Побеждая — оглянись [Сергей Михайлович Зайцев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Побеждая — оглянись




Се бо Готския красныя дъвы

въспъша на брезъ синему морю,

звоня Рускымъ златомъ, поють

время Бусово, лелъють месть

Шароканю. А мы уже, дружина,

жадны веселия!

Слово о пълку Игоревъ

 был Вечный Рим! И воздвигался Полис Константинов! И жили там люди. Вокруг же были варвары[1]. И принижая достоинства их, и возвеличивая свои достоинства, но умалчивая о грязных пороках Империи, писали ромеи, что не знают варвары храмов, наук и искусств не знают, не чтут Закона и Слова. И тайны каллиграфии не подвластны уму низшему, и век отмечен короткий телу грязному, и низок взлёт души прозябающей. И имена их и деяния, порождённые суетой и неразумием, достойны лишь забвения. То знали ромеи Востока, то знали ромеи Запада. И говорили презрительное — «Тьма-варвары».

А живут они в сырых земляных ямах, в грязи и копоти. Вместо кровли — пласты навоза и дёрн. Холодными зимами от очага не отходят, греют над ним замерзшие руки. Живут одним днём и жизнь свою улучшить не стремятся; не облегчают им жизнь акведуки и термы, мощёные камнем дороги, не продляют им жизнь многоопытные лекари. Прозябают варвары в пьянстве, что не считается у них зазорным. А опьянев, теряют разум, друг с другом бьются, друг друга до смерти ранят.

Кроме грабежа, дел мало знают. Скот пасут мелкий, мясо едят, едва опалив его на огне; от полей, сложа руки, урожаев ждут, а об обилии урожаев не заботятся. Поля свои, что ни год, меняют. Земли много, не меряют её варвары.

Чада их грязны и в любую стужу раздеты. О чадах своих заботятся варвары не более, чем о скоте; и зачастую, — когда поднимается северный ледяной ветер, — чада греются возле ягнят. Но на удивление вырастают красивы мужчины и женщины варваров, иные обликом подобны богам. Потомства же много имеют и младенцев лишних не умерщвляют по выбору отца, суровая повседневность убивает слабых.

Зрелищ иных не знают, кроме как на скачущих голых юношей смотреть. И наготы они не стыдятся, почитают за веселье. Скачут же среди острых копий и мечей клинками вверх, рискуя поранить свои тела. На битву толпой выходят варвары, воинского порядка не знают, потому не трудно даже множества их избить. Короли варваров так же, как и весь народ, нищие. Подданных своих обирают без меры, судят не по Закону, а по собственным настроению и корысти — суть неправедно. Часто воюют соседей, сгоняют тех, кто слабее, с их вотчинных земель; приходят без радости, без сожаления уходят. Уходя, могут не вернуться. Им нечего оставлять, кроме ям своих и покрытых сажей очажных камней. Зачем же возвращаться?.. Храмов не строят. Священным рощам поклоняются, знают, что когда-то среди этих деревьев прорицали предки. И рощ боятся этих, священным ужасом полны, пророчествами древними подавлены. Ибо страшны пророчества были...

ХРОНИКА


еофан Исповедник в «Хронографии» писал: «325/326 г. В этом году благочестивый победитель Константин, отправившись походом на германцев, сарматов и готов, силой креста одержал великую победу и, разорив их, обратил в жалкое рабство».

Константин основал Еленополь...

В этом же году на Никейском Вселенском соборе был принят Символ веры православной, принят христианский календарь, епископы Рима и Александрии получили звания пап, епископ Антиохии — звание патриарха. Во главу клира провинций поставили архиепископов, во главу клира городов — епископов.

Евсевий Памфил, тот епископ, что позже крестил самого Константина I, признал главенство православной веры, но подозревали, что сочувствует Евсевий арианству. И много лет спустя он был прямо обвинён в этом Феодоритом.

«327/328 г. В этом году благочестивый Константин, переправившись через Данувий[2], соорудил на нём каменный мост и подчинил готов».

Часть первая БОЖ, СЫН КЕЛАГАСТА

Глава 1


казывали знающие люди, а такие всегда и в любом месте имеются, что над пространствами болот смердящих, над теми зыбкими топями, где не ступала нога ни одного из смертных, чьих мрачных омутов ничей пытливый взор не коснулся, ночами возносится к небу жёлтое пламя. Под стон и рык, под шипение зловещее медленно поднимается оно ввысь чадными клубами. От того пламени и смердят болота гнилью, будто пепел от него, перегорев, всё равно жирным остаётся и на всё живое действует ядовито. Если в рану попадёт, то не заживёт она, набухнет, сукровицей изойдёт, не сойдутся болящие края. Всё тело, как в огне, гореть будет, видениями наполнится разум, кожа язвами пойдёт. И тут уже — верная смерть.

Когда пламя осветит всё в болотной тьме, виден на миг и сам Огневержец. Сначала оскал пасти его: все зубы, как у пса клыки, назад к зеву загнуты, и снизу, и сверху. По длине и толщине они как предплечье крупного человека. А между зубами теми куски мяса торчат и свисают белые жилы. То останки съеденной жертвы. Отсюда и гниль, и запах её. А яд у гнили известно какой!

Голова у чудища велика, защищена чешуйками зелёной кости. Глаза навыкате, кровью налиты. Глядят без выражения, словно не видят, однако взгляд пронизывает и тело, и разум. Под взглядом таким невольно расслабляется тело, мякнет, и дикий страх изгоняет мысль.

Шея у Огневержца длинная, к голове сужается и у загривка будет толщиной с мужской торс. Лапы мускулистые, без шерсти, с длинными острыми копями и перепонками между пальцами. Туловище всегда покрыто чёрным илом. Размерами зверь велик: между рёбрами его без труда уместятся семь лошадей. По хребту, от выи до кончика хвоста, и по бокам торчат костяные шипы. Если изогнётся тело, то сходятся шипы остриями, словно ножи, и режут, и дробят всё, что под них попадётся.

По ночам выходит Огневержец из топей на промысел. И тут уж он один властелин, нет ему равного! Кого скрадёт, тем и доволен, не привередлив зело. Долго не гоняется, раз прыгнет, собьёт с размаху ударом головы, проткнёт добычу когтями и, не раздирая на части, откусывает от живого, не торопится. А начинает с живота, где помягче, посочнее. Тихо в такое время вокруг. Только чавканье далеко слышно, и сопение, и треск подлеска.

Об Огневержце поведали людям валькирии, те, что на волках верхом по лесам скачут, чьи уста прорицательны, чей длинен век. Да говорили валькирии шёпотом, с оглядкой говорили, что нет у Огневержца ушей, но слышит он очень далеко и, многопамятливый, знает: где звон железа, там много лакомства для него остаётся. Иной раз идущего человека за день пути слышит и не страшится выходить на торёную тропу. Но от встречи с ним живым ещё никто не уходил, а если и уйдёт однажды, то без разума, и больше всего на свете огня будет бояться и ящериц.

Слушали люди валькирий шёпот, наговорам их внимали, при волшбе колдовской со страхом в воду всматривались, следили за полётом птиц. Да только не очень верили. Не былины то про чудище, ложь. Известное дело, пропадают люди в лесах, но на то много причин может быть. Какой же тут змей? Тешатся, думали, валькирии страхом людским, над легковерием их глумятся. Но по ночам всё же стали прислушиваться. Много болот вокруг. Слухи-то слухами, а может, и впрямь поселился там кто? Нет-нет да и услышат люди рык или предсмертный короткий плач дикого зверя.

А в преданиях говорилось, что вступали герои в единоборство с чудищем, секли ему голову именным мечом, ударяли Огневержца в горло обоюдоострым клинком, чем гасили пламя огненосной плоти; а другие клещами волшебными, что ещё при Свароге упали с небес, хватали Огневержца за язык, после чего зверь был не страшнее агнца. И лица героев опалены были, и раскалено оружие. Но не остались в памяти народной их имена. Чудище убить — велико ли для героя дело! То же, что зажечь светильник... Появись только, испогань болото!

А мы, нынешние, таковы ли?

Ещё валькирии пугали легковерных людей страшными великанами. Дескать, бродят те по лесам, от взгляда искусно таятся, но каждого идущего хорошо видят. Живут под землёю, из-под земли же внезапно появляются и исчезают туда также. Не найдёшь следа. Дружат великаны с землёй. Вреда не приносят великаны, если их не ущемить в чём-то, стороной обойдут или сам обойдёшь, не заметив. Но не оставь, человек, под кустом малое дитя либо в поле не оставь за работой, не усни за отдыхом. Похитят великаны чадо твоё. И не сыщешь потом, не дознаешься.

Говорили валькирии, что лесные великаны особенно любят лошадей ловить и пахучую кровь их высасывать. А высосав, трупы на месте бросают, мяса конского не едят. Глаза у великанов красны, ноги всегда босы, срам не прикрыт. Руки длинны, пальцы скрючены, тело волосом обросло так густо, что издали кажется чёрным.

Бож, шестой сын Келагаста Веселина, стал его единственным сыном. Старшие братья его: Любомир, Хотобуд, Левсид, Хооген и Ридж уже кончили круг своих лет.

Хотобуд и Левсид, особо любимые Келагастом дети красавицы Велереи, погибли в битве с аланскими воинами — искусными стрелками из лука, прирождёнными всадниками. Тела братьев были преданы огню, а дух, возмущённый смертью и освобождённый от связи с плотью, вместе с искрами и пеплом поднялся высоко.

Хооген, четвёртый сын отца Келагаста и первый сын югрянки Анникки, лёг на погребальное пламя жертвой родовой мести раскосых феннов[3]. Сам наполовину фенн, он принял смерть из рук людей материнского рода, тех, кто не желал мешать свою древнюю кровь с кровью явившихся ниоткуда воителей Веселинов.

Ридж, рождённый в голодный год рослой ширококостной готкой, оказался на удивление хилым и больным. Его не стали убивать головой о камень. Вопреки врождённой тщедушности, ребёнок выдержал испытание мокрым мешком, прожил в нём без материнского тепла и молозива ровно сутки. И потому с приходом следующей после рождения ночи Ридж был признан жизнеспособным и возвращён матери, которая даже не желала давать грудь этому хлипкому существу, своему сыну, боясь позора за несовершенного ребёнка.

Келагаст Веселин всё же изгнал готку, заметив, что ребёнок растёт горбуном. Он ножом обрил её налысо и отсёк ей уши, чтобы все знали: эта женщина не имеет права рожать.

Ридж, достигнув совершеннолетия, в приступе горькой обиды на своё уродливое тело, в злобе на все косые взгляды, устремлённые к его горбу, повесился на высокой сосне. Недолго плакали по нему плакальщицы, да и тех не много было, сколько Келагаст сказал. Сосну срубили, а самого горбуна, как умершего нечистым, закопали глубоко в землю и привалили тяжёлым камнем. Мёртвая плоть его не страшна, опасен дух обиженного. Он может наделать бед и потому заключён под камень. А оттуда не выбраться ни одному из навьев[4].

Любомир, первый сын отца от первой жены его Свенильды, дочери именитого князя Межамира, любимый всеми как первенец рикса Келагаста, вырос опойцей. Он слишком дружен был с пивом и медовой брагой, пил жадно, больше всех, ранее всех хмелел и, представая часто в жалком виде, вызывал на себя бесчисленные упрёки и гнев отца, насмешки нарочитой чади[5] и потворствовал тем панибратству чернь-смердов, которым только и было дела, что покрасоваться с княжичем — пусть и порочным — перед своими девками да выпросить у него во хмелю золотых колец.

Однажды же в попойке Любомир совсем сгинул. Хватились поздно. Весьма горазд был погулять старший риксов сын, иногда пропадал надолго, загуливал с девами в отдалённых весях, где потомство ему несли во множестве. А как хватились его на этот раз, то стали думать на смерда Веригу; дескать, сгубил сына княжьего, позарившись на злато, прельстившись нарядным кушаком, удавил тетивой-захлёстом... Келагаст за Веригой послал, но сказали, что и тот пропал. Тогда повелел рикс ещё пуще искать обоих: и Любомира, и подлого смерда.

Говорили потом, что лучшие нарочитые, сбив копыта коней, нашли на болоте куски окровавленных костей и помятые чудовищными зубами семьдесят золотых колец, нанизанных на кручёный ремешок. Признали: княжьи кольца. Но кости чьи, дознаться не могли. Хотя бы череп остался, тогда ещё можно было бы понять. А тут осколки одни.

Делать нечего... Любомира оплакали и много медов извели на плаче том. Может, сгинул княжич, может, нет, но ждать его перестали, а вскоре и вовсе забыли. Лишь изредка поговаривали разное знающие люди.

Тогда понял Келагаст Веселин, что не оставить ему наследника. И подумал властитель гордый, что тяготеет над родом его некий злой навет. А что причиной тому навету — неизвестно. Может, мало жертвовал богам, и те не проявили заботу; может, обидел ненароком многовластного волхва, за простолюдина приняв, и тот обиды не смог простить, искусство тайное, могучее обратил против Келагастова родового древа.

Да как-то при объезде вотчины подвернулась на глаза риксу Дейна-краса, дева-валькирия, из тех, про которых говорят: «Она по воздуху легко носится, скрытые крылья имеет за спиной. Она по воде ходит, подола не замочив, — плавники у щиколоток спрятаны». Хороша собой, юна дева, гибка, как трава повилика, нежна-бела, как лепестки у кувшинки, глаза — озёра бездонные, губы — спелые ягоды. Всем взяла, смотри — не насмотришься; как заговорит — не наслушаешься; на ушко слово жаркое прошепчет, — кажется, голова кругом пойдёт. Сермяжная чернь, злая чернь, примученная тяжкой жизнью, на словеса скупая, на образы бедная, о деве этой много добрых слов говорила, любила её безмерно. И Белой Лебедью звала.

— Со мной поедешь, — сказал Келагаст. — Лебедь ты или розовогрудая горлица... Матерью шестого сына моего станешь. Не родишь — в яме со змеями сгною, ведьма!..

Нарочитый кольчужник подвёл к Дейне Лебеди коня и диво увидел: опустился конь перед ней на колени, чему до сих пор не обучен был, и ждал, пока не сядет Дейна в седло. А как села, заржал весело и осторожно поднялся; легко побежал, не дожидаясь понуканий.

Тогда усмехнулся Келагаст в седые усы и молча тронул узду.


Родилось чадо малое не под небо синее и не под звёзды яркие, а появилось в серых сумерках предрассветных. В это время не спали, говорили где-то злые языки: «Ведьма в подол свой ведьмаченка принесёт. Кого же ещё? Ей-ей! Не рано ли? Одарит ведьмаком и Келагаста-отца, и нас также, многотерпеливых. А подрастёт он, так покажет всем нечистое жало своё. От волчицы волчонок всегда происходит, от змеи — змеёныш. А от ведьмачки и подавно, тот и другой в одном получатся. Чего же ещё ждать, други? Нам его извести надо, пока мал и слаб. Не то сами задохнёмся потом под тяжкой десницей ведьмака! Придушит он нас...».

А сын Келагастов крупным родился, с громким криком не запоздал. И шумел на всю горницу, ручонкой крепко хватался за кривой палец старухи-лечьцы, ножками торопился шевелить. Казалось, поставь его, так и побежит сразу. Такого ещё и удержать суметь надо.

Чадили на стенах огоньки плошек. От тех слабых огоньков не много света, зато тени повивалок велики были и черны. Метались тени по стенам и полу, метались, подобные злым существам, которые только и ждут времени, чтоб разом наброситься на младенца, обволочь его чёрной мглой, густой, как мох, и не дать жизни.

И видела, и пугалась этих теней Дейна. Но тут же забывала о них. От усталости запали у неё глаза. Потемнели, отекли веки. Уходила боль, во всём теле являлась слабость, но Дейна превозмогла её, поднялась на локтях. Чадо увидела своё, и пришло любопытство. Хороший приметила знак: ребёнок ручками повёл, словно крылышками взмахнул; ребёнок ножками дёрнул, будто плавниками ударил по воде... Любопытство же сменилось удовлетворением, затем гордостью и, наконец, желанием защитить это новое, нежное и беспомощное, её собственное, от грубых, дряхлых, старых лечьц. И мечущиеся тени вызывали уже злобу, а не страх.

— Прочь! — закричала. — Все вон! Отдайте его мне. Не тронь ножом... Я сама перекушу, как волчица. Прочь!

Будто в беспамятстве, приподнялась Дейна на лаве, вцепилась руками в космы старух и трепала их седины, пряди рвала; старухи завыли от боли, взмолились.

Тогда тяжело навалилась на грудь Дейне старшая лечьца, хлестнула валькирию рукой по щеке.

— Лежи уж! — прикрикнула с угрозой. — Верно про тебя люди говорят: ведьмачка-волкоданка...

Пуповину натуго перетянули оленьими жилами, пересекли раскалённым ножом и замазали слюной.

Келагаст чуть не верхом в дом въехал. Как ворвался, так стены заходили ходуном, погасли в горнице плошки. Стал рикс в дверном проёме, тенью могучей стал на полотне занимающейся зари и глядел в темноту, на присевших от страха повивалок, тяжело дышал.

— Сын у тебя опять, добрый отец! — сказала старшая лечьца и, осмелившись, добавила: — Ты не шумел бы!

— Сын... — глухо повторил Келагаст. — Добрый отец... Назову его Божем! Слышите, старые? Власть установлю наследную. От меня над вельможной челядью и смердами стоять будет племя Веселиново! Всех ниц склоню!.. И ты, Лебедь, слышишь? Если кто не склонится, жилы подрежу, сам падёт! — перевёл дыхание, отдышался взволнованный рикс. — А тебе, старая... Держи за труды! — швырнул Келагаст на утоптанный пол, в самую темень, в глаза старух, горсть золотых колец и запястий.

Потом говорили злые языки, что с рождения сына начал старый князь свой разум терять, что старух-лечьц он едва золотом не зашиб, и коня чуть не загнал в радости, и грудью конской захожего смерда скинул с тропы, отчего у смерда того отнялись ноги. Но всё мало Келагасту было. Стар, а никак не перегорит буйство его, будто в молодости пылает. Пожаром по чистому полю катился рикс. И заставил он весь свой подданный люд, от вельможных старцев и вотчинных риксов до последней голытьбы, Лебеди, жене своей, в ножки кланяться и подол её рубахи целовать. И никто не взроптал!.. По обычаю, кровь жертвенного козлёнка пролили. Потом склоняли головы вельможные, сгибали спины простолюдины. А злоязычные, сами коснувшись подола губами, язвили, в толпе людей стоя:

— Глядите, седобородцы вельможные челом в землю стучат. Хорошо стучат! И у чьих же ног? А у ног валькирии презренной они лбами своими елозят, у ног грязной девки лесной; в навозе благочестие ищут. Не простят ей этого. Ох, братья, не простят!..

Но жив Келагаст и грозен. И не по годам тяжела рука у него, взгляд зорок. Выкажешь обиду, гладить не будет, — за горло возьмёт, ноги подсечёт, не вспомнит заслуг твоих.


С вершины до основания заставлен холм Веселиновым градом.

С одной стороны этот холм круто обрывается в Ствати-реку, подножие своё мочит в её излучине; песчаные островки тут и там, а на островках наносы частые — то коряги задержатся, то деревья, вырванные ветрами, смытые с берегов паводками, несомые водами, сядут на отмели, и всегда лежит здесь сопревший плавник.

С другой стороны градцев холм упирается в тёмные леса. Да редеют с годами те леса, стволы вековечные под острый топор ложатся, подлесок длинными тропами сечётся. Вьются, множатся тропы. И к бортям медовым ведут, и к ягодным полянам, к клюквенным болотам и к местам охотным, к силкам и ловушкам, к хлебным ведут полям. К соседним градам и весям прямее дороги, шире тропы. Редко безлюдны они — разве что зимой, когда сидят на них волки, и в распутицу.

Из всех троп и дорог лучшая — Ствати-река. Не быстра, не широка, безропотна Ствати. И волна не высока, не разгонится в частых излучинах, в нешироких плёсах, не поднимется в тихих старицах. В былые времена тут югра ходила в своих долблёных челнах. Между островками неводы ставили, вся рыба их была, едва челны не тонули. Ещё, островки песчаные обойдя, югры далее на Восход ходили по многу челнов сразу, потом на Полудень правили, торговать с иными людьми. Теперь иначе. Югры на Полуночь ушли: одни к озёрам через волоки да по реке Ловоти[6], другие к холодному морю, к золотым берегам. Те, что остались, были антами и леттами[7] примучены данью, непокорные же избиты. И на островах людям градчим, риксовым нарочитым платили товаром с каждого челна по десятой части, тогда уже и далее торговать шли.

На самой вершине холма, на лысом месте, срублен риксов градец, частоколами заставлен в три человеческих роста. А частокол поставлен на дубовую основу — на стволы и пни. Ими же и укреплён. Дуб от земли и влаги ещё крепче становится, как бы каменеет. Ни огонь его не берёт, ни усердный древоточец, ни само время.

В градце дворы часто стоят, тесно, а среди них остой, дозорная башня из лёгких брёвен и тонких жердин. Рядом — низкий чертог. В нём двести кольчужников легко разместятся за двумя столами. Сотня за одним — это старшая нарочитая чадь. За другим, что поменьше, ещё сотня. Это чадь младшая, но тоже из именитых, сыновья и внуки. За третьим столом, высоким, сам рикс и лучшие люди, вельможные старцы. Полы уложены тёсаными брёвнами и пахнут свежо. За низкой дверью клад градца затаён. Там мало золота и серебра, мало колец и монет ромейских, больше оружия. Мечи тяжёлые и лёгкие ножные, простые и с насечкой, чернённые серебром, с золочёными рукоятями, украшенные резьбой; копья и сулицы с крепкими ясеневыми древками, кольчужные рубахи грубого или искусного плетения, а то и просто кожаные, расшитые железными пластинами. Есть и кистени здесь, и шлемы-шишаки, луки, узкие боевые топоры — излюбленное оружие предков, — обручья, наколенники, сёдла, щиты плетёные и цельные, из железа.

В круге трапезных столов Лик Перуна поставлен, из толстого вырублен ясеня. У его подножия закреплено железное кольцо. То — кольцо-судилище. Возле судилища насыпан битый острый камень. Не долго на нём выстоишь босиком, да на угольях если, да под сворой свирепых клыкастых псов.

Книзу от градцевых городней селились простолюдины: смерды-чернь, земледельцы и люди охотные, челядь и изгои. Селились как придётся, строились на время — при первом же побоище всё погорит и, трудами нажитое, серым пеплом по ветру уйдёт, стечёт под грозами мутными ручьями.

А вокруг града Веселинова, как птенцы-глуздыри под крыльями у взрослой птицы, укрывались малые веси, из года в год множились. Из дальних мест, с беспокойных окраин люд по своей воле оседал под княжью руку, чуял силу Келагастову и в опеку его верил больше, чем в опеку других риксов. Также и югры шли, но принимали их недружелюбно, и селились они отдельно.

Чтобы побольше пришлых привлечь и тем самому стать сильнее, указал Келагаст ничего не брать с них в первый год, а во второй год брать лишь половину того, что от остальных в полной мере берётся. Тем дать окрепнуть пришлым, на новом месте обжиться. Про такое заслышав, потянулись к Веселинову сбеги от иных риксов. Приходили по многу. Первым делом к князю на поклон шли, спрашивали про ослабление полюдья[8], а, получив утвердительный ответ, вторым делом брались раскорчёвывать для себя поля-ляды.

Риксы же соседние, вотчинные князья, да и югорские князьки тоже были сильно обеспокоены этим, они стали со всех сторон слать Келагасту-риксу послов с жалобой-обидой. Дескать, Веселин-княже, чем ты лучше нас, что данников наших не по праву пригрел, сбегов подлых прикормил? Верни назад беглых, не уменьшай нашего полюдья! Должны быть наказаны сбеги за самовольство!

Келагаст хорошо знал, чего хотел. Нраву буйному дал волю: обозлился на всех риксовых послов, с позором повыгонял их из своего градца — едва конями не затоптал, плетью по спинам прошёлся, выродками величал. Но и на том не успокоился. Силу знал свою! Утверждал единовластие Веселинова, поднял Келагаст нарочитую чадь, оделил оружием подначальную чернь и пошёл походом на князей, соседей своих. Против Глума особо зол был, потому как извека с ним соперничал. И удался поход Келагасту. Он Глума строптивого и подозрительного сломил и иных подавил риксов. Сами же сбеги в числе первых лютовали, готовы были прежних господ своих до последнего чада вырезать. Но сдержал их Келагаст. От избитых риксов с благосклонностью принял мировую, всех до единого померной данью обрёк и увёл заложников. И пуще прежнего возненавидели риксы Келагаста, но, обессиленные, залогом по рукам связаны были, ничего поделать не могли.

Теперь собирались, приезжали к Келагасту богатые послы из запредельных земель, спешили с ним союз заключить. И из свеев[9] были, и из словен, из леттов, и от неподвластной югры, и от югры восходней — они, и свеев, и леттов опасаясь, заметили возрастающую Веселинову силу и надеялись завести дружбу хоть с одним соседом. Не ошиблись они, всех послов принимал Келагаст милостиво.

Глава 2


а рождение Божево съехалась отовсюду именитая знать, риксы с нарочитыми мужами и чадами, челядь[10] их. Прислужных смердов оставляли дожидаться у ворот рядом с чернью Веселиновой. Им под открытым небом свой пир устроен был: бочки повыкатили, простую снедь принесли. Сами же именитые в чертоге собрались. С богатыми дарами пришли. Несли люльки, резные окрашенные куклы, льняные полотна и готовые одежды. Иные скот привели, дали оружие или сбрую. Были здесь и гости дальние: бьярмы и суумы, тоже югорского племени люди, широколицые, беловолосые, в длинных расшитых рубахах, с медными кольцами на висках, с янтарными браслетами на запястьях. Был и конунг свейский Бьёрн с десятком мужей отважных, как на подбор, рослых, молчаливых, рыжеватых волосом. Среди них скоп с арфой выделялся красотою своей: тонок, строен, нежен-бел. Глаза же остры и цепки у прозорливца. Всё подлавливает скоп, дружинный певец, взглядом своим. Торгрим — имя ему. Ещё и свойственники конунга были из припонтийских готов. Высокомерные и злые, держались особняком, при входе в чертог с оружием нехотя расставались, глядели-дознавались, куда уносят его, во всём спешили усмотреть Келагастово коварство.

За столами сидели тесно, плечом к плечу. Сидели на длинных дубовых лавах. А на столах теснота ещё большая: нож воткнуть между блюдами невозможно, только лишь малую солинку уронить. А челядью ещё более готовилось. Над жаром очажных углей целый олень подходил ко времени. Двое смердов тяжёлым воротом поворачивали тушу, медленно поворачивали, чуть заметно. Нерубленая дичина, она, известно, жар любит. Пламя некстати. Огонь сжигает и выпускает из мяса сок. А бездымный жар от прогоревших еловых шишек, от берёзовых полешек держится долго. Мясо в нём румянится, кроется хрустящей корочкой и пропекается равномерно, до самых костей. Между рёбрами туши всякой мелкой дичи понабито было вперемешку с корешками и травами: подсвинки, заяц, птица. Всё это вымочено в хмельном мёду и омыто квасом. Тушки тоже начинены, уже овощью. В какой-то из них спрятано Келагастом золотое кольцо. Кому попадётся оно, тому для младенца вторым после отца стать и особый подарок преподнести. Но не каждому такая тушка перепадёт, а только тем, кого сам отец в свой род пожелает, сына доверит. И уже одно то, что ты на своём блюде кольцо ищешь, честь для тебя немалая.

Для кружек и кубков на столах места нарочно не оставляли, чтобы за трапезой человек всё время в руке хмельное держал, и пил, не отставляя, и чтобы все видели, как он пьёт, и чтоб без ведома самого пьющего ему не налито было. Так каждый обозначит себе дозволенное, и обсуждающие острословы не скажут про него потом: «С налитым не совладал, жаден оказался, опойца!».

Первую славу княжич Добуж говорил, брат Свенильды, первой жены Келагаста. Весело говорил, между делом риксу польстил, расхвалил-превознёс Дейну Лебедь, будто не знал никто, что она лесная валькирия и младенец от валькирии же. И младенцу тому пророчил княжич долгую жизнь, высокие дела и достойную славу.

А вельможные между тем друг другу шептали:

— Вьюном, смотрите, вокруг Келагаста вьётся Добуж. Всяк на место риксово метит, а этот вернее всех идёт, по-родственному. Но диво! Сын Келагастов ему по нраву пришёлся. Приметьте, как Добуж сопернику рад. И славит всячески, и блага речёт, и сам на руках готов носить чадо. Можно ли верить этому? И Келагаст верит ли?

Когда кончил говорить княжич, то к Лебеди Белой подошёл, при всех перед ней колено склонил, устами коснулся рукава её, лёгкого крыла.

— Красота твоя необыкновенная чертоговы стены освящает, Дейна, — сказал тихо. — Гляди, скальд Бьёрнов глаз с тебя не сводит, бледен стал. А многих уж видел Торгрим в походах со своим господином. Порукой словам моим его восхищение!

Кубки и кружки высоко поднимали сидящие, краями крепко стукались, от чего плескалось питьё на руки, по рукавам стекало. Но не замечали этого, не привычны были беречь малое, не умели жалеть большого.

Бьёрн-конунг Дейне особый подарок по рукам послал: янтарный кубок изящной резьбы, тонкой шлифовки. Белёсые жилки внутри камня затейливо переплетались с насечкой. И рисунок оттого казался глубоким. Свет, играючись, по жилкам пробегал, и от этого будто оживали сказочные эльфы, никсы и тролли[11]. Сверху, по ободку, шла золотая кайма, а по ней были мелкие знаки начертаны.

— Что означают они? — спросила польщённая Дейна.

— То руны! — ответил Бьёрн. — А смысл содержат такой: «Дитя воды, твёрд, как камень, и чист, как воздух гор». Кубок у нас в Ландии выточен, отнял я его у гельветов[12]. Теперь даю тебе!..


Вот Келагаст-рикс отослал Дейну Лебедь с сыном. И гости себя привольней повели. Пить стали больше, говорить громче, есть непристойней. Мясо разрывали руками и зубами. Что покрупнее, то ножами секли. Маслились лица, и рукояти кружек маслились. С хохотом швыряли кости к очагу, где их на лету хватали княжьи псы и затевали драку с рычанием и визгом. Всех веселило это, и, кидая новую кость, гости старательно метили в голову самому злому кобелю. Но тот всегда ловко уворачивался, отнимал добычу у наседающих выжлецов и громко разгрызал её крепкими зубами.

Молодые кольчужники, захмелев, стали силой своей похваляться и бранными удачами. Споры решали борьбой на руках. И праздновали побеждённого посрамлённого хвастуна, и славили победившего скромника.

Объедки и опустевшие блюда челядины убирали вместе со скатертями. И новые скатерти стелили, блюда другие несли.

Свеи сначала обособленно сидели, по давней привычке чуждались общения, не выказывали дружелюбия, молча наблюдали за пиршеством. Но потом, разгорячённые питием, и они разошлись, с другими перемешались и, восхищаясь собственными деяниями, раскладывали перед собой мешочки с языками побеждённых врагов. О каждом языке спешили свою сагу поведать. Пересказывали те бранные слова, что когда-то слетали с этих языков. Но многие не верили свеям, говорили, что не все языки человеческие, а у многих и на языки-то не похоже... Поднимали на смех. Прекращали свеи считать языки, затевалась драка до первого падения. Другие, что потрезвее, потешались над спорщиками. Так все нескучно делили друг с другом досуг.

Особо жаждущие толпились у бочек, пивом ополаскивали кубки и брагой наполняли. Не столько уже пили, сколько, хмельные, обливались. Рубахи тонкого полотна и волосы на груди были мокрыми, клеились к телу. Некоторых кольчужников, вдруг отяжелевших, осевших у стен, склонивших голову на собственную грудь, уносили спать. А до оленя не дошло ещё! Те двое челядинов, что ворочали воротом тушу, были от близкого жара потны и красны.

Келагаст со всеми наравне пил, ел много. По короткой широкой бороде меды стекали на пол. И мокрыми были у рикса плечи, и огромным пятном темнела рубаха на груди.

На месте Дейны теперь сидел Добуж-княжич, был совсем трезвым. Своей силой на хмельное он давно известен, ещё с Любомиром часто пивал. Однако не знался Добуж со смердами-чернью, злата не раздаривал, по весям не гулял.

Келагаст за столами весел был и шумен. Также со всеми псам кости бросал, подзадоривал кулачные схватки, хвалил-одаривал победителей, не замечал приумолкших побеждённых. Княжич же что-то ему тихо наговаривал на ухо. В затишьях между взрывами смеха долго Добуж шептал, на что югорские князьки-данники поглядывали с опаской, между собой тревожно пересматривались. Но почти не слушал князь.

Наконец кивнул Келагаст Веселин, ответил негромко Добужу, и тогда тот вышел. А когда вернулся, то не один, а с четырьмя градчими[13] и смердом. Ростом с медведя тот смерд был, также широк и тяжёл и одет дивно в такую жару: шкура медвежья на плечах. Космата, невыделана та шкура, на отворотах мездра сально блестит, бляшки жёлтого жира светят; шерсть наружу, почёсана, спутаны лохмы репьём. Для рук дыры широкие не прорезаны, а вырваны. Ноги той же шкурой обёрнуты и перехвачены сушёными жилами. Бос и грязен смерд, сам лохмат и в крови вымазан. Дичиной от него потянуло по чертогу. Выжлецы забились в дальние углы и с утробным рычанием скалили из темноты пасти. Гости с любопытством смотрели на смерда. Слышались недобрые насмешки.

— Огня дайте больше! — крикнул прислужным Добуж. — Поглядим на этого красавца.

Осветили чертог. Постепенно стих шум. Озверевших выжлецов пинками вытолкали вон.

— Скажите! — послышалось среди гостей. — Не из тех ли он диких, что праздно по лесам шатаются да поедают лошадей, нагие и ростом великие?

Все столпились вокруг смерда, плотным обступили кольцом, опьяневшие, развязные. Разглядывали, щупали, открыто восторгались. Указывая, совали пальцами в лицо. А некоторые и кулаком норовили ударить смерда, однако отодвигал он таких от себя тяжёлой пятерней.

— Что содеял этот пришлый смерд? — спросил Келагаст.

Выступил в круг один кольчужник-градчий, ответил риксу:

— Он троих твоих людей, господин, в нижнем граде ручищами помял. Они, дескать, его в лесу за медведя приняли, стали собаками травить да хотели рогатиной взять из-под валежины. Поранили только и бежали. Но он их в граде догнал, когда с псами кончил.

— Валежник по нему самый дом! — сказал Добуж.

Захохотали все пьяно, безудержно.

— Почему в берлоге сидел? — довольный забавой, спросил Келагаст.

— К тебе, господин, под руку селиться шёл, — хмуро ответил смерд, — да яма подвернулась, ночевать залёг ещё засветло. В одёжке такой не хотел под твой взор являться. А тут с выжлецами на меня. Да рогатину суют. Озлился... В злобе-то я и память теряю, всякое сотворить могу.

— Имя хоть помнишь своё?

— Тать.

— Тать? — удивился князь и добавил: — И берлога жильё по тебе, и имечко по образу подобрано.

— Прозванье это, господин, сызмальства.

— Что ж ты! С малолетства шалишь, покой добрых людей смущаешь?

— За силу свою прозван. Я ведь шкуру эту с медведя голыми руками содрал — с живого почти.

Опять раздался общий смех, но уже слышалось в нём и одобрение.

— Так, позабавились! — осадил Келагаст и с внезапной угрозой вновь приступился к смерду. — Как наказать тебя за побитых людей?

— Могу отслужить тебе, как того сам пожелаешь. За тем и шёл. И градчих твоих по пути пожалел, не тронул. А и их помять мог, поймай меня потом. Считай, сам пришёл. Дело же умею любое. Отслужу, не пожалеешь.

— Что же умеешь ты, такой? — удивился рикс.

— Всё могу, во всём искус имею, а особо могу правду говорить. Не любят её, боятся, и мне за неё повсюду ужиться не дают. А правда — она есть главное! За неё и жить, и умирать одинаково ценно. Но одни не знают правды и говорят, другие знают, а говорят иное, третьи, зная хорошо, молчат, плутуют или боятся. Я не боюсь.

Отошла Келагастова угроза. И другие слушали внимательно.

— Мудрёно говоришь!.. Какой затейливый попался смерд! — задумался на мгновение рикс. — Так скажи и мне правду одну. Громко скажи, ежели не боишься.

Придвинулись ближе нарочитые; потеснились, затихли гости.

— Правда тебе такая, Келагаст! — сказал Тать. — Жесток ты ещё более Огневержца болотного. И убил больше. И самого тебя вроде давно удавить следует. Однако затеял ты хорошее дело. Ты разрозненное объединяешь, ты крепишь давшее трещину...

— Конунг! — прервал Татя Бьёрн-свей. — Дай ему меч. И верни мне мой. И я убью его!

Остановил Келагаст Бьёрна, руку положил ему на плечо.

— Говори дальше, Тать.

— Могу сказать тебе, господин, и вторую правду. Слышал я, будто ты, обычаю вопреки, власть хочешь наследную установить и потому так сына ждал. Правда такая: все те, кто сейчас пируют с тобой и на меня, правдолюбца, глядят гневно, враги злейшие твоему народившемуся сыну. И после смерти твоей недолго Божу жить — поступят с ним, как с тем жертвенным козлёнком. А третья правда: стар ты уже, Келагаст!

Тихий ропот пошёл по устам слышавших, хмель покидал головы отчаянных, зло глядели на смерда нарочитые, но пока молчали, ждали риксова слова.

И сказал Келагаст Веселин Татю:

— Не дурна голова твоя, вижу. Жаль сечь такую. Нового ты мне ничего не открыл. Но смелость твоя похвальна. Что ж, служи! Ты достоин жить возле меня.


Призвали к очагу прислужных челядинов, тяжёлую тушу с жара сняли, уложили на горячие доски. Здесь на части её секли, расшивали набитое дичью чрево. Голову знатным гостям поднесли, также — сердце и печёнку. Келагаст мелочь делил. Свеям, готам, своим риксам да нарочитым, не обделил и югровых князьков. Все получившие немедля разрывали тушки, искали кольцо, но не находили. Тогда следили за другими. Кому выпадет удача?

На миг задумался, крикнул рикс:

— Пойди сюда, Тать! Ты у нас тоже именит. Таким-то прозвищем. И тебя почётом жалую, не в обиду гостям, а по собственной прихоти. За правду твою развесёлую возьми отведай зайчатины.

— Рви её, дурень, не разглядывай! — подсказал Добуж. — Удачлив ты, гляжу. Из берлоги да сразу в княжью милость!

Будто сказанного не слышал, не ответил княжичу Тать. Руки не торопясь омыл в бадье у двери и разломил тушку. Тогда увидели все, как ему на широкую ладонь, на жёлтые потресканные мозоли выпало малое колечко, золотом матово блеснуло.

Тихо сказали среди нарочитых:

— Смерд стал вторым после рикса! Нехорошо повёл Келагаст. С кем он вельможность сравнял? Кому риксича доверил? В грубые руки сыновье золото вложил. А в руках-то тех не золото, колья заусенчатые впору держать.

Но Келагаст спокоен был, словно и это предвидел. Сказал:

— Славный выбор пал. И не нам менять решенье.

Но видели, что будто не доволен князь, что будто не того он ждал выбора.

— Конунг! — возмутился уязвлённый Бьёрн-свей. — Верни, прошу, мой меч, и я не пощажу, забью смерда. И ещё пройдём по жребию.

— На него не гневись, брат Бьёрн! — ответил рикс. — Наш обычай таков. И поглядим ещё, что из всего выйдет. Плохой ли он опекой моему сыну станет, коль скоро с живого медведя одними руками шкуру снимает?

Тут засмеялся недобро Добуж, спросил:

— Но что этот именитый младенцу-риксичу подарит? Чернь-голь! — к нарочитым повернулся княжич, поддержки искал. — На нём же шкура одна. И та не его, а медвежья...

Но не поддержали нарочитые, прятали от княжича глаза. Не поддержали и многоопытные вельможные старцы, и гости промолчали. Опасались уже открыто Келагастова человека высмеивать, хоть и смерда.

— Как знать? — говорили друг другу в стороне. — Кто таков этот человек? Мы его сейчас унизим, грязью замажем, а он нас потом утопит в крови. Как ещё поведёт себя, посмотреть надо. А пока видно: хваток новоявленный да дерзок. Кажется, что однажды возьмёт, то не отпустит более. К нему присмотреться нужно, прежде чем надсаживать глотки. Добуж-то что? Силён, пока Келагаст стоит. Не будет Келагаста, растопчут Добужа, если сам не улизнёт. А этот не таков! Этому только право дай. Оно, похоже, и идёт к нему. Велико везенье! Хитроумно плетёт судьба людские пути...

— Что же, Тать, сыну подаришь? — спросил Келагаст.

Оглядел Тать дивно большое тело своё, руки оглядел да грязные медвежьи лохмы. Не потерялся, ответил:

— Жизнь ему долгую подарю, господин. Что ценнее её?..

Засветились, порозовели узкие слюдяные оконца. Под низкими стропильными сводами в едком масляном чаду едва светили огоньки плошек, копотью чернили стены.

По углам и вдоль стен, прямо на полу, вперемешку с выжлецами и челядинами, лежали, ворочались в угарном сне нарочитые кольчужники, широколицые бьярмы и иные югры. Здесь же спали припонтийские готы и вотчинные риксы. Господами разлеглись светловолосые свей. Пахло потом, медвяными парами разило от тел. Чуткие, сытые, дремали псы, морды свои прикрывали хвостами, настороженно вздрагивали и поднимали головы, если кто-нибудь шевелился рядом.

За высоким риксовым столом рядом с Келагастом, Добужем и Бьёрном сидел захмелевший уже Тать. Он о колено разламывал остывшие кости, дробил их о край лавы, выколачивал на блюдо желтоватый мозг. Душистые меды не из ковша пил, а из дубового ведёрка. И, перед тем как за питьё браться, утирал Тать о колена застывший на руках жир, усы и чёрную бороду расправлял, выбирал из них застрявшие остатки пищи. А пил он, держа ведёрко обеими руками, высоко запрокидывая голову, от чего на шее вздувались жилы и круто выступал кадык, глотал по многу и громко. Когда ел он, то гневно у переносья сводил брови, словно пугая кого-то, словно дикие звери собрались вокруг и не набрасывались на его еду лишь потому, что опасались сведённых бровей.

— Ох, и рожа у него! — посмеивался Добуж. — Не довелось бы во сне увидеть, а то и не проснёшься вовсе!

Келагаст на эти слова промолчал, а свейский конунг и не слушал княжича, он глядел на спящего скопа и жалел, что тот не может взять арфу и спеть новую сагу. Хоть огнём жги скопа — не добудишься.

Бьёрн заговорил об Огневержце, о котором упоминал Тать, и, собираясь вступить с чудищем в единоборство, чтобы этим помочь Келагасту, поднялся из-за стола. Скоп же его о том сложит после героическую песнь.

Посмеялся рикс над желанием конунга, насильно усадил свея на лаву, сказал:

— Нет на болотах никакого чудища. Не верь! Лгут валькирии, а хмель твою отвагу попусту разжигает. Пей, брат! Заливай огонь души, чтоб не тянуло ночью на болота.

Тогда Бьёрн-свей о другом заговорил:

— Много лет назад родила готская красная дева Ёрмунрекка. Так ещё одним достойным пополнился род Амалов. Что братья его? Что Агиульф, отец его? Хотя тоже из рода нашего, но слабы. Ёрмунрекк — сила! А эти, — он кивнул на спящих готов, — тоже родня мне. Но фиордов и не видели, не видели и настоящих льдов; из наших горных ручьёв не пили, по морю нашему бурному не ходили. Что же они знают тогда, припонтийские?.. Ещё у нас Эбер-вепрь с золотой щетиной живёт. Хочешь, сагу скажу?

— Пей, конунг! — ответил Келагаст хрипло. — За Ёрмунрекка твоего и я выпью. Пей и ты, Добуж. Эй, Тать! Наполняй кубок свой. Судьба твоя — прекрасная юная дева — сегодня, закрывши очи, идёт за тобой. Как знать, послушает ли онатебя завтра? Не обратится ли в желчную старуху?

Выпил Бьёрн, подбородок утёр рукавом, продолжал свои речи:

— Что ещё говорят, слышал я. А то, что не Агиульфа он сын. Но народился от асов[14] Ёрмунрекк. Потому прозвали его Могучим. А так, поверь, и говорят, что ещё во младенчестве он был крепышом, матери же все груди искусал. А теперь, сам знаешь, славен воин Ёрмунрекк. В подарок ему заговорённый меч везу. Ещё Вёльва-прорицательница заклинала его. Меч-то удачен, с ним бесстрашен всякий. Насмерть разит, от чела рассекает до паха!..

Поднялся из-за стола Добуж, ухмылку свою, неверие пряча. К двери подошёл, ударом ноги распахнул её настежь. И вместе со светом ворвался в чертог утренний воздух, низами прошёл, под кровлю ударил. От того вздрогнуло чадное облако, затрепетали огоньки плошек, а некоторые и погасли под свежим дуновением.

Келагаст плеснул пивом на спящего челядина.

— А ну, гони сюда дударей-бубенщиков! — крикнул. — Позасыпали все, слабосильные. Время веселья пришло!..

Глава 3


а другую ночь, да в самый свет луны, Дейна Лебедь неслышно поднялась с ложа, опасливо покосилась на спящего рикса. Тот, казалось ей, в темноте ещё безобразней стал. И стар, и пьян, и зол.

Келагаст всегда был с ней груб. Своими руками, точно клещами, он часто хватал её за плечи, радовался, причиняя боль. Страшась старости и собственного бессилия, Келагаст ненавидел молодость Лебеди, красоту её колдовскую ненавидел, и нежность этой кожи, и милость этих глаз... И ещё более озлоблялся, не видя страха в глазах у Дейны. А в озлоблении славил Келагаст обычаи: «Да будет умерщвлена жена по смерти мужа! Да пусть тело её горит возле ног его! Так останется мужу верна и ему без остатка отдаст тепло своё. Ему! И никому другому!» Смеялся Келагаст, сказав слова обычая, и ещё добавлял: «Случись что со мной, и тебя неминуемо сожгут, иного не допустят вельможные, знаю. И там, в заоблачном прекрасном саду, вот эти глаза, вот эту кожу прежде всего любить буду, потом ненавидеть. Там сравняемся мы. И иных не нужно мне. У ног моих гореть будешь. Ноги мои в дыму и огне обовьёшь». Но всегда кротка была, молчала Лебедь, а Келагаст не верил в кротость валькирии.

Легонько скрипнула дверью, приоткрыла её Дейна. Оглядела луну, полную, серебристую, чуть прикрытую косым пёрышком малого облачка. Почти не видны были бледные звёзды на чёрно-синем небосводе. Небо же виделось бесконечным. Здесь, вблизи, посветлее, а дальше — чёрное-чёрное. Оно было огромным. Оно цеплялось за тело бесчисленными невидимыми нитями, очень тонкими и слабенькими, оно тянуло к себе, проваливало в себя, в глубь-черноту свою засасывало, наполняло страхом. У неба было своё лицо, такое огромное, что нельзя разглядеть его вблизи, нельзя охватить взглядом. И нельзя понять, чем грозит это лицо. Казалось, что тело вот сейчас с невероятной волшебной лёгкостью поднимется в небо. И помчится всё быстрее, быстрее — туда, в черноту, в вечную смерть, в страх... А может, в жизнь вечную, в восторг и ликование?

Обычный человек не боится неба. Только валькирии испытывают страх перед ним, поскольку только они могут ощутить прикосновение цепких ниточек-петелек, которые будто ощупывают спину каждого человека в надежде найти сложенные крылья. Если отыщут, то расправят их и всего человека увлекут в небеса. Поэтому боятся валькирии раскрывать свои крылья. И даже однажды решившись на это, летают невысоко и недолго.

Так, испуганная мягкими осторожными ниточками-петельками, Дейна почти бессознательно рванула на себя дверь и задвинула засов. И были ущемлены невидимые нити, раздавлены тяжёлой дверью.

А за спиной, в напряжённой тишине, которую, казалось, даже можно ощупать руками, только пожелай, заворочался, продолжительно вздохнул или что-то пьяно пробормотал Келагаст. На миг почудилось валькирии, что глаза-то риксовы открыты и совсем не пьяно глядят на неё. Вздрогнула, присмотрелась. И теперь уже виделось ей, что не просто глядят они, а смертельно вытаращенные, с оголёнными белками, неподвижные и злые, пронизывают всё её существо, мучают, за каждым следят шагом.

Отвернулась Лебедь и долго стояла без движений. Знала, твердила себе: «Спит он, пьян он, не глядит он». Верила: только чудится ей. Желала: да не подняться ему.

Потом свейский кубок достала с полки, провела пальцами по граням холодного янтаря. Серебряным ковшиком зачерпнула из бочки воды. Зачерпнула и сразу под ковшик ладонь подставила, чтоб не рушил тишину капельный звон. Совсем немного в кубок воды налила, едва прикрыла ею донышко...

И верно, не спал Келагаст. Слегка приоткрыв веки, он следил за Дейной, стараясь не шевельнуться, не выдать себя. Она же дрожащей рукой ощупала себе живот и, зная, что не видят её, не стыдясь, подняла подол рубахи. Долго развязывала тонкий ремешок, который глубоко врезался ей в бёдра. Не справилась с узлом, разорвала ремешок Лебедь. И теперь держала в руках лоскуток кожи или мешочек, тайный оберег[15] волкоданки. Этого не разглядел Келагаст.

А Лебедь не скрывалась, что-то высыпала в кубок, опустевший же лоскуток бросила в очаг. Тихо помянула чистотел-корень. То явственно слышал Келагаст, но ещё яснее иное донеслось.

Восстань из мрака, свет волшбы! — шептала Лебедь и встряхивала кубок. — Покинь хоровод мертвецов. Пройди в меня через руку мою. Дай силу и засвети, дай облик и погасни. И выполни слово моё! Не навет, не наговор, не приговор, не заговор. Чистый оговор нежному дитяти: недугом не ухватить, остриём не поразить, словом недобрым не уязвить, не опоить зельем, ни огню предать, ни хладу, ни воде, ни камню, от младу к серебру, от низу до верху пристань к имени Бож...

И полыхнул огнём кубок! Да так ярко полыхнул, что сквозь рубаху тело Дейны высветил, волосы её, распущенные по плечам, спутанные у ног, так пронизал, что каждый волосок отдельным от других виделся. И погас свет волшбы сразу, словно и не было его.

Ослеплённый, схватился за глаза Келагаст, на ноги встал и стоял так, пока не вернулось зрение, пока не смог различить в темноте отвернувшуюся от него Лебедь.

— Ведьма!.. — крикнул рикс, будто метнул что-то в спину Дейне.

Но от того не шевельнулась она, даже не вздрогнула от резкого окрика и стояла, как прежде, к нему спиною.

Грубо ухватил её Келагаст за мягкие, податливые плечи, к себе круто развернул и... отшатнулся. Седая морда волчицы смотрела на него холодными жёлтыми глазами, равнодушно смотрела, недвижно. Ещё, ощерившись, беззвучно скалила в темноте сточенные годами зубы. А на месте языка у волчицы были змеи. Они выглядывали из пасти, готовые ужалить, и угрожающе двигали раздвоенными язычками.

Здесь совсем потерял разум рикс. И потерял память. Он только видел руки свои, которые со всей силой, неистово и жестоко били по злобной морде хищника, рвали мерцающую огоньками шерсть, вышибали стёртые зубы, давили змей и разбрызгивали кровь. И упал Келагаст, и, скользя ногами, пытался подняться, по не пускала боль. Невыносимая, дикая, она сжимала ему виски, неумолимо росла в груди и, будто тяжёлый шершавый кулак, подпирала изнутри горло, отчего трудно было дышать.


Рано утром, едва разлился над Восходом свет зари, едва прокричали первые, пролетающие над градом птицы, старого Келагаста нашли мёртвым.

Сначала увидели градчие Дейну Лебедь. Прижимая к себе ребёнка, шла к ним валькирия босая, растрёпанная, в мятой рубахе, разорванной у груди. Во взгляде её показалось градчим безумство, потому посторонились они, не задевали. Кто знает, на что способна безумная валькирия? Друг другу между тем замечали:

— Лицо-то, лицо бледно! Что с ней? Глаза-то, глаза запали! И просветлели-то глаза её как, гляди!

— Словно бремя какое скинула, словно чудо свершила. Безумна она! Выходит, и ведьмачки могут безумными быть.

— Вот ведьмачки-то и безумны всегда. Больше нас, простых, знают, больше нас умеют. Оттого и безумие находит на них!.. Ребёнка бы отнять. Сотворит ещё с ним что-нибудь...

Но сообразили наконец, что не безумна Лебедь. Увидели, перепугана она, вся дрожит, подгибаются ноги. На светёлку свою показывает, а сказать не может. Кинулись тогда градчие в светёлку риксову и нашли там мёртвого Келагаста.

Сразу позвали вельможных. Вместе с ними и Тать пришёл, взял рикса за плечо, на спину перевернул. Увидевшие Келагастовы глаза отступили назад. Недвижно смотрели глаза и зло, раскрыты были так широко, что оголились белки. А борода была всклокочена, смята. Изломаны, искривлены яростью княжьи губы. Кисти рук разбиты в кровь, сломаны пальцы.

И волчью голову увидели люди. Сорванная со стены, она лежала рядом. Помята, раздроблена была, клочья шерсти вырваны, клыки вышиблены. И вся забрызгана риксовой кровью.

— Похоже, одолела его огневица, — сказали градчие.

Ухмыльнулись, переглянулись вельможные:

— Вернее, от медвянки то. Не пересилил хмеля Келагаст. Жаден он оказался. А сына Любомира за опойство корил...

Среди других голосов и Татя голос услышали:

— Сбылась моя третья правда, — сказал он Лебеди. — Второй не допустить бы. Чадо твоё жить должно. И жить будет.

И снова переглянулись вельможные, настороженно покосились на Татя градчие. Мрачнел, не злословил на смерда Добуж-княжич.

А Дейна Лебедь и не слышала слов. Сошла с её липа бледность. Ребёнка же прижимала к груди ещё крепче. Однако не противилась, когда огромный Тать, одетый в прежние свои лохмы, провёл по ручке ребёнка пальцем с изломанным почерневшим ногтем. Только удивилась Дейна тому, как подобрел на миг, стал с собою не схож этот косматый и грубый смерд. Видела, как хорошо приглядывается к Божу Тать, как легко он касается нежного тельца, как уверенно пророчит, что славным риксом будет её сын.


Выбрали из островов тот, что побольше других, что посуше, выбрали. Тяжёлыми дубовыми плахами устлали его, затем выложили берёзовыми чурками вперемешку со мхом, хвоей сосен и сухостойных елей. Берёза — она горит хорошо, прогорает долго, жар крепкий держит. И уголья её остаются малы, потом совсем в пепел рассыпаются.

Берёзу покрыли сухой сосной, смолистой и лёгкой. Эта, напротив, быстро сгорает, огнисто, с треском стреляя угольками, вьётся сизым дымком. В том дымке каждая струйка видна, если их не разметёт ветром.

На самый же верх навалили зелёной хвои для мягкости и большей дымности. Чтобы в безветрии высоко поднялись густые дымы, чтобы многим о скорби поведали.

Вот Келагаста-рикса облачили в дорогие одежды. Именитые мужи, длиннобородые старцы, одетые во всё белое и простое, возложили его на последнее ложе. Вот расправили они складки одежды риксовой, расчесали ему волосы, усы, бороду. Губами коснулись правого рукава, сказали грустные слова прощания и бодрые слова напутствия. Нарочитая чадь, статные кольчужники, взойдя на помост, уложили возле Келагаста оружие и доспехи. И головы склонили.

Женщины с плачем-песней принесли посуду и снедь; юные девы осыпали тело господина своего лепестками цветов, носок княжьего сапога целовали, величали Келагаста ласковыми именами. А смерды лучшего коня для него зарезали, укрыли тому коню круп попоной, на которой были вышиты луна и звёзды, уздечку надели, поправили стремена. Пусть лёгким будет для рикса последний путь!


Дейну Лебедь не тронули вельможные. Разумно рассудили:

— Дитя у неё малое. Пусть растит. Если же сожжём валькирию, то этим только загрязним риксов прах. Валькирий в землю закапывать следует или в омутах топить. Но не сжигать с человеком — лучшим из людей!

У помоста на колени поставили Лебедь, ребёнка не забрали, позволили держать на руках. И стоя впереди всех, боялась Дейна повернуться к людям. Знала, что встретит лишь злые усмешки, услышит обидные выкрики. Знала, что только ненависть к себе сильней всколыхнёт. Поэтому она неотрывно глядела на тело Келагаста. Но не видела ни его, ни обряда-приношения. Безучастная, без слёз в глазах слушала и не слышала слов, не вторила плачу плакальщиц.

Многие риксы косились на неё.

— Смотрите, — говорили, — даже слезу не обронит по смерти мужа, спину не согнёт в поклоне его праху. Вместо сердца, верно, лёд у неё.

Другие риксы и нарочитые не стыдились, не прятали вожделенных взглядов. На Дейну-валькирию, на тело её совершенное, на неприкрытую шею, на лопатки-крылышки жадно смотрели. Думал каждый из них: Как разойдутся все, так я ведьмачку эту возьму, пригрею себе на утеху, на пуховом ложе у себя поселю. А ведьмачонок что? Найду, куда уладить его. Кто за них иступится? Тот ли смерд? Дик, неразумен. Чисто дело моё!» Оборачиваясь на Татя, одаривали его презрением, кривили в усмешке губы.

Добуж-княжич беспокоен был, видел, как охладели к нему даже те, кто ранее самым льстивым держался, видел, что смута зреет среди именитых, что ревниво прицениваются они друг к другу; догадывался, что каждый прячет нож в рукаве... «Кому быть? У кого сипа?» А достойным себя всякий мнит, но не всякий то решает. Не было среди именитых только опечаленных. Известно — рады все. А особенно рады вотчинные риксы и югры-князьки. Иначе и быть не могло. Кто же под данью пожелает остаться? Мало кто плачет, каждый наперёд выгоды считает.

Не хватало людям места на островах, многие стояли в долблёных челнах, шестами закрепившись о дно. И невысокие костры жгли прямо в челнах. Из цветов и листьев венки плели, вниз по реке их пускали.

— Огня! — совсем тихо велел Добуж.

Но челядин услышал его. С пылающей ветвью прошёл мимо княжича, принялся поджигать хворост и мох.

Добуж вырвал из-за пояса плеть и челядина того за неумение хлестнул по рукам.

— Где поджигаешь, скот? От ветра надо! — и сам подпалил откуда следует, и ветвь горящую там же бросил.

Быстро по брёвнам поползли, загудели языки пламени. Между брёвнами вглубь пошли и оттуда вырывались наружу уже с дымом, хлопьями пепла и сотнями искр. Зашевелились зелёные сосновые лапы, серыми наполнились клубами и пронизаны были, закручены злой огненной воронкой.

Сразу увидели все, как почернел Келагаст, как волосы его обгорели и одежда. Потрескалась, обуглилась кожа, потекла и запеклась тут же кровь. Изогнулись вдруг, задвигались руки, потянулись вверх, к небу голубому. Развернулась шея. Вздулись веки, глазницы потекли. Тело рикса повернулось на бок.

Дух Келагаста из пустых глазниц, обиталища своего, из обугленной груди с обнажёнными белыми рёбрами вырвался с шипением и свистом. Вместе с копотью, запахом гари и палёного тела он устремился в небеса, в те самые, к которым только что так тянулись сгорающие руки.

— Уходит, уходит рикс, смотрите! — заговорили в толпе; и вглядывались все, от жара загораживая ладонями лица, отстранялись от нестерпимого.

— Лик Знича в огне! — вдруг закричали смерды. — Ох, как зол!

А там, в безграничной, недосягаемой для живущих голубизне, есть прекрасный сад Вирий. И к нему, всё тая и теряя очертания, направилось белое дымное облачко, похожее на всадника с мечом в руке, облачённого в надёжные доспехи. И это было всё, что осталось от грозного воителя, покорителя соседних племён Келагаста Веселина.

Развалилось, опало кострище. Осели уголья и пепел, дымящиеся брёвна скатились в воду и, зашипев, погасли. Зола и прах перемешались, дымили несколько головней, и остывал раскалённый песок.

Загасили люди и малые костерки, расплывались от островков, стоя в челнах, и много ещё венков поминальных побросали в Ствати.

Дойна Лебедь поднялась с колен. В платочек, вышитый синими узорами, насыпала горсть горячего пепин, положила щепоть почерневшего песка и потухших угольев.

— Пусть не замкнётся на этом твой круг, — пожелала. — Пусть сохранится и возродится имя твоё. Пусть Вирий даст тебе право вернуться назад. Пусть у лучшей из женщин пополнеет тобой чрево и потеплеет тобой на сердце. Пусть, вновь народившись, с первым вздохом, с первым криком ты обретёшь нрав милосердный, добродетельный. Пусть во веки веков не иметь тебе власти...

— Лесная ведьмачка! — воскликнул зло Домыслав, сын Глума-рикса. — Окляла мужа при жизни, а теперь, смотрите, и по смерти шепчет. Ей на волке нужно скакать, ей вслед за вороной нужно каркать, а не скорбеть у кострища. Сожжём и её с колдовским выродком!

Риксы уже ступили на плот, их смерды взялись за шесты. Повернулись все к Лебеди.

— Оставь её, сын, — махнул рукой Глум-рикс. — Ещё накличешь беду на себя и всех нас. Наворожит, наведёт порчу со зла. Мы лучше порадуемся тому, что избавились, наконец, от ярма Веселинова. Вознесли воителя по чести в небеса, вотчины же свои теперь назад вернём. Не вечен и Келагаст оказался. А если и окляла она его, то для нас лишь добро сделала. Благодари её, Лебедь-то Белую или волчицу из тёмного оврага. Всё одно!..

Эти слова с одобрением встретили риксы, заулыбались их смерды. Один из вотчинных приобнял Домыслава:

— Не наше это теперь дело. Её свои нарочитые изгонят прочь. И тот косматый — чернь-голь бродячая — не поможет. Разве что подстелится она под кого, чадо удавив на шнурке. Тогда не дурна, жить в тепле будет. Видишь, каково бедро круто! — показал пальцем. — Хозяина просит. Да грудь молочная пухла. Ах, верно, сладка!.. Может, сам позарился?

Побелел, разозлился на сказанное Домыслав, плюнул под ноги, но смолчал. А вотчинный тот указал уже риксам на Лебедь:

— Глядит-то как, глядит! Одно что буравом протыкает. Хороша, ведьма. Да только волку — под стать!

Упёрлись усердные смерды шестами, навалились на них, погнали плот к берегу. Там уже ожидали риксов кони с лёгкими возками. Прислужная чернь друг у друга охапки соломы рвала для подстилки своим хозяевам. Рядом толпились отпущенные заложники.

И не держали Лебедь ноги, не принимала земля и не тянуло к себе бесконечное небо. Небо насторожилось, его огромный лик хмурился при виде Дейны без оболочки, без невидимой её защиты, безжалостно сорванной людьми. Её, нежную деву светлых рощ и земляничных полян, сестрицу ручейков лесных, любимицу птиц легкокрылых, подружку стройных пугливых оленух, заставили, подобно волчице, затравленно озираться по сторонам — одинокую, слабую.

Дейне вдруг показалось, что живёт-то она где-то в другой жизни, хотя и стоит здесь. Будто спит она и вот-вот проснётся. Она как бы раздвоилась и не могла до конца осознать это. Может, в мире том она уже вместе с Келагастом погребена под пеплом, и вместе же их оплакивают, и не живёт жена после смерти мужа? Или всё это злые сны? Или переплетённые круги жизни это, по которым бродят неприкаянные люди, на которых чувствуют себя одиноко, на которых рождаются для того, чтобы страдать, чтобы однажды быть сожжёнными, а перед тем униженными и осмеянными?

Но не рвались, не расцеплялись круги. И никто не оплакивал Дейну там, и не возрождался из пепла рикс, сожжённый здесь. Небо молчало, кричал ребёнок на руках у Лебеди. Большой смерд положил ей руку на плечо. Он груб, как и прочие. И так тяжела была его рука, что заболело плечо. И пахло от смерда дымом и рекой. Дейна узнала его, это был всё тот же Тать.

— Пойдём, — сказал он. — Со мной в челне поплывёшь.

— Зачем мне чёлн? — ответила, отведя плечо. — По воде пройду, шевеля плавниками. Захочу — крылья расправлю. А нет — проскачу на волке верхом. Всех вас ненавижу!..

Простолюдины стояли возле. Без усмешек, понятливые, глядели на них. Обхватил Тать Дейну Лебедь твёрдыми ручищами, будто невесомую былинку, к челну отнёс. И не верила Лебедь, видя, что дожидается их в том челне Добуж-княжич. Её дожидается, валькирию, и его, смерда!

— И вы, как все, своекорыстны и лживы! — сказала, точно осокой прошелестела Дейна. — Вы же ненавидите друг друга, знаю! Зачем вы вместе? Зачем вам я? Ведь только небу нужны ещё валькирии. Оно забирает их, оно их будит, расцепляя земные круги.

— У неё помутилось сознание, — покачал головой княжич. — Её надо к лечьцам везти...

Но не дала досказать ему Лебедь, заговорила громко, с обидой и гневом, — почти закричала в лицо им обоим и в глаза тем сочувствующим простолюдинам:

— Только Оно властвует над людьми! Слышите? Вечно! Оно не сгорает в кострах — моё небо!

И увидела тогда Дейна, как улыбнулось где-то в вышине белесовато-голубое лицо, и теплом своим её укутало, и наделило новой незримой оболочкой. И ещё увидела рядом насмешливый прямой взгляд Добужа и тревожные Татевы глаза. Обессиленная, опустилась Лебедь на дно челна. Ей легко теперь стало под отеческой улыбкой того лица и в то же время немного боязно от улыбки этой.

— Сына не урони, — придержал её за плечо Тать. — Что тебе теперь небо?!

Глава 4


адь-старейшины и вельможные старцы изгнали из чертога молодых кольчужников. Изгнали и нарочитую чадь старшую, собравшуюся было пивом помянуть своего умершего рикса. И Добужа-княжича вместе с ними изгнали. Слушать не хотели речей его, коих, сказали, наслушались; высокого родства признавать не желали. С челядью же и смердами вовсе не говорили, просто указали пальцем вон!

Здесь именитые совет держали! Кому новым риксом стать, кому человеками владеть многими, кому суд вершить и кому, оберегая покой градов и весей, объявлять войны. Сидели вокруг высокого стола княжьего, вокруг остывшего хлебца собрались — хлебца власти. Избранному риксу первому кусок отломить. Рядом — чаша с родниковой водой. Достойнейшему из всех первому глоток сделать. Затем остальные хлебец попробуют, студёной воды отопьют. Обряд этот — и причащение к власти, и круговая порука. А все за столом сидящие, ох, как голодны были!

— Под чужого рикса не пойдём! — говорили одни. — Нет у нас привычки под чужаками быть.

— Но кто же из своих в князи годится? Не вы ли? — вопрошали, злясь, другие.

— И мы неплохи! — расправляли плечи. — И среди вас достойные найдутся. Решим, други.

Решали, судили. Друг с другом бранились, один одного честили, имена родовые старинные чернили. Каждый к себе хлебец тянул, к себе чашу с водой двигал. Каждый имя своё любил. Но не было ладу от перебранки. Дотемна просидели за княжьим столом, огни позажигали. Хлебец, видели, черстветь стал, вода уж давно была не студёная — зубов не захолодит. А так и не избрали между собой достойного. Один, говорили, трусоват; другой, припоминали, без нужды биться лезет. Тот злопамятен да обидчив, а тот уступчив сверх меры; этот, смеялись, заносчив да умом не вышел, кроме знатного имени, ничего за душой нет. Кто-то хвор — больше о немочах думает, чем о делах; кто-то увечен. Тому, глядишь, за Келагастом скоро, а кому ещё и опыта ковшом хлебать.

Предложил тогда кто-то вотчину на части поделить, от хлебца отломить всем поровну, воду разлить по кубкам. Многие согласились, убеждали и других на раздел пойти, тем спор затянувшийся решить. Сдавались по одному несогласные. Все хотели — пусть и в небольшом курятнике, но петушками на насестах сидеть.

С медленным скрипом отворилась дубовая дверь. Задуло по ногам.

Оглянулись все.

— Закрой кто-нибудь дверь, — сказал один из вельможных.

Но никто не поднялся. «Если встану, — подумал каждый, — тем прежде всего себя перед другими унижу. Поспешат слабейшим истолковать, готовым к услужению. И кусочек хлебца мне тогда меньший достанется. Нет уж! Пусть сквозит!»

Так и сидели именитые, решали теперь, кому дверь притворить. Слышали, как запели, зашумели снаружи молодые градчие да нарочитые. За Келагаста-рикса праздновали! Дабы было ему изобильно и счастливо в заоблачных садах, дабы было пьяно и сыто и с прекрасными девами сладко... Им с пьяным смехом подтягивали смерды. Визжали, разбегались девки. За ними гонялись с громким топотом, ловили. А поймав, оглаживали бёдра, лобызали хмельно и грубо, валили в пыль. И девам нравилось это, не убегали далеко. Смеялись, барахтались в пыли, не в силах встать да и не желая этого.

Едва вошёл, чуть не вполз в чертог пьяный безобразный Тать в обнимку с княжичем. Видно, и они полежали в пыли. У обоих на руках — грязные подтеки. Оба, облитые медами, липки были. Не стыдясь вельможных — лучших из мужей, — не стыдясь чертоговых стен, какие видели многих героев, делили Добуж с Татем Белую Лебедь. Да никак поделить её между собой не могли и с досады махали руками и плевали под ноги.

Побледнели лица у именитых, исказились гневом черты. Опрокидывая ослоны, повскакивали вельможные со своих мест, схватились за рукояти мечей, закричали:

— Вон отсюда, скоты!..

Тогда поднял Тать над головой длинную лаву, пьяно качнулся раз-другой и швырнул её в именитых, швырнул в вельможных. И другую сразу поднял, послал вслед за первой. Поднялся шум, ярая понеслась ругань. Падали со стуком столы, зашибленные старейшины покатились по полу. Один из них со стонами возился у стены, силясь встать на переломанные ноги. Другой недвижно лежал рядом; лицо разбито, не узнать — кто.

Взвились над головами, сверкнули мечи. Бросились на Татя именитые.

— Не ступите! Не ступите!.. — кричал старец, раскинув в стороны руки, защищая ими своё тело. — Не ступите, молю, братья...

Но хорошую сноровку явил вольный Тать, и явил он немалую силу духа. Тяжёлый вертел у очага подхватит и вертелом отбивался. То влево с правой руки ударит, то вправо с левой поведёт. Широко размахивался, ударял намертво. Сыпались с вертела на плечи вельможным щепа и сажа.

Княжичу сразу на рукояти пальцы отсекли. Но ненадолго он выронил меч, подхватил его рукой левой.

Прежде говаривали: «Только за столами силён Добуж. Не жди от него умения в деле ратном». Лгали, не знаючи. Теперь видели, что лгали им. Жалели колени свои, локти и ключицы. И не могли унять бьющую из ран кровь, слабели, падали. Взять княжича не могли.

Старец со сломанными ногами пытался остановить бьющихся, взывал к благоразумию, кричал о выборе полюбовном. Но слаб и тих был единственный голос его. Гнев людей изгнал их разум. Не ведали, что творили. И старца того в давке затоптали.

Рвались вельможные к чертогову кладу, копья хотели взять, чтоб с ними победить. Но Добуж кладец тот загородил, спиной прижался к двери его. Ни один не смог пробиться. Под ноги же княжичу многие падали. И многие кольчуги были посечены, и многие проломлены шлемы. Что головы? Головы не в цене, когда ведётся речь о власти! И склонялись, и падали те головы под мечом Добужа, под тяжким вертелом Татя.

Раненые отползали к стенам, прятались в темени углов. Те, что отползти не могли, своим же именитым мешали. Спотыкались именитые, валились рядом, получали удар и не вставали более.

Уже не кричали в чертоге. Лишь злее звенели и скрежетали зазубренные клинки. Да слышно было, как снаружи по-прежнему не стихал хохот нарочитых. С пьяным надрывом тянули, выводили свои песни смерды-чернь, вокруг полураздетых челядинок плясали. А челядинки те, в кругу сидя, обливались сладкой брагой, зазывали к себе, просили пчёл на мёд... За Келагаста-рикса праздновали! Чтоб, взирая с небес, знал он, как народу хорошо, как радуется народ, что приблизился рикс к божествам и сам уж едва ли не божество, и без опеки, без заступничества высокого никого не оставит...

Теряли силы вельможные, хотели нарочитых призвать, стремились уже к выходу из чертога. Но загораживал выход Тать. И не просто стоял, отбиваясь, но сам теснил наседающих к кольцу-судилищу, под Лик Перуна гнал, под взор грозного кумира. Был скользок пол и покрыт телами, судилище было запятнано кровью.

— Признайте рикса! — кричал Добуж.

— Смерда? Не признаем!.. — отвечали именитые и выше вскидывали мечи.

— Позор нам, коль скоро сечём друг друга так! — кричал княжич, отбивая удары, каблукам!! по полу скользя.

— И тебя не признаем! Вздор говоришь!.. Не допустим наследной власти! — отвечали уязвлённые вельможные. — Смерда изгоним, а завтра удавим ведьмачонка.

Сломался здесь, не выдержал вертел Татя. Вертел, ещё отцами сработанный, на две части переломился. Возликовала израненная знать, кинулась было с новой силой, но увернулся Тать, широкую лаву поднял легко и одним взмахом оттеснил вельможных к стене. И их, немногих уже оставшихся, к той стене крепко прижал. Придавил так, что свело дыханье знатным, что хватали они воздух раскрытыми ртами (плакали рыбы на берегу) и роняли оружие из ослабевших рук.

Добуж-княжич, шатаясь от усталости, встал рядом:

— Признайте рикса!

— Хватит, Тать! — тяжело дыша, сказал один вельможный.

— Твоя взяла, смердушко! — прохрипел другой и рассмеялся вдруг. — Ты, видно, не только на правду горазд. Согласен: по тебе власть риксова! Пусти.

Отбросил меч Добуж, отпустил лаву Тать. Вздохнули свободно вельможные, по чертогу разошлись, столы поднимали. Обессиленные, садились за них.

Здесь с десяток кольчужников ввалились в чертог. На ногах едва держались кольчужники, мутными глазами обводили забрызганные кровью стены, окровавленный пол и тела на нём. Чтобы крепче стоять, не шагаться спьяну, повтыкали кольчужники в пол свои мечи, ухватились нарочитые за рукояти их. В разговор старались вникнуть. Видели, взялся за хлебец Добуж-княжич, слышали, сказал он:

— Отведай власти, вольный Тать. Испей родниковой водицы. Ты рикс теперь! Второй после Келагаста.

Разломил Тать тот хлебец, половину себе взял, остальное Добужу протянул и вельможным. Так же воду поделил. Сказал:

— Испробуйте и вы, други. Да поручимся за себя!

Тогда закричали нарочитые, не отпуская рукоятей:

— Слава риксу! Слава Татю! — и добавили ещё: — Мёда нам за то! Мёда! Нам и девкам...

Глава 5


ыступили на исходе ночи без долгих сборов. От низких чертоговых стен, от места лысого, в узкие ворота градца прошли скрытно. Ни шума, ни бряцанья мечей, ни говора. Только скулили на привязях псы, видя множество теней, чуя запах железа и потных доспехов, чуя кровь старых побоищ, не отмытую с клинков.

Ехали нарочитые, закутавшись в корзно[16], шли кольчужники и тяжёлые щитоносцы. Споро шли, за верховыми поспевали. Шли обманно: из града в одну сторону, но, по лесным тропам обойдя его, совсем в другую подались, на юг, к градцу Глумову.

Ещё темны были высокие травы, но даже низкие дерева уже очертились на светлеющем небе. И очертились ряды шлемов, поблескивающих тускло. Подобно медленным речным волнам, колыхались плечи воинов. И древка копий, как стрелки камыша, клонимые ветром, беспрестанно двигались — скрещивались и расходились. Низкие облака, ползущие навстречу, казалось, цеплялись за острия копий, оцарапывались о них, нанизывались и тогда проливали влагу. Два ненастья повернулись друг к другу лицом, два ненастья сближались. И первые капли затяжного дождя уже разбивались об островерхие шлемы, неслышно кропили серые плащи. Даже не выглянул в этот день из-за туч лучезарный Хоре, ясным проблеском не порадовал глаз, искоркой золотого света не одарил войска.

Тать среди нарочитых был. Ими первыми принят, восславлен ими, из них же и опору себе возвёл. В кожи грубые одет — кожи, железом расшитые, сухожильной нитью стёганные. Шлем на голове дивный, шлем славный из черепа медвежьего, оклеенный толстым конским волосом, скреплённый железными скобами. Так и конь у Татя не из простых. Тяжёлый, широкогрудый, поступью твёрд. Копыто ставит, точно камнем в землю врастает, а ударит копытом — трава клонится-дрожит. По стати подобран тот конь.

Рядом Добуж-княжич, стремя в стремя с новым риксом. Одет легко, просто. И меч у княжича лёгок. Не покрыта голова, волосы длинны, откинуты назад. Сам спокоен и молчалив, предупредителен княжич. Вежлив с Татем, с нарочитыми прост; с чернью не высокомерен стал Добуж — серого щитоносца не столкнёт конём с тропы, даст дорогу. А всё же не любим княжич ни простым людом, ни нарочитой чадью. Не было у них веры и него, молчаливого, не высокомерного. Доводилось и другим знавать Добужа.

В весях частых, весях малых встречали их. Выходили на обочины люди-чернь, склонялись перед риксом ниц, на колени падали, загорелыми лбами касались росной травы:

— Тебе, князь, послушны. Страшимся, смиренные, гнева твоего. С коня сойди, Солнце, отведай хлебца нашего. Под чёрные кровли внеси свет.

Видел Тать, не узнавали его смерды. Да и как узнать, пряча в траве глаза, ту траву лбом приминая. И не прежний уже был Тать перед ними. Не от самых теперь глаз бородища растёт — подрезана искусным челядином-брадобреем, щёки оголены, усы прорежены, открыты губы. Расчёсаны волосы, у висков — в косицы заплетены. Только брови, как раньше, изогнуты; гонимые мыслью, друг к другу часто бегут. Редко спокойные: тогда высоко к вискам разлетаются. Ещё знали смерды, что ноздри у Татя тонки и, чуткие, расширяются в гневе. Рука же, знали, тяжела до жути и шкура медвежья по плечу... А этот нарочит и пригляден. На коне сидит в дорогом седле, а росточка, как будто, поменьше Татева будет. И глядит добро, и слова тёплого не пожалеет сказать. И лоб его высокий умом светел. Тать же дик и безобразен был. А слышал ли кто такое, чтобы грязного смерда в князья жаловали? Схож, видно, только обликом с вольным Татем новый князь.

Затяжной дождь не в сравнение с быстрым, что налетит, нашумит и ручьями в реки сольётся. Затяжной крепче. Хоть и сыплет потихоньку, моросит, но землю основательно вымачивает, глубоко. Ручьями не журчит, тяжёлыми каплями по камню не стучит, лишь шелестит чуть слышно по листве и мокрым сучкам; для грибницы же он — как елей целебный.

Скользили лошади копытами по тропе, иные падали, опрокидывая всадников в грязь, ржали в озлоблении, грызли удила. Пешие кольчужники теперь шли медленно, прикрывались плащами. Потемнели их доспехи, лёгкий пар поднимался от тел. Забрызганы были грязью сапоги.

Княжич на Татя взглянул:

— Что не весел? Слякоть эта только на руку нам, с ней можно скрытней наше дело сделать. И ночь для того, и ненастье также.

— Не о том я, — ответил Тать. — Не узнают меня, видишь, простолюдины. А и не всматриваются даже, тычутся лбами в песок и лопочут своё.

— И не признают — так что? Зачем тебе? Им все одинаковы риксы. Что Келагаст, что Тать, что Бож будет. У всякого смерда своя забота: как прокормиться сытней, как одеться теплей, как мудрей обмануть нарочитых в полюдье да меньше с дыма дать. Как прожить?

Покачал головой Тать:

— Будто сам я на земле не жил, будто сам за плугом не ходил... Разве хлеба кусок, разве похлёбка с отрубями главное для меня? Прежде всего дай покой мне — так я мыслю. Дай знание человеку, что над ним сила стоит, и следит та сила за его покоем. Знание о том, кто рядом стоит, на кого положиться можно, а кого следует сторониться. Чтобы рикс глазастый был да видел, что нужно людям, чтоб и суд над ними вершил, и хранил жизнь их. Мирно жить и зверь не может, а человек — он из всех самый зубастый. И чужие грызутся, а родичи ещё пуще тех. И князья, и простолюдины равных себе из-за немногого жизни лишают: из зависти, жажды первенства. Редкие уходят от этого. И их, разумных, за блаженных почитают...

Не ответил на сказанное княжич. Замечали, он теперь часто так: замолчит, отвернётся, задумается, — словно потерялся и нет его здесь. Не разберёшь: слышит ли, видит ли?

— Потаённый ты, Добуж. И сразу тебя не понять, ускользнёшь. Думал, ты первый на меня с клинком бросишься, помнил насмешки твои. Ан нет! Перстов лишился за меня. Для меня ли?

С вежливым кивком ответил княжич:

— Иной раз лучше рядом быть, нежели впереди. На первую голову — первый меч. Моя же шея послабее твоей будет.

— Лесть тебе не к лицу.

— То не лесть. Всякий скажет, что для тебя ещё Келагастом уготована власть, по тебе воля над риксами. А я, рядом стоя, помогу. Да живей останусь. Где споткнёшься, Тать, укажу.


Невелик был градец Глумов. И стоял отдельно, в чащобной глуши, в стороне от людных дорог и троп, в стороне от своих весей и малых градцев. Не искал любви простолюдина, не желал близости черни надменный Глум-рикс. И те, кто до него был, тоже не мирились с близостью духа чернь-смерда. Извека обособились, чадь нарочитую под своё крыло пригрели, замкнулись в высоких стенах и оттуда вотчиной правили. Не то правили, не то набеги совершали. Славой дурной овеяны, от посторонних глаз сокрыты, чёрной завистью полны, скорбели по удачам Веселинова, ненавидели возрастающую силу его и теперь лелеяли смерть Келагаста.

Возле стен градца лес был вырублен. Пустошь изрыта потайными ямами, полна острыми кольями, шипами-крючками усыпана и хитрыми «ежами», теми, что охотные люди кидают в лапы медведям. Ступишь на такого «ежа», иглой наколешься, а остриё уже с мясом вырезать надо.

Ров вокруг градца широк, водой до краёв наполнен. И подводить её не нужно: место болотисто здесь, вода сама из земли сочится — чёрная, холодная. Стены градца высоки, длинные заострённые брёвна склонены кнаружи. Мост из средних дубков крепко сбит. Поднимаясь, закрывает узкий вход, служит воротами. К стенным откосам прилегает плотно, лезвие не просунуть в щель. Зимой же стены водой обливают, и становятся они ледяными. Не пробьёшь их тогда ничем, и наверх не взберёшься — никакая сноровка не поможет.

Оглядели градец издали, на глаза не показывались. А там как будто и живых не было: не доносилось ни голоса, ни лая собак, ни стука. И никакого движения не видать — ни на стенах, ни под ними... Задумался Тать, бороду руками теребил. Призвал к себе троих нарочитых.

— Скажете им, что послы княжьи. Скажете, что пришли заложников назад вернуть и обоз с первой данью требовать. Ждёт-де Бож-рикс во граде Веселинове. Иначе, скажите, Тать войско соберёт и через три дня градец их разнесёт по брёвнышку. За собачий их брёх разнесёт, за гнусное кукареканье, не вовремя звучавшее.

Кивнули нарочитые, повернули к градцу коней.

Добавил Тать:

— Указываю: смело держаться, господами. Мечей без нужды не обнажать. К словам моим ничего не прибавлять, но и не убавлять от слов моих.

К самым стенам подъехали всадники, у поднятого моста покрутились. Всматривались в безлюдные мрачные городни.

— Эй, Глум-рикс! — крикнул один нарочитый.

— Издалека слово к тебе! — крикнул второй.

Дрогнул мост, с громким скрипом отошёл от стен.

Всё быстрее клониться стал, пока, разогнавшись, не ударил своим краем у ног лошадей. Чёрную грязь разбрызгал в стороны. Отпрянули в испуге кони, на задние ноги присели, косили на градец глаза.

Не задерживаясь, въехали нарочитые внутрь. Гулкий перестук копыт о дубовые брёвна долетел до самого леса, от леса же и отозвался. С тем же скрежетом поднялся мост. И надвинулась прежняя тишина.

Тать посмотрел на Добужа. Княжич кусал черенок берёзового листа и внимательно разглядывал градцевы стены. За спиной ждали нарочитые, переговаривались кольчужники. Мудрёно переговаривались они — условными жестами и движениями губ. Такого говора даже вблизи не слышно. Ждали долго. Уже подступили пасмурные сумерки. Всё накрапывал дождь.

Вот тронул княжич Татя за плечо, указал рукой на градец. И увидел Тать, как вышел на стену страж-градчий. Слышал, прокричал он что-то. И завяз голос градчего в царившей вокруг слякоти.

Но вот донеслось отчётливей...

— Слушай меня, Тать, да не таись! — кричал градчий. — Слушай меня, смердушко, посадник подлый! Послов твоих мы на колья посадили. Да не долго сидели они, издохли. Ни заложников тебе, ни дани младому риксу не дадим. Иной получишь подарок: головы своих нарочитых. В ворота они въехали господами, а как колья, для них приготовленные, узрели, сразу обратились мышами... И тебе совет: не ступай, смердушко, на Келагастов путь, не осилишь. Грудь твоя широка — с избытком, да чело узковато — с ущербом. Мозги тебе явно жмёт...

И одну за другой, далеко за ров, швырнул градчий три головы. Они быстро катились по земле и подскакивали, пока не остановились.

— Ещё послушай, Тать! Люди наши о войске твоём давно выведали. Поэтому не таись, не ходи вокруг лютым волком, а назад возвращайся побитой собакой. За столы не посадим тебя, кубка не поднесём, слух услаждать, величать и чествовать не станем. Рожа нам твоя не подходит, дух твой смердячий претит!

Так на слова Татевы ответил Глум-рикс. И, передав ответ, скрылся из виду дерзкий горластый градчий.

Рванулись было кольчужники, всадники взмахнули плетьми. Но сдержал их порыв вольный Тать.

— С утра сочтёмся! — обещал.

Чуть свет поднялись. Издали принесли длинный сосновый ствол.

Ветви со ствола обрубили, основание его заострили круто, насадили с десяток железных шипов остриями назад. Вроде исполинского копья вышло. К тонкому концу ствола привязали длинную верёвку, а сплели ту верёвку за ночь из крепких сыромятных ремней.

Пешие кольчужники обвязали бревно своими поясами, подняли его легко. Широкими щитами наглухо загородились. И себя каждый прикрыл, и соседа. Куда ни метни стрелу, копьё ли, сулицу с калёным наконечником, всё тщетно — железо сплошь.

А ночью ещё, по велению Татеву, для тарана подготовили путь: сравняли бугры, засыпали ямы, откинули в сторону острые колья. Из градца же в темноту на шум стрелы пускали. Зло свистели стрелы, но, слепые, проносились они мимо. И удалось дело...

Вот по знаку подняли кольчужники таран и щиты свои высоко подняли, двинулись к мосту по проторённому пути.

Увидели из градца их, заволновались, на стены высыпали. Стреляя, высоко вскидывали луки. Камни поднимали на городни да на кострах те камни калили, растапливали в котлах смолу. Ждали нападения.

От полпути на бег перешли кольчужники. Всё быстрее бежали, злее. Закричали громко каждый своё, устрашающее, от визга до хрипа, с угрозой, с бранью. Скверна вилась над тараном. Кричали кто как мог, но бежали ровно — не колыхалось бревно. Возле бежали лёгкие лучники, осыпали стрелами высокие стены. И со стен тех уже срывались в ров первые жертвы.

Но и сами кольчужники были осыпаны стрелами. И щиты ими утыканы, и железо оцарапано. Крошились наконечники, ломались лёгонькие древка. Подстреленные, падали кольчужники. Другие же, словно не замечая этого, все ускоряли свой бег, разъярённым потоком проносились над упавшими, давили их, калечили ногами. Наконец, достигнув рва, потянули за ремни кольчужники, на едином выдохе и крике метнули таран в брёвна моста. Сами же многие в ров свалились, другие помогали им выбраться. Сыпались на них сверху копья и камни, падали на плечи кольчужникам горящие связки хвороста.

Тяжестью своею таран пробил одно из брёвен — как притёрся, в проломе, и в края его намертво встрял железными клиньями.

Тогда и разгадали градцевы люди хитрость Веселинова. Но было поздно!.. Видели, как более десятка лошадей, попарно составленных в одну упряжь, со всей силой рванули верёвку из сыромятных ремней. Да вместе с тараном вырвали из креплений мост. Через ров его поволокли. Ещё видели со стен Глумова, как Добуж-княжич мечом верёвку рассёк, как, внезапно облегчённые,попадали лошади, сбились в одну кучу, взметая над собой чёрные комья земли.

Вздыбившийся таран удержал сорванный мост во рву. Косо лежал мост, не прочно, но не боялись кольчужники, ринулись по нему на приступ. И остальные подоспели вовремя.

Им навстречу хлынула Глумова чадь. И сшиблись оба войска в воротах. Встряли среди людей длинные копья, щиты под ударами загудели, зазвенели мечи. Острые топоры с злым треском проламывали железные доспехи. Камни и горящие поленья падали со стен, и давили, и жгли всех подряд: и своих, и чужих. Наседали на людей, подминали под себя, били копытами и кусались боевые кони. Не выдерживали ударов, крошились испытанные не однажды мечи.

— Татя достань! Забей Татя!.. — отчаянно кричали глумовы.

Слышал эти крики вольный Тать, и сам шёл на них. Кованой палицей лихие головы сокрушал, сминал щиты и шлемы, умножал число мёртвых. Он градчими Глумова, как дикий зверь собаками, облеплен был. Он не разбрасывал от себя градчих, а возле себя их наземь валил. И стрелы, вонзённые в щит, обламывал об их тела. Не метался Тать, не стоял, не с трудом пробивался, просто шёл он. А что позади него оставалось, то уже никто поправить не мог.

Ох, ты, отече, Ясное Солнышко! Да не пробьются к земле лучи твои, да пусть тучи не разойдутся, не дадут светом залить дела людские, деянья чёрные, порождение холодной ненависти!..

— Татя оборони! — кричал княжич. — Крепи след его!

Веселиновы нарочитые били копьями из седла.

Вскидывали лошадей на дыбы и всю тяжесть их бросали на градцевых людей. Щиты держали над головами, копьями целили под ноги. Неудержимым напором своим всю сечу вталкивали в ворота.

И ворвались в Глумов кольчужники. За ними нарочитые по телам убиенных во градец въехали да пустили лошадей вскачь, чтоб с налёту смять сопротивление. А градчие, защищаясь, вспарывали наседающим коням животы, били им копьями в шею и грудь. На упавших всадников набрасывались скопом. Не изрубят, так задавят, затопчут лежащего. Но успевали кольчужники, здесь уж щитоносцы были. И теснили, теснили градчих, не давали передохнуть, не давали опомниться. На стены взбирались, со стен защитников скидывали, сажали их в собственные котлы. Стон, крик, плач!.. Обрывки железных кольчуг на израненных плечах, проломленные щиты под ногами, в потных ладонях зажаты косы пойманных, обезумевших от страха девок. И не понять, чья на земле кровь. Не из твоего ли сапога струится? Не из твоего ли рукава течёт? Отчего же так красны, липки руки? Не из-под тех ли кос? Всего вернее — с острия меча! Ещё взмах, ещё падение, и прерванный жалобный крик...

Ох, ты, отече, Ясное Солнышко!..

Сам Глум-рикс лежал на истоптанной земле, пытался подняться, и пытались помочь ему градчие, но были безжизненно мягки, непослушны ноги у рикса, меч выскальзывал из его ослабевшей руки. А Домыслав рядом отбивался, с боевым топором в руках ладил. Знали: защищает отца. Но не знали, слышал ли слова Глума риксич.

— Остановись, Домыслав, сдайся! — кричал Глум в спину сыну. — Одолели нас. Брось топор, сбереги жизнь!

— Сдайся, Домыслав! — просили градчие. — Жить хотим!

Повернулся к отцу риксич:

— Почему я должен смириться? Вновь идти под ярмо Веселинова?

— Не чужие они нам, — ответил ему Глум. — Смирись. Ещё много всего предстоит. Не торопись сложить голову.

— Пусть так! Но не кончен спор! — и с этими словами риксич воткнул в землю свой топор, кольчужную рубаху с себя сорвал, бросил рядом.

Следом и градчие скинули наземь доспехи, сняли перстатицы.

Собралось вокруг них войско Веселинова. Дышали тяжело, грозно ещё смотрели. Подсчитывали потери.

Тать к Глуму подошёл, склонился над умирающим риксом, шлем свой диковинный сиял. Ничего не сказал. Зато тихо проговорил рикс, все слышали:

— Для сына прошу милосердия...

Кивнул Тать. Сняли шлемы кольчужники и нарочитые, сняли шлемы люди глумовы.

— Кто-то подсек его, — сказали с сочувствием. — Спину надвое!

Вот вытолкнули нарочитые смерда в круг, среди других градчих его нашли. Тот смерд глаза спрятал, голову опустил, на людей озирался затравленно. Тут его и Добуж признал, схватил за плечо.

— Чернь-Верига? — глазами смерда сверлил. — Вот ты где пригрелся, ублюдок!.. Гляди, Тать, это он Любомира убил.

Бледен был, оправдывался смерд:

— Не убивал я Любомира.

— Лживый пёс! — наседал Добуж.

— И теперь никого из твоих не убил, не посмею этого. Щитом только прикрывался, княжич, да мечом для виду размахивал. Чист я!

— Знать бы раньше... — процедил сквозь зубы Домыслив.

— Не убивал? — усмехнулся недобро Добуж. — И верно! Нашли чьи-то кости и кольца измятые. Да не дознаться — чьи. Любомировы? Если ты живой, то — его. Почему же золото на месте оставил? Убил да опомнился, побоялся взять?

— Змей это...

— Не верю я в россказни ведьм ! — перебил Добуж. — Кто этого змея видел? Пусть выйдет хоть один! Кто нам расскажет про змея?..

Все молчали, никто не вышел в круг.

— Нет таких, Верига! Сам видишь.

— Говорят люди...

— Молчи, собака!.. — обозлился княжич. — Для детей и баб те сказки. Им, слабодушным, в страхе жить милее. Но я тебе скажу: нет тварей таких, чтобы из пасти огонь шёл. Не видел их никто и не увидит.

— Любомир, — вставил тихо Верига.

— Что Любомир?

— Он видел... И все, кто видел, уже мертвы. Огнянин никого живым не оставляет.

— Связать собаку! И — в ров!

— Обожди, княжич! — вступился Тать. — Не убивал Верига Любомира. И не должно невиновного казнить. А что до змея... то я видел его.

Зашумели тут все, кто был, на Татя изумлённо воззрились; придвинулись ближе, хотели слышать. «Змея видел! От Огнянина цел ушёл! Скрытный этот Тать! О таком молчал!..» Думали, расскажет сейчас о чудище, храбрых потешит, а на малодушных страха нагонит. Но не дождались. Промолчал вольный Тать. И не знали, верить ли ему. Решили, что выгораживает он Веригу.

Градец Глумов по смерти рикса его оставили. Домыслава взяли заложником. С обозом дани для Божа-рикса вернулись во град Веселинов. От других же вотчинных риксов, напуганных поражением и смертью Глума, не желавших той же участи, тоже пришли прежние заложники с многими обозами и льстивыми велеречивыми послами.

И в чертоге удачливые на пир собрались, в разгул новый пустились. На том пиру Домыславу велено было во искупление за его дерзкую давешнюю речь на островах Дейне Лебеди прислуживать, подобно низкому челядину, и ноги её на глазах у всех омыть тёплой водой.

Сделал всё Домыслав-риксич, и тогда простили его. Среди лучших нарочитых посадили, как и положено то сыну княжьему, ни словом обидным, ни взглядом косым более не унизили.

Глава 6


елким-мелким речным песком очистила Дейна Лебедь серебряную чашу от черноты. И в свете лучин засверкала чаша замысловатым узором. В том узоре отчеканенные листочки узки были, плавно изгибались, обвивали тонкие стебли и невиданные цветы. На одном цветке лепесток поник. Вот-вот сорвётся лепесток, а капелька росы его ещё сильнее клонит. И этот слабенький цветок Дейне более других нравился. Лепесток, казалось ей, на неё был похож.

В эту чашу Лебедь-валькирия воск положила, мёдом пахнущий воск; полупрозрачный, жёлтый — чистый, значит, без примесей. Растопила на огне.

Малый риксич, увязанный в деревянной люльке, спал. Выстлана была люлька невесомым птичьим пухом, оберегами увешана, украшена узором — древним, как мир.

Спал Келагастов сын, не видел настоящего, не прозрел будущего, а прошлого у него не было ещё. Потому только две волшебные девы витали над его сном, трудились над временем, пряли золотую нить жизни. Не слышал Бож произнесённых ими слов. И никто из смертных не знал того, что Они знают, и никто изменить не мог того, что Они предрешат, рождённому в этот мир уготовят, от первого осмысления до предсмертного проблеска памяти, — того последнего проблеска, что угасает с приходом Женщины в белом.

В холодную воду Лебедь воск лила, наговоры пришёптывала:

— Сёстры призрачные, сестрицы знающие, направьте на верный путь руку мою с чашею, дайте прозрения глазам моим, особой остроты слуху. Дабы видеть вас, дабы слышать вас, дабы следовать за вами...

Лился в воду воск. Дейна всматривалась в застывшие завитки, долго над ними думала, сопоставляла, сравнивала; потом раскручивала воду и снова всматривалась в воск.

— Ты, Верданди[17], всегда здесь, — говорила почтительно. — Возьми дитя под крыло своё, как до сих пор брала. Скульд-сестрице, которая будет, передай его в нежном полотне заботы моей. Пусть лицо не воротит она, пусть полюбит, пусть руки не холодит, часть себе возьмёт, часть назад возвращать будет, а всего неделимого тебе, сестрица, оставит. Все вы три помиритесь, обнимитесь, смешайтесь и в любви великой разойдитесь. Чадо поровну поделите: старшей, Урд, на время, средней на миг, младшей — навсегда...

Вновь на воск глядела Лебедь. Брови её хмурились, ширились зрачки. Нежными руками воду разглаживала и опять раскручивала.

— Не гневись, Скульд коварная, сестра младшая! Всё моё однажды твоим станет. Дам тебе срок, ты продли его... Нить золотую потолще пряди, чтоб не рвалась она. Не будь судьбою злой, а стань судьбою доброй...

Щедро воск лила, вместе с ним — слёзы. Плач душила свой, годы вымаливала, меняла лучины. Долго сидела, под утро успокоилась.

— Спасибо, сестрица, за назначенный срок! Таинство не выдам твоё. Ты добра сегодня, большой очертила круг, прочную спряла нить.

И снова, как у Келагастова кострища, представлялось Дейне, что ещё и в другой жизни она живёт, что вот-вот расцепятся кольца её жизни, и ощутит она себя в мире ином, будто проснётся. И не оплакивают её там! Жива Белая Лебедь. Только там и жива. Она ясно чувствует это. В том загадочном, утерянном ею мире спит она и видит свои жуткие сны. И проснётся, когда это бесконечное чёрное небо затянет её в свою глубину...

ХРОНИКА


ыл единый народ. Многочисленный и сильный. И велика была земля, этим народом занятая. И вокруг великой земли сидели многие соседи. Так и нынче ведётся, не только тогда.

Прокопий Кесарийский и гот Иордан, познавшие мудрость и потому ставшие известными и уважаемыми, говорили, что имя тому народу — венты. А соседи этих вентов по-разному называли, каждый на свой лад: «венды», «вене», «венейя».

Тацит сказал про них: «Они и дома строят, и щиты носят, и сражаются пешими. Всё это совершенно отлично от сарматов, живущих в кибитке и на лошади».

Но всё множились венты, им уже не хватало места в великой земле, и для многих поселений не хватало простора на берегах Вистулы-реки[18]. И начали они расселение, принялись соседей теснить. К югу и к западу отогнали готов. На восток, в земли феннов-югры и леттов, целые набеги совершали. И после набегов заняли обширный простор от владений леттов до певкинов и сарматов.

Так, возрастая в числе и раздвигая свои границы, принимая в свой род иные, более слабые племена, стали венты постепенно между собой разниться. Отцы остались на Вистуле, сыны воевали на юге с ромейскими легионами, внуки шли по берегам великого Венетского Залива, именуемого ещё морем Бал та, готского предка, садились в землях феннов. Тогда говорили югры: «Пойдём под вента, не то явится с Полуночи свей и нам будет хуже. Теперь же вент защитит». А летты говорили: «И брат на брата, бывает, глядит косо. Да сидят они на одной лаве, да кормятся с одного стола». Теснились летты.

И подошло время, когда разделился народ на три части: отцы на Вистуле остались вентами, сыновья на юге именовались теперь словенами, а героические внуки на востоке, в среднем течении Данапра, назвались антами. «Несметные, неизмеримые племена». Но нравы и обычаи, облик людей, язык их, верования остались прежними.

А Павел Диакон и гот Иордан в своих трудах писали, что в бескрайнем антском краю есть Ойюм-земля, что сплошь покрыта она болотами и поросла непроходимым лесом. Дикое место, страшное место.

Анты же — народ смелый и выносливый. Но не един этот народ, а составляет его множество племён, которые часто между собой враждуют. Над некоторыми родами стоит рикс-князь. И, подобно урманским и свейским конунгам, подобно конунгам дони и готским кёнингам, избирается рикс на сходе племенной знати. Избирается он по достоинствам своим, по силе и доблести. Наследную власть анты не приемлют. А некоторые племена избирают рикса только на время войны.

Мужчины их — воины крепкие, женщины — жёны верные. Имеют анты пленников-рабов, но часто отпускают их на волю или селят подле себя. А отпустив, никогда больше не говорят ему: «Раб». Напротив, принимают его в общину и говорят радушное: «Брат!».


Анты и летты были со свеями дружны. Расширяя свои границы, воевали они югру с юга. Свен же воевали югру с севера. Так, имея общего противника, часто заключали они между собой воинские союзы, а риксы, и конунги, и простая чадь, бывало, принимали друг друга в свой род. И тогда по обычаю мешали кровь, заручались верностью и говорили: «Побратим!». Потом вспоминали слова стариков, которые помнили речи праотцов. А праотцы свидетельствовали, что венты и свей, и урмане, и дони[19], и готы восходят из одного корня. И верили древним речам, и молвили друг другу:

— Побратим! Говори медленно, и я скажу тебе, что многие твои слова с моими схожи. На поклонении ты скажешь мне, что схожи наши боги и из одного дерева, из одного камня сотворены наши кумиры. А на победном пиру мы споем наши песни!..

Селятся анты возле рек и озёр, по которым в челнах плавают и в скедиях-ладьях. Реки и озёра их рыбой изобилуют и служат антам водными путями, ибо трудно посуху пробиться через бескрайний Ойюм. Потому дорог у них нет, лишь узкие извилистые тропы.

Страшный есть у антов обычай — кровная месть. Часто бывало, что такая месть разрасталась в межплеменную войну. И гибли тогда целые поселения. Иногда же, спасаясь от гибели, уходили в другие места. А землю их сразу занимали другие анты и впредь отстаивали, как свою.

От леса огнём и корчеванием отвоёвывают анты поля. Распахав гари, сеют рожь, ячмень, просо, овёс, растят лён. Ещё охотничают, бортничают, берут большие уловы рыбы. Тем кормятся и одеваются. И возделыванию полей они научили югру; дали юграм злаки, показали плуги и сказали, что сеять нужно чересполосно.

Риксам своим платят анты носильную дань.

Глава 7


ать никому не прощал проступка. И часто бывал более жесток, чем следовало. Он видел вельможных, он слышал хитроумные речи их и, вспоминая Келагаста, многие деяния его теперь понимал. Не прожил бы до седин Келагаст, будь он мягок. У мягкого за спиной смутьяны плодятся, аки грибы после дождя. Не было у рикса опоры среди старшей чади и чади вельможной, а были лишь коварные завистники и зложелатели. И не щадил их когда-то Келагаст. И не терпел теперь Тать, удалял их от себя понемногу, своими посадниками подменял — верными людьми дорожил.

Первым из посадников был Добуж-княжич. Видел Гать, что не любят княжича вельможные, потому больше остальных ему верил и не ошибался. Ловок был Добуж чужие хитрости усматривать, хитросплетения расплетать, ловок был лживых ослушников из тёмного угла на свет выводить, ловок был вовремя подсказать неискушённому Татю об обманах и коварстве.

Негодовали вельможные и риксы:

— Хитёр княжич и хват! После смерти Любомира во вторых ходит. При Келагасте ходил и при Тате над нами ходит.

— Знаем! — скрипели зубами. — На нас наговаривает, чтобы себя вернее обелить, чтобы сытнее кормиться у первенства. На плечах у нас стоит, по головам нашим ходит.

— Смерда того мы б давно одолели, но мешает проклятый княжич. Хитёр не по годам! Тенью за нами не ходит, а вольность нашу будто путами связал. Со слов его всегда верно ударит Тать, все наши замыслы расстроит.

Возносили руки к небесам:

— Избави нас, Перуне, от этого медведя! Избави от проклятого смерда! Услышь наши горестные мольбы!

Из младшей чади нарочитой выделил Тать удальца Нечволода, десятником его поставил. Давно приметил: любят Нечволода молодые кольчужники за весёлость его, за отчаянную смелость, за сердечность и щедрость. За десятником таким не только десяток, а сотни нарочитых шли. Этот Нечволод Татю хорошей опорой стал.

Злились вельможные мужи и риксы. Злились, да ничего поделать не могли. Теряли влияние, друг другу жаловались:

— Юнцами нарочитыми стал крепок Тать да с чужого ума! Встал на ноги. Как сломишь того, от кого кольчужники неотступны? Как повалишь того, кому дружина подставляет плечо?

— Знаем! — шипели по углам. — Слабое место найдём. Недолго соколу летать, недолго волку рыскать, недолго рычать медведю. И мы ударим, дай время!..

А иные сомневались, качали головой, оспаривали:

— Где то время, о котором говорится здесь? Так и про Божа-ведьмачонка уговаривались, что придёт время, дай срок, удавим его на тесьме или в прорубь сунем. Дождались? Все уж сроки вышли... А ведьмачонок, посмотрите, Татю по плечо! Возле Татя стоит, тяжёл меч в руке держит, куда ударить — примеряется... Удави такого, сунь в прорубь. Оцарапает — не выживешь! Горазды мы, братья, только время выжидать да дело откладывать. А дело нужно руками делать, а не умным лицом и долгими речами...

Другие сетовали:

— В Мохони Сащека-рикс голову поднял, над нами возносится, едва замечает. А губы-то пухлы ещё, будто у младенца.

— Меня Тать, видели, из чертога прогнал, а на моё насиженное место посадил десятника — то же, что ветер в горницу впустил...

— А Леда Ведль? Седины позорит, вторит Татевым словам — всякий раз склоняет своё благородное чело...

С уст сахарных слова капали желчью:

— Смерд урезал мой надел, придал его Леде. А с того-то угла в полюдье мне лучшие обозы шли. Теперь к Леде идут. Не печалься о его сединах, не болей за благородное чело. Хитрый летт нынче дайну[20] поёт. И ещё у твоего очага руки погреет, в твоей покрасуется шубе.

У кого-то губы кривились в язвительной усмешке:

— Бросьте перебранку, братья! Известно: умеем мы время выжидать. Ещё посидим, поплачем, может, какой милости себе и выждем!

— Проклятый смерд! Избави нас, Перуне!

— А Домыслав-то! Домыслав молчит, замкнулся в Глумове, исправно платит дань. А мы рассчитывали...

— Тоже времени ждёт. Не верю я, что Домыслав смирился. Для него заноза в сердце — то что ножки валькирии мыл. А другая заноза — во вторых ходить.

Божа-рикса обхаживала знать. На пирах и при встречах случайных говорили в его честь хвалебные вкрадчивые речи, ревниво ловили взгляд, упреждали движение, словом или действием торопились польстить. Ещё слова не скажет юный князь, а увидят, что сказать хочет, и уж кивают вельможные, пальцами под стропила тычут, утверждая это своё согласие.

— Верно, верно! — в умилении закрывали глаза и растягивали в улыбке масляные губы. — Как это мы раньше, господин наш, до всего сказанного своим умом не дошли? Думали, гадали. И всё зря — только время теряли. Ты же, Бож, светел умом, прекрасен ликом, едва слово сказал, а для нас всё на место встало. Разум твой ясен, как солнце в небесах. Истинно: у кого знания, тот многого добьётся.

И удивлялся юный Бож-рикс таким словам, и бывал ими польщён. И, приглядываясь к лицам, видя на них глубочайшие преданность и одобрение, по молодости, по неискушённости верил им.

А лица всё усердствовали:

— Верь нам, Бож! Верь! Ты молод, ты умён, но жил не много и всего не знаешь. Ты, светильник наш, светил немного и не всё ещё высветил. В тебе, многочтимый, лишь задатки говорят. А мы прожили жизнь. Мы вельможны, мы родовиты. Мы — порода. И нами правит чистая кровь. Келагаст-рикс, поверь, тебя бы одобрил, видя дружбу твою с нами.

Порадовавшись, что слушает их Бож, ещё такое говорили:

— Что Тать? Он грязный смерд, он смеётся над нами. А как ты думал? Смерду лестно над нарочитыми стоять. Непредсказуемой волею судеб над нами вознесён, упивается властью чернь. Поверь, смеётся Тать ночами. Породу унижает, сквернит Келагастову память, тебя опекает лишь для виду и верен тебе лишь до срока. Не ты ему нужен и не княжение твоё! А нужна Татю власть, чтобы нас притеснять и над нами ночами смеяться. Помни, Бож, ты — сын Келагаста!

Здесь не верил вельможным Бож:

— Нет, не смеётся ночами Тать. Я не слышал.

— О! Молод ты. Крепко спишь. Сон в тебе Келагастов. И смеётся Тать скрытно. Среди дня хмур, немногословен, среди ночи весел, удачи подсчитывает — камешки гладкие раскладывает в рядок. А в лицо нам боится смеяться...

Возражал юный рикс:

— Но тебя-то из чертога изгнал! Не боялся!

— Изгнал? Да! По наущению княжича. Тому княжичу не верь. Вёрток, хитёр! С Любомиром, братом твоим, пивал. Сгинул Любомир, а Добуж остался. Вокруг Келагаста увивался селезнем. А где отец твой? В безвременье! А Добуж цел!.. Теперь вокруг Татя ходит, к тебе приглядывается. Но не верь ему. Верь, рикс, нам — людям, истомлённым неправдой. Мы — поддержка, мы — истина! Мы — упругое перо, без которого птенцу ввысь не подняться... Худого не подскажем, потому как вся у нас надежда на тебя. Ты умён, ты чуток. И зов родовитой крови должен услышать.

Глава 8


днажды пришёл такой день, когда сильно заволновалась подвластная Веселинову югра. Побежали к князькам своим, побежали к нарочитому посаднику. А случилось так, что посадник в это время был в Веселинове. Тогда подступилась югра к князькам. С криком, перебивая друг друга, жаловались:

— С Полуночи идут на нас рогатые свей. Целое войско идёт! Не быть бы беде...

Послали людей разузнать, что и как. Они не далеко ходили, скоро другое донесли:

— Не войско. Какое войско! Прибежал малец с волоков, кричит: «Свеи к реке ладью тянут. Все в железе. Скрытно идут!». Там не войско, а с десяток всего свеев! А скрытно идут, должно быть, сами боятся.

— Хватит с нас и десятка, — оглядывались на лес малодушные. — Десяток свеев — уже сила!

Князьки рассуждали благоразумно:

— Что в наших землях делать десяти свеям? Поверили мальцу! Где десять свеев ладью волокут, там за ними придут сотни... Не будем шуметь и метаться, не будем уподобляться глупцам, узнаем для начала, что нужно тем свеям.

Но мальчишка юграм верно сказал. Только десятеро пришлых тянули от озёр к реке свою ладью, под остов её подкладывали короткие брёвнышки, поливали те брёвнышки вонючим жиром рыб, впрягались в ремни, проклинали частые волоки.

То был свейский конунг Хадгар, всем известный именем Ручей Фиорда. И с ним конунги-побратимы, все хёвдинги[21]: Хьёрт, Кольбейн, Вальгард, Торгейр Засуха, Скегги Рыжий, Эйвинд, Олейв, Ингьяльд, Торд. Рослые все, в кольчугах и шлемах. Сами конунги, но подчинялись они Хадгару и звали его почтительно: Свет Ландии!

Ладью свою спрятали свеи в тайной старице: среди камыша поставили, камышом и укрыли. И отобрали у югров лошадей и сбрую. Грабили не особо, нечего им было с югры взять: злата-серебра ромейского те не имели, а если и было что, то припрятано далеко, не дознаться. Югорских дев беловолосых по лесам погоняли свей, да не милы они им показались — коротки, кривоноги, глаза враскос, широки лунообразны лица; любить же не могли, кусались только да пронзительно визжали.

Совсем иное — девы племени Веселинова. Высоки, величавы, белы-чисты нежнотелые. Песни их мелодичны, певучи голоса. Как на подбор девы антские!.. И молва о них далеко по морю ходила. И не один свей отважную свою голову сложил, желая чудом таким овладеть, в странах иных золота без меры отваливал за светлоокую рабыню — он покупал её, если мечом достать не мог.

Но громче всех по морю и во фиордах Ландии говорилось о Белой Лебеди. Сам Бьёрн, славный конунг, красотой её поражён был и, не стыдясь унизить красавиц свейских, на всех тингах[22] рассказывал мужам о красавице-антке. А Бьёрнов многоопытный скоп Торгрим, по всей Ландии известный чудесными рунами, о Дейне такие слова сложил, не боялся перехвалить красавицу:


Лучше мёртвым быть трижды,
чем единыжды живым,
и видеть Дейну Лебедь
тебе чужою,
и знать, что дева эта
не станет твоею.
Старый коршун-рикс в сетях
своих держал её, но сгинул.
И взлетела Лебедь высоко.
Для сокола ясного создана,
не плачет по коршуну, сына растит,
коего, не видя, девам любить можно,
помня о красе матери.

Много соколов в свейской стороне! Дальний у них полёт, и глаз зорок. Хадгар, прекрасной песнью пленённый, с конунгами за Дейной пришёл. В жёны захотел взять красавицу и к себе в Ландию увезти.

В землях югры стал свейский конунг. А побратимов Эйвинда и Скегги в Веселинов послал со словами: «Стань моей женой! И фиорды, и острова лягут у твоих ног!».

Между тем хитрые югровы князьки воспевали перед Хадгаром достоинства Лебеди, распаляли свейскую страсть. И слушал конунг их бесконечные речи, и радовалось, учащённо билось его сердце.

— Говорите больше! Мне приятно слышать о ней.

И старались югровы князьки:

— Такого, как ты, ждёт Дейна! Ты именит и славен! Сокол, брат, сокол! Найдётся ли ещё такой в Ландии вашей? Нет такого! Много мы свеев перевидали...

Вскоре Эйвинд и Скегги вернулись вместе с риксовым посадником и ответ Дейны привезли: «Возвращайся, Хадгар, в свою Ландию и к ногам девы свейской клади фиорды и острова».

Тогда, униженный отказом, обозлился конунг. Его побратимы в отместку за нанесённую обиду убили посадника-анта. А Хадгар сказал испуганным князьям-юграм:

— Вот видели вы, что я сделал с неугодным мне посадником. То же и с вами будет, если откажетесь повиноваться, если откажетесь для меня войско собрать.

Отвечали югры:

— Очень боимся мы, свейский князь, войска Веселинова. Не знаем, чего боимся больше — твоего гнева или антского войска...

Посмеялся над ними Хадгар:

— Гордости в вас мало. Потому вы и страхом полны. От того и мучения ваши, что задавлена антом югорская воля. Скиньте ярмо! Забудьте страх. Я, Хадгар-конунг, вас поведу!

А поразмыслив, ещё сказал:

— Если же сумеем Дейну Лебедь достать, то нареку вас братьями и золотом щедро оделю — осыплю золотом. Вы хоть знаете, что такое золото и в чём его сила?..

Тогда согласилась югрова знать:

— Будь по-твоему, Хадгар.

И повелели югры спешно собрать ополчение.


На полпути ко граду Веселинову встречено было ополчение Хадгара риксовым войском. Вёл его Тать, рядом же с ним и Бож был. А всего-то войска — до трёхсот всадников нарочитой чади. Иных риксов не стали призывать, знали, что одолеют свейскую смуту силами Веселинова.

Не спешили нарочитые вступать в бой. Мощь свою сознавая, громогласно осмеяли они затею Хадгара и его спешное ополчение.

— Убирайся! — кричали. — Выродок. Лиходей. Убирайся вон!.. Ценим мы дружбу свейскую, когда с миром приходит к нам Бьёрн-конунг — достойнейший из достойных. Но когда волковать к нам приходят вороватые, тогда и уходят ни с чем, если ещё шкуру свою унесут в целости!

Грозили нарочитые:

— За то, что посадника зарезал, бит будешь, свей!

На эти выкрики призывным кличем ответил гордый Хадгар. И вскинул именной меч, и послал коня на острия антских копий.

Не отставали и побратимы, кличу вторили, вслед конунгу галопом шли, впереди себя копья выставили. А Кирова знать спешила за побратимами. Ополчение же развалилось, когда двинулось уверенное и грозное риксово войско. Часть назад, к лесу, побежала, часть увлечена была князьями. Да и те не желали с нарочитыми биться, не поддерживали своих князей, запуганных Хадгаром. «Ант нам больше добра принёс, чем зла, — думали югры. — С антом можно ладить. А от свея одни несчастья. За что же мы гибнуть должны? Стало быть, за вожделение свейское, за похоть рыжего кобеля!»

Потому не долгая вышла битва. Югры сами сдавались в плен — те, что ещё не разбежались. Лишь возле свеев-побратимов ожесточённо звенели мечи. Соскальзывало железо с доспехов, кольчуги рвались под ударами копий. Далеко неслись звон, скрежет, брань. И призывы слышались со всех сторон! И со всех сторон славили волка, в побратимы его звали, верность волчью прочили.

— О́дин[23] с нами! — кричали свеи и проклинали разбегающуюся югру.

Югровы князьки ложили головы, так и не зная, во имя чего. А конунги Хьёрт и Торд тоже упали с коней. Их громкая слава приравнена была теперь к вечной славе героев, их имена были выкрикнуты Хадгаром после имени бога Одина, а тела побратимов пали под копыта.

— Бит будешь, свей! — грозили кольчужники и пытались щитами оглушить конунгов.

Тать вставал в стременах, глазами выискивал рикса.

— Где Бож?

Но не знали о том нарочитые, не могли ответить Татю.

Отступали, приседая, свейские кони. Возле Хадгара теперь собрались побратимы. Кольчужниками теснимые, не отрывались далеко.

Князья югры пытались пробиться к лесу, тем жизни себе сохранить. Но всё плотнее сжимали кольцо окружения анты, всё злее были. А спешное ополчение таяло в лесу.

Вот упал и Кольбейн-конунг. Славный побратим! Плакать теперь девам свейским, так и не увидеть более героя. А сражён он был рукой Татевой.

— Слава Кольбейну! — крикнул Хадгар. — Близок ему до Вальгаллы путь!

— Один с нами! — прорычали в ответ побратимы.

— Бит! Бит будешь, свей! — радовались кольчужники.

И поворачивался в седле, спрашивал Тать:

— Где Бож?

Отвечал княжич:

— Видел я, как югрёнка подранил рикс. Да пожалел его, наверное, с поля вывез. Видел так!

Вскоре сломили кольчужники свеев, оружие отняли, окрутили побратимов прочными власяными путами. И пленили множество югры, за остальными не стали гоняться по лесам. Князькам их здесь же учинили суд: кого отпустили, кого посекли, а многих вместе со свеями увели в Веселинов.

Много ещё дней отсиживались в лесах югры, говорили:

— От рогатых только зло! Посадника убили, обманули князей. Зло! Зло!.. Нас под свирепость антскую подвели. А чем нам до сих пор не жилось?

— Князья зазвали...

— Они и поплатились за то! И свеи поплатятся. А мы, братья, впредь не пустим рогатых к себе. Свейскую же ладью сожжём!

— Знаем, — отвечали, — где стоит ладья.

Глава 9


ока в Веселинов ехали, ещё пребывали в возбуждении ратном — кому кто шлем проломил, а кто ловким ударом свой топор окровавил, отцово-дедово оружие напоил, а кто обманным движением какого мощного югра низвергнул из седла, дружкам-побратимам с обстоятельностью рассказывали и, чтобы понятней было какому простаку, ещё и показывали в лицах. Ехали, поскрипывали дорогие сёдла в бобровых мехах... За этими разговорами нет-нет да и оборачивались на Божа нарочитые. А вельможные, что были ныне в деле, что разогрели свою благородную кровь и размяли косточки, косились на рикса и меж собой посмеивались:

— Молод он! В лета такие всё в новизну, всё впервые — и отцом подаренный жеребчик, и крупный добытый зверь на охоте, и запах юницы, и первая кровь. Гляньте, югрёнка пленил и не отпускает от себя. Тешится.

— Бож, верно, приютил югра, — догадывались другие. — Подранил да пожалел. Как кровь брызнула, быстро смекнул, что это не игра, что все игры остались в материной горнице...

— На что ему югр? Да и неказист пленник: тощ, бледен, волосья, как у девы, длинны. Махнуть секирой разок — и кормить не надо.

Нет, не одобряли вельможные поступка рикса.

— Мало Божу чади младшей! Захотелось югра при себе держать. Лучше б уж пса!..

Один из памятливых голос возвысил:

— Вспомним Любомира, братья. Тоже с чернью ладил. Всё больше через опойство. И по югровым весям подолгу гулял. Может, югры-то, за испорченных дев своих мстя, и сгубили Любомира? И совсем не Верига-смерд...

— Оно так и могло выйти!

— А Бож! Бож югра приютил. Хоть бы здоровущего взял. Этого же не разглядишь: недоросток или недужный. Совсем щуплый югр.

— Юн ещё. Гляди, безус. Возьмёт своё!

Ехали, тяжёлые ветви отводили, нависающие над тропой. На ходу утоляли голод: кто сухарём хрустел, кто сыр отрезал, кто преломлял хлеб на луке седла, кто сушёную ягоду выгребал из сумы, кто кусок вяленого мяса с друзьями делил...

Спросил кто-то:

— Про Веригу говорилось. Куда девался смерд, что не видно его с Глумова года?

— А с тех пор и услал его куда-то Тать.

Под конец пути углядели вельможные:

— Югрёнок-то риксов — песнопевец! Смотрите, кантеле ихнее у Божа под корзно.


Риксовы кольчужники торопились за столы. Не простой близился пир. Пир-судилище! Слышали: медов будет много. Да знали, что давно наварено пиво. Помимо варева, много лакомства челядью приготовлено: и телятина, и карась, и рябчики с жаворонками, лесные голуби; из ледников студни будут да разносолы, из вялельни — балыки, из печей — медовые ковриги, яичные, рыбные, вишнёвые пироги, из котлов — похлёбок разных не перечесть...

Шумели кольчужники. Сегодня их право, поскольку крови своей не жалели и чужую кровь без жалости проливали! Развлечение великое — пир-судилище!

Двигали лавы, подгоняли смердов, по столам кулаками грохали, шаркали ногами о пол и громко смеялись.

Челядины вкатили бочки в чертог, возле виночерпия их сгрудили. А виночерпий малым топором выбивал из бочек днища. Да весел был, да голосист, да, смекалистый, на ответ скор, остёр на язык; прибаутками, как горохом, сыпал. В кубки и ковши ловко плескал хмельное. Сам пробовал; призадумавшись, голову склонял, приговаривал:

— Хороши, духмяны меды в бочке этой — так и греют нутро. И что в других — отведаем, настанет час. Не оплошаем.

— Лей! Лей! — кричали и от нетерпения ногами топали. — Право! Не хвали! Сами разберёмся. По рукам пускай ковши-утицы. Глядишь, и мы ладьями поплывём. Разгуляйся, душа, — волна кольчужника! Разгуляйся! Виночерпий сегодня щедр небывало — меды, как водицу, льёт. Каждому кубку он сегодня — отец родной; каждому жаждущему — брат кровный.

— Или вы не хороши? — смеялся виночерпий.

— То, брат, только девы знают!


Так начался пир. Во главе его сидели вельможные и старцы. За высоким же столом сам Бож-рикс, Тать, прозванный Вольным, Добуж-княжич, сотники и десятники нарочитых.

По знаку Татеву градчие кольчужники втолкнули в чертог семерых свеев, поставили их к судилищу у столба-ясеня. И сами стали здесь же. Путы с побратимов сняли.

Перестала сновать между столами челядь, кольчужники допили из ковшей меды, отодвинули пустые кубки. Стихли говор и смех. Приготовились слушать все, кто был. На свеев смотрели с любопытством.

Бож сказал:

— Ты, Хадгар, среди югры затеял смуту. Югра говорит: «Зло несёт этот свей!» Говорит так и боится твоей славы.

Ответил младому риксу конунг:

— Слава для свея — цена жизни!

При этих сильных словах кивнули побратимы.

Тать сказал:

— Слава славе — рознь! Твоя слава нечиста.

Хадгар глянул на Татя хмуро:

— Фиорды горды конунгами, подобными мне!

Одобрили Хадгара побратимы, молвили:

— Верно! Так и есть. Так!

— Ты кривишь душой, свей, — воскликнул Добуж. — Мы знаем Бьёрна — достойного из достойных; мы слышали руны Торгрима — искусного из искусных. В тех рунах другие воспеваются герои — не Хадгар.

На это Хадгар пожал плечами и промолчал.

Не молчи, свей, говори, — сдвинул брови Тать.

— Скажи, конунг! — просили побратимы.

— Что ж, скажу! Известен мне Бьёрн. И Торгримовы руны известны каждому свею. Какие там герои воспеваются, таких уж нет, — разошлись давно по морям и землям. А многие вино пьют в заоблачном чертоге Одина. А я — каков есть! И таковы же мои побратимы. Но известны мне стали руны о Лебеди. Тот же Торгрим их сложил, увидев деву вашу. И покоя мне нет от светлых слов его. Вам же хочу сказать: отдайте Лебедь в жёны Хадгару! Я ныне — лучший из конунгов! Честные побратимы подтвердят это. Пусть неудачно вышло сватовство. То лишь повод исправить его удачной женитьбой. И антский конунг Бус[24] так породнится со мною. От того лишь удвоится его честь!

— Хитёр Хадгар! — решили вельможные. — Вон как поворачивает всё! У судилища стоит, не знает, будет ли жив, а своё упрямо гнёт. От судилища-кольца через наши головы к родству с Божем прямиком идёт. Такое только Татю удавалось. На том же месте стоял смерд, а сел за стол княжий и Келагастову милость познал.

А нарочитые возмутились:

— Дейну Лебедь свеям отдать?

И зашумела чадь младшая. Кто-то горячий в конунгов пивом плеснул. Из-за столов вставали, глядели с ненавистью. Но одёрнули кольчужников младшие десятники, обратно за столы усадили. Старшая же чадь сидела недвижно, пыл свой не выказывала. Спросится — ответится!.. На младших смотрели с ухмылкой: «Суета! Суета... Так и мы когда-то: что ни речь, то котора[25], что ни действие, то — кулак».

Бож сказал:

— Видишь, свей, как принимают твои слова!

Добуж-княжич предложил:

— Пусть ему сама Лебедь ответит.

— Позвать! Позвать Дейну!.. — поддержали кольчужники. — Пусть ответит ему. Лучше Лебеди никто не скажет!

— Эй, виночерпий! Ковши наши пусты!

...Дейна-краса вошла в чертог, воинский дом. Мало изменилась с Келагастовых времён. Известно: валькирия! А валькирии долго живут, и несравненная красота их долго не гаснет. Не то на роду им так начертано, не то снадобья молодильные знают и умываются козьим молоком. От других женщин отличить валькирий всякий сумеет без труда: красотой они славятся редкой, глаза у них необычные — могут цвет радужки менять, имя любое имеют, а прозванье чаще птичье, потому что умеют летать. Но летают валькирии редко, боятся, что не примет их после этого земля. Они на волках верхом ездят, поэтому не жалуют их любовью оборотни. И наперёд знай: куда валькирия вошла, там уже не сыщешь оборотня. Ибо оборотень не волк, а человек; он валькирию у себя на хребте носить не хочет, поэтому избегает встречи с ней.

Все в чертоге к Дейне лицом обратились, все любовались ею. Редко им перепадало такое зрелище — на Лебедь посмотреть. Избегала она без нужды появляться под взоры людей. Поэтому теперь смотрели вдосталь.

Перешёптывались:

— Может, она и кожей-то нежна-бела, потому что под солнцем и ветрами не кажется? И не в снадобьях вовсе дело!

— Верно говоришь. Белотелым не быть овцепасу...

Нарочитые мужи обсуждали:

— Гляньте, дружина! Явно лебедью плывёт. Как нежна!

— Зато взгляд тяжёл.

— Что взгляд? Вы на младшую чадь посмотрите. В сыновья ей все годятся, а туда же, что и мы, глазами красоту её съедают.

— Хадгар-то едва не безумен, ноги подкашиваются свейские, сам бледен и смущён. Что красота Дейны делает!

— Лебедью, лебедью плывёт...

— Эх, мужи! И верно: все мы безумны! Есть ли среди нас птах для лебеди такой? А найдётся, так не удержит. Высоко Дейна летит. Ведьмачка!

— Разгуляйся, душа, с такого-то горюшка! Видеть и не взять... Уйду я!

— Сиди! Не то за оборотня сочтут. Висеть тебе тогда на еловом суку с пробитым животом. Всю рыбу, слышь, из живота выпустят.

— Разгуляйся, душа! Плесни, виночерпий!

Возле Божа-рикса села валькирия, спросила:

— Который свей меня видеть хотел? — вгляделась в лица конунгов, указала на Хадгара. — Но не говорите. Уже сама вижу. Этот! С красной бородой и глазами, как снег. Что хотел ты?

Сказал Хадгар-конунг:

— Прав скоп Торгрим! Он про тебя, Дейна, песнь сложил. Красив Торгрим, нет его красивее в Ландин. Но девы свейские не любят скопа за песнь о Лебеди. А скальды ту песнь им назло поют. Да разве сравнить тебя с песней?.. Не откажи, идём со мной.

И побратимы сказали с жаром:

— Согласись! Иди с нами. Не пожалеешь. По тебе сокол!

Засмеялась Лебедь так молодо и звонко, что многие вздрогнули. Ответила:

— Тепло говоришь обо мне, свей. Но не знаешь ты, что Дейну-красу злые языки между собой ведьмачкой кличут. А ну, как волчицей я в постели твоей обернусь? Да руками-змеями — холодными и скользкими — шею твою обовью? Струсишь ведь, не выдержит храброе сердце. И дух твой вон!

— На тебя глядя, я не верю тем языкам.

— Не хочешь верить, свей. Так вернее! А Келагасту в облике моём привиделась волчица.

— Пусть! — очарованный, стоял Хадгар перед красавицей, не в силах отвести от неё глаз.

Не долго думала прекрасная Лебедь:

— Нет, свей, не пойду я с тобой. А за посадника и всякие бесчинства быть тебе наказанным.

Тогда подступился Хадгар к младому риксу:

— Конунг! Ладью с оружием и с золотым кормчим пришлю тебе. Сотню лучших кольчужников подарю. Тебе служить станут, как мне служили. Отдай Лебедь! Уступи.

Возмутились вельможные:

— Совсем обезумел. Диво! Торг открыл.

А побратимы Торгейр и Скегги отвели Хадгара обратно к судилищу и просили:

— Брат! Что тебе антская дева? На тинге только прихвастнуть, что обладаешь ею, воспетою Торгримом. Отступись! Завянет и она, обузой станет — как становится обузой щербатая секира, какую и выбросить жаль и в поход не возьмёшь. Подумай так! Всё преходяще. Останемся живы, на Миклагард[26] сходим. Вот где утеха! И ромейки горячи! Купим тебе хоть десяток...


Свеев изгнали. Сохранили и Хадгару жизнь. Бож-рикс великодушие явил; посчитал, что достаточно поплатились свеи за убийство югорского посадника, троих побратимов оставили лежать посреди поля — кормом для птиц. И югров смутьянов усмирили надолго.

А нарочитые сказали:

— Напрасно, рикс, рогачей отпустил. Великодушием ты их не усовестил, порицанием не изменил нрав змеи. За войском сходят они и опять вернутся. Хадгар этот, посмотри, безумный. Не остынет его страсть. Пока не достанет заветного, не угомонится.

Однако не настаивали на своём нарочитые.

Зато вельможные громко заговорили:

— Убить свеев! Убить! Догнать их надо и на месте порубить. Нам от того не будет хуже. Спокойней только. А великодушие — пустое. Великодушием не расколоть щит, не переломить древка копья и меч не затупить... Зато бывали такие, что чрез великодушие становились посмешищем.

— О своём покое печётесь! — пристыдил их Тать. — Всех под меч готовы положить, лишь бы не рушить покоя.

— Далеко не уйдут, — рассудил Добуж-княжич. — Здесь где-нибудь зазимуют. А на холоде остынет обида. Не бойтесь войска, отцы!

Нечволод-десятник пустым кубком ударил по столу:

— Эй, виночерпий! Что не слышно тебя? Только старцы своё гомонят... Знай дело, добродей, коему служишь! Лей! Для пира кольчужники собрались. Право!

Сильно обозлились вельможные на молодогодесятника, едва не набросились на него за такие неуважительные слова. Но уже не слышали их: виночерпий уж очень был голосист. Да дело знал своё. Наливал, высоко поднимал ковш. Оттого шумно плескались меды, через край опять в бочку стекали.

Приговаривал виночерпий:

— Погоди, братья! Всё наше будет. Эх, питьё! Бражнички...

А вельможные между собой сердито Нечволода оговаривали:

— Силу почуял. Нашу старость, нашу мудрость презрит!

— Мать его не доносила, видно. Отсюда и неразумие его.

Вздыхали:

— Седин бы поубавить да силы бы прежние вернуть, так всю Татеву свору — под меч!


В давние времена старый верный Вяйнямёйнен-песносказитель, тот, что звуками кантеле мог чудо сотворить, посмотрел на пустынную землю и опечалился. И не мудрено: столь велика была эта пустынная земля. Тогда призвал Вяйнямёйнен Сампсу-сеятеля и повелел ему первым семенем засеять бескрайнюю пустынь.

И взялся Сампса за дело... На песчаных холмах семена сосен развеял, поляны окаймил густым вереском, возле болот кудрявую ракиту посадил, в низинах и тёмных лощинах — ель, кустики — по оврагам и долинам, можжевельник — в песок. Для берёзы и ольхи искусный сеятель сам разрыхлил почву. А на берегу моря посадил он первый дуб.

Тот Сампса хорошо потрудился, Вяйнямёйнену угодил. Лес разросся высок и тёмен, был густ, и не осталось пустынной земли. Лишь над реками и озёрами был открытый простор, только здесь не заслоняли солнце зелёные ветви. И красивы, тихи были поляны. «Известное дело! — порой молвили югры. — Сампса-сеятель — поляны сын. Потому особой, сыновней заботой одарил её. Подумай сам! Или по лесу не ходил? Что только не растёт в нём, кем он только не заселён? Идёшь, идёшь и не видишь ему края. Но на поляну выйдешь и лишь здесь красоту леса поймёшь. Вся красота тут, вся отсюда исходит! Самсы-сеятеля труд!»

Риксовым подборышем прозвали того югра, что Бож подраненного из сечи вынес и в Веселинове оставил. Но вскоре через лечьц-старух и челядь дознались: есть имя у него — Сампса. И рождён он был девой югорской на красивой поляне в лесу. Потому-то и имя такое дано. Тоже, как предок, сын поляны. И, как у прежнего Сампсы, волосы его белым-белы, сини глаза, словно ясное небо над лесом, пальцы тонки-длинны, как у лесного Ручья, который музыку на камешках и порожках играет, который нежной песнью тешит слух пастушков, а перед приходом зимы грустную песню поёт вслед улетающим птицам. Только у Ручья ноготки на пальцах голубые и кружевом пены окаймлены, а у Сампсы-песнопевца так же чисты, но розовы. И тонок Сампса, подобно ручью, и тих в речах. Но если запоёт, то далеко песнь слышна, голос его высок.

Свей, побратимы Хадгара, которые всю жизнь по чужим землям ходили и потому много видели, на Сампсу глядя, удивлялись, говорили югровым князьям:

— Откуда ваш скальд? Откуда ваш сплетатель песен[27]? Не из Бьярмаланда[28]? Там среди феннов мы много похожих встречали.

А грозноликий Хадгар югре так сказал:

— Заберу у вас скальда. В Ландии моей он больше надобен, чем в ваших тёмных лесах. Кто его здесь слышит? Человек с тёмным сердцем услышит ли светлую песнь? И нужна ли песнь вашему толстошкурому зубру? А у меня будет драпы[29] слагать в честь конунгов. Хадгар из него второго Торгрима сделает. По всему видно!

Молчали князьки, не хотели терять песнопевца, но и свею своенравному боялись возразить.

Так и водил за собой Сампсу славный конунг, так и в сечу с антами его втянул. И песнопевец юный, в деле воинском не искушённый, возле самого Хадгара ранен был риксом Божем.


— Изойди, утомись, боль! — едва слышным шёпотом заговаривали лечьцы. — Изойди и на листья ляг. Листья сожжём. Свербеть краям, разойтись краснице, в хвосте у гнедой кобылы ей в поле унестись... Живица, живица, пристань-присохни, руду уйми. Загасни, Огонь!..

На широкую лаву, на верный наговорный сучок садили лечьцы Сампсу. И над головой у него творили волшбу. И отпаивали страдающего травами. Брали отвары, брали настои. Сосновую хвою в ступе толкли, заливали росами. Потом сухие корни аира растирали в порошок. Лист дубовый парили, пережигали липу, мяли берёзовые почки. Смешивали масло и пчелиный воск... Всё с оглядкой делали, от недоброго отмахивались. Жёлтый камень, лунный свет клали у порога.

Вскоре совсем сошла боль, унялась краспица, стал песнопевец потихоньку крепнуть. И тогда упросил он старух-лечьц вернуть ему кантеле. Согласились старухи. Но недолго слушали игру Сампсы. Покачали головами, сказали:

— Ловок ты да горазд струны дёргать. А какой от этого прок? С этого звона сыт не будешь! Пальцы заболят — струн-то вона сколько! Благочестивый муж должен дело знать — пашенку пахать, железо ковать, горшки лепить, срубы ставить...

Так сказали мудрые лечьцы и ушли. А песен не поняли. Зато челядинки и прислужные девы стали чаще приходить. Не боялись того, что бранятся на них лечьцы. Садились девы возле Сампсы, вишенкой-яблочком его угощали, гребнем самшитовым волосы ему расчёсывали и югорские руны слушали об Айно-деве.

— Тяжко ей, тяжко, несчастной, — понимали челядинки, утирали слёзы.

А прислужные девы иначе поворачивали:

— Так ли уж плох старик Вяйнё? Волшебство мог вершить, постиг премудрость, знатен был. Зря плакала Айно, напрасно печалилась. Иной старик лучше молодого.

Пряча кантеле, Сампса девам про Каммо-ужас говорил и про дом Калмы-смерти. А девы не пугались, знали сказки и пострашнее. Про Огневержца на болоте слышал ли, югр? А великанов в лесу не видел?.. На болотах Космачи сидят, шевелятся, на кочки похожи. За кочки и принимают их; ногой ступят, а Космачи и тянут человека в самую бездну. Так и на тропах волшебные корни-притворщики лежат; ногу охватят злой петлёй и в подземелья несчастного влекут; а как окаменеет в земле человек, раскалывают его на куски и разбрасывают по округе. Встречал ли каменные головы в лесу, югр?.. А про Житеня не сказывали тебе жнецы? Идёшь по полю, не оступись, не примни колоски, не то ухватит за ногу рыжебородый Житень, ногу и оторвёт... И про Навьев не слышал, являющихся по ночам и вдыхающих болезни? Не слышал про Полевика, что, как сама земля, чёрен и наг, что меняет лица, что быстр, как ветер, и неуловим, как искра?.. Ох, много могли поведать девы!

Про рикса Божа так сказывали:

— Сын ведьмачки, сам ведьмак. Боимся его, но и тянет нас к нему. Слышали, как вельможные его обсуждают. Не берут Божа ни огонь, ни вода, ни петля, ни камень. И железо его не ранит. Валькирией будто заговорён рикс. Смел, никого не боится. Ни одна лечьца не видела на нём царапины. Ни один ведун не может сказать, отчего Бож умрёт. Видно, от старости. А годы долгие пророчил ему Вещий, хотя говорилось встарь, что Келагаста он не переживёт. Наговор Лебеди рикса хранит. Поверь, Сампса-югр!

И челядинки молву вспоминали:

— Вельможные не могут рикса извести. Стрелу в него однажды пускали, но отскочила та стрела от льняной рубахи, будто от кольчуги. Не зная о ямах-ловушках, обходит их Бож, а нарочитые вместо него попадаются в ямы те. Чёлн, говорят, утонет под риксом, а он до берега по воде идёт, словно по мостку. И волны его не качают.

Но не верил им Сампса, сам видел, как Бож о куст ежевики оцарапался, пряча его в лесу. И видел, что Бож через ручей перепрыгивал; значит, не может по воде ходить. Так и девам сказал.

А девы только посмеялись:

— Он ведьмак! А всякий ведьмак — искусный притвора. То не царапина была, а сок ягоды. Что ручей? Ты на озёрах за ним подсмотри, а прежде этого чёлн продырявь. У Божа на щиколотках плавники должны быть. Ты и это подсмотри, Сампса. Тогда поверишь...

Глава 10


  утра сыпал снег, потом стаял. Сырой осенний ветер целый день собирал тучи. Из самых дальних мест, с неизвестных окраин он сгонял их, сбивал в единую массу, похожую на табун вороных лошадей, молодых и злых, необъезженных, и гасил последние проблески света. Под вечер наконец собрал, пересчитал. Все были здесь! Над иными землями не осталось ни облачка. Все на виду!.. Тогда раскружил их ветер и перетряхнул. Оттого посыпало на землю и снегом, и дождём. Хлябь-непогода разыгралась! Стало совсем темно. А Ствати-река зашумела, поднялась над берегами и принялась волны разгонять на плёсах, островки песчаные сносить да намывать другие.

В такое-то ненастье — что тропа, что ручей, не отличить. Копыто после себя след не оставит. И день, и ночь одинаково темны.

Двое верховых спешились у ворот Веселинова. Не докричались. Дождь хлещет, по стенам ручьями бежит. Земляной вал в оползнях.

Ударили камнем в дубовые створы.

Тогда ответили сверху:

— Что мослами стучишь! Слышим. Кто таков?

— С риксовой перстатицей на руке!

— Кидай сюда. Проверим, риксовали!

Кольчужную перстатицу перебросили через стену.

Ждали недолго. С громким скрином приоткрылись створы ворот, впустили прибывших. И сразу же наглухо легли в пазы тяжёлые засовы. Крючья и упоры зажали ворота изнутри.

Старший градчий, недреманный страж, узнал:

— Верига! Он!

Младшие молчали, не помнили чернь-Веригу, а старший был рад, говорил:

— На него тогда думали, что Любомира убил. А я знаю: не он. Столько лет по свету гулял! Как ушёл после Глумова... Где ты, брат, обретался?

— Так много слышу слов от седовласого мужа! — ушёл от ответа Верига.

— И всё же! Не таись, брат!

Верига младшим градчим подмигнул:

— Ты спрашиваешь у ветра, откуда он пришёл. Ты спрашиваешь у птицы, где она искала корм. Где я был — прозванье тех мест не выговорит даже твой быстрый язык.

— Вот язва! — обиделся старший градчий.

Прикрываясь от дождя серым корзно, подошёл десятник из нарочитых. Из чади младшей был тот десятник. Ставленник Татев, любимец риксов, Нечволод.

Расступились градчие, Нечволоду сказали:

— Сланника впустили. Откуда — не говорит. По перстатице!

Старший напомнил:

— Это Верига, про которого говорили, будто княжича убил.

— А с ним никак дева! — заметили градчие.

— Хороша дева! — отступил на шаг десятник, оценивающе оглядел. — Черноглаза да пуглива. Откуда она у тебя?

— Ляна. Дочь... — приобнял девушку Верига. — К Татю на слово пусти. Давно ждёт Тать. Перстатица-то, заметь, его. Широка!..

Заспанный челядин поставил для Вериги еду: жбаны молока с разных пастбищ, ячменные лепёшки, мёд и овечий сыр с зеленцой — налётом плесени на корочке, а такой особенно вкусен. Дал солодовой воды. И ушёл, и Ляну увёл за собой, показал ей малую горенку. Тогда и деву из прислужной челяди разбудил, велел помочь гостье.


Между тем слушал Тать речи Вериги. А говорил Верига много в ту ночь:

— Верно сделал ты, услав меня из наших краёв. Кем я был? Что я видел? Я был тем, про кого говорят: «Княжича убил!». И видел только страх перед нарочитыми. От всякого подозрительного взгляда меня оторопь брала. И мнилось, что за каждым вересковым кустом меня стерегут, и ждал, что где-нибудь в темпом углу меня сцапают. И слышал, наговаривала молва: «Убил, позарившись на злато!..». Метался, прятался... А ты меня к делу приставил, ты мне силу дал. Поклон тебе за это низкий...

— Стал ты красноречив, — усмехнулся Тать. — А наказ исполнил?

— Исполнил. Скажу!

Взял Верига уголь из очага, взял из угла широкий лоскут кожи и принялся на лоскуте чертить. Вывел круг, подправил его края, сказал:

— Вот наша земля. Ромеи зовут её Ойюм. По незнанию населили они Ойюм страхами и боятся сюда ходить. Нам от того, вроде, спокойней, однако и торговли с ними нет, что плохо. Ромеи — великий и искусный народ... От нас к Заходу, по Вистуле-реке венеты живут. Известно! Возле них, у Данувия сидят словены, — Верига выводил на коже всё новые круги, а уголь у него в пальцах скрипел и крошился. — Тоже известны тебе. С нами они — что один род. И отцов чтут тех же, и Перуна, и Хорса, и Волоса, коего по-своему Велесом зовут, и Роженицу, и Мокошь. Здесь же среди них и даки. На берегу Понт-моря[30] — Фракия. И подвластна она ромеям. От неё к Полуночи живут везеготы, а ближе к нам, по Данапру[31], остроготы. Так же, как и наш, род готов силён. Им сродни свевы, алеманы, саксы, лангобарды, дони и свеи[32]. Но всем противостоит, грозна сторона ромейская. Не боятся ромеи никого, над многими власть держат. Возгордились! Град свой Вечным зовут. Во Фракии на семи холмах ещё один град поставили и навезли в него много богатств. Однако теряет ромей свою силу. Смута идёт в верхах, нет единого властителя, знатные убивают друг друга. А с Полуночи теснят их словены и готы, с Захода воюют ромея алеманы и саксы. Кругом разорение, поля выжжены и брошены, никем не засеянные. Ходить по этим землям страшно. Конницы рыскают по всем дорогам, на многих полях — следы побоищ. Люди прячутся в волчьих норах. Не боятся волка, но боятся человека.

Тать разглядывал малые и большие круги, сравнивал с первым. Верига говорил дальше:

— Ещё довелось мне со словенами в поход ходить. В земли ступил ромейские. Страх! Страх!.. Люди гибли — не сосчитать. У коней не только копыта, но и животы были вымазаны в крови. По дорогам полоняники несли свой скарб. Часть словен их за Данувий гнали. Остальные словены, не довольные добычей, шли всё дальше на юг. Так с готами встретились, решили на совете вместе идти. Да между собой не поделили первенства и здесь же, на пиру, набросились друг на друга. Однако готов одолели. А тут ромей ударил. Как знал! И словены отошли, видели, что ослаблены напрасной ссорой, перед ромеем не устоят. Я же, помня веление твоё присматриваться к иным племенам, спрятался от словен, отстал. Искали не долго, уходили словены спешно, потому были рады счесть меня за убитого. Ночь отсиживался. А как без людей? Вышел, да не много гулял. Налетели ромеи, мне сказали: «Фракиец!». И отправили на копи. Вот там-то я всякого люда повидал.

— Что готы?

— Там и готы были. Друг на друга злы. Одни в страже, вольные — ромеям служат, ромейское вино пьют. Другие с заступами, вровень с последним челядином, под плетью стонут. И фракиец, и словен, и гот — под той плетью все едины. От них-то я и узнал про Гетику. Над везеготами, готами дальними, кёнинг Геберих стоит. А припонтийскими остроготами да теми, что по берегам Данапра живут, правит Германарих-кёнинг. Потомок Амала-предка, стар и жесток, крепок телом, хваток у власти своей, многие земли вокруг себя собрал. Имя кёнинга страшит готов. А имён у него много, всякий по-своему зовёт: Эрманарих, Германарих, Винитарий — за то, что однажды венетов разбил; свеи говорят: «Ёрмунрекк!». И все добавляют прозвище — Могучий. Словены и готы не дают покоя ромеям, всё чаще их теснят. От того растеряны, слабеют ромеи, их колоны уходят с возделанных земель. Так, воюя друг друга, все в этом крепко завязли...

Верига Татем в риксовом градце оставлен был. И от этих пор к слову Вериги многие прислушиваться стали. Однако тайно, исподволь всплывала старая молва. Слухи, разноречивые и злые, все сводились к одному — к страшной гибели княжича Любомира. Никто не вспомнил и не сказал, что Любомир был опойцей. Гласила молва, что Верига хитёр, что знавался с княжичем, все медвянки ему подливал, и себе подливал, да тайком под лаву выплёскивал... А если не убивал, то зачем же тогда бежал в Глумов?.. Вельможные в правдивости слухов не сомневались, на Веригу смотрели косо, всем напоказ сторонились общения с ним. Очень злились именитые на быстрое Вериги воздвижение, скрипели зубами:

— Верно говорится: смерд тянет смерда. Может, они с самого начала заодно? Вспомните Глумов, братья. Кто Веригу от расправы спас? Кто гибель Любомира свалил на Огнянина?.. Тот и теперь что-то замышляет, неспроста притих. А Божу-риксу до сих пор полной власти не даёт.

Качали головами:

— Ждать беды! Ждать беды!

Гуляли по домам старые пересуды, множились.

Добуж-княжич пытался Татя предостеречь:

— Не следует Веригу в Веселинове оставлять. Зачем понапрасну злить скудоумных? Зачем злоязыким лишний повод для брани давать? Отошли его куда-нибудь с глаз... Уступи!

В ответ только посмеивался Тать:

— В слове уступишь — дело потеряешь; в деле уступишь — руку отнимут; руку уступишь — голову снесут...

А вельможные от злости бороды свои зажимали в кулак; да своё твердили:

— Не Огнянин! Вымысел. Ложь! Ложь! Верига повинен! В яму бы его сбросить, полную гадов, к судилищу бы приковать... Не то и нас, именитых, по одному губить будет — повадится волк в овчарню ходить. Научит Тать!..


А Верига кожевник знатный! Он по весям ходил, собирал кожи. И замачивал, и мял, и мездру скоблил; тонкие кожи выделывал, мягкие. Сам кроил, сам рубахи шил. Доспехи старые ловко до ума доводил. На все руки умелец был; кому плуг починит, кому сошьёт седло, кому в землянке наладит очаг, кому слепит горшок, кому из камня выточит пряслице...

А Верига и бортник удачливый! В лесу на лето готовил колоды. В самую глушь забирался, дупла примечал, где водятся пчёлы.

Ляна у Вериги — искусна дочь. Много знала узоров для шитья, умела готовить краски. Ловко пряла, тонко ткала. Тоньше всех выходили у неё льняные нити, сильнее были закручены. Нити шерстяные оставались пушистыми и мягкими; от ягнят она брала шерсть и подшёрсток. И брала их от молодых овец. Нити эти закручивала слабее. По шитью Ляны шов не виден был, потому что не шила она, а переплетала. В плетение же птичий пух закладывала, подобрав его по цвету. И рубахи выходили тонкие, а ветер не продувал полотна. Мягкие одежды не натирали швами тело, легки были и теплы.

Челядинки и лучшие девы прислужные многое перенимали у Ляны: и узоры, и крашения, и хитроумные швы. А за делом этим не уставали говорить. Обо всём знали, обо всём спешили сказать. Судили да рядили; гадали. Иногда, смеясь, забывали о деле.

Ляна-рукодельница всё про Божа спрашивала, а девы, лукаво переглядываясь, признавались:

— И нас к нему тянет, к риксу молодому. Но не грусти напрасно, добрая Ляна. Бож ведь нам не ровня, не чета. Высоко глядит, благородных кровей... И красив, и умён... А с другого боку взглянуть — так он ведьмак! Страшно становится, как подумаем, что летает он ночами, что под землёй с мышами и кротами заодно, а в чаше лесной — с волками. Слышали недавно: смерды яму рыли и наткнулись на его след, а о тот след сломалась мотыга. А ещё видели ночью облако, на Божа похожее, — кружилось по небу; а из облака вдруг выпал княжий пояс. А от того пояса загорелся дальний лес. Так-то!.. Да и не глядит на нас рикс, — вздохнули.

Тогда смеялась над девами Ляна:

— Что не глядит, верно! А поглядит, так и про мышей с кротами забудете, про волков запамятуете и не вспомните про сломанную мотыгу и сгоревший лес.

Вельможные у челядинок и прислужных дев про Ляну спрашивали:

— Что говорит?

— Говорит, что Вериги дочь, — спешили убежать от вельможных девы.

Их придерживали за локоток:

— Знаем! Что ещё говорит?

— Говорит, что фракийки дочь. А фракийка от оспы умерла.

— Неразумные! — злились старцы. — Главного выпытать не можете — того, с чем Верига-чернь к Татю вернулся.

Вздыхали девы, тайком посмеивались над плешивыми старцами:

— Недосуг нам о том выпытывать! Белых рук не покладаем, за работой песни долгие поем и ткём полота долгие. Лучины тонки, быстро прогорают. Часто меняем их...

Старцы злобно бородами трясли:

— Неразумные вы! И скрытен Тать.

Глава 11


же давно вздыхали ключники, обходя пустые житницы и закрома, не спускались в погреба и ледники, не оглядывались впустую на сушильни. Кухари давно уж выбрали из вёдер мясо; и птицу, и рыбу выбрали, и языки; опустели бочки и кадки, опустели чаны — только источали пряный солёный дух; что ни день несли челядины на столы незатейливую похлёбку... А как подмёрзли размытые непогодой дороги, так повеселели домовитые ключники, выше голову подняли кухари, — ибо настало время полюдья...

Здесь же — и объезд вотчин, и суд. А нарочитым праздник!

Ствати-река скоро покрылась тонким льдом. Уже дважды выпадал снег, но не задерживался: видно, тепла ещё была земля. Но в третий раз повалил густо. Не один день сыпал; влекомый ветром, все углы замёл.

Тать сказался нездоровым. Видели: ссутулился он, то и дело за поясницу брался.

Нарочитые не поверили:

— Тать? Да хвор?

Божу сказал Тать:

— В полюдье один, без меня, езжай. Чадь младшую бери, начинай с окраин. Смерда чересчур не обделяй, знай, что на нём стоишь, на нём свои блага строишь и от него жив. Да знаешь ты, и доброе у тебя сердце. Что понапрасну говорить?

Пятьдесят нарочитых выбрал молодой рикс. Чадь-кольчужники! Старшим Нечволод у них. На месте не стоят, так и рвутся за ворота. Давно опостылели им градцевы стены. Друг друга торопят, коней впрягают в возки.

— Сторонись, югр! — кричат Сампсе, охапки мешков несут.

И мохнатым выжлецам не терпится вырваться в лес, на нетронутый снег, на вольный след зверья. Подвело животы у них — пустые помои лакать. Повизгивают выжлецы, крутятся под ногами.

— Сторонись, югр! Не зацепить бы! — остерегают нарочитые, на колею выводят возки, сбивают в обоз.

— И меня возьми, — просит рикса югр.

Чадь-кольчужники смеются:

— Куда тебе? Что делать умеешь?

— Эй, песнопевец! Простудишь свой голос сладкозвучный и про рикса не сложишь песнь. Да про нас, удалых, не сложишь... Сидел бы уж среди дев гладких!

Но разрешает Бож, коня Сампсе даёт.

— Веселей! Веселей! — подгоняет обозных Нечволод.

Скор десятник. Уже в седле! Ляне Веригиной конём путь загородил, склонился к ней, в лицо заглядывает.

— Просись у князя, девка! Он сегодня добр. И тебя возьмёт.

Кровь так и бросилась Ляне в лицо.

Бож-рикс заметил, сказал:

— Садись и ты в воз. Кожи для Вериги увязывать будешь.

Чадь-кольчужники смеются:

— Садись, садись, краса! Да подальше от десятника держись. На дев он не обижен и слух вам услаждать горазд: речи заведёт — что песню запоёт. Да руки у него смелы. Окрутит — и не заметишь, птичка, что угодила в силки... Опомниться не успеешь, а в гнёздышке уж ты не хозяйка!..

Пришлось градчим снег от ворот отгребать, чтобы створы раскрыть шире. Ведь и обоз широк, и всадники лихи. Проскачет такой, зацепится коленом и вылетит из седла.

Вырвались выжлецы в снежно поле, радостным лаем залились. Нарочитые вслед за риксом пустили коней вскачь. Комья снега полетели из-под копыт! Лёгкие возки заскрипели полозьями, оставляя позади ровный след.


Среди ночи проснулся Тать. Лежал на спине с открытыми глазами, широко раскинул руки. Пробуждение удивляло: ничего перед тем не снилось, совсем не болело в пояснице. Может, насторожил случайный шорох, скрип двери? Или окрик градчих? Или какое тревожное предчувствие отогнало сон?.. Представил Тать, как злонравные вельможные неслышно крадутся вдоль стены, длинные бороды прижимают руками к груди, в темноте потными ладонями сжимают рукояти; и напряжены их лица, блестят глаза, и скрипит под ногами снег...

Лежал, расставлял именитых по тёмным углам, лицами их населял низкие своды. И слышал их знакомые речи.

Перекошены были лица:

— Слышите, братья? Смеётся ночами этот Тать! Низок, низок! Над нами смеётся. Ах, как ненавистен!

Мигали друг другу блестящими глазами:

— Проклятый грязный смерд! Сел нам на голову... Избави нас, Перуне! Смех его — скверна. Возвысился, не упустит случая унизить вельможность, из чертога изгнать.

Но не смеялся Тать. Смеялся Добуж. И, смеясь, полуобнимал княжич вельможных, в уши им наговаривал:

— А ночка вам на что дана? Ночка-то бессонная!.. Сожмите крепче рукояти. Да чтоб руки не потели в страхе, тогда вернее будет удар. В грудь, под ребро! Другие в живот цельте!.. Клинок чтоб не сверкнул, за спину прячьте. Бороды длинны у вас, прижмите их, чтоб не мешали. Выпустите рыбу из Татева живота. Научу вас: крадучись, крадучись. Гоните свой страх — он вам сегодня не помощник. Верьте, не смеётся Тать. Спит он, спит... Самое время!

И крадутся вдоль стены, ножи прячут, бороды прижимают. Скрип снега. Окрик градчих...

Нет, не может такого сказать княжич. Вымысел. Навет бессонной ночи, наговор тьмы. Добуж — посадник верный. Перстов лишился. Добуж знает: без Татя не быть ему! На Домыслава больше похоже.

А Домыслав-то в Глумове тих! Является на зов, не ропщет. На пиру всех молчаливей. Затаился — всего вернее! Не приемлет он первенства Веселинова, только терпит; помнит лучшие времена, помнит славных князей Глумова. И чтит эту память, мучим своим подданством... Отлучить Домыслава от власти — был бы верный шаг, да в народе говорят: с одной лисицы не снимают шкуру дважды.

В темноте светлыми полосами проступали дверные щели. И серебристо, и жёлто. По углам черно, как под сводами над очагом, у дымохода. Очажные угли уже не видны, покрылись пеплом. Только тянет от них сухостью и теплом.

Не то почудилось Татю, не то явно засветлело пятнышко у двери, возле самого порога. Так светлеет набившийся в щели снег. Так же, если тот снег подтает, мужицей растечётся, будет отражаться от неё свет луны.

Приподнялся Тать на локтях, увидел: разрослось, неклубилось пятно лёгким облачком, передвинулось, скрипнуло, как скрипит открытая ветром дверь, стукнуло, будто ногой топнуло. И повеяло на Татя холодком, сыростью. Задрожал и помутнел в дверных щелях свет луны. Звёзды уже не заглядывали в чёрный дымоход, они погасли в некоей туманной белёсости, вытекающей наружу.

И пусть впервые видел Тать, но узнал сразу Женщину в белом, предвестницу смерти. Волосы её до пояса извивались гибкими змеями, а широкие подобранные рукава были похожи на сложенные крылья. Подол рубахи от пола до груди серебрился, словно осыпанный инеем, словно звёздами оклеенный. И складка о складку чуть слышно шелестели. У Женщины были мертвенно-бледное спокойное лицо, синеватые тени под глазами, высокие заиндевелые брови. Она была холодна. Прядь волос — зажата во рту. Широко раскрыты синие глаза. Вокруг же виделось иссизо-голубое сияние...

Не опали разбудила? Не она ли наполнила ночь речами вельможных и смехом княжича? Не она ли ликами бестелесными заставила углы?

Страха не было. Многими ведь прежде говорилось, что не пугает приход предвестницы. Для того и красота ей дана, чтобы смерть свою человек принял, будучи очарован той красотой. Была досада. Что так рано? Почему я? Пожить ещё хоть немного...

Но вдруг узнал Тать, радостью едва не задохнулся:

— Дейна?..

Возле него остановилась Лебедь. Не верил глазам Тать. Видел: полупризрачна она, светла, невесома. Видел: ноги её босы, но сухи, словно по снегу и не шла. Волнение сердца унять не мог: руки её к нему тянулись...

А Лебедь заговорила:

— Я забыла уже речь людскую. Помню только слова волшбы. Но вся волшба моя перед тобой бессильна. Ты неподвластен словам наговорным, они разбиваются о тебя, как речные волны о камни на мыске. Ты сильнее самых сильных моих слов. Ты сильней меня.

— Дейна!

Не змеились более волосы Лебеди, травами и цветами, прогретыми солнцем, лежали на плечах, источали запах летних полян, веяли свежестью летнего ветерка. Широкие рукава на крылья сломленные похожи были. И уже не серебрились инеем складки, не блестели звёздами.

— Не склонила я волю твою к себе. Так преклоню перед тобой колени!.. Не крепись, открой своё сердце. Хочешь, зашепчу тебя, сил лишу? Хочешь, зашепчу, изнежу?.. Лаской брови разглажу твои, ночной теменью седину окрашу, глаза наполню синью озёр, кожу малиновой зарей разотру, росами напитаю. Зашепчу, но колени перед тобой преклоню. Ты — господин мой...

— Дейна...

Опустилась перед Татем Лебедь-валькирия, охватила руками ноги его. Вздрагивали плечи Дейны, дрожали её руки.

— Ты! Тог, кто смотрит с небес! Отверни же лик свой. Ты мне страшен вдвое теперь. Ты! Тот, что строг, или печален, или зол! Поверь, нет за спиной у меня крыльев. И не могло быть. Отпусти, страх. Дай покой! Дай покой! Неотступен. Но отступи и смотай до облак вездесущие нити, разложи их под ногами у себя клубками. Отпусти!..

Всё тише, всё непонятней шептала Лебедь что-то своё, к небесам обращала лицо... И из углов её шёпот слышался, и множился он под стропилами. И уж будто не валькирии там звучали слова, а звучало порицание Добужа-княжича:

— Ночка-то вам на что дана? Ночка бессонная!.. Вот, не умеете! Научу вас. Гоните страх.

Нет, не крадутся вельможные вдоль стену. Снег не скрипит. Только слышны в ночи редкие окрики градчих.

Ноги у Лебеди босы, но сухи. Не по снегу шла и не в дверь входила к Татю, через порог не переступала. На засове крепкая дверь. Валькирия! По воздуху ночной птицей прилетела, через дымоход вошла. Потому и звёзды там гасли.

Оглянулся Тать и увидел, что мерцают звёзды, ничем не заслонены.

— Всё тленно! — слышалось из-под стропил. — Всё! Только не это!

— Это вечно! — соглашались звёзды, мерцали. — Мы этого больше всех видели. Мы знаем! В этом всё: и сила, и слабость. В этом достоинство. Добро! Это вечно. Это нетленно.

— Суета! — сказали из-за стены голоса именитых, но их тут же оборвал громкий крик градчего: «Спишь?». С дальней стены ответили: «Спишь!..»

Оттого крепче обнимал Тать Дейну. Вслед за ней сам шептать начинал. О чём, не помнил, для чего, не знал. Если б не близость её, если б не радость её, если б не волнующий запах её — сладкий, летний, цветочный... О, если б не биение её сердца!

— Поутру рано поднимусь, ещё затемно. С ложа шерстинки волчьи соберу, в пучок их свяжу, сожгу в пламени. Ковшом раскрошу в бадье корку ледяную, студёной воды зачерпну. Смою с тела своего следы рук змеиных. Не остановится теперь моё сердце, сильнее биться будет. Крепнет, крепнет дух! Волчице место на ложе медвежьем. Лишь Татю суждено ведьмачку любить, лишь ему под силу совладать с красотой её!

Глава 12


хона-весь ранее югорской была. И, сколько помнили себя югры, столько, говорят, и жили они в этой веси. Так бы всё и дальше оставалось. Да умерла вторая жена Келагаста-рикса, красавица Велерея, и вскоре погибли в сражении с аланами сыновья её, Хотобуд и Левсид. Тогда взял Келагаст из Охоны-веси югорскую деву Анникки, силой взял лучшую деву у югров, и родил с ней четвёртого своего сына — Хоогена. Югровым-то князькам и радым быть! И свою волю крепить от этого следовало. Ибо риксова кровь и кровь Анникки-девы в едином чаде смешались пополам. Также, получалось, и югорская кровь удостоится символов власти. Но гордые югры иначе решили. Сказали их князья:

— Келагаст взял Анникки силой, мы не могли противостоять анту. Пусть! Но теперь, когда мы окрепли и могли бы Анникки отбить, она сама того не хочет, за Келагастом следом ходит, в глаза риксу заглядывает. Низость! Отцам нашим — позорище!.. Чем привязал рикс добрую югорскую деву?

— Знаем, мужи, чем дев привязывают! — кривили в усмешке губы.

А князья загибали пальцы:

— Свенильда, Межамира дочь, умерла за Келагастом! Также Велерея-краса умерла! И умрёт Анникки... Что проклятье. Устами попранных и униженных проклят завоеватель! Проклят и род его.

— Ты будто Анникки жалеешь? Нечего жалеть. Она уже на югра косо смотрит, уже забыла, чья дочь, чья течёт в ней древняя кровь. От Келагаста неотступна. Верно сказали: не живёт умом, а живёт телесами. От ночи до ночи праздна, ночью — любодельна.

— Низость...

Так сговорилась югрова знать и во время объезда выместила обиды, всей Охоной напали на Келагаста. А с Келагастом, кроме нарочитых, были и Анникки, и малый Хооген. Так жена рикса и его четвёртый сын приняли от югров смерть. Келагаст же сам едва уцелел и вернулся в Веселинов за помощью. А когда опять к Охоне подошёл, то была уже весь пуста. Страшась мести, ушли из Охоны югры. Да так тайно ушли, что и след их не сумели отыскать. И не знают поныне, куда они девались.

Ещё при Келагасте Охона была заселена смердами. При Тате туда был послан посадник из старшей чади. И теперь звался тот посадник Охонским. А чернь-смерды под его присмотром тоже новое прозвище обрели. Каждый из них за пределами веси был либо Охоньев, либо Охнатьев, либо просто Охнатий. Но это прозвище!.. Слава о живущих в Охоне смердах шла дурная. Укоренилась она сразу после югры. Слышали люди «Охона», понимали люди — «Смута!». А вотчинные риксы, заслыша про те места, всякий раз сетовали: «Посадника жаль! Жив ли он ещё?».

Чернь-Охнатий Уноне-смерду шею порезал. В Нову-весь, что рядом с Охоной, ночью явился, У нону отыскал и спящего убил. Пока шум не поднялся, Охнатий лесом ушёл. По пути руки отёр о снег. Волки же тот окровавленный снег сразу выели и по следу прошли, но напасть на смерда не решились — чуяли силу; смотрели в спину ему, роняли горячую слюну.

Не долго новские думали, сказали:

— То Охнатий был! Кому ещё?

Другие в горести руками развели:

— Что ж посадник не удержал? Для чего сидит?

В ответ им только вздыхали. Некоторые вещи известны и последнему простаку. Вот, например: может, потому ещё и жив, сидит посадник, что без меры бражничает в тепле да скорбит о своей участи вдали от стольного Веселинова. Мимо смердов глядит, в дела их чёрные не вникает...

Вражда была давняя. Ещё только в Охону поселились, а уже ходили род на род. Мстили друг за друга. Если случалось, что сами отомстить не могли, то призывали людей из других весей, платили им и в Нову либо в Охону для расправы тайком шли.

При посаднике иначе стало. Обязал он, разумный, за каждого убитого платить риксу особую дань. Тогда поубавилось вражды среди смердов, уже не кричали друг другу: «Ущерб! Ущерб!..». Уже подсчитывали, с чем же в полюдье перед нарочитым встать, и думали: «Всё возьмут! А за нож окровавленный возьмут и того больше. А как после этого до лета прожить?». Чад же малых было у всякого много.

Но не укрепились люди в добром начинании. Всё от посадника повелось. Сильно затосковал Охонский в глуши, и топил он тоску в кубках и ковшах с медами. Что ни день, то опойство и разгул. А в хмелю крик: «Я сам теперь над вами князь! Вы теперь мои смерды! Жалобить? До Веселинова далеко. Я! Я!..» Потом стал посадник отбирать у черни девок. Как приглянется какая, так к себе в уголок её. Смерды и это терпели, говорили: «Что из того? Не жаль. Девок много. Девкам польза, и они от того дела не убудут, а ему утешение. Мы же не злиться должны, а посаднику полнее наливать. Пусть горит! Вольнее будем». И подливали, и дев подкладывали посаднику, и осмелели, предоставленные сами себе.

И скоро вновь полилась кровь родовой вражды. В лесу на траву лилась, во поле на камень, у реки на песок, но более всего — на руки человеческие. А до Веселинова, и правда, далеко!.. Посадник же, изредка протрезвляясь и глупых девок от себя гоня, портки подтягивая, одну думу думал: как деяния свои недостойные от рикса скрыть и как создать видимость благополучия.

Тогда-то и подрезал Охнатий новскому Уноне шейные жилы. Сделал это серпом. А уже с утра шумела, кричала и металась вся Охона. Новские смерды жгли стога, уводили скот, в жилищах рухлядь переворачивали — искали того Охнатия. Кого удавалось поймать, валили в снег, избивали.

— Охнатия! Охнатия!.. — кричали новские. — Ищите того, что с бородищей.

Новские же и отвечали:

— Здесь все Охнатии. И все, кроме баб, с бородищей!

— У того приметна: густа, черна, кольцами вьётся. Сам роста невеликого, зато широк. Ещё зубы скалит. Тот!..

Дым крутился над весью. Избитые стонали в снегу. С визгом разбегались девы. Едва одетые, босые прятались в лесу.

— Остерегись посадника! — предупреждали своих новские. — Наделали шума...

— Посадник непробуден, спит. Видели его!

— Не стой. Ищи! Хитёр кудлатый! Сидит где-то, зубы скалит.

— Отомстим! Так не вернёмся.


А со стороны Веселинова, от леса через снежно поле ехал Бож-рикс. Быстро сытые кони бежали. От бега этого вставало позади кольчужников инейное облако. Далеко позади тянулись возки. Серые, похожие на волков выжлецы шли по следу полозьев, но, как потянуло на них с ветром запахом жилья, кинулись вперёд, обогнали и обоз, и всадников. Далеко не отрывались выжлецы, закружили по снегу. Принюхивались. Ощетинились загривки, опустились хвосты.

Чадь-кольчужники заметили над лесом дымы, указали на них:

— Охона!

— Горит?

Переглянулись нарочитые. Бож-рикс пустил коня вскачь. За ним — Нечволод. И остальные не отставали.

В Охону ворвались и одним махом покрыли её из конца в конец. Видели, что горят только стога, но везде — погром и разбой. Видели, что поднимаются из снега побитые смерды, а другие — с волчьими глазами — бегут к лесу, спешат укрыться от княжьего суда. Узнали Божа. Да и нарочитых как не узнать! Кто ещё кольчуги носит? Опять же — время полюдья.

— Это ущербные! — догадался десятник. — Вновь разгулялись.

— Отыщи посадника!

Бож догнал одного из новских — худого, злющего, с опухшими от побоища кулаками. Конской грудью сбил смерда в снег. Тот, однако, ловко поднялся да хотел ухватиться за риксов сапог, чтобы скинуть всадника из седла. Но Бож ударил его плетью по рукам. Тем ударом окрутил запястье смерда и крепко дёрнул. От того лопнула кожа, а из-под плети проступила кровь.

— Помилуй! Помилуй! — взмолился смерд.

Тех, что успели затаиться в лесу, подняли собаками. Всех — и новских, и охонских — согнали к обозу. Тем временем Нечволод разыскал посадника, едва добудился его. Смеясь над его похмельной бранью, глумясь, выбросил полураздетого из тёплого гнёздышка в сугроб, облепил ему рожу снегом. Рядом смеялись кольчужники. Лестно было молодым над старшей чадью посмеяться. Посадник же злобно поводил на них налитыми кровью глазами, давился, выплёвывал снег. Лохматый, опухший, униженный перед чернью, он едва сознавал, что происходит.

— Меня? Меня?..

— Тебя, почитаемый! — приговаривал десятник. — Тебя!

И снова совал посадника головой в сугроб. Потом его связали кольчужники, кинули в возок на сосновые лапы. Сверху набросили старый потник.

— Поедешь в Веселинов, — сказал Бож. — Там у судилища стоять будешь и ответ держать — кому что дозволено.

Смекнул тут посадник, что беда над ним нависла нешуточная; пытался разжалобить:

— Сердце моё разрывается надвое...

Но не слушали его.

Бож на возок встал, спросил смердов:

— Мало вам порчи иной? Кто воду мутит, кто гонит вас друг на друга? Или вразброд жить милее?

Промолчали смерды, опустили головы. Думали: «Пусть лучше не дознается рикс. После сами пустим кровь кому следует. А дознается, нам же платить придётся...»

Куражился Нечволод:

— Чем плохо живётся им! Ждут рикса, не дождутся. Посадника не обижают, чарочку за чарочкой ему подносят, с добрым сердцем опаивают. А приехал Бож — радость великая! Разожгли костры, завели кулачные хороводы...

Вздыхали смерды, переминались с ноги на ногу.

Десятник кольнул кого-то копьём в бок:

— Говори ты!

Тот смерд из охонских был, ответил:

— Не знаем, зачем новские пришли...

А тот, что с опухшими кулаками, худой, с издёвкой кивнул своим:

— Не знает! Слышали?

Тогда один из новских смердов протолкался к возку:

— Похоже, не та беда, что творим, а та, что скрываем... Их Охнатий ночью нашего Унону убил. Пришли ущербом ответить, да Охнатия не сумели найти. Нет его среди других. А след сюда, в Охону, ведёт. И волки шли по следу, и мы, подобно волкам.

— Убил за что?

— Про то мало кто знает. Вражда давняя! Одни говорят: ещё дедья наши приблудного коня не поделили, спор свой решали дубьём. А кто говорит, ещё ранее было, до охонской югры скрадывали друг друга. От тех-то пор и ходим с оглядкой. А мальцы, на нас глядя, ущербную повадку перенимают. Выходит, и им покоя не будет.

— Что ж посадник? — спросил Бож.

Услышав про посадника, обиженно зашумели смерды. А некоторые принялись открыто насмехаться над ним да над теми, кто своих дев не уберёг, дочерей и сестёр в тёплую посадника постельку подкладывал, кто с посадником — боровом похотливым, пузом бездонным — по-доброму жил.

— Другого вам пришлю, — обещал Бож. — А Охнатия велю сыскать.

Тут услышали все, обернулись на голос:

— Здесь я! Чего искать!..

Двинулись было новские смерды, но остановились, опасаясь нарочитых. Из-за низкой овчарни, из-под широкой соломенной кровли вышел тот смерд, про которого говорили новские: «Бородища у него густа, черна; да по обыкновению зубы скалит». Ростом он был невысок, но плотен. Мокрый весь стоял. А подол рубахи, рукава и борода уже подмёрзли, отвердели.

Отошёл от овчарни и в сугробе завяз. С запоздалым лаем кинулись к нему выжлецы, но нарочитые отозвали их.

— Кабы не ты, Бож, — сказал Охнатий, — то не найти б меня новским. Умом они не доросли. При тебе же откроюсь: на озере я в проруби сидел, дышал через соломину. Поверь, не найти б меня новским!

На ущербных глядя, ухмыльнулся смерд, показал белые зубы.

— Опять зубы скалит. Пёс! — в негодовании сказал тот, с опухшими кулаками.

— Не замёрз ли в ледяной рубахе? — смеялись кольчужники.

— Лицо красно, выдержу. Жить захочешь, не такое стерпишь!

Бож сказал:

— Вражду вашу, неразумные мужи, я прекращу просто. Чад во градец заберу: старшего Охнатьего сына и сына Уноны-смерда. И далее так будет: кто на ущерб пойдёт, кто на соседа руку поднимет, тот сына своего более не увидит — свеям отдам.


Нечволод-десятник бросил седло на снег, сам сел в него, заломил на затылок бобровую шапку.

Вокруг собрались люди, спросили:

— Что давать?

Пришли нарочитые, сказали:

— Два по ста и два по десять.

— Плугов?

— Десять.

Тогда сказал смердам Нечволод:

— С плуга по два мешка: один — жито, ячмень; другой — жито, овёс. С головы по меху, с трёх овец по овчине. С каждого дыма — две восковые головы, колоду мёда. С женского пальца — локоть полотна. С малого чада по пригоршне: один — ягод, другой — грибов.

Потом на Сампсу указал десятник:

— К утру у ног этого югра всё должно быть! Склонились к уху Нечволода чадь-кольчужники, шепнули:

— Медов бы теперь... У Охнатия. Тот не выдаст.


К новским Бож тоже десяток послал. Сам с троими нарочитыми взял выжлецов и на следующее утро, ещё затемно ушёл вперёд — подстеречь на тропе зверя.

С утра подступились охонские смерды к Сампсе-югру, просили:

— Дай послабление, брат! Много назвал тот подлый десятник. Жестокосердный, зол на нас. Мы же не имеем столько. Как жить?

Пожал плечами Сампса:

— Что я могу? Мне велено, вам обозначено. Десятника просите, смягчите его сердце.

Ляна пожалела, сказала:

— Не заметит десятник, если чуть меньше будет. Скажем, считали. Скажем, верно!

Обрадовалась этим словам чернь, поддержала:

— Не заметит тот десятник. Вчера у Охнатия бражничал, теперь отсыпается. Дай послабление, брат!

Наотрез отказался Сампса:

— Не могу, веленомне. С меня и спросится.

Отошли смерды, между собой заклеймили:

— Югр!

— Да! Наш бы был, согласился. А этот и рад навредить.

— Югр!

— Через деву просить надо! Югр-то на неё видели как глядит? Она скажет, он вспыхивает. Она подойдёт, он отворачивается. А как уходит дева, югр ей вслед глядит. Через неё нужно подойти.

Привели смерды своих белоголовых чад. Ляне поклонились и чад заставили. Говорили:

— Летом здесь знойно было, всё горело на корню. Не можем, добрая сестра, милая дочка, столько жита дать. Летом медведь колоды разорил, другие утащил. Сами не имеем по две восковые головы. Среди овец мор прошёл. И мы наги, и чада! Бедовали, со льном не управились, лён нетреплен лежит. Ягод вот только и грибов насушили, можем с чада по горсти дать. Из мехов лиса есть, белка, куница. А так, примучил нас тот подлый десятник. Помоги, сестра! Помоги, брат! Дайте послабление, пока отсыпается тот жестокосердный...

Просила Ляна Сампсу:

— Видишь, сколько их! Много затребовал Нечволод, зол на них за ущерб. Как жить им? Была засуха, озоровал медведь... До лета далеко, до сытной осени ещё дальше. А нам что? Скажем, обсчитались. Да со сна и не заметит Нечволод.

— Может, и не заметит, — пожал плечами Сампса, отвернулся. — Несите что есть!

Обрадованные, побежали к себе в дома смерды, чад увели. И каждый подумал, что он хитрее других: «Все принесут, а я после подойду, принесу меньше. Сам в возок положу, никто не увидит». Потому долго никто не приходил, время выжидали. А как пришли да своё принесли, увидели: по-прежнему пусты возки.

Тут и Нечволод-десятник явился, грозным коршуном на плутов пал, сразу всё понял. Побледнели смерды, видя гнев его, видя, что правой рукой он за меч схватился, а левой за плеть. Отбежали от десятника.

А он крикнул им:

— Чтобы всё принесли, как было сказано. Проверю сам!

И Сампсе с Ляной сказал Нечволод да посмеялся над ними:

— Эх вы! Слабосердные! Они вам поплакались, что нищи-голы, на засуху жаловались, да сваливали на зверя, да кляли меня, да деток показывали... А вы пожалели! Вот и провели вас! Знайте теперь: только глупый не ловчит в полюдье.

Удивились Сампса с Ляной:

— Будто слышал всё Нечволод! Будто здесь он стоял!

И ещё больше удивились они, когда увидели, что охонские всё принесли, когда мешками, кленовыми бадейками, лубяными коробами, лукошками и кузовками едва не завалили Сампсу.


Рвались с ошейников свирепые выжлецы. Не лаяли — хрипели, давясь. Едва сдерживали их кольчужники. Шли по кустарникам, шумели, кричали. Травили зверя.

— Вепря! Вепря!..

— Остерегись! Подденет коня...

— Не бей в загривок! Под лопатку цель!

— Бож!.. Бож, слышишь, зверь идёт? Идёт зверь, куст ломит!

Злился, ходил под риксом конь, чуял зверя, ошалело косил глазами на кустарник. Рядом с риксом волновался кольчужник: то опустит копьё, то поднимет. Бож держал наготове меч. Сказал кольчужнику:

— Ударишь первый. Но не промахнись...

Нарочитый кивнул, потом прислушался, спросил:

— Вепрь ли там? Знают ли загонщики, кого гонят? Шум-то, шум! А ну, как медведя подняли?

— Думаешь, медведь страшнее? — улыбнулся Бож.

Нарочитый не ответил. Он побледнел, слыша приближающиеся крики и треск подлеска, видя, что с ближайших кустов уже слетает снег.

— Вепря! — кричали загонщики. — Остерегись, Бож!

Крупный самец выскочил на открытое место первый, за ним по глубокому снегу пробивались целый выводок подсвинков и самка. Сзади, заливаясь лаем, наседали собаки.

— Бей под лопатку! — крикнул Бож.

Но копьё нарочитого ударило в крутой лоб вепря-самца и соскользнуло, вырвав лоскут щетины, залив глаза вепрю кровью. Оттого крутнул зверь головой. И только! С разгона ударил коня под кольчужником, конское брюхо прорезал клыками, вывернул внутренности. И конь, и всадник упали на снег. Вепрь, окровавленный, страшный, разворачивался для нового броска, вяз в снегу, грёб его широкой грудью, шумно, свирепо дышал. Тут-то его и достал рикс — на скаку, склонившись из седла, вонзил меч зверю между лопаток. Вепрь и шагу больше сделать не мог — ткнулся жёлтыми клыками в снег. Визжа пронзительно тонко, завалился на бок, сучил короткими, заплывшими салом ногами. Тогда вторым ударом Бож рассёк ему горло — от уха до уха. Рукой ощутил рикс, что клинок крепко встрял в теле позвонка.

Между тем подоспевшие кольчужники сразили копьями, посекли мечами весь выводок. Самке удалось уйти. Гнаться не стали. Лишь выжлецы увязались за ней, но и те скоро вернулись, торопились к разделке туш.

Убитого коня бросили здесь же. Смерды придут, снимут шкуру, мясо унесут. Ночью лисы подкрадутся, растащат мослы и тёплые ещё внутренности, дочиста обгрызут копыта. К утру ничего не останется.

Неудачливого кольчужника упрекали:

— Копьём ударить не умеешь, брат! Кто же вепрю целит в лоб! Не гусь ведь — вепрь!

— Коня загубил! Будешь теперь безлошадный!..

Бож спросил:

— Сам-то цел?

Оглядывал себя кольчужник:

— Ногу помял мне, меч с бедра сорвал... А вот не помню, как копьём ударял. Помню лбище седой да свирепые глазки...

— Что видел, туда и попал, — заключили опытные нарочитые.

Бож-рикс вспомнил прежний разговор:

— Теперь что скажешь — страшнее ли вепря медведь?

Кольчужник в ответ только головой покачал.

Тем временем нарочитые обвязывали ремнями ноги и клыки вепря, ворочали тушу, подтягивали ремни к сёдлам. И хвалили:

— Дивно велик и страшен этот зверь! На него только глянешь — и волнуется сердце.

— Матёрый! Щетина чуть не в кровь руки колет.

Обоз ждали на тропе. Нарочитого послали поторопить. Ножами отсекли у подсвинка розовые уши, разрезали на узкие полосы и, откусывая от них, долго разжёвывали. Громко хрустели на зубах хрящи.

Разжигали костры, свежевали туши; внутренности, дымящие на морозе, бросали псам. А те, свирепые, рвали их друг у друга, растаскивали далеко по снегу. Но скоро перестали грызться, хватило всем.

Вот приехали чадь-кольчужники. И обозные пригнали возки. Собрались возле костров, оценивали риксову удачу, слушали об охоте. А Нечволод Божу про Сампсу сказал:

— Твоего югра хитрые смерды легко провели — голову ему заморочили. Невелика от него корысть в полюдье. Зато польза от него будет там, где нужно доброе сердце, — здесь подмигнул десятник Ляне. — А может, дева помешала?..

Говоря это, Нечволод по локоть запустил руку в пустое брюхо вепря, ощупал рёбра.

— Тёплые ещё! — и нарочитым крикнул десятник: — Режь бересту, дружина. Из бересты всего вкуснее! Не опоздали мы, нацедим ещё...

Надрали бересты. Отогрев её у огня, свернули малые ковшики. И Божу сделали, и Сампсе. Но отказался Сампса. Ляна отвернулась к лесу, не хотела смотреть. А рикс первым зачерпнул крови и одним духом выпил ковшик до дна. За ним десятник и все нарочитые подходили. И пили, праздновали охоту, славили охотника. Пекли на угольях ломти печёнки. Ладонями вытирали кровь, запёкшуюся в уголках рта. Сыто, солоно, пьяно! Дым костров пах палёной шерстью. Топлёное сало шипело на огне, стекало по древкам. Поодаль разлеглись выжлецы. Сытые, они всё же изредка поднимали головы и жадно ловили запах дичины.

Говорили кольчужники между собой:

— Что за югр? Кого взял Бож? Понятно, весёлый бы был песнопевец, да чтоб оружием владел, да неумолчен был, чтоб знал притчи. А этот!.. Тих, безропотен, слаб, схож с девой. Не словесен югр! Лишь держится за кантеле и глядит, глядит. Молчит, шевелит губами...

Возражал им Нечволод:

— Нет, дружина! Мы сами тому виной. Глаза у нас не те.

— Что глаза? — не понимали нарочитые. — При песнопевце важны уши. Мы его слышать хотим.

А десятник им своё:

— Глаза у нас есть, а видим мало. На Сампсу того же глядя, видим худосочность его да тихий нрав... А ну — ещё посмотрим, братья! Что видим? Видим, что глазаст песнопевец, всё подмечает. Молчит, шевелит губами? Это он слова наши твердит. Всякое слово на вкус пробует. А в лесах бродит югр? Не видели? Он там слова наши громко говорит. Скажет и прислушивается. На слух проверяет. Эхо ответит, а Сампса и рад. К эху второе слово добавляет, получается смысл. Я видел это. Потом сам пробовал. Не получается у меня смысла, братья. Разница! Одно — что весел Нечволод ваш и словесен. А выходит, что слеп и глух! Так и вы: слепы и глухи. Обсуждаете Сампсу столько, сколько доступно вам.

— И верно, дружина! — сказали, поразмыслив, нарочитые. — Что-то же увидел в песнопевце Хадгар-свей. За собой его водил повсюду, не отпускал к югре. И рикс наш — разумом светел — разглядел то, чего мы никак углядеть не можем.

Лежали на мягких сосновых лапах. Вокруг костров стаял снег, обнажилась земля, устланная мокрой листвой. Земля парила.

Бож слышал, что говорилось среди нарочитых. Слышал и одобрял слова десятника. Бож и не знал, что песнопевец разговаривает с эхом. Подумал: «Узнают о том боязливые вельможные и напраслину возведут — назовут Сампсу ведьмаком». Тронул югра за плечо.

— Скажи песнь, Сампса.

— О чём?

— О том, что видишь. Разве это не песенно?

Осмотрелся песнопевец, волосы белые пригладил, сказал:

Вижу ночь. Вижу костры и снег. Огонь в снегу золотист, вижу. Волшебный цветок. Люди сыты, люди усталы. От усталости и сытости люди дремлют. Они не видят того, как красиво вокруг, и не знают, как красивы сами. Я вижу это и знаю... Дева красива. Оттого радостно должно быть. Но мне грустно. И грусть моя просится в слова...

Взялся за струны Сампса, голову склонил к плечу. Глядя на Ляну, нараспев заговорил:


Где слова для девы милой?
Где для девы этой ласки?
Песни где? Кому доверены о ней речи?
Пусть не мои уста скажут,
А скажут уста медвяные.
И пусть громко они говорят,
Ведь даже крик в её славу
Скромно прозвучит!
Соберу слова по лесу:
Нежные — с берёз плакучих,
Вечные — с ветвей дубовых,
Сильные — с ясеня крепкого,
Тихие — совью из осоки.
В вереске разыщу слова волненья,
Путаные речи в вереске распутаю.
Тёмная ель подскажет слова тайные...
Всё тебе!
А безрассудство моё
Ветер-ветрило принесёт.
Видишь, всё уже здесь!
Всё под пальцами сказителя,
Всё на струнах песнопевца.
И ветер-ветрило дерева треплет,
И увлекает в безрассудство...
Одна беда, дева!
Не медвяны уста мои...
Но речи во славу твою громки!
Пусть в крик сорвутся.
Даже тогда не стеснят
Чужого слуха.

Смутилась, сказала Ляна:

— Достойна ли я таких слов, Сампса?.. — украдкой на Божа взглянула и продолжила окрепшим голосом: — А ты громок! Ты смел. Так говорить о своём... Не боясь. Но не обо мне это. Есть много других дев, более достойных. Им скажи. Они давно ждут, они услышат.

Удивились чадь-кольчужники, осудили Ляну:

— Добрым словом не одарила, отвергла песнопевца. Холодна дева! Не приняла песнь.

— Потому не приняла, — тихо отвечали сметливые, — что на Божа-рикса глядит. От него те слова слышать хочет. Вот оно как!

Сказал нарочитым Нечволод:

— Вольна дева. Но не высоко ли птица забирает?..

Слова падал снег. Он скоро загасил уголья в кострищах, он засыпал стёганые потники на лошадях, неслышно лёг на широкие корзно нарочитых.

Верное кантеле — под головой у Сампсы. Чуткое, всё слышит. Шевельнётся ли кто, сучок ли в снегу треснет или повеет в снегопаде ветерком, на всё отзывается кантеле, протяжно струнами вторит. Древняя, древняя песнь! Простая, бесконечная.

Будут земли прорастать травами, будут поля родить хлеба, будет день сменяться ночью, солнце — луной. За листопадом упадёт снег, за юностью придёт старость, за силой грядёт слабость. Потом всё вернётся в старое русло. Первые дни и дни последние — тоже слабость. Первое любимо, второе ненавистно. И то и другое беспомощно, но взоры всех обращены к первому. И оно не торопится. А старик будет спешить, по пальцам считать последние дни. Он ближе к земле. Он садится на землю и дрожащей ладонью ощупывает её. И радуется, если земля тёплая.

Предостерегают струны: зло, непрошеный гость, всегда бед натворит. А добро, гость желанный, редко заходит, не ко всякому идёт, не надолго остаётся. Добро, птица Вирия, далеко прячется. Не легко её увидеть, ещё труднее поймать. Но однажды она сама высоко человека вознесёт. И с высоты той человеку место укажет: рядом с травинкой, рядом с камнем, деревом, рядом друг с другом под ясным светилом, в любви и сострадании, в добродетели и милосердии, в неторопливости первых дней.

Глава 13


очешь покоя — найдёшь его в лесу. Но не ищи в нём успокоения зимней ночью. Да, там тихо, светло при луне. Склонены под тяжестью снега ветви деревьев, недвижны. И заметены тропы. А оглянешься вокруг, каждый след увидишь. Но обманчиво здесь всё, расплывчато, увеличено: и те же ветви, и следы, и собственные страхи. В частом глухом подлеске с вечера залегла тьма, бурелом насторожен, чёрные дупла глубоки, смотрят прямо в лицо. Снег готов сорваться сверху и обрушиться на плечи. За каждым стволом и кустом кто-то будто притаился. Выглянет осторожно и глядит, не мигая, единственным глазом. Может, из любопытства следит, от скуки, может, зла желает? Или дразнит? Топчется за деревом, нацеливает тебе в спину пальцы-сучки и грызёт жёлтыми зубами мёрзлую кору. Иногда вздыхает — тягостно так, или от волнения, или с сожалением.

И всадник настороженно озирался по сторонам, вздрагивал, если всхрапывал конь, оглядывался, когда конь пугливо прядал ушами. Часто останавливался, прислушивался. Потом ехал дальше, клял вполголоса непролазные сугробы.

Возле приметной лесной горки едва удержался в седле: скользнули конские копыта по замерзшему ручью. Спешился. Укрылся в тени разлапистой ели. Ждал.

Ни стука, ни крика. Только вверху, под высоким ветром слегка качались вершины. Изредка из раскрытых еловых шишек слетало вниз запоздалое семя.

Но вот напротив, через поляну, раздвинулся кустарник, заскрипели по снегу шаги, тускло блеснул в неверном свете ущербной луны свейский шлем.

Увидели друг друга, ступили навстречу, но остановились поодаль. Первым шлемоносец заговорил:

— Твой челядин разыскал меня — что было ему нелегко. И слова твои передал. Я поверил челядину, я пришёл.

Другой ответил:

— Речи наши не будут долгими. Ты, свей-сокол, здесь не гость, а я тут, увы, не хозяин. Потому сговоримся на равных. Ты узнал меня?

— Да. Я видел тебя дважды.

— Тогда доверимся один одному. На торг твой согласен я. Но к той сотне соколов, что тобой обещаны, добавь ещё сотню. К ним — клетку во фиордах и четверть угодий. За всё достану тебе соколицу.

Без раздумий долгих согласился шлемоносец:

— Всё, названное тобой, дам. И угодий дам треть. Соколица того стоит!

— Как верить тебе? Чем заручишься?.. Сам знаешь: алчущий обещает щедро, да имеющий быстро забывает и скупо даёт.

Сказал тогда свей:

— Обряд побратимства свершим. Разгребём снег, обнажим дёрн, вырежем пласт, встанем под ним и смешаем нашу кровь.

Так и сделали. Встали под дёрном. Надрезав мечом предплечья, смешали кровь с землёй. Опустились на колени и поклялись быть друг за друга, быть братьями[33].

А шлемоносец ещё сказал:

— Вот поклялись мы! И ты, побратим, теперь такой же хёвдинг, как я. Ты теперь свей и должен верить свею. Кроме Перуна, жертвуй Одину. И я буду жертвовать Перуну. Не убивай ночью. Это позор для свея! Я же, подобно анту, лучше предпочту смерть, чем изменю заключённому с кем-то союзу[34].

Тогда уложили на место дёрн, привалили снегом и сказали друг другу:

— Побратим!

После этого разошлись они. Один к кустарнику, другой — к ельнику. И ветер высокий им другом был, задул сильнее, стволами заскрипел, спустился к земле по веткам и лёгкой позёмкой все следы замёл.


В каждом человеке живёт своя песнь. От первого дня до последнего. Даже если всю жизнь молчит человек. И не всегда о той песне знаешь. А заговорит человек — не всегда ту песнь услышишь.

Есть песни ручьёв и листвы, есть песни травы, цветов, камышовых стеблей... И плуг поёт, отваливая землю, и колосья в поле, качаемые ветром, поют. Поёт весло в руках у рыбака, у перевозчика. И железо калёное поёт под молотом кузнеца. Так же и дождь, и снег. Само небо поёт — нежнее всякой птицы. Разные песни: добрые, тихие, цветные... У камня на болоте песнь мрачная, у жаворонка всегда весёлая, у листка осеннего, влекомого ветрами в неизвестность, — грустная, а у берёзы — светлая и вечная. Ведь из берёзового ствола сделано кантеле Сампсы-сказителя. И под нежными пальцами песнопевца берёза то ручьём заноет, то жаворонком зальётся, прошелестит камышом или скрипнет плугом, листочком осенним заплачет. А увлечётся Сампса, так кантеле его человеком заговорит. И узнаешь в той песне человека!


И пела вьюга. Снежной крупой секла лица нарочитых. Та же колючая, холодная крупа лезла под одежды, набивалась в волосы, слепила глаза. Едва спасали шубы и меховые шапки.

Не шли кони, выбились из сил. Тяжёл был обоз, глубоки заносы, вьюга зла. И устали люди, и, встревоженные, увидели, что сбились с пути.

Тогда приказал Бож-рикс возки ставить кругом, велел лошадей за обозом укрыть и разводить костры. Выбрали для этого тихую лощину.

Нечволод-десятник, отряхивая с себя снег, сказал:

— Мнится, что знакомы мне эти места. Лощина уж очень приметна! Дозволь, Бож, проехать вперёд, оглядеться... Запуржило-то на много дней. Не сидеть же нам, не выжидать. А здесь тропа должна быть, знаю!

Разрешил Бож. И десятник вдвоём с Сампсой проехал дальше. В одну сторону подались, в другую — всюду глухая стена леса, везде снежные вихри, сугробы и ямы. Тропы и в помине не было.

Когда вернулись они, то не нашли ни приметной лощины, ни обоза, ни костров. Прислушались: ни криков людей не слышали, ни лая собак. Плюнул Нечволод в снег. Вот наваждение!.. Ещё раз огляделись; запомнили высокую ель и стали возле неё кружить. Каждый новый круг делали шире прежнего. Но тщетно — ни один круг не вывел к людям. И сами не заметили, как утеряли отсчётную ель.

Засмеялся Нечволод, прокричал:

— Верно, водит нас Сучковатый! Его известная повадка. Хитрый блуд!

Промолчал Сампса.

Пустили лошадей на вольный шаг. Пустили в надежде, что выведут кони к обозу, отыщут свой след, учуют дымок костров. И копи пошли.

А Сампса, прикрывая лицо от ветра, говорил:

— Не спи, хозяйка леса! Песни, добрая Миэликки[35]! Сжалься над сыном поляны! Над нарочитым этим сжалься!.. — говорил и тёр обмороженный подбородок. — Слышу: пахнет ягодами и мёдом. Пробуждается Миэликки! Скованы льдом ручьи и озёра. Обсыпаны снегом, спят дерева. Холодно! Холодно! А ты не спи, хозяйка Тапиолы! И ты, Тапио[36], лесной старик, не спи! Проясни над нами небо!

— Не слышу, что говоришь ты! — прокричал десятник.

Не отозвался Сампса, своё сквозь шум вьюги твердил:

— Проясни небо, Тапио! Дай силы коням, дай выдержки людям. Дай твёрдости копытам, дай мягкости тропе. Выведи, выведи из снежной круговерти. Пробудись, сжалься!..

Нечволод сказал совсем рядом:

— Гляди, уверенней кони пошли. А ты всё ворожишь, югорский колдун?.. — и засмеялся, хлопнув Сампсу по плечу.

Видно, сжалилась над сыном поляны и над нарочитым сжалилась добрая Миэликки, волшебным синим плащом махнула. Оттого ненадолго прояснилось небо, и ослабели лютые ветры. И Тапио-старик смилостивился: будто раздвинулся впереди непроходимый лес. Прорезались тропой кустарники. По гой тропе быстро прошли лошади, твёрдыми копытами прошли по мягкому снегу.

Нечволод указал рукой сквозь белёсую вьюжную пелену:

— Верно вывели кони. Но не к обозу, а к жилью, — огляделся десятник. — Живёт кто-то здесь наособицу.

На краю поляны стоял низкий сруб. Новый сруб из сосновых брёвен. Венцы мхом переложены, кровля односкатна, задняя стена до самого верха заметена снегом и до середины заметена дверь.

Спешились. Щитом отгребли от порога снег, широко распахнули дверь и... замерли во входе. Из лучинного полумрака настороженно смотрели на них шесть свейских конунгов. Смотрели и молчали.

Заметался под ветром, едва не погас слабый огонёк. Один из свеев прикрыл его ладонью. А Скегги-конунг сказал:

— Не держись, нарочитый, за меч. Входи! И пускай входит песнопевец.

Тогда снял Нечволод шапку, снял перевязь вместе с мечом, оставил всё у порога, а сам сел среди свеев. Также и Сампса.

Промолчали конунги, видя поступок Нечволода, ценя его доверие. И про себя подумал каждый, смог бы он так довериться?

Сказал десятник:

— Не своей волей к вам пришли. Навёл Хитрый — тот, что за спиной сучками стучит. Да и вы, думается, не своей волей ставили здесь сруб. Переждём непогоду и дальше пойдём.

— Зима, горесть змей[37]! — ответили ему.

Дали свеи строганины, дали чёрствого хлеба и воды. Не отвлекали разговорами, помнили обычай анта: «Пока гость ест, хозяин молчит». Ведь если заговорит хозяин, гость должен ему ответить, отвлечься от еды. А гость голоден... И конунги молчали, ждали времени. Глядя на Нечволода, удивлялись: «Смел этот нарочитый. И песнопевец возле него смел. Но песнопевцу известно: свей не причинит зла слагателю драп. А вот нарочитый славен! Не страшится того, что его же мечом его могут рассечь от темени до лона. Держится просто, без затей. Красин, уверен в себе. Таких любят девы. Его любят красавицы-антки».

Наконец выждали время. Скегги сказал:

— Рассуди нас, нарочитый! Эйвинд и Торгейр говорят, что видели в этих лесах следы Ётунов. Каждый след величиною с локоть. И говорят, что здесь страна их — Ётунхейм[38].

Торгейр-свей, за худобу свою прозванный Засухой, кивнул:

— И Олейв с нами!

Скегги продолжал:

— Ингьяльд же и Вальгард сказали иное: «Возле Бьярмаланда страна великанов». И я говорю с ними: нет в здешних лесах Ётунхейма! Нас мог бы Хадгар рассудить, но не вернулся ещё Ручей Фиорда. Скажи теперь ты, нарочитый.

Ответил Нечволод:

— Россказней много. Не верю им! Но говорят среди смердов валькирии, что в болотах змей Огневержец живёт, а в лесах действительно ходят великаны. И крадут те великаны лошадей. Однако, говорю вам, мало кто верит этому. И никто как будто не видел...

Тут Сампса возразил:

— Югры знают, югры видели! Здесь Манала, мрачные подземелья. В них Випунен-великан живёт. Кейтолайнена[39] страшнее! След его больше локтя. Югры видели! Ходит Випунен, лошадей крадёт и свистит. Очень многие этот свист слышали.

И песнопевец, хорошо умеющий подражать голосам всех зверей и птиц, сложив ладони у рта, просвистел так, как это делал Випунен.

Свеи переглянулись и побледнели. Сказали:

— Ётунхейм!.. И мы такое слышали.

Уже никто не возразил. Все вслушивались в шум ветра за стенами сруба. Что-то где-то будто прозвучало, может, поломанное ветром, упало со скрипом старое древо. Но каждый теперь мог сказать, будто только что слышал отдалённый протяжный свист Етуна...

Потом поближе раздался скрип. Но это был всё тот же холодный вьюжный ветер. Лишь он гулял по бесконечным тёмным зарослям, не оставляя следов, лишь он свистел в мёрзлых ветвях, он творил буреломы и заметал тропы. Кони же, оставленные Нечволодом и Сампсой под стенами сруба, жались друг к другу, так согревались, и не были украдены в эту ночь злобными великанами.

К утру ветер ослаб и потеплел. Не сыпал снег. Небо просветлело, и временами проглядывало солнце.

Когда Нечволод с Сампсой собрались уходить, Скегги-конунг остановил их и спросил у десятника:

— Скажи, нарочитый! Почему накануне ты так легко расстался с мечом? Почему не боялся среди нас спать? Или ты не ценишь свою жизнь?

Улыбаясь, ответил Нечволод:

— Знаю: каждый из побратимов не сомкнул этой ночью глаз, каждый примерялся в темноте, как вернее ударить нарочитого, когда наступит утро[40]. И не сделали этого! Ведь никто прежде не говорил, что свей анту враг.

— Верно! — согласился Скегги. — Верно! Сильный может довериться сильному.

На этом расстались.


Вскоре наткнулись на след кольчужников, потом услышали лай выжлецов, и узнали место, и нашли лощину. Вышли к обозу и удивились: настолько близко кружили они вчера, даже видна была из возков «отсчётная» ель.

Обо всём рассказали риксу и нарочитым. Выслушав, сказал Бож:

— Достойно поступил Нечволод, не уронил честь чадь-нарочитого в чужих глазах. И достойно повели себя свей, последним поделились, дали ночлег, совладали с искушением отомстить. Славные мужи! Но верно ли сказал Скегги-свей?..

Несколько кольчужников и добросердный Сампса просили рикса:

— Коль скоро последнего не пожалели конунги, дадим им, Бож, хлеба и мёда, дадим мяса и рыбы. Не убавится от того Веселиново полюдье.

Но запретил им князь:

— Вспомните, что стало с хозяином, пожалевшим волка!

Сампса-югр и Ляна не знали. Им рассказали кольчужники:

— Было, поймал хозяин в овчарне волка. Ни одной овцы ещё не успел зарезать волк. И только потому хозяин не убил его сразу. Скоро разглядел худобу зверя и пожалел его. Подумал: «Дам волку одну овцу. От меня не убудет. А волк поймёт доброту и впредь станет обходить мои овчарни». Сделал так, накормил волка и отпустил его. Уверенный в успехе, даже не запер ворот. Волк же разыскал свою стаю и сказал собратьям: «Неразумен тот хозяин! Он не жалеет своих овец. Пойдём к нему опять, пока нас не опередили другие!». И вся стая смело пришла в овчарню и унесла всех овец. Хозяин же в это время спокойно спал, надеясь на действие своей доброты и веря в волчью совесть...


Вернулся к конунгам Хадгар. Злой пришёл, обмороженный.

— Живой! — только и сказали побратимы и принялись растирать тело Хадгару целебными свейскими мазями.

А он говорил им:

— Узнал я, побратимы, места эти. Темны здесь леса. Зыбкие болота даже зимой не промерзают. Нет здесь озёр, а только омуты. Югра говорит, что вода в этих омутах из года в год хороводит, что в ней кровососов тьма. А ромеи, помню, называют эти места «Ойюм!».

— Здесь Ётунхейм! — сказали убеждённо свей. — Мы видели.

Пристально поглядел на них Хадгар:

— Да, побратимы! Не хотел я вам говорить, но вы уже и сами знаете. Здесь Ётунхейм! Здесь дети Мимира[41] живут. И я Ётуна видел. Страшен. Велик. Тело его космато, шерсть — коричневая, грязная. Гноятся красные глаза. Рот у него безгубый, редкие зубы торчат вперёд. След же Ётуна величиной с локоть. И свист пронзительный, протяжный.

Кивнули побратимы. Долго молчали, поглядывали друг на друга. Соглашались: «Правду сказал тот беловолосый югр. И свистел похоже. Умеет!.. Теперь и Хадгар о том же говорит. Дети Мимира-великана живут здесь. В незапамятные времена победили светлых асов. Где уж человеку им противостоять! Жалок человек перед страшным Ётуном. И свей, и югр, и ант. Одно имя вселяет страх: Ётун, Випунен, Великан. Страх предка! Страх, появляющийся уже тогда, когда в теле не родившегося младенца начинает биться сердце».

Так думали свеи и всё больше мрачнели.

Когда отогрелся, наконец, Хадгар, Скегги сказал:

— Конунг! Ты помнишь ли ещё скалы фиордов, помнишь ли плеск волны? И не тянет ли руки твои к веслу? Ты помнишь ли запахи родных гор?.. Вернёмся в Ландию, конунг!

Ответил Хадгар:

— Я помню узкие фиорды. И ночами мне снится плеск волн. Тоскует, побратимы, рука по гладкому веслу. Сердце ноет, как вспомню запахи наших гор... Но рано возвращаться нам. Ибо позор для свея — возвращение с пустыми руками! Переждём зиму, добьёмся своего, ради чего пришли.

Но пятеро конунгов поддержали Скегги:

— Троих побратимов уже нет с нами, Хадгар. Они стали пищей Мунина[42]. И нас будет Ворон клевать. Не прожить нам до весны в Ётунхейме.

— Стыдитесь, трусливые!.. — высмеял их гордый хёвдинг.

Однако продолжал Скегги-конунг:

— Ты знаешь, Хадгар, нашу верность в побратимстве. Ни один враг не видел свейской спины и свейского страха. Ни один из нас не познал отступничества и предательства. И желание одного побратима было желанием остальных. Но ты слишком увлёкся своим желанием и позабыл о наших. Ты, преследуя свою цель, хочешь свести наше вольное побратимство к покорности низкородного слуги, к безропотности раба. Ты забываешь, что мы тоже хёвдинги!

— Молчи, Скегги! — разозлился Хадгар. — Знаю, это ты подстрекаешь остальных. Через тебя возникает среди нас раздор...

— Пусть я! Но отступись от своей затеи. Неужели сам не видишь, что не суждена тебе власть над Лебедью. Не отдаст её Веселин. А ты теряешь разум! Со стороны это заметно.

— Молчи, Скегги! — теряя терпение, вскричал Хадгар, сжал кулаки; он побледнел, сдерживая ярость. — Не уступили мне Дейну добром — супругою, возьму её злом — челядинкою!

— Но Ётунхейм! — напомнили свей. — Никто не хочет погибать здесь. Подумай и о нас, побратим!

Ждали, что ответит Хадгар. Но он отвернулся, промолчал.

— Я ухожу в Ландию, — сказал Скегги. — Я не хочу, чтобы Мунин клевал мои останки.

Бросил ледяной взгляд, прошипел Хадгар:

— Если б не клятва побратимства, я задушил бы тебя!

— Мы не с тобой, Хадгар! — сказали Эйвинд и Торгейр. — Мы возвращаемся во фиорды. Ты же нам не побратим более. Делай что хочешь. Теряй свой разум! Мы так решили.

И другие конунги сказали то же. После этого встали все шестеро и, ничего не взяв, покинули стены сруба.


От края до края четыре дня конного пути. Такова вотчина Веселинова. Птице быстро пролететь, полозу всю жизнь ползти. А человек, с места не сходя, изумится: «Велика земля!». Так всякий скажет, кто далеко от порога своего не уходил. Но сядет человек в седло, доверится дороге и поймёт: «Не верно я жил! Мир свой очертил порогом: это я знаю, это моё! Остального не знал, остального боялся. Я думал прежде, что там только враг, там негде сесть, там негде спать, там холодно, потому что никогда не светит моё солнце. А оно, вижу теперь, светит для всех. И мир безграничен, он полон людей, которые думают так же, как я, так же любят своё солнце, так же берегут свой порог. И я, выходит, не лучше этих людей. Не зная чужого, я боялся его. И так всё. А мир необъятен!..». Но вскоре иное поймёт человек: «Для идущего не так уж и велик мир!» Привстанет в стременах, оглядится и скажет: «Здесь-то я бывал уже. Знакомые места. Нет, не велик мир!».

Птице день, полозу жизнь, человеку время!

До тридцати малых и больших весей объехал в полюдье Бож. И с последним обозом вернулся в Веселинов. Встречающая челядь обступила возки. Пересыпали в торбы зерно и муку, толокно и гречу, ячменный и ржаной солод, горох и сухари; несли в рогожках и корзинах солонину вяленую, тушки копчёные и рыбу сушёную — вешали в погребах под стропила, кое-что раскладывали на полочки. К груди прижав, головы сыра гатили. Меды не смешивали, составляли в чём есть; иноке — и пиво, и квас. Яблоки и вишни в бочата ссыпали, заливали паточной сытой, дополна заливали, в ледниках те бочата обкладывали льдом. Уносили ворохами меха и кожи, сгибались под тяжестью добротного полотна. За работой хвалили рикса:

— Богато в этот год полюдье! Удачно взял Бож. Ни Келагаст не брал столько, ни Тать. Смотри, как возки развалило!

— Глумов, говорят, мало нынче взял. И Мохонь — тоже.

— Говорят! А когда иное говорили? Домыслав-то как собирает! Всё больше бранью да угрозой. Да сечёт плетьми. А суд у Домыслава, сам знаешь, без крови редко обходится. Бож хитёр, словом судит и не обижает понапрасну чернь. Потому, видно, и удачлив. Ему без обмана отдают. А как иначе? Знают, надо давать.

— А Мохонь? Сащека-то плетьми не сечёт!

— Что Мохонь? Там же болота одни. Сащека и рад бы взять, да не с кого. А что добр Сащека, верно! Нашему риксу будто брат.

Услышав про Сащеку-рикса, подошли нарочитые, указали на одного из челяди:

— Ты, смерд, скажи, верно ли, что ставит Сащека новый градец?

— Ставит градец! Ставит, — закивал смерд. — На горке крутой ставит, между двух долин.

Одобрили кольчужники:

— Самое время и самое место! Как он до сих пор в своих болотах не сгнил? — и посмеялись: — Болотный князь!

Ответили из челяди:

— Не для себя Сащека градец ставит. Для старца Вещего, что забрёл к нему. Об этом старце, помните, давно говорилось, что он прозрей, провидец. И садит его Мохонский у себя, зазывает отовсюду ведунов для услужения провидцу, для служения Хорсу и иным Ликам.

Пожали плечами нарочитые, отошли. Среди веселиновой челяди сказали смерды:

— Не довольны кольчужники. Известно! Кроме Перуна, никаких Ликов не чтут. Один у них кумир!.. Да и зачем им? Полей не возделывают, скот не растят, не валят лес. От сечи до сечи кольчуг из сундуков не достают; а как достанут, глядь — не лезет кольчужка на взлелеянный живот. Оно и понятно: что ни день, то пир! Потому кубками стучат умело, в речах красноязычны да ловки в хитростях. Не нам с ними тягаться.


Пришли в чертог вельможные. И Добуж-княжич пришёл, и Нечволод, измеривший величину полюдья, был здесь. Тогда запер дверь вольный Тать и сказал Божу:

— Исполнил я то, что обещал Келагасту на твоё рождение. И вижу: крепкий встал в Веселинове рикс. И не сегодня — давно уже встал он. Теперь же будет назван по достоинствам своим, по умению и знатности. Послушаем, кого вельможные назовут. Может, другое имя они скажут?

Отвели глаза седобородые старцы, ответили:

— Что спрашивать? Ещё как будто давеча прорезался голосок басовитый, а розовые ланиты подёрнулись пушком; и не заметили, как юноша вчерашний успел возмужать... — вздохнули. — Давно все называют риксом сына Келагаста.

И Нечволод с княжичем не медлили, избрали:

— Бож! Нет ему равных в стенах Веселинова. Достоин, умел, знатен!

Сказал тогда Тать:

— Вот чертог! В нём ты теперь хозяин по праву.

Но воспротивились этому старцы:

— Без хлеба и водицы нельзя. Обычай этот издавна с нами.

И достали вельможные сухой хлебец, и внесли чашу холодной воды. Бож хлебец преломил. После Божа каждый отломил малый кус, отпил глоток из чаши. Тем заручились верностью.

И сказали все:

— Во имя рикса! Во славу нарочитого! Во благо чернь-смерда!

И вспомнили старцы изустное наследие, сказали слова назидания:

— Заколосившись, семя — дела свои — брось в почву. Но знай, что почва должна быть благодатной, чтобы всходы взошли. Сам же и почву готовь! Так говорили древние. Слово своё трижды осуди: откуда оно, где сказано, что за собой повлечёт. Речь твоя — кольцо! С чего начал, тем кончи. И чтоб нельзя было из речи выкинуть слово. Плохо, если подданный начнёт поправлять слова и дела твои. Он возомнит себя лучшим, нежели ты сам. Так говорили древние. На щедрый дар отвечай даром ещё более щедрым. И будешь любим. Не полагайся на того, кто всегда улыбается, не полагайся на того, кто всегда молчит. Не ходи туда, где тебя не ждут. Не засиживайся там, откуда тебя не гонят. И всегда будешь желанным гостем. Так говорили древние. Среди крикунов молчи, среди мудрецов слушай. А спросят, говори медленно. Не обнажай меч дважды, но обнажай его единыжды, для дела. Тогда обнажай, когда всё уже сказано, когда враги не раз схватились за рукоять, желая скрыть свою трусость. Они уже были похожи на петухов. Не становись в ряд с ними. И если обнажил меч, то обагри его кровью...

Вот пришли к Божу б Веселинов-град полуденные риксы. Удивился Бож, видя их всех вместе, пришедших одновременно из десяти дальних вотчин. Ибо те вотчины были Веселинову неподвластны. Риксы же сами на поклон пришли, сказали:

— Отцы наши с Келагастом не ладили, боролись за первенство. И нам то же завещали. Но вот, вопреки заветам, подумали мы обо всём иначе и с тем к тебе пришли, чтобы признать: ты, Бож, среди всех — первый. И просить пришли. Возьми вотчины наши, и наше доблестное воинство, и часть обильного полюдья под крыло Веселинова. Возьми так же, как Келагаст взял Глумов, и Мохонь-град, и Ведль Леды-рикса...

Сказали так князья и дали Божу связку золотых колец. Принял Бож этот дар, а сам подумал: «Неспроста задаривают риксы, неспроста пришли все вместе просить подданства. Главного не говорят... Всегда они против единения были, за земли свои держались ревностно, с оглядкой: не отберёт ли тот, кто рядом, кто сильнее. Поэтому всемерно крепили своё воинство. И каждого — даже самого захудалого — смерда давно учли они, и следили за каждым, чтобы не сбежал к соседу, у которого, быть может, повольготней. А тут сами пришли, принесли кольца! Кто-то давит на них, где-то смута, где-то поднялся дым! И слабые, с мелких окраинных вотчин, боятся риксы, прибежали искать опоры и защиты. Признаться же в страхе своём считают унижением».

Князьям так ответил Бож:

— Никому ещё сильный Веселинов не отказывал в покровительстве. Напротив, стремился к себе привязать — кого добрым словом, а кого и силой — мечом. Потом, когда увидели превосходства единения, забыли родовые обиды, перестали тягаться — кто достойнее и знатнее. Подчинились сильному. И после этого в единении все окрепли. Теперь, верно, и ваш настал черёд. Но скажу каждому из вас: не восстань против Веселинова, его воля — ваше благо, его слово — ваше согласие.

Наше согласие! — обещали риксы, поклонились.

Тогда отпустил их Бож, а Нечволода к Сащеке в Мохонь послал. Да поручил узнать сметливому десятнику, почему полуденные риксы сами на поклон пришли, кто давит на них и откуда повалил дым?

Быстро обернулся Нечволод, слова Сащеки-рикса передал:

— Беспокойно в поле аланском. А по-над полем едкая дымка стелется, а у окоёма высокие дымы стоят. И ночами далеко-далеко горят огни. Днём звон железа из аланского поля слышится. Аланские кони выносят в наши полуденные вотчины убитых всадников. Из наших лесов ушли в степь волчьи стаи. Сытно им там. Над степью падальщики крылья распускают. Старики-аланы с жёнами и чадами стали к нашим риксам приходить. Просят защиты, говорят: с Восхода навалился сильный враг. Имени его не знают сбеги, но видеть видели: страшен враг, дик, многочислен...


Верига возле себя кожи раскладывал. Те, что потоньше, помягче, слева от себя клал. Выйдут из них нарочитым ладные рубахи, выйдут сапоги. Те кожи, что толще, грубее, — откладывал по правую руку. Из них будут сшиты прочные доспехи. Потом примеривался, кроил, составлял куски кож. Не отпускал от себя Ляну-дочь, говорил ей Верига:

— Ты на Божа не гляди, дева. И не жди, когда он на тебя глянет. Ты не сиди, дочь, среди говорливых дев вечерами, — ничего путного тебе не присоветуют. Не броди под луной — не раздражай градчих. А возьми лучше, Ляна, ячмень. Пять ковшей возьми. Прорасти то зерно, доведи до времени...

Отвечала Ляна:

— Скучно мне среди стен сидеть. Мне без дев говорливых не весело. И не просто сидим мы, а пряжу вьём, и не просто говорим, а ткём полотна. Под луной же хожу — просто гуляю; хочу воздухом морозным надышаться после лучинной духоты. Градчие и не видят меня, лишь кричат своё: «Спишь!..».

Не унимался чернь Верига:

— Мало полотен приносишь мне, потому не много выходит у меня рубах. Как я этим отплачу риксу за его добро? Как скажу ему: «Я не сидень на плечах у смерда, я не вошь у твоего стола!» А ты, дева, на Божа не смотри! Не по тебе сокол! А смотри на Сампсу-песнопевца. К тебе он ближе, чем рикс. Побойчее бы Сампсе быть да неотступнее, сам бы он заставил глядеть на себя. Но смирен песнопевец и кроток чрезмерно. Вослед вздыхает тебе, а слов сказать не решится. Не умеет деву опутать, как десятник тот умеет... Ты же, Ляна, сладкий солод ячменный возьми. Пять ковшей возьми. Научу тебя, как лучше пиво сварить, чтобы ядрёно было да пенилось в меру. Подскажу, сколько хмеля для вкуса добавлять и где тот хмель брать. Сваришь пиво, Сампсу позовёшь, скажешь ему: «Для тебя сварила!». Знаю, похвалит пиво Сампса, что бы там ни получилось у тебя, какое бы ни вышло варево.

Отвечала Ляна-дочь:

— Полотен мало приношу — так это потому, что полотна мои лучше, чем у других, выходят. И тонки они, и плотны, и ни одного узелочка не сыщешь на них. Но и без полотен этих ты много всего делаешь, отец. Считай, вся нарочитая чадь тобой одета и обута. Совсем не сидень ты на плечах у смерда. И вовсе не вошь ты у риксова стола... А солода сладкого возьму пять ковшей. Так и быть, сварю тебе варево! Но Сампсу-песнопевца, если желаешь, сам зови. И угощай его, сколько угощаться будет. Я же от лучинного духа совсем слаба, хочется мне подышать морозным воздухом.

Качал головой Верига, смотрел уходящей дочери вслед:

— Разве переговоришь деву, молчун?

ХРОНИКА


ммиан Марцеллин, грек из Антиохии, в своих «Деяниях» писал: «придя на изобильное травою место, они располагают в виде круга свои кибитки... истребив весь корм для скота, они снова везут свои города, расположенные на повозках... Они сокрушают всё, что попадается на пути», «...кочуют по разным местам, как будто вечные беглецы...».

Придя из глубин Азии и обойдя с севера Горганское море[43], гунны переправились через Ра[44]. И возле Танаиса[45], быстрой реки, ударили гунны по сарматам, ударили по аланам и разбили их. Сказал побеждённым гуннский князь:

— Слабые! Либо уйдите из своих земель, либо покоритесь и станьте нам меньшими братьями. И пусть воины ваши встанут впереди и по бокам моих мергенов[46]. Иначе будете истреблены!

Ответили гунну сарматы:

— Мы не хотим уходить из своих земель. Но, князь, не истребляй нас! Воины наши встанут возле твоих славных мергенов и назовутся меньшими братьями.

И многие аланы сказали так. Основная же часть аланских племён оставила берега Танаиса, оставила степи свои, родные кочевья и колодцы и двинулась на запад. Аланы видели, насколько силён новый враг, и знали, что не смогут ни остановить его, ни победить. Ибо бесчисленны гуннские конницы. И иные, подчинённые ранее народы, идут с гуннами, сидя на конях или верблюдах, а кто беднее — пешими. И даже девы гуннские воинственны, наравне с мужами в сёдлах сидят, так же крепко в руках щиты держат.


Со слов Аммиана Марцеллина

Не историка, владеющего учёной латынью и сидящего за пюпитром на пыльной подушке, а воина империи, хорошо знающего тяжесть доспехов и возможности меча и видевшего гуннов воочию:

Низкорослы они, но коренасты. Ноги коротки, кривы, развиты слабо. Зато крепок, мускулист торс и широки плечи. Шея тоже коротка. Оттого голова, кажется, сидит на самых плечах. Лица у гуннов безбороды, усы редки, обвислы по углам рта. И скуласты их лица,цвета же коричневого, обветрены, грубы. Глаза раскосы. Руки даже у мужчин пухлы, а у женщин короткопалы. Безобразны, грязны воины гуннов, похожи на скопцов. Весь облик их неприятно поразит любого ромея.

Редко увидишь пешего гунна. Неохотно спускаются они с коня и считают позором ходить пешком. И слава о гуннах идёт как о людях, приросших к коням. Даже вождя на время войны они избирают, сидя в сёдлах, не останавливаясь ради избрания. В пешем строю никогда не воюют. Зато конницы гуннов стремительны и сильны. Вооружение лёгкое: меч, лук со стрелами, аркан, копья с конскими хвостами у наконечника. Панцири и кольчуги у гуннов редки.

А гот Иордан говорит: «Их свирепая наружность выдаёт жестокость их духа: они зверствуют даже над потомством своим с первого дня рождения. Детям мужеского пола они рассекают щёки железом, чтобы раньше, чем воспринять питание молоком, попробовали они испытание раной».

Глава 14


  весне ближе вдруг появились среди людей беспокойные толки. От смерда к смерду, через тропы и накатанные полозьями реки, через волоки и непроходимые чащи, минуя градцевы высокие стены, быстро они до Божа дошли — тревожно-де в полуденном поле. Те слухи первым голосом были. Насторожилось Веселиново воинство, задумался Бож. Вельможные старцы с тревогой посмотрели на юг... Не прошло и трёх дней, как все услышали и второй голос. Это были те же полуденные риксы, что накануне приходили проситься под защиту Веселинова. Не таили они уже своих страхов, громко о них говорили Божу, чуть не слёзно его молили; и весьма приниженно выглядели — жалобящие все разом:

— Помоги, князь. Над нами стоишь! Ладно бы аланы к нашим окраинам подбирались. То не в первый раз! Всякий год с ними поле наново костьми делим. И повадку аланскую давно знаем. И силы их, и слабости во всех местах прощупали, перемерили. А то ведь и аланы оказались теснимы и биты неведомым врагом. Сразу, сломленные, не противостоят более, уходят. Далеко уходят аланы через степи готские, через вежи словенские. И теперь, Бож-рикс, под удар того, неведомого, подставлены наши голубые просторы антские. Ушёл алан, осталось пусто поле. Подними, Бож, воинство, приди в окраинные вотчины. Защити, Веселинов-рикс!..

Ответил им Бож:

— Наверное, грозен на подходе враг, что вы уже дважды, забыв про распри, про своё высокомерие, приходите ко мне на поклон и, вопреки заветам отцов, обращаетесь за помощью Веселинова! И поистине грозен тот враг, что гордых аланов сумел с их исконных земель согнать.

Молчали риксы, не прятали растерянных и испуганных глаз.

Тогда к сказанному добавил Бож:

— Возвращайтесь теперь в свои грады, дружины собирайте, не жалейте мечей и кольчуг. И коней из градцевых конюшен не жалейте. И три дня не кормите выжлецов, чтобы злее были. По пути Сащеке скажите, также скажите Домыславу в Глумове, и Леде, риксу Ведль-града, дайте знать, что в Веселинове поднимается воинство не в защиту полуденных вотчин и не ради ваших, риксы, благ, а для защиты всей антской стороны!

И ещё раз пересилили гордость свою полуденные риксы, склонились перед молодым Божем, рекли благодарно:

— Светел! Светел князь!

С тем, помня слова его, обрадованные ушли.


На седьмой день пути стали попадаться сожжённые веси — веси окраинные. Ещё из лесов не выветрился горький запах гари, и сами пожарища кое-где дымились. Недавно было разорено. А на оставленных в снегу, окоченевших трупах суетилось воронье. И целые стаи падальщиков сидели поодаль, ждали своего часа. С приближением людей поднимались птицы над пожарищами, но не далеко отлетали, торопились вернуться обратно, чтобы других ожидающих опередить...

— Не догоним, ушли они. Ведь пожарища по многу дней дымятся. И Мертвоклюи давно слетелись.

— Догоним! Весна близко, след в снегу глубок, долго держится. А если теперь не догоним, не отомстим, то впредь повадятся подлые к нам на грабежи. И Мертвоклюй навечно поселятся в наших землях. Сытно им здесь будет и праздно!..

Один Ворон, самый большой и самый чёрный, запустил когти в рану на мёрзлом теле, но не спешил клевать, вслед проехавшим конницам смотрел и прислушивался, склонив голову набок. Потом сказал:

— Слышу, дети, железа стук. Да зрением стал слаб, не разгляжу мечей на бёдрах у всадников. Но знаю, то не уздечки звенят.

Отвечали ему:

— Видим у людей железо на бёдрах. А на плечах у них кольчуги блестят. Как того не видишь ты?!

— Стар! Стар! — посетовал Ворон. — Ещё слышу шелест какой-то. Но знаю, это не позёмка шелестит и не ветер веет. Говор людской? А о чём?

— Верно! Говор людской слышишь ты, не шелест позёмки. А мимо проезжая, люди о нас говорят. Мы от них такое слышим: «Ворон, братья, по разуму — всем птицам птица!». И о тебе сказали люди: «Гляди, дружина, задумался Чёрный, прислушался. Знает: где конницы прошли, где лязгнули звенья кольчуг, там ему, крылатому, пожива будет. Знает он!».

Покачал головой Ворон, лапами по смертельной ране переступил:

— Льстивые! Думаете, совсем уж я глух и не слышу, что среди людей говорится? Это главное, что каждый ворон в жизни своей слышать должен, — иначе будет ворону голодная смерть. В глупости речей и деяний людских — благоденствие ворона... Кабы люди были мудры, вы бы, чернокрылые, в гнёзда свои, спрятанные в скалах, не принесли ни мяска, ни потроха... Ворон всегда прикочёвывает к нерачительному и глупому.


Со следа не сходя, вышли на край аланской степи. Это был вечер седьмого дня.

Когда стемнело, увидели анты далеко впереди себя десятки ярких костров. Красноватый свет от тех костров достигал низких серых туч и от них отражался; мрачное это было зрелище — будто тучи кровью налились и, пунцовые, готовы были вот-вот той кровью излиться.

Урчали утробно выжлецы, чуяли близость чужих.

Остановилось войско. Риксы возле Божа сошлись. Сащека был здесь и старый Леда-летт. Домыслав Глумов в стороне держался, возле полуденных князей.

Сащека сказал:

— Видишь, Леда, догнали их! Не далеко ушли. На ночлег стали в своём поле.

Ответил Леда:

— Известно ли, где поле их и откуда они пришли?.. Вижу, у людей этих повадка степняка, повадка волчья. Где разорят, там надолго не останутся, отойдут. И, как всякий степняк, они боятся лесов, предпочитают открытый простор. Потому и в поле ушли. Степняк перед нами! И бить их нужно по-ихнему же — с налёта одолеть сразу. Не то уйдут, не примут тесного боя.

— Откуда они? — спросили риксы.

Пожал плечами многоопытный Леда:

— И своим землям края не знаем! Где уж чужое поле мерить?

С этим не был согласен Бож:

— Нашей земле здесь край! — и воткнул копьё в мягкую землю, где стоял. — От этого леса к Полуночи моё! И пусть каждый из нас теперь так говорит...

К бою готовились антские конницы. Медленно шли к кострам, избегали шума. Шёпотом заговаривали острия копий и клинки мечей и стрелы в колчанах зашёптывали, — чтобы ударяли точно, чтобы разили намертво. Таились, пока можно было таиться. А как увидели, что дозорные у костров головы подняли да стали вглядываться в темноту, так и пустили коней вскачь. Понеслись с криками и свистом!.. Ещё не разогнав коней, кольчужники Сащеки-рикса нарвались на заслон, но опрокинули степняков, многих, переполошённых, побили копьями и прошли над ними, не останавливаясь.

Ворвались в становище. От пламени костров заблестели мечи и топоры, заблестели, как рыбья чешуя, кольчуги, и отблески тех костров дрожали на лицах. Поражены были чадь-кольчужники видом чужих воинов — скуластых, желтолицых, безобразных, сплошь в смердящих овечьих и собачьих шкурах. И видели многочисленность этих воинов, видели их потрясение и страх от внезапного нападения... Но только часть большого войска приняла бой. Основные же силы, пользуясь тем, что прикрыли их от удара антских конниц, что завязли эти конницы на краю становища, ушли в степь и увели за собой табуны лошадей. С оставшимися недолгая была схватка. Не умел степняк биться пешим. И потому не успели ещё прогореть костры, как всё было кончено.

Леда-рикс с пленными по-алански заговорил и увидел, что понимают они аланскую речи. Тогда дознался Леда сам и другим риксам рассказал, что люди эти из войска Амангула, князя гуннского, и что сам Амангул бежал с основным войском. А здесь, у костров и опрокинутых котлов, и трети от всего числа не будет.

Обступили кольчужники пленённых гуннов, удивлялись:

— Глаза-то, глаза! Веки запали. Бороды не растут.

— Рубахи нетканые. Все в шкурах! Гунна, похоже, овца одевает.

— Не овца — разбой!

— Головы бриты...

— Подбородки бабьи. Диво!..

С одного из гуннов сорвали шапку, рассмотрели её. Непомерно большая была шапка, рыжеватого корсачьего меха, длинного ворса. Изнутри мех слежавшийся, местами вытертый и даже скользкий от выпота.

— А в мешках что? — приметил кто-то мешки возле костров.

Развязали мешки, содержимое вытряхнули под ноги.

— Злато-серебро! Богато.

И подняли кольчужники со снега кубки с каменьями, и витые запястья, и связки колец, чеканные серьги, налобники, шёлк.

— Будто на торг собрались! А ты говоришь «овца одевает».

— Богато?

— Да. И от крови не отмыто. Серьги-то пощупай. Не тёплые ли ещё? Не с наших ли дев сорваны? На височном кольце волосы налипли. Смотри, светлые. А обруч клинком оцарапан.

— Может, аланский?

— Может, и аланский! Так что из того? Гунн не скажет тебе.

И подобрали чадь-кольчужники немало оружия, чему рады были, и словили с десяток низких мохноногих лошадей с короткими жёсткими гривами. А пленных гуннов в отместку за деяния их изрубили кольчужники мечами и топорами. И вместе с телами прежних, побитых здесь, сунули в ближней речке под лёд.

Два дня по следу кочевника шли. Не могли догнать, даже в спину последнему гуннскому всаднику посмотреть не могли; только и оставалось, что лицезреть остывшие «яблоки» конского навоза на снегу... На третий день решили оставить погоню: петлял след, уходил из стороны в сторону, раздваивался и сходился вновь, но в степи всё дальше уводил. Не принимал гунн открытого боя. Злились риксы, злились нарочитые. Кони, лишённые привычного корма, были голодны, шли вяло.

Поразмыслив, сказал Нечволод-десятник:

— Не из страха избегает встречи с нами Аман гул. Это хитрость, на которую мы поддались. Завлечёт нас в привычный себе простор, измотает, а потом обложит конницами со всех сторон. Числом-то превосходит он. Кони наши, смотрите, устали, давно спотыкаются. А гуннские лошадки — вон они! Весело идут. Там из-под снега пучок выхватят, здесь копытом прошлогоднюю травинку выбьют.

Согласились с этими словами кольчужники:

— Угорь от берега не далеко ползёт. Время возвращаться.

И тогда повернули вспять.

Не прекращался в степи ветер, с утра до вечера мел белёсую позёмку по тонкой корочке наста. А кое-где оголил ветер землю. Поэтому рябила снежная степь тёмными проплешинами, над которыми возвышались примятые жёлтые пучки ковыля. И не было поблизости ни одного привычного дерева. Лишь серое небо низко несло терзаемую ветром завесу облаков.

Однако поздно собралось возвращаться антское воинство.

Кольчужники Леды, что шли замыкающими, первыми приметили у мглистого окоёма две чёрные точки — точки разрастающиеся, похожие на низкие тучки. Вскоре в их очертаниях наметились грозные конницы. И путь этих конниц пролегал широким охватом Веселиновых дружин.

Помрачнел Леда Ведль. И помрачнели его рослые воины-летты.

Домыслав сказал полуденным риксам:

— Нечволод-то, кажется, рад, что нрав оказался.

А доблестные кольчужники, слышавшие эти слова, ответили:

— Десятник предстоящей битве рад! Мила ему битва. Мы знаем, он ждал её. И меч у десятника острее всех. И конь его ухожен лучше, и злее, рикс, чем твой конь.

Также и Сащека среди обеспокоенных весел был. Один длинный ус он жевал, другой ус ладонью к бритому подбородку приглаживал. Посмеивался Сащека, Мохонский князь:

— Погуляли мы в поле, дружина, потоптали снег. Не гости, не хозяева, послушаем теперь речи степняка. Очень уж хотелось нам те речи послушать. Три дня искали, внимали ветру, три дня искали, вокруг себя смотрели, да только ветер слышали, да только небо видели... Пришёл желанный. А мы уже, дружина, не веселы! Кто-то лес глазами ищет, кто-то скрип ветвей слышит. А кто-то готов впереди зайца бежать... А услышим-ка мы топот копыт да развернёмся лицом к полчищам гуннским, да своё слово скажем — грозное слово сокрушителя врагов...

Оглянулись риксы на свои храбрые дружины, лес копий увидели. Заслонились от ветра и услышали скрип сотен седел. А глаза у воинов были к окоёму обращены — под небо серое, под небо низкое, степное.

Идёт! Идёт степняк! Не то копыта всё ближе стучат, не то сердце чьё-то рядом бьётся. И темнеют, сходятся, хороводят тучи над головой. Слышали? Новое в степи нынче половодье! Только близится весна, а снег уже скомкан, рыхл, побит копытами. Две реки, сотрясая округу, широким охватом от края до края разлились. Вот-вот сойдутся у железного острова, у острова, гордым ясеневым лесом поросшего.

Своему десятку крикнул Нечволод:

— Веселей гляди, дружина!

Но совсем другие кольчужники отозвались:

— И нам так скажи, Нечволод!

А многомудрый Леда не одобрил, наставлял нарочитых:

— Не время для веселья! Про буйство своё забудьте. Холоду! Холоду напустите. Оттого в тепле сохранится кровь, — седой бровью повёл на десятника Леда-рикс. — Не ко времени весел ты, будто девами окружён. Среди них была бы весёлость твоя на пользу. И преждевременна смелость твоя. Как бы после не узнать времени страха, как бы не пригорюниться!

Усмехнулся Нечволод:

— Осторожен ты, вижу, проливатель крови. Всё загадываешь наперёд. Но осторожничать время прошло; пришло время надевать кушак нарядный...

Видя, как у Леды темнеет лицо, Бож остановил десятника:

— Не гневайся, леттский рикс, на нарочитых. Скоро будем знать, к месту ли пришлась их весёлость.

Потом, оглянувшись на вотчинных риксов, сказал Веселинов-князь:

— Отразим удар!.. После воздадим по счёту. Теперь же станем здесь, где стоим, и с места не сойдём. Градцем живым станем, четырьмя кольцами. А сами смотреть будем, найдёт ли гунн слабое место. В глаза, в глаза смотреть будем!

Тогда стали дружины, как Бож велел, — четырьмя кольцами.

Внешнее кольцо: чадь-кольчужники с тяжёлыми копьями против первого — сокрушительного — удара конниц. Древка крепкие в мёрзлую землю упёрли и склонили остриями кнаружи. Сами широкими щитами прикрылись, обнажили мечи.

А за ними вторым кольцом стали щитоносцы, нарочитые из старшей чади. Каждый из них на одно колено опустился и щит свой тем коленом подпёр. На то у них и щиты велики были, чтоб коленопреклонённому закрывали тело от земли до подбородка. И ощетинились щитоносцы рядом копий, и замерли в ожидании.

Третье кольцо — щитоносцы из чади младшей. Сулицы взяли, лёгкие копья для метания. А щитами загородили и себя, и нижних копейщиков. Сомкнулись тесно: плечо к плечу.

Внутреннее кольцо — чадь-лучники. Надели лёгкие перстатицы, тулы[47] выдвинули из-за спины под руку, чтоб одним взмахом стрелу вынуть, на тетиву посадить и выпустить её тем же взмахом. И так чтоб без перерыва — до тех пор, пока не опустеют запасы тулы. Тогда уж и за меч браться.

Лошадей спрятали внутри колец, заставили их лечь. Для того и обучены были кони антские по слову ложиться и по слову же вставать, вознося всадника в седле.

Риксы скрыли свои лица под масками из шкур. И плечи поверх кольчуг укрыли шкурами. Железные перстатицы надели на белые руки, ремни обручий затянули на запястьях и у локтей. Бож-рикс надвинул на брови славный Татев шлем...

...Идёт степняк! Всё ближе, ближе! Сплошной безликой массой идёт. Серой лавиной надвигается, тесным, кипящим валом. Лихорадит землю — содрогается земля. Широким охватом идёт степняк! От края до края подавлена, попрана степь...

С визгом и храпом, с грохотом и улюлюканьем налетели гуннские конницы. И началось дело студное[48]!

Разили, свистели стрелы. Вились арканы в небе сером. Груди лошадей рвались о наклонённые копья. Не выдерживал напряжения, трещал и ломался ясень. Текла и пенилась горячая руда. В глаза смотрели один одному. И в глаза целили!

Что видели?..

А видели гунны перед собой стены железные, град стрел, лес копий и колыханье этих копий. Ясень под ветром ветвями больно бьёт!.. И видели вершины шлемов. Медведи вцепились когтями в мёрзлую землю, пядь за пядью рвали её. Рычали медведи, не уступали. Упорством своим, яростью глушили могучий натиск конниц. И тесные массы нападающих разбивались о преграду. Прекратили крик, силы берегли. Да все наседали, наседали гунны на копейные ряды. Хрипели, кашляли кровью гибнущие лошади. Умирающий всадник, из страха быть затоптанным живьём, добивал себя ударом в сердце.

А видели щитоносцы пену на конских мордах и сверкание зазубренных булатных мечей. Полёт лёгких сулиц видели и вьющиеся над головой кольца власяных арканов. И лютую злобу видели в раскосых глазах, чёрных, подобно угольям. Видели хищный оскал пардуса — царя бескрайних степей — и мощные его когтистые лапы видели.

Лязгали клинки, щиты гудели, крошились крепкие наконечники. Всё так звенело вокруг, что не слышали уже кольчужники этого звона.

Горе всаднику, если падёт конь его! Горе лучнику, если тетива оборвётся, а замены нет под рукой! А щитоносцу горе без щита остаться, копьеносцу без копья, а князю — без вестника!

Отошли кольчужники, истекая кровью. Навалились гунны на второе кольцо, да завязли. Уже сдержан был первый удар конниц, удар с налёта, удар сокрушающий. Ослаб напор. Не сломить гунну старшую чадь, щитоносцев тяжёлых, седовласых, седоусых, многоопытных! Пыл поостыл, занемели руки.

Тогда раздвинулись кольца, через узкий ход пропустили Веселиновых всадников, грозных нарочитых с Божем во главе и злыми риксами у плеч его.

Вот сшиблись нарочитые с гуннской силой, в гущу безликую ударили, и сами ударами мечей осыпаны были. И были помяты клинками шлемы, а многие всадники с коней сорваны арканами, затёрты лошадьми, затоптаны.

Люто! Люто! Бурные реки половодьем налились, собрались, вспенились, гложат берега железного острова. А порезавшись об острые края его, откатываются с тем, чтобы с силами собраться и нахлынуть вновь.

Избави, Перуне, род людской от безрассудства Бурных Рек! Охрани от необузданности Половодий!

Но, уступая в числе, явно одолевали нарочитые, шли железом на железо. И умением своим ратным заставили гуннов по чести стонать, заставили содрогнуться.

Бож-рикс среди первых прорубался в ряды кочевника. Кровь стекала с его меча, заливала седло и бёдра. Кровь просочилась в рукав кольчуги. Сквозь плетение чеканных колец проступала кровь у локтя.

Рядом Домыслав и Нечволод друг к другу спиной.

Домыслав, Глумов-рикс, славен, родовит. За предков горд. Предков чтит более потомков. Княжья стать! Крепко сжимают рукоять тонкие пальцы. А ладонь велика. И крепка рука от широкого плеча. Гнев на лице маской застыл, складками обозначился. У гнева того бородища черна. А из-под шлема волосы выбились: кажется, вплетены в них серебряные нити. Не по возрасту сед Домыслав. Приметен. Воитель знатный: вертится волчком, везде успеет. В седле уверен, в стременах твёрд. Коня вперёд посылает ударами пяток.

Десятник Нечволод верен, удал, Божа-рикса хранит, неотступен от него. Всякий удар кратким криком закрепляет. Бьёт на выдохе, верно бьёт. Смеётся. Хитёр Нечволод, меч короткий избрал, легко с таким развернуться в тесноте. Громыхает железо под мечом его. Всё оглядывается десятник на Леду-старика, кричит ему:

— Что угрюм, Леда-рикс, проливатель крови? Веселей! Тогда сбережёшь седины.

И злится князь леттов, поджимает тонкие губы:

— Не время веселия! Всё ты спутал, десятник, в жизни своей. Так не дожить тебе до моих седин. Да ещё шея твоя, гляжу, длинна, головой вертишь много. Ты со мной не пререкайся, ты за Божем следи!

И злились на острослова-десятника воины летты. Но злость эту обращали против врага.

Тут же и Сащека с гуннами бился, будто за гостями ухаживал: с улыбкой, застывшей на губах, с громким криком после удачного выпада. То мечом взмахнёт Сащека, то щитом намертво ударит, то коня своего вскинет на дыбы. А конь умный дело знает: зубы ощерил, и кусает, и рвёт низкорослых лошадок, и копытами охаживает их.

Нарочитые и риксы шли следом. Ястребами держались. И теснили всадников гуннских, прикрывали пеших кольчужников. А за ними уже лучники стремились, те, что луки свои оставили да подхватили тяжёлые копья и мечи. Также щитоносцы сели в сёдла.

И расчленили гуннское войско надвое!

Дрогнул тогда степняк, стал отходить. Лапы пардус поджал, прижал уши, зашипел угрожающе, да никто его шипения не слушал... На скаку отстреливались гунны из луков; на скаку подстреленные, сами падали, ломая кости, взметая колючую крупу степного снега. С налёту добивали их анты.

Однако многие гунны спаслись бегством. Легки-быстры были кони их, бедовые кони, привычные к долгому бегу и открытому простору. Но не ушёл от погони Амангул-князь. Не догнать бы его нарочитым, да конь под ним ногу сломал, попав копытом в сурчиную нору. И кость сломана была, и сустав возле копыта безобразно вывернут. И оголились в суставе розовые хрящи. Сам же Амангул и добил своего коня, ударив копьём в ухо. Затих его верный друг.

Сел Амангул на потный труп, снял шлем, увенчанный конским хвостом. Ладонью вытер испарину со лба. Далеко уже ускакали его всадники. О быстроглазые! Далеко ускакали стрелки-мергены с тетивами на локтях. И мёртв его верный Чарых-Хулат[49]. Плакать сегодня гуннским красавицам, которых некому будет приласкать, детям — бояться ночами, вдовицам — у котлов стонать, у котлов с остывающей, жирной бараниной, которую некому будет съесть.

Так и застали нарочитые Амангула-князя сидящим на трупе коня. Догадались, что это и есть гуннский князь. Не трогали его, остановились рядом, смотрели. Голова у Амангула была брита ножом, отливала синевой; где-то и оцарапана. Подивились: большая голова у князя. А на самом темени оставлена прядь чёрных волос, заплетённая в несколько тонких косичек. Усы редки, блестят, смазанные жиром. Шея у гунна короткая, толстая, с двумя сальными складками. Плечи широки, могучи руки, крепок стан. Многих, видно, погубил князь за свою жизнь. И не старый, рассчитан на большее он.


Уже собрались возле побоища поджарые волки, и сбежались со степей лисы, поджимая трусливо хвосты. Узкими мордами водили по ветру, принюхивались, ловили запах крови, дух смерти. Повизгивали. Злые глазки косили на Веселиновых всадников.

В стороне от всех прохаживался по снегу Ворон. Рядом чернокрылые ждали, что скажет он. И сказал самый большой и чёрный:

— Слышу, кровью пахнет. Вижу, красен снег. Но не разберу, что это. Или совсем оглупел к старости? Одно сказать могу: так пахнет лишь людская кровь. Что это?

Отвечали чернокрылые:

— Не ты, мудрый, оглупел, а обезумели люди. Видим мы: мёртвого коня они делят. Один на том коне сидит, другие стоят возле. Не поделят никак!

— А волки что делают здесь?

— Что волкам делать? Гонит их голод по степям! А здесь просто стоят, тоже удивляются, как мы. Да радуются, ждут волки, что и им перепадёт красного снега.

Усмехнулся Ворон:

— Вы, зрячие, и не видите. Мне ж, слепому, учить нас! По сто лет прожили, а разума не набрались; глупы, подобно неоперившимся птенцам. Эх, молодость! Мне бы ваши годы!.. Знайте, никогда просто так не стоят волки. И волк не обманет Ворона. От одного кормимся. Побратимы! Если же снег красен, то всем перепадёт. Друг на друга наскакивать не будем, и каждый из нас много дней будет сыт. Потом опять прислушаемся, узнаем, где железо звенит, где человек закричит от боли. А не услышим, так нам про то волк подскажет.

Восхитились чернокрылые:

— Поистине, мудрому ни к чему зрение!

Промолчал Ворон, отвернулся от них, с безнадёжностью махнул крылом.


С коня не сходя, спрашивал Бож-рикс Амангула:

— Не созданный для зла, зачем несёшь зло? В какой земле корни твои и где истоки твоего зла?

Леда те же слова по-алански сказал. Тогда ответил что-то гуннский князь. Тихо заговорил, глядя себе под ноги. Так самому себе иногда говорит человек, когда никого нет рядом. И Амангул, не поднимая глаз, самому себе говорил. А нарочитых, стоявших вокруг, будто не видел гунн.

Изумились кольчужники:

— Он плачет! Слёзы в глазах.

Сказал леттский князь:

— Чарых-Хулата жалеет, коня своего!

И повторил Леда риксовы слова. Тогда отозвался Амангул.

— Говорит, всё едино ему было! Что коня добить, что сына...

Угрюмо смотрели на пленника нарочитые:

— Людей не жаль ему, по лошади плачет.

Бож сказал:

— Нам не понять плача степняка. Нам не известно его мерило. Мы другим разумом живы.

Но встрепенулся вдруг, весь подобрался Амангул, заговорил громче. Высохли слёзы, просветлели глаза. Долго говорил гунн. Ему вторил Леда:

— Слышу! Говорю вам! Далеко-далеко, за Горган-морем, на Восходе ясном, куда добраться можно лишь за жизнь пути, мои дети растут. Быстро растут, за день на год вперёд мужают. И водят они по зелёным равнинам крылатых коней. И молоком легкокрылых кобылиц крепнут мои дети. Вот-вот вырастут! И тогда станет им мало места за Горган-морем и в аланских степях. Придут сюда! Тенью своей весь Заход покроют, крыльями кони их солнце затмят. На землю вашу прольют дожди стрел, реки ваши выпьют, болота иссушат очагами. И дальше пойдут! Чужие пастбища они копытами повытопчут, семь лет на них ни одно семя не взрастёт. Бесчисленные селения раскидают по камню, по брёвнышку на семь дней пути. Семь поколений живущих племён под моими детьми стонать будут, пока не вберут в себя их кровь, их свежесть. И, пройдя все земли от зелёных равнин до дальних бирюзовых морей, лишь тогда сойдут с коней крылатых их повелители. И в тех морях впервые омоют ноги свои... Скоро! Скоро уже вырастут мои сыновья! Мало ли вам этого? Что ещё слышать хотите?

— Его ли устами теперь грозить? — обронил в тишине Нечволод.

А кольчужники так решили:

— Лжёт гунн! Не бывает крылатых коней!

Амангул-князь ещё что-то говорил. Но молчал Леда.

— Хватит нам и этого! — согласился Бож.

Спросили его полуденные риксы:

— Что делать с гунном, скажи! Кому поручишь убить?

— Прост будет мой суд! — сказал князь и указал Амангулу на его меч. — Если есть у этого человека честь...

Тогда Амангул обнажил клинок. Славный воин! Лезвием разрезал себе над ключицей шею. Брызнула кровь. И повалился Амангул на труп коня, и сполз с него, и уткнулся лицом в снег. Головой к Востоку, ногами к Западу! Теперь мёртв был язык Амангула, медленно угас взгляд.

Покачал головой Леда:

— Скоро! Скоро уже вырастут его сыновья. Жизнь пути! Крылатые кони!.. Напустил ты тумана, Амангул, в речах своих.

И Домыслав-рикс сказал:

— Не верится, что от этих тщедушных и скотоподобных семь поколений страдать будут. Мир велик! Не верю я гунну! Нет зелёных равнин за Горган-морем. Говорили аланы, говорили сарматы: «Там край земли!».

А кольчужники так решили:

— Не бывает крылатых коней!

До ночи успели выдолбить в мёрзлой земле глубокую скудельницу[50]. И погребли в той скудельнице всех, кто пал: гунна рядом с антом и леттом положили. Связали помосты: древка копий накрест, концы копий вдели в ремённые петли, а ремни укрепили на конях. Сверху положили щиты и постелили плащи-корзно. На такие помосты укладывали раненых.

Глубокой уже ночью покинули поле. Отъезжая, долго ещё слышали люди грызню и копошение зверья у оставленной скудельницы. Волчий рык сменялся звонким лаем лис. Лисье же тявканье карканьем Ворона отзывалось:

— Скаредно[51]! Скаредно дело! Скаредно!

Так неслось вослед дружине злое разноголосие, песнь неслась во славу ненасытного нутра, урчащей утробы. Но высока насыпь над скудельницей, и велика глубина её, и комья смёрзшейся земли тяжелы были.

Глава 15


  близ града Веселинова, в том же чёрном лесу, что стоит в стороне от людских троп, в стороне от засек, появился ночью прежний всадник, всадник скрытого облика. Конь его стройный, высокий, древних кровей настороженно стриг ушами; поводя глазами в темень, блистал белками. И всхрапывал, и позванивал железными удилами.

Там же, у приметной лесной горки, под высокой елью потянул всадник уздечку, стал, не спешивался. Успокаивая коня, поглаживал ладонью ему гриву; склонившись над ухом, тихие говорил слова.

Вот застучал-затрещал в стороне кустарник. И прежний шлемоносец вышел на сумрачный свет. Сам худ, зол. Одежда изодрана, через дыры проглядывает потемневшая от ржавчины кольчуга. Увидел всадника, ступил шлемоносец вперёд и молвил:

— Сван[52]! Сван! Дух-двойник, прочь!.. — восклицанием этим кого угодно можно смутить.

Молчал в недоумении всадник. Шлемоносец продолжал:

— Смерть пророчить пришёл? Слышу, пахнет смертью. А ты снова встал на пути моём предвестником чёрным. Тень судьбы! Сойди с коня, схватимся, сван! Пусть древо ты с могучими корнями, пусть скала ты с твердокаменной основой, но не отступлю я. Корни из земли повыдергаю, основание твоё расшатаю. Повалю ствол, раскидаю каменья. Сойди с коня!..

— Да ты не в уме, побратим. Ты не узнал меня!

— О!.. Не узнать тебя трудно. Всякий знает! Ведь ты гот, кто раздваивается. Ты и человек, и тень его, ты и гость, и хозяин. Ты вода и огонь. Ты — сван. В тебе и сокольное есть, и есть в тебе нечто от змей...

— Где смысл в словах твоих, не разберу?

— Не ищи смысла в том, что тебе постигнуть не дано. Лесище сучковатое! Научи лучше, как волком обернуться, как по-волчьи выть. Мил мне стал зверь этот, потому что волчица мила. И разноцветные глаза её милы мне, и голос её проникновенный, и крылья лёгкие. Вполовину уже стал я: приравнялся душой, оволчился. Их выжлецы увидели во мне грозного пса Норн[53] и, поджав хвосты, сошли со следа. Как вот мне обликом обернуться, научи...

— Ты не в уме, побратим. Опомнись! Мы торг вели...

— О!.. Только теперь я и при уме своём. Это раньше я темой был и глуп, подобно глуздырю[54], который, вывалившись из гнезда, надаёт в лисьи зубы и радуется, думая, что летит, как иные птицы летают. Так и со мной было! А теперь же я высоко поднялся. Так высоко, что понял тщетность копошения вашего!.. Ведь вы похожи на червей, что вылезают из-под земли, затем обратно уходят в землю. И так во всех поколениях. Рождаются, выползают да прячутся, мельтешат всуе и гибнут в безвестности нор своих. Мне же от жизни три подвига нужно: скалы и деревья попрать, овладеть волчицей и взлететь с нею высоко! Сойди с коня, Лесище коряжное, схватимся...

— Мерещится мне это или правда? — едва промолвил всадник, развернул коня и, потрясённый, удалился прочь.

А шлемоносец не заметил, что остался один. Он долго ещё стоял посреди поляны и каждому дереву говорил:

— Корни-то твои на руки похожи, а вершина — на голову. Раздваиваешься, злобный дух! Но я вижу тебя, не обманешь зрячего; умного не проведёшь.

К высокой ели шлемоносец шагнул:

— Сван! Сойди с коня, схватимся. Ты, предвестник, не принесёшь мне гибели. Крепки воля и дух хёвдинга! Ты прикинулся славным побратимом, но я-то разглядел, что ты обычная ель. И не ошибся. Вижу, как ты лапы расставил, нацелил на меня. Не отступлю, добьюсь волчицы.

«Убей волка. Шкуру надень. Всё равно облик твой останется человечьим. А в душе ты и есть волк. Скольких убил! Лесной нёс!..»

— Чей голос слышу? Кто это говорит?

«Сердце! Сердце твоё стучит! Волчье сердце в груди такого же червя, каких ты сам презираешь. Не далеко ушёл. Для чего рождён ты был чревом женщины? Разве для того, чтобы явиться на свет в облике человека, а уйти в Вальгаллу[55] в облике волчьем? Вся жизнь твоя — копошение. Ты где-то утерял свой смысл, человек, и стал червём. Суета! И в сердце твоём суета. Напрасно стучит оно!»

— Нет! Мне бы три подвига свершить... — закричал шлемоносец и набросился на еловые ветви.


Пока Бож с дружинами полевал[56] на полудне, тихо было в Веселиновом граде. Некому шуметь, некому в чертоге сидеть за столами и некому в похмелье мёд с разнотравья ценить словами: «Тот мёд хорош! А этот мёд хуже, недобродил! Зерна намешали мало».

Уже не дремали вельможные старцы, беспокоились:

— Много прошло дней, все вышли сроки. А князь вестника не шлёт. Или послать некого? Или нечего сказать?

— А в Глумове что слышно?

— Что Глумов? В Глумове говорят: «Сперва Веселинов знает, потом мы». Ждут в Глумове.

— Вернутся по весне. Так думаем.

— Вернутся. Такая силища! Скажи, что чернь?

— Чернь молчит, глядит на ворота. Дев не согнать со стен, ждут. Опять вперёд градчих увидят. А градчие-то на остоях — под облаками стоят.

Ждали кольчужников, ждали нарочитых. Тревожно и тихо было в граде. И в риксовом градце — также. Ждали, что раскроются створы ворот и войдут усталые дружины; ждали всех, хотя знали, что придут не все, к кому-то не вернутся. Знали, с полеванья дары принесут. Золото и ткани, сёдла, сбруи. Приведут коней и челядинов, как всегда приводили. Славно!.. А кому-то вернут кольчугу и щит и посеченный шлем отдадут. Для сыновей! И смолчат. И тогда будет плач, и будет тризна. Явятся скорбные поминальщики, сядут на лавы и скажут: «Мы плачем и скорбим вместе с тобой, жена, и с чадами твоими. Мы плакали возле костра и славили твоего мужа. Теперь испеки поминальный хлеб. Мы голодны. И голоден Он! Так поделимся печалью».

А недобрые языки, в большинстве — прежние вдовы, вдовы-завистницы, начали многие несчастья предрекать, душу жёнам тревожить:

— Что-то неясыть по ночам расплакалась. Слышали? А такое всегда предвещает женский плач но смерти ближнего. Уж мы-то лучше всех знаем, перестрадали. Плачет неясыть — быть беде! Всегда с людским перекликается стенание птичье.

Теперь не спали по ночам, прислушивались. Ждали: заплачет-застонет неясыть и раскроется дверь, впустит беду, которую, может, не сразу заметишь. А приглядишься, то увидишь вдруг да застонеть-заплачешь: стоят у порога, молчат и, пряча глаза, протягивают тебе кольчугу, щит и посеченный шлем. Для подрастающих сыновей!

— Жди поминальщиков! Жди! — слышались угрозы прежних вдовиц, которым спокойно теперь было, не плакалось, не ждалось. Перестрадали, прошло время их горестей!


— Да, брат, не тот теперь зверь, не тот в нём и сок. Отощал под весну зверь.

— И косач, и перепел. Худо! Не то! Не будет навару.

— А белка, смотри! А куница! Линька. Мех-то каков? Выбросить только. На боках вытерт, под лапками свалялся.

— А ель всегда зелена...

Чернь Верига с Сампсой сняли силки, сняли ловушки.

— Пусто дело, — сказал Верига. — Только зверя мучить...

— Да. А вот ель всегда зелена.

— Вот заладил! Что ель? Ею не будешь ни сыт, ни одет.

Возвращались в Веселинов. Говорил Сампса Вериге:

— Зелёный — добрый. От лета до лета ель добра. Ель для нас стены и кровли возводит. Лечьцы через неё дают недужным исцеление. Сделай кантеле из ели — зазвучит, живым словом скажет о добре. И человек таким быть должен. И должен постоянство её перенимать и её щедрость. Моему предку говорила ель слова: «Одарил другого и забудь о том, но если тебя одарили, всегда помни!».

Верига прятал улыбку в усах:

— Всегда радует доброе слово, что от тебя слышу. Но бедному древу-то каково? Те же люди его секут топорами, на землю кладут, обрубают ветви. Стены и кровли из мёртвого тела возводят, сжигают в очагах, делают звучные кантеле, выварив ели в молоке, лечьцы обдирают смолу и молодые побеги, парят зелёную хвою. Высока ель и постоянна, но не гибка. И сильные ветры ломят её за высоту и постоянство. Недолог будет век человека, перенимающего от ели: повалят его злые люди за доброту, сломят низкие за высоту.

За разговором нагнали смерда. Увидел Верига: незнаком тот смерд; из дальних, видимо, идёт весей. Не высок, не мал, в плечах же широк, бородища по грудь. Холодно ещё, а на нём только рубище груботканое, серое, небелёное. Ворот распахнут, грудь открытая красна.

А Сампса узнал, кивнул на смерда:

— Тот Охнатий, что с новскими в ущербе и с десятником дружен.

И Охнатий узнал песнопевца, но Вериге же только взглядом скользнул. Но понял Верига, что успел тот смерд и его разглядеть. Осторожен, быстроглаз.

Спросил Верига:

— Куда идёшь?

— А куда мне идти? — неохотно ответил смерд. — Тот югр, что с тобой, знает: рикс у меня чадо взял за ущербность с Уноной. Проведать иду. Видел моего мальца? Имя ему — Тур.

— Видел. К конюшим пристроен твой удалец. Приметен, сметлив.

— Как же! — не без гордости взглянул на Веригу Охнатий. — Пока маленький, Младитуром его зову; потом силушкой нальётся — Туром истинным будет; а как воином станет, как познает честь побратимства, как будут страшиться его враги, Яротуром назовут моего сынка. Так с многими именами он долгую жизнь проживёт... — здесь будто припомнил что-то случайный попутчик. — А и ты приметен, брат. Про тебя говорят, что Любомира убил?

— Веришь?

— Не очень верится. Зряшные речи, — пожал плечами Охнатий. — На тебя один раз глянешь и сразу видно: ты пса ногой не зашибёшь. Где уж тебе убивать княжича?

— Ты прав, добрый человек.

— Вот, вот!.. Да и про Любомира у нас много худого говорилось, поскольку многим он во хмелю навредил. Убили его из мести.

Помолчали. Потом Сампса Охнатию про ель сказал и про человека. И спросил, как рассудит он.

Охнатий ответил:

— Не знаю спор ваш. Но сам так думаю: в человеке что-то от полоза должно быть. В низах, подобно нам, живёт. Князю или нарочитому что? Он может ходить прямо. Может громко говорить, ведь всегда в глаза ему скажут: «Хорош князь! Хорош нарочитый!». А нам иное: голову поднимешь высоко — снесут, на прямую тропу выйдешь — затопчут, под ноги не глянут. А полоз скользит, между корнями изворачивается. Мал, слаб, но жив. И говорят: мудр полоз.

— Тёмные речи! — сказал песнопевец. — Таков ли Бож-рикс? Кого он понапрасну растоптал? Чью безвинную голову снёс?

— Про Келагаста тебе говорю. Он бы растоптал Веригу-бортника. А Бож глубок, Бож гибок. Верно: смотрит под ноги рикс. Потому и бежит чернь из иных вотчин под его защиту, потому и богато полюдье у Веселинова... Но о копытах никогда не забудет полоз, ведь не всегда различишь, кто скачет. А ты, Сампса, хвали ель, и прямоту, и высоту её. У гибкого князя песнопевец должен быть прям. От того польза всем будет. Песнопевец в стороне на холме стоит. Ему не нужно перенимать от полоза.

Когда в град вошли, расстались с попутчиком. Смерд пошёл к конюшням, а Вериге с Сампсой только рукой махнул. И слышали они, как спрашивал Охнатий у конюшей челяди:

— Малец мой охонский — Младитур — к кому приставлен? Как найти?

Показывали ему конюшие, а сына его хвалили:

— Смышлёный твой малец. Да дерзкий!.. Вперёд нас дело делает, а сделает — к нарочитым льнёт. Стоять Младитуру над отцом! Знай.

А Верига сказал песнопевцу:

— Полоз полозом! Хорошо Охнатий говорил. Но сам, заметь, голову высоко держит. Градчим в воротах не кланяется. Горд.

Пришли, легли на широкие лавы. У одной стены Верига навзничь лёг, как ложатся старшие. Сампса у другой стены лёг ничком, лицо в овчинах спрятал. Так молодому удобней спится.

Ляпа придёт, с белки и куницы шкурки снимет, счистит мездру. Тушки бросит собакам. С птицы пух обдерёт, выберет перья, вытянет тонкие жилы. Крупную птицу на полоти[57] разделит, над огнём опалит. Топлёное сало в чашу соберёт, отнесёт лечьцам. А те уже кореньев в ступе натолкут, коры отварят, с сушёным цветом и пыльцой перемешают, гнёзда осиные разотрут, измельчат духмяные травы. Ко всему добавят загустевших медов из бортей или воска, слегка подпарят в бездымном угольном жару, выдержат до потемнения цвета. И, всё смешав, разольют в берестяные кули, остудят. То будут целебные мази. Понадобятся они, когда вернутся дружины с бранного полюдья.


С градцевых городней смотрела Ляна вниз. Широк отсюда обзор, весь град виден, и похож он на муравейник или на гнездовья стрижей. И люди схожи с муравьями: также каждый своим делом занят, также сходятся и расходятся, уступают встречному путь. Их тихий говор не доносится сюда, до высоты птичьего полёта.

И виден ближний лес, и виден лес дальний. Жмутся друг к другу маленькие, отвоёванные от тех лесов поля, размежёваны валунами и кустарником.

Голубеет крутой изгиб Ствати. И в её излучине застыли песчаные островки, скованные обнажённым от снега льдом. На них жёлтыми пятнами видятся смёрзшиеся наносы камыша и соломы. Да сверкают, золотятся солнцем на поверхности льда первые студёные лужи.

Всё скорее рушатся остовы зимы: видно, не по снегу возвращаться риксовым дружинам. Вот-вот взломится, застучит на реках лёд: не по нему ступать копытам гривастых и высоких Веселиновых коней. Небо светлеет раньше, позже гаснет закат: да явиться нарочитым под стены града ясным днём, но не поздней ночью... Глаза девы неотрывно на Полудень глядят, в дальние перелески всматриваются до устали: вернуться риксу невредимым да, светлому, желанному, встреченным быть. Вместе с перелётными птицами вернётся Бож. И войско его вернётся так же многочисленно, как стаи этих птиц.

Слепило Ляну золотое солнце. Грей, щедрый Хорс, грей!.. Стена дальнего леса виделась в ярком свете чёрной. А обширные болота в пятнах озёр и извилистые речки-ручейки сверкали, отражая солнце, будто посыпанные серебром. Обдувал лицо тёплый ветерок. И он был, кажется, так же серебрист, как всё вокруг, потому что и над ним властвовал Хорс. Он грел, добрый Хорс, он слепил и красил, он наносил узоры или обесцвечивал.

В золоте Хорса, в серебре ветра казалось Ляне, что утратила она тяжесть своего тела, казалось, что скинула с себя, как старую линялую кожу, человеческую сущность и взлетела в такие выси, где не бывал ни один из живущих... То была всего лишь игра ветра. А Ляна видела, будто закрылись тенью её широких крыльев все леса и болота и Ствати с островками и обнажённым льдом. Но это была лишь тень от облака, закрывшего солнце... Навалились порывы ветра. Высок был полёт и стремителен. Тень от крыльев скользила всё быстрей, всё дальше: по незнакомым озёрам и рекам, по бескрайней чужой степи. Это улетало облако, уводило за собой тень... Ляна-дева потемнела лицом, увидела с высоты, какая стряслась беда, тело рикса увидела — беспомощное, изломанное, бездыханное; увидела вокруг риксова тела скопище воронов,лис и сплетённых в клубки змей. Бросилась с высоты, крыльями била их добрая Ляна, топтала, расшвыривала ногами. Рикса крыльями обхватив, поднимала на ноги, своим дыханием с ним делилась, заживляла раны. Потом сильной птицей взмывала вверх. Ликовала, смеялась, видя, что жив, дышит её дыханием и крепко стоит на ногах молодой рикс. И тонула Ляна в беспредельной голубизне за облаками. Шла кругом голова, прерывалось дыхание. Метался под крыльями, ломался упругий ветер.

Пошатнулась дева, крепче ухватилась за бревенчатые стены. Не видел ли кто? Обернулась, вздрогнула. Дейна Лебедь стояла возле неё. И не смотрела, а обволакивала синевой глаз, самые потаённые мысли ворошила. Перебирала их, отделяла одну от другой и уже пристальней разглядывала.

Отступила от валькирии Ляна-дева, сказала тихо:

— Говорят, что ведьмачка ты! Говорят, что глаз твой — недобрый. Вот и теперь отвела взгляд, будто руки вынула у меня из груди.

Не прятала усмешки Лебедь:

— Порой говорят люди о том, чего сами не в силах понять. И пустое им может наполненным казаться, бессмысленное осмысленным. А пригубишь — вкуса-то и нет! И речи их, как водная гладь: светит солнце — блестит, зашло светило — и темень одна, ни проблеска. Послушал, отошёл да забыл, о чём говорилось. Пустое!

— В глаза тебе смотреть боязно, — ещё тише молвила Ляна. — От них зябко становится, хочется бежать. За это, верно, и не любят тебя.

— В глазах у меня самое сокровенное о человеке. Сам человек в них отражается. Ведь сущность свою никто не сумеет скинуть, как старую линялую кожу. Иначе человеком перестанет быть. А увидеть её в глазах у меня — всегда увидит. Какую есть, без обмана, без прикрас. Если светлы глаза у меня, сини, то чист человек. А почернеет радуга или серостью нальётся, знай: темны мысли глядящего. И тебе уже не зябко, не хочется бежать. Синь в глазах у меня. Верно?

— Ты красивая. Правильно, что Лебедью зовут. Лебедь и есть!

Дейна ладонью провела Ляне по щеке, сказала:

— Я чувствую, дева добрая, твоё тепло. В нём много тяжести, в нём плодородие. Тебе не подняться выше градцевых стен, тебе не познать страха перед небом, тебе никогда не видеть Божа лежащим среди клубков змей... Стоит над риксом свет моей волшбы! Не кляни, Ляна, врагов, не лей слёзы. Долгая предстоит моему сыну жизнь. Зацелован он валькирией, заговорён ещё во младенчестве. И дух его будет высоко парить... В тебе же много тепла. Найди холодный очаг, Ляпа, в котором нужно разжечь огонь. Найди того, кто устал в одиночестве, кого нужно любить. И сыновей вырасти у очага, разожжённого твоими руками. Ты для этого создана — для очага. Не для высокого парения...

Тогда крепче прижала Ляпа руку валькирии к своей щеке:

— И твоя рука тепла!

Улыбнулась Дейна, высвободила руку:

— Страх перед небом мучает меня.

А уходя, сказала Дейна:

— Скоро вернётся рикс. И нарочитые с ним. Видишь, небосвод заголубел? Слышишь, птицы защебетали громче? Ветер с юга потеплел. Он добрый вестник!


Даже в свете сумерек свойский кубок будто в солнечном луче. Янтарные бороды сказочных никсов разметались по застывшей волне, вторят её изгибам. Жёлтые локоны с осокой сплелись, перепутались. Горные тролли разлеглись по долинам, руками обняли вершины, ногами упёрлись в низкий небосвод. Эльфы же, земные божества, всему служат основой: чудесный Мидгард[58] крепко держат на руках. Под ними, в подземельях, в недрах глубоких, в нагромождении каменных глыб, стерегут несметные сокровища уродливые карлики-гномы. Злыми кознями оберегают вход в пещеры.

Часто разглядывал Тать кубок Бьёрна. И в свете солнца, и в свете лучины любовался тонкой резьбой. Со дна кубка пробовал вольный Тать зелья валькирии: в радости — мёд, в гневе — настой из тирлич-травы[59], от оговора и сглаза — орхилин, собранный через золото или серебро на берегу реки, занедужив — девясил, а в холоде и усталости — глоток сон-травы.

Бывало светом волшбы кубок над ложем его полыхал. От того света рука Дейны становилась прозрачной: каждая жилка была видна, всякая кровинка путь свой казала... Так сознание этот свет замутит, что утеряешь память. А погаснет, ещё пуще воздействует волшебством. Тело теплом обдаст, застучит в висках, волнением прервёт дыхание. И не отпустит, держать будет до рассвета, словно приворотным зельем опоит, омоет да ещё вокруг щедро наплещет. И рядом обнаружишь дыхание Лебеди — у самых губ — волнующее, влажное, жаркое. Услышишь неотъемлемый от валькирии шёпот колдовства.


Подступился к Татю пришлый смерд со словами:

— От Капова иду к тебе. Слышал ли про Капов-градец?

Кивнул Тать:

— И град мне известен, и старец Вещий. Так что?

— Старец велел сказать тебе, чтоб не верил ты Глумову, не верил Домыславу. Смуту готовит он. Давно знается со словенами. Их Будимира-князя с братьями зовёт в союзники против Божа-рикса. А сам готовит скрытое войско и полуденных князьков к себе склоняет.

Сдвинул брови Тать:

— Откуда это старцу известно?

— Вещему да не знать! Градец Капов подчинением силён. Ведуны его хитры, далеко ходят, обо всём дознаются, про всё Вещему говорят. А уж старец решает, кому словом помочь.

— Домыслав с риксом теперь.

— Пусть! Но Вещий говорит: «Сумей, Веселинов, Домыслава за руку поймать». Хитёр Домыслав. Любит сравнивать. Может и так статься, что придут словены, а Глумов не выступит. Посмотрит, кто кого осилит. Тогда и сам в дело ввяжется на стороне сильного...

— Кто ты таков, чтобы Тать верил тебе?

— Я из Охоны смерд. Тот, что риксом милован. А в Капове мне такое говорилось: «Поверит Тать, не поверит — было сказано! Задумается. Что надумает, то и хорошо. Свою голову всяк сберечь желает».

— Умён старец!

— Вещий!..

Задумался вольный Тать, в бороду пальцы запустил, сказал:

— Знал я, что темнит Домыслав. Не жди от него иного. Догадывался, что войско норовит собрать тайком. Лишь не знал про Будимира и братьев. Это сила!.. — на Охнатия взглянул с благодарностью. — Крепко помогли риксу Капов и ты. Скажи, чем отплатить тебе за это?

— Миловал Бож малого человека. А малый человек ему за это рад был нужное слово принести. Говорят среди черни, как Тать пришёл к Келагасту. Это уже притча! Так, выходит, и я пришёл к тебе с правдой. И скажу твоими, Тать, словами из притчи: «Возьми к себе, господин. Отслужу, не пожалеешь!».

— Лукав! — усмехнулся Тать. — Знаешь, где старые речи ввернуть. Что ж! Нужен мне человек. Такой, как ты, нужен. Сметливый и речистый... Про тебя говорят, что зубы скалишь?

Охнатий кивнул.

Тогда дал ему Тать свейский кубок:

— Что скажешь про него?

Смерд руки о рубище отёр, бережно взял кубок. Со всех сторон осмотрел его, внутрь заглянул, поднёс к свету.

— Мудрён! Знатно выточен! — ногтем по краю кубка постучал. — Человеки разные! И лица разные у них. Одни добры, другие злы. Эти, что снизу, жестоки даже, но богаты. Смысл хорош: от богатств не прибудет доброты! А по злату будто птаха прошлась. Следы от лапок начертаны.

Вновь усмехнулся Тать:

— Человеки... По злату начертаны руны свейские. А в них речи заключены. Но кто знает, глянет на них и скажет, какие там кроются слова. Диво!

— Диво ли? — возразил чернь Охнатий. — Многие ведуны такое умеют. Но иначе, по бересте царапают и по кожам углём мажут. Я у Вещего берёст и кож много видел. Бережёт, никому не даёт в руки.

Вернул Охнатий кубок. Тать спросил:

— Что посадник новый, скажи?.. Чьим разумом жив?

— Этот крепок, не опойствует. И жив охонский посадник разумом риксовым. Но вольна Охона-весь! Трудно сладить с нею. И прежнего посадника помнят, потому на всякого нарочитого смотрят зло. И до Веселинова далеко... Ещё говорят, в ближних лесах появился свейский князь. Неразумен, дик. День и ночь ищет волчьи стаи, громко клянёт всадника скрытого облика и клянёт змея-Огневержца, низвергнутого с небес. Думали, от безумия всё, блажь. Ан нет! Живёт змей в болотах. И, должно, видел его свей!

Замолчали. Сидели друг против друга. Присматривался, приценивался к Охнатию Тать; наконец сказал:

— Кубок свейский я тебе неспроста показал. Через него тебе о готах скажу. Ведь знаешь, что свеи из Ландии и полуденные готы друг другу родня. От одного корня отошли, с одного древа плоды собирали, но листья их ветер в разные стороны разметал, годы разъединили племена. Так и живут они порознь, по всему свету ходят. А возле моря Понтийского на Данпе-реке крепнет род Германариха, которому прозванье — Могучий. Свеи зовут его Ёрмунрекком. Готы воинственны, злы, выносливы. С хорошим конунгом многие земли воевать могут. Да если ещё умножатся в числе. Поэтому, думаю, лишь до поры не вступают они в просторы антские, опасаются пока, времени ждут. И нужен мне теперь такой человек, чтобы к готам пошёл. Ты, Охнатий, сможешь?

— Отчего ж не суметь?

— Ладно! Ты войдёшь в земли их. Но не сланником войдёшь с похвалой-речами и щедрыми дарами, а войдёшь перехожим странником, чутким риксовым слухом, зорким оком. Выведаешь помыслы готские. О намерениях готских конунгов дознайся, а особо — что Германарих думает. Он из всех теперь самый крепкий, хотя стар. Первый из конунгов! И слово Германариха всегда на острие меча, ибо жаден он до битвы.

— Сделаю, как говоришь, — кивнул чернь Охнатий и улыбнулся, выказав белые крупные зубы.

— Вот и ладно!.. Но забудь отныне, человек, что ты ант из Веселинова. Ты должен стать готом. Ты — гот! Язык их и повадку, их обычай перейми. И подвигом прославься, любят таких. А конунги к себе приближают славных и богатых. Ты же не богат идёшь.


Голые ветви чахлых болотных берёз извивались, тянулись к серому небу, небу сырому, низкому. Мокрая береста скручивалась на деревцах в кольца, открывала свою тёмно-бурую изнанку. Круглые камни в зелёных пятнах лишайников едва проглядывали из-под мёртвой земли. Они шатались под ногами тяжёлого шлемоносца, и от этого под камнями хлюпала вода.

— Сван! Сван!.. — был крик.

Полусгнившие сучья рассыпались под ногами мягкой трухой.

От края до края болот дул ровный зябкий ветер. И качались под ним ветви берёз. Они, живые ещё здесь, страдали от слякоти и холода.

Ударил Хадгар ногой по берёзам. Содрогнулись те, осыпались каплями влаги. Обломились, упали мелкие сучья.

— Вы также схожи с червями! Извиваетесь, ползёте в небо, чтобы и оно, чистое, прогнило, подтачиваемое вами. Омерзительные, мрачные создания! Не позволю вам взобраться в мою волчью обитель. Не дам! Оборву корни, посворачиваю головы.

«Сердце-то твоё для чего стучит? Где ты утерял свой смысл? И что ищешь здесь, на болотах? Одумайся!.. Смертным не место здесь. Ты запутался, ты близок к гибели. Много, много в тебе суеты!»

— Подлый двойник! Лучший из смертных пришёл сюда, но далёк он от мыслей о смерти. И разум его ясен, избавился наконец от лишнего. Не угнетён, волен!

Прислушался. Не дождался ответа духа-двойника. Сказал свей:

— Слышу, приближается прежний всадник. Тяжела поступь его коня. Знаю: удилами в руках у всадника ядовитые змеи. Холод и вечность сочатся с их жал. Но нет меча у меня в ладони и нет щита у меня на локте. Есть когти на волчьих лапах и есть молодые, не стёртые зубы. Я вместе со славой родился. Мы близнецы с ней. Не поддадимся свану! Мы вместе постоим за себя и за величие имени Хадгара-конунга!

И колыхались, и стонали болота под тяжкой поступью огромных лап. Стих ветер. Пасмурное небо стало ещё холоднее. Грозный рык докатился до самых дальних лесов. Тучи, как будто подавленные этим рыком, стелились низко над землёй, едва не касались кочек.

То змей-Огневержец вышел на крик Хадгара. Встал на задние лапы, стряхнул наземь болотную тину и чёрный ил. Из раскрытой пасти вырвался клуб пара, а с ним повторилось рычание, прокатилось над округой. Когти зверя глубоко царапали землю, но тяжёлый хвост, волочась, те царапины заглаживал. И след оставался такой, будто протащили по земле толстое бревно.

Дважды прыгнул змей, возле Хадгара остановился. Большими, навыкате, желтоватыми глазами со зрачками-щёлками смотрел в глаза свейскому конунгу. Подрагивали ближние берёзки от смрадного дыхания Огнянина.

Сказал с презрением Хадгар-свей:

— Вот! Ещё один червь предо мной стоит. Долго ли глядеть на меня, устрашать собирается? Мерзость! Новое обличье обрёл. Сойди с коня — схватимся!

«Вот и гибель твоя. Не ходи на болота, смертный. Не ищи на досуге противника. Не гневи судьбу!.. Для чего же билось сердце твоё?»

— Лжёшь, сван! Постоит за себя славный хёвдинг!

Так сказал сей доблестный конунг и, оглядев свои обнажённые по локоть руки, смело взялся за скользкий клык зверя.

Но вскинул голову змей, когтистой лапой взмахнул неуклюже, ударил ею Хадгара в грудь. Отброшенный этим ударом, упал шлемоносец на слабые берёзки, помял их своим телом. Велика сила Огнянина! Не выдержали, оборвались сыромятные ремни-крепления. Помялись, посыпались с конунга железные доспехи, порвалась кольчуга, и громко хрустнули рёбра.

Шагнул змей, клацнул зубами. Щёки в злобе раздул, отчего потекла из пасти ядовитая зелёная пена. Тело Хадгара поперёк живота перехватил, пронзил клыками и поднял над землёй. Не торопился рвать свою добычу на части. Сосал-цедил через зубы, лакомился. В наслаждении прикрыл глаза.

Уже не ощущал боли свейский конунг. Ослабил мышцы, сжатые челюстями. Изломанные рёбра пронзили лёгкие, и потому текла ртом, пенилась, пузырилась кровь. В меркнущем сознании угасала последняя мысль. Красная, основная. Так и всё вокруг в красном представилось: и неоглядные гиблые топи, и редколесье, и глаза невиданного зверя, и небо; и тучи были подбиты багрянцем — как во время пожара; и виделась красной пролетающая в небесах лебедь... Птица ли? Что за странное веление всемогущего Одина? Разве так подобает гибнуть герою? Нет! Жить! Слабым, неразумным, увечным, но — жить!..

И сердце стучало: «Так жить! Так жить!..» Громко стучало сердце, из последних сил.

Угасающая мысль влекла к лебеди, к той — царственно плывущей в вышине, к широким крыльям её, к пути высокому в дальнюю страну, чистую и вечную. Без боли, без холода. В страну, полную чудных видений, подобную тихому сну. И нужно-то для этого только крыльями взмахнуть, над землёю подняться, лишь коснуться слегка тела лебеди, в разноцветные глаза её заглянуть. Так мало!

Из-под красных туч звонко засмеялась, прокричала Лебедь:

— А ну, как волчицей я в постели твоей обернусь? Ведь не выдержит храброе сердце?..

Ответил Хадгар-свей:

— Мне б до тебя подняться! Вижу, как низок я. Трудно!

А Лебедь смеялась и, рассекая крыльями багряные тучи, улетала всё дальше. По её следу поднимались шесть человек, величиной своей схожие с великанами. И были на них огромные кольчуги. Они тоже отсвечивали красным.

— Эй, люди!.. — крикнул Хадгар-конунг. — Кто обучил вас умению под тучами ходить? И меня научите, поделитесь разумом.

На этот зов повернулись люди, которые были вместе с Лебедью. И узнал в них Хадгар своих славных побратимов. Оттого больно стало Хадгару, и пожалел он о произнесённых только что словах.

А Скегги сказал:

— Не было такого, чтобы кто-то разумом сумел поделиться. Каждому свой разум дан. И тебе тоже. Ты его выше всех ценил. А мы возвращаемся в фиорды. Хочешь, иди с нами. Руками попробуй, как крыльями, взмахни.

«Фиорды! Фиорды! Фиорды!..» — всё слабее стучало сердце.

Опустело небо. И не взмахнули, подобно крыльям, руки Хадгара. Они обмякли. Разжались пальцы. Ушла последняя мысль, опустел взор. Даже не шепнули губы на обескровленном лице. Запали жилы, в них больше не билась жизнь. Сван не тревожил сердце.

Тогда рванул Огневержец головой из стороны в сторону. Рванул, не разжимая челюстей, не выпуская своей добычи... Так голодные псы куски мяса рвут, когда спешат проглотить его, не желая делиться с другими.

Лязгнуло, жалобно заскрипело под зубами железо кольчуги.

Глава 16


от услышали в Веселинове, как закричали на высоких остоях чадь-градчие. Это было вечером, перед заходом солнца. Кричат градчие, а сами за стены указывают руками. Потом по железу зачастили звонкими ударами. Тогда, оставив дела, высыпали люди на высокие городни, на широкие, скреплённые глиной помосты. Здесь смешались с градчими, глядели, куда указывали они. Так и при осаде, грады обороняя, все высыпают на стены.

И увидели войско! Из-за дальнего леса, ещё едва видимые, выезжали всадники. Многие из них коней пустили вскачь, быстро приближались. Поблескивало железо, пестрели плащи и кожи. Издали казалось, что не бегут кони, а плывут они низко над самой землёй, что копыта их чисты, грязью не запятнаны и что крепкие их колени лёгкими крылышками проросли. Но и сами всадники не прячут ли крылья под лопатками? Да только кольчужные рубахи не дают им расправиться во всю ширь.

Повеселел Веселинов-град. Против заходящего солнца глядя, начинали узнавать своих, начинали выкрикивать их имена. «Жив тот, жив этот!»

Делились радостью:

— Коней, глядите, по скольку ведут за собой!

— По бокам сумы, смотрите, как полны!

Скоро и князя увидели. Заговорили громче, оборачивались на стены малого градца.

— И верно, валькирии сын! Челом светел! По одной со всеми земле едет, а будто других выше. У всех кони понукаемые по четыре шага сделают, риксов же без понукания раз скакнёт — и впереди всех. Ни тучки на небе, везде Хоре малиново светит, вокруг Божа всего светлее. Для всех вот-вот зайдёт светило. Для Божа зайдёт ли?

Вернулось войско с полеванья, с полюдья бранного. Мечи зазубрены, в ножны не вложить, тулы пусты. Расшатаны, обломлены наконечники копий. Щиты и шлемы измяты, где-то сверкают глубокими рубцами.

Но крепились дружины. Кольчужники в радости вскидывали коней на дыбы, принуждали их на двух копытах плясать. Кричали, забрасывали шапки под небеса, бряцали доспехами. А в ворота войдя, уже не скрывали усталости. И, озираясь по сторонам, отыскивали среди встречающих своих близких.

Не ошиблись старые вдовицы. Плакать теперь вдовам молодым и малым чадам. Не зря по ночам неясыть стонала. Всегда перекликается с птичьим несчастье людское. Долго сидеть за столами молчаливым поминальщикам, долго плакальщицам жалобить в нескончаемых песнях. Бесслёзно, однообразно. У одного порога, у другого...

Бож-рикс не во главе, среди иных ехал. На поклоны черни отвечал едва приметным кивком, слов не говорил. Не останавливался выслушать славу, мимо проезжал, торопился во градец.

Низко кланялись люди, но, кланяясь, видели, что изменился князь. Встревожен стал. И не было в нём прежней весёлости, не было и юношеской мягкости. Молчалив, сдержан в движениях. «К добру ли это?» — думали, кто подметил.

Судили да рядили украдкой:

— Если смерд переменится, может, и не увидит никто. Да не пристало меняться смерду, — наперёд загадывали: — Перемены же в князе и благом обернуться могут, и слезами.

Шумел град. Громко славили возвращение Божа и войска его. Мужей своих стаскивали из седел, обнимали. Счастливые спешили домой: жёнушка — обочь, матушка — на локте, чадушко — на плече. Ощупывали вмятины и царапины на щитах, качали головами. И хвалили доспехи.

Нечволода-десятника затянули в свой круг прекрасноликие девы, подружки прежние. Нарядные это были девы; сверкали на них серебром старинные привески — коньки да лунницы; ожерелья стеклянные радовали глаз, вспыхивали светом каменьев перстеньки и пряжечки, нежно позванивали бубенчики; пояски были украшены бляшками; а уж славных колец височных иные надевали до дюжины. Волосы Нечволоду расчёсывали подружки, целовали в потресканные губы. Да обо всём спрашивали десятника юные девы, а слова не давали сказать. В руки ему совали ковши с житной брагой. И сами для пущего веселья пробовали. Предлагали наперебой:

— Мой ковш возьми! Там крепче.

— Мой с резьбою. В нём душистее налито!

— А у меня полнее! Для тебя берегла, не пролила ни капли.

Обливаясь и смеясь, пил десятник брагу. А выпив, ковши отбрасывал в сторону, дев обнимал всех сразу, колючей бородой тёрся об их лица. Тяжёлых перстатиц не снял, ручищами девам светлые волосы путал, других за косы хватал, вот-вот косами свяжет.

И смеялись синеокие девы, начинали хвалебные песни петь, да обрывали вскоре своё пение, не до него было — радость велика. Удалого Нечволода громко славили. Но кричал им захмелевший десятник:

— Не меня, красавицы, славьте! Не меня! А славьте Божа-рикса! Это с его лёгкой руки, с его светлого разума все мы живы и видим друг друга. Я же вам только злата привёз. Всё вам! На что мне?

И сорвал Нечволод с коня перемётные сумы. Ремешков не развязывал, просто их оборвал, и горстями щедро разбрасывал по девичьим рукам отбитое у гуннов добро. Кружева и тонкие ткани, кольца, перстни, дивные бусы и витые запястья. Что наземь мелкое падало, то не поднимали, сапожками, смеясь, втаптывали.

За то любили девы Нечволода, что всегда весел он и не жаден. За то десятник подружек своих одаривал, что злата-серебра не ценят они, а могут вот так, не задумываясь, легко с грязью его смешать. Пусть где-то сворачивается на золоте кровь, пусть огни пожарищ сверкают в гранях заморского камня, и уводят в плен людей, и поля вытаптывают копытами. Девам-то что? Смешают с землёй и смеются.

По всему Веселинову жгли высокие костры. Светло этой ночью было, будто днём. И хмельно, и шумно. Сыто, песенно! Быстрые искры летели в небо и, малые, гасли там. Им навстречу катились с небес звёзды и, малые, не долетали до земли, возле искр гасли. Лишь не гасло веселье людей, не иссякали их речи. И тонули в бочках ковши и кубки, оброненные ослабевшей рукой. А до днища, как и до утра, далеко ещё. Попробуй, вылови кубок со дна!

Слушал Тать, говорил рикс:

— Взял гунн земли аланские в разгон да на щит[60], степь их пусту сотворил, не оставил ни очага, ни котла, ни зёрнышка. Я же только копытом взял поле аланское. Видел кочевья их: все пусты. Где разграблены и покинуты, где-то и вовсе сожжены. Колодцы засыпаны. Уже давно реки взломали лёд. Но до сих пор по рекам плывут трупы. Мы встретили множество сбегов. Они уходят на Запад мимо готских земель. Слабы, сломлены страхом. И удивлялись сбеги, видя конницы наши. И говорили, что ещё большие конницы аланов и сарматов были побиты гунном на берегах Танаиса. Мы сказали, что победили Амангула, а женщины сбегов и смеялись над нами, и слёзы лили, и посыпали себе головы пеплом: «Амангул-гунн — всего лишь песчинка в том урагане, что грядёт! Тёмен Восток, садится аланское солнце»... И я поверил этим словам, потому что сам видел сломленных, подавленных аланских воинов, потому что сам видел места многих побоищ. От поля до поля день пути. Несметны, выходит, силы гуннов.

— Обликом каковы?

— Неприглядны. Почитают за слабость иноплеменного не убить, не знают милосердия. О себе говорят, как о первых залётных птицах... Гунн не воин против нарочитого; мелок, тонок. Но число им — тьма! Дерзки, выносливы, грозят гибелью поколений. Не ложь! Многих уже подчинили себе. И впереди себя их посылают в битву, лишь потом сами идут. Не ложь! Насторожились готы, прекратили набеги в ромейскую сторону. Видели их! Говорили с ними. Друг на друга не держим зла. И решили выждать время и укрепить свои окраины.

— Что Домыслав? — любопытствовал Тать.

— Сторонится, молчит. Но назван он среди лучших. Никто не скажет, что Домыслав подставил под чужой меч кольчужника и что он подумал: «Назад!», вместо того, чтобы крикнуть: «Вперёд!».

— Глумову не верь!..

И было задумано этим временем, что прекратит Веселинов брать дань с полуденных риксов и отменит им запрет на торг оружием. А чтоб не возгордились риксы, почувствовав силу свою, решено было по градцам их разослать верных посадников с малыми дружинами.

К Сащеке в Мохонь-град послали человека, чтоб сказал ему: «Полуденные вотчины возле тебя. Тебе и стоять над ними, тебе речи риксов слушать и дружины наготове держать, чтобы вовремя послать их на зов посадника».


Старый челядин, тот, что ещё при Келагасте у сарматов пленён был, потом Келагастом же и отпущен за верность, той верности не изменил, по своей воле остался в Веселинове.

Теперь из градчих пришёл старик-сармат и привёл с собой в чертог высокого свея. Сказал:

— К тебе, рикс, вестник.

Молод был этот свей, сухощав, нескладен на вид, лицом бледен. Волосы, как у Сампсы, белы, длинны, а у лба выстрижены коротко, почти под корень.

Не зная, кто из двоих присутствующих Веселинов-князь, заговорил свей, глядя на кольцо-судилище:

— Бьёрн-конунг послал меня сказать, что он в двух днях пути отсюда, что он правит к Каменным Палатам Ёрмунрекка. А пока хочет видеть светлого рикса. И спрашивает Бьёрн: будет ли он по старой памяти принят в Веселинове с конунгами и ладьёй или вёсла ему не сушить и берегов Ствати не тревожить, а вернуться в течение Данпа?

— Тот Бьёрн? — оглянулся на Татя Бож.

— Да, тот, что с Келагастом дружен был и наезжал часто. А Келагаст в Ландии фиорд имел, отдал его Бьёрну. Не хотел ездить — далеко.

Удивился Бож:

— Откуда фиорд?

— Дай вспомнить!.. — пригладил бороду Тать. — Знаю так: рикс Межамир, старший брат Глума-рикса, отца Домыслава, одно время ходил по морю с Харальдом, свойским конунгом. И оба прославились подвигами, и побратались. Но чтобы вернее скрепить побратимство, обменялись князь с конунгом своими жёнами. Межамир отдал Харальду Антустру, а Харальд уступил Межамиру жену Торкатлу. За Торкатлой по законам рода был закреплён одаль с фиордом, который теперь перешёл во владение Межамира. Торкатла родила от князя дочь Свенильду, а у Харальда и Антустры родился Бьёрн. Скоро Свенильда выросла и стала первой женой Келагаста Веселина, стала матерью Любомира. Дальше ещё сложнее. Торкатла родила Добужа-княжича. И родился он в один год с Любомиром. Но в этот же год умер Межамир, и стал риксом Глум, брат его, и Торкатлу взял в жёны. Когда у них родился Домыслав, Глум изгнал пятилетнего Добужа-княжича, помня ненависть свою к брату Межамиру. Тогда Свенильда приняла изгнанного брата в Веселинове и растила его рядом с сыном Любомиром. Свенильда и Торкатла умерли в один год. Фиорд унаследовали княжичи. По старшинству: Любомир, Добуж, потом Домыслав. А Келагаст к тому времени набрал силу и, попирая законы родства и наследия, сказал риксу Глуму: «Фиорд не может принадлежать сразу троим. Это раздор. Потому он будет принадлежать только старшему — Любомиру! Если Любомир умрёт, то фиорд мой!». За эти слова возненавидел Келагаста весь Глумов род. После же смерти сына увидел Келагаст, что не нужен ему фиорд, далеко ездить. И подарил его Бьёрну-свею, и заключил с ним побратимство...

Когда повернулись к Бьёрнову вестнику, то увидели, что тот, усталый, спит, сидя на лаве, свесив голову на грудь.

Усмехнулся Тать:

— Свей молод. Свей не любит слушать скучных родословных. Ему и невдомёк, что, зная прошлое, можно с уверенностью предвидеть грядущее.

Бож тронул свея за плечо, сказал:

— Бьёрну передашь, что встречен он будет и принят, как при Келагасте. А мимо проедет, обиду нанесёт. Ещё скажешь, что Бож-рикс лучшего коня готовит, навстречу конунгу выезжает.

Кивнул свей, надел шлем, поднялся с лавы. Но задержал его Тать, спросил:

— Скажи, долго ли шли к нам?

Ответил Бьёрнов человек:

— Первый раз иду, не могу сравнить. Но шли мы через Бьярмаланд к Нево-озеру. Оттуда вверх по Волхово-реке к Илмерю, тому, что ещё «широким разливом» зовут, или «поросшим камышом», или «бурным, делающим погоду». Дальше — вверх по реке Ловоти да через волоки в верховья Данпа[61]. И вниз по Данпу шли через летты.

— А летты что? Не грозят?

— Стоят на берегах, смотрят.

Глава 17


осле всего пришёл Бож к Дейне Лебеди. Она ему говорит:

— Вижу, невредим вернулся. Не дремлют девы-сестрицы, обещанное исполняют, не сужают круг твоих лет... Подними, сын, голову. И увидишь, что витают они над тобой. Только ты и увидишь!

Не поднял головы Бож:

— Твоим ожиданием жив! А девы-сестрицы, о коих говоришь, призрачны. Как ни старался я, не сумел их увидеть прежде. Не увижу и теперь. Ты меня бережёшь. Лишь твоя забота мне Берегиня.

Испугалась Дейна, зажала ему ладонью рот:

— Не гневи сестриц, не думай о них плохо. Много я отдала им за тебя бессонных ночей. Мал был Бож, в рукаве умещался; бобровая шапка бывала ему колыбелью, но, крохотный, многим большим и сильным дорогу преградил. Остался жить! Чьими заботами? Нет, не слезами Лебеди и не правдой Татевой, а любовью трёх сестриц, принявших твою колыбель из моих рук. Славно они потрудились? Видишь? Время прошло, а я и не заметила, как ты высок стал. Одни плечи тебе покрыть — никаких рукавов не хватит. До лица сына своего не может дотянуться Дейна, а дотянется, так удивится — колется у сына борода.

Улыбнулся рикс, склонился ниже, сказал:

— Глаза твои! Вот эти глаза меня оберегают. Я их в битве вижу, из них силы черпаю. Что сестрицы?

Испугалась Лебедь, не позволила Божу говорить. Дала ему хлеб, сыр и ковш воды.

— Сыр быстро съешь, хлеб съешь медленно. Водицу же, не отрываясь от края ковша, выпей всю сразу. Целый вечер я её для тебя готовила. На порог не оглядывайся, ехать не спеши. Утром будет готов тебе конь. Утром сама тебе седло подберу и зашепчу стремена. Свой волос привяжу к уздечке, ты не срывай. Конский волос положу под камень у порога, о том молчи. Да будет лёгким твой путь, да будет скорым твоё возвращение!

И отломил рикс от сыра кусочек, также и от хлеба. Уставшему какая еда? Но всю наговорную водицу он выпил из серебряного ковша. И сразу ощутил тяжесть в теле. Закружилась, затуманилась голова. Всё поплыло перед глазами. Смазались очертания сводов и стен. И лицо Дейны, стоящей рядом, провалилось в серую глубину. Чистое зарябило, ясное замутилось. Чьи-то сильные руки положили рикса на ложе. И тогда ушла из тела тяжесть, сменилась не испытанной до сих пор лёгкостью.

«В чёрной суме твои невзгоды унесу, а ветер выдует их из сумы...»

Кто это сказал? Прислушался Бож...

...Видимо, где-то рядом разгулялись игрища, от них доносились весёлые крики и топот ног. Что-то не поделили, громко спорили дети.

Вот увидел рикс, что лежит он посреди трёх хороводов, посреди трёх цветов: белого, серого и голубого. Внутренний хоровод — белый, средний — серый, внешний — голубой. В разные одежды одеты девы, но все они одну песню поют. Древнюю, но не слышанную ранее. И из песни запомнились Божу такие слова:


Три неба в нём и три земли простёрлось
внизу всего их будет трижды на шесть
и сотворил царь Варуна на небе
себе золотую качелъ для блеска...[62]

Песнь прервалась словами, долетевшими от игрищ:


Их Солнце светило,
На высоких лежало Холмах!

Тогда рассыпались хороводы и по одной деве из каждого подошли к риксу: в белом, сером и голубом. И это были три призрачные сестрины! Бож их сразу узнал, хотя прежде, как ни старался, увидеть не мог. Рядом зазвучали струны цитры. Тихонько сначала как будто зашелестели, потом всё громче, громче, серебристей...

Сказали богини судьбы:

— Ты нас обидел, Бож, своим неверием. Ты не думал о нас плохо, но и не верил в нас. А ведь это мы, знай, уже двадцать лет отводим от тебя стрелы, раскалываем мечи, нацеленные на тебя, ломаем брошенные в тебя копья. Мы крепим твой щит, лишаем разума твоих врагов. Это не слёзы Лебеди и не Татевы правды-премудрости тебя берегут!

Не ответил рикс. Что было ответить? Лишь смотрел на сестриц и удивлялся, видя, как они между собой схожи. Одно различие — одежды у них трёх цветов.

Сели девы возле него. Уже не слышны были игрища и не спорили малые дети, не водили красавицы хороводов. Яблоневый сад щедро осыпался яблоками. И Бож подумал, что ещё рано яблокам быть, ведь даже не цвели яблони.

Урд-сестрица ноги его омыла водой из родника, сказала:

— Ты наш!

Средняя, Верданди-сестра, прикосновением пальцев остановила риксово сердце, сказала:

— Пусть отдохнёт! Ник чему пока его биение.

Младшая, Скульд, целовала Божу глаза, губы и говорила:

— Ты так красив, как молодой бог. И мы прощаем тебя. Что нам остаётся? Ведь мы уже не мыслим себя без любви к тебе.

А струны чудесной цитры перешли на словесный лад:

— Девы так любят тебя, что вышел между ними раздор. Но рассудило прекрасных дев время. И тебя разделило поровну: старшей — временно навсегда; средней — всегда на время; но весь ты для младшей будешь!

От этих слов радостно засмеялась сестрица Скульд. А старшая и средняя посмотрели друг на друга и, не понимая радости Скульд, пожали плечами. Но потом догадались: «Ведь она молода! Всегда молода! И будущее — у неё в руках. Ноги славного рикса пройдут жизнь, сердце когда-то устанет биться в груди, ослабнет слух, выцветут очи, а душа не постареет в руках у младшей сестрицы в голубых одеждах».

Проснувшись поутру, Бож не увидел возле себя Лебеди-валькирии, а увидел Ляну-деву, сидящую рядом, у изголовья. Она держала на коленях свёрнутый корзно, она смотрела на лицо рикса.

Приподнялся на локтях Бож:

— Где Дейна?

Ответила Ляна:

— Видели, как она перебирает сёдла и звенит уздечкой, видели, как хозяйски кладёт Лебедь камень у порога, видели, как гладит она гриву коню да стремена меняет. А я для тебя вышила корзно.

— Я спал.

— Ты произнёс имя Скульд. Ты видел её?

— Я запомнил слова, запомнил серебристый смех.

— Бож, я вышила для тебя корзно!

— Да, я никогда так не спал. И вода хороша заботами матери! Но надо спешить. Нарочитые ждут?

Тихо ответила Ляна-дева:

— Ждут нарочитые. Кубки в руках, в стременах ноги. Но не езди сам, пошли десятника. Зачем тебе?.. Мнится, что кочка у тебя на пути горой встанет, яминка дорогу глубоким оврагом прорежет, малый кустик ежевики поранит колючками, лёгкий ветер, вихрем обернувшись, снесёт с коня тело твоё. А я тебе корзно вышила...

— Рукодельна дева! — похвалил Бож. — И хорош твой узор, и цветист. Но к чему риксу расшитый корзно? Зачем ему лучшее, чем у других? И без того всё видеть должны: едет князь! Иначе не достоин он такого красивого корзно. Оставь у Дейны его.

Так сказал Бож и, на Ляну не взглянув, вышел к нарочитым.

Ехали вдоль берега Ствати. Знали, что где-то возле двух озёр ждёт их свейская ладья. Ехали быстро, выбирали короткие тропы, неизвестные чужим. И поэтому два дня пути могли сократить до одного. Не объезжали дорог, залитых паводком. Проскакивали их в радуге от брызг. Коней подгоняли свистом. И резвее бежали кони, и дробили копытами оголённые корни.

Трижды споткнулся риксов конь, трижды оступился, попав ногой в яминку. На третий раз всадник едва удержался в седле. И улыбнулся, припомнив слова Веригиной девы.

Когда стемнело, обступил тропу погорелый лес. Наклонённые стволы без коры и ветвей, без верхушек, стояли мрачными головешками. Уголья, сплошь покрывающие землю, скрипели под ногами. И этот чёрный лес, наполненный запахом гари, ночью был похож на железный лес ведьм.

Разгоняя тишину, засвистел Нечволод звонко, переливчато. От того испуганно присел его конь. Ответило свистом далёкое эхо. Где-то рядом сорвался с сучка потревоженный филин, часто захлопал крыльями. И заскрипел, застучал падающий обгорелый ствол.

Выехали к реке и скоро увидели костёр, что горел на корме ладьи. Их услышали. Было видно, как в свете костра двигались, всматривались в берег бородатые свей. Поблескивали их кольчуги, отсвечивали края щитов, укреплённых по бортам от носа до кормы. Такие щиты называют свеи луной ладьи[63].

Несколько шлемоносцев зажгли факелы и по доске-мостку сошли на берег. Спросили:

— Кто Бож, сын Келагаста?

Тогда спешился рикс и вошёл в освещённый круг. Чадь-кольчужники следовали за ним, держа копья.

Старый свей с седыми, коротко остриженными волосами и бритым подбородком ступил навстречу князю.

— Я Бьёрн! — сказал он. — Со мной конунги и Гиттоф-гот, у себя в Гетике именуемый вризиликом[64]... Не в обычае у свеев входить в одаль[65] соседа без ведома его! Так и я послал к тебе человека, но он ещё не вернулся. Ведь велики вотчины твои, сын брата; широко размахнулся ты, трудно объехать стороной.

Удивлённо повёл бровью Бож:

— Если не вернулся твой вестник, то откуда известно тебе, что Веселинов-князь среди этих всадников?

Кивнул Бьёрн:

— То просто! У нас в Ландии говорят: «Хозяина одаля слышно по стуку копыт его лошади». Тебя далеко слышно! Я давно конунгам сказал: едет рикс. Славная Келагастова кровь!

Бож ответил со сдержанной улыбкой:

— Я рад принять в своих землях давнего побратима отца, рад проводить его за хлебосольный стол. В твоей, Бьёрн, ладье пойду.

И после этих слов они обнялись. Тогда нарочитые убрали копья, что держали наготове, а шлемоносцы отпустили рукояти мечей. Двое верховых повели коней берегом, прежними тропами через сгоревший лес. Остальные вошли в ладью и вместе со свеями взялись за вёсла. А десятника Бож приставил к кормчему, чтобы указывал он лёгкий путь. Бьёрну же сказал, что могут не гасить его воины факелов, только пусть поднимут на мачту его зелёный корзно. И тогда с берегов всякий увидит, что плывёт по Ствати князь. Согласились с этим конунги, риксов зелёный корзно привязали к бечеве; а привязывая, удивлялись и спрашивали у Божа:

— Почему антский рикс, про которого говорят, будто он богат сказочно, не возьмёт себе новый дорогой корзно? Ведь на этом впору заплаты ставить, хотя крепок был когда-то.

Ответил рикс:

— Зачем мне лучшее, чем у других? Хватит с меня и этого.

Покачали головами свей, сказали:

— Мы всегда берём, если можем взять!

И подняли риксов корзно на самый верх мачты, и увидели, как развернулся он широким лоскутом, и разглядели, что на тёмно-зелёном поле вышиты белой нитью и бьются на ветру вместе с полотном крылья лебеди.

Тогда задумался свей-Бьёрн. И поняли цену старого корзно бородатые шлемоносцы. А славный скоп Торгрим сказал:

— Это те крылья, что сумели над Ландией и островами пронести мои слабые руны о Лебеди. Смотрите, они машут, словно живые!

Всё ещё раз посмотрели вверх и молча согласились, что эти вышитые крылья подобны живым. И больше ничего не сказали, потому что не принято было у побратимов Бьёрна говорить после слов Торгрима-скальда. Просто лучше не смогут сказать. На то он и Торгрим!

Так плыли при свете факелов и, слыша, как трепещет на ветру княжий корзно, не боялись, что кто-то пустит с берега стрелу или метнёт копьё.

За спиной у Божа переговаривались чадь-кольчужники:

— Борта у них высоки, сильно вздёрнуты нос и корма, широки у ладьи скулы.

— Известно, по морю ходят. А море-то не река. Бурно бывает море!

— Да. А у нас весел поболее будет!

— Реки — не море! Редко когда по стремнине под парусом пройдёшь. Всё больше налегаешь на вёсла.

— Море-то их, слышал, солёное?

— Солёное. Самому не довелось бывать. Говорят, сильно солёное море, пить нельзя.

— У нас всё лучше! Перегнись через борт и пей.

— Тише! Тише говори! Свейская дева слушает...

Смолкли кольчужники. Повернулся Бож, поискал глазами и возле кормчего заметил ту, о которой услышал от кольчужников. Нечволод-десятник, склонившись к её лицу и заслонив его, что-то говорил и указывал на своего рикса. Вот Нечволод засмеялся, перешёл к кормчему, и тогда Бож увидел... сестрицу Скульд.

Бьёрн-конунг перехватил взгляд рикса, сказал:

— То дочь, Гудвейг-кунигунда[66].

Бож отвёл глаза в темноту — туда, куда правил кормчий:

— Твоя дочь похожа на деву Скульд.

Глаза у свея выразили удивление, но оно скоро прошло. Бьёрн вспомнил, что антский рикс молод. А молодость всегда ищет и находит подобные сравнения.

Бьёрн улыбнулся и возразил:

— Нет, она похожа на Антустру. Это подтвердят все, кто видел мою мать, жену Харальда. Хотя таких осталось немного.

Потом, поразмыслив, ещё так сказал свей:

— Гот Ёрмунрекк прислал ко мне Гиттофа, с ним — подарки и слова о женитьбе на моей дочери. Я дал согласие!

— Он же стар!

— Он велик! И род Амалов всегда молод.


Град Веселинов встретил ладью скрином отворяемых ворот. Челядины и смерды вошли в воду, сильными руками ухватились за борта, подняли судно, упёрлись плечами в днище. И вместе с людьми вынесли ладью на берег. Осторожно поставили. Отошли, тяжело дышали:

— Легка свейская ладья. Это нарочитые тяжелы. Сила! Хотя и молоды.

Крупные косматые выжлецы, пригибая к земле головы, кружили возле гостей. Кружили медленно, с глухим урчанием, по-волчьи выгнув хвосты.

Кормчий сказал десятнику:

— Собаки хороши, зверьми глядят.

— Они и есть звери! — засмеялся Нечволод.

Уже сидели в чертоге вельможные старцы. Чинно, недвижно. Смотрели прямо перед собой. Так повелось у старости их: мало любопытного на свея глядеть, мало любопытного — слушать свейские байки; куда важнее достоинство чтить — чтить годы свои и своё знание. Ведь и они были молоды в Келагастовы времена, и они совершали славные подвиги, о которых упоминают и сейчас, и они шумели, сиживали на долгих пирах. И с тех легендарных времён хорошо известно старцам, что будет делаться теперь и что будет после. Всё испытано ими, всё уж скучно им. Те, что собрались здесь, молоды, им ещё не надоело. Будут пить, будут петь, будут спать. Что нового в этом? Жизнь проста. Не ищи сложностей в ней. Подчиняйся её законам и не ропщи. Всё будет славно! Прибейся к тихому берегу, куда занесёт течение, закрепись там, тогда незаметно доживёшь до седин. Что ещё нужно человеку? А бороться начнёшь — потонешь, косточки растеряешь по дну, раки клешнями проколют твои глаза, а зубатые сомы высосут кровь. И с зелёным илом смешается белое тело твоё.

Так сидели именитые, эту премудрость обдумывали и молча кивали друг другу, соглашались: «Да, жизнь проста! Молодости нужен шум, так всегда было. Старости нужен покой. Так всегда будет». Поэтому часто злились старцы на тех, кто громким словом или смехом нарушат их покой...

Для начала Тать с Бьёрном схватились на руках. Легко осилил Тать Бьёрна. И сказал свейский конунг:

— Признаю, сил не убавилось в тебе. Даже не медвежья у Татя сила! Помню, как пришёл ты на пир Келагаста. И суд, и милость риксову помню, и кольцо у тебя на ладони. По-прежнему крепок Тать! Не берут его годы. И по-прежнему, видно, удачлив.

— Ты-то где не удачлив был?

Задумался свей. Так ответил:

— Скажу. Ведь и я хотел то кольцо взять. Все хотели! А Келагаст не дал. Знал Келагаст, в которойтушке спрятано кольцо. Видишь, не дал побратиму! Подумал он, наверное: «Бьёрну дам, а он вместо опеки власть приберёт»... Не доверил побратиму рикс, а доверил тебе за три правды и за силу твою.

Откашлялся кто-то из старцев:

— Нет, Бьёрн, не знал Келагаст, где спрятано кольцо. Иначе не избрал бы смерда, а избрал бы именитого. Ему бы больше поверил.

Оглянулся свей на вельможных и не стал возражать на последние слова; промолчал об этом, сказал о другом:

— Славного сокола вырастил ты. На этого сокола глядя, теперь жалеет старый Бьёрн, что не был в тот день удачлив.

За нижними столами шумели нарочитые и свей. Повставали с мест, с кубками в руках собрались вокруг десятника. А развесёлый Нечволод вспоминал, как однажды с похмелья забрёл к вдовой югрянке и попросил вынести ему воды или квасу... А вдовица ему браги принесла. Раз принесла, другой... На дворе и смеркаться начало. Да что-то отяжелели тогда у десятника ноги, распарило его в тепле, мление пошло по всему телу. И всё-таки уговорила югрянка Нечволода заночевать, согласился он. А у вдовицы ещё молодая дева жила. Та, что из погорелых. Краса-дева! Косы — в руку толщиной, кокошник янтарём обшит. И не разобрать было, что краше: кокошник или дева! И заночевал Нечволод, а поутру ещё попробовал браги, похвалил и ко граду вернулся навеселе...

Тут засмеялись нарочитые:

— Хитёр, брат! Но не отвертишься. Ночью-то, скажи, что было? Вдовицу отблагодарил за брагу?

Нечволод лукаво щурился, пил из кубка меды. Все ждали. Он усы рукавом промокнул, ответил:

— А как же! Только вот ведь промашка вышла! Ночью-то темно. Попробуй отличи, где вдовица? Кого благодарить? Так, чтобы не перепутать, взялся для верности обеих благодарить. Но напутал всё же, обе девами оказались.

— Так вдовица же...

— Кто их, дев, разберёт? Однако нечисто дело.

Смеялись свеи и нарочитые, не верили:

— Не бывает такого!

А десятник уже за другим кубком тянулся. И все иные вместе с ним. Кто прежнего допить не успел, у того давно расплескалось.

— У югров всякое может быть, — рассудил кормчий. — Все югры — колдуны...

Сказал Тать Бьёрну:

— Ты не величь заслуг моих, скромны они. Я всего лишь держал своё слово и верил в сказанную правду.

А Добуж-княжич, пряча под столом беспалую руку, левой рукой поднял кубок:

— Всем известно, что скрытен Тать! И похвал не приемлет. За тебя, Тать, кубок вознесу и за долгое здравие твоё!

Выпили и Бьёрн-свей, и Бож. И кунигунда пригубила за годы Татевы. Добуж между тем говорил:

— Гудвейг-кунигунда хороша!.. Будто для рикса нашего создана. Глядите! Рядом сидят, все в красе. А раздели, — кажется, поблекнут.

Промолчал Бьёрн, смутилась юная Гудвейг. Гиттоф-гот сделался мрачен, ему не нравилось, что Веселинов-рикс рядом с собой посадил свейскую деву. Гот не спускал с них глаз.

А вельможные с укоризной посмотрели на Добужа, заговорили громко, стали звать челядина с ковшом. Но за этим деланным шумом между собой осуждали княжича:

— Жила в лесу кукушка, которая не умела считать. Но куковала она больше всех, с утра до ночи. И все подумали, что она лучше всех считает. Прокуковать столько!

Согласились:

— Так и Добуж! Сам не знает, о чём говорит.

Другие, бороды теребя, возразили:

— Княжич всегда знает, что говорит. Лишнего слова не промолвит. А теперь он затеял что-то. Увидите!

— Он гостей обижает. Кунигунда не риксу наречена.

— Увидим. Но за тем готом последим. Что-то мрачен он.

Спросил Тать:

— Скажи, Бьёрн, каков Германарих?

Оживился, ответил свей:

— Про него говорят готы: «Хочешь конунгом стать — держись за стремя Ёрмунрекка!» В роду Амалов все были героями, поэтому славен сей род. Он поднялся десять поколений назад. И всё в нём молоды, и все ненавидят ромея. В союзе с дальними готами и словенами, а то и порознь повсюду ромея теснят. Ёрмунрекк долго помнит зло. Он помнит готское поражение от короля Константина, того, что через Данувий перекинул каменный мост. Тяжёлое было для готов время. Теперь ослаб ромей. И Ёрмунрекк хочет к его градам свои дороги проложить и стать властелином всего Мидгарда.

— А гунны? Они скоро придут в Гетику, — напомнил Бож. — Новая явилась сила и возле Горган-моря встала. Сарматы преклонили колени, аланы уходят, — и, повернувшись к нарочитым, велел рикс: — Эй, позовите сармата!..

Привели того старика, который пленён был ещё Келагастом, а потом отпущен на волю. Бож взял его за плечо:

— Скажи, брат, о своём народе.

— Сарматов трудно победить! — был достойный ответ.

— Вот видишь, Бьёрн! А гунн победил. И не только сарматов. Гунн скоро пригрозит Германариху.

— Я спокоен, — ответил свей. — Пока есть Ёрмунрекк и словены, пока есть Бож и Бьёрн, пока ромей возводит усердно стены Миклагарда, гунну не верховодить! Мелочь!

А Добуж-княжич кивнул и опять сказал:

— Хороша свейская кунигунда!

Снова зашумели вельможные, снова окликнули расторопного челядина с ковшом браги. А Гиттоф-гот окинул княжича быстрым злым взглядом.

Нарочитые за нижними столами начинали свойские песни. Опьяневшие конунги, не желая уступать нарочитым, вспомнили песни антские. Сидели обнявшись, размахивая кубками и ковшами. Кто-то из кольчужников запел по-югорски. Наценив на голову связку лыка, он изображал беловолосого Сампсу. А Сампса-песнопевец, глядя на кольчужника, смеялся. И руки его тянулись к кантеле.

Гудвейг-дева украдкой посмотрела на Божа. И рикс, заметив это, сказал ей:

— Гиттоф-гот бледен. Гот ревнует, он любит своего конунга.

Тихо ответила Гудвейг:

— Можно ли любить Ёрмунрекка? Гиттоф просто верен ему. Он поручился в Каменных Палатах, что привезёт согласие кунигунды. Но меня о том никто не спросил.

Так же тихо сказал ей Бож:

— Не хотелось бы мне, чтоб ты стала женой гота.

— И я не хочу быть женой Ёрмунрекка. Он стар и зол. Его вся Гетика боится. Мне же стыдно его сватовство! Но Бьёрн дал согласие. Бьёрн другими глазами смотрит на Ёрмунрекка и видит в нём лишь величие и славу рода... — и, опустив печальные глаза, добавила кунигунда: — Почему не ты? Ведь и твои дары принял бы Бьёрн-отец. Имя антского рикса известно всей Ландии и островам...

— Риксу неизвестно было, что дочь Бьёрна так похожа на Скульд.

Бож поднялся.

Вздрогнула Гудвейг, когда увидела это. И встревожился Гиттоф-гот. Добуж будто оживился, приготовился слушать.

Молвил рикс:

— Тише, братья! До времени оставьте кубки, послушаем теперь, что поведает нам песнопевец.

Стихло в чертоге. Не метались под сводами огоньки плошек, выровнялся свет. Все повернулись к песнопевцу, ожидая его слов.

Возле судилища встал Сампса, спиной к Перуну, лицом к столам. Закинул косицы за спину, снял со старого кантеле чехол, ремешок набросил на плечо и тонкими пальцами взялся за струны. Наигрыш наиграл песнопевец, но не скоро запел. Новую песнь обдумывал, подбирал к звукам нужные слова. И на слух проверял. А как подобрал, услышали. Тихо полилась песнь Сампсы:


Велика земля племени Веселинова.
И чудес в той земле много есть!
Здесь и сила медвежья в человеческом облике,
И красота лебеди в облике женщины.
И веселья здесь больше, чем в бочках отмерено.
И гостей желанных — по кубков числу...

Остановил наигрыш Сампса, огляделся, вдоль столов рукой повёл, сказал:

— А кубков-то вон сколько!

Одобрительным гулом ответили на эти слова.

А Сампса дальше заиграл:


Велика земля племени Веселинова.
И чудес в той земле много есть!
Здесь и змей-чудище на болотах водится,
И огнеглазые великаны по лесам живут.
И без опаски люди друг другу улыбаются.
И улыбка служит мерой доброты...

Опять прекратил игру Сампса, в наступившей тишине осмотрелся по сторонам. На Божа указывая, сказал:

— А рикс-то вон как улыбается!

Все обернулись к молодому риксу и, увидев его открытую улыбку, засмеялись. И чадь-кольчужники, и свеи смеялись вместе с Божем самим.

Сампса же выждал время и продолжал:


Велика земля племени Веселинова.
И чудес в той земле много есть!
Здесь в чертогах всегда тюбилие:
И в словах, и в еде, и в голосе песенном.
И, что в песнях поётся, сбывается.
И по песне песнопевцу наливается...

Замолчал Сампса, подмигнул виночерпию, сказал:

— А я-то вон как спел!..

Зашумели, затопали нарочитые и свей. Сытые псы, заскучавшие было, повизгивая, бегали между лавами. Удивлялись вельможные, видя, что смеётся Тать; не было такого прежде. Вот как развеселил Сампса!

Нечволод-десятник крикнул виночерпию:

— Ведёрко браги песнопевцу! Самая мера его песне!

Принесли наполненное до краёв дубовое ведро.

Взял его Сампса обеими руками, едва удержал песнопевец. Отпил немного, виночерпию вернул.

— Не сумею! — засмеялся. — Не напел на столько.

— Тогда за ворот ему! — закричали. — По обычаю!

Под всеобщий хохот и лай псов вылили брагу на Сампсу.

Но вот поднялся Бьёрн-конунг, поискал по чертогу глазами. Как улёгся шум, сказал:

— Эй, скальд! Давно не слышно тебя и арфы твоей. Ответь!

Вышел в круг Торгрим. Скоп, воинский скальд. Из тех он, кто и оружие держит умело, в этом искушён, и к веслу привычен, и на пирах во славу героев хвалебные драпы поёт. И в битве жестокой искусный скоп то мечом унизит врага, то едким кённингом во всеуслышание его заклеймит, пронзит. Не молод уже Бьёрнов скоп и, многоопытный, много видевший, не превзойдён в сложении песен, любим всеми.

Светлая борода у Торгрима в тонкие косички заплетена. Строен, не широк в теле, как иные в годы его. Лицо открытое, взгляд ясный и проницательный, как у всякого, призванного словом своей песни наставлять людей мудрости, увлекать к подвигу.

Поклонился Торгрим сидящим за высоким столом, начал песнь:


Много исплавали корабли наши,
Лёгкие ладьи морей и рек!
Всюду народы нас в страхе встречают,
Возводят в предания имена храбрых.
Свои забывают, помнят наши!
Во славу Одина великие подвиги
Детей достославных его!
Смелы, как Волк, мудры, как Ворон,
Ходят далеко, далеко и видят.
И Волк, и Ворон Одину посвящены!
Во славу Одина и моя песнь,
Во славу Слейпнира, восьминогого коня его,
Рождённого от Локи!
Отец Ратей Железных[67] восседает на нём
И покровительствует делам нашим.
Вознесём же хвалу покровителю, карлы!
На ступени Вальгаллы светлой,
К палатам Одина возложим её.
А сами под оком Его пировать будем.
На поле брани, кровь мешая, не умрём!..

Сказали свеи: «Слава О́дину!», сказали свей: «Вальгалле слава!» На этом кончилась песнь скопа. Виночерпий расторопный ему серебряный кубок преподнёс. Но не принял кубка Торгрим-скальд, отстранил его ладонью, улыбнулся, сказал:

— Не возьму от виночерпия! По праву песни хочу, чтобы кубок этот мне Дейна Лебедь поднесла. Давно мечтаю об этом.

Не челядина, не нарочитого послал за Дейной Бож-рикс, сам поднялся. И Белую Лебедь привёл.

Притихли конунги, на валькирию смотрели с восхищением. Пробудились вельможные старцы, на красу ещё раз полюбоваться. С гордостью следили за свеями хмельные чадь-кольчужники. Злые выжлецы к ногам Лебеди ластились, оттесняли друг друга.

Выпрямился за столом, расправил плечи Бьёрн:

— Совсем не изменилась! — головой покачал старый свей. — Как и прежде, молода... Диво дивное! Многих песен достойна она.

Гудвейг-дева увидела, что Гиттоф забыл о ней с появлением Лебеди. И подняла кунигунда глаза на Дейну-валькирию. Да так внимательно посмотрела, что сама не заметила, как выражение Дейны отразилось у неё на лице. Полуулыбка, полупокровительсгвенный взгляд в обращении к онемевшему скальду. И губами беззвучно шевельнула кунигунда, когда сказала Лебедь скопу:

— Слышала, ты песнь обо мне сложил?

— Руны о Лебеди, — ответил Торгрим.

— И далеко те песни поются?

— По всему Мидгарду, Дейна!

— Ты споёшь мне потом, — улыбнулась валькирия. — Хочу знать, что слушают обо мне люди в твоём Мидгарде.

Сказал Бьёрн:

— Что руны, Дейна? Мой скальд лучший. Не многим не равен! А и он бьётся над бессилием слов своих, вспоминая твой облик. Ты — дева Образа, Молодости, Красоты!.. Видишь, даже я, старик, готов про тебя песни слагать.

Туг виночерпий передал Лебеди кубок. Едва коснувшись губами серебряного краешка, она отпила глоток и поднесла кубок скальду:

— Пей, сказитель, за песни свои. А серебро себе возьми в память об этом дне.

И пил Торгрим, повернув к себе кубок тем краем, которого касались губы Дейны. Потом попросил:

— Не уходи, краса, не покидай чертога так сразу. Уйдёшь — погаснет свет моих глаз!

— Что ж, свей, изволь! — согласилась Лебедь. — Сяду с тобой. А ты расскажешь мне ваши предания об Антустре и Торкатле. Я послушаю, какова твоя речь, скальд.

Обрадовался Торгрим. А Нечволод-десятник потеснил сидящих:

— Разомкнём ряд, лучшие мужи, славные чада Князевы! В тесноте соприкоснёмся доспехами. Да примечайте, дружина: Амангулу в сече не удалось разъединить нас. То легко вышло на пиру у Дейны!..

Дали место Лебеди и скальду, дали на колени рушники, придвинули ближе блюда.

Сказал риксу Бьёрн:

— Если суждено мне будет повторить свою жизнь, то стану я Торгримом, чтобы однажды вот так с Дейной посидеть. Не всякому славному это доступно, не всякому песенному дозволено. Мой скальд — лучший!

Не слушал Торгрима Нечволод, всё медов ему подливал. Из одного ковша, из другого... Нахваливал Нечволод меды, зазывал виночерпия, требовал от него новых, неопробованных. Виночерпий приносил.

— Пей! Пей, друг-брат! — приговаривал десятник. — Когда ещё случится такое? Радость-то! Выводи слова на круг да на наш лад.

Увы, не рассчитал Нечволод. Торгрим всё чаще стал путаться в словах, и речь его уже была сбивчива, движения не верны. Не сумел досказать старых преданий об Антустре и Торкатле. Но сказала ему Лебедь:

— Не всякий передаст так, как сумел ты. Верю, ты хороший скальд! Доскажешь позже.

Так похвалила Дейна и ушла. Её место занял Сампса. А десятник уже к Гиттофу пересел. И его угощал медами:

— Возрадуйся, человече! Что печален сидишь?

Спросил Тать:

— Скажи, Бьёрн, известен ли тебе Хадгар?

— В каждом фиорде известен Хадгар-хёвдинг. Но слышал я, будто завела Хадгара судьба в Ётунхейм, а оттуда уже не вышел он. На недавнем альтинге[68] спрашивали побратимов, куда девался конунг. Но они молчат. Видно, нарушено было Хадгаром вольное побратимство. На него похоже! Быстр и своенравен, необуздан в желаниях. За этот нрав часто называют его Ручьём Фиорда.

Тогда рассказал про Хадгара Тать. Закончил такими словами:

— И поныне ходит конунг в наших лесах. Говорил мне пришлый человек, что бредит Хадгар Огнянином, Волчицей и Прежним Всадником. Ещё слышали, как кричит хёвдинг: «Сван!..». И этим, говорят, гонит от себя сон. Боится сна Хадгар[69].

Покачал головой Бьёрн:

— Нельзя было оставлять его побратимам.

Сказал Добуж-княжич:

— В Огневержца не верю! И давно о том говорю. Но вот след Всадника этого мне довелось встречать на снегу. Ровен и глубок. Даже среди буреломов прям, как натянутая тетива. Не бред и не видение. По следу же видно, что конь его породист, высок. Широк шаг. Из риксовых он конюшен. Больше неоткуда быть. А ещё возможно, что и сам Всадник где-то среди нас сидит, нам в затылок смотрит.

Согласился с этим Тать:

— Пусть смотрит. Не уйдёт! Через Хадгара узнаем имя Всадника и замыслы его.

А Бьёрн про Хадгара сказал:

— Слаб человек спорить с судьбой!

Глава 18


  утра, злобясь на свои похмельные головы, вновь сели за чисто застеленные столы. Но тут хватились Тать и нарочитые Божа-рикса. Вспомнили, что от самого рассвета его никто не видел. А может, и ещё раньше; этого уже вспомнить не могли.

И Бьёрн с конунгами искал дочь Гудвейг, расспрашивал о ней встревоженную челядь. Но никто не знал, куда могла подеваться Гудвейг.

Гиттоф-гот был бледен от злости. Он спрашивал старого свея:

— Где кунигунда, Бьёрн? Что я скажу Германариху?

И злился на гота досточтимый Бьёрн, говорил:

— Не меня — себя вини, Гиттоф! Не я, а ты обязан был следить за кунигундой, глаз с неё не спускать. Где был ты, когда рикс увёл Гудвейг?

Вспомнил Гиттоф-гот:

— Тот десятник! Я заметил: он опоил Торгрима, а сам остался трезв. Потом мы говорили о гуннах, я пил, а он перечислял подвиги кольчужников. Потом говорили о женщинах. Десятник хорошо знает женщин. Я удивился: он молод! Он отвлёк меня от кунигунды.

Бьёрн сказал:

— Антские меды — не вина готские! Кажется, мягки меды и сладки. Однако незаметно валят с ног. Видно, и тебя свалили.

Спрашивал у нарочитых Тать:

— Где Нечволод?

Нарочитые пожимали плечами и то же самое спрашивали друг у друга. Вельможные старцы поучали из своего угла:

— Предупреждали вас, не пейте. Не умеете ещё. Но всего берёте много!

Тогда велел Тать призвать градчих, что ночью стояли у ворот. Разыскали их нарочитые, привели в чертог вместе со стариком-конюшим.

Всех троих спросил Тать:

— Где рикс?

Переступали градчие с ноги на ногу. Конюший мял шапку в руках. Да боялся старик, что услышат лучшие и вельможные исходящий от него запах конского навоза, и будет им это неприятно. Оттого, думал, вельможные ещё сильнее разгневаются. Тогда милости не жди!

Не стали скрывать градчие, ответили на вопрос:

— Перед кем таиться?.. Он, старшие, светлый рикс, стало быть, с девой их, — указали на Бьёрна, — с княжной свейской и Нечволодом уехали в ночи. Пир ваш в самом шуме был, а Бож с теми двоими верхами за ворота ушёл. Велел о том до света не сказывать. А выжлецов не взял, хотя говорил, что на охоту едет. Какая охота?.. Про всё этот конюший подтвердит.

Так говорили, а сами все на кольцо-судилище косились. Боялись, не усмотрит ли Тать их вины? Слишком уж грозно спрашивает. Но отпустил тех людей Тать, вины не назвал.

Мрачен был Гиттоф-гот, не знал, как рассказать обо всём Германариху и следует ли рассказывать. Угнетали его теперь слова Бьёрна к Татю:

— За дочь свою спокоен я! Но я не спокоен за сватовство Ёрмунрекка к кунигунде. Я вспомнил, что даже не спросил её согласия... — здесь на Гиттофа с тревогой глянул старый свей. — А Бож не прост. Смел, сразу берёт то, что задумал взять. Сказывается Келагастова кровь!..

— Не будем спешить! — успокоил Тать. — Всегда вредит торопливость. И терзаться не будем! Что молодость совершит, старость уже не поправит. И нам, прошедшим путь, следует понимать их, идущих. Твоим же конунгам отдых нужен. Через волоки, скажи, как шли? Сами ладью тянули?

— Югра помогала. Югра этим кормится на волоках.

— Всё равно! Устали твои конунги.


Нижние венцы стен Мохони-града крепились на каменной основе, выложенной ещё в те времена, когда предки украшали узорами конские копыта, когда не забылись ещё предания о далёкой прародине и о Великом Пути. Стоял град на двух островах среди болот: большом и малом. Между островами — широкий плавучий мост из брёвен с настилом из тонких жердин.

Малоостровской градец Сащеки-рикса издавна вёл изустный счёт предков. И Келагаста Веселина относил к этому счёту. А начинался он с имён людей, пришедших сюда на конях с узорными копытами, изгнавших из берлог здешних медведей, убивших первого тура. В те времена каждый человек был велик, от каждого имени начинался знатный род. И медведи, и туры, и лоси, и кабаны в те изначальные годы были в два раза больше, чем ныне.

На большом острове Мохони-града сидели чернь-смерды. Полей-ляд почти не возделывали, жита сеяли мало. Болота вокруг. Кормились охотой, бортничеством, меной, тянули неводы. На время войны собирались в пешие дружины и шли под начало рикса. Воинского дела никогда не забывали. Часто устраивали гребные споры, кулачные бои, игрища «стена на стену», состязались в поднятии камней. Порой участвовали в этом и рикс, и нарочитые.

В Мохонь-град Большого Острова въехали по-княжьи. В раскрытые ворота въехали и, не сдерживая бега коней, уверенно правили к мосту на Малый Остров.

Тот мост прогибался под тяжестью всадников, отчего проступала между брёвен чёрно-зелёная вода.

Однако люди градца не спешили отпирать ворота, не узнан был ими Бож. Удивился Нечволод, видя, что рикс не зол за это на мохонских градчих. Сам же счёл за обиду. Сдвинул шлем на затылок, прядь волос выбилась из-под него и прилипла к потному лбу. Брови свёл, складка у переносицы залегла глубже. Потряс десятник копьём над головой, крикнул:

— Подслеповатые! Беды своей не знаете!.. Бож у ворот стоит. Отпирай живее!..

Тогда зашевелились наверху, ногами в помосты затопали, в спешке указывали кому-то, чтобы Сащеку звал. Потом засовы заскрипели. Громадный валун, подпирающий створы ворот, отъезжал на полозьях внутрь двора, шуршала влажная земля.

Сперва Бож с кунигундой въехали, за ними Нечволод.

Бранился десятник:

— Совсем вас тут разморило на солнышке! Как можно рикса не узнать!.. Мне ли, нарочитому, поучать вас, градчих, честной службе? Примечайте: небо посветлело, воздух посвежел, листочки молодые развернулись, зазеленела трава — ждать рикса из Веселинова, ждать Перунова любимца!

Виноватые градчие уводили княжьих коней, друг перед другом оправдывались:

— Проклятый десятник! Сам Бож молчит, а этот расходился.

— Знаем, отчего цепной пёс брешет, — корм отрабатывает.

Сащека вышел встречать, как был, в простом, льняном, небелёном, с узелочками-заусенцами по полотну. В лесу такого среди черни встретишь, от черни не отличишь. А глаза добры и почтительны речи, рука на сердце лежит. Но со всеми на равных держится. Также и с Божем. Молодость и поход в аланское поле уравняли их.

Сказал Сащека:

— Рад тебе! Но долгожданному — вдвойне рад. Про дочь Бьёрна уже слышал. Ко мне не заезжают такие, жаль! И Нечволод, вижу, дело знает, грозным кречетом глядит, крепко держится в седле. Мне бы удальца такого!

Бож сказал:

— Не болотами твоими любоваться приехал, не кунигунду показывать и не слушать похвалы для десятника. А поговорим мы с тобой о дне завтрашнем, памятуя о дне вчерашнем.

Сащека гостям был рад, повёл их по своим палатам, срубленным недавно, в них царил ещё свежий сладковатый древесный дух.

Риксу обещал:

— Капов-градец покажу тебе. Приютил я давеча в вотчине своей одного старца... Всем от него много пользы, а особо — чернь-смердам. Слова он говорит мудрёные, но понимают его. И первое, что поняли люди, это речи о милосердии друг к другу и о всеобщем единении. На этих первых речах и Капов-градец вырос. И теперь призывает он всех мятущихся и потерянных под руку Веселинова.

Не мог не удивиться Бож:

— Подгадал невзначай Сащека. О том и моё слово будет к тебе.


На ночь свеев по лавам развели, овчин дали укрыться и под голову положить. Бьёрна со скопом и Гиттофом устроили отдельно, рядом с горницей Татевой. Бьёрну — ложе, готу — лаву у оконца, Торгриму — лаву у двери.

А была но подсчётам та ночь, когда со всех мест собираются девы-валькирии и, выбрав между собой Старшую, искушённую в волшбе, идут за ней с закрытыми глазами, длинной идут бесшумной вереницей. Все в белом и с распущенными волосами. И держатся за подол впереди идущей, и каждая несёт берестяной туесок с ногтями умерших. Плохо твоё дело, если случайно встретишь в лесу такую вереницу, похожую на змею. Лета не пройдёт, как увидишь змею настоящую, медного цвета змею, и, сколь ни будешь осторожен и осмотрителен, она тебя ужалит. Та змея, говорят, из солнца яд пьёт, и если после укуса до солнца не побежишь, если не встанешь на камень, — тут и погибнешь... да... А валькирии пройдут мимо и не заметят подсматривающего. Глаза-то у них закрыты! И идут они в эту ночь к Мёртвому ручью. Там находят поляну, в одну кучу сносят гнилушки. И гнилушки светят им, подобно холодному костру. Потом вытряхивают валькирии в Мёртвый ручей ногти из туесков, а из тех ногтей встают прежние люди — всё больше красивые юноши. И с ними всю ночь веселятся валькирии, пляшут до упаду. Под утро же у всех дев образуются на подошвах мозольки, а уж из мозолек вырастают маленькие копытца. Эти копытца очень болят, оттого валькирии плачут. Но приходят из тёмной чащи волки и отгрызают копытца, тогда девы смеются, прощаются с юношами, а между собой обмениваются их ногтями до следующего года.

— Поглядим, — перешёптывались градчие, — пойдёт ли Дейна на лесной сход?

— Не боишься?

— Вереницу-то не увидим. За дверью Лебеди последим.

— Слышал я, что и Бож на том сходе бывал. Он свой у них, его любят валькирии. Они его в Мёртвом ручье выкупали, поэтому Бож никогда не спотыкается, никогда не надаёт с коня, ничего не забывает и ни разу не ранен.

Прятались досужие градчие, подглядывали. Долго смотрели, и не раз казалось им, что приоткроет дверь Лебедь, скрипнет ею и долго в чёрное небо глядит, словно в знакомое лицо ещё раз всматривается. А что видит?.. Градчие тоже оглядывались на небо, но ничего необычного, никакого знака там не видели. Небо небом! Облака проплывут тёмным пятнышком, изредка мелькнут звёзды или под утро расползётся по округе туман.

В темноте толкали друг друга в плечо градчие:

— Слышишь, хлопнула у Лебеди дверь? Смотри: не то рукав, не то подол, не то крыло защемила...

— Теперь до утра не будет спать. А чего пугается?

— Одно слово — ведьмачка! Хоть и краса.


В эту же ночь проехал тайными тропами Прежний Всадник. Неслышно ступали копыта лошади но земле. Широк шаг и след позади ровен.

Остановился. Рукоятью плети отвёл от лица зелёные уже ветви берёз, огляделся по сторонам, прислушался. Не крадётся ли тот, кто подглядывает единственным глазом, не нацеливает ли в спину пальцы-сучки? Нет, никто не топчется за деревом. Тихо.

Дальше пустил коня. Меч положил поперёк седла. Шлем надвинул на брови; зорко смотрели глаза из-под железного переносья. Скоро узнал место. Здесь, у лесной горки, на поляне, уже поросшей травами, должен ходить шлемоносец. Безумный, возле этого места день и ночь кружит. Словно заворожён, ищет поблизости волчьи логова и пни оборотней. Так падают люди, некогда достойные, и не находят сил подняться! У них остаётся от человеческого только дар речи, за который теперь приходится дорого платить.

Вот увидел шлемоносца Всадник.

— Хадгар!.. — позвал. — Ты узнал меня, Ручей Фиорда?

Но даже не шевельнулся свей, стоял тенью, призраком стоял посреди поляны. Грозно поблескивали на его шлеме железные рожки, едва видны были широкие кольца кольчуги. И серый корзно — блёклым пятном; не дрогнет складка, не поползёт по травам вышитая серебром кайма. А под вырезом шлема не глаза — мрачный провал. Лицо же бледно и светла густая борода. Весь как из железа отлит, холоден, недвижим.

Тревожился конь, боялся непонятного воина. Неспокойно стоял, позвякивал уздой. Но подъехал ближе Всадник, сказал:

— Ты узнал меня, Хадгар? Ответь. Ты не видишь во мне свана! Так продлим, побратим, наш сговор.

Молчал шлемоносец. Посвежевший ветерок чуть шевельнул его волосы. И всё движение, и весь ответ.

— Или мёртв ты? — в страхе крикнул Всадник, коня поднял на дыбы и замахнулся мечом.

Но тут рванулись из-под корзно шлемоносца быстрые руки. Своим клинком, тяжким точным ударом раскрошили, будто льдинку, меч Всадника. А самого его, обезоруженного, сдёрнул свей с коня. И встал над ним, ногой на грудь наступил, придавил к земле.

Где-то в ветвях испуганно вскрикнула ночная птица. С верхушки сорвалась и растворилась во мгле, унося за собой не то плач, не то хохот.

Обнажил голову шлемоносец, не прятал больше лица.

— Тать? — узнал сразу поверженный Всадник. — Ты? А Хадгар?

Пытался подняться, но сильнее надавил на него Тать.

— Лежи! Там, на пиру с Бьёрном, понял я, кто есть Всадник. И подманил тебя, сказав, что разыщу Хадгара, что узнаю от безумного имя мудреца. Я не ошибся. Ты пришёл убить свея, чтобы скрыть себя, ты поднял меч левой рукой. Я ждал этого удара... Так продли сговор с побратимом. Послушаю, как будешь изворачиваться.

Не стал изворачиваться, над этими словами посмеялся Добуж. Зло, напряжённо. Не порывался подняться, руки широко по траве раскинул:

— Хватит, Тать-смердушко! Хватит! Устал я скрываться, устал тихо ненавидеть, устал умы ваши своей сетью оплетать. Чернь-голь! Убьёшь теперь?..

— Говори.

— Скажу! Слаб ты, Тать, хоть и телом велик. И это потому, что за спиной у тебя нет славных имён, на которые можно обернуться, среди которых можно черпнуть гордости крови, достоинства, упорства. Ты — со стороны! Келагастова блажь — не более.

Помолчал княжич. С ненавистью смотрел на стоящего над ним Татя. Дальше заговорил:

— Келагастова насмешка над всеми нами! И сын его был насмешкой. Никто не верил, что старик окажется ещё способным сына родить. Так и говорили тогда: «Не иначе как валькирия наворожила, одарила Келагаста плотской силой. Или от кого другого зачала, жалеючи старика-рикса!..» И мне Келагастово семя поперёк всех замыслов встало, как ранее Любомир стоял. Но Бож был мал. Его всегда можно было подморозить или удавить на шнурке. Рикс же возвысил тебя. Бьёрн прав: не случай, сам Келагаст избрал опеку для сына. Я знаю Келагаста! С того и началось... Тать ещё не смотрел, а я уже видел. Ты ещё не думал, а я уже знал, о чём думать будешь и что решишь. Я знал наперёд! Как же мне было не посмеяться над тобой? Но Тать с самого начала мне мешал — с того кольца на ладони. Он жил, он властвовал, а я лишь смеялся над ним втайне...

Сказал Тать:

— Теперь я и другое понял. И это страшно! Ты Любомира убил.

И над этими словами посмеялся Добуж-княжич:

— Что же здесь страшного?.. Я его надвое хмельного рассёк! Каждую часть ещё на десять поделил. Я мякоть ободрал с костей Любомира. Так вернее! Если одни кости найдут, свалят на Огнянина. Так и вышло. Ещё на Веригу указывали. А я смеялся! Даже тогда, когда камнями дробил кости Любомира. Я хотел стать риксом, ибо достоин...

— Что ж ты меня не подстерёг за столько лёг? Напротив, меня отстаивая, искалечил руку. За презренного смерда!

— Ждал я, что крепко встанет Тать. И я с ним! А там и подстеречь не долго. Да скоро понял, что только при тебе я и силён. Не будь тебя — и мне не стоять, сшибут с ног, всей стаей навалятся, вырвут хлебец, расплещут водицу. Я знаю вельможных! Только силу и уважают... А как понял, что предстоит мне всю жизнь в княжичах ходить, тогда-то и смеялся громче всего. Ты же верил. Ты всегда легко верил людям. При тебе кольцо-судилище паутиной оплелось. А верить никому нельзя, все лгут, всем нужна власть. Мне Хадгар за Дейну землю давал и дружину. Я хотел уйти в Ландию. Не став риксом, стать хотя бы конунгом свейских соколов. Но поспешил Хадгар увидеть во мне духа-двойника, поторопился несчастный с безумием.

Сказал Тать:

— Что ж не смеёшься ты? Что же не просишь милости? Ведь ты — зло! А зло живуче. Оно цепляется за жизнь, даже если сознает, что эта жизнь прожита напрасно.

— Ты смешон, Тать! Сын Межамира помнит, кто стоит за ним.

— Мне не жаль тебя, Добуж! И ещё я не хочу, чтобы твой позор очернил славное имя Межамира-рикса, на которого ты оглядывался всю жизнь. Поэтому никто не узнает, что стало с тобой. И забудутся пересуды про Всадника.

Так сказал Тать и ударил мечом.

В последний миг рванулся Добуж, сжал зубы, чтоб не унизиться в крике, угрём в траве извернулся, под удар не голову, грудь подставил. И острый клинок, разрубивший надвое его сердце, крепко обхватил руками, кровавя пальцы. Обмякло тело, грузно отвалилось на траву. И потемнела от крови трава вокруг княжича.

Громко расхохоталась ночная птица.


Недалеко от Мохони-града Каповая Горка стоит. Но не среди болот, а в стороне, среди высокого леса. Рядом — две зелёные долины, на которых трава к осени по грудь вырастает. По обеим долинам текут ручьи. Даже в самое жаркое лето те ручьи не пересыхают. Славное место! Плодородная земля. Что ни посеешь — обильно взойдёт. Горстью семени здесь поле засеется. Доброе слово скажешь — прорастёт добродетелями. А коли песок посеешь — камнями прорастёт...

Вокруг Горки и в основании её стоит берёзовая роща. Светла, чиста. Не просты здесь берёзы. Это давно замечено: очень высоки, стройны. Кора тонка-бела, даже с чуть приметной розовостью. Свято место! Здесь тихо говоришь, а громко слышно. Здесь всякий, хоть немного побыв, много чище становится. Так было всегда и проверено не однажды.

Ближе к вершине Горки — заросли шиповника. Живая колючая стена. Сквозь неё не прорубишься, если с узенькой тропки свернёшь. А тропа та, единственная, всегда чисто выметена. Только по ней и можно подняться к Капову. Мал градец, но неприступен. Умело сработан ведунами и смердами.

Ворота Капова-градца узки и низки. Им порогом служат большие, вросшие в землю камни. Раньше возле этих камней грелись серые ящерицы; а змей, говорят, здесь не было никогда — ни ползучих, ни летучих, ни подземельных, ни подколодных, ни домовых, ни прочих других. Змеи вездесущие оползают стороной вершину Горки, это многие видели... Камни — лучший страж Градца. Здесь всемудрый Вещий в думах высоких многие таинства постиг и прозрел истины, о коих не подозревал прежде, отсюда он заглянул в грядущее — душу жалея и сердце скрепя, лелея душу и сердце радуя, утешаясь и мучаясь, перед знанием преклоняясь и знанием терзаясь, взваливая на себя знание; отсюда призвал он мечущихся и потерянных, слабых и обиженных, зрячих, но не видящих, под защиту сильного плеча — града Веселинова. И голос старца был громок с этих камней... Со многих земель собрались тогда ведуны и простолюдины, услышавшие призыв, поставили градец — Вещему обитель — и, кланяясь ему низко, сказали:

— Это тебе, добромысленный! Не ходи по белу свету, сядь здесь. И вразумляй нас, неразумных, и объединяй нас, разрозненных, своим словом. Может, станем мы от того сильнее и лучше.


Нарочитых с Нечволодом оставили в долине. Сами спешились, пошли вверх по тропе.

Гудвейг-кунигунда вдруг к берёзке прильнула, провела ладонью по стволу:

— Как живая она! Нежная, тихая. У нас в Ландии нет таких. У нас меньше берёзы и толще, ветви не так ровны, — огляделась вокруг кунигунда. — Красивая страна! Верно о ней песнопевец спел. Всё широко: и дороги, и реки, и гостеприимство. Люди красивы, веселы. Не напрасно вас веселинами зовут. Даже челядины, коих в других землях называют рабами, у вас вольно держат головы, без разрешения говорят.

Поднялись к высокому частоколу. Каждое бревно ошкурено, нетесано, а с торца круто заострено. Часты на них потеки смолы, но ни на одном нет порчи древоточца. Особые подобраны стволы.

— Чем не град! — посмеивался Сащека, проводя рукой по брёвнам частокола; хитро сузил глаза. — Думаешь, для Вещего ставил его? Для тех ведунов?.. И для них, понятно. Но этими стенами многие полчища остановить можно. И сотни людей здесь могут оборониться от тысяч.

Гудвейг-дева кончиками пальцев коснулась смолы. Убрала руку, а смола потянулась за ней золотистыми паутинками, заблестела на солнце. И искорки солнца показались похожими на паучков, которые быстро пробежали по тоненькой нити, сверкнули лапками и исчезли. Это понравилось Гудвейг, она была ещё так юна; она снова коснулась живицы и повела рукой. Сказала непонятное:

— Лен янтаря!

Но солнце сместилось, и смоляные нити больше не были похожи на золотые паутинки. А тень от острых зубьев частокола придвинулась к ногам свейской кунигунды. Гудвейг покосилась на тень и отступила от неё:

— У нас тоже много зубчатых теней.

Одобрил рикс слова Сащеки:

— Ещё ставь градцы такие. И не ведунами, а доблестными мужами их заселяй, собирай из весей. И я тебе людей буду присылать. А иным князьям велю перенять твоё начинание. Ведь возле тебя пролегает край нашей земли. И но вотчинам полуденных риксов, — Бож обратил взор на юг. — Где-то там Гетика. Говорят, насторожились готы. Аланское поле теперь пусто и потому спорно. Кем-то будет занято! Так не начался бы новый спор. За просторы антские.

Здесь подошли к ним трое ведунов. Смиренные и почтительные. Один трижды поклонился князьям, другой расстелил у их ног длинное, локтей на двадцать, льняное полотно, а третий, указав на узкие ворота Капова, сказал:

— Ты, светлый Бож-рикс, и ты, рикс Сащека, и ты, дева, пройдите в Капов-град, обиталище Ликов и добромудрого Вещего! По полотну пройдите, дабы осталась на нём чёрная и серая земля с ваших ног, чтоб не была превнесена она на землю белую, на пороги священные. К тем порогам устами припадают люди, пришедшие издалека.

Так вошли в Капов-градец. Не было здесь привычных глазу строений, не слышно было людского шума, хотя много стояло вокруг ведунов и смердов. Толпами стояли, смотрели на рикса и молчали.

Но возвышались над всеми людьми частые деревянные Лики. Кумиры-покровители. Выше всех — Перун-бог! Страшен, кряжист. Срублен из толстого дуба. Резная борода, спускаясь от выдвинутых вперёд больших губ, у земли разделялась на части и обращалась в корни. Те корни оголены были. Толсты и длинны, устремлялись далеко от ствола, разлеглись поперёк троп. По всему Лику, — если приглядеться, — вырезаны письмена. Бессчётные. Великое таинство. Мудрость веков... Всемогущ Перун, покровитель воинства, хранитель вековых дубрав, метатель молний. Голосом ему — гром!

И Волос, скотий бог, грозен стоит. А Моконь возле него выглядит стыдящейся своей наготы; груди прикрыла руками и прядями волос. Сварог, добрый старик, в небо возносится обугленным Ликом. Жил когда-то среди людей мудрый Сварог; при нем клещи упали с небес, и научил Сварог людей добывать железо и обращаться с железом, научил ковать оружие; это умение сделало народ антский сильным и независимым; и укрепил Сварог домашний уклад: дабы не был народ, как скот, блудящий, установил всемудрый единому мужу едину жену... Рядом Хорс, величав и зол, глаза — угли, ручищи до земли, ладонями в неё упёрлись. А приглядишься — словно братья они со Сварогом. Только Сварог — брат меньший. У ног Хорса лежит Симаргл — священный крылатый пёс; зоркие у него глаза и чуткие — торчком — уши; горделиво выгнул шею Симаргл, далеко глядит с Горки Каповой божество семян и всходов; кажется, вот-вот крыльями могучими взмахнёт священный пёс, и в порывах поднявшегося ветра далеко разлетятся семена; а ежели косули, кабаны, зубры придут нежными всходами полакомиться, отгонит гостей непрошенных от поля бдительный страж — бог Симаргл... И много иных богов вокруг. Одни украшены венками и лентами или в высоких шапках стоят, другие уставлены подношениями. Между Ликами дымятся жертвенные костры.

Вот вышел, как из-под земли вырос, перед Божем старик. Ростом высок, сух, жилист. Рубаха на нём длинна, подолом землю метёт. И, белая, не оттеняет седой бороды. Нос тонок да высок, с надменной горбинкою. Ноздри узки; такие, чуткие, расширяются в гневе. Смугло от солнца лицо старика. На нём выделяются глаза редким тёмно-синим цветом. Такие глаза сто лет молодыми остаются.

Догадался Бож, что это и есть великомудрый Вещий, о котором уже давно идёт в народе молва, о котором выспрашивают друг у друга риксы.

Оробели ведуны и смерды, когда увидели, что поклонился Вещий молодому Веселинову-князю; роптали, негодовали:

— Вещий — да поклоны бьёт! Видано ли?

Но ведуны вскоре одумались:

— Молчите!.. Вещий знает! Кому он поклонится, тому и нам кланяться следует. Да не просто кланяться, в ноги пасть. С этой землёй перед тем сравняться!

— Бож перед нами! Следуйте деяниям Вещего.

А старик сказал риксу:

— Без меча ходишь, а люди слушают слово твоё. Не всякий вельможный сумеет этого добиться. Ты же хоть молод, а сумел!.. На Горку ко мне люд издалека приходит. Я и не слышал о тех местах. Но люди пришлые тебя, Бож, знают и говорят о силе твоей как о защите.

— Не обо мне, о граде Веселинове те люди говорят.

Вещий продолжал:

— А я о тебе, не поверишь, ещё в юности знал...

Пожал плечами Бож: как мог знать о нём в юности этот старец, если в юности его и сам Келагаст юн был и о Боже, что будет, даже не помышлял?

Но удивительное поведал Вещий: есть-де капище древнее где-то в глухом лесном углу — а где, уже и Вещий не знает, ибо только однажды там был и дорогу запамятовал. А посреди капища Древо Жизни стоит. Таких огромных деревьев нет больше на свете — Вещий не видел, а земель он немало обошёл. Под сенью Древа покойно и сумрачно — ни ветры, ни солнечный свет не проникают сюда; и всегда сухо здесь, поскольку не проливаются через густую листву ливни, не пробивается снег. Так широка крона, что, кажется, весь народ мог бы укрыться под ней от невзгод... Не простое это Древо, всем деревам Отец. И, похоже, — людям. На корнях его, из земли торчащих, писано, что было; на ветвях его, небо подпирающих, писано, что будет. Каждый живущий на стволе его своё имя может отыскать; повеет ветерок, и нашепчет листва смертному о жизни его — прошлой, предстоящей всю правду скажет, какой бы она ни была. Начертано там, глубоко в древесину врезано, будто на века, и имя Божа, это ясно помнит Вещий, потому с нетерпением и встречи с Божем ждал... столько лет. Высоко имя Божа на Древе начертано: головы не запрокинув, не прочтёшь...

Удивлён был услышанным Бож, задумался, пытался прозреть предназначение своё; многого не пожалел бы за шёпот листвы с того необыкновенного Древа; да ничего прозреть не мог, видел лишь ясный солнечный день, видел милый лик юной свейской кунигунды.

— Недавно один смерд здесь был, — припомнил Вещий. — Громче всех за имя твоё, Бож, Перуна просил.

Подозвал старик одного из ведунов, велел:

— Напомни, как просил тот смерд.

Сказал смиренный ведун:

— «Обереги, Перуне, стояние души княжьей! Не дай отвернуться ей от низов и в себе замкнуться, дай ей дождаться всходов доброты, засеянной щедро. Греми, Перуне, громом на благо всходов тех!»

— Что за смерд?

— Охнатием он назвался, — поклонился ведун.

— Знаю такого. От ущерба его оберег.

А Вещий сказал:

— Малым человеком зовёт себя, помнит суд твой... Я же вещал ему. И тебе так скажу: этот малый человек тебя, Бож, от ещё большего ущерба убережёт. Сумей только разглядеть его и положиться на него.

— Если так, то и мне повещуй, добрый старец, — просил рикс.

— Не здесь. Иди за мной.

Сделал старик знак Сащеке и Гудвейг остаться. Божа за собойповёл между Ликами и кострищами. И завёл рикса на самый верх Горки. Далеко отсюда видно, но не дал Вещий осмотреться вокруг, насладиться простором, увлёк Божа в глубокий колодец. Спускались по узеньким ступеням, где укреплённых камнем, а где дубовыми плашками. Долго шли. И спустились как будто на самый низ. Вокруг себя видел Бож множество тёмных провалов и ходов. Стены и потолки везде подпирались лесами, пол был выложен колотым валуном и глиной. Спустились хоть и глубоко, но было в колодце сухо. Здесь из какого-то хода, из отдушины тянуло тёплым весенним ветерком.

Слышал рикс, как скрипнула под рукой Вещего дверь. Вошёл за ним. Видел, как раздувал старец в очаге огонь. А когда осветился очаг, осмотрел Бож, ощупал руками серые известковые стены. В этих стенах были вырублены глубокие ниши-полки, уставленные глиняными горшками, лубками, ступками. В отдельном месте лежали клещи и долота, горка берестяных свитков. Под потолком — пучки сушёных трав и кореньев. Ложе-выступ устлано шкурами, тщательно расчёсанными гребнем.

Разгорелся ровный огонь. И старик отошёл от очага.

— Сядь здесь, — указал он на ложе. — Лицо ладонями закрой, меня слушай, но на меня не гляди. Сам отрешись, забудь, кто ты и где ты. Из длинной череды поймай то, что хочешь больше всего увидеть. И оно скажет тебе своим голосом, но моими словами.

Сделал так Бож, сел, закрыл лицо, но долго не мог отрешиться, не мог отогнать видений необычного Капова-града и колодца. Сидел, стараясь ни о чём не думать. Наконец увидел Келагаста-рикса. Он выглядел добрым и ласковым. Поэтому все, проходящие мимо, не узнавали его. Бож, вспомнив, что ему говорили о Келагасте, согласился с теми проходящими, но не мог, подобно им, не узнать рикса, ибо был его сын; и остановился рядом. А Келагаст вдруг предстал в лице Любомира-брата, которого Бож тоже никогда не видел. Любомир же был похож на Добужа. Он был весел и хмелен. Он на залитой солнцем поляне обнимал югрянку. Рядом в траве лежало кантеле. Все струны оборвались, кроме одной, которая без устали твердила: «Сын поляны! Сын поляны!..». И никак не обрывалась. Нет, это была цитра! Она перешла на словесный лад и заговорила о холодном ясном небе и о Солнце, что лежало на высоких Холмах. Потом цитра выдала сестриц:

— Время разделило тебя поровну, но весь ты для младшей!

От этих слов радостно смеялась сестрица Скульд, крепче целовала рикса. А он сказал ей:

— Ты похожа на Гудвейг!

Тут возразил Бьёрн-свей:

— Она похожа на Антустру, жену Харальда.

Скульд-сестрица перестала смеяться. Она хотела сказать об одном и была удивлена, когда невольно заговорила совсем о другом:

— Не пойму, что со мной! Но слушай, милый рикс, эти верные слова. Новый времени счёт ведётся от рождения твоего. Сменились устои. И даже по-иному стали кричать птицы. Но знай, мало времени давалось тебе. Смотри: в пламени лет рука протянулась к тебе и отпрянула. Отсечены на той руке были пальцы. И другие, похожие руки, отпрянули за ней... Приходит твоё время! Присмотрись! В предрассветном небе, по-над самой землёй стаи птиц летят, видятся чёрными крапинками. Гляди, всё выше они поднимаются. Скоро в единую стаю собьются, покружат над чистым полем и подадутся далеко-далеко. О тебе это! Но Лебедь плачет! Где она? А выше всех Лебедь! Однажды расправила крылья, да не сумела их воли унять. Плачет Лебедь, говорит тебе: «Остерегайся, не люби Волка, Бож!». И верно говорит она. Ты и меня послушай. У всякого кончается жизнь. И твоя также однажды кончится. Может, рано, может, нет. Сам посмотри. Твоя птица в полёте будто крылом о что-то ударилась, в небе сером кувыркнулась и к земле, сломанная, понеслась. О тебе это! Гибель высока будет, на два человеческих роста. И огни, и мечи, и радость чужая, и хмельное ручьём. Тогда будет твоё слово! Тогда родится Песнь! А от всего тебя и жизни твоей останется в поколениях только имя рядом с упоминанием о врагах твоих... Остерегайся, не люби Волка, Бож!

И опять засмеялась Скульд-сестрица, словно забыла о сказанном только что, но вспомнила о своём:

— На Гудвейг похожа? Бож, любимый! Гудвейг — это я и есть!

— Лжёт дева! — злился Бьёрн свей. — Мне ли не узнать собственную дочь? Ты лишь похожа на кунигунду.

— А Антустра? — смеялась Скульд. — Ты уже забыл о ней?

Вспоминал Бьёрн, брался руками себе за чело, качал головой — никак вспомнить не мог. И пока вспоминал он — так напряжённо и мучительно, — милая Скульд целовала рикса...

Глава 19


ернулись в Веселинов спустя три дня. Ещё издали их заметили градчие. Сразу передали: «Князь во град спешит! Также Сащека с ним. И Нечволод рядом».

— А кунигунду разглядел?

— И кунигунда едет. Взволнована. Слышу, сбивается она от того волнения на свейскую речь. Говорит, что беззащитная веточка жмётся к тополю под ветром взглядов, но под солнцем улыбки сразу расцветает.

— Мудрёно говорит! Ветер взглядов — это про нас?

— Про нас! А солнце улыбки — про рикса.

Бож велел десятнику:

— Всех во градец зови!

Челядину сказал:

— Виночерпия зови! Пусть раскроет погреба, пусть выкатит бочки. Ты поможешь ему. И ковшей! Больше ковшей неси.

Челядь тоже разослал рикс:

— Дударей мне сыщите! Соберите бубенщиков, сыновей Переплута. Пусть пляшут да гремят до утра, ленивым спать не дают, а ретивым не дают отдыха; пусть в дуды дудят, щёк не жалея. После всех златом одарю, никого не обижу. Дев хороводных не слышал давно. Где они? И всем велю во дворах костры жечь. Чтобы ночью светло было! Где Тать? А Бьёрн где?..

Разбежалась градцева челядь. Одни к лесу побежали; там, говорят, дударей-бубенщиков видели вчера — снедали на опушке. Другие пошли по ближним весям собирать лучших дев, песенных, хороводных. Третьи смердов хватали за рукав:

— Жгите костры! Всё, что от зимы осталось, сожгите. Пир-то, пир грядёт! Виночерпий уже бочки прикатил. Вот-вот выломит днище. И ковши уже готовы. А у вас костры не горят...

Тут, услышав шум, вышли из чертога Тать с Бьёрном. Хмельные оба — не первый уже день меряют кубки. Но не всё ещё лучшие деньки вспомнили, не все речи друг другу сказали. За ними появились в дверном проёме свойские конунги, Гиттоф-гот и кольчужники. А вельможные старцы не вышли. Они послали одного узнать, что там за бочки по земле катятся, почему дымом потянуло со двора, отчего смерды громко ногами топают, зачем пригнали дударей. Сказали:

— Ты хоть и сед, но самый молодой из нас. Иди!

Ворота распахнули настежь. Отовсюду на зов рикса сходились кольчужники, градчие, чернь-смерды, югры-данники и прочие заезжие и захожие люди. А те, что на песчаных островах изо дня в день торг вели, явились самыми первыми. Такие на любой шум первые идут.

Никому ничего не говорят, сами же обо всём выспрашивают, тянут за рукав. И украдкой ощупывают свои пояса: там ли ещё злато-серебро?

Заложники держались в стороне. А челядины, ожидая княжьей милости и воли, были немало возбуждены, но на глаза не показывались, прятались за спиной у собравшихся, прислушивались к разговорам.

Взревел в толпе чей-то медведь. Отпрянули от него разряженные в цветные лоскутные одежды дудари-бубенщики. А сами из озорства громко ударили в бубны, чем ещё больше напугали медведя.

Крикнул кто-то в толпе:

— Куда зверя привёл? Ошалел?

Смутился, завиноватился смерд:

— Сказал ведь Нечволод!

— Гони его пока! Людей помнёт. Дик твой зверь!

Грянули бубны, зазвонили колокольца, бубенчики брякнули. От того ещё злее взревел медведь, поднялся над толпой. Но потянул смерд за цепь, отвёл зверя от людей. И уже в стороне вложил ему в пасть медовые соты.

А Нечволод уже среди дев стоит. И вьются возле десятника девы, смеются, жмутся к его плечам. Спрашивают, хороши ли в Капове молодые ведуны, хороши ли девы в Мохони. Улыбается Нечволод. «Ведуны, — отвечает, — в Капове все стары и горбаты, у них зубы целы через один, у них ноги кривы в одну сторону, руки в другую, голова назад глядит. Зато девы в Мохони оч-чень хороши! Оттого и птицы — пёстрые и прекрасные — облетают Мохонь стороной, ибо стыдно им увидеть себя рядом с теми девами».

Не верили десятнику, смеялись лукавые красавицы. А десятник глазами на рикса показывал, говорил:

— Тише! Рано ещё смеху быть, рано брагу пить. Послушаем, что среди лучших говориться будет, как решится спор за кунигунду.

Тогда стихли девы, увидели, как Дей на Лебедь возле них белым рукавом взмахнула. И заметили, каким придирчивым взглядом осмотрела Лебедь смущённую Гудвейг.

Зашептались девы:

— Возвысит ли Дейна эту свейку до сына своего? Примет ли? Ведь это Бож! В какой ещё стороне отыщешь ему равную? Разве что в ромейской...

— А какие ныне глаза у Лебеди? — любопытствовали.

— Не видно. Далеко.

— Эй, чадо! Глянь, какого цвета у неё глаза.

Молодой градчий обиделся на «чадо». Однако заглянул в лицо Дейне, ответил:

— Голубые, как небеса над головой.

Тогда отвернулись от него девы, Нечволоду в оба уха зашептали:

— Примет Лебедь эту свейку, возвысит до Божа.

— А гот, смотри, тёмен стоит. Не выходит у него сватовство. Что скажет тот гот?

— Ах, Ляну жаль! Не сумела она. А всех нас, кажется, лучше!

— Ляна бледна! — оглядывались на Веригину дочь. — С её лица рушники белить.

Тут Верига-бортник проходил, Ляну за локоть взял, позвал:

— Идём! Тебе не надо здесь быть. Идём!.. Тебя ячменное зерно ждёт. Ты хорошо его ладонью поворачиваешь. Идём!.. Что-то плохо я видеть стал, иглу утерял. Ты поможешь мне найти её.

— Ах, отец!.. — высвободила локоть Ляна. — Подождёт ячменное зерно. И иглу не терял ты. Той иглой я волосок рикса над изголовьем себе приколола. Там возьми, а волосок в лоскут заверни. Я же тут постою, посмотрю. Скучно мне среди лучин одной быть.

— Ляна... Ты бледна, дочь. И подумай, о чём говоришь ты.

Ушёл Верига опечаленный, не стал больше звать.


Вот ступил Бож в круг, к Татю с Бьёрном повернулся и такие молвил слова:

— Время приходит, сокол соколицу ищет. Так и ко мне время пришло в образе трёх прекрасных дев. Младшую мне оставило. И благословил наш союз старец Вещий с Каповой Горки.

Здесь и Гудвейг вышла в круг. От волнения у кунигунды губки дрожали, от волнения кровь бросилась в лицо, но сказала она Бьёрну:

— Не суди меня жёстко, не кляни прежде времени. Далеки горы Ландии. Степи Гетики ещё дальше, потому что нежеланные дороги по ним пролегли. К нежеланному и ведут они — к старому злобному Ёрмунрекку, которого вся Гетика боится, — крепко взялась кунигунда за руку Божа. — Но не идти по тем дорогам деве свейской. Здесь окончен её путь. И старец всемудрый наш союз благословил.

Тать кивнул. Тать был согласен с этими речами.

Возразил Бьёрн-свей:

— И я бы промолчал, как Тать, но что я Гиттофу-готу скажу, если обещал уже, что кунигунда, гордость фиордов наших, нежное солнышко северного дня, журчливый ручеёк моего сердца, будет наречена супругой достославного Ёрмунрекка? Как с этим быть?

— Я сама скажу ему! — ответила Гудвейг. — Гиттоф! Ты слышал: таково несогласие кунигунды. Ты передашь его в Палатах.

— Что скажешь, гот? — спросил Тать; при этом лицо у него было каменное.

Вышел на круг Гиттоф-кёнинг, тот, что у себя в Готике зовётся вризиликом. Так огромен был, что невольно с Татем стали его сравнивать. Зло посмотрел гот на рикса, на десятника ещё злее, сказал:

— Амал Германарих не простит, Бьёрн, ни тебе, ни мне, ни Бошу, юному антскому кёнингу, того недостойного, что свершилось здесь за эти три дня. Германарих ждёт кунигунду! Он трон свой так развернул, чтоб в окно был север виден, чтоб самому увидать возвращение свадебного посольства... — здесь голос Гиттофа зазвучал с угрозой. — Пусть стар он, но до сих пор прав, когда говорит, что спор великих решает меч. И Могучий избрал бы теперь это решение. Я готов заменить его!

— Есть ли в том нужда, когда уже отказалась Гудвейг? — с тревогой усомнился Бьёрн.

— Так говорит Германарих! — ответил тот. — А то, что взбрыкнула здесь кобылка, — так ли это важно? На то ведь она и кобылка, чтобы кто-то её объездил.

— А любовь? — спросил в наступившей тишине кто-то из дударей.

Скривился могучий гот:

— Влюблённые разлучаются, и угасает любовь. Прост закон этого мира.

Взроптали чернь-смерды. Разозлились нарочитые, придвинулись ближе к своенравному дерзкому готу. Девы-подружки, подобно Ляне, стали бледны, спрашивали у Нечволода, спрашивали у Сащеки-рикса:

— Выстоит ли Бож против этого гота? Огромен гот, как скала над Ствати.

Сащека по обыкновению ус жевал. Ответил он, на дев не глядя, будто самому себе отвечал:

— Рикс победит!

А Нечволод девам такое сказал:

— В кого будете верить, тот всегда победит.

Возликовали девы-подружки:

— Мы верим! Верим в рикса!

— Тогда не спрашивайте. И губы себе не кусайте!

Старый градчий сказал молодому:

— Кунигунда под ветром взглядов к Божу жмётся, как к тополю ветвь. Но не смотри на неё зло, как многие теперь смотрят. Она не желает этого поединка, плачет. А другие бы за честь сочли и возвеселились сердцем.

Дейна Лебедь — спокойна, глаза — чисты. На гота и Бьёрна надменно глядит. И Торгрим возле Лебеди спокоен, лишь о ней думает, в тесноте толпы плечом касается её плеча. Ничего не видит.

Ляна-дева на Дейну зла: «Как можно спокойной быть? Как можно теперь надменно глядеть? Кричать нужно, крыльями бить, оберечь, остановить!.. Ибо страшен, велик гот; и, уязвлённый неудачей, не пощадит он рикса». Закусила Ляна губу. «Ты, свейка! Бледная тень полуночных скал! Упади, ползай, плачь! Не допусти! Из-за тебя всё. Останови!..» Но тяжело вздохнула, прониклась плачем кунигунды: «Рикса остановить? Он ветер, он гром, он — солнце! Остановишь ли ты, хрупкая свейская дева, солнце на небосводе? Слаба!»

И свои слабые руки Ляна взметнула-заломила в плаче, и крикнула, чтобы остановились всё, чтобы одумались, чтобы несокрушимые кольчужники подняли мечи и изгнали гота. Но никто не услышал её крика. И слова мольбы потонули в криках более громких. А саму деву невзначай оттеснили взволнованные смерды.

Только Сампса-сказитель видел плач Ляны. Подошёл к ней сзади, взял за локоть, позвал:

— Пойдём! Тебе не надо здесь быть. Пойдём! Тебя ждёт Верига, какую-то иглу никак не может найти. Совсем плохо видеть стал твой старик.

— Ах, уйди! — отвечала в раздражении Ляна. — Ты говоришь словами моего отца. Покажи ему: той иглою приколота в ногах моих травинка, на которую наступал рикс. Я же тут постою, посмотрю. Больно мне теперь одной среди стен сидеть.

— Ляна! Ляна!.. — сокрушённо качал головой песнопевец. — Неужели одной? Я ведь рядом буду.

А девы успокоились. Они обернулись на песнопевца, сказали:

— От Ляны не отходит Сампса. А она и не видит, как он красив стал. Ясные глаза, светлое чело.

— Он княжичу подобен. Как изменился с тех пор! Ах, если бы не кантеле его... Ах, если б не десятник Нечволод!

Бож, покрывая шум, велел:

— Оружие внесите! — и встал против Гиттофа-гота.

Тать заставил людей расступиться. Повёл рукой, обозначил ширину и длину спорного места; нарочитым сказал:

— Поле на щит! Поле поровну! Брань на двоих!

Тогда нарочитые пошли в градцев клад и вынесли оттуда щитов по счёту на каждого, дали поровну: кольчужнику и свею. Всего числом восемьдесят. Стали кругом. Через одного стали щитами внутрь. На колена опустились, пригнули головы.

Чисто поле внутри круга, утоптана земля. Ни травинки на ней, на жёлтой земле места Лысого.

Вступили в круг Бож и Гиттоф. Мечи у обоих — двуручные, длинные, тяжёлые. Скинули доспехи, ногами вытолкали их за поле.

В наступившей тишине пошли по кругу. Друг с друга не сводили глаз, остриями клинков царапали землю. Выбирали время. Встали. Их напряжённые, готовые к прыжку тела казались лёгкими.

Вот вскрикнули разом, коршунами бросились один к одному, метя в глаза. Мечи, звеня и скрежеща, сшиблись в воздухе. Искры осыпались на плечи недругов. Кольчужники и свеи ниже пригнули головы, спрятались за щитами. Отпрянули люди, опасаясь осколков, в едином выдохе слились и затаили дыхание. Но не затих ещё первый звон, как вновь столкнулось злое железо, вновь искры осветили круг. Мечи со свистом секли воздух. Сразу взмокли рубахи, потемнели между лопаток.

Взвился клинок гота. Едва уследили, как дугой сверкнул он. И видели, как рикс увернулся, как меч кёнинга наполовину вошёл в землю. Послышались смешки.

Размахнулся Бож, великорослый Гиттоф успел отскочить к стене из щитов. И княжий меч вонзился в плотную землю на половину клинка. Теперь молчала толпа. Слыша это молчание, едва приметно улыбнулся Гиттоф-гот.

Выдернули оружие из земли, медленно пошли на сближение. В наступившей тишине было слышно, как в стороне от людей возился с сотами медведь, обсасывал клейкие лапы. Слышно было, как утробно ворчали, скалились на медведя псы.

От нового удара раскрошились у обоих крепкие мечи. Зол был удар. Тогда внесли топоры. Узкие, клинообразные, на длинных рукоятях. Те рукояти испытали о колена, не треснуты ли. И снова сошлись рикс с кёнингом. Сошлись с оружием древним, которому трудно противостоять, не имея на локте щита; да и щит такому оружию — не велика помеха. Столь острые и твёрдые это были топоры, что могли резать железо... Долго примерялись, обманными движениями скрадывали друг друга. Волновались вокруг люди. Щитоносцы прятали головы.

Но вот изловчился, прыгнул Гиттоф. Ногами метил риксу в грудь, лезвием — в голову. Да не рассчитал удара гот, охваченный злостью; на силу недюжинную свою положась, промахнулся. И жестокий удар пришёлся в щит нарочитого. Раскроил надвое этот щит. Нарочитому же глубоко рассёк руку.

Тут и выбил Бож оружие из рук Гиттофа. Вместе с железной перстатицей у гота выбил, рукоять пополам расколол. Со звоном пал на землю топор, со звоном ударилась о него кольчужная перстатица. Выпрямился тогда Гиттоф-кёнинг, шаг невольно отступил, высоко голову поднял, ожидая последнего удара.

Но не ударил Бож, свой топор передал Татю.

— Жить тебе долго, гот! — сказал. — И дела достойные вершить. Не за себя бился ты, не за своё имя, не за свою корысть. Ради Германариха сил не жалел. И теперь от топора не бежал. Это твоя слава! Всё по чести! За то не держу на тебя зла, за то и правлю суд милосердный: жизнь тебе дарую. И решён спор!..

— Решён спор! — повторил удовлетворённый Бьёрн. — Крепок оказался Бож, антский рикс. Так и должно быть. Я не помню, чтобы уступала кому-то Келагастова кровь. И Гиттофу скажем хвалу. Он бился по правилам Одина!

— Хвала риксу! — воскликнули кольчужники.

— Хвала кёнингу! — отозвались свей.

И все вокруг заговорили о том, что никому не было бы радости, даже если бы пролилась кровь гота.

Гомонили между собой смерды:

— Верно поступил Бож. За кого кровь лить?

— Дева есть дева. К тому же неказиста, остроноса, бледна. Косточка без мяса... Или испугалась сверх меры? Гляньте, ноги её чуть держат.

— Однако княжна! Княжна! Хоть и не сравнить с Лебедью.

— Хватанул! То ж Лебедь! Пойди сыщи ещё такую!

— Рикс-то силён! Не знали мы. Такого красавца одолел!

Нечволод, слыша речи смердов, выкрикнул славу Веселинову-князю. И смердов заставил. Засмеялись, возликовали, повисли на широких плечах у десятника девы-подружки. Между прочими словами тихо о злате спрашивали, ласкались.

— А где то, что я вам по возвращении давал?

Разводили руками лукавые, пальчики свои рассматривали и не находили на них колец. Тогда Нечволод со своих перстов кольца поснимал, отдал милым девам последнее:

— Коль любить меня будете, последнего не жаль.

Смеялись довольные девы:

— Да разве за злато любим? Да разве за злато так, как мы, любят? Светильник погаси — залюбим до смерти...

Тут загремели-задудели к месту дудари-бубенщики. Вокруг десятника и дев закружили, рожи им строили, просунув руки в дырявые полы лоскутных одежд. Посмеивались:

— Не скупись, десятник удалой! У дев твоих детушки растут — безотцовщина. Не твои ли детушки?..

И дальше перехожие пошли — медведя позлить. И верно, скоро взревел тот медведь. Громыхая цепью, пустился в припляс, научен был. От того припляса загудела земля.

Тут ковши резные, расписные, полные медов и браги, разбежались по рукам. Всех к себе зазывал виночерпий, как указано было ему. И не хватало ковшей. Тогда сами, кто хотел, их сворачивали из бересты.

Лучшие девы из ближних весей разошлись хороводами. Возле высоких костров пошли. Начали напевы медленные, величальные. За долгую зиму много слов к тем напевам сложили.

Гулял-шумел до утра град Веселинов. В середине же всех, на виду у всех, и в речах, и в песнях — светлый Бож с кунигундою рука об руку!

Только Ляна Веригина горько плакала на плече у Лебеди. И сквозь плач говорила слова ненависти, и ещё говорила нежные слова.

Ляна! Ляна! Зашло, дева, солнышко твоё. Упрятало, обволокло его собой белое облачко кунигунды свейской. Ни лучика не пропустит, ни проблеском не всплеснёт надежд и чаяний милоликой девы фракийской, не тронет радостью ромейской крови её. Лишь тоскует и злится кровь Веселинова, добрая руда Веригина.

Вспомни старые напевы словенские! Легче станет, когда вспомнишь близкое себе. «Да ты не тоскуй, дева белая, дева-купава милая. Хоть не твой, но под небом есть юнак добрый. Ни он сам, ни конь его верный не подранены Василиском-Огнянином, пламенем не сожжены. Весел конь, стучит копытом. Жив юнак! Да не твой! Да не твой!..» Будто знала, в путь его не пускала, пугала ямами и холмами, пугала колючим кустарником. Да шею руками не обвила, не удержала. И у Лебеди не испросила приворотных слов, рикса не опоила медами, не отравила верного коня его. Стучит копытами теперь, как и прежде стучал, весел остался. Тучка девы свейской обложила солнышко. Ясное, не твоё оно теперь. Не твоё! Не твоё!..

— Дейна, милая, Лебедь Белая, как же вышло так? Как же с силою ты своею то позволила? Про тепло, про очаг говорила! На меня смотрела глазами синими и на кунигунду-свейку — такими же...

Жалела Ляну Дейна-валькирия:

— Силой ещё большей обладает рикс. Заручился покровительством Скульд-сестрицы. Как мне спорить с ней? Ведь не знаю я таких слов заговорных, которыми можно остановить три Хоровода, заставить замолчать Цитру и прекратить Игрища. И не желаю я, Ляна, сына разлучать со временем. Ты же не тоскуй, вспоминай другие словенские напевы, где о радости говорится. Легче станет.

— Ах, Лебедь добрая! Не вспоминаются мне теперь радостные напевы. А вспомнятся, то не станет легче. Ты же лучше не жалей меня, а помоги. Отрави или лиши разума.

Гладила волосы Ляне Дейна-валькирия, зелья иного давала ей — зелья горького, отворотного.

— Поможет, — обещала. — Только к людям иди, среди людей будь! От несчастья до радости один шаг. Но только тогда ты этот шаг сможешь сделать, когда возле тебя будут люди.

И пошла Ляна среди людей, и не видела их. Слёз не утирала, считала шаги. Кто толкнёт невзначай, не обернётся на того Ляна, кто позовёт — не откликнется. Не пристала она к хороводам девичьим, не слышала величальных песен. И не остановилась посмотреть на медведя диковинный пляс, шла, считала шаги. Думала: где же тот, самый верный шаг?.. Вот дудари заметили Ляну, окружили, ковш в руки сунули. Выронила ковш дева-купава и слезами залилась. Шла, считала шаги, с обидой озиралась на шумный чертог, к словам славы прислушивалась, сбивалась со счёту. Не помогло горькое зелье! И, пряча слёзы в рукавах, убежала Ляна от людского веселья.


Долго молчал Верига-бортник, сидел, сложив руки на коленях. Потом сказал:

— Не нашёл я, Ляна, иглы. Совсем плохо видеть стал. Нет её в изголовье твоём, нет её и в ногах. Весь вечер праздно сижу.

Разозлилась Ляна-дочь, ожгла его взглядом:

— Ты с иглой своей!.. Я в очаг волос рикса кинула, я травинку со следа его растоптала. И не горько во рту уже, а сладко! Игла же, смотри, весь вечер к твоему вороту приколота, и ты носишь её с собой...

Вздохнул Верига, вынул из ворота иглу, снял с полки длинные жилы, достал из-под лавы кроёные кожи.

Пришёл Сампса. Грустен, тих. У двери на край лавы сел. Хотел что-то сказать, но остановила его Ляна:

— Молчи! А если хочешь сказать, то скажи не словами человека, а словами песнопевца.

Улыбнулся добрый Сампса:

— Песнопевец иначе не может, как словесами человека говорить. Мало у человека слов, но всё ими выразить можно. А лесное эхо одним словом обо всём умеет сказать. У него учиться нужно.

Поморщилась Ляна:

— Я устала от речей людских! Но хорошо! Скажи словами человека. Только о себе скажи. Ты — не смел. Я давно о тебе не слышала, хотя ходишь за мной, как тень. Трудно быть несмелым?

Сказал добрый Сампса:

— На забаву ли общее веселье, когда на душе юркой лаской свернулась грусть? Лежит и греет вроде своим пушистым тельцем... а и покусывает за сокровенное.

— Хорошо сказал, — оценила печально Ляна. — Много красивых слов. А как бы об этом сказало эхо? Каким словом?

— Радость! — воссияли глаза у песнопевца.

— Радость?

— Эхо повторило бы его много раз. И каждый раз слабее прежнего. Из этого всякий вдумчивый поймёт, что прозвучала угасающая радость. А угасающая радость всегда сменяется грустью.

Невольно засмеялась Ляна-дева:

— Вот не знают о том валькирии! Мне поможет, видно, крик о тоске. Скажи, что значит угасающая тоска?

— Ты уже смеёшься, Ляна... — с нежностью смотрел ей в глаза песнопевец.

— Ты добр. И красив. Я не замечала этого ранее.

— Да. Ты не слышала эха. А оно кричало тебе о радости.

— Вот и славно! — отозвался из своего угла усердный Верига. — Мне нельзя без иглы вечерами. А ты, дочь, не сиди. Говорить и заделом можно. Возьми-ка ячмень! Пять ковшей возьми. Прорасти то зерно, доведи до времени. Да ладонью ячмень поворачивай. Ты это хорошо умеешь! А сколько хмеля класть, подскажу тебе...

Глава 20


аалевшей зарёй не прекратились гулянья. Лишь не жгли более костров. И на их месте теперь высились дымящиеся кучи угольев.

Тать разослал нарочитых к риксам. Одного к полуденным послал, одного к Домыславу в Глумов. И во градец Капов к ведунам, и к дальним, и к ближним князьям югры посылал нарочитых; к князьям подданным и князьям антским вольным. Также и к Леде во град Ведль. Не забыл и некоторых других князей из леттов.

Говорил Тать вестовым, что кунигунда срок назначила пиру. Пусть к тому сроку все в Веселинов съедутся с дарами и речами, с челядью и чадью, с доблестными воинами и песнопевцами. Если у кого гости есть, то пусть и они едут на свадебный пир. Места всем хватит: Бож новый чертог заложил, по подобию прежнего, но шире и выше. И к назначенному сроку будет готов тот чертог, и освятится он пиром, и начнётся с того новый отсчёт дней. А кольцо-судилище Бож из середины в дальний угол переносит.

Гиттоф-кёнинг мрачен сидел. Иные сердобольные и жалостливые сочувствовали:

— На него глядя, можно подумать, что на дворе вечные сумерки и больше не увидеть живущим свет.

— И не глядите на него, не тревожьте. Пусть в себе переживёт поражение. Ибо всякому понятно: с такими могучими плечами обидно побитым быть.

Соглашались:

— Гнетёт его не сватовство неудачное, а проигранный поединок.

Гиттоф-гот, переживая свои сумерки, помногу и часто глотал брагу. Он морщился, подзывал челядина и, указывая пальцем на кубок, требовал:

— Вина! Неси вина!

Пожимал плечами быстроногий челядин, оглядывался на виночерпия.

— К вину не привычны здесь! То у вас на Данпе вино, да в Таврии, да у ромеев и словен. А у нас же подушистей пьют!

Кричал челядину виночерпий:

— Влей ему медов! Знаешь, где бочата стоят. Да возле них не крутись долго. Не по тебе честь. Питие княжье!..

И пил Гиттоф перебродившие меды, и мрачнел от выпитого ещё более. Глаза у него запали, скулы заострились. Тенью сидел гот.

А добрый Сампса возле Нечволода был. И говорил Сампсе разудалый десятник:

— Что за веселье!.. Каков гот! И ты, гляжу, такой же. Или за рикса не рад? Ты, Сампса, веселее всех быть должен. Ляна-то твоей теперь станет. Смелее только будь, уверенней тяни к себе красную деву Веригину, не то перебьют — желающих много, — ухмылялся Нечволод в усы. Мне поверь, все одинаковы девы. Виду не показывают, но только о муже и думают. Тискай её, мни, покоя не давай, не давай проходу... А ты скис!

Обнимали песнопевца кольчужники:

— Ты наш теперь, Сампса, — Веселинов.

— Он на Любомира стал лицом похож или на Добужа-княжича.

Находили объяснение:

— От одного хлеба сыты. Вот и схожесть.

— А Добуж-то где? Что не видно его?.. — спросили кольчужники, оглянулись на высокие столы.

— Отослал его, должно, куда-то Тать. Имеет обыкновение. А скрытность Татева известна.

Сащека-рикс поглядывал на Гудвейг-кунигунду, слушал говор нарочитых. Вот утёр он губы расшитым рушником, сказал:

— А ну, дружина, позовём-ка мы дударей-бубенщиков. Пусть не жалеют веселья, пусть нам что-нибудь покажут захожие.

Поддержали нарочитые затею Сащеки-рикса, оживились свей. Пригнали в чертог с десяток дударей. Ведёрко с ковшом поставили перед ними. А в том ведёрке утопили десять колец.

Сащека сдвинул в сторону кубки и блюда, сел на край стола, сказал дударям:

— Выпьете все — завладеете кольцами! Потом потешите слух рикса с кунигундою. И нас, остальных, развеселите. А исполните всё, как сказано, ещё перепадёт что-нибудь в руки ваши, в наших не задержится.

Без труда овладели кольцами захожие дудари, быстро до дна добрались — всего раз пустили ведёрко по кругу. Слов не говорили, песен не пели. Где стояли, с того места не сходя и заплясали под дуду. А дуда заливалась так умело, что казалось всем — заговорила она. И звонил колокольцами тугой бубен. Младший дударь, почти мальчик, встал у столба судилища и, сунув пальцы в углы рта, растянул губы до ушей. Так он изобразил бога веселья Переплута. А потом присоединился к остальным.

Вдруг один из дударей стал схож с Татем, а может, и с медведем. Того не разобрали глядящие. А другой воплотился в обличье Добужа-княжича или в Прежнего Всадника. Или показалось? Но правую руку в плясе своём всё за спину прятал. Старую шапку потёртую скинул с головы, как Добуж шлем скидывал. А может, не поняли его... Да только тени по стенам метались, лица кривились, быстро сменялись одно другим. Хоть темновато в чертоге было, не всё углядишь, не во всём уверишься, а заметили, что недобро смотрел дударь-Тать в застывшее лицо дударя-Добужа. А что дальше было, то совсем смазалось. Лишь вскочил один из захожих на лаву, испуганной птицей прокричал. И оттого замер пляс... А дуда простая, услышали, девой заплакала, застонала. Звучала жалобно, будто изливала плач-тоску. Здесь узнали все Ляну Веригину. Да с мольбою дударь смотрел на Божа-рикса, в самые глаза ему. Кубок по рукам передали, но выронил тот кубок дударь, брага лужицей растеклась по полу. Хоровод закружили другие, к себе зазывали-затягивали, но не шёл печальный дударь в их круг, всё на рикса с кунигундой смотрел и слёзы ронял в широкий рукав.

Сампсу сразу трое показали. Один волосы по плечи распустил, струны невидимые пальцами трогал, другой сел на полу, загрустил-запечалился, третий княжичем держался. Но третьего не поняли, потому и не все узнали его. Кто-то задумался, да не смог вспомнить, когда же песнопевец выглядел княжичем.

Тать на пляс смотрел, но дудари не видели, чтоб смутился он. Тогда дудари ближе подошли и ещё раз представили про Добужа и оборвали пляс, как прежде, криком испуганной птицы. Но Тать без внимания смотрел, говорил Бьёрну о закладке нового чертога; между сказанным рикса хвалил. Бьёрн кивал, соглашался. Дудари же, кляня полумрак чертога, рассмотреть не могли, понял ли их Тать.

Бож глаз в сторону не отвёл, то сделать заставил дударя-Ляну. Кунигунда же, не искушённая в таких зрелищах, только пляс и видела, скрытого в нём не поняла. Да и многого не знала. Только удивило её, что один дударь дважды птицей прокричал, а другой так упорно на рикса смотрел.

Сампса был своими думами занят, пляса не видел, лишь слышал дуду. Сидел возле Нечволода, свой пояс тонкими пальцами теребил, узлы на нём вязал да развязывал.

Вот смолкла дуда, остановились дудари.

И сказал Сащека:

— Злы дударики попались. Наплясали, настучали, песен не спели, слов не сказали! Напустили облако, а тумана не рассеяли. Ясность скрыли, намёком кончили. Боязнь это или неумение?

Отвечал старший из захожих, тот, что Татя представлял:

— Что кому невдомёк, то и нам не ведомо. Разъяснить не сумеем. Всякому своё понятно, всякий о том думу думает. Прав он или нет — пусть ещё поразмыслит над догадками нашими. Вместе живём! Слов не говорим, поговорку знаем: сороку язык губит — голова пуста, а громче всех трещит. Медведю шкура дорога, буй-туру — рога, а нам — заплаты наши. Не обессудьте! Представили, зла не тая, для развлеченья вашего.

— Накормите их вволю! — велел Тать. — Напоите и с собой дайте, сколько попросят, сколько скромность позволит. Пусть по весям и градам идут, правду свою разносят. Над догадками же теми пусть и сами поразмыслят. Нужно ли со дна тяжёлые камни поднимать, мутить воду?

— Вина!.. — потребовал опять Гиттоф и придвинул к себе пустой кубок.

Прислужный челядин побежал к бочатам. А виночерпий на того быстроногого челядина недоверчиво смотрел: очень уж скор оказался за медами бегать.

— Хороша кунигунда! — говорил нарочитым Сащека-рикс. — За такую бы и я вступил в поединок.

Крикнул готу через столы:

— Эй, Гиттоф! Против меня вышел бы?

Кивнул кёнинг, кубок одним глотком опорожнил да негромко затянул песнь своего воинства. И подсели к Гиттофу свейские конунги, за плечи обняли его, поддержали песнь:


Крепко-дружно воинство!
Плывут корабли. Ждут девы их, печалятся.
Но плывут далеко ладьи.
Кормчие знают, куда править. Что девы?
Был бы меч в руке, был бы кёнинг бесстрашен.
Чья дева предо мной устоит, карлы,
Если пал от руки моей бесславный муж её?
Плывут корабли! Жить нам мало.
Но проживём в победах и почестях.
Девы чужие ждут нас!
Ждут и богатства руки достойной.
Я захвачу, карлы, богатства те, но не удержу их.
Вам раздарю, побратимы храбрые.
Плывут корабли! Далеко плывут ладьи!

— Какова песнь! Слышали? — заметил Бож сидящим кольчужникам. — Собирать вас теперь часто буду. Не для праздности.

ХРОНИКА


а западных окраинах империи всё большую силу набирали союзы племён франков, саксов, алеманов и свевов. Они скапливались к северу от Лугдунекой Галлии и этим несли беспокойство в ряды малочисленных здесь имперских войск. От времён Константина Рим оставался под властью Византия. А Византий был раздираем междоусобицей среди представителей августейшей династии и кровопролитными религиозными спорами.

На востоке лютовали словены и готы. Они зарились на Родопы и в частых своих походах подбирались к ним всё ближе.

Грозные ромеи, помня своё былое величие, впадали в неистовство. Сражались на полях и обезлюдевших дорогах, на переправах и в лесах. Казнили, истязали на угольях пожарищ. И ещё более разрушали и жгли, и побеждали, и сами гибли в страшных поражениях.

Ни одна гроза прежде не шумела так, как шумело и звенело тогда железо. Ни один ливень не хлестал так, как несметные стрелы хлестали смертью в разные концы.

Многочисленные аланские конницы, бросив всё, оставляя у себя за спиной лишь взрытую копытами землю, запустение, разорение и гибель целых родов, уходили на тёплый запад. Они лились, подобно тяжёлому потоку, который всё сильное сокрушает, а всё слабое увлекает за собой.

И злодеяния не поддавались счёту. Чёрным месивом, взошедшим на людской крови, слезах и пролитом вине, расползалось зло но истоптанной земле. Вечно синее небо не слало знамений. Воды морей и рек не выходили из берегов, чтобы разом покончить с жестокостью. И громады голубого льда не ползли с севера, не затирали своей массой тех глубоких трещин, которые криво расчертили, изломали мир людей. А мир этот, по слухам звенящим, потерял голову и теперь, в своём неотвратимом падении, доламывал позвоночник ромейский.


Про Ворона сказали, что он разучился летать и оглупел. В нём осталось умения лишь для того, чтобы медленно проковылять но земле от трупа к трупу. Волчьи загривки бугрились складками сала, животы оплыли жиром. И до отупения доводила хищников сытая леность. Разляжется такой на пыльной дороге и дремлет. А человека идущего услышав, только чуть в сторону отползёт. Не найдёт сил, чтобы ногами подпереть тяжёлое брюхо. Вот кому раздолье!..

Земель не возделывали. Зачем, если всё будет выжжено, затоптано, залито, едва взойдут всходы, едва заколосятся стебли? Голод! А кому голодать в пустыне? И не было человека, который мог бы сказать: «Это моё! И земля, на которой стою, тоже моя. Она кормила ещё предков!». Все забыли про свою землю, потеряли свои очаги и кров. Всё смешалось, всё сгорело и умерло. Лишь осталась ненависть! И, потерявший всё, одичавший в этой ненависти человек выдёргивал меч из чьей-то уже закоченевшей руки и поднимал его на ближнего.


Так и словенам не хватало места под небом, новые земли манили их. Изгоняли, теснили рослых лангобардов, уничтожали свевов-алеманов, избивали силингов, топтали копытами дюны на берегах моря Венетского. Тогда же и ворвались в голубые просторы антские.

Советовали Божу-риксу вельможные:

— Призови свеев, князь! Слишком велика мощь словенская.

Отвечал вельможным светлый Бож:

— Иных призову, если сам пойду походом! Вотчины же наши обороним без помощи свейской.

И послал нарочитого нести стрелу по градам в одну сторону. И в другую сторону послал со стрелою же. Знак собираться воинству под остои Веселинова. И вскоре такое войско собралось, какое до сих пор ни под одним риксом не бывало. Воев словенских отбили и далеко в их земли прогнали. Многих взяли в плен.

Тогда пришли к антам послы готские. Божу в дар поднесли меч и сказали:

— Амал Германарих воинское твоё умение хвалит. Хочет в союзе с тобой словен дальше потеснить, а по том пойти вместе разорять сказочно богатые ромейские грады.

Но отказался Бож-рикс, а кёнингу послал ответный дар: пленника Бикки из везеготов. Того самого Бикки, что у словен был отбит, а теперь освобождён по случаю.

— Кто сей? — спросили готы-сланники.

— Бикки-гот. В дар кёнингу! — ответили им нарочитые.

Послы, склонясь, благодарили Божа, а сами думали: «Можно ли сравнить с мечом кёнинга какого-то Бикки? Труслив и слаб, видно, если дал себя словенам путами окрутить и не смог сам от тех пут избавиться». Потому затаили готы обиду на антского князя, однако смолчали. Ибо не им ценить чужие дары, а ценить по достоинству Германариху.

Глава 21


оворили чернь-смерды, говорили нарочитые и вельможные: «Всякому бы риксу да такую, как Гудвейг, княгиню. Умна, молчалива, в прихотях недокучлива, ко всякому внимательна и добродетельна. Так повелось, сказывают извека, что от остроносых и тонкогубых только коварства да жестокости жди. Не верно говорят. Всегда добра и отзывчива княгиня Веселинова».

В особое достоинство ей ставили то, что уже троих сыновей подарила она риксу и ни одной дочери. А у старика Келагаста иначе было. У него сначала только дочери рождались, на что сильно злился рикс, жён менял, мучил их и изгонял в злобе. Женою же первой назвал Келагаст Свенильду — дочь Межамира и Торкатлы. За то назвал, что родила ему Любомира-первенца. Но плохо кончил Любомир, неудачен сын. Об этом уже много лет судили да рядили — на разные лады и голоса, — но так и не дознались истины (верно, не всё тайное становится явным; хладный мёртвый камень в поле — не лучший свидетель; да и игривые белолобые ягнята никому не расскажут, с кем миловалась на тихой полянке пастушка-югрянка). И другие Келагастовы сыновья не дожили до рождения младшего своего брата. А старому Келагасту не довелось увидеть внуков.

Не было у Божа дочерей. Верно, в жилах у него кровь валькирии взяла верх над кровью старика-рикса. И то понятно: молодая кровь мешалась со старой. Бож и обликом вышел в мать, девам на бессонницу, иным княжнам на зависть. В сравнение с ним никого не могли поставить, разве что Сампсу-песнопевца или Торгрима-скальда.

Лучшие нарочитые считали, что слишком добр Бож. А обиженные данники совсем другое подмечали: неприятен взор рикса, тяжёл. Попробуй солги такому, когда он нутро твоё, будто свою ладонь, ощупывает. Глазом увидит, словом отмоет. А не отмоется, накажет, малейшей провинности не простит. Нет, не добр Бож!

Того, что при Келагасте было, уже не смели ни ближние, ни данники. О пирах многодневных, о праздности забыли. Место своё каждый знал и дальше дозволенного не ступал, речей при риксе не говорил, пока не укажут ему. За ложь карались сильнее, чем за скрытый проступок, а за клевету — как за истязание безвинного. За убийство смерда, даже последнего челядина, откупиться от рикса немыслимо было.

Привольней почувствовала себя югра, слыша слова Веселинова-рикса:

— Не гляди, нарочитый или смерд, на югра косо! Югр равен тебе, несмотря на то, примучен он данью или нет. Рядом с твоим полем разрешаю быть полю югрову. А в том озере, в той реке рыба настолько же его, как и твоя. Также и лес, и зверь в лесу, и пчёлы, и птица в небесах.

Тогда, воспрянув духом и мечтая освободиться от дани, решили югры отделиться. Скинули риксовых посадников, сожгли их дворы, избили челядь.

Вельможные сказали Вожу с укоризной:

— Вот видишь! Не дал нам на югра косо смотреть, приравнял к себе. Они тебе и отплатили.

Ответил Бож:

— Я не поверил бы юграм тогда, когда бы они смирились с данью. Теперь я им верю.

Так сказал рикс и с малым войском усмирил югровых князьков, восстановил посадников. Но вскоре опять поднялись вольнолюбивые югры. И на этот раз посадников не пощадили, вырезали их вместе с чадами.

Встревоженные вельможные подступились к Вожу:

— Остерегали тебя! Не верь их князькам... Давай, как прежде, косо глядеть на югру, давай, как прежде, до нитки их обирать, чтобы неоткуда было им черпать силы.

Ответил Бож:

— Они доказали, что их можно уважать! Поэтому отвечу им уважением.

И собрал Веселинов-рикс войско, пришёл к югре и подавил их выступление огнём и мечом. Обильно кровь пролилась на югорскую землю. Мятежные князьки, видя своё поражение, бежали. Они поняли: если увидел Бож их постоянство, то уже не пощадит, как в первый раз.

Но другие князьки подавали голос:

Постоянство проверяется лишь на третий раз. Ещё раз восстанем, и тогда уступит Бож, ослабит поборы.

Их не слушали, бежали в земли вольной югры.

А Бож среди непокорных расселил своих смердов и дал им в жёны югорских дев, чтобы родили они совместных детей и чтобы на этом прекратилась изначальная вражда.

После всего не спешил возвращаться в Веселинов. Продолжая дело отца Келагаста, повёл войско на крайние антские вотчины, подвластные только своим риксам. Бож без труда присоединил эти земли, потому что часть риксов уже боялась противопоставить Веселинову свои дружины, а другая часть была изгнана своими же смердами, едва только войско Божа приблизилось к их окраинам.

Удивлялись нарочитые этой лёгкости присоединения.

А Бож говорил им:

— В этом нет достойного удивления! Подошло к объединению время. И если бы не Веселинов, то всё равно объединились бы. Хоть вокруг Глумова.

У смердов же, восставших против своих риксов, допытывался Бож:

— Кто научил вас, разрозненных, избрать волю Веселинова? Кто подсказал вам время подняться на риксовы градцы?

Отвечали смерды, шапки снимали:

— Шли перед тобой, рикс, ведуны из Капова и говорили нам то же самое, что ты теперь говорил своим нарочитым. Они же нам и день подсказали, и дали в руки дубье.

В присоединённые градцы садил Бож по усмотрению своих нарочитых князьями. Также и Нечволоду предлагал:

— Хочешь до седин в десятниках проходить?.. Бери град. Даю тебе! Если не тебе, то кому другому?

Отказывался десятник:

— Позволь, Бож, при тебе остаться. Не нужен мне град, ни к чему богатство. Ибо в граде я не усижу, тех богатств не удержу. Всё раздарю и ни с чем останусь. Лучше Сащеке отдай либо старику Леде. Опять же, Домыславу в Глумове тесно... А я — птица вольная! Мне ничего, кроме крыльев, не надобно. Дев-подружек разве да веселья!..

Полуденные риксы, те, что сами подданство воле предпочли, были по-прежнему тихи, воле Веселинова послушны. Очень боялись степной угрозы.

А поле аланское притихло, полынные просторы обезлюдели. Дороги заросли, обвалились колодцы, саманные хижины сравнялись с землёй, и сравнялись с землёй, бурьяном поросли могилы; на пастбищах и бахчах нагуливало жир непуганое зверье... Лишь немногие всадники отваживались проникнуть в степь. Да и не видели в этом особой нужды. Одно молодечество!.. А там, за полем, возле Понт-моря готы сидели. Сидели, по сторонам озирались: где бы больше захватить да полегче награбить, кому бы вежи подпалить и с чужой беды прокормиться. Известна повадка гота!..

Вырос со временем град Веселинов. Шире стали дороги, ведущие под его стены. Так и русло лесной Ствати, казалось, стало шире. Белокрылые ладьи с гнутыми остовами да многие челны — долблёнки-однодерёвки — бороздили её воды, с каждым годом в числе умножались. Свежими ветрами надувались паруса, серо-зелёные воды взбивались бесчисленными вёслами.

От берега к берегу «бродили» песчаные острова. На тех островах каждый год останавливались торговые люди и прямо с бортов вели торг, вели мену. С севера через реки, озёра и волоки приходили сюда свеи, фенны, югры из Бьярмаланда, летты с моря Балта. С юга, бывало, поднимались по Данну люди от Понт-моря, Таврии, Меотиды и Анатолии[70], из устья полноводного Данувия. Они просили воск, янтарь, меха, кожи, рыбий клей, бересту. Они удивлялись, видя, что анты неохотно отдают свой товар за золото и серебро, а требуют взамен оружие, тонкие ткани-паволоки, стекло, масло в амфорах и пряности. Но если и берут золотые монеты, то чаще всего закапывают их в потайном месте с тем, чтобы уже никогда не взять обратно. Зато считают теперь, что боги особо покровительствуют им и их кладам.

Все спрашивали нарочитые у Сампсы: «Сложил ли песнь о риксе?» Отмалчивался Сампса, а если чересчур допекали, отвечал: «Легко ли, мыслите, песнь сложить? То вам не пустая спевка из нескольких слов, а Песнь! Сказителей много сидит и ходит по миру. А много ли достойного те сказители сказывают? Видят, что слушают их, тем и довольны. А их слушают и забывают. Не живут этим, не видят этого. В старые времена тоже пели, тоже складывали. А что до нас дошло? Может, одна песнь, может, две. Их все знают! Остальные умерли».

Соглашались вельможные, торопили: «Сложи, брат, сложи песнь!» А между собой делились сомнением: «Нет, не сумеет Сын Поляны. По всему видно, не любит рикса югр. Песнь же удаётся лишь о тех, кого любишь. А Сампса не тот! Сын его, заметьте, как с риксом схож. Будто Божа он сын, а не песнопевца. Да Ляна Веригина всё по риксу тоскует, не в силах чувства скрыть; за то и у княгини в немилости. Опять же: сын у Ляны. А у Божа, известное дело, все сыновья. Вроде наговор какой!..».

А сын у Сампсы в княжичей удался. К тому же Верига подсказал назвать его Любомиром. Но о том, что это Верига-бортник подсказал, вскоре забыли и думали, настоял рикс. А Бож удивлялся сходству и, усматривая в этом скрытые знамения, одаривал сына Сампсы вниманием и дорогими подарками. Однако люди, думающие о том, совсем иное предполагали: «Какие знамения? Князев сын. И всё тут!».

Гудвейг к пересудам суесловов не прислушивалась. Тать, как обычно, скрытничал. И по его лицу нельзя было понять, приемлет он малого Любомира за сына рикса или песнопевца. Татю было всё равно. И ко всем он был одинаково ровен. А Дейна Лебедь не отделяла Любомира от малых риксичей и оговоров-зашёптов над ним произносила не меньше; поэтому и здесь было над чем подумать людям понимающим — праздным толкователям.

Но, вопреки пересудам завистников, Сампса с риксом был неразлучен, поверен в дела и мысли. И здесь не скрывал Тать своего одобрения. Вместе с войском ходил Сампса в гористые словенские земли, и мятежную югру усмирять ходил, и изгонять строптивых риксов. Сампса такие речи Божу говорил: «Зачем истязают люди друг друга? Чего не поделят они? Брат идёт на брата, сын на отца, войско на войско. Ведь и ты, князь, добр, а должен наказывать смертью». — «И я спрошу тебя: зачем? — отвечал рикс. — На волка посмотри. Там понятно! Там лучшая волчица, лучшее мясо при разделе добычи, там сила, которая, кажется, разорвёт твоё тело, если не найдёт выхода. Волк не может иначе. А мы можем, ибо понимаем сказанное и можем помнить мудрость отцов. Но мы не всегда послушны мудрости. Отец наставляет сына с малых лет, всё узнанное собой вкладывает в него, дабы он, малолетний, не оступился, где можно оступиться, чтобы делал шаг там, где по неразумению своему сделает два, и чтобы проступком не обидел такого же, как сам. А сын? Он слушает, но не понимает, потому что приятней и доступней ему иные мысли — мысли человека, который ещё не ходил и не оступался. Он не может вникнуть в поучения отца. И мы подобны этому нерадивому сыну. Мы не выросли ещё и не ценим благ накопленной мудрости. Сильны и красивы тела, лица, как будто, умны, но незрел ум. Мы надеемся выжить, взяв в руки меч. Но добра не сделать оружием. Словом! Чтобы сказал кто-нибудь слово сильное, чтобы все сыновья были послушны ему. Есть ли среди нас сильный отец? Соберитесь, песнопевцы и скальды, барды и дудари! Поклон вам! Ваш черёд и ваша сила! Скажите нам, нерадивым сыновьям, всемудрое слово, наделите добросердечием, добродетелью и укажите путь!.. И ты, Сампса, если призван, сильно скажи. Или молчи вовсе!..»

Тяжело становилось Сампсе от этого услышанного. Соберёшь ли ты столько сил, человек, столько верных слов, чтобы от сказанного тобою угасли в людях зависть, подозрительность, ненависть, чтобы перестала проливаться безвинная кровь, чтобы нерадивый сын понял, наконец, поучения отца?

Глава 22


  выдалось такое лето, что взяток на цветистых лугах и полянах был очень обилен. Уже по третьему разу обходил Верига свои долблёные борти, уже по третьему разу пересчитывал бочонки и горшки, наполненные мёдом. А злые пчёлы роем покружатся над ним, человеком-разорителем, и вновь в самый солнцепёк к цвету летят, на душистые испарения. Ни один цветок не обойдут, на каждый сядут, хоботком ощупают. С красного соберут, синим не побрезгуют, задержатся на белом. Склоняются цветки под тяжестью пчёл, подрагивают лепестками. Пчёлы же после облёта возвращаются по-над самой землёй. И нежно золотятся солнцем их брюшки. Верига-бортник на редкое щедрое лето не нарадуется, хвалит лесных пчёл.

Так, в радости, согнувшись под тяжестью ноши, утирая со лба пот, забрёл Верига на болота — думал путь сократить.

И вдруг охватил Веригу на тех болотах такой страх, какого не испытывал он за все прожитые годы. Казалось доброму бортнику, что уткнулся кто-то ему в спину взглядом — взглядом злым и вместе с тем завораживающим, таким, что не уйти от него, ноги сами по себе встанут; и не оглянуться, не хватит на то смелости ни у одного из смертных. Лишь оставалось упасть на землю и залиться слезами, если хоть на плач сил достанет... Лютый это был, нечеловеческий страх!

И птицы щебетали высоко в небе, кочки вздымались над топями с ряской. То тут, то там склонялись хилые деревца — подгнили их корни. И солнце — такое жаркое — пекло плечи. А между лопаток возникла тупая боль, словно кто-то приставил туда топорище и сильно нажал на него. И душно стало, а дышать было страшно. Воздух мнился ядовитым, даже вроде поплыл понизу зеленоватый туман. Запахло чем-то кислым.

Так, не оборачиваясь, и пошёл Верига по болоту. В страхе там пошёл, где не пройдёт и легконогий кулик, где даже пичугу вмиг затянет — пискнуть не успеет. А Верига шёл. Не видел, куда ногу ставит, не слышал, как с шипением пузырятся вокруг него гиблые трясины; каждый свой шаг последним считал, но всё шёл, шёл...

Вот разошлись кочки, ни одной не осталось впереди. Лишь была чёрно-зелёная водная гладь. Омут ли, лужа, дно или бездна? Но и по ней прошёл Верига, ног не замочив выше щиколоток. В страхе своём будто невесомым стал, бесплотным. Может, страх-то и спас его от верной гибели. А перешёл болота, тут и отпустил его страх, топорище перестало давить в спину. Но всё не хватало смелости оглянуться. Как шёл, не оборачиваясь, Верига, так и дошёл до ворот Веселинова.

И здесь догадался, что сумел он избежать смерти в зубах у Огневержца. С ним, Огнянином, повстречался жарким полднем и живым ушёл. Такое ещё никому не удавалось. И зарёкся Верига ещё хоть однажды к тем болотам приближаться, решил забыть о них.

Но как о таком забыть? Сам не свой был Верига. Белоголовых, босоногих мальцов встретил. Те сказку просят, а он с дрожью в коленках совладать не может. Голосом дрожащим про деяния героев сказывать не след. Тогда нарвал лопухов, в каждый из них сотов медовых положил, отдал мальцам... Смотрел, как они на лакомство навалились, и стыдно было Вериге за свои страхи. И не заметил, как успокоился. Сказку старинную вспомнил — про кузнеца-змееборца, голосом окрепшим мальцам рассказал... Работал-де кузнец у себя в кузне. А тут змей с болота вихрем налетел, накрыл кузню крыльями и говорит: «Выходи, кузнец! Не жить тебе больше, железо не ковать!». Однако смел был кузнец и смекалист; отвечает змею из кузни: «Дырку в двери моей железной пролижи, голову в кузню просунь, тут и буду весь я твой». Согласился змей, подумав, что с силушкой его дырку в двери железной пролизать — невеликое дело. Взялся змей за работу, лизал языком шершавым железную дверь. День лизал, два лизал, три... Всё тоньше становилась железная дверь. А кузнец тем временем на огне калил клещи — те самые клещи, которые ещё при житии Сварога среди людей упали с небес. Двадцать дней лизал змей железную дверь, и двадцать дней калил кузнец клещи. А когда, наконец, пролизал змей дыру да просунул через неё голову в кузню, ухватил его кузнец клещами за язык. От боли невыносимой обездвижел змей — ни лапой, ни хвостом, ни крылом шевельнуть не мог; покорным телёнком стоял. Тут и отсёк ему голову хитроумный кузнец... Отпустил детей Верига, вспомнил ещё, как валькирии говорили, что ушедший от Огнянина живым огня будет бояться и ящериц. В кузню ближайшую зашёл, кузнецу могучему поклонился; увидел, как пламя и горниле ярким цветом цветёт, услышал, как гудит. Но не боялся огня Верига... Во дворе иссохшую, треснувшую колоду перевернул, катнул по траве и без страха глядел на бег серой ящерки, им потревоженной.

Тогда, укрепившийся духом и сердцем, переборол Верига страх; праведным гневом обуянный, решил вернуться на болота и убить Огнянина. А по преданиям, что те же валькирии до нынешних поколений донесли, Огнянина жизни лишить только тот сможет, кто больше иных не терпит зло и несправедливость. Пусть даже это не воин и не хитроумный кузнец с небесными клещами; пусть это женщина или малое чадо, пусть и старик... Подумал Верига, что он именно такой человек и есть. Жизнь прожил, никому зла не причинял, худого не умышлял. Но свершил ли что-нибудь достойное за все годы свои? Пришло время сотворить добро...

Но не дал кузнец крутоплечий Вериге оружия, которое, отковав, закалял. Не дал оружия и Бож — был изумлён, предлагал коня, одежды, овец. От всего отказался добрый бортник и едва не коленопреклонённо просил меч.

Здесь и Тать был. Спросил Веригу:

— Зачем тебе? Всем известен твой тихий нрав. Над тобой посмеются, бортник!

Тогда открылся Верига в своих намерениях и поведал о страшном топорище.

Только усмехнулся вольный Тать, промолчал. А Бож сказал:

— Наговорят валькирии — ты их только слушай. И добротой сердца не изведёшь ты, Верига, Огневержца. А пользы ещё много принесёшь, оставаясь живым. Знай дело своё, малый человек, помни место! Предоставь нарочитым выступать с оружием.

Покачал головой Верига:

— Не сумеют нарочитые. Не пойдут по следу выжлецы. Один человек пойти должен. Только одному покажется Огнянин. Он хитёр. Верно, знает, что слаб перед множеством и силён перед одним.

Когда Верига ушёл, Тать сказал риксу:

— Испуган, трясётся от страха Верига. Значит, правда, что со змеем на болотах повстречался. Столько лет не было Огнянина. Но вот опять объявился.

Бож сказал:

— Не будем дожидаться, пока начнут пропадать люди. Не будем и прятаться, железные ворота ковать. Устроим облаву. Все болота, все выходы из них обложим собаками. Славная получится охота!

— Болото — не чисто поле! И Огневержца охотой не взять. Охонский разумный посадник было целую зиму заслоны держал. Помёрзли все, озлобились. А змей неведомо как в других появился болотах и за своё принялся. Дороги его нам неизвестны.

— Как тогда убить его, скажи!

Кивнул Тать:

— Верига верно говорит. Ничего иного не придумаешь. Нужно, как встарь, одному человеку идти. Тогда только Огневержец покажется. Верига слаб. Он был бы жалок перед змеем. Но сердце у Вериги доброе. И доброта его пересилила страх. Я пойду, пока не скрылся зверь. Легко найду Огнянина, потому что хорошо знаю те места. И самого змея по молодости встречал. Да так перепуган был, что в берлогу забился... Пойду теперь старый долг отдавать.

Пытался удержать его Бож, не хотел пускать. Отговаривал.

Но сказал ему Тать:

— Со времён Келагаста зовут меня Вольным. Ни под чьей властью я не был, и никто не заставит меня отказаться от задуманного. Любые же уговоры тщетны. Я пойду! И пусть никто о том не знает, иначе помешают мне.


И пришёл человек на зыбкие болота.

Солнце заходило, садилось в далёкое облако. Как в повозку, садилось усталое, чтоб продлить свой путь к недолгому сну. Туманная дымка стелилась низко над топями, малиново красилась лучами заходящего светила.

Встал Тать на краю бездонных трясин, носки сапог в чёрной воде замочил. Налипла на подошвы мелкая ряска. Жуки спрятались в липкой жиже, пауки разбежались по воде, змеи испуганно прошелестели в осоке.

Скинул Тать лёгкую полотняную рубаху, надел толстую кожаную, расшитую широкими полосами железа. Накрепко затянул ремни. Островерхую шапку заменил на шлем из медвежьего черепа. Вынул из ножен именной меч, подобранный к могучей руке, и по старой привычке отёр чистый клинок о колено. Потом взмахнул разок мечом, рассёк играючись туманную мглу. Да замер великаном на краю болота. Крикнул:

— Выходи, не бойся, Болотный! Малый к тебе пришёл человек!

Тогда застонали болота, трясины заворочались. Топи запели на сиплые голоса. Хрипло дышали, пузырились омуты. От всплесков шли но воде круги и замирали у ног человека.

Трижды звал Огневержца Тать, трижды голос его хороводил с эхом, трижды рушился болотный покой. И лишь после третьего клича появилось чудище.

Содрогнулся Тать, увидев его, но укрепился духом, не отступил.

Чёрно-зелено было туловище у Огнянина. Между острыми шипами его застряли клочки водорослей и комья трясинного ила. Из пасти между длинными зубами прорывался розоватый пар. Чёрные когти стучали на ходу друг о друга. И от тяжёлой поступи ощутимо вздрагивала земля, вода рябилась в омутах, качались кочки.

Здесь понял Тать, что не взять ему Огневержца мечом, ни копьём не взять, не убить камнем. Всё тело змея было толстой костью выстлано. Не было на свете железа, способного проломить такую броню. И сети ещё такие не были сплетены, чтобы запутать в них Огнянина.

А Огнянин следовал старой своей повадке: голову к небу поднял и таким мощным рыком изошёл, что, казалось, от него ветер поднялся и осоку наклонил, зашевелил стрельчатыми камышовыми листьями. Этим грозным рыком дерзкого героя запугивал.

Пожелтевшие клыки не помещались в пасти, с языка срывались клочья зелёной желчеподобной иены, и удушливый чад вырывался из глотки зверя.

Подошёл Огневержец, недалеко остановился. Носом шумно втягивал воздух. Готовясь к прыжку, часто забил но земле хвостом и когти в неё вонзил на всю длину. Взглядом же скользил мимо человека, будто видел плохо. Глаза кровью были налиты и подобны пламени. И жутко становилось от змеева взгляда. Правду говорили, что завораживают глаза Огнянина.

Вот изготовился, прыгнул змей. В прыжке широко расставил лапы, хвост выгнул стрелой и громко клацнул зубами над самой головой у человека. Промахнулся Огнянин, потому что успел увернуться Тать. Опытный воин, по брюху зверя сумел ударить клинком. То же, что по камню, всё едино!

Развернулся Огнянин, хвостом чаще заколотил, грязь от того далеко расплёскивалась. Щёки в злобе раздувал. Ядовитой пены у лап его целая лужа накапала.

Но уже не было страха у Татя. Увидел герой, как неповоротлив змей. Понял, что мешает Болотному величина его.

Первый прыжок не удался змею. И решил Тать, что настала пора ответить. Однако не дал ответить Огнянин, вновь взвился над землёю в прыжке, вновь над просторами прокатился его рык. И от этого рычания далеко-далеко взлетели с криком стаи обеспокоенных птиц. А Тать изловчился и, отпрянув в сторону, глаз змея рассёк мечом надвое. Нашёл место для удара! Брызнуло, будто лопнувший пузырь, потекло око чудовища. Сшибленной птицей, всесокрушающим вихрем завертелся на месте подраненный змей. И Татя зацепил длинным хвостом, по ногам ударил, выбил левое колено.

Но не слышал боли вольный Тать, хотя видел, как сразу распухло колено, как оказалась вывернутой в сторону голень. И сапог на ней был шипами пробит в нескольких местах. Из отверстий сочилась кровь, растекалась за голенищем.

Змей же всё метался и жалобно стонал от боли. Он вновь начинал полниться злобой. И стоны всё чаще преобразовывались в угрожающий рёв. Однако не дал опомниться Огневержцу Тать, второе око зверю высек. Смолк змей, рванулся на удар. Ослеплённый, в броске расставил широким охватом когтистые лапы. И не промахнулся на этот раз, с рубахи героя ободрал железные пластины, грудь ему оголил, оцарапал, зашиб тяжким ударом. Из пасти обильно лилась пена, висла на губах у чудища, зелёными хлопьями подрагивала на траве.

Но не пеной ядовитой захлебнулся Огнянин, а горячей кровью своей. Ибо на всю длину клинка, по самую рукоять, вошёл Татев меч зверю в горло — через зев во чрево. Да там и остался.

Крупной дрожью затрясло тело Огневержца, от ноздрей до кончика длинного хвоста. Лапы скребли землю и глубоко в неё зарывались. Судорожным кашлем зашёлся змей, выплёвывал сгустки. Его разрезанные лёгкие полнились кровью. И встрявшее железо не давало дышать. И истекали сукровицей глазницы.

Подобно человеку, рыдал побеждённый Огнянин. Серые сумерки уже сменились ночью, а зверь всё находил в себе сил: то ползал по кругу, то бился в судорогах и тоской-плачем оглашал болота. По вот затихло, распласталось по земле его обескровленное тело. Не вздымались уже бока, обмякли лапы.

Тогда поднялся над поверженным вольный Тать. Поднялся и тут же возле него рухнул. Не держали ноги; будто огнём, пекло в груди. Припухли, покраснели на теле царапины, голова кружилась, слепли глаза. Шумело в ушах, словно бесчисленные крылья хлопали под ветром, крылья птиц и птенцов, слетевшихся отовсюду на долгожданный праздник. Руки занемели и, казалось, налились теплом — это касались рук Татевых горячими губами все, живущие по лесам: и медведи, и олени, и гордые лоси, тучные изюбры, лисы и бобры. Все пришли, проторив сюда новые тропы. Все поклонились герою...

Усмехнулся Тать своим мыслям, своим видениям. Знал, что ничего этого не было. И никогда не будет, чтобы столько слетелось птиц, чтобы столько сошлось зверья.

Встал. Выдернул меч из чрева Огнянина, подвёл остриё под костяные пластины с шипами, оголил шею чудища. И тогда последним ударом срубил громадную голову. Навеки отделил друг от друга позвонки змея. Так был убит последний из рода Огневержцев. Так над бездыханным телом злонравного отпрыска вознеслись широкие плечи человека. Так родилось новое предание: правда-сказ о вольном Тате. Слава ему!

Не сумел поднять Тать отсечённой головы. Так тяжела была, что даже ему не по силам. Острый клинок о траву не отёр, вложил в ножны. И, на меч опираясь, хромая и падая, то хмурясь, то смеясь в ночном одиночестве, брёл человек ко граду Веселинову. Славный и победоносный, но ослабший от кровоточащих ран, мучимый змеевым ядом, чтоб не потерять сознание, до крови кусал себе ладони.

И вместе с ним шли тени людей. Они спотыкались, когда спотыкался Тать, они падали, если падал он. А когда тени поднимались, Тать узнавал их, говорил им:

— И всё же я отсёк ему голову! Слышишь, Бож? И совсем не Келагастов ты. Я вырастил тебя... Стой, не уходи! Я скажу тебе, что ты слишком добр для этой жизни. Стой, не покидай меня, когда я слаб. Ты слышишь, как я смеюсь? Я смеюсь над ними! Ты удивляешься, ты молчишь. Не молчи! Ты тоже редко смеёшься, ты понимаешь. В такие лихие времена человек не может смеяться. Прогони их!.. Видишь? Там за деревом спрятались Добуж и Хадгар-свей. У княжича пальцы отросли, а у конунга морда волчья. Он умел добиваться своего, но разум подвёл, оволчился. А там, за кустом, слышу: плачет Любомир. Или он пьян? Или с девами смеётся, куражится?.. Нет, это твой Сампса песнь поёт. Он сложил её. Любит тебя, как брата. Я уже слышу ту песнь. Она о вечном человеке и вечном добре. Она везде: и в шарканье подошв, и в стуке копыт, и в скрипе колёс. Какова песнь! Слышишь ли?

Опять споткнулся, упал. И упали рядом тени. Но поднялся Тать, дальше шёл, хватаясь руками за стволы деревьев.

— Гони всех, сын! Не желаю, чтоб они видели меня слабым. Позови лишь Дейну Лебедь. Она исцелит, я знаю. Моя Лебедь!.. Ты слышишь, Дейна? Я смеюсь для тебя. И давай посмеёмся над ними вместе. Посмеёмся в чистоте нашей... — Тать всмотрелся во тьму впереди. — А это кто вдоль стены крадётся? Я узнал Келагаста. Он весь в пороках, он жесток!

Плохо видели глаза. Представлялось, что вокруг не ночь чёрная, а ясный слепящий день. И очертания деревьев были серебряными, тени же людей — белёсыми, призрачными.

Хватался за ветви Тать, а они не выдерживали его веса, трещали и обламывались. Ослабшие ноги вязли в густом мху. Ладони царапались об иглы и сучья. Мучили внезапные приступы удушья. Оттого хотелось разорвать грудь, дать свободу сердцу, которое стало вдруг таким огромным. Оно выросло и металось теперь в тесноте оставшихся прежними рёбер.

И видел Тать, как растаяли один за другим белёсые призраки, а прозревшие вдруг глаза смотрели в такой пустой лес, что казалось, здесь только что прошла Женщина в белом и прошептала: «Быть одиночеству!». И листве, и стволам, и мшистым пням сказала: «Быть смерти! Я накину белое покрывало на плечи ему. А ты, Лес, пуст будешь. Ты не существуешь для него более. Потому что тот до конца одинок, кто стоит на грани смерти. Всё окружающее для него ничто!..».

Не поверил Тать этим словам последнего призрака. И глазам своим не поверил, увидев Дейну во всей её красоте. Не могла она быть здесь.

Но прекрасная Лебедь была, не исчезала. Она сидела верхом на громадном волке и белыми руками держалась за змей-удила — волком тем правила. Размашистым бегом не скакал по земле, а плыл над землёю дивный волк. Серая морда его была настолько красива, насколько возможна волчья красота. Но виделось у него во взгляде равнодушие ко всему, кроме блага наездницы-валькирии.

И, как все прочие, растаял этот диковинный зверь. И бесследно растаяли удила-змеи. Лишь осталась Дейна Лебедь. Рядом с вольным Татем упала она. Волосы валькирии разметались у него по груди. Сухими губами зацеловала ему лицо. Сильными целительными руками соединяла Лебедь-валькирия разорванные мышцы, сводила-стягивала отёкшие воспалённые края ран, своими устами высасывала змеев яд. Слезами и наговорами изводила царапины. В чёрное и пустое небо тянула Дейна руки, и просила его, и молила:

— Росы! Дай росы. Ничтожное! Лишь росы не хватает, чтоб поднять его!

Ощупывала Лебедь сухие холодные травы и не находила на них ни росинки глубокой ночью. Только пыль оставалась у неё на руках.

— Дейна!.. — смеялся Тать. — Вот он же я — стою рядом! Я вижу тебя и прижимаю к себе, Дейна!

И ещё видел Тать своё недвижное тело. И видел он Лебедь, бьющуюся над ним и не находящую целебных рос. Даже ссадин не было на его теле, всё ушло трудами валькирии. Но и дыхание уже не тревожило грудь. А Тать, — другой, могучий, стоящий крепко на исполинах-ногах, — выше самых высоких деревьев развернул широкие плечи и в ладонях, чистых, как облака, держал своё огромное сердце...

Не слышала его громких слов маленькая валькирия. Она держала холодную руку маленького Татя и со злобой, делавшей её похожей на серую волчицу, смотрела в бесконечное жуткое небо, в лицо-тучи, в глаза-звёзды. Неверные мимолётные блики осветили на миг лицо неба. Оно было печально. А в мерцании звёзд виделось сочувствие. Но поможет ли оно кому-нибудь, такое далёкое?

Тогда, отчаявшись, охватила Дейна руками застывшее тело Татя, прижалась головой к груди его. И, не умея иначе пересилить свой страх перед небом, просто закрыла глаза.

— Изверги! — прошептала тихо-тихо Лебедь. — Мир полон извергами. И змеи, и великаны, и всадники в ночи... Бреднями и тенями, ложью и подлостью полон мир! Только нет тебя. И я пуста теперь. Что мне мир? — она открыла глаза. — Возьми меня, небо!..

И не было более у Дейны её вечного страха перед небом, не боялась она его лица. И услышала Лебедь лёгкий звон — будто отрывались друг от друга, расцеплялись серебристые кольца. А с высот посыпались, потянулись бесчисленные тёмные нити. Концами-петельками обвили они Белую Лебедь, и Татя крепко опутали, и подняли их над землёй, и увлекли обоих в неоглядные дали.

Глава 23


ет, не развеешь ты, Сампса, наигрышем затейливым искусным риксовой кручины. И ты, Верига-бортник, добрая душа, словом проникновенным сегодня не поможешь.

...Едут нарочитые полем, едут лесом, тонкие болота обыскивают...

Не нужны, не милы нынче ласки свейской кунигунды нежной. И смех забавы, смех игры сыновей-риксичей болен слуху. Пуст кажется Веселинов-град.

...Едут, едут нарочитые. За каждым кустиком, в каждом озерце, у каждой тропки выискивают кольчужники Татя, хотя бы след его. И Дейну Лебедь зорко высматривают. Но не находят и не знают, как с вестью такой возвращаться, как к Божу-риксу показаться на глаза...

Много времени прошло, и явился ко граду удалой Нечволод; дальше всех он ходил с десятком своим. Бледно лицо, черты ere мрачны были. Рука десятника крепко держала узду, потому что не спокойны были кони, всхрапывали, косились на поклажу, возложенную на двух скрещённых копьях и прикрытую серым корзно.

Ещё издали увидели десятника смерды:

— Едет! Нечволод едет!..

— Не пустой. Десятник везёт что-то, — волновались на остоях градчие.

Побежали к риксу — новость донести.

Вышел Бож, стал в воротах малого градца. Взволнованная челядь собралась у него за спиной. И вельможные старцы здесь стояли, дрожащими руками приглаживали седые бороды. Смерды-чернь сбились в плотную толпу, кругом обступили ворота. Ждали в молчании.

Раздвинулись, дали проехать Нечволоду с нарочитыми, и вновь сомкнулись за спиной у них, и обступили тесным кольцом. Спешили видеть, спешили слышать...

Не на десятника, а на окровавленный корзно смотрел Бож. Тоже, подобно Нечволоду, бледен стал, брови у переносицы сошлись. И все иные на гот корзно смотрели.

— Что? — вопросил рикс, не поднимая на десятника глаз.

Снял Нечволод перстатицу с руки, дал нарочитым знак. Тогда бросили кольчужники на землю те скрещённые копья. Оттого размотался серый корзно. И с глухим стуком, с клацаньем огромных клыков пала на траву голова Огнянина, подкатилась прямо к ногам Божа.

— Возможно ли одолеть такого? — спросил Нечволод.

Отпрянули от змеевой головы люди, исказились страхом у них лица и оттого все стали похожи. Испытанные выжлецы, поджав хвосты, отошли в сторону.

Кони нарочитых от головы Огнянина пятились, не слушались узды и окриков всадников. И на глазах пожелтела от крови змеёвой трава.

— А Тать? — спросил Бож.

— И следа не нашли. Но меч его подобрали близ Веселинова. Из ножен не вытащить клинка. Видно, не отёрт был. Хотели обнажить, не выходит. Сила для этого нужна Татева... Рядом же с мечом, вот, нашли... — вынул Нечволод из сумы лебединые крылья. — Может, коршун птицу подбил, может, лисы бросили, — развёл руками десятник. — То не ведомо! Однако решили подобрать. Не Дейны ли след, подумали? Не этой ли Лебеди крылья?

А найденные крылья были ослепительной белизны и очень широки в размахе. И чисты, стройны. Пёрышко к пёрышку — ни рябинки на них, ни отметинки. Кажется, только приставь их к плечам, сразу сами по себе взмахнут, расправятся во всю ширь и без труда вознесут над землёй твоё тело.

Бережно взял эти крылья рикс, взял и славный меч Татев, слов никому не сказал. Да никого и не замечал он. Многим показалось, что обмяк как-то рикс, что в плечах он сузился и уменьшился в росте. И уходил Бож поступью нетвёрдой. Но вдруг обернулся, глянул через плечо на голову Огневержца, сказал:

— Закопайте это глубже, не то выжлецов не соберёте!

Закопали нарочитые голову Огнянина на высокой горке на другом берегу Ствати-реки. В насыпанную сверху землю вбили ясеневый кол — через кость в самое дно ямы. И с этих пор горку ту прозвали Змеёвой. И удивились люди, когда заметили, что там всё зверьё повывелось и больше травы не росли. Там собирались теперь ночами ящерицы и змеи, там зимой часто стаивал снег, а в грозу били в горку молнии. Ещё думали люди, что если бы не высота горки, то появилось бы там скоро новое болото.


Дейну Лебедь помнили люди добром. Хоть и валькирия, а слова дурного про неё не говорили.

Вольного Татя по-разному вспоминали. Скрытен был Тать.

Говаривал о нём Верига-бортник:

— Никто и подумать не мог, что из всех нас Тать самый нетерпимый был к любому злу. Иначе б не одолел змея. Многих безвинных он уберёг.

Перебирали в памяти смерды, говорили:

— Да, скрытен был... Никому не известно, куда исчез Добуж-княжич. А кто знает, под каким гуляет небом наш Охнатий. Сын-то его, Тур молодой, вон как уже вырос! И хоть из простых, а в нарочитых ходит. Сделано это по велению Татя. И другие Охнатьевы чада в тепле. Свой он был, Тать, — из простолюдья.

Иные возражали, тихонько дёргали Веригу за рукав:

— Слышьте! Келагастов он побочный сын... Когда ещё было такое, чтоб смерд до риксов вознёсся и чтоб от рождения так высоко голову держал?.. А Охнатия, говорят, видели недавно в чертоге.

Верига веско говорил:

— Не сын он Келагасту. Из пришлых Тать...

— Пришёл смерд и запросто с Келагастом сел?

— Так это же Тать! — хмурил брови Верига. — А у Келагаста глаз, ох, зорок был. Вспомни! И такое в человеке разглядел рикс, чего иные вельможные в гордыне своей пропустили; судили только по наружности, не утруждались глубже заглянуть.

А иные лучшие и вельможные между собой перемалчивались, радость свою тихо лелеяли. Не любили Татя ещё с молодости, но были так слабы перед ним, что он нелюбви этой не замечал. И им, знатным да вельможным, приходилось после смерда из ковша пить, после смерда повелевать и в чертоге сиживать за столами низкими. Но теперь, наконец, кончено засилье смерда! Выше листа, павшего с дерева, Татю не подняться. Им же в градце сидеть, исполнять волю сына Келагастова, а заодно и жить под ясным небом, сытно кушать, сладко спать, беречь себя за прочными стенами.

— И Бож не вечен!.. — кивали друг другу именитые. — И его переживём, головы напрасно высовывать не будем. Время-то подошло грозное! Злая в народах суета, тёмная в народах смута. А борьба за жизнь всегда граничит со смертья. Истина!

Сыновья Божа, малые риксичи, обликом очень схожи были друг с другом, нравом же разнились так, словно и не братья они вовсе: каждый по-своему на людей смотрит, всякий своё видит в них.

Старший, Велемир-риксич, был вельможными обласкан, как некогда Бож. Видно, и к нему подходили белобородые старцы с проникновенными и льстивыми речами, вроде с медами и ковригами: «Верь нам! Худого не подскажем, потому как вся у нас надежда на тебя. Ты умён, ты нас поймёшь. И зов родовитой крови услышишь. Мы для тебя — упругое перо». Но слишком мал был ещё Велемир, чтоб понять вельможных и услышать зов крови. Однако задумывался он над тем, о чём иные в летах его и не помышляли.

Спрашивал Божа Велемир:

— Зачем, отец, столько силы накопил, а чужие земли воевать не идёшь? Зачем ждёшь, когда другие придут брать наше?

Не нравилось риксу сказанное малолетним. Не верил Бож, что до вопросов таких Велемир своим разумом дошёл. Может, услышал ненароком чьи-то слова или подсказали. И отвечал рикс сыну:

— Оружием бряцать — делать дело последнее! Никогда не гордись, Велемир, высоко поднятым мечом. Ударить — признать слабость своего разума, причинить кому-то боль, которой можно было избежать. Я не хочу чужой земли. А силы собрал, чтобы ты, живой и свободный, смело ходил по своей земле. Ты ещё мал, и если не понятны тебе мои слова, то пойди попробуй ударить своих меньших братьев. Чем ответят они тебе, Велемир?

Средний риксич, Анагаст, миловиден был и тих. В ссоры ни с кем не вступая, всем уступал. Он, будто тоненький цветок к солнцу, всегда поворачивался к Сампсе-песнопевцу. Любил сказы его, любил напевы. И любил Анагаст следить за длинными пальцами сказителя, особенно когда пускались они по струнам. Кантеле волшебное слушал не иначе как всем телом к нему прижавшись и обхватив руками. Не мешал Сампсе. Тогда и глаза закрывал. И чудные, живые видения представлялись ему. На каждую струну Анагаст свой образ-вымысел находил. За это был в большом почёте у Сампсы.

Спрашивал малый риксич у песнопевца:

— Почему один человек всегда как один человек, а ты вместе с кантеле как много людей сразу? Здесь и зверей много слышно, и птиц, здесь и ветер, и наша речка шумит.

Отвечал Сампса Анагасту:

— Потому что волшебное у нас с тобой кантеле. Мы не сумеем сказать, а оно за нас говорит. Мы неправду скажем, а оно воспротивится, поведает о своём. Так и люди, и птицы так, и ветер дует не всегда, и речка созвучна ветру. Слов много в речи человеческой, а всё бедно. Струн же, смотри, всего несколько, а обо всём знают и расскажут лучше любых слов. И у нас в теле такие же струны есть, настроены они на один лад с кантеле. Я сыграю, а в тебе зазвучат эти скрытые струны. Поверь, лучше меня расскажут. Ведь они созвучны истине и никогда не обманут.

Влах, риксич младший, в желаниях своих был неудержим. И если что-то выходило не но его воле, то злился Влах и страдал, а обидчикам в отместку строил козни. Не прощал долго. За свой дерзкий нрав он часто бывал бит старшими. Но, своенравный, всё же добивался желаемого упорством и постоянством.

И нарочитые кольчужники из всех риксичей выделяли Влаха. Нечволод-десятник хвалил непокорность его и называл упрямым волчонком. Однако ещё и добр был волчонок Влах. Все знали неуёмную щедрость его. Любил Влах брать, но больше того любил давать. И щедрость эту прежде всего другого видел Нечволод, превыше иных достоинств ценил.

Спрашивал Влах у десятника:

— Почему всегда весел ты? И почему с тобой легко?

Отвечал со смехом Нечволод:

— Потому что не из корысти живу, а ради самой жизни. Потому что у меня ничего нет, а имею всё!..

Озадачен был малый Влах-риксич, говорил:

— У меня есть всё, но я от того ничего не имею, — и надолго задумывался.

Тяжёлую руку клал Нечволод ему на плечо:

— Не печалься, Влах! В светлой голове достоинство твоё, в молодости — богатство. А больше ничего и не нужно.

Так, на сыновей своих глядя, часто думал Бож, кого из них выделить после себя, кто продлит достойное начинание отца Келагаста.

Думал про Велемира рикс: «Этот властолюбив. С виду спокоен, а в мыслях горяч. По всему видно, что застонут под ним соседние земли. А вместе с тем и подвластные вотчины узнают разорение. И имя рикса проклянут».

На Анагаста смотрел Бож: «Этот чрезмерно кроток и мягок. От своих же вельможных, от многих завистников примет тяжкую участь, себя не защитит. Не совладает с людьми по доброте своей. А там — раздор, делёж, и гибель, и позор рода Веселинова. Пусть Анагаст при Сампсе остаётся. В деле песнопевца большего достигнет, нежели на поприще власти».

Здесь и меньшего риксича наставал черёд. И к нему присматривался Бож: «Влах! Настойчив он, ценно это. Даже битый не слезлив. И среди нарочитых своим признан, с таких-то лет поддержкой верной заручен. Зла не простит, добро ценит. И то и другое долго помнит. Возле льстивых речей колюч, среди шумных нарочитых необуздан. И верно, волчонку подобен. Также дик, но беспомощен».

И решил однажды Бож отослать Влаха-риксича на Каповую Горку под опеку Вещего. Там людей самых разных увидит Влах, там узнает, чем живут они, о чём думают и в чём нуждаются. Где ошибётся, там подскажет Вещий, кого осудит при нем, кого похвалит. Тем науку разума преподнесёт. Искоренив делами праздность, наставит на путь стремления. А это всему основа! Ибо стремящийся к высокому не знает лени и легкомыслия. А случись узнать — страдает, видит себя слабым и ничтожным. Зная, что безделием вредит себе, болен этим. Пусть узнает и Влах, что праздность, невинная с виду, влечёт ко всему, что именуется пороком. Стремящийся — непорочен!..

Бож сам взнуздал коня для риксича, сам проверил копыта — не сбиты ли, не хром ли оттого конь.

И сказал Нечволоду рикс:

— Из младшей чади для риксича нарочитого подбери. Если не ошибёшься, если верен будет тот нарочитый, то станет он Влаху братом.

Без раздумий ответил Нечволод:

— Младитура дам ему, сына Охнатьева.

Согласился Бож с выбором десятника и узду вложил в малую руку Влаха.

Глава 24


еред тем, как поле засевать, поклонись полю; перед тем, как жать рожь, поклонись ржи. И знай: не полю плодородному, не ржи спелой ты кланяешься, а Житной деве. Скажи для неё, не забудь, такие слова... при засеве скажи:

— Дева-краса, соломенная коса! Не скаредна будь, дай полю молочную грудь. Всходы вскорми, дай всходам взойти. Как заколосятся, стебли в косу не вплетай. А подставь солнцу своё золотое лицо!

Так скажи и в четырёх углах поля зарой по малому хлебцу. Это будет Житной деве подношение.

А перед жатвой любит Житная дева слушать такие слова:

— Дева-краса, соломенная коса! С поля уходи, косу береги. Коса твоя золотая, коса твоя дорогая, соломенная. Серп мой востёр, всем косам враг. А рука, ох, тяжела, мозолистая!

Так Житной деве скажи, а в начале и в конце поля ещё по хлебцу положи. Это будет для неё угощение. За ним она и выйдет из жита. Тогда смело жни...

Прибежали в Веселинов смерды. Кто с поля сразу, в чём был, грязен, потен, лохмат; кто из веси своей припустил верхами. Лошадиные крупы в полосах от плетей, на железных удилах пена.

Ко граду рвутся, в ворота смерды стучат:

— Войско! — кричат. — Войско идёт! Отворяй!..

Перегнулись градчие через стены, над перепуганными смердами насмехаются:

— Огневица напала на вас? Откуда войску быть? Мы о таком за три дня знаем...

— Отворяй! — кричат, оглядываются. — От Глумова войско. Тьма тьмой! Мчат без удержу, без счёту. Зовите рикса, дурни в шапках железных!

Но теперь и сами убедились градчие. И с остоев увидели, и со стен, и даже от реки можно было видеть, что вышли из-за дальнего леса чёрные дружины. И верно — тьма!.. Постояли, осмотрелись... Огнём полыхнули поля. Густые дымы с хлопьями пепла застелились низом. Понесло их ветром ко граду.

И с другой стороны подошли. Несколько всадников поднялись на Змеёву Горку. Осматривали оттуда подступы к Веселинову. А бесчисленные конницы пустились вброд по островкам. И были изрублены оставленные там челны, запылали брошенные у берега ладьи.

Заметались тогда на стенах градчие, впустили смердов.

Стучали засовами, створы ворот подпирали кольями и тяжёлыми каменьями на полозьях. Подняли тревожный перезвон, разжигали костры, а стены обливали колодезной водой.

Чужие дружины, не торопясь, уверенные в собственной великой силе, полноводной рекой обтекали Веселинов-град, со всех сторон его обкладывали. Пестрели рыжие, зелёные, серые плащи на плечах у всадников, мелькали овчины и волчьи шкуры. Воды Ствати с трудом пробивались среди множества конских тел. Пешие кольчужники, выходя наберёт, блестели мокрыми кольчугами, как будто были покрыты рыбьей чешуёй. И сознавая мощь своего воинства, улыбались кольчужники, не сомневались в предстоящем успехе.

Риксовы нарочитые высыпали на стены. Гудели у них под ногами, прогибались деревянные ступени. Доспехи надевали на ходу, друг другу затягивали ремни. Их торопили, бранились злые десятники.

Бож-рикс поднялся вместе с нарочитыми. Среди других прост. Рубаха его бела, голова не покрыта. Глянул вниз.

Столпившиеся за спиной у рикса ждали, что скажет он.

Кто-то спросил:

— Словены?

— Словены, — кивнул Бож. — Князь Будимир с братьями на Змеёвой Горке стоит. За прежнее поражение мстить пришёл, — тут повернулся рикс к нарочитым. — Где тот смерд?.. Эй, говоришь, от Глумовавойско?

Пробился к риксу тот человек из пришлых. Испуг его уже прошёл, но дрожали в возбуждении тёмные мозолистые руки.

— От Глумова идут! — он риксу поклонился. — Это и другие, кто со мной бежал, подтвердят.

Бож указал рукой в гущу словенского войска:

— Гляди-ка, не Домыслав ли среди них?

— Он!.. — признали нарочитые, стоящие рядом. — Переметнулся пёс!

И смерд узнал Глумова-рикса, оглянулся в растерянности и сказал:

— Дружина его также с ним!..

Он выхватил из кучи камней один, что потяжелее, но нарочитые остановили:

— Далеко ещё, не добросишь. Успеет, попадётся...

Невидимые, пронеслись над головами первые стрелы. Теряя на излёте силу, они круто клонились к земле и застревали в соломенных кровлях. Опасаясь пожаров, всё обливали водой, присыпали землёй и песком.

Издалека, с островков, посыпались на стены тяжёлые камни. Но стенам не причинили вреда, зато внутри града они, падая во множестве, крушили и дробили лёгкие строения. Так впервые столкнулись жители Веселинова с хитроумным ромейским камнемётом. И не знали, как ему противостоять.

Лучшие лучники без спешки отстреливались со стен. Целились тщательно, попадали часто. И лёгкие сулицы метали вниз. Их, изготовленные ранее, подносили на стены целыми связками.

У ворот словенские щитоносцы, прикрываясь широкими гнутыми щитами, забрасывали ров кулями с землёй и охапками хвороста. Бросит куль и — бегом назад. За щитом и не видно его. И целили нарочитые словенам в ноги. Ловки в этом лесные охотники, славны меткой стрельбой.

Но вот перестали падать камни, прекратили полёт стрелы, стих шум. Ждали градчие да нарочитые, пытались разгадать, что затевают словены, почему затишье.

Видели градцевы люди, как спустился с Горки Змеёвой всадник, за ним — другой, третий. Выехали к войску. По стати, по дорогим одеждам и доспехам узнали в них Будимира и братьев его. Словенские князья долго совещались о чём-то со своими дружинами, указывали руками на высокие стены, кивали на лес.

Верига-бортник через риксово плечо глянул вниз. Божу сказал:

— Что-то плохо я видеть стал. Не Домыслав ли там от кольчужников отделился и к нам коня правит?

— Домыслав.

— Что с людьми зависть делает! — покачал головой Верига. — Так унизился сын Глумов. Верно сказали: он как пёс теперь для словена. А силён был и горд именем.

Бож внимательно следил за происходящим под стенами:

— Он и теперь силён. Слишком силён для своего права. Моя вина!.. Просмотрел Глумов, укрепляя рикса его. Но всегда поздно приходит раскаяние. Оно теперь ничего не изменит.

— Что скажет он?

Подъезжая, Домыслав-рикс взмахнул рукой.

Бож велел:

— Подпустите, пусть говорит.

Скинул Домыслав свой шлем. Голова уж совсем седа, один волос другого белее. Борода же по-прежнему воронёно-черна. Осанка горделива. Такую не переймёшь. Она особая — как наследство Глумовых риксов. Уже издавна говорили про Домыслава, что он, даже сидя на земле, выше иных стоящих кажется.

— Красив он! — заметил Верига. — Но пёс! Красивый пёс...

Крикнул Домыслав:

— Бож-рикс, друг друга сквернить не будем. Давай лучше дело миром решим. Ведь знаешь, мой род на твой всегда шёл. И уживались мы лишь до поры. От кого скрывать? Прекратим это!.. Ты, Бож, уйдёшь из Веселинова — хоть к свеям, хоть к готам или югре. Я в Веселинове сяду. Мой настал черёд! За тем и пришёл.

— Словенское войско ты звал? Или сами пришли на праздник соседи?

— Я звал! Давно у нас побратимство... А ещё Будимир-князь с братьями простить тебе не хочет твоих прежних побед. Но хвалит тебя Будимир и помнит, что ты отказал готам в союзе. Говорит Будимир: «Согласится Бож оставить Веселинов — братом ко мне пойдёт, не согласится — будет на Келагастовом кострище сожжён!» Невелик у тебя выбор, рикс.

Здесь не выдержал Верига-бортник, выглянул за частокол:

— Ползи, Домыслав, полозом к Будимировым ногам. Тетивы у многих натянуты. Ненароком сорвётся стрела, не увернёшься.

— Изгой! — грозили нарочитые. — Послушайся Веригу. Не искушай нашего терпения.

— Хочу слышать, что Бож скажет, — ответил Домыслав-рикс, не шелохнувшись в седле.

Кивнул Бож, сказал:

— Места тебе нет среди нас. А я Веселинов не оставлю. Так и Будимиру передай. И ещё передай, что нарочитые стали называть тебя изгоем.

— Пусть так, рикс!.. Но что нам делать с Влахом, сыном твоим? Нечволод хорош был, но, ясный сокол, отлетал своё. И погибая, меньшего риксича не сумел защитить. И другой нарочитый костьми лёг. Думай, рикс!..

Нет, не ослышался Бож. Так и было сказано. Покачнулся. Устремился взглядом к словенскому войску, отыскивал сына. Взроптали и примолкли сразу градчие и нарочитые. Смерды решили, что теперь согласится рикс покинуть Веселинов-град, оставить его на разорение словенским дружинам.

Опустились гнутые луки, склонились копья, поникли лёгкие сулицы. Домыслав же вернулся к словенскому князю Будимиру.

Плакали девы-подружки, жалели десятника Нечволода. Плакали, на людей оглядывались. Кто, кроме них, ещё слезу по нему прольёт, кто пригорюнится?

— Где ты, ясный сокол, сложил свои быстрые крылья? Чьё калёное железо пробило сильное тело твоё? Кто теперь рукой лёгкой будет тяжёлое злато раздаривать? Кто будет ласковые речи нам на ушко сказывать?..

Спрятавшись от людей, таила слёзы Гудвейг-княжна.

— Какая сила теперь над Влахом-риксичем сжалится? Из недобрых рук вырвет ли сына Бож? Не всесильна же воля его.

Чада ущербного Охнатия по Младитуру плакали. Верно, громче всех был их плач. Но не слышал его никто. Ждали все слова риксова.

— Что надумаешь, светлое чело? Что скажешь спешащим услышать?

Громко сказал Бож, чтобы все слышали:

— Зачем опустили луки и ослабили тетивы? Зачем копья склонили так низко? Выше оружие, братья! Головни в кострах добела калите, тетивы вощите жильные! Проверьте древка, чтоб не дребезжали, проверьте клинки, чтоб не треснуты были, чтоб звенели чисто. Добросердные лечьцы, готовьте зелья. Лишь склонившим головы они не нужны. А здесь собрались иные! Те, у кого копья крепки, те, у кого щиты на чужую погибель шипами поросли!..

И воспрянули духом сникшие. Неуверенные обрели уверенность. Весёлыми, как прежде, стали нарочитые, просветлели лица у доблестных кольчужников. Сноровистые лучники набросили на луки новые вощёные тетивы. Костры ярче запылали, каля камни и головни. Днища котлов очернились копотью.

Про Божа сказали:

— Ясен взор его! Нашему риксу не нужно меча.

Оглядывались кольчужники:

— Где песнопевец? Найдите Сампсу!

— Спросите, слышал ли сказанное слово? Спросите, сложил ли песнь о риксе?

Ответили градчие:

— Песнопевец риксом заперт. Он злится, он рвётся на стены.

— Отпустите Сампсу! В чертоге ему не сложить песнь. Отоприте! Не узнает Бож.

Возносили руки к небесам:

— Восслави нас, Перуне! Дай многой силы малому числу.

И ударили по словенам с высоких стен. Стаей стремительных птиц поднялись в небо злые стрелы. И со стуком и звоном обрушились на словенскую броню. Тогда пошла по полю гулять Женщина в белом. И по стенам Веселинова косила-шла. Да не шла, а металась! Обезумела вдруг, забыла о своём вечном величии. И смерть, и увечья оставляла после себя. Кого ни увидит, тому: «На! Покой тебе вечный в ясеневом древке, в железе, в камне, в кипящей смоле. Приляг, усни, войди в призрачный мир Вирия. Лечьцы, прочь!..»

Гремящим потоком устремились на приступ словены. По лёгким жердинкам перескакивали ров, обступали стены чёрной массой. По древкам топоров, по верёвкам и лестницам неуклонно поднимались на частокол. И князь Будимир — среди первых. Не отставали братья его. Дорогие одежды давно скинули. Теперь, шкурами и железом покрыты, мало чем отличались от других. А на лицах ромейские маски — железо, сплошь изрытое старыми рубцами. Руки у братьев до плеч оголены, запястья перетянуты ремнями. Головы щитами прикрыли и кличем: «Словен! Словен!» увлекали за собой остальных.

Мерными усилиями вламывали в ворота тяжёлый, кованный железом таран. Трещали, гудели брёвна, осыпались измятой щепой. Отодвигались полозейные камни. Колья, подпирающие ворота, уходили глубоко в землю.

Непрерывно стучал и скрипел на реке ромейский камнемёт. К нему со всей округи стаскивали валуны. Большие глиняные горшки наполняли угольями и вместе с камнями забрасывали за стены.

Чёрным дымом пожаров заволокло Веселинов-град. И только малый риксов градец оставался светел и невредим. Высоко стоял он, не доставал до него камнемёт.

Всё наседали словены, и ничто не останавливало их. Самых ловких, сумевших подняться на стены, сталкивали вниз, жгли огнём, поливали смолами. И они падали, гибли без счёту, но на их место становились другие, такие же ловкие и многочисленные.

Плотный дым навис над сечей. Высоко поднимаясь, не гасли искры. В чаду и сумятице, в нарастающем шуме и вечной спешке битвы теряли люди плечо друг друга, не слышали призывов и кличей, не видели своих князей. И тогда к каждому оторванному от мира, предоставленному самому себе человеку приходил страх. И этот страх не делал слабым. Он доводил до безумия, он наугад выхватывал куски памяти, но призывал все силы для того, чтобы выжить. Потерять всё лучшее, расстаться с человеческим, потом забыть, но выжить. И даже самый добрый человек в безрассудстве страха мог не узнать себя.

Знали словены: «Путь наверх!» И в беспамятстве шли на приступ, шли на мечи и копья, на смерть. Градчие знали: «Не пустить! Скинуть!» И, теряя разум, насмерть схватывались с любым, кто двигался снизу. И сами падали, увлекали врага, множили жертвы.

Так же но всей земле: в один миг страх разрушал всё то, что добро и любовь творили годами.

Но отовсюду услышано было, как сломили словены ворота, как последним ударом тарана сдвинули, перевернули полозейные камни, как вывернули колья, вошедшие в землю. Сами же, израненные и обожжённые, ворвались в пролом. Не останавливаясь здесь, бросились в пожарища. Выискивали то, что ещё не сгорело, и можно было захватить. Тут же, в огне, в дыму, чем могли, набивали словены свои кожаные мешки. Тут же встретили их и потеснили обратно к воротам грозные нарочитые. И обрубали словенам жадные руки, и вспарывали мечами мешки с награбленным, а самих грабителей избивали, как скотину.

Своим воинским умением трижды изгоняли из града Будимирову дружину. И самого Будимира трижды выбрасывали вместе с конём.

Уже пылали и рушились стены, уже не брали их приступом и не обороняли. И обрублены были кем-то безымянным кручёные ремни камнемёта. А сам безымянный лежал возле горки камней. В горящих воротах Веселинова бросались друг на друга люди, полные ненависти и желания победить.

— Хороша охота! — кричал Домыславу и братьям Будимир-князь. — Молва верная ходит: люди Веселиновы — не слабосильны ромейские. Иной закал! Трижды уже наддали нам, а все сил полны!

Рухнули ворота. Кого-то и придавили, обожгли горящими брёвнами. Оба войска разделили высоким огнём.

Тогда сказал Бож защитникам града:

— Уйдём теперь в малый градец и замкнёмся там. Здесь всё сгорело, отстаивать уже нечего.

И закрылись нарочитые в риксовом градце, вместе со смердами и челядью закрылись и с их многими детьми. А когда сожгло остатки городища и погасло пламя, увидели всё, что наступила ночь.

Собрались лучшие и вельможные старцы, бороды огладили, выдержали перед словом положенное молчание и сказали Божу-риксу:

— Покорись, непокорный, сейчас силе их! Зато после ещё выше встанешь. Видишь, перевес их! Чего добьёшься ты? Камня на камне не оставят, древа на древе. И нас всех, безвинных, жизни лишат. Мы-то пожили. Но чада! Гляди, сколько их!

Не ответил Бож старцам. Тогда вельможные ещё настойчивее заговорили:

— Коль скоро несчастье пришло, подумай о Влахе-риксиче, об иных подумай. Нужно ли им головы подставлять за распри твои с Глумовым, за прежние обиды словенские?.. Уйди к свеям, Бож. Призови конунгов на свою сторону. Поможет Бьёрн. Или к готам уйди. Давно Германарих ищет союза с тобой. Тогда скинешь Домыслава, недолго в Веселинове посидит.

И в раздражении ответил старцам Бож:

— Не вы ли, отцы, наставляли нас старой мудрости? Не из ваших ли уст слышали мы слова: «Кто споткнётся один раз, тот и впредь не раз споткнётся?». Я не спотыкался ещё. А покинув теперь градец и вас, беззащитных, не споткнусь, а упаду. И упаду в глазах ваших и в глазах всех подданных. Никакие свеи не помогут подняться человеку, потерявшему твёрдость в ногах. Я уподоблюсь трусливому беглецу. Вы же будете разграблены и избиты теми, кто ранее был слабее вас... Да, мне жаль Влаха. Он только начал жить. Мне больнее, чем вам. Но есть и другие, едва увидевшие свет. И их много. Что скажете, братья-нарочитые?

Оттеснили вельможных кольчужники. И, конечно, согласились со словами рикса:

— Упасть не дадим. Захочешь пойти в Ландию или Гетику — не пустим. Против словен до времени продержимся в этом градце. А там, благо земля слухом полнится, подоспеют верные риксы. И вы, отцы, подумайте: усидит ли у себя в болотах Сащека? И станет ли прятать верный Леда леттов своих в стенах Ведль-града? А другие вотчинные риксы захотят ли пойти под руку Домыслава-пса? Будто не знают они нрава его...


А поутру, ещё до восхода солнца, всё началось заново.

Шли словены ко градцу по потухшим, мокрым от росы угольям. Во многих местах ещё вились сизо-серые дымы. Они складывались в высокое облачко. А облачко, доброе знамение, красилось багрянцем занимающейся зари.

Женщина в белом стала у ворот риксова градца. Из широких рукавов вынула полупрозрачную, похожую на туман, кисею. И серпом разрезала её на мелкие части. Так она готовила саван для души каждого из ожесточившихся людей.

Ожидало завершения битвы чернокрылое воронье. Предвестниками утра сидели эти птицы на верхушках деревьев. Не спешили сорваться с ветвей, не спешили пробежаться по полю брани...

Вот на новый приступ пошли словены. Но уже не прежняя была у них сила и не прежняя была вера в неё. Мало добычи видели у себя в руках, но многих уже не досчитывались славных воев. Выходит, за пепелища положили головы! Но призывал на битву Будимир-князь. И обнадёживал Домыслав:

— В градцевом старинном чертоге клад есть! От самых Келагастовых времён только вносят в тот клад. Многие годы уже, многие риксы и данники вносят. Но никто ещё оттуда не выносил. Подумайте, смелые, сколько всего там поналожено. То будет ваше! Хватит всем. Добейтесь только, не остановитесь перед горсткой обезумевших нарочитых, изгоните возгордившегося рикса. Вы, могучие, овладели всем Веселиновым. Неужто малым градцем не овладеете?

Уже сомневались словены:

— Мы овладели лишь пепелищем, где даже тому Ворону нечем поживиться. Поэтому он до сих пор в ветвях сидит, голодом терзаем. А малый градец возьмём! Но не станет ли и он к тому времени пепелищем?

Вместе со всеми шёл на приступ Домыслав. Сверху узнавали его нарочитые и смерды, но достать не могли. Будто заговорён был Глумов-рикс, будто иная судьба — судьба изгоя — была ему предопределена. И стрелы, нацеленные в Домыслава, его стороной облетали, и камни, брошенные в него, ударяли других, минуя его седую голову.

Бож-рикс за всё время ни разу меча не обнажил. То на городни поднимался, то с высоких остоев осматривал подступы к градцу. Бож выискивал в защите слабые места и укреплял их доблестными кольчужниками. Также оделил рикс оружием всех смердов, собравшихся из Веселинова и ближних весей, сказал им: «Иное будете поле пахать! Иной призрачной деве кланяться!». Но на стены пока не посылал. Ждал, смотрел, где больше будет в них надобность.

Веригу же увидев среди всех, прогнал.

Спросил Верига:

— Почему?

Но Бож уже возле Сампсы был. И его гнал прочь. Противился этому песнопевец, настаивал на своём. Тогда сказал рикс:

— Твоя забота песни слагать и в чертоге быть среди первых!

— Как я песнь сложу, — отвечал раздосадованный Сампса, — если вместе со всеми не выстою её на стенах? Как нужные слова в эту песнь вложу, если не на полню память всем тем, что вижу здесь? Ведь нужно, чтобы разум мой был готов в один миг, среди прочего виденного, отыскать истину!

— Ты не там ищешь истину, Сампса! Ищи её возле матери, возле младенца. Рядом с любовью ищи, среди бескорыстия и всепрощения. Здесь же — насилие, злоба и ложь. Тут властвуют скаредность и месть. Какая же истина!

Ворота изнутри засыпали землёй. И ещё более её нанесли, но вздрагивала насыпь от сильных ударов тарана извне, скатывались вниз мелкие комья глины. Глядя на это, многие уже не верили в свой труд. Но другие не слушали малодушных, укрепляли насыпь тяжёлыми корзинами с землёй, а между корзин вбивали длинные колья.

И всё же недосмотрел Бож: на одну из городней прорвались словены и далеко оттеснили нарочитых. Стремясь удержать свой прорыв, бились с удвоенным ожесточением. Многое от того зависело. И под прикрытием первых закрепившихся взбирались на помосты десятки других, сменяли упавших и теснили кольчужников дальше.

Видя словенский успех, закричали нарочитые на других стенах, но не могли на помощь прийти, ибо повсюду плотным кольцом давили недруги, повсюду желали так же прорваться. А Будимировы братья готовы уже были ступить в малый градец.

Тогда послал Бож на городни чернь-смердов. А они поговорили между собой, бросили мечи, к коим не привычна рука у простолюдина, и подняли тяжёлое дубье. И не заметил рикс, откуда смерды свои палицы извлекли, не знал, когда заготовили их — неошкуренные и с острыми сучками.

С дробным перестуком посыпались на словен удары тяжёлых палиц. Ни щит, ни шлем, ни добрая кольчуга не противостояли им. В ответ ударам лилась злая словенская брань. А смерды дрались молча. Славно пашенку пахали!.. В едином неудержимом натиске они наводнили лестницы и помосты и выбили чужих кольчужников со стен. Да так выбили, что мало кто ушёл от них по другую сторону городней.

Глава 25


реди черни прошёл слух, будто видел кто-то, как ястреб, сложив свои сильные крылья и расставив когти, упал на спину лисице. А лиса повалилась в траву и отбивалась от ястреба лапами, пыталась ухватить его зубами, но ей не удавалось это. Она едва успевала защитить от когтей свои глаза, едва уворачивалась от нацеленного в темя тяжёлого клюва. И лиса, не принимая дальнейшей борьбы, бежала и оставила в птичьих когтях клочья своей рыжей шерсти. Потом будто ястреб человеческим голосом сказал: «Так и со словенами будет!».

Люди поверили этому. Они очень хотели поверить даже тому, что ястреб заговорил человеческим голосом. Делились друг с другом надеждой:

— Это хороший знак! Всё сходится, ведь и словены, подобно лисе, оделись в рыжие шкуры.

И третий день бились у Веселинова. И третий день кроила Женщина в белом саваны для ожесточившихся людей. Она от этого устала, всё чаще потягивалась за работой и потирала занемевшую поясницу. Она досадовала на притупившийся серп, не знала, чем бы наточить его. И даже Ворон устал ждать окончания битвы.

Уже у многих обломались мечи, древка копий потрескались. Лучники поднимали с земли чужие стрелы, своих уже не было давно. И не раз сменили лучники вощёные тетивы.

Не было на памяти у людей такой битвы. Многие храбрые полегли в третий день. Но оставшиеся не уступали друг другу в упорстве и выносливости. Все старались не замечать ран, признавали только одну — рану смертную.

И уже не рад был Будимир-князь, что в своём легковерии ввязался в дело Домыслава. Скольких он доблестных потерял, ничего не добившись! Не было более в Будимире и в его братьях веселия, не хвалили они ратную охоту. И бились теперь для того лишь, чтобы отстоять честь. На Домыслава смотрели холодно, не внимали его призывам и обещаниям. Сторонились и в битве Глумова-рикса. А имя Божа из Веселинова прокляли словены навеки, уже во второй раз.

Вот пробился к Будимиру израненный кольчужник. От усталости запали у того кольчужника глаза. Сам тёмен лицом, весь забрызган кровью, вымазан в саже. Прямо от градцевых стен явился. Руку не в силах поднять, чтобы утереть со лба пот. Сказал кольчужник Будимиру:

— Видел я только что дружины. Сверху видел, князь. За рекой через лес подходят к броду.

— Пот утри! — раздражённо бросил Будимир. — Он залил тебе глаза, вот и привиделись мнимые дружины.

— Нет. Явно видел, князь.

Здесь и Домыслав был. Он слышал слова кольчужника. И просил словенского князя:

— Дай мне людей, и я остановлю войско у брода.

— Остановишь? — вскричал Будимир. — С кем? Ты молчал бы лучше! Где теперь люди мои, которых у меня просишь?.. Здесь они, здесь под стенами лежат. И под угольями тлеют словенские дружины. Как бы и нам, оставшимся, не полечь.

Поразмыслив, кольчужника спросил:

— Велико ли ты видел войско?

— Сам посуди, князь: велик тот лес, — указал воин за реку, — а уже и он всадниками полон. Да на подходе пешая дружина. Нам не выстоять против свежих сил.

Тогда, полный гнева и раздражения, отозвал Будимир своих людей от градца.

— Отходим, братья! — зубами скрипел. — Кончился наш пир! Не началась бы забава чужая. Пусть голодны останемся, переживём. Лишь бы головы на плечах сохранить.

— Не поймём тебя, Будимир, — изумились братья. — Чтобы Божа сломить, не много осталось. Добьём Веселимое, если взялись. Иначе — для чего мы тут бились?

Указал им Будимир на реку:

— Туда посмотрите!..

И поражены были словены видом множества всадников, которые с разгона посылали в воду своих разгорячённых лошадей. Торопились всадники, уже издали растягивали луки и обнажали клинки. А на берег, у подножия Змеёвой Горки, выходили вслед за конницей пешие дружины.


Верига-бортник говорил смердам:

— Что-то плохо я видеть стал. Кто там к бродам вышел? Кто там вышел на островок?.. Я одно различаю: на жёлтом песке белый конь. А в седле кто?

Отвечали смерды:

— Верига, Верига!.. Нам жаль тебя, добрый бортник. Ведь самого важного ты и не увидел. На том белом коне золочёное седло, а в седле вольный ястреб сидит, грозно глазами поводит...

Посмеялись градчие:

— Навыдумывали пустого!.. Конь на песке серый, седло вовсе не золочено. А в седле никакого ястреба нет. Там Сащека-князь. Но в одном вы правы, глупые, ястребом держится Сащека.

— Вот про это мы и говорим, — усмехались в усы-бороды смерды.

А Верига, прикрыв глаза ладонью от солнца, долго разглядывал реку. Опять сказал:

— Там ещё один белый конь. И на нём золочёное седло. А в том седле, подскажите, тоже ястреб?

— Леда там, — ответили градчие. — И он в простом седле на сером коне.

— Вот и славно! Хороший знак. Это не Сащека и Леда пришли к нам, а пришли становление и утверждение.

— Словенские лисы бежали, — сказали градчие.

А хитрые смерды переглянулись и промолчали.

Из градца Сащеке-риксу славу кричали, и Леде кричали, и всем, кто пришёл с ними. Выходили к ним градчие, нарочитые и смерды. Старцы вельможные выходили, склоняли седые головы, не стыдились слёз. Также Бож на поклон к подданным риксам вышел. В общей радости все стали равны.

Но был сумрачен Бож, и была безутешна Гудвейг. Малые риксичи были послушны и тихи. Глядя на них, люди вспоминали о Влахе и на миг забывали свою радость.

Да услышал Бож, что после Сащеки с Ледой стали славить десятника Нечволода. Не лиходеем, не чертоговым бражником и не утехой молодых вдовиц называли его, а величали Нечволода светлым соколом. С риксами наравне ставили, звали кольцедарителем.

И слышал Бож, как ответил из толпы десятник:

— Не хвалить, люди, а корить меня нужно. За то, что раньше с подмогой не успел, за то, что коня загнал, а другого не сумел сыскать и в Мохонь-град перехожим странником пришёл, а не вольным нарочитым. Потому и Будимир с братьями бежал, потому и Домыслав-изгой с ними ушёл, голову свою собачью нам не оставил. А для той головы уже и кол готов.

Но не слушали люди сказанного десятником, сами наперебой говорили, друг на друга злились, спорили.

— Жив Нечволод! — кричали. — Жив! А Домыслав, слышали, как всё вывернул, пёс?..

— Себе на погибель брехал! А Влах? Влах-то где, спроси.

— Тихо! Не гомони, дай выслушать.

Божа увидели чернь-смерды, ещё сильней зашумели. На Нечволода руками показывали, Нечволода за плечо брали.

— Где Влах? — спросил рикс.

Светло улыбнулся десятник:

— В Каповом-граде. С Младитуром тем у Вещего. Где ещё быть?

Лица у всех так и засияли. Смерды обнимали Божа и десятника. Кто-то опять про Домыслава вспомнил:

— Слышали, как повёл себя изгой?

Сказал десятник:

— Знал он про нас. Выведал где-то, что Влах-риксич послан в Капов. И от погони его мы едва ушли.


В Глумове уже не застали Домыслава-рикса; видно, ушёл тот со словенами. Люд же его разноречив был. Одни на юг показывали: «Со словенами бежал Домыслав к степям спорным, к степям готским». Другие говорили, что не было среди прочих беглого рикса, иначе от своих же смердов он принял бы смерть. А третьих спроси, так те и словен не видели. Либо, делом своим занимаясь, глаз на мир не поднимали, либо из осторожности не желали встревать в распри господ. Остальные же просто попрятались по лесам, время выжидали, и конного опасались, и пешего; подобно лесному зверью, они затаились в глубоких норах и считали: пусть всё прахом пойдёт, лишь бы жизнь сохранить себе и малым чадам. Друг друга сторонились. Но были и такие, кто, пользуясь разладом среди риксов, занялись разбоем. Каждый из них, не чувствуя над собой власти, неразумный, самолюбивый, помнил только о своём благе, вредил другим и не стыдился тайной радости от причинённого им зла.

Тогда посадил Бож в Глумове Нечволода. Десять нарочитых дал ему. А собравшимся людям сказал:

— Вот князь вам достойный взамен недостойного. Слушайте его и берегите. Тогда и он вас сбережёт. А случится что с новым князем — головой ответите. И забыть хочу строптивость Глумова. Пусть земля ваша под верным риксом станет мне верна.

Как прежде противился этому Нечволод, говорил:

— Что княжение, Бож? Какова мне радость в нём, если я не рядом с тобой буду, если из стремнины к тихой заводи меня пригонит?

— Не для радости твоей даю град и нарекаю риксом. Но чтоб был ты здесь правой рукой тому телу, которому голова — Веселинов, и чтобы щит ты держал крепко против гота и словена. И чтобы опорой мне был не в моём чертоге, а в своей вотчине.

Смеясь, советовали Нечволоду риксовы кольчужники:

— Ты, брат Нечволод, сыновей побольше роди. Край этот девами славен. И мыслим мы: по тебе княжение!.. Ночками сладкими позабудешь, ухарь, развесёлое житьё. А прежних дев твоих мы меж собой, позволь, поделим. К тому же тебя они уже оплакали.

Махнул рукой Нечволод, ответил риксу:

— Пусть так! Тебе повелевать, а мне подчиняться. Но об одном хочу просить. Позволь Влаху из Капова ко мне, как к тебе, отцу, наведываться. Мил мне твой Влах.

Глава 26


а выжженном поле во два роста растёт. Сожни рожь, снопами поставь, каждому колоску укажи место. Из отборных зёрен натолки-натри муки в ступе, отрубей не выбирай. На квасе тесто замеси: высоко поднимется. И скоро, уж скоро запахнет пышными хлебами. Тёмной корочкой покрыты, где-то и зола налипла, и масло блестит. А положены хлеба на рушники белые, чистые, льняные.

Похвали, гость, хлеб хозяина и новый дом его похвали. А ты, хозяин, заметь лицо гостя. Он правду сказал, хороши хлеба твои. И в ответ правду скажи: «Бывает ли хлеб не хорош?». И тому гостю в лицо заметь, чтобы он, правдивый такой, чаще приходил хлеба хвалить и чтоб к себе зазывал не реже хлебца духмяного отведать. Пусть хоть твёрдые зёрна даст, но ты скажи ему: «Хорош твой хлеб, хозяин!».

А на ржевне уже серый лён разложен. И сушат его лучи солнца, и мочат его капли дождей, порывы ветра со всех сторон обдувают. Потом люди теребят. И щиплют, и мнут, и, как волосы, расчёсывают. Из нежных волокон тонких нитей накрутят. Из кудели, как из шерстинки, нитей толстых навьют. Бегает, юлит веретено... Наткут полотна широкого, наткут рушников длинных. Под солнышком во поле выбелят. На этих-то рушниках и хлебам пышным место.

Так-то в жизни выходит! То лён на хлебе, то ржаное на рушниках. Одно другому служит, а человек связует, созидает.

Если горды люди именем своим, то как ни выжигай, как ни рушь град их, на месте его ещё лучший град вырастет — выше прежнего. Во два роста! Как рожь во поле выжженном. И славен будет такой град, крепок людьми, горд названием прежним, восставшим из пепла. Так и по сей день славен град Веселинов!

Часть вторая ПСЫ НОРН

ХРОНИКА


азгромив во Фракии своего соперника — августа Лициния Лициниана, стал Константин единовластным правителем римской Вселенной. И вспомнил он сон, что видел, отдыхая возле семи холмов древнего Византия, возле его разрушенных стен. Будто красавица-женщина говорила Константину: «Византий — это я! Ты отдыхаешь у ног моих. Но старая я, подобно обветшалым домам. И, подобно разрушенным стенам, разрушены моя честь и былое величие. Верни мне честь, верни мне, Великий, богатство. Воздвигни город из руин. Тем навечно прославишь имя своё, тем без меры укрепишь свои победы! И мне, Великий, благодарен будешь!».

Ещё вспомнил Константин, с какими трудом и потерями выбивал он из Византия легионы Лициния, сколько времени потерял при осаде. И решил: это место богами создано для стен и башен, богами с трёх сторон морем окружено, и все пути Запада и Востока сходятся на этих семи холмах.

«Семь холмов! Как в Риме! — твердил себе Константин. — Семь холмов! Это знак мне!..»


Мегарская колония Византий. Берег Боспора Фракийского. Полуостров... Это место не зря избрали когда-то греки. И, придя сюда, сказал Великий:

— Что Рим? Он устарел и пошатнулся, он разрознен и близок к варварам. Я здесь поставлю Новый Рим! Отсюда наведу в империи порядок. Устал — смени свой дом!

И взял император в руки копьё, и собрались вокруг него толпы приближённой знати.

Шёл Константин по фракийской земле, остриём копья оставлял за собой ровный глубокий след. Шёл и говорил:

— На этой черте будут выстроены стены. А от стен к морю будет выстроен город, который я назову Новым Римом!

Кто-то из приближённых осмелился сказать:

— Велик простор очертил ты, Константин! И мы идти за тобой устали. И видел ли кто из нас город таких размеров? Лишь несравненный Рим!..

На это ответил император:

— На долгие времена закладываю город. Потому чертить буду, пока не остановится Некто, впереди идущий...

— Божественный! — воскликнули приближённые и потрясённо закивали друг другу. — Небесные силы влекут его за собой.

Взялись за молоты каменотёсы, взялись за мрамор ваятели, писцы и живописцы за дело принялись. Построили дворцы неутомимые ромеи, возвели для зрелищ стадион, по ипподрому пустили колесницы, поставили многие термы. Построив, освятили город Константина, доброй судьбе — богине Тюхе — его посвятили. Самого же императора обоготворили. «Лучезарный Гелиос!» — сказали и склонились ниц.

И потекли сюда сокровища со всей империи. Люди заговорили о роге изобилия. Они никогда ещё не видели столько золота и мрамора. Растущее великолепие слепило людям глаза. По рукам у ромеев ходила новая монета. Ко дворцу императора благодарные граждане подходили, дворцовым ступеням кланялись:

— Почему — Новый Рим?.. Константинополь!

Плыл из-за моря египетский хлеб. Целые колонны из мрамора и бронзы свозились из Афин, Рима, Дельф. Многочисленные статуи и стелы наводнили площади, мощённые камнем. Возле этих площадей император насильно селил граждан Рима, Антиохии, Афин; он поощрял строительство, по всей империи выискивал ваятелей и зодчих. И рос Полис Константинов, и множились богатства его, и все дороги, ведущие к нему с Востока и Запада, стали широкими и многолюдными. Тогда настало время усомниться, все ли дороги ведут в Рим.

Но не долго Константин пожил в своём городе. И совсем не навёл порядка в империи. Он почувствовал слабость, он предвидел смерть. Оставаясь один, плакал Великий. Он знал, что не бог, не Гелиос. Он знал, что смертен, он боялся смерти. И сильнее страдал от страха перед Богом — не тем богом, что стоит неприметно в ряду мраморных языческих красавцев, и не перед Гелиосом, но перед Богом Отцом, истинным Богом христиан. Так, снедаемый страхом за душу свою, призвал к себе Константин епископа Евсевия. Знал, с арианами[71] Евсевий, но признал его и принял крещение. Став же христианином, облегчённо вздохнул Константин и впервые, неумело, перекрестился. Но не проходил страх. Душа, связанная с плотью, не оставляла своих забот о плоти и страдала за неё.

Не оставляли и дела. Лежала у ног империя. Она, незримая ему, дышала, как живое существо, смотрела в глаза.

«Кому отдать? Кто после меня более значим? Меня, Гелиоса!..» — оглянулся на Бога Отца испуганный Константин, истово перекрестился, покаялся: «Не Бог! Не Бог я! Твой низкий раб, насекомое перед оком Твоим».

И вновь задумался. Судьба империи отодвинула всё же страх перед Богом. «Кому отдать? Одному? Так убьют его завистники. Кто более меня значим? Кто выдержит, кто осмыслит, кто сможет стать гибким? Кто из них способен к борьбе?»

Константин позвал каллиграфа. Равнодушно смотрел, как тот не то шёл, не то полз по полу огромного зала, по плитам холодного камня. «Червь! Как низок! А за дверьми повелевает уже. Так и я перед Богом».

Устал ждать, велел:

— Подойди, пиши... «Божественную — сыновьям! Константу! Константину! Констанцию!» Текст составишь сам. Подпишешь просто: автократор. Без Гелиоса, без Лучезарного!

— Синклит? — напомнил шёпотом каллиграф и, испугавшись эха, загудевшего под высокими сводами, эха собственного вопроса, лёг у ног Константина.

«Он похож на масляное пятно. Оно растекается также, если прольётся из амфоры на пол. Как мерзок! А за дверьми твёрд. Там повелевает. Так и я. Перед Богом все одинаковы».

Константин слышал вопрос, прислушивался к затихающему эху. И молчал. Он знал, что этот червь всё понимает и всё сделает. Иначе на его месте был бы другой. Этот — один из самых вёртких. А Империя велика! «Что синклит? Тоже черви. Едва дышат при имени автократора. Лишь ритуал».

— Сделаю, Лучезарный!..

Константин едва сдержался, едва хватило сил унять свой гнев. Смотрел на уползающего каллиграфа и твердил себе: «Не Бог! Грязный слуга. Насекомое перед оком Твоим!»

Оставшись один, долго, сосредоточенно крестился. Шорох от движения золотых рукавов взлетал под самые своды и, усиленный, возвращался обратно. Самоуничижительный шёпот императора наполнял амфоры, вмурованные в стены, звенел там, множился и звучал уже десятками голосов: «Насекомое! Насекомое! Насекомое!..».


Так, словно круг сыра, была поделена Великая Империя. Трое сыновей и ближайшие родственники приняли власть. И выдержали, и осмыслили, и стали гибкими. И каждый из них был способен к борьбе. Борьба-то и началась. «Всё или ничего! Я или никто!»

Возненавидели друг друга властители, взялись за истребление. Все помыслы обратили к этому. Империя — после!

Чем меньше становилось властителей, тем сильней терзал их страх. Боялись друзей, следили за их руками, в которых мог внезапно появиться нож. Боялись собственных жён и детей. В каждой поданной чаше усматривали яд. В каждом синклитике подозревали заговорщика, в каждом приближённом — узурпатора. Боялись пышнотелых евнухов, стороной обходили бассейны, опасаясь быть в них утопленными. Боялись спать, боялись есть, боялись тех, кто улыбается, — страх сжигал душу.

И всё же изощрялись, находили способы умертвить удачливого соперника: брата, деверя, сына, жену. Содрогались варвары, узнавая о тех злодеяниях. В отличие от граждан Империи, они ещё способны были содрогаться. И у всех на уме был вопрос: «Кто? Кто встанет над Римом?» А когда род Великого был истреблён, узнали: «Встал Констанций II».

Встал новый император, и резня началась новая. Стонал древний Византий, холмы Константинополя обагрялись кровью.

— Ортодоксам[72] смерть! Ортодоксам — погром!.. — кричали на улицах люди, закутанные в чёрные плащи, люди коварного, подозрительного Констанция. И мечами в форме креста убивали на улицах, убивали в домах, не давая подняться с постели, убивали в храмах, затащив несчастного ортодокса в ближайший тёмный угол.

Во имя Бога Отца! Не веруя в Сына Божьего Иешуа Назорея. Бог — превыше всего! Назаретянин же лишь иудей, плотник во плоти. Мы за Бога чистого, бескровного! А Христос — посредник!

— Смерть ортодоксам! Смерть никейцам!.. — кричали, убив, люди в чёрных плащах и бесследно скрывались во мгле.

Боялись префекты претория и магистры, боялись викарии и ректоры. Страдали колоны[73] и плебс. Всех, даже собственную тень, в чём-то подозревал Констанций.


Флавий Клавдий Юлиан. Племянник Константина Великого, двоюродный брат Констанция. Ссылка в провинции. Унижение из уст викария и заискивание ректора перед отпрыском благороднейшей фамилии... Так начался стремительный и лёгкий путь к верховной власти, путь человека, лишённого страсти первенства.

Его, случайно уцелевшего в междоусобице, призвал Констанций. Он не видел в нём соперника. И, разглядывая тень Юлиана, сказал император:

— Трудно в наше непростое время найти человека, достойного доверия. Нарекаю тебя кесарем. Отсылаю правителем. Тебе — Галлия и Британия.


Галлия. Провинция Рима. Юлиан кесарь.

Многочисленные конницы варваров в союзе племён франков, саксов и алеманов сокрушили оборону лимеса рейнского[74] и вторглись в Империю. Они чувствовали себя хозяевами здесь. Варвары везде, где ступала их нога, чувствовали себя хозяевами. И не спешили делить захваченную землю. Они жадно глядели на юг. Глядели на большие города и богатые храмы, на искусных умельцев; они ласкали взглядами источавших благовония холёных ромеек. Они не терзались сомнениями: всё, что есть на свете, создано для варвара! Разрушить себе на утеху города, расхитить храмы, пресытиться благоухающей нежной ромейкой... «Ждут нас, мужей синеглазых, ромейки. И с нами, не девственницы уже, познают истинную любовь. За такую славу ненавидят нас ромеи. Но слабы. А мы возьмём! Ждите нас, девы, на берегу тёплого моря!»

И прорубались через Галлию франки и саксы, и прорубались через Галлию алеманы. Не спешили делить земель. Накормить лошадей хлебом, напоить молоком. И выше, выше меч завоевателя! И кровью и потом пахнет тело варвара. И пахнет оно вином...

Но пришёл к рейнским границам Юлиан, и побитое галльское войско собралось вокруг него. Славили ромеи юного кесаря. Присматривались издали алеманы, спрашивали: «Кто тот, что бегущих галлов остановил? Кто тот, что так молод и с диадемой в кудрях подобен женщине? Юлиан? Нет, не знаем такого!».

И под Аргенторатом[75] дан был варварам бой...

САГА О ПРОРИЦАНИИ ВЁЛЬВЫ


есь голубой Мидгард обошли светлоликие златокудрые воины. Из конца в конец обошли просторы и вернулись домой. И застали в священной роще своей безобразную старуху.

— Что ты делаешь здесь, подлая? — воскликнули карлы[76].

Но не шевельнулась на их окрики старуха, сидела посреди рощи. Как будто омертвела она — была страшна, бледна, недвижна.

Изумились воины, вгляделись в её лицо.

— Это же Вёльва! — узнал один. — Вёльва к нам пришла!

Засуетились все, принялись угождать старухе, винились, руку прикладывали к сердцу:

— Прости, Вёльва! Прости, Мать, не узнали тебя. Чтём, бережём священную рощу.

Открыла глаза старуха. Не выцветшие совсем глаза, молодые — будто так и просидела она всю жизнь с сомкнутыми веками.

— Да, сыны. Верно сказали. Я Вёльва! Пробудил меня Один.

Волновались карлы:

— Богаты мы, Мать, вернулись. Бери от нас, что нужно тебе.

И разложили они перед старухой золото, дорогие одежды и снедь.

— Хлеб, пожалуй, возьму, карлы, — выбрала Вёльва. — Всё остальное — дрянь недостойная.

Тогда гору хлебов навалили перед ней карлы. И каждый норовил свой хлеб ближе к её ногам пододвинуть. Ткнула Вёльва пальцем в грудь самому молодому. Палец крючком, длинен ноготь...

— Вот ты, юноша, сын пастуха. Как имя твоё?

— Байт.

— От твоего, Гапт, хлеба возьму, — отломила кусочек старуха, маленький совсем кусочек, а насыщалась до вечера им. — Много ли нужно мне?

С приходом темноты разожгли костры, собрались вокруг Вёльвы.

— Просим: скажи пророчество, Мать.

— Что ж, сыны, скажу! — и вновь Гапта ткнула в грудь. — Вот ты, юноша, сын пастуха, ко мне подойди. Левой рукой буду твои кудри расчёсывать, правой — хлеб щипать. Жевать пустыми дёснами буду, а между делом разговор поведу.

Вынула она гребень из серого рукава, из неприметной складки.

— Гребень не простой у меня. Кого расчешу им, от того великий род начнётся, много имён, много славных дел. Садись-ка подле меня, юноша Гапт. Не расчёсан ты. Садись, красавчик, помогу тебе да на лицо твоё полюбуюсь.

Повернулась Вёльва к воинам.

— А вы стойте все! Да стоя, услышите больше, стоя, думается лучше. Подумать же вам ох как нужно!

Тут надолго замолчала старая, веточки с нарезанными рунами достала, по-разному их на землю бросала, по-разному укладывала; на бечеве вязала узелки да ощупывала, какой из них туже получился, какой слабее.

Наконец сказала:

— Вижу, хочет Один, чтобы знали вы. Так слушайте!.. Говорю вам, что когда-то не было земли, рек и морей не было, не высились горы на несуществующей земле, не плыли облака над горами теми и самого небосвода тоже не было. А была одна бездна. И зачала бездна Имира, отца великанов. И ещё после великанов стал Имир отцом асов-богов. Но убили боги Имира и из тела его сотворили мир. Из мяса землю создали, из крови — реки и моря, из костей — горы высокие, из мозга — облака. Все черепом Имира покрыли. Так вышел небосвод, что сейчас над нами. И пришли трое асов на берег бурного моря, и увидели здесь бездыханного Аска-ясеня и бездыханную Эмблу-ольху. Сговорились асы и по уговору каждый своё сделали: Один дыхание вдохнул, Хёнир наполнил духом, а Лодур тепло подарил и румянец. Тогда из ясеня встал мужчина, а из ольхи — женщина. Так возник род человеческий, ваш род. Я же всё это своими глазами видела, поэтому правдивее меня никто не расскажет, всё будет переложением моих слов, — вздохнула старуха. — Довольно ли с вас этого?

— Ещё скажи, Вёльва! — попросили карлы.

— Ещё скажи, Мать!.. —попросил юный Гант.

Едва приметно улыбнулась старуха:

— Хорошо, пригожий мой, — и она посерьёзнела вмиг, будто маску надела или маску сняла. — Слушайте. Знаю ещё ясень Иггдрасиль. Вечно зелен он. У корней источник мудрости бьёт. Рядом вещие девы, девы Норн живут. Урд зовут старшую, Верданди среднюю, младшую — Скульд. Кому сколько жить, назначают девы эти, кому какая судьба, проясняют они... — задумчиво смотрела старуха в огонь, отблески пламени плясали у неё в молодых ясных глазах. — Ещё первую в мире войну помнит Вёльва: тогда светлый Бальдр[77] погиб от коварства Локи, тогда и Гулльвейг пронзили копьями и трижды в очаге сожгли, но трижды заново родилась она. Живёт и поныне. Довольно ли с вас этого?

— Ещё скажи, Вёльва! — просили воины.

— О будущем скажи, — просил Гапт.

Расчёсывала волосы юноше, говорила дальше вещунья:

— О будущем не хотела говорить вам, смертным, но не могу отказать. И Один согласен. Слушайте... Одумайтесь! Кровавые начнутся распри, брат на брата пойдёт перед концом мира! В Железном Лесу старуха породит волчий род Фенрира[78]. Отпрыск из этого рода солнце похитит с небес и проглотит его, трупы людей будет глодать, поднебесье зальёт кровью. У Хель, царства смерти, прокричит чёрно-красный петух, пробудит светлых героев Одина. Сорвётся с цепи злой пёс Гарм, покинет Хель, что должен охранять, сожрёт Одина. Поплывёт с востока ладья мертвецов, кормчим на ней — коварный Локи. И Волк с ним. И наступит век волчий! И наступит гибель богов! Тор, сын Одина, страж Мидгарда, сражён будет Ёрмунгандом, мировым змеем. И огненный великан Суртр сожжёт землю... Довольно ли с вас этого?

Молчали потрясённые люди, не верили.

— Ещё скажи, Вёльва! — заглянул ей в глаза Гапт.

— Что ж, слушайте!.. Вижу, снова земля из вод поднимается. Птицы из пепла взлетят, зазеленеют леса, рыбой наполнятся реки, оживут асы. Заколосятся незасеянные поля, поднимется солнце, поднимутся звёзды. И к людям сойдёт владыка мира...

— Страшно говоришь, Вёльва, — хмурились воины,— Страшно и непонятно. Разъясни, почему всё так? Почему мы должны погибнуть, чтобы потом возродиться? И зачем начали войну асы?

— Очевидное разъяснять мне недосуг. Обо всём, карлы, сами додумайте, — ответила Вёльва. — Так вернее. Крепче будете думать — надольше запомните. А время придёт, и подскажет вам память мои пророческие слова. Тогда, может, и добрее станете...

С этими словами поднялась Вёльва, от костра на несколько шагов отошла, какой-то серой ветошкой плечи себе накрыла и исчезла во тьме; будто старухи здесь и вовсе не было. Над рощей ночная птица пронеслась; набирая высоту, прохлопала крыльями.

САГА О КЁНИНГЕ ГЕРМАНАРИХЕ


ервым из героев был Гапт, однажды расчёсанный Вёльвой. Гапт родил Хулмула, Хулмул родил Авгиса, Авгис же родил того, кого все знают под гордым именем Амал, с которого высоко род поднялся. Амал родил Хисарну, этот Хисарна родил Остроготу, того самого Остроготу, именем которого род называться стал. Остро гота родил Хунуила, а Хунуил родил Атала. Атал родил Агиульфа и Одвульфа. Агиульф же родил Ансилу и Эдиульфа, Вультвульфа и Германариха!

Стоял тогда над готами кёнинг Геберих. А как отошёл он от дел человеческих, так и Германарих-кёнинг встал, благороднейший из рода Амалов, сильнейший из окружения своего, прозванный за это Могучим.

Готы кёнинга звали себя остроготами. Земель занимали много: от берегов Эвксинского Понта далеко к северу, до границ антских и югорских. На востоке граничили с аланскими кочевьями, на западе селились по левому берегу Великой реки. Ромеи ту реку именовали Борисфеном, готы по-разному: Данп, Данапр.

Ещё были везеготы, готы дальние. Те возле границ Империи жили, рядом со словенами-хорутанами и бесчисленными венетами. Половину времени воевали с Империей, половину времени ей служили. И войной, и грабежом кормились. И сами гибли, и других губили во множестве. Воинственные, род свой от Балта-предка вели.

За везеготами, у лазуревых морей, тоже воевали, не жили в мире лангобарды и саксы, алеманы и франки. Громили пределы Империи, давили галлов, бритов, кельтов.

Но все они прародиной своей далёкую Ландию чли, где жили и поныне родственные им рыжеволосые свеи и урмане.

Германарих-кёнинг, было однажды, венетов разбил. После того долго не опасались их соседства готы. А кёнинга своего за то прозвали Винитарием. Однако упоминали это имя редко, потому что был ещё один Амал Винитарий, внук брата Германариха Вультвульфа, сын кёнинга Валараванса. А Валараванс жил в те годы в самых низовьях Данна, правил припонтийскими готами.

Сыновей у Германариха было столько, что всем им он сам числа не знал, о дочерях же и речи не велось. Иной раз скажут при нем о ком-то: «Сын кёнинга!». И уступят этому человеку путь. Тогда раздражался и злился Германарих: «Что? Ещё один сын? Прочь его с глаз моих! Пусть мечом восславит имя Амала, если причастен к нему, если достоин его!».

Он двоих сыновей выделил и двоих сыновей любил: Ранд вера и Гуннимунда. Прочих же, сыновей от рабынь и случайных готок, не хотел знать. Кёнингу нельзя иметь много наследников: либо самого уничтожат, страдая по власти, либо истребят друг друга после смерти отца. А всего вернее — и то и другое вместе.

О жестокости Германариха слухи ходили страшные. Говорили люди, что человек в здоровом рассудке не может такое творить. Он за мелкие провинности, за подозрение выкалывал своим подданным глаза, отрезал уши и носы, сжигал людей в кострах, вмораживал в лёд, разрывал лошадьми или душил собственными руками. Он не видел в человеке человека. Люди для него были — ничто. Он в мороз мог вспороть чрево человеку, чтобы согреть в нём свои руки. Он забавлялся, останавливая пальцами биения человеческого сердца. И не спешил смывать с ладоней кровь.

Подсылали к кёнингу добросердных воинов, славных героев подсылали. Но не могли они убить его, гибли герои, схваченные свитой, либо в поединке с самим Германарихом дожили светлые свои головы. Могуч был кёнинг, широк в плечах и кряжист. Шею, плечо и бедро имел равной ширины. Втайне говорили о нём герольды: «Не Агиульфа он сын. От асов рождён. От коварного Локи — всего вернее!»

Заслышат люди, что сел Германарих в седло, Каменные Палаты свои покинул, и уже не спокойны были, на дорогу с опаской смотрели. А как увидят скачущих всадников, так и уходят скорее из вайхсов[79] своих. Все до единого уходят, провинившись или нет. Лишь бы на глаза не попадаться, под руку не подвернуться; верно, именно в те годы родилась у готов поговорка: «Бойся чрезмерного внимания своего господина».

Малые кёнинги, съезжаясь на тинг, избегали перечить Германариху, слова и желания его принимали как закон, молчали, смиренно опустив головы. Любые обиды терпели, сносили оскорбления, какие от иных снести не смогли бы. И роптать осмеливались разве что в мыслях. Так и проклинали безмолвно Амалов род и его достойного отпрыска. Слово сказать боялись, знали, что кто-нибудь донесёт его немедля. И, друг в друге доносчика усматривая, были не дружны. Каждый сам по себе под тяжёлым кулаком Германариха.

Лишь свита кёнинга вольготно жила, знала, что ею силён Германарих. И время от времени, напившись вина, кричали побратимы: «Коня! Коня и кровавой фрамеи[80]!». Потом, уже в седле, протрезвлялись и тогда с трудом вспоминали побратимы, на кого же идут войной. А вспомнив, уже не сворачивали: подстёгивали коней. Нужны были рабы, золото и чужие женщины. Свои — готки с худыми плечами и квадратными лицами — надоедали; хотелось чужих, запретных. И виделось, что чужие были лучше. Иногда не возвращались от лета до лета. За это время проживали целую жизнь. А вернувшись к очагу, к своей женщине, с трудом вспоминали запах родного хлеба, выпеченного на кленовых листьях, едва узнавали своих детей. Многие тогда звали с собой: «Уйдём отсюда. Я нашёл земли лучше этих! Там пшеница сама растёт, там луга для стад обширны, а травы сочны, хоть сам их ешь; там много непуганой дичи в лесах. Мы там выбили всех мужчин, мы унизили всех женщин. Мы разожгли жертвенные костры, а их старики сами прыгали в пламя. Они говорили, что не хотят с нами жить. Дурные головы! Чем мы плохи? Велик наш кёнинг!»

И уходили с семьями на новые земли. Полей не дели ли. Бери земли сколько хочешь! Зерна не считали. Кем-то засеянное поле, пышно всходило, колосилось. Жни сколько сожнёшь! И стад пасти не нужно. Лишь выгони из леса одичавшие стада. Они твои, режь всех подряд.

Так расширяли границы рода, так на захваченных землях сами становились кёнингами. И радостно трепетало сердце, и кружилась голова при мысли о лёгком изобилии. Ведь не много усилий для этого нужно. Сумей меч из руки не выпустить да сумей кёнинга отыскать такого, чтоб, за стремя его держась, выйти к богатству.

«Удачлив наш Германарих! Держитесь, герои, за стремена его!»

Но приходили другие люди, ромеи или словены, и, победив готских воинов, оставаясь в сёдлах, смеялись над презренным родом Амалов. Потом выкапывали из земли холодные кувшины с готским вином и веселились с готскими женщинами.

И тем не замыкался круг. Бледнел от злобы, сатанел и буйствовал Амал Германарих: «Что? На исконные земли готов посягнули? Посекли моих людей?.. Седлайте коней, побратимы! Эй, кому не досталось кровавой фрамеи?».

САГА О СОВЕТНИКЕ БИККИ


ыл у кёнинга советник. С некоторых пор мало на что решался кёнинг, не услышав слова советника своего Бикки. И если восклицали среди людей: «Злобный Бикки!», то это о нём восклицали, о советнике.

Готкой рождённый, словенами пленённый и униженный, антским риксом Бошем освобождён был и Германариху за меч его славный в дар преподнесён.

Тогда опасались готы с даром таким от Боша к кёнингу идти, подозревали тайную насмешку: «Недобрый умысел кёнинг Бош затаил: готу дарит гота. Не достоин раб Бикки чести такой, если с рабством своим однажды смирился, если сложа руки дожидался, пока сильные не вызволят его из плена». Другие говорили: «Отведём! Бош дарит кёнингу, не мы». И бросили Бикки к ногам кёнинга, а Бикки поднялся и молвил своему новому господину: «Не изнашивается свободная одежда, а ум, пользующийся разумными советами, не истощается». Очень отличались речи Бикки от того, что кёнингу приходилось слышать до сих пор. И Германарих разглядел в пленнике мудрость, и приблизил его к себе, и, приглядываясь к Бикки день ото дня, прислушиваясь к словам его, понимая неожиданные повороты мысли, угадывая стремление быть полезным хозяину, по-иному оценил поступок рикса.

«Хорош дар. Не в сравненье с моим. Один Бикки многих мечей стоит. То изворотлив, то прям, то жесток, то жалостлив. Но всегда холодна, не подвластна влияниям его мысль. Он предвидит твой шаг, предупредит желание, он предскажет исход, не ошибётся, ибо не гнушается даже небольшим количеством разума, понимает, что и из малой толики разума много пользы можно извлечь. Он никого не любит, и ни к чему не стремится, и не желает повелевать. Не похож на других Бикки».

Да, советник не живёт, а созерцает. И если созерцаемое становится скучным, то Бикки найдёт способ повеселить себя и для этого не остановится ни перед чем. С лёгкой душой он сделает подлость, поступки других подведёт под измену, из говорящего вытянет то, что не хотел сказать говорящий. Он без труда обесчестит честного, заставит ненавидеть любящего, вора принудит похищенное вернуть, безвинного представит вором... И отойдёт в сторону Бикки, и тогда, потирая руки, начнёт веселиться, примется созерцать то, что случится, как поведут себя люди, желания и устремления которых направлены хитросплетением его мысли. А если всё кончится так, как предвидел Бикки, то ему опять становится скучно. Только непредвиденное занимает Бикки, только сильное и громкое, только крайнее тешит его.

Так он веселился сам и веселил господина своего Германариха. И никогда ничего не просил для себя, был доволен тем, что сыт, тем, что овчину под своё тело может расстелить у ложа кёнинга, и тем, что кёнинг не опасается спать в присутствии своего советника. За это был верен Германариху Бикки.

Советник знал, что готы ненавидят его. И не упускал случая посмеяться над ними, и смеялся порой жестоко. Он их презирал, он видел слабость их в корысти и стремлении, и видел он слабость в их ненависти. Ненавидящий часто делает ошибки, поэтому часто может быть осмеян. Используй только его слабое место... И лишь один из свиты Германариха был равнодушен к Бикки, и лишь его не мог зацепить советник своими ловкими происками, поколебать уверенности кознями. В спокойном равнодушии этого человека не мог он нащупать слабого места. Вризилик Гиттоф не совершал ошибок. Он был молчалив и силён, быстр, но осторожен. И даже когда напивался вином, мыслил удивительно трезво. Даже опьяневший, не изменял равнодушию сильного. Вризилик Гиттоф был ценим и выделен кёнингом, и был тихо ненавидим советником Бикки. Он ни разу не был осмеян. Его боялись, к нему прислушивались. А говорящие на него оглядывались.

САГА О РАНДВЕРЕ И ГУННИМУНДЕ


андвер, сын кёнинга, не любил своего отца. Ему ненавистна была жестокость. И право власти он ставил рядом с жестокостью, он ни разу не слышал о кёнинге, пришедшем к власти без кровопролития. И имя Германариха он не отличал от имени Насилия.

Рандвер избегал походов отца. Хотя умел держать в руке меч, охотнее держал в этой руке пергаментный свиток. Он с детских лет постиг смысл древних рун, вырезанных на дереве, кости или камне, знал множество саг и мифов и, изведав азбуку Ульфилы[81], читал его труды. Так вечера над священными книгами епископа были Рандверу милее, нежели буйные оргии на долгих пиршествах Германариха. А встретив однажды человека от кёнинга Атанариха из везеготов-Балтов, узнал Рандвер, что епископ-примат Ульфила жив и поныне, что в числе Малых готов живёт он близ Никополя в Нижней Мезии[82]. И хотелось Рандверу увидеть Ульфилу, и спросить его: «Почему всё то, что так верно сказано в твоих трудах и узнано людьми, людьми же не принимается? Почему, повторяя твои слова, остаются верны своим мыслям и, поступая по собственной прихоти, не стыдятся толкнуть локтем другого? И почему не желают протянуть руку помощи упавшему, а только рады в душе падению его?».

Много вопросов мог бы задать Рандвер всемудрому епископу. Но Ульфила был далеко, у подножия Балкан, и вряд ли смог бы ответить епископ. Ибо зная ответ, сам искоренил бы зло и не был бы изгнан Атанарихом.

Гуннимунд же сын не мучился вопросами, саг и рун не знал, про Ульфилу слыхом не слыхал, делал то, что от него ждали как от достойного сына: на пирах упивался вином, в походах кёнинга радовал глаз отца, совершая ратные подвиги. Чужих дев не стеснялся бесчестить при отце, кривился в дерзкой усмешке, слыша одобрение Германариха: «Не жалей её, не слушай проклятий, укусам не верь. Она ждёт от тебя в потомство своё свежей готской крови. О сильном готе она мечтала в объятиях малодушного мужа. И лишь тогда проклянёт тебя по-настоящему, когда ты, не усладив её сбывшейся надеждой, проедешь мимо. Не жалей её, сынок!..». И Гуннимунд не жалел их. Он и себя не жалел; как всякий истинный завоеватель, он трижды страдал болезнью любви, но каждый раз излечивался и скоро забывал свои муки.

Гуннимунд был хорошим сыном. Кёнинг видел в нём преемника, видел чистое своё продолжение. И все готы видели это.

«Что Рандвер? — говаривал Германарих. — Он стал, как женщина. Белы, чисты у Рандвера руки, скоро ослепнут от пергаментов глаза. Рандвер не пьёт вина. Он подобен ромею-поэту, что поёт во славу женщины, не решаясь коснуться её тела. Он поклоняется этой женщине, не подозревая, что она обычная шлюха, что у неё природа шлюхи, он превозносит то, что другими уже давно и много раз взято и растоптано. Рандвер слеп, как плачущий по богине ромей-поэт. Не бывает богинь, бывают боги!.. Что Рандвер? Гуннимунд! Вот будет кёнинг! Вот гроза слабейших! Вот проклятие и развал Империи!»

САГА О СBATOBСTBЕ РАНДВЕРА


од самое утро подняли Рандвера с постели, сказали:

— Великий кёнинг зовёт тебя!..

Собрался Рандвер и с посланными готами прошёл в зал. При входе он содрогнулся, прижался к стене: за руки, за ноги выволокли из зала мёртвого раба, живот у которого был вспорот и набит овощами.

Рандвера стошнило остатками вечерней трапезы. От этого во рту было кисло и горько, из глаз катились слёзы, кружилась голова. Так, бледный и злой, он вошёл в зал, и увидел пьяных кёнингов, и услышал их смех.

Советник Бикки нарезал для Германариха нежную телятину. Сам Германарих складывал ломти мяса в вино и придавливал гнетом. Пьяные готы лежали рядом и, смеясь, ждали лакомства.

Гуннимунд увидел Рандвера, крикнул:

— Эй, брат! Довольно спать, повеселись с нами.

— Не выспался, бледен, — бросил оценивающий взгляд Бикки.

— Рандвер, ты не видел, — смеялся Гуннимунд, — как мы накормили раба. Он был голоден и крал овощи. Мы накормили его досыта!

— До смерти, — подсказал кёнинг.

— Он теперь никогда не будет мучиться голодом! — смеялись из свиты.

Рандвер не отвечал и не садился рядом со всеми на пиршественный ковёр. Ждал, что скажет ему отец.

Сказал Германарих:

— Надумал я ещё раз жениться, сын. Кого посоветуешь взять?

Рандвер пожал плечами, не знал, что ответить, не мог понять, что потребуется от него. Смолкли готы, слушали слова Германариха:

— Бикки советует дочь Сигурда взять, дочь женщины Гудрун, рождённой Гьюки. Говорит, что девица давно уже заневестилась — сучит ножками.

Советник с едва приметной ухмылкой кивнул, добавил:

— Теперь Гудрун жена Йонакра, кёнинга фиордов. Йонакр и дочь её, Сванхильд, к себе принял, удочерил. Хорошо ли имя у неё? «Лебединая Битва»!..

И вновь заговорил Германарих:

— Поедешь в фиорды, сын. И Йонакру от меня скажешь, что хочу дочь славного Сигурда взять в жёны. И Гудрун скажешь то же самое. А Сванхильд скажешь что-нибудь сам. Ты много знаешь, ты умеешь читать. Написано же о чём-то мудром в свитках твоих, что усладит слух прекрасной девы... И всем отвезёшь подарки.

— Почему посылаешь меня, а не Гуннимунда? — спросил Рандвер.

Кёнинг полуобнял любимого сына; рукой, мокрой от вина, потрепал его по щеке:

— Гуннимунд слишком дерзок. Он слишком воин, чтобы доехать живым. К тому же не доставит мне Сванхильд девственницей. Я знаю своего сына. Поедешь ты, Рандвер! Коней и людей сам подбери.

— Хорошо, — согласился Рандвер. — Со мной пусть вризилик Гиттоф едет, и Волчья Дорога с нами, и везегот Генерих пусть готовит коня. На них остановлю свой выбор. Когда ехать?

— А теперь и поедете, сын. Если исполнишь всё, тогда епископа Ульфилу у Малых готов отвоюю и тебе, как раба, подарю. В том клянусь: не ступить мне больше в стремя!

Лицо советника Бикки сделалось добрым, его позабавил такой поворот. И в мыслях воздал Бикки должное скрытой издёвке кёнинга. Советник с нетерпением ждал, что скажет Рандвер.

Ответил сын кёнинга:

— Даже если поднимутся все готы, то у них не хватит сил, чтобы причинить вред этому епископу. Потому напрасно ты клянёшься, отец.

Лицо советника вновь сделалось злым. Бикки предвидел подобный ответ. Предвиденное не доставляло удовольствия.

Германарих же не слышал ответа. Он снял с телятины гнёт и разбрасывал в руки мужей куски пропитавшегося вином мяса.

«Так бросают цепным псам!» — с пренебрежением подумал Рандвер и вышел из зала. Поднялся, пошёл вслед за ним вризилик Гиттоф. И славный везегот Генерих пробился к выходу, расталкивая жующую свиту. А пьяного Волчью Дорогу слуги вынесли на руках и в конюшне долго отливали холодной водой.

С восходом солнца выехали.

Кончилась зима, удалились на север злые снежные вьюги. Пригрело солнце, стаяли сугробы. С бурными паводками стекла в полноводные реки, в синие моря весна. Так незаметно настало лето. Но всё ехали готы, всё отдалялись от берегов родного Данна. И не встретили они реки более широкой, чем Данп.

Миновали словен и венетов, тайком переправились через многие их реки, держались безлюдных троп, обходили жильё. Часто слышали людской говор и только по этому говору узнавали, чьи проходили земли.

Однажды увидели каких-то людей издали. Также издали разглядели их длинные нестриженые бороды, услышали громкую отрывистую речь. Тогда поняли, что вошли они в земли лангобардов. Гиттоф сказал: «Скоро конец пути, близится страна фиордов». Везегот Генерих подтвердил. У всех четверых просветлели радостью лица. Но рано просветлели.

Леса вокруг них были полны людей, по всем дорогам сновали вестовые всадники, по горным склонам шли, бряцая доспехами, тысячи ратников. То спереди, то сзади доносились отзвуки близких битв. И опытному слуху было ясно, какая битва только начиналась, а какая близилась к завершению. И даже вдали от дорог попадались обнажённые, кем-то в спешке обобранные, трупы. Волки отлёживались в кустах, собирались в тёмных логах. Отбившиеся кони табунами паслись на полянах, сторонились людей.

И поднимая с лёжек ленивые волчьи стаи, распугивая одичавших лошадей, сами опасаясь шума, крались готы через леса, преодолевали горные кручи. Так, крадучись, и с десятком ромеев столкнулись. Но не ввязывались в схватку, хотели от погони уйти. Здесь пал с коня славный воин Волчья Дорога. Красивое ромейское копьё ударило его в спину и вышло из груди. Тогда развернул коня вризилик Гиттоф и в одиночку схватился с десятком ромеев. Пока подоспели Рандвер с Генерихом, Гиттоф убил троих. И Рандвер метко метнул копьё и вовремя обнажил свой меч, забыл сгоряча про учение епископа. Так и Генерих двоих ромеев с коней сбросил и их, лежащих на земле, добил копьём. Не прочны оказались панцири у ромеев: золочены, красиво отчеканены, взор любой девы прельстили бы, но ударов тяжёлого готского копья не выдержали. Лишь четверым удалось уйти.

Тогда повернулся к Рандверу Гиттоф и сказал:

— Я знал, что ты владеешь оружием сильных. Но не думал увидеть твоего умения. Теперь верю: ты — сын Германариха.

Опомнился Рандвер, побледнел и не нашёлся, что ответить. Ведь ромея-то он убил. Тогда отбросил сын кёнинга свой меч и оплакал убитого им ромея. Сказал:

— Отныне никогда моя рука не поднимет клинка!..

Осторожный Генерих покачал головой:

— Не спеши, добрый Рандвер, клясться. Приходят иные времена, и начинаешь сожалеть о клятвах, данных второпях.


И вышли готы к морю, и увидели фиорды. Поразились, сказали друг другу: «Не похоже это море на Эвксинский Понт. И берега не похожи на берега Понта. Словно изрезаны они зазубренным ножом, словно великаны из Ётунхейма пришли и раскидали эти скалы. И вода холодна, и цвета она другого; как на солнце лёд, бледна, с высоты же кажется ядовитой.

Так готы помянули добрым словом свою землю и принялись искать фиорд Йонакра. Уже не прятались, напротив: у воды, у широкой низкобортной ладьи увидели рыбака с сыновьями, сами спустились к нему со скал, улов похвалили, подивились на скользкого ската. Лишь после этого спросили про замок Йонакра-кёнинга, и как разыскать этот замок, спросили.

— Откуда вы, люди, если не знаете про самого Йонакра-конунга? — спросил удачливый рыбак, а его сыновья между тем в ладье вынимали из-под рыбы мечи и присматривались к пришлым.

Ответил Рандвер:

— Пришли мы с берегов Данпа. Я, сын кёнинга Германариха, также острогот Гиттоф, именуемый вризиликом, со мною. И везегот Генерих, славный побратим, с нами!

— Ты Рандвер, сын Ёрмунрекка? — вскинул брови рыбак.

Рандвер кивнул, подтвердили готы. Тогда вышли из ладьи сыновья рыбака, оружие оставили под рыбой. А сам рыбак сказал:

— Я и есть Йонакр-конунг! — и сыновей назвал: — Сёрли, Эри, Хамдир... Славные они воины и славные рыбаки. Но были бы сильней втрое, будь они дружны. Всегда в раздорах и синяках. Друг на друга ежами смотрят и колючками бросают с языка.

Приглядевшись к готам, добавил Йонакр:

— Вижу, долгий путь вы проделали. Лоснятся сёдла, повытерлись потники, и срезана стременами шерсть на конских боках. Вижу, и копыта сбиты у коней. Трудно степным коням в наших скалах. И вы устали. Ступайте в ладью. А лошадей готских, скакунов тонконогих и резвых, доверьте моим сыновьям.


Гудрун последние стежки накладывала на полотно. Шестьдесят семь карликов глядели с того полотна. Но не всё ещё появились. Было понятно, что из грубого камня много ещё родится карликов, и много их будет вылеплено из глины по людскому подобию.

Поглядывая за окно, приговаривала Гудрун, поторапливала служанок:

— Вейте, завивайте, девы, нити красные. Не много уже осталось рукоделия мне, а вижу, что Йонакр идёт с сыновьями, поднимается из фиорда с красавцами.

— То не сыны твои! — отвечали служанки. — То люди незнакомые. Но права ты: мужи красивые. Плечи у них широки, осанка статная, спины под тяжёлыми сетями не сгибаются.

Хмурилась гордая Гудрун:

— Образумьтесь, девы-служанки красные, нити закручивайте, да потоньше! Не много работы осталось мне... А с Йонакром идут сыны мои. Кроме них, никто не поднимет сетей отцовских. Если кто и мог их поднять, так уж нет тех под небом Мидгарда, на полях Лангобардии косточки их вороны клюют, топчут сапоги ромейские.

— Все уже нити свили мы, тонко закрутили, — прятали служанки лукавые глаза. — И ты, Гудрун, добрая хозяйка, кончила искусное рукоделие. Но не верь, матушка, глазам своим, устали они от тонкой вышивки. Сыновья твои храбрые — вон на стройных конях подъезжают. Да песнь их, слышишь, не стройна, вразброд поётся. А с Йонакром-отцом идут чужие сыновья. Где ты у нас таких видела? Не все, значит, герои полегли на полях Лангобардии! Много и ромейских косточек там вдоль дорог лежит, косточек, вороньем поклёванных, волками обглоданных. Не забывай, госпожа, что Волк и Ворон нашему Одину посвящены... Попили кровушки ромейской железные боевые топорики.

— Уйдите, девы! — отмахнулась раздосадованная Гудрун. — Сама уже вижу, где мои нерадивые сыновья. Оставьте в покое Одина! И меня оставьте, утомили назойливым щебетом!.. Вижу, что приглянулись вам пришлые красавцы. Так не теряйте времени, взвейтесь, птички, в танце утицы вкруг сизокрылых селезней. Им щебетание ваше стократ милее будет, чем брюзгливый Йонакра клёкот.


Поднялись готы по грубым каменным лестницам, прошли по тёмным холодным залам. В тех залах не было окон и не проглядывались в темноте высокие своды. Было видно, как в огромных очагах едва трепетали огоньки. По углам шумно дышали тощие псы.

Вот вошли готы в светлый зал и увидели у окна Гудрун. Свои мечи молча сложили у её ног. Также молча сняли шлемы и склонили головы. «Жена легендарного Сигурда!»

Сказал Йонакр:

— От Ёрмунрекка! Рандвер.

Удивилась Гудрун, покачала головой:

— Снимите плащи. Пусть служанки усердные выбьют из них пыль дорог. Тогда различим цвета плащей ваших. Долгий вы проделали путь!..

Служанки, постреливая глазками, удалились с плащами гостей.

Подошла Гудрун к сыну кёнинга, ладонью провела по его лицу:

— Ты Рандвер? Красив! Такого б жениха моей Сванхильд!

И к Йонакру повернулась, спросила, смеясь:

— Не против ты, конунг, дочь мою и Сигурда отдать за славного гота?

— Редкий человек достоин несравненной красы Сванхильд! — ответил благородный Йонакр. — И память самого Сигурда он восславить должен подвигом. А Сигурд знатный воин был! И, думаю, кто одолеет сыновей моих, кто мечи у них из рук выбьет, тот славен рядом с Сигурдом.

Тогда сказал Рандвер:

— Не за себя пришёл просить Сванхильд, а за своего отца — кёнинга Германариха.

Помрачнела, казалось, Гудрун. За обоих Йонакр ответил:

— Много слышали о нём. Без испытаний знаем, что достоин Сигурда Ёрмунрекк. Недаром Могучим прозван.


Заплетали девы-служанки косы Сванхильд, лицо отбеливали, на щёки нежные накладывали румяна, веки подводили сурьмой. Золотые запястья надевали ей на руки. Шею обворачивали тонкой тканью. И с двух сторон Сванхильд нашёптывали:

— Ты не плачь, не печалься, Сванхильд милая, что за старого отдают тебя, за недоброго. Старец тот недолго проживёт, и недолго тебе с ним ложе делить. Мы научим тебя: не ропщи, не грусти, со старцем смирись, а сама погляди на сына его. Так прекрасен он, что не знаем мы, уж тебя не прекрасней ли юный Рандвер. Лишь пройдёт мимо нас, а сердечки-то наши и трепещут, из груди рвутся. Не одного бы старца мы стерпели ради одной ночки с милым Рандвером. Но для сокола такого ты, соколица, рождена! Где уж нам, замарашкам, возле такой красавицы цвести?

И служанок слушала Сванхильд, и прислушивалась к своим тревожным мыслям. То вздохнёт она, то на окошко оглянется, то едва приметно улыбнётся. Не терпелось увидеть Рандвера. Не терпелось на гота того посмотреть, что одним своим видом взволновал стольких пригожих дев.

Ей служанки обруч золотой надевали на виски и ещё говорили:

— Мы научим тебя: не печалься, не плачь. Всё всегда на свой лад можно повернуть. И старца постылого со свету поторопить. И самой поспешить к милому... Ты с любимым всем сердцем живи, обо всём позабудь, лишь о нём помни. Но в разлуке с любимым знай, что среди врагов сердце не друг. Отдайся воле холодного разума. Только он даст совет, только он подскажет, когда с сердца горячего можно снять узду. Будь для милого — как вино сладкое, а для старца того — как чёрная желчь...

Так в убранстве дорогом вышла в зал Сванхильд, к матери своей Гудрун, рождённой Гьюки, к Йонакру-отчиму и к пришлым готам. Сразу увидела Рандвера, по остальным же только взглядом скользнула. И всё то, что долгими ночами, в девичьих снах, видела Сванхильд, тут же вспомнилось, нахлынуло: и песчаные отмели, залитые солнцем, и большие цветы, почему-то втоптанные в песок, и сильные руки такого же юноши, и её дерзкую нестыдливую наготу. Там, во снах, Сванхильд и сама дерзкой была и весёлой, и упивалась там восхищением юноши, и чтобы дольше его восхищение продлить, снимала последнее, что было у неё на теле, — золотое запястье... Здесь же, наяву увидя Рандвера, взволновалась Сванхильд. И скрыли румяна внезапную бледность её. Лишь коснулась запястья рука — проверить, на месте ли.

Ухмыльнулся Йонакр-конунг, видя, как изумлённый Рандвер шаг ступил. А Гудрун, видя шаг этот, поняла, что не легко будет Рандверу с дочерью её расстаться ради Ёрмунрекка. От того загрустила Гудрун, рождённая Гьюки: «Сванхильд и Рандвер. Вдвоём они были бы так прекрасны!».

И слышал Рандвер, как за спиной у него тихо сказал Гиттофу везегот Генерих:

— Мне понятно теперь, почему не складны, не прекрасны готские девы; они обделены красотой ради юной Сванхильд. Отними лишь крупицу у Сванхильд красоты её и любую женщину крохой этой сделаешь красавицей.

Зачарованный Рандвер даже не заметил, как вошли братья: Сёрли, Эрп и Хамдир, и не видел, как значительно переглядывались между собой хорошенькие служанки, как оправляли переднички, к бёдрышкам их приглаживали, дабы бёдрышки показать, как держали прямые спинки, как плечиками призывно поводили...


Через два дня сказал Йонакр-конунг Рандверу:

— Хочу узнать, славный гот, можно ли доверить тебе дочь Сигурда на время пути? Поэтому в силе остаётся моё испытание. Далеко до Данпа, много опасностей впереди. Так покажи, Рандвер, свою ловкость, успокой душу отчима.

Тут и Гудрун была, и были вризилик Гиттоф с Генерихом.

Молвила с улыбкой Гудрун:

— Не о том печётся хитрец Йонакр. Не верь ему, сын Рандвер. Просто заскучал конунг фиордов, захотелось ему зрелища. И с сыновьями нерадивыми тебя столкнуть хочет, потешиться желает поражением Амелунга.

Тогда вступился Генерих-везегот:

— Меня послушайте, благородные хозяева фиордов. Рандвер в Лангобардии ромея убил. Сгоряча убил — выручая Гиттофа. Но знают всё, что сын кёнинга чтит епископа Ульфилу и человеколюбивые труды его. Епископ воспрещает насилие. Поэтому дал Рандвер зарок: не поднимать на человека клинка. Он не может, увы, принять испытания, Йонакр.

— Я приму! — не долго думая, вызвался Гиттоф. — Не впервые мне за славного Германариха поднимать меч.

— Хороший зарок! — похвалила Гудрун Рандвера.

Но настаивал хитрый Йонакр-конунг:

— Что ж, зароком зарок! Не поднимет клинка юный Рандвер. На щитах биться будете. Ведь такого не было зарока... Повали, славный гот, сыновей моих, попробуй смешать их с пылью. И не забудь, что твоя победа для Сванхильд обернётся благом.

Согласился Рандвер, снял кольчугу с плеч.

Слуги вынесли из зала столы, в очаг подложили поленьев, плеснули на них маслом. Высоко взметнулось яркое пламя.

Сыновья Йонакра тоже скинули кольчуги. Да сняли со стен широкие щиты. А Гиттоф с Генерихом свои щиты предложили Рандверу, затянули на предплечьях у него ремни.

Рандвер шепнул вризилику:

— Ты бы не смог, Гиттоф, победить мечом. Мне сказали вчера добрые служанки, что сыновья Йонакра от любого острия заговорены. Поэтому без опаски выставлял их конунг.

— Начинайте!.. — сказал Йонакр.

Столкнулись с Рандвером сыновья фиордов. Лязгнули, загудели железные щиты. Боль обожгла ушибленные локти. Сыны Йонакра давили с трёх сторон, испытывали для начала силу Рандвера. Напряглись мышцы, синими узлами вздулись под кожей вены.

Вот отскочили друг от друга противники, покинули середину зала. Тогда засмеялся Сёрли, старший брат, и потребовал:

— Вина!

Из глубокой чаши, наполненной до краёв, всех четверых освежили вином. Только Рандвер едва пригубил, один он едва вкус распробовал. Братья же опустошили чашу.

И тогда грозно посмотрели на Рандвера, не твёрдой уже поступью пошли на него. Шли, смотрели: крепка ли готская отвага.

Но не стал выжидать юный Рандвер, разбежался и ударом тяжёлых щитов сокрушил, сшиб с ног Сёрли, брата старшего. С пылью смешал его.

Улыбнулась Гудрун. Сванхильд радостно хлопнула в ладони. Йонакр похвалил Рандвера, сыновьям же ничего не сказал.

Вот накинулись на Рандвера Эрп и Хамдир братья, к стене отбросили гота. Рандвер ударился о камни спиной, но выстоял, не подкосились ноги. В другом броске рванулись братья. И крепкие щиты Эрпа ударили в стену, прогнулись. А щиты Хамдира повредили плечо брату среднему, брату сводному. Застонал от боли Эрп. Рандвер и его на пол повалил, с пылью смешал.

Качнула головой удовлетворённая Гудрун. Засмеялась милая Сванхильд. А Гиттоф с Генерихом воскликнули: «Слава Водану!»

Йонакр-конунг разочарованно сказал:

— Не дружны сыны мои.

И сошлись посреди зала Рандвер с Хамдиром. Стукнулись щитами, заскрипели на предплечьях ремни. Развели щиты в стороны, в глаза друг другу посмотрели. Не было ненависти у них в глазах. Дышали тяжело, отдыхали. Не спешили закончить бой.

Но поднажал Рандвер, ногами упёрся в каменные плиты и погнал Хамдира к дальней стене. Скользили о пол, срывались, едва зацепившись, ноги брата меньшего. И прижал его Рандвер к стене, и плечом ударил в грудь, и здесь же на пол свалил. С пылью смешал Хамдира.

Лишь тогда опустил Рандвер уставшие руки. Гиттоф с Генерихом взяли щиты победителя, утёрли пот у него со лба. Посмотрели на Йонакра, что скажет конунг?..

Йонакр сокрушённо махнул рукой.

— Славен! — признал. — Славен Рандвер ваш!..

Тогда сыновья фиордов поднялись с пола и по очереди обняли Рандвера, не таили зла. Засмеялся Сёрли да громко потребовал:

— Вина! Лучшего вина Рандверу!

САГА ОБ АРИАНСТВЕ И ЕПИСКОПЕ УЛЬФИЛЕ


лександрия.

Вот собрались христиане вокруг александрийского пресвитера Ария. Слово его выслушать собрались, толкование учений Назаретянина. И потрясены были добрые христиане первыми же словами Ария:

— Иешуа — не Бог!..

— Ересь! Это ересь! — вскричали, опомнившись, ошеломлённые христиане. — Слышим происки Вельзевула, бесовского князя. Мы скорбим от того, что слышали это.

И только потому не забросали камнями пресвитера, что смутили их его преклонные годы и сан его. И ещё весьма изумлены были христиане, видя спокойствие Ария, видя в том спокойствии глубину убеждения. Многие мыслящие захотели узнать, почему столь почтенный пресвитер стал на грань богохульства, во имя чего отважился сказать такое. Но шумела толпа, сыпались злобные выкрики оскорблённых в вере христиан. С трудом успокоили крикунов мыслящие люди и вопросили:

— Почему?

— А не сам ли Христос называл себя Сыном Человеческим?

— Но и Божьим Сыном Он называл себя. И не противился, когда обращались к Нему: «Господи!».

— Да. Так! — согласился Арий. — Но не единосущен Христос, а подобосущен Богу Отцу, Он всего лишь посредник между людьми и Богом. И себя ставил ниже Отца, говоря фарисеям: «Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святого, не простится ему ни в сём веке, ни в будущем», — тут поднял Арий перст над головой. — Кто ниже Бога, уже не Бог. Потому как Бог один. Он единосущен! Он извека!..

— Ересь! Ересь! — опять закричала толпа. — Вельзевуловы хитрые увёртки! Словом Христовым, бывает, и вор прикрывается... Иешуа не о себе говорил, а об иных человеках, про грех и хулу, что простятся им.

— Вы плохо знаете Слово! — бросил в толпу пресвитер. — Но «кто имеет уши слышать, да услышит!»

— Ересь, ересь! — волновались добрые христиане. — Прогнать безумного!

Тогда сказали люди мыслящие:

— Как будто не ересь то. Молчите, христиане! Здесь таится смысл большой. И разумом его не охватить сразу. Подумать нужно над новым толкованием...

А как подумали люди мыслящие да трижды перечитали благовествование, то усомнились в прежних устоях. Сказали:

— Верно твоё толкование речей Назаретянина. Отныне веровать по-твоему, Арий, будем! Просветил ты наши незрелые умы. Исповедуй нас!

Так появились сподвижники Ария, александрийского пресвитера. И теперь восславляли они имя Христа лишь после имени Отца Бога, и всё более убеждались в своей правоте, утверждались духом.

Константин Великий, оставаясь в те годы язычником и понтификом, был недоволен смутой среди служителей религии. Раздор в вероисповедании ослаблял империю, сталкивал друг с другом множившиеся ряды христиан, озлоблял их. И дабы прекратить затянувшуюся смуту, указал мудрый правитель Константин созвать собор епископов — со всей римской Вселенной созвать.

ХРОНИКА


алая Азия. Никея. Первый Вселенский собор.

Сам император Константин присутствовал здесь. Сказал Великий:

— Собрались мы, чтобы решить наконец спор о чистоте нашей веры, выслушать ариан, выслушать православных ортодоксов. Но сразу всех предуведомлю: склонен я к православным, — после значительной паузы император продолжил: — Ещё утвердим христианский календарь и упорядочим церковную власть, упорядочим её иерархию.

Выслушали епископы Ария и его сторонников. Пока слушали, все косились на императора, следили за лицом Константина, замечая неудовольствие на нём, нервно теребили пальцами костяшки чёток. И, зная желание своего правителя, почти не вникали в доводы пресвитера, почти не замечали усилий сподвижников.

Но когда заговорил александрийский епископ Афанасий, тогда весь собор проникся глубоким вниманием. Сошло неудовольствие с лица императора, не стучали больше чётки. Одобрительными выкриками поддерживали ярые нападки епископа-ортодокса.

До глубокой ночи изощрялись в красноречии ораторы. То Бог Отец возносился выше, то сын Иешуа становился рядом с Ним. То стучали ногами почтенные епископы, «гремели» чётками, то, срываясь с мест, защищали доводы Афанасия. И Слово Божье неслось со всех сторон, и служители устали цитировать его. И устало от перемен холёное лицо императора.

Епископы были готовы схватиться насмерть за свою правоту. Они кричали:

— Право — ортодоксам!..

Тогда сказал Арий:

— Не чистота, не истинность веры заботит вас, но милость императора, сидящего среди нас. Что выгодно правителю, то и вы решите, заблудшие и лицемерные. Бог простит! Как любой отец, Он любит сына своего и любовью жалует тех, кто сына Его превозносит. Но истина!.. Вера тогда сильна, когда смертные верят ей, отметая все сомнения. А что воспеваете вы? Равенство Бога и Христа. Вы говорите: «Иешуа — Бог!» И тем возвеличиваете власть доминуса, который желает опираться на Божье покровительство, а не на покровительство посредника-человека...

— Пресвитер Арий! — громко одёрнул говорящего Константин.

Но горячо продолжал Арий:

— Для чего, скажите, домину су моя истина? Ему нужен Христос-Бог! Открою вам: для того нужен, чтоб от Божьего имени вернее повелевать. Поэтому отметается моя истина, и избирается ваше заблуждение.

— Пресвитер Арий! — ещё громче крикнул Константин, побелело у него лицо; стихли возмущённые речью епископы. — И вы, приверженцы еретика!.. — уже тише сказал император. — Говорю зам: принята вера православная! Кто согласен с ней, ставьте подписи...

И он швырнул к ногам пресвитера лёгкий свиток.

Только двое епископов не подписали. И мятежный Арий с ними. За это были они от Церкви отлучены, прокляты собором и сосланы в провинцию императором.


В горах Каппадокии[83] пленили готы сотни людей и вывели их в свои земли. Те черноглазые смуглолицые люди, именовавшие себя христианами, изумляли готов силой своей веры, но были кротки и набожны, безропотно терпели насилие, видели в смирении великое благо. Умирая, улыбались пленники, устремляли взоры к небесам: «Отмучилась плоть моя! Вижу теперь врата мира лучшего!..». Смеялись над ними готы, презирали их смирение. «Как стадо блаженных! — говорили. — Хоть режь их, хоть на волю отпускай, а всё одно услышишь — благодарение Богу!».

И был среди этих каппадокийских христиан человек, у которого в неволе родился сын. У того сына ещё сын родился. И нарекли его готы своим именем, Ульфилой. И из него, каппадокийца в третьем поколении, воспитали бы истинного мужественного гота, но одного никак не могли вытравить — его чрезмерной набожности. И, не сумев упрямства юноши сломить, оставили готы свою затею. А Ульфила вскоре ушёл в Константинополь. Он провёл там лучшие годы юности, изучая науки и искусства; он овладел латынью и языком греческим; он множество рукописей перечитал и переписал немало свитков. Но, не успокаиваясь на достигнутом, задумал Ульфила переложить священные тексты на готский язык, дабы не прозябалилюди на его родине в язычестве и невежестве, дабы лучше и чище перед людьми и Богом стал его народ и избавился от ярлыка «варвары». Так, прислушиваясь к звукам родного языка, Ульфила составил особую азбуку, не принял написания древних рун. Для азбуки своей и шрифт придумал Ульфила и, памятуя о беспокойной родине, назвал его готским[84]. Тогда и переложил он на готскую речь священные труды, но не как простой переписчик, допускающий ошибки, а как человек думающий, дополнил писания древние, часто непонятные, своими мыслями. И речи прежние, и притчи усердный Ульфила наделил свежестью, поэзией своего народа. И дух своего времени в написанное внёс.

Тогда заметил Ульфилу епископ Евсевий, тот, что крестил самого Константина Великого. А после смерти императора, во времена кровопролитной смуты, став патриархом, Евсевий приблизил Ульфилу к себе и склонил его к арианству.

В эти-то годы и начиналась резня с криками: «Смерть ортодоксам! Смерть православным!». А из иных мест кричали в ответ: «Ересь! Ересь! Арианам — геенну!». И шла борьба за истину, за паству, за власть и золото.

Патриарх же сказал Ульфиле:

— Оставляю при себе служителей колеблющихся, слабых перед искушением. Тебя же — свою надежду и гордость, — как любимого сына, с болью от себя отрываю. Но светел твой путь впереди! Сан епископа даю тебе. Тык вере арианской веди заблудших готов.

И послал патриарх Ульфилу-епископа в провинции по течению Истра, в места поселения везеготов кёнинга Атанариха.

Там многих людей склонил к своей вере епископ, и многих обучил грамоте, и на путь истинный наставил заблудшие души, прозябающие в язычестве. Так ученики его переписывали многие тексты и шли в народ, несли народу Слово Всевышнего.

Семь лет прожил Ульфила среди везеготов, семь лет терпел арианство гордый Атанарих-кёнинг. Но озлобился кёнинг на епископа и последователей его и, не желая терпеть более, подверг ариан гонению. В этом преследовании опять пролилась кровь. Кровь готов. Кричали везеготы: «Слава Водану!» и избивали готов-ариан, Ульфилову верную паству. И удивлялись ариане, почему Бог Отец допускает это ужасное избиение. Спрашивали о том своего епископа. Отвечал им Ульфила:

— Твёрдость веры вашей испытывает!

От этих слов ещё более утвердившись в вере, жгли и громили ариане язычников, вырубали священные рощи. Тогда изгнал Атанарих-кёнинг Ульфилу с паствой.

И обратился епископ к императору со словами:

— Что делать нам? Куда идти гонимым Атанарихом?

И поселил император Ульфилу-епископа близ Никополя у подножия Балкан, что в Нижней Мезии. Последователи Ульфилы поселились там же. Малыми готами прозванные, в числе своём велики были.

САГА О РАНДВЕРЕ И СВАНХИЛЬД


молкла свита кёнинга при виде Рандвера-сына, о коем уже почти забыли. Только трое о сватовстве его ещё помнили: Гуннимунд-сын, советник Бикки и Вадамерка-дева, племянница Германариха.

Но увидя возле Рандвера Сванхильд, совсем отрезвела свита кёнинга. Кто способен был в изумлении слово сказать, то слово молвили:

— Какова краса!.. Таковы девы ансов были! Гляньте, дочь Сигурда краше Вадамерки! Знал Бикки, куда заслать сватовство.

Продирали пьяные глаза:

— Что Вадамерка, братья! Дева распутная, какая никогда не найдёт себе мужа...

Злословили о племяннице кёнинга:

— Рядом с девой Сванхильд она — комок сырой глины, недолепленный человечек из рода Амалов она...

Бикки покосился на Вадамерку, готскую деву. Подобрели глаза у советника, когда увидел он, как обезобразилось злобой лицо красавицы. Улыбнулся своим мыслям Бикки, когда увидел, что отстранился от Вадамерки могучий кёнинг. А кёнинг, не покидая пиршественного ложа, откинулся на локти и так осмотрел Сванхильд, что показалось деве, будто раздел её Германарих своим взглядом.

Везегот Генерих шепнул Гиттофу:

— Вадамерке и впрямь далеко до Сванхильд. Смотри, позеленела Вадамерка, стала как плесень... Ах, все красавицы на одно лицо. И чем краше они, тем неприглядней в злобе... Но Сванхильд выше всех их стоит. И бессильна теперь Вадамерка.

Германарих, довольный, сказал Рандверу:

— Вижу, славно исполнил ты веление моё. И жену мне привёз, и приданое доставил в целости.

— Я уже посчитал, — сказал Гуннимунд, отходя от окна. — Её приданым семь коней нагружены. У привязи стоят... Садись же, брат, повеселись с нами!

Продолжал кёнинг:

— Новый пир начинаю, не закончив старого. И все готы пусть в вайхсах моих веселятся и во всех марках[85] пусть пьют вино. А Сванхильд уведите до ночи. Я узнаю сегодня, как честь её сберегли росомоны и мой Рандвер-сын.

И Генериху с Гиттофом сказал Германарих:

— Вам же кольца дарю. За отвагу и преданность не жалею золота... Бикки! Дан!

По полной пригоршне колец насыпал им Бикки. И Рандверу решил насыпать, но остановил советника кёнинг:

— Рандверу я Ульфилу добуду, как обещал. Презренного арианина-раба к ногам сына брошу.

— Что загрустил, брат? — крикнул Гуннимунд. — Садись с нами. Да ухо держи востро!.. Если жить не хочешь, возле Вадамерки садись. Не простит тебе сестра удачного сватовства.

Тут приметил Бикки, что равнодушен Рандвер к обещанию кёнинга, будто не влекут его более высокомысленные труды Ульфилы и судьба знаменитого епископа не заботит... Вадамерка больно щипала Рандверу плечо. И видел советник, что не замечает боли сын Германариха. Быстро тут сообразил Бикки: в мысли о Сванхильд погружен, мечтой о Сванхильд увлекаем, чувством к ней переполнен Рандвер-сын.

А Вадамерка уж острую заколку вытащила из волос, и колола ею, и жалила Рандверу бедро. Тогда схватил её за руку Рандвер и так сжал, что побелели у девы тонкие пальцы и оттиск чеканной заколки обозначился на них. Прикусила губу Вадамерка, но не вскрикнула от боли, ещё большую злобу на обидчика затаила. За то, змея, затаила, что не сгинул Рандвер в дальних землях с везеготом и вризиликом, за то, что, не сгинув но пути, у росомонов навсегда не остался, за то, что красу-соперницу, жену молодую, беленькую и нежную, как пена морская, готскому кёнингу привёз.

И новую утеху себе лелеял хитроумный советник Бикки, сети тонкие, искусные сплетал, громкие речи предвидел, ожидал приближения нескучных дней. Он для каждого из сидящих здесь наметил место, на всех поступки разделил, кому-то мысленно прочил злато, кому-то — плаху, кому возвышение, кому изгнание... Но, судьбами людей играя, лишь одного определить не мог — деяний Гиттофа.


Чистым устилали служанки ложе кёнинга, в светильники подливали нового масла, снимали нагар с фитилей. Полы не мыли — скребли до желтизны широкими ножами; так покои вычистили, что потянуло свежестью от скоблёных половиц. И цветы разложили по углам, и пахучие травы по стенам развесили, украсили двери венками. Поставили для вина дорогие кубки. И кувшины с лучшим вином принесли.

А Сванхильд-деву, дочь Сигурда, наряжали служанки в свадебные одежды, в ткани ромейские, ткани тончайшие. Каждой складочке место знали, всякому пояску — ширину. Лентами оплетали ножки Сванхильд, руки унизывали браслетами. Косы её расплели, волосы расчесали самшитовым гребнем, и цветами украсили, и венками.

Напевали вполголоса грустные песни, видя грусть красавицы-девы. Видя же волнение её, успокаивали добрые служанки:

— Если б знала, что ждёт тебя, не грустила бы, а нас, сестрица, поторапливала. Ты доверься нам, Сванхильд милая, мы научим тебя, ты послушайся... — нашёптывали с двух сторон; знали, как вести себя со старцами. — Если хочешь любимой быть, да пуще прежних жён, а предшественниц у тебя много было, то не дайся кёнингу после первого кубка. Удивится тогда кёнинг. Ты же ему и после второго кубка не дайся. Разозлится от этого муж. Уступи после третьего кубка, но с борьбой уступи, будто обессилев. Вот тогда он решит, что взял тебя силой. Дерзкому старцу любо напоследок своей силой потешиться. Как всякий, увяданию не рад, тебя полюбит Германарих через себя, через победу свою. И своенравие жены Сванхильд возвысит старый муж, как своенравие его последней женщины.

Временами налетал из зала шум пиршества: и смех, и крики, и лай собак. От того замолкали служанки, от того вздрагивала Сванхильд. Служанки боялись собак, Сванхильд — смеха. По родному дому, по живописным фиордам грустила дева, жалела себя и заботливого отчима, плакала по мудрой Гудрун, добрым словом вспоминала своих братьев. Потом тревожили думы о Рандвере, пугала близость старого кёнинга.

И вздрогнула Сванхильд, увидя Вадамерку. Чёрной тенью вошла готская дева. Взглядом карих глаз отпугнула Вадамерка служанок, что-то змеино на них прошипела, волосы чёрные, будто вороново крыло, откинула за плечо. На Сванхильд-красу посмотрела с презрением.

— Дай примерить венок! — сказала Вадамерка и сорвала цветы с головы у Сванхильд.

Примерять и не думала, бросила на пол венок, каб луком растоптала. Возле ложа прошлась, ухмыльнулась при виде притихших служанок.

— Подготовились?.. — бросила им и на ложе кёнинга разлеглась.

«Привычно разлеглась», — отметили служанки, но глаз не смели поднять, слово сказать боялись.

Между тем Вадамерка наполнила вином кубок и, едва пригубив, выплеснула остальное на ложе, словно кубок тяжёлый выронила невзначай. Соскочила на пол готская дева, опять подошла к Сванхильд.

— Дай примерить наряды, краса-Сванхильд! — и рукою разорвала ромейскую ткань, смяла складки; ногтем оцарапала до крови обнажённое плечо Сванхильд.

Тогда оттолкнула Сванхильд Вадамерку, замахнулась на неё самшитовым гребнем и кинула бы... Но вскрикнули в испуге служанки — увидели в дверях Бикки-советника.

— Вадамерка!.. — процедил, почти не разжимая губ, Бикки. — Кто звал тебя сюда? Вон пошла, сучка!..

Тут посмеялась над ним готская дева:

— Быстро же ты, Бикки, сменил лицо! Кобель!..

И для Сванхильд нашла что сказать:

— Ты не первая хочешь мне дорогу перейти. А где они, скажи, где те, что были до тебя?.. Знай, добьётся своего Вадамерка!


Пылью покрылись пергаментные свитки Рандвера. И забыты были им труды усердного епископа. Потрескались, иссохли веточки рун. И часто теперь прерывалась в памяти бесконечная нить старых саг. Не увлекали более своими песнями бородатые скальды, и лёгкий перезвон арфы не навевал уже сказочных образов.

«Сванхильд! Сванхильд!»

Так часто встречали пастухи юного Рандвера в стороне от людских дорог: то на полянах по высоким травам бредёт, то в сумрачном лесу лежит недвижно в прохладном мху, то в поле под дубом сидит вековым, к стволу спиной прислонясь и глядя вдаль невидящими глазами, то напрямик шагает по кустарникам, услышишь его, так не сразу поймёшь — не то медведь, не то олень... Но рядом скажут: «Это Рандвер!»

«Сванхильд! Сванхильд!»

Так, жёны готов приходили на берег Данпа: одежды мужей в волнах прополоскать, поступки их — языком. Но в воды синие уже боялись раздетыми, как прежде, входить. Озирались на крутые берега. Бывало, забудется одна из них, но скажут рядом: «Обернись! Там на утёсе юноша грустит. Ты знаешь? Это Рандвер!».

«Сванхильд! Сванхильд!»

И верный Гарм, огромный серый пёс, всегда был возле Рандвера. Как и хозяин, был грустен Гарм. Не бросится, как прежде, вдогонку за глупым перепелом. Увидев на ветвях белку, не зальётся лаем, как раньше заливался... Он лежал на скалах подле ног хозяина и своими умными и преданными глазами ловил его взгляд.

«Мой милый Гарм! Свидетель бессловесный страданий сына по жене отца. По той, что ближе всех, и всех дороже, и всех милей. Так странно мир устроен, верный Гарм. Она, краса, для старца-кёнинга утеха не большая, чем Вадамерки блуд, или не большая, чем блуд развратной вальской девы. Едва пресытится твой кёнинг Сванхильды телом, и уже не отличит её лица в виденье прежних жён... А я! Мой Гарм, всё вижу только в ней, в Сванхильд из фиордов. В ней и краса венетки светлоокой, и кроткость кельтки, мягче речь её, чем наша. Сванхильд подобна богине лебеди из песни барда свейского. И имя схожее несёт. То имя Лебединой Битвы. Каково на слух! Ты слышишь?..»

«Сванхильд! Сванхильд!..»


Сын Гуннимунд сошёл с коня у лесного шалаша. Тот шалаш был из горбыля с корьём, кровля — не скатна, утеплена землёй, покрыта дёрном, поросла жёлтым курослепом. Дверь, сплетённая из ивовых прутьев, не плотно прикрывала вход.

Открыл сын Гуннимунд эту дверь.

— Вадамерка!.. — позвал. — Твоего тайного чертога не видел давно.

Но не было в шалаше Вадамерки, никто не отозвался Гуиимунду. Тогда расседлал он коня. «Пасись, лукавый! Ты всегда заметишь, где можно сытней перехватить. Тем похож на Викки». И, не раздеваясь, сын кёнинга прилёг на ложе готской девы. И усмехался мыслям, пришедшим в дрёме, в прихожей сна. Мыслям о том, что совсем недавно, до приезда Сванхильд, Вадамерка не ступала и шагу из своего лесного жилища — охотничьего шалаша. Всё наездов кёнинга ждала. Теперь иное! Теперь никто не мешает Гуннимунду отдохнуть на ложе готской девы.

Вот взлаял Гарм, и вздрогнул Рандвер...

Медленно текли воды Данпа, его серо-синие волны с высоты казались недвижными, словно в одно мгновение превратились в холодный лёд. А гребни волн и солнечные блики были, как островки снега. Лишь блики-снег слегка колыхались под ветром. И величие, и спокойствие как будто поднимались от поверхности реки к высокому небу. Возможно, и небо стало голубым оттого, что синим был Данн.

Но вздрогнул Рандвер. Верный пёс Гарм припал на лапы. Крупными складками взбугрился у него загривок. Глухое урчание, прижатые уши, десны обнажены, напряжён и сдавлен челюстями язык...

Оглянулся Рандвер.

Вадамерка даже не взглянула на пса, легла возле Рандвера навзничь, руки закинула за голову, рядом с чёрными прядями своих волос разметала по траве. И красовалась высокой грудью и полными плечами. И жмурилась под ярким солнцем. Потом, перевернувшись на живот, коснулась Рандвера бедром — как будто невзначай. От того вновь зарычал Гарм.

— Ревнивец Гарм! — шепнула, улыбаясь, Вадамерка.

И тогда верный пёс смолк, лишь скосил на хозяина удивлённый глаз, зевнул — язык изогнулся угрём, клацнули острые клыки. И отошёл Гарм в сторону, свернулся кольцом в тени куста.

Вадамерка бросила на Рандвера испытующий взгляд:

— Мне говорил Генерих, как сразил ты росомонов-братьев. То славный подвиг!.. Ты будто сватал для себя. Да? Ты думал так? Признайся...

— Нет! И для чего тебе, сестрица, про это знать? Уйди!

Легко, как отпущенная упругая ветвь, поднялась Вадамерка с травы, чёрной ящеркой скользнула на колени Рандверу, прижалась ему к груди, обхватила за плечи руками:

— Ну, почему? Ну, почему же за меня никто с росомонами не схватится? Или ещё с кем!.. — почти крикнула она и всё крепче обнимала Рандвера; видя, что не отстраняется Рандвер, шею ему целовала, ловила уста. — И где мой кёнинг?.. Рандвер! Ты хитрец! Не отворачивай лица. Любимый, разгляди меня. В глаза посмотри, там стоят слёзы, там твоё лицо и твоё имя. Твоё имя! Рандвер!.. Пойдём купаться, Рандвер, спустимся на берег. Там разглядишь меня. О, есть, что разглядеть!.. — и засмеялась коротко. — Вода нас сблизит, объединит песок, камыш укроет, Гарм посторожит. Он верный пёс...

Только улыбнулся грустно Рандвер.

Тогда соскочила Вадамерка с колен его, теперь со злобой заговорила:

— Всё сохнешь по своей Сванхильд! Не будь смешон! По праву рода — мачеха она тебе... Мой милый мальчик, чистое дитя!.. — шипела она ему в глаза, издевалась. — Зелёный стебель рядом с Гуннимундом-братом. И рядом с Германарихом-отцом — слепой птенец...

— Гарм! Прогони её!


Плакала у оконца Сванхильд. Кто сосчитает слёзы её? Служанки? Расчёсывали девы волосы Сванхильд, в косы их заплетали и расплетали вновь. Да говорили ей с двух сторон тихим шёпотом:

— Знаем мы, Сванхильд милая, все печали твои. Знаем, что кёнинг не любим и безмерно груб он. Что месть-обиду Вадамерка на тебя таит, что гадок и злоумышляет Бикки, знаем. Одного не знаем, не можем сказать: как нежен юный Рандвер. Верен он и хранит свою нежность только для одной любимой. И любимая есть, у оконца она слёзы льёт. А служанки тех светлых слёз сосчитать не могут.

Качала головой Сванхильд:

— Не о том, девы, слёзы мои! А о доме родном, где мил мне каждый уголок, о бесчисленных фиордах, каких нет в мире красивее, о братьях, что за сестру готовы заступиться, и о матери, о сердце её, какое меня любить будет, пока живо, об отчиме — конунге славном.

Но не верили служанки:

— Ещё скажем. Ты послушай нас, Сванхильд милая, мы научим тебя. Своими советами в обиду не дадим! Это только с языка невежды срываются вздорные слова. А мы-то знаем!.. Лишь одна есть под небом Мидгарда светлая сторона, только в той стороне не ступала ещё нога Германариха. В тех просторах правит достославный кёнинг Бош. Никого не боится, сам не мучает слабых. Мать его — Лебедь прекрасная, Лебедь, ансов[86] дочь, Лебедь-валькирия. И не всё ещё о ней песни сложены. А сидит кёнинг Бош в дивном Файнцлейвгарде. Он всем сильным друг, он всем слабым защитник. Если же враг кому, то враг смертный. Возле кёнинга такого веселы люди, безмятежны под крыльями Боша. Оттого и веселинами их, видно, прозвали.

— Есть ли сторона такая? — изумилась Сванхильд, повеселела.

Отвечали ей в радости девы-служанки:

— Из всех дорог под небом Мидгарда самая прямая — наш Данапр полноводный. Только в светлой стороне он начаться мог, только оттуда он сумел пригнать чистые волны свои. Из волшебной страны Файнцлейвгарда, из страны легендарного Боша-кёнинга!

«Теперь иное! Охладел кёнинг к любви и ласкам готской девы. И, как прежде, занял ложе Гуннимунд. И трон высокий ещё займёт!»

Не знал Гуннимунд, заснул ли или в преддверии-дрёме пролежал, но, кроме этой единственной мысли, ничего не мог припомнить. С ней лёг, с ней встал. И не было сновидений.

Очнулся от шороха, от лёгкого движения возле себя, от того, что слабый ветерок пробрался в открытую дверь, и шевельнул его волосы, и коснулся щеки.

У стены напротив стояла согнувшись Вадамерка и обвязывала лоскутами тряпиц покусанные бёдра и икры. Видела, что проснулся Гуннимунд, но не стыдилась своих обнажённых ног. Думала: пусть стыдится та, у кого ноги кривы; мои же точены!..

А сын кёнинга не отводил глаз, смотрел, как морщилась от боли Вадамерка, как старалась сдержать бегущие слёзы. И взглядом красивые бёдра ей оглаживал.

Наконец спросил Гуннимунд:

— Не Рандверов ли Гарм повстречался с тобой да мимо пройти не сумел? — и с улыбкой добавил: — Гарм не любит змей!

Всхлипнула раздражённая Вадамерка, размазала локтем слезу. Хотела ответить что-то дерзкое готская дева и лицо уже дерзкое сделала, но передумала и сказала иное:

— Пастушьи псы в лесу налетели. Гарм не тронет своих!

— Не иначе за овечку тебя те псы приняли...

Усмехнулась сквозь слёзы Вадамерка:

— Эти слова я тебе потом припомню. Помоги лучше.

Гуннимунд разорвал тряпицы на узкие ленты, присел у ног Вадамерки. Пряча улыбку, склонил голову.

Прикрикнула на него готская дева:

— Ты бёдра мне не оглаживай, кровь уйми!

— Угадываю Гармазубы, — не унимался Гуннимунд. — И с каких это нор ты для него своей стала?.. Чего не поделили? Рандвера?

Скривилась Вадамерка-дева:

— Любой другой на месте Рандвера по следу моему ползком бы волочился, к ложу подбирался б моему, оглядываясь опасливо на кёнинга. А этот... собакой травит. Грязь!

— Не клевещи, сестрица, Рандвер чист! За то его люблю.

Засмеялась Вадамерка:

— Лжёшь, Гуннимунд!.. Как старший брат захочет Рандвер власть взять. И пройдёт любовь твоя. Меня захочет взять, вот уж и к мечу потянется рука твоя.

— И ты пошла бы с ним? — Гуннимунд поднял к ней лицо, на котором уже не было улыбки; была досада.

— О, я бы далеко пошла... с ним! Я бы научила Рандвера... Между утехами покоя б не давала, вводила б в уши, как власть прибрать, как извести родного брата, отравить отца, как Бикки вывести на свет из тьмы и мерзкому хребет свернуть... А он всё о Сванхильд, а он всё на утёсе или в лесу — во мху лежит, горюя. Всегда с собакой. Из них двоих, мне думается, только Гарм мужчина.

— Тебя я понял.

— Где уж тебе? Я себя с рождения не пойму.


Являясь в Каменные Палаты, избегал людей Рандвер-сын. У себя надолго запирался и дверь открывал только на слово Германариха. Тогда, оставленный хозяином, верный Гарм вольно скитался по выгоревшим степям и тенистым рощам; в зарослях камыша гонял котов и лис, пробегая по зелёным долинам, дразнил и избивал злых пастушьих псов. Сам похожий на волка, водился с лесными волчицами. Пастухи-готы ненавидели Гарма, палками ему грозили издалека: «Этот пёс хуже волка! Он разгонит собак, он разделит стадо и овец уведёт в зубы волчьих стай. Если Гарма увидел, знай, пастух: обеднеть тебе на овец и собак не досчитаться. Так хитрый пёс устраивает пир себе и двум-трём волчицам, что ждут его в тёмных логах».

Но как бы далеко от Каменных Палат не убегал Гарм, всегда чуял он, что ждёт его Рандвер. Тогда бросал растерзанных овец, ластившихся волчиц бросал и мчался на зов, только им слышимый.

Однажды советник Бикки подстерёг Рандвера и принялся хвалить его собаку:

— Умён твой пёс. От жизни всё берёт, что нравится ему. Мне говорили: захочет Гарм, на мелководье рыбу словит, захочет, птицу в низкий лет подстережёт-собьёт, у вожака лесного отобьёт волчицу, ту, что много лет вожак с собой водил... Уверен, будь он человеком да сыном кёнинга, тогда б Сванхильд не пропустил, не мучился б в любви неразделённой. Он нашёл бы случай насладиться тем, о чём мечтаешь ты. Да и мечты твои пустые. После первой ночи увидишь, что не богиня и Сванхильд. Умён твой Гарм!

— Молчи, словенский полоняник. Ты не в уме! И ты сейчас подобен Ихнилату, шакалу возле льва-царя. Плёл каверзы шакал, изыскивал наветы, подданных чернил и плохо кончил — был разорван львом. Искусство слова не помогло ему. Гарм умный пёс! Но лучше б, оставаясь псом, он покусал тебя, советник Бикки, за те слова, что смеешь ты сказать.

— Я говорил всего лишь о собаке! — прищурился советник. — Ты же — хороший сын. Ты верен кёнингу и к мачехе любовь питаешь. Таков сыновний тяжкий долг!

На это Рандвер ничего не смог ответить. Но при мысли о Сванхильд, о ночи с ней беспокойно забилось изнывающее от любовной тоски сердце. Не находил Рандвер ничего невозможного в намёках Бикки. Ему даже показалось, что вдруг приблизились мечты, что совсем немногое нужно для свершения их: лишь мимолётная встреча, вовремя сказанное слово, вовремя брошенный красноречивый взгляд. И она придёт, и она ответит. И никто не будет знать! Лишь бы всё продумать — до последних мелочей. Да, правда! Гарм умный пёс. Не стал бы мучиться, не стал бы выжидать.

Рандвер смотрел в спину уходящему Бикки и ощущал в себе звучание его последних слов: «Сыновний тяжкий долг!». Никто не будет знать!.. Бикки? Не догадается и он; Бикки решил, что его словами оскорблён тот сыновний долг. Он в этом, не иначе, убеждён моим упоминанием Ихнилата. Я обману его. Что Бикки? Он не вездесущ. Лишь всё продумать — до мелочей!..

«Сванхильд! Сванхильд!»


Все говорили, оглядываясь на двери, служанки:

— Ты послушай нас, дева милая! Мы не скажем плохого. Мы научим тебя, не дадим в обиду. Мы поможем советами, не имеем другого, чем помочь бы смогли... Юный Рандвер по красе твоей извёлся; весь мир для него ныне — в окошке твоём; глаза твои ему — свет; волосы твои золотые ему — путь; грудь твоя нежная — вожделенное ложе... Послушай нас, добрая хозяйка! Придёт время, и ты навеки завянешь. Увы, поникнет цветок возле старого пня. Судьбу свою сама верши, дочь гордых фиордов, Сигурда славного дочь; не надейся на мудрых Норн-богинь, на сострадание под небом Мидгарда не надейся. Не ищи друга во мрачных Каменных Палатах, а ищи на просторах вольных, на утёсах высоких, на полянах цветистых ищи!

САГА ВЕТРОВ


летались ветры со всех сторон на тинг свой. По пути вершины деревьев к земле клонили, зелёную обрывали листву. Из облаков высоких все дожди повытрясли так, что где-то и засуха наступила, перекатывался с тихим шелестом песок. Пролетая высокие горы, резались ветры об их острые вершины да тяжёлые камни сталкивали к подножиям, тем рождали лавины, что всё живое сметали и погребали. На морях и реках, на озёрах многих вспенивали ветры воду, порой волны разворачивали вспять, топили острова.

Собрались на тинг. Кто что видел, рассказывали другим. И качали головой, слыша всем известное. И кивали, вскидывали удивлённо брови, узнавая о чём-то новом.

Но особенно внимательно слушали ветры сагу жарких южных братьев. На скалистых берегах Понта рождённые, в русле Данна полноводного окрепшие, пришли они в Ландию возмущённым ураганом, горячим дыханием отодвинули от фиордов древние льды. И поведали тингу обо всём, что видели...


Вризилик Гиттоф сказал Генериху:

— Не нравится мне близость Вадамерки к Сванхильд, не нравится, что злобу лютую на милость она сменила. Льнёт к Рандверу, не видит Гуннимунда. И кёнинга обходит стороной, тогда как раньше к каждой деве ревновала. Злой умысел таит. Не то отравит она Сванхильд, не то клинком проткнёт иль, в лес зазвав, столкнёт в глубокий омут. Всё можно ждать от готской девы. Лишь прощения от уязвлённой не жди.

Генерих-везегот сказал:

— Что Вадамерка? Замыслил Бикки какой-то шаг! Опять кому-то ловушку вырыл, сети разбросал вокруг, и приготовился паук. Закрыл глаза, а нити держит в лапках. Какая дрогнет, ту потянет... Не Рандвера ль наметил? И кёнинг, на сына глядя, всё чаще задумываться стал. И косо смотрит на Сванхильд. И, как в былые дни, глазами ищет Вадамерку.

— Мне думается, Гуннимунд стал зол на брата.

— Нет, он на Вадамерку зол. Она его не любит, не ласкает, как прежде, тайком от Германариха.

— Что Рандвер? Также тих? По-прежнему печален?

— Напротив. Рандвер весел. Всё завертелось колесом!.. И весел, громко лает Гарм ночами. Разорванную дичь приносит к Каменным Палатам. Как подменили пса! При появлении Вадамерки рычит, когтями землю рвёт, к Сванхильд её не подпускает. Будто что-то чует пёс!


— Коня!.. — кричала пьяная свита. — Коня и кровавой фрамеи!

Кричали, ступая по пиршественному ковру, на котором только что, подобно ромеям, вкушали пищу лежа. Кричали, бурлящей толпой истекали из зала. Кричали, надсаживая глотки, и могучего кёнинга несли на плечах.

И вместе со свитой кричал Амал Германарих:

— К везеготам Атанариха пойдём. Везеготов на словен поднимем. А не поднимутся дальние готы, их самих побьём, раздробим трусливым кости, разорвём презренным щёки... Мы — сила!

— Водан с нами! — отвечали готы, твердили это, как молитву.

Размахивая мечом, призывал кёнинг:

— Осадим, побратимы, Никополь! Располовиним Малых готов! Убьём Ульфилу-арианина! Нет!.. Рандверу подарим раба-каппадокийца!

— Слава Водану! — выкрикивали вразнобой малые кёнинги.

— Факелов! Факелов в стога!.. — придумал кто-то, и поддержали его. — Взметнём костры у Каменных Палат. Фрамеи! Раба в огонь, пускай попляшет, нас — великих — повеселит...

И пили кёнинги молодое вино. Вся свита вместе с ними. Иных из свиты послали но вайхсам войско собирать.

Рабы-полоняники тащили новые сёдла освящать под ликом Водана. Старые же, залатанные, сжигали в горящих стогах.

— Удачен ли поход обещаешь? — подступились к Германариху готы.

— Проверим! — ответил кёнинг. — Ромея сюда!

Приволокли связанного смуглого ромея. В ночи, в отблесках костров разглядели его курчавую голову, расширенные в страхе глаза с крупными белками, сломанный распухший нос и кровоточащие губы. Ромей просил о милосердии, что-то твердил о Христе. Но не желали понять готы его исковерканных слов.

— Панайотис! Панайотис!.. — называл себя ромей и добавлял по-готски: — Выкуп! Будет выкуп!..

— В землю! — приказал Амал Германарих.

«Ромей забыл о мужестве. Да знал ли мужество вообще? Он плачется, он рвётся, выкупы сулит. Он, верно, богатый ромей. Много наторговал... В землю! По самые ключицы... Он хочет жить. Богатства копил — не жил до сих пор... Проверим, удачен ли поход нам предстоит. Снесут ромею голову одним ударом — удачен; не снесут — отложим выступление... Панайотис богатый ромей! Щедрые выкупы сулит...»

— Гуннимунд! — избрали жреца кёнинги из свиты.

Встал сын Гуннимунд перед головой, торчащей из земли, ноги расставил для большей твёрдости, мечом примерился для верности удара. И, глядя в искажённое лицо ромея, взмахнул клинком по-над самой землёй.

— Удачен! Удачен поход! — восторжествовали кёнинги.


Однажды подстерёг Рандвер на берегу Данпа деву Сванхильд, затаился в ветвях плакучих ив. Гарма к себе прижал, чтоб не выскочил пёс, чтоб не выдал. И в восхищении смотрел Рандвер, как нежная Сванхильд, скинув одежды, входила в осенние серые волны, не боясь холода. И рук не одёргивала дева фиордов от пенистых гребней, к холодному ветру привычна была, не дрожала. Как белая хрупкая льдинка, плыла среди волн Сванхильд. То скрывалась под водой, то появлялась вновь; доставала со дна камешки.

Тогда осмотрелся Рандвер но сторонам и, никого не увидя вокруг, вышел из своего укрытия, сел на песок возле платья девы. Гарм же с весёлым лаем кинулся рыскать по прибрежным кустарникам.

А Сванхильд услышала Гарма, увидела Рандвера, поджидающего на берегу, и спряталась в волны.

— Уходи, прошу!.. — сказала.

В ответ только покачал головой Рандвер, не поднялся с песка.

Молвила смущённая Сванхильд:

— Я прошу, не смотри. Дай одеться!

И опять не ответил Рандвер, сын кёнинга, только молча, не умея скрыть любовного чувства, смотрел на деву.

— Кинь одежду.

— Ты потом замёрзнешь в мокрой одежде. Выходи. Холодна вода.

Сванхильд оглядела безлюдные берега и заплакала.

Тогда Рандвер вошёл в воды Данпа, не чувствуя холода. Нежную деву фиордов он взял за плечи, отвёл от лица её мокрые волосы.

— Увидят нас, — тихо сказала Сванхильд.

— Не увидят — над каждой тропой мой Гарм сейчас хозяин. Никого не подпустит... А увидят, так что? Либо враг, либо друг новый будет.

— Я ведь мачеха тебе по законам рода.

Улыбнулся Рандвер, видя, как задрожала Сванхильд, коснулся ладонями её лица, ответил:

— То лучший повод нам с тобой быть вместе. Взрослый сын отца измучился без ласки материнской. И потому от мачехи он ждёт любви и ласк, каких лишён был в детстве. Ты знаешь! Посмотри в глаза, Сванхильд. Скажи... Ты мёрзнешь?

— Мне холодно.

Тогда вынес Рандвер Сванхильд из воды. Встали рядом на песке, нагретом солнцем. Прижалась к Рандверу нежная дева фиордов и, видя, как, с какой любовью смотрит он на неё, сняла последнее, что было у неё на теле, — золотое запястье.

«Сванхильд! Сванхильд!»

С низовьев повеял добрый южный ветер. Холодный северный от того ослаб и больше не бил в спину Рандверу. Друг, пришедший с берегов Евксинского Понта, обогрел-обсушил Сванхильд, смел жёлтые песчинки с её белых плеч, распушил золотые волосы.

Чего-то подглядел? О чём-то недозволенном услышал? Пусть ему! Разве не всё дозволено ветру? Разве расскажет кому?

«Рандвер! Рандвер! Люблю! Милый!.. Забрось, Рандвер, запястье в Данн. Закинь одежды в холодные волны. Гарма прогони, пусть за тропами смотрит, подступы стережёт те, что ещё устеречь можно. Так горячо, Рандвер, тело твоё, так сильны эти руки и так осторожны они. Имея такого сына, достоин измены кёнинг! И даже бездетный он был бы достоин измены. Рандвер! Рандвер! Есть в дальней стороне прекрасный Файнцлейвгард. С войны вернётся кёнинг и не найдёт своей Сванхильд. Она другому суждена, она с другим уйти должна. Глянь, Гарм привёл волчицу».

«Сванхильд! Сванхильд!»


Встретила служанок Вадамерка, за косы их схватила, за косы пригибала к земле, допытывалась:

— Отчего весела Сванхильд, если не знает, вернётся ли кёнинг, господин её? Отчего она с утра до ночи песни поёт? Отчего по ночам спит спокойно? Отчего под оконцем её часто Гарм дожидается утра?

— Ох, не знаем, госпожа! — страдали от боли, клялись девы-служанки. — Видим то, что дозволено, мыслим и того меньше. А чтобы злого не сказать, не обронить глупости и тем хозяйку не обидеть, мы при ней вовсе молчим. И спрашивать её боимся. Спросишь, а она и швырнёт гребнем тяжёлым самшитовым.

— Все вы лжёте, низкие!.. — насмехалась над ними Вадамерка, ещё ниже к земле склоняла, всё допытывалась: — Отчего не грустен более Рандвер? Отчего он в рощах мох не мнёт, как прежде; отчего не грустит на утёсе? Отчего не глядит на Сванхильд? И отчего ухмыляется Бикки?

— Ох, не знаем, госпожа! — отвечали девы, крепились. — Рандвер-сын по-прежнему со свитками дружен, режет руны — не выгрести сор. Пастухов зазывает дуду послушать, скальдов кормит бродячих, сам саги поёт. На Сванхильд не глядит? Так ведь нет девы, испытавшей ласки его. Есть лишь девы, познавшие зубы Гарма-пса. А Бикки, известно, всегда в ухмылке...

И щипала Вадамерка служанкам плечи, и пальцы им в злости заламывала, ногти вонзала им в ладони. Грозила:

— На ваших же косах вас удавлю, злоязыкие! Все вы знаете, девки грязные. Все вам течения известны, как водорослям донным. Весь наносный ил переберёте, чтоб про кого-то достойного хоть самую малость узнать. Не побрезгуете в грязи слухов покопаться, твари безликие!

— Ох, не знаем. Не спрашивай, госпожа! — едва не плакали бедные служанки. — Да и зачем нам слухи слушать, коли у нас глаза есть...

— Что же видят ваши глаза? — кривила губы Вадамерка.

— Видят готскую деву, полную достоинств. Видят, что ноготки у неё чистенькие, ручки у неё беленькие, зубки видят ровненькие, волосы видят ухоженные, глазки искромётные, ножки — точёные, да... передничек помятый...


Когда разошлись пастухи и скальды, собрался и Рандвер из зала уйти. Но остановил его на выходе советник Бикки, сказал:

— Нам кёнинг поручил в его отсутствие хранить порядок. Но что узнал я, Рандвер! Видно, не верна Сванхильд-жена.

— Что говоришь ты? — изумился Рандвер. — Кёнинг за такое головы снесёт всем нам. Не пощадит ни сына, ни советника.

— Да! Да! — склонился в полупоклоне Бикки. — Вот, запястье золотое я на берегу нашёл. И рядом следы. Да странные следы такие — от двух лежащих тел. Одно: Сванхильд следы, я догадался по запястью. Другое... Там следы чужого!

— Хотел бы знать я — чьи?

Тогда советник Бикки ещё сказал:

— Твой Гарм то знает. Из всех лишь он достойный! сторож. Ходит по ночам вкруг Каменных Палат и вора скрадывает он под окнами Сванхильд. Я часто слышу лай собаки. Запястье кёнингу отдать?..

Пожал плечами Рандвер-сын, сказал в ответ:

— И я заметил, и говорят служанки, что не к Сванхильд, а к Вадамерке лезет ночью вор. И будто до утра он прячется у ложа готской девы. Или на ложе? И не его ли Гарм стережёт?.. А между тем известно, как любит Германарих Вадамерку...

Подобрели тогда глаза у советника. Вздохнул Бикки, сокрушённо ответил:

— Верный пёс! Но кёнинг нам за такое головы снесёт. Не пожалеет ни сына, ни советника. А запястье, пожалуй, верну хозяйке...

Западные ветры несли тревогу. Старые прорицательницы, сидя в вайхсах и марках, греясь у очагов, кашляя от дыма, бросали на платки жеребьёвые палочки. И сколько бы ни бросали их прорицательницы, сколько бы в начертанные руны ни всматривались, все не так они падали на платки, как хотелось бы, все не о желанном говорили. И указывали на торжество словенское, готское тяжкое поражение пророчили.

Тогда выходили вещуньи наружу, к небесам обращали взоры, выискивали летящих птиц. Как летят они, смотрели, и куда. И сколько птиц в небе — считали. Но и тут успокоиться не могли, друг от друга глаза отводили. На радость словенскую указывали птицы, кровавое поражение готское пророчили.

На луга, на поникшие травы выводили прорицательницы священных коней. Сами в сторонке садились, за повадкой конской следили, зябли от осенней сырости. Смотрели, куда побегут кони, куда копыта поставят, где травинку щипнут. Но и тут не могли утешиться, не давала мантика добрых знаков. Не бежали, стояли кони, тревожно смотрели на Запад. Невпопад копыто ставили, не ту травинку щипали...

И прятали старухи друг от друга глаза; сгорбившись, возвращались в свои вайхсы. Отвечали ожидающим жёнам:

— Видно, позабыла о нас мать Вёльва, и отвернулся от стороны нашей Водан-отец. Близка радость словенская, поражение готское близится. И руны, и птицы, и кони священные нам о том поведали. Как ни старались мы ход судеб изменить, как ни бились, ни чаяли, всё выходит иначе.


Вадамерка стояла ночью у двери Сванхильд. Прислушивалась, склонив голову. Обида маской застыла на лице. Стояла краса-дева непричесана, едва одета, босая на каменном полу. Глаза были влажны, бледно лицо, губы — поджаты. Сдерживала дыхание. Тонкие ноздри расширялись в злости. Долго стояла Вадамерка у двери, вздрагивала, заслышав шорох, ниже склоняла голову.

Неслышной тенью подошёл к ней Генерих-везегот. Едва не насмерть перепугал бдительную готскую деву. Но узнала везегота Вадамерка, палец приложила к губам, прошептала:

— Измена! Покои Рандвера пусты. Окно Сванхильд раскрыто. Гарм под окном скулит. И шорох слышу, и приглушённый говор.

— Чей? — тоже прошептал Генерих.

— Рандвера. Пока в походе Германарих, и Гунимунд, и Гиттоф-вризилик, пока пророчества вещуют гибель славным готам, сын кёнинга пригрелся у Сванхильд. И хороша она: при свете дня кротка, нежна, глаз милых не поднимет, не возвысит голос... Благочестие само! А ночью! Стерва... Измена кёнингу!

Генерих смолчал.

— Позовём людей! — страстно шептала Вадамерка. — Раскроем дверь и словим вора. По заслугам обоим воздадим!

— Ты ищешь смерти брату? — спросил Генерих.

Вадамерка кусала себе губы, не утирала слёз — их не видно в темноте. Везеготу сжимала пальцами плечо. И дрожали в возбуждении руки её.

— Генерих! Славный! Я не знаю. Здесь всю ночь стою. Скажи, что делать? Там этот дерзкий Рандвер. Для чего он там? Ведь я его люблю не меньше, чем подлая изменница Сванхильд... Чем дева фиордов привлекла его, чем она лучше Вадамерки? В ней лёд, в ней холод. Во мне — огонь! О, как он сжигает...

В темноте усмешку спрятал везегот, ответил:

— Согласен, многих ты любила! И кёнинга, и сына Гуннимунда, и Бикки злобного. Кого ещё? Ты хоть сама всех помнишь? Лишь не хватает Рандвера в ряду твоих побед. Но Рандвер — для Сванхильд. Им их чистота, их верность. Они богами друг для друга созданы. Не разлучай. Ты сильная! Так и люби, как любит сильный. Спокойным сделай сердце ревнивое своё. Не омрачай их близости. Уйди!

За плечи Генериха, за его руки цепляясь, ногтями скользя по кольчуге и теряя силы, опустилась Вадамерка на каменные плиты. Всхлипывала у ног славного везегота.

— Я ненавижу себя. И эту грязь! И кёнинга, и сына Гуннимунда, и Бикки злобного. Кого ещё? Всех не упомнишь!.. Рандвер! Милый Рандвер! Сванхильд дорогу перешла... Он бился за неё с тремя сынами фиордов. Зачем ты рассказал об этом? Зачем терзаешь сейчас? Генерих, я люблю. Такая мука! Скажи, что делать?

— Уйди! Люби, как любит сильный. Это благо!


Идут, возвращаются готы. Германарих — на чёрном коне. Дуют ветры в готские согбенные спины, развевают волосы на поникших головах; раздувают ветры словенскую славу, впереди поредевшего войска несут к Данпу горькую весть о поражении Амала-кёнинга.

Со всего голубого Мидгарда сбегаются волки, слетаются вороны на поля отзвеневших, отлившихся кровью битв. По чёрной реке Вадгельмир плывут в царство смерти бесславно погибшие. Страшно им в царстве Хель. Души героев, погибших со славой, с мечом в руке, в далёкую Вальгаллу идут. Ждёт их Водан, небесный кёнинг. Ведут их валькирии, женщины-тролли. И песни поют!

Дружины, дружины! Кольчуги попорчены, измяты щиты, оцарапаны высокие шлемы. Кони шатаются израненные, всадники в сёдлах держатся едва. Но веселы, бодры воинские барды. Возле кёнинга идут, за стремена крепко держатся. И песни поют!

Тесно стало в Вальгалле, в светлых палатах бога Водана. Много героев пришло к нему на славный пир. Их не будут оплакивать горемычные жёны готские: умерли героями, честь сберегли. Героями и останутся.

Едет Германарих на чёрном коне. Дуют ему в спину западные ветры. Дружины, дружины! Кровью истекли, поражение изведали. Но духом воинским всё же полны, местью новой одержимы. Идут гордые дружины по следу кёнинга. И песни поют!..


Осветились факелами Каменные Палаты, зашаркали по земле, по порогам дубовым согни ног. Снаружи доносился плач многих вдов — видуво[87] новых, доносилось ржание лошадей, был слышен звон железа. Суетились у очагов разбуженные слуги, иные резали овец и грели на огне вино. Так вернулся Германарих.

Увидев это из окна, Вадамерка-дева кинулась к двери Сванхильд и принялась колотить в неё руками.

— Беги, Рандвер!.. — кричала. — Вернулся кёнинг. Измены не простит. А Бикки уже наплёл про всё. Я знаю Бикки! Рандвер!.. И ты, девка из фиордов, беги! Не пощадит тебя Германарих. Я Германариха знаю...

Но тихо было за дверью — ни звука, ни ответа. И вновь стучала в дверь Вадамерка.

— Оседлал вам коней Генерих, а служанки собрали еды. Бегите, дурные головы, сохраните себя. Рандвер!..

Тогда отворилась тяжёлая дверь. Вадамерка упала на грудь Рандверу, залилась слезами. Волосы её, чёрные как смоль, рассыпались у него по плечам. Бледен был сын кёнинга. Ожидая обмана, стоял с мечом в руке. Сванхильд, дрожащий листочек, пряталась у него за спиной.

— Бегите! Генерих ждёт.

И укрылись плащами Рандвер со Сванхильд. И удалось им выйти из Каменных Палат незамеченными, и удалось в конюшнях обойти сторожей, и отыскать во всеобщей суматохе Генериха.

Одно слово сказал добрый везегот Генерих: «Файндлейвгард!» и протянул Рандверу лук со стрелами. Вздрогнула Сванхильд, услышав о светлой стороне, кивнул сын кёнинга, деву фиордов подсадил в седло. Сам же на коня взлетел, едва коснувшись стремени йогой. И в стремительном галопе пустились кони вдоль берега Данпа-реки, туда, где вверх по течению, в далёкой стороне кёнинг Бош сидит в славном гарде своём.

— Да минует их чаша зла!.. — пожелал Генерих, смахнув со щеки слезу.

Слушали ветры сказ южных братьев, кивали, друг на друга посматривали. Необычные кёнинги на необычный тинг собрались. И необычно для ветров молчали. Тихо было в это время по всей Ландии. Несколько дней стояли в небесах облака, несколько дней с деревьев не упало ни листа, и разгладились волны морей. Свейские крутобокие ладьи забыли о власти парусов. И если срывалась из облак снежинка, то падала она отвесно.


Советник Бикки вошёл в зал. Даже этот человек сейчас почувствовал трепетперед кёнингом. Был мутен взгляд у Германариха, лицо темно, обветренно, скулы заострены, давно не стриженные волосы грязны, у висков и на затылке — вытерты краями шлема, где-то выхвачены, отсечены чьим-то мечом целые пряди. Были воспалены у кёнинга веки, искривлены свежим шрамом губы, и борода но краям шрама распалась надвое, — чей-то точный он пропустил удар. От этой недавней раны трудно было говорить Германариху, он слова произносил с присвистом, старался плотнее сжимать губы, пряча, что сразу под шрамом недоставало нескольких зубов.

— Где? — в нетерпении спросил кёнинг.

— Под пыткой выдали служанки! — в поклоне склонился Бикки. — Файнцлейвгард...

Германарих злобной хищной птицей сорвался с трона:

— Догоним! Эй, свита! Раны будем после считать. И после обласкаем женщин. В сёдла! Далеко уйти не смогут беглецы.


Подобно стае свирепых Норн-псов, шли по свежему следу малые кёнинги из свиты. И среди них — Амал Германарих на чёрном коне.

Секла лошадям ноги колючая снежная позёмка. В стороне, уже стиснутый прибрежной кромкой льда, парился широкий Данп; медленно плыли по нему редкие льдины, таял, падая в свинцово-серую воду, снег.

— Догоняем!.. — сказал кёнингу Бикки, радостно показывал вперёд. — След не успевает позёмкой закрыться. Кони у них устали, идут неровно.

— Молчи, Бикки! — мрачно оборвал Германарих слова советника.

Подхлестнули лошадей кёнинги, оттеснили советника в хвост погони. И Германарих глянул на них одобрительно. Удивились этому готы, не помнили они ещё одного такого дня, чтоб Бикки был неугоден кёнингу, чтоб раздражал его. «Значит, дорог Германариху Рандвер, дорога ему Сванхильд, что не может простить советнику сказанной о них прилюдно правды. Неужели предпочёл бы кёнинг незнание этой правды? Верно, стар стал!»

И увидел Рандвер погоню за спиной; сквозь шелест позёмки, сквозь пересвист низового ветра услышал крики и перестук копыт, бряцание оружия услышал.

Пригляделся: Амал Германарих на чёрном коне, малые кёнинги — рядом.

Тогда развернул коня Рандвер-сын, вскинул лук тугой и пустил десяток стрел. Взмахнули руками пятеро кёнингов, вывалились из седел и теперь, запутавшись в стременах, волочились по земле за конями. Не сосчитать им более старых ран, не обласкать уже женщин.

И кёнинги доблестные вскинули луки, но запретил им стрелять Амал Германарих.

— Так возьмём! Лошадей их загоним. А у нас, побратимы, теперь сменные кони есть.

До вечера гнались, не отставали, шли всё дальше на север. Прекратился ветер, посыпался на землю густой снег. И холмы, и леса укрыл белым. И труднее стало лошадям, выбивались они из сил, спотыкались, ранили ноги о занесённые снегом камни.

Сказал Рандвер:

— Нам лишь темноты дождаться. В темноте обманем.

Ответила Сванхильд:

— Что с нами будет, если не скроемся? Рандвер! Убьют нас, я знаю.

Тогда снова развернул коня сын кёнинга, снова выпустил несколько стрел. Но дрожали от усталости руки. И меткие стрелы соскользнули с железных кольчуг.

Всё чаще спотыкался конь у Рандвера, всё медленней бежал.

Догнал Сванхильд, ещё сказал, с надеждой озираясь на небо:

— Нам темноты б дождаться... А этой своре достанется лишь лошадиный помёт...

— Они убьют нас, Рандвер. Я знаю, — подавленно склоняла голову Сванхильд. — Видишь, из-под снега засохшие цветы торчат? Нам знак, что не судьба! Догонят Норн злые псы... Рандвер, что с конём твоим?..

Пал конь Рандвера. Сказал сын кёнинга:

— Беги, Сванхильд! И лук тебе, и стрел немного. К Бошу беги. Я задержу. Во тьме следы запутай...

«Что зарок? Слова Ульфилы? Что доброта? Что Бог?.. Если не судьба! Когда из снега сникшие цветы торчат! Норн злые псы всё ближе».

— Беги, Сванхильд! Да про меня помни...

Но сошла с коня дева фиордов, ответила:

— Что я без тебя? Мой Рандвер. Они убьют нас. Пусть убьют!.. Но страшно. Ох, как страшно, Рандвер. Не пощадят... И пусть не пощадят! Но страшно!.. Не держат ноги.

Злился Рандвер:

— Беги, Сванхильд! Мне будет легче.

— Поздно! Да и что я без тебя?.. Как хочется жить!

Обнял любимую Рандвер:

— Хочется, ты верно говоришь. Но жить мы вместе в Вальгалле будем. Здесь не суждено! Как всё же Файнцлейвгард далёк, как уже близок Германарих...

Заглядывала ему в глаза Сванхильд:

— Милый Рандвер, я не жалею. Как были мы близки!.. Только очень страшно. С нами — все! И больше ничего не будет. Ничего! А мы так молоды... Скорей бы уж! Не держат ноги.

И спереди, и сзади, со всех сторон подъехали, окружили их малые кёнинги из свиты. Первым Германарих был на чёрном коне, последним был Бикки на коне сером.

Рандвер, крепко прижимая к груди Сванхильд, поддерживая её, поднял меч, сказал:

— И всё же отпусти нас, отец! Или пощади её, а меня убей. Я отброшу меч, не стану защищаться. Лишь пощади, прошу, Сванхильд!..

Ответил кёнинг:

— Я мог бы пощадить тебя за доблесть. Ту, что раньше я не замечал. Стольких побратимов моих убил! Но ты ж не согласишься оставить нам Сванхильд...

Не стал слушать, перебил его Рандвер-сын:

— Да, ты изверг! Ты не человек!.. И ты настолько низок, что мне не трудно над тобой смеяться теперь. В глаза, в лицо!.. И над тобой смеётся твой же Бикки. Вон он прячется за спины твоих цепных псов. Шакал, подобный Ихнилату. Он тоже плохо кончит.

Побелел свежий шрам на лице у кёнинга, когда заговорил он; обнажились десны, открылась прореха в зубах:

— Рандвера повесить. Без мешка! А деву, изменившую супругу, разорвите на куски.

Хлёсткими плетьми пытались выбить меч у Рандвера, тупыми концами копий били в голову ему и в грудь, в ключицу метили. Спешились с коней, достали сети.

Но, славный Рандвер! Многих он убил и многих ранил. Он побратимам преподнёс урок, он кёнинга заставил изумиться, заставил Бикки пожалеть о сказанном. Им страшен Рандвер был.

Смеялась Сванхильд. Лук подняла дева фиордов, стрелу нацелила на Бикки. Испуганный советник закрыл лицо руками, пригнулся к холке коня. А дева смеялась, но не имела силы, чтобы согнуть лук. И стрела соскользнула у неё с руки и косо воткнулась в снег.

Наконец опутали сетями Рандвера, меч из руки вырвали. Схватили Сванхильд и к хвостам четырёх лошадей за руки, за ноги привязали.

— Рандвер! Я больше не боюсь! Во мне поднялись силы. Рандвер, они меня страшатся...

Опутанный сетями, скрученный ремнями Рандвер лежал ничком в снегу. И кёнинги сидели на нём, не давая шевельнуться.

— Лучше бы я сам убил тебя, Сванхильд!

Рванулись кони на четыре стороны. Звонкий смех Сванхильд сорвался в крик и замер.

Всё сыпал снег. Быстро темнело. Стало очень тихо.

«Ты, белый снег. Ты полотно, утыканное сникшими цветами. Истоптано, измято полотно. И обрамлением тебе не люди — волчья стая. Стая Норн псов. Новые цветы цветут на полотне горячими живыми лепестками. Подобны макам пятна крови на истоптанном снегу, подобны стеблям кольца четырёх отпущенных верёвок...»

«Сванхильд! Сванхильд!»

— Сына пощадить? — спросили готы.

— Я сказал — повесить! На восток лицом. В живых его теперь оставить — слишком жестоко.

Согласились готы со словами кёнинга. На берегу Данпа, в стороне от лесов, отыскали одинокое дерево с облетевшей листвой. То был кряжистый вяз, враг топора. И веление Германариха исполнили. За всё время от Рандвера ни слова не услышали, и ни разу не пытался он освободиться от пут, ни разу не взглянул в глаза кёнингам...

Долго потом метались и стонали ветры, гудели и плакали в оголённых чёрных ветвях, раскачивали заледеневшее тело Рандвера. Весь снег вымели из-под корней дерева, обнажили землю, обнажили траву. Волновался у берега Данпа иссохший трескучий тростник.

Скоро вой собаки стал вплетаться в стенание ветра, одинокий плач верного Гарма-пса. Не убегал больше от Рандвера Гарм. Он лежал, припорошённый снегом, голодный, замерзающий, неотрывно смотрел на раскачивающиеся ноги хозяина. Иногда поднимался. Встав на задние лапы, дотягивался до этих ног, облизывал их и опять ложился рядом. Гарм был равнодушен к приходящим за ним волчицам, равнодушен был к мясу, волчицами принесённому. И только если близко к Рандверу приближались хищницы, то бросался на них Гарм, и лишь потому он не рвал волчиц клыками, что, ослабший, догнать их не мог.

Чутко сторожил Гарм-пёс, снежинка незамеченной не пролетит, звёздочка в холодном небе без его ведома не погаснет. Однако древнюю старуху Гарм проглядел. Предупреждали, напевали ему в уши обеспокоенные ветры: «Вёльва! Вёльва идёт! Стереги... Стереги...». И во все глаза смотрел пёс на ноги хозяина, а Вёльвы так и не заметил.

А старуха между тем поманила за собой Рандвера, светлого лба его коснулась губами, гребнем старинным расчесала волосы и сказала:

— Вот и снова мы вместе, милый Гант.

— Я не Гант. Я Рандвер! — возразил ей юноша.

Только мёртвое заледеневшее тело раскачивалось в вышине; скрипели ветви...

Молоды глаза у старухи, со смешинкой-искоркой глаза. Улыбнулась Вёльва, сказала ласково:

— Нет! Ты Гант... Помнишь, в роще священной расчёсывала тебя? Помнишь, сын пастуха, как стояли вокруг костра карлы?

— Помню, Мать! — ответил Рандвер.

Только мёртвое тело раскачивалось во тьме, и ничего не слышал Гарм...

— Вот видишь! С тебя начался, на тебе и кончился род достойных воителей. Славных не будет более. Пойдём со мною, милый мальчик! Оставим этот мир, подобный сновидению. Пойдём, отыщем Сванхильд. Истосковалась она, ждёт тебя.

— А кто это, Вёльва?

— Сванхильд? — улыбнулась старуха. — Ты забыл. То жена твоя!.. Нет под небом Мидгарда девочки красивее её. И нет её чище. Пойдём, позовём с собой Сванхильд!..

«Стереги! Уводит его Вёльва. Стереги!..» — предупреждали тревожно, напевали в уши верной собаке студёные ветры. Во все глаза смотрел, но не видел Гарм, что уходит уже старуха, что доброго Рандвер она уводит за собой. И не видел, что идёт им навстречу, смеётся, ликует дева фиордов, к Рандверу белые руки тянет. И не слышал пёс, как сказал ей Рандвер:

— Сванхильд! Сванхильд!..

Только мёртвое тело с посиневшим безобразным лицом качалось и поворачивалось в порывах холодного ветра. Скрипели, скрипели старые кривые ветви.

САГА О ПЛАЧЕ ГУДРУН


ак Гудрун, рождённая Гьюки, лишилась любимой дочери своей, дочери славного Сигурда. Тяжкую весть принёс в фиорды бесстрашный Ульрих-гот! «Дочь вашу Сванхильд за низкую измену мужу велел конями разорвать Великий Германарих, велел копытами топтать тело изменницы. И друга Сванхильд велел повесить на волю всех сквозных ветров, лицом к востоку, от двора к западу!»

Сказал всё это Ульрих-гот и, развернув коня, пустился в обратный путь. Он не пожелал остаться в гостях у Йонакра. В полях Лангобардии ему будет спокойнее пробиваться сквозь битвы, нежели под кровлей конунга, поминая Сванхильд, пить горькое вино с её братьями.

Но напрасно Ульрих-гот, бесстрашный вестник, опасался за свою жизнь в палатах Йонакра. У конунга и в мыслях не было безвинному готу мстить; об одном конунг фиордов думал — чем утешить Гудрун. А женщина, рождённая Гьюки, духом тверда была, гнала прочь утешения. Сыновей своих позвала, сказала им:

— Как?! После сказанного Ульрихом-готом вы, нерадивые, сидите спокойно? И вы способны после всего беспечно спать, всласть веселиться? Вы! Братья юной девы! Вы не смеете слова сказать, когда посмел Ёрмунрекк сестру вашу бросить под копыта готских коней, когда посмел он расчленить тело Сванхильд? Где честь ваша?..

Молчали могучие сыновья Йонакра. Хотя обида кипела во всех троих, друг перед другом они того не показывали. Сёрли направо смотрел, Хамдир налево глаза отвернул, Эрп, сводный брат, опустил лицо книзу.

От горя кружилась голова у Гудрун:

— Дороже всех мне Сванхильд была. Как солнечный лучик она была во тьме ночи. Радость моя!.. Драгоценные ткани блекли на теле дочери, не могли сравниться с красотой её. Серебряные гребни тускнели в золоте её волос, бледнели алые ленты в косах Сванхильд. Теперь же всё — под копытами у готских коней. Чёрных и белых, серых коней. Разбито, раздроблено, втоптано в грязь. Волосы Сванхильд лежат мёртвым золотом в чужих землях, нежное тело её брошено на поругание лисам, снегом злым заволакивается... Чёрное, чёрное горе!

Тяжело вздохнула Гудрун, с презрением оглядела сыновей:

— Нет, сыны. Не восприняли вы лучшего, что есть в крови у нашего рода. Суровостью вы в отца не удались. С братьями моими не схожи: нет в вас смелости Гуннара-брата, нет храбрости брата Хёгни. Младенцы вы перед ними. А какими могли бы соколами быть! Вы же в бой рваться должны, искать мести за несчастную участь сестры, которую все так любили. Братья мои давно бы уже были в сёдлах, давно бы приблизили смерть жестокого Ёрмунрекка!

Сказал матери отважный Хамдир:

— Не ставь нам в пример братьев своих. Не восхваляла ты Гуннара и Хёгни, когда они Сигурда, славного конунга, отца Сванхильд, на ложе твоём, при тебе же самой, убили спящего. Кляла ты братьев своих, когда тело славного конунга сгорало на костре из ветвей и поленьев дубовых.

Порывалась ответить сыну Гудрун, рождённая Гьюки, но не снижал голоса славный Хамдир, к братьям повернулся, такое сказал:

— Станем единодушными мы, братья! Отомстим могучему Ёрмунрекку за гибель любимой сестры. Не как братья Гудрун мстили, а как сыновья Йонакра отомстим.

И матери сказал:

— Выноси доспехи! Пусть готовят коней. Месть у нас в жилах кипит, тинг мечей близится!

САГА ПО РЕЧАМ ХАМДИРА


оддержал брата отважный Сёрли:

— Вместе с Хамдиром иду мстить за Сванхильд. Не меньше других я любил её, не меньше других испытываю боль. Выноси оружие, мать! Пусть готовят коней. Тинг мечей близится!

Ожидала от Эрпа ответа Гудрун. Но молчал Эрп, сводный брат, не поднимал мужественного лица. Спросила Гудрун, рождённая Гьюки:

— Что же ты, Эри, молчишь? Что не скажешь, хитрец, клятву мести? Могут ли двое братьев без помощи твоей сразиться с тысячей готов? Смогут ли они двое тысячу готов избить? Должен быть третий с ними. Тот, кто обезглавит Ёрмунрекка.

— Хорошо! — поднял голову Эрп. — Близится тинг мечей!

— Вижу теперь, — похвалила Гудрун, — что достойные выросли у Йонакра сыны. Иначе для чего им вырастать, если за сестру свою отомстить не смогут?

Сказала так и в кладовую пошла. Подобрала для сыновей шлемы, подобрала и кольчуги, и наплечники, и наколенники литые отыскала. Принесла сыновьям стальные обручья. Из всех только те доспехи выбирала Гудрун, что были заговорены от ударов железа. Древние доспехи, тяжёлые, без насечек и вставок серебряных, без клёпок бронзовых, без красивой отделки золотой.

Предупредила сыновей многомудрая Гудрун:

— Ёрмунрекку не давайте рта раскрыть, не давайте заговорить Бикки. Известны они хитростью своей. Сразу выведают у вас, простодушных, про тайную силу доспехов. И тогда на погибель вашу нащупают слабое место. Избегайте, сыны, заговорить с бесчестными. Вам, прямодушным, не одолеть в словесной перепалке.

Сказал в ответ славный Хамдир:

— В трудный поход собрались мы, мать! Если не вернёмся, то знай: не посрамили чести и имён, данных тобой. Знай тогда, что сложили мы головы в готском краю под звон справедливой битвы. Знай, что пали мы без мольбы о пощаде. И тризну[88] справь по сыновьям убитым и по растерзанной Сванхильд.

Вскочили на коней отважные братья и двинулись в путь по зимним сырым дорогам, покинули милые сердцу фиорды.

И тогда заплакала Гудрун, дочь Гьюки. Вспоминая былое, перебирая имена погибших, всё более убеждалась она, как несправедлива к ней Норн, как с каждым годом, с каждым потерянным именем всё ближе подбирается к ней одиночество. Не утирая слёз, проклинала она судьбу, влекущую к безрадостной старости, влекущую к тому дню, когда останется беспомощная Гудрун одна среди безжизненных камней, среди погасших очагов и горестных воспоминаний о былом величии рода. Будь проклят тот грядущий день! Будь проклята прожитая впустую жизнь! Жизнь-звук, жизнь — чёрный дым, жизнь, скатившаяся с горы к началу пути и замершая там кучкой мёртвого песка...


По Лангобардии сыновья фиордов ехали тайком, всё больше ночами. Днём же отсиживались в глухих лесных углах или в тёмных ущельях гор, в мрачных пещерах. В те времена здесь люди двумя жизнями жили: днём ненавидели, ночью боялись. Встретив путника на дороге, имени не спрашивали, добрым словом не приветствовали, смотрели — не знаком ли лицом, сразу меч обнажали. Здесь и свои, и чужие грабили селения, и те, и другие селения жгли. Кто от войска отбился, тот домой не спешил, восседал на дорогах с побратимами и потрошил проезжающим сумы, если проезжающие те слабейшими были!.. Не щадили калек, обирали до нитки слепцов, даже с прокажённых, забавы ради, обрывали колокольца.

По дорогам Лангобардии в те годы одиночке не пробиться было. И вестовые всадники ездили с отрядами охраны. Да и те при случае кормились грабежом, развлекались насилием.

И избегали ненужных встреч сыновья Йонакра, силы берегли для большего, жизни свои на погибель готскую хранили.

Но однажды не выдержал Эри, сводный брат, вспылил:

— Так с вами и к старости Данна не увижу! Не столько едем, сколько прячемся; поэтому из Лангобардии до сих пор не выбрались. Плохо дорогу показывать трусам!..

Тогда разозлился Сёрли, брат старший, ответил:

— Очень уж смел ты, ублюдок!

И Хамдир поддержал Сёрли-брата, сказал, презрительно сплюнув на дорогу:

— Чем можешь ты, Эрп, помочь в нашем деле?

Эрп сказал:

— Как ноги друг другу идти помогают, так и я помогу.

Поразмыслил Хамдир, усомнился:

— Как может нога ноге быть в помощь? Как могут руки друг другу пособить? Плетёшь несуразное ты, незатейливый мозгами. Бездумной смелостью кичишься!.. Или замыслил, черныш, нас прежде времени погубить, в битву ввязать с бесчестным отребьем на дорогах, а кости наши в земле Лангобардии сгноить? Не домой ли собрался?..

Вставил Сёрли, злобно глядя на Эрпа:

— Не удачлив ты, брат. Стоит тебе забраться в колодец, как на тебя сразу же посыплется песок. Какая нам помощь от такого?

Усмехнулся Эрп, повторил с обидой:

— Плохо дорогу указывать трусам!..

Тогда ещё сильнее озлобились братья, сгоряча схватились за мечи и убили своего сводного брата, знали в доспехах его слабое место. А как убили, одумались. Но поздно было: распростёртый у ног своего коня, истекал кровью умирающий Эрп. Оплакали брата Сёрли и Хамдир, простили юную дерзость его, прокляли на веки свою горячность.

Ближе к весне вступили в земли готские; вот-вот, думали, знаменитый Данапр увидят. А оттуда совсем близко до Каменных Палат. Однако прошло много дней, пока увидели братья русло Великой реки. Сначала услышали непрекращаемый гул и скрежет льда, целые поля которого крошились под напором воды, наползали друг на друга, с ожесточением упирались в берега и двигали на мелководье валы песка.

Вдоль берега на юг пустили коней Сёрли и Хамдир. Ехали день, ночь, ещё один день. Но всё гудела и клокотала река, растекались, затапливали берега её воды. Расколотые льдины выползали из русла и резали, и мяли тростник.

На исходе второй ночи увидели братья в стороне от лесов, в полузатопленной долине, одинокое дерево. Указал на него Хамдир:

— Поедем, Сёрли, посмотрим, что там!..

У дерева спешились. Переглянулись братья, когда различили в темноте, возле самого ствола, труп человека.

«Стереги, Гарм, стереги! Чужие пришли в гости к хозяину!» — едва пробивался голос ветра сквозь шум реки. Но уже не слышал ветра Гарм. Далеко вокруг были раскиданы его верные косточки. И клочья серой шерсти перекатывались, влекомые ветром, по плотному весеннему снегу. И в зарослях кустарников, зацепившись за сучки, трепетали те же серые клочья.

Лишь мёртвое тело раскачивалось под ветвями дерева. Насквозь промерзшее, с обгрызенными стопами, с обезображенным, поклёванным птицами лицом и пустыми глазницами.

«Стереги, стереги! Чужие пришли...»

Отшатнулся Сёрли-брат:

— Это Рандвер!..

Ответил ему Хамдир:

— Трудно признать, брат, в этом чудище прежнего доброго Рандвера. Но это он. Что же тогда с нашей сестрой сотворил Ёрмунрекк, если даже с сыном своим единокровным он так обошёлся? Воистину: нет у него человеческого сердца...

Сказал Сёрли:

— Нам указывает Рандвер — мы на верном пути.

Тяжёлыми мечами, клинками булатными выдолбили братья в мёрзлой земле могилу для Рандвера, шлемами выгребли мелкие комья. Славного воина похоронили с почестью, завернув тело его в грубый плащ. Обрубили на дереве сучья. Сказали клятву: «Отомстим!..»


Пили вино малые кёнинги, восхваляли подвиги Амала Германариха. Так и должно быть! Сам Германарих сидел среди них. То к пьяному говору свиты прислушивался, то ухом склонялся к устам советника Бикки. Сын Гуннимунд обхаживал Вадамерку. Не умел, как когда-то Рандвер мог, сказать доброе слово деве, не умел ей речью слух усладить. Привык любую деву силой брать, будь то дева вальская, будь то венетка синеокая или пышнотелая готка. А Вадамерка — иное! Своенравна, злопамятна, имя Амалов с гордостью несёт, хоть и распутница; надменно смотрит. Слабость презрит, насмешку не простит; заденешь её и знать не будешь, чем это тебе вскоре отольётся... Но с некоторых пор будто подменили Вадамерку. Равнодушна стала она к могучему кёнингу, не замечала усилий Гунимунда: хоть за плечи её обнимет, хоть огладит колено или шеи устами коснётся — всё едино, словно и не было ничего. Лишь к одному у неё не выходило равнодушия — к советнику Бикки. При его появлении лютая ненависть кружила голову Вадамерке. Не желала видеть и всё же смотрела на это омерзительное улыбчивое лицо, на ухоженную гладкую бородку, на наглые вытаращенные глаза, как у человека, которого не повесили до конца, потому что он сумел вывернуться из петли. И ненавидела Вадамерка этот длинный горбатый нос, наделяла его признаками вездесуйства, называла поводырём к падали. И ещё знала Вадамерка-дева, что если смилостивится над ней однажды всесильная Норн и сделает женой славного кёнинга, не того, что здесь, в пиршественном зале веселится примитивным веселием, а того, что придёт, долгожданный и отважный, похожий на Рандвера, то первый день власти Вадамерки станет последним днём жизни Бикки.

И верила в этот день готская дева! На ночь же запиралась она и не открывала даже на слово Германариха, чем вызывала его немалые неудовольствие и удивление.


Весело пили вино кёнинги, громко восхваляли подвиги. Благо, много у Германариха ратных подвигов, не один кубок опрокинешь, вспоминая былые деяния его. Слушал их, не перебивал великий кёнинг. Едва заметен уж был, сгладился словенский шрам на губах и подбородке. Лишь говорил Германарих с прежним присвистом, говорил, не разжимая губ, пряча прореху в зубах.

И Бикки нечто весёлое наговаривал в ухо кёнингу, когда вошли в зал люди из стражи.

Сказали они:

— Приехали двое воинов в шлемах, назвали свои имена: Сёрли и Хамдир. И имя сестры своей назвали. То имя — Сванхильд!

— Что же хотят эти слабейшие? — спросил, улыбаясь, советник.

Ответили из стражи:

— Говорят: обороняйтесь!

При этих словах усмехнулся Амал Германарих. Хоть был вином возбуждён, но не стал сразу браться за меч.

Усы разгладил, размышлял, играя золотым кубком. Вся свита и люди из стражи ждали, что ответит кёнинг.

Наконец Германарих сказал:

— Передай росомонам, что рад бы я был отважных Сёрли и Хамдира увидеть. И принял бы их обоих, и, юнцов заносчивых, глупцов кичливых, сразу бы тетивами связал, на шею им накинул бы тугие петли. Скажи, рад бы был, если они сами, робкие девушки, не одумавшись, осмелятся войти.

Но не успели люди из стражи передать слова Германариха, как сшиблены были ворвавшимися в зал братьями. Шум здесь поднялся, послышались крики и ругань. Грозно сверкнули мечи росомонов. Головы полетели с плеч кёнингов, в широких блюдах кровь перемешалась с вином... По этим блюдам, по перевёрнутым чашам и опрокинутым кубкам, по самой крови готов ступали разгневанные братья Сванхильд, сыновья фиордов. Рубили тела пьянствовавших, не успевших подняться, не сумевших в сумятице свои доспехи и оружие отыскать. Валили на окровавленный пол тех, кто раньше других загородил кёнинга с мечом в руке. Устроили братья знатную резню. Дробили презренным кости. Удары готов им не причиняли вреда. Знала Гудрун, Гьюки рождённая, какие доспехи подобрать сыновьям.

Крикнул Хамдир:

— Вот, Ёрмунрекк! Пробиваясь сюда по коридорам и лестницам, мы слышали, что ты желал принять нас в своих палатах. Теперь мы пришли! Теперь мы избиваем твоих слуг и твоих конунгов — робких девушек — и подбираемся к тебе. И не опасны нам удары готских мечей... Все вы будете здесь убиты за Сванхильд и Рандвера!

Тогда побледнел Амал Германарих, могучий, подобный медведю, рванулся к очагу и вывернул из него тяжёлый камень. Не сказал, а прорычал кёнинг своей свите:

— Понял я, побратимы! Ни копьё, ни клинок не сразят сыновей Йонакра. Заговорены доспехи их. Бросайте в них камни. Только так и сумеем победить!

И первый камень бросил кёнинг в Сёрли-брата. Сломалась, хрустнула под кольчугой ключица у Сёрли; сразу обмякла, повисла рука, повреждённое плечо поднялось выше.

Сёрли стиснул от боли зубы, потемнело у него в глазах. Едва удержался на ногах, крикнул брату:

— Болтлив ты, Хамдир, как старая дева! Меха распустил, языком намолол смерть нам обоим. Говорила же тебе мать Гудрун...

Уворачиваясь от камней, ответил Хамдир:

— Не моя вина, если погибнем мы! А вина твоя, брат Сёрли!.. Ты Эрпа в ссору втянул, ты обозвал его ублюдком. Сам ведь знаешь, что Ёрмунрекку голову снести должен был Эрп. А где он теперь?

Тут замолчали сыновья фиордов, в едином порыве бросились на кёнинга, раскидали израненных готов. И с криком радости, криком свершившейся мести, вонзил Хамдир свой славный меч в правый бок Германариху. И Сёрли вознёс меч над кёнингом, но был опрокинут на пол ударом нового камня. И на младшего брата тоже камни сыпались.

Так Сёрли, достойный многих хвалебных песен, был сражён у торцовой стены, а отважный Хамдир, милый юноша, пал у задней стены зала...

Так вспомним же, братья, судьбу несчастной Гудрун, Гьюки рождённой! А вспомнив, поймём её плач: нет в мире ничего более жестокого, чем смерть.

Гуннар с Хёгни на ложе Гудрун убили Сигурда, мужа её. Второй муж, конунг Атли, убил и Хёгни, и Гуннара. Забыв обиды на братьев, дочь Гьюки отомстила за них: ночью ножом убила пьяного Атли. И сыновей своих от конунга тоже убила, и подожгла палаты вместе с воинами Атли. Все сгорели!.. Хотела утопиться после этого Гудрун, но не приняло море сей жертвы, и холодные волны отнесли её в страну фиордов. Там Йонакр-конунг взял её в жёны. И было у них трое сыновей: Сёрли, Хамдир и Эрп, сын приёмный. И Сванхильд, дочь Гудрун и славного Сигурда, героя на столетия, жила с ними. Но новое счастье Гудрун закончилось в один проклятый день, когда советник Бикки похвалил собаку доброго Рандвера...

Справь тризну, мать Гудрун, по дочери прекрасной и мужественным сыновьям своим. Справь тризну, мать Гудрун, по Рандверу. Справь тризну по своей судьбе! Плачь, Гудрун, рождённая Гьюки!..

ХРОНИКА


аллия. Флавий Клавдий Юлиан, кесарь.

Более двухсот лет прошло с тех пор, как на этих холмах были преданы огню вальские деревянные боги, были сожжены их алтари. И тогда же император Публий Элий Адриан, желая навсегда закрепить за Римом северные провинции и оборонить их от нападений варваров, выстроил здесь, но рейнской границе, надёжный лимес.

Но теперь, при Констанции, когда Империя всё более слабела и с большим трудом сохраняла своё влияние в дальних провинциях, когда Великая империя приближалась к своему разделу, франки, саксы и алеманы, объединившись, прорвали линию Адрианова лимеса. Варвары пробили таранами деревянный палисад, связками хвороста и корзинами с землёй забросали глубокий ров и срезали участок вала. Ромейские легионеры не имели сил противостоять, первые же их усилия были сломлены ударами многотысячных конниц. И ожесточившиеся варвары через образовавшуюся брешь ворвались в Галлию. Они не преследовали бегущих легионеров. Они увлеклись грабежами и насилием на захваченной территории; они гнали с новообретённых земель презренных кельтов — трусливый недружный народ, допустивший над собой ромейскую власть, народ, смирившийся с ромейскими налогами, положившийся на ромейскую защиту. «Косматая» Галлия», — говорили про кельтов ромеи. «Презренные! Слабейшие!» — говорили про кельтов варвары.

Так, с избытком разлив своё презрение кровью по галльским нолям, варвары жадно посмотрели на юг. И тогда по указанию Констанция пришёл в беспокойную провинцию его двоюродный брат, юный кесарь Юлиан. И собралось вокруг него, утвердилось духом побитое галльское войско.

Присматривались издали к Юлиану варвары, в недоумении спрашивали: «Кто тот, что остановил бегущих галлов? Кто тот, что с диадемой в кудрях подобен женщине? Юлиан? Не слышали про такого!».

И под Аргенторатом дан был варварам бой! И разбиты были варвары, бежали саксы и франки, взяты были в плен алеманы.

Тогда восстановили ромеи разрушенный лимес Адриана; молодого кесаря Юлиана носили на руках, а пленённых алеманов насильно поселили в заброшенных, невозделанных землях Галлии. И понеслась по Империи слава нового талантливого военачальника, слава нового властителя.

С ревностью и подозрением прислушивался к этой славе император Констанций. Мнилось ему, что растёт в «косматой» Галлии удачливый соперник, мнилось, что слишком быстро растёт этот соперник. И, чтобы умерить рост Юлиана, потребовал император часть галльских легионов перевести на восток Вселенной.

Прослышав о новом указе, окрепшее галльское войско взбунтовалось. Кричали, призывали легионеры:

— На Рим! На Константинополь!

И для начала провозгласили Юлиана, кесаря своего, августом. Тогда Юлиан-август, бывший изгнанник, а ныне окрылённый успехом военачальник, осмелел. Он послал к императору сказать:

— Править Вселенной будем вместе!

Констанций же, вспоминая почтительно согнувшуюся тень двоюродного брата, тень, дрожащую в колеблющемся пламени светильников, тень, изломанную углами стенной ниши, ответил:

— Нет!..


Через год император Констанций умер. И остался Юлиан единым правителем и Рима, и Константинополя. Как все предшественники, он начал правление своё с наведения порядка в огромной Империи.

Насторожились, притихли ариане и ортодоксы. Они выжидали: из какой стороны да в какую подует теперь ветер? Кому из них отдаст предпочтение Юлиан?

А Юлиан из поднебесья своего положения сказал:

— Любая религия хороша! Но лучшая — язычество! Возродить! И ещё скажу вам: признаю свободу вероисповедания...

Так начали потихоньку давить христиан: и ариан, и православных-никейцев. Толпы язычников подняли головы и теперь возводили на развалинах свои храмы, возвращали утраченные ранее земли. И вернулись из ссылок ариане.

На узких улицах Константинополя вновь стали находить по утрам остывшие трупы людей с деревянными табличками на груди. «Смерть ортодоксам!» — было начертано кровью на тех табличках. На воротах своих же домов висели целые семьи. Даже малые дети не находили пощады. И читали горожане надписи на воротах: «Почитатели Ария».

Однако не высоко подняли головы язычники, не все достроили храмы и сплотиться не сумели, как это могли христиане. И покровитель их, император Юлиан, не долго стоял у власти. Возомнивший себя великим полководцем, он погиб в битве с персами.

Благодарили за то Господа Сына никейцы, ариане возносили хвалу Господу Отцу. Подавленные ими, быстро сникли язычники. Заворачивая в плащи, они выносили из храмов и прятали до лучших времён своих мраморных красавцев-богов.


Император Иовиан сказал:

— Слава Иешуа Назорею! Слава и приход никейцам!

Взроптали ариане, ликовали ортодоксы, последователи епископа Афанасия. Язычников не было слышно. Растеряны были колоны и плебс; глядя на борьбу церковных сановников, не знали, к какой вере примкнуть, какая вера истинней. Поэтому поклонялись кто кому мог. И ничего не подсказывало простолюдинам Слово Божье.

Тогда Иовиан отменил установленную Юлианом свободу вероисповедания. Он ещё раз сказал:

— Слава и приход никейцам! Дорогу слову Афанасия!

Умер, года не правил Иовиан.

Власть над Империей поделили между собой двое. Брат Валентиниан сел в Риме, брат Валент — в святом Константинополе.

И вновь поднялась смута. Холмы полиса сбились со счёту, не знали кто за кем приходил, кто объявлял храмы своими; земля уже не знала, чью впитывает кровь. Ночами метались по узким пустынным улицам люди в тёмных плащах. Размахивая окровавленными мечами, как при Констанции, эти люди кричали:

— Смерть ортодоксам! Смерть никейцам! — и, совершив убийства, безнаказанно скрывались во мгле.

Безнаказанны они были, потому что громко говорил с престола Валент:

— Арий! Арий! Арий!

Сотрясалась в кровопролитии, в братоубийстве, в отцеубийстве Империя. Зверствовали, дорвавшись наконец до власти, ариане. Славя Бога Отца, потрясая именем Валента, очищали от никейской ереси веру и Церковь. Глядя на эту чистку издали, содрогались да задумывались варвары. Но быстро они сообразили: нет времени думать, нужно действовать, пока Империя погрязает в распрях. Хитрые словены вместе с бесчисленными везеготами направили свои конницы в предгорья Балкан. Ромеи, лишённые единой твёрдой веры, обессиленные в братоубийственной смуте, терпели поражение за поражением.

Ромей Прокопий, племянник Юлиана, поднял восстание. Он опёрся на плебс и колонов, принял к себе рабов, зазвал варваров.

Прокопий сказал:

— Юлиан нрав!

Тогда достали язычники из тайников свой мрамор, сняли со статуй плащи. И, поклонившись своим богам, взялись за мечи. Настало их время! «Смерть арианам! Смерть ортодоксам!» И кричали язычники, поверившие в успех своего похода:

— Посмеёмся над ортодоксами и арианами! Ведь они поклоняются Помазанному[89] и Отцу его. Посмеёмся! Разве можно веровать в них?..

Люди в провинциях Империи уже ни во что не верили, кроме как в силу своей руки. Они твёрдо знали одно: придут варвары и никакой бог не спасёт их, не оградит от грабежа и насилия. Крепкая рука — превыше всего!..

Прокопий со своим войском, усиленным варварами, захватил Константинополь. Стонали древние холмы города. Язычники водворялись в прежние храмы. Злобствовали варвары.

Однако не поддержало Прокопия население. Опасаясь варваров и полного разгрома прежних устоев, примкнули ромеи к войскам императора. Так Прокопий был изгнан Валентом, так был разбит он во Фракии и казнён...


Валентиниан на Западе издал закон, разрешающий двоежёнство, и взял себе вторую жену. Никто не мог запретить ему этого. Все знали, что любая прихоть императора — для Империи закон.

Брат же его Валент строил в Константинополе термы и водопроводы. Валент продолжал покровительствовать арианам, продолжал преследовать никейцев. Тогда собрались униженные православные епископы и отправили посольство к Папе Римскому Либерию, надеясь на помощь его. Но не помог им Либерий, не стал противоречить императору.

Под этим годом Феофан Исповедник в «Хронографии» писал:

«367—368 гг. Валент, совершая поход на готов, зазимовал в Маркианополе». Он не мог простить варварам их союза с Прокопием, кроме того, вынужден был изгнать их из пределов Империи и ослабить настолько, чтобы не опасаться в ближайшие годы нового готского нападения.

После долгой изнурительной войны с варварами, кои умело использовали свои быстрые конницы, после многих потерь с обеих сторон между Империей и готами в Новиодуме был заключён, наконец, мир. По этому миру значилось, что за Империей остаются все селения и земли по левому берегу Данувия, готам же остаются земли между реками Тирасом и Пиретом[90], за валом Траяна и внутри вала[91] и некоторые крепости к северу от Данувия.

В северных провинциях Вселенной наступило долгожданное затишье. И вздохнул облегчённо Валент, и продолжил своё строительство.


И тогда, правда, не известно, кто первый сказал, но сказали и заговорили, сначала исподволь, а потом всё громче, что за пределами римской Вселенной, за широким Данапром, за остроготскими степями стали появляться и, подобно лавине, расти некие неведомые тёмные силы... Говорили, что счёта себе не знают эти силы, земель своих не помнят, в диком буйстве не знают удержу. Говорили, что зовутся эти силы гуннами, что не скачут они, а на крылатых конях парят над землёй, что с коней этих дали зарок не сходить гунны. Говорили, что ещё один зарок дали бесчисленные пришельцы: смести с лица земли вечный Рим, столкнуть с берега в море Полис Константинов и выйти к волнам самых дальних морей. Только тогда сойти с крылатых коней, омочить в водах лазуревых ноги свои!

Не хотелось ромеям верить в эти страшные слухи. Они поворачивались лицом к припонтийским готам, спрашивали:

— Правда?

— Правда! — кивали остроготы и тревожно смотрели на восток, в покинутые аланами степи...

САГА О ХОРУТАНИНЕ И О ПОСОЛЬСТВЕ БАЛАМБЕРА


и в один год не рождалось у готских женщин столько вехзельбальгов, сколько родилось в этом. Подменные дети, подкинутые мерзостными уродливыми гномами, появлялись в каждом вайхсе, видом своим и уродствами не отличались от тех же гномов. Первым же криком — пронзительным и требовательным — они озлобляли против себя собственных матерей.

Были василисковые вехзельбальги о двух головах, были уродцы с тремя ногами, с перепонками между пальцев, были вехзельбальги сдвоенные, были безрукие, были хвостатые, горбатые, носатые, шестипалые, колченогие... Много всяких было. Удивлялись мужчины, глядя на порожденья свои; причитали женщины, боялись прикасаться к колдовским подменным детям, боялись быть изгнанными из дома.

Убивали вехзельбальгов старые прорицательницы и отцы общин — прятали в мешок и затаптывали; потом, объятые суеверным страхом, гадали на рунах, гадали на платках и веретене, на камешках и саже, вспоминали древнее слово Вёльвы, пугали людей приближением страшного предречённого.

За прошедшие годы разгладился на лице у кёнинга шрам, едва заметен был. Но не прибавилось седины и морщин, не прибавилось и милосердия. Думали готы, Германарих вообще перестал стареть. И никто не знал точно, сколько ему лет. А если и слышали от знающих людей, то не верили, пожимали плечами: «Кем будет любой из нас в таком возрасте?». Им возражали в ответ: «Не ставь себя рядом с кёнингом. Он Амал, он — полубог! И ему отпущено больше. Всякий возраст он дважды проживает. Погляди на Вадамерку!.. Юнец, она тебе мать по годам, а на вид моложе твоего младшего брата. Чиста, юна, нежна, прельстительна, как прежде. И что о ней говорилось — говорилось о ней ли? Не о другой ли деве? Да знала ли она мужчину, непорочная? Имела ли детей, девственная?.. Молод Амалов род!»

Словно и многих лет не прошло, прежний Германарих сидел за шумной трапезой. Только малые кёнинги постарели, и Бикки-плут стал сед, измельчала, свалялась борода у советника, бородой-то не назовёшь — бородёнка куцая; выше вздёрнулся, заострился нос, глубже запали глаза. Лишь по-прежнему всегда напряжены были, заметно бились у висков синие жилки. И не изменились сами глаза, два выражения знали: либо скуки, либо недоброй радости.

Рядом с Бикки сидел человек, пришедший из словен-хорутан. Это был новый побратим и почётный гость кёнинга. Широкоплечий, широкогрудый, с красивой, полной достоинства осанкой; он, чужеземец среди готов, держался независимо, в присутствии Германариха не чувствовал себя стеснённо. Языки знал.

Он говорил:

— Светлый Будимир, князь словенский, с братьями сжёг Файнцлейвгард. Но так и не смог покорить его. Будимир разбит был и изгнан. Божу советовали риксы: «Призови свеев!» Но не призвал их Бож-князь. Сам одолел Будимирово войско.

— С кем из свеев дружен Бош? — спросил кёнинг.

— С Бьёрном.

— Знаю его. Одной крови. Славный муж!.. — сказал угрюмо Германарих. — И скоп у него знатный. У меня нет таких.

Продолжил пришлый из хорутан:

— Ты, брат-гот, одолеешь Божа. Я научу! Ты силён, брат-гот! А Будимир слаб. Антский рикс его дважды бил. Бил потому, что медлил словен, когда нельзя было медлить; дал Божу собраться с силами, дал дождаться войска Сащеки-князя. А ты не дай, сломи первым ударом. Я научу!.. Ты не по Данну иди и не с Восхода: там Бож малых градцев наставил, стережёт угрозу твою и гуннскую. Ты иди с Запада, из земель венетских. Или ты не Винитарий?..

Кивнул Германарих, поднёс хорутанину кубок с вином.

Генерих-везегот спросил у Ульриха-кёнинга, спросил, чтоб другие не слышали:

— Кто тот?

Пожал плечами Ульрих, ответил:

— Вчера явился, а уже в побратимы принят. И советника заслонил.

Тогда Гиттофа спросил Генерих, указывая на хорутанина:

— Кто тот?

Ответил Гиттоф:

— Не знаешь? То Домыслав-изгой! Бошем-кёнингом вайхсов и гарда лишён. Вместе с Будимиром, о котором говорит, изгнан был. Теперь же обратно рвётся. На готских плечах хочет в свой гард[92] въехать.

Поделился сомнениями Генерих:

— Пойдёт ли на это кёнинг? Анты сильны!.. Посмотри на север: необъятен их простор, тесно заставлен гардами, без числа заселён. Даже свей, воители известные, идя к нам, порой обходят анта стороной. Даже ромеи не протягивают туда своей руки.

Возразил Гиттоф:

— Свеи с Бошем дружны, а ромеи в словенских просторах завязли и через наши земли пробиться не в силах.

Уже не так черна борода у Домыслава, как раньше была, сединой разбавлена. Запустил рикс Глумов пальцы в бороду свою, пальцами же и расчёсывал, всё наговаривал кёнингу:

— Ты, брат-гот, дай мне над Файнцлейвгардом встать, помоги Божа скинуть. Тогда вдвоём сильны станем. Союзу анта с готом никто не посмеет угрожать. Весь Мидгард будет нашим. И Рим возьмём, и словен подчиним. И далее пойдём — освежим след аланский.

Кивнул кёнинг, ещё один кубок наполнил побратиму.

Генерих сказал вризилику:

— Если на Боша пойдём, то ослабнем в силе. И в спину получим ромейский удар или словенский. К тому же не зря говорят, что стонет уже весь Восход под гуннами. Мы уйдём, а они придут на жён наших, на детей? Половину истребят рода, разорят беззащитные земли. Мы вернёмся, а онинас тут хозяевами ждут!.. Нам нельзя уходить.

— Нельзя! — согласился Гиттоф.

Германарих сказал:

— Весной пойдём на Файнцлейвгард!

Воскликнули доблестные готы:

— Пойдём, Великий! Вайан[93]!..


Тогда один из побратимов покинул Каменные Палаты. Конюшим людям во дворе слово сказал, одарил кольцами.

— Ладно, кёнинг! — ответили люди и вывели для него осёдланного коня, дали еды и вина на дорогу.

Один лес проехал побратим, проехал долину, за ней другой лес, третий. И на опушке третьего леса, у тайной землянки остановился. Приоткрыл дверь, но не вошёл; сказал в темноту:

— Передашь: весной пойдут через венетов.

А из землянки никто не вышел, лишь ответили тихим голосом:

— Скажу!

— Теперь езжай! Здесь принёс еды тебе. Не медли. Весть доставь. По пути ни с кем в ссору не ввязывайся, невредимым доберись. В словах, что несёшь, заключено многое.

— Скажу! — так же тихо ответил голос из темноты.

Тогда, так и не войдя в землянку, вернулся побратим в Палаты, а людям конюшим ничего не сказал, но ещё одарил кольцами — щедр был...


Гот Ульрих, славный кёнинг из свиты, тот, что в земли росомонов возил весть о гибели Сванхильд, вошёл в зал.

Сотня малых кёнингов широким кругом собралась возле Домыслава-рикса и Амал Германариха. Среди них и Витимер был, и Гуннимунд-сын, и Винитарий, сын Валараванса из низовьев Данпа, и ещё многие доблестные готы. Подвигами известны, знамениты храбростью, суровостью извечной, теперь на себя не похожи были. Шумели и кричали, будто малые дети, подсказывали, поддерживали усилия кёнинга, подзадоривали гостя из хорутан.

Домыслав с Германарихом сидели на ковре против друг друга, один в другого ногами упёрлись, а руками одно древко держали. И каждый тянул к себе. Дышали тяжело соперники. Ни тот, ни другой не желали уступить. Раскраснелись лица, вздулись вены, в напряжении увеличились мышцы, бугрились под кожаными рубахами. Потрескивало древко в сильных руках, но не двигалось. Один не мог одолеть другого.

Кричали готы:

— Обмани, кёнинг, уведи в сторону!

Другие кричали:

— Следи, следи за ним, рикс. Обманет кёнинг! Опытен он в состязании древка.

Генерих сказал Гиттофу:

— Ульрих пришёл. Ульрих возбуждён, говорить хочет, расталкивает свиту. Да! Он рвётся к кёнингу, он что-то узнал.

Лопнуло древко с громким треском, в руках у противников осталось по обломку.

— Равны они!.. — кричали готы. — Равны! Сломался ясень!

— Всадники у стен! — сказал тут Ульрих. — Это гунны...

Прекратился шум, стихли восклицания.

Тяжело дыша, поднялся с ковра Германарих, спросил:

— Сколько?

— Не много. До двух сотен. Но предерзки: визжат по-бабьи и древками стучат в ворота. Избить?

Усмехнулся могучий кёнинг:

— Пусть впустят... Полюбуемся на чудо-воинов, что по-бабьи визжат, — он, прищурившись, посмотрел на Бикки. — Не всякий отважится подойти к моим Палатам, а эти даже в ворота стучат. Впустить!..

— Эй, раб! Вина!.. — велел Гуннимунд-сын. — Встретим заезжих гостей.

— Где же их крылатые кони? — спрашивали готы, впуская гуннских всадников. — Где их грозные воины, коими нас пугали?.. Это же дети на полудохлых лошадёнках. Нашим побратимам по грудь, нашим псам — не соперники. Мелкота, худоба!.. Это перед ними ли весь Восток трепещет? И отчего это лица у них исполосованы?

Отвечали стражники:

— Говорят, прежде чем грудь младенцу дать, они ему к лицу калёное железо прикладывают. Испытывают. После того, говорят, гунны боли не боятся. И без боли рожают их женщины, даже не просыпаются иногда в родах. Слышали, и в седле умудряются родить.

Смеялись готы:

— Видно, младенцы их величиной со щенка! Поэтому и ростом мелки вырастают, поэтому гуннские женщины рожают без боли.

Въехав во двор, гунны не спешились, пустили лошадей по кругу; сами зорко всматривались в людей на стенах, в рослых готских стражников. Луков из рук не выпускали гунны, короткие пальцы держали на тетиве, локтем прижимали к бедру колчаны. Лошади у них были низкорослы, мохноноги, шерсть на боках густая, подобно собачьей. И наконечники копий украшены бунчуками — конскими хвостами.

Одежды простые у гуннов, из кож и шкур мехом наружу. На бритых головах — большие шапки лисьего или волчьего меха, редко кожаные шлемы. Лица безбородые и дикие. Маленькие злые глаза широко расставлены, нос приплюснут, над верхней губой — редкие усы. В сравнении с телом головы их в мохнатых шапках казались непомерно большими. И очень большими казались их тугие круто изогнутые луки в пухлых, подобно евнуховым, руках.

С десяток всадников, даже не сходя с коней, въехали по каменным ступеням внутрь Палат. Остальные продолжали кружить по двору и, не опуская луков, настороженно озираться по сторонам. Развевались на копьях бунчуки. Глухо гудела земля от стука копыт.

Первым въехал в зал совсем молодой гунн. Дерзкий и властный, он даже не обернулся на остерегающие крики своих людей, которым преградили путь одетые в железо копьеносцы. Гуннские лошадки встали на дыбы, когда острия копий упёрлись им в грудь; лошадки присели и попятились, переступая по камню нековаными копытами.

Сразу найдя глазами кёнинга, молодой гунн сказал:

— Я — Мерлик-князь. От князя Баламбера!.. Тебе, гот, привёз его волю. Покорись и исполни, слабейший!

Германарих сказал:

— Снимите с юнца копыта. Он так вознёсся в своих словах, что не глядит под ноги. Он раздавит нам чаши.

Пока отбивающегося гунна стаскивали с коня, пока его, поваленного на пол, пинали и топтали, кёнинг говорил Домыславу:

— Слышал я, брат, что знаешь ты о гуннах. Скажи!

А ответил рикс Глумов, когда за дверьми зала стих шум, когда изрубили тот десяток всадников, что прорвался в Палаты вместе с князем Мерликом. Сказал Домыслав:

— Бож-рикс победил князя Амангула. Бож-рикс осудил его на смерть. Амангул называл себя предвестником, говорил, что скоро придут великие силы, вслед за этим — страшные перемены. Гуннский князь грозил перед лицом смерти. Бож-рикс поверил ему. И укрепил полуденные грады. Но, видишь сам, брат гот, гуннов до сих пор нет. Лишь жалкая кучка, от которых только шума много да кислого смрада...

Засмеялся Бикки, засмеялись малые кёнинги. Теперь они лёжа пили вино. Готские воины оставили Мерлика распростёртым на полу. Шатаясь и сплёвывая кровь, избитый князь поднялся на ноги.

— Что ты хотел, грязный гунн? — спросил Амал Германарих.

Обнажая кровоточащие десны, рассмеялся Мерлик-князь, ответил:

— Хорошо бьют твои мергены. Возле одного барса свора трусливых псов ловка. Но не торопись. Это только начало, глупый гот. Ты не выслушал того, что говорит тебе повелитель Баламбер. А слово его такое: «Слабый! Либо уйди, либо покорись! Или будешь истреблён!» Через год придёт сюда Баламбер, через год услышишь ржание его коней и крик его верблюдов. И настанет последний день твоего народа. Ты на нашем пути. Ты предупреждён! Баламбер ждёт подарков!..

А Бикки-советник, встретившись глазами с кёнингом, молча покинул зал.

Сказал Германарих:

— Гунн! Пойдёшь без ответа. Лишь расскажешь Баламберу, как приняли тебя славные готы. Пока сияет над нами небо Мидгарда, оно может быть только нашим!.. А подарком гуннскому повелителю — твоя жизнь.

Князя Мерлика с распухшим лицом, с окровавленными губами вытолкнули копьеносцы из зала, вывели из Палат во двор. Побледнел молодой гунн, когда увидел своих мергенов, истекающих кровью на каменных плитах. Дюжие готы уносили их, утыканных стрелами, зверски посеченных. Уносили, бросали в повозки и увозили в поле.

Советник Бикки распорядился за спиной у Мерлика:

— Мохноногих коней раздайте людям. Пусть знают, что кёнинг заботится о них! И этому гунну дайте двух коней. Нам чужого не нужно.

САГА О ВЕЗЕГОТЕ ГЕНЕРИХЕ


днажды Вадамерка сказала везеготу:

— Генерих! Покажи мне место, где был убит Рандвер.

Она сказала «убит», она не сказала «повешен». Вадамерка избегала произнести название той позорной казни, которой был предан сын кёнинга.

Генерих, поразмыслив, согласился и проводил деву на берег Данпа, далеко от Палат, к тому месту, где Рандвер-сын был погребён росомонами.

Не было здесь ни надгробного холмика, ни камня с посмертными рунами, не было троп. Само древо лежало в стороне, вырванное ветрами, иссушенное солнцем. Кора облетела, растрескался белый ствол.

Генерих думал о том, что этот кряжистый вяз взрастал много лет. И каждый год обрастал листвой, и каждый год тянулся выше своими новыми побегами. Он впустую прожил свою жизнь. Не тогда ли он кончил её, когда, сам о том не зная, содействовал свершению зла? Или знал? И, не умея противостоять, тянул, тянул в серое небо свои могучие ветви. Кривил их и закручивал в безмолвной мольбе. Так человек в бессильном отчаянии заламывает свои руки, тянет их к небу, выплакивая имена тех, кому поклоняется, выплакивая имена тех, за кого просит. И, крепкие, были срублены росомонами изогнутые ветви-руки с узловатыми наростами-локтями. Но не росомонами был сломлен кряжистый вяз. Был, верно, сломлен он познанием зла, прикосновением ко злу. И, до сердцевины поражённый им, не устоял перед ветрами.

Сказал о том Вадамерке. Она не ответила.

Не долго пробыли здесь. Что задержит человека там, где пусто, где никто ничего ему не расскажет, где только боль и не предвидится радости?

Возвращаясь, не торопили коней.

Вадамерка сказала:

— Ты дружен с Гиттофом, Генерих, ты дружен с Ульрихом и многими другими, достойными. Ты ловок и хитёр. Тебя я знаю, ты хитрее Бикки. Ничего не ускользает от твоих глаз. И Рандвер тебя ценил...

С этим молча согласился везегот.

Продолжала Вадамерка, украдкой поглядывая на него:

— Так отомсти за Рандвера! Опершись на вризилика, убей Германариха, изгони Гуннимунда-сына. Кёнинги поддержат тебя, они устали от заносчивых Амелунгов. Им нужен свежий ветер! Им нужно вырваться из чёрной ямы на простор. Им нужен кёнинг, а не застольный истукан!..

— Кёнинг нужен тебе! — ответил Генерих. — Волка видно по волчьим ушам, деву Амалов — по речам её. Не месть за Рандвера тебя заботит. То лишь предлог. И поклонение праху его — предлог. Ты хочешь, Вадамерка, власти. Зачем тебе?

Засмеялась готская дева:

— Да, да, Генерих! Видишь? В тебе я не ошиблась... Стань кёнингом, тогда я первая ворвусь к тебе. У ложа твоего всех дев перекусаю, ни одну не подпущу. Ты будешь мой! Но поднимись над всеми.

Генерих покачал головой:

— Ты эти же слова сказала Рандверу? И как он поступил? Постой!.. Я сам скажу: он оттолкнул тебя.

Засверкали глаза у Вадамерки:

— О! Рандвер славный гот!.. Собаку натравил. Бёдра мои и доныне в белёсых пятнах от клыков... А нет уже ни Рандвера и ни его собаки.

Улыбнулся Генерих:

— В этом не помогу тебе. Готский кёнинг не выпускает меч из рук, а я б его не вынимал из ножен, — тут посерьёзнел везегот. — По знай, не долго Германариху стоять, не долго готам здесь, на Данпе, жить. Дождись! Уж скоро придёт твой кёнинг, ты встанешь рядом с ним... и пожалеешь. Вот мой совет: не порти красоты своей, не приближайся к трону. Тебе — любовь! Власть — глупой готке!..

— Ты говоришь, как тот побитый гунн.

— Я говорю, как везегот Генерих.

Задумалась Вадамерка, но всего на миг задумалась.

— Я всё возьму! — сказала. — Мне мало половины.


Домыслав-рикс спросил Германариха:

— Скажи, кто тот, что вчера возле Гиттофа был, что от меня усердно прятал лицо? Он словно знал, что мне знакомо его лицо.

— Ульрих?

— Нет, Ульрих здесь! А тот вчера с племянницей твоей уехал. Я видел, конюшие любят его. И лошадей ему лучших дают, даже твоих лошадей дают конюшие за то, что он на злато-серебро не скуп.

— Я позволяю ему это, — ответил Амал Германарих. — Я многое позволяю побратимам.

— То везегот Генерих, славный муж!.. — сказал советник Бикки, и в глазах у него замелькали мягкие искорки.

Домыслав задумался, но тщетно старался вспомнить, лишь повторял:

— Мне знакомо это лицо... В улыбке зубы скалит. Приметен!..

— Не терзай свою память! — положил ему руку на плечо кёнинг. — Ты везде мог видеть его. Ибо нет такой земли, где не ступала бы нога гота. И Генерих один из нас, один из лучших; и каждый из сидящих здесь за него поручится, вспоминая его подвиги!

Свита одобрительным гулом встретила эти достойные слова. Все подняли кубки в честь своего верного побратима. Но между собой малые кёнинги говорили: «Что замыслил этот дерзкий беглый хорутанин? Уж не усомнился ли он в честности гота? Уж не хочет ли он подозрениями внести между нами разлад? Он — изгой! У него ничего нет за плечами, кроме пыли дорог и проклятий, брошенных в спину; у него, быть может, ничего не будет, кроме призрачных надежд; он ничто не ценит — поэтому молвить может всякое... А мы поверим? И подозрениями оскорбим честнейшего, коего знаем давно?» Им отвечали: «Не говорите громко! Правда, он изгой. От этого ему не сладко. Но клеветы он не сказал. Он просто вспоминает... Пусть даже скажет что угодно! То лишь испытание для побратимства нашего. Мы кровь мешали не для того, чтоб пить из одного кубка и голова к голове лежать у вкусных блюд, и не для того, чтоб говорить друг другу приятные речи, но для того мешали, чтоб не пожалеть себя, защищая одного из круга нашего. Все мы проверены в соузье. И горе нам, когда чужое слово нас поколеблет!»

И когда вошёл под своды зала везегот Генерих, славный муж, взгляды всех обратились к нему. Зорче всех смотрел Домыслав. Советник Бикки с улыбкой следил за хорутанином: «Что скажет? Чем потешит? К ушку какой иглы он нить деяний подведёт? Каким узорочьем потешит скуку давнюю?».

— Генерих! Иди к нам! — кричали кёнинги. — Генерих-побратим. Смотрите, он увлёкся Вадамеркой. Он не боится Гуннимунда!

— Он Вадамерки не боится!..

Сказал сын Гуннимунд:

— Кто перед Вадамеркой устоит? Тебя прощаю, брат! Садись возле меня...

Тут все увидели, что Домыслав склонился к уху Германариха, увидели, как побледнел кёнинг, увидели, как Бикки, слышавший сказанное, отшатнулся, — даже он (!) изумлён был.

Везегот спокойно пил вино рядом с Гиттофом.

На гостя-хоруганина недобро покосившись, сказал Амал Германарих:

— Я хочу, брат рикс, чтобы все слышали твои слова. Повтори их!

— Это не Генерих!.. — укрепившись духом, возвысил голос хорутанин. — Это не гот! Это — сланник Татев. Ант! Я видел его как-то в Файнцлейагарде.

Закричали тут малые кёнинги, в возмущении затопали ногами. Вризилик Гиттоф схватился за меч, но Генерих с Гуннимундом удержали его.

— Что скажешь на это, брат? — спросил Германарих у везегота.

— Что мне сказать, Великий? Мои дела давно сказали всё. И хорутанин на меня не клеветал. Он попросту ошибся.

— Надо испытать! — вставил своё слово Бикки. — Пусть убьёт сейчас того анта, что мы поймали на днях в степи. Доблестному воину убить — что чашу вина осушить, приятно и хмельно.

Согласился кёнинг:

— Любой сделает это с лёгкостью. Приведите раба!..

Скоро копьеносцы втолкнули в зал пленного юношу. Руки у него были вывернуты за спину, от запястий до локтей натуго скручены тонкой тетивой. Из-под лопнувшей кожи сочилась и стекала по пальцам кровь.

— Похож на Гуннимунда, — удивились готы.

— Убей его! — велел кёнинг.

«Молод. Не дошёл. Слишком молод и неискушён... Похож на Гуннимунда?»

Генерих взял у ближнего копьеносца копьё и, не примеряясь, круто развернувшись всем телом и всем телом подавшись вперёд, метнул его в Домыслава. И пало навзничь тело изгоя, и глаза изгоя с удивлением и страхом смотрели на тяжёлое древко, торчащее у него из груди, на кровь, вмиг пропитавшую одежды и блестевшую маслянисто. И все слышали хруст пробитой грудины, и все молчали.

— Да, я не гот! — сказал Генерих. — Смотрите, я убил змею. Она не будет больше жалить. Теперь судьба моя — на суд ваш. Об одном прошу: его, раба, невинного, похожего на Гуннимунда, отпустите.

— Отпусти его, кёнинг! — просил Гуннимунд.

— Пусть раб живёт. Пусть он уходит, — согласился Германарих. — Генериха казнить. Песка за пазуху и скинуть в воды Данпа!..

Молчали побратимы, опустили головы. Вризилик Гиттоф до краёв наполнил вином кубок, поднялся над всеми и, глядя в глаза кёнингу, громко сказал:

— Слава побратиму Генериху!

Поддержали готы:

— Слава!.. — и тоже встали.

И советник Бикки сказал со всеми, но прятал от других повеселевшие глаза.

Сбитые с толку копьеносцы развязали пленника и этой же тетивой скрутили руки Генериху-везеготу.


Вадамерка-дева сказала на смерть Генериха, служанкам сказала:

— Мир несправедлив! Сначала гибнет то, что должно жить вечно. И лишь потом, содеяв зло, отмирает то, что уже, кажется, давно умерло. Из двух корней вновь рождаются добро и зло. И то и другое растёт под одно небо и никогда не уживается. Зло побеждает насилием. Добру насилие претит. Чем же ему побеждать? Тогда спрошу я вас: любое ли насилие зло? Есть ли тут тонкая грань? Может ли добро иногда выглядеть злом? Может ли самый искренний и сердечный быть однажды самым лживым?

— Ох, не знаем, госпожа! — отвечали девы-служанки, меж собой переглядывались. — Не далеко мы заходим в мыслях своих, не дальше дозволенного. А дозволена нам лишь забота о благе твоём — ежедневная, еженощная. Но думается нам, госпожа, что не любое насилие — зло. Есть здесь тонкая грань, но не доступна та грань нашему неискушённому разуму. А ты подумай, госпожа! Тебе можно подумать. Ручки у тебя чисты, ноготки блестят, белы ножки, тело молодое ухожено, многими изнежено, обласкано. Поэтому и помыслы высоки! Не то, что у нас, замарашек, с думами низкими, с поступками подлыми.

Не озлилась на такие речи Вадамерка, служанок прочь погнала:

— Уйдите с глаз моих, злоязычные!.. Вижу теперь, что ни кнутом, ни добрым словом, ни ласкою не привить вам почтения должного к благородной хозяйке.


Между тем привели Генериха на пустынный берег, под высокий берег, под крутой обрыв. От ударившего мороза кутались в шкуры. Прорубь не стали рубить, подвели к широкой полынье, к промоине, неподвластной холодам. Коней оставили среди торосов.

Ветер метался, и оттого металась в полынье мелкая рябь, то к одному краю пойдёт, то с другого края снег слижет. Совсем тонок у края полыньи лёд, возле самой воды на прозрачную наледь сходит и обрывается ею. Близко не подходили малые кёнинги; одетые в кольчуги, боялись они провалиться. И без того потрескивал под ногами лёд, и далеко разносился этот треск — наплывно, тревожно.

Ослабили Генериху ворот и, насыпав за пазуху комьев смёрзшегося песка, натуго затянули тесьму. И в чёрную бороду везегота набился песок. Но, не имея на побратима зла, кёнинг Ульрих стряхнул этот песок ладонью. И каждый из кёнингов поступил бы так же, но Амал Германариха, стоящего рядом, боялись больше, чем Ульрих.

Сказал Генерих:

— Не побратим я вам более. Остались за спиной наши лучшие деньки. Не страшит меня полынья, как не страшит сама смерть. Пусть вас страшит это. Не ходите, братья, на Файнцлейвгард! То для вас полынья среди лета будет, там для вас уготованы смерть, и бесславное бегство, и гибель ваших жён и детей. Обратите к Восходу, братья, лица свои. Не глумитесь над словом заносчивого юнца Мерлика. Не вином и песнями крепите свой двор, но камнем. Не плетью и поборами крепите власть кёнинга, но добрым словом и долгим миром...

Язвительная улыбка искривила губы Германариха:

— Все мы слышим здравые речи. Но даже самая здравая речь утомляет, если она длинна. Непристойно мужу долго говорить перед смертью. Все могут подумать, что подобной заботой о враге он вымаливает себе пощаду. Истинный побратим немногословен!.. Иди, брат Генерих, в свой последний путь. Благо, короток он! Не жалобь наши сердца. Найдутся другие, кто тебя оплачет. Возможно, это будет один из нас, слабосердный. Но и он это скроет. Иди же, Генерих.

Все смотрели на кёнинга, когда говорил он. И везегот Генерих смотрел, но краем глаза заметил всё же, как мрачный Гиттоф-вризилик швырнул в полынью меч. Ловко он бросил, воитель истинный. Короткий меч без всплеска вошёл в воду — остриём вниз. И Ульрих-кёнинг видел это, и Гуннимунд-сын, и ещё многие из свиты. Но никто не выдал, отвернулись даже и внимательней слушали Германариха.

Ни слова больше не сказал Генерих. Он медленно шёл к полынье по всё громче трещавшему льду, во всю ширь своих лёгких вдыхал морозный воздух, последний воздух, и потому особо ощутимый, драгоценный, вкусный. И, насыщаясь им, думал Генерих, найдёт ли он в подлёдной темени подброшенный Гиттофом меч.

Не дойдя до края полыньи нескольких шагов, везегот провалился. Отяжелённый песком, он грузно налёг на кривые обломки льда, грудью раздвинул их и скрылся под водой. Когда сомкнулось над головой у Генериха ледяное крошево, когда улеглось волненье в полынье, готы вернулись к прибрежным торосам и взобрались в сёдла.

САГА О ВОЙНЕ С АНТАМИ


алые кёнинги пришли в вайхсы. В каждом дворе сказали хозяину-готу: «Принеси в Палаты хлеб, возьми в Палатах меч. Собери взрослых сыновей своих, оседлай им коней. Возьми с собой раба!».

Со всей Гетики собирались рослые карлы. Оставив кров, оставив подготовленный плуг, и быков, и стада, и рёбы — лозы виноградные, стекались готы на зов могучего кёнинга; бряцали доспехи, побрякивали в колчанах стрелы. И Витимер, овеянный славой, пришёл на Каменный Двор. Восхищались, указывая на него: «Смотрите, смотрите, подобно Германариху, могуч! Впору садиться на двух лошадей ему!». И Винитарий, сын Валараванса, был здесь. На него глядя, говорили: «Он не гнушается чужой славой жить. Внук Вультвульфа! Иные его за истребителя венетов почитают, а он не отказывается». И другие кёнинги из припонтийских пришли сюда — и Одмунд, и Ульф, и Вуланд, и грузный Урлёф. Все со свитами, все с войском. До двадцати тысяч насчитали отважных рослых воинов. До двадцати тысяч жаждущих привести своим семьям скот, привести в колодках огромных и выносливых рабов-антов, красавиц рабынь, принести серебро и золото, и куски солнечного камня, и много-много белого полотна.

Вся воинственная Гетика собралась возле чёрного коня Германариха. Ни один кёнинг остроготов ещё не был так велик и могущественен. Ни один не управлял таким простором, ни один не жил столько. Даже седобородые готы, говоря с Германарихом, называли его отцом. А кёнинг Гуннимунд, подводя к отцу Торисмунда, сына своего, говорил: «Вот вершина Амелунгов! И ты, сын, покоишься на ней. Стань так же значим, стань так же мудр. Помни о происхождении своём!».

А кёнинги везеготов к тому времени, пользуясь миром с Империей, ударили по венетам с юга, втянули их в затяжную войну и ослабили. Тогда и двинул Германарих свои конницы к берегам моря венетского, моря свейского, к берегам моря Балта-предка. И не имели сил венеты противостоять ему. Узнав же, что не на них направлен меч кёнинга, дали венеты дорогу, ушли в дремучие леса.

Гуннимунд же сын с войском поднимался на весельных ладьях по Данпу-реке. Рабы шли по берегу; гонимые готской плетью, они тянули против течения широкогрудые ладьи. Никого не боясь, пели песни готы. Пили вино, развалясь на вёслах, застеленных мягкими овчинами.


Видя бегство венетских лесных жителей, Бикки сказал Германариху:

— Думаешь, и анты побегут так же?

Кёнинг ответил:

— Уж не боишься ли ты, мой верный Бикки? Не усомнился ли ты в моей силе, о коей складывают легенды?.. Посмотри, после готского войска венетские дороги словно перепаханы, впору сеять на них. Вспомни, когда Гуннимунд с дружинами в ладьи сел, всем казалось, что Данп выйдет из берегов.

— Знаю, кёнинг! — прятал глаза советник. — Но и Бош силён! И войско его — не выводок куропаток. Я видел в битве войско его. Давно это было... Со словенами бился рикс — будто траву косил. Как пожар, как потоп, как тысячи разъярённых медведей, были воины анта. Вспоминаю виденное, и не утверждает меня духом вид конниц твоих. Не вспахать бы нам дороги эти во второй раз!..

Усмехнулся Германарих:

— Молчи, Бикки! Уже многие говорят, что ты трус. И заговорят об этом все, если услышат твои слова.

— Я не скажу больше. Знаю только, что лишь сильный кёнинг не слушает чужих слов, а внемлет голосу своего разума. Ты — сильный кёнинг! Не слушай меня.

Ответил Амал Германарих:

— Вот, Бикки, в сказанном тобою — весь ты!


Жгли покинутые селения венетов. То, что можно было пограбить, грабили. Малыми отрядами устремлялись в погоню за беглыми жителями, травили их свирепыми псами и, настигая, уводили за собой, не боялись мести.

Ночами на отдыхе жгли готы костры, развлекались возле них с длинноногими венетками. Разжав им ножами зубы, насильно опаивали вином, отбивали друг у друга. Кричали готы, восхваляя Германариха: «Много, много радости дарит нам кёнинг!».

Шли по землям венетов. Удивлялись готы, видя высокие леса. Нет таких деревьев в Гетике. Песок у корней сосен щупали руками, пересыпали из ладони в ладонь. На берегах Данпа грубее песок и не так золотист. Здесь воздух свежее, светлее небо. Но звёзды в ночи бледнее, едва видны и не мерцают. Здесь мало просторных пастбищ, здесь мало полей, пригодных для засева, и не так жирна земля. Здесь много топких болот, в них страшно степному припонтийскому готу: куда ни ступишь, везде погибели ждёшь, каждый шаг может стать шагом в бездну. Шатаются под ногами неверные кочки. Глядишь, глядишь вперёд и не видишь края этим лживым полям. «Не сбейся, гот, с пути, от войска не отбейся. Не то сгинешь в венетских лесах, в зарослях тёмных, неведомых. Здесь даже дикий зверь с оглядкой ходит, здесь даже дереву негде упасть. Умершее, сохнет стоя, навалившись на ветви растущих рядом».


Сказал Бикки про венетов:

— Нет камня у них, поэтому все постройки из дерева. Красиво горят! Сыро у них и облачно, мало солнца, нет ветров, поэтому венеты кожей белы. Высок и тёмен лес у венетов, поэтому и люди высоки, — будто к свету тянутся.

Ехали готы по венетским дорогам, на чёрных и белых, на серых конях ехали. Коротконогие быки с выпирающими костлявыми крестцами, с мясистыми подгрудками тянули пустые повозки. Их доверху наполнят к возвращению. Теперь же скрипели испытанные оси, легко подскакивали на корнях и ухабах огромные колёса, быстро мелькали деревянные спицы.

На ночных переходах зажигали факелы. Тысячи огней тогда освещали путь, тысячи огней отражались в стальных кольчугах, блестели в глазах у лошадей. Растянувшееся войско было похоже на ожившего мифического Ёрмунганда, мирового змея. Голова его уже была далеко впереди, а хвост всё ещё оставался там, где глаза «змея» озирались при свете дня. Узкой стальной лентой двигалось, извивалось тело, сверкало в огнях чешуёй кольчуг.

Довольный собой, Германарих часто останавливал коня. Он созерцал свою мощь и не мог представить ужаса, которым должен быть объят независимый антский рикс при виде этой мощи. Кенинг Амалов говорил себе: «Подчиню анта, сделаю своим рабом. И весь его народ, и свой пущу перед собой на завоевание Мидгарда! Что возраст? Что грядущие немощи? Я по-прежнему крепок. Мне по-прежнему суждено то, на что и в мыслях не покусятся лучшие из лучших!.. Под моим именем бесконечная сила свершит великое, на что не способны были ни эллин, ни ромей, чего не сотворит пресловутый гунн. Я Амал Германарих, я бог, я Водан и кёнинг мужественных людей. Я пробужу легендарный Фенрира род и возьму то, что причитается богу. Всё остальное имею! Ползи, мой Ёрмунганд!..»


Готы привстали в ладьях. Остановились рабы, глядели с берега на реку. На плоту из нескольких связанных брёвен плыл им навстречу высокий костёр. Раскалённые головни и уголья скатывались в воду. И по самим брёвнам скользили узкие змейки огня, будто маслом были пропитаны брёвна, будто смолами обмазаны.

Стихли готские песни.

— Что означает это пламя? — спросил встревоженно Гуннимунд-сын.

И многие кёнинги также насторожились. Но другие, знакомые с обычаями соседних народов, развеяли опасения своих побратимов:

— По чьей-то смерти пускают анты на воду костры. Дань памяти!.. Обычай — только и всего.

Оглядел берега Гиттоф-вризилик:

— Плот сей недавно подожжён. Должно быть, близко селения антские.

Тогда внимательнее стали озираться готы, встали в ладьях. Дани здесь был уже узок и извилист. И близкий лес, и частые холмы заслоняли обзор... Кому-то показалось, что увидел он всадников впереди — у изгиба русла. Сказал об этом, показал рукой. Другие присмотрелись, высмеяли:

— Коряги на берегу!

Закричали на рабов готы. Тогда подняли рабы длинные верёвки, перекинули их через плечи и вереницей пошли дальше. За ними пустили коней верховые копьеносцы.

Горящий плот пропустили мимо, отталкивая его вёслами от ладейных бортов.

Однако вскоре встретили десятки плывущих коряг. Они спускались по течению плотной массой — полузатопленные, тяжёлые. Только изогнутые корни и острые сучья высовывались из воды, царапали обшивки ладей, срезали с днищ зеленоватую поросль. Длинные корни плавника цеплялись за верёвки, мешали рабам тянуть, цеплялись и за вёсла, не давая грести.

Снова остановились готы, прибились один к одному их корабли; концами копий воины растолкали плавник, очистили себе путь.

Гуннимунд хмуро спросил:

— И теперь, скажете, обычай? По чьей-то смерти коряги в воду сбрасывают?

— Это грозят нам анты! — догадались готы. — Предупреждают.

Тогда опять почудилось кому-то, что несколько всадников промелькнули впереди — съехали с холма в лощину. Сказал об этом. Уже не смеялись над ним кёнинги, по ладьям передавали:

— Готовы будем! Видно, встретимся скоро!

— А селений-то и не видно, — заметил Гуннимунду Гиттоф. — Словно ждали нас, встречают на подступах.

Сотню воинов высадили на берег, где они сели на своих коней и ушли вглубь страны искать встречи с теми, кто поставлен был препятствовать продвижению ладей. И повёл их доблестный кёнинг Ульрих.

Вторая сотня, оседлав своих лошадей, переправилась через Данп и сразу же скрылась в лесах другого берега. Их повёл могучий Гиттоф-вризилик. Основная же сила готов, оставаясь в ладьях, готовила луки, цепляла на борта широкие щиты. Длинные вёсла укрепили стоймя, чтоб при первой необходимости вставить их в ремни уключин и без промедления ударить лопастями по волнам. Гуннимунд-сын вёл первую ладью. Остальные пятьдесят широким крылом шли за ним.


Скоро поняли готы, что прошли они уже земли венетские, что расстелились под ногами у них тропы и дороги антские. По времени пора было! Но ничего не изменилось с виду. Такие же безлюдные тёмные леса обступали готов плотной стеной, также пусты были частые веси. Ни один риксов воин не встал с мечом поперёк пути, ни один хитрый выжлец тявканьем не ответил на лай грозных пастушьих псов — даже хвост с репьём не показал из зарослей...

Отряды малых кёнингов ни с чем возвращались из своих вылазок по ближним округам. Представая перед раздражённым Германарихом, обеспокоенно разводили руками: «Ни человека, ни скотины. Пусто!.. Мы подняли, кёнинг, дымы, мы сожгли селения и затаились. Но ни единая душа не вышла поклониться пепелищам. Их вообще нет здесь!».

Настораживал Бикки, говоря:

— Ждёт-выжидает Бош, расставляет нам ловушки.

Известна мне антская хитрость! Не из трусости рикс избегает встречи, сам наметил нам путь. Повернём в сторону, кёнинг, нарушим замысел анта. И увидишь тогда — зашевелится его войско.

— Молчи, Бикки! — вспылил Германарих. — Не делай врага умнее, чем он есть...

Но успокоившись, оценил совет и направил свои конницы по бездорожью на юг. Дня не проехали, в топкие болота влезли. Насилу выбрались на берег. А вокруг было также пустынно — не проблеяла овца, не прокричал петух... Досадовал кёнинг и на совет, и на советника. Тогда вернулись на прежний путь; однако в этом не все были уверены.

Витимер-кёнинг оглядывался на солнце, затянутое белёсой дымкой:

— До нашей дороги ещё не дошли!

Осматривая стволы деревьев, спорил с ним Винитарий, сын Валараванса:

— Напротив, прошли мы уже старую тропу...

— А не все ли тропы ведут здесь к Файнцлейвгарду? — злился Германарих.

Послали разыскать свои старые следы. По вчерашнему дню — установить истину. Здесь-то и поймали всадники Витимера четверых местных чернь-смердов. Видом они невзрачны показались; либо всегда были такие, либо с перепугу тряслись. Глядя на них, злорадствовали кёнинги. Да посмеялся Бикки:

— Смотрите, братья: блужданием своим мы обманули всё же четверых антов. По всему видно, что не ожидали они уже встретить нас.

— Где Файнцлейвгард? — грозно спросил кёнинг.

Молчали, опустили головы смерды. Не могли унять дрожь в руках, мяли старые шапки.

— Где? — повторил Германарих и громко щёлкнул у них над головой бичом.

Тогда, страшась расправы, смерды показали дорогу готам. На четыре стороны показали... Побледнел кёнинг, вырвал из чьих-то рук копьё, замахнулся. И от нацеленного острия отпрянули смерды, а один из них пал на колени.

— Вот!.. — указал на него пальцем Германарих. — Вот этот говорит правду!..

И ударил смерда копьём, насквозь пробил; остриё между лопаток вышло, оттопырив горбом льняную рубаху и обагрив её кровью.

Других смердов тоже убили готы, вслед за кёнингом двинулись по указанному пути.

Говорили друг другу копьеносцы:

— По обманной дороге идём. Недавно проложена она: пни свежи, не сгнили ещё оброненные ветви, камни по обочинам перевёрнуты. Не верен этот путь; не иначе к западне ведёт!..

— Но и другая дорога такая же была. Оставим лучше сомнения. Доверимся кёнингу, как испокон века доверялись...


По слову Божа все риксы собрались в Веселинове. В ответ на присланную с нарочитым калёную стрелу каждый привёл своё воинство. Ни один не сказал: «Будете без меня!» И теперь, сидя вдоль чертоговых стен на широких лавах и дубовых ослопах, оценивали достоинства друг друга. Особо почитаемы были риксы больших вотчин. Они — как правая рука, как последнее слово, как завершающий удар. Возле Божа сидя, головы держали высоко. То были: Леда, князь-Ведль, Сащека Мохонский и Нечволод, рикс Глумов, бывший десятник-любимец.

Про Леду-старика говорили: «За девяносто лет ему, к ста подбирается, но всегда челядь отгоняет хлыстом, если вздумают помочь ему взобраться в седло. Горд своей сохранившейся силой, горд старостью почтенной. Годы не ломают его воли».

Мохонского князя обсуждая, вспоминали его же слова: «Жена моя мне любима. Редкой красы, редкого ума. А хоть и из простолюдинок! Что из того? Дети мои красивы растут. Так пусть же поболее их будет!». Риксы посмеивались над Сащекой, по-доброму посмеивались, дескать, трудится человек над потомством, в поте лица и спины трудится — похудал, но помощников не кличет.

Нечволод-рикс, тот прежним остался, будто в десятниках всю жизнь и проходил. Все его девы-вдовицы давно в Глумов перебрались, золото в руках подолгу не держали. Добрым словом поминая славные времена, жили не хуже, чем во времена оные. Многие риксы подозревали да обговаривали не раз между собой, что, подобно ассирийским царям, не одну жену, а многих имеет лукавый Нечволод. Думали так, да на княгинь своих постылых глядя, в душе завидовали и юных челядинок тайком привечали. Но хоть и говорили, что Нечволод по виду более с десятником схож, нежели с высокопочитаемым риксом, а знали все: под его началом ещё крепче стал Глумов, ещё шире разросся и, извека соперничая с градом Веселиновым, уже ни в чём ему не уступал. Понимали: многоопытный Бож потому лишь не урезал его вотчины, лишь потому славу Глумова терпел, что сидел в Глумове верный Нечволод-князь.

По слову Божа, по призыву стрелы, пожаловали в чертог, воинский дом, и князья югровы. Находились ещё риксы и нарочитые, что по слабомыслию бросали на югру презрительные взгляды, но таких уже мало было, ведь не прощал им высокомерия князь, а слабомыслие порой жестоко высмеивал. И всем другим неустанно говорил: «Не одним народом сильны! Не враждой с югром живы должны быть, но дружбой с ним, сердечной приязнью. Не смейтесь, простоволосые и косицеволосые, над кокошником, над долгополой рубахой не смейтесь, не гнушайтесь, незатейливые, югровых узоров; а кто в лаптях, над босыми не потешайтесь. Знайте, тот силён, у кого за спиной не таят ножа!».

И сыновья Божа были здесь.

Велемир, сын старший, своенравен и горяч. Всегда, прежде чем подумать, на вопрос ответит: «Нет!». Часто, прежде чем подумать, прогневается. Любое слово скажет отрывисто, громко... Длинных речей терпеть не мог. И иногда за день говорил всего два слова: сначала своё чеканное «Нет!», но, поразмыслив, соглашался — «Да!». Старшие риксы, опасаясь ожечься на Велемире, редко заговаривали с ним. Да и ответ Велемира не трудно было предвидеть. Мнение его всегда было одно — крайнее. Усматривали в риксиче сходство с грозным Келагастом: необуздан, гневлив, всегда готовый вспыхнуть, как пух; и сил у него в жилистом теле, казалось, сосредоточено было на многие годы жизни. Сыновей песнопевца Сампсы не любил Велемир. Не жаловал любовью он и братьев своих, особенно Влаха-риксича. Видел в братьях только соперников, остро ревновал любовь отца к сыну меньшему.

Анагаст был красив и нежен. Любимец матери Гудвейг, чуток подле неё, возле рикса добр, милосерден, добродетелен, рядом с кантеле и Сампсой — необычайно голосист и многопамятлив. Всех прощал, всем дарил и людей удивлял тем, что при звуках иной хорошей песни на глаза у него могли навернуться слёзы. И тогда песнь его наделялась особой силой, глубоко прекрасным мирочувствием и, непрошенно-проникновенная, умела захватить всех до глубины. Даже искусный Сампса с сладкозвучным кантеле своим не умел такого.

Риксича Влаха хвалили: «Премного разумен он!» И в его словах даже вельможные старцы, в глубокомыслии искушённые, находили что-то новое для себя. Возле Нечволода сидя, весел был Влах. То кивнёт кому-то княжич, то, не перебивая, выслушает и сразу верное подскажет; светлое чело... Изумлялись риксы: «Как это мы, седобородые, ясномыслящие, к юнцу за советом идём?» А Влах уже, о них позабыв, выслушивал россказни Нечволода; лучше всех различить мог, где его хитроумная выдумка, где намёк-полуправда, а где сама соль — назидательная истина. Тем развлекался Нечволод, что хотел риксича в невозможном убедить. И хоть редко, но это ему удавалось — выдать кураж за вдохновение... Тогда-то и злился риксич Влах, но не надолго. И всеми любим был!

Сказал Бож-рикс:

— Вот собрались мы и воочию убедились в своём немалом могуществе. Кто теперь скажет: «Призови свеев, князь!» Сидя в своих градах, мы не ступали в чужие земли. Мы росли и крепли. Мы окрепли настолько, что мир иной стал бояться нас! А убоявшись нашего роста, сам пришёл к нам и причинил боль. Горят окраинные веси; готами, потрясающими мечами и копьями, полнятся наши леса, к светлой Ствати подплывают готские ладьи. Огрызнётся медведь. Настало для того время!

— Готский конунг, верно, выжил из ума! — сказали риксы. — Пёс оскалился на медведя, не видя, что хитрые гуннские лисы подбираются к нему с Восхода. Гот будто ослеп на правый глаз.

А Леда не любил сравнений, слишком много времени уходит на них. Перебил речи риксов Леда:

— Кому поручишь, Бож, ударить в голову?

— Ударю сам. А вы добьёте.

Тогда вопросили риксы:

— Кому поручишь, князь, вырвать плавники готские?

— Риксич Влах сумеет. Пора!

— Сумеет, сумеет Влах! — отозвались с одобрением риксы и старшие нарочитые. — Пора мужать, пора преемствовать.

— Доверь мне, отец! — просил не без обиды Велемир. — Я старший!

Замолчали риксы и нарочитые, покачали головами вельможные.

Бож ответил сыну:

— Оставь обиды. Я назначаю первенство не по старшинству. И не скажу, что Влах — лучший. Ставлю в основу равенство сторон. И тебя, Велемир, уравняю... — огладил бороду Бож. — Ты, сын, любишь нападать. Поэтому удачу принесёшь, обороняясь. Теперь же пойдёшь и сядешь в Капов. И будешь ждать.

— Но Капов в стороне!.. — едва не вскипел Велемир, кровь бросилась в лицо. — Чего дождусь я, сидя среди ведунов, когда рука к оружию тянется, когда нога стремени ищет?..

Непреклонен был Бож:

— Пойдёшь и будешь ждать!


По берегам стали часто попадаться селения. Но все они были пустыми. И пустыми были антские поля. Прямо на пашнях, не вынутые из борозды, оставались брошенные пахарями плуги. Возле самой воды, на мостках находили готы пустые корзины. Словно только что взяли из них прополощенное бельё. В глубоких ямах кем-то была замешана желтоватая глина. И свежи были на ней отпечатки босых женских и детских ног, и не подсохло ещё месиво с поверхности. Только что ушли. Но как ни старались готы, не могли изловить никого из тех, чьи следы встречали во множестве.

Концами копий, остриями мечей ворочали готы оставленный хлам, входили в жилища, переворачивали рухлядь, но не находили ничего такого, чем можно было бы поживиться, — ни еды, ни добра, ни животины, ни человека.

— Здесь будто мор прошёл! — цедили сквозь зубы озлобленные готы. — Так по безлюдью и до свейской Ландии дойдём. Что принесём детям?

Они поджигали пустые жилища и, вернувшись в ладьи, продолжали путь. След мужественных кёнингов обозначился чёрными дымами, обширными пепелищами. И справа, и слева от реки тоже поднимались дымы. Там, за холмами, за вековыми лесами, жгли селения Ульрих-гот и Гиттоф. Их всадники волками рыскали по округе в надежде поймать хоть одного анта.

— Доберёмся до Файнцлейвгарда! — обнадёживали друг друга кёнинги. — Там всё возьмём. Нужно только узнать, в какое свернуть русло...

Здесь возликовали готы, закричали с передних судов:

— Смотрите, карлы! И впереди пожарище! Кто жжёт? Ульрих или Гиттоф?

— Медленно плывём, — сокрушённо вздохнули кёнинги.

Гуннимунд велел:

— Подстегните рабов! А то не догнать нам вризилика... Вёсла на воду!

Навалились на вёсла, вспенили медленные волны. Острогрудые ладьи резали речную гладь, воды разваливали на две стороны. И плескалась вода под вёслами, и шипела вода у рулей кормчих. Почти бежали по берегу облегчённые рабы.

Заметили готы, что прислушивается Гуннимунд, голову склонил, но сквозь плеск воды и скрип уключин не может расслышать. Заметили, что стал кёнинг пристальней всматриваться вперёд. Руку поднял... Замерли вёсла.

И тогда все услышали впереди себя грозный звон мечей. От того у многих похолодела кровь. Там, впереди, возле непонятных пожарищ, которым сначала так обрадовались, отважные готские всадники уже схватились с неведомой антской силой. Ульрих или Гиттоф?

— Что за огни?..

Изумились готы... Воды Данна были покрыты сотнями горящих плотов. Поворачиваясь, ударяясь краями друг одруга, они медленно приближались к готским ладьям, испускали едкий смолистый дым и шипели головнями.

В стороне с неослабевающей силой шумела битва.

— Сгорим, Гуннимунд! — закричали готы.

Ладьи остановились, сбились в кучу. С борта на борт можно было переступить. Из плотной завесы дыма на готов посыпались слепые стрелы. Многие из стрел оказались подожжены. Всё ближе подплывали чадящие плоты. Тогда готы укрыли борта крайних судов мокрыми овчинами и железными щитами, встали с копьями и вёслами в руках, приготовились отразить натиск огня.

Рабы на берегу, пользуясь неразберихой, бросили верёвки и лямки и скрылись в клубах дыма.

И всё же пожары на кораблях начались. Закрываясь от жара плащами, готы черпали из реки воду, пытались залить огонь. Накалялось и жгло железо кольчуг. Многие обожжённые не выдерживали и бросались в Данп. И тогда тяжесть доспехов уже не позволяла им всплыть. По-над самой водой летели пущенные наугад злые стрелы. Рассчитав их полёт, готы знали, куда ответить. И тоже, почти наугад, стреляли.

Частью плоты проплыли уже мимо, частью — загасли. От того рассеялось дымное облако и ушло вниз, за плотами. Лишь только местами дым стелился над водой, лишь в камыше и осоке оставил свои рваные клочья.

Тут и понял Гуннимунд-сын, что не всё ещё кончено, что только начинается схватка с врагом. И малые кёнинги поняли это. Увидели готы: широко захватывая воду вёслами, поблескивая мокрыми высокими бортами, шли на них бесчисленные антские скедии-ладьи. На их бортах уже теснились кольчужники, готовились к первому удару, поднимали тяжёлые копья бородатые воины. Они, глядя готам в глаза, глядя на их обгоревшие суда и вёсла, улыбались. Возбуждённо блестели под шлемами глаза, блестели, открытые в улыбках, белые зубы. У многих же лица были скрыты глухими масками из шкур.

Взмутились, забурлили воды Данпа. Готские суда, готовясь к встрече, развернулись широкой дугой, и гребцы налегли на вёсла. Воины доставали топоры на длинных рукоятях и крючья, прятались от стрел за щитами.

Готские лучники стреляли лежа. Их стрелы взлетали высоко в небо и ливнем обрушивались на ладьи антов. Многие, выглядывая из-за щита, стреляли прицельно.

Вот сблизились. Метнули копья. Они, тяжёлые, много вреда принесли и тем и другим. Убитые осели на днища.

На полном ходу столкнулись ладьи. Вёсла, цепляясь друг за друга, обламывались; трещали повреждённые борта. Через проломленную обшивку врывалась вода. Готы и анты с топорами и мечами кинулись друг на друга. Многие сразу упали в воду, многие были раздавлены, смяты притёршимися крепкими бортами. Железные крючья впивались в дерево и не давали более недругам разойтись. Сцепленные суда кружились, звенели железом, плыли, никем не управляемые, вниз по течению. Некоторые, не потушенные до конца, разгорались вновь и пылали всё ярче. И некому было противостоять огню, некому было черпать воду. Схватившись насмерть, люди метались среди огня. И те и другие, славные воины, ни в чём друг другу не уступали. Удачными ударами прорубали панцири, удачным натиском сталкивали в огонь, скидывали в воду.

Но всё прибывали антские ладьи. Стремительно и ловко скользили между ними долблёные челны.

Усомнившись в успехе корабельной битвы, крикнул Гуннимунд:

— Вёсла на воду! Отходим к берегу. Там бросим ладьи...

По близкому берегу, возбуждённые видом и шумом сражения, носились готские кони. Люди Гуннимунда, ослабевшие, израненные, обожжённые, под прикрытием доблестных кёнингов сумели пробиться через плотное кольцо антских челнов и ступили на берег. Лучшие из готов продолжали битву на оставленных судах. Даже теряя оружие, они не желали спастись бегством, они хватали за плечи грозного анта и увлекали его за борт, где в глубине тонули вместе... Многие, многие славные сложили здесь свои головы! Все готские ладьи были потоплены или сожжены. Вместе с ними были потоплены или сожжены и тела лучших из кёнингов. И были изрублены и залиты кровью высокие борта судов антских.

Свыше шестисот всадников вместе с Гуннимундом ушли в леса. Там они наткнулись на остатки сотни Ульриха. Сам Ульрих-кёнинг был тяжело ранен в грудь, не спасла его кольчуга. Был бледен Ульрих и, часто кашляя, сплёвывал кровь.

— Порезали лёгкое! — сокрушались готы. — Выживет ли?

— Выживет!.. — отгоняли сомнения другие и, забив коня, поили кёнинга тёплой кровью; и мнилось им, что оттого было лучше Ульриху.

— С кем бились мы? — спросил Гуннимунд. — Кто нас одолел? Сам Бош?..

— Кёнинг Влах, — ответили готы Ульриха. — Мы видели его в лицо. Мы запомнили. Он эту рану Ульриху нанёс.

— Где Гиттоф?

В ответ пожали готы плечами. Ничего не могли сказать о судьбе вризилика и его сотни. А не знали они и не слышали, — ибо, опасаясь погони, далеко от Данна отошли, в глухих местах затаились, — и знать не могли, что в это время славнейший из кёнингов, вризилик Гиттоф, с сотней своей набросился на антские скедии, прямо в воду послал лошадей. И в неравной битве растеряв своих воинов, был вризилик Гиттоф риксичем Влахом пленён.


Среди смердов, служителей градца Капова, да среди многих длиннобородых ведунов пошёл недобрый слушок: поставил-де Бож, ясное чело, отец родной, да над Каповой обителью богов поставил своенравного сына своего, Велемира-риксича. Всем хорошо была ведома Велемирова горячность, ведома и непочтительность его к богам и ликам их, Келагастова непочтительность к кумирам. И нетерпимость риксича известна была к всемудрым словам молитвы, к тем заветным словам, которые ещё предками говорились, которые произнёсшего их приближали к богам, к небесным чертогам их. На тех священных словах, на старинных обрядах, как на крепчайших камнях, градец Капов стоял. А Велемир-то тех камней и не чтил! Небесам бездонным — всесильным и всетайным — не спешил кланяться... Зато лихой выкрик да звон булатных клинков уважал... уважал более тихой премудрости. «Что же Вещий скажет? Ужель допустит и стерпит над собой неразумное суетное слово, ужель смирится возле скрипящей железной перстатицы княжича и пустит Велемира в Капов вместе с его грубыми и громкоголосыми нарочитыми? Нарушит ли покой обители, который берёг много лет?»

Тяжелогрудой Мокоши кланялись смиренные ведуны, чернили углём её подслеповатые глаза, рекли смердам:

— Со дня на день, братья, явятся нарочитые нечестивцы! Ох, явятся!.. Невзлюбит нас, видно, Бож. Осквернят обитель хамоватые, привнесут непристойностей в вольных речах. У них, братья, от ржавчины нательники не отчищаются, у них брань налипла на устах. Что Мокошь! Нарочитые и Перуна, и Сварога самого не чтут, как должно, как чли их предки в стародавние времена. Не Велемира — Влаха бы княжича нам, любимца Вещего!..

Испугавшись, молились служители-смерды:

— Перуне! Перуне!.. Избави нас от дерзких кольчужников, сохрани святость места! Не дай Велемиру оружие внести. А дай ему терпения выслушать слово Вещего! Дай разума неразумному, а нам дай святой силы противостоять скверне...

Только сказано это было, как прибежали от стен иные смерды. Росту огромного смерды, плечей широких, а страхом охвачены, будто малые дети. Оборачиваясь на ворота, они доносили ведунам:

— Велемир, братья! Велемир едет! Чернее тучи княжич, мрачен, как шатун! Верно сказано было: невзлюбил нас Бож... А с Велемиром нарочитые — гроза грозой! Много их, земля дрожит. Чем разгневаны они? Что будет, братья?..

Так Велемир-риксич с нарочитыми въехал в Капов. И мечи у бёдер, и шлемы на головах, тулы стрелами полны; украшены серебром сёдла, потники расшиты дорогой цветной нитью.

Переглядывались ведуны, хмурили брови:

— Он первый сюда коней ввёл — натащил на священные камни навоза. Ещё слов не произнёс княжич, а уже Капов осквернил, кумиров наших и нас обидел. Сам Бож не допускал такого. Эх, братья! Ждать беды...

Спешились вольные нарочитые, осмотрели притихших ведунов и смердов, перед лики богов вкатили малый возок.

— А ну, — велели, — разбирайте, други, мечи и копья...

Не двинулись с места оскорблённые ведуны, а смерды отступили им за спины. Смотрели зло. Вот-вот на нарочитых накинутся с кулаками, позабыв от обиды про святость места.

— Где Вещий? — спросил Велемир-риксич.

Ответили ему:

— Прозрение у него. Вещует старец. Тревожить нельзя!

— Вещует?..

Раздвинув тесные ряды служителей, спустился Велемир по земляным ступеням в Каповый колодец. В темноте княжич едва отыскал низкую дверцу. Без промедления отворил её, не боялся помешать священнодействию.

Старец, не шевелясь, сидел в углу — лицом к двери, лицом к беспокойному огоньку плошки. Пребывая в тайном прозрении, Вещий смотрел на вошедшего и не видел его, не видел и двери, и стен, не ощущал времени. На худых острых коленях у старца был развернут жёлтый свиток. Узкие ладони с дряблой и такой же, как свиток, жёлтой кожей и с выступающими над кожей голубыми жилами покоились на вздёрнутых сутулых плечах. Предплечья — крест-накрест. Прикрывали ладони выпирающие дуги ключиц, пальцы касались старчески глубоких надключичных ямок.

Может, день сидел так Вещий, может, два... Ни к кому не обращаясь, он тихо говорил:

— Рано или поздно добро окупается добром! Он сам не заметит, как за содеянное благо опустятся на него светлые одежды. Тому огонь не помеха!.. Зло отзывается злом ещё большим. Зла не утаить, не привалить живородящей землёю, не залить мёртвой водою. Творящий добро всё прощает. Творящий зло убьёт себя сам, он безумен, его угнетают видения страшные. Он плачет и зовёт. Но, как бы ни кричал, не дозовётся. Тщетно! Он обречён! Восстали слабые, вскинули головы притесняемые, высоко поднялись попранные. И те, кто уже не дышит, тычут в него пальцами, плюют ему в лицо, увлекают к гибели; слепцы прожигают его взглядом, ибо глаза у них — угли. И никто! Слышишь? Никто из смертных не в силах тебе помочь!..

Ничего не понял риксич. О ком сказано? И для кого?

Видя, что старец продолжает бормотать, что по-прежнему не замечает его, подошёл Велемир и взял Вещего за плечо. Поднял глаза Вещий. Взгляд осмысленный, видящий, вопрошающий.

Спросил Велемир:

— О ком ты?

Вещий ответил тихо:

— Скажу — не поймёшь! А поймёшь, то, смелый, изведаешь страх. Не всякому позволю знать предрекаемое мной. Тяжела бывает ноша! Тебя же, Велемир-сын, давно жду. Думаю, не ошибся Бож; по-прежнему мудр.

Удивился риксич. А Вещий продолжал:

— Знаю, люди Капова без радости встретили тебя. Но чтобы знать это, не нужно Вещим быть. Каждому ведомо, что из всех риксичей Влах нам более мил, из нарочитой чади — Тур молодой, сын ущербного Охнатия, дороже остальных... Однако сменился лад, сменился и удел. Обитель Каповая под твою, Велемир, защиту вступает. Все оружие возьмут, все исполнят твоё слово. Сам прослежу!

Риксич Влах разделил своё войско. Часть послал верхами по следу Гуннимунда-кёнинга, пока тот не ушёл далеко, пока в лесах не затерялся. Под началом Тура-сотника их послал. Другую же часть риксич сам повёл в ладьях, чтобы из Данпа в устье Ствати войти и граду от реки поставить заслон, чтобы предупредить нападение готского кёнинга. Знал Влах, что кёнинг только на север, к Веселинову должен рваться. И корил себя риксич за то, что упустил дружину Гуннимунда, что не сумел войско его до последнего человека на воде посечь. Одна отрада — готские ладьи сожжены; другая отрада — многие пришлые уже лежат на дне Данпа. Но немало ещё бед может наделать кёнинг, если наткнётся на пристанища мирных сбегов, что были выведены из окраинных вотчин.

Подобно журавлиным стаям, закачались на волнах Веселиновы скедии-набойны[94], подобно журавлиным крыльям, развернулись на ветру серые холщовые паруса. Окунулись в воду и с громким всплеском метнулись назад длинные вёсла.

Десяток готов из сотни Гиттофа и сам вризилик лежали связанные в скедии Влаха. По-разному смотрели они на молодого риксича и его людей. Одни косились со злобой, пытались выглядеть грозными, что явно не удавалось им, связанным и распростёртым на днище, в грязных лужах. То были славные кёнинги из свиты. Другие глядели настороженно, без ненависти. То — готы из простых, из вайхсов, более привыкшие к плугу, нежели к ясеню фрамеи, привыкшие дважды перепахивать своё поле, привыкшие хвалить своё вино и не желавшие ничего чужого.

Вризилик Гиттоф скрывал свои обиды под маской равнодушия. Давняя привычка: среди чужих не открывай лица; спросят о чём-нибудь чужие, ответь коротко или отвернись. И смолчи вовсе, если жжёт ненависть. Не выказывай её. Пустое! Не поможет ненависть, если связаны руки, если нет рядом вольного побратима и боевой топорик не у тебя за поясом. Лишь обозлит твоя ненависть врага, искусит его лишний раз плетью взмахнуть, лишний раз тебя, гордого, унизить.

Но цепок был взор у Гиттофа. Внимательно за княжичем следил, вслушивался в его медленную речь. И одобрял вризилик спокойствие Влаха, и уверенность, и молчаливость его, и краткость сказанного. И одобрял послушание чужих кольчужников. Себе признавался кёнинг Гиттоф, что уж если и терпеть поражение, то пусть лучше от такого врага, как этот, как риксич Влах, как кольчужники его, от коих пахнет кровью и потом, чем голову сложить от руки презренного ромея, от коего, как от женщины, пахнет благовониями... Уважение к врагу — удел достойных! И останься достойным, сохрани это уважение и в победе, и в поражении.

Вризилик видел, как к Влаху подошёл кольчужник. Не из простых, видно, — вольно себя с риксичем повёл, за плечо его взялся ладонью, как за плечо сына. Говорил на равных. Крепок был тот кольчужник, в движениях твёрд. Маска на лице — кусок шкуры. В ней прорези для глаз — косые вразлёт щели. Из-под маски черна борода торчит, в прорези смотрят синие глаза, и риксичу Влаху те глаза на Гиттофа указывают... И ещё видел вризилик, как поднялась, нацелилась на него рука кольчужника. До локтя закрытая кожаной перстатицей, показала та рука в лицо Гиттофу и вновь легла на плечо Влаху. И, как прежде, не отстранился риксич. И верно, не из простых кольчужник, улыбки Влаха удостоился и удостоился его кивка. Сам же Влах, переступая через связанных готов, подошёл к вризилику.

— Этот? — спросил. — Этот гот?

Кольчужник кивнул; сверкнули холодно синие глаза.

Тогда развязал риксич на руках у Гиттофа сыромятные ремни. На ногах ножом рассёк, ибо с узлами не справился. Сказал:

— Ты свободен, конунг.

Ошеломлённый Гиттоф поднялся на ноги, смерил взглядом и Влаха, и кольчужника, обернулся к малым кёнингам, увидел зависть у них в лицах.

— Почему?

— Ты свободен! — повторил Влах. — Бери чёлн и уходи!

Гиттоф склонил перед княжичем голову, как склонял её только перед кёнингом Амалов, ни перед кем больше. Прежде перед могуществом голову склонял, ныне склонил её перед великодушием... Между гребцами и готами прошёл к кольчужнику. Вглядываясь в его синие глаза, неуверенной рукой взялся за край маски. Не шелохнулся кольчужник. А вризилик ту маску поднял...

— Везегот Генерих! — вскричали пленные кёнинги. — Не взяла его ледяная полынья. Из Вальгаллы вернулся! Подобен ансам!

Гиттоф сказал Генериху:

— Мне некуда идти. В Палаты возвратиться, малодушным сочтут, между тем я в жизни не праздновал труса; вперёд ты не позволишь двинуться. Пусть лучше опять свяжут меня, раз уж поддался пленению. Вернее будет!

Кольчужник ответил ему:

— Влах освободил тебя. Ты теперь волен, Гиттоф, поступать как хочешь. Если некуда идти, садись на вёсла. Но пут на тебя никто не наденет.

Раздвинулись на скамьях гребцы, дали место Гиттофу. И сел вризилик с ними, и взялся за тяжёлое весло. Глядя на это, пожал плечами риксич Влах.

Говорили друг другу готы:

— Каково! Исторгла Генериха полынья. Видели ж сами, как ушёл он под лёд, как сомкнулось над ним ледяное крошево. И как поднялись пузыри, видели. Своими руками на грудь везеготу сыпали песок — стыли руки. Тяжесть была — под ногами у осуждённого лёд трещал.

Решили между собой малые кёнинги:

— То знак из Хель! Дурное предзнаменование!

Спрашивали у кёнингов готы:

— Почему нас не отпустит Генерих? Почему только Гиттофа?

— Давнее у них побратимство! — отвечали кёнинги.

— Да, побратимство! А мы бы взяли чёлн. Мы бы, минуя Палаты, затерялись в просторах Гетики. С малого человека какой спрос?


Амал Германарих на чёрном коне. Возле него Бикки на коне сером. И рядом но лесным дорогам полз оживший Ёрмунганд, мировой змей. Извивался змей, и шипел, и звенел, и путь свой жадным пламенем опалял. Тысячи ног вытаптывали придорожный кустарник, тысячи копыт выбивали придорожную траву. Колёса повозок прорезали в мягкой земле неровные глубокие колеи.

Обозлился, подобрался Ёрмунганд, когда вдруг стали нападать на него дерзкие антские всадники. Чаще всего среди ночи нападали. То сотня, то две. Ударят с налёта в самую гущу войска готского, факельщиков стрелами осыпят, среди тяжёлых копьеносцев завязнут и кровопролитие учинят, и вновь скроются в тёмной чаще. Их редко преследовали, опасаясь засады. Но если догоняли, то схватка начиналась с новой силой, с неменьшим ожесточением, с неменьшим упорством с обеих сторон.

Редко удавалось кёнингам пленить кого-то из этих всадников. А когда брали всё же живыми, то непременно подводили к Германариху. И спрашивал пойманных антов кёнинг Амалов:

— Где Файнцлейвгард?

Анты отвечали:

— Целого града не утаить! На верном пути твои кони. По дороге к Веселинову идут.

— Каков гард ваш? — допытывались малые кёнинги.

Отвечали пленные:

— Град наш среди леса стоит, среди колючего шиповника на высокой горе. И ведёт к нему всего одна тропа. Чисто выметена она. И нет вокруг града Веселинова пашен. Есть две зелёные долины и пастбища с травами, что к осени по пояс вырастают.

Очень радовались готы, слыша про изобильные пастбища, и у разговорчивых антов про них особо выспрашивали. С гордостью хвалили пастбища анты, хвалили и овец своих, и коз, которые за год с хорошим телёнком сравняются в весе, и хвалили тучные стада коров и быков.

Так друг за другом слово в слово повторяли рассказ пленники. А один пойманный смерд, более других испугавшийся за свою жизнь, показал рукой на север.

— Там Веселинов! И нет пастбищ вокруг него, леса одни. А в тех лесах живут великаны. Свеи называют их Ётунами...

Готы не поверили этому смерду. Хотелось готам пастбищ, хотелось овец и коз величиной с телёнка, хотелось тучных стад.

А Германарих спрашивал у Бикки и у припонтийских готов Винитария спрашивал:

— Вы воочию видели антский гард. Правду ли нам говорят?

За всех отвечал Бикки-советник:

— Верно говорят, на холме гард Боша. И дорога к нему ведёт одна, чисто выметенная. Но, кёнинг, им не очень верь! Все антские гарды друг с другом схожи, все на холмах, ко всем дороги. Но одну правду нам сказали, ручаюсь за неё, — Ётунхейм в здешних лесах. И лучше бы нам Ётунхейм не разыскивать. Сгинем в стране великанов, кёнинг...

День и ночь полз, извивался могучий Ёрмунганд. Скрипели колёса повозок, застревали в глубоких колеях. Ночами собирались и рыскали возле готского войска поджарые, изголодавшиеся за зиму волки. От самых степей вслед за войском шли, ожидая поживы. И в темноте, в кустарниках горели зеленоватыми огнями волчьи глаза, отсвечивали пламя факелов.

Однажды подъехали к Германариху всадники Витимера-кёнинга, те, что в своих вылазках отваживались заходить дальше иных готов. И сказали люди Витимера:

— Край дороги близится! Видели мы, кёнинг, Файнцлейвгард. На холме среди сосен и кустарников стоит, одна тропа к нему ведёт. По бокам две долины, по бокам пастбища. Зеленеет на них молодая трава. Сочная, густо растёт. И родников много!..

— Войско Боша видели? — злился Германарих, ибо не было ему дела до пастбищ.

— За стенами Бош скрывается с войском. Измерить не смогли войско. Стены же высоки, но, деревянные, не крепки. Обычный частокол. Сломим, кёнинг!

Готы обращали друг к другу радостные лица:

— Пастбища! Пастбища близко!

Отвечали им:

— Наши пастбища! Увидим!..

— Разожжём костры завтра! Надоело глодать вчерашние мослы...

И торопился Ёрмунганд, мировой змей; шипел зловеще: «Наше!.. Наше!..».


Чисто-чисто выметена тропа. Плотно подогнаны створы ворот. Под створами — замшелые камни, священные камни лежат. Вспоминали очевидцы, что старец Вещий в давние времена шёл из дальних мест. Много дней шёл, много видел сторон. «Мудрости, — говаривали очевидцы, — человек в дороге набирается. Больше ходишь, больше видишь. На ходу думается лучше!» И, всю землю обойдя, многое постиг Вещий. И устал от странствий. Понял старец, что ценна только та мудрость, которая щедро отдаётся людям, которая — истина — помогает этим людям жить. Если же мудрость твоя только у тебя под черепом живёт-разумнеет, то подобна она всеми позабытому золотому кладу. Мудрость всегда ищет выхода. Если находит, то доставляет благо и тебе, и другим; если не находит, то тебе может причинить боль, а другим не принесёт ничего. Не заметят её другие и, пройдя мимо, сами будут искать свои истины, те, что уже давно найдены тобой... Вот и понял Вещий, что устал он не от хожений по земле, а от виденного, от узнанного, от многого надуманного. Он устал от того, что всё земное как будто постиг и знал, что было, ясно видел, что есть, провидел, что будет... Ходили вокруг Вещего неразумные слепцы, не знали они, не видели и не вещали. Слепцы проходили мимо, они искали истины в размахе своих рук, в ширине своего шага, в высоте своего роста. И очи заблуждались. А у Вещего болела голова. Тогда сел старец на горе среди шиповника, среди кроваво-красных плодов его, возле замшелых камней сел. И сказал первые слова, которые просились, и почувствовал Вещий, что уменьшилась боль, увидел, что остановились люди.

— Вот ходите вы, подобно неразумным слепцам, дальше своих пальцев не видите. Вы в разные стороны бредёте, хотя ноги ступают след в след. Это оттого, что одно-единое не сближает и не объединяет вас. Мысли вразброд, и вразброд силы. В этом ваши слабость, неразумие и слепота. Вы боитесь сказать друг другу откровение, вы скрываете глубину свою и чистоту. Настороженными остаются ваши глаза. Остаётся нетронутой, непроникновенной ваша глубина. От этого представляется она пустотой. Не бойтесь друг друга, верьте друг другу...

И возле этих камней поставили люди Капов. Сказали они старцу:

— Это тебе! Не ходи по белу свету, не уносись но ветру семенем; сядь здесь, корни пусти, дай всходы. И вразумляй нас, и объединяй своим словом. Может, станем мы от того лучше.


В этот день стоял в Капове Вещий. Вокруг него толпы смердов стояли и нарочитые с риксичем Велемиром.

Вознося к небесам старческие руки, говорил Вещий:

— Перуне! Перуне!.. Не гневили тебя дети твои, хотя круты берега жизни нашей и порожисто русло. И некогда нам бывает на зелёные луга взглянуть, некогда бывает разогнуть спину и утереть пот со лба. Порой, лишь забывшись во снах, созерцаем свой голубой простор... А земля-то дрожит! Чем прогневили тебя, Отец? Почему не избавил нас от напастей, от испытаний новых не оградил? Доколе испытывать будешь!.. Разве недостаточно нам уже свершившихся зол? Избави нас, Перуне!

Пали ниц смерды. Отступили назад нарочитые. Услышали все голос чрева Перунова. Увидели, как зашевелились Перуновы деревянные губы.

— Встань!.. Соберись!.. Победи!..

Прижимались чернь смерды к молодой траве, слушали землю. Ведуны припадали к священным камням, тоже слушали. И слышали, что дрожит земля, и скрипит где-то, и стонет. Казалось, будто в самой земле кто-то живой мечется и плачет, перевязывая раны, будто громко у него стучит сердце, и рвётся из груди крик.

— Готы идут! Готы идут! — всё громче шептали люди, и сильнее бились у них сердца, так же, как у того, живущего в земле.

— Земля плачет, Перуне! — возвышал голос Вещий со слезами на глазах, а ветер, явившийся из долины, трепал его волосы и разглаживал широкие рукава. — Горит земля. Круче берега! И нам кручина лютая. Горе слабому, беззащитному — горюшко! Нам рану в сердце... Восслави, Отече, Велемиров меч! Восслави и поддержи, Ударяющий, доблесть нарочитых риксовых!..

Срывался на крик слабый старческий голос. Холодный ветер поднимал в лесах стаи птиц, холодный ветер тёмными тучами застилал чистое небо. От высокого плача Вещего, от откровения Перунова, от голоса мёртвого чрева дрожали смерды на дрожащей земле. Шевелились деревянные губы. Глазам своим не верил Велемир, не верил слуху, слыша:

— Восславляю детей моих! Восславляю воинство и меч!..

Смерды-чернь боялись поднять головы, ведуны, смеживши очи, обняли камни. Старец Вещий всем телом тянулся к потемневшему небу.

— Восстанем, соберёмся, победим!

Тогда поднялись все, кто был, и оружие взяли, и вынули из ножен мечи. От стен Капова явились нарочитые и сказали Велемиру-риксичу:

— Готы пришли!

Но уже и без них все знали о том. Сами слышали люди, как гудела земля под копытами конниц, слышали, как трещал колючий кустарник, через который прорубались самые нетерпеливые из грозных кёнингов, крики готов слышали.


Гуннимунд-сын, славный кёнинг, бросив ладьи, войско своё спас. По лесному бездорожью, по болотам и логам вёл его на север, знал, что рано или поздно выйдет к жилью. На то ему укажут тропы и возделанные поля, на то укажут собственные готские псы.

Ульрих-гот уже сам держался в седле. Широкими ремнями ему натуго перетянули грудь, ему не позволяли надевать доспехи. Ульриху не давали трезветь, опаивали вином из бурдюков и восхищались действию напитка: «Целебная сила в готском вине! Что ни день, поправляется кёнинг, что ни день, крепче держится в стременах. Кёнинг песни поёт!..».

И Ульрих не смолкал. Качаясь в седле от вина и слабости, он распевал бесконечные песни о богах и походах, о подвигах героев, о буйных пирах в каменных чертогах, о ссорах и примирениях... Над ним только посмеивались равные, а готы из вайхсов удивлялись:

— Когда же иссякнет запас его песен? Когда оскуднеет его память?

Говорили им на это кёнинги из свиты:

— Когда иссякнет славное вино в бурдюках! Или когда мы все умрём!

Однажды указали готские псы, учуяли близость жилья. От своих хозяев уже не отходили далеко, для смелости сбивались в кучу.

И скоро услышали готы, как за лесом пропели петухи, как взлаяли там встревоженные собаки. Кёнинг Гуннимунд первым въехал на новые пашни. По краям их лежали, кое-где ещё дымились, огромные выкорчеванные пни, были сложены одно к другому коротко отпиленные брёвна. Рядом — толстым слоем навалено щепы, коры, сучьев, круглых камней.

По первым, едва зазеленевшим всходам пустили готы коней. Сотня за сотней выезжали они в поле и мчались вслед за кёнингами. Им видны были уже низкие, поросшие молодой травой холмики антских землянок, видны были дымки над ними, а по опушке леса — лёгкие загоны из длинных, связанных между собой жердин. И в загонах видели готы множество овец.

Готские пастушьи псы сцепились с матёрыми псами антскими. Люди выскакивали из землянок и тут же у входа падали, пронзённые копьями. Женщины, подхватив на руки малых детей, бежали к лесу. Всадники нагоняли их и, оглушая ударами по голове, сбивали с ног, потом гнали обратно и вталкивали в загон к овцам. Обошли, осмотрели все землянки, выволокли оттуда даже немощных и болезных, от млада до велика, повыбрасывали наружу одежды и утварь, узлы с мехами и кожами, торбы с едой. Радовались первой добыче, делили её между собой и ссорились.

Когда загон наполнился людьми, увидели готы, что почти нет здесь мужчин, а те немногие, что были в селении, лежали теперь бездыханные возле своих жилищ.

— Где твой хозяин? — спрашивал Гуннимунд у молодой антки и за косы подтягивал её к седлу; вокруг луки те косы обвязывал и коленом давил женщине в грудь.

— Зверь! Зверь!.. — кричали из загона.

Хватаясь за локти кёнинга, царапая лицо о стальной наколенник, отвечала ему антка, со злобой отвечала, голосом, срывающимся на стон, на плач:

— Хозяин мой на тебя топор вострит, калит стрелу быструю да меч отбивает свой и брата. Не страшусь я боли, не жалею я кос, а жалею, что не видит меня теперь муж, и страшусь, что брат мой не узнает, кого за меня на полоти разделить!

— Зверь! Зверь!.. — кричали женщины.

Малые кёнинги сказали:

— Это сбеги! С Бошем их мужи.

И ударил мечом достойный Гуннимунд-сын. Обезглавленное тело упало к ногам коня. Косы дерзкой женщины так и остались завязанными на луке седла. Вымок в крови сапог кёнинга.

— Сын отца! — сказали готы.

Но тут застучали по их кольчугам и шлемам, по щитам их застучали внезапные стрелы. Лёгкие сулицы пробивали готские панцири, скидывали всадников на землю и зарождали в войске Гуннимунда смятение...

Торопились, стремительным потоком катились через поле по свежему следу кёнингов нарочитые Тура-сотника. Клинки сверкали над головой! В безудержном беге поле уносилось вспять! Копыта тяжёлые — как страшный камнепад! Всё топтали и крушили копыта, в непрестанном движении сотрясали и взрывали под собой влажную землю. И комья этой вывернутой земли, поднимаясь и падая, осыпали плечи летящих лихих нарочитых. То была младшая чадь — чадь-юнцы! Это были сыны и любимцы риксов. Им вольготна была жизнь, и открыт простор, они не знали, что такое страх! Они были само буйство — юное, безграничное. Их вело безумно сильное желание подвигом восхитить своих старших братьев, желание с подвига начать жизнь...

На всём скаку вклинились в войско Гуннимунда. Плечо о плечо ударились, сшиблись грудь в грудь. Зло зазвенели клинки!

Теснимые первым ударом, внезапным, ударом с налёта, попятились готские кони. Не все кёнинги успели развернуться лицом к нарочитым, не всю свою, превосходящую в шесть крат, мощь смогли готы обрушить на нарочитых. И потери они понесли многие.

Женщины сбегов бросились к лесу. Никем не преследуемые, они уносили своих плачущих чад, они голосили, в страхе оборачивались на битву — ярую, громкую и страшно близкую. И перед глазами у них мелькали нацеленные копья, железные шлемы, склонённые к холкам лошадей, изорванные, проколотые разноцветные плащи и пятна крови на плащах. Им видно было, что от тесноты вся битва встала на дыбы. Зубами, копытами, пальцами и мечом, расколотым древком истребляли друг друга. Далеко разносились звон, стук, лязг! Дребезжали треснувшие щиты. Надорванные, не звонкие уже, дребезжали голоса людей. Копыта, копыта мяли землю и тех, кто не сумел удержаться в седле. Страх, удар, падение...

Последними бежали к лесу старики. Они не оглядывались. Старикам трудно оглядываться. Битв же на своём веку перевидели столько, что знали наверное — беги от них и не оборачивайся.

Вот перестали пятиться готские кони. И все уже кёнинги сумели развернуться лицом к нарочитым, и войско доблестного Гуннимунда всей мощью навалилось на противника. Тогда многие потери понесли нарочитые. И видя, что спасли они от беды беззащитных сбегов, стали отходить с чистого поля в лес.


Под копытами тысячных конниц гудела земля. И трещал колючий кустарник, через который прорубались грозные кёнинги. Так войско Витимера попою на приступ Капова-градца.

Со всех сторон подступили к стенам. Прикрываясь щитами от стрел и копий, готы раскладывали под частоколом костры, забрасывали внутрь градца пылающие поленья, посылали горящие стрелы. Градцевы люди со стен заливали водой занимающееся пламя, осыпали его песком, разбивали костры каменьями. Но неутомимые готы продолжали свои поджоги. Обливали частокол маслом из бурдюков. Кричали друг другу:

— Жги! Жги, побратимы! Скоро опустеют их колодцы, тогда разгорятся высокие стены.

И отовсюду волокли срубленный сухостой, пни, сучья. Меткие лучники сбивали со стен неосторожных смердов. Старались целить в тех, кто подносил воду, кто не имел кольчуг и кто сам метил в них. Тогда, подстреленные, люди падали вниз, в огонь или на плечи готам; иные, раскинув руки, встревали между заострёнными брёвнами частокола, валились на помосты городней.

Витимер-кёнинг с отрядом всадников ожидал, пока разгорятся ворота, ожидал, что, разгоревшись, рухнут они и откроют доступ внутрь града, к скрытым богатствам, к лёгкой победе и к долгожданному отдыху. Но, не захваченные огнём, ворота распахнулись сами. Дубовыми створами зашибли нескольких готов, откинули подготовленные костры. Гремя копытами по священным порожным камням, вырвалась наружу тяжёлая конница. Нарочитая чадь с копьями наперевес ударила в войско Витимера и сокрушила его ряды. Сам Велемир-риксич в числе первых был, первым же и с готами схватился, первым же и кёнинга узнал по широким плечам, по дорогим доспехам, по жеребцу его невиданной величины. И к Витимеру, достойный противник, пробился риксич, и отважился вступить в единоборство с исполином. Кёнинг же, трижды отразив меч Велемира, не принял боя, людям своим прокричал об отступлении, а сам сумел укрыться от наседающего риксича в гуще малых побратимов. Почитая поступок Витимера за трусость, Велемир прокричал нарочитым:

— Где убоялась голова, там трусливые дрожат ноги!..

И наседая на крупы готских коней, избивая спины кёнингов, славные нарочитые отдались погоне, с горки Каповой спустились, гнали готов но зелёной долине, по руслу ручья, всю воду которого сразу расплескали, а дно до черноты взбили копытами.

Так увлеклись, что не видели: до сих пор выжидающий, выползал из укрытия огромный, послушный Германариху Ёрмунганд. Шипя зловеще: «Наше! Наше!», он окружал бесчисленными всадниками почти беззащитный Капов и слал полчища Винитария вслед Велемиру.

Тогда и Витимер, исполин-кёнинг, развернул своё бегущее войско и насладился недоумением риксича, и принял единоборство с ним.

Терзаясь своим бессилием, видя, что гибнет, на глазах тает в числе Велемирова погоня, прослезились на стенах Капова мудрые ведуны, и сказал Вещий:

— Не отверзи, Перуне, лик свой! Изведай, что сыны твои на земле творят! И образумь сынов, Отец!

Здесь заметили ведуны и смерды, что новое прозрение находит на старца. Вроде бы не ко времени оно, когда враг подбирается к воротам, когда риксич не в силах вырваться из ловушки и гибнут нарочитые мужи. Но стало людям легче от того прозрения. Многие собрались вокруг Вещего, заглядывали ему в затуманенные, отрешённые от мира глаза и с трепетом внимали словам:

— Княже! Безгранично провидение твоё. Меня оно ввергает в изумление. Вижу на челе у тебя Перуновы персты, знаки-отметины на круге ясного солнышка. То глаза Перуновы, то губы его, то праведный путь судьбы!.. И здесь ты вовремя, и здесь ты, хранимый под сенью доброго крыла лебединого, и здесь ты, на радость беззащитным глуздырям, прижал змеюке хвост!.. Вижу в небе стаи вольных кречетов. Парят, парят, всё ниже опускаются, когти острые готовят на погибель серым волкам.

— О чём это он? — спросили у ведунов смерды. — О каких кречетах?

Но рты им зажали всемудрые ведуны, указали руками вниз, в зелёную долину, и сказали чуть слышно:

— О тех! Смотрите, о тех он вещует кречетах!..

Затаили дыхание чернь-смерды, глянули вниз, куда показывали ведуны, и прояснился тогда для них смысл сказанного.

Не подбирались более к обожжённым стенам града Капова готские кёнинги. И Велемирову погоню, не сломив до конца, оставили посреди поля. Сам же риксич с остатками воинства, злой, униженный поражением, подъезжал к градцевым воротам.

То светлый Веселинов-князь вовремя подошёл и в хвост Ёрмунганду ударил. И теперь откатился мировой змей Германариха на один край долины, войско же Веселиново на другом краю встало. Так некоторое время стояли против друг друга, оценивали силы, совещались с приближённой знатью. Ни одна из сторон не спешила начинать битву.

Двумя многотысячными толпами, нестройными рядами покрыли почти всё открытое место — лишь неширокая полоса разделяла их. И этой полосе было суждено принять на себя всю тяжесть предстоящей битвы, всю её кровь, познать всю её боль. Ей суждено было пролегать под телами убитых, втягивать в себя их уходящее тепло, ей суждено было внимать крикам и хрипам израненных, изувеченных, раздавленных, смятых... По ней пролёг последний путь, на ней уготовано многим последнее ложе, мягкое и зелёное. И где-то в этой же земле — последний дом для многих. Дом чёрный, дом холодный и сырой. Дом, в котором уже метался и плакал кто-то живой, раны свои перевязывал. У него громко, отзываясь болью, стучало по рёбрам сердце и рвался из груди крик. Над этим домом низко склонились две небесные страны. С одного края приблизилась Вальгалла, где девы Водана застелили чистыми скатертями пиршественные столы и для каждого героя поставили кубок. С другого края неслышно придвинулись прекрасные сады Вирия, в которых девы-богини ожидали иных героев — славных сынов Перуновых. И держали те девы в руках волшебные яблоки; в этих яблоках вечное блаженство, неугасимая молодость, в них честь и слава, в них истина и жизнь души, не отягощённая несовершенством человеческого тела.

И две небесные страны тоже противостояли друг другу.

Но вот на открытой полоске земли съехались два всадника. Оба войска перестали шуметь, будто могли слышать, о чём говорится там, между риксом и кёнингом.

Германарих на чёрном готском коне. Рикс Веселинов на высоком коне белом. Кони стройные, кони злые, горячие, ощерились друг на друга, готовы были зубами схватиться, копытами ударить. Глаза налились кровью. У обоих золочены стремена и сбруи. Тяжелы у обоих, острыми шипами утыканы латы на груди.

И всадники друг другу под стать: рослые, широкоплечие. Бороды расчёсаны, острижены коротко. Поверх кольчуг пристёгнуты стальные нагрудники. Золотыми пряжками на плечах корзно схвачены, красным цветом обливают крупы лошадей. А на кёнинге железный готский шлем с отточенными воловьими рогами, а на риксе прежний шлем медвежьей кости, оклеенный конским волосом, да с пустыми глазницами.

Тихо стояли оба войска, слышать желали, о чём говорится там, между риксом и кёнингом.

Оглядели всадники друг друга. Германарих не таил злости, в усмешке губы кривил. И белел оттого старый словенский шрам. Рукой кёнинг похлопывал-поглаживал шею вороному коню. Едва приметно та рука подрагивала.

Бож спокоен был и недвижен. Загорело лицо, борода светла, и седину в ней различить уже можно. Губы сомкнуты плотно, не выдадут чувства. Лишь глаза неподвластны риксовой воле, веселы они, и даже удивление в них вроде. Это и кёнингу выдают непослушные риксовы глаза, этим и злят его.

Сказал Амал Германарих:

— Не таким ты, Бош-кёнинг, виделся мне в мыслях моих. Думал, старше ты и обличьем грознее. А вышло, таких, как ты, у меня много побратимов. Их, серых, не счесть по пальцам в Каменных Палатах. И вот не пойму я: как это слабое тело твоё выдерживает такую славу?

Ответил Бож-рикс:

— Слава славному! Она тоже разная бывает — слава. И всякому своя! Но тебя я таким и видел. Иным трудно представить! Кто людей на веку повидал, тот знает: деяния человека клеймят его лицо! Многих ли ты уже покорил, славный гот? Сильно ли разбогател на дорогах насилия и брани? Вижу, пусты твои повозки, вижу, злы, голодны твои побратимы.

— Есть ещё время, Бош! Годы долгие мне назначены.

Согласился рикс, но на свой лад те слова повернул:

— Верно! Есть ещё время повернуть тебе в просторы Гетики. Пожелай только, отпущу, не поставлю преград твоему воинству.

Кёнинг усмехнулся на услышанную дерзость, сказал с презрением:

— Слабейший! Падёшь к ногам моим!

И Бож сказал:

— То решит день нынешний!

Сказав такие друг другу речи, они разъехались в разные стороны. Стремился каждый к войску своему. Амал Германарих не мог насмотреться на грозную готскую силу, что долину залила бурным озером. Берегами тому озеру — тесные ряды широких щитов. И невиданной осокой, немыслимой густотой возвышались над озером готские копья. Шлемы двигались, подобно волнению на воде.

Светлый Бож-князь к своему войску подъезжал, вот-вот сольётся с ним, как капля дождя, из облак сорвавшись, сливается с весенним паводком. И, кроме как в паводки, некуда той капле упасть, нет в округе сухого места. Привставал в стременах рикс, высоко поднимал голову, но не мог увидеть дальнего леса. Всё загородила стена воинства. Велика сила — ливень пройдёт, земля сухой останется.

Среди прочих песнопевец Сампса с Анагастом-риксичем были. Вотчинные князья стояли возле своих сборов: и Леда-старик, и Сащека, и Нечволод, и иные числом тьма, и югра-князьки тоже были. В самой середине, как тяжёлый таран, сплошь закована в железо нарочитая чадь Веселинова. Смерды-чернь стояли позади конниц пешими. И дубьём, и кольем сильны, и испытанными рогатинами. Простоволосые, без кольчуг и щитов, в льняных рубахах и грубых кожах, на подъём легки. И удары их тяжелы, размашисты, и багры-крючья цепки в натруженных руках, цепки, как орлиные когти.

Взялся за кантеле сказитель Сампса, тронул струны, медленный наигрыш довёл до слуха людей, а слов не зачал. Не сложил ещё Сампса песнь о риксе и мучился оттого, но другую песнь начинать не хотел, считал, что не к месту любая другая. Особая нужна!

Вот, без всякого на то знака, оба войска рванулись друг к другу, с места всадники взяли в галоп и, всё наращивая скорость, покрывали широкими скачками, словно подтачивали, подгрызали свободную полоску земли. И даже если кто-то в первых рядах вдруг ослаб духом, то придержать бег коня ему стало бы страшнее, чем стремиться вперёд, на острия опущенных копий. Он был бы сшиблен, смят, расчленён и вбит копытами в землю, вколочен в неё широким кровянистым пятном. Но не было слабых! До боли сжимали коленями рёбра лошадей. И, ошалевшие от этой боли, животные едва не отрывались от земли. На миг потемнело: то тысячи стрел разом взвились в небо. Но посветлело тут же, по-прежнему сверкало ясное солнышко, по-прежнему белели в голубом небе чистые облака. Ни одна из стрел не коснулась земли, каждая себе цель нашла, каждая в цель легла.

У ворот Капова дрожали священные камни, убегали с Каповой Горки ящерицы, змеи выползали из нор. В глубоких колодцах не выдерживали, сдвигались бревенчатые оклады и осыпались землёй. Как от сильного ветра трепетала в лесах молодая листва. И птицы, птицы поднимались под облака, и голубица с соколом летели рядом, в страхе не глядя друг на друга и друг друга задевая крыльями.

Так, разогнавшись, столкнулись войска. И скрежет, и звон вырвались из долины, ушли неизвестно куда, но вернулись многократно восклицающим эхом. Кому о битве поведали, кого потрясли?

Там, где конницы сошлись в беге, злая сила Норн волшебным опахалом провела грань смерти, грань боли и крови. Эта грань поднялась над битвой валом, кровоточащей раной набухла, воспалилась, изошла криком. Оглушённых уларом, пробитых насквозь людей и коней на миг исторгла битва, выплеснула в небо, и вновьприняла в себя уже безжизненными телами. Чертоги Вальгаллы распахнули ворота, сады прекрасного Вирия щедро осыпались яблоками. Потеснились прежние герои, дали место, дали женщин.

С кем столкнулся в первый миг, воин храбрый, о чей шлем зазубрил свой меч, тот уже далеко за спиной остался и позади тебя с твоими братьями бьётся. Те, что теснятся рядом с тобой, уже выронили свои щиты. И щиты эти, не достигнув земли, режут острыми краями бока лошадей. И на сёдлах кровь. И в коленях от давки лютой вывернуты у смелых ноги. В кого направил копьё своё, воин храбрый, помнишь ли? Кого конём подмял? И кто в черепе твоего коня оставил обломок клинка? На чьём коне, в чьём седле дорогом ты сидишь теперь, воин храбрый, знаешь ли?

Птицы, птицы кружили в небе беспокойным серым облаком. Голубка сизогрудая соколом подбита, разорванным тёплым комочком пала вниз. Вместе со стрелами калёными на плечи людям упала, крохотные растеряла пушинки-пёрышки.

Лютые волки в ближайших лесах выжидали себе добычу, скулили от голода, с хрустом разгрызали обнажённые корни, кусали землю. От запаха крови у волков пьяно кружилась голова... Свирепы были голодные волки! Друг на друга злобно косились и готовы были клыками вцепиться собрату в матёрую шею, жилы изрезать ему, прокусить сухожилия, лишь бы насытить поджатую к хребту утробу, лишь бы унять нестерпимые голодные спазмы.

Готские кёнинги, побратимы верные, были бесстрашны; знали: по смерти ждёт их справедливый Водан. «Слава Водану! Вальгалле слава!» И спешили кёнинги своё бесстрашие доказать. Не было здесь гота, про которого другие не могли бы сказать: «Герой достойный! Он — крепкое древо меча! Он — клён битвы, клён лезвия[95]!».

Амал Германарих на чёрном коне. Ярые возле него кёнинги из свиты. Рикса антского ищут, с другими не надолго схватываются, к червлёному плащу, к медвежьему шлему приметному упрямо пробиваются. Бож, князь Веселинов, на высоком белом коне. Сам к поединку торопится, удары простых готских воинов играючись отбивает, а отбив, уступает их, в вайхсах рождённых, на расправу удалой чади нарочитой. Корзно изодран многими стрелами, но кольчуга крепка, связана она, откована лучшими умельцами, лучшими наговорами от порчи защищена; под ударами стрел только лязгают звенья кольчуги...

Велемир остатки своей конницы собрал и из Капова выступил в долину. На подходе встретил песнопевца Сампсу и Анагаста-брата.

Сказал Велемир из седла:

— Что, брат, не но нраву тебе песнь крови? Не полюбился язык мечей?

Анагаст-риксич покачал непокрытой головой:

— Не вижу доблести в звоне железа. Не вижу красы в том, что люди озверели. Из всего возможного они избирают почему-то страдание. У меня же от того болит сердце.

— Благочестивей!.. — разозлился Велемир на брата. — Твой отец и братья твои избрали лишь одно возможное — битву! Там и твоё место — хоть с мечом, хоть с песней. Иди! Не позорь родства...

Подозревая свою вину, опустил голову Анагаст, но отказался:

— Не умею, брат, меча держать. Себя не заставлю человека ударить. Не моё это! А кантеле не слышно там, где уже загремело железо, где раздалась брань. Озверели люди и не слушают песен...

— Прочь с дороги тогда! — крикнул Велемир и, едва не столкнув Анагаста с тропы, ринулся с нарочитыми в сечу.


Оглядывались на кёнинга Амалов готы. Антские воины на своего рикса оборачивались. И с удвоенной силой друг на друга бросались, имена славили повелителей.

Вот увидели: сошлись Бож с Германарихом, побратимы из свиты с нарочитыми мужами столкнулись. Вскинулись на дыбы злые кони их, разили копытами, грызлись, сшибались крепкими лбами, ржали тонко. Крошились молодые белые зубы. Сражённые всадники один за одним выпадали из седел. Обезумевшие лошади, потеряв хозяина, сами пробивались на волю — в поле чистое. Минуют ли они волчьи клыки?

Сказал в Капове Вещий:

— Круче надвинулись берега! Слышу, как вершины их обрушились землёй. Вскипело, забурлило течение. Гром с небес! Голубые молнии избивают землю. И склонился, трепещет лес...

Громче, звонче, жёстче! Кричали, метили остриями в глаза, полные ненависти. В злобном беспамятстве готовы были собрату изрезать жилы, сухожилия пробить. Ворон застлал им глаза чёрными крыльями, лесные дятлы застучали слух, вольный кречет, пролетая, выклевал из темени разум и припрятал его в высоком гнезде.

И склонялись, и трепетали, и падали срубленные деревья меча, клёны битвы. Леса копий уже не поднимались выше головы, завязли. Были унизаны древка обескровленной плотью. И от края до края, и от низу до верху гуляли по гремучей долине призрачные девы Норн. И Женщина в одеяниях белых среди них была. От всех отлична бледным лицом и белёсыми глазами, она озиралась, лакомилась сладким, насыщалась тёплым. Нечеловечески красива, поразительно стройна, рот свой раскроет, а зубы-то и волчьи у неё. Клацает, чавкает. Утроба урчит: «Пир! Пир!..»

В этот день, сойдясь в поединке, славу долгую стяжали себе кёнинг и рикс. Как два тура, друг к другу кинулись, от ударов копейных загородились щитами. От ударов этих едва удержались в сёдлах. Копья в щитах так встряли, что противники были вынуждены бросить их: и щиты, и копья. И тогда подумал каждый из единоборцев: «Теперь легко с врагом справлюсь! Теперь мечом рассеку его кольчугу!». И выхватили длинные мечи, грудь в грудь столкнулись, будто испытывали, крепкие ли у них кости. Стальные клинки лязгнули у них над головой, заскрежетали зазубринами.

Тем временем Нечволод-князь сразился с Витимером. Наседал, теснил Нечволода исполин-кёнинг, кричал ему в лицо:

— Слаб! Слаб!

И конь Глумова-рикса приседал, пятился и уворачивался от зубов коня готского.

А Нечволод искусен, смеётся в ответ крикам кёнинга. Не бьётся — хитрую сеть плетёт; быстрым селезнем вьётся, сам достаёт Витимерову кольчугу. Тяжёлый меч кёнинга мимо скользит, конь его о трупы спотыкается, часто на дыбы встаёт и на противника обрушивается.

Сащека весел. Стихию славит Мохонский князь, гонит вспять Винитария, сына Валараванса. Злятся, вступаются за своего кёнинга припонтийские готы.

— Вайан!.. — кричат. — Вайан!..

И на всадников нарочитых набрасываются, на пики их острые, на червлёные щиты. Звенят мечи, на куски крошатся. Щиты гудят протяжно. Копыта стучат. Стучат, стучат! Рвётся звон, рвётся крик!

— Круче берега! Гром с небес! Молнии избивают землю!

— Слава воинству и мечу! — рекут деревянные губы.

— Избави нас, Перуне! Смилостивись, Отец!

— Вайан! Вайан!.. — кричат припонтийские готы и мечи обагряют кровью, и кольчуги их пропускают кровь, и плющатся тяжёлые булавы.

Пешее ополчение смердов вокруг сечи кружит. Чернь с цепами идёт! Видимо-невидимо! Чернь нацелила рогатину готу в спину. Чужих лошадей из битвы за хвосты тянет. Чернь кольчуги крючьями рвёт, дубьём околачивает, сминает шлемы. От того всюду слышится перестук.

— Слава Водану! Фрамеи выше!

Вновь поднимались стрелы густым роем. Свистели, пели оперения. Гладкое древко, остриё калено! Кому-то в горло нацеленное, попало! Ох, попало!.. Кровь ручьём сбегает на грудь, тело с коня к земле клонится, глаза не видят неба голубого. Мечи закрыли его, сомкнулись над головой. Щиты, щиты гудят протяжно и под ударами лопаются.

Германарих на чёрном коне. Бож на коне высоком, белом. Малые кёнинги с нарочитыми бьются. Друг на друга зубами скрежещут, друг друга бранью щедро поливают. Забыли про страх, забыли цену жизни: и своей, и чужой. Все помнили цену доблести и кругового братства.

Ёрмунганд устал, но к новому прыжку готовится. Шипит на всю долину: «Ещё!.. Ещё!..»

Береги коня! Защити его хоть телом своим, если железом не умеешь. Конь теперь всё — и друг, и брат, и жизнь!

Риксов меч отбивая, крикнул Германарих:

— Покорись, Бош! Твои дружины в своё войско возьму.

Отвечал, нападая, Веселинов-князь:

— Сдайся, гот! Войско своё для лета сбереги. Остатки его отпущу в Гетику. Лето жаркое будет на Данпе!

Поостыли боевые кони, боками поводили тяжело, злобу умерили. Но не ослабевали удары мечей. Видел Германарих, как крепок соперник, видел, что уступать тот ни в чём не намерен. Видел Бож, что усталость не коснулась кёнинга. Хоть и стар он, но по-прежнему силами полон...

У обоих пот по лицам стекал, плечи натёрло железом кольчуг. Лошади едва стояли под сёдлами.

Кончился день. Никому победы не принесли сумерки. Кончился вечер. Разрослось вороново крыло и ночной теменью прикрыло землю. Но продолжалась битва — почти вслепую. Искры были видны. Не ярче они звёзд на небе. Но так же, как звёзд, много искр. В их неверном свете люди различали лица недругов. По свисту угадывали движение клинка, по шлему узнавали, откуда удар направлен. И сами по себе блестели в темноте глаза, и будто огнём горели раны.

Оступившихся, истекающих кровью, павших на землю давили насмерть. Стоны тонули в звоне доспехов. И звона того уже слух не воспринимал. В давке и неразберихе Бож утерял кёнинга. Другие готы чёрными тенями выросли перед ним. Через лес этот пробивался неутомимый рикс. Меч раскололся, Бож новый вырвал из вражьих рук. Да лёгким он показался для тяжёлой руки. Не удалялись от Божа лучшие нарочитые. Громко выкрикивали имя Германариха, но отклика не слышали и не слышали своих голосов.

А у кёнинга пал чёрный конь. И вовремя подвёл второго коня советник Бикки. Изумился Германарих, увидя советника здесь, легко взобрался в седло, оглянулся, а Бикки и нет уже. Был ли? Не обознался ли?

Мечом взмахнул кёнинг, крикнул:

— Где Бош? Покорись!.. — так кричал он и не слышал собственного голоса.

Только у плеча призывал кто-то:

— Вайан! Вайан!..

И шипел, отползая, Ёрмунганд, мировой змей.

Велемира выносил с поля добрый конь. Не уберегли нарочитые княжича, не опередили готское копьё. Кольчуга добротная не защитила широкого плеча. Выронил Велемир булатный меч, шею конскую, слабея, обнял, на силу коня и чутьё его положился. Взмокла под кольчугой белая рубаха, холод под кольчугу пробрался. Пришёл страх, замутил сознание... Высился над головой обрушенный берег, на жёлтом речном песке бились, подскакивали серебристые рыбы. Их кольчужная чешуя ярко, до боли в глазах, отсвечивала множество солнц. Измученные рыбы ртом хватали воздух, хвостами расталкивали друг друга, но не могли пробиться к воде. Им в розовые жабры понабился песок и доставлял рыбам мучения. Им всем становилось страшно, и от того, наверное, под блестящую чешую пробирался промозглый холод.

Ведуны шептали непонятные наговоры, жарко дышали в уши. Страшные волки шершавыми языками слизывали с плеча кровь. Видя мучения серебристых рыб, стонал риксич и одеревеневшей рукой подталкивал их к воде.


Всё меньше становилось готов, всё реже звучали их призывы. Их ответные нападения были слабы. Крепкая воля, гордый разум пытались увлечь к победе, но уставшие руки едва поднимали оружие, едва успевали отразить антские выпады. Лишь Германарих и Витимер-кёнинг способны ещё были биться с прежним упорством. Лишь малые побратимы из свиты держались рядом и не мыслили себя низверженными возле живого кёнинга. И в удар вкладывали всю тяжесть своего тела, и каждый удар верен был.

Быстро минула ночь, хотя всем показалась бесконечной. Близился рассвет, поблекли звёзды. Растекался по долине серый туман, ночную мглу загонял в леса, под пни и валежник, оставлял сырость на камнях и мхах. В посветлевшем небе уже хорошо видны были чёрные вершины вековых елей...

И в занимающемся свете Бож с нарочитыми вышли на кёнинга. Оба войска собрались вокруг них. И оба войска потрясены были видом побоища, великим множеством содеянного зла. Исколоты были, разбиты червлёные щиты. Шевелящимся, стонущим месивом придавлена земля. Тоже червлёна! Истоптана, изрыта. И будто окрасился кровью предрассветный туман.

Женщина в белом подбирала к коленям окровавленный подол, щиколотки и пятки отирала о траву. Норн-девы сидели рядком на опушке леса и по пальцам пересчитывали погибших героев. Всё множились у них пальцы, но не предвиделось конца счёту.

Звенела битва. Предвестником новых смертей метался по полю бледный конь. И новые стрелы, и новые копья пронизывали туман. И острые мечи секли его в клочья. Росой, будто холодной испариной, покрывались помятые шлемы.

Бож-рикс дважды ударил в грудь кёнингу. Кольчугу промял, зашиб рёбра, но раны не нанёс. Плотной стеной подступала нарочитая чадь. Бросались на эту стену и откатывались назад малые побратимы.

Германарих с Витимером отбивались спина к спине. Где-то в стороне громко звенел клинком Винитарий-кёнинг. Всё уверенней теснили веселимы силу готскую.

Бож-рикс сокрушил, сбил шлем Германариха, обнажил его седые волосы. На мгновение оглушённый, покачнулся в седле готский кёнинг, потом в приступе ярости прокричал:

— Будь проклят ты, отлитый из железа!

Засмеялся в ответ Веселинов-князь:

— Кончилось твоё время, гот! День начинается новый.

Градом новых ударов осыпал Бож плечи Германариха. Но не смог прорубить крепкой кольчуги.

Тогда, при виде того, что тесним кёнинг Амалов, что мрачен, отступает Витимер-исполин, дрогнуло войско готское. Гордые побратимы оглянулись на высокий лес. «Где Гетика?» И беспорядочной толпой, и нестройной конницей, бросив пустые повозки, израненные дружины Германариха откатились к знакомым дорогам, устремились в бегство. Славные кёнинги, желавшие продолжения битвы, были бессильны остановить их, как бессильны были сдержать напор войска антского.

— Будь проклят ты!.. — прорычал Германарих и ушёл от поединка вослед Ёрмунганду.

Не глядя на землю, на израненный, оглашаемый воплями и стенаниями Мидгард, шумно пировала чудесная Вальгалла. Осыпались яблоками волшебные сады Вирия. В небесах было героев больше, нежели на земле...


Бородатые смерды старыми дырявыми рубахами тягали из реки рыбу. Вываливали её на дно челна, глушили ударами короткого весла. Велик был улов, рубахи от тяжести трещали, а смерды все качали головами: «Плохо нынче взяли! Не та уже Ствати. А бывало...». Качали головами, в расстройстве сплёвывали, а чёлн уж до краёв полон был, едва на воде держался. Сами по грудь облеплены чешуёй, ноги завалены рыбой, а в речах — сожаление. Прошли времена, что бывали. А бывали же! Нет, не та Ствати!

Но смолк один из смердов, голову в плечи вжал, указал на другой берег, лицом к которому сидел. Тогда и второй оглянулся, тоже смолк. Увидели они, как войско Гуннимунда-сына вышло к воде.

Осмотрелись готы, заметили чёлн. Несколько всадников стегнули лошадей, погнали их в волны Ствати, чтобы смердов догнать, изловить презренных. Опрокинулся чёлн — рыбаки, перепуганные, спешили к берегу вплавь. Друг про друга в страхе забыли — самому бы спастись! Благо, берег близко; благо, густ кустарник на нём. Здесь ни пеший не сыщет, ни верховой не догонит. И выбрались смерды на берег, в заросли бросились, оцарапывая лица. Треск подняли и, кажется, сами же боялись этого треска, думали, что враг по пятам идёт, через кустарник проламывается, обрывает ветви. Бежали, ногами за десятерых топали, тяжело дышали. С запоздалым свистом понеслись им вслед готские стрелы. Но не достали, в переплетении ветвей изломали древка свои, утеряли оперения.

Всадники рассматривали опрокинутый чёлн, тыкали копьями в его днище, выбирали из воды всплывшую кверху животами рыбу...

Гуннимунд-кёнинг начал переправу. Сотня за сотней въезжали готы в Ствати-реку и переплывали её, держась за конские гривы. Переплыв, тут же садились в сёдла и ожидали остальных. Стекала с доспехов вода, ручьями стекала по бёдрам и по ремням стремян. Новые сотни повторяли их путь.

Когда половина переправилась, сам Гуннимунд приблизился к воде. Да остановился кёнинг, замешкался что-то. И не пожалел об этом!..

У изгиба русла, подобно легкокрылым птицам, заскользили над водой быстрые антские скедии. Распустили серые холщовые паруса, волны вспенили многими вёслами. Прямо в воду кидались с бортов злые всадники. Лучники уже издали пускали стрелы.

Те готы, что уже переправились, в растерянности заметались на берегу. Многие из них снова устремились в реку. Но не успели переправиться обратно, застигнуты были ладьями и здесь же в воде побиты во множестве.

Гуннимунд же увлёк свою конницу обратно в лес, понял, что не выстоять ему против сильного войска Влаха-риксича. Но столкнулись готы на тропе с Туром-сотником и остатками сотни его, что по следу кёнинга шли.

И новая здесь завязалась сеча. Злая, кровопролитная. И держались нарочитые из последних сил, до тех пор держались, пока риксич Влах не ударил готам в спину.

Слава нарочитым! Выбитые из седел, истекающие кровью, на колени упав, мечей из рук не выпускали, подрубали ноги готским коням. И умирая, крепко сжимали резные рукояти.

Пробились кёнинги. По трупам готов и нарочитых вырвались на простор. Следом шёл славный риксич Влах, не давал передышки, пленил отставших, насмерть избивал заслоны, оставленные Гуннимундом, стремящимся оторваться от погони. И много готского железа оставалось позади, и кровью готов был обильно полит долгий путь до Гетики, и слава, и честь готские где-то на длинных переходах были погребены.

Лишь в степи остановил Влах свою конницу, лишь здесь, в чужих землях, дал отдых усталому воинству. Расседлали коней, сняли потники, доспехи тяжёлые скинули. Повеселевшими глазами смотрели нарочитые на зыбкий в жарком мареве окоём — туда, где, удаляясь, уменьшались, словно таяли, всадники кёнинга Гунимунда.

ХРОНИКА


од этим годом в своей «Хронографии» Феофан Исповедник писал: «375 г. Савроматы, племя маленькое и ничтожное, восстав против Валентиниана, потерпели поражение и послали к нему послов, прося мира. Валентиниан спросил послов, все ли савроматы столь ничтожны телом, и когда они ответили: «Ты видишь самых сильных из нас», — он громко воскликнул: «Горе империи ромеев, доставшейся Валентиниану, если столь жалкие савроматы восстают против ромеев...».

После скоротечной болезни Валентиниан I умер. Императором Запада был провозглашён Валентиниан II. Его августейший брат Грациан начал преследования тех, кто провозгласил Валентиниана II императором. Грациан встал рядом с братом и назвался соправителем Рима.

Горе империи ромеев!..

Никому ещё не известный гуннский князь Баламбер наводнил несметными полчищами привольные аланские степи. С седел не сходя, на воинском совете решили гунны, что достаточно выгулялись их кони, что достаточно належались возле костров воины и что жирной баранины наелись мергены впрок. И сказал Баламбер: «Пора!», и, поклонившись родине Востоку, гунны обратили свои взоры на богатый Запад.

Грозовой тучей навалились конницы на готские земли, на бескрайнюю державу Германариха. Тьма тьмущая!.. Шли большими переходами, пыль вздымалась у них за спиной. И по многу дней та пыль облаками висела в небе. И мешался в эти облака дым горящих готских вайхсов.


В каждый дом приходили малые кёнинги и велели хозяину: «Принеси в Палаты хлеб, возьми в Палатах меч! Собери сыновей своих». В страшное горе окунулась Гетика. Страдали даже те, кто уже всё потерял. То были старые видуво-вдовы, то были нищие сироты с котомками на плечах — исхудавшие дети, босые, полураздетые. Никто из них не произносил слово «венс»[96], все забыли, что такое надежда. На берегу синего Понт-моря плакали по своим мужьям красавицы-девы готские, на берегу Данпа полноводного плакали. Многие обездоленные толпами уходили в Таврию и просились на ромейские корабли. Соглашались, брали их хитрые эллины, а от берега отплыв, обращали в рабство и продавали. То в крови у эллина! Из любого несчастья он поживу извлечёт и при золоте останется; коли золото поблазнит, он и другу, и отцу на шею колодки наденет.

Амал Германарих с ополчением спешным Баламберу противостоял, в двух огромных сражениях с гунном силами мерился. От тех сражений содрогнулась уставшая, истощённая Гетика, Мидгард голубой пошатнулся и остался так, наклонённым, полузатопленным кровью достойных противников. Многое решила эта кровь. Полчища Баламбера по колено стояли в ней и не решались двинуться дальше. С низких гуннских сапог готской кровью смыта была восточная пыль, а отвага пришельца-воителя дала трещину. Надолго ли?

Причитали старики: «Это сколько же смертей может выдержать наш род? Поколения гибнут!.. Сбывается пророчество матери-Вёльвы».

Успокаивали их старухи, поговорку вспоминали готскую: «Срежь ветви дубка — другой разрастётся!.. Только время дай. Мы поправим покосившийся Мидгард, отомстим, учиним свой разбой!».

«Разбой! Разбой! Разбой!..» — соглашались старики, задумчиво кивали головами.


Везеготы же, заслыша о бедствиях припонтийских готов, поняли, что и до них дотянется гуннское копыто. Выведали потомки Балта о тьме тьмущей и в страхе покинули свои земли, пошли на поклон к извечному врагу, к ромею, к императору Валенту в Полис Константинов.

Сказали императору храбрые везеготы:

— Возьми нас, Великий, в земли свои! Служить тебе будем до серебряных седин. Дай нам хлеба, дай нам мяса. Мы тебе дадим много золота и защиту провинций.

Согласился на это Валент, решил, что против гуннов не найдёт он лучших союзников. И позволил везеготам переправиться через Данувий, и поселил их в Мезии. И ещё такое подумал император: «Гунны, придя, должны будут прежде всего убить варвара и лишь потом смогут причинить вред ромею. Да восславится искренняя забота моя о плебсе!» Так порадовался Валент, что удачно поселил союзников-готов. И потёр холёные руки. Издал указ: «Готов кормить. Прав союзника не принижать!»

Но не исполняли волю доминуса ромеи. Предназначенное везеготам по пути разворовывали, подменяли гнильём, задерживали полупустые обозы или вовсе забывали их посылать. В семьях союзников от того начался голод, вслед за гнилым мясом приходили болезни. Всякий ромей мог подойти к готу, ткнуть ему в лицо пальцем и сказать: «Ты! Низкий раб! Варвар!». Ромеи забыли слово Валента.

Не долго терпели унижение воинственные везеготы, пробудился наконец дух Балта-предка и сынов своих призвал к восстанию. И запылала, зазвенела Мезия. Ничтожные, лживые, но заносчивые ромеи, почти не оказывая сопротивления, бежали из ближайших провинций. Население Мезии и Фракии, рудокопы и беглые рабы поддержали восстание готов. Разрасталась мощь восставших. Окраины римской Вселенной прислушивались к новому шуму, приниженный плебс, надеясь на перемены, поднимал голову и позволял себе улыбаться.

Тогда римский магистр Лупицин хитростью завлёк к себе везеготских вождей и всех их перебил. Несмотря на это, восстание всё ширилось. Император же Валент послал против готов стратига Траяна. И здесь выстояли готы. Траян был полностью разбит и бесславно бежал из непокорных провинций.

Придя к Валенту, стратиг нагло сказал:

— Ты виновен в моём поражении! Ты поселил готов в Мезию и вооружил их. Ты, Великий, виновен в том, что войско стратига почти наполовину состоит из наёмников — словен и готов. Из тех же варваров, против которых посылаешь меня. Ты виновен! Ты!

Валент простил Траяна. Он понял его состояние и проникся им. Валент был занят делом поважнее; маги предсказали ему: «Тебе, Божественный, не долго жить! На твоё место метит человек, имя которого начинается с «фиты». Ты упадёшь, он встанет».

Верил магам Валент. И бесновался, и преследовал всех царедворцев, подпавших под опалу «фиты», и, не жалея, казнил их император. Он не хотел умирать и решил: «Уничтожу всех возможных преемников, тем продлю себе жизнь!».

САГА О ПОСОЛЬСТВЕ СОВЕТНИКА БИККИ


едленные волны катились по Данпу, бледное солнце светило над ним, ветры облетали стороной берега его. Не слышно было песен, не слышно смеха. Покинутые готами вайхсы надолго стали прибежищем одичавших псов. На землях, оставленных людьми, расселись господами злобные маленькие эльфы. Радостно было эльфам. Водили они при лунном свете хороводы. Кривыми своими ножками затаптывали возделанные поля, крохотными заступами равняли с землёй валы-межи. Забавы ради разбрасывали камни по пашням. Чтоб от человека здесь не осталось и следа, чтобы на старых пепелищах уж не поднялся новый Мидгард...

В Каменных Палатах мрачен Германарих. Малые кёнинги греются у огня. Слова не скажут, нечего сказать; глаз не поднимут — посмотреть не на кого. Бикки вино пробует и другим подливает. Пьют то вино люди из свиты и не пьянеют. На душе тяжело, не берёт хмель.

— Где Гуннимунд? — спросил кёнинг.

Промолчали готы. Сильнее всех советник Бикки молчал. Его молчание было слышно. Покосился на советника Амал Германарих.

Вризилик Гиттоф, про которого говорили: «Славный воин! Из плена бежал!», ответил кёнингу:

— У Вадамерки на груди пригрелся наконец Гуннимунд. Простила она ему давние обиды.

— Где Ульрих?

— Ты сам его послал к везеготам просить войска.

Кивнул кёнинг. И во внезапном порыве гнева выкрикнул в зал:

— Я не верю Витимеру! Не верю Винитарию! И Гунимунду-сыну не верю! Подобно везеготам, стали они вдруг ромейские земли хвалить. Не бежать ли собрались? Гунн в них ужас вселил... И это Амелунги? Бикки! Ты поверил бы теперь Рандверу? Он постоянен был...

Дрогнула рука у советника. Вино из кувшина плеснулось на ковёр.

Германарих смотрел на него тяжело:

— Поедешь, Бикки, в Файнцлейвгард. К Бошу со словом от меня. Скажешь: «Не время обиды прежние считать!» Спеши, Бикки! Сотню всадников тебе даю и до осени сроку. Теперь не медли, иди...

Тут захмелели малые кёнинги и снова налили себе вина. Вризилик Гиттоф, опершись на локоть, начал песнь:


Крепко-дружно воинство!
Плывут корабли. Ждут девы их, печалятся.
Но плывут далеко ладьи.
Кормчие знают, куда править. Что девы?

И поддержали песнь кёнинги. И Амал Германарих со всеми запел:


Был бы меч в руке, был бы кёнинг бесстрашен.
Чья дева передо мной устоит, карлы,
Если пал от руки моей бесславный муж её?
Плывут корабли! Жить нам мало...

— Лжёт песнь! — воскликнул Германарих. — Жизнь наша длинна будет. Баламбера одолеем, отомстим!

— Славен Амалов род!

— Встанем в стремя! Где чёрный конь кёнинга?

— Вайан!..

На окраине простора антского было остановлено посольство Бикки. Никто не знал наверное, где предел земель готских, где начало вотчин антских. Никто указать не мог: «Это ещё моё, а то уже чужое!» Здешняя степь была ничья: кто сел, тот и хозяин. Пока сидит, пока не согнали! Но Бож-рикс установил: «От этого леса к Полуночи — моё!» И воткнул в землю копьё, и расставил частые заслоны. За спиной же у князя далеко простиралась степь.

Здесь-то и остановили всадники посольство готского советника. В длинную цепь развернулись анты перед малыми кёнингами. Так цепью и встали, копья склонили остриями к Гетике. А по землям вотчинных риксов поднимались один за одним лёгкие белые дымки. Всё дальше, всё быстрее отдалялись от окраин, во град Веселинов несли весть. И с высоких остоев града вскоре были замечены, хорошо в безветрии видны. Дым белый струится — не велика сила; если же чёрный дым повалил, то верный знак — готовь, князь, оружие!

Через пять дней прибыл «на дым» риксич Влах. Мала свита была у него — с десяток всего нарочитых. Молоды, как на подбор, безбороды, ясноглазы и горячи. И по удали, и но осанке видно, что из младшей чади нарочитые Влаха.

Бикки принял Влаха в шатре, оказал честь угощением, выказал уважение подарками. За трапезой обо всём повыспросил советника риксич. А наутро десять кёнингов отсчитал и позволил им сопровождать Бикки. Сам повёл их краткой дорогой во градец риксов.

По пути настороженно встречали их чернь-смерды. Княжичу поклоны били, в лица готам враждебно глядели. Как проедет посольство, так плевали ему вслед. А тропу, по которой проскакали малые кёнинги, смерды посыпали серым пеплом и жаркими угольями. За этим делом приговаривали: «Горит, горит у них под ногами земля!..»

В воротах Веселиноьа на готов глядя, замечали градчие, что потрепал их гунн! «Куда подевалась гордыня?.. Смотрите, плечи у них ссутулились, обвисли усы. Готы глаза прячут, у готов руки дрожат». Спрашивали молодые:

— Кто тот, что впереди едет? Кто тот, что улыбается так мягко, а глаза между тем жёстки?

— То Бикки! — отвечали. — Словенский полоняник. В ногах у кёнинга спит, головою кёнинга правит. А настоящая цена ему — меч!

В волнении примолкли готы, рассматривали риксов градец. «Диво дивное! Понастроено сколько! И богато, и многолюдно, и речь людская громка». Ты пройдись только, погляди. Смерды под навесом рыбу вялят, каждая рыбина размером с локоть, по хребту разрезана, пластом развёрнута, жёлтым соком истекает, запахом прельщает псов. Там кожи мнут, на солнце сушат, там горшки лепят, а там дымокурня чадит. И гремит, бьёт рядом железо холодное по железу раскалённому, челядины раздувают меха. Женщин во градце много. На них глядя, удивлялись готы — работой заняты, а одеты нарядно и увешаны янтарём. Гружёный обоз проскрипел колёсами, взбил белую пыль. Промчался десяток всадников. Поднимались от берега, от широких ладей люди из града Глумова. У знающих про дальние торжища-мены спрашивали.

Шумом, суетой оглушены были готы. Невольно сравнивали Веселинов с Каменными Палатами. И казались им Палаты милее, привычней, хоть и пасмурно-зябко было под их тяжёлыми сводами, и под взором Германариха неуютно. И пьяно в Палатах, и разгульно. Но там дом, там родина. А здесь процветающий сильный враг. Там, покидая милые сердцу вайхсы, бегут люди в Таврию, а здесь широкобородые мужи изыскивают выгодные торжища и ведут к ним груженные добром ладьи. Чья вина? Чья вина? На Данпе меч о меч гремит, а в Веселинове созидающий молот покрывает все звуки. Там лютуют гунны, головы готские насаживают на копья и поднимают высоко, здесь пируют в чертогах заезжие свей. Что в антах нашли? Зачем дружбу водят? Бьёрновы люди за столами княжьими праздными кубками стучат. Славный Торгрим в чертогах здешних под арфу песни поёт! Всё Бош! Всё Бош! Крепок и хитёр. Жизнь свою с младых ногтей разумно строит. С кунигундой свейской сынов завёл, с Ландией воинственной — родство.

Поднялись готы к воротам малого градца, за риксичем Влахом ступили внутрь. Хмурились кёнинги, угадывая насмешку в глазах у дюжих градчих. Да кляли готы советника Бикки за то, что для своего посольства он их сотню избрал, унижению подверг достойных героев. «И Амал Германарих выжил из ума: то с войной, то с дарами. Припекло! Память отшибло! Мечется кёнинг, а Бикки сети плетёт у него за спиной. То разумным отчётливо видно!.. Сколько змея кожу ни сбрасывает, а всё одно змеиной же кожей и обрастает. Истекает кровью гордая Гетика, а Бикки возле Влаха вьётся... собака!»


За столом в чертоге сидели готы, рикса Божа разглядывали и сыновей его. Зол Велемир, исподлобья смотрит, шитую серебром перевязь теребит. Молчит, но не замедлит делом ответить на неосторожное слово. В чёрное одет, славит цвет этот Ворон нахохленный.

В белой рубахе Анагаст-риксич, ласков и добр. Волосы, как у Сампсы, длинны, белы, гребнем расчёсаны на прямой пробор. Миловиден Анагаст, с красной девою схож. Рядом с Божем сидит, на готов глядит внимательно, их грубый выговор подмечает, переспрашивает у отца непонятные слова. Думали готы: «Хорош будет бард, коль скоро любопытен так. Да тонок его слух, это заметно, да взгляд цепок, да голос высок».

Княжич Влах среди нарочитых удалец. По левую руку чадь-лучники сидят, по правую — чадь-кольчужники. Всяк перед Влахом другому равен, всяк княжичу предан сердцем и душой. Божа оставит, за Влахом пойдёт! Тур-сотник от него неотступен, готский взгляд чутко стережёт, к готскому слову прислушивается. Смел, порывист, с риксичем издавна волен в речах. Замечали друг другу малые кёнинги:

— Не Генериха ли сын? Лицо к лицу!..

Недавней памятью сильны, Божа одобрением дарили готы. «Он с кёнинга шлем снёс, одолел Германариха! Кому ещё удавалось такое? Он, говаривали, и Гиттофа однажды победил. Самого вризилика!»

Слушали вкрадчивые речи советника:

— Не время, Бож, обиды прежние считать. Пересилил ты мощь Ёрмунганда, после этого ещё более укрепился. Проезжая по вайхсам твоим, мы видели это. А слава о Файнцлейвгарде до Понт-моря дошла и за Понт перевалила! Знают теперь о тебе ромеи, упоминают подвиги твои их летописцы. Знают о тебе и в Александрии учёной, и в Антиохии богатой. Так же, как и нас, народ твой готами называют. Издалека не видят разницы, да и мы-то не во всём видим её; а приехать посмотреть — опасаются. Ибо грозная у тебя слава!

На эти хвалебные речи не ответил Бож, только с нескрываемой досадой взглянул в улыбчивое лицо Бикки, как на масляное пятно, и слушал дальше.

— Между тем, залита пожарами Гетика. Она скорбеть не успевает по погибшим героям. Здесь-то не слышен её стон, не виден её дым. Гунн идёт! И всё меньше у нас сил, чтоб сдержать гунна. Везеготы ушли, нет надежды на них. Наши кёнинги на запад смотрят, думают тайком: «Не лучше ли за горами укрыться, за полноводным Данувием?». Весь удар, Бош, пришёлся на нас. Подкосились колени у былой славы. И послал меня Германарих к тебе со словами о помощи. Вчерашний достойный враг может стать достойным союзником сегодня. Забудем прежние обиды! Ведь гунн Баламбер и тебе грозит, и в твой простор войдёт, сломив Гетику.

Не любили кёнинги советника Бикки, но с этими его словами и они согласились.

Ответил рикс:

— Не жаль мне Германариха, который мыслит одним днём и слаб памятью; не жаль и тебя, советник, ибо твои пути не совпадают с путями чести — мне ведомо это. Пусть бы Баламбер наказал вас за прежнее зло... Однако за всю Гетику многострадальную, за вдов и сирот, за стариков и младенцев призову постоять своё воинство.

Вздохнули с облегчением, поднялись со скамьи готские кёнинги. И Бикки поднялся, руку к сердцу приложил:

— Слова великодушные, что слышу, подобны самым дорогим сокровищам. Согласие твоё передам в Палатах. И ещё посмею сказать тебе, Бош... о! муж благородный... что ждёт тебя Амал Германарих на Данпе, готовит пир, готовит побратимство на века. Девы-служанки крутобёдрые начищают кубки, красавицы рукодельные вышивают скатерти, готские прекрасноокие жёны моют котлы, а знатные карлы уже режут овец...

Так сказав, пустился советник Бикки в обратный путь. И кёнинги-послы повеселели, хвалили великодушие антского рикса. «Выстоит, — радовались, — теперь наша родная Гетика! Единство с Бошем, побратимство с ним сокрушит любого Баламбера. Слава Бошу-союзнику!.. А теперь, побратимы, с вестью доброй скорее в Палаты помчим!..»

Готы больше не видели насмешек в глазах у градчих; и Веселинов уже не представлялся им таким враждебным. Оглянулись на градец, сказали: «Побратим!». И поклонились. Подумал Бикки: «Файнцлейвгард силён, потому что смел Бош. Своей головой кёнинг живёт, свои обычаи навязывает. А старое — рвёт».

Тур-сотник проводил готов к окраине...

Этим временем спрашивал Влах Божа-рикса:

— Нужно ли ехать тебе раньше времени в готские Палаты? Что пир? К чему он, когда уместнее дней не терять, ковать клинки и шить сёдла? С пиром тем не таит ли злого умысла прежний недруг? Можно ли так легко доверяться случайному послу?

Отвечал сыну Веселинов-князь:

— Если я не поверю готу теперь, то как я доверюсь ему в битве, как повернусь к нему спиной перед лицом общего врага?.. Не время Германариху счёты сводить. Помощи ищет, на четыре стороны глядит — не встанет ли кто рядом с ним против Баламбера.

— Ты добр, — сказал Анагаст.

— Ты легковерен! — сказал Велемир. — Коварство и вероломство — неизлечимая болезнь.

— Я поеду с тобой! — сказал Влах.

Однако Бож-рикс рассудил по-своему:

— Ты, Влах, останешься здесь; войско будешь готовить. Братья же твои со мной поедут в Гетику. Анагаст слева встанет, к сердцу ближе с песнями своими. Велемир-сын встанет справа, мечом харалужным встанет, острым и хрупким. Такой меч в умной руке должен быть! Теперь земле нашей, сыновья, поклонимся, и каждый, с благословения её, сделает своё...


САГА О РИКСЕ ИЗ ФАЙНЦЛЕЙВГАРДА


ир в Каменных Палатах! Пир!

Бож-рикс, союзник ант, приехал на празднество готских кёнингов. И с ним сыновья его, Велемир и Анагаст. И с ним известные князья: Леда-летт, Сащека Мохонский и Нечволод, рикс Глумов. И с ними мужей нарочитых, мужей лучших, семьдесят! Также Сампса-песнопевец был здесь.

Амал Германарих всех кёнингов собрал словами: «Тинг будет! Великий тинг!».

Удивлялись готы: «Что с Германарихом? Всё у него великим стало. Шаг ступит — великий сразу шаг, тинг собирает — и тинг велик. Слово велико, велико дыхание и сам кёнинг безнадёжно велик! И это тогда, когда Баламберова тьма наползает на готскую землю, Мидгард наводняет, наш, милый сердцу, Мидгард теснит. И даже Данп полноводный гуннами теперь иначе прозван. Говорят про него гунны: «Вар!»

Но славна ещё, несокрушима Гетика!

— Гетика велика!.. — говорит кёнинг.

Германарих на чёрном коне. Светлый рикс Бож в лёгкой скедии по Данпу плывёт, к Каменным Палатам правит. Кёнинг Амалов со свитою встречает Божа на высоком берегу, на пир зовёт.

Зал наполнили хозяева и гости. Шумно и весело было. Все перемешались. Витимер бок о бок с Велемиром сел, Гиттоф с Нечволодом, Ульрих возле Леды, Гунимунд рядом с песнопевцем и Анагастом-княжичем. Сащека место возле Бикки нашёл. У торцовой стены — Бож с Германарихом. Во главе всего друг к другу полуобернулись.

Речами начинали, кончали кубками. И чем обильней вино лилось, тем длинней и громче речи были, сильнее звенело злато-серебро. Нарочитых кольчужников малые кёнинги называли не иначе как побратимами, подливали вино им и себе. Так, назвавшись братьями, менялись кубками, менялись оружием, друг за друга ручались.

Говорил Бикки:

— Везеготы не чтут более Балта-предка! Ромеям продались, в горах Мезии спрятались. Гнильё поедает род трусливых! И рады этому. Лишь бы свои презренные головы сохранить, укрывшись у нас за спиной. Отказали в союзе нам малодушные, свои болящие животы лечат!

— Победим Баламбера! — выкрикнул Гуннимунд-сын.

Поддержали кёнинги из свиты:

— Водан с нами!

Мрачен сидел вризилик Гиттоф. Ничего не ел, ничего не говорил и сказанного как будто не слушал. Он протягивал виночерпию глубокий кубок и требовал коротко: «Вина!». И пил, и пил, и пил!

Советник Бикки с опаской косился на Гиттофа, но, по обыкновению, не мог по лицу вризилика понять, что на уме у него. И волновался от этого Бикки.

— Победим Баламбера! — вторил Гуннимунду Витимер-исполин.

— Вайан! — кричали готы и стучали ножнами о каменный пол.

— Поможет Бош!

— Слаб Баламбер! Мидгард — на века!

— Фрамеи!..

Германарих говорил Божу:

— Третья битва решит всё. Баламбер! Баламбер! Баламбер! Не похож он на гунна... Скорее — на гота. Испепелить! Смешать дерзких пришлецов с готской землёй. Ни один живым не уйдёт. Жестокость! Трижды на три! Только жестокость поможет мне. Гору воздвигну из гуннских голов. Всё нутро Баламбера своими пальцами переберу. Что куда годится, решу: что-то отдам псам, что-то скормлю рыбам, раскидаю птицам, а что-то... себе у изголовья положу, на память.

Так говорил кёнинг Амалов. От выпитого вина блестели у него глаза, от ненависти — краснели. Изгибались, подобно рысьим копям, сухие жилистые пальцы. А весь Германарих похож был в этот миг на старого нахохлившегося орла, что сидит на камне посреди бескрайних степей и, полуприкрыв глаза дряблыми веками, с нетерпением ждёт своего последнего боя. И грозные когти, и тяжёлый клюв, и сильная шея готовы к нему; и готово сознание, приемлет грядущую смерть. И легковесный мозг птицы понимает только одно — жестокость, и чтит её превыше всего. Ни памяти, ни жалости, ни чести, ни мысли даже о своей участи. Мозг горит, мозг одержим жестокостью, мозг болен.

Бож-рикс слушал молча. Он вглядывался в черты кёнинга и поражался, видя быстрое, уловимое глазом, превращение человека в зверя... Всё человеческое наконец ушло; остался клюв, остались когти, и остался птичий мозг, насквозь пропитанный жестокостью.

— Фрамеи! — кричали готы. — Слава Амелунгам!

Витимер-кёнинг говорил громко:

— То Валент зазвал везегота — не иначе. Хитрый ромей везсготом прикрылся.

— Ложь!.. — оспаривал Винитарий, сын Валараванса. — Везегот трус! Сам поклонился надменному ромею. Он просил: «Дай нам хлеба и мяса, мы дадим тебе защиту!» Везегот продался за еду, у него — рабское нутро. Везегот в Мезии закопал свою честь. И уже не вспомнит никогда — под каким камнем!

— Везегота обманули, — сказал Ульрих-кёнинг, примиряя побратимов. — Он, поверьте, не долго будет терпеть унижение. Вспомнит Балта!

— Кто Балт? — спросил Велемир-риксич.

— Предок из Ландии, — сказал Витимер. — С Амалом вровень был. Анс-полубог!

— За Балта! — выкрикнул Гуннимунд и плеснул себе вина.

— Пусть возродится дух предка! — призывали готы.

— Горе Валенту!

— Горе Баламберу!

— Поможет кёнинг Бош! Вайан!..

И снова стучали кёнинги из свиты ножнами о каменный пол, начинали и обрывали героические песни. Вризилик Гиттоф, по-прежнему не участвуя в спорах и разговорах, не поддерживая призывов и песен, жадными глотками пил вино, взгляд же его оставался твёрдым. И пугал этот взгляд советника.

Амал Германарих, склонившись к уху рикса, говорил:

— Не верю Гуннимунду! И Витимеру не верю, и Винитарию! Везегота клянут, а сами по его следу сбежать рады, к ромею за подачкой приползти... Ждут, подлые, ждут смерти моей. Но не дождутся! Всех, кто здесь сидит, переживу.

Так говорил готский кёнинг. А глаза у него были беспокойны и красны. И отяжелели, припухли веки. И белел, и подтягивал к щеке край верхней губы словенский шрам.

Уже совсем тихо и зло нашёптывал Германарих:

— Мы, готы, окружены врагами. Над нами нависло пророчество Вёльвы. Ты не знаешь его. Оно страшно! И оно сбывается. Мы убеждаемся в этом всё больше... Враги! Кругом враги. Хотят перебороть наш древний дух. Ползут, ползут со всех сторон, скалят острые зубы. По ночам приходят хороводы мертвецов. Неслышный, полупризрачный приезжает Рандвер на бледном коне. Он говорит со мной словами Локи. Я гоню его, я прохожу сквозь него. Но Рандвер не уходит. Тогда я ловлю его; а поймав, вешаю, вешаю, вешаю... Из пустых его глазниц на меня смотрит тьма. Тьма смеётся. Не поверишь! Тьма говорит: «Ты, низменный, хочешь повесить Гапта!» А Гапт старше Амала. Гапт видел Вёльву.Я вешаю его. Что есть силы тяну тетиву, а петля... всё туже затягивается у меня на шее. Разве не страшно это?..

Бож слушал не перебивая. Божу хотелось отодвинуться. Божу хотелось уйти. Словенский шрам ломал, выворачивал губы кёнингу. Руки у кёнинга дрожали.

Бож-рикс пришёл помочь. Глазами кёнингов смотрит на него обескровленная Гетика, устами кёнингов говорит ему: «Горе Баламберу!» и готскими руками щедро подливает готского вина.

Тинг идёт! Великий тинг. Молчат антские риксы. Спорят, кричат, восклицают готы. Амал Германарих пальцами трёт воспалённые глаза, шума тинга не слышит, а слышит слова пророчицы Вёльвы: «Будь проклят! Будь проклят!». Противится сознание: «Не я! Всё — наветы коварного Локи. Не я! Довлеет Локи надо мной. Я болен. Горят глаза. Тьма из пустых глазниц смеётся». — «Будь проклят! Ты! Низменный!» Дрожащими руками Германарих трёт глаза.

— Что с кёнингом? — спросили готы.

Бикки сказал:

— Он угнетён, не спит ночами. Оттого болят глаза, гноятся веки. Он носит вашу боль, он думает о вас, скорбит о Гетике.

Удивлялись готы:

— Вспомним, — говорили, оглядываясь друг на друга, — таков ли Германарих был ещё вчера? И за его ли стремена мы все держались? Что с кёнингом?

Бикки сказал:

— Вспомните, вы сами такие ль, как вчера? Что стало с нами? Пир! Германарих правит пир. Что с кёнингом? Кёнинг наше лицо. Что с лицом нашим? Лицо правит пир. Великий тинг! Великий перелом, который всегда болезнен. У нас на лицах боль. Мы все похожи.

— Нет боли! — воскликнул Гуннимунд-сын. — Нет перелома! Не сломлен готский дух. Веселятся герои, гостей чествуют.

— Что скажет Бош? — спросил Германарих.

Антский рикс отставил кубок, сказал:

— Вкусен ваш хлеб, искусны хлебопёки. Расшиты скатерти красиво. Сверкают кубки. Вино сладко. Мне, гостю, льстит обилие блюд. И радует, что лучшие из риксов средь лучших кёнингов плечо к плечу сидят. И в побратимстве друг за друга поручились, и обменялись кубками, и обменялись мечами... — здесь Бож возвысил голос. — Но затянулся пир. Дух готский сломлен! Я ошибся. У вас на лицах — ложь!

Велико было удивление риксов, услышавших эти слова. Не угар ли помутил разум у рикса, не вино ли, щедро наливаемое, ударило в голову?.. Прекратился шёпот среди кёнингов из свиты! Пальцы Гиттофа смяли серебряный кубок, заблестели от пролитого вина и, белея в суставах, щёлкая в суставах, накрепко переплелись. До боли, до крови из-под ногтей. Тонкая резьба кубка прочертилась кривыми трещинами. Советник Бикки с беспокойством следил за руками вризилика.

Бож говорил:

— Да, сломлен готский дух! Ложь правит пиром. Германарих не может скрыть лица, советник избегает прямого взгляда, вризилик Гиттоф давит свою совесть, мнёт серебро... И, славный гот, назвавшись побратимом, ты анту подарил подпиленный клинок. Где честь, где доблесть, где разум?.. Сломлен готский дух! Жалкие обломки, лелея месть, кричат: «Горе Валенту! Горе Баламберу!». То тихий шёпот. Он дальше этих стен не выйдет. Он не слышен уже во дворе, где стоит народ готский, голоден и тощ. Подпиленная доблесть пришла на праздник лжи. Великий тинг! Таких ещё, пожалуй, не бывало!..

Осмотрели тогда кольчужники подаренные готами мечи. И увидели, что подпилены они у самых рукоятей. Искусно подпилены, едва заметно, но и двух ударов такой клинок не выдержит. Так открылся нарочитым тайный замысел готского «побратимства», открылся безумный смысл готского пира. В глазах у многих кёнингов из свиты разглядели кольчужники зло. И, не скрывающие более этого зла, все кёнинги стали друг на друга похожи, будто каждый из них вдруг надел одну и ту же маску — маску, отлитую с лица Германариха. И Витимер, и Винитарий, и Гуннимунд, и Бикки холодно смотрели в прорези маски-зла. Они искали под ней защиты, они крепко прижимали её к своим обветренным лицам, желая удержать её ровно настолько, чтоб маска-зло вросла в кожу и осталась так навечно. Им удалось это, зло вросло в кожу. Вросло и уподобило лица кёнингов оскаленным волчьим мордам. Но маска, исказившая лица, лишь скрывала страх. Она не изгнала его, она не скрепила надлома, не сковала смятения. Кёнинги боялись Баламбера, боялись Валента, боялись этого хитрого и сильного антского рикса и его грозных безоружных кольчужников. И каждый из кёнингов боялся себя, своих надлома и падения. И боялись друг друга. Страх! Великий страх Германариха передался свите. Готы ощущали у себя на губах излом словенского шрама, и высоко под сводами им мнились бесчисленные хороводы замученных людей, слышались их проклятия. И слышалось близкое ржание бледного коня, предвестника смерти. Там, под сводами, в Железном Лесу, старуха породила Фенрира и кормила его дымящимся мясом. Соколы Водана сидели на предплечьях у богинь-Норн, стучали чёрными, безобразно большими клювами и говорили: «Мы ещё темя готское поклюём! Ты слаб, ты сломлен и не способен встать. Разлагается тело твоё, мы видим этот час. Ох, не далёк, не далёк он!». Бледный конь гулко стучал копытами по сводам, а рядом стояла и молчала мать-Вёльва.

Пир в Каменных Палатах! Пир!

Им правит зло. Множатся маски. Словенский шрам кривым белым тяжем пролёг от стены до стены. От страха трудно дышать. Тихие песни льются из-под сводов, в бесплотном танце кружатся хороводы мертвецов. Страх! Страх!

Риксовы кольчужники сильными руками вцепились в горло готское. Раздавлены кубки, растоптаны блюда. Готский хлеб ржаным серым месивом налип на каблуки.

Оставив мясо, прорычал сверху призрачный Фенрир: «Самое сладкое вино течёт по жилам у людей!.. Не мать, не отец родичи твои, но Волк и Ворон, которые тебя съедят, ибо ты станешь ими!». И согласно трижды каркнул Ворон. Невесомые Норн-девы босыми ногами прошлись по шраму, от стены до стены.

Заглушая рычание Фенрира, прокричал Амал Германарих:

— Вайан!..

И на зов кёнинга ворвалась в зал толпа готских щитоносцев. Острые мечи замелькали над головами. Где кровь, где вино?.. Фенрир злобный рычит устами Германариха. Зияющей раной темнеет, прорвался словенский шрам. Мать-Вёльва, подняв с пола хлеб, выжимает из него вино, качает головой. В шуме никто не слышал, как сказала пророчица: «Милый Гант, твоим хлебом наелась досыта. Мал он был, а мне на века хватило! Хлеб от сердца сытен. Вино — лишь доброму на пользу».

Один за другим падали нарочитые, рядом с ними валились готы. Антские риксы прокладывали путь к выходу. Никто не сложил слова об их подвигах. А песнопевец Сампса услышал песнь. Вдруг зазвенели струны, сокрытые у него в груди. Так зазвенели, так сказали, что, услышав их, сын понял бы, наконец, отца. Но не было у песнопевца струн под руками, старое кантеле его — вдребезги разбито о злобную готскую маску. И тонкие пальцы песнопевца разбиты в кровь о кольчуги кёнингов. И кровоточили гибкие пальцы у Анагаста-риксича.

— Не моё это! Не моё! — твердил себе Анагаст, срывал с готов шлемы и этими шлемами бил по лицам врагов; всё сломалось, всё повернулось иначе, и Анагаст стал только риксичем.

— Не моё это!.. — твердил он и выискивал под ногами меч.

Не выдержали, надорвались в груди у Анагаста заветные струны, обрывки их свернулись на душе жёсткими кольцами. Перестало болеть сердце. Сердце опутано было обрывками струн. Руки не слушались разума.

Брат Велемир крикнул Анагасту:

— Благочестивец! Где песнь твоя? Ты меча держать не умеешь. Отдай нарочитому!

Не ответил брату Анагаст, мечом готским готские шлемы сёк. И вотчинные князья, и Велемир-брат удивлялись силе сказителя-риксича.

В один поток сбились анты; как железный таран, пробивались сквозь плотные ряды кёнингов. Но всё прибывали щитоносцы, у входа в зал ощетинились длинными копьями и копья метали в гущу кольчужников. Лучите нарочитые бросали в щитоносцев горячие очажные камни, готские копья поднимали с пола и против готов же их обращали.

Всего сильнее шумела новая битва под сводами зала. Сотрясались, гудели массы каменных плит. От опрокинутых светильников медленно разгорались у стен и под потолком тяжёлые деревянные брусья. Людям на плечи осыпались песок и уголья с пеплом. Едкий смолистый дым стелился по-над полом, чёрными клубами висел под сводами. Рычал, бесновался в дыму Фенрир. Девы Норн устремились в узкую горловину дымохода и вырвались в чистое небо. Призрачные хороводы покидали пиршество-побоище, старая Вёльва уводила бледного коня...

Задыхались, кашляли люди. Амал Германарих прислонился к холодной стене и прикрыл ладонью воспалённые глаза. Ему вдруг почудилось, что кто-то скребёт кольчугу у него на груди и пальцем с острым ногтем тычет в лицо. Кёнинг осмотрелся. Вадамерка-дева кружила над ним. Волосы распущены, шевелятся, подобно прибрежным водорослям. Длинная шея переходит в тело змеи, а на кончике хвоста — острый ноготь. И ноготь этот тычет Германариху в лицо.

— Уйди, змея. Повешу!

Но Вадамерка не испугалась угрозы, сказала:

— Знатных кёнингов ты пригласил! Подари одного.

Есть среди них юный бард. Он похож на Рандвера...

Рандвер-сын вышел из облака дыма, снял шлем и утёр локтем вспотевший лоб. Но увидев Германариха, расхохотался ему в лицо:

— Ты изверг! Ты не человек! И ты настолько низок, что мне не трудно над тобой смеяться теперь. В глаза, в лицо!

— Что с кёнингом? — спрашивали, оборачиваясь, готы.

— Уйди, сын! Повешу! — сказал Германарих и прикрыл ладонью глаза.

Каменная стена жгла ему спину. Лоб у кёнинга покрылся испариной, и капельки пота, тёмно-бурые от сажи, заполнили складки морщин.

Голос Вёльвы позвал Рандвера:

— Идём, Гапт! Идём, милый мальчик. Не касайся грязи. Идём! В Вальгалле свежо. Брось меч, вспомни Ульфилу. Ты дал хороший зарок. Будь верен ему!

Затихали, отдалялись призывы готов. Чёрный дым плотной завесой застлал зал, скрыл от глаз вид побоища. Кёнинг понял, что риксу удалось прорваться во двор. В наступившей тишине было слышно, как под сводами потрескивали и шипели в огне сосновые балки. Слышны были стоны и кашель раненых. У Германариха кружилась голова, жгли глаза, как будто их заменили угольями. И обжигал лицо старый словенский шрам, на его разошедшихся краях запеклась кровь.

Шатаясь и спотыкаясь о распростёртые тела, Германарих вышел наружу. Там с прежней силой звенела битва, с прежним упорством пробивались на простор анты.

Горели конюшни. Обожжённые лошади метались среди людей. Готские щитоносцы разматывали возле стен прочные сети.

Вризилик Гиттоф отбил меч Божа и крикнул:

— Рикс, уходи! Я помогу.

Ответил Бож:

— Как можешь ты мне предлагать такое? Оставить братьев и сыновей!

Леда-старик поддержал:

— Беги, князь! Отомстишь за нас.

И Сащека, и Нечволод сказали то же, и улыбнулись риксу, и отвернулись, пряча слёзы.

— Вайан!.. — закричали кёнинги, увидев, что Германарих пришёл к ним; воспрянули духом.

Все слышали, как рухнули в зале тяжёлые своды, все видели, как завалились набок горящие конюшни. Бились там и визжали оставшиеся кони. Столбы пламени вместе с дымом и искрами метнулись вверх.

— Анагаст! — решил Веселинов-князь. — Уходи ты, сын!

Даже не ответил Анагаст.

— Уходи с этим готом!..

Но Анагаст прорубился в гущу кёнингов и, утеряв там меч, был схвачен.

Велемир-риксич, старший сын, по своему решил спор:

— Не время искать достойного. Пусть Сампса идёт. Слышите? Песнь поёт Сампса, сложил наконец! Пусть донесёт её до Влаха-брата. Влах отомстит!

Сказали риксы:

— Пусть так!

Бож сказал:

— Как вырос ты, сын!.. — и вризилику на Сампсу указал. — Гот, дай свободу песнопевцу. Ведь придёт же однажды век несён! Пусть начнётся он с Сампсы, пусть начнётся он со слов Велемира, сына, понявшего отца.

И никто из нарочитых, и никто из риксов не помешал вризилику, когда тот обхватил песнопевца за плечи и как пленника пронёс среди кёнингов. Только Сампса, ни о чём не зная, пытался вывернуться из могучих рук Гиттофа. Но тщетно! Всем известна сила вризилика!

Щитоносцы, размотав сети, набросили их на антов. Со всех сторон с сетями накинулись. И ещё несли, и опутывали, и закручивали сильнее. Мечи нарочитых были так затуплены и зазубрены, что не секли и не резали верёвок; глубокими выщерблинами клинки цеплялись за волокна.

— Как зверя — в сети!.. — кричал Германарих. — В сети антского медведя!

Со стен на головы риксам готы бросали камни, сыпали раскалённый песок. Оглушали окружённых ударами тяжёлых палиц.

— К огню! — призвал Бож. — В нём сгорят путы.

И нарочитые ринулись к догорающим конюшням, и в едином мощном порыве своём сбили с ног щитоносцев и кёнингов. Сам Амал Германарих упал на каменные плиты и утратил героический вид, но помог Великому кёнингу подняться славный Витимер.

— Фрамеи! — приказал Гуннимунд.

Подоспевшие готы острыми копьями загородили антам путь, в грудь им упёрлись остриями и сдержали напор. Тогда всадники кёнинга Винитария выстроились в плотный ряд, стремя к стремени, бедро к бедру, и потеснили нарочитых в угол двора. Там подмяли их под себя и трижды проехались по телам оставшихся.

Стонами и бранью отозвались побеждённые анты.

Рикс Бож, придерживая раздробленную руку, поднялся у стены. Встали рядом Сащека и Нечволод. И Велемир-риксич прислонился к стене, но не превозмог боли в сломанных голенях, повалился наземь. Риксы подняли его и поддерживали за плечи. И многие нарочитые нашли в себе силы встать возле Веселинова-князя. Израненные, обожжённые, вымазанные в саже и крови, они стояли, опираясь друг на друга, и смотрели на своих братьев. Кто ещё поднимется? Кто жив? Остался лежать Леда-старик. Он был растоптан лошадьми. И другие, что лежали возле Леды, были мертвы.

Малые кёнинги обернулись на Германариха:

— Что теперь?

Великий кёнинг утёр с губ кровь, выплюнул сгусток, сказал:

— Распять! Всех! И мёртвых — тоже!

Смолчали, не шевельнулись готы. Тогда закричал Амал Германарих:

— Не слышали? Псы!.. В лесу за Данном всех распять!

Крикнул так и с неожиданной злобой хлестнул Гунимунда плетью по лицу.

— Никому не верю. Слабейшие!.. На ромея оглядываетесь? А Гетику — под гуннское копыто? Не бывать Баламберу!

Гуннимунд-сын отвёл глаза, сказал хрипло:

— Распять! И мёртвых — тоже!..

Пир в Каменных Палатах! Пир!


В предрассветном небе закружил острокрылый сокол, под самые облака поднялся, облак коснулся. С ветрами дружен, по ветрам упругим скользил вольный сокол. Крылья разметал, ими не взмахнёт даже. И так, кружа, то в неоглядные выси взмоет, едва виден с земли, то медленно опустится вниз, будто разглядеть что-то хочет среди густых трав. Тогда и тень его по тем травам бежит.

Но присмотрись! Словно ударился о что-то крылом сокол. А ударившись, кувыркнулся в небе сером и на землю пал.


В лесу за Данпом выбрали поляну — узкую, со всех сторон прикрытую пологими холмами, окаймлённую орешником и высокими елями.

— Здесь! — сказал кёнинг. — Не терплю ветров, не терплю солнца Здесь тихо, здесь сумрачно. Дивное место!

Тогда застучали готские топоры. Вырубили орешник. Отсекая лишние ветви, обнажили стволы елей. Разожгли костры. Советник Бикки дал готам вина, дал мяса.

— Продолжим пир! — обрадовались готы и бросили топоры.

Вризилик Гиттоф сказал Германариху:

— Кёнинг! Пощади Боша и его людей. Не время мести.

И Ульрих-кёнинг подошёл, сказал то же. А Витимер, Винитарий и Гуннимунд с Бикки молвили прежнее:

— Распять! Нет им жизни.

Германарих ответил вризилику:

— Ты, слабосердный! Хочешь с ними распятым быть, Гиттоф?

— Нет, кёнинг.

— И ты, Ульрих! Ума лишился?

— Нет, кёнинг.

Вризилик имел мужество опять сказать:

— Но пощади их. В этом деянии твоём нет доблести.

Готы сели рядом на траву. Молча пили вино, ели мясо, разламывали сладкие кости, слушали слова Германариха:

— Мне решать, что доблестно. Мне решать, пришло ли время мести. Вам исполнять то, что велено мною. А велено будет так: вы двое, за Боша просящие, — как видно, духом ослабшие, — Боша и распнёте. Тогда забуду ваши недостойные речи, тогда вновь назову побратимами.

Переглянулись Гиттоф и Ульрих, помрачнели у них лица.

Ульрих-гот сказал в лицо кёнингу, будто сплюнул:

— Будь проклят ты, низменный!

— Будь трижды проклят!.. — отозвался Гиттоф.

Вскочили с травы изумлённые готы, побросали чаши и обломки костей, ждали, что прикажет Германарих.

Ульрих с Гиттофом, обнажив мечи, озираясь на кёнингов из свиты, медленно отступали к лошадям.

«Тьма из пустых глазниц смеётся. «Будь проклят! Будь проклят ты, низменный!» Уйди! Уйди!.. «Ты изверг! Ты не человек! Смеюсь тебе в глаза». Уйди! Страх-Рандвер, прочь! Страх-Баламбер, рикс-страх, прочь!..»

— Пойдём, Гапт!.. — звала Вёльва. — Пойдём, мальчик. В Вальгалле солнце, там дуют ветры, приносящие свежесть... А здесь темно. Не для тебя это...

— Прочь!

— Что с кёнингом?..

Вризилик с Ульрихом вскочили в сёдла. Не ждали ответа Германариха, не дожидались погони.

Тут будто опомнился Великий кёнинг, сказал готам:

— Догнать! Вернуть обоих!

Многие готы пустились вслед отступникам. Но вскоре вернулись ни с чем. Не нашлось среди них смельчаков. Ни один не отважился вступить в поединок с Гиттофом. С самим вризиликом!.. Сила его далеко известна была.

Германариху же сказали готы:

— Не сумели мы, кёнинг, отступников догнать. Крепкие у отступников оказались кони.

— Трусливые псы!.. — бросил им в лицо Амал Германарих. — Таких побратимов из-за вас потерял! Говорят, когда уходят смелые, остаются малодушные. Никому не верю...

Советник Бикки выскользнул из-за широкой спины кёнинга. Все слышали, как облегчённо вздохнул советник. Не вернулся Гиттоф, и вместе с ним не вернулся страх Бикки — многолетний навязчивый страх. Страх-предчувствие, страх-наваждение, страх-тоска.

Переступая через тела мёртвых, Германарих прошёл среди связанных антов. Сказал риксу:

— Бош, тебе оказываю честь и милость! Ты будешь видеть, что я сделаю с сыновьями твоими, что я сделаю с твоими кёнингами. Такова тебе честь! Ты будешь видеть муки их, ты будешь слышать, как ночами голодные волки станут грызть ноги у твоих людей, как будут откусывать они от живого. До тебя же, Бош, не дотянутся злые Норн-псы. Ибо как рикса достойного высоко тебя распну — на два роста человеческих. Такова тебе милость! Не дотянутся волки, зато ворон не раз присядет тебе на плечо. И последнее, что увидишь, — будет его кривой клюв...

— Не примет тебя земля! — ответил Бож. — Ничья. Даже готская не примет. Ты везде чужой, ты везде — зло. Ты давно мёртв и от тебя смердит. Разве не слышишь?

И сказал сыновьям антский рикс:

— Нет на земле большего зла, чем честь и милость Германариха. И это зло, всю меру до капли, мне предопределено было испить. И я не сумел избежать этого. Выходит, не мы вершим свои судьбы, если было предопределено, если об этом говорилось ранее. На два человеческих роста!.. Всему своё завершение. И не Германарих правит пир. Предопределено! Он умер, не родившись. Вы же, сыновья, будете жить и после смерти. И лишь однажды кончите круг своих лет, который был предопределён вам... Принять достойно то, что предопределено, — вот что от нас зависит.

— Ты добр! — сказал Анагаст.

— Ты легковерен! — нахмурился Велемир-риксич. — Ничто не предопределено. Всё закончится с нашей смертью. И не облегчай обманом нашей участи, отец. Нет судьбы, нет прекрасных садов Вирия. И круг наших лет кончится теперь, у ног этого презренного гота... Ты говорил о зле. Зло — тоже истина. Истина зверя! Добро — от человека! Но человек смертен.

— Человек вечен! И предопределены извека победа и торжество добра. Мир холодный, мир равнодушный согреется в человеке и преобразится в добро. Может, тогда, сыновья, вы меня и поймёте.


Не Фенрир ли злобный, рождённый старухой в Железном Лесу, солнце заглотил? Серым сделалось небо. Тысячи обеспокоенных птиц взлетели над лесом, в стаи сбились, над чистым полем покружили и подались далеко-далеко. Светлые герои Водана по высокому небу идут! Идут, идут, железные сапоги громом грохочут. С востока плывёт ладья мертвецов, кормчим на ней — коварный Локи. И волк с ним. Не волчий ли век наступил? Множатся чудовища. Суртр, огненный великан, с факелами подбирается к Мидгарду.

— Баламбер на Суртра похож!

Кричал Амал Германарих, крепкие зубы скалил в небеса:

— Клинья! Да не ц ладонь бей — в запястье!..

«Страх! Страх!.. Даже распятый, он страшен!»

На востоке дымы подпирали небо, удушливым валом подкатывались к Мидгарду остроготов.

— Суртр! Суртр!

— Будь проклят! Волчий век настал, чёрный век. Брат идёт на брата. Пойдём, Гапт. Ты чист! Не для тебя зрелище это.

— Будь проклят! — выстукивали копыта.

Вризилик на крепком коне. Вризилик меч поднимает, хочет вонзить его в огненосную глотку Суртра.

— Рандвер, прочь! Прочь, страх!..

— Что с кёнингом? — спрашивали друг у друга готы.

— Велик наш кёнинг! — отвечал советник Бикки.

— В запястье бей, пёс!

«Страх! Страх!»

— Вечен человек! И с ним добро — вечно...

Багряным стало поднебесье. Солнца нет. Тьма!

Страх! Волчий век. Красен небосвод. Фенрир разжёвывает солнце. Далёкий окоём залит красным. Суртр? Кровь?

Огромный безобразный Ёрмунганд, мировой змей, сполз с далёких гор, прошипел: «Тор-страж! Сражён будешь!». И вышел на поединок светлый Тор, сын бога Водана. И был Тор Ёрмунгандом сражён. Сотрясались далёкие горы, сотрясался голубой Мидгард. Улетающие птицы виделись чёрными крапинками в сером небе. Змеи выползали из нор и сплетались в большие клубки. И шипели змеи вместе с Ёрмунгандом.

Горячий удушливый ветер налетел с востока. Он нёс пепел и пыль. Он нёс на своих плечах крылатых гуннских коней. Сам Баламбер впереди. На Суртра похож. «Горе готу! Горе Валенту!» «Вайан!» — отвечали многострадальные земли Гетики. Перепуганные эльфы прятались на покинутых людьми полях, головы свои прикрывали камнями.

Копыта, копыта стучат. Беспокойно хлопают крылья.

— Будь проклят ты, низменный!

— Вечен человек! И с ним добро вечно...

САГА О ПЕСНОПЕВЦЕ


, пойте, ветры! Ковыль белёсый клоните к земле. Ветры, меха свои раздуйте, гуляйте вволю под голубым. Расти, трава, зеленей, наливайся соками, бегите, ручьи. Теките, реки синие. Солнце, свети!

Нет жизни человеку. Век настал волчий. И сзади, и спереди, и в лесу, и в поле волки снуют. И плывут они по морям безбрежным, плавниками запаслись. Проросли у волков крылья, расправились. Вровень с птицами теперь волки стали, гнёзда птичьи заняли, на высоких скалах сидят. Нет житья!.. А в Гетике люди оволчились, по лесам разбрелись, по логовам. В Палатах же волки сели. И вино теперь пьют, виноград нахваливают, благословенный плод, с блюд едят серебряных, старинных, вавилонских, подвигами недавними друг перед другом похваляются, мощными зубами разгрызают кости...

Много дней, много степей проскакал Сампса. Торопился песнопевец, коня загнал. И возле трупа коня лежа, землю пальцами царапал Сампса, пальцы в кровь изодрал, обломал ногти. Думу думал горькую. Горькие слёзы глотал. И, кроме горечи, ничего не надумал, и только горечь вкусил.

Волчий век! И вокруг песнопевца собрались волки. В стороне, голодные, повизгивали, стороною кружили, косили глаза. Близко не решались подойти, издали белые зубы скалили. Ждали: человек уйдёт, волчий пир настанет. Славно! Славно! Урчит утроба: «Пир!» Животы к хребту поджаты. Неуёмная, бежит слюна. Лапы от нетерпения дрожат. Вздымаются матёрые загривки.

— Псы!..

Волчья радость, волчья сыть! Ушёл человек. Нет ему житья. Не его век настал. Набросились на тёплый ещё труп коня, распороли брюхо, раскроили грудь, по частям на стороны растянули. До ночи пировали; подвигами друг перед другом похвалялись — клацали в сумерках мощными клыками... Сытому волку тёмный овраг всего милее. И, наевшись, до рассвета в овраге отлёживались. Сытому волку ночь — крыша. Сытому волку луна — песнь.

— Да ещё, слышишь, брат, сказывали люди, что век наш настал. Чем не жизнь? Чем не песнь? Чем не радость?.. Сытно отрыгнём, на луну повоем!.. Ах, развернись, волчье нутро, покрой безграничную землю. Что ни захватишь, всё твоё! Никто не оспорит, никто не скажет: «Верни!».

Ушёл человек, канул во тьме века волчьего, был унижен, был распят, уступил дорогу зверю достойному, зверю жестокому, зверю в шкуре серой да с клыками крепкими. Слаб человек, не о том думает, не тем занят. Брат на брата идёт, вместо того чтоб огни зажигать новые и новые дороги торить.

— Славно! Славно!

— Свети, луна, волчье солнышко! Песнь тебе споем, сыты, наконец. Морды лапами утрём, слизнем с губ жир да запоем. Ох, запоем! Подвиги восславим.

Торопился Сампса к антским просторам, запахи родных лесов уже различал, блеск антских шлемов с окраин Гетики видел.

Там, на краю леса, врыто в землю копьё. Там в годы лучшие сказал светлый Бож-князь: «От этого леса к Полуночи — моё!». Тогда ещё прятались волки, не плыли по морю, не плыли под облаками, в гнёздах птичьих не сидели, не пировали в палатах.

Сложил ли песнь о риксе?

И прислушался Сампса к песне у себя в груди. Что кантеле? Струнами мне — стебли ковыльные. Серебристы, нежны струны мои. Голос мой — голос ветра перелётного. Шаг усталый — слово. Боль и горечь — смысл. Так древний Вяйнямёйнен пел. От песен его вырастали леса, озёра множились, углублялись болота; от песен его усмирялись земные и небесные стихии. И Сампса сложил такую песнь. От неё, казалось, остановился в стороне Дани, от неё на землю дожди пролились, буйные ветры понеслись вспять. Привольная степь зазвенела струнами-ковылем. Шаги песнопевца сотрясали землю. От этих шагов разбегались дороги, на четыре стороны разбегались. Множились на дорогах, всё громче звучали шаги людей.

— Вечен! Вечен!.. — шаркали подошвы.

— Вечен человек! — стучали копыта коней.

Скрипели колёса, клубилась пыль. На четыре стороны! На весь Мидгард! От Ландии до Понт-моря затаились, стихли волки. Выронили кубки, уши прижали и поджали хвосты злобные псы-Норн. Песнь далеко лилась!

— Вечен! Вечен!.. — скрипели оси колёс.

Тряслись на ухабах возки. Люди понимали друг друга и говорили:

— Какова песнь! Добро-то вечно! Кто это сказал?

— А мы не ценим! — отвечали, сокрушались. — Каждый себе. И всякий за себя зубы скалит. Прежде чем руку подать, подумает плохо. Мимо истины идём!

— Век-то волчий!.. — неслось глухое из оврагов.

А люди шли. По всем дорогам шли, от Ландии до Понт-моря. Холодный равнодушный мир постепенно отогревался у них в душах.

Люди пели песнь Сампсы!

И все, кто меч держал, меч тот выронили. И поднять его не могли, пока песнь звучала, пока стоял в стороне полноводный Данн, пока звенели ковыльные стебли.

Славно! Славно!

САГА О КЁНИНГЕ АМАЛОВ


оклонились, доложили готы:

— Кёнинг! Мерлик-князь привёл Баламбера. К Палатам запомнил дорогу. Войска подходит — тьма! Не одолеть их нам, кёнинг.

Кровью налились глаза правителя готов:

— Что? Слабейшие! Взроптали не вовремя. Не сломлен ещё готский дух.

Ещё ниже поклонились готы:

— Что готский дух, кёнинг? Сметёт нас Баламбер, ибо мы — щепка под копытом его коня.

Кричал на свиту Германарих:

— Трусцой на запад?.. Морды отъели на долгих пирах. Посмотришь на вас и одним видом сыт. И это побратимы мои! Забыли железа запах, забыли запах крови и тяжесть кольчуг, забыли, как гордый клинок режет воздух и тешит воителя слух, забыли... Только и знаете, как блюда ловко делить, как за столами господскими выглядеть соколами — ими не будучи... В стремя, презренные! В стремя!

Проглотив обидные слова, пошли малые кёнинги, воины испытанные, по оставшимся вайхсам. И говорили там под каждой кровлей: «Хозяин! Седлай коня, возьми в Палатах меч! Собери сыновей своих. С Баламбером говорить будем. Тинг близится!» — «Вайан!» — тихо отвечали хозяева и с горечью глядели на своих подрастающих сыновей.

— Без радости отвечаешь, хозяин! — говорили кёнинги. — Дух сломлен? Не к лицу грозному карлу усталость перед битвой. Где твой старший сын, что хотел быть пахарем?

Совсем не грозно отвечал отец-гот:

— Под Файнцлейвгардом лежат кости сына моего старшего. Не быть ему пахарем. И никем уже не быть.

— Где средний твой — тот, что кёнингом хотел стать?

Качал головой отец-гот:

— Не станет кёнингом средний сын. В аланских степях он раздавлен был гуннским конём. Не остыли ещё угли после поминального огня.

— Младших-то у тебя много! — удивлялись кёнинги.

Отвечал им печально гот:

— Младшие ещё матери по пояс.

— Тогда сам иди. И знай: ты хозяин Мидгарда! Поэтому говори громко, чтобы далеко слышалась твоя речь, чтобы в голосе железо было, чтобы враг трепетал!

И брал старый гот свой хлеб, и седлал коня, выведя его из борозды. И шёл гот в Палаты, где Амал Германарих кричал новому войску:

— Фрамеи выше!

И в голосе кёнинга слышалось готам железо. Поэтому сами они выше поднимали копья, выше поднимали головы. И речь готов была громка. Было далеко слышно, что не сломлен дух острогота.

Однако не трепетал дикий гунн. Многими полчищами, в несколько потоков, приближался к Данпу. Мерлик-князь указывал Баламберу путь. Да и что указывать! Такое войско мимо не пройдёт. Широк охват, безмерна глубина. Всю прекрасную Гетику вытоптали. «Вар! — кричали. — Вар близко! Великая река!»

Горе готу! Горе империи ромеев!..


И на этот раз войско Германариха было разбито. Раздробленный Мидгард лёг под гуннское копыто. Сам Великий кёнинг был тяжело ранен. Гуннимунд-сын, Витимер-кёнинг и Винитарий, сын Валараванса, спешно поделили между собой всю Гетику и, подняв с обжитых земель всех, способных идти, увели их за собой на запад. На Запад же пало солнце. Дани был в крови, Данп был красен.

— Вар! Великая река! — восхищались гунны и поили в Данпе своих лошадей.

Баламбер обещал:

— Теперь много будет таких рек.

А сломленные готы уходили всё дальше. Пройдя крутые горы Дакии, они переправились через Данувий в верхнем течении и остановились в ромейской Паннонии.

Гуннские конницы осадили Палаты Германариха. И не опасались удара в спину, земли у них за спиной были пусты. Развалины же, что высились перед ними, казались наполненными богатствами — так упорно защищали их готские щитоносцы и малые побратимы кёнинга. И манил гунна богатый, сплошь заставленный городами, Запад. Торопил Баламбер, всё новые силы бросал на каменные стены. Но крепко держались готы, умело бились.

Тогда сказал им Баламбер-князь:

— Спуститесь со стен. Я не трону вас, мергенов славных. В своё войско возьму, поведу на Валента.

— С нами Великий кёнинг Амалов! — дерзко отвечали готы.

— Бросьте кёнинга! Вы молоды, вам надо жить. Не торопите смерть на этих камнях. Много впереди дел славных! Глядите, гуси, что меня сюда привели, летят дальше...

— Без кёнинга мы — ничто! — кричали из развалин непокорные готы. — Либо убей нас, либо уйди. Гунн! Герой не минует Вальгаллы! Ждут нас девы Водана.

И, сказав так, готские щитоносцы продолжали битву. И много гуннских отважных голов они в тот день снесли. И своих голов немало положили. Плечо к плечу на стенах стоя, пели песнь своего воинства:


Был бы меч в руке, был бы кёнинг бесстрашен.
Чья дева предо мной устоит, карлы,
Если пал от руки моей бесславный муж её?
Плывут корабли! Жить нам мало...

Злился Баламбер, не щадил своих воинов. И кого щадить, если числа им не знаешь, если многих даже в глаза не видел? Тьма! Ночью костры разожгут — будто снова настал день ясный. Поутру коней не напоить, реки ма о, берега тесны. Свалка и брань на берегах тех. Где войско пройдёт, там всё до последней травинки под корён выщипано, да и корни копытами выбиты из земли, там семь лет после этого только чахлая травка растёт, и люди стороной обходят Баламберов путь.

А Германариха готы заперли в зале, потому что, даже раненый, кёнинг рвался на стены, жизни своей не щадил. А в битве-то теперь мало было помощи от кёнинга, ибо не скидывал он со стен низкорослых гуннов и мечом не избивал тела их, а метался среди щитоносцев и свиты и проклинал Гуннимунда-сына, и кричал, что никому не верит: ни Витимеру, ни Винитарию. Не было проку в этих его криках.

Теперь в хаосе углей и камней, в продымлённом зале, среди упавших обгорелых стропил сидел Великий кёнинг. А Вадамерка-дева тщетно пыталась подступиться к нему, чтобы перевязать новую рану. Германарих отгонял её, кричал на неё:

— Прочь, прочь!.. У тебя тело змеи. Не тычь мне ногтем в лицо. Уйди! Повешу!..

И садилась Вадамерка в стороне, прислушивалась к шуму битвы. А выждав время, подходила снова.

— Бикки! Бикки!.. — звал Германарих. — Где Бикки?

Пожимала плечами готская дева, но кёнинг и не смотрел на неё.

— Псы! — возвышал он голос. — Никому не верю!.. Бикки!

Кёнинг видел, как плясали и кружили возле него змеиные кольца тела Вадамерки. А из тёмных углов выходили один за одним бледные люди. Дабы скрыть свою бледность, люди эти выискивали под ногами уголья и натирали ими себе лица. Вот появился богатый ромей. Он приставил к плечам свою голову и, сказав что-то о Христе, принялся сулить выкупы. «Панайотис богатый ромей! — думал кёнинг. — Выкупы сулит. Слабейший! Знает ли он, сколько я видел золота! Презренный! Вериг в то, что за золото можно купить всё!»

Среди многих безликих, среди забытых, неузнанных Германарихом, вдруг появилась Сванхильд — нарядная, убранная, как невеста, тоненькая, как северный цветок. И серебристо зазвенел её голосок. Ликовала, смеялась нежная дева фиордов.

— Бикки! Бикки!.. — позвал кёнинг.

Вадамерка смотрела на него чёрными глазами и молчала. Вадамерка больше не подходила.

Сванхильд-краса свежа, бела, как прежде, опиралась на локоть Рандвера, заглядывала Рандверу в лицо, говорила:

— Так горячо, любимый, тело твоё, так сильны и нежны руки. Нет юноши тебя красивее, милый. И столько лет ты верен мне!

А Рандвер-сын смотрел на кёнинга пустыми глазницами и громко смеялся. В лицо Германариху, в глаза, в уши. И кричал:

— Ты! Низменный! Оставленный всеми, — кричал так и потирал ладонью себе красную шею.

— Пойдёмте, дети!.. — звала за собой мать Вёльва. — Не смейтесь над трупом. Не пристало! Он давно умер. Ещё во чреве матери лишился сердца... Здесь затхлый воздух. Пахнет смертью...

— Подожди, Мать! — отвечал Рандвер. — Дай нам насмеяться вволю. Час долгожданный настал.

— Бикки! Бикки!

Злобный бог Локи приехал на бледном коне. И с ним Волк был, отпрыск Фенрира. Стояли, слушали, о чём говорится.

Из-под очажных камней вышли Сёрли и Хамдир. Тяжелы у них на плечах древние доспехи. Над головами у братьев лёгким слёзным облачком висел плач Гудрун, рождённой Гьюки.

Сёрли сказал:

— Ты, брат, виновен в нашей гибели. Ты меха распустил.

— А кто Эрпа не вовремя назвал ублюдком? Ты!

— Не ссорьтесь, росомоны! Хоть теперь не ссорьтесь, — укорила их Вёльва.

— Убьём Ёрмунрекка! Дай, Мать, вина.

Сёрли сказал:

— Смотри, брат, Рандвер здесь.

Отшатнулся Хамдир, ответил:

— Трудно узнать в этом чудище прежнего доброго Рандвера... А Сванхильд-сестра весела. Это славно!.. Убьём Ёрмунрекка!

И братья росомоны подошли к Германариху.

Тогда бог Локи сказал:

— Кёнинг! Росомоны заговорены от лезвия и от копья. Ты в них ветвь омелы[97] брось. Тем убьёшь.

— Омелы! Омелы!.. — в страхе просил Германарих.

А Вадамерка не знала, где найти для кёнинга омелы.

Рандвер-сын смеялся над страхом Германариха.

Сёрли и Хамдир смеялись над советами Локи, говорили:

— Мы теперь от всего заговорены. Не пройдёт, Локи, твоя старая хитрость, как со светлым Бальдром прошла.

А Рандвер всё смеялся. Настал наконец час!

Пригляделась к нему Вёльва, удивилась, спросила:

— Гапт, а где глаза твои?

— Я подарил их Сванхильд. Хочу на мир смотреть глазами любимой! Попробуй и ты, Вёльва. Всё так красиво, чисто, розово!

— А Германарих?

— Я его не вижу, Мать. Я нахожу Ничто и знаю — это кёнинг. Над тем смеюсь. Поверь! Попробуй. Долгожданный час.

— Пойдёмте, дети. Вальгалла ждёт. В ней скучно и пусто без вас.

— Бикки! — всё звал Германарих и, не дозвавшись, спрашивал: — Скажи, советник, кто это? Тот — держит сердце в руках. Огромен. Он страшен, Бикки! Он великан из Ётунхейма? Кто ты?..

— Тать.

— Тать? Странное антское имя.

— То прозвище, кёнинг, сызмальства.

— Здесь, в хороводе мертвецов, ты лишний. Я помню. Я не убивал тебя.

— Не может быть лишним моё сердце, — покачал головой великан. — И ты лжёшь. Я самый мёртвый из убитых тобой. Потому что ты распял Божа.

— У тебя огромное сердце. Как оно вмещается в груди?

— Я вынул его, потому что не хватило в груди места.

— Бикки! Бикки! Прогони его. Он страшен! Кровоточит его сердце.

— Не зови советника, — сказал Тать-великан. — Он обезглавлен Гиттофом. Оттого чище стали руки у вризилика. И среди кёнингов, видишь, есть достойные. А лежит твой Бикки в степи, не зарыт, пакостен. И растаскивают его по кускам волки. На четыре стороны! Верно сказано: волку волчье! А голова советника насажена на сук. Ничего уж никому не посоветует та голова.

Страх! Страх!

— Зачем пришёл ты? Прочь, страх!

— Долгожданный час, кёнинг. Слышишь, как умирают твои славные побратимы? Последние из верных... И ты сейчас кончишь жизнь. Я посмотрю. Ты не мёртв. Ты бессердечен. Возьми меч.

Охваченный страхом, послушался Германарих, меч обнажил. Слышал, как закричала Вадамерка-дева, видел, как бросилась она к нему. И не успела — быстра и тверда была рука у Германариха, привыкла разить точно.

Острым клинком кёнинг Амалов ударил себе в живот. Ударил и ещё сил нашёл тот клинок провернуть, разрезая внутренности.

Призрачные хороводы закружили в небо. Всё выше, выше. Влекомые ветром, разлетелись они: кто к Вальгалле прекрасной, кто к чудесным заоблачным садам Вирия.

И тогда же были сломлены готы. Гунны, оглашая развалины криками торжества, ворвались во двор Каменных Палат. И теперь сам Баламбер объезжал полуразрушенные залы, отыскивая кёнинга Германариха. А отыскав, спешился гуннский князь, шлем снял, сказал:

— Кончено с Гетикой! След гусиных стай, что я вижу в небе, влечёт дальше. Горе Валенту!

Воскликнули гунны:

— Валенту — смерть!..

САГА О РИКСИЧЕ ВЛАХЕ


тро было серым и холодным. С ночи насыпал снег. В то утро не слышно было вечного звона, и череда праздников прервалась. Путь свой продолжал известный век — век волчий. И не было стороны, откуда не слышался бы женский плач. Во фиордах, среди холодных камней, среди множества могильных плит, оплакивала своих последних отпрысков старая Гудрун. Одиноки последние годы её жизни. Старость всегда в тягость. Одинокая старость — горе горькое. Это плач, это безумие, это тяжкий сон с ещё более тяжким пробуждением. В просторах антских свейская кунигунда слёзы льёт. Стонет Гудвейг, имена сыновей называет, за имя Влаха-риксича молит богов. Гуннские матери, гуннские красавицы навек потеряли сыновей и мужей. Несколько поколений на запад ушли, одни дети остались, да и те вослед отцам глядят. На берегах Понт-моря готские девы плачут. И ромейские девы проклинают в слезах победы везеготов... Лишь на полях Лангобардии тихо. Здесь некому плакать: от края до края безжизненная пустынь разлеглась.

В то утро Влах-риксич уже не привставал в стременах, высматривая Гетику. Гетика была под копытом. Гетика замёрзла, и антские кони топтали её снег.

Звона не было, был гул. Антское войско и днём и ночью, почти без отдыха, шло вдоль берегов Данпа. Оттого волны реки, отяжелённые снегом, повернули вспять, пошли от берегов к стремнине и столкнулись там.

Далеко впереди русло реки сливалось с серым небом. И видели анты, что между рекой и свинцовыми снеговыми тучами пролегла чёрная подвижная грань. Она всё ширилась и перемещалась на правый берег, двигалась к западу. Та грань всё явственней обретала очертания бесчисленных конниц, чей тесный живой поток перегородил и взбурлил вольное течение Данпа.

Заволновались анты, съехались ближе к риксичу.

Влах сказал:

— За Данапр уходит гот, бегством спасается. Не рано ли?

Подстегнули лошадей, щиты подняли, опустили копья. Так, изготовившись к бою, быстро покрывали остаток пути, уже различали доспехи на телах врагов.

Чужие всадники при виде приближающейся конницы прекратили переправу, повернулись к антам.

Яротур-сотник крикнул Влаху:

— Это не гот!

— Это гунн! — ответил риксич и коротким взмахом щита остановил своё войско.

Скрипел снег, звякали уздечки, нарочитые переговаривались за спиной. Несколько гуннских всадников приближались к антам. И Влах-риксич с Яротуром выехал гуннам навстречу.

В чистом заснеженном поле сошлись.

Так Влах впервые увидел Баламбера. То был гунн-исполин. Длинноволос, бородат, узколиц. Скорее не на гунна, а на гота похож. И глаза не раскосы, тонок нос, благородна осанка. Кожа смугла. Рядом с ним — Мерлик-князь. Строен, юн, кость в предплечье тонка, бёдра узки, перетянуты поясом широким.

Возле них красавица-дева была на вороной кобылице. И сама будто воронена — волосы с синим отливом, глаза черны. Высокомерна, горделива; меньше всех значит, но выше всех глядит.

Сказал гуннский исполин-князь:

— Я Баламбер! Кто ты, что осмелился привести своё воинство в мои новые земли? Едва людей моих не зашиб — так торопился.

— Я — риксич Влах! Тебя едва не зашиб — издали за гота принял. Скажи, где гот?

Усмехнулся Баламбер:

— Молод ты и в речах скор. Ко мне, властелину, не почтителен. Головы предо мной не склонил, не задобрил подарками, не предложил угощения и развлечений.

Ответил Влах:

— Голову перед тобой пусть склоняет тобой побеждённый. Пусть задаривает даров ищущий. А для угощений и развлечений время не пришло. Уйди с дороги! Мне нужен гот.

Видя гнев Баламбера, Вадамерка не дала ему сказать, опередила со словами:

— Красив ты, Влах-кёнинг! И с малым войском перед гунном бесстрашен. И, конечно же, достоин отмщения Бош. Но поздно ты пришёл: Германарих вместе со свитою погребён под развалинами, а Гуннимунд-сын в ромейскую Паннонию бежал. Некому тебе в Гетике мстить. Возвращайся домой, Влах.

Совладал с собой Баламбер, похвалил:

— Мне нравится, ант, твоё войско. С ним можно на Валента идти. Пойдёшь ли со мной?

— У нас разные дороги, гунн! — ответил риксич и вернулся к нарочитым. — Идём на Паннонию!

Между тем Вадамерка сказала Баламберу:

— Ты грязный гунн, а я — твоя жена.

— В моём народе говорят: змея не ведаетсвоих изгибов, а шею верблюда называет кривой. Тот мудрец, который это первый сказал, будто на тебя глядел, Вадамерка, — так ответил князь, а потом вдруг вспылил: — Готская гордячка!.. — и хлестнул Вадамерку плетью поперёк спины.

Отвернулся Мерлик.

Засмеялась Вадамерка:

— О! Баламбер!.. Ты больше этого не позволяй себе. Знай, в обычае у готских дев ядом травить мужей неразумных. А идти мне некуда и терять уже нечего.


До вечера шла переправа. Велика готская река! Велико войско Баламбера! А переправившись через Данп, гунны заночевали на его правом берегу. За ночь стаял снег возле тысяч костров, под шатрами обнажилась земля. Мохноногие, совсем не крылатые кони табунами стояли вокруг становища, выбивали копытами из-под снега жухлую траву и довольствовались ею. К большему не привыкли.

Воины спали вповалку, наевшись мяса впрок, наевшись мяса так, что распухли у них животы. Так едят волки. «Волк — умный зверь! — говорили у костров гунны. — Но и он не знает, перепадёт ли ему добыча назавтра. Поэтому сегодня ешь сколько сможешь. Пусть даже болит живот, пусть даже тянет блевать».

Спали на потниках, укрывшись сшитыми вдвое шкурами и готскими плащами. Спали крепко. Один за другим угасали костры. В первых снах видели гунны родные очаги среди зелёных пологих холмов, видели голубые холодные реки. В снах предутренних видели много огня и развалин и видели тёплые, как парное кобылье молоко, моря с золотыми берегами. Им виделось, что семь поколений чужих женщин растят для гунна гуннских сыновей.

Поднялись ещё затемно. А встав, уже не возвращались к своему кострищу. Напившись из Данпа воды, взнуздывали лошадей, садились в сёдла. На ходу жевали холодную баранину, глотали куски застывшего бараньего жира.

— Чох! Чох!.. — покрикивали гунны и били пятками по рёбрам коней.

С утра опять сыпал и кружил снег. Он покрывал корсачьи шкуры на плечах у славных мергенов, таял на крупах лошадей, лип на копыта.

— Чох! Чох!.. — поторапливали гунны.

Мерлик-князь заметил:

— Ант всё же пошёл за Гуннимундом.

— Ант — хороший кёнинг! — сказала Вадамерка. — Его не надо наставлять. Он добьётся своего! Жаль, что поздно пришёл.

Баламбер кивнул. Он всё понял по-своему. Он дал бы анту третью часть добычи, он дал бы ему в подчинение лучших мергенов, позволил бы ставить шатёр рядом со своим. Баламбер и Вадамерку отдал бы Влаху, и любую из гуннских красавиц, родившихся под луной, лишь бы заручиться таким союзником, как он, лишь бы в войске своём видеть этих огромных антских всадников.

— Куда улетели гуси? — спросил Баламбер.

Ответил Мерлик:

— Стаи их улетели за горы, за реки, к тёплым синим морям. Так говорят старики. Так и вчера у костров говорили. Мы на верном пути!

Кивнул Баламбер-князь.

— Чох! Чох!.. — неслось по готской степи.

Медленный крупный снег падал всё гуще. Вздыхала Вадамерка, готская дева, видя, что снег этот засыпает, равняет со степной гладью глубокий след конниц Влаха-риксича.

Там, впереди! Туда улетели гуси. Там крутые горы Дакии, там опоясал землю великий Данувий, там Паннония, окраина ромейской стороны. И вечный Рим! И Полис Константинов! Все — там!.. А здесь только сумрак и снег, здесь дикие страшные гунны, жующие холодное мясо, и бесконечное, несущееся со всех сторон: «Чох! Чох!..».

ХРОНИКА


сезнающие маги сказали Валенту:

— Близится твоя смерть. Место твоё займёт человек, чьё имя начинается с «фиты». Ты упадёшь, он встанет.

И верил, верил магам император. И беспощаден был ко всем, кто попал под опалу предсказанного...

...В то время Валент был в Антиохии. Требовал его присутствия восточный фронт. Но готское восстание разрослось настолько, что под угрозу встала судьба всего ромейского Востока. Тогда сам император решил возглавить подавление мятежных провинций. Он вернулся из Антиохии с несколькими легионами, усилил ими колеблющиеся войска Империи и вступил во Фракию. С Запада на помощь Валенту шёл брат Валентиниана II, соправитель Грациан.

И встретившись с готами возле Адрианополя, армия императора была полностью разбита. Сорок тысяч отборных ромейских легионеров устлали поле битвы своими телами. Вместе с ними погиб Валент. Варвары торжествовали. Они опустошали беззащитные земли Империи и двигались к Константинополю.

Август Грациан спешно отходил на запад. Он теперь сомневался, что сможет победить везегота, он пожелал сохранить Рим.

А варвары торжествовали и бесчинствовали. Крупные города, ожидая осады, укрепляли свои стены и редко открывали ворота. К северным границам Империи подбирались гунны и словены. Облегчённо вздохнул и расправил плечи приниженный плебс.

Тогда август Грациан призвал лучшего военачальника Рима Феодосия и, ценя по заслугам его достоинства, сказал:

— Ты теперь император Востока! Сломи мятеж и властвуй!

Вскоре Феодосий хитростью своей, подкупами и мечом сумел подавить многолетнюю готскую смуту, задобрил вождей мятежа, смягчил их щедрыми обещаниями, вновь принизил плебс. И в память этого установил в городе огромную гранитную плиту, вывезенную из древнего Гелиополиса фараона Тутмоса III.

Готам сказал:

— Вам на поселение Мезия, Фракия и Иллирика! Вам — мясо и хлеб. Вам ваша вера. Мне — ваши воины.

И новой армией Феодосий укрепил свой доминус, а Полис Константинов окружил тройным валом.

Так, наведя в Империи порядок, хитрый и удачливый полководец стал полноправным августом, облачился в золототканые одежды. И сказали ему ромеи:

— Лучезарный Гелиос! Славен будь в веках!

— Вот она — «фита»! — восклицали всезнающие маги.

Феодосий же, не чувствуя в душе у себя покоя, по многу времени проводил в одиночестве. Он думал о своей жизни, о своей необыкновенной судьбе, начертанной на Небесах. Он был недоволен собой. Он, грубый полководец, очистил язык от скверны; он хотел очистить душу от ненависти и презрения к ближнему, но не смог, ибо умение это — умение только очень сильных духом людей; он признался себе, что грешен, и пытался возвыситься в молитве. Подобно Великому Константину, Феодосий молился и шептал:

— Нет! Не бог! Не Гелиос! Насекомое перед оком Твоим...


Высились над Вселенной семь холмов Рима, высились над Вселенной семь холмов Константинополя. Папа крестным знамением осенял власть Феодосия и, не слыша, о чём шёпот, утверждал его:

— Ныне, и присно, и во веки веков!

А под великолепными сводами храмов, усиленное амфорами, вмурованными в стены, неслось:

— Насекомое! Насекомое! Насекомое!..


Примечания

1

Примечания составлены автором.

Варвары — греческое βαρβαροζ первоначально означало «чужеземец, не говорящий по-гречески»; презрительное отношение к чужеземцам дало этому слову новое значение — «необразованный, грубый, дикий человек». (Этимологический словарь русского языка / Под ред. Н. М. Шанского. — Вып. 3. — Изд. МГУ, 1968). Наиболее значительными этническими группами варваров, соприкасавшихся с античным миром, были кельты, германцы, славяне.

(обратно)

2

Данувий — река Дунай. «Древние греки называли её Истр (у Гесиода, VII в. до н. э.) — из фракийского языка; позже римляне — Danuvius (Цезарь, I в. до н. э.). Название Истра относилось к нижнему течению Дуная. Дунай — кельтское наименование верхней и средней части реки, которое затем с продвижением кельтов на восток вытеснило Истр». (Р. А. Агеева. Происхождение имён рек и озёр. — М.: Наука, 1985. — С. 85).

(обратно)

3

Югры, квены, фенны, финны, бьярмы — наименования финно-угорских племён. Квены — северные финны, заселяющие северные районы Норвегии и Швеции. Бьярмы, биармы — жили на берегах Белого моря, но по вопросу о более точном географическом положении Бьярмии единого мнения не существует. На территории бывшего СССР живут следующие народы финно-угорской группы; эстонцы, карелы, саамы (лопари), коми и коми-пермяки, удмурты, марийцы, мордва, ханты, манси. «Это целая огромная, широко разветвлённая группа народов, говорящих на совершенно разных языках, обнаруживающих, однако, очень древнее внутреннее родство, относящееся к неолитическим или ещё более отдалённым временам» (А. И. Попов. Следы времён минувших. — Наука. Ленинградское отд-ние, 1981. — С. 12).

(обратно)

4

Навь и, навье — покойники.

(обратно)

5

Нарочитая чадь — дружина князя-рикса, воины-профессионалы, рыцари — в основном выходцы из родовой знати.

(обратно)

6

Ловоть — древнее название реки Ловать. Существует три различных гипотезы о происхождении названия этой реки: славянское происхождение, литовское, или «балтийское», прибалтийско-финское. Но ни одной из гипотез не отдаётся предпочтение, поскольку все они являются допустимыми. Река Ловать — часть пути из варяг в греки.

(обратно)

7

Летты — летто-литовские племена, более близкие к славянам, чем к германцам.

(обратно)

8

Полюдье — ежегодный сбор дани.

(обратно)

9

Свеи, свены — одно из скандинавских племён.

(обратно)

10

Челядь — домашние; челядинцы — домочадцы; челядин — раб; чадо — ребёнок.

(обратно)

11

Эльфы — в древнегерманской мифологии духи земли; никсы — духи воды; тролли — духи гор.

(обратно)

12

Гельветы — одно из кельтских племён. В настоящее время в кельтскую группу народов входят ирландцы, уэльсцы, гэлы и бретонцы.

(обратно)

13

Градчие — стражники.

(обратно)

14

Асы — боги. «Как все антропоморфические религии, скандинавское язычество представляло себе богов по идеализированному образу людей. Боги представлялись более могущественными и совершенными, чем обыкновенные люди, но отнюдь не всемогущими и бессмертными или лишёнными человеческих страстей и страданий. Мифы рассказывали о рождении богов и содержали указание на их грядущую гибель. За человекообразными богами стояли древние пережитки тотемистических представлений: с богами связаны священные животные (например, волк или ворон как спутники Одина). Широко распространена вера в существование «оборотней» («человек-волк»); душа человека (его «двойник») также появляется в зверином облике. «Государство богов» строится по образцу человеческого общества, как патриархальный род». (История зарубежной литературы / М. П. Алексеев, В. М. Жирмунский и др. — М.: Высшая школа, 1978. — С. 38).

(обратно)

15

Оберег — талисман, амулет.

(обратно)

16

Корзно — плащ.

(обратно)

17

Верданди — настоящее, Скульд — будущее, Урд — прошлое. В скандинавской мифологии — девы Норн, богини судьбы. Верданди — «становление», Скульд — «долг», Урд — «судьба». Героиня, совершая мантические действия с целью предсказания будущего, обращается к богиням скандинавского языческого пантеона, что вполне возможно по нескольким причинам: территориальная близость, тесные культурные и торговые отношения, родственные связи, древнее родство народов, проявлявшееся и в языке, и в обычаях, и в верованиях (это особенно удачно демонстрируется на примере веры в оборотня — «человека-волка»).

(обратно)

18

Вистула, Вистла — у античных авторов (Плиния, Помпония Мелы, Птолемея, I—II вв. н. э.) — названия Вислы. Происходит из индоевропейского корня, означающего «вода (река)».

(обратно)

19

Урмане — норвежцы; дони, даны, дены — датчане.

(обратно)

20

Дайна — песня.

(обратно)

21

Хёвдинги — военные предводители из родовой знати, возглавляющие ополчение своего фюлька (фюльк — иногда довольно обширные объединения жителей нескольких местностей, связанных общностью хозяйственных интересов и принадлежностью к одному племени).

(обратно)

22

Тинг — по-древненорвежски означает «дело», «вещь», «собрание». На тингах «принимались решения об уплате за те или иные проступки, о наказаниях за воровство, разрешались споры». (История Норвегии / А. Я. Гуревич, С. Кап и др. — М.: Наука, 1980. — С. 94). Тинг собирался также во время праздников.

(обратно)

23

«Верховный бог скандинавской мифологии О́дин (у западных германцев — Водан) — отец и родоначальник богов, творец и устроитель земли, создатель рода человеческого. Один — бог войны, дарующий победу в битвах. Храбрейшие витязи, павшие в бою, пируют вместе с ним в Вальгалле («чертоге мёртвых»), куда их приводят валькирии — воинственные девы, дочери Одина... Один — также бог мудрости, пророчеств и заклинаний и покровитель поэзии. Он изображается одноглазым: другой глаз он отдал великану Мимиру за знание будущего». (История зарубежной литературы / М. П. Алексеев, В. И. Жирмунский и др. — М.: Высшая школа, 1978. — С. 39).

(обратно)

24

Бус — разные народы называли Божа по-разному: Бош, Бос, Боз, Бооз, Бус.

(обратно)

25

Кото́ра — ссора.

(обратно)

26

Миклагард — Константинополь.

(обратно)

27

Сплетатель песен — скальд (кённинг). «Кённинг, буквально «обозначение», — это замена существительного обычной речи двумя существительными, из которых второе определяет первое, т. е. перифраз типа «конь моря» — «корабль». (М. И. Стеблин-Каменский. Приложение к «Поэзии скальдов». — Л.: Наука, 1979. — С. 102).

(обратно)

28

Бьярмаланд — страна бьярмов на Белом море, Бьярмия.

(обратно)

29

Драпы. Основная форма скальдической хвалебной песни — драпа. В средней части драпы всегда было несколько вставных предложений (так называемый «стев», т. е. своего рода припев), которые делили эту среднюю часть на несколько отрезков. Этимологически название «драпа», по-видимому, и значит «песнь, разбитая на части» (слово «драпа» происходит от глагола, который значит «разбивать»). (М. И. Стеблин-Каменский. Приложение к «Поэзии скальдов». — Л.: Наука, 1979. — С. 108).

(обратно)

30

Понт-море Эвксинский Понт, греческое название Чёрного моря.

(обратно)

31

Данапр, Данаприс, Данп — Днепр.

(обратно)

32

Свевы, алеманы, саксы, лангобарды, дони, свеи — племена германского происхождения.

(обратно)

33

Обряд заключения побратимства, принятый у викингов.

(обратно)

34

Литы славились верностью в воинском союзе. Название восточных славян — «анты», вероятно, произошло от тюркского «ант», что означает «союзник».

(обратно)

35

Миэликки — дух, царица леса. Приближение Миэликки сопровождается появлением запаха ягод и мёда.

(обратно)

36

Тапиола — лес. Тапио — лесной царь.

(обратно)

37

Зима — горесть змей. Кённинг. (По аналогии: лето — радость змей).

(обратно)

38

Ётуны — великаны, олицетворяющие силы природы, стихию. Великаны находятся в постоянной борьбе против богов и людей. Родоначальник великанов Имир, которого когда-то убили боги и из тела его создали мир. Страна великанов — Ётунхейм — находится где-то за морем.

(обратно)

39

Кейтолайнен — злой дух.

(обратно)

40

По обычаям свеев убивать ночью позорно.

(обратно)

41

Мимир — великан, которому бог Один (Водан) отдал один свой глаз за знание будущего.

(обратно)

42

Мунин — Ворон. Сокол Одина — кённинг Ворона. Пища Мунина — трупы.

(обратно)

43

Горганское море — Каспийское море.

(обратно)

44

Ра — «римским географам Волга была хорошо известна под именем Ra, происходящим из финского Rau или Raw». (Народы нашей страны в «Истории» Геродота / А. И. Доватур, Д. Н. Каллистов, И. А. Шишова. — М.: Наука, 1982. — С. 378).

(обратно)

45

Танаис — Дон. Древняя форма «Танаис» (у Геродота, Страбона) иранского происхождения.

(обратно)

46

Мерген — «меткий, ловкий» (тюрк.).

(обратно)

47

Тула — колчан, горит.

(обратно)

48

Студное дело — злодейство.

(обратно)

49

Чарых-Хулат — светло-саврасый (тюрк.).

(обратно)

50

Скудельница — братская могила.

(обратно)

51

Скаредный — гнусный, недостойный.

(обратно)

52

Сван — дух-двойник, предвестник смерти. Приближение свана по поверьям вызывает сонливость, зевоту.

(обратно)

53

Псы Норн — собаки судьбы, волки (кённинг).

(обратно)

54

Глуздырь — птенец.

(обратно)

55

Вальгалла — загробный мир, палаты бога Одина, где живут и пируют только герои. «Каждый день витязи тешатся в боях, но раны, которые они при этом наносят друг другу, тотчас же заживают, и за битвой следует весёлое пиршество». (История зарубежной литературы / М. П. Алексеев, В. М. Жирмунский и др. — М.: Высшая школа, 1978. — С. 39).

(обратно)

56

Полевать — воевать в степи.

(обратно)

57

Разделить на полоти — разрезать вдоль тушки.

(обратно)

58

Мидгард — «срединная земля», срединный мир между небом, обиталищем богов, и Нифльхеймом — подземным царством мёртвых, где властвует великанша Хель. Мидгард — мир, обитаемый людьми.

(обратно)

59

Настой из тирлич-травы по поверьям подавляет гнев властителя.

(обратно)

60

В разгон да на щит — разграбить, разорить страну врага; взять копытом — только проехать её.

(обратно)

61

Путь из варяг в греки. Западный путь из Балтики по Западной Двине через волоки в Днепр.

(обратно)

62

Из гимнов Ригведы. Гимны даются без знаков препинания.

(обратно)

63

Луна ладьи — щит (кённинг).

(обратно)

64

Вризилик — великан (др. сакс.).

(обратно)

65

Одаль — у скандинавов вотчина, родина, владение.

(обратно)

66

Кунигунда — княжна.

(обратно)

67

Отец Ратей Железных — О́дин (кённинг).

(обратно)

68

Альтинг — всеобщий тинг.

(обратно)

69

То же, что и в примечаниях к «Сван» (стр. 158).

(обратно)

70

Меотида — Азовское море, Анатолия — Малая Азия, Турция.

(обратно)

71

Ариане — «В начале IV века в Александрии, а затем и других городах Империи распространилось еретическое религиозное учение, получившее название арианства (но имени своего основателя — александрийского священника Ария). Арий выступил против официального догмата о троичности Бога, доказывая, что «Бог Сын», т. е. легендарный основатель христианской Церкви Иисус Христос, в котором якобы соединились воедино божественная и человеческая природа, не равен «Богу Отцу», так как он сотворён «Богом Отцом» и поэтому ниже Его». (История средних веков / Под общей ред. С. Д. Сказкина. — М.: Высшая школа, 1977. — С. 59).

(обратно)

72

Ортодоксы — православные.

(обратно)

73

Колон — земледелец, мелкий арендатор земли в Римской империи.

(обратно)

74

Лимес рейнский — Адрианов лимес, система оборонительных сооружений, включающая деревянный палисад, ров, вал и башни. В годы правления императора Адриана Римская Империя переживает кризис — как следствие агрессивной политики предшественника Адриана, императора Траяна, поэтому Империя придерживается оборонительной стратегии и строит на границах с варварами несколько укреплённых линий.

(обратно)

75

Аргенторат — современный Страсбург (Франция).

(обратно)

76

Карлы — воины.

(обратно)

77

Бальдр — сын Одина. Бальдру нельзя было причинить вреда никаким предметом, кроме омелы. Бог Локи об этом узнал и подстроил так, что слепой бог Ходр, помимо своей воли, убил Бальдра копьём из омелы.

(обратно)

78

Фенрир — порождение коварного Локи, чудовищный волк. Фенрир связан. Но стоит ему вырваться, и наступит гибель богов и конец мира.

(обратно)

79

Вайхс — весь, селение (готск.).

(обратно)

80

Фрамея — копьё.

(обратно)

81

Ульфила (313—387 гг.) — епископ, составивший готскую азбуку и переведший на готский язык Библию. Придерживался арианства и проповедовал арианство среди готов.

(обратно)

82

Нижняя Мезия — одна из провинций Империи.

(обратно)

83

Каппадокия — провинция в Малой Азии.

(обратно)

84

Готический шрифт.

(обратно)

85

Марка — соседская община.

(обратно)

86

Ансы — полубоги.

(обратно)

87

Видуво — вдова (готск.).

(обратно)

88

Тризна — обряд поминания с костром и трапезой одновременно.

(обратно)

89

Помазанный — «Христос» с древнееврейского на греческий язык переводится как «помазанный», что вызывало насмешки над первыми христианами.

(обратно)

90

Тирас — Днестр. Тирас, Тирис встречается у Геродота, Страбона. «Из иранских языков (скифского) со значением «быстрый». (Происхождение имён рек и озёр / Р. А. Агеева. — М.: Наука, 1985. — С. 85). Пирет, Порат, Пюретос — Прут. Название иранского происхождения со значениями «широкий», «брод».

(обратно)

91

За валом Траяна и внутри вала — земли на территории современных Молдавии и Украины. Остатки вала Траяна сохранились до наших дней.

(обратно)

92

Гард — град, город.

(обратно)

93

Вайан — бороться (готск.). Призыв.

(обратно)

94

Скедии-набойны — разновидность ладьи.

(обратно)

95

Древо меча, клён битвы, клён лезвия — воин (кеипинги).

(обратно)

96

Венс — надежда, ожидание (готск.).

(обратно)

97

Омела — растение, паразитирующее на деревьях.

(обратно)

Оглавление

  • ХРОНИКА
  • Часть первая БОЖ, СЫН КЕЛАГАСТА
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   ХРОНИКА
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   ХРОНИКА
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   ХРОНИКА
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  • Часть вторая ПСЫ НОРН
  •   ХРОНИКА
  •   САГА О ПРОРИЦАНИИ ВЁЛЬВЫ
  •   САГА О КЁНИНГЕ ГЕРМАНАРИХЕ
  •   САГА О СОВЕТНИКЕ БИККИ
  •   САГА О РАНДВЕРЕ И ГУННИМУНДЕ
  •   САГА О СBATOBСTBЕ РАНДВЕРА
  •   САГА ОБ АРИАНСТВЕ И ЕПИСКОПЕ УЛЬФИЛЕ
  •   ХРОНИКА
  •   САГА О РАНДВЕРЕ И СВАНХИЛЬД
  •   САГА ВЕТРОВ
  •   САГА О ПЛАЧЕ ГУДРУН
  •   САГА ПО РЕЧАМ ХАМДИРА
  •   ХРОНИКА
  •   САГА О ХОРУТАНИНЕ И О ПОСОЛЬСТВЕ БАЛАМБЕРА
  •   САГА О ВЕЗЕГОТЕ ГЕНЕРИХЕ
  •   САГА О ВОЙНЕ С АНТАМИ
  •   ХРОНИКА
  •   САГА О ПОСОЛЬСТВЕ СОВЕТНИКА БИККИ
  •   САГА О РИКСЕ ИЗ ФАЙНЦЛЕЙВГАРДА
  •   САГА О ПЕСНОПЕВЦЕ
  •   САГА О КЁНИНГЕ АМАЛОВ
  •   САГА О РИКСИЧЕ ВЛАХЕ
  •   ХРОНИКА
  • *** Примечания ***