь это всё было совсем уж не важно. Дойти смог инок только до притаившегося в кустах Чернышева. Кат ловко стянул с монаха одеяние, связал его, засунул в рот какую-то тряпицу из кармана и, комкая в руках добытую не очень праведным путем одежду, помчал к Настасье.

Та чуть-чуть опешила от предложения облачиться в чужой наряд, попыталась перечить, но, осекшись о строгий взгляд Еремея, исполнила всё, что требовалось в точности. И через некоторое время шли по тверской дороге не подозрительные монах с бабой, а два смиренных служителя божьих.

Солдаты странников даже не остановили и вели себя странно, совсем не по-солдатски. Они не грозились штыками, не дрались прикладами, а мирно сидели по обочинам дороги и лишь изредка отпускали не очень пристойные шутки в сторону проходивших мимо особ женского пола.

— Чего это они здесь сидят? — кивнув головой в сторону военных, поинтересовался Чернышев у шагающего рядом рябого мужика. — Странно как-то и не проверяют никого.

— Второй день сидят, — махнул рукой мужик. — Говорят, что сам царь-император на днях должен проехать, вот они его и ждут. Не дай бог во время проезда высокой персоны на дороге оказаться. Ой, не дай бог.

— А чего так?

— Замять могут. Я вот года три назад попал в переплет. Не приведи Господи. Тогда вот тоже император проезжал здесь. Как гонец царский промчал, так солдаты стали всех с дороги за обочину гнать. Ой, что тут началось. Еле выбрался я из той кутерьмы, а вот рядом со мною бабенка бежала, так у неё солдаты ребятенка затоптали Прямо, как сейчас вижу, как солдатский сапог головенку младенчика давит. Там такая неразбериха была. Баба упала, ребенка выронила, а тут солдат своим заморским каблуком на голову ему и наступил. Всмятку раздавил мальцу голову. А всё из-за чего? Государю — императору дорога чистая нужна была. Ему же недосуг время свое драгоценное попусту тратить. На то он, поди, и императором над нами поставлен, чтоб перед ним всегда дорога чистой была.

— У, изверг лупоглазый, — выслушав печальный рассказ мужика, прошептала чуть слышно Настасья. — Не царь он, а сатана.

— Тихо! — одернул за рукав своего спутника Чернышев. — Умом тронулась? В застенок захотела?

Он резко свернул в сторону от словоохотливого мужика и постарался затеряться в толпе около веселого пирожника. Пирожник, рассыпая направо и налево шутки с прибаутками, споро торговал пышными булками. Булки были столь соблазнительны, что Еремей не удержался, нащупал в кармане полушку и купил теплое угощение. Расплачиваясь за покупку, кат заметил, что рябой говорун подошел к солдату, что-то зашептал ему на ухо, часто кивая головой в сторону пирожника. Надо было бежать. Чернышев опять ухватил Настасью за рукав, и рванули они за ближайший угол избы, там перемахнули через плетень и по крапивным зарослям побежали вперед в надежде выскочить на торную тропинку. Однако вместо тропинки за зарослями ждал их покосившийся сарай. Осторожно выглянув из-за угла, Еремей увидел бегущих рысцой мимо сарая троих солдат с рябым мужиком. В заросли крапивы служивые свернуть не догадались.

— Наверное, к лесу побежали, — замахал руками рябой мужик. — Давайте догоним братцы. Не монахи это, бунтовщики переодетые. Уж я-то монахов знаю. У меня дядя при монастыре звонарем служит. Меня вокруг пальца не обведешь. Я крамольную речь от праведной сразу отличу. Ряженые они, точно ряженые. Затеяли они что-то против батюшки нашего императора Петра Алексеевича. Не иначе, как покушение. У них и ножи, поди, под рясами спрятаны? А может, и пистоли за поясом имеются?

Солдаты кивнули головами, что-то посовещались, послали одного назад, а сами припустили за мужиком к лесу.

— Нас ищут, — стукнул кулаком по трухлявой стене сарая кат. — По светлому нам из города теперь не выйти. Уж больно приметные мы. Вот ведь как опять получается. Вот незадача-то. Чего же делать-то остается? Давай-ка мы с тобой Настасья, вон в том сарае на всякий случай спрячемся.

Они тихонько пробрались через покосившиеся ворота и сразу закопались в солому. На самую малость успели. Только они соломой головы прикрыли, а рядом с сараем протопало не меньше десятка солдат.

— Вы куда все в лес? — строго заорал чей-то командный голос. — Ты сержант возьми пятерых и по округе пошарь. Вон в сарае посмотри, вдруг они там укрылись? Всякое бывает.

От резкого толчка жалобно заскрипела гнилая дверь и на лоб Чернышева пала липкая испарина.

— Теперь всё, — подумал он. — Теперь не уйти. И чего я эту бабу пожалел? Шла бы она и шла сама по себе, а теперь вот из-за её длинного языка Анюта пропадет. Без меня-то её у злодея некому вырвать. Вот беда-то.

Солдаты сосредоточенно тыкали залежи соломы штыками, и им до беглецов оставалось не менее аршина. Ещё пара тычков и всё. Вонзится острый штык в еремееву плоть, и пиши, всё пропало. Еремей закрыл глаза и стал отчаянно молиться, прося у господа хотя бы какой-нибудь помощи. Страстно просил, так страстно, что выпросил благодать божью. Видно не очень грешен был Чернышев. Видно еще грешнее на белом свете люди имеются. Пощадил и на этот раз ката Господь Когда крайний солдат замахнулся для укола по месту схрона Настасьи, с улицы раздался истошный вопль.

— Государь на подъезде! Всем солдатам на дорогу! Бегом ракудриттвую вашу мать! Чего телитесь! Да я вас на каторге всех сгною! Всех! Собачьи дети!

Солдаты, пришедшие в сарай, засуетились и, подгоняя друг друга, убежали. Еремей быстро выбрался из укрытия, взмахом руки позвал спутницу и метнулся к выходу. Надо было, воспользовавшись, счастливым случаем поскорее покинуть сарай. Вдруг солдаты вернуться? Надо было быстрее убегать к лесу, но убежать им сегодня, было не суждено. Ворота полуразрушенного сарая смотрели на дорогу, а как раз по дороге редкой цепью выстроились солдаты. Кат опять стукнул по стене многострадального сарая и повел Настасью вновь зарываться в солому. Больше деваться им было некуда. Они немного полежали молча, а потом Чернышев зашептал.

— А чего ты так Государя — императора нашего не любишь?

— А чего его любить? — чуть слышно фыркнула в ответ женщина. — Это же ирод настоящий. Ирод и сатана.

— Как чего любить? — удивленно вскинул густые брови Еремей. — Он же царь богом нам данный. Царя не любить нельзя. Грех царя не любить. От Бога он.

— Душегуб он, а не царь.

— А царям, милая моя, без этого нельзя, — грустно вздохнул кат. — Коли он не будет души губить, так его душу быстро сгубят. У них, у царей — всегда так. На то они и цари. Ты думаешь просто им? Ой, не просто. Уж я-то знаю. Так что ты особо строго царей не суди.

— А безвинных-то, зачем губить? — не унималась Настена. — Зачем?

— Так безвинных никто и не губит. Вину-то у всякого найти можно. Только поищи, как следует, не ленись и не одну найдешь, а с десяток, не меньше. Безвинных цари не губят. Да и не бывает безвинных людей на белом свете. Совсем не бывает, поверь мне, потому и не губит безвинных никто.

— Губят, как еще губят. Ты не знаешь просто. Вот батюшку моего сатана лупоглазый за что погубил?

— Бунтовщик был, поди, твой батюшка, вот и попал под государеву строгость. Речи, поди, любил он подлые вести. Вроде тебя вот. Я таких много перевидал. А от государя нашего Петра Алексеевича ни одному крамольнику не скрыться. За версту он их чует. И раз твой отец попал под государеву длань, то он точно бунтовщик. Я вот только не знаю: тайный он или явный?

— Никакой он не бунтовщик, — встрепенулась попутчица ката, — торговец он. Торговец смолой сосновой. Поехал батюшка в Петербург смолу продавать. Часть сам он накурил, часть у соседей скупил и поехал. Прослышал батюшка, что в Петербурге цены выгодные дают, нагрузил две телеги и пустился в дальний путь. Напарник с ним в последний день ехать отказался, вот батюшка и решился меня взять. Мне тогда только шестнадцатый годок шел. Девчонка ещё совсем была, да только взять-то с собой батюшке больше некого было, вот он и взял меня. Ругался очень, но взял. До города Петербурга мы быстро доехали, да и в городе все хорошо было. Наша смола корабельщикам понравилась, и велели они сразу же прямо к корабельной стройке товар подвезти. Их старшина место мне показал, а я уж батюшку к месту тому проводила. Только мы подъехали к стройке-то, а туда, как на грех, сатана лупоглазого принес.

— Государя что ли? — удивленно уточнил Еремей.

— Его. Только мне кажется не царь он, а бес настоящий. Сущий сатана. Я как его рядышком увидела, так обомлела вся. Глаза у него огнем горят, щека дергается, и мечется он: то туда — то сюда. То у плотника топор вырвет, и бревно тесать начнет. Ударит два раза по бревну, топор бросит и к кузнецу бежит, вырвет молот, стукнет по наковальне, а потом к паклевщикам. А за ним прихлебатели его бегают, да восхищаются неизвестно чем. Умения какие-то хвалят во весь голос. Смеются сами, наверное, над ним из-под тиха. Хитрые они. Ни одного дела у лупоглазого ведь не получается, а как делу получиться, если он его бросает, не успев, как следует начать. Бегает, руками машет, кричит на всех, а никакого дела до конца справить не может.

— Вот здесь ты Настена врешь, — обиженно возмутился Чернышев. — Государь он по многим делам мастер: он и токарь, он и плотник, он и лоцман. У него умения такие, что другим и не приснятся. Мне про его умения очень верные люди сказывали. Такие сказывали, которые врать не умеют. Руки, говорят, у Петра Алексеевича золотые.

— Тебе сказывали, а я сама видела, — чуть слышно усмехнулась женщина. — Ничего он не умеет, как следует. Ничего. Хватается за всё, а хоть бы чего получилось? Я из-под телеги долго за ним следила. И вот подбегает лупоглазый к телеге нашей. Смолу пальцем тычет и орет: «это что!?». Будто сам не видит? Ему всё сказали, и уйти бы уж ему, но тут батюшка мой извергу на глаза попался, а тот орет: «Давай я тебя поцелую купец за товар отменный!». В другой раз может быть, всё и обошлось, но у батюшки за день до этого зуб заболел, да щека припухла. «Чего это у тебя? — опять орет сатана лупоглазый. — Дайте мне щипцы, лечить буду купца. Не хочу, чтоб он маялся сегодня!» Какой-то доброхот щипцы сразу подает, другой батюшке руки скрутил. Ирод щипцы отцу в рот сует, тащит оттуда зуб, и поднял его на всеобщее обозрение, дескать, смотрите какое гнилье, я вытащил, а зуб-то оказался здоровым Лупоглазый ногой топнул и опять щипцами в рот норовит да еще ругается при этом. «Все из-за тебя купчина, — вопит. — Это я в бороде твоей запутался, потому и с зубом промахнулся. Режьте ему бороду братцы!». Второй зуб тоже здоровым оказался и лишь третий немного с червоточинкой. Отец бледный стоит, кровь у него в бороды капает, а ирод не унимается. «Чарку купцу! — орет. — Пусть за оздоровление свое выпьет». Кто-то стакан с вином подал, а лупоглазому опять не так. Опять неймется. «Что это за чара? — сверкает он зло очами — ковш подайте, да чтоб поболее ковш был!». Заставили изверг батюшку ковш вина залпом выпить. Он как выпил его, так и упал здесь же у телеги, а в ночь помер. Закопали его, смолу забрали, и не стало у меня отца. Вот ведь что ирод с нами сотворил.

— А ты как же без батюшки-то в Петербурге жила? — еле слышно спросил Чернышев.

Настасья ничего ему не ответил. Лежала она тихо-тихо, и будто не было её рядом. Еремей ещё раз спросить не решился, отодвинул немного от лица солому и стал смотреть на сумрак под потолком сарая. Сначала в сумраке, ничего кроме плохо отесанных жердей, не было видно, а потом выплыл неизвестно откуда генерал Ушаков, и строго погрозив Еремею пальцем, зашептал.

— Не верь никому Чернышев, Государь наш Петр Алексеевич по всем делам мастер, а баба эта врагами к тебе подослана. Мерзавка она. Таких мерзавок сейчас много по государству русскому ходит. Смотри Чернышев, как бы и тебя она с пути праведного не свернула бы. Смотри.

— Да какая же она мерзавка, господин генерал? — сразу же попытался разубедить начальника Чернышев. — Несчастная она. Видишь, как с отцом-то у неё получилось? Государь его облагодетельствовать хотел, а вон как оно получилось-то. У мерзавок так не получается. Какая же она мерзавка после всего этого? Ты вот сам посуди.

— Такая же, как и ты, — не дал кату закончить оправдательной речи генерал и уполз ужом под застреху.

Еремей захотел ему что-то крикнуть вслед, но не смог, будто крепкими нитками, сшили ему рот, никак губ раскрыть невозможно.

— Ну, раз я кричать ничего не могу, то надо хотя бы догнать Андрея Ивановича, — решил, быстро поднимаясь с соломы кат, и ловко юркнул под ту же застреху, что и генерал. — А то вдруг он плохое чего про меня подумает? Тогда уж очень нехорошо получится. Вдруг обидится, а генералов никак обижать нельзя.

Там за застрехой оказался широкий колодец, в который Еремей прыгнул без малейших сомнений. Просто так взял и прыгнул, не думая, а что же ждет его там внизу? Внизу могло быть всё, что угодно: и камни острые, и вода ледяная, да что там вода, там даже яма змеиная могла быть. Подумай Чернышев тогда хотя бы миг, он бы наверняка от такого безрассудного прыжка отказался. Да только вот он не подумал и летел теперь со свистом в темную бездну. И вот тут в полете у Еремея появилась возможность испугаться, да только он не успел. Вместо испуга на него изумление напало. Упал кат вместо змеиной ямы на солнечную земляничную поляну. Красиво было кругом: в сочной изумрудной траве, среди светло-голубых колокольчиков, сверкали на солнце алые ягоды вперемежку с белыми цветами, а над ними кружили светло-желтые шмели и розовые бабочки. Крылья бабочек так сверкали на солнце, что сияние над поляной висело, будто в столичном храме на великий праздник. Заглядеться бы на такую красоту подольше, но нельзя было. Шагал навстречу Чернышеву широким шагом сам Государь-Император Российский Петр Алексеевич и нес он в руках огромные черные щипцы.

— Иди ко мне Чернышев, — грозно крикнул император и поманил ката длинным пальцем. — Иди, не бойся.

Палец был такой длинный, что он и пальцем-то быть не мог. Присмотрелся к нему Еремей повнимательней и сообразил, что это и не палец вовсе, а змея с желтым ядовитым клыком. Чернышеву бы опять испугаться, но не тут-то было, не таков Еремей Чернышев: смело шагнул кат к императору и поклонился до земли. Уважительно поклонился. Даже на четвереньки от уважения после поклона встал. Так и стоял пока сапоги царские не увидел, а как увидел их, так сразу и обомлел. В крови алой те сапоги были.

— А чего у тебя батюшка с сапогами-то? — удивленно спросил Еремей императора, вглядываясь снизу в царское лицо.

— А чего? — не понял царь.

— В крови они у тебя.

— А, вон ты о чем, — махнул рукой император, — народа много по дороге ползало вот я их, и подавил в спешке маленько. Ничего, бабы русские еще нарожают, они это дело любят. А я ведь к тебе Ерема спешил, про болезнь твою тяжкую прослышав. Лечить тебя буду.

— А чего меня лечить? — расплылся в добродушной улыбке Чернышев. — Зубы у меня крепкие. Хочешь, палку ольховую одним махом перегрызу? Хочешь?

— А душа?

— Чего душа?

— С червоточиной она у тебя. Знаешь с какой?

— Погоди, погоди, это, наверное, из-за Марфы? — зачесал затылок кат. — Согрешил я выходит?

— Чего согрешил? — хмыкнул царь.

— А то и согрешил, что при живой жене хотел полюбовницу себе завести. Разве это не грех?

— Да какой это грех? — расхохотался в голос император. — Это не грех, это наоборот достоинство твоё. Я вот тебе чего по секрету Чернышев скажу: сам как бабу смачную увижу, так и бросаюсь на неё, будто ворона на цыпленка. Сразу свое беру. Потому и тебя за это осудить никак не могу. По настоящему ты поступил с Анютой, по-мужски. Не в том твоя болезнь, не в том.

— А в чем же?

— Службу ты царскую предал. Вот в чем недуг твой братец. Очень уж Ушаков за тебя переживает. Нравишься ты ему умением своим, да только вот недуг тебя губит. От такого недуга тебя кроме меня и не вылечит никто. Только я тебе помочь смогу. Только я. Открывай скорее рот, совесть твою сейчас рвать буду. Давай!

Царь схватил Чернышева за плечо и стал трясти, повторяя беспрестанно повторяя сизыми губами: «Вставай. Вставай милый».

Еремей задрожал, напрягся, чтобы поскорей вырваться да убежать в чащу черного леса, и в момент рывка проснулся. Настасья стояла над ним на коленях, трясла за плечо и шептала:

— Вставай! Ушли солдаты и нам уходить надо.

Глава 9

Уже перед самой Москвой идти гораздо веселее было. Часто деревни да села вдоль дороги встречаться стали. Конечно, и леса дремучие были, не без этого, но обжитых мест становилось всё больше и больше. А тут ещё попутчик веселый попался. Носастый мужик в синей рубахе вез в Москву лапти продавать, вот и подсадил к себе на телегу усталых странников. И не просто посадил, а еще и веселил всю дорогу. Еремей-то с Настасьей хорошо, если в пути двумя тремя словами перебросятся, а лапотник сыпал разговором своим, как сеятель семенами на весенней пашне. Ни на мгновение не умолкал. Вот уж у него точно язык без костей был.

— Сказывают, в Неглинке-реке рыба говорящая завелась, — ведал он попутчикам очередную новость, старательно расчесывая правую щеку. — Вот если подстеречь её темной ночью, то про всё можно выпытать. Мой свояк слышал, что один мужик про жену свою недобрую весть от рыбы узнал. Раньше он догадывался, а рыба ему всё точности расписала. «Беги, — говорит — , сейчас к дому, но в избу не заходи, а в баню сразу». И всё, как по писаному получилось. Накрыл мужик в бане голубков. С цыганом его баба спуталась. Вот ведь как получилось. Я вот тоже товар свой продам и схожу рыбу ту постерегу, вдруг тоже чего интересного узнаю. А лапти у меня, любо-дорого посмотреть. Смотри какие, загляденье одно. На любую ногу есть: хочешь на мужскую, хочешь на женскую. Всё имеется. А не надо на то и на другое, так и для дитя у меня обувка сыщется. У меня сам боярин Лопухин один раз обувку покупал. Вот ведь, боярин, а не погнушался и доволен был. У меня для любого пара найдется. Только примеряй, не стесняйся. Всю зиму плел и в эту плести буду. Как из Москвы вернусь так сразу в лес на заготовки. Лыко драть сейчас в самый раз будет. В лесу нынче хорошо. Мы с мужиками построим шалаш на полянке и живем там с пол лета. Конечно, каждый сам для себя запас готовит, но живем вместе все. Летом время терять нельзя. Чуть растерялся и в зиму делать нечего будет. Мне бы только в Москве товар поскорее сбыть. Сейчас как въеду в Москву и сразу на Красную площадь. Мы там от нашей деревни место себе соорудили. Заплатить, конечно, пришлось, не без этого, зато нас теперь с товаром не гоняют. Ныне, не раньше, теперь строго стало: где хочешь торговать не будешь. В миг товар отберут. А вот на месте, по правилам устроенном, пожалуйста, торгуй, сколько влезет. У меня ведь многие лапти покупают. Бывает, что и отбоя от покупателей нет. Чего там говорить, бывает, даже на заказ делаю. Вот как.

Немного погодя, наслушавшись хвалебных рассказов про лапти, решил Чернышев Настасье обувку новую купить. Не просто так решил, а после того, как глянул, увлеченный разговором об обуви, на её, избитые тяжелыми дорогами, башмаки. Глянул и ужаснулся От вида их ужаснулся. Места на башмаках живого не было, вот и решил кат своей спутнице подароксделать, благо в кармане рясы кое-какая наличность еще звенела. Всего за один алтын говорливый возница осчастливил Настасью новой обувкой, да так крепко осчастливил, что она нежно прильнула к груди ката и даже попыталась поцеловать того в щеку. Лапотник хотел подивиться столь странным отношениям между божьими странниками, но махнул рукой и вместо удивления поведал историю грешника Федота из звенигородской обители. С намеком была история. Федот тоже с кое с кем из своих товарищей миловался да к дьяволу в лапы и попал. Историю мужик ведал долго, немного путано, часто сбиваясь на рассказ о достоинствах своего товара, а под конец вообще спутался, обозвав Федота Егором, и обитель уж была не звенигородская, а вроде как давыдово-вознесенская. Короче, опростоволосился мужик на самом въезде в златоглавую Москву. Крепко опростоволосился. Однако он не смутился и быстро рассказал о знаменитом московском разбойнике Евсее Сухоруке. Рассказец был довольно занятен, да только дослушать до конца не получилось. Москва началась.

Монахов на въезде в старую столицу не тронули, а вот с лапотника сразу алтын мыти да три камня для московской мостовой взяли, чем расстроили его до полного молчания да грусти. Не камнями, конечно, расстроили, а алтыном медным, он же сегодня на копейку всего рассчитывал, не знал бедолага, что указ на днях новый вышел. Не успел в деревне своей про повышение мыти лапотник прознать вовремя, потому и загрустил крепко. Так крепко загрустил, что мигом всю разговорчивость потерял. Потому и поехали молча по бывшей столице утомленные путники.

Народу здесь было так много, что телеги чаще стояли, чем ехали. То здесь постоят, то там. Вот потому радушно попрощавшись с расстроившемся возницей, Еремей с Настасьей продолжили свой путь пешком.

— Слышь, — обратился Чернышев к спутнице, когда они выбрались из суеты проезжей дороги на тихую улочку, — а ты случаем не ведаешь где здесь графьев Апраксиных дом, может быть?

— Как не ведаю? — всплеснула руками Настасья. — Конечно же, ведаю. В белый город тебе идти надобно, там хоромы Апраксинские. Наша изба как раз по соседству с ихним дворцом на пригорке стояла. Как раз через ручей от ихнего огорода. Грех, конечно, вспомнить, но очень я любила с чердака за двором боярским наблюдать. Апраксины род известный был. К ним ведь бывало, вся Москва съезжалась.

— А чем же он знаменит был род этот?

— Как чем? Сама царица из этого рода вышла. Мария Федоровна.

— Это ж, какая царица?

— Как какая царица? Жена старшего братца изверга лупоглазого. Федора Алексеевича супруга. Царство ему небесное. Хороший, говорят, был человек, не чета нынешнему сатане. Вот бы его к нам в цари обратно. Вот бы счастье для людей было.

Изба Настасьи стояла около двух корявых дубов и была в большом запустении. Еще немного ей до развалин оставалось. Когда-то богатое жилище, осунулось, заросло, покосилось, будто потерявший веру в себя человек. Грустная картина предстала перед утомленными дальней дорогой путниками. Неимоверно грустная. Женщина растерянно остановилась у полуразрушенного крыльца, ахнула, ладошкой рот свой зажала, и плечи её судорожно затряслись.

— Ну, чего ты, чего? — прижал к себе плачущую женщину Еремей. — Чего теперь реветь-то? Чего теперь слезами-то поправишь? Не реви. Может, и образумится у тебя всё? Ты не реви только.

— А вы, чьи божьи люди будете? — внезапно заскрипел из-за плетня противный старушечий голос.

— Как чьи? Ничьи, мы сами по себе, — быстро отстранив от себя рыдающую спутницу, развел руками Чернышев. — Шли вот мимо, глядим изба нежилая. Решили посмотреть. А чего нельзя?

— Мне-то что, — махнула сморщенной ладошкой старуха, — смотрите. Здесь за просмотр денег не берут. Я-то думала, что может быть, вы родственники Куриловым будете. Вот несчастное семейство. А если просто посмотреть, то стойте сколько влезет. Здесь можно стоять, не живет ведь никто.

— А чего с Куриловыми этими стало? — решил на всякий случай немного поговорить со старушкой кат. — Чего так избу-то они запустили? Нехорошо ведь так.

— Беда с ними стала. Хозяин-то по торговым делам уехал. Я уж и не знаю куда: то ли в Новгород, то ли в Петербург этот новый? Уехал он и дочку с собой старшенькую взял. Такая смышленая была девчушка, такая смышленая. Всё с внучкой моей, с Дунюшкой играла. Царство ей небесное, внучке моей. Померла она в зиму от лихорадки. Как на рождество её скрутило, так и всё. Помучалась маленько и померла. Вот здесь на полянке веночки они плести любили. Поплетут немного, оденут их на головы и бегают друг за дружкой. Звонкие девчонки были. И за что же Господи на нас напасти такие? Уж не знаю, как Настенка за отцом увязалась, как он её с собой взял? Но сгинули они вместе, и не было от них весточки, наверное, целый год. Степанида-то всё это время переживала, извелась вся, глазоньки свои подчистую выплакала, а от муженька ни весточки, ни привета. Будто в омут черный канул. И вот видно с тоски захворала она. Чирьями какими-то вся покрылась, и чесаться стала. Помаялась бедная лето и слегла. Страх смотреть на неё было. Страх. Высохла будто щепка, посинела вся. Ведь я последнее время ходила за ней. Таяла она бедненькая, словно церковная свеча зимним вечером. А к яблочному спасу и умерла. Ребятишек её сродственник забрал.

— Какой сродственник?! — вскрикнула, молчавшая до того мига Настена и повернулась лицом к старухе.

— Я уж и не знаю какой, — испуганно заморгала рассказчица, — приехал и забрал. А ты-то монашек кто всё-таки будешь? Как ты на Степаниду молодую похож, ну очень похож. Одно лицо, можно сказать. Вот чудеса.

Старуха перестала моргать, удивленно покачала головой и, сделав длинный шаг в сторону Насти, неожиданно резко сорвала с её головы монашеский клобук. Настасья вскрикнула от неожиданности этой, дернулась назад и на её плечи, покрытые темным одеянием, упали густые русые волосы.

— Баба! — схватившись за грудь, простонала старуха. — Грех-то, какой. А кто ж ты будешь-то?

— Настена я, — чуть слышно прошептала женщина. — Неужто не узнаешь меня бабушка Федосья? Неужто?

Бабка Федосья закрестилась, широко раскрыла рот, силясь, что-то сказать, но кроме испуганно-удивленных вздохов ничего у неё не получалось. Так простояли они несколько мгновений в молчании, а потом бросились в объятья друг друга. Обнимались женщины так долго, что Чернышев устал переминаться с ноги на ногу да кашлять, пытаясь обратить на себя внимание. Хотя и с трудом, но своего он всё-таки скоро добился, от слезных объятий баб оторвал и даже осторожно про обед сумел намекнуть.

Старуха привела их в свою покошенную временем хибару и первым делом заставила Настасью переодеться.

— Снимай поскорее мужеский наряд милая, — бормотала она, доставая что-то из сундука, — грех ведь бабе в таком одеянии ходить. Грех. Скидывай быстрее. Сейчас я тебе хорошую одежонку достану. Баню я вам сейчас затоплю, чтоб вы дорожную пыль поскорее смыли. Потом похлебки гороховой для вас сварю, раз вы так с дороги оголодали. И репа пареная у меня есть. Сейчас. Сейчас.

Пока Федосья рылась в сундуке, кат шепотом выяснил у Настасьи, как поскорее добраться до хором Апраксина. Не терпелось ему на пристанище подлого похитителя посмотреть. Так любопытно было, что он даже похлебки решил не дожидаться. Сразу помчал.

Торопливо сбежав с пригорка, Еремей Матвеевич уткнулся в высокий частокол. Таким частоколом обычно люди свои богатства от любопытных взоров да шаловливых рук укрывают. Чем больше богатства в доме, тем выше и чаще частокол. Эту истину на Руси все знали, в том числе и Чернышев. Он тоскливо посмотрел вверх на остро заточенные колья забора и для начала решил осмотреть двор злодея в щелочку. Однако, стоило кату прильнуть к забору, как со стороны двора со злобным рычанием бросился на колья огромный пес. Еще две сердитые псины поддержали сердитого товарища громким лаем. Собаки устроили у забора такой шум с лаем, что кат решил отложить свои искания до утра. Отложил, несмотря на огромное желание поскорее вырвать Анюту из злодейских лап. Еремей решил, что идти сейчас напропалую бесполезно и напрасно. Нахрапом такую крепость не возьмешь, здесь маневр нужен. Про маневры Чернышеву часто солдат Трондин рассказывал во время редких передышек при розыскной работе.

— Война брат ты мой Еремей Матвеевич, — частенько размышлял в слух пожилой солдат, усевшись за прокопченным столом застенка, — это не только стрельба да атака. Война — это в первую очередь маневр. Без маневра ни один полководец битвы не выиграет. Это бывало, стенка на стенку ходили да друг в друга копьем тыкали, а теперь вот всё с умом делается. Со смыслом особым, так сказать. Сейчас в лоб мало, кто прет, сейчас всё больше на хитрость да на внезапность налегают. Раньше окружит войско крепость и стоит оно там до победы или поражения, а ныне вот нет. Не так всё. Теперь, видишь, что крепость сразу взять не получилось, отходи и маневр делай. Присмотреться надо издалека, слабые места выглядеть, а уж потом и на штурм. Теперь без маневра только дураки живут. Вот помню, у Сойкиной мызы схватились мы со шведом. Сначала напролом поперли, да только не своротили неприятеля с насиженного места. И тогда вот командир наш маневру применил. По мелководью отряд с тыла к шведу направил, а уж как вышли они из воды, как вдарили в штыки, так сразу и сломался швед. Так побежал, только пятки сверкали. Напрочь басурманина мы тогда разбили и в крепость, как полагается, вошли. Правда, крепость так себе оказалась, но на безрыбье и рак рыба. Порадовались мы там чуть-чуть и дальше воевать пошагали. Вот оно как ловко с маневром воевать.

Солдат поговорить любил и потому всегда говорил долго и непонятно, но про маневр упоминал часто. Еремей иногда его слушал с удовольствием, иногда нет. По-разному он к рассказам старого вояки относился, но вот маневр сегодня решил совершить.

— Чего я напролом полезу? — почесал он затылок, усевшись в зарослях молодого лопуха. — Напролом только вред один выйдет. Поймают, посадят в застенок, и пропала Анюта. Здесь надо сначала выглядеть место, где Анюта томиться, а уж потом её и вызволять можно будет. И с собаками как-то вот разобраться надо.

Высматривать Чернышев решил с утра и, вспомнив про гороховую кашу, направился от забора к избушке Федосьи, надеясь найти там кроме сытного ужина, еще и место для достойного отдыха после тяжкого пути.

Но только вот у самого порога, намерения ката здорово спутались. Зазвенели по Москве колокола, призывая горожан к вечерней молитве, а перед Еремеем из этого звона образ брата Дементия внезапно всплыл. Явственно так показался, можно сказать в полной красе. Всплыл и вроде как сразу же с вопросом.

— Не забыл Ананий просьбу мою? — насмешливо прозвенели колокола. — Или недосуг всё вспомнить? Ты уж вспомни ради бога, а то нет мне покоя в царстве небесном. Мытарят меня здесь за обещание неисполненное. Крепко мытарят.

— Да как же забыл про просьбу-то? — тут же у порога соврал звенящему спросу кат. — Ничего я не забыл. Сейчас передохну маленько, даже не передохну, а поем только и молиться пойду. Никак нельзя мне про обещание свое забывать. Грех это.

До Свято Данилова монастыря Еремея отвела, уже одетая в подобающий ей наряд Настасья. Она сначала накормила Чернышева, хотела уговорить его немного отдохнуть на соломенной постели в избушке бабки Федосьи, но, скоро поняв бесполезность своих стараний, молча проводила ката к нужному тому храму. К монастырским воротам подошли они в темноте. Храм уже хотели закрыть, но нежданных гостей монахи выслушали.

Еремей немного путано изложил своё дело какому-то пожилому, но весьма понятливому монаху, сунул ему в руку медную монету и был оставлен в храме на ночь. Настене остаться с собой кат не позволил, и даже строго прикрикнул на неё. Женщина протяжно вздохнула, в карман Еремеевой рясы ржаной сухарь, перекрестилась и вышла из храма вон.

Оставшись один, он задул все свечи, кроме одной, встал на колени и стал молиться. Молиться было тяжело, ныли ноги, слипались глаза, однако кат, часто встряхивая головой, задуманное дело творил по всем правилам. Сперва он прочитал все известные ему молитвы, потом рассказал о тяжелой доле усопшего Дементия, о любви его с именем неприятным для уха христианского, и попросил простить по возможности все прегрешения бывшего стрельца. Подробностей всех прегрешений Дементия он, конечно же, не знал и потому стал перечислять все известные ему грехи.

— За убийства прости его Господи, — шептал Чернышев, вглядываясь в строгий лик иконы, освещенный тусклым мерцающим пламенем свечи, — за воровство, если он где взял чего ненароком. Всякое ведь в жизни бывает, а уж в стрелецкой жизни и тем более греха не избежать. И не суди ты Дементия строго, Господи за то, что прелюбодействовал да жен чужих часто желал. Это он всё по молодости да по глупости. Без умысла он всё это делал, а так по простоте душевной. А еще прости его, что сам он не пришел в храм. Опять же не по умыслу обещание он своё нарушил. Помер Дементий по пути сюда, а коли, не помер бы, то наверняка бы на моем месте стоял. Ты уж прости его Господи за всё. Настрадался он уж за жизнь свою непутевую. Чего еще-то тебе сказать? Непутевый он был по молодости, а потом остепенился.

Несколько раз сбивался Еремей Матвеевич, путался и снова просьбы свои о прощение Дементия говорить начинал. Половину ночи маялся кат, но все же задуманное до конца по его мнению довел. Потом Чернышев утер лоб рукавом, прочитал еще раз известные молитвы, еще раз рассказал о жутких страданиях брата Дементия и неожиданно даже для самого себя спросил:

— А может, и мне Господи поможешь Анюту спасти? Помоги. Я ведь тоже в долгу не останусь. Я ведь…

Еремей хотел что-то очень важное пообещать, но тут по Москве заорали спросонья хриплые петухи и по храму зашаркали осторожные шаги того самого монаха, который любезно разрешил кату ночные бдения. Чернышев с тяжким вздохом поднялся с колен, поклонился вошедшему иноку, потоптался немножко под расписным потолком храма, и вышел к свежести летнего утра.

Федосья уже не спала, она приветливо поздоровалась с Еремеем, подала ему кувшин молока с пресной лепешкой и указала на лежанку в своей хижине.

— Поспи милый чуток, а то на тебе вовсе лица нет.

Спал Еремей на соломенной постели до позднего вечера. Крепко спал. Без сновидений.

Проснувшись от укуса назойливого комара, он досадливо поморщился, топнул ногой, сожалея о потерянном времени, и опять побрел к храму. На вторую ночь молиться было гораздо легче, потому и молитв было сказано больше, грехов побольше вспомнилось, страдания монаха расписаны были еще красочней, а уж на просьбы о своем наболевшем времени совсем не осталось. Единственное, что успел спросить Чернышев перед петухами, так это опять насчет помощи в спасении Анюты. И опять, сразу же после этой просьбы закричал петух, будто ждал где-то, когда же кат о своем самом сокровенном просить будет? Когда же? Вновь петух всю малину подпортил. Словно наваждение какое-то?

— Надо было о своем желанном с раннего вечера просить, — твердо решил кат и поплелся к избушке Федосьи.

Однако вечером Еремей опять сразу не решился о себе Господа беспокоить и начал вновь молитвы за сохранение в царстве небесном души раба божьего Дементия шептать. И опять шел он утром из храма, мысленно ругая себя за нерасторопность с нерешительностью. Так вот ругаясь, кат до гостеприимной избушки и дошагал.

На этот раз Чернышев лег спать на улице и потому скоро проснулся там от жарких лучей полуденного солнца. Он потянулся, плеснул в лицо прохладной воды из ушата, попил из глиняной крынки прохладного молока и пошел к дому Апраксина. Еремей решил ещё раз проверить крепость забора, а вдруг где прореха найдется. Ежели прореху найти, тогда и с собаками что-нибудь придумать можно будет. Только вот прорех в частоколе не наблюдалось, и кат под сердитое ворчание хвостатых сторожей дошел по забору до парадных ворот. Ворота те были сделаны на славу, впрочем, как и весь частокол вокруг дома. Сразу видно, зажиточный человек здесь проживать изволит.

Чернышев постоял немного у дубовых ворот, почесал затылок и уж хотел, было дальше пойти, но тут приоткрылась калитка и из неё высунулась старушечья голова в сереньком платочке.

— Заходи божий человек, — приветливо улыбаясь, молвила голова, все шире открывая перед катом калитку. — Заходи, чего у ворот топчешься? Заходи милый, пока хозяев дома нет.

Добрая старушка строго шугнула злобно зарычавших собак и повела божьего странника мимо высокого крыльца к небольшой, изрядно поросшей свежей крапивой хозяйственной пристройке. Там старуха распахнула перед монахом жалобно скрипевшую дверь, усадила его за убогий столик, покрытый телячьей шкурой, и выставила перед гостем чашку овсяного киселя с краюхой горячего хлеба.

— Ешь милый, ешь, в честь праздничка воскресного. Оголодал, небось, в странствиях своих по земле нашей? Помолись милый за меня где-нибудь при случае. Анисьей меня все кличут, — молвила старушка и, пометавшись взглядом по убогому убранству крошечной хибарки, куда-то убежала, не выслушав ответа на свой риторический вопрос.

Еремей, почувствовав внезапный приступ жуткого голода, споро уничтожил на столе всё съестное и осторожно выглянул за дверь. Посидеть без дела у него желания не появилось. Утолив голод, кат опять приступил к задуманному розыску. Искренне благодаря бога за такую удачу, он осторожно выбрался из хибарки и стал рассматривать добротную стену соседнего строения. Сперва осторожно из-за угла на стену терема взирал, а потом, осмелившись, поближе к ней подошел. Пройдя всего с десяток шагов, Чернышев насторожился. Где-то рядом заворчали собаки.

Оставаться далее у стены было нельзя, надо опять возвращаться в убогую хижину приветливой старушки. Может та ещё и киселем странника угостит? А может и расскажет чего любопытное про графа молодого? Еремей Матвеевич уж совсем было повернул назад, но тут заметил недалеко от себя, изрядно поросшие травой ступени. Кат сразу же подбежал к ним и догадался, что это вход в какой-то подвал, а как догадался, так и захотел тут же в подвале том побывать. Обильно поросшая зеленым мхом дверь, на удивление легко отворилась, и Еремей, осторожно ступая по крутым скользким ступеням, очутился в прохладной тьме просторного подземелья.

Здесь было темно и тихо, только где-то там вверху глухо лаяли о чем-то своем злые собаки и спорили о чем-то хриплыми голосами люди. Чернышев сделал на ощупь еще несколько шагов и вдруг почувствовал, что перед ним кто-то стоит. Кат в испуге попытался отпрянуть назад, запнулся о попавшуюся под ноги корягу и упал, больно оцарапав острым сучком левую щеку.

— Тихо, — прошипел из тьмы грозный голос. — Молчи, а то в миг прирежу. В миг кровь из горла пущу, только пикни.

В подтверждение серьезности прозвучавшей угрозы Еремей почуял на шее, прикосновение холодной стали. Он замер ожидая, очередного мерзкого поворота своей судьбы, а голос опять зашипел.

— Ты кто?

— Монах я, — соврал, не моргнув глазам кат. — Монах, странник божий. По обителям я хожу, грехи свои замаливаю.

— А здесь чего ищешь, монах?

— Надо мне, — уже честно признался Чернышев.

— Ишь ты, «надо» ему, — передразнил Еремея зловещий шепот, сопровождая своё ехидство чувствительным уколом ножа. — Я тебе сейчас покажу, как «надо» твое разыскать. Быстро кровушку твою теплую на землю сырую пущу. Молись скорее подлая душа!

— Ты чего? — захрипел кат. — Убери ножик.

— Сейчас прирежу тебя и уберу, — продолжал издеваться вооруженный обитатель подземелья. — Ты кем у графьев служишь?

— Не служу я, — пытаясь отвести шею от злого железа, прошептал Чернышев. — Я сам по себе. Сказал же, что странник божий я. Милостыню пришел просить.

— А как же тебя к дому допустили?

— Старуха покормить меня привела, да вышла куда-то, а я вот в подвал этот потихоньку забрался. Надо мне в этом доме узнать кое-что. Думал я, что в подвале чего нужное увижу. Убери ножик-то.

— Так ты чего, тоже здесь прячешься? — чуть слышно усмехнулся незнакомец. — Уж, не по тайному ли умыслу ты здесь?

— По тайному.

— Ишь ты. А я думал, что это кто из дворни княжеской в подземелье спустился. Обознался я, выходит? Ну, живи, коли, так. Считай, что повезло тебе сегодня. Я ведь сперва хотел тебе без разговора нож в сердце воткнуть. У меня прямо рука от этого хотения зачесалась, но видно уберег тебя ангел-хранитель.

Злодей отставил шею ката в покое, ухватил его за широкий рукав и потащил куда-то за собой. Еремей понемногу стал привыкать к темноте и уже смог различать своего проводника. Непрошеным проводником оказался невысокий жилистый мужик в темной рубахе да серой заячьей шапке. Мужик скоро подтащил ката к огромному валуну, лежащему у пыльной стены и, ткнув в сторону камня пальцем, строго приказал.

— Помоги камушек сдвинуть, а то я один никак не слажу. С ночи бьюсь да все вот никак. Тяжелый, зараза.

Еремей встал на колени, навалился плечом на валун, пытаясь сдвинуть его с места. Камень был вправду достаточно тяжелым и сдался двум надрывно пыхтящим людям не сразу, а только после того, когда у них синие круги от натуги перед глазами поплыли. Дав, после продолжительной борьбы, чуть-чуть слабину, сорванный с места валун, сдался и откатился от стены. Мужик, чуть отдышавшись, утер шапкой со лба пот, ударил ногой по обнажившимся из-под валуна гнилым доскам и сразу же полез в пролом. За ним полез и Чернышев.

Преодолев тесный лаз, очутились они в другом подвале, наверное, более тесном, но не таким темным. Откуда-то сверху падал сюда рассеянный свет, высвечивая установленный по стене старинные сундуки. Спутник Еремея так возрадовался, открывшемуся зрелищу, что до разудалой пляски ему самая малая толика осталась. Он тряс головой, хлопал себя руками по бокам, бестолково сучил ногами и даже вроде чуть-чуть засветился от счастья.

— Добрался я всё-таки, — шептал он, радостно хлопая Чернышева по плечу. — Добрался. А я уж думал, что зря сюда полез. Спасибо тебе монах. Ой, спасибо. Свечки для тебя теперь не пожалею. Тебя как звать-то?

— Еремей.

— Ох, Ерема, счастье-то нам с тобой привалило. Не зря выходит, мы с тобой жилы над камнем рвали. Не зря его подлюку катали. А мне холоп апраксинский еще перед Рождеством про этот подвал сказал. Мы с ним тогда в разбойной яме Преображенского приказа сидели. А я ведь сперва не поверил ему. Думал, врет. Вот ведь какое дело-то. Не соврал ведь холоп. Не соврал. Давай помогай Ерема.

Счастливый мужик подполз к самому большому сундуку, откинул тяжелую крышку и, сунув в руки ката открытый мешок, стал горстями черпать монеты. Монет в сундуке было столько, что после наполнения мешка и убыли никакой заметно не было.

— Ух, Ерема, — опять зашелся в счастливом припадке мужик, — держи-ка, давай еще один мешок.

Насыпанный до половины второй мешок, вслед за первым с большим трудом был отправлен через гнилой проем в темное подземелье. Валун опять придвинули на свое прежнее место. И на этот раз он не сразу поддался, снова пришлось рядом с ним попыхтеть. Труженики ещё раз шумно отдышались, и радостный сообщник привел Еремея Матвеевича к месту своей прежней лежки. С этого места сквозь узенькую щель просматривался кусочек графского двора.

— Осип я, — наконец соизволил представиться мужик, когда они улеглись около щели. — Теперь нам с тобой Ерема главное выбраться отсюда. Собаки тут на редкость злые, такие злые, что даже мне боязно и к тому ж их на ночь по двору бегать выпускают. Вот ведь чего удумали стервецы. Днем псины около забора на цепи сидят, а ночью носятся здесь, как черти в преисподней. Я-то ведь второй день в этом подполе сиднем сижу. Думал в одну ночь управлюсь, а вот не получилось. У тебя Ерема, кстати, пожрать, ничего нет?

Кат утвердительно кивнул головой, вынул из широкого кармана увесистый сухарь и молча сунул его в руку Осипа.

— Вот это дело, — обрадовался тот, — это можно сказать дар божий для меня. Видно Господь тебя Ерема ко мне послал. Не иначе, как он. Я ведь сегодня от обиды так молился, как тебе молится, и не приходилось никогда. Ну, сам посуди: забрался я сюда с превеликим трудом. С неделю всё вынюхивал да прикидывал, как к подвалу этому подобраться. А вот только третьего дня и придумал. В телеге под овчинами меня на двор провезли. На базаре я под них тихонько забрался. Думал без забот проеду, а вышло вот не так. Возница-то после базара завернуть еще куда-то решил, да и подзадержался там крепко. На малость не задохнулся под шкурами этими. На самую малость. Еле-еле дотерпел. Залезаю в подвал, а тут камень этот неподъемный, как на грех лежит. Я перед ним и так, и этак. Все пальцы об него сшиб, руками землю копать начал, а он ни в какую. Врос в землю, подлец! И тут тебя Господь шлет. Ну, не чудо ли? Вот ведь как бывает? А ты-то, кстати, чего здесь забыл? Что у тебя за тайное дело такое стряслось?

— Здешний хозяин Анюту в доме прячет, — еле слышно буркнул в ответ Чернышев. — Вот я её и ищу.

— Какую Анюту? Бабу что ли?

— Угу.

— Нет, здесь в подвале баб нет. В доме он её прячет. В светелке какой-нибудь.

Девок у молодого графа, доложу я тебе Ерема, столько, сколько у редкого петуха кур в курятнике бывает. Я ведь за этим домом, еще с великого поста наблюдаю. Всё здесь высмотрел. Без молодого хозяина ни одной девицы на дворе не было, а как приехал он после Светлого Воскресенья, так толпами они у крыльца ходить стали. Любит молодой граф девок красных, как я звонкую монету, а уж я-то её люблю так, что словами и не скажешь. До дрожи в руках люблю. Он как приедет сюда, так всегда рядом с ним пяток девиц вьется. Вот безобразник.

Осип тихонько вздохнул, заметив исчезновение из руки сухаря, ссыпал на одну ладонь, оставшиеся от того крошки, бережно высыпал их в рот и вдруг, больно толкнув Еремея в бок, зашептал ему на ухо.

— Гляди Ерема, гляди. Вот он граф-то молодой идет. Вон шествует гоголем, будто сам черт ему не брат. Гляди, гляди.

— Где?

— Да вон без парика и в белой рубахе. Где он только разыскал такую? А порты-то какие знатные одел. Я себе тоже такие куплю. Как выберемся мы с тобой отсюда, так сразу же и куплю. Помяни мое слово, Ерема, куплю.

Граф оказался довольно высок ростом, слегка кудряв, прямонос, тонкогуб и немного узкогруд. Короче, красавец писаный по графским меркам. Таких вот как раз девки и любят. Вон, аж три штуки возле забора прогуливаются, поди, тоже насчет графской любви стараются. Конечно, стараются, но только не все такие. Анюта-то его отвергла! Молодец Анюта! Утерла нос подлецу.

— Ишь, как вышагивает стервец, — не унимался шептать Осип. — Ещё бы с такими подвалами, да так не ходить. Уж если б мне такие, то я бы и не так вышагивал. А девки-то бесстыжие, как перед ним вертятся. Вон как хвосты распустили. Ну, стыд, да и только. Твоей-то среди них нет?

Кат так сурово покачал головой, что собеседник решил на всякий случай помолчать. А то мало ли чего? Граф с ржущими девками скоро куда-то пропал, оставив в поле зрения сидельцев подвала, яркую зелень сорняка под высоким забором да задумчивый взгляд лохматого сторожа. Наблюдая однообразие летнего пейзажа у забора, Чернышев немного забылся и, уронив голову на руки, задремал. Привиделось ему, что будто раскрась перед Еремеем черная бездна, и где-то далеко в бездне той бледнел таинственный силуэт. Чернышев, как узрел его, так сразу же и заинтересовался. Захотелось ему поближе эту таинственность рассмотреть. Потер кат свои сухие ладони и проворно пополз к странному свечению. Долго полз Еремей, так долго, что даже позабыл куда ползет. Вот ведь как бывает, когда решил ползти, то знал для чего ему это надо, а вот прополз немного и вроде уже позабыл. Чудеса. Чернышев даже голову в раздумье великом зачесал. И вот тут к нему дядя Ефрем, откуда ни возьмись, явился. Явился да давай пальцем укоризненно грозить.

— Ты чего, дядя Ефрем? — хотел спросить Еремей, но тут же почувствовал, что нет у него во рту языка.

Совсем нет. Всё есть, а языка нет. Вот ведь тоска, какая! И захотелось от тоски той Чернышеву немножко поплакать, но тут правый бок его стали какие-то злые звери грызть. Грызут они, значит, и приговаривают:

— Пусти нас к предательскому сердцу скорее, пусти.

Еремей попробовал отмахнуться от злых грызунов, но те не испугались, а еще крепче стали своими вонючими мордами в бок тыкать.

Когда ката растолкал его напарник по подземному заточению, от пейзажа под забором осталась одна тьма да отблеск луны в очах лохматого сторожа, продолжавшего ворчать рядом с забором.

— Поднимайся Ерема, сейчас на выход пойдем, — прошептал Осип, увлекая Еремея с теплого налёжанного места, за собой. — Выбираться надо. Нечего нам больше здесь гостить. Пора и честь знать.

— Да как же мы выберемся? — всё ещё сладко зевая, передернул плечами кат. — Собаки в миг штаны спустят, а то и чего посерьезнее прихватят. Вон, как они бесятся, вон чего вытворяют. А вон тот рыжий сидит и будто нас с тобой ждет. Глаз с нашего лежбища не сводит.

— А ты не боись, — похлопал Еремея по плечу отчаянный мужик, — сейчас хозяева сами своих псов уберут. Их только попросить надо, как миленькие уберут. Вот посмотришь сейчас.

— А кто ж их попросит-то? — ухмыльнулся хвастовству Осипа Чернышев. — Где же такую добрую душу отыскать?

— Так мы сами и попросим. Вот только спать все улягутся, так мы с тобой сразу и попросим. И я так полагаю, что не откажут нам в просьбе нашей. Не смогут отказать.

— Попросил один такой прошлым летом да без штанов в тот же миг остался, — ехидно прошептал в сторону наивного мужика кат. — Как бы нам после просьбы участь его не повторить?

Осип на последнее, слегка ехидное замечание своего сотоварища, ничего не ответил, а тут же взобрался по лестнице к входной двери, присел там на корточки, быстро выбил кресалом обильную искру, поджег пук соломы и тут же выбросил его на улицу. Пук видимо сразу же попал на что-то сухое и скоро в щель двери стал явственно просматриваться приличный отсвет яркого костра.

— Ерема, — позвал ката поджигатель, — иди сюда. Вот смотри: пока ты спал, я нашу с тобой добычу в ведра сложил. Сейчас дворовые начнут пожар тушить, ворота откроют и к реке побегут. Им больше воды-то негде взять. Понимаешь? Вот и мы с тобой должны с ними тоже выбежать. Сразу за мной беги, только в сторону раньше времени ради бога не сворачивай. Как только за воротами будешь, так сразу в кусты. Только к забору не суйся, а в кусты сразу. Понял?

— Не побегу я, — буркнул в ответ на указание Чернышев.

— Как так не побегу?

— Нельзя мне убегать, мне Анюту найти надо. Я сейчас в дом пойду. Мне её поискать надо. Мне без неё отсюда дороги нет.

— Я тебе пойду, — быстро выхватил Осип из-за голенища кривой ножик. — Сейчас со мной побежишь, а в дом мы с тобой попозже вернемся. Ты меня держись, тогда и бабу твою найдем! С любого чердака стащим. А коли ещё кобениться будешь, так я тебе здесь же кишки пущу. Понял меня?

Еремей на этот раз понял его как-то сразу и потому опасливо промолчал. А на улице тем временем началась крикливая суета. Кто-то истошно завизжал, залаяли собаки, заголосил колокол, заскрипели ворота, и послышался топот многочисленных ног. Осип, припав глазом к щели в дверце, выждал немного, потом схватил два ведра, толкнул ногой дверь и ринулся прочь из подвала. Чернышев сделал то же самое.

На улице было светло и людно, как днем. Полыхала как раз та самая пристройка, в которой Еремея киселем поили и уже от неё занимались два соседних сарая. Люди пытались ведрами утихомирить огонь, но тот, насмехаясь над глупой людской суетой, разгорался всё яростней и яростней. На помощь графской дворне бежали уже люди из города. Толпа у пожара собралась изрядная. Большинство пожарных бросилось заливать водой стены главного дома усадьбы, а другие плескали воду в гудящее пламя. Вот тут, откуда не возьмись, налетел резкий порыв ветра и понес огромный сноп искр в сторону темного города. Там сразу же стало светлее, а ветер, не унимаясь, бросал вверх огненные подарки всё чаще и чаще.

Осип с Еремеем пользуясь всеобщей сутолокой, выбежали со двора ни кем не остановленные, и через кусты, по еле приметной тропинке бросились прочь от пожара. Осип шустро перебирал ногами впереди, а кат, тяжело отдуваясь, семенил с увесистыми ведрами сзади. Бежали они долго, два раза в пути останавливались и, наконец, примчали к скоплению убогих хижин. Попетляв здесь некоторое время, поджигатель вывел своего напарника к низенькому крылечку и уже на скрипучих ступенях утер рукавом лоб.

— Вроде ушли, — всё ещё шепотом сообщил Осип и осторожно постучал в кривую ставню. — Ну и славу богу, а то я уж переживать сегодня по утру надумал. Думал, что зря всё затеял, а теперь вот выходит, что и не зря, вроде. Вот ведь как жизнь часто разными сторонами к нам поворачивается. То было всё плохо, а теперь вон как хорошо! Пойдем, передохнем да попразднуем малость, друг мой Ерема. Заслужили мы сегодня с тобой праздничка! Ей-богу ведь заслужили!

Похлопав Еремея Матвеевича по спине, еще раз постучал в окно. И стучал он на этот раз уже не осторожно и даже можно сказать настойчиво. Дверь после этого стука тут же отворилась, безмолвно впуская ночных гостей. Еремей обернулся на самом пороге и увидел сзади себя красное небо. Над Москвой зловеще трепетало зарево большого пожара. Чернышев хотел рассмотреть это зарево получше, но кто-то крепко дернул его за рукав.

Глава 10

— Глянь-ка, — перекрестилась баба в цветастом платке, припадая к окну, — горит чего-то. Это ведь, вроде, как белый город горит? Неужто опять на Москве пожар? Чем же мы бога так прогневили? Который уж раз за это лето горим. Как бы до нас бы не дошло. Спаси и помилуй нас Господи!

— Не дойдет! — рявкнул на испуганную женщину Осип. — Ты бы лучше вместо того, чтобы в окно без дела пялиться, на стол бы собрала. Не видишь с дела мы. Живее давай. Чего встала?

Баба ещё раз перекрестилась, сокрушенно покачала головой, потом снова перекрестилась и убежала куда-то на двор.

— Эх, Ерема! — дружески хлопнул Чернышева по плечу радостный мужик. — Удачливые мы с тобой люди. Гляди, сколько принесли. Я, конечно, знал, что пустым не приду, но чтобы столько? Вот хочешь, верь мне, хочешь, не верь, а я про такой куш не загадывал даже. Удача у нас сегодня с тобой! Настоящая удача, друг ты мой разлюбезный! Настоящая!

Осип сел на пол возле ведер, стал горстями брать оттуда серебряные монеты, выкладывать их на грязный пол, а потом обратно сыпать свою добычу в ведра. Звон серебра будто завораживал его, делая безучастным ко всему окружающему. Он так сидел на полу до тех пор, пока не вернулась хозяйка.

— Затопила я баню-то, Осип Федотыч, — покорным голосом сообщила она и вновь приникла к окну. — Идите, попарьтесь, а я пока поесть чего-нибудь соберу. Только бы пожар до нас не добрался, а то вот помню, горели мы, когда я еще совсем маленькой была, а потом, когда в девках ходила. Всё ведь дотла в те разы сгорело. Всё.

— Смотри у меня, — грубо прервал воспоминания хозяйки Осип Федотыч, подтверждая серьезность своих претензий жилистым кулаком. — Чего раскудахталась?

После бани добытчики сели к столу и Осип сразу же поднял полный ковш за успех лихого дела да удавшегося побега. Чернышев от ковша тоже не отказался и выпил его в три крупных глотка.

— Молодцом Ерема! — поддержал добрую выпивку ката Федотыч. — Вот это по-нашему, а то я грешным делом подумал, что ты опять кобениться станешь. Давай еще по одной.

Выпив еще по ковшу, сотоварищи захрустели солеными грибами, и тут дверь неслышно приоткрылась, пропуская кого-то в избу. Как только этот кто-то вышел на свет мерцающей свечи, челюсть Осипа Федотовича перестала жевать.

— Евсей Савелич, — еле-еле промямлил он. — Вот так гостюшка дорогой! Проходи к столу. Проходи, не побрезгуй угощением нашим. Вот уж не ожидал тебя сегодня увидеть здесь, Евсей Савельевич. Вот уж не ожидал. Да как же ты дорогу-то ко мне разыскал? Как же ты мною не побрезговал-то? Вот ведь радость-то какая.

Гость оказавшийся седым старичком с бойкими, чуть слезящимися глазами, дважды себя просить не стал и деловито уселся рядом с Осипом. Еще за стол грузно сели два здоровенных мужика. Таких здоровенных, что разве только медведь переросток их здоровее их будет, да и то вряд ли.

— Чего празднуем? — со змеиной усмешкой на тонких губах ласково поинтересовался седой гость.

— Да мы так Евсей Савельевич, вот дружка встретил, — залебезил перед стариком Осип, — решили вот по чарочке за встречу. — Бурлаками вместе ходили на волоче, а потом как-то разошлись наши пути-дорожки. Судьба, значит. Правда, Ерема? Года три, поди, не видались. Сегодня вдруг вижу, идет Ерема мой по берегу Неглинки реки. Радость у меня сегодня, Евсей Савельевич. Великая радость.

— Ну, коли так и с вами посижу, — принимая у хозяйки чару, солидно кивнул головой Евсей Савельевич. — Дружок, говоришь?

Нежданный гость с сотоварищами дружно выпили, крякнули по русскому обычаю, и все, как один закусили луковицами с солью.

— А где же ты пропадал Осюшка? — плотно закусив, опять вперил в Осипа свой лукавый взгляд старик. — Словно сквозь землю провалился. Мы уж тут все испереживались за тебя.

— Где был? — заерзал на лавке Осип, будто укусил его кто-то в самое неподходящее при сидении место. — Здесь вот и был, где ж ещё?

— А мне сказывали, что ты к графу одному в гости ходил?

— Врут!

— Хорошо, коли, врут, — протяжно вздохнул Евсей Савельевич и толкнул плечом одного из своих молчаливых спутников. — Пошукай-ка Ванюша по избе, носом чую, что прячут здесь что-то неправедным трудом нажитое. Вот хоть убей меня сейчас, а я чую. Пошукай.

Ванюша проворно выскочил из-за стола, деловито порылся по углам и скоро поставил на стол перед стариком одно из ведер с монетами.

— Вот, так да! — уже без тени притворства изумился Евсей Савельевич. — Вот это уловец. Не ожидал от тебя такого Осюшка. Что же ты всё таишься от меня? Нехорошо. Что же ты сразу со мной по-людски не поделился, а теперь вот придется всё у тебя забрать. Вот такие у нас с тобой дела братец ты мой получились. Ничего уж тут не поделаешь. Разве тебе отец с матерью не говорили, что жадность с хитростью до хорошего никогда не доведет? Разве не говорили?

Осип испуганно вжал голову в плечи, покорно потупил глаза к полу, а потом внезапно взревел, будто подстреленный стрелой дикий вепрь, опрокинул тяжелый стол на старика и заорал благим матом.

— Не дам!

Придавленный столом старик что-то захрипел, и на буяна бросились Ванюша с товарищем. Они мгновенно повалили распоясавшегося мужика на пол, занеся над его буйной головушкой пудовые кулаки. Занести-то, они их занесли и уж ударить лежащего на полу Осипа хотели, да только Еремей Матвеевич в задуманное ими дело вмешался. Не усиделось ему на месте, когда его нового знакомца мутузить стали. Пусть недавний знакомец, но хлеб соль уж ели и вином душевно причащались. Нельзя после такого за душевного человека не заступиться. Никак нельзя. Да ещё ко всему прочему, драка несправедливой получилась. Грех ведь это, когда двое на одного. Не по-русски.

Чернышев с короткого замаха врезал по крепкой шее Ванюше, а потом коленом в живот наподдал его товарищу. И так крепко разбуянившимся гостям от руки Еремы досталось, что свалились они недвижимыми на пол, мгновенно потеряв интерес к своей недавней жертве.

Обретший свободу Осип, тоже вступил в битву, но бился он не голыми руками, а кривым ножом. Покончил Осип с наглыми гостями быстро, потом собрал рассыпанные монеты в ведра, дал направляющего пинка, икающей от страха бабе и позвал за собой Еремея. И побежали теперь товарищи из избы вон. Резво побежали. На улице к тому времени уже светало. Осип Федотович вновь возглавил убегающую процессию, второй бежала не прекратившая икать баба, а уж замыкал торопливую процессию кат. Опять бежать пришлось долго. И опять оказались беглецы в убогой избушке. Всё было так же, как ночью с той, лишь только разницей, что в этой избушке не было хозяев. Пустая избушка была.

— Вот так попали, — ещё, как следует, не отдышавшись, запричитал Осип. — Самого Сухорука порезали. Вот уж переплет, так переплет. Эх, и начнется сейчас кутерьма по Москве.

— Это из-за старика что ли? — угрюмо уточнил Чернышев.

— Из-за него. Ты знаешь, кто такой это был?

— Не знаю.

— Как не знаешь? Это же первый тать на Москве — Евсей Сухорук. Теперь нам из города уходить надо.

— Нельзя мне сейчас уходить! — резво вскочил с лавки Еремей. — Мне Анюту вызволять надо!

— Нравишься ты мне монах, — опять усадил ката на лавку Осип. — Лихой ты человек, несмотря на рясу свою. По нраву мне такие вот боевые. По нраву. А раз по нраву ты мне, то должен я тебе непременно помочь. Я ведь теперь должник твой. Если б не ты, изведать бы мне сегодня ножа сухоруковского. Спас ты меня, выходит, а потому и я для тебя всё, что попросишь сделаю. Не волнуйся, отыщем мы твою Анютку. Погоди чуток, придумаем что-нибудь. Придумаем и сегодня же в ночь отыщем. Всё, как надо сделаем. Лушка подь сюда!

Не переставшая еще икать баба осторожно подошла к строгому мужику. Осип что-то зашептал ей на ухо. Этот шепот принес ей видимо чудодейственное успокоение и она, прекратив нервно дергаться всем телом, игриво вильнув у порога юбкой, куда-то проворно убежала. Проводив женщину взглядом, Осип велел Еремею вновь взять в руки ведра и они тоже вышли за порог. Оказалось, что избушка стояла рядом с опушкой леса, и очень скоро сухие ветки стали царапать Чернышеву лицо. Из-за тяжести в руках справиться с ветками было не просто, и потому пришлось терпеть. Терпел кат до тех пор, пока они не вышли к приметной сосне, которая так причудливо пригнулась к земле, что, не увидев этого положения глазами, поверить в него было совершенно невозможно. Примечательная сосна в дремучем лесу под Москвой выросла.

Осип осмотрелся возле диковинки, почесал бороду, что-то отмерил шагами, вытащил из сухих иголок лопату и принялся копать яму. Потом за лопату взялся Еремей. После второй перемены, было решено, что копать больше не надо. Песчаное дно ямы выстлали еловыми ветками, поставили на них укрытые берестой ведра и стали торопливо засыпать клад песком.

Закопали клад гораздо быстрее, чем яму готовили. Закопали, оглянулись по сторонам, утоптали свежий песок на совесть, потом присыпали его старыми еловыми иголками, перетащили на них муравейник и уж найти тайник несведуещзему человеку, никакой возможности не стало. Сколько хочешь рядом ходи, а где клад ни в жизнь не догадаешься.

Осип, немного поводив Чернышева по лесу, вскоре вывел опять на ту же самую опушку, с которой они уходили в лес с ношей. А уж от опушки до избырукой было подать. Очутившись под крышей, Осип Федотович первым делом выхватил из-под лавки приличную бутыль с мутным напитком, и пришлось опять пить. Две кружки выпили молча, а после третьей Еремей, глядя куда-то туда, где потолок сошелся со стеной задумчиво промолвил:

— А вот скажи мне Осип, как так бывает, что всё вот вроде так, а потом вдруг раз и этак? Да так «этак», что не приведи Господи? Вот как так бывает?

— Так у меня тоже так было, — быстрым движением ладони пригладив бороду, радостно поддержал беседу Осип. — Вот ведь точно так же, как ты говоришь друг ты мой Ерема. Давно это было, но помню, как сейчас. Дал мне отец рубль и велел на базаре лошадь присмотреть. Он же у меня по ямскому делу был, вот и меня решил по этой дорожке пустить.

— Ну а ты чего?

— А я чего? Взял я рубль и иду. И вот тут, друг ты мой сердечный, оно это самое и случилось. Иду я, значит к конскому ряду, глянь, а у тропинки, в травке меленькой пятак валяется. Представляешь Ерема, медный пятак кто-то потерял. Я хвать его в кулак и задумался. Пятак, он знаешь, на какие мысли занятные наводит? На разные. А случилось это как раз напротив кабака, вот мысль одна сторону кабака и повернулась. Не зря ведь говорят, коли, нашел пятак, поскорей неси его в кабак, а то хозяин найдется, и погулять, тогда не придется. Захожу я, значит, туда чинно и степенно, всё, как полагается. Без всяких там выкрутасов да недозволенностей, а уж после трех чарок степенство моё чуть прошло, и так я разгулялся от души, что память скоро начисто потерял. Утром проснулся под забором, ни пятака, ни рубля и отец с оглоблей на дороге стоит. Проклял он меня после того дня. До нынешнего времени не простил. Вот тебе и этак.

— Нет, Осип я не про то. Тут ты сам дурак. Зачем в кабаке степенство потерял? Не надо было. Да и что это за деньги рубль, чтобы из-за него так убиваться? Я не про это. Я, понимаешь, увидел её и обомлел. Про всё забыл, лишь глаза её вижу. Веришь или нет, не знал я раньше, что так бывает? Разорвалось чего-то внутри меня и не срастется никак. Ни в какую срастаться не хочет. У меня же всё было, и одним мигом она весь покой мой нарушила. Вот как такое бывает?

— Вот согласен с тобой Ерема в этом вопросе, — таинственно зашептал не состоявшийся ямщик, наполняя очередные чары, — с бабами ухо только востро держать надо, иначе пропадешь. Тебе надо было кукиш в кармане сложить. Бабы они страшную силу имеют. Вот Лушку мою взять, всем баба хороша, но стоит мне только за порог, так она сразу же глазом косит, а чего косит, непонятно. Это уж потом мне люди умные сказали, что не Лушка это косит, а сатанинское естество в ней шевелиться начинает. Не зря говорят, что не успеет баба родиться, а к ней уж под подол дьявол садится. Ты думаешь, что Сухорук, просто так сегодня к нам пришел? Не так. Лушка его привела. Я точно знаю, что она. Мне бы раздавить её, как гниду, а я не могу. Не могу никак сатанинские чары её одолеть. Такие вот дела. Я человек тертый, поэтому и тебе Ерема секрет против этого естества сейчас открою. Бабу надо чаще промеж глаз бить. Очень сатана такого удара страшится. Совсем уходить не хочет, но страшится.

— Как так промеж глаз?

— А просто, хрясть и всё тут. Я Лушку часто так учу. Как замечу, что она косит, так промеж глаз ей сразу. Как двину, так сатана сразу в Лушкины пятки прячется, знаешь, как она после удара этого ногами сучит. Я тебе покажу как-нибудь. Обязательно покажу. Она у меня теперь, как шелковая ходит. Иначе нельзя. Я ведь люблю её дуру.

— Не смогу я Анюту ударить, Марфу смог бы, а её не смогу, — усмехнулся кат, поднимая со стола ковш. — Никак не смогу. Вот, что хочешь, со мною Осип делай, а не смогу.

— Плохи твои дела Ерема. Околдовала она тебя. Пропал ты теперь. Тебя только зелье отворотное спасет. Я-то знаю. У меня ведь бабка — колдунья была. Всей округе она ворожила. Спрячусь я, бывало за печку и слушаю, как она колдовство свое творит. Возьмет метлу в руку, семь свечей зажжет и шепчет. «Прилетай белый кречет из чиста поля. Садись на грудь могучую Ванюшки Пухова да коли его по сердцу копьем вострым. Потом спряди из плоти его, жил числом семь, да сплетай веревку крепкую, крепче которой и свет не видывал, веревкой той привяжи к нему красну девицу Нюрку». И долго она так бормочет. Я уж усну за печкой-то, а она всё бубнит и бубнит. Это она тетке моей жениха ворожила, когда та в девках засиделась. Представляешь у её подруг уже по двое ребятишек, а тетю Нюру никак со двора сбыть не могут. Вот они за Ваньку Пухова, за соседа нашего и взялись. Достали парня, свели к венцу. Как уж он сопротивлялся, а против колдовства никуда, телком к церкви побежал. Телком. Ты меня Ерема послушай, я тебе и не такого расскажу. Вот помню, забрел я ночью в монастырь один, а он женским оказался. Вот где я страху натерпелся. Вот где сатанинское племя обитает. Слушай, чего там со мной было.

Осип долил остатки из бутыли по кружкам и жестом предложил Чернышеву выпить перед долгим рассказом. Еремей выпить-то выпил, всё как положено сделал и усы рукавом утер, а вот рассказа слушать не захотел.

— Не нужны мне Осип твои сказки, — сказал он, грустно рассматривая что-то на стене. — Не до них мне сейчас. Ты б мне лучше помог Анюту из неволи вытащить, а сказок мне не надо. Не хочу. Я их за свою жизнь столько наслушался, что тебе столько и не снилось никогда. Меня теперь от этих сказок всегда в тошноту вводит или в другое какое бедствие. Это я тебе как другу признаюсь. Не люблю я сказок в последнее время. От них беда только да неприятность. Лучше давай Анюту искать. Только вот найдем ли? Переживаю я, и душа у меня от переживания этого нестерпимым огнем горит.

— Конечно, найдем, — вытаскивая из-под стола еще одну бутыль, бодро пообещал Осип. — Только ты ей сразу промеж глаз врежь, как другу советую, врежь. Вот как послушаешься меня, так сразу всё светлее станет для тебя вокруг. Ты же не её бьешь, ты же сатану к ответу призываешь. Ты, когда бить будешь, про неё и не думай совсем. Спасибо потом мне скажешь, до земли поклонишься. Попомни мои слова.

— Не смогу я.

— Вот дурачина ты Ерема, вот дурачина. Я тебе ж добра желаю, а он «не смогу». Надо тебе смочь, очень надо, иначе не будет тебе покоя во веки вечные. Пойми ты меня, дорогой мой товарищ, пойми. Уж я-то знаю!

— Не смогу, — упрямо покачал головой кат. — Что хочешь со мною делай, но не смогу.

Еремею очень захотелось рассказать другу про то какая она, его Анюта, но глаза его уж больно слипаться стали. Глаза закрывались, и язык заплетаться надумал. И сколько не сражался кат со сном, а не смог его одолеть. Очень скоро налились его веки тяжелым свинцом и закрылись сами собой.

Заснул Чернышев прямо за столом, а проснулся почему-то на лавке. Как он там оказался, не понятно? Еще непонятно было, откуда в избе столько народу появилось. За столом сидело с десяток угрюмых мужиков, которым сердитая Лукерья с великим трудом успевала наполнять резво пустеющие чары. Еремей приподнялся с лежанки, зевнул, поперхнулся чем-то и громко закашлялся.

— Ага, вот и Ерема проснулся, — загоготал над ухом ката его новый друг. — Ну и спать ты Ерема гораздый. От твоего храпа Лукерья чуть было родить не собралась. Правда, Лукерья?

Мужская компания искренне заржала от вопроса, а Луша, сверкнув вроде бы покорным взором, умчала по хозяйству.

— Давай Ерема к столу, — продолжал хлопотать возле лежанки Осип. — Поправишься немножко, да на дело пора идти. Давай поскорее, а то уж вон сумерки на дворе.

— На какое дело? — недоуменно заморгал сонными глазами Чернышев. — Некогда мне по делам ходить.

— Как на какое? Как так некогда? Не ты ли меня просил Анюту свою из графских лап вытащить. Или передумал уже?

— Нет, не передумал.

— Раз так, тогда собирайся. Вон на улице-то, уже стемнеет скоро. Давай, давай, поторапливайся.

Стоило Еремею осознать, что Осип действительно предлагает ему помощь по спасению Анюты, весь сон слетел с него, как лист с березы к первой метели. Кат вскочил с лежанки, выпил за столом все предложенные ему кружки, и сам уже поторапливая собравшуюся компанию, стал топтаться у порога.

— Ну и прыткий у тебя дружок Оська, — наблюдая метания Чернышева, покачал головой одноглазый мужик со шрамом на пол-лица. — Да посиди ты егоза! Степка еще не пришел. Не мельтеши, а то ведь звездану кистенем по затылку и ни какой Анюты тебе уж тогда не захочется. Верно мужики?

Мужики опять заржали, а Осип, ухватив Еремея за рукав, оттащил его от порога в сторону красного угла.

— Ты это, Ерема, — зашептал он, усаживая ката на лавку, — посиди пока. Степка за домом графским сейчас следит. Как можно будет туда пойти, он нам тогда и скажет. Ты пока вот что, ты посиди пока на лавке. На-ка, вот выбери себе оружию какую-нибудь, чтоб сподручнее было Анютку твою спасать…

Осип развернул перед Чернышевым холстину, на которой лежали: кривая сабля, кистень, два топора на длинных ручках, кривой нож с отломанным острием и обломок старинного копья. Еремей чуть ухмыльнулся, вспомнив, как Ушаков обучал их фехтовальному искусству на березовом чурбане, и выбрал саблю. Топор, как оружие он как-то не очень уважал, даже больше сказать, надоел ему этот инструмент за годы службы царской, а к кистеню вообще отвращение имел. Разбойное это оружие, такое доброму человеку и в руки взять совестно.

— Саблю вот возьму, — твердо сделав выбор, поднял с холстины оружие кат. — Только зачем она мне?

— Как зачем? — вздернул плечом дружок. — Мы вот, как стемнеет поболее, так к дому Апраксина опять и поползем твою Анюту выручать. Я попросил ватагу Фомы Одноокого помочь в нашем деле. Согласился он, и потому действовать вот так будем. Для начала собак потравим, а потом на приступ пойдем. Там часть графского огорода погорела, так, что пробежим мы оттуда все вместе, так быстро, что никто и оком моргнуть не успеет. Дальше ты беги в дом Анюту искать, а мы подвалец еще раз посетим, ну, чтобы времени не терять даром. Сам понимаешь, что просто так Фома бы в графский терем приступом не полез. Ему ведь тоже свою выгоду соблюсти надо. Так что, пока ты зазнобу свою вызволяешь, мы из подвала кое-что заберем. Только ты Ерема торопись, времени у нас мало будет, Солдаты могут прибежать. Они там недалеко квартируют. Быстрее ищи, а в помощь я тебе Степку определю. Смышленой малец, а уж кистенем вертит на загляденье да и верткий к тому же.

К хоромам Апраксиных подползли тихо. Хотя, по правде сказать, назвать хоромами жилище графа язык уже не поворачивался. Крепко всё вокруг обгорело, кругом только грязь да угли с обломками валяются, и лишь черный дом сурово возвышался над последствиями недавнего пожара.

Укрывшись в кустах, разбойники ждали условленного сигнала. На этот раз сигналом было жалобное мяуканье котенка. Вот его-то и слушали все, затаив дыхание. И как только этот писк послышался из-под обломков забора, ватага снялась с места, да молча побежала к дому. Первым бежал Осип, он-то и вывел своих товарищей к заросшему крапивой входу в подземелье. Одна часть разбойников притаилась у крыльца, а другие быстро ныряли в покосившуюся дверь подвала. Туда же хотел вбежать и Еремей, но у самого порога, его ухватил за рукав Степка, курносый юнец с лиловым синяком под глазом.

— Ты что ли Ерема будешь? — моргая здоровым веком, уточнил малец.

— Я, — подтвердил догадку того кат.

— Тогда пошли, — кивнул Степка, передавая Чернышеву неизвестно откуда взявшийся смолевый факел. — Пошли по дому шарить. Помогать мне тебе велено. Вместе сегодня будем.

Они подбежали к крыльцу как раз в тот момент, когда распахнулась входная дверь, и за порог выскочили два графских холопа в белых исподних рубахах. Холопы, не успев еще, как следует проснуться, не успев понять, что же случилось во дворе, тут же скатились по ступенькам с проломленными головами. Одного порешил Степка, а второго кто-то другой.

Проворный юнец, сделав свое подлое дело, перескочил через порог и вбежал в широкие сени. Сзади него, с факелом в одной руке, а с саблей в другой бежал Еремей. В сенях поднялась суматоха: кто-то визжал, кто-то орал благим матом, кто-то пытался воспротивиться. Однако был каждый супротивник быстро образумлен проворным кистенем Степки. Кто-то образумился навеки, а кто-то жалобно скуля, крепко ученый, искал спасения в темном уголке. Степкин кистень неистово вертелся, жужжал и сбивал с пути всех непокорных и непонятливых. Подивившись ратному искусству своего юного проводника, Чернышев тоже захотел пустить в ход своё оружие, но Степка такой возможности ему не предоставил. Так и пришлось бежать за ним в большую залу дома, без сладкого чувства ратной победы. В большой зале парень обернулся, и задорно сверкая здоровым глазом, заорал на ката:

— А ты чего за мной прячешься?! Ищи кого тебе надо! За лестницей, наверное, она. Ищи, а я сзади тебя посторожу!

— А как искать-то? — застыл от неожиданной команды Еремей. — Куда мне теперь бежать-то? Как её здесь найдешь?

— А вот так и найдешь! — задорно ответил ему юнец и ударом ноги выбил ближайшую дверь. — Вот так надо!

За дверью кто-то испуганно завизжал, а Степка, освещая коптящим факелом, бледные, искаженные от ужаса лица, с каким-то вызывающим хладнокровием, интересовался у Чернышева.

— Не эта?

Анюты за первой дверью не было. Не было её и за другой. Дальше кат искал сам, но также безрезультатно. Он метался по комнатам с саблей наголо и громко ревел диким зверем от бурлящей в его душе обиды. Анюты нигде не было. Как сквозь землю она провалилась. Вообще девок было много, и довольно приятные на наружность они были, но были эти девки совсем не те. И вот обыскав всё, что можно, Еремей выскочил на середину залы да зарычал от окончательно вскипевшей обиды. Дико зарычал. И вот тут он увидел его. Узнал его Чернышев сразу. Он хорошо запомнил его: тот же прямой нос, те же узкие губы, тот же гордый поворот головы, крупные глаза, только вот глаза те сейчас весьма тревожными были. Граф держал в руке длинную шпагу, намереваясь дать жестокий отпор, вломившемуся в его дом противнику. Кат, не раздумывая долго, замахнулся на Апраксина саблей. Граф ловко увернулся от смертоносного клинка и сразу же попытался нанести, отработанный долгими упражнениями ответный удар в грудь Еремея. Только Чернышев тоже был не лыком шит, заметив движение графской руки вперед, он не растерялся, не замешкался и сам упреждающе саблей крутанул. И ловко так у него это получилось, что любой мастер рукопашного боя позавидовал бы. Сабельный удар, пришедшийся на эфес шпаги, выбил её из графских рук. Обезоружив Апраксина, Еремей для чего-то тоже бросил свою саблю и, ухватив графа за грудки, резко прижал его к стене.

— Где Анюта? — прошипел Чернышев, и для придания своему вопросу большей убедительности, двинул противника по ребрам. — Отвечай сволочь! Отвечай, а то голыми руками голову тебе оторву!

— Пусти тать! — заорал вместо ответа Апраксин. — Ты знаешь, с кем связался?! Да я тебя в порошок сотру! Ты знаешь, кто мой отец! Ты же у меня в каземате сгниешь! Тебе же ноздри каленым железом вырвут! Пусти!

Еремею такой ответ пришелся не по душе, и он побеспокоил ребра графа с другой стороны. Крепко побеспокоил. На этот раз Апраксин охнул, но про Анюту опять ничего дельного не сказал. Кат размахнулся для следующего удара, и тут во дворе грохнул мушкетный выстрел. За ним второй. К Чернышеву откуда-то из тьмы подбежал Степка.

— Уходим! Бросай его! — закричал он, хватая Чернышева за рукав. — Отойди, я ему промеж глаз кистенем звездану! Отойди!

— Нет! — заупрямился Еремей, ловко повалив графа на пол лицом вниз, сорвал с себя пояс, быстро завязал руки пленнику и, взвалив его на плечо, побежал прочь из дома. — Он мне еще живой нужен! Я еще у него не всё выведал!

На улице уже что-то горело, в пляшущем отсвете пожара бегали люди, и если бы не было Степки рядом, то Чернышев наверняка бы растерялся. Наверняка бы замешкался или не в ту сторону побежал бы. Только парнишка опять кату в суматохе той помог. Он провел Еремея к кустам, где уже готовилась к отходу в лес ватага.

— Брось его! — заорал на Чернышева одноглазый атаман, когда кат оказался в месте сбора. — Лучше корзину с монетой возьми.

— Уйди! — зло рявкнул в ответ на крик главаря шайки взбешенный Еремей и ожег его таким суровым взглядом, что атаман впервые за многие годы своего неправедного промысла не стал упрямо настаивать на своем.

Отступился атаман от Еремея Матвеевича. Он махнул на непокорного мужика рукой и возглавил отход ватаги с добычей в лес. Граф на плече Еремея сначала бился, чего-то видно хотел очень, но скоро был успокоен несколько раз крепким ударом кулака и большую часть пути провисел на плече смирно. По лесу опять плутали долго и к нужному месту вышли не скоро.

Место это было на берегу небольшой речушки, среди зарослей ольхи и орешника. Здесь было устроено кострище, вокруг которого были вырыты несколько землянок. Все разбойники, завидев стан, облегченно вздохнули и сразу же сели отдыхать. Только Чернышев, презрев усталость да все предложения присесть отдохнуть, без промедления принялся за свое дело. Он бросил, громко бранящуюся ношу на траву, отыскал подходящее дерево и умело орудуя топором, превратил то дерево в почти настоящую дыбу. Быстро превратил. На загляденье глаз получилась сегодня у ката дыба на речном берегу. Вот только оценить его искусство некому было. Не понимал никто из окружающих в этом деле.

Скоро граф был повешен по всем правилам застеночной науки на новенькую дыбу. Громко взвыл на дыбе страдалец да только вот не пожалел его никто, а даже наоборот, многие засмеялись довольным смехом от графских мучений. Радостно засмеялись. Только Еремею не до смеха было. Он выхватил из рук одного из разбойников острый ножик, нарезал им крепких ивовых прутьев и засучил рукава. Чуть отдохнувшая ватага, заинтересовалась любопытными приготовлениями, и даже позабыв про еду, уселась полукругом вокруг самодельной дыбы.

— Ну, ни дать, ни взять, как в Преображенском приказе приготовления, — хохотнул мужичок с порванными ноздрями и остатками позорного клейма на лбу. — Вот помню, и меня так же подвесили. А уж как больно висеть, доложу я вам братцы, так больно, что спасу никакого нет. Так плечи крутит, что и не хочешь, а чуть тронь тебя, так сразу взвоешь до визга поросячьего. Этот-то еще молодец — не визжит. Воет только. Крепкий зараза! А я вот помню…

Мужичок видимо хотел поподробней рассказать один из случаев своей не очень толковой жизни, но атаман отвесил ему строгого пинка и дальше за Еремеем Матвеевичем все наблюдали молча. А он, совершенно не обращая внимания на зрителей, спокойно делал свою привычную работу.

— Говори где Анюту прячешь собачий выродок?! — громко спросил кат подвешенного графа, когда подготовка для строгого спроса была завершена полностью. — Говори пес смердящий! Говори, а то шкуру сейчас спущу. Где Анюта?!

— Сними меня тварь, — чуть слышно ответил ему граф, кусая в кровь губы. — Ты ещё поплатишься за это. Это я с тебя с живого сам скоро кожу драть буду. С живого. Ты ещё не знаешь, на кого ты руку свою поганую поднял. Ох, и умоешься ты скоро кровавыми слезами, падаль. Ох, тяжко тебе придется. Снимай меня, если хочешь живым остаться. Снимай.

Еремей внимательно выслушал до конца всё, что пожелал ему поведать граф, усмехнулся неизвестно чему и пошел хлестать напряженную спину Апраксина ивовым прутом. Еще громче взвыл граф после крепкого удара, но этот вой пытки не остановил, а только ката раззадорил.

— Говори, где Анюту спрятал? — упрямо повторил вопрос Еремей после каждого удара. — Говори!

— Пусти! — уже громко орал в ответ на спрос Апраксин. — Пусти, а то хуже будет!

— Я тебя так пущу, — не унимался Чернышев, стегая по окровавленной спине мученика ивовым прутом, — что у тебя на спине живого места не останется! Говори гнида, куда Анюту дел?! Куда её спрятал?!

— Пусти! — уже из последних сил рычал граф, но про Анюту даже половиной словечка не обмолвился.

Неведомо сколько продолжалась бы эта пытка, если бы Апраксин сознания не потерял. Он вдруг отчаянно дернулся всем телом и тут же безжизненно повис на вывернутых руках. Еремей еще несколько раз кряду ударил свою притихшую жертву, потом вроде одумался и, почесав пятерней вспотевшую грудь, громко вздохнул.

— Сволочь, — зло прошипел кат, и, подхватив лежащий возле костра ушат, побежал к реке за водой. — Все равно скажешь. Всю душу из тебя вытрясу, но от своего никак не отступлюсь.

Очнулся Апраксин только после третьего ушата.

— Ты погоди бить меня мил человек, — внезапно жалостливо зашептал он. — Ты объясни толком, чего ты от меня хочешь-то? Не пойму я. Погоди, милый человек, бить меня. Погоди. Больно мне очень. Объясни сперва, чего хочешь?

— Где Анюту прячешь?

— Какую Анюту?

— Кузьмищеву! — рявкнул кат и всыпал страдальцу еще пять крепких ударов. — Али не знаешь такую?

— Не знаю, — запричитал граф, уже захлебываясь обильной слезой. — Богом клянусь, что не знаю. Пощади меня добрый человек. Скажи чего тебе надо?

— Где Анюту прячешь? — упрямо повторил свой прежний вопрос Чернышев и еще несколько раз полоснул жертву ивовым прутом по алой уже спине. — Отвечай, куда её дел?!

— Какую Анюту?! — завизжал из последних сил Апраксин. — Не знаю я никакой Анюты! Пощади!

— А может, ты и Петрова Фрола не знаешь? — ехидно поинтересовался кат, легонько постукивая свежим прутом по своей широкой ладони. — Тоже что ли не знаешь? Скажи! Знаешь или нет?

— Кого?

— Петрова Фрола! Племянника фрейлины царицы нашей, Екатерины Алексеевны!

— Его знаю! — почему-то радостно завопил граф. — Знаю! В одном полку мы с ним служили. В походе военном вместе были. Дербент у турок отбирать ходили. Мы ж там породнились почти, последний глоток поды на двоих делили. Друг он мой верный. Я за него любому глотку перегрызу. Товарищ он мой первый. Как же мне Фрола Петрова-то не знать?!

— А за что же ты товарища своего жизни лишил? — усмехнулся Еремей Матвеевич, решив немного изменить ход допроса. — Или у вас гвардейских офицеров принято товарищей ножом в грудь пырять?

— Ты что тать, умом тронулся? — чуть слышно прошептал Апраксин. — Не мог я на Фрола руку поднять. Кто тебе сказал глупость такую? Наговариваешь ты всё на меня, разбойник поганый. Всё наговариваешь. Сперва про Анюту какую-то пытал, а теперь вот в убийстве моего же товарища подозреваешь. Врешь тать. Не убивал я Фрола.

— А кто ж тогда Фролку порешил? — вновь зарычал Чернышев и часто заработал своим жестоким прутом.

— Не знаю! — взвыл граф. — Только не я это!

Еремей хотел еще упрямца ивовым прутом от души угостить, но тот опять сознания лишился. Пришлось вновь за водой к реке бежать.

— А нож чей? — отбросив в сторону прут, уже почти ласково спросил кат, очнувшегося графа. — Чей нож, которым Фролку-то зарезали? Не твой ли?

— Нож мой, — прохрипел Апраксин, — но я же ещё Ушакову сказал, что потерял я его. На охоте потерял. Не мог я Фрола убить. Не мог. Он мне же другом был. Настоящим другом, понимаешь? Христом богом клянусь, что не мог. Пощади!

— Слышь Ерема, — неожиданно подошел сзади к Чернышеву одноглазый атаман, — а может он, и правда никого не убивал? Может, зря ты его мытаришь? Если б он был виноват, то сознался бы. Натура у него уж больно нежная, для того чтобы на дыбе правду скрывать. Я думаю, что не убивал он.

— А кто ж его тогда? — бессильно опустив руки, заморгал глазами оторопевший кат. — Кто? Некому больше убить. Всё ведь на нем сходится: и нож его, и Анюту он бессовестно выкрал. Некому кроме него.

— Это ты зря, — махнул рукой одноглазый, — желающих жизни лишить всегда много находится. Только чую я, что граф твой тут не причем. Провел тебя кто-то крепко. На невиновного указал, а сам сейчас насмехается где-нибудь.

— Правда?

— Правда.

— А вот и нет! — топнул ногой Чернышев. — Мне же сама Анюта в письме написала, что злодей Апраксин её украл. Это-то как мне понимать? Она-то меня никак не могла обмануть!

— Не крал я никого, — чуть слышно выдавил из себя, окровавленный граф. — Христом Богом клянусь, что не крал. Христом Богом.

— Вот видишь, — поднял вверх палец атаман. — Не будет виновный таких клятв давать. Поверь мне — не будет. Я-то уж точно знаю.

Еремей вдруг смутился, махнул рукой и упал лицом в сырую траву. Да не просто так упал, а зарыдал, судорожно вздрагивая могучими плечами. Словно малый ребенок зарыдал.

Разбойники повздыхали над плачущим товарищем, потом заботливо сняли измученного графа с дерева и положили его рядом с истязателем. Бережно положили, и пошли похлебку хлебать…

Глава 11

Как упал Чернышев лицом в росистую траву, так и пролежал в ней до полудня. Уж солнце стало нещадно палить в его, не прикрытое шапкой темя, но кат не шевелился. Он давно уже не шевелился, порыдал чуть-чуть с утра, а потом замер и неподвижно лежал, будто холодный безжизненный валун. Разбойники не обращали на него ни малейшего внимания, занимаясь своими насущными делами. Лежит человек лицом в землю, ну и пусть лежит, чего ему мешать? Со всяким бывает. Только уж когда солнце, перевалив через зенит, стало жечь землю самыми жаркими лучами, Осип потрепал Еремея за плечо.

— Ну, ты чего Ерема разлегся, — спросил он, склоняясь над лежащим другом. — Вставай, хватит лежать. Иди, вон, варева горячего похлебай, а то простынет. Я для тебя плошку налил. Иди, а потом в тенек ляжешь.

Чернышев медленно приподнялся, сел, обхватив колени руками, и стал смотреть красными глазами в сторону речки.

— Иди, поешь, — не унимался Осип. — Чего на еду сердиться, она-то, чем виновата в невзгодах твоих?

— За что ж меня так? — пропустив мимо ушей приглашение, тяжко вздохнул Еремей. — Что же это за аспид такой надо мною измывается? Зря выходит, я в Москву пришел? В Петербурге Анюта осталась. Посмеялся видно надо мною кто-то? За что же мне наказание такое?

Кат яростно помотал головой, потом осмотрелся вокруг, будто разыскивая чего-то, и поинтересовался в своего товарища.

— А граф-то чего, домой ушел? Перед ним-то я, выходит, что виноват? За что же я безвинного истязал? Грех ведь это. Повиниться бы мне перед ним. Жаль, что не успел. Вот беда-то, какая.

— Повинишься ещё, — усмехнулся Осип. — В яме он сидит. Вон там, в кустах черемухи у нас яма для таких вот дорогих гостей имеется, вот он в ней и сидит. Ты варева похлебай и иди винись, сколько душеньке твоей угодно.

— Как в яме?

— Конечно в яме, где ему еще быть. Полежал немного, пришел в себя, попил киселя клюквенного и в яму. Теперь выкупа пусть ждет.

— Какого выкупа?

— Да любого, можно серебром по весу, можно золота пол мешка. Это уж чего родня соберет. Чего соберет, за то его и отпустят. Им не долго собрать, сам видел, поди, сколько у них всего в подвалах хранится? Я думаю, что денька через два будет графенок этот на резном крыльце палат своих студеный квас пить, да мух ладошкой гонять. А пока пусть здесь посидит. В яме сейчас хорошо, прохладно, не то, что здесь на солнцепеке. Там сейчас намного сподручнее сидеть. Приятней там.

Чернышев согласно кивнул головой, встал, и, шаркая по траве тяжелыми ногами, поплелся в сторону указанной ямы.

Апраксин, скрестив под собой ноги, сидел и смотрел вверх.

— Ты уж прости меня, мил человек, — поклонился сидельцу кат. — Не со зла я, а так получилось. Оговорил тебя кто-то. Вот ведь, как вышло-то. Ты не знаешь кто?

Ничего Апраксин Чернышеву не ответил, даже глаз в сторону не повернул.

— Скажи, если знаешь, — продолжал вежливо спрашивать Еремей Матвеевич. — Уж больно мне потолковать с этим подлецом охота. А ты, правда, Анюты не воровал?

Граф опять ничего не ответил кату. Он только презрительно плюнул в сторону и перевел глаза с ясного неба на песчаную стену своей тюрьмы. Еремей еще раз попросил прощения, но опять же Апраксин с ним разговаривать не захотел. Ни словечка не проронил окровавленный сиделец разбойной ямы. Чернышев в третий раз повинился, но, не дождавшись ответа, тяжело вздохнул, покачал удрученно головой и пробормотал чуть слышно.

— Не желаешь со мною разговаривать. Ну и правильно. Виноват я перед тобой. Ладно, не хочешь, как хочешь. Можешь не говорить, но и ты меня пойми правильно. Мне же письмо было про тебя. Как же мне не поверить-то в письмо то? А ты, правда, Анюты не воровал?

Еремей еще раз попробовал поймать своим взглядом глаза пленника, но тот сопел только, упрямо не отрывая своего взгляда от песчаной стены. Пришлось кату махнуть рукой да пойти к ожидавшему чуть поодаль Осипу, подле которого стояла плошка с мясным варевом. Чернышев съел варево и опять рухнул на траву, но лежал он на этот раз не долго. Свербело у него чего-то в душе. Никакого покоя не было. Захотелось опять прощения за грехи свои просить. До грудной боли захотелось. Пришлось встать. Граф из ямы на просьбы о прощении опять ничего не ответил. Чернышев пометался немного по разбойной стоянке, выискивая себе душевного собеседника, и решился вдруг подойти к самому атаману. Тот сидел под ореховым кустом на крупной коряге и наблюдал, как его подручные укрепляют на погнутой березе длинный шест.

— Слышь, атаман, тут такое дело, — опустив очи к земле, начал разговор неприятный для себя разговор кат, — может, графа отпустишь? Чего его здесь томить? Он вроде и вправду не знает где Анюта?

— А мне чего до твоей Анюты? — удивленно обернулся на просителя атаман. — Я знать про неё не знаю, и знать не хочу.

— Как это чего? Так это я графа сюда приволок. Я же думал, что он про Анюту чего знает?

— Приволок ты, — с усмешкой развел руками одноглазый, — а выкуп мы за него возьмем. Молодец, что приволок. Благодарность тебе от нас будет, пусть не великая, но будет. Мы добро помним. Может, даже когда и свечку за твой упокой поставим.

— За какой упокой?

— А за тот самый, который случится с тобой, если не перестанешь в чужие дела свой нос совать. Понял?

— Подожди, подожди, — заволновался Чернышев. — Какой такой выкуп? Какой упокой? Я его не для выкупа сюда тащил. Это что же такое получается? Он теперь из-за меня в яме сидит? Отпускай графа атаман.

Атаман, пробурчал себе под нос мудреное ругательство, поднялся с коряги и кого-то позвал гортанным окриком. И только он этого «кого-то» покричал, а Еремей уж почуял, на своей многострадальной шее, прикосновение холодной стали. Он чуть скосил глаза в сторону угрозы и узрел над собой двух татей с длинными ножами.

— Вот что мил дружок, — подозрительно смерил взглядом ката одноглазый атаман, — ты ко мне со своими разговорами не лезь. Ты живой сейчас только из-за того, что Осип меня об этом попросил, если бы не он, то плавал бы ты сейчас в глубоком омуте с пробитой головой. Понял? Однако я товарищу своему обещал не трогать тебя и не трону пока, но ты себя тихо веди. Бойся меня рассердить, коли, я рассержусь, то, и уговор нарушить смогу. Ты понял меня? И ещё одно, не вздумай от нас убежать. С нами будешь теперь холить, а убежишь, так я в любом месте тебя найду. В любом! Понял?

— Понял, как не понять-то? — кивнул головой Чернышев и, почуяв, что нож от шеи убрали, пошел к развесистому ольховому кусту. — Я последнее время очень понятливым стал.

Лежа под кустом Еремей от нечего делать, наблюдал жизнь ватаги и думал, как бы ему отсюда поскорее сбежать. Не хотел думать, а думал. Можно, конечно, сейчас же рвануть в лес. Можно, но боязно, вдруг тати догонят? В незнакомом лесу далеко не убежишь, здесь всё против тебя: и кусты колючие, и болота зыбучие, и ямы охотничьи. Вот так побежишь наудачу и пропадешь от ловушки какой-нибудь, а то еще хуже — в трясину болотную забредешь. Решил Чернышев ночи ждать, тоже конечно опасностей много, но на то она и ночь, чтобы в побеги пускаться. Задумал Еремей Матвеевич, как все уснут, так он по течению речушки пробираться будет. Она ведь обязательно его к большой реке выведет, а где большая вода, там и люди хорошие есть. Непременно есть, там ведь много людей. Очень хотелось кату сейчас к хорошим людям выйти, и непременно, чтобы по настоящему хорошие они были, а не тати какие-нибудь. Вот выйдет он к людям, поговорит с ними, и помогут ему обратно в Петербург добраться. А уж в Петербурге он свое дело мигом справит. В раз найдет Анютиного похитителя. Нельзя его не найти. Уж больно много зла он натворил, а не найдешь его, так он еще больше натворить сможет. Обязательно найти надо. Только вот как? Чернышев стал перебирать в уме возможные пути поиска, но оказалось, что путей-то и нет совсем. Только тупики одни. Где теперь убийцу Петрова искать? Была вот надежда на Апраксина, но тот вдруг оказался не при чем. И главное посоветоваться не с кем. Ни одного умного советчика на уме нет. Один только умный образ иногда возникал в воображении ката — это образ генерала Ушакова, но к нему как попадешь? К генералу теперь дороги нет. Не то что дороги, а даже тропиночки самой махонькой не отыщется. Порушила судьба-злодейка все тропиночки те. Вот и придется теперь все самому делать. Сделать-то не труд, вот только бы знать чего? И граф этот в яме как назло молчит. Повинился ведь перед ним Чернышев, чего ему ещё надо? Вот бы узнать у него поточнее, где же он кинжал свой потерял, уж из этой потери можно было бы и на убийцу выйти. Только молчит граф. Обижается. Думал, думал Еремей о своем деле, напряженно думал, затомился и задремал.

Проснулся кат от таинственного толчка, будто кто-то резко вдарил ему под ребро, но рядом никого не было. Было сумрачно, с неба светила бледная луна, и весь лагерь татей дружно храпел в тесных шалашах. Хотя нет, храпел не весь. Около догорающего костра сидел сторож. Он вдруг поднял голову, и будто почуяв что-то неладное, пошагал в сторону Чернышева. Когда сторож подошел к кату, стал склоняться над ним с неведомой целью, Еремей вскинул руки, ухватил татя за шею, крутанул её резко в сторону и крепко прижал к своей груди. Разбойник глухо замычал, задергался, но Чернышев всё крепче и крепче прижимал его к себе. Потом кат медленно перевернулся на живот, подмял под себя сторожа и дождался, когда тот перестанет сучить ногами. Как только со сторожем было покончено, Еремей по темным зарослям кустов стал пробираться к речке. Ватага спала. Никто не заметил дерзкого побега. Вот уже и речка под луной блестит. Можно уж бежать вдоль берегу, не таясь, но Еремей вдруг на полушаге замер. Он немного постоял, прислонившись к стволу ракиты, и опять вернулся к разбойничьему стану. Добравшись до ямы с пленным графом, Чернышев сбросил туда сучкастую слегу и дождался, когда, сердитый граф выберется наверх. Явившийся из ямы граф зло глянул на своего спасителя, весьма осторожно прошипел несколько браных слов и пополз вослед за Еремеем Матвеевичем к свободе.

Сначала беглецы к своей цели ползли, потом крались, а уж после того, как выбрались из зарослей кустов на торную тропу, припустились во всю прыть. На рассвете беглецы вышли к мосту на большой проезжей дороге. Рассвет еще только вступал в свои права, обращая ночную тьму в утренний туман. Дорога была пустынна, и беглецы беспрепятственно затрусили по накатанным колеям в сторону недавней столицы русского государства. До Москвы было рукой подать и стоило только солнечному диску оторваться от темной кромки леса, кат с графом выбежали на тот самый пригорок, с которого открылась величественная картина Кремля. Русская крепость сияла в первых лучах восходящего солнца таким сиянием, которое бывает только безоблачным ранним летним утром. Величественно воссиял в светлых лучах утреннего солнца суровый кремль и окружающие его божьи храмы. Каждый должен был замереть на месте, узрев это великолепие. Любой бы замер, но только не тот, кто торопится убежать из неволи. Такому человеку на любую красоту глубоко наплевать, у него совсем другие мысли в голове. И потому бежит, презирая красоту раннего утра к надежному укрытию.

Вот и Еремей с Апраксиным чуть поплутав по узким улочкам просыпающегося города вышли к свежему пожарищу, от которого хорошо просматривался немного подпаленный графский дом.

— Ну, вот и пришли, — утирая со лба пот, облегченно вздохнул Чернышев. — Вроде бог миловал.

— Выходит, что так, — неожиданно ответил ему, молчавший всю дорогу Апраксин. — Спасибо тебе.

— За что спасибо-то? — удивленно вздрогнул Еремей. — За что?

— За то, что не оставил меня в яме. За что же ещё?

— Ну, ладно чего там, — засмущался кат, — ты только зла на меня не держи. Не хотел я тебя обидеть.

Граф усмехнулся чему-то, фыркнул, потом быстро пожал Ереме руку и пошагал к своему дому.

— Слышь, постой, — чуть посомневавшись, решился окрикнуть Апраксина Еремей. — Кинжал-то ты свой, где потерял?

— А тебе зачем?

— Да я злодея хочу найти, который меня в Москву отправил. Ведь это он Петрова убил и Анюту похитил. Помоги мне!

Апраксин утер сверху вниз лицо ладонью, поднял глаза к небу, задумался немного и отказался.

— Не буду я тебе помогать, — сказал он, вытирая большим пальцем что-то из правого глаза. — Сам убийцу Фрола поищу, а тебе помогать не буду. Интересную ты мне вещь поведал. Очень интересную. Я даже догадываюсь, кто эту кашу мог заварить. Только вот немного боюсь ошибиться в догадке своей. Поостерегусь пока вслух про неё говорить. Вот найду злодея, тогда приходи. Если Фролку убили, и на меня тень бросили, то это варево только третий из нас заварить мог. Только он. А вообще-то вот тебе чего хочу сказать, поищи-ка ты своего злодея около караульной роты, той самой, которая покой царицы стережет. Поищи.

— Около караульной роты?

— Около неё, только не той, которая есть, а той, которая будет. Ну а большего я тебе пока не скажу. Не хочу говорить. Сначала сам кое в чем разобраться должен. Вдруг ошибаюсь? А сейчас прощай. Ты-то теперь куда?

— Мне в Петербург надо, — ответил Чернышев, отвернулся и пошел прочь от несговорчивого графа. — Анюту пойду искать. У меня теперь другого пути нет, только этот остался.

Идти сразу в Петербург было тяжело и опасно, потому Еремей решил где-нибудь отсидеться до следующего утра. Решил он выспаться, как следует и по утренней зорьке и в дорогу двигать. Не стал сегодня кат горячиться и бросаться своей бесшабашной головой в омут. В нем уже не было того порыва, который бросает человека на самые безрассудные действия. Успокоился он чуть-чуть. Кат стал теперь крепко думать перед принятием важного решения. Если бы такое случилось с ним в Петербурге, то, скорее всего и в Москве бы ему не оказаться. Отчего с Чернышевым такая перемена вдруг случилась, мало понятно. То ли Анютин образ затуманился в душе его от последних приключений и переживаний, а может, просто умнее он стал? Кто ж чужую душу поймет? Многие уж пытались, а вот никто не смог. Ох, и не простая она штука, чужая душа эта. Ох, не простая.

Ерема поплутал немного по черному кустарнику и вновь оказался возле обгоревших развалин. Он обошел их стороной и решил вновь подойти к графскому дому, чтоб от него сподручнее было избу Настасьи отыскать. Про неё вдруг кат вспомнил, перебирая в уме редкие московские избы, где перед его носом не захлопнут дверь.

— Отсижусь у неё до утра, силенок наберусь, подумаю, — решил Еремей Матвеевич, оглядываясь по сторонам в поисках Настасьиной избы, от которой и избушку Федосьи найти, будет не трудно.

Искомые строения должны быть где-то рядом. Только вот где? Не видно что-то. Чернышев даже остановился, чтобы вспомнить какие-нибудь приметы перед избой Настасьи. И стоило кату осмотреться внимательно вокруг себя, как тут же взгляд его уткнулся в два дуба-великана. Великаны показались кату знакомыми, он, подойдя к ним поближе, даже присвистнул от свалившегося на него под кронами дубов открытия. Дом Настасьи и все окружавшие его избы сгорели, можно сказать дотла. Головешки, конечно, остались, но жилья в этой округе уже не было. Всё пожрал здесь прожорливый огонь. Всё, что можно, пощадив разве что пожилых дубов. Им, тоже досталось от огня полной сторицей. Тоже почернела их крепкая кора. Однако великаны эту напасть смогли пережить и теперь с грустью взирали на печальные остатки чьего-то былого счастья. Еремей замер возле пожарища. И сколько бы он так простоял неведомо никому, да только вот прилетел откуда-то порыв удалого ветра, просыпал на голову Чернышева остатка обгорелых веток с дуба и умчал дальше, а на его место уже следующий порыв с протяжным шорохом явился. Всё небо, на удивление чистое ранним утром, заволокла мутная серость рваных облаков, помрачнело сразу все вокруг, и упали из небесной серости первые крупные дождевые капли. Капли ударили ката в лицо, как бы приводя в чувство и торопя поскорее принять решение о дальнейшей судьбе его. Хватил, мол, столбом стоять, решайся на что-нибудь поскорее. Решайся.

— Что же такое творится на белом свете, Господи? — пробормотал Чернышев, широким шагом пошагав в сторону уже знакомого ему монастыря. — Как же мне жить-то теперь дальше? Вот ведь несчастье какое на Настасью свалилось! А всё ведь из-за чего? Всё ведь из-за пожара этого. Как же она теперь дальше-то жить будет. Помоги ей Господи сдюжить и на этот раз! Очень тебя прошу, помоги!

Еремей Матвеевич, подгоняемый в спину не смелыми пока еще дождевыми струями, решился найти себе приют в обители, а заодно и продолжить исполнять просьбу старика-монаха, про которую, кстати сказать, кат и позабыл совсем, в круговерти последних событий.

— Как же так-то? — мысленно сокрушался он, широко шагая по московским лужам. — Грех-то, какой. Выходит, подвел я Дементия безрассудством своим. А ведь как он меня просил? А я? Обязательно надо ещё две ночи в храме отстоять. Обязательно. Придется, еще значит, в Москве мне побыть. Ничего, поскорее потом побегу. Нагоню по дороге потерянное время. Конечно же, нагоню.

Приняв твердое решение о ночной молитве в храме, Еремей, понимая, что дождь уже не на шутку разошелся, перешел с шага на бег и скоро подбежал к монастырской стене. Не больше трех шагов до заветных ворот осталось, и тут кто-то бросился к нему на шею. Дерзко так бросился, но схватился за шею не зло, а скорее, даже ласково. Чернышев сперва смутился слегка от ласковости той, но потом хотел на всякий случай освободиться и сбросить нападавшего в грязную лужу. Однако замешкался чуть кат, поскользнулся в той самой грязной луже, и не сбросил никого со своей шеи, а когда вновь решился на освобождение, то вдруг узнал в нападавшем Настену. Это именно она радостно обнимала Чернышева на тропинке, как раз возле монастырских ворот.

— Ты куда же пропал, Еремеюшка? — лепетала она, не сводя с ката радостных глаз и поминутно смахивая с высокого лба дождевые капли. — Ушел, как в воду канул. Испереживалась я за тебя. Мы-то ведь погорели. Беда-то, какая. Я всё боялась, что придешь ты домой, а нас нет. Вот так и вышло. Хорошо, что я тебя увидела. Я ведь давно уж бога молила о нашей встрече. К бабке ведунье ходила. Вон там заречкой она живет. Спрашивала я у неё о тебе. Сказала бабка, что тяжело тебе сейчас, но ты обязательно вернешься скоро. Так и сказала, что скоро придешь ты к избе моей. Вот я тебя и ждала каждый день.

Настасья, отпустила шею Еремея, схватила его за рукав и потащила прочь от монастырской стены.

— Мы теперь на реке в шалашах устроились, — на ходу рассказывала она Чернышеву, последние новости. — Мужики обещали нам с бабушкой Федосьей за три рубля избушку на днях отстроить. Как гореть начало, бабушка успела деньги вытащить, а остальное всё сгорело. Ночью подпалил кто-то Москву. Мы спали и вдруг слышим: «Пожар!». Только вот деньги да одеженку кое-какую успели вытащить, а остальное сгорело всё. Как хорошо, что ты пришел Еремушка. Мужику с плотниками сподручней договориться будет. Баб-то они обмануть гораздые, а тебя вот не посмеют. Ой, хорошо-то как.

Скоро привела радостная Настасья Еремея к длинному ряду наспех построенных шалашей, и они быстро забрались под крышу. Федосья как увидела их, так и всплеснула руками, разглядев в шалашном сумраке гостя.

— Ну, вот нашелся, наконец, а то Настена извелась вся, каждый день к пожарищу бегает, — укоризненно покачала она головой, передавая кату плошку, с горячим киселем. — На вот, выпей, перед самым дождем успела сварить. Горячий еще. Как же она тебя всё-таки ждала? И вот дождалась, выходит.

От горячего киселя душевное состояние ката пошло на поправку. Полегче ему стало и сразу почему-то под дождь идти расхотелось. Чернышев с удовольствием выпил ещё одну кружку теплого киселя, правда, чуть поперхнувшись при этом от чрезмерно нежного взгляда Настасьи. Таким ласковым взглядом она на него смотрела, каким никто ещё не смотрел.

— Чего с бабой стряслось? — смутившись, подумал про себя Еремей Матвеевич и стал старательно оттирать подсыхающую грязь на левом рукаве. — Всё время букой была, а тут вон как глаза пялит. Чудеса.

Дождь между тем побуянил, побуянил и утих. Старательный ветер отогнал куда-то хмурые тучи, сорвав при этом, скорее всего ненароком, две соломенных крыши и повалив с десяток отживших свое деревьев. Потом все стало тихо. Жители шалашей поползли из своих укрытий на сырую улицу. Выползла и Федосья, оставив Еремея с Настасьей в тесном шалаше.

— Ты не уходи больше никуда, — прошептала Настена, прижавшись к подсыхающему плечу Еремея. — Давай здесь жить. Чего ты всё по белу свету бродишь? Я же вижу, что ты не монах, а притворяешься только. Я ведь тебя вчера во сне видела. Ты суженый мой.

— Не могу я твоим суженым быть Настена, — попытался отстранится от женщины кат, — у меня ведь жена венчанная есть, да и Анюту найти я должен. Так что ты уж прости меня.

— Всё равно оставайся, — ещё теснее прижалась Настасья. — Всё равно. Хоть месецок да мой будет. Мне кроме тебя никого не надо. Я это поняла, когда ты пропал. Пока рядом ты был, вроде так и надо, а вот как ушел, и сразу ясно мне стало, что не будет без тебя у меня жизни. Никогда не будет. Проснулась среди ночи, и поняла, что никого мне кроме тебя не надо. Оставайся.

Чернышеву так стало её жалко, да и себя вместе с ней тоже, что слеза на глаз навернулась. Обхватил он Настену за податливую спину и прижал к своей груди, будто плачущего ребенка. Только прижал, только в уста её алые поцелуем впился, а с улицы озабоченная Федосья лезет.

— Пойдемте скорее, — причитает она, хватая за ногу Еремея. — Выходите быстрее. Мужики вон за лесом собираются и нам надо. Плотники ведь без леса ничего не построят. Нам тоже надо от нашей избы кого-то послать, а то может и всем вместе лучше поехать.

Старушка быстро вытащила на свет божий чуть смущенных постояльцев шалаша и повела их за собой к дороге, на которой собирался шумный обоз. Сам российский государь император, прознавший про недавний пожар, повелел народу лес для стройки выделить и не просто повелел, а направил на помощь погорельцам роту солдат с повозками.

— Спасибо тебе Петр Алексеевич, — беспрестанно крестясь, причитали бабы. — Не забыл нас несчастных. Вот это царь так царь, настоящий защитник наш. Дай бог ему помощи в делах государственных да здоровья богатырского. Дай бог! Храни его Господь! Храни пуще прежнего! А уж мы-то век за тебя Господу богу молиться будем!

Мужики были посдерженее в проявлении благодарности императору, но тоже искренности своих чувств не скрывали, степенно поглаживали бороды и часто кланялись в сторону Кремля. Покланялись немного в ту же сторону и обозники, когда у переправы немного застряли. Покланялись, торопливо переправились через болотистый ручей и покатили к лесу.

Лес рубили недалеко и поэтому скоро к пожарищу стали подъезжать первые груженые телеги. Рубили лес, каждый сам для себя, а уж отвозили из леса бревна солдаты в линялых зеленых мундирах. Несмотря на то, что Еремею достался на редкость тупой топор, свою телегу он загрузил одним из первых. Отправил её, посадив рядом с солдатом Федосью, и стал дальше рубить. Настасья помогала ему, оттаскивая груды сучьев летевшие из-под привычной к топору руки ката. Трудились погорельцы в лесу до темна, вот потому в монастырь Чернышев так и не попал.

Он до шалаша-то еле-еле из леса добрался. Однако все равно хотел Еремей пойти к монастырскому храму.

— Вот посижу немного, — сказал он хлопотавшей возле него Настасьи, — и пойду наказ Дементия исполнять.

— Конечно, пойдешь, — ласково прошептала Настя, подавая Чернышеву большой деревянный ковш. — На вот попей только.

Еремей залпом выпил прохладный напиток, передернул плечами от удовольствия, зевнул широко, и, привалившись к стене, решил ненадолго закрыть глаза. Уж больно веки у него после приятного питья отяжелели. Ну, будто по гире пудовой на каждую ресницу подвесили. Только Еремей Матвеевич прикрыл, как тут же поволокла его неведомая сила в черную бездну. Да так настырно поволокла, что кат даже пальцем воспротивиться не посмел. И смог только услышать он, улетая в неведомую даль, два тихих голоса, шептавшихся у его изголовья.

— Теперь навсегда он твой будет, — уверенно молвил первый голос.

— А навсегда ли? — сомневался второй.

— Навсегда. Против моего зелья еще ни один мужик не устоял.

— Дай-то бог.

На второй день Чернышев хотел отказать женщинам в помощи и отправиться с рассветом в Петербург, но не смог. Какое-то затмение на него напало. Никак не мог он отказать Настасье. Вроде и хочет отказать, а вот язык для отказа того не поворачивается. Полепетал он чего-то заплетающимся языком, да и махнул рукой на все отказы свои. Так и остался Еремей помогать Настасье с Федосьей. Три дня к ряду рубил Еремей Матвеевич сосновые бревна. Три дня грузил он эти бревна на скрипучие телеги и отправлял срубленный лес к месту стройки. Не покладая рук, трудился кат, а вечером, несмотря на жестокую усталость, какая-то неодолимая сила, влекла его к Настасье. Они отгородили себе угол в шалаше и спали там, скрываясь от насмешливых Федосьиных глаз. И вот там, в своем углу Чернышеву вдруг показалось, что он вроде бы и счастлив теперь. Вот какая оказия с мужиком приключилась. Он даже и про Анюту вовсе думать перестал. Раньше каждый день думал, а тут за два дня и не вспомнил ни разочка. Правда, на третий день показалось ему, что мелькнуло Анютино лицо в толпе москвичей шествующих на богомолье, но заинтересовало это лицо ката лишь на миг. На мгновение одно, а после мгновения этого Настасьин образ вновь все прочие образы затмил.

Каждый вечер обходил, предназначенную для будущих изб местность, старый плотник Илья, выбранный от народа следить за стройкой. Он часто хмурил бровь, прикидывая сколько еще надо еще всего для строительства приготовить и громко ругал всех подряд за медленную работу по заготовке леса. Нужное количество бревен запасли только на четвертый день, ближе к вечеру. Илья вместе с вожаком пришлой плотницкой артели, степенно оценили сложенные в кучи бревна, и оба разом махнули рукой, хватит, дескать.

— Завтра вот и начнем, — бросил Еремею через плечо косолапый плотник и вразвалочку пошел к другому застройщику. — Утром, как петухи запоют, приходи, помогать будешь бревна тесать, а бабке скажи, что скинем мы за помощь твою копеек двадцать с цены.

Еремей кивнул и торопливо побежал к шалашу, где с нетерпением дожидалась его радостная Настасья. И опять счастливым уснул Еремей Матвеевич, не желая ничего знать, кроме тепла Настасьиных объятий. Крепко уснул сегодня кат, но только поспал недолго. Вздрогнул он вдруг среди ночи от острой боли в боку, будто кто-то злую пику ему туда воткнул. Вздрогнул Еремей, встрепенулся и весь сон его, как корова языком слизнула. Кат осторожно почесал нывший бок, зло отбросил в сторону сухой ольховый сучок и хотел опять уснуть, но не тут-то было. Не спалось теперь Еремею, и в голове у него будто колокол гудел. Причем гудел не просто так, а с каким-то смыслом. Чернышев насторожился, стараясь уловить тот самый смысл в колокольном набате, вдруг ясно услышал чей-то далекий голос.

— Вся моря синь в твоих глазах, — протяжно гудело издалека, — и яхонт алый на губах.

— Яхонт алый на губах! — вскрикнул, вскакивая с ольховой постели кат. — Анюта!

И яркая вспышка молнии пронзила сознание Чернышева.

— Да что же я делаю-то, — вдруг лихорадочно закружили мысли в его голове. — Избу ведь за одну неделю не построишь. А как же Анюта-то? Как же? Я здесь с Настеной милуюсь в теплом шалаше, а она там где-то в неволе мается. Да что же такое нашло на меня, господи? Вот ведь напасть какая? А Настене-то как мне теперь про уход свой сказать? Её-то как не обидеть бы. И Федосья расстроится. Конечно, спору нет, двадцать копеек деньги не малые, но ведь на кон против них жизнь Анюты поставлена, а её жизнь за двадцать копеек не купишь. В Петербург надо скорее бежать. Вот завтра, как солнышко встанет, так сразу и шагать надо. Здесь больше нечего ждать. Надо идти! Надо!

Еремей осторожно тронул Настену за плечо, и собравшись с духом сказал ей хриплым голосом.

— Уходить мне надо, Настена. Надо. Я и так здесь надолго задержался. Ты уж прости меня.

— Я тоже с тобой, — засуетилась женщина, заметавшись по шалашу — Подожди я сейчас, соберусь только.

— Да куда же вы? — всплеснула руками, вскочившая со своей лежанки Федосья. — А я как же? Оставайтесь. Чего же вам опять на чужбине горе мыкать? Избу сложим. Вместе жить будем. У меня ведь тоже кроме вас никого не осталось. Хорошо заживем. У Еремея-то руки вон, какие золотые. Плотники за ним все время приглядывали, в артель взять обещались. А в артели он всегда при деньге будет. Оставайтесь.

Еремей упрямо покачал головой и решительно выбрался из шалаша, зябко поёжился от предрассветного холода и двинулся в сторону тверской заставы. Настасья побежала следом, словно собачонка за строгим хозяином. И так Чернышеву её жалко стало, что не поднялась у него рука Настасью прогнать. Никак не поднялась. На улице светало. Сперва Еремей с Настасьей шли молча, и только проходя мимо, установленного заново частокола возле Апраксинского дома, кат велел своей спутнице.

— Ты, вот что, меня здесь подожди, мне еще разок у графа спросить кое-что надобно. Вопросик ещё один к нему имеется про роту караульную. Я быстро. Подожди.

Чернышев громко застучал в ворота и стал ждать, когда те на его стук откроются. Открылись ворота не скоро, но, открывшись, беспрепятственно пропустили ката к крыльцу графских хором. И даже собак злых во дворе не было. Тихо-тихо было вокруг. Немного удивленный Еремей хотел уж было подняться на первую ступеньку, и тут вдруг понял, что попался в западню. Его быстро окружили солдаты с ружьями наперевес. Будто из-под земли они выросли.

— А вот ты мне и попался милый друг, — радостно потирая руки, сбежал со ступеней крыльца молоденький поручик. — Чего молчишь, али не признал? Тавров я. Поручик Тавров. Неужто забыл, как мы с тобой сукин сын в Петербурге встречались? Неужто забыл, а? Попался подлец!

— Какой такой Тавров? — пожал плечами кат, еще до конца не осознавая той беды, которая подкралась к нему возле графского крыльца. — Не знаю я никакого Таврова, мне бы с молодым графом Апраксиным переговорить по важному делу. Где он?

— Тот самый Тавров милок, тот самый, — резво скакал возле Чернышева веселый поручик, опять ведая кату о прошлых встречах. — Помнишь, как я тебя в Петербурге брал? Помнишь? Помнишь, как ты Карабанова прирезал? Улизнул ты тогда, а теперь не выйдет. Мы теперь ученые. Велено теперь около тебя не меньше трех солдат в карауле держать. Теперь не уйдешь. Попался ты, братец. Я ведь, как знал, что ты сюда ещё раз придешь. Гаврила Федорович всё сомневался, а я знал. Упорный ты, да только я тоже не промах. Обещал я графу Толстому, что возьму тебя, вот и взял. Теперь пусть он обещание насчет гвардейского полка держит. Вот так вот Чернышев. Прощайся теперь с головушкой своей бесшабашной. В Преображенский приказ его. В застенок ведите.

Солдаты связали кату руки и, кольнув пару раз под ребра штыком для острастки, повели пленника сначала из ворот, а потом вдоль забора. От забора тропинка стала поднимать на пригорок и солдаты, пропустив пленника вперед, выстроились за ним гуськом. Тавров хотел, было, послать кого-нибудь во главу процессии, но, подумав про себя, что уж на этом-то пригорке точно ничего не случится, решил оставить всё, как есть. И только он решил это, на солдата, шагающего сразу за Еремеем, с криком «Беги Еремушка!» стремительно бросилась Настена. Она толкнула плечом, идущего чуть растерявшегося солдата, вцепилась ему в волосы и вместе с ним покатилась под гору, роняя по пути других охранников. Кат рванулся вверх по тропинке, но, не добежав до вершины пригорка, свернул в сторону. Он решил, что в кустах скрыться ему будет сподручнее, да и из ружья его в кустах не достанешь. Не просто в кустах из ружья-то стрелять. Совсем не просто. Прорвавшись сквозь заросли бузины, Еремей перепрыгнул через поваленную ветром ольху, и провалилась вдруг под ним земля. Затрещало что-то под ногами ката, потом что-то темное ударило сначала в глаза, а потом по затылку. И так заломило от удара затылок этот, что белый свет для Еремея поник. Злая тьма окутала его, и потерял во тьме той сознание.

Глава 12

— Чего милый? — словно из какого-то туманного далека, услышал Еремей удивительно добрый голос. — Полегче тебе? Вот ведь беда-то с тобой какая приключилась. Ой, беда!

Кату хотелось ответить доброму голосу, но язык никак не хотел шевелиться, и все слова застыли у бедолаги в горле, будто залил его, горло это, какой-то злодей расплавленным воском.

— Где я? — подумал Чернышев, часто моргая глазами. — Что это со мной? А Настена где?

Больше всего Еремей Матвеевич страшился проснуться в застенке или крепостном каземате. Не хотелось кату сейчас в неволю. Ни чуточки не хотелось. Он и так настрадался крепко, а большего страдания ему и не выдержать вовсе. Всё тело Чернышева ныло, плохо терпимой болью, в голове ухал тяжелый колокол, а в глазах плыли красные круги.

— На вот попей водички, — тихонько прошептала, склонившаяся над страдальцем тень. — Попей, легче будет. Попей.

— Где я? — с великим трудом удалось Еремею выдавить из себя вопрос, после трех глотков прохладной воды. — Где?

— У меня, где ж ещё-то?

— А где это у тебя-то?

— Как где? Дома. Ох, и везучий ты человек монашек. Я таких везучих не встречал ещё. Поверь мне на слово — не встречал. Как уж тебя солдаты искали, да только не ожидали они, что ты у самой тропы в старый погреб провалился. Никак не ожидали. Они тебя ниже искали. Как уж искали-то. А командир их бесновался, никак не меньше самого подлого грешника на адской сковороде. Волосы он от горя рвал, когда не нашли-то тебя. Вот ведь как получается. Повезло тебе, а бабу вот жалко. Складная баба была.

— Какая баба?

— Как какая? Та самая, которая тебя от солдат отбила. Я ведь всё видел. У кумы я задержался до рассвета, да и пошел от греха подальше огородами, а тут тебя ведут. Я на всякий случай за кусточки встал. Чего думаю лишний раз служивым людям на глаза попадаться? И тут все началось. Ты-то рядом со мной в погреб провалился, а бабу эту солдаты штыками закололи.

— Насмерть? — попытался приподняться с лежанки Чернышев.

— Как же ещё? Конечно, насмерть. Прямо на тропинке и закололи её. Крови вытекло — море. Жуть. До ночи она там лежала, а потом делась куда-то. Страшная та ночь на Москве случилась. Колдунью в ту же ночь кто-то зарезал. Знатная колдунья была. К ней половина Москвы за приворотным зельем ходила. Вот видишь, как получается. Ночью разбойник колдунью ножом порешил, а под утро солдат бабу штыком. Жуть. Я-то за тобой уж под вечер пошел. Как солдаты ушли, так и пошел. Глянул в дырку, а ты там недвижим лежишь. Головой ты о камень здорово ударился. Ну, думаю, тоже помер, а как спустился, вижу, дышишь. Вот ведь повезло-то тебе как. Чего с властью-то не поделил, милок?

Еремей попытался пожать плечами, но в голове его вдруг так заломило, что потемнело все вокруг и завертелось до рези в глазах. Не до разговоров стало. Спаситель это понял и больше раненного не тревожил. Маялся Чернышев от головной боли дня два, не меньше, а потом на поправку пошел. С лежанки подниматься начал, сначала с тошнотой, а потом ничего, полегче стало и скоро уж даже спасителю своему Еремей Матвеевич понемногу помогал. Звали спасителя Никитой, и был он шорником, правда, не выдающимся, но без куска хлеба никогда не сидел. К выдающимся шорникам заказчик на дом приходит, а Никита сам своими изделиями по базарам торговал. Не всегда торговля гладко шла, но кусок хлеба, пусть не очень свежего, в избе шорника не переводился. Когда Еремей предложил свою помощь, шорник подмигнул ему неизвестно почему и велел нитки жирным варом натирать. Работай, дескать, дело простое, полезное и особой сноровки не требует. Работали они у окна, которое выходило на проезжую улицу и потому приходилось часто отвлекаться. Никита вступал в разговор при проезде всякой телеги. По всей Москве видимо не было человека, про которого Никита не имел бы своих строгих суждений.

— Вон, гляди, — тыкал он иглой в сторону скрипучей телеги, — бондарь Мокеев Фока проехал. Ох, и жук он, доложу я тебе Ерема. Продал мне по осени кадушку для засолки грибов. С виду вроде складная кадушка, а на другой же день потекла. Я к нему. Так, мол, и так, а он ржет будто не огулявшаяся кобыла. И меня же еще потом виноватым выставил. Представляешь? «Все умные люди, — говорит — сначала кадушку пропарят, а потом в дело пускают». Это он так на меня намекал. Дескать, я в кадушках не особо разбираюсь, дескать, и посмеяться надо мною можно всегда. Ну, ничего, придет время, и мы отыграемся. Хочу вот ему сбрую из прелой кожи подсунуть. Вот тогда посмотрим, кто и как смеяться будет. Посмотрим тогда. Мне ведь только срок дай.

Потом Чернышев слушал про печника, плотника и даже священника соседнего прихода. Все они сделали для Никиты чего-то не так и ждали теперь ответной расправы. Всем им Никита прелой кожи на сбруи припас. Вот только момента подходящего ждал. Шорник хотел что-то крикнуть даже вослед офицеру, но вдруг вспомнил что-то, почесал затылок и осекся. Еремей не стал интересоваться о внезапном смущении и, продолжая слушать Никиту в пол-уха, размышлял о своем.

— Эх, скорее бы поправиться, как следует, — думал он, натирая варом нитку. — Идти ведь надо. Только вот как Анюту в Петербурге искать? Чего там граф насчет караульной роты говорил? Врал, наверное? Не надежный он человек. Ой, не надежный. Был бы он надежным, тогда б засад у себя дома не устраивал. Такие ненадежные всегда соврать гораздые. Может ещё раз к нему заглянуть? Теперь-то, поди, точно засаду сняли. Не дураки же они совсем? Обязательно надо заглянуть, а то, как я Анюту искать буду? Знает ведь чего-то, граф. Знает и молчит. Надо идти к нему. Обязательно идти.

И вот тут Чернышев внезапно оцепенел. Будто передернуло его всего. Глянул он в окно, а там — такое? Ну, ни при каких обстоятельства он сейчас увидеть такого не ожидал. Не могло здесь такого случится. Всякое могло, но чтоб это? Ну, не могло и всё тут. Не могла Анюта на дороге появиться. А он тут как тут — появилась. Вот уж чудо неслыханное, так неслыханное. Не может такого быть, а она вон на открытой повозке по дороге едет. Вон рядом с возницей сидит. Точно она. Еремей вскочил с трехногого табурета, сшибая по пути колченогую лавку, бросился к другому окну, чтоб получше возлюбленную свою рассмотреть, потом, превозмогая сильную боль в голове, побежал на улицу. Повозки на дороге уже не было. Силы вдруг опять оставили расстроенного ката и он чуть было не свалился в дорожную пыль. Хорошо, что Никита за ним выбежал и во время плечо сумел поставить, а то бы точно пришлось Еремею Матвеевичу на проезжую часть упасть.

— Ты чего так рванул? — широко раскрыв изумленные глаза, поинтересовался шорник. — Какая муха тебя укусила?

— Да я это, того, — надрывно закашлял Чернышев. — Она вон проехала. Она, Никитушка, она.

— Кто она-то?

— Да вон она. Она же эта!

— А, понял, — хлопнул себя по ноге Никита, — немочка приглянулась. А у тебя губа не дура Еремей. На эту немочку многие заглядываются да вот только не всем она по зубам.

— Какая немочка? — крепко ухватил шорника за рукав Чернышев.

— Да та самая, которая в повозке сидела. Не мудрено. Видная баба. Она недавно тут появилась. Ну, где-то после светлого воскресенья я тут её в первый раз заметил. Видно приехала к кому-то погостить?

— Не немка это, — яростно замотал больной головой Еремей, — Это же Анюта. Она это, я ж узнал её. Понимаешь, Никита? Она!

— Ну, не знаю, — развел руками шорник, — Анюта она, или Магда какая, но живет она в кукуевой слободе. Вот это мне доподлинно известно. Уж не раз её там видел, и даже один раз беседу имел. Правда, по-русски она говорит через пень колоду, но я её понять смог. Я же смышленый. Ты уж это и сам поди понял.

— Где живет?

— Не Кукуе. В немецкой слободе. Там все немцы живут.

— Пойдем сейчас же туда Никитушка, — взмолился Чернышев, прислоняясь спиной к покосившемуся плетню. — Пойдем, мне с ней поговорить надо. Анюта это. Повидать мне её надо сейчас же. Повидать.

Никита хмыкнул, покачал головой и, не говоря больше ни слова, подхватил ката под руку и почти силком потащил его в избу.

— Пойдем, Никитушка к Анюте, — не унимался по пути к дому Еремей. — Пойдем. Очень тебя прошу, пойдем.

— Какая к черту Анюта? — уже у самого порога строго огрызнулся шорник. — Анюту ему подавай! Ты на себя посмотри. Ты же белый, как январский снег, в поту весь холодном и туда же, к бабам немецким. Ишь, какой ухарь? Так они тебя и ждут? Они нашего брата не очень жалуют. Не нашего это поля ягоды. Не нашего.

— Пойдем, — опять прохрипел кат, с трудом сдерживая стон. — Очень тебя прошу, пойдем. Надо мне туда идти, понимаешь, надо.

— Ладно, пойдем, только завтра, — махнул рукой Никита. — Я сейчас быстро сбрую сварганю. Меня Шульц там один просил сбрую ему подешевле сделать. Я ему сделаю сегодня в ночь, и завтра мы с тобой пойдем. Пойдем, раз тебе так хочется. Только, ты сам-то дойдешь ли?

— Дойду, — прошептал Еремей и закрыл глаза. — Я Никитушка ради такого дела, куда хочешь дойду. Мне ведь кроме, как дойти до Анюты и не остается больше ничего. Всю жизнь она мне смутила, да так крепко смутила, что я теперь ради неё до самой дальней стороны дошагаю. Не сомневайся, дойду я, а не дойду, так доползу до слободы той. Не сомневайся.

Утром Чернышеву стало значительно лучше, и он с самого рассвета стал надоедать Никите. Тот долго отмахивался, ссылаясь на неотложные дела, но к полудню сдался. Потыкал шорник наспех иголкой какую-то сбрую, скоро обрезал торчащие кое-где нитки и пошагали они по дороге в сторону Кукуя.

Жила немецкая слобода совсем иначе против русского обычая. Всё здесь было как-то не по-нашему. Дома другие, улицы в чистоте, трава везде скошена аккуратно, бурьяна совсем не видно и люди почище одеты. Идешь по этой слободе, и будто в другой город попал. Еремей в Петербурге такие дома, конечно, видел, но, насмотревшись с избытком в последнее время русских изб, здорово изумлялся. А еще к тому же, если, по правде сказать, были в новой русской столице иностранные дома понеряшливей чуть-чуть, на скорую руку они были там построены. Словно на время их возводили. Не то, что в Москве, здесь немец основательно засел. Вон домики, какие аккуратные, будто с картиночки сошли. Никита, конечно, глаза на эту красоту не особо пялил, он только слегка посмеивался над своим товарищем, как тебе, мол, братец здешние порядки? Не ожидал, поди, такого в Москве встретить? Понял теперь, почему немецкие девки русских парней не жалуют?

Не спеша, шли они по опрятной улице и скоро пришли к домику нужного им на первых порах Шульца. Постучал вежливо Никита в ворота и выглянул из ворот плешивенький старичок в полосатом колпаке. Веселый такой. Всё смеется да улыбается.

— Доброго здоровьичка вам, господин Шульц, — низко поклонился немцу шорник. — Как поживать изволите? Как ваше здоровье? Как супруга себя чувствует? Заказец вот ваш принес. Как договаривались, так и принес.

— Какай такой заказ? — недоуменно захлопал серыми глазками старик. — Не было никакого заказа и уговора о нем не было. Не было.

— Да как же так не было? — хлопнул себя кулаком в грудь Никитка. — Ещё как было-то, али запамятовал, как намедни спрашивал у меня про сбрую. Вспоминай, вспоминай Густав Карлович. Ты тогда еще с бабой своей по базару ходил, а она около меня сапожки себе торговала. Помнишь, красные такие. А пока она их примеряла, так ты сам же ко мне подошел и стал сбруей интересоваться.

— Сам?

— Непременно сам.

— Так то давно было. Приглядывал я тогда сбрую, но уж той поры времени много прошло. Купил я уже сбрую.

— А ты ещё одну возьми, — не унимался шорник. — Сам ведь знаешь, как у нас: до слова крепись, а взял слово, так держись.

— Не давал я тебе никаких слов, — топнул ногой немец, начиная, понемногу сердиться. — Не было этого. Врешь ты всё!

— Да как же не было-то? Баба твоя сапожки на базаре торговала? Ответь по чести, торговала или нет?

— Покупала моя жена обувь. Не отрицаю.

— Вот видишь, — назидательно поднял палец вверх Никита, — а ты говоришь, вру. Раз не вру, бери сбрую. Я тебе подешевле принес. За два рубля всего. Видишь, с каким я к тебе уважением отношусь? Видишь, как дешево товар отдаю? Всего ведь два рубля только. И товар я тебе на дом принес.

— За это два рубля?! — покраснев, будто свекольная похлебка, взъярился старик, выхватывая сбрую из рук Никиты. — Да я на два рубля десять себе таких куплю.

— Сколько, сколько?

— Десять!

— За два рубля?

— За два рубля.

— По двадцать копеек за сбрую?

— По двадцать копеек!

— Врешь!

Немец куда-то резво убежал, захлопнув перед продавцом крашенные ворота. Однако не успел Еремей Матвеевич попросить, как следует своего проводника пройтись по иностранной слободе в поисках Анюты, ворота вновь растворились, и из них выскочил хозяин со сбруей в руках.

— Вот смотри, — сунул он свою ношу в руки шорника, — что я за восемьдесят копеек у герра Штойера купил. За восемьдесят копеек! Смотри, какая работа. А у тебя что?

— Да ты чего, Карлыч? — затряс чужой сбруей Никита. — Где ты работу видишь-то? Ты смотри нитки-то, какие? Тем только и хороши, что ровно положены, а ты их на крепость попробуй. Слабину этой красотой скрыть от тебя старались. Слабину! Потяни сильнее, потяни. Да кто ж так тянет-то?!

Когда Никитка чужую сбрую чуть-чуть порвал, старик покричал своих сынов, причем позвал он их не просто, а истинно благим матом. Дальше шорник уже торговался с четверыми и подбитым глазом. Еремей бочком отошел в сторону от торговых баталий и решил поискать Анюту в одиночку. Никита сегодня не скоро до поиска снизойдет.

Еремей Матвеевич потихоньку пошагал ухоженной тропинкой вдоль аккуратных изб и стал крадучись заглядывать на чужие дворы, а если везло, то и в окна. Непростое это дело: нужного человека в незнакомом городе искать, а уж если в городе том чужие люди живут, то и подавно. Всё здесь поискам супротив было: и собаки злые, и заборы высокие, и люди не душевные. Не русские люди жили здесь. Улыбаются все встречные вроде, но стоит их о деле спросить, то мигом все они уходят от вопроса, пробормотав какую-то несуразность.

Из сил Еремей выбился в поисках своих, уж и надежду потерял. Да и ладно бы только надежду, Чернышев и ту избу, где шорника торговаться оставил, уже никак отыскать не мог. Заплутался он меж иноземных строений. Всё потерял, и осталось теперь только слезу пустить. Про слезу-то, Еремей конечно в шутку подумал, но на душе у него крепко кошки скрести начали. На самом деле захотелось ему упасть здесь вот посреди улицы и зарыдать от немощи и обиды. Не был бы он мужиком настоящим, то так бы, наверное, и сделал, а коли мужик, то пришлось дальше брести, низко опустив голову. Ничего ему уже не интересно стало: ни дома разрисованные, ни цветники яркие. Ничто больше душу ката не радовало. Ничего ему не хотелось. И вот тут он с ней столкнулся. Анюта шла по улице с букетом красных диковинных цветов и чему-то радостно улыбалась.

— Анюта! — рванулся к девушке кат. — Наконец-то я тебя отыскал! Здравствуй Анюта! Вот он я!

Девица вздрогнула от дерзкого крика, вспыхнула вся алым румянцем и тут же попыталась убежать. Еле-еле успел Еремей её за длинный подол ухватить. Из последних сил можно сказать ухватил.

— Анюта, это же я, Еремей, — поворачивая к себе пока ещё достаточно крепкой рукой брыкавшуюся девушку, взывал к её рассудку Чернышев. — Неужто не признаешь ты меня? Анюта — радость моя. Я это. Я.

Однако Анюта ему внимать ничуть не хотела и к своим упорным попыткам вырваться, добавили еще пронзительный крик. Даже и не крик, а скорее визг истошный. Прибежавшие на этот девичий визг крепкие молодцы в опрятных кафтанах, девицу освободили, а Еремею наоборот руки за спину завернули. Дерзко так завернули, до ломоты в костях.

— Да как же так-то! — все еще продолжал взывать к дрожащей Анюте, поверженный на землю кат. — Анюта, неужто ты не узнала меня? Это же я Еремей! Я за тобой пришел. Я уж и у Апраксина тебя искал. Я уж всю Москву исходил. Я же все ради тебя бросил! Что же ты сразу не сказала, что немцы тебя похитили?! Я б тогда сразу сюда! А то ведь я графа Апраксина батогами пытал! Не за что ведь пытал. Вот ведь незадача какая у меня случилась!

Девица на крики с земли опять ничего дельного не ответила, рыдала она уже в голос и о чем-то яростно мотала головой. Скоро её куда-то увели, а над связанным Еремеем стали совещаться.

— Господи за что же меня так? — удрученно подумал опростоволосившийся кат. — Чем же я прогневал тебя так?

И тут вдруг услышал он глухой шепот из-под земли.

— А тем, что клятву божьего человека не выполнил. Испытание это тебе было. Что ты за человек хотели мы посмотреть, потому и испытание тебе предложили. Не выдержал ты его Еремей и не будет тебе больше счастья в жизни. Никогда не будет, как ни старайся. Презренным ты человеком теперь стал. Понял? Презренным.

— Понял! — закричал, на удивление совещавшихся иностранцев, во весь голос, связанный пленник. — Всё понял! Прости меня Господи ещё раз, а уж я тогда все клятвы свои исполнить в точности берусь! Ты только прости!

Стоявшие над катом немцы притихли, нахмурили лбы и все разом посмотрели на Чернышева. А того вдруг светлая мысль посетила. Явился к нему в той светлой мысли монах Дементий и подмигнул лукавым оком.

— Слышь вы, немцы, — решил еще раз попробовать поискать счастья Еремей Матвеевич, вспомнив еще про одну просьбу умершего на его руках монаха, — а Иогана Бахмана среди вас случаем нет?

— Что? — переспросил один из совещавшихся. — Кто тебе нужен?

— Иоган Бахман мне нужен, — строго ответил ему кат. — Поговорить бы мне с ним надо по делу важному. Ну, так есть он здесь или нет?

Немцы переглянулись, и один из них куда-то поспешно убежал. Бегал он не долго и вернулся с аккуратно расчесанным стариком в светло-синей рубахе.

— Кто здесь меня спрашивал? — чересчур любезно улыбаясь, поинтересовался старик, слегка коверкая русские слова. — Какому монаху я понадобился? Что это за дело такое ко мне может быть? Никогда я вроде с русскими монахами дел не имел.

— Это ты, что ли Бахман-то? — выворачивая, затекшую от неудобного лежания шею, опять же сурово уточнил Чернышев. — Ты что ли?

— Я, — продолжая елейно улыбаться, мотнул безбородым лицом любезный старикашка. — Я он самый Бахман и буду.

— Привет тебе с криволожского погоста, от батюшки твоего немецкого, — прохрипел Еремей, поворачивая голову в другую сторону. — Помнишь, погост-то тот или позабыл уже?

Лицо Бахмана мгновенно переменилось. От улыбки на нем не осталось и следа. Старик суетливо завертел головой, наклонился к самому уху ката и прошептал зло, на очень чистом русском языке.

— Ты от кого пришел сволочь?

— Сам знаешь от кого, а не знаешь, так вспоминай скорее, — огрызнулся Еремей и бессильно упал носом в землю. — А пока вспоминаешь, скажи своим басурманам, чтоб отпустили меня. Руки у меня затекли.

Еремея Матвеевича тут же развязали и проводили к дому старика. По дороге туда нашелся и Никита. Он был весел и радостен, несмотря на припухлость обоих глаз и носа.

— За двадцать пять копеек сторговал, — сразу же сообщил он Чернышеву о своем коммерческом успехе. — Дожал я Карлыча, никак он не хотел сбрую взять, да только не устоял. Вот чудак человек! С кем тягаться вздумал!

Никиту Бахман в избу не пустил, а велел дожидаться Еремея на улице, повелев вынести шорнику кружку какого-то пива. Никита кружке возрадовался и в приподнятом чувстве остался ждать своего квартиранта, а квартирант в это время сидел за столом под суровым взглядом старика.

— Ну, и где сейчас Филька прячется? — вдоволь насмотревшись на гостя, поинтересовался старик. — Чего сам-то не пришел? Неужто испугался?

— Чего надо, того и не пришел, — решил не говорить немцу всей правды кат. — Тебе-то, какое дело?

— Ладно, ладно, — миролюбиво похлопал по плечу Еремея Бахман. — Не пришел и бог с ним. Вам чего деньги нужны?

Чернышев неопределенно пожал плечами, выигрывая время на обдумывание последнего вопроса. Деньги ему действительно были нужны. Будут у него деньги, так и до Петербурга добраться можно в два счета. Вспомнил он как не далее, чем вчера после обеда очень сожалел Никита, что денег у него в данный момент маловато.

— Да были б у меня деньги, я б тебя Еремей в Петербург за четыре дня доставил, — рубал шорник воздух рукой. — Мы б с деньгами с тобой такой экипаж бы разыскали, что за нами бы сам черт не угнался.

— Ага, — смеялся в ответ шорнику кат, — до первой заставы бы не угнался, а после неё посадили бы меня в сырую яму и все черти туда б слетелись на свеженького. Бумаг-то на путешествие в экипаже у меня нет никаких.

— Да ты чего, Ерема, — утирая тыльной стороной ладони нос, горячился Никита, — да с деньгами-то я тебе такую бумагу найду, что везде не только пропускать будут, а ещё и почет при этом творить. Нам бы с тобой только денег найти. Рубликов этак пятьдесят. Можно и больше, конечно, но пятьдесят в самый раз было бы.

И вот, судя по интонации голоса старика, денег найти вполне можно, только совестно их было просить неизвестно за что. Вот если бы хотя бы намеком понять, что к чему, тогда бы сразу всё яснее стало. Тогда бы и пятьдесят рублей спросить было бы не грех. Эх, знать бы только что к чему. Опустил Еремей Матвеевич голову и стал ругать себя самыми последними словами за то, не расспросил как следует Дементия про немца этого. Не в слух, конечно, ругался Еремей, а про себя только. В слух же он и полсловечка не вымолвил. Сопел только и хмурился. Старик же понял молчание ката по-своему.

— Ну, хорошо понял, что глупость спрашиваю, — прищурился он. — Сто рублей могу дать, больше у меня нет. Что хочет пусть Филька со мной делает, но богом клянусь, что больше нет. Так и передай ему, что нет у меня больше денег.

Еремей так обрадовался названной сумме, что вместо благодарности крепко стукнул ладонью по столу, отчего одна из досок стола сразу же треснула.

— Ну, хорошо, хорошо, — примиряющим жестом ладоней, захотел успокоить буйного гостя Бахман. — Конечно, мало. Конечно, понимаю. Всё понимаю. Пятьсот дам, но сто сразу, а остальные завтра к вечеру. Приходи завтра, всё отдам. Вместе с Филькой приходите. Чего он боится? Посидим, пива выпьем, былое вспомним. Так и передай ему. Сегодня вот сто получай, а завтра сполна рассчитаемся.

Старик бросил на стол перед Чернышевым туго набитый чем-то тяжелым мешочек и с такой большой грустью посмотрел на мешок этот, что слеза от грусти той на ресницу старческую без спроса выползла. Долго смотрел Бахман на деньги, утирая слезящийся глаз, потом вздохнул протяжно и, указывая глазами на порог, спросил из вежливости.

— Может, чего ещё желаешь, мил человек?

— Желаю, — ухватился за нежданное предложение Чернышев. — Очень даже желаю. С Анютой бы мне еще разок поговорить. Что-то не пойму я, чего она меня не узнает? Может, околдовал её кто? Вы немцы, вон какие хитрые. Разобраться бы мне надо. Вот потому и желаю я с ней сейчас же встретиться.

— С какой Анютой?

— Этот так он племянницу герра Штойербаха так называет, — пояснила старику, высунувшаяся, из-за бесшумно открывшейся двери, кудрявая голова. — Он тут всё к ней приставал. Грубо приставал, его даже связать пришлось. Герр Штойербаха уж хочет идти к царю жаловаться на этого разбойника. Схватил он сегодня при свете белого дня Грету за руку и никак ей прохода не хотел давать. Сплошная непристойность случилась.

Вслед за пояснением явились перед стариком три молодых мужика, судя по форме носа, весьма схожей с носом хозяина, близкие родственники. Скорее всего, сыновья. Уж больно почтительно они к столу подошли. Чужие так к старикам не подходят.

— А зачем она тебе? — пожал плечами Бахман, вняв торопливым объяснениям родственников. — Во-первых, не Анюта она никакая, а Грета. Во-вторых, толку с ней тебе встречаться, никакого нет, потому как по-русски она ни бельмеса не понимает. Только месяц назад из Страсбурга приехала. Ошибся ты, наверное, милый друг. Гретой её кличут, а не Анютой никакой?

Старик хмыкнул, покачал головой, и что-то быстро шепнул своему сыну, который сразу же рванул за порог.

— Ты бы мне мил человек, всё-таки не про Анюту твою, а про Фильку побольше бы рассказал. Я уж думал, что не встретимся мы с ним, а он вот он. Вот уж не ожидал, так не ожидал. Ты-то не сынок его случаем будешь?

— А тебе какая разница, — сердито передернув плечом, отозвался Еремей, чувствуя за собой какую-то неведомую силу над этим, отнюдь не слабым человеком. — Сынок, не сынок, а твое дело сторона. Понял?

— Да как уж не понять, — заулыбался Бахман, — Выходит, что точно сынок. Похож ведь. Филька тоже по молодости такой же здоровый был. Сучок в руку возьмет, а оттуда уж и сок капает. Много тебе отец про меня рассказывал?

Чернышев хотел что-то соврать, но не пришлось. Миловал его бог от этого греха. Сын Бахмана вернулся да не один, а с тощим немцем. Немец зашипел, будто кошка голодная и вроде бы как броситься на Еремея.

— Ты зачем разбойник на мою Грету напал? — кричит он, нещадно коверкая русские слова и ногою пострашней топнуть пытается. — Я на тебя разбойник царю жаловаться буду. Я императора вашего хорошо знаю и знаю, как к нему подойти, чтобы он шкуру твою разбойную на барабан пустил. Я не позволю так со своими родственниками обращаться! Я управу на тебя обязательно найду! Обязательно!

Крепко немец разорался. Еле-еле его хозяин избы успокоил. Чего уж он ему там не по-русски наговорил, Еремей Матвеевич не знал, да и по чести сказать, и знать не хотел. Успокоился иноземец, перестал орать и на том спасибо. Стали еще раз разбираться, что к чему. Терпеливо разбирались до самых подробностей. И вправду выходило, что не Анюта в немецкой слободе живет. Не могут же все ошибаться, кроме Чернышева. Выходит, как вроде бы, почудилось ему. Может, и точно это не Анюта была? Засомневался кат, голову зачесал. Уж, больно похожа девка на Анюту, вот только одета по-другому. Вот одень её в Анютин сарафан и точно одно лицо будет. Видно ошибся Еремей, обознался, скорее всего. Со всяким случиться может. Побранились кукуевцы, потом в кружки чего-то пенного налили, выпили, да и посговорчивей стали. Тощий немец тоже скоро успокоился, шипеть перестал, еще одну кружку в себя опрокинул, рыгнул протяжно, и пошел прочь, а за ним уж и остальные решились разойтись.

У крыльца Чернышева встретил чуть охмелевший Никита, и сразу же ухватив за рукав, потащил за собой.

— Пошли домой Ерема, — забурчал себе под нос шорник, — не люблю я по этим немецким владением шляться. Тошнит меня от их правильности, и всё творят они из-под тиха как-то. Вон я сейчас на грядку с цветами ихними встал по нужде, так набежали откуда-то с граблями. Словно псы бродячие на меня набросились. Прямо, спасу от них никакого нет. Пошли. Дома всё лучше, да и Малашка уж, поди, похлебку сварила, а то у меня в животе бурчит, будто черти в омуте бранятся. Пошли скорее. А хотя нет, похлебку мы и потом похлебаем. Пойдем, лучше я тебе кабак немецкий покажу, раз у меня деньжонки завелись. Малашка подождет. Пойдем.

В кабаке посетителей встретили с радушной улыбкой и другими признаками радости свойственной людям торговых заведений. Две кружки вина с кружкой горького пива, грусти Еремея Матвеевича не утолили, но настроили на разговорный лад.

— Вот ведь как бывает, — жаловался он собутыльнику на злодейку судьбу. — Все у меня из-за неё перевернулось. Понимаю, что не дело творю, но ничего с собой сделать не могу. Где б ни был, везде она перед глазами. Хочешь, верь мне Никитушка, хочешь, не верь, а стоит она передо мною как живая с утра до ночи. Ни о чем больше думать не могу. Чуть забудусь, а потом опять наваждение.

— Было у меня так, было, — помахав перед носом друга пальцем, попытался вмешаться в рассказ Никита. — В точности, как ты мне рассказываешь было. В деревне дело было. По осени.

— Как живая она всё время передо мною, — не заметив потуг приятеля, продолжал изливать свою заботу Чернышев. — Вроде чего в ней такого: девка, как девка, а вот в глазищах утонуть можно. Вот и утоп я там. Сколько мне дядя Ефрем твердил, чтоб я с бабами поосторожней был, а я и не уберегся. Всё из-за неё бросил. А дядя знаешь, чего мне всё твердил?

— Чего?

— А вот то самое. «Бабы, — говорил он, — они вроде бы и одинаковые все, но в каждой из них свой бес сидит. Множество я их у себя перевидал: и простых, и знатных. Все у меня были. По всякому они себя поначалу вели, а вот потом вроде, и не различишь друг от друга. И красивые были, и гордые. Только вот, у всех естество одно и то же. Хотя у баб вот ещё что-то кроме естества имеется. С мужиками-то проще, а укаждой бабы какой-то колдовской узелок в душонке завязан. Вот вроде наизнанку её вывернешь, а чуешь, что ещё что-то за душой у неё осталось. Всегда чуешь. И сколько не пытай её, всё равно она тебе всего не скажет. Не связывайся с ними Еремей понапрасну». Так вот мне дядя Ефрем говорил, а я связался. Не послушался дяди, в первый раз не послушался. Ты мне скажи Никита, чего мне не хватало? Всё ведь было, а теперь нет ничего. А не свяжись бы я с ней, да разве б я сейчас здесь сидел? Ох, Анюта, да как же ты душу мою истерзала. И самое главное вот что: не такая она, как все. Не одинаковая. Марфа вот одинаковая, Настасья одинаковая, а Анюта другая. Понимаешь? Другая.

Долго они сидели за столом чистого кабака, и всё это время кат говорил, редко давая возможность вставить слово шорнику. Потом вдруг Еремей замолчал, вскочил из-за стола и широким шагом двинул к порогу, Никита расплатился да поспешил, сбив на пути своем тяжелую лавку, вслед за товарищем.

Они быстро пошагали по улице в сторону родной избы Никиты и так ушли бы, наверное, из немецкой слободы навсегда, но вдруг из одного огорода выскочила девчонка и сразу же проворно ухватила Еремея за рукав.

— Ты чего? — вырвал кат из рук девчонки одежду. — Чего надо?

— Это тебе надо, — подмигнула Еремею веселая девчушка и, попросив взмахом руки наклониться, зашептала. — Хочешь узнать, где Анюта твоя томится?

— Где! — сердито зарычал Чернышев, теперь уже сам, хватая малолетнюю шептунью за плечо.

Однако девчонка от такого внимания не смутилась, ловко вырвалась, и уже убегая за плотную изгородь, прокричала.

— Как стемнеет, к церкви Спиридония на Козьем болоте приходи! Там всё и узнаешь! Только один приходи! Найдешь там могилу с черепом конским и жди. Понял? Всё узнаешь, коли придешь! А если испугаешься, то не видать тебе больше Анюты до скончания жизни!

Глава 13

Еле-еле дотерпел Еремей до вечера. Места себе не находил, из угла в угол метался, будто плененный зверь в клетке. Никита перед ним и так и эдак, а Чернышеву всё не так. Словечка путного промолвить хозяевам не хочет, только рычит сердито. От похлебки наваристой отказался и не просто отказался, а пять же с рыком. И так Еремей Матвеевич часто рычал, что шорник, не пугливый вроде человек, но и тот засомневался насчет своего гостя. Стал он на него только со стороны поглядывать, и уж ни с какими разговорами да угощениями больше не приставал. Молчал больше хозяин, опасаясь ненароком гостя прогневить.

Как только солнышко на лес присело, уточнив уже, наверное, в десятый раз путь, отправился кат к месту встречи. Скоро стемнело. Комары, почуяв возможность полакомиться свежей человеческой кровью, вылетели из сырости густой травы и стали виться вокруг Чернышева. Однако не все своего добились: многие полегли под крепкой ладонью ката, многие просто испугались, но нашлись и отчаянные головы, которые кровушку пососали. Конечно, если бы Еремей Матвеевич воевал с нудно пищащей ратью по серьезному, то крови бы он потерял гораздо меньше. Только не до комаров ему сейчас было. Кат бил комаров только машинально, во время своих хождений среди беспорядочно разбросанных вокруг церкви печальных валунов, разыскивая нужную ему могилу. Кругом было тихо и безлюдно и если бы не звон комаров, то от такой тишины можно было в ужас прийти. А так звенят крылатые кровопийцы и вроде ты уж не один в этом скорбном месте. Чернышев сделал уже не один круг возле церковной ограды и уже крепко стал подозревать девчонку из немецкой слободы во лжи.

— Неужто обманула меня чертовка? — промолвил вслух кат и крепко стукнул замшелую ограду кулаком. — Неужто совсем людям нельзя верить стало?

Стукнул и вскрикнул от боли, видно на острый сучок кулаком попал. Боль в руке была настолько сильной, что Еремей Матвеевич даже решился пораненное место полизать. И только он его облизал, так сразу же заметил что-то белое возле одной из могил. Он тут же захотел подойти поближе к белеющему предмету, но не успел. Только шаг сделал, как вдруг из-за огромного могильного камня поднялась черная фигура и двинулась она в сторону, застывшего на месте ката. Подойдя поближе, таинственная фигура обратилась в старуху, но легче на душе у Еремея от этого обращения не стало. Глянуть на сморщенное лицо старухи без дрожи было под силу, разве что самому отчаянному человеку. Чернышев передернул плечами и прислонился к какому-то холодному дереву.

— Пришел? — чуть слышно прошипела старуха. — Пошли со мной.

Потом она, поманив Еремея рукой, засеменила к густо заросшей крапивой церковной стене, пошарила там недолго и заскрипела дверью. За дверью были скользкие каменные ступеньки. Неизвестно откуда в руке старухи появилась свеча, и они стали спускаться по низкому закопченному коридору в глубокое подземелье. Пол в подземелье был выложен камнями, а с обросших мхом бревен потолка кое-где капала вода. Старуха провела ката через две низкие двери и вдруг исчезла. Пропала разом, будто и не было её вовсе. Еремей, оказавшись в полной темноте, завертел головой, хотел побежать, но только больно ударился лбом в мокрую стену.

— Эй, старуха! — заорал он во весь голос. — Не шути так, а то смотри у меня! Я ведь знаешь, как разойтись могу! Я ведь…

— Не ори! — вдруг приказал кто-то кату из тьмы. — Не услышит никто криков твоих.

Чернышев замер на месте, не решаясь даже сдвинуться с места, и стал напряженно вглядываться в сторону, из которой слышался строгий голос.

И вот как раз в этой стороне засветилось голубоватое пламя, освещая сидевшего на камне человека. Судя по контурам одежды, это был священник. Священник поманил Еремея бледной рукой и поднялся с камня.

— Ты вот что Еремей, — уже без прежней строгости в голосе заговорил незнакомец. — Помощь нам твоя нужна.

— Какая помощь? — еле-еле выдавил из себя Чернышев.

— Большая. Только ты нам теперь помочь сможешь. Сатанинское племя на Москву напало и если ему сейчас укорота не дать, пропадет Русь. Завтра Москва падет, потом другие города. Пострашнее шведов с татарами племя это. Много страшнее. Тяжко с ним справиться будет.

— А я-то здесь причем? — прохрипел кат, не в силах сообразить чего это от него здесь хотят.

— Как при чем? — усмехнулся священник. — Ты Анюту спасти хочешь?

— Хочу! — рванулся к священнику Еремей. — Где она?!

— У сатаны! — крикнул в ответ черный незнакомец и отшвырнул ката обратно в угол. — Убьешь сатанинское отродье и Анюту спасешь, и Русь нашу многострадальную от недруга освободишь.

— Так как же я убью-то его?

— А вот этим ножом, — чуть слышно ответил священник, шагнул к Чернышеву и сунул ему в руку большой кинжал. — Пойдешь завтра к Гаврюхе Апраксину и заколешь его прямо в живот. Это ведь в него сатана вселился.

— Говорил я недавно с Гаврюхой этим, — засомневался Еремей, — никакой он не сатана. Не похож он на нечистую силу. Нормальный человек, только обидчив чуть не в меру. И где Анюта, он тоже не знает.

— Знает, только не сказал тебе. Спрашивал ты плохо.

— Это я-то плохо спрашивал? — чуть обиженным тоном решил уточнить кат. — Да знаешь ли ты, как я его батогом охаживал? У меня рука к этому делу привычная. Он мне всё, что знал, рассказать должен был. Всё.

— Должен был, но не рассказал, — настаивал на своем черный священник. — Сатана хитрая тварь. Не таких ещё вокруг пальца обводил. Он ведь смеялся потом над тобой. Собрал приспешников своих в кружок и давай смеяться. Дескать, ловко я ката провел, притворившись, что больно мне. Любит сатанинское отродье притвориться. Ой, как любит. Так бывает притворится, что диву только даешься. Ему кровь из живота пускать надо, не иначе. Пока не поразишь Апраксина в живот или в сердце, не видать тебе Анюты, как ушей своих не видать. У него она. У него в темном подземелье запрятана!

— Врешь! — не сдавался кат.

— А чего мне врать? — пожал плечами священник. — Мне врать, смысла нет, а ты вот вижу, Анюту спасать совсем не хочешь. Говоришь много. Ты сначала порази сатану в живот, а потом и посмотрим, кто из нас врет? Сам увидишь, как из раны его огненный шар взовьется. Смотри, только не обожгись. Только спешить тебе надо. Девку-то не просто так украли. Зарежут они её на днях и кровью девичьей умоются. Принято так у них. Соберутся они на тайном кладбище, Анюту к дереву привяжут, распорют грудь острым ножом, сердечко трепетное вырвут и начнут свои рожи алой кровью мазать. А рожи у них страшные! Так что, если ты Ерема еще просомневаешся немножко, то погибнет твоя Анюта от острого ножа. Непременно погибнет. Неужели тебе не жаль её? Пропадет ведь девка из-за сомнений твоих. Пропадет Понял?

— Понял, — сжав кулаки, прошипел Чернышев. — Я сейчас пойду эту гадину заколю. Сейчас же пойду.

— А вот сейчас его колоть не надо, — тихим голосом охладил пыл ката незнакомец. — Всему свой срок. Во-первых, нет сейчас подлого Гаврюхи в Москве, а во-вторых, сигнал тебе будет скоро.

— Какой сигнал?

— Три птицы черные перед тобой взлетят. Как увидишь их, так и беги к палатам Апраксина, лезь через частокол и коли гада. Долго коли до смерти самой. Он притворять будет, кричать, но ты до конца на своем стой и помни: не сможешь убить сатану — пропадет Анюта. Неужели тебе её не жалко?

— Жалко! Только вот как я к Арпаксинскому крыльцу подбегу? Там ведь частокол знаешь, какой знатный?

— Ворота открыты будут.

— А собаки?

— Не будет там собак. Ты понял? Не будет.

— Сигнала-то, где мне ждать? — заволновался Еремей и хотел схватить священника за рукав. — Ты мне всё поподробней расскажи милый человек. Уж, будь добр, расскажи, что да как. Ох, не терпится мне сейчас до сатаны добраться. Ох, не терпится.

Однако священник вывернулся, нырнул под руку ката, и тут яркое пламя вспыхнуло в подземелье. Такое яркое, что в глазах у Чернышева с непривычки потемнело. Пока он мотал головой, возвращая зрение, кто-то схватил его за руку и потащил прочь из подземелья. Опомнился Еремей уже на улице, сидя на могильном валуне. На улице было темно и ветрено, на полную луну наползали клочья рваных облаков, а в воздухе уже носилась водная пыль, предвестник непогоды. Чернышев передернулся от очередного зябкого ветреного порыва и побрел по чуть заметной тропинке. Брел он, сам не ведая куда. Не было у него сейчас никакой цели. Не хотелось: ни от дождя прятаться, ни от ветра скрываться, ничего не хотелось. Ничего не замечал он вокруг. Одна мысль только стучала стопудовым молотом в виски.

— Обманул ведь меня аспид, соврал граф, а я поверил дурак, — шептал беспрестанно кат, презрев хлещущие по лицу ветки, взирая только себе под ноги. — Как же я его на воду чистую вывести не смог? Как же так-то?

И тут из густых зарослей молодой малины кто-то выскочил. Чернышев вздрогнул от неожиданности и замер на месте, как вкопанный. Перед ним мелькнул бледный девичий силуэт. Силуэт чуть приостановился и поплыл в сторону. Что-то знакомое показалось кату в этом видении.

— Уж не Анюта ли это? — мелькнула неожиданная мысль в его усталой голове. — А вдруг и вправду она? Вдруг сбежала от сатаны, пока я на помощь к ней собирался? Сбежала, а, куда податься-то в Москве, пока не знает. Вот и мечется по кустам.

— Анюта! — громко закричал кат, часто размахивая руками. — Подожди!

Однако видение после крика не остановилось, а опять нырнуло в кусты. Еремей тут же рванулся за таинственной странницей, но вдруг запнулся ногой за торчащую из земли корягу и упал лицом в мокрую траву. Пока он, чертыхаясь, поднимался, силуэт вовсе исчез, дождь прекратился, и стало так тихо, что было слышно, как бьется сердце в груди ката. Сердце билось неровно. Чернышев испуганно прислушался к громкому биению и опять узрел её. Бледная фигура мелькнула у развесистого куста бузины. Еремей торопливо побежал туда, но опять опоздал. У куста уже никого не было.

— Что же это за наваждение такое? — суетливо озираясь, прошептал кат и опять увидел её.

Она входила в низенькую дверь старенькой избушки. Чернышев на одном дыхании домчал до покосившегося крыльца, и смело шагнул за порог. Посредине избушке стоял стол, в центре которого горела свеча, а вокруг его сидели три женщины. Анюты среди них не было. Сидевшие за столом женщины были бледны и печальны.

— Садись за стол милый человек, — чуть слышно прошептала одна из них синими губами. — Отведай киселя нашего.

— Да мне бы Анюту, — присев к столу, попытался отказаться от угощения кат. — Я и есть-то, сейчас не хочу.

— А ты не обижай нас, отведай, — поддержала приглашение другая женщина. — Тебе нас обижать нельзя, мы же тебе помочь хотим. Отведай угощение.

Еремей взял ложку, опустил её в глиняный горшок, и тут у него над ухом закричала Анюта. Её голос он из тысячи бы узнал.

— Не ешь Еремеюшка, не ешь, — просила она. — Они же тебя отравить хотят. Их сатана Апраксин нанял, чтобы погубить тебя милый мой! Не ешь киселя! Ведьмы это! Ведьмы! Спасайся родимый, беги! А как сам убежишь, так и мне помогай. Ты точно теперь знаешь, что делать! Беги!

Чернышев встрепенулся, стал торопливо оглядываться, разыскивая Анюту, и тут бледные бабы налетели на него. Они рвали его за волосы, царапали ему шею, совали что-то липкое в рот и истошно орали над ухом:

— Не тронь стервец господина нашего! Не тронь графа Апраксина! Не точи злого ножа на него! Не тронь!

С великим трудом вырвался кат на улицу и там, вдохнув свежего воздуха, потерял сознание.

Опомнился Еремей Матвеевич опять на могильном валуне. Подаренного священником ножа с ним не было. Чернышев никак не мог взять в толк, что же с ним всё-таки случилось? Что это было: сон или явь? Сидел он так, думал, не решаясь двинуться с места. Долго сидел. Уйти с камня он решился только на рассвете. Выйдя из перелеска, пошагал кат к видневшейся в предрассветном тумане кремлевской стене. Подойти-то, он к ней подошел, но сразу же сообразил, что бродить здесь, а уж тем более стоять у крепостной стены было в его положении не безопасно, и поэтому Чернышев, быстро оглядевшись, нашел одну из примет, которую он заметил совсем недавно из избы шорника. Это был лодочный перевоз. Добежав до перевоза кат, сразу же сообразил, как к Никитиному дому дойти. Больше ему пойти было некуда. Промокший до костей завалился Еремей к шорнику, ни слова не говоря, выпил какого-то горячего настоя и упал на соломенную подстилку. Сразу же ему что-то стало сниться, но Чернышев ничего не запомнил и только смутный образ Марфы остался еле заметным отпечатком в душе, когда его кто-то стал беспокоить за плечо.

— Вставай Ерема, хватит дрыхнуть, — тормошил храпевшего гостя чем-то довольный шорник. — Смотри благодать какая на улице, а ты всё спишь. Поднимайся, кашу будем с молоком хлебать. Вставай!

Отведав обещанной каши, сказав все положенные слова благодарности, кат отвел Никиту в сторону и попросил его тихонько.

— Ты вот, что милый друг, если вдруг случится чего со мною, отправь вот эти деньги в Петербург Марфе Чернышевой. Она на Хамовой улице живет, как раз напротив церкви Анны Пророчицы. Там спросить можно, там любой скажет. Объяснишь, что, дескать, жена она ката из тайной канцелярии, тебя тогда всякий проводит. Или вот еще примета: сосна там кривая растет. Её издалека видно. Только обязательно передай Никитушка. Христом богом прошу тебя.

— Это что ж за Марфа-то? — заинтересовался просьбой своего постояльца шорник. — Жена что ли?

— Она.

— Вот грех-то, какой.

— И не говори. Может деньгами, грех свой искупить сумею? Как думаешь, можно так покаяться?

— Не знаю. Это, смотря какие деньги. Если праведные, честным трудом заработанные, то, наверное, можно. Ты-то вот свои где взял?

— Я? — недоуменно пожал плечами Чернышев. — Я свои нигде не брал. Мне их немец навязал. Бери, говорит, а я ведь и не знаю за что он мне их сует. Пристал так ко мне настырно, что не смог я отказаться. Прямо совал мне их в руки.

— Врешь! Так не бывает!

— Ей богу не вру. Так оно все и было. Вот слушай.

Еремей наморщил лоб, задумался чуть-чуть и рассказал в точности все перипетии встречи с иноземным купцом. Шорник по ходу рассказа становился всё беспокойней и беспокойней, а под конец вообще себе места не находил.

— Знал чего-то твой товарищ важное про этого купчину, — махал он пальцем перед лицом Чернышева, бестолково бегая по избе. — Знал. Так просто это немчура и полушки никому не даст, а тут пятьсот рублей обещано. Тебе надо Еремей сейчас к нему пойти и еще денег просить. Намекни, дескать, что тайной ты полностью владеешь, и без тысячи рублей от него не уходи. Будет артачиться, про Преображенский приказ намекни, туда, мол, в случае чего пойду. Испугается немчик твоей угрозы. Они ведь тоже люди и про Преображенский приказ слышали. Непременно испугается немчура и раскошелится сразу же. У него денег куры не клюют, прибедняться только любит купчишка. Он же сам торгует, и сыновья его к денежному делу приставлены. Я-то уж знаю.

— Да совестно как-то, — почесал за ухом Еремей.

— А чего тебе совестно? — вскинул вверх брови шорник. — Ты для себя, что ли берешь? Для жены ведь да детишек малых на такое дело идешь. Чего им твои сто рублей? Вот была бы тысяча, тогда б другое дело было. А от купца не убудет, у него этих тысяч столько, что он, наверное, со счета сбился.

— Значит, думаешь, сходить?

— Конечно, сходи и не сомневайся. Я тебя тоже в беде не брошу. До слободы ихней провожу и потом как следует посопровождаю. Со мной не пропадешь, брат. Пошли.

В немецкую слободу пришли они как раз к обеду. Все добропорядочные жители с наслаждением вдыхали ароматы от разнообразных кушаний, а недобропорядочные запахи их окон добропорядочных. Из окон Бахмана пахло жареным гусем. Никита торопливо сглотнул нахлынувшую не к месту слюну и подтолкнул своего товарища к резному крыльцу. Хозяин гостю был не особенно рад и, наверное, поэтому за стол не посадил, а сам из-за него вышел, недовольно почесывая правое плечо.

— Я же сказал завтра приходить, — указывая глазами на ворота, сухо вымолвил старик. — Завтра остальные сто рублей отдам. Завтра. Так и скажи Фильке, что нет у меня больше, а если не поверит, то я тоже на него управу смогу сыскать. Не велика птица. Понял?

— Сто мало, — потупив взор, буркнул кат в сторону слегка оторопевшего от неожиданного ответа хозяина. — Ты мне пятьсот обещал, но я сейчас и на них не согласен. Мне тысячу надо.

— Сколько?

— Тысячу. Не дашь, так я в Преображенский приказ пойду. Велено мне так.

— Ты что умом рехнулся добрый молодец? — встрепенулся от услышанной суммы Бахман. — За какие это заслуги тебе такую деньгу отваливать. И пугать меня не надо. Я честный торговец и приказы ваши мне не страшны. Я сам кого хочешь, застращаю, я к самому императору Петру запросто так подойти смогу. Он мне сам велел к нему подходить, в случае чего. А вы с Филькой обнаглели так, что дальше уж и некуда. Не дам я тебе больше денег, и не проси. Ни полушки ты с меня больше не получишь! И Преображенского приказа давно уж в Москве нет! Убирайся вон с моего порога!

— Как хочешь, — пожал плечами Еремей, проклиная свою податливость и одновременно радуясь неподатливости немца. — Пошел я тогда. Моё дел сказать тебе, как велели, а уж дальше ты сам думай. Я же сейчас прямо в Преображенское пойду. Ну и пусть, что там приказа нет, другое место отыщем, в котором про подвиги твои с интересом послушают. Пошел я!

— Ты подожди, подожди, — неожиданно ухватил Чернышева за рукав Бахман. — Давай-ка, поговорим еще. Чего горячку-то пороть? Как у вас говорят: посидим рядком и будем полезные разговоры вести. Садись вот сюда на лавку. Садись. Ишь, горячий какой! Слова не скажи.

— Некогда мне разговоры говорить, — неожиданно зло даже для самого себя рявкнул на беспокойного немца Еремей Матвеевич, с силой освобождая рукав. — Пойду я. Чего с тобой толку сидеть. Некогда мне!

Бахман ни с того с сего засуетился вдруг, забегал, руками замахал, забубнил что-то непонятное себе под нос и опять ката за рукав хватает.

— Подожди, подожди, — запричитал купец, — уж горяч ты больно. Нельзя так. Я слово сказал, а ты сразу вскипел, как вода на огне. Будет тебе тысяча. Будет. Только попозже. У меня сейчас таких денег нет, а вот завтра я соберу. На вот пока ещё сотню возьми. Остальное завтра получишь. Завтра. Обязательно получишь. Не сомневайся. Все, как просишь, отдам. Пусть Филька подавится этими деньгами. Пусть! Так и передай ему. Пусть подавится иуда!

Никита встретил Чернышева за первым же углом и сразу с вопросом.

— Ну, как?

— Сейчас вот сотню дал, а завтра остальное добавит, — махнул рукой Еремей и пошагал прочь от иноземных строений. — Согласился вроде на тысячу купец?

По дороге к дому шорник уговорил ката в кабак зайти. Так, на чуть-чуть только. Жажду утолить. Ну и, конечно же, чуть-чуть не получилось. Вновь крепко погуляли. Вновь дотемна и до песен плясовых. Под луной полной уж к Никитиной избе подходили. И подошли почти они к избе шорника, рядышком были, а тут из-под плетня вспорхнули три черные вороны. Жуткое зрелище при лунном свете. Никита заохал, закрестился неистово, а из Еремея весь хмель напрочь вылетел.

— Знак, — прошептал он и вздрогнул, заметив под бледным лунным светом на песчаной дорожке свой кривой черный нож. — Мне знак.

Кат схватил находку и стремительно рванул в сторону графского дома. Бежал он скоро среди могучих зарослей бурьяна, совершенно не разбирая дороги, и до нужного частокола домчал на одном дыхании. Еремей чуть замер перед прыжком на строганые бревна и тут услышал голос Анюты. Он сразу его узнал. Это был точно её голос. Из тысячи бы он его узнает, хотя и слышал нечасто. Занозой врезался этот голос в душу ката, потому и узнал он его сразу.

— Берегись! — кричала ему Анюта из тьмы кустов. — Беги Ерема, спасайся!

Еремей обернулся на крик и увидел, как Анюта бежит в его сторону. Вот она вырвалась из темных кустов и бросилась с истошным криком к нему. Всего шаг ей осталось, но выскочила из кустов еще чья-то огромная тень, злобно зажужжал кистень, и Анюта провалилась куда-то во тьму. Чернышев бросился за ней и узрел её скоро. Вон она лежит в серой осоке. Да вот же она! Упал кат на колени, и тут что-то очень твердое да колючее садануло его по виску. Вспыхнул в глазах Еремея Матвеевича ярко красный свет, закружились вокруг него вихрями светло-синие молнии, и полетел он куда-то в сверкающую бездну, услышав напоследок топот множества сапог на тропинке у забора и чей-то жуткий шепот.

— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Услышь!

Эпилог

— Ну и когда же ты мне Андрей Иванович проспоренные червонцы отдашь? — широко улыбаясь, интересовался граф Петр Андреевич Толстой у своего подчиненного генерала Ушакова.

— Так завтра же и отдам, — виновато улыбался Ушаков, наливая темно-красное вино в оловянную кружку начальника. — Раз об заклад бились, то и дальше поступать по чести надо. Здесь уж как по другому поступишь? Раз проспорил, значит плати. А как же иначе?

— Ясное дело, — усмехнулся граф. — Выходит, зря ты спорить со мною взялся, что можешь судьбы человеческие вершить. С богом решил себя сопоставить. Нехорошо. Ведь это грех Андрей Иванович, тяжкий грех. За такой грех на страшном суде пятью червонцами вряд ли откупишься?

— Да нет Петр Андреевич, — запротестовал подчиненный, — здесь другое. С Господом спорить дело пустое. Я просто говорил, что можно создать обстоятельства для человека и после этого управлять им, как куклой в балагане. Здесь только надо в душе нужные чувства пробудить, а дальше все просто. Никаких потусторонних сил не надо. Только сила ума и настойчивость. Вот и всё. Хотя нет, еще помощники верные нужны. Я сказал тебе, что я сделаю так, чтобы наш кат Чернышев по своей воле убил Гаврилку Апраксина, царство ему небесное. Так?

— Так? — плавно кивнул головой граф.

— Так он и почти убил его.

— Ну, нет, — громко засмеялся Толстой, — в нашем споре, почти не считается. Чтобы доделать дело мне пришлось вмешиваться. А вот твой Чернышев оказался слабаком. Верно?

— Ну, верно, наверное, да только не совсем я здесь с тобой согласен Петр Андреевич. Рок это. Вот именно здесь какая-то потусторонняя сила в планы мои и вмешалась. Дело-то уж на минуты шло и тут это. Вот и не верь после этого в нечистую силу. Только что тебе говорил, что не надо потусторонних сил, а они сами появились. Не иначе здесь без дьявола не обошлось.

— А кто ж помешал-то? Как дьявола этого звать — величать?

— Да здесь Петр Андреевич целая история. Живет в Кукуевой слободке купчишка один, Бахман ему фамилия. Хотя нет, Бахманом он сам прозываться стал, а на самом деле стрелец он беглый — Гришка Суров. Бегал он потому, что очень много во время стрелецкого бунта в Воронеже наследил. По нему уж, поди, лет тридцать плаха плачет. Он вместе со своим дружком Филькой Худяковым в бегах был, и на настоящего Бахмана в лесу они как-то наткнулись. Тот с письмом рекомендательным в Москву ехал. Ехал да не доехал на беду свою. Лишили его разбойники жизни. Вот Гришка взял это письмо и решил сам этим самым Бахманом прикинуться. Представляешь? Как уж он здесь всех провел? Не знаю. Сказывали, что он еще пацаненком у немца служил, там и по немецкому лопотать научился. Ловкий стервец. Короче, приняли его здесь почему-то немцы за своего. Вот расскажи мне такое кто-то другой, не поверил бы. А ведь на самом деле было. Его уж лет тридцать никто, кроме, как Бахманом и не называет. Представляешь, Петр Андреевич?

— А Чернышев-то тут при чем?

— А притом, что якобы пришел наш Ерема к Бахману с поклоном от дружка его Худякова. От Фильки того самого. Через двадцать с лишним лет пришел. А уж после поклона грозить стал и деньги вымогать. Старик ему пять сотен дал, а Ереме мало: «Давай, — говорит, — ещё тысячу, а иначе я в Преображенский приказ пойду и расскажу какой ты Бахман на самом деле». Долго наш кат старику грозил. Вот Бахман и послал сынков своих разобраться с ним. Мы их сразу же около Чернышева взяли, они тут же на отца кивают, вот тут все и открылось. В яму я их велел посадить. Мне вот только Анну жалко. Такая боевая девка была. Она одна мне три ватаги в лесах у Петербурга к ногтю прижала да и в Москве с кое-какими немцами разобраться успела. Не до конца правда, но сделать многое смогла. Жаль девку! Какое её будущее славное ждало. Я ведь хотел её после этого дела в свет вывести. Подготовил уж всё, и тут это.

— А она-то чего сунулась?

— Так она ж знала всё и очень хотела, чтобы я спор наш с тобой выиграл. Очень уж она для меня стараться любила. Вот оно как вышло-то.

— Жалко.

— Еще как жалко. Я её можно сказать с пеленок вырастил. В Азове на базаре за алтын медью купил. Вырастил, выучил, и вот так потерять. Обидно. Царство ей небесное!

Граф с генералом молча выпили по полному кубку и сразу же налили еще.

— А ты вот мне все-таки скажи Петр Андреевич, — после некоторого молчания и с долей положенного смущения поинтересовался Ушаков у графа, — чем тебе так Апраксин досадил? Ты вроде с отцом его одно время даже дружбу водил.

— Да как тебе сказать-то Андрей Иванович? — чуть сощурился Толстой. — Да ничем особенно не досадил. Чуешь, наверное, кто после батюшки императора нашего править будет?

— Догадываюсь.

— А раз догадываешься, то поймешь меня сразу. Тут такое дело, что к нашей матушке императрице новую охранную роту набирают, а в командиры метили три человека: Гаврюха Апраксин, Фролка Петров да племянник мой. Ну, а теперь уж какой выбор остался? Только может, зря я старался? Ведь Гаврюха сын-то Федору Матвеевичу незаконный. С комедианткой он одной путался, вот и случился у них Гаврилка. Его хотя все и графом звали, но по закону он был никто. Ерепенился много, представлял из себя, а на самом деле пустое место. Не должен он был себя так вести. Одно только плохо с ним было, что царице он что-то приглянулся. Вот я и подумал, что решать с Гаврилкой чего-то пора. Хватит нам около трона полукровок терпеть. Был бы законный, то может, как иначе дело делать пришлось. А так?

— Ну, раз так, тогда понятно.

— Это хорошо, что понятно, — ласково подмигнул граф своему подчиненному. — Я ведь с тобой всегда начистоту. Я в тебе, как в себе уверен. Я так считаю, что если доверяешь человеку, то ему надо во всем доверять, и в большом и в малом, а иначе и тебе веры не будет. Я ведь не ты, я от друзей ничего не скрываю.

— А я чего? — насторожился Ушаков.

— А будто не знаешь?

— Вот тебе крест Петр Андреевич не пойму в чем ты меня подозреваешь?

— Не поймешь?

— Да нет же Петр Андреевич. Ты мне прямо скажи, если чего не так. Не томи. Ты ведь знаешь, что я по одному только слову твоему в лепешку расшибиться могу. Говори Петр Андреевич, в чем дело? Что не так?

— А конек вороной у тебя на конюшне, откуда появился? — хитро сощурил правый глаз Толстой. — Откуда?

— А вон ты о чем, — смущенно махнул рукой Ушаков. — Ничего от тебя не скроешь. Ох, Петр Андреевич, на три сажени ты сквозь землю видишь. Вот ведь даст бог талант человеку. Таких как ты, по всему миру на пальцах одной руки перечесть можно? Вот истинный тебе крест, Петр Андреевич. Всё разузнал. И потому покаюсь я сейчас перед тобой. Барышник мне один коня этого подарил. Ванька Клинов.

— Это кум Чернышева что ли? — лукаво прищурил глаз Толстой.

— Он, Петр Андреевич. Он. «Отправь, — говорит, — Еремейку на войну какую-нибудь на полгодика, я тебе коня за это вороного подарю». Баба Чернышевская Клинову уж очень приглянулась. «Запала, — говорит, в душу, прямо никакой мочи нет». Ванька на неё давно глаз положил. Как Чернышев её из деревни привез, так он и забеспокоился. Вроде оженился, а всё равно сохнуть не перестал. А тут в прошлом году овдовел он, и тут уж вчистую скрутило добра молодца. Вот и попросил он меня по дружбе, а тут ты про Апраксина с Петровым намекаешь. После этих намеков всё в один узел связалось. Всё сошлось.

— Ох, и хитрец ты Федор Иванович, — погрозил граф Ушакову пальцем. — Конь-то твой арабских кровей, поди, подороже пяти червонцев будет? Как обстряпал всё? Лихо! Будь твой кат порасторопней, так ты бы и коня с барышника, и пять червонцев с меня поимел. Убийство бы тоже сразу же раскрыл. Роты две солдат возле Апраксинских палат упрятал, поди? А?

— Ну не две конечно, а с роту было. Не скрою. Только вот беда далеко я их в засаду посадил. Не успели немного.

— Молодец. Все сообразил. Всё подстроил. Дождался, когда Государь в Москву вернется. Уж он-то наверняка про прошествие с сынком Апраксинским узнал. Глядишь, ночью и прискакал бы Петр Алексеевич к апраксинским хоромам. И не важно, что сынок не родной, всё равно происшествие. И тут ты являешься с преступником раскаявшемся. Всё, как в сказке получилось бы. Вот только подвел тебя кат. Чуть-чуть, но подвел.

— Прав ты Андрей Иванович, — махнул рукой Ушаков, — как всегда прав. Подвел меня Чернышев. Уж, больно нерешителен оказался. Не ожидал я от него такого. Прямо тебе скажу, не ожидал. Я думал он порасторопней будет. Не оправдал доверия моего кат презренный! Не оправдал!

КОНЕЦ

Оглавление

  • От автора
  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Эпилог