Мой дикий сад [Меир Шалев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Меир Шалев Мой дикий сад

Вместо введения

В один весенний день я в очередной раз собрал дорожную сумку и принялся разглядывать карту, раздумывая, куда бы отправиться сегодня. И вдруг услышал голоса, доносившиеся из моего сада.

Мужской голос кричал:

— Становитесь! Вон там! Становитесь!

Молодой женский голос спросил:

— Вот так?

Мужской голос ответил:

— Обопрись немного на него…

Взрослый женский голос велел:

— Смотри на нее. Чтоб сразу видно было, что ты ее любишь.

Я посмотрел сквозь щели жалюзи и увидел большой белый парус, плывущий в красном море моих маков. Я немного приоткрыл жалюзи, и тогда выяснилось, что парус — это свадебное платье, а в нем — невеста: крупная, полная и по-своему даже хорошенькая девушка. Рядом с невестой стоял жених — худощавый, низкорослый парень, очень тщательно причесанный и столь же тщательно недобритый, в белом обтягивающем костюме с бело-золотым галстуком и в белых туфлях с острыми носами. «Странная птица», — как говорили в нашей семье.

Тут же наличествовали два фотографа — неизменные израильские Хаим с видео и Моше с фотокамерой, а также звукооператор, гримерша и две женщины постарше — одна большая и одна маленькая, очевидно сватьи. И все они грубо топтали своими ботинками маки, люпин и голубые васильки моего сада.

Я вышел из дома и крикнул:

— Что вы тут делаете?!

Компания уставилась на меня шестнадцатью удивленными глазами.

— Слушай, ты можешь не мешать нам, пожалуйста, а? — сказал один из фотографов.

А второй возмутился:

— Смотри, он даже не понимает, что здесь снимают свадьбу!

— Вы без спроса вошли в мой сад и теперь топчете мои цветы, — сказал я сурово.

— Тебе это тоже кажется садом? — повернулась маленькая сватья к большой.

— Нет, — сказала большая сватья маленькой, — я вижу здесь просто дикую природу.

Тут и жених набрался смелости:

— Мой брат фотографировался здесь две недели назад, — провозгласил он, — и никто ему ничего не сказал.

Я подумал: «Интересно, кто из этих двух женщин его мать? Маленькая, от которой он унаследовал свой росточек? Или большая, из любви к которой он и жену выбрал таких же размеров?»

Удивительная все-таки вещь — сердце человека! Тут грубые чужие ноги топчут его цветы, а ему в голову лезут праздные мысли…

— Совершенно верно, — подтвердила большая сватья слова жениха и ненароком разрешила мои сомнения. — Обоих моих сыновей я женю в один и тот же месяц!

Я сказал:

— Значит, так — через три минуты здесь включится автоматическая поливалка, и тогда вы увидите, дикая здесь природа или мой сад.

В моем саду нет поливалок, но страх за аппаратуру, за косметику, за прически и за наряды подействовал незамедлительно: обе мамаши, молодая пара, фотографы, гримерша, звукооператор — все поспешили исчезнуть, и я вернулся домой, раздувшись от гордости. Не каждый день садовник-любитель вроде меня удостаивается такого признания — чтобы женихи и невесты приезжали издалека сфотографироваться именно среди цветов его скромного сада.

Новое место

Дом, в котором я живу, стоит в самом центре этого сада. Я хорошо помню тот день, когда увидел его впервые. Я искал тогда жилье «на природе». Ездил от деревни к деревне и от поселка к поселку, высматривал, заходил в местные лавки, расспрашивал, встречался с руководителями мошавов[1], беседовал с папашами и мамашами, секретничал с сыновьями и дочерьми и уже повидал немало подходящих домов. Но этот приглянулся мне с первого взгляда. Маленький, скромный дом, из тех, которые в давние годы называли «сохнутскими»[2], небольшая, насмерть высохшая лужайка перед входом, трава и колючки кругом да несколько декоративных и плодовых деревьев, часть которых тоже умирает от жажды.

Дом стоял на склоне. Я спустился и обошел вокруг. И вдруг, подарком, — огромный, распахнутый пейзаж, уходящий в глубокую даль до самого горизонта. Панорама открывалась двумя обработанными полями, на краях которых там и сям торчали зеленые копья кипарисов. Дальше начинались склоны двух лесистых холмов, густо усеянные импрессионистскими пятнами всевозможных оттенков зеленого. Светло-зеленый цвет фаворского дуба чередовался с темной зеленью дуба обыкновенного, между ними кое-где просверкивала блестящая зелень рожкового дерева, ярко выделялся сочный зеленый окрас мастиковой фисташки и тускло проступало слегка выцветшее зеленое одеяние фисташки израильской. А за всем этим зеленым, словно из летней мглы сотканным одеянием Долины из конца в конец горизонта расстилался знакомый хребет — гора Кармель. Какой долины? Не хочу никого обидеть, но в Израиле, когда «Долину» пишут с заглавной буквы, имеют в виду одну-единственную долину — мою, Эмек Изреэль, а в переводе — Изреэльскую долину[3].

Я обернулся, чтобы посмотреть на дом и с этой стороны. Участок уходил здесь вниз, под откос, и потому задняя, обращенная к полям часть дома была приподнята на тонких бетонных столбах, так что между полом и землей оставалось небольшое пространство. Кто-то установил там маленький сетчатый загончик для кур. Я заглянул в него и увидел четыре маленьких трупика, покрытых высохшими перьями — такими же высохшими, как и железное корытце рядом с загоном. Этот человек, покидая свое жилище, оставил кур умирать от голода и жажды в их проволочной тюрьме. И все же дом наполнил меня какой-то странной радостью — радостью предчувствия любви, — и даже жестокий поступок бывшего хозяина не мог подавить это чувство.

Я осмотрел деревья и кусты вокруг. Старая груша, увядающий лимон, тенистый пекан, два дуба и три фисташковых дерева. Мелия, бегония, большой, жесткий кактус-опунция, который в Израиле называют «сабра». Только свежий куст марихуаны выделялся своей живой зеленью на этом коричневом и желтом фоне. Я даже подивился кто же это приходит сюда и поливает этот куст с такой преданностью?

Перед самым домом стояли два фиговых дерева, на которых уже завязались первые плоды, но когда я подошел поближе, то увидел маленькие бугорки свежих опилок, окружавшие стволы. Это сулило беду. И действительно, более тщательный осмотр выявил многочисленные отверстия на обоих стволах. Отверстия эти вели в древесные норы, выточенные в деревьях личинками усача-дровосека. Верная примета смерти, которая уже вгрызлась в тела этих фиг и со временем непременно повалит их на землю.

Все увиденное громко возвещало о том, что этот сад потребует долгих раздумий, серьезных приготовлений и большой работы. А я, хоть и тянулся с детства к природе, опыта в садоводстве почти не имел — если не считать опытом наблюдение со стороны сначала за дедушкой, в мошаве Нахалаль, а потом за его дочерью, моей мамой, — в Иерусалиме.

Дедушка владел искусством посадки растений. У себя в мошаве он насадил виноградник, разбил сад и вырастил цитрусовые плантации. Мне нравилось смотреть, как он подрезает и подвязывает виноградные лозы, — точные движения его рук буквально зачаровывали меня. Я был маленький и еще не умел выразить это в словах, но уже тогда я чувствовал, что движения мастера, знатока — самые красивые из движений, таящихся в человеческом теле. Я и сегодня могу бесконечно наблюдать за работой столяра, слесаря, каменотеса, пекаря, специалиста, подрезающего копыта у коров. Это нравится мне куда больше, чем смотреть на спортсменов или балерин.

Мой дед вырос в семье украинских хасидов, но, когда повзрослел, сменил веру и от служения Богу перешел к служению земле. Однако свои уроки в хедере не забыл: первыми посадил у себя во дворе, возле виноградника, маслину, гранат и смоковницу (она же инжир) — именно те плодовые деревья, что перечислены в Торе среди «семи видов» растений, которыми благословенна Страна Израиля. Ближе к дому он посадил апельсин, грейпфрут, еще два граната и какое-то невероятное дерево, которое одновременно рожало апельсины, лимоны, клементины и вдобавок еще какой-то вид цитрусовых — возможно, тот же грейпфрут, а возможно (в духе наших семейных выдумок) авокадо или даже помидор. Как бы то ни было, но это дерево вызывало у меня постоянное удивление и даже волнение. А еще больше взволновал меня ответ мамы, когда я спросил ее, как дедушке удалось создать такое чудо. «Он волшебник», — сказала она. Годы спустя я узнал, что все чудо состояло в совершенно обыкновенной прививке на подвое померанца, но к тому времени впечатление от ее ответа глубоко врезалось в мою память и тех пор уже не исчезало.

Мама и сама ухаживала за нашим маленьким садиком в Иерусалиме, где мы жили в районе Кирьят-Моше. Когда мы переехали туда, мне было года четыре. Район был только что построен, деревья и цветы еще не поднялись, и место выглядело, как строительная площадка. Но перед домом, в котором мы жили, была полоска земли, разделенная на маленькие участки, предназначенные для садиков. А дальше начиналась скалистая почва. Мама последовала деяниям отцов[4] и сразу же стала осушать болота и поднимать целину, то бишь посадила на нашем участке георгины, хризантемы и фрезии, а также маленькие симпатичные кустики, прозванные в народе «летним кипарисом», — декоративное растение, очень распространенное и обычное в те времена, а сейчас почему-то нигде не попадающееся на глаза. Ко всему этому она добавила традесканцию, или «зебрину висячую», она же «вечный жид» или «блуждающий странник», и эта «зебрина» поспешила покрыть каменный забор, тянувшийся вдоль тротуара, своими розовыми цветочками на свисающих до самой земли стеблях.

Капельниц для поливки в ту пору еще не было и в помине, и мама копала ямки, рыла каналы и поливала свой садик с помощью шланга и лейки. Тогда был такой обычай: завидев шланг, прохожие подходили и просили напиться. Некоторые подносили край шланга к самым губам, другие складывали руку горстью и пили из нее. О первых мама говорила: «Пьют, как городские», — с презрением, характерным для мошавников, — зато вторые, по ее словам, «знают, как пить». У всех мальчишек в нашем районе был тогда в кармане, вместе с ключом от дома, ключ с квадратной головкой — открыть чей-нибудь садовый кран, попить и завернуть кран обратно. Так мы утоляли жажду, когда в полдень возвращались из школы домой. Были такие хозяева, которые встречали нас приветливо, а были и такие, что прогоняли с криками и угрозами.

Позади дома мама разбила еще один маленький садик, совсем другого рода. Там не было ничего, кроме нескольких считанных квадратных метров скалистой почвы, но она привыкла к тяжелой работе еще в мошаве, ей хотелось сеять и высаживать, и она умела это делать. Она привозила землю, тачку за тачкой, с поля, что неподалеку, — сегодня там построены жилые дома и ешива «Мерказ а-рав», — а потом удобряла ее собранным там же навозом от коров, которые жили в маленьких коровниках, разбросанных по близлежащему Гиват-Шаулю, и паслись возле нашего дома. На этой земле она посадила сливу и гранат, а в расщелины между скалами натолкала луковицы и семена цикламенов. Наш сосед, учитель и натуралист Амоц Коэн, посадил на соседнем участке виноград, окружил его кустами сабр, и постепенно оба эти участка обрели вид небольших ухоженных садов.

Я вспоминал об этом сейчас, снова и снова разглядывая найденный мною дом и окружающую его местность, и сожалел, что со мной нет ни деда, ни мамы, ни соседа, чтобы наставлять меня и делиться опытом. Но через несколько дней, когда я уже купил этот дом и расположился в нем, ко мне в гости пришел один из поселковых стариков, и я нашел в нем «сосуд, полный благословения». Его звали Иосиф Заира, и подобно большинству основателей этой деревни, он тоже был родом из Румынии. Об этом говорило и его прозвище — Пуи, что по-румынски означает «цыпленок».

Несколько лет спустя Пуи ушел в лучший мир. Но я хорошо помню его и ощущаю его отсутствие. Занятный был человек — образованный и насмешливый, сентиментальный и циничный, одаренный художник и большой специалист по плодовым деревьям. Во время наших многочисленных последующих встреч он познакомил меня с несколькими главами из истории «Великой Румынии», как он называл свою любимую родину, научил игре в шеш-беш, в которой творил чудеса, и показал, как нужно пить цуйку[5].

А в первый свой приход он принес с собой пилу и велел мне спилить все мертвые ветки лимона.

— Спили все! Не бойся — вырастет заново. Нам бы так вот — снять с себя все, что в нас умерло, в душе и в теле!

Я последовал его указаниям — спилил все и заодно выкопал вокруг лимона большую ямку для полива.

— Диаметр должен быть такой же, как у самого дерева. Не ствола только, а всего дерева, с ветвями.

— Такая широкая? — спросил я.

— Я тебе удивляюсь, — сказал он. — Ведь ты же из семьи земледельцев. Разве тебе не говорили, что дерево растет и внутри земли? Но его подземные ветки — это корни, и оно растет наоборот, не вверх, а вниз! А для этого ему нужна вода, много воды.

И вот так я пилил, и копал, и поливал, и мой лимон действительно воспрял духом: его увядшие было листья ожили и распрямились, к ним добавились новые, он расцвел и ответил мне добром за добро — множеством маленьких, уродливых и самых вкусных лимонов, какие я когда-нибудь ел.

Я скосил и убрал сорняки и колючки, подстриг и полил лужайку, чтобы возродить и ее, а затем посадил живой забор из бугенвиллей, чтобы они отделили меня от улицы. А потом лето кончилось, и миновала осень, и пришла моя первая зима на новом месте. Пошел дождь, и все семена «волчцов и терний», как их называл пророк Исайя, — все эти мальвы, и свинорой, и все прочее, что наши предки называли бурьяном и терном, а мы теперь даже не знаем, что это было на самом деле, — все это снова проросло. И я почувствовал себя, как Язон, окруженный несметными полчищами врагов, которые буквально на глазах вырастали из посеянных в землю зубов дракона. Я понял, что меня ожидает затяжная и тяжелая война, потому что мои враги сильны и упрямы и сдадутся не скоро.

Однако прошло всего несколько недель, и вдруг возле моего дома поднялись и расцвели несколько цикламенов. А чуть подальше неожиданно выглянул одинокий нарцисс. А в садике соседнего с моим дома произошло захватывающее дух событие — там внезапно и разом расцвели сотни красных анемонов, которые окрасили и украсили его и превратили мое северное окно в раму восхитительной картины.

Когда сезон цветения кончился, я попросил у соседа разрешения и собрал в его саду семена этих анемонов. Семена цикламенов я принес с соседнего кладбища, а луковицы гиацинтовой пролески и семена мака, синего василька и люпина — из сада товарища. Семена вьюнка я собрал с тех кустов, что тогда цвели на обочинах шоссе номер шесть, а рассаду шалфея, микромерии и майорана купил в питомнике. Там же я приобрел ладанник голубой и ладанник белый. Знатоки называют их «курчавый» и «шафранолистый», но мы, невежды, говорим просто «голубой» и «белый».

Это было начало. С тех пор я добавил в мой сад много других диких растений — одни посеял, другие высадил в виде готовых саженцев. Со временем я приобрел и некоторые навыки в их выращивании. Но до настоящего садовода я так и не дорос. Может, начал слишком поздно, а может — слишком занят был другими делами. Поэтому книга, которую вы открыли, — не руководство и не учебник, ни по ботанике, ни по садоводству. Это всего лишь собрание разрозненных заметок об одном скромном диком саде и об одном садоводе-любителе, который обрабатывает и охраняет этот сад, потому что в довольно позднем возрасте нашел себе новое хобби, а может быть — даже новую любовь.

Морской лук

Два растения, которые господствуют сегодня в моем диком саду, каждое в свой сезон, — это морской лук и цикламен. Оба они геофиты, то есть запасают себе пищу под землей, первый — в луковицах, а второй — в клубнях. И оба — растения многолетние, из тех, что год за годом рождают новые листья и раскрывают новые цветы. Цветы у обоих изящные и нежные и в то же время выносливые и долгоживущие. И поскольку это мои любимые цветы и ухода они требуют не очень большого, а вреда им не могут причинить даже слепыши и дикие кабаны, я вырастил в моем саду большие колонии морского лука и цикламенов, и они каждый год радуют мои глаза и сердце.

Одно лишь огорчает меня — что их цветы не могут увидеть друг друга, потому что они появляются в разные сезоны. Морской лук цветет во второй половине лета и выпускает зеленые листья, когда заканчивает цвести. А цикламен, кроме нескольких исключений, о которых я еще расскажу, свои цветы и листья разворачивает одновременно — но зимой.

Морской лук вызывает у меня особенное восхищение. Это сильное, живучее растение приспосабливается ко многому и довольствуется малым. Оно хорошо чувствует себя в долине и на горах, в пустыне и на морском побережье, в жару и в холод, в тени и на свету, и на самых разных почвах. В самый тяжелый летний сезон, когда все окрест желтеет и сереет и куда ни глянь одни лишь сухие колючки да пересохшая, потрескавшаяся земля, он поднимает к небу сильный и стройный жезл своего стебля, на вершине которого сияет свежее белое соцветие. И не просто поднимает — когда стебель морского лука начинает пробиваться из луковицы, он растет с завидной скоростью, по 10–15 сантиметров в день! Почему же он вкладывает столько стараний именно в самый жаркий, засушливый и тяжелый сезон? Потому что морской лук — растение умное: он цветет в конце лета, чтобы не конкурировать с другими цветами за внимание насекомых.

Дело в том, что, вопреки расхожему мнению, растения выращивают цветы вовсе не для того, чтобы радовать человеческие сердца, и даже не для того, чтобы их ставили в вазы, заплетали в венки и дарили любимым. Цветы — это половые органы растений, а само цветение имеет целью размножение. Но поскольку у растений нет той возможности двигаться, которая необходима для встречи и соприкосновения, то большинство из них нуждается в насекомых, которые переносили бы пыльцу от самца к самке. И поэтому большинство растений цветет в конце зимы или весной, когда земля наполнена влагой, погода дружелюбна и великое множество насекомых порхает в воздухе, навещает цветы, упивается нектаром, объедается пыльцой и переносит ее на своих лапках к следующему цветку.

Беда, однако, в том, что многие виды растений цветут в один и тот же сезон и поэтому конкурируют друг с другом — кому удастся привлечь больше насекомых. А привлекательности ради они окружают себя приятно-соблазнительными запахами, облекаются в заманчивые формы, зовут к себе яркой окраской и стараются произвести побольше пыльцы и нектара. Можно даже сказать, что подобно тому, как в животном мире самцы ухаживают за самками, так в мире растительном и самцы, и самки ухаживают за жуками, бабочками и пчелами.

Морской лук выбирает другой путь — он отдаляется от цветущей весенней толпы и раскрывает свои цветы как раз в конце лета. С одной стороны, это самый тяжелый и засушливый сезон в году, но с другой стороны, именно поэтому его цветок — единственный в такое время в округе и, в сущности, почти единственный вообще. У меня в саду в это же время цветет только скромная лилия, именуемая «мелкоцветной», цветок которой такой же белый, как у морского лука, и запах такой же слабый, как у него, потому что им обоим не нужно прилагать особенных усилий и выращивать привлекательные цветы — в это время года у них нет конкурентов. Насекомые так и набрасываются на них, и я не раз видел, что их посещают также бабочки-нектарницы. Стоят на жезлах моего морского лука, качаясь, как акробаты на шесте, или порхают вокруг него, и пьют, и пьют нектар.

Я осмелюсь предположить, что эта стратегия морского лука имеет еще одно преимущество: его семенам, которые разовьются после оплодотворения поздним летом, не придется месяцами ждать прихода дождя. Они созреют к началу осени и не будут так уж долго открыты обжигающему зною, сухому воздуху и голодной пасти животных.

Однако цвести, когда вокруг жарко и сухо, весьма нелегко. Поэтому морской лук выращивает в земле большую луковицу и толстые, глубоко уходящие в почву корни. Вся эта подземная система заранее впитывает и накапливает воду и пищу. Кроме того, его большие зеленые листья, которые всю зиму и весну занимались фотосинтезом и вносили свой вклад в пропитание, летом совершенно высыхают, чтобы не отдавать воздуху драгоценную влагу. И сверх всего этого морской лук умеет также защищать себя от голодных животных: у него едкий, неприятный вкус и в нем есть ядовитые вещества, так что одни лишь горные козлы решаются, да и то лишь кое-где, надкусить кончики его листьев.

Поскольку в моем саду много морского лука, я не раз слышу вопрос: откуда у меня все эти растения? На такой вопрос я отвечаю, удивляя большинство вопрошающих, что основную часть этих растений я посадил в виде семян. Некоторые, однако, проросли сами, когда я рыл канализационную траншею. И есть здесь также такие, которые пришли ко мне просто с обочины. Я тогда случайно проходил по дороге, где орудовал канавокопатель. По ходу своей работы он выворачивал и давил целые колонии морского лука, и я подобрал там несколько десятков луковиц, прежде чем их залили асфальтом.

Помню, как по дороге домой, веселый и довольный добычей, я раздумывал, высадить ли все эти луковицы рядом, в одной колонии? Ведь они родственники и наверняка захотят и у меня в саду жить рядом. С другой стороны, подумал я, среди них, вероятно, найдутся и такие, которые уже надоели друг другу и хотели бы пожить порознь. В конце концов, я спросил у них самих. Всех тех, кто кричал: «Рядом!» — я посадил тесной компанией, а тех, которые кричали: «Отдельно!» — или: «Только не рядом с этим!» — в разных местах моего сада. А все остальные отнес на кладбище в мошаве Нахалаль и высадил там между могилой мамы и могилой ее брата Менахема. Я думаю, что маме и дяде нравится это мое решение, и похоже, что цветам оно тоже понравилось, потому что они в тот же год расцвели и с тех пор, знай только цветут и множатся в числе. Кстати, после того, как я все это проделал, я узнал, что высаживание морского лука на кладбищах — весьма распространенный обычай у местных арабов, потому что они видят в белизне его цветка свидетельство непорочной честности умершего.

Большая луковица морского лука обычно выпускает свой жезл в первое же лето после того, как ее пересадили на новое место. Это приятно, и это радует, но мне больше по душе те растения морского лука, которые я посадил сам, в виде семян, и цветения которых я ждал дольше. Я следил за ними от посева до первого прорастания, видел, как они медленно-медленно растут, терпеливо ждал, пока они повзрослеют и выпустят цветы. И не думайте, что это легко: от посева морского лука до его первого цветения проходит примерно восемь, а иногда и все десять лет! За весь первый год семя выпускает лишь один-единственный листочек, этакий маленький зеленый кинжал, и формирует в земле маленькую нежную луковичку. И так год за годом: растение развивается и растет, выпускает и удлиняет свои корни, умножает листья наверху и утолщает сочную чешую своей луковицы в земле. И только став размером с кулак, эта луковица обретает способность выпустить свой первый цветущий жезл. Десять лет ожидания и терпения — но этот первый цветок наполняет сердце особой радостью, точно первая любовная близость после долгого ее ожидания.

Кстати, морской лук размножается не только с помощью семян или канавокопателей, но и путем образования новых луковиц. Однажды я получил этому громогласное, в полном смысле этого слова, доказательство. Я поставил у входа в дом два больших глиняных горшка с землей и в каждый из них вложил по две луковицы морского лука. И в один прекрасный день, много лет спустя, когда я — совершенно случайно — стоял рядом с ними, я вдруг услышал странный звук, как будто там внутри что-то глухо и с силой лопнуло, — и у меня на глазах один из этих горшков треснул, и вся его земля рассылалась по полу. Когда я подошел, чтобы поднять те две луковицы, которые когда-то посадил в него, я обнаружил там третью, еще соединенную с одной из моих двух. То была новая луковица, которая росла и давила на стенку горшка, пока он не лопнул.

Долгая жизнь рядом с морским луком открыла мне, что его цветение меняется от года к году. Есть годы тучные и есть худые. Народное поверье гласит, что, если морской лук цветет рано и жезлы с цветами появляются сразу на многих луковицах, это предвещает дождливую зиму, а если лук цветет скудно — зима будет засушливой. Я довольно часто пробовал прогнозировать будущее на основании наблюдений за морским луком в своем саду. А потом рискнул даже время от времени публиковать эти прогнозы в газете — и с тех пор продолжаю с успехом это делать. Некоторые ботаники, однако, опротестовали эти мои прогнозы и решили поправить меня. По их мнению, все мои угадки были случайны, потому что на самом деле характер цветения морского лука зависит от того, какой была предыдущая зима, а не от того, какой будет последующая. Та луковица, которая получила обильную порцию дождя и в результате стала больше, углубила свои корни и вырастила большие и многочисленные листья, такая луковица накапливает достаточно сил и питательных веществ, чтобы произвести впечатляющее цветение, но оно свидетельствует о прошлых дождях, а не о будущих. Я выслушал ботаников, почтительно склонив голову, и признал, что с точки зрения науки они совершенно правы, но остается фактом, что вот уже несколько лет подряд мои прогнозы более точны, чем прогнозы профессиональных синоптиков, а кто я такой, чтобы спорить с успехами, особенно если они мои.

Кроме насекомых, морской лук привлекает в мой сад и других малых мира сего — детей из поселкового детского сада. Год за годом, выпуск за выпуском, они приходят сюда со своей воспитательницей посмотреть, как он цветет. Сначала я слышу, как приближается их шумная и возбужденная компания, а потом вижу, как они входят в сад — мальчики и девочки четырех-пяти лет, все в сандалиях, шортах и панамках, топают за воспитательницей, как стайка гусят, которых с рождения приучили идти за данным человеком.

Она приказывает им: «Не трогать, только смотреть!» — и малыши — в отличие от той невесты и ее матери, и будущего мужа и его матери, и фотографов с их косметичкой и звукооператором — осторожно усаживаются вокруг цветов морского лука. После чего сразу же начинается прошлогодний диалог с теми же рифмами.

Воспитательница: «Что это цветет вокруг?»

Дети: «Это цветет морской лук!»

Воспитательница: «А почему он цветет в эту пору?»

Дети: «Потому что осень наступит скоро!»

А потом они хором поют ту песню Номи Шемер «На Новый год, на новый мой», где она так красиво сравнила цветок с новогодней свечой: «На Новый год, на новый мой, зажегся в поле лук морской». Действительно, тот, кто видел цветущий морской лук в утренние часы или перед закатом, знает, что, когда солнце стоит низко, соцветие лука сияет, как свеча, горящая белым пламенем. И всякий, кто любит навещать колонии морского лука на природе, знает, что именно в эти недели удостоится особенно великолепного зрелища

Поэт Натан Ионатан в своем стихотворении «Белые свечи морского лука» тоже провел это сравнение:

Как красивы тогда свечи морского лука,
Что зажигаются и гаснут вместе с солнцем.
А в стихотворении «Есть цветы» он воспел их красоту:

Случалось ли видеть тебе красоту,
Дрожавшую на сыром осеннем ветру,
Когда золотое поле угасло к вечеру
И лука морского вспыхнули свечи?
Сияние соцветий морского лука, стройность и высота его жезлов, их выносливость и прочие замечательные качества побудили наших древних предков использовать это растение для размежевания границ. Наши мудрецы, светлой памяти, говорили даже, что Иисус Навин отмечал им владения колен Израилевых. И действительно, в качестве пограничного камня морской лук имеет явные достоинства — это растение дешевое, стойкое и возрождается после любого бедствия. У него есть также особое достоинство для земледельцев: его жезлы поднимаются и цветут как раз в тот сезон, когда хозяину особенно важно видеть границы своего поля, — в сезон пахоты. И они цветут не только в нужный сезон, но и в нужное время дня. Утром и ранним вечером, до и после пика жары, как раз в те часы, когда крестьянин выходит пахать, соцветия морского лука вспыхивают своим белым огнем и указывают ему границы его участка.

Однажды я вышел в сад, когда туда пришли дети, поздоровался с ними и вместе с ними выслушал урок природоведения. Воспитательница объяснила им, что каждый день вокруг жезла морского лука раскрываются примерно пять кругов новых соцветий. Назавтра они завянут, и вместо них расцветут пять новых кругов, что над ними. А потом она показала им те соцветия, которые раскрылись в этот день, и те, которые откроются завтра, а также те, которые уже отцвели, завяли и скоро станут семенами.

Так ли уж важно, чтобы мальчики и девочки четырех-пяти лет знали все это? По правде говоря, не очень. Те дети, которые не получат этих знаний, тоже могут со временем стать законопослушными гражданами и хорошими специалистами. Может быть, они даже изобретут какое-нибудь очередное приложение для смартфона, которое спасет весь род человеческий. Но ребенок, который в четыре года узнал, как цветет морской лук, несомненно будет лучшим человеком, когда ему исполнится шесть, семь и так далее. А такой перспективой, как мне кажется, не стоит пренебрегать.

Цикламены

Все любители природы знают, что цикламены цветут зимой, и мои цикламены ведут себя точно так же. Люди, прогуливающиеся в эту пору по моей улице, то и дело останавливаются посмотреть на них. Как-то раз одна такая гуляющая дама спросила меня: «Как это вам так повезло заполучить участок, где столько цикламенов?» Меня очень позабавило слово «заполучить». Подобно той новобрачной паре, которая пришла фотографироваться на фоне моих цветов, эта дама не могла себе представить, что сад из диких цветов — тоже сад и он тоже требует большого труда: тут тебе и посев семян, и посадка луковиц и клубней, и окучивание, и прополка, и поливка.

Цикламен нравится всем, кто его впервые видит, он распространен и знаком даже больше, чем морской лук. У него по-особому красивый цветок — красивый и сам по себе, отдельно от других, и в пестроте оттенков, которыми он разнообразит свои тесные колонии — от светло-розового, почти белого, до глубоко фиолетового. И замечу еще одно: вопреки тому, что думают многие, у цикламена есть запах. Правда, запах слабый и тонкий, но тем не менее приятный и свежий. Когда цикламен растет в одиночку, почуять его запах можно, только нагнувшись к самому цветку, но, когда цветет большая компаниях цикламенов, этот запах окружает их и висит в воздухе, точно прозрачный душистый занавес

При близком рассмотрении обнаруживается, что у цикламена своего рода «обратное» строение: верхушка стебля загибается, как верхушка пастушьей палки, и склоняется вниз, но лепестки, изгибаясь, поворачиваются вверх, как будто бы исправляя то, что испорчено стеблем. Кроме того, у цикламена есть еще одно симпатичное свойство: он обладает индивидуальностью, своим неповторимым «отпечатком пальцев», точнее — листьев. У каждого цикламена рисунок прожилок на листьях — свой, особенный, и отличается от рисунка на листьях любого другого цикламена.

Подобно моему морскому луку, большинство цикламенов в моем саду я не посадил, а посеял. Обычно я высеваю их семена в цветочных горшках и ящиках, и только через три-четыре года пересаживаю молодые клубни в сад, на их постоянное место жительства. Но у меня есть и такие цикламены, которые цветут в трещинах уличного тротуара возле моего дома или в расщелинах стоящей в саду скалы. Эти я посеял с самого начала. В такие трещины трудно затолкать взрослые клубни, но туда легко засунуть семена. А потом можно — и даже стоит — добавить туда землю. И ждать. Семя прорастет, в земле образуется клубень, он приспособит свою форму к доступному ему пространству и начнет выпускать листья и цветы без всяких претензий и требований. Ведь цикламен скромен не только на вид. Его требования тоже скромны: немного солнца, хорошо просушенная почва и садовник, у которого есть терпение.

В первый год после посева семени цикламен выращивает клубень размером в шарик для настольного тенниса, и из него поднимается всего один листок. Это маленький листок, размером с ноготь большого пальца, но и он уже имеет ту форму сердечка, которая так типична для листьев взрослого цикламена. На второй год поднимется еще листок и клубень удвоит свой размер. А через три-четыре года он выпустит первый цветок, и с этого времени новые бутоны уже будут появляться каждый следующий год. Клубень цикламена продолжает увеличиваться все время жизни растения, каждый год добавляя все новые листья и цветы, и это тоже одна из особенностей цикламена — чем он старше, тем он красивее.

Но некоторые из цикламенов, растущих в моем саду, я принес из других мест в виде взрослых, уже больших клубней. Одну такую колонию я назвал «Метула», потому что большинство ее клубней были взяты с территории, которая позже стала новым районом города Метула (хочу подчеркнуть: по приглашению и с ведома местных органов власти). А другая колония, побольше, называется «Ифат», потому что клубни ее цикламенов я привез со склона, который сегодня составляет часть одноименного кибуца. Районный совет Изреэльской долины пригласил тогда всех своих жителей приехать на участок, отведенный под будущую застройку, и собрать для себя клубни растущих там цикламенов. Кто же настолько глуп, чтобы не отозваться на такое предложение?! И действительно, я оказался там одним из многих. Сюда пришли и те, кто мечтал создать большие колонии цикламенов в своем саду, и те, кому хотелось всего-навсего посадить несколько цикламенов у себя на балконе или даже один-единственный цветок в горшке на подоконнике. Здесь были и молодые родители, приехавшие с малыми детьми, чтобы преподать им знание природы и привить любовь к ней, и пожилые пары с внуками или без, и даже несколько иммигрантов из России, которые вообще-то выбрались собирать грибы, но подошли поближе посмотреть, зачем собрались люди. И было приятно слышать, как их акцент слегка смягчает все «е» в ивритском слове «ракефет», означающем «цикламен», и оно начинает слышаться как чисто русское слово.

Были здесь, конечно, и люди, которые не отличали цикламен от сливы. Эти срывали и топтали все направо и налево, но вот какое чудо: здесь было совсем не так, как бывает у нас обычно на улицах и дорогах, — тут можно было сделать человеку замечание и объяснить ему, что к чему, без того чтобы на тебя замахнулись киркой или подняли кулак. И наконец, не обошлось здесь и без эстетов, которые презирают любые «массы», что человеческие, что ботанические, — им, как объяснил мне кто-то из них, подавай одни лишь «орхидеи и офрисы». У таких изысканных людей душа тоже возвышенная и аристократическая, и потому простые люди, как я, которые собирают обыкновенные цикламены и обыкновенные анемоны, в их обществе испытывают вполне оправданное чувство неполноценности.

Те, кто пришел сюда с лопатой, немедленно раскаялись. Почва скалистая, лезвие лопаты широкое, и, входя в землю, оно где-нибудь обязательно наткнется на камни. Знающие люди вооружились кирками. К тому же опыт помогал им по диаметру листьев оценить размеры и расположение клубня, даже если он полностью скрыт под землей, и они знали, куда опустить кирку, чтобы не повредить клубень. Один из таких людей, человек умелый и ловкий, работал рядом со мной, и после небольшого обмена мнениями о преимуществах большой кирки (его) и достоинствах маленькой кирки (моей), он рассказал мне, что в его саду уже полным-полно диких цветов всех видов, а сюда он приехал за клубнями цикламенов, чтобы удивить всех соседей по поселку. Он уже какое-то время тайком прячет луковицы и клубни и высевает семена самых разных цветов на обочинах тамошних улиц и площадей. В следующем году все его цветы должны расцвести пышным цветом, и пусть тогда все в поселке гадают, откуда это вдруг появилось.

— И вы им не расскажете? — спросил я.

— Нет, — сказал он. — Только я буду знать. А для всех остальных это будет приятный сюрприз.

И его лицо осветилось такой улыбкой, что он сам стал похож на большой цветок.

Я посмотрел на него и вспомнил книгу Жана Жене «Человек, который сажал деревья», — маленькую книжку, вышедшую в свет в пятидесятые годы минувшего века. Она была переведена с французского на иврит и на многие другие языки и по сей день завоевывает сердца все новых читателей. Действие в ней начинается задолго до Первой мировой войны. Герой книги, пастух по имени Эльзеар Буффье, живет в небольшой пустынной и почти безлюдной долине, затерянной между склонами Альп и Провансом. Жителей там мало — только люди, которые тяжким трудом зарабатывают свой хлеб, угольщики да пастухи.

Как-то раз этому Эльзеару приснился длинный и необычный сон, и после этого он посвятил себя его исполнению. Каждый день он брал в свою пастушью сумку семена деревьев — в основном желуди дуба, — и, когда шел со своим стадом, зарывал их в землю то в одном, то в другом месте. Так он делал многие годы, пока в конце концов большая часть долины покрылась деревьями, выросшими из этих семян деревьями. Их корни связали землю, поэтому дожди не унесли ее, и в результате долина стала расцветать. Там поднялись растения, появились птицы, вернулись люди и звери, каким-то чудесным образом возродились и снова стали бить источники, и ручьи побежали по высохшим руслам. И все это было делом рук одного человека, простого пастуха, который был озарен высокой мечтой и одарен способностью к действию. Но нельзя забывать, что это также плод воображения и труда писателя, и к этому я добавлю, что этот писатель написал свою книгу так замечательно, что многие люди годами верили, будто это подлинная история. Были даже такие читатели, которые решились отправиться в описанные автором места, чтобы своими глазами увидеть все эти леса и ручьи, а может быть, даже и самого пастуха, и потом сердились на Жана Жене, так что ему пришлось в конечном счете признаться, что, как свойственно писателям, он сам придумал эту историю.

Все это я рассказал на том склоне моему новому знакомому, нашему местному Эльзеару Буффье, а потом собрал свою добычу и довольный вернулся домой, чтобы заложить в своем саду еще одну колонию цикламенов.

Дикие деревья

Я уже говорил, что, когда осматривал свой новый дом перед покупкой, обнаружил вокруг него несколько декоративных кустов и садовых деревьев. Видимо, их посадили те, кто жил здесь до меня. Из кустов здесь были бегония, мелия, большой куст роз, средних размеров куст сирени и огромный, жадно разросшийся массив бледно-голубой капской свинчатки, а из деревьев — груша и маленькое деревце миндаля. Бегонию мне пришлось выкопать, и я еще расскажу об этом поступке, основную часть свинчатки я сжег, а оставшееся перенес в другой угол сада, чтобы служила там естественным забором. Все прочее по-прежнему растет у меня, и хотя груша и миндаль — не дикие деревья, я оставил их тоже.

Кроме всего этого вокруг дома росли еще и настоящие дикие деревья, остатки бескрайних былых лесов, что царили в здешних местах, когда сюда пришли люди. Там были два фаворских дуба, одна мастиковая фисташка, три фисташки израильские и две крушины. Я добавил к ним два иудина дерева, которые в Европе именуются багрянниками, два саженца благородного лавра, лавролистную калину, лекарственный стиракс, три волосистых ракитника, две жимолости, несколько кустов метельника, два куста земляничника и алычу.

Два моих ракитника прикончил убийца в образе тракториста, который производил какие-то работы на границе моего участка. Утром я указал ему на эти кусты и попросил поостеречься, а вечером обнаружил, что они выворочены из земли и раздавлены насмерть. Одно иудино дерево умерло вскоре после посадки, не знаю почему, второе растет и цветет по сей день, но поскольку оно из того сорта, который цветет лишь после того, как вырастит листву, то лиловость его цветения тонет в зелени листьев, и он не так красив, как другие его сородичи. Алыча принялась, хотя растет очень медленно. Но я знаю, что в тот день, когда она окончательно повзрослеет и расцветет, это будет самое красивое дерево в моем саду.

Кусты метельника тоже принялись и теперь покрываются таким изобилием сияющих цветов, что их семена уже разносятся по всему саду, и мне приходится пресекать их попытки сделаться новыми кустами, вырывая росточки так же безжалостно, как я вырываю сорняки. Вырос и лекарственный стиракс, и тоже расцвел, и, подобно метельнику, радует не только глаз, но и нос. Только у метельника цветы желтые, а запах сладкий, а у стиракса цветы белые, а запах… у меня нет слова, которое могло бы его описать. Ближе всего будет сказать, что запах стиракса такой же «белый», как и цветок, который его испускает, и предоставить остальное воображению читателя — или же предложить ему самому понюхать этот цветок и придумать для его запаха слова получше моих.

Кстати, плоды стиракса содержат ядовитое вещество. Когда-то рыбаки размалывали их и разбрасывали по водам озера Кинерет, чтобы травить рыбу, а один пастух, который как-то раз спустился с холмов к моему дому и попросил холодной воды, с удивлением увидел, что у меня в саду растет стиракс, и сказал мне, что я должен остерегаться этого растения, «потому что от этого дерева овцы совсем умирают, а козы только сходят с ума». Не знаю, правда ли это, но я оставил оба мои стиракса в живых. В моем хозяйстве пока не предвидится ни овец, ни коз, а сам я эти плоды не ем.

Что же касается земляничных деревьев, то они обычно растут в местах, более высоких и холодных, чем мое, и на более известковых почвах, чем у меня в саду. Я видел группы этих деревьев в разных местах Галилеи, на хребте Кармель и в горах Иерусалима, а одну из самых впечатляющих — на вершине горы Гиора, над местом впадения ручья Рефаим в ручей Сорек. Кое-где растут и одиночные земляничные деревья, тоже очень красивые, но тому, кто захочет добраться до них, придется долго расспрашивать и искать, пролагать маршрут и трудить ноги. Однако его усилия окупятся. У земляничного дерева блестящиелистья, красивые цветы, красный и гладкий ствол. Оно каждый год сменяет кору и тогда выглядит, как змея, сбросившая старую кожу. Этот багровый цвет объясняет название земляничника на иврите: «катлав» от «кетель», убийство, — связанное с народным преданием о сыне, убившем своего отца.

Мой друг профессор Амоц Дафни, человек растений и книги, как-то сказал мне, что самое большое в Израиле земляничное дерево растет в поселке Айн-Кения к востоку от Рамаллы. А самый большой земляничник, который я видел сам, растет в саду ботаника Ахая Яффе в кибуце Натив-а-Ламед-Хей[6]. Оно такое широкое и высокое, что его могучим ветвям пришлось вырастить у себя снизу мощные подпорки, чтобы не сломаться под собственной тяжестью. Наверно, именно такое дерево имели в виду пророк Иеремия и автор Псалмов, когда говорили о человеке, «который надеется на Господа, и которого упование — Господь»[7], и «который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных»[8], что будет он «как дерево, посаженное при водах, и пускающее корни свои у потока; не знает оно, когда приходит зной; и во время засухи оно не боится и не перестает приносить плод»[9]. И кто знает, поскольку Иеремия был пророком, может быть, он предсказал в этом описании будущее и имел в виду именно то земляничное дерево, которое 2500 лет спустя вырастет над бассейном в саду Атая Яффе в кибуце, названном в честь тридцати пяти героев Войны за независимость Израиля.

Одно из двух земляничных деревьев, которые я посадил у себя в саду, умерло через несколько недель после посадки. Его собрата, который тоже собирался умереть, мне удалось спасти, и я с гордостью сообщаю, что сам совершил этот подвиг. Поначалу я обратился к специалистам, и они сказали мне, что, как всем известно, земляничные деревья очень трудно выращивать, потому что многие из них умирают вскоре после посадки, и нужно смириться с приговором. Но я не смирился. Я стал читать и разбираться и нашел, что земляничное дерево нуждается для роста в особом грибке, который растет у него на корнях и называется микориза. Дерево и гриб живут в симбиозе: дерево доставляет грибу его пищу, а гриб помогает дереву извлекать эту пищу из почвы. Как красиво! Обычные паразиты живут на чужой счет, а эти оба помогают друг другу, причем настолько, что не могут существовать раздельно.

Я решил, что, возможно, мои земляничные деревья, купленные в рассаднике, не нашли в земле моего сада необходимые их корням грибы. Я сидел и думал и вдруг, как пишут в детских книгах с хорошим концом, у меня появилась идея. Я взял лопату, мотыгу и два ведра и поехал на Кармель, где когда-то видел целую рощу земляничных деревьев. Там я выкопал и собрал между деревьями немного земли в надежде, что в ней есть нужный мне гриб. Потом вернулся домой, осторожно и аккуратно расчистил ямку вокруг моего несчастного росточка, насыпал туда привезенную землю и полил. И на этот раз мне не понадобилось терпение, которого сад требует во многих других случаях, — за несколько недель больное дерево пришло в себя и выздоровело.

Но наши с ним мучения на этом не кончились. Дерево действительно начало расти, но не вверх, а с резким наклоном вбок. Это означало, что я недостаточно подумал и посадил его в слишком тенистом месте — вот оно и стало клониться в сторону тех немногих солнечных лучей, которым удавалось проникнуть сквозь эту тень. Я срезал несколько ветвей дуба, которые затеняли моему земляничнику солнце, подрезал немного и его самого, и вскорости он вырастил новые, на сей раз прямые ветки и с тех пор продолжал расти строго вверх. И сегодня, уже с любящими грибами на корнях и сверкающим солнцем над кроной, он с каждым годом становится все больше и краснее и когда-нибудь наверняка превратится в большое и красивое дерево.

Были и нет

В детстве я хотел стать зоологом. По правде говоря, я и сегодня хочу быть зоологом, и, хотя мне уже понятно, что этой мечте не суждено сбыться, я и сегодня порой возвещаю себе и другим, что в один прекрасный день все-таки пойду в зоологи. А пока я ограничиваюсь тем, что с удовольствием изучаю живность в моем саду. Тут носятся всевозможных видов крылатые существа, полным-полно насекомых, способных прыгать, скакать и летать, вроде бабочек и жуков, сверчков и муравьев, кузнечиков и богомолов, цикад и саранчи, а также великое множество разных ползающих — скорпионов, сороконожек, многоножек и пауков.

Насекомые возбуждают у меня особый интерес. Их несхожесть со мной увлекает меня. Оно будит мою мысль. И не только потому, что особенности их поведения по большей части впечатаны в них уже на стадии яйца, а не приобретены, как у нас, путем обучения и опыта. Но и те превращения, которые они претерпевают позже: от яйца к гусенице и от гусеницы к взрослому насекомому, — это нечто такое, чему нет никаких аналогов в развитии позвоночных.

Я иногда думаю: помнит ли бабочка те дни, когда она была гусеницей? Знает ли гусеница, что в один прекрасный день станет бабочкой? А этот симпатичный муравьиный лев, что порхает сейчас в воздухе передо мной, — помнит ли он, как был страшным хищником, подстерегавшим добычу в песчаной воронке? А какой период своей жизни комар любит больше всего? Ведь личинкой он плавал в воде, а став взрослым, летает в воздухе. В нашей человеческой жизни тоже есть разные этапы, но между ними нет столь резкого и полного контраста, как контраст между долгим, грубо материальным «личиночным» этапом непрерывного пожирания пищи и медленного роста и коротким «комариным» этапом стремительных полетов и любовных игр на зеленом листе. И кроме того, мы ведь растим и учим наших детей, а не просто откладываем яйца на какой-нибудь листок и исчезаем навсегда.

Человек классифицирует насекомых разными способами и, среди прочего, разделяет их на «вредных» и «полезных». В моем саду тоже представлены оба эти вида. Мое большое фиговое дерево погубил жук-дровосек, а личинки гранатовой голубянки из года в год портят плоды того дерева, именем которого эта бабочка названа. С другой стороны, я постоянно вижу пчел и жуков, которые опыляют мои цветы. А есть еще и такие насекомые, которые просто веселят мою душу и разжигают мое любопытство — например, разноцветная кобылка. Когда она стоит на земле, ее трудно заметить, так хороша ее маскировочная окраска. Но когда она пугается и взлетает, она расправляет свои цветастые крылья — я уже видел кобылок желтых, синих и красных — и пролетает несколько метров, ярко выделяясь в воздухе и привлекая к себе удивленный взгляд. А потом, перед самой посадкой, она вдруг так же неожиданно складывает крылья, гаснет и исчезает: глаз, который уже привык к ее яркому цвету, тут же оторопело теряет ее из виду.

Когда-то я часто видел этих насекомых — и в поле, и в моем саду. Но в последние годы вижу их лишь иногда. И бабочек стало намного меньше. В детстве, когда мы жили в Иерусалиме, я видел там очень много бабочек, больше даже, чем в Долине. Это странно, потому что вся сущность Иерусалима вроде бы противоречит легковесной сущности бабочек, их воздушности и многоцветности. В нынешнем Иерусалиме все время кажется, что тут в воздухе летают лишь камни, проклятия, пророчества да вороны со стрижами. Но пятьдесят-шестьдесят лет назад этот город был полон бабочек — ласточкиных хвостов, капустниц и даже махаонов — больших и роскошных бабочек, гусеницы которых я тогда выращивал дома при поддержке мамы и с согласия отца. Я кормил их стеблями фенхеля, которые собирал на соседнем поле, следил за их питанием и ростом, окукливанием и превращением из куколок в бабочек. Вначале они порхали по комнатам, а потом вылетали через окно. И в то мгновение, когда солнечные лучи вливали в них тепло и жизнь, их полет сразу менялся.

Еще одно насекомое, которое, к моему большому сожалению, почти исчезло, — это светлячок. В моем детстве сады буквально светились от их обилия. Я собирал в горсть сразу несколько штук, и их свет сиял у меня между пальцами. После переезда сюда я один раз — только один, сразу после вселения, — увидел в своем саду светлячка и ощутил настоящее счастье. Я надеялся, что эта встреча предвещает множество таких же в будущем. Но меня ожидало разочарование. Сегодня я уже совсем не вижу светлячков и очень по ним скучаю.

В моем саду есть и пресмыкающиеся — змеи и разные ящерицы, в том числе сцинки, ящерицы без ног, — возможно, переходное звено между ящерицами и змеями. То тут, то там, но все реже и реже, появляется черепаха. Вот уже несколько лет в саду живет огромное существо по имени медяница, длиной около метра, с гладкой блестящей кожей и плотным телом. На первый взгляд медяница кажется змеей, но на самом деле она просто очень большой сцинк, самый большой из них. Она, разумеется, не ядовита, но очень сильна. Если поймать ее, она тут же начинает вырываться, и тогда можно ощутить всю ее силу. Прикосновение чужих рук ей, очевидно, не очень приятно, потому что в определенный момент она перестает бороться и начинает выбрызгивать во все стороны омерзительно пахнущие мочу и кал. Так что игру с ней не стоит особенно затягивать.

Однажды эта медяница исчезла, и ее не сменила другая. Я огорчился, но не удивился. Это в былые времена виды исчезали постепенно, в течение долгих эпох, а сейчас человек — если у него есть к этому склонность и открыты глаза — может в течение одной своей жизни стать свидетелем такого исчезновения. Когда-то в Иерусалиме кроме бабочек и светлячков, которых я упоминал, были также зимние лужи, полные жаб, а огромные стаи скворцов устраивали великолепные воздушные парады в небе над городом. А в небе Долины парили тогда орлы, которые гнездились на Кармеле, с полей доносился по ночам смех гиен, рыжие славки распускали красные хвосты в рощах, и каждое зимнее утро меня будил особого рода будильник — постукивания певчего дрозда, который клювом щелкал улиток на тротуаре.

И еще тогда было также множество ликующе-пестрых щеглов, этой постоянной жертвы охотников за наживой, которые скрещивали их с канарейками и потомство держали в клетках на продажу. А как не помянуть добрым словом черепах, которые десятками бродили в те времена по полю за нашим иерусалимским кварталом, так близко, что в пору течки можно было даже услышать стук их панцирей. Сегодня я вижу их разве что в заповеднике, что возле моего дома в Долине, да и то очень редко. Древесные лягушки, те маленькие зеленые симпатичные существа, которых раньше можно было встретить в любом саду, и зеленые ящерицы — эти красивейшие, элегантнейшие создания природы, — тоже быстро уменьшаются в числе. Так же как и оливковый полоз.

Многих из этих маленьких и красивых пресмыкающихся убивают домашние и уличные кошки. Они уничтожают их лапой могучей и когтем простертым, и не только из голода, но также просто из охотничьего азарта и страсти, которые делают кошек почти сравнимыми с человеком по жестокости. А мы — то ли из невежества, то ли из моды и лицемерной политкорректности, а может, просто потому, что кошки пробуждают в нас намного больше симпатии, чем лягушки и ящерицы, — мы заботимся только о кошках и начисто игнорируем то систематическое убийство других животных, которое они продолжают безнаказанно совершать.

Но исчезают не только животные. Небольшой дубовый лесок напротив моего дома — это жалкий остаток огромного леса, который когда-то покрывал всю Нижнюю Галилею, холмы Менаше и большую часть долины Шарон. Турецкие власти нещадно кормили этими деревьями топки своих паровозов и успешно уничтожили основную их часть. Затем вырубки для сельского хозяйства и угольной промышленности внесли свою долю, и сегодня от того леса остались всего три сплошных массива в заповедниках Бейт-Кешет, Алоней-Аба и Алоней-Ицхак и несколько небольших дубрав, которые разбросаны там и сям по их былой территории. Да еще в Изреэльской долине можно иногда увидеть большие одинокие дубы в центре сельскохозяйственных посадок. Но этих оставили здесь лишь из жалости к землепашцам, чтобы они давали людям, работающим в полях, тень и отдых в знойную пору.

Впрочем, кто знает?! Может, когда-нибудь эта страна опять покроется лесами и тогда в них снова будут бродить медведицы, как те, что вышли по зову пророка Елисея[10] и лев снова поднимется из поймы Иордана. Кто тогда не убоится его рычанья? Правильно сказал пророк Амос: «Лев начал рыкать — кто не содрогнется?»[11]

Орудия труда

В любом саду есть не только деревья, кусты, цветы и животные с насекомыми. Есть здесь еще и садовник, который трудится в этом саду и потому нуждается в подходящих орудиях для своего труда. Некоторые из этих орудий, вроде заступа или кирки, просты и насчитывают тысячи лет. Другие, напротив, — порождения самой современной технологии, как, например, компьютер для поливки растений. Это устройство мне совершенно непонятно, и поэтому я даже не могу включить его без сторонней помощи. Дважды в год, в начале зимы и в начале лета, я приглашаю садовника-профессионала, и он включает мне этот компьютер и выключает его, потому что я сам, каким бы способом ни пытался это сделать, непременно стираю программу и уже не могу ее восстановить.

И есть, наконец, орудия, так сказать, «промежуточные» между компьютером и мотыгой — например, мотокоса. Это орудие мне иногда удается запустить в ход, но при этом я трачу массу времени и усилий — сначала, чтобы правильно присоединить кабель, а затем — чтобы найти взводящую пружину, которая в ходе подключения кабеля вылетела из вращающейся головки. Эта пружина имеет привычку в процессе сборки обязательно вылетать из головки и исчезать в траве. Причем исчезать буквально, потому что трава нарочно прячет ее от меня. У нее есть для этого веская причина — ведь без пружины косить невозможно.

К моему великому сожалению, я очень далек от техники. Каждый раз, когда я пытаюсь что-то в чем-то починить, я порчу в нем что-то другое. Все мои дядья и их сыновья, мои двоюродные братья, как будто прямиком вышли из старой песни о нашем мошаве: «В Нахалале мой браток всякой техники знаток». Все они, равно как и те мошавники и кибуцники, с которыми я служил в армии, могут починить трактор и джип, подвести в дом воду и электричество, сварить металлические полосы, изготовить стул или стол, поставить кирпичную стену, залить бетонный пол — и все это быстро, уверенно, без единой ошибки и даже не испачкавшись. И у каждого из них есть в кармане личный рабочий инструмент, без которого он не может обойтись и с которым он никогда не расстается. Сегодня это один из ножей «Лезермана», но в дни моей молодости таким личным орудием был, как правило, шведский ключ, который мы называли «маленьким шведом».

Я вспоминаю шутку, которую тогда любили повторять. Три мошавника поспорили, какой инструмент лучше всего и всегда должен быть у рабочего человека. Один сказал: «Я всегда беру с собой шведский ключ — этот все открывает». Второй сказал: «Нет, я предпочитаю английский ключ — вот он и вправду открывает все». А третий сказал: «А я предпочитаю русский ключ». — «Что это такое — русский ключ?» — удивились его товарищи. — «А это молоток килограммов в пять, — ответил тот. — Вот такой молоток действительно откроет все что хочешь».

К моему большому сожалению, шведский ключ, а также пятикилограммовый молот имеют привычку непрерывно выпадать у меня из рук и при этом почти всегда падают на большой палец ноги. Что же касается «Лезермана», то мне больше по душе швейцарский складной нож, потому что в нем есть еще и штопор. Видно, его создатели сознавали, что человек рожден не только для труда. Впрочем, у меня тоже есть свой рабочий инструмент, который я всегда беру с собой в сад. У этого инструмента нет названия, поэтому я лучше опишу его. Это продолговатый кусок пластика, один конец которого полый, вроде трубки, а другой играет роль ручки, за которую этот инструмент можно держать. Трубка имеет двойное назначение: с ее помощью, во-первых, хорошо проделывать отверстия для капельниц в резиновых поливальных трубках, проложенных по саду, а во-вторых, вставлять затычки в те дыры, которые продалбливают в этих трубках дятлы.

Дятлы долбят поливальные трубки не из злобности или жажды. Такими низкими мотивами руководствуются только кабаны и шакалы — сначала они надкусывают эти трубки, чтобы напиться, а потом рвут их зубами просто по злобе. Дятлы дырявят трубки по ошибке. Как объяснил мне специалист-орнитолог и большой знаток израильских птиц профессор Йоси Лешем, шелест воды, струящейся по этим тонким трубкам, дятел принимает за шевеление червя в дереве, а продырявить стенку резиновой трубки ему и выеденного яйца не стоит. Если бы я сумел убедить дятлов долбить трубки только в тех местах, где мне эти дырки нужны, я бы мог обойтись без своего инструмента, потому что оба его назначения были бы выполнены. Но увы, дятлы меня не понимают, и поэтому я кладу свое заветное орудие в карман каждый раз, как иду в сад. К моей великой радости, этот нехитрый инструмент я способен привести в действие сам и даже без особых трудностей, и к моему глубокому сожалению, мне приходится пользоваться им слишком часто.

По правде говоря, идя в сад, садовник-любитель должен запастись еще парой-другой инструментов и деталей. Ему понадобится секатор, то бишь садовые ножницы, японский нож и пила, маленькая кирка, совок для копания, капельницы, различные соединители и разделители, а также коробка черной мази (например, ихтиола) и плотный пакет для мусора. Но американцы не изобрели еще такие рабочие штаны, в которых было бы столько карманов, а швейцарцы не создали еще такие ножи, в которых все это было бы собрано воедино. Поэтому я купил себе ящик для инструментов и кладу в него все вышеперечисленное. Я очень люблю этот ящик, и, похоже, он отвечает мне взаимностью, потому что раз-два в неделю он вызывается пойти со мной в обход сада. Я подрезаю, сажаю, смазываю тут и выкапываю там, устанавливаю и чиню, а он терпеливо ждет нашего следующего совместного дела. Вдобавок ящик служит мне сиденьем, когда нужно сделать что-то сидя. У него есть только один недостаток — самое любимое мое орудие труда в него вложить нельзя. Но не беда — ведь можно, наоборот, вложить ящик в него — вернее, в нее, потому что орудие, которое я люблю больше всего, — это тачка.

У меня нет слов, чтобы рассказать, как велики важность тачки в моей жизни и симпатия, которую к ней питаю. Из-за тачки я также ценю всех китайцев, потому что, как утверждает общепринятая гипотеза, именно они изобрели это замечательное орудие труда. Разумеется, не все китайцы разом изобрели его — это сделал один из них, некий генерал, которому она понадобилась для военных целей. Это было две тысячи лет назад. Его тачка была намного больше нашей нынешней, и колесо у нее было в центре, а не впереди. Тачка с центральным колесом может нести намного больший груз, чем современная, потому что в ней весь вес груза давит на колесо и ведущему не приходится брать на себя часть этого веса, но маневрировать с ней довольно трудно.

Много воды утекло с тех пор в великой реке Янцзы, и сегодня в распоряжении рабочего человека имеются тачки с двумя колесами и даже тачки с мотором. Но та простая, знакомая всем нам тачка с одним передним колесом по-прежнему существует в ее добром старом виде и прекрасно выполняет свою работу. Человек, работающий с ней, стоит меж ручек, как лошадь меж оглобель, но в отличие от лошади не тянет, а толкает.

Толкать тачку — дело такое же простое и интуитивное, как ездить на велосипеде. И здесь тоже можно наловчиться и специализироваться, как при езде на велосипеде, — например, наклонять тачку на поворотах и благодаря этому лучше видеть, куда идет дорога впереди и насколько можно увеличить диаметр виража, чтобы было удобней поворачивать. Колесо, правда, и тут не видно глазу, но накопленный опыт дает вам представление, где оно находится в каждый данный момент. С тех пор как я купил себе тачку, мне довелось возить на ней землю, камни, дрова для отопления, мешки с компостом, песок и цемент, цветочные горшки, разного рода мусор и отходы, вырванные сорняки, срезанные ветки, ящики книг (из машины в кабинет) и мою старшую внучку, которая в три года попросилась на первую «прогулку в тачке». Я не уверен, что китайский генерал предусматривал такое использование своего изобретения, но сама тачка не возражала, а внучка наслаждалась донельзя.

Каждый раз, пользуясь своей тачкой, я недоумеваю, как я жил без нее раньше, и в очередной раз восхищаюсь гениальностью, скрытой в этой простой на вид конструкции. Столетия не внесли в нее никаких существенных изменений, они лишь отшлифовали и улучшили ее, и как и у всякого древнего транспортного средства — самого древнего из всех, как мне кажется, — у нее есть та уравновешенность и степенность, которая гарантирует не только пользу, но и удовольствие. Впрочем, к чему слова?! Я убежден, что не одни лишь садовники, земледельцы и строители — каждый рабочий человек должен иметь дома небольшую тачку! С помощью простых изменений в ее конструкции он сможет перевозить в ней кастрюли с плиты на стол и посуду со стола в раковину, выстиранное белье из стиральной машины к веревкам, стопки книг, собравшиеся у кровати, обратно на книжные полки, а мужа или жену, задремавших у телевизора, в спальню на ночлег. Там ему останется просто поднять ручки и вывалить его или ее прямиком на семейную кровать.

Тачка — это прямое и естественное продолжение тела, и этим она напоминает мотыгу, косу и серп. Все это — древние сельскохозяйственные орудия, которые за тысячи лет не претерпели никаких существенных изменений, и они тоже служат мне для работы в саду. Например, серпом я срезаю сорняки в таких местах, куда не пробраться с моторизованной пилой. Кстати, держать его следует правой рукой, если ты правша, и левой, если левша, а другой, свободной рукой нужно обхватить пучок стеблей, потянуть вверх, а потом срезать, не снимая натяжения. Когда я был мальчишкой, то часто видел, как мои дядья срезают таким манером кукурузу и сорго. А вот люцерну и клевер они срезали самой обычной косой, не нынешней моторизованной. Эта их ручная коса казалась мне тогда волшебным орудием. Ее лезвие, проходящее близко к земле и скрытое стеблями, не было видно глазу. Я видел только, как падают на землю срезанные стебли, и слышал размеренный шелест косы. Да еще косарь каждые несколько минут доставал из кармана маленький напильник и точил притупившееся лезвие точными и рассчитанными движениями.

Но не только современные коса, серп и мотыга похожи на своих предков из древнего Египта или Месопотамии. То же можно сказать о кирке и лопате, разве что металл, из которого они делаются сегодня, намного качественней и заточен куда острее. Это особенно заметно, когда работаешь с так называемой «японской пилой» — чудо-инструментом, который позволяет срезать ветки, толщина которых больше, чем раствор самых больших садовых ножниц. Качество стали этой пилы и угол ее заточки не перестают удивлять меня всякий раз, когда я ею пользуюсь. Ветка толщиной с мою руку покоряется всего за пять-шесть движений, и даже такой человек, как я, не обладающий и самыми средними техническими способностями, может по достоинству оценить это замечательное орудие труда.

И наконец, есть еще одно весьма полезное садовое орудие, которое я, к сожалению, не нахожу ни в магазинах, ни в рассадниках. Я даже не знаю, как оно называется, но после того, как мне объяснили суть, даже мне удалось соорудить его самому. Берут трубу в два дюйма диаметром и два метра длиной, вставляют в один ее конец лезвие кирки — так, чтобы оно вошло в трубу своим острым концом. Затем несколькими вертикальными ударами о толстую деревянную доску лезвие загоняют в трубу и прочно закрепляют там. Другим его концом — тем, который торчит наружу, — удобно углублять и расширять для посадки такие узкие ямы, внутри которых ни кирка, ни мотыга не могут развернуться, не упершись в стенки. Если кто-нибудь из читателей знаком с бальминой, как в былые времена называли это орудие израильские каменщики, то нашу трубу с лезвием можно назвать бальминой садоводов.

Кроме всех перечисленных орудий, большинство которых пришли в сад из сельского хозяйства, я постоянно пользуюсь также орудиями, пришедшими из кухни, — деревянной скалкой, с помощью которой давлю разные семена, и ситом, с помощью которого отделяю их от половы. Когда-то кроме сита были в употреблении еще и слова «решето» (для устройства с большими дырками) и «цедилка» (для маленьких отверстий), но сегодня мы уже не давим зерна дома и почти не перебираем их на кухне, и потому из тех трех слов в ходу осталось только одно, общее — «сито». Впрочем, такой сад, как мой, более примитивный, чем другие, и с более древней растительностью, требует более простых работ, а потому и более примитивных орудий и древних названий. Вот почему я по-прежнему использую решето для очистки семян мака, сито для семян агростеммы, а цедилку — для процеживания куриного бульона. Я люблю, когда бульон совершенно прозрачный.

Слепыш

Перед моим домом расстилается широкое вспаханное поле. Каждый год оно меняет цвет. Желтая стерня сменяется темно-коричневой пахотой, а потом этот коричневый цвет уступает место зелени всходов и роста. Иногда это зелень сверкающих на солнце листьев кукурузы, иногда — зелено-синеватый цвет горошка, а сейчас, когда на дворе январь и я стою на веранде, глядя вдаль, — это бледно-зеленый, мягкий и манящий цвет ростков пшеницы. Но его ровность там и сям дробят темные точки небольших холмиков, выросших буквально за одну вчерашнюю ночь. Бугорки эти — следы слепыша, подземного жителя наших мест, животного, внешне похожего на крота, но относящегося к существам грызущим, — в отличие от кротов, которые любят червей и насекомых.

Сегодня следы слепыша почему-то непохожи на те, которые он оставляет обычно. Есть в них что-то особенное, говорящее о какой-то серьезной драме, происходящей там, под землей.

Слепыш — фанатик уединения, мрачный и суровый отшельник. Он отстраняется от всех других существ, а себе подобных вообще ненавидит. В обычные дни он занят тем, что роет подземную сеть каналов и гнездовых камер, которые призваны служить ему жильем и кладовыми для корма, а если это слепыш-самка — то еще и яслями для выращивания следующего поколения. Тяжко и непрестанно трудясь, слепыш расширяет и углубляет свои владения, а вырытую землю выталкивает вверх. Поэтому все его подземное жизненное пространство помечено наверху, на земле, множеством коричневых бугорков. Обычно они разбросаны без всякого порядка, но те бугорки, которые я вижу сегодня, прочерчивают на пшеничном поле целеустремленную прямую длиной в несколько десятков метров. Это означает, что сейчас слепыш копает в сторону какой-то определенной цели. Еще точнее — что это слепыш-самец, который роет себе ход к слепышу-самке.

Поскольку я тоже животное мужского пола, то могу описать эту ситуацию и иначе. Представьте себе двух мужчин. Один стоит, выпрямившись, на веранде своего дома и смотрит на расстилающееся перед ним пшеничное поле. Другой ползет под землей и не видит ничего. Оба они относятся к классу млекопитающих, у обоих есть сердце и мозг, легкие, желудок и позвоночник. Однако я стою без дела, наслаждаясь неярким светом зимнего солнца, цветением цикламенов и ароматом шафрана в моем саду, тогда как он угрюмо и неустанно трудится в своем темном и душном туннеле. И вот смотрите — мне, во время прогулок или путешествий, которые обычно происходят днем, когда все вокруг отчетливо видно, все же приходится то и дело прибегать к помощи компаса и карты, а этот слепой подземный житель способен сам рассчитать и потом сохранять в уме направление к избраннице своего сердца, причем в полнейшей темноте.

Это великолепно. Мы часто говорим, что любовь слепа — и даже ослепительна, — но вот вам слепыш, который слеп изначально и всю свою жизнь живет в непроглядном мраке. Эволюция обострила его слух и обоняние, но лишила зрения. И несмотря на это он прибудет к избраннице своего сердца с удивительной точностью. Она не увидит его, он не увидит ее, но в этой беспросветной тьме, да еще после такого долгого одиночества и таких тяжких усилий он будет совершенно уверен, что пришел к своей Рахили, — даже если она на самом деле — всего лишь Лия из рода слепышей. И никакое утро не прольет на них назавтра свет дня и не разъяснит ему его ошибку.

Как он знает, где она? Как он узнает, что она согласна? И как он находит дорогу к ней с такой идеальной точностью? Наука говорит нам, что слепыши общаются друг с другом ударами головы по потолку своих туннелей и звук этих ударов преодолевает сотни метров в толще земли. Он улавливает ее удар: «Я готова» — и тут же стучит в ответ: «Я иду!» Но, продвигаясь к ней, он вдруг слышит ответные удары еще одного самца, а то и двух сразу, которые тоже посылают ей это сообщение. И тогда он понимает, что по пути к тому восхитительному событию, которое моя бабушка именовала «консумацией», ему предстоит жестокая война.

Все это знаю и я, потому что, в отличие от слепыша, у меня нет чутких ушей, зато есть отличное зрение, и я в состоянии различить еще два ряда бугорков, которые столь же четко устремлены к той же точке. И все же, при всем уважении, с которым я отношусь к тем усилиям, которые слепыши — и мужчины вообще — готовы приложить для достижения своей любовной цели, в глубине души я все-таки надеюсь, что эти три подземных ухажера потерпят неудачу, и, если даже им удастся все-таки добраться к Госпоже Слепыш, они погибнут в бою за ее расположение — и погибнут еще до того, как один из них ее оплодотворит. И надеюсь я на это потому, что в случае их удачи один из потомков этой дамы может со временем, того и гляди, добраться до моего сада и натворить там кучу бед, как это не раз уже бывало.

Действительно, до сих пор я все время отвлекался на зоологические, романтические и прочие праздные размышления об этих маленьких, одиноких и слепых, но целеустремленных существах, которые предпочли отрешиться от солнечного света и красот природы, а также от общественной жизни, не говоря уже о любви — если не считать вышеописанной любовной встречи раз в год под землей. Но теперь пришло время рассказать о том вреде, который эти слепые существа причиняют моему саду — и многим другим садам.

Дело в том, что, несмотря на свой мизантропический характер, на всю свою угрюмую агрессивность и ненависть к себе подобным, слепыш, как это ни удивительно, — убежденный вегетарианец. Как уже сказано — грызун. А поскольку грызет он корни и клубни растений и одновременно выталкивает на поверхность земляные бугры, любой земледелец или садовод видит в нем лютого врага. Впрочем, что касается меня, то бугры меня совсем не беспокоят. Их боятся хозяева ухоженных и распланированных декоративных садов, особенно садов с лужайками. А в моем саду нет порядка и нет лужаек, это сад дикий, беспорядочный и бугристый сам по себе, и я даже нахожу своего рода красоту в этих его буграх и беспорядке. Это часть его естественной природы.

Но вот корни и клубни, которыми лакомится слепыш, — это совсем другое дело. Несколько лет назад в моем саду объявился один такой подземный вредитель, и я хорошо помню тот день, когда впервые увидел его — причем увидел, что называется, в самый момент злодеяния. Я тогда стоял на этой же веранде и созерцал синее цветение люпина, как вдруг заметил, что все его стебли стоят прямо и неподвижно, а один почему-то качается из стороны в сторону, как будто на него дует легкий ветерок. Это меня заинтриговало. Я подошел поближе, и в эту минуту странный стебель совсем накренился набок и упал на землю. Я тронул его, и он отделился от земли с такой легкостью, словно у него вообще не было корней. Я внимательно осмотрел этот стебель и увидел, что ему действительно нечем было держаться в земле. Его корень был съеден до самой шейки.

Конечно, я сожалел о его смерти. Но в тот момент меня утешило сознание, что люпин — растение однолетнее, так что все его стебли все равно отомрут в конце сезона. Однако недолгим было мое утешение. Вскоре слепыш обнаружил в моем саду свои настоящие деликатесы — лютики и гладиолусы. Оба они — растения многолетние и клубневые. И как и в случае цикламенов и морского лука, я терпеливо ждал их цветения несколько лет. А теперь мне стало ясно, что ждал не только я. Ждал и слепыш. И когда клубни достигли того размера и вкуса, которые были ему в самый смак, он их прикончил.

Я, вообще говоря, человек миролюбивый и ненавижу войну. Но я не пацифист. И я не верю в учение о «второй щеке». Есть случаи и ситуации, когда человек обязан ответить войной или даже сам инициировать ее. Например, если его беспомощных близких терзают у него на глазах. А в том особом случае, когда нападающая сторона — слепыш, речь идет уже о подлинной войне сынов тьмы с сынами света, в буквальном смысле этих слов. В саду человека вообще подстерегают многочисленные враги, смертельно опасные для растений, а иной раз даже и для их хозяина. Но только один враг заслуживает названия «ненавистный», и враг этот — слепыш.

В народе бытуют несколько способов борьбы со слепышом, но, будучи теперь садоводом с опытом, я должен сказать, что все они больше вредят человеку, чем слепышу. Первый этап этой борьбы во всех случаях одинаков — поиск входа в один из его туннелей. Такой поиск не составляет труда — достаточно копнуть в любом из насыпанных слепышом бугорков, и вы сразу находите в нем такой вход, а то и три-четыре разом. Теперь перед вами открывается несколько возможностей. Самая общепринятая — и самая глупая — состоит в том, что в туннель вводят поливочный шланг и его кран открывают на полную мощность. Все, кто использовал эту тактику, могут вам рассказать, каков ее непременный — непредсказуемый — результат. Вода так и хлещет в туннель, но туннель никак не заполняется. А слепыш тем временем никуда не убегает, как вам бы хотелось, а сидит себе спокойно в одном из своих верхних гнезд, которые он и так уже заготовил на случай естественного затопления или наводнения. Налитая вами вода постепенно просачивается все глубже и глубже в землю, туннель высыхает, слепыш возвращается к своей работе, а вы, хозяин сада, получаете счет на воду, как будто у вас не сад, а плавательный бассейн.

Другой способ, который мне горячо рекомендовали, еще более прост. Нужно набрать в поле катышки хищных животных и набросать их в туннель слепыша. Запах катышков так напугает слепыша, что он сам бросится со всех ног прочь из своего туннеля. К сожалению, в наших местах не водятся ни львы, ни тигры, так что мне пришлось довольствоваться катышками местных собак. Слепышу собачьи какашки действительно не понравились, но дом свой он не покинул. Он всю ночь работал и чистил, и наутро я увидел, что все катышки лежат снаружи, а рядом с ними высится новый земляной бугорок.

Третий способ должен потрясти людей, хоть немного помнящих историю. А также людей прекраснодушных. Берется резиновая трубка, один ее конец присоединяется к выхлопной трубе заведенной автомашины, а второй вводится в туннель, так что все его камеры наполняются газом.

«Звучит ужасно», — сказал я приятелю, который порекомендовал мне этот способ.

«Не беспокойся, — ответил он, — в отличие от людей, слепыши от этого не умирают. Как только они чуют запах выхлопных газов, они дают стрекача. Нагнетаешь газ двадцать минут на скорости 2400 оборотов в минуту, чтобы вонь подольше оставалась в туннеле, и всё — проблема слепыша решена окончательно».

По правде говоря, это звучало достаточно надежно и даже соблазнительно просто, но, несмотря на соблазн, я все-таки решил, что есть вещи, которые евреи не должны делать. Поэтому я отказался от газа и применил другой метод, который вызывает меньше исторических ассоциаций. Я положил на входе в туннель груду горящих углей. Животные очень боятся огня, и слепыш поспешит убежать от пожара, так мне было обещано. Но мой слепыш не убежал, а устроил земляной заслон на входе в туннель, и мои угли догорели напрасно.

После того как все эти рекомендации были изучены и забракованы или испробованы и оказались несостоятельными, а в саду были уничтожены еще десятки клубней, луковиц и корней, я наконец понял, что речь идет о настоящей войне, то есть о такой войне, после которой в живых остается только одна сторона. Передо мной открывалось несколько путей. Я мог затолкать в слепышиную нору ядовитые таблетки, специально предназначенные для таких случаев. Когда такие таблетки смачивают, из них начинает испаряться в воздух яд, который способен умертвить либо вредителя, либо садовника, в зависимости от того, кто находится ближе и куда в это время дует ветер. Я рискнул. В результате остались в живых мы оба, и я решил вернуться к тому, что помнил со времен своей армейской молодости — к сражению лицом к лицу, то есть к засаде у входа в туннель.

Мой замысел был основан на том, что слепыш, как только взломан его туннель, немедленно устремляется ко входу, чтобы заново его закрыть, а там, у входа, его уже жду я — с поднятой мотыгой. Замысел был хорош, но исполнение оказалось затруднительным. Через полтора часа ожидания в этой горестной позе человек начинает понимать, что причиняет себе куда больший вред, чем своему противнику. Но и еще через час, когда подозрительный, осторожный и терпеливый слепыш все-таки приходит к пролому, он отнюдь не торопится выйти наружу, дабы подставить шею для заклания, а попросту начинает носом толкать землю наружу в пролом. В эту минуту нужно оценить его точное местоположение под землей и изо всех сил ударить мотыгой — в надежде, что она прорежет пласт земли и поразит противника. Но обычно в таких случаях садовник либо промахивается вообще, либо попадает мотыгой по скрытому под землей камню, и в итоге его тело сотрясает такой удар, что все его кости начинают петь в унисон. А тем временем слепыш, уже не раз уходивший от таких опасностей в прошлом, посмеивается себе в усы и снова уползает в глубину своего подземного дома. Садовник тоже ползет к себе в дом, точнее — на кровать, кряхтя опускается на нее и тотчас заказывает себе срочную очередь к физиотерапевту.

Третий вид сражения, менее древний и более жестокий, предусматривает применение огнестрельного оружия, которое называется «пушка для кротов». Слепыш, правда, не крот, — в Израиле, как уже говорилось, нет кротов, — но и «пушка для кротов» — не настоящая пушка, а что-то вроде импровизированного пистолета. Стволом ему служит короткий отрезок металлической трубы, и у него есть боек с пружиной и предохранителем, который торчит впереди дула. Любое прикосновение к нему заводит механизм и вызывает выстрел.

Этот стреляющий механизм нельзя найти в магазинах. Поэтому идут к какому-нибудь старому мошавнику, который никогда ничего не выбрасывает, и ищут у него в сарае нужную трубу, а тем временем выслушивают от него нескончаемые воспоминания о славном прошлом и критический анализ нынешнего плачевного положения Страны в сравнении с сороковыми годами минувшего столетия. Так что, как видите, этот способ уничтожения слепышей тоже далеко не простая операция. Он сопряжен с немалым риском и требует большого самопожертвования.

Затем, если труба все-таки найдена, в ее дуло нужно положить патрон охотничьего ружья, а этот патрон нужно добыть у другого знакомого, которому тоже есть что сказать о «тогда и сейчас». И наконец, если все это удастся, вы приглашаете всех своих поклонников, советчиков и просто любопытствующих прийти, встать поодаль (для безопасности) и смотреть, как вы будете вскрывать вход в туннель и засовывать в него заряженный аппарат. Желательно сделать это, когда дуло обращено внутрь, конечно, а на боек нажимать только тогда, когда пушка закреплена в надлежащем положении. Теперь остается ждать, пока слепыш придет ко входу, чтобы закрыть туннель, толкнет при этом носом конец предохранителя и тем самым задействует спусковой механизм. В результате выстрела он, в сущности, должен покончить жизнь самоубийством, ведь речь идет о настоящем огнестрельном оружии, и это подтверждают многочисленные случаи, когда подобная авантюра заканчивалась тяжелыми ранениями. Но не у слепышей. У людей.

Тем не менее я дошел до такой жизни, что готов был применить для уничтожения своего слепыша даже самую настоящую пушку. Но мне не удалось найти и кротовую, так что, похоже, я спасся от большой беды. А тем временем я встретил знакомого зоолога, который как раз специализировался на слепышах. Я описал ему свое положение, и он дал мне еще один совет. В самый разгар зимы, сказал он, слепыши-самки готовят перед родами упомянутые выше ясли для своих будущих детенышей — этакое подземное жилье, в котором есть и спальня, и кладовая для продуктов.

«Если слепыш, живущий у тебя в саду, — самка, то ты с легкостью найдешь эти ясли, — пообещал он мне, — потому что бугор над ними втрое больше остальных бугров. И когда ты его вскроешь, ты найдешь там в кладовой рассортированные и уложенные в полном порядке клубни всех твоих гладиолусов и лютиков. Что же до самой самки, то после того, как ты вторгся в ее святая святых, она сама убежит оттуда и больше никогда не вернется».

Я стал искать бугор в три раз больше остальных — но таких не оказалось. Я стал открывать бугры вдвое больше остальных — но в них не было никаких кладовых. Я стал в ярости вскрывать все бугры подряд, и после того, как перепачкал и сменил всю одежду (потому что каждый раз, когда я копаю землю, я почему-то повреждаю поливальный шланг), уселся на камень, огляделся и стал размышлять: а что, собственно, здесь происходит? Я размышлял о себе и о том разгроме, который сам учинил в своем саду. Я думал: как же так — вот он я, человек взрослый и обычно ответственный, который должным образом ведет себя в своей профессиональной сфере, а в большинстве случаев — также в сфере социальной, общественной, и вдруг он — то есть я — сам лишает себя драгоценных рабочих часов, отказывается от чтения хорошей книги, теряет возможность хорошо провести время со своими детьми и вместо этого, как одержимый, посвящает целые дни безумному рытью в собственном саду, выкапывает в нем уродливые ямы, наносит явный вред самому себе, своему поливному оборудованию и окружающей среде — и все это из-за какого-то ничтожного и слепого существа размером в батат?! Так кто же здесь вредитель? Он или я?

Я встал. Я плюнул на свою правоту. Я поступился своим достоинством. Я проглотил свою обиду и подавил желание мести. Я вытащил уцелевшие клубни гладиолусов и лютиковиз земли и перенес их в ящики и горшки на своем подоконнике. И с тех пор мы со слепышем больше не воюем. Мы находимся в состоянии перманентного конфликта, и я высеваю, вскармливаю и выращиваю свои лютики, гладиолусы и цикламены только так — надежно защищенными от зубов врага и от его голода. По этой же причине я не сажаю в своем саду лук-сеянец, который, как мне сказали, входит в число любимых продуктов слепыша. Правда, я не победил и не уничтожил врага, и он продолжает свои темные делишки под землей. Но ведь я-то наслаждаюсь тем, что находится над ней. Так что мне за дело до слепыша…

Мухрака

Есть два вида горизонта. Тот, неуловимый и обманчивый, к которому уходит равнина, и другой, похожий на мой, — вполне реальная, резкая и четкая граница, которая исчезает или размывается только в такие дни, когда воздух подернут дымкой или застлан туманом.

Этот мой горизонт — хребет Кармель, который высится примерно в десяти километрах к западу от моего дома. Между мною и хребтом есть еще несколько поселков и дорог, но поросшие лесом близкие холмы скрывают эту реальность от меня и дарят мне приятную иллюзорную картину безлюдных просторов, ощущение дали и одиночества. Единственные признаки жилья, которые открываются моему взору, — это северо-восточный край Тивона и восточные дома Осфии, что на самом Кармеле.

По утрам Кармель освещен лучами восходящего солнца, и тогда я могу различить отроги и ущелья, прочерченные на нем природой. После полудня солнце светит в мою сторону, и тогда гора кажется единым синевато-серым массивом. К вечеру солнце скрывается за ним, и он темнеет, чернеет и постепенно исчезает во мраке.

Самая выделяющаяся на Кармеле точка — Мухрака. Это не самая высокая его вершина, но такой она выглядит из моего дома. Свое название она получила по имени расположенного вблизи нее кармелитского монастыря «Дир эль Мухрака», но у нее есть также официальное израильское название, увы — стандартное и сухое. Это название — «Угол Кармеля». Таким именем наградило вершину Государство Израиль, но граждане этого государства им не пользуются. Почему? Да потому, что борьба за существование в мире слов похожа на борьбу за существование в мире животных и растений: выживают только подходящие и удачливые, остальные не приживаются и вымирают. Представляется, что при всем уважении, которое граждане Израиля питают к своему языку, им не нравится говорить: «А съездим-ка на Угол Кармеля!» Может быть, дело в том, что «Угол Кармеля» — это на иврите «Керен Кармель», а слово «керен» означает также «луч», а вдобавок еще и женское имя, и потому сочетание «Керен Кармель» вызывает в памяти, скорее, образ этакой молодой преуспевающей адвокатессы, а не затерянный в горах монастырь. А может быть, просто потому, что куда естественней, приятней и мелодичней произнести: «А съездим-ка на Мухраку!» — и ни сердце, ни губы не чувствуют потребности сменить это общепринятое название на угловатый «Керен Кармель».

Но в истории с Мухракой скрыто еще кое-что, и это «кое-что», вероятно, не всем известно. Оказывается, именно арабское название «Мухрака» хранит в себе еврейскую традицию, связанную с этой вершиной, тогда как еврейско-сионистский «Угол Кармеля» эту традицию, как ни смешно, нарушает. Дело в том, что слово «Мухрака» по-арабски означает «место сожжения». Оно было дано этой вершине в честь пророка Илии, который, согласно библейскому рассказу, именно здесь состязался с языческими жрецами и сумел совершить то, что им не удавалось, — призвать с неба огонь, который сжег жертвы, приготовленные жрецами Ваала для этого состязания. Это сожжение языческих жертв доказало, что истинный Бог — не Ваал, а бог еврейский. Но еврейское государство, которое стремится удалить арабские имена с карты страны и из сознания своих граждан, дало этому месту израильское название «Керен Кармель» и этим стерло еврейское наследие, которое сохранялось как раз в арабском слове.

Да, в сложном районе мы живем, нет сомнения…

Кстати, совлечение огня с неба для сожжения языческих жертв было только первым этапом в состязании Илии со жрецами Ваала. Второй этап был значительно важнее, потому что речь шла о даровании дождя — первого дождя после тяжелой трехлетней засухи. И действительно, после моления Илии появилось «небольшое облачко… величиною в ладонь человеческую»[12] и пошел большой дождь. Это означало, что дождь был ниспослан Богом Израиля, а не Ваалом, хотя официальным дарителем дождя у язычников-хананейцев считался именно Ваал. В результате состязание между пророком Илией и жрецами Ваала, которые в тот день явились целой толпой, приобрело огромное значение. Раньше местные евреи в случае засухи обращались к Ваалу, потому что он слыл специалистом во всем, что касается дождей. И в этом была определенная логика: в языческих пантеонах все боги — узкие специалисты: есть бог — специалист по дождю, и есть бог, управляющий солнцем, и бог для ветра, и бог для сна, и бог для войны, и бог для излечения. Все это очень непохоже на еврейского Единого Бога, который (по Его собственному утверждению) является мастером на все руки. Более того, стоит вспомнить, что в первом испытании нашего Бога в качестве дарителя воды — когда евреи кочевали по пустыне — наш Бог извлек эту воду из скалы, а не пролил ее с неба. И этот неуклюжий способ добывания воды намекает, как мне кажется, что, хотя наш Единый Бог могущественней всех языческих божков, вместе взятых, но в том, что касается дарования дождя, Он не является таким уж замечательным специалистом. Неудивительно поэтому, что во времена Илии, после трехлетней засухи, евреи поначалу обратились к Ваалу — этому узкому специалисту по дождям и плодородию, к этому профессионалу, который отнюдь не претендовал на то, чтобы решать все проблемы всех людей во всем мире, а посвятил себя решению определенных конкретных проблем своих верующих в данной конкретной стране.

Однако несмотря на все вышесказанное, в Мухраке, в этом «месте сожжения», пророк Илия и его Бог одержали большую победу. Здесь огонь, а вслед за ним и дождь спустились с неба, и Илия даже воспользовался этим случаем, чтобы быстренько прикончить всех четыреста пятьдесят пророков Вааловых в речке Киссон. И мы могли бы сегодня гордиться этой историей и рассказывать ее нашим детям из поколения в поколение, когда бы не ее завершение. Ибо сегодня, спустя три тысячи лет, когда я смотрю на Мухраку из своего сада, я усмехаюсь про себя: ведь несмотря на тогдашнюю победу нашего Бога над Ваалом одно из растений, которые я выращиваю в этом саду, называется на иврите «гидулей Баал», то есть «ростки Ваала». И эти растения не нуждаются в искусственном орошении — им достаточно дождевой воды. А это значит, что язык иврит все-таки отдал победу Ваалу, признав дарителем дождевой воды именно его, а не Бога Израиля.

Не правда ли, смешно: иврит сохранил веру в Ваала, арабский язык признал победу Бога Израиля, а Государство Израиль даровало Мухраке название «Угол Кармеля», которое вообще вычеркивает из памяти людей всю эту замечательную историю.

Муравьи

Большинство животных, которых я встречаю в моем саду — визитеры: приходят и уходят. Есть, однако, и несколько постоянных жильцов: стайка соек, пара синиц и много подземных созданий — например, пауки-волки, выскакивающие из своих устланных паутиной нор, чтобы броситься на добычу, и, конечно, слепыш, мой старый враг, будь он проклят, а также мои старые, добрые друзья — дождевые черви. И к этому перечню следует добавить еще и муравьев, которые строят у меня в саду свои гнезда и прокладывают в нем дороги. Эти мне не враги и не друзья, но с ними у меня более тесные связи, потому что слепыш и дождевые черви не особо показываются мне на глаза, пауки появляются из нор лишь на мгновенье и исчезают снова, а вот с муравьями я уже много лет нахожусь в сложных соседских отношениях.

Я не возьмусь поименно назвать всех муравьев, живущих в моем саду. Но я легко отличаю, скажем, маленьких красноватых созданий, возле гнезд которых всегда лежат кучки влажной земли, от маленьких черных, которые наполняют воздух сильным кислым запахом. Есть также муравьи побольше, светло-коричневые и очень быстро бегающие. Эти часто забегают ко мне в дом и ведут себя в нем, как хозяева. И есть еще разновидность больших и быстрых муравьев черного цвета, которые, как мне почему-то кажется, среди прочего пожирают и своих собратьев, других муравьев.

Со всеми этими шестиногими я живу в мире. И если выясняется, что некоторые из них проникли в мой дом и самовольно вступили со мной в компанию по дележу сахара, я не тороплюсь вызывать дезинсектора. Только один раз я вынужден был отреагировать на муравьиное вторжение — когда группа муравьев вздумала устроить себе гнездо в цветочном горшке, который стоял у входа в дом. Я вдруг увидел, что их колонна снабжения решительно и энергично движется от этого горшка в кухню и обратно к горшку. Я осмотрел горшок и увидел муравьиное гнездо особого рода, Вход в него шел через днище, где было отверстие для стока воды, и муравьи не спускались в гнездо, как обычно, а поднимались в него. Я решил удалить их оттуда прежде, чем они поймут, что это хорошо, и начнут селиться в других горшках тоже. Я подхватил злосчастное муравьиное вместилище под мышку и отнес его вместе с непрошеными обитателями на обочину леса. Через несколько недель я отправился проверить его и убедился, что муравьи покинули свою обитель и ушли в какое-то другое место.

Больше всего в моем саду муравьев-жнецов. У них здесь целых четыре гнезда. Эти гнезда были здесь до моего приезда сюда и, полагаю, останутся после моего ухода. Вокруг них ничего не растет, но я не пытаюсь удалить их жильцов, и они тоже, должен признать, ведут себя со мной терпеливо. Они не идут на меня войной, и я не воюю с ними. Я признаю, что этот сад принадлежит и им тоже, и признаю охотно, тем более что на их стороне внушительное численное преимущество, не говоря уже об их готовности к беспощадной войне и любым жертвам, которая столь характерна для сообщества насекомых и которой у меня нет.

Иногда мы работаем в саду одновременно. Мы еще не дошли до сотрудничества в одной и той же работе, но уже трудимся параллельно и выполняем сходные задачи. Они собирают семена в свои подземные амбары, а я собираю семена в стеклянные банки. Они улучшают входы в свои муравейники, убирая оттуда мусор и прочие препятствия, а я латаю дырки в трубках орошения, сгребаю листья, выковыриваю и убираю камни. Мы вместе встаем на рассвете, работаем в прохладные часы восхода и заката, а в дневную жару прячемся — я в своем доме, они в своем. А когда жара становится невыносимой, они, как я вижу, переходят на ночную работу. Я вижу это, потому что освещаю их фонарем, им-то этот свет вовсе не нужен.

Зимой, когда я занимаюсь в основном прополкой, они почти не появляются — прячутся в муравейниках до прихода весны, а тогда, в какой-нибудь прекрасный весенний день, я без всякого предупреждения получаю два-три коротких и знакомых укуса в щиколотку. Это они напоминают мне: «Ты забыл, что мы тоже живем здесь? Небось думал, что уже нас больше не увидишь? Так вот, подвинься, ты стоишь слишком близко к нашему гнезду…»

Они правы. Я вторгся своей грубой ногой на их территорию и каждым следующим шагом угрожаю раздавить, растоптать, разрушить и отнять жизнь. Поэтому я отодвигаюсь в сторону, и они сразу же возвращаются к своей рутине: рабочие спешат найти и принести домой пищу, а солдаты — их легко опознать, потому что они больше своих трудящихся собратьев и вооружены угрожающими челюстями — патрулируют вблизи муравейника. Некоторые из солдат сопровождают рабочих, и я все пытаюсь угадать, защищают они их или же надзирают, чтобы работали как следует, — подобно надсмотрщикам над рабами в древности или над строителями у подрядчика сегодня. Мысль о рабах приходит мне в голову неслучайно. Ведь в сообществе муравьев, как и в рабовладельческом обществе, отдельная личность неразличима. Есть безликая масса, и все в ней в равной мере заняты делом: рабочие муравьи выходят в поле, чтобы собрать и принести еду, солдаты охраняют муравейник, прислужницы кормят царицу, царица откладывает яйца, а самцы оплодотворяют ее. Этих я вижу раз в год во время их брачного полета — мой сад наполнен тогда сиянием их крыльев, которое созывает птиц и ящериц на близкое пиршество.

Жизнь муравьев управляется простыми и ясными правилами. Они живут в тоталитарном обществе, которое, парадоксальным образом, представляет собой одновременно н общество в высшей степени равноправное, потому что все его члены заняты трудом на общее благо. Сомнительно, знают ли они об этом сами, но их общество настолько тоталитарно, что уже не нуждается в угрозах и насилии для выполнения каждым его дела. Даже царица (которую я, кстати, ни разу не видел) подчинена этим законам муравьиной жизни. В сущности, она чуть ли не самая покорная рабыня всех тех, кто считается ее поданными: лежит в мрачных подземных глубинах муравейника и всю жизнь только и делает, что откладывает яйцо за яйцом, чтобы из этих яиц вырастали новые рабочие, и новые солдаты, и новые самцы.

Настоящая «царица», которая господствует над всем этим мирком и управляет его жизнью, — это, конечно, генетика муравьиного рода. Это она приговорила их к рабству и послушанию, это она лишила их всяких следов индивидуализма и самой возможности бунтарства. Поэтому в их обществе нет места для импровизации, жалости, непохожести, дурачества, критики, любопытства и творчества, и в человеческом сердце такая жизнь может вызвать сострадание или восхищение, отвращение или солидарность — всё в зависимости от разумения и личности наблюдателя.

Среди поклонников муравьев самым известным в истории был, конечно, царь Соломон. Это он некогда прославил их хвалебными словами: «Пойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его и будь мудрым. Нет у него ни начальника, ни приставника, ни повелителя; но он заготавливает летом хлеб свой, собирает во время жатвы пищу свою»[13]. Энтомологическая любознательность царя Соломона и его способность к научному, наблюдению, несомненно, заслуживают похвал, но, читая его слова, трудно не вспомнить, каким был он сам. Больше любого из всех описанных в Библии царей он эксплуатировал тяжкий труд своих подданных ради приумножения собственного величия, ради жизни в роскоши и наслаждениях. И потому больше всех других царей хотел, чтобы его подданные вели себя, как покорные, трудолюбивые муравьи.

«Пойди к муравью, ленивец», — сказал этот ленивый владыка, этот бездельник и эпикуреец, который за всю свою жизнь сам не работал ни минуты. Урожаи, собранные его подданными, и скот, выращенный ими, обеспечивали его трапезы, их сыновья и дочери обеспечивали его рабами и прислугой, а он при этом еще завидовал обществу муравьев, в котором нет надобности держать всех тех «начальников, приставников и повелителей», которых держал он, потому что у муравьев рабство заложено в самой их природе.

Многие баснописцы тоже отмечали усердие муравья. Они хвалили его за то, что он загодя готовится к ненастным дням, и осуждали стрекоз и кузнечиков (в действительности имелись в виду, очевидно, сверчки или цикады), которые проводят лето в пении, а зимой мрут с голода. Я не уверен, что стрекоза и муравей сами осведомлены об этой разнице между ними, но не ради них написаны все эти басни. Это мы, люди, так истолковали — для собственных нужд — поведение этих простодушных насекомых. В действительности по этому поводу можно сказать лишь одно: в каждом из нас есть что-то от стрекозы и что-то от муравья, а власти земные предпочитают толкать нас в муравьиную сторону.

Вернусь лучше в мой сад. Муравьи внесли важный вклад и в его внешний вид — они проложили в нем свои тропинки. Из каждого гнезда муравьев-жнецов выходят в разных направлениях несколько таких тропинок. Все они тянутся к скошенным полям. Их длина — от нескольких метров до десятков метров, а ширина — три-четыре пальца. Миллионы крохотных ног протаптывали эти тропы, подобно тому как копытца горных козлов и газелей протаптывают тропы в пустыне, ноги пастухов и овец — на склонах гор и копыта диких кабанов — в чащах. Все эти ноги давят, трут, толкают землю, сдвигают песчинки и камни, сминают ростки и с течением времени прокладывают свою дорогу, и в каждой из них есть своя логика, много говорящая о тех, кто ее проложил.

Я люблю тропы. В дни моего детства между отдельными кварталами Иерусалима простирались пустующие земли, машин было мало, и люди ходили пешком из одного места в другое. И в тропах, которые прокладывали их ноги, была та красота, которая присуща также высококачественному рабочему инструменту и ощущается в движениях рук старого мастера — та экономичная, геометрически правильная красота, которую формируют опыт, время, цель и практичность. Муравьиные тропы, хоть и протоптанные очень маленькими ногами, тоже образовались в результате непрерывного и длительного хождения по одному и тому же пути, но в них есть и нечто специфическое. Муравьи ходят по этому пути на работу и обратно, совершенно не отклоняясь от него. Они даже не смотрят по сторонам — не навестить ли кого-нибудь по дороге, не отдохнуть ли в сторонке, не поглядеть ли на природу и поразмышлять о жизни. Поэтому самая заметная особенность муравьиных троп состоит в том, что они не имеют перекрестков и развилок. Дорожный перекресток — это, по сути, место выбора, и развилка может привести муравья в другое место, свести его с другими живыми созданиями, с другими формами жизни, пробудить в его сердце запретные мысли, а может — даже сомнение или колебание. А муравей приговорен к пожизненному заточению и каторжным работам, причем заточен он внутри себя, где нет места для выбора, и потому его ноги пролагают тропу в соответствии с потребностями и законами его общества. В сущности, любой муравей свободен покинуть тропу в любой момент. Он не ограничен заборами. Но забор встроен в его сознание, в унаследованные им гены, в его сущность, и потому его тропа — не тропа скитаний или торный путь. И уж конечно, не туристский маршрут. Это рабочая дорога, путь притеснения и рабства.

Путь мой — страданий, труда и стремлений, —
Как мурашиная тропка в ветвях[14], —
так описывала израильская поэтесса Рахель муравьиную тропу. И еще она писала:

Лишь о себе говорить я умела.
Мал мой мирок, словно мир муравья.
Ноет под тяжестью бедное тело,
Груз непомерный сгибает меня[15].
Рахель нашла точные слова для описания тяжкой судьбы муравья, его рабской жизни, его труда и страданий. Но она же написала стихотворение о тропе, на сей раз не муравьиной, а своей собственной, — но тоже тропе страданий и труда:

Не пела я тебе, моя страна,
И имя я твое не прославляла,
И не слагала од о героических боях.
Лишь дерево взрастили мои руки
На берегах безмолвных Иордана.
Лишь тропку проложили мои ноги
В твоих полях[16].
Первоначальное значение того ивритского корня «квш», от которого образовано в этом языке слово «проложить», — это «нажим». Со временем к нему прибавились и другие значения, и главным из них стало слово «захват», «завоевание», «покорение». Потому Рахель специально подчеркивает, что тропа, которую «проложили» ее ноги, — это не военная тропа, не тропа «героических боев». Проложенная ею полевая тропа и то дерево, которое вырастили над рекой ее руки, — это, пожалуй, самый прекрасный дар, который может дать человек своей стране, и они выражают совершенно иной тип связи индивида и общества.

Плодовые деревья

Принято говорить, что человек, который ест плоды своего сада, испытывает какое-то особое удовольствие. Но несмотря на несомненную романтику жизни «под виноградником своим и под смоковницей своею», сколько, скажите, плодов от этих своих деревьев может съесть один человек? И сколько лопающихся и капающих мешочков и баночек он может нагрузить на ни в чем не повинных гостей? И сколько банок варенья и компота он может приготовить, раздать и отложить про запас? Неслучайно мы то и дело слышим об ужасных случаях, когда сироты, вдовы и вдовцы оставались с сотнями килограммов джема, приготовленного их скончавшимися родственниками, которые посадили слишком много плодовых деревьев и поэтому добавили свои банки к тем, что они сами унаследовали от бабушки или дядюшки. Люди всего-то хотели посидеть под своей сливой или своим абрикосом, а кончили тем, что утонули в бочке джема или в котле с компотом.

Все это я не раз видел, а навидавшись, усвоил и извлек урок: не стал сажать у себя в саду слишком много плодовых деревьев и, уж конечно, не посадил ни слив, ни абрикосов, ни яблок, ни винограда, потому что все они так обильно плодоносят, причем в течение считанных недель, что многие из их плодов остаются на ветках, а потом падают на землю и привлекают мух и ос. Вместо всего этого я посадил несколько олив и гранатов, фиговое дерево, пару цитрусовых и оставил старую грушу, которая была там задолго до меня. Плоды у нее маленькие и безвкусные, но я люблю ее весеннее цветение.

В Библии первыми из плодовых деревьев, удостоившихся собственного названия, были «древо жизни» и «древо познания», которые росли в райском саду. Я был бы рад посадить эти два дерева в своем саду и отведать их плодов, но как узнать, что это за деревья и где найти их саженцы? Поэтому я удовлетворяюсь приятной мыслью, что, согласно Библии, два этих важнейших и желанных свойства: жизнь и знание (которое, судя по библейскому рассказу, состоит в понимании разницы между добром и злом) человек получает именно от растений.

Первым опознанным библейским плодовым деревом была смоковница, она же фига, — но не благодаря ее замечательным плодам, а благодаря ее листьям. Именно из листьев фиги Адам и Ева сшили себе набедренные повязки, потому что устыдились своей наготы после того, как поели от плодов древа познания. Я-то полагаю, что они выбрали смоковницу именно из-за ее больших листьев, но автор библейского рассказа явно предпочел ее из-за той сексуальности, которая содержится в ее названии, потому что на иврите ее название «теэна» созвучно слову «таана», что значит половое влечение, страсть (а у животных — течка).

Два плодовых дерева, упомянутых в Библии после смоковницы, связаны с историей потопа. Первое — это олива, масличный лист которой принес Ною голубь после того, как вода сошла и ковчег остановился, а второе — виноград, который тоже связан с Ноем, но другим образом: сразу же после выхода из ковчега Ной посадил виноградник, выждал, пока он принесет первые плоды (что заняло несколько лет), приготовил себе вино, выпил и опьянел, как Лот, — но задолго до того, как Лот родился.

Так или иначе, но смоковница, виноград и олива, которые и сегодня находятся в добрососедских отношениях в наших краях, — это «библейская тройка», всем известная и часто упоминаемая. Иногда в Библии появляются только два из них — как, например, во фразе: «Под виноградником своим и под смоковницей своею» — или в описании: «Жена твоя, как плодовитая лоза, в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей»[17], — а иногда, как в притче Иофама[18], все трое.

В этой притче деревья поочередно обращаются к оливе, смоковнице и виноградной лозе с предложением царствовать над ними. Все трое, сознавая свою важность и испытывая гордость за свои плоды и приносимую ими пользу, решительно отклоняют предложение. Если хотите, в этом можно видеть очередное свидетельство того, что Библия не любит политиков и царству реальному, из плоти и крови, предпочитает царство, руководимое Богом. Но пожалуй, интересней сельскохозяйственная сторона притчи: первым деревом, к которому обратились все другие деревья, была олива. Не из-за ее величия и мощи, а благодаря ее маслу, значение которого в человеческой жизни и экономике превосходит значение смоковницы и винограда. Бесспорно, первый глоток вина перед началом жаркого лета услаждает нёбо и радует сердце, но оливковое масло — это настоящая пища.

У оливы есть и другие качества, вызывающие сочувствие и уважение: она способна выжить и вернуться к плодоношению даже после тяжелых травм — пожара, рубки, нападения вредителей, нескольких лет засухи. Она вынослива и долговечна и продолжает приносить плоды до глубокой старости — свойство, которое люди прославляют и жаждут для себя, но которого, увы, не всегда удостаиваются.

Посаженные мною оливы растут хорошо, и я надеюсь, что через сто, или двести, или даже пятьсот лет они все еще будут здесь и будут доставлять удовольствие людям. Я не специалист, но стараюсь ухаживать за ними как можно лучше. Среди прочего я подрезаю их согласно самому красивому правилу, которое мне довелось слышать: оливу нужно подрезать так, чтобы сквозь нее могла пролететь птица. Иными словами, нужно подрезать ее внутренние ветви и дать воздуху и свету проходить внутрь дерева.

Кстати, те оливы, которые я посадил, были молодыми саженцами. На городских площадях и в богатых частных садах куда чаще высаживают большие старые оливы, взятые из других мест. Олива легко переносит пересадку, с легкостью осваивается на новом месте, и человек вправе предпочесть для себя старое дерево, но я лично испытываю некоторую неловкость, а иногда даже вижу что-то нелепое в том, что олива преклонных лет соседствует с новопостроенным домом: штукатурка еще влажная, плитки на полу сверкают, все посаженное в саду — из разряда «молодо-зелено», и тут же стоит этот серебрящийся сединою старец, как будто его посадил прапрапрадед хозяина дома (который в большинстве случаев никогда в жизни не держал в руках мотыгу). Но возможно, у моей неловкости есть и другая причина: как я догадываюсь, далеко не все эти старые оливы прибывают на новые места по доброй воле и вполне законным образом.

Что же до небиблейских (и менее политизированных) плодовых деревьев в моем саду, то это, как я уже сказал, в основном цитрусовые, которые вполне соответствуют моим вкусам и потребностям. Их плоды долго держатся на ветках, их можно есть прямо так, а можно пить сок — свежевыжатый или замороженный. Из этих деревьев у меня представлены помело, гибрид помело и грейпфрута (так называемый помелит), лимон, лайм и китайский апельсин кумкват, а также дерево, дающее самый вкусный, на мой взгляд, плод, — кровавый апельсин. Есть люди, у которых кровавый апельсин вызывает отвращение. Красные капилляры, пронизывающие его дольки, напоминают им сырое мясо, а цвет его сока — ту жидкость, которая дала ему название. Я, напротив, очень радуюсь, когда эти плоды наконец созревают: я пью их или ем их, и в любом виде они приятней моему нёбу, чем все другие цитрусовые плоды.

Гранаты я тоже выжимаю и наслаждаюсь не только их вкусом, но и тем приятным ощущением, которое они рождают в груди пьющего человека. Но я люблю есть их и в виде зерен, из миски. Извлечение зерен из граната — работа раздражающая, и после нее приходится долго отмывать руки, но она стоит того. Из многих методов, которым меня учили разные специалисты по чистке граната, мои ожидания оправдал лишь один: гранат режут на четверти, наполняют глубокую миску или чистое ведро водой и производят извлечение зерен прямо в воде. Сок не брызжет, зерна сразу погружаются на дно, а внутренняя желтая кожица всплывает на поверхность. Собираешь кожицу ложкой и выбрасываешь в мусор, воду с зернами сливаешь через сито и получаешь кучу этого объедения. А слитой водой, кстати, можно полить гранатовое дерево, которое подарило тебе этот плод, — оно того заслужило.

Дом и скитания

В замечательной книге шотландского писателя Кеннета Грэма «Ветры в ивах» большинство действующих лиц — это разные животные. Есть там домоседы, любители простых домашних радостей, вроде господина Барсука, живущего в подземном дворце со спальными комнатами, где столы заставлены едой, а кладовые забиты припасами. И есть совершенно другие животные, кочевники и авантюристы, вроде мистера Рэта — бродячей крысы, чьи рассказы о странствиях по бескрайним просторам вселяют в сердца слушателей трепет и томление. Животные таких двух типов существуют и в реальной природе. Скажем, слепыш, муравьи-жнецы, заяц, пчела и голубь — это домоседы. А крупные травоядные — кочевники.

Растения неспособны двигаться, и потому перейти с одного места на другое они могут только путем распространения своих семян. Но далеко не все растения пользуются этой возможностью. Есть и такие, которые рассеивают семена вблизи себя и таким путем создают большие колонии, где живут тесной семьей. В моему саду представлены оба вида. Среди них есть однолетние, как люпин, синий василек и мак, и многолетние — цикламен, гиацинт и морской лук.

Морской лук размножается двумя способами, о которых я уже упоминал: над землей он производит семена, а в земле выращивает луковицы. Как любитель морского лука, я благословляю это его двойное усилие: благодаря ему в полях появляются огромные пространства морского лука, по которым я люблю бродить, и оно же подарило мне несколько больших колоний этого растения в моем саду.

Цикламен сеет семена очень близко к себе. Когда я пишу «сеет», я именно это имею в виду: перед самым созреванием семян он наклоняет вниз верхушку стеблей, несущих коробочки с семенами, и даже прикасается ими к земле, чтобы, когда коробочки откроются, семена из них выпали рядом со стеблем.

Помнится, я где-то читал, что цикламен вверяет распространение своих семян муравьям, но, хотя у меня в саду много муравьев и много цикламенов, я еще ни разу не видел, чтобы в сезон созревания семян муравьи скапливались около растений и собирали эти семена. Так или иначе, дети цикламенов не отдаляются от своих родителей. Один мой собеседник, обсуждая со мной повадки цикламенов, сравнил их с кибуцниками. Действительно, в давних кибуцах тоже можно было увидеть дома родителей, детей и внуков, построенные рядом друг с другом.

Я как-то попробовал выразить эту тактику распространения морского лука и цикламенов в нескольких словах. Мне представилось, что они рассуждают так: если мне удалось в этом месте вырасти, образовать большие клубни и луковицы, расцвести и породить семена, значит, это место хорошее и моим потомкам лучше жить здесь. Но хотя в этом рассуждении есть своя логика, существуют также растения, которые как бы говорят: негоже класть всех потомков в одну корзину. За горизонтом может найтись и местечко получше. И эти растения прилагают усилия, чтобы послать своих потомков (семена) как можно дальше. Легко соблазниться и приписать им такие человеческие свойства, как авантюризм, дерзание и даже склонность к скитаниям и азарту, а то и просто желание покоя и тишины после ухода «молодых», — но лучше все-таки отнести эту тактику на счет эволюции.

Растения-«скитальцы» не только отправляют своих детей вдаль. Они стараются также обеспечить их всевозможными средствами для такого путешествия. Их семена снабжены мини-крылышками, парусами, хохолками и парашютиками, которые помогают им нестись с ветром, а также колючками и крючками, с помощью которых они могут цепляться к шерсти животных. Кроме того, эти семена соблазнительны на вкус и высокопитательны в энергетическом плане, поэтому животные охотно поедают их, а потом выделяют вместе с экскрементами где-нибудь далеко-далеко. В результате получается так, что есть растения, чьи дети остаются рядом с родителями и образуют большие и тесные кланы, а есть растения, которые прилагают значительные усилия, чтобы максимально удалить от себя своих потомков.

Это сравнение растений с человеческими семьями не имеет ни научного основания, ни особенного значения. Это просто некая модель, которая больше говорит о создающем эту модель человеке, нежели о растениях, которые он пытается описать. Но в моей душе эти странствующие растения (а я слышал о кокосовом дереве, чьи орехи переносятся океаном за сотни и тысячи километров на другие острова и земли) невольно наводят меня на размышления. Конечно, я не могу приписать растениям человеческое сознание, и мне понятно, что для того очеловечивания, которым я грешу, нет никакого основания. Механизм их распространения — результат эволюционного процесса, а не действие, за которым стоят мысль и план и которое имеет осознанную цель. Но когда я вижу, как семена крестовника или козлобородника летят над моим садом и исчезают вдали, в моем сердце пробуждается тоска, и волнение, и страх за их судьбу. Мне вспоминаются великие путешественники и открыватели неведомых земель. Вначале то были люди, которых просто унесло в открытое море и пригнало к другим берегам. А потом это были люди, которые сами построили плоты и вырезали весла, а может быть, даже соорудили мачты и паруса, и взяли с собой семена, и саженцы, и женщин с детьми, и щенную собаку, и беременных овец, и отплыли в открытое море в надежде добраться до лучшего места.

Что их толкало? Даже если в человека заложен инстинкт скитания и он наделен любопытством и воображением, да еще какие-нибудь неприятности подвигли его сняться с насиженного места, все равно, чтобы пуститься в такой путь, нужна значительная доля мужества и оптимизма. А может быть — также безвыходности и отчаяния. Все это трудно отнести к растениям, но и среди них, как видите, есть домоседы, а есть скитальцы, и, чтобы увидеть их, не нужно плыть за семь морей — достаточно выйти в дикий сад и побродить по нему с открытыми глазами.

Сабры

Когда-то в каждом кибуце был старый кибуцник, в обязанность которого входило ухаживать за садом кактусов, и каждого заезжего гостя обязательно тащили в этот сад, чтобы показать кактусы, и рассказать о кактусах, и похвастаться прививками разных кактусов друг к другу, в результате чего на свет явились невообразимо колючие чудовища.

Я, увы, не так уж страстно интересуюсь кактусами, но у меня в саду есть один, и ему я очень симпатизирую. Это большой сабра, возвышающийся на самом краю сада. Не я его посадил, и не я за ним ухаживаю. Я лишь время от времени срываю с него ползучие растения, которые пытаются подняться по его телу к солнцу и воздуху. В остальном он не требует от меня никаких забот. Это растение старое и большое, сильное и независимое, оно способно выжить в любых обстоятельствах и преодолеть все препятствия. Даже поливать его не нужно, потому что оно само запасает воду в своем мясистом теле. Рекомендуется только не трогать его руками. Точнее, трогать можно, но результат такого смелого поступка — на ответственности самого трогающего.

Кто посадил этого красавца, я не знаю. Быть может, арабские арендаторы, которые жили в этом месте до того, как немецкие колонисты перекупили его у хозяина — богатого араба, жившего в Бейруте. А может, сами немцы, которые решили таким манером слиться с окружающей природой. Но это мог быть и кто-то из еврейского кооперативного поселения, которое возникло здесь, когда британские власти во время Второй мировой войны выслали отсюда всех немецких колонистов за моря-океаны. Мой сабра не рассказывает мне, кто его здесь посадил, — просто стоит себе, цветет каждое лето и поставляет на мой стол отличные плоды.

Все, кто хоть раз путешествовал по нашей стране, знают, что по ней разбросано великое множество таких вот сабр и выглядят они так, будто Господь понатыкал их просто посреди пустого места. На этом «пустом месте» почти всегда была когда-то арабская деревня, но — вот ирония истории! — арабским словом «сабра», означающим плод кактуса, первопоселенцы-сионисты стали ласково называть еврейских детей, родившихся и выросших в Стране еще до образования Государства Израиль. Большой словарь Элиезера бен-Иегуды объясняет это слово несколько загадочно: «Прозвище ребенка, который вырос в Стране Израиля и не ходил по европейским путям». Это объяснение можно толковать и в положительном смысле — как «еврейский ребенок, свободный от комплексов диаспоры». А можно и насмешливо: настоящий еврейский ребенок, нахальный и невежливый.

Претендентов на авторство этого прозвища превеликое множество, и я не буду вдаваться в их споры. Скажу только, что принятое его объяснение звучит, на мой вкус, несколько слащаво: мол, дети этой страны, подобно плодам кактуса, колючие снаружи, но мягкие и сладкие внутри. Настоящая причина, я думаю, несколько глубже и состоит в том, что в глазах прибывших из диаспоры сионистских первопоселенцев кактус был воплощением принадлежности к Земле Израиля.

И действительно, поэт Шауль Черниховский в своем стихотворении «Ой, земля моя, родина моя», перечисляя главные местные особенности: стада овец, караваны верблюдов, весенний запах цитрусовых, песни цикад, скалы и сикоморы, — завершил этот список «саброй-злодеем», а это наводит на мысль, что замечательный поэт самолично и достаточно болезненно испытал на себе упомянутое нм «злодейство».

Строго говоря, на иврите это растение называется «цабар», что является производным от арабского «сабар», но в идише первопоселенцев оно превратилось в «сабру», а во множественном числе — даже в «сабрес». Но само растение не арабское и не еврейское, не сионистское и не антисионистское и, что самое интересное, — вообще не местное. Вопреки удачной рекламной выдумке наш «цабар» — вовсе не коренной житель этих краев, а иммигрант. Он уроженец Мексики, а в Европу его завезли испанцы в начале XVI века. Но поскольку он с легкостью прижился в Южной Европе и плоды его оказались приятны, а тело могло служить непроходимым забором, и сам он показал себя выносливым и неприхотливым, европейцы приняли его с радостью, и он распространился по всему бассейну Средиземного моря и таким манером попал и к нам. Я видел его и в Сицилии, и в Испании, и в Сардинии, и во Франции, и в Греции, и в Италии. Я всюду говорил ему: «Привет», — как говорят близкому приятелю, и на мгновенье чувствовал себя дома.

С этой точки зрения, кстати, кактус сходен с эвкалиптом, который тоже прибыл в наши края издалека, из Австралии, но акклиматизировался здесь настолько, что стал одним из природных и политических символов Страны. Подобно кактусам, эвкалипты тоже можно увидеть во многих странах Средиземноморья, и везде они дают людям тень для отдыха, балки для строительства и дрова для печей, они помогают сохранять почву, применяются в фармацевтике и служат источником нектара и пыльцы для пчел. Но в Израиле эвкалипт, как и кактус, удостоился особого статуса, став символом «сионистской переделки Страны», так что даже арабы теперь называют его «еврейским деревом» («шежара-эль-йегуд»).

Более того, специальный опрос общественного мнения, проведенный однажды нашим министерством сельского хозяйства, показал, что из всех местных деревьев именно этот австралийский иммигрант заслужил звание «Самого израильского дерева». И все потому, что он сопровождал еврейское поселенчество всех видов и всех поколений. И, подобно кактусу, это дерево получило общественную рекламу и обрело особую репутацию, потому что нас годами учили в школах, что эвкалипты плечом к плечу с первопроходцами боролись с лихорадкой, что они вместе осушали болота, и танцевали хору, и работали с девушками в полях.

И постепенно репутация этого «сионистского дерева» укрепилась и укоренилась в наших краях так же прочно, как когда-то оно само. И ведь оно действительно сопровождает нас теперь повсюду — в новых рабочих поселках, в старых сельскохозяйственных поселениях, в военных лагерях, вдоль многих дорог Страны и улиц ее городов.

И точно так же сопровождает вырастающих здесь людей кактус-цабар. Может, не так уж многих из тех, кто вырастает здесь сегодня, но тех, кому сейчас за пятьдесят, — несомненно. В детстве, когда я жил в Иерусалиме, я рвал его плоды в арабской Лифте и на западном отроге горы Герцля, где когда-то тоже была арабская деревня, а теперь располагается музей «Яд-Вашем». А еще раньше, ребенком в Нахалале, я рвал плоды кактуса в деревне Эйн-Бида, по соседству с военно-воздушной базой. По правде говоря, мне следовало написать не «я рвал», а «мы рвали», потому что я был тогда одним из большой компании босоногих сорванцов, которые выходили в поля рвать сабры и чувствовали себя при этом, как Том Сойер и Гекльберри Финн.

Как же их все-таки рвут? Мы вооружались длинной палкой, на конец которой привязывали пустую банку из-под консервов. Банка качалась на конце палки, как зуб во рту шестилетнего ребенка. Мы выбирали какой-нибудь плод золотисто-зеленоватого цвета — если плод кактуса красноват, значит, он уже перезрел, — протягивали к нему палку, набрасывали на него банку, а потом наклоняли и тянули к себе. И если банка не срывалась и плод не падал, он попадал в наши руки — вместе с маленькими подлыми колючками, которые так и норовили впиться в кожу.

Сегодня в арабских деревнях на севере Израиля можно в любом магазине строительных материалов купить аналогичное орудие из жести, у которого на одном конце — банка, подходящая для маленьких плодов, а на другом — для больших. Эта конструкция из двух банок с помощью перемычки плотно и надежно насаживается на конец длинной палки. Теперь у вас в руках эффективное и удобное устройство для срывания плодов кактуса. А если эти плоды растут на расстоянии протянутой руки, то можно просто надеть на руку толстую грубую рабочую перчатку и сорвать желаемое без всяких церемоний. Но каким бы способом вы ни собирали сабры — с помощью палки или с помощью перчатки, — не забудьте надеть рубашку с длинными рукавами и учесть направление ветра, потому что с потревоженного кактуса обязательно срываются колючки, которые затем летят по ветру и могут попасть в лицо или на тело. Впрочем, как бы вы ни старались, это вам не поможет, потому что плоды кактуса достаются в страданиях — но зато под колючками они действительно прячут мягкость и сладость.

Итак, их срывают, вскрикивая от уколов, долго катают по земле, чтобы сбить колючки, и снова вскрикивают от уколов, затем слегка бьют по плодам сосновыми ветками (некоторые любители используют для этого ветки клейкого девясила), еле сдерживаясь, чтобы не крикнуть от еще более сильных уколов, и наконец, кладут плоды в ведро, идут домой и всю дорогунапоминают себе не вытирать пот с лица — иначе и лицо покроется колючками. Дома «сабрес» промывают под струей воды и снимают кожуру. Для этого острым ножом срезают оба конца плода, проводят надрез от северного полюса к южному (можно, разумеется, и наоборот), берутся за края надреза и, не обращая внимания на уколы, растягивают кожуру в обе стороны. Если надрез недостаточно глубок, кожура просто порвется, но не отделится от плода, если слишком глубок — плод развалится. Но если надрез сделан правильно, плод освободится от кожуры с той же легкостью, что и человек, снимающий плащ. Тогда плод надкусывают, наслаждаются его сладостью, цокают языком от удовольствия и обнаруживают, что теперь колючки есть и на языке, и на нёбе, и на внутренней стороне щеки, — но вкус сабры пересиливает и возмещает все ваши страдания.

Как раз в эту минуту, откуда ни возьмись, появляются разные люди и просят угостить их тоже. Вы, конечно, можете поворчать — мол, сорвите сами, — но куда красивее угостить всех желающих, даже если речь идет о паразитах, которые не трудились, не срывали, не чистили и не укалывались. Не забудьте, однако, что прежде чем есть кактусы, их нужно охладить. Поэтому их кладут в холодильник, а тем временем просят у близкой души, желательно — у той Дульцинеи, ради которой вы с самого начала затеяли сбор сабр, — чтобы она вооружилась пинцетом и вытащила из вашего тела все колючки. И пока очищенные сабры охлаждаются в холодильнике, вы можете растянуться на прохладном полу и охладиться тоже.

Возлюбленная станет лечить ваши раны, а вы будете отдыхать, как утомленный герой. Закройте глаза, и вы почувствуете, как ваша забытая мужественность возрождается к жизни: вот он, мужчина из мужчин, который вышел на охоту на самых опасных в природе тварей. Вы один, и в ваших руках только палка, а против вас целая банда мексиканцев, вооруженных десятками тысяч маленьких острых пик и тысячами невидимых кинжалов. Но вы не испугались и не отступили — вы были исколоты, но выдержали, вы сорвали, и очистили, и вернулись с поля боя, неся своей любимой подарок, подобно тому, как Давид нес своей Мелхоле двести крайних плотей убитых им филистимлян[19].

Дорогие мужчины, прислушайтесь к моим словам! Ухаживающие и любящие, послушайте меня! Дарите любимым сабры, как я подарил своей. Сабры — еда вегетарианская, органическая, боевая и мужественная, но не грубая, не агрессивная, не шовинистическая. Рвите для любимых сабры, очищайте их, кладите в холодильник и в полуденную жару услаждайте рот своей любимой этой несравненной прохладной сладостью. И с этого времени вместо любых даров и соблазнов говорите своей любимой: «Я нарвал тебе сабры. Хочешь?»

А ты, дорогая читательница, даже если ты купила в этот день в супермаркете покрытый пленкой подносик с очищенными сабрами — цивилизованными, вежливыми, стерильными, изначально лишенными колючек, а также всякого вкуса и запаха, — отставь в сторону этот подносик, жарко обними своего Улисса, привлеки его к себе подобно героине книги Джойса, носящей его имя: «Так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и…»[20]

И скажи, как она: «Ты сорвал мне сабры? Да, я хочу… Yes I will Yes…»

Сезоны

Каждый раз, когда я уезжаю за границу, наступает минута — дня через два с половиной, — когда меня охватывает тоска по Стране. Должен признаться, что я вполне спокойно обхожусь без многих важных израильских атрибутов, вроде мягкого белого сыра «коттедж», ежедневной программы новостей, обгона по обочине, супов с гренками, дружеского похлопывания по плечу и кофе с осадком. А с известным усилием могу даже выдержать разлуку с могилами Иосифа Прекрасного, его матери Рахили и его отца Иакова. Но я скучаю по нескольким любимым людям, по своему дому, по своим диким растениям, по языку и по нескольким израильским пейзажам.

Их не так уж много, этих пейзажей, потому что большинство стран, которые я посещал, предлагают куда более красивые виды природы, чем у нас в Израиле. Например, берега Средиземного моря в Италии, Турции, Греции и Испании красивее его берегов у нас, их деревья и горы выше, а воды изобильнее. Но эти виды не связаны для меня с воспоминаниями и историей, а вдобавок в нашей стране есть кое-что, чего нет у них. Это, прежде всего, очень частая смена погодных и природных условий, но не во времени, а в пространстве: за каких-нибудь два-три часа можно переехать из рощи в пустыню, от снега к песку, от мест, довольно высоких, к самому низкому месту в мире. Вдобавок у нас есть огромное — для такой маленькой территории — количество разных видов растений, куда больше, чем в странах, много более обширных, чем наша. И наконец — захватывающие дух соседства: только в Израиле я видел рядышком дуб и акацию, ракитник и рожковое дерево. И все потому, что мы находимся на стыке трех континентов сразу.

Но моя настоящая тоска начинается, когда я удаляюсь за пределы Средиземноморья. Тогда я попадаю в страны, где мне не хватает еще одного — нашей смены сезонов. При всем восхищении, которое вызывает у меня бабье лето в Вермонте, самый длинный день в году в Нордкапе и перевернутые смены сезонов в Австралии и Южной Африке, мне привычна и необходима та последовательность, в которой сменяются сезоны у нас: зима, весна, лето и осень — каждый сезон со своими запахами, видами, звуками и различиями. И еще — характер их смены: не внезапный, а медленный и постепенный, что в твоем саду, что вдали от него. И все те, у кого чуткое и памятливое тело, чья кожа умеет различать прикосновения воздуха, чьи уши узнают голоса — те голоса, что спускаются с неба, и те, что поднимаются от травы, и те, что шуршат из чащи, — чьи глаза видят изменения цвета лесной листвы, чей нос различает запахи, — все эти люди знают также, что у нас борьба сезонов слабеет как раз тогда, когда приближается решающий этап, а когда он приходит, она кончается не триумфом победителя и не капитуляцией побежденного, не победными фанфарами одного и не хрипами агонии другого, а медленным отступлением и исчезновением, которые говорят: мы еще вернемся.

После потопа Господь обещал человеку: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся»[21], — то есть природный порядок в мире, его закономерности и сезоны больше не будут нарушаться. Все описанные в этом обещании перемены (кроме «сеяния» и «жатвы») — это перемены природные. Но в действительности «сеяние» и «жатва» тоже означают смену сезонов, потому что это синонимы осени и весны — они просто не названы здесь своими именами, как названы зима и лето. Похоже, что автор хотел таким манером указать на связь между трудовой жизнью людей и жизнью природы с ее сроками и сезонами.

Некоторые климатологи утверждают, что в нашем регионе нет четырех времен года — только лето и зима. А то, что мы называем весной и осенью, есть не что иное, как линия фронта, граница между ними. Есть также лингвисты, которые считают, что слово «осень» (на иврите «став») — это просто ивритское название сезона дождей, который мы позже стали называть словом «зима». И действительно, ведь в Песне Песней написано «Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал»[22], — и вместо нынешнего «хореф», то есть «зима», там стоит именно «став», то есть то, что сегодня означает осень. Хотя лично я думаю, что эту фразу нужно понимать так: прошли два сезона один за другим: сначала осень, потом зима. И я также не принимаю толкование этих лингвистов по существу. Хотя период между летом и зимой у нас и в самом деле выражен не так явно, как пики холода и осадков в январе или тяжелая жара августа, но и у этого периода есть свой характер и свои особенности, которые проявляются во всем: в фауне и флоре, в сельском хозяйстве и даже в нашем физическом и душевном самочувствии — и потому он заслуживает своего особого названия.

Что касается лета, то его ивритское название «каиц» подозрительно близко к ивритскому слову «кец», то есть конец. Можно ли отсюда заключить, что иврит видит в этом сезоне конец года? Вообще говоря, в каждой точке, лежащей на окружности, можно видеть и начало, и конец одновременно, но в нашем чередовании сезонов, хотя оно и круговое, не все точки равноправны. Например, цветение у нас начинается в середине зимы, продолжается почти до середины лета, но осенью исчезает совсем: большинство цветов вянет, и в конце осени, при нормальном количестве дождей, уже начинается новый жизненный цикл, новое прорастание. Поэтому только в осени можно видеть сезон, который одновременно является и концом, и началом.

Это, кстати, верно и с точки зрения сельскохозяйственной, потому что осень — сезон жатвы того, что посеяно в минувшем году, и одновременно — посев следующего года. Люди возвышенного склада говорят также о жатве не только в физическом, но и в духовном плане. Я, к сожалению, не столь возвышенного склада человек, но даже я подмечаю влияние осени на тело и душу. Вокруг сохнет жнивье, вянут бутоны, нигде ни цветка, кроме разве первых цветов безвременника и последних — морского лука (а если тебе повезет или ты знаешь, где искать, — то еще курослепа, лилий или даже первого шафрана), — но общее впечатление такое, будто вокруг одна лишь сушь да запустение. И то же — с плодовыми деревьями: радость собирания сабр и фиг миновала, в винограднике остались только отдельные ягоды, цитрусовые еще не созрели, и лишь последние гранаты радуют глаз и нёбо. Лес сбрасывает листву и пятнается серым, тучи застилают синеву неба, и даже стаи перелетных птиц, которые весной наполняют душу радостью, теперь, покидая наши края, печалят сердце.

А сердца земледельцев наполняются тревогой — пойдут дожди или нет? И поскольку, по мнению многих, засуха — это наказание за грехи, то в эту пору начинается копание в душе и раскаяние в грехах. Впрочем, горожане могут позволить себе более поэтический отклик. Тот, кто склонен к тонким переживаниям — или хочет показаться таковым, — завяжет на шее шарф, пойдет бродить по городским тротуарам, увидит желтые листья, что кружатся на ветру, и опечалится сладкой печалью, сам не понимая, отчего и почему, и станет искать близкую душу, такую же чувствительную и печальную, с которой он мог бы вкусить эту осеннюю грусть во всей ее сладостной полноте, а может — и согреться в ожидании зимней прохлады, что уже ждет за порогом. Но что до меня, то моя осенняя грусть рождается просто потому, что дневного света становится с каждым днем все меньше. А близкую душу я могу поискать и в другие сезоны. Романтичным можно быть и весной и летом. И даже зимой.

Как я уже рассказывал, напротив моего дома тянутся лесистые холмы, и смена сезонов меняет их цвета. Большинство деревьев там — фаворские дубы и израильские фисташки, и, когда осенью они желтеют, их листья опадают, и в лесу господствует серый цвет обнажившихся, голых ветвей. Немногие зеленые пятна в это время — это деревья, не знающие листопада: калепринский (или палестинский) дуб, мастиковая фисташка и порой — рожковое дерево. Весной фаворские дубы снова выпускают листья. Поначалу они светло-зеленого цвета, густого и нежного одновременно, а фисташки добавляют лесу красноватый оттенок. Но вскоре уже весь лес зеленеет самыми разными видами зеленого — и так до конца лета, когда поднимается пыль и все становится одним выцветшим зеленым. Затем первый дождь смывает пыль и лес опять сверкает, а потом возвращается листопад со своей серостью, и так годичный круг замыкается в очередной раз, чтобы повториться снова и снова.

В полях перед моим домом цвета тоже меняются с постоянной и красивой цикличностью, но эти перемены зависят не только от природы, но и от земледельцев. После жатвы зеленые обработанные земли желтеют (хотя есть и такие, что желтеют перед жатвой), потом желтый становится пыльным коричневым, затем — после пахоты — богатым и глубоким коричневым, а со временем в нем снова пробивается зеленый и постепенно завладевает полями. Тот, кому все это знакомо, может по цвету полей определить, какой месяц, но вот незадача — в то время как все часы и дни, кроме субботы, язык иврит отмечает цифрами, месяцы он называет именами, а поскольку это имена иностранные, они ничего нам не говорят.

Да, хотите верьте, хотите нет, но названия месяцев, которые мы считаем «еврейскими», на самом деле — слова чужие и непонятные. Мало кто из говорящих на иврите знает толком, что такое «тишрей» (первый месяц еврейского календаря), «тевет» (четвертый), «мархешван» (второй) или «элул» (двенадцатый)? Верно, в этих именах есть определенная прелесть, иногда они приятны для слуха — как, например, «адар» (шестой месяц еврейского календаря), или «тамуз» (десятый), или «ияр» (седьмой), но надо признать: названия месяцев, именуемые «еврейскими», пришли к нам из других языков и культур, точно так же, как «июль», «ноябрь» или «апрель».

Календарь, наиболее заслуживающий названия «еврейского», это так называемый «Календарь из Гезера»[23], названный так по месту между Тель-Авивом и Иерусалимом, где его обнаружили археологи. Это был высеченный на известняковой табличке сельскохозяйственный календарь, состоящий из месяцев, названия которых уже не употребляются: месяц сбора, месяц сева, месяц колоса, месяц уборки льна, месяц жатвы, месяц подрезания, месяц сбора винограда. Не все ученые согласны с трактовкой тех или иных из этих названий, но нет сомнения, что все они отмечают различные виды сельскохозяйственной активности — сбор и жатву, посев и всходы, подрезание веток и уборку. Сегодня уже поздно возрождать этот календарь, но приятно знать, что когда-то наши месяцы именовались не чуждыми нам именами месопотамских богов и властителей, а понятиями трудовой и повседневной жизни жителей этой страны — словами, часть которых все еще существует в языке иврит.

Сегодня сельское хозяйство уже не является центральной осью нашего существования. Его новые культуры и методы их обработки уже не соответствуют распорядку календаря Гезер. Многие нынешние культуры растут и зреют круглый год. Появились растения, которых не было здесь в библейские времена, а часть тех, что были тогда, сегодня заброшены и исчезли. Но для тех, кто близок к природе, она все еще служит календарем и часами, и это относится также к моему дикому саду, который показывает мне и циклическое время, и линейное.

Тот, кто чуток к голосам своего сада и улавливает изменения его цвета и запаха, чьи босые ступни чувствуют касание его почвы, а открытая кожа — тепло листьев, и веяние ветра, и укол колючки, тот чует также и смену сезонов. И так же, как все знают, что солнце светит днем, а луна ночью, есть такие, которые знают, в каком месяце начинает цвести тот или иной цветок, и по пению птиц узнают, в котором часу они проснулись на рассвете. Лично у меня есть еще один признак — место захода солнца на хребте Кармель. Оно тоже меняется в течение года. Летом эта точка движется вдоль хребта с юга на север, а зимой — с севера на юг. Поскольку перила моей веранды тоже тянутся с юга на север, я иногда подумываю отметить на них место захода солнца каждую неделю — тогда я смогу отказаться не только от часов, но и от календаря.

Сад — это часть природы, это ее аналоговые часы. У него есть стрелки, и они тоже движутся по кругу: маленькая стрелка большого времени — это стрелка годов и их сезонов, а большая стрелка маленького времени — это стрелка суточных часов, и обе они не только видны глазу, но и слышны уху и обоняемы носом. Стрелки сада отмечают свое время прорастанием, цветением и увяданием его растений, грязью, трещинами и пылью на земле, криками ухаживания и соития синиц, голосами горлиц и сов, жужжанием пчел и маленькими ямками, из которых вылезают улитки.

А маленькая стрелка годовых сезонов показывает конец лета песнями последних цикад и тепловатым запахом пыли, которую ноги и ветер поднимают с земли. Она обозначает «осень» голосами, которые невидимые журавли посылают с неба. Сообщает о середине лета хриплыми криками взрослеющих соек, чьи цвета, смелость и размеры отсчитывают число дней, прошедших с вылупления из яиц. Большая стрелка показывает время дня, и это не только восходящее или заходящее солнце утра и вечера. Это также западный ветер после полудня и крики авдоток перед самой темнотой.

Тень фисташки своим размером, направлением и прохладой говорит мне «девять утра», красные листики граната указывают на начало марта, размер листьев морского лука, что на краю склона, напоминает, сколько лет назад я его посеял — точно так же, как мои седины и морщины отсчитывают мои собственные годы. И поскольку часы эти говорят обо мне и о моем саде, это значит, что еще через несколько лет я в очередной раз посею в нем осенью морской лук, но уже не увижу его цветущим.

Прополка

Каждый год, особенно в конце зимы и всю весну, я провожу много часов, стоя на коленях. Нет, это не молитвенный ритуал, не акт капитуляции и не инсценировка «Баллады о человеке, покинувшем кибуц» Шмулика Крауса, в которой герою предсказывают, что «он еще приползет обратно на четвереньках». В этом моем стоянии на коленях нет также ничего от тех надежд и просьб, которые порождены униженностью и неудовлетворенностью. Стоящий на коленях и склонивший голову чувствует себя униженным и подавленным еще и потому, что эта поза близка к хождению на четырех, которое характерно для животных и зверей, тогда как человек — это существо, в своих глазах возвышенное, это тот, кто стоит с высоко поднятой головой и ходит на двух ногах. А я становлюсь на четвереньки по собственной воле и для собственной пользы просто потому, что в такой позе мне удобней выпалывать сорняки, то и дело появляющиеся в моем саду. И у меня даже есть для такой позы специальная пара старых поношенных штанов, колени которых так уже пропитались налипшей землей, что им не помогает ни отмачивание, ни оттирание, ни стирка.

Прополка — работа крайне важная. Она начинается зимой, когда сорняки только начинают прорастать, и продолжается все время, пока они растут. Но в основном ею занимаются с началом весны и вплоть до ее окончания, потому что это последняя возможность избавиться от сорняков до того, как они произведут семена, которые прорастут в следующем году. А почему я выполняю эту работу на четвереньках? «Потому что я женщина пожилая», — как говорила моя бабушка, и у меня уже нет выбора. Молодые и гибкие садовники выпалывают, просто наклоняясь к земле. Пожилые тоже наклоняются, но при этом опираются одной рукой на колено. Еще более пожилые сидят на скамеечке или нанимают рабочего для прополки. Я же решил преклонить колени и потому числюсь теперь по разряду тех, кто пропалывает на четвереньках.

У сорняков, которые я выпалываю, есть такая сила и живучесть, которой нет у других растений — не только культурных, но и тех диких, что я выращиваю в своем саду. К примеру, дикая календула (она же ноготки) разрастается у меня в саду намного быстрее и энергичней, чем мой — тоже дикий — синий василек. И причина тому проста: в нем я заинтересован, а в ней нет. О нем я забочусь, а о ней нет, поэтому ей нужно больше полагаться на собственные силы. Если бы я перевернул свои предпочтения и стал выращивать календулу, василек немедленно стал бы в моем саду сорняком и вскоре грозил бы захватить его целиком.

В этих умозаключениях меня опередил рабби Ханина Бен Пази, который когда-то сказал; «Колючки не сеют и не обрабатывают, и тем не менее они сами растут и размножаются, в то время как нужно затратить много труда и боли, чтобы пшеница дала ростки»[24]. В «Берешит раба»[25] эти слова употреблены для осуждения той необыкновенной легкости, с которой забеременели Агарь и дочери Лота. В глазах Ханины Бен Пази эти женщины (равно как и их сыновья, Измаил, Моав и Бен-Амми, эти лютые враги Израиля, прародители нечестивых моавитян и аммонитян) — то же, что колючки: они размножаются и процветают, хотя их не сеют и вокруг них не выпалывают. Этим «колючкам» рабби Бен Пази противопоставляет наших четырех выдающихся праматерей, которым пришлось много страдать и прилагать недюжинные усилия, чтобы забеременеть. Я позволю себе добавить к этому свое собственное сравнение: когда евреи были рабами в Египте, они размножались тем больше, чем сильнее их мучили и преследовали — тоже в точности как сорняки в моем саду: чем энергичнее я их выпалываю и сжигаю, тем более активно и бурно они растут и размножаются.

В притче Ханины Бен Пази звучит некое высокомерие по отношению к соседним народам: они, видите ли, сорняки, а мы — пшеница. Такое отношение к другим народам встречается и во многих других культурах, не только в еврейской. Но в его притче ощущается еще и простое отчаяние земледельца, который безуспешно борется с сорняками. Как я его понимаю! Из года в год я ползаю на четвереньках по грязи, выпалываю, и рву, и отрываю, и уничтожаю врага так же окончательно и бесповоротно, как стирал его с лица земли в прошлом году и как буду уничтожать в следующем. И когда я занимаюсь этим безнадежным делом, я думаю не только о себе, но и обо всех других, мне подобных, которые уничтожают, истребляют и стирают с лица земли, — пусть даже они, в отличие от меня, гордо стоят с высоко поднятой головой и не унижаются до того, чтобы стать на колени и распластаться в грязи, как я, знающий истинное соотношение сил и потому ползающий на четвереньках.

И ведь нельзя сказать, что на сорняков совсем нет управы. Со времен Ханины Бен Пази многое изменилось, сельское хозяйство шагнуло далеко вперед, и сегодня земледельцы опрыскивают сорняки всякого рода ядами и жидкостями, которые препятствуют их прорастанию. Но все эти вещества очень опасны, а мой сад — не то же, что современное сельскохозяйственное поле. Мой сад — это природный заповедник, и не только по характеру растений, которые в нем живут, но и по методам работы, которые в нем применяются. Кроме того, он не сравним по площади с огромными полями кукурузы, пшеницы или овощей, и опрыскивание на такой маленькой территории вполне может причинить вред как растениям, которые я выращиваю и которыми дорожу, так и земле, в которой они растут.

Поэтому я испробовал и продолжаю пробовать многие другие методы. Я пытался рыхлить почву культиватором, когда враг начинал прорастать, — но это не решало дела. Я покрывал отдельные участки сада нейлоновыми полотнищами — но это выглядело очень некрасиво. Я стал было косить сорняки мотокосой, но это весьма эффективное в других случаях орудие не оправдало себя в борьбе с сорняками — оно не удаляло их с корнем, а кроме того, из-за своей огромной скорости нередко срезало и те растения, которые я удалять не собирался. Однажды я даже решил нанять специального человека для прополки, но тут же понял, что моим лютикам и цикламенам это не понравится. Короче говоря, пришлось вернуться к дедовским способам — тяжкая наземная операция, затяжная война на засаженной растениями территории, утомительное продвижение от грядки к грядке. Приходится вести бой лицом к лицу, с нулевого расстояния, когда смотришь ненавистной зелени прямо в глаза, стискиваешь ее шею руками, душишь ее и вырываешь с корнем из земли. Только так можно победить, сжечь и уничтожить — до следующей военной кампании, очередной зимой.

Так что прополка — занятие продолжительное, однообразное, медленное и скучное. С годами я приобрел способность без труда различать, что нужно в саду «нам» и чего хотят «они», и поэтому теперь война с сорняками уже не требует от меня былого внимания и сосредоточенности. А поскольку человеческий мозг не любит безделья, то пока я пропалываю, в мой мозг закрадываются всякие размышления: о человеке и его коротком веке, о том, что выталкивает из себя земля и что покрывает и прячет, о трудной человеческой жизни на ней и об отдыхе, который ждет его в ней, о всей крови и всех кровных, которые кричат ей из моей души и моей душе из нее, о том, что было доныне и будет отныне, почему и зачем, так и иначе. Кстати, ползанье на четвереньках способствует такого рода размышлениям еще и потому, что возвращает меня к более ранним этапам и конфликтам эволюции. Мое тело наполняется ее противоречиями. Я слышу свои колени, которые просятся снова распрямиться и поднять меня на ноги, и я чую свой позвоночник, который решительно им возражает, заявляя, что со своей стороны готов оставаться в таком положении навечно, и призывает мою кожу снова отрастить на себе мех или чешую. Я вижу свои пальцы, ковыряющиеся среди растений, охватывая стебли и наталкиваясь на корни и на насекомых, и понимаю, что это те самые пальцы, которые когда-то держали каменный нож и рыли им землю в поисках еды. Да что там «когда-то», если вот и сейчас эти пальцы вытаскивают из земли дикий шпинат и цикорий и заботливо откладывают их в сторону, чтобы чуть попозже приготовить себе гарнир к вечерней трапезе.

Ползание на коленях — великий учитель. Оно меняет привычный угол зрения и наполняет человека приятным чувством скромности. Оно приближает глаз, нос и ухо к врагам, которых обычно не видишь, а также к маленьким существам, живущим рядом с тобой — ко всем этим ящерицам, паукам, насекомым, которые деловито суетятся в траве и стремглав удирают от огромной человеческой руки, что тянется охватить какой-нибудь очередной стебель, под которым находится их дом. И это показывает мне, что мой мир — всего лишь один из множества миров, которые сосуществуют рядом друг с другом в этой маленькой вселенной, именуемой «мой дикий сад».

И тогда в мое сердце закрадывается тяжелое сомнение: а с кем, в сущности, я воюю? Почему и за что? Ведь те растения, которые я выращиваю, и те растения, которые я сжигаю, — это все дикие растения. Так кто же постановил, что лютики предпочтительнее всякого рода клевера? И чем морской лук лучше крестовника? В чем преимущество синего василька в сравнении с васильком колючим? Или мальвы в сравнении со штокрозой из того же семейства? А может, и я заразился склонностью считать одни виды «выше» других, как те организации защиты окружающей среды, которые считают, что панды и дельфины достойней защиты, чем пауки и жабы?

Среди владельцев диких садов встречаются люди, у которых есть на этот счет твердые принципы и правила. Они не вмешиваются в естественные процессы, происходящие в их сяду. Они не станут сеять, поливать, полоть или удобрять. Но мы с моим садом не так жестко идеологизированы, и религиозный фанатизм в любой области меня отталкивает. Я все-таки предпочитаю цикламены чертополоху, хотя и те и другой — это дикие растения, и я вмешиваюсь в борьбу за существование, которая происходит в моем саду — беспощадно выпалываю тех, кого не хочу, и отдаю несправедливое предпочтение тем, кто мил моему сердцу. В периоды засухи и в дни особенно тяжелых хамсинов я даже немного поливаю свои цветы, убираю лишние побеги, которые выращивают иудино дерево и лавр, и подрезаю рожковое дерево, чтобы в один прекрасный день можно было посидеть с друзьями в его тени. И по тем же самым причинам я собираю и сею те или иные семена в более подходящих и безопасных местах, чем им предоставил бы слепой случай.

А ко всему к этому добавляется еще и обычная человеческая склонность, свойственная даже тем, кто близок к природе и любит ее, видеть в прополке своего рода войну хорошего с плохим, цивилизации с варварством, Гедеона с мадианитянами[26]. И вот интересный феномен, наверняка связанный с этим: все те дикие растения, которые я сею, и сажаю, и выращиваю, и люблю, я знаю лично, каждое по его облику и по имени, по его общему виду и по каждой из его частей на каждом этапе его жизни. Но мои враги, та бесконечная плебейская компания диких растений, на которых я иду войной, представляются мне как что-то цельное, лишенное индивидуальности и отдельных имен. Просто «сорняки», и все тут. Глаз уже узнает их, и рука уже напрактиковалась в их искоренении, но кроме этого узнавания врага между нами нет ничего личного.

Впрочем, одного я знаю более близко — и он меня особенно раздражает: у него белый корень, напоминающий корень петрушки, только тоньше и нежнее, и его стебли стелятся над землей, неся на себе четко вырезанные листья. Мотокосе не удается срезать его, а пальцам трудно его ухватить, чтобы вырвать с корнем. Перед концом жизни это растение меняет зеленый цвет на сине-серый, его стебли выпрямляются, твердеют и на них появляются маленькие и колючие плоды, которые цепляются к носкам, штанам или к шерсти, — смотря что на вас надето. Я не поленился и нашел, что этот вредный приставучий росток называется цепкоплодник полевой, а на иврите даже «тонковырезанный вредняк», что вполне соответствует его особенностям и дает все основания для антипатии.

По прошествии многих лет мы с сорняками достигли определенного баланса страха. Но и теперь еще случаются неожиданности, и в нашей войне еще не сказано последнее слово. Когда я приехал сюда, вокруг дома была масса крапивы и календулы. Крапиву я решил полностью уничтожить, а календулу — растение симпатичное на вид, но склонное распространяться и укореняться, — ограничить в ее посягательствах. И действительно, сегодня, после нескольких лет систематической прополки и стрижки, в моем саду уже не видно ни одного куста крапивы, а календула отступила на участок, который я ей выделил.

По наивности я думал, что преуспел. И иногда, когда друзья или коллеги по садовому хобби говорили мне, что война с дикими сорняками — это война заранее проигранная, я приводил свои успехи в борьбе с крапивой и календулой как доказательство возможной победы. Но прошло еще несколько лет, и в один прекрасный день я вдруг обнаружил ковер крапивы в той части сада, где ее никогда не было, а календула одновременно распространилась на новые участки.

Будь я параноиком, я бы решил, наверно, что какой-то завистник и враг по каким-то своим причинам посеял у меня в саду эту гадость. Но правда состояла в том, что у природы есть свои способы научить нас скромности. Поэтому я разыскал свои старые и грязные рабочие штаны, опустился на колени и вернулся к военным действиям. Эта история научила меня, что даже в диком саду должны соблюдаться границы и законы и в любовь к нему следует вкладывать непрестанные усилия. Совсем так же, как и в других делах и вообще в жизни, если вы хотите, чтобы на вашем жизненном пути цвели любимые цветы.

Большие деревья

Однажды, во время одной из поездок в Англию, я побывал в Кембриджском ботаническом саду. Как принято во всех ботанических садах и зоопарках, над воротами этого сада висел большой плакат. Обычно на таких плакатах изображают какую-нибудь роскошную орхидею или заморскую птичку, но здесь, в Кембридже, нарисовали колючку. Обыкновенную колючку. Какой-то чертополох с Ближнего Востока — у нас такие растут в подлесках и на пустырях, а если появляются в саду, их спешат вырвать с корнем. Но Кембриджский ботанический сад — сад научный, а наука уважает все растения в равной степени.

Оказалось, однако, что наш ближневосточный вклад в ботанический сад Кембриджа не ограничивается только колючками. Мы подарили английским ботаникам также чабер, руту, тимьян, шалфей, майоран и разные виды лаванды, и все они в Кембриджском саду находятся на одной большой клумбе, которая называется «душистой», потому что запахи этих растений удивляют и радуют английский нос, не привыкший к такой щедрости. Но из всех увиденных мною в Кембридже ближневосточных растений больше всего обрадовал меня старый знакомец, совершенно отличный от всех вышеупомянутых. Это было огромное, мощное растение, самое большое дерево в нашем географическом регионе — ливанский кедр.

Я люблю большие деревья. В первую свою поездку в Соединенные Штаты я прежде всего поспешил в парки Калифорнии, посмотреть на секвойю и красное дерево. В парке Гарибальди в Палермо я видел два образца бенгальского фикуса — несмотря на подрезку ветвей, которую они претерпели, это были могучие, радующие сердце деревья. А в экскурсии по Западной Австралии я однажды залез на вершину эвкалипта, который называется «глостерским деревом». Его высота — семьдесят два метра! В ствол этого дерева были воткнуты стальные прутья, по которым желающие могли взбираться, как по ступеням лестницы, а на вершине располагалась небольшая обзорная площадка. Я поднялся туда, стоял там, качаясь на ветру надо всем лесом, и чувствовал себя совершенно счастливым. Я казался себе дозорным матросом на вершине мачты в открытом море. И все ждал, что вот-вот из зеленых волн стелющегося подо мной лесного моря вынырнет огромный зеленый кит и пустит фонтан, как в «Моби Дике».

Размеры растений не только удивляют и радуют меня — они служат мне также для целей моей самодельной, совершенно непрофессиональной ботанической классификации. В дополнение к свойствам, с помощью которых я делю для себя деревья на плодовые и неплодоносящие, сбрасывающие листву и вечнозеленые, однодомные и двудомные, декоративные и дикие, я присваиваю им еще один признак: деревья большие и все прочие.

Как определить размер дерева? По его высоте? По диаметру ствола? По охвату кроны? Ни один из этих параметров не дает единственный и абсолютный общий ответ. Но когда видишь большое дерево, сразу понимаешь, что оно большое, и слышишь, что шелест ветра в его кроне иной и более волнующий, чем дуновение меж ветвями его меньших братьев. И буквально чувствуешь, как эти огромные растения непрерывно насыщают воздух кислородом, свежестью, сильными ароматами. От больших деревьев веет спокойствием, мощью, уверенностью, и это рождает трепетный отзыв в душе. Большие животные тоже вызывают изумление и волнение, но они внушают еще и страх, которого совсем не ощущаешь рядом с большими деревьями.

Я не единственный и не первый, кто любит большие деревья. Греческий историк Геродот в одном из своих писем описал встречу персидского царя Ксеркса с таким деревом. Ксеркс, направляясь тогда в один из своих военных походов в Грецию, по пути из Фригии в Лидию, что в сегодняшней Турции, увидел гигантское дерево, которое поразило и очаровало его своей красотой и размерами. «На этой дороге, — пишет Геродот, — Ксеркс встретил платан. Царь одарил дерево за его красоту золотым украшением и поручил охрану его одному из „бессмертных“»[27].

Ксеркс — это на древнеперсидском языке Хшаярша, тот самый персидский царь, которого некоторые идентифицируют с Ахашверошем из Книги Эсфирь. Похоже, что платан — это правильный перевод персидского названия. Платаны — очень большие деревья. Они растут и в Израиле, но в Турции достигают огромных размеров. Это дерево — именно оно и никакое иное — появляется также в опере Генделя «Ксеркс», в арии «Ombra mai fu», что означает «Никогда не бывало такой тени», а сама ария воспевает роскошную тень этого платана, которому не было подобного по красоте, и выражает пожелание, чтобы гром, молния и бури не поразили его.

Кстати, тому, кто хочет увидеть по-настоящему огромный платан, стоит потрудиться и съездить в деревню Цаграда, что на полуострове Пилион к северу от Афин. В центре многих греческих деревень высятся один или несколько платанов, в тени которых приятно сидеть, есть, пить и беседовать с друзьями. Но платан Цаграды воистину впечатляет. Я побывал там и, увидев его, понял, почему был так взволнован своим платаном древний Ксеркс.

Платан или каштан, Хшаярш или Ксеркс (а может быть, и Ахашверош), но в этом рассказе Геродота есть зародыш увлекательной истории. Когда я читал его впервые, я всё пытался представить себе того воина, которому поручено было охранять это дерево. Кто он был? И почему назван «бессмертным»? В персидской армии была особая часть, бойцы которой именовались «бессмертными», так что этот охранник, видимо, был одним из них. Но это не отвечает на другие вопросы, возникающие при размышлении о трудностях такой охраны. Разумеется, если слово «бессмертный» означает, что охранник изначально был наделен сверхъестественными свойствами, ряд трудностей этим снимается. Но в рассказе Геродота нет таких указаний, и я, например, предпочитаю представлять себе обычного солдата, который стал бессмертным, потому что охранял дерево, живущее сотни лет и передавшее ему, в благодарность за охрану, это свое долголетие.

Так или иначе, огромная персидская армия продолжила свой путь на запад, а воин, оставленный для охраны дерева, остался один возле того платана, который так взволновал царя, что он возложил на одного из своих солдат это своевольное и жестокое задание. Читатель Геродотовой «Истории», который по воле автора тоже уходит на запад вместе с армией Ксеркса, не может не задуматься: а что же произошло с этим охранником в последующие дни? А в последующие годы? Кто заботился о его пропитании? Когда он спал? Кто охранял его самого от злых людей и диких хищников? Кто ухаживал за ним, когда он болел? И какие отношения завязались между ним и деревом? А между ним и местными жителями? Были ли у него друзья? Охранял ли он дерево до самой смерти или бросил его и ушел домой. А может, в приступе гнева просто срубил его?

Задавался ли и Ксеркс всеми этими вопросами? А друзья оставленного охранника? В том походе, кстати, персидская армия потерпела тяжелое поражение и вернулась домой изрядно потрепанной. Но Геродот не рассказывает, подобрали ли солдаты на обратном пути своего товарища. А может, они о нем вообще забыли? Так или иначе, но образ одинокого человека, который охраняет гигантское дерево вдали от дома, — это многообещающее зерно, которое может еще прорасти пышным цветом в литературе или в кино.

Наша страна не может похвастаться по-настоящему большими деревьями. Правда, у нас есть несколько больших тамарисков и рожковых деревьев и парочка-другая могучих атлантических фисташек. Однако самые большие наши дубы — карлики по сравнению со средними европейскими дубами, кроны наших платанов и каменных деревьев не достают и до щиколоток своих собратьев в Турции, а в Кении я видел такие акации, в тени каждой из которых могли бы укрыться четыре израильских. Но все это искупает ливанский кедр. Правда, как говорит само его название, он не совсем израильский, но и деревьями соседа дозволено гордиться, особенно когда эти деревья так велики и великолепны.

В то мое посещение Кембриджского ботанического сада я не в первый раз увидел это дерево. Я уже раньше познакомился с ливанскими кедрами в их родных местах и, увидев их, почувствовал, что у меня остановилось дыхание. Это не такое большое дерево, как североамериканские секвойи или тот австралийский эвкалипт, на который я поднимался. Но его ветви так широко и вольно раскинуты во все стороны, что образуют потрясающий силуэт, впечатляющий куда больше, чем силуэты тех гигантов. В библейском иврите кедр символизировал мощь и великолепие, хотя большинство говоривших тогда на этом языке знали это дерево только в качестве балок в храме Соломона и в его дворце. Кстати, замечу, что дворец, который Соломон построил для себя, был намного больше дворца, который он построил для своего бога, — возможно, потому, что у Соломона была тысяча жен, а у его бога, которого мы приговорили к одиночеству и отшельничеству, — ни одной. Но вернемся к нашим деревьям. Ливанский кедр упоминают многочисленные стихи: «…от кедра, что в Ливане, и до иссопа, вырастающего из стены»[28]; «Если у кедра опали листья, что скажут иссопы в стене?»[29]; «…которого высота была, как высота кедра, и который был крепок, как дуб»[30]. И поскольку я уже упоминал колючку на плакате у входа в Кембриджский ботанический сад, то упомяну еще, что Иоас, царь Израиля, объединил ее (назвав «терном») в одном стихе с кедром, чтобы поиздеваться над Амасией, царем Иудеи, который хотел с ним воевать: «…терн, который на Ливане, послал кедру, который на Ливане же, сказать: „отдай дочь свою в жены сыну моему“. Но прошли дикие звери, что на Ливане, и истоптали этот терн»[31].

К моему большому сожалению, кедр исчез из словаря расхожих образов и выражений современного иврита. В поколении моих родителей еще были люди, которых называли «парень, словно кедр ливанский», но и этого выражения сейчас уже нет. А что касается колючки, то она тоже потеряла свой былой статус в иврите. Сегодня все реже говорят: «Нет розы без шипов», — и все чаще: «Как колючка в заднице». Я сомневаюсь, известно ли все это сотрудникам Кембриджского ботанического сада, но сомнение не утешает меня: ведь все-таки у них в саду растет кедр, а у меня нет.

Ночь в саду

Я уже писал, что у меня в саду есть груша — большая, старая, с безвкусными плодами. Теперь пришло время признать, что эта оценка ее плодов — сугубо личная, потому что на них есть и любители: раз в год в мой сад прилетает стая фруктовых летучих мышей, которые, в отличие от меня, не интересуются цветением груш, но зато благоволят их плодам и прилетают полакомиться ими. Моя груша растет близко к дому, и, когда мыши прилетают, я тороплюсь на веранду, зажигаю там свет и вдобавок вооружаюсь сильным фонарем, чтобы лучше наблюдать их ночное пиршество.

Эти летучие мыши прилетают откуда-то издалека — может быть, из какой-то пещеры на Кармеле, — и только на одну-две ночи в год, когда на моей груше созревают плоды. Их визиты — восхитительное и редкое зрелище, совершенно непохожее на все другие картины, которые я наблюдаю в моем саду. Поскольку я тоже умею распознавать спелые груши, я заранее готовлюсь к прилету ночных гостей, прислушиваюсь, присматриваюсь не летят ли? Еще нет? И удивляюсь: а как они узнают, что пришло время? Посылают разведчиков и лазутчиков? И как прокладывают маршрут к небольшому, неприметному дереву? Помнят с прошлых лет? Так или иначе, я радуюсь их появлению, потому что они вносят в мой сад атмосферу первозданной естественности.

Хотя эти летучие мыши — вегетарианцы, у них есть и некоторые приметы хищников. Это большие, быстрые и бесшумные существа, и они набрасываются на усыпанное плодами дерево, как хищные птицы. Мышь пикирует на дерево, срывает грушу и летит с ней к соседнему дубу. Там она ее съедает и возвращается за следующей. Я думаю, что такой способ охоты помогает им избежать толкотни, конфликтов и ссор на самом дереве и позволяет каждой мыши насытиться без помех. Но у меня нет подтверждений этой догадке. Так или иначе, я смотрю на них часами. Под конец я говорю им «спокойной ночи», а назавтра в саду уже нет ни мышей, ни груш, ив нем воцаряется привычное спокойствие — до следующего года.

Захаживают в мой сад и другие ночные гости — дикобразы. Я никогда их не видел, но порой они оставляют отчетливые следы копания, пару-другую черно-белых иголок и катышки, которые легко опознать. Иногда заглядывают и ежи — симпатичные зверюшки, которых я очень люблю. Но к моему сожалению, они приходят редко, причем с каждым годом все реже и реже. В летние ночи сад навещают шакалы и дикие кабаны. Это настоящие вредители, которые научились раскапывать трубки, подводящие в сад воду, и прокусывать их, чтобы утолить жажду. Дикие кабаны меня пугают. Однажды мне пришлось даже залезть на стол, потому что я вдруг услышал гневные хрипы кабанихи, которая заявилась в сад со своими детенышами и уже готовилась напасть на меня. Несколько минут мы стояли друг против друга, я на столе, а она на земле, ругались, хрипели, проклинали и вообще вели себя вполне по-свински, но в конце концов эта дикая свинья поняла, что я плохой пример для ее детишек, позвала их, и вся семейка торжественно удалилась.

Ночь — это царство звуков, и большую часть ночных происшествий замечают уши. Темнота спускается с последними криками черных дроздов и продолжается воем шакалов, иногда совсем рядом с домом. Шакалы снова воют и позже, иногда перед самым рассветом. По моему скромному мнению, этим воем разные шакальи стаи сообщают друг другу, где они действуют, чтобы не тратить время и силы на ссоры и драки. Я думаю так потому, что несколько слов по-шакальи я уже понимаю, а остальные угадываю и таким манером могу перевести кое-что из их ночных перекрикиваний.

«Этой ночью мы на свалке, а где вы?»

«Мы в птичнике в кибуце».

«О! Как вам удалось войти?»

«Это секрет».

А иногда я слышу шакалов, когда начинает призывать к молитве муэдзин соседней арабской деревни и шакалы присоединяются к нему своим воем. Это красиво. Шакалы тоже творенья Бога и были созданы по Его желанию и по Его слову, и у них тоже есть право обращаться к Богу с просьбами и прославлять Его величие, и кто знает — может быть, ивритское слово «тен», шакал, имеет тот же корень, что и глагол «летанот», то есть «подать голос»?

Другие ночные певцы — это жабы и сверчки. Жабы живут в соседском саду, в маленьком декоративном бассейне, и их пение приятно, а вот сверчки в моем саду лишали меня сна и почти свели с ума.

Скромный, застенчивый, неприметный для людей.
Живет в темных трещинах, жалуется из щелей, —
так описывал Бялик сверчка, который стрекотал в доме его отца. Но я провел специальное расследование и обнаружил, что в течение дня садовый сверчок имеет обыкновение прятаться вблизи дерева, на котором поет по ночам. Я нашел там этих певцов нищеты, как называл их тот же Бялик, выбросил их вон из сада, и проблема сверчков разрешилась.

И есть еще нестерпимые ночные звуки и в первую очередь — лай собак, которых хозяева не берут на ночь в дом, и они остаются в одиночестве, лицом к лицу с мрачным темным лесом, и отчаянно лают, вздыбив шерсть на загривке. Поскольку я живу буквально на краю леса, их лай будит меня, и я сержусь, как любой человек, когда кто-то нарушает его сон. Но с другой стороны, меня смешит эта забавная ситуация. Вот домашние животные, которых человек вырастил для своих нужд и для своего удовольствия путем целенаправленного скрещивания пород. Они издавна привыкли, что их надежно обеспечивают пищей, у них есть крыша над головой и медицинская страховка на всякий случай. А лес — это царство настоящих животных, живущих настоящей жизнью — жизнью хищников среди хищников. И поэтому в ночном лае домашних собак мне слышится не только страх, но и почтение.

Это действительно выглядит смешно, но иногда я ловлю себя на мысли, что мой сад не так уж сильно отличается от этих собак. Ведь он тоже не по-настоящему дикий, не на все сто процентов. Правда, декоративные растения больше похожи на домашних собак и так же, как они, целенаправленно выведены человеком, тогда как в моем саду растут настоящие дикие растения, в наследственность которых я не вмешивался. Но я помогаю этим дикарям, пропалывая сорняки и сознательно сею их в хороших местах и в хорошее время, а кроме того, балую свой дикий сад, добавляя ему воду в жаркие сухие дни хамсина. И поэтому мне порой кажется, что и мой сад, подобно тем собакам, стоит против леса и лает со страху, потому что знает, что там, в лесу, природа воистину не знает компромиссов, что там идет жестокая война за существование, что вот там — настоящая дикость.

Печальная песня

Два ночных голоса я особенно люблю, и они кажутся мне приятней и привлекательней всех других голосов: хоровое пение авдоток, которых я уже упоминал и о которых еще расскажу в дальнейшем, и брачная песня обыкновенных сов, или сплюшек, как их еще называют. Авдотки в сад не залетают, они поют в полях, вблизи и вдалеке, а сплюшка иногда навещает меня и поет с одного из моих деревьев. И обе они, если кто еще этого не знает, относятся к мини-птичкам.

Названия обманчивы, и, услышав слово «сплюшка», можно подумать, что речь идет о людях, чрезмерно склонных ко сну. На самом деле это симпатичная маленькая совочка, самая маленькая из всех наших израильских сов. В отличие от авдоток, которые поют хором (возможно, чтобы упрочить связи внутри своей стайки), пение самца сплюшки — это песня соло, песня любви и тоски одинокого мужчины, имеющая целью привлечь какую-нибудь подругу. Можно даже сказать, что самец совки поет нечто вроде серенады. Но его пение куда романтичнее. Ведь влюбленный мужчина знает, где живет его любимая, знает ее в лицо и по имени и поет именно под ее окном, этой своей Джульетты, которая для него единственная и неповторимая. А самец совки поет для любимой, с которой не знаком, не зная даже, где она и слышит ли его.

Он посылает свою песню в темноту в надежде, что она достигнет нужного уха и та дама, которой принадлежит это ухо, возжелает создать с ним семью и прилетит к нему.

Этот самец — временный житель моего сада, перелетная птица, которая прилетает в Израиль весной и остается до осени. В конце февраля или в начале марта (а иногда даже в начале июня) я вдруг слышу его голос — он радуется своему прилету в наши края и понимает, что миновал еще год. В отличие от причудливо-витиеватых рулад, которые выводят другие птицы, самец сплюшки поет очень простую песню. Это очень длинная серия одинаковых коротких призывов, что-то вроде настойчивых и печальных «У… У… У…» с промежутками в три секунды, точными, как между ударами метронома. На фоне свирепых и безжалостных схваток других самцов в дикой природе, их хвастливых брачных танцев, роскошных хвостов, огромных рогов, страшных рычаний, воплей и воя, этот маленький одинокий певец, который вкладывает всю свою душу, свою тоску и свою надежду в такие простые, незатейливые призывы, трогает наше сердце и вызывает у нас сочувствие.

Поскольку все это происходит в темноте, большинство людей не знает, кто издает эти призывы, и некоторых даже раздражает их унылая, бесконечная монотонность. Но я знаю этого певца и понимаю его душу. И они мне нравятся — и он, и она. Иногда, когда он кричит вот так с близкого дерева — обычно между ветками жакаранды, — я даже отвечаю ему, пробуя свои силы в таких же монотонных откликах: «У… У… У…», — с такими же точными (насколько я способен) промежутками. Я пытаюсь таким способом сообщить моему совке, что он не одинок и что я на его стороне. К моему большому сожалению, он не всегда понимает, что у меня хорошие намерения. Возможно, он даже обижается, полагая, что я просто передразниваю его или подсмеиваюсь над ним, пародируя его безответные призывы. А может, он думает, что мои крики — это голос соперника, который пытается завлечь его желанную подругу. Так или иначе, но стоит мне начать эти свои глупые игры, он, как правило, умолкает и спешит сменить место.

Но я думаю, это не только из-за моего подражания. Как и многие другие животные, совка очень чувствителен к обращенному на него взгляду, и даже если я не подаю голос, а всего лишь перевожу взгляд на дерево, в кроне которого он скрывается — он обычно меня видит, а я его нет, — он тоже зачастую умолкает и улетает на другое дерево, подальше. Как и все ночные хищные птицы, он летит почти бесшумно и лишь на миг неожиданно появляется меж деревьев в свете уличного фонаря или луны в полнолуние.

На одно мгновение в саду воцаряется тишина. Но совка никогда не улетает далеко. Он должен беречь силы для своей возлюбленной — если, конечно, она соизволит ответить на его призывы. Поэтому он находит себе новое место поблизости, и вскоре я снова слышу его сладостный и соблазнительный зов, посланный прячущейся в темноте подруге, которая тем временем размышляет, достоин ли он сам ее внимания и примет ли ее такой, какая она есть.

Я никогда не был свидетелем свидания сплюшки-девушки с совкой-парнем, но мне думается, что это должен быть очень радостный момент. Я даже представляю его себе: вдруг из темноты бесшумно выплывает совушка, мгновенье парит над садом и потом садится рядом с ним на ветку:

«Вот я».

Тишина. Совка не верит своему счастью.

«Ты звал меня, и вот я прилетела».

Тишина. Он смущенно переминается с ноги на ногу, а потом смотрит на нее своими большими круглыми глазами:

«Не уходи!..» — только и удается ему выдавить из клюва.

«Но это же я, мой любимый! Зачем же мне вдруг уходить! Я здесь, с тобой…»

И все это происходит у меня над головой, в тишине моего ночного сада.

Анемоны

«Появление первого анемона — это большой час, час откровения. В начале зимы, когда тяжелые свинцовые тучи застилают небо, серо-голубой сумрак окутывает окружающие холмы и на полях лежит зимняя стылость, — ни единого сверкающего цветка, ни одного цветущего куста, — и вдруг вот оно: ты видишь первый анемон!»

Эти красивые строки написал, к сожалению, не я. Их написал тот мой иерусалимский сосед, которого я уже упоминал в начале этой книги — ботаник и учитель природоведения Амоц Коэн. Это строки из его книги «Сезоны года», которая вышла в пятидесятые годы прошлого века, и я рекомендую всем любителям природы и всем любителям языка иврит поискать ее в магазинах старой книги. Совершенно бесподобным языком и с воодушевлением эрудита и поэта Амоц Коэн описывает в ней природу во всех ее проявлениях, от царства пчел и до плюща, стелющегося по стене, от сброшенной змеиной кожи и до летящей по ветру половы. В его книге есть и земля, и ее ландшафты, и дождевые тучи, и жаркие восточные ветра, и традиционное сельское хозяйство с его специализацией и сезонами, — все, что Коэн знал с детства, проведенного в поселке Моца, где он был первым родившимся там мальчиком.

И дальше он продолжает об анемоне: «Как это такое замечательное красное чудо попало к нам, из какого неизвестного мира? Как оно сумело подняться из сухой глинистой почвы мертвой долины, где Иисус Навин когда-то побил камнями мародера Ахана?[32] Единственный на всем пустынном поле, этот первый анемон облагораживает его своим великолепием».

На самом деле анемон — не первый цветок, который расцветает в наших местах в зимнюю пору. В моем саду его опережает цикламен. Но когда расцветает первый анемон, сердце наполняется радостью, а сад замирает от восторга. Что еще можно написать после прекрасных слов моего учителя Амоца: «Красное чудо»?! Разве что добавить, что анемон — этот огромный, истекающий великолепием цветок — вдохновляет не только сегодняшних его воспевателей. Он уже издревле возбуждал воображение и творческую фантазию людей, и неслучайно они создали вокруг него миф о воскрешении из мертвых.

У древних греков анемоны символизировали капли крови из ран Адониса — молодого красивого юноши, который был возлюбленным Афродиты и погиб от клыков дикого кабана. Афродита тогда попросила милости Зевса, главного из греческих богов, и Зевс вернул Адониса к жизни, но только на один сезон. Как и анемон, он умирал с приходом лета и возрождался лишь к следующей весне.

Эта красивая история известна многим, но не все знают, что она берет начало не в Греции, а как раз в нашем регионе, точнее — у наших соседей-финикийцев, которые создали миф о боге со сходным именем Ад он. Замечу, кстати, что хотя имя «Адон» напоминает нашего Бога Адоная, но они очень отличаются друг от друга. Адонай — Бог единый, единственный, тогда как Адон — всего лишь один из большой группы финикийских богов. Адонай — Бог вечный, который не рождается и не умирает, в то время как Адон умирает каждый год в летнюю жару и возрождается только с зимними дождями. Но поскольку финикийцы кочевали на просторах Средиземноморья и распространяли там не только свои товары, но также свои идеи, буквы и мифы, их Адон стал греческим Адонисом и таким путем вошел в западную культуру.

Наши предки не знали такого рода культов и богов и конечно же не сочиняли такие истории. Но я иногда недоумеваю, как это они настолько пренебрегли анемоном — несмотря на его цвет, красоту и раннее появление, — что ни разу не упомянули его в Библии. И не только его — в Книге Книг вообще почти не цветут дикие цветы. В ней есть много растений, связанных с земледелием, как тех, что полезны крестьянину, так и тех, которые ему вредны, — фруктовые деревья, пшеница, ячмень, лук, чеснок, арбузы, а также бурьян и колючки. И есть пахучие растения — всякого рода мирра, нард и ладан, связанные с религиозным культом. В различных пророчествах о разрушении главную роль играют укроп и терновник, которые в глазах земледельца символизируют заброшенность и запустение, а в пророчествах о благословении — виноград и смоковница. Но просто красивых цветов там почти нет.

Похоже, что и до ухода в изгнание, в галут, народ Израиля не чувствовал особой связи с природой своей страны, и уж во всяком случае — такой связи, какую ощущали древние греки, отразившие ее в своих мифах, сложившихся под сильнейшим влиянием окружающей природы, ее растений и животных и их глубоких и сложных связей с людьми. Верно, в Библии упоминаются мандрагора и куркума (это слово появляется за компанию с миррой, нардом и ладаном и, стало быть, тоже означает какое-то ароматическое растение, а не нынешнюю куркуму), а также «нарцисс саронский», или «лилия долин», которую многие комментаторы считают тождественной нынешней белой лилии или же ирису. Но где мак и цикламен, морской лук и безвременник, курослеп и лютик? Где гладиолус, агростемма, хризантема, лук-сеянец? Где люпин, и лен, и синий василек, и орхидея, и гиацинт? А ведь это все — не какие-нибудь редкие или неприметные растения, а знакомые, приятные и красивые цветы, бросающиеся в глаза и радующие Бога и людей! И все они росли в Стране уже и в те времена и, конечно, в куда большем числе! И несмотря на это, они совершенно не упоминаются в Библии. Возможно ли, что никто их не заметил, не пришел от них в восторг, не ощутил любовь к ним, что никого не радовало их цветение и не печалило их увядание? Почему любящий из Песни Песней не сплел из них венок для своей возлюбленной? Неужели вся жизнь наших предков сводилась лишь к работе на земле и к молитве в храме? Неужели природа для них было лишь тем, что разрешено — или не дозволено — съесть или срубить?

И все-таки мне кажется, что в Библии есть один стих, который, возможно, связан с анемонами. Я нашел указание на это в небольшой, но глубокой по содержанию книге профессора-лингвиста Иехезкеля Кучера. Автор упоминает там те места в книгах Исаии и Иезекииля, где эти пророки описывают женщин, сажающих какие-то «приятные саженцы», на иврите «натаей нааманим», цветы которых летом увядают и умирают, и соотносит это с культом Адона-Адониса (и тождественного им Тамуза). Так вот, Нааман, из названия которого были образованы эти «натаей нааманим», тоже был финикийским богом, и профессор Кучер отмечает в своей книге, что по-арабски этот «красный, как кровь», цветок до сих пор называется похожим на «анемон» названием «шкайк а-нааман», что означает «раны Наамана». И что интересно — он и по-гречески называется сходным именем «анемоне» и под этим же именем известен и в английском, и в русском языках.

«Сходство между „нааманом“ и „анемоном“ бросается в глаза», — пишет профессор Кучер и упоминает вдобавок, что Иосиф Флавий рассказывает о могиле божества по имени Мемнон у ручья Балус возле Акко, который на иврите называется «ручей Нааман», а на арабском «Эль Наамин».

В современном иврите анемон называется «каланит», и это звучит очень похоже на нынешнее арабское название того же цветка — «клонита», что означает «маленькая невеста». Возможно, это название родилось из арабского «калиль», что означает «корона» и «венец», а корона как раз фигурирует в научном назван анемона: Anemone coronara, то есть анемон увенчанный, или анемон коронованный. И вот таким сложным путем мы приходим к выводу, что наши предки, быть может, все же заметили анемоны и дали им название «натаей нааманим». Но это, увы, не отвечает на вопрос — почему же все-таки в Библии не цветут никакие другие цветы?

Италия в саду

Сад влияет на дом и дом — на сад. Дом продлевает себя в глубь сада в виде тех уголков, где ты сидишь, или дремлешь, или работаешь, потому что все это — как бы дополнительные комнаты твоего дома. А сад проникает в дом через окна запахами и цветом и влияет на все происходящее в твоей кухне. Я не выращиваю в саду овощи, но обнаружил, что в нем растут несколько диких растений, которые годятся для еды или для приправ. В первую очередь это цикорий, который можно поджарить с луком на оливковом масле и подать себе как закуску. За цикорием следует мальва, которую готовят аналогичным образом, но только молодую. Кое-где в саду попадается дикий чеснок — его листья я нарезаю и добавляю к салату или яичнице. Но все они не идут в сравнение с дикой спаржей. Эта добавка к любому блюду тоньше и меньше по размерам, чем ее культурный собрат, но вкус у нее сильнее и приятней, и она хороша не только для еды, но и для бесед с теми, кто ее ест.

Я перенес в сад и некоторые другие дикие растения, которые пригодны для кулинарии: тимьян, микромерию и шалфей, — и теперь наслаждаюсь их запахом и вкусом. Из шалфея я готовлю очень хороший соус для пасты. Меня научил этому покойный доктор Эли Ландау, врач и гастроном. Это был умный и веселый друг, надежное плечо, чуткое ухо и большое сердце, и его отсутствие я ощущаю непрестанно.

Компоненты этого блюда таковы. Прежде всего — хорошая паста, в количестве, соответствующем числу едоков. Я рекомендую пасту того вида, который хорошо держит соус, и лишь в расчете на двух сотрапезников — желательно таких, между которыми царят любовь и согласие или хотя бы симпатия и любопытство, желающие подняться на следующий уровень. И еще нужны: сливочное масло, оливковое масло хорошего качества, белое вино — сухое или полусухое, но не слишком сладкое и не шардоне, которое, как мне кажется, готовят не из винограда, а из опилок. Немного соли и, конечно, горсть свежих, прямо из сада, листьев шалфея. Если за шалфеем посылают ребенка, то лучше пусть возьмет две горсти, а если ребенок маленький — то все три.

Первое правило при изготовлении этого блюда состоит в том, что его готовит только один из будущих сотрапезников; второй в это время охлаждает вино и ждет, пока еда будет готова, а пока может вести с тем (или той), кто варит, любой приятный разговор или пытаться обнять партнера (в зависимости от того, на какой стадии находятся отношения этой пары). Само приготовление просто. Сначала разделяют листья шалфея на два пучка. Листья одного рвут на большие куски, а листья второго оставляют целыми. Подогревают в сковородке оливковое масло, добавляют к нему сливочное, бросают туда же порванные листья шалфея, немного поджаривают все это на слабом огне, добавляют немного воды, соли и белого вина, закрывают крышкой и варят несколько минут, а потом выключают огонь и оставляют сковороду закрытой.

Целые листья шалфея кладут в другую сковороду, поджаривают их в оливковом масле на среднем огне и переворачивают до тех пор, пока они немного потемнеют и станут рассыпчатыми (но не почернеют и не пригорят, потому что тогда их вкус исчезнет или даже станет неприятным). Как только они будут готовы, нужно вынуть их из сковороды и положить на бумажную салфетку, чтобы она впитала жир. Затем вершим над пастой суд, предписанный инструкцией на ее упаковке, раскладываем по тарелкам и наливаем соус из шалфея, вина и масла из первой сковороды, немного масла из второй, перемешиваем, посыпаем сверху обжаренными листьями шалфея (осторожно, потому что они крошатся), разливаем холодное белое вино в красивые бокалы и наслаждаемся вкусной и легкой едой. Судите сами: разве все компоненты в этой пасте не обещают хороший вкус? Что плохого может быть в оливковом масле, в вине и в сливочном масле? Но подлинный секрет этого блюда — в поджаренных листьях шалфея. Это они придают ему особый, неповторимый вкус.

Второй итальянский деликатес даровало мне лимонное дерево в моем саду. Скажу сразу: я очень люблю фрукты — фиги, кровавые апельсины, гранаты и питанги, — но если бы мне разрешили посадить в моем саду всего одно фруктовое дерево, я бы выбрал именно лимон. Это дерево простое, заурядное, оно не стремится понравиться. Есть деревья побольше и пошикарней, есть более почитаемые или более экзотичные, и на ветках у него колючки, и плоды у него кислые. И в отличие от других цитрусовых, никто не срывает и не чистит лимон, чтобы тут же его съесть, как это делают с клементином или апельсином, никто не выдавливает из него сок, чтобы тут же выпить, как это делают с гранатом или грейпфрутом. Лимон участвует в еде только как добавка к другому блюду или напитку, но именно поэтому он соучаствует во многих моих кулинарных начинаниях: я выжимаю его на разные блюда, добавляю к чаю и другим напиткам, а когда приправляю им салат, то делаю это так, как научился у своей мамы: беру половину лимона в правую руку и выжимаю ее над миской в левую ладонь, чтобы косточки остались в ней, а сок протек между пальцев. Избавившись потом от косточек, я тру руки друг о друга — одна мокрая от сока, другая пахучая от шкурки, — и это очень приятно и мне, и им. Кстати, у лимона пахучи не только плоды, но и листья — можно попросить у него листок-другой, растереть пальцами и получить удовольствие. А когда он цветет, стоит сунуть голову внутрь его веток (не забывая, конечно, о колючках) и упасть в обморок.

Но кроме этих маленьких удовольствий и приятных воспоминаний, а также повседневного использования лимонного сока, лимон дарует мне великолепный напиток — неподражаемый лимончелло домашнего производства. Я не хвастаюсь. Приготовить лимончелло очень легко, но вкус ему дает не тот, кто приготовляет, а само дерево и его плоды. Поэтому я готов дать любому заинтересованному читателю рецепт: спирт девяностошестипроцентный (остерегайтесь подделок), минеральная вода, белый сахар и лимоны — но только сорванные с дерева, а не купленные в магазине. Это важно. Магазинные лимоны уже потеряли часть своего аромата, потому что их сорвали задолго до того, как они попали в магазин. Кроме того, их долго охлаждали. И наконец, у них на кожуре остались следы опрыскивания, воска, которым их смазывали для сохранности, и многих других химических гадостей, которые привнесут во вкус вашего лимончелло одни лишь большие неприятности.

Я споласкиваю лимоны, чтобы удалить с кожуры пыль и грязь, а затем очищаю их — но не ножом, а хорошей овощечисткой. Это тоже очень важно, потому что счистить нужно только желтый наружный слой, ни в коем случае не доходя до белой прослойки, что под ним, потому что у нее горький вкус. Эти тоненькие желтые срезы я кладу в большие стеклянные банки и заливаю спиртом в соотношении: кожура дюжины больших лимонов на 0,75 литра спирта. Банки я плотно закрываю, ставлю в темное место и через две-три недели, вернувшись к ним, с радостью обнаруживаю, что спирт стал желтым. Я процеживаю его, кожуру выбрасываю в ящик для компоста, чтобы порадовать душу насекомых или червей, или отдаю знакомым, которые умеют печь и смогут использовать эти обрезки для улучшения вкуса своих пирогов. Это применение лимонной кожуры подсказали мне знатоки, но у меня нет умения и интереса к выпечке, и тут я не смогу предложить никаких рецептов.

Теперь наступает черед сахарного сиропа. Я кипячу минеральную воду и сахар в соотношении пять к трем и размешиваю до тех пор, пока весь сахар не растворится. Оставляю раствор, чтобы он охладился и стал прозрачным. Охлаждение важно, потому что сиропу предстоит смешаться со спиртом, и если смесь будет теплой, часть спирта испарится и состав станет другим. Кстати, соотношение спирта с сиропом я тоже беру пять к трем, но не потому, что это что-то священное, а просто потому, что таков мой вкус. Тот, кто заинтересован в более крепком или менее крепком лимончелло, в более сладком или более кисловатом, вполне может сам подобрать себе нужное соотношение, добавляя или убавляя те или иные составляющие — спирт, сироп или воду — и пробуя результат. При желании можно добавить также свежевыжатый и процеженный лимонный сок с того же дерева. Тут самое время напомнить, что лимоны, с которых снимают кожуру для лимончелло, не выбрасывают после очистки, а выжимают и из сока готовят концентрат.

Я обычно готовлю два вида лимончелло — сорокапроцентный и двадцатипроцентный — и подаю их в зависимости от времени, сотрапезников и обстоятельств. Кстати, нужно учесть, что этап приготовления и проб очень приятен и богат возможными вариациями, особенно если пробуют все эти вариации, поэтому я советую заниматься этим после работы и потом не садиться за руль. А подавать лимончелло следует очень холодным. Я свою бутылку с сорока процентами обычно храню в морозилке, не опасаясь, что она заледенеет, а бутылку с двадцатью процентами держу в холодильнике и ставлю в морозилку примерно за час до того, как пить. И вот еще важное предупреждение: есть такие гости, которые после первого же глотка этого лимончелло просят «бутылочку в подарок», а после трех глотков уже не просят, а прямо-таки требуют. Надо немедленно объяснить им, что это невозможно, потому что слух о том, что здесь раздают задаром бутылки самого лучшего в мире лимончелло, быстро обретает крылья и люди начинают появляться и просить, умолять и даже угрожать. Нужно уже на этом раннем этапе со всей строгостью внести ясность в отношения и не позволять гостям тешить себя напрасной надеждой.

Вое вышесказанное сводится к одному простому, но очень важному выводу — хорошо человеку иметь у себя в саду лимонное дерево. Если у него нет сада, он может посадить этот лимон у входа в свой многоквартирный дом. А если сосед, который возражает против всего на свете, будет возражать и против лимона, можно вырастить себе лимон в большом горшке на балконе. Лимон — дерево более выносливое и сильное, чем все остальные цитрусовые, и хорошо растет также в гористой местности, но там можно ему еще и помочь, посадив возле каменной стены, обращенной на юг, чтобы ночью на него изливалось тепло, накопленное камнем задень.

И еще одно: если вы уезжаете из Страны, стоит посадить лимон в вашем новом месте, чтобы сохранить связь с прежним собой. Но помните, что лимон может почувствовать себя неуютно в холодных местах, вроде Берлина или Монреаля, поэтому я рекомендую уезжать в Сицилию, в Калифорнию, в Грецию, в общем в такие места, где радуются жизни также и лимоны. Посадите себе лимон на новом месте и, когда на вас нападет тоска, понюхайте листок, или плод, или цветок, — и вы сразу почувствуете себя лучше.

Трава

Я уже рассказывал, что, когда переехал сюда, возле купленного мною дома была заброшенная, жалкая, высохшая поляна. Я поступил тогда словно бы под влиянием безусловного рефлекса — решил первым делом вернуть ее к жизни. Я поливал, и удобрял, и стриг ее в течение нескольких лет подряд. А под конец передумал — и уничтожил. Этим я сообщил своему саду и себе, что отныне буду выращивать только дикие растения. Но в этом решении был и более глубокий смысл: оно означало, что отныне я вписываюсь в окружающее меня пространство. Конец знатным чужакам из какой-нибудь Англии или Южной Африки — с этого дня я выращиваю только местные растения.

Спешу уточнить: это мое решение «вписаться» в окружающее меня израильское пространство было в основном ботаническим. Хотя я живу на Ближнем Востоке и связан с ним своими историческими корнями, а также узами родства и культуры, я отнюдь не стремлюсь «вписаться» в некоторые местные нормы и обычаи. Мне не по душе здешнее смешение религии с политикой, преувеличенное почитание традиции и принципиальное отвращение к демократии, обычаи кровной мести и насилия над женщинами. Человеку должно быть позволено самому решать, на какую подушку уложить свою больную голову. Да и вообще я вижу вокруг множество людей, которые вписываются в эти обычаи и нормы намного лучше меня, и поэтому мне кажется, что всеобщее сплочение отлично преуспеет и без моего участия.

Но какая, вы спросите, связь между всем этим и уничтожением травы на моей поляне? Связь такая, что наша израильская трава — та, на которой мы играли в кибуцах нашего детства и на баскетбольных площадках нашей юности, та, что растет в городских парках и в ухоженных частных садах, — это отнюдь не местное дикое растение. Это результат садовой политики, заимствованной из европейских стран. Конечно, мне могут возразить, что ивритское слово «дэше» («трава») появляется в Библии уже в ее первой главе, да я и сам помню, из той же главы, что «земля произвела траву» еще до первых деревьев[33]. Все это верно, но трава библейского иврита — это не какое-то определенное растение, а смесь местных диких трав, которые прорастают в наших краях зимой, чтобы стать пищей крупного и мелкого рогатого скота, а также диких животных, а потом желтеют и исчезают уже в конце весны, тогда как вечнозеленая трава европейской лужайки — в прямом смысле чужеродный саженец в нашем районе. Ее сеют, и удобряют, и стригут, а самое важное — в отличие от естественной библейской травы, отданной на милость небес, у нас эту европейскую траву нужно все лето обильно поливать, потому что хозяева хотят, чтобы она все время была зеленой, а она привыкла у себя дома к летним дождям.

В Израиле полянки и лужайки с такой травой существуют в основном в поселках и кибуцах, связанных с так называемым Рабочим движением пионеров-первопоселенцев. Но они существуют не во всех поселках и кибуцах, а лишь в таких, которые могут позволить себе их регулярную поливку. Эти лужайки более всего иного в израильском садоводстве свидетельствуют о том, что европейские заимствования были пересажены сюда вопреки местной природе и для защиты от нее. Я говорю это не для того, чтобы критиковать создателей этих лужаек — сионистов начала XX века. Сегодня многие склонны забывать величие их дела и трудности, которые выпали на их долю, а ведь они годами жили в палатках и бараках и трудились на раскаленной, голой, пыльной, болотистой или колючей земле. И вот тогда, отчаянно нуждаясь в тени, в прохладе, в ощущении дома и сохранении каких-то первооснов культуры, они стали, в придачу к каждодневному труду по расчистке и обработке сельскохозяйственных полей, сажать в своих поселках и кибуцах декоративные растения и деревья. Поначалу они сажали большие и быстрорастущие деревья, а потом начали засевать и возделывать обычные лужайки. Такие островки травы охлаждают воздух, уменьшают пыль и становятся местом, где можно посидеть или растянуться, в одиночку или в компании. Они приятны для глаза, они расширяют мысль и горизонт, они дышат чистотой и порядком. А их зелень к тому же возвещает о жизни и процветании.

В давних кибуцах лужайки вблизи общей столовой называли «большими полянами». Это был характерный образчик кибуцной декоративности, своего рода оборотная — мягкая и приятная — сторона тех планов переделки Страны Израиля, которые поэт Натан Альтерман в своей «Утренней песне» сформулировал в грозном обещании: «Мы оденем тебя в бетон и цемент!» Кибуцная «большая поляна» была также ярким выражением принципа равенства (лужайка для всех) и символом стойкого противостояния хамсину, грязи, болезням и прочим капризам судьбы и природы.

В каком-то смысле эти «большие поляны» напоминали те тротуары, которые были проложены в песках Тель-Авива в самом начале его существования. Художник и писатель Натан Гутман в своей книге «Маленький город и мало людей в нем» рассказывал, как жители этого крохотного Тель-Авива, возвращаясь по вечерам с работы из соседней арабской Яффы, нарочито громко топали по тротуарам своего города. «Это их топанье говорило: мы хотим жить в городе с мощеными тротуарами, с прямыми улицами, с безопасностью, садами и культурой. Мы не хотим трахомы и закутанных в чадру женщин, мы не хотим тысячи и одной ночи. То было не просто топанье, а провозглашение политики, утверждение жизненной программы». Иными словами: не хотим врастать в местную грязь, а хотим вымостить, построить, насадить, иначе говоря — воссоздать здесь Европу.

Прошли годы. Дети отцов-основателей и их внуки (которые уже не только выросли, но и родились в этой стране и под ее солнцем) мало-помалу научились ценить и любить ее природу и перестали бояться всего того пылающего, колющего, жалящего и засушливого, что так пугало их отцов и дедов. Об этом изменении свидетельствуют насыщенные знанием и любовью описания израильской природы в книгах Самеха Изхара и запомнившиеся мне с детства слова из стихотворения моего отца Ицхака Шалева «Колючка», написанного во время путешествия по Европе. В этом стихотворении он называет Европу «страной ликующей травы» и говорит о своей тоске по «колючке бедного Ханаана», о которой он думал среди зеленых европейских полей:

Та колючка, что боролась со смертью и осталась жива,
Когда в поле увяли все травы и зелень поникла.
Я перестал выращивать траву в своем саду, и теперь жаркие летние дни, когда, по словам Исаии, «луга засохли, трава выгорела, не стало зелени»[34], а мой сад увядает и дурнеет вместе с лугами и травой, — эти дни меня совсем не пугают. Напротив, мы с моим садом чувствуем в это время, что «вписались» в нечто более великое и древнее, чем нынешний Ближний Восток. И мне приятно видеть, как в этом моем скромном диком саду, в жизни его растений, становятся реальностью великие легенды о смерти и возрождении, созданные жившими здесь в древности народами: финикийцами, шумерами, египтянами, греками, — легенды, источник которых в смене сезонов, в увядании и возрождении растений, мифы, родившиеся в воображении их создателей и ставшие одной из основ человеческой культуры.

Я пишу эти строки в начале лета. Мой сад уже засох, а трава в саду у соседей все еще зеленее, чем трава, которой нет у меня. Но мои штокрозы, вьюнки и агростеммы уже сверкают там и сям фиолетовыми и розовыми точками, и скоро здесь расцветут сотни цветов морского лука, которые пробьются из этой суровой и трудной земли на такой же суровый хамсинный воздух. И тогда ко мне снова, как и каждый год, придут дети из детского сада, чтобы посмотреть на эти цветы, и усядутся вокруг них, и споют им песни праздника и осени, и сад опять зазеленеет, и расцветет, и вернется к жизни — до следующего лета.

Молитва о дожде

Каждая белка, муравей и пчела знают, что перед зимой нужно наполнить кладовые. Об этом известно не только тем, кто противостоит трудностям реальной жизни, но и их литературным двойникам. О стрекозе и муравье помнят все, но мне хочется добавить к этому басенному примеру героев книги Кеннета Грэма «Ветер в ивах». В одном из эпизодов книги два ее героя, Мистер Крот и Мистер Водяной Крыс, приходят с визитом к своему другу и защитнику Мистеру Барсуку. Снаружи воет снежная буря, а внутри — большая кухня, зажженный камин и в кладовых — связки лука, корзины яиц, свиные окорока и сушеные травы, груды яблок, моркови, картошки, корзины с орехами и банки с медом.

И еще один автор — американская писательница Уилла Кэсер в книге «Моя Антония» (действие которой происходит в заснеженной Небраске начала XX века) — тоже описывает такой зимний склад: погреб крестьянской семьи, в котором хранятся все виды летних фруктов и бочки всевозможных солений и маринадов. «Моя Антония», кстати, — тоже прекрасный роман, и я всегда рекомендую его всем, кто просит у меня рекомендаций для чтения.

Добавлю к этому еще и незабываемый конец стихотворения Бялика «Лето умирает»:

Вот и осень
С вопросом приближается к окошку:
Ты обувь починил? Пальто заштопал?
Готовь дрова и запасай картошку[35].
Все это поэтично и красиво и волнует сердце, но в наших местах не властвуют ни английская зима Кеннета Грэма, ни северо-американская Уиллы Кэсер, ни украинская Бялика. И кроме нескольких социальных насекомых да еще, может быть, слепыша в его подземных погребах, никто не собирает здесь запасы на зиму. Наши зимние тревоги связаны, прежде всего, с нашим единственным водохранилищем — озером Кинерет. Мы без конца слушаем сообщения и прогнозы о его знаменитом «уровне воды», который — подобно некоторым людям — никогда не оставляет нас в покое. Ну, так какая сегодня высота воды в Кинерете? Что там с его уровнем — поднимается или опускается? Достаточно ли накопилось воды? Смогу ли я поливать свои цитрусовые летом?

Я помню, как думал об этом нашем отличии, когда читал книгу Карела Чапека «Год садовода». Чапек описывает там работу садовника в течение целого года, месяц за месяцем. Читая это описание, я испытывал зависть, но не писательскую, а именно садоводческую. Чапек почти не упоминает в своей книге тему воды и поливки. Там есть симпатичный рассказ о коварстве поливального шланга, но ни слова об экономии воды, потому что в Чехии осадки всякого рода выпадают во все сезоны года, тогда как мы здесь испытываем постоянный, ставший уже традицией страх нехватки дождей даже в современную эпоху капельного орошения и установок для опреснения морской воды. Впрочем, к большому моему стыду и сожалению, это относится не ко всем нам, потому что всегда можно увидеть какого-нибудь сукина сына, который льет ведро за ведром на свою машину или щедро поливает двор прямо из шланга.

Но в большинстве своем граждане Израиля весьма чувствительны к нехватке воды, и даже тот, кто не религиозен, молится о даровании дождя. В молитвеннике есть даже официальная молитва о дожде, но она, увы, не всегда помогает. Это общеизвестно, общеогорчительно и происходит по двум причинам. Первая состоит в том, что среди нас уже недостаточно истинных людей веры — таких, с которыми Господь беседует и которым внимает, как Он делал это когда-то. А вторая причина заключается в том, что сочинили эту молитву не земледельцы, а раввины, и поэтому она основана на таких соображениях, которые не имеют отношения к делу и со стороны могут даже показаться странными. Взять хотя бы дату произнесения этой молитвы. Молиться в синагоге о даровании дождей положено на восьмой день еврейского праздника Суккот, или Кущей, когда евреи наконец покидают шалаши, в которых им предписано проводить семь предыдущих праздничных дней. Эти семь дней в шалашах приходятся на конец сентября — начало октября, когда вероятность выпадения дождя довольно велика. А покрытие шалашей по религиозному закону должно быть из веток, чтобы видны были звезды. Стало быть, имеется вероятность, что живущие в шалаше люди изрядно промокнут, тем более если они до этого усердно молились о дожде. Теперь понятно, почему раввины перенесли эту молитву на самый конец праздника, после его семи дней. Это было продиктовано не заботой о хорошем урожае, а страхом промокнуть в шалаше. Создателям молитвы семь сухих дней в шалаше были важнее потребностей сельского хозяйства. Одного этого достаточно, чтобы Бог понял, что возносящие Ему официальную молитву о дожде — люди несерьезные, потому что они больше заботятся о своих маленьких удобствах, чем о подлинных нуждах народа. А коли так, то и действенность такой молитвы становится весьма сомнительной.

Проблематично также ее содержание. Я бы определил ее как непрофессионально составленную, потому что она не уточняет потребности просителя. Она не разъясняет Богу, какой именно дождь желателен, где, когда и зачем. Этот непрофессионализм, видимо, сохранился в официальной молитве как наследие тех времен, когда делом вызывания дождя занимались разного рода народные заклинатели, вроде знаменитого Хони Меагэля. Вот как описывает легенда заклинания этой знаменитости.

«Случилось, что наступил конец лета, а дождей не было. Послали к Хони Меагэлю, чтобы тот помолился и пошел дождь». Этот Хони слыл специалистом по таким делам и действительно повел себя, как человек, уверенный в своих силах. Он даже дал обратившимся к нему хвастливый наказ: «Идите и внесите в дом пасхальные печи, чтобы не сгнили». Эти пасхальные печи делались из глины и ставились во дворах для использования в Пасху. Дело было в предпасхальные дни, и Хони был настолько уверен в своем успехе, что посоветовал людям поберечь печи от неминуемого дождя. И что же?

«Он помолился, но дождь не пошел».

Хони, однако, нашел выход из конфузного положения.

«Он начертил на земле круг и стал в него. Сказал: „Владыка всех миров! Дети Твои обратились ко мне, считая меня как бы близким к Тебе человеком. Клянусь Твоим великим именем, что я не сойду с этого места, пока Ты не смилуешься над Твоими детьми“».

И действительно — стал накрапывать дождь.

«Сказали ему ученики: „Кажется нам, что этот дождь идет лишь ради того, чтобы освободить тебя от клятвы“».

Тогда Хони воскликнул: «Не о том я просил, но дождя для колодцев, каналов и пещер».

И тут разразилась такая страшная гроза, что каждая капля наполняла бочку.

«Сказали ему ученики: „Но кажется нам, что этот дождь идет на погибель миру“. Воскликнул он опять: „Не о том я просил, но я просил дождя желанного, благодатного и щедрого“. [И] пошел дождь, о котором он просил».

Но этот дождь шел так долго, что весь народ вынужден был подняться на Храмовую гору, чтобы спастись от наводнения. «Сказали ему: „Учитель, ты молился, чтобы пошел дождь. Помолись, чтобы дождь перестал“».

Хони произнес еще одну молитву, и «в тот же миг подул ветер, иразошлись тучи, и засияло солнце».

В этом рассказе ощутимо проступает личность заклинателя — человека, с одной стороны, самоуверенного и высокомерного, а с другой — ребячески-капризного. Несколько странно даже, что Бог, обычно такой серьезный, решительный и не очень-то терпеливый, столь долго потворствует капризам подобного просителя. Но куда важнее, что рассказ о Хони наглядно показывает: молитва должна быть такой, чтобы довести до сведения Бога, о чем в точности просят молящиеся. В частности, в случае молитвы о дожде нельзя просить «смиловаться над Твоими детьми», ибо это слишком общая формулировка, как нельзя просить «дождя для наполнения колодцев, каналов и пещер», что свидетельствует о непродуманности просьбы и безразличии к ее последствиям, или «дождя желанного, благодатного и щедрого», потому что он может стать дождем вреда и проклятия, если не присоединить к просьбе точные даты начала и конца ее исполнения, — не говоря уже о том, что необходимо детально указать характер желаемого дождя, место его выпадения и количественные характеристики. И все это нужно сделать так, чтобы Бог понял вашу просьбу.

Хотя у меня не такие хорошие связи с Богом, как у Хони, я тоже иногда молюсь о дожде. Я готов признаться, что мои молитвы не всегда совпадают с нуждами широкой общественности или с принципами веры, потому что они продиктованы прежде всего моими личными потребностями и потребностями моего сада. Но они очень ясны и точны. Например, чтобы мои дикие травы проросли до того, как я начну сеять цветы, я прошу несколько порций порядочного дождя уже перед праздником Суккот и во время него, хотя многие евреи, более угодные Богу, чем я, сидят в это время в шалашах и могут промокнуть. И к этому я добавляю еще одну просьбу — чтобы после дождя была неделя солнца, за время которой я разрыхлю почву, вырву и уничтожу сорняки. А потом пусть будет еще одна хорошая порция дождя, чтобы посеять семена в землю, «которая вся орошалась водою» — выражение, которое Бог знает, понимает и помнит из Библии[36].

После всего этого я прошу благословенных дождей без длительных перерывов, чтобы мои цветы не расцвели слишком рано и не все вместе. А когда приходит весна, я прошу две порции дождя: одну примерно на пасхальную неделю и одну — через две-три недели после первой, чтобы продлить цветение и дать новопосеянным семенам возможность спокойно развиваться и как следует набухнуть перед тем, как окончательно созреть.

Я сознаю, что в моих молитвах о дожде есть определенный эгоизм и некоторая докучливость, но, с другой стороны, разве для Бога есть что-нибудь невозможное? Были и будут молящиеся, которые обращаются к Нему с намного более эгоистичными и обременительными просьбами. Да и докучаю-то Ему я не очень. Бывают годы, когда Бог охотно удовлетворяет мои просьбы, но если Он почему-либо медлит, я без лишних церемоний переправляю свои молитвы Зевсу или Ваалу, потому что я сторонник здоровой конкуренции. И потом я знаю: когда моя молитва принимается, это радость не только для меня, но и для других садоводов, а также для садов, полей, лесов, животных, растений и вообще всей природы. А если кое-где евреи из-за этого промокнут в своих шалашах — это не такая уж большая беда. Еврейский народ знавал намного более тяжкие испытания.

Отсечение

Когда я переехал в этот дом, в саду росла мелия. Хотя это дерево не местное и не дикое, а импортное и декоративное, я любил его, запах его цветения, его похожую на навес крону, все десять метров его высоты. И мне было интересно следить за гнездованием дятлов в отверстиях, которые они выдолбили в его стволе. Но мне и в голову тогда не приходило, что именно эти симпатичные дятлы вынесут моей мелии смертный приговор.

Дятел гнездится и в других деревьях — в пеканах, в эвкалиптах, — но мелию он предпочитает всем из-за ее мягкой сердцевины. Острым клювом он пробивает дырки в древесной коре, проникает внутрь, расширяет отверстие и создает дупло, которое потом послужит детской комнатой. Так он строит себе гнездо. Эти внутренние пустоты постепенно ослабляют дерево, которое уже изначально не отличается особой прочностью. И действительно, через несколько лет после моего переезда, с моей мелии вдруг упала большая ветка, надломившаяся почти у самого своего основания. Она рухнула, когда я работал в саду, и ударилась о землю примерно в метре от меня. В месте разлома ветка была полой, и в ней можно было видеть следы гнездования.

Здравый смысл говорил мне, что нужно срубить это дерево, но я его жалел. Однако не прошло и двух недель, как упала еще одна ветка, и я понял, что дерево обречено. На рубку мелии не требуется специального разрешения. Это раньше она была деревом распространенным и любимым. Сегодня она объявлена агрессивным и опасным видом. Я позвал на помощь своего молодого приятеля Галя, который занимается рубкой и подрезкой деревьев, и он приехал ко мне на тракторе со складным гидравлическим краном, вроде того, каким пользуются для починки светофоров и развешивания флагов. Встав на площадку на краю крановой «руки» и вооружившись короткой мотопилой, он начал кружить вокруг моей мелии. Сначала он удалил тонкие ветки, потом более толстые, и так двигался, пока от дерева остался только скелет ствола с торчащими из него обрезками самых толстых ветвей, уже без листьев. Потеряв ветви и листья, дерево потеряло и цвет. Зеленое, полное жизни тело превратилось в черный силуэт на фоне светлого неба, в скелет с расставленными руками, точно памятник самому себе. А Галь все порхал и порхал над ним, то воспаряя, то спускаясь, с тарахтящей пилой в руке, и продолжал отсекать от него кусок за куском.

Любая рубка дерева — тяжелое зрелище, но почему-то именно это осторожное, четко спланированное отсечение ложилось на сердце особенно тяжелым камнем. В жилом квартале не разрешается рубить дерево у основания ствола, потому что оно может упасть на крышу, на человека, на машину, на другие растения. Поэтому Галь и резал его часть за частью, словно свершал медленную казнь. Но он был профессионал, и поэтому его движения выглядели, как прикосновения врача или даже любящего человека, а не как грубые удары палача.

В сборнике «Пирке де рабби Элиезер» написано: «Когда срубают плодоносное дерево, его голос доносится с одного конца мира до другого, но он не слышен». Это красивая формулировка, она напоминает японское хайку и вызывает зависть своей элегантностью, но ее содержание разочаровывает, потому что в словах «плодоносное дерево» чувствуется утилитарный антропоцентристский подход. Плоды есть у всех деревьев, они составляют их часть, несущую в себе семена, но человек награждает почетным званием «плодоносное дерево» только те деревья, которые дают съедобные плоды — для него съедобные. Остальные он описывает обидным названием «неплодовые деревья», произведенным от того же корня, что бесплодие, то есть бездетность. И это идет еще от Книги Бытия, которая первой провозгласила, что природа и все ее животные и растения сотворены только лишь для пользы и удовольствия человека, этого «венца творения».

У деревьев — независимо от того, дают они плоды съедобные для человека или нет, — есть свойства, присущие всем животным и человеку: они рождаются и умирают, едят, пьют, размножаются, болеют, чувствуют свет, тепло, прикосновение, влажность, а возможно — и течение времени. А некоторые из них даже способны двигаться — в сторону солнца, например, или в поисках поддержки и опоры. Одно из моих оливковых деревьев, к примеру, явно не любит своего соседа — большую фисташку — и склоняется так, чтобы как можно дальше отодвинуть от него свои ветви.

Чувствуют ли деревья боль? Я сомневаюсь. Кричат ли они от боли? Несмотря на то что написано в «Пирке де рабби Элиезер», я сомневаюсь и в этом. Но я согласен с тем, что если они действительно чувствуют боль и кричат, то люди неспособны слышать их голос, — как они неспособны слышать и понимать всех тех, кто слишком отличается от них.

Покончив с ветвями, Галь опустил «руку» своего крана и стал пилить остатки толстых ветвей и ствол на круглые чурки, которые падали на землю. Звуки их падения — со всё уменьшавшейся высоты — менялись от первого тяжелого и звонкого удара до мягкого, глухого, последнего. Галь спустился с крана, срезал два последних метра того, что только что было стволом, выключил пилу и положил ее на место. Наступила тишина.

Мы сели выпить по стакану холодной воды. Галь сказал: «У меня совсем испортилось настроение. Ненавижу спиливать дерево до земли. Я предпочел бы подрезать и спасти, но тут не было выхода».

Побеги — тонкие ветки с листьями — он погрузил на повозку и отвез в специальное место, где все местные садоводы складывают отрезанные ветки. Обрезки толстых ветвей и ствола взял себе для отопления. А спустя несколько дней вернулся для «контрольного выстрела»: просверлил в обрубке ствола несколько отверстий и влил в них древесную отраву, потому что мелия — дерево очень живучее и быстро восстанавливается. В картине сада, рамкой которой служит окно моей кухни, осталась пустота, как во рту с удаленным зубом, а в моем сердце надолго поселились сожаление и тоска.

Маки

Этот цветок, мак, я очень люблю. Год за годом, снова и снова, собираю в полях его семена и сею их в своем саду. Но прежде чем говорить о нем, я хочу разъяснить читателям, а главное — полицейским и судьям среди них, что мак, который растет в моем саду — это мак дикий, а не культурный, не тот опиумный мак (Papaverum somniferum), выращивание которого является уголовным преступлением.

Это его латинское название означает «мак усыпляющий», «вызывающий дремоту» и дано ему по той причине, что в нем есть дурманящие вещества и из сока, который содержится в стенках его коробочек, производят опиум и дистиллируют героин. Кстати, из его семян, которые содержатся в самой коробочке, тоже готовят своего рода наркотик, и он вызывает не меньшее привыкание и зависимость. «Наркотик» этот — пироги с маком. Читатель, который не знавал этого привыкания, наверняка не поймет, о чем я толкую. Но тот, кто с ним знаком, лишь покачает головой и вспомнит с тоскливой любовью свои детские годы, потому что каждый из таких «отравленных» хранит в воспоминаниях этот желанный маковый пирог детства. Иногда он сталкивается с чем-то, отдаленно похожим на этот пирог, но никогда — с ним самим в точности. Явление известное — и не только по маковым пирогам.

Те маки, которые я выращиваю в своем саду, цветут весной в самых разных местах нашей Страны и, думаю, знакомы многим. Правда, цветение анемонов рекламируется у нас намного энергичней и вызывает большее внимание, но, на мой взгляд, поля мака намного красивее. Я знаю несколько из них и навещаю их каждую весну.

Мак — последний из нашей «великолепной четверки», которая украшает своими цветами израильские поля, начиная с середины зимы и до конца весны. Он цветет после анемона, тюльпана и азиатского лютика. Благодаря своему цвету, размерам и периодичности цветения и увядания эти цветы издавна стали своего рода символом всех тех юношей и девушек, чья кровь была пролита в самых разных обстоятельствах — от героев древних мифов и до павших на войнах нашего времени. Израильский поэт Хаим Гури посвятил свое стихотворение «Вот лежат наши тела» тридцати пяти героям из отряда «Ламед хей». Он писал там: «Мы вернемся, мы еще вернемся, красными цветами»[37]. А в другом стихотворении, «Баб-эль-Вад», посвященном этим молодым героям, тот же Гури пишет:

День весны придет, цикламены зацветут,
Красные анемоны на горе и на склоне.
И тот, кто пойдет по дороге, по которой шли мы,
Да не забудет нас…
Мой отец, Ицхак Шалев, тоже посвятил им одно из своих стихотворений. Оно называется «Серые проржавевшие скелеты», и в нем есть строка: «О вы, чья кровь окрасила ваши ребра, как мак». И еще одно поэтическое произведение на ту же тему, «Есть цветы», создал поэт Натан Ионатан, который писал:

Видел ли ты ту багровость,
Что вопила о себе уже издали?
Поле крови было там раньше,
А сейчас это поле маков.
В Англии и некоторых ее бывших колониях в дни поминовения погибших в Первую мировую войну появился обычай украшать себя маками, цветущими на полях прежних сражений и на военных кладбищах. Обычай этот родился под влиянием стихотворения «На полях Фландрии», написанного в 1915 году участником этих сражений канадцем Джоном Маккреем:

Во фландрских полях среди крестов,
Стоящих ряд за рядом, трепещут маки.
Здесь наше место. Жаворонок смелый
Высоко в небесах все так же голосист,
Но пушки глушат радостную песню.
Мы мертвецы. Не так давно мы были живы,
Сияние рассветов знали и закатов крах,
Любили и любимы были, теперь лежим
Во фландрских полях[38].
В наших краях растет несколько видов диких маков, и невежды вроде меня их не различают, скопом называя все этим растения просто «маками». Но эрудиты знают разницу между ними и требуют от садоводов не выращивать на севере маки с юга и наоборот, потому что они опыляют друг друга, в результате чего появляются нежелательные гибриды.

Мало того, люди эрудированные знают о жизни маков и многое другое, чего не замечают такие невежды, как я, хотя эта жизнь происходит и в моем саду, то есть буквально у меня под носом. Мне показал это мой знакомый, профессор ботаники Ави Шмида. Как-то раз мы отправились с ним на маковое поле, символично цветущее как раз возле кибуца, названного в честь тридцати пяти героев. Профессор Шмида терпеливо кивал, внимая моим восторгам по поводу того, что маки колышутся даже при малейшем ветерке, и выслушивая мои рассуждения о том, что на знаменитой картине Моне можно буквально ощутить этот ветерок, а потом обратил мое внимание на тот странный факт, что некоторые цветки мака колеблются, почти танцуют, даже при полном отсутствии ветра. Увидев мое удивление, он улыбнулся, раздвинул пальцами лепестки одного из цветков и показал мне, что внутри цветка копошатся жучки. В мае, в разгар цветения, они ползают и ворочаются в пыльце и при этом энергично толкают и потряхивают его своими ножками.

У мака, как и у других красных цветов из «великолепной четверки», нет нектара, но есть вкусная пыльца, — объяснил он мне. Жучки прилетают к своим цветам, чтобы поесть пыльцу, и благодаря этому торжественному случаю обнаруживают, что здесь можно познакомиться с напарником или напарницей, чтобы потом приятно провести время вдвоем. Иными словами, цветки анемона, тюльпана, лютика и мака — это не только ресторан, но еще и гостиница, из тех, в которых клиентам сдают комнаты как раз для подобного рода времяпровождения.

Эти объяснения мигом превратили меня из ботаника-любителя в зоолога-наблюдателя. Я тут же снял очки, приблизил нос к цветку мака и обследовал вблизи, что в нем происходит. У близоруких людей есть то преимущество, что после пятидесяти их глаза превращаются в увеличительные стекла. И я в самом деле увидел двух жучков, один из которых нес на спине другого, и, судя по их движениям, они играли не в грузчиков, а во что-то совсем иное.

Я спросил профессора, почему анемон цветет зимой, в такое, казалось бы, тяжелое время, а не весной, как мак, и Шмида объяснил мне, что члены «великолепной четверки» разделили между собой время цветения: первым цветет анемон, потом к нему присоединяется тюльпан, потом лютик и уже в самом конце — мак. Это гарантирует им, что жучки не понесут пыльцу анемонов к лютику или пыльцу тюльпанов к маку, чтобы было бы явным расточительством, поскольку из такой пыльцы все равно ничего не вырастет.

Во время той же прогулки я узнал, что красный цвет растений имеет еще одно достоинство — это своего рода запрещающий сигнал, все равно что «кирпич» для автомобилиста: не есть цветы такого цвета, чтобы не навредить себе. Ибо не только в культурном маке, но и в красном, как и в остальных трех из «великолепной четверки», есть вещества, вредные для здоровья. Коровы и овцы приучаются держаться от них подальше, и это объясняет, почему анемоны и маки очень распространены в районах пастбищ. Но об этих ядовитых веществах знают не только животные, но и жуки, и они хитроумно их используют. Профессор Шмида показал мне, что многие из цветков мака поцарапаны и поранены, и объяснил, что жуки нарочно царапают их, чтобы потом поесть те ядовитые вещества, которые выделяются из этих ран. В результате они сами становятся ядовитыми, и птицы научаются их избегать. И это показывает, что эволюция — одно из самых умных творений Господа.

Я вернулся домой, проверил и обнаружил, что и у меня в саду лепестки мака поцарапаны. Мне было стыдно, что я сам не заметил этого раньше. И тут я вспомнил строки из другого стихотворения моего отца, «Свет на водах Гиносара», в котором он описал поездку «от моря до моря», то есть от берега Средиземного моря до берега Кинерета:

Срывает парень цветок и берет в руку жучка.
А тот барахтается, тонет в грязи…
Эти строки удивили меня своей природоведческой точностью, потому что мой отец, хотя и был страстным любителем путешествий и хорошо знал Страну, но в своих поездках по ней руководствовался в основном историческими и библейскими темами. Я даже помню, как однажды мама уговорила его отправиться с ней на экскурсию «Общества защиты природы» и каким веселым он оттуда вернулся.

«Ну, как было?» — спросил я.

«Замечательно! — сказало он. — Мы отправились в путь и через двести метров увидели кузнечика. Как и положено „Обществу защиты природы“, мы защитили его и продолжили свой путь. Еще через полкилометра мы увидели дрозда и защитили его тоже. Потом мы увидели морской лук, защитили и его и затем вернулись домой».

Я всегда знал, что мой отец куда лучше меня знает Библию, иврит, литературу и историю, и утешался тем, что я зато лучше знаю природу. И вот теперь я обнаружил, что и в этом у него был более острый глаз, чем у меня: он заметил жучков внутри цветков мака, хотя никогда не проявлял особого интереса ни к тем, ни к другим, и заметил их сам, без профессиональной помощи ученого-ботаника.

Мгновенья счастья

Не одни лишь знания, не одни лишь заботы и радости труда доставляет своим владельцам дикий сад, но еще и минуты истинного счастья. Почти все эти минуты — уже знакомые, ожидаемые и повторяющиеся, но это нисколько не уменьшает наслаждения, ими даруемого. Каждый год тебя переполняет счастье, когда ты наблюдаешь очередное появление бутонов и цветков, когда видишь возвращение птиц, которые проводят в наших краях лето или зиму, когда просыпается тот легкий ветерок, о котором я говорил, и колышет поле твоих маков, когда на увядающих стеблях морского лука появляются зеленые листочки и тянутся вверх, точно маленькие ладони, вознесенные к небу. И цветение цикламенов, потому что в отличие от первых листков других растений у цикламена первый листок — точное подобие взрослых листьев, только очень маленькое, миниатюрное подобие. И еще он отличается рисунком, потому что каждый год листья цикламена появляются с новым узором, непохожим на узоры предыдущих лет.

И есть мгновенья счастья, вызываемые животными или насекомыми — например, пение пчел, вьющихся над крушиной или дубом. Видеть их там радостно, потому что цветы этих деревьев не так выделяются и не так кричат о себе, как, скажем, цветы багряника или стиракса. У дуба, к примеру, цветы маленькие, бесцветные, лишенные запаха, и опыление у них происходит с помощью ветра. Стоит ветру зашевелить листья, и ты сразу видишь, как маленькие облака пыльцы поднимаются с мужских дубов и уносятся вдаль, в поисках дубов женских. Но пчелы все равно навещают дубы — ради бесплатного завтрака, можно сказать, — и уже в конце января, когда вдруг выдается особенно теплый день, можно услышать, как эти маленькие музыканты играют в древесных кронах на своих невидимых контрабасах и виолончелях. Тогда от деревьев поднимается хорошо различимый глубокий и мягкий гул и наполняет воздух вокруг.

Когда мне впервые довелось услышать этот хор, я не сразу понял, что это. И, только приблизившись к дубу и подняв голову, я обнаружил, что звук рождается где-то между ветвями. Сотни пчел трудились там и слаженно жужжали, собирая пыльцу. Я вступил под навес кроны, закрыл глаза и словно утонул в пчелином хоре. С тех пор я делаю это каждый год. Какой прекрасный концерт! Нежный и певучий, страстный и мощный, этот звук говорит нам, что пчелы видят весну совершенно иначе, чем мы. Наша весна — нечто многоцветное, пахучее, теплое и светлое, она пробуждает душу и ласкает взгляд, она зовет наше сердце, а за ним наше тело, выйти из дома, гулять, нюхать, смотреть, любить. А для пчел это сезон труда. Они не рассказывают друг другу о «коврах анемонов» и «полях цикламенов». Для них весна имеет только экономическое значение: улей полон голодных ртов, кладовые опустели за ненастные месяцы, нужно срочно доставить домой побольше пыльцы и нектара, накормить царицу, чтобы народила побольше личинок и создала новое поколение рабочих. И мне не только приятно слышать трудовое пение этих пчел, но и сознавать при этом, что я не принадлежу к их обществу, в котором рабство переходит по наследству, а традиция настолько вросла в жизнь, что уже не может измениться.

А еще одно мгновение радости связано у меня с появлением в саду ежа или черепахи. Я уже говорил, как мне нравятся эти животные, но, увы, с каждым годом я вижу их все реже и реже. И все же иногда они еще появляются и наполняют волнением мое сердце. Однажды, когда я сидел на земле, пришла ежиха, а с ней два маленьких ежонка, у которых даже иголки еще не затвердели. Они походили туда-сюда, поискали, понюхали, прошли очень близко от меня, так близко, что один из ежат даже потерся о мои штаны. Такая близость дикого животного, даже если это всего лишь ежонок, близость, в которой чувствуется доверие и безбоязненность, не только приятна, но и трогательна.

И то же с птицами: в окрестностях моего сада живет великое множество птиц, и всех их я уже различаю и по виду, и по голосу. Когда я просыпаюсь незадолго перед восходом, я по пению той или иной птицы узнаю, который час. Правда, змееяда я еще никогда не слышал, но всех иных — многократно. Самые приятные, на мой слух, голоса у дроздов, хотя мне нравится и пение белогрудого зимородка, когда по утрам над садом раздаются громкие раскаты его смеха — это он сообщает всем прочим птицам, что мой сад принадлежит ему. Но в той же мере мой сад принадлежит и живущей в нем нектарнице, которая, несмотря на свою малость, тоже провозглашает это, и ожереловым попугаям — птицам агрессивным и наглым, которые ведут себя, словно хозяева, — прогоняют, например, дятлов, и не потому, что Бог обещал им этот сад, а потому что требуют для себя место там, где дятлы уже выдолбили свои дупла. И еще мой сад принадлежит малиновке, которая каждый год возвращается в него из далекой Европы и немедленно напоминает мне и всем другим, что это ее сад, а не какого-то там дятла или попугая.

Эта малиновка — вторая у меня по счету. Первая прилетела в мою вторую или третью зиму здесь, села на фисташковом дереве, что возле окна, и издала воинственный клич — этакое высокое и угрожающее цоканье: «Цык-цык-цык! Кто близко подойдет, тот немедленно умрет!» В начале лета она вернулась в свою страну, а в следующую зиму, когда я опять услышал эти «Цык-цык-цык» и увидел знакомую красную грудку, я спросил знающих людей, и мне сказали, что это, по всей видимости, та же малиновка, потому что эти птички обычно возвращаются в свое постоянное зимнее жилище. Но маленькие певчие птицы живут недолго, и я очень огорчился, когда в одну из следующих зим моя малиновка не вернулась на свое фисташковое дерево. Несколько лет я жил без малиновки, а потом боги послали мне замену. В одно холодное зимнее утро я услышал цоканье за окном, поспешил выйти и ощутил подлинное счастье: вот она снова — сидит на дереве и энергично цокает, охраняя свои владения от всех чужих и нежеланных. И хотя цвет у нее был, прямо сказать, по-социалистически красный, а клюв прямой и тонкий, в целом она выглядела весьма ястребино-агрессивной и многих могла бы испугать.

Нектарница тоже подарила мне как-то раз необычное мгновенье, когда боль и раскаяние неожиданно сменились бурной радостью. Нектарница — самая маленькая птичка в моем саду. Иногда, впрочем, залетная славка вступает с ней в соревнование за этот титул, но славки посещают мой сад лишь изредка, а нектарницы живут у меня почти всегда. Самки этих птиц коричнево-серые, зато самцы сверкают зеленым и черным, которые сменяют друг друга при каждом движении. Они порхают вокруг цветов, точно маленькие вертолеты, и выглядят при этом красиво и забавно, но в действительности за их трогательной миниатюрностью и умильной внешностью скрываются существа темпераментные, раздражительные и агрессивные. Самцы преследуют друг друга в воздухе и среди ветвей, а порой бросаются даже на свои отражения в оконном стекле. При этом они поднимаются и снижаются с такой скоростью, что им могли бы позавидовать военные летчики. И они никого не боятся — ни других себе подобных, ни всех прочих птиц, ни животных, ни человека. Когда я вижу их, то вспоминаю сцену приближения бабуина к гнезду нектарницы, описанную в книге Нахума Гутмана «Лубенгулу, король зулу»: «Когда обезьяна стала приближаться, нектарница подняла такой крик, что небеса содрогнулись. Страшные вопли вырывались из ее горла с частотой винтовочных выстрелов. Потом она метнулась в сторону врага и закружилась над обезьяной, словно готовясь к удару… Вот так оно происходит, когда защищаешь два яйца в своем гнезде. Тут уже не размер решает».

Так вот, однажды я нечаянно повредил гнездо нектарниц, которые жили в моем саду, и сожалею об этом до сегодняшнего дня. Я тогда был занят подрезкой кустов лаванды, которые растут у меня на одной из террас, и заметил, что надо мной все время вьется пара нектарниц, издавая громкие крики. Заметить их я заметил, но понять, что они пытаются отогнать меня от своего гнезда, не сумел. Я решил, что они заняты обычными для нектарниц делами — какой-нибудь ссорой с соседями или ухаживаниями да изменами. Только когда мои ножницы уперлись в скрытое в зарослях гнездо, я осознал, в чем дело, — но было уже поздно: ножницы разрезали гнездо, оно развалилось, и два маленьких яйца упали и разбились. Нектарницы улетели и до конца лета уже не возвращались в мой сад. Я опасался, что они не вернутся никогда, но следующим летом они появились вновь — та же пара или другая, но я очень обрадовался и с тех пор, занимаясь подрезкой, всегда приглядываюсь и остерегаюсь.

Но самое больше наслаждение доставляют мне птицы, которые живут не в моем саду, а на соседнем поле. Это авдотки. Эти птицы могут летать, но предпочитают ходить или бегать. Ростом они с цыпленка, у них длинные ноги, желтые глаза и острый взгляд, их перья прочерчены желтыми, коричневыми и серыми полосками, точно маскировочная одежда. Когда они стоят, не двигаясь, глаз их не различает, но ночью их голос слышен даже издалека. Вскоре после захода солнца, а также в середине и в конце ночи они собираются в поле для танцев и хорового пения.

Есть что-то таинственное и влекущее в этих ночных сборищах, и это «что-то» увлекает и меня. В летние ночи, когда авдотки поют и танцуют на скошенном поле поблизости от моего дома, я иногда спускаюсь туда и осторожно иду в темноте в их сторону. Слишком близко подходить к ним нельзя, потому что тогда они умолкают и улетают. Поэтому, подойдя метров на тридцать, я останавливаюсь, ложусь на землю, закрываю глаза и слушаю.

В эти мгновения, когда я лежу на спине под летним небом и слышу их странные и загадочные голоса, мне кажется, что я сплю с открытыми глазами. К сожалению, в отличие от праотца Иакова, я не вижу ни лестницы, ведущей на небо, ни спускающихся по ней ангелов, но что поделать — человеку надлежит довольствоваться тем, что у него есть. А у меня в это мгновенье есть теплая ночь, и мягкая, без камней, земля под головой, и звездное небо, и авдотки, поющие мне свои песни, — и это намного больше того, что есть у большинства людей. Как, впрочем, и намного больше, чем есть у меня самого во многие другие мгновенья.

Земля

На иврите земля — это «адама», однокоренное со словом «Адом» — красный и «дам» — кровь, но в первую очередь с «Адам», первый человек, сын земли, из которой он сотворен, в которую вернется и именем которой назван. Земля — мать всего живого и растущего, и, среди прочего, она вырастила несколько многозначительных выражений на иврите: «земля наших предков», «девственная земля», «святая земля», «возрождение земли» и так далее, но сейчас мне хочется поговорить о земле в буквальном смысле слова — как о почве, о субстанции, в которую я высеваю свои растения, в которой они укореняются и растут, наконец — просто как о поверхности, по которой ступают мои босые ноги.

В Стране есть разные виды земли. Есть знатоки и эрудиты, которые с такой же легкостью произносят слова «аллювиальная» или «терра рома», как я произношу «девочка Айелет» или «яичница». Но даже такие невежды, как я, способны отличить тяжелую темную почву Изреэльской долины от легкой светлой почвы побережья, красный чернозем долины Шарон от белизны мергеля на южной оконечности Мертвого моря. Да что там говорить о разных местах Страны — даже на ограниченном пространстве моего сада земля меняется от места к месту.

Я уже рассказывал, что мой сад лежит на склоне. На его низком участке земля жирная и плотная, а не верхнем — пористая и легкая, тут она коричневая, здесь чернеет, а там красноватая, в одном месте жадно впитывает воду, а в другом вода с нее стекает, тут у нее один запах, а там другой. И все потому, что мой дом стоит как раз на границе между Изреэльской долиной и Нижней Галилеей. Буквально на самой границе: короткий спуск, на котором он расположен, — это еще холм Галилеи, а нижний участок — уже на краю Долины. Каждая сторона имеет свою температуру: рано утром легко ощутить, что на нижнем участке несколько холоднее, чем на верхнем, — и на каждой стороне своя почва и своя растительность. Цикламен, например, предпочитает верхний участок, нарциссы — нижний, а морской лук доволен и там, и там.

И еще в моем саду есть несколько кубометров специально привезенной земли, которая обладает необыкновенной способностью выращивать все, что угодно. Возможно, это остатки райской земли или той, на которой спал наш праотец Иаков, когда видел небесную лестницу и идущих по ней ангелов. А может, это обычная земля, к которой примешаны удобрения из Иерусалимского храма или отходы от ядерного реактора. Так или иначе, но, когда я покупал дом, этой земли в саду не было. Она появилась в нем из какого-то другого места, не знаю, из какого и кто ее привез, и совершила настоящие чудеса.

Дело было так. Однажды я заказал водителя бобката для кое-каких работ в саду. Бобкат, да будет вам известно, — это такой маленький, многоцелевой трактор, к которому, кроме ковша, можно присоединить многие другие полезные приспособления. Бобкат — трактор колесный, но рулевое управление у него, как у гусеничного транспорта. Не буду вдаваться в детали, но если кто-нибудь из читателей или читательниц этой книги задумается, что подарить мне на следующий мой день рождения, то пусть знает, что я хотел бы получить бобкат. Пусть даже подержанный.

Поскольку бобкат — устройство быстрое и оперативное, водитель его должен быть ему под стать. Я с радостью убедился, что человек, который приехал ко мне в тот день, был сущий кудесник. Как потом выяснилось, в армии он летал на вертолетах, и в тот день в моем саду он продемонстрировал всю ту координацию, которая позволяла ему управлять своей машиной в воздухе. Его руки заставляли бобкат мчаться в любую сторону сада, входить в самые глухие его уголки, маневрировать на ходу и, нисколько не теряя скорости, поднимать и опускать необходимые в данную минуту приспособления плавным движением, которое вызывало зависть и восторг. Именно о таких было сказано: «Видел ли ты человека проворного в своем деле? Он будет стоять перед царями»[39]. Что, кстати, еще раз говорит о великолепии нашего языка, в котором задолго до появления бобката уже была сформулирована фраза, удивительно точно описывающая его работу!

Так или иначе, но на каком-то этапе этой работы нам понадобилось несколько кубометров земли. Мы обратились к прорабу, который работал в одном из соседских домов, и он сказал, что постарается найти для нас что-нибудь. Он не уверен, что ему удастся, — так он сказал, — потому что речь идет о малом количестве, но у него есть кто-то, кто может поговорить еще с кем-то, чтобы тот обратился к такому-то, который может послать за двоюродным братом кого-то пятого, каковой пятый является закадычным другом хозяина грузовика, и, если его компаньон согласится, он велит своему водителю выполнить эту мою просьбу — но все это при условии, что я заплачу за землю и доставку заранее. Я взвесил и решил, что, будь этот человек мошенником, он бы придумал менее сложную и более правдоподобную историю. Поэтому я уплатил заранее, а утром, проснувшись, обнаружил, что на обочине возле моего сада появилась куча земли. Водитель бобката тут же набросился на нее и разбросал большую ее часть между дубами, в северо-западном углу моего сада.

Когда я переехал в деревню, этот угол бы покрыт терновником. Агрессивные ползучие растения заполонили почти все пространство, скрывая от деревьев солнце. Терновники я выкорчевал, а ползучие растения срезал почти по уровню земли, расплел и стащил с дубов с помощью моего старого пикапа, веревок и буксировочных тросов.

Деревья обрадовались великой радостью, воспряли духом и стали прибавлять ветки и листья. Вскоре этот угол стал таким приятным, что удостоился названия «Гнездышко». Я посадил там луковицы морского лука и кусты жимолости, а теперь, когда там была разбросана новая земля, посеял еще и лютики. Семена я взял у тех лютиков, которые уже росли в моем саду, то есть у лютиков знакомых и известных, самых обычных во всех отношениях. Как и растения других «геофитов», то есть растений с подземными луковицами или клубнями, лютики в первый год роста выпускают очень маленькие листочки, которые увеличиваются в размерах в течение двух последующих лет. Тем временем клубни лютика развиваются в земле, и года через три-четыре выпускают первые цветы. Так вот, листочки, которые проросли из семян, посеянных в этой привозной земле, не просто появились раньше, чем следует, но стали буквально чудовищными по размеру, втрое больше листьев их прародителей, а клубни выпустили цветы уже в первый год после посадки, причем и цветы эти были вдвое больше цветов обычных лютиков! Поскольку я знал их прародителей, я не сомневался, что дело не в наследственности, а во влиянии среды — то бишь привезенной в сад земли. Я пытался выяснить, кто же ее, в конце концов, привез и откуда, но это мне так и не удалось.

Еще несколько лет лютики в «Гнездышке» цвели гигантскими цветами, а потом как будто успокоились, привыкли к новому месту и стали цвести, как обычно. И когда я сегодня высаживаю что-нибудь новое к этом закутке, оно тоже растет самым обычным образом, как в любой другой части сада. Видно, та таинственная земля потеряла свою силу и стала такой же, как все. В чем же был ее секрет? Что в ней было такого, что пропало или кончилось? Не знаю. Это навсегда останется для меня загадкой.

Коллекционирование и другие опасности

Много лет назад, когда я начал писать свою первую книгу «Русский роман», я не раз встречался и разговаривал с пионерами так называемой «второй алии»[40]. Все они уже миновали рубеж девяностолетия, а самому старому из них, ветерану кибуца Эйн-Харод-Ихуд, перевалило за девяносто шесть. Элиезер Слуцкин был человеком юмористической складки, и годы не изменили его: он умел посмеяться и над собой, и над другими. Меня он встретил словами:

— Я слышал, ты разговариваешь со всеми стариками в Долине. К чему тебе это? Они ведь понятия не имеют, о чем с ними толкуют.

— И это говоришь ты, самый старый из них? — удивился я.

— Я стар, это правда, — сказал он. — Но они были глупы уже в двадцать лет.

Элиезер Слуцкин был человек технический.

— Я всю жизнь был сантехником в Эйн-Хароде, — сказал он мне. — И завидовал всем этим принцам земледелия, когда они возвращались с полей.

Но как бы походя заметил, что, когда был основан кибуц, именно он спланировал и установил в нем всю систему капельного полива.

— А что ты делаешь сегодня? — спросил я.

— Работаю в мастерской, чиню краны и клапаны, — и добавил, словно извиняясь, — но только несколько часов в день, полставки.

— И как к тебе относятся?

— Очень хорошо, — сказал он и с напускным смущением объяснил: — Но ты не думай, это не потому, что они так уж меня любят. Это потому, что я не даю им карту прокладки труб. — И рассмеялся: — А без карты, где бы они ни захотели копать, им приходится спрашивать меня, можно ли лезть туда с ковшом.

Слуцкин умер несколько лет спустя. Он прожил сто лет и еще тридцать дней. В «Русском романе» есть несколько его фраз и характеристик, и я не забыл его по сей день. И не только из-за его ясного ума и юмора. Я вспоминаю о нем и по другой причине. Странное дело, но всякий раз, когда я копаю в своем саду, чтобы высадить или посеять что-нибудь, заделать течь или вскрыть туннель слепыша, я обязательно натыкаюсь на водопроводную трубу. Не знаю, почему и как, но стоит мне вонзить в землю вилы или лопату или ударить мотыгой или киркой, в воздух тотчас взлетает высокий фонтан. Похоже, что Господь наделил меня каким-то шестым чувством, которое позволяет мне находить воду в глубине земли. Правда, не грунтовую воду, но для начала и это неплохо.

Повреждение трубы — не единственная опасность, которая подстерегает человека, работающего в саду. Тут есть также норы скорпионов, и я уже не раз сталкивался с гадюками и осами, о чем еще расскажу. Но, по правде говоря, самую большую опасность представляю для себя я сам. Почти каждый раз, когда я выхожу работать, непременно находится ветка, которая оцарапает мне темя до крови, цветочный горшок, чтобы о него споткнуться, волокно пальмового листа, тотчас обвивающее мне ногу. А кроме того, я обладаю замечательной способностью пачкаться, особенно в грязную погоду.

Зная за собой эту способность, я всегда выхожу на работу в саду в старой поношенной одежде, которую сохраняю как раз на такой случай. Но случаются дни, когда я возвращаюсь откуда-нибудь в обычной одежде и, идя от улицы к дому по дорожке длиной в дюжину метров, поглядываю по сторонам, чтобы увидеть, что проросло и что увяло. В такие минуты я обязательно замечаю какой-то сорняк, который нужно немедленно вырвать, а наклоняясь к нему, замечаю росток люпина, который обязательно нужно пересадить. А поскольку садовой лопатки со мной нет, а пойти за ней я ленюсь, да и земля мокрая и мягкая, я сую в нее пальцы, вытаскиваю этот росток вместе с маленьким комком вокруг корня, иду с ним по грязи к тому месту, куда хочу его пересадить, опускаюсь там на колени, сажаю этот росточек, поднимаюсь, уже весь в грязи, и вдобавок по рассеянности вытираю руки о штаны.

Аналогичная история случается со мной в иное летнее утро, когда я вдруг обнаруживаю в саду следы шакалов, которые в поисках питья прокусили одну из моих поливальных труб. Чтобы заделать такую неисправность, нужно отрезать н удалить надкушенное место, а затем соединить концы трубы специальным полым пластиковым соединителем. Эта операция требует закрыть на несколько минут главный вентиль, но мои нервные синапсы, не повинующиеся разуму, торопят меня, убеждая сначала отрезать надкушенную трубу. И тогда происходит то, что уже не раз происходило и не раз еще произойдет: вода бьет фонтаном н заливает мои очки, я становлюсь наполовину слепым и в таком состоянии пытаюсь вставить оба конца трубы в соединитель. Мокрые руки соскальзывают с трубы, соединитель куда-то падает, и струя воды, смешанной с грязью, хлещет мне в лицо и на одежду. В точности так, как в прошлый раз. И в позапрошлый, и во все остальные.

Все эти случаи я помню, потому что они происходят достаточно часто, но все они относятся к разряду опасностей физических, а между тем самая большая опасность, подстерегающая владельца дикого сада, — опасность духовная. Я имею в виду болезнь коллекционирования, которой он легко может заразиться, но от которой ему будет очень трудно вылечиться. Обычно ею заражаются из-за повышенного интереса к какой-то специальной теме. Все начинается с невинного желания изучить эту тему поглубже, покопаться в ней, но после этого, так сказать, «инкубационного» периода, когда больной еще не сознает, что он уже больной, и даже наоборот — считает себя как никогда здоровым, болезнь, если ее не побороть, может стать неизлечимой. У меня есть опыт в такого рода делах, правда, не в области садоводства, а в области, я бы сказал, книголюбства, но ход болезни от темы не зависит, и я, когда-то заболев чрезмерным интересом к детским книгам, до сих пор помню все этапы этого заболевания: повышенный интерес (стадия заражения), пристрастие (стадия ухудшения) и, к моей великой радости, — возвращение к норме (стадия излечения), которое произошло буквально в последний момент.

Вот как это было. Писать книги я начал относительно поздно, но читать пристрастился в очень раннем возрасте. Вскоре чтение буквально захлестнуло меня, я тогда отец открыл мне великий семейный секрет, оказывается, в доме его матери, в ящике для постельного белья, спрятан настоящий клад — десятки старых детских книг, большинство в красных обложках издательства «Аманут», что значит «Искусство». Эти книги отец читал сам, когда был маленьким. Там была «Повесть о двух городах» Чарльза Диккенса, «Гекльберри Финн» Марка Твена, «Двадцать тысяч лье под водой» и «Путешествие капитана Гаттераса» Жюля Верна, «Отверженные» и «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго, «Трое в одной лодке» Джерома Джерома, «В пустыне и в пуще» Генриха Сенкевича, «Дочь Монтесумы» Генри Хаггарда, «Последние дни Помпеи» Эдварда Бульвер-Литтона и многие,многие другие.

Каждый раз, когда мы с отцом ходили навещать бабушку, я просил и получал у нее одну из этих книг — почитать, пока я у нее, — но, когда я просил дать книгу мне домой, она решительно отказывала. То ли подозревала, что я ее не верну, то ли опасалась, что если я заполучу все эти книги, то больше не стану ее навещать. Отец заметил мое разочарование, а так как он хотел, чтобы я побольше читал, то шепнул мне на ухо, что отныне, когда мы будем приходить к ней, он отвлечет ее каким-нибудь разговором, а я тем временем незаметно спрячу книжку в карман. А в следующий визит мы вернем ей эту книжку и возьмем другую.

Так мы и сделали, и эти книги, с их сюжетами и героями, я очень полюбил, несмотря на устаревшие высокопарные переводы. Они стали частью моего детского мира. Я и сегодня помню картинки из них и слова героев: «Ваше величество, депеша!» в начале жюль-верновского «Михаила Строгова», и крики кладбищенского сторожа у Джерома: «Посмотрите черепа, посмотрите черепа», и громовой возглас Тартарена из Тараскона: «На шпагах, господа, на шпагах… Но не на булавках», и шепот доктора Мортимера: «Мистер Холмс, это были отпечатки лап огромной собаки!»

Спустя несколько лет, когда бабушка уже умерла, ее квартиру сняли студенты, и я тоже жил там какое-то время. Первым делом я освободил эти книги из заточения, упорядочил их на полке и объявил своей собственностью. И тут меня охватило желание купить и другие книги того же издательства, чтобы иметь всю серию. Это было начало болезни. Желание стало страстью, страсть превратилась в непреодолимое рвение, и вскоре болезнь подчинила меня себе целиком. «И рука ее была тяжела на мне, и результаты ее тяжелыми и горькими», — опишу я всю глубину этого пагубного пристрастия цитатой из книги на той полке. И вскоре я уже не только приобрел все книги упомянутой серии, но и начал тащить домой старые книги самых разных видов, жанров и издательств, пока на определенном этапе не обнаружил, что меня интересует уже не содержание книг, а только их библиографическая специфика, их возраст, их редкость и хуже того — их количество и сам факт владения ими. Я установил связи с книготорговцами, обменивался книгами с другими «зараженными» и в один прекрасный день — я работал тогда на израильском телевидении — поймал себя на мысли, как бы побыстрее улизнуть с работы и помчаться в Хайфу, куда, как известил меня хозяин одного книжного магазина, «прибыли несколько многообещающих ящиков», содержимое которых он завтра выставит на прилавок, если я сегодня же не приеду.

Я бросил редактирование, над которым сидел, запрыгнул в машину и через несколько минут уже мчался в Хайфу с радостным волнением. И вдруг со мной случилось нечто такое, чего не было до этого ни разу: я начал размышлять, что со мной происходит и что я, собственно, делаю. На спуске из Иерусалима эти размышления превратились в разговор с самим собой, а возле монастыря Латрун я развернулся и медленно поехал назад. Подобно тому как через несколько лет после этого я со всей решимостью отказался от курения, я в тот день вылечился от коллекционирования. Я перестал покупать ненужные книги и даже продал или раздарил многое из своего собрания. Сегодня у меня опять большая библиотека, но теперь в ней уже наличествуют только те книги, которые я перечитываю или которые нужны мне для работы.

Так вот, выращивание диких цветов тоже имеет характер коллекционирования, хотя и совершенно иного рода. Тот, кто собирает книги, марки, старые рабочие инструменты, корсеты испанских королев, угольные утюги викторианской эпохи, клапаны шикарных машин Дюзенберга, бельгийские настенные часы восемнадцатого века и расписания поездов Австро-Венгерской империи — все такие коллекционеры знают, что эти замечательные предметы неспособны размножаться, что их число ограниченно, даже если мы его не знаем, и поэтому они стараются найти как можно больше своих любимцев, чтобы перетащить их к себе и получать удовольствие не столько от них самих, сколько от того, что они находятся у него, а у других коллекционеров их нет.

А дикие цветы, напротив, существа живые, и вместо того, чтобы собирать, их можно выращивать и размножать. Правда, я уже несколько раз сталкивался и с такими садоводами-коллекционерами, которые стремятся собрать у себя в саду чуть ли не все виды растений Страны — или хотя бы все виды шалфея или клевера. Но обыкновенные любители природы вроде меня, не заядлые коллекционеры, и не профессиональные ботаники, и не те, кому важно попасть в какую-нибудь книгу рекордов, — все мы выращиваем те цветы, которые любим, и получаем удовольствие от их красоты, а не количества.

Я иногда с наслаждением перечисляю, чуть не страницами, какие цветы растут в моем саду, но все-таки главное для меня не сам сад и не его богатства. Для меня куда важнее красота этих цветов, которые, кстати, нравятся мне много больше цветов декоративных, и возня с ними, изучение их и узнавание их повадок, и те мысли, которые пробуждает во мне эта живая коллекция, способная дышать, и пить, и есть, и размножаться, такая непохожая на собрание мертвых предметов, хранящихся в зданиях, комнатах и ящиках. Но больше всего меня радует сознание, что в мире всегда будет существовать коллекция, неизмеримо более богатая и обширная, чем в моем саду и в садах всех вместе взятых садоводов, которые и опытнее и самоотверженнее меня. Этой коллекцией является сама природа, та, что породила все эти растения и изо дня в день продолжает их растить и умножать их разнообразие.

Большой львиный зев

Однажды по пути из Иерусалима в Тель-Авив я вдруг увидел, что на правой обочине дороги, недалеко от перекрестка Шореш, планируется настоящий геноцид. Жертвами его должны были стать дикие цветы, мне хорошо известные и мною любимые: старая колония большого львиного зева, что в начале каждого лета цвел там большой и веселой фиолетовой гурьбой и радовал всех проезжающих, а точнее — тех, чье сердце открыто красоте природы.

Большой львиный зев — отец культурного львиного зева, который пестреет всеми цветами радуги во многих садах и на многих городских площадях. Но мне объяснили, что эти два вида не скрещиваются друг с другом, и ботаников чрезвычайно огорчают случайные нарушения этого закона, потому что в результате портится чистота семейства и рода. Я понимаю волнения ботаников, но в глубине души радуюсь этим скрещиваниям, потому что они вызывают во мне возбуждение литературного толка, воскресая в памяти рассказы Джека Лондона о спаривании собак и волков, а также теории исследователей человеческой эволюции о совокуплениях между гомо сапиенсами и неандертальцами, но более всего — греческие мифы о потомках от скрещивания людей и животных.

Такое разделение культурного и дикого видов существует не только у львиного зева. У анемона, лютика и цикламена тоже есть культурные версии. Они меньше своих диких родственников и, на мой взгляд, грубее. Кстати, то же самое произошло и с тюльпанами, когда их культивировали: им добавили столько расцветок, что они стали похожи на искусственные цветы из пластика. И та белоснежная лилия, которая цветет у меня, — она тоже дикая прародительница тех окультуренных лилий, которые в результате неестественного отбора стали еще и розовыми, и светло-желтыми, но утратили большую часть своего приятного дикого запаха. Все эти цветы кажутся мне похожими на уродливых декоративных кошек и комичных домашних собачонок величиной с ладонь — этакие сиамские цикламены и ангорские анемоны. К счастью, ботаники еще не придумали, как окультурить морской лук, но и это, я думаю, рано или поздно произойдет, и тогда у нас появится растение, которое будет называться тем же словом, но станет низким и толстым, а цвести будет весной, желтым или розовым цветом.

Вернусь, однако, к той колонии дикого львиного зева под Шорешем. Геноцидом угрожало ей предстоящее расширение дороги Иерусалим — Тель-Авив, которое тогда начали готовить. Предварительные замеры закончились, и теперь на дорогу вышли тяжелые строительные машины. Большой львиный зев не имеет луковиц или клубней, которые можно было бы перенести с места на место, но, к счастью, все это происходило после цветения, и я успел собрать там семена и в ту же осень посеял их у себя в саду.

Я ожидал, что, подобно большинству моих диких цветов, большой львиный зев тоже прорастет после дождей, вырастет зимой и расцветет весной. Но он не пророс вообще. Ни одно из семян не дало ростков. Я решил, что ему, наверно, что-то мешает в моем саду, и порадовался, что оставил часть семян на сохранение — этакий «банк спермы», который я храню в стеклянной банке. Но странности львиного зева на этом не кончились. Прошла зима, и по-прежнему ни одно из посаженных мною семян не дало всходов. Потом прошла весна — и опять ничего. И вдруг, в самой середине лета, на самом пике жары и сухости — о чудо! — на грядке с львиным зевом внезапно поднялись свежие зеленые ростки! У меня бывало иногда, что какие-то семена прорастали не в свой сезон. Но то было в орошаемых лунках гранатов и цитрусовых, а этот львиный зев пророс на совершенно сухом участке. Вначале я его даже не опознал, но, желая все же выяснить, кто эти незнакомые и нежданные гости, стал усердно поливать их из лейки. И через две-три недели, когда они выросли еще немного, я увидел, что это тот львиный зев, который я спас на иерусалимской дороге.

Однако неожиданности на этом не кончились. Вместо того чтобы расцвести в апреле на стеблях высотой около метра, мой львиный зев расцвел в январе и на очень коротких стеблях. Я спросил его, что все это означает, но львиный зев ничего не прорычал мне в ответ. Что было делать? Я собрал те семена, которые он произвел, и посеял их на следующую осень. И тогда он вернулся к норме. Сегодня этот львиный зев и растет, и цветет, и даже рычит в положенное ему природой время. Я думаю, что в первый сезон у него было что-то вроде «джетлага», того сбоя времени, какой бывает после перелета с материка на материк. А может — просто приятное головокружение, как было у меня, когда я покинул Иерусалим и переехал в Долину. Так или иначе, но если кого-нибудь интересует, что стало с тем большим львиным зевом, что цвел когда-то на обочине дороги у въезда в Иерусалим, то я сообщаю, что сегодня он цветет в Изреэльской долине и ему здесь хорошо.

Кот Крамер

В моем саду есть и могила — как бы в напоминание о том, что сад — это не только жизнь, не только прорастания, цветения, запахи и цвета, но также и смерть. Однако в данном случае я имею в виду не ту, предсказуемую смерть, которая характерна для однолетних растений, что прорастают в начале зимы, цветут в ее конце, производят семена весной и умирают летом, и не то, что выглядит, как смерть, а на самом деле представляет собой что-то вроде спячки обладателей луковиц и клубней, — нет, я говорю о настоящей, неожиданной и необратимой смерти, которая ударяет внезапно и причиняет особую боль.

У меня в саду было несколько таких смертей: агония моего лимонного дерева, о котором я еще расскажу, преждевременная смерть мелии, о которой я уже рассказывал, и смерть моего любимого кота Крамера, который при жизни был неоспоримым властелином сада, а сегодня похоронен в нем.

Крамеру был примерно год, когда он пришел ко мне, и он жил у меня лет одиннадцать. Большую часть времени он спал, как я рассказывал в первой из трех детских книг, которые написал о нем. Подобно другому любимому герою ивритской литературы, он спал, но сердце его бодрствовало[41], однако бодрствовало оно по причинам не столько романтическим, сколько тактическим: он и во сне следил, чтобы в сад не вошла собака или другой кот.

Крамер любил и умел спать, и кроме его любимых уголков в доме у него было еще несколько спальных мест в саду. Чаще всего он спал в тени крушины, вблизи белоснежной лилии и куста алоизий. Поначалу я думал, что он выбрал это место из-за приятных запахов, но однажды, не пожалев усилий, забрался туда сам и понял, что Крамер был дьявольски расчетлив: с того места, где он лежал, дорожка от улицы к дому была видна целиком, во всю ее длину, до самой входной двери. Когда он лежал там, а я отворял дверь, он всегда открывал глаза и мы обменивались взглядами и мяуканьем, но все, кто направлялся с улицы в сад, не замечали его, пока он не вставал. Если это был просто себе человек, Крамер игнорировал его приход. Если это был человек знакомый, он вставал и подходил поздороваться. А если это была собака или кошка, он бросался на них без предупреждения. Они удирали, причем кошки просто поворачивали и улепетывали со всех ног, а собаки вдобавок еще издавали громкие обиженные повизгивания, которые очень смешили нас с Крамером.

В наружности Крамера не было и намека на эту агрессивность. Правда, это был большой кот, черный от кончика хвоста и до кончика носа, но на вид он был толстенький, пушистый и миролюбивый. Он не отличался ни особой подвижностью, ни атлетическими данными. Он также не принадлежал к тому распространенному виду кошек, которые приносят хозяевам дары в виде растерзанных ящериц или птичек. Все эти маленькие существа были ниже его достоинства. Но когда он видел крысу или змею, он предпринимал самые решительные действия: немедленно мчался в дом и торопил меня выйти и навести порядок. У него был даже специальный возглас для такого случая. У него было несколько специальных возгласов, которые я научился понимать: тот, который означал: «Я хочу войти», — тот, который означал: «Я хочу выйти» — или: «Я хочу есть» — или: «Мне это не нравится». А самым особенным голосом он просил: «Давай вернемся домой, я не хочу ехать к ветеринару». Эта фраза, кстати, произносилась как одно слово, и это слово повторялось в течение всей поездки в клинику, и слово это было «Гау». По-моему, со смертью Крамера исчез не только замечательный кот, но и последний представитель того особого рода кошек, которые умели четко выговаривать согласный звук «г».

Крамер умер от почечной недостаточности, которая привела к нарушению всех систем жизнедеятельности. Последние дни он провел у своего личного и преданного врача, доктора Яира Бен-Циони, который приложил все усилия, чтобы спасти его. Когда стало окончательно ясно, что ничто не поможет и страдания Крамера были очевидны, я попросил усыпить его.

Я похоронил его под крушиной, возле лилии и алоизии, в том месте, где он так любил спать на вахте. Когда я прохожу там, а это бывает несколько раз в день, я всегда вспоминаю его и скучаю по нему. Между нами были любовь и взаимопонимание, и каждое утро, когда я открываю дверь, я снова и снова удивляюсь, почему он не выходит их своего спального ящика (по ночам он предпочитал спать снаружи, у входной двери) и не входит, потягиваясь, в дом.

Крамер был первым котом в моей жизни и пока — единственным. Весть о его смерти быстро разошлась по деревне, и уже на следующий день ко мне заявились несколько местных котов «на смотрины», в надежде занять его место. Но коты — существа, очень отличающиеся друг от друга, значительно больше, чем собаки, и я не нашел среди кандидатов подходящего преемника, который заполнил бы место Крамера в моем сердце и в моем доме. Некоторые были красивее, чем он, большинство — темпераментней и активней, но такого, как он, среди них не было. Говорят, что нет незаменимых людей, но похоже, что в отношении моего кота это несправедливо.

Кустарниковый вьюнок

Гости, которые приходят ко мне летом, выражают разочарование.

— Это и есть твой сад? — говорят они. — Но тут же все сухо, ничего нет.

И указывают на ухоженный сад соседей — с травой и поливалкой, с культурными цветами и каменным забором, с профессиональным садовником, который спланировал этот сад, сажал и сеял в нем, а теперь ухаживает за ним, подрезает и стрижет, подправляет недостатки, собирает и вывозит упавшие листья, программирует систему орошения.

— Да, это очень красивый сад, — соглашаюсь я, — но мой сад — дикий. Зимой он зеленый, а потом — красный, желтый, синий, розовый, фиолетовый и белый. А сейчас лето, и он сухой.

Но на самом деле дикий сад и летом не умирает полностью. В нем расцветают и распускаются вышеупомянутые свадебные гости, которые всюду суют свои носы, и плодятся грошовые специалисты, которые смотрят на меня и мой сад со снисходительной жалостью.

А кроме того, деревья в нем зеленые и летом, и вдобавок ко всему в нем растут несколько героических и непобедимых диких растений, которые игнорируют сухость и смеются над жарой. Я уважаю их стойкость и завидую их выносливости. Легко цвести и приносить плод свой во время свое, когда ты посажен при потоках вод[42] и весеннее солнце ласкает твой хлорофилл, — но весна проходит, тучи рассеиваются, солнце пылает и жжет, вода испаряется, земля трескается, и у большинства растений появляются признаки скорой смерти: головки цветков опускаются, лепестки опадают, зеленое выцветает, желтое торжествует повсюду, — и именно в эту пору, когда все вянет, вдруг зацветают штокроза и ломонос, песчаная лилия, морской лук и кустарниковый вьюнок. Этот последний, несомненно, заслуживает того, чтобы расти в каждом саду в Израиле, — как по праву красоты, так и из-за его необыкновенной выносливости.

Этот вьюнок можно увидеть в мае и июне, когда он цветет на холмах Менаше[43], на дорогах Нижней Галилеи и на Голанских высотах: низкие округлые кусты, покрытые маленькими розовыми и фиолетовыми цветами. Это густое и красивое цветение может продолжаться и в начале июля, а в хорошие годы можно наблюдать, как последние цветы вьюнка передают эстафету первым цветам морского лука. Глаз тянется к приятному цвету вьюнка, а сердце благодарит его за волю и силу, необходимые для цветения именно в этот тяжелый сезон. Однажды, радуясь его цветению, я даже принес ему в подарок прозвище «вьюнец-молодец», но он отнесся к этой похвале равнодушно, и она — впрочем, как и он сам, — остались в пределах моего сада.

В чем секрет этой жизненной силы? Я, к сожалению, не специалист по ботанике и не проводил научное исследование механизма приспособляемости тех или иных растений к сухости и жаре, но и такой обыкновенный любитель, как я, не мог не заметить, что зимой у вьюнка появляются листья, а летом он их сбрасывает. Видимо, таким способом он предотвращает потерю влаги в жару. Но я думаю, что истинное благословение вьюнка — в его укрытой от глаз особенности: у этого нежного на вид растения имеется могучий корень, который, судя по его строению и толщине, способен запасти много воды и пищи, а судя по длине, достигает таких глубоких пластов земли, где даже летом есть влага.

У меня в саду есть несколько вьюнков. Два из них я спас на участке, который впоследствии стал водохранилищем на холмах Менаше, а остальные посеял и вырастил сам. Их семена я собрал на обочинах дороги на Иокнеам, по которой ездил из Иерусалима к себе в Долину, там было много вьюнка и он радовал мой глаз в течение нескольких лет, а потом вдруг — к большому моему сожалению и удивлению — разом исчез, непонятно, как и почему. Очень жаль.

Но как бы то ни было, семена, которые я собрал там, я упрятал в маленькие горшки, а когда некоторые из них проросли, перенес на постоянное место в земле. Это звучит очень легко: «взял и перенес», — но в действительности вьюнок очень трудно и прорастить, и вырастить. В ходе этого занятия я заметил, к своему удивлению, что лучше всего прорастают как раз те вьюнки, которые я посадил на открытом солнце. Они и росли быстрее, и цвели более бурно. Тогда я и другие вьюнки пересадил туда же — и они были очень рады, и сказали мне «спасибо» тем единственным способом, каким растение может поблагодарить своего хозяина: цветут теперь под солнцем из года в год во всей своей красоте, довольствуются малым и легко обходятся без поливки даже в тяжелое израильское лето. Им достаточно считанных капель росы и той влаги, которую они запасают на глубине и извлекают из глубин, чтобы пережить любую засуху, хамсин и даже скупость Управления водных ресурсов Израиля. И поскольку они так хорошо справляются с трудностями, я решил доверить им самим и важнейшее дело оплодотворения и размножения. Поэтому я больше не собираю их семена и не сею их. Они сами сбрасывают семена в отведенных им местах в моем саду, и я уже не раз обнаруживал рядом с ветеранами их потомков. Так что если в один прекрасный день на дороге в Иокнеам решат снова высадить кустарниковые вьюнки, я могу предоставить для этого дела семена потомков их тамошних исчезнувших прародителей.

Давленые оливки

В моем саду растет несколько оливковых деревьев. Все они еще молоды, поэтому урожай от них невелик и пока не оправдывает затрат на отправку их в специальную маслодавильню. Поэтому в ожидании, пока они вырастут и дадут больше плодов, я собираю себе каждый год несколько ведер и засаливаю их для аппетита. По поводу того, когда нужно собирать оливки, идут нескончаемые споры. Одни говорят, что это нужно делать после первого дождя, потому что он вызывает набухание оливок. Другие возражают, что первый дождь просто смывает с них пыль. Третьи уверяют, что их нужно собирать, когда первые плоды уже начинают чернеть. Лично я собираю их тогда, когда они покрываются светлыми точками и кажутся мне толстенькими и симпатичными, а также — признаюсь, — когда у меня есть время.

Я готовлю также черные оливки, и их я собираю тогда, когда они заслуживают своего названия, то есть становятся черными. Здесь самое время исправить распространенную ошибку: оливки зеленые и оливки черные — это не два разных вида, как, например, черный виноград гамбургского муската и белый виноград муската александрийского. Зеленые оливки — это просто незрелые плоды, тогда как черные — это плоды созревшие. Если у вас есть желание и время, можете выбрать себе плодоносящую оливу и полежать под ней несколько недель: если вы все это время не будете отводить взгляд, то увидите, как ее плоды чернеют прямо у вас на глазах.

Засаливание оливок — это мужское искусство. Так, во всяком случае, думают мужчины. Возможно, они думают так потому, что раньше оливки давили камнями и это занятие обросло всякого рода неандертальскими ассоциациями, а возможно, потому, что, подобно русскому языку, язык иврит использует корень слова «давить» во многих других словах, означающих чисто мужские, как считается, дела и профессии — от работы на дорожном катке или на типографском прессе и до занятий с женщиной в постели. Правда, я упоминал выше тропку, которую «продавили» в земле ноги поэтессы Рахели, но это как раз тот случай, который подтверждает правило: иврит «продавливает» тропу, «задавливает» врага, «подавляет» страсть, «удавливает» человека в петле и «давит» женщину, а если у говорящих на нем остаются еще силы, они «выдавливают» еще и оливки.

Я, однако, говорил об их засаливании. Это дело очень простое. Даже мой отец, который всегда старался держаться подальше от печи, от кастрюли, от сковороды и от кухни — не варил, не пек, не жарил и не стряпал, и тот каждый год покупал на рынке несколько килограммов оливок и солил их в банке. И, как все остальные мужчины, очень гордился ими. Ибо надобно вам знать, что, кроме соли, чеснока, лимона и острых пряностей, мужчины приправляют засаливаемые ими оливки еще и своими амбициями. Мужчина, который дает своему другу банку оливок собственного производства, вполне может сказать вслед за Исаией: «Дело рук Моих, к прославлению Моему»[44], — и это будет куда точнее, чем в библейском контексте, где речь идет о том, что Бог обещает народу своему «подавить» все другие народы. Ибо такой мужчина дарит другу свои оливки не только из дружбы и щедрости, но еще и для собственного «прославления» — дабы показать, что его оливки лучше, чем у друга.

Однажды в овощной лавке, что в соседней с нами арабской деревне, я услышал разговор мужчин о солении оливок. Зеленщик предложил всем нам на пробу засоленные им оливки, соблазняя их купить. Он смотрел на нас тем надменным взглядом, который приготовил специально для этого случая, — но покупатели, что арабы, что евреи, попробовав, вернули ему похожие взгляды и стали давать советы, как сделать лучше.

Я тоже попробовал и, подобно всем остальным, тоже с радостью обнаружил, что оливки, которые готовлю я, лучше, чем у зеленщика. Не то чтобы в этом было для меня что-то новое. Как и любой другой мужчина, я тоже знаю, что солю оливки лучше, чем любой другой мужчина. Но из вежливости я сказал ему: «Очень вкусно» — и, по привычке, тут же дал ему ряд ценных советов по улучшению оливок, чтобы они хоть немного приблизились к недостижимому уровню моих.

Казалось бы, каждый мужчина должен хранить в секрете свои рецепты приготовления оливок. Но в действительности это не так. Мы, мужчины, не держим эти рецепты в тайне. Напротив, мы рады поделиться ими с любым новичком, потому что мы заранее знаем, что ему все равно не удастся сравниться с нами. Поэтому и я готов поделиться здесь своим рецептом. Это простой, базовый рецепт, предназначенный для тех, кто питает отвращение к разного рода особым добавкам и сильным пряностям, которые — как и вообще при варке — забивают добротный вкус исходных материалов.

Начну с самих маслин. Есть пуристы, которые не станут есть маслины, если они собраны не их собственными руками и притом с дерева, которое вырастили либо они сами, либо их близкие знакомые. Я уважаю их высокую принципиальность, но не пойду по их стопам. Я считаю, что тот, у кого нет собственной оливы, вполне может купить маслины для засолки на рынке. Нужно, конечно, походить и выбрать — чтобы были твердые, мясистые и красивые, а не тощие, вялые или, упаси Господь, попорченные, но это относится не только к выбору маслин, но и к покупке любых других овощей или фруктов.

Черные маслины я промываю водой и, пока они сохнут, беру пластмассовые бутылки из-под минеральной воды, отрезаю у них донышки, переворачиваю бутылки вниз горлышком и кладу в них слоями крупную соль и маслины. Наполнив так каждую бутылку, я ставлю их — тоже горлышком вниз — на старые газеты в затененном месте. Соль высасывает и впитывает влагу из маслин, и образовавшийся раствор вытекает из горлышек на газеты, которые поглощают его. Через десять дней маслины надо попробовать и, если нужно, добавить еще соли и дать постоять еще несколько дней. Когда маслины станут подходящего вкуса, нужно высыпать их в миску, промыть от остатков соли, разложить по банкам, залить оливковым маслом и закрыть. Назавтра они будут готовы.

Есть еще один способ — я сам его не пробовал, но мне о нем рассказывали, и он показался мне обещающим. Мне сказали, что он особенно подходит для черных маслин маленького размера. Их оставляют в соленой воде на несколько месяцев (в закрытой посуде), потом процеживают, заливают оливковым маслом, и уже на следующий день вы можете нарезать хлеб, присоединить к нему разные виды колбасных изделий, зеленый огурец, помидор, соленый сыр, открыть бутылку арака и пригласить друзей. Друзья попробуют и скажут, что ваши маслины безусловно хороши, но у них принято следовать советам дедушки, или дяди, или старого пастуха, которого они случайно встретили в Галилее, и добавлять к рассолу анис, руту, тмин, затр и разную другую пахучую чепуху, а выдерживать не в стеклянной посуде, а в банках из дубового дерева. Но мы-то с вами знаем, что все это не поможет, потому что наши маслины всегда будут лучше, и это бесспорный и неопровержимый факт.

Что касается зеленых оливок, то их вымачивают несколько дней в обыкновенной воде. Раз в два дня воду сливают в газоны и наливают новую. После вымачивания нужно решить, хотите вы иметь целые оливки или давленые. Главная разница между засаливанием тех и других состоит в длительности процесса: давленые оливки готовы к еде через несколько недель, а целые — через несколько месяцев. Точный срок указать невозможно — нужно открывать и пробовать.

Как же давить оливки? Есть люди — я называю их фундаменталистами, — которые ударяют камнем или деревянным молотком по каждой оливке. Этот процесс занимает много времени и образует множество капель, причем одна из них — обязательно! — попадет в глаз молотобойца, в результате чего он издаст дикий вопль, на который откликнутся все шакалы округи. Второй способ — это пойти со своими оливками на рынок и найти там давителя-специалиста, у которого есть специальная машинка для такой работы. А самые строгие педанты, мастера засолки высокого класса, надрезают оливки одну за другой ножом и не перестают напоминать об этом, когда потом подают их гостям. Я обычно кладу несколько горстей оливок в толстый нейлоновый мешок, в котором строители выносят строительный мусор, и дружелюбно похлопываю по нему доской или тяжелой сковородой.

Когда оливки раздавлены, разбиты или разрезаны, кипятят воду и бросают в нее соль, чтобы получить раствор, в котором они будут вымокать. Концентрацию раствора нужно подобрать очень тщательно, потому что соль, кроме вкуса, который она придает оливкам, также сохраняет их на долгое время. Если соли будет недостаточно, оливки получатся вялыми и безвкусными, а если много — просто несъедобными. Некоторые ностальгические люди устанавливают нужное количество соли с помощью яйца, которое они заливают проверяемым раствором. По этой традиции, унаследованной ими от их прапрадедушки, который продавал маслины в Одессе с лотка и был профессиональным «яйцезаливателем», раствор должен быть такой концентрации, чтобы яйцо «парило» в жидкости, не касаясь дна сосуда, но и не всплывая к поверхности. Если соли мало, оно тонет, если много — всплывает и торчит, как айсберг. Этой легенде, которая еще и сегодня изредка появляется в кулинарных книгах, претендующих на звание «Рецептов моей бабушки», нельзя доверять безоговорочно. Она справедлива, только когда яйцо совсем свежее, то есть когда ваша курица только что снесла его прямо в вашу ладонь. Яйца, которые прошли через холодильники и склады, теряют часть своей жидкости, впитывают воздушные пузырьки и в любом растворе плавают, как поплавки.

Короче, я отвергаю метод проверки яйцом и вместо этого пробую раствор сам, добавляя по вкусу воды или соли. И правило у меня простое: раствор должен быть чуть соленее, чем морская вода. Я понимаю, что это звучит несколько туманно, но если вы попробуете, то убедитесь, что совет этот прост и легко выполним. И кстати, относится также к засолке огурцов.

Теперь, приготовив раствор, я ожидаю, чтобы он немного остыл, а сам тем временем укладываю оливки и остальные компоненты в банку или пластиковый сосуд, который должен быть хорошо вымыт, надежно высушен и снабжен герметической крышкой. На дно я помещаю несколько ломтиков лимона, очищенные зубчики чеснока и острый перец, на них — слой оливок, до трети или четверти банки, в зависимости от личного вкуса, потом еще слой лимона, чеснока и перца, снова слой оливок, и так доверху. Потом вливаю раствор соли и следом — немного оливкового масла, чтобы заполнить сосуд до края. Закрываю крышкой и ставлю в темное место.

Через несколько дней я переворачиваю банку два-три раза, открываю, пробую ложечкой жидкость и вношу необходимые уточнения: добавляю воды или соли, иногда немного чеснока, перца или свежего лимонного сока, снова закрываю крышку, а через месяц пробую и исправляю еще раз. И все. Отныне и далее время делает свое, пока однажды, попробовав свои оливки, вы вдруг обнаруживаете, что они вполне готовы, и спешите пригласить друзей.

Приготовьтесь пережить чувство глубокого удовлетворения и не обращайте внимания на советы, которые они обязательно будут вам давать. Ваши оливки конечно же будут намного вкуснее, чем у них. Но разумеется, хуже, чем у меня.

Два месяца сева

«Ярхо зера» — написано в «Календаре из Гезера». На том древнем иврите, еще не обретшем тогда даже своих нынешних форм написания, слова «ярхо зера» означали «два месяца сева», то есть два месяца высевания семян. Календарь указывает и другие времена земледельческой страды — время уборки льна, жатвы ячменя, подрезки виноградных лоз и так далее, но начинается он с важнейшего — с посева семян сельскохозяйственных растений.

Семя растения — не то же, что семя живого существа. Это не мужская половая клетка, а тело, содержащее зародыш будущего растения и запас пищи, которая потребуется ему в начале его развития. Зародыши животных развиваются и питаются внутри яиц и маток вплоть до их вылупления и рождения, а многие из них даже и после этого полностью зависят от зерна в вопросах питания, опеки и защиты. Впрочем, у некоторых людей эта материнская опека тоже затягивается лет до тридцати. Однако у самих семян нет никого, кто бы их защищал, заботился и кормил от созревания до прорастания и даже в период роста. Растения бросают свои семена в широкий мир, снабжая их только скудным спартанским снаряжением — какая-нибудь защитная кожица, живая ткань, из которой вырастут корни и семядоли (так называются зародышевые листья), а под кожицей — такой же скудный запас питательных веществ для самого начала жизни, до тех пор, пока корни начнут всасывать, а листочки поглощать воду и другие вещества извне и производить из них сахара и прочие питательные вещества. Но скудость этого ничтожного жизненного запаса растения компенсируют тем, что даруют своим семенам поразительную стойкость и беспримерное терпение, а также способность, которую многие по незнанию приписывают только животным, — чувствовать изменения условий окружающей среды и реагировать на них должным образом.

Для выполнения этой важнейшей задачи у семян растений есть особые датчики и измерительные приборы, которые сообщают им температуру и влажность окружающей почвы и воздуха и данные о дожде, и даже — по моему скромному убеждению — своего рода биологические часы, так что семя прорастает только после того, как все эти приборы убедительно показали ему, что у него есть шанс завершить полный жизненный цикл — прорасти, вырасти, расцвести и размножиться, то есть произвести новые семена. Даже не имея никакого ботанического образования, легко заметить, что прорастают далеко не все посеянные вами семена люпина или штокрозы. Часть семян — как будто из долговременного расчета — на всякий случай сохраняются в земле, в виде резервного «банка семян», наподобие того запаса семян, который (тоже на всякий случай) сохраняет у себя в стеклянных сосудах каждый садовод.

От созревания и до первого дождя все семена проходят период ожидания. У анемона, например, этот период длится несколько месяцев, а у морского лука — всего несколько недель. И те и другие семена остаются в том месте, куда их бросили или куда они упали, — в месте, которое не всегда хорошо для прорастания и роста. Они лежат, отданные на милость жары и холода, порывов ветра и потоков воды, топчущей ноги, прожорливого или голодного клюва, и многие из них умирают, так и не дождавшись первого дождя. Но в моем саду, хоть я и именую его с гордостью «диким», у семян есть источник защиты и заботы, которого у них нет в дикой природе. Этот источник — я.

Каждый год я собираю семена моих диких цветов и храню их до прихода весны дома, в открытой банке или в бумажном конверте. (Хранить их открытыми крайне важно — в закрытой и герметической посуде они плесневеют.) А после первого приличного дождя я высеваю эти семена в хорошем, подходящем для роста месте. Можно было бы, конечно, предоставить природе делать свое дело и, как и сами семена, надеяться на ее милость. Но когда я выбираю для них подходящее место и надежно прячу их в земле, вероятность их прорастания значительно увеличивается и связь между мной и ими становится прочнее и глубже.

Чтобы выполнить эти требования, нужно прежде всего собрать и сохранить семена еще до того, как они упадут на землю, или разлетятся по ветру, или прицепятся к коже или чулку, или будут съедены и выделены где-нибудь в ином месте. Есть растения — например, люпин и большой львиный зев, — за плодами которых нужно следить буквально каждый день, чтобы успеть собрать их в тот момент, когда они созрели, потому что плоды этих растений торопятся разбросать свои семена. А у других растений — агростеммы, лука, гиацинта, гладиолуса, шафрана, а пуще всего лютика — семена сохраняются много дольше. И есть промежуточные, вроде синего василька и анемона.

Самый требовательный из всех — это мак. Его крошечные семена развиваются внутри плода, имеющего вид коробочки. Коробочки разных растений имеют разные формы, и у мака они похожи на перевернутый колокол, внутренние отсеки которого закрыты фиолетовыми крышечками. При созревании коробочка мака меняет цвет кожицы со светло-зеленого на светло-желтый или даже светло-коричневый, а по краям крышечек появляются маленькие отверстия, и, когда стебли колышатся на ветру, семена высыпаются через эти отверстия, как соль из солонки, и падают на землю вблизи материнского растения. Таким манером дикий мак создает свои великолепные красные поля.

Не все плоды мака созревают одновременно. На одном и том же растении можно увидеть зеленые коробочки с раскрывшимися отверстиями, сквозь которые видны еще не созревшие семена в разной стадии желтизны, зеленые почки, которые еще не расцвели, раскрывшиеся красные цветы (каждый из которых цветет всего один день) и уже увядающие цветы, с которых опадают лепестки. Поэтому человек, который выращивает маки, должен ежедневно проверять свой сад и срывать уже созревшие коробочки.

Сбор мака требует большой осторожности. При каждом прикосновении созревшие коробочки выбрасывают свои семена, а они такие маленькие, что выплескиваются и текут, точно вода, и скользят по любому уклону, как вода, и увертливы, как вода, и уж совсем «как вода», когда упадут на землю, потому что тогда их совершенно невозможно собрать обратно, и это напоминает другой необратимый процесс, который так хорошо описала в Библии умная женщина из Текоа: «Мы умрем, и будем как вода, вылитая на землю, которую нельзя собрать»[45].

Учитывая все это, я вооружаюсь ножницами, осторожно берусь за коробочку, отрезаю ее стебель, стараясь, чтобы он не наклонился ни влево, ни вправо и, уж конечно, не вниз, и кладу его в ведро — пусть себе высыпает там свои семена, сколько ему захочется. Но проблема в том, что это хорошо для тех, у кого в саду растут два-три мака, но, когда у тебя их десятки и даже сотни — а ведь мы хотели, чтобы женихи и невесты почаще приходили фотографироваться в нашем саду, — их надо навещать каждый день, и искать созревшие коробочки, и осторожно брать каждую, и отрезать, и соблюдать все меры безопасности, и возвращаться назавтра, и проверять, не созрели ли другие, — все это означает занятие, которое требует большого времени. Возможно, оно подходит для аристократок, свободных от других занятий и окруженных горничными и слугами, но не нам, у которых есть еще и много другой работы.

В конечном счете я нашел такое решение: когда мои маки начинают созревать, я расстилаю в саду нейлоновые полотнища в несколько квадратных метров каждое, кладу на их края камни, чтобы не взлетали, и всякий раз, когда замечаю куст, у которого большинство цветов уже завяли и большинство плодов уже созрели, осторожно вырываю его и иду, не покачивая и не наклоняя, буквально затаив дыхание, к ближайшему полотнищу и кладу на него мак, как младенца в колыбель. Так у меня собирается и сохнет на каждом полотнище довольно большая компания коробочек мака. Я осторожно переворачиваю их, высыпаю семена, а сами коробочки выбрасываю, потом загибаю концы полотнища и осторожно пересыпаю сухие семена, листья и крошки земли, скопившиеся на нем, в большую пластмассовую ванну. Из нее я пересыпаю их в решето, потом в мелкое сито и наконец через тонкую цедилку и воронку ссыпаю в стеклянную банку, где им предстоит отдыхать все лето, пока я не посею их следующей осенью.

Цикламен тоже хранит свои семена в коробочках, только округлой формы. И у него период созревания длится несколько недель, и он тоже вынуждает меня навещать каждое растение несколько раз и срывать каждую коробочку перед самым ее открытием. Я уже научился распознавать ранние признаки: созревающая коробочка становится мягкой на ощупь, а шейка ее цветоножки делается тонкой и слабой. Я срываю такую коробочку и ее подруг вместе со всей цветоножкой, чтобы она продолжала питать их еще несколько дней, и кладу в плоский открытый сосуд, чтобы семена доразвились там и выпали наружу.

И у синего василька плоды тоже не созревают одновременно. Правда, его семена не спешат высыпаться, как семена мака, и с ним можно вести себя более бесцеремонно, но и их не стоит срывать раньше, чем они упадут на землю сами. У синего василька плоды созревают сразу целыми скоплениями, которые выглядят, как маленькие желто-серые шишки, окутанные разного рода волокнами и половой. Чтобы отделить семена от половы, я обмолачиваю их большой деревянной скалкой: рассыпаю сухие скопления на мраморной столешнице в кухне, провожу по ним скалку, и тогда семена выскакивают наружу, и их легко собрать в миску.

Агростемма более дружелюбна. Она держит свои семена в коробочках более длительное время, так что можно подождать и сорвать их все в один день. У нее сильные стебли, и, если потянуть за коробочку, можно нечаянно вырвать все растение с корнем. Поэтому предпочтительней отрезать их ножницами и складывать в ведро. Между прочим, однажды — клянусь, что так оно и было, — какой-то гость спросил меня, можно ли срезать стебли агростеммы теми же ножницами, которыми я срезаю стебли мака. Поскольку я опасаюсь, что этот вопрос беспокоит и многих других людей, хочу сразу развеять их сомнения: да, стебли мака и агростеммы можно срезать одними и теми же ножницами, и ими же можно срезать также стебли лютика, вскрывать пакеты черного кофе, распечатывать упаковки перловой крупы и макаронных изделий, а также мельчить волокна рафии и отрубать кончики маленьких пластиковых стяжек. Большие стяжки, однако, лучше отрезать секатором, то есть большими садовыми ножницами, которые вдобавок годятся для подрезки разного рода ветвей и труб капельной поливальной системы. Садоводство — не религия. В нем можно применять здравый смысл, избегать идиотского педантизма, а главное — получать удовольствие от жизни.

Кстати, агростемма — это по-гречески «полевой венок», и меня удивляет, что эта красавица до сих пор не получила достойного ивритского названия. Это действительно растение удивительной красоты, но распространение земледелия вСтране почти полностью изгнало эту полевую красавицу из современного израильского ландшафта. У нее стройный и изящный стебель высотой до восьмидесяти и более сантиметров, на вершине которого красуются два-три фиолетово-розовых цветка. Когда у меня созрели первые агростеммы, я осторожно открыл их коробочки над миской и под грубой наружной кожицей обнаружил тонкий внутренний мешочек. Я освободил его, вынул, помял между большим и указательным пальцами, и семена высыпались в миску.

Я улыбнулся про себя: первые семена агростеммы для своего сада я когда-то получил в ботаническом саду Еврейского университета. Работники сада аккуратно отсчитали тогда в мою ладонь дюжину семян, и мне казалось при этом, что они не то священнодействуют, не то отсчитывают бриллианты. И вот теперь это редкое и почти истребленное растение умножилось в моем саду стократно. Я понял, что если этому растению и его семенам буду уделять столько же внимания, что макам и цикламенам, то не смогу уже заниматься ничем другим. Но после некоторых раздумий и проб я обнаружил, что скалка хорошо работает и здесь. Я рассыпаю сухие коробочки агростеммы на том же кухонном столе и той же скалкой (объявляю заранее, во избежание вопросов, что к агростемме можно применить ту же скалку, что к обработке семян синего василька) давлю с умеренной силой, и семена с восторгом выпрыгивают из своей тюрьмы наружу.

Самые спокойные и покладистые семена — у лютика. Они не упрятаны внутри коробочек, а живут открыто, но прижаты к своим стебелькам на протяжении большей части лета. В их честь я надеваю грубые, шероховатые рабочие рукавицы и с силой растираю скопления семян между ладонями. Они отрываются от стеблей и падают в миску, которая уже ждет их на кухонном столе.

Все эти странные работы я стараюсь делать, когда вокруг никого нет. С годами я убедился, что сначала они пробуждают в душе наблюдающих за моей работой любопытство, но затем настраивают их на критический лад, а то и на насмешки. У них находится что сказать не только по поводу моей, как им кажется, пустой траты времени («Почему бы тебе не сделать что-нибудь путное, вместо того чтобы играться с этими сухими колючками?!»), но и по поводу примитивности этой работы. И в самом деле, в сравнении с ультрасовременными, самыми передовыми методами, которые используются в израильском сельском хозяйстве, я пользуюсь в своем саду такими методами, которые даже земледельцам каменного века показались бы устаревшими.

«Когда я была девушка», как говорили в нашей семье все, включая мужчин, у нас коров еще доили руками, а во время экскурсий учеников начальной школы мошава Нахалаль в соседние арабские деревни мы еще видели феллахов, которые молотили катком и веяли деревянными вилами, как Орна Иевусеянин[46], которому принадлежало гумно на горе Мория в Иерусалиме. Библия рассказывает, что в наказание за перепись населения, произведенную царем Давидом, на израильтян была послана язва, но Ангел Смерти остановился на гумне Орны, и царь, через пророка Гада, получил повеление построить на этом месте жертвенник для Господа. Давид купил у Орны гумно, волов для жертвы всесожжения, молотило и воловью упряжь. Позднее на месте этого жертвенника царь Соломон построил храм. Но в ту ночь язвы и смерти Орна веял на этом своем гумне ячмень.

Я снова видел эти древние методы работы после Шестидневной войны в арабских деревнях на Восточном берегу, а позже — кое-где в Восточной Европе. Но я не земледелец, я скромно выращиваю дикие цветы, не предназначенные ни для продажи, ни для еды, и я получаю удовольствие от работы руками — простой, длительной и однообразной: по сбору семян, по молотьбе, по севу. Такая работа наполняет голову мыслями и планами, пальцы — памятью и знаниями, а сердце — надеждой и уверенностью. Конечно, мои семена не спасут меня от голода и не накормят меня вдоволь, не наполнят мои закрома, мою кладовую или мой кошелек, но есть что-то успокоительное и приятное в стеклянных банках с засыпанными в них семенами, которые убеждают меня, что и в будущем году у меня расцветут цветы. Это ведь тоже очень важно…

Терпение

На первых порах, когда я только начинал собирать, сохранять и высевать в своем саду семена диких цветов, я клал в каждую банку записку с названием растения. Сегодня я уже обхожусь без таких записок. Теперь я узнаю каждое из растений, которые выращиваю, и не только по его цветам, но и по отдельному листку, плоду, клубню, луковице и даже по одному-единственному семени.

Вот семена мака — черные или коричневые, самые маленькие из всех, какие у меня есть. Семена большого львиного зева тоже вроде маковых, но их черный цвет чернее, и они немного больше. У анемона семена выглядят, как темные комочки в светлом шерстяном облачении, предназначенном нести их по ветру. Семена лютика похожи на золотистые плоские хлопья, тесно прижатые к стеблю в том месте, где раньше был цветок. Семена морского лука тоже хлопьевидные, но они меньше, и цвет у них не золотистый, а блестяще-черный. У синего василька и льна семена скользкие, но у василька они светло-желтые, а у льна — коричнево-темные, меньше по размеру и даже на глаз маслянистые.

Добавлю, для полноты картины, что у штокрозы семена плоские, круглые и шероховатые; у люпина — большие, твердые и сплюснутые, их цвет меняется от темно-коричневого до светло-желтого, иногда даже с примесью розового; семена агростеммы темные и круглые, а у цикламена они не имеют определенной формы и больше всего напоминают мелкие камешки коричнево-фиолетового цвета, и, даже когда они совсем высыхают, чувствуется отголосок какого-то сладковатого запаха, который был у них внутри плода. А о семенах шафрана и гладиолуса я могу сказать только, что они фиолетовые и очень похожи друг на друга.

Все эти семена я теперь могу опознать через стекло банки, в которой они лежат, и на записках внутри я отмечаю только год сбора, потому что с годами семена растений теряют живучесть, особенно самые маленькие из семян однолетних.

После первого дождя — если он выпал рано и обильно — я разрыхляю землю культиватором, убирая проросшие дикие травы, и вместо них высеваю дикие цветы. При этом семена геофитов — цикламенов, анемонов, лютиков, гладиолусов и шафрана — я высеваю в горшках, причем очень осторожно: сначала наполняю горшок до половины землей, потом рассыпаю по земле семена, а поверх них добавляю еще один тонкий слой земли. Только через два-три года я перенесу клубни и луковицы, которые разовьются в горшке из этих семян, на их постоянное место.

Напротив, семена однолетних растений я высеваю сразу в саду. Но существенная и важнейшая разница между высеванием однолетних и высеванием геофитов — не в этой технической особенности: в горшке или сразу в земле, — а в том чувстве, с которым это делается. Когда я высеваю однолетние растения, вроде мака или синего василька, я понимаю, что они удостоят меня своим цветением уже через несколько месяцев, а еще через несколько недель после этого умрут вообще. Но когда я сажаю цикламен, я знаю, что он расцветет только через несколько лет, но после этого он будет цвести и цвести каждый год и проживет, возможно, дольше, чем я. И разница между этими двумя видами посева научает меня тому, что способность к терпеливому ожиданию столь же важна для человека, сколько и радость быстрого удовлетворения его желаний.

Именно такую радость я ощущаю, например, когда мне встречаются лежащие в поле луковицы морского лука, которые канавокопатель вырыл из земли, расширяя дорогу. Я ощущаю ее и в такие дни, как описанный несколько выше, когда какой-нибудь местный совет объявляет, что можно покопаться на холме, который собираются покрыть асфальтом или бетоном, и поискать там зрелые клубни цикламенов. Все это — радость быстрого удовлетворения. Но постепенно я научился ощущать и удовольствие совершенно иного рода — когда я высеваю эти многолетние растения и сознаю при этом, что не сокращаю путь, потому что должен повиноваться законам природы и ждать первого цветка еще несколько долгих лет. Это терпение я не принес с собой в сад — нет, это сад подарил мне его. Я мог бы сказать, что точно так же, как я выращиваю в саду растения, сад выращивает во мне терпение.

И странно — мне приятен этот настрой на долгое ожидание, хотя вообще-то я человек не очень терпеливый и не всегда готов долго ждать. Есть люди и ситуации, которые пробуждают во мне нетерпеливое желание поскорее отделаться, и я не всегда могу его скрыть. Но работа писателя, которую я начал в относительно позднем возрасте, и работа в саду, которую я начал еще позже, постепенно научили меня, что есть процессы, которые нельзя и не стоит подгонять, потому что среди прочих условий, в которых они нуждаются, важную роль играет также время. Мне даже кажется иногда, что растения так же нуждаются в определенных порциях времени, как они нуждаются в определенных порциях воды и света.

И вот так, работая в саду, я научился ждать, пока подрастут те молодые деревья, которые я посадил там и которые растут теперь вместе со мной, медленно-медленно, и ждать укрупнения клубней, которые должны наполниться и созреть, прежде чем выпустят стебли и породят цветы, и ждать созревания семян, которые не прорастут, пока их внутренние часы не напьются вдоволь. Точно так же за письменным столом я жду рассказа, который должен созреть медленно-медленно, привыкнуть к своим героям и узнать своего автора, и жду слов, которые должны привыкнуть к соседним словам и к сюжету, который все эти слова вместе потом понесут. И рассказ, и слова — все они нуждаются в определенной порции времени, и эта потребность на моем садоводческом языке означает терпение.

Кстати, между садоводством и писательством есть и другие подобия. И там, и там все начинается с семян, которые ждут годами и прорастают — если вообще прорастают — только после своевременного дождя. И в обоих этих занятиях наградой — в случае удачи — оказывается радость наслаждения красотой. Но и там, и там за этой красотой скрывается много труда — черного и однообразного: прополки, прореживания, и отсева, и подрезания. А вдобавок ко всему оба эти занятия могут вызвать боли в спине, которая не любит ни длительное сиденье у стола, ни долгое стояние наклонившись над грядкой. Как жаль, что я не умею писать книги так же, как выпалываю сорняки — ползком и на четвереньках.

Босые ноги

Большую часть своего времени в саду я провожу босиком. Конечно, не в темноте, и не в разгар зимы, и не тогда, когда работаю с вилами, лопатой или мотокосой. Но когда я спускаюсь в сад глянуть, расцвел ли лен и выпустил ли бутоны морской лук, или же для того, чтобы собрать семена, подрезать побеги или закупорить дыры в поливальных трубах, — в это время я хожу по саду босиком, и мне это очень приятно.

Большинство знакомых мне людей не любят и не хотят ходить по земле босиком. Даже на морском берегу часто можно увидеть людей в туфлях. Там, правда, можно порезать ногу об осколок бутылки или наступить нечаянно на высохший собачий кал, но обычно люди не столько осторожничают, сколько просто боятся и сознательно избегают напрямую соприкасаться с землей. Я вижу в этом еще одно проявление той стерильности, которая проникает нынче в нашу жизнь в самых разных формах и через разные двери.

У этого явления есть даже особые слова в языке. Наряду с нейтральным «босой», и в иврите, и в русском есть слово «босяк», и оно описывает нечто большее, чем просто необутые ноги. Босой — это состояние на данный момент, тогда как босячество — это социальное явление, своего рода синдром, семантически родственный таким словам, как «нищий», «бездельник», «пустой», «ветреный» и даже «распущенный». И мне кажется, что нежелание ходить без обуви подсознательно диктуется также стереотипом, который связывает босоногость с нищетой, униженностью, нарушением правил хорошего тона. Может быть, это отношение возникло потому, что в древние времена обувь была только у богатых, а может, напротив — потому что именно так пленные и ссыльные брели к своей судьбе. Царь Давид, который вполне мог позволить себе обувь и даже, я думаю, не одну пару, продемонстрировал эту связь босоногости и несчастной судьбы, когда бежал от своего мятежного сына Авессалома. Он поднялся тогда по Масличной горе, усиленно изображая скорбь и унижение. «Давид пошел на гору Елеонскую, — рассказывает источник, — шел и плакал, голова у него была покрыта; он шел босой»[47].

Пророк Исаия тоже однажды снял обувь и шел босиком, чтобы наглядно показать то изгнание, в которое Ассирия поведет пленников из Египта и Эфиопии[48]. И знаменитый наказ Господа Моисею: «…сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая»[49] — тоже выражает некое унижение: человек должен принизить и умалить себя перед Божьим присутствием. Мы и поныне порой повторяем этот призыв: «Сними обувь твою», — когда кто-то хвастается и мы хотим напомнить ему, что он находится в присутствии чего-то, что больше и важнее него, и должен вернуться к своей истинной величине.

В отличие от всех вышеперечисленных людей, которые ходили босиком по причинам показным или нравоучительным, были в нашей истории и знаменитости, ходившие босыми просто по причине бедности — например, Абу Халкия, внук того «заклинателя дождя» Хони, о котором я рассказывал выше. Когда этого Халкию спросили однажды, почему он несет свою обувь в руках, когда идет по сухому участку дороги, и надевает ее, когда проходит по участку, залитому водой, он ответил: «Сухую дорогу я вижу, в воде я не вижу», — иными словами, на сухом участке я вижу то, что может повредить мои ноги, если я буду идти по нему босиком, поэтому в таких местах я могу снять обувь и тем самым подольше сберечь ее. А в воде я не вижу, на что могу наступить, и потому боюсь снять свою обувь.

Что касается меня, то поскольку я не выращиваю у себя колючих кустов, не бегу от восставших против меня сыновей, не произношу пророчества о нашем политическом или военном будущем и не склонен к трюкам, рассчитанным на привлечение внимания простодушных, то я хожу босиком по совершенно иным — и более фундаментальным — причинам. Во-первых, потому, что я привык ходить так с детства и даже с младенчества, а во-вторых, потому, что так мне приятно и так я хочу. Я люблю прикосновение босой ступни к почве, то ощущение, которое передает ей земная пыль и высохшие листья. Но я люблю и прикосновение ступни к песчаной почве или к грязной земле. Я радуюсь знанию о земле, которое нога получает, ступая по ней босой ступней, и наслаждаюсь мягкими пожатиями, которыми меняющаяся неровная поверхность земли встречает мою ступню. Я люблю игру мышц и пальцев ног, которой почти нет места внутри туфель, а главное — я наслаждаюсь ощущением свободы, которое передается от босой ноги ее хозяину. Неслучайно, наверно, ивритские слова «нааль» (обувь) и «мануль» (закрывание, заточение) происходят от одного и того же корня.

Интересно, что многие люди, даже будучи обутыми, начинают спотыкаться, едва сходят с тротуара или с дороги на тропу или на поле. И тем более если они при этом разуваются. Требуется определенное привыкание босой ступни — сначала к непосредственному контакту с землей, затем — к наилучшему способу постановки на нее и, наконец, — к первому осторожному шагу, когда пальцы ног слегка погружаются в землю, едва уловимо ухватываются за нее в поисках поддержки и опоры, а потом решаются оторваться, приводя в действие забытые мышцы и вспоминая умение, которое их тело давно утратило. Но люди, которые долго ходят босиком, со временем приобретают глаза и на пятках, и на пальцах ног и уже не должны со страхом смотреть, куда они их ставят. Их нога сама видит поверхность земли.

Иногда, когда я останавливаюсь и стою так, босой, я вдруг чувствую, как земля с нежностью охватывает мою ступню, словно напоминая мне, что даже если я обычно отделен от нее туфлями или сандалиями, я все равно принадлежу ей, и вышел из нее, и вернусь в нее. Даже ради этого мига я рекомендую всем и каждому время от времени снимать туфли и ходить по земле босиком. Это приятно и полезно телу, и это хорошо и поучительно для души.

Инжир, он же фига

Сначала — немного о языке. Многие из говорящих на иврите неточно понимают слово «ситваниот», полагая, что это название маленьких розовых цветов, которые цветут у нас осенью, а смысла слова «сайафот», которое фигурирует в многотомном словаре Эвен-Шошана, вообще не знают. Между тем оказывается, что оба эти слова означают одно и то же — последние фиги сезона. Признаюсь: я тоже не знал этих важных слов, пока однажды не натолкнулся на них в Библии, что доставило мне большую радость. Во-первых, я обогатил свой язык двумя красивыми и не общеизвестными словами, а во-вторых, расширение или сужение смысла слов, относящихся к той или иной области, показывает нам, как меняется важность этой области в жизни людей. Действительно, наличие этих двух слов в Библии и их отсутствие в современной разговорной речи показывает нам, насколько важнее была роль фиг в жизни людей времен Первого и Второго храмов, какое место они занимали в этой жизни и какое широкое словесное поле в результате образовалось вокруг них. Тогда каждый ребенок, наверно, знал, что «пага» — это незрелая фига, «двела» — фига прессованная, «грогерет» — фига сушеная, «кция» — фига разрезанная, а «новелет» — фига-паданец. И каждый живший в то время человек разделял восторг, с которым пророк описывал поедание первых созревших плодов фиги: «…что бывает с созревшею прежде времени смоквою, которую, как скоро кто увидит, тотчас берет в руку, и проглатывает ее»[50].

Как я уже рассказывал, в моем саду было большое и красивое фиговое дерево, но его ствол избуравили личинки жука-дровосека. Вначале я пытался спасти его: заталкивал в их норы вату, смоченную в бензине, и потом выковыривал их длинной железной проволокой, загнутой на конце крючком, как учил меня в детстве дед, когда боролся с личинками тигровой моли. И мне действительно удалось вытащить две личинки — большие, мягкотелые, с твердой злобной головой роющей машины. Но я опоздал. Оставшиеся личинки продолжали свою работу, изъедая ствол изнутри все больше и больше, и пару месяцев спустя дерево сломалось и упало. Беда случилась в три часа ночи, и оно рухнуло с таким шумом, что я проснулся. Я выбежал из дома и увидел его на земле.

Я был так потрясен жестокостью и силой этих гусениц, что в течение нескольких лет боялся посадить в саду другое фиговое дерево, взамен умершего. Но в конце концов решил все-таки рискнуть. При выборе саженца я руководствовался уроком, который преподал мне мой старый друг Пуи, художник и опытный садовод: «Не сажай у себя фигу, не попробовав плоды ее матери». Я попробовал и посадил, и теперь у меня есть новая фига, и до сих пор жук-дровосек не нападал на нее. Но вот незадача — она не растет. Точнее говоря, она растет, но со скоростью сантиметр в год. Я пошел к Пуи, и он успокоил меня. «Она вкладывает в корни», — сказал он с широкой улыбкой. Но сколько лет нужно вкладывать в корни? Если ее корни растут с той скоростью, с какой должна была бы расти она сама, то они уже наверняка достигли Австралии, а я все еще не имею возможности сидеть, как заповедано, в тени своей фиги и есть от ее плодов. А с другой стороны, Пуи уже ушел в лучший мир, и мне некого спросить. Кто знает, может, от слишком обильной поливки она и плоды свои образует под землей?!

В общем, пока что я продолжаю покупать фиги в магазине, получать в подарок от друзей, а во время поездок собираю фиги на заброшенных деревьях. Я встречаю такие в горах Иерусалима, Иудеи и Галилеи и кое-где на прибрежной равнине. Есть дикие фиги, которым повезло: они выросли возле колодца или источника — и тогда они выглядят свежими и зелеными. А у тех, что выросли в сухом месте, листья вялые, поникшие, потому что остатки их сил уходят на рождение плодов. Некоторые из этих деревьев случайно посеяли птицы, но большинство осталось в тех местах, где когда-то были арабские деревни. Подобно кактусам, которые разрослись непроходимой стеной, и неподрезанным оливкам, и заброшенным, не прореженным виноградникам, и горьким миндальным деревьям, эти умирающие фиги тоже напоминают о жизни, которая цвела здесь до Войны за независимость.

Есть интересная языковая особенность: собирание фиг обозначается в иврите глаголом «леэрот», произведенным от слова «ор», то есть свет, и это напоминает о еще более давних временах, когда еще не было холодильников и поэтому фиги нужно было собирать рано утром, «с первым светом», пока они прохладные и росистые, а осы и мухи, которые тоже большие любительницы фиг, еще спят безмолвно и недвижно. А если к тому же повезет и вокруг фиги окажутся по случаю кусты фенхеля, то их сильный и приятный анисовый запах еще улучшит вкус этих рассветных фиг. Но если природа не обеспечила вам такой случай, то могу рекомендовать достойную замену: охладите собранные на рассвете фиги в холодильнике, потом разрежьте их на половинки и покапайте на мякоть несколько капель арака. Тоже очень вкусно.

В книге Притчей Соломоновых сказано: «Кто стережет смоковницу, тот будет есть плоды ее»[51]. Но почему указано стеречь именно смоковницу? Я думаю, прежде всего потому, что ее плодов хотят многие, особенно двуногие, то есть птицы и люди. Но стеречь смоковницу — это значит присматривать за ней непрерывно, потому что в отличие от плодовых деревьев, которые основную часть своих плодов порождают за короткий отрезок времени, фиговое дерево рождает их в течение нескольких недель и небольшими порциями. Каждый день она угощает своих хозяев несколькими новыми плодами, и нужно встать поутру и поспешить их сорвать, пока до них не добрались птицы или летняя гниль. Так что людям, выращивающим фиги на продажу, приходится трудновато. Но рядового садовода, у которого есть одно фиговое дерево, оно радует все эти несколько недель, каждое утро, снова и снова.

И еще одно отличие: оливки требуют от хозяина тяжкой работы — их сбивают палками и собирают вилами, сбор виноградных гроздьев требует такой же тяжкой и скучной работы секатором, а вот фиги нужно собирать вручную, проверяя их на спелость не только взглядом, но и ощупыванием, тем самым приучая пальцы к ощущению их нежности и к пониманию ее важности. Только так можно опознать созревший, спелый плод. Плоть его мягка на ощупь, по кожице расползаются тонкие трещины, а сквозь них сверкает что-то золотистое и мерцает что-то красноватое. Опознав зрелый плод, нужно его бережно взять, и он словно бы сам отделяется от ветки и падает в подставленную ладонь. Потому что фига — больше любого другого плодового дерева — дерево не только соблазнительное, но и податливое. А также «намекающее», потому что она слегка прячет плоды за своими листьями, как бы намекая на все те ассоциации, которые у нас связаны с фиговыми листками.

Написав эту фразу, я вдруг вспомнил строку из стихотворения моего отца, посвященного фиге: «Ищущий на природе — как одетый, который стремится к запретной, глубокой и сокрытой наготе».

И последний мой совет ищущему созревший плод, укрытый фиговым листом: старайтесь не прикасаться пальцами, сорвавшими фигу, ни к глазам, ни к уголкам губ, ни к иным чувствительным местам и тканям. Дело в том, что фига при срывании выделяет белый и липкий сок в месте крепления к ветке. Сок этот вреден для кожи, причем настолько, что народная мудрость даже рекомендует его для удаления мозолей. Поэтому остерегайтесь.

Что еще сказать во славу фиги? Зимой она стоит без листьев, но летом тень под ней густая и прохладная. Хозяин сидит в этой тени, пожирает фиги, которые обещал принести домой на завтрак, и размышляет о еще одном изменении, которое произошло за эти века в языке: то, что мы сегодня обозначаем плоским политическим термином «мир и безопасность», когда-то определялось замечательным библейским выражением: «И жили Иуда и Израиль спокойно, каждый под виноградником своим и под смоковницей своею»[52]. И в самом деле, когда я навещаю одну из тех старых-престарых, дряхлых, уже заброшенных смоковниц, о которых рассказывал выше, и сижу в ее тени, трудно не задуматься над тем, что вот так же когда-то сидел здесь человек, посадивший это дерево, и так же хотел наслаждаться миром и покоем, а на самом деле жил, подобно мне, под властью того терновника из древней притчи[53], который мнил себя настолько мудрым и сильным, что хотел царствовать над всеми деревьями, и для этого похвалялся покоем и безопасностью, которые якобы дарует им его тень. А на самом деле не было у него ни мудрости, ни силы, ни даже тени — ибо какая же тень от куста терновника? — и не мог он даровать своим подданным ни мира, ни безопасности.

Впрочем, в этом нет ничего нового. Уже во Второзаконии Господь обещает народу Израиля землю Ханаан «с домами, наполненными всяким добром, которых ты не наполнял, и с колодезями, высеченными из камня, которых ты не высекал, с виноградниками и маслинами, которых ты не садил»[54]. И евреи, захватив Ханаан, действительно нашли здесь все это, как после них нашли здесь это и все другие, приходившие сюда, — и филистимляне, и ассирийцы, и вавилоняне, и персы, и греки, и римляне, и византийцы, и крестоносцы, и арабы, и турки. Все они нашли здесь оливы и фиги, которые не они посадили, и террасы, которые не они построили, и колодцы, которые не они высекли, — и еще прибавили свое для следующих хозяев. Неизбежная история страны, которую Господь обещал многим и которую многие захватывали, утверждая свое право на нее. Как не прочесть в этой истории предостережение, которое она посылает каждому из ее сыновей и их властителям?!

Но что до меня, то мое фиговое дерево все еще упрямится и не растет, и я не сижу в его тени и не ем от его плодов. Каждый год оно приносит два ранних плода, и сойки съедают их еще до моего прихода. То ли на их языке определение «незрелый плод» звучит иначе, чем на моем, то ли их клювы менее чувствительны к незрелости, чем мои зубы и нёбо. Но я все же надеюсь, что в один прекрасный день это фиговое дерево перестанет «вкладывать в корни» и начнет вкладывать также в меня и возвращать мне любовь. А тем временем я учусь у него важности терпения и надежды.

Осиное гнездо

Как-то в субботу, когда я обедал на веранде, надо мной появилась оса. Она покрутилась надо мной, а потом села на тарелку. В этом не было ничего необычного: осы работают и в субботу, а мясо они любят и чуют его запах на расстоянии. Необычной была сама оса. Она была больше знакомой мне осы с веретенообразным черным тельцем, которую у нас в Израиле называют «пелех», но меньше знакомого всем шершня.

По обычаю ос, и эта гостья отщипнула себе маленький кусочек от моего блюда, взлетела и понесла его в свое гнездо. Но назавтра, когда я работал в саду, что-то ужалило меня в руку. Ощущение походило на укус пчелы, но боль была сильнее. Я проверил место укуса, не нашел на коже следов жала и сделал вывод, что речь идет об осе.

У меня уже был к тому времени богатый опыт слабых укусов осы пелех и тяжелых укусов шершня. Но этот укус был сильнее первых и слабее вторых. Я почитал, и поспрашивал, и поинтересовался, и даже потрудился найти картинки, и в конечном счете решил, что имею дело с тем необычным видом ос, одна из которых присоединилась к моему обеду накануне. В Израиле их называют «немецкими». Как видно, и немецкая оса читала, и спрашивала, и интересовалась, и нашла разные детали, связанные с моей биографией и моей личностью, потому что на следующий день я получил второй укус. Я понял, что у меня в саду появилось осиное гнездо.

Я, кажется, уже писал здесь, что, хотя израильские законы признают меня единственным владельцем этого сада, сам я признаю его хозяевами также и тех живых существ, которые в нем обитают. Но при этом я требую, чтобы и они вели себя аналогичным образом, то есть признавали бы мои права, главным из которых является право спокойно ходить по саду, никого не боясь, и возвращаться домой без телесных повреждений. Поэтому я начал искать это осиное гнездо и после еще одного особенно раздражающего укуса нашел его в глубокой дыре в углу сада. Я запомнил это место, чтобы не приближаться к нему во время работы, но, видимо, и осы что-то решили по этому поводу, потому что уже назавтра я подвергся третьему укусу, причем на этот раз в другую часть тела и в другой части сада. Я посовещался с самим собой и с другими уважаемыми мною людьми, и было решено, что по причине явной агрессивности этих ос и особой злобности их укусов мне разрешается видеть в себе живой вид, подвергающийся угрозе уничтожения, и поэтому я имею право прибегнуть к оборонительной войне.

Здесь самое время предупредить особо чувствительных читателей, что им, возможно, стоит пропустить продолжение этой главы и перейти сразу к следующей, потому что дальше они встретят тяжелые описания военных действий, которые могут глубоко потрясти мягкосердечных и прекраснодушных людей. Ибо война с осиным гнездом — это война на уничтожение, результатом которой может быть только паническое бегство или полное истребление побежденной стороны. В этой войне не придерживаются Женевской конвенции, в ней не берут пленных, не принимают капитуляция и уж конечно не подписывают никаких мирных договоров. И все это по той простой причине, что после такой войны не с кем сидеть за столом переговоров.

В этом конфликте я был совершенно очевидной слабой стороной: один против полчищ, пехотинец против стремительных истребителей, демократ и приверженец свободы, либеральных принципов и прав человека — против тоталитарного общества, в котором даже жизнь своих солдат не имеет никакой ценности, что уж говорить о жизни врага. Но именно поэтому я был убежден, что победа будет за мною, ибо на моей стороне была справедливость, а я верю, что, несмотря на случайные успехи зла, в конце концов побеждает добро.

Я вооружился тряпкой, четвертью ведра керосина, палкой длиной сантиметров в семьдесят, будильником, длинными штанами, высокими ботинками, рубашкой с длинными рукавами, налобным фонариком и тяжелым камнем. Прочитав этот перечень, иной читатель может, пожалуй, представить себе в воображении такой сценарий предстоявшего боя: я ставлю будильник на три часа утра и кладу его возле осиного гнезда, а когда осы вылетают, чтобы прекратить непрестанный раздражающий звон, приближаюсь к ним, размахивая тряпкой, привязанной к палке, как флагом капитуляции, будто я сдаюсь на их милость; но едва лишь они подлетают поближе, я ослепляю их лучом своего фонарика, а потом заранее приготовленным камнем мозжу им головы, одну за другой; затем заливаю керосин в их гнездо, поджигаю его и в честь завершения великого боя украшаю себя рубашкой с длинными рукавами и медалью за храбрость, проявленную в сражении.

Возможны, разумеется, и другие сценарии, еще более богатые сочными деталями, все зависит от размаха читательского воображения и его способности к комбинированию исходных данных. Но я откажусь от описания всех этих возможностей. Перейду лучше к описанию войны, как она в действительности происходила. Будильник действительно разбудил, но не ос, а меня, и не в три, а в половине второго ночи, когда осы не активны и все до единой забираются в гнездо. Я надел все приготовленное, включая рубашку с длинными рукавами, застегнулся на все пуговицы, обулся, закрепил фонарик на лбу, смочил тряпку в керосине, взял ее в левую руку, а палку в правую и беззвучно вышел в темноту. Вблизи цели я зажег фонарик и нашел вход в гнездо. С помощью палки я засунул в глубь гнезда тряпку, пропитанную керосином, поставил ведро на вход — вверх дном, конечно, — положил на него камень и поспешно отступил.

Несмотря на неожиданность, осы ответили контратакой. Похоже, что мой налобный фонарик все же разбудил нескольких, потому что за последующие десять секунд я получил еще четыре укуса, но зато в последующие дни — ни одного. А через неделю, когда я снял ведро с гнезда, из норы не вылетела ни одна оса.

С тех пор немецкие осы больше меня не кусали. Иногда я замечаю на каком-нибудь из кустов в саду гнездо осы пелех, и тогда я приближаюсь и смотрю на нее. Но она не трогает меня, и я не трогаю ее.

Люпины

Поде цветущих люпинов — поразительно красивое зрелище, веселье для глаза и радость для сердца. В Израиле есть много таких мест, и, к счастью, не все они уже названы «Люпиновыми холмами» и разрекламированы в газетах. Остались еще и такие, которые можно посещать, не страшась выхлопных труб многочисленных автобусов, криков и воплей сотен людей, земли, усеянной пакетами из-под кукурузных хлопьев, пустыми бутылками из-под кока-колы и смятой туалетной бумагой.

Есть поля, где люпин цветет белым цветом, есть поля, где он цветет желтым, но самые красивые из люпинов — синие. Они начинают цвести в конце зимы и цветут на протяжении всей весны, и глубокую синеву их цветков украшает вертикальная белая полоса. Если цветок уже опылен, эта полоса краснеет. Так люпин сообщает насекомым, что ресторан закрыт и если они хотят пыльцы, то пусть проследуют, пожалуйста, к другому цветку. Причина этой вежливости понятна.

И с точки зрения цветка, и с точки зрения насекомого предпочтительней, чтобы насекомые не тратили время и энергию на посещение цветка, который и сам в них не нуждается, и им ничего не даст, а летели бы к тем цветам, где еще есть пыльца.

Люпин — растение однолетнее. Это значит, что новые люпины прорастают каждый год из семян, выращенных в минувшем году, — прорастают, порождают цветки, а в них новые семена — и умирают. Семена у них большие и твердые и прячутся внутри стручков.

В апреле или в мае — в зависимости от температуры и дождей — стручки желтеют и созревают, а когда приходит время, вдруг лопаются со взрывом: створки разделяются по линии шва, сразу же завиваются и выбрасывают семена на расстояние метра-двух от родительского растения. У меня в саду люпины тоже цветут каждый год. Некоторые выросли из собственных семян, большинство выращено мною из тех семян, которые я собрал и сохранил со времени минувшего цветения. Когда я собираю стручки, вокруг меня то и дело раздаются симпатичные хлопки их взрывов, а некоторые взрываются прямо у меня в руках. Целые стручки я кладу в большой пластмассовый таз на солнце и в течение нескольких следующих дней все время слышу, как они там хлопают и лопаются, и чувствую на своем лице невольную улыбку.

После первого дождя я высеваю собранные семена на солнечном участке сада, но предварительно целые сутки вымачиваю их в воде. Так я пытаюсь убедить их, что следующий год будет дождливый и им стоит прорасти. А когда высеваю, то не просто бросаю на землю, как это происходит в природе, а прорезаю в земле борозды глубиной в несколько сантиметров, рассыпаю в них семена и присыпаю сверху граблями. Вскоре из земли появляется маленький стебелек с листками и приклеенными к нему половинками семян, и через несколько дней эти листики становятся похожи на трогательные зеленые ладошки ребенка. А люпины все продолжают расти, и листков на них все прибавляется.

Если посеять люпин в два цикла с разницей в две-три недели, то можно получить две волны такого цветения. Можно также посеять между люпинами и вокруг них хризантемы и маки, и тогда получится необыкновенно красивое сочетание красного, желтого и синего.

В последние годы я вижу все больше люпинов — как в частных садах, так в общественных парках. Меня это радует и прибавляет желания рассказать всем этим люпиноводам, что первым в истории нашего народа начал выращивать люпины отнюдь не какой-нибудь знаменитый садовник, а человек, прославившийся совсем другим в нашей истории. Этим человеком был Шимон Бар-Йохай, который ради сохранения своей веры, согласно преданию, скрывался от римлян в пещере вместе со своим сыном в течение целых тринадцати лет. Это же предание рассказывает, что Господь сотворил над входом в эту пещеру рожковое дерево, которое все эти тринадцать лет кормило Шимона и его сына. Но поскольку у меня нет особой склонности к легендам о праведниках и о чудесах, я предпочитаю иную историю о Бар-Йохае, которая свидетельствует о большом уме святого и о его явной практической жилке. Так вот, рассказывают, что в Тверии, около которой скрывался Бар-Йохай, уже тогда было много древних могил, и не все они были известны и обозначены. Поэтому жители города попросили у Бар-Йохая, чтобы он как-нибудь определил местоположение всех этих могил, дабы в городе можно было строить, не опасаясь осквернить древние захоронения. И Бар-Йохай, в отличие от наших нынешних закостеневших и малодушных ортодоксальных раввинов, нашел оригинальное и неожиданное решение проблемы. Он велел жителям посеять по всему городу люпины и сказал, что в каждом место, где эти растения прорастут и зацветут, находится чья-то могила. А там, где люпин не прорастет, можно строить без опаски.

Некоторые объясняют решение Бар-Йохая тем, что люпины особенно хорошо прорастают на могилах, потому что мертвые тела, разлагаясь, удобряют землю. Другие говорят, что в местах захоронений слой мягкой земли глубок, и корни растения не сразу наталкиваются на скалистый слой. Но люпины не всегда пускают глубокие корни, и если вы спросите мое мнение, то я скажу, что дело здесь не в ботанике или агрономии, а в большом уме и понимании человеческой психологии. Бар-Иохай знал, что, при всем уважении к мертвым, которого требует традиция, у жизни тоже есть свои требования. Город должен расти, люди должны где-то жить, народ должен строить, и если нельзя годами обыскивать всю Тверию в поисках каждой косточки многовековой давности, то нужно дать людям уверенность, что цветы помогут им строить, не нарушая традицию. Иными словами, я думаю, что решение Бар-Йохая было порождено не столько знанием природы растений, сколько знанием природы человека. Оно свидетельствует об уме и смелости Бар-Йохая в той же мере, в какой решение нынешних раввинов Тверии по тому же вопросу: проводить под новыми домами специальные «трубы для стекания скверны» — свидетельствует, увы, об их глупости и малодушии.

«Сток скверны»! Кто бы мог подумать…

Что до меня, то вопросы осквернения и очищения меня мало интересуют, и я сею люпины в своем саду по совсем иным причинам. Но о своих результатах в этом занятии распространяться, пожалуй, все-таки не стану, не то еще появятся у меня в саду люди из «Атра Кадиша»[55].

«Как в Баварии»

Несколько лет назад мне рассказали, что в одном месте у нас цикламены цветут уже в ноябре. С меня даже взяли клятву, что я никому больше не расскажу об этом, иначе туда сразу слетятся десятки организованных экскурсий, вроде тех, что собираются на цветение курослепа, люпина или «анемоновых ковров», как их именуют в газетных рекламах. Я поклялся, мне указали дорогу, я поехал и убедился, что цикламены там действительно цветут уже у ноябре, и не просто цветут, а к тому же еще выпускают цветы раньше, чем развертывают свои молодые зеленые листья. Это меня так заинтересовало, что я стал расспрашивать специалистов, чем объяснить такое странное поведение. Мне сказали, что это просто иной вид цикламенов.

В моем саду цикламены цветут, как всем привычно: в начале зимы просыпаются к жизни их клубни, затем появляются зеленые листья, которые начинают жадно поглощать солнечный свет и доставлять пищу растению, а еще через несколько недель появляются и первые цветы. Поначалу я думал, что этот порядок обусловлен привычкой растения к сезону зимних дождей: оно чувствует влажность в воздухе и поэтому поскорей выпускает листья. Но однажды я забыл несколько луковиц, завернутых в газету, в ведре, стоящем в кладовке, где не было света и нельзя было почувствовать дождь, а когда вспомнил о них, увидел, что и они пытаются выпустить листья. Я решил, что все дело не в наружной влажности, а в изменении температуры воздуха.

Как бы то ни было, в один из следующих годов и у меня в саду несколько цикламенов расцвели в ноябре, и тоже до того, как вырастили листья. Неужто и у меня каким-то образом возник новый вид цикламенов? Я даже подумал, что таким манером мои цикламены проявляют свою ревность — пытаются вернуть себе мою любовь, показав, что они ничем не хуже тех «особенных» цикламенов, к которым я специально поехал. Но пока я размышлял над этими чудесами, цикламены еще больше удивили меня, и в следующий год расцвели уже в декабре. Не помню точно, какой это был год, теплый или холодный, помню лишь, что режим дождей в тот год был весьма своенравным: зима началась рано, за одну неделю сильно похолодало и выпало много дождей, но затем в дождях наступил долгий перерыв. Я думаю, что дожди и холода разбудили мои цикламены, но последовавшие затем бездождье и теплынь привели к тому, что цветение произошло раньше, чем появились листья; видимо, в такое необычно тяжелое время растения позаботились в первую очередь о будущем поколении, то есть о цветках и семенах в них, и лишь затем задумались о самих себе и о своем пропитании, для чего — уже во вторую очередь — выпустили зеленые листочки.

Слова «позаботились», «задумались» могут сбить с толку. Уж не хочу ли я сказать, что растения способны думать и рассчитывать? Что они помнят, извлекают уроки и составляют планы на будущее? И что в данном случае они проявили настоящий материнский альтруизм, поставив интересы будущих поколений выше своих собственных? А может, все дело просто в том, что эволюция издавна заложила в них несколько программ действия, которые ждут своей реализации в соответствии с теми или иными внешними условиями?

Не будучи ученым, я позволяю себе предполагать наличие у растений не только разных возможностей, но и различных «чувств». И в основном — чувства страха, которое таится как в клубнях и луковицах, так и в семенах. У растений-геофитов, органы возобновления которых — луковицы и клубни — скрыты в земле, есть независимый запас пищи, который поддерживает их в тяжелое время, но у семени, которое скрыто в земле и ждет дождя, этот запас весьма невелик. Он достаточен лишь для образования маленького корешка и нескольких листочков, — все дальнейшее пропитание должны доставить ему солнечный свет, дождевая вода да сама почва. И такое семя должно быть особенно осторожным, потому что с того момента, как оно проросло и выбилось из земли, унего уже нет возможности остановиться, а тем более — вернуться обратно. Если оно прорастет в ноябре, а дожди прекратятся, то в декабре ему грозит смерть. Как же ему поступить? Я так и слышу опасливые разговоры там, под землей: «Прорастать? Сейчас? А каков прогноз? Может, подождать до следующего дождя? А то и до следующего года?»

В особенно тяжелых местах, в пустыне, есть семена, которые действительно могут ждать в сухой земле год за годом, пока какой-нибудь особенно влажный, дождливый год убедит их прорасти. И тогда они поднимаются все разом, всей массой, и растут, и дарят нам великолепное и редкое зрелище бескрайних пустынных холмов, покрытых изобильным и ярким цветением. Такой была, например, зима 2014–2015 годов, когда Иудейская пустыня и русла пустыни Негев сплошь покрылись фиолетовыми, зелеными, розовыми, белыми, желтыми и красными цветами. Такой же была и зима 1991–1992 годов, и я помню, что ехал тогда с одним немецким поэтом, который специально прилетел в Израиль, чтобы увидеть Иудейскую пустыню. Общие друзья попросили меня совершить с ним это короткое путешествие, полагая, что для гостя из Германии вид цветущей пустыни будет чем-то необычным. Как я уже сказал, та зима была на редкость дождливой, и пустыня наслаждалась обилием влаги. Вода текла по обычно сухим руслам, все вокруг окрасилось в зеленое, густая трава и буйное множество цветов покрыли все холмы и дали. Немецкий гость, человек милый и немного полноватый, сидел рядом со мной в машине, и вид у него был довольно скучающий.

Я сказал ему: «Вильгельм, ты должен понять — это пустыня, обычно здесь царит страшная сушь, и пейзаж окрашен всего в два цвета — коричневый и желтый. Тебе повезло — ты видишь чудо, которое происходит лишь раз в несколько десятков лет…»

Поэт дружески улыбнулся, обвел усталым, скучающим взглядом все вокруг и сказал:

— Just like in Bavaria.

Я не обиделся.

— Да, — сказал я ему, — совсем, как в Баварии, — и решил отказаться от объяснений касательно семян, луковиц и режима дождей на Ближнем Востоке.

Но из той поездки я получил неожиданный подарок — выражение «Just like in Bavaria», — которым я с тех пор часто пользуюсь. Каждый раз, когда мне обещают показать нечто исключительное, или дать попробовать особый деликатес, или взять на выставку, которой нет равных, или свозить в такое место, где открывается совершенно бесподобный пейзаж, а потом реальность не оправдывает ожиданий, я честно смотрю, пробую, нюхаю или читаю, а потом говорю: «Just like in Bavaria», — и когда хозяева удивляются моим словам, объясняю им, что это цитата из немецкой поэзии.

Прокрастинация и насмешки

Среди множества претензий, упреков и даже обвинений, которые мне довелось услышать за последние годы в связи с моими мнениями, моим характером, моим поведением и, в немалой степени, — с той горькой судьбой, на которую я обрекаю героев моих книг, — среди всех этих малоприятных высказываний не раз оказывались и такие, предметом которых было мое увлечение садоводством. Нарекания эти вызывал, прежде всего, сам вид моего сада: какой-то он, говорили мне, неухоженный, неупорядоченный, даже вроде высохший зачастую. А во-вторых, что это вообще за дело такое — садоводство?! По мнению многих моих искренних доброжелателей, я придумал себе это увлечение просто для того, чтобы иметь предлог избегать своей основной работы. По этому поводу я даже услышал от некоторых моих друзей высокоученое иностранное словечко «прокрастинация», которое по-нашему, по-простому, как будто называется «отлагательство» и означает, что дела сада позволяют мне откладывать другие, истинно важные дела и тратить свое драгоценное время на всякие глупости, которые я называю садоводством.

В свою защиту скажу, что да, есть сезоны, когда садовод просто обязан оставить все другие дела и выйти в свой сад, — даже если он заведует приемным покоем в больнице или управляет страной в качестве главы правительства, что уж говорить о человеке, все дело которого — просто писать разные истории. Когда коробочки мака начинают желтеть, герои моих книг могут подождать. Созревшие семена нужно подобрать раньше, чем они упадут на землю или развеются по ветру. А когда начинают цвести сорняки, их нужно выполоть прежде, чем они разнесут по саду свое сорное потомство, которое прорастет в следующем году. И я строго соблюдаю все эти правила, хотя… хотя про себя я признаю, что в словах клеветников и насмешников есть много горькой правды.

К примеру, я вдруг чувствую, что мне позарез необходимо проверить, расцвела ли уже моя мелкоцветная лилия. Поначалу я сопротивляюсь этому порыву, но вскоре он становится настолько навязчивым, что я понимаю: если я сейчас же не встану и не подойду к ней, то не смогу сосредоточиться на том, что в данный момент пишу. Поэтому я поднимаюсь и выхожу — заметьте, исключительно ради блага моей основной работы! — но по пути к лилии вижу на тропке несколько травинок, которые обязательно нужно вырвать, а когда я наклоняюсь к этим травинкам, то замечаю маленький гиацинт, который пророс там досрочно, потому что соседняя с ним поливальная капельница нарушила устойчивый распорядок его мира и совсем сбила беднягу с толку. Поскольку этому гиацинту совершенно нечего делать на моей тропке, я выпрямляюсь, чтобы пойти к ящику с инструментами и взять там совок, но, подойдя к ящику, вижу рядом с совком мотокосу и вспоминаю, что мне давно нужно купить для нее новый кабель. Поэтому я завожу машину и еду в магазин за кабелем.

Я готов признаться: такое со мной случается, и не раз. Но те, кто назначил себя моими воспитателями, жизненными наставниками и даже ответственными за мое творчество, зачастую упрекают меня в другом. По их словам, я становлюсь смехотворно-патетичным, когда начинаю рассказывать о своем саде, описываю его, мелочно копаюсь в деталях всего происходящего в нем, показываю его другим или, что хуже всего, навязываю эти рассказы и фотографии людям, которых совершенно не интересуют сроки цветения какого-то куркума или наилучшие способы сохранения семян анемонов, а пуще всего — мои размышления о важности изучения растений и природы вообще, о красоте гладиолусов и мудрости морского лука и о их связи с историей нашей Страны. Я даже видел уже несколько неплохих рисунков, на которых я был изображен ползающим на четвереньках по саду, нюхающим какие-то цветочки и произносящим слово «агростемма» шесть раз в одной фразе. А на одной такой пародии я увидел себя летящим от майорана к микромерии в раздуваемом утренним ветерком льняном балахоне собственного производства (на домашнем ткацком станке). Я был как две капли воды похож на незабываемую госпожу Хантер из «Посмертных записок Пиквикского клуба» в момент, когда она декламировала написанную ею «Оду издыхающей лягушке», нарядясь в шафранное платье богини Минервы. Но я чувствую себя выше всех этих насмешек и пародий. Они вызывают у меня лишь жалость к их авторам. Я слушаю этих высокомерных людишек, рассматриваю их пародии и понимаю, что ими руководят лишь зависть да лицемерная забота обо мне. Но я — я верен себе. И говорю про себя: «Пусть собаки лают — мой караван будет идти своей дорогой». Вы спросите, что же это за дорога? Лучше всего ее описал великий древнееврейский мудрец Гиллель-Старик: «К месту, куда влечет меня мое сердце, ведут меня мои ноги». Это самая красивая формулировка, которую я мог бы придумать, а точность ее превосходит все, что я мог бы пожелать. Я не всегда осмеливаюсь и не в любом деле могу следовать этим путем, но в это свое любимое место — всегда. Даже если порой кажусь кому-то смешным и даже очень смешным, направляясь туда.

К счастью, самые стеснительные и действительно смехотворные моменты этого пути вижу только я сам. Вот, например, однажды, в десять часов утра, я обнаружил, что лежу под своим письменным столом вместо того, чтобы сидеть за ним. Точнее, я лежал под ним на животе, а мои руки тем временем шарили в потемках под его ящиками. И что же они искали, эти руки? Нет, не какую-то важную записку, упавшую со стола, и даже не мою любимую ручку, закатившуюся туда, а всего лишь два коричнево-фиолетовых семени цикламена, размером миллиметра два каждое.

Как они попали под стол? Очень просто. В то утро я перекладывал семена цикламена из таза, в котором они сохли, в банки, в которых им предстояло дожидаться посева, и два из них упали и закатились под стол. С какой точки зрения ни посмотри — логической, экономической или чисто садоводческой, — мне следовало на них плюнуть: закатились так закатились, ведь в моих банках уже были запасены сотни семян для посева этого года, в цветочных горшках уже росли сотни детенышей-цикламенов из семян прошлого года, а в самом саду уже цвели сотни взрослых цикламенов, которые я посеял или посадил на протяжении многих предыдущих лет. Я безусловно мог пережить потерю двух семян. Но ведь настоящий садовод проверяется не строгостью его экономических расчетов, а любовью и преданностью своим питомцам. Поэтому я тут же опустился на пол и стал их искать. Точнее, сначала я просто встал со стула и наклонился над предполагаемым местом падения семян. Но ничего не увидел. Тогда я лег на живот. Их не было. Я протянул руку и пошарил в темноте. Ноль. Я лежал, раздвоившись в сознании. Одна часть моего мозга обрабатывала информацию, которую передавали ей кончики пальцев, тогда как другая занималась вопросом — не тронулся ли я умом?

Как и тогда, так и сейчас я вынужден честно признаться, что на этот вопрос у меня нет ответа. Вернее, есть — я не раз слышал его от упомянутых выше добрых и умных моих советчиков. Но дело в том, что, несмотря на улыбку, которую мое тогдашнее положение под столом вызвало и у меня самого, я точно знал, что — тронулся ли я умом или нет — я лежу здесь потому, что ищу два семечка цикламенов. А ищу я их не потому, что они мне нужны, а потому, что это я им нужен. Ибо они были в беде. Ведь не только я, но и они сами наверняка уже поняли, что упали не на землю, а на пол, и не под солнечные лучи или дождевые тучи, а под стол, над которым высится потолок.

Я представил себе их тяжелые ощущения, сознание, что их судьба уже решена, что они никогда уже не смогут прорасти, пустить корень, вырасти, расцвести и основать новое поколение цикламенов. Нужно быть совершенно бессердечным человеком, чтобы не помочь семенам, попавшим в такую беду. Тем более если этот человек как раз и выращивает цикламены, а сейчас потерял два семени, который хранил, чтобы вырастить в своем саду.

В различных своих книгах я не раз пытался описать человеческие чувства: любовь и месть, раздражение и тоску, ненависть и разочарование, желание, страсть и скорбь, удовлетворение, печаль и радость. Но я так и не знаю, как описать чувства семени цикламена, с которым случилось такое несчастье. Я могу лишь описать свои чувства в той ситуации. То были чувства жалости, вины и жгучего желания помочь. Поэтому я поднялся с пола и открыл ящик, в котором должен был лежать мой верный налобный фонарик. И его там, разумеется, как всегда, не было. Я искал и искал, пока, наконец, нашел его на одной из полок библиотеки, Я нажал на кнопку — и он не зажегся.

Какое-то мгновенье я взвешивал возможность поехать в лавку в соседней деревне и купить там новую батарейку. Но голос логики одержал верх. Я решил, что сделал достаточно и есть предел усилиям, которые должен затратить в подобном случае разумный человек, даже если он выращивает и любит дикие цветы вообще и цикламены в особенности. Пусть эти два семени пропадают, раз уж так случилось, а я вернусь к своей работе. Что я и сделал. Я снова сел на стул, уставился в экран компьютера, поднес руки к клавиатуре — и через четверть часа понял, что пока эти два семени взывают ко мне откуда-то из-под стола, я ничего не напишу.

К счастью, я вспомнил, что у меня в машине есть еще один налобный фонарь, которым я пользуюсь в путешествиях. Я нашел его, снова лег на пол и включил фонарь. Семена я не увидел, но, лежа так, сумел разглядеть себя в зеркале и понял, что есть положения, когда человеку лучше, чтобы его никто не видел. Но поскольку я уже все равно находился в таком положении, и у меня был фонарь, и я знал, что в любом случае не успокоюсь, пока не найду, я искал, и шарил, и светил, и снова искал, и в конце концов действительно нашел их, вернул к их друзьям в банку и почувствовал, что счастлив. Возможно, даже больше самих этих семян.

А сейчас, поскольку я уже все равно в исповедальном настроении, открою еще един свой секрет: когда меня никто не слышит, я люблю вслух имитировать монологи и диалоги животных, растений и даже неживых предметов — как, например, разговор пары носков, вернувшихся на мне из-за границы, с носками, остававшимися в ящике дома. Или вопли огурца, когда я срезаю его кожицу острым ножом. И вот сейчас, точным голосом цикламеновых семян, идеально подражая их особому акценту, я спросил: «Где вы были? Мы уже беспокоились о вас. Мы думали, что больше вас не увидим». И ответил: «Да мы просто вышли погулять немного, ведь потом, когда мы пустим корни, будет уже слишком поздно…»

И, сказав это, я понял, что, возможно, я не такой уж тронутый, как иногда думают некоторые люди (и я том числе).

И тут мне пришло в голову, что, наверно, стоило бы эти семена сохранить отдельно от всех других и посеять в отдельных горшках, чтобы знать, что эти два цикламена — те самые, которые я спас от верной смерти в тот день, когда они закатились под мой письменный стол. Я уже чуть не хлопнул себя по лбу за свой идиотизм, но тут же успокоился: ведь ясно же как дважды два, что через несколько лет, когда те цикламены, которые я посажу в этом году, вырастут и расцветут и я выйду в сад посмотреть на них, этими спасенными будут те два, которые скажут мне: «Большое спасибо». А я услышу это, и пойму, что это те самые, и отвечу: «Не стоит благодарности».

Глупый дятел

Деревня — совсем не такое уж спокойное и тихое место, как принято думать. Здесь, правда, по улицам не ходят автобусы и не слышно автомобильных гудков, воплей сирен «скорой помощи» или полицейских машин. Но зато на соседней авиабазе то и дело взлетают и садятся военные самолеты, по ночам оголтело лают собаки, а в субботу утром обязательно появляется отвратительная компания квадроциклов, которые совершают настильные прыжки над головами и своим тарахтеньем будят всю деревню.

А ко всему этому присоединяются еще и создания природы, особенно птицы. То сойки собираются среди веток пекана для хорового пения или соревнований в ругани и брани, то попугаи начинают ссориться со всем окружающим миром, а как-то раз меня чуть не свел с ума дятел, который трое суток подряд, без перерыва, долбил и долбил в моем саду.

Обычно мне нравятся эти постукивания, переходящие с автоматных очередей на одиночные выстрелы и обратно, и я люблю смотреть на дятла, особенно когда он занят охотой на личинок. Я смотрю на него до тех пор, пока он вдруг не почувствует мой взгляд, издаст вопль, означающий сигнал опасности, и умчится прочь, то взлетая, то почти прижимаясь к земле, чтобы обмануть стервятника или какого-нибудь иного врага. Он спешит укрыться в листве другого дерева, и вскоре его постукивания доносятся уже оттуда. Но упомянутый мною дятел не искал пищу и стучал не по дереву, а по скворечнику, точнее — по синичнику, который я установил в саду для гнездования синиц. И стучал он, не переставая, даже когда я пытался напугать его особенно грозными взглядами. В конце концов, я нарушил неписаное соглашение, которое заключил с жителями моего сада («Вы не мешаете мне, и я не мешаю вам»), — и прогнал его угрожающими жестами. Но он вернулся. Я прогнал его снова, и он вернулся снова. Всякий раз, когда я его прогонял, он возвращался и опять принимался стучать по несчастному домику для синиц.

Я понял, что настойчивость этого дятла вызвана тем, что он хочет свить в этом домике свое гнездо. Но вход туда был предназначен для синиц и для дятла оказался слишком мал, поэтому он пытался сделать то, что дятлы привыкли и умеют делать, — расширить этот вход. Но именно на такой случай вход в синичник был окружен плоским металлическим кольцом, которое не поддавалось даже его сильному клюву.

Туг я должен сделать отступление и немного рассказать о птицах, ради которых устанавливал у себя в саду специальный домик и так старался оградить вход в него. Синица — это маленькая симпатичная певчая птичка со светло-желтым брюшком, вдоль которого проходит тонкая черная линия, начинающаяся от самой шеи. На иврите синица — «яргази», от того же корня, что глагол «леаргиз» — «раздражать». Но несмотря на этот корень, для меня синичка — один из самых приятных жильцов сада. Самец синицы наделен удивительным певческим даром, и его громкие красивые песни извещают всех других самцов, что мой сад — это его владение. Как и все другие самцы, он считает себя таким замечательным, что желает подарить миру потомков по своему образу и подобию. А для этого ему нужна напарница и территория, которых он готов охранять изо всех сил, о чем и сообщает звонким голосом.

Синицы строят гнезда в дуплах с узким входом, и если им предоставляют готовый домик, удовлетворяющий их требованиям, с большой вероятностью поселяются в нем. Поэтому я как-то раз съездил к человеку, который строит такие домики для птиц, и вернулся от него с готовым синичником. Я прикрепил его к стволу фисташкового дерева возле своего окна в таком месте, где мог бы наблюдать за ним через окно, и так (по указанию изготовителя), чтобы вход был повернут в сторону, противоположную порывам ветра и дождя. Не прошло и двух дней, как в домике поселилась пара синиц и стала тащить в него материалы для гнезда. Я вытерпел несколько дней, но потом уже не смог сдержаться — поднялся по лестнице, открыл дверцу на петельках и заглянул внутрь. Я увидел готовое гнездо и в нем шесть яичек. Вскоре синицы стали носить туда насекомых в клювах, и я заглянул снова. На этот раз передо мной требовательно разинулись шесть жадных желтых клювиков. Я продолжал с интересом и удовольствием наблюдать за ними, пока они не выпорхнули из гнезда, и тогда, к моей радости, родители немедленно начали строить в домике новое гнездо и вскоре вывели еще одно поколение потомков.

Что же касается дятла, то на него, видимо, не произвели никакого впечатления мои успехи в выращивании синиц — а может быть, он просто завидовал, что им достался готовый домик, — но в любом случае он продолжал стучать и стучать. Ситуация выглядела так: он долбит, кольцо не поддается, я выхожу, гоню его, он улетает, потом возвращается, опять начинает долбить своим неутомимым клювом, упрямое кольцо опять не поддается, я выхожу — и так далее. Похоже, эволюция, которая снабдила головы дятлов совершенным механизмом демпфирования ударов, забыла, что в эту же голову она вложила мозг, и вот, что поделаешь, мозг этот недоразвился. Он не получил способности к пониманию, импровизации, приспособлению к обстоятельствам. Если бы этот шумный идиот долбил вокруг кольца, а не точно по нему, он избавился бы от него за несколько минут, но он знал только одно — нужно расширить границы отверстия, даже если они металлические. Неслучайно мы говорим о «птичьих мозгах».

Впрочем, кто знает, может быть, эти непрерывные удары все же как-то изменили его мозг, потому что через трое суток он сдался и улетел.

Запертый сад

Во время моих многочисленных путешествий по миру мне случалось не раз посещать самые разные сады и парки — упорядоченные, стилизованные, дикие и даже заброшенные. Обычно я предпочитаю сады, которые не прополоты пинцетом и в которых растения не стоят рядами и не подстрижены в форме шаров, столбов и — ужаснее всего — различных животных. Но, как ни странно, из всех виденных мною садов наибольшее впечатление на меня произвели и глубже всех врезались мне в память как раз сады ухоженные. Два таких сада я видел в Израиле, и оба они в немалой степени повлияли на меня — каждый в свое время и на свой манер.

Один из них — это сад Дома слепых в Иерусалиме, а второй — Бахайский сад к северу от Акко. В первом я много раз бывал в детстве, а во втором — несколько раз в юности, и с тех пор не был больше ни в том ни в другом. Добавлю еще, что эти два сада я видел в особых обстоятельствах, отличных от тех, в которых видел все другие, и совершенно нехарактерных для обычного посещения сада или парка. Сад Дома слепых я видел глазами маленького ребенка, а детские глаза видят, схватывают и помнят иначе, чем глаза взрослого. А Бахайский сад я видел только в темноте. И оба этих сада я посетил украдкой.

Сад Дома слепых в Иерусалиме был желанным и запретным. Мы жили тогда в районе Кирьят-Моше, и я уже рассказывал, что мы переехали туда незадолго до конца строительства. Маленькие садики уже украшали кое-где наш район, но деревья еще не поднялись и не раскинули свои кроны, и их тени еще не ложились на голые бетонные тротуары. В саду же Дома слепых, на противоположной стороне, уже высились большие деревья, повсюду росли кусты, и цветы наполняли его своими чудными запахами. Там были также две полянки. На той, что была обращена к улице, мы нередко играли со слепыми детьми в самые немыслимые, казалось бы, для них игры — салки, прятки и вышибалки. Но на заднюю, укрытую от взгляда полянку нам запрещено было входить, и ее, как вход в райский сад в Библии, охранял свой «ангел с вращающимся мечом» — безногий здоровяк-охранник, который с удивительной скоростью мчался по дорожкам в своей инвалидной коляске, толкая ее вращением двух ручек, сжатых в его огромных ручищах.

Там, в запрещенной части сада, вдоль гравийных дорожек тянулись кусты роз и живые изгороди из лигуструма и туи. Там был маленький бассейн, в котором плавали, то и дело переворачиваясь вверх животом, большие и ленивые золотые рыбки. И еще там была лужайка с деревянными и каменными скамейками по кругу. Как я себе представляю сегодня, размер этого участка не превышал и сотни квадратных метров, но тогда он казался мне огромным садом королевского дворца — куда красивей настоящих королевских садов Парижа, Мадрида, Лондона и Киото, в которых я побывал многие годы спустя.

Обычно мы пробирались в сад Дома слепых через задние железные ворота, которые были навечно закрыты и вдобавок еще заперты изнутри тяжелой цепью. Мы тихонько взбирались на них — иногда целой кампанией, иногда в одиночку — и так же тихо спускались по другой стороне. В ту минуту, когда я оказывался на территории сада, я словно погружался в «сладкую пучину краденых вод»[56], одновременно испытывая жутковатый страх — и не только из-за рассказов о тяжелой руке безногого охранника, но и по причине сразу окружавшей меня атмосферы чуждости и таинственности, а пуще всего — из-за царившей здесь полутьмы, которая, как мне тогда казалось, изливалась из глаз слепых детей; их водили по этим дорожкам, они ощупывали руками листья кустов и заучивали названия различных цветов по их разной шероховатости и разному запаху.

Как я уже сказал, с тех пор я не бывал в том саду. Но со временем я вспомнил о нем в своей книге «В доме своем в пустыне…» и описал так же, как описываю здесь и сейчас — по памяти, так и не попытавшись зайти туда, посмотреть, существует ли этот сад до сих пор, и сравнить его с той картиной, которую сохранила моя память.

В Бахайском саду, что возле Акко, который, кстати, намного важнее своего старшего и более известного брата Бахайского сада в Хайфе, я побывал несколько лет спустя, будучи уже новобранцем в израильской армии. База для новобранцев бригады «Голани», в которой я служил, находилась тогда вблизи Акко, совсем рядом с этим Бахайским садом, сосуществовании которого я до тех пор не знал.

Служба новобранца не была для меня тяжелой в плане чисто физическом. В старших классах средней школы мы много ходили в походы, а каждое лето я работал у своих дядьев в Нахалале, и этот труд был нелегким. Совсем иначе обстояло дело со стороны, так сказать, духовной. На базе новобранцев «Голани» 1966 года царила такая атмосфера и тон задавали такие люди, которые были мне совершенно внове. Помню, когда мы туда прибыли, даже еще не сойдя с грузовиков, то услышали дикие вопли и нашим глазам открылась невероятная картина: какой-то офицер, защищая голову руками, убегал от новобранца, который мчался за ним, размахивая железным уголком и явно пытаясь убить. А когда мы выстраивались на первую поверку, ко мне подошел другой новобранец и показал, как бы по секрету, порнографическую фотографию, на которой крупным планом была изображена любовная пара; лиц я не видел, но прочие части их тел недвусмысленно разъяснили мне, что на свете есть такие вещи, о которых я не только не знал из личного опыта, но которые даже не представлял себе в воображении.

— Хочешь купить? — спросил он.

Похоже, я на мгновенье заколебался, потому что парень добавил — видимо, для пущей убедительности:

— Это моя подруга с моим братом.

В последующие дни я столкнулся и с людьми иной породы — низколобыми и тупыми сержантами и командирами отделений, которые, однако, проявляли исключительно творческий склад ума, как только дело касалось изобретения абсолютно бессмысленных работ, однообразных тренировок и скучнейших упражнений в строевой подготовке, выводивших меня из себя.

И вот однажды ночью, закончив дежурство по охране лагеря и разбудив своего сменщика, я не вернулся в палатку спать, а пошел вдоль забора базы, вроде бы гуляя, а на самом деле высматривая пролом, о существовании которого ходили настойчивые слухи. Я действительно нашел этот пролом, выполз наружу, поднялся и пошел по дороге. Вскоре я дошел до стены. Я влез на нее и увидел, что за ней простирается сад, красоту которого можно было различить даже в ночной темноте. Я спустился туда.

В грязной армейской одежде на пропотевшем теле я вдруг почувствовал себя нищим во дворце, простолюдином, вторгшимся в святое место. Но одновременно я ощущал себя гостем, попавшим в страну чудес. Это был ухоженный, великолепно и с огромным вкусом оформленный сад. Дорожки сверкали в темноте, кипарисы возносились, как копья, деревья и кусты были подстрижены с такой аккуратностью, что наш прапорщик, все садовые амбиции которого ограничивались побелкой стволов, наверняка сошел бы с ума от зависти. Сад как воплощение культуры.

На мой взгляд, всякий сад, взлелеянный человеческой рукой, представляет собой стилизованную форму контролируемого противоборства культуры с природой. Даже мой сад, который определенным людям кажется просто дикой, никому не принадлежащей территорией, понимающему человеку сразу покажет, что здесь поработала, пусть и в умеренном масштабе, человеческая рука и что рука эта имела свои предпочтения. Бахайский сад, каким он открылся мне в ту ночь, был на дальнем пределе такого рода садоводства: продуманный, точный и ухоженный больше, чем любой известный мне сегодня сад. Тот, кто его планировал, использовал природные свойства растений, но дал им такое выражение, подобного которому нет в природе, но который соответствовал его вкусам и ценностям. Мне, не имеющему никакого отношения к бахаям и не знающему даже принципов их веры, этот сад напомнил, что за оградой лагеря новобранцев и совсем рядом с ним существует цивилизация со своими эстетическими ценностями, что я принадлежу к семейству людей, а не уличных собак, что я носитель культуры, а не тяглового ярма. Я долго бродил по этим дорожкам, пока не зарозовели края востока и мне не пришлось вернуться к стене, к пролому и на базу.

Потом я еще несколько раз украдкой навещал этот сад, всегда после дежурства, всегда по ночам. И каждый раз этот визит вливал в меня новые силы, надежду, сознание, что я вернулся к человеческой культуре. Что по ту сторону дурацких строевых упражнений, которые нам приказывали выполнять, идиотских бравых воплей, которые нам приказывали издавать, бегания вокруг палаток с кроватями на спинах и прочих воспитующих солдата мероприятий, меня ждет мой ночной сад — благородный и облагораживающий.

Конечно, в каком-то смысле этот Бахайский сад тоже был свидетельством определенного образа жизни и восприятия мира и выражением определенной дисциплины, даже более требовательной, чем на базе новобранцев. В этом плане они были схожи, сад и база, столь отличные друг от друга во всех иных отношениях. Оба эти места были подчинены сходным целям: представить человеку, ступившему на их территорию, некую атмосферу и ценности, ему до того неизвестные, изменить и обновить его путем приобщения к ним. Но в одном случае это достигалось с помощью принуждения, произвола и дрессировки, а в другом становилось добровольным актом принятия, расширявшим души и сердца. Я не наивный человек, я знаю, что человеческие общества все еще нуждаются, к глубокому сожалению, не только в садах, но и в военных лагерях. Но я стараюсь помнить, кто кого должен обслуживать и каким должен быть порядок предпочтительности.

Иногда, направляясь в машине на север, я проезжаю мимо Акко, и глаза мои как будто сами по себе косят в ту сторону, смотрят и вспоминают. Та база новобранцев уже заброшена и разрушена, но сад все еще там, и я помню мои ночные посещения. Как я уже сказал, я больше не заходил туда, ни тайком, ни с разрешения, ни в темноте, ни при свете, но каждый раз, проезжая мимо, я снова и снова благодарю бахайских садоводов, которые обустроили его и ухаживали за ним.

Компост в компостере

Одно из самых необычных животных в моем саду — это компостер. Как и многие другие люди, я неизбежно произвожу на свет всякого рода отходы — выбрасываю пустые бутылки, использованные батарейки, картонную тару, плохие книги и старые газеты. Все это я до поры до времени выбрасывал в соответствующие контейнеры. Но с тех пор, как в моем саду появился заказанный мною компостер, я понял, что он лучше всех. Ибо компостер — это настоящее волшебное устройство. Ты сбрасываешь в него отвратительные отбросы со стола, из раковины, из холодильника и из кладовки, а он совершает некий фокус-покус (который длится несколько месяцев) и превращает все это в душистый компост для удобрения земли в твоем саду. И все это он производит сам, не нуждаясь ни в твоей помощи — если не считать легкого перемешивания время от времени, — ни в электричестве, ни в горючем, ни в моторе, не загрязняя окружающую среду и не растрачивая ресурсы. Настоящее чудо-ведро для любого мусора.

Я хорошо помню день прибытия компостера в мой сад. Я установил его тогда не слишком далеко и не слишком близко от дома и в тот же день начал бросать в его зев органические отбросы. И тут же произошло первое важное изменение — но не в саду и даже не в компостере, а прежде всего в моем домашнем мусорном ведре: оно стало сухим и легким и перестало издавать дурной запах.

Спустя несколько недель я убедился, что новый любимец явно нарушает один из главных законов физики — закон сохранения материи. Простейшие эксперименты показали, что, хотя я все время швыряю в компостер свои отходы, компостер не только не наполняется, но даже как бы пустеет. Иногда он пустеет и тогда, когда я ничего из него не вынимаю. Подумав, я понял, что этот парадокс имеет простое научное объяснение: все дело в том, что органические вещества в компостере разлагаются и в результате теряют объем и вес. Но поскольку он — мой любимец, я по-прежнему предпочитаю видеть в этом парадоксе еще одну привлекательную его черту — некую таинственность и загадочность.

И действительно, компостер — это совершенно особое устройство, и я уже в первые дни его пребывания у меня почувствовал, что описывать наши с ним отношения как «сбрасывание моих органических отходов в его нутро» — означает упрощать эти отношения и их влияние на меня. И поскольку я понял, что знаю о нем недостаточно и потому, возможно, совершаю ошибки новичка, я начал, по своему обыкновению, интересоваться, изучать и спрашивать. Я искал и вопрошал, я получал ответы и наращивал свои познания и в конце концов стал своим в большом отряде компостерианцев, то есть обладателей компостеров, и стал вести с ними беседы о том, что же в действительности происходит в глубинах этих наших устройств, — беседы, кстати, весьма напоминающие разговоры молодых родителей о причине отрыжки у их младенцев, — а также разговоры о том хорошем, свежем запахе, который исходит от готового компоста, тоже весьма напоминающие разговоры тех же родителей о других процессах и продуктах жизнедеятельности упомянутых младенцев.

И постепенно мне стало ясно, что я попал в иной мир, где живут особые люди. Не знаю, свойство ли это компостера, или природа компостерианцев, или характер евреев вообще, или все эти наказания одновременно, но вскоре мне стало ясно, что и в этом мире есть верующие и неверующие, экстремисты и умеренные, реформисты и ортодоксы, хасиды и литваки[57], вероучители и послушные ученики, просто толкователи и толкователи с уклоном в мистику. Я попробую объяснить это на знакомом всем примере. Подобно тому как в Песах все мы садимся за праздничный стол, так все компостерианцы бросают в компостер остатки из кастрюль, тарелок, мисок и кружек. И подобно тому как Песах празднуют по-разному, и то, что принято в одной общине, запрещается в другой, так и в компостерианстве есть разные традиции и уклоны, разные подходы и рецепты. И эти разногласия, как это всегда в нашем народе, немедленно порождают у одних компостерианцев презрение к другим, у третьих враждебность к четвертым, у пятых — жалость к шестым, и у всех — отмежевание от всех, на них непохожих.

Есть компостерианцы «легкие» — как я, например, — которые не бросают в свой компостер остатки мяса и рыбы. Лично я веду себя так не из каких-то идеологических соображений, а просто для того, чтобы избежать жадного внимания собак, кошек и шакалов к моему любимому устройству. А вот фанатики дела удобрений кладут в свой компостер любой органический материал, включая мясо, причем самые ревностные швыряют в него даже экскременты домашних животных, и тут, понятно, возникает яростный спор: какие именно экскременты можно класть в компостер — любых животных или, скажем, только травоядных? А есть еще секта экстремистов, которые бросают в компостер свои собственные фекалии! Меня однажды пригласили на встречу этих крайних фундаменталистов, но скажу честно — по понятным причинам я решил не сближаться с ними. «В совет их да не внидет душа моя, и к собранию их не приобщится слава моя»[58], как учит Библия. Я положил себе мусорно-логический и сорно-гигиенический предел: мы с моим компостером будем ограничиваться лишь тем, что не прошло через желудки других высокоразвитых существ, то есть только остатками приготовления еды и самой еды, а также отбросами с тарелок и отходами из кастрюль (кроме, как я уже сказал, остатков рыбы и мяса).

Кстати, среди компостерианцев есть и такие профессионалы, которые специально заселяют свои компостеры особыми червями, чтобы те способствовали разложению брошенной туда же пищи. Но простые компостерианцы вроде меня полагаются на Бога: Он привлечет в компостер насекомых, те отложат там свои яйца, из яиц вылупятся личинки, личинки привлекут к компостеру разных других насекомых и пресмыкающихся, которые произведут всю нужную владельцу компостера работу. Для этого компостеру, понятно, необходима прямая связь с землей — качество, которое я ценю и в людях, — и действительно, когда я смотрю внутрь моего компостера, а особенно когда перемешиваю вилами его содержимое, я нахожу в нем всевозможнейших существ — ползающих, шевелящихся, кишащих и прочее, которые явно получают большое удовольствие от моего угощения. И я нисколько не пугаюсь, когда из открытого компостера взлетает облако мух, — напротив, я вижу в этом признак того, что мой компостер работает как следует!

И вот так, своим беззвучным существованием, компостер влияет не только на собственное содержимое, но и на своего хозяина. Помимо приятного чувства причастности к круговороту природы, у владельца компостера происходят какие-то сдвиги в психике: они не делают его фанатиком и ничуть не вредят здоровью, а даже напротив, как-то развлекают — и его самого, и окружающих. К примеру, один из моих знакомых (он просил не разглашать его имени) пристрастился ходить по домам соседей и друзей с ведром в руке и просить милостыни мусором, потому что его компостер (так он объясняет) «голоден». Да и я сам несколько раз ловил себя на том, что буквально экономлю на себе, выхватываю изо рта недоеденный кусок, оставляю в тарелке «десятину» хлеба и салата, чтобы моему компостеру побольше досталось.

И еще. Как я уже сказал раньше, у компостера есть какие-то приметы живого существа, которые вызывают у меня встречные движения души. Он согревается и остывает, как и я, ему нужен кислород и подчас немного воды, его внутренности шевелятся и бурлят, в нем происходит обмен веществ, и он поддерживает тесные отношения со мной и со своим окружением. Лично я считаю, что у него есть также чувства и сознание, и по всему по этому я отношусь к нему не просто как к важному — в чисто садовом и экологическом смысле — устройству, но и как к домашнему животному и даже как к другу. Иногда, проходя возле него, я вижу, что он провожает меня взглядом, и я отвечаю ему улыбкой. А иногда я подхожу и открываю его крышку только для того, чтобы заглянуть ему в душу, как будто спрашивая, что слышно и как у него дела.

А еще он пробуждает у меня разные интересные мысли, пусть и на свой скромный лад. Действительно, как получается, что куда бы — помимо компостера — мы не выносили отбросы, мусор, грязь и нечистоты, они по-прежнему остаются с нами, а вот компостер делает из всего этого вещество приятное, душистое и полезное, плодородное и оплодотворяющее разом? Как жаль, что он не может рассказать нам, каким манером он ухитряется это делать.

Пауки и змеи

В моем саду живет много пауков, и внутри дома они тоже представлены несколькими видами: длинноногие плетут сети в углах потолка; напротив, коротконогие сетей не плетут, а гуляют по стенам и бросаются на свою жертву, как маленькие тигры; а между столбиками перил на веранде иногда появляются красивые радиальные сети, и по ночам я наблюдаю за их хозяином, когда он их творит. Я не уничтожаю и не прогоняю их, хотя однажды меня уже укусил один их этих домашних пауков. То был коричневый паук-отшельник, укус которого может вызвать местную гангрену, требующую операции. Он прятался внутри рубашки, которую я надел, но, к счастью, я сразу почувствовал его присутствие там и прихлопнул, не глядя. Укус — тоже к счастью — был легкий, и его последствия оказались значительно менее серьезными, чем могли бы быть.

Иногда в доме появляется очень страшный на вид паук — так называемый «оливковый птицеед». Он большой, черный и волохатый, но его укус не опасен, хотя может оказаться болезненным. Я его не боюсь — хотя я и не черный, и не волохатый, и не кусаю людей, но я больше и сильнее этого птицееда и, вероятно, умнее. Поэтому, увидев такого паука в саду, я оставляю его в покое, а когда нахожу в доме, кладу напротив него на пол лист бумаги; птицеед тогда поднимает переднюю пару лап, угрожающе разводит их в стороны, потом отталкивается задними лапами и нападает на бумагу. Он взбирается на нее, выражая обиду и удивление от невозможности укусить врага, а я поднимаю лист, выношу наружу и сметаю там паука на землю — пусть себе живет. Потому что в саду, как я уже сказал, живет много разных пауков, и среди них есть по-настоящему серьезные хищники, вроде пауков-волков размером до трех сантиметров, которые стремительно, как настоящие волки, гоняются за своими жертвами, и ядовитых воронковых пауков, так называемых рексателидов, а также пауков-кругопрядов, которые за какой-нибудь час могут сплести поразительную спиральную сеть в метр диаметром. А однажды я видел в своем саду даже прославленную черную вдову.

Из плетущих ость пауков, которых я знаю, воронковые — самые большие. Их сеть так прочна, что идущий по полю человек, наткнувшись на нее, ощущает сопротивление паутины. В детстве я много раз испытывал это ощущение на полях Нахалаля, особенно между рядами виноградников, а еще раньше — в поле рядом с районом Иерусалима, где мы жили. Сегодня я уже не вижу их. Несколько лет назад один такой паук сплел большую сеть возле входа в мой дом, и я был очень ей рад. Я часами смотрел на нее. Но лето прошло, мой паук, как это свойственно паукам, исчез, а на следующее лето его сыновья-продолжатели у меня не появились.

В кустах розмарина и лаванды живут маленькие паучки, плетущие сети наподобие колыбели, и те же большие гексателиды, густые и толстые сети которых сплетены в виде воронки — отсюда и название самих пауков. Хозяин такой воронки прячется на ее дне, а когда насекомое попадает в сеть и пытается спастись, паук улавливает его трепыхания, тут же бросается на него из глубины воронки и затягивает внутрь.

Пауки-вояки живут в земле, в неглубоких скважинах. Я не видел, как они роют эти скважины, и вполне возможно, что они просто используют уже существующие дыры, но конечно же улучшают их и приспосабливают для себя. Они покрывают стенки скважины тонкой и густой пленкой паутины, чтобы облегчить себе подъем и предотвратить обвал стенок, особенно когда паук стремительно выскакивает из этой норы и бросается за добычей.

И есть еще паук, на которого я люблю смотреть. Он живет внутри цветов — подходящее место, чтобы подстерегать там насекомых. Вдобавок он меняет цвет подобно хамелеону: на белом цветке морского лука он белый, а, скажем, на цветке ольхи — светло-красный. Обычно он подкрадывается к добыче очень медленно или вообще стоит наизготове, с разведенными передними лапами. Насекомое в цветке объедается, упивается и наслаждается пыльцой и нектаром, не чувствуя осторожного приближения паука, и не ощущает медленного смыкания его лап, пока они не сожмутся вокруг тельца. Из-за сходства с маленьким крабом этот красивый паук получил уродливое название «крабовый», но есть у него и еще одно имя, по месту его охоты, — «цветочный».

Только один паук в моем саду действительно опасен — это уже упомянутая черная вдова. В противоположность оливковому птицееду с его пугающей формой и угрожающими жестами, черная вдова — паучок маленький, симпатичный и нежный, порой он щеголяет красными пятнышками на брюшке. Но этот паук вполне может убить. Однажды я нашел у себя в саду такую черную вдову. Я положил ее в банку, принес домой, и тут начались колебания: оставить паука у себя или отдать кому-нибудь в подарок? И если отдать, то рассказать липредназначенной жертве, какой подарок она получила? Или просто подарить, а потом поинтересоваться результатом, просматривая траурные объявления в газетах? А главное — кому именно подарить? И для чего? Чтобы свести личные счеты или во благо всего общества?

Мне приходили в голову самые разные кандидаты, и я взвешивал самые разные причины, но в конечном счете я оставил вдову в своем саду, решив, что, если это — дикий сад, пусть в нем будут и реальные опасности. С тех пор я ее не видел. Вероятно, умерла зимой, как это бывает с пауками, но я предполагаю, что она все-таки произвела потомков, и даже допускаю возможность, что некоторые из них остались у меня в саду. Рассказываю об этом для того, чтобы кое-кто из незваных гостей, которые навещают мой сад — праздных гуляк, бродячих собак, невест с женихами, сборщиков налогов и обычных воришек, — дважды и трижды подумал, прежде чем наносить мне визит. Подобно тем, кто вешает у входа в свой двор табличку «Злая собака», я предупреждаю, что в моем саду могут находиться черные вдовы. И отныне считаю себя свободным от любых будущих жалоб и исков.

Кроме пауков, в моем саду иногда появляются ядовитые сороконожки, черные скорпионы и змеи. Порой меня навещает оливковый полоз, существо элегантное, симпатичное и безвредное, но, к сожалению, постепенно исчезающее, потому что с ним расправляются кошки. Время от времени я обнаруживаю меж ветвей какого-нибудь дерева полуядовитого разноцветного полоза — о нем меня извещают птицы, к гнездам которых он ползет: они собираются вокруг него и поднимают шумный переполох. А несколько раз я видел в саду гадюку и неизменно приходил в возбуждение, хватал резиновый скребок и палку и с их помощью ловил ее. Изловив такую змею, я обычно какое-то время держу ее одной рукой за хвост, другой за шею, а когда мое сердце успокаивается и начинает биться ровнее и ноги утрачивают состояние студня и обретают твердость, несу ее в лес и там выпускаю на свободу.

Почему я играю в эту опасную игру? Прежде всего потому, что могу. Точнее — еще могу. И во-вторых, потому, что осталось совсем немного игр, в которые можно играть, не опасаясь, что вас пошлют на костер за поругание веры, нарушение политкорректности и бесчисленные прочие прегрешения против установленных правил. А кроме того, я играю в нее, чтобы сохранять форму и время от времени производить немного адреналина — вещество это весьма полезное, а процесс его производства очень приятен. Ну и еще, признаюсь, для того, чтобы поддержать свой статус среди рабочего населения нашей Долины. Здесь люди несравненно мужественнее и сильнее, чем я, многие из них могут взвалить на плечи быка, но при этом смертельно боятся гадюк. Наконец, я делаю это еще по одной причине: в сердце человека есть свой дикий сад, очень важный для него, и этот сад предъявляет свои права и требования. Сад этот у меня находится не совсем в сердце, а под диафрагмой, в том чудесном, честном и искреннем месте, где цветет интуиция и трепещут бабочки — этакие бабочки в животе.

Но при всем этом я знаю: придет день — и я перестану. Человек должен знать свои границы и мириться с тем, что его возможности уменьшаются со временем. И как однажды я перестал ездить на мотоцикле, так же однажды я перестану писать книги и ловить гадюк. В юности я таким же манером ловил и потом освобождал черных змей, а потом перестал, потому что почувствовал, что у меня уже нет былой ловкости и точности, и я начал бояться. Черный полоз быстрее, сильнее и агрессивнее гадюки. Он не ядовит, но его трудно поймать, а его укус может вызвать болезненную ранку.

Раз-другой в каждое лето в моем саду появляется такой черный полоз, и в последние годы я уже не гоняюсь за ним, а только смотрю на него и получаю удовольствие от той силы и слаженности, которые излучает его сверкающее тело. Но однажды я обнаружил какую-то большую черную змею прямо в моем компостере. Я поднял крышку, чтобы добавить в него отбросы из кухни, и почувствовал тихое неясное движение в темноте. Я не понял, что вижу, но в том упомянутом диком саду, который я выращиваю и лелею между сердцем и желудком, осталось несколько первобытных реакций, и хотя глаза еще не рассмотрели и сознание еще не поняло, мои волосы уже встали дыбом и на затылке, и на позвоночнике, а руки как будто сами по себе поспешили вернуть крышку на свое место.

Я закрыл компостер. Успокоился, взял фонарь и снова открыл. Действительно, внутри свернулась большая черная змея. Очень большая черная змея. Судя по толщине, не меньше двух метров в длину. Она приподняла голову, напряглась и посмотрела на меня — кровь застыла у меня в жилах. Я оставил компостер открытым, отступил и стал смотреть издали. Через несколько минут змея, как я и надеялся, выползла наружу, и исчезла. Скорее всего, я случайно бросил в компостер что-то, привлекшее туда крысу или мышь, а уж она привлекла змею.

По совету моего адвоката, я закончу эту главу разъяснением, оно же и предупреждение: не стоит рассматривать этот рассказ как рекомендацию ловить ядовитых змей и дружить с черными вдовами.

Другие опасности

Кроме описанных выше опасных животных, которые живут в моем саду или случайно появляются в нем, мой сад порой навещают существа еще одного вида, у которого наряду с полезными и даже симпатичными свойствами есть также свойства чрезвычайно неприятные. Это — другие садоводы. Они не кусают, не жалят, не выедают нутро ствола и не обгрызают почки, да и вообще, по правде говоря, это люди вполне симпатичные и приятные — как цветы, которые они выращивают. От них можно получить хорошие советы, с ними можно обменяться клубнями, семенами и луковицами. Но они не раз появляются без предупреждения. Объявляются у тебя в саду и говорят:

— Мы слышали, что ты выращиваешь дикие цветы.

— Это правда, — сознаюсь я.

— Так вот, мы пришли посмотреть.

И начинают смотреть. Ходят по моему саду, нюхают и вынюхивают, глядят и подглядывают. С одной стороны, они ступают по растениям, как будто не отличают крапиву от анемона. С другой стороны, их лица все более мрачнеют, особенно когда они видят растение, посаженное там, где нет солнца или слишком много солнца, на слишком влажной почве или на слишком сухой.

Потом начинается экзамен. Они швыряют в меня самым произвольным образом названия растений, мне совершенно неизвестных, вроде «астра агератовидная» или «лагозерис священный», а когда я говорю, что впервые о таких слышу, на их лицах появляется скептическое выражение. Они правы. К сожалению, я не числюсь среди тех, кому известны все 2700 видов растений, которыми благословенна наша земля (кстати, это больше, чем в иных странах с более обширной территорией). Я, разумеется, знаю любое растение, которое выращиваю в своем саду, но я не такой знаток израильской флоры, как иные любители, и уж конечно не такой, как профессиональные ботаники, и даже не такой, каким хотел бы быть. Большинство других садоводов превосходят меня в умении опознавать растения.

Но этим дело не заканчивается. Мои гости хотят убедиться, что я осознаю свое невежество. Когда я говорю им, что у меня растет, к примеру, дубровник, они сразу спрашивают, какой именно дубровник, и поскольку я не знаю, а само слово «дубровник» напоминает мне одноименный хорватский курорт, я начинаю придумывать: дубровник жаркий, дубровник тенистый, дубровник прибрежный и так далее. Судя по презрительным взглядам собеседников, я понимаю, что они мне не верят, а судя по их замечаниям, вижу, что нужно было отвечать: дубровник белый, или разветвленный, или критский. И вообще, мой дешевый юмор их явно шокирует, утомляет и даже вызывает отвращение, и на их лицах я читаю глубокое убеждение, что такой невежественный и несерьезный человек, как я, не имеет права выращивать даже какой-нибудь свинорой.

Короче говоря, я поражаю этих моих собеседников своей садоводческой безграмотностью. Помню, однажды меня спросили, есть ли в мое саду «маог», а поскольку я знал, что «маог» на иврите — это лепешка, но о растении с таким названием никогда не слышал, я сказал, что единственные маоги, которые у меня есть, я покупаю в кондитерской соседнего городка Тивон. Я прочел потрясение на их лицах и презрение в их взглядах. Потому что оказалось, как я позднее прочел в индексе определителя растений, что маог — это не просто растение, но растение, имеющее много разных видов: маог пятнистый, трехмесячный и так далее, и тот, кто этого не знает, попросту не заслуживает права считаться подлинным садоводом.

Эту свою неполноценность в опознании растений я знаю за собой давно, с того дня в далеком детстве, когда впервые сдавал в начальной школе нашего Нахалаля традиционный ежегодный экзамен в так называемый «День деревьев», или Ту би-Шват. Этот экзамен всегда проходил в одном и том же освященном традицией формате: ученики, от самых младших, из первого класса, и до самых старших, из восьмого, входили небольшим группами в «Комнату натуралиста», где их ждали банки с ветками, цветами, стеблями с листьями от ста пятидесяти различных местных растений. От первоклашек требовалось опознать десять из них, от ученика второго класса — двадцать, а уж восьмиклассник должен был опознать все сто пятьдесят.

Это соревнование было очень престижным, и его победители удостаивались мировой славы. Правда, слава эта оставалась в границах Нахалаля, но это мелкое обстоятельство никого не волновало, поскольку все мы знали, что за границами Нахалаля ничего важного просто не существует.

Мне было девять лет, когда мы приехали в Нахалаль. Я был рад переезду из города в деревню, сразу полюбил свою новую школу и до сих пор считаю ее самой лучшей и приятной их всех, в которых мне довелось учиться. Но прозвище «горожанин» всегда реяло надо мной, а быть «горожанином» в тогдашнем Нахалале означало быть неполноценным во всех возможных смыслах этого слова. Добавьте к этому мой невысокий рост, неширокие плечи, близорукие глаза и одержимость чтением — явно непродуктивное времяпровождение, — и вы получите мальчика, который так и не сумел по-настоящему укорениться в среде мошавников-первопроходцев.

Неудивительно поэтому, что первый мой «День деревьев» наполнил меня трепетом. Я знал, что, если не сдам экзамен, это никогда не будет забыто и я покрою вечным позором всю свою семью.

Воспитатель нашего четвертого класса Яков Мататия готовил нас ко «Дню деревьев» с большой серьезностью. Сам он знал все растения в окрестностях и места их обитания и выводил нас к ним для знакомства и учебы. Мы шли к «вади», как называли в мошаве маленький проток между Нахалалем и соседним Кфар-Иеошуа, и поднимались на «горы», как называли холмы, где позднее построили поселок Тимрат, спускались по извилистому и влажному берегу ручья Ягур и шли по улицам нашего мошава, потому что на экзамене в «День деревьев» требовалось опознать не только растения дикие, но и все те декоративные, которые сажали тогда в рабочих поселениях, — мелию, тую и многие другие.

Моя мама, которая лучше меня знала все, что росло в Нахалале, и, что еще важнее, знала здешний народ, очень беспокоилась за меня. Она тут же организовала мне ускоренный курс по местной флоре: выходила со мной в поля, собирала ветки и листья и устраивала мне репетицию экзамена по их опознанию, вызывая этим насмешливые улыбки отца.

И вот пришел Ту би-Шват. С тяжелым и тревожным сердцем я вошел в «Комнату натуралиста» и встал перед растениями, которые нужно было опознать. В четвертом классе мы должны были знать как минимум сорок деревьев, кустарников и цветов, и я начал очень медленно отбирать то, что узнавал. Благородный лавр я опознал сразу, потому что помнил его листья не только из наших учебных прогулок, но и по банкам с селедкой на бабушкиной кухне. Канарскую сосну я опознал по иголкам, которые растут группами по три, а не по две. И еще я опознал брахитрон — кто же может забыть растение с таким смешным именем. Кое-как одолел также боярышник и два вида ладанника и даже отличил фаворский дуб от дуба обыкновенного. Клейкий девясил я узнал потому, что нос помнит лучше, чем глаза. А вот руту, обыкновенную руту, — не узнал, хотя у нее тоже специфический запах.

В конечном счете я с большим трудом одолел свой первый «День деревьев». Я опознал сорок два растения — меньше всех своих соучеников. Наш воспитатель утешил меня, сказав:

— Для первого раза это очень хорошо, а в следующем году ты будешь успешней.

Но мама сказала, что лучше бы я все-таки знал больше.

Тем не менее я до сих пор думаю, что слишком демонстративная эрудиция в любой области — достоверный показатель характера людей, которые ею хвастаются. Я не стремлюсь к полному знанию. Правда, когда речь идет о названиях растений, я обращаю внимание еще и на способ их произношения. И остерегаюсь людей, которые говорят, к примеру, «ирус» вместо «ирис», потому что знаю: у ирисов есть весьма проблематичное влияние на характер их любителей. У меня в саду тоже есть несколько этих растений сорта «ирис назаретский», и каждый год они удостаивают меня цветком или двумя, но между нами так и не завязалась настоящая дружба, и я не стремлюсь обогатить свой сад какими-либо ирисами более шикарных видов, вроде «пурпурного» или «Гильбоа». На мой вкус они слишком расфранчены, эти ирисы, и их цветки кажутся мне продуктом напряженной работы дизайнера модных шляпок. Но вот насчет любителей этих цветов осмелюсь сказать, что некоторые из них кажутся мне несколько странными, и я не уверен — то ли эта странность влечет их к ирисам, то ли они становятся странными под влиянием своих любимых цветов. В саду все оказывает влияние на душу садовода, но те, кто любит и выращивает ирисы, выделяются и в этом плане. Мало того что они готовы отправиться за тридевять земель и сбить ноги в кровь, только бы увидеть какую-нибудь типичную для данной местности группку ирисов, — они вдобавок производят над ними действия, которые на расхожем языке я не могу определить иначе, нежели неприличные.

Попробую объяснить. В отличие, скажем, от меня, рядового садовода, который всего-навсего собирает семена тех диких цветов, что растут в его саду, хранит их, а потом высевает в подходящих условиях, любители ирисов производят над их цветками некие почти непристойные ритуалы. Выражаясь наиболее деликатно, они пытаются соучаствовать в оплодотворении этих цветков. А если вы и теперь не поняли, что это значит, то скажу прямо: они стараются произвести опыление объектов своей страсти собственными руками и для этого самым грубым Насильственным образом вторгаются в жизнь цветка в самые интимные ее моменты.

Обычно люди используют цветы, чтобы ухаживать за своими любимыми. Эти же бросают своих любимых ради того, чтобы ухаживать за цветами. И это ухаживание происходит не в тайне, не у себя дома и не в своем саду, нет — они отправляются к месту жительства своих любимых цветов и буквально насилуют их там. Некоторые берут пинцетом тычинку одного ириса и, затаив дыхание, переносят ее к рыльцу пестика другого ириса, другие делают то же самое, пользуясь специальной кисточкой, а третьи вообще получают удовлетворение только от прямого телесного прикосновения и потому собирают мужскую пыльцу с одного цветка собственными пальцами и теми же пальцами переносят ее на женское рыльце другого цветка. Не правда ли, это похоже на сексуальное домогательство, а то и прямо на предосудительные действия по отношению к чистым и невинным созданиям?! И я говорю это с полной ответственностью, потому что своими глазами и не один раз наблюдал таких людей в процессе совершения этих действий.

Вернусь, однако, к визитам садоводов. С этими визитами связана еще одна опасность — тебя могут втянуть в так называемую общественную жизнь. Осмотрев твой сад, они ждут, что ты придешь посмотреть на их сад. Такой ответный визит может быть и приятным, и полезным, но он грозит повлечь за собой последующие визиты, и в итоге тебе придется бесконечно принимать гостей и ходить в гости, а потом уже не просто в гости, а на свадьбы и обрезания, и все кончится самым ужасным — регулярными вечерами хорового пения, где с большим подъемом и чувством распевают песни о цикламенах, ирисах и анемонах. И все это, напомню, потому, что ты один-единственный разик, поддавшись порыву, попросил и получил в подарок клубень лютика или семена шафрана.

Другого рода опасность представляет собой садовод, обнаруживший твое невежество и твое любительство — которые нетрудно заметить — и решивший назначить себя учителем. Вначале он дает хорошие советы. Потом эти советы приобретают характер наставлений. А в конце он уже начинает проверять, выполнил ли ты его указания, и выговаривает, если нет.

Иногда такой учитель дает ученику награду в виде желанного клубня и указывает, где эту награду посадить. Он будет стоять над тобой, пока ты это делаешь, и говорить: «Сделай немного свободней вокруг» или: «Не уплотняй!» Потом он будет навещать твой сад, чтобы проверить, как развивается подаренный клубень, и указать тебе, что глубина посадки слишком велика или кислотность почвы слишком мала. А вдобавок он будет рассказывать всем заинтересованным, что именно он открыл тебе волшебный мир диких цветов.

Кроме таких наставников, большинство моих претензий к которым проистекает из того, что они действительно знают и понимают больше моего, приходят и такие, у которых нет ни серьезного интереса к растениям, ни каких бы то ни было знаний о них, но они как-то заглянули в твой сад во время цветения и увидели, что это хорошо. Эти говорят «Ой!» и «Как красиво!!» — а потом начинают просить у тебя семена, клубни и луковицы. Я не раз давал таким людям то, что они просили, а через год, когда мы случайно встречались, спрашивал о результатах, и оказывалось, что они ничего не посадили и не посеяли и даже забыли, где положили, или оставили гнить в жарком багажнике машины, а иной раз хоть и посадили или упрятали, но забыли об этом и через месяц вывалили на это место асфальт или положили большой дорожный камень. А я вспоминаю тот мой клубень или ту луковицу, которым так хорошо жилось в моем саду и которые я вырвал, чтобы подарить этому черствому негодяю, — и сердце мое наполняется гневом и скорбью.

И все же все это не портит удовольствия, которое я получаю, отдавая луковицы и клубни тому, кто действительно хочет их посадить и сажает внимательно и продуманно. Ведь потом я смогу прийти к такому человеку, и дать ему полезный совет, и указать ему, где сажать и как, и постоять над ним, чтобы убедиться, что он делает именно так, как я ему велел, и сказать ему, чтобы он сделал немного свободней вокруг и не так сильно уплотнял, а потом заглянуть еще и проверить, как развивается росток, и сделать замечание о кислотности почвы, и рассказать кому только можно, что именно я открыл этому человеку волшебный мир диких цветов.

«Дерево полевое»

Иногда, приезжая из деревни в город, я вижу печальное зрелище: у забора сиротливо лежит картонный ящик с книгами или же какие-то книги валяются возле мусорного ящика, а то и внутри него. Смысл очевиден: еще один пожилой культурный человек ушел в мир иной, и никого уже не интересуют те книги, которые он любил и читал при жизни. Ни сыновей, ни дочерей, ни внуков или внучек, ни хозяев магазина старой книги, ни заведующую какой-то общественной библиотекой.

Иногда я поднимаю эти книги, просматриваю и даже беру себе одну или две. Но вместе с радостью от находки это пробуждает во мне и неприятные мысли о моей собственной библиотеке. Многие из ее книг останутся в руках наследников, которые уже сейчас бросают на нее жадные и, если мне будет позволено заметить, — даже немного нетерпеливые взгляды. А потом мои мысли переходят к моему второму собранию — клубням и луковицам, которые я посеял, вырастил, принес или спрятал, — что будет с ними? Это, конечно, зависит от того, что случится с моим домом, кто будет жить в нем. Любитель гладиолусов и морского лука или поклонник лужаек? А может, этот домик будет расширен, и вместо него появится большой дом? Позаботится ли кто-нибудь выкопать и спасти мои клубни и луковицы до начала строительных работ. Ведь я и сам спас некоторые из них со строительных участков и мест мощения дорог, успел собрать до того, как пришли экскаваторы, катки и бетономешалки. Кто выкопает, спасет и посадит их вновь, когда меня не будет?

Я не отношусь к числу глубоких исследователей природы. Не отношусь я и к тем, кто обнимает и нежно гладит деревья и умильно беседует с кустами. Но и такие простые любители, как я, в ходе многолетнего общения с растениями и деревьями имели возможность убедиться, что у растений есть своя сложная жизнь. У них есть своеобразные чувства и реакции, они способны на много большее, чем мы, гордые своей сложностью млекопитающие, готовы признать за другим существами. Есть много явлений, которые это доказывают, и я хочу снова напомнить некоторые из них: подсолнух, который поворачивается к солнцу и движется вслед за ним; лиана, которая целеустремленно ищет места, чтобы зацепиться; дерево, которое склоняется вбок, чтобы отдалиться от соседа. Все это свидетельствует о способности к ощущению, о наличии влечения и реакции, о стремлении приблизиться к желаемому и отодвинуться от помехи. Но убежать от бетономешалки или канавокопателя клубни моих цикламенов, анемонов и гладиолусов, луковицы моих нарциссов и морского лука не могут, и мысль о том, что они будут заживо погребены под новым домом или дорожным покрытием, вызывает у меня досаду, тоску и даже настоящее удушье. Я представляю себе, как они будут ощущать грохот, и дрожь, и удары, и давление тяжелых механических орудий, не говоря уже о врезающихся в землю лезвиях, отбойных молотках и ковшах, и будут беспомощно ждать своей судьбы, потому что самое существенное свойство растения — оно же и его главное ограничение — состоит в том, что, будучи живым существом, которое дышит, пьет, ест и чувствует, оно не может подняться на ноги, расправить крылья, вступить в бой или убежать.

Расскажу вам грустную историю. Вблизи устья ручья Химер, что на юге Мертвого моря, стояла когда-то большая красивая акация. Она оживляла окрестный пейзаж и сама была прибежищем жизни. Птицы жили среди ее ветвей, и разные существа наслаждались ее тенью, от муравьев до туристов. Не раз останавливались там и мы, я и мои друзья, пока однажды, приехав туда, не обнаружили, что она умерла. Наряду с эгоцентрическим разочарованием мы испытали также подлинное потрясение. Есть что-то ужасное в созерцании мертвого дерева, корни которого все еще скрыты в земле, а вершина уже засохла, тем более — дерева, которое ты знал, и любил, и навещал при каждом удобном случае.

Причиной смерти этой акции были земляные работы, производимые в нескольких сотнях метров от нее. Дело в том, что эта акация жила водой, которую приносили ей два-три наводнения в год, и одной новой трещины в земле оказалось достаточно, чтобы навсегда отвести от нее этот живительный поток. Животные в таких случаях ищут другой источник, но растения прикованы к земле своими корнями, и их судьба предрешена.

Среди людей слово «укорененный» — комплимент. Но даже укорененные люди могут перемещаться с места на место. Не так обстоит дело у растений. У них укорененность — это суть существования. Ею объясняются все их особенности, и именно она приковывает растения к земле и делает такими пассивными, такими уязвимыми, удобными для использования и эксплуатации. Птицы могут гнездиться в них, гусеницы и насекомые могут поедать их листья и плоть, люди могут рубить их для своих нужд, срывать их плоды, приспосабливать их для детских игра, вбивать в них гвозди и вырезать в коре сердечки. Все это деревья молча терпят. Несмотря на свою величину и силу, они беспомощны. Они не могут ни убежать, ни ответить войной. Они укоренены.

В моем саду есть несколько израильских фисташек — остаток природного леса, который рос здесь до того, как появился поселок. Самая большая из них растет на краю сада, у самой улицы. Ее ствол почти от самой земли расщепился надвое. У нее широкая и густая крона, и ее возраст, как сказал мне специалист, насчитывает около двухсот лет. Мы с ней особенно близки, потому что несколько лет назад я спас эту фисташку от смерти в буквальном смысле этого слова, когда узнал, что поселковый совет решил немного расширить улицу и мою фисташку должны срубить.

Когда начинают говорить органы власти, я обычно склоняю голову. Не потому, что я человек покорный по природе, а потому что мне известна средняя продолжительность жизни мужчин в Израиле, и есть занятия, на которые я не хочу тратить те силы и время, что остались мне на земле. Другое дело — когда кто-то пытается повредить моим близким и любимым, особенно если они беспомощны, как эта фисташка. Как я уже сказал, деревья не могут ни бежать, ни сражаться. Человек, вооруженный пилой и топором, способен победить самое большое и сильное из деревьев.

Это соотношение сил упомянуто уже в Библии. Там много говорится о деревьях и людях, и одно из самых важных библейских поучений известно многим израильтянам из песни Шалома Ханоха[59], слова которой написал поэт Натан Зах. В этой песне есть красивая фраза: «Ибо дерево полевое — это человек», — но она не принадлежит Натану Заху, он взял ее из Второзакония[60]. Однако благодаря его песне многие израильтяне считают эту фразу замечательным выражением чувств солидарности и любви, которые человек должен испытывать к деревьям, тем более что Зах даже назвал в своих стихах многие черты сходства между деревом и человеком: оба они растут, оба смертны, оба томятся жаждой и горят.

Все это хорошо и даже превосходно, но если присмотреться к библейскому тексту, то оказывается, что автор Второзакония имел в виду совсем не то, что поэт, а нечто совершенно иное, и весьма поучительно понять, что именно.

Взятая Захом фраза находится в тексте закона, запрещающего людям рубить деревья вокруг города, который они осаждают, и вот его точные слова: «Если осаждать будешь город долгое время, чтобы завоевать его, чтобы взять его, то не порти дерев его, поднимая на них топор, ибо (разве) дерево полевое это человек, чтобы (могло) уйти от тебя в крепость?»

В оригинальном ивритском тексте Библии, как известно, почти нет знаков препинания. Нет в ней и вопросительного знака в конце этого стиха, как, разумеется, нет и слов в скобках. Но уже Раши, этот величайший средневековый толкователь Библии, поставил этот знак, поскольку, вдумываясь в библейское отношение к деревьям, понял, что ивритское слово «ки», начинающее сравнение, нужно переводить в данном случае не как «ибо», а как «разве», потому что этот стих описывает не сходство между человеком и деревом, а наоборот — явное различие. И читать его нужно так: «Разве дерево полевое это человек, чтобы уйти от тебя в крепость?» Именно как такое вопрошание этот стих читается сегодня во всех переводах Библии — что на русский, что на английский или иные языки. И ответ на это вопрошание, конечно, отрицательный: человек — не полевое дерево. И тем не менее закон об осажденном городе вроде бы запрещает рубку этих деревьев, то есть направлен на то, чтобы спасти их.

Казалось бы, тут самое время восхвалить Пятикнижие и выразить восхищение этими законами, но, к моему большому сожалению, это было бы неправильно, и мы не можем присвоить себе звание «праведников народа деревьев». Ибо продолжение текста этого закона показывает, что запрет на рубку дерева объясняется не беспокойством за его судьбу, а продиктован исключительно потребностями человека. В самом деле, автор Второзакония добавляет далее: «Только те деревья, о которых ты знаешь, что они ничего не приносят в пищу, можешь портить и рубить, и строить укрепления против города, который ведет с тобой войну, доколе не покоришь его»[61].

Эти предписания неслучайны — они вытекают из общего отношения к природе в Пятикнижии. Поскольку Библия видит венец творения в человеке, то все остальные существа (растения и животные), согласно Библии, предназначены для служения человеку. Этот подход проявляется уже в самых первых главах книги Бытия. В первой главе говорится: «И сказал Бог: вот, Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя: вам сие будет в пищу»[62]. А во второй главе повторяется, что Господь создал человека и произрастил ему из земли «всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи»[63]. Иными словами, Библия последовательно проводит мысль о том, что все живое создано лишь для того, чтобы удовлетворять человеческие потребности. И, поняв это, я осознал, что жизнь моей фисташки находится в опасности, ибо еврейский закон не будет на ее стороне. Поэтому я тут же мобилизовал себя на ее защиту. Прежде всего, я спрятал меж ветвей цепь и замок, чтобы приковать себя к ней, если ее придут рубить. Во-вторых, я стал практиковаться в лазании по деревьям, чтобы успеть взобраться на крону моей фисташки и приковать себя там. А самое главное, пока власти, расширяющие улицы, готовились к рубке, я обратился ко всем, к кому только можно было обратиться — в Управление охраны природы, в районный совет, в Министерство сельского хозяйства, — и оказалось, что во всех этих местах есть люди, у которых Бог не только в уме, но и в сердце и при этом, что не менее важно, у них есть та сила, которой не было у меня и у моей фисташки.

К чему тратить столько слов! Моя фисташка получила амнистию, и ее жизнь была спасена. Она и сегодня стоит на краю моего сада, зеленая и густая летом, серая и безлистная в зимний листопад, когда у ее подножья цветет масса цикламенов, которые я посадил там. И время от времени, когда ей становится слишком хорошо у меня и она отращивает нижние ветви так, что мешает мне пройти под ней в полный рост, я позволяю себе легко и по-дружески подрезать ее — в точности так, как она позволяете себе слегка поцарапать мне темя.

Финики и рожковые деревья

Примерно в дюжине метров от моей фисташки я посадил рожковое дерево, харув на иврите. Когда-нибудь и оно станет таким же большим, как фисташка, и тогда эти два великана дружески потрутся ветвями и уравняют свои кроны. По другую сторону дома я посадил еще один харув и рад сообщить, что оба развиваются хорошо, и я жду, что они еще вырастут — и вверх, и в стороны. Естественная форма рожкового дерева — это форма огромного куста; его основной ствол скрыт множеством густых ветвей, которые расходятся уже с самого низа. Но все, кто много ездит по Стране, знают и другие харувы — те, что растут на пастбищах. У этих нижние ветви обгрызаны коровьими зубами, и их листва начинается на той высоте, куда достает корова, вытянув шею. В их тени можно и приятно посидеть.

У рожковых деревьев есть еще одно любопытное свойство: зимой оно не теряет листву. Поэтому летом такое подрезанное снизу дерево дает полную тень, а зимой — эффективную защиту от дождя. Такое дерево внушает мне ощущение дома, надежной крыши над головой, а поскольку у меня в саду коровы не водятся, то я обрезаю свои рожковые деревья сам, стараясь придать им форму большого навеса.

Как ни странно, харув, такое большое плодовое дерево, не упоминается в Библии. Правда, некоторые утверждают, что в последних строках стиха 1:19 книги Исаии «Если захотите (внять мне) и послушаетесь, (то) будете вкушать блага земли. Если же откажетесь и воспротивитесь, то будете пожраны мечом»[64], — вместо «будете пожраны мечом» следует читать «будете вкушать харув», то есть жалкую и скудную пищу. Такое прочтение основано на близости написания ивритских слов «харув» — плод рожкового дерева и «херев» — меч. А другие говорят, что мед, часто упоминаемый в Библии, означает не только пчелиный мед, но и рожковый. И действительно, когда надламываешь мясистые и сочные рожки, из них капает этот мед, и они неслучайно относятся к самым вкусным из плодов.

Еще одно, даже более интересное толкование состоит в том, что библейская единица веса «гера»[65] — это зерно рожкового дерева. Уже в древности люди заметили, что все зерна рожкового дерева — на иврите «гаргер» — имеют один и тот же вес, и стали использовать их в качестве надежной и удобной единицы при взвешивании золота и драгоценных камней. Некоторые лингвисты утверждают даже, что нынешнее слово «карат» тоже происходит от этого ивритского слова.

Что касается самого дерева, то оно относится к двудомным, то есть имеет и мужских, и женских представителей. Это вроде бы никого не должно волновать, когда бы не одно обстоятельство: во время цветения рожковые деревья окутываются резким запахом человеческой спермы. В свое время, когда я жил в Иерусалиме, мне доводилось часто ходить или ездить на велосипеде вверх по улице Маркус в районе Тальбия. По обеим сторонам этой улицы растут большие рожковые деревья, и в осенние месяцы мужские деревья, чье цветение куда обильнее женских, издают запах, в котором нельзя ошибиться. Не все прохожие понимают, откуда идет этот запах, и я не раз видел забавное зрелище: все идущие мимо смотрят наверх, и на каждом лице свое выражение — надо думать, соответственно жизненном опыту и сердечным наклонностям, — но одинаковая озадаченность: «Кто бы мог поверить… Ну ладно бы, в каком-нибудь Катамоне… Но у нас, в Тальбии?!»

Когда я задумал посадить рожки у себя в саду, то именно по причине этого необычного запаха решил посадить только женские деревья. Одно дело — просто пройти мимо мужского дерева, когда оно цветет в свою полную силу, и совсем другое — посадить такое у себя в саду и жить в тени этой мощной и постоянной мужественности осень за осенью, год за годом. Жизнь и без того обрушивает на нас слишком много унижений. Зачем самому навлекать на свою голову лишние…

Следом за этой мыслью пришла другая: а ведь я, пожалуй, не удостоюсь увидеть эти деревья в расцвете их мощи и великолепия. Но это была короткая мысль, и я с легкостью отбросил ее. Так уж устроен наш мир, и точно так же, как многие предшествовали мне в других моих начинаниях, были и такие, которым и эта мысль приходила задолго до меня. Известен рассказ о нашем знакомце Хони Меагэле, заклинателе дождя, о котором я упоминал выше. Этот Хони увидел однажды, как человек сажает у себя рожковое дерево, и спросил этого человека, когда его дерево даст плоды. И ответил ему тот человека, что через семьдесят лет. Спросил Хони: будет ли тот жить до тех пор и удостоится ли есть плоды от дерева, которое сейчас сажает.

Ответил человек: «Так же, как сажали мои отцы для меня, так я посажу для своего сына». Продолжение у рассказа такое: Хони уснул на семьдесят лет, а когда проснулся, увидел, как внук того, кто сажал дерево, ест его плоды. Это симпатичный рассказ, и в нем есть даже некий воспитательный урок, но он, увы, основан на ошибке: плодов рожкового дерева не нужно ждать так долго. Оно дает изобильный урожай плодов уже через несколько лет.

Третья моя мысль была связана с выбором места для посадки. Здесь требовалось серьезное размышление и расчет на длительное время. Как я уже говорил, харув — дерево большое и раскидистое, у него густая и устойчивая листва, и оно образует под собой постоянную и густую тень. Оно может преградить свет своим соседям и помешать развитию других растений. Кроме того, оно пускает глубокие корни, и в случае чего его будет трудно пересадить в другое место — в отличие, скажем, от оливы.

В результате всех этих размышлений я посадил два харува на тех местах, о которых говорил в начале, и теперь, когда они уже подросли, подрезаю их так, чтобы можно было сидеть в их тени. Видимо, пыльца какого-то далекого мужского харува достигает их, потому что они плодоносят. Правда, плоды их не так хороши, как я описывал выше, но иногда я их пробую, а если какой-нибудь прохожий протягивает к ним руку, чтобы сорвать и себе, я его не гоню. Пусть ест, хватит на всех. А то, что упадет, удобрит почву, — так деревья возвращают земле то, что они у нее взяли.

Когда я начал писать о своих рожковых деревьях, мне припомнилась симпатичная история о финиках — тоже, как и харувы, из разряда двудомных, то есть имеющих и мужские, и женские деревья. Садоводы, которые выращивают финики, зачастую вытягивают каким-либо искусственным способом пыльцу из мужских фиников и вдувают ее в цветы фиников женских, чтобы увеличить процент оплодотворения и соответственно величину будущего урожая. История, которую я прочел в «Агаде» Бялика и Равницкого[66], рассказывает о женском финиковом дереве по имени Тамара (от слова «Тамар», ивритского названия финикового дерева), которое росло в каком-то Хамтане, неподалеку от озера Кинерет (возможно, это нынешний комплекс горячих источников Хамей Тверия) и никогда не давало плодов. Увидел это дерево один знаток-пальмовед и сказал: «Эта Тамара смотрит на далекий Иерихон, на растущий там Тамар, и страстно желает всем сердцем». Тогда люди пошли, говорит легенда, и принесли оттуда и привили к ней — и она сразу дала плоды.

Эта фраза: «Тамара смотрит на Тамар и страстно желает его всем сердцем» — очаровала меня. Прежде всего, я был рад обнаружить в ивритских текстах что-то сходное с рассказами из греческой мифологии. Но и сам по себе этот рассказ о страстной девушке по имени Тамара и ее возлюбленном юноше Тамаре, которых разделяют сотни километров, — необычно красивая и романтическая история. И не только потому, что литература обычно склонна приписывать такую страсть мужчинам, но и потому еще, что тут снова на первый план выступает основная беда деревьев, навеки прикованных корнями к земле.

Так или иначе, но я вижу в этой истории трех героев и три сильно бьющихся сердца. Это Тамара, которая не может воссоединиться с далеким и «желаемым всем сердцем» Тамаром, это Тамар, который, возможно, на расстоянии чувствует ее любовь, и конечно же это «знаток-пальмовед», обладатель умного, чуткого и доброго сердца, который знает, что растения способны чувствовать не только голод и жажду, тепло и холод, свет и тьму, но также любовь и страсть, одиночество и тоску.

К этим трем наверняка присоединится и тронутое волнением сердце читателя. И не из-за описанной в нем «прививки». Это в наши дни практикуются такие прививки мужских растений к женским, а в те времена люди просто подвешивали мужское соцветие между соцветиями женской пальмы. Но читатель, который ищет красивый рассказ в том или ином соединении слов друг с другом, наверняка найдет в этой истории не столько сельскохозяйственно-ботаническое, сколько чисто литературное удовлетворение, и это для большинства куда важнее.

Я знаю это по себе. Много лет назад, когда я был солдатом, мы отправились однажды в далекий и тяжелый пеший переход в пустыню Негев. Мы шли всю ночь, продолжили на следующий день и после полудня достигли группы цветущих ракитников, густые белые цветы которых создавали впечатление, будто кусты покрыты снегом. Я отошел в сторону, погрузил голову в один из них, раскинул руки для объятья, прижал к себе ветки, закрыл глаза и глубоко вдохнул. И со мной случилось чудо — аромат цветущего ракитника вернул мне силы. Он не превратил мои усталые ноги в ляжки какого-нибудь оленя, но он поддержал меня и помог. Есть в пустыне такие растения, которые одной лишь силой запаха или щедрой тенью спасают путника — так же, как спасает его углубление в скале, полное бодрящей холодной воды.

Увы, в моем саду нет цветущего ракитника. Но к счастью, мне уже не приходится ходить по Негеву по долгу солдатской службы. Однако и сегодня, если мне встречается такой ракитник, я спешу к нему, погружаю в него голову и с закрытыми глазами вдыхаю его аромат. Такое удовольствие можно получить и в других местах Страны — в песках равнины Шарон, и возле Кейсарии, и южнее, между Ришон-ле-Ционом и Ашдодом. Но запах ракитников, цветущих в пустыне, куда сильнее, и контраст между ним и суровой окружающей средой намного острей.

У меня в саду есть только родственник ракитника — большой куст под названием метельник с желтыми пахучими цветами, а также несколько других диких растений с хорошим запахом, которые я уже упоминал: лилия, гладиолус, шафран, жимолость. Но есть еще одно, о котором я не говорил, а оно в данном контексте самое важное. Это растение называется ломонос. Он цветет летом в некоторых долинах Верхней Галилеи. Это ползучее растение. Если оно не находит дерево, чтобы взобраться на него, то ползет по земле, заползает само на себя и образует огромную цветущую массу. Но если ему подвернется дерево, он покрывает большую его часть, а поскольку это происходит в летние дни, то тысячи его маленьких белых цветков выглядят так, будто дерево покрыто снегом, как те кусты ракитника во время нашего марша в Негеве.

Но ломонос цветет не только в природе. Еще красивее он цветет в литературе, и к этому я и вел свой рассказ. У израильского писателя С. Изхара есть произведение, которое так и называется: «О, о, ломонос!» Как и всякое растение, ломонос цветет лишь в свой сезон, но искусство не подчиняется законам природы, и литературный ломонос Изхара цветет всякий раз, когда ты его зовешь. Как писатель я в этом вопросе целиком на стороне автора, но как садовод не могу не отметить такой важный факт, что у Изхара это, по ботанической классификации, «ломонос усатый», тогда как у меня в саду он «перистый». Я знаю это, потому что у ломоноса, описанного Изхаром, цветы бледно-желтые и склоняются вниз, чтобы защититься от дождя, тогда как у перистого ломоноса цветы белесые, и им нет нужды защищаться от дождя, потому что они появляются летом.

Впрочем, как я уже говорил, литературное удовлетворение бывает важнее ботанического. Это относится и к рассказу Изхара. Возглас, взятый им для названия рассказа, он услышал от Иегошуа Авизоара, который преподавал природоведение ему и многим другим будущим учителям на семинаре в Иерусалиме. Мой отец тоже был его учеником.

«Наш учитель Авизоар остановился, — пишет Изхар, — и раскинул руки, как пророк Илия. Его голубые глаза сияли подобно небесам, когда из самого его сердца вырвалось восклицание: „О, о!“. Мы остановились, а он продолжал кричать, и голос его летел над горами: „О, о, ломонос!“ Мы затаили дыхание. „О, о, ломонос! — звал наш учитель Авизоар. Его руки были раскинуты от горизонта до горизонта, а лицо обращено в сторону бывшего Иерусалимского храма. — О, о, ломонос!“»

В этом описании нетрудно заметить определенную долю насмешки, происходящей от излишней патетики и пафоса, с которым произносится смешное название«ломонос». Но присутствуют в нем и любовь, и признание, и восторг от цветения этого ломоноса. Хотя как садовод я не могу не заметить, что восторг этот обращен к ломоносу усатому, тогда как я считаю, что восхвалять следует прежде всего ломонос перистый, потому что он цветет летом, когда почти ничто другое у нас не цветет, а запах у его цветов совершенно дивный.

Мне всегда хотелось иметь в своем саду такой ломонос, но я не знал, как его раздобыть. И вот однажды, во время поездки по Верхней Галилее, я увидел друзского крестьянина, разрыхлявшего землю в оливковой роще. Я заметил там несколько ломоносов, которые ползли и цвели на каменном заборе, и остановился посмотреть на них и понюхать. Под ними на земле лежала маленькая ветка ломоноса, отрезанная плугом.

Я спросил крестьянина, можно ли мне взять ее. Он пожал плечами: «Возьми, но она умрет». И показал мне, что корень был разрезан еще до того, как разветвился в земле. Я решил сократить свою поездку. Закутал порванный корень в тряпки, пропитал их водой, включил сирену и помчался домой. Дома я госпитализировал ломоноса в большом цветочном горшке и полил до насыщения. Через несколько дней ветка увяла и высохла. Но я не отчаялся. Я отрезал увядшую часть и продолжал поливать то, что осталось. Прошло еще несколько дней, и стебель высох совершенно. Я отрезал его на высоте сантиметров двадцать над землей и продолжал поливать обрубок.

Целых три месяца я дважды в неделю поливал этого явного покойника и уже начал насмехаться над собой и даже сомневаться в собственном душевном здоровье. И вдруг, в один прекрасный день, из высохшего насмерть ломоноса выпрыгнула светло-зеленая почка! Я не поверил своим глазам. Но через два дня выпрыгнула еще одна. Потом почки развернулись в листья, и тогда из стволика выползли новые побеги и тоже выпустили листья, и мой ломонос, подобно жезлу Аарона-первосвященника, «расцвел, пустил почки»[67], иными словами — возродился.

Я пересадил его в больший горшок, и на следующее лето он уже по-хозяйски пополз на сетку, которую я установил для него, — и расцвел! Если бы среди наших знаков препинания были также знак гордости и знак радости, я использовал бы их здесь. Но поскольку их нет, я пользуюсь тем, что есть, — простым восклицательным знаком.

Изхар завершает свой рассказ красивыми словами о том добром влиянии, которое оказывает призыв «О, о, ломонос!» на всякого, кто его произносит, даже если он не учитель природоведения и даже если он не стоит напротив реального ломоноса. Он даже побуждает читателя последовать его примеру: «Попробуйте, и вы тоже почувствуете это. Поднимитесь, встаньте, где бы вы ни находились, раскиньте руки в стороны и попробуйте позвать громким голосом и всем сердцем: „О, о, ломонос!“ И вы увидите, что произойдет».

Когда я впервые прочел эти слова, я усмехнулся. Но спустя несколько дней, когда мне остро понадобилось поднять свое настроение и я был дома один, я поднялся, встал против большого окна, обращенного в сторону Кармеля, раскинул руки в стороны и позвал: «О, о, ломонос!» И представьте себе — это произошло. Рекомендация Изхара оправдала себя. С тех пор каждый раз, когда у меня есть в этом нужда, я поднимаюсь, развожу руки в стороны и зову — громким голосом и всем сердцем: «О, о, ломонос!» По большей части я кричу это в окно, а в сезон цветения — встав перед самим ломоносом. Но так или иначе — это работает. Факт.

Попробуйте и вы. Когда душа ликует или, наоборот, твердеет и сжимается, позовите и вы громким голосом и от всего сердца: «О, о, ломонос!» И увидите, что произойдет.

Лимонное дерево

В начале этой книги я рассказывал о своем лимонном дереве — как я нашел его умирающим возле дома, когда пришел туда впервые, как вернул его к жизни и как он воздал мне душистым цветением, вкусными плодами и напитком лимончелло, подобного которому нет в мире. Но вот прошел еще десяток лет, и, удостоившись этой счастливой старости, мой лимон начал угасать. Его листья стали опадать, ветки высохли, цветение стало бедным и печальным и плоды уже почта не завязывались.

К этому времени мой друг Пуи, старый садовод, уже ушел в лучший мир и больше не мог дать мне совет. Поэтому я сделал то, что он велел мне сделать с этим же лимоном при нашей первой встрече, — я начал его подрезать. Но на сей раз к успеху это не привело. Я подрезал дерево снова и снова, но все было напрасно. Я удобрял и поливал — но лимон умирал. В конечном счете я обратился к другим специалистам. Они даже удостоили нас с ним визита — приехали, отпилили ветку, осмотрели ее сухую сердцевину, устроили возле пациента тихий консилиум, пошептались, спросили меня, совсем как врачи в больнице, когда разговаривают с родственником, а не с самим стариком пациентом: «Сколько ему лет?» Но не я сажал этот лимон, и поэтому точного ответа у меня не было.

В конце концов они порекомендовали срубить дерево и посадить новое. Но у меня не поднималась рука. Я сказал себе: придет зима, пойдет дождь, потом наступит весна — может, Господь вспомнит мой добрый несчастный лимон, навестит нас и совершит для нас чудо.

Чуда не произошло, но спустя несколько дней в мою дверь постучалась незнакомая мне пара. Они попросили разрешения войти. Женщина была очень взволнована. В этом доме, сказала она мне, прошли ее детство и юность, и сейчас она хочет показать его избраннику своего сердца. Я пригласил их войти, и после того, как она показала ему то, что хотела показать, и рассказала то, что хотела рассказать, я спросил ее о своем лимоне — известно ли ей, кто посадил его и в каком году? Она ответила, что посадил этот лимон ее отец за несколько лет до ее рождения, и в ее памяти он сохранился уже большим деревом.

Я осмелился задать ей еще один вопрос, невежливый, но необходимый, и понял, что мой лимон уже вступил в свой седьмой десяток. Это глубокая старость для цитрусовых деревьев. И это означало, что специалисты правы — его следовало срубить и посадить вместо него новый.

Я сделал это с тяжелым сердцем, но легкими руками. Он был такой слабый и такой трухлявый, что основная часть работы была завершена несколькими ударами топора. По окончании операции я поехал в питомник купить себе новое дерево. Срубленный лимон давал мне один урожай в год. Сейчас я выбрал другой сорт, который дает плоды дважды в год, и купил саженец постарше, потому что я уже и сам — лимон довольно пожилой и не могу слишком долго ждать его плодов.

На церемонию посадки я пригласил свою старшую внучку, которой было тогда пять с половиной лет. Ребенок должен участвовать в посадке дерева, чтобы он рос вместе с ним и возле него и научился сам сажать деревья. Мы не стали сажать новый лимон на месте срубленного, опасаясь, что там в земле может быть какая-нибудь отрава. Мы выбрали новое место, обсудив с девочкой расстояние от соседних деревьев, часы света и тени, глубину ямы и близость к кухне. В результате внучка решила: «Здесь!» — и я вонзил в землю вилы.

К счастью, на этот раз я не повредил подземную трубку для поливки. Я спокойно вырыл яму, мы заполнили ее водой, а когда она впиталась в почву, заполнили снова. Потом мы покрыли дно ямы компостом из моего компостера, а поверх насыпали тонкий слой земли. Двум своим малышам, саженцу и внучке, я объяснил, что такое компост и как он получается.

Под конец мы добавили еще воды, поставили саженец в яму, укрепили его и немного отошли, чтобы убедиться, что он стоит прямо и вписывается в свое окружение. Мы проверили его с разных углов зрения, и, когда все трое остались удовлетворены, я разрезал и снял мешок, в котором теснились корни саженца, и услышали, как он расслабленно и облегченно вздохнул.

Мы сгребли землю, покрыли ею пучок корней и немного утоптали ее. Шажки девочки пяти с половиной лет, когда она ступала по земле, были точной мерой того давления, которое необходимо было саженцу, — как они были точной мерой того облегчения, которое давали болевшей в те дни спине ее дедушки, когда она ступала по ней. Потом мы снова полили, воткнули вокруг саженца три шеста для поддержки и привязали его к ним тряпочными полосками, потому что грубые веревки могли повредить кору. Мы не натянули их, потому что саженец должен немного двигаться на ветру, иначе он не разовьет мышцы, не утолщится и не укрепится, как следует.

Вот и все. Посадка закончилась. И теперь у меня в саду есть новый лимон. Я все еще с грустью смотрю иногда на то пустое место, где рос покойный старик, но уже задумал со временем поставить там беседку, которая заполнит эту зияющую пустоту. Зато молодой лимон принялся хорошо и уже привык к соседям и к саду. Вскоре он вырастет и даст плоды, и придет день, когда моя внучка скажет своей внучке, что пришло время посадить вместо него новый лимон, потому что этот уже вступил в свой седьмой десяток.

Примечания

1

Мошав — вид сельских населенных пунктов в Израиле, действующих на кооперативных началах, но с сохранением индивидуального землепользования и потребления (в отличие от коллективного потребления, свойственного кибуцу). (Здесь и далее — примечание переводчиков.)

(обратно)

2

Сохнут — Еврейское агентство для иммигрантов; в частности, на собранные им пожертвования строились дома и общежития для обустройства иммигрантов на первое время.

(обратно)

3

Изреэльская долина названа по древнему городу Изреэль, буквально «посеет Бог»; тянется от горной гряды Кармель под Хайфой на западе до реки Иордан и отделяет горы Галилеи на севере от гор Самарии на юге; длина около 40 км, максимальная ширина свыше 20 км. Большую часть долины занимают очень плодородные угодья, принадлежащие многочисленным кибуцам, мошавам и нескольким арабским деревням; крупнейший населенный пункт Долины — город Афула.

(обратно)

4

«Деяния отцов» — часть известного в иудаизме выражения «Деяния отцов — знамение для потомков».

(обратно)

5

Цуйка — фруктовая водка у румын и молдаван.

(обратно)

6

«Путь тридцати пяти бойцов» — название сводной группы еврейской самообороны, которая в ходе Войны за независимость пыталась доставить в окруженный арабами еврейский анклав оружие и боеприпасы, но в ходе боя 16 января 1948 года была полностью уничтожена.

(обратно)

7

Иеремия 17:8.

(обратно)

8

Псалом 1:1.

(обратно)

9

Иеремия 17:8.

(обратно)

10

4 Цар. 2:24.

(обратно)

11

Амос 3:8.

(обратно)

12

3 Цар. 18:44.

(обратно)

13

Притчи 6:6–8.

(обратно)

14

Перевод А. Ковалевич, Д. Чепурнова.

(обратно)

15

Перевод Л. Друскина,

(обратно)

16

Перевод Е. Фрейдкиной.

(обратно)

17

Псалом 127:3.

(обратно)

18

Суд. 9:8-12.

(обратно)

19

1 Цар. 18:27.

(обратно)

20

Перевод В. Хинкиса и С. Хоружего.

(обратно)

21

Бытие 8:22.

(обратно)

22

Песнь Песней, 2:11.

(обратно)

23

Известняковая табличка X века до н. э., найденная в 1908 году Робертом Макалистером при раскопках на холме Тель-Гезер в 30 км к северо-западу от Иерусалима.

(обратно)

24

Перевод А. Парицкого.

(обратно)

25

Самый ранний и часто цитируемый сборник талмудических толкований к Пятикнижию.

(обратно)

26

Судьи, 6,7.

(обратно)

27

Геродот. «История», перевод Г. Страновского.

(обратно)

28

3 Цар. 4:33.

(обратно)

29

Вавилонский Талмуд.

(обратно)

30

Амос 2:9.

(обратно)

31

4 Цар. 14:9.

(обратно)

32

Иисус Навин 7:25.

(обратно)

33

Бытие 1:11–12.

(обратно)

34

Исаия, 15:6.

(обратно)

35

Перевод С. Липкина.

(обратно)

36

Бытие, 13:10.

(обратно)

37

Перевод М. Генделева.

(обратно)

38

Перевод А. Черташ.

(обратно)

39

Притчи, 22:29.

(обратно)

40

Вторая алия — вторая волна еврейской эмиграции в Палестину в 1904–1924 годах, с которой связаны такие события, как зарождение кибуцного и мошавного движений, появление политических партий, рабочих организаций и отрядов еврейской самообороны, возрождение разговорного иврита и литературы на нем, закладка будущего Тель-Авива.

(обратно)

41

Песнь Песней, 5:2.

(обратно)

42

См. Псалом 1:3.

(обратно)

43

Живописный район к юго-востоку от хребта Кармель.

(обратно)

44

Исаия, 60:21.

(обратно)

45

2 Цар. 14:14.

(обратно)

46

2 Цар. 24:18.

(обратно)

47

2 Цар. 15:30.

(обратно)

48

Исаия 20:3.

(обратно)

49

Исход 3:5.

(обратно)

50

Исаия, 28:4.

(обратно)

51

Притчи 27:18.

(обратно)

52

З Цар. 4:25.

(обратно)

53

Судьи 9:8—15.

(обратно)

54

Второзаконие 6:11.

(обратно)

55

Религиозная организация, занимающаяся предотвращением осквернения еврейских могил во всем мире.

(обратно)

56

См. Притчи 9:17.

(обратно)

57

Ортодоксальное течение в иудаизме, традиционно враждебное хасидизму.

(обратно)

58

Бытие 49:6.

(обратно)

59

Шалом Ханох (р. 1946) — израильский рок-певец, композитор и поэт.

(обратно)

60

Второзаконие 20:19, здесь и далее цитируется в переводе Иосифона.

(обратно)

61

Второзаконие 20:20.

(обратно)

62

Бытие 1:29.

(обратно)

63

Бытие 2:9.

(обратно)

64

Перевод Иосифона.

(обратно)

65

Левит 27:25.

(обратно)

66

Многотомная антология легенд, притч и изречений, извлеченных из Талмуда и мидрашей, созданная поэтом X. Бяликом и издателем И. Равницким в начале XX века.

(обратно)

67

Числа 17:8.

(обратно)

Оглавление

  • Вместо введения
  • Новое место
  • Морской лук
  • Цикламены
  • Дикие деревья
  • Были и нет
  • Орудия труда
  • Слепыш
  • Мухрака
  • Муравьи
  • Плодовые деревья
  • Дом и скитания
  • Сабры
  • Сезоны
  • Прополка
  • Большие деревья
  • Ночь в саду
  • Печальная песня
  • Анемоны
  • Италия в саду
  • Трава
  • Молитва о дожде
  • Отсечение
  • Маки
  • Мгновенья счастья
  • Земля
  • Коллекционирование и другие опасности
  • Большой львиный зев
  • Кот Крамер
  • Кустарниковый вьюнок
  • Давленые оливки
  • Два месяца сева
  • Терпение
  • Босые ноги
  • Инжир, он же фига
  • Осиное гнездо
  • Люпины
  • «Как в Баварии»
  • Прокрастинация и насмешки
  • Глупый дятел
  • Запертый сад
  • Компост в компостере
  • Пауки и змеи
  • Другие опасности
  • «Дерево полевое»
  • Финики и рожковые деревья
  • Лимонное дерево
  • *** Примечания ***