Багдад – Славгород [Любовь Борисовна Овсянникова] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
ЭХО ВЕЧНОСТИ Книга 2. Багдад–Славгород
Любовь Овсянникова 2019 Знаки Зодиака
Часть I. Возвращение в Россию
Что означает Родину любить? Во-первых — отовсюду к ней тянуться, Чтобы в конечном счете к ней вернуться, — Не перервать связующую нить. Александр МежировУкрывшиеся в нищете
Стоимость побега
Итак, шел май 1932 года... Выбирать время побега Александре Сергеевне не приходилось, бежать надо было незамедлительно, буквально сразу после прощания с мужем. Возвращаясь со свидания, она успела предупредить своего многообещающего заказчика, которого с некоторых пор обшивала вне очереди, что в эту ночь ей надо попасть на советский берег. И он ее успокоил, подтвердив готовность помочь и сообщив нужную информацию — место и время отплытия. Дома сборы были недолгими, так как побег задумывался давно и Александра Сергеевна все последнее время жила в состоянии готовности к нему. Добираться до реки предстояло самостоятельно, и надо было еще найти на чем. После коротких сборов и прощания со свекровью молодая женщина поспешила в город на поиски подходящего транспорта. А затем, найдя извозчика с повозкой, заехала за детьми и без задержек отправилась на место отплытия, где ее обещал ждать знакомый контрабандист, этот «рисковый человек». К счастью, ниже Дубоссар Днестр делает большую петлю, приближаясь к Кишиневу, так что сухопутное путешествие беглецов было относительно коротким, хотя и очень напряженным — ведь ехали они через пригород, пересекая достаточно безлюдные места, по почти пустым дорогам, где было раздолье для искателей случайной поживы. Большую часть пути они проехали при свете дня, но потом солнце село и их накрыла непроглядная ночь. Какой ужас должна была испытывать Александра Сергеевна, находясь в восставшем против нее Кишиневе, если перестала бояться пригорода и ночи, одиночества и незащищенности! Какая невыносимая жуть владела ею, заставившая под покровом темноты, коварной и всегда опасной для доброго человека, оставить пристанище свое и пуститься в бега, да еще с детьми! Видимо, на много-много километров вокруг не было места на земле, где бы не горело под ногами у этой бедной женщины, нигде и никому не сделавшей зла, но вынужденной спасаться от покушения на ее жизнь, на жизнь ее детей... Она кружила и металась, — как сиротливый листочек, сорванный с дерева и несомый непогодой в чужом для него пространстве, — чтобы ее не настигли и не растоптали, чтобы удалось сохранить дыхание... Разве благополучный человек, не вынесенный судьбой за грань жизни, способен на такое, способен хотя бы понять ее? В эти минуты, охваченные только бешеным биением сердца, учащенным дыханием, расширенными глазами, покрывающей тело влагой и дрожанием губ и рук, вряд ли Александра Сергеевна способна была видеть мир в реальных очертаниях, адекватно оценивать его отношение к ней. Конечно, инстинкты, всегда обостряющиеся в минуты угроз и выручающие человека, безумно несущегося прочь, заявляли о себе и в ней. Но все же опирались они на надежду, что спешит она туда, где ей помогут. Ехать надо было чуть в сторону от небольшого, но оживленного в летнюю пору городка Вадул луй Водэ, лежащего в 23-х километрах от Кишинева. Скорость движения экипажа была невелика, лошади шли тяжело, лишь на ровных местах бежали мелкой рысью, одолевая примерно 8 километров в час, так что в общей сложности на дорогу у них ушло почти четыре часа{1}. Конечно, на берег реки, где их ждала лодка, они прибыли достаточно измотанными. Сказались на их состоянии и тяготы дня, и тряская дорога, и невозможность в тесной повозке вытянуть и размять затекшие ноги, и вынужденное молчание, когда хотелось говорить и обсуждать свое положение, а при вознице это запрещалось. Да и вообще угнетала и утомляла своей неестественностью сама обстановка с нависшими тучами гибельных неожиданностей, к тому же давящая осознанием, что ты участвуешь в противозаконном деянии. Вещей у беглецов почти не было, если не считать маленьких сумок у каждого из детей и баула у Александры Сергеевны. Так что грузились они недолго. — Плыть будем налегке, — сказала Александра Сергеевна контрабандисту, — наши вещи почти ничего не весят. — Это хорошо, — со странной неприветливостью буркнул тот и бросил на нее косой двусмысленный взгляд. Александра Сергеевна, конечно, отметила переменившийся вид и тон своего всегда уверенного в себе и ровного в общении знакомого, но приписала это тому, что он тоже волнуется перед тем, что они задумали. Ночь выдалась мрачной, неуютной, туманной — беззвездной. Плотные тучи еще с вечера заволокли небо, и даже луна не могла пробить их и хоть чуть-чуть осветить земной мир. — Только одно то ободряет, — пыталась разрядить гнетущую обстановку Александра Сергеевна, — как я думаю, что сейчас стоит май, приближающий нас к солнышку, к самым коротким ночам. Но контрабандист, перевозивший Александру Сергеевну с детьми на советский берег, считал иначе. — Однако не солнце и свет наши союзники, а туман и мрак, — прошептал он и тут же сделал замечание говорливой женщине: — На реке надо сидеть тихо, а то в такую погоду голоса далеко слышны. После предупреждения пассажиры лодки притихли, только с тревогой слушали ритмичные всплески воды да шуршание весел в уключинах. Они сидели абсолютно неподвижно, потому что пустая лодка, казалось им, так неустойчиво сидит на волнах, что от малейшего движения может перевернуться. А на таком большом водоеме они еще не бывали, тем более в лодке, сделанной кишиневским контрабандистом. Их родной Тигр, о котором нельзя было даже думать, не шел в сравнение с этой рекой — он был в среднем мельче и раза в три уже Днестра. Тут они все время помнили, что под ними находится бездонная пропасть, заполненная, в общем-то, смертельной для человека водой. Пусть глубина ее измеряется семью средними по реке метрами, но человек в ней может утонуть ровно четыре раза, хотя ему и одного хватит, так что практически она-таки бездонная. И хоть как неудобно им ни было от неподвижного сидения, они терпели. Долгим для беглецов показалось это водное путешествие. Ширина реки в полкилометра требовала не менее получаса, чтобы ее одолеть — изрядное время для непоседливой детворы. И вдруг, когда они еще не причалили к берегу, а лишь слегка толкнулись в него, лодочник бросил грести и резким движением вырвал баул из рук Александры Сергеевны, а саму ее ударом кулака столкнул в воду. — Беги к берегу! — почти крикнул он. — Ну, быстро! Александра Сергеевна, успевшая схватиться за борт лодки и не упасть в воде, тем не менее оказалась в ней по колено. Она подумала о где-то возникшей опасности, из-за чего контрабандист так нервничает и спешит, что грубо подталкивает ее и резко спасает поклажу от намокания. Но, оглянувшись, ничего подозрительного, кроме чернеющего берега не заметила. Значит, они доплыли, слава богу. Просто такой странной у них оказалась высадка из лодки... — Давайте мои вещи, я уже дойду до суши, — протянула она руку к лодочнику. — Пошла вон отсюда! — приглушенно крикнул тот в ответ. — А баул? Отдайте мой баул! — растерянно повторила она. — Вон! Беги отсюда! — с угрозой повторил контрабандист. Бросив ее сумку в лодку, он схватил длинный шест, каким отталкивался от берега при отплытии, и замахнулся на нее, чтобы отогнать дальше от себя и от лодки. Но она успела уклониться и в то же время понять, что их просто грабят. — И забери своих щенят! — продолжал орать еще недавно такой услужливый «рисковый человек». С этими словами он столкнул в воду мальчишку, впрочем, уже ожидавшего чего-то подобного, и крепко державшего свою сумку, так что нападавший не смог вырвать ее из его рук. Борис спрыгнул в воду, удержав равновесие, по инерции сделал шаг в сторону берега и застыл в нерешительности. Он не спешил убегать только потому, что сестра оставалась в лодке. Тем временем Александра Сергеевна с отчаянием рванулась вперед, стремясь вернуть свои вещи. Но превратившийся в бандита «рисковый человек» не дремал, он схватил за руку Людмилу, чем-то ударил ее, так что она беспомощно качнулась. И вдруг в его руках появился пистолет, который он навел на голову девушки. — Бросай сумку в лодку, а то убью твою сестру! — приказал он Борису и, повернувшись к Александре Сергеевне продолжил: — А ты уходи вон! Убью! — Мама, пусть он убьет меня. Но вы не отступайте! — крикнула Людмила. — Отдай ему сумку, сынок. Пусть подавится! — Александра Сергеевна, пока Борис медленно приближался к лодке и нерешительно опускал свою сумку через борт, успела по-рысьи допрыгнуть до цели и выхватить со дна лодки свой баул, толкнув при этом бандита так, что тот выронил пистолет и свалился в воду. — Врешь, — зашипела Александра Сергеевна, — ты тут стрелять побоишься! Прыгай, Люда, в воду, не бойся! Тут не глубоко, — позвала она дочь за собой. Людмила спрыгнула и, высоко поднимая ноги, скачками убежала прочь от реки. — Сынок, за нами! — с этими словами Александра Сергеевна побежала вслед за дочкой. Она уже ступила на суходол и отбежала от воды на несколько метров, считая, что бандит им больше не страшен, когда тот настиг ее, жутким ударом кулака свалил на землю и начал избивать ногами. — Понимаешь — всех тут убью! Голыми руками убью! — приговаривал он, нанося удары. Дети кинулись спасать мать, но оттащить бандита не смогли, поэтому просто упали на нее сверху, закрывая своими телами. Они не понимали, почему все это происходит, почему этот человек вдруг набросился на них. А бандиту вовсе не нужны были трупы, он охотился за их главной поклажей, совершенно справедливо полагая, что эта дамочка бежит на родину не с пустыми руками. Он давно присмотрелся к ней и установил, что она далеко не из бедных. Едва только Александра Сергеевна потеряла сознание, он вырвал из ее рук баул, оставил всех в покое и был таков. Как он уплыл, дети, пытающиеся привести мать в чувство, не видели. Наконец Александра Сергеевна очнулась, шатаясь, встала и обхватила детей за шеи — то ли, чтобы опереться на них, то ли от нечеловеческой, тупой, воющей безысходности и от понимания, что осталась без денег, без сокровищ и без документов. Да еще мокрая и грязная, в изодранном платье, с помятыми боками, с синяками и ссадинами на лице. Спокойный безветренный дождь, какие в степных районах часто сопровождают майское цветение садов, завладел миром и начал сеяться с неба, как манная крупа. Трое измученных, избитых людей бесцельно шли куда-то, медленно отдаляясь от реки. Впереди они увидели одиноко стоящую раскидистую вишню с низко опущенными ветвями, усыпанными густым цветением. — Давайте присядем под ней, — позвала Александра Сергеевна детей в укрытие. — Нам нельзя быть на ветру, мы же мокрые. Постараемся согреться. Она открыла сумку, которую унесла с собой Людмила, вынула оттуда шерстяной шарф и расстелила на сухом клочке земли у самого ствола дерева. Втроем они уселись на подстилку — мать посредине, а дети по бокам — и прислонились друг к другу. — Мама, почему этот дядька напал на нас? — спросил Борис. — Я не ожидал от него такого... — Бандит, поэтому и напал... Разбойник... — Замолчи, Борис! — прикрикнула на брата Людмила. — Мама устала, ей отдохнуть надо. — А ты, Люда, говорила, что он нас перевезет на советский берег... — Он и перевез... Замолчи же наконец! — Идите ко мне ближе, — Александра Сергеевна расстегнула свой жакет, развела в стороны полы и укрыла ими спины своих детей. Те, почуяв материнское тепло, уткнулись в него носами и почти сразу же сонно засопели. «Ну вот я и лишилась всего, из-за чего бежала сначала из Багдада, а теперь из Кишинева...» — с невероятно противоестественным спокойствием думала Александра Сергеевна, удивляясь, что от постигшего ее крушения всех надежд, от предательства и горя еще остается живой. «Лишилась при обстоятельствах, которых меньше всего опасалась. Стоило ли бежать, чтобы так дорого заплатить за это... Впрочем, стоило — ответила она сама себе, — стоило быть ближе к маме, к братьям. А в дальнейшем надо добиться того, что ни в Багдаде, ни в Кишиневе не было возможным, — добиться безопасности и уцелеть. Наши жизни — вот настоящая цена побега, а отобранные у меня драгоценности — это всего лишь потеря. Увы, безмерно горькая, невосполнимая...» Так успокаивала она себя, чтобы сохранить рассудок и бьющееся сердце, чтобы не сойти с ума и не погибнуть от взрыва внутренней боли. Тем временем дождь прекратился, с неба сошла облачность, на нем прорезались сначала отдельные звезды, а потом и целые созвездия. Задумчиво проплывала над землей Большая медведица, под ярким Арктуром скромно засветилась Дева, украшенная Спикой, словно розой в роскошных волосах. Знакомые картины неба немного успокоили Александру Сергеевну, а прекращение дождя показалось обещанием удачи, хотя бедная женщина, ограбленная и избитая, совсем не представляла, в чем эта удача могла состоять. Конечно, по сравнению с только что пережитым любое другое развитие событий будет казаться удачей. Удача, какое хорошее слово, от него струится тепло и уют, — подумала Александра Сергеевна. С тем устало прикрыла глаза и, как после долгого страдания, глубоко вздохнула.Советское милосердие
Внезапно она проснулась, услышав шаги и тихие мужские голоса. Прислушалась — говорили по-русски, причем шли в сторону вишни, к ним. Родная речь надеждой тронула сердце притаившейся под ветвями женщины, но лететь ей навстречу, как сделала бы еще несколькими часами раньше, она остереглась. Хоть и забирать у нее уже было нечего, но предела злодеяниям, как оказалось, нет... — Никого нет, товарищ старший пограничного наряда, — бубнил глуховатый голос. — Померещилось вам. Извиняюсь.... — Где-то здесь... — настаивал более звонкий голос. — Я тебе говорю, Фома ты неверующий, что отчетливо слышал кряхтение и тяжелые шаги. А еще плеск води... Меня, брат, не обманешь. — Проверим, конечно, — согласился глуховатый голос. — Хотя в данный промозглый холод, как говорится, хозяин собаку из дома не выгонит... А вы меня безжалостно сюда потащили. — Отставить разговорчики! — прикрикнул тот, кто был старшим пограничного наряда. — Контрабандисты балуют у нас, брат, — вот что. А это ведь фактическая контрреволюция. Понимаешь? Никак я их не поймаю... А надо бы поймать! — А я везучий и сейчас у нас все получится, — вроде в насмешку сказал «Фома неверующий». — Не отчаивайтесь, товарищ Поленов. Это пограничники, — вдруг поняла Александра Сергеевна. Наши! — Эй, мы здесь... — робко позвала она. — Мы под деревом. Помогите! Через несколько минут их вели на пограничную заставу, и всю дорогу Александра Сергеевна просила, чтобы им оказали медицинскую помощь и дали поспать. — А я пить хочу, — несмело сказал Борис. — У меня во рту пересохло. Дайте попить! — Мы, граждане нарушители границы, обо всем доложим начальнику погранзаставы, — отвечал тот, кто носил фамилию Поленов. — Ему и изложите свои просьбы. Скоро придем, потерпите немножко. На пограничной заставе с Александрой Сергеевной и ее детьми побеседовали ответственные лица, и быстро выяснили, что они являются бывшими гражданами России, вернувшимися теперь из румынского Кишинева и просящими принять их назад, в СССР. После допроса задержанных осмотрела медицинская комиссия, не только оказавшая им необходимую помощь, но и составившая документ о состоянии их здоровья на момент задержания. В справке прямо указывалось, что нашли их избитыми, что на их телах имелись следы многих травм, таких как кровоточащие раны, свежие кровоподтеки, ушибы, сотрясения мозга. После этого несчастных беглецов накормили, напоили и отвели в камеры, где предоставили возможность выспаться на чистых постелях. Утром следующего дня их отпустили под подписку о невыезде и надлежащем поведении. Это была мера пресечения, применяемая к нарушителям закона на стадии следствия и судебного разбирательства. Суть ее заключалась в письменном обязательстве нарушителя не покидать свое место жительства без разрешения соответствующих органов и в назначенный срок являться по вызовам дознавателя, следователя, прокурора и в суд. — Куда же нам идти? — растерялась Александра Сергеевна, совсем не радуясь предоставляемой свободе. — Мы тут никого не знаем, и денег у нас нет… — Вот по этому адресу вам предоставят угол и питание, — офицер в пограничной форме протянул ей клочок бумаги. — Живите у этих людей пока что, остальное пусть вас не волнует. А через несколько дней, согласовав необходимые вопросы с местными властями и подготовив для этого необходимые документы, пограничники передали просьбу перебежчиков о предоставлении советского гражданства, изложенную в письменном виде, в суд. В материалах дела повторялись их показания о месте рождения, о родственниках, о деятельности до отбытия за границу, о том, где они жили в Кишиневе и куда стремились попасть, бежав из него, указывались прочие данные. Все это требовало подтверждения. До суда они жили свободно, однако под попечением пограничной заставы. Их никто ни в чем не обвинял, относились к ним хорошо, с доверием, с желанием помочь. — Конечно, все рассказанное нами о себе должно проверяться, — говорила Александра Сергеевна детям, — причем не только в наших родных краях, но и в Кишиневе. Так что надо набраться терпения и ждать результатов. Дети это понимали и настроились на долгое ожидание. Но все оказалось проще и быстрее. Воистину, на заре советской власти волокиты нигде не было. Суд по предоставлению им гражданства состоялся уже через две недели. — Гражданка просительница, — уже в конце обсуждения основного вопроса спросил у нее кто-то из членов суда, в которых она путалась, не понимая, кто за нее, а кто против. — Вот вы называете себя Диляковой. В отношении вас Кишинев подтвердил эти данные, тем не менее у нас есть сведения из дореволюционной России, что фамилия вашего мужа была другой. Александра Сергеевна не растерялась. Она понимала, что такой вопрос ей могут задать и продумала, как отвечать на него, даже с детьми это обсудила, поэтому сейчас красноречиво посмотрела на них, давая понять, что они должны внимательно слушать и правильно понимать ее ответы, проще говоря — мотать себе на ус. — Вскоре после побега из России мой первый муж умер, — убежденно говорила она. — Собственно, еще в дороге... После такого потрясения, которое мы пережили... Дети, конечно, этого не помнят, маленькими были... А второй муж любил их, не обижал, признавал своими. Все это давно было... — Почему вы бежали из Кишинева? — Соскучилась... — неопределенно сказала Александра Сергеевна. — Да и потом... я осталась без средств к существованию... — Не утруждайтесь, — улыбнулся тот, кто показался ей наиболее приветливым человеком из присутствующих. — Мы знаем, что было потом... Случилась тяжелая история с вашим мужем. У нас есть выписка из кишиневского суда. Александра Сергеевна наклонила голову и слегка кивнула, дескать, тут и без слов понятно. Она готова была расплакаться от тоски по спокойной жизни, хотя была такая жизнь у нее бог знает как давно. В конце концов, к ним отнеслись с таким участием, как только в сказках сказывалось. После этого Александра Сергеевна поверила в советскую власть, перестала бояться и даже признала ее как самую справедливую и человечную. А как же иначе могло быть, если им не просто предоставили гражданство, но выдали новые документы на названную фамилию, а также снабдили бесплатными билетами для проезда до места назначения, а именно до Славгорода. Вдобавок к этому выдали определенную сумму советских денег, достаточную для двухмесячного проживания. Это называлось подъемным пособием. Такого Александра Сергеевна не ожидала. Страшное напряжение, владевшее ею последнее время, прорвалось все-таки прямо в зале суда. И она залилась слезами. Она плакала неудержимо, но уже не от горя и обиды, а от неожиданного счастья, от невиданного милосердия. Деньги... они же не падают с неба, не берутся ниоткуда. Их кто-то заработал. — Чьи это деньги? — обеспокоенно спросила она, заслышав о пособии. — Кто мне их дает? Ее осторожность можно было понять — она не хотела, оставшись нищей, обременять себя долгами или попадать в зависимость к кому-либо, пусть даже к бескорыстному добродетельному человеку. — Заработал их советский народ, — ответили ей просто. — Наши люди заработали, чтобы помогать нуждающимся товарищам, стремящимся на родину. Не волнуйтесь, это безвозмездная помощь, и теперь они ваши. Какие странные речи она слышала! Совершенно чудесные... И продолжала плакать, однако это были дорогие, радостные слезы.Второе замужество Саши
Впрочем, Сашей она была только у своего возлюбленного Павлуши, которого ругала теперь на все лады. Она еще любила этого загадочного восточного принца, неожиданно появившегося рядом с ней и так рано оставившего ее, так странно ушедшего от нее, так страшно удалившегося в страну теней... Он был идеальным мужем, домашним человеком — не пил, не курил, не водил мужских компаний, все время проводил с нею и детьми, прекрасно ладил с Агриппиной Фотиевной. Как был он нежен с нею, как заботлив, как оберегал от беременностей! Ни одна женщина, наверное, не могла похвалиться таким мужем. У них родилось двое детей, оба выжили, и больше они не планировали увеличивать семью. Только бы жить... При прощании с ним она поняла одно — не случись его преступления, ареста и трагического вердикта суда, он все равно ушел бы от нее. Сам бы ушел. Да фактически это уже случилось! Ведь все дело в душе, а ее-то как раз у него и не стало, поэтому он сказал ей, что давно умер... А плоть жила, воющая и наглая, и требовала удовлетворения своих больных желаний, требовала эмоций, сотрясающих ее и дающих иллюзию беспроблемной жизни... Его проклятая плоть ради себя покушалась на нее, на детей и маму Сару... Пока Саша собиралась покончить с браком, тот брак давно уже растаял — вот в чем все дело. Просто Павлуша оставался рядом, чтобы вывезти ее в безопасное место и устроить там. Он боролся с собой, да плохо у него это получалось... Кто кого вывозил из опасности — не понять. Боже мой, с момента побега из Багдада она опекала неживого мужа! Как же так получилось, когда это началось? Когда-то в детстве ей сказали — она не помнит кто, — что если ругать человека, то у него все будет получаться, что бы он ни задумал. Вот она и ругала Павлушу. Ведь он намекнул ей — что жажда жизни в нем не исчезла... Это прозвучало так обнадеживающе! Почти как обещание... Она все время помнила эти слова, она поверила в невозможное... Если ругать Павлушу, то может, ему удастся выжить? Нет, вместе им уже никогда не быть. Ничто не повторяется дважды... Но как ей хотелось, чтобы хотя бы тень его жила на земле! И чтобы она знала об этом. Знала? Значит, чтобы ей что-то знать, сначала надо выжить. А выживать надо так, как завещал Павлуша — путать сведения, менять имена и даты, места проживания... Прибыла Александра Сергеевна домой рано утром, так что прошла по селу никем не замеченной, и сразу у проснувшейся матери попросилась помыться и спать. Перепуганная видом дочери, не совсем восстановившейся после драки с контрабандистом, Агриппина Фотиевна растопила русскую печь, сунула туда казан с дождевой водой — мягкой! — и, приказав Порфирию не шуметь на своей половине, принялась готовить обед. Скудно в эти годы они жили — по всей территории европейской части страны свирепствовал голод, люди мёрли как мухи... Но все же в доме портнихи то ли Мейн, то ли Феленко кое-что водилось из того, что ей поставлял спекулирующий на запорожских рынках сын Павлуша. Была у нее мука, прошлогодний проросший картофель, молодые побеги лука в горшках на окне, и экономно используемое масло подсолнечника. Его она с осени сама сделала на маслобойне из заработанных семечек, и того трехлитрового бидончика ей на всю зиму хватило... Затеяла угостить дочь и выросших внуков варениками с картошкой, сдобренными зажаркой из лука — роскошь! — Мама, — сказала за обедом выспавшаяся и посвежевшая Саша, — постарайтесь пустить слух по селу, что я овдовела и вернулась домой. — Зачем? — Но ведь по сути так оно и есть. Только, кроме этого, мне надо срочно выйти замуж и изменить фамилию. — Что же с тобой случилось, дочка? — решилась после этого спросить Агриппина Фотиевна, видя, что дочь, прибывшая из-за дол и морей, отошла от потрясения, перенесенного где-то в чужих краях. — Долго рассказывать... — Отсюда ты бежала от бандитских пуль, так была хотя бы целой. А вернулась через 13 лет вся избитая, с синяками под глазами... — бухтела Агриппина Фотиевна. — Где Павлуша? — Нет больше Павлуши, мама, — наклонив голову, чтобы не заплакать, сказала Саша. — Погиб, напали на него на улице, — в Румынии ведь тоже голод, бандитизм... А он был хорошо одет... Меня вот тоже избили и ограбили, правда, уже те, кто помог бежать через Днестр. — Так вы жили в Бессарабии? — Да, в Кишиневе... — И что, зачем надо документы менять? — Мама, гражданство у меня законное, судом выданное, — сказала Саша. — И документы законные, свеженькие, — при этом она вынула из кармана пиджака документы и подала матери. — Можете не сомневаться и ничего не бояться. Но все же сделайте то, о чем я прошу. Так надо... — Я боюсь за тебя, дочка. Ты никуда не влипла? — Никуда я не влипла, но ведь я знаю в лицо убийц Павлуши, а их разыскивает жандармерия. Понимаешь? — говорила Саша матери то, что придумала в дороге. Правду о своем Павлуше она говорить не хотела. — Я для них опасна, и боюсь этого. Вот и все. — Знаешь, — после некоторого раздумья сказала Агриппина Фотиевна, — о тебе частенько спрашивал Порфирий Николенко. Помнишь такого? — Который извозчиком у Павлуши был? — Да, — подтвердила Агриппина Фотиевна. — Сейчас он с твоим братом Порфирием вместе работает, дружат они. — И что ему надо? — Он жил тут с одной... даже женат на ней был, — Агриппина Фотиевна сдвинула плечом. — Вроде, неплохая женщина, но бездетная. Короче, уже с год как развелись они. А тебя он просто помнит... Наверное, засматривался раньше. Но он пьет! — поспешила добавить рассказчица. — Да неважно, — махнула рукой Саша. — Это замужество формальное, ненадолго, только на год-другой. Только для фамилии. Конечно, фиктивного брака не получилось. Увидев Порфирия Григорьевича, Александра Сергеевна сразу поняла, что говорить с ним откровенно нельзя, не тот это был человек. На его лице написаны были два качества — глупость и чванливость. Не самые лучшие... Но она вспомнила «Сватання на Гончарівці»{2}, где говорилось, что нет ничего лучшего, чем быть замужем за дураком, и решила не предъявлять к новому супругу высоких требований. Умный муж у нее уже был... К тому же, у Порфирия Григорьевича загорелся глаз на нее, а против этого, допустим, деньги были бы бессильны. Нужны были большие деньги, настоящие! А у нее их не было... Замышляя замужество, она рассчитывала на дружескую услугу под символическую благодарность. Но в данном случае не нашла, как сказать об этом простому мужику. Он таких отношений понять не смог бы. Да и потом, — подумала Александра Сергеевна, — лучше такой мужичок, чем одной мыкаться... Все равно Павлуши нет... Короче, она вышла замуж по-настоящему. И за кого? За извозчика своего бывшего мужа... До того ей было все безразлично! Пошли регистрироваться... После церемонии Александра Сергеевна подождала, пока ее мать и брат увели нового мужа на улицу. — У меня тут от прежней роскоши осталась золотая английская булавка, маленькое женское украшение, — вкрадчиво сказала она председателю сельсовета, откалывая портновскую булавочку, чудом сохранившуюся за бортом жакета. — И я думаю, кому бы ее подарить за то, что в этом брачном свидетельстве, которое вы готовитесь выписывать, наш брак значился 1925-м годом? — Так... а в книге записи актов гражданского состояния... — начал тот соображать, как ему лучше поступить. — Эту книгу кто-то проверяет? — спросила настырная женщина. — Ой, я вас умоляю! Разве что возникнет тяжба... — Тяжбы не будет, так что вписывайте нас еще в 1925-й год. — И напишем «Исправленному верить», да? — Вот именно, только при мне это сделайте, пожалуйста. Для моего душевного спокойствия. После того как председатель сельсовета выполнил нужные записи в книгах архивного учета, она положила перед ним свой подарок, вспоминая, что такие булавки еще могут быть на детских вещах Людмилы, которые та унесла с собой. Когда она работала, дочка игралась возле нее лоскутками и иногда делала из булавок ожерелья и другие домашние украшения и цепляла на себя. А еще мастерила наряды своим куклам, которые не сшивала, а скалывала булавками. «Господи, кто тогда считал эти булавки чем-то стоящим? — с горечью подумала Александра Сергеевна. — У меня их дома полные коробки остались». Дома — так она подумала о Кишиневе и об оставленной там маме Саре, с горечью отметив это. — Обращайтесь, — поблагодарил посетительницу председатель сельсовета, выводя ее из задумчивости. — Всегда вам поможем. Отныне исчезла приезжая из-за границы госпожа Дилякова и в Славгороде появилась гражданка Николенко Александра Сергеевна.Нежелательный сын
Вести новую жену счастливому молодожену было некуда. Хату свою он оставил брошенной жене, а сам кочевал и перебивался, ночуя то у родителей, то у семейных братьев. А теперь, когда настало лето, — и вовсе мылся в пруду, а спал в своей телеге с соломой, ставя ее к кому-нибудь из родственников во двор. Короче, деваться было некуда, приютила Агриппина Фотиевна сочетавшуюся браком чету у себя. Но жить большой семьей, сохраняя при этом швейную мастерскую, было тесно. Да и не годилось. Пришлось ей, в качестве приданного, а заодно и в качестве отцовского наследства, купить для дочери недостроенную хату, что как раз продавалась ближе к центру села. Там оставалось только поставить крышу да накрыть кровлей. Из стройматериалов, оставшихся после перестройки бывших конюшен Сергея Кирилловича на два жилых дома, эту работу сделал обрадованный Порфирий Григорьевич со своими братьями. Получилась крепкая хорошая хата на две половины, под черепицей. Вход в сарай был с юга, куда выходил тыльный бок. Там же находился небольшой хозяйственный двор. Жилая часть хаты стояла второй боковой частью к улице, при этом парадный двор был повернут на запад. Хата была очень маленькая, имела две отдельные комнаты — 12 и 6 квадратных метров. Вход в комнаты был из кухни площадью 15 квадратных метров. Предполагалось, что в большой комнате расположатся супруги, в маленькой, где Александра Сергеевна поставила свою швейную машинку и организовала мастерсткую, будет спать Людмила, а в кухне на раскладушке, выставляемой на ночь, — Борис. Но в последующем часто-густо случалось, что раскладушку, из-за которой ежедневно надо было сдвигать обеденный стол к входной двери, пьяный Порфирий Григорьевич ногами выбрасывал на улицу, и Борису приходилось спать под столом на голом полу. Тогда мальчишка вспоминал Багдад и свою роскошную комнату там, а также отдельные классы, где с ним занимались приходящие учителя... Он засыпал в слезах, и ему снился Тигр и их старенькая яхта, потом Кишинев... Часто снилось пересечение Днестра на колеблющейся лодке, злой лодочник с пистолетом, побои — и тогда он во сне кричал и звал на помощь... — Да он у тебя зашибленный, — однажды сказал Александре Сергеевне ее второй муж. — Чего он орет по ночам? — Постыдись говорить такое о ребенке, — сдержанно приструнила грубияна та, скрывая ярость. Вот расскажи такому придурку всю правду о случившемся, так непременно назавтра все село будет знать и будет трепать твое имя в дурных разговорах. Во-первых, Саша считала своим настоящим и единственным мужем любимого Павлушу, о судьбе которого ничего не знала и узнавать не имела права, чтобы не выдать врагам-преследователям себя и его заодно, если он чудом чудесным избежал смерти. Ах, как она хотела на это надеяться! Брак с славгородским евреем Николенко, лицемерным выкрестом в третьем поколении, казалось, был просто необходимым атрибутом нынешних обстоятельств, чем-то внешним по отношению к ней, несущественным. Этот унизительный атрибут не имел касательства к той Саше, которая продолжала принадлежать только Павлуше, гаду такому и паразиту, который сам погиб и ей все испортил. Это из-за него она теперь терпит эту свинью рядом! О боже, боже... Во-вторых, возня с новым домом, спешка, чтобы закончить его к зиме и заселиться туда, отвлекли Александру Сергеевну от себя. И она очнулась от забытья уже тогда, когда почувствовала биение новой жизни в своем лоне. Она пришла в ужас — неужели от этого пьяницы могут быть дети? Да как он посмел бросать в нее свое семя?! Варвар! Она может быть матерью только Павлушиных детей! Но факт оставался фактом... И она ничего не могла сделать. Она была вне себя! И готова была покончить с собой, только бы не рожать нелюбимого ублюдка. В панике она прибежала к матери. — Представляешь, этот... — она не находила слов для виновника своей ярости, — этот скот... сделал меня беременной. Как он посмел? Мне уже 45 лет. В конце концов, в таком возрасте стыдно ходить с брюхом! Что можно сделать? — Ой, милая, я-то в этом деле дуреха, — запричитала Агриппина Фотиевна, — рожала всех, кого бог посылал. — Павлуша как-то умел беречься... — Да чего ждать от мужиков? Это благородные мужья умеют, а эти... — Агриппина Фотиевна махнула рукой. — Если хочешь, можем сходить к сельской повивальной бабке, есть у нас тут хорошая... Может, она что... Так Александра Сергеевна познакомилась с Евлампией Пантелеевной Бараненко, к матери которой, Бондаренко Ефросинье Алексеевне, пришла в один из вечеров с Агриппиной Фотиевной. — Так и так, — изложила она Ефросинье Алексеевне свою беду, — не заметила... закрутилась... рожать не хочу. Та внимательно посмотрела на беременную, конечно, отметила ее нервную бледность, достала трубочку для прослушивания внутренних звуков, выслушала сердце, легкие. Потом ощупала живот и тоже выслушала его. — А что, — наконец, спросила, — месячные все время шли? Ведь при беременности их нет... — Да знаю! — начала одеваться пациентка. — Но ведь шли! Иначе бы я раньше кинулась. Старушка опустила голову, словно рассматривала свои руки, крутящие стетоскоп, и думала, что сказать этой красивой женщине, настойчиво-капризной, видимо, познавшей богатую жизнь. Она не просила помощи, а требовала ее — вот молодец какая. Наши сельские женщины скромнее, беззащитнее. — Вот что я вам скажу, милая, — ласково сказала Ефросинья Алексеевна. — Если бы не возраст, опасный для женщины, находящийся у порога большого потрясения в организме, то можно было бы решиться вам на... избавление от плода. Он бы вышел на свет живым, но не жизнеспособным. И со временем он бы помре... в бозе. — И что, мне нельзя этого? — Вот-вот, правильно вы сказали — вам этого нельзя, — продолжала сельская повивальная бабка. — Тут и проблемы с сердцем, которое может не выдержать искусственных родов, и другая опасность. Видите ли, в вашем организме случился сбой. По-медицински он называется дисфункцией. Следствием его стало то, что у вас все время шли месячные... Представляете, какое страшное кровотечение может открыться при насильственном извержении плода? Вы просто моментально погибнете! — Что же делать? — Что? А поступить вопреки своим нынешним намерениям! Вам, наоборот, надо родить этого ребенка. Ваша беременность протекает хорошо, ребенок внутри вас развивается нормально — все это устранит дисфункцию, и после родов вы снова станете здоровой. Для вашего утешения скажу еще кое-что... Этого ребенка вы будете рожать где-то в мае будущего года. Сколько в это время вам будет лет? — Да уже 46! Не шутка. — Ну вот, потом вы его с годик будете кормить грудью, и в этот год вряд ли забеременеете. После этого стукнет вам 47 лет... Так? — Ну так... — А там уже рукой подать до 50-ти лет, когда у женщин заканчивается детородный возраст. Если, паче чаяния, вы в эти годы забеременеете, то выносить ребенка уже не сможете. У вас либо произойдет самопроизвольный аборт, либо рожденный ребенок будет слабым и не сможет жить дольше года. Такова реальная перспектива. Так что вы носите своего последнего здорового ребенка. — Стоит подумать, — потрясенно прошептала Александра Сергеевна. — Есть у меня еще одно соображение, — подняв пальчик, сказала умная старушка. — Вы можете отказаться от него. Родить его и отказаться. — Серьезно? — Да. Мы, сельские повивальные бабки, при приеме родов иногда имеем дело с нежелательными детьми, от которых кровные родители желают избавиться. Что мы тогда делаем? Для таких деток мы подыскиваем приемных родителей, идем с ними в церковь на регистрацию и там свидетельствуем, что младенец в самом деле рожден этой парой или данной одинокой женщиной. Обман этот бог нам прощает, зато ребенок в законном порядке обретает любящих родителей. Допустим, вашего ребенка, которого вы не хотите иметь, мы предложим Ксении Петровне Николенко, бездетной особе, первой жене Порфирия Григорьевича. Я думаю, она не откажется взять его. Ну а что будет дальше... бог покажет. Так что думайте и выбирайте, время еще есть. Александра Сергеевна и Агриппина Фотиевна ушли от Ефросиньи Алексеевны в разодранных чувствах. — Можешь не сомневаться, что Прошка тогда уйдет к своей Ксении, — пророчествовала Агриппина Фотиевна. — А она его примет, все-таки это будет его ребенок. — Да мне плевать кто кого примет, кто чей ребенок, и кто куда уйдет! Просто... от людей-то правды не скроешь. Так ведь? — Да, люди со временем все узнают. — Со временем... В том-то и дело, что вырастет этот ребенок и со временем придет ко мне. «Что же ты, — скажет, — за мать, что отказалась от меня...» Нет, уж пусть живет... Возможно, бог не зря послал ей этого ребенка? Саша уже поняла, что если его рождение записать на 1930 год, то это еще надежнее спрячет ее от преследователей, еще пуще собьет их со следа. С помощью еще одной золотой булавки она провернула это дело, так что ни Агриппина Фотиевна, ни тем более Прошка никогда не узнали, что ее сыну Георгию, рожденному в 1933-м году, в документах она приписала три года. До поры до времени не знал об этом и сам виновник истории. Только ее старшие дети, Павлушины, знали правду, но они понимали, что это продолжение тайны о Багдаде, об их отце... А значит, это табу. О той тайне — молчок.Судьба Людмилы
Пока Александра Сергеевна колотилась со своей беременностью да с новой хатой, пока донашивала ребенка, к которому постепенно привыкала, ее дочь Людмила выросла и отметила свое 18-летие, а затем устроилась работать на Славгородский механический завод «Прогресс», входивший в Синельниковский райпромкомбинат. Кем — неизвестно. Да это в свете дальнейшего и неважно. Как взрослая самостоятельная девушка, тем более, все меньше и меньше получающая внимания от матери, вышедшей замуж за пьяницу и погрязшей с ним в нездоровых отношениях, она стремилась уйти в свою жизнь. Днем заводила знакомства на работе, а вечерами бегала в клуб, где собиралась молодежь, играла в игры, веселилась, где звучал баян и можно было потанцевать. Видимо, именно там она встретила некого Ивана Мазура, белорусского еврея. Когда и как он попал в Славгород, чем занимался?.. Совсем недавно обо всем этом рассказывала автору этих строк ее мама Прасковья Яковлевна Николенко, но... Вовремя эти сведения записаны не были, а затем забылись. Помнится только, что он то уезжал из Славгорода, то возвращался, а то даже, уже после разрыва отношений с Людмилой, женился на одной местной женщине, но прожил с ней недолго, и наконец, перед войной совсем уехал. Возможно, погиб в огне войны. Был он невысокого роста, шустренький, скорее пронырливый. Внешность имел несолидную, больше похож был на босяка, закоренелого уличного забияку. И все выходки у него были, соответственно, блатные. Короче, мерзкий тип. Увы, Прасковьи Яковлевны теперь нет с нами... и дабы без нее не напутать, мы другие моменты об Иване Мазуре уточнять не будем. Главное другое — Людмила познакомилась с этим субъектом и безотлагательно забеременела от него. Сразу сказать об этом матери боялась, или, может, Иван сбивал ее с толку, обещая жениться... Как бы там ни было, но ровно через год после появления на свет братика Жоры, а именно в 1934 году, у Людмилы родился свой ребенок — сын Евгений. Мазур ребенка признал и с тем удалился из жизни Людмилы. Только след от него остался — мальчик, которого записали Мазуром Евгением Ивановичем. Дальнейшая судьба Людмилы была тихой, спокойной и по-женски очень счастливой. Ей многие завидовали и небеспочвенно — Бог всегда и везде миловал эту своенравную сварливую женщину. Она так прожила, что никогда не перетруждалась, не надрывала пупок, ни перед кем не унижалась, не бедствовала, не сидела в голоде и холоде. И все это благодаря своему законному мужу. Вскорости или нет, но точно известно, что до войны, она встретила Гончарова Сергея Емельяновича, рабочего того же механического завода «Прогресс», где когда-то работала сама. Кажется, он был сварщиком. Сергей Емельянович женился на Людмиле и усыновил ее внебрачного ребенка. Так этот ребенок стал Евгением Сергеевичем Гончаровым. Сергей Емельянович, приятный и симпатичный мужчина, оказался бездетным, так что у Людмилы больше детей не было, и она роскошествовала в браке так, как редкокому из женщин выпадает. Не удивительно, что со своим Сережей она ладила и жила душа в душу. На грязную работу он ее не пустил, а для чистой работы у нее не было образования. Так и получилось, что она всю жизнь прожила иждивенкой. Но домохозяйка она была отличная, аккуратная, трудолюбивая, что называется, не приседающая. Да и Сергей Емельянович был ей под стать, — в хозяйстве у него все было так сложено, выметено, вычищено, накрыто и определено на свои места, что вроде и лишнего не было, но и все находилось, если что-то надобилось. Порядок и чистоту в его сарае сравнить можно было с Эрмитажем. Допустим, если лежал где-то запас угля на зиму, то он разве что не помыт был, так уложен — кусочек к кусочку. Да загорожен оградкой, да накрыт, да ни пылинки ни от него, ни на него... Просто поразительный был хозяин! А Людмила научилась от Александры Сергеевны шить. Правда, большой портнихи из нее не получилось, но нетребовательных заказчиц она успешно обшивала. Однако лучше всего у нее получались теплые изделия из сатина и ваты — бурки, теплые одеяла, фуфайки. Этим она обшивала всю округу и хорошо зарабатывала. С матерью Людмила никогда не дружила, очень обижалась на нее, что та после такого блестящего мужа, каким был Павлуша, связалась с пьяницей и терпела от него побои и оскорбления и делала плохую репутацию своим детям. Ближайшим родственником для Людмилы был один лишь брат Борис, а Зёню она не любила, даже просто не признавала. Этот случайный материн сын, да еще выросший точной копией своего отца Прошки, оскорблял ее память о лучшей жизни. Мать, которая тогда, с ее отцом Павлом, была королевой, из-за Зёни стала битой и забитой теткой, поглупевшей и приобретшей дурной характер. Не будь Зёни, считала Людмила, мать бы не жила с Прошкой, не срамилась бы. Людмила далеко не была красавицей, но она точь-в-точь повторяла черты своего отца, даже во многом его стать, и была ассирийкой по характеру. Отличалась заносчивостью, острым языком, умела шуткой и добрым словом расположить к себе человека. Большие карие глаза ее часто лучились ласковостью, и тогда надо было быть начеку — за этим могло следовать то, что было выгодно ей, а не другим. Она была настойчива, властна, горделива. Сразу после замужества они с Сергеем Емельяновичем ушли жить от матери на квартиру, а затем простроили себе аккуратную хату, маленькую, на традиционных две комнаты с кухней, во дворе возвели летнюю кухню, за хатой — сарайчик. Был у них на участке и свой колодец. Прожили они в той хате года до 1975-го. Затем продали все хозяйство, хоть были еще при здоровье, и уехали жить к сыну в Киев, ставшему к тому времени доктором технических наук, завотделом в одном из институтов АН УССР. Как они там терпели тесноту своей комнаты, как обходились без земельки под ногами, без двора и сада, без свежего огурчика или лука со своей грядки, без бодрого воздуха и дальних горизонтов — кто знает. Иногда они приезжали на побывку в Славгород, останавливались у матери. Потом Сергей Емельянович стал сильно сдавать от болезни Паркинсона, и дни его пошли на закат. Наверное, он просился домой, в Славгород. Вернулись они с Людмилой назад, купили хороший дом, сделали в нем ремонт и зажили заново по-сельски. Несколько лет так прожили, пока не умер Сергей Емельянович. Его похоронили в Славгороде, а рядом оставили место для Людмилы. Но Людмила опять все продала и навсегда уехала к сыну, больше в Славгород не вернулась. В Киеве после этого они не задержались и приблизительно в 1990-1992 году оказались в Нью-Йорке. Там Людмила, давно болевшая сахарным диабетом, в 1997 году умерла. Ее кремировали, и прах развеяли над водоемом. А на ее месте в Славгороде пожелал быть похороненным Борис Павлович, и это пожелание было исполнено его женой и детьми.Ближние и дальние цели
Отношения между супругами во втором браке Александры Сергеевны складывались обнадеживающе, ведь это были взрослые люди, которые знали, чего хотели, — каждый из них имел свои ближние и дальние цели и видел возможности их достижения. Для Прокофия Григорьевича на первый случай самым привлекательным было то, что он попадет в дом и семью, где вновь обретет женщину, кров и стол. За год, прожитый после развода с Ксенией Петровной, первой женой, которой отошли хата и общие скарбы, он так измучился, что без выпивки не выдержал бы. Что значит для мужчины жизнь всухомятку? Это погибель. А без нормального сна в чистоте и тепле? То же самое. Поэтому так и получилось, что после второй женитьбы Прокофий Григорьевич ближней цели худо-бедно достиг. А дальше... Что сказать? «Человецы есмы, плоть носящие, да диаволом искушаемые»{3}. Идя на этот брак, он, конечно, надеялся на то, что вдова такого богача, каким был Павел Емельянович, хотя бы что-то имеет за душой, от чего ему перепадет немного счастья. Очень ему хотелось жизни обеспеченной, человеческой! Поначалу даже показалось, что и этого он достиг — это когда теща купила им хату и дала материал для завершения строительства. Тогда-то он не знал, что это тещины деньги! Думал, жена новая старается, и радовался, что не ошибся в ней. Но на поверку вышло, что по убогости материальной Александра Сергеевна превзошла даже его. У него хотя бы пара лошадей была да телега, и это кое-как держало его на свете. А у нее не было за душой ничего, даже своей швейной машинки. Приходилось, подрабатывая, иногда на материных машинках шить, а чаще — тыкать иглой вручную и ради копейки денег или горсти муки сутками не видеть белого света. Большое презрение к ней появилось у него после своих прозрений: за непонятное ему падение в бедность, за безропотное терпение, за угрюмость, а больше всего за брак с ним — отлично понимающим, что он ей не пара! Да еще та, от которой он сам ждал пользы, возвышения над своим положением, попыталась посадить ему на шею двух халдейских отпрысков, взрослых уже! Ну, старшую девчонку он быстро от стола отвадил — заставил идти на свои хлеба. А мальчишку пока что надо было содержать, тем более что жена пыталась учить его в школе, бегала к директору да пристраивала в классы. К тому же со временем Порфирий Григорьевич понял, что никакой ценности для жены не представляет — она вовсе не нуждалась в нем ни как в муже, ни как в хозяине, ни как в кормильце, в конце концов. Это был настоящий удар для него! Зачем она вышла за него замуж, он понять не мог. Всего от нее надо было добиваться с боем — и ласки, и еды, и вообще человеческого обхождения... Она мимо него ходила, как мимо столба придорожного, внимания не обращала. С собакой и то говорила чаще. Нет, редко-редко ее отпускало, и тогда она успокаивала его, мол, сердиться на нее не надо, она сильно угнетена, болеет душой от невозможности привыкнуть к новой жизни... Говорила, что со временем это пройдет, и она снова ободрится, оживет, станет по-прежнему веселой. Такие речи даже слушать было жутковато, как будто они шли от неживого человека. Одним словом, вопрос больших ожиданий у Порфирия Григорьевича не разрешился. И возможно, ушел бы он от этой женщины, если бы в один из дней она не напустилась на него чуть ли не с кулаками. — Что такое? — возмутился он. — Ты что, сдурела?! — Как ты посмел, пьянь неумытая, сделать мне ребенка?! Да я за это изведу тебя со свету! Чтоб тебе сдохнуть, уроду пузатому! — Какого ребенка? Ты шутишь? Ты же до меня была замужней бабой и уже 13 лет не тяжелела. Откуда теперь это у тебя? — Ирод ты безмозглый, тупой мужлан! Ты даже представить не можешь, что приличные мужчины не делают женам детей без их согласия. Оттого я и не беременела. А ты повел себя как животное! Хоть бы скотиной обозвала, по-привычному, а то — живо-отное... Ужас, какой-то. Скандал устроила ему, оскорбляла на все лады, в том числе и непонятными словами, издевалась над ним! В другой раз убил бы ее за это, но теперь она носила его ребенка! Он уже и не надеялся на такое счастье — у него будет маленький человечек, его продолжение! Да за это он готов был терпеть любую жену. Правда, не все время, потому что спуску бабам давать нельзя. Вот родит ребенка, тогда он быстро поставит ее на место — потирать кулаки о жену ему не привыкать. Так он настроил себя на долгую жизнь с Александрой Сергеевной, оставшись в удовлетворении своих желаний.*** У Александры Сергеевны были свои соображения. Ей этот брак нужен был для главных изменений на всю последующую жизнь, чего она и добивалась. Он давал ей нового мужа, фамилию и социальный статус. Последнее было особенно важным — никто из прежних, багдадско-кишиневских знакомых не стал бы искать ее в среде самых неимущих слоёв, фактически на социальном низу общества. Чтобы всегда подтянутая, хорошо пахнущая, дорого одетая и в неизменной обуви на высоком каблуке красавица, уверенная в себе, умеющая вести серьезные дела, надела бабские юбки и фартуки да парусиновые самодельные балетки и перестала принадлежать сама себе — такое даже помыслить было невозможно! Еще мужчина мог бы так опуститься, но не горделивая женщина, тем более познавшая роскошь. Не могла бы она обойтись без минимального уюта, без спокойствия и чистоты. Но Александра Сергеевна, помня заветы своего Павлуши, шла на любые жертвы — только бы уцелеть и сохранить детей. А если ее сбитый с пути Павлуша чудом каким-то остался живым, то не подвести и его под разоблачение! Не подумала только о том, что жертвы во имя самого святого, такие как уход от врагов в другие слои общества и в другой образ жизни, влекут за собой отказ от прошлых ценностей и представлений. А это не просто бедняцкие одежды, но низкое окружение и падение духа — самый страшный ад! Такие жертвы должны ежедневно чем-то компенсироваться, причем чем-то обнадеживающим, приятным, иначе человек не выдержит и пойдет вразнос. Так оно и случилось с Александрой Сергеевной, начавшей замечать, как ее охватывает равнодушие ко всему, апатия, вялость и полная безрадостность. Характер ее стремительно портился, она приобретала свойства сельской бабы… Конечно, ни о какой приятности от жизни с новым мужем и речи быть не могло. Она его высоко не ставила, и поэтому старалась не замечать. Если бы мать не поспешила купить ей отдельную хату, то через пару месяцев Александра Сергеевна развелась бы с Прошкой, да и конец комедии. Все нужное она от него получила! Но хата... Саша понимала, что надо иметь свой угол, что возле матери, где завел семью ее младший брат, ей места нет, а тем более ее детям. Нельзя было отказываться от материнской помощи... Да и помощь Проньки в доведении хаты до завершения тоже пригодилась. Значит, после этого она как-то по-другому отбивалась бы от него... — так она думала. Но тут случилась эта беременность... И как ни бунтовала Александра Сергеевна, как ни изворачивалась, а пришлось ей смириться и доносить ребенка до конца. Каждый день она его не хотела, ненавидела и проклинала, понимая, что теперь ей от Прошки не избавиться. Она прекрасно видела, как он расцветал, видя ее утолщающуюся фигуру. И его можно было понять. От прошлой жизни у нее остались не только золотые булавки, которых на старых тряпках насобиралось десятка два, но и изодранный и грязный жакет, в который она была одета при побеге. Перед выходом из дому она механическим жестом положила в его карманы некоторую сумму денег в золотых монетах, чтобы заплатить извозчику за проезд до реки и контрабандисту за его труды по перевозке через Днестр, а также положила туда повседневные украшения, снятые с себя. При задержании на границе ее не обыскивали, только в сумке слегка порылись, так что содержимое карманов осталось нетронутым. Но главную ценность представляли не деньги и не остатки былого богатства, а дорогие пуговицы жакета. Их, если считать с запасными, было четыре штуки больших и семь маленьких, которые с рукавов. Это были настоящие обработанные золотые слитки с маленькими бриллиантами посерединке! Благодаря грязи, в которой она изгваздалась, никто этого не заметил. Дома она спрятала жакет подальше от всех. А в дальнейшем, как только по причине беременности перестала заниматься тяжелыми домашними работами и немного освободилась от других обязанностей, так сразу взяла Борю и поехала в Запорожье. Сказала, что хочет повидаться с родней. А там, наверное, при помощи родни — как иначе? — продала что-то из золотых изделий и на эти деньги купила ножную зингеровскую машинку, некоторые приставки к ней и необходимые для новорожденного тряпки... Дома сказала, что это родственники подарили. Так Александра Сергеевна на год вперед одела будущего малыша и снова стала нормальной портнихой, имеющей возможность обшивать заказчиков на хорошем профессиональном оборудовании. Поездки в Запорожье, когда родственники «помогали» деньгами или «покупали ей и ее детям необходимые вещи», она с определенной регулярностью совершала вплоть до начала войны. Последними ушли в продажу пуговицы, ни одной из них не осталось, хотя бы для памяти о прошлой жизни... А уж золотые булавки выручали ее позже, когда она осталась без Прошки, — еще четыре года понемногу подкармливали. Не знала она, что в 1947 году настанет такой жуткий голод... А то бы сохранила хоть что-то... Впрочем, украшения, случайно оказавшиеся у нее, жалкие остатки прежних богатств, все равно были не бесконечны... Правда, было еще Павлушино обручальное кольцо — дорогое. Она его, дабы уберечь от своих покушений, дабы сохранить как память о счастье на все оставшиеся дни жизни, дабы не потерять, уберечь от вора, положила в жестяную коробочку из-под леденцов и закопала в огороде недалеко от молодой яблони — глубоко-глубоко. Но выпал как-то неблагоприятный год, и та яблоня засохла. Сразу, среди лета, Александра Сергеевна копаться под ней не стала. Зато Прошка поспешил ее срубить и корешок выкорчевать. А после этого сколько Александра Сергеевна ни рылась в огороде, коробочку с кольцом не нашла — то ли не в том месте искала без ориентира, то ли Пронька коробочку нашел и забрал. Второе предположение вызывало у нее сильные сомнения, так как не наблюдала она у него каких-то неожиданных денег. Скорее всего, то кольцо так и осталось лежать в огороде. С тех пор жестяная коробочка, должно быть, истлела от ржавчины, и оно, оставшись без защиты, провалилось дальше в сырую землю. Новый ребенок, сын Георгий, родившись, конечно, всколыхнул в Александре Сергеевне материнские чувства. С тех пор он и стал той компенсацией за все жертвы, на которые она обрекла себя из-за трагедии с первым мужем. Он привязал ее к каждому восходу солнца, к дому, к любящему его Прошке, к суете простой жизни. И он же отрезал от своей матери память о прошлом. Того прошлого как будто и не было, как будто знала она его по чьим-то рассказам, а не по своей жизни.
Это не жизнь
Итак, вторым мужем Александры Сергеевны стал, можно сказать, случайный для нее человек, которого она сначала даже не воспринимала как мужа. Тем не менее так получилось, что покупка недостроенного дома и совместное довершение строительства, а затем рождение Зёни укрепили ее отношения с ним, а со временем сделали их брак нерасторжимым. И хотя у каждого из них быстро накапливались непрощаемые обиды друг на друга и даже основания для ненависти, но супруги продолжали оставаться вместе. Если взять Прокофия Григорьевича, то с его стороны основных причин, по которым он держался за этот брак, было три. Первая — достроив дом, подаренный Александре Сергеевне ее матерью, он, дабы иметь крышу над головой, стал демонстративно считать его наполовину своим. Его убеждение в праве на владение домом было настолько напористым и агрессивным, что подавляло Александру Сергеевну, и она противостоять ему не могла, даже если бы захотела. Она это чувствовала и ей это сильно не нравилось. А когда там завелся Зёня и начал метить углы мочой, то притязания Прокофия Григорьевича на этот дом еще больше окрепли, так что выдворить наглеца из своего дома Александра Сергеевна могла только с целой армией вышибал. Но приглашать вышибал она почему-то не торопилась. Вторая — сын Зёня. Прокофий Григорьевич его так ждал, что ради него пожертвовал первым браком, весьма для него дорогим, судя по тому, что он продолжал опекать Ксению Петровну, первую жену. Прокофий Григорьевич хотел сам воспитывать сына, и готов был воевать за это с кулаками. Третья причина — Прокофий Григорьевич, как известно, занимался извозом, но с укреплением советской власти и оснащением народно-хозяйственных объектов техникой и тягловой силой, спрос на услуги частных извозчиков упал. В 30-е годы, когда судьба свела Александру Сергеевну и Прокофия Григорьевича вместе, лошадей постепенно изымали из индивидуального содержания и обобществляли, а их собственников заставляли заниматься общественно-полезным трудом. Первые попытки пристроить Прокофия Григорьевича на работу показали, что он, проявляя чванливость и неповиновение, нарушал там дисциплину, пренебрежительно относился к начальству, пьянствовал и откровенно бездельничал. За эти проделки его отовсюду выгоняли. Наконец он просто остался дома. Возможно, он болел... потому что работать никуда не шел и целыми днями, напившись в стельку, валялся на топчане. Он жил за счет жены, причем поставил дело так, что за любые возражения избивал ее. Это не жизнь! — понимала она. Но сделать ничего не могла. К сказанному можно добавить, что Прокофий Григорьевич не мог простить жене первого мужа, которому и в подметки не годился. Он знал это! Это его задевало, и он пытался самоутвердиться в глазах женщины за ее счет. Издеваясь и кривляясь, он называл ее барыней и при этом ради унижения заставлял снимать с него сапоги и мыть ему ноги. По каждому пустяку он сшибал ее на пол и бил ногами, а еду, которую она подавала на стол, выливал ей на голову. Ее детей от первого брака он ненавидел. Это счастье, что на момент их встречи с ним они уже были достаточно большими, иначе бы он их попросту извел со свету. А также не мог простить Прокофий Григорьевич своей жене, что она оказалась нищей да к тому же слишком интеллигентной, не способной за себя постоять. Она умела быть гордой и решительной только в обстановке любви. Так сложилась ее личная практика. А когда все в ней было сломлено и жизнь повернулось по-другому, она не находила сил бороться за себя. Впрочем, при качествах его характера, которые потом проявились и в его сыне Зёне, он был из хронически неблагодарных людей, вернее нелюдей. Можно не сомневаться, что будь у Александры Сергеевны богатства, он забрал бы у нее все до нитки и все равно продолжил бы издеваться над нею. Что сказать об отношении Александры Сергеевны ко второму мужу? Сначала она в нем нуждалась. Потом рассудила, что он имеет право воспитывать своего сына, и решила терпеть его. А дальше уже не могла от него отделаться. Она ни единого момента не любила его, а только боялась. Можно представить себе ее ужас, когда через несколько месяцев после рождения Зёни она опять почувствовала беременность. Она уже осознавала, что Пронька — ублюдок, и понимала, что его сын будет таким же. Поэтому не хотела засорять мир человеческий подобным отродьем — это она приказала своему организму, и он ее послушался. В целом после этого у нее было еще восемь крайне нежелательных беременностей, но ни одному плоду не выпал шанс жить. Она всех их перехоронила на том кладбище, которое в 60-е годы стало местным стадионом. Правильно предрекала такой исход мудрая Ефросинья Алексеевна, которая принимала все ее роды. Трудно сказать, почему Александра Сергеевна не выгнала из своего дома пригревшегося кровопийцу и садиста. Ведь она не была одинокой, за нее могли постоять брат Порфирий, подросшие дети и ее мать. Но любую помощь она отвергала и терпела издевательства над собой. Дочь Людмила — после тысячи призывов удалить из семьи Проньку — почти отреклась от нее за нежелание этого. Мать Агриппина Фотиевна терпеливо помогала, чем могла. Она старалась регулярно вывозить несчастную дочь в Запорожье к родным, не позволяла опускаться. И тоже без конца советовала покончить с неудачным браком. Один только сын Борис сочувствовал матери и не требовал от нее никаких решений. Он просто вместе с Александрой Сергеевной проживал выпавшую ей судьбу.Зёня
Зачастую людей и отношения характеризуют имена, которыми они нарекают своих родных и которыми затем пользуются. Так, Александра Сергеевна назвала последнего сына Георгием. В семье же за баловнем закрепилось имя Зёня. Оно больше смахивало на кличку, да и звучало несимпатично, но удивительно удачно характеризовало и его одиозного носителя, и нездоровое отношение к нему со стороны матери. Рос Зёня точной копией своего отца, причем сходствовал с ним не только внешне, но и повадками — был груб, эгоистичен, невоздержан, алчен, ленив и агрессивен. И как все дети подобного рода, склонен к дурным поступкам. Так, например, он регулярно поливал своей мочой порог детского садика, который располагался рядом с его домом и во дворе которого он иногда гулял. Об этом рассказывала автору этих строк Сидоренко Анна Сергеевна, секретарь Славгородского сельсовета, которая тогда посещала садик и была свидетельницей этих выходок. И никакие воспитательные меры на Зёню не действовали. Пока в 1940 году ему реально не исполнилось семь лет, мать под любыми предлогами в школу его не пускала. Конечно, в отговорках она делала акцент на его здоровье — медики хоть и не находили, что в физическом развитии он отстает от сверстников, но соглашались с матерью. Таковы тогда были традиции. — Я его тяжело носила, — объясняла Александра Сергеевна, — недоедала. Вот он и родился слабым, головку до годика не держал. Последнее было выдумкой, конечно, ибо младший ее ребенок был отменно здоров. Однако тогда все было гораздо проще — никто особенно в подробности не вникал. Сказала мать, что ребенку еще надо посидеть дома, значит ей виднее. Так и получилось, что до войны он окончил только первый класс. Затем была оккупация и великая битва, всех уравнявшая в биографиях, и после нее уже никаких отклонений в его возрасте, если иметь в виду три приписанных года, не замечали. Зёня зажил жизнью многих ребят, у которых детство отобрали немцы. В войну он пережил страшное потрясение, дополнившее его нестерпимые качества еще и истеричной психопатией: под дулами немецких автоматов он вынужден был присутствовать на расстреле мирных жителей, среди которых находился и его отец. Мальчишка не выдержал стресса и у него случился нервный срыв. Чудом он спасся, убежав и от жестокого зрелища и от фрицевской мстительной пули{4}. После гибели отца он возненавидел мать, понимая, что она погибшего не любила и представляя дело так, что это было причиной отцовых запоев и драк. Жить с младшим сыном Александре Сергеевне становилось все тяжелее. После войны, которая для славгородчан закончилась в октябре 1943 года, он еще несколько лет ходил в школу, пока не получил неполное среднее образование (семь классов). А дальше для него началась взрослая жизнь, трудовая — на уже упоминавшемся заводе «Прогресс» ему дали возможность приобрести профессию токаря. Это была на то время передовая рабочая профессия, весьма уважаемая. В первые же дни самостоятельной работы Зёня подставился под горячую стружку, ползущую из-под резца, и ему до половины укоротило безымянный и средний пальцы на левой руке. Пока заживала полученная травма, он без дела не сидел — совершил серьезную кражу социалистической собственности и получил двухлетний тюремный срок. Вышел на волю только в 1952 году. Кажется, лет пять после этого он толком не работал. При оглядке назад создается впечатление, что в тюрьме он попал под влияние врагов советской власти, потому что по возвращении домой начал ругать партию и правительство, критиковать текущую политику и мелко вредить своей стране, где только мог. Александра Сергеевна боролась с этим всеми средствами, но ей не хватало знаний и понимания исторических процессов, чтобы переменить мировоззрение Зёни. Разное отношение к советской власти служило серьезным разногласием между ними. В те времена легко было пострадать за длинный язык и повторно сесть в тюрьму, но люди в Славгороде были все больше благородные и не сдали подлого Зёню властям. А возможно, в тюрьме он проходил уже «шлифовку», «доводку» по части мелких диверсий. Вспоминается его собственный рассказ, приведенный в книге, на которую отсылает первая сноска. Там есть такие свидетельства: «Через день-два его вызвали в комендатуру и предложили написать заявление о согласии работать на великий Рейх — предупредили, что в случае отказа расстреляют и его мать. Он написал. Инструкции, как ему отныне себя вести и чем заниматься, давали устно. На старости Георгий Прокофьевич клялся своей младшей племяннице, что после ухода немцев никто его в течение всей жизни не беспокоил и никакого зла своей стране он не сделал. Возможно, хотя автор этих строк убеждена, что это ложь. Ненависть его к своей стране была такой стойкой и отравляла воздух вокруг него настолько сильно, что одно это уже было немалым злом. Но откуда это в нем взялось, такое пережившем; кто поддерживал в нем это тление и за счет чего оно происходило — это осталось тайной». Жил неработающий Зёня сначала за счет матери. Потом устроился в сапожную мастерскую — шить обувь. Там у него что-то получалось. Он даже брал заказы на дом... А также шил из подручных материалов — из парусины, из кирзы, из овчины домашней выделки, из старых немецких кожаных курток или портфелей — балетки вывозил на запорожские базары, где промышляла его двоюродная родня, и достаточно этим зарабатывал. В конце 1953 года он женился (без регистрации брака) на одной новой продавщице. Интересной персоной была эта женщина. Прасковья Яковлевна рассказывала о ней так: «И вот приехала в Славгород Еременко Мария Лукьяновна — никому не известная одинокая женщина без образования и определенных занятий, сняла квартиру. Как сразу заговорили люди, родом она была из какого-то совсем плохонького хуторка нашей же области, чего, однако, по ней сказать нельзя было. Высокая, стройная, длинноногая, с толстой и длинной русой косой, добротно одетая, правда, в стиле простонародных молодок, она резко выделялась в среде славгородских модниц и могла сойти за красавицу из городского предместья. Выдавали ее простое происхождение только манеры да речь. Мария Лукьяновна, чуть освоившись, сразу же устроилась на работу, причем не куда-нибудь, а в сельпо. Последнее обстоятельство опять немало удивило сельчан, а более всего невольных сотрудников, ибо новую — непроверенную и необученную — продавщицу сразу же поставили на наиболее выгодный участок — в буфет, где торговали спиртным на разлив и закусками на вынос. Заметная внешность и веселый нрав новенькой буфетчицы положительно сказались на работе увеселительной точки — количество посетителей буфета резко увеличилось, и настроение их теперь было неизменно воодушевленным и добродушным, даже игривым. В буфере начал слышаться смех, шутки, громкий говор или жужжание множества голосов. Отныне маленькое помещение им казалось уютным, вяленые бычки не такими пересохшими, бутерброды — не заветренными, даже пена на пиве — более кудрявой и пышной, а водка — не такой злобно хмельной, а лишь мягко-забористой. Откуда им было знать, что и пиво и водка теперь тут разводятся и половина их стоимости оседает в кармане симпатичной Марии Лукьяновны? Проработала она в буфете недолго, ровно столько, сколько надо было для того, чтобы перепрыгнуть за еще более выгодный прилавок — в скобяной магазин. Ну, скобяные изделия там тоже были, а также посуда, стройматериалы, бытовая химия и электротехника, газовые плиты и баллоны. Но самое главное, что привлекало соискателей на это место, — тогдашние энергоносители: уголь, керосин, бензин, машинные масла. Тут, я думаю, что-то разводить было затруднительно, а вот недовесы и недоливы практиковались в широких масштабах, особенно пока в поселке не было электричества и газа, когда вместо них люди пользовались керосиновыми лампами, примусами, керогазами или, чуть позже, баллонным газом. Но главное даже и не это, а то, что ассортимент магазина являл собой товар дефицитный и отпускался не всем, а только нужным людям и для решения исключительно личных проблем». Прасковья Яковлевна постеснялась рассказать одну пикантную историю из жизни Марии Лукьяновны, известную от ее младшей сестры Ларисы Лукьяновны. Нам о ней рассказала лично Александра Сергеевна, свекровь оной особы. Лариса Лукьяновна была еще совсем молоденькой, училась где-то в Днепропетровске и однажды приехала к Марии Лукьяновне в гости. Тогда уже Мария Лукьяновна жила с Зёней у Александры Сергеевны. Последняя и стала невольным свидетелем той встречи. Зёни в тот период дома не было — он мотал второй срок. Главное, что Мария Лукьяновна принимать сестру не захотела и с первых минут указала ей на дверь. Но девушка заупрямилась, сказала, что до поезда у нее еще есть время и она не уйдет, пока не выяснит то, за чем приехала. Тогда Мария Лукьяновна сама ушла из дому, хлопнув дверью. Расстроенная девушка, дабы освободиться от эмоций, заговорила с Александрой Сергеевной и рассказала, что о Марии Лукьяновне в их родном селе ходят скверные слухи. Старшие говорят, вроде она крутила шашни с немцами и даже стала виновницей гибели некоторых людей, близких к партизанам. Доказательств у людей не было, но голос интуиции убеждал, что они правы в своих подозрениях. Ей устроили бойкот, а когда немцев выгнали, то подловили Марию Лукьяновну и привязали на кладбище к одному из крестов. При этом сняли с нее юбку и завязали глаза. — Все знают, с кем так поступают, — рассказывала Лариса Лукьяновна. — Ей удалось вырвать тот крест из могилы и вместе с ним пойти по селу в поисках помощи. Короче, она так ославила нашу семью, что мама... — девушка заплакала, — не выдержала и на следующий день умерла. У нее было слабое сердце. А эта цаца бросила меня и убежала из села. Я была совсем еще девчушкой, ничего не понимала. А теперь хочу выяснить, правду люди говорят или нет. Имейте в виду, Мария — человек подлый. Она будет улыбаться вам, а за спиной точить нож. Итак, жену Зёни звали Марией Лукьяновной Еременко, но он называл ее Мулей или Читой. Так вот эта Муля официально была старше его на три года, а неофициально и того больше... Правда, он тогда еще не знал о приписанных ему годах. Короче, она выглядела против него взрослой теткой. Да и держала себя не как ровесница, годящаяся ему в жены, а как дамочка, что и отмечала в своем рассказе Прасковья Яковлевна. Так кто приказал Зёне сойтись с ней и с брезгливым негодованием подчиняться ее указаниям, если у него был выбор из доброй сотни местных невест? Он далеко не был уродом, так что за него любая красавица бы пошла. Кто приказал Муле содержать строптивого Зёню и, руководя им, терпеть от него побои и насмешки? Кем она была на самом деле, и почему перед ней открывались многие двери, куда простой человек попасть не мог? По всему было видно, что совместное проживание этих двух людей представляло собой не столько брак, сколько союз единомышленников, вернее, союз заговорщиков, тайных соратников. И поэтому Зёня нагло паразитировал на Муле, за ее счет сидел дома. Чтобы к нему не цеплялись службы, борющиеся с тунеядцами, он временно трудоустраивался то на железную дорогу, то в местное лесничество, ходил на работу вообще через день, а потом увольнялся и законно гулял два месяца, вернее до очередного рейда комиссии, наблюдающей за тунеядцами, и опять все повторялось сначала. Вскоре после женитьбы Зёня выполнял задание, уже, видимо, надиктованное Мулей. Соответственно своей диверсионной специализации, он опять куда-то залез, что-то украл и сел на три года. В случае неудач с ограблениями задачей Мули было отбивать его от обвинений и вытаскивать из тюрьмы. Но тут что-то не получилось. А может, вина его была так велика, что три года — это был подарок, а не наказание. Интересную сцену наблюдала его младшая племянница, когда еще только шло следствие. Муля суетилась, Зёня ездил на поиски хорошего адвоката и вроде бы нашел такого, который гарантировал оправдательный приговор. Однажды Зёня, его мать и скачущая во дворе на скакалке племянница были дома, когда к Зёне явился этот многообещающий адвокат — немолодой солидный дядька — и намекнул, что пора дать ему денег. — Беги к Муле и скажи, чтобы она немедленно шла домой, — сказал Зёня племяннице. — Объясни ситуацию! — крикнул вдогонку. — Хорошо! — с этим сообразительная девчонка побежала в центр поселка, куда лету было минут пять. Нашла Мулю, передала слова Зёни и изложила подробности ситуации. — Скажи, что сейчас приду, — пообещала Муля. Быстрая девчонка, чтобы ее дядюшка не нервничал в ожидании, побежала назад — передать сказанное Мулей. Зайдя в дом, она почувствовала, что Зёня из последних сил развлекает посетителя и ждет не дождется, когда придет жена. А та не шла и не шла. — Да ты передала мои слова или нет? — Передала! — огрызнулась девчонка. — Тетя Маруся сказала, что сейчас придет. Опять повисло ожидание, опять этот не очень умный Зёня интересничал перед адвокатом. Наконец адвокат не выдержал и начал прощаться. — У меня через полчаса поезд, я и так рискую не добежать до вокзала, — с этим он откланялся и ушел. Только он скрылся за ближайшим поворотом, как во двор вошла Муля — как всегда с задорной самодовольной улыбочкой на лице. Вместо того чтобы выхватить у нее деньги и кинуться вслед за адвокатом, быстро догнать его и отдать сверток, Зёня вылетел из хаты и с руганью накинулся на Мулю. Он бил ее, бросал на землю, пинал ногами и топтал, пока сам не устал. Улучив минуту, Муля подхватилась и огородами драпанула в свой магазин. Александра Сергеевна наблюдала эту сцену из окна и, наверное, была довольна, что эта «конская зараза» получила по заслугам. Уж очень Александра Сергеевна не хотела, чтобы ее сын сидел в тюрьме. Племянница убежала домой, будучи в уверенности, что после работы Муля получит добавки, чего видеть девочке не хотелось. Вот так и получилось, что Зёня подлатался на три года. Пока его не было дома, Муля вышивала крестиком, нянчилась с его младшей племянницей, засылаемой в их дом на ночевки, чтобы женщины не поубивали друг друга, и отбивалась от Александры Сергеевны. А та регулярно закатывала самозваной невестке скандалы, называла ведьмой и конской заразой, обвиняла в том, что Муля опоила ее сына кошачьими мозгами, и бросала в нее огромные портновские ножницы, вывезенные еще с Багдада. Муля уклонялась, и ножницы застревали в глиняной стене, на добрый вершок уходя в нее остриями. Потом Зёня появился дома и опять уселся Муле на шею. Ее дело было добывать деньги и содержать эту диверсионную единицу. В конце 50-х годов он записался в вечернюю школу и добросовестно окончил ее. Теперь у него было среднее образование. К чему он себя готовил, имея по паспорту около 30-ти лет? Дальше он по-серьезному устроился на Кирпичный завод, начал работать электриком, и вел себя с таким достоинством, будто это была профессорская кафедра. Важно и со значением заявлялся домой на обеденный перерыв, и мать должна была в быстром темпе подать на стол первое, второе и третье — все в свежайшем виде. Иначе тарелки летели на стены или на пол. Так продолжалось два года. А потом вдруг, Зёня выдержал вступительные экзамены и стал студентом Мелитопольского института электрификации сельского хозяйства — очного отделения! Это был тот институт, который окончил его друг и племянник Гончаров Евгений Сергеевич. Зёня даже два года проучился там... но что-то не срослось — после второго курса он приехал на летние каникулы и больше в институт не поехал. Пришлось ему возвращаться на Кирпичный завод, на свою прежнюю должность. Видимо, она ему понравилась, потому что больше он дома не сидел, доработал до 60-ти лет и даже оформил пенсию. Правда, гонор его поостыл и на обеденные перерывы он приходил уже без фокусов. Но почивать без совершения преступлений, которые по сути были маленькими экономическими диверсиями, ему не позволяли. Он должен был постоянно пакостить — не государству, так хотя бы ответственным людям. И вот Муля присмотрела, как можно было «взять» сельповскую кассу. Где-то за год-полтора до этого они вдруг завели дружбу с местным участковым милиционером Григорием Афанасьевичем Лысенко и его премилой женой Любовью Ивановной, которая отрезала свою невероятной длины толстую русую косу и подарила на свадьбу автору этих строк. Подъехали Зёня с Мулей к супругам Лысенко через детей — двух маленьких мальчиков — Владимира и Николая. Последний был младшим и рос столь кривоногим, что это мешало ему учиться ходить; но потом ничего, ножки выровнялись. Так вот искусители нянькались с ними, цацкались, вверх подбрасывали, похвалы расточали, к себе зазывали-угощали, пока две семьи не стали своими в доску. Затем Зёня и Муля предложили участковому милиционеру сотрудничество — ты, мол, доставай в колхозах поросяток и корма, а мы будем держать их у себя и выкармливать до забоя. Доход делим пополам. — Запросто! — махнул рукой простой и доверчивый Григорий Афанасьевич и согласился. Так вот на фоне этого благолепия в 1966 или в 1967 году вдруг было обворовано Славгородское сельпо — ночью злоумышленники проникли в один из магазинов, разобрали стенку, через образованную дыру проникли в кассу и забрали выручку. Видимо, сумма была приличной, потому что дело закрутилось серьезное. Следствие длилось долго, хотя сроки теперь уже вспомнить трудно. Но как ни мяли Зёню, как ни крутили... а преступление так и осталось нераскрытым. Все знали, что это он ограбил сельповскую кассу, а доказать не смогли. Да и друг участковый всячески его покрывал — слаб человек. Итог истории был неожиданным — еще молодого Григория Афанасьевича, отца двух детей школьного возраста, забрали в район на повышение, дали просторный кабинет — с большим столом и мягким креслом. Но едва только славгородцы, во многом заслуженно уважавшие своего бывшего участкового, собрались ехать к нему с поздравлениями и с очередными просьбами, ибо кто же ходит в милицию просто так, как узнали, что он угодил в отставку. Ну, с отставкой дело было темное... Неизвестно, чем бы она закончилась. Но тут бедный Григорий Афанасьевич взаправду и даже очень серьезно заболел. Болезнь не обещала быстрого выздоровления, увы... И он затосковал по молодости, по радостным временам, когда дети еще были малые, жена веселая, а здоровье крепкое и когда казалось, что он, познакомившись со своим соседом Зёней, поймал бога за бороду. Известно, что печалящийся об отшумевшем благополучии человек стремится если не вернуть былое, то как-то материализовать его. И Григорий Афанасьевич, не дождавшись визитов от друзей, позвал к себе Зёню — просто повидаться да погутарить по душам. Тот приехал, но к кровати больного подошел без ободряющей улыбки, вместо этого на его лице читалась гадливость. Ушлый негодяй шкурой почувствовал, что умирающего может потянуть на исповедь да на откровенные разговоры, в том числе и о нем, о Зёне. И решил упредить такое развитие разговора. — Что, — сочувственно спросил Григорий Афанасьевич, — не узнаешь? Да, брат, прикрутило меня. — Жил ты паскудой, вот и сдыхаешь, как собака, — присаживаясь, сказал Зёня. — Рак, знаешь ли, страха не любит, а ты же все время воровал и трясся, воровал и трясся. Что же теперь... Терпи! Григорий Афанасьевич закрыл глаза — от него скрывали страшный диагноз. Люба говорила, что это диабет, острая стадия... Мол, выздоровление врачи предполагают долгим и тяжелым, но жить ты будешь. Да, будут диеты, постоянные уколы, строгий режим... Но ведь это ерунда по сравнению со счастьем видеть солнышко. Врала, значит... для его спокойствия. Но сейчас Григорию Афанасьевичу вдруг стало не так страшно от болезни, о которой сказал Зёня, и не так обидно от милосердных врак жены, как стало больно от обвинений в воровстве. — А ты ворованное брал, не брезговал, — с отдышкой сказал в ответ. — Свинкам сытым радовался. — Брал, но не воровал. А ты — вор и нищеброд, потому что только возле меня м’яса наелся! — он так и сказал «м’яса», на украинский манер, чтобы еще раз уколоть собеседника тем, что он низкий человек и все его цели и поступки — низкие. — Да ведь и ты не голодал, ел то мясо, — как можно благодушнее сказал Григорий Афанасьевич. — Йолоп ты! — весело вскричал Зёня. — Ты даже не понял, что на твоих кормах я держал для себя курочек. Свинина — не для меня. — Значит, не воровал? — Значит, значит, — откровенно глумился Зёня над тем, кто его считал своим другом. — А как же сельповская касса? — улыбнулся Григорий Афанасьевич. — Ведь ее же ты грабанул. Пока Зёня сглатывал воздух от неожиданности, Григорий Афанасьевич продолжал: — Я знаю, что это твоя работа. Могу похлопотать о возобновлении дела. Не переживай, улики у меня найдутся. Хочешь? Неужели ты не понял, что не будь меня рядом, ты бы схлопотал изрядный срок? Я же тебе, подлецу, ни разу ни слова не сказал, не упрекнул... Как же ты можешь теперь плевать мне в лицо? — Больной бред! И зачем я возился с тобой, нянчился с твоими ублюдками кривоногими, нахваливал жену-уродку... Только марался. Тьху! Одно радует — жить тебе осталось даже не недели, а считанные дни, — и Зёня вышел, хлопнув дверью. Наутро следующего дня Григорию Афанасьевичу стало плохо, вызванный врач констатировал инфаркт сердца. Спасти больного не удалось. — Впервые вижу, чтобы раковый больной умер от инфаркта, — качал головой врач, обращаясь к Любови Ивановне. — Что с ним случилось накануне? Не зная правды, та махнула рукой и сказала первое попавшееся: — Узнал о своем диагнозе. Конечно, с дистанции времени многое видится четче, становится почти очевидным и понятным. Например, вскоре после смерти Лысенко Зёня начал строить новый дом. Широко размахнулся! За один год, наняв нужные бригады строителей, подвал сделал, как бомбоубежище, стены возвел высокие, крышу, кровлю — все в лучшем виде. Даже загрузил в подвал мебель для всех комнат,новое постельное белье, шторы, посуду, кухонную технику. Начал делать внутренние простенки. И тут в новую хату тихим шагом вошла Александра Сергеевна. — Покажите, где тут будет моя комната, — попросила Зёню. — Какая твоя комната? — возмутился сынок. — Тебе мало твоей хаты? Мы тебе ее освободим — наслаждайся. — Ты шутишь? — уточнила Александра Сергеевна. — Не шучу! — грубо отрезал Зёня. — Не хватало мне еще в своем доме нюхать твои старые лохмотья. — Ну ладно, — старушка поджала губы. — Поживете вы здесь без меня, — с тем и вышла. А назавтра сожгла документы на новый дом, все до последнего листика. Да хитро как сделала: чтобы ее не обвинили в злом умысле, заодно и на свою хату бумаги спалила. Мол, по недосмотру получилось... Искала, чем бы дрова в плитке растопить... Зная, каким взрывным и необузданным был Зёня, можно было думать, что за такую выходку Александре Сергеевне достанется от него на орехи, что он исколотит ее до полусмерти, и рука у него не дрогнет. Но ничего подобного не случилось, даже большого скандала не произошло. Только вот что со временем поразило родню, знавшую об этой истории: почему-то Зёня не стал восстанавливать документы на хату, более того — с тех пор остановил стройку и больше в новый дом ни гвоздя не забил. Так тот дом и простоял более 40-ка лет, до самой его смерти, неоконченным. Вот настоящая загадка! Загадка с догадками: наверное, Александра Сергеевна так много знала о своем невменяемом сынке, так много могла сказать о нем, даже чем-то доказать свою правоту, что он просто заглох. Она после этого даже не боялась жить с ним под одной крышей. Что-то было в ее руках, что крепко-накрепко держало его в узде. Ох, с тех пор и посейчас попахивает от того его смирения не просто изменой родине, но, возможно, и чужой кровью... Но теперь никого уже нет в живых, не спросишь, не упрекнешь. Только Евгений Сергеевич, много знающий и все еще энергичный, где-то обретается в Нью-Йорке. А как же? Все ниточки ведут туда... Как многие из мужчин, Зёня любил технику, и не отказывал себе в удовольствии пользоваться ею. Отчасти это было вынужденно — на их краю не было воды. Рой или не рой скважину, до воды не доберешься. И все люди пользовались водой, которую привозили из чужих колодцев. Везли издалека: то с противоположного края села, то вовсе с привокзального хутора. Как тут обойтись без транспорта? Вот для привоза воды Зёня держал во дворе тяжелый мотоцикл, в коляске которого неизменно стояли два молочных бидона для воды. А на работу и за покупками ездил на «Запорожце». А тут вдруг, остановив строительство дома, купил себе новенький «Москвич-412» — загляденье, а не машина. По такому случаю «Запорожец» был изгнан из гаража и поставлен под грушей, а в гараже поселился «Москвич». Странный образ жизни вели Зёня и Муля — за всю жизнь они только два раза съездили в Киев к Евгению Гончарову, племяннику Зёни, который был годом его моложе. И то на поезде. Остальное время провели в Славгороде и его окрестностях. Никогда и никуда больше не выехали — ни по делам, ни в отпуск, ни в гости, ни курам на смех... Для поездок по Славгороду и ближним хуторам Зёне вполне хватало «Запорожца», а то даже и мотоцикла. А новенький «Москвич» ни разу не был выгнан из гаража! Так и простоял там несколько десятилетий, пока его кузов не сгнил и не покрылся дырками. В последние годы своей жизни Зёня за малые деньги продал его мастеровым мужикам, которые из старых машин делали новые и перепродавали. Вот таким был Зёня. Детей у них с Мулей тоже не было — шпионам и предателям родины обременяться нормальной семьей не полагается. Смолоду Зёня жаловался на печень, на сильные изжоги, но никогда не лечился. И вообще никогда не обследовался, так что трудно сказать, от чего он умер. По виду можно было думать на рак или на цирроз печени, возможно, на сахарный диабет... на нечто подобное. Последнее время он тяжело болел, жаловался на опухшие ноги, года за два до смерти перестал подниматься. Зёни не стало весной 2009 года. Хоронила его старшая дочь брата Бориса, присутствующая рядом Муля уже еле передвигалась, — у нее официально обнаружили рак гениталий. После похорон Зёни местные медики забрали Мулю в больницу, где и досмотрели до конца. Она пережила Зёню ровно на два месяца. А после этого в течение недели ночные воры разобрали по кирпичам их почти готовый дом, проникли в подвал и все оттуда вынесли. Но сохраняемое там добро за 40 лет прогнило и распалось у них в руках. Все, к чему прикасались Зёня и Муля, пошло прахом, никому не принеся пользы. Об откровенном вредительстве говорить излишне, о нем читатель догадается сам.Из огня да в полымя
Без доли цинизма можно сказать, что конец мучениям Александры Сергеевны положили немцы. Ей, прожившей всю молодость в национальном многообразии, приход оккупантов не показался чем-то из ряда вон выходящим, нарушающим основы бытия. Конечно, плохо, что немцы вторглись со стрельбой и взрывами, грубо командовали людьми, забирали у них хорошие вещи и еду. Но на своем веку она уже видела и перемену власти, и борьбу за отстаивание узкогрупповых интересов, и завоевание земель и понимала, что обыкновенные люди в этих процессах ничего не решают, что они просто невольные статисты. Так было в России времен революции и Гражданской войны с разгулом махновщины, так было и в Ираке, где вообще все постоянно кипело и плавилось, то же она застала и в Кишиневе. Короткий период ее последней молодости, поместившийся между возвращением в СССР и началом войны, был омрачен то голодом, то коллективизацией, продолжающейся до 1937 года, то экспроприациями. В результате этих процессов у Проньки забрали лошадей, и обозленный мужик остался не у дел. Он сидел дома, копил в душе безадресную ненависть и вымещал раздражение на Александре Сергеевне, как будто это она была виновата в происходящем. Ее увещевания на «дорогого Прокошу» не действовали и не усмиряли его буйные выходки. И вообще из-за бесконечных беременностей с токсикозами, родов и похорон младенцев, из-за невыносимых проделок мужа, его пьянства, из-за всей неприкаянной жизни и ночевок в степных копнах сена или соломы тот отрезок времени стал для Александры Сергеевны сущим кошмаром. Так что присутствие немцев, пока они устанавливали свою власть на советской земле и сносно утесняли людей, что, в частности, приструнивало душегубские наклонности Проньки, ей не мешало. Каким-то образом получилось, что Пронька не пошел защищать родину, а оказался на оккупированной территории, хотя со слов Александры Сергеевны нам известно, что воевать он умел и в империалистическую войну{5} бил врага в Бессарабии, а вернулся с той войны целым и невредимым. Возможно, для призыва на фронт он вышел из возраста, так как на начало сороковых годов разменял шестой десяток. Но ничто не спасло его от расстрела, устроенного немцами 8 марта 1943 года, когда в Славгороде погибло большинство мужского населения. О случившемся Александре Сергеевне сообщила ятровка Катерина, жена Самуила Григорьевича, родного Пронькиного брата. Эта семья жила по соседству с Александрой Сергеевной, межа к меже. — Расстрел! — закричала она, вбежав к Александре Сергеевне, безмятежно стрекотавшей на швейной машинке. — Наших мужей расстреляли! — Что? — повернулась та к вошедшей. — Что значит?.. Где? — В балке, у мостика... Ой, нет больше моего Самони! — Как это? — продолжала недоумевать Александра Сергеевна. — Я только что видела Прошу с Зёней во дворе. Правда... их вывели немцы и куда-то повели... — Туда и повели... — плакала и убивалась Катерина, теряя голос. Катерина была очень плоха: бледность покрывала ее лицо, на лбу проступила испарина и глаза закатывались под верхние веки. Она вот-вот могла упасть без сознания и разбиться о сундук или о станину машинки. Александра Сергеевна чудом успела вскочить со стула, подхватить ятровку и уложить на постель, с бьющимся сердцем думая о сыне. Сто мыслей пронеслось в ее голове: «Живым — живое», «Что случилось, то случилось», «Зёня жив» — напоминая о том кишиневском мгновении, когда она узнала, что Павлуша арестован за убийство и его ждет смертный приговор. — Надо бежать... — суетясь, повторяла она и совала ятровке кружку с водой. В это время в хату вбежала Лидия, десятилетняя дочь Катерины. — Мама! — метнулась она к лежащей матери. — Наш папка жив! Он пришел домой и ждет тебя. Но следом за Лидий вошел и сам Самуил, весь взъерошенный с перепуганным лицом. — Катя, Саша, — обнял он вышедших ему навстречу женщин, — какое горе... — и Самуил заплакал. — Говори, что случилось, — прикрикнула на него Александра Сергеевна, подавая воды. — Выпей! — Нет моих братьев, Саша... Нет Прошки и Феди... Убили немцы, — и Самуил зарыдал еще сильнее. — А Зёня? — Кажется, он жив, — неуверенно сказал Самуил. — Что же теперь делать? — растерянно села на стул Александра Сергеевна. — Немцы разрешили забирать тела после четырех часов дня... Представляешь, какие сволочи? Там же могут быть раненные, которых можно спасти! Так эти изверги никого не пускают к ним. — Забирать... — автоматом повторила Александра Сергеевна. — Господи, сколько трупов! Это же никаких гробов не хватит... — Мама сказала, чтобы погибших везли в ее хату, — сказал Самуил. Действительно, восьмидесятипятилетние Григорий и Алевтина Николенко еще были живы и даже весьма свободно сами себя обслуживали. Узнав о гибели сыновей, старики пожелали оплакать их и провести в иной мир из родных стен, тем более что жили они ближе к месту трагедии. — Я как раз был у родителей, — рассказывал Самуил, — убирал в погребе, где у них угол обвалился... Подметаю и вдруг слышу во дворе немецкую речь. Моим первым побуждением было выйти и разобраться, что там такое. Но в это время мама, закрывая ляду погреба, специально крикнула громко: «Мы старые люди! Живем одиноко. У нас никого нет». Я как-то сразу все понял и присел между бочками с засолкой. Но, правда, в погреб никто не заглянул. А вскоре послышались выстрелы и взрывы... Все так быстро произошло... В тот день беда пришла почти в каждый славгородский двор. Люди оплакивали страшную трагедию и личные потери, а Александра Сергеевна только молча крестилась да тайно думала, что теперь избавлена от домашнего изверга. Нет, она для него не хотела смерти, но его отсутствие рядом с нею навевало покой. Вот только оставалось пойти да узнать среди множества изуродованных тел его труп, привезти домой, обрядить и, наконец, похоронить. Родные не могли помочь ей с этим: дочь Людмила ненавидела Проньку и откровенно радовалась его смерти; сын Борис хоронил родителей Прасковьи Яковлевны; Агриппина Фотиевна и ее овдовевшая невестка Мария погребали Порфирия Сергеевича, тоже расстрелянного, а малый Зёня на несколько дней сбежал и появился дома только после траурных событий. Александра Сергеевна понимала, что Прокофием Григорьевичем должна заниматься она сама — та, кого при жизни он больше всех унижал и сознательно мучил. Но ей заниматься похоронами не хотелось, она могла в них только участвовать. — Правильно мама Алевтина сказала, — ответила она Самуилу, впервые назвав свекровь на манер того, как называла Павлушину мать. Что-то давно забытое почти сразу начало возвращаться к ней... — Я не возражаю против ее решения. — И, не теряя инициативы, Александра Сергеевна принялась руководить событиями. Давно она уже не делала этого, то ли с тех пор, как ее ограбил лодочник на Днестре, то ли после первых побоев от Проньки. — Пойдешь со своим сыном Григорием за телами, он уже большой, выдержит... — А еще Костя, сын сестры Орыси, обещал помочь, — в тон ей сказал Самуил, — они тоже уже все знают. — Ну вот, — облегченно вздохнула Александра Сергеевна, что дело налаживается. — Отвезете тела к родителям. А мы с Катей найдем для них одежду, а также пошьем саваны, потому что вряд ли нам удастся сколотить гробы — ни материала для них нет, ни умельцев. Скоро к Александре Сергеевне и Катерине присоединились сестры погибших Арина и Орыся, которые договорились со знакомыми пожилыми женщинами об обмывании покойников. Бориса Павловича, пришедшего к матери вслед за свояченицами Ариной и Орысей, Александра Сергеевна отправила к Агриппине Фотиевне. — Мы со своими погибшими все организовали, а ты помоги бабушке похоронить твоего дядю Порфирия. — Я побывал у них, — сказал Борис Павлович. — Они поедут за Порфирием Сергеевичем втроем — бабушка, тетя Мария и Николай, дядин сын. Им моя помощь не нужна. — Ну, — Александра Сергеевна задумалась... — неплохо было бы подумать о гробах... Но у меня нет досок, да и столяров я не знаю. На следующий день стало известно, что хоронить убитых можно будет только по истечении трех дней со дня смерти. И люди воспользовались этим, чтобы подготовиться к похоронам без спешки. В последний день Борис Павлович привел к Александре Сергеевне Павла Федоровича, брата погибшего Алексея Федоровича, дедушки Прасковьи Яковлевны. Тот согласился сделать гробы для Прокофия Григорьевича, Федора Григорьевича и Порфирия Сергеевича, но надо было достать материал. — Нет материала... — отчаялась Александра Сергеевна. — Давайте на всякий случай пройдем к моей бабушке, — предложил Борис Павлович двоюродному дедушке своей жены, — может, у них что-то найдется. У Агриппины Фотиевны в подвале, действительно, нашлись какие-то почти прогнившие старые двери и другие деревянные бруски. — Это остатки от конюшни, поломанные денники, — пояснила она. — Лет пятнадцать они тут пролежали... — Сгодятся, — сказал Павел Федорович. Так при помощи людей Александрой Сергеевной были пережиты эти события.*** Но более легкой жизнь ее не стала, ибо Прошку тут же заменил его не менее невыносимый сын, резко повзрослевший за последние дни. Едва переступив порог хаты после своего бегства с места расстрела, он заявил матери, что это она виновата в смерти отца. — Что ты такое говоришь? — возмутилась Александра Сергеевна. — Я понимаю, как тебе тяжело после потери родного человека, но ведь и я потеряла близкого человека — мужа. — Ты не любила его! — А за что его можно было любить? — спросила Александра Сергеевна. — Назови хоть один момент из его жизни, когда его можно было любить. Мальчишка, конечно, промолчал, ибо такого момента не нашел, но отношение свое к матери не изменил. Александра Сергеевна, будучи мягким по натуре человеком, впоследствии упрекала себя, что не хотела этого сына, что носила его без радости, и полагала, что эти ее настроения повлияли на его характер. Угрызения совести донимали ее, хотя она видела, что сын растет точной копией отца, следовательно, она в этой закономерности ничего не изменила. Вместе с тем внимание и доброта, сколько бы Александра Сергеевна ни выказывала их сыну, не трогали Зёню, а только делали его еще наглее, жестокосерднее и неуступчивее. Дело было далеко после войны, когда Зёня уже по девкам бегал. Как-то терпение Александры Сергеевны лопнуло, и она попросила Людмилу, старшую дочь, помочь ей с воспитанием Зёни, дескать, он же твой брат... — Просто поговори с ним, вразуми... — Мама, — прямо ответила Людмила, — ты вышла замуж за морального урода и такого же урода произвела на свет. Понимаешь? Ему ничто не поможет. Но я поговорю. Конечно, вмешательство Людмилы ни к чему хорошему не привело. Зёня удивительно успешно превращал любое направленное на него добро в зло против доброхотов. Скорее всего, ему дано было понимать только силу, но прибегать к ней было некому. Отпороть злобного юнца мог бы только отец, но увы... Время было упущено, отца не стало... Да и отец тот был вовсе не той категории, которая требовалась в данном случае. После первой неудачи Александра Сергеевна не сдалась и попросила Бориса Павловича повлиять на Зёню. Ее старший сын умел найти подход к человеку, пристыдить его или приструнить, направить в хорошую сторону. Об этом все знали. Борис Павлович долго беседовал с младшим братом, словно на случайный перекур пригласив его во двор. Там он то увещевал Зёню, то вызывал на откровенность и помогал высказаться, то напутствовал, но все было тщетно. В конце концов, Зёня не выдержал. Видя, что надоедливый и нудный старший брат затягивает разговор, он решил грубо оборвать его. — Да иди ты лесом со своими проповедями! — закричал он. — Нашел кого защищать — халдейскую блудницу! — это он о матери так выразился. Борис Павлович побледнел и невольно схватил охальника за грудки. — Что ты сказал? Ну-ка повтори! — давал он Зёне возможность одуматься и извиниться. — И повторю, — нагло выкатил тот булькатые водянисто-блеклые глаза. — Твоя мать — грязная блудница, а сам ты басурманин и халдей! Борису Павловичу ничего не оставалось, как влепить распоясавшемуся и кривляющемуся наглецу зуботычину. Зёня, конечно, упал. И тут из хаты выскочила Александра Сергеевна, с криками кинулась к поверженному. — Люди, спасите! Халдей убивает Зёню! Будь ты проклят, тьху на тебя! — повернулась она к Борису Павловичу. Борис Павлович от неожиданности остолбенел. — Мама, ничего с ним не случится... Но за что ты меня проклинаешь? — Чтоб ты сдох, зря тебя на войне не убило! — Ну мама, тогда получай от Зёни то, что заработала, — с досадой махнув рукой, сказал Борис. Зажав руками уши, он, словно оглушенный, ушел со двора. Его давила обида на мать и донимал стыд перед младшим братом, который получил моральную победу в их стычке и как бы полное право изгаляться над матерью и в дальнейшем. Борис Павлович был отходчивым человеком, но тут не показывался к матери месяца два. Но у Александры Сергеевны в жизни оставался один счастливый момент — день, когда Борис Павлович получал зарплату. В этот день она после заводского гудка, дающего отбой рабочему дню, выходила на перекресток и встречала сына Павловича. Он делился с нею частью заработка. Других счастливых мгновений у нее не было. Так она и прожила свою жизнь. Впрочем, рассказ о ней еще не окончен.
Гонимые судьбой
Побег и спасение
Обдумывая будущее, Павел невольно вспоминал свою жизнь... В точности он не знал, когда приговор приведут в исполнение. Но зато уверенно знал другое, что он обладает необыкновенной притягательностью, редкостным обаянием, исключительной обворожительностью и даже гипнотическим умением располагать к себе людей. У него был приятный грудной баритон с таким количеством интонаций и с таким диапазоном речевых пассажей, что ему позавидовал бы любой диктор, если бы услышал его. Его голос, надень на Павла хоть лохмотья, говорил о его высоком статусе и способен был довести людей до слез или до восторга. Павел не всегда пускал в ход свой арсенал, все-таки старался не размениваться по пустякам и не бросаться другим в глаза со своими преимуществами. Это раздражает завистников, да и вообще нехорошо. Но теперь была не та ситуация. И он, замыслив вырваться на волю, старался воспользоваться всеми доступными средствами. Для начала он узнал от дежурных и конвоиров, выводящих его на прогулки, что смертников тут долго не держат, расстреливают в кратчайшие сроки после вынесения приговора. Если в течение месяца они не подают апелляцию, то через две недели их вывозят за город и в одном из глухих мест расстреливают. Есть такое место, куда жителей не пускают. Где-то там расстрелянных и хоронят. — Долго туда ехать? — спросил Павел Емельянович, прикидывая, сколько у него будет времени на обольщение конвоиров. — Часа два, наверное, — неопределенно сказали ему, — если не больше. Далековато это. Конечно, он не собирался подавать апелляцию, ибо не хотел, чтобы в его деле копались заново да более дотошно, к тому же чтобы раскопали правду о купленной фамилии и подложных документах. Для него это было бы вторым смертным приговором, а заодно и всей его семье. Нет, надо выкручиваться так, без апелляции. На суде он сразу признал вину. Так и сказал, что не знает, почему банда из трех человек напала на него. Видимо, хотели ограбить. Это случайные люди, никого из них он не знает. Но на убийство пошел сознательно, поняв, что иначе от бандитов не отобьется, просто погибнет. Причем расправляться надо было с главарем, который сразу выделился своим агрессивным и недвусмысленным поведением — он вынул нож и даже успел дважды полоснуть свою жертву. — Это просто счастье, что от тех ударов я смог увернуться, и они глубоко не задели меня. Но вы же видели, что оба раза я был ранен. В конце концов, его нож повернулся против него. А после этого остальные нападавшие разбежались, — говорил Павлуша на суде, — Просто я их догнал.... Значит, теперь у него есть две недели сроку, чтобы придумать план побега, и будет минимум два часа времени, чтобы побег подготовить и осуществить. И Павел вспоминал всю свою жизнь. Вот Саша все время добивалась, когда это с ним началось, когда пришла к нему пагуба картежная. Себе в вину ставила, что занялась швейным ателье и не уделяла мужу внимания. Глупая... Разве она виновата в том, что в России произошла революция, что появился бандит Махно, что от него пришлось всю ночь отбиваться, а потом бежать в Багдад? Лучше бы она подумала и постаралась понять, как себя чувствовал Павел после возвращения домой, к матери... Взять вопрос о поездке в Россию, которую готовило несколько поколений его предков. Когда это осуществилось, когда Павел только приехал и, женившись, осел в стране Пушкина и синих сказок, он чувствовал себя на вершине успеха, настоящим победителем. Он сделал то, что до него не смогли сделать три мечтающих о России недюжинных мужчины — прадед Гордей, дед Глеб и отец Емельян. Он, их продолжение и плод их духовных устремлений, осуществил родовую мечту, выполнил их завет, слился с исторической родиной и стал служить трудами своими ей во славу. А потом случилась революция и в стране его мечты все порушилось. Он чувствовал, что наступившие перемены имеют странное свойство расшатывать дисциплину в обществе, игнорировать древние устои и идут не на пользу ему с его жизненным опытом. Им давно уже владела растерянность — к кому же надо примкнуть, чтобы оставаться в рядах полезных граждан? Желание вписаться в новое время не подсказывало ответа на этот вопрос. Не находил он тех, на кого следовало бы ровняться, с кем объединяться. Дальше стало хуже... Более прочего его расстроило появление грабежей и убийств, причем со стороны даже знакомых людей. Как же жить, если не знаешь, чего ждать от вчерашнего друга или от лучшей подруги? Между тем люди продолжали работать, растить детей, есть и пить, одеваться и обогревать жилища — как же удовлетворять эти потребности, если станет нормой отнимать товар у торговцев и поставщиков, если их самих убивать? Что тогда будет завтра с простым людом? Скорее всего, Павел сам бы уехал из бурлящей России, даже не будь подлого покушения на него, не будь Махно с его бандой. Но для этого он должен был созреть, сам должен был к этому прийти. Отбросив эфемерные надежды, должен был понять, что меняются не просто персоны во власти, ничего для него не определяющие, а меняется само экономическое устройство в стране, переиначивая ее снизу доверху. И наступает то, чего он не знает и поэтому пока что не может его понять, а тем более не может в него встроиться. Устанавливаются совершенно чуждые его опыту отношения между людьми и отношения между народом и государством. Быть беглецом от нищего ублюдка, каким Павлу представлялся Махно, — это позор и унижение. Павел ругал себя, что вовремя не просчитал, куда покатилась Россия, и не увез семью прочь от нее. Как можно было с его умом и предусмотрительностью дожиться до покушения на себя? В нем было задето что-то очень мужское, очень восточное, гордое и чувствительное, что заставляло переживать оскорбление, причем возникшее по своей собственной вине. Хоть руку себе секи за это! Только и того, что пользы от этого не будет. Досада съедала Павла, заставляла отводить глаза от жены, а потом, когда он возвратился в Багдад, и от матери. Он вернулся посрамленным, а вовсе не тем, кем хотел себя чувствовать. Это просто счастье, что он не сорвал мать с сестрами и не перетащил в Россию — вот тут интуиция не подвела его. А что было дальше с ним? Ведь уезжая в Россию — навсегда! — он все дела передал матери, и та успешно справлялась с ними. Она вошла во вкус, заявила о себе, нажила имя, кое-что в аптеке изменила и поставила по-своему. И что — теперь рушить ее порядок и отнимать у нее дело? Кто же так делает? Пришлось Павлу довольствоваться второй ролью. Но на Востоке все строго — там на первом месте не родственные отношения, а деловые. И если ты находишься не на вершине положения, то сполна почувствуешь свою зависимость. По большому счету это было бы не страшно, если бы до этого сам Павел не побывал на вершине положения, если бы еще недавно на него не молились мать и сестры. Произошедшие метаморфозы в семейной субординации сильно ударили по его нервам, а значит, по общему здоровью. Саша могла не заметить этих перемен, потому что не знала прежних багдадских отношений. А Павлу все время казалось, что мать смотрит на него, как на неудачника — вот-де, смог сеть на конька да не долго покрасовался в седле. Просто не умел он доходчиво изложить матери то, что творилось в России, что от него не зависело. Не встречаясь с подобным в своей стране, она бы никаких описаний и пережитых ее сыном потрясений не поняла. Да и вообще, для того чтобы объяснить что-то другим, надо самому в этом разобраться. А Павлуша в российской революции ничего понять не успел. Он был там просто пострадавшим обывателем, даже случайным зрителем, не понимающим глубины перемен. Павлушины объяснения звучали бы для матери как оправдания. Та великая мечта, к которой его готовили, мечта о России, сначала подняла его на сияющие вершины успеха и гордого упоения, а затем жестоко столкнула оттуда. И оставила без надежды на спасение — Павел не видел способов, какими ему можно было бы выбраться из пропасти и снова почувствовать себя хозяином самому себе. Возможно, матери тоже надо было пораскинуть мозгами и кое-что предложить сыну, как-то по-деловому принять его по возвращении, а не просто как беженца. С ее стороны надо было выделить или создать для него отдельное направление, хотя бы поговорить с ним об этом. Ведь он почти все потерял в России, там остались растоптанными не только его успехи и новые надежды — там остался товар, на который он изрядно потратился... Да и то, чем Павел располагал, он скоро употребил на Сашино ателье. Портновские машины и приспособления в их стране не выпускались, были привозными и стоили дорого. Но мать так мало прожила с мужем, с Емельяном Глебовичем, что не научилась понимать мужчин, и не представляла, что делается с ними в случае удачи или в минуты поражений и отчаяния. Не находя себе места, Павел сначала просто захандрил, а потом незаметно поддался депрессии, у него появилось нежелание жить... А тут и соблазн подкатил. Был у Павла знакомый, с которым общих дел он не имел, но часто видел его в том кругу, где сам вертелся. Неприметный человечишко, даже какой-то рассеянный, всегда озабоченный и куда-то спешащий. При встречах они приветствовали друг друга, не более того. Павел даже имени его не знал, да и посейчас не знает, воспринимал его постольку, поскольку тот тоже был ассирийцем. Увидев Павла, этот знакомый удивился. — Как, ты здесь?! А у нас прошел слух, что ты прочно обосновался в России. — Был в России, — угрюмо сказал Павел. — Да пришлось вернуться. — А почему? — Революция там, бандиты повсюду. — И плакали там, конечно, твои деньги? — Знаешь, — съязвил Павел, — бандиты имеют привычку отбирать добро, а не наоборот. Так что... — и он развел руками. — То-то я вижу, что ты невесел. — Нечему радоваться... — С твоей головой — и грустить? Да пойди в первый попавшийся игорный дом или на скачки и выиграй состояние. Там такие дураки собираются, что обыграть их ничего не стоит. Один брякнул сдуру, а другой запомнил на свою голову. Собственно, к этому больше добавить нечего, описывать картежные мерзости совершенно не стоит. Мир игроков — это дно, самое грязное из всех, составляющих пороки.*** События, связанные с казнью Павла Емельяновича, могут быть представлены только в виде реконструкции по отдельным фрагментам рассказов, не лишенных фантазии, и по некоторым достоверным фактам. Повезли его на расстрел 14 мая после обеда, это была суббота. Издалека приближался чудный майский вечер, хотя солнце еще светило. В местах, где росло больше трех деревьев, пели соловьи, в воздухе носились запахи цветущей черемухи и ранних роз. Телега с одним возницей и двумя конвоирами везла Павла Емельяновича, сидящего на сене, по тихим улицам с великолепными зданиями. Он был в нормальном настроении и взирал на все с таким удивлением, словно попал сюда после долгой разлуки. Как красив этот город! И как странно понимать, что видишь его в последний раз, — думал он. Хмурый извозчик, которому дела не было ни до осужденного, ни до сопровождающих, то и дело устремлял взор на прохожих, но те шли по своим делам и игнорировали его. Вот его путь пересекла трамвайная линия, и телеге пришлось остановиться. Перед ней прогромыхал пассажирский вагон, подняв легкое облачко пыли. Следящий за порядком жандарм провел трамвай ленивым взглядом и отвернулся в сторону, где прикорнул на своем рабочем месте уставший чистильщик обуви. А по тротуару лавой текла безразличная публика, из которой выделялись некоторые бессарабские мужчины в коротких, «подстреленных», штанах, словно при их пошиве не хватило сантиметров пять ткани. Нелепо выглядели и женщины, красующиеся в легких платьях и босоножках, но никак не решающиеся снять с голов фетровые шляпки. «Да еще пару недель назад я не замечал этих неуклюжестей и считал, что так и должно быть, — думал Павел, — а теперь они просто бросаются в глаза». И вдруг он почувствовал внутри себя укол какого-то странного волнения и понял, что приближается решительный момент и скоро он обретет свободу. Уж как там у него завязался разговор с конвоирами и как он уговорил их отпустить его, этого мы никогда не узнаем. Но это случилось. Главное было снять цепи, далее — бежать именно в городе, где легко было затеряться между людьми. И наконец — иметь под рукой нормальную одежду. Но это вообще легко устроилось. Все-таки в Бессарабии соблюдались кое-какие традиции, и когда у Павла спросили о последнем желании перед казнью, он сказал, что хочет быть погребенным не в тюремной одежде, а в своем платье, в котором его арестовали. Оказалось, это легко сделать. И сейчас его вещи лежали рядом с ним на сене, завернутые в мешковину. После избавления от кандалов оставалось только переодеться в них. Александра Сергеевна, до которой лет через десять-двадцать дошли слухи о том дерзком побеге, который совершил ее муж, рассказывала своим внучкам, что он спрыгнул с телеги и побежал, босой и в изодранной сорочке... А в телеге осталось три трупа! Она все перепутала — три трупа было до того. Явно старушка много раз думала об этом, старалась представить, что пережил в роковую минуту ее необыкновенный муж, но и тогда должного значения ему не придавала. Правда в этом рассказе начиналась и заканчивалась тем, что Павел спрыгнул с телеги и побежал. Все. Никаких других подробностей мы не знаем. Возможно даже, высшим начальством было приказано сопровождавшим жандармам вывезти приговоренного к расстрелу арестанта в город, затем отвернуться в сторону и ждать, пока он избавится от уз, потом переоденется... Вообще по скучающему виду возницы, с самого начала не желающему оборачиваться назад и глазеющему исключительно в сторону горожан, подозревалось, что дело тут нечисто, что странного они везут узника. Так кому Павел пообещал заплатить за обретение свободы? Конечно, кому-то пообещал и впоследствии заплатил, потому что при побеге не было ни потасовок, ни горы трупов, ни просто крови или синяков вокруг глаз... Между тем, никуда ни о каком побеге смертника сведений не поступало, их просто в природе не существовало. А в тюремной канцелярии доподлинно значилось, что Диляков Павел Емельянович 14 мая 1932 года в 16 часов пополудни был убит при попытке к бегству во время следования на место казни, и тому были представлены свидетельства трех человек. Итак, он был внесен в списки умерших. Так что отныне мог спокойно жить и здравствовать, и никто его ни искать, ни преследовать даже не подумал бы. Вот это и смущало тех, кто им интересовался. Как же так? Справку дают, что Павел убит, а он себе разъезжает по миру и никого не боится. Или вместо него убили кого-то другого? Или просто заехали в морг и взяли труп какого-нибудь бродяги, договорившись об этом заранее? Как в действительности провернулось это дело? Как уцелел Павел Емельянович Диляков? Увы, есть тайны просто обреченные оставаться тайнами. И есть, что называется, непотопляемые люди со своими неповторимыми талантами.
Месть за Сашу
Вечерние улицы в канун воскресенья заполонила гуляющая публика, еще с субботнего утра начинающая предвкушать и тем своеобразно праздновать свое выходное время. По центру Кишинева тротуары были плотно заполнены прохожими, так что даже нельзя было рассмотреть модниц, вышедших на променад в новых платьях. Ясное дело, не всегда так бывает. Просто сейчас стояла весна, пестрел май, людей обнимало ненадоедливое тепло... Павел уверенно шагал вместе со всеми, стараясь не выбиваться из потока на его край — в толпе он чувствовал себя увереннее. В Кишиневе у него были места, где он мог взять деньги и немедленно уехать отсюда. Но, во-первых, у него не было документов, чтобы путешествовать свободно; во-вторых, надо было успокоить мать; и в-третьих, он должен был узнать, как Саша пересекла границу. И сейчас он раздумывал, с чего начать и как побыстрее все устроить. Тем временем ноги автоматически несли его туда, где после замужества жила Като. Он доверял этой родной душе, да и ее мужу тоже. Павел постучал в окно условным стуком. Еще в Багдаде он им пользовался, когда хотел вызвать сестру из ее комнаты, чтобы поболтать вне расписания. Умная Като крик радости поднимать не стала — тенью открыла дверь, тенью впустила его и безмолвно провела в дом. Они мягко обнялись, поцеловались. — Настрадался, брат? — по ее лицу потекли тихие слезы. — Есть немного, Като. Мураз, муж Като, видя, что происходит, даже не встал из-за стола, чтобы не мешать жене и ее брату в этот напряженный момент радости. — Как это все получилось? — Като руками показала на Павла, потом на комнату. — Как ты… оказался тут? — Долго рассказывать, — ответил тот. — Дилякова Павла Емельяновича застрелили при попытке к бегству, тем самым как бы привели приговор в исполнение. Понимаешь? Больше его нет. Нет вашего брата. — А кто есть? — Завтра скажу, а сейчас я должен уйти. Успокойте маму и предупредите, чтобы она забыла сына Павла и помалкивала. Кроме вас никто не должен знать, что я жив и нахожусь в городе. Пусть даже Марго не знает. Зачем ей это нужно? — Мы тоже этого не знаем, брат, — серьезно сказал Мураз Кочарян, наконец, вмешиваясь в разговор. Он подошел к Павлу и обнял его. — Не беспокойся, все сделаем. — Ты еще вернешься? — спросила Като. — Переночую одну-две ночи...*** На улице, где Павел вновь оказался, было хорошо. Вечерняя прохлада благоухала цветущими садами, молодой травой, проснувшейся корой деревьев и еще чем-то головокружительным. Город, казалось, не собирался отдыхать — везде горели фонари, бродили неясные звуки и шепоты, было людно и оживленно. А на небе, очистившемся от надоевших зимних облаков, властвовали созвездия. Больше других выделялся Кентавр, жемчужина южного неба, со своей тройной Толиман — самой большой звездой, в ученом мире больше известной как Ригель Кентаурус, и ближайшей к Солнцу звездой Проксима Центавра. Дальше уверенно светилась раскидистая Дева, имеющая основание для заносчивости, ведь именно в ней расположена точка осеннего равноденствия. Ну и яркая Спика придавала ей красоты. В этих двух созвездиях на сравнительно небольшом участке неба сосредоточено кружили не менее двух с половиной тысяч далеких галактик, звездных скоплений и туманностей, в том числе и настолько далеких, что свет от них идет к Солнцу свыше миллиарда лет. Здесь расположены Туманность Бумеранг — самое холодное место во Вселенной, и Южная Крабовидная туманность. Павел, как всякий восточный человек и астролог по призванию, отлично знал звездное небо, мог часами говорить о нем, рассказывать историю открытия его объектов, историю их названий, и сейчас на минуту остановился, любуясь им. Господи, как хорошо жить! Просто жить, без всяких страстей и острых ощущений. Жить, чтобы ночью смотреть на эту красоту, а днем видеть солнце, греться в его лучах. Пройдя пару кварталов, Павел нырнул в подъезд большого дома, по виду которого трудно было сказать, что он собой представляет — то ли конторское здание, то ли артельное помещение, то ли жилье. На самом же деле это было все вместе — здесь жил и работал владелец маленькой частной типографии, изготавливающей бланки, в том числе и номерные по заказу государственных органов. Это означало, что у него можно было раздобыть документ, подтверждающий личность. Впрочем, иногда этот владелец типографии превращался в фармазона{6}, что приносило ему гораздо больше выгоды, чем полиграфия. Конечно, не все кишиневцы знали, кем был господин Диляков и что с ним случилось. Криминальной хроникой интеллигентные люди в те времена редко интересовались, если происшествие не касалось политики. А тем более это не хотел знать тот, кто делал этому Дилякову предыдущие документы. Меньше знаешь — спокойнее спишь. Достаточно было того, что они знали друг друга в лицо. Но теперь господин Диляков исчез… и у старых знакомых произошел новый лаконичный разговор. — Нужна надежная... бумага, — приступая к делу, сказал посетитель, немного смущаясь тем, что не может заставить себя произнести жаргонное слово «ксива». — Имя, дата рождения, прочие данные? — напомнил посетителю полиграфист, не вдаваясь в подробности о предыдущем паспорте. Павел молча написал требуемые сведения на листе бумаги и подал владельцу типографии. Тот удовлетворенно кивнул. — Оставляйте, — сказал привычно. — До завтра терпит или надо срочно? — Лучше срочно, — ответил Павел, утвердительно покачивая головой, — я собираюсь тотчас уехать отсюда. — Тогда до прихода фотографа отдохните немного. Через час Павел шагал по темнеющему Кишиневу с новыми документами в кармане и настроение его немного улучшилось. Свои старые документы, еще багдадские, законным путем выданные на родительскую фамилию, он, конечно, сохранил, как ни опасно это было. Они ему еще пригодятся, и вообще — это дорогая память… А с любыми бумагами, выписанными на Дилякова, какие еще оставались после жандармского обыска, надо было безжалостно расстаться, чтобы и памяти от них не осталось. Об этом уж он позаботится первым делом, как найдется свободная минутка. Диляков не значился среди живых! Значит и документов его не должно было существовать. Сейчас он опять спешил — ему предстояло найти юношу, почти мальчишку, которому он поручал присматривать за Сашей. Конечно, слежка понадобилась не потому, что он не доверял жене, а потому что так обеспечивалась ее безопасность — он должен был все о ней знать. Время еще позволяло делать визиты, потому что молодежь продолжала гулять на свежем воздухе. Нужный Павлу (нам неизвестно его новое имя, поэтому мы по-прежнему будем называть Сашиного мужа Павлом) юноша тоже был во дворе своего дома, стоял в кругу сверстников. Павел слегка кивнул ему и прошел дальше по улице. Юноша последовал за ним. — Докладывай, сыщик, — со смешком сказал Павел, когда они встретились. — Так, господин... — начал юноша, — ваша жена с детьми благополучно переправилась на противоположный берег. — Неужели все как по маслу? — К сожалению, не все, — ответил доморощенный сыщик. — Я проехал за нею до реки. Вот имя извозчика, которого она нанимала, — он подал Павлу записку. — Тут все чисто. Далее... я на своем бесшумном плотике боялся приближаться к лодке контрабандиста. Поэтому шел в стороне, немного опережая его. — И что? Не тяни! — Я уже был у берега, когда они причалили... — Ну-ка выкладывай все начистоту! — прикрикнул на него Павел. — Короче, контрабандист высадил вашу жену на берег, затем избил и отобрал ее вещи, ограбил. — Да ты что?! — потрясенно воскликнул Павел. — Да, господин. Так и было. — Точно? Ты ничего не путаешь? — Точнее некуда! — А ты что? — А что я мог? Я крутанулся и поплыл обратно. Вернулся на свой берег и снова залег... — И дальше? — Контрабандист вскоре тоже вернулся... И теперь я еще лучше рассмотрел, что он нес с собой баул вашей жены и одну из детских сумок, только не знаю чью... — И все? — Нет, не все, — докладывал дальше юноша. — Убедившись, что я все правильно увидел, я снова поплыл на советский берег, чтобы посмотреть за вашей женой. — Неужели? Ну-ну, мой мальчик... браво! — Да, — согласился рассказчик. — Шел дождь, и она с детьми спряталась под дерево, что росло почти рядом с тем местом, где они высадились. Пришлось мне, наверное, с полчаса сидеть и ждать, что будет дальше. — Так, молодец. — Да. И вот появились пограничники. Ваша жена сама позвала их. Вот и все. — Как все? — Ну они все вместе ушли на заставу, а я вернулся домой. Павел потрепал юношу по загривку. — Хороший ты парень! Ну, тебе хватило денег,что я давал? — Хватило. Но кто откажется от дополнительной премии? — Ох и хитрец! — Павел дал ему еще денег и взял за руку: — Ну, мой маленький друг, расти большим и хорошим! — С вами станешь хорошим... Следить приходится. — Это нужная профессия! — заверил его Павел. — Так изобличают преступников. Ты вот изобличил вора, и сделал благородное дело. — Имейте в виду, у негодяя есть пистолет! — предупредил напоследок юноша.
*** Визит к контрабандисту пришлось отложить до следующей ночи. Дело в том, что он жил не в Кишиневе, а в Вадул луй Водэ, а туда надо было ехать с новыми силами. Да и успокоиться не мешало. Последняя фраза юного сыщика страшно всколыхнула Павла. Он ведь понял, что мальчишка узнал о пистолете только потому, что контрабандист размахивал им перед беззащитной женщиной. Какая низость! Бедная Саша осталась без средств к существованию... Как же она теперь перебивается там... в такой голод? Безусловно, контрабандист не напал бы на Сашу, если бы не знал, что с ее мужем случилась беда, что тот попал за решетку. Возможно, даже знал, что его осудили на казнь... Только понимая, что его бандитская проделка останется безнаказанной, он мог решиться на нее. Так, значит, когда Саша пришла к нему и попросила перевезти на русский берег, он уже готов был к своему преступлению. И понимал, что одинокая женщина, так страшно овдовевшая, заберет самые дорогие вещи и все пожитки при побеге на родину. Но никто в Кишиневе не знал, кем на самом деле был Павел, не знал о его богатстве... Кое о чем можно было догадаться разве что по виду, но это так ненадежно. Выходит, этот злыдень позарился на женские тряпки и безделушки?! И то, что в бауле оказались настоящие несметные сокровища — это для него просто подарок небес! Ну тогда, если он не дурак и понимает, что большие деньги обязательно имеют хозяина, который придет за ними, контрабандист с награбленным кинется бежать... Эх, сейчас бы к нему наведаться, неожиданно! Да только, если у него есть пистолет, то идти с пустыми руками нельзя. Неожиданным для него будет и завтрашний визит, только бы застать его на месте. Да сразу после этого надо будет самому срочно покинуть страну, потому что негодяй может побежать в жандармерию и доложить, что приговоренный к высшей мере человек на самом деле жив-здоров, разгуливает на свободе и гоняется за людьми с пистолетом. Этого допустить было нельзя. Как же быть? Прихлопнуть бы его и все... Да не так просто делаются такие дела. А может, подключить Като с мужем? Эта идея понравилась Павлу, так что, вернувшись домой, он поделился ею с сестрой и Муразом. — Сразу скажу, — пояснил он, почему нуждается в их помощи, — что мне нельзя показываться ему на глаза, иначе он пойдет в жандармерию и заявит, что я жив. Тогда пострадают люди, которые мне помогли. — Именно так он и сделает, тем более, если его не убить. Он поймет, что ограбление ему сошло с рук, значит и донос сойдет. — Ну вот. — Тогда говори по делу, — предложил Мураз. — Я знаю, что негодяй живет один, — начал рассказывать Павел. — Ты, Като, постучишь к нему, и, если он откроет, зайдешь в дом. А если не откроет, мы выбьем дверь, и ты все равно зайдешь в дом, конечно, подав голос, чтобы он понимал, что к нему пришла женщина, чтобы не стрелял сдуру. Ты скажешь, что он ограбил твою невестку, и попросишь вернуть отнятое назад. При этом предупредишь, что дом окружен и выхода у него нет. А мы с Муразом сделаем по пару выстрелов в окна. Я думаю, после этого он просто убежит, и нам останется только зайти в дом и забрать свои вещи. За это я, Като, отдам тебе половину тех сокровищ. — Не надо, Павел, мы и так тебе поможем, — рассудительно сказала Като. — Ты не должен платить нам за наши родственные чувства. — Я эти сокровища оставлял для детей, — наклонив голову, признался Павел, — но если они к ним не попали, то... Короче, я так решил. — Возможно, ты как-то проберешься в СССР и отдашь детям то, что им причитается? — К сожалению, Като, пока что это невозможно. Да и... — Что, брат? — Прежде мне надо встать на ноги... А сейчас надо где-то достать два пистолета. Да? Что скажешь, Мураз? — Надо, это дельная идея, — поддержал его Мураз. — Пистолеты я куплю у своих армян, есть у меня такие. На следующую ночь они втроем были возле дома контрабандиста — прибыли в самый последний момент, когда можно было застать его дома. Это они сразу поняли, увидев стоящую у ворот телегу. — Дай вознице денег и скажи, что заказ отменяется, — попросил Павел Мураза, кивнув на извозчика. Когда тот уехал, тройка охотников за контрабандистом, отбросив прежний план, просто притаилась у порога дома — ждать его выхода. Вся операция по поимке негодяя прошла тихо и бесшумно. Мураз сразу заломил бандиту руки, а Като подобрала выроненные баулы. — А если будешь шуметь, — предупредила его при этом Като, — то тебе не поздоровиться еще сильнее. Понял? — контрабандист затряс головой. Павлу осталось только, подойдя сзади, стукнуть его по голове и бросить у порога на короткий отдых, чтобы самим успеть скрыться. — Чистая работа! — радовался дома Мураз, когда они разобрали вещи, приготовленные Сашей для себя... — Однако пора прощаться, — вздохнул Павел. — Не знаю, доведется ли еще свидеться... Нет смысла описывать эту горькую минуту... Ее не трудно самим дорисовать в воображении. Просто отметим, что наутро Павел был далеко от всех опасных для него мест и людей.
Возвращение в Багдад
Он возвращался в Багдад через Стамбул. Дорога, развернувшаяся почти на три тысячи километров, радовала его возможностью сидеть в мягких креслах, при легком покачивании транспорта, а главное — наслаждаться безопасностью и беспечностью, отсутствием каких-либо волнений. Теперь ничто не мешало ему пользоваться полным комфортом и заботиться только о себе. Он чувствовал свободу, раскрепощенность и отдыхал от пережитых ужасов! Места, которые он проезжал, были все те же, что и недавно, и невольно навевали мысли о прошлом. Однако вспоминать события последних лет: бегство из Багдада на запад... страх, суету и постоянное стремление оставаться незамеченным — не хотелось. Думать о том, как его мог найти враг, которого он считал погибшим, было тем более неприятно. Это же надо — провернуть такую грандиозную работу: избавиться от своего древнего дела, выдернуть все свои корни, оборвать налаженные связи, поднять на ноги мать и сестер, жену с детьми, перевернуть и исковеркать их судьбы и бежать, — а этот урод нашел его менее чем за год. До чего обидно! Надо было в Багдаде на месте все устроить, и никуда не бегать, ничего не менять. Но как? Теперь-то легко говорить, а тогда его одолела паника... Но все, все — с тем покончено! Та трагическая история канула в Лету со всеми персонами и их именами... Ее больше не существует. Этого никогда не было! Только семью его она раструсила по белу свету — Саша с детьми укрылась в СССР, мать осталась в Румынии, а сестры не очень удачно вышли замуж. Все — из-за него! Он постарался отмахнуться от собственных укоров совести, потому что чувство вины могло еще раз сломать его. Ведь до этих событий тоже была жизнь. Да какая! А какая? И тут, поразмыслив, он впервые обнаружил, что та жизнь, прежняя, кажущаяся ровной и благополучной, тоже была по-своему невыносимой, перегруженной непосильными задачами, в частности, завещанием предков — собираться да ехать на историческую родину. Эта обязанность не давала ему дышать, давила на него со всех сторон. За что бы он ни взялся, что бы ни стал делать, тут же возникала мысль, что стараться не стоит — все равно придется уезжать отсюда... В конце концов, он не выдержал и уехал. Это тоже было бегство — от надиктованной предками обязанности. Просто его ассирийская мать не смогла вселить в его кровь славянский крик о возвращении, которому подчинились бы все остальные побуждения. Она, начитавшись записок достопочтенного прапрадеда Рамана Бар-Азиза, лишь внешне настраивала Павла на отъезд в Россию, будто выталкивала с родных мест. И настроила. Из-за всех этих раздвоений зов славянской души в Павле постоянно боролся с эгоизмом плоти, привыкшей к хорошим условиям... Пришлось ему подавить привычку к Востоку и прорываться в Россию силой настойчивости. Он теперь понял, почему этого не сделали дед Глеб и отец Емельян — потому что это было тяжело, для этого надо было преодолеть себя, вырвать из комфорта, отправить на неведомые ветра. Словно эстафетную палочку передавали они друг другу наказ прадеда Гордея о возвращении в Россию, а сами не трогались с места. Но прадед Гордей точно это сделал бы, не будь он так болен! А его потомки — увы! — тот святой импульс потеряли. И только он, Павел, смог победить в себе эгоизм и инерцию сидения дома и решиться на исполнение древней родовой мечты. Он оказался сильнее деда и отца, он оказался настоящим потомком русского богатыря Гордея! Так неужели он не сможет победить, — пронеслась косвенная мысль, — свои пагубные страсти? Но теперь он избавился от заложенных в его сознание устремлений. Больше ничего не висело над ним дамокловым мечом. Его не сверлила мысль о России, о необходимости ехать туда и посвящать ей свой труд... Возможно, он выполнил там свою миссию — отдал России двух своих потомков и наследников? Сколько потеряла Россия с отъездом Дария Глебовича и Гордея, столько и получила взамен. Он вспоминал подготовку к той поездке, прощание с матерью, с которой готов был больше не встретиться — так беззаветно шел вперед, к мечте отцов, к его далекой родине. Мать, которую он любил, по духу казалась ему чужой. Конечно, отчасти так оно и было. Тем не менее теперь он понимал, как был наивен и самонадеян, когда в 1914 году ринулся в холодную страну синих сказок с открытой душой, совсем молоденький и романтичный! Он мог тогда еще наломать дров и пропасть — ему просто повезло, что он встретил нормальных людей... встретил Сашу. От мысли о Саше начинала болеть душа. Где она, как устроилась? Что сталось с его детьми? Поначалу он ехал в Багдад, как ему казалось, из каприза, словно следовал за иллюзией, что как раз к ним и возвращается, к своим дорогим людям, в места, где рос его сын Борис, взрослела Люда. Потом он стал понимать, что его влечет туда неясное стремление что-то доделать или что-то подобрать из того, что при спешном прощании было обронено, забыто... Хотя куда ему было еще тыкаться? Историческая родина, где теперь уже нет бандитов и откуда давно сбежал проклятый Махно, пока что на замке, закрыта для него; достаточно приветливый Кишинев, где худо-бедно можно было жить, отныне для него смертельно опасен; а другие места, которые он посещал и которые ему относительно знакомы, — совсем чужие по духу. Европу он не любил — за неправильное устройство жизни, за бездушие и алчность, за ложь и агрессивность, маскируемые под лицемерную любезность. Там опасно было быть успешным, что-то изобретать или создавать. На лучших людей там велась охота, их устраняли и созданные ими творения присваивали другие. Это была земля трижды ворья, безбожников и моральных уродов. Вот лишь один из примеров: самый первый в мире фильм «Сцены в саду Раундхэй» снял режиссер Луи Эме Огюстен Лепренс, француз. Успех окрылил его, но он так и не успел выпустить в свет второй фильм... Случилось несчастье — 16 сентября 1890 года он бесследно исчез, когда ехал поездом из Джидона в Париж. А дальше возник его конкурент американец Томас Эдисон и вскоре зарегистрировал патент на изобретение, повторявшее камеру Луи Лепренса. Дальше появились братья Лумьер и провозгласили себя родоначальники кинематографа. Каково? Все разнесли по щепкам... А этот серб, который в 1908 году закинул в русскую Сибирь Тунгусский метеорит? Его зовут Николо Тесла, кажется? Глупый гений! Он еще получит свое от тех, кто эксплуатирует его и обманом да посулами держит в черном теле... В Америке Павел не был, но говорят, что эта страна еще хуже и подлее Европы, — там просто истребили законных жителей континента... Ну, про Эдисона тоже уже говорилось... Индия и Китай — слишком экзотичны, да и многолюдны не по-человечески, а Египет в последние тысячелетия сильно одичал. Остается только Багдад, его, Павла, благословенная колыбель. Увы, прошлого он там не найдет. Он не только не станет встречаться со старыми знакомыми, но даже не пройдет мимо знакомых зданий, мимо своего бывшего дома. Придется ему все начинать сначала, опираясь на пройденные уроки. У него было с чего начинать, так как в Багдаде имелась близкая родня — двоюродные сестры и даже брат Юнан, дети материной сестры Рамины. Была еще у матери сестра Дияла, которая рано умерла, и Павел ее не знал. У этой сестры остались сиротами три девочки. Одна из них — самая младшая и болезненная, воспитывавшаяся в родительской семье Павла, — это Марганита, их Марго. Две другие дочери Диялы, которые на момент ее смерти были уже подростками, остались с отцом. Конечно, пока мать жила в Багдаде, она поддерживала с сестрой и племянницами отношения и очень со всеми дружила. Это позволяло и Павлу знать их, а сейчас надеяться, что двоюродные сестры и брат примут его и помогут обрести свое место в новой жизни. Только надо было найти приемлемое для них объяснение своему внезапному отъезду в Европу — без прощания с родней. По сути ничего придумывать не надо было, он ведь еще без малого двадцать лет назад уезжал в Россию с намерением обжиться там и забрать к себе семью. Ну тогда это не получилось, зато позже там произошли перемены, позволившие надеяться на шанс.*** Ирак, роскошествующий в последних днях мая 1932 года, он застал неузнаваемо изменившимся, и вдруг подумал, что родной город не мог стать таким за год-полтора, пока его здесь не было. Значит, многие изменения произошли намного раньше, еще когда он жил в России. Просто по возвращении в Багдад он, подавленный и даже раздавленный историей с Махно, ничего не замечал. А потом многое менялось и при нем, да ему было не до того... Нет, он, конечно, помнил, что в марте 1921 года на Каирской конференции английских верховных комиссаров на Ближнем Востоке было решено провозгласить Ирак подмандатным королевством. И уже 11 июля 1921 года Государственный совет провозгласил сына шерифа Мекки Хусейна — эмира Фейсала — королем Ирака. Но тогда большая политика не отражалась на его деятельности, и возня международных хапуг его мало интересовала. А теперь все это разом бросилось в глаза. Что же получается, неужели 12 лучших лет своей молодой жизни он провел так, словно за себя кинул — не заметив их? Как же ударила по нему неудача с Россией, как ранили понесенные там потери, насколько пагубно отразился на нем разлад всех планов... Он вернулся домой внутренне искалеченным, и не нашел почвы и условий для восстановления, пока — с появлением карточного долга и далее официально вынесенной ему смерти — не попал в еще более страшные обстоятельства. Так очнулся ли он после всего этого или нет? Вернулся ли к нему инстинкт самосохранения? И вот он сидел в полном кругу родных, радушно принявших его! Собрались в большом доме тети Рамины, где оставался жить Юнан, сестры пришли с мужьями, а овдовевшие — с детьми и внуками. Разговорам не было конца... Поначалу обсуждали новость, к которой еще не привыкли, о том, что Верховный комиссар Великобритании в Ираке Ф. Хэмфрис покинул Багдад. Потом перешли к Павлу. — Так почему же тебе пришлось возвращаться назад, да еще без Сары, Като и Мары, без твоей семьи? — спрашивали они, оставив наконец Хэмфриса. — У Като и Мары появились свои семьи, — честно докладывал Павел, — и мама осталась возле них, в Кишиневе. А Саша уехала домой, в СССР. — А ты почему не уехал? — Вы не представляете перемен, которые там происходят... Мне поставили такие условия, что я не смог их принять. Представьте, там мне пришлось бы отдать все свои богатства государству и идти работать в колхоз или на фабрику простым рабочим. Для Саши это не страшно, она может работать швеей, а я не решился. О коммерции, чему я больше всего научен, даже говорить было нельзя! «Это спекуляция! Пережитки капитализма, — ответили мне. — У нас за это дают вышку, как за экономическую диверсию». Сами понимаете... — Павел развел руками. — Что же ты теперь будешь делать? — на правах старшей спросила тетя Рамина. — Присмотрюсь, — туманно ответил Павел, — подумаю. О делах он решил поговорить с Юнаном в один из ближайших дней, когда выпадет удобный момент. Но все оказалось проще и вышло само собой, Юнан первым начал деловой разговор, встретившись назавтра за завтраком. — Я занимаюсь виноградарством и виноделием, — сказал он. — Неплохо получается. Сам видишь, как мы живем. Ну, жила тетя Рамина и ее сын гораздо скромнее, чем в свое время жил в Багдаде Павел, но главное, что они были довольны. — Да, — дипломатично согласился Павел, — ваш дом поражает великолепием. — У меня есть собственная земля, засаженная виноградниками. Отличная земля, расположена она на юго-западном и западном склонах одной их местных гор. Понимаешь? — Не совсем, — признался Павел. — Кажется, юго-запад и запад — это не самое лучшее расположение для виноградников? — Ну вот, ты попал в самую точку! Зато на соседней горе продается большой участок, занимающий восточный и южный склоны. Очень большой, — Юнан назвал его площадь и стоимость, — и дорогой, как видишь. Я бы купил, но у меня силенок не хватает, да и потом... вот-вот будет продаваться такой же участок на моей горе, по соседству. Это точно известно. Так что мне лучше подождать. Павел пытался уловить подтекст сказанного, но у него возникало много предположений, и он не знал какому из них отдать предпочтение. — От меня что-то нужно? — решил спросить напрямик. — Да, брат, — расхохотался Юнан, — нужно, чтобы ты купил тот участок, занялся выращиванием винограда и сдавал его мне на винодельню. Свою ты не скоро приобретешь, даже если захочешь. Осилишь такую покупку? — Можно попробовать, — сказал Павел, еще раз мысленно похвалив умные банки и себя заодно, что пользуется ими и держит в них депозиты на предъявителя. Поблагодарил Павел и Юнана, который один из всех понял его бедственное положение в связи с развалом семьи. Мужчина! Так Павел занялся виноградарством. Выращивал в основном столовые сорта, пригодные для производства сухого винограда, того что мы называем изюмом. Торговал им, разъезжая по старым адресам. Только раньше он там закупал товары для своих сопутствующих аптеке отделов, а теперь сам сбывал продукцию оптовикам. Когда же ему пришла пора навсегда уезжать из Багдада, о чем рассказ будет дальше, он сдал свои виноградники в бессрочную аренду семье Юнана, разрешив доход от них делить в оговоренных долях. Так что где бы ни жил после этого Павел, а на его багдадские счета понемногу поступали деньги, предназначенные наследникам. Следующую задачу Павел видел в том, чтобы найти свою семью, узнать теперешние имена жены и детей и в законном порядке, по завещанию, передать сыну и дочери родовые богатства.
Здравствуй, СССР!
Идя через версты глухие, Тобой буду горд, Тобой буду тверд, Матерь моя Россия! Сергей Наровчатов Мир накалялся. Кому и чего не хватало и кто пытался разжечь пожар, Павлу из Багдада, где тоже возникали побеги этой опасной политики, было достаочно хорошо видно. Пусть он не был ученым философом, но практическая сметка и собственный деловой опыт научили его видеть притязания людей, различать их интересы и предугадывать методы, которые избирались для осуществления своей мечты. В нынешних персонах, претендующих на управление миром, он только не мог понять меры то ли наивности, то ли лености, то ли тупости, с которой они искали «древние знания». Ему, как прямому потомку шумер, их законному наследнику по духу и плоти, было очевидно, что древние люди оставили человечеству множество вечных творений, которые как раз и служат своеобразными хранилищами знаний. В этом ряду можно назвать сказания самих шумер, мифологию индусов, зиккураты Вавилона, пирамиды Гизы, Стоунхендж, истуканов острова Пасхи, Золотой двор инков и др. Эти творения открыто и наглядно демонстрируют уровень и суть древних знаний, умений, изобретений. Нет никаких тайн! Все стоит на виду! Вечные творения словно говорят потомкам: «Смотрите, изучайте и продвигайтесь вперед!» А эти дураки думают, что к стоящим на виду тайнам где-то есть особенный букварь, методическое пособие, сборник инструкций и рекомендаций. Они ищут нечто с еще более простым и доступным изложением рецептов научных тайн, что-то вроде гримуара, сборника волшебных заклинаний... Эти искатели «древних знаний» подобны дикарям, которые не знают предназначения куска мыла, потому что еще не доросли до понимания созерцаемого. Не доросли, потому и не понимают! И никакие инструкции тут не помогут. Инструкций к знаниям нет, господа, есть только демонстрация того, что с их помощью можно сделать. Остальное — ищите и постигайте. Но постигать они не хотят, потому что мыслить нечем, им легче пойти войной на слабого и обобрать его. Вот еще одно подтверждение той мысли, что Европа — территория зверья и ворья. По Европе давно уже маршировали, бряцая оружием, вымуштрованные немецкие полки с крестами, а их невменяемый лидер, охваченный мистическими бреднями, продолжал перед толпами сограждан выкрикивать агрессивные лозунги и истерично доказывать, что без войны они не люди. Это тревожило мирное население, не утратившее способности к трезвому мышлению. Над всей планетой веяли зловещие ветры, кружило и каркало воронье, повсюду воняло порохом, нестабильность проникала в жилища простых тружеников и лишала их сна. Не произнося слово «война», люди, однако, подразумевали, что к ней идет, и дрожали от страха. Ирак не был исключением, хотя по-своему реагировал на европейские настроения. Так, пользуясь моментом, группа офицеров во главе с генералом Бакром Сидки совершила государственный переворот и сформировала правительство "национальных реформ" во главе с Хикметом Сулейманом, одним из деятелей национально-патриотической организации "аль-Ахали". Вскоре в кругу новых хозяев страны завязалась неизбежная в таких случаях возня, окончившиеся убийством Бакра Сидки и высокими отставками... которые повели события по новому кругу. Сменяя друг друга, руководители, тем не менее, заботились о внешнем благополучии страны, в связи с чем начали ограждать ее юридическими договорами от возможных местных конфликтов. Так, в 1936 году был заключен Договор о ненападении с Саудовской Аравией, а в 1937 году Ирак стал участником "Саадбадского пакта". Теперь Павел постоянно отслеживал отношение мировой общественности к Советскому Союзу, читал прессу, слушал радио. Он вникал также в прения политиков. Ему надо было все знать о стране, где жила его семья, ибо цель у него была одна — проникнуть туда, попасть ближе к своим детям. Он видел, что над родиной его предков сгущаются тучи. Созидательная политика Сталина, успехи молодой Страны Советов очень не нравились завидущему и загребущему Западу. Ну, во-первых, Сталин очистил Красную Армию от прозападных креатур, которые должны были при первых же залпах войны сдать врагу советские полки. Одним из наиболее злостных участников заговора был Михаил Тухачевский. За ним шли Василий Блюхер, Иона Якир, Иероним Уборевич, Иоаким Вацетис, Яков Алкснис, Август Корк и др. Во-вторых, Сталин бросил все резервы страны на покупку у наиболее развитых стран Европы и США самых передовых технологий и оборудования. За счет этого он приобрел тысячи полнокомплектных современных заводов и фабрик. Приняв это правильное политическое решение, он, таким образом, использовал Великую депрессию Запада в интересах развития СССР. В-третьи, Сталин начал подготавливать восточные регионы СССР для размещения эвакуированных туда промышленных предприятий с уязвимых в случае войны регионов. Наконец, главное — это сам Сталин. Самопожертвование русского народа, его героизм и бесстрашие доказано всей его историей. Но никакой народ не способен победить сильную вымуштрованную армию, если во главе его не стоит выдающаяся личность, мужественно принимающая грамотные, своевременные, но очень тяжелые политические и военные решения. А у русского народа такой лидер был. Прощать это Сталину Запад не собирался. Ближе к горячим 40-м годам в Ираке начали нарастать свободолюбивые настроения, вот-вот готовы были возникнуть антианглийские восстания, и тут уж равнодушных не оставалось — сбросить со страны удавку алчных англосаксов{7} мечтал каждый житель. Короче, не только в Европе, но и на Востоке политическая жизнь кипела. Ирак извлекал пользу из сложившейся на мировой арене ситуации. Преследуя свои цели, он превращался в военный полигон. Павел понимал, что немцы и англичане рвутся к бакинской к нефти, и будут прокладывать себе путь через Ирак. Между претендентами на чужое добро уже завязывалась борьба, являющаяся продолжением отношений, существующих в Европе. И только когда английские бомбардировщики произвели интенсивную бомбардировку аэродрома Муасар-аль-Рашид, южнее Багдада, Павел понял, что начинаются очень серьезные дела, и поспешил переместиться ближе к границам СССР, дабы в удобный момент осуществить свои намерения и пронырнуть туда. К счастью, уже частично действовала Багдадская железная дорога (Берлин-Багдад), благодаря чему в Кишинев можно было попасть быстрее и легче, чем раньше. Кажется, он уехал вовремя.*** И вот 27 апреля 1940 года Павел оказался у дома, где жила его мать. Вошел в подъезд, приблизился к двери, постучал. — Заходи, Като, у меня открыто, — услышал он родной голос. — Это я, мама, — несмело произнес Павел. — Ты ждешь Като? — Мальчик мой, — мама Сара встала со своего любимого креста, протянула руки навстречу вошедшему. — Как долго я тебя ждала! Все в этих комнатах оставалось так, как было ровно десять лет назад. Только появился незнакомый дух — смесь запахов старых вещей, запыленного помещения, лекарств. — Ты знаешь, — рассказывала ему мама Сара, — все эти годы я вспоминала одно и то же и не могла вспомнить — как мы с тобой расстались перед твоим... ну когда тебя забрали прямо с улицы... — Да, я понимаю, мама, — Павел усмехнулся. — Я тоже этого не помню. Просто я вышел из дому в город. Как обычно делал. — А что ты мне сказал перед уходом? — Возможно, сказал, что скоро вернусь. — Значит, и ты не помнишь... — мама Сара засуетилась. — Давай пододвигайся к столу, сейчас Като принесет обед. — Ты болеешь, мама? — Сердце... И ноги болят. — У тебя тут хороший врач? — Ой, не смеши свою маму, сын, — засмеялась мама Сара. — Ну какой врач нужен опытной аптекарше? Я сама себе лучший врач.
*** 28 июня 1940 года советские войска вступили на территорию Бессарабии и Северной Буковины. Двумя днями ранее нарком иностранных дел Молотов предъявил румынскому послу в Москве ультиматум с требованием немедленно передать эти территории Советскому Союзу. Бессарабия должна была отойти к СССР согласно секретному протоколу к пакту Молотова-Риббентропа, но о Буковине там ничего не говорилось. Гитлер возмутился растущими аппетитами Сталина, но посоветовал румынам уступить. Вечером 27 июня Бухарест принял советский ультиматум. Румынские войска без боя покинули Бессарабию и Северную Буковину, а советские войска уже 1 июля вышли к новой границе по Пруту и Дунаю. По случаю возвращения Бессарабии в состав советского государства 4 июля 1940 года в Кишиневе состоялся военный парад, на который отправился и Павел с матерью. Им хотелось посмотреть на настоящих советских людей, на эти загадочные создания. Они всматривались в лица красноармейцев, словно хотели прочитать там ответы на все свои вопросы, но видели только приветливые улыбки, доброжелательные взгляды, слушали приятные искренние голоса и простые вменяемые речи. Дороги Бессарабии бороздили советские танки БТ-7 и артиллерийские тягачи Т-20 «Комсомолец» с 45-ти миллиметровыми пушками, шли бронеавтомобили БА-10. Мирные жители приветствовали красноармейцев, дети вручали им цветы. На параде присутствовали Народный комиссар обороны СССР маршал Советского Союза С. К. Тимошенко, генерал армии Г. К. Жуков, член политбюро ЦК ВКП(б) Н. С. Хрущев. Все! Павел убедился, что оказался в одной стране со своей семьей. Его душа пела — здравствуй, СССР!
Встреча у киоска
С момента приезда Павла в Кишинев события понеслись галопом, и все последующие перемены, произошедшие легко и быстро, неожиданно повернулись в самую счастливую для него сторону. О таком везении он даже мечтать не мог! И поэтому едва верил в свое своевременное закрепление в Румынии в качестве ее гражданина. Благодаря этому он стал законным жителем территории, отходящей к СССР, — без усилий со своей стороны, без производства сложных многоходовых операций, без перехода границ, без рисковых шагов. Одним словом — ура! Павел ходил по улицам, встречался с людьми и старался не светиться от радости, дабы не действовать на нервы тем, кто мог его ликование истолковать неправильно, допустим, приписать ему политический смысл. Совершенно незачем было навлекать на себя не то что неправильное понимание, но вообще любое внимание. Между тем ему хотелось не сидеть на месте, а куда-то бежать и что-то делать, чтобы отблагодарить судьбу за везение и продлить его. С возрастом он достаточно хорошо изучил себя и знал свои недостатки, такие как легкую возбудимость, нервозность, неоправданную торопливость в делах. Все это были повадки не настоящего охотника и ловца удачи, а скорее, жертвы, которой не суждено уцелеть. Поэтому приходилось осаживать себя, унимать нетерпение, удерживаться от необдуманных движений и желаний. Для того чтобы играть с судьбой по-крупному, надо проявлять терпение и отслеживать обстоятельства, дабы не упустить благоприятный шанс. Павел снял квартиру, занялся какой-то деятельностью, старался держаться незаметно и во всем поступать рассудительно и предельно благоразумно. Для человека проницательного, неординарного и легко просчитывающего ситуацию на несколько ходов вперед, каким был он, такая сдержанность представлялась неимоверной скукой. Однако Павел понимал, что это единственно возможный путь к цели — складывающиеся обстоятельства, темп и течение событий требовали именно такого поведения. А цель у Павла теперь немного видоизменилась и конкретизировалась — он хотел попасть в просторный дом Агриппины Фотиевны, где в юности жил с Сашей, где родились его дети... Там в годы Гражданской войны их всех чуть не расстрелял бандит Махно. При воспоминании о том событии у Павла даже руки начинали дрожать. Как он смог его пережить, как смог выстоять?! Вот странно, когда он вспоминал ту страшную ночь, находясь в Багдаде, ему казалось, что это вообще было не с ним. А теперь, когда он приехал в эти широты, все возникает в памяти, словно произошло вчера. Ах, как он хотел увидеть этот дом, вообще эти места!.. Но это было невозможно по той причине, что его — такого заметного своей экзотической внешностью — тут узнает каждая собака. С новым именем, приобретенным после побега от смертной казни, показываться было нельзя, иначе за этим последует немедленное разоблачение, и он получит то, от чего бежал и десять лет скрывался. Родного имени, известного тут, под которым он венчался с Сашей, он тоже боялся не меньше, чем первой кишиневской фамилии Диляков, с которой он не имел права быть живым. Как ни крути, но, если он хотел жить, судьба его была одна — скрываться. Мысль о том, что Саша находится где-то в пределах досягаемости, а он не имеет права эти пределы пересечь и добраться до нее, была невыносимой. Она возмущала свободолюбивое сердце Павла, заставляла его ум бунтовать и изыскивать любые хитроумные варианты, дабы устранить препятствия на пути удовлетворения своего желания, причем такого удовлетворения, которое лишено было бы опасности обнаружения. Как поступить, чтобы сделать все по-своему и при этом благополучно свести к нулю внешние риски, то есть практически ликвидировать их? Его необузданная фантазия металась между крайностями: то он собирался замаскироваться под старого еврея и ехать в Славгород, то планировал заслать туда своего разведчика. Но ни то, ни другое не годилось — он не имел права быть узнанным, равно как не мог доверить свои тайны любому другому человеку. Он даже Саше уже не доверял! Мало ли как она могла измениться за эти десять лет... Вдруг, повстречавшись с ним, она станет кричать: «Ату его!»? Саша была умной и сметливой женщиной, но все-таки женщиной, он это знал. Понятное дело, что Люда и Борис — уже взрослые, возможно имеют свои семьи... Как немилосердно быстро летит время, сжигая человеческие жизни! Мыслями и своим отношением к Саше он еще не вышел из юности, ему казалось, что они с ней только недавно познакомились, а на самом деле уже прошла целая жизнь. Постепенно он начал готовиться к тому, чтобы хотя бы издали увидеть ее или узнать ее новое имя, имена детей. Если для этого надо стать неузнаваемым, то он постарается! И Павел сбрил свои пышные усы, на манер артистов и художников отрастил волосы, начал по-другому причесываться. К тому же за истекшие десять лет он потерял прежнюю стройность и казался теперь более низким. Он также немного поседел, что делало его чуть светлее, чем в молодости. Короче, во всем его облике произошли искусственные и естественные метаморфозы, сделавшие его больше похожим на европейца. В довершение всего Павел внимательно пересмотрел свой гардероб, выбросил одежды с восточными элементами, и даже начал носить пролетарский картуз-шестиклинку из костюмной ткани. Между тем наметились изменения и у его сестер, обе они решили ехать на Украину. Мара с Яковом собирались осесть в Павлограде, где у Якова была разветвленная родня, а Като стремилась в Макеевку, рассчитывая опереться там на сильную ассирийскую диаспору. В обоих городках имелось много промышленных предприятий и можно было легко найти работу. — Для нас Кишинев опасен, — рассуждала мама Сара, собираясь уезжать вместе с Като. — И потом, в стране, куда нас присоединили, нельзя заниматься частным делом. Здесь все уже давно государственное. Так скажи на милость, что в Кишиневе будет делать сыровар Мураз Кочарян? — и добавляла с нотками осуждения: — О Якове Эссасе я не говорю — эти нигде не пропадут. Но дожить до переезда маме Саре не довелось, однажды утром она просто не проснулась — вот и все. Осталась навеки там, где пережила не одно потрясение и много неудобств, где рядом с собой видела только чужих людей, где мечтала о покинутом Багдаде да не имела возможности снова попасть туда. Ей вообще лучше было туда не показываться — она могла что-то забыть из того, о чем нельзя говорить, и выдать Павла. — Старому человеку нельзя жить в опасных или сомнительных условиях, — успокаивала она себя в последние дни жизни, мечтая о родном городе. — Сынок подвел меня, — обижалась на Павла. И он не возражал, не оправдывался, лишь склонял голову к ее руке, прижимался щекой и шептал: «Простите, мамочка. Пожалейте меня и простите!». Конечно, он знал историю своего деда Глеба, смерть которого довела его жену до сумасшествия, зато спасла их род от разорения. А вот он — разрушил родовое дело, пустил на ветер часть состояния... Он не решился на подвиг, совершенный дедом Глебом. Что теперь ему делать, если он до последнего момента не верил в проигрыш, а когда тот случился, то не имел права умирать и бросать родных на растерзание волкам? Его родных не просто бы обобрали, их бы извели со свету. — Я прощаю тебя, сынок, — шептала мама Сара. — Но ты береги себя. Помни: никакие удовольствия не стоят твоей жизни. Кажется, это вообще были ее последние слова... Похоронив мать, Като, Мара и Павел, приникли друг к другу, как осиротевшие кутята. Они почувствовали необыкновенное одиночество, проникающий в душу холод, хотя еще стояло лето. — Надо поскорее убираться отсюда, — поеживаясь, сказала Като. — Давайте не забывать маму, чтобы она не казалась себе брошенной. Пусть каждый из нас будет навещать ее раз в три года. — Будем навещать, — клятвенно повторили Павел и Мара. Но больше они то место не увидели. В первые дни войны кладбище попало под бомбежку, и могила мамы Сары оказалась разгромленной.*** Осенью Като, Мары и Павла в Кишиневе уже не было. Они обосновались там, где и планировали жить. Павел вместе с Като уехал в Макеевку. От Макеевки до Запорожья было рукой подать — 250 километров. Главное, что транспорт ходил удобно, и можно было за день съездить туда и обратно. Это вдохновило Павла, который с недавних пор прикинул, что начинать свои поиски надо с Агриппины Фотиевны. Во-первых, она всегда была его союзницей. Конечно теперь, когда по его вине Саша мыкается по белу свету неизвестно как, возможно, бывшая теща встретит его неприветливо... Но, казалось ему, специально вредить не станет. Во-вторых, Агриппина Фотиевна отличалась почти мужским характером, была решительнее Саши и во всем сильнее, даже самостоятельнее. Ей можно было доверять. В-третьих, при ее приверженности и преданности родне и вообще своему сословию она должна была иногда появляться по старым адресам, у родственников. Наметив план действий, Павел однажды поехал в Запорожье, прошел к дому Клёпы и начал прохаживаться вокруг него, надеясь увидеть то ли бывшую тещу, то ли Клёпу. Первая поездка оказалась безрезультатной, вторая тоже... И три поездки не принесли успеха. Видя такое дело, Павел снял квартиру невдалеке от интересующего его дома и начал регулярные наблюдения. И случилось чудо — он увидел Клёпу. Оказывается, она выходила на прогулку в утренние часы, хромая сильнее прежнего, прогуливалась в недалеком парке, затем возвращалась домой и в течение дня больше не выходила. В предыдущие попытки Павел в это время еще только подъезжал к Запорожью, вот почему и не встречал ее. Нет, заговаривать с Клёпой он не должен, мало ли что могла сказать ей Саша, мало ли чем объяснить свое возвращение домой без мужа и без денег. Конечно, Саша не такая дура, чтобы сказать правду, что он осужден как убийца и расстрелян. Зачем ей это нужно? Но то, что он погиб, она вполне могла сказать, даже наверняка сказала. И вдруг он явится Клёпе на глаза — здрасьте! Это прямой путь к ее погибели от разрыва сердца. Но если, не дай Бог, Саша не застала Агриппину Фотиевну живой, тогда она, нуждаясь в сочувствии после потрясения с контрабандистом, могла рассказать свои беды кому-то другому из родни. Нет, он для них — труп. И незачем пугать старушек. Что-то убеждало Павла в правильности выбранной тактики. И вот однажды он дождался своего — увидел постаревшую Агриппину Фотиевну, с палочкой и в неизменной шляпке. Эта шляпка как раз и привлекла его внимание, иначе бы и не заметил. Старушка шла под руку с какой-то закутанной в клетчатый платок толстой теткой. Она сама должна меня увидеть, — вдруг догадался Павел и поспешил очутиться в поле бросаемых ею взглядов. К своему ужасу в это мгновение в толстой тетке он заподозрил Сашу и лишь успел отвернуться, чтобы остаться неузнанным. Теперь он не знал, посмотрела в его сторону Агриппина Фотиевна или нет. Женщины прошли в дом, а Павел удалился от прежнего места. У газетного киоска, стоящего возле парка, он нашел безопасную точку, с которой можно было наблюдать нужный подъезд. Прошло с четверть часа. Сердце Павла едва успело успокоиться, как двери подъезда опять раскрылись и выпустили из себя его дорогую бывшую тещу. Теперь она была без спутницы. Оказавшись на улице, она посмотрела туда, где Павел стоял раньше, и, не увидев его там, начала оглядываться по сторонам. Наконец ее взгляд явно остановился на нем. Агриппина Фотиевна медленно прошла к переходу, пересекла проспект и повернула к киоску. Делая вид, что рассматривает газеты, Павел обошел киоск и нырнул за ближайшие сиреневые кусты. Оттуда можно было пройти на остановку и незаметно вскочить в трамвай. Но, не спеша бежать, он остановился и стал ждать, что сделает старушка, подойдя ближе. — Павлуша, — тихо позвала она, остановившись у тыльной стороны киоска. — Выходи, не бойся. Никто не знает, что ты здесь. — Это вы мне говорите? — Павел вышел из-за кустов, стараясь делать вид, что не узнает ее. Он готов был заявить, что она обозналась. Но… не смог, потому что Агриппина Фотиевна тотчас прильнула к нему. — Голубчик мой, уцелел... Как же тебе удалось? — Как Саша? — первым делом спросил Павел. — Как ваше здоровье? — Ничего, еще скриплю... А с Сашей, голубчик, плохо, — и Агриппина Фотиевна рассказала о Сашиной жизни, что у той есть муж и новый сын, что в браке она несчастлива... — А дети твои уже взрослые. У Люды семья, сыну шесть лет, муж хороший. И у Бори недавно дочка родилась, жена из приличной семьи. — Я могу чем-то помочь Саше? — спросил Павел. — Да чем же ты ей поможешь? Жилье у нее есть, работа есть, а вот муж... — Кто он? Я могу его знать? — Ой, Павлуша... — Агриппина Фотиевна махнула рукой. — Твой бывший кучер, Пронька Николенко. Понимаешь, — заспешила объясниться она, видя, как Павел изменился в лице, — ты же ей наказал переменить фамилию... А этот ирод как раз с женой разошелся, ну я и присоветовала... Это я виновата. А теперь Саша от него отбиться не может. Или не хочет, я даже не пойму. — Да он же пьяница! — брезгливо воскликнул Павел. — Последний человек... — Да... — согласилась Агриппина Фотиевна. — Все так и есть. Их расставание было грустным. Тем не менее они договорились, что Павел будет искать пути, чтобы поддерживать отношения с бывшей тещей. — Только вы ни в коем случае не говорите обомне Саше, — попросил он. — Не надо ее тревожить. Разве что... пусть бы она как-нибудь узнала, что я жив. И дети пусть бы узнали... — Я скажу ей, что мне был вещий сон, — пообещала Агриппина Фотиевна. — Ну, а с детьми пусть она сама говорит. При расставании они долго смотрели друг другу в глаза, и взгляды их светились неподдельной приязнью. Слава Богу, теперь Павел знал истинные имена и адреса своих детей. Знал также, сколько всего оставит им в наследство и как это наследство оформит. Этой заботе он посвятит свое будущее время, чтобы все выглядело безукоризненно. Он продумает и подготовит все схемы. Также он понял, что прошлого больше не вернуть — Саша навсегда для него потеряна. Во-первых, этот ее сын, что наверняка, такой же мерзавец, как и отец... Вряд ли он, Павел, сможет принять его. Во-вторых, он теперь представлял, как изменилась Саша под влиянием нового мужа: нельзя, живя со скотиной, оставаться графиней. Ее податливая душа, увы, скорее всего, невосстановимо лишилась лучших качеств. Наконец, в-третьих, самое грустное — после стольких родов, на которые обрек ее второй брак, Саша утратила прежнюю привлекательность. Просто она решительно во всем стала другим человеком. Нет больше его Саши. Как и в пору женитьбы, Павел чувствовал себя молодым и здоровым, а жену свою нашел столь постаревшей, потерявшей вид, что, кажется, теперь их разделяют десятилетия. Эта внезапно открывшаяся правда поразила его хуже ножа предателя. Почему-то его не изменили угроза смерти, жизнь под чужими именами и трагедия вечных скитаний, а любимую женщину изуродовала нищета и союз с низким человеком. Нет, он не винил ее, но не винил и себя. Он вспоминал, как отразилось на нем нападение махновцев. После него он вернулся домой, в Багдад, жалким, изломанным неудачником, просто уничтоженным человеком. С этого и начались все беды… И вот теперь то же самое повторилось с Сашей. Павел осознавал, что зараза, как он называл пристрастие к игре в карты, сидит в нем, она никуда не исчезла и в любой момент может поднять голову. Он не восстановился после своих падений, не очистился от пробудившейся в нем скверны. Поэтому при прощании сказал Саше, что умер раньше срока и на земле осталась лишь его оболочка, тень. Вот и ее изменения, увы, необратимы. Разница лишь в том, что ему открылась истина о себе, а Саша, пожалуй, не догадывается, что ее прежней — уже тоже нет. Следовательно, если она узнает, что он жив, что он здесь и не позвал ее к себе, то возненавидит его смертельной ненавистью — такое отступничество не прощается. И все же лично ему надеяться на чудо не стоит, надо начинать жизнь заново. Долго в своих мыслях прощался Павел с Сашей, гнал от себя ее молодой образ, любые счастливые воспоминания. Наконец, дабы ускорить свое очищение от прошлого, нашел в Макеевке молодую женщину, которая показалась ему подходящей на роль жены. Конечно, официально он жениться не собирался, тем не менее вскоре та женщина уже ждала от него ребенка. А через полгода началась война. Като с мужем решила бежать в Узбекистан, подальше от очагов войны, на восток. С ними Павел отправил и свою женщину. Сам же остался на месте. Ему надо было попасть на территорию с размытыми границами, чтобы еще раз поехать в Ирак. Там он планировал дерзкое дело — перевести свои счета, недвижимость, землю и прочие богатства на старое имя, отцовское. Благо, что документы он сохранил. Прошло так много лет, что вряд ли кто-то им заинтересуется и сможет об этом узнать. Врагов его нет в живых, имя их убийцы ничего не скажет багдадовцам, тем более, что человека с таким именем нет в живых. И потом — после этой операции он немедленно уедет из страны. Искать его в Советском Союзе, где идет война, никто не догадается, не рискнет, даже если захочет. Да и как его, постоянно меняющего паспорта, найти там? Это его первое бегство из Багдада до Кишинева легко было проследить, потому что документы он сменил только в Кишиневе, а ехал-то — по старым. Надеялся, что после смены имени его в новом большом городе не найдут. Но… случайная встреча — проклятый враг знал, где его караулить. А теперь он уедет из Ирака под именем, которое совсем никто не связывает с ним прежним. Так что веревочка в Багдаде и оборвется. Пусть ищут, кому вздумается! В Багдаде он сделает завещание в пользу советских граждан, своих детей Людмилы и Бориса. Остальное устроить было проще — подобрать удачный момент, объявить себя, носящего старое имя, умершим и отослать в Советский Союз завещание. Нотариуса он найдет, остальные дела тоже уладит с помощью багдадских родственников. Павел все продумал, все нити связал, так чтобы один раз съездить в Багдад, а потом вернуться в Советский Союз и больше из него не отлучаться.
Часть II. Отстоять Россию
Не сдав ни пяди дорогой земли, Они дыханье отдали стране, Их образы сияют нам вдали, Их клятва раздается в тишине. Владимир Аврущенко погиб на Юго-Западном фронте в 1941 г.Безотцовщина
Наконец-то Борис попал в дом, где родился! Родители, конечно, рассказывали ему историю их бегства в Багдад, которая там не казалась страшной, а скорее рисовалась забавной — ичь, как отец и Григорий Никифорович Пиваков здорово отбивались от тупых махновцев! Но теперь он побывал на чердаке, облазил кровлю, осмотрел наружные стены хаты и везде видел следы настоящего штурма — сильных ударов и выбоин с трещинами, отметин от пуль, зазубрин, глубоких царапин и расколов. Сначала хотел посчитать все эти раны, но потом сбился со счета. Зато не просто понял, а почти шкурой почувствовал, насколько это было страшно — слышать выстрелы и свист пуль и понимать, что целятся в тебя. 1932-1933 учебный год Борис просто пропустил. Это было сделано по совету директора школы, к которому обратилась Александра Сергеевна. Он встретил ее вежливо, но настороженно — как же, она ведь приехала из буржуазной страны и могла быть шпионкой! Приспособленцы и перестраховщики по собственному почину боялись помогать тем, кто прибыл в Советский Союз из-за границы. Этот директор категорически заявил, что брать в пятый класс ребенка, не знающего украинского языка, нельзя. — Пусть годик погуляет, обвыкнется, — более мягко сказал он. — А то так сдавайте мальчика в третий класс. — Но моему сыну уже 13 лет, — возразила Александра Сергеевна, — ему плохо будет среди малышей. — По сути, мы должны были бы проэкзаменовать его, может он вообще ничего не знает... — сказал директор, намекая, что он и так милостив с посетительницей и ее сыном. Александра Сергеевна от возмущения чуть не проговорилась, что в Багдаде его экзаменовала серьезная комиссия и порекомендовала продолжать обучение в средних классах школы, но вовремя спохватилась: табу на упоминание Багдада никто не отменял. Ведь у них были румынские документы, купленные Павлом Емельяновичем в Кишиневе сразу по приезде туда! А в Бессарабии была своя система оценки знаний и никаких экзаменов дети после начальной школы не сдавали. Пришлось ей согласиться с директором и отдать Бориса в третий класс. Как она и предполагала, третьеклассники начали задираться к явно городскому переростку, насмехаться над его прилежанием и аккуратностью, передразнивать акцент и неправильный выговор слов... Короче, однажды они так довели его, что Борис ударил кого-то из детей и отказался обучаться в одном классе с обидчиками. Мать с ним согласилась и дала ему возможность вжиться в новую среду, привыкнуть к украинскому языку и вообще освоиться — на свободе, а не в школе. Но до наступления нового сентября ей стало уже не до Бориса — у нее появился новый сын, да и подаренная Агриппиной Фотиевной хата не была достроена, так что забот хватало. И все же Александра Сергеевна и Борис опять пришли к директору школы, чтобы записаться в пятый класс. Теперь мальчику устроили собеседование по украинскому языку и по истории Украины. С вопросами по языку он справился хорошо, а в ответах по истории путал Украину с Советским Союзом, и его опять в школу не взяли. Чтобы долго не описывать мытарства Бориса со школой, скажем, что каким-то невероятным образом он все-таки проучился там два года и в положенный по его возрасту срок сдал все экзамены за седьмой класс, получив документы об окончании неполной средней школы. Это была не учеба, а мучение. Отчим постоянно упрекал пасынка в дармоедстве и нахлебничестве, отрывал от уроков, заставлял то помогать с достройкой хаты, то нянчить нового ребенка, то зарабатывать деньги на свое содержание там, где подростков брали на временную работу. А потом и вовсе нашел ему постоянное занятие: ходить на железнодорожную станцию и выбирать из отвалов паровозной золы несгоревшие угольки. Каждый день Борис приносил домой одно-два ведра отличного топлива, а отчим продавал его и пропивал вырученные деньги. Из-за скандалов в семье Борис не мог находиться дома. Ему жалко было мать, постоянно и жестоко избиваемую, но она запрещала заступаться за себя перед мужем, а тем более — приструнивать пьяницу. — У тебя рука тяжелая, еще убьешь его ненароком... — говорила Борису и, предвидя драку, отсылала его из дому. А когда скандалов не было, тишину нарушали крики Зёника. И Борис вынужден был проводить время то у Людмилы, у которой вскоре появился сын Евгений, то у бабушки Груни, где рос ее внук Николай, сразу после рождения оставшийся без матери. Во всех домах стояли вопли младенцев, воняло поносом и мокрыми пеленками. Фу, как не похоже это было на обстановку, в которой Боря вырос. Пока не было всех этих детей, он был младшим в роду и ему доставались любовь и внимание родственников. Теперь же все переменилось... Боре приходилось спать не просто под кухонным столом, но на голом полу. Часто, укладываясь там, он плакал и мечтал о заступничестве отца, представлял, что бы его отец сделал, видя, в каких условиях он живет. Постепенно он взрослел, присматривался к тем, кто на его глазах заводил семьи и рожал новых детей, и думал, что у него все будет по-другому. Как он себе представлял это «по-другому» неважно, главное, что он задумывался о своей семье. А от мыслей до поступков — путь короткий. Вот так и получилось, что жаждущий любви и внимания юноша рано женился. И хотя «по-другому» у Бориса не получилось{8}, но все же после женитьбы он попал в семью, наполненную миром и покоем, где родители и дети любили друг друга... И опять это оказалось не то! В этой семье стоял какой-то первозданный дух, было что-то слишком патриархальное, старинное. После блеска Багдада, который Борис помнил и забыть не мог, в Славгороде все казалось ему тусклым и бедным, древним какой-то замшелой древностью, в которой было еще хуже. Если в Багдаде они гордились Вавилоном и Уром, своими великими развалинами и черепками, непонятной клинописью, невероятно высокой культурой прошлых эпох, то тут казалось, что более ранние поколения были более дикими. — Значит, вы дичаете, а мы развиваемся, — смеялась над ним жена. — Вы катитесь под горку, а мы идем вверх. Так что тебе лучше быть с нами. Конечно, он понимал, почему так получалось, потому что родители его жены были сельскими людьми, крестьянами и занимались земледелием — новым и слишком неинтересным для него трудом, однообразным и тяжелым физически. Им слишком часто приходилось ходить в запыленной одежде, пропитанной ветрами и травами, а не парфюмерией. В их доме царил культ земли и плодородия, а в красном углу от рождества до новой жатвы стоял дидух{9} и пахло зерном и хлебом. Эти люди не знали моды и роскоши, жили по крестьянскому укладу, почитали стихии и любую от них благодать. Нет, все это ему не нравилось. Он был недоволен своей жизнью, грязной работой на заводе, и не видел, как можно было это исправить. Сначала, когда у матери только появился Прокофий Григорьевич, еще не обнаглевший и старающийся угодить жене, он обещал, что отдаст пасынка в обучение своему двоюродному брату — бондарю из Синельникова. В основном этот человек делал бочки. А бочки — это было что-то еще с детства знакомое Боре, ибо имело отношение к их аптеке: в бочках отец хранил лечебные вина и настойки трав. Но со временем распоясавшийся пьяница забыл о своем обещании. Почему Борис не пошел по стопам матери? Почему не стал портным как Михаил Феленко, его двоюродный брат из Запорожья? Этого он и сам не знал. Видимо, тут сказалось влияние отца, который готовил его к наукам, а не к ремесленничеству... Помнится, мечтал Павел Емельянович, что сын превзойдет его и станет не просто аптекарем, а настоящим ученым фармацевтом. Да какая разница, что было в начале его пути?! Теперь Борис Павлович был гражданином Советского Союза, где все-все было устроено раздражающе не так, как в стране его детства. Тут люди жили словно на юру, как в доме без стен — открыто и доверчиво, деля одну на всех судьбу. Борис Павлович не понимал, что такое коллектив, общественный интерес и почему им надо отдавать предпочтение перед отдельным человеком и его запросами. Новая жизнь настала в конце лета 1935 года, когда ему исполнилось 16 лет. Это был возраст, с которого в СССР позволялось подросткам работать на производстве. И так как его сестра Людмила некогда коротко работала на Государственном чугунно-литейном механическом заводе «Прогресс», то и брата туда повела. — Что ты умеешь делать? — спросили у Бориса в отделе кадров, чтобы понять, куда его лучше определить. Как видно из названия завода, основными переделами{10} там были чугунное литье и последующая механическая обработка отливок. Все это представляло собой грязные работы, грубые монотонные операции, не требующие квалификации, к тому же производимые в агрессивных средах, какими являются и песчано-глинистые формы, и смазочные масла, используемые в механических станках, и железные опилки. — Умею носить тяжести, — добросовестно признался мальчишка, — ну и... что-то делать. — Правда? И что же ты умеешь делать? — Могу любой замок починить, ключ к замку выпилить. — Так... — начальник отдела кадров почесал нос, надавленный очками. — Значит, выпилить... Ну что же, наверное, тебе понравится профессия слесаря-инструментальщика. — А что это? — Это? — переспросил кадровик. — Это, брат, престижнейшая специальность! Слесарь — это работник, выполняющий обработку металлов в холодном состоянии при помощи ручного инструмента и вспомогательных средств. А также он может производить сборку, монтаж-демонтаж и ремонт оборудования, машин, механизмов и устройств. Это как машинный врач. Понимаешь? — Мастер на все руки? — паренек быстро сообразил, что к чему и дал согласие. — Итак, зачисляю тебя учеником слесаря-инструментальщика. На кого мы выписываем трудовую книжку? Говори свою фамилию. — Диляков Борис Павлович, — ответил тот. Быстро пролетело два года, в течение которых, Борис Павлович из ученика превратился в опытного слесаря, а потом и в наладчика оборудования. У него обнаружилось природное чутье на любые виды движения, на его передачу в узлах механизмов и на использование движения для производства полезной работы машинами и механизмами. Мастер инструментального участка на нового слесаря, способного без технической документации собрать любую машину, о работе которой имел кое-какое представление, нарадоваться не мог. Но вот Борису Павловичу исполнилось 18 лет, настала пора получать паспорт, о чем его заранее известили из отдела кадров. — Где его получают? — спросил парень. — У нас, в сельсовете, — разъяснили ему. — Да пусть мать сходит и возьмет, чтобы ты не тратил время. Через день мать принесла Борису Павловичу паспорт на имя Николенко Бориса Павловича. — Почему Николенко? — спросил Борис Павлович, начавший забывать кишиневский разлом и связанные с ним тайны. — А ты как на заводе записался? — строго спросила мать. — Я... ну... по отцу... — промямлил Борис Павлович, поняв, что допустил досадный промах. — Мало нас жареный петух клевал? Как ты мог так забыться?! Из-за этой проклятой фамилии я замуж за Проньку вышла... — запричитала Александра Сергеевна. — А ты забыл… Теперь скажешь начальникам, что тебя отчим усыновил. Понял? А он почти усыновил, потому что карточки на тебя получает, как на своего сына Николенко. — Понял, — нахмурился Борис Павлович, радуясь, что отчество его осталось прежним, по родному отцу. Впрочем, в отделе кадров на это не обратили внимания, восприняв новую фамилию паренька с должным пониманием. Только Александра Сергеевна порадовалась, что окончательно избавилась от кишиневского следа в документах и так напутала в имени сына, что найти его стало невозможным. Теперь на памяти о старой жизни можно было поставить точку. «Наверное, моего мужа давно нет в живых» — с горечью думала она иногда, свято веря, что живой Павлуша непременно отыскал бы ее.Объявлена война!
Начало войны застало Бориса Павловича в Смушевой{11}, где жена его учительствовала по распределению, а он работал механиком МТС. Он никогда не рассказывал о том, от кого и при каких обстоятельствах узнал о страшной беде. Как-то узнал... И пережил в тот момент такой стресс, что возвращаться к нему мыслями решительно не хотел. Чернее дня в его жизни не было. Все последующие за этим трагедии, расстрелы, плен, ранения, угоны и прочие драмы и потери уже были ожидаемыми, ибо стали следствием того, что случилось 22 июня 1941 года, в 4 часа утра. Конечно, был испуг! Но не угроза смерти стала ему причиной, а личная ответственность перед страной и семьей за судьбу их будущности. Справится ли он? Или сил его на победу не хватит, и тогда весь мир пойдет прахом? Он лучше многих других понимал, что обезвреживать захватчика придется ему, что за него никто этого не сделает, что сейчас в стране нет силы крепче и выносливей, чем он — молодой мужчина. Пока война докатывалась до Славгорода, пока шли через него потоки беженцев, славгородцы — всей силой души веря в своих защитников — все же под диктатом трезвого рассудка собирали сведения о жизни в оккупации, о поведении немцев там. Наш народ всегда умел надеяться на лучшее, но вместе с тем готовиться к худшему, поэтому и стремился все знать. А утешительного было мало. После прихода немецких войск на оккупированных территориях устанавливался жестокий «новый порядок», при котором не было даже подобия гражданской вертикали власти — действовало военное управление. С первых же дней гитлеровцы и их пособники начали массовые репрессии. В первую очередь убивали евреев и тех, кого считали «советскими активистами», затем — заложников, которых они называли не иначе как жидобольшевистскими собаками, и «нарушителей» установленного оккупационного режима. Когда-то (с 1905 по 1917 год), Славгород входил в черту постоянной еврейской оседлости и был заполонен ими, но с той поры здешние евреи выкрестились в Православие и так ассимилировались, что стали писаться украинцами, так что по этой части расправа им не грозила. Но семью приезжего главного инженера завода «Прогресс» (фамилия Светлов) славгородцам пришлось-таки два года прятать по погребам. И слава богу, что ни Стекловы, ни их благодетели не пострадали. У населения регулярно отбирали продукты питания, из-за чего люди голодали. Тех, кто прятал продукты, избивали плетками. Взрослое население гоняли на принудительные работы, при этом, конечно, ничего не платили, ничем не воздавали, кроме угроз, побоев и грабежей. Некоторых, у кого жилища были получше, выселяли в сараи, заселялись в их дома сами и принуждали хозяев обслуживать их быт. И Борис Павлович понял — раз призывают даже немолодых мужчин, значит, битва предстоит серьезная. С первых дней войны они с женой вернулись в Славгород, к ее родителям, и начали хлопотать об эвакуации всей семьи на восток, но это оказалось делом нелегким. Тут надо было опереться на роль человека в обществе, на его профессию или специальность. Борис Павлович попытался оформить эвакуацию на жену, но ему ответили, что учителя эвакуации не подлежат, тем более что Прасковья Яковлевна была учителем украинского языка и литературы, которые не могли понадобиться за пределами Украины. Тогда он сделал ставку на Якова Алексеевича, тестя, который был главным агрономом колхоза. Но оказалось, что колхозу выдали лимит на эвакуацию и список эвакуирующихся от колхоза не мог вместить всех желающих, протиснуться в него было трудно. Туда могли войти только сам Яков Алексеевич, его жена, дети и теща, а замужняя старшая дочь — нет. Дескать, у нее есть своя семья, не колхозная. Даже в отношении тещи Якова Алексеевича слышались возражения, что она никогда не работала в колхозе. И это при том, что Ефросинья Алексеевна приняла на свет половину жителей Славгорода! В этом вопросе никакие заслуги человека не шли в расчет. Безукоризненно действовало одно правило: родство — остальные бесстыже нарушались. В их семье, где с начала войны и так царили хаос и разброд, разгорелись дебаты, Евлампия Пантелеевна отказывалась уезжать в безопасное место без дочери и внучки. Она явно не представляла себе, как можно пускаться в тяжелую дорогу с Алексеем, у которого была поломана нога в самом неудобном для лечения месте. Боялась она не за себя, а за Алексея, который должен был неподвижно лежать, которого надо было носить на носилках при пересадках и переходах, которому надо было обеспечивать отправление естественных надобностей в людных местах, при скоплении народа. Такому больному тряская дорога могла больше навредить, чем помочь. Со всем этим Евлампия Пантелеевна — при ее жестокой грыже — без помощницы, конечно, не справилась бы. Просто безвыходное у них сложилось положение! Тогда их вообще вычеркнули из претендентов на отъезд. Председатель колхоза лично контролировал этот список и взамен выбывающих спешно вписывал своих все новых и новых родственников. Возник скандал! Пока улаживался этот конфликт, оказалось, что Яков Алексеевич, как человек еще зрелого возраста, может эвакуироваться только имея бронь от мобилизации. А такой брони у него не было. Решение вопроса затягивалось. Борис Павлович еще был дома, когда по постановлению ГКО от 10 августа 1941 года его тестя Бараненко Якова Алексеевича, 1896 года рождения, все-таки забрали на фронт. Возможно, Борису Павловичу удалось бы эвакуировать за Урал тещу с сыновьями и матерью, а следом за ними в качестве беженцев отправить свою жену Прасковью Яковлевну с дочкой. Но буквально через несколько дней до них дошел слух, что Яков Алексеевич попал в плен, не успев получить обмундирование и оружие. Лагерь военнопленных, куда его бросили, находился в Днепропетровске (улица Чичерина, 171), на территории бывшего Тихвинского женского монастыря. Теперь Евлампия Пантелеевна и думать не хотела, чтобы бросить мужа тут одного, в плену. Так одно цеплялось за другое и не позволяло им, незащищенным людям, удалиться от войны. Вот из каких незначительных черточек, наблюдений и фактов формировались сила, решительность и расположенность Бориса Павловича на долгую беспощадную борьбу. Он молодец, что вовремя об этом подумал и всего себя настроил на выполнение труднейших военных задач. Единственное, чего ему не хватало, это знаний о правилах войны, о ее закономерностях, о человеческой психологии, изменяющейся под давлением смертельно опасных ситуаций. Он был шебутным человеком, как и полагается в молодости, но в нем преобладали черты обыкновенного сельского парня: доверчивость, уважительность к старшим, послушание перед ними, старательность и исполнительность, некоторая неторопливость, крестьянская основательность. А солдату этого мало. Приходящие на войну молодые мужчины оказывались в обстановке непривычной, даже в беспощадной. Им приходилось привыкать к строгому распорядку, к отсутствию элементарных удобств, к постоянной опасности. Но главное — приходилось проходить воинскую науку, осваивать владение оружием, постигать тактику военных операций, вырабатывать технику боев. Короче, штудировать искусство войны и учиться выживать и побеждать. Для этого нужны были другие качества, нежели в мирной жизни, а именно: сметливость, мгновенная реакция на события, умение принимать решения в нештатных ситуациях, терпение и выдержка и трижды выносливость. Всему этому надо было учиться, чтобы оно к тебе быстрее пришло. Но учиться в бою — ненадежное дело. И Борис Павлович сообразил поехать в военкомат, где его немного знали по допризывной подготовке подростков, которой он когда-то занимался в качестве ответственного за Славгородский учебный пункт молодого бойца. Он вспомнил, что им тогда преподавали какие-то военные дисциплины. Но если б знать, что тебе предстоит! А то ведь тогда это казалось играми, и почти ничего не запомнилось, кроме недолгой муштры... Только теперь он понял цену той учебе и попросился пойти куда-нибудь на курсы, на лекции, на учения — куда угодно, лишь бы все вспомнить. И — о, чудо! — он на неделю попал на военные курсы. С годами он уже не помнил, что это были за курсы и где они проводились, но запомнил то, чему там научился.Призыв и мобилизация
И кружит лист последний У детства на краю, И я, двадцатилетний, Под пулями стою. Александр Межиров До 1939 года всеобщей воинской обязанности в Советском Союзе не было. Во-первых, в армию на действительную военную службу брали не всех, а выборочно, учитывая классовое происхождение и образование новобранцев. Во-вторых, коль Вооруженные Силы СССР были рабоче-крестьянскими и на три четверти кадровыми, то «лишенцы» — лишенные избирательных прав «нетрудовые элементы» — в армии не служили, а зачислялись в тыловое ополчение. Надо сказать, что кадровая, или кадрированная, часть — это такая, где численность рядового и младшего командного состава сведена к минимуму, необходимому для содержания части в состоянии готовности к действию. При минимальной численности солдат-срочников такая часть была укомплектована офицерским составом по штату военного времени. Армия, состоящая из кадрированных частей, компактна и экономически не обременительна ввиду малых затрат на жизнеобеспечение. Призывной возраст в довоенное время составлял 21 год. Поэтому раньше осени 1941 года Борис Павлович не мог быть призван в Красную Армию. Правда, 1 сентября 1939 года, в день начала войны, названной позже Второй мировой, в Советском Союзе приняли закон о всеобщей воинской обязанности, согласно которому призывной возраст для лиц, окончивших среднюю школу, снизили до 18 лет. В свете этого закона изменялся также и срок службы: в сухопутных войсках и войсках НКВД он составлял 2 года, в ВВС и погранвойсках — 3 года, а на флоте — 5 лет. Призыв осуществлялся два раза в год: весенний шел с 1 апреля по 15 июля и осенний — с 1 октября по 31 декабря. Кажется, что теперь Бориса Павловича должны были призвать на срочную службу осенью 1939 года. Но нет, ведь снижение призывного возраста касалось только лиц со средним образованием, а у него среднего образования не было, и его призывной срок остался прежним. Затем 7 декабря 1939 года он уволился с Государственного чугунно-литейного механического завода «Прогресс» (Славгород) и с 21 декабря 1939 года начал работать слесарем в сборочном цехе Днепропетровского паровозоремонтного завода. Там получил бронь от призыва до 7 августа 1940 года. В августе 1940 года его жена окончила учебу в Учительском институте и получила направление на работу в одно из сел области. Борис Павлович, соответственно, уехал туда вместе с нею. В день начала Великой Отечественной войны, 22 июня 1941 года, Указом Президиума Верховного Совета СССР было принято Постановление о мобилизации с 23 июня 1941 года лиц 1905–1918 годов рождения. Борис Павлович в этот призыв не попадал. Чуть позже, 10 августа 1941 года, Государственный Комитет Обороны издал Постановление о мобилизации военнообязанных 1890–1904 годов рождения и призывников 1922–1923 годов рождения. Вот только согласно этому постановлению Борис Павлович был призван на действительную военную службу и направлен в часть, где мобилизован. Случилось это 19 августа 1941 года.Первые бои, прорыв из окружения
Я фашистской не кланялся пуле, Не робел, не терялся в дыму, В грозном грохоте, в огненном гуле Нес я гибель врагу своему. Яков Алтаузен Первые бои, в которых принимал участие Борис Павлович, носили оборонительный характер и на самом деле были сумасшедшими. Во-первых, потому что мирные советские люди еще не втянулись в войну, им было трудно выдерживать ее темп. И во-вторых, потому что нельзя было отступать просто так, нельзя было драпать — отступление имело смысл только в том случае, если происходило с боями, где враг терял живую силу, где он погибал, уставал и разочаровывался, где иссякала его вера в легкую победу. Его надо было уничтожать не только физически, но и морально. Эта тенденция сохранялась практически по всему фронту, ибо главное на первом этапе войны было сдержать натиск врага, измотать его, обескровить. И даже размазать по собственной территории, связать проблемами оккупации, отвлекая от фронта как можно больше его солдат. Ну, сказано это громко, со сверхзадачей, а на самом деле все было прозаичнее и не так масштабно. Позже Борис Павлович рассказывал: «Первое впечатление о фронте — это проволочные заграждения, надолбы, противотанковые рвы и окопы, окопы... А еще пугающее осознание того, что мы ничего не умеем, не знаем, как надо воевать». К этому добавлял, что сначала ему было очень страшно, потом появилась обида, что такое время выпало на его молодость. Наконец, пришли ярость и злость на врага. «Да, мы изматывали его, но и сами изматывались... Причем нам было тяжелее, потому что у нас есть душа, которая умеет страдать сильнее плоти. У немцев же души нет». Да, никто не рождается солдатом, солдата в себе надо воспитать, проходя определенные этапы, продиктованные обстоятельствами, и размышляя над этим. Наверное, так бывало с каждым бойцом, кому пришлось целиться и стрелять в человека. Впрочем, врага, стоящего против тебя или идущего на тебя, нельзя воспринимать как человека, иначе ничего не получится. Это пленный уже не враг, мертвый — тем более не враг... Много истин пришло к Борису Павловичу в первые дни войны, и с их помощью он из 22-летнего юноши быстрее превращался в по-настоящему взрослого мужчину. Шли бои под Геническом, долгие и успешные. Он попал сюда сразу после мобилизации 19 августа и до 16 сентября 1941 года участвовал в отражении наступления немцев, рвавшихся на Крым, ибо через Чонгар и Геническ полуостров был еще связан с «Большой землей». «Южную Украину, и, в частности, Крым, мы полностью превратим в германскую колонию...». «...Мы будем снабжать украинцев стеклянными побрякушками и всем тем, что нравится колониальным народам...». «...Наша задача одна: германизировать эту страну при помощи германских переселенцев и обращаться с коренным населением как с краснокожими...». Это цитаты из бесед Гитлера с Борманом летом 1941 года. Благодаря бойцам невидимого фронта и военным журналистам разглагольствования этого садиста становились известны каждому красноармейцу. Нашим людям полезно было о них знать не только для воспитания в себе гнева и неприятия войны, но для понимания того будущего, которое несли нам немцы. Такой судьбы советские люди для себя не хотели! Борис Павлович вспоминал свои мысли и настроения того времени: «Очень не хотелось отдавать врагу, с его больным Аненэрбе, этот городок, ведь там были знаменитые катакомбы — наше историческое наследие. В советское время они не использовались{12}. Не было туда и туристических маршрутов. Ведь они очень древние и еще многое могли бы рассказать исследователям, готовым изучать их. Поэтому существовала негласная установка: все входы в катакомбы засыпать. До лучших времен. Но враг и захватчик — это всегда варвар и разрушитель. Покажите в истории хотя бы одного завоевателя, который бы не гробил наследие веков, не грабил, а сохранял для потомков. Нет таких! Вот и немцы из Аненэрбе разорили бы столь бережно сохраняемые нами катакомбы...» И в этом не было преувеличения. Факты истории свидетельствуют, что Борис Павлович тогда понимал ситуацию правильно. А он продолжал рассказывать: «Я специально об этом думал, чтобы еще больше ненавидеть врага, вторгшегося в нашу страну и калечащего нашу землю. Наследникам великих культур, духовным воителям, какими мы являемся перед лицом истории, трудно поднимать руку на человека, если не возненавидеть его. В данном случае мне без ненависти было нельзя. Без личной ненависти я не смог бы стрелять в людей. И я приучал себя ненавидеть врага». А нам, обозревающим жизненный путь Бориса Павловича с дистанции времени, бросилось в глаза другое — то, с какой роковой определенностью его тянуло в направлении Крыма. Дальше об этом будет сказано больше. Тем не менее к исходу 12 сентября немецкие войска вышли на рубеж «Червоний чабан» – Сальково, то есть от Перекопа до Чонгарского полуострова. Они обложили Крым. Северный берег Сиваша и далее до основания Арбатской стрелки территорию заняла 22-я пехотная дивизия 30-го армейского корпуса 11-й немецкой армии. Основные силы, весь 54-й корпус, противник сосредоточил на своем правом крыле и вел разведку боем с целью выявить систему огня РККА{13} и очертание главной обороны на Перекопском валу. Увы, 16 сентября советским войскам пришлось отступить. Они шли через Акимовку, Приморск, далее медленно продвигались на восток вдоль побережья Азовского моря. В районе Бердянска попали в окружение. Пресловутые «котлы»... Теперь историки говорят, что в 1941 году их было 8, если учитывать только большие. А маленьких насчитывается больше. По маленьким нет точных данных, нет исследований. Борис Павлович рассказывал, что в окружение попали 3 армии, а выходили из кольца через траншеи, прорытые вдоль берега Азовского моря, и через подкопы, пользуясь тем, что там мягкие песчаные грунты. Он говорил: «Что ж... нас учили только контратаковать, а значит мы не умели создавать квалифицированную оборону, не умели отбивать атаки. Всему этому приходилось учиться на ходу, на горьких потерях». Если излагать историю вопроса, то в конце сентября 1941 года, после окружения под Киевом основных сил советского Юго-Западного фронта, немцы воодушевились и решили, что создались благоприятные условия для овладения Крымом. Их замысел состоял в том, чтобы одновременным ударом 1-й танковой группы генерала Клейста со стороны Днепропетровска в южном направлении и 17-й армии вдоль Азовского моря на Бердянск окружить и уничтожить основные силы войск Южного фронта. В результате в окружении оказались основные силы советского Южного фронта: 9-ти стрелковых дивизий 9-й и 18-й армий, многочисленные подразделения поддержки и обеспечения. До 10 октября эти части отчаянно сражались в окружении в районе северо-восточнее Бердянска и сумели сковать часть сил 1-й танковой армии{14}. Тем не менее в тяжелейших условиях и с боями подразделения начали выходить из тисков окружения. Ориентироваться по ситуации было трудно, потому что связи со штабами не было. Вот воспоминания бывшего командира саперного взвода 96-й горнострелковой дивизии Н. Семенюка о прорыве частей 18-й армии: «Уже где-то за Темрюком (40 км севернее Бердянска) мы натолкнулись на противника, занявшего населенный пункт. Завязался бой. Полыхали соломенные крыши домов, и черный дым стлался над землей, закрывая солнце. Комдив Шепетов поднял в атаку три цепи бойцов длиной до километра. Солдаты и командиры с винтовками наперевес с криком “Ура!” рванулись вперед. Победа или смерть! Комдив был в первой цепи. Бойцы ворвались в село, сметая немецкую пехоту. Не выдержали немцы русского штыкового удара! Через созданный прорыв удалось выйти многим частям и штабу 18-й армии». После прорыва из «котла» войска, в которых состоял и Борис Павлович, через Бердянск и Мариуполь вышли к Таганрогу, где им удалось закрепиться. Как и в предыдущем случае, бои за этот город продолжались в течение месяца. Оборона Таганрога происходила под непрерывной бомбежкой, однако надо было дать возможность ему эвакуироваться. Вот почему воинское подразделение, в котором воевал Борис Павлович, стояло насмерть. В летние месяцы 1941 года Таганрогский инструментальный завод им. И. Сталина начал производство артиллерийских снарядов. Только-только наладил производство! А тут и фронт подошел... Таганрогский авиационный завод № 31 еще с весны производил совершенно новые истребители ЛаГГ-3. Темпы работы здесь впечатляли — на этом предприятии собирали не менее 6-ти самолетов в день. Правда, это было позже, после открытия Восточного фронта. Дальше, Таганрогская фабрика им. Молотова "Красный гидропресс" производила мины и запасные части для танков. Ну, нет смысла перечислять всю промышленную мощь Таганрога, но и то, что названо, показывает, что отдавать этот город врагу нельзя было. Вот почему уже 30-31 августа 1941 года его бомбили немецкие самолеты — чтобы разрушить советские оборонные предприятия и не дать вывезти их на восток. Наконец, 15 октября 1941 около 70-75% оборудования и продукции таганрогских заводов, а также большинство работников было эвакуировано, и 17 октября 1941 года советские войска оттуда отступили. Немцы сразу же вступили на их место... После Таганрога переместились чуть восточнее и заняли оборону под Ростовом-на-Дону. Немцы рвались к Сталинграду и на Кавказ, и после захвата Донбасса совершили попытку глубоким обходом занять Ростов-на-Дону. Причем, как ни трепали их в оборонных боях подразделения Красной Армии, немецкие войска не утратили боеспособности. Они вышли в район Миллерово, Астахово, Аграфеновка — это примерно в 60-ти километрах севернее обороняемого города — и угрожали захватом Шахтинского промышленного района и Ростова-на-Дону, а также перехватом стратегической железнодорожной магистрали Воронеж — Ростов-на-Дону. Под Ростов-на-Дону Борис Павлович как раз попал в разгар подготовки к советскому контрнаступлению на 1-ю танковую армию Клейста. Для этого за счет спешно собранных дивизий из разных армий Юго-Западного фронта и скудных резервов в районе Краснодона и Каменска-Шахтинского была сформирована 37-я армия, которой командовал генерал-майор А. И. Лопатин и куда был причислен Борис Павлович. К началу сражения по численности войск и по авиации было создано примерное равенство сторон. Правда, по танкам немцы имели двойное превосходство — 250 против 120. Зато по артиллерии, где воевал Борис Павлович, небольшое превосходство было у красноармейцев. Немцы возобновили наступление на Ростов-на-Дону 17 ноября 1941 года в 8 часов, послав вперед главные силы 1-й танковой армии — 3 танковые и 2 моторизованные дивизии. По стечению обстоятельств ровно через час перешла в наступление и 37-я армия Южного фронта с войсками, примыкавшими к ней с флангов. Войска 37-й армии взяли направление на Большекрепинскую слободу, и в первый день наступления, сбивая передовые части противника, продвинулись на 15–18 км. Встречая ожесточенное сопротивление немецких войск, переходивших в контратаки, в последующие четыре дня продвинулись еще на 15–20 км и к 21 ноября вышли на рубеж Цимлянка, Миллерово, Аграфеновка. Целью советских войск на ростовском направлении являлся разгром бронетанковой группы Клейста и овладение районом Ростов, Таганрог с выходом на фронт Ново-Павловка, Куйбышево, Матвеев Курган, р. Миус. Поэтому бои продолжались. — Ростовская наступательная операция стала первым широкомасштабным успехом советских войск в зимнюю кампанию 1941-1942 годов. Вместе с советским контрнаступлением под Москвой, Ростовская операция окончательно похоронила план «Барбаросса», — подчеркивал Борис Павлович в своих воспоминаниях, гордясь тем, что участвовал в исторически значимых боях. — Мы отбросили немцев на 60-80 километров и сняли угрозу их прорыва к Волге и на Кавказ. Вот так! Потери в живой силе, понесенные сторонами, были примерно одинаковы — 30 тыс. человек с каждой стороны. Но Борис Павлович уцелел и даже не был ранен. А тем временем враг надвигался на его родные территории: 25 августа 1941 года был взят правобережный Днепропетровск, а 2 октября 1941 года — левобережное Синельниково. Но сражаясь там, куда его посылала судьба, Борис Павлович заодно защищал и свой родной Славгород, он это понимал, и это придавало ему сил. После перечисленных огненных походов его потрепанное подразделение во второй половине ноября 1941 года отправили на переформирование. Переформирование — это сложный и ответственный процесс, в котором фактически производилась ревизия и фронтов, и военной силы. В результате переформирования можно было попасть куда угодно, в самое неожиданное место. Все зависело от того, какой участок фронта надо было в данный момент укреплять. Учитывались также индивидуальные особенности солдата — его национальность, опыт, возраст, темперамент. Конечно, читатель и сам это понимает, но не лишне подчеркнуть, что конфигурация фронтов и переформирование войск во многом зависели не только от событий в той стране, по которой шагала война, но и от международной обстановки вокруг этой страны.На переформировании
Гитлер вовсю рвался к бакинской нефти. Такое стремление было обосновано двумя соображениями: в черном золоте агрессорнуждался сам, но и его противнику без каспийских скважин, из которых он добывал свыше 70 % своей нефти, ему пришлось бы туго. Естественно, столь значительная для СССР потеря повлияла бы на общий ход войны именно в пользу Гитлера, так что, как видим, тут у главного немецкого фашиста был двойной интерес. Грандиозные прожекты Гитлера на его соратников производили неизгладимое впечатление, так что в 20 апреля 1942 года они преподнесли ему на день рождения торт с нефтяной вышкой и словом «Baku» посредине. Азербайджан был тем сладким тортом, который он съел бы с аппетитом. Гитлер даже назначил дату захвата города — 25 сентября 1942 года. Подготовка к этой операции велась им давно, практически весь предвоенный период. Правда, там приходилось конкурировать с англичанами, но к началу Второй мировой войны немцы завоевали в Иране прочные позиции, фактически превратив эту страну в свою базу на Ближнем и Среднем Востоке. Поэтому, пока на нашей земле шли затяжные оборонительные бои и Красная Армия сдерживала продвижение врага в южном и в восточном направлениях, Третий рейх пытался прорваться к бакинской нефти внешними путями, с территории сопредельных государств. Короче, к 1941 году появилась реальная угроза, что нефтяная и транспортная инфраструктура Ирана будет использована Третьим рейхом против Москвы, а заодно и против Лондона, который эту инфраструктуру создал на свои деньги. Этого допустить было нельзя. Однако ситуации вокруг Баку не стояла на месте — после того как 22 июня 1941 года Третий рейх вторгся в Советский Союз, Москва и Лондон стали союзниками и начали переговоры о совместных действиях в Иране, чтобы предотвратить вторжение агрессора в эту страну. В результате этих переговоров была разработана совместная советско-британская операция по вводу войск Красной Армии на территорию Ирана. Называлась она «Согласие» и планировалась к проведению на период с 25 августа по 17 сентября 1941 года. Для участия в ней готовились специфические войска, способные оказывать сопротивление продвижению немцев к советским границам со стороны Турции или Ирана. В эти войска скрупулезно подбирались бойцы, знающие восточные языки и психологию восточных народов, хотя бы чуть-чуть привыкшие к восточному климату и имеющие восточную внешность. Борис Павлович оказался прекраснейшим претендентом на эту роль, и был взят на заметку. А, попав на переформирование, был отобран в эти войска и отправлен в Тбилиси, где аккумулировались и в срочном порядке подготавливались основные силы, предназначенные для переброски в Иран. Там он был назначен помощником командира одного из взводов 772-го стрелкового полка 386-й стрелковой дивизии{15}, состоящей из специфического восточного контингента, который как раз там и нужен был. Но, к сожалению, этот контингент, сколь бы он ни годился для ведения войны на ближневосточных регионах, отличался не лучшими качествами — был своенравен и трудно соблюдал дисциплину. Как пишут теперь мемуаристы, 386-я стрелковая дивизия отличалась большим своеобразием, ибо «состояла из призывников старших возрастов из Грузии и Армении»{16}, причем 7 603 человека в ней плохо или совсем не владели русским языком. Но в результате развертывания операции «Согласие» уже к концу 27 августа 1941 года соединения Закавказского фронта полностью выполнили поставленные задачи и вышли на линию Хой–Тебриз–Ардебиль. Иранцы начали поголовно сдаваться в плен. Советским войскам помогла иранская оппозиция — 29 августа шах Реза Пехлеви объявил об отставке пронемецкого правительства Али Мансура. Во главе с Али Фуруки было создано новое правительство Ирана и в этот же день заключено перемирие с Британией, а 30 августа — с Советским Союзом. Иранское правительство обязалось выслать из страны всех граждан Германии и их иностранных союзников, придерживаться строгого нейтралитета и не препятствовать военному транзиту стран Антигитлеровской коалиции. Таким образом, в результате подписания договора между СССР, Великобританией и Ираном ситуация с Ираном улучшилась и на иранском направлении опасения ослабли, участие Красной Армии там не понадобилось. Однако кроме Ирана существовала еще одна опасность — Турция, которая сконцентрировала многотысячное воинство у советской границы и только ждала, когда немцы возьмут Москву. Тогда бы она объявила войну Советскому Союзу, таков был у нее договор с действующим агрессором. Битва за Москву началась в конце сентября 1941 г., когда гитлеровцы перешли в генеральное наступление, сконцентрировав на этом направлении 77 своих отборных дивизий. В октябре–ноябре 1941 года они проявляли особенную настойчивость, раз за разом пытаясь пробиться к советской столице, разгромить основные силы Красной Армии и тем самым завершить войну в свою пользу. На ближних подступах к Москве кипели яростные бои. Противник в этих боях был измотан и обескровлен. Уже 27 ноября генерал-квартирмейстер Генштаба сухопутных войск Вагнер докладывал Гальдеру: «Наши войска накануне полного истощения материальных и людских сил». В ходе второго этапа генерального наступления на Москву немцы потеряли свыше 155 тыс. убитыми, ранеными и обмороженными. Высоки были потери в материальной части. К тому же на стороне Красной Армии был психологический фактор. Жестокая бойня под стенами Москвы надломила боевой дух «непобедимого» вермахта. Немцам в Европе еще не приходилось сталкиваться с таким ожесточенным сопротивлением и стойкостью противника. Русские стояли насмерть. О блицкриге немцам пришлось забыть. Советский Союз выдержал первый, самый сильный и страшный удар и постепенно начал приходить в себя, наращивать военные и экономические возможности, собирать свой огромный потенциал для будущей победы. Это привело к изменению общей ситуации на фронтах. Противник уже не мог успешно наступать во всех направлениях. Во второй половине ноября Красная Армия нанесла ему сильные контрудары, так что немецкое верховное командование уже не могло снимать войска с северного и южного стратегических направлений для укрепления положения на центральном (московском) направлении. Тем временем на фронте под Москвой немецкие войска оказались растянутыми на тысячу километров, значительная их часть (9-я и 2-я полевые армии) была вовлечена в борьбу против войск Калининского и правого крыла Юго-Западного фронтов. Это ослабило давление группы армий «Центр» на Западный фронт, непосредственно закрывавший столицу. Не имея серьезных резервов, немцы к концу ноября лишились возможности продолжать наступление. А их ударные подвижные группировки были ослаблены, обескровлены тяжелыми затяжными боями, утратили свои первоначальные пробивные, мобильные возможности. В то же время окрепли и увеличились силы советских фронтов. Ставка, несмотря на всю сложность ситуации под Москвой и в целом на фронте, изыскивала возможность подкреплять Западный фронт, создавать резервы в его тылу и формировать стратегические резервы. Все это позволило к концу 1941 года отстоять Москву и, вообще, констатировать, что крах нацистской Германии стал делом времени. И хотя по большому счету битва за Москву продолжалась до 20 апреля 1942 года, хотя в течение 1941-1944 годов Турция фактически выступала на стороне Гитлера, но от объявления войны Советскому Союзу воздержалась. Так были устранены основания для вступления Турции в войну на стороне Германии, что было бы худшим вариантом развития событий, так как потребовало бы переброски в Турцию войск, подготовленных для ведения военных действий вне границ СССР. В то время как они необходимы были на других театрах военных действий. Борис Павлович радовался победному исходу битвы за Москву, повлиявшему на его личную судьбу. Ведь в противном случае ему пришлось бы воевать на чужбине. А там и жить-то русскому человеку, узнавшему единение со своим народом, было тяжело, воевать же — тем более. И хоть его дальнейшая судьба сложилась крайне драматично и он несколько раз избегал смерти только чудом, тем не менее остался живым — в немалой степени благодаря победе под Москвой, ибо в Турции или Иране ему вряд ли воевалось бы легче. Необыкновенное впечатление на него произвел фильм «Битва за Москву» и он часто напевал финальную его песню в исполнении Л. Лещенко, где были такие слова: Мы свою Победу выстрадали честно, Преданы святому кровному родству. В каждом новом доме, в каждой новой песне Помните ушедших в битву за Москву. Все, что было с нами, вспомнят наши дети, Все, что потеряли, что для них спасли Только б ты осталась лучшим на планете, Самым справедливым городом Земли {17} . Прекрасно подобранный и хорошо организованный контингент советских войск, куда входило и подразделение, где воевал Борис Павлович, был освобожден от планов, для каких создавался, и ожидал нового направления на фронт. В общей сложности этот контингент пробыл в Закавказье чуть больше месяца. И все это время его готовили к боям вне границ Советского Союза, знакомили с особенностями территории и климата, с правилами выживания, ведения боев в специфических условиях и к методам рукопашного боя. Ниже приводится рассказ Бориса Павловича о тех днях. «В нашу стрелковую дивизию были мобилизованы совсем пожилые мужики из Закавказья. Это были армяне, азербайджанцы и грузины, причем из каких-то таких дальних поселений, что почти все они даже не слышали живого русского языка. В Тбилиси организовали наше обучение в полковой школе. Срок обучения составлял один месяц. И из этого сборища надо было сделать мало-мальски пригодных солдат, чему-то научить... Труднейшая задача! Учеба в полковой школе вообще была напряженной и насыщенной. На сон отводилось семь часов. Подъем в шесть, отбой в одиннадцать. Остальные семнадцать часов были расписаны по минутам. Программа, рассчитанная на полгода в мирное время, тут была сжата по времени до одного месяца. Мы изучали топографию, тактику, Устав строевой службы, материальную часть, строевую и физическую подготовку, и особенно стрелковое дело — основы стрельбы из стрелкового оружия, устройство, использование и обслуживание конкретных его образцов, выпускаемых в СССР. Очень много времени уделялось боевому учению на местности. Занятия в классах чередовались с тактическими учениями в поле, со строевой и физической подготовкой на плацу и проводились добросовестно и непрерывно и в дождь, и в стужу. Напряжение спадало к вечеру. После ужина отводилось 2 часа на самоподготовку к следующему дню и один час свободного времени, во время которого нужно было привести в порядок обмундирование (отремонтировать, постирать и пришить воротнички и т. д.). Ну, своим школьным образованием я похвастаться не могу, и все же меня отличало от остальных учащихся учебной роты два качества: природная способность к обучению и желание учиться. Кавказцы учиться не хотели, бойкотировали любые усилия командиров. Тут интересно вот что. Когда меня забирали в армию, то отчим и тесть, оба прошедшие империалистическую войну, в один голос советовали мне прикидываться дурачком, мол, тогда легче будет служить. Это им подсказывал их опыт. Но тогда же время было другое, страна другая и война другая. Мне их советы не годились, но я те наставления помнил — так, на всякий случай. Так вот вопреки всему, чему меня учили домашние наставники и вопреки моим стараниям не высовываться и не выделяться, я в роте был одним из лучших учащихся. Точно не знаю, сколько нас было в учебной роте, но по окончании обучения было 4 отличника, и я — среди них. А школа эта... Когда началась война, в армии ввели звание ефрейтора. Это воинское звание присваивали обученным военнослужащим рядового состава за воинские отличия. В мирное время таких солдат направляли обучаться в школы молодого командира сроком на полгода, но теперь шла война, долго учиться некогда было. По окончании школы всем присвоили звание ефрейтора. Но это не просто обученный солдат, ефрейтор при необходимости мог временно исполнять обязанности командира отделения. Мне же, видимо, как отличнику, приказом командира полка присвоили звание младшего сержанта. Это звание присваивал не Генеральный Штаб, нет. Генеральный Штаб присваивал звания только офицерам, офицеры — друге дело. Определили меня, конечно, в пулеметную роту, где сразу же назначили командиром первого отделения, а потом помощником командира взвода — помкомвзвода, так в обиходе называли эту должность. Наш командир взвода был даже не молодой, а юный — ему, родившемуся в 1922 году, едва исполнилось 19 лет. Он после десятилетки окончил 3-х месячные курсы, получил звание младшего лейтенанта, и все. Конечно, пожилые кавказцы смотрели на него свысока, отчего он просто не знал куда деваться... Со мной же те бойцы держались уважительнее: во-первых, я был на 3 года старше командира, а во-вторых, из-за восточной внешности они считали меня своим. В самом ли деле наш командир взвода был тяжело болен или он в лечении нашел выход, чтобы не видеться с вредными кавказцами, — не знаю. Но он постоянно отсутствовал. Побудет во взводе несколько дней и опять на месяц убывает лечить желудок то в медсанбат, то в медсанчасть. А я вместо него командовал взводом. Мне было тяжело. Наш взвод насчитывал 66 бойцов, это много. И были они почти 66-ти национальностей. Ну это я для образности преувеличил. Во всяком случае славян во взводе не было. Такая особенность мешала общению, обучению, занятиям по полевой защите, где нас учили рыть окопы, стрелять, атаковать, понимать тактику и стратегию боя и пр., всяким общим делам. Занятия-то в учебной роте проводились на общегосударственном языке, и чтобы все понимали преподавателей, приходилось в каждой группе выбирать армянина, азербайджанца и грузина, которые знали русский язык и которые для остальных должны были служить переводчиками. Но хитрые горцы, представители закавказских национальных меньшинств — нацмены, как тогда говорили, — были несознательными гражданами и откровенно отлынивали от помощи товарищам, всячески уклонялись от такой чести — не хотели напрягаться. Это была мука, каждый день приходилось кого-то упрашивать, кого-то убеждать, а кого-то обязывать, чтобы они способствовали процессу обучения. Вот с началом нового дня мы приходим на занятия, я ставлю боевую задачу, и начинают включаться переводчики. Остальные стоят как балбесы, без желания думать и вникать. Похоже, они с самого начала не собирались воевать — вот уж поистине, притворялись дурачками, чтобы не участвовать в войне. Первым начинает переводить грузин — а-бла-гур-джур... (Борис Павлович говорит на грузинском, который знал), что-то там мелет... А остальные грузины стоят — аго-гар-гав... — обсуждают сказанное, качая головами. Так, после этого начинает говорить азербайджанец для своих соплеменников — дру-пру-гору-ору (Борис Павлович говорит по-азербайджански), и вся картина повторяется. Последним к переводу приступает армянин — (Борис Павлович демонстрирует знание армянского языка), у них тыр-пыр (произносит по-армянски) — это товарищ. І тоже: вах-гав-тхав-пхав... Ну вот сколько мы там позанимались, то и наше. Все равно для войны тех занятий не хватало, да еще при ленивом отношении учащихся... Совсем немного позанимались, тяжело очень было с равнодушными людьми, которым казалось, что враг их за Кавказским хребтом не достанет. И тут сразу же немцы подходят под Москву, мы знали ситуацию по сводкам Совинформбюро. Нас грузят в эшелоны и бросают под турецкую границу, ибо турки сконцентрировали там многотысячную армию вдоль нашей границы... Турки ждали: как только немцы берут Москву, так сразу Турция объявляет войну СССР. И мы тоже ждали дальнейшего развития событий и продолжали свои занятия. Ну вот случилось так, что японцы нанесли удар по юго-восточной Азии и перестали нам угрожать. Тогда наши военачальники сняли забайкальские дивизии и бросили под Москву. А к тому же немцев донимали наши тридцати-сорокаградусные морозы, и они засели, выдохлись. И турки — цурик (zurück), назад. Тогда нас обратно оттуда переводят в Абхазию, не в Тбилиси, а — через горы, через перевалы и туннель под Кавказским хребтом — на черноморское побережье, в Абхазию. Мы побывали в Сухуми, Батуми, в городе Зугдиди, потом из Зугдиди нас перевезли в Очемчири, из Очемчири — в порт Поти». Как видим, 336-я стрелковая дивизия сформировалась в предместье Тбилиси, но в связи с изменениями конфигурации фронтов, продиктованными международной обстановкой, с 12 декабря 1941 года по март 1942 года несколькими частями перебрасывалась в севастопольский порт. На момент присоединения к обороне Севастополя в дивизии числилось 10 799 человек, из них: 819 — начсостава, 691 — младшего комсостава, 9 289 — рядового состава. Национальный состав дивизии состоял из 29-ти национальностей, распределившихся следующим образом: Русских – 1 071, Украинцев – 1 575, Белорусов – 25, Грузин – 2 994, Азербайджанцев – 2 295, Армян – 1 655, Лезгин – 634 человека. Остальные были аварцы, осетины, и т.д. Как видно, кавказский элемент тут подавляюще преобладал. Продолжим рассказ Бориса Павловича. «28 декабря 1941 года нас погрузили на теплоход «Абхазия», огромнейший теплоход, но уже оборудованный по-военному, вооруженный пушками, зенитками... И отправили, не говоря куда. Оказалось, что повезли нас на Севастополь, морем»{18}. В последний день 1941 года, а именно 31 декабря, в главную базу Севастополя вошел транспорт с подкреплением живой силой для его обороны. Время было около полуночи. Этот транспорт встречал эсминец «Безупречный» — для проводки на место. Вот так и был доставлен 772-й стрелковый полк 386-й стрелковой дивизии, а вместе с ним и Борис Павлович, в котел под Севастополь. Обстановка под Севастополем приближалась к тому состоянию, которое называют критическим. Под гул недалекого боя прибывшие полки выгрузились под Сапун-горой и у Максимовой дачи. Рассказы Бориса Павловича подтверждает маршал Крылов, который вспоминает: «В Севастополь прибывала еще одна дивизия, выделенная нам Кавказским (так стал называться бывший Закавказский) фронтом, — 386-я стрелковая. Ее полки выгружались с судов под гул недалекого боя и сосредоточивались под Сапун-горой и у Максимовой дачи. Дивизией командовал полковник Николай Филиппович Скутельник. При знакомстве выяснилось, что он из красных конников гражданской войны, служил в бригаде Котовского. Вроде бы армия получала как раз ко времени тот резерв, который поможет отбросить противника до прежних границ севастопольского плацдарма. Однако мы остереглись с ходу вводить в бой дивизию не только необстрелянную, но и, как оказалось, недостаточно сколоченную и обученную и слабовато вооруженную».Оборона Севастополя
Я изучал неровности Земли — Горизонтали на километровке. Придавленный огнем артподготовки, Я носом их пропахивал в пыли. Я пулемет на гору поднимал. Ее и налегке не одолеешь. Последний шаг. И все. И околеешь. А все-таки мы взяли перевал. Ион ДегенГород русской славы
«Поехали... Как раз, когда мы вышли из Поти, заходило солнышко и стелило по воде длинные сверкающие полосы. Народу на транспорте было так много, что повернуться негде, кругом — теснота. Шли мы 29-го, 30-го, и только 31-го в полночь, под самый Новый 1942 год, прибыли в Севастополь. Доезжаем до Севастополя, громы раздаются — пушки стреляют. Ну, поняли, что уже недалеко фронт. На душе всю дорогу было тревожно, а тут стало еще тревожнее — многие из нас знали, что такое война, были обстреляны. А другим только предстояло впервые сражаться, воевать. Но нам даже во сне привидеться не могло то пекло, которое мы там застали. Севастополь быв в полукольце, в подкове: с 3-х сторон немцы, с 4-й — море. Длина фронта, откуда на нас дули ветры с шумами и запахами гари, 40 км. Сам город, он небольшой. Итак, ночью ми зашли в порт. Началась выгрузка, нас тут же, на берегу, разводят по местам, чтобы мы стояли организовано. А людей было битком набито, как селедок в бочке. Из-за этого выгрузка была долгой, тяжелой. Короче, на рассвете я уже был на тверди. А тут стоят 2 крейсера — «Ташкент» и «Ворошилов» — повернули свои главные калибры на берег — бьют куда-то по немецким позициям и прикрывают нашу высадку. Ну, так вроде». — Если мне с такими подробностями рассказывать, так я полгода буду говорить, — возмущается Борис Павлович тем, что слушатели просят его не упускать деталей и тонкостей, объяснять военную специфику и четче произносить слова. — А куда нам спешить? У нас в запасе все оставшееся время... — с успокаивающей улыбкой говорит его младшая дочь, хотя и знает, что оставшееся время каждому отмерено отдельно. «Ну начали мы привыкать да присматриваться... Смотрим, тут люди ходят, тесно прижимаясь к стенам, и весь Севастополь изрыт окопами. А еще поминутно воют сирены. К тому же тут в 40-ка км — Кача, Качинский аэродром и Качинское военное училище, которое летчиков готовило. Эти заведения и объекты знамениты тем, что тут сын Сталина учился летному делу. Но немцы уже заняли это хозяйство, расположились со своим барахлом. Конечно, сделали там аэродром. И вот как они заводят моторы, как только самолеты готовятся к взлету, так сразу в Севастополе полно грохота и воя — над морем же хорошая слышимость. Едва нас успели вооружить, как через 2 минуты над Севастополем, над нами появились «мессеры», словно они, гады, подсматривали за нами. И люди начали привычно падать в окопы и бежать в убежища. А нас же много, масса! Куда деваться? Там мы между домами рассредоточились, в развалинах попрятались и день кое-как пережили. Дожили до вечера. С наступлением сумерек на меня начала наседать тоска, какая всегда одолевает человека на новом месте, особенно если он не стремился на него попасть. Появилось резкое, какое-то обнаженное ощущение конечности бытия — все вокруг временно и конечно, и прежде всего люди. Все когда-то кончается... И хотя ночь была безопаснее, мне не хотелось расставаться с дневным светом, хотелось смотреть и смотреть на ясное небо и на горизонты, такие отличные от степных. Но этот день приближался к своему завершению и ничто не могло этому помешать. Все в мире было бессильно перед этим грандиозным явлением! Свет медленно угасал на моих глазах, вызывая во мне сожаления, которые ровно ничего тут не значили. Таким был мой первый день 1942 года. Не помню, как бывало со мной раньше, до всей закавказской эпопеи, насыщенной событиями и впечатлениями, но тут я вздохнул и подумал: “Слава богу, еще один день прожит”. Это было что-то новое для меня. Ну а когда стало темнеть, нас собрали вместе и повели под Балаклаву, это в 15-ти км от города. Там и теперь располагается база подводных лодок. Ну, перевели нас. И опять же, это потом мы узнали, куда прибыли, а сразу шли в полной неизвестности. Куда нас ведут, зачем — никто не говорил. Балаклава или клава... — кто тебе там скажет. Тревожная ночь, полная неопределенность, отовсюду угрожает опасность. Привели. Оказалось, что мы — подменная дивизия, мы сменили прежних защитников Севастополя. Те покинули боевые позиции, а мы заняли. Значит, все — прибыли на место. Одна радость, что окапываться пришлось не с нуля. Ночь прошла хлопотно, почти без сна. Но и в те короткие часы, когда можно было отдохнуть, мысли, посетившие меня после высадки с транспорта, продолжали будоражить ум. Думалось приблизительно такое: “Дождаться бы утра... А там, в новом дне, дожить бы до вечера...” И вдруг я понял, что во мне, во всем организме, происходит какая-то глубинная перестройка, вызванная все теми же новыми ощущениями временности и конечности человеческой жизни. Понимаешь, я больше не ставил себе дальние цели, не думал о будущем! Я не жил завтрашним днем... Ход событий так мало зависел от меня лично, что планировать далеко вперед было бессмысленно, этого просто не требовала обстановка. На фронте надо было по-другому обозревать время, без размаха, короткими перебежками. Конечно, когда-то я должен был перейти от мирного ритма жизни к военному, боевому. И вот я научился воспринимать войну не как досадную помеху планам, которую я сейчас быстро устраню, и побегу дальше делать более важные дела. Нет, я начал воспринимать ее как свое основное дело, продолжительное. Я настроился на долгое терпение и не ждал больше, что война скоро закончится. С тех пор я не думал ни о чем, чего не было рядом. Я понимал одно: моя основная задача — бить немцев, и на это должны уходить мои силы, воображение и ум. Наверное, это трудно представить тем, кто не был на войне... А потом мне пришлось побывать на разных участках Севастопольского фронта». Севастополь — город-герой. Однако города становятся героями лишь тогда, когда их защищают герои. Борису Павловичу выпала миссия защищать Севастополь в период подготовки к третьему на него натиску, самому страшному и трагическому. И это был знак судьбы, испытывавшей Бориса Павловича на героизм, выносливость, стойкость и находчивость, ибо в истории Великой Отечественной войны оборона Севастополя занимает особое место. Эпопея эта длилась 250 дней! Клочок земли, окруженный с суши, блокированный с моря, находящийся под ударами с воздуха, благодаря советским воинам восемь месяцев храбро стоял против многократно более сильного противника. Уничтожая немецкие танки и самолеты, беспощадно сокращая живую силу врага, защитники легендарного морского города показали миру примеры мужества, непоколебимости и высокой преданности долгу. Доблестные качества, проявленные ими под Севастополем, в дальнейшем служили мерилом верности Родине и воинской присяге, примером для всех, кто честно и искренне ненавидел фашистских варваров, кто хотел счастья людям и лютой смерти насильникам, поджигателям и убийцам из алчного буржуазного лагеря. Так было во времена войны, так есть и теперь — слава тех, кто отстоял «город русских моряков», не померкла, а только ярче разгорается. Севастополь защищали простые скромные советские люди, горячо любившие свое Отечество и ненавидевшие врага, — солдаты и моряки, командиры и политработники, крестьяне, рабочие, интеллигенция и даже дети. Каждый нашел свое место в этой борьбе. Упорно и самоотверженно они делали свое дело — без бахвальства и показного суперменства, присущего англосаксам. Каждый человек дорожит своей жизнью, но под Севастополем, в обстановке напряженных боев, у советских людей появилась привычка к смертельной опасности. И когда приходилось погибать, они вели себя сурово и просто. Друзья и боевые товарищи убитых, преисполненные скорби, занимали их места, продолжали драться и истреблять врага. Немилосердной и тяжелой была обстановка войны, но она не сломила высокий моральный дух русского человека, а только закалила весь советский народ, сделала сильнее и упрямее. Да, Севастополь не выстоял, но дорого достался он врагу. На подступах к Севастополю фашист потерял убитыми сотни тысяч своих вояк, сотни самолетов, танков, орудий. Вся эта мощь была перемолота и уничтожена защитниками Севастополя, она перестала нести смерть и угрожать другим населенным пунктам нашей страны. Штурмы Севастополя шли один за другим. Но чего стоил врагу вход в Севастополь, хорошо видно из того, что после провалившегося первого штурма, предпринятого в декабре, специальные отряды военно-полевой жандармерии и эсэсовцев отобрали шинели поголовно у всех солдат, обещая вернуть их после взятия морской крепости, запланированного на 21 декабря. Верные суевериям, фашисты и тут привязались к дню зимнего солнцеворота, полагая, что эта магия им поможет. На рассвете 21 декабря солдатам выдали только по одному куску хлеба. Остальную часть суточного довольствия обещали выдать уже в Севастополе. Н. И. Крылов в уже упоминавшейся книге пишет: «Из двух секторов сообщили, что немецкие солдаты — этого в декабре еще не бывало — идут в атаку без шинелей, в одних мундирчиках. Мороз ослабел, но все же форма была не по погоде. Когда несколько полузамерзших немцев сдались в плен, мы узнали, что шинели у них отобрали перед атакой, причем было сказано: "Получите в Севастополе". В Севастополе обещали и обед». В румынских батальонах немцы поступали еще более бесцеремонно. Они отобрали у солдат даже сапоги, тоже обещая вернуть в Севастополе. Севастополь — это морская крепость. С суши он не был защищен — тем величественнее слава тех, кто в боевой обстановке именно на суше создал линию защиты и стоял на ней грудью против более сильного захватчика. Многие защитники воспринимали Севастополь через призму его исторической славы, стараясь не умалить ее, а приумножить. Например, Нина Онилова, пулеметчица Чапаевской дивизии, писала так: «Слава русского народа — Севастополь! Храбрость русского народа — Севастополь! Севастополь — это характер русского советского человека, стиль его души. Советский Севастополь — это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны». Так воспринимал этот город и Борис Павлович, гордясь своим участием в его защите. Вот что впитал он в себя. Вот где прошел он школу изворотливости, военной маневренности и выживания, школу мужества, вот какими подвигами был закален! Надо понимать, что после такой выучки человек дорогого стоил. Попав под Севастополь, Борис Павлович, сухопутный человек, многое видел впервые, многому удивлялся и все-все запоминал. Мимолетные картинки, подмеченные между боями, врезались в память. Описывая тот период жизни, Борис Павлович часто рассказывал о них. Вот на окраине города выставлен на обозрение подбитый немецкий танк — он должен был доказать всем, что немцы не заговорены от поражений. Недавно этот танк мчался, скрежеща гусеницами, к городу, стрелял, считал себя неуязвимым. Он был головным, потому что над его башней развевалось фашистское знамя. Да еще белобрысый офицер высунулся из люка. Но на подходе к городу это железное чудовище остановил и разбил безвестный советский солдат. Пусть теперь немцы смотрят и понимают, что так будет с ними со всеми. Еще одна картинка. Грохочут зенитки, выбивают частую дробь пулеметы... По морю ходит корабль, окутанный облаками сероватого с черными пятнами дыма. Он ходит туда-сюда по заданному маршруту — ставит дымовую завесу. Дым стелется над водой, долго висит, сливаясь в единый занавес, качающийся под дыханием ветерка. Или этюд о ночном налете. За полночь появляются неожиданные громы и молнии, освещают небо и сотрясают землю. Это не простой налет, потому что он поддерживается дальнобойной артиллерией. Самолеты зашли с моря и в темном небе прокрались к городу. Их пытаются сбить или хотя бы отогнать от города. Небо режут огни, светящиеся следы пуль и снарядов. Лучи прожекторов, ищущих цель, кромсают его, высвечивают и рвут облака. Со всех сторон неумолчно бьют зенитки. Гулко взрываются тяжелые снаряды. И вдруг вспыхивает поверхность моря, на которую легли длинные огни, потянувшиеся вверх. Следом засверкало небо, начало расцветать вспышками. Пунктиры трассирующих пуль, словно спутанные нити, расписывают утыканный звездами свод. Холодная и сильная воздушная волна больно ударяет в спину — это упало на берег несколько авиабомб. Все ясно — немцы решили испепелить непокорный гарнизон. Но снаряды зениток и лучи мощных прожекторов заставили немецких летчиков уклониться в сторону, и весь страшный груз, что предназначался городу, они сбрасывают в море. Через час огни угасают и все стихает. Севастополь осажден немецкими и румынскими дивизиями. Осада плотная, опасная. Подступы к городу опоясывает оживленная и извилистая линия фронта. С той стороны этой линии, где сосредоточились защитники, суша прижата к морю, к морской воде. А с другой стороны, в горах и долинах, — враг, сеющий смерть и разрушение. Там властвуют иноземные захватчики, обезумевшие от алчности и вседозволенности стервятники. Знать это — нестерпимо.*** После высадки и определения по месту, где должны занять оборону рота и каждый взвод, их стали разводить куда-то по сторонам. Не прошло и десяти минут, как полк будто растаял в холмистой местности. Только пулеметная рота осталась на месте. Вскоре из темноты донесся голос командира полка: — Один взвод пулеметчиков переходит в мой резерв, остальным зарыться в землю аккуратно и надежно… Поправить старые окопы и вырыть новые, согласно нынешней ситуации. Командир взвода, оглядев позиции, отвел Бориса Павловича и его напарника за курганчик. — Вот тут ваш дом. Вы меня поняли? — и, не дожидаясь ответа, ушел к другим расчетам: таким опытным бойцам, как те, что стояли перед ним, не нужно было долго объяснять, что к чему. Борису Павловичу как-то неожиданно стало неуютно и тревожно: вокруг стояла зимняя непроглядная темень, властвовал сырой холод, слышались только плеск моря за спиной да позвякивание орудий вокруг. Впереди, над холмами, словно зарницы, вспыхивали взрывы бомб и снарядов красноармейской дальнобойной артиллерии. Окопы, куда их привели, были не такие, какие они рыли, отступая вдоль азовского побережья. Там были ровненькие, сделанные по всем правилам, как на экзамене, а здесь — выщербленные снарядами, кое-где полузасыпанные, с вырванными краями, с глубокими норами, уходящими под бруствер. И какими-то маломерными, мелкими, тут в три погибели пригибаться приходилось. Однако копать глубже не получалось — под ногами чувствовался камень. — Что это за дырка, камандира? В стена... — спросил у Бориса Павловича Айвазов, один из престарелых «азеров». — Дла поспаля? — Наверное, для боеприпасов. Поспаля... — перекривил его помкомвзвода. — Вам бы только есть да спать. Иди вкапывайся глубже! — Есть, камандира, — вяло ответил Айвазов. Борис Павлович с тоской посмотрел ему в спину и вдруг почувствовал себя невероятно давно существующим на войне, старым и по-стариковски мудрым. Душу тревожило то, что на наши залпы противник не отвечал стрельбой из своих орудий. Вместо этого как назло молчал. Только далеко слева его автоматчики изредка выбрасывали осветительные ракеты, наверное, чтобы отвлечь внимание от главных сил, сосредоточивающихся где-то в другом месте. Но где — трудно сказать. Хуже нет — ждать нового наступления врага, когда не знаешь, откуда он нанесет главный удар! От этих размышлений Бориса Павловича оторвал ворчливый голос еще одного солдата: — Копай, копай тут, пока жилы не лопнут, а за спиной море. Не нравится мне это. Надо наступать и уходить от него подальше! И ты еще, помкомвзвода, молчишь, как в рот воды набрал. У меня от сырости ломит колени. — Копай, копай, — сухо ответил Борис Павлович, тоже налегая на лопату, выворачивая из земли булыжник и укладывая его на бруствер. Всякий раз, когда ему напоминали о том, что он помкомвзвода, у него пересыхало в горле от ответственности. — Может, нет смысла копать, зря силы тратить… — Тогда сходи к командиру полка и спроси: можно ли, мол, товарищ полковник, не выполнить ваш боевой приказ? Надоело, дескать, фронтовое однообразие… Видя такие настроения солдат, Борис Павлович отвлекся от работы, выбрался из окопа и пошел вдоль расположения взвода. — Траншеи рыть в рост человека и глубже, — командовал он, — не лениться. Хороший окоп — это залог того, что вы не погибнете. — Ты серьезно, камандира, про то, чтобы мне сходить к товарищу полковнику? — спросил у него тот солдат, которого он посылал за разрешением не копать окоп. Борис Павлович только хмыкнул. Он уже успел и забыть о нем, а тот, видишь, надеется, что за него побеспокоится кто-то другой. Эх, вояки... — Ты хочешь еще апельсины выращивать? — Что ты, камандира? Конечно, хотю! — Тогда копай. С полковником С. М. Чернышевым Борис Павлович познакомился еще в Тбилиси, в дни боевой учебы полка. Первое время он думал, что ему больше всех доставалось от Чернышева за то, что после больших перебежек и бросков у него дрожат руки и он не всегда поражает цели из ручного пулемета. Конечно, тяжело стрелять, когда мышцы израсходовали запас бодрости, в глазах рябит от усталости и передохнуть некогда. Но потом Борис Павлович присмотрелся и заметил, что такое же отношение у командира полка было и к стрелкам, и к станковым пулеметчикам. Он просто был требовательным человеком, строги и малословным. А еще — он, конечно, больше опирался на тех, кто знал русский язык. Вот тут частенько вспоминались Борису Павловичу научения отчима и тестя о том, чтобы прикидываться на военной службе дурачком. Вот уж чего он никак изобразить не мог, так это незнание русского языка, и волей-неволей приходилось ему отдуваться за других, особенно когда командир понял, что он достаточно хорошо знает все закавказские языки. Но, как потом выяснилось, больше всего от командира полка доставалось артиллеристам и минометчикам. Он не давал им покоя ни днем ни ночью. Наконец, к рассвету вновь прибывшие хорошо освоились на новом месте: где надо было, там окопались и свежий бруствер прибросали пучками сухостоя да скудным снегом, пулеметную точку замаскировали, словно на курганчике никого нет. Наутро он вспомнил еще одно: в черте Севастополя находятся развалины Херсонеса Таврического, или Корсуни, города, где принял крещение князь Владимир. Значит, Севастополь был также христианской святыней. С этой мыслью он вступил в новый день. Первые дни, пока не приспособили территорию для ведения боев, работали только ночью, окапываясь саперными лопатками и ломами. На всем протяжении занятой их дивизией части фронта упрямо подправляли старые и строили новые окопы, траншеи, блиндажи, наблюдательные и командные пункты, укрытия для лошадей, техники и боеприпасов. Так для Бориса Павловича начиналась оборона Севастополя.
Обстановка на Крымском фронте
Ни плача я не слышал и ни стона. Над нами — смерть, надгробия огня. За полчаса не стало батальона. А я все тот же, кем-то сохраненный. Быть может, лишь до завтрашнего дня. Ион Деген Командиров взводов, с которыми Борис Павлович воевал рядом, он почти что не запомнил. Их состав часто менялся. Одни из них на огневых позициях держались месяц, другие и того меньше. Лишь некоторым крепко повезло, и они провоевали до конца войны. Описывая события военных дней, Борис Павлович вспомнил фамилии далеко не всех командиров взводов, с которыми вместе воевал на фронтах. У одних вспомнил только имена, у других только облик, а запомнить полностью и навсегда никого ему не пришлось. Ну, так он говорил... О них он так вспоминал: «Это всё были молодые ребята, крепко измотанные непрерывными боями, неоднократно побывавшие одной ногой в могиле, израненные, подлеченные. Дай бог, чтобы многие из них провоевали до победного конца и до долгожданной Победы в строю или в госпитале!» Севастополь — город удивительной истории, символ мужества и стойкости, изумительной отваги нашего народа. Отнюдь не многим городам судьба уготовила такие суровые испытания. Но, конечно, не этим он привлекал захватчиков, за это они могли его только ненавидеть, как до сих пор ненавидят все истинно человеческое, духовное, настоящее и справедливое. Севастополь, как и весь полуостров, имел для немцев стратегическое значение, ибо представлял собой прямой путь к нефтеносным районам Кавказа, все к той же бакинской нефти, о которой уже говорилось. Далее, с потерей Крыма советская авиация лишалась возможности совершать налеты на нефтепромыслы Румынии, а люфтваффе, наоборот, завоевав его, мог наносить удары по целям на Кавказе. Кроме того, Крым открывал доступ к Азовскому морю, которое очень привлекало врага в плане снабжения южной группы армий. Наконец, захват Севастополя ограничивал боевые возможности Черноморского флота. Оборона этого города срывала все эти планы фашистского командования. Первый штурм Севастополя начался 11 ноября 1941 года силами 4-х пехотных дивизий, усиленных моторизованными частями. Рассчитывая захватить город сходу, враг упорно предпринимал одну атаку за другой. В течение 10-ти дней ценой огромных потерь врагу удалось всего лишь незначительно вклиниться в нашу оборону. Но к 21-22 ноября наступление немецких войск выдохлось, и они перешли к планомерной осаде. Но все равно противник был очень силен. Немцы широко применили осадную артиллерию крупных калибров. На периметре обороны в 22 км расположили свыше 200 батарей тяжелой артиллерии, включая гаубицы калибром до 350 мм. Сюда доставили даже 800-мм орудие класса «Дора» и оно выпустило пятьдесят три 7-тонных снаряда. Против наших оборонительных сооружений широко применялись зенитные орудия, стрелявшие прямой наводкой. Для организации нового наступления враг перебросил под Севастополь части с других участков восточного фронта. Второй штурм начался 17 декабря 1941 года, в этот день немецкие части перешли в наступление в долине реки Бельбек. Они стремились прорваться к Северной бухте. Севастополь постоянно подвергался массированным авиаударам. Только представить: в среднем самолеты люфтваффе совершали 600 боевых вылетов в день. На город было сброшено около 2,5 тыс. тонн бомб. Оценивая свои успехи, Манштейн отмечал, что в целом во Второй мировой войне немцы никогда не достигалитакого массированного применения артиллерии. Защитники Севастополя отбивали атаки врага на всех направлениях, однако вынуждены были отходить, прижимаясь к морю. Этим положение их ухудшалось. Непрерывные бои утомили людей, значительно истрепали артиллерию, привели к дефициту боеприпасов. В первых числах января 1942 года стороны произвели передислокацию войск. Фон Манштейн отправил на восток Крыма одну из пехотных дивизий, оставив в осаде Севастополя лишь три из тех, что были тут раньше. И в это же время в Севастополь прибыла 386-я советская стрелковая дивизия, подменная. То есть советская сторона освежила свою живую силу. Как видим, Борис Павлович попал под Севастополь в тот период, когда советские и немецкие войска накапливали силы для новых сражений и вели бои местного значения. Третий штурм состоялся 27 февраля, но судьба Бориса Павловича сложится так, что в его отражении он уже не участвовал. Но не последнюю роль в истории с защитой Севастополя играл нематериальный фактор, а тот, что связан с настроем войск, уровнем их воодушевления и нацеленности на борьбу, с общей обстановкой среди бойцов.*** Сразу по прибытии свежих сил из Закавказья защитникам Севастополя показалось, что поражений больше не будет, ведь солдаты из подменной дивизии были молоды и энергичны. А главное — не уставшие. Едва ступив на сушу, 386-я дивизия сразу же заняла оборону во 2-м секторе, сменив там 172-ю стрелковую дивизию. При этом 1-й и 3-й батальоны 772-го полка заняли скаты высоты Чириш-Тепе (169.0 и 154.7), а 2-й батальон стал в резерве у Сахарной головки. Эта дивизия была полностью укомплектована, но все же считалась слабой из-за наличия необстрелянного нацсостава, не настроенного воевать, непатриотичного, трудно подчиняющегося дисциплине. Поэтому на фронте ее поставили против румын, где воевала 1-я румынская горнострелковая бригада. Попутно отметим, что боевой период первого формирования дивизии по меркам военного времени был долгим, он длился с 25.11.41 по 30.7.42, причем 769-й, 772-й и 775-й стрелковые полки входили и в первое формирование, так что Борис Павлович практически воевал в ее составе со дня образования. Командование Крымским фронтом приободрилось, обманываясь тем, что к ним на помощь прибыли не новички, необстрелянные и не вымуштрованные, а подготовленные бойцы — все-таки их готовили для боев в Иране и в Турции! И только Лев Захарович Мехлис, главный политкомиссар Великой Отечественной войны, буквально следом прибывший на Крымский фронт, тут же почуял опасность, исходящую от «национальных» дивизий, и требовал «очистить» полки от скопления кавказцев. Он старался не быть голословным, для чего все просчитал и просил заместителя Наркома обороны СССР — начальника Главного управления формирования и укомплектования войск Красной Армии — Ефима Афанасьевича Щаденко о вполне конкретных делах — прислать в Крым 15 тыс. человек русского пополнения{19}. Командир 386-й дивизии полковник Николай Филиппович Скутельник{20}, военком старший батальонный комиссар П. П. Медведев, начальник штаба полковник Л. А. Добров, нач. политотдела старший батальонный комиссар А. Д. Ульянов — все они не знали, чего можно ждать от этих строптивых диковатых горцев. Говорить конкретно о 772-м стрелковом полке вообще не приходится — его командир полковник С. М. Чернышев, военком батальонный комиссар Бараев Муртуз Мухаметдинович, начальник штаба майор Якименко чувствовали себя едва ли увереннее, чем командование всей дивизией. Тем не менее Лев Захарович, бывалый человек, тоже воодушевился пополнением и сгоряча заявил начальнику Генерального штаба Александру Михайловичу Василевскому: «Мы закатим немцам большую музыку». Но не зря в народе предостерегают: «Не кажи “гоп”, поки не перескочиш». «Закатывание музыки» началось с потери Феодосии. В приказе войскам фронта №12 от 23 января 1942 г. были проанализированы причины проигранных боев 15-18 января. Были названы имена виновных: «позорно бежавшего в тыл» командира 9-го стрелкового корпуса И. Ф. Дашичева, к тому времени уже арестованного; командира 236-й стрелковой дивизии комбрига В. К. Мороза; командира 63-й горнострелковой дивизии П. Я. Цендзеневского и других. Получается, что во всей 386-й дивизии и, в частности в ее 772-м полку, сложилась тяжелая обстановка, вызванная чисто человеческим фактором, который Лев Захарович Мехлис объяснял засильем там кавказцев. В наскоро, а главное исключительно по месту, сформированную дивизию попали дремучие и несознательные мужики с затерянных горных аулов, заботящиеся только о своей шкуре и не понимающие общенародного интереса. Простые, хотя и хитрые, они искренне полагали, что до них война не доберется, а значит, она их не касается и им воевать не нужно. Попав в Красную Армию, они откровенно игнорировали всё, что им пытались привить и чему научить. Еще на стадии обучения в полковой школе они не скрывали своих настроений и наплевательского отношения к командирам и соратникам. Конечно, бить тревогу и рассредоточивать эту братию надо было еще там. Но тогда выходки закавказцев стерпели, полагая, что они побузят и притрутся, мол, никуда не денутся. Это явление носило местный характер, и оно было бы ликвидировано, если бы воинские части формировались по интернациональному признаку. Но столь же нездоровая, небоевая обстановка сложилась и на всем фронте! Если уж командиры корпусов и дивизий бросают солдат и драпают в тыл, то чего можно ждать от остальных? Эта зараза была из разряда ползучих, она передавалась в низы мгновенно, едва там узнавали об изменах со стороны высших офицеров. Позже дезертиры оправдывались, что «для прорыва позиционной обороны немцев требовались штурмовые группы из хорошо подготовленных бойцов, а не “национальные” дивизии», к которым относилась и 386-я стрелковая дивизия со своим целиком кавказским 772-м стрелковым полком. В их оправданиях был резон, конечно, не снимающий с них вины, но, по крайней мере, объясняющий их панику и бегство. Конечно, тенденция обнаженной трусости и бегства проникла и в оборону Севастополя. Сдачу этой крепости нынешние историки называют предательской. Об этом, например, открыто пишет Виктор Борисович Воскобойников в статье «Предательство защитников Севастополя в 1942 году»{21}. Автор нисколько не фантазирует, история свидетельствует, что так оно и было. И выжившие участники тех событий об этом свидетельствуют. Ну а дальше было то, что происходит в любом самопроизвольном процессе: волна безнаказанной трусости и предательства, покатившаяся сверху, дошла до рядовых солдат. Растерявшемуся и лишившемуся управления рядовому составу ничего не оставалось, как последовать за подавшими дурной пример командирами высоких рангов. В наши дни героизм рядовых защитников города справедливо противопоставляется поведению командования Севастопольского оборонительного района, которое благополучно эвакуировалось в последние дни обороны. Какой позор! Однако эвакуация высшего командного состава попавших в окружение крупных соединений Красной Армии на заключительном этапе их сопротивления считалась тогда нормальной. Вот в чем все дело! Пожалуй, что касается сухопутных защитников Севастополя, то для них это был самый бесперспективный, самый страшный котел во всей истории Великой Отечественной войны. Сравнение его со Сталинградом и Курской Дугой дает понимание того, что там хотя бы теоретически можно было отступить, прорваться. Сухопутным же защитникам Севастополя отступать было некуда, за ними простиралось холодное безжалостное море. Вот в такой переплет попал Борис Павлович. Всего за время обороны Севастополя — с ноября 1941 по июль 1942 года — советские потери убитыми и пленными составили 156 880 человек (согласно данным от генерал-полковника Г. Ф. Кривошеева{22}). Борис Павлович вместе со своим взводом продержался там почти полтора месяца: январь и треть февраля 1942 года.
Плен
Предательство «кавказцев»
В складывающейся ситуации кавказцы, животным чутьем уловившие общие тенденции, что советские войска находились не в лучшем положении и что в любой момент их могли окончательно прижать к морю и расстрелять, не выдержали и взбунтовались. Обвинив командование взвода и персонально Бориса Павловича в том, что их плохо кормят, что вовремя не доставляют еду, держат на голодном пайке, они пригрозили расправой, если помкомвзвода не исправит ситуацию. На войне, вообще, все время хотелось спать и есть, потому что расход сил был таким, что солдаты не успевали восстанавливаться. Прием пищи был важен не только тем, что позволял насытиться, — он служил и коротким отдыхом, и возможностью поговорить с товарищами, перекинуться шуткой, сбросить с себя напряжение. Эти короткие минуты ненадолго возвращали людей к мирной жизни. Поэтому полевые кухни фактически были центром жизни боевого подразделения. «Солдатская заповедь: подальше от начальства, поближе к кухне», — говорил лейтенант Александров (он же Кузнечик) в фильме «В бой идут одни старики». Своя правда в этой фразе есть. Вот слова Бориса Павловича на этот счет: «Мы все знали, сколько положено хлеба и сахара в дневном пайке, хотя зачастую и не получали его. Сколько положено рубашек на год, хотя нередко забывали, когда нам меняли их. Мы твердо знали и никогда не сомневались в том, что враг будет разбит и победа будет за нами. Не знали только одного — сколько каждому из нас оставалось жить». Но нет смысла писать о том, как должны были кормить солдат на фронте — тут, под Севастополем, все нарушалось, все было не так и все работало плохо. Еду защитникам привозили морем, а значит, все зависело от погоды... Этим все сказано — то шторм мешал доставке, то в ясную погоду немцы бомбили морские транспорты. Никакого запаса еды в расположении подразделений не было, официально не было. Но иногда в ротах командиры любыми правдами и неправдами умудрялись делать запас хлеба. Все же кружка горячего чая и кусочек хлеба могли сойти бойцам за кой-какой ужин. Не то чтобы Борис Павлович испугался угроз от кавказцев, но обеспечение питанием было его прямой обязанностью как помощника командира взвода, и поэтому он, молодой и совестливый боец, дабы не усугублять конфликт, отправился в расположение роты на поиски запаздывающей полевой кухни. Собственно, ее не было уже три дня, но и теперь она не прибыла в срок. Он сам был голодным. Но он также отлично знал положение дел с доставкой еды прижатым к морю солдатам... Тем не менее крепко надеялся на пару-тройку буханок хлеба, которую можно было взять у ротного... Вот за ними он и пошел. Перебежчики, дабы им не помешали удрать с фронта, прибегали к разным хитростям. Порой даже придумывали очень остроумные тактики, позволяющие не только самим уйти, а еще и других с собой привести — явиться к врагу не с пустыми руками. Вот В. Карпов в повести «Взять живым» описывает такой случай. Один солдат задумал перебежать к врагу. Для этого он уговорил нескольких простоватых товарищей самочинно пойти за «языком», якобы за «языком». Сказал, что за эту полезную инициативу они получат награды и даже отпуска домой. И все бы негодяю удалось, да его маневр вовремя просчитали другие бойцы. А в случае с Борисом Павловичем «кавказцы» поступили простодушнее — они просто устроили бунт, начали жаловаться на плохую кормежку, хныкать и скулить. Называй как хочешь, но своего они добились — помкомвзвода отбыл в роту решать вопрос с питанием. Бунтовщикам только этого и надо было. Пользуясь отлучкой командира и тем, что остальная часть солдат отдыхает, они бросили оружие и бежали с передовой. Дальше рассказывает сам Борис Павлович. «Я продолжал исполнять обязанности помощника командира пулеметного взвода, потому что командир наш все болел и болел. У нас было 4 станковых пулемета и 66 бойцов. Все за исключением меня и командира — нацмены. Только и слышалось со всех сторон вах-бах-чирими-гирими... Я, конечно, понимал их речь, но только не тогда, когда они говорили хором, да еще неразборчиво, да еще на диалектах. Так что добрую половину услышанного я не осмысливал. Ну, там же положение на фронте ухудшалось, и это сказывалось на всём: на быте и на отношении солдат к службе, на отношениях между людьми. Хуже всего обстояли дела с общевойсковым порядком, потому что давало сбой абсолютно всё. Все режимы и расписания летели вверх тормашками, нарушались и не соблюдались. Наше снабжение провиантом и боеприпасами зависело от ветра, солнца и моря... Короче, порядок был ужасный... День дадут что-то поесть, а два дня — не дадут. В начале февраля вообще стало невыносимо, мы просто днями голодали. А в это время меня как раз начали готовить к повышению, говорили, что пошлют на аттестацию, чтобы затем официально назначить командиром взвода. Ну, я воспринимал это как проявление доверия ко мне и одобрения моей службы. Дорожил таким отношением командования. И вот как-то мы три дня крошки во рту не держали. Нечего было есть! Идем в роту, а там одни отговорки: то скажут, что немцы разбили кухню, то разбомбили транспорт с едой и он утонул, то еще что-то придумают... Как воевать? Нацмены начали коситься на меня: — Камандир, кушать давай, тагда мы стрелят немцов, — и чуть ли не в драку ко мне лезут, я же один среди них был более-менее цивилизованный. Да еще они меня побаивались. А любого другого давно бы уже побили. Я все время находился на поле боевого порядка. Так полагалось. Это у командира роты уже есть землянка, кой-какой персонал. А у нас была землянка на 7 человек: 6 бойцов и я, командир. Там был у нас еще командир отделения, конечно, но это несущественно. Порядок такой: 3 человека спят, а 3 — дежурят возле станковых пулеметов. Стало темнеть, и я решил сходить к ротному, надеялся хлебом у него разжиться. Даже хотел выпросить за все пропущенные дни! Сам оголодал сильно, это правда. Приготовил плащ-палатку, чтобы завернуть буханки, потому что на улице мороз стоял, мелкий снежок пролетал. Мы дислоцировались на курганчике, это холм такой, а внизу у нас было основное хозяйство, куда приезжала кухня. Там к кухне подъезжал старшина с повозкой для продуктов. Выбрал я удобный момент, сказал бойцам: — Схожу в расположение роты, напомню насчет питания. Может... как-то... — неопределенно буркнул напоследок, боясь давать твердые обещания. Взял свой пистолет, плащ-палатку. Иду. Автомат у меня тоже был, но я же надеялся еду нести. Зачем он мне в этом случае? А оно же февраль месяц, 10-е число, мороз. Зима в том году была суровая. Местами снег лежал, а местами голая земля чернела. Вокруг колючие кустарнички, горная растительность. Увы, возвращался я без конкретных сведений о полевой кухне, которой нигде не было, и без хлеба, предвидя новые оскорбления и угрозы от старых горцев. Конечно, ничего бы они мне не сделали, но я очень глупо себя чувствовал, когда слышал нападки и ругательства в свой адрес. Авторитет моей должности на них не действовал. Ну как я должен был себя вести? Дурацкое положение... Теперь уже не помню, сколько длилась моя отлучка. С учетом того, что я говорил с ротным, прошло не меньше часа, может, полтора часа, пока я сюда-туда ходил. Иду назад, думаю, как меня встретят голодные деды и что я им скажу. Вскользь боковым зрением заметил бойца, что стоял сбоку под кустиком, отвернувшись от тропы. Ну понятно, что он там делал... Пока я присматривался к нему, пытаясь узнать — потому что ночь и темень, — мимо меня прошло еще два бойца, которых я сразу не заметил. Они словно из-под земли выросли. Поравнялись, прошли мимо... И вдруг я почувствовал удар по голове и провалился в беспамятство. Но я был в ушанке! Вот счастье, что была зима. Если бы я был в пилотке, так точно погиб бы. Потом сознание вроде бы начало проясняться, и я понял, что лежу на земле, но говорить и двигаться не могу. Мне трудно было понять, что происходит, так как атаки мы не ждали. Разве я мог подумать, что в наших окопах появятся немцы? Тогда мы о таком и не слышали. Очнулся окончательно далеко в стороне от того места, где меня настиг удар. Чувствую, что руки связаны, а в рот мне пихают кляп. От того, что меня тормошили, я и пришел в себя. Я понял свое положение. Понял, что не в состоянии сопротивляться — около меня находилось три человека. Сразу трудно было понять кто они — враги или свои. Их одежда... Двое из них были в нашей форме. А тот, что стоял у куста, был в гражданской одежде и в немецкой плащ-палатке, он оказался татарином, крымским. Я все еще не понимал, кто они и что со мной делают. Но тут мне надели веревку на связанные руки, сказали “komm!” и повели в сторону от наших позиций. Тут только до меня дошло, что я попал в руки разведгруппы захвата — они пришли к нам за «языком»... — проникли через нашу передовую и меня захватили! Невероятно. Так мы шли и шли... Какое-то время спустя к нам присоединилась еще одна группа — их группа прикрытия, все с автоматами. Мне все стало понятно — они нашли слабое место, где был стык между нашими частями, и проникли в него». Тут мы прервем рассказ Бориса Павловича, чтобы сказать следующее. То, что на такие уловки часто шли немецкие разведгруппы, подтверждает автор воспоминаний «Не померкнет никогда». Там он пишет: «Группы немецких автоматчиков, переодетых в красноармейскую форму, вновь и вновь пытались прощупывать стыки наших частей. Мне это было знакомо еще со времен защиты Одессы». Но эти воспоминания вышли в свет только в 1969 году... А тогда, во время войны, никто о такой тактике врага не знал, кроме, возможно, узкого круга военачальников высокого ранга, таких как Крылов Николай Иванович, автор названной книги, — советский военачальник, дважды Герой Советского Союза, Маршал Советского Союза. В то время, о котором рассказывает Борис Павлович Н.И. Крылов был начальником штаба Приморской армии. В этой должности прошел от начала до конца оборону Одессы и оборону Севастополя. В начале января 1942 года он был тяжело ранен во время выезда в войска под Севастополем, и подлежал эвакуации, однако по настоянию командующего армией генерал-майора Петрова был оставлен в городе. В конце марта вернулся к штабной работе, но незалеченная рана потом всю жизнь причиняла боль. Эвакуирован из города в последние дни обороны со штабом армии на подводной лодке. Да, таким людям позволили эвакуироваться из-под Севастополя, потому что попадать им в плен было нельзя. Однако продолжим слушать нашего рассказчика. «Я все понимал, но сделать ничего не мог. Что же, ведут они меня... А я все прикидываю и прикидываю: как да что? Знаю, что против нас стояли румыны, и вдруг по бойцам из группы прикрытия вижу, что это немцы. Откуда они тут взялись, куда ведут, чего от меня хотят? Меня они не толкали, не подгоняли, на меня не покрикивали — молча схватили и молча вели. Все. Правда, перед этим сильно помяли... Для порядка, чтобы я не вздумал сопротивляться. Приводят меня куда-то... Это же ночь. Далеко там, они долго шли по оврагам, по пригоркам, по тропам пришли в какое-то село. В помещении, куда меня завели, располагался какой-то штаб... Я только переступил порог, как вдруг услышал вскрик, то ли радостный, то ли огорченный. Поднял голову и вижу, что в сторонке под стеной сидят три моих бойца, которые в окопе дежурили у пулемета. Я их фамилии до сих пор помню: Атчибесов, он из Освещенска{23}, и два армянина — Погонян и Антонов. У последнего только фамилия русская, а сам он армянин. Те двое были постарше, а этот, с русской фамилией, — самый молодой из них. Не знаю, каким был мой взгляд, но на их лицах прорисовалось удивление, особенно, когда они обратили внимание на мои связанные руки. — Что камандир, ты тоже решил драпать? — простуженно прохрипел Атчибесов. — Сволочи вы, — это слово прозвучало тихо, но то, как я на них посмотрел, говорило о несостоятельности такого предположения. — Наверное, он вернулся, увидел пустой окоп и пошел нас искать, а тут его и сцапали, — принялись они обсуждать между собой то, что случилось со мной. Оказалось, что наши кавказцы за время моего отсутствия перебежали к врагу и теперь сидели тут именинниками, в уверенности, что смерть им не грозит. Бегство кавказцев было не главной бедой, — рассказывая, Борис Павлович качал головой и старался быть объективным. — Наше положение многим казалось безнадежным и людей, лишенных гражданского долга, могло превратить в трусов. Но сдать врагу своих товарищей, все сведения о них — это уже была не трусость, а предательство. Правда, они ничего чужого с собой не взяли, не навредили спящим, просто ушли и все. Не захотели воевать. Я не сомневался, что до моего появления их уже допрашивали, наверное, отнеслись более-менее сносно, вот они и радовались. Ну, я тогда им там нагнул мата, этим воякам... Ведь из-за них меня тоже будут считать предателем. Понимаешь, как получилось? А на самом деле, если бы группа захвата знала, что к ним перебежали 3 бойца, так они бы меня не брали. Я же знал не больше этих перебежчиков. Немцам незачем было бы рисковать. Я стоял посреди небольшой комнаты, сзади меня сторожил переодетый татарин, остальные прошли дальше в приоткрытую дверь. Теперь там слышались голоса, и я постарался прислушаться и понять, о чем идет речь. Говорили по-немецки. Я только понял, что этих 3-х допросили и взвешивали нужен я им после этого или нет, допрашивать меня или нет. Но я-то понимал, что уже не нужен им! «Вот все, — думаю, — сейчас меня выведут на улицу и расстреляют. И правды никто не узнает, все будут думать, что я был заодно с перебежчиками». И так мне страшно стало! Как же так — так глупо погибнуть, да еще оболганным?! Это же невозможно! Потом кто-то сказал, что меня все-таки надо предъявить командованию, не зря же они ходили в разведку. Мол, надо ценить свою работу, а то получится, что они не выполнили задание. А еще я понял, что утром меня отведут в гестапо. Меня даже в ту комнату не заводили, просто увели и поместили отдельно от моих кавказцев, потому что они перебежчики, а я нет, я захваченный в разведке. И больше я своих пулеметчиков никогда не видел. Я забыл сказать, что еще при задержании меня обыскали и забрали оружие, документы, да почти все... А тут уже не обыскивали. В закрытой комнате какого-то подвала я был один... Правда, мне дали поесть! Но всю ночь я не спал, все думал и думал, почему такое несчастье случилось именно со мной. Обидно было на такую судьбу. Конечно, этим перебежчикам немцы, если не дураки, будут доверять больше, потому что те добровольно к ним пришли, а я нет. Приблизительно так обмозговывая каждую закавыку, я готовился к допросам... Гестапо — не шутка. Но и утром меня не допрашивали, только опять дали поесть. Обходились со мной мягко. С учетом, что это враги, так и пожаловаться было не на что. Затем вывели из подвала, и на улице я увидел большую группу таких же пленных, как сам. Позже посчитал — всех вместе нас было 12 человек. Нас выстроили в колонну и повели. Куда? Неизвестно. Видел я только, что вели нас не немцы, а румыны. Их язык я хорошо понимал, поскольку в Кишиневе слышал его от дворовой ребятни. Возле тех детей и выучил его немного. Из конвоирских переговоров между собой понял, что нас ведут в Бахчисарай, в гестапо. Это километров 50 ходу, очень далеко». Борис Павлович понял, что ему некоторым образом повезло. Если бы сдавшиеся в плен «кавказцы», нерадивые бойцы его взвода, не выложили немцам всю информацию добровольно, в первый же вечер и с наиполнейшим откровением, то эту информацию выбивали бы из него, взятого в плен в качестве «языка». «Языку» бы немцы не верили так, как перебежчикам, подозревали бы в запирательстве и допрашивали бы с пристрастием. И их бы не интересовало, что тот, кто сидит в окопах, на позициях, ничего секретного знать не может и сказать ему нечего. А так... эти перебежчики... С точки зрения немцев, они, безусловно, хотели выжить, потому и бежали от своих, очень сильно стараясь пригодиться противнику, и, действительно, рассказали все, что знали. Они словно прикрыли Бориса Павловича от неприятностей, потому что после них он оказался для разведчиков ненужным балластом, и его вообще допрашивать не стали, а прямо передали по инстанции и все. И второе понял Борис Павлович, что раньше вызывало у него негодование: боец тем надежнее, чем меньше знает о планах руководства. Так и для него лучше, и для всех. Но пока что у него впереди лежал долгий путь, и его надо было пройти.Дорога в гестапо
Борис Павлович передвигался тяжело — у него еще не восстановилось дыхание, болели ушибы и травмы, отчего он прихрамывал — как оказалось, при падении он расшиб ногу о камень — и отставал от колонны. Шедший сзади румын время от времени подталкивал его прикладом, правда, без криков и нервозности, а как-то рутинно, привычно. Но уже скоро обстановка терпимости к пленным изменилась, и конкретно к Борису Павловичу у некоторых конвоиров появилась злоба и желание мстить. События развивались так: «Едва мы отошли от места, где нас держали ночью, как старший конвоя, сержант, скомандовал остановиться — оказывается, он решил нас обыскать и забрать наши ценности. Ну не злыдень?! Какие ценности могли быть у пленных? У меня был хороший складной нож и добротное, почти новое белье. Эти вещи мне никак нельзя было терять, без них я бы пропал в февральские морозы. Поэтому я не позволил себя обыскивать. Конечно, я рисковал тут же расстаться с жизнью, но... так получилось. Понимаешь, я видел, что немцы — это солдаты. А румыны — это сволочи, цыгане. Я считал ниже своего достоинства этой погани покоряться. Когда старший конвоя подошел ко мне, я тихо сказал ему по-румынски: — Я из Кишинева, понял! Тронешь — тебя найдут, — он выкатил на меня глаза, но тут же отступил. Но по его взгляду я понял, что он может попытаться отомстить мне. Дорога-то длинная. Остальные пленные молча покорились. Их ограбили и нас повели дальше. Я тихо спросил у того, что шел рядом со мной, кто они такие. Ой, долго все рассказывать... Итак, кто они... Это были попавшие в плен советские десантники. Их забрасывали на оккупированную территорию с самолетов для диверсионной работы. Но немцы, зная эту тактику, охотились за ними вовсю. Некоторые из десантников успевали выполнить задачу, а других немцы хватали прямо после приземления и тут же расстреливали, на месте. А эти, что шагали со мной рядом, были из тех, что скрывались в горах. То ли они уйти к своим не успели, то ли у них были другие задания — не знаю. Немцы считали их партизанами. Поэтому не расстреляли, а вели в гестапо на допрос. Хотя были и настоящие партизаны, держащиеся отдельной группкой. Ну ведут нас, значит. А этот старший конвоя все заходит ко мне то с одной стороны, то с другой, чтобы напугать меня и заставить бежать, а затем выстрелить мне в спину. Я его сразу понял! Нет, думаю, я даже под кустик ходить не буду — кустиком у меня будешь ты. Потом он начал открыто угрожать: — Я тебя, дерьмо, убью сейчас, — наверное, проверял меня, пойму я или нет, потому что говорил по-румынски. — Хочешь живым остаться, отойди, — сказал я, понимая, что мне нельзя показывать страх, иначе он сам бояться перестанет. Короче, держался я как мог. Ну, дошли мы. Пригнали нас в Бахчисарай и сдали охране какого-то заводишка по производству мелких резиновых изделий, в том числе презервативов, если говорить точно. Там у них в подвале был ледник, укрытый соломой. А в другом конце ледника лежала сухая солома, запасная. Туда нас и бросили. Ледник надежно закрывался, тем более, что он был на территории охраняемого объекта. Там уже были и другие пленники. Держали нас в леднике 4-е дня, каждый день по одному выводя на допрос. Вызвали и меня. Спрашивают, где меня взяли, что я там делал... Ну, это я сказал, разведчики-то доложили это и без меня. Дальше спрашивают фамилии командиров. Я понимаю так, что мои дезертиры им это уже доложили, и гестаповцы просто проверяют меня. Что я мог им ответить, если даже фамилию командира дивизии не знал? Это они ее, думаю, знали! Я знал фамилии командира полка, командира батальона, командира роты, командира взвода — все! Больше я ничего не знал, я ведь был даже не пешкой в большой игре, а «пешкой во степи» — просто солдат. Меня не били, мне не угрожали. Просто выслушали и сказали: — Уходи, — а потом кому-то в сторону: — Nimm ihn zurück, — значит, отведите его назад. Гестапо есть гестапо — 3 дня нам не давали ни есть ни пить. Ну, в качестве питья выручал лед, мы откалывали от него кусочки и сосали. А без еды было плохо, холодно. Мы зарывались в сухую солому и кое-как согревались. На 4-е сутки вывели всех во двор, разделили — кого-то оставили ждать своей участи, в том числе и меня, а десантников и партизан повели на расстрел. Нас, пятеро оставшихся людей, отвели в помещение и хорошо накормили, вдоволь, а затем повезли в общий лагерь, в Симферополь, где сдали. Да еще же как в лагерь сдали, в каком состоянии... Мы же были отощавшие, исхудавшие... ну, живые трупы. Не шутка — сколько настрадаться, сколько страха натерпеться... Да пройти 50 километров! А как я себя чувствовал морально? Представить трудно, что я передумал и что пережил. Из моих слов никто, никто не ощутит того, что я тогда ощущал, в какое я попал положение... И лагеря я очень боялся, не скрою. Я понимал свое положение, понимал, что в лагере делается... Чтобы это выдержать, требовалось мужество. А откуда ему было взяться у меня, отощавшего, сильно избитого? Если бы были свидетели произошедшего... Если бы были люди, способные засвидетельствовать правду, я бы так не мучился, не казнился бы, а нес бы свой крест со спокойной душой, мужественно. Понимаешь, честный человек тогда становится героем, когда знает, что друзья ему верят. Но если ты подозреваешь друзей в непонимании, тогда крылья тебя не поднимут... Героем я не стал, однако сумел выжить, не запятнав себя ничем». Последние слова Борис Павлович произносил уже сквозь слезы и всхлипы — сильно плакал. Ему нестерпима была мысль, что его взяли в плен в качестве «языка». Это что такое, вообще, «язык», как его расценивать? Как плененного в бою? Нет. Как сдавшегося? Черт возьми, конечно, нет! Наверное, как попавшего в плен в состоянии контузии. Ведь не будь он травмирован, то мог бы принять бой, отстреливаться. Ну, что-то предпринять... А так при задержания его серьезно травмировали, так что рана долго кровоточила и болела, голова кружилась и его слегка подташнивало. Боль в колене он почувствовал позже, когда чуток голова унялась и сознание прояснилось. Теперь, после всего прочитанного и услышанного, не трудно представить оглушенного Бориса Павловича и 3-х вражеских разведчиков над ним. Все произошло быстро и внезапно. Борису Павловичу даже показалось, что он не терял сознание и что его сразу же подняли и повели. Но, конечно, это было не так. Иногда Борис Павлович позволял себе чуть большую откровенность, чем перед диктофоном, и тогда рассказы его бывали подробнее. Вот в выступлении на телевидении он говорил так: — Я пришел в сознание, шевельнулся, и они от меня отступили. Вдруг послышалась знакомая речь. Мне показалось, что я еще подросток, нахожусь в Кишиневе среди румынской детворы... Только почему они кричат такие странные вещи? «Ridică-te! Repede!» — орал румын и бил меня прикладом в плечо. «Aufstehen! Schnell!»{24} — повторял он по-немецки для верности. С трудом приподнявшись и опершись на локоть, я оглянулся, припоминая, куда попал и что происходит. Тут обнаружил, что у меня связаны руки. В голове шумело, мысли путались, перед глазами все расплывалось кругами, как в тумане. Я различил мужские фигуры, сообразил, что нахожусь под прицелом. Причем целящийся в меня солдат — наш, советский! Тогда только мне начала приоткрываться правда о моем положении. Я попытался закричать, понимая, что наши бойцы еще где-то рядом, но почувствовал кляп во рту, который не смог выплюнуть. «Nu țipa că te aud!{25}» — сказал я по примеру румына по-румынски, затем повторил эту фразу сначала по-немецки, а потом по-русски. Я едва слышал собственный голос, но главное, что меня услышал румын. От его тычков я окончательно оклемался и встал на ноги. Так Борис Павлович попал в плен. В кутузке он смог промыть раны на голове и на колене тем, что было в его индивидуальном пакете, и кое-как перевязать их. Если бы ему не дали еды ночью и утром, он, три дня голодавший до этого, не дошел бы до Бахчисарая. О Севастополе времен Великой Отечественной войны написано и рассказано много, много исследовано архивов, тем не менее история его героической обороны летом 1942 года содержит достаточно белых пятен. Одно из них — это отказ в эвакуации защитникам города, которые до этого почти год успешно отражали атаки врага, несмотря на тяжелые лишения и потери. Факты говорят о том, что тогда высшее командование Рабоче-крестьянской Красной Армии попросту оставило на произвол судьбы одну из своих наиболее хорошо подготовленных, с огромным боевым опытом группировку войск. Командование драпануло морем, а солдат бросили на съедение фашистам. Вопрос, почему в июне-июле 1942 года не была организованна эвакуация севастопольского гарнизона, до сих пор остается открытым. На него нет ответов. А ведь фактически героическим защитникам было отказано в возможности сохранить свои жизни и в дальнейшем сражаться с врагом на других участках огромного советско-германского фронта. Увы, Крым в начальный период Великой Отечественной войны стал по-настоящему роковым местом для нас: вначале керченская катастрофа, а затем падение Севастополя, полная оккупация Крыма. Вот так и получилось, что при полной осведомленности высшего командования Красной Армии подавляющее большинство героических защитников Севастополя в итоге оказались во вражеском плену... Значит, плен, хоть так хоть иначе, никак не обошел бы и Бориса Павловича, разве только в случае его гибели. Не попади он в плен 10 февраля, так попал бы летом... Он был обречен на эту долю самим ходом событий, решениями высшего командования. Но тогда он не знал этого, и после войны не сразу узнал правду, и всю жизнь чувствовал себя так, словно на нем стояла черная метка, словно был он виноват перед побратимами и перед Родиной в самом подлом преступлении, в измене. Он даже мысли не допускал, что это не он предал, а его предали! Измена имела место, но со стороны командования Красной Армии против него! Кто знает, возможно, это незнание спасло его от страшного разочарования и горечи. Впрочем, это вряд ли были бы менее травмирующие чувства.Симферопольский лагерь
Ну привезли в лагерь, выгрузили их... Борис Павлович еще был очень плох. Со временем оказалось, что травмы его не так безобидны, как он думал вначале. За ударом в затылок вскрылось сотрясение головного мозга, а за разбитой ногой оказалась не просто ссадина, а серьезный ушиб сустава. Двое из пленных после высадки из машины подхватили молоденького солдата и повели с собой чуть быстрее, чтобы он не отставал и чтобы немцы не увидели, что он в плохом состоянии — больных они просто достреливали. До места, где содержали военнопленных, было далековато, и без помощи друзей Борис Павлович живым туда не дошел бы. По сути это был не лагерь, а какая-то человеческая свалка, так как тут пленных держали под открытым небом. Это была огороженная высоким проволочным забором часть территории, охраняемая снаружи кучей нацистов с лающими волкодавами, вот и все. Люди лежали на мерзлой земле, кое-где притрушенной сеном, сухим очеретом или хворостом. Кому повезло больше, тот располагался на досках, которых тут тоже было много. Впрочем, доски эти переходили от одного к другому, так как люди не могли все время сидеть на месте и стеречь их. Опекающие Бориса Павловича красноармейцы сразу же нашли свободную доску и пристроили его на ней. Затем пошли в поисках медсестры — такой же пленной, как они сами. Конечно, немцы никакой помощи пленным не оказывали, люди сами выходили из положения как могли. Медсестра нашлась, но пришла с пустыми руками. — Я могу осмотреть вас и сделать перевязку, но только если вы найдете индивидуальную аптечку, — смущаясь на последних словах, сказала она. — Свои запасы я давно израсходовала. — Да, у меня еще немного осталось, — Борис Павлович достал пакет и подал девушке. — Дайте скачала осмотреть вас, — сказала та. Красноармейцы окружили раздетого до пояса Бориса Павловича, чтобы он не простудился на ветру. Медсестра прослушала его дыхание, долго пальпировала спину, особенно позвоночник. — Больно? — нажимая, спрашивала все время. — При сильном нажатии больно, а так — терпимо. — Вас, наверное, избили в гестапо? На вас живого места нет, вы весь в ссадинах. — Нет, в гестапо не били, к счастью, — растеряно сказал Борис Павлович. — Это, наверное, при задержании. Я тогда потерял сознание... — Понятно, — буркнула она, — и вас вовсю напинали... Затем он оделся и оголил колени, которые оказались в еще более плачевном состоянии. Понятно, что когда его сбили с ног, то он, сопротивляясь, упирался коленями в землю. А почва в Крыму известно какая: каменистая, жесткая, да еще смерзшаяся на февральских морозах — чистый напильник. Пришлось потерпеть, пока медсестра обрабатывала ссадины йодом. — У вас легкая контузия с сотрясением мозга и множественные ушибы, — констатировала она. — К счастью, это не смертельно опасно. Но все равно надо сделать обезболивающий укол, тем более что для пользы дела лежать вам придется на доске, а она жесткая. — Да, жестковато, — пошутил Борис Павлович. — Да и натерпелся я боли уже... — Надо беречь себя, — буркнула медсестра. Девушка немного помассировала ему спину, ноги — прямо через одежды. «Все равно будет польза от прилива крови к больным местам» — пообещала она. Затем уколола анальгетик, перевязала колени, чтобы они не мерзли и быстрее заживали, и ушла. Переворачиваясь то с боку на бок, то на живот или спину, меняя позы, Борис Павлович лежал на той доске недели две. Когда ему приходилось отойти в скрытое место за бугорок, товарищи сохраняли его доску нетронутой. Это просто счастье, что тех, кто был ранен или контужен и не мог встать, немцы первое время на работы не гоняли. Но о работах — позже. Кормили пленных плохо, да и то — раздавали еду через проволоку, не заходя внутрь. Получалось, что перед кормежкой у проволоки скапливалась толпа, и слабому человеку пробиться-протолкаться через нее было невозможно. Сначала красноармейцы пытались добывать и приносить Борису Павловичу его порцию еды, но быстро отказались от этого варианта — немцы не давали в одни руки по две порции, да еще угрожали расправой. Наконец, договорились, что каждый из них будет делиться с Борисом Павловичем ложкой от своей порции. Таким способом его кое-как продержали эти две недели, хотя и сами были голодные. Бедному Борису Павловичу было стыдно, что он обирает товарищей, живет за счет их порций. Но что было делать, если боли в спине не проходили и он чувствовал, что сам до раздачи не дойдет? Даже может упасть в толчее, и под ногами толпы ему спасения не будет. Медсестра еще пару раз наведывалась, массировала спину, проверяла колени и подбадривала, что он вот-вот поднимется. — Уже настает март, — щебетала она, — весна! Вся природа обновляется, а с нею и ваш организм. Теперь все у вас начнет заживать еще быстрее. Наверное, так оно и было, потому что в один из дней Борис Павлович, возвращаясь из-за бугорка, почувствовал себя лучше. Ему даже показалось, что по нему пробежала бодрящая волна. Вернувшись к своим ребятам, он согласился побриться. Те обрадовались и тут же принесли осколок зеркала, мыло и лезвие. Жизнь возвращалась к Борису Павловичу. Назавтра он, конечно, с помощью товарищей, пробился к раздаче и сам взял порцию еды. Это была победа! Каждый день к нему возвращались силы, он все больше смелел и даже начал закидывать нацистам фразы на непонятном для них языке — то на ассирийском, то на фарси, то на английском. Ему нравилось их озадачивать и ввергать в растерянность. Они ничего не понимали и только рассматривали странного военнопленного, однако то, что в его голосе не звучала агрессия, их успокаивало. Им казалось, что он что-то просит, и они его то чем-то подкармливали, то одаривали кусочком мыла, то угощали шоколадом или чистым бельем. А однажды даже дали одеколон! Этим добром Борис Павлович делился с товарищами, стараясь отблагодарить их за помощь. Но вот рассказ самого Бориса Павловича: «Все время я страшно горевал. Меня убивало то, что я попал в плен не в бою, не раненным, а при полном благополучии. Но — без свидетелей. Да еще эти перебежчики... Ну наверняка же подумают, что мы сбежали вместе... А ведь я ни в чем не был виноват! Что обо мне подумают бойцы, мои товарищи? (И он опять начинал сильно плакать и сквозь слезы говорить что-то неразборчивое, где различались только слова “мир перевернулся... больше нет... а дети же спросят...”) Сразу как мы попали в лагерь, немцы нас начали обрабатывать своей пропагандой. Уже на следующее утро мы услышали по громкоговорителю призывы переходить на их сторону. Немцы все время обличали социалистический строй, говорили о его бесперспективности... Многие начинали верить и соглашались воевать на стороне противника — их уводили в сторону, затем куда-то увозили. (И опять Борис Павлович горестно повторял: “А что обо мне скажут? Они и на меня скажут, что я предатель, а я же нет... А кому я что докажу?Кто знает правду, кто видел? Где те свидетели? Чем я оправдаюсь, господи...) Значит, попал я в лагерь... Надо было кое-как приспосабливаться. Ну, те парни, что опекали меня все время, пока я выздоравливал, со временем куда-то ушли. Наверное, записались на работу. Там работы всем не хватало, пленных было больше, чем требовалось рабочих рук. Поэтому работали не все. Найти себе применение — это было удачей, иначе можно было с ума сойти. К тому времени я немного присмотрелся к немцам и понял, что они тоже не все одинаковые. Были напичканные ядом гитлеризма, те были как... камикадзе. Они были отъявленные фашисты, пропитанные этой отравой... На пожертвование готовы были. Но более умные, сведущие из немцев понимали, что к чему. У тех мышление было шире и глубже, качественно иное. Ну, со временем возле меня появились новые люди — зрелые мужики из местных, крымчан. А кормили нас так: два раза в день давали какую-то баланду. Видимо, где-то на складе были отруби, причем подгоревшие в пожарах. Эту гарь с них снимали и варили из них баланду. Хлеб тоже был из тех отрубей. Давали его по 300 гр. Но что это был за хлеб? Твердый, как камень. Но отруби я мог есть. Ничего больше не оставалось. Иногда тем, кто работал, давали похлебку из убитых лошадей. Неизвестно, какой свежести там то мясо было. А остальным давали похлебку из костей. И то еще хорошо... Кто там о нас заботился, что там для нас готовили? Думаешь, столовая была? Нет! Это был пересыльный лагерь, который размещался в картофельном городке Симферополя. Это овощехранилище около вокзала. Так, бывало, подходишь ты к раздаче, а тебя уже гонят, как скотину: давай, давай быстрее! Там же бочки стоят и баланда в них вонючая. Во что ты ее возьмешь, это никого не интересовало. Они могли тебе и в подол гимнастерки налить. Получил свое — проходи дальше. А где было взять посуду, котелок или ложку? Я плохо переносил такие условия, скотину вообще есть не мог. За то время, что я там побыл без своих друзей-красноармейцев, я зарос и опустился. Ходил исхудавший, грязный, морально убитый... Я же все время очень боялся — и лагеря и, главное, непонимания со стороны своих. Ведь у меня же не было оправдания!»Участливые крымчане
Так прошел март и начался апрель. В закрытых от ветра местах уже можно было погреться на солнце, чем вольно или невольно пользовались пленные, чтобы помочь своим ослабевшим организмам. — Лето на открытом месте мы не переживем, — сокрушались бойцы старшего поколения. — Нужна тень, иначе солнце просто убьет нас. — Вот только заранее не надо на это настраиваться! — урезонивали их молодые бойцы. Тут, в этих нечеловеческих условиях, где одинокого человека подстерегала гибель, в Борисе Павловиче начал меняться взгляд на коллектив — он понял его значение и силу. Человек ведь живет в окружении стихий, а спорить с ними нельзя, ибо это гордыня, смертный грех. Иными словами, это пагубное занятие. Стихиям можно противопоставить только равное им явление. Вот таковым и является коллектив. Значит, в коллективе человек обретает недостающую ему мощь. Объединившиеся друг с другом люди становятся сравнимы с природными силами. Теперь он глубже, осознаннее понял и суть социализма, и суть советского человека и уверовал в них, на своем опыте убедился, что сила и правда — за страной победившего Октября. Понял и ту ненависть, которую питали капиталистические заправилы к его стране. Понял ее меру и причины. Теперь он не нуждался в советской агитации и разъяснениях, сам любому мог растолковать преимущества нового строя, в котором жил, который защищал в этой войне. Там, где все равны, обязательно появляется понятие справедливости, а где общество состоит из богатых и бедных, двух враждующих классов, о справедливости даже смешно говорить. У него словно открылись глаза! Набившие оскомину непонятные слова, которые раньше он слышал от руководителей и партийных лиц, вдруг перестали быть абстрактными — обрели ясный и убедительный смысл. Борис Павлович много думал об этом и открывал для себя все новые и новые истины. Например, он обнаружил, что в массе людей отдельному человеку легче стать незаметным, спрятаться. Именно так поступил его отец, когда бежал из Багдада. А с другой стороны, именно в коллективе, когда вокруг находится много мнений и идей и существует возможность непроизвольно их учитывать, индивидууму легче познавать мир и принимать правильные решения. Наверное, поэтому лично он раньше чувствовал оживление ума в городской среде, как будто из нее на него наплывали волны прозрений и пониманий, а в селе активность творческих мыслей снижалась. Зато в уединении его плотнее обнимала природа, и он с доверием растворялся в ней, лучше понимал ее. Наступала пора цветения, которую можно было наблюдать даже на том несчастном, вытоптанном, истерзанном клочке земли, где их держали. «В конце концов я там до того отощал, что уже еле передвигался. Меня так страшно водило из стороны в сторону, что я в любой момент мог свалиться на землю. Конечно, это меня не красило — так удачно отойти от травм, полученных при задержании, и вдруг все это пустить насмарку. Но мои внутренние резервы кончились и без посторонней помощи я уже справиться с ситуацией не мог. К счастью, скоро возле меня появилось 3-е крымчан, из местных. Как они тут оказались? Немцы время от времени производили облавы и задержанных мужчин без разбирательства бросали сюда, за проволоку. Жены знали, куда попали их мужья, и приносили им еду и одежду. А немцы принимали передачи сколько угодно, без ограничений. Поначалу эти крымчане звали меня нацменом. А потом видят, что я балакаю, речь моя без кавказского акцента, и спрашивают: — Кто ты такой? — Да я русский, — говорю, — с Украины. Я не нацмен. Они покачали головами: — Запустил ты себя... А давай мы тебя побреем? — Давайте, — согласился я. Они меня побрили, подстригли. Смотрят, удивляются: — Да ты совсем молодой парень, красивый... А нам казался старым горцем! Ну и они мне говорят: — Ты места наши охраняй, а мы тебя немного подхарчуем, поможем окрепнуть. Я, конечно, согласился. Дальше они говорят: — Ты пропадешь, парень. Надо тебе идти на работу. Нас там было 5 тыс. пленных, поэтому работать никого не заставляли. На работу требовалось присылать только 2 тыс. человек, и ходили только те, кто без дела сидеть не мог по каким-то причинам. — Какая работа? — засмеялся я. — Мне свет немил. Я еле хожу. — Ничего, мы тебя поддержим продуктами, пока ты не встанешь на ноги. Но знаешь, природа суровая, заставляет за жизнь бороться. А тут еще война... Так что не опускай руки, мужайся. Короче, так они и сделали, поддержали меня, подхарчевали, то хлебца давали, то еще чего-то, а также научили в этом аду ухаживать за собой. — Немцы не любят нерях и доходяг, никогда такому не помогут, даже могут расстрелять, — научали они меня. — В любой ситуации старайся выглядеть чистым и опрятным. Ты должен бороться за жизнь до конца, понимаешь? Как было не понимать... Но человеку для полета тоже крылья нужны, а у меня они были обрублены. Наверное, попасть в плен с боя, который ты вел вместе с боевыми товарищами, не так обидно и позорно, как такой плен, когда тебя одного вытащили из окопа... Наконец, я собрался с духом, чуток окреп и уже мог идти на работу. Ну, собрался... А с чего же начинать? Тут опять меня крымские парни научили: — Как зайдешь получать баланду, присмотрись. Где-то там рядом пленные после еды начинают собираться на работу. Вот и ты так делай: подкрепись и иди к ним. На месте все увидишь, разберешься и сориентируешься. Главное, посматривай на КПП. Если оттуда зайдет малый конвой, то иди с ним. Маленьким партиям работников всегда перепадает кое-какая еда. А когда на работу приходит большое количество пленных, то... нет, только зря наработаешься. Несколько дней я присматривался к тому, как пленные уходят на работу. Потом и сам попробовал. А там же уже были пленные со стажем, бывалые. Те расталкивали нас, неоперенных, лезли вперед. Но как бы там ни было, а начал работать и я».Работа в лагере
Лагерь все время пополнялся новыми пленными. Измученные за колючей проволокой красноармейцы встречали новичков сочувственно, стремились узнать от них новости о положении на фронте, особенно если там были офицеры. После беспорядочной переброски фразами, спонтанно возникающей в таких случаях, новички разбивались на более мелкие группки и начинали вживаться в новое положение: кто-то почти плакал от досады и страха, кто-то скрипел зубами от бессилия, а кто-то хранил угрюмое молчание. Были и такие, что радовались плену, как единственной возможности уцелеть, хоть на время продлить жизнь. Борис Павлович в таких случаях обычно сидел в сторонке и наблюдал за происходящим, представляя, каким был сам, когда его довели сюда товарищи. Раньше — до войны, да и на войне — он не бывал в полной беспомощности, и теперь, вспоминая начало плена и наблюдая за новыми попавшими в неволю красноармейцами, чувствовал теплую благодарность к тем пленным, что помогли ему вначале этого горького пути, и к крымчанам — без них он бы не выжил. “Никуда я силой не проталкивался, не прорывался, ничего. Мне просто немного повезло. Как-то через КПП прошел один немец в форме летчика и начал нас, собравшихся на работу, осматривать. Выбрал 4 человека, и меня в том числе, позвал идти с ним. Мы пошли, вышли за КПП, пошли по городу. Идет он впереди нас, только оглядывается. Мы — сзади. Я начал подумывать о побеге. Убежать мне было бы не трудно. Но куда? Кругом глубокий немецкий тыл, кругом море. И у меня здесь нет никого знакомого, чтобы притаиться. Да-а... Один в поле не воин! И я не рискнул. Идем мы дальше через весь город, он же небольшой. Дошли до окраины. Смотрю — самолеты стоят, истребители. Как и полагается — для маскировки в выкопанных специально ямах. Дальше виднелись финские домики — городок, где летчики жили. Ну привел нас этот немец в летной форме к одному домику, оставил во дворе, а сам ненадолго зашел внутрь. Пробыл он там минут пять, потом вышел и ушел. А мы остались. Вскоре из домика показался повар в белом одеянии и в колпаке. Окинул нас взглядом. А я же снова был выбрит крымчанами, чистенький, немного поправившийся, посветлевший лицом. И этот повар мне показал пальцем подойти к нему — komm сюда. Думаю, правильно изложили мне друзья-крымчане психологию немцев, не любят они доходяг, все у них не по-нашему. Я и позже это замечал. Бывало, подойдет фриц к проволоке, за которой находятся пленные, хочет им что-то дать, ну, что-то оставшееся от его обеда отдать, так выберет самого здорового и чистого. Ему даст, а на остальных кричит: — Вон, свинья! Прямо непонятно: то ли у них чувства другие, то ли воспитание, то ли эстетика не такая — никакого сострадания, никакого милосердия к несчастным они не проявляли, никакого желания помочь. Полное бездушие. А сильного поддержат! Тогда-то я и понял, почему славян называют совестью мира. Действительно, без людей с человеческой душой мир превратится в страшный звериный хаос. Завел меня повар на кухню, дал нож и корзину картошки — показал, что я должен чистить. А тех троих оставил на улице. Кто-то дал им задание пилить бревна и колоть бревна, на дрова значит. На кухне стояли вкусные запахи... И бегала огромная овчарка, псина наученная, повара охраняла. У меня все время слюни текли, но, увы, этот повар оказался изувером, ничем меня не накормил. Когда начался обед — а у них это все по расписанию, исключительно пунктуально, — он меня спровадил на улицу. Ну те трое моих собратьев тоже бросили работу — перерыв же. Обедом их тоже не накормили. Мы просто отдыхали. Сидим на солнышке, немцы ходят, наевшиеся... Немцев вообще хорошо на фронте кормили, а летчиков — особенно. Вот они несут что-то из столовой и к нам обращаются, видя по нашим лицам и взглядам, что мы голодные: — Зольдат, люсь, виль есн! (Солдат, русский, будешь есть?) — О, давай! — обрадовались мы. Как увидели эти летчики, что такие молодые крепкие мужчины некормленые сидят, что пленные солдаты голодают — и тут их пробила жалость к нам. Известно, они воевали в воздухе, меньше видели крови и смертей, чем пехота, так и очерствели меньше. Давай они из тумбочек выгребать и тащить к нам все свои запасы и остатки! И бутерброды заветренные, и недоеденные консервы, залежавшиеся норвежские сардинки. Господи, ну как мы радовались, что летчики неожиданно оказались такие душевные! — Nimm es! Nimm viel mit. Du wirst gut essen (Бери! Бери много. Будешь кушать хорошо), — развлекались они. Набрали мы себе еды вдоволь, сколько смогли унести. Я нагрузился так, что еле дотащил свой вещь-мешок — мне же надо было и других накормить. Ну как мне было отказываться, если я знаю, что в лагере были такие, что страшно страдали от недоедания? Принес им на несколько дней запасов: консервы рыбные, хлеб, еще что-то. А хлеб у немцев был интересный, с консервантами, еще 1936 года выпечки. Твердый, но съедобный. Да нам не приходилось перебирать харчами. Повеселели мы. После обеда опять работали на тех же местах: я чистил картошку, хлопцы пилили-кололи дрова. И опять в конце работы повар не дал мне поесть. Так что немцы разные бывали... Повар оказался сволочью. Привел нас в лагерь тот самый немец, что и забирал, сдал чин по чину. Ну, раздал я в своем кругу принесенные угощения, конечно, часть и себе оставили. После этого дней 5 не ходил на работу — у меня была еда и я себя поддерживал. С тех пор и пошло дело, я начал оживать. А чтобы не так противно было на немцев работать, я придумал поворачивать все так, что работаю для своих — взялся других пленных опекать, приносить им еду, подкармливать. Я вдруг остро понял истину, что человек рождается, чтобы жить для других. Вот здесь она мне очень пригодилась, помогала выживать, не отчаиваться. В лагере много было больных, слабых, немощных, кому требовалось внимание сильных людей, добрых людей. Вот ради них я и старался. И вообще с тех пор я всегда находил возле себя кого-то слабее, кто нуждался в помощи, и старался выживать ради них. Ну, короче, все время много работал. Но не всегда мне везло. Когда как попадало, бывали хорошие бригады, но бывали и не очень. Это ведь был пересыльный лагерь».Страшная правда
Потом Борис Павлович работал и в других местах. Севастополь еще не был взят, и он не знал, что там происходит. Тем временем немцы из пленных организовали лагерь рабочих батальонов, чтобы строить дороги. Ну, эти горные дороги, которые просто камнями выстилали, чтобы топкой грязи не было. Борис Павлович попал в район села Биюк-Каралез{26}, это вроде Южный Каралез или что-то подобное. Там они работали. И вот в один из дней в лагерь пригнали особенно большую группу солдат, среди которых Борис Павлович увидел знакомые лица. Это были бойцы из его 772-го стрелкового полка во главе с некоторыми офицерами. Они-то и рассказали ему правду о последних днях Севастополя. Оказалось, что немцы его взяли, почему и пленных так много появилось — защитников Севастополя не смогли вывезти из окружения. Офицеры удрали на подводных лодках, а солдат бросили. Да каких солдат? Проверенных и стойких, преданных своей стране. Позор! И они все оказались в плену. С горечью однополчане рассказывали Борису Павловичу обо всем этом, о последних днях выдохшейся защиты... Борис Павлович невольно сравнил свое положение с положением этих преданных солдат... Враги вырвали его из боев и это он ставил себе в укор... Но этих людей, кто до последнего мгновения оставался в окопах, с оружием в руках, не в чем было упрекнуть. Какую горечь должны они испытывать от такого откровенного предательства?! Солдаты ведь были в совершенно беспомощном состоянии и не могли обороняться, ибо попали в настоящий капкан: стрелять было нечем, есть-пить нечего и бежать некуда. Как выживать и за что после такого предательства бороться? Можно ли его простить своей стране? И тут же Борис Павлович понимал, что такое предательство простить можно, ведь не обязательно погибать всем в безвыходной ситуации. В этой связи вспоминается один из эпизодов в эпопее А. Чаковского «Блокада». Там юные влюбленные — Анатолий Валицкий, сын академика архитектуры, спортсмен, красавец, и Вера Королева, чрезвычайно приличная девушка, студентка медицинского института — невольно оказываются во вражеском тылу. Лесами и малохожеными тропинками они пытаются пройти к своим. По дороге они встречают разведчика, который обладает очень ценной информацией. Разведчик понимает, что может не дойти до своих, и доверяется Анатолию: сообщает ему разведывательные данные и поручает донести их до его руководства. Он называет адрес и имя того, кому предназначена эта секретная информация. В связи с этим он также наказывает Анатолию непременно выжить, любой ценой, иначе страна понесет неисчислимые жертвы. Разведчик погиб, и с этой поры жизнь Анатолия стала почти бесценной, она переросла личное значение и стала вровень с ценой народного достояния — во что бы то ни стало он должен был уцелеть и выполнить задание, полученное от погибшего. Но Анатолий с Верой попадают в плен. У Анатолия на глазах девушку насилует группа немцев, тем не менее он оставляет ее в их руках, а сам убегает. Он дошел до Ленинграда и донес секретные сведения по назначению. Он выполнил миссию, возложенную на него судьбой. Вера тоже выжила, добралась домой, но она никогда не простила Анатолию его поступка, который посчитала предательством. Она не знала обстоятельств, вынудивших Анатолия так поступить, а судила строго, безапелляционно. Но зритель остается на стороне Анатолия, потому что знает истину! Следование истине вопреки чувствам и есть подвиг. Вот так было и с удравшими из-под Севастополя военачальниками. Видимо, они как специалисты представляли очень большую ценность, коли за их спасение страна заплатила страданиями десятков тысяч простых солдат, а возможно и жизнями многих из них. Конфликт общенародных и персональных интересов — это самая сложная, самая трагическая житейская коллизия, достигающая пиковых значений в условиях войны. Об этой же проблеме снят знаменитый фильм Василия Ордынского «Красная площадь» (выпуск 1970 г.). Она вообще является одной из вечных тем мирового искусства и очень часто присутствует в классических произведениях. Но пока эта коллизия не касается нас или наших родных, мы можем только сочувствовать ее участникам, решающим неразрешимые задачи. Нам тогда легко быть объективными. Но не дай бог... кому-либо попасть под эти жернова! Тут мы восклицаем, подобно героине пьесы Эжена Скриба, прекрасно показанной Ю. Карасиком в фильме «Стакан воды»: «Европа может подождать!» Не все имеют мужество и гражданственность Сталина, сумевшего отказаться от спасения сына. Но вернемся к севастопольцам. Немцы, боявшиеся массового героизма солдат, что они пойдут на смерть, но нанесут им последний ощутимый удар, пользовались моментом и сеяли в их сердцах еще большую горечь, бросали листовки с текстом: «Вам остается только станция Буль-Буль» — дескать, иди топись, солдат. А не хочешь — сдавайся в плен. И вот среди новых пленных однополчан Борис Павлович встретил ребят, с которыми воевал еще в Геническе, а потом вместе с ними прошел вдоль Азовского моря. «Один из них — Игорь Волох, из нашего Волоского, а два других — из Верхнеднепровска, фамилий не помню. И говорят они мне при встрече: — Командир, — они моего имени не знали, — ты что, в лагере? — В лагере, — отвечаю. — Ты не дома?! — Как я могу быть дома? А немцы перебежчиков и даже пленных отпускали домой, если их дом находился на оккупированной территории. Они выписывали таким лицам пропуска и отпускали. Ну если бы я был перебежчиком, то и меня бы давно отпустили. Славгород же был в глубоком немецком тылу. Но поскольку я не перебежчик, то оставался в плену. Но это же потом выяснилось! А сначала, как оказалось, рубили сплеча. И вдруг однополчане говорят: — А ты знаешь, что тебя судили к расстрелу? — Как это?.. — я растерялся. — Не выслушав меня, меня судили? Человек не всегда по своей воле оказывается в руках врага. — Да. Выезжал военный трибунал и судил вас четверых в присутствии полка. Вас обвинили в предательстве и присудили к высшей мере наказания без права обжалования. Приговор подлежит немедленному исполнению. Случилось то, чего я больше всего боялся... Что я мог им ответить? Мои сбежавшие кавказцы находились где-то в другом месте, я о них ничего не знал... Они бы могли подтвердить, что я с ними не убегал... Я им ничего плохого не сделал и им незачем было бы клеветать на меня. — Я не перебежчик и поэтому нахожусь в плену, — сказал я. — О, а мы-то думали! Ммм... А тройка кавказцев где? — Не знаю. И так я скитался по лагерям... Ну что, подробно рассказывать? Скитался, вот и все. Нас бросали и в Джанкой, и в другие места, потом я попал в Керч. А оттуда на Таманский полуостров, пробыл там 2-3 недели. Оттуда нас бросали, куда немцам требовалось... Ну, известно — рабы. Я всего сейчас и не вспомню. На тот момент я уже ко всему присмотрелся, изучил лагерные порядки, всю их систему. Мысль о побеге никогда не покидала меня. Там я сдружился с неким Петром Филоненко из станции Ромодан, кажется, это Кировоградской области. Он был годом старше меня. Вот вдвоем мы наметили и обмозговывали побег». На Таманском полуострове Борис Павлович также встретил капитана Якушева Петра Даниловича, своего ротного, как и он, пригнанного туда на работу, только откуда-то из другого лагеря. Он заметил его сразу, но, не желая смущать, держался в сторонке. Просто сидел на взгорке, ловил долетавшие фразы и размышлял о своей доле. Задумавшись, не заметил, как ротный сам подошел к нему и присел рядом. — Я не сразу тебя узнал, сержант, — довольно уверенным тоном сказал Якушев. — Плен — не тетка, товарищ капитан, — ответил Борис Павлович. — Тем более что попал я сюда сильно помятым в потасовке. Еле выходили меня бойцы... — Да мне уж в двух словах об этом рассказали... И теперь я раздумываю, сказать тебе правду или нет... — Что такое? — насторожился Борис Павлович, догадываясь, о чем хочет сказать ротный. — Вопрос о твоей сдаче в плен рассматривался военным трибуналом... Ты признан виновным и приговорен к смертной казни, — сообщил Петр Данилович. — Я это уже знаю. Однако вы должны запомнить, что я не сдавался в плен, товарищ капитан! — воскликнул Борис Павлович. — Я же буквально за несколько минут до пленения был у вас, искал полевую кухню, просил хлеба. Помните? — Да я-то помню... Но что тебе помешало бы после этого побежать к румынам, а не в свой взвод? — Как это можно — приговорить человека к расстрелу, не выслушав его самого? — Борис Павлович второй раз был убит этой новостью. — Я сам давно, брат, в плену, — признался капитан. — И чтобы мозги от горя не закипели, я занимался вашим побегом, расследовал его. Решил, пока мы все находимся тут, на крымской земле, разобраться в этом деле и выяснить правду. Очень я был огорчен, что такое случилось с солдатами из моей роты. Я же тебя еще с тбилисского периода знаю. — И что же вы выяснили? — Я шел практически по свежим следам, — начал свой рассказ капитан Якушев. —Сразу после суда переговорил по душам с каждым пулеметчиком из твоего взвода. Да и тут твои орлы есть, с ними я тоже переговорил. И даже беглых кавказцев отыскал! Представляешь? Они так и держатся кучкой. — Вот это хорошо, — обрадовался Борис Павлович. — И что же они сказали? Я их сильно обматерил, когда мы встретились у немцев. — Они вовсе не скрывали своего предательства и чистосердечно рассказали, как умышленно возмутились и напугали тебя, что изобьют. Они добивались, чтобы ты ушел куда-нибудь и не мешал им перебежать к неприятелю. — Сволочи какие... Но я ушел не из страха, товарищ капитан. Мне было их жалко, этих паразитов. Они так страдали от голода, есть просили... — Да, так я у них спрашиваю: «За что же вы подвели молодого парня? А теперь его считают вашим пособником», — конечно, я им не сказал всей правды, но дал понять, как они виноваты перед своим помкомвзвода. А кавказцы наперебой отвечают: «Какой же он пособник, если ничего не знал? Мы против сержанта ничего не имеем, товарищ командир. Он — хороший человек, и мы за него готовы заступиться». Говорю: «Видно, какие вы заступники...» Недели через две, после долгих бесед с другими бойцами и после еще более долгих размышлений, капитан Якушев снова подошел к Борису Павловичу, давно переставшему улыбаться и шутить. — Эх, теперь бы мне бежать отсюда, сержант, — тихо сказал он. — Да подать апелляцию на решение военного трибунала по твоему делу... Попытка — не пытка. Дознался я, что ты, в самом деле, не виноват. Как думаешь, стоит ли ради этого благородного дела рисковать жизнью? — Не знаю, это вам решать, — буркнул Борис Павлович. — Мне без этого есть над чем думать, товарищ капитан. И то сказать, Борису Павловичу теперь надо было решать, как жить дальше, какие шаги предпринимать. Негоже покорно ждать расстрела... Хотя и от своих убегать тоже не гоже... Горькие это были размышления. Вместе с родителями он так часто менял родину, что ему ничего не стоило сделать это еще раз. Тем более что в Советском Союзе он не прожил и десяти лет, и познал здесь только несправедливость со стороны славгородских учителей, побои и унижения от отчима, отчуждение народившей новых детей матери, наконец, жестокость самой родины, пославшей его под пули, а теперь превратившейся в его палача. А ведь он так старался понять суть советского человека! Он так много и упорно думал над этим, наблюдал людей и сравнивал их друг с другом, что даже начал кое-что понимать и даже находить в себе обнадеживающие перемены. — Ну, сержант, что ты надумал? — снова подошел к Борису Павловичу его ротный. — Смотришь на меня косо... А ведь я предупредить тебя хотел. Расстрел — слишком серьезная штука, чтобы с ним не считаться. Может, уйдешь от беды подальше... — Спасибо. — Так почему ты молчишь? Неужели настоящее предательство вынашиваешь? — Нет, товарищ капитан, — тихо сказал Борис Павлович. — Надумал я проявить настоящую верность своей семье. У меня же есть жена и дочка. Тем более что они сейчас в оккупации, уехать в тыл не смогли. Так кому, как не мне, драться с врагом за их освобождение? — Кому и как ты станешь доказывать свою невиновность? — А я не буду ничего доказывать, товарищ капитан, — Борис Павлович наклонил голову. — Буду жить, как жил, словно и не было вас и ваших слов о военном трибунале. А там — что бог пошлет! К сожалению, мы не знаем, как сложилась дальнейшая судьба капитана Якушева Петра Даниловича, собравшего неопровержимые доказательства о невиновности Бориса Павловича, но зато точно знаем, что Борис Павлович и Петр Филоненко по его просьбе помогли ему бежать из плена. Со страшным знанием, свалившимся на Бориса Павловича раз и второй раз, он так и жил все последующие годы — вздрагивал от любого шороха и от громкого звука, ежеминутно ждал, что за ним придут и тут же приведут приговор в исполнение. Как только его бедное сердце выдержало такое нечеловеческое напряжение?! Забегая наперед, скажем, что это испытание продолжалось долгих 15 лет — 15 лет не жизни, а ада кромешного! И вот в 1957 году Борису Павловичу пришлось иметь откровенный разговор с одним официальным лицом... Этот человек делал запрос о его военной биографии и получил ответ из соответствующих органов. Из этого ответа следовало, что ровно через два месяца после вынесения Борису Павловичу смертного приговора это решение военного трибунала было отменено — за отсутствием состава преступления. Борис Павлович еще находился в плену, а его однополчане и капитан Якушев в том числе еще сражались на фронте, когда ошибка военного трибунала была исправлена. По чьей инициативе это произошло, осталось неизвестным. — Почему же мне сразу не сказали об этом?! — воскликнул потрясенный счастьем Борис Павлович. — Война шла, — ответили Борису Павловичу. — Тогда мы Отчизну спасали... — А после войны? Я так сильно ждал разъяснений... — Некогда было, после войны пришлось страну отстраивать... — Все дела, да все — неотложные... А я не прожил всю свою молодость, а промучился... пропекся душой... Эх, никому того не желаю... — Прости, солдат... — человек, занимающийся этим делом, встал из-за стола и пожал Борису Павловичу руку, легко поклонившись. — Теперь живи счастливо. Кажется, для этого есть все основания. Но все это произошло после Победы, до которой было не так далеко по времени, как очень далеко по событиям. До Победы надо было сделать нечеловечески трудную работу: выбраться из плена, выжить в оккупации, потерять родных и близких, разбить врага, и полить Европу своей кровью... Тем, кто будет это читать, надо понимать следующее. Плен не был курортом с плохим питанием и нечеловеческими условиями, находящимся под надзором нацистов с овчарками. Плен — это каторга, ибо пленных, прежде всего, убивали нравственно, морили голодом и нещадно эксплуатировали. Борису Павловичу повезло, что в начале плена он смог почти две недели отлеживаться после полученных при задержании травм — просто в те дни слишком многие красноармейцы попали за колючую проволоку, так что даже немцы растерялись от этого и не могли всем найти работу. Нигде не звучат эти сравнения, потому что много вины лежит на совести советских военачальников, но правда состоит в том, в Крымской операции они сознательно отдали в немецкий плен больше красноармейцев, чем под Сталинградом пленили немцев. Увы!Побег из лагеря
О трагической судьбе советских военнослужащих, оказавшихся в немецком плену, написано немало{27}. Однако в последние годы эта тема обрела статус бессовестной спекуляции со стороны беспринципных и недобросовестных писак, излюбленной темой которых стал миф о том, что всех их поголовно отправляли в ГУЛАГ или в штрафбаты. Так вот — все это ложь! Возможно, мягкие проверки и были, но только не преследования. И советские люди знали, что Родина не откажет им в доверии. Потому-то и спешили домой со всех уголков, куда бы ни забрасывала их война. Вот и Борис Павлович, зная о том, что военным трибуналом ему вынесен смертный приговор, какой-то высшей силой своей души, каким-то непостижимым чутьем верил в справедливость Родины и стремился попасть к своим, не страшась ничего. Только ведь для этого нужен был побег, а бежать из Крыма, окруженного водой, было невозможно — там его сразу бы поймали и уничтожили. Приходилось ждать перемен. Наконец немцы начали готовиться к вывозу военнопленных из Крыма, планируя использовать их на тяжелых работах в оккупированных регионах или в самой Германии. Почуяв новые веяния, пленные приободрились, возобновили активное знакомство друг с другом, поиски земляков. Теперь они больше держались группками, обменивались домашними адресами, договариваясь, что если кому-то из них удастся бежать, то убежавший сообщит семьям остальных собратьев об их судьбе. Борис Павлович всем давал адрес матери, потому что она жила рядом с железной дорогой. Если спрыгнуть с поезда там, где он указывал, то до дома Александры Сергеевны было не более километра. Борис Павлович, вспоминая о побеге, не скрывал дрожи в руках. «Петр Филоненко был нерешительным человеком. А тут уже оттягивать с побегом было некуда. Во-первых, мы находились вне Крыма, на более открытой территории; во-вторых, приближалась зима, которую в плену мы, поизносившись и поистрепав свои одежды и обувь, не пережили бы. Что нас ждало? Надо было срочно бежать! Тут, конечно, выбора не было — или нас убьют, или мы сами зимой погибнем. Так уж лучше рискнуть — авось побег удастся! Я понимал, что война будет еще долгой. Так чего нам ждать от немцев? Разве что погибели. Их наши начали бить вовсю, и им тем более стало не до пленных и не до человеческого отношения к нам. Наконец, мы приготовились к побегу. Как? Тут я расскажу подробно. Лагерь был обнесен проволокой, дальше шел призонник, за ним вспаханная контрольная полоса в 2-3 метра шириной. Вдоль проволоки с внутренней стороны ходят часовые. Днем не так, а ночью — усиленная охрана. И вот были мы на работе, там я приготовил такие рогатины, чтобы ими поднять проволоку, первый ряд которой был прибит к земле. Рогатины надо было установить, чтобы свободно проползти под проволокой и переползти всю контрольную полосу. Обнесенный проволокой двор имел прямоугольную форму, по углам стояли вышки, а вдоль сторон ходили часовые, по двое с каждой стороны. Ходить они начинали от углов, шли навстречу друг другу — сошлись, поговорили и разошлись. Опять все заново повторяют. Я изучил эту систему охраны, рассказал Петру, как надо делать каждый шаг, все рассчитал. Предупредил его, что не надо торопиться, чтобы не зацепиться нигде за проволоку. И вот мы легли спать, людей вокруг — тысячи. Лежат, бедные, прямо на земле... Да тогда мы уж привыкшие к этому были... Петру сказал, что пойду первым. А он, мол, пойдет по моим следам. Ну, договорились. На всякий случай сориентировал Петра по местности: — Там, дальше за контрольной полосой, идет сад, а в дальнем его конце — забор. Перелез через забор — и ты на свободе. Там уж иди куда хочешь. Ну так мы и сделали. Предварительно обменялись адресами, это для безопасности: если погибну я, то погибнешь и ты. Это связывало людей, заставляло помогать друг другу, а не предавать. Ну, вроде, уже все. Так, пора. Немцы сошлись, поговорили и разошлись. Я подлез, поставил рогатины, сделал проход... Опять немцы сошлись, я залег, часовые поговорили и разошлись. Только они разошлись, я уже хотел ползти вперед, а Петр — раз! — и полез первым. И мне пришлось задержаться — немцы опять пошли навстречу друг другу. Этот лагерь не очень большой был, там сойтись-разойтись — минута дела. Ну, думаю, перележу. Вот караульные опять сошлись — ава-ва, бала-вала... На улице не очень темно было. Смотрю, Петр через сад переполз, дальше через забор перелез и скрылся. Тишина-а... Все! Я вижу, что Петр уже на свободе. Теперь же надо мне. Меня всего колотит! Когда тут вдруг овчарки залаяли — разводящий ведет смену караула. Ну доложили, поговорили... Новые караульные стают на посты и, чтоб вам пусто было, меняют тактику обхода территории. Теперь они начинают идти с середины пролета: один остается стоять на месте, а другой идет в угол, потом возвращается от угла и останавливается; начинает идти тот, что стоял посредине. Получилось, что теперь в середине каждой стороны все время стоит один немец. И уже скоро утро. И я не смог проползти. Начало светать. Немцы, конечно, поймут, что кто-то бежал. Но разве всех проверишь, если нас тысячи?» Так и получилось, что друг Бориса Павловича бежал, а он остался, и пробыл в лагере еще 5 дней.Отъезд из Крыма
И вот в конце августа 1942 года немцы отобрали советских военнопленных по какому-то им одним известному принципу (похоже, тут было больше пленных из командного состава), куда попал и Борис Павлович, погрузили в отдельный железнодорожный эшелон и отправили на северо-запад. В то направление вела только одна железнодорожная ветка — «Симферополь – Москва». А она шла через Славгород. Сам Бог приближал Бориса Павловича к дому и подталкивал к побегу. Поезд мчался без остановки, мерно постукивая на стыках рельс. В холодных, скрипучих вагонах пленные надышали, накурили и вскоре стало жарко. О том, что этот поезд пошел из Крыма не первым, а вторым, Борис Павлович узнал позже. Как оказалось, первыми повезли в основном рядовых солдат, а в их поезде были и офицеры. Впрочем, это могло и случайно так получиться. В районе Славгорода кто-то из пленных с первого поезда совершил побег, зашел к Александре Сергеевне и сообщил, что ее сын жив. Он рассказал о травмах Бориса Павловича, о сотрясении мозга, о пребывании в плену, о самочувствии и выразил надежду, что скоро тот прибудет домой тайными тропами. Конечно, Александра Сергеевна назавтра же рассказала это Прасковье Яковлевне. А та — своим родителям. Как же так — в плену, да еще с контузией и травмами? Это сколько же он там настрадался... Тесть с тещей озаботились не просто эмоционально, а деятельно. — Ему нельзя будет оставаться дома, — мудро рассудил Яков Алексеевич. — Пока не прояснится обстановка, его надо спрятать подальше от глаз полиции. И Яков Алексеевич принялся за дело. Назавтра он, вынужденно работавший на немцев, правдами-неправдами раздобыл мешок муки, погрузил на двуколку и помчался в глухой конец района. Он знал один хуторок, почти никому не известный, что стоял в распадке между холмами и насчитывал с десяток хат, жавшихся к разросшейся роще и прикрывающихся ею от случайного ока. Конечно, как бывший бригадир колхоза он знал не только свои угодья, но весь район, в том числе и этих людей. Там он договорился с надежной семьей, что привезет к ним человека, которого надо спрятать от немцев, подлечить. Те благодарили за муку и обещали помочь. — Еды я вам еще подкину, — усмехнулся Яков Алексеевич. — Парня надо будет хорошо поставить на ноги. Так что пока Борису Павловичу пришла пора бежать из плена, откуда он не чаял вырваться живым, дома для него уже все было подготовлено. «И тут — этап. В одно из утр нас покормили, а затем подошел большой конвой с собаками. Куда-то будут переводить, подумал я. И точно — выгоняют нас на середину двора, велят строиться в колонну и повели на вокзал. Приводят. Перед нами эшелон стоит с маленькими красными вагонами, были тогда такие. Отсчитывают подряд по 50 человек и грузят в вагоны. Значит, куда-то собираются везти. Погрузка шла целый день. Немцы суетились с какими-то там своими делами, а мы ждали, что будет дальше. Это был уже конец октября 1942 года, кажется, 24-е число. Потом вагоны заколотили, они такие были, что снаружи запирались — и все это делалось с таким видом, вроде мы не люди и нам не интересно знать, что происходит. Ладно. Начали мы в вагоне осматриваться. Люки вверху. А окна с помощью скоб забиты решетками, сплетенными из немецкой колючей проволоки. Не такие решетки толстые, из железных прутьев, нет, а проволочные. У нас колючая проволока была двужильная, а у них более толстая одножильная шестигранная. Немного отличалась от нашей. Дело шло к вечеру, еще светило солнце, когда поезд начал движение и взял направление на Джанкой. Ночью просыпаюсь: куда нас везут? Неужели опять под Севастополь? Хотя не может быть, его судьбу мы уже знали и понимали, что там нам делать нечего. Возможно, разгребать завалы или минные поля разминировать... Куда еще могут? Опять уснул. Под утро уже просыпаюсь — 2-х человек нет. Прикинул, кто мог бежать, понял, что это крымские ребята домой рванули. Решетка на окне сорвана. Ой-ой... А нас предупреждали, что за побег одного пленного будут расстреливать каждого 10-го из оставшихся. Кто, кому выпадет быть тем 10-м? Тут утром рано прибыли мы в Джанкой и поезд остановился, но я не мог понять, куда он повернул нос — на Чонгарский ли мост и на Украину, или, может, опять в Крым, опять на клочок земли, со всех сторон охваченный морем. Начался осмотр поезда: одни ходили и постукивали молотом по колесам, другие осматривали вагоны, третьи начали отцеплять старый паровоз. Но тут же вот решетка сорвана! Она не полностью сорвана, а подорвана с трех сторон, но все равно видно, что отсюда бежали. Сейчас осмотрщики вагонов это заметят и к нам придут... Все трясутся, дрожат, понимая, что кто-то из нас сегодня пострадает. А это же не просто там как-то пострадать, а погибнуть, лишиться жизни! Пленные притихли, старались не говорить и даже не смотрели друг другу в глаза. И вот в вагон заглянули немцы. Увидели сорванную решетку... Мы замерли. Затаили дыхание. Когда нет, обошлось — эти работники молча подставили лестницу и прибили решетку заново, причем так небрежно, буквально как-нибудь. Мне показалось, что даже подчеркнуто как-нибудь, чтобы мы это заметили, не просто намеренно. И никого не тронули... Пронесло! На душе стало веселее. Ходят вокруг поезда железнодорожники, присматриваюсь и вижу, что они — из наших людей. Ага, понятно, что за немцы ремонтировали решетку и почему нас не тронули. Это же наши, советские люди! Они тем временем цепляют паровоз в какую-то сторону. Я осмелел, спрашиваю у них: — Куда голова поезда стоит? — На Чонгарский мост, — со скрытой приветливостью ответили они. Значит, домой, на Украину!» Приветливое поведение джанкойских железнодорожников было не таким безобидным, как могло показаться. Ведь оно рождало в настрадавшихся людях иллюзию, что все свои, которые пошли служить к немцам, сделали это просто по необходимости, что на самом деле они на нашей стороне. Да, были такие, много таких было. Но были и уроды, служащие у врага по убеждениям или из личной корысти. Те были гораздо хуже и опаснее немцев! Они не просто служили у немцев, а выслуживались перед ними! Правда, у нас, на востоке, таких людей было мало, буквально единицы. И то это были просто дурачки, которые вознамеривались с приходом немцев поквитаться со своими местными врагами. Они к немцам пошли ради сведения счетов. Увы, это известная человеческаяпсихология. Так, когда во Франции велись религиозные войны между католиками и протестантами (гугенотами), многие тоже под сурдинку избавлялись от своих врагов. Известно, что в Варфоломеевскую ночь, ночь резни гугенотов, граф де Бюсси д’Амбуаз зарезал своего кузена Антуана де Клермона, ибо тот был его конкурентом в получении наследства. А известного философа П. Рамуса убил его коллега Ж. Шаркантье только потому, что они по-разному понимали теорию Аристотеля. Было такое и на Руси в период феодальной раздробленности, когда князья, будучи близкими родственниками, не могли поделить вотчины и призывали на помощь неприятеля, полагая с его помощью добиться своего и не понимая, что неприятель никому ничем не поможет, а только ослабит дерущихся и потом оберет и тех, и других. А то еще один пример. Процесс политического дробления Киевской Руси, которая в середине XII века разделилась на независимые княжества, быстро привел ее к монголо-татарскому нашествию (1237–1240), которое она, ослабнув в междоусобицах, не смогла отразить. Это уместно напомнить всем нам именно теперь, когда мы снова встали на этот гибельный путь. Любые иллюзии опасны, ибо не позволяют реально оценить обстановку и выбрать правильное поведение. Слава богу, Борис Павлович это понимал — сказалась жизнь в политически бурлящем Ираке и в Кишиневе, где шли аналогичные процессы.Подготовка к побегу
Пленные жили вне времени. Для них существовало четыре состояния суток: утро, день, вечер и ночь. Ну еще солнце служило природными часами и помогало ориентироваться в труде и отдыхе. Но оно гуляло по небу не всегда, особенно хмурыми были осень и зима. Это было не просто неудобно, а губительно для здоровья, потому что организм человека ведет внутренний отсчет времени, тесно связанный с внешним распорядком активности и покоя. Впрочем, какой покой в рабстве... «Где-то в обед мы прибыли в Мелитополь, это 115 км от Запорожья. Здесь поезд стал и стоял довольно долго. Бог его знает куда нас везут, никто не скажет. Свои, которые есть среди немцев, не знают, а немцы... Это же немцы. Только сердце мое билось все сильнее — к родным местам подъезжаем. Я прямо как чувствовал! Обернулся к остальным пленным и говорю: — Что, если начнут считать? Но окно забито, все чин по чину. В крайнем случае будем говорить, что нас изначально сюда посадили 48 человек, а не 50. Поняли? — Поняли, — отозвались те хором. И тут — трах-бах — открывается дверь вагона и заглядывают немцы. Так, туда-сюда посмотрели, все проверили и не стали считать. Потом один из них показывает на меня пальцем: — Du kommst aus dem Auto — Ты давай выходи из вагона. Я вышел. Коленки дрожат от страха, ноги подкашиваются... Стою перед ним, а он меня осматривает и ехидно улыбается. — Будешь всех кушать. Алес! Гут? Я чуть с ума не сошел! Что значит «всех кушать»? Подумалось, что он приказывает мне следить за всеми или доносить на всех... Или что? Я даже не успел ничего ответить на его «гут», когда он поманил меня пальцем: — Komm! Ну, иду я за ним, а сам — ни жив, ни мертв. Только отметил, что вагон за мной закрыли, запоры громыхнули. И вдруг он поворачивается и молча подает мне скомканную плащ-палатку. А я, с тех пор, как на своей позиции шел с такой точно скомканной плащ-палаткой и меня шарахнули по голове, начал страшиться их... Как-то безотчетно. Как люди страшатся крика совы, черной кошки или ворона. Взял я ее дрожащими руками, и продолжаю ничего не понимать. Подошли мы к переднему вагону, остановились. Читаю надпись на нем — «Lebensmittelauto», то есть «Продуктовый вагон». Ой, я чуть не рассмеялся. Это же немец сказал мне, чтобы я всех накормил! Выдали мне там по 300 гр хлеба на 50 человек, повило, короче пайки. Вижу, дает суточную порцию. Ага, значит, вот оно что — еще не менее суток будем ехать... Нагрузился я там... опять под присмотром немца вернулся в свой вагон. — Gib es allen! — это значит: «Раздай всем!» — Ладно, сделаю, — буркнул я. Я прикинул, что двоих пленных уже с нами нет. Значит, две порции остаются в запасе. А со мной ехал парень один из Мелитопольского района, я с ним уже на Таманском полуострове познакомился. Звали его Иван Крамаренко. Такой щупленький, несмелый. Мы были одного возраста, но он то ли еще не обвыкся в плену, то ли с роду был такой небоевой... застенчивый. Не мог постоять за себя. У него из-под носа все забирали, расхватывали, а он только смотрел. Ну я взял его под защиту, как брал и до него некоторых пленных. А я верховодить научился, меня побаивались. Конечно, парнишка привязался ко мне, все время старался находиться рядом. Короче, я решил, что один лишний паек отдам ему, а другой оставлю для НЗ. Так и сделал. Наконец, мы управились с продуктами, день подходил к концу и тут поезд тронулся, отошел от Мелитополя, набрал скорость. Перед закатом мы уже были в Запорожье. Я ж в Запорожье... (Борис Павлович начинает плакать), можно сказать, вырос, родные у меня тут: родной дядя, двоюродный брат и полно двоюродных сестер... Боже мой! Уже вот-вот... Они, наверное, все дома. И знать не знают, не подозревают, что меня мимо везут, содержа за колючей проволокой, с собаками... За что мне такое?! Смотрю — Запорожье назад проплывает, места мои дорогие... Душа рвется к своим, болит! Куда нас везут? Что со мной будет? Тем временем начало темнеть. Пока мы доехали до вокзала, потемнело совсем. Я понял, что не могу расстаться с местами своего отрочества и юности, не могу ехать дальше. Надо бежать! Пусть лучше погибну при побеге, все равно не смогу жить в другой стороне, среди чужих людей. Иван смотрит, что со мной творится, сочувствует. Я не знаю, как он мог проехать Мелитополь и ехать дальше... — Ты напиши записку своим, напиши все о себе и брось. Ее люди найдут и обязательно передадут по назначению! — посоветовал он мне, стараясь успокоить. — Твои родные хотя бы будут знать, что ты живой. — Не буду я ничего писать, Иван. Иван промолчал». О своих подвигах Борис Павлович старается говорить поменьше. Поэтому не все упоминает в записанных на пленку воспоминаниях. Но, к счастью, есть его многочисленные устные рассказы, законспектированные тогда же, которыми мы можем дополнить диктофонную запись. Это произошло сразу после отбытия поезда из Мелитополя. К Борису Павловичу приблизились двое пленных, которые до этого сидели тихо и вели себя незаметно. — Мы убедились, что тебе можно доверять, товарищ, — один из них улыбнулся, а другой оставался серьезным. Как потом выяснилось, это были капитан Леонид Иванович Ященко, командир артиллерийского полка, и Захар Кириллович Лактионов, политработник. Последний, к сожалению, свое звание не назвал. А может, и назвал, да Борис Павлович в той суматохе не запомнил. — Собственно, мы о побеге, — Лактионов продолжал улыбаться. — Мы из здешних мест. Обидно проезжать мимо... Борис Павлович промолчал, ждал что они скажут дальше. — В нашем вагоне, — начал говорить капитан Ященко, — есть много людей из Мелитополя и Запорожья. Все они согласны бежать, чтобы организовать партизанский отряд и продолжать борьбу. Но остальные пленные нам попытаются помешать, воспрепятствовать из страха перед обещанным расстрелом. — А от меня чего вы хотите? — Борис Павлович не сказал им о и своем желании бежать, потому что стремился домой, прежде всего домой, а об остальном согласен был думать потом. — Я мешать вам не стану. — Да нет! Наоборот, мы надеемся, что вы поможете, как-то отвлечете людей. — Так, — задумался Борис Павлович. — Отвлечь людей может только сон, а сейчас до сна далеко, еще только вечер начинается. Но ждать вам нельзя, как я понимаю, потому что до ночи мы заедем слишком далеко от вашего дома и возвращаться назад вам будет тяжело. Так? — Так. Нам надо бежать сразу как потемнеет, на перегоне между Запорожьем и Софиевкой. — Вы сможете спрыгнуть с поезда? Ведь он несется... — Да, мы сможем. — Сколько всего вас человек? — Много, — наклонил голову Лактионов. — Нас 21 человек, так что для побега нам надо не меньше получаса, сможете так долго сдерживать толпу? — Да мы постараемся, чтобы толпы не было, — скромно опустил глаза Борис Павлович. — Но если что... то сдержим. Но и вы же поможете? — Конечно, если надо будет, поможем, — добавил капитан. — И вот что, товарищ... Если кто-то захочет бежать после нас и присоединиться к нам, мы будем в течении недели ждать их по вечерам с 16-00 до 19-00... — и капитан Ященко назвал место встречи. — Передадите им потом, позже... — Хорошо. А сейчас мы с моими друзьями разработаем свою линию, а вы пока что отдыхайте. Как будете готовы прыгать, скажете. Договорились. Борис Павлович переговорил с Иваном Крамаренко, и тот тоже согласился помочь командирам. Нашли еще одного верного человека — Михаила Ивановича Дудина, учителя математики. Он давно был у них на примете, как надежный боец. А тут вот это и пригодилось... Он был из Софиевки, и тоже мечтал о побеге, но не знал, как его в одиночку осуществить. — А тут такая замечательная оказия! Да я всех порву! Только — чур! — после этих беглецов следом уйду я. Хорошо? — Договорились, — Иван пожал учителю руку. Так мало-помалу набралось 5 человек помощников, остальные из которых были из Синельниково или из его окрестностей. С Борисом Павловичем и Иваном их насчитывалось 7 человек. Когда перед пригорком поезд начал сбрасывать скорость, Лактионов мигнул Борису Павловичу. За окном было уже темно, в вагоне — тем более. — Товарищи! — громко сказал Борис Павлович, — тут одному пленному плохо с сердцем, ему нужен воздух. Я сейчас открою окно, а вы не волнуйтесь, я потом закрою его. Поняли? В ответ кто-то промолчал, а кто-то махнул рукой. Где-то в дальнем уголке что-то буркнули. — На воздух! На воздух его! — негромко покрикивал Иван, пока они всемером окружали немалую толпу беглецов, отрезая от них тех, кто мог помешать. — Просто его голову высунь в окошко. Охотников помешать побегу не нашлось. Скорее всего, конечно, что пленные верили Борису Павловичу, и не догадались, что там, у окошка, на самом деле происходит. Как бы там ни было, операция прошла успешно, почти половина едущих в вагоне пленных обрели свободу, а то, что в вагоне стало меньше людей, этого в темноте сразу никто не заметил.Прыжок с поезда
«Все время, с тех пор как попал в плен, я думал о побеге. Как часто я мечтал попасть на материк, выехать из Крыма! Там невозможно было бежать, некуда. Казалось, на материке я непременно убегу. И вот я еду по родным местам, везет меня поезд, провозит мимо дома... А я все еще в плену... Ведь мне, если бежать, то надо прыгать с поезда. На это надо было решиться и настроиться. Сдерживало меня еще одно: что будет с остальными? Хотя... пустым делом было заботиться об остальных, если там оставалась только половина из тех, что немцы загрузили в вагон изначально. Я знал, что следом за мной спрыгнет и Иван. А остальные? Их же могут в конечном пункте просто всех расстрелять! Но это меня остановить не могло. Многие ушли, значит, я тоже могу и смогу. Я решился — значит, все! Либо грудь в крестах, либо голова в кустах. — Я в эту ночь убегу, Иван, — тихо сказал я. — Меня уже ничто не остановит. — Не зря ли собираешься рисковать? — Нет, не зря! И тебе советую... Как ты мог покорно проехать мимо родных мест? Смотри, как другие... — Я, Борис, не хочу, чтобы из-за меня людей расстреляли. Меня совесть замучает. — А другие, думаешь, хотят? Те, что ушли, чтобы драться в партизанах, они хотят? Вот мы сейчас спросим у остальных, — решил я. И крикнул громче: — Внимание! У меня есть что сказать. Все навострили ушки. И я им рассказал, что в конце пути нас все равно пересчитают и, конечно, обнаружат, что многие бежали. Вот нас всех тогда и расстреляют. Просто всех, ибо немцы побегов не прощают и слово свое всегда держат! Расстреливать заложников — это у них закон такой, как в бандитской шайке. Они его соблюдут. — Вы обратили внимание, что нам выдали суточный паек? — Да! Да-а! — послышалось со всех сторон. — Значит, мы будем ехать без остановок не менее суток. При такой скорости мы за это время проедем 2,0-2,2 тыс. км. Сейчас мы продвигаемся на север. Но где-то обязательно повернем на запад, потому что дальше эта железнодорожная ветка упрется в Москву, куда этому поезду ходу нет. Иначе говоря, у нас есть сутки, чтобы бежать всем вместе, причем немедленно, потому что иначе мы будем все больше удаляться от фронта. — А если я не хочу бежать? — робко проблеял кто-то. — Кто еще не хочет бежать, подайте голос, — как можно лояльнее спросил я. В вагоне прозвучало, помню, всего несколько голосов. Я прислушался к этим голосам — обыкновенные усталые мужики, высказались спокойно, с доверием, но растерянно. Ждут, что я скажу. — Нас что, расстреляют из-за вас? — Нет! — еще чего, подумал я про себя. — Мы этого не допустим. Ну, во-первых, я думаю, вы все-таки последуете примеру большинства. А во-вторых, если не хотите бежать не от страха, а по другим соображениям, тогда пусть товарищи вас свяжут и засунут вам кляпы в рот, чтобы создалось убедительное представление, что вы сопротивлялись, но оказались в меньшинстве и были обезврежены. — Страшно прыгать... — сказал кто-то. — Шибко быстро поезд идет, — высказал предположение еще один человек. — Гляди, расшибемся... — Как хотите, но в эту ночь я убегу, — доверительно сказал я. — Предупреждаю всех заранее. И вы меня не удержите. А если попытаетесь помешать, то из вагона живыми не выйдете. А я все равно убегу. Поняли? — Поняли. Что же делать? — спросил один мордвин. Среди нас было много мордвы. А это народ тупой и вредный. Но их можно было убедить и организовать, тогда они становились хорошими исполнителями. Делали то, что сказано. — Что делать? Я же сказал — бежать всем вместе, — рубанул я рукой воздух, наконец поняв, что это и есть самое правильное решение. — Тогда немцам некого будет расстреливать. Вагон пустой — и концы в воду! Послушайте, страшного ничего нет. Я выберу момент, когда поезд сбросит ход и пойдет на горку. Тогда я покажу вам, как надо совершать прыжок на ходу поезда. Понимаете? — Да! Да! — хором загудели мои слушатели. — Значит, я спрыгну, а через секунду можно будет прыгать следующему. И так — пока все не уйдут. На это у вас в общем уйдет полчаса, если не меньше. — А дальше куда нам? — Дальше будете медленно и осторожно пробираться к фронту, — я знал, что говорил. — Но на самом деле лучше сделать по-другому. Лучше пристроиться возле кого-нибудь и дожидаться своих, потому что фронт отсюда далеко. — К кому пристроиться? Лично я тут чужак, никого не знаю, — с нотками отчаяния сказал кто-то. — Зато вас знают! И я рассказал им, что от нас уже ушла добрая половина людей, которые собираются организовать партизанский отряд и воевать. Кто захочет присоединиться к ним, надо спешить. — Эти отважные люди, — почти патетически сказал я, — верят в вас, что вы к ним присоединитесь. Они оставили нам время и место встречи, — и я назвал их. — Думаю, коль это местные люди, они помогут вам пристроиться или залечь на дно. Это очень хорошо, что у вас есть куда идти и что вас там уже ждут. С моими доводами все согласились, еще раз разработали тактику прыжка с поезда — когда прыгать, как прыгать и т.д. И вот мы проехали станцию Мокрую, Софиевку, начали подъезжать к Новогупаловке. Вот-вот мы подъедем к Славгороду! Еще за Соленым, даже за Новогупаловкой я окончательно сорвал решетку с окна и выбросил. Силенка у меня была. Что ты — 24 года! Затем приготовился, ловя удобный момент. Я тут знал все уклоны и подъемы. Тем временем я вслух комментировал для остальных, почему прыгаю сейчас, а не раньше или позже. Поезд пошел под уклон, на улице взошла луна... стало светло. Вот! Вот мое родное село, родители, жена, ребенок... Живы ли они? Ведь мы не виделись больше года... Что тут? Кто тут? Наконец поезд сбросил скорость, пошел на подъем. Паровоз — чих-чих, чих-чих... Тогда паровозы чихкали на подъеме. Тише, тише едет. — Так, ребята, Ваня, всё! Удобный момент, я пошел. Или ты, Ваня, хочешь первым? Иван выглянул из оконца: — Как же прыгать? Куда? За что держаться? Нет, я не смогу. — Ну вот как надо, смотри — отодвинув его, сказал я. — Смотрите все и учитесь. Я высунулся из вагона, повис головой вниз. За что взяться, чтобы перевернуться? Руками провел по вагонной стене, долго что-то ловил-ловил там, нашел какой-то болт или гайку... Тогда ноги из вагона спустил. А поезд еще идет. И тут я вспомнил, что надо быть осторожным. Когда наши отступали, то протянули по этой колее поезд со специальным крюком сзади, которым взламывали шпалы. Потом эти шпалы с пути сняли и сложили штабелями. Так они и остались стояли вдоль полотна. Как оказалось, немцы эту колею восстановили, а обломки поломанных шпал трогать не стали. Значит, надо было прыгать так, чтобы не попасть на препятствие, потому что можно было остаться без ног. Короче, я уперся в обнаруженную гайку, перекрутился, и прыгнул ногами вниз. По инерции пробежал несколько метров, потому что поезд еще шел довольно быстро, и наскочил-таки на кучу шпал. Сильно ударился о нее левой ногой. Но у меня уже выработалась такая реакция — немедленно уходить от опасности. После удара я не упал, а молниеносно прянул в сторону и покатился в кювет, а там уже перекрутился и погасил инерцию. Смотрю — поезд пошел дальше: трах-трах — вагоны на стыках... Трах-трах... Связь, провода по всем вагонам, как вообще заключенных возят. У немцев были тормозные будки, которые возвышались над вагонами. Там немцы сидят, трубки курят, искры летят. Поезд ушел... А я, когда лез из окна вагона, увидел человека, стоящего на путях. Но, повиснув головой вниз, не рассмотрел его. Потом же поезд еще немного проехал, и тот мужик остался позади. Больше я его не видел. Я перекрестился: слава богу! Пока что я на свободе, а там посмотрим». Борису Павловичу только казалось, что он бежал из плена, а на самом деле он попал в новый плен, только такой, где пленные жили в своих жилищах. Но точно так же они горбатились на немцев, точно так же им за это не платили и точно так же их в любой момент могли за малейшую провинность расстрелять. Оккупация — это не свобода, а особенный вид рабства.В оккупации
Где знакома каждая кочка
«Лежу я в канаве и чувствую, что у меня мокрые колени — значит, кровь. Я еще немного полежал, потом ползком, ползком... Хотя уже можно было подниматься и идти во весь рост. Но я знал, что железная дорога охраняется. Подымишься, а тут тебе в лоб — бах-бах! — посчитают за партизана. Ползком, на животе, я добрался до посадки. Залез туда, спрятался. Там отдохнул, поразмышлял, что дальше делать. Кто? Что тут? Через село прокатился фронт, удаляясь на восток. Пришла война, пришла сплошная опасность... Что тут осталось? Кто выжил? Все же решил сначала идти домой, к матери. Я спрыгнул с поезда, с километр или даже меньше не доходя до вокзала, по сути напротив дома моей сестры. Только тогда его еще там не было. Идти дорогой поостерегся, страшно было. Значит, надо идти полями. Я по-воровски, на цыпочках, пошел степью... Прошел в то место, где теперь Македон живет. Там присел, осмотрелся вокруг — тишина, ночь... Было, наверное, 11-12 часов ночи. Нигде никого нет, даже собаки не лают, не перебрехиваются. Ну тогда я пошел смелее по направлению к водонапорной башне и оттуда домой. Пришел. Смотрю — хата стоит на месте, все целое. Зашел во двор, опять осмотрелся — нигде не видно ни машины, ни мотоцикла, чтобы там немцы стояли или что... Нет никого. Я в окошко — стук-стук. А мать сразу же и откликнулась: — Кто там? — Я, — тихо произнес, но так, чтобы она голос узнала. Слышу, она как схватится и бегом к двери! Оказывается, перед этим, где-то за неделю до моего появления, к ней приходил Петр Филоненко, который бежал в Керчи, вперед меня пролез. Он шел пешком, поэтому так задержался. Да, так он рассказал матери, что я живой, нахожусь в Керчи, что попал в плен в плачевном состоянии, избитый. И даже мою ложку ей отдал. — Вот, — сказал, — Борисова ложка. Они не верили. — Да живой он, живой! Он в Керчи, — успокаивал Петро мою мать и отчима. — Мы хотели вдвоем бежать. Но я не знаю, что ему помешало... Ну как-то он там шел, но за неделю дошел. А я же приехал. Я быстро приехал. Петр сказал матери, что будет готовить документы и ехать в Крым — меня выручать. Ну, чтобы из лагеря забрать... Тогда немцы по разрешению начальства могли отпустить пленного... Я ведь уже давно был не взятый «язык», а рядовой пленный, как все. И еще он сказал: — Борис давно бы уже бежал. Он более решительный, чем я. Но он не хотел меня в плену оставлять. Он, может, следом за мной где-то идет. И мать после этого уже ждала меня. Как только я стукнул в окно, она сразу догадалась, кто пришел. А тут же дверь такая, просто узкий проем... Мать бежит и отчим схватился. И они застряли в том проеме, дергаются туда-сюда... Я в окошко смотрю и первый раз за время плена рассмеялся. Наконец мать первой прорвалась и открыла мне. Конечно, сразу в слезы... (Борис Павлович тоже плачет. Тут долгая пауза в рассказе)». Ну постепенно все успокоились, зашли в хату. — Ой, да ты не так уж истощен, — Александра Сергеевна сплеснула раками и поднесла их, сцепленными, к груди, любуясь сыном. — Да я нормальный, все у меня хорошо, — ответил Борис Павлович. — Только вот... — показал на колено, — поранился при прыжке. Конечно, ушибленное колено промыли самогоном, смазали йодом, забинтовали по-человечески. Травма была неприятная, но не опасная. Разговоров было много. За ними они просидели почти до утра. Затем Бориса Павловича уложили спать, а его мать с отчимом начали хлопотать по хозяйству.Приход полицая
Редко-редко случается, когда капризное нечто, управляющее всеми событиями в мироздании, в том числе и случайными, посылает отдельному человечку, песчинке бесценной, счастливый шанс. Редко. Все больше норовит оно навредить ему, помешать, словно испытывает его или соревнуется с ним. А может, завидует? Ну как же — ему, такому большому да могучему, Бог не дал Святого Духа своего; а человеку дал. И расплачивается человек, эта кроха беспомощная перед огромностью всей материи, за тот дух невидимый непомерными и страшными расплатами, несчастными совпадениями да подножками во многих делах. Не знает капризное нечто благодеяния сопернику своему по бытию. Так и тут получилось. Как же можно было не навредить человеку, благополучно бежавшему от врагов? Как можно было не навредить ему в этой маленькой удаче? Борис Павлович все помнит, словно вчера это было — так быстро жизнь пронеслась. «Начало светать. Когда слышу я сквозь сон: топ-топ, топ-топ — чьи-то шаги возле хаты. Дальше слышу, кто-то спрашивает: — Где Борис? Я вскочил и начал быстро одеваться. Первое побуждение было — бежать. Но куда убежишь, если везде немцы? Из родительского дома не убегают. И я опять лег. Но кто это пришел? Ночь ведь. Слышу, он матери что-то рассказывает, голос возбужденный. Когда заходит в комнату, где я спал. Вижу — мужик. На фоне светлеющего окна деталей не различаю, мне только видно, что он с винтовкой. Подходит ко мне: — А ну вставай! Я не стал торопиться, соображаю... Голос вроде знакомый, а вспомнить не могу... — Подымайся! — торопит он меня. Ну что делать? Кто это? С чем пожаловал? Он мне третий раз говорит: — Вставай, Борис! С приездом! А-а, ну коли «с приездом», то можно договориться. Встал я присмотрелся — вижу, что это Петро Левченко{28}, отец Фроси Петровны Левченко, которая была у нас учительницей начальных классов. — С каким приездом? — Ну, оттуда... А Иван еще не пришел? — невинно так спрашивает Петр. — Какой Иван? — тут я вообще опешил. Откуда он знает про Ивана? И о том ли Иване он говорит, который должен был прыгать с поезда после меня? — Ты что, боишься меня? — возмущается Петр. — Не боюсь, просто ничего не понимаю. Может, объяснишь? — хотя где там «не боюсь»! А мы с этим Петром встречались на Перекопе, когда наши части соединились... Мы — в касках, перепоясанные пулеметными лентами — еле-еле узнали друг друга... Короче, воевали вместе. Он был почти на поколение старше меня, но я не знал его отчества... Да и вообще, на фронте принято было обходиться без церемоний, бойцы друг другу говорили «ты». А теперь он тут полицай, а я — бежавший из плена. И в это время в хату заходит Иван Крамаренко. Увидел полицая и встал молча, ничего не говорит. Позже Иван рассказал мне, что лично при нем из вагона спрыгнуло 8 человек, остальные поехали дальше. Но и те должны были уйти перед Синельниковым. Иван рассказывал: «Спрыгнул я удачно, отполз от дороги, укрылся в посадке. А дальше не знал, куда идти. Но помнил тот адрес, что ты мне дал. Разогнался идти на поиски. А потом подумал, что ночь... Неудобно людей беспокоить. Дошел до кукурузы и сел там. Решил дождаться утра. Начало светать... Только тут я почувствовал, что моя травмированная нога сильно натружена и болит. Давно надо было перебинтовать ее. Там, я не говорил тебе, у меня давнишняя рана, открытая. Только расположился... И тут увидел полицая, который охранял железнодорожный участок. Тот тоже увидел меня. Подошел. Это и был ваш односельчанин Петро. Он на меня наставил винтовку: — Кто? Говорю: — Дядя не стреляйте. Я... — Кто ты, кто? — похоже, он боялся больше меня. — Я пленный. Бежал из лагеря вместе с вашими земляками... — С кем? — ну я и сказал ему, Борис... Прости. А он и говорит дальше: — Пошли, я доведу тебя до него. — Подождите, дядя, я ногу замотаю, — мне же надо было закончить начатое. — Ладно, — полицай рассказал мне дорогу: — ты иди вон туда и туда, а я пошел по своим делам. Некогда мне ждать тебя. Он ушел вперед, а я обернул ногу и пошел следом». Короче, Петро, конечно, поспешил к нам, чтобы удостовериться... Ну а Иван по его подсказке пришел ровно через 5 минут. А я, как только появился дома, приказывал матери, чтобы нигде никому не говорила о моем появлении. А тут уже полсела знает, что я дома! — Да не бойся ты, — подбодрил меня Петр. — Тут сколько уже пришло... Боже мой! И ничего. Немцы не трогают. Но у меня же была своя семья. Жена жила у своих родителей после возвращения из Смушевой, где работала. Там же дочка была. Я ночью к ним не пошел. Но жене с утра люди донесли новость... Ничего тут утаить нельзя было... Жена прибежала, принесла мне человеческую одежду. Теперь я мог идти через все село к ним. Распрощались мы с Иваном. От матери ему на вокзал гораздо ближе было. — Ну, Борис, прощай. Я убедился, что ты прибыл и теперь могу спокойно отправляться домой. Спасибо тебе, сам я не решился бы бежать... Неизвестно, какой бы была моя судьба, — на прощанье мы обнялись. Вот так я остался в оккупации. Но никому не сказал, что пережил в плену, что мне там сообщили и что за камень я носил в душе». Никому Борис Павлович не решался открыться с правдой о том, как попал в плен. Когда заходила речь об этом, он говорил, что оборонял Севастополь. И этого достаточно было, ибо слово «Севастополь» символизировало и героическую стойкость самого города, и трагические судьбы его защитников. Слово «Севастополь» действовало на людей магически и ограждало от всяческих любопытных расспросов. Война — это явление массовое, коллективное. Тут каждый друг у друга на виду. Но пленные, которых брали разведчики для добывания информации, обычно попадали к врагам без свидетелей. И в этом заключается весь трагизм ситуации. Нигде и никто не интересовался и не писал о том, как потом жилось этим «языкам», как приходилось оправдываться перед своими и как жить в дальнейшем под тяжестью остающихся подозрений. У Бориса Павловича не было алиби, ему нечем было оправдаться в невольном прегрешении. Но со временем и алиби и оправдания появились, они следовали из его поведения. Он выбрал честную и мужественную линию защиты, пассивной защиты, ибо к активной его никто не призывал, — не прятаться, жить открыто в своем родном селе, среди своих земляков, работать старательно и добросовестно. Он безупречно соблюдал этот кодекс чести, так что даже был награжден высшей правительственной наградой за труд — об этом рассказ впереди{29}. Как было уже сказано, в ситуации с Борисом Павловичем быстро разобрались даже без его объяснений и сняли с него обвинения, навороченные скорым на расправы военным трибуналом. Но он-то этого не знал! И горел душой... Как ему жилось все это время? И кто возместит ему потерянное в тревоге здоровье? К нему дошла лишь плохая весть, поскольку разбирательство было публичным. Благая же весть задержалась на 15 лет, и была негласной, почти приватной, кулуарной. Жизнь Бориса Павловича в эти 15 лет — это ежедневный подвиг мужества, стойкости и веры в справедливость.Легализация
Около месяца скрывался Борис Павлович у хуторян. Отдыхал там, лечил пораненную при побеге ногу, изживал последствия травм, полученных при задержании немецкими разведчиками. А в сентябре тесть достал документы, позволяющие ему легализоваться и появиться дома. Оккупация для Бориса Павловича, как и для любого фронтовика, была явлением новым, не знакомым на практике. Так что, попав в конце концов домой, он больше присматривался и изучал происходящее. Приспособиться мешала ненависть к немцам, укрепившаяся в плену. Если до этого нагрянувшая на его страну немецкая армада была для него абстрактным врагом, посягнувшим на богатства всего народа, то после плена, где он столкнулся с немцами непосредственно, они стали его личными, кровными врагами. Он увидел, что это люди другой культуры, другой морали, зараженные равнодушием к миру, к общечеловеческим культурным ценностям. Для них имели значение только сила и удовлетворение собственных интересов. Главное для немцев было — убивать, грабить и жрать, жрать, жрать... Их аппетитам, даже в самом прямом смысле, не было предела. Они могли отобрать у местных жителей гуся, заставить их зажарить его и втроем-вчетвером съесть за один присест. Нашим людям того гуся хватило бы кормиться всей семьей недели две. Смутно-смутно припоминались Борису Павловичу детские впечатления об изменениях, происходивших в Багдаде, когда там менялась власть в результате политических драк или катаклизмом. Он помнил, например, как на них напали британцы, заняли Багдад и Киркук, и начали распространять свою власть на всю территорию Ирака. Помнил испуганное притихшее население и стариков, гадающих, что теперь будет. Предприимчивые ассирийцы, эти прирожденные полиглоты, срочно кинулись изучать английский язык. В целом для народа это были неприятные моменты, потому что многие законы переставали действовать, вместо них вводились новые законы, обычно ухудшающие его положение. Потом была Бессарабия, тоже живущая под чужим игом, румынским, — там были свои сложности, ощущающиеся в каждой семье. Казалось, он должен был привыкнуть к политической нестабильности как таковой, словно это был обязательный атрибут государства, и его не должны были удивлять резкие перемены в общественной жизни. Но нигде потеря стабильности и наступление перемен не сопровождались такой страшной войной, смертями и кровью, какие принесли советским людям немцы. Немцы вели себя как звери с нарушенными инстинктами, как изверги. А значит, против них надо было бороться со всей настойчивостью и силой! Надо было не просто изучать новый порядок, проявляя необыкновенную осторожность, но при первой же возможности уничтожить его и вернуть советскую власть, при которой если и были перемены, влияющие на жизнь народа, так только хорошие. Так рассуждал Борис Павлович, попав в условия немецкой оккупации, которая почти ничем не отличалась от плена. Разница была лишь в том, что люди жили не за колючей проволокой, зато и не могли совершить побег, ибо некуда было им бежать — они тут держали свой фронт, связывая силы немцев на местах. «Ну что же, после лечения на хуторе побыл я дома несколько дней. Осмотрелся... Понимал, что надо как-то жить, содержать семью. А значит, надо работать. Но к принятию решения прийти не успел — внешние силы снова начали меня толкать в спину. Нагрянули люди из полиции с сообщением, что мне надо срочно браться у них на учет. Пошел. Другого там бы записал какой-нибудь жандарм — откуда, куда, зачем — и все. А меня нет, меня пожелал видеть начальник полиции — уже ж пошло по селу, что я бежал из плена. И до него дошло. Должность эту занимал некий Андрухов, пришлый человек, не местный. Посмотрел я на него — молодой, но какой-то вялый, ленивый что ли. Короче, сонный. — Слушай, — начал он издалека, — ты парень серьезный, много повидавший, переживший. Нам такие люди нужны. Или служить в полицию. Не, ну мне только этого не хватало! Я свой плен переживал как вину перед всем миром, а тут еще полицию себе на плечи положу! Нет уж! В плен меня затащили силой, с моей стороны — это бессознательный поступок, я туда не по своей воле попал. А в полицию я, находясь в полном сознании, не пойду! Но что делать? У меня же тут семья, которая может пострадать. Начал я выкручиваться: — Ваше предложение неожиданное, его надо взвесить. Дайте мне срок. — Три дня! — с решительностью орет Андрухов. — И чтобы я за тобой не бегал! Вышел я от него, как из бани. Господи, ну что мне делать?! Через три дня пришел к нему. — Ну что? — спрашивает Андрухов. — Знаете что, — доверительно начал я, — я с вами буду откровенным, можно? — Давай! — Раньше я работал на станках, на тутошнем заводе. Другого опыта не имею, и чувствую, что могу вам не угодить на той должности, которую вы мне предложили. У меня просто к этому нет способностей. Я рабочий и могу только руками работать. Вы же будете мной недовольны. Я неподходящая кандидатура. — О, вижу ты такой же разумный, как твоя теща. А то загоню туда, где Макар овцы пасет... Иди, и думай дальше. Я кинулся к старосте сельуправы. Сельской управой руководил Григорий Петрович Багнюк, славгородец. Я с его дочкой в мои недолгие школьные годы в одном классе учился. Он меня хорошо с детства знал. Конечно, начальник полиции был главным в селе, но все же... — Григорий Петрович, вы знаете что, ну так-то и так-то... — пожаловался я с полным рассказом о предложении Андрухова. — Ну что же, Борис, сейчас время такое... Ты знаешь что... Андрухов — он дурак. Вульгарный мужик, орет, гнет матюги... Он был, может, и не жестокий, но тупой. Но это тоже опасно! Такие люди — они бессердечные. Они — исполнители чужой воли, им легко это навязать. Но мне от этого не легче. — Пожалуй, Борис, я тут ничего не сделаю, — в заключение сказал Багнюк. Я тогда взял бидончик меду и пошел к его сыну Леониду, с которым дружил когда-то. Он был чуть старше и опекал меня. — Леня, ну ты хоть помоги! — я изложил ему все перипетии дела. — Пойми, мне очень нужна помощь! Он взял мед. Пообещал что-нибудь придумать. Дня через два вызывает меня к себе Григорий Петрович, его отец. — Я тебе скажу по секрету, Борис, Андрухов тупой и у него куриная память. Он то, что тебе сегодня говорил, на завтра уже забудет. Не показывайся ему на глаза и все! И я пошел работать в колхозную кузню, которая была на соседней улице, чтобы не ходить в центр и не натыкаться на Андрухова. К нему больше не пошел — он же мне встречу не назначал, а просто велел думать. Мало ли... вот я до сих пор думаю». С тех пор Борис Павлович находился в самой гуще людей и событий и имел возможность всему дать свои оценки. Присмотревшись к новым порядкам, он понял, что навредить врагу без ущерба для мирных жителей никакими стараниями и усилиями одиночек не удастся — слишком хорошо у немцев все предусмотрено и схвачено. Противостоять им можно было только так, как славгородцы и делали. Во-первых, добывали документы для бежавших из плена красноармейцев, благодаря чему те, оказавшись в оккупации, избегали преследований. И во-вторых, с помощью хуторян помогали бежавшим пленным или вышедшим из окружения солдатам залечивать фронтовые раны и поправлять здоровье. На свой страх и риск добыванием документов занимались некоторые старосты, взятые немцами в услужение из славгородцев. А уж с кем они контактировали в управе — это были их тайны. Содержание же своеобразного реабилитационного центра на хуторах целиком лежало на Якове Алексеевиче — рискуя жизнью, он обеспечивал выздоравливающих питанием и даже иногда медикаментами, потому что в его доме жил немецкий врач. Перевозки раненных туда и обратно тоже были на нем, ибо он хранил в тайне от всех те места, где находил поддержку. Эти люди, по-своему приближавшие победу, не стремились стать героями, не пытались выпячивать свои заслуги после Победы, не писали о себе в газеты и не рассказывали о своих делах пионерам. Об их деятельности многие даже не подозревали, что и помогло им уцелеть — в отличие от партизан, оставленных и действовавших в Славгороде по заданию партийных органов. Правда, Яков Алексеевич погиб, но это не было связано с тем, о чем сейчас говорится. А хуторянам, прятавшим и выхаживающим красноармейцев, те после войны отблагодарили. Конечно, кто остался живым. Известно, что и Борис Павлович помогал своим спасителям. Никого из них уже нет в этом мире, но мы должны знать, что это были люди высшей пробы. Они умели по собственному почину организоваться и сопротивляться врагу, им не надо было выдавать задания, ими не надо было руководить. Они любили свою Родину, своих земляков и понимали, что только вместе друг с другом смогут выжить. Это и руководило ими. Тихо и незаметно они делали свое дело, не требуя ни почестей, ни наград, ни даже признания. Помощь своим людям, скорее всего, не воспринималась ими как серьезная деятельность, как нечто регулярное и носящее партизанский характер. Может, и не имела она в их представлении явно выраженного подрывного характера, но способствовала выживанию красноармейцев, бежавших из плена или выходивших из окружения. А также помогала концентрировать силы сопротивления немцам и ждать удобного момента для выступления против них. Оставленный для подпольной работы актив, который любым коренным славгородцем легко вычислялся по довоенному членству людей в партии и в комсомоле, на взгляд бывалого бойца, каким был Борис Павлович, не внушал серьезного доверия — люди-то в селе отлично знали друг друга и представляли, кто на что способен. Такому активу доверился бы разве что чужой человек, не местный. Поэтому Борис Павлович осторожничал, полагая, что для совместного «похода в разведку» местные подпольщики не годились, ибо не были проверены лихом. Наперед забегая, отметим, что в итоге так оно и оказалось — немцам становилось известно все, что делали члены актива и даже что они кому-либо говорили. Характерный пример — судьба несчастного Николая Бачурина. Этот парень не был подпольщиком, ни в чем не участвовал. Он был просто бойким, даже хулиганистым по своему возрасту пареньком. И то из-за случайного разговора с советскими танкистами стал жертвой предателя и после жестоких истязаний погиб на расстреле{30}. Да и всех партизан, которые ничего путного для фронта не сделали, немцам выдал предатель! Яков Алексеевич, принужденный немцами работать в колхозе, как он и раньше работал, не боялся рисковать ради благородного дела, но очень боялся предателей, вообще дурного человека. — Вот вернутся наши и спросят за то, что мы на немцев работали, — часто говорил он. — А что нам оставалось делать? — Вы же не столько немцам пользу приносите, — успокаивал тестя Борис Павлович, — сколько используете их для пользы своим людям. Вы кормите земляков, подкармливаете хуторян, которые выхаживают раненных бойцов. Вы сохраняете тех, кто пополнит ряды Красной Армии и пойдет сражаться с врагом, когда наши погонят его назад. — Если бы все так рассуждали... — Мы еще пригодимся своей стране. Просто нам надо уцелеть под немцами, — и дальше Борис Павлович замолкал. Не мог он подбодрить тестя своим примером и признаться, что ходит под смертным приговором военного трибунала и все равно ждет своих с нетерпением, потому что понимает — фашизм надо уничтожить, а для этой сложной работы потребуются его руки и мужество. — Хорошо бы уцелеть... — шептал Яков Алексеевич.Свойство чистой совести
Чтоб стать мужчиной — мало им родиться, Как стать железом — мало быть рудой: Ты должен переплавиться. Разбиться. И, как руда, пожертвовать собой. Михаил Львов Казалось, всепредусмотрел Борис Павлович, стараясь выжить под пятой врага и научить этому других... Вот только незнание диалектики его подвело, хотя и не его одного — всех это подвело... Но всех обвинять он не мог, поэтому судил только себя. Он мечтал дожить до прихода наших, чтобы присоединиться к советским войскам. Тем не менее ни разу не заподозрил, не подумал, не предположил, что враг любой ценой постарается помешать этому. Но чтобы понять или предвидеть бесчеловечную, мерзеннейшую суть немцев, надо было самому иметь характер прохвоста. А Борис Павлович был романтиком, человеком искренним, добрым, оптимистичным. Ни на грамм в нем не было ничего злодейского, поэтому и не догадался, что перед отступлением немцы додумаются уничтожить всех мужчин, даже подростков и стариков — чтобы те не взяли в руки оружие и не повернули против них. Да и не знали люди в оккупации, где находится фронт, насколько приблизился к ним, а значит, не могли рассчитать, когда следует остерегаться, убегать или прятаться. Партизаны тоже не доработали — да и не работали они вовсе, а дым в глаза пускали! — иначе знали бы и про фронт, и про повадки немцев при отступлении, и про приезд в Славгород большого отряда карателей... Именно партизаны не дали славгородцам шанса как-то уберечься, уцелеть, не снабдили их информацией. Зачем они нужны были, если не отвечали перед своей совестью за сохранность советских людей? Ведь почти месяцем раньше, а именно 13 февраля 1943 года, карательный отряд, направленный захватчиками в село Зайцево Синельниковского района, за подрыв бронепоезда местными патриотами сжег практически все село. Осталось уцелевшими всего 17 дворов из 196-ти. Каратели расстреляли 69 человек мирных жителей, в том числе 9 женщин. Как славгородские партизаны могли не знать этого, если это произошло рядом, в каких-нибудь 40-ка километрах от Славгорода? Почему не подумали, что та же участь может постичь и их поселок? О расстреле Борис Павлович не мог говорить спокойно: «Попал и я на расстрел... Немцы пришли в кузню прямо с утра, едва мы приступили к работе, и забрали нас. Повели... Ну, я опущу некоторые подробности... Расстрел производили не немецкие части, а карательные отряды. Там немцы только командовали, которые были из нестроевых. В частности, нас, славгородцев, расстреливали вольнянские и новогупаловские бандиты, предатели... Сначала я не знал кто они, а потом обо всех узнал! Погнали нас за завод, туда, где Варька Сулима жила. Там была небольшая незастроенная площадка. И я слышу, что конвойные между собой о чем-то говорят, что-то обсуждают. Прислушался и понял, что они ждут приезда машин, которыми нас должны куда-то везти. Но машины задерживались... И ходят же между нами — конвой... Я присмотрелся, вижу — рожи не немецкие. Форма немецкая и говорят по-немецки, а рожи наши. Я немцев духом чуял! Я подошел к одному: — Слушай, ты же не немец? Ты — русский. — Was? Гав-гав-гав!!! Was ist los? — на меня по-немецки, мол, в чем дело. — Да нет, не надо, ты не немец и по-немецки говоришь плохо, неправильно. Так куда нас хотят везти? — Что тебе надо? Увидишь тогда... — прошипел он со злом уже на чистейшем нашем языке. Ах ты гад, так ты свой! Но вижу, что и немцы тут есть. Я начал раздумывать, как оттуда убежать. Один мужик опередил меня — попросился сходить в туалет. Его отпустили, причем без конвоя. Он пересек центральную дорогу, что идет на вокзал, прошел по направлению к железной дороге, на поле со старыми кукурузными стеблями, через которое я бежал домой после побега. Ну, думаю... спасется товарищ. Когда он, дурак, сделал там свое дело и возвращается. О, господи! Я подошел к совсем другому немцу, спрашиваю, можно ли пойти в туалет. А он мне говорит: «Делай в штаны». Ну тут я окончательно понял, что дело плохо, но сделать уже ничего не мог... А тут свыше команда, переиграли... Они хотели вывезти нас в степь, там расстрелять и зарыть, чтобы то место даже найти никто не мог. Но вот не получилось у них. И нас повели к мосту... Но районный комендант — наш славгородский мужик, на элеваторе жил, «Заготзерне» — распорядился, чтобы 30% мужчин оставили для работы, потому что забрали всех от старого до малого. Больных, и тех с постелей поднимали. Ну а кого же оставить? По какому принципу отбирать? Немцы не смогли тут определиться. Мы для них были заложниками. Они знали, что мы не виноваты. Мы были просто заложниками. Нам мстили за разбитый поезд. Так кого оставлять? Ну, дали право полиции вывести надежных людей. Пришел полицай Буренко. Ему говорят: — Выбирай, кого там... Он зашел в толпу согнанных и начал отбирать всех подряд. Немцы смотрят, они же людей не знают. А потом видят, что тот что-то не то делает, и выгнали его оттуда. — Sind alle gut? — все хорошие? — рассвирепел немец и его под зад так ударил, что Буренко упал. Тогда пригласили старосту колхоза. Тот вышел и говорит: — Господин переводчик, скажите им, что я тут человек новый, людей не знаю. При прежней власти я тут не присутствовал, и ничьих не знаю способностей. Я доверяю сделать отбор своему заместителю Никите Филипповичу Ермаку. Позвали Ермака. Тот вышел, вижу, сильно плачет... — Я перед богом клянусь, что не знаю у кого что на душе... — он взял своего сына и своего зятя. — А за остальных я ручаться не могу. Ушел он. Но надо же отобрать 30%. И тут подал голос Митька Сулима, кузнец, муж сумасшедшей Гашки, который понял, по какому принципу надо отбирать людей — по профессиональному: — Фриц, а что, кузнецы уже не нужны? Немцы сразу же среагировали, ухватились за подсказанную Сулимой мысль. Их главный распорядитель кричит: — Schreiner und Schmiede gehen aus! И тут же переводчик переводит: — Плотники и кузнецы, выходите! Рядом со мной стояли муж бабы Баранки и ее сын Сергей, учитель. Сергей и говорит отцу: — Папаша выходите, там плотников вызывают. — Да пускай он ближе подойдет... — сказал дед. Так и не вышел, погиб. Может, не хотел сына одного оставлять... Немец еще раз кричит: — Есть кузнецы? Тогда Митька Сулима спохватился: — Хлопцы, да что же мы стоим? Нас отпускают! — и за ним вышли все кузнецы, в том числе и я. Там такая канава была водосточная, забетонированная, которая отделяла балку от дороги. Мы через ту канаву переступили и оказались на свободе. Там под этой маркой еще кто-то вышел. Тогда еще отобрали механиков, слесарей... Начальник МТС, хотя его подчиненных вообще на расстрел не брали, вывел по своему почину еще несколько совершенно чужих ему человек. Повыгоняли также некоторых пацанов, в том числе Алексея. Он тогда работал на водокачке и тут все время твердил немцам про воду, говорил по-немецки. Потом тем, которых вывели, скомандовали: — Nach rechts! Schrittmarsch! — Направо! Шагом марш! — отвели в сторону. А остальных подковой охватили, начали прикладами в кучу сбивать. Они кричат! Сбили их в кучу, а тут... возле моста и с противоположной стороны — пулеметы стоят, по два с каждой стороны. Немцы отскочили и попадали в водосточную канаву. Затем люди запели и одновременно из-под моста застрочили пулеметы. Люди начали падать. Но были такие, что живыми падали. А были и такие, что стояли с расправленной грудью, как мой отчим. Он стоял пока немец, комендант с Васильевки, не выстрелил ему в горло, попал с первого раза. Гогенцоллерн его фамилия. Ну Павла Федоровича Бараненко немцы вывели, потому что он все время богу молился. После первых залпов к нему немец подошел, спрашивает: — Ты ранен? — если бы он был ранен, добили бы. — Нет, — и стоит весь трусится, потому что трупы кругом лежат. Тогда ему скомандовали: — Komm! Komm! Komm! — Выходи! Выходи! Выходи! — и вывели его. А другой мужик, Надежды... отец, Григорий Корнеев (или Корнеевич), от немцев просто отбился. Они к нему подошли, толкают прикладом в толпу, а он отмахивается от них: «Зачем вы меня туда? Я не хочу!» — и ушел. Его не тронули. Он здоровый такой был... Все равно потом на фронте погиб. Но после пулеметных очередей осталось много раненных, но живых, так немцы начали их достреливать. А потом снова легли в водосточную канаву и начали полегшую толпу забрасывать гранатами... Это ужас, что за зрелище было! И так два раза делали. Потом опять достреливали... А мы стояли в стороне... Возле меня стоял Хоменко, друг Якова Алексеевича... Господи, все же на моих глазах было. При виде этого ужаса у того Хоменко, вижу... Он кривится, кривится, а потом судороги потянули все лицо так, что его узнать нельзя было. Были такие, у кого глаза буквально вываливались их глазниц — не могли люди спокойно смотреть, как своих стреляют. Потом подходят к нам, главный немец и переводчик. Очень оба спокойные, словно роботы, и говорят: — Вот вы видели, как мы расстреляли «жидобольшевистских собак» ... — они не сказали, что это безвинные люди, что это сделано в целях мести или что-то такое... — Теперь так, у кого есть немецкие вещи, награбленные с поезда, принесите. И все, на этом кончиться вся злоба. А сейчас идите на работу, и чтобы никакой печали не было. Мы их тут зароем. Никаких похорон... Никакого траура. Придут немецкие солдаты, проверят. Если кто-то будет дома, там же и расстреляют. Я прилетаю домой! А что же я вижу... Господи, в этот день отчима моего убили, деда Федора (Николенко) убили, это брат отчима... Дальше — тестя убили, деда Муззеля (Федора Алексеевича) убили... Ну всех же я видел... Дядька Порфирия (Феленко, отца Мамая) убили. Залетаю во двор, Шура стоит на пороге, ей шел 3-й год... Я хватаю ребенка и — в хату... В кухне дверь открыта, в хате холодно. Бабуся наша сидит на печи... — Где Паша? — у бабушки спрашиваю. — Я не знаю. — А де мама? — Липочку немец убил. Немец в не выстрелил. — Как? Какой немец убил? Я ничего не понимал... Брали же только мужчин.... Выскочил во двор, сюда-туда, мечусь... Жены нигде нет. У нас тут палисадничек такой был, небольшой, кустами роз обсаженный, пчелы там содержались. Там улики стояли. Около той посадки он убил Евлампию Пантелеевну. Она лежала, чем-то накрытая. Но я тогда ее не заметил, не смотрел туда. — А де ж Паша? — сам у себя спрашиваю. Когда возле северной межи появилась Габелька{31}, соседка наша, и говорит: — Паша побежала через толоку до Хоменко. Я подался туда, спрашиваю, где... Нашел ее. Но в жутком состоянии — жена рвет на себе волосы, кричит: «Ой мамочка моя! Ой мамочки нет!» — Что ты говоришь? — А где папаша? — она вроде очнулась, услышав мой голос. — Папаша сейчас придет, — соврал ей я, чтобы хуже не стало. Приходим домой... — Где мама? — спрашиваю. Она мне показывает. Глянул я, ну что... Что тут скажешь? Расспрашивать не стал. Говорю: — Все ясно, бери себя в руки. А Петр убежал на конюшню, тут недалеко, однако немцы за ним не пошли. Говорю: — Папаши тоже нет. Что же делать... Как суждено, так и случилось. А тут мне кричат с улицы: — Борис, уходи! Немцы уже ходят с проверкой. Расстреляют же сейчас! Я бросаю эту обстановку и бегу в кузню. Забежал, но и там те же новости... Но вот комендант раздобрился — дал команду вернуться всем назад, чтобы погибших забрать домой. Похоронить их по-людски разрешили только на третий день. Ну тогда я уже спокойнее начал рассуждать... Куда идти? Дома у матери отчим лежит, Жоржу 13-й год. У бабушки Груни — дядька Порфирий... Его вдова Мария голосит. Тут бабушка Ирина, деда Яшки мать, в два голоса кричит — убили ее мужа и сына, моего тестя... У бабы Саши Заборнивской сына Ивана убили. У бабы Федоры Баранивской мужа и сына убили (это отец и брат Марии Семеновны). Вот через дорогу Майданка, сына убили. То хоть бы люди пришли, хоть бы утешили, хоть чуть-чуть... Так нет — кругом крики, кругом стоны (Сильно плачет и продолжает рассказывать). Этого нельзя забыть. И надо же было жить-выживать в такой обстановке. А тут у самого смерть за плечами... — сужденный к высшей мере без права обжалования... За что? Ой, где только у меня силы нашлись?! Где терпение взялось? Где у меня все это бралось, я не знаю. А я еще был бодрее других, деятельнее... Ой, что было у меня на душе! Это... это нельзя передать... Нельзя передать! Никакими словами выразить нельзя. Ну, в конце концов похорони всех в братской могиле... Три дня мне так плохо было, что я даже воды попить не мог... Глотнуть не мог. Только во рту смачивал. У меня во рту сохло, а води выпить не мог. Что с людьми творилось?! Некоторые сходили с ума, других разбивал паралич (перестает плакать, успокаивается) ... А я?.. Немцы знали, что они провинились, считая нас партизанским селом... А оно же не партизанское. И они знали, что тут не партизаны поезд подорвали. Они понимали, что тут натворили, что тут их ждет злоба, и что возможно мщение. Так они в Славгороде ночевать не оставались. Ну, похоронили, всё кончилось... Конечно, тогда уже траур... И тогда уже мы жили так: только немцы появлялись в селе — мы убегали. Напуганы были. Люди передавали друг другу: убегайте, немцы едут... Я все ночи проводил в степи, все лето ночевал и по кущам, и по кукурузным полям, по посадкам. А тут начали свои приближаться. Люди радовались, а я радовался только тому, что немцев гонят к чертовой матери в их логово, но... Мне и своих следовало опасаться. Я боялся своих несравненно больше, потому что получать пулю в затылок от своих в сто раз обиднее, чем от немцев». Позже, когда все страшные события отошли в прошлое, Борис Павлович, кляня партизан за бездействие и бесполезность, мучился и своим промахом, что сам не догадался о намерениях немцев, не встал на их место и не постарался рассуждать так, как рассуждают загнанные в угол подонки. Сколько жертв случилось из-за этого, которых можно было избежать!.. Снилось ему часто, что додумался он, что выводит мужское население из Славгорода, ведет глухими стежками куда-то в безопасное место. Снились расстрелянные... Страшнее этих снов были только те, в которых он, раненный, полз к своим товарищам, таща взятого в разведке языка. Но это было позже... Мучился тем расстрелом Борис Павлович, да не говорил никому — стыдно было признаваться, что такая простая мысль не пришла ему в голову. А ведь на то время он был уже обстрелянным фронтовиком, знал подлые повадки немцев. Должен был догадаться о возможном расстреле, должен был! Вот такая у Бориса Павловича была совесть — великая и тревожная. Заставляла она его брать на себя вину за многое, что было не в его власти, что составляло предмет долга совсем других людей. Жить с такой совестью ему было тяжело. А ведь он и сам мог стать жертвой своей недальновидности, чистое чудо даровало ему жизнь. На расстрел его угнали с работы, из кузни. Как раз там был и Яков Алексеевич — к несчастью своему, на пять минут зашел по делам. Словно рок висел над этим человеком, который в момент угона мог на своей двуколке оказаться бог знает где на дальних полях, на свободе, в недосягаемом для карателей далеке... А он зашел сюда… Борис Павлович не любил об этом говорить, как будто то, что он попался немцам в лапы, было его личным поражением, недостойным настоящего мужчины. Впрочем, об этом уже многое сказано. Поэтому остается предположить одно: он сразу понял, что происходит. Бежать ему было некуда, и он вместе с тестем пошел к месту казни… Попав в число обреченных, ничего не предпринимал. Ничего, просто стоял вместе со всеми и ждал своей участи! И если бы не Сулима... Этот простой русский мужик, который оказался умнее немцев, спас ему жизнь. Без его реплики Борис Павлович был бы расстрелян. Солдат, фронтовик, защитник Севастополя, выживший в плену и бежавший из плена на ходу поезда… Этот человек ничего не смог придумать, когда к нему пришли убийцы. Почему он не бежал, не предпочел умереть, прорываясь к свободе? Почему выбрал смерть в молчаливой толпе? Растерялся? Не мог бросить тестя? Скорее всего, до последнего мгновения надеялся на случайное спасение… Возможно, недюжинной своей интуицией чувствовал, что оно к нему придет... И что мешало Якову Алексеевичу выйти вместе с плотниками и кузнецами? Ведь на нем держались ветряки, брички и телеги, все колхозные агрегаты и техника, нехитрое оборудование тока, той же колхозной кузни, а также зернохранилища, маслобойни, мельницы. Без него гвоздь ни во что не забивался, все делалось по его указке и под его присмотром. А вот не вышел… Не позволил себе Яков Алексеевич на глазах у людей, обреченных и согнанных в качестве зрителей, избежать роковой участи путем простительной неправды… Уцелеть за счет мелкой уловки было бы несправедливо по отношению к тем, кто не имел шанса к такой уловке прибегнуть. Возможно, живые смолчали бы, приняли бы его правоту, простили бы желание выжить любой ценой — но не мертвые, безгласно уходящие с ухмылкой презрения к нему. Не мог он бросить старика-отца... И не хотел жить после того, как узнал о смерти жены. Таково было у Якова Алексеевича понимание справедливости, таким свойством обладала его совесть. Чистая совесть не делает скидки на неблагоприятные для нее обстоятельства, на угрозы, на нецелесообразность своего проявления. Она всегда остается Абсолютом, как мир и вечность. С расстрела Борис Павлович возвращался домой вместе с Алексеем. От Алексея он знал, что Петр убежал от карателей, а вот Евлампия Пантелеевна, прикрывавшая его побег, погибла. Что-то путает Борис Павлович, рассказывая о том, как неожиданно ему было узнать о смерти тещи — он еще на расстреле знал об этом от Алексея. Или забыл обо всем со временем? Или в то страшное время не запоминал сказанное... Но тогда он почувствовал, какая огромная пустота, случившаяся от всех потерь, начала заползать в его душу — не стало не только родителей жены, но и ее дедушки Алексея Федоровича. Беда пришла и к матери, потому что расстреляли его отчима Прокофия Григорьевича и родного дядю Порфирия Сергеевича… Эти люди были его миром, а теперь этот мир рушился, обламывался и исчезал… Теперь не имела значения степень его приязненности к погибшим, главным было то, что количество людей, в разную меру любивших его, резко сократилось. И их никогда больше не будет! И никто не появится вместо них — их места навсегда останутся незанятыми. Как много любви к нему не стало на свете! Ее расстреляли немцы... Родственная любовь, так мало значившая для него, в которой, казалось, он никогда не будет нуждаться, возникла в его представлении главным фактором самой жизни. Что он значит без родных и близких, без их любви? А то же, что и солдат без побратимов и товарищей, — ничего. Один в поле не воин! Кто порадеет о нем и бескорыстно позаботится? О господи, ведь на это способны только те, кто старше нас, кто приложил к нам руку, отдавал свои силы для нашего счастья, отрывал от себя кусок хлеба, чтобы прокормить нас. Вот сколько их есть на момент взросления, столько и будет, больше никто не прибавится. Значит, он не просто потерял родных и близких — он потерял свою силу, свою защитную стихию! Вдруг он подумал о родном отце, и пожалел, что его нет рядом. Вот если бы отец появился, если бы возник откуда-то, то одной любящей душой у него бы прибавилось. Зачем он остался с живыми? Ага… за ним стоят долги, много долгов. Надо начинать раздавать их… — Первый долг — предать погибших земле, — вслух сказал он, на что Алексей недоуменно оглянулся, но промолчал. Они подходили к своему двору.Угон в Германию
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина — Не дом городской, где я празднично жил, А эти проселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. Константин СимоновПеревернутые ценности немцев
Идеология немцев — это, говоря по большому счету, идеология паразитов, агрессивных паразитов. И вот почему. В различных странах империализм имел свои особенности. Всего ранее он стал складываться в Англии, где приобрел по преимуществу колониальный характер. Французский империализм отличался ростовщическим характером. Французские капиталы вкладывались главным образом в государственные займы и отчасти в колонии. В гораздо меньшей степени помещались они в промышленные предприятия. Германия представляла третью разновидность империализма. В результате франко-прусской войны завершилось ее объединение и образование Германской империи. Но капитализм в Германии начал развиваться значительно позже, чем в Англии или даже во Франции. Немцы до сих пор любят повторять знаменитое выражение, что Германия пришла «к столу капиталистических яств, когда места были заняты», несмотря на то что оно сказано не их классиками{32}. Имелись в виду, конечно, колонии. Последние десятилетия XIX века характеризовались борьбой за захват еще свободных территорий; шел лихорадочный раздел мира. К концу этого века ни в Африке, ни в Полинезии, ни в Азии, ни в Америке уже почти не осталось незанятых земель, представляющих интерес для захватчиков. Возникла задача передела мира между сильнейшими державами, одной из которых была Германия. Но лишь в 80-х годах прошлого века приступила она к захвату колоний. Спустя десятилетие именно германский империализм поставил со всей резкостью вопрос о коренном переделе мира. В этом проявилась другая особенность германского империализма — его исключительно агрессивный характер. С тех пор задаче по переделу мира служат внешняя политика и дипломатия руководящих империалистических государств. Но ведь в соответствии с человеческой моралью принято, если не изживать, то скрывать звериные инстинкты и наклонности! Вот это и заставило немцев, а теперь и всех англосаксов, подменять понятия и называть вещи чужими именами. А параллельно с этим лгать, лгать и лгать, чтобы никто не догадался, что в главную добродетель мира они возводят свой эгоизм. Совершенно неправильно говорить, что они руководствуются двойной моралью, нет — они живут по полиморали, или антиморали. В отношении своих (немцев) они соблюдают моральные и правовые заповеди, в отношении чужих — считают такое соблюдение предосудительным. По отношению ко всем остальным нациям, народностям, этническим группам немцы применяют отдельную мораль, для каждого она у них специфическая и, конечно, ущербная, ибо лишена прав человека. Отсюда вытекает глубочайшая ценностная болезнь их мозгов. Мы уже упоминали и приводили примеры об отсутствии у немцев милосердия, сострадания к слабым и о культе силы. То есть человеческое, духовное у них находится на втором плане, а звериное, дикое — на первом. Вот так и мир оккупации жил перевернутыми ценностями и понятиями, поддерживаемыми оккупантами сознательно. Например, они сгоняли все мужское население с мест, откуда отступали под напором Красной Армии, и если не расстреливали его, то гнали впереди себя на запад. И называли это... эвакуацией в Германию. Смех! Чем бы для угоняемых закончилась эта «эвакуация», они не говорили. — Куда вы нас гоните? — спрашивали угоняемые. — И зачем? — Нада эвакуайтен! Германия, Великий рейх! — в ответ прогавкивали они, по существу, ничего не объясняя своим «нада». И пугали, что придут советы и будут всех, кто жил в оккупации, — бах-бах. Эвакуация, как ее понимали тогда советские люди, — это уход вглубь своей территории в случае возникновения опасности. Но причем тут Германия и «Великий рейх»? Разве они стали своими для оккупированных людей, к кому немцы вторглись с оружием, кого мордовали и расстреливали? Да и для немцев откат в свое логово тоже был не эвакуацией! Это было всего лишь драпаком с чужих территорий, куда они алчно влезли, это было кувыркание после пинка под зад. А для оккупированных людей — угоном в неизвестность. Кому немцы пытались навязать мысль, что они и их страна стали для советских людей своими? Кого они пытались обмануть? И неужели они сами верили в этот обман? В конце концов — в эвакуацию не загоняют силком, угрозами, под дулами автоматов! Но дадим слово Борису Павловичу. «Отступая, немцы зверели и свирепствовали. Они жгли и разрушали все, что попадало им под руку и что встречалось на их пути. Мужчин и молодежь вместе со скотом угоняли на запад, в Германию. Многих по дороге расстреливали. Вообще, когда немцы начали отступать, Гитлер, злобствуя наставлял их оставлять после себя выжженную землю, мол, за последствия отвечу я сам. Это не просто было сказано в эмоциональном выступлении, это специальный приказ такой был. Он вышел в сентябре 1943 г., и провозглашал тактику тотальной зачистки территорий, с которых они отступали. В этом уже не было потребности, это не принесло бы немцам никакой пользы. И скорее напоминало детскую истерику, желание напакостить просто так, без цели и выгоды для себя. Про такие поступки у нас говорят: “Усерусь, но не покорюсь”. Уже было ясно, что немцы покатились назад и что они будут разбиты. Так зачем самому себе усугублять положение? Но таков был немец — враг добра и человечности. Гитлеру тогда уже надо было капитулировать, чтобы спасти солдат и население и уберечь свои города от бомб и разрушения. Но он действовал как сумасшедший — все добил до ручки, угробил своих же людей, в прах превратил заводы и все такое{33}. Ну, немецкие вояки так и старались делать, сжигали наши села, вешали и расстреливали людей, все взрывали... А кого не могли сразу убить, тех сгоняли с мест и гнали впереди себя, чтобы там как-то раздробить и по частям уничтожить. Смерть угоняемых была только делом времени. Мы всё понимали. Конечно, немцы не хотели, чтобы с приходом Красной Армии мы взяли в руки оружие и погнались за ними, за этими паразитами, которых нам хотелось давить даже голыми руками. Да, я боялся своих, но ненависть к немцам была сильнее этого страха. Это я понял после расстрела. Это не люди были, нет, это были изверги, изуверы, больные ублюдки. Гитлер перед акциями, да и перед атаками тоже, накачивал их наркотиками... Так что мы воевали не против людей, а против озверевших наркоманов, против страшных чудовищ. Поэтому Гитлер, отлично понимал, почему перед своей кончиной хотел всех их гробануть — чтобы концы в воду, чтобы мир не догадался, в кого он их превратил. Ну так вот, сгоняли они всех мужчин. А кто пытался уклониться, тех прямо на месте расстреливали. Делали облавы по полям и по посадкам, вылавливали беглецов и тоже расстреливали. Война — это ужас, это невозможно даже представить, что это. Это за гранью всего человеческого, за гранью здравого смысла и уважения к себе самому.Первая попытка угона
Что нам оставалось? Сначала мы малой группой спрятались на Рожновой{34}, это селение такое у нас за колхозным ставком. Нас немцы выкурили оттуда — говорят, езжайте дальше на запад. Мы поехали в Терновку{35}. И оттуда нас выкурили, да еще чуть не расстреляли: — Fahren Sie zum rechten Ufer des Dnjepr! — орал на нас командир отряда, который вылавливал прячущихся. Это значит — езжайте на правый берег Днепра! Спрятаться было невозможно! Мы поняли, что дальше с нами шутить не будут... Значит, надо было увиливать по-другому. Вернулись мы в Славгород. А там узнали, что за попытку уклонения от эвакуации у нас сожгли несколько хат, в том числе одну по соседству с нами — хату Габбельки, потому что ее сын прятался. Сожгли также хату бабы Арины, не помню за что. Все Ратово{36} также испепелили — чтобы не хитрили с эвакуацией. Ужас, что они творили! И это еще немцы не выполняли то, что велел им Гитлер. Если бы они все так делали, как он требовал, так тут бы голая степь осталась. Что делать? Деваться некуда... Со всего села собралось уезжать больше 100 человек. Ну, пристали и мы к тому большинству, получилось всего 130 человек, я потом посчитал. Разбились на группы, разместились на нескольких подводах и поехали на Запорожье. Я ехал вместе с Самуилом Григорьевичем, родным братом моего отчима. Нас сопровождало славгородское начальство, в частности, староста колхоза Донец, из Илларионова, здоровый такой дядька, и полиция. Перешли мы на правый берег Днепра, остановились в селе Новоавгустиновка{37}, в 5-6-ти км от Днепра. Это, грубо говоря, чуть наискосок от Терновки, или от поворота с трассы на Славгород, если брать через Днепр. А дальше решили не торопиться, бойкотировать продвижение и тайно поджидать своих. Ну что? Разошлись по квартирам, люди помогали нам, пускали к себе. Жил тут понимающий народ, самим недавно пришлось переселяться, еще многие помнили это{38}. Питались мы тем, что взяли из дому. Но сколько мы так могли продержаться, если нас было слишком много для села? Там же не было какой-то организации, чтобы нам готовили, кормили нас... Это так, немцы выгнали нас и все — иди, скотина, в степь пастись. Фашисты же. Начали раздумывать, как нам усовершенствовать быт, чтобы можно было готовить нормальную еду, как-то мыться... Когда пошел слух, что сюда приближаются эвакуированные из других мест, а скоро и они сами появились. Но они только проезжали через это село, где мы были. Спрашиваем у них: — Откуда вы? — С Донбасса. А с более близких к нам районов мужчины еще не уезжали. Ну поэтому и мы тут оставались. Чего же нам спешить шибче остальных? Потом кому-то пришло в голову, что наше родное село еще не взято Красной Армией, а нас полицаи уже выгнали оттуда. Как бы, мол, связаться со Славгородом? Я предложил: — А давайте я сейчас найду рыбака, который переправит меня на тот берег? А там я мигом напрямик смотаюсь к своим. О, всем это понравилось. Начали мужики писать письма домой, приносить мне. Набрал я их полную пазуху, поехал. Повезли меня к берегу Никита Федорович (крестный Прасковьи Яковлевны) и Никита Филиппович (отец учительницы начальных классов Екатерины Никитичны) на своей бестарке. А тут дождь! Я побежал к бакенщику, говорю, так и так, надо мне попасть на тот берег. Перевези своей лодкой! — Да ни дай Бог! — перекрестился он. — Немцы меня сразу же расстреляют вместе с тобой. Это же навстречу Красной Армии, понимаешь? Сюда можно, а туда — нет. Запрещено! Ну, короче, увидел я, что дела не будет... Пересидели мы с мужиками дождь и поехали назад. Дорогу развезло, из-под колес комья грязи летят... Догоняем по дороге бедку, едет в ней молодая женщина... А конь у нее большущий, а идет медленно-медленно. — Тебе, может, погонщик нужен? — спросил я. — А то и нужен! Видишь, еле плетемся. Я пересел к ней, а мои два Никиты поехали в село без меня. Мы с той молодкой познакомились. Оказалось, что она секретарь в колхозной конторе, везет очередной отчет коменданту. Ну, приехали туда, куда ей надо было. Пока она управлялась у коменданта, я гулял. Наконец, поехали мы назад. Привезла она меня домой и уехала. Мужики тут же спрашивают: — С кем это ты приехал? Я рассказал, что женщина ехала по делам к коменданту и я попал к нему вместе с ней. Мол, поговорил с комендантом, все разузнал... Короче, соврал им. — Что комендант сказал? — спрашивают. — Сказал, что мы дураки, что незачем нам было срываться со своего места и слепо покоряться полиции, что из наших краев еще никто не уезжает... — ну и все такое прочее наговорил им. — Так тогда то... давайте так, — соображают мужики, — Может, будем возвращаться? — Давайте, — согласился я. Мы опять запрягли лошадей и поплелись назад. Приехали к переправе, ждем, что будет дальше. Когда немцы ничего... пропустили нас. Видим, там едут их отступающие части: те туда, те сюда... Заехали мы в Запорожье. Тут начало вечереть. Значит, надо останавливаться на ночлег. Кони устали... Только распрягли лошадей, сами расположились, как заявляется сюда наш начальник полиции, Андрухов! — А это что такое? — Да мы... — говорим, — возвращаемся... — Нет! Немедленно отправляйтесь на ту сторону Днепра! Немедленно! Все. Нельзя ехать домой. Мы же хотели... думали опять где-то пересидеть. Ну, значить, будем ночевать тут.Побег и новый угон
На нашей подводе ехали кроме Самуила Григорьевича Пиваков Александр Григорьевич{39}, Алешка Ермак, это зять Самуила Григорьевича, и я. Самуил и говорит: — Соломки бы в поле набрать, я видел там стог... Мы проезжали... — Запорожье тогда маленьким городом было. — Надо вернуться на край, ближе к хуторам, и набрать полные мешки... Вижу, что он решил бежать в Славгород. Но я же не могу отстать, тем более, что на его бричке мои гуси едут, которых я брал из дому для прокорма. Они остались целыми и невредимыми и сейчас возвращались со мной. Я Самуилу шепнул, что оббегу квартал и встречу их на углу, чтобы никто не понял, что мы сматываемся отсюда. Одним словом, мы удрали и на рассвете были уже на месте. Остановились возле нашей улицы, я со своими гусаками пошел домой, а остальные поехали дальше — они все жили на одной улице, рядом с моей матерью. Я тихонько постучал в окно — жена и ее бабушка были дома. Значит, все. Зашел я в хату и первым делом их предупредил: — Я пришел, но вы — ни гугу, молчок! Никто не должен знать, что я дома. Буду сидеть взаперти, пока наши не придут. И что? Не успел я раздеться, вдруг стучит в окно Нинка Прядко, или Сулима, если по мужу. Глухая тетеря, говорит громко, сто раз переспрашивает... Как? Откуда? Через четверть часа все уже знали, что я пришел домой. — Хозяин дома? — орет под окном. — Та... — Прасковья Яковлевна замялась. — Нет его. — Как нет? А в центре сказали, что Самуил приехал! А где же наши мужья? Вот неудача — Самуила увидели! А Нинка продолжала орать: — А где мой Максим? Я не выдержал, вышел: — Ну чего ты орешь? Остался там твой Максим. Вот так получилось, что не удалось мне затаиться и тихо дождаться своих. Так обидно было! Ну чего в такое опасное время, когда каждый старается в землю зарыться, спрятаться, ходить по хаткам и орать? Я готов был удавить эту заразу... Тем временем немцы по-прежнему в Славгороде не ночевали. И я решил, пока их нет, зарезать нашего кабанчика, а то иди знай, как оно будет дальше. Кабанчик был уже большой, килограмм на 120-130, давно надо было его прибрать. Я же не знал, когда опять домой попаду... Ведь опять надо было убегать куда-то в такие места, где бы пересидеть без лишних глаз... Управился я с кабаном, осмолил, сало засолил... А тут прибегает посыльный с управы, холуй какой-то: — Борис, иди. Донец сказал, что будем снова эвакуироваться. Ага, значит, Донец тоже приехал! Тут я повеселел. На следующий день собрались мы все, беглецы... Всего нас оказалось 13 человек. Поехали 2-мя бестарками. — Куда бежать будем? — спрашиваю. — Опять за Днепр или тут где-то отсидимся? — Будем пробовать, — решил Донец, — остаться здесь. Пошли мы... в Терновку{40}, там поселились, разошлись по хаткам, переночевали. А днем приходят местные полицаи, опять с претензиями. — А это, — обводят нас дулами свих винтовок, — что за банда тут собралась? — Оно тебе надо? — спрашиваю у него. — Русские идут! — орет он на меня. — Вы их ждете? Завтра стрелять в нас будете? Убирайтесь отсюда! Куда дальше? Начали мы выбирать... Задумались наши старшие товарищи — Семен Алексеевич (Прасковьи Яковлевны родной дядя), Никита Филиппович, тот же Донец... — Едем в хутор Зеленый{41}, — наконец говорит Никита Филиппович, — это недалеко, рядом с Варваровкой{42}. Совершенно глухой уголок. Заедем туда и будем прятаться. Приехали мы в хутор Зеленый, рассредоточились там, чтоб не стоять бандой. Действительно, никого нет, глухое село. Переночевали. Утром видим — рядом, как и говорили, виднеется Варваровка, а вниз от нее, к Днепру ближе, — колхозный свинарник. И вдруг крик, пальба... Что такое? Заехала машина с немцами, и немцы начали расстреливать свиней. Ужас! Животные-то при чем... Господи... Мы, конечно, испугались. Хотя у нас брички, видно, что мы едем — эвакуируемся. И мы дрогнули, решили тронуться с места, выехать в степь... А там спрятаться под посадкой... Ну, выехали в степь, радуемся, что не стоим... Настал день, а мы всем видом демонстрируем, что все время находимся на колесах. Если спросят, почему стоим, скажем, что остановились только сейчас, лошадей поставили пастись, покормиться. А мы все — вот. Прислушиваемся — в Варваровке прекратилась стрельба. Мы радуемся, что теперь немцы уедут, а мы тут останемся и отсидимся. А как же узнать, когда можно возвращаться в село? Тут Сашко Бондаренко говорит: — Дайте мне коня, я верхом съезжу в Зеленый и все там разведаю. Мы находились на холме, а Зеленый — в низине. Мы-то его видели, но не так, чтобы рассмотреть обстановку. Поскакал Сашко, спускается вниз, въезжает в село. Дальше нам не видно. Но вскоре он снова появился — едет назад, а за ним идут два автоматчика. Он на коне, а немцы гонят его в нашу сторону. Оказалось, он только ткнулся в село, а там немцы. Кто такой, откуда? Да мы, — говорит, — эвакуированные. Я, мол, в село за водой... Давай сюда этих эвакуированных! — Нас там много, — лепечет Сашко. — Давай! Подгоняют его к нам. Посмотрели на нас. — Гав-гав-гав! — что-то по-своему орут. Потом переводят: — Давайте, собирайтесь, эвакуируйтесь, раз приехали! Чего вы стоите, чего ждете? И нас под конвоем этих двух автоматчиков погнали в Васильевку{43}, там же недалеко. Погрузили нас на паром и перегнали на ту сторону Днепра. Помогли, значит. За Днепром отпустили — раз вы добровольные эвакуирующиеся, так езжайте дальше, пока вам доверяют... Так мы опять оказались за Днепром.Опять за Днепром
Пришлось снова размещаться, устраиваться — спасибо добрым людям, что помогали... — Все равно нам надо своих ждать, — резонно говорит дядя Семен. — Рано или поздно Германии придет капут. Вернутся наши... Его же хату немцы сожгли. Он перевел жену, тетку Арину, жить к матери, на муззелевскую усадьбу. Но с прабой Ириной тяжело было, она все время плакала после потери Алексея Федоровича, мужа. Решили тогда, что при первой же возможности дядя Семен отстроит свою хату, вернет назад жену и заберет к себе мать. Так он после войны и сделал. Ну, мы там и ездили из села в село... Из одного села местные полицаи выгонят, мы в другое едем. Потом из другого выгонят, мы новое ищем... Немцы издали приказ, что эвакуирующиеся не должны оставаться на одном месте дольше суток. Вот этим мы и пользовались. Потом остановились в одном из сел — устали ездить, да и село казалось спокойным. Приютил нас дядька по фамилии Гаркуша, сад у него был вишневый, молодой и густой. Это сентябрь, еще листья не осыпались. Мы там две свои телеги поставили, а сами под ними жили, спали на земле. Вот расспроси у Коли Душкина{44}, как мы там жили, он с нами был. Так вот спать под телегами, на земле, в сентябре уже холодно. Ночи тоже холодные... Мы там перемерзали, не дай бог! Но вот и тут та же история — приходят староста села и начальник полиции. — Кто вы? Что за люди? — Так и так, — ему говорим. — Почему вы здесь стоит? Вы должны ехать дальше. Мы — сюда-туда... Он продолжает: — Короче, чтобы через полчаса вашего духу тут не было, иначе приведем конвой. Но мы так устали ездить! Я не выдержал и говорю: — Дядя, дорогой, ну мы же свои люди, ей-богу. Вы же такой, как и мы... В смысле, вы тоже русский человек. Сегодня мы в таком положении, а завтра вы в таком окажетесь. Вы же должны нас понять. Мы устали очень! — Я вас понимаю, — приложил он ладонь к груди. — Но, если я не буду исполнять приказ, так меня первым расстреляют, а потом вас. — Так что вы нам посоветуете? Подскажите, если понимаете. — Не стойте партизанским отрядом. Сдайте лошадей в колхозную конюшню или поставьте туда на содержание. Договоритесь там. И разойдитесь по хатам, вроде вы местные жители. Пока что у нас мужчин еще не эвакуируют. Мы обрадовались! И последовали его совету — разошлись по людям, кто мог взять нас к себе. Я попал к женщине, которая жила у Гаркуши, во второй половине его хаты. Звали ее Надежда. Это была его дальняя родственница, беженка из Запорожья. Муж ее был на фронте. Сама она там прокормиться не могла, а тут вязала белые женские шали и продавала. Она занимала во второй половине одну комнату, а других две пустовало. С нею был мальчик лет 7-ми. Очень правдоподобно получалось, что я местный. И так каждый из нас устроился. Например, тот самый Нинкин Максим Сулима... — его одна доярка к себе взяла, кто-то другой пошел к Матрене — двоюродной сестре этой Надежды, она жила с Гаркушей по соседству. Ну, разошлись мы, распылились среди местных жителей. И вот староста села и говорит: — Вам же что-то есть надо? Идите работать в колхоз. Мы вам будем что-то выписывать, не пропадете. И не пожалеете. Мы согласились и даже несколько дней успели поработать. И вдруг как-то ночью — стук в дверь. Надо открывать, а то немцы могли игранату в дом вбросить и поджечь его... Война же. Надежда, как здешняя старожилка, пошла открывать, а я в своей комнате затаился, лежу тихо. Заходят немцы ко мне, светят фонариком. Вооруженные, обвешанные пулеметными лентами, гранаты у них на поясах висят. — А, ауф! Поднимайся! Говорю: — Я больной. — О, я, я... Русь, шнели... сакраменто... май менш. Поднимайся! Господи, деваться некуда. Одеваюсь... А сам думаю, что со мной будет, куда меня судьба поведет... — Шнель! Быстрее! — немец подгоняет. Выхожу во дворик, а там стоят уже человек 60. И все наши, те, изначально выгнанные. Точно так, как нас собирали на расстрел! Та же картина... Только тогда был день, а сейчас рассвет. Нас взяли под конвой и погнали.В немецкой форме
С нами был мужичок один, калека. К нему присмотрелись, а потом выгнали из колонны, отпустили. И гнали нас, наверное, километров 10-12. Пригнали в село, возле села большой пруд. Там нам разбили лагерь. Потом еще других людей пригнали, и еще... — тьму-тьмущую пленных собрали, тысячи! Что они хотели с нами делать, не знаю. Обустроили нас, причем этим занимались части СС, самые преданные Гитлеру. Это не просто полевые солдаты. Ну что? Что делать? Мы так вместе и держимся. Но как нам выбраться отсюда, из этой толкотни, из этой каши? Что же оно будет? И вдруг кто-то подошел к нам и сказал, что где-то тут набирают в ездовые. А я уже, побывав в плену, неплохо знал немецкий язык. Вот мои спутники и толкали меня везде, чтобы я выяснял обстановку. Но искать никого не пришлось, к нам подошел офицер с переводчиком. Я к ним: — Господин переводчик, говорят, вам нужны ездовые... — Да, нам нужны хорошие ребята. Такие, чтобы за лошадьми ухаживали. Это в хозяйственную часть. — Записывайте меня. — Хорошо. После меня подходит дядя Семен, его — цурик. Старый. Никита — цурик. Тоже забраковали по возрасту. Дальше Алеша Донской, Бузина — всех цурик. То больной, то слепой... Я вижу такое дело и назад: — Так я тоже не хочу! — Нет, нет, ты стой. Ты записан. Я тогда оборачиваюсь к своим: — Вы зачем меня пихали сюда? Что теперь со мной будет? — дядя Семен кинулся в слезы... — Может, твоя судьба будет счастливее нашей, — сквозь слезы говорит. А это уже, знаешь, в обоз, на лошадей, где-то что-то подвозить... Это уже — прислуживать немцам. Понимаешь? Это можно позволить на какое-то короткое время... Но не служить постоянно. Это хоть и не военное дело, но ты уже пособник. А кто хочет душу загубить? На войне прислуживание вражеским войскам не прощается. Выбрали эсэсовцы 5 человек молодых мужчин и погнали нас с 2-мя конвойными назад. А другие — которых тысячи были у пруда — остались на месте. Вернули нас в то село, где мы в колхозе работали. Только мы были в одном конце, а теперь оказались в другом, в расположении какой-то войсковой части. Дали нам по телеге и по паре лошадок. Рассказали, как надо чистить лошадей, ухаживать за ними. — И теперь так, чтобы вы не убежали, раздевайтесь! Надевайте немецкую форму! — только она была без знаков различия, конечно, мы же не были военными. Разъясняет дальше: — Прежняя одежа — она ваша, девайте ее куда хотите, но ходить будете в выданной. Господи, что же это делается?! Надел я немецкую форму, конечно, орлы сорваны... Да какая разница?! Да не дай боже ты в этом виде попадешься на глаза нашим, кто там будет разбираться. Сразу свои расстреляют и все. На следующий день под вечер я отпросился у фельдфебеля сходить в село, мол, у меня там семья и я хочу сказать им о своем местонахождении. А на самом деле я хотел разведать обстановку, узнать новости, ну и, естественно, сказать знакомым о себе. Кто-то должен был знать, где меня искать в случае любой неожиданности. Немец разрешил, но предупредил, чтобы я долго не ходил — туда и обратно. Дал мне также специальное разрешение на отлучку с работы. Ничего нового я на том краю не узнал, вернулся назад. Пришел... И вдруг тут суматоха, беготня... И поступает команда нагружать телеги и ехать до станции Елизарово{45}, там эвакуироваться. Но это ж уже поездом! Тут ты себе совсем не хозяин. Значит, наши войска уже где-то перешли Днепр и жучат немцев на этой стороне. Собрали нас телег с десяток. Что в них загрузили, не знаю. Поехали мы. На станции разгрузились и отбирают нас 4 телеги — делать еще одну ходку, потому что не все загрузили. Я рвусь, чтобы попасть на вторую ходку — начало темнеть, и ночью мне было бы легче бежать. Ну, взяли меня. Поехали мы, опять загрузились, возвращаемся на станцию. На улице темень кромешная! Ну как же мне бежать? Конвой сидел на последней телеге, моя — вторая. А потом как-то у меня получилось само собой. Я взял кнутовище, сбросил постромки с барка, а потом крикнул на лошадей: — Тпру-у, а что б тебе! — и остановился. Третья и четвертая телеги объехали меня, поехали дальше, а я встал и начал поправлять упряжь. Повозился немного, пока телеги отъехали подальше, и я остался один. Потом пустил коней медленным шагом, телега катится, понемногу тарахтит... Ну все натурально. А я был обут в ботинки, немцы форму мне дали, а обувку оставили ту, что была. Но я, чтобы удалиться от телеги неслышным шагом, должен был обуться в мягкую обувь. Ну, или идти босиком. Но босиком уже холодно было. И как раз тут кстати получилось то, что я вез резиновые сапоги — подсмотрел во время погрузки, которую во второй раз делали при мне. Сапоги были в упаковке, но в общем я понял, что там. Я достал из-под сидения свою котомку со старой одеждой, которую с собой возил, чтобы не забыть. Переодеваться не стал, экономя время. Зато взял с телеги одну пару сапог, переобулся... А дальше вожжи закрутил, закрепил возле сидения в одном положении, спрыгнул с телеги и... был таков. Отбежал в посадку, прислушался — кони пошли дальше, моя телега покатилась понемногу, поскрипывая колесами и позвякивая упряжью. Короче, как Игорь Саруханов поет: Скрип колеса, Лужи и грязь дорог... Да-а... Но тогда мне было не до смеха. Рванул я оттуда как сумасшедший и понесся не хуже ветра. Бежал так быстро, как никогда в жизни не бегал. У меня даже в груди запекло и при дыхании воздуха не хватало. Упаду, приложу ухо к земле, послушаю — тихо, нигде никого. Значит, конвоиры кинулись не сразу, что я еду сзади. Какое-то время прошло, увеличивая мне фору. Да пока поняли, что телега пустая... Я конечно, побежал в тот край села, где мы стояли, когда в колхозе работали, к Гаркуше. Бежал степью, напрямик. Ой, да еще в темноте угодил там в противотанковый ров, чуть шею себе не свернул... Пока я оттуда выбрался, это ужас! Там рядом шла посадка, немцы стояли, их пушки, артиллерия, они курлыкали по-своему... Обошел я их подальше и к Гаркуше пришел совсем с другой стороны. Да-а... — много рассказывать, да мало слушать. Начало светать. Но я радовался не так новому дню, как тому, что теперь смогу снять с себя немецкую форму.Побег от немцев
Только я со стороны ставка вышел на ровную дорогу и направился к нужной мне хате, как тут — гоп! — едет одна машина, вторая. Немцы! И полно их там, причем, вижу, что это полевые войска. Ну, я уже и не прячусь, иду в открытую. Прятаться нельзя было: если бы я только упал или встал за дерево, они бы меня сразу — шмяк! — и нет котенка. Они проехали чуть дальше от меня, высадились и начали занимать оборону. А село было Г-образное. Я это говорил? Причем эти две группы хат были разделены широкой такой балкой, низиной. И вот немцы выстроились по балке и командование начинает объяснять им обстановку, как надо действовать, и такое прочее — давать им задание. Не знаю, почему я не пошел туда, где мне дали комнату? Заглянул по соседству к одинокой бабке. Я знал, что она там одна жила. Когда нахожу там Колю Душкина, Алешу Донского, одноглазого мужика — прячутся у той бабки. Ну, я с ними у нее и остался. — Бабушка, мы у вас пересидим, можно? — спросил разрешения. — Советские войска вот-вот уже должны подойти... — Сидите, сынки, мне не так страшно будет. Немцы, в уверенности, что мужского населения тут уже нет, по хаткам не ходят, не проверяют, занимаются своим делом — обороной. У бабки кухня была в большом таком коридоре, в сенях, если точно. Там печка стояла, которую она топила кизяками, брикетами из навоза. Я быстро снял немецкую форму и начал совать ее в печь, а бабка у меня из рук ее вырывает: — Сынок, ты что? Отдай мне, я себе юбчонку сошью, — господи, за время оккупации люди обносились, голые и босые были, ходили в лохмотьях... — Бабушка, за эту форму вы можете поплатиться жизнью. Не дай бог, немцы увидят, так сразу подумают, что вы немца где-то убили. — Не сжигай, — просит она. — Отдашь мне, когда наши придут. Ну, она же меня приютила... Пришлось мне надеть свою одежу поверх немецкой. Обрадовалась бабка, видя мои старания, и приглашает заходить в горницу. А там у нее стояла настоящая русская печь с большой теплой лежанкой. — Залазьте туда и сидите. Немцы, думаю, туда не зайдут. Тут появились немцы, дали бабке настрелянных на пруду домашних гусей, просят зажарить им. Тыкают пальцем в мертвую птицу и показывают, что надо делать: — Мама, шшш-шшш, — шипят, изображая жарение. Бабка возится с гусями, немцы возле нее учат ее жить, лезут во все горшки, галдят что-то, ждут ужина... А мы на печи притихли, слюни глотаем. Когда заходит в горницу один — невысокий, щуплый, в очках на довольно крупном округлом лице. Мы в щелки смотрим — он начал рассматривать фотографии, развешанные у бабки на стенах. Ходил, ходил, а потом отодвигает занавеску и заглядывает на печь. — О, камрад! Warum nicht evakuiert — почему не эвакуировались? Алеша Донской говорит, показывая на свой больной глаз: — Ich bin krank — я больной. Немец смотрит, ага, увидел увечье, говорит: — Ja, ja — да, да. Показывает на Душкина: — Und du? — А ты? А Душкин же заика. Начал говорить, волнуется, вообще слова сказать не может: — Genug, sehen — вижу, хватит, — удовлетворенно говорит немец. И ко мне поворачивается: — Du? — ты? — Tuberkulose. Ich habe tuberkulose. Verstehst du? Ich bin krank, — Туберкулез, — говорю. — У меня туберкулез, понимаешь? Я больной. — Oh ja, ja — О, да, да. И он ушел, дескать, сидите. А я сижу-дрожу и думаю, что он сразу пойдет, скажет остальным, что тут сидят три кранка (больные), и они нас... — а дальше фантазия рисовала мне страшные картины. Их же там целый взвод был... Когда нет, он ушел, никому ничего не сказал. Я не дождусь вечера, может, они улягутся спать... Ну, постепенно погас день, за окнами потемнело. Ночи в те дни очень темные были. Никто больше к нам в горницу не зашел. Немцы пробили под стеной дырку в погреб, устроили себе там спальню. Там пулеметы стоят... — Давайте бежать, хлопцы, — предлагаю я. — Тут опасно. Мы же находимся рядом с орудием. Бой начнется, нам тут не выжить. — Куда убегать? — растерянно спрашивают Душкин и Донской. — Уйдем на улицу, а там сориентируемся. Ночи темные, нас не заметят. Пройдем по улице к мостику, по нему переберемся на ту сторону села... Скорее всего, там ночью уже будут наши. Душкин боится, весь трусится: — Я не пойду. Пусть я тут погибну, но не пойду. Ну, мы с Алешей ушли. Пробираемся тихо, на цыпочках вдоль улицы, под дворами... Темно, темно... Только каким-то чудом чувствуется, что то тут, то там растут деревья, стоят заборы, столбы... и вдруг из темноты раздается: — Halt! Hände hoch! — Стой! Руки вверх. Немец, часовой. И командует нам зайти во двор и идти вперед. Загоняет нас во двор, дальше в хату, докладывает о нас. Там сидят младшие офицеры, лейтенанты, фельдфебели... выпивают, едят... Ужин у них. Черной бумагой закрыты окна — светомаскировка. И в таком хорошем настроении они. — Кто фи такой? — по-русски спрашивает один из них. — Мы местные жители. — Почему фи не эвакуирун? Говорю: — Нас отпустили. Мы... Я больной туберкулезом, а этот, — показываю на Алешу, — без глаза. Мы работали. Нас солдаты заставили окопы рыть. — Хорошо, но нада эвакуирун. — Так мы живем на той стороне. Наши дома там. Нам бы надо взять чистую одежду, харчи. Как же эвакуироваться с голыми руками? — Там есть ваши... чужие... Надо эвакуирун на запад. Понимаешь? Там везде полк питания. Дескать, там, на той стороне, уже есть те ваши, что теперь вам чужие. А на западе найдете точки питания, вам ничего брать не надо. — Ну, хорошо. Спасибо, что вы нам объяснили. Идем на улицу, темень режет глаза после света... Идем на иголках, ждем, что дежурный сейчас — тырк! — нас расстреляет и все. Но он вывел нас, сказал: «Вэк» — и оставил в покое. Ну что нам делать? Видим, что мы не пройдем на ту сторону села. Возвращаемся опять к бабке на печь. Коля Душкин встречает нас матом, злорадствует. Нам не спится, уже и ночь настала, а мы приоткрыли занавеску на печи, сидим и тупо смотрим в окно. Вдруг как бахнет что-то, и за окном сразу полыхнуло далекое пламя. Что такое? Мы с печи соскочили, прилипли к стеклам — видим, немцы подожгли колхозную конюшню. Она горит, аж гудит — крыша-то соломенная, да и стены из глины с соломой. Господи, что поднялось: как завелись по селу собаки выть, заревела по дворам скотина! Бедные кони как-то выскочили, видимо через сгоревшие двери, мечутся на фоне огня... Ну и люди, конечно встревожились, повыскакивали на улицу, кричат-голосят. Людей немцы, вроде не трогают, но надолго ли? Мы дрожим осиновыми листами... Чем это все кончится? Мы поняли одно — немцы собираются отступать, коли сжигают все, выполняют неронский, иезуитский приказ Гитлера. Вот нелюдь, так нелюдь. Для него люди хуже мусора были. И тут забегают к нам женщины: Матрена и Надежда. Матрена, у которой Яшка Жидик{46} раньше жил, со слезами ищет его, а он был где-то в другом месте, не знаю, где. Они говорят: — Немцы сказали, что женщины могут через балку перейти к своим. Там уже наши! — говорила одна. — Да, они сказали, что тут будет бой, и мы все погибнем. Смеялись, мол, идите к своим красным, — добавила другая. Мы пригорюнились, что уйти не сможем и погибнем... Но Надежда мотнулась домой и принесла большие связанные ею на продажу шали. — Подкачивайте штанины и набрасывайте на плечи себе эти палантины, так вы в темноте сойдете за женщин. Пойдем все вместе! Она завязала на наших головах ситцевые платочки, укрыла нас своими шалями разных форм, короче, переодела в женщин. Взял я на руки ее мальчика и мы пошли. Подходим к тем, кто пропускает людей на ту сторону. Немцы пропустили нас со словами: — О komm, komm! Komm на болшевик! — Идите, идите! Идите к большевикам! Ну, мы быстро нырнули в ту балку и давай вовсю бежать, убегать к своим! А немцы как дадут, дадут очередь из автоматов поверх наших голов. Мы со страху приседаем и прячемся в траву, еще зеленую, в росшую там лозу, в кусты разные. А они хохочут, им развлечение... Перебежали наконец, но оказалось, что русских там еще нет. Выбрались мы из села и кинулись бежать навстречу нашим еще через одну балочку, через открытую степь. Добежали до колхозного курятника и встретили какую-то женщину. — Что в том курятнике? — спрашиваем. — Там люди есть? — Там прячутся ваши эвакуированные. Мы побежали их искать. Вошли внутрь курятника, прошли в комнату для работников, и нашли там и Жидика, и дядю Семена, и других, кто был в лагере возле пруда, откуда я в ездовые пошел. Оказалось, эти пленные убежали оттуда. А оставшихся, кому это не удалось, немцы расстреляли. Так я второй раз от расстрела спасся. И в это время немцы начали пристреливать свои пушки, артиллерийский обстрел по выбранным ориентирам. Как раз их снаряды ложились возле курятника... — Все, — догадался я, — значит, впереди уже немцев нет. Бежим туда! Будем продвигаться на восток, но не дорогами, там техника может идти. Бежим степью. Я снял с себя женские одежды, отдал Надежде: — Спасибо, Надя, за все. Теперь я иду домой, а ты постарайся выжить. Расстались мы с женщинами. Душкин бежать со мной не захотел, побоялся. Деды тоже остались там, где-то под кустами пересиживать. А я оторвался от всех и побежал напрямик на восток, к своим. Свои по бегущему человеку стрелять не станут. Тут начало светать.Белоруссия родная, Украина золотая...
И вдруг слышу, где-то за холмом едет машина с людьми, которые поют популярную тогда песню, называлась она «Песня красных полков»: Белоруссия родная, Украина золотая... Наше счастье молодое Мы стальными штыками оградим! Ох, как я залился слезами, мама родная! Свидетелей же не было, и я упал на поле, зарылся лицом в свой рукав и голосил, даже что-то причитал! Не знаю, к кому я обращался. Плакал не скрываясь, прямо по-детски, навзрыд, от души. Долго плакал, потом встал и начал успокаиваться. Но слезы текли и текли по щекам, щекотали запыленную кожу, капали на грудь. Я только старался устоять на ногах, не упасть, от того что напряжение резко отхлынуло и в меня потоком полилось что-то спокойное-спокойное, умиротворяющее, большое и надежное. Наплакавшись, я вздохнул, окончательно поняв, что перешел фронт и оказался в родном окружении. Душа просветлела и робко зазвенела внутри меня безголосой радостью: «Я выжил! И больше никогда не услышу рядом с собой немецкую речь!» Именно тут, на рассвете, в одиночестве, среди степи я испытал минуты чистого, абсолютного счастья: от забытого на 3 года ощущения безопасности и от единения с сильным, непобедимым добром. Все, что было вокруг, принимало меня и радовалось мне, и я доверял ему, зная, что больше ни один снаряд, ни одна пуля не полетит в мою сторону. О боже, мне больше незачем бояться! Я дома... Стою на очищенной от скверны, родной земле. — Свои... — безотчетно проговорил я вслух. Напрямки через кукурузное поле я помчался навстречу песне! Вокруг трещали и лопотали сухие кукурузные стебли, а я только отметил, что початки с них уже убраны, и летел вперед, уклоняя лицо от хлестких ударов метелок. Выбрался с поля, побежал по открытому месту. И вдруг — раз! — около меня просвистела мина и упала, рыхля землю. Бахнул взрыв. Откуда? Кто это по мне стреляет? Я остановился. И тут вторая мина взрывом чуть не задела меня! Я упал. Немного полежал. Но только попытался поднять голову, как третья мина, шмякнулась в травы, подняла вверх дерн. И все же, недолго полежав, я поднялся и опять рванулся бежать. — Стой! — услышал я крик в свой адрес. — Дурья башка, ты же демаскируешь нас. Ложись! Свои... Это наши артиллеристы рассредоточились по посадке и лупят по мне предупредительно, чтобы не летел в открытую. Когда я перешел немецкую передовую и советскую передовую — не знаю. Ну, немецкую тогда еще, в палантине... — да, возможно. А это уже наши. Где?.. Неужели там, где я стоял и прислушивался к благостной тишине, неужели то еще была не наша сторона? Как я смог?.. Но теперь это уже наш тыл, я где-то перешел огневую линию... Мысли теснились в голове, порядка в них не было. — Значит, все. Я у своих. Перешел!!! — закричал я наконец и побежал в посадку. Там меня окружили пулеметчики. — Откуда ты бежишь, парень? — спрашивают. — Где ты был? Я им рассказываю... — А немцы где? И это я им чин чинарем изложил-доложил, как полагается по уставу. — Как же ты так? Зачем ты бежал? По тебе стреляют из миномета, а ты бежишь... — Так я не понял, кто стрелял. Они загалдели все разом, что я только успевал вертеть головой, с трудом ловя их общую мысль: — Да мы тут... — Такой свечак... — Да там же взять можно было... — Около него мины рвутся, а он бежит и оглядывается. Ну, дали они мне закурить, посидели мы молча, обменялись неизвестно какими материями — то ли невысказанными мыслями, то ли духом общим, то ли предугадыванием будущего... И я пошел дальше, в свою судьбу... Дошел до Днепра, зашел в село Вовниги{47}. Тут переправа, на которой командует сотрудник КГБ. — Кто ты? Документы есть? — Какие теперь документы? — говорю, — я свой, иду домой, — и рассказываю пережитую одиссею... — Ну, наши были в курсе дела, знали обстановку. Меня выслушали, осмотрели, забрали у меня немецкие марки и отпустили. — Переправьте его на тот берег, — распорядился командир подчиненным. А Днепр находился в старом русле, потому что вода на ДнепроГЭСе была спущена. Его ширина не превышала 200 метров. Перевез меня солдат на правый берег, обменялись мы пожеланиями удачи, и я пошел дальше. Дошел до Петрово-Свистуново{48}, а дальше пустился напрямик, скоро найдя дорогу на Славгород. Тут мне встретилась машина, подвезла прямо к нашей улице. Во двор я зашел с тыла, с огорода». На этом записанные воспоминания Бориса Павловича заканчиваются. Дальше он надиктовать не успел. Но ведь он много раз до этого своего часа, еще в молодости, рассказывал про свои пути-догори фронтовые. Так что наш рассказ не прерывается.Освобождение
Вторая мобилизация
Еще когда Борис Павлович шел домой после побега от отступающих немцев, недалеко от Петрово-Свистуново он набрел на окоп, который показался вырытым не в только что прокатившихся боях, а еще при отступлении, заброшенным с 1941 г. Так это было или нет — не принципиально. Главное, что в нем он нашел пистолет и несколько гранат. И взял их с собой. Зачем? Возвращаясь домой, он думал о своем расстрельном приговоре без обжалования, о том, что его, наверное, везде ищут и вот-вот могут схватить... А если схватят, то немедленно приведут приговор в исполнение, где бы это ни случилось. Умом Борис Павлович понимал, что розыск не может так уж моментально выйти на него и за ним прийти, все-таки у него есть дела поважнее, но на всякий случай хотел иметь при себе оружие, чтобы гранатами отбиться от задержания и успеть покончить с собой, застрелившись из пистолета. Да, он не мог позволить Родине неправедно расправиться с ним. А в кармане он носил записку такого содержания, от которого Родина должна была бы потом пожалеть о своей опрометчивости. Борис Павлович всегда плакал, вспоминая те события, и говорил: «Не хотелось верить, что так будет... За что на меня так ополчились? Я верил, что окончится война, я останусь живым. И тогда будет разбор, новое следствие, уже с учетом моего поведения после плена. И меня не расстреляют, нет! Ну, пусть дадут 10–15–20 лет, завезут куда-то... Значит, отсижу. А так с людьми бывало, что «сидели» зря. Например, Алексей Янченко{49} ни за что отсидел 10 лет. Ни за что! Признали его и записали ему в документы СОЭ — социально опасный элемент, и все. Нет алиби для оправдания. И хотя у обвинения нет аргументов, не на чем обосновать состав преступления, но остается подозрение. Вот он тоже был в такой ситуации». В ближайшее время после благополучного возвращения домой Борис Павлович и Алексей, поехали в военкомат — проситься на фронт. Алексею еще не было 18-ти лет, и он очень боялся, что ему откажут. Но, на удивление, его сразу же призвали и направили на учебу, а Борису Павловичу дали отсрочку. — Отдыхайте пока что, — распорядился работник военкомата, то ли это был начальник призывного отдела, то ли председатель мобилизационной комиссии. — Придет время, и мы вас вызовем. Что с Борисом Павловичем после этого творилось... Какие только мысли не крутились у него в голове! Но самой горькой была одна: ему не доверяют — оккупация... Да еще, может, узнали про плен... Хотя о плене Борис Павлович никому не говорил, ведь его документы пропали — их забрали немцы, когда он попал в их лапы. Значит, о плене официальных сведений не было, они ниоткуда поступить не могли. Вот он, не разглашая компрометирующий его факт, и говорил, что попал в окружение и вышел из него в тыл врага, почему и провел в оккупации все время до прихода советских войск. Он считал, что плен и оккупация — явления по сути равнозначные, различия между ними эфемерные, не имеющие принципиального значения. Зато перед людьми не так стыдно: в их восприятии побывать в оккупации не так унизительно, как в плену. В военкомате, восстановившем свою работу, Борис Павлович рассказал ту же легенду, что был окружен под Севастополем, прорывался с боями из окружения, в ходе прорыва получил контузию и где-то там потерял документы... Потом долго шел по немецким тылам, добираясь до семьи. Кстати, плен и оккупацию ему и в военном билете объединили в один пункт — там все время оккупации вписано в плен. На случай любых расспросов он давно продумал версию, практически не нарушающую истину. Подобные попытки утаить тонкости правды были не так предосудительны, как могут показаться на первый взгляд. Они вызывались не виной, а страхом вины — тем, что ее приписали ему и даже за нее подвергли судилищу... Он думал — пока официальные органы будут разбираться с путаницей, возникшей после окружения под Севастополем, он успеет на деле опровергнуть домыслы о предательстве и доказать преданность стране. Кто знает, за что он теперь готовился проливать кровь — за терпящую бедствие Родину или за попранную по отношению к себе справедливость, за восстановление своего доброго имени. Он и сам этого не знал, понимал только, что и за то, и за другое все равно придется драться, что это его долг и неизбежность. И он психологически готовился к возвращению на фронт, настраивался на повторное сражение с фашистами. Но трудно ему это давалось, потому что от первого этапа войны в нем оставалось тупое, саднящее во всем теле истощение, вызванное постоянным недоеданием и тем, что он никогда не бывал выспавшимся. И не только он, временами все вокруг — и командиры, и бойцы — от утомления просто валились с ног, что создавало далеко не бодрую обстановку. Уж не говоря о плене... И негде ему было избавиться от своей усталости, негде было отдохнуть. А второй этап войны, когда он находился во вражеских тылах и был выведен из боев, ко всему прочему переполнил его душу страхом и еще большей ненавистью, а также нагрузил чем-то еще, что накопилось от бессилия и невозможности изменить происходящее, чему Борис Павлович не находил названия. Так что теперь, к своему третьему этапу войны, он подошел с измотанной душой и с запредельно вымотанным телом. Но в молодом возрасте все мыслимые тяготы, любое физическое изнурение быстро проходит — стоит попасть в нужную среду, так что после мобилизации его страхи и домыслы оказались не более чем играми испуганного воображения. Таких военнообязанных, как Борис Павлович, кто был в рядах Красной Армии и сражался на фронте, а потом в силу различных причин оказался в оккупации, при проведении мобилизации после освобождения территорий от врага в военной среде коротко называли окруженцами. Строго говоря, окруженец — это военнослужащий, побывавший в кольце вражеских войск, в окружении... Однако этот термин, в данном случае не совсем точно отражающий суть явления, прижился в обиходе и по отношению к бежавшим пленным, хотя и не фигурировал в официальных документах. Так вот в 1943 году Ставка ВГК издала специальную директиву, в которой указывала на необходимость шире использовать для пополнения войск мобилизацию военнообязанных из освобожденных районов. Так что всем окруженцам страна доверяла, ни в ком не сомневалась и всех призывала на борьбу с врагами гуманизма и человечности. Смятенное ожидание Бориса Павловича длилось не дольше недели, затем все-таки завершилось мобилизацией, рассеявшей все домашние опасения и придумки. Когда именно это случилось сейчас трудно сказать. Известно, что Борис Павлович попал на фронт после форсирования Днепра в сентябре-октябре 1943 года. А первые сведения о его пребывании на фронте относятся к началу ноября 1943 года. Значит, он, скорее всего, неделю или две побывал в лагере на учениях. В части, куда он попал перед отправкой на фронт, формировка маршевых рот шла оживленно и суетливо — по казармам, складам и разным каптеркам бегали озабоченные сержанты и красноармейцы, все — в новом обмундировании. В пополнении было много молодых воинов, испуганных, но любопытных, попавших сюда после краткосрочного обучения. Они выделялись из общей массы тем, что взирали на царящую суету с каким-то ожиданием, как дети ждут возвращения отлучившихся родителей. Но новыми их опекунами теперь были командиры... Экипированные по всей форме, берущие курс на фронт красноармейцы стояли на плацу, выстроившись поротно. Командиры выкликали их по фамилии, а старшины выдавали снаряжение. Во время отправления, когда маршевые воинские подразделения проходили по территории части, духовой оркестр играл марш «Варшавянка», и это придавало уходу на фронт торжественности и значимости, а также вызывало особую щемящую грусть в груди у мобилизованных. Сначала их недолго везли на поезде, а потом выгрузили на одной из станций, и дальше они пошли в пешем строю. Вокзал на той станции был полностью разрушен. На его месте стоял обгоревший и обугленный остов, и все. Насколько мог видеть глаз — всюду виднелись следы пожарищ и руины. В этих многострадальных городах, откуда драпала немчура, разгромы были такие, что не поддавались описанию. Всюду стояли разбитые и порушенные здания, зияющие черными впадинами окон. Конечно, все знали, что на оккупированных территориях творили немецкие нелюди, и предполагали увидеть нечто подобное, но никто не ожидал того, что предстало перед их глазами. Здания заводов и фабрик, учреждений, жилые дома были полностью превращены в груды битых кирпичей, города лежали в развалинах, и очень трудно было представить, что все это может быть восстановлено. В строю, как всегда бывает, нашлись юмористы и подбадривали остальных своим острословием. Шутили: «Эх, люблю пехоту, сто верст прошел, еще охота!» Звучали присказки и частушки про артиллерию и про танкистов... А то и просто про войну, например, такие: Лебеда-то не беда. Лебеда помеха ли? А беда, что к нам сюда, В наши села, города, Гости понаехали. Пьяные, незваные, Немцы окаянные. Или напевали на манер частушек новые стихи В. Лебедева-Кумача, вычитанные в «Известиях». Видел я, как немцы пьяные Подпалили дом родной, И подался в партизаны я, В боевой отряд лесной. Шли весь вечер и всю ночь, песней да шуткой коротая дорогу. Привалы были редкими и короткими. Вдоль колонны то и дело передавалось: «Шире шаг! Не отставать!» На коротких привалах приказывали ложиться головой вниз — в кювет, а ноги выставлять на дорогу. В этом положении отдыхали натруженные ноги. Но это длилось минут десять, после чего раздавалась резкая команда: «Становись! Шагом марш!» На рассвете колонна свернула с большака на проселочную дорогу. Под ногами захрустел сухой бурьян, от поднятой множеством ног пыли першило в горле. Наконец, лейтенанты скомандовали своим подразделениям сесть на траву и объявили часовой привал. Измученные многокилометровым ночным переходом юноши и мужчины моментально заснули — кто где присел. Но команда прозвучала вновь, и колонна двинулась дальше. Тут кто-то из молодых отдохнувшим голоском пропел: Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля... Но его остановили окриком: «Отставить! Ты что, на маевку идешь? Имейте понимание момента!». Известное дело — близко фронт. Чем ближе подходили к нему, тем сильнее у Бориса Павловича билось сердце и тем глубже он осознавал происходящее событие. Наконец прибыли в расположение 243-й стрелковой дивизии 37-й армии 3-го Украинского фронта. Уделим этой дивизии толику внимания и сообщим немного сухих официальных сведений о ней. Боевой период дивизии: 15.07.41 – 29.12.42 22.01.43 – 11.05.45 09.08.45 – 03.09.45 Состав дивизии: 906, 910 и 912 стрелковые полки, 775 артиллерийский полк, 527 отдельный самоходно-артиллерийский дивизион (с 09.08.45 г.), 303 отдельный истребительно-противотанковый дивизион, 324 разведывательная рота, 413 саперный батальон, 665 отдельный батальон связи (1444 отдельная рота связи), 263 медико-санитарный батальон, 244 отдельная рота химзащиты, 273 автотранспортная рота (466 автотранспортный батальон), 135 (282) полевая хлебопекарня, 125 дивизионный ветеринарный лазарет, 808 полевая почтовая станция, 710 полевая касса Госбанка. В период, который нас интересует в связи с биографией Бориса Павловича, дивизией командовали: 22.05.1942 – 24.01.1944 гг. — полковник Куценко Александр Андреевич; 25.01.1944 – 13.03.1944 гг. — подполковник Скляров Георгий Максимович; 14.03.1944 – 20.04.1944 гг. — полковник Тоголев Макарий Иванович; 21.04.1944 – 20.09.1944 гг. — полковник Ткачев Митрофан Сергеевич. История дивизии в интересующий нас период: Летом 1943 года, после Орловско-Курского сражения, дивизия вместе с другими частями Советской Армии продолжала наступление, форсировала Северный Донец в районе города Красного Лимана. В феврале 1944 года дивизия штурмовала оборону немцев в районе Никополя, освободила его и участвовала в ликвидации никопольского плацдарма гитлеровцев (Днепровский дуги). За эти боевые подвиги она получила наименование Никопольской. За героизм и мужество, проявленные при освобождении городов Николаева и Одессы, дивизия была награждена орденом Ленина. В августе 1944 года в период операции в районе Яссы-Кишинев дивизия принимала участие в окружении и разгроме 22 немецких дивизий. Освободив город Арад, она с боями выступила на территорию Венгрии. Немалую помощь 243-я дивизия оказала трудящимся Чехословакии. Она освободила города Годонин, Брно, сражалась за освобождение Праги. После окончания военных действий в Европе дивизия была направлена на Дальний Восток для участия в войне против Японии. На Дальнем Востоке она действовала в составе Забайкальского фронта, прошла с боями через Большой Хинган, форсировала ряд рек и захватила город Чаоян. Как особо отличившаяся 243-я дивизия была наименована Хинганской. Уже после войны дивизия получила почетное наименование «Краснознаменная». Борис Павлович прибыл в дивизию в то время, когда шла подготовка к Никопольско-Криворожской наступательной операции, в разрезе которой дивизией велись бои за окраины Кривого Рога. Целью этой операции был разгром никопольско-криворожской группировки противника, ликвидация его никопольского плацдарма на Днепре и освобождение Никополя и Кривого Рога. Данная операция являлась частью Днепровско-Карпатской стратегической наступательной операции. Если сказать проще, то летом-осенью 1943 года советские войска заняли всю Левобережную Украину и в ходе битвы за Днепр захватили стратегические плацдармы на правом берегу Днепра, создав тем самым благоприятные условия для последующего наступления на Правобережной Украине. Войскам 3-го Украинского фронта предстояло разгромить никопольско-криворожскую группировку немецких войск (Днепровскую дугу), развить удар на Николаев, Одессу и освободить все Черноморское побережье. Однако Борису Павловичу предстояло добираться дальше в полк, и он продолжал свой путь. От штаба дивизии до штаба полка — расстояние 5–6 километром — он с котомкой за плечами прошел проселочными дорогами и солдатскими тропами по серым высохшим полям. Добрался до места уже при ранних осенних сумерках. Дорогой видел оборонительные рубежи, свидетельствующие, что тут шли бои с переменным успехом. Но теперь наши готовилась к наступлению... По мере приближения к передовой все чаще слышались орудийные выстрелы, а от зловещего свиста отдельных снарядов, пролетавших над головой, невольно приходилось падать на землю. Он помнил, что на фронте это называли «кланяться снарядам». Потом стала отчетливо слышна ружейная и пулеметная перестрелка. Борису Павловичу было страшно. Да и не хотелось, будучи одиноким путником в поле, погибать от пули-дуры, и поэтому последний километр он бежал, часто падая. Наконец, добрался до расположения полка. Ему показали, где находится земляка командира. Она стояла на склоне оврага и была хорошо замаскирована опавшей листвой и сорванным сухостоем, а сверху укреплена накатами бревен. Борис Павлович вошел в землянку. В одной половине сидел солдат — ординарец командира. Он встал, кивнул вошедшему и проводил его во вторую половину. Там находилось три офицера. Один из них был командир полка полковник Матвеев — хмурый, низкого роста, с крупными чертами лица, с дыбящимися темными волосами. Второй — наоборот, высокий красивый мужчина, с чисто русским лицом, с ласковыми улыбчивыми глазами. Это был начальник штаба майор Перевитов. Третьим был командир пулеметной роты капитан Казаков. Борис Павлович пройдет с Казаковым долгий по фронтовым меркам боевой путь, вплоть до перехода в разведку. «Вошел» — это неправильно сказано. В армии подчиненные и младшие никогда не "приезжают" в часть и не "входят" к начальнику. Они только "прибывают" и "являются". Ну так вот, Борис Павлович явился к командиру полка, подал свое предписание, отрекомендовался, кто он, откуда и что умеет делать... Пока полковник Матвеев изучал предписание, начальник штаба подошел к Борису Павловичу, положил руку на плечо и спросил, как у маленького: — Скажи сержант, тебе не страшно было добираться до передовой под обстрелом? — Ну... не скажу, что не страшно, товарищ майор. Однако я уже стреляный воробей, — не стал лукавить Борис Павлович. Офицеры переглянусь и после этого ответа в их лицах появилось что-то более мягкое и приветливое, чем простая вежливость. Наутро Бориса Павловича вызвали к командиру полка. — Вот что, сержант, мы решили назначить тебя помощником командира пулеметного взвода. Ты ведь уже знаком с такими обязанностями. — Так точно, товарищ полковник, — ответил Борис Павлович, радуясь, что снова оказался на фронте.Днепровская дуга
Но мы уже не в силах ждать. И нас ведет через траншеи окоченевшая вражда, штыком дырявящая шеи. Семен Гудзенко
Последние комментарии
3 часов 26 минут назад
19 часов 30 минут назад
1 день 4 часов назад
1 день 4 часов назад
3 дней 10 часов назад
3 дней 15 часов назад