Матрос с Гибралтара [Маргерит Дюрас] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Маргерит Дюрас Матрос с Гибралтара

Часть первая

Мы уже побывали в Милане и Генуе. И два дня как были в Пизе, когда я решил отправиться во Флоренцию. Жаклин была согласна. Впрочем, она всегда согласна.

Шел второй год мира. В поездах не оставалось свободных мест. В любой час, в любом направлении поезда всегда были переполнены. Путешествия превращались в некий вид спорта, не лучше и не хуже любого другого, и мы занимались им все прилежней и прилежней. Но в тот раз, в Пизе, когда мы оказались на вокзале, все кассы вообще были закрыты и даже не продавали билетов ни на один из поездов. Мы было уже подумали об автобусе, но и на автобусы билетов нигде не было. И все-таки, невзирая на все эти препятствия, я поклялся себе во что бы то ни стало в тот же день добраться до Флоренции. Со мной всегда так, когда путешествую, находит какой-то азарт, и вот теперь одна мысль ждать до завтра, чтобы увидеть Флоренцию, была для меня буквально нестерпима. Ясное дело, я и сам тогда не смог бы сказать почему — каких откровений, какой передышки ждал я от этого города. Всякий раз, когда меня охватывало такое вот нетерпение, я никогда толком не понимал, что со мной происходит,— вынь да положь, и все тут. После неудачи с автобусом я не сдался, а стал наводить справки. Мне сказали, что здесь есть бригады рабочих, которые каждую субботу, часам к шести, возвращаются домой во Флоренцию, их грузовички останавливаются на привокзальной площади, и, случается, они подвозят пассажиров.

В общем, мы отправились на привокзальную площадь. Было пять часов. Нам предстояло ждать целый час. Я уселся на свой чемодан, Жаклин — на свой. Площадь заметно пострадала от бомбардировок, и сквозь разрушенный вокзал было видно, как прибывали и отъезжали поезда. Перед нашими глазами мелькали сотни путешественников, стиснутых, как сельди в бочке, истекающих потом. Мне казалось, будто все они либо едут из Флоренции, либо туда направляются, и я смотрел на них с нескрываемой завистью. Стояла жара. На редких деревьях, что уцелели на площади, листва была обожжена солнцем и паровозным дымом, и тени они давали не так уж много. Но мне было плевать на жару, все мои мысли были заняты грузовичками. Через полчаса Жаклин сказала, что ее мучает жажда и она бы охотно выпила лимонаду, время-то еще есть. Я ответил, пусть идет одна, а я ни за что не хочу пропустить рабочих. Она отказалась от своей затеи и купила «джелати», так здесь называется мороженое. Мы торопливо съели его, оно таяло прямо у нас в руках и, какое-то приторно-сладкое на вкус, только усилило жажду. Было 11 августа. Итальянцы предупреждали нас, что грядет сезон летнего зноя, обычно он начинается где-то к 15 августа. Жаклин напомнила мне об этом.

— Это еще цветочки,— заметила она,— посмотрим, что ждет нас во Флоренции.

Я не ответил. В двух случаях из трех я ей вообще ничего не отвечал. Лето наполняло меня тревогой. Должно быть, потому, что я уже потерял надежду пережить хоть что-нибудь, что подходило бы к этому времени года. И мне не понравилось, что она говорила об этом в таком тоне.

Наконец появились рабочие. Они подходили группами. Это оказались каменщики, что трудились над восстановлением Пизы. Некоторые были в рабочих спецовках. Первая группа бегом устремилась к небольшому, крытому брезентом грузовичку, стоявшему неподалеку от нас.

Жаклин бросилась к рабочему, сидевшему за баранкой грузовичка. У женщины — видно, подумала она — больше шансов уговорить шофера, чем у мужчины. Она объяснила ему по-итальянски — готовясь к нашему отпуску, она два месяца занималась на ускоренных курсах, кстати, я тоже,— что, дескать, вот мы, двое французов, очень хотим попасть во Флоренцию, да не на чем добраться, и было бы очень любезно с его стороны, если бы он разрешил нам сесть в свой грузовичок. Тот сразу же согласился. Я уселся рядом с ним, чтобы получше видеть дорогу. А Жаклин безропотно забралась в кузов. У нас в Министерстве колоний мой стол всегда стоял ближе к окну. Так уж сложилось, и это стало для меня так привычно, что она уже не обижалась. Во всяком случае, так мне казалось. Кузов грузовичка был покрыт брезентом, а в тот день было градусов тридцать шесть в тени. Но считалось, что Жаклин не страдает от жары. За несколько минут грузовичок заполнился до отказа. И мы тронулись в путь. Было шесть часов вечера. На выезде из города образовались пробки, дорога оказалась буквально запружена велосипедами. Шофер на чем свет стоит клял и поносил велосипедистов, те же невозмутимо ехали рядами, не обращая никакого внимания на раздраженные гудки клаксонов. Он провел два года во Франции, еще в детстве — это было первое, что он мне сообщил,— и говорил по-французски. Он даже ругался по-французски — просто потому, что я был рядом. И крепко. Вскоре уже доставалось не только велосипедистам. Во Флоренции нет работы, вот и приходится таскаться сюда, за семьдесят пять километров от дома. Нелегкие времена для рабочего люда. Не жизнь, а сплошное мучение. Кругом дороговизна. Зарплата ниже некуда. Так долго продолжаться не может. Надо что-то менять. И первым долгом — правительство. Уже давно пора его скинуть, покончить с этим президентом. Заговорил о президенте. Всякий раз, произнося это позорное имя, он принимался потрясать сжатыми в бессильной ярости кулаками и только-только, буквально в последний момент, и то с видимым сожалением, успевал снова схватиться за руль. Грузовик резко заносило в сторону, он делал крутые виражи, ветер трепал брезентовый верх, производя звуки, похожие на удары кнута. Однако, судя по всему, никого из пассажиров все это ничуть не тревожило. Должно быть, подумал я про себя, так бывает каждую неделю, наверное, этот шофер каждую субботу распаляется при выезде из Пизы, когда натыкается на эти полчища велосипедистов. Мне не было страшно. Слишком уж я натерпелся страху днем, как бы не сорвался мой отъезд во Флоренцию, чтобы теперь испугаться чего бы то ни было на свете, даже угрозы так никогда и не добраться до вожделенной цели. Вконец ошалев от радости, я невозмутимо внимал шоферу.

Вскоре после выезда из Пизы — мы еще даже не успели добраться до Кашины — из-под брезентового верха стали раздаваться какие-то приглушенные вскрики. Я узнал голос Жаклин. Видно, ухаживания работяг становились все настойчивей и настойчивей. Мне были слишком хорошо знакомы эти смешливые звуки. Услыхал их и шофер.

— Если хотите,— смущенно предложил он,— ваша жена, она может сесть рядом со мной.

— Да нет, не стоит.

Он удивленно посмотрел на меня, потом улыбнулся.

— Мы здесь народ ревнивый. У вас-то там, во Франции, все иначе, правда?

— Да, так оно и есть.

— Они все перед отъездом пропустили по стаканчику. Сегодня день получки. Вот в чем дело. Вам что, правда, все равно?

Ситуация явно его забавляла.

— Это же вполне естественно,— ответил я,— когда женщина одна среди мужчин, тем более они выпили.

— Хорошо, когда не ревнуешь. Вот я, к примеру, я бы так не смог.

Рабочие смеялись. Вскрикивания Жаклин сделались несколько тревожней. Он бросил на меня взгляд, исполненный все того же глубокого изумления.

— Живем мы с ней совсем одни,— пояснил я,— никогда ни с кем не видимся, так что мне даже приятно, когда другие… В общем, сами понимаете.

— Теперь понял, видно, просто вы давно женаты, вот в чем дело, угадал?

— Мы давно знакомы, это так, но мы не женаты. Собираемся пожениться. Ей очень хочется, она не будет счастлива, пока мы не поженимся.

Мы оба дружно рассмеялись.

— Многие женщины такие, им обязательно нужно, чтобы замуж.

Обычно я с трудом переносил людей, довольных своей участью или, во всяком случае, беспечных, что ли, их общество всегда причиняло мне какую-то боль. А вот с ним — как ни странно,— с ним мне было очень хорошо.

— Любовь,— заметил он,— как и все на свете, не может длиться долго.

— Она славная,— возразил я.

— Понятно,— рассмеялся он.

Мы уже проехали Кашину. Дорога стала намного свободней. Он был явно в настроении поболтать. И принялся задавать мне вопросы, какие задают обычно всем туристам.

— В первый раз в Италии?

— В первый.

— И давно вы здесь?

— Две недели.

— Ну и как вам итальянцы, нравятся, нет?

Он задал мне этот вопрос с каким-то вызовом и даже с чуть детским задором. Потом стал ждать, что я отвечу, сразу как бы замкнувшись в себе, делая вид, будто полностью поглощен управлением своим грузовичком.

— Да пока что трудно сказать,— замялся я,— я ведь их еще совсем не знаю. Но похоже, их вряд ли можно не полюбить.

Он улыбнулся.

— Не любить итальянцев,— проговорил он,— это все равно что вообще не любить людей.

И сразу как-то расслабился.

— Пока шла эта свинская война,— он назвал ее по-итальянски, «porcheria di guerra»,— чего только о них не говорили.

— Да, во что только не заставляют верить людей,— заметил я,— когда идет война.

Я чувствовал себя совсем разбитым. Он не сразу об этом догадался.

— А как вам Пиза, красивая, да?

— Ничего не скажешь,— согласился я,— очень красивая.

— Это просто счастье, что площадь совсем не пострадала от бомбардировок.

— Да, действительно счастье.

Он повернулся и посмотрел мне в лицо. Я сделал над собой усилие, чтобы ответить на его взгляд, и он это заметил.

— У вас усталый вид,— заметил он.

— Немного.

— Ясное дело, такая жара,— проговорил он,— и потом, путешествие.

— Да, так оно и есть,— согласился я.

Но ему все равно хотелось поболтать. Он говорил о себе, и минут двадцать мне даже не приходилось ему отвечать. Он рассказал, что заинтересовался политикой после Освобождения, да, особенно с тех пор, как стал членом заводского комитета в Пьемонте. Это была самая счастливая пора в его жизни. Когда комитеты распустили, ему все сразу опротивело, и он вернулся в Тоскану. Но тоскует по Милану, «потому что Милан, он живой». Он долго говорил об этих заводских комитетах, о том, что натворили англичане.

— Это же просто безобразие, что они здесь творили, разве не так?

Чувствовалось, что для него это очень важно. Я подтвердил, да, правда, просто безобразие. И он снова заговорил о себе. Теперь вот он каменщик в Пизе. Там сейчас много строят, восстанавливают. Грузовичок этот его. Он попал к нему после Освобождения, так и оставил его себе. Продолжая говорить, он слегка сбавлял скорость, когда мы проезжали какие-нибудь городки, чтобы дать мне возможность получше рассмотреть церкви, памятники и надписи на стенах: «Viva il partito communista» и перевернутое «L» перед словом «Король». Всякий раз я смотрел с таким вниманием, что он не пропустил ни одной достопримечательности.

Мы прибыли в Понтедеру. Он снова заговорил о своем грузовичке. То, как он завладел им, явно немного его беспокоило.

— Что говорить, конечно, я должен был бы вернуть его товарищам по комитету, а я взял и оставил себе.

Он сразу понял, что это ни капельки меня не возмутило.

— Должен бы, да вот не смог. Я водил этот грузовичок уже два месяца, разве можно было с ним расстаться…

— Многие поступили бы точно так же,— успокоил я.

— Я говорил себе, у тебя в жизни не будет другого, бывают такие вещи, просто не можешь поступить иначе, иной раз даже украдешь. Эту машину, можно сказать, я ее украл. Но чтоб я жалел об этом, сказать по правде, нет.

Он добавил, сами видите, из этой колымаги больше шестидесяти никак не выжмешь, но он все равно чертовски доволен, что она у него есть. Эх, признался он, до чего же люблю я эти машины. Вообще-то заняться ею как следует, клапана привести в порядок, она бы могла делать и все восемьдесят. Но ничего не поделаешь, никогда не хватает времени. Да она и так ему неплохо служит. Благодаря ей, когда погода подходящая, он может даже иногда ездить на выходные в небольшой рыбачий поселок на берегу Средиземного моря и брать с собой друзей. Стоит вполовину дешевле, чем на поезде.

— А где это? — поинтересовался я.

— В Рокке,— пояснил он.

У него там родственники. Это недалеко. Ему трудно ездить туда каждую неделю, бензин-то нормирован, только пару раз в месяц. Он как раз был там на прошлой неделе. Да что говорить, порт-то совсем крошечный. Правда, в последний раз там была одна богатая американка, интересно, каким это ветром ее занесло в такую глушь. Да-да, американка, так, во всяком случае, люди говорят. У нее такая красивая яхта, стоит на якоре прямо напротив пляжа. Он видел, как она купалась. Просто загляденье, а не женщина. Вот потому он и говорит, никогда не стоит обобщать, даже в мелочах. Раньше-то он и сам верил тому, что говорят: будто американки не такие красивые, как наши итальянки. Но вот та, ничего не скажешь, та была по-настоящему красивая, он не припомнит, чтобы ему доводилось когда-нибудь видеть такую прекрасную женщину. Он не говорил, что она была хорошенькая или уж очень ему приглянулась, нет, именно прекрасная. Он сказал это как-то очень серьезно, по-итальянски: «Bellissima». И добавил: «Е sola»,— она была одна.

Потом он рассказывал мне про Рокку. Вообще-то почему бы вам туда не съездить, если, конечно, есть время? Ведь чтобы по-настоящему увидеть Италию, нельзя ездить по одним только городам. Надо обязательно заглянуть хоть в одну-две деревушки, поглядеть на природу. А Рокка отличное местечко, чтобы увидеть, как живут простые итальянцы. Уж сколько им пришлось натерпеться, вкалывают, как ни один другой народ, а сами увидите, какие они приветливые, какие доброжелательные. Уж ему ли их не знать — ведь родители-то у него были простые крестьяне,— правда, теперь он уже многое понял и не такой темный, как они, но все равно очень к ним привязан, даже больше прежнего. Если уж ты откуда родом, это навсегда остается твоим. Он говорил об этом как о каком-то чуде, с гордостью. Да, если будет время, мне надо непременно съездить в Рокку. Правда, в городке всего одна гостиница, но нам с женой там было бы хорошо. Потом пояснил:

— Там с одной стороны море, а с другой речка. Когда на море поднимаются чересчур большие волны, или делается жарко невмоготу, или просто охота поменять обстановку, идешь купаться на речку. Там всегда прохладно. А гостиница, она аккурат на самом берегу речки.

Он рассказывал мне об этой речке, о гостинице, о горах, что окружают со всех сторон долину, о подводной рыбалке.

— Это даже представить себе невозможно, если ни разу не попробовал. В первый раз страшно, а потом уже не можешь без этого обойтись. А уж как там красиво, цвета необыкновенные, а рыбины проплывают прямо у тебя под брюхом. И такая тишина, такой покой, просто не передать словами.

Он рассказывал мне про сельские танцы и праздники, про фрукты, лимоны величиной с апельсин, которыми славятся эти края.

Мы добрались до Сан-Романо, что в долине Арно. Небо сделалось медно-красным. На дороге солнца уже не было, теперь оно лишь изредка показывалось над вершинами холмов. Они, от подножия до самых вершин, были засажены оливковыми деревьями. Дома были красивы, совсем того же цвета, что и земля. Возле каждого, даже самого маленького, возвышался кипарис. От всего пейзажа веяло каким-то душераздирающим покоем.

— А вы сами из этих краев, из Тосканы? — поинтересовался я.

— Да, родился здесь, в долине,— ответил он,— только не по эту сторону от Флоренции, а по другую. Правда, теперь все семейство поселилось в Рокке. Мой отец, он любит море.

Солнце скрылось за холмами, и теперь долина освещалась только светом, идущим от Арно. Это оказалась совсем небольшая речка. Спокойная, блестящая гладь, частые плавные изгибы и зеленый цвет воды делали ее похожей на какого-то сонного зверька. Удобно устроившись меж суровых на вид, отвесных берегов, она блаженно несла вперед свои воды.

— Какой он красивый, Арно,— проговорил я.

Сам не заметив, он стал называть меня на «ты».

— А ты,— спросил он,— сам-то где работаешь?

— В Министерстве колоний,— ответил я.— Отдел актов гражданского состояния.

— И что, нравится тебе это, такая работа?

— Жуть,— ответил я.

— И чем же ты там занимаешься?

— Переписываю свидетельства о рождении и смерти.

— Понятно,— заметил он.— И давно ты там?

— Восемь лет.

— А вот я,— проговорил он после паузы,— я бы не смог.

— Верно,— согласился я,— ты бы не смог.

— Хотя,— добавил он,— каменщиком тоже несладко, зимой тебе холодно, летом жарко. Но все время переписывать, нет, я бы ни за что не смог. Есть которые могут, ведь надо же кому-то, а вот я нет, я бы не смог.

— Вот и я тоже не могу,— заметил я.

— И все-таки делаешь?

— Делаю. Поначалу мне казалось, помру от этого, но все равно делаю, представляешь, каково это?

— Ты что, и сейчас так думаешь?

— Что от этого можно помереть? Да, но только уже не я, а кто-то другой.

— Представляю, какая жуть, все время только и делать, что переписывать и переписывать…— медленно, с расстановкой заметил он.

— Кошмарная жуть,— согласился я.

Конечно, я признался в этом немного шутливым тоном. Можно было предположить, что либо на самом деле это не такой уж кошмар, либо просто такая уж у меня манера говорить о себе и своей жизни.

— Работа — это важно,— заметил он.— Делать что попало, нет, так не годится.

— Но ведь должен же кто-то это делать,— возразил я,— тогда почему бы не я?

— Да нет,— усомнился он,— я не согласен, а почему именно ты?

— Да я пытался подыскать что-нибудь другое, так и не нашел.

— Бывает,— заметил он,— что лучше уж подохнуть с голоду, чем такое… Вот я на твоем месте лучше уж подох бы с голоду.

— Знаешь, вечно боишься, как бы не потерять работу. И потом, еще почему-то стыдно, даже сам не пойму почему.

— И все же есть на свете такие вещи, которые стыдней делать, чем не делать.

— Я мечтал стать велогонщиком, путешественником, всякие такие немыслимые штуки. А кончилось тем, что поступил в Министерство колоний. Мой отец служил в колониях, так что мне это было нетрудно. Первый год даже не верилось, думал, это просто какое-то недоразумение, шутка, что ли, на второй только и твердишь себе, нет, так дальше дело не пойдет, а потом наступает третий год, и вот, сам видишь…

Он был явно доволен, что я начал говорить о себе.

— Вот во время войны,— продолжил я,— вот когда я был счастлив. Я был в телеграфной роте. Научился лазать по столбам, это дело опасное, того и гляди током дернет или свалишься, но все равно я был счастлив. По выходным не мог остановиться, лазал по деревьям.

Мы оба засмеялись.

— Однажды нам пришлось срочно сматываться, а я как раз был на самой верхушке телеграфного столба, привязанный. Все ушли без меня, но не в ту сторону, куда надо. Спустился — кругом ни души. Ну я и пошел один, зато туда, куда надо. Мне повезло.

Он от души рассмеялся.

— Да, война есть война, но бывает и на войне тоже весело. А потом,— немного помолчав, спросил он,— во время Сопротивления?

— Был в Виши, вместе с министерством.

Он молчал, будто это требовало дополнительных пояснений.

— Делал фальшивые акты гражданского состояния для евреев, которые скрывались от фашистов, в основном, сам понимаешь, это были свидетельства о смерти.

— Ну да, понятное дело… И что, тебе ни разу не надоело?

— Нет, ни разу. Правда, после войны за то, что я три года пробыл в Виши, меня понизили в должности.

— И эти твои евреи, ты что, так никогда и не узнал, помогли им твои бумаги?

— Да я вообще ни одного из них и в глаза-то не видел,— со смехом признался я.

— Ну и дела… И что, так и живешь?

Он снова покосился в мою сторону. Будто заподозрил, уж не вру ли я ненароком.

— По правде сказать, не так уж я и искал. Пусть меня и понизили в должности, я ведь все равно остался в том же Отделе актов гражданского состояния, так что…

— Да нет, быть того не может,— снова повторил он.

Он явно мне не верил.

— Правда-правда,— заверил я его, потом улыбнулся,— ну, скажи, какой мне смысл тебе врать?

— Да нет, я верю,— сдался он наконец.

Я рассмеялся.

— Вообще-то я часто вру. Но не сегодня. Случаются и у меня такие дни.

— А кто не врет, все врут,— немного замявшись, заметил он.

— Я вру всем подряд — ей, своим начальникам. Привык у себя на службе, потому что часто опаздываю. Не могу же я им сказать, что меня тошнит от этой работы, вот и придумал, будто у меня больная печень.

Он рассмеялся, но не очень искренне.

— Ну, это,— возразил он,— разве это вранье…

— Надо же иногда о чем-то поговорить, без этого нельзя, о чем-то говорить все равно надо. Так вот, печень — это моя излюбленная тема, можно сказать, мой конек, о ней я говорю лучше всего, и дня не проходит, чтобы я не описывал, какие злые шутки она со мной играет. У нас в министерстве вместо того чтобы поздороваться, меня спрашивают: «Ну, как там твоя печенка?»

— А она-то что, и она тоже верит?

— Понятия не имею, она никогда со мной об этом не говорила.

Он слегка задумался.

— Ну, а политикой, хоть политикой-то ты занимаешься?

— Занимался, когда учился.

— А теперь совсем забросил?

— Потом она стала занимать меня все меньше и меньше. А теперь мне и вовсе плевать.

— А коммунистом ты был?

— Было дело.

Он замолк. Надолго.

— Я слишком рано начал,— пояснил я,— потом просто устал…

— Вот это я очень даже понимаю,— тихо заметил он.

Потом снова замолк, так же надолго, и вдруг проговорил:

— Нет, правда, съездил бы ты на выходные в Рокку.

Служба гражданского состояния завладела всей моей жизнью, и три дня в Рокке, что могли они значить в сравнении с этим несчастьем? Но все равно я понял, что он хотел сказать: иногда жизнь бывает совсем невыносимой, и он хорошо это знает, а потому время от времени надо ездить в Рокку, убедиться, что жизнь может быть и приятной.

— А правда, почему бы и нет,— согласился я.

— Сам не знаю, почему, но вот я, к примеру, очень люблю Рокку,— признался он.

Мы въехали в Эмполи.

— Тут,— пояснил он,— делают стекло.

Я заметил, что город кажется мне очень красивым. Он ничего не ответил, видно, думал о чем-то другом, скорее всего, обо мне. После Эмполи стало еще прохладней. Мы покинули Арно, но какая разница. Мне все равно было хорошо. Я не потерял времени даром. Он смотрит на меня, он меня слушает, сразу видно, я заслуживаю ничуть не меньше, а может, и больше других, чтобы проехать рядом со мной от Пизы до Флоренции. Я пытался выгородить самого себя. Оказывается, я вполне мог бы быть кому-то неплохим приятелем. У меня не было привычки чувствовать себя довольным. И когда мне выпадало такое, это совершенно лишало меня сил, и потом приходилось целую неделю приходить в себя. Всякие там неудачи стоили мне куда дешевле.

— А правда, съезди-ка ты в Рокку,— снова повторил он,— сам увидишь.

— У меня еще десять дней отпуска,— ответил я.— Почему бы и нет…

Грузовичок несся теперь с такой скоростью, на какую только был способен,— шестьдесят в час. Жара совсем спала, во всяком случае, для нас, мы ведь ехали не под брезентной крышей. К тому же с наступлением вечера поднялся свежий ветерок, судя по всему, он пришел из тех краев, где уже разразилась гроза, от него пахло водою.

Мы по-прежнему разговаривали — о нем, о работе, о зарплате, о его жизни, о жизни вообще. Пытались выяснить, что делает мужчину счастливым — работа, или любовь, или все прочее.

— Ты вот говорил, у тебя нет друзей,— заметил он,— что-то я никак не пойму. Всегда должны быть приятели, ведь без этого нельзя, разве не так?

— Мне бы тоже хотелось,— ответил я,— да только не могу же я дружить со своими сослуживцами по министерству, а у нее, кроме них, нет никаких знакомых.

— А сам ты?

— У меня были только старые приятели по факультету. А с ними мы больше не видимся.

— Странное дело,— проговорил он, теперь он был приветлив и, похоже, больше не испытывал ко мне почти никакого недоверия,— мне думается, уж друзья-то, они всегда найдутся.

— Вот на войне,— заметил я,— там у меня было много друзей. А теперь, похоже, найти их не легче, чем… даже не знаю кого…

— Как женщину?

— Почти,— смеясь, согласился я.

— Ничего себе,— проговорил он.

И задумался.

— Послушай, у нас здесь все куда легче, чем у вас там, все сразу знакомятся, и никаких тебе трудностей.

— У нас все не так,— подтвердил я,— на все нужно время. Все называют друг друга «мсье», все господа… И потом, ведь когда делаешь копии, нельзя ни с кем разговаривать.

— То-то и оно. Мы другое дело, у нас рот всегда свободен, можно поговорить, если есть охота. Мы ведь какие? Будто на войне, всегда немного будто на войне. Приходится воевать то за зарплату, то за хлеб насущный, так что с друзьями здесь все в порядке.

— А вот мои сослуживцы,— заметил я,— мне скорее хочется их убить, чем перекинуться словечком….

— Кто знает, может, когда тебе уж очень тоскливо,— отозвался он,— так оно и бывает, как-то не получается заводить друзей.

— Может, так оно и есть,— согласился я.

— Что говорить,— продолжил он,— несчастий в жизни и мне хватает, а как же без этого? Но чтобы вот так, изо дня в день, и чтобы из-за этого не иметь друзей, нет, об этом даже и подумать-то страшно.

Потом добавил:

— Вот я, к примеру, без дружков я просто места себе не нахожу, нет, это, правда, беда, я бы так не смог.

Я ничего не ответил. У него был такой вид, будто он уже сожалел о своих словах. И все же вдруг едва слышно заметил:

— А по-моему, надо бы тебе все-таки бросить эту работу.

— Конечно,— ответил я,— когда-нибудь я так и сделаю.

Он явно счел, что я не принял его совет всерьез — так, как он бы этого хотел.

— Заметь себе,— проговорил он,— конечно, это дело не мое, но, поверь, по-моему, тебе нужно обязательно бросить эту работу.

И, немного помолчав, добавил:

— Что-то не заладилась у тебя жизнь.

— Вот уже восемь лет,— признался я,— как я только об этом и думаю, как бы ее бросить, да все никак не получается.

— По-моему, тебе надо бросить это дело, и чем скорей, тем лучше,— настаивал он.

— Может, ты и прав,— немного помолчав, согласился я.

Ветерок дышал восхитительной свежестью. Он явно наслаждался им куда меньше, чем я.

— А почему ты так думаешь? — поинтересовался я.

— Так ведь ты сам только и ждешь, чтобы тебе это сказали, разве не так? — тихо пояснил он.

Потом повторил:

— Нет, что-то там шибко не заладилось, в твоей жизни. Да любой на моем месте посоветовал бы тебе то же самое.

Он с минуту поколебался, потом тоном человека, вопреки сомнениям все-таки решившегося на отчаянный шаг, заметил:

— Это то же самое, что с твоей женой, почему ты с ней, с этой женщиной?

— Честно говоря, я долго колебался. А теперь вот подумал, а почему бы и нет? Раз ей этого так хочется. Потом, мы с ней вместе работаем, в одной комнате, так что она у меня целый день перед глазами, захочешь, только руку протяни, понимаешь, что я имею в виду?

Он не ответил.

— Знаешь, бывает, что уже нет желания вылезать из дерьма, говоришь себе, раз нет ничего другого, можно прожить и в дерьме.

Он даже не улыбнулся.

— Нет,— возразил он, мой юмор пришелся ему явно не по нутру,— так не годится.

— Многие поступают точно так же,— сказал я.— Почему бы мне на ней не жениться?

— А что она за женщина?

— Сам видишь,— ответил я,— всегда всем довольна. Веселая. Она оптимистка.

— Понятно,— проговорил он и слегка поморщился,— знаешь, мне не очень-то по вкусу женщины, которые всегда всем довольны. Они…— Он искал подходящее слово.

— От них устаешь,— подсказал я.

— Вот-вот, именно, устаешь.

Он повернулся ко мне и улыбнулся.

— Я вот все думаю,— проговорил я,— а стоит ли искать какие-то там великие причины, на целую жизнь, чтобы быть довольным. Ведь достаточно, чтобы сошлась вместе какая-нибудь там пара-тройка пустяковых условий, да и в любом случае можно…

Он повернулся ко мне и снова улыбнулся.

— Что и говорить, пустяковые условия — дело нужное,— согласился он.— Да только быть довольным жизнью — этого мало. Время от времени нам хочется чего-то побольше, разве не так?

— Это чего же еще?

— Да счастья, вот чего. А любовь, она к этому очень даже располагает, так или нет?

— Не знаю,— ответил я.

— Как бы не так, очень даже знаешь.

Я не ответил.

— Съезди-ка ты в Рокку,— повторил он.— Если приедешь в субботу, я буду там. Можем вместе заняться подводной рыбалкой.

Больше мы не говорили о себе. Добрались до Ластры и теперь уже надолго покинули долину Арно.

— Еще четырнадцать километров,— сообщил он.

Он опустил ветровое стекло, и ветер со всей силой ударил мне прямо в лицо.

— Ах, как хорошо,— проговорил я.

— Как проедешь Ластру, всегда так, сам не знаю почему.

Из-за ветра казалось, будто мы стали ехать куда быстрее. Теперь мы почти не разговаривали — чтобы услышать друг друга, пришлось бы поднять ветровое стекло, но ветерок был так приятен, что никому из нас это и в голову не приходило. Время от времени он громко, стараясь перекричать шум ветра, объявлял:

— Еще полчаса, еще минут двадцать, еще четверть часа, и ты увидишь.

Он имел в виду город. Но с тем же успехом он мог говорить и о чем-то другом, уж не знаю, о каком-таком счастье. Мне было так хорошо сидеть подле него, с этим обдувающим лицо прохладным ветерком, что я охотно остался бы здесь еще на целый час. Но он настолько горел желанием побыстрей показать мне, как мы будем въезжать в город, что заразил и меня. Так что очень скоро и мне тоже не терпелось добраться до Флоренции.

— Еще семь километров,— выкрикнул он.— И ты увидишь там, внизу, когда будем проезжать по холму.

Может, он уже в сотый раз проделывал этот путь от Пизы до Флоренции.

— Гляди! — крикнул он.— Мы как раз над ней!

Она сверкала под нами, словно опрокинутое небо. Потом, поворот за поворотом, мы спустились и нырнули в ее глубины.

Но я думал совсем о другом. Я спрашивал себя, может, это и есть решение всех моих проблем, вот так вот путешествовать от города к городу, довольствуясь случайными приятелями, вроде него. И так ли уж необходимо обзаводиться женой, может, бывают случаи, когда лучше обойтись без этого.

По прибытии в город мы вместе выпили в одном из привокзальных кафе по бокалу белого вина. Жаклин вылезла из-под брезентового покрытия вся растрепанная, но дело ограничилось легкими заигрываниями и до серьезных посягательств на ее честь явно не дошло. Конечно, кто угодно, кроме меня, нашел бы ее прехорошенькой. А вот мне она показалась просто симпатичной. Она была в прекрасном настроении.

В кафе он снова заговорил со мной о Рокке. Пока он говорил, я внимательно рассматривал его лицо — ведь в машине я видел его только в профиль. И пришел к выводу, что все остальные рабочие были похожи друг на друга, он же — ни на кого. Может, причиной тому было огромное удовольствие, какое доставил мне наш разговор? Внезапно он вызвал во мне какую-то робость. Надо съездить в Рокку, снова повторил он, по крайней мере хоть отдохнешь. Вот-вот наступит жара. Неделя, ну что такое неделя? Будем вместе купаться в Магре, а если успеем, то сходим на подводную рыбалку, там есть одно местечко, которое он хорошо знает, а очки и все, что нужно, он мне одолжит. Ну так что, едем? Едем, ответил я. Жаклин улыбнулась, она не поверила. Ее он не пригласил приехать в Рокку.

*
Эти дни во Флоренции оказались самыми жаркими за весь год. Мне уже приходилось в жизни страдать от жары, ведь я родился и вырос в колонии, в тропиках, к тому же я немало читал об этом в книгах, но только в те нескончаемые дни во Флоренции я действительно узнал, что такое настоящая изнуряющая жара. Эта жара поистине стала главным событием в стране. Кроме этого, больше ничего не происходило. Было жарко — и это все, по всей Италии. Говорили, что в Модене сорок семь градусов. Сколько было во Флоренции? Я не знал. Четыре дня весь город был во власти какого-то безмолвного пожара — без огня, без криков. Четыре дня люди, объятые страхом не меньше, чем во время войны или эпидемии чумы, жили одним стремлением — только бы выжить. Такая температура не подходила не только человеку — ее не переносили и животные. В зоопарке от нее умер шимпанзе. Рыбы и те дохли от удушья. От Арно исходило зловоние, об этом писали в газетах. Тротуары на улицах расплавились и стали вязкими. Думаю, даже любовь была изгнана из города. Вряд ли в эти дни был зачат хоть один младенец. И никто не написал ни единой строчки, кроме разве что газетчиков, которые, кстати, тоже не говорили ни о чем, кроме этого. Собаки не совокуплялись, дожидаясь более подходящей погоды. Преступникам приходилось откладывать задуманные убийства, влюбленные не замечали друг друга. Никто уже не понимал, что такое здравый смысл. Раздавленный жарою разум отказывался действовать. Человеческая личность превратилась в категорию весьма относительную, и никто уже не мог бы сказать, чем он отличается от другого. Это оказалось еще похуже, чем военная служба. Должно быть, даже сам Господь Бог никогда не надеялся достичь подобных результатов. Словарь жителей города сделался однообразным и свелся к минимуму. Пять дней все говорили одно и то же. Пить хочу. Так больше невозможно. Это должно кончиться, такое не может больше продолжаться, никогда еще не было, чтобы такое продолжалось больше нескольких дней. В ночь четвертого дня разразилась гроза. Пришло время. И тут же все в городе снова занялись своими мелкими, обыденными делами. Все, кроме меня. Я все еще был в отпуске.

Для меня эти пять дней были как две капли воды похожи один на другой. Я целиком провел их в одном кафе. Жаклин нет, она осматривала город. От этого занятия она сильно похудела, но не сдавалась и довела дело до конца. Думаю, она посетила все дворцы, все музеи, все достопримечательности и памятники, какие только можно было осмотреть за неделю. Не знаю, о чем она думала все это время. Я же, сидя в кафе и поглощая то кофе со льдом, то мороженое, то мятный ликер, думал о Магре. Все же интересно, о чем думала она? Конечно, не о Магре, о чем-то совсем другом, может, совсем противоположном Магре. А я все дни напролет — Магра, Магра всегда прохладная. Магра даже в самую сильную жару всегда прохладная, без конца повторял себе я. Теперь мне было мало моря, нет, мне нужна была речка, вода под сенью деревьев.

В первый день я проделал путь от нашей гостиницы до кафе. Вот выпью кофе со льдом, думал я, а потом пойду пройдусь по городу. Я просидел в кафе все утро. Жаклин нашла меня там в полдень за второй кружкой пива. Она возмутилась. Как это так, впервые в жизни попасть во Флоренцию и все утро просидеть в кафе! После полудня, пообещал я, сегодня после полудня непременно попробую. У нас был уговор, что каждый гуляет сам по себе, а встречаемся мы только за едой. Так что сразу после завтрака она оставила меня в покое. Я вернулся в кафе, которое было рядом с рестораном. Время прошло незаметно. В семь вечера я все еще был там. На сей раз Жаклин обнаружила меня за стаканчиком мятного ликера. Она опять возмутилась. Стоит мне сдвинуться с места, и я сразу же умру, оправдался я. У меня и вправду была уверенность, что так бы оно и случилось, но в то же время я не сомневался, что завтра все как-нибудь наладится.

Назавтра ничего не наладилось. Однако в тот день я все-таки предпринял обещанные усилия. После завтрака, через час, как ушла Жаклин, я выбрался из кафе, куда все-таки не преминул вернуться, и устремился по улице Торнабуони. Где тут Арно? Я спросил дорогу у одного туриста, который тотчас же мне ее указал. По правде говоря, больше всего мне хотелось поглядеть на дохлых рыбин, что плавают на поверхности реки. Я увидел их с набережной. Газеты явно преувеличивали. Рыбины действительно были, но далеко не так много, как писали. Я был разочарован. Что же до Арно, то у нее не было почти ничего общего с той речкой, что я видел по дороге из Пизы, или, иначе говоря, с рекой моей юности. Сточная канава какая-то, подумал я про себя, грязный ручеек, и вдобавок полно дохлой рыбы. Но это ведь Арно, с какой-то неохотой напоминал я себе. Тщетно. Эти увещевания не возымели никакого эффекта. И я побрел прочь. На улицах было полно народу, но главным образом туристов. Все они явно страдали от нестерпимой жары. Среди них я заметил пару-тройку тех, что торопливо, почти бегом, шли от Арно. Пытаясь хоть как-то подбодрить себя, я устремился за ними и вскоре оказался на площади. Я сразу узнал ее. Где же я мог ее видеть? А, на открытках, догадался я. Ну, конечно, это была знаменитая площадь Синьории. Я остановился на краю площади. Что ж, отлично, вот она! — подумал я про себя. Вся площадь буквально пылала под солнцем. Только при одной мысли пересечь ее я едва не лишился чувств. И все-таки, ничего не поделаешь, раз уж я здесь, надо бы по ней пройтись. Все туристы так делали, иначе нельзя. Вон там среди них даже женщины и дети, и те идут. Что они, из другого теста, что ли? Нет, надо и мне, подумал я, но тут совершенно неожиданно для самого себя вдруг взял и уселся на ступеньку галереи. Я выжидал. Рубашка мало-помалу намокала и прилипала к телу. Пиджак тоже стал намокать и теперь уже начал липнуть к рубашке. А я, внутри пиджака и рубашки, думал об этом и не мог уже думать ни о чем другом. Воздух над площадью, если можно так выразиться, был расцвечен всеми цветами радуги и струился, будто над огромным чайником. Все, пошел, снова повторил себе я. Но тут прямо к галерее стал приближаться какой-то рабочий. Остановился в нескольких метрах от меня, вытащил из портфеля огромных размеров разводной ключ и отвинтил кран, который был прямо у моих ног. Вода побежала, сразу до краев заполнив желобок. Я смотрел на нее, и у меня вдруг закружилась голова. Приникнуть губами к этому отверстию и наполниться до краев, как этот желобок. Но, к счастью, в тот момент на поверхность моей памяти всплыли дохлые рыбины. Кто знает, может, это вода из Арно. Так что я не пил, но снова, еще пуще прежнего, стал думать о ней, о Магре. С тех пор как я приехал сюда, каждый предмет, каждый час делали ее для меня все желанней и желанней. Я чувствовал, что нужно еще немного, совсем малость, чтобы я отправился в Рокку. Мало-помалу, не спеша, я все равно туда доберусь. Однако эта малость, которой все не хватало, она появилась еще не в тот день. Видно, одной этой площади оказалось недостаточно. Впрочем, я и сам не дал ей как следует дозреть. Ведь стоило мне увидеть воду в желобке, как я окончательно отказался от мысли пройти через площадь. Просто поднялся и ушел восвояси. Узкими улочками снова добрался до кафе, где провел все утро. Даже не дожидаясь, пока я заговорю, по одному моему виду официант сразу понял, что произошло.

— Большой стакан мятного ликера со льдом,— проговорил он,— вот что нужно синьору.

Я выпил его залпом. Потом, удобно развалившись на стуле, не торопясь выпотел его наружу, так прошло время, пока не наступил час встречаться с Жаклин.

Это была моя единственная прогулка по Флоренции, я хочу сказать, единственная туристическая прогулка. После чего целых два дня я вообще не выходил из кафе.

Было только одно существо, чье общество подходило мне в те дни,— официант кафе, где я проводил время, потому я туда все время и возвращался. С десяти утра до полудня и с трех до семи я наблюдал, как он обслуживает посетителей. В остальное время он занимался мной. Время от времени приносил газеты. Иногда разговаривал. Ну и жара, говорил мне он. Или же: кофе со льдом, это лучшее, что можно пить в такую жару. Утоляет жажду и бодрит. Я внимал ему. И послушно пил все, что он мне советовал. Судя по всему, ему пришлась вполне по душе та роль, которую ему выпало играть передо мною.

Пока я проводил время в кафе в обществе своего официанта, выпивая по пол-литра всяких напитков в час, жизнь еще казалась мне вполне сносной, я хочу сказать, стоила того, чтобы жить. Весь секрет заключался в полной неподвижности. Я не находил у себя ровно ничего общего с туристами. Ведь у них-то явно не было особой потребности без конца пить. От нечего делать я представлял себе, будто они наделены от природы какой-то особой, губчатой тканью, вроде, если угодно, той, что у листьев кактуса, и это отличие — ясное дело, помимо их воли — и предопределило эту тягу таскаться по жаре.

Я пил, читал, потел и время от времени менял место. Выходил из кафе и усаживался на террасе. Кроме того, чуть не забыл, я же еще наблюдал за улицей. Поток туристов, заметил я, редел к полудню. И снова набирал силу к пяти. Их было не счесть. Жара им была нипочем. Несмотря на особую ткань, они все равно казались мне единственными в городе героями — доблестными героями туризма. А вот я — я был позором туризма. Я навеки опозорил себя. Однажды я даже признался в этом официанту своего кафе: «Я так и не увижу Флоренции. Мне нет прощения». Он с улыбкой ответил, что это вопрос темперамента и вовсе не зависит от воли, просто одни могут, а другие не могут. Он был уверен в своих словах, уж ему ли не знать, как ведут себя люди в сезон жары. Потом любезно добавил, что мой случай один из самых типичных, с какими ему доводилось сталкиваться. Я так гордился его ответом, что в тот же вечер не утерпел и слово в слово пересказал его Жаклин.

К четырем часам пополудни мимо проходила поливальная машина. Асфальт за ней курился паром, и от улицы сразу поднималась тысяча всяких запахов. Я жадно втягивал их носом. Они были приятны и облегчали мне совесть. Я говорил себе, что все-таки, в известном смысле, я нахожусь во Флоренции.

С Жаклин я встречался только за едой. Мне было нечего ей рассказать. А вот ей — да. Кому-то же надо было говорить. Рассказывала, что делала утром или после полудня. Она уже больше не просила меня сделать над собой усилие, зато всячески расписывала красоты Флоренции, надеясь таким манером половчей соблазнить меня увидеть их собственными глазами. А потому, не переводя духа, все расхваливала и расхваливала местные достопримечательности. Говорила она много и все время о вещах, которые так красивы, ну, правда, так красивы, что я просто не могу не пойти и не полюбоваться, и оттого, увижу я их или нет, зависит мое счастье, моя культура, а может, даже нечто еще большее… Я ее не слушал. Давал ей выговориться, сколько душе угодно. Я многое мог от нее стерпеть — и от жизни тоже. Ведь я был человеком, который уже устал от жизни. Одним из тех, чья драма — так никогда и не найти в жизни пессимизма по своей мерке. Такие люди могут подолгу позволять другим говорить, но все же не стоит чересчур уж злоупотреблять их терпением. Я давал ей говорить три дня, по два раза на день, за каждой нашей совместной трапезой. Но потом наступил третий день.

На третий день, вместо того чтобы отправиться в семь часов в гостиницу, где она назначила мне свидание, я остался в кафе. Сказал себе: не обнаружит меня в гостинице, догадается прийти за мной в кафе. Обычно, хотелось мне или нет, я всегда являлся на свидания с нею. В тот день я уже не видел в этом необходимости. В половине восьмого, как я и предвидел, она явилась в кафе.

— Знаешь ли,— незлобиво заметила она,— все-таки это уж чересчур.

Вид у неебыл вполне довольный.

— Ты считаешь, чересчур?

— Самую капельку,— ласково подтвердила она.

Ей не хотелось продолжать этот разговор. Я заметил, что она подкрасилась и надела другое платье. С девяти часов утра она без устали осматривала Флоренцию.

— Ты ходил куда-нибудь? — спросила она меня.

— Нет,— ответил я,— никуда.

— Знаешь,— сказала она,— можно ко всему привыкнуть, даже к жаре, надо только приложить немножечко усилий…

Вот уже три года, как она ежедневно просит меня приложить немножечко усилий. Как быстро летит время…

— Ты похудела,— заметил я.

— Ничего страшного,— с улыбкой возразила она,— я быстро наберу.

— Тебе бы не стоило так изнурять себя.

— Ничего не могу с собой поделать.

— Неправда,— усомнился я.

Она удивленно глянула на меня и покраснела.

— Ты в плохом настроении,— заметила она.

— Я неправ. Конечно, раз уж ты попала во Флоренцию, надо пользоваться случаем.

— А ты? Почему ты говоришь это мне?

— Я? У меня нет желания.

— Да, правда, ты не такой, как другие.

— Ах, да не в этом дело,— возразил я,— просто у меня нет желания.

— Не хочешь же ты сказать, будто тебе не нравится город?

— Не знаю, у меня нет никакого мнения.

Она немного помолчала.

— Сегодня,— проговорила она,— я видела Джотто.

— Ну и что? Мне-то какое дело? — ответил я.

Она с удивлением глянула на меня, потом решила оставить мою реплику без внимания.

— Как подумаешь,— начала она,— что этот человек жил в тысяча трехсотом году, раньше, к примеру, чем…

Она говорила про Джотто. Я смотрел, как она говорила. Похоже, мой взгляд был ей приятен, должно быть, вообразила, будто я ее слушаю. Она была вполне на это способна. Вот, уж точно, не знаю, может, месяцы, как я по-настоящему на нее не смотрел.

Мы вышли из кафе. Она все говорила и говорила про Джотто. Взяла меня под руку. Как обычно. Улица опустилась на меня, охватила со всех сторон. Казалось, маленькое кафе сразу затерялось, словно в океане.

Впервые с тех пор, как я жил с этой женщиной, меня внезапно охватило какое-то непривычное чувство — оно было похоже на стыд оттого, что рука ее переплетается с моею.

А ведь она действительно существует, та самая последняя капля воды, что переполняет чашу. Даже если ты не знаешь, какими невероятно сложными путями, какими запутанными лабиринтами проходит эта капля, прежде чем попасть в чашу и переполнить ее,— это ведь совсем не повод, чтобы вовсе не верить в ее существование. И не только верить, а в конце концов, думаю, нарочно позволить переполнить себя через край. Я дал Жаклин переполнить себя через край, пока она говорила про Джотто.

Назавтра, когда было уговорено, что мы не выйдем с ней вместе, я сказал, что и сегодня, как обычно, не собираюсь осматривать с ней город. Она немного удивилась, но ничего не сказала. И оставила меня в гостинице. Я встал поздно, принял ванну и тут же отправился в кафе. Теперь я знал, что мне делать. Я попробую отыскать того шофера грузовичка. С официантом мы обычно разговаривали мало и неизменно либо про жару, либо про напитки, которые лучше всего подходят, чтобы перенести ее. В конце концов, похоже, и он сам тоже понял, что мы все время крутимся вокруг одного и того же. Кроме того, я уже устал наблюдать, как тот без конца суетится, бегая от одного столика к другому. После двухдневных надежд, что он наконец выкроит четверть часа передышки и выпьет со мной стаканчик мятного ликера, я понял, что это утопия. Вот тогда-то я и подумал о шофере грузовичка. Выпив два кофе, я снова, во второй раз, выскочил на улицу и устремился к вокзалу, чтобы отыскать бар, где по прибытии в город мы с ним пили белое вино. Усилия, которых я так и не приложил, чтобы заставить себя посмотреть город, я теперь без всяких сожалений тратил, пытаясь отыскать его. Мне было так жарко, что много раз казалось, будто эти поиски могут стоить мне жизни. И все-таки я довел дело до конца. Я отыскал тот бар. Объяснился, меня поняли и сказали, что, к сожалению, все рабочие с грузовичка снова вернулись в Пизу, ведь сегодня-то среда, а приезжают они только по субботам. Короче, мне подтвердили то, что я и сам уже знал. Может, я запамятовал? Да нет, вряд ли. Просто мне почему-то захотелось сделать вид, будто я забыл, понадеялся на невозможное, попытался бросить вызов несправедливостям судьбы, которые, как мне хотелось верить, преследуют меня с каким-то особым упорством. И добился своего. Ответ привел меня в полное отчаяние. Я стоял у выхода из бара, уверенный, что уж теперь-то во всей Флоренции и вправду не найдется ни единого человека, с кем бы я мог просто поболтать за стаканчиком ледяной фруктовой «граниты». Даже его, этого шофера, и то не оказалось в городе. Во всей Флоренции не осталось теперь никого, кроме туристов и ее, Жаклин. Конечно, я подозревал, что здесь, в городе, наверняка найдется пара-тройка типов вроде меня, которым некуда спешить и претит суета, но где они, где их искать? И так ли уж мне хочется их найти? Нет. Нет, единственное, чего мне хотелось,— это остаться один на один с ней, вдвоем во всем городе. Так я и сделал. Целых пять дней и пять ночей я провел только с ней.

Я утратил всякую свободу. Она занимала все мои помыслы, заполняла собой и дни, и ночи. Черный гвоздь в моем сердце.

Я был сыном колониального чиновника, главного управляющего одной из провинций на Мадагаскаре, величиной с провинцию Дордонь, который каждое утро учинял смотр своим подчиненным и за неимением оружия проверял у них уши. Которого вопросы гигиены вдохновляли ничуть не меньше, чем величие Франции. Который специальным указом ввел обязательное пение «Марсельезы» в начале учебных занятий на всей территории своей провинции. Который был буквально помешан на всяких предохранительных прививках и вакцинациях населения, но который, когда заболел его собственный бой, отослал его подыхать подальше от своего дома. Который порой получал приказы набрать для великих военных баталий белых братьев пять сотен рекрутов — ах, какие же это были незабываемые поездки! Который отбывал в сопровождении полицейских и солдат, чтобы окружать деревушки и с помощью ружейных залпов выгонять из хижин их обитателей. Который, погрузив их в вагоны для скота, идущие в направлении вышеупомянутых военных баталий, часто более чем за тысячу километров от родных краев, возвращался в полном изнеможении, но с видом победителя и заявлял: «Это было нелегко. Зря мы заставляем их изучать историю Франции, эта Революция по-прежнему наносит нам величайший вред». Который — этот идиот, этот ограниченный, скудоумный солдафон — управлял провинцией в девяносто тысяч душ, над кем имел почти диктаторскую власть. И который до шестнадцати лет был моим единственным воспитателем. Так что я хорошо знал, что значит держать кого-то под неусыпным наблюдением и, не спуская глаз ни на секунду, следить за каждым вздохом. Я знал, каково это, жить в ежедневной надежде на его смерть — представлять себе отца убитым одним из его туземцев-рекрутов стало к пятнадцати годам моей самой заветной мечтою, единственной, что придавала Вселенной хоть немного первозданной свежести; помнил какое-то особое головокружение, что охватывало меня порою при виде ножа на семейном столе; помнил, что значит, лишиться чувств, спрятавшись где-нибудь в кустах, от одного вида отца, который проверяет уши своих подчиненных. Однако в те жаркие дни во Флоренции меня ни разу не посещали никакие воспоминания о моих детских годах.

Целые дни напролет, сидя в кафе, я думал только о ней, той женщине, наедине с которой я оказался взаперти в этом городе.

Словно влюбленный до безумия, я поджидал ее час за часом.

Один вид ее вознаграждал меня, с лихвой оправдывая все мои ожидания. Она была не просто объектом моего несчастья, но его совершенным изображением, его фотографией. Ее улыбки, ее походка, да что там, одного ее платья мне было достаточно, чтобы торжествовать победу над всеми моими прежними сомнениями. Казалось, я видел ее насквозь.

Правда, она в жизни не прикасалась к карабину и никогда не проверяла ни у кого ушей, но все это, конечно, не имело для меня ни малейшего значения. За утренним завтраком она макала свой рожок в кофе с молоком — и одного этого мне вполне хватало. Я кричал ей: перестань. Она переставала, остолбенев от изумления, я извинялся, она не сердилась и ни о чем не спрашивала. Она была маленького роста — и этого мне было достаточно. Она была женщиной — и этого мне тоже хватало с лихвой. Самые простые жесты, самые безобидные слова доводили меня до исступления. И когда она говорила мне: передай, пожалуйста, соль — меня буквально ослеплял головокружительный смысл этих слов. Ничто в ней не ускользало от моего внимания, ничто за эти пять дней не оказалось для меня потеряно без следа. Короче говоря, я расплатился с долгами. За те пять дней я нагляделся на нее за все три года.

И обнаружил множество вещей. Понял, что дело тут не только в том, что она была, скажем, женщиной или, к примеру, вечно веселой и жизнерадостной, и даже не в том, что она плохо мне подходила, нет, я обнаружил еще одну штуку: она была существом особой породы, породы оптимистов. Я вел с собой нескончаемые дискуссии об этой породе: главная отличительная черта оптимистов, их основная цель — довести вас до полного истощения. Как правило, они обладают завидным здоровьем, никогда не унывают, наделены изрядным запасом энергии. И просто обожают полакомиться человеком. Они любят его, считают великим творением природы, он главный предмет их интересов. Говорят, где-то, кажется, в Мексике, есть такие красные муравьи, которые почти мгновенно обгладывают трупы до самых костей. У нее очаровательная внешность, зубки совсем как у ребенка. Вот уже два года, как она, мой муравьишка, стирает мне белье, занимается всякими досадными мелочами быта, и делает все это самым прилежным и аккуратнейшим образом. От того же самого муравья унаследовала она и свою хрупкую грацию — казалось, ее можно раздавить двумя пальцами. Да, она и вправду всегда вела себя со мной как примерный муравей. Который мог одним своим присутствием заставить вас навеки отказаться от всякого оптимизма; от одной близости с которым любые земные радости покажутся вам мрачней похорон, любые труды — гнуснейшим лицемерием и ложью, любые ограничения — самым невыносимым гнетом; одного присутствия которого подле вас достаточно, чтобы вы до последнего своего вздоха отреклись от всех мирских утех и всех трудов праведных, какие только возможны на этом свете. А ведь я жил вместе с ней вот уже целых ада года.

Короче говоря, это во Флоренции я впервые обнаружил, что она превзошла все мои ожидания.

Неиссякаемым источником — как бы поточнее выразиться? — скажем, моей новообретенной страсти к ней стала, конечно же, жара. Она говорила: «А вот я люблю жару»,— или, к примеру: «Мне все так интересно, что я просто забываю о жаре». Я обнаружил, что все это неправда, ну, невозможно, чтобы человеческое существо могло полюбить этакую жарищу, что это обычная ложь, к которой она всегда прибегала, привычное для нее оптимистическое вранье, что ничто в это мире никогда бы ее не интересовало, если бы она сама не решила, что это должно ее интересовать, и если бы она не изгнала из своей жизни раз и навсегда все те вольности, какие делают так опасно переменчивым наше расположение духа. Что, усомнись она хоть раз, будто жара и вправду доставляет ей удовольствие, рано или поздно она могла бы поставить под сомнение и все остальное, скажем, к примеру, что ее надежды на мой счет не так уж обоснованны, как ей бы того хотелось. Что она без всяких страданий могла подвергать сомнению все существующее в этом мире, исключение составляли лишь сомнения, которые она считала преступными. И хотя на первый взгляд они кажутся такими мелкими, такими безобидными, все равно я, чемпион по вранью, в конце концов обнаружил, что ее лживые выдумки в корне отличаются от моих.

— Даже рыбы от нее дохнут,— заметил я ей насчет этой самой жары.

Она смеялась. Естественно, я никогда не настаивал. Ко всему прочему, я обнаружил, что все время, что мы с ней жили вместе, она оставалась для меня еще более непонятной, посторонней, чем те рыбины, что чистосердечно подохли в Арно, со всей откровенностью отравляя воздух в городе. Она так ни разу и не сходила на них посмотреть. Утверждая, что никогда не ощущала этой роскошной знойной вони. А я вдыхал ее, словно аромат букета роз. Даже по поводу погоды мы никогда не были одного мнения. У всякой погоды есть свои прелести, говаривала она, у нее не было на этот счет никаких предпочтений. Мне же некоторые явления природы всегда внушали непреодолимое отвращение. Еще я обнаружил, что даже в этих моих приступах враждебности она умудрялась усматривать всегда, и даже во Флоренции, поводы для надежды. Мы ведь пока еще не женаты, шутила она.

Более того, я обнаружил и еще кое-какие вещи, к примеру, что она никогда не испытывает к людям ни любопытства, ни снисхождения и никому сроду не удавалось вывести ее из равновесия. Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно — люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее — удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное — что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.

Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.

Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.

Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал — одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна,— и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она — она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.

Но наступал день, и река исчезала из моей жизни. Меня вновь хватало за горло ее присутствие. И у меня не оставалось ни одной свободной минутки, чтобы помечтать о чем-то ради собственного удовольствия.

Все это прекратилось довольно быстро, еще до того, как спала жара. Однажды после полудня, неожиданно и резко.

Она попросила меня сходить с ней в музей Святого Марка, с подобными просьбами она не обращалась ко мне со дня нашего приезда — а с тех пор, как во мне зародилась эта новая страсть к ней, я был с ней очень мил. Я согласился. Она настолько занимала все мои помыслы, что вдали от нее я чувствовал себя в некотором роде не у дел. А флорентийский музей казался мне наряду с гимнастическими стадионами одним из тех мест, где я мог бы лучше всего выследить ее, застать на месте преступления и обвинить в оптимизме. Так что я с готовностью согласился. И мы отправились туда. Тот день был самым знойным за весь сезон летней жары. Асфальт на улицах совсем расплавился. Мы передвигались словно в вязком сиропе — такое может преследовать разве что в ночных кошмарах. В висках стучало, легкие горели, как в огне. Подохло много рыбы. Этот как раз в тот день умер шимпанзе. Но ей, ей-то все это было нипочем — жизнерадостная, она шагала впереди, слегка обогнав меня, будто указывая путь и стараясь поддержать мой порыв. Вот шлюха, думал я про себя. Вбила себе в голову, будто одержала надо мной крупную победу, и время от времени оборачивается, дабы удостовериться, по-прежнему ли я покорно иду за ней следом. А я плелся сзади в предвкушении, как мне казалось, самых дерзких поступков и откровений — правда, пока еще не мог уточнить, каких именно. Все могло случиться. Теперь наконец-то может произойти все что угодно, говорил я себе. Я покорился, пошел на поводу. Решился. Ну, а дальше что? Вот как раз этого-то я и не знал. Я был вдохновлен, в голове роились тысячи навязчивых идей, но все они были чертовски расплывчаты. Правда, оттого, что они были так смутны и их было такое множество, они вовсе не казались мне менее грандиозными, совсем напротив, как раз благодаря тому, что их было так много и они были такими неопределенными, они и обретали в моем воображении истинное величие. Нет, но какова шлюха, вы только поглядите на эту шлюху, то и дело повторял я про себя. Высоко подняв голову, я шагал к музею. И одного взгляда — сквозь струйки стекавшего со лба и застилавшего мне глаза пота — на нее, так грациозно шествующую чуть впереди, было достаточно, чтобы я почувствовал радость жизни, той жизни, что ждала меня впереди.

Наконец мы добрались до музея.

Он ничуть не походил на музеи, какие мне доводилось видеть прежде. Это был просторный старинный дом, летний, одноэтажный, окрашенный серовато-розовой краской, и смотрел он не на город, а на внутренний садик, вокруг которого шла вымощенная красным песчаником открытая галерея. Хоть в тот день я как раз достиг вершины своей новообретенной страсти, один вид его, стоило мне войти, буквально заставил меня застыть на месте. Он показался мне удивительно красивым. Простой формы, наподобие квадратного колодца. Доводилось ли мне уже когда-нибудь прежде видеть столь же прекрасное строение? Да нет, вряд ли. Оно было прекрасно на свой неповторимый манер, будто никто не прилагал к тому никаких усилий, а все вышло как бы само собой, так сказать, естественным образом и по вполне понятной причине — стоило лишь взглянуть на него, по одному виду сразу можно было догадаться, почему его построили. Почему? Да потому, что кто-то обладал удивительным пониманием, а быть может, и редчайшим опытом того, что такое лето. Конечно, многие предпочли бы ему другие, поприветливей, поразукрашенней, которые смотрели бы на горы или на море, вместо того чтобы, как этот, не смотреть ни на что, кроме самого себя. Но они были бы неправы. Ибо, когда выходишь из него, город предстает пред тобой совсем в ином свете, чем с порога любого другого дома — здесь словно выходишь в раскаленный воздух из моря и тебя как бы ослепляет. Тень его была такой глубокой, что можно было подумать, будто где-то внизу протекала река. Будто где-то под садом струилась Магра. Вступив после яркого солнца в эту благодатную тень, я оторопел.

— Да пойдем же,— позвала меня Жаклин.

Я последовал за ней. Она спросила у гида, где находится Благовещенье. Как-то во время отцовского отпуска, мне тогда было лет двенадцать, над моей кроватью висела репродукция ангела с этой картины. Два месяца, в Бретани. И у меня было смутное желание поглядеть, каков он, если можно так выразиться, в натуре. Нам объяснили. Оно находилось в одном из залов неподалеку от входа. Мы направились прямо туда. Это оказалась единственная картина в этом зале. Ее в молчании, стоя, рассматривала дюжина туристов. Хоть прямо перед нею в ряд стояло три скамьи, ни один из них не присел. А я, чуть поколебавшись, все-таки взял и уселся. Потом подле меня села и она, Жаклин. Я сразу узнал ангела. Конечно, с тех пор мне приходилось видеть и другие репродукции, кроме той, из моих каникул в Бретани, но запомнилась только она одна. Я узнал этого ангела, будто только вчера засыпал рядом с ним.

— Красиво, правда? — прошептала мне на ухо Жаклин.

Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам — все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.

— Особенно ангел, да? — снова шепнула мне на ухо Жаклин.

Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?

— Просто очень красиво,— снова проговорила Жаклин.

Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?

— И она тоже, заметил? — добавила Жаклин.

Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного. Что познакомился с ним совсем еще мальчишкой. Это была всего лишь пустяковая деталь моей биографии, факт, о каком я мог бы рассказать любому встречному, он не сообщил бы ей обо мне ровно ничего важного и ни к чему бы меня не обязал. Вот возьму и скажу, думал я, почему бы и нет. Не знаю, может, всему виной была моя усталость? Но я так и не смог ничего выговорить. В сущности, даже не столько я, сколько мои губы. Они вроде бы открывались, а потом вдруг как-то деревенели и закрывались, точно клапаны. И из них не вырывалось ни единого звука. Что-то со мной неладно, с легкой тревогой подумал я.

— Но все-таки особенно ангел,— во второй раз повторила Жаклин.

Я сделал еще одну попытку, опять тщетно, никак не мог решиться выдавить из себя, сказать ей такую простую вещь: что я давно знаю этого ангела, что он мне все равно что друг детства. Вот такие дела. И тут уж ничего не поделаешь. Просто такой уж, видно, я был человек и так уж умудрился устроить свою жизнь, что мне не только на всем свете некому было рассказать о таком пустяковом факте своей биографии, но даже и выдавить-то из себя такие слова оказалось прямо-таки совершенно невыполнимым подвигом. А ведь произнести это было так просто: когда я был маленьким, у меня два месяца висела над головой репродукция с ангелом с этой картины. Или, скажем: знаешь, у меня такое чувство, будто я встретил старого приятеля, ведь когда-то в Бретани он целых два месяца провисел у меня над постелью. Допустим, это могло бы вызвать какие-то затруднения у собаки или, скажем, у рыбы, но ведь я-то как-никак человек. Это было ненормально. Существовало великое множество всяких способов изложить этот нехитрый факт, но вот чтобы ей — я так и не нашел ни одного. Ему, к примеру, я мог бы сказать: помнишь?.. Но он все равно ничего не помнил, тут и спрашивать-то без толку, не разговаривать же с самим собой. Теперь солнце падало прямо на картину. Вся она будто занялась пламенем. А вообще-то какая разница, если никто так и не узнает, что мы уже когда-то с ним были знакомы?

И все-таки я был не согласен, или, вернее, у меня было такое чувство, будто настал момент кому-то об этом рассказать.

Просто это была такая штука, которую мне ужасно хотелось бы произнести вслух, ерунда, конечно, но вот приспичило вдруг, и все тут. Короче, я обнаружил, и это касалось только меня одного — ведь всякий обнаруживает насчет себя, что может, в том возрасте, в каком получится, и по тому случаю, по какому придется,— что нет никаких причин, чтобы мир и дальше пребывал в полном неведении насчет того, что с этим самым ангелом я познакомился еще мальчишкой в Бретани, и тем более мне нет никаких резонов и дальше умалчивать об этом факте. Я просто должен был непременно произнести это вслух. И слова трепетали во мне с непристойностью счастья. Это удивило меня до глубины души.

Я очень долго оставался на лавке, куда дольше, чем того заслуживала картина, больше получаса. Естественно, ангел все время был на месте. Я глядел на него машинально, не видя, целиком сосредоточенный на том облегчении, что принесло мне мое открытие. Оно, это облегчение, было так велико, что не поддавалось никакому описанию. Из меня выходила моя глупость. Неподвижный, я давал ей выйти наружу. Я так долго сдерживал нестерпимое желание помочиться — и вот наконец-то удалось отлить. А когда мужчина справляет малую нужду, он всегда очень сосредоточен, стараясь сделать это как можно лучше, и остается сосредоточенным вплоть до самой последней капли. Вот так и я. Выливал из себя глупость до самой последней капельки. Потом дело было сделано. И я совсем успокоился. Эта женщина подле меня мало-помалу вновь покрывалась своей собственной тайной. Я больше не желал ей ни малейшего зла. Короче, за эти полчаса я вырос и стал взрослым. И это были не просто какие-то там красивые слова. А повзрослев, снова принялся глядеть на ангела.

В профиль. Он по-прежнему был на картине. И все такой же безучастный ко всему. Он глядел на женщину. И женщина тоже так и оставалась нарисованной на прежнем месте и не смотрела ни на кого, кроме него. Когда прошло полчаса, Жаклин, как и раньше, вполголоса проговорила:

— Нам еще надо посмотреть все остальное. А музеи здесь закрываются рано.

Теперь-то я наконец уяснил, что говорила она мне все это только оттого, что ей было неизвестно о моем давнем знакомстве с этим ангелом, а не знала она этого единственно потому, что я так и не сказал ей об этом — и ни по какой другой причине. И все же я так ничего ей и не сказал и не сдвинулся со своей скамейки. Конечно, для этого мне потребовалось бы еще какое-то время. Ангел по-прежнему сиял, озаренный солнечным светом. Трудно было сказать, мужчина это или женщина, пожалуй, даже невозможно — он был понемножку и тем и другим, все зависело от желания. А на спине у него и вправду росли восхитительные, согревающие крылышки лжи. Мне хотелось разглядеть его получше, хорошо бы, к примеру, если бы он хоть чуть-чуть повернул голову и заглянул мне в лицо. По мере того как я смотрел и смотрел на него, все глубже и глубже погружаясь в эту картину, это уже не казалось мне совсем уж несбыточной мечтой. В какой-то момент даже померещилось, будто он дружески подмигнул мне. Ясное дело, это было всего лишь преломление света, идущего от газона, потому что больше это не повторилось. С тех пор как он здесь, запертый в этой картине, он ни разу еще не посмотрел ни на одного из туристов, поглощенных лишь тем, как бы поприлежней выполнить свою важную миссию. Испокон веков и на все времена его внимание было приковано только к одной этой женщине. Впрочем, не следовало полностью забывать и того факта, что второй половины его лица просто-напросто не существовало. И, даже поверни он голову, чтобы взглянуть на меня, лицо его оказалось бы тонким, как пленка, и к тому же одноглазым. Он был произведением искусства. Красивым или нет, на этот счет у меня не было своего мнения. Но прежде всего — произведением искусства. И в некоторых случаях не следовало заглядываться на них слишком подолгу. Интересно, за эти четыре сотни лет подмигнул он кому-нибудь хоть разок? Я не мог ни унести его с собой, ни сжечь, ни обнять, ни выколоть ему глаза, ни поцеловать, ни плюнуть в лицо, ни поговорить. Так зачем же мне еще на него глядеть? Надо подняться с этой лавки и продолжать жить дальше. Разве принесло мне хоть какой-то прок созерцание другого лица, тоже в профиль, правда, тот залихватски вел свой грузовичок, при этом щедро снабжая меня советами, как стать счастливым… Тот, о ком я грезил каждую ночь и кто теперь так же прочно приклеен в Пизе к своей каменной кладке, как этот к своей картине… Внезапно грудь мне, где-то в районе желудка, пронзила острая боль. Я узнал ее. Мне уже дважды в жизни приходилось плакать от этой боли, один раз в Париже, другой в Виши, из-за службы в Отделе актов гражданского состояния. Это все ангел-хранитель, подумал я про себя, этот шофер, этот предатель. Только плакать-то зачем? Боль все усиливалась: словно какой-то огонь обжигал мне горло и грудь, и я знал, что он выйдет наружу только со слезами. Но почему, все недоумевал я, зачем же непременно плакать? Я надеялся, что, найди я причину этого странного позыва, мне удастся сдержать его и превозмочь боль. Но вскоре огонь охватил целиком всю голову, и мне волей-неволей пришлось отказаться от всяких попыток справиться с собой. Я мог лишь сказать себе: ладно, если уж тебе так невмоготу, что же, тогда поплачь. А потом разберешься почему. Раз ты не даешь волю слезам, стало быть, нечестен с самим собой. Ты никогда не был честным с самим собой, надо начать не мешкая — стать честным, ты понял или нет?

Эти слова нахлынули устрашающей, огромной волной и захлестнули меня с головой. Я не смог от волны ускользнуть.

У каждого своя манера плакать. Зал наполнился какими-то глухими стонами, похожими на мычание коровы, которая хочет вернуться к себе в стойло, она уже до отвала напаслась и наелась травы, и теперь ей больше всего на свете хочется повидаться со своей коровьей мамашей. Из глаз моих не выкатилось ни единой слезинки. Зато я брал криком. И во внезапно наступившей вслед за тем тишине я, как и все вокруг, услыхал слова:

— Все, конец Гражданскому состоянию.

Надо полагать, произнес их не кто иной, как я сам. Что не помешало мне вздрогнуть от неожиданности. Вздрогнула Жаклин. Вздрогнули туристы. Жаклин очень быстро пришла в себя, куда быстрей, чем туристы. Боль прошла.

— Нет, правда, ты совсем не такой, как другие,— заметила она.

Хоть подобное поведение было для меня не слишком-то обычным, она не задала мне ни единого вопроса. Зато взяла меня под руку и потащила прочь из зала с такой поспешностью, будто Благовещенье угрожало моему рассудку.

Я последовал за ней без всякого неудовольствия. Ибо на сей раз был уверен: дело сделано, возврата нет, мне уже не служить в Гражданском состоянии. А вот она вернется — куда она денется. Теперь мне все стало ясно как Божий день. Раз уж я сделался честным, не важно, что это случилось так неожиданно даже для меня самого — ведь бывает же, что люди совершенно внезапно лишаются рассудка,— а поскольку остаться в Гражданском состоянии и с ней, я не разделял этих двух вещей, было бы нечестно, то я никак не мог более оставаться ни в Гражданском состоянии, ни с ней. Нет, так бесчеловечно я не мог бы обойтись ни с кем, клянусь, ни с кем на свете — даже с ней. Так с какой же стати, за какие-такие грехи обходиться так с самим собой?

Картины сменяли одна другую. Я шагал осторожно, словно автомат, боясь взбаламутить ту спокойную уверенность, в которой буквально купался после своих стонов и обещаний. Все стало так просто, я даже больше не ощущал жары. Впервые за долгое-долгое время, наверное, с тех самых пор, как я удрал от немцев, я почувствовал известное уважение к своей собственной персоне. Во-первых, я страдал, и даже куда больше, чем сам думал, ведь я даже плакал, какие же тут еще могут оставаться сомнения? Во-вторых, я произнес какие-то слова, и мало того, непреднамеренно, но даже сам не отдавая себе в этом отчета — во всяком случае, почти. А стало быть, зная, что я не полоумный, и к тому же понимая, что Благовещенья такого рода случаются не так уж часто, я не мог не признать, что эти необъяснимые явления, объектом коих я нежданно-негаданно оказался, заставили меня с каким-то новым почтением взглянуть на раздвоенного себя. Интересно, который из двух меня умудрился так здорово, и к тому же без моего ведома, вмешаться в мои личные дела? Я говорю, так здорово, потому что это ведь вам не шутка — бросить постоянную работу, пусть даже самую распоследнюю, редактора 2-го разряда в Министерстве колоний — уж мне ли было не знать, особенно после восьми лет службы, что для такого решения нужен настоящий героизм — да-да, ни больше ни меньше как настоящий героизм. Разве сам я не пробовал уже сотню раз, и мне ведь так никогда и не удавалось… Но, Боже милостивый, который же из двух меня? Поскольку я никак не находил ответа, то подумал, лучше уж просто взять и покорно повиноваться его приказаниям, чем и дальше ломать голову, кто он такой. В конце концов, они меня вполне устраивают, эти его приказания — еще бы, как-никак это ведь тот из двух меня, кого я знаю лучше всех прочих, никогда уже более не переступит порога Гражданского состояния.

Жаклин даже не заметила, во всяком случае, так мне казалось, что я не разглядывал ни одну из фресок. Она вышагивала впереди, а я по-прежнему плелся за ней следом. Она останавливалась перед каждой. «Посмотри,— говорила она, обернувшись ко мне,— ты только посмотри, какая красота». О каждой она говорила, что она красивая, или очень красивая, или прекрасная, или потрясающая. Я бросал на них взгляд. А иногда на нее, на Жаклин. Еще вчера, услыхав от нее подобные слова, я бы немедленно смылся прочь из музея. Я глядел на нее с любопытством, ведь всего лишь час назад мне так хотелось просто взять и убить ее. А теперь у меня не осталось ни малейшего желания расправляться с ней таким манером. Да нет, что это мне взбрело в голову, она вовсе не заслуживала подобного обращения. Я даже находил ее простодушной и наивной, ведь она ни разу так и не догадалась о моих дурных намерениях. Что надо сделать, так это вернуть ее другим, пусть себе будет оптимисткой или уж кем там захочет, мне-то какое дело — просто бросить назад, как рыбу в море.

В последующие дни, как нетрудно догадаться, я старался думать о ней по-честному. Я желал ей добра. Но добра весьма особого толка, какого было просто невозможно ей не сделать. Ведь я собирался ее оставить, а стало быть, на какое-то время непременно обречь ее на неуверенность в себе и сомнения в том, так ли доступно человеческое счастье, как она полагала доныне; ей, возможно, даже придется отложить до лучших времен осуществление кое-каких своих жизненных планов. Но это было все, что я мог для нее сделать.

На другой день после истории с музеем я заявил ей:

— Послушай, с тех пор как мы приехали в город, мы с тобой все время смотрим на него по-разному. Ты все ходишь и ходишь, а я все сижу. Давай хоть разок поглядим на него одними глазами. Посидим вместе в кафе.

Я затащил ее к себе в кафе, потом немного поговорил. Нужно непременно терять немного времени попусту, пытался втолковать я ей, иначе можно вообще потерять все время, какое выигрываешь. Это было нелегко объяснить, но ведь так оно и есть. Мы сошлись во мнении, что, конечно, я теряю чересчур много, но все равно она теряет явно недостаточно. Я признался, что нарочно затащил ее в кафе, чтобы сказать все эти вещи, которые, по-моему, добавил я, имеют очень большое значение. Поскольку через неделю ей так или иначе придется потерять какое-то время, чтобы поплакать, подумалось мне, может, ей послужит утешением то, что она вспомнит мои мудрые рассуждения. По ее взгляду, вдруг ставшему каким-то робким, я сразу догадался, что она не поверила ни одному моему слову и теперь изо всех сил старается понять, что бы все это могло значить. Впрочем, какая мне разница, я делал то, что считал своим долгом,— по-честному.

На другой день я снова затащил ее в кафе.

В тот раз я говорил с ней о Рокке. Сообщил, что не в силах больше переносить флорентийскую жару, что шофер грузовичка рассказывал мне про Рокку, много рассказывал, и что я решил туда съездить. Но если у нее нет никакого желания ехать со мной, она может остаться во Флоренции. Это на ее усмотрение. Что касается меня, это дело решенное, я отправляюсь в Рокку. У нее был точно такой же взгляд, что и накануне, недоумевающий и, пожалуй, даже слегка встревоженный. Вот уже год, не меньше, как я ни разу не говорил с ней так долго и так приветливо. Тем не менее при всей своей настороженности она все-таки не удержалась от попытки отговорить меня от этой затеи. У нас осталось всего четыре дня отпуска, стоит ли уезжать из Флоренции и тратить время еще на одно путешествие? К чему нам ехать на море, продолжала она. Ведь море, оно везде одинаковое. На море можно съездить и во Франции. Я возразил, что не согласен, море вовсе не везде одно и то же, оно разное, и, кроме того, снова повторил я, она, если хочет, может остаться во Флоренции, а мне охота поглядеть на это море. Она ничего не ответила. Я прекратил говорить с ней, и наше привычное доброе старое молчание немного успокоило ее тревогу. Только вечером, когда мы уже были у себя в номере, она объявила, что тоже едет со мной в Рокку. Сказала, что едет туда не ради моря, а ради того, чтобы не расставаться со мной. На сей раз промолчал я. Что ж, пусть так, она ничуть не стеснит меня в Рокке, подумал я. Даже совсем наоборот, там мне будет куда легче сообщить ей о своих жизненных планах. Она будет купаться в море, ведь обычно именно так поступают, когда оказываются на морском побережье, а я — я буду ходить купаться в Магре. Да, если потребуется, я хоть три дня не вылезу из Магры, а то и три ночи напролет — пока она не сядет в поезд. Мне казалось куда естественней ждать этого события в реке, чем в гостиничном номере — при такой-то жаре. И потом, ведь у всякого свои причуды, свои понятия о самом действенном и безболезненном способе расстаться с другим человеком. Я, к примеру, считал, что лучше всего было бы дожидаться поезда в Магре. Мысленно я был уже там, спрятавшись в ее прохладных водах, точно в самую надежнейшую броню. Только там я ощущал себя мужественным. В гостиничной же комнате — нет.

В нашу последнюю ночь во Флоренции, пятую с момента наступления жары, пришла гроза. С девяти часов вечера и до полуночи город обдувал обжигающий ветер, все небо то и дело пронизывали молнии. Гром был оглушающим. Улицы совсем опустели. Кафе закрылись раньше обычного. Однако дождь заставил себя долго ждать. Некоторые уже потеряли надежду, думая, что он пойдет только завтра. Но он пошел к полуночи, налетев с какой-то бешеной, неистовой скоростью. Я не спал, я ждал его. Как только он начался, я вылез из постели и подошел к окну поглядеть на него поближе. Потоки воды обрушились на всю Тоскану и на рыбин, сдохших от жары. На противоположной стороне улицы, а потом — то тут, то там — по всему городу в окнах загорался свет. Люди поднимались с постелей, чтобы поглядеть на дождь. Жаклин тоже встала. Она подошла к окну и встала рядом со мной. Но ни слова не сказала мне о нем, о дожде.

— Теперь уже не будет так жарко,— только тихонько проговорила она,— почему бы нам не остаться во Флоренции?

И тут я сказал ей то, чего не сказал в кафе:

— Мне необходимо поехать в Рокку.

— Не понимаю,— немного помолчав, проговорила она.

— Я и сам еще толком не понимаю,— ответил я,— но, когда мы туда попадем, сразу пойму и тогда скажу тебе.

— Ты уверен, что там поймешь это лучше?

— Уверен,— пообещал я.

— Вечно у тебя какие-то странные причуды, а я…— Она сделала попытку улыбнуться.— Я покорно следую за тобой по пятам.

— Ты такая милая, спасибо,— поблагодарил я.

Она не ответила. И больше не пыталась переубедить меня. Еще немного постояла у окна, потом внезапно, резко, будто более не в силах выдержать это зрелище, бегом кинулась к постели. Я даже не пошевелился. Она попросила меня тоже лечь.

— Иди-ка спать,— предложила она.

Я не ответил, сделал вид, будто ничего не слышал. Вот уже много-много дней, как я к ней даже не притрагивался. Сначала потому, что все равно не смог бы, а потом, после музея, оттого, что не чувствовал в себе достаточно сил и мне хотелось прикопить их для грядущих дней.

— Да иди же ты спать,— повторила она.

— Я гляжу на дождь.

— И долго ты собираешься на него глядеть?

— Мне хочется поглядеть еще немного.

Больше она ни о чем не просила. Она начинала страдать. Из глубин ночи поднималась забытая прохлада, и люди удивлялись, что после нескольких дней такого безысходногоотчаяния они все еще сохранили способность наслаждаться свежестью.

Я долго простоял у окна. Вначале немного подумал о ней, потом мало-помалу моими мыслями снова завладела Рокка. Опять река, и опять он — у реки или в реке, вместе со мной. Перед нами, словно лучи света, косяками разлетались в разные стороны рыбы. Погода по-прежнему была пасмурной. Я подсчитал, что сегодня четверг. Он приедет в Рокку в субботу, значит, через два дня. Еще столько ждать. Был бы он сейчас во Флоренции, мы могли бы с ним прогуляться под дождем. Возле вокзала есть бары, которые открыты всю ночь. Мне сказал это официант кафе, где я проводил все свои дни. Я сам спросил его об этом. Мы бы с ним выпили, поболтали. Но его здесь нет, придется подождать до субботы. Надо запастись терпением. Я долго оставался у окна, наверное, за всю жизнь я никогда еще так долго не стоял у окна — курил, думал о той реке и о нем и впервые задал себе вопрос, чем бы мне заняться, когда брошу свое Гражданское состояние.

*
Добраться до Рокки оказалось совсем непросто. Пришлось сперва доехать до Сарцаны, а там пересесть на автобус. Первая часть путешествия вышла довольно утомительной. Хоть жара уже спала, в поездах все еще стояла невыносимая духота. Жаклин удалось найти себе сидячее место через час после отправления из Флоренции. Я же так всю дорогу и простоял у двери. Она ни разу не подошла ко мне. Мне даже казалось, она и в окно-то смотрела только изредка.

В Сарцану мы приехали в пять часов вечера. Автобус должен был отправиться только в семь. Я прогуливался по городу, Жаклин сопровождала меня, как всегда безмолвная. На улицах встречались почти одни женщины. Все местные мужчины работали на арсеналах Специи и в тот час, когда мы прибыли, еще не вернулись домой. Это был небольшой городок с узкими улочками, без деревьев, бедные домишки с открытыми настежь дверями сбились в кучки, точно единое строение, давая друг другу необходимую тень. Жизнь там совсем нелегкая. Но море было где-то совсем близко, это чувствовалось в воздухе, всего в нескольких километрах, будто какой-то неисчерпаемый источник счастья. Очень быстро, всего за полчаса, мы успели обойти весь городок. Потом я предложил Жаклин в ожидании автобуса что-нибудь выпить. Она согласилась. Я выбрал кафе на большой площади, неподалеку от остановки автобусов и трамваев.

Мы просидели там целый час, пили кофе и пиво, неизменно в полном молчании. Вся площадь была залита солнцем, повсюду бегали дети.

К половине седьмого из Специи стали прибывать трамваи, битком набитые мужчинами. Это были очень старые трамваи, проржавевшие от морского воздуха. Дети перестали играть, а женщины высыпали из домов мужчинам навстречу. На полчаса вся площадь заполнилась окриками, приветствиями, смехом и немыслимым грохотом трамваев.

— У нас осталось всего четыре дня отпуска,— проговорила тогда Жаклин.

Она пожаловалась на шум трамваев. У нее разболелась голова, и она приняла таблетку аспирина.

Автобус появился одновременно с последним трамваем. Он тоже оказался невероятно старым. Мы были на остановке единственными пассажирами. Несколько километров он проехал по дороге на Специю, потом, добравшись до реки, это и была Магра, свернул в сторону моря. Дорога стала плохой, узкой, неровно вымощенной. Но какая разница, если она шла вдоль реки. Река была широкой и спокойной, на правом берегу возвышалась целая цепочка холмов, увенчанных укрепленными, как крепости, деревушками, а на левом тянулась широкая долина Рокки, сплошь засаженная оливковыми деревьями.

Путешествие оказалось довольно долгим. Солнце село примерно через полчаса после того, как мы поехали в сторону моря, а когда мы добрались до места, уже окончательно опустилась ночь. Автобус остановился около траттории, которая, как я уже знал, смотрела окнами на реку. Я долго стоял и глядел на нее в темноте. Я столько думал о ней, вот уже шесть ночей и шесть дней, и вправду много-много, наверное, больше, чем о чем бы то ни было другом в своей жизни, а может, даже и о ком-то, о каком-то другом человеке. А кроме того, она означала ту отсрочку, которую я дал себе, чтобы поговорить с Жаклин, чтобы подождать, пока уйдет ее поезд, чтобы изменить свою жизнь. В общем, если разобраться, вот уже десять лет, как я ждал, пока доберусь наконец до берегов этой реки. И, глядя на нее, я чувствовал такую усталость, будто добрался сюда ценою каких-то неимоверных, титанических усилий.

Нас принял один старик. Он назвал нам свое имя: Эоло. Как ветер? — спросил я. Как ветер, подтвердил он. Он говорил по-французски. Я сказал ему, что приехал по рекомендации одного молодого человека, не знаю, как его зовут, ну, тот, что работает каменщиком в Пизе, у него еще такой зеленый грузовичок, и он раз в две недели приезжает сюда к своему дядюшке на выходные… Тот призадумался, но быстро догадался, о ком шла речь. Потом подал нам на увитой зеленью террасе ветчину и спагетти, извинившись, что не может предложить ничего другого. Все клиенты уже поужинали, пояснил он, и теперь отправились кто к морю, кто к реке. Почти все здесь ждут не дождутся местных танцев. Мы ничего ему не отвечали. Он замолк. Однако все время, пока мы ужинали, оставался неподалеку и глядел в нашу сторону, явно заинтригованный нашей скованностью и нашим молчанием. Сразу после ужина я попросил у него с собой бутылку пива. Так устал, пояснил я, что предпочел бы выпить его в постели. Он понял, что нам нужна комната на двоих, я не возражал. Мы пошли следом за ним. Комнатка была тесной, в ней не было даже раковины. Над кроватью висела кисейная занавеска от комаров. Когда он спустился вниз, Жаклин проговорила:

— Знаешь, по-моему, все-таки лучше было бы остаться во Флоренции.

Думала ли она так на самом деле или просто пыталась вызвать меня на разговор и добиться, чтобы я объяснил ей наконец, зачем приехал в эту забытую Богом деревушку на берегу моря? Этого я не знал, да и знать не хотел. Просто ответил: нет, по-моему, мы правильно сделали. Она видела, что я смертельно устал, едва ворочаю языком, и оставила меня в покое. Я попил своего пива и, даже не найдя в себе мужества умыться, почти тотчас же заснул.

Проснулся я, должно быть, часа через два. С тех пор как наступила пора летней жары, это случалось со мной почти каждую ночь. Я внезапно просыпался по многу раз за ночь, всегда с таким чувством, будто проспал очень долго, даже слишком долго, и проснулся каким-то удивительно отдохнувшим. И мне было очень трудно, а порой и просто невозможно заставить себя снова заснуть. В бутылке оставалось еще немного пива, я допил его, потом встал с постели и, как это уже вошло у меня в привычку, направился к окну. С другого берега реки доносились звуки местных танцев, веселье было явно в самом разгаре. Вылетавшие из проигрывателя танцевальные мелодии проникали даже в комнату. Я больше не чувствовал ни малейшей усталости. Луны видно не было, но, судя по всему, она скрывалась где-то там, за горой, ночь казалась светлее, чем когда мы приехали. Комната с одной стороны выходила окнами на речку, а с другой на море. Со второго этажа было легче разглядеть окрестности, особенно устье реки. Чуть левее устья виднелись белые очертания корабля. Нижняя палуба еле освещена. Это яхта той самой американки. Море спокойное, однако поверхность его казалась шероховатой рядом с безукоризненной гладью реки. Их встречу отмечала лента блестящей пены. Мне всегда очень нравились пейзажи такого рода, так сказать, географические — всякие там мысы, дельты, места слияния рек, но особенно устья — там, где реки встречаются с морем. Все селения на побережье ярко освещены. Я поглядел на часы. Еще не было и одиннадцати.

Я снова улегся. Под комариной сеткой было куда жарче, чем у окна. Вместе со мной в постель пробрался один комар. Он не подавал никаких признаков жизни. С колониальных времен мне ни разу не приходилось спать под комариной сеткой. Здесь, должно быть, полно комаров. Река. Наверное, по берегам их целые тучи. Мне это безразлично. Жаклин крепко спала, повернувшись ко мне лицом. Спящая, она казалась совсем маленькой, даже еще меньше, чем в жизни. Ее дыхание ритмично ласкало мне плечо. Я закрыл глаза и попытался снова заснуть. Но тут запищал комар. Мне только и не хватало этого комара — теперь уже не оставалось ни малейшей надежды снова заснуть. Я не мог включить свет и расправиться с ним, не рискуя разбудить Жаклин. А при одной только мысли провести с ней эту ночь вдвоем, в одной постели я бы, наверное, тотчас же удрал прочь от стыда, а может, и от страха. Образ пары, какую мы составляли с ней два года, внушал мне настоящий ужас.

Все оказалось проще простого, у меня был выбор, я мог сам решить, что именно не дает мне уснуть — она, комар или местные танцы. Я выбрал танцы. Вот так, издалека, когда ты один в темной комнате, можно подумать, будто там идет какой-то грандиозный праздник, полно хорошеньких женщин и все веселятся напропалую. Вскоре я уже не слышал ни комара, ни дыхания Жаклин, только один проигрыватель, звуки праздника. Я не шевелился. Изо всех сил старался снова заснуть, заставить себя не слышать звуков музыки, заставить себя думать о каких-нибудь безобидных вещах, только не о нем — главное, не о нем и не о реке. Почти час я старался. И вот пока я старался гнать от себя прочь всякие мысли, думать только о сущих пустяках, вспомнить, какой сейчас может быть день, и начался для меня настоящий ад. Обычно считаешь, сколько барашков пасется на пригожем зеленом лугу, но порой это может завести слишком далеко и совсем не туда, куда надо. У меня всегда было какое-то странное отношение к арифметическому счету. Единожды начавши, я уже не мог остановиться и, позабыв про барашков, принимался считать все что попало. Сколько еще осталось дней до конца отпуска, до отъезда Жаклин? Сколько у меня осталось денег? Сколько месяцев, недель, дней смогу я прожить на эти деньги? Сколько на самом деле лет провел я в обществе Жаклин? А в министерстве? В этом отделе, где пахнет дерьмом? Восемь лет, три месяца и шесть дней. С Жаклин — два года, три месяца и два дня. Играли самбу, ту же самую, что звучала, когда я поднялся с постели. Сколько еще лет мне оставалось, чтобы получить право на пенсию? Двенадцать. Немного побольше, чем уже у меня позади, наполовину больше. На лбу у меня выступил холодный пот. А на какую пенсию за выслугу лет я мог бы претендовать уже сейчас? Этого я толком не знал, но, должно быть, что-нибудь немного меньше половины моей нормальной пенсии. Стоит ли мне ее потребовать, или черт с ней, пусть пропадает? И пристало ли в моем возрасте беспокоиться о подобных вещах? Кстати, а сколько мне лет? Внезапно я обнаружил, что три дня назад, во Флоренции, в самый разгар жары, мне стукнуло тридцать два года. Так я нос к носу столкнулся со своим днем рождения. Возраст предстал перед моими глазами какими-то огненными цифрами, он буквально обрушился на меня, ударил, как гром с ясного неба. Снова зазвучала самба. Нет, решил я, не стану я клянчить у них эту пенсию за выслугу лет. Пожалуй, отпраздную-ка я свой день рождения тем, что не унижусь ни до каких просьб к своему колониальному начальству. И предам-ка отныне полному забвению все соображения такого рода, все расчеты, ибо, если исходить из них, мне уже слишком поздно предпринимать какие бы то ни было решительные шаги — покидать Париж, бросать Жаклин или Гражданское состояние. Музыка замолкла. Послышались аплодисменты. Потом снова зазвучал тот же танец. И для меня тоже все началось сначала. Я опять оказался во власти всех этих дьявольских подсчетов. И разум мой снова забуксовал на не имеющих решения арифметических головоломках. Допустимо ли, учитывая среднюю продолжительность человеческой жизни, отказываться от пенсии за выслугу лет, соответствующую одной десятой этой жизни? Иными словами, что лучше — позволить себе и дальше вкалывать или жить восемь лет в безденежье? Особенно если уже стукнуло тридцать? Я уже весь покрылся потом, но так и не нашел решения, как же мне все-таки поступить. Да и кто бы мог помочь мне выпутаться из подобных подсчетов? Какие цифры, какие пенсии могли бы компенсировать мне восемь лет, проведенных в Отделе актов гражданского состояния? Ясное дело, никакие. Но достаточно ли это веское, основание, чтобы не попытаться извлечь из него хоть малую толику выгоды? Отказаться от аперитивов, от сигарет?

Все это продолжалось довольно долго, почти все время, пока длилась моя бессонница. Потом наконец я нашел решение: встал, тихонько, чтобы не разбудить Жаклин, оделся в темноте и спустился вниз. Было прохладно. Перед тратторией, почти вровень с оливковыми рощами, несла свои воды река. На другом берегу виднелась ярко освещенная площадка, где проходили местные танцы. А вдали, на равнине, светилось множество других ярких пятен. Танцевали повсюду. Летом на морском побережье люди ложатся поздно. И они совершенно правы. Неподвижно стоя на берегу реки, я наблюдал за танцами. Все мои подсчеты сразу вылетели у меня из головы, теперь уже я не думал ни о чем, кроме танцев. Они сверкали, словно пламя. Когда люди чувствуют себя одиноко среди музыки и света, у них возникает желание встретить кого-то, кто был бы так же одинок. Это очень трудно перенести. Неожиданно я почувствовал, как он у меня начал вставать. Это меня не на шутку удивило. Дело в том, что у меня вовсе не было особого желания переспать с женщиной. Неужели это действие танцевальной музыки? Или следствие недавнего дня рождения? А может, таким манером мстит мне моя пенсия за выслугу лет? Но ведь я теперь уже больше не думал ни о дне рождения, ни об этой своей пенсии. Хотя, по правде говоря, дни рождения никогда не вызывали у меня подобной реакции, а уж пенсия за выслугу лет, зубоскалил я сам с собой, по идее, должна была бы вызвать эффект прямо противоположного свойства. В чем же тогда дело? Может, это желание кого-нибудь встретить? С кем-то поговорить? Или просто отчаяние, что я так никого и не встретил? Я остановился на этом объяснении. Впрочем, все это в тот момент не имело для меня особого значения. Я погулял с четверть часа, не сводя глаз с танцевальной площадки и все в том же возбужденном состоянии. Потом, уже окончательно свыкнувшись с мыслью, что и тут мне тоже придется запастись терпением, вдруг лицом к лицу столкнулся со стариком Эоло.

— Добрый вечер, синьор,— поздоровался тот.

Покуривая, он прохаживался вдоль реки. Я был рад этой встрече. Никогда не испытывал особой симпатии к старикам, их болтовня всегда вызывала у меня раздражение, но в тот вечер охотно стал бы говорить и со столетним старцем, да что там, даже с любым психом.

— Жарко,— заметил он,— должно быть, запарились под своей комариной сеткой, так, что ли?

— Да,— согласился я,— какой уж тут сон в такую жарищу.

— Вся беда в этих комариных сетках, это они удерживают тепло. Я вот сплю без них, кожа у меня уже старая, так что комарам она не по вкусу.

В отраженном свете реки я ясно видел его лицо. Оно было сплошь испещрено тончайшими морщинками. Всякий раз, когда он смеялся, щеки у него надувались, глаза загорались и весь он делался похож на старого, немного порочного ребенка.

— Не знаю, чего они ждут, почему до сих пор не посыпят ДДТ, вон там, у подножия той горы. Уж три года как обещают: вот-вот приедем, вот-вот приедем.

Он мог говорить все, что приходило в голову. Наверное, у меня был такой вид, будто мне чрезвычайно важно все, что бы он ни сказал. Тем не менее сам он выглядел несколько удивленным.

— Да если бы только комары,— заметил я,— тут еще эта музыка, тоже спать не дает.

— Понятное дело. За один день к этому не привыкнешь,— ответил он,— зато завтра, сами увидите, будет уже совсем другое дело.

— Конечно,— поддержал я.

— Сами посудите, не запрещать же из-за этого танцы, как вы считаете?

— Ну что вы,— возмутился я,— и речи быть не может!

— Вот увидите,— заверил он,— к музыке привыкаешь куда быстрее, чем к комарам.

— Само собой,— согласился я.— А вообще-то,— снова заговорил я,— разве здесь комары, вот в колониях, там были комары так комары.

— Выходит, вы из колоний?

— Я там родился и вырос.

— Брат моей жены был в Тунисе, он держал там бакалейную лавку, в городе Тунисе.

Некоторое время мы поговорили про колонии. Потом он опять вернулся к комарам. Этот вопрос явно его беспокоил. Он даже заволновался.

— Один комар, один-единственный комар,— заметил я,— способен испортить вам всю ночь.

— Думаете, они не знают об этом там, в Сарцане? Очень даже прекрасно знают. Но ведь у них-то в Сарцане комаров нет, вот они все время и забывают.

— Но ведь это очень просто. Посыпать ДДТ, и все дела.

— Так-то оно так, да только эта мэрия, в Сарцане, от нее проку, что от козла молока.

— Мы как раз только что оттуда. Очень красивый городок.

— Уж не знаю, красивый он или нет,— раздраженно возразил он,— а вот в чем я уверен, так это в том, что они там у себя в Сарцане, кроме как о себе, больше ни о ком и не думают.

— И все же мне показалось, что городок очень симпатичный.

Он немного смягчился.

— Что, неужели он вам понравился? Странно, обычно никто даже внимания не обращает, красивый он или нет. Вот снабжение там хорошее, что правда, то правда. Каждую неделю ходим туда по Магре на лодке.

Речное судоходство — это нешуточная тема. Если взяться за нее с толком, можно задержать его еще надолго.

— А что, на Магре большое судоходство? — начал было я.

— Пока еще неплохое,— отозвался он.— Все персики, что выращивают здесь в долине, перевозят по реке, так они меньше портятся, чем в поездах или, скажем, в автобусах.

— И куда же их отвозят, эти самые персики?

Он показал мне пальцем на светящуюся где-то далеко-далеко на побережье точку.

— Вон туда. Во Виареджо. И еще туда.— Он показал еще одну точку на берегу, но уже с другой стороны.— Это Специя. Самые красивые везут по реке. Остальные, что на варенье, те отправляют автобусом.

Мы поговорили о персиках. Потом вообще о фруктах.

— Я слыхал, местные фрукты очень красивые,— заметил я.

— Это уж точно, очень даже красивые. Но, правду сказать, пьемонтские персики, они еще получше наших. Вот чем мы на самом деле больше всего гордимся, так это мрамором, уж этого у нас не отнимешь.

— Тот молодой человек, о котором я уже говорил, он как раз говорил мне то же самое. Кажется, отец его живет где-то здесь, правда, не знаю где.

— В Марина-ди-Каррара,— ответил тот,— пройдете три километра по пляжу, и вы в Марина-ди-Каррара, это вон там. Как раз и есть наш мраморный порт. Оттуда его и отгружают, корабль за кораблем.

— Он говорил, что где-то здесь живет и его кузен,— добавил я.— Будто он занимается подводной рыбалкой.

— Да, кузен его как раз в этих краях и живет,— подтвердил он,— да только по другую сторону, не на море, а на реке. Он фруктами торгует. Только его деревня, прямо сказать, довольно невзрачное местечко, вот Марина-ди-Каррара — это да, там есть на что поглядеть.

— Он обещал приехать в субботу,— сообщил я,— мы собирались вместе порыбачить под водой, на реке.

— Никак не пойму,— заметил он в ответ,— и что этот год все прямо помешались на этой подводной рыбалке, все, кого ни спроси, хотят ловить рыбу непременно под водой.

— Это ведь, пока сам не попробуешь,— ответил я,— и представить себе невозможно. Такая красота, а цвета совсем удивительные. Рыбы проплывают у тебя прямо под брюхом, и потом, такой покой, такая тишина, просто сказка.

— Ну вот, вижу, и вы туда же, тоже этим увлекаетесь.

— Да нет, я еще ни разу не пробовал,— признался я,— только собираюсь в субботу вместе с ним, но это ведь всем известно.

Похоже, нам было уже нечего сказать друг другу. Но тут он снова заговорил про мрамор.

— Сами увидите,— заметил он,— в Марина-ди-Каррара весь этот мрамор в порту только и ждет, чтобы его куда-нибудь отправили.

— Он ничего не говорил мне о мраморе,— машинально проговорил я.— Должно быть, очень дорогой этот каррарский мрамор.

Немного опять поговорили про мрамор.

— Это все из-за перевозки, вот почему он дорого стоит, потому что тяжелый и хрупкий. А здесь-то он вообще ничего не стоит. У нас в долине всех хоронят в мраморе, даже самых бедняков.— Он улыбнулся, я тоже улыбнулся ему в ответ, мы оба подумали об одном и том же.— Здесь даже кухонные раковины и те мраморные,— продолжил он.

После чего, оттолкнувшись от этого мрамора, который расходится по всему миру, мне удалось заставить его рассказать о своих путешествиях. Он сроду не был Риме, только в Милане, это тогда он видел пьемонтские персики. Зато его жена, вот она знает даже Рим. Побывала там разок.

— Чтобы отдать дуче свое обручальное кольцо, как и все женщины Италии. Как подумаешь, к чему все это привело, так лучше бы уж оставила его себе.

Он любил французов. Ему довелось узнать их в 1917 году. Он был уверен, что французы относятся к итальянцам с презрением.

— Во что только не заставляют верить людей, когда те воюют между собой,— заметил я.

Но он считал, что они правы.

— Что ни говори,— возразил он,— а ведь все-таки им удалось заставить нас бомбить ее, нашу младшую латинскую сестричку. Разве такое можно забыть?

Было видно, что эти воспоминания все еще доставляют ему страдания. Я сменил тему разговора. Кстати, а как он оказался здесь, на этой дороге, почему гуляет здесь в такой поздний час?

— Да все из-за этих танцулек, никак заснуть не могу. Вот и гуляю здесь в те вечера, когда они там пляшут. И потом, приглядываю за малышкой, самой младшей из моих дочек, за нашей Карлой. Она у нас поздно родилась, ей всего шестнадцать. И стоит мне лечь спать, она тут же возьмет да и сбежит на танцы.

Судя по всему, он очень любил свою Карлу. Лицо его сразу расплылось в улыбке, стоило ему заговорить о ней.

— Ей всего шестнадцать. За ней еще нужен глаз да глаз, не то может случиться беда.

— Но ведь так тоже нельзя,— возразил я,— надо же и ее иногда отпустить погулять. Как же вы сможете выдать ее замуж, если она не будет ходить на танцы?

— Ну, насчет этого,— ответил он,— не извольте сомневаться, кому надо, ее и без танцулек увидит. Бегает за водой по десять раз на день, хотя вполне хватило бы и пяти, и я ничего не говорю, пусть себе бегает. А потом, знаете, мои остальные дочки, вот уже три года, как они ходят на танцы, а никакой пользы, ни одна еще не замужем.

Он сомневался, удастся ли ему вообще выдать их замуж, особенно старшую. Совершенно неожиданно для себя, как только мы заговорили о его дочках, я почувствовал, что опять возбуждаюсь. Мною овладела легкая тревога. Придет ли наконец день, когда я узнаю, чего, в сущности, хочу? Что мне надо в этой жизни?

— Ухажеров-то хватает, то один, то другой,— продолжал он,— да все бедняки, а те боятся жениться. Здесь у нас, в Италии, много не заработаешь. А потом,— добавил он,— вот на Карле-то любой бы женился, а на других — так нет.

Я слушал его уже не так внимательно, я наблюдал за танцами. Может, в конце концов, как раз это-то мне и нужно, взять да и пойти туда.

— Думаю, это все потому,— продолжил Эоло,— что она-то и думать не думает о замужестве, ей бы только потанцевать. Остальные другое дело, у тех одно в голове, как бы найти себе мужа. А мужчины, они такое всегда за версту чуют.

— Да, это уж точно,— отозвался я,— всегда чуют.

— Да не только одни мужчины,— заметил он,— все Карлу больше любят.

Он рассказал мне про американку, оказывается, и она тоже из всех его дочек отдает предпочтение Карле.

— Да, я уже слышал об этой американке,— сказал я,— от того шофера грузовичка. А что, и вы тоже ее знаете?

Еще бы ему не знать. Да она же столуется у него в траттории. Ей нравится, как стряпает его жена,— этого у нее не отнимешь, самая лучшая стряпуха во всей долине. Да что там, завтра сам увижу американку у него в траттории. Правда, он почему-то не подтвердил мне, что она красива, должно быть, потому, что ему было уже все равно, красивая она или нет, а может, зрение уже не позволяло ему судить о таких вещах. Зато сказал, что симпатичная. И еще очень богатая. И одна. Она остановилась здесь отдохнуть. Сообщил, что у нее своя яхта, на якоре, там, возле пляжа. Да, я видел. Красивая яхта, целых семь человек команды. Но плавает она вовсе не для собственного удовольствия. Говорят, пытается кого-то разыскать, какого-то мужчину, якобы она когда-то его знала. Странный такой человек. Да и история чудная какая-то. А вообще-то чего только не говорят… Но женщина она очень приятная, вот это уж можно не сомневаться.

— Такая же простая, как моя Карла. Они с ней отлично ладят, понимают друг друга с полуслова. Иногда она даже ходит вместе с ней за водой.

Время от времени она ужинает на яхте вместе со своими матросами. Сроду он не видал ничего подобного. Они обращаются к ней на «ты», зовут просто по имени.

— И что, она одна-одинешенька? — поинтересовался я.— Вы уверены, что с ней нет мужчины? Ведь, говорят, она очень красива.

— Раз уж она так старается отыскать того мужчину, стало быть, у нее не может быть другого, разве нет?

— Да нет, я хочу сказать,— пояснил я,— пока она его не нашла, пусть она только и делает, что ищет, все равно ведь…

Он немного смутился, ему было явно неловко говорить о подобных вещах.

— Да нет, я имел в виду, с ней нет никакого мужчины, так сказать, постоянного, что ли, вот это уж точно. Но моя жена, а вы знаете женщин, им всегда все известно, так вот, жена говорит, что и без мужчин там тоже не обходится, время от времени мужчин она имеет в свое удовольствие.

— Да, таких вещей не скроешь, женщины всегда их чуют.

— Она говорит, это сразу видно, такая женщина не может обходиться без мужчин. Нет, вы не подумайте, она говорит это без всякой задней мысли, наоборот, она очень даже любит эту американку, можно сказать, она относится к ней так же душевно, как если бы она была бедная.

— Что и говорить,— заметил я,— обычно такие вещи сразу видно. Другими словами, эта женщина не очень-то привередлива, так, что ли?

— Пожалуй,— бросив взгляд куда-то в сторону, согласился он,— можно и так сказать, женщина она не так чтобы привередливая. Жена говорит, в море она вполне обходится своими матросами.

— Понятно,— заметил я.— Да, что и говорить, странная история.

Похоже, теперь нам уже было и вправду совсем нечего сказать друг другу. Он посоветовал мне сходить на танцы. Если я хочу, он мог бы перевезти меня на своей лодке. Я согласился. Он еще поговорил немного о реке. Когда мы уже почти причалили к другому берегу, снова вернулся к танцам и к своим дочерям. Сейчас я их увижу, его дочек, заметил он с улыбкой, которую я воспринял как предостережение. По правде сказать, добавил он, пусть даже они и не найдут себе женихов на этих танцульках, так хоть повеселятся, все же какая-никакая польза, жизнь-то, она ведь не очень веселая штука. А вообще-то, вдруг разнервничался он, почему бы им и не найти себе мужей, ведь находят же другие! А кто устраивает эти танцы, поинтересовался я. Да муниципалитет Сарцаны, единственное стоящее дело, которое сделал этот никудышный муниципалитет. Туда приезжают рабочие из Специи, вот за них-то и выскакивают замуж большинство местных девушек. Он высадил меня на берегу. Я угостил его сигаретой. И он поплыл назад, стеречь свою Карлу.

*
Танцевальная площадка находилась возле реки, это был дощатый помост на сваях. Ее окружали заросли тростника, на котором были прилажены венецианские фонарики. Некоторые танцевали и снаружи, на небольшом утоптанном пятачке прямо напротив входа. Я с минуту поколебался, но, поскольку снаружи не было стульев, все же поднялся на площадку. Оглядел лица, а вдруг он окажется там, кто знает, может, на этой неделе ему удалось вырваться из Пизы пораньше. Но нет. Он не приехал пораньше. Более того, там не было ни одного человека, кто бы хоть немного на него походил. Меня снова охватила усталость. Я уселся за столик, где стояло четыре стакана с лимонадом, и стал ждать, пока кончится танец, чтобы пристать к какой-нибудь девице. Девушек там было хоть отбавляй, хватило бы на двадцать одиноких мужчин вроде меня. Мне надо было срочно найти кого-нибудь, чтобы немного поговорить. Танец — по-моему, это была самба — закончился, но тут же, без перерыва начался новый. Никто даже не присел. Я пообещал себе, что уж после этого танца непременно склею себе какую-нибудь девицу. Так надо. И именно девицу. Правда, у меня уже была одна, там, на другом берегу реки, одна в гостиничном номере, но та уже больше не могла составить мне компанию. В общем-то, если разобраться, она не так уж сильно отличалась от той, к которой я собирался сейчас пристать, кроме разве что одного — по каким-то непонятным, таинственным причинам та уже больше мне не подходила. Это было в Виши, она тогда только что поступила на службу, вот там я с ней и познакомился. Три дня я искоса наблюдал за ней. Потом мне в голову пришла одна идея, так, озорная мыслишка, в те времена они еще иногда меня посещали. Я подумал про себя: раз я вот уже шесть лет никак не могу вырваться из этого борделя и слишком ленив, чтобы сделать это по собственной воле, почему бы мне не попытаться изнасиловать эту редакторшу — она заорет, все сразу сбегутся, и меня выгонят со службы. Однажды в субботу, после полудня, когда мы с ней вдвоем оказались на дежурстве, я так и сделал. Получилось у меня не слишком-то удачно. Судя по всему, к тому времени она уже поджидала какого-нибудь мужика. Потом это стало входить в привычку, по вечерам в субботу, так прошло два года. Она уже не вызывала у меня ни малейшего желания. Я никогда не вел себя с ней так, будто она мне нравилась. Нет, я прекрасно понимал, что создан точно так же, как и все прочие, иначе говоря, чтобы любить весь мир. И все-таки мне никогда не удавалось сделать так, чтобы и она тоже стала частью этого самого мира — чтобы полюбить и ее тоже. Ничего не поделаешь, приходится мириться и с такими несправедливостями. Завтра я причиню ей боль. Она станет плакать. Этот прогноз так же неотвратим, как и наступление завтрашнего дня. И я так же бессилен помешать этому, как и заставить себя полюбить ее. Наверное, эти слезы придадут ей какое-то новое очарование, возможно, единственное, какое мне когда-либо доводилось замечать в ней. Надо не поддаваться, надо быть начеку. Танцующие женщины уже с какой-то новой силой напоминали мне о ней. Она там одна, в комнате, спит или, может, проснулась и ломает себе голову, куда это я запропастился,— откуда мне знать. Я позволил ей приехать со мной в Рокку и пока что ни словом не обмолвился о решении, которое принял вот уже четыре дня назад. Может, я еще сомневаюсь? Да нет, вряд ли. Завтра она будет плакать, вот уж в этом-то я уверен, каким бы манером я с ней ни объяснялся. Наотрез откажется понять, принять мое решение. Потом уедет, вся в слезах, а я останусь здесь. Вплоть до самого последнего момента нашей паре так и суждено будет остаться призрачной, будто ее и вовсе никогда не существовало в природе. Внезапно меня охватило сожаление, само собой, немного идиотское, что я не взял ее с собой на танцы. Кто знает, может, танцуя, мы смогли бы лучше поговорить, лучше понять друг друга. Я бы крепко обнял ее, прижал к себе: «Я больше не могу, я остаюсь в Рокке. Нам просто необходимо расстаться, ты знаешь это не хуже меня. Из нас получилась никудышная пара, мы словно умирали с голоду среди всех богатств мира. Ну, почему мы должны так дурно с собой обходиться, за что? Да не плачь ты, не стоит. Чувствуешь, как крепко я тебя обнимаю? Я ведь почти люблю тебя. И это все благодаря тому, что мы с тобой расстаемся, это наше прощание навеки сделало с нами такое чудо. Пойми, нам просто необходимо расстаться. И тогда мы сможем наконец понять друг друга — как любой человек способен понять другого».

Я произносил про себя все эти прекрасные речи с таким воодушевлением, что уже не видел вокруг танцующих девушек. Но вполне сознавая при этом, что в ее присутствии, видя ее ослепленные идиотскими слезами глаза, я никогда бы такого не сказал. В сущности, все это выглядело так, будто я для себя уже все решил, но мне вдруг, как это частенько случалось, пришли в голову какие-то фантазии насчет неумолимой несправедливости жизни, которая есть смерть.

Самба закончилась.

За столик, где я расположился, уселись четверо девиц. Очень быстро я выбрал среди них одну, сразу же мне приглянувшуюся. Тем временем снова зазвучала музыка, на сей раз это был блюз, в весьма дурном исполнении. Я пригласил ее. Но перво-наперво я должен был задать ей один вопрос:

— Вы, случайно, не дочка Эоло, хозяина гостиницы, что на другом берегу реки?

Нет, она не была его дочкой.

— Очень рад, что нашел вас,— проговорил тогда я,— я здесь совсем один.

Судя по всему, она была явно польщена моим вниманием. Как-никак я был на этих танцах единственным французом.

— Как только вы вошли, я сразу поняла, вам нужна девушка, чтобы провести с ней этот вечер,— догадалась она.

Я не стал возражать.

— Я здесь совсем один. Только сегодня приехал.

— Понятно. И что, у вас совсем-совсем никого нет в Италии?

— Нет, ни одной живой души,— ответил я.

Я, и правда, чувствовал себя еще более одиноким, чем если бы там, в комнате, на другом берегу реки, не было ее, тоже совсем одинокой. Даже еще более одиноким, чем она. И, конечно, куда более одиноким, чем если бы любил ее. Расставание с любым человеком всегда противоестественно. Я прожил с нею дни глубочайшего, кошмарного несчастья. И знал, что в этом мне никто и никогда не сможет ее заменить. И еще я знал, что вопреки и наперекор всему наш мнимый, унылый союз, в общем, это недоразумение, только теперь и обрел наконец хоть какое-то реальное воплощение.

— А вот мне,— заметила девица,— мне это совсем не по душе, терпеть не могу одиночества.

— Да нет, я не то чтобы совсем уж один, не так, как вы, наверное, подумали. Я здесь с одной женщиной. Она сейчас спит там, в гостинице. Мы с ней собираемся расстаться.

Танец закончился. Мы уселись рядом за стойку бара. Вид у нее был серьезный.

— Это всегда очень грустно,— заметила она.

Она сгорала от желания задать мне какие-то вопросы, однако скромно ждала, пока я не заговорю сам. Судя по всему, эта девица была страстной любительницей историй такого сорта.

— Она славная,— удовлетворил я ее любопытство,— и хорошенькая. Если разобраться по-серьезному, мне даже не в чем ее упрекнуть. Просто мы не созданы друг для друга, вот и все. Такие вещи случаются сплошь и рядом.

Когда он снова вернется в Пизу, думал я, пожалуй, останусь здесь, в Рокке, у этого старика Эоло. Съезжу в Сарцану, погляжу, как будут приходить трамваи. Для начала, наверное, пару дней займусь чем-нибудь вроде этого. Мне не хотелось заглядывать слишком уж далеко. Лето было в самом разгаре, зачем мне с ним расставаться. Может, вернусь во Францию, когда оно кончится. Но уж никак не раньше. Сейчас же мне нужен этот зной, эта тропическая жара, которая пригвоздила бы меня к месту и выжгла во мне последние сомнения. К примеру, сомнения, стоит ли мне писать колониальному начальству и просить у него пенсию за выслугу лет. Такое письмо требует немалых усилий, а здесь солнце, лето и река наверняка удержали бы меня от подобной затеи. Окажись я где-нибудь в другом месте, у меня не было бы полной уверенности, что в один прекрасный вечер я все-таки не состряпал бы подобного письмеца. Через два дня мы с ним сможем заняться подводной рыбалкой. У нас будет целых два дня. Потом я буду дожидаться следующей субботы. В Рокке я уже знаю старину Эоло. Лучше уж мне быть там, где у меня есть хоть какие-то знакомые. Я не должен больше оставаться один, нет, никогда больше не должен я позволить себе погрязнуть в той мерзкой трясине, где всякое может случиться. Я слишком хорошо себя знал, я был слаб и способен на любое малодушие.

— Вы не очень-то разговорчивы,— заметила девушка.

— Чего вы хотите,— отозвался я,— ясно, что я немного расстроен из-за всей этой истории.

— Понятно. А что, она уже знает, что вы собираетесь ее бросить?

— Я говорил ей об этом один раз. Но вряд ли она приняла это всерьез.

В Рокке, в разгар лета. Он мог бы так мне помочь. Я боялся самого себя как чумы. Многие годы у меня была репутация неисправимого слабака, наконец-то и это сослужит мне хоть какую-то службу.

— Так всегда бывает,— проговорила девица,— в такие вещи никогда не хочется верить. Может, вы слишком часто грозили ей этим, но у вас так ни разу и не хватило смелости и вправду так поступить.

Мне казалось вполне естественным, что я вот так запросто говорю с ней об этом. Кто угодно, даже первый встречный имел полное право судить о том, что со мной приключилось и в каком тяжелом положении я теперь оказался. Кроме того, если разобраться, мне и рассказать-то было нечего — никому, даже женщине,— разве что эту свою незадачливую историю.

— Да нет,— возразил я,— я думаю об этом вот уже два года, с тех пор, как узнал ее, просто в первый раз решился сказать ей об этом.

— В таком случае, ей следовало бы поверить.

— А вот она не поверила. Она призадумалась. Похоже, для нее в жизни не было ничего серьезней любовных историй.

— Хорошо, а что же она тогда подумала?

— Она подумала, что все это только одни слова.

Она снова задумалась.

— А может, вы и вправду так не сделаете,— заметила она.— Уж ей ли вас не знать…

— О чем это вы?

— Да не бросите вы ее, что же еще.

— Конечно, этого никогда нельзя сказать наверняка, до самой последней минуты, но, думаю, на сей раз я это сделаю.

Она снова надолго замолчала, не спуская с меня внимательного взгляда.

— Странно,— проговорила она наконец.— Вы вот совсем не уверены, а я, наоборот, почему-то верю, кто знает, может, на сей раз вы и вправду так сделаете.

— И я тоже верю, не совсем понимаю, почему, но вот верю, и все. А ведь я еще ни разу в жизни не принимал никаких решений, я имею в виду, серьезных решений, у меня как-то никогда не получалось.

— Во-первых,— возразила она, продолжая свою мысль,— сами знаете, никогда нельзя быть уверенным, что поступишь именно так, как пообещаешь себе поступить. А во-вторых, очень уж у вас спокойный вид, так что увидите, на сей раз вам это удастся.

— И я тоже так думаю. Ведь, если разобраться, все это так просто. Она… для начала она примется упаковывать чемоданы, а я буду наблюдать, как она это делает, потом она сядет в поезд, а я буду смотреть, как он отходит от платформы. Чтобы добиться всего, чего я хочу, мне и пальцем не придется пошевелить. Единственное, что мне нужно будет делать, это все время повторять себе: спокойно, не шевелись. Вот и все.

Она увидела все. Увидела меня в комнате, увидела чемоданы, поезд — словом, все. И наконец проговорила:

— Нет, вам никак нельзя оставаться в комнате, когда она будет упаковывать вещи, вот уж этого никак нельзя, вам нужно обязательно выйти, пока она будет этим заниматься.

— Да, вы правы,— согласился я,— чемоданы — ужасная штука, кроме того, их всегда упаковывают слишком быстро, особенно когда злятся.

— Бывает и так,— согласилась она,— а случается, их упаковывают не столько для того, чтобы уйти, сколько для того, чтобы нагнать страху на другого. Женщины, да любая женщина хоть один раз в жизни укладывает чемоданы просто так, вовсе не собираясь никуда уходить. Просто чтобы удержать вас подле себя.

— Нет, она храбрая женщина, если уж она станет упаковывать чемоданы, то для того, чтобы уйти.

— Понятно,— немного помолчав, заметила она,— теперь я понимаю, что это за женщина.

— Да, конечно,— согласился я,— мне не надо заходить в комнату. Я думал, может, мне купаться в Магре, а что, буду плавать там на спине хоть три дня кряду, если, к примеру, она решит подождать еще три дня в надежде, что я уеду вместе с ней.

Она улыбнулась.

— Вы правы,— проговорила она,— вам просто необходимо с ней расстаться.

Было видно, что ей очень хотелось бы поговорить об этом еще, но она заметила, что мне вдруг стало трудно продолжать эту тему.

— Может, потанцуем? — предложила она.

Она встала, я последовал ее примеру. Танцевала она хорошо. Какое-то время мы танцевали, не произнося ни единого слова. Она первой прервала молчание.

— Странное дело,— проговорила она,— в таких историях я почему-то всегда на стороне мужчин, против женщин, сама не знаю почему. Может, все дело в том, что женщины вечно хотят сохранить при себе любых мужчин, и хороших, и плохих. Им неведомо, что значит просто захотеть чего-то другого.

— Ей было со мной несладко,— заметил я,— она ласкового слова от меня не слыхала.

— А, теперь поняла, должно быть, она из серьезных,— продолжила она,— наверное, даже ни разу вам и не изменила. Эти самые, которые серьезные, хуже их нет. Они вроде бы даже и не совсем женщины.

Она сказала, что ее мучит жажда и что надо бы что-нибудь выпить. Мы перестали танцевать. Кьянти, что подали нам в баре, было тепловатым, но она, похоже, этого даже не заметила. Ей нравилось пить.

Я впервые посмотрел на нее. У нее было обычное неприметное лицо с несколько расплывчатыми чертами, сильное тело и очень красивая грудь. На вид ей было лет двадцать пять. Выпив кьянти, мы еще потанцевали.

— А вы? — поинтересовался я.

— Я продавщица,— ответила она,— в Сарцане. По вечерам приезжаю сюда потанцевать. Я замужем за одним матросом. Между нами уже давно все кончилось, но ведь в Италии не разведешься. Это очень дорого, надо ехать в Швейцарию. Я три года экономила, пыталась откладывать деньги, потом бросила. Мне пришлось бы копить на это лет пятнадцать. Теперь принимаю жизнь такой, какая получается.

Наш столик был уже занят. Мы встали вместе с другими около проигрывателя. Играли все ту же излюбленную самбу. Ей нравится эта музыка? Да, она ей нравится. Этот год она в моде по всей Северной Италии, ее поют повсюду. Она мне нравилась, эта девушка. Я спросил, как ее зовут.

— Кандида — наивная, подходящее имечко, как раз для меня.— Она рассмеялась.

— У тебя много любовников?

— Хватает. Раз уж мне на роду написано всю жизнь оставаться продавщицей и быть замужем за этим матросом, так чего уж тут… Единственное, о чем я жалею, это о детях, а остальное все ерунда.

— А когда попадается такой, который нравится тебе больше остальных, ты пытаешься его удержать?

— Все делаю, чтобы удержать.

— Умоляешь? Плачешь?

— И умоляю, и плачу,— со смехом ответила она.— Правда, случается, и они тоже умоляют.

— Охотно верю,— заметил я.

Продолжая болтать, мы протанцевали еще час, потом, прямо посреди танца, я увлек ее за собой и вывел наружу.

Когда я выпустил ее из объятий, луна уже зашла, ночная тьма сделалась непроглядной. Она дремала, лежа на берегу реки.

— Я ложусь поздно,— пробормотала она,— а по утрам встаю рано и работаю целый день. От этого меня всегда клонит в сон.

— Я уже ухожу,— сказал я,— так что ты не засыпай.

Она ответила, что у нее здесь велосипед, вон там, и она сейчас поедет домой. Я сказал, что охотно увиделся бы с ней снова, она не возражала, дала мне свойадрес в Сарцане.

Я вернулся с перевозчиком. Эоло по-прежнему ходил взад-вперед по берегу. Я бы с удовольствием поболтал с ним еще немного, но уж очень хотелось спать. Я попросил у него комнату с одной кроватью, для меня одного. Он не слишком удивился. Поднимаясь к себе, я прошел мимо комнаты Жаклин; из-под двери не пробивалось ни малейшего света. Она безмятежно спала.

На другой день я проснулся поздно. Жаклин ждала меня внизу на террасе. Что с тобой случилось? Она уже знала от Эоло, что ночью я сменил комнату. Я наспех объяснился. Такая жара, сказал я, вдвоем в комнате просто нечем дышать, я никак не мог заснуть. У нее был такой вид, будто ее вполне удовлетворило мое объяснение. Мы вместе позавтракали. Она переменилась, была почти в хорошем настроении. Если разобраться, это была не такая уж плохая идея — приехать сюда, по крайней мере здесь мы отдохнем. Я не стал разубеждать ее и не сказал, какая ирония скрыта в этих ее словах. Просто сообщил, что иду купаться на Магру. Что за странная идея, когда здесь прямо под боком море, удивилась она. Я не предложил ей пойти со мной. Она отправилась на пляж, взяв с меня обещание, что, искупавшись в Магре, я тоже приду к ней. Я пообещал.

Было почти так же жарко, как во Флоренции. Но здесь это уже не имело для меня такого значения. Я долго купался. Эоло одолжил мне лодку, и время от времени я вылезал из воды и отдыхал в ней, растянувшись под солнцем. Потом снова нырял. Или плавал на лодке. Правда, грести оказалось трудновато, там было очень сильное течение. И все-таки один раз мне удалось перебраться на другой берег, не слишком спустившись при этом к устью речки. Я узнал танцплощадку, теперь совершенно безлюдную, а чуть подальше то место, где мы остановились вчера с Кандидой. Всего несколько домов выходило прямо на реку, в основном, вдоль берега тянулись окруженные изгородями фруктовые сады. Перед каждым из них был свой маленький понтонный мостик и стояли лодки, крестьяне загружали их фруктами. По мере того как близился полдень, движение на реке становилось все оживленней. Большинство груженых лодок направлялось в сторону моря. Содержимое их было покрыто брезентом из-за солнца. Похоже, он говорил правду, Магра и вправду оказалась чудесной. Воды ее были прозрачны и так нежны, что можно было спать, растянувшись на них. Должно быть, после целой недели, проведенной где-нибудь на верхотуре одного из пизанских домов, под этим кошмарным солнцем, он еще лучше меня способен был оценить ее целительную прохладу. Ведь мне-то было не от чего отдыхать, разве что от дурного прошлого, лжи и ошибок. И стоило мне вынырнуть из воды и чуть подольше задержаться на поверхности, как сердце у меня снова сжималось от тревоги и неуверенности в завтрашнем дне. А вот в воде, напротив, я сразу напрочь забывал о прошлом, все казалось куда проще, а время от времени мне даже удавалось представить себе вполне сносное и даже счастливое будущее. Танцы явно пошли мне на пользу. Надо будет продолжить это занятие. Завести себе других приятелей, кроме него, познакомиться с другими девушками. Меня глубоко потрясла непривычная реакция Кандиды, она даже удивилась, а потом сказала: да, ты непременно должен с ней расстаться, нужно сделать так, чтобы она ушла. Она права, так и надо сделать. Мне приходилось без устали повторять себе, что нельзя, просто невозможно и дальше жить так, как я жил до сих пор. Главное, не отступаться от простоты этого практического решения, не сворачивать с этого пути, не ставить его под сомнение во имя каких бы то ни было соображений — только это, и больше ничего. Ведь надо же в жизни рано или поздно прийти к такому решению. Похоже, в Италии легче, чем где бы то ни было еще, найти людей, которые готовы поговорить с тобой, провести с тобой время, потерять с тобой время. Я плавал, без конца твердя это про себя, буквально вдалбливая себе в голову, и благоразумно дал себе слово, что, если мне не удастся изменить свою жизнь, я наложу на себя руки. Это было совсем не так трудно, достаточно выбрать между двумя своими изображениями: человека, входящего в поезд, и покойника. И я решил, что покойник все-таки симпатичней. По правде говоря, глаза человека, вошедшего в поезд, пугали меня куда больше, чем закрытые глаза мертвеца. И как только я дал себе это обещание, река сразу превратилась в одну из самых наиприятнейших вещей, какие только существуют на белом свете,— как сон, как вино, как дружба.

Пора было идти на пляж, где ждала меня Жаклин. Может, я бы опять пропустил свидание с нею, не вспомнись мне вдруг американка. Мне хотелось ее увидеть, не то чтобы уж очень сильно, всего десяток дней назад я постарался бы побороть в себе это желание, но теперь мне это и в голову не пришло. Понятно, я вовсе не собирался знакомиться с этой американкой — так, только разок взглянуть, и все. И мотивом этого желания были слухи не столько о ее красоте, сколько о той жизни, какую она вела. Кроме того, я всегда любил корабли. Стало быть, даже если мне и не удастся поглядеть на нее, по крайней мере хоть полюбуюсь ее яхтой. Надо полагать, в этот час все собираются на пляже. Снова и снова я хотел забыть, что мне надо поговорить с Жаклин.

Я вернул Эоло лодку и отправился на пляж.

И тут же понял, что ее там нет. Поскольку все, кроме Эоло, говорили мне, что она очень красивая, мне было нетрудно догадаться, что на пляже не было ни одной женщины, которая могла бы оказаться этой самой американкой. Там была только пара-тройка купальщиков, в основном, постояльцы гостиницы, я видел их утром за завтраком. Зато яхта ее стояла на якоре в двухстах метрах от устья реки, как раз напротив того места, где купались. Едва завидев меня, Жаклин бегом бросилась мне навстречу.

— Все в порядке? Хорошо искупался?

— Все нормально.

Она заулыбалась и почти слово в слово повторила мне все, что уже сказала нынче утром, что этой ночью она искала меня по всей гостинице, что я встал на час позже нее, что старик Эоло сказал ей, как я подошел к нему глубокой ночью и попросил другую комнату — он не сказал ей, что я ходил на танцы,— что она не решилась меня разбудить, и так далее и тому подобное. За последние три дня она еще ни разу не была так многословна. Морские купанья, подумал я. И пожалел, что взял ее с собой в Рокку. Насчет комнаты сказал то, чего не говорил утром: день рождения вызвал у меня бессонницу, к тому же вечером в день своего рождения у людей иногда возникает потребность побыть в одиночестве. «Ах ты бедняжечка! — воскликнула она.— А я-то, я-то хороша, даже не вспомнила про твой день рождения!» Купанья, вот что делают с человеком морские купанья. Нет, нужно сегодня же, не откладывая, поговорить с ней. Помню, на ней еще был слегка потерявший цвет и форму голубой купальник, который я уже видел в прошлом году в Лаболе. Неужели на нее так подействовало флорентийское пекло? При всем ее хорошем настроении она показалась мне какой-то осунувшейся и измученной.

— Поди искупайся,— посоветовала она.

Чтобы дойти до моря, мне пришлось двигаться по дороге, где не было ни малейшей тени, но мое купанье в Магре оказалось таким долгим и освежающим, что я еще мог без труда выдерживать пляжное солнце. Нет, мне не хочется сразу купаться. Она ушла и снова принялась играть в мяч, который оставила, когда я появился. Она играла с каким-то молодым человеком, то и дело кричала и смеялась, словом, из кожи вон лезла, стараясь показать мне, как ей ужасно весело. Играла она скверно и без конца оглядывалась в мою сторону. Я смотрел вдаль, прикрыв глаза, но все равно отлично ее видел. И только когда она оборачивалась ко мне спиной, решался бросить взгляд на яхту. Она сияла умопомрачительной белизной. На нее невозможно было глядеть подолгу, она слепила, словно яркая вспышка света. И все-таки я упорно не отводил от нее взгляда, пока глаза еще могли видеть и она не расплывалась окончательно. Только тогда я закрывал их. И уносил ее с собой во мрак. Она приводила меня в какое-то тяжелое оцепенение. Тридцатишестиметровая, с двумя палубами. Этажные коридоры покрашены зеленой краской. Оснастка для спокойных морей. Глядеть на нее было и вправду так больно, что мне стало казаться, будто из глаз у меня потекли слезы. Но, видно, я уже настолько отравился зрелищами своей прежней жизни, что даже получал удовольствие от подобных ожогов. Время от времени по палубам ходили какие-то люди. Они сновали взад-вперед между передней палубой и этажными коридорами. На флагштоке не было никакого флага. Редко случается, чтобы его вообще не поднимали. Может, это просто по небрежности? На борту красными буквами было выведено название: «Гибралтар». Жаклин пробежала мимо, оказавшись между нами и загородив ее от меня, но тут же вновь оставила меня в покое. Ах, как же беспощадна была ее белизна! Неподвижная, прикованная якорем к глубинам синего моря, она излучала спокойствие и надменность одинокой скалы. Говорят, она живет там постоянно, круглый год. Но я никак не мог разглядеть среди матросов ни одной женской фигуры.

Яхта теперь не отбрасывала в море никакой тени. Жара сделалась невыносимой. Должно быть, близился полдень. Жаклин перестала играть в мяч, крикнула, что больше не в силах, и нырнула в море. Тут я вспомнил про обещание, данное себе на реке, но это было последний раз в моей жизни. Сразу же после этого — солнце ли было тому виной? — я больше не думал о разговоре с Жаклин, а только о том, как бы вернуться и выпить аперитив. Я выпью его, думал я про себя, со стариком Эоло. И едва у меня возникла эта идея, она показалась мне самой удачной из всех, что приходили в мою голову за все последние годы. Я долго размышлял, какой именно аперитив подошел бы мне сейчас больше всего, перебрал в голове все один за другим. Эти раздумья поглотили меня безраздельно, целиком. В конце концов я стал колебаться между мятным пастисом и коньяком с водой. Пастис представлялся мне наилучшим напитком, какой под этаким солнцем уместно было бы опрокинуть себе в глотку. Коньяк же с водой по сравнению с ним казался напитком скорее вечерним, я бы даже сказал, ночным. К тому же только при солнечном свете можно хорошенько рассмотреть, как зыбко, отливая всеми цветами радуги, колеблется молочная белизна пастиса. Что и говорить, коньяк с водой тоже напиток что надо, правда, вода все-таки портит вкус коньяка, а это всегда вызывает некоторое сожаление. Зато уж с пастисом таких сожалений нет, его ведь вообще не пьют без воды. Я угощу себя пастисом и выпью его за свое собственное здоровье. И вот когда мысли мои были еще полностью поглощены им, этим самым пастисом, мне в голову вдруг пришла довольно странная идея. Я подумал о медных ручках. А почему бы мне не заняться на этом корабле чисткой всяких медных штуковин? Я отогнал от себя эту мысль и снова вернулся к пастису. Ах, кому никогда не хотелось выпить пастиса после купанья в Средиземном море, тот не знает, что такое утреннее купанье в Средиземном море. А что касается этих медных штуковин, ты что, разве умеешь их чистить? А кто же этого не умеет? Нет, что ни говори, а кто не познал желания выпить пастиса под палящим солнцем, сразу после купанья, тот так и не почувствовал бессмертности своего тела. Но тут меня внезапно охватила тревога. Я никогда не любил пастиса. Правда, мне случалось пробовать его пару-тройку раз, но без всякого удовольствия. Всегда предпочитал ему коньяк с водой. Что это мне вдруг взбрело в голову возжелать пастиса, когда я ни разу даже не пригубил его с того дня, как окончательно не полюбил? Что это, в самом деле, на меня нашло? Наверное, у меня солнечный удар, подумал я, пытаясь одновременно объяснить себе и свой новообретенный вкус, и то невероятное наслаждение, которое я предвкушал от этого получить. Я изо всех сил потряс головой, чтобы как-то освежить ее и попытаться себя понять. Интересно, что чувствуют, когда сходят с ума от солнечного удара? Кроме этого желания — да разве что еще блестящих медных ручек,— я не замечал в себе ничего ненормального, в общем, чувствовал себя в полном порядке. Успокойся, попытался уговорить себя я. И снова улегся на песок. Но Жаклин уже вылезла из воды и, встревоженная моим странным поведением, оказалась рядом со мной.

— Что это с тобой опять? — задала она мне все тот же сакраментальный вопрос.

— Да ничего такого,— ответил я,— просто немного притомился от солнца. Пожалуй, пойду выпью стаканчик пастиса.

— Пастиса?! Но ты никогда не любил пастиса.— Она на глазах становилась агрессивной.— Ты что, опять собираешься приняться за свои аперитивы?

— Первым современным человеком,— изрек я,— может по праву считаться тот, кто первым испытал желание выпить чего-нибудь вроде аперитива.

Она внимательно посмотрела на меня.

— Что это с тобой? — повторила она.

— Тот, кто в одно прекрасное утро, полный сил и здоровья, вернулся с охоты в родную хижину и, прежде чем вновь насладиться прелестями семейной жизни, вдруг принялся втягивать носом воздух, насыщенный зеленью лесов и рек, мучаясь вопросом, чего же ему еще не хватает, ведь у него есть жена, ребенок и все, что нужно человеку для полного счастья, а мечтал он на самом деле об аперитиве, причем задолго до того, как он был выдуман,— вот он-то и вправе называться гениальным Адамом, первым, кто по-настоящему предал Господа, а стало быть, и нашим родным братом.

Я замолк в полном изнеможении.

— Это что, за этим ты и потащил меня в эту Рокку, чтобы произнести весь этот бред? — Она спохватилась и снова взяла себя в руки.— Поверь, тебе не следует так долго оставаться на солнце.

— Ты и вправду так считаешь? — поинтересовался я.

Потом побежал к морю, окунулся и тут же выскочил на берег. Желание выпить пастис все не проходило. Но я не стал говорить об этом Жаклин.

— Ну что, полегчало?

— Да я в порядке,— ответил я,— просто пошутил, вот и все.

— С тобой это не так уж часто случается,— пояснила она,— вот я и заволновалась. Все говорят, что здесь очень опасное солнце.

Потом, с минуту помолчав, извиняющимся тоном добавила:

— А я только было собралась предложить тебе позагорать вместе вон за теми зарослями тростника.

Я согласился. Поднялся, все еще мокрый после моря, и мы стали карабкаться по дюнам к тому месту, где виднелись заросли тростника. Они были сухими, почерневшими и такими густыми, что заглушали даже шум моря. Жаклин выбрала место, где ничего не росло, расстелила полотенце и стянула с себя купальник. Я улегся на почтительном расстоянии от нее. И снова принялся думать о пастисе, чтобы отогнать от себя мысли о всяких блестящих медных предметах. Во всяком случае, мне казалось, что я отгоняю от себя именно эти мысли.

— Что это с тобой в последние дни? — спросила Жаклин.— Может, ты на что-нибудь сердишься?

— Да нет, не в этом дело,— ответил я.— Просто, по-моему, нам с тобой надо расстаться.

Слева от нас, прямо над головами, сверкали заснеженные отроги Каррарских гор. Деревушки, что были видны на холмах с правой стороны, казались в сравнении с ними такими темными, словно нарочно прятались в тени каменных стен, виноградников и фиговых деревьев.

Она все не отвечала. Я подумал про пыль, что поднималась на улицах Сарцаны, она еще показалась мне тогда такой белой, возможно, это и была мраморная пыль.

— Не понимаю,— проговорила она наконец.

Я, в свою очередь, тоже немного выждал, потом ответил:

— Да нет, все ты прекрасно понимаешь.

Когда она уедет, сказал я себе, надо будет сходить погулять на каррарские карьеры.

— Но почему, почему так вдруг?

— Вовсе не вдруг. Я уже говорил тебе это во Флоренции, в музее.

— Ах вот как,— со злостью выпалила она,— значит, в музее. Но, насколько я помню, ты говорил там о службе в Отделе актов гражданского состояния, а вовсе не обо мне.

— Да, так оно есть,— согласился я,— но это одно и то же. Я остаюсь в Италии.

— Но почему? — каким-то испуганным голосом спросила она.

Может, и он тоже сходит со мной в эти мраморные карьеры.

— Я не люблю тебя. Ты же сама это знаешь.

Она всхлипнула. Всего один раз. И не ответила ни слова.

— И ты тоже меня не любишь,— добавил я со всей нежностью, на какую только был способен.

— Но этого не может быть,— проговорила наконец она.— Что я тебе такого сделала?

— Ничего. Сам не знаю.

— Нет, так нельзя! — крикнула она.— Ты должен мне все объяснить.

— Мы не любим друг друга,— произнес я.— Разве такое можно объяснить?

Жара становилась нестерпимой.

— И что же дальше? — крикнула она.

— Я остаюсь в Италии,— ответил я.

С минуту она помолчала, после чего уверенным тоном заметила:

— Ты сошел с ума.

Потом, уже совсем другим тоном, на сей раз с долей цинизма, продолжила:

— И позволительно ли полюбопытствовать, чем же ты собираешься заняться в Италии?

— Какая разница. Пока останусь здесь. А там видно будет.

— А как же я?

— Ты вернешься домой,— сказал я.

Она снова взяла себя в руки и сделалась агрессивной:

— Я не верю ни единому твоему слову.

— Ничего не поделаешь, придется поверить.

Внезапно она расплакалась, без всякой злости и так, будто уже давно ждала чего-то в этом роде.

Ветра не было, от него загораживали заросли тростника. Пот сочился у меня буквально отовсюду, вплоть до морщин на веках и кожи под волосами на голове.

— Ты же известный врун,— сквозь слезы проговорила она,— разве можно верить вруну…

— Вообще-то я вру теперь гораздо меньше,— возразил я.— И с чего ты решила, будто я тебе вру?

Она не слушала меня. Она плакала. И, всхлипывая, проговорила:

— Ты стал настоящим вруном. Из-за какого-то жалкого вруна я испортила себе жизнь.

Больше мне уже нечего было ей сказать. Теперь оставалось только ждать. С тех пор как мы залегли в тростниковых зарослях, я уже не мог видеть яхту. А мне так хотелось на нее смотреть. Она придавала мне сил и надежды. Казалось, вот-вот, с минуты на минуту, она возьмет да и уплывет прочь.

— От вруна…— снова принялась за свое Жаклин, потом, с минуту помолчав, добавила: — И к тому же труса можно ожидать чего угодно.— Тон ее стал злобным.— Но и в этом тоже есть положительные стороны.

Я приподнялся, потом еще чуть-чуть, тихонько так, незаметно, и увидел ее, все такую же ослепительно белую на фоне моря. Между нею и мной, метрах в десяти от нас, лежала женщина. Она загорала. Я сразу понял, что это и есть она, та самая американка.

— Можешь говорить все что хочешь,— продолжила Жаклин,— но я-то знаю, ты все равно вернешься в Париж. Ты же такой жалкий трус, уж мне ли тебя не знать, мне ли тебя не знать…

Я не ответил. Просто не мог. Я глядел на женщину. Она нас не видела. Лежала, подложив руку под голову. Другая рука неподвижно покоилась меж грудей. Лежала не шелохнувшись, чуть раскинув ноги и так расслабившись, словно спала. Можно было подумать, будто палящее солнце не доставляет ей ни малейшего беспокойства.

— Ну, что там опять с тобой? — спросила Жаклин.

— Ничего,— ответил я наконец.— Если хочешь, можем вернуться, выпьем вместе по стаканчику пастиса.

Должно быть, вид у меня был какой-то рассеянный. Она снова пришла в ярость.

— Ты не любишь пастис,— возмутилась Жаклин,— умоляю, прекрати наконец врать.

Она открыла глаза и посмотрела в нашу сторону, но нас не увидала. Я перепугался, как бы она не услыхала наш разговор, и стал говорить совсем-совсем тихо.

— Я и сам удивляюсь,— возразил я,— но мне, правда, захотелось пастиса.

Злость в ней снова улеглась.

— Я захватила с собой лимоны,— как-то даже ласково сообщила она,— ложись-ка лучше. Ведь не можешь же ты бросить меня вот так, даже толком ничего не объяснив. Нам надо поговорить.

— По-моему, нам уже совершенно не о чем говорить,— ответил я.— Давай-ка лучше пойдем и выпьем поскорей по аперитиву, да и дело с концом, все лучше, чем объясняться.

— Да приляг же ты, что ты там делаешь?

Неужели она заметила, что голова моя была повернута не совсем в сторону моря?

— Ты ляжешь наконец или нет? — заорала Жаклин.— Я же сказала, у меня есть с собой лимоны, сейчас я тебе разрежу.

Лицо ее, такое спокойное, купалось в распущенных волосах, и, будь я немного подальше, мог бы подумать, будто она и вправду крепко спит. Но рука ее поднялась от грудей и легла на закрытые глаза. Была ли она красива? Мне было плохо видно. Она лежала лицом к морю. Но вообще-то да — она была даже очень красива.

— Да что это с тобой, в конце-то концов?! — все негодовала Жаклин.— Ты слушаешь меня или нет?

Поскольку я даже не шелохнулся, она приподнялась, чтобы посмотреть, что же это я так разглядываю. В руке у нее была купальная шапочка, на которой лежали две половинки только что разрезанного лимона. Увидела ее. Выпустила из рук шапочку, кусочки лимона покатились по земле. Она не произнесла ни единого слова. Даже не подняла половинки лимона. Просто снова улеглась, вот и все. Я тоже улегся почти сразу же за ней. Мне больше нечего было ей сказать, все уже свершилось, уладилось само собой, даже не потребовав особых усилий с моей стороны. Я взял с земли половинку лимона, упавшую неподалеку от меня, и выжал прямо себе в рот. Мы ничего не говорили друг другу. А над нашими головами, над всей этой кошмарной жизнью, все сияло и сияло, без конца сияло солнце.

— Ах, значит, это на нее ты так уставился? — спросила наконец Жаклин.

Голос у нее изменился, сделался каким-то ленивым.

— Да, на нее,— ответил я.

— Выходит, пока я с тобой тут разговаривала, ты все время смотрел на нее?

— Ты разговаривала не со мной, ты говорила для себя.

Она взяла свое полотенце и прикрылась.

— Ужасно жарко,— простонала она.

Это была неправда, но что ей еще оставалось делать? Я даже почувствовал к ней за это какую-то смутную признательность. У нее был такой вид, будто закоченела. Я не решался смотреть в ее сторону, но видел, что ее бьет озноб. Попытался подыскать для нее какие-нибудь слова, но пока ничего подходящего на ум не приходило. Атмосфера стала тяжелой, она была словно отравлена присутствием той женщины, которой теперь были заняты все мои мысли,— и Жаклин это знала, она не могла не почувствовать, что если я в тот момент и страдал, то только оттого, что не мог приподняться и снова увидеть ее. Я мог спокойно смотреть на эту женщину, когда ей было так больно. Теперь она знала, что я не соврал. И я тоже, теперь я был в этом уверен как никогда. Только одна эта истина нас еще и объединяла. Жаклин теперь погружалась в пучину страданий, словно обстрелянный в открытом море корабль, и мы оба, будучи свидетелями этого крушения, не имели никакой возможности предотвратить беду. Пусть всего на несколько минут, солнце беспощадно осветило всю правду нашей жизни. Оно светило, оно жгло с такой силой, что выдерживать его и вправду было мучительно. А Жаклин, голую под своим полотенцем, все сильней и сильней била дрожь. И я ничем не мог ей помочь. Я не страдал, и с этим ничего нельзя было поделать. Единственное, что я теперь мог для нее сделать, это и дальше, еще и еще, терпеть это обжигающее солнце.

— Так ты что, действительно собрался остаться здесь? — спросила наконец она.

— Думаю, да,— ответил я.

Внезапно она снова разозлилась, но теперь это уже не имело такого значения, как пару минут назад.

— Что ж, теперь мне все понятно,— ухмыльнулась.

— Да успокойся ты,— проговорил я,— лучше постарайся успокоиться и понять.

— Ах ты бедняжка,— снова ухмыльнулась,— бедный ты мой, несчастный.

— Я ведь, кажется, тебе уже говорил, что все равно останусь здесь.

Но она опять перестала слушать и принялась повторять то, что уже говорила мне прежде:

— Нет, это даже хорошо, что ты трус. Я не верю ни одному твоему слову. Пусть даже ты сам так уверен, но я-то знаю, что ты на это неспособен.

— А вот мне кажется,— возразил я,— я так и сделаю.

Конечно, она почувствовала в моих словах уверенность. Вся злость ее разом улетучилась.

— Если все дело в Отделе актов гражданского состояния,— взмолилась вдруг,— я тоже могу уйти оттуда, давай вместе займемся чем-нибудь другим.

— Нет,— возразил я.— Ты никогда не уйдешь из Гражданского состояния.

— А если бы ушла?

— Я все равно бы остался здесь. Что бы ты ни говорила, что бы ты ни сделала. Я больше не могу.

Она снова заплакала.

Американка поднялась. На ней был зеленый купальник. Ее длинное, гибкое тело выросло над нашими головами, прямо на фоне неба. Она направилась к морю.

Увидев ее, Жаклин перестала плакать и сразу замолкла. Я же не мог больше выдерживать нещадно палящего солнца. Понял, что если еще как-то и терпел его до сих пор, то только потому что хотел увидеть, как она встанет и пройдет мимо меня.

— Пошли искупаемся,— предложил я.

— Разве ты не хочешь, чтобы мы еще поговорили?

— Да нет, какой смысл.

Я натянул плавки.

— Пошли со мной купаться,— снова повторил я, вложив в эти слова всю нежность, какую смог из себя выдавить.— Это лучшее, чем мы можем с тобой заняться вдвоем.

Может, всему виною был мой тон? Она снова заплакала, на сей раз без всякой злости. Я обнял ее за плечи.

— Вот посмотришь, пройдет неделя, и ты вдруг сама начнешь говорить себе: а может, он и в самом деле был прав… А потом, мало-помалу, сама увидишь, ты станешь по-настоящему счастливой. Ты ведь никогда не была со мной счастлива.

— Ты мне противен,— сказала она. Потом отстранилась от меня.— Оставь меня в покое.

— Ты же не была со мной счастлива. Ну, пойми хотя бы это, ты ведь никогда не была со мной счастлива.

Мы вышли из зарослей тростника. У меня в памяти осталось все, вплоть до мельчайших деталей. На пляже несколько постояльцев гостиницы все еще играли в мяч. Они кричали на разные голоса, в зависимости от того, поймал один из них мяч или прозевал. Я слышал эти крики из зарослей. Орали они еще и потому, что песок обжигал им ступни ног, не давая подолгу стоять на одном месте. Две лежавшие под тентом женщины время от времени вскрикивали одобрительно или с издевкой, в зависимости от хода игры. Мы бегом бросились к морю, ведь и нам тоже песок больно обжигал пятки. Пробегая мимо игравших, я на лету поймал мяч и бросил им. После солнца море показалось совсем ледяным, даже дух перехватило. Оно было почти таким же спокойным, как Магра, хотя на песок мерно набегали небольшие, едва заметные волны. Как только мы миновали игравших, они почти сразу позабыли свой мяч и тоже бросились к морю. Теперь на пляже не осталось ни одного человека. Я лежал на спине. Жаклин рядом со мной пыталась изображать кроль. Я вспомнил, что уже говорил себе, она не будет страдать слишком долго — вот видишь, она уже старается плавать кролем. Она яростно била ногами по воде и нарушала сонное спокойствие моря. Все остальные тихо плавали на спине. Яхта стояла на прежнем месте, на якоре, между нами и горизонтом. А между нею и нами плавала женщина. Я снова подумал о медных ручках, иными словами, о будущем. У меня больше не было страха, ведь я оставался в Рокке. Итак, решение и вправду было принято. Я принял его всего несколько секунд назад. Все прочие решения, которые я принимал раньше, казались мне теперь легковесными и несерьезными.

*
Вернувшись в тратторию, я сразу заказал пастис. Эоло сказал, что вообще-то в Италии его не найти, но у него еще осталось несколько бутылок, он держал их специально для своих постояльцев-французов. Я пригласил его тоже выпить вместе со мной. Мы уселись за один из столиков на террасе. Жаклин, хоть обычно не пила ничего, кроме фруктовых соков, заказала себе чинзано. Не успели мы как следует обосноваться за столиком — правда, за это время я уже успел покончить со своим пастисом,— появилась она.

— Американка,— едва слышно сообщил мне по-итальянски Эоло.

Я шепнул ему на ухо, что уже видел ее, когда она загорала на пляже. Ах вот как, прищурив дряблые веки, усмехнулся он. Жаклин ничего не услыхала. С расширенными глазами, явно не в силах отвести взгляда, она уставилась на женщину. Я пил свой второй пастис. Американка сидела на другом конце террасы и, покуривая, тянула из стакана вино, которое принесла ей Карла. Она не привлекала к себе внимания. Я даже не сразу узнал ее. До того момента я никогда бы не подумал, мне и в голову-то прийти не могло, что она может существовать на этом свете. Теперь я знал. Мой второй пастис тоже подошел к концу, я немного захмелел.

— Я бы выпил еще один пастис,— обратился я к Эоло.

Услыхав французскую речь, она слегка повернула голову в нашу сторону, но тут же отвернулась.

— Учтите,— заметил Эоло,— пастис, он ведь крепкий.

Она пока еще не подозревала о моем существовании.

— Знаю,— ответил я.

За эти последние дни на меня обрушилось слишком много важных открытий. И вот теперь они выплескивались наружу.

— Но три подряд,— возразил Эоло,— это уж чересчур…

— Вам не понять,— настаивал я.

Он рассмеялся, и вправду так ничего и не поняв. Жаклин же взглянула на меня с нескрываемым ужасом.

— Потому что мы здесь не любим пастиса, так, что ли? — со смехом спросил Эоло.

— Да нет, не в этом дело,— ответил я.

Он все смотрел на меня и смеялся. Мне показалось, и она тоже, хотя в тот момент я не глядел в ее сторону. Жаклин вскрикнула. Так, слабо, едва слышно.

— Да чего? — не унимался Эоло.— Чего тут понимать-то?

Жаклин отвернулась, глаза ее наполнились слезами. Должно быть, все услышали ее крик — все, кроме Эоло.

— Да так, ничего,— ответил я,— просто что такое аперитив.

Он велел Карле принести мне еще один пастис. Та принесла. Потом надо было еще о чем-то говорить.

— У вас тут винограду,— заметил я,— на целый сезон хватит.

Эоло поднял голову и посмотрел на увитую виноградом крышу террасы. Она тоже, машинально.

— Это уж,— ответил Эоло,— что правда, то правда.

Виноградные гроздья были огромные и громоздились друг на друга. А солнце, падая на крышу, пробивалось внутрь сквозь массу зеленых виноградин. Она вся буквально купалась в виноградном свете. На ней были черный бумажный пуловер и засученные до колен брюки, тоже черные.

— Сроду не видал столько винограда,— проговорил я.

Жаклин все не отрывала от нее блуждающего, словно завороженного взгляда. Та же, судя по всему, этого даже не замечала. Ей явно было хорошо одной, она вполне довольствовалась собственным обществом, это выглядело даже немного странно.

— Когда он созревает,— говорил Эоло,— то так и остается зеленым. Приходится пробовать, чтобы узнать, созрел или еще нет.

— Странно,— заметил я. И рассмеялся.

Я чувствовал, что она уже не на шутку под хмельком [1]. Эоло пока что этого не заметил, а вот Жаклин, та — да. Ее же, судя по всему, все это не слишком интересовало.

— Совсем как люди,— проговорил я.

— Что-что? — не понял Эоло.

— Некоторые так и остаются зелеными на всю жизнь.

— Вы хотите сказать, молодыми,— поправил Эоло.

— Да нет,— возразил я,— придурками.

— А что это значит по-итальянски — придурок? — спросил Эоло.

— Дурак,— уточнил я.

Да уймись ты, уговаривал я себя. Но все было без толку. Бывают в жизни моменты, когда ужасно охота посмеяться.

— Только я один его и ем,— проговорил Эоло.— Дочкам-то моим он совсем не по вкусу. А для меня одного выходит слишком много. Даже постояльцы и те всегда говорят, будто он еще недозрел.

— Какая разница, зато он такой красивый.

Карла, прислонившись к двери, слушала отца. Она смотрела на него ласково и с каким-то нетерпением. Я и это заметил. И старался поменьше глядеть в ее сторону.

— Даже Карле и той он не по вкусу,— говорил только он один,— якобы от этого винограда ее сразу знобит.

Ничего не помогало. Она буквально притягивала к себе мой взгляд.

Это был мой долг, мне просто нельзя было иначе. Я уже и так потерял столько времени, не зная, что она существует на свете.

— Тебе что, правда, не нравится этот виноград? — спросила она у Карлы.

В голосе ее сквозила та же нежность, что и светилась в глазах. И никакая она не американка. Даже по-итальянски и то говорила с заметным французским акцентом.

— Я ем его, чтобы сделать ему приятное,— отозвалась Карла,— но он, и правда, мне совсем не по вкусу.

Никто, кроме меня, не заметил, что она смотрела на меня без особого отвращения. Разве что Жаклин.

— А вот жене моей, ей нравится,— продолжал тем временем Эоло.— Мы посадили его, когда поженились. Вот уже тридцать лет назад.

Постепенно возвращались постояльцы. Первыми явились два охотника. Они заказали Эоло два стаканчика кьянти. Он велел Карле обслужить их.

— Каждый год,— проговорила Карла, обслуживая клиентов,— одна и та же история с этим виноградом. С самого детства он прямо силком заставляет нас его есть.

— Вечно ты чем-то недовольна,— заметила она, обращаясь к Карле.

— Да не в этом дело,— ответила Карла,— но почему непременно заставлять?

Она не ответила Карле. Можно было подумать, что разговор вот-вот иссякнет. Но не тут-то было. Теперь Эоло уже не интересовало ничто на свете, кроме этого винограда, зато уж виноград-то явно интересовал его не на шутку.

— Это один сосед,— проговорил он,— он дал мне эту лозу. Да, видно, ошибся. Когда я понял, семь лет спустя, было уже слишком поздно, у меня не хватило смелости вырвать ее с корнем.

— Когда сам что-нибудь сажаешь…— заметил я.

— Вот-вот,— подхватил Эоло,— всегда кажется, что лучше этого нет.

Всякий раз, когда я слышал собственный голос, меня разбирал смех. На сей раз я сдержался. Жаклин страдала.

— А виноград, что ты покупаешь по субботам в Сарцане, он тебе нравится? — спросила она у Карлы.

— Ясное дело, нравится,— ответила Карла,— раз я сама его выбираю.

Карла залилась краской. Должно быть, посвящала ее в какие-то свои сокровенные тайны.

— Я бы охотно выпил еще один,— проговорил я.

— Нет,— едва слышно прошептала Жаклин.

— Нет,— повторил я.

— Ни одна виноградная лоза,— продолжил Эоло, весь поглощенный своими разъяснениями,— не вьется так, как эта. Моя терраса, лучше ее нет во всей округе.

Лишь одна Карла слушала его по-настоящему внимательно.

— Только я одна его и ем,— проговорила Карла.

— Ты никогда не бываешь довольна,— еще раз повторила она,— никогда.

— Вы всегда так говорите,— заметила Карла.

— Как подумаю,— проговорил Эоло,— что эта бедная лоза вот уже тридцать лет каждый год приносит виноград, а мы его выбрасываем. Я-то ем даже больше, чем могу, но съесть все одному мне ведь не под силу.

Карла подала заказанные аперитивы. Потом снова прислонилась к косяку, дожидаясь, пока мать позовет ее накрывать к обеду. И все время держалась поближе к ее столику. Эоло, судя по всему, был уже немного навеселе.

— Нет,— продолжил он,— одному мне никак не справиться.

— Ну, опять начинается,— заметила Карла.— Каждый год одно и то же.

По-видимому, ей вовсе не было неприятно, когда на нее обращали внимание. Это я тоже пока был в состоянии заметить. И еще, что всякий раз, когда она заговаривала, лицо ее заливалось краской. А еще я снова заметил, что не вызываю у нее какой-то особой неприязни, во всяком случае, не больше, чем кто бы то ни было другой.

— Бывают в жизни такие вещи, к которым никак не удается привыкнуть,— изрек я.

— Я съедаю его столько,— проговорил Эоло,— что каждый год по две недели меня мучают колики, каждый год.

— Вы только посмотрите на него,— вмешалась Карла,— говорить про свои колики перед постояльцами.

— Надо же о чем-то говорить,— заметил я.

Я рассмеялся, она тоже. Мне было все трудней и трудней не смотреть на нее. Жаклин ничего не слышала. Попеременно смотрела то на нее, то на меня. И была бледна как полотно.

— Каждый год,— проговорила Карла,— он едва не умирает от этого винограда. Теряет по три кило за две недели. Вот-вот опять примется за свое, как раз сезон подходит.

— А может, эти колики как раз меня и спасают,— возразил Эоло,— от них снижается давление. И потом, не могу же я выбрасывать весь виноград, просто не могу, и все.

— Чистая правда,— заметил я.

— Если бы мы дали ему волю,— проговорила Карла,— он бы так и умер — ест его украдкой.

— Надо дать ему волю,— заметил я.

— Даже если он может от этого помереть? — переспросила Карла.

— Даже если может помереть,— подтвердил я.

Эоло бросил на меня изумленный взгляд. Я был уже пьян в стельку. Жаклин подняла на меня глаза, мне показалось, очень злые. Какое-то время никто не произносил ни слова. Эоло оглядел мои стаканы из-под пастиса, все они были пусты. Потом я услыхал, как она голосом человека, желающего поменять тему разговора, спросила у Карлы:

— Ты была вчера на танцах?

— О чем вы говорите,— отозвалась Карла,— да он всю ночь так и сновал взад-вперед перед домом.

— Сегодня вечером опять будут танцы,— заметила она.

Она подняла глаза и бросила взгляд в мою сторону, но настолько украдкой, что, кроме меня, этого никто даже не заметил.

— А то я не знаю,— ответила Карла.

Эоло прислушивался к их разговору с явным интересом. У меня окончательно пропало всякое желание смеяться.

— А если я возьму тебя с собой, он отпустит? — спросила она.

— Вряд ли,— взглянув на отца, ответила Карла.

Эоло расхохотался.

— Ну уж нет,— возразил он,— я ведь вам уже говорил, с кем угодно, только не с вами.

Внезапно я весь как-то очень насторожился. Сердце громко забилось.

— Я могу отвести ее на танцы,— предложил я.

Лицо Жаклин исказилось от злости, но, похоже, страдала она уже чуть меньше. Да и все равно, чем я мог ей помочь? Карла глядела на меня с нескрываемым изумлением. Та же, как мне показалось, без особого удивления.

— Вот как, в самом деле? — удивился Эоло.

— Мне это будет приятно,— добавил я.

— Ну, не знаю,— засомневался Эоло,— я дам вам ответ вечером.

— Мне никогда ничего нельзя,— крикнула Карла,— вот сестрам, им, что ни захотят, все пожалуйста.

Должно быть, она уже вполне отдавала себе отчет, как очаровательно смотрится ее дерзкая выходка, и несколько форсировала свой гнев. Потом, надув губки, обиженно глянула на отца.

— Вот увидишь,— ласково успокоила она Карлу,— увидишь, он тебя отпустит.

Она погладила ее по голове. Карла даже не пошевелилась. Она по-прежнему не спускала сердитого взгляда с отца.

— А вечером,— пробормотала,— он скажет, что не хочет отпускать.

— Всего на час,— заверил я.— Она не будет танцевать ни с кем, кроме меня.

— Не знаю,— ответил Эоло,— я вам скажу вечером.

— Вот видите, какой он ужасный человек! — крикнула Карла.

В этот момент раздался голос матери. Обед был готов. Карла вскочила, опрокинув свой стул, и исчезла во внутренней части гостиницы. Пока ее не было, всем присутствующим оказалось нечего сказать друг другу. Потом Карла снова появилась в сопровождении сестер, все с огромными дымящимися блюдами в руках. По всей террасе распространился аромат рыбы с шафраном. Обед начался.

Этот обед длился очень долго. Карла прислуживала за столами. Эоло ушел на кухню помогать жене. Так что теперь мне уже совсем не с кем было даже словечком перекинуться. А меня как назло буквально распирало от неутоленного желания говорить, говорить и говорить. Да нет. Даже не говорить, а кричать. И ни о чем попало, а о вещах вполне конкретных: о том, как необходимо мне уплыть на этом корабле. Это стало какой-то навязчивой идеей, которая пришла мне в голову в самом начале обеда и овладела мной целиком — видно, таким манером выходил в тот день наружу мой хмель. Трижды, не в силах более противиться непреодолимому желанию заорать во все горло, я вскакивал из-за стола, собираясь уйти. И трижды взгляд Жаклин снова пригвождал меня к месту. Думаю, она успела хорошо разглядеть нас обоих. Я же изо всех сил старался не смотреть в ее сторону, потому что понимал, правда, пока еще довольно смутно, что в моем случае это было бы слишком опасно. И потом, я был слишком поглощен непрерывными потугами сдержать крик. Я почти ничего не ел, зато пил много вина. Пил его стакан за стаканом, как воду. Я уже напился в стельку. И если бы все-таки не сдержался и закричал, из уст моих могли бы вырваться только какие-нибудь нечленораздельные звуки, к примеру, «яхта» — что, будучи вырвано из конкретного контекста, ничуть не просветило бы никого из присутствующих насчет моих планов и того, что значит для меня потерять тот ничтожный шанс, который, как мне казалось, у меня появился, чтобы добиться их осуществления.

Этот обед был последней трапезой, какую я разделил с Жаклин. Она провела его, не спуская с меня взгляда, и в нем сквозило непреодолимое отвращение. Насколько я помню, она тоже ела не слишком-то много. Должно быть, я напрочь испортил ей аппетит. Мы не говорили друг с другом, она не отрывала от меня взгляда, а я все пил себе да пил. Она сидела спиной ко всей террасе, а потому едва заметно ухмылялась всякий раз, когда я разделывался с очередным стаканом. Это случалось достаточно часто. Но я был уже так пьян, что воспринимал это вполне благодушно — скорее как подмигивание сообщника, чем знак враждебности. Впрочем, чем больше я пил, тем с большим оптимизмом воспринимал общее положение вещей. Когда подали сыр, у меня не оставалось ни малейшего сомнения, что я непременно уплыву на этой яхте, все казалось мне проще простого, достаточно только, искренне верил я, попросить об этом на трезвую голову. Всякий поймет, ничуть не сомневался я, как мне необходимо уплыть на этом корабле. С того момента все мои мысли были заняты только яхтой. Только одной яхтой, и ничем другим. Я просто должен был уплыть на ней. Это превратилось для меня в нечто такое, без чего я уже никак не мог обойтись. Она все время так и стояла у меня перед глазами, вся такая белоснежная на фоне моря. Гражданское состояние уже ушло из моей жизни. Я был пьян не только от вина, но и от собственного благоразумия. В известной мере я отдавал себе в этом отчет: ты должен попросить ее об этом на трезвую голову, на трезвую голову, только не сейчас — вот что, слово в слово, без конца вдалбливал я себе. Будто догадавшись о моих стратегических задумках, Жаклин снова едва слышно ухмыльнулась. Я же одарил ее в ответ улыбкой вполне дружелюбной и, конечно, исполненной глубочайшего понимания. Правда, должно быть, я все-таки слегка переборщил, ибо под конец обеда она не выдержала и запустила в меня стаканом. Он упал на землю. Я предупредительно подобрал осколки. Пока я этим занимался, мне приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы не растянуться на земле. Все это вместе заняло у меня немало времени. Когда я наконец разогнулся, голова у меня закружилась, и я уже окончательно не понимал, что же мне делать дальше: без промедления выкрикнуть вслух свою историю, и тогда все, кто был на террасе, станут свидетелями и в один голос подтвердят, что ей надо непременно взять меня к себе на яхту, или просто по-тихому смыться к себе в комнату. Я обдумал ситуацию с той обстоятельностью, на какую только был еще способен. Что, совсем сомлел от вина, поинтересовалась Жаклин, вероятно, решив, что язаснул. Да нет, от жизни, возразил я и, весьма довольный своим ответом, принялся балагурить. Но тут у нее сделались такие страшные глаза, что мне все же пришлось принять решение немедленно ретироваться к себе в комнату. Я поднялся на ноги, отыскал глазами коридорчик и, нацелившись, устремился в его сторону. Потом с невозмутимейшим видом пересек террасу. Ее столик находился в другом конце, неподалеку от входа в гостиницу. Не валяй дурака, только не валяй дурака, вдалбливал я себе, стараясь как можно подальше обойти ее стороной, не упускай свой крошечный шанс, не валяй дурака. И мне удалось обогнуть этот опасный риф, так и не взглянув в ее сторону — если бы я все-таки хоть разок посмотрел на нее и встретил ее ободряющий взгляд, то наверняка заорал бы во всю глотку, так громко, что мигом разогнал бы с террасы всех клиентов.

Я добрался до гостиничной лестницы, весьма довольный собой.

Должно быть, я пробыл один в комнате совсем недолго, от силы минут десять, когда там появилась Жаклин. Хотя мне показалось, будто все эти десять минут я проспал крепким сном, сраженный наповал пастисом вперемешку с вином, потому что у меня было такое ощущение, будто она меня разбудила. Она вошла без стука, потом тихо, не оборачиваясь, закрыла за собой дверь и, согнувшись в три погибели — как, знаете, те женщины из фильмов, что с пулею в животе и тайной в сердце из последних сил добираются до полицейского участка, чтобы перед смертью облегчить наконец свою душу,— добрела до камина и припала к нему спиной.

— Подонок,— еле слышно проговорила.— Подонок.

— Подонок, подонок, подонок.

Этот эпитет казался мне вполне заслуженным. Она разряжалась, как ружье. Открывала рот, и из него вылетали слова, одинаковые, как пули. Кстати сказать, это явно приносило ей облегчение.

— Подонок, подонок.

Повторив это положенное число раз, она как-то вдруг сникла и затихла. Глаза у нее увлажнились, и она проговорила:

— Можно подумать, эта твоя история с виноградом могла хоть кого-то обмануть. Ничтожество.

— Успокойся,— сказал я, просто чтобы что-то сказать.

— Думаешь, никто не понял, что ты просто хотел привлечь к себе внимание. Идиот несчастный.

Я еще никогда не видел ее такой. Это была совершенно другая женщина. И ведь теперь она уже больше ни на что не рассчитывала.

— И все это у меня на глазах,— выкрикнула,— прямо у меня под носом!

— Да успокойся ты,— повторил я.

— И все над тобой потешались.

Потом почти со смехом добавила:

— И она, она тоже потешалась над тобой.

От этих слов я как-то сразу протрезвел. И принялся слушать ее даже с каким-то интересом. Она это заметила.

— Интересно, и на что ты только рассчитывал, идиот несчастный?

С минуту она поколебалась, но, коли уж начала, надо было добивать до конца, а потому добавила:

— Нет, видел бы ты себя со стороны, это же просто умора какая-то!..

На мгновение мною овладело желание подняться и посмотреть на себя в зеркало, что висело над камином. Но для этого я был еще слишком сонным и ограничился тем, что ощупал руками лицо, пытаясь представить себе, как же я на самом деле могу выглядеть со стороны. Мне показалось, что защищался я с честью.

— По-моему, физиономия как физиономия, и вообще она здесь совершенно ни при чем,— все же немного встревоженно возразил я.

— Ах, вот как, значит, ни при чем? — удивилась.— Тогда, может, скажешь мне, кретин несчастный, кто же здесь при чем?

Я ответил ей как-то вяло, и тон мой вывел ее из себя куда больше, чем сам ответ.

— Понимаешь, мне бы очень хотелось, чтобы она взяла меня к себе на яхту,— ответил я,— вот в чем все дело.

— Чтобы она взяла тебя к себе на яхту?!.. И что же, интересно знать, ты там будешь делать?

— Понятия не имею, да что угодно.

— Да ты и реестра-то в отделе никогда путем вести не мог, хотела бы я знать, что ты сможешь делать у нее на яхте? — взвизгнула она.

— Сам не знаю,— повторил я,— да что скажут.

— А с чего бы это ей брать тебя к себе на яхту? Ну, зачем, скажи на милость, этой бабе брать с собой мужиков, разве что переспать, если уж очень приспичит…

— Да нет, ну это уж ты через край,— возразил я,— навряд ли она только для этого.

— Неужели ты и вправду думаешь, будто кто-нибудь, кроме меня, станет путаться с таким кретином, как ты? Нет, скажи, ты вообще хоть иногда смотришь на себя в зеркало? Ты хоть представляешь себе, какая у тебя идиотская физиономия, или нет?

Она добилась своего. Я все-таки поднялся, чтобы полюбоваться в каминное зеркало своей кретинской физиономией. И при этом, само собой, без всякой задней мысли, постарался придать ей как можно более благообразное выражение. Но тут она опять завопила:

— Нет, каков подонок!

Мне показалось, что голос ее разнесся по всей гостинице.

— Я немного пьян,— проговорил я,— ты уж извини.

Меня уже куда меньше клонило в сон. Все лицо ее буквально перекосилось от злости, и это вызвало во мне какие-то братские чувства.

— Ты вернешься вместе со мной,— снова завопила,— вот увидишь, ты вернешься.

Неужели она снова вообразила, будто это еще возможно? У меня возникло огромное желание срочно отделаться от нее и больше никогда о ней не вспоминать. Тем не менее я все-таки перебил ее.

— Нет,— возразил я.— Я останусь здесь. Что бы ты ни говорила, что бы ни делала, но я все равно останусь здесь.

Злость ее как-то сразу улеглась. Она посмотрела на меня мрачно, отрешенно, она ждала этого ответа. Потом проговорила, немного помолчав и явно только для себя самой:

— Я нянчилась с тобой два года. Силком заставляла ходить в министерство. Насильно кормила с ложечки. Стирала твое белье. У тебя вечно были такие грязнющие рубашки, а ты этого даже не замечал.

Я приподнялся и стал внимательно прислушиваться, правда, она этого даже не заметила.

— Ты говоришь, я не ел?

— Только благодаря мне ты не заболел туберкулезом.

— А насчет моих рубашек, это что, тоже правда?

— Да, это все замечали, кроме тебя. И по субботам, вместо того чтобы сходить в кино…

Она больше не могла говорить. Обхватила руками голову и разрыдалась.

— …я стирала твои рубашки…

Теперь настал мой черед страдать.

— Ну, зачем же ты, не надо было…— проговорил я.

— А что мне оставалось делать? Допустить, чтобы ты заболел туберкулезом?

— Знаешь,— сказал я,— по-моему, так было бы даже лучше. А потом, ты ведь вполне могла отдавать мои рубашки в прачечную. Хотя, наверное, именно поэтому тебе и казалось, будто ты меня любила.

Но она меня даже не слушала.

— Два года,— повторяла,— два года псу под хвост, с каким-то подонком.

— Да нет, ты неправа, ну, почему же непременно псу под хвост,— успокаивал я,— так обычно говорят, но это не правда, ты их вовсе не растратила впустую.

— Может, по-твоему, это было большое приобретение?

— Понимаешь, мы всегда попусту теряем уйму времени, так уж устроена жизнь,— произнес я,— и если бы мы все начали сожалеть о подобных потерях, то в конце концов просто-напросто перебили бы друг друга, и все.

Она задумалась, лицо ее было печально. Мало того, что она уже больше ни на что не надеялась, у нее даже и злости-то не осталось. Я не мог перенести этого молчания и заговорил первым:

— Каждый отпуск я надеялся на чудо, что у меня хватит сил больше никогда не возвращаться в это самое Гражданское состояние. Ведь ты же сама это знаешь не хуже меня.

Она подняла голову и как-то очень искренне удивилась:

— Так, значит, это правда? Я и Гражданское состояние, выходит, для тебя мы и в самом деле одно и то же?

— Да нет,— возразил я.— Одно и то же — это моя жизнь и Гражданское состояние. А ты, все дело в том, что ты никогда не страдала от этого Гражданского состояния. Тебе не понять, каково это — целые дни напролет проводить в Гражданском состоянии.

— Можно заставить себя интересоваться чем угодно,— проговорила она,— даже Гражданским состоянием. Уж на что ты был полным ничтожеством, самым круглым идиотом во всем министерстве, а ведь удалось же мне интересоваться тобой целых два года.

Она сказала это с глубокой убежденностью и без особой злости.

— А что, я, правда, был самым круглым идиотом во всем министерстве?

— Да это всем известно.

— Надо же, наверное, тебе приходилось нелегко,— проговорил я.

Я был так же чистосердечен, как и она, и от нее это не укрылось. Она ничего не ответила.

— Присядь-ка вот сюда, ко мне на кровать,— ласково проговорил я,— и расскажи, как же тебе это все-таки удалось.

Она даже не пошевельнулась, так и оставаясь стоять у камина.

— Сама не знаю,— призналась она наконец тоном, в котором не сквозило ни малейшего притворства.

— Знаешь, а мне это никогда даже не приходило в голову. Надо же, какая ты сильная.

Она бросила на меня недоверчивый взгляд, но увидела, что я весь так и сочусь доброжелательством.

— Да нет,— пробормотала она, потом, чуть поколебавшись, добавила: — Все не совсем так, просто я к тебе привыкла, вот и все, и потом, я надеялась…

— На что?

— Что ты переменишься.

Она с минуту выждала, потом опять без всякого притворства спросила:

— Чудо, о котором ты говорил, эта женщина?

— Да нет — то, что я наконец решился уйти из Гражданского состояния. Я принял это решение во Флоренции, а тогда я еще даже не подозревал о ее существовании.

— Но ведь когда ты ее увидел, эту женщину, ты стал еще больше уверен, правда?

— Трудно сказать, не знаю, мог ли я стать еще больше уверен. Просто она оказалась здесь со своей яхтой, вот я и подумал, у меня есть крохотный шанс, что она возьмет меня с собой.

— Мужчины, которые рассчитывают на женщин, чтобы выпутаться из своих проблем, самые настоящие подонки,— произнесла она.

— Да, знаю, так говорят,— возразил я,— хотя мне всегда казалось, что это немного глупо. Ведь если разобраться, я никогда не понимал, почему все так считают?

— Только одни подонки и трусы,— продолжила она, не слушая меня.— Хотя, если разобраться, их и мужчинами-то не назовешь.

— Что ж, может, так оно и есть,— согласился я,— какая мне разница…

— Да это понял бы любой нормальный мужчина.

— Но ведь когда я решил остаться, это было еще во Флоренции, я тогда и понятия не имел, что она существует на свете.

— И что же, будешь драить ей палубы?

— Знаешь, теперь у меня уже не осталось никаких амбиций, как, бывало, раньше.

Вне себя, она как подкошенная рухнула на кровать. Потом, отчеканивая каждое слово, изрекла:

— Вот уж никогда бы не подумала, что ты сможешь пасть так низко.

Я не мог больше усидеть на месте. И снова улегся.

— И все-таки самым большим подонком я был, пока служил в Гражданском состоянии,— проговорил я наконец,— даже с тобой, ты права, с тобой я тоже вел себя как самый настоящий подонок. Я был таким несчастным.

— А я, думаешь, я была счастлива, да?

— Все-таки ты была не такой несчастной, как я. Ведь если бы ты была такой же несчастной, разве ты смогла бы стирать мне рубашки?..

— И что же, надеешься найти свое счастье, когда будешь драить ей палубы, так, что ли?

— Да я и сам не знаю. Во всяком случае, корабль — это такое место, где по крайней мере нет никаких бумаг, никаких регистров.

— Идиот несчастный,— проговорила она,— он еще говорит о каком-то счастье, похоже, ты и в этом-то разобрался ничуть не лучше, чем во всем остальном.

— Но ведь даже ты сама,— дерзнул я,— часто говоришь о счастье человечества.

— Это правда,— подтвердила она,— я верю в счастье.

— Да, я знаю,— заметил я,— в труде и достойной жизни.

Она поднялась, уверенная в себе, столь же непоколебимая, как и обычно. У меня уже пропала всякая охота отвечать ей и вообще что бы то ни было разъяснять. Она сделала вид, будто собралась уходить, потом остановилась и как-то устало заметила:

— Небось это все ее денежки, вот чем она тебя так приворожила, эта шлюха, так, что ли?

— Очень может быть,— согласился я,— должно быть, так оно и есть.

Она снова направилась к двери, потом опять остановилась. У нее было лицо без всякого выражения, начисто умытое слезами.

— Так что, значит, это правда? Все кончено?

— Ты будешь счастлива,— пообещал я.

Но я был несколько обескуражен. Мне уже не казалось, что она когда-нибудь и вправду будет счастлива, кроме того, мне было совершенно все равно, будет она когда-нибудь счастлива или нет.

— Раз так,— проговорила она,— тогда я уеду сегодня вечерним поездом.

Я ничего не ответил. Она слегка поколебалась, потом добавила:

— Это правда, насчет яхты? Ты что, действительно собираешься уплыть на ней?

— Один шанс из тысячи,— ответил я.

— А если она не захочет тебя взять?

— Какая разница.

Она уже взялась за ручку двери. Я не видел ничего, кроме этой неподвижной руки, которая все никак не могла решиться.

— Надеюсь, ты хотя бы проводишь меня на вокзал?

— Нет! — заорал я.— Нет, никуда я тебя не провожу, об одном прошу, исчезни ты отсюда, и чем скорей, тем лучше.

Она глянула на меня какими-то совсем помертвевшими глазами.

— Мне жаль тебя,— проговорила [она].

И вышла из комнаты.

Я немного выждал, пока в тишине гостиницы не хлопнула дверь. Наконец она хлопнула, громко. После этого я встал, скинул туфли и босиком спустился по лестнице. Добравшись до задней двери, снова обулся и вышел на улицу. Судя по всему, было часа два. Все предавались послеобеденной сиесте. Улицы поселка выглядели пустынными, было самое жаркое время дня. Я зашагал по тропинке вдоль реки, в направлении, противоположном морю, в ту сторону, где были сады и оливковые плантации. Я так еще до конца и не протрезвел, честно говоря, я был пьян в стельку все время, пока мы с ней разговаривали. В кромешной тьме моего сознания теплилась только одна светлая мысль — как бы убраться подальше от гостиницы. Я потерпел такое сокрушительное поражение, что даже не мог оценить его размеров. Теперь я стал свободным мужчиной, без женщины, без обязательств, кроме одного — стать наконец счастливым. Но, спроси кто-нибудь у этого мужчины, почему это он вдруг ни с того ни с сего вздумал расстаться с Гражданским состоянием, я бы не смог ответить ничего вразумительного. Я только что порвал с миром счастья в труде и достойной жизни, потому что мне так и не удалось убедить его в своем несчастье. Короче говоря, судьба моя больше не зависела ни от кого, кроме меня самого, а дела мои отныне касались только меня и никого другого. От жары вино снова ударило мне в голову, и я почувствовал, как опять пьянею. В какой-то момент я остановился и попытался достойным образом поблевать. Но это мне так и не удалось — я никогда не умел ни блевать, ни умерять своих желаний, именно этого-то всегда так недоставало в моем воспитании, и именно этому-то я и был обязан многими своими бедами. Я попробовал еще раз. Опять не получилось. Тогда я решил чуть-чуть переместиться. Шел я с трудом, еле-еле — этот свободный мужчина был тяжелым, как смерть. Во всем теле у меня циркулировало вино, оно уже смешалось с кровью, и мне приходилось передвигаться вместе с ним, все таскать и таскать за собой, пока не отолью и оно не выйдет наружу вместе с мочой. Мне оставалось только ждать. Ждать, пока я не отолью это вино, ждать, пока не уйдет поезд, ждать, пока я не научусь нести в себе это тяжкое бремя свободы. Это ведь вино свободы так опоило меня. Я чувствовал, как сердце проталкивало эту блевотину аж до самых ног, горящих от бесконечной ходьбы.

Шел я долго, откуда мне знать, может, час, а то и больше, все время по оливковой роще, чтобы получше спрятаться. Потом, когда уже, если обернуться, не видно было гостиницы, остановился. Там, в паре метров от реки, рос платан. Я растянулся в его тени. У меня было такое ощущение, будто я тяжелый-претяжелый, такой тяжелый, словно смерть — смерть в мире труда и свободы. Похоже, платановая тень — именно то, что нужно для таких отпетых типов, таких покойников, как я. Во всяком случае, я сразу заснул.

Проснувшись, обнаружил, что теперь даже платановая тень и та меня покинула, теперь она была в нескольких метрах от меня, вся какая-то недоброжелательная, вся в своем невозмутимом движении. Выходит, один час из двух, что я проспал, я лежал прямо на солнцепеке. Я уже протрезвел. И тут же задал себе вопрос: интересно, который сейчас час и ушел ли уже ее поезд? В тот момент я совсем позабыл про женщину, про яхту, про свободу. Теперь все мои мысли были только о ней, той, что уже уехала или вот-вот должна была уехать. Мысль эта наполняла меня ужасом. Я снова пытался вызвать в памяти все неопровержимо веские оправдания, заставившие меня нынче утром окончательно порвать с нею, и находил их снова и снова, четкие и ясные, но они уже ничуть не помогали мне справиться с тем ужасом, который вызывал во мне этот ее отъезд.

Уверен, в эти минуты я пережил холодящий ужас со всех сторон и во всех мельчайших подробностях.

У меня не было часов. Так что я все ждал и ждал. Мне все казалось, нет, еще слишком рано, она еще не уехала. А потому все ждал и ждал без конца. Потом, когда я уже совсем было отчаялся услыхать долгожданные звуки, тут-то они наконец и прозвучали: это был свисток местного вокзала. Отсюда отходил только один вечерний поезд на Сарцану, который следовал потом до Флоренции. Так что никакой ошибки быть не могло — это был тот самый, ее поезд. И только тогда я поднялся и вернулся в гостиницу.

В гостиничном коридоре меня перехватил Эоло.

— Синьора уехала,— сообщил он.

— Знаю, мы так и договорились,— ответил я,— мы с ней расстаемся. Но я решил, лучше уж мне не провожать ее на вокзал.

— Понятно,— помолчав, заметил Эоло.— У нее был такой вид, просто страшно смотреть.

— Она ничего не просила мне передать?

— Она просила сказать вам, что уезжает вечерним поездом, и больше ничего.

Я поспешно поднялся к себе в комнату. Думаю, я зарыдал еще прежде, чем добрался до постели. Наконец-то я смог выплакать все слезы, которые прежде никак не хотели вылиться из моих глаз, должно быть, потому, что мне не хватало свободы. Я наплакался за целое десятилетие.

*
Когда Эоло постучался ко мне в дверь, было уже поздно. Он приоткрыл ее и заглянул внутрь. На лице играла улыбка. Я лежал. И пригласил его войти.

— Уже очень поздно,— сообщил он,— все за столом, ужинают.

— Я не голоден,— ответил я.— Не умру, если останусь без ужина.

Он подошел ко мне поближе, улыбнулся и в конце концов присел на кровать.

— Жизнь — тяжелая штука,— вздохнул он.

Я угостил его сигаретой и сам тоже закурил. Только тут я заметил, что после полудня не выкурил ни одной сигареты.

— Наверное, в поездах сейчас такая духота,— предположил я.

— Да нет, зря вы так переживаете,— успокоил он меня,— у нас в Италии в поездах не скучают. Все разговаривают, и даже не заметишь, как пролетит время.

Ему больше нечего было мне сказать. Он ждал.

— Я даже толком не знаю, почему так поступил,— заметил я,— у меня такое чувство, будто я взял и убил ее, вот так, ни за что ни про что.

— Она еще совсем молодая,— возразил он,— и вовсе вы ее не убили. Похоже, вы с ней не очень-то понимали друг друга.

— Мы совсем не понимали друг друга,— согласился я,— это уж что правда, то правда, мы ничего не понимали, ни один, ни другой, но это же не оправдание.

— Вчера вечером я наблюдал за вами, когда вы выходили из комнаты. И еще, пожалуй, когда вы только что приехали.

У меня было огромное желание поблевать. Не говорить больше ни слова, поблевать и заснуть.

— Пошли-ка лучше поужинаем,— сказал Эоло.

— Я ужасно устал.

Он задумался, потом, видно, что-то придумал и широко улыбнулся.

— Так и быть, отпускаю с вами Карлу, можете пойти с ней на танцы,— разрешил он,— а теперь пошли поужинаем.

Я улыбнулся ему в ответ. Всякий улыбнулся бы ему на моем месте.

— А ведь я совсем забыл,— признался я.

— Я уже сказал ей, она ждет.

— Все равно,— возразил я,— я очень устал. Он заговорил как-то медленно, с расстановкой:

— Она еще молода, моя малышка, а это важней всего на свете, к тому же у нее отменное здоровье, чего еще можно желать. Вам надо непременно сходить с ней на танцы. А когда танцы закончатся, поезд уже будет во Флоренции.

— Сейчас приду,— пообещал я.

Он поспешно поднялся и спустился вниз. Я дал ему время предупредить Карлу. Потом причесался, умылся и тоже спустился.

На террасе было полно постояльцев, их было куда больше, чем днем, должно быть, многие из них тоже собрались на танцы и решили начать вечер с плотного ужина. Она была там. Она заметила, что я был один и сильно опоздал, но если и удивилась, то разве что самую малость. Вскоре после моего появления из коридора показалась и Карла. Она одарила меня широкой, немного смущенной улыбкой, я сделал над собой небольшое усилие, и мне удалось почти непринужденно улыбнуться ей в ответ. За одним из накрытых столиков оставалось два свободных места. Судя по всему, Карла была еще не в курсе.

— А что синьора, она сейчас спустится? — спросила Карла.

— Нет,— ответил я,— синьора уехала.

Она услыхала мои слова. И посмотрела на меня так, что я сразу понял: стоит мне захотеть, и я уплыву на этой яхте. Один шанс из тысячи. Он у меня в руках.

Часть вторая

Я залпом выпил два стакана кьянти, один за другим, и ждал, сам не знаю чего, может, когда Карла принесет мне поесть, а скорее всего, когда на меня начнет действовать выпитое кьянти. Она смотрела, как я пил, и тоже, видно, ждала, пока вино на меня как следует подействует.

Действие вина не замедлило сказаться. Я почувствовал, как оно стало разливаться по рукам, ударило в голову. Она подкрасилась, на ней было черное платье, которое она надела специально, чтобы пойти на танцы. Она выглядела невероятно красивой и желанной. Те, кто пришел впервые и еще не был с ней знаком, пялили на нее глаза и говорили о ней вполголоса. А она, она смотрела на меня. Один раз я даже обернулся, чтобы удостовериться, неужели она и вправду смотрит именно на меня, а не на кого-то другого, кто случайно оказался у меня за спиной. Но нет, кроме меня, в том углу террасы больше никого не было, даже кота на стене. Я опрокинул еще стакан кьянти. Эоло, сидя подле входной двери, тоже глядел на меня — с симпатией и тревогой. Он что-то вполголоса проговорил Карле, и та поспешила принести мне тарелку спагетти.

— Отец,— едва слышно, вся залившись краской, прошептала мне она,— он сказал, чтобы вы поели и не пили слишком много кьянти.

И, вконец смутившись, тут же отошла. Когда она проходила мимо женщины, та остановила ее.

— Я тоже пойду с тобой на танцы,— сказала она ей.

Я проглотил немного спагетти, потом выпил еще стакан кьянти. В голове у меня все еще маячил мчавшийся в ночи поезд, и я пил в надежде исцелиться от этого навязчивого видения, забыть его раз и навсегда. Все тело у меня ломило, лицо горело после сиесты на земле, прямо под палящим солнцем. Вино было отменное. Она почти не отрывала от меня взгляда. Наши столики были довольно близко друг от друга. И внезапно мы ощутили какую-то настоятельную потребность обменяться хотя бы парой слов — раз уж так случилось, что наши столики оказались совсем близко и мы все равно то и дело обменивались взглядами.

— Мне нравится это вино,— сказал я ей.

— И мне тоже,— каким-то нежным, ласкающим голосом ответила она.— Правда, очень хорошее вино.

Потом, слегка помешкав, добавила:

— Вы что, тоже собираетесь сегодня на танцы?

— Само собой,— ответил я,— ведь с вами он ни за что не отпустит Карлу.

Она улыбнулась. Надо было подождать, пока Карла закончит обслуживать клиентов. Она уже кончила ужинать, потягивала вино и курила. Теперь, когда мы с ней уже вроде бы поговорили, поняла ли она, что мне больше нечего ей сказать? Она принялась читать газету. А я старался не пить слишком много.

Наконец долгожданный момент наступил. Эоло велел Карле пойти переодеться. Карла исчезла из траттории и пять минут спустя вернулась в красном платьице. Эоло поднялся со стула.

— Ну что, пошли?

Мы втроем последовали за ним. Он перевез нас на другой берег реки. Может, и поворчал немного, но вполне добродушно.

— Привезете ее мне назад через час, договорились? — обратился он ко мне.

Я пообещал. Если он и ворчал, то без всякой злобы и без всяких сожалений. И, высадив нас, тут же поплыл назад, спешил обслуживать клиентов вместо Карлы — как всегда, добавил он. Карла рассмеялась и возразила, что это выпадает ему никак не чаще пары раз в год.

Она взяла под руку Карлу, я пошел рядом с ней. Заметил, что она была чуть повыше Карлы, но не очень, во всяком случае, ниже меня. Как ни глупо, но это почему-то подействовало на меня успокоительно.

Мы сели за небольшой столик, единственный, что еще оставался свободным, в углу, довольно далеко от оркестра. Карлу почти сразу же пригласили на танец. Мы остались вдвоем, она и я. В тот вечер я еще машинально оглядывал лица, пытался убедиться, нет ли там его. Но это было в последний раз. Назавтра я уже напрочь забуду о его существовании, а когда встречу на пляже, даже с трудом узнаю. Его там не было. Я увидел Кандиду, она танцевала и пока что не заметила меня.

— Вы кого-нибудь ищете?

— И да и нет,— ответил я.

Мимо нас пронеслась Карла. Она танцевала смеясь. Эоло был прав, партнер пока еще ничего для нее не значил, она танцевала как ребенок и так хорошо, с такой грацией, что мы с ней улыбнулись друг другу.

— Было бы досадно,— заметила она,— если бы нам не удалось привести ее сюда.

Я попытался подыскать, что бы такое ей ответить, но в голову так ничего и не пришло. Мне совершенно нечего было ей сказать. Кандида увидела меня рядом с нею и тоже протанцевала мимо нас. Расстроилась ли она из-за этого? Вряд ли, скорее, удивилась. Поравнявшись с нашим столиком, она на пару секунд задержала партнера и склонилась ко мне.

— Она уехала,— сообщил я ей.

И та снова умчалась в танце, все не спуская глаз с нее, по-моему, пытаясь понять, что мы здесь делаем вместе.

— Это ее вы искали? — спросила меня она.

— Не совсем,— ответил я,— скорее, одного молодого человека.

Она проявила любопытство. Показала на Кандиду.

— А она?

— Вчера вечером,— ответил я,— мы встретились с ней здесь на танцах.

Я пригласил ее на танец. Мы встали. Но стоило ей оказаться в моих объятиях, ее рука в моей, я понял, что не смогу танцевать. Я не знал, что играли, ритм полностью ускользал от меня, мне не удавалось не только приноровиться к нему, но хотя бы услышать музыку. Я пытался. Но не мог прислушиваться больше десяти секунд. Пришлось остановиться.

— Не выходит,— проговорил я,— не получается танцевать.

— Что бы это могло значить? — поинтересовалась она.

У нее был какой-то удивительно милый, ласковый голос. Никто еще никогда в жизни не говорил со мной таким голосом. Но, как бы я ни старался, нет, танцевать у меня все равно так и не выходило. Нас толкали. Она смеялась. Дело было вовсе не в том, будто я возжелал ее — нет, Боже упаси, у меня и в мыслях-то такого не было, я вообще больше не способен был желать близости с какой бы то ни было женщиной — все дело было в ней, она явно совершала ошибку, а я даже не знал, как ее предостеречь. Должно быть, она просто не понимала, что делает, а я был уверен, что вот-вот, с минуты на минуту поймет, кто я такой, с кем она имеет дело,— и сразу очертя голову убежит с этих танцев. Руки у меня дрожали, ощущение ее тела в моих объятьях почти лишало меня чувств. Я испытывал ужас, какой бывает перед роковыми событиями, событиями, зависящими лишь от игры случая и не подвластными нашей воле — такими, как смерть или удача. И тут я наконец решился заговорить с ней — должен же я хоть как-то предостеречь ее, пусть по крайней мере знает, какой у меня голос,— я решил отдаться воле случая. Мне хотелось бы рассказать ей тысячу всяких вещей, но я не мог говорить с ней ни о чем, кроме ее яхты, этого «Гибралтара».

— А почему вы так ее назвали? — спросил я.— Почему «Гибралтар»?

Голос у меня дрожал. Когда я задал ей этот вопрос, у меня появилось такое чувство, будто я скинул с себя огромную тяжесть.

— Ах,— проговорила она,— это очень длинная история.

Не глядя на нее, я видел, что она улыбается.

— У меня много времени, мне некуда спешить,— ответил я.

— Я знаю, слышала, что вы сказали Карле.

— У меня просто уйма времени, мне теперь совсем некуда спешить.

— Вы что, хотите сказать, совсем-совсем некуда?

— Да, совсем-совсем некуда, у меня впереди целая жизнь, и вся моя.

— Я не знала,— проговорила она,— я думала, она просто уехала пораньше.

— Нет, она уехала навсегда,— ответил я.

— И давно вы были вместе?

— Два года.

Все сразу стало как-то проще. Я начал лучше танцевать, и меня уже не так трясло. А главное, только теперь я почувствовал, какую большую службу сослужило мне выпитое вино.

— Она была славная,— добавил я,— да только мы с ней не понимали друг друга.

— Сегодня утром за столом я заметила, что у вас не очень ладится,— сказала она.

— Мы были совсем разные,— пояснил я.— Но она была славная.

На лице ее засияла улыбка. Впервые мы обменялись взглядами, это длилось всего мгновение.

— А вы, разве вы не славный? — В тоне ее сквозила мягкая насмешка.

— Сам не знаю,— ответил я.— Просто я очень устал.

Я танцевал все лучше и лучше. Руки уже совсем не дрожали.

— Вы хорошо танцуете,— заметила она.

— Так почему же «Гибралтар»? — снова спросил я.

— Потому что. А вам случалось бывать на Гибралтаре?

Внезапно в нашем разговоре появилась какая-то простота.

— Да нет, не случалось,— ответил я.

Продолжила она не сразу.

— Я рада,— проговорила она наконец,— что встретила вас.

Мы снова улыбнулись друг другу.

— Он очень красивый, Гибралтар,— заметила она.— О нем обычно говорят, что это одна из самых важных стратегических точек в мире, но никогда не говорят, как он красив. Там с одной стороны Средиземное море, а с другой Атлантический океан. Это совсем разные вещи.

— Понятно. Неужели такие уж разные?

— Совсем разные. Там есть африканский берег, он очень красивый, такое плоскогорье, которое отвесно падает прямо в море.

— Вы часто проплывали через Гибралтар?

— Да, часто.

— Сколько раз?

— Наверное, раз шестнадцать. А испанский берег, с другой стороны, вот он выглядит совсем не так сурово.

— Но это вряд ли только потому, что он такой красивый…

— Нет, не только,— ответила она.

Должно быть, она сочла, что наше знакомство не стоит того, чтобы рассказывать мне о настоящих причинах.

— Это из-за нее вы так много пили за обедом?

— Да, из-за нее, и потом, сам не знаю, просто из-за жизни.

Танец подошел к концу. Мы все трое снова оказались вместе за столиком.

— Ну что, ты довольна? — обратилась она к Карле.— Ты очень хорошо танцуешь.

— А ведь я не привыкла,— ответила Карла.

Она посмотрела на Карлу.

— Мне жаль уезжать отсюда,— заметила она.

— Но вы же вернетесь назад,— сказала Карла. Она закурила сигарету. Рассеянно смотрела куда-то в пустоту.

— Кто знает,— проговорила она.— Если и вернусь, то только чтобы снова увидеться с тобой, посмотреть, счастлива ли ты, вышла ли замуж.

— Ну, я еще слишком молода, мне еще рано,— ответила Карла.— Не стоит возвращаться только ради этого.

— Вы уплываете? — спросил я.

— Да, завтра вечером,— ответила она.

Я вспомнил, что говорил мне Эоло: эта женщина не из привередливых.

— А вы не могли бы на денек задержаться?

Она опустила глаза и извиняющимся тоном проговорила:

— Это трудно. А вы, вы надолго собираетесь остаться в Рокке?

— Пока не знаю, похоже, довольно надолго.

Зазвучал новый танец. Карла опять пошла танцевать.

— Можем потанцевать,— предложил я,— пока.

— Пока что?

— Пока вы еще здесь.

Она не ответила.

— Расскажите мне про свою яхту,— попросил я,— про «Гибралтар».

— Эта история не про яхту.

— Знаю, мне говорили, что эта история связана с мужчиной. Он что, был с Гибралтара, что ли?

— Нет. На самом деле он был ниоткуда. Может,— добавила она,— мне все-таки удастся отложить отъезд до послезавтра.

И что же это я себе такое вообразил? Ведь говорил же мне Эоло, что в море она, видимо, вполне обходится своими матросами. Рука моя больше не дрожала, и ощущение ее тела в моих объятиях больше не грозило лишить меня чувств.

— И что, вы теперь больше не живете вместе с этим мужчиной?

— Нет.

— Вы его бросили?

— Нет, это он меня бросил.— Потом, понизив голос, добавила: — Ладно, пусть будет послезавтра.

— А от кого это зависит?

— От меня.

— И что, у вас такое жесткое расписание?

— Ничего не поделаешь, приходится,— ответила она, потом улыбнулась и пояснила: — Хотя бы из-за приливов и отливов.

— Да, конечно,— согласился я,— особенно в Средиземном море.

Она рассмеялась.

— Да,— подтвердила она,— особенно в Средиземном море.

Я думал о мужчине, который бросил эту женщину. Я ничего не понимал. И больше ничего не говорил.

— А вы, почему вы бросили эту женщину? — едва слышно спросила она.

— Я ведь уже говорил вам, без всяких определенных причин.

— Но все равно,— возразила она,— в таких вещах всегда ведь бывают какие-то причины.

— Я не любил ее. Я никогда ее не любил.

Танец снова закончился. Карла вернулась и села за столик. Ей было очень жарко.

— Мне, правда, очень грустно,— призналась,— что вы уезжаете.

Похоже, она все время только об этом и думала, должно быть, не забывала об этом, даже когда танцевала.

— Я тебя очень люблю,— сказала она Карле.

Окинула меня каким-то молниеносным взглядом, потом снова повернулась к Карле. А я все думал и думал о мужчине, который бросил эту женщину.

— Ты должна выйти замуж,— сказала она,— не бери пример со своих сестер. Выходи поскорее замуж, и чем быстрей, тем лучше, а там будет видно. Ты не должна вот так состариться.

Карла о чем-то задумалась и залилась краской.

— Отец говорит, это не так-то просто,— проговорила она,— выйти замуж, а выбрать — это, должно быть, еще трудней.

Она тоже зарделась, совсем чуть-чуть, наверное, только я это и заметил, потом едва слышно проговорила:

— Послушай, главное — это чтобы ты сама его выбрала. А уж потом, когда по-настоящему захочешь, тебе останется только добиваться своего, и все.

— Ой, нет, что вы,— сказала Карла,— у меня ни за что не получится.

— Получится, вот увидишь,— заверила она.

— У меня в горле пересохло,— заметил я,— пойду принесу что-нибудь выпить.

Сходил в бар и принес три стакана кьянти. Когда вернулся, Карла уже снова ушла танцевать. Я выпил и ее кьянти.

— Пошли еще потанцуем,— предложил я.

— Вы так любите танцевать? — поинтересовалась она.

Потом встала с явным сожалением. По-моему, ей было бы приятней поговорить.

— Зачем это,— спросил я ее,— вам понадобилось надо мной издеваться?

— Да я вовсе над вами не издеваюсь,— возразила она.— С чего вы взяли?

Она удивилась. Хорошо, пусть хотя бы одна ночь, подумал я. И тогда впервые, спасибо кьянти, я решился чуть покрепче прижать ее к себе.

— Не надо на меня сердиться,— попросила она.

Поезд уже больше не мчался в кромешной тьме моего сознания. Я хотел ее. Желание это пришло откуда-то издалека, из каких-то совсем заброшенных уголков моего тела и моей памяти.

— Мне хотелось бы, чтобы вы рассказали мне о нем.

Это была женщина, которая ночь проводила с мужчиной, а наутро снова пускалась в путь. И я желал ее именно такой — и никакой другой.

— Что ж,— проговорила она,— если угодно, это был матрос. Он был в крошечной шлюпке в открытом море где-то посреди Гибралтара, когда мы заметили его с яхты. Он подавал сигналы бедствия, мы подобрали его и подняли на борт. Вот так все и началось.

— И давно это случилось?

— Несколько лет тому назад,— ответила она.

— А почему он подавал сигналы бедствия?

Она говорила тоном, немного напоминавшим чтение наизусть заученного текста.

— Три дня назад,— проговорила она,— он удрал из Иностранного легиона. Прослужил там три года, не хватило терпения ждать еще два, что ему оставалось там провести, вот и решил удрать на шлюпке — шлюпке, которую украл.

В голосе ее сквозила какая-то невыразимая нежность. Должно быть, где-то в глубине у нее таился неисчерпаемый источник нежности.

— А почему он вступил в него?

— Его разыскивали,— ответила она,— за убийство.

Нельзя сказать, чтобы это удивило меня сверх меры. Она сказала это на редкость просто и еще, как мне показалось, с какой-то долей усталости.

— Вам нравятся люди, которые подают сигналы бедствия, угадал?

Она слегка отстранилась от меня, окинула изучающим взглядом. Я выдержал ее взгляд. Теперь я уже привык ко всему, даже к ее красоте.

— Да нет,— возразила она, похоже, немного смутившись,— не только в этом дело.

— А вот я еще в жизни никого не убил,— сознался я.

— Это не так-то просто,— с улыбкой заметила она,— надо, чтобы представился подходящий случай…

— А у меня такого случая никогда даже близко-то не было,— сказал я.— Насколько помнится, когда мне было восемь лет, я убил из карабина голубя, вот и все мои подвиги.

Она от души расхохоталась. Боже мой, как же она была красива.

— Боже мой, до чего же вы красивы,— проговорил я.

Вместо ответа она ограничилась улыбкой.

— Итак, вы подняли его на борт, да? — продолжил я.— И, наверное, накормили? Уверен, у него уже два дня маковой росинки во рту не было, ведь так?

— Всякий в этом мире может совершить убийство,— проговорила она,— напрасно говорят, будто на это способны только избранные.

— Короче говоря, бедствие так и не состоялось,— заметил я,— оно закончилось как нельзя благополучно.

— Пожалуй,— согласилась она,— думаю, вы правы, мне тоже кажется, что закончилось оно вполне благополучно.— Потом, чуть помолчав, поинтересовалась: — А можно спросить, чем вы занимаетесь?

— Министерство колоний, Отдел актов гражданского состояния. Делал копии свидетельств о браке, о рождении и о смерти тоже. После каждого свидетельства о смерти я мыл руки. Так что зимой у меня на руках появлялись цыпки.

Она немного посмеялась очень близко от моего лица.

— В конце каждого года у нас подводили статистику, сколько было запрошено свидетельств о рождении. Результаты были очень интересные. Обнаружилось, кто бы мог подумать, что их то больше, то меньше, год на год не приходится…

Если она засмеется, подумал я, то останется еще на один день. Она рассмеялась.

— Эти статистические данные были даже вывешены у нас в отделе. Ведь никогда не знаешь, может, там были люди, которым это могло показаться интересным.

— Выходит,— все еще смеясь, спросила она,— их запрашивают больше или меньше, в зависимости от года?

— Да. Никому так никогда и не удалось объяснить эту тайну. Единственное, что удалось заметить мне лично, это что високосные годы самые плодородные по части запросов на свидетельства о рождении. Я даже подготовил об этом доклад, но он так никого и не заинтересовал.

Я сжимал ее все крепче и крепче, и мне было трудно говорить.

— Почему вы говорите об этом в прошедшем времени? Вы что, в отпуске?

— Даже больше, чем в отпуске.

Танцы были в самом разгаре. Стало уже трудно пробираться сквозь толпу, чтобы потанцевать, но никто не жаловался. Оркестр играл из рук вон скверно.

— Как! Неужели вы бросили работу?

Я думал, она уже все поняла, но нет, она так ничего и не поняла, даже она, и то не поняла всего, во всяком случае, не сразу.

— Поставьте себя на мое место,— проговорил я.— Я больше не мог все время строчить копию за копию, нет, я, правда, больше не мог. У меня уже даже не осталось своего собственного почерка.

— И когда же вы ее бросили?

— Если точно говорить, то сегодня утром, вернее, за обедом. А когда подали сыр, решение стало уже окончательным и бесповоротным.

На сей раз она не засмеялась. Я изо всех сил прижал ее к себе.

— Ах, вот как,— проговорила она,— а я и не знала.

— Вас ведь так привлекают люди, которые подают сигналы бедствия, разве нет?

— А почему бы и нет,— возразила она наконец.

Танец подошел к концу. Его многократно заказывали снова и снова, так что протанцевали мы с ней довольно долго.

— Мне так весело,— проговорила Карла.— Но ужасно хочется пить. Я бы выпила лимонаду.

— Надо бы сходить принести,— сказала она.

— Я принесу,— вызвался я,— и два коньяка для нас, да?

— Если хотите. Уже очень поздно.

Было столько народу, что я с трудом протиснулся к бару. Один коньяк я опрокинул на месте, а еще два доставил вместе с лимонадом. Карла выпила его залпом и тут же отправилась снова танцевать. Мы выпили по рюмке коньяка и тоже последовали ее примеру.

— Нет,— заметила она,— похоже, вы и вправду большой любитель танцев…

— Мне не хочется пропускать ни одного.

— Но ведь Эоло отпустил ее всего на час,— понизив голос, напомнила она.— А мы здесь уже куда больше часа.

— Да нет, даже и часа-то еще не прошло.

— Через час за мной должен подойти катер.

— Вот видите, выходит, все равно придется еще немного подождать. А пока мы с вами можем потанцевать.

Голос у меня дрожал, но теперь уже не от страха. Я поцеловал ее волосы.

— Расскажите мне,— попросил я,— об этом матросе с Гибралтара.

— Потом, попозже,— ответила она.— У вас прямо какая-то навязчивая идея.

— Просто я немножко пьян.

Она засмеялась, но как-то принужденно. Ей явно надоело танцевать. Да и танцевали-то мы как-то не очень ловко.

— Мне нравится в Италии, здесь так красиво,— заметил я.

И мы оба замолчали. Мной снова овладели воспоминания о Жаклин, и я опять оказался в поезде, там была страшная духота, а он все мчался и мчался в ночи. Этот поезд уже не впервые всплывал у меня в памяти, но на сей раз мне никак не удавалось изгнать его оттуда. Я слегка разжал объятия. Она посмотрела на меня.

— Не надо больше думать о ней,— проговорила она.

— Просто в поездах сейчас такая духота, вот в чем все дело.

Она заметила как-то очень ласково:

— Нынче днем, за обедом, она очень сердилась.

— Думаю, это все из-за меня, за обедом я заставил ее сильно страдать.

— А она поняла, почему вы с ней расстались? — после довольно долгой паузы спросила она.

— Да нет, так ничего и не поняла. Наверное, это моя вина, просто я не смог ей толком ничего объяснить.

— Не надо больше об этом думать.— Потом добавила: — По-моему, вам действительно не стоит больше об этом думать.

— Но ведь она так ничего и не поняла,— повторил я.

— С кем такого ни случалось…

В голосе ее просквозил легкий упрек, но он по-прежнему оставался очень мягким, нежным, ни одна женщина никогда еще не говорила со мной так ласково.

— И что же вы собираетесь теперь делать?

— Неужели надо непременно что-нибудь с собой делать? Разве не бывает так, что можно обойтись без этого?

— Я вот пробоваланичего с собой не делать. Не получается. Всегда рано и или поздно кончается тем, что приходится что-то с собой делать.

— А он? Что делает с собой он?

— Ну, убийцам,— с улыбкой заметила она,— им все намного проще. За них все решают другие. А вы что, и вправду, не имеете ни малейшего понятия?

— Ни малейшего. Я ведь всего пару часов назад вышел из Гражданского состояния.

— Да, что правда, то правда. Вы еще никак не можете этого знать.

— Хотя вообще-то,— заметил я,— кое-что я уже себе представляю.

— И что же?

— Мне хотелось бы быть на вольном воздухе.

Она удивилась, потом безудержно расхохоталась.

— Ну знаете, в мире не так уж много дел, которыми можно заниматься на вольном воздухе.

Танцы теперь следовали один за другим почти без перерыва, так что все даже не присаживались, а стоя ждали следующего. Однако, едва замолкала музыка, все, и мы тоже, почему-то сразу переставали разговаривать. Начался новый танец.

— Взять хотя бы морской флот.— Теперь была моя очередь рассмеяться.

— Да, правда,— смеясь, согласилась она,— но ведь это тоже профессия.

Я собрался с духом и выпалил:

— Ну, не всегда. Вот, к примеру, чистить всякие медные предметы — это ведь каждый сможет.

Конечно, она не могла не заметить моего волнения. Ничего не ответила. Я не решался взглянуть на нее. И добавил:

— А что, неужели на корабле не хватит медных ручек, чтобы дать занятие одному человеку?

— Даже не знаю.

Потом, немного помолчав, добавила:

— Честно говоря, никогда об этом не думала.

— Знаете, не обращайте внимания, это я просто так, пошутил.

Она опять не ответила. Я больше не мог танцевать.

— Мне хочется выпить коньяку,— признался я.

Мы перестали танцевать. С трудом протиснулись к бару. И, не сказав друг другу ни слова, выпили по коньяку. Он был очень скверный. Я больше не глядел на нее. И мы снова пошли танцевать.

— Неужели это было так ужасно, это ваше Гражданское состояние?

— Ну, всегда немного преувеличиваешь.

— Время от времени непременно надо брать отпуск. Чем бы ты ни занимался.

У меня снова появилась надежда.

— Да нет,— возразил я.— Не в этом дело. Вот я, к примеру, всегда регулярно, по-честному, уходил в отпуск. Верить в отпуск — это все равно что верить в доброго Боженьку.— Потом добавил: — Прошу вас, забудьте о том, что я вам сказал.

Танец подошел к концу. Обливаясь потом, вернулась Карла. Музыка замолкла на целых пять минут. Они казались нескончаемыми. Мне хотелось, чтобы она забыла про медные ручки.

— Ты, наверное, умираешь от жажды,— обратилась она к Карле,— ступай возьми себе лимонаду.

— Я схожу,— предложил я.

— Нет-нет,— возразила Карла,— я привыкла, и потом мне забавно заниматься этим здесь. У меня получится быстрее. Взять еще два коньяка?

И исчезла. Она смотрела ей вслед.

— В ее возрасте я тоже подавала лимонад.

— Вам надо отплыть завтра. А насчет медных ручек — это все потому, что я немного выпил. Вы должны забыть, что я вам тут наговорил.

Она глядела на меня, по-прежнему не отвечая ни слова.

— Даже если бы мне предложили этим заняться, чистить медные ручки, я все равно бы отказался. Просто я слишком много пью, а когда выпью, вечно начинаю нести подобную чушь, вот и все.

— Я уже забыла,— проговорила она. Потом совсем другим тоном добавила:

— Когда мне было столько лет, сколько сейчас Карле, со мной такое тоже случалось, и я тоже подавала лимонад.

Она замолкла, потом добавила:

— И долго вы оставались в Гражданском состоянии?

— Восемь лет.

Она снова надолго замолчала.

— Вы говорили, что в возрасте Карлы подавали в кафе лимонад?

— Да, у моего отца было маленькое кафе с табачным киоском в Пиренеях. А в девятнадцать лет я нанялась на одну яхту в качестве даже не знаю кого, скажем, официантки. Девушкам иногда приходят в голову подобные фантазии. Вот Карла, она тоже способна выкинуть что-нибудь в этом роде.

Мы впервые разговаривали с ней сидя. Мне казалось, что она уже напрочь забыла про медные ручки.

— На эту же самую яхту? — спросил я.

— Да, на эту же самую яхту,— ответила она. Потом как-то извиняюще пожала плечами и добавила: — Вот видите, как далеко это может завести.

Должно быть, она сохранила ту же самую веселую улыбку, что и в шестнадцать лет.

— Но если это было так ужасно, почему же вы оставались там целых восемь лет?

— Что за вопрос? Из лени.

— И вы уверены, что никогда туда больше не вернетесь?

— Уверен.

— Неужели после восьми лет можно быть уверенным в таких вещах?

— Редко, но можно. И на этой же яхте вы с ним и познакомились, да?

— Да, на этой. Поскольку никто не знал, что с ним делать дальше, его наняли матросом.

Снова начался танец.

— Еще один танец,— проговорила она,— и нам надо будет отвезти ее назад.

Я не ответил. А она едва слышно добавила:

— Если хотите, можем съездить выпить чего-нибудь на яхте. Катер ждет меня у маленького понтонного мостика на пляже.

— Да нет. Давайте-ка лучше еще немножко потанцуем,— предложил я.

Она рассмеялась.

— Так, значит, нет?

Я едва удержался, чтобы не увести ее тут же, оставив на произвол судьбы Карлу. Прошла минута.

— Неужели у меня и вправду такой растерянный вид?

— Да нет; не очень, а потом… в общем-то, мне это безразлично. Просто сегодня утром, за аперитивом, сама не знаю почему…

— Должно быть, вы испытываете слабость к растерянным людям.

— Даже не знаю,— ответила она на сей раз с таким юным смущением, что я снова с трудом удержался, чтобы тут же не увести ее прочь.— Может, у меня, и правда, к ним какая-то слабость.

— Я расстался с ней,— заметил я,— потому что она никогда не выглядела растерянной. Так что мы с вами в чем-то похожи.

— Кто знает… Может, и правда, похожи.

Во время всего танца мы больше не сказали друг другу ни слова. Не припомню, чтобы какая-нибудь женщина вызывала во мне такое сильное желание.

— А могу ли и я тоже полюбопытствовать, чем же занимаетесь вы сами? — спросил я.

Она немного подумала.

— Я путешествую,— ответила она,— ищу одного человека.

— Его?

— Да, его.

— И больше ничем?

— И больше ничем. Это тяжелое занятие.

— А здесь? Что вы делаете здесь, тоже ищете его?

— Время от времени я тоже беру отпуск.

— Понятно,— сказал я.

Теперь я все время целовал ее волосы. На нас смотрела Кандида. Карла тоже заметила. Мне было все равно. И ей тоже, похоже, и ей тоже было все равно.

— Забавно,— проговорил я,— что ни говори, а все-таки это забавно.

— Да, правда,— согласилась она.— Почему бы нам не уйти?

— Нет, что ни говори,— повторил я,— но до чего же забавно. Странная история.

— Да нет, не очень,— ответила она.

— Может, пойдем? — предложил я.

Мы перестали танцевать. Она пошла за Карлой.

— Нам пора,— сказала она,— наверное, твой отец уже совсем заждался.

Карла обвела нас обоих взглядом, в котором сквозило удивление, а возможно, и легкое неодобрение, ведь она видела, как я ласкал ее. Должно быть, заметила.

— Что это с тобой? — спросила она.

— Ничего,— ответила Карла.

— Ну перестань,— снова заговорила она,— не глупи, прекрати дуться.

— Я просто устала,— смущенно ответила Карла,— вот и все.

— Главное,— заметила она,— никогда не надо дуться.

Мы уселись вместе с Карлой в нанятую мной лодку. Пока мы плыли, она все время была на носу, полулежа, немного раздосадованная поведением Карлы. Карла это заметила.

— Не сердитесь на меня,— извинилась та. Она, не отвечая, поцеловала ее.

Эоло ждал нас у гостиницы.

— Я немного опоздал,— сказал я,— вы уж извините.

Он ответил: ничего, какая разница. Потом поблагодарил нас. Я сказал ему, что провожу ее до катера. Кто знает, может, я и вправду в это верил.

И мы пошли по дороге, ведущей к пляжу.

*
Музыка, доносившаяся с танцев, становилась все тише и тише. Вскоре мы вообще перестали ее слышать. Появилась яхта. Палуба была освещена и безлюдна. Я знал, чего она ждет от меня. Но все равно очень скоро решил, что покорюсь ее воле и буду делать все, что она ни пожелает. И очень скоро ничто уже во мне не возмущалось против этого решения. Когда мы вышли на пляж, я остановил ее, повернул к себе лицом и с ощущением счастья поцеловал в губы.

— Ты любишь его,— проговорил я.

— Я не видела его уже три года.

— Ну и что?

— Думаю, когда отыщу его, он будет мне нравиться, как и раньше…

— Тебе очень хочется найти его?

— Когда как,— медленно проговорила она,— иногда я даже о нем забываю на время.

Она поколебалась, потом добавила:

— Но даже когда я забываю о нем, я все равно никогда не забываю, что ищу его.

Глаза ее приняли какое-то слегка растерянное выражение, будто она призывала меня поразмыслить над этой странной загадкой и ждала, не смогу ли я просветить ее на сей счет.

— Выходит, так ты и живешь своей великой любовью, одна в целом море?

С этого момента я поклялся себе никогда ничего не пытаться ей объяснять, пусть даже, чего не бывает, наступит такой день, если этот день вообще когда-нибудь наступит, когда я и вправду лучше ее самой разберусь в этой загадочной истории.

— Этим или чем-нибудь другим, какая разница,— заметила она.

Чтобы проговорить эти слова, она приблизилась ко мне и уткнулась лицом мне в плечо. Я поднял ее голову и посмотрел на нее.

— Мне никогда еще не приходилось встречать женщин гибралтарских матросов,— признался я.

— Ну и что?

— Да нет, просто, наверное, это как раз то, чего мне всегда не хватало.

Всякий раз, когда мои губы прикасались к ее, я почти терял сознание от счастья.

— Я рада,— сказала она,— что ты пришел.

Я расхохотался.

— А что, было много таких, которые отказывались? Неужто такое случалось?

Она тоже рассмеялась от всей души, но ничего не ответила. Мы продолжили путь к небольшому понтонному мостику, где ее ждал катер. Уже было видно, как мерцал на нем сигнальный огонь. Я обнимал ее за талию, в общем, я почти нес ее — чтобы лучше следовать за ней по пятам.

— Временами тебе надоедает его искать, ведь правда?

— Да, бывает,— ответила она, потом, поколебавшись, продолжила: — Временами мне бывает немного одиноко.

И как-то смущенно добавила:

— Ведь прошло уже столько времени…

Я остановился.

— Понимаю.

Она рассмеялась. Мы вместе посмеялись. Потом двинулись дальше.

В катере был матрос. Спал. Она его разбудила.

— Я заставила тебя ждать,— ласково извинилась она.

Тот ответил: ничего, какая разница; потом спросил, хорошо ли она повеселилась.

— Делу — время, потехе — час,— произнес я, обнаруживая свое присутствие,— просто мы задержались там на два часа вместо одного.

Я был пьян. Матрос рассмеялся, и она тоже. Ведь, если разобраться, весь тот день я не просыхал. Потом без всякого стеснения растянулся на дне катера. Наконец-то я решился оставить другим утешительную простоту их моральных устоев.

*
До нее у меня не было женщины. Жаклин этой ночью превратилась в какое-то древнее воспоминание, которое уже никогда больше не причиняло мне боли.

*
Из каюты мы вышли к полудню. Мы мало спали и изрядно утомились. Но погода была так прекрасна, что ей захотелось искупаться. Мы взяли катерок и отправились на пляж, благо до него было рукой подать, от силы метров двести. Не успели мы доплыть до пляжа, как она уже прыгнула в море.

Купались мы долго, хоть и мало плавали. Ныряли, лежали на спине, потом возвращались на пляж и грелись на солнышке. Когда жара делалась невыносимой, снова окунались в море. Было время обеда, и, кроме нас двоих, на пляже никого не осталось.

В какой-то момент, мы как раз только что вылезли из моря и я укладывался подле нее, показался какой-то человек, он шел не из Рокки, а совсем с другой стороны, оттуда, где виднелась Марина-ди-Каррара. Я узнал его только тогда, когда он был уже совсем близко, в полусотне метров от меня. Настолько я успел забыть о его существовании. Он же узнал меня, потом узнал и ее. Узнал эту женщину, о которой сам мне рассказывал,— такую красивую и одинокую. Вне себя от изумления, остановился как вкопанный. Долго смотрел на нас, потом свернул, чтобы обойти нас стороной. Я приподнялся.

— Привет!..— окликнул я.

Он не ответил. Она открыла глаза и увидела его. Я поднялся и пошел ему навстречу. Не зная, что сказать.

— Привет,— повторил я.

— А где же твоя жена? — недоумевал он. Даже не ответив на мое приветствие.

— Она уехала,— ответил я.— С этим покончено…

Он снова окинул меня взглядом. Она лежала в нескольких метрах от нас на солнышке. И вполне могла слышать все, о чем мы говорили. Правда, непохоже было, чтобы это ее слишком интересовало.

— Что-то я не очень понимаю,— проговорил он.

Должно быть, у меня был очень счастливый вид. Говоря с ним, я не мог сдержать смеха.

— А тут и понимать-то нечего,— ответил я.

— А как же с работой?

— Тоже покончено,— сообщил я.

— И ты вот так решился, всего за пару дней?

— Надо же было когда-то решиться. Ты ведь сам меня убеждал, что такое возможно, а я, дурак, не верил. И вот теперь дело сделано, так что и я тоже убедился, что все в этой жизни возможно.

Он недоверчиво покачал головой. Ничего не понимая. Снова посмотрел на нее, но не произнес ни единого слова и вопрошающе заглянул мне в глаза.

— Она отплывает сегодня вечером,— пояснил я.— Я встретился с ней совершенно случайно.

Мы долго простояли, уставившись друг на друга. Он потряс головой, будто отказываясь верить, как-то недружелюбно и даже враждебно.

— Это правда, поверь,— проговорил я наконец. Я не мог сказать ему, во что именно ему надлежало поверить.

— Вот так просто,— медленно, с расстановкой повторил он,— всего за несколько дней?

— Бывает и такое,— проговорил я,— я и сам бы не поверил, но, выходит, бывает и такое…

— Что ж, отлично,— одобрил он наконец.

— Ты же сам мне советовал,— напомнил я.

Вид у него был какой-то смущенный. Мы не знали, что сказать друг другу.

— Что ж, пока.

— Я остаюсь в Рокке,— сказал я,— так что до скорого.

Он ушел. Но вместо того чтобы продолжить путь, повернул назад. Я провожал его взглядом. И тут внезапно меня осенило: он уже видел меня, наверняка специально заходил справляться обо мне в тратторию старины Эоло, должно быть, он здесь еще со вчерашнего дня и, наверное, уже запасся для меня у кузена всем подводным снаряжением, все обдумал и выбрал местечко, где мы с ним будем купаться. Так что у него были все основания на меня обидеться, ведь я напрочь забыл, что мы с ним договорились провести этот день вместе. На какую-то секунду мною овладело желание окликнуть его. Но я так этого и не сделал. Просто вернулся и улегся подле нее.

— У тебя здесь есть знакомые? — спросила она.

— Это шофер грузовичка, он довез нас из Пизы до Флоренции,— пояснил я.— Мы договорились, что вместе займемся сегодня подводной рыбалкой. Он не решился мне напомнить, а я напрочь забыл.

Она приподнялась и посмотрела ему вслед.

— Ну, так надо его окликнуть.

— Да нет,— возразил я,— какой смысл?

Она была в нерешительности.

— Нет, правда, не стоит,— повторил я,— мы еще с ним увидимся. Я думал о нем целую неделю, каждый Божий день, и вот, представь только, как раз сегодня напрочь забыл.

Мы дружно рассмеялись.

— Ты сказал, будто я отплываю нынче вечером,— проговорила она,— но ведь я уезжаю только завтра вечером.

— До этого еще далеко,— все еще смеясь, заметил я.

Обедать мы вернулись на яхту. Потом снова пошли к ней в каюту. И оставались там долго. Она заснула, и у меня было время посмотреть на нее спящую, в ставших уже более нежными отблесках моря. А потом я и сам заснул. Когда мы проснулись, солнце уже заходило. Мы поднялись на палубу. Небо точно горело в огне, а карьеры Каррары сверкали ослепительной белизной. Все трубы Монт-Марчелло уже курились дымком. Пляж прямо перед нами изгибался длинной плавной линией. Кое-кто купался, это были постояльцы Эоло и матросы с «Гибралтара». Мы были одни на яхте.

— Ты грустный,— заметила она.

— Когда спишь после полудня,— с улыбкой ответил я,— всегда просыпаешься немного грустным.— Потом добавил: — Отсюда, с яхты, все выглядит совсем по-другому.

— Да, совсем по-другому, но со временем возникает желание посмотреть на все и с другой стороны.

— Да, конечно.

Купальщики играли в мяч. До нас доносились их крики и смех.

— Уже поздно,— заметил я.

— Ну и что?

Огненное сияние неба в одно мгновение погасло, сметенное легкой тенью.

— Уже поздно,— повторил я.— Через двадцать минут совсем стемнеет. Терпеть не могу этот момент, для меня он самый неприятный за весь день.

— Если хочешь,— ласково предложила она,— можем пойти в бар, выпьем чего-нибудь.

Я не ответил. Я слишком насмотрелся на нее, пока она спала. Мне было немного страшно.

— Пожалуй, вернусь на берег,— проговорил я.

— Давай, я поужинаю вместе с тобой,— спокойно предложила она.

Я не ответил.

— Эоло, наверное, удивится. Все равно хочешь?

— Сам не знаю.

— И часто у тебя так меняется настроение?

— Частенько,— согласился я.— Но сегодня дело совсем не в этом, дело не в настроении.

— А в чем же?

— Да сам не могу как следует понять. Может, слишком уж много всего со мной произошло за эти два дня. А что, если нам чего-нибудь выпить?

— Нет ничего проще. В баре есть все что душе угодно.

Мы пошли туда. Выпили по две порции виски. Я не привык к виски. Первая порция не произвела на меня особого впечатления, зато вторая показалась очень вкусной. Даже, более того, необходимой. Она-то к нему уже привыкла и выпила с видимым удовольствием, не произнося ни единого слова.

— Очень дорогая штука,— проговорил я,— это виски. Не так уж часто выпадает его пить.

— Да, правда, очень дорогая.

— Ты его много пьешь?

— Пожалуй, немало. Я только его и пью, никаких других крепких напитков.

— Стыда у тебя нет! Три тысячи франков бутылка!

— Да, пожалуй, что нет.

Мы насильно заставляли себя разговаривать. И снова чувствовали себя на корабле совсем одиноко.

— А вообще-то неплохая штука,— заметил я,— это твое виски.

— Вот видишь…

— Правда, приятная штука. Действительно, чего тут стыдиться? А он любил виски?

— Думаю, что да. Правда, мы его очень мало пили.

Она глядела через дверь бара на пляж, который все темнел и темнел.

— Мы совсем одни на яхте,— заметила она.

— Нет, это уж слишком,— рассмеялся я.— Есть люди, с кем тебе хочется выпить, а с другими нет. Так вот ты вызываешь у меня желание выпить с тобой еще один стаканчик виски.

— А от чего это зависит?

— Кто его знает? Может, от того, насколько серьезно он относится к жизни.

— А я не серьезная?

— Нет, наоборот. Все зависит от того, как понимать, серьезным можно быть совсем по-разному.

— Не понимаю.

— Да я и сам не понимаю,— ответил я,— какая разница, должно быть, это мне уже виски в голову ударило.

Она улыбнулась, встала, налила мне виски и подошла ко мне.

— Когда привыкнешь,— проговорила она,— без этого уже очень трудно обойтись.

— Да, очень трудно.

Она отошла и снова села. Нам очень хотелось забыть, что мы одни на всей яхте.

— А откуда ты знаешь? — спросила она.

— Так, догадываюсь,— ответил я. Она опустила глаза.

— Когда разбогатею,— заметил я,— буду день и ночь пить только одно виски.

Она взглянула на меня. А я смотрел на пляж.

— Даже странно,— проговорила она,— как я рада, что встретила тебя.

— Да,— согласился я,— действительно странно.

— Правда, странно.

— Это называется великая любовь с первого взгляда,— заметил я.

Мы дружно рассмеялись. Потом вдруг перестали смеяться, я встал и снова вышел на палубу.

— Что-то есть хочется,— сказал я.— Может, пойдем к Эоло?

— Придется подождать матросов,— ответила она.— Они взяли катер. Если, конечно, у тебя нет желания отправиться вплавь…

Мы остались стоять у борта. Она подавала знаки своим матросам. Один из них отделился от остальных и поплыл на катере за нами. Прежде чем отправиться к Эоло, мы еще немного прогулялись по пляжу, но не с той стороны, где купаются, а с другой.

— Если у тебя будет время,— обратился я к ней,— ты все-таки должна рассказать мне эту историю.

— Это длинная история, она займет много времени.

— Все равно, мне бы очень хотелось, пусть хотя бы совсем коротко.

— Посмотрим,— ответила она,— если у нас будет время.

Когда мы вошли с ней вместе в тратторию, вид у Эоло был удивленный, но не так чтобы слишком. После танцев я ведь не возвращался в гостиницу, и он, конечно, догадался, что я был с ней. Карла, увидев нас, сразу густо покраснела. Я не счел нужным давать им хоть какие-то объяснения. Она разговаривала с Карлой, как и накануне, разве что, может, не так охотно. У меня же не было ни малейшего желания говорить ни с кем, кроме нее, так что я вообще не открывал рта. В траттории были постоянные клиенты и еще двое новых, должно быть, они оказались здесь проездом. У нее был усталый вид, но я находил ее еще более прекрасной, чем накануне, ведь как-никак, а в этой усталости была и моя заслуга. Она рассеянно разговаривала то с Эоло, то с Карлой, все время чувствуя на себе мой взгляд. Мы много ели и выпили немало вина. Как только закончили, она чуть слышно попросила меня вернуться с ней на яхту. Уже начались танцы. Мы слышали, как с другого берега реки доносились звуки той же самбы, что и накануне. Едва мы оказались одни на дорожке, ведущей к пляжу, я поцеловал ее, не в силах больше ждать. Это она, когда мы уже почти дошли до понтонного мостика, первой снова заговорила о том, чем же я теперь намерен занять свои дни. Она спросила об этом со смехом, будто шутя, но, как мне показалось, чересчур настойчиво.

— А как насчет медных ручек, у тебя еще не пропала охота ими заняться?

— Сам не знаю.

— Может, тебе уже разонравились женщины гибралтарских матросов? — с улыбкой поинтересовалась она.

— Возможно, я судил о них слишком поспешно,— ответил я,— не успев узнать поближе.

— Они такие же, как и все прочие, ни лучше, ни хуже.

— Ну, не скажи… Во-первых, они очень красивые. А во-вторых, вот уж они-то точно никогда не бывают довольны.

— А в-третьих?

— А в-третьих, такое впечатление, будто они принадлежат всем и никому, а с этим, должно быть, нелегко свыкнуться.

— Мне всегда казалось, что то же самое можно сказать о многих женщинах.

— Так-то оно так,— согласился я,— да только с этими и на секунду не усомнишься.

— Мне казалось, ты не придаешь большого значения таким… как бы сказать… ну, допустим, гарантиям такого сорта.

— Да, правда, не придаю, но поди знай, вдруг и с этими получится так же, как и со всеми остальными? А вдруг, когда уж совсем уверишься, что таких гарантий у тебя нет и никогда не предвидится, все-таки появится желание ими обзавестись?

Она улыбнулась, но сама себе, каким-то своим мыслям.

— Конечно, всякое бывает. Да только стоит ли из-за таких страхов отказывать себе в удовольствиях и не делать того, что хочется?

Я не ответил. Тогда она снова, с какой-то совсем уж явной настойчивостью проговорила:

— Если ты и правда так свободен, как говоришь, почему бы тебе не поехать вместе с нами?

— Теперь уже и сам не знаю,— ответил я.— А вообще-то, правда, почему бы и нет?

Она отвернулась и стыдливо промолвила:

— Только не думай, будто ты будешь первым.

— Да что ты, у меня и в мыслях такого не было.

Она помолчала. Потом продолжила:

— Я сказала это, чтобы ты не думал, будто решаешься на что-то из ряда вон выходящее. Просто чтобы убедить тебя уехать со мной.

— И что, много их было?

— Всяко бывало…— ответила она.— Ведь уже три года, как я ищу его…

— А что же ты с ними делаешь, когда они тебе надоедают?

— Выбрасываю в море.

Мы рассмеялись, но не так чтобы очень от души.

— Знаешь,— предложил я,— давай подождем до завтра, а там будет видно.

И снова пошли к ней в каюту.

*
Мы опять проснулись поздно. Солнце было уже высоко, когда мы вышли на палубу. Все было так же, как и в прошлый раз, точь-в-точь так же и одновременно совсем по-другому, должно быть, еще и потому, что в воздухе уже витала мысль об ее отъезде. Перекусили в баре, что там нашлось — сыром, анчоусами. Пили кофе и вино. Мы были снова одни на всей яхте и, даже пока ели, ни на минуту не могли об этом забыть. Она то и дело поглядывала на часы, вид у нее был чуть встревоженный, она ведь не могла не понять, что я и сам еще толком не знаю, чего хочу, и предчувствовала, что решать за меня придется ей. Потом снова первой заговорила об отъезде:

— А что ты собираешься делать, если не поедешь с нами?

— Да всегда что-нибудь найдется. Знаешь, за последние дни я принял столько решений,— рассмеялся я,— что просто не в силах принять еще одно.

— Наоборот, одним больше, одним меньше, какая разница?

— Так кто же такой этот матрос с Гибралтара? — спросил я.

— Я ведь тебе уже сказала,— проговорила она,— молодой преступник, двадцатилетний убийца.

— А еще?

— Больше ничего. Если ты убийца, ты только убийца, и больше никто, особенно если тебе двадцать лет.

— Я хочу,— попросил я,— чтобы ты рассказала мне его историю.

— У него нет никакой истории,— ответила она.— Когда становишься убийцей в двадцать лет, у тебя уже больше нет истории. Ты уже не можешь ни идти вперед, ни отступить назад, ни добиться чего-нибудь в жизни, ни потерпеть поражение.

— И все-таки, пожалуйста, расскажи мне его историю. Ну, хотя бы совсем-совсем коротко.

— Я устала,— взмолилась она,— да и нет у него никакой истории.

Потом откинулась на спинку кресла. Вид у нее, и правда, был довольно измученный. Я сходил и принес ей стакан вина.

— Здесь, в Италии, тебе все равно не найти себе никакого занятия,— заметила она.— Вернешься во Францию и снова займешься писаниной в этом своем Гражданском состоянии.

— Нет. Ни за что на свете, только не это.

Я ни о чем ее больше не спрашивал. Солнце уже освещало даже пол бара. Это она снова заговорила первой.

— Понимаешь,— сказала она,— это был человек, который дважды избежал смерти. К таким мужчинам питаешь даже больше, чем просто любовь, а как бы это сказать… какую-то особую верность, что ли.

— Понимаю,— ответил я.

— Вернешься в Париж,— пророчила она,— снова сойдешься с ней, снова вернешься в Гражданское состояние, и все пойдет по-прежнему.

— Ну, хотя бы совсем коротко,— попросил я,— какую-нибудь свою историю, про тебя.

— У меня уже осталось не так много времени,— отказалась она.

Потом добавила:

— По-моему, самое лучшее, что ты можешь сейчас сделать, это все-таки уплыть на этой яхте. Я хочу сказать, в твоем положении.

— Посмотрим,— ответил я.— Ну, расскажи.

— У меня нет никакой истории, кроме той, что связана с ним.

— Ну, прошу тебя, пожалуйста,— молил я.

— Я же тебе уже все рассказала,— проговорила она.— Детство я провела в одном поселке около испанской границы. Отец держал кафе с табачной лавкой. Нас было пятеро детей, я самая старшая. Клиенты были всегда одни и те же — таможенники, контрабандисты, летом иногда забредали туристы. Однажды ночью, мне было тогда девятнадцать, я села в машину одного клиента и уехала в Париж. Там провела год. Узнала все, чему обычно там учатся — как служить продавщицей в «Самаритянке», голодать, ужинать сухим хлебом, как наесться и напиться всласть и как приходится платить за такие пирушки, цену хлеба и что такое свобода, равенство и братство. Считается, будто это так много, но на самом деле это ничто в сравнении с тем, чему может научить вас один человек. Когда прошел год, я уже была по горло сыта Парижем и отправилась в Марсель. Мне было двадцать, а в этом возрасте всегда делают глупости, вот мне и захотелось поплавать на какой-нибудь яхте. Море и путешествия ассоциировались у меня с ослепительной белизной яхт. В бюро по найму местного яхт-клуба оказалось только одно вакантное место, официантки. Я согласилась. Яхта отправлялась в кругосветное путешествие, на целый год. Она отплыла из Марселя через три дня после того, как я получила это место. Это было в сентябре, утром. Взяли курс на Атлантику. На другой день, примерно через сутки, часов в десять, один из матросов заметил в море какую-то странную крошечную точку. Хозяин взял бинокль и разглядел шлюпку, в ней лежал человек. Она шла прямо на нас. Мы остановили машины, спустили трап. Один матрос вытащил его на палубу. Тот только сказал, что очень устал и хочет пить. Эти слова до сих пор звучат у меня в ушах. Всякий раз, когда мне хочется вспомнить его голос, я вспоминаю именно эти слова. В общем, слова как слова, какие мы говорим каждый день, но в некоторых обстоятельствах они приобретают какой-то особый смысл. Так вот, он произнес их и тут же потерял сознание. С помощью пощечин и уксуса его снова привели в чувство, потом заставили выпить чего-то крепкого. Он выпил и сразу заснул, прямо там, на палубе. Проспал он часов восемь. Я часто проходила мимо, очень часто, ведь он лежал недалеко от бара. И успела хорошо его рассмотреть. Кожа у него на лице была сожжена, облупилась от солнца и соли, ладони в кровь содраны веслами. Похоже, он много дней прятался где-то в засаде, пока ему не удалось стащить лодку, а потом столько же, если не больше, подстерегал какой-нибудь корабль. На нем были брюки защитного цвета, цвета хаки, знаешь, цвета войны и убийства. Он был молод, ему было всего двадцать. Но уже успел стать убийцей. А у меня едва хватило времени, чтобы набегаться по киношкам. Что ж, каждый живет как может. И, кажется, он еще и проснуться-то не успел, а я уже была влюблена в него по уши. Вечером, когда его накормили, я пришла к нему в каюту. Зажгла свет. Он спал. Только что вынырнул из таких пучин ужаса, ему и в голову не могло прийти, что в тот вечер найдется женщина, у которой возникнет желание оказаться с ним рядом, думаю, ему этого даже и не хотелось. А мне тогда, похоже, да нет, пожалуй, даже наверняка, именно это-то и было нужно. Он узнал меня, поднял голову и спросил: должно быть, надо освободить каюту? Я ответила: вовсе нет. Вот так все и началось. И длилось шесть месяцев. Хозяин нанял его на яхту. Неделя шла за неделей. Он ни разу никому не рассказал своей истории, даже мне. Я до сих пор так и не знаю его настоящего имени. Через полгода, однажды вечером, это было в Шанхае, он спустился на берег поиграть в покер и не вернулся назад.

— И что же, ты так и не знаешь, кого он убил?

— Однажды вечером на Монмартре он задушил какого-то американца. Я узнала об этом только много спустя. Взял у него деньги, играл на них в покер, потом все спустил. Нет, он задушил того американца вовсе не из-за денег, не ради того, чтобы отнять у него эти деньги. Нет, в двадцать лет такое совершают без всякой цели, и он это сделал, почти сам того не желая. Этим человеком оказался король шарикоподшипников, некто по имени Нельсон Нельсон.

Я долго хохотал. Она тоже смеялась.

— Но даже когда убиваешь короля шариков-подшипников,— продолжила она,— ты все равно убийца. А если ты убийца, то только убийца, и больше никто.

— А вот мне всегда казалось,— заметил я,— что в такой ситуации есть и свои положительные стороны, так сказать, с практической точки зрения.

— Да, что верно, то верно,— согласилась она,— такие вещи освобождают вас от многих обязанностей, если разобраться, то почти от всех, кроме, пожалуй, одной — не сдохнуть с голоду.

— Но ведь на свете существует еще и любовь,— напомнил я.

— Нет,— ответила она,— он никогда меня не любил. Мог легко обойтись без меня, да и без кого угодно другого. Говорят, когда вам не хватает одного-единственного человека, весь мир сразу пустеет, но все это неправда. Вот когда вам не хватает всего мира, тогда уж действительно никто не в состоянии вам его заменить. Я никогда не могла заменить ему весь мир, нет, никогда. Он был таким же, как и все остальные, как ты, ему нужны были Йокогама, Большие бульвары, кино, выборы — в общем, все. А я, что такое одна женщина в сравнении со всем этим?

— В сущности,— предположил я,— это был человек, которому нечего было сказать другому.

— Да, так оно и было. Человек, о котором можно говорить все что угодно, но которому нечего сказать другому. Бывают дни, когда я задаю себе вопрос: а существует ли он на самом деле, а вдруг я все это придумала, просто придумала себе, а он просто оказался на него похож? Его безмолвие было поразительно, никогда не видела, чтобы кто-то умел так молчать. А его доброжелательная приветливость поражала ничуть не меньше. В своей участи он вовсе не видел ничего особенно трагического. Он вообще не судил о вещах. Просто получал удовольствие от всего, от чего мог. Спал как дитя. И ни один человек на нашей яхте никогда не решался его осуждать.

Она слегка поколебалась, потом добавила:

— Понимаешь, когда тебе выпадет узнать, как выглядит невинность, когда видишь, как она спит рядом с тобой, это уже невозможно совсем забыть.

— Должно быть, это изрядно вас изменило,— заметил я.

— Да, очень,— она улыбнулась,— и думаю, теперь уже навсегда.

— Мне всегда казалось,— проговорил я,— человек может считать, что прожил жизнь не зря, если ему удалось хоть кого-то одного заставить усомниться в незыблемости своих моральных устоев.

— Да, так оно и есть,— согласилась она.— Зря он так старался хранить молчание, обычно люди вроде него легко признаются во всех смертных грехах и заставляют других совсем по-другому посмотреть на многие предрассудки.

— А как же насчет покера? — спросил я.

— Надо же во что-то играть,— ответила она,— каждый играет во что может. Это случилось одним воскресным вечером, им вдруг овладело непреодолимое желание сыграть в покер. Он играл с другими матросами. Но сразу бросалось в глаза, что, несмотря на молодость, он был уже бывалым игроком. После того убийства он еще ни разу не играл. А в тот вечер снова, впервые с тех пор, принялся за свое. Поначалу он выигрывал. Потом, уже к ночи, стал проигрывать. Всю игру я ни на минуту не сводила с него глаз. Он преобразился до неузнаваемости, играл по-крупному, было такое впечатление, будто деньги жгли ему руки. Когда он начал проигрывать, это, похоже, ничуть его не огорчило, он проиграл намного больше, чем выиграл, почти весь свой месячный заработок. Он метал на стол деньги с какой-то бесшабашной радостью, будто это было все, что он еще мог делать, что мог еще отдать другим. Ведь это было единственное, что еще роднило его с другими, что еще оставалось у него с ними общего — деньги да женщины,— я говорю: женщины, а не женщина, потому что все это время я оставалась для него просто одной из них. Вот так все и началось тем воскресным вечером, на борту яхты, я хочу сказать, когда я впервые поняла, что очень скоро его потеряю. Мы уже пересекли Атлантику, миновали Антильские острова, Сан-Доминго. Прошли Панамский канал, были уже в Тихом океане, миновали Гавайские острова, Новую Каледонию, Зондские острова, Борнео, Малаккский пролив. Потом, вместо того чтобы продолжить путь, повернули назад, в сторону Тихого океана. До этого момента мы сходили на берег очень редко. Один раз на Таити да один в Нумеа. Вот и все, если не считать коротких остановок, чтобы купить, скажем, мыло для бритья и все такое прочее. Так было вплоть до Манилы. В Маниле ему захотелось посмотреть город. У него появились деньги, полные карманы денег, вот в чем было дело, и эти деньги буквально жгли ему руки. Он проиграл одно месячное жалованье, но у него еще оставалось очень много, все, что он успел накопить. Мы так мало сходили на берег, у нас было так мало возможностей их истратить, что, когда мы приплыли в Шанхай, у него в кошельке скопилась приличная сумма.

Вот тут-то он и сказал мне, что хочет сходить сыграть в покер и сразу вернется назад. Я прождала всю ночь. Потом целый день. На другой день обошла весь город, искала его повсюду. Шанхай — единственный город в мире, который я изучила вдоль и поперек, все по той же самой причине. Но его я так и не нашла. Тогда я вернулась на яхту, все уговаривала себя, а вдруг он уже там, уже вернулся. Но и там его не было. Я столько времени провела в поисках, что у меня уже не было сил снова идти на берег, я могла только ждать — ждать и ждать его на яхте. Пошла к себе в каюту и легла. Через иллюминатор мне был виден трап. Я не сводила с него глаз, все глядела и глядела, пока не заснула. Мне ведь тогда тоже было двадцать, и сон у меня был крепкий. Когда проснулась, на рассвете, корабль был уже в открытом море, далеко от Шанхая. Я проспала почти всю ночь. Он так и не вернулся.

Потом я часто задавала себе вопрос: а может, это хозяин яхты, вдруг это он выгнал его прочь, пока я спала? Потом, позже, я как-то задала ему этот вопрос. Он сказал: нет, он этого не делал. Но я все еще не очень-то в это верю. Впрочем, что это могло изменить? Не сойди он в Шанхае, он все равно удрал бы где-нибудь еще, пусть чуть подальше.

— Ты хотела умереть. Тебе казалось, это так просто — открыть дверь каюты и броситься в море.

— Но я этого не сделала. Я вышла замуж за хозяина яхты.

Она замолкла.

— Налей мне стакан вина.

Я сходил за вином. Она продолжила:

— Понимаешь, мы ведь с ним никогда не говорили, что любим друг друга. Только он, в тот самый первый вечер, когда я пришла к нему в каюту. Правда, тогда он сказал это скорей от удивления, от радости, с таким же успехом он мог бы сказать это любой первой попавшейся шлюхе. Если хочешь, он сказал это не мне, а жизни. Потом у него уже не было никаких причин повторять это вновь. Вот у меня, уж у меня-то их хватало с лихвой, причин признаться ему в любви, но я так никогда и не решилась произнести этих слов. Это молчание длилось столько же, сколько мы оставались вместе, шесть месяцев. И все-таки безмолвие, наступившее после стоянки в Шанхае, показалось мне еще ужасней. Меня до боли в зубах распирало от этих невысказанных признаний в любви.

Какое-то время она молчала. Я встал и подошел к борту. Она окликнула меня.

— Это так трудно,— проговорила она,— делать что тебе хочется, иными словами, изменить свою жизнь. Так что будь осторожен.

— А потом?

— После чего?

— Ну, после Шанхая.

— Я ведь тебе уже сказала. Хозяин яхты поехал в Соединенные Штаты разводиться. Жена согласилась на развод в обмен на приличные деньги. Сразу же после развода я вышла за него замуж. Он назвал яхту моим именем. Я стала богатой. Бывала в высшем свете. Даже брала уроки грамматики.

— Тогда ты еще не собиралась искать его?

— Нет, эта мысль пришла мне много позже. Не думаю, чтобы я вышла замуж ради этого, нет, не припомню такого. Правда, когда мне впервые пришла в голову эта мысль, я действительно подумала: надо же, как все удачно сложилось, я ведь могу позволить себе искать его. Сам понимаешь, искать человека таким манером — это ведь роскошь, которая стоит кучу денег.

— Это что, пока ты была замужем, у тебя появилась привычка спать… с кем попало, да?

Она замолкла, ошарашенная моим вопросом, потом, вроде извиняясь, ответила:

— Знаешь, временами я старалась быть ему верной женой, но у меня как-то никогда не получалось.

— Зря старалась, не стоило и труда,— со смехом возразил я.

— Я тогда еще была молодая,— пояснила она.— У нас на яхте была веселая жизнь. Он каждый вечер устраивал то вечеринки, то танцы, хотел заставить меня забыть…

— Море,— заметил я,— матросы на мачтах…

— Да,— улыбнулась она,— но для них, что такое для них эти танцульки, им подавай другое…

— Еще бы…

— Чем больше я глядела на расфуфыренных гостей, тем больше думала о мужчинах, которые где-то там, в трюмах, прислушиваются к звукам наших вечеринок, что он устраивал, стараясь заставить меня забыть одного из них. Я убегала туда, в трюмы, и, случалось, изменяла ему. И вот однажды…

Она посмотрела на часы.

— У меня больше нет времени,— пояснила она.

— Да нет, почему же, у нас его сколько угодно. Нам ведь некуда спешить.

Она снова улыбнулась.

— Так вот, в один прекрасный день он решился на совсем уж крайние меры. Взял и велел огородить верхнюю палубу решеткой, так что оттуда мне уже никак было не попасть во все остальные помещения яхты. Все гости были высажены на берег, потому что дурно обо мне говорили.

— И что же они такое о тебе говорили?

— Да уж не помню, кажется, что-то вроде: против натуры не попрешь, сколько волка ни корми, он все равно в лес смотрит…

Она долго смеялась. Потом продолжила:

— И вот мы остались с ним вдвоем, жить на верхней палубе и глядеть друг на друга. Я пообещала ему, что не стану выходить за ограду. И сделала это вполне искренне, от чистого сердца, потому что понимала, раз уж он дошел до таких крайностей, как бы у него и вправду окончательно не помутился рассудок. Но это не решило дела. Шли недели. Потом месяцы. Целыми днями я сидела на солнышке, растянувшись в шезлонге, и читала, читала, читала без конца. Теперь все то время представляется мне каким-то долгим сном. Но именно тогда, во время этого долгого сна, я копила силы на оставшуюся жизнь. Иногда, желая сделать ему приятное, я интересовалась то ближайшими стоянками, то широтой, то глубиной бездонных пропастей, что разверзались под нами. Потом снова углублялась в свое чтение. Нет, не думай, что я притворялась, я и вправду была исполнена самых благих намерений. Искренне старалась поверить, что можно жить и так, конечно, немного чудно, но почему бы и нет… Похоже, и муж мой тоже в это поверил, во всяком случае, подозрительность его явно притупилась.

А потом, потом наступил день, когда нам пришлось сделать остановку именно в Шанхае. Кажется, это было как-то связано с мазутом, можешь себе представить, если уж мы зашли в этот порт, значит, другого выхода не было. И вот там-то я, так сказать, наконец очнулась от сна, и на сей раз навсегда.

Приплыли мы туда ранним утром. Мы уже проснулись и читали за своей загородкой. Я бросила книгу. И смотрела на этот город, где я так долго и безуспешно искала его. А муж сидел рядом и наблюдал, как я смотрела. Он тоже перестал читать. В полдень я попросила у него разрешения спуститься на берег и немного прогуляться. Он ответил: «Нет, вы не вернетесь назад». Я возразила, что, мол, его уже давно нет в Шанхае, чего же тут опасаться, просто мне хочется часок прогуляться по городу, не больше часа, вот и все. Он ответил: «Нет, пусть даже он уже не здесь, вы все равно не спуститесь на берег». Я попросила, пусть пошлет со мной кого-нибудь из команды, если так ему будет спокойней. Он сказал: «Нет, я не доверяю ни одному человеку». Тогда я спросила, неужели он считает, что вправе запретить мне выйти в город, не кажется ли ему, что ни один мужчина, кем бы он ни был, не вправе совершать такое насилие над женщиной, кем бы она ему ни приходилась. Он ответил, что вправе, потому что он всего лишь пытается для моего же блага помешать мне совершить безрассудство. После этих слов я ужебольше ни о чем его не просила. Было видно, что он очень мучается, но я знала, что все равно ни за что не уступит. В полдень мы ничего не ели. Каждый в своем шезлонге, мы сидели и только ждали, когда наконец отплывем. Он прекрасно понимал, что я готова убить его, но, видно, считал, что иначе и быть не могло, и ему это было безразлично. Так прошел день. Наступил вечер. Тьма окутала весь город. А мы все так же сидели и ждали, когда отплывем. Он — ни на минуту не сводя с меня подозрительного взгляда, и я — готовая убить его. Город осветился огнями и сделался красный. Его свечение доставало до палубы, где мы за своей решеткой сидели и глядели на него. До сих пор как сейчас помню лицо мужа в этом освещении. Я еще раз попросила разрешения выйти в город, пусть бы даже с ним, если хочет. Он ответил: «Нет, не могу, лучше уж убейте меня». Яхта отплыла где-то около одиннадцати. Время тянулось бесконечно, пока город наконец не исчез в ночи. Сама не знаю, почему я тебе все это рассказываю. Должно быть, потому, что с этого самого дня у меня снова появилась какая-то надежда, я хочу сказать, я начала верить, что смогу бросить мужа, что, возможно, в один прекрасный день смогу начать жить по-другому, не так, как жила тогда. Как? Ведь таких вещей никогда ясно себе не представляешь, скажем, как-нибудь повеселей, поинтересней, что ли. С того самого страшного дня, когда я глядела, как над Шанхаем опускались грязные сумерки, жизнь с мужем мало-помалу сделалась для меня вполне терпимой. Мне казалось, что теперь я смогу бросить его с такой легкостью, что время побежало совсем незаметно. И все-таки понадобилось целых три года, пока я и вправду ушла от него. Ты ведь и сам говорил, лень… Но, даже если можешь очень долго ждать, пока не сделаешь, что решил, это вовсе не значит, будто ты вообще не способен это сделать. Я это сделала, но только три года спустя.

Прошел год, мы были в Париже. Когда он говорил мне о будущем, я улыбалась, как, конечно, никогда не могла бы улыбаться, если бы верила в будущее вместе с ним. Я была с ним ласкова. Неужели он иногда верил, будто я могла забыть своего матроса с Гибралтара? Как знать, может, и верил. Но, во всяком случае, это продолжалось недолго, от силы год.

— А что потом?

— Я снова с ним встретилась. Дважды. В первый раз, а потом, четыре года спустя снова, во второй. В тот раз мне даже удалось немного пожить вместе с ним.

— У тебя что, правда, больше нет времени?..

— Нет,— ответила она,— у меня, правда, больше нет времени.

Она замолкла. Время потянулось еле-еле, так всегда бывает, когда забудешь о нем, а потом снова вспомнишь. Солнце садилось. Я курил. Внезапно она глянула на часики, потом направилась в бар, принести чего-нибудь выпить. Протянула мне стакан вина.

— Пора,— проговорила она.

— Странная история,— заметил я.

— Да нет, ничего странного, история как история.

— Я имею в виду не только твою историю,— пояснил я.

Она испугалась, потом как-то почти сразу успокоилась.

— Раз ты так говоришь,— заметила она,— значит, едешь…

— Мне жутко страшно,— признался я.

— Не бойся,— успокоила она.

— Знаешь, всегда чего-то ждешь,— признался я,— будто что-то вот-вот вынырнет из Вселенной и устремится тебе навстречу.

— В таком случае,— ответила она,— раз уж к тебе протягивается рука, так ли важно — то ли это, чего ты ждешь, или что-то другое…

— И то правда,— согласился я,— так ли уж важно, оно или не оно. Да пусть бы даже и оно, все равно это гиблое дело, и потом, ведь не каждый день выпадает…

Она перебила меня.

— Никогда не надо зарекаться…— начала было она.

— Да успокойся ты,— заверил я,— не волнуйся ни о чем, поверь, тебе не о чем, ну, совсем-совсем не о чем тревожиться.

— Я хотела сказать,— как-то медленно, с расстановкой проговорила она,— никогда не знаешь, что с тобой может случиться.

— Ты права,— согласился я,— но в любом случае, тебе не о чем тревожиться.

Она посмотрела на меня как-то нерешительно, даже недоверчиво.

— А от чего все это зависит? — спросила она.— Скажи, от чего?

— Все остальное?

— Да,— ответила она,— ты прав, именно все остальное.

— Наверное, от серьезности, от того, насколько серьезно мы к этому относимся.

Она окончательно расслабилась и со смехом вскочила со стула.

— Да-да,— согласилась она,— от серьезности. А стоит нам только захотеть, мы такими и будем, разве нет?

— Ну, конечно, стоит нам только захотеть,— повторил я.

— Значит, едем?

До нас уже доносился рокот мотора. Матросы поднимали паруса.

— Едем,— ответил я.

Внезапно она совершенно переменилась, сделалась совсем другой, не такой, как накануне. Пожалуй, у нее был такой вид, будто нам с ней на этой яхте предстояло пережить много-много счастливых минут — только счастливых, и никаких других. Она вышла из бара, поговорить со своими матросами. Я услыхал, как она мягко торопила их поскорее поднять якорь. Потом вернулась.

— Надо послать кого-нибудь расплатиться с Эоло,— сказала она,— и забрать твои вещи.

— На сей раз,— смеясь, возразил я,— мне было бы приятней оставить их здесь.

— По-моему, это все-таки глупо.

— Знаю. Если хочешь, можно сказать Эоло, чтобы он сохранил мой чемодан у себя.

Она снова ушла.

Было семь часов. Я оставался один в баре вплоть до отплытия яхты. С полчаса. Якорь подняли, когда уже опускалась ночь. Я вышел из бара, облокотился о борт. И долго простоял так. Не успели мы отчалить, как на пляж бегом примчалась Карла. Ее крошечная темная фигурка, размахивающая белым платочком, виднелась издалека. Потом мы стали удаляться от берега, да так стремительно, что вскоре мало что могли различить. А потом и вовсе ничего. Устье Магры делило пляж надвое. Надо всем пейзажем сверкающей массой нависали мраморные горы. И это единственное, что еще долго было видно.

Она то и дело проходила у меня за спиной, довольно часто. Но ни разу не встала рядом у борта. Всякий раз, когда она проходила мимо, я думал про себя, может, надо бы обернуться и сказать ей что-нибудь. Но все никак не мог решиться. Один раз она совсем близко от меня разговаривала с двумя матросами, речь шла о каком-то расписании.

Море было теплым, спокойным, и корабль вонзался в него, как нож в спелый плод. Оно было темнее неба.

Наверное, ей бы хотелось, чтобы я поинтересовался, куда ж это мы плывем, или хотя бы сказал что-нибудь насчет своего отъезда, или, на худой конец, про сумерки, или про море, или о том, какой ход у ее яхты, или, например, про те чувства, что испытываешь, оказавшись на этом корабле, вдруг ни с того ни с сего отправившись на нем в дальние края, после того как восемь лет безвылазно просидел в Гражданском состоянии, даже не подозревая ни о существовании яхты, ни о ее существовании,— переписывал себе преспокойненько свидетельства о рождении и думать не думал, что на свете есть женщины вроде нее, у которых нет в жизни других забот, кроме как разыскивать своего Гибралтарского матроса. Чувствуя, как она то и дело снует у меня за спиной, я имел все основания думать, будто она ждет от меня каких-то слов, каких-то впечатлений от всех этих событий, таких новых и непривычных для меня. Хотя, по правде говоря, не очень-то в это верил. Скорее всего, она ходила взад-вперед у меня за спиной, просто чтобы удостовериться, испытываю ли я вообще хоть какие-то чувства, производят ли на меня впечатление столь непривычные для меня обстоятельства, а кроме того, должно быть, просто слегка приглядывала за мной, может, и сама не отдавая себе в этом отчета. Но разве могли у меня в тот момент возникнуть хоть какие-то впечатления — пусть даже от сумерек или, скажем, от состояния моря? Ведь с того самого момента, как я очутился на этой яхте — в общем-то, именно очутился, помимо собственной воли,— у меня уже не могло быть никаких своих собственных впечатлений, хотя бы о закате солнца.

Матросы, облокотившись на поручни, тоже наблюдали, как исчезало итальянское побережье. Их было четверо. Время от времени украдкой они поглядывали и в мою сторону. Похоже, им было любопытно, но не слишком и без всякого злого умысла, получше разглядеть того, кого она прихватила с собой на сей раз. Один из них, невысокий брюнет, даже улыбнулся мне. Потом, поскольку нас разделяло от силы метра два, в конце концов заговорил со мной.

— Такое море,— заметил он с итальянским акцентом,— это же просто сплошное удовольствие.

Я согласился, это и вправду одно удовольствие. Корабль удалялся все быстрей и быстрей. Уже совсем не видно было устья реки, лишь одни смутные очертания гор. На всем побережье зажигались огни. Я машинально сосчитал матросов. Их было четверо здесь, на палубе. Считая тех, кто оставался в машинном отделении, у штурвала, на сигнале, выходило семь человек, плюс один-два в камбузе. Обычная команда состояла из девяти матросов. Выходит, я был сверх нормы. Между нею и ними. В общем, понял, что между нею и ними всегда стоит только один человек — и никогда больше.

Яхта все удалялась и удалялась. Уже совсем стемнело. Теперь было совершенно невозможно разглядеть даже смутные очертания гор, их заволокло туманом. Берег превратился в сплошную полосу огней, она была на уровне горизонта и отделяла небо от моря. И лишь когда в тумане исчезла и эта светящаяся полоска, она наконец подошла и встала рядом со мной. Тоже посмотрела на меня, но с любопытством совсем другого рода, не таким, как у матросов. Сперва мы улыбнулись друг другу, не произнося ни единого слова. На ней были те же черные брюки и тот же самый черный бумажный пуловер, что и в Рокке, но теперь к этому прибавился еще берет. Вот уже два дня, как я знал ее. Все случилось так быстро. Я уже знал, какое тело скрывают ее одежды, и даже успел поглядеть на нее спящую. Но многое и переменилось. Когда она подошла ко мне, я задрожал точь-в-точь как тогда, в первый раз, на танцах. Выходит, все могло начаться сначала, а вдруг мне так и не суждено привыкнуть к тому, как она приближается ко мне, привыкнуть смотреть на нее…

А она все глядела и глядела на меня. Нельзя сказать, чтобы она отличалась открытым взглядом. А в тот вечер и подавно. Должно быть, потому, что ей не давал покоя вопрос, что это я все стою и стою у этого борта, ведь все равно уже ничего не видно, а я вот уже битый час все никак не могу оторваться от поручней. Но она так и не задала мне этого вопроса. Это я заговорил первым.

— Ты надела берет,— заметил я.

— Это от ветра.

— Да ведь нет никакого ветра.

Она улыбнулась.

— Какая разница? Просто у меня такая привычка,— добавила она, повернувшись в сторону моря.— Бывает, я даже забываю снять его на ночь, так и сплю в берете.

— Он тебе очень к лицу,— заметил я.— Правда, какая разница?

— А иногда,— все тем же тоном продолжила она,— я вообще сплю не раздеваясь, случается, даже не причесываюсь. И не моюсь.

— Что ж, у каждого свои привычки,— сказал я.

На море, спокойном и темном, играли огни нижней палубы. Плечо ее касалось моего, лицо было по-прежнему повернуто к морю.

— Но ты хоть ешь? — спросил я.

— Да, ем.— Она рассмеялась.— Вот аппетит у меня отменный.

— Всегда?

— Чтобы я перестала есть, должно случиться что-нибудь совсем уж из ряда вон выходящее. А вот чтобы забыть помыться, для этого мне не надо никаких особых причин.

Только тут мы наконец-то решились обменяться взглядами. У нас даже возникло желание рассмеяться, правда, немного нервно, я догадался об этом по выражению ее глаз, но мы так и не засмеялись. Тогда я сказал то, что, наверное, положено говорить в подобных случаях:

— Вот я и плыву.

Она широко улыбнулась и очень ласково ответила:

— Ну и что, подумаешь, какое дело.

— И правда, подумаешь, какое дело.

Мы с минуту помолчали. Лицо ее было по-прежнему повернуто ко мне.

— Что, неужели это так на тебя подействовало?

Голос у нее был слегка смущенный.

— Во всяком случае, как-то подействовало.

— А ты?..— немного помолчав, спросила она.— У тебя хороший аппетит?

— Пожалуй,— ответил я.— Честно говоря, я уже подумывал…

— Может, пойдем перекусим? — радостно предложила она.

И рассмеялась так же ребячливо, как и когда я сказал, что уезжаю вместе с ней. Я последовал за ней в столовую, все в тот же самый бар. У меня уже была возможность достаточно хорошо изучить этот так называемый «бар». Похоже, там уже ничего не осталось от прежней роскоши «Сиприса» — кроме разве что люстр, ковров да книжных шкафов. Сразу бросалось в глаза, что на этом корабле очень давно не принимали гостей. Он напоминал скорее караульное помещение, чем бар, и был оборудован для удобства всех обитателей яхты, без особого вкуса и так небрежно, что невольно напрашивалась мысль, уж не сделано ли это нарочно. Бывший матросский кубрик, прилегающий к трюмам, оказался окончательно заброшен, и теперь все ели здесь вместе с нею. На этой яхте было заведено, что каждый ел, когда хотел, от семи до десяти вечера. Пища, по два блюда на обед и на ужин, держалась подогретой на специальной электрической плите. Каждый обслуживал себя сам. На полках над стойкой бара всегда можно было найти сыр, фрукты, банки с анчоусами, оливками и прочими готовыми к употреблению продуктами. Кроме того, было сколько душе угодно вина, пива и всевозможных спиртных напитков. Когда мы вошли, тихонько звучало радио. Впервые я заметил в углу пианино, а над ним висящую на стене скрипку.

Она села в кресло за один из столиков. Я уселся напротив. За другим столиком, неподалеку от нашего, ужинали трое матросов. Когда я вошел, они окинули меня взглядом, ни на минуту не переставая болтать между собой. В одном из них я узнал того низкорослого брюнета, что заговорил со мной на палубе. Теперь он снова улыбнулся мне, незаметно, как-то даже украдкой. Она взяла две тарелки, сходила к плите, потом вернулась и снова села напротив. Ее явно ничуть не волновали взгляды, что бросали на меня матросы. Проходя мимо них, она только поинтересовалась:

— Все в порядке?

— Все в норме,— ответил брюнет.

На тарелке лежали две жареные рыбины, изо рта у каждой торчало по пучку фенхеля. Они тоже взирали на меня с удивлением.

— Ты любишь рыбу? — спросила она.— Если нет, там есть что-то еще.

Я любил рыбу. Вилкой я решительно обезглавил обеих рыбин и сдвинул головы на край тарелки. Потом положил вилку на стол. Она внимательно наблюдала за мной. Я чувствовал на себе взгляды матросов, и это немного меня стесняло. Не то чтобы они глядели на меня как-то недоброжелательно, вовсе нет, скорей наоборот, просто я не привык, чтобы на меня глазели с таким любопытством, и это отбивало у меня аппетит. Думаю, она нарочно делала вид, будто ничего не замечает. Когда я отложил вилку, она с минуту выждала, потом заметила:

— Тебе не нравится, да?

— Куда мы плывем? — поинтересовался тогда я.

Она ласково улыбнулась и повернулась к троим матросам. Они тоже улыбнулись ей в ответ, по-прежнему без малейшего недоброжелательства, скорее даже приветливо.

— В Сет,— сказала им она.— Пока в Сет, а там видно будет.

— Мы так и поняли,— заметил один из них.

— Тебе не нравится эта рыба,— проговорила она,— давай я принесу что-нибудь другое.

Я любил рыбу больше всех прочих блюд, но не стал возражать ей. Она вернулась с тарелкой, на которой дымилось что-то не совсем понятное.

— А почему именно в Сет?

Она не ответила. И матросы тоже не ответили мне за нее. Я встал и, последовав примеру одного из матросов, подошел к бару и налил себе стакан вина. Выпил. Потом снова задал тот же самый вопрос.

— Так почему же именно в Сет? — спросил я, обращаясь ко всем, кто был в баре.

Матросы продолжали хранить молчание. Видно, они считали, это не их дело, пусть сама и отвечает.

— А почему бы и не туда? — обернувшись к матросам, заметила она.

Но они не поддержали ее, вовсе нет, ответ явно пришелся им не по вкусу. Я все ждал. Тогда она повернулась ко мне и тихо, едва слышно прошептала:

— Позавчера я получила телеграмму из Сета.

Едва она произнесла эти слова, матросы тотчас же дружно поднялись и вышли вон. Мы остались вдвоем. Но очень ненадолго. Вскоре появился другой матрос, убрать со столов и вымыть посуду. Работая, он тоже время от времени с любопытством поглядывал в мою сторону. Ел я без особого аппетита. Она не сводила с меня глаз, как и тогда, два дня назад, в траттории.

— Ты не голоден? — проговорила она.

— Пожалуй, что нет,— ответил я,— сегодня у меня что-то, и правда, нет аппетита.

— Может, мы просто устали? Обычно я все время хочу есть, а вот сегодня тоже нет.

— Конечно, мы просто устали, ясно, все дело только в этом.

— Если это все из-за Сета,— заметила она,— то ты неправ, не стоит из-за этого морить себя голодом.

— И когда же ты ее получила, эту самую телеграмму?

— Незадолго до того, как пойти на танцы.

— После обеда?

— Да, после обеда, через час после того, как ты поднялся к себе в комнату.— Улыбнулась, избегая моего взгляда.— Вот уже два месяца, как я не получала никаких вестей, и тут вдруг будто нарочно.

— И от кого же эта телеграмма?

— От одного матроса, он грек. Его зовут Эпаминондас. У него очень богатое воображение. За два года он посылает мне уже третью телеграмму. Но не могу же я вот так просто оставить ее без внимания, иначе он обидится.

Аппетит у меня пропал окончательно. Она лицемерно добавила:

— Вот увидишь, этот Эпаминондас, он просто неподражаем, второго такого не найти.— И ласково добавила: — Ну, прошу тебя, поешь хоть немножко.

Я сделал попытку поесть.

— Ты что, всегда ищешь только в портовых городах? — сделав над собой некоторое усилие, поинтересовался я.

— Просто в портах куда больше шансов. Не в Сахаре же. И не в маленьких портах, а в крупных. Знаешь, таких, что расположены в устьях рек.

— Давай-давай,— попросил я,— говори дальше.

— К ним обычно приписано много кораблей. Через них идет все богатство материков, и это самый надежный приют всех, кто вынужден скрываться и ищет убежища.

Потом с улыбкой добавила:

— Ты ешь-ешь, пока я говорю. Я много об этом думала,— с усилием, будто по принуждению проговорила она.— Вот уже много лет, как я ни о чем другом и не думаю. Только в порту он смог бы выдержать самого себя, понимаешь, как трудно человеку выдержать самого себя, когда он скрывается, просто затеряться в толпе, не отличаться от других. Ведь всем известно, что именно в портовых городах скрыто больше всего тайн.

В тоне ее сквозили смущение и одновременно вызов — было такое впечатление, будто она предостерегает меня от какой-то неведомой мне ошибки.

— Я видел такое в кино,— заметил я.— Что самый легкий способ спрятаться — это как можно лучше смешаться с теми, кто тебя разыскивает.

— Вот-вот.— Она улыбнулась.— Понимаешь, в Сахаре, там, конечно, нет полицейских, но там нет даже одуванчиков. Стало быть…

Она выпила свой стакан вина, потом очень быстро снова заговорила:

— Очень трудно долго выдержать, когда ты единственный, кто видит твои следы на песках Сахары. А эти следы очень отличаются от тех, какие люди обычно любят оставлять от своего пребывания на земле, так, во всяком случае, говорят. Пустыня, Калабрия, леса — все это негодные убежища.

— Но в мире,— заметил я,— немало затерянных уголков, не только одна Сахара.

— Само собой, да только человек, о котором я говорю, ни за что не выбрал бы себе подобного убежища.

— Понятно,— согласился я. Потом машинально добавил: — Послушай, а может, ты все-таки немного не в себе?

— Да нет,— успокоила она меня,— если я и не в себе, то куда меньше всех остальных.— Потом продолжила: — А вот города, они, наоборот, куда безопасней. И только на асфальте могут дать отдых усталым ногам гибралтарские матросы.

Она замолкла.

— Пойду принесу тебе стакан вина,— предложила она.

Всякий раз, когда она делала какое-то движение — ела, подносила ко рту стакан с вином, вставала,— я чувствовал это, и с каждым разом все острее и острее.

— Защита десяти тысяч прохожих Канбьеры, главной улицы Марселя,— продолжила она,— вот единственная передышка, единственное прикрытие для гибралтарских матросов.— Потом едва слышно добавила: — Это итальянское вино.

Я выпил. Оно мне понравилось. Похоже, ей доставляло удовольствие, что я пью его так охотно.

— Ничего себе приключение,— со смехом заметил я.

— Ты хочешь, чтобы я и дальше говорила?

— Сколько сможешь,— ответил я.

— Только там,— проговорила она,— человек, вынужденный скрываться, способен как бы возродиться и снова обрести способность наслаждаться бесчисленными радостями жизни. Он может ездить в метро, ходить в кино, провести ночь в борделе или на скамейке парка, помочиться где захочет, гулять где заблагорассудится, чувствуя себя в безопасности, пусть относительной, но какой ему не найти ни в каком другом уголке мира.

— И что, ты никогда в жизни так больше ничем и не занималась, только и делала, что искала этого своего матроса с Гибралтара, так, что ли?

Не отвечая, она встала и пошла, чтобы принести мне еще стакан вина.

Тем временем в баре появились другие матросы, они тоже с любопытством разглядывали новичка. Я пил вино. Мне было жарко. Вино было вкусное и прохладное. Мне было безразлично, глядят на меня или нет. Она по-прежнему не сводила с меня глаз, нежных и немного насмешливых.

— Что касается меня,— ответила она наконец,— я пока еще не наискалась…

Потом едва слышно, со смехом, явно доверительно добавила:

— И часто ты собираешься донимать меня подобными расспросами?

— Мне просто трудно сказать тебе, когда надо остановиться,— возразил я.

Она снова встала, пошла к бару и вернулась с третьим стаканом вина.

— Было бы лучше,— заметил я,— если бы ты принесла сразу целую бутылку.

— И правда,— со смехом ответила она,— как это мне самой не пришло в голову!

В этом берете на голове она и сама немного напоминала матроса. Волосы рассыпались по плечам, но она не обращала на это никакого внимания. Когда я допил очередной стакан вина, она почти шепотом заметила:

— Ты любишь вино, да?

Я не ответил.

— Я хочу сказать,— пояснила она,— у тебя всегда такой довольный вид, когда ты пьешь вино, разве не так?

Она склонилась ко мне, будто речь шла о чем-то очень важном.

— Да, ты угадала,— ответил я,— всегда. Продолжай, расскажи мне что-нибудь еще.

Похоже, это ей не слишком-то улыбалось, но она почти не показала виду, разве что самую малость.

— Только в таких портах,— продолжала она,— шаги, движения не оставляют тех зловещих отпечатков, до каких так охочи полицейские. В любом городе их столько, всяких следов, которые оставляют не только убийцы, но и вполне добропорядочные граждане, что у полицейских хватает забот: знай себе бегай и вынюхивай, как бы не ошибиться…

Я плохо слушал, что она говорила. Я смотрел, как она говорит, а это было совсем другое дело. И все, что отражалось у меня в глазах, она прекрасно видела.

— Понимаешь,— говорила она,— в таких портовых городах у полицейских куда больше хлопот, пусть даже их самих больше и они безжалостней, чем в любом другом месте. Они следят только за теми, кто пытается удрать, а остальные пусть себе живут как хотят, им лень, им до них и дела нет.

Матросы слушали ее немного удивленно. Но в общем и целом были с ней вполне согласны.

— Да что говорить,— заметил один из них,— в Тулоне они цепляются к тебе куда меньше, чем в Париже.

— И потом,— проговорила она,— разве не чувствуешь себя спокойней, когда у тебя под боком море? Я имею в виду, в известных обстоятельствах.

Она явно хотела заставить меня высказать на этот счет мое собственное суждение.

— Когда у тебя нет семьи,— продолжила она,— нет сундуков с барахлом, нет документов, нет дома, когда не знаешь, куда себя деть, даже наоборот, когда у тебя нет никакой уверенности в завтрашнем дне, которой так кичатся добропорядочные граждане, и когда тебе нелегко перемещать с места на место даже себя самого,— где же, как не на морском берегу, ты будешь чувствовать себя в наибольшей безопасности? Или на море…

— Так оно и есть,— согласился я,— даже если ты и не убийца.

И рассмеялся. Она тоже. Потом к нам присоединились и матросы.

— Даже в том случае,— едва слышно добавил я,— когда у тебя слишком много денег и ты не знаешь, куда их девать.

Она снова расхохоталась.

— Да, даже в этом случае,— согласилась она.

— И потом,— сказал один из матросов,— когда ты в Марселе, ты уже почти что в Диего.

— Нанялся помощником кочегара на первый же грузовой корабль, который отплывает в ту сторону,— добавил другой,— вот и все дела.

— Ведь недаром говорят,— заметила она,— что главное преимущество портовых городов как раз в том, что из них можно быстро удрать. Летом в портах бывает много туристов. А что они, спрашивается, о портах знают? Набережную, может, пару-тройку злачных мест, да и то не всегда.

— Ну а ты,— смеясь, поинтересовался я,— со всем своим богатым опытом по части преступной жизни, что, интересно, увидела там ты?

— То, чего обычно не видит никто,— ответила она,— крошечные улочки — кулисы, созданные для того, чтобы скрываться. Правда…— Она заколебалась.— Правда, мне слишком часто мерещились там обманчивые тени…

— Ну и что?

— Теперь я больше не схожу на берег. Яхта все та же, сменилось только название. К чему мне выходить в город? Ведь яхту-то нельзя не заметить, ее видно лучше, чем меня, разве не так?

— Что и говорить, уж она-то сразу бросается в глаза,— подтвердил я.

Один из матросов включил радио. Какой-то дурной джаз.

— Ты не хочешь немножко сыру?

Я встал и пошел за ним. Она тоже встала.

— Мне больше не хочется говорить,— сказала она.

— Пора бы тебе,— напомнил я,— показать мне мою каюту.

Она перестала есть и посмотрела на меня. Я продолжал жевать.

— Ну, конечно,— мягко согласилась она,— сейчас я тебя провожу.

— Я еще не наелся,— возразил я,— пойду возьму какой-нибудь фрукт.

Она не стала есть фрукты. А пошла и принесла два стакана вина.

— Скажи-ка…

Она снова наклонилась. Берет упал. Было уже поздно. Пора ложиться спать. Волосы у нее совсем растрепались.

— Что?

— Ты ведь любишь море, правда? Я хочу сказать… тебе здесь не хуже, чем где-нибудь в другом месте?

— Я не знаю моря,— рассмеявшись помимо своей воли, ответил я.— Но думаю, что я обязательно его полюблю.

Она улыбнулась.

— Пошли,— сказала она,— я провожу тебя в твою каюту.

Мы спустились на нижнюю палубу. На ют выходили двери шести кают. В четырех из них сейчас жили матросы. Она вошла в шестую с левого борта. Каюта была свободна, и, судя по всему, довольно давно. Там стояла одна койка, это была каюта, соседняя с ее. Зеркало потускнело. Весь умывальник покрылся слоем мелкой угольной пыли. Койка не была застелена.

— Она пока довольно часто пустует,— пояснила она.

Прислонилась спиной к двери и добавила:

— Почти всегда.

Я подошел к иллюминатору. Он смотрел прямо в море, а не на нижнюю палубу, как мне показалось сначала. Потом направился к умывальнику и открыл кран. Он поддался не сразу. Сперва вода потекла ржавая, потом посветлела. Ополоснул лицо. Кожа все еще болела. Это я так обгорел, пока спал под платаном, поджидая отправления поезда с Жаклин. Она следила за каждым моим движением.

— Ты здорово обгорел,— заметила она.

— Это пока ждал поезда. Мне пришлось долго ждать.

— Позавчера за обедом ты жутко напился. Все время то вскакивал, то снова садился. Ты выглядел счастливым. Не припомню, чтобы мне хоть раз в жизни доводилось видеть человека, который бы выглядел таким счастливым.

— Я и правда был тогда жутко счастливый.

— После обеда я довольно долго искала тебя вокруг траттории. Сама не знаю, вдруг захотелось немедленно снова тебя увидеть, и все. Было сразу видно, что ты совсем не привык чувствовать себя счастливым. Но держался молодцом.

— Это все вино. Я очень много выпил. И потом, надо же было умудриться так обгореть.

— Тебе не надо было умываться, лучше намазать лицо кремом.

Вода освежала, но стоило вытереть лицо, как оно начинало гореть еще пуще прежнего. Поэтому я продолжал то и дело ополаскивать его водой. У меня было такое ощущение, будто меня кто-то расцарапал в кровь. Вот уже два дня, как я непрерывно страдал от этой боли.

— Сейчас принесу тебе крем,— предложила она.

И вышла из каюты. Несколько минут в каюте царила полная тишина. Я перестал ополаскивать лицо и ждал ее возвращения. Только тут я явственно услышал вибрацию от корабельного винта и шелест морских волн, бьющихся о корпус корабля. Сделал над собой неимоверное усилие, пытаясь заставить себя удивиться, но так и не смог. Единственное, что удивляло меня в тот момент по-настоящему, это то, что ее не было со мной в каюте. Вернулась она очень быстро. Я намазал лицо кремом. Потом закончил умываться и наложил на лицо еще немного крема. Она растянулась на койке, заложив руки за голову. Я повернулся к ней.

— Ничего себе приключение! — рассмеялся я.

— Такого еще не было,— отозвалась она тоже со смехом.

Больше нам нечего было сказать друг другу.

— Ты не очень-то разговорчив,— заметила она.

— Насколько я понимаю, он тоже не слишком-то баловал тебя разговорами, разве не так?

— Пожалуй, в Париже он все-таки кое-что мне рассказал. Но это ничего не меняет.

— Еще бы. Ведь я же не убийца,— возразил я.— Настанет день, и я буду говорить с тобой без умолку. А сейчас мне нужно распаковать вещи.

— Все-таки это было немного глупо — оставлять все здесь.

Внезапно она расхохоталась, будто вспомнив вдруг о чем-то ужасно смешном.

— Знаешь, был тут один тип…— начала было она.

Потом зарделась и замолкла.

— И что же это был за тип?

— Прости,— извинилась она.

— Так что же это был за тип?

— Я делаю много глупостей,— призналась она.

Опустила глаза и перестала смеяться.

— Да, был тут один тип.— Она снова засмеялась.— Явился сюда с большущим чемоданом. Нет, правда, таким огромным-преогромным. Я подумала, может, у него просто не нашлось чемодана поменьше. На другой день он появился на палубе в таких коротких белых штанишках. На третий к белым штанам прибавилась кепка с козырьком. Матросы прозвали его Господин Начальник Вокзала. Тогда он изъявил желание как можно скорее высадиться на берег, расстался с кепкой, но было уже поздно.

— Вот видишь,— заметил я,— у меня как сердце чуяло.

Я рассмеялся. Она тоже смеялась, растянувшись на койке.

— А остальные,— поинтересовался я,— они что приносили с собой?

Она перестала смеяться.

— Лучше не надо,— возразила она.

Бывает, чего-то так сильно желаешь, что уже не хочешь, чтобы это желание исполнилось, а наоборот, хочется взять и насильно лишить себя такой большой радости. Конечно, уж ей-то были неведомы такие противоречия. У нее были свои, но совсем иного свойства. А я оказался здесь, на этой яхте, вовсе не для того, чтобы вмешиваться в ее дела или помогать ей справиться со своими проблемами.

И все-таки она вернулась к себе в каюту очень поздно, совсем глубокой ночью, наверное, много позже, чем следовало — во всяком случае, куда позже, чем того требовала роль, отведенная мне при ней на этой яхте.

*
Остаток ночи я спал из рук вон плохо. Проснулся где-то около десяти. И отправился в бар выпить кофе. Там сидели двое матросов. Мы поздоровались. Я уже видел их накануне, за ужином, они вели себя так, будто давно привыкли к моему присутствию. Допив кофе, я тут же вышел на палубу. Солнце было уже высоко. Какая-то невероятная радость исходила от этого золотого ветра. Когда я оказался на палубе, мне пришлось прислониться к двери бара, так поразила, так ослепила меня немыслимая синева моря.

Потом я прошелся по верхней палубе. Ее нигде не было, должно быть, еще спала. Добрался до носовой части яхты и встретил там того матроса, низкорослого брюнета, что улыбался мне накануне. Тот чинил канаты и пел.

— Отличная погода,— заметил я.

— Да у нас на Сицилии,— возразил он,— море вообще всегда такое, круглый год.

Я устроился подле него. А он, видно, только и ждал, как бы перекинуться с кем-нибудь словечком. Тут же рассказал, что нанялся сюда два месяца назад на Сицилии вместо одного матроса, оставшегося в Сиракузах. А прежде плавал юнгой на одном грузовом судне, возившем из Сиракуз в Марсель апельсины.

— Здесь на яхте,— заметил он,— все совсем по-другому. Так мало работы, что иногда приходится самому придумывать, чем бы себя занять.

Он показал глазами на канаты.

Корабль шел довольно близко к берегу, вдоль него тянулась равнина, довольно узкая полоска, за ней виднелись горы.

— Это что, Корсика? — поинтересовался я.

— Как бы не так, все еще Италия.

Он показал пальцем на какую-то точку на побережье: город, большой, с трубами, из которых струился дымок.

— Ливорно,— со смехом пояснил он.

— А как же Сет?

— Сет — это с другой стороны,— продолжая смеяться, пояснил он.— Но море здесь такое красивое, должно быть, ей захотелось продлить удовольствие.

— Выходит, теперь мы свернем в Пьомбино,— предположил я.

— Может, и там, а может, вообще где-нибудь возле Неаполя,— все еще со смехом проговорил он.

Я взял небольшой кусок каната и машинально обмотал его вокруг руки.

— Я видел вас на танцах позавчера,— неожиданно выпалил он.

У меня было такое впечатление, что он еще не успел повидать слишком много пассажиров вроде меня. Ведь он был на яхте всего два месяца.

— Я познакомился с ней три дня назад,— пояснил я.

Он окинул меня взглядом немного смущенно и ничего не ответил.

— Вот так я и попал сюда, в общем-то, случайно,— признался я, просто чтобы что-нибудь сказать.

— Понятно,— ответил он.

Он оказался словоохотлив. Сообщил, что тоже знает историю про матроса с Гибралтара. От других матросов. Само собой, он говорил о нем с нескрываемым восхищением, только никак не мог взять в толк, зачем ему понадобилось убивать того американца и почему это она его так разыскивает.

— Вот она все говорит, якобы ищет его, как будто можно вот так просто взять и разыскать в целом мире одного человека. А по мне, это все так, одни только разговоры.

— А как же тогда объяснить,— поинтересовался я,— почему она все время плавает по морям?

— Само собой, такого двумя словами не объяснишь, а может, ей просто нравится такая жизнь, вот и все, поди знай…

— Так, значит, это был американец, тот, кого он убил?

— Говорят, будто американец. Правда, другие говорят, что вовсе он никакой не американец. Мало ли что говорят.

— А вообще-то американец или, скажем, англичанин, какая разница…

— И то правда,— с улыбкой согласился Бруно.— Знаете, по-моему, эта женщина просто скучает.

— Но разве вот так на корабле, совсем одной, не тоскливей, чем где-нибудь в другом месте?

Он посмотрел на меня смущенно и в то же время как-то немного насмешливо.

— Ну, совсем одна,— заметил он,— это она не всегда. Хотя, по-моему, она все равно скучает, чего-то ей, видно, в жизни не хватает, и не только его, а еще чего-то другого, иначе и быть не может.

Я не возражал. И это явно придавало ему уверенности.

— Но все равно рано или поздно ей придется остановиться, нельзя же без конца так скитаться. Ни одному человеку долго не выдержать такой жизни, все время на корабле. Мне говорил тот человек, вместо которого я поступил сюда на яхту, правда, поначалу-то я не поверил, а теперь и сам вижу, что это не жизнь.

Он пояснил, что своим матросам она платит очень хорошо, в три раза больше, чем на других кораблях, и к тому же никаких там строгостей, ничего от тебя не требует — так что все вроде бы лучше некуда, но все равно проходит пара месяцев, скажем, или три, или от силы полгода, и они от нее уходят, особенно те, кто помоложе. Надо сказать, всегда по-хорошему, расстаются самыми наилучшими друзьями, это уж что правда, то правда.

— Нельзя же без конца все искать и искать, раз все равно не находишь, этого же никто не выдержит.— И он как-то сконфуженно добавил: — Сами увидите, каково это. Никогда не знаешь, куда плывешь, делать почти нечего, непонятно, за что тебе платят такие больше деньги. Если и бросаем где-нибудь якорь, то никогда заранее не знаем, где и когда, разве что она получит какую-нибудь телеграмму, но это случается очень редко. Тогда, стало быть, бросаем якорь и ждем. Чего, непонятно. Якобы пока он узнает яхту и поднимется на борт.

Он признался, что уже так озверел от этой праздной жизни, что достаточно ему было в Виареджо увидеть, как разгружали какое-то грузовое судно с сыром, где мужики честно зарабатывали себе на хлеб, чтобы с трудом удержаться и тут же не попросить у нее расчета.

— Но ведь для нее,— возразил я,— это совсем другое дело. Чем она еще сможет заняться, если перестанет вот так плавать на своей яхте?

— Ну, найдет что-нибудь,— ответил Бруно,— это все одни разговоры.

— Да, наверное, вы правы…

— Вот увидите, рано или поздно придет день, когда она уже по горло насытится этими бесконечными плаваниями.

— А вот как вы думаете, есть у нее хоть какой-нибудь шанс?

— Это насчет чего?

— Ну, найти его.

— Если уж это вас так интересует,— с какой-то досадой в голосе ответил он,— лучше спросите у нее самой.

— Да нет,— добавил я,— это я просто так, к слову.

Потом мы снова вернулись к Гибралтарскому матросу.

— Вот мне лично,— заметил Бруно,— вообще не очень верится во всю эту историю. Все это, как говорится, одни только бабушкины сказки. Послушать, так прямо целый роман написать можно. Взять, к примеру, эти самые телеграммы. Вроде как его встречают прямо повсюду. Так что, даже когда она их получает, все равно такое впечатление, будто плывем, сами не знаем куда, и ищем, сами не знаем кого.

— Но это все-таки лучше, чем вообще ничего,— возразил я.

— Другими словами, так удобней. По крайней мере не надо ломать голову, куда плыть.

— И потом, поди знай, а вдруг?

Он бросил на меня ободряющий взгляд.

— Это что правда, то правда,— ответил он,— поди знай. Но ведь на свете столько людей, миллиарды.

— И все же,— возразил я опять,— ведь столько народу уже знает, что она его ищет, это все равно, как если бы она была не одна. По-моему, у нее все-таки больше шансов, чем кажется с первого взгляда.

— Думаю,— ответил он,— о том, что она его разыскивает, уже знают во всех крупных портах. Но что это дает, пока он сам об этом не узнает? Может, он где-нибудь на материке, далеко от моря, занимается себе чем-нибудь, зарабатывает на хлеб и даже слышать-то о ней не хочет. Странная штука, похоже, ей даже и в голову не приходит, что, может, ему вовсе не улыбается снова с ней встретиться. Что она, единственная женщина на всем белом свете, что ли?

— По-моему,— ответил я,— ей это тоже приходило в голову.

Однако собственная участь тревожила его куда больше, чем ее трудности. Ему уже не терпелось поскорее смыться с яхты.

— Вот дойдем до Сета,— проговорил он,— там погляжу, чем можно будет заняться. Правда, говорят, что все, кто уходит, рано или поздно возвращаются назад. Похоже, с тех пор как она вот так скитается по морям-океанам, уже снова встречалась со всеми своими матросами. Вот ведь странная штука, всем невтерпеж удрать, а потом все опять хотят вернуться. Проходит месяц-другой, и они опять смываются. Вот, к примеру, рулевой, тот уже три раза возвращался. И Эпаминондас, который теперь ждет нас в Сете, тоже трижды.

— А она, она-то понимает, почему они все удирают?

— Да она-то,— ответил он,— чего она только не понимает!

— Похоже, она вам не очень-то по душе,— заметил я.

Он явно удивился.

— Да нет,— пояснил он,— не в этом дело. Но вообще-то, по-моему, она издевается над людьми, ей просто на всех наплевать.

— Нет, мне так совсем не кажется,— возразил я.

— А вот я,— проговорил Бруно,— ничего не могу с собой поделать, уверен, и все. Не думайте, будто я в обиде, вовсе нет, я ничего против нее не имею. Но, наверное, все-таки соскочу я отсюда в Сете.

Слушая его, я все время продолжал следить, не показалась ли она на палубе.

— Надо всегда делать то, что хочется,— изрек я.

— Иногда мне бывает — даже не знаю, как бы это получше сказать — немного стыдно, что ли, да-да, просто совестно плавать на этой яхте,— добавил он.

— Надо выбирать так, чтобы не было стыдно,— заметил я.

Потом попрощался с ним, прошел по палубе, остановился возле ее каюты и стал ждать. Мне больше ничего не хотелось делать, только ждать и ждать ее. Каким давним, наивным бредом казались мне теперь мои планы насчет чистки медных ручек. Нет, ни за что не смог бы я тратить время на подобную ерунду. Хватит с меня, уже нагорбатился в кромешном мраке, целые долгие годы, и вот теперь наконец-то могу позволить себе роскошь больше ничего не делать — просто в полнейшей праздности стоять себе на солнышке и ждать, когда появится женщина. Да миллионы мужчин поступили бы на моем месте точно так же, я верил в это вполне чистосердечно, во всяком случае, достаточно, чтобы эта вера позволяла мне чувствовать себя куда менее одиноким, чем в долгие годы моей респектабельной службы.

Она показалась из каюты. Подошла ко мне. Мне пришлось зажмуриться — как утром, когда я увидел море. Вид у нее был вполне довольный. И как всегда, когда она бывала довольна, в ней появлялось что-то трогательно-девчоночье.

— Уже подплываем к Ливорно,— проговорила она,— как быстро идем.

Лишь позже я понял, что с ней всегда так, расстояния от порта до порта неизменно вызывали у нее искреннее удивление, и ей приходилось постоянно их напоминать. Должно быть, в ее воображении они с каждым разом все сокращались и сокращались — ведь уже целых три года, как она плавала по морям.

— А как же Сет? — поинтересовался я.

Она улыбнулась, глядя на море.

— Никуда не денется,— ответила она.

Я тоже глядел на море и Ливорно вдали.

— Но ведь тебя уже ждут в Сете,— напомнил я,— разве не так?

— Я уже предупредила Эпаминондаса.

— Когда?

— Вчера вечером, перед отплытием.

— Нет, все-таки ты несерьезный человек,— проговорил я, силясь рассмеяться.

— Неправда,— возразила она,— я очень серьезная. Но раз уж так случилось, какая разница?

Больше мы об этом не говорили. У нее в руках был атлас, и я попросил дать мне его посмотреть. Это был складывающийся пластиковый атлас, который она специально заказала себе в Южной Америке. Материки на нем были очерчены одними только обитаемыми границами, но с большой точностью и подробностью — она показала мне Рокку, крошечную точечку, затерянную среди тысячи других, сплошь испещрявших итальянское побережье. Обозначены были все глубины и течения, а материки, совершенно пустые и белые, выглядели такими же голыми, как моря на обычных картах. В общем, это был атлас мира, вывернутого наизнанку, как бы негативное изображение земли. Она уверяла, что знает его наизусть.

— Мне кажется, я знаю его так же хорошо, как итого, кто там живет,— заметила она.

Мы растянулись в шезлонгах прямо напротив бара. Все мужчины на яхте хоть чем-нибудь да занимались. Только я один не делал ровно ничего. И мысль об этом время от времени приходила мне в голову.

— Если хочешь,— обратилась она ко мне,— на следующей стоянке мы можем вместе сойти на берег.

Она надела солнечные очки и курила, не спуская глаз с моря. Это она умела делать — сидеть у моря и курить, или читать, или ничего не читать, просто ничего не делать, и все.

— Расскажи мне про других,— попросил я.

— Ты хочешь, чтобы я снова начала вспоминать?

— Но ведь вечерами,— немного поколебавшись, решился я,— ты все равно не захочешь.

— Какое тебе до них дело, до всех прочих?

— Странный вопрос. Может, тебе неприятно о них вспоминать?

— Да нет, не то чтобы неприятно,— возразила она,— просто мне хочется понять, почему ты все время так настаиваешь, а ты не объясняешь.

— Ну, хотя бы из любопытства или, скажем, чтобы избавиться от искушения вообразить, будто я единственный в своем роде.

Мы дружно рассмеялись.

— Знаешь, среди них кого только не было. Я ведь уже говорила, что делаю много глупостей.

— Хотелось бы узнать, что же это за глупости.

— Да самые ужасные,— ответила она,— и самые дурацкие. Правда, иногда я задаю себе вопрос, а глупости ли это, может, это я сама…

— Чтобы не видеть никого рядом?

— Наверное. Знаешь, ты прав, было такое время, когда я готова была затащить сюда кого попало.

— Может, я это и имел в виду, но ведь на самом деле кого попало-то не существует.

— Я хотела сказать, мужчин, которые мне не очень-то подходили.

— А что, разве есть такие, которые подходят тебе больше других?

Ей и в голову не пришло рассмеяться.

— Кто знает…— проговорила она.

— Ну, давай, начинай,— подгонял я ее.— Был один, который…

— Был один, который с самого первого дня обосновался здесь навечно. Когда я зашла к нему в каюту — и пары часов не прошло, как мы отплыли,— он уже основательно обустроился. Аккуратно расставил на полке свои книги. Бальзак. Полное собрание сочинений. А над умывальником в ряд красовались все его туалетные принадлежности. Правда, на беду, среди них оказалось множество одинаковых пузырьков с туалетной водой, королевская лаванда, английской фирмы «Ярдли». Заметив мой изумленный взгляд, он пояснил, что и дня не может прожить без этой лавандовой воды фирмы «Ярдли», а путешествуя, никогда не знаешь, что тебе удастся купить, вот почему у него на всякий случай всегда имеется запас.

Она рассмеялась.

— Ну, как тебе,— справилась она,— мои глупости?

— А остальные?

— Ну, если уж ты так настаиваешь, чтобы я рассказала тебе обо всех, мне надо что-нибудь выпить.

— Хорошо, погоди минутку.

Я бегом кинулся в бар и вернулся с двумя стаканами виски. Она выпила свою порцию.

— Обычно,— немного смущенно призналась она,— я просила, чтобы они помогли мне его искать. Поначалу все соглашались. Все как один, только бы попасть на яхту. Потом оставляешь их дня на три в покое, чтобы они могли свыкнуться с этой мыслью. И на третий день уже ясно, что они так ничего и не поняли.

Я выпил свое виски.

— Странно,— заметил я,— по-моему, это можно понять, даже если тебе не дают трех дней на размышление.

Мы рассмеялись. Она смеялась громче меня.

— Обычно все они спрашивали: «А что от меня требуется? Вы только скажите, я все сделаю, только бы помочь вам». Но стоило сказать, что надо бы, к примеру, починить матросам башмаки, как они сразу же вставали на дыбы. Говорили: «Нет, так дело не пойдет. Такого уговора у нас не было…»

— Надо бы выпить еще по одному виски,— заметил я.

Сходил в бар и снова вернулся с двумя полными стаканами.

— Ну вот, теперь давай дальше.

— Был еще один, тот, едва поднялся на борт, сразу же составил себе жесткий распорядок дня. Для здоровья, говорил, главное — это правильный образ жизни. И каждое утро на передней палубе занимался ритмической гимнастикой.

Я опрокинул свое виски.

— Однажды,— проговорил я,— я напишу о тебе американский роман.

— Почему именно американский?

— Из-за виски. Ведь как-никак, а напиток-то это американский. Давай дальше.

— Был один, который оставался здесь целые три недели. Этот задержался дольше всех остальных. Он был молод, беден и красив. У него было очень мало вещей, ни белых брюк, ни лавандовой воды. Только он никогда не смотрел на море, почти никогда не выходил из своей каюты. Все читал Гегеля. Однажды я полюбопытствовала, неужели это так интересно, а он ответил: это гениальный философ, можно сказать, основа всех основ. А потом добавил, что, если бы я прочла его, это могло бы очень даже просветить меня насчет моей личной жизни. Это показалось мне, как бы это сказать, бестактным, что ли. Он все время только и делал что читал, читал — говорил, вряд ли ему в жизни еще представится такая возможность, и грех было бы ею не воспользоваться, ведь у него уже никогда не будет столько свободного времени. Я дала ему много денег, во всяком случае, достаточно, чтобы целый год не зарабатывать себе на жизнь, а только и читать своего Гегеля.

Потом добавила:

— Честно говоря, этого я бы даже могла оставить здесь.

Выпила свое виски.

— Так мы с тобой напьемся,— заметила она.

— Чуть больше, чуть меньше,— ответил я,— какая разница?

— Послушай-ка,— проговорила вдруг она,— а знаешь, я еще ни разу не брала с собой пьяницу.

— Что, неужели ни разу?

— Знаешь,— смеясь, пояснила она,— наверное, это единственная глупость, которой я еще ни разу не совершала.

— Что ж,— рассмеялся и я,— похоже, теперь у тебя будет полный джентльменский набор.

— Да, теперь я смогу с полным правом сказать, что совершила все глупости, какие только существуют на свете.

— Давай дальше.

— Ой, их было так много. Я рассказываю тебе только о тех, что были забавными. Был еще один, так тот в первый же день заявил: «Ладно, хватит, а теперь скажи-ка мне правду, что это за дурацкая история?» Я спрашиваю: «Какая еще история?» А он и отвечает: «Ну эта, про какого-то Гибралтарского матроса». Мы едва успели выйти из порта, где познакомились.

Она так хохотала, прямо до слез. Ей даже пришлось снять очки, чтобы вытереть глаза.

— А еще один,— вспомнила она, теперь ей уже было трудно остановиться,— на третий день вытащил фотоаппарат. Это «Лейка», сообщил он мне, а у меня еще был «Роллифлекс» и маленький «Цейсс», он, правда, не такой модерновый, но я и сейчас предпочитаю его всем остальным. Так вот, тот целыми днями шатался по палубе то с «Роллифлексом», то с «Лейкой», то с «Цейссом», говорил, подстерегает всякие редкие морские эффекты. Мечтал сделать альбом о неведомом море, каким его еще никогда и никто не видел.

Я усердно молчал, изо всех сил стараясь не перебивать, чтобы она рассказывала дальше.

— Самым противным из них,— увлеклась она,— оказался один тип, веривший в Бога. Не знаю, может, такие вещи не заметны на суше, если их и на море-то не сразу распознаешь. Правда, я сразу заподозрила что-то недоброе, потому что у него не было ни одного приятеля среди матросов. И он без конца расспрашивал их насчет личной жизни. Думаю, Лоран почуял это еще раньше меня. И вот однажды вечером я решила его напоить. Тут у него язык-то и развязался, так разболтался, что не остановить, я, конечно, как могла поддерживала беседу, и в конце концов он возьми да и скажи, что, дескать, этот Гибралтарский матрос убил человека, стало быть, грешник, что он достоин сострадания и ему очень пошло бы на пользу, если бы за него кто-нибудь как следует помолился.

— И что же ты сделала?

— Неважно. Но в тот раз я, и правда, не на шутку разозлилась.

— А ты уверена, что такие вещи не заметны на суше?

— Не всегда.— Она чуть запнулась.— Знаешь, мне казалось, это как бы мой долг — не слишком приглядываться, когда выбираю.

Я выпил второй стакан виски. Сердце колотилось как сумасшедшее — из-за виски, и потом, мы ведь сидели на самом солнцепеке. Внезапно она прыснула со смеху. Видно, ей вспомнилось что-то уж очень забавное.

— Был еще один,— проговорила она,— так тот в первый же вечер и говорит: «Давай уедем, дорогая, забудь ты этого человека. Ты просто губишь себя».

И снова закатилась каким-то безудержным хохотом.

— А у другого был прямо зверский аппетит. Он отличался этим еще на берегу, а уж когда мы вышли в море, тут вообще началось нечто невообразимое. Считал, что у нас на яхте слишком скудно кормят, и в перерывах между завтраком, обедом и ужином то и дело лазил в буфет и с жадностью пожирал бананы. Его так и распирало от здоровья. Любил пожить в свое удовольствие и не видел причин, почему бы ему отказываться от своих привычек у нас на яхте.

— Похоже, ты собирала настоящую коллекцию,— заметил я.

— А еще один, тоже симпатичный, не успели мы отчалить, говорит: «Гляньте-ка, за нами следом плывет целый косяк рыбы». За яхтой, и правда, шел косяк сельди. Ему объяснили, что так бывает очень часто, а иногда за нами по пятам неделями плавают даже косяки акул. Но он уже больше и думать не мог ни о чем, кроме этой селедки. Ни разу даже не взглянул на море дальше того косяка. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы мы остановили яхту и дали ему поймать пару-тройку на удочку.

Она остановилась.

— Давай дальше,— попросил я.

— Да нет, пожалуй, больше не попадалось ни одного занятного.

— Пусть бы даже и не такие занятные,— настаивал я со смехом, так что она наконец поняла.

— Ах да, чуть не забыла, был еще один. Так тот всю жизнь только и мечтал драить дверные ручки на каком-нибудь корабле, представляешь, вольный воздух и блестящие медные ручки. Всю жизнь только и ждал…

Она сняла очки и внимательно посмотрела на меня.

— Чего?

— Откуда мне знать, чего ты ждал.

— Я тоже не знаю. А чего все ждут?

— Гибралтарского матроса, кого же еще,— со смехом ответила она.

— Так оно и есть,— согласился я,— сам бы я ни за что не додумался.

Оба мы замолчали. Потом внезапно я вспомнил того, кто сказал ей: «Давай уедем, дорогая, забудь ты этого человека»,— и расхохотался.

— О чем ты подумал? — спросила она.

— О том, кто сказал тебе: уедем, дорогая.

— А как тебе тот, который не мог думать ни о чем, кроме селедки?

— А что им оставалось делать? Все время стоять с биноклем и не сводить глаз с горизонта?

Она сняла очки и посмотрела на море. Потом как-то очень простодушно ответила:

— Да я и сама-то толком не знаю.

— Они были несерьезные,— заметил я.

— Ах,— рассмеялась она.— Какое прекрасное слово. И ты его так здорово произносишь.

— Я так сразу все понял.

— Что?

— Что на эту яхту нельзя приносить с собой фотоаппараты, туалетную воду, книги Бальзака и Гегеля. Кроме того, никаких коллекций марок, перстней с выгравированными инициалами, рожков для обуви, даже самых примитивных, скажем, железных, аппетита, пристрастия к жареной баранине, тревог об оставленном где-то на суше семействе, забот о собственном будущем, воспоминаний о печальном прошлом, страсти к ловле селедки, распорядка дня, неоконченного романа, опыта, морской болезни, а также склонности к чрезмерной болтливости, излишней молчаливости и привычки слишком много спать.

Она слушала меня, по-детски раскрыв глаза.

— И это все?

— Да нет, наверняка что-нибудь упустил,— ответил я.— Но даже если ты выполнил все эти условия, из которых я назвал лишь малую часть, все равно никогда не можешь быть уверен, удастся ли тебе остаться на этом корабле, я имею в виду, остаться по-настоящему.

— Что-то я не совсем поняла,— усмехнулась она,— что ты мне тут наговорил. Если ты собираешься рассказывать такое и в своем американском романе, то никто ничего не поймет.

— Было бы неплохо,— возразил я,— если бы для начала во всем этом разобрались те, кто плавает на этой посудине. А остальные… всем ведь всего не объяснишь.

— Вот уж никогда бы не подумала,— удивилась она,— будто люди на этом корабле наделены какой-то особенной проницательностью.

— Еще какой,— заверил ее я,— прямо-таки замечательной.

Я уже выпил два стакана виски, а ведь у меня не было никакой привычки к этому напитку.

— А вообще-то,— заметил я,— ты просто самая настоящая шлюха, хоть и красивая.

Она ничуть не оскорбилась.

— Может, ты и прав,— согласилась она.— Думаешь, правда, просто шлюха?

— Во всяком случае, очень похоже.

— Что ж, шлюха так шлюха, что в этом плохого? — призналась она. И улыбнулась.

— А ты что, и правда, не хочешь как-нибудь обойтись без этих своих… глупостей?

Она как-то смутилась, опустила глаза и ничего не ответила.

— Это что… он разбудил в тебе такую ненасытную потребность делать глупости, так, что ли?

— Думаю, да,— сразу согласилась она.

— И при всем том,— со смехом заметил я,— мы еще такие насмешницы, такие привередницы.

— Да ты сам посуди,— убеждала она,— если вообще не делать глупостей, это же будет не жизнь, а какой-то ад кромешный.

— Где это ты такое вычитала? — справился я.

*
После полудня я долго пробыл у себя в каюте, растянувшись на койке, вконец отяжелев от виски, которое мы с ней вместе выпили. Мне очень хотелось поспать, но стоило улечься, и сон сразу же куда-то улетучивался. Я опять никак не мог заснуть. Попробовал почитать. Но и с этим занятием у меня получилось ничуть не лучше — существовала только одна-единственная история, которую я был способен сейчас почитать, но именно она-то, как назло, и не была еще написана. А потому я взял и швырнул книгу на пол. Потом принялся смотреть на нее и хохотать как сумасшедший. Конечно, тут не последнюю роль сыграло и выпитое виски, но картина показалась мне ужасно забавной. Раскрывшись посередине, с разбросанными в разные стороны страницами, книга могла напомнить тому, кто дал бы себе труд хорошенько приглядеться, человека, только что сломавшего себе шею. Вот она, уж она-то, конечно, спала сейчас крепким сном. Это была женщина, которая, стоило ей выпить пару стаканчиков виски, спала как убитая, позабыв обо всем на свете. И ни одному из этих типов — ни тому, кто так хотел поудить селедку, ни тому, кто предложил ей — уедем вместе, дорогая,— ни даже тому, кто читал Гегеля,— так и не удалось выдержать такой беззастенчивой распущенности. Я потешался сам над собой, иногда со мной такое случалось. Потом прошло время, виски мало-помалу выветрилось, а с ним пропало и желание смеяться. И тут-то, понятно, передо мной снова ребром встал вопрос о моем будущем. Что же со мной будет, ну, скажем, в обозримом будущем? Я ведь, как и все прочие, тоже привык беспокоиться о своем будущем. Но по крайней мере на сей раз это мне очень быстро наскучило. И почти тотчас же моими мыслями вновь завладел мой собрат, тот самый, у которого была навязчивая идея поудить селедку. Мне очень хотелось с ним познакомиться, такие типы всегда вызывали у меня симпатию. Могут ли люди испытывать страх, оказавшись один на один с женщиной и горизонтом, разве что еще пара-тройка альбатросов на вантах? Наверное, где-нибудь посреди Тихого океана этак через недельку после первой стоянки можно испытывать какие-то непонятные страхи. А вот мне совсем не было страшно. Я долго лежал, растянувшись на койке, в полной неподвижности, размышляя обо всех этих историях. Потом услыхал в коридоре ее шаги. Она постучалась и вошла. Если по-честному, то я все время только и ждал этих звуков. Она тут же увидела валявшуюся на полу книжку.

— Я поспала,— заметила она. Потом указала на книжку: — Ты бросил свою книгу?

Я ничего не ответил. А она озабоченно добавила:

— Боюсь, как бы ты здесь не заскучал.

— Да нет, это ты зря, не стоит об этом беспокоиться.

— Если ты не любишь читать,— настаивала она,— то обязательно заскучаешь.

— Может, я потом почитаю Гегеля.

— Ты уверен, что тебе не скучно?

— Совершенно уверен. Ступай к себе в каюту.

Она не очень-то удивилась. Однако вышла не сразу. Я долго глядел на нее в упор, не двигаясь и не произнося ни единого слова. Потом снова, во второй раз, попросил уйти:

— Уходи отсюда.

На сей раз она ушла. Я тоже вышел, сразу же вслед за ней. И направился прямо к Бруно, который по-прежнему занимался починкой своих канатов. Я был совсем без сил. Растянулся подле него прямо на палубе. Он был не один. С ним был еще один матрос, тот чинил лебедку. Я дал себе слово хотя бы время от времени спать прямо на палубе, я ведь так часто мечтал об этом прежде — спать прямо на палубе какого-нибудь корабля. И еще быть одному. Чтобы без конца не ждать ее прихода.

— Что-то вид у вас больно усталый? — поинтересовался Бруно.

Я рассмеялся, и Бруно улыбнулся.

— Она утомительная женщина,— пояснил я.

Другой матрос даже не улыбнулся.

— Потом, я всегда трудился,— проговорил я,— всю жизнь. В первый раз вот так бездельничаю. А от этого очень устаешь.

— Я же говорил вам,— заметил Бруно,— что от этой женщины очень устаешь.

— А от кого, интересно, не устанешь? — вступил второй матрос.— От всякого можно утомиться.

Я узнал его, помнится, я уже видел его днем и накануне в баре. Тип лет тридцати пяти, чернявый, как цыган. Он показался мне самым молчаливым из всех. Она говорила, будто он уже больше года на яхте и вроде пока не собирается на берег. Бруно ушел, и я остался наедине с ним. Солнце заходило. Он чинил себе свою лебедку. Это был тот самый тип, которого она называла Лораном. По-моему, накануне вечером в баре он был единственным, кто глядел на меня скорее дружелюбно, чем с любопытством.

— У вас, и правда, усталый вид.

Он проговорил это совсем иначе, не так, как Бруно. В его тоне не звучало вопроса. И я согласился: да, немного есть.

— От нового всегда устаешь,— заметил он,— так уж оно устроено.

Прошла минута-другая. Он все чинил канат лебедки. Опускались сумерки, такие прекрасные, казалось, они будут всегда.

— Мне нравится здесь, на яхте,— проговорил я.

— А чем ты занимался раньше?

— Служил в Министерстве колоний. В Отделе актов гражданского состояния. Трудился там восемь лет.

— И чем ты там занимался, в этом своем заведении?

— Делал копии актов гражданского состояния, свидетельства о рождении, о смерти. И так весь день, с утра до вечера.

— Жуткое дело,— ужаснулся он.

— Даже представить себе не можешь.

— Здесь все совсем по-другому,— заметил он.

— То-то и оно.

Я рассмеялся.

— А ты? — поинтересовался я.

— Да всем понемногу, никогда ничем подолгу.

— Самое милое дело, лучше не придумаешь.

— И то правда. Мне тоже здесь нравится, на этой яхте.

У него были очень красивые глаза, какие-то лучистые, улыбчивые, что ли.

— А все-таки забавно,— улыбнулся я,— описали бы эту историю в какой-нибудь книжке, в жизни бы никто не поверил.

— Ты имеешь в виду ее историю?

— Ясное дело, ее, чью же еще-то…

— Она романтическая женщина.— Он рассмеялся.

— Точно,— согласился я,— именно романтическая.

И тоже рассмеялся. Мы отлично понимали друг друга.

Сумерки становились все гуще. Мы плыли совсем близко от итальянского побережья. Я показал на расплывчатое пятно в море. Город. Довольно большой.

— Ливорно?

— Да нет. Сам не знаю. Ливорно уже остался позади,— проговорил он. Потом как-то шутливо добавил: — Вот так мы и плывем в Сет.

— Да, вот так и плывем,— со смехом согласился я. И добавил: — Что ей, она же богатая.

Он перестал улыбаться и ничего не ответил.

— Да, так оно и есть,— снова повторил я,— она же богачка.

Он перестал красить и довольно грубо возразил:

— А что ей, интересно, еще делать с этими деньгами, раздать китайчатам, так, что ли?

— Да нет, о чем речь. Просто, сам не знаю, эта яхта…

Он перебил меня на полуслове:

— По-моему, это самое лучшее, что она могла сделать. Почему бы и нет? — И почти наставительно добавил: — Это одно из последних крупных состояний в мире. И может, в последний раз кто-то может позволить себе то, что делает она.

— Ах вот как,— рассмеялся я,— в общем, историческая миссия, так, что ли?

— Пусть историческая, если тебе так больше нравится.

Солнце на горизонте сделалось огромным. В одно мгновение оно совсем побагровело. Поднялся легкий ветерок. Нам уже было нечего сказать друг другу. Он сунул свою кисть в ведро с терпентиновым маслом, закрыл его и закурил сигарету. Мы смотрели на берег, что проплывал мимо нас, его все ярче и ярче освещало закатное солнце.

— Обычно,— заметил он,— когда она получает очередную телеграмму, то не делает таких крюков.

И посмотрел на меня.

— Тоже мне крюк,— усомнился я.

— Да нет,— проговорил он,— мне-то что, я даже «за».

Я поспешил сменить тему.

— А Ливорно,— поинтересовался я,— это ведь совсем недалеко от Пизы, да?

— Двадцать километров. Ты что, знаешь эти края?

— Пизу? Да. Случилось побывать там неделю назад. Вся разрушена. Правда, площадь, к счастью, совсем не пострадала. Ну и жарища там была.

— Ты был в Рокке с какой-то женщиной,— проговорил он.— Я видел тебя у Эоло.

— Да,— ответил я.— Она вернулась в Париж.

— Правильно сделал, что поехал с нами,— одобрил он.

— А что будет после Ливорно?

— Пьомбино. Там мы наверняка сделаем остановку.

— Все-таки надо бы мне хоть взглянуть на карту,— вспомнил я.

Он все не сводил с меня глаз.

— Знаешь, странное дело,— проговорил он,— но мне почему-то кажется, что вот ты-то и останешься у нас на яхте.

— И мне тоже так кажется,— согласился я.

Мы рассмеялись, будто удачной шутке.

И он ушел. Совсем стемнело. Вот уже четыре дня и три ночи, как я знал ее. Заснул я не сразу. Успел еще увидеть множество проплывших мимо яхты крошечных портов, прежде чем окончательно наступила ночь. Мрак окутал палубу, море. Окутал меня, целиком поглотив мое сердце. Небо еще долго оставалось светлым. Должно быть, пока я успел немного вздремнуть, море с небом тоже сделались совсем темными. Проснулся я где-то час спустя. Мне захотелось есть. Пошел в бар. Она была там. Улыбнулась мне, я уселся напротив. Лоран тоже был там и дружески помахал мне рукой.

— У тебя какой-то странный вид,— заметила она.

— Я спал на палубе, мне никогда еще не доводилось спать на палубе.

— Ты все забыл?

— Все,— ответил я.— Когда я проснулся, то уже ничего не мог понять.

— Совсем ничего?

— Совсем-совсем.

— А теперь?

— Теперь мне хочется есть.

Она взяла мою тарелку и встала. Я пошел за нею к стойке бара. Там еще оставались жареная рыба и рагу из барашка. Я выбрал рагу из барашка.

— Если мы в море,— заметил я,— это вовсе не причина, чтобы все время питаться одной рыбой.

Она засмеялась. Внимательно, хоть и украдкой, следила, как я ем.

— Вот видишь, что значит вольный воздух,— рассуждала она,— сразу появляется аппетит.

Она опять смеялась, у нее было прекрасное настроение. Мы поболтали о том о сем с матросами. Побалагурили. Одни из них хотели, прежде чем подниматься к Сету, дойти до Сицилии. Другие говорили, что там еще слишком жарко и лучше бы развернуться пораньше, где-нибудь в районе Пьомбино. Никто даже словом не обмолвился, что будет после Сета. Расправившись с ужином, я вышел на палубу и стал смотреть, как мимо нас проплывает итальянское побережье. Она тоже вышла и встала рядом со мной.

— Когда вот так смотришь, как оно проплывает прямо у тебя под носом,— спокойно говорил я,— должно быть, постоянно испытываешь желание причалить к берегу.

— Я искала тебя,— проговорила она,— потом нашла около лебедки. Но не стала будить.

Я указал ей на сверкающую точку на побережье.

— Куэрчанелла,— пояснила она.

— Пошли сядем в шезлонги. Я принесу тебе виски.

— У меня сейчас нет особого желания вспоминать,— почти взмолилась она.

— Что ж,— ответил я,— тогда придумывай что взбредет в голову, но ты должна мне что-нибудь рассказать.

Я придвинул поближе друг к другу два шезлонга. Она без удовольствия растянулась в одном из них. Я принес ей виски.

— Так, значит, это длилось шесть месяцев?

— Этого не расскажешь.

— Ты вышла замуж за хозяина яхты, стала богатой, прошли годы.

— Три года,— уточнила она.

— Потом ты снова встретилась с ним.

— Да, снова встретилась с ним. И все опять повторилось сначала. Я встретила его тогда, когда у меня вроде даже затеплилась какая-то надежда не то чтобы забыть его, нет, просто надежда, что настанет день, когда я смогу жить чем-то другим, а не только одними воспоминаниями о нем.

Внезапно она повернулась ко мне и замолчала.

— Так что, выходит,— заметил я,— никогда не надо терять надежды.

Она выпила виски. Потом смотрела на итальянское побережье довольно долго, не говоря ни слова. Я ждал, когда она заговорит, ей это было известно, так что я считал излишним подгонять ее. Она повернулась ко мне и с какой-то мягкой иронией в голосе проговорила:

— Если в своем американском романе ты захочешь описать эту встречу, не забудь упомянуть, что она была для меня очень важной. Что она позволила мне уловить, понять… пусть даже совсем чуточку, смысл этой истории, то есть какие чувства мог испытывать он вообще и ко мне в частности… и только благодаря этой истории я стала верить, что смогу встретить его снова… встретить, неважно, кого, и неважно, когда, просто встретить… И еще мне кажется, что эти поиски дали мне что-то такое, что другие…

— И что же это такое?

— Сама не знаю,— ответила она.— Честное слово, не знаю.

— Ладно, так и напишу,— пообещал я.

— Это ведь тебе не литература,— немного помолчав, добавила она.— А если уж это становится литературой, то надо пройти через это не один раз, чтобы понять некоторые вещи по-настоящему.

— Хорошо, я и это напишу,— заверил я.

— Если это литература,— снова повторила она,— тогда, выходит, я пришла к ней именно таким путем.

И улыбнулась.

— Может, так оно и есть. Об этом я тоже напишу.

— Это было зимой в Марселе. Мы приехали на побережье поразвлечься и остановились в Марселе. Была ночь, наверное, где-нибудь около пяти часов утра. Ночи стояли длинные, какие-то глубокие, темные. Должно быть, в одну из таких ночей он шестью годами раньше и совершил это убийство. В тот момент я еще не знала, кого же именно он тогда убил, кроме того, что это был какой-то американец…

Нас было четверо. Мой муж, двое его приятелей и я. Мы всю ночь провели в каком-то кабаре на одной из маленьких улочек в районе Канбьеры. А та улочка выходила прямо на Канбьеру. Так что наша встреча стала возможной только благодаря тому, что мы не смогли припарковать машины на этой узенькой улочке и нам пришлось оставить их на Канбьере. Нам просто не удалось оставить их поближе к кабаре, там не было места. И вот когда мы шли пешком к машинам, он и встретился на нашем пути.

Короче, мы вышли из кабаре. Было пять часов утра. Помню, насколько долгой и глубокой была эта ночь. Впрочем, я могла бы хоть сто раз повторять все подробности той ночи.

За нами двери кабаре закрылись. Мы были последними посетителями. Мы везде были последними посетителями. И, конечно, самыми большими бездельниками. Я превратилась в праздную женщину, которая каждый день спала до полудня.

Марсель был безлюден. Мы пошли по узкой улочке к своим машинам.

Наши приятели шагали впереди нас, они замерзли и поэтому спешили. Не успели мы пройти и пятидесяти метров, как кто-то показался со стороны Канбьеры. Он шел в противоположном направлении, прямо нам навстречу.

Это был мужчина. Шел быстро. В руках нес совсем маленький чемоданчик, судя по всему, очень легкий. Шагая, он слегка размахивал этим чемоданчиком. На нем не было ни плаща, ни пальто.

Я остановилась. Уже по одной походке, стоило ему показаться со стороны Канбьеры, я сразу же его узнала. Муж удивился. И спросил: «Что с тобой?» Я не смогла ничего ему ответить. Стояла как вкопанная и смотрела, как он приближался ко мне. Помню, муж обернулся и тоже посмотрел на него. Он увидел мужчину, шедшего нам навстречу. И даже не узнал его. А ведь ему суждено было сыграть в его жизни совсем не последнюю роль, хотя он-то никогда не жил с ним бок о бок — так близко, чтобы узнать издалека. Муж подумал, должно быть, что есть какая-то другая причина, которая, как он выразился, мешает его жене идти и отвечать на его вопрос. Но ему было неизвестно, что это за причина. И он был не на шутку удивлен. Давно обогнавшие нас приятели ушли далеко вперед. Они не заметили, что мы больше не идем за ними следом.

На какое-то мгновение он застыл на тротуаре. Поднял голову, огляделся по сторонам и внезапно как-то торопливо зашагал в сторону наших приятелей. Остановился прямо перед ними. Они тоже остановились, удивленные. Заговорил с ними. Он был недалеко от меня, наверное, шагах в десяти, не больше. Я не расслышала всего, что он сказал им, только первое слово. Это было: «Англичане?» Произнес это громко, с вопросительной интонацией. Остальное говорил уже совсем тихо. В одной руке он держал свой чемоданчик, а в другой что-то небольшое, вроде конверта. Поднятое кверху лицо было совершенно бесстрастно. Прошло несколько секунд — время, понадобившееся нашим приятелям, чтобы понять, о чем идет речь. Потом пустынную, безмолвную улицу огласили негодующие возгласы. Муж тоже услыхал их голоса, обернулся и только тогда узнал его. Он даже не удостоил их ответом и двинулся дальше. Он шел прямо на нас. И вот тут наконец-то и он узнал меня. Остановился.

Прошло уже три года, как мы не виделись. Я была в вечернем платье. Заметила, как он смотрел на меня. На мне было меховое манто, красивое и дорогое. Потом он перевел взгляд на мужчину, что стоял рядом со мной. Узнал его тоже. Вид у него сделался удивленный, но ненадолго. Снова повернулся ко мне и улыбнулся. А я — у меня пока еще не было сил улыбнуться ему в ответ. Я была поглощена только тем, что смотрела на него. На нем был летний костюм, потрепанный и не по размеру. Он, как и прежде, ходил без пальто. И все же на рассвете того зимнего дня он вовсе не выглядел замерзшим. Можно было подумать — да-да, именно так оно и было,— будто он повсюду носил с собою лето. Я вспомнила, как он был красив. И увидела, что он так же прекрасен, как и в тот первый лень, когда спал на палубе яхты. Порою после Шанхая мне случалось сомневаться, так ли уж он был хорош собой, как мне казалось тогда. Но нет, я была неправа в своих сомнениях. Взгляд его оставался все таким же, как и прежде, все так же обжигал, все так же будоражил какими-то скрытыми от всех, тайными мыслями. И с тех пор все прочие взгляды только наводили на меня скуку. Судя по всему, он уже давным-давно не был у парикмахера. Как и в прошлый раз, волосы у него были скверно пострижены и чересчур длинны. Он ведь не мог ходить в парикмахерскую, не рискуя при этом своей жизнью. Единственное, что появилось в нем нового, это то, что он заметно исхудал, стал почти таким же худым, как и в тот день, когда впервые оказался на яхте. Но это был мужчина, который привык голодать так же, как и бездомные ночные коты. Я узнала его, несмотря на худобу, я узнала бы его по одним только глазам. И когда он улыбнулся мне, как бы извиняясь за то, что, я сразу это поняла, однажды вечером в Шанхае так и не вернулся на яхту, я готова была закричать, так я его узнала. В этой улыбке не было никакого стыда, никакой, ну, ни малейшей горечи, только какая-то неукротимая чистота молодости. Он совсем позабыл о своем чемоданчике, о том, что в нем было, и почему он оказался в ту ночь на этой улице, о холоде и голоде. Просто радовался тому, что видит меня.

Ни он, ни я — ни один из нас не заговорил тогда первым. Первым оказался мой муж. Только ему одному было нестерпимо затянувшееся молчание этих первых мгновений, и только он один захотел прервать его. Правда, получилось это у него очень неловко. А ведь с тех пор, как он женился на мне, ему, должно быть, не раз приходило в голову, что рано или поздно, но этот день может наступить. Ведь всегда думаешь о таких непредвиденных встречах и о том, как станешь вести себя, если это все-таки случится, разве не так? Хотя, конечно, когда такое все-таки случается, то чем больше об этом думал, тем меньше ты на высоте. А он, по-видимому, думал об этом чересчур уж много. И вот этот человек, должно быть, тысячу раз мысленно представлявший себе подобную сцену, оказался совершенно безоружным. Он не нашел ничего лучшего, чем спросить: «Как, разве вы больше не служите во флоте?»

Потом как-то отстранился от нас, отошел к двери одного из домов. Прислонился к ней спиной, мне даже подумалось, уж не стало ли ему дурно. В сущности, так оно и было отчасти, но не настолько, чтобы он рухнул на землю. Когда муж отошел, у нас появилась возможность хоть что-то сказать друг другу. «Как живешь?» Я ответила: хорошо. «Понятно»,— отозвался он. Я ему улыбнулась. Порой, когда наступали черные дни, а их было немало, я думала: неужели все кончится тем, что его убьют, что его навсегда отнимут у меня? Расправиться с таким мужчиной, как он,— даже подумать об этом невозможно. Но нет, видно, мир по-прежнему гордился им, раз считал своим долгом сохранить его в живых. Будто он был одним из тех его обитателей, которые более всего скроены по его мерке, в общем, одним из знатоков самых сокровенных его глубин. Ах, если бы ты знал, как к лицу ему было жить на белом свете! Хотела бы я знать, из какой еще сомнительной истории он снова, в который раз, возродился к жизни! Сколько головокружительных виражей, сколько таинственных хитросплетений, сколько ночей, восходов солнца, приступов голода, женщин, партий в покер, ударов судьбы нужно было ему пережить, чтобы в конце концов его снова привело ко мне? Мне стало как-то немного стыдно за свою собственную историю. Он улыбнулся: понятно. Должно быть, хотел сказать: «Сразу видно»,— как ты думаешь? Мне не хотелось об этом говорить. Поэтому я сказала: «Я хочу все». И указала ему рукой на открытки. А он, воспользовавшись отсутствием нашего хозяина, который так и стоял, прислонившись к стенке, не в силах справиться с приступом чудовищной ревности, едва слышно прошептал мне: «Привет». Так, на свой манер, он дал мне понять, что ничего не забыл. Мне пришлось… да-да, я закрыла глаза, как когда-то прежде. И вот тогда он, должно быть, понял, что и я тоже помню все, все, до мельчайших подробностей. Это длилось всего несколько секунд. Но оказалось достаточно, чтобы этим ранним утром мы оба снова почувствовали то же самое, что и тогда, в каюте, когда я пришла туда, закончив свои дела. Я открыла глаза. Он все еще смотрел на меня. Пришла в себя. И снова повторила: «Я хочу все».

В тот момент вернулся мой муж. Однако, похоже, так ничего и не заметил. Он подставил колено и приладил на нем свой чемоданчик. Видавший виды, весь покоробившийся от дождей, чемодан был явно не новей его костюма. Видно, он уже немало с ним поскитался. Потом открыл его. Там лежало с десяток конвертов, точь-в-точь таких же, как и тот, что он держал в руке. А среди них, смешавшись с ними, лежал кусок хлеба. Больше в чемодане не было ничего — только хлеб и конверты. Он собрал конверты, один за другим, и протянул их мне. «На, бери, это тебе». Я взяла их и сунула в муфту. Они были холодны как лед. Я подумала, должно быть, и хлеб там такой же ледяной, как и эти конверты, благодаря которым он смог его купить. Ведь на самом деле он отдавал мне свой хлеб. Но я все равно взяла. И тут до нас донеслось: «Сколько мы вам должны?»

Только услыхав его голос, мы заметили, что мой муж был уже рядом с нами. «Нисколько,— ответил он,— это ведь ей».

Но мой муж понял это совсем по-другому. Вытащил из кармана пачку тысячефранковых банкнот и швырнул их в открытый чемодан. Чемоданчик был совсем маленьким, деньги упали прямо на хлеб и почти закрыли его. Их было очень много. Он недолго смотрел на них, потом стал собирать, банкноту за банкнотой. Точно так же, как и конверты, разве что чуть медленней. И тогда я заметила:

«Скажи, их ведь было меньше, когда ты убил того американца, наверное, даже намного меньше, правда?»

Я почувствовала руку своего мужа, он схватил меня за локоть и потащил вперед. Я с силой вырвалась. Муж отпустил.

«Еще бы,— согласился он, мои слова его явно позабавили,— там и половины-то не было».

Он закончил собирать банкноты и свободной рукой — в другой были конверты — протянул их моему мужу. В чемодане теперь не оставалось ничего, кроме хлеба. Я сказала ему: «Нет, ты должен взять их». — «Ты что, смеешься?» — ласково возразил он.

Я настаивала, что он должен, просто должен оставить их себе.

«Что это с тобой?» — поинтересовался он.

И продолжал протягивать пачку банкнот.

«Послушай,— заметила я,— ведь у него же их так много».

Он как-то очень внимательно посмотрел на мужа.

«Зачем вы так?» — удивился совсем без всякой злости.

«Чтобы вы оставили ее в покое»,— каким-то вдруг ослабевшим голосом ответил муж.

Он по-прежнему не спускал взгляда с мужа.

«Зря вы это»,— проговорил он.

Муж не ответил ни слова. Он уже явно жалел о своем опрометчивом поступке.

«Это просто так принято,— пояснила я,— чтобы не выглядело, будто ты отдал мне их задаром. Иначе у них это считается позором».

«Она моя жена»,— проговорил муж.

Помню, у мужа был голос, в котором сквозила неподдельная мольба.

«Нет,— возразил он,— все же зря он это сделал».

Я же не спускала глаз с хлеба. И крикнула:

«Раз уж он кинул их тебе в чемодан, ты не должен возвращать их назад».

«Да нет, не могу я»,— все не соглашался он.

Он был очень спокоен, разве что слегка удивлен.

«Хорошо, тогда прими их от меня».

«Нет, не могу, ты же сама знаешь, это никак невозможно».

«Я не хочу, чтобы ты отдавал их назад».

«Но послушай, я, правда, не могу»,— не сдавался он.

Он выглядел удивленным, но говорил мягко и без всякой враждебности. Я сказала ему:

«Послушай, ты сам посуди, ну, что ему еще оставалось делать?»

«Но я все равно не могу».

«А я? Ведь могла же я выйти за него замуж».

Он посмотрел на меня. И только тут, видно, понял многое, во что прежде по лености не давал себе труда вникать.

«Анна,— обратился он ко мне,— да поверь ты, я, правда, не могу».

«Он не так уж виноват, просто каждый делает, что может».

Хлеб по-прежнему одиноко валялся на дне чемодана. Теперь на него смотрел и муж. Так же отказываясь взять назад свои деньги.

«Прошу вас,— попросил муж,— пожалуйста, оставьте их себе».

«Да не могу я. Ты же сама сказала, каждый делает, что может. А я не могу, и все».

И вот тогда я в первый раз сказала, выкрикнула ему то, что так и не решилась сказать прежде. Что люблю его.

Он сразу как-то резко поднял голову. И уже больше не повторял, что не может взять их. Я все ему объяснила.

«Пойми, ты просто должен оставить их себе хотя бы потому, что я люблю тебя».

И кинулась прочь. Муж поспешил вслед за мной. Когда я в первый раз обернулась назад, то увидела, что он даже не попытался догнать меня. Просто смотрел, как я убегала. По тому, как напряжена была его рука, я догадалась, что она сжимала пачку банкнот. Когда уже в конце улицы я обернулась во второй раз, его не было, он исчез. И только через два года мне суждено было увидеть его снова.

Она замолчала.

— А что было после этого?

— Ах, после этого?.. Да после этого в моей жизни уже не могло случиться ничего такого важного. Мы нагнали своих приятелей. Они ничего не услыхали из нашего разговора, разве что мой вопль, но так и не поняли, о чем шла речь. Хотя не могли не заметить, что мы купили у него товар, который они с таким негодованием отвергли.

«Неужели вы купили у него эту гадость?» — не поверил приятель.

«Ведь таким образом вы поощряете порок»,— поддержала его супруга.

Я поинтересовалась, какой такой порок, но никто так и не смог мне ответить, какой же именно. И я почувствовала, будто мы с ним одни в целом свете. Я крепко прижимала к себе спрятанную в муфте пачку конвертиков. Думаю, я любила его тогда так же, как в первый день.

«Мы были когда-то знакомы с этим торговцем»,— пояснил муж.

«Ах вот как,— удивился друг.— Ну, раз вы с ним были знакомы, тогда другое дело…»

Я спросила, почему, но никто почему-то мне не ответил.

«Он был матросом,— проговорил муж,— и полгода провел на «Анне».

Это была чистейшая правда, точней не скажешь, и я не смогла сдержать улыбки.

«Да нет,— поправила я,— вы ошибаетесь, на «Сиприсе».

«Ах, да,— согласился муж,— в те времена наша яхта еще называлась «Сиприсом».

Потом как-то легкомысленно добавил, что тот был с Гибралтара. Я возразила, что ни с какого он не с Гибралтара, во всяком случае, не больше, чем, скажем, из Шанхая, и вообще никому не известно, откуда он родом.

«Странный тип»,— с понимающим видом заметил приятель.

И тогда я сказала им, кем он был на самом деле. На меня иногда находит такое. Не думаю, чтобы я поступила неосторожно, потому что эти люди, как, впрочем, и я сама, все равно не знали его настоящего имени. Почему я сказала это именно им, сама не знаю, в сущности, мне было все равно, ведь о приятелях своего мужа я знала ничуть не больше, чем о нем. Должно быть, просто не смогла сдержаться, не могла больше молчать. Вот и высказала все, что знала и о чем тогда еще не догадывался муж,— что, когда ему было двадцать лет, в Париже он убил американца, имя которого мне неизвестно.

И тут вдруг наш приятель вроде бы начал что-то припоминать. Сперва спросил, а когда именно произошло это убийство. Я ответила, лет пять-шесть назад. И он сказал, что как раз примерно в то самое время в Париже и вправду было совершено убийство, вызвавшее тогда множество толков. Кажется, убийца был очень молод, а жертвой оказался один известный американский промышленник.

«Вспомнил! — воскликнул друг.— Это был король шарикоподшипников, господин Нельсон Нельсон».

«Что, неужели, правда, шарикоподшипников?»

Я от души расхохоталась. Вот уже три года, как я не смеялась. Подумала про себя, видно, он никогда не перестанет меня удивлять. И заметила:

«Но это же просто замечательно».

«Не понимаю, что вы нашли в этом замечательного?» — не понял мой муж.

«Да сама не знаю, наверное, что это оказался именно король шариков-подшипников».

Муж заметил, что не видит в этом ничего забавного.

По правде говоря, я тоже не видела, но это не имело никакого значения. Я так хохотала, что даже не могла идти.

«Убийство так и осталось нераскрытым,— продолжил приятель.— Это случилось однажды вечером на Монмартре. Нельсон Нельсон сбил на своем «роллсе» какого-то юношу. Улица была узкая, темная. «Роллс» мчался очень быстро. А юноша не успел посторониться. Вот его и сбили. Крыло машины задело его прямо по голове, он истекал кровью. Американец посадил его в автомобиль и велел шоферу ехать в ближайшую больницу. А когда они подъехали к больнице, в машине оказался только труп американца, его задушили. Он даже крикнуть не успел. Шофер и тот ничего не заметил. Бумажник Нельсона Нельсона исчез. Насколько я помню, в нем была весьма солидная сумма. Предполагали, он вытащил его, желая возместить ущерб, который причинил этому юноше, атот при виде таких денег совсем потерял голову».

Я попыталась расспросить этого приятеля, хотелось как можно больше разузнать об этом убийстве, но он больше ничего не вспомнил. Мы вернулись в гостиницу.

А по дороге я и сама вспомнила кое-что еще. У него на голове, прямо под волосами, был шрам. Обнаружив его однажды вечером, пока он спал, я, помню, удивилась, что там, довольно глубоко, чернело что-то вроде занозы, по цвету она немного смахивала на краску «роллс-ройса» и очень выделялась на белизне его кожи. Мне показалось это немного странным, однако тогда я не придала этому особого значения. Даже не спросила потом, откуда у него этот шрам.

Возвращение в гостиницу было тягостным. Муж говорил, что всегда ждал этого, знал, что он не мог остаться в Шанхае. Я же напомнила, что всегда только портила ему жизнь. Впервые я решилась не утешать его больше несбыточными обещаниями.

Я помню все. Оказавшись наконец у себя в комнате, я как-то сразу успокоилась. Не спеша разделась, задернула шторы и легла в постель. И только тут взяла конверты и стала открывать их, один за другим. Их было десять. В каждом по десять фотографий и по две открытки. Пачки были стянуты тоненькими резинками, из тех, какими обычно закрывают банки с простоквашей. Во всех десяти конвертах оказались одни и те же фотографии и одни и те же открытки. В порыве он дал мне десять раз одно и то же. Так преподносят только цветы, вместе, целой охапкой. Я так и чувствовала — будто держу в руках букет цветов. Только фотографии можно было бы счесть похабными. На открытках же были изображены Эйфелева башня и Лурдская пещера в день паломничества. Фотографии были совсем тоненькими, очевидно, их вырезали из какого-то журнала, а открытки явно прилагались, просто чтобы создать объем, иллюзию, будто их больше, чем на самом деле.

На другой день мы вернулись в Париж.

Три дня и три ночи я только и делала, что ждала его звонка. И это вовсе не было какой-то безумной, несбыточной надеждой. Ведь он вполне мог позвонить мне, стоило только захотеть. Мое имя, так уж вышло, значилось теперь во всех светских справочниках. Ему оставалось только открыть один из них и найти там имя владельца бывшего «Сиприса». А вот у меня не было ни малейшей возможности отыскать его. Я прождала три дня и три ночи. Но он так и не позвонил.

Миновало несколько недель, я смирилась и решила, что ж, пожалуй, так даже лучше. Должно быть, почувствовав вдруг в руках сумму в сотни раз больше своего обычного дневного заработка, он не смог устоять перед соблазном. Я и сейчас ничуть не сомневаюсь, что он тут же отправился играть в покер. Это был человек, которому все в жизни было нипочем, а в тот раз ему была нипочем и моя жизнь тоже. Рядом со мной он все равно тосковал бы по покеру. А я бы предпочла, чтобы он играл в покер, тоскуя по мне. Мне даже удалось усмотреть в этом очевидном доказательстве неверности стремление к какой-то наивысшей верности более глубокого толка. И он знал ничуть не хуже меня, в чем тут было дело.

Потом разразилась война. Шло время. Я вновь увидела его лишь четыре года спустя.

Она вдруг перестала говорить.

— Знаешь, я бы не отказалась еще от одного стаканчика виски,— призналась она.

Я пошел налить ей еще один стакан виски. Лоран по-прежнему был в баре, играл в карты с другим матросом и был так поглощен игрой, что даже не заметил моего появления. Когда я вернулся на палубу, она стояла у борта и смотрела на берег. Я отдал ей виски. Мы проплывали мимо какого-то маленького порта, с безлюдной, скверно освещенной набережной.

— Кастильончелло,— пояснила она,— если уже не Розиньяньо.

Я плохо видел ее в свете нижней палубы, а мне ужасно хотелось разглядеть ее получше. Хотя это еще было вполне терпимо.

— Видно, ты часто все это рассказываешь,— заметил я.

И улыбнулся ей.

— Да нет,— ответила она, но как-то через силу, потом чуть замешкалась, будто вдруг застыдившись,— просто я много об этом думала.

— Когда тебя просят рассказать, ты рассказываешь?

— Иногда,— ответила она,— я рассказываю совсем другое.

— А тем, кого ты берешь с собой на яхту, им ты рассказываешь?

— Нет,— запротестовала она,— во всяком случае, не это. Я рассказываю им то, что хочу. Нельзя же рассказывать все кому попало. Случается, я говорю им, что просто совершаю круиз.

Желание разглядеть ее получше внезапно сделалось почти непреодолимым.

— Пойдем,— сказал я.

Мы пошли ко мне в каюту. Она улеглась на койку, какая-то усталая, отрешенная. Я присел подле нее.

— Ужасно устаю от этих разговоров,— призналась она.

— Могу себе представить,— согласился я,— как это должно быть утомительно.

Она удивилась, но даже не приподнялась.

— И ты что, никогда не говорила ему этого прежде?

— Все, что он мог себе позволить,— ответила она,— это любовь к року, а я всегда старалась сделать так, чтобы наша встреча казалась ему судьбой.

— Ты думала, это могло его взволновать?

— Да, я и сейчас так думаю и даже старалась немного оттолкнуть от себя, ведь он мог бы вообразить, будто я жду от него каких-то обещаний, пусть даже никак не связывающих его свободы, но все равно обещаний, во всяком случае, каких-то знаков внимания, а это заставило бы его удрать еще раньше, чем он это сделал.

— А как ты думаешь, от многих других романов он уже убегал таким же манером?

И невольно улыбнулся.

— Откуда мне знать,— ответила она.

Она внимательно посмотрела на меня, ожидая, что я снова заговорю. Я пошел открыть иллюминатор, потом вернулся.

— Ты была счастлива,— проговорил я,— пусть хоть полгода…

— Теперь это кажется таким далеким,— заметила она. Потом добавила: — Ты что-то сказал?

— Уже не помню. Интересно, настанет ли день, когда эта яхта наконец остановится?

Я видел, как она мало-помалу освобождалась от чар своей истории.

— Завтра,— предложила она,— в Пьомбино, если захочешь, мы можем вместе спуститься на берег.

— В Пьомбино или в любом другом месте,— ответил я,— какая мне разница.

— Знаешь, мне все больше и больше нравится выходить на берег,— призналась она,— хотя, по правде говоря, я не могла бы расстаться с яхтой.

— Но ведь теперь у тебя нет никаких причин, чтобы не выходить на берег.

— А ты,— спросила она,— ты был когда-нибудь счастлив?

— Может, когда-нибудь и был, только у меня не осталось об этом никаких определенных воспоминаний.

Она ждала, пока я выражусь пояснее.

— Я занимался политикой,— продолжил я,— первые два года, когда служил в Гражданском состоянии. Думаю, это именно в те времена. Но только тогда.

— А потом?

— Потом я уже больше не занимался политикой. И ничего особенно не сделал.

— И что, ты никогда не был счастлив… как-нибудь по-другому?

— Наверное, был, я ведь уже тебе говорил, немного здесь, немного там. Такое всегда бывает, в любом случае, даже в самом наихудшем.

Я рассмеялся. Она не смеялась.

— А с ней?

— Нет,— ответил я.— Вот с ней никогда, ни одного дня.

Она глядела на меня, я чувствовал, что она уже окончательно стряхнула с себя свою историю.

— Ты не очень-то разговорчив,— очень мягко заметила она.

Я встал и, как и накануне, принялся ополаскивать себе лицо. Оно болело уже заметно меньше.

— Не можем же мы говорить одновременно,— возразил я.— Но настанет день, и я тоже заговорю, вот увидишь. У любого человека найдется что рассказать другому.

— О чем?

— О своей жизни, увидишь, это жутко захватывающая история.

— Тебе уже не так больно?

— Все кончилось, мне уже совсем не больно.

И снова, в который раз, с какой-то неизбежностью нам было нечего сказать друг другу. Я взял сигарету и закурил. По-прежнему стоя.

— А что это,— немного нерешительно поинтересовалась она,— на тебя нашло сегодня днем?

— Это все виски, я ведь к нему не привык.

Она поднялась.

— Хочешь, чтобы я опять вернулась к себе в каюту?

— Пожалуй, нет,— ответил я.

*
На следующее утро мы были уже совсем близко от Пьомбино. Я снова скверно спал и все-таки проснулся очень рано. Погода вновь была прекрасная. Когда я поднялся на палубу, мы как раз входили в Пьомбинский канал. У меня был путеводитель по Италии, который валялся на одном из столиков в баре. Про Пьомбино там было сказано только то, что это крупный центр черной металлургии. Я перекинулся словечком с Бруно насчет жары. Небо начало мало-помалу затягиваться облаками. Вот-вот, заметил Бруно, грянут первые грозы. Но другой матрос, что тоже оказался на палубе, был не согласен, да нет, возразил он, пожалуй, для гроз еще рановато. Она появилась, когда мы еще стояли на палубе, часов в одиннадцать. Напомнила мне, что мы договорились вместе сойти на берег и пообедать, потом ушла, понятия не имею, куда, может, к себе в каюту.

Я с час еще пробыл на палубе. Прибытие в порт яхты привлекло на пристань всех бедных местных ребятишек. Лоран с двумя другими матросами ходили по пристани в ожидании цистерны с мазутом. Время от времени Лоран перекидывался со мной словечком-другим. Так, обо всем и ни о чем. Когда наконец появилась цистерна, все ребятишки бросились к ней и окружили со всех сторон. Пока мы заправлялись, во всяком случае, вначале, не оставалось ни одного, кто бы не оказался у цистерны и не глядел на нее с каким-то почти религиозным восторгом. Мы еще не успели закончить, когда она оказалась подле меня. Одетая в платье.

— Я читала,— сообщила она.

— Подумать только,— изумился я.

С какой-то прилежной настойчивостью, хоть и смущаясь, она посоветовала:

— Тебе бы тоже надо было почитать.

— У меня не было особого желания,— заметил я.— Я наблюдал за ребятишками.

Она больше не настаивала.

— Давай спустимся?

— Давай спустимся.

Мы сошли на берег. Принялись искать ресторан. Дело оказалось долгим и нелегким. Хоть это и был крупный порт, туристов туда заезжало немного. Улицы пересекались под прямым углом, они были новые и какие-то тоскливые, по обеим сторонам загроможденные одинаковыми жилыми домами. Большинство из них даже без щебеночного покрытия, пыльные. Магазинов было мало, разве что время от времени фруктовая или мясная лавка. Нам пришлось долго идти, пока мы не нашли ресторана. Небо теперь затянули облака, стало нестерпимо душно. Как и на пристани, по городу бегало множество ребятишек. Они подходили к нам совсем близко, с любопытством разглядывали, потом удирали к своим необъятных размеров, одетым во все черное бабушкам, которые окидывали подозрительными взглядами эту чужую женщину, иностранку. Был час обеда, в воздухе носились запахи чеснока и рыбы. Наконец, на углу двух улиц мы нашли ресторанчик, небольшой, без террасы. Внутри было прохладно. За одним из столиков обедали двое рабочих. Трое клиентов, одетых понарядней, пили у стойки бара крепкий кофе «эспрессо». Столики были сделаны из серого мрамора. Ничего особенного предложить не могу, извинился хозяин, есть овощной суп, салями, яичница, и еще, если вы не очень спешите, можно приготовить спагетти. Это нас вполне устроило. Она заказала вино. Оно оказалось скверное, какое-то густое, фиолетовое, зато прямо из погреба, почти ледяное, и пить его было довольно приятно. Мы довольно долго шли пешком и сразу выпили по два стакана, один за другим.

— Не сказал бы, что вино отменное,— заметил я,— но по крайней мере хоть прохладное, и то хорошо.

— А вот я обожаю такие вина.

— От них потом бывает очень плохо,— сказал я.

— Ты хочешь сказать, они коварные,— смеясь, уточнила она,— так, что ли?

Мы чинно поговорили о винах. Я то и дело подливал ей. Потом появился хозяин с супом. Мы к супу почти не притронулись.

— Когда жарко,— покраснев, призналась она,— совсем не хочется есть.

Я был того же мнения. Вместе с вином ко мне вернулась усталость — если разобраться, я не так уж много спал с тех пор, как узнал ее. Правда, это была какая-то странная, абстрактная усталость, от которой не клонило ко сну. Мне почему-то было трудно есть, почти как четыре дня назад, после купания, в траттории, под увитым виноградом навесом террасы. У нее было такое же лицо, как и в тот день, когда я увидел ее впервые, в зеленом свете виноградин. Она ела чуть больше, чем я. Должно быть, меня питали усталость и вино и — кто знает, что еще? Я заказал еще графинчик вина.

— Иногда,— заметил я,— никак не могу остановиться, все пью и пью, бывают у меня такие дни.

— Я знаю,— ответила она.— Но так мы совсем захмелеем.

— Именно это нам и нужно,— ответил я.

Хозяин принес салями. Мы немного поели, каждый положив себе на тарелку по нескольку кружочков колбасы. Потом появился салат из помидоров. Они были теплые, должно быть, только что с прилавка соседней овощной лавки. Поели немного и салата. К нам подошел хозяин.

— Вы совсем ничего не едите,— сказал он по-итальянски,— наверное, вам не нравится.

— Нет, все очень вкусно,— возразил я,— просто такая жара, совсем нет аппетита.

Он спросил, жарить ли нам яичницу. Она отказалась: нет, не стоит. Я заказал еще графинчик вина.

— Выходит, вам больше ничего не надо? — спросил хозяин.

— Да, пожалуй, с нас хватит,— ответил я.

Мы немного поговорили о хозяине, который показался нам симпатичным, о его жене, довольно красивой, она что-то вязала, сидя в уголке. А потом, само собой, я снова попросил, чтобы она рассказала мне еще что-нибудь. Она уже давно ждала этого.

— Мне бы хотелось узнать конец этой истории,— попросил я.— Истории Женщины Гибралтарского матроса.

Она не заставила себя упрашивать. Мы уже больше ничего не ели, только пили, и все больше и больше. Нам было нечего сказать друг другу, нам казалось, что отчасти виной тому была жара. А оттого она охотно рассказала мне о том, как они жили в Лондоне. Какая скука была в Лондоне. Что на сей раз, после встречи в Марселе, она уже не могла его забыть, да и смертельная скука в Лондоне, конечно, тоже сделала свое дело. Потом наступил мир, все узнали о концлагерях, а потом однажды в воскресенье — нет, не то чтобы перед тем произошли хоть какие-то важные события, ничего особенного — она вдруг решила вернуться в Париж. И вот в тот день, после полудня, мужа как раз не было дома, она уехала туда и оставила ему письмо. Тут она прервала рассказ.

— Я совершенно захмелела,— призналась она.— Я ведь тебя предупреждала насчет этого вина.

— Я тоже. Эка невидаль. И что же ты написала ему в этом письме?

— Да я уж толком и не помню, что-то насчет того, как я к нему хорошо отношусь. Потом написала, что знаю, как это страшно — мучиться из-за любви, но не могу больше жить только ради того, чтобы уберечь его от этих страданий. И что я, конечно, полюбила бы его, если бы судьба, я так и написала, судьба, так странно не связала меня с тем матросом с Гибралтара.

Она поморщилась.

— Мрачная история.

— Продолжай.

— Я вернулась в Париж. Потом три дня бродила по улицам просто так, куда глаза глядят. В последний раз я так много ходила пешком только пять лет назад в Шанхае. Утром третьего дня в одном кафе из газеты, что валялась на столике, я узнала о своем муже. Он покончил с собой. Лондонский герой покончил счеты с жизнью. Так называлась заметка. В той среде, из которой был мой муж, о таких событиях было принято писать в газетах. И знаешь, самое ужасное, первое, о чем я подумала, прочитав это,— что, раз об этом написали в газетах, значит, и он тоже мог прочитать. Это был способ подать ему весточку о себе. Мой особняк был занят силами внутреннего Сопротивления, кроме второго этажа, где находилась моя комната. Я пошла к ним и попросила разрешения пожить там три дня. Они разрешили и даже позволили пользоваться своим телефоном. Три дня после этого известия я безотлучно провела в этой комнате. Привратница приносила мне еду, вся в слезах, она тоже читала газеты. Уверяла, что понимает мое горе. В той заметке говорилось, будто он покончил с собой, потому что его хрупкая нервная система не выдержала ужасов войны. Я отпустила Гибралтарскому матросу три дня сроку — чтобы добраться до Парижа, если новость застала его не там, и прийти ко мне. В сущности, чтобы убедиться, что он еще жив. Я читала все, что попадалось под руку. Если бы он не позвонил, я бы наложила на себя руки. Я уже дала себе слово, это было единственным, что позволяло мне не слишком много думать о том, какое преступление совершила я своим бегством из Лондона. Я заклинала судьбу вернуть мне его и дала ей три дня сроку. Вечером второго дня он позвонил.

Она снова замолчала.

— А потом?

— Мы прожили вместе пять недель, после чего он исчез.

— Все… было как прежде?

— Это уже не могло быть как прежде. Ведь теперь мы оба были совершенно свободны.

— Ну, рассказывай дальше.

— Мы больше разговаривали. Однажды он сказал, что любит меня. Ах да, чуть не забыла, как-то вечером я снова завела разговор о Нельсоне Нельсоне. Мы с ним уже говорили об этом, когда только встретились, но так, между прочим, как бы шутя. А в тот вечер я сказала, что знаю, когда он был совсем молодым, его сбили автомобилем, потом посадили в машину, чтобы отвезти в больницу, что хозяин машины, толстый старикан, спросил, больно ли ему, и он ответил: нет. Тогда он не устоял и поведал мне конец истории. Американец сказал ему: у вас из головы все еще хлещет кровь, и он заметил, что толстяк как-то странно на него смотрел. Ему впервые в жизни довелось прокатиться на такой тачке, поэтому он поинтересовался, что за машина такая, а американец с улыбочкой ответил, это «роллс-ройс». И после этого сразу же расстегнул пальто и вытащил из жилета толстенный бумажник. Открыл его. Благодаря газовым рожкам в машине было светло как днем. Снял с пачки скрепку и принялся неторопливо отсчитывать деньги. Из головы у него по-прежнему хлестала кровь, так что видел он плоховато, но, как тот считал деньги, это уж точно, это он разглядел. Тысяча франков. Он сказал, что до сих пор помнит его пальцы, такие белые, жирные. Две тысячи франков. Потом толстяк снова взглянул на него. Немного поколебался и прибавил третью бумажку. Потом, поколебавшись чуть побольше, еще четвертую. Потом, так и остановившись на четырех, сложил пачку и снова сунул в бумажник. И вот в этот-то самый момент он его и убил. Больше мы с ним никогда об этом не говорили.

Она снова замолчала и посмотрела на меня чуть насмешливо, но, как всегда, очень ласково.

— Тебе ведь не очень нравится эта история,— заметила она.

— Ну и что, мне все равно хочется ее узнать.

— Это из-за него? Это ведь он тебе не нравится?

— Думаю, так оно и есть. Вернее сказать, вообще гибралтарские матросы.

Она ждала, пока я снова заговорю, с улыбкой, без малейшего упрека во взгляде.

— Просто что-то мне никогда не верилось в исключительные судьбы. Только ты пойми меня правильно.— И добавил: — Даже в такие.

— Но он же ни в чем не виноват,— мягко возразила она.— Ведь он даже не знает, что я ищу его.

— Я имел в виду тебя,— пояснил я.— Тебе хочется пережить самую великую любовь на свете.

Я рассмеялся. Мы оба были немного пьяны.

— А кому этого не хочется? — спросила она.

— Само робой,— согласился я,— жаль только, что пережить ее можно только с ними, типами вроде него.

— Но они же не виноваты,— сказала она,— что в них влюбляются так незаслуженно.

— Конечно, не виноваты. И потом, незаслуженно… что значит, незаслуженно? Не вижу ничего странного в том, чтобы полюбить кого-то совсем незаслуженно, нет, совсем не в этом дело.

— Но ведь, раз они тебе так не нравятся, почему же ты все время настаиваешь, чтобы я рассказывала тебе их историю?

— Потому что больше всего на свете люблю именно такие истории.

— Фальшивые истории?

— Нет, скорее, бесконечные. Такие скверные истории, которые засасывают тебя, как трясина.

— Я тоже,— согласилась она.

— Это заметно,— рассмеялся я.

Она тоже рассмеялась. Потом спросила:

— Но, если дело не в этом, тогда в чем же?

— Должно быть, в том,— пояснил я,— что, пока он делал свою блистательную карьеру, я просиживал штаны в Отделе актов гражданского состояния.

— Да нет,— не согласилась она,— не думаю, чтобы дело и вправду было в этом.

— Тогда, наверное, он просто меня ослепил,— предположил я.

— Тоже вряд ли,— опять возразила она.— И все-таки человек, которого считают позором мира и который смотрит на него, на этот мир, невинными глазами ребенка, по-моему, он заслуживает всеобщей любви…

— Так ведь все и так от него без ума,— заметил я.— От этого типа, из которого ты сделала…

Она внимательно слушала.

— Вернее, от того, кем он стал,— продолжил я,— твоими стараниями.

— И кем же?

— Этаким поборником справедливости,— уточнил я.

Она не ответила, сразу вдруг посерьезнев.

— Да только тебе,— добавил я,— тебе-то этого не понять.

— Выходит, по-твоему,— медленно проговорила она,— если ты убийца, то должен быть обречен на одиночество, затерян в этом мире? И тебя никогда никто не должен искать?

— Да, конечно же, нет,— сказал я.— Более того, всякий раз, когда предоставляется возможность…

— Если он и поборник справедливости,— с минуту помолчав, продолжила она,— то сам даже не подозревает об этом.

— Но ведь ты-то знаешь,— оборвал я.— Все зависит только от тебя одной. Ладно, продолжай свою историю.

Она продолжила, правда, довольно нехотя:

— В общем-то, больше ничего особенного не произошло. Уже несколько лет у него не было женщины, одни случайные связи. Правда, ему хотелось, чтобы я поверила, будто это началось раньше, еще до войны, сразу после нашей встречи в Марселе. Кроме того, он утверждал, будто с той ночи ему все больше и больше хотелось снова увидеться со мной. Только никак толком не мог объяснить почему.

Стоило мне оказаться рядом, как жизнь снова стала казаться ему прекрасной. Я хочу сказать, он снова начал мечтать о кораблях, которые увезли бы его в дальние страны. Я знаю, это именно мое присутствие вызывало у него такое желание, но я уже давно смирилась, что мне суждено играть при нем такую роль. Вот уже четыре года, как он был заперт во Франции. Во время войны участвовал в Сопротивлении и еще немного приторговывал на черном рынке. Как только я появилась, он стал регулярно питаться — и снова подумывать о том, как бы удрать. Говорил, что полиция будет разыскивать его еще по меньшей мере года два, но лучше уж это, чем жизнь, какую он вел в последнее время. Никак не мог свыкнуться с мыслью, что все порты закрыты, а корабли задержаны и никуда не плавают. Короче говоря, не успела я найти его, как уже знала, что вот-вот опять потеряю. Для него границы были все равно что для других тюремные решетки. И это не просто слова. С тех пор как он покинул «Сиприс», он уже успел трижды совершить кругосветное путешествие. Я еще подшучивала над ним, говорила, что если он и дальше будет продолжать в том же духе, то скоро и земля покажется ему слишком тесной. Он смеялся. Уверял, что нет, пока ему еще ни разу не приходилось страдать от ее тесноты, наоборот, он просто в восторге, что она круглая. Говорил, лучшей формы и не придумаешь, ведь когда странствуешь по такой планете, то, удаляясь от одного места, обязательно приближаешься к какому-то другому, и если у тебя нет дома, то на круглой земле чувствуешь себя счастливей, чем где бы то ни было еще. Строя планы, он никогда не говорил, где хотел бы однажды задержаться надолго. Мечтал только о путешествиях, о них были все его мысли.

Мы не жили с ним вместе. Из соображений безопасности, будто война все еще продолжалась, я снимала комнату, понедельно. Одевалась скромно. Я не сказала ему, что муж оставил мне все свое состояние.

Внезапно по окнам кафе захлестал дождь. Она закурила, долго смотрела на дождь.

— В то время,— прервал я паузу,— ты была уверена, что никогда даже не притронешься к мужниным деньгам, разве не так?

— Да, ты прав,— согласилась она.— Я даже пыталась подыскать себе работу.

— Так и не нашла?

— Я не умею печатать на машинке. Нашла себе место танцовщицы, чтобы танцевать с клиентами в одном ночном кабаре, вот и все. Но тут же отказалась.

— Понятно.

— Все что угодно,— уточнила она,— но только не по ночам.

— Трудно забыть,— сказал я,— что у тебя есть яхта и целое состояние. Рано или поздно все равно наступает день, когда об этом вспоминаешь…

— Бывают случаи,— парировала она,— когда забывают. Но это не мой случай.

Она снова повернулась лицом к дождю и улыбнулась ему.

— Нет,— продолжала она,— я не героиня. Если бы я и отказалась от этой яхты, то, как говорится, только чтобы облегчить совесть. Сам из себя героя не сделаешь…

Потом, понизив голос, как-то доверительно добавила:

— Думаешь, я не знаю, как относятся люди к тем, у кого есть яхты? Везде примерно одинаково. Все считают, что иметь яхту — это скандальная роскошь, просто стыд и позор. Но с одной стороны была эта яхта, стоявшая без дела, а с другой была я, не знавшая, куда себя деть…

— В моем американском романе,— заметил я,— эта яхта изрядно отдалит тебя от людей. Все будут говорить: эта женщина, с той яхты… Подумать только… Эта…

— Что?

— Эта праздная дамочка, эта бездельница…

— И что еще?

— Эта болтушка…

— Правда? — не поверила она. И покраснела.

— Анна,— проговорил я.

Она опустила глаза и склонилась ко мне.

— Так, значит, ты искала работу,— подсказал я.

— Хватит, мне уже надоела эта история,— взмолилась она.

— В том-то и дело,— согласился я.— Поэтому надо поскорее избавиться от нее, покончить, и все дела.

— Я искала работу. Но у меня не было времени найти ее. Он исчез раньше. О том, что произошло между нами, даже не знаю, что и сказать… Это длилось пять недель. Никогда бы не подумала, что такое возможно. Пять недель вместе с ним. Он уходил каждый день. Куда? Просто в город, гулял по Парижу. Но каждый вечер снова возвращался, и каждую ночь все начиналось сначала. И когда он возвращался, в доме всегда была еда. Знаю, наверное, было бы куда предусмотрительней заставить его немного поголодать, но у меня так ни разу и не хватило духу. Он и так уже достаточно наголодался в жизни. Однажды он снова принялся играть в покер. Сам сказал мне об этом. Я возлагала на покер большие надежды. Это длилось пять недель. Я ходила за покупками, вела хозяйство, готовила еду. Гуляла вместе с ним по бульварам. Ждала его. Я часто встречала друзей своего мужа, но ни разу, когда была вместе с ним. Меня приглашали в гости. Скорбь по усопшему была удобным предлогом, чтобы отклонять все эти приглашения. А однажды мне встретились даже те единственные из приятелей, которые знали о его существовании, те самые, что были с нами той ночью в Марселе, когда он попался на нашем пути. Они поинтересовались, не знаю ли я, что с ним стало, я ответила, что не имею понятия. И никто так и не догадался, как счастлива я была в эти дни.

Он тоже искал работу. Один раз даже нашел. В страховой компании. Я устроила, чтобы ему сделали фальшивые документы. И он стал коммивояжером. Через два дня перестал есть. Это был человек, которого жизнь совсем не приучила к кошмарам повседневной жизни. Я уговорила его прекратить эту комедию. И он снова принялся гулять и играть в покер. А я — у меня снова появилась надежда.

Время от времени мы с ним напивались. И тогда он говорил мне: «Я увезу тебя в Гонконг, в Сидней. Мы отправимся туда вдвоем на корабле». И я, время от времени я верила, верила, что это возможно, кто знает, а вдруг мы и вправду никогда больше с ним не расстанемся. У меня и в мыслях не было, что наступит день, и я тоже смогу жить нормально, это меня немного пугало, но я не мешала ему. Я давала ему поверить в такие вещи насчет самого себя, которые, я знала, были неправдой. Я любила его вместе со всеми его недостатками, ошибками, заблуждениями, глупостями. Порой мне не верилось, что мы и вправду живем с ним вместе, и когда он возвращался слишком поздно, а я в тревоге ждала его, одна в комнате, это даже в некотором смысле служило мне утешением.

Пять недель. Однажды газеты объявили, что из Марселя отплывает грузовое судно компании «Шаржер реюни». Как сейчас помню. Оно называлось «Мушкетер». И отплывало на Мадагаскар за партией кофе. Вслед за ним последовал второй корабль, потом третий, десятый — целых двадцать кораблей отплыли из всех портов Франции, уцелевших во время войны. Он бросил играть в покер. Дни напролет валялся на кровати, курил и все больше и больше пил. Очень скоро у меня появилось желание, чтобы он умер. Однажды утром он объявил мне, что хочет съездить в Марсель — поглядеть, что там делается. Предложил мне поехать вместе с ним. Я отказалась. Я больше ничего от него не хотела, мне хотелось, чтобы он умер. Хотелось покоя. Он не настаивал. Сказал, что приедет за мной или напишет, чтобы я приехала к нему. Я согласилась. И он уехал.

Она снова замолчала. Я налил ей стакан вина. Дождь стал затихать. В маленьком зальчике кафе стояла такая тишина, что слышно было даже наше дыхание.

— Но все-таки,— спросил я,— целых пять недель… ты уверена, что тебе ни разу, даже не знаю, как сказать… Ну, допустим, неужели ты ни разу не заскучала?

— Не знаю.— И чуть удивленно добавила: — Думаю, мне это ни разу и в голову-то не приходило.

Я не ответил. Она продолжила:

— А если даже и скучала, это не имело для меня особого значения.

— И все же,— улыбнулся я ей,— вот она, наша общая участь.

— Не понимаю, о чем ты.

— Я хотел сказать, мне было приятно убедиться, что и тебя тоже не миновала наша всеобщая участь.

Она глянула на меня глазами ребенка. Вид у нее был явно встревоженный.

— Понимаешь,— проговорила она,— теперь я знаю, что мгновения, которые я могу провести вместе с ним… могут длиться пять недель.

Задумалась, потом совсем другим тоном проговорила:

— Значит, раз в три-четыре года я вполне могу рассчитывать прожить эти пять недель вместе с ним.

— Он тебе позвонил?

— Он мне позвонил.

— Спросил: мы можем увидеться?

— Это нельзя передать словами,— уклонилась она.

— Но тебе ведь самой хочется рассказать,— проговорил я так нежно, как только мог,— а мне очень хочется послушать, как ты будешь об этом рассказывать. Так в чем же дело? Значит, он спросил: я могу тебя увидеть?

— Да. И назначил мне свидание через час в одном кафе на Орлеанском проспекте. Я собрала чемодан и вышла из комнаты. Устроилась в маленьком зальце кафе, прямо напротив зеркала, в котором отражались стойка бара и входная дверь. Помню, когда я увидела себя в этом зеркале, забавно, я даже себя не узнала, увидела…

— …Женщину Гибралтарского матроса,— подсказал я.

— Я заказала коньяк. Он появился вскоре после меня, может, четверть часа спустя. В этом зеркале я и увидела, как он вошел в кафе, потом остановился, ища меня глазами. Мне удалось увидеть, все в том же зеркале, как он нашел меня взглядом, и даже заметить, как улыбнулся, смущенно и, может, даже с какой-то легкой досадой. С того самого момента, как он появился из крутящейся двери, у меня защемило сердце. Я сразу узнала эту боль. Я столько раз испытывала ее на «Сиприсе», когда он появлялся на палубе, весь перемазанный мазутом, сверкающий в лучах солнца. Но на сей раз я потеряла сознание. Не думаю, чтобы это забытье длилось дольше, чем то время, что понадобилось ему, чтобы дойти от входной двери до моего столика. Очнулась от звука его голоса. Услыхала, как он говорил слова, каких ни разу не говорил мне прежде. Голос был каким-то хриплым, может, виной всему война. Я еще никогда в жизни не теряла сознания. Когда открыла глаза и увидела его, он склонился надо мной, то просто не поверила, и все. Помню, даже прикоснулась к его руке. И тогда во второй раз он повторил: «Любимая моя». Что крылось за этими непривычными словами? Я посмотрела на него и заметила, что он немного переменился. На сей раз был чуть получше одет — костюм из магазина готового платья, почти новый. Без пальто, зато при шарфе. Судя по всему, питался он по-прежнему неважно. Был все такой же худой. Произнес: «Ну, скажи мне что-нибудь». Я попыталась, но так и не нашла ничего подходящего. Вдруг почувствовала бесконечную усталость. Вспомнила, что ради счастья увидеть его снова, к чему лукавить, убила своего мужа. Только в этот момент до меня впервые со всей очевидностью дошла эта простая истина. Открытие меня удивило, я и сама изумилась, как сильно люблю его. А он как-то даже грубовато повторил: «Ты скажешь что-нибудь или нет?» Схватил за руку, мне стало больно. Я пробормотала: «Ты делаешь мне больно». Это были первые слова, которые я ему сказала. Думаю, вряд ли можно было подыскать слова точнее. Он улыбнулся и отпустил мою руку. Вот тогда мы и оказались лицом к лицу, совсем близко, и поняли, что нам нечего бояться. Что даже этот покойник, стоявший теперь между нами, и он нам не помеха, что и это ничего не изменило, что и его тоже без труда проглотит и переварит наша с ним история. Он спросил: «Ты что, ушла от него?» Я ответила: да. Он поглядел на меня с любопытством, пожалуй, с таким, с каким еще никогда не глядел на меня прежде и ни разу не посмотрит потом. Как сейчас помню неоновое освещение в кафе, оно было таким ярким, что мы оба чувствовали себя, словно в лучах прожекторов. Этот его вопрос по-настоящему удивил меня. Потом он еще спросил: «А почему именно сейчас?» Я ответила, что все случилось в Лондоне, а я не могла больше жить в Лондоне. Он снова взял меня за руку и крепко сжал ее. Я не жаловалась и не пыталась высвободиться. Он отвел от меня взгляд. Рука его была холодной, ведь он только что пришел с улицы и был без перчаток. Потом произнес: «Да, давненько мы с тобой не виделись». Рука его была в моей, и я поняла, видно, уж ничего не поделаешь, так суждено, что именно от этого мужчины придет ко мне счастье и все остальное, все несчастья тоже. Сказала: «Рано или поздно, я все равно бы это сделала». Он взял свою рюмку с коньяком и опрокинул одним залпом. Я продолжила: «Знаешь, он так привык по любому поводу впадать в отчаяние, и у него было так много свободного времени, чтобы страдать…» Он прервал меня на полуслове: замолчи. Потом добавил, даже странно, как ему хотелось снова меня увидеть. Мы больше не смотрели друг на друга. Просто сидели рядом, откинувшись на спинку диванчика и уставившись на стойку бара, что отражалась в зеркале напротив. Народу было много. По радио звучали патриотические песни. Наступил мир. Я сказала: «В общем-то, он был славный, просто наш брак с самого начала был ни на что не похож». Он ответил, что еще вчера был в Тулузе, прочитал в газете, не был уверен, в Париже ли я, но все равно бы приехал. Я заметила: «Сам посуди, что мне тогда еще было делать, только и оставалось выйти за него замуж». Но он, точно сам с собой, все твердил и твердил о другом: «Когда я вернулся, „Сиприс“ уже полчаса как отплыл из гавани…» Может, все дело в войне, но, похоже, после Марселя он и вправду думал обо мне. Ты все проиграл? Он ответил: «Нет, выиграл. Я как раз выигрывал, когда ушел». И рассмеялся немного смущенно. Ах, вот как, удивилась я и тоже рассмеялась. Он спросил: «Ты что, не веришь?» Но дело было вовсе не в том, просто я и не знала, что он способен на такое. Впрочем, он и сам об этом не догадывался. Кто-то из играющих спросил, который час, он кинул карты и бросился бежать. Я заметила: «Да, с тобой не соскучишься». А он: «Ну, хорошо, допустим, я бы поспел вовремя, и что бы мы, интересно, с тобой тогда делали?» Я не ответила. Вспомнила одну вещь и расхохоталась. Потом пояснила: «Знаешь, а ведь его звали Нельсоном Нельсоном, и он был королем шарикоподшипников». Глаза у него расширились, он застыл от изумления, потом тоже расхохотался. Нет, не может быть… Все повторял и повторял: «Нет, это же надо, король шариков-подшипников…» Много-много раз. Я заметила, что если бы он читал газеты, то знал бы об этом раньше. А он возразил: «Да я же сразу ударился в бега, какие уж там газеты…» Потом снова расхохотался, он больше не смотрел на меня, впрочем, и я на него тоже, мы оба умирали со смеху. Потом переспросил: «А ты уверена?» Я ответила, на все сто — конечно, я не могла быть так уж в этом уверена, но, с другой стороны, разве такое придумаешь, король шариков-роликов!.. А он все повторял: «Нельсон Нельсон…» — в полном восхищении. Потом снова безудержно расхохотался. Мне так нравилось смотреть, как он смеется… «Даже на виселице, все равно бы подыхал со смеху,— бормотал он.— Это же надо, король шариков…» Я сказала, что могло быть еще забавней, он ведь мог нарваться и на короля тех, у кого шарики за ролики зашли… Ах, как же я любила смотреть на него, когда он смеялся… Он согласился, да, правда, или на короля придурков… И проговорил на одном дыхании, будто декламируя: «Приговаривается к пожизненному заключению за убийство короля придурков». Мы рассмеялись тихонько, чтобы не привлекать внимания. А он добавил: «Эх, если бы я знал, если бы я только знал, что это был король придурков». Я поинтересовалась, что бы он тогда сделал. Он не знал точно, наверное, дал бы ему удрать — ведь нельзя же убивать королей, у которых шарики за ролики зашли, это как-то даже несерьезно. Когда он немного успокоился и перестал хохотать, я сказала, что узнала об этом от тех приятелей, что тогда с таким негодованием отвергли его товар. Тогда он вспомнил и снова принялся за свое: «Хорошо, допустим, я бы тогда поспел вовремя, что бы мы с тобой, интересно, делали?» Я пояснила, что никогда не стремилась к благополучному существованию, регулярному жалованью, кино по субботам и тому подобному. Он согласился, что и сам это знал, но ведь мы могли пропасть в любую минуту, беда могла подстерегать нас за любым углом. Тогда я возразила, что если готов к этому заранее, то все совсем иначе. Как-то медленно, будто делая над собой усилие, он попытался объяснить мне, что только после Шанхая понял… Он подыскивал подходящие слова. Я не дала ему договорить. Он ничуть не удивился. И все-таки добавил, что с тех пор, как мы расстались, у него было много других женщин, но все это было совсем не то. Я снова перебила его. Спросила: «Скажи, а после того, как ты дал мне открытки, что, снова играл в покер?» Он ответил, что нет. Что наутро спозаранку долго стоял перед почтой, ждал, пока откроют, потом заказал Париж и снова долго ждал. А когда наконец ему дали Париж, взял и повесил трубку. Вот такие дела. А может, это все-таки означало, что он передумал? Он утверждал, что нет, просто очень устал, приходилось спать в ночлежках, куда иногда даже женщину не приведешь. Я никогда не ждала от него других объяснений. Немного выждала, потом спросила: «А как теперь?» Он ответил, что снял комнату в гостинице. Когда глянул на меня, я снова покраснела. Он заметил: «Знаешь, чем больше я тебя знаю, тем меньше понимаю. Ты что, на самом деле такая красивая?» Я ответила, что да. Он снова повторил, что тогда, в Марселе, ужасно устал, совсем дошел, но ему так хотелось снова со мной увидеться, что, когда ему дали Париж, он уже ничего не соображал. Ну, а потом, ты и сам знаешь.

— Что?

— Он придвинулся ко мне поближе, совсем неожиданно, распахнул мое пальто, посмотрел на меня и проговорил: черт побери. Вот так. Вот так все опять и началось.

— Ну, а ты что?

— Сказала ему, что он негодяй. И все началось сначала.

— И вот тут,— продолжил я,— ты наконец снова обрела молодость, почувствовала завораживающий запах трюмов и фантастические океанские просторы, которые расстилаются перед вами, стоит вам только пожелать. И неоновый свет кафе, лишь минуту назад такой безжалостный, вдруг превращается в солнце, такое жаркое, что даже пот прошибает.

И заказал хозяину еще один графинчик вина.

— Ты уж извини,— сказал я и добавил: — Тебе ведь и самой нравится все это рассказывать.

— О чем же мне еще тебе рассказывать? — поинтересовалась она.

Я ничего не ответил. Она же немного грустно, почти шепотом призналась:

— Ты прав, мне действительно хотелось рассказать тебе об этом.

— А потом?

— Я же тебе уже сказала. Мы прожили вместе пять недель, а потом он исчез.

— А после того, как он исчез?

— Это уже не так интересно,— сказала она, силясь изобразить улыбку.— Я уехала из Парижа и сняла комнату за городом. Была в таком отчаянии, таком страшном отчаянии, что понадобилось целые три недели, чтобы я наконец нашла в себе силы вернуться в Париж за его письмом. Поначалу я было принялась себя уговаривать, что нет никакого смысла туда ехать, что не будет никакого письма. Просто чтобы не сойти с ума, для чего же еще. Потом все-таки взяла и отправилась в Париж. Так все и оказалось, в нашу меблированную комнатушку не пришло ни единого письма. Я оставалась в Париже всего два дня. Потом снова уехала за город. Думала, смогу там остаться надолго. Но провела всего неделю. Потом опять уехала. Перебиралась из города в город, поближе к югу, в сторону испанской границы, пока вдруг, совсем сама того не желая, не оказалась вблизи своего родного городка. Добравшись туда, сняла комнату в гостинице, закрылась и просидела там до самого вечера. Вспоминала о своих братьях и сестрах, ведь, когда я уехала, некоторые из них были совсем маленькими. Кто знает, может, меня мучили угрызения совести. Когда опустилась ночь, отыскала маленькое бистро. Франция уже была освобождена, и с окон сняли маскировку. Я всех узнала. Их было четверо: отец, мать, сестра и брат. Отец дремал на стуле. Мама вязала чулок. Сестра мыла посуду. А брат сидел за стойкой, поджидая посетителей и читая «Паризьен либере». Сестра постарела, брат вырос, стал высоким и сильным, он позевывал над газетой. Я не вошла внутрь — стоило мне их увидеть, все сразу стало так, будто я только что уехала от них. У меня не возникло ни малейшей потребности поговорить с ними, узнать их поближе, что-то им объяснить. Назавтра я уехала. Снова в Париж. Особняк мужа был уже свободен, при виде меня привратница снова заплакала, это была очень чувствительная женщина. Сказала: «Ах, стоит мне только подумать о нашем бедном господине…» Никаких писем не оказалось и там. Сад выглядел запущенным, заброшенным, в окнах моей комнаты было выбито много стекол. Я заплатила привратнице, сказала, что съезжу за город и снова вернусь. Потом отправилась в меблированную комнатушку, я оставила ее за собой. И однажды вечером сделала одну вещь, никогда бы не подумала, что способна на такое. Позвонила старым приятелям мужа, чтобы провести с ними вечер. Но не каким попало. А тем самым, которые были с нами ночью в Марселе, когда мы встретили его. Они пригласили меня к себе. Уже по телефону голоса их показались мне какими-то ужасно неприятными, почти противными, но я все равно пошла. Они были со мной очень любезны, взяли подобающий случаю тон. Ах, мы понимаем, все это так тяжело, но все-таки расскажите, как же все это могло случиться? Я так ничего им и не рассказала и очень быстро ушла. А на другой день в третий раз покинула Париж и отправилась на Лазурный берег. Опять сняла себе комнату, на сей раз с окнами на море. Было еще достаточно жарко, чтобы купаться. Я купалась каждый день и даже помногу раз на день. И впервые у меня не возникало желания ехать куда-нибудь еще. Я понятияне имела, куда девать себя дальше. Так прошел месяц. Постепенно я начала сожалеть о том, что сделала. Сожалеть, что не поехала за ним в Марсель и даже еще дальше. Вот так. Как-то однажды вспомнила про эту яхту и подумала, а почему бы мне не попытаться его отыскать. И попробовать снова, с ним или без него, найти, как говорится, хоть какой-то смысл в жизни, обрести хоть мало-мальски сносное существование.

Нельзя сказать, чтобы в тот момент, когда я приняла это решение, желание снова увидеться с ним было во мне сильней всего остального. Думаю, скорее, как раз совсем наоборот. И все-таки искать его — это было именно то, чем мне хотелось бы занять себя больше, чем каким бы то ни было другим делом. Я съездила в Америку, вступила в права наследства, велела привести в порядок яхту и отправилась в плавание. И вот уже три года, как я ищу его. И пока так и не напала на след.

Я налил вина ей, там еще оставалось в графине, остальное выплеснул себе в стакан. Мы выпили молча, не обменявшись ни словом, потом долго курили.

— Ну вот,— заключила она,— теперь мне уже больше нечего тебе рассказать.

Я подозвал хозяина и попросил счет. Потом предложил ей, прежде чем возвращаться на яхту, пройтись по городу.

Она не отказалась, но и не согласилась. Просто поднялась тотчас же вслед за мною, и мы вышли из ресторанчика. Небо прояснилось, стало немного прохладней. Судя по всему, прошел сильный ливень, улицы были еще мокрые, а в тех местах, где были впадины, образовались лужи. Не знаю, что было тому причиной — приближавшийся конец дня или гроза? Но город казался почти радостным. На улицах стало куда больше народу. Все городские дети высыпали наружу и, босоногие, плескались в лужах. Она смотрела на них и, как мне показалось, видела больше, чем утром. Может, ее немного удивляло, что я хранил молчание,— время от времени она украдкой поглядывала в мою сторону. Хотя это ничуть не мешало ей получать удовольствие от прогулки. Шли мы легко, в ногу, и могли бы прошагать так еще долго-долго — невзирая на выпитое вино и усталость. И даже на поздний час и график нашего плавания, что она вручила Лорану, прежде чем спуститься на берег. Он уже был нарушен на целый час, однако мы, не обмолвившись о нем ни словом, все дальше и дальше углублялись в город — в направлении, прямо противоположном порту. Спустя полчаса мы случайно оказались на оживленной улице, с множеством магазинов по обеим сторонам, вдоль которой то и дело сновали переполненные старые трамваи. Тут я решил малость поговорить с ней.

— Это напоминает мне маленький городишко, Сарцану, что неподалеку от Рокки.

— Я как-то раз была там вместе с Карлой,— отозвалась она.

— А мне такие города нравятся больше любых других. Обожаю незадачливые явления этого мира.

— А что еще?

— Невезучие города, безысходные ситуации. Терпеть не могу городов-везунчиков, благоприятных ситуаций, вообще всяких баловней этого мира.

И улыбнулся ей.

— Может, ты все-таки преувеличиваешь? — не поверила она.

— Да нет,— ответил я.— Уж в чем в чем, а в этом я вполне уверен.

Она немного поколебалась, потом спросила:

— А ты не мог бы объяснить почему?

— Должно быть, все дело в характере,— ответил я.— А потом, там я чувствую себя куда непринужденней, чем где бы то ни было еще. Хотя, наверное, есть и другое объяснение.

— Не знаешь какое?

— Даже не пытаюсь найти этому хоть какое-то объяснение.

Она не настаивала. Я крепко сжал ей локоть и проговорил:

— Кажется, я действительно доволен, что уплыл.

Она окинула меня слегка недоверчивым взглядом, должно быть, из-за моего тона, но промолчала. Я же еще добавил:

— Если хочешь, на следующей стоянке мы с тобой снова спустимся на берег.

— Если хочешь.

Она как-то расслабилась и с улыбкой добавила:

— Но мне будет уже нечего тебе рассказывать.

— Мы можем поговорить о чем-нибудь другом,— возразил я.

Она широко, от души улыбнулась.

— Ты думаешь?

— Уверен. У всякого найдется, что рассказать другому, у каждого есть своя история, разве не так?

— Послушай,— как-то раздумчиво проговорила она,— ты ведь понимаешь, все может быть, правда? Я хочу сказать, вполне может случиться, что он окажется за углом следующей улицы, разве не так?

— Знаю,— ответил я,— и даже на яхте, представляешь, мы возвращаемся, а он уже тут как тут…

— Ты прав,— согласилась она, смеясь, но как-то через силу,— так всегда и бывает, когда ищешь кого-то.

— Да, знаю. Но надеюсь, что этот твой Гибралтарский матрос — человек тонкий и с пониманием.

Какое-то время мы шли молча.

— Странное дело,— заметила она,— я никогда не задаю себе вопроса, что буду делать, если наконец отыщу его.

— Так уж и никогда?

— Почти никогда.

— Что ж, всякому овощу свое время,— заметил я. Мы рассмеялись.

— Я просто неспособна,— пояснила она,— думать дальше того момента, когда снова его увижу. Того момента, когда он окажется вот здесь, рядом, совсем близко.

— Но ведь теперь,— заметил я,— действует срок давности. Так что ты разыскиваешь уже свободного человека, разве не так?

— Да, ты прав. Он будет уже не совсем тот, что прежде.

— Но ты по-прежнему ищешь его по портовым городам, где скрываются преступники.

Я засмеялся немного на манер Бруно, когда тот утверждал, будто она просто издевается над людьми. Она восприняла это вполне благодушно:

— Но ведь нельзя же искать повсюду, приходится выбирать.

Мы уже миновали торговую улицу и добрались до окраины города. Было видно, как он медленно сходил на нет, перерастая в кукурузные поля.

— Нет никакого смысла идти дальше,— заметил я,— надо бы все-таки вернуться назад.

Мы снова пересекли весь город, путь был не слишком долгим, нам хватило от силы минут двадцати, чтобы добраться до порта. Когда мы уже почти пришли, она спросила:

— А когда наступит твой черед говорить, что ты мне будешь рассказывать?

— Все, что пожелаешь услышать,— ответил я.— Буду болтать без умолку и не утаю от тебя ничего.

Мы дошли до порта. Матросы были не в восторге.

— Ну, ты даешь,— проворчал Лоран.— Интересно, зачем только ты составляешь эти дурацкие графики.

Однако на самом деле он вовсе не сердился.

— Я и сама не знаю зачем,— призналась она.— Должно быть, просто потому, что с ними все выглядит как-то более серьезно.

И ушла с Лораном, я видел, как они вместе вошли в бар. Время от времени у них возникала нужда поговорить между собой о чем-то таком, что меня совсем не касалось. Я ушел на палубу, поближе к лебедке, и растянулся на своем привычном месте. Было уже поздно, и в этой части палубы не оказалось ни души. Яхта почти тут же снялась с якоря. И медленно отошла от пристани, берег все удалялся и удалялся. Когда мы вышли за рейд, то вместо того, чтобы взять курс на юг, яхта круто развернулась на сто восемьдесят градусов — вместе со всем итальянским побережьем. За считанные минуты и я тоже, сам того не желая, резко развернулся вместе с яхтой — и неожиданно прямо передо мной вырос остров Эльба. Она ни словом не обмолвилась мне о своих планах. А поскольку я этого совсем не ждал, меня вдруг разобрал жуткий смех. Выходит, она только что отдала команду спикировать на север, к Сету, где поджидали ее Эпаминондас с этим Гибралтарским матросом. У меня возникло какое-то смутное ощущение, что она, должно быть, заранее предупредила об этом людей. Судно набирало скорость. Очертания Эльбы слева от меня заволакивались дымкой и уплывали назад, к югу, который мы теперь покидали. А яхта все набирала и набирала скорость. Казалось, теперь мы шли на предельной скорости, во всяком случае, так быстро мы не неслись еще ни разу с тех пор, как покинули Рокку. Она хотела наверстать время, которое потеряла, пока рассказывала мне историю своего Гибралтарского матроса. Море было безмятежно и фантастически прекрасно. Солнце уже село. Однако на сей раз я не успел полюбоваться, как будет опускаться ночь. Когда заснул, небо все еще было достаточно светлым. Однако, судя по всему, мы до сих пор пребывали в итальянских водах.

*
Когда я проснулся, она сидела подле меня. Уже совсем стемнело.

— Я тоже поспала,— сказала она.

Потом добавила:

— Ты не хочешь пойти поесть?

Должно быть, я спал долго и очень глубоко. На все это время я напрочь забыл о ее существовании. И вспомнил об этом внезапно, сразу же узнав ее по голосу. Мы едва видели друг друга. Я вскочил, обхватил ее руками и опрокинул прямо на палубу, рядом с собой. В этом резком, почти грубом движении, как порой бывает, когда неожиданно пробуждаешься от сна, должно быть, сжал ее слишком сильно. Я не очень-то соображал, что делал и как долго лежал так во тьме, держа ее в объятиях, крепко-крепко прижимая к себе.

— Что с нами происходит? — едва слышно прошептала она.

— Ничего.

И сразу выпустил ее из рук.

— Нет, что-то происходит.

— Да ничего такого с нами не происходит,— возразил я.— Просто я немного переспал.

Потом поднялся и повел ее в бар ужинать. После ночной тьмы свет ослеплял. Глаза у нее были расширенные, какие-то изумленные и даже, как мне показалось, немного больше, чем можно было бы ожидать. У меня возникло подозрение, что она уже поняла, что произошло. В баре оказались Лоран и еще один матрос, они уже кончили есть и просто сидели, болтали.

— При этакой скорости,— заметил другой матрос,— мы вмиг дойдем до Сета.

Лоран не поднялся с места. Она немного поговорила с ними довольно рассеянно. Об Эпаминондасе. Матрос, его звали Альбером, посоветовал ей нанять Эпаминондаса. Ни он, ни Лоран ни словом не обмолвились насчет его телеграммы. Эх, что говорить, заметил другой матрос, второго такого, как Эпаминондас, во всем мире не сыскать. Она не возражала, пообещала взять его на яхту и очень быстро прекратила разговор. Когда наши взгляды встречались, мы оба опускали глаза. Мы не могли разговаривать друг с другом. Это было так очевидно, что, по-моему, не укрылось даже от Лорана. И тот довольно поспешно покинул бар. Стоило ему выйти, как тут же появились еще двое матросов. Один из них включил радио. Передавали новости насчет восстановления Италии. Она вытащила из кармана брюк карандаш и написала на бумажной салфетке: «Приходи». Я рассмеялся. И едва слышно заметил, нет, не каждый же вечер, это уж чересчур. Она не засмеялась, не настаивала, просто пожелала спокойной ночи двоим матросам и вышла.

Я покинул бар почти тотчас же вслед за ней и отправился к себе в каюту. У меня не было сил даже лечь в постель. В зеркале я увидел какого-то незнакомца, который грыз свой носовой платок, пытаясь удержаться и не позвать ее. Она появилась почти тотчас же после меня.

— А почему нельзя каждый вечер? — спросила она.

Я не ответил.

— Что тут плохого? — не унималась она.— Какой тебе вред, если даже…— Она все же улыбнулась.— Ты станешь проводить со мной каждый вечер? Не все ли равно, я или какая другая женщина…

— Через пару дней,— пообещал я.

Пожалуй, больше всего остального я пока что все-таки любил просто смотреть на нее.

— Если бы я знала,— проговорила она,— я бы и тебе сказала, будто просто совершаю морское путешествие.

От этой мысли мы оба рассмеялись. Она уселась на край моей койки, подняв ноги и обхватив руками колени.

— История как история,— заявила она,— ничего особенного, должно быть, ты просто неправильно ее понял.

— Не в этом дело,— ответил я.— История-то и в самом деле обычная, даже, я бы сказал, вполне банальная.

Она улыбнулась немного насмешливо. Ей было не очень удобно сидеть на краю койки, босоножки свалились с ног и упали на пол.

— В чем же тогда дело?

— Вовсе не в этой истории. Просто все это очень утомительно.

Она опустила глаза и, как и я, уставилась на свои голые ступни. Так продолжалось довольно долго. Потом, совсем другим тоном, будто речь шла о каких-то обыденных вещах, снова задала мне вопрос:

— Тогда скажи мне, что с нами происходит?

— Да ничего такого с нами не происходит.

Должно быть, это прозвучало довольно грубо. Она снова улыбнулась.

— Я сказала тебе, будто спала,— призналась она,— но это неправда. Я не смогла заснуть.

— Что ж,— ответил я,— тем лучше, еще одна причина, чтобы пораньше лечь в постель.

Она не сдвинулась с места.

— Знаешь, ведь есть большая разница между вещами сказанными и несказанными.

— Ты мне уже говорила это. Но я не знал, что до такой степени.

— А я,— ответила она,— ведь я-то знала.— Потом как-то рассудительно добавила: — Надо бы тебе найти на яхте какое-нибудь занятие.

— Я как раз собирался заняться ловлей селедки.

Она даже не улыбнулась.

— Ступай к себе в каюту.

Должно быть, я слегка повысил голос. Но она даже не шелохнулась, будто я вообще не произнес ни единого слова. Обхватила руками голову и застыла так, будто навечно.

— Да, так оно и есть,— едва слышно прошептала она,— большая разница. Чем больше живу, тем больше убеждаюсь.

— Дура ты набитая.

Она подняла голову и с какой-то спокойной иронией проговорила:

— Мы ведь научимся с тобой разговаривать, ты и сам это знаешь, правда?

— А как же иначе, мы обязательно будем разговаривать,— подтвердил я,— создадим с тобой такую милую дружную семейку, самую временную и непостоянную, какую только можно себе вообразить. А теперь ступай к себе в каюту.

— Не волнуйся,— мягко ответила она,— я уйду.

— Наступит день,— пообещал я,— когда твоя дурость хоть немножко поутихнет, тогда я расскажу тебе ужасно забавную историю, длинную-предлинную, без конца.

— Какую историю?

— А какую бы тебе хотелось услышать?

Она опустила глаза. Я держался поближе к двери, чтобы не подходить к ней. Она прекрасно это видела.

— Давай сейчас,— предложила она,— расскажи сейчас.

— Сейчас не могу, еще не время, слишком рано. Но очень скоро я уже смогу набросать тебе наиболее важные моменты этой истории. И расскажу об искусстве отгонять от себя мысли о нем.

— Что касается искусства отгонять от себя мысли о нем,— чуть удивилась она,— то тут никто в мире не сможет рассказать мне ничего нового.

— А вот о том, как изгонять их вместе, тут, думаю, я смогу кое-чему обучить даже тебя. Ступай к себе в каюту.

Она послушно поднялась, надела босоножки и ушла к себе в каюту. А я взял одеяло и отправился спать на палубу.

*
Проснулся я снова от холода. Мы только что обогнули Корсику — судя по всему, было где-то чуть больше пяти утра. Ветер доносил до яхты аромат лесных зарослей. Я оставался на палубе, пока не взошло солнце. Успел увидеть, как исчезла за горизонтом Корсика, и почувствовать, как понемногу рассеивался запах леса. Потом я спустился к себе в каюту. И провел там в какой-то полудреме почти все утро, после чего снова вышел на палубу. Ее я увидел только в полдень, за обедом. Вид у нее был спокойный и даже веселый. Мы избегали разговаривать друг с другом, оставаться один на один в баре. Я пожалел, что у нас уже вошло в привычку есть за одним столиком. Но теперь мы уже не могли этого изменить хотя бы из-за матросов. Едва покончив с едой, я сразу оставил ее и отправился к Лорану, который в тот день нес вахту в штурманской рубке. Поговорили о том о сем. Только не о ней. О Гибралтарском матросе. О Нельсоне Нельсоне. Я был там уже с полчаса, когда появилась она. Похоже, она была немного удивлена, застав меня там, но почти не подала виду. Впервые с тех пор, как я узнал ее, вид у нее был какой-то чуть праздный, этакая скучающая бездельница. Уселась у ног Лорана и сразу подключилась к нашему разговору. Мы как раз говорили о Нельсоне Нельсоне и дружно смеялись.

— Говорят,— заметил Лоран,— у него была такая привычка — вознаграждать все свои жертвы кругленькими пожизненными рентами. Так ему даже удалось завоевать репутацию щедрого мужика. И к тому же давало ему двойную выгоду. Он ведь, хочешь не хочешь, вынужден был носиться на тачке с сумасшедшей скоростью, иначе ему было не поспеть на все свои важные деловые встречи. И вот он тонко рассчитал, что если будет ездить осторожно, то потеряет попусту куда больше драгоценного времени, то бишь денег, чем если то тут, то там сшибет одного-другого, а потом откупится, и все дела.

— Ну, у тебя и воображение! — рассмеялась она.

— Да нет, правда, я где-то читал,— возразил Лоран.— За ним уже тогда числились двадцать пять пострадавших, так что не думаю, чтобы он слишком ошибся в цене, когда рассчитывался с твоим Гибралтарским матросом.

— И все-таки он изрядно просчитался,— возразил я.

— Вот уж это,— вмешалась она,— что правда, то правда.

— Нет, ну, ты даешь! — восхитился Лоран.

— Но какова дилемма,— заметил я,— это же с ума сойти можно! Если разобраться, ведь всякий на месте Нельсона Нельсона поступил бы точно так же. Чем больше думаю, тем больше мне нравится этот расчет.

Мы расхохотались, все трое, особенно мы с ней. Хоть ни она, ни я ни на минуту не забывали, что, не будь здесь Лорана, нам с ней было бы совсем не до смеха.

— Вся изюминка,— проговорила она,— как раз и заключалась в том, как вырвать его из этой бесконечной дилеммы.

— Вряд ли есть хоть один человек на свете, который мог бы предсказать, как поступил бы этот бедняга Нельсон, окажись он еще раз в подобной ситуации,— отозвался Лоран.

— Дело совсем не в этом. По-моему, а я много об этом думала, ему уже не оставалось ничего другого, как еще раз умереть. Это единственное, что он мог сделать. Он наделал в своей жизни много-премного шариков-подшипников, стал их королем. Все механизмы мира уже и так вращались исключительно на шариках и роликах Нельсона, да? Так вот, поскольку вряд ли Земле в один прекрасный день понадобились бы какие-нибудь шарики-подшипники, чтобы ловчей вращаться вокруг своей оси, то воображение Нельсона Нельсона вроде как бы заело, оно уже крутилось на одном месте, так сказать, вхолостую. Вот потому-то он и умер — фантазии не хватило.

— Ну, ты сегодня в ударе,— заметил Лоран.

— Почему бы ему, к примеру, не сказать что-нибудь вроде: «Знаете, между нами говоря, я уже сыт по горло всеми этими шариками-роликами, так что по случаю данного печального инцидента решил круто изменить свою жизнь и целиком посвятить себя добрым делам». И тогда смог бы запросто удрать.

Она замолчала, закурила сигарету.

— Или, допустим,— вновь продолжила она,— мог бы просто сказать ему: «Эта кровь, что льется из вашей юной головы, если бы вы знали, как больно мне это видеть». И ведь это не стоило бы ему ни гроша, но опять-таки у него еще бы оставался шанс удрать.

— А вот у тебя такого шанса нет,— хмыкнул Лоран.

— Да, ты прав,— согласилась она.— В сущности, все дело в словах…

— Да ты все равно бы себе что-нибудь нашла, не одно, так другое, тут уж я спокоен.

— Все в этой жизни,— изрек я,— сплошные крутящиеся шарики-ролики.

Никто мне не ответил ни слова.

— Если разобраться, это ведь сущая правда,— настаивал я,— ну, что в ней есть еще?

— Железо,— ответила она.— Повсюду сплошное железо. Будь то подшипники или те же яхты…

Она знала, что мне хочется получить дополнительные разъяснения.

— Он был,— задумалась она,— единственным наследником огромного состояния, которое было целиком сделано на одном железе.

— Правда, сам-то он порядком стыдился этого железа,— добавил Лоран.

Она не обратила внимания.

— Он скрывался от своего семейства в море, сам знаешь, что это за народец…— Улыбнулась.— Но железо всегда их объединяло. И доказательство тому…

— Хотя бы то железо, из которого сделана эта яхта.

— Этакий простак от железа,— пояснил Лоран.— Зато уж теперь-то,— продолжил он со смехом,— это железо попало в надежные руки.

Она от души рассмеялась, по-прежнему избегая смотреть в мою сторону.

— И все же следует признать,— заметила она,— что не каждый день убийцы удостаиваются такого внимания.

— Да брось ты,— снова перебил Лоран.— Не было бы убийц, ты нашла бы себе что-нибудь еще, это уж можно не сомневаться…

— Все, что нам нужно,— заметил я,— это хорошая навязчивая идея. И больше ничего.

— Зачем?

Она наклонилась ко мне.

— Благовидный предлог,— ответил я.

— Для чего?

— А чтобы попутешествовать по морям-океанам,— со смехом пояснил я.

Лоран принялся что-то напевать. Никто уже больше ничего не говорил. Вдруг она поднялась и ушла. А я еще долго оставался подле Лорана. Примерно с час. Мы с ним почти не разговаривали. А потом я и сам ушел. Но не вернулся к себе в каюту, а пошел на палубу, на свое обычное место, около лебедки. Правда, не заснул. Когда направился в бар, она уже выходила оттуда. И даже не взглянула в мою сторону.

*
В ту ночь, чтобы избежать ожидания в каюте, я снова спал на палубе. Проснулся, как накануне и днем раньше, на заре. Вот уже целые сутки, как я не оставался с ней наедине. Но чувствовал такую же усталость, как если бы мы спали вместе. Облокотился о перила. Мы уже шли вдоль французского побережья. Довольно близко от берега. Мимо яхты проплывали небольшие портовые городки, огни бульваров освещали море. Но я даже не смотрел на все это. Уткнулся головой в перила и закрыл глаза. У меня было такое ощущение, будто я уже не способен ни о чем думать — я был весь, до кончиков пальцев, полон ею. Она спала у себя в каюте, и я не мог представить себе ничего другого — кроме нее, спящей. И все города, что проплывали мимо, имели для меня смысл лишь потому, что были немыми свидетелями ее сна. Я уже знал, предчувствовал, что у меня не хватит сил слишком долго бороться с такой невыносимой страстью, что скоро нам с ней все равно придется поговорить. Я долго стоял так, уткнувшись лбом в перила. А потом взошло солнце. И я спустился к себе в каюту, почти бессознательно, вконец опьянев от мыслей о ней, спящей. Там была она. Должно быть, долго ждала меня, а потом заснула. На ночном столике стояла бутылка виски. Это была безрассудная женщина. Спала она, не раздевшись, завернувшись в одеяло, босоножки упали на пол, ноги раскрыты. Пожалуй, выпить она успела не так уж много — бутылка виски была опустошена лишь наполовину. Но спала все равно крепко. Я растянулся прямо на полу, на ковре, мне не хотелось будить ее и было страшно глядеть на нее чересчур долго. Я слишком дорожил ее сном, ее покоем.

Теперь, когда я знал, что она здесь, рядом, мне даже удалось немного вздремнуть. Проснулся я раньше нее. Как и она, спал я, не раздеваясь. Сразу тихонько выскользнул из каюты и отправился в бар. Выпил много кофе. Все матросы собрались на палубе. Было уже девять часов. Мы подходили к Тулону. Проспал я, может, от силы часа четыре. И когда вышел на палубу, почувствовал то же ослепление, что и вчера, что и каждый день. Должно быть, я еще не привык к сверканию моря.

*
В Тулоне я сошел на берег и оставался там все время стоянки, один час. Я не предложил ей пойти вместе со мной. Еще не знал, вернусь ли назад. Но я вернулся. День, несмотря на остановку, тянулся бесконечно. Я провел его целиком у себя в каюте. Она не зашла ко мне ни разу. Я увидел ее за ужином. Она казалась такой же спокойной, как и накануне, только в глазах появилась какая-то страдальческая усталость, которой я никогда не замечал в ней прежде. Один из матросов, спросил у нее, не заболела ли, она ответила, нет. В тот вечер она опять сразу ушла к себе в каюту. Я почти тотчас же последовал за ней.

— Я ждала тебя.

— Знаешь, я и сам не знаю, чего хочу,— признался я.

— Тебе надо,— медленно проговорила она,— спать на палубе.

Я стоял перед нею, лежащей на кушетке. Должно быть, меня трясло как в лихорадке.

— Поговори со мной,— попросила она.

— Не могу,— ответил я. И попытался засмеяться.— По правде говоря, мне еще никогда в жизни не приходилось ни с кем разговаривать. Я просто не умею.

— Какая разница,— ответила она.

— Господи, какие же мы придурки. Видишь, теперь и я тоже поглупел.

На этот раз это она попросила меня уйти.

Спал я очень мало, но в ту ночь по крайней мере у себя в каюте. И проснулся в такую же рань, как и накануне. Потом опять свежий, обжигающий кофе после бессонной ночи. Так уж было заведено на этой яхте: кофе всегда под рукой для тех, кому не спится. Ко мне подошел Бруно. Он выглядел как-то необычно бодро.

— Ты что, заболел, что ли? — поинтересовался он.

Открывая дверь бара, я заверил его, что вполне здоров.

— Все дело в освещении,— пояснил я,— никак не могу привыкнуть.

Он шутливо указал мне рукой на берег.

— Сет. Через полчаса будем там. Надо бы ее разбудить.

Я спросил, с чего это у него такое веселое настроение.

— Знаешь, по правде говоря, все это начинает казаться даже забавным,— признался он.

Появился Лоран, он тоже услыхал его слова.

— Лучше поздно, чем никогда,— бросил Лоран.— А то у него еще с Сицилии все время такая физиономия, что и смотреть-то тошно.

— Ты что, по-прежнему собираешься сойти в Сете? — спросил я.

— По правде говоря,— ответил Бруно,— я уже и сам толком не знаю. Когда начинаешь относиться ко всему этому с юмором, можно и еще немножко потерпеть. Просто надо научиться принимать вещи такими, какие они есть.

Вскоре на палубе появилась и она. И окликнула меня, остановившись у двери бара. Мы мило и вполне приветливо поздоровались, она впервые поинтересовалась, как я себя чувствую. Одета была как обычно, в черные брюки и черный же пуловер, правда, не причесана, и волосы спадали ей на плечи. Я ответил, что у меня все в порядке, только вот спал маловато. Больше она ни о чем не спросила. Выпила две чашки кофе, стоя, прислонившись к двери бара, потом вышла и стала смотреть на город. Поздоровалась с Бруно, который, по-прежнему в веселом расположении духа, тоже глядел на город. Я знал, что она тревожилась из-за Бруно и была довольна, увидев его смеющимся. Тоже посмеялась с ним за компанию. Можно было подумать, будто оба смеются, забавляясь видом города, странное это было зрелище.

— Так ты не сходишь в Сете?

— Может, пока и нет,— ответил Бруно.— С тех пор как я услыхал про этого Эпаминондаса, у меня что-то появилось желание познакомиться с ним поближе.

— Мне было бы приятно,— улыбнулась она,— если бы ты остался.

Мы были в сотне метров от внутренней гавани. На пристани показался человек, он размахивал руками, подавая яхте какие-то знаки. Она, смеясь, ответила. Я подошел к ней поближе.

— Вот увидишь,— сказала она,— что это за тип, второго такого нет.

— Как раз под стать вам,— все еще смеясь, заметил Бруно. Было впечатление, будто он пропьянствовал всю ночь напролет.

Она оставила нас и пошла причесаться. Когда яхта причалила, она уже вернулась назад.

*
Эпаминондас оказался молодым красивым греком. По тому, как он на нее посмотрел, я понял, что он слишком хорошо помнит свое плавание на яхте. Первым, что бросилось мне в глаза, было не столько лицо, сколько видневшаяся из-под распахнутой рубашки довольно странная татуировка — прямо на том месте, где положено биться человеческому сердцу. Изображено было тоже сердце, точь-в-точь поверх настоящего, насквозь пронзенное кинжалом. А над лезвием, как бы в капельках брызжущей дождем крови, написано чье-то имя. Начиналось оно с буквы «А». Больше я ничего не смог разглядеть. Поскольку он был явно глубоко взволнован встречей с ней, вытатуированное сердце билось так же сильно, как и его настоящее, и кинжал то и дело снова вонзался в рану. Должно быть, это память о большой любви его юности. Я тепло пожал ему руку, может, даже чересчур тепло. Она уловила мои старания получше разглядеть его татуировку, улыбнулась и посмотрела прямо мне в глаза, впервые с Пьомбино. Таким взглядом, что мне показалось, будто ей хотелось как-то ободрить меня, будто она-то уже знала, что рано или поздно мы сможем все превозмочь и со всем справиться. Будто это всего лишь вопрос времени, терпения и доброй воли — да-да, именно доброй воли. После сердечной встречи грека с матросами, особенно с Лораном, с которым, похоже, они были близкими друзьями, все пропустили в баре по стаканчику за встречу. Эпаминондас явно предпочел бы остаться с ней наедине, однако она настояла, чтобы и я тоже остался с ними. Взяли бутылку шампанского. Эпаминондас тоже смотрел на меня с любопытством, но все же не с таким, как я на него. Должно быть, он уже успел до меня наглядеться на пару-тройку моих предшественников, и такого рода явления перестали слишком занимать его внимание. Кстати, и меня тоже больше ничуть не смущало, когда на меня смотрели как на одну из естественных потребностей в жизни женщины. К тому же свое любопытство Эпаминондас удовлетворил довольно быстро. И тут же приступил к своему рассказу.

Эпаминондас сменил профессию. Теперь он стал шофером, водил грузовики между Сетом и Монпелье. Вот благодаря этому-то новому занятию ему и представился случай встретиться с Гибралтарским матросом. Надо сказать, и он, этот самый Гибралтарский матрос, тоже, если можно так сказать, сменил профессию. Теперь он заправлял одной из бензоколонок на шоссе между Сетом и Монпелье. Услыхав эту новость, она улыбнулась. Я тоже. Стоило Эпаминондасу начать свое повествование, как мною тотчас же овладело какое-то неудержимо благодушное расположение духа. Рассказывал он с большой деликатностью и явно стараясь щадить чувства слушательницы. Заранее извинился насчет бензоколонки, что вынужден был сообщить ей этакую новость, добавив при этом: что поделаешь, гибралтарским матросам тоже приходится заниматься тем, что подвернется, а не тем, чем бы им хотелось, они ведь не такие, как все прочие. Это очень модерновая бензоколонка, в отличном состоянии и, должно быть, приносит неплохие барыши. Гибралтарский матрос заправляет на колонке всеми делами и даже, если верить людям, ее совладелец.

На сей раз его звали Пьеро. Не было человека в департаменте, кто не знал бы этого Пьеро. Хотя никто не мог сказать, откуда он родом. Объявился здесь, в департаменте Эро, всего три года назад, сразу же после Освобождения. Ясное дело, Пьеро — это не настоящее его имя, но поскольку никто, даже она сама, не знает, как на самом деле зовут Гибралтарского матроса, то какое это, в сущности, имеет значение? Есть ли на свете что-нибудь более относительное, чем имена, будь то собственные или нарицательные? К примеру, его, Эпаминондаса, весь Сет зовет Гераклом — ну и что это меняет? И притом, шутливо добавил он, я и сам понятия не имею, почему именно Гераклом… Она согласилась. У этого Пьеро полно клиентов, продолжил Эпаминондас. Что еще? Он француз и, насколько можно судить по произношению, должно быть, немало времени провел на Монмартре. Пьеро — мастер на все руки, другого такого здесь не сыщешь. По выходным разъезжает на американской тачке, которую купил почти даром и собственноручно привел в порядок, с виду, ну, точь-в-точь допотопный драндулет тех времен, а запросто делает сто двадцать в час. Еще одна занятная подробность: никто не знает, чтобы у этого Пьеро была какая-нибудь постоянная женщина. Нельзя утверждать, чтобы он был святошей, у него немало клиенток, женщин богатых и праздных, из вполне благополучных семейств Эро, но он не женат и живет один. Однажды Эпаминондас спросил его, почему, в ответ он сказал одну вещь, которую ему ужасно прискорбно довести до ушей Анны.

— Да была у меня одна, сказал тогда Пьеро…— Эпаминондас густо покраснел и явно давился от смеха.— Да только она так ко мне прилипла, что до сих пор очухаться не могу.

Мы все трое долго хохотали. Эпаминондас снова извинился, но разве не должен он говорить ей всю правду?

Когда Эпаминондас впервые увидел Пьеро, он был искренне потрясен. У него тогда и в мыслях-то ничего не было, вообще и думать не думал об этой истории, но все равно это почему-то его потрясло. Почему? Он и сам-то толком сказать не может. Может, все дело в его повадках, он был вроде как не от мира сего, вечно какая-то тоска в глазах, ни дать ни взять герой из фильма. А может, в этой удали, с какой он водил свой драндулет? Или в успехе, каким он пользовался у женщин? Или в одиночестве и тайне, которые его окружали? Как можно узнать человека, если сроду и в глаза-то его не видел? По каким признакам можно догадаться, что это он и есть? И можно ли, не лишив его невинности, залезть ему в душу и понять, что он собой представляет?

Каждый день по пути за товаром Эпаминондас проезжал мимо бензоколонки Пьеро — он ведь занимался доставкой овощей на базар Монпелье. Проезжал там около одиннадцати вечера — Пьеро закрывал свою бензоколонку только в полночь. Эпаминондас часто останавливался, и они перекидывались словечком-другим. Правда, этот Пьеро оказался таким молчуном — тоже ведь странно, разве нет? — что прошло несколько недель, прежде чем удалось узнать его хоть чуть-чуть поближе.

Зато теперь, пусть Эпаминондасу удалось выведать и не так уж много, он знает о нем куда больше, чем кто бы то ни было другой во всем департаменте, потому что никому другому вообще ничего не известно об этом Пьеро. Целых шесть месяцев он — волей-неволей — по четыре раза в неделю останавливался на его бензоколонке. Первое, что ему удалось выведать,— это что Пьеро когда-то служил где-то матросом. Как только он убедился в этом, все остальное пошло немного быстрее. Он взял за правило всякий раз, останавливаясь на этой бензоколонке, заводить разговор о каком-нибудь уголке мира, где нам случалось проплывать во время наших странствий по морям и океанам. Причем сам он, Эпаминондас, вел себя очень осторожно и ни разу не выдал, почему и с какой целью плавал сам, может, он был неправ, а? Да нет, он был совершенно прав, одобрила она. Наконец наступил роковой день, когда они заговорили о Гибралтаре. Эпаминондас спросил Пьеро, случалось ли ему проходить через Гибралтарский пролив.

— Что же это за матрос,— удивился Пьеро,— если его ни разу не заносило в Гибралтар?

Эпаминондас был того же мнения.

— Такое уж это место,— продолжил Пьеро. И улыбка его показалась Эпаминондасу весьма многозначительной.

В тот вечер этим их разговор и закончился. Эпаминондас не стал настаивать. На это он решился лишь неделю спустя. Может, он мог бы подождать и еще, но очень уж любопытство замучило.

— А приятный уголок,— заметил тогда Эпаминондас,— этот самый Гибралтар.

— В общем-то, уголок как уголок,— отозвался Пьеро.— Все зависит от того, как посмотреть. В любом случае, очень важный стратегический пункт, важней и не придумаешь.

— И все-таки странное это место, правда? — не унимался Эпаминондас.

— Что-то я тебя не пойму,— удивился Пьеро.— Вот иногда понимаю, а иногда нет.

Он как-то очень странно улыбался, куда загадочней, чем в первый раз. Даже не ясно, как описать его улыбку. Ну, вот как, к примеру, описать ее улыбку? Это такая штука, которую не опишешь словами.

Единственное, в чем можно не сомневаться, это то, что упоминание Гибралтарского пролива явно вызвало у Пьеро какие-то воспоминания, и, как заметил Эпаминондас, он оказался куда словоохотливей, чем по поводу любой другой точки земного шара.

— Вот стоит взять в руки карту,— говорил он,— и поглядеть на эти скалы у входа в Средиземное море, сразу же в голову приходят мысли о дьяволе или о добром Боженьке, все зависит от того, в каком ты настроении,— добавил он.

Разве часто встретишь человека, у которого были бы такие личные впечатления о какой-то географической точке земли? Анна встала и поцеловала Эпаминондаса.

И это еще не все, продолжил Эпаминондас, вдохновленный признанием своей проницательности. Однажды вечером он слышал, как Пьеро насвистывал гимн Иностранного легиона, все одно к одному, и это еще больше укрепило его в прежних догадках. А потом и вообще наступил вечер, когда у Эпаминондаса отказал генератор, и тогда у него с Пьеро случился разговор совсем уж знаменательного свойства. Эпаминондасу удалось устроить дело так — ведь жаль было упускать такой удобный случай,— чтобы Пьеро поверил, будто эта беда приключилась с ним только что, хотя на самом деле все это произошло еще накануне, и будто он просто не в состоянии ехать дальше.

— Если это у тебя подшипники забарахлили,— сказал тогда Пьеро,— в них я немного разбираюсь, сейчас поглядим.

И сразу принялся за работу. По-моему, немного нервничал, заметил Эпаминондас. Разобрал генератор, подшипники оказались разбиты, он заменил их. Как только работа была закончена, Эпаминондас сделал попытку завести разговор.

— А потрясающее изобретение, если разобраться,— заметил Эпаминондас,— эти самые шарикоподшипники. Правда, сам-то я в этом ничего не смыслю, но все же.

— Да это как и со всем прочим,— отозвался Пьеро,— просто надо знать свое дело, вот и все.

Эту фразу насчет своего дела он произнес каким-то очень странным тоном. И Эпаминондасу показалось, что между этим тоном и — снова взялся он за свое — убийством Нельсона Нельсона существовала какая-то связь, пусть и отдаленная, но все равно связь…

— Тот, кто это придумал,— продолжил Эпаминондас,— уж точно, не король придурков.

— Может, он и не король придурков,— отозвался Пьеро,— только час уже поздний, и меня что-то ко сну клонит.

Эпаминондас извинился, что задержал его так долго. Но все же не оставил своих попыток.

— Нет, что ни говори, а шикарно придумано,— не унимался он.

— Что-то ты поздновато завосхищался,— возразил Пьеро,— вот уж двадцать лет, как все это придумали. И потом, уже десять минут первого.

Вроде бы на первый взгляд в этом разговоре и не было ничего такого особенного, однако в отказе продолжить разговор Эпаминондас усмотрел доказательство, пусть и не слишком уж явное, что тема задела Пьеро за живое.

Он закончил свой рассказ. Это все, что он мог сделать, подытожил он, будто речь шла о какой-то непреложной обязанности, какую он взвалил на себя, раз уж послал ей эту телеграмму — узнать, любой ценой разыскать этого матроса с Гибралтара. Извинился, что не смог на сей раз сделать ничего лучшего, что ему не удалось добыть более убедительных доказательств, поэтому приходится довольствоваться догадками, полагаться скорее на интуицию, чем на реальные факты. Хотя, добавил он, по его мнению, ими тоже не стоит пренебрегать. Тут я вспомнил, что это третья телеграмма, которую Эпаминондас посылает ей за два года. Я вдоволь насмотрелся на него и очень внимательно слушал, пока он рассказывал, и вдоволь насмеялся тоже. И все-таки, похоже, я ему поверил. И даже теперь, когда он закончил свою историю и сам уже не очень-то в нее верил, и сам вдруг ни с того ни с сего заподозрил себя, а не сплел ли он все это только для того, чтобы она приплыла за ним в Сет, потому что ему уже осточертело мотаться взад-вперед между Сетом и Монпелье и захотелось снова попутешествовать,— я все равно верил в его искренность. Думаю, и она тоже. Во всяком случае, уж у нее-то вид был явно довольный. А он, если он и выглядел слегка смущенным, то, может, отчасти потому, что вдруг обнаружил, как трудно, даже совершенно невозможно передать это сходство словами, и никакой рассказ не в состоянии описать его — даже ей…

Опустив глаза, он ждал, что она скажет. Она задала ему пару вполне банальных вопросов.

— Он брюнет?

— Да, брюнет. Волосы немного вьются.

— А глаза?

— Ярко-синие.

— Синие-пресиние?

— Если бы они были просто синие, я бы, наверное, и не обратил внимания, да, именно синие-пресиние.

— Подумать только.

Она задумалась.

— Что, и вправду такие синие, что это сразу бросается в глаза?

— С первого взгляда. Стоит только посмотреть, сразу приходит в голову: ну и ну, такие синие глаза не часто встретишь.

— Ну, а какие синие, как твоя рубашка или как море?

— Нет, как море.

— А какого он роста?

— Да трудно сказать. Немного повыше меня.

— Встань-ка.

И сама тоже поднялась с места. Они встали бок о бок. Голова Анны доставала Эпаминондасу до верхнего края уха.

— Вот я ему,— пояснил Эпаминондас,— достаю как раз дотуда, докуда ты мне.

Она подняла руку на ту высоту, которую он описал, над головой Эпаминондаса и долго его разглядывала.

— Было бы странно,— усомнилась она,— если бы ты настолько ошибся.

Она снова призадумалась.

— А голос?

— Чуть с хрипотцой, будто он всегда немного простужен.

Я засмеялся. Эпаминондас тоже. И она, но далеко не так охотно, как мы.

— И это тоже сразу заметно?

— Я, например, сразу заметил.

Она приложила руку ко лбу.

— А ты не сочиняешь?

Эпаминондас ничего не ответил. Как и я, он вдруг заметил, как она побледнела. Это случилось сразу после того, как он описал ей его голос. Никто уже больше не смеялся.

— А почему бы и не бензоколонка,— едва слышно проговорила она.

Потом встала и объявила, что едет туда. После чего через люк, что находился прямо у двери бара, спустилась в трюм. Там стояло два приписанных к яхте автомобиля. Я последовал за нею. Эпаминондас заколебался, потом вышел на палубу, как он сказал, предупредить Лорана, что надо поднять выездной люк. В трюме стояла кромешная тьма. Она не зажгла света. Резко повернулась ко мне и бросилась мне на шею. Ее била такая дрожь, что я было подумал, уж не рыдает ли она. Приподнял ей голову и понял: нет, она смеялась. Мы выпили всего одну-единственную бутылку шампанского, обычно, чтобы как следует захмелеть, ей требовалось куда больше. В закрытом люке раздался какой-то глухой шум, заскрипели шестеренки, это Лоран начал открывать выездной люк. Она никак не могла оторваться от меня, а у меня не хватало сил выпустить ее из объятий. Люк начал приоткрываться. В трюме стало чуть светлее. А мы по-прежнему стояли, крепко обнявшись, она все смеялась, а я все никак не мог отпустить ее от себя. Поскольку глаза у нее были закрыты, она не видела, что трюм все больше и больше открывается и мы вот-вот окажемся в полном свете дня. Я сделал было попытку оторвать ее от себя, но не тут-то было. Вот уже двое суток, как я спал вдали от нее. Внезапно показалась голова Эпаминондаса, будто обрубленная верхней кромкой люка. Я резко оттолкнул ее от себя. Эпаминондас посмотрел на нас. Потом отвернулся и отошел прочь. Она направилась к одному из автомобилей, тому, что стоял в нескольких метрах от въезда в трюм, прямо напротив люка. Чтобы дойти до него, ей надо было обойти вторую машину, преграждавшую путь. Она споткнулась и во весь рост рухнула прямо на крыло. Потом, вместо того чтобы подняться, обхватила крыло руками. Лоран с Бруно смотрели на нее сквозь открытый люк, потом к ним присоединился и вернувшийся Эпаминондас. Мне не сразу пришло в голову, что я должен помочь ей подняться. Она лежала на крыле плашмя, уцепившись за него двумя руками, и у меня было такое ощущение, будто она отдыхала и ей это было просто необходимо. Потом раздался крик, это был голос Бруно, в нем звучала тревога. И только тут я подскочил и поднял ее. Спросил, не ударилась ли, она ответила, нет. Села в машину и включила зажигание, лицо у нее было спокойное и сосредоточенное. И тогда мне стало очень страшно. Я громко окликнул ее. Был ли тому виною шум мотора? Но мне показалось, онаменя даже не услышала. Я крикнул еще раз. Она проехала по откинутой крышке люка, служившей теперь мостиком между настилом трюма и набережной, и стала удаляться. Я бегом кинулся к двери трюма и в последний раз проорал ее имя. Она не обернулась. И исчезла за решеткой пристани. Тогда я вскочил во второй автомобиль, завел его. Ко мне сразу же подбежал Лоран, за ним Эпаминондас с Бруно. Они-то слышали, как я звал ее.

— Что это на тебя нашло? — поинтересовался Лоран.

— Ничего, просто захотелось прокатиться.

— Хочешь, я с тобой?

Нет, я не захотел. Эпаминондас был бледен как полотно. У него был такой вид, будто только что он пробудился от долгого сна. Он стоял прямо перед машиной.

— Что? — переспросил Бруно.— Ты сказал, это…

— Доказательство,— проговорил Эпаминондас, указывая на меня с видом одновременно испуганным и гордым.

Я крикнул ему, чтобы он ушел с дороги. Лоран схватил его за локоть и оттолкнул в сторону. Я еще успел увидеть, как Бруно пожал плечами. И сказал Эпаминондасу: нечего тебе вмешиваться, пусть сами разбираются. А Лоран, тот, похоже, обругал его.

Я догнал ее на выезде из Сета, на одной узкой улочке, где движение было замедлено из-за базара. И последовал за ней. Она не могла меня заметить из-за базарной сутолоки, которая требовала от водителя полного внимания. Вела она хорошо — мягко, ловко и точно. В какой-то момент я очутился всего в десятке метров от нее. Так мы добрались до указателя дороги на Монпелье. Тут она сразу прибавила скорость. Ее машина была, конечно, куда мощней моей, но мне все же удалось не слишком отставать, держаться довольно близко от нее, метрах в ста, не больше. По-моему, в тот день стояла отличная погода. Я и сам не знал, почему ехал за ней следом, скорее всего, потому что мне было бы невыносимо оставаться на яхте и дожидаться ее там. Я отлично ее видел. Временами почти догонял, ехал в какой-то полусотне метров позади. Волосы у нее были повязаны зеленой косынкой, и между этой косынкой и черным пуловером как раз оставался промежуток, полоска шеи, чтобы убить ее одним выстрелом. Незадолго до того, как добраться до цели, она резко прибавила скорость и мчалась как сумасшедшая вплоть до самой бензоколонки. Я с трудом поспевал за ней. К счастью, путь оказался недолгим — не больше четверти часа после выезда из Сета, на семнадцатом километре, как и сообщил нам Эпаминондас, показалась шикарная бензозаправочная станция, красного цвета, которой и распоряжался тот самый Пьеро. Под навесом уже стояло три автомашины. Она сбавила скорость, свернула, очень аккуратно, и встала за ними в очередь. Я тоже сбавил скорость, тоже повернул и встал за нею, в каких-нибудь двух метрах позади. Она все еще меня не замечала — во всяком случае, мне так верилось. Сидела ко мне спиной, и по-прежнему все, что я видел, это была полоска шеи между зеленой косынкой и черным пуловером. Она выключила мотор. В нескольких метрах от нас стоял мужчина, глаза на манометре, отпускал клиентам бензин. Она привстала, оглядела его, всего пару секунд, потом как-то резко снова упала на сиденье. Первая машина отъехала от колонки. Мужчина подошел ко второй и тут заметил ее. Тоже окинул ее взглядом. Больше ничего не произошло — кроме этого взгляда, долгого взгляда. Похоже, он не узнал. Ее взгляда, как смотрела на него она, мне видно не было. Его же, как мне казалось, был обращен к женщине, которая была красива и одна — но которую он не узнавал. Поглядывая на нее время от времени, он не спеша наполнил бак второй машины. Не похоже, чтобы он был очень уж молод. Правда, я почти его не видел. Между нами двумя была она, и ее присутствие воспламеняло воздух. Так что все, что я видел,— это какое-то странное, искаженное лицо, будто опаленное огнем.

Подошла ее очередь. У нее был такой вид, точно она этого даже не поняла. Можно было подумать, насколько я мог судить, что она пребывала в каком-то забытьи, задремала, что ли. Мужчина подошел к ней и с улыбкой предложил:

— Не подадите ли немного вперед?

Он был в нескольких метрах от меня, весь освещенный солнцем. Внезапно у меня появилась возможность разглядеть его, наконец-то увидеть его как следует. И я узнал его. Узнал Гибралтарского матроса. Само собой, у нее не было ни одной его фотографии, так что я никогда не связывал его ни с каким конкретным образом. Хотя при чем здесь черты лица? Я узнал его, как, никогда не видя прежде, узнают море… или, скажем, к примеру, невинность, что ли… Это длилось всего пару секунд. Потом все кончилось. И я уже никого не узнавал. Это больше не был его неповторимый, особенный взгляд — просто обычный взгляд, какой может бросить кто угодно. Пошлое смирение, банальная покорность судьбе почти тотчас же заволокли, свели на нет этот показавшийся мне столь удивительным блеск в глазах. Заблуждение могло длиться всего какую-то пару секунд. Однако для нее — как она сказала мне позже — этого оказалось достаточно, чтобы снова едва не потерять сознание. Медленно, прижимаясь к тротуару, она подъехала к колонке. За мной встал еще один автомобиль. Чтобы освободить ему место, я подал вперед и приблизился к ней. Она так и сидела, крепко вцепившись в руль.

— Двадцать литров, пожалуйста,— проговорила она.

Я узнал ее голос, хоть слышал его едва-едва. Мужчина тем временем вновь обрел свое привычное лицо. Теперь он смотрел на нее с какой-то вульгарной наглостью — смесь искушенности, самоуверенности и любопытства. Как, каким образом это лицо могло породить или, кто знает, возродить к жизни, пусть хотя бы на пару секунд, такое невероятное сходство?

В тот момент, когда ей надо было уже отъезжать от заправки, она вылезла из своего автомобиля. Обернулась и увидела меня. Должно быть, она уже и раньше знала, что я там, потому что ничуть не выглядела удивленной. Улыбнулась, такой улыбки я еще ни разу не видел у нее с тех пор, как мы знали друг друга, как-то немного смущенно и в то же время настырно, что ли. Будто давала мне понять, что ни на мгновение не забывала о моем существовании, даже тогда, когда было подумала, что нашла его, и будто извинялась передо мной, что вынуждена признать такое положение вещей. Я сделал над собой неимоверное усилие, чтобы сдержаться и не окликнуть ее. Очень быстро она снова повернулась лицом к мужчине. Со спины она показалась мне как-то очень чудно одетой, в этих своих черных брюках и черном бумажном пуловере. Разве теперь выражение ее лица не должно было заставить мужчину тут же исчезнуть? Однако на самом деле у него и в мыслях не было исчезать.

— Вы не могли бы проверить мне шины? — попросила она.

Я не пытался объяснить себе, почему ей захотелось остаться. Мне пришлось сделать над собой усилие и вспомнить, что вот уже годы, как у нее не было мужчины, кроме случайных связей, и что, смирившись с этой привычкой, она хранила верность ему. Мужчина смотрел на нее с любопытством, он был явно польщен. Хотя самоуверенность с него немного слетела, может, почувствовал, как что-то произошло между нею и мной.

— Поставьте машину вот здесь, на обочину,— обратился он к ней.— Мне сперва нужно обслужить остальных.

Он указал на клиентов, среди которых был и я. Она снова села в машину и припарковалась довольно скверно.

— Я не спешу,— заверила она.

Была моя очередь, я подъехал поближе. Теперь я был совсем близко от этого человека. У него не было абсолютно ничего общего с тем, кого я увидел несколько минут назад. Он показался мне немного инфантильным, ведь ему даже в голову не пришло, чем он чуть не стал для нас обоих пару минут назад — для нее и для меня.

— Десять литров,— сказал я.

Он лишь мельком взглянул на меня. Да нет, он и вправду совсем не уловил, что минуту назад произошло у него на глазах. Обслужил меня как-то рассеянно, видно, не терпелось покончить с клиентами, чтобы поскорей заняться дамой.

Я оставил их наедине и снова выехал на дорогу, ведущую в Монпелье.

Мне предстояло тридцать километров до Монпелье. Машина шла отлично. Спидометр поднялся до ста, потом до ста десяти, потом до ста двадцати. Я удерживал сто двадцать сколько мог. Поскольку я впервые в жизни ехал так быстро, да и дорога была не из лучших, вел я очень сосредоточенно. И только после того, как чуть не столкнулся с ехавшим навстречу автомобилем, обогнал парочку, а потом сбавил скорость перед поворотом, вспомнил, что она, должно быть, все еще там, наедине с этим мужчиной,— и ее улыбку, когда она обернулась ко мне.

На полпути я остановил машину. Мне нечем было занять себя, и у меня еще не появилось желания возвращаться назад. Закурил. В памяти снова возникла ее улыбка, и я увидел ее так явственно, будто она послала мне ее всего мгновение назад. На лбу выступил пот. Я увидел это еще раз. Затем в третий. Потом попытался не видеть ее больше, думать о чем-нибудь другом, лишить себя этой радости, вспомнить, к примеру, что сейчас она наедине с этим типом в помещении бензозаправочной станции, что она голая под черным пуловером и с какой легкостью скидывает этот пуловер. Но улыбка ее оказалась куда сильнее, она возвращалась ко мне вновь и вновь, властно сметая все, что бы я себе ни придумывал.

Я снова пустился в путь к Монпелье. Добравшись до предместья, опять остановился. Потом доехал до первых домов на окраине города. Оставил на дороге машину и зашел в первое же бистро, попавшееся мне на глаза. Выпил сперва одну, потом другую, а потом и третью порцию коньяка. После чего заговорил с хозяином:

— Чертовски хорошая погода.

Выпитый коньяк помог, я только теперь заметил, как прохладно в бистро.

— Да, что и говорить,— отозвался хозяин,— сентябрь нынче и вправду выдался на редкость погожий.

У него не было ни малейшего акцента, свойственного обитателям департамента Эро, напротив, какая-то очень изысканная речь, что оказалось для меня совсем неожиданным. После четвертого коньяка я расплатился и пошел вдоль неширокой дороги, что сворачивала направо сразу же возле бистро. Я не знал, куда себя девать. У меня было такое же сильное желание снова ее увидеть, как и в первый раз, тогда, на пляже, но надо было обождать, пока она закончит с этим типом на бензоколонке. Благодаря коньяку я еще пуще прежнего думал о том, что, возможно, в эту минуту она снимает с себя свой черный пуловер, но теперь это было довольно терпимо. Я шагал и шагал вперед. Вдоль всей дороги на обочине в беспорядке валялась плитка, должно быть, ее завезли сюда, чтобы вымостить тротуар, потом бросили, расставшись с идеей тротуара — из-за войны. Я все глядел, глядел на них и метров через пятьсот сам не заметил, как уселся на одну из этих плиток. Подождал немного. Откуда-то издалека донесся заводской гудок. Полдень. По этой дороге ни разу не проехал ни один автомобиль, только велосипедисты время от времени. Она вела к очень бедным на вид домишкам, обнесенным оградами, вокруг которых росли жалкие акации, уже успевшие пожелтеть. Большинство этих домишек были деревянные, обшитые сверху толем. Натянутая между ними проволока определяла приблизительные границы участков, на них сушилось белье. До меня доносился грохот кастрюль и посуды, он смешивался с ворчливыми восклицаниями. Обитатели домишек обедали.

Внезапно я обнаружил, что был на дороге не один. Передо мной то и дело мелькали двое ребятишек. Старшему было лет десять. Он прогуливал в коляске младшего братишку, катая его взад-вперед от того поворота, где я вышел на дорогу, и до помойной ямы, перегораживающей ее метрах в тридцати впереди меня, из нее торчали какой-то железный лом и кусты крапивы. За ямой была изгородь из колючего кустарника, потом лужайка с двумя футбольными воротами без сеток, тянувшаяся вплоть до деревьев по обочинам шоссе, где то и дело сновали автомобили. В воздухе висел запах гнили.

С тех пор как я здесь появился, мальчонка сократил путь между очередными поворотами, чтобы как можно чаще проезжать мимо меня. Я, видно, не на шутку заинтриговал его. Малыш безмятежно спал в своей коляске. И голова его мерно покачивалась из стороны в сторону. Из носа у него вытекала прозрачная сопля, дальнейший ход которой преграждала припухлость верхней губы. Жесткие волосы в полном беспорядке лезли на глаза, а несколько прядей застряло между сомкнутыми веками. Над лицом кружили назойливые осенние мухи, но даже им не удавалось пробудить его от сна. Старший время от времени останавливался и смотрел на меня. Он был босоног, худ, с тусклыми спутанными волосами. Одет в девчоночью блузку. Голова маленькая и какая-то приплюснутая. Оба ребенка являли для меня самые забытые вещи на свете, о которых я мог бы подумать. Поскольку я сидел не двигаясь, старший немного осмелел. Остановил братишку в нескольких метрах от меня, потом медленно, шаг за шагом, стал приближаться, почти бессознательно, ободренный моей полной неподвижностью. Длилось это довольно долго. Он изучал меня так, как изучал бы нечто страшное, пугающее или какой-то предмет, вызвавший у него непреодолимое любопытство. Я поднял голову и улыбнулся. Должно быть, при этом я произвел слишком много шума и вспугнул его. Он попятился, сделал шаг назад. Дикость его была поразительна. Я снова застыл в полной неподвижности, чтобы помешать ему удрать прочь.

— Привет,— очень ласково обратился я к нему.

— Здравствуйте,— ответил он.

Похоже, он почувствовал себя немного уверенней. Приметил плитку, метрах в десяти от моей, и присел на нее. Я вытащил сигарету и закурил. Тень от тощей акации была слишком слабой и не спасала от жары. Я заметил, что мальчонка совсем позабыл о своем братишке, коляска осталась на самом солнцепеке, а ребенок по-прежнему спал, повернувшись лицом к солнцу.

— Не стоит бросать его на солнце,— посоветовал я.

Он вскочил, будто его застигли на месте преступления, и резко толкнул коляску на другую сторону, в тень акации. Малыш так и не проснулся. Потом вернулся, уселся на ту же плитку и снова молчаливо уставился на меня.

— Это что, твой братишка?

Он не ответил, только утвердительно кивнул головой. Аромат сигареты ничуть не рассеял висевшего в воздухе запаха гнили. Должно быть, эти двое детей родились и выросли в этой вони.

— А я живу на корабле,— сообщил я.

Глаза у него расширились от удивления. Он встал и приблизился ко мне.

— Такой большой корабль, как отсюда вон до того дома,— продолжил я.

Я показал ему рукой расстояние. Мальчик проследил глазами за моим движением. Он больше не смущался, от робости его не осталось и следа.

— Ты у них там капитан, так, что ли?

Я невольно рассмеялся.

— Да нет, не я.

Мне хотелось выпить еще коньяку, но я никак не мог решиться оставить мальчонку.

— А вот я,— заметил он,— люблю самолеты.

В глазах у него горела почти болезненная ненасытность. На некоторое время он совсем позабыл о моем существовании и думал только о самолетах. Потом я увидел, как он возвратился из мира грез, подошел совсем вплотную и снова уставился на меня.

— Это что, правда?

— Ты о чем?

— Ну, что ты живешь на корабле.

— Да, правда. Этот корабль называется «Гибралтар».

— Если ты не капитан, то что ты там делаешь?

— Ничего. Просто пассажир, плаваю, и все.

Прямо передо мной росла цветущая крапива, очень красивая. А время все шло и шло. Внезапно, словно почувствовав какой-то толчок извне, я наклонился, сломал крапиву и скомкал ее в руке. Зачем? Должно быть, чтобы убить это бесконечно тянущееся время. Мне это удалось. Время было у меня в руке и нестерпимо жгло меня. Послышался смех мальчика. Я поднялся. Мальчишка сразу перестал смеяться и убежал.

— Иди сюда,— позвал я.

Он вернулся неторопливо, ждал объяснений.

— Теперь буду знать,— сказал я. И засмеялся. Он внимательно глядел на меня.

— Ты что, не знал, что она кусается?

— Забыл,— ответил я.

Он успокоился. Ему явно хотелось, чтобы я остался еще немножко.

— Я пойду. Мне хотелось бы купить тебе самолет, но уже нет времени. Когда-нибудь вернусь и тогда куплю.

— Он что, уже отплывает, этот твой корабль?

— Да, он уже вот-вот отплывет. Так что мне надо спешить.

— А машина у тебя тоже есть?

— Да, тоже есть. Ты любишь машины?

— Не так, как самолеты.

— Я вернусь. До встречи. Пока.

— Что, правда, что ль, вернешься?

— Да, вернусь и куплю тебе самолет.

— Когда?

— Сам не знаю.

— Неправда, ты никогда не вернешься.

— Ладно, пока.

И я ушел. Обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на мальчонку. Тот уже совсем забыл обо мне. Бегал, описывая широкие круги и выставив вперед, словно крылья, руки — играл в самолет. Малыш по-прежнему спал.

Проезжая мимо семнадцатого километра, я заметил, что там не происходило ровно ничего интересного. Машины не было. А мужчина сидел на табуретке лицом к дороге и в ожидании клиентов почитывал газету. Я остановился чуть подальше и не торопясь выкурил сигарету. Потом очень быстро вернулся к яхте. С тех пор как мы уехали, прошло примерно часа два. Эпаминондас поджидал нас, болтая с Бруно. Он кинулся ко мне. Поскольку нас так долго не было, а она сама до сих пор так и не вернулась, он был исполнен надежды. Как мне показалось, и Бруно тоже.

— Ну что? — крикнул Эпаминондас.

Со всей деликатностью, на какую только был способен, я ответил, что не думаю, чтобы это было именно то, что надо. Бруно пожал плечами и сразу потерял интерес к происходящему. Потом ушел.

— Раз она там так долго задержалась,— предположил Эпаминондас,— наверное, хочет получше убедиться, разве не так?

— Кто знает,— примирительно заметил я,— может, хочет получше убедиться, что это и вправду не он.

— Что-то я никак не пойму,— возразил Эпаминондас.— Ведь такие вещи сразу видно, знал ты этого человека или нет. Одна минута — и все ясно.

— Вот и я тоже так думал.

Уж не знаю, какая у меня при этом была физиономия. Эпаминондас налил мне коньяку. Воспользовавшись случаем, и себе тоже.

— И все-таки, что ни говори,— заметил он,— это уж она чересчур. Не может быть, чтобы два человека были так похожи друг на друга, чтобы их нельзя было различить, перекинувшись парой слов. Такого просто не бывает.

Я не ответил. Эпаминондас долго размышлял.

— Разве что,— продолжил он после паузы,— есть такие люди, которые настолько похожи, что при желании могут заменить друг дружку. Я хочу сказать, если сам решишь не приглядываться слишком внимательно.

Должно быть, поджидая нас, он успел немало выпить, и у него было вполне ясное представление обо всей этой истории.

— Заметь,— проговорил он,— если она захочет, этот Пьеро вполне может стать Гибралтарским матросом. Достаточно, чтобы она этого по-настоящему захотела. В конце концов, всему есть конец. Рано или поздно и ей тоже надоест. Она решит, это он и есть, стало быть, так тому и быть, вот и все, интересно, кто тогда сможет ей возразить? Вот ты скажи, кто докажет, будто это не он?

— Что верно, то верно,— согласился я,— никто не сможет доказать, что это не он.

Я предложил ему сигарету.

— Если разобраться, я ведь тоже единственный на свете, другого такого нет, разве не так? В конце концов, всему есть предел.

— Вообще-то,— заметил я,— все мы единственные и неповторимые. В том-то и сложность, что каждый ни на кого не похож.

Мысли его приняли совсем другой оборот.

— А если,— проговорил вдруг он,— она спросит у него насчет Нельсона Нельсона?

— Вот я и говорю,— сказал я,— что все это очень сложно.

— Поживем — увидим,— с ухмылкой отозвался он.— Если этот Пьеро совсем не Пьеро, то так и скажет, что знать не знает никакого Нельсона Нельсона.

По моему взгляду он понял, что я не слежу за ходом его мыслей. Но какая разница.

— И все же,— продолжил он,— такая женщина, почему бы, спрашивается, и не признать такую женщину?

— Ну, не надо преувеличивать,— возразил я.

— Из-за бензоколонки! — ответил самому себе Эпаминондас.— Предположим, это он и есть. Владелец такой модерновой бензоколонки, зарабатывает деньги, легавые к нему не пристают, вполне доволен жизнью. И вот является она и говорит ему: бросай все, иди за мной!

— Да, так оно есть,— согласился я.— Честно говоря, мне это и в голову не приходило.

— Он ведь может и отказаться, как ты считаешь? Кто знает,— немного помолчав, добавил он,— может, они об этом и спорят вот уже битых два часа, а?

— Кто знает,— повторил я.

— И стыд-то какой,— заметил он,— бросить, как говорится, всю эту бродячую жизнь, море и все такое прочее, чтобы в конце концов врасти в землю, как эти его бензонасосы, каково, а?

— Да,— согласился я,— наверное, ты отчасти прав.

Разговаривая, мы то и дело поглядывали на пристань. Она все не появлялась.

— Правда,— признался он,— я и сам в свое время променял море на дорогу. Да только я-то что, кому до меня какое дело. Я гол как сокол. Даже грузовик и тот не мой. Так что могу в любой момент все бросить — и в путь.

На какое-то время он перестал говорить и задумался, должно быть, о своей собственной участи.

— Ты уж поверь,— помолчав, продолжил он,— только если Пьеро на самом деле никакой не Пьеро, только в этом случае он признается во всем, в чем она захочет, насчет Нельсона и все такое прочее. Смекаешь, зачем?

— Догадываюсь,— ответил я.

Однако у него все-таки еще оставались какие-то сомнения. Он то и дело с нетерпением поглядывал на пристань и явно волновался, что она все не появлялась и не появлялась.

— Мужики, они чем красивей,— рассуждал он,— тем труднее их узнать. Если разобраться, для женщин они, в общем-то, все на одно лицо. Хорошо еще, у того был шрам на башке.

— Да, это, правда, удача,— опять согласился я.

— Только ведь, пока дело дойдет до того, чтобы покопаться у мужика в волосах, на это нужно время. Не станешь же так прямо сразу, с бухты-барахты просить мужика: можно, я покопаюсь у тебя в голове?..

Внезапно он расхохотался, да так громко.

— Правда, у нее это все раз-два, и готово, уж она-то времени даром не теряет! — пояснил он.— Ты уж извини, но у нее с этим не задержится!

— Что говорить,— кивнул я,— прямо чемпионка.

— Ну а если,— снова посерьезнев, продолжил он,— он у него есть, этот самый шрам, что тогда? Он же не сможет отрицать, будто его нету, правда?

— Это еще как сказать,— машинально ответил я.

— Ты что, издеваешься? — явно обиделся Эпаминондас.

— Прости,— извинился я.— Ясное дело, если он у него есть, тогда… Знаешь, пожалуй, я пойду немного отдохну.

Оставил его и пошел к себе в каюту. Не прошло и десяти минут, как на пристани послышался шум мотора. Эпаминондас во все горло позвал меня, потом с палубы окликнул ее:

— Ну что?

— Увы и ах,— ответила она,— мне очень жаль, мой бедный Эпаминондас.

— Где ж ты тогда околачивалась битых два часа?

— Просто так, гуляла,— ответила она.— Увы и ах, мой бедный Эпаминондас.

Я поднялся в бар. Они оба сидели за столиком, перед каждым по стаканчику виски. Она избегала моего взгляда.

— Но все же признайся,— ворчал Эпаминондас,— ты ведь сомневалась, разве нет?

— Знаешь,— призналась она,— мне начинает казаться, что можно сомневаться сколько душе угодно, было бы желание.

Я присел рядом с ними. Волосы у нее немного растрепались от ветра и прядями спадали из-под берета.

— Выходит, опять я зря морочил тебе голову,— пригорюнился Эпаминондас.

— Ничего никогда не бывает совсем зря,— успокоила она.

И, желая хоть как-то утешить вконец расстроенного приятеля, пошла за бутылкой шампанского. Мне показалось, что вид у нее был счастливый. Эпаминондас удрученно следил за ней взглядом. Я открыл бутылку шампанского. Да, у нее и вправду был счастливый вид, как у человека, только что вырвавшегося из темной комнаты, где долго просидел взаперти.

— В любом случае,— проговорил Эпаминондас,— похоже, это не слишком-то тебя расстроило.

— Ко всему можно привыкнуть,— ответила она.

Она все еще избегала смотреть в мою сторону. Это было ясно как Божий день. Интересно, заметил ли это Эпаминондас?

— По крайней мере каждый раз одним остается меньше,— изрек я,— тех, которые не он.

— Знаешь, если так смотреть,— возразил Эпаминондас,— то этому конца-края не видать.

Она рассмеялась, я тоже.

— Тебе все хиханьки да хаханьки, так, что ли? — поинтересовался Эпаминондас.

— А что в этой жизни не смешно? — защищалась она.— Вот я, к примеру, разве я не смешная?

— Не всегда,— ответил Эпаминондас.— Вот сегодня ты совсем не смешная.

— Думаешь, ты сильная,— проговорила она,— а поглядишь, такая слабая, хоть плачь.

— Это все я виноват,— огорчился Эпаминондас,— видишь, как ты из-за меня расстроилась.

— Тебе не угодишь, сам не знаешь, чего хочешь,— заметила Анна.— Смеюсь, ты тоже недоволен.

— А ты сама-то,— поинтересовался Эпаминондас,— хоть уверена, что знаешь, чего хочешь.

Тут она наконец-то посмотрела на меня и улыбнулась, но с таким откровенным бесстыдством, что я покраснел до корней волос. На сей раз это заметил даже Эпаминондас. И сразу замолк.

— Ну скажи, разве всегда знаешь, чего хочешь? — обратилась она ко мне.

— Да,— ответил я,— это всегда знаешь.

Она еще раз улыбнулась. Я снова заговорил, чтобы сменить тему и задержать Эпаминондаса, который, судя по всему, совсем было собрался смыться.

— Даже если на земле останется всего один мужчина, все равно надо надеяться, что это окажется он. Если уж быть серьезными, то до конца.

Услыхав это слово, она снова рассмеялась. Потом подлила в бокалы шампанского. И заставила Эпаминондаса выпить еще немножко.

— Каждый раз оказывается, что это не совсем он,— заметил Эпаминондас,— всегда что-нибудь да не так.

— Вот уже третий раз,— как-то спокойно, будто ведя обычную неспешную беседу, проговорила она,— как Эпаминондас сообщает мне, что нашел его.

Я выпил свое шампанское.

— Здесь мы столкнулись,— сурово заметил я,— с непостижимой тайной неповторимости человеческой личности.

Эпаминондас уставился на меня, вид у него был какой-то испуганный. Анна успокоила его.

— Он хотел сказать,— пояснила она,— что очень трудно найти именно того, кого ищешь. Помнишь? Один раз он держал бордель в Константинополе. В другой раз оказался уже в Порт-Саиде. Кстати, а чем это он у нас там занимался, в Порт-Саиде?

— Был парикмахером,— ответил Эпаминондас.— То история не подходит, то голос не тот, то шрама нет… Вечно что-нибудь да не так.

— В сущности,— глядя на меня, проговорила она,— к мужчинам, к ним никогда не стоит слишком приглядываться, да и ко всему остальному тоже, всегда надо соблюдать дистанцию.

— Это тонкое дело, так нам ничего не добиться,— опять вконец расстроившись, заявил Эпаминондас.

— Конечно, это нелегко,— подтвердила она.— Понимаешь, Эпаминондас, вот, к примеру, у тебя в глазах иногда появляется что-то такое, даже сама не знаю что, но совсем как у него…

Она рассмеялась. Эпаминондас — нет. Он виновато опустил глаза и, похоже, вспомнил, как дорого обошлось ему это сходство. Потом, немного помолчав, заметил:

— Когда ты его и в самом деле отыщешь, а потом начнешь искать в нем сходства с этим Пьеро, вот тут уж я посмеюсь над тобой вволю. Вот когда ты окончательно свихнешься.

Мы все трое громко расхохотались. Эпаминондас явно приходил в себя после глубокого разочарования.

— Иногда,— заметил он,— когда мы приближаемся к берегу, кажется, будто он стоит на пристани, потом причаливаем, выходим, ничего похожего. А бывает, даже на берегу еще остаются какие-то сомнения, тогда приходится подойти поближе. Эх, да что там говорить, иногда надо поглядеть совсем в упор, чтобы убедиться, что это не то…

— Ой, вот уж что правда, то правда,— так и прыснула со смеху Анна.

— И все-таки,— изрек я,— что ни говори, а жизнь прекрасна — когда ищешь своего Гибралтарского матроса.

— Так-то оно так,— спокойно согласилась она,— и все же иногда я задаю себе вопрос, во что же он мог теперь превратиться…

— И я тоже,— сразу погрустнев, признался Эпаминондас.

Мы пили уже вторую бутылку шампанского.

— Эпаминондас,— пояснила мне Анна,— принял очень близко к сердцу эту историю, про моего матроса с Гибралтара.

— Уж не знаю, историю или что другое,— как-то очень по-детски заметил Эпаминондас,— но что-то тут и вправду поразило меня в самое сердце.

Я расхохотался.

— Такие вещи,— пояснил я,— всегда начинаются с гибралтарских матросов…

Он грустно покачал головой, соглашаясь со мной. Мы все трое были уже порядком навеселе. Обычно на яхте не надо слишком много пить, чтобы почувствовать себя под хмельком.

— Вот в Константинополе,— вспомнил Эпаминондас,— там все вообще висело на волоске. Все-таки тебе не хватает целеустремленности.

Она бросила на меня изумленный взгляд.

— Уж чего-чего,— возразила она,— а целеустремленности у меня хоть отбавляй. Только я вот все думаю, даст мне это что-нибудь в конце концов или нет.

— Можешь говорить все что хочешь,— заметил Эпаминондас, у него явно стали появляться навязчивые идеи,— но только в Константинополе все и вправду висело на волоске.

Он совсем разнервничался.

— Тебе что, правда, так уж важно, чтобы она его нашла? — поинтересовался я.

— По крайней мере хоть успокоюсь,— ответил Эпаминондас.— Я ведь был совсем молодой, тут является она, вытаскивает меня из семейства, хоп, сажает к себе на яхту, и вот с тех пор…

— На волоске,— проговорила Анна, ей явно не улыбалось продолжать разговор на эту тему,— можно подумать, после трех лет меня может смутить какой-то волосок. Ладно, если уж ты начал, давай поговорим про Константинополь. Сам знаешь, не будь там тебя, я бы сейчас шлялась где угодно, только не по морям и океанам…

— Пока она его не найдет,— пояснил мне Эпаминондас,— не будет мне покоя на этом свете.

— Даже не в борделе дело,— заметила она,— просто там дышать было нечем…

Лицо у Эпаминондаса сразу прямо засветилось.

— Точно,— подтвердил он,— стоило мне рассказать ему эту историю, а он мне и говорит, да, это я и есть, давай, сообщи ей, пусть едет. По правде сказать, мне это сразу как-то не понравилось, даже насторожило, из-за дела, которым он занимался. Когда ты вернулась на яхту, я ведь тебе еще не говорил, я все же набил ему морду. Даже шрам организовал что надо.

— Ну, ты и прохвост,— со смехом сказала она,— это чтоб еще больше все запутать.

— Ладно,— проговорил Эпаминондас,— раз так, теперь я тебе вообще больше ничего не буду рассказывать.— Потом разочарованно добавил: — Хотя можешь не сомневаться, я все равно буду их тебе посылать, свои депеши.

— Ах,— отозвалась она,— единственное, чего бы тебе не следовало делать, так это посылать мне свои депеши.

Но у Эпаминондаса, похоже, была какая-то своя задумка. Это сразу бросалось в глаза. Правда, пока он не торопился ее выдавать, видно, чтобы получше подготовить почву.

— Что ни говори,— сказал он [2],— а по-моему, этот Пьеро с семнадцатого километра стоил нам хлопот.

Она глянула на меня и тихонько рассмеялась, будто удачно пошутила.

— Во всяком случае,— не унимался Эпаминондас,— это единственное, что мне удалось отыскать в этом хреновом департаменте.— И едва слышно добавил: — При нынешних ценах на бензин никто не смог бы добиться большего.

Анна наклонилась к нему и с большой нежностью в голосе проговорила:

— Похоже, ты не очень-то доволен результатами. Ну, давай выкладывай, что там у тебя на сердце.

— Конечно, давай говори,— подхватил я.— Если уж ты ей не скажешь, то кому же тогда вообще рассказывать?

— Да нет, не стоит,— возразил он,— настроения нет.

Однако тут же все выложил, и в наилучшем виде.

— Учитывая, что это за тип,— заключил он,— я теперь уверен, что искать его надо не здесь, а где-нибудь в Африке.

Как и полагается после подобного заявления, воцарилась мертвая тишина.

— Но ведь Африка-то большая,— отозвалась Анна.— Ты бы хоть уточнил где.

Он уточнил. Это длилось не меньше получаса. Мы с ней слушали довольно рассеянно, потому что думали совсем о другом. Речь шла о том, чтобы пойти в Дагомею и найти там одного бывшего матроса с яхты, некоего Луи, родом из Марселя,— она помнила его. Так вот, как раз на прошлой неделе этот самый Луи написал Эпаминондасу, чтобы узнать его мнение насчет одного типа по имени Жеже, с которым он познакомился в Дагомее, в племени эве, неподалеку от Абомея, и который, как утверждает Луи, вне всякого сомнения, и есть тот самый матрос с Гибралтара. Эпаминондас пока что ничего не ответил Луи, потому что счел более уместным прежде поговорить с Анной. Он рассказал нам про эве. Очевидно, что уже успел неплохо просветиться. Оказывается, есть такое племя кочевников, занимаются сельским хозяйством, часть года живут на плоскогорьях Атокары. Места там очень красивые, озера и куду [3], хоть и мелкие, но все же. Короче говоря, он не может ручаться, есть ли у Луи веские основания, чтобы заставлять ее тащиться в такую даль. Пусть сама решает. Что и говорить, даль несусветная… Хотя, судя по тому, что он о нем знает… Говорил Эпаминондас долго и много, то и дело перескакивая с одного на другое и мешая очарование куду с магическими чарами Гибралтарского матроса. Слишком долго. А мы уже слишком долго глядели друг на друга. Полностью поглощенный своими эве, он ничего не замечал.

— А почему бы тебе,— проговорила она наконец,— не пойти вместе с нами?

— Даже не знаю,— как-то застенчиво уклонился Эпаминондас.

— Из-за своего грузовика, что ли? — уточнила она.

— Да он даже не мой,— возразил он,— у меня вообще нет ничего своего, кроме разве что шкуры.

Я отлично понял, и не без оснований, намерения Эпаминондаса. Правда, она вдруг ни с того ни с сего заявила, что ей надо немного подумать, и покинула нас. Чем не на шутку потрясла Эпаминондаса. Однако я оставил его наедине со своим недоумением, тоже отправился к себе в каюту и растянулся на койке. Так или иначе, но какой-то жребий был брошен. У меня не хватило времени уточнить, какой именно. В общем, мы отправлялись в центральную Африку. Я заснул в зеленой саванне, где кишмя кишели куду.

*
Проспал я долго. Должно быть, проснулся где-то перед самым ужином. И тут же поднялся в бар. Ее там не оказалось. Один только Эпаминондас спал крепким сном, растянувшись на двух креслах. Больше никого на яхте видно не было. Я зажег свет. Эпаминондас недовольно заворчал, но не проснулся. Плита для подогрева была выключена, ужина не готовили. Я бегом бросился в трюм и убедился, что обе машины на месте. Потом не спеша снова поднялся в бар, разбудил Эпаминондаса и спросил у него, где она. Он ответил, что я уже знал и без него,— у себя в каюте.

— Она, видите ли, размышляет,— пояснил он.— Если она уже начала размышлять над такими вещами, стоит идти в Дагомею или нет, этому конца-края не видать. Будто над этим надо еще размышлять, да тут и думать-то нечего.

Он сказал, что вскоре после того, как я ушел, она снова появилась из каюты и отпустила всю команду до полуночи на берег. Сказала, что снова отправляемся в путь, только не удосужилась уточнить, куда плывем.

— Я жду, когда она наконец вдоволь наразмышляется,— добавил Эпаминондас,— чтобы предупредить своего агента по перевозкам.

Я оставил Эпаминондаса и спустился к ней в каюту. Впервые я вошел не постучавшись. Зажег свет. Она лежала, одетая, заложив руки за голову, в позе, напомнившей мне, какой я увидел ее тогда, в зарослях тростника. Уселся подле нее. Судя по всему, она плакала.

— Вставай,— сказал я.— Пошли посидим где-нибудь в ресторанчике.

— Я не голодна.

— Ты же всегда голодная.

— Нет, не всегда.

— Эпаминондас, там наверху, уже весь истерзался, ждет, когда ты наконец решишь, плыть к этим эве или нет, ему ведь надо еще предупредить своего агента по перевозкам.

— Конечно, плывем, так ему и передай, нынче же ночью снимаемся с якоря.

Она попыталась что-то вспомнить.

— А куда мы плывем-то?

— Ну, это уж слишком,— заметил я.— Как куда, к дагомейскому племени эве, в район Абомея.

— Ах, да. Это ужасно далеко.

— Дней десять?

— При хорошей погоде. А если нет, то и все пятнадцать.

— У тебя что, нет желания поохотиться на куду, как в книгах Хемингуэя?

— Нет,— ответила она.— Потом добавила: — Это уже двадцать третья телеграмма, с тех пор как я ищу его.— И с улыбкой прибавила: — Мы ведь охотимся совсем не на куду.

— Но раз уж он такая редкая птица, этот матрос, можно для разнообразия пару дней поохотиться и на что-нибудь другое. Ведь надо же время от времени наполнять ягдташ хоть какой-нибудь мелкой дичью. Так почему бы нам не поохотиться на куду?

— А если он окажется у эве?

— Что ж, тогда ты сможешь поохотиться на куду вместе с ним.

Она умолкла. Я не решался смотреть на нее слишком много.

— А охота на куду — это опасно, да?

— Разве что самую малость, ровно столько, сколько нужно. А потом, в глазах мужчин все куду стоят один другого. Так что, как бы тебе сказать, это упрощает охоту.

— А во время охоты на куду разговаривают?

— Когда охотишься, нельзя поднимать ни малейшего шума и ни в коем случае нельзя разговаривать. Это же всем известно.

— Разве нельзя переговариваться совсем шепотом, на ухо? Ведь это-то разрешается, разве нет?

— Само собой,— согласился я,— но тогда можно говорить только о дичи. Тут нельзя отвлекаться ни на минуту.

— Надо же, я и не знала, что взяла на борт такого искусного охотника. Но это ведь нелегкая добыча, куду.

— Самая прекрасная на свете.

— И что же, они и в самом деле не говорят ни о чем, кроме куду?

— Нет, отчего же, по вечерам, после охоты, иногда о литературе. Но важней всего на свете для них то, что они охотники на куду.

— И никогда-никогда ни о чем другом?

— Никогда ничего нельзя утверждать наверняка, может, иногда и еще о чем-нибудь, кто знает.

— Жаль, что ты не посмотрел город, он очень красивый,— невпопад сказала она.

Я поднялся. Она удержала меня за руку.

— Ты так же разговаривал и с той женщиной? Ты и с ней так же разговаривал?

— Я вообще никогда с ней не разговаривал, берег себя до лучших времен. Я не был счастлив.

Она медленно проговорила:

— А вот я, кажется, была.

— Охотно верю,— согласился я.

И вышел из каюты. Направился в бар к Эпаминондасу. Он с нетерпением поджидал меня, сидя за бокалом вина.

— Ну, что она сказала?

— Ничего.

— Что ни говори…— Он отпил из бокала, пощелкал языком.— А это стоящее дело. Видно, ей уже просто надоело, другого объяснения и быть не может.

Я вспомнил про ее поручение.

— Да, она просила тебе передать, что мы отправляемся к этим твоим эве.

Он не выказал ни малейшей радости. Скорее уж наоборот, как-то бессильно, прямо со стаканом в руке, рухнул в кресло.

— Когда?

— Сам знаешь, этой ночью.

Он захныкал.

— Ну вот, опять меня куда-то несет. Так мне сроду ничего путного не сделать.

— Надо знать, чего хочешь,— изрек я.

— Она приехала за мной в Маюнгу, к моей бедной матери, кабы знать, что ей от меня было нужно, так лучше бы уж остался там, где был.— И, понизив голос, добавил: — До сих пор не могу понять, как это ей удалось меня разыскать…

— Если разобраться, все мы тут в таком же положении. Так что нечего жаловаться.

Он меня не слушал.

— Моя мать, она все время пишет, просит вернуться. Отец уже старый. Мы торговали апельсинами, дела у нас шли неплохо, теперь все пришло в упадок…

— Возьми да вернись к себе в Маюнгу, что тебе мешает?..

Он занервничал.

— Вот увидишь, сам увидишь, каково это, вернуться в Маюнгу после того, как она таскала тебя за собой то в Темпико, то в Нью-Йорк, то в Манилу. Да я там с тоски подохну, в этой Маюнге. Ты еще не знаешь, о чем говоришь.

— Тогда не вижу, чего ты там забыл, можешь вообще никогда не возвращаться.

— Вот она найдет его, тогда вернусь. Но не раньше.

— Что-то я не понял.

— Когда она его найдет, мне везде будет тошно, уж я-то знаю, вот тогда и вернусь в Маюнгу.

— Ну, у тебя еще уйма времени до этого,— заверил я его.

Он окинул меня долгим, пристальным взглядом.

— Тебе не понять. Ты совсем другое дело. К тебе она неровно дышит.

Поскольку я не ответил, он подумал, будто я сомневаюсь в справедливости его утверждения.

— Уж я-то знаю, о чем говорю. Это же сразу видно. Никогда еще не видел, чтобы она так долго раздумывала. Ее прямо не узнать.

— А что, там, у твоих эве, и вправду водятся куду?

Он сразу засиял.

— Немного есть. Вот в Замбези, там их видимо-невидимо. Заметь, и на Уэле тоже, но крупных, а их поймать так же трудно, как мух, не стоит и пробовать.

Он подождал, я все не отвечал.

— Почему ты об этом спрашиваешь? Ты что, хочешь поохотиться на куду, что ли?

— Сам не знаю, просто из любопытства.

Похоже, он был разочарован. И вдруг о чем-то вспомнил.

— А как же мой агент по перевозкам, я же так и не предупредил его…

— Ну, так в чем же дело, давай, ступай скорей.

— И речи быть не может. Это же двадцать километров отсюда. Нет, тебе придется меня подвезти.

— Слушай, если бы ты знал, как мне неохота.

Он изобразил глубочайшее отчаяние.

— Но если ты меня не отвезешь, все пропало, мне придется остаться, это же ясно как дважды два.

— Я не знаю, как открыть люк трюма.

— Уж что-что, а это я умею,— заверил он,— о чем разговор.

Я мог бы сказать, поезжай один, но знал, стоило мне остаться, и я сразу же спустился бы к ней в каюту. А этого я и хотел избежать. Сам же он не изъявил желания обойтись без меня, потому что ему было скучно ехать в одиночестве. Так что и пяти минут не прошло, как он уже был внизу и открывал люк.

Нас не было часа два. Нужно было предупредить агента по перевозкам и забрать в меблированной комнате, что он снимал в одной небольшой гостинице Сета, его пожитки. По дороге назад он немного рассказал мне про Луи.

— Это мой кореш,— заметил он,— занятный мужик, сам увидишь.

— Скажи правду, и часто вы так водите ее за нос?

— Водим за нос?!.. Думаешь, мне так интересно тащиться в эту чертову Дагомею?

— Извини. Вот мне, например, очень даже интересно.

— Что-то не верится…

Когда мы вернулись на яхту, матросы были уже на борту. В баре горел свет. Лоран был слегка навеселе. Бруно тоже, правда, куда больше Лорана.

— Это же просто умора какая-то,— горланил Бруно,— является кто попало, полный придурок, говорит ей, будто тот живет себе в палатке где-то на вершине Гималаев, и она тут же очертя голову несется туда. Нет, я остаюсь. Никогда бы себе не простил, если бы пропустил такую потеху.

Эпаминондас бросился прямо на него.

— А ну возьми свои слова назад, не то набью тебе морду.

— Что ж, если здесь теперь даже пошутить нельзя, тогда, пожалуй, мне и вправду лучше сойти на берег,— обиделся Бруно.— И не подумаю отказываться от своих слов.

— Он прав,— вмешался Лоран.

Эпаминондас гордо удалился.

— Нет, все-таки никак не пойму,— не унимался тот,— зачем ей нанимать таких придурков, они же ни черта ни в чем несмыслят.

Я оставил их. И спустился к ней в каюту. Там по-прежнему было темно. Снова зажег свет. Она лежала все в той же позе, что и пару часов назад. На сей раз у меня было такое ощущение, будто она ждала меня. Я рассказал ей о своей поездке с Эпаминондасом и кое-что из того, что он поведал мне о Луи из Абомея. Говорил я довольно пространно и долго. Заметил, что это ее немного раздражало. Потом наступил момент, когда мне уже больше не о чем было ей рассказать, даже о проделках Эпаминондаса.

— Может, тебе лучше сойти на берег здесь? — предложила она. И добавила: — Как и всем остальным.

Я уселся прямо на пол, прислонившись головой к койке.

— А мне совсем не хочется сходить на берег.

— Днем раньше, днем позже, какая разница?

— Пока еще не время. Я сойду, но попозже.

— Что же должно случиться, чтобы ты сошел, чего ты ждешь?

— Гибралтарского матроса.

Она не рассмеялась.

— Прости,— извинился я,— я и сам не знаю.

Внезапно она как-то резко, почти грубо спросила:

— Откуда ты явился?

— Я же говорил тебе,— напомнил я,— из Министерства колоний, копировал там документы…

— Ты что, совсем идиот, разве ты не видишь, что происходит?

— Да нет, я не идиот и все прекрасно вижу.

— И все равно не хочешь сойти на берег?

— Пока нет. Не хочу, это единственное, в чем я уверен. У меня нет никаких причин сходить на берег.

— А вот у меня,— тихо проговорила она,— ты же сам знаешь, у меня есть очень веские причины, чтобы заставить тебя сойти на берег.

— А мне плевать на твои веские причины.

Она сразу успокоилась. И с какой-то коварной нежностью, точно уговаривая ребенка, проворковала:

— Хорошо, оставайся здесь, только молчи, обещаешь, да?

— Буду стараться изо всех сил.

— Ты что, действительно веришь, будто можно все время молчать?

— Я верю, что нужно молчать, пока можешь. Но нельзя же молчать… без конца.

И улегся подле нее.

— Честно говоря, я уже больше не в силах молчать,— признался я.

Какое-то мгновение мы чувствовали себя так, будто поговорили. Но это ощущение быстро прошло, и скоро этого стало мало. Она прижалась лицом к моему лицу и долго оставалась так, не шелохнувшись.

— Скажи мне что-нибудь, что придет в голову.

— Анна…

Часы на столике показывали два. Сон не шел.

— Еще что-нибудь,— попросила она.

— Мне нравится на этой яхте.

Она легла и больше ни о чем не просила. Погасила свет. Через иллюминатор виднелась пустынная набережная, ее ярко освещал прожектор. Можно было подумать, будто всякое желание между нами угасло навеки.

— Надо поспать,— проговорила она,— мы больше не можем не спать, мы с тобой оба смертельно устали.

— Да нет, по-моему, ты ошибаешься.

— По правде говоря, я люблю, когда ты такой, как стена.

— Помолчи…

— Самая великая любовь на свете, что это значит?

Я видел ее лицо в слабом свете прожектора. Она улыбалась. Я поднялся, готовый уйти. Она попыталась меня удержать.

— Дура ты набитая,— проговорил я.

И высвободился из ее рук. Она дала мне уйти, не делая больше никаких попыток удержать меня подле себя.

— Не надо расстраиваться,— попросила она,— ведь и я тоже молчу, правда, по-своему.

*
Яхта отчалила глубокой ночью. Спал я очень мало. Меня то и дело будила вибрация корабельных винтов, и я подолгу лежал без сна. Потом, когда совсем было отчаялся и уже занялся день, меня наконец сморил сон. Из каюты я вышел где-то к полудню. Она была на палубе, спокойная и веселая, как и всегда по утрам. Разговаривала с Бруно. Он не был пьян, но пребывал в весьма дурном расположении духа, утверждая, будто его застали врасплох, будто у него и в мыслях-то не было плыть в эту самую Дагомею, и так далее и тому подобное. Она как могла пыталась утешить его обещаниями, что мы сможем там поохотиться на куду. Я услыхал, как она сказала ему:

— Это такая штука, которую каждый должен непременно хоть раз попробовать, а так ты сможешь сказать, что дело уже сделано…

Он смотрел на нее с недоверием. Бруно был самым молодым матросом из всей команды. Ему еще очень не хватало знания непреходящей зыбкости этого мира. Нам всем стоило немалых трудов разъяснить ему необходимость наших вояжей. Однако все относились к нему с огромным терпением.

Обедали мы вместе. К нам за столик подсел Эпаминондас. И с этого дня ежедневно ел вместе с нами. Ни разу ничуть нас не стеснив. В то утро он прямо-таки светился от радости. Погода стояла прекрасная, он уже совсем забыл про Маюнгу, про свои угрызения совести и даже, по-моему, про цель нашего путешествия в Дагомею.

— Так, значит, плывем,— бросил он, крепко хлопая меня по плечу.

— Плывем, плывем, успокойся.

— Вот видишь,— как-то вдруг развеселилась она,— можешь радоваться, твой номер удался.

На лице Эпаминондаса отразилось искреннее негодование.

— Если уж кто-то и сыграл с тобой какой-то номер, то, во всяком случае, не я.

Смеясь, она согласилась.

— И потом, туда или куда-нибудь еще,— заметил Эпаминондас,— если разобраться, какая разница?

— Все-таки нельзя терять надежды,— вмешался я,— иначе уж вообще…

— Самое забавное,— предположила она,— если он уже давным-давно трудится молочником где-нибудь в Дижоне, а я, как последняя шлюха, все шляюсь и шляюсь по морям и океанам в поисках этого великого мужчины.

— По морям или где-нибудь еще…— прыснул Эпаминондас.

Все рассмеялись, даже матросы, что сидели за другими столиками. Никто не выглядел шокированным.

— Может, в Дижоне, а может, нигде…— заметил я.

Эпаминондас не понял, и, как и всякий раз, когда он оказывался в таком положении, на лице его отразилось нечто вроде смертельного испуга.

— Это он просто так, к слову,— пояснила она ему.

— И ты позволяешь такие шутки теперь?

— Шутка как шутка,— возразила Анна,— что уж, и пошутить нельзя, что ли?

— Нет,— вдруг как-то сразу погрустнел Эпаминондас,— похоже, я все-таки слезу в Танжере.

— Да я просто пошутила,— заверила она.— Что-то ты стал уж очень обидчивый.

— Ладно, посмотрим, как ты будешь выглядеть,— ответил Эпаминондас,— если он и вправду окажется у эве.

— И не только она,— добавил я.

Перспектива такой встречи вызвала у меня неудержимый приступ смеха.

— Может, объяснишь, что это тебя так разбирает? — поинтересовался Эпаминондас, который обижался по всякому пустяку и, должно быть, подумал, что я сомневаюсь в успешном исходе экспедиции.

— Просто я подумал,— пояснил я,— как все мы мигом окажемся на берегу.

Они тоже рассмеялись.

— Да,— прыснул Эпаминондас,— это уж точно, быстрее не придумаешь.

— Присоединимся к Нельсону и его шарикам-роликам.

— А как же я? — спросила она.

— Ну, ты даешь,— ответил я.

— Нет, раньше ты была совсем другая,— заметил Эпаминондас,— ты изменилась, и совсем не в лучшую сторону.— И чуть не задохнулся от смеха.— Все, хватит слоняться по свету! — ликующе воскликнул он.— По домам, как все нормальные люди. А вот я лично,— добавил он,— останусь в Котону и буду охотиться на куду.

И обернулся ко мне с таким видом, будто вдруг вспомнил о чем-то, она тоже. Вид у него был немного смущенный. Правда, я-то смотрел только на нее.

— Ну а ты? — как-то застенчиво спросил Эпаминондас.— А ты чем…

— Откуда мне знать? — ответил я.

Никто больше не добавил ни единого слова. Она невозмутимо глядела на меня. Оба ждали, что я скажу. Но я промолчал.

— Вот я, к примеру,— почти шепотом снова заговорил Эпаминондас,— останусь в Котону и поохочусь на куду. Попробую ловить их живьем, а потом продавать в зоопарки.

— В Котону,— с трудом проговорил я,— нет никаких куду.

— Ну и что,— возразил он,— зато в Замбези их навалом, видимо-невидимо, целые стада.

— А если не удастся поймать их живьем,— поинтересовалась она,— что с ними тогда делать?

— Уж вам ли этого не знать,— заметил я.

— Интересно, откуда бы ей это знать? — удивился несколько сбитый с толку Эпаминондас.

— А ты не пытайся понять все буквально,— сказала она.— Это все потому, что я охочусь на матроса с Гибралтара. Так сказать, намек.— И, как ни в чем не бывало, мило продолжила: — Ну, так что же с ними тогда делать? Они хоть съедобные?

— Конечно,— подтвердил Эпаминондас,— еще какие съедобные. Потом, рога, кожа, даже не знаю, что еще, надо совсем ничего не смыслить в охоте, чтобы задавать такие дурацкие вопросы.

— Куду,— пояснил я,— очень редкое животное. А охота на редких животных — это великая охота.

— И чем реже, тем лучше,— прыснул Эпаминондас, смекнув наконец, о чем идет речь.

Анна очень охотно смеялась всем шуткам Эпаминондаса. Рассмеялась она и на этот раз, но как-то сразу погрустнела.

— Мне все больше и больше нравится смеяться,— призналась она,— видно, старею.

— Да нет, дело тут вовсе не в возрасте,— с понимающим видом возразил Эпаминондас.

— Просто,— заметил я,— сейчас день.

Анна снова долго смеялась над этим намеком.

— Если я вам мешаю,— проговорил Эпаминондас,— надо было сразу так и сказать.

— Не заводись,— возразила Анна,— если нам кто-то и мешает, то уж, во всяком случае, не ты.

Эпаминондас понял и возмутился, но как-то вяло.

— Да ладно, что там говорить,— успокоился он.— Но ты здорово изменилась.

*
Весь день я провел в попытках почитать, но мне это так и не удалось. К вечеру в поисках Эпаминондаса я поднялся в бар. Он тоже читал, развалившись в кресле. Она обсуждала с матросами, какая погода ждет нас в Атлантике. Когда я вошел в бар, все сразу же насторожились. Кое-кто, в их числе и Бруно, конечно, подумал, что настал критический момент моего пребывания на борту яхты и я не доплыву до Дагомеи. По ее виду я понял, что эта двусмысленность в наших отношениях ничуть ее не смущает и, даже напротив, она тоже получает от этого известное удовольствие и старается продлить как можно дольше. Я прошел через бар и вышел на палубу. Вскоре ко мне присоединился Эпаминондас. Именно этого-то мне и хотелось. Мы с ним отлично понимали друг друга, а у меня было большое желание перекинуться с кем-нибудь парой слов.

— Выходит, ты тоже здесь ни хрена не делаешь, так, что ли?

— Я подумываю, не привести ли в порядок библиотеку,— ответил я.— Но это так, благие намерения, не больше того.

— По-моему, на этой яхте всем глубоко наплевать, в порядке эта библиотека или нет…

— Поди знай,— возразил я,— а вдруг она на следующей стоянке подберет какого-нибудь философа…

Мы оба дружно рассмеялись.

— А вот мне совсем нечем заняться,— продолжил Эпаминондас,— для меня тут не осталось никакой работы. Хотя, по правде говоря, я никогда особенно не любил этого занятия, гнуть спину…

— Я тоже. Правда, кто знает, может, наступит день…

— Ты-то хоть чем-то занимаешься,— пошутил он.

— Скоро будет Гибралтар,— заметил я.

— Завтра утром, на заре. Знаешь, я тоже, когда проходил здесь в первый раз, чувствовал себя не в своей тарелке.

— А что ты вообще об этом думаешь?

— О чем? О Гибралтаре, что ли?

— Да нет. Как ты думаешь, есть у нее хоть маленький шанс?

— А какого же, по-твоему, хрена мы здесь делаем, если у нее нет никакого шанса?! — возмутился он.

— Само собой. Мне просто хотелось узнать твое мнение, вот и все.

— Ну и вопросики же у тебя…

— Знаешь, я хотел сказать тебе одну штуку. Нельсон Нельсон — что-то уж очень странное имя.

— Опять-таки повторяю, какого хрена мы здесь околачиваемся, если…

— Да пусть бы даже на его месте оказался кто-нибудь другой,— возразил я,— какая разница, все равно мы были бы здесь.

— Да, что правда, то правда,— согласился Эпаминондас,— король шариков или король придурков, главное, что он его убил, а остальное нам без разницы.

— Знаешь, иногда мне кажется, будто существует целый десяток разных историй об этом Гибралтарском матросе.

— Может быть, но матрос-то только один, вот в чем штука. И это крепкий орешек.

Он замолк и как-то подозрительно уставился на меня.

— Что-то ты задаешь чересчур много вопросов,— предупредил он,— ни к чему это все.

— А почему бы нам об этом не поговорить? Что здесь плохого?

Потом добавил:

— А вообще-то мне это даже и неинтересно. Просто дама все время только об этом и твердит. А я-то что, надо же о чем-то разговаривать.

— Да нет, может, эта дама и не всегда знает, чего хочет, но уж, во всяком случае, она не из болтливых, это точно.

— Какая разница, все равно же мы туда плывем, к этим эве.

— У нее нет выбора, если бы он у нее был…

— Да, что правда, то правда. Выбора у нее нет.

— Вляпалась в такую скверную историю, как же ей теперь пойти на попятный… Вот такие дела.

— Тебе очень хочется его отыскать?

— Да ведь только я один в это и верю.

— Это или что другое, какая ей разница?

— Да нет,— возразил он,— не совсем.

— Пожалуй, ты прав,— согласился я.

Я испытывал к нему огромную симпатию. Думаю, и он платил мне тем же, правда, как-то нехотя, словно против воли.

— Тебе бы чуток отдохнуть,— предложил он,— а то вид у тебя какой-то дохлый.

— Я не могу спать. А что, она, правда, не из болтушек?

— Да вроде бы за ней никогда такого не водилось.— Потом добавил, будто считал своим долгом сказать мне это: — Даже вот я почти все, что мне известно про эту историю, узнал от других, по слухам. Хотя, бывает, и сам не заметишь, как разболтаешься, а потом уже не можешь остановиться.

— Это уж точно,— рассмеялся я.

Он снова уставился на меня.

— А чем ты на суше-то занимался?

— Трудился в Министерстве колоний, Отдел актов гражданского состояния.

— И что это за работа такая?

— Делал копии свидетельств о рождении и смерти французов, которые родились в колониях. Целых восемь лет.

— Черт побери,— с каким-то уважением выругался Эпаминондас.— Это совсем другое дело.

И вот от него я этого не скрыл.

— Знаешь, я счастлив,— признался я.

Он ничего не ответил. Вынул пачку сигарет. Мы закурили.

— И ты все бросил?

— Все.

— Это еще не конец,— как-то дружелюбно проговорил он.

Вот уже давно я все пытался разглядеть, что за имя вытатуировано у него на груди. Внезапно он потянулся, и я наконец-то увидел. Это была Афина. Я от души порадовался за него.

— Вижу, ты себе Афину вытатуировал,— в свою очередь, приветливо заметил я.

— А ты что подумал? Честно говоря, у меня была такая мысль, но потом подумал, а вдруг придет такой день, когда я буду выглядеть полным придурком, ну, и решил…

Мы дружно рассмеялись, отлично поняв друг друга. Потом он вернулся в бар, а я к себе в каюту. Ее я встретил в люке, когда спускался вниз. Она остановила меня и едва слышно — как-то быстро-быстро, словно прячась,— сообщила, что завтра утром, примерно в половине седьмого, мы будем проходить через Гибралтарский пролив.

Остаток дня и часть ночи я провел в ожидании. Но ее я не видел даже за ужином.

*
В Гибралтарский пролив мы прибыли чуть раньше того часа, который назвала мне она, еще не было и шести.

Я поднялся и вышел на палубу. Она уже была там. Вся яхта спала, даже Эпаминондас. Она была не причесана, в халатике. Было заметно, что и она тоже поспала немного, должно быть, не больше меня. Мы не обменялись ни единым словом. Нам больше нечего было сказать друг другу, или, вернее, мы уже не могли ничего сказать друг другу, даже поздороваться.

Бок о бок мы прошли на носовую часть яхты и, облокотившись о поручни, совсем рядом, наблюдали, как приближался пролив.

Мы проплывали мимо скалистого утеса. Над ним, сверкая на солнце, летали два самолета, они кружили, описывая все сужавшиеся и сужавшиеся круги, точно стервятники над добычей. В своих стоящих на динамите аккуратных беленьких виллах, прижавшихся друг к другу, в удушающей, но в высшей степени патриотической тесноте спала на обагренной кровью земле Испании всегда верная себе Англия.

Скала оставалась позади, а с нею и головокружительно тревожная действительность современного мира. Приближался пролив со своей не менее тревожной и не менее головокружительной несовременностью, оторванностью от этого мира. Незаметно, мало-помалу менялся и цвет воды. Поднимался африканский берег, иссохший и голый, точно соляное плоскогорье. Его суровые очертания прерывала Сеута. Прямо напротив нее тянулся испанский берег, он был темнее и надежнее защищен от ветров. На нем росли последние сосновые рощи латинского мира.

Мы входили в пролив. Появилась Тарифа, крошечная, испепеленная солнцем, увенчанная дымом. У невинных ног ее происходила самая поразительная смена вод на этой земле. Поднялся ветер. Впереди показалась Атлантика. Наконец она обернулась и посмотрела на меня.

— А что, если я все это придумала? — проговорила она.

— Все-все?

— Да, все.

Что-то между нами становилось неизбежным как рок. У меня было такое ощущение, будто она сказала мне именно это.

— Что ж, это бы мало что изменило,— ответил я.

Яхта сделала поворот. Вода стала зеленой и пенистой. Пролив расширился. Полностью изменился цвет воды, цвет неба и цвет ее глаз. Она по-прежнему ждала, наклонившись вперед.

— Вот мы и здесь,— проговорил я.

— Да,— отозвалась она,— вот мы и здесь.

Я приблизился к ней, обнял и увлек за собой. Мы уже час были в Танжере, когда она заснула.

Мы так и не сказали друг другу ни слова.

*
Я оставил ее в каюте, пошел в столовую, выпил кофе и спустился вниз. Думаю, с палубы я даже ни разу не успел взглянуть на город. Быстро спустился на берег и пошел. Было, наверное, часов одиннадцать, становилось уже жарко. Правда, город овевал морской ветер, так что, в общем, было вполне терпимо. Я двинулся по первой попавшейся улице, что уходила от набережной, и через четверть часа, сам того не желая, оказался в центре города, на шумном бульваре, усаженном низкорослыми пальмами. Я очень мало спал, и не только этой ночью, а все время с тех пор, как покинул Рокку, и был на последнем издыхании. Бульвар оказался очень длинным. Наверное, это была главная торговая улица города. Одним концом он выходил к порту, а другим на какую-то площадь, которую невозможно было как следует разглядеть. В одну сторону по нему спускались огромные тяжелые грузовики с углем. В другую с трудом поднимались автомобили, груженные какими-то ящиками, машинами или просто железными опилками. С той высоты, где я находился, бульвар просматривался целиком, от порта до самой площади. Он был почти сплошь забит длинными вереницами автомобилей, в основном, грузовых, которые шли непрерывным потоком, через равные промежутки времени останавливаясь у светофоров, где бульвар пересекали пешеходные дорожки. Было видно, как они двигались на одной и той же скорости, дружно останавливаясь и снова трогаясь в путь с плавностью неспешных длинных волн. Бульвар показался мне необъятным, почти бескрайним в своем непрерывном движении и искрящимся, словно море. Мне пришлось присесть на лавку, чтобы переварить это зрелище. Прямо мимо меня, с фанфарами во главе, строем проследовал отряд международной полиции, гордо чеканя шаг под насмешливыми взорами шоферов грузовиков. Когда он прошагал, я поднялся с лавки и побрел к площади. Судя по всему, там росли какие-то другие деревья, не только эти карликовые пальмы, от которых не было никакой тени, а главное, там виднелись террасы кафе. Шел я очень медленно. Пожалуй, я был таким же усталым, как и во Флоренции, когда искал того шофера грузовичка. Правда, на сей раз город не сжимал меня со всех сторон, а, напротив, словно расширялся, расширялся до бесконечности, так что мне уже казалось, будто я так никогда и не дойду до конца, а если и доберусь до какого-нибудь кафе на площади, то уже останусь там до конца жизни. Я чувствовал себя безнадежно счастливым. Присаживался почти на каждую лавочку и слушал. Весь город с каким-то остервенением трудился. Если как следует прислушаться, а для этого надо сконцентрировать все внимание, то сквозь доносившийся с бульвара невообразимый грохот грузовиков можно различить далекий, неясный шум порта. Я поднялся и снова двинулся в путь. Должно быть, мне потребовалось около часа, прежде чем добрался наконец до площади. Террасы кафе, только что политые водой, укрывались в тени платанов. Я зашел в первое же, что попалось мне на пути. Вот там-то, должно быть, из-за усталости я окончательно перестал понимать, что за история со мной приключилась, и мне вдруг показалось, будто у меня ни за что не хватит сил жить дальше. Правда, длилось это недолго. Стоило мне закрыть глаза, а потом снова открыть их, как все сразу прошло. Официант, весь в белом, с салфеткой через руку, спросил, что бы я желал выпить. Я ответил: кофе. Нет, я не умер от любви к Женщине Гибралтарского матроса.

— Со льдом?

— Не знаю.

— Вам нехорошо?

— Нет, хорошо, просто устал.

— Тогда, наверное, лучше горячий.

— Ладно, горячий,— согласился я.

Он ушел. По отношению к морю площадь была самой высокой точкой города. Он расстилался передо мной вплоть до торгового порта, а чуть подальше, справа от него, виднелась пристань, где причаливали яхты. Там стоял и «Гибралтар», он был самым большим среди всех прочих яхт и сразу бросался в глаза. Интересно, она еще спит или уже проснулась и задает себе вопрос: куда же это я мог исчезнуть? А может, поди знай, там, на борту, уже объявился этот Гибралтарский матрос? Вернулся официант с кофе.

— Не хотите что-нибудь перекусить?

Я не чувствовал голода. Он заметил, что я смотрю на порт, в ту сторону, где швартовались яхты. Было время обеда, когда в кафе мало посетителей, так что он мог немного поболтать.

— Сегодня утром здесь пришвартовался «Гибралтар»,— сообщил он.

Должно быть, я даже слегка вздрогнул, но официант ничего не заметил, тоже глядел на порт. Его явно интересовали корабли.

— Вы его знаете?

— Не так уж много тридцатишестиметровых яхт, а эта одна из последних, так что кто ж ее не знает.

Я залпом проглотил обжигающий кофе. Он оказался вполне сносным. Я любил кофе. И уже немало выпил его утром. На площади было одностороннее движение, и грузовики огибали ее непрерывным потоком. Железные опилки сверкали на солнце. Около меня остановился торговец-араб. Он продавал открытки вполне невинного свойства, с видами города. Я купил у него одну. Вытащил из кармана карандаш и написал справа адрес Жаклин, иначе говоря, свой собственный. Я пообещал себе, что сделаю это прежде, чем покинуть Европу. Пока я писал, взгляд мой упал на руки. С Рокки я ни разу не сменил одежды за неимением последней, и у меня не было ни времени, ни потребности слишком часто мыться. Стоя подле меня, официант глядел на порт. Я был ему глубоко безразличен. Но в этот час дня официанты кафе обычно не знают, куда себя девать, и пользуются временным бездельем, чтобы поболтать с клиентами.

— Там живет одна женщина,— проговорил он.— Совершает кругосветное путешествие.

— Это что, прямо так, без остановки вокруг света, что ли?

— Говорят, будто она кого-то ищет. Но чего только не говорят…

— Да, что правда, то правда… Чего только не говорят…

— Вот что точно, так это, что она богата, как Крез. Так что надо же ей чем-то себя занять.

Появился одинокий посетитель и позвал его. Я все пытался придумать, что бы такое написать Жаклин. Но ничего не приходило в голову. Руки у меня были грязные. Я вывел: думаю о тебе. Потом порвал открытку. Пришвартованные яхты покачивались на волнах. Мимо террасы проходили женщины — праздные дамочки, пара-тройка шлюх, высматривающих одиноких и незанятых мужчин. Все они вновь возвращали мои мысли к ней, той, что все еще спала у меня в каюте. Я вспоминал, как она спала, с каким-то бесстыдством. Когда я представлял себе ее слишком явственно, у меня сразу начинало ломить все тело.

Вернулся официант и снова встал около меня. Я заказал мятный ликер со льдом. Мне хотелось заморозить себя до самых внутренностей. Чтобы не испытывать больше боли. И выпил его залпом. Но и мятный ликер тоже вернул меня к ней. Я попытался восстановить в памяти свои флорентийские мятные ликеры, которые занимали меня целиком и которые я в одиночестве выводил наружу вместе с потом, но все было тщетно. Этот ликер был совсем другим, у него был какой-то изнуряющий привкус. Я уже больше не помнил ни жары, ни своего одиночества в эту жару в течение тех пяти дней, что она длилась. Я превратился в человека без воспоминаний. Мне было так же трудно восстановить в памяти Жаклин, как и вкус тех флорентийских мятных ликеров, я уже не помнил ни ее лица, ни ее голоса. А ведь прошло всего шесть дней, как мы расстались.

Должно быть, я просидел в кафе довольно долго. Оно потихоньку заполнялось только что отобедавшими людьми. Официант больше со мной не разговаривал, теперь у него было дел по горло. На террасе уже не осталось ни одного свободного места. Он подошел ко мне и вежливо дал понять, что мне надо бы покинуть заведение.

— С вас сто франков,— проговорил он.— Вы уж извините.

Я вынул бумажник. В нем было все, чем я владел, все сбережения недавней жизни, которая длилась восемь лет и о которой у меня не осталось никаких воспоминаний. Положил на стол стофранковую бумажку и сказал официанту, что хотел бы остаться здесь еще немножко.

— Тогда вам придется что-нибудь заказать.

Я заказал еще кофе. Он тут же принес мне его и сообщил, что теперь с меня причитается сто тридцать пять франков. Я протянул тысячефранковую купюру. У него не оказалось сдачи, и он пошел разменять деньги. Так я выиграл еще минут десять. Выпил кофе. Он обжег мне рот, как аромат ее волос. Вернулся официант со сдачей. Я наконец-то решился уйти. Снова принялся мерить шагами город. Кажется, теперь я чувствовал себя чуть меньше усталым, зато от выпитого кофе так колотилось сердце, что я мог идти только очень медленно. Рестораны пустели. Ветер утих, и жара ощущалась куда сильнее, чем утром. А я все шел и шел. Вскоре до меня донесся бой курантов — два часа. Конечно, я был голоден, но мне и в голову не приходило поесть. У меня хватало других забот, я не знал, вернусь ли на яхту, дам ли ей уплыть без меня. Нашел скверик. Свободную лавочку в тени платана. Уселся и заснул. Проспал, наверное, с полчаса. А когда проснулся, счастье по-прежнему наполняло меня ужасом, и я так и не знал, вернусь ли снова на яхту. Однако, так ничего и не решив, все-таки встал и принялся искать бульвар, по которому сюда пришел. Это отняло у меня какое-то время. Он был все такой же утомительный, перерезанный красными светофорами и пешеходными дорожками, с неспокойной сплошной лентой поднимавшихся из порта грузовиков. Все так же не спеша, тем же самым путем, что и утром, я выбрался на набережную. «Гибралтар» был на месте, весь освещенный солнцем, на палубах ни души. Заправлялись мазутом. Бруно был дежурным. Он подошел ко мне.

— Ты должен вернуться на яхту,— сказал он.

— А разве ты не сходишь в Танжере?

— Где захочу, там и сойду. А вот тебе нужно вернуться.

Вот так я и вернулся. Бруно внимательно следил за каждым моим шагом. Направился я прямо в бар. Она была там, перед ней стоял стакан виски. Она видела, как я прошел по пристани и поднялся на яхту. С ней сидел Эпаминондас. Она испугалась. Призналась в этом сразу же, как только увидела меня, без всякого стыда:

— Я испугалась.

Я сразу же заметил, что она успела выпить изрядное количество виски. Эпаминондас, судя по виду, был очень рад моему появлению.

— Я искал тебя,— шутливо сообщил он.— Ну и жизнь, все время только и делаю, что кого-то разыскиваю. Если мне придется искать еще и тебя…

— Я сидел в одном кафе,— ответил я.

— Ты пил,— заметила она.

— Только кофе да один мятный ликер со льдом.

— У тебя такой вид, будто ты пьян в стельку.

— Я, и правда, пьян.

— Просто он ничего не ел,— пояснил Эпаминондас.

Она поднялась, взяла кусок хлеба и сыр и протянула их мне, потом, точно это было последнее, что она еще могла совершить после всего выпитого, рухнула в кресло рядом со мной.

— Мне было бы приятней услышать, что ты сходил в бордель,— пробормотала она.

— Будто ему это нужно,— съязвил Эпаминондас.

Потом, не произнося ни единого слова, она смотрела, как я ел, в каком-то полном оцепенении, машинально следя за каждым моим движением, словно видела меня впервые в жизни. Когда я поел, она снова встала и принесла три стакана виски. Эпаминондас помог ей донести их до нашего стола. Ее пошатывало.

— Не надо больше пить,— посоветовал я ей,— сейчас мы с тобой пойдем прогуляемся по городу.

— Я немного захмелела,— с улыбкой призналась она.

— Она уже на ногах не стоит,— пояснил Эпаминондас.

— Я не пил,— успокоил я,— так что помогу тебе идти. Мне очень хочется с тобой погулять.

— Зачем? — поинтересовалась она.

— Просто так,— ответил я.— Все в этом мире просто так.

Эпаминондас ушел, должно быть, немного обиделся, что я не пригласил его пойти вместе с нами. Я спустился вместе с ней в ее каюту и помог ей одеться. Впервые с тех пор, как я знал ее, она надела летнее платье. Как сейчас помню это платье, из какой-то хлопчатобумажной ткани, все в зеленых и красных разводах. И еще она надела шляпу, она была чуть маловата, чтобы вместить все ее волосы, которые она подняла и закрутила на голове. Лицо под шляпой выглядело каким-то безжизненным. Напоминало лицо женщины, спящей с открытыми глазами. Она захотела самостоятельно спуститься по трапу. Но ей это не удалось — испугалась и остановилась посередине. Я крепко схватил ее под руку и помог добраться донизу. Уж не знаю, сколько она там выпила виски, но опьянела она, и правда, не на шутку. Пока сидела вдвоем с Эпаминондасом, пила без передышки. Как только мы оказались на берегу, ей сразу захотелось зайти в какое-нибудь кафе и чего-нибудь выпить. Но поблизости не было ни одного кафе. Я сказал ей об этом и силой заставил идти дальше. Мы прошли по той же самой улице и выбрались на бульвар. Там она снова остановилась и опять захотела зайти в кафе. Но и здесь тоже не было ни одного кафе. Тогда она сказала, что хочет присесть на лавочку. Мне этого совсем не хотелось, боялся, стоит ей присесть, как она сразу же заснет. Но она упорно стояла на своем. И уж совсем было собралась усесться, но я с такой силой потащил ее вперед, а она так упорно сопротивлялась, что с нее слетела шляпа и волосы окончательно распустились и рассыпались по плечам. Она этого даже и не заметила. Я поднял с земли шляпу. Она снова вышагивала, с распущенными волосами. Люди останавливались и смотрели нам вслед. Ей было все равно. Время от времени ее охватывала такая усталость, что она закрывала глаза. Мне еще ни разу не случалось видеть ее в таком состоянии. Она вся вспотела. Но у меня откуда-то взялись новые силы, и мне удавалось тащить ее все дальше и дальше. Должно быть, нам потребовалось не меньше получаса, пока мы добрались до середины бульвара. Подъем стал менее крутым. Было четыре часа пополудни. Поднялся ветер, он развевал вокруг головы ее распущенные волосы. Они были длинные, покрывали ей всю грудь, до самого живота. Я тащил ее с такой силой, что со стороны можно было подумать, будто веду ее в полицейский участок или что она потеряла рассудок. Мне же она казалась прекрасней, чем я смог бы когда-нибудь выразить словами. Я был так же пьян, как и она,— просто оттого, что смотрел на нее. Она же без конца повторяла, чтобы я оставил ее в покое.

— Оставь меня.

Она не кричала. Просто просила, с неизменной кротостью, к которой порой примешивалось удивление, ведь я упорно не прислушивался к ее мольбам.

— Тебе нужно идти,— говорил я.

Я повторял, что так нужно, ничего не объясняя, да и знал ли я сам, нет, не знал, почему это так уж необходимо, чтобы она шла и шла дальше. Временами она верила мне и несколько минут послушно переступала ногами. Потом хмель снова брал свое, и она опять, в который раз, просила оставить ее в покое, всячески стараясь затормозить мое продвижение вперед. Тогда я снова принимался убеждать ее, что ей непременно нужно идти дальше. Ни на секунду не терял я надежды, что в конце концов мы доберемся с ней до площади. И мы добрались. Как и я, она машинально уселась на террасе первого же попавшегося кафе, того самого, где всего какой-нибудь час назад сидел я. Откинула голову на спинку стула и не двигалась, сидя спокойно, с закрытыми глазами. Подошел официант. Тот же самый, что и утром. Узнал меня и поздоровался. Потом как вкопанный встал перед нами и не сводил с нас глаз. Все понял и вежливо улыбнулся.

— Одну минутку,— попросил я.

Он сразу отошел. Я нежно позвал ее:

— Анна…

Она открыла глаза, я убрал ей назад волосы. Она совсем расслабилась. Ей было очень жарко, намокшие волосы прилипли ко лбу.

— Сейчас мы возьмем мороженое,— сказал я.

Подозвал официанта, стоявшего в нескольких метрах от нас и не сводившего с нас любопытного взгляда. И заказал ему две порции мороженого.

— С каким ароматом?

Этот вопрос вызвал у меня приступ смеха. Он снова все понял.

— Думаю, ванильное,— посоветовал он.— Оно лучше всех остальных.

— Нет,— запротестовала она,— не хочу никакого мороженого.

Официант посмотрел на меня вопросительно.

— Два ванильных,— подтвердил я.

Она не возражала. Глядела на прохожих. Теперь их было много. Уже близился вечер. Однако грузовики по-прежнему шли непрерывным потоком. И обычных автомашин в этот час тоже хватало. Вернулся официант с двумя порциями мороженого. Мороженое оказалось не из лучших. Она съела одну ложечку, поморщилась и перестала. Потом с каким-то смутным интересом стала наблюдать, как я ел свое. Я покончил с ним, выскреб до дна. На бульваре образовалась пробка, и вся площадь была запружена грузовиками и автобусами. Два автобуса остановились прямо напротив нашего кафе, один полный девочек, другой — мальчиков. Все автомашины одновременно гудели клаксонами. Мальчишки пели «Подле моей блондинки», а девочки одновременно с ними распевали какую-то английскую песенку. Перед автобусом с мальчишками стоял еще один, с пожилыми американками, растроганно смотревшими на ребят. Шум был невообразимый. Она зажмурилась, явно с трудом перенося все это. Совсем не понимая происходящего и в то же время будто смирившись, как если бы я перенес ее с яхты на эту террасу, пока она спала. Лицо ее было по-прежнему печальным. Но она уже немного протрезвела.

— Ты не ешь свое мороженое?

— Оно не очень вкусное.

Она сморщилась, силясь улыбнуться.

— Но нельзя же оставлять его,— заметил я,— официант может обидеться.

Она сделала еще одну попытку, но нет, опять бросила.

— Не могу.

Мимо нас проходило немало матросов и солдат всех национальностей. Шли они по двое. Перед нашим кафе замедляли шаг и пялились на эту женщину с распущенными волосами и каким-то глупым, испуганным лицом.

— Пожалуй, тебе надо выпить кофе, хорошего, крепкого кофе,— предложил я.

— Почему именно кофе?

— Хороший кофе, от него всегда лучше.

В нескольких метрах от нас стоял официант, отвернувшись в сторону порта, но ни на минуту не теряя нас из виду. Я заказал ему кофе.

— Но почему? — снова удивилась она.

Официант принес кофе. Он оказался не слишком хорошим, чуть теплым. Она сделала маленький глоток и вдруг с отчаянием в голосе, будто вот-вот расплачется, пожаловалась:

— В этом кафе все плохо. Мороженое было никудышное.

— Ничего не поделаешь, так уж здесь во всем городе. Если мороженое плохое в каком-то одном кафе, значит, оно плохое во всем городе, во всех городских кафе. Ведь все кафе снабжает один и тот же мороженщик.

— А как насчет кофе?

— Вот кофе,— ответил я,— это совсем другое дело. Если хочешь, можно заказать, чтобы его приготовили нам прямо в кофеварке с фильтром.

— Ой, лучше не надо,— запротестовала она.

Взяла сигарету. Но зажигалка упорно не хотела подчиняться. И она долго жалобно вздыхала. Я вытащил у нее изо рта сигарету и зажег. Обычно она никогда не огорчалась из-за такого рода мелких неприятностей и никогда ни на что не жаловалась. Теперь курила, скривив губы от отвращения.

— Уж лучше бы мы остались на яхте,— пожалела она, потом добавила: — Вот всегда так, стоит только сойти на берег.

Я почувствовал, как лицо у меня буквально перекосилось от неудержимого смеха. Она этого даже не заметила.

Перед нами тянулась улица, заполненная до краев. Автобусы, автомобили и грузовики в адском шуме плотными рядами проплывали мимо террасы.

— Больше никогда не сойду на берег,— пообещала она.

— Ничего не поделаешь, все равно придется,— возразил я,— в Дагомее, у этих Эпаминондасовых эве.

Она улыбнулась мне так приветливо, как только смогла.

— Я просто уверен, что у нас все получится,— продолжил я,— будем охотиться на куду, в общем, развлечемся в свое удовольствие. Самая большая ошибка, какую обычно совершают люди, происходит как раз оттого, что они слишком мало развлекаются. Нарядимся, я надену пробковый шлем, нацеплю темные очки, брюки-галифе, а тебе повешу небольшой такой ягдташик, он нам очень пригодится в случае, если мы совсем падем духом.

— Не хочу,— упрямилась она.

— Я буду с тобой разговаривать,— пообещал я,— по вечерам, в палатке, а где-то рядом будут рычать львы. Возьмем с собой Эпаминондаса?

— Нет.

— Я буду с тобой разговаривать,— еще раз пообещал я.

— Нет,— снова возразила она,— нет больше никаких куду.

— Да их полным-полно, куда ни глянь, кругом куду,— не согласился я,— просто ты в этом ничего не смыслишь, вот и все.

— Теперь,— призналась она,— я жду уже вовсе не его.

— Всегда чего-нибудь ждешь,— изрек я,— иначе не получается. А когда ожидание слишком затягивается, приходится менять цель и ждать того, кто явится поскорей. Вот куду, они как раз для того и существуют, чтобы не долго ждать, так сказать, скрашивать ожидание. Тебе бы не помешало к этому привыкнуть.

Она промолчала. Разговаривать было очень трудно, приходилось почти кричать. Через равные промежутки времени, отмеренные светофорами, на нас обрушивался настоящий шквал невообразимого шума. Сотрясались дома, обрывались все разговоры.

— Мне очень хочется с тобой поговорить,— продолжил я,— только ты все еще не можешь идти. Тебе бы надо выпить чашечку хорошего, крепкого кофе.

— Нет,— упрямилась она,— не хочу никакого кофе.

Я снова подозвал официанта. И объяснил ему, что ей необходимо выпить чашечку настоящего крепкого кофе.

— Это она,— заговорщически сообщил я,— та самая женщина с «Гибралтара».

Он так и остолбенел от изумления. Но сразу же, не сомневаясь ни секунды, поверил. И, будто это было достаточно веским обещанием, заверил, что немедленно сварит ей в отдельной кофеварке с фильтром настоящий крепкий кофе. На это потребуется от силы минут десять, не больше. Я сказал, что мы подождем. А вот она была совсем другого мнения.

— Хочу вернуться на яхту,— потребовала она.

Я сделал вид, будто даже не услыхал ее слов. Те десять минут, что мы прождали кофе, она ужасно страдала от шума.

— Какой смысл ждать,— капризничала она,— уверена, что и кофе будет тоже никудышный.

Ей хотелось, чтобы все было никудышным, чтобы все шло хуже некуда. Мне показалось, что она вот-вот закричит, я взял ее за руку и крепко сжал, чтобы помешать закричать. Официант заметил ее нетерпение. Снова подошел к нам, и я еще раз повторил, надеюсь, кофе будет и вправду что надо. Он ответил, что самолично занимается его приготовлением, что вода уже греется и он делает все, что в его силах. Она улыбнулась официанту, но так, будто хотела дать ему понять, что во всех несчастьях, что свалились ей на голову, виноват только я один и она прекрасно понимает, что он здесь совершенно ни при чем.

— Наверное, уже готово,— сказал он,— сейчас принесу.

Исчез и почти тотчас же, почти бегом, вернулся с кофеваркой. Теперь надо было подождать, пока весь кипяток просочится сквозь фильтр с кофе. Я стучал по фильтру, чтобы вода стекала поскорее.

— Так ты только все испортишь,— огорчилась она.

Я попробовал кофе. Он оказался отменным. Она взяла у меня из рук чашку и выпила ее залпом. Но было слишком горячо, она обожглась и снова жалобно застонала.

— Отличный кофе,— похвалил я.

— Не знаю, мне хочется поскорее уйти отсюда.

Я заметил, что ей не мешает привести в порядок волосы. Она обвязала голову шарфом.

— Куда бы тебе хотелось пойти?

Она вскочила со стула, в глазах стояли слезы.

— Ах, сама не знаю, сама не знаю.

— Хорошо, тогда пойдем в кино.

Я взял ее под руку. Она уронила шляпу. Мы вышли на широкую улицу, что вела к пляжу, в направлении, диаметрально противоположном порту. Там не было никаких кинотеатров, это сразу бросалось в глаза, то был квартал деловых контор и банков. Она этого даже не заметила, она вообще ни на что не глядела. Улица была тихой и спокойной, выходила в парк, который был виден издалека. И вызвала у меня желание снова вернуться на бульвар. Так мы прошли минут десять, потом я повернул назад.

— Ты сам не знаешь, чего хочешь,— проговорила она.

— Нет, знаю. Посмотреть какой-нибудь фильм. Иногда это просто необходимо, взять и сходить в кино.

Я уже не мог сказать, был ли знаком с ней раньше или только что впервые увидел и сразу влюбился без памяти. Да, у меня было такое чувство, будто все еще только начинается. Я изо всей силы сжал ей локоть, она поморщилась, но примерно так, будто была обречена терпеть эту боль, как и грохот грузовиков, как и все остальное, как судьбу. Мне хотелось, чтобы я ее еще не знал, и я пытался вообразить, будто она просто так идет впереди — незнакомка, с этим лицом, с этими глазами. Но, ясное дело, этот номер у меня не прошел. И все-таки она казалась мне еще прекрасней, чем в тот день, когда я увидел ее в зарослях тростника.

— А почему обязательно в кино? — кротко поинтересовалась она.

— А почему бы и нет?

— А ты знаешь, какой фильм мы будем с тобой смотреть?

— Что за вопрос,— ответил я,— конечно, знаю.

Она обернулась, у нее было такое лицо, будто она подозревала меня в каких-то злокозненных замыслах.

— Мне надо тебе кое-что сказать,— сообщил я.

— А при чем же здесь кино? — не поняла она.

— Кто знает…

Теперь мы вышли к бульвару, что соединял уже известную нам площадь с портом. По нему шли длинные вереницы грузовиков с железными опилками и углем. Я остановился перед одним из переходов. У нас вовсе не было никакой необходимости переходить на другую сторону, и, думаю, она тоже вполне отдавала себе в этом отчет, однако ничем не подала виду.

— Нам надо перейти на другую сторону,— сказал я.

Да-да, уверен, она прекрасно все понимала, ведь на другой стороне бульвара не было видно ни одного кинотеатра. Притом она уже почти окончательно протрезвела. Дорожный полицейский в белом, стоя на каком-то странном возвышении, почти таком же белоснежном, как и он сам, точными жестами регулировал движение чудовищных монстров со стружками. Стоило ему едва заметно махнуть затянутой в перчатку рукой, как они тут же послушноостанавливались, натужно скрипя тормозами.

— Глянь-ка на этого регулировщика,— заметил я.

Она посмотрела и улыбнулась. Я пропустил сперва один, потом другой сигнал для пешеходов. Всякий раз, будь то для пешеходов или для грузовиков, разрешение длилось три минуты. Народу хватало и здесь и там.

— Как долго,— заметила она.

— Да, очень долго,— согласился я.

Сигнал сменился в очередной раз. Теперь снова настал черед машин. Мощно взревев, тронулся с места в путь груженный ящиками грузовик. На пешеходной дорожке теперь не осталось никого, кроме нас. Регулировщик повернулся вполоборота и раскинул руки в стороны, словно распятый Христос. Я обнял ее за плечи и повлек за собой вперед. Она видела все — тронувшийся с места грузовик, опустевшую, без единого пешехода, дорожку. И подчинилась не сопротивляясь. Впервые у меня не было ощущения, будто я тащу ее за собой силком. Мы резко рванулись вперед. Крыло грузовика слегка задело мне колено. Послышался женский вопль. Незадолго до того, как мы добрались до середины проезжей части бульвара, где был островок безопасности для пешеходов, и как раз после женского вопля и под отчаянные крики регулировщика я признался, что люблю ее.

Она застыла около островка безопасности. Я крепко-прекрепко прижал ее к себе, чтобы она не упала прямо под грузовики. В общем-то, я не сказал ей ничего такого особенного. Так, слова среди тысяч других слов, какие я мог бы ей сказать. И все-таки, думаю, с тех пор как она потеряла своего Гибралтарского матроса, у нее впервые возникла потребность услышать от кого-то эти слова. Неподвижно, сразу побледнев, она застыла около островка безопасности.

— Документы! — прорычал регулировщик.

Одной рукой прижимая ее к себе, я вытащил свое удостоверение личности и протянул его регулировщику. Тот не так уж и рассердился. Видя, что она в полной прострации, должно быть, подумал, что она ужасно испугалась, как бы я не попал под машину. Она смотрела на него с улыбкой, так, будто это он и занимал все ее помыслы. Регулировщик заметил это и улыбнулся ей в ответ. Потом вернул мне удостоверение и сделал пол-оборота, чтобы остановить грузовики и дать нам перейти дорогу. Мы перешли на другую сторону.

— Мне что-то не очень хочется идти в кино,— призналась она.

И рассмеялась. Я тоже засмеялся. Улица кружилась вокруг нас, словно цирковой манеж. После того что я сказал ей, голова у меня шла кругом. Мы повернули назад и снова пересекли бульвар в противоположном направлении, на сей раз не нарушая правил и при надлежащем сигнале. Регулировщик, похоже, не на шутку удивился, но все-таки снова улыбнулся. Кинотеатр мы нашли на небольшой улочке, что шла перпендикулярно бульвару. А на яхту вернулись незадолго до ужина. И снова Лорану пришлось ждать нас, чтобы продолжить плавание.

*
Путешествие длилось десять дней.

И оказалось спокойным и веселым.

Я стал серьезным человеком. Это началось после Танжера и все еще продолжалось. И она, она тоже сделалась серьезной, для нее тоже это началось после Танжера и, как и у меня, все еще продолжалось. Нет, я вовсе не собираюсь утверждать, будто мы оба стали совсем уж серьезными людьми, когда прибыли в Котону, но все же куда серьезней, чем отправляясь в путь. Стать серьезными — дело долгое и многотрудное, это вам кто угодно скажет, и, конечно, за день или даже за десять по-настоящему серьезным не станешь, разве что только начнешь.

Короче, плавание оказалось спокойным и веселым.

Начиная с Касабланки я купил себе три рубашки, стал мыться и содержал себя в чистоте. Само собой, это тоже оказалось делом совсем не из легких. И все-таки в Гран-Басаме я уже почти совсем отмылся. Приучиться спать заняло чуть больше времени. Но теперь я уже спал каждую ночь, когда побольше, когда поменьше, но каждую ночь. Понемногу, с каждым днем все больше и больше, я занимал то самое место, какое отводилось мне на этой яхте. И она тоже с каждым днем оставляла все больше свободного времени, чтобы дать мне возможность пообвыкнуться на положенном месте, все глубже понимая, что так лучше и для нее, и для меня. Вскоре я стал ужасно дорожить этим своим местом. Конечно, на первый взгляд может показаться, будто привыкнуть к такой жизни — дело совсем пустячное, но это если смотреть издалека, так что, думаю, мало кто мог бы приноровиться к ней лучше, чем я. Чтобы искать по-настоящему, как и в любом другом деле, надо посвящать себя только этому, не допуская ни малейших сожалений ни о каком упущенном из-за этого занятии,— потому что, если хорошенько поразмыслить, вряд ли поиски одного мужчины стоят того, чтобы целиком посвящать этому всю свою жизнь. Иными словами, нельзя позволять себе никаких сомнений, свято веруя, будто это наилучшее из занятий, какое ты мог бы себе приискать. Это был как раз мой случай. Ничего заманчивей у меня все равно на примете не было. Я хочу сказать, чем искать его. И пусть даже занятие это было весьма нелегким и более чем деликатным, пусть даже в нем могли обнаружиться стороны весьма противоречивого свойства, к примеру, потребовать от меня полнейшей праздности, и пусть, ко всему прочему, я еще представлял себе далеко не все его грани и не все трудности, все равно я мог с полным правом и без лишнего бахвальства сказать, что именно с этого самого плавания во мне появилась закваска настоящего искателя Гибралтарского матроса.

Мы делали остановки в Касабланке, в Могадоре, в Дакаре, во Фритауне, в Эдине и, наконец, в Гран-Басаме. Сама она сходила на берег только два раза, в Дакаре и во Фритауне, и всякий раз я тоже сходил вместе с нею. Правда, я-то выходил повсюду, где мы бросали якорь,— и в Касабланке, и в Могадоре, в Эдине, и в Гран-Басаме,— на пару с Эпаминондасом. Вот так, сходя на берег в разных местах то с ней, то с Эпаминондасом, что тоже было приятно, я все больше и больше увлекался какой-то особой географией — я бы назвал ее человеческой географией. Когда странствуешь по свету, пытаясь кого-то отыскать, тебя ждут удовольствия совсем особого толка, не чета обычным радостям, какие испытывают, путешествуя ради путешествий. Мы ведь не были традиционными туристами, и сказать-то смешно, уж какие из нас туристы. Для тех, кто ищет какого-то конкретного человека, одинаково важен заход в любой порт — это ведь не столько естественные географические точки, сколько возможные пристанища человека вполне определенных качеств. И конечно, именно он оказывается той иголочкой с ниточкой, которая устанавливает между вами и внешним миром связи, что, выражаясь фигурально, оказываются прочнее любых прочих. Конечно, мы шли в Котону в надежде найти его там, но ни на минуту не забывали, что можем обнаружить его и раньше, в любой точке, где бы ни бросали якорь. И, держа курс на Котону, главную цель наших поисков, то и дело заглядывали в пластиковый атлас, ибо нам казалось, будто весь он населен только им одним. А прогуливаясь по широким проспектам Дакара, или по узким улочкам Фритауна, или по докам Гран-Басама, невольно, почти машинально искали его в любом белом прохожем. Природа в сравнении с этим казалась нам какой-то пресной, безжизненной. После таких вылазок на берег я всегда возвращался смертельно усталым. Чтобы взбодриться, пил виски. И пил его все больше и больше. Впрочем, она тоже пила все больше и больше. По мере того как продвигалось наше путешествие, мы все увеличивали и увеличивали дозы. Сперва пили по вечерам. Потом после полудня. Потом и по утрам. Каждый день начиная все раньше и раньше. Благо, виски на борту всегда хватало. Она-то пила его уже давно, пристрастилась с тех самых пор, как занялась его поисками, но, думается, во время этой нашей экспедиции она получала от этого занятия куда больше удовольствия, чем прежде. Я очень быстро приноровился к ритму ее возлияний и полностью прекратил, когда мы были вместе, попытки помешать ей пить слишком много. Должно быть, все это благодаря тому, что оба мы с каждым днем становились все серьезней и серьезней. В основном, мы пили виски, но еще вино и перно. Правда, виски оставалось напитком, которому мы неизменно отдавали предпочтение перед всеми другими. Не имеет значения, что он был американским, зато как никакой другой скрашивал долгие поиски на море.

Мы шли вдоль африканского побережья и после Танжера ни разу не упускали его из поля зрения. Хаотическое нагромождение скал вплоть до Сенегала. Потом берег сразу же сделался каким-то плоским и серым. И таким оставался до конечного пункта нашего плавания. Правда, виски время от времени помогало нам находить известное разнообразие даже в этом скучном ландшафте.

А один раз благодаря ему мне даже удалось обнаружить комическую сторону и в моем собственном положении. Видя, как это монотонное побережье все проплывает и проплывает мимо нас, я вдруг почувствовал, что уже связан с этой яхтой такими нерасторжимыми узами, что больше ничуть не удивляюсь, что дотащился на ней до самой Африки, вконец излечившись от позывов остаться на берегу при первом же удобном случае. Она рассмеялась и сказала, что так случалось уже со многими, разумеется, совершенно бессознательно и помимо их воли, ведь не всем выпадало увидеть африканское побережье, чтобы понять, что с ними происходит, но все же это состояние не такое уж необычное, как мне казалось поначалу.

Незадолго до Котону, за три дня, мы попали в довольно сильный шторм. Задраили все иллюминаторы и двери, никому не разрешалось выходить на палубу. Эпаминондас страдал от морской болезни и жалел, что дал себя уговорить. Это продолжалось два дня. Яхта взмывала верх, точно кашалот, потом бессильно падала в разверзавшуюся перед нею жуткую морскую бездну. Всякий раз возникали сомнения, удастся ли снова вынырнуть на поверхность. Бруно часто задавал себе этот вопрос, да и Эпаминондас тоже иногда. Для нас с ней все было совсем по-другому. Наверное, это движение яхты, непрерывное и тщетное, которое никуда не вело и длилось ровно столько, сколько получалось, наводило нас на размышления о сходстве этих ее усилий с нашими. Однако наступал новый день, и мы — как и она, как и все — снова принимались за свое. На другой день шторм все не утихал, но теперь хотя бы показалось солнце. Сквозь иллюминаторы бара мы следили, как вздымается под солнцем море. Это было незабываемое зрелище. Часто корабельным винтам случалось вращаться в воздухе, зависнув над водой, и тогда вся яхта стонала от страха. Однако мысль, что она может пойти ко дну, так и не прибыв на свидание, назначенное Эпаминондасом, скорее забавляла нас, чем пугала.

Короче, погода окончательно выправилась лишь на третий день, за два дня до нашего прибытия на место. С этого момента мы прибавили скорость, дабы наверстать упущенное время, и устремились вперед, навстречу Гибралтарскому матросу.

*
Прибытие в Африку всегда как-то внезапно — ни островка, ни бухты, где бы медленно гасли океанские волны, ни архипелагов, что, словно покачиваясь на воде, обычно возвещают приближение материка.

Погода в тот день стояла отменная. Нам навстречу устремились целые стаи морских свинок. Они высоко подпрыгивали, серебрясь в теплых водах, всячески соблазняя своими прелестями, словно пытаясь убедить кого-нибудь из нас принести себя в жертву их неуемным аппетитам. Она бросала им хлеб. Океан раскачивала легкая зыбь, и, когда мы вошли в Гвинейский залив, с глубинами в пять тысяч метров под килем, на горизонте не было ни облачка, это безукоризненное совершенство пейзажа нарушили к вечеру лишь дымок грузового судна да чуть позже еще и пара-тройка желтых парусов гвинейских суденышек, перевозящих хлопок. К шести часам вечера мы причалили в Порто-Ново.

*
Словоизлияния Луи с Эпаминондасом затянулись довольно надолго. Они знали друг друга уже два года, познакомились в Марселе, а потом, уже на яхте, сделались закадычными дружками. Усевшись в баре, они рассказывали друг другу о своем житье-бытье с тех пор, как расстались, и на полчаса полностью забыли о нашем существовании. Потягивая виски, мы скромно ждали, пока они закончат беседу. Луи за это время успел перепробовать множество занятий и теперь целиком отдался торговле бананами между Котону и Абиджаном, перевозя их с помощью одномачтового куттера, приобретенного у одной разорившейся компании. Он поведал Эпаминондасу, что всю прибыль от торговли тратит на починку этого куттера, так что ему так и не удалось ни гроша отложить на черный день. Вот так мы с самых же первых минут и узнали, что Луи до зарезу нужно 50 000 франков, чтобы купить себе новый куттер, ибо мало того, что нынешний поглощает все, что бы он ни зарабатывал,— всякий раз, совершая на нем очередное плавание, он рискует незаметно отправиться на тот свет. Впрочем, именно это обстоятельство и заставило его наконец вспомнить о присутствии Анны. Я тут же не преминул предсказать, что не пройдет и двух дней, как он непременно попросит у нее эти 50 000 франков, чтобы купить себе новый куттер. Которые она, конечно, и дала ему без всяких колебаний и даже с известным удовольствием — что, разумеется, никак не могло опровергнуть, скорее уж наоборот, подтвердило тот факт, что Луи послал ей свое сообщение не только потому, что и вправду верил, будто обнаружил Гибралтарского матроса, сколько с надеждой дать ей возможность прямо на месте, так сказать, с доставкой на дом, оказать ему эту маленькую услугу.

Худой, низкорослый, опаленный солнцем, Луи одинаково поражал как живостью, так и какой-то развязностью манер. Он, как и Эпаминондас, как и все матросы, которые посылали ей депеши и «узнавали» его повсюду — пожалуй, несколько излишне безответственно,— был наделен особым шармом, обаянием, что ли. Правда, у этого, должно быть, из-за слишком долгого пребывания под африканским солнцем обаяние приобрело чересчур уж разнузданные формы. Думаю, потому что в первый день я и сам с непривычки испытал подобное искушение — многие считали, что он слегка не в себе. На самом же деле все было совсем не так. Общался Луи только с неграми. Белые обитатели Порто-Ново и слышать о нем не хотели. Он их утомлял. Считали его трепачом, аферистом, неуравновешенным, никчемным типом, общение с которым могло лишь повредить их репутации. Только одни негры и любили Луи. Вот их нисколько не смущали его сумасбродные причуды. И ничуть не тревожила, скорее даже наоборот, полная авантюр и случайностей, без всякой уверенности в завтрашнем дне, жизнь, которую он вел.

Вскоре эта его ненадежность довольно дорого нам обошлась. Но сумасбродные выходки не заставили Анну отступить назад. По опыту многих лет она уже знала, что порой самые незначительные факты, самые смутные догадки, способные вызвать разве что снисходительную улыбку у неискушенных в этом деле новичков, знаменуют собою начало истины, более того, иногда надо верить всем — лгунам, придуркам и даже психам. Всякий может ошибиться, утверждала она. И поверила Луи настолько, что даже была готова последовать его совету отправиться в отдаленные районы Центральной Африки, в зеленые саванны долины реки Уэле.

Жил Луи в крошечном двухкомнатном бунгало, изрядно обветшавшем и выходившем окнами прямо на порт. Он был единственным белым, обитавшим в том туземном квартале. Вот уже два года как он жил с молоденькой девицей из племени фульбе, перебиваясь со дня на день и в полной безалаберности, к которой она, похоже, приноровилась ничуть не хуже него самого. В первый же вечер после нашего прибытия Луи пригласил Анну вместе с Эпаминондасом к себе на ужин. Я присоединился к их компании, и Луи, хоть и с некоторым опозданием, но все же предупрежденный Эпаминондасом о моей роли на яхте, извинился, что забыл пригласить и меня тоже. Сказал, что очень рад моему приходу, и обращался со мной непринужденно и весьма дружелюбно, видя во мне очередного мужчину, которого она привезла с собой, чтобы скрасить время в ожидании Гибралтарского матроса, и который к тому же еще и помогает ей в поисках. Впрочем, неподдельное внимание, что проявил я к истории, рассказанной нам тем вечером, еще более укрепило его догадки насчет роли, отведенной мне при ней. На этом ужине присутствовал и еще один сотрапезник, лучший друг Луи, чернокожий учитель школы для мальчиков в Котону, его Луи представил нам как человека, ближе всех в Дагомее знакомого с Гибралтарским матросом, и к тому же автора написанного по-французски труда в целых шестьсот страниц, опубликованного Отделом пропаганды Министерства колоний, где рассказывается история одной дагомейской царицы по имени Домисиги, бабушки короля Беханзина. За ужином много говорили о Домисиги. Тем более что мне, как и всем сотрудникам Министерства колоний, случалось держать в руках этот труд, столь убедительно свидетельствующий о благонамеренности колониализма, ведь он был написан по-французски одним из чернокожих подданных страны. Луи пространно рассказывал нам, что принимал деятельное участие в его подготовке и сам правил текст. Он искренне считал его из ряда вон выходящим событием. Я тепло поздравил автора со столь выдающейся книгой. Конечно, я и виду не подал, что не прочитал в ней даже самых первых строк. Вот так и получилось, что для Луи и его дружка я стал единственным белым, который, кроме, как нам сказали, еще Гибралтарского матроса, прочитал историю Домисиги и воздал ей по заслугам. Это обстоятельство удвоило их радость. И по причине этого удивительного совпадения наша встреча и наше пребывание в Дагомее обрели в их глазах, если угодно, какой-то особый, почти мистический смысл. Впрочем, это было в порядке вещей. И если рассказ друга Луи о его встречах с Гибралтарским матросом то и дело расцвечивался всякими иллюзиями и событиями, относящимися к славному прошлому Дагомеи, то Анну, судя по всему, это не смущало ни в малейшей степени. А уж обо мне, готовом, так сказать, ко всему, и говорить-то нечего — разве могла меня теперь смутить этакая малость?

*
Ужин был незатейливым, но отменным. Юная фульбийская подружка Луи очень любезно обслуживала нас за столом. Хоть ни минуты не принимала участия в общей беседе. Прошлое Дагомеи, каким бы славным оно ни было, явно ничуть не интересовало девушку, что же касается Гибралтарского матроса, то на этот счет она, видно, и так уже была настолько осведомлена, что вряд ли могла услышать что-нибудь новое из уст школьного учителя. Когда мы покончили с ужином, она вышла на крытое крыльцо и монотонно принялись напевать заунывные пастушеские мелодии высокогорных плоскогорий Атокары. Анна позаботилась захватить с собой достаточное количество бутылок итальянского вина, чтобы ужин затянулся далеко за полночь и никто по-настоящему не удивился истории, поведанной нам другом Луи.

Вот она, эта история. Он рассказал нам ее часов около двух ночи, полушепотом — полиция рыщет повсюду, пояснил он,— так, будто пересказывал какой-то мистический народный эпос, уже изрядно напившись под монотонный аккомпанемент исполненных героической печали песнопений Атокары.

*
Есть в Абомее, столице Дагомеи, древнем обиталище наших дагомейских царей, которых принято считать кровожадными и — как вы, конечно, помните — самый величайший из которых оказался, увы, последним, я имею в виду Беханзина, Око Мира, заслужившего, чтобы без промедления написали наконец его правдивую биографию и оправдали перед историей, так вот, есть в Абомее один Белый Господин. Этот Белый Господин, судя по описаниям Луи и его истории — вот уже два года он мне ею все уши прожужжал,— как две капли воды похож, насколько два человека вообще могут быть похожи друг на друга, я бы даже сказал, просто вылитая копия другого Белого Господина, который интересует вас, мадам, и поискам которого вы посвятили свою жизнь. Остальные белые в нашей колонии обычно называют его сволочью или подонком, а иной раз еще сутенером — не знаю, так ли оскорбительно это последнее прозвище, как и все прочие, но Луи утверждает, будто это даже еще почище. Еще белые говорят о нем, будто он позор всей колонии, но лично я никак не возьму в толк, почему это один белый из всего этого, прошу прощения, как говорит Луи, борделя должен отдуваться за всех остальных. Но вот чем этот господин и вправду отличается от других, так это тем, что его разыскивает вся белая полиция Порто-Ново, и Котону, и всех городов, где она есть — за исключением Абомеи, где, повторяю, этот Белый Господин и нашел себе пристанище и где, вы уж извините, как говорит Луи, у полиции кишка тонка,— я хочу сказать, ведь там, где есть белая полиция, черная полиция — потому что она черная,— не имеет права разыскивать белых преступников. Я вам сразу сказал, что этого господина разыскивает белая полиция, потому что, насколько я смог раскинуть своими слабыми мозгами, пусть они у меня и не очень хорошо работают, именно в этом-то и состоит самая главная особенность того другого господина, чьи поиски, и уже давно, стали вашим излюбленным времяпрепровождением. Я имею в виду, вы уж простите великодушно, этого господина Гибралтарского матроса.

Обвинений, предъявляемых этому господину Гибралтарскому матросу, много, и они самого разного свойства. Да, среди них всевозможные злодеяния, грабежи и, вы уж извините меня, мадам, что мне приходится брать на себя смелость использовать при вас такие непотребные выражения, но что поделаешь, я ведь должен сказать вам всю правду, еще и изнасилования тоже. Насчет этих последних обвинений я хочу сказать, якобы он насиловал женщин, сразу же спешу пояснить, что здесь есть одна тонкость, которой никак не хотят понять белые: у нас в Дагомее это преступление, скажем так, довольно относительное. Особенно если речь идет о господине Гибралтарском матросе, ведь он у нас здесь такой знаменитый человек, мы все его так глубоко почитаем, а раз мы, то, стало быть, и наши жены и дочки, которые, что поделаешь, все еще тоскуют по старым временам, когда у нас в Дагомее любовью занимались, как дышали, и стар и млад, в любое время дня, в любой позе и без всяких там судей или понятых, следящих, по закону все это делается или нет.

Вот для меня, к примеру, прямо скажу, свести знакомство с господином Гибралтарским матросом было очень даже большой честью. Сам-то я, может, вы этого и не знаете, родился в Абомее, жена моя живет там почти весь год, да и сам я частенько туда наведываюсь, надо же время от времени насладиться радостями супружеской жизни. Такие путешествия вполне позволяет мне моя профессия школьного учителя, которая не из тех занятий, что не оставляет вам времени для досуга. Благодаря этому обстоятельству мне и выпала большая радость и великая честь познакомиться с господином Гибралтарским матросом и даже наслаждаться с ним порой откровенными беседами самого дружеского свойства.

Правда, мы, дагомейцы, обычно не называем этого господина Гибралтарским матросом. А все потому, что, кроме Луи да меня самого, узнавшего об этом благодаря Луи, никто здесь больше не знает, что именно это и есть его истинное предназначение, настоящее имя, я хочу сказать, то, какое дали ему вы, для кого он, как говорится, дороже всех земных почестей и любых золотых ожерелий. Мы, дагомейцы, знаем его под смиренным именем Жеже. Я имею в виду именно Жеже, а не, прошу прощения, вы ведь могли бы и спутать, Гле-Гле или Ока Акулы, прославленного отца царя Беханзина.

Описать Жеже, прощу прощения, господина Гибралтарского матроса, мне было бы несколько затруднительно. Будучи, как вы изволили заметить, негром, я по причинам расового толка в некотором смысле неспособен чувствовать физиономические различия белых людей. Настолько путаю их друг с другом, что, встретив однажды господина нашего генерал-губернатора, возьми да и скажи ему: как дела, старина, спутав его, это случилось еще в самом начале нашего знакомства, с присутствующим здесь нашим общим другом Луи. Сами понимаете, такая ошибка могла мне дорого обойтись. И все-таки, если уж на то пошло, мне кажется, я мог бы сказать, нет, я ничего не утверждаю, просто так, к слову, по-моему, господин Гибралтарский матрос чуть-чуть похож на господина Эпаминондаса. Трудности, какие я испытываю, стараясь описать вам его лицо, усугубляются еще и тем обстоятельством, что господин Гибралтарский матрос носит пробковый шлем и темные очки и я ни разу не встречал его на улицах Абомеи без этих защитных приспособлений, без которых не может обойтись ни один белый человек в нашей Дагомейской колонии, ведь она, как вам известно, расположена совсем близко к экватору. Тем не менее могу сказать вам, что наши женщины, вы уж извините меня, мадам, если я подвергаю жестоким испытаниям ваши нежные чувства, но наши женщины говорят, будто глаза у него синего цвета. Одни утверждают — мне поневоле пришлось навести справки на этот счет, чтобы как можно точнее рассказать потом об этом вам,— что они голубые, как подернутое лазурью утреннее небо, другие — будто они синие, словно окутанные закатным туманом высокогорные озера Атокары. Но, по правде сказать, сквозь темные очки много не разглядишь, так что лично я насчет цвета его глаз ничего определенного сказать вам не могу. Стало быть, раз уж вы сюда приплыли, придется вам основываться на этих тонких наблюдениях весьма поэтического свойства. Что же касается меня, одно могу сказать, что черты лица вокруг черных очков, которые были у него вполне нормальные и изготовлены по всей форме, тоже распределялись совершенно симметрично, а волосы — из-за шлема я, прошу прощения, ничего не могу утверждать совсем уж наверняка,— похоже, довольно равномерно покрывали всю поверхность головы. Мне видны были только самые нижние кончики, но готов поручиться, что они были темными.

Источников существования у господина Гибралтарского матроса было много и самого разного свойства. В основном, они были связаны с родом деятельности, принятой называть у здешних белых спекуляцией. Насколько я понимаю, этим словом называют торговые операции, которые одновременно отличаются новизной, изобретательностью и, как говорится, являются сугубо личным делом каждого. Эта спекуляция связана с предметами наших дагомейских ремесел, а также с торговлей золотом. И занимается здесь этим вовсе не он один. Говорят, у господина Гибралтарского матроса есть свои люди по всей Африке, особенно в Кот-д’Ивуаре, в Нигерии и в восточной части Судана, а еще в горах Фута-Джаллон, в Лабе и даже по берегам Уэле, в племени мангбуту, из тех, что еще, сами знаете, иногда называют каннибальскими.

О делах господина Гибралтарского матроса, хотя беседы наши обычно были короткими и ограничивались обменом новостями, я знаю по слухам — люди говорили, будто он занимался торговлей крепкими напитками и в особенности напитком, который называется виски и который, по словам Луи, наилучшее средство, если у тебя темное прошлое или, скажем, очень мучают угрызения совести. А еще он охотится — на всех зверей, какие только водятся в колонии, а когда больше нечего положить на зуб, то не брезгует и воронами с абомейских улиц. Живет как мы, бедные черные люди, называет нас своими братьями, делит кров с дюжиной туземцев из народа фульбе, которых тоже называет своими братьями и которых якобы всячески настраивает против своих лжебратьев из колониального начальства. Добавлю еще одну подробность, лично мне особенно дорогую,— дело в том, что он очень подкован в истории Дагомеи и глубоко почитает нашего великого Беханзина.

Здесь у нас, в Дагомее, господина Гибралтарского матроса все считают отчаянным и еще, как говорит Луи, сорвиголовой. А простые люди, к примеру пастухи, что пасут скот на высокогорных пастбищах, те вообще уверены, что он избран богами и неуязвим для людской злобы. Говорят, он подобен крупному куду, который на закате солнца бегает так же быстро, как ветер, а у некоторых так разыгралось воображение, что они видят в нем одно из карающих воплощений великого царя нашего, незабвенного Беханзина. Самому ему очень нравятся подобные сравнения. А потому и сказать трудно, сколько табаку раздает он этим пастухам с высоких плоскогорий. Но, наверное, зря я так долго отнимаю ваше драгоценное время, рассказывая о том, какими глазами видим господина Гибралтарского матроса мы сами, то есть местные аборигены. Ведь ваша мифология так отличается от нашей, что вряд ли вы сможете понять, какое огромное значение все это имеет для нас. Пожалуй, важнее сказать, что в последнее время господин Гибралтарский матрос, говорят, несколько изменил своим привычкам. Теперь он вооружен не только собственными кулаками, но еще и маузерами. И у каждого, кто живет вместе с ним, тоже имеется по маузеру. Он купил их в Британской Нигерии, где у него тоже есть друзья. Эти маузеры на шесть пуль и наделены очень большой смертоносной силой. Господин Гибралтарский матрос ни на минуту не расстается со своим маузером — он всегда висит у него за спиной — и ничуть не скрывает ни своих дел, ни даже, если можно так выразиться, своего исторического прошлого.

Так что мы знаем, что когда-то он совершил какое-то преступление, убил человека в Париже, этой знаменитой великой столице. Он упоминает об этом с большой простотой и большим смирением и еще говорит, что если бы ему пришлось сделать это снова, то поступил бы точно так же, и даже иногда жалеет, что это уже позади и ему уже не суждено совершить то же самое еще раз. Хотя, может, из осторожности он никогда не рассказывает, при каких обстоятельствах совершил он тогда это самое убийство и кто именно оказался его жертвой. Я же, со своей стороны, как вы легко можете понять, всегда избегал расспрашивать господина Гибралтарского матроса о подробностях этого происшествия. Хорошо зная вспыльчивый нрав господина Гибралтарского матроса, я ни за что не мог бы, не рискуя, как говорит Луи, продырявить себе шкуру, заявить ему прямо в лицо, будто мне известно, что он расправился с американским королем автомобильных шариков-подшипников, неким господином Нельсоном Нельсоном. Правда, я собирался сделать это на расстоянии, то есть в письменном виде, чтобы у него было время разобраться в моих лучших намерениях, но тут, увы, так случилось, что господину Гибралтарскому матросу пришлось спешно удирать из Дагомеи.

Поверьте, мне очень грустно, что я должен сообщить вам эту печальную новость. Но так уж сложились обстоятельства, что господин Гибралтарский матрос, увы, оказался виновным в двух новых убийствах, на сей раз здесь, у нас, в Дагомее, и теперь его уже нет больше с нами. Он уложил на месте одним выстрелом из своего маузера одного абомейского полицейского, совсем недавно появившегося у нас в колонии и нагло потребовавшего у него на одной из улиц Абомеи документы, а потом еще одного белого колониста, который с некоторых пор вздумал соперничать с ним в торговле золотом. И эти два опрометчивых поступка он совершил в один и тот же день. Как можно объяснить такую раздражительность со стороны господина Гибралтарского матроса? Все дело в том, что в те дни в нашем городе Абомее стояла ужасная жара. Но, невзирая ни на какие объяснения, белые колонисты были так напуганы этой неожиданной вспыльчивостью со стороны господина Гибралтарского матроса, что обратились с петицией к самому господину генерал-губернатору. И тогда господин генерал-губернатор натравил на господина Гибралтарского матроса всех полицейских, которые только были в колонии. Ваш покорный слуга через одного надежного человека довел эту новость до сведения господина Гибралтарского матроса. И вот, когда все полицейские собрались вместе и направилась из Порто-Ново в Котону, господин Гибралтарский матрос возьми да переберись из Котону в Порто-Ново. Сделать это ему было совсем не трудно, потому что в Порто-Ново к тому времени не осталось ни единого белого полицейского, все они уже были в Котону. Стало быть, господин Гибралтарский матрос смог преспокойно и без всякой суеты переправиться на новое место жительства.

Поначалу он прятался в джунглях, а потом с помощью друзей перебрался в Бельгийское Конго. Не успел он обосноваться в Бельгийском Конго — сейчас сами увидите, уж кого-кого, а господина Гибралтарского матроса никогда ни с кем не спутаешь, второго такого нет,— как сразу распустил слух, будто доведен до последней крайности, поскольку бельгийские власти не взяли его под свою защиту и не отказались выдать полиции, а потому он заручился согласием своих друзей-каннибалов из племени мангбуту, чтобы те съели его по случаю своего главного ежегодного праздника, на который собирается весь их великий народ. Эту хитрость господин Гибралтарский матрос задумал еще давным-давно, так что у вас, мадам, нет ровно никаких причин для беспокойства. Как раз в одной из последних наших бесед господин Гибралтарский матрос заметил мне, что, если уж его слишком сильно припечет, тогда он по побережью переберется в Бельгийское Конго, а если от него и там не отвяжутся, то ему ничего не останется, как прибегнуть к этой крайней мере, он имел в виду — распустить слух, будто его скушали мангбуту. Он сказал мне: «Никогда Жеже не попадет в лапы к легавым, никогда». Кстати, на всякий случай, может, вам это пригодится, я заметил, что господин Гибралтарский матрос всегда говорил о себе только в третьем лице. К примеру, «Жеже хочет есть», или «Жеже в порядке», или «Жеже в дерьме» и все такое прочее. Во время этой нашей памятной беседы, самой длинной из всех, что мне выпала честь иметь с господином Гибралтарским матросом, он пояснил мне, что с тех пор как жизнь его стала такой, какой она стала, иными словами, похожей на ту, какую он и желал бы иметь, будь такие вещи в нашей власти, он был слишком доволен своей жизнью, чтобы не сожалеть о ней и даже не помышлять ни о какой другой, которая бы слишком отличалась от нынешней — думаю, он имел здесь в виду, к примеру, оказаться за решеткой,— а потому в таком разе не имел бы ничего против покончить с ней счеты у мангбуту. Странное дело, но он говорил, что именно такой смерти он для себя и желал бы. «Обидно, если Жеже умрет в полном расцвете сил и здоровья, а крепкое тело его так и сгниет без всякой пользы в африканской земле, не доставив никому ни малейшего удовольствия. Вот это и вправду было бы очень обидно, ведь приятели его из племени мангбуту, что живут по берегам Уэле, могли бы сожрать его вполне дружески и с большим аппетитом, получив от этого огромную радость. Будь Жеже каким-нибудь больным, или немощным стариком, или, скажем, сифилитиком, тогда ладно, тогда самое милое дело сгнить в африканской земле, но такой свежий и здоровый, как он,— обидно зарывать в землю такую вкуснятину!» В доме господина Гибралтарского матроса полицейские обнаружили кусок картона, который он оставил там, прежде чем уйти и который полностью подтверждает мои слова: зря стараетесь. Не ищите Жеже. Жеже больше нет. И даже тела не ищите. Тело Жеже не оставило никаких следов на африканской земле по той простой причине, что, как скажет вам любой в Абомее, Жеже скушали его дружки из племени мангбуту с берегов реки Уэле и он чихать на вас хотел. Постскриптум: Жеже ни о чем не жалеет, ни насчет легавого, ни насчет колониста.

Само собой, опрошенные полицией жители Абомеи полностью подтвердили слова уважаемого господина. И полицейским ничего не оставалось, как вернуться к себе в Порто-Ново.

Если я и нашел полезным предупредить господина Эпаминондаса, то только потому, что теперь мы точно знаем, где находится господин Гибралтарский матрос. Вот уже месяц, как он написал нам из Леопольдвиля. Письмо было адресовано мне — не потому, что я был таким уж его закадычным другом, просто я единственный, кто умеет читать по-французски. Само собой, письмо мы уничтожили, но помним его слово и слово. Дорогой Беханзин,— шутя обращался он ко мне,— Жеже в Леопольдвиле. Занимается чем может. Город большой, одно из чудес колониального дерьма. Надо убить отца с матерью, чтобы согласиться здесь жить. И все же ему удалось и тут встретить друзей. Играет в карты. Закопайте его маузеры. До скорого, ваш Жеже.

Когда мы получили это письмо, Луи решил через какого-то посредника написать господину Гибралтарскому матросу ответ. Надо было спешить. Вы были уже на пути к Сету, куда, как мы знали, вызвал вас Эпаминондас. И тогда, как говорится, была не была, мы наконец-то решились, благо, он был так далеко, поговорить с ним о его прошлом, о вас, мадам, и о том, как вы приятно проводили с ним время. Мы задали ему вопрос, не он ли отправил на тот свет господина Нельсона Нельсона, короля американских автомобильных шариков-подшипников, и если это он и есть, попросили сообщить нам об этом. Еще мы написали, что некая уважаемая дама по имени Анна на яхте под названием «Гибралтар» разыскивает его буквально по всему свету.

Вы скажете, это было слишком уж явно, слишком откровенно. Кто знает, может, так оно и есть. Да только что было делать, время-то не терпело, оттого, наверно, мы составили его немного наспех. Позавчера мы получили от господина Гибралтарского матроса немного сердитый ответ. И вот что он нам написал: если бы Жеже убил этого Нельсона Нельсона, все равно ни за что бы не признался, тем более в письме. Надо быть чокнутым или полным придурком, чтобы подумать, будто он мог бы написать о себе такое. Что касается этой самой Анны, можете прислать ее к Жеже. Поглядим, что можно для нее сделать. Пусть спросит Жеже в Лео, в первом бистро на левом берегу Конго.

Прошу прощения, мадам, что отнял у вас так много времени. Пожалуй, больше мне нечего добавить, кроме того, что я с огромной симпатией отношусь к вашей почтенной миссии.

*
На яхту мы вернулись довольно поздно. Смех, который нам все время приходилось сдерживать, слушая эту новую версию истории Гибралтарского матроса, изрядно утомил нас. Как было заведено, мы втроем прямиком направились в бар — пропустить виски и немного поднять моральный дух после проведенного вечера. А у Эпаминондаса был такой удрученный вид, что ему это было просто необходимо.

— Похоже,— расстроился он,— на сей раз это, уж точно, не он.

— Но ведь он вполне мог перемениться.— Она утешала его как могла.— Почему же непременно не он? Он что, не имеет права меняться, как все остальные?

Но после первой же порции виски так расхохоталась, что даже Эпаминондас не смог сдержать улыбки.

— Да,— заметил он,— вот теперь ты можешь с полным правом сказать, что я втянул тебя в скверную историю.

— Кажется, кончится тем,— вмешался я,— что мне и вправду придется поверить в его существование!

Эпаминондас посмотрел на меня с нескрываемым ужасом.

— Он хочет сказать,— пояснила Анна,— что со всеми этими маузерами, возможно, на сей раз нам придется быть чуть поосторожней, чем с другими.

— Когда вспыльчивые люди разгуливают с пистолетами через плечо, всегда есть риск, что они могут воспользоваться ими… как бы это получше сказать… чересчур поспешно, что ли.

— Что касается меня,— отозвался Эпаминондас,— то после всего, что я натворил… я уже ничем не рискую.

— По-моему,— возразил я,— нам не стоит входить в такие тонкости.

Ход мыслей Эпаминондаса вдруг резко переменился.

— Так что, выходит, ты все-таки собираешься отправиться на эту самую реку Конго?

— Люди меняются,— как-то нежно, почти сладко проговорила она.— И иногда даже очень сильно.

Внезапно она бросила на меня рассеянный взгляд.

— Если уж он так изменился,— настаивал на своем Эпаминондас,— неужели ты думаешь, игра стоит свеч, мотаться куда-то на берега Конго, чтобы тебе там продырявили шкуру?

— Берега Конго,— возразил я,— а особенно берега Уэле так и кишат куду.

— Если уж дело только в том, чтобы поохотиться на куду,— заметил Эпаминондас,— то можно заняться этим и где-нибудь в другом месте, необязательно тащиться в такую даль.

— Он вполне мог измениться,— настаивала на своем Анна.— Даже до неузнаваемости. Интересно, он что, не имеет права стареть, как все другие? Если получше вспомнить его историю, то ничто не говорит, будто это обязательно не он. Очень может быть, что это он и есть, просто сильно изменился, вот и все.

— И правда,— согласился я,— что ж, гибралтарские матросы не имеют права постареть, как простые смертные, так, что ли?

— Мне это никогда не приходило в голову,— призналась Анна.

— Все мы стареем,— изрек Эпаминондас.— Но если уж он постарел до такой степени, думаешь, стоит тащиться искать его где-то на берегах Конго?

— Что-то я еще никогда не видела тебя таким нерешительным,— рассмеялась Анна.

— По-моему, я уже достаточно для тебя сделал,— возразил Эпаминондас,— чтобы не спешить подставлять свою шкуру под пули. И потом, если он так переменился, что ты даже узнать его не можешь, зачем, спрашивается, тащиться в такую даль?

— Постарел он там или нет,— заметил я,— главное — это узнать, он ли убил американского короля автомобильных шариков, разве нет?

— И что, интересно, тебе это даст,— занервничал Эпаминондас,— если теперь он убивает всех без разбора?

— Разве можно,— как-то смущенно возразила Анна,— так легко отречься от цели своей жизни?

— Легко,— фыркнул Эпаминондас,— ничего себе легко.

— Кроме того,— рассудил я,— она ведь все равно никому не поверит, пока не увидит его своими собственными глазами. Кто тебе сказал, будто он так уж переменился?

— Хотел бы я знать, какой ей от этого прок,— не унимался Эпаминондас,— если она и рассмотреть-то его как следует не успеет, как он ее уже пристрелит, и все дела.

— Ну и что? — не соглашалась Анна.— Если есть хоть крохотный шанс, что это он, неужели ты думаешь, что я вот так просто от него откажусь, а потом стану спокойно продолжать поиски где-нибудь в другом месте?

— Что-то чудно мне на вас смотреть, на обоих.

— Если мы упустим этот шанс,— ответил я,— тогда уж надо вообще завязывать с этим делом.

— Что-то тебе на этот раз,— обратился ко мне Эпаминондас,— уж очень невтерпеж.— Потом, чуть помолчав, добавил: — Чудно, но у меня такое подозрение, будто вас, ребята, на берега этой самой Конго манит не только он, по-моему, есть что-то другое…

— Еще куду,— ответил я.— Правда, самую малость.

— Ты что, издеваешься? — возмутился Эпаминондас.— Думаешь, я не знаю, что куду здесь ни при чем?

— Тогда что же? — спросила Анна.

— Откуда мне знать,— поочередно оглядывая то ее, то меня, признался Эпаминондас.— Одно могу сказать, что-то еще вас туда манит, кроме него и куду. Вы ведь и сами не хуже меня знаете, что есть только один шанс из тысячи…

— Один шанс из тысячи,— повторила она,— ведь это не так уж плохо.

— Да будь даже один на десять тысяч,— поддержал я,— все равно игра стоит свеч. А воды Конго навеки запечатлеют наши лики.

— Не знаю, удастся ли им запечатлеть и мой тоже,— заявил Эпаминондас.

— Ты просто прелесть,— улыбнулась Анна.

— Может, оно и так,— согласился Эпаминондас,— да только, если уж он дошел до такого, тебе будет нелегко убедить его расстаться со своими маузерами.

— А я не имею ничего против этогооружия,— возразила она.

— Может, тебе и людоеды по душе?

— А что, очень милые ребята,— заметил я,— мы подарим им парочку куду, ну, а если этого им окажется мало, обещаю добровольно лечь на решетку и зажариться вместо тебя.

— Охотно верю,— криво усмехнулся он,— как подумаю, чем ты рискуешь…

— Да нет,— вмешалась она,— не думаю, чтобы дело зашло так далеко. В крайнем случае, за нас заступится Жеже — судя по всему, он наделен незаурядным даром убеждения.

*
Мы простояли в Дагомее три дня из-за незначительной поломки, полученной по пути сюда. За эти три дня мы очень сблизились с Луи и его другом-учителем. Эпаминондас с Бруно в сопровождении Луи даже сделали попытку поохотиться в окрестностях Чабе на куду. Эпаминондас, непривычный к подобного рода занятиям, так никого и не подстрелил, однако прозевал такое множество разного зверья, что возвратился исполненный самого горячего энтузиазма и, словно по волшебству расставшись со всеми своими дурными предчувствиями, горел теперь желанием как можно скорее отправиться на реку Уэле. Бруно же показал себя отличным стрелком и явился с молодым оленем. Он тоже вернулся совершенно преображенным, я бы даже сказал, с изменившимся лицом, похоже, наконец-то радуясь, что дал уговорить себя в Сете и отправился вместе с нами. Луи проявил деликатность и вернулся с пустыми руками. Лоран воспользовался случаем, который улыбался ему целых два дня, и провел две ночи подряд с малышкой-фульбе, очень скучавшей в Котону. Дабы облегчить ему задачу, мы с Анной приняли приглашение школьного учителя и согласились совершить автомобильную прогулку в Абомею. На другой день мы даже доехали до самого Лагоса, что в британской части Нигерии. И не пожалели об этом. На обратном пути у нас стало одним другом больше. Остальные члены команды проводили время в борделях Котону и Порто-Ново. В общем, каждый получил от этой стоянки свое удовольствие, и все потом долго делились впечатлениями.

Накануне отплытия, когда все возвращались — кто с охоты, кто из борделя, а кто из Лагоса, Анна решила дать ужин в честь наших новообретенных друзей. Этот вечер прошел очень весело и запомнился по причинам самого разного свойства. Мало того, что сам ужин оказался просто отменным, его еще запивали таким количеством итальянского вина, что все присутствующие были довольны дальше некуда. Вообще-то в глубине души каждый из нас с восторгом предвкушал путешествие к берегам Уэле. И все мы так радовались, будто уже нашли наконец долгожданного Гибралтарского матроса. Никто уже более не сомневался в успехе предприятия — в конце ужина все, за исключением разве что Лорана да нас с ней, были в нем абсолютно уверены. Бруно пел по-сицилийски. Эпаминондас разглагольствовал про куду. Учитель — про Дагомею и ее славное прошлое. Луи — про свой новый куттер и про баснословно быстрое обогащение, ожидавшее его, когда он сможет перевозить между Абиджаном и Котону в десять раз больше бананов, чем сейчас. Лоран имел с Анной очень длинный разговор, из которого я не расслышал ни единого слова. Остальные же матросы, по мере того как ужин приближался к концу, со все возрастающей откровенностью делились друг с другом впечатлениями о своих подвигах в борделях Порто-Ново. Малышка-фульбе, сидевшая рядом со мной, рассказывала мне о своих странствиях, о Котону и однообразной жизни, на какую она обречена здесь. Короче, все одновременно говорили о том, что их больше всего занимало, и легко обходились без собеседников. Что бывает явлением столь же редким, сколь и приятным. Время от времени, стараясь восстановить единодушие, которое в любой момент грозило затрещать по всем швам, Луи со своим другом-учителем — правда, тот был слишком скромен, чтобы всерьез поверить, будто этот ужин и вправду устроен в их честь,— поднимали тосты то за не оцененного по достоинству Беханзина, то за Жеже по прозвищу Гибралтарский матрос, вынужденного скрываться на берегах Уэле из-за жестоких гонений со стороны придурков, возомнивших себя блюстителями нравов. Таковы были исполненные самых благих намерений искатели гибралтарских матросов. В конце ужина рассудок у большинства из нас уже слишком помутился от выпитого итальянского вина, чтобы различать достоинства двух главных героев вечера, так что, дабы упростить дело, мы в конце концов перестали называть их по именам и поднимали обобщенные тосты за горькую участь гонимой невинности. Она сидела напротив меня, и если я немного и страдал оттого, что был не рядом с нею, то все же достаточно примирился с такого рода огорчениями, чтобы стойко сносить их, не позволяя мешать мне веселиться вместе с остальными.

К двум часам ночи Луи внезапно поднялся из-за стола и поведал нам, что является автором двух скетчей — один про Гибралтарского матроса, а другой про Беханзина. Добавив, что не простит себе, если упустит такой прекрасный случай воздать по заслугам двум этим замечательным героям перед аудиторией, одновременно столь многочисленной, столь понимающей и столь благодарной, он предложил нам самим выбрать, какой из двух скетчей мы желали бы послушать. Единодушно высказались за Беханзина — надо полагать, всем хотелось поразвлечься и немного сменить тему.

Луи велел нам отодвинуть столы, чтобы освободить ему место для изображения сцены, которую он назвал «Договор 1890 года». Мы исполнили все, что он просил, и расселись кто где, образовав широкий круг. Она снова оказалась довольно-таки далеко от меня. Должно быть, сочла, что так будет лучше. Луи извинился и на некоторое время в сопровождении учителя исчез на палубе. Вернулся он в таком странном наряде, что все матросы сразу прыснули со смеху: на голове у него красовался бумажный шлем, напоминающий шапочку для купания — традиционный головной убор, пояснил он, абомейских правителей,— и сам он весь, с ног до головы, был закутан в какую-то белую хлопчатобумажную ткань — неизменное одеяние, также поведал нам он, все тех же самых великих царей. В руке он держал листок белой бумаги, который должен был служить ему договором 1890 года. Потом попросил нас прекратить смех. Это заняло достаточно много времени, но в конце концов ему все-таки удалось добиться тишины — с помощью Лорана и нас с ней.

Пантомима началась с долгого молчания, все это время Беханзин не спускал глаз с договора, который, судя по всему, только что подписал по принуждению, совершив чудовищный поступок, чьего значения в тот момент еще не осознал. Достаточно продемонстрировав полное ошеломление, напрочь лишившее его дара речи, Беханзин наконец заговорил.

— Договор…— начал он.— А что это такое, договор? Что это значит, договор? Во-первых, что такое бумага? И потом, что значит, подписать? Они сунули мне в руки перо, они водили моей рукой. Давай-давай, подписывай, так они говорили. А что подписывать? Что я согласен на капитуляцию Дагомеи… Как бы не так! Просто они держали меня за руку, чтобы половчей перерезать глотку!

Растроганный до глубины души учитель пояснил нам причины сомнений Беханзина.

— Он ведь и понятия не имел, что такое договор, так как же он мог оценить, к чему это может привести? Это ведь долго и трудно — вбить себе в голову такие непривычные вещи.

— Мы — страна великих традиций,— продолжал тем временем Луи,— и знать не знали, что все это значит. Бумаги сроду не видывали, а уж чтоб подписать — это вообще потеха. А не подпишешь, мозги вышибем, вот что они мне сказали. И как же мне после этого подписывать, как мне им что-нибудь обещать, это же одна потеха, и только!

— И вот, невинный, как новорожденный младенец,— пояснил учитель,— Беханзин подписал свой смертный приговор.

Мы все уже достаточно выпили, чтобы не растрогаться участью Беханзина. Луи буквально зачаровал нас. Команда откровенно потешалась, но это мало тревожило двоих наших друзей. Анна тоже смеялась, закрыв лицо платочком, чтобы было не слишком заметно. Только одна малышка-фульбе, девушка Луи, даже не улыбнулась. Похоже, после детства, проведенного где-то на высокогорьях Атокары, она некоторое время пребывала в одном из борделей Котону. Во всяком случае, она напрочь позабыла про Лорана и теперь напропалую строила глазки нам с Эпаминондасом с трогательным усердием и при этом все время стараясь показать, что знает, как вести себя в приличном обществе. Должно быть, ей уже не впервой доводилось смотреть номера про трагическую судьбу Беханзина.

В полном отчаянии Луи рыдал, рвал на себе волосы — причем рвал их на самом деле,— катался по полу, для удобства держа при этом в зубах пресловутый договор 1890 года.

Анна не сводила с него глаз, буквально умирая от смеха. Она напрочь забыла о моем существовании.

— Они заставили меня продать мой народ,— вопил Луи,— мой маленький абомейский народ, моих фульбе, моих хауса, моих эве, моих бариба. Давай подписывай, сказали мне они, да подписывай же ты поскорей. Ну, я и подписал. А что такое — подписать, объясните вы мне, что это значит. Быть или не быть, бумага или как ее там, подписывать или не подписывать — какая разница для меня, Ока Мира. О, как я был неискушен, как невинен! Я больше уже не Акулий Глаз, не Око Мира, я уже больше не великий властитель Абомеи. Теперь я никто! Я — невинность этого мира и отныне навеки обречен корчиться в муках и страдать!

В глазах школьного учителя стояли слезы. Луи почти не давал ему перевести дух.

— Нет,— завопил учитель,— неправда, ты не проклят! Грядущие поколения восстанут и докажут, что ты невиновен!

— Это, может, когда-нибудь потом,— орал Луи,— а вот сейчас они уперли мне в спину маузер и говорят: подписывай, и все! Нет, вот вы, вы мне можете объяснить, какая разница между словом «пописать» и «подписать»? Неужели вот так, ни за что ни про что, я и продал своих бариба, своих эве, своих хауса? Неужели одним движением руки я послал в бордели всех своих дочерей и отдал в рабство этим бледнокожим всех своих сыновей? Но ради чего все это?

Все мы буквально разрывались между сочувствием и диким хохотом. Но, в основном, побеждал все-таки хохот.

— Нет, что ни говори, а стоило проделать пять тысяч километров, чтобы увидеть такое! — орал Эпаминондас, от удовольствия то и дело похлопывая себя по ляжкам.

Между тем малышка-фульбе так и не оставляла его в покое. Она с каждой минутой становилась все настойчивей. Непрерывно строила нам глазки, разыгрывая из себя этакую невинную школьницу.

— Как тебя звать? — поинтересовался я.

— Махауссия, Вымя Овцы,— ответила она, как бы в подтверждение своих слов обхватив обеими руками и выставив вперед свои груди. Чем несколько озадачила нас с Эпаминондасом. Это не укрылось от глаз Анны.

— Чем ты занимаешься? — спросил ее Эпаминондас.

— Моя принцесса и еще шлюха в Порто-Ново.

Луи тем временем уже успел расстаться с последними сомнениями. Теперь он наконец-то в полной мере осознал пагубные последствия содеянного. Весь во власти неистовой ярости, он катался по полу, судорожно покрывая плевками роковой договор 1890 года. Непристойно подтирался им, все время призывая при этом подданных к восстанию.

— Вперед, дети мои, покажите же этим презренным белым, что наши обычаи не хуже их. Пронзим их своими стрелами, поджарим их на своих кострах, попируем на славу! Идите и покажите им, как умеем мы постоять за себя и как расправляемся со своими врагами!

Словно вконец изголодавшись, он с жадностью вгрызался в чье-то воображаемое мускулистое плечо. Но предательство уже свершилось. И рядом на полу валялась скатанная в шарик бумага.

— Он заболеет,— проговорила тогда Анна.

Команда потешалась так шумно, что Луи приходилось орать во всю глотку, чтобы его могли услышать.

— Потерпи, Беханзин! — вопил учитель.

— Близок день великой резни! — орал Луи.— К оружию, сыны мои! Вперед, батальоны черной Африки, выгоним вон наших угнетателей! Проснись, кровь наших предков! Да будет земля наша очищена от всех этих солдат! Зажарьте всех этих генералов, этих колонистов!

Малышка-фульбе становилась уже по-настоящему назойливой.

— У нас есть время уединиться,— предложила она.

— Может, еще будет что-нибудь интересное,— возразил Эпаминондас.

— Потом,— не сдавалась она,— история генерала Доддса и изгнание Беханзина. Будет очень долго страдать. Вполне успеть.

Мы не знали, кто такой этот Доддс, и ей пришлось пояснить, что это французский генерал, герой завоевания Дагомеи.

— И часто он так играет? — поинтересовался я.

— Почти каждый вечер. В Котону нет театр.

— И всегда насчет договора тысяча восемьсот девяностого года?

— Нет, иногда история Гибралтарский господин.

Луи тем временем все призывал и призывал своих подданных к оружию. Теперь уже его невозможно было остановить никакими силами. Друг же в такт призывам ритмично хлопал в ладоши.

— Нет больше места этой мерзости на нашей земле! Съешьте их всех, полковников и даже генералов. Это научит их жить у себя дома и не соваться на чужие земли!

— Терпение, терпение,— вопил школьный учитель.

Но Луи вдруг снова впал в отчаяние. Должно быть, он уже не на шутку утомился.

— Ах, я в руках этих бледнолицых, и я так же легок, как пустые выдолбленные тыквы, какими наши пастушки прикрывают себе груди!

— Нет-нет, Беханзин, ты лежишь тяжелым бременем на совести человечества!

Однако Луи был безутешен.

— Увы,— все сокрушался он,— у невинности нет голоса, чтобы заставить себя услышать! И тем, кто не понимает этой истины, не понять ее никогда!

— Терпение, терпение, все обязательно поймут. Все, кто еще не понял, обязательно поймут! Грянет час господина Гибралтарского матроса!

При этих словах Луи оторвался от воображаемого мускулистого плеча, с которым он так ни на минуту не расставался, и с благородством архангела встал напротив приятеля. Он казался куда более пьяным, чем в тот момент, когда начал представление. И как-то удивительно похорошел. Анна немного побледнела. У него был такой вид, будто он искал, что бы еще сказать, потом, так и не найдя подходящих слов, простер вперед руки и медленной походкой направился к приятелю. Никто из зрителей уже не смеялся.

— Нет, он пока еще не пробил, час господина Гибралтарского матроса,— пятясь назад, завопил учитель.— Потерпи еще немного, Беханзин.

Луи застыл на месте и, заметив неподдельный ужас на лице приятеля, вдруг разразился диким хохотом. Все развеселились вместе с ним. Даже сам учитель. И Луи решил отказаться от истории с генералом Доддсом.

— Ладно, в другой раз,— сказал он, совершенно обессилев.

— Он что, сказал, в другой раз? — не поверил Эпаминондас.

Однако никто и не думал подниматься с мест. Все очень горячо аплодировали Луи. Потом снова принялись пить. Трое матросов, дурачась, продолжили драму Беханзина. А Луи с приятелем теперь от души потешались, глядя на них. Ко мне подошла малышка-фульбе. Эпаминондас, теперь целиком поглощенный Беханзином, явно не имел ничего против. А Луи, похоже, вообще никогда не придавал таким вещам слишком уж большого значения. Издалека на нас с улыбкой смотрела Анна. Мечта малышки-фульбе была очень незатейлива — познакомиться с каким-нибудь морским офицером, который бы увез ее в Париж, в эту «великую метрополию». Зачем? Чтобы сделать там «карьера», пояснила она. Как я ни старался, она так и не смогла уточнить, какую именно. Тем не менее я сделал попытку отговорить ее от этой затеи. Разговаривая с ней, я не спускал глаз с Анны. Она устала от непрерывного смеха, однако взирала на меня с улыбкой. И была очень красива. Желая хоть немного утешить малышку-фульбе, я как можно незаметней отдал ей все деньги, бывшие у меня при себе. Однако этот жест так глубоко потряс ее, что она тут же попросила оставить ее на яхте. Я как мог объяснил, что это никак невозможно, что на этом корабле есть место только для одной-единственной женщины. И показал, какой именно. Они посмотрели друг на друга. Потом я описал ей, какую жизнь мы здесь ведем, что она ужас как тяжела и целиком посвящена поискам Гибралтарского матроса, живущего сейчас где-то на берегах реки Уэле. Один раз она даже видела его, когда ему случилось появиться в Котону. Как и все чернокожие женщины Дагомеи, она мечтала о нем и только ради него одного была готова пожертвовать своей карьерой в великой метрополии. Люди говорят, женщины Уэле очень красивые и такие культурные, что, даже если нам так и не удастся его найти, что, конечно, было бы весьма прискорбно, все равно в Дагомее уже никогда его больше не увидят. Я оставил ее сокрушаться по поводу этой печальной перспективы, а сам направился к Анне. Матросы по-прежнему смеялись чему-то, разговаривая между собой. Они по очереди вспоминали наиболее забавные эпизоды своей охоты на Гибралтарского матроса. Когда я подошел к ней поближе, мне вдруг показалось, что я уже больше не смогу быть серьезным. Она заметила это. И ее это явно встревожило. Глаза расширились и сделались какими-то прозрачными. Я заметил в них страх совсем особого свойства, который только я один мог разделить с ней, этот страх был единственной вещью на свете, какую я мог целиком разделить с нею, наше единственное с нею общее достояние. Я обнял ее и посадил к себе на колени. Сказал, не надо бояться. Она сразу успокоилась.

— А что, неплохо начинается,— заметила она,— наша охота на куду.

— То ли еще будет,— заверил ее я.

— То ли еще будет? — смеясь, переспросила она.

Рядом с нею сидел Лоран. Но нас никогда не смущало ничье присутствие, тем более присутствие Лорана. И она как-то очень по-детски добавила:

— Ах, ты и вправду великий охотник на куду.— Потом обратилась к Лорану: — Ты не согласен?

— Вполне согласен,— подтвердил Лоран, поочередно оглядывая нас с ней.— Мне даже кажется, что охота на куду может принести нам очень большую пользу, если заниматься ею, как бы это получше выразиться, с огоньком, что ли.

Мы все трое долго смеялись.

— Да, это уж точно,— заметила она.— В конце концов, мне не останется ничего другого, кроме как поверить, что самое мудрое — это не брать на яхту никого, кроме великих игроков в покер и великих охотников на куду.

— А как насчет великих пьяниц? — поинтересовался я.— Что ты собираешься делать с ними?

— Великие пьяницы,— начала было она, потом откинулась на спинку стула и расхохоталась,— им нечего опасаться, они тоже могут чувствовать себя здесь в полнейшей безопасности.

— В таком случае,— с пафосом сказал я,— мне хотелось бы стать самым пьяным пьяницей всех южных морей.

— С чего бы это?

Она хохотала от души.

— А правда, с чего бы это? — переспросил я.

— Не знаю,— ответила она,— откуда мне знать?

— Это уж точно,— согласился я.— А почему же вы тогда смеетесь?

— А зачем спрашивать меня, почему?

И обернулась к Лорану. Их явно по-настоящему связывала большая дружба.

— Скажи,— спросила она,— а кроме моей, тебе когда-нибудь доводилось сталкиваться с великой любовью?

— Да, пожалуй,— помолчав, ответил Лоран.— На суше мне не раз случалось видеть нечто в этом роде. Честно говоря, ужасно тоскливое зрелище.

— Ты имеешь в виду,— уточнила она,— такую любовь, которой никогда и ничто не угрожало? Которой ничто не мешало длиться без конца, так, что ли?

— Да-да, именно такую,— подтвердил Лоран,— любовь навеки.

— Навеки — это уж чересчур,— усомнился я.

— Разве не говорят,— снова возразила она,— будто ничто в жизни не дает вам испытать таких сильных чувств, как великая любовь? В общем, что с этим не может сравниться никакое другое переживание?

— Знаешь,— вклинился я,— у случайных любовных приключений тоже есть свои преимущества.

— Да,— рассмеялся Лоран,— вот уж на них-то глядя, с тоски не помрешь.

— Предложи им любовь навеки,— продолжил я,— они бы даже не знали, что им делать с этой вечностью, им вполне хватает жизни.

— Скажите,— спросила она,— а что можно считать главным признаком конца великой любви?

— Такой, какой ничто не мешает длиться без конца,— уточнил я,— так, что ли?

— Или таких,— смеясь, добавил Лоран,— которым все мешает длиться без конца?

— Ну, насчет этих,— ответил я,— пока еще трудно сказать.

— Никогда бы не подумала,— проговорила Анна,— что охота на куду может быть таким веселым занятием.

Я тоже был изрядно пьян и то и дело целовал ее. Матросы уже привыкли к нашим повадкам. А Луи с приятелем тоже были слишком пьяны и слишком счастливы, чтобы их могла смутить такая малость. И потом, ведь всем, по-моему, было ясно как Божий день, что должен же кто-то ее целовать — пока наконец не отыщется этот матрос с Гибралтара, а как же иначе? Разве не затем я и оказался здесь, на яхте? Думаю, из всех только одна малышка-фульбе слегка загрустила от наших поцелуев. Ей сразу захотелось уйти. Анна попросила меня проводить ее. Стало быть, я довел ее до самого дома Луи. А когда вернулся, праздник был еще в разгаре. Матросы веселились вовсю. Соревнуясь, они наперебой придумывали самые невообразимые места в мире, где может оказаться Гибралтарский матрос. Лоран тоже время от времени вмешивался в разговор и хохотал вместе со всеми. Она же поджидала меня. Когда я появился, мы с ней присоединились к остальным. Болтовня продолжалась еще довольно долго. Потом по предложению Бруно, который явно вновь обрел вкус к жизни, все решили сделать еще один налет на городские бордели. На яхте остались только мы вдвоем.

*
В Леопольдвиль мы добрались через три дня после того, как отчалили из Котону. Это было самое жаркое время года. Весь город окутывало низкое облако серого тумана. Несколько раз на день оно прорывалось грозой и на полчаса рассеивалось. Потом возникало снова. Люди задыхались. Но все повторялось вновь и вновь, опять нависала серая туча, и опять ее прорывало грозой. На город обрушивались потоки теплой воды. Все начинали дышать полной грудью. Снова нависала темная туча. И опять все ждали грозы.

Город выглядел богатым. Его пересекали широкие проспекты. На них были тридцатиэтажные жилые дома, банки, много полицейских. В недрах колонии скрывалось немало алмазов. И тысячи чернокожих выкапывали их из-под земли, дробили, потом пропускали сквозь зарытые в глубоких подземных штольнях грохоты — и все ради того, чтобы вдова покойного Нельсона Нельсона могла украсить ими свои холеные пальчики. Африка подступала к городу совсем близко. Тот вонзался в нее, сверкая в ночном мраке безжалостным блеском стали. И все-таки от нее старались держаться на почтительном расстоянии. Иначе она уже давно бы расправилась с городом, сомкнулась над ним, плотно обвила лианами небоскребы. Правда, когда мы добрались до Леопольдвиля, он все еще царил над ней — для пущего спокойствия мадам Нельсон Нельсон.

Мы бросили якорь. Потом, как и было уговорено, обошли кафе, расположенные вдоль берега Конго, втроем — Анна, Эпаминондас и я. Выпили немало пива, сидя под вентиляторами и прислушиваясь к разговорам других посетителей. Мы даже забросили виски — чтобы слушать с должным вниманием. Эпаминондас не отходил от нас ни на шаг. Наши беседы, всякий раз, когда они возникали, касались исключительно охоты на куду. Дело в том, что у нас еще оставались изрядные сомнения насчет истинной личности Жеже, чтобы не говорить ни о чем, кроме куду.

Все это продолжалось три дня. Мы и вправду выпили много пива за эти три дня. На счастье, куду давали нам неистощимые темы для бесед. Эпаминондас, который по прибытии сюда снова занервничал, теперь уже достаточно успокоился и с нетерпением ждал того дня, когда ему наконец удастся поохотиться.

На исходе третьего дня, после обеда, когда Эпаминондас совсем уж было отчаялся, удастся ли ему когда-нибудь поохотиться и вообще живым унести ноги от этой жары, мы стали свидетелями одного весьма примечательного разговора.

Дело было в элегантном баре на окраине города. Мы заходили туда уже дважды — из-за бармена, пожилого и уже явно расставшегося с иллюзиями молодости, в минуты затишья рассказывавшего нам про Африку. Мы сидели там уже с полчаса, когда в бар вошли двое. Оба одеты во все белое, в гетрах и с ружьями за спиной. Один из них был высокого роста. Другой, скорей, коротышка. Они умирали от жары и были до самых колен перепачканы дорожной грязью. Лица их изрядно посмуглели от конголезского солнца. Прибыли явно издалека и не скрывали радости, что наконец-то добрались. Судя по всему, они были не из числа завсегдатаев бара. Заказали две порции виски.

— Повторить,— заговорил первый.

— Золотые слова,— согласился второй.

— Похоже, господа проделали неблизкий путь? — деликатно поинтересовался бармен.

— С Уэле,— ответил первый.

— Надо же,— едва слышно выдохнул Эпаминондас.

— Повторить еще раз,— проговорил второй.— То же самое.

— Я бы сказал, жара в этом году наступила немного раньше обычного,— очень любезно проговорил бармен.

— Сволочное пекло! — выругался первый.— У нас даже шины чуть не расплавились. Но ты, Анри, ты был на высоте.— Потом обернулся к бармену и пояснил: — Это он был за рулем, просто настоящий чемпион.

— Рад познакомиться,— зевнув, проговорил бармен.

— Ну, ты уж скажешь, Легран,— возразил Анри.

— А как поохотились, удачно? — поинтересовался бармен.

— Одна маленькая рысь,— ответил Легран.— И еще антилопа. Но мы не так уж много охотились.

— Да,— подхватил Анри,— стреляли только с дороги, так что поневоле поднимали чертову прорву пыли, а дичь, она ведь тоже не дура…

— Да, это уж точно,— согласился бармен.

— Четыреста километров дороги,— продолжил Легран.— Нет, Анри, что ни говори, а ты, правда, был на высоте. Знаете, самое трудное — это терпение. Сорок километров в час, и так целых четыреста километров, это какое же нужно терпение, просто не жизнь, а сплошное испытание на прочность.

— А где его не надо? — вставила Анна, явно начиная проявлять к этому разговору все больше и больше интереса.

— Чего-чего? — уставившись на нее, переспросил Анри.

— Я говорю, где его не надо, терпения,— пояснила Анна.

— Мадам разочарована в жизни? — галантно поинтересовался Легран.

— Вот уж попал пальцем в небо! — фыркнул Эпаминондас, который уже допивал третью порцию виски.

— Полное забвение,— пояснил Анри,— вот так завязнешь где-нибудь в джунглях, и все, жди, пока кто-нибудь из дружков придет на помощь…

— Даже подумать страшно,— вздохнула Анна.

— Чего ж тут страшного? — подозрительно переспросил Легран.

— Просто подумала, что вы могли не добраться сюда,— продолжила Анна,— и не пить вот так с нами вместе виски.

Легран начал было поглядывать на нее с явным неодобрением. Но Анри сделал ему знак, чтобы тот не заводился. Анна улыбалась приветливо и очень доброжелательно.

— Вы парижанка,— проговорил он,— сразу видно, им палец в рот не клади.

— Похоже,— вставил Эпаминондас, он тоже явно начинал заводиться,— что жизнь и вправду сплошная проверка на прочность.

— Ты тоже так считаешь? — спросил я Анну.

— Так говорят,— едва слышно ответила она.

— Когда я мочился,— сообщил Анри,— сразу поднималось целое облако пыли. Такое впечатление, будто пылью мочишься,— добавил он, обращаясь к бармену.

— А я,— отозвался бармен,— вот уже восемь лет, как я здесь, и все мечтаю хоть разок пописать на лед.

— Кому вы это говорите! — поддержал Анри.— Такой твердый ледок, и чтобы даже не потрескался, это же просто мечта. Сорок три градуса в Туатане. Так что насчет льда там и думать нечего.

— А вот я лично,— возразил Легран,— всегда больше любил жару, чем холод. Правда, тут этого добра хоть отбавляй, это уж точно, но я все равно предпочитаю жару.

— Да, забавно,— кивнул бармен.

— Ну, уж нет,— возразил Анри,— с меня хватит, раньше-то я тоже так думал, но теперь нажарился до отвала.

— Господи, чего бы я только не отдал, чтобы помочиться на лед,— повторил бармен.

— Это все только одни разговоры,— заметил Эпаминондас,— а потом, как и со всем остальным, стоит только поиметь — и ничего такого особенного…

— Можешь говорить что хочешь,— продолжил Анри,— но ледниковый период — это тоже, надо полагать, не очень-то веселая картинка…

— Свидетелей не было,— зевая, ответил бармен,— так что и судить некому…

— А вы уверены, что так уж никого и не было? — вдруг заинтересовавшись, переспросил Эпаминондас.

— Наверное, все-таки были же хоть какие-то звери,— предположила Анна.

— А если были звери, значит, можно считать, что кто-то был? — удивился Анри.

— Не думаю,— возразил я,— по-моему, их тоже не было.

— Ну, не может же быть,— усомнилась Анна,— чтобы вовсе никого, хотя бы совсем-совсем крошечные,— как-то очень по-детски добавила она.

— Да нет, не думаю.

— Скажи, а вот ты, ты видел когда-нибудь Ледовитый океан? — спросил Анри у Леграна.

— А как же,— ответил Легран.— В тридцать шестом. Хорошие были времена. Самое удивительное, что на нем были волны, будто оно все вдруг взяло и замерзло в один присест.

— А ты уверен, что совсем-совсем ничего не было? — спросила меня Анна.— Даже куду?

— Да что вы,— проговорил Анри,— в ледниковый период вся земля была как Ледовитый океан.

— Но ведь подо льдом-то должны же были оставаться какие-то совсем крошечные зверьки, они просто ждали, пока все это растает.

— Хочется верить,— поддержал я.— А потом, если разобраться, кто знает? Может, тогда уже вообще все было.

— Да нет, быть того не может, чтобы уж совсем ничего,— как-то решительно заявил Эпаминондас.— Ведь, в таком случае, как, интересно, объяснить, откуда все вдруг потом появилось, да еще столько всякого разного?

— Забавно,— заметил бармен,— стоит термометру добраться до сорока в тени, как тут же начинаются разговоры про ледниковый период.

— А правда,— проговорила Анна,— как же тогда объяснить, откуда появилось все, что есть сейчас?

И улыбнулась мне.

— Да помолчи ты,— прошептал я ей.— Ты что, всегда так заводишься?

— Если ты до сих пор еще не заметил,— с издевкой заметил Эпаминондас,— хотел бы я знать, какие тебе еще нужны доказательства…

— Но это даже представить себе невозможно,— ужаснулась Анна.— Скажи, ну как такое можно стерпеть?

— Все терпят,— ответил я.— И не такое еще. Знала бы ты, какие муки приходится терпеть мне…

— Послушайте,— возмутился Эпаминондас,— если вы и дальше будете заниматься ерундой, интересно, кто будет заниматься делом?

— Тебе что, нехорошо? — спросил Анри у Леграна.

Легран стоял, полузакрыв глаза, будто в каком-то трансе.

— Погоди,— пробормотал Легран.

— Похоже, с ним что-то неладно,— заметил бармен.

— Ну, что с тобой? — встревоженно поинтересовался Анри.— Родишь ты наконец или нет?

— Погоди, погоди,— отмахнулся его приятель.

— Если он собирается упасть в обморок,— посоветовала Анна,— лучше было бы забрать у него из рук стакан.

— Хрящеры! — завопил вдруг Легран.— Никак не мог вспомнить!

— И часто на него такое находит? — спросила Анна.

— В ледниковый период здесь водились хрящеры,— в полном упоении повторил Легран.

— Он такой,— пояснил всем присутствующим Анри,— на вид вроде парень как парень, простой и все такое, а на самом деле голова. Это вам не какой-нибудь придурок.

— Вот видишь,— продолжал свое Легран,— я знал, что чем-то похоже на хрящи, вот и вспомнил.

— Если вы знали, что с ним такое случается,— обратилась Анна к Анри,— могли бы и предупредить.

— Терпеть не могу,— пояснил Легран,— когда не удается вспомнить какое-нибудь слово. Так вот, в ледниковый период земля была населена хрящерами.

— Понял,— обратилась ко мне Анна,— значит, все-таки что-то было.

— Только, если уж на то пошло, по-моему, они назывались не хрящеры, а ящеры,— уточнил я.

— Мне тоже так кажется,— подтвердил бармен.— Это все хрящи, из-за них вся путаница. Хотя вообще-то, честно говоря, не вижу большой разницы.

— Ладно, ящеры так ящеры,— немного смущенный, согласился Легран.

— Ну так что? — не унималась Анна.— Все-таки были они или не были?

— Понятия не имею,— чуть слышно признался я ей.

— А вот я уверен, что ящеры были еще раньше,— вдруг тоном, не терпящим возражений, изрек Эпаминондас.

— Интересно, почему это мы должны верить вам на слово,— с достоинством возразил Легран.— Вот ты, к примеру, ты ведь знал это, правда? — обратился он за поддержкой к Анри.

— По правде говоря,— ответил Анри,— если уж тогда не было ничего, кроме льда, то что, спрашивается, они могли положить себе на зуб, эти твои ящеры…

— А эти ящеры, они большие? — спросила меня Анна.

— Очень, большие-пребольшие,— пояснил я,— немного похожи на крокодилов.

— Если уж речь зашла о жратве,— снова заговорил Легран,— то тут можно ко всему привыкнуть, кто же этого не знает. Если нет ничего, кроме льда, приходится жрать лед, вот и все дела.

— Раз уж эти ящеры были такие огромные,— заметила Анна,— то вряд ли они бы там выжили, и все-таки, наверное, были же тогда какие-нибудь совсем-совсем крошечные зверюшки…

— Пусть так, кому это мешает,— согласился бармен.— А вот мне, мне больше всего на свете хотелось бы хоть разок пописать на лед.

— Совсем маленькие,— заладила свое Анна,— крошечные-прекрошечные, не может же быть, чтобы не было хотя бы чего-нибудь живого. Ну хотя бы вот такусенькие насекомые. Много ли им надо? Они почти что ничего и не едят, да и дышат-то совсем чуть-чуть, так что они вполне могли долго оставаться подо льдом…

— Ты кончишь когда-нибудь возбуждать его этими своими крошечными тварями или нет? — обратился к ней Эпаминондас.

— Если бы только этими тварями,— возразил я,— это бы еще куда ни шло…

— Ах-ах-ах! — прыснул со смеху Эпаминондас.

— Во-первых,— проговорил Анри,— откуда известно, что тогда вообще ничего не было?

— Нет, это вполне известно,— ответил я.— Скажи, тебе обязательно нужно верить,— спросил я у Анны,— в этих своих крошечных тварей?

— Я теперь не смогу заснуть,— ответила она.

— И почему же это ты теперь не сможешь заснуть? — поинтересовался я.

— Если вы и дальше собираетесь продолжать в том же духе,— разозлился Эпаминондас,— тогда я лучше смоюсь с концами, и все дела.

— Я не смогу заснуть,— повторила Анна,— ведь что ни говори, а это очень трудно пережить.

— Почему-то все это отлично переживают,— возразил я.— И никто не может объяснить. Ни один человек. Так что успокойся.

— Подумать только, наверное, когда таял весь этот лед,— не унимался Анри,— вот уж потоп был что надо.

— Можно себе представить,— согласился бармен.— Правда, жалко, некому было на это полюбоваться.

— А вдруг было кому? — насторожилась Анна.

— Потрясающе, даже представить себе невозможно,— невозмутимо сказал Анри.— А ну, повторите-ка, Андре.

— Коньяк наилучшей выдержки? Насколько я понял этих господ, на Уэле его пьют неразбавленным. Да, что и говорить, должно быть, грязищу развезло дальше некуда. Тут я вполне того же мнения.

— Но тогда,— снова вмешалась Анна,— все океаны заполнились водой, и, должно быть, все зверюшки, которые были подо льдом, сразу всплыли на поверхность.

— Хорошо еще, что мы не думаем о таких вещах постоянно,— заметил один из приятелей,— счастье, что мы об этом забываем, как и обо всем прочем.

— Да, и правда, счастье,— согласилась Анна.

— Ах, счастье-счастье…— фыркнул Эпаминондас, причем очень громко.

— Да, что правда, то правда,— согласился бармен,— это уж точно, к счастью.

— Что и говорить,— продолжил Эпаминондас,— и без того забот полон рот.

В тот момент в баре появился новый посетитель. На вид ему было лет тридцать, весь такой нарядный, модный, прямо с иголочки.

— О, кого я вижу, вот и красавчик Жожо! — проговорил бармен.— Сейчас повеселимся на славу.

— Привет,— поздоровался красавчик Жожо.

— Привет,— отозвались все, кто был в баре.

Жожо прошел, уселся рядом с Анри и тут же взглядом знатока уставился на Анну.

— Ладно, а эти самые ящеры,— спросила у меня Анна,— а они когда появились?

— Похоже, здесь появились какие-то ящеры? — тут же заинтересовался красавчик Жожо.

— Да,— ответил я,— уже два дня как здесь.

— Нет, три,— поправил меня Эпаминондас.

— Какая разница,— заметил бармен.

— А кто они такие, эти ящеры? — не унимался красавчик Жожо.

— Да люди как люди, ничего особенного,— пояснил я.— Правда, у них такой зверский аппетит, что они пожирают все, что ни попадается им на глаза.

Никто никак не прореагировал. Каждый выслушал, не поняв ни слова. Было слишком жарко, чтобы что-нибудь понимать.

— По-моему, и этот вечер тоже пропал впустую,— чуть слышно прошептала мне Анна.

— В следующий раз,— заметил Эпаминондас,— надо будет хоть описать его, нарисовать портрет, что ли.

— А какого черта они здесь делают, эти ящеры? — поинтересовался наконец красавчик Жожо.

— Ладно, хватит,— проговорил Анри.

— Не заводись,— успокоил его бармен,— я тебе потом все объясню.

— Они здесь не делают абсолютно ни черта,— смеясь, пояснила Анна,— просто стыд и позор, какие бездельники…

— Они такие огромные, страшные,— добавил бармен,— охотятся за всем, что попало, им без разницы, что на море, что на суше…

— Этот за словом в карман не полезет, прямо в точку,— корчась от смеха, пробормотал Эпаминондас.

— Надо же,— признался красавчик Жожо,— сроду не слыхал ничего подобного.

— Черт побери! — заорал Эпаминондас.— Да всем уже давно все известно, только вы один и остались…

— А как насчет птиц, может, они? — поинтересовался Анри.

— Да,— проговорила Анна,— похоже, еще один вечер пропал впустую.

— Птицы,— вздохнул я,— это как любовь, они всегда были. Любые прочие твари могли исчезнуть, но только не птицы. Как любовь.

— Все ясно,— понял Эпаминондас.— Когда у тебя есть крылья,— пояснил он,— ты всегда можешь улететь от любого стихийного бедствия.

— Потрясающе,— восхитился Анри.— Подлейте-ка еще,— обратился он к бармену.

— Похоже, и мы тоже когда-нибудь исчезнем,— заметил Анри.— Господа, может, выпьете что-нибудь с нами,— обратился он к нам,— и мадам тоже? Тогда пять, Андре, вас ведь зовут Андре, я не ошибся? Да, коньяку.

— Надо надеяться, что нет,— проговорил Эпаминондас,— а вдруг пронесет, может, и не исчезнем.

— А эти самые ящеры, они еще здесь? — все не унимался красавчик Жожо.

— Кто знает,— ответил я.

— Хорошо сидим,— заявил Эпаминондас.

— Мы приехали сюда немного поразвлечься,— пояснил Анри.— На Уэле, там, конечно, очень красиво и все такое прочее, но особенно не повеселишься…

— Ах, вот оно как? — спросил Эпаминондас, надеясь на дальнейшие разъяснения, но так их и не дождавшись.

— Глядя на вас, никогда этого не скажешь,— заметил Андре,— у вас такой вид, будто вы только и делаете, что веселитесь вовсю.

— Поглядите, он опять за свое,— проговорила Анна, указывая в сторону Леграна.

— Правда, что-то тебя опять перекосило,— удивился Анри.— Снова забыл какое-нибудь слово?

— Да нет,— ответил Легран.— Все в порядке, просто думаю.

— Лучше поздно, чем никогда,— едва слышно сказал Эпаминондас.

— Так что, выходит, в Лео появились ящеры, так, что ли? — снова принялся за свое красавчик.

Никто не удостоил его ответом.

— А знаете,— с какой-то хитрой ухмылкой изрек Легран,— по правде говоря, меня очень заинтересовал этот разговор, мне нисколько не скучно, даже совсем наоборот.

— Ладно, а сейчас-то мы где? — поинтересовался Эпаминондас.

— В четвертичном периоде,— ответил бармен.

— А мне кажется, даже где-то еще ближе,— возразил Легран, по-прежнему хитро ухмыляясь и поглядывая на Анну.

— И мне тоже,— поддержала его Анна.

— Ну и что из этого? — не понял красавчик Жожо.

— Да ничего такого,— пояснил бармен,— просто придет пора, и человек тоже вымрет.

— Господи, до чего же я обожаю придурков,— восхитился Эпаминондас, с нескрываемым восхищением любуясь красавчиком Жожо.

— А эти ящеры, это такие бомбардировщики, что ли? — не унимался Жожо.

— Да отстань ты со своими глупостями,— отмахнулся Легран с каким-то просветленным лицом, не сводя глаз с Анны.

— Нет, но вы все-таки скажите, эти ящеры, они уже здесь или только еще летят? — не отставал красавчик Жожо.

— Они могут появиться здесь с минуты на минуту,— ответил я.

— Так, опять начинается,— обратился к бармену Анри.— Честно говоря, мне это уже начинает немного надоедать.

— Человек,— изрек вдруг Легран,— это вам не какой-нибудь ящер, так что давайте не будем путать — человек, он хитрый. Если уж его где-нибудь совсем прижмет, он возьмет да и окопается, так сказать, посеет семена в каком-нибудь другом месте. Он ведь вам не ящер…

— А как же ящеры,— не унимался красавчик Жожо,— они что же, ничего не сеют?

— Ничего,— ответил Андре.— Понял? Ни-че-го.

— Опять по новой, нет, я больше не могу,— в отчаянии простонал Анри.

— Ведь надо же о чем-то говорить, разве не так? — обратился к Анне Легран.— Так лучше уж об этом, чем злословить о соседях.

— А почему же мы тогда обязательно вымрем,— разошелся Жожо,— раз мы можем снова посеять все, что едим?

— Потому что земля, как и все остальное, как и терпение, она истощается,— пояснил бармен.— Потребовалось целых тридцать миллионов лет, я как-то читал в одной газете, пока человек получил семьдесят пять сантиметров плодородной земли, на которой могло что-то расти, так что в конце концов придет время, сей в нее хоть что хочешь, да только земле все это уже надоест до чертиков.

— Проклятие, ну и дела! — изумился красавчик Жожо.

— Так уж устроена природа,— подтвердил бармен.

— Вот теперь я все понял,— снова заговорил Жожо.— Выходит, раз ящеры ничего не сеют, значит, они просто придурки.

— Вот видишь,— отозвался бармен.— Ты все усек.

— При наших темпах,— заметил Анри,— семьдесят пять сантиметров… хотел бы я знать, что с нами будет…

— Ты видел немцев, сколько они делают детей и каких? — поинтересовался приятель.

— Имеют право,— возразил Анри.

— Но ведь надо же предупредить людей,— вмешалась Анна,— какая их подстерегает беда.

— Налейте-ка еще,— попросил Анри,— по последней.

— Почему это по последней? — возразил Легран.— Мы что, каждый день бываем в Лео?

— Да, ты прав,— грустно заметил Анри.— Нет, ну до чего же хорошо сидим.

— Не надо грустить,— попыталась Анна утешить Эпаминондаса,— может, мы еще и не вымрем.

— Да нет, я вовсе не грущу,— отозвался Эпаминондас,— совсем наоборот, этот красавчик Жожо, он мне жутко нравится.

— Вы такая красивенькая, даже странно,— признался Легран Анне.

— Почему же странно?

— Да так, к слову. Никогда бы не подумал.

— Да с атомной бомбой,— изрек Анри, явно не разделявший восторгов приятеля,— нас всех уничтожат куда раньше.

— Раньше чего? — поинтересовался красавчик Жожо.

— Да раньше, чем землеосточертеет нас кормить,— тихо подсказал Эпаминондас.

— Шесть сотен, ничего себе запасец,— проговорил Анри,— вполне хватит, чтобы мы все десять раз взлетели на воздух.

— Удивительное дело,— заметил бармен,— даже когда разговор заходит о ледниковом периоде, все непременно кончается атомными бомбами. Можно сказать, просто какой-то закон.

— Если я и захожу сюда,— признался красавчик Жожо,— то только из-за Андре. Он такой умный.

— Так что, вам здесь нравится или нет? — спросил Легран у Анны.

— Очень мило,— ответила Анна.

— Можно подумать,— продолжил свое Анри,— мало нам стихийных бедствий, так нет, еще придумали атомные бомбы.

— Вы просто надо мной издеваетесь,— проговорил красавчик Жожо.— Я же знаю, ящер — это просто новый реактивный самолет.

— Черт бы вас всех побрал,— заорал Анри,— да пропадите вы пропадом вместе с этими вашими ящерами!

— Нет, ну до чего же я обожаю придурков! — фыркнул Эпаминондас.

— Да объясните вы мне наконец,— печально попросил красавчик Жожо,— что такое этот самый ящер, и я больше не задам вам ни единого вопроса.

— Ну это вроде крокодила,— пояснил Андре,— ты понял или нет?

— Да нет, ты что, издеваешься, да?! — возмущенно воскликнул Жожо.— Выходит, теперь и крокодилы тоже стали атомные, так, что ли?

— Конечно, атомные, а какие же еще! — заорал Анри.— Ты что, так ничего и не понял? Нет, ты скажи, понял или не понял? Если мы не сможем спокойно разговаривать, тогда…

— Человек, он хитрый,— в восторге напевал Легран,— он вам не ящер. Скажи, Анри, ну зачем ты ему пудришь мозги? Так вот, ящеры,— обратился он к Жожо,— это просто такие животные, животные, и больше ничего, неужели так трудно понять? Вам ведь уже повторяли раз пять, не меньше.

— Если вы начнете говорить с ним таким манером,— вмешался Андре,— этому конца-края не будет. Это же не человек, а настоящее зубчатое колесо, так и будет цепляться. Полный кошмар.

— Какие, вы сказали, животные? — переспросил красавчик Жожо.

— Крокодилы,— заорал Анри,— кро-ко-ди-лы! Те самые пресмыкающиеся, которые тебе так сильно нравятся.— Руками он изобразил на стойке бара, как передвигаются крокодилы.— Ну вот, теперь понял, может, кончим об этом, а?

— Осторожно, никаких новых слов,— предостерег Андре.— Всякие новые слова, они только возбуждают Жожо. Ему надо знать все. Был случай, когда один клиент имел неосторожность заговорить насчет разведения скота в Шароле, ты помнишь, Жожо? Так вот, все это продолжалось до двух часов утра. Клиент перебил полдюжины стаканов, потому что у него уже не хватало терпения. Заметь, Жожо, я на тебя совсем не в обиде. Просто надо знать, как с тобой разговаривать, ты ведь не такой, как другие. Ты у нас, так сказать, человек одержимый. Только не сердись, это не беда, ты тоже имеешь право на место под солнцем, как и все прочие.

— Не то слово,— заметила Анна.

— Мне все интересно,— проговорил красавчик Жожо,— уж такой я уродился на свет. А вот сам я, сам я никому не интересен.

— Да нет, ну что вы,— рассеянно заверил его Легран,— зачем же так говорить?

— Все-таки, Жожо, ты сегодня какой-то чудной,— подытожил Андре.

— Только что наелся,— ответил Жожо,— перевариваю, должно быть, от этого.

— А вот мне переваривать нечего,— пожаловался Андре,— так и не успел поужинать.

— Ну, ты же у нас романтик,— бросил красавчик Жожо.

— Не он один,— добавил Эпаминондас.

— Послушайте,— сказал Анри,— а ведь и у атомной энергии есть свои положительные стороны. Через двадцать лет все уже будет работать на атомной энергии.

— Ну, это еще как сказать,— усомнился Андре,— поживем, увидим.

— Самолеты-то уже работают.

— Вот, я же говорил,— обрадовался Жожо,— это ведь все-таки реактивные самолеты.

— Да нет же,— возразила Анна,— это крокодилы. Только такие большие-пребольшие и объедают все, что могут. Их уже нет на свете лет…

Она обернулась к Леграну.

— Триста тысяч лет,— развлекаясь вовсю, подсказал Легран.

— Да нет,— возразил красавчик Жожо,— крокодилы вовсе никакие не пресмыкающиеся, это уж я голову даю на отсечение. А потом, интересно, какое они имеют отношение?

— К чему?

— К бомбардировщикам, к чему же еще?

— Нет, это черт знает что такое! — вне себя, заорал Анри.— Кончится это когда-нибудь или нет?

— Я же вас предупреждал,— спокойно сказал Андре.— Не надо было возбуждать в нем любопытства.

— Да нет, это не имеет ни малейшего отношения к бомбардировщикам,— примирительно пояснила Анна.

— А к тому, о чем вы говорили, когда я только вошел?

— Ну, это-то имеет отношение ко всему на свете,— ответила Анна.

— Да-да, абсолютно ко всему,— подтвердил я,— за что ни возьмись.

— Это уж точно,— рыдая от смеха, согласился Эпаминондас.

— Может, я и немного знаю,— заорал, в свою очередь, красавчик Жожо,— но если уж что знаю, то знаю. Зачем же тогда говорить о них, если их уже давно нет на свете?

— Черт знает что такое, нет, к черту, к чертям собачьим! — завопил Анри.

— Как хорошо сидим! — блаженно пробормотал Эпаминондас.— Нет, вы как хотите, а я остаюсь в Лео.

— Да просто так, чтобы о чем-нибудь поговорить,— пояснила Анна.— Так уж вышло, просто зашел разговор, какая разница, об этом или о чем-нибудь другом, ведь надо же о чем-то разговаривать, разве не так? — обратилась она к Леграну.

— Ясное дело,— согласился Легран.

— Что ж, раз их уже нет,— обиделся я,— то о них и поговорить нельзя, так, что ли?

— Это у него такая болезнь, ему непременно нужно найти связь между всем и всем, скажи, ведь так, а, Жожо? Так вот, ящеры — это крокодилы, понятно? А самолеты — это самолеты.

— Ничего не понимаю,— признался Жожо.

— Чего ты не понимаешь? — спросила Анна.

— Ничего.

— Да не кричи ты так громко,— вмешался Эпаминондас,— лучше объясни толком, что тебе непонятно.

— По правде говоря, я ровным счетом ничего не понял,— ответил красавчик Жожо.

— Нет,— заорал Анри,— у него там в голове не мозги, а какое-то кошачье варево!

— Сроду не видал ничего подобного,— проговорил Эпаминондас,— вот уж любознательность так любознательность.

— Андре, коньяку «Наполеон», самой лучшей выдержки,— с достоинством заказал Жожо.

— Вот уж что касается наилучших марок,— заметил Андре,— по этой части он и вправду большой дока.

— Так хорошо было, болтали себе спокойно о том о сем,— сокрушался Анри,— и вот является этот господин, и все только вокруг него и кружатся, из кожи вон лезут, чтобы объяснить ему все, чего он не понимает.

— Да, так оно и есть,— подтвердил я.

— Не сердись,— попытался Андре утешить Жожо.— Старайся во всем видеть хорошие стороны.

— А что если нам поменять лавочку? — доверительно предложил Легран Анне.

— А нам некуда спешить,— возразил Эпаминондас.— к тому же Жожо, он мне очень даже симпатичен.

— Да, это правда, мы никуда не спешим,— согласилась Анна.

— У нас впереди целая жизнь,— подтвердил я.

— I am ящер,— проговорил красавчик Жожо,— это что-то означает по-английски.

— Ой, не могу! — прыснул Эпаминондас.— I am very ящер!

— А вы откуда? — поинтересовался Легран.

— Из Котону,— умирая со смеху, ответила Анна.

— А вы? — обратился он ко мне.

— Из Котону,— тоже умирая со смеху, повторил я.

Легран сделал вид, будто ничего не понимает. Потом продолжил:

— Нет, все же забавная штука жизнь, интересно, почему это мы заговорили с вами именно о ящерах и всем этом чертовом борделе.

— Да, это уж точно,— согласился я,— и еще о ледниковом периоде.

— Ничего не понимаю,— опять повторил Жожо.

— Если разобраться,— заметил Андре,— то он не так уж и неправ. Я сам путаюсь во всех этих делах.

— Эти ящеры,— спросил Жожо,— они что, в Котону? При чем здесь Котону?

— При том,— ответил Легран,— надо знать, о чем говоришь, понятно?

— Вот именно,— подтвердил я.

— Но если это крокодилы, то при чем здесь все остальное? — не унимался Жожо.

— При том что при том! — заорал Анри.— Вот я, разве я задаю какие-нибудь вопросы? — Потом обернулся ко мне и чрезвычайно учтиво произнес: — И примите мои извинения, что я поначалу было засомневался в ваших словах.

— В чем это вы тогда засомневались? — тут же полюбопытствовал Жожо.

— В том, что этот господин говорил про ледниковый период,— раздраженно пояснил Легран.— Поскольку я не знал, кто этот господин, я поначалу усомнился в его словах. А теперь, если ты хочешь узнать, чем занимается моя младшая сестренка…

— Я знаю, что говорю,— не унимался Жожо.— Вы знаете этого господина не больше, чем несколько минут назад, а мы так ничего и не выяснили насчет этих ящеров.

— Может, выкинем его отсюда, к чертовой бабушке? — заорал Анри.

— Ну уж нет,— живо возразил Эпаминондас,— только не это.

— Не кипятись,— попытался Легран успокоить Анри.— Вы совершенно правы,— обратился он к Жожо.— Никто так толком и не понял, что вы имеете в виду, но вы совершенно правы.

— Если я вам так осточертел,— огорчился Жожо,— надо было раньше сказать.

— Не заводись,— посоветовал Анри.— Повторите-ка, Андре. Все, что мы здесь говорили,— обернулся он к Жожо,— это для твоей же пользы, должен был бы сказать спасибо. Ты совершенно несносный тип, тебе надо измениться.

— Ой, нет,— воскликнула Анна,— ему совсем не надо меняться!

— Не родился еще тот человек,— с достоинством изрек Жожо,— который бы заставил меня измениться.

— Вот уж нашел чем гордиться,— фыркнул Анри.

— Итак,— проговорил Эпаминондас,— I am ящер, в некотором роде.

— Итак,— обратился Легран к Анне,— выходит, вы неровно дышите к этим ящерам, так, что ли?

— Не надо произносить этого слова,— попросил бармен,— меня уже от него тошнит.

— Как сказать,— проговорила Анна,— не ко всем.

— I am not very уверяще,— встрял Эпаминондас.

— А кто он такой, этот Жожо? — с милой улыбкой поинтересовалась Анна.

— Мой самый лучший клиент,— ответил Андре,— разве не так, а, Жожо? И богатый, как Крез, правда?

— Кафе,— проворчал Жожо,— они для всех. Захочу, останусь здесь до самой ночи.

— В таком случае,— заметил Легран,— здесь будет не слишком много народу.

— Почему? — возразила Анна.— Мы вовсе не спешим.

— Обожаю людей, которые являются, когда их никто не ждет,— заявил я.

— Не говори так быстро — I am not very понимаще.

— Если бы он ушел,— сказал Анри,— мы бы все здесь просто сдохли со скуки.

— Да нет, все проще простого, мы все равно не смогли бы его выдержать,— заметил Легран,— кончилось бы тем, что мы принялись бы бегать за ним, чтобы поймать и выкинуть отсюда. Странно, что он сам этого не понимает.

— Чего это я там не понимаю?

— Что между вами и нами,— пояснил я,— это на всю жизнь до гробовой доски.

— Издеваетесь,— проговорил красавчик Жожо,— а мне плевать, плевать я на это хотел и на этих ваших ящеров тоже.

— Уф! — тяжело вздохнул Андре.

— Нет,— громко заметил Анри,— видно, правду говорят, нужно, чтобы в мире всякие были, для разнообразия, всякой твари по паре. Две кружки,— обратился он к Андре.— А то коньяк уже в глотку не лезет.

— Три,— присоединился Эпаминондас.

— Четыре,— проговорил Жожо.

— Семь? — спросил я Анну.

— Семь,— подтвердила она.

— Мне-то что, я со всем моим удовольствием,— заметил Андре,— да только после всего коньяка, что вы уже залили за воротник, это будет патентованная гремучая смесь. По-моему — а я уже как-никак двадцать семь лет как барменом,— вам бы теперь лучше продолжить по коньяку.

— Вы нам прямо как отец родной,— проговорила Анна.

— Если, конечно, вы не поставили себе целью,— продолжил Андре,— изучить воздействие этой гремучей смеси на ящеров, то пива вы от меня не получите.

— Да, не часто встретишь вот таких барменов,— проговорил Анри,— которые понимают толк в выпивке.

— Так-то оно так,— возразил приятель,— но все-таки кружечка прохладного пивка…

— Я не совсем понял, Андре,— вмешался Жожо,— а что это за штука — гремучая смесь?

— Та, что взрывается,— пояснил я.

— Так, будто вы проглотили динамит,— добавила Анна.

— Сроду не слыхал ничего подобного,— заявил Жожо,— по-моему, надо мной здесь просто издеваются.

— I am not very уверящер,— изрек Эпаминондас.

— Это взрывается не всегда,— добавила Анна,— а только один раз из тысячи.

— Ну так что,— поинтересовался Андре,— значит, коньяк?

— Да, коньяк, только с водой,— согласился Анри.

— Для всех?

— Для всех.

— Да, не каждый вечер попадаются такие понятливые клиенты,— обрадовался Андре.

— А вот я нет,— возразил Жожо,— я хочу пива.

— Будешь пить коньяк, как и все остальные,— бросил ему Андре.

— Почему это я должен тебе подчиняться? — упорствовал Жожо.— Я уже сказал, что не хочу коньяку, хочу пива.

— Ничего не поделаешь,— не сдавался Андре,— все равно тебе придется пить коньяк, если хочешь, я даже сам за него заплачу.

— Выходит,— буркнул Жожо,— ты запрещаешь мне пить пиво, не так ли?

— Да,— подтвердил Андре,— запрещаю для твоего же блага.

— Андре, последний раз прошу,— не сдавался Жожо,— дай мне кружку пива.

— Будьте же благоразумны, Жожо,— взмолилась Анна,— вы что, хотите взорваться, да?

— От одной кружки не взорвешься,— возразил Жожо.

— Раз уж мы все решили выпить коньяку,— вмешался Анри,— то почему бы и тебе тоже не составить нам компанию? С водой, он утоляет жажду ничуть не хуже кружки пива.

— Не в этом дело,— упорствовал красавчик Жожо,— просто я хочу пива, вот и все.

— Я тебя обожаю,— признался Андре,— но пива ты все равно не получишь.

— Ладно-ладно, Андре, я тебе это припомню,— сдался Жожо.

— Хотел бы я знать,— сказал Анри,— чем тип вроде него может заниматься в этой жизни.

— Если я вам мешаю,— обиделся Жожо,— надо было так и сказать.

— Да нет, не в этом дело,— успокоил его Анри,— просто интересно, какую ты можешь делать работу.

— Что делаю, то и делаю,— ответил Жожо.

— В этом нет ничего плохого,— заметил Легран,— каждый делает, что может.

— Если вы так это понимаете,— обиделся красавчик,— тогда мне лучше уйти, откуда пришел. До свидания.

— До свидания.

И господин Жожо покинул бар.

— Откуда он появился? — полюбопытствовал я.

— Кажется, из Индокитая,— ответил Андре,— или откуда-то из тех мест Тихого океана. Вот уже десять лет, как я его знаю, он не изменился ни на один волосок.

— Так, значит,— вдруг вскочил Легран,— вы и есть Анна?

— Да, я. А вы кто?

— Никто.

— Так я и знала,— едва слышно прошептала Анна.

Бармен с Анри тактично хранили молчание.

— А они кто такие? — спросил Легран, показывая в нашу сторону.

— Они — это они,— ответила Анна.

— Не понял,— удивился Легран.

— У меня много друзей,— пояснила Анна.

Легран нахмурился.

— Они тоже едут? — спросил он.

— Само собой,— ответила Анна.

— По-моему, я чего-то не усек,— признался Легран.

— Неважно,— успокоил его Эпаминондас,— если пытаться все усечь…

— …то жизни не хватит,— закончил я.

— А это далеко? — поинтересовалась Анна.

— Два дня на машине,— вконец нахмурившись, ответил Легран.

— Все-таки как тесен мир,— заметил Эпаминондас.

— А вы не можете поехать без них? — с невинным видом поинтересовался Легран.

— Каждый делает, что может,— ответила Анна.— Этого я никак не могу.

— Мы тебе не помешаем,— заверил Эпаминондас,— мы никогда никому не мешаем.

— Никогда,— подтвердил я,— кого хотите спросите.

— Да мне-то что,— пожал плечами Легран,— это я так, к слову…

Он попрощался с нами, по-прежнему хмурый, и назначил встречу завтра утром. Мы вернулись на яхту. Эпаминондас снова немного встревожился.

— Одно из двух,— изрек он,— либо это он, либо это не он.

— Ты просто устал,— сказала Анна,— тебе надо пойти отдохнуть.

— Если это он, значит, он,— не унимался Эпаминондас.

— Ты же сам знаешь,— заметил я,— это такое дело…

— Но если это не он,— невозмутимо гнул свое Эпаминондас,— зачем же им тогда понадобилось тебя туда посылать?

*
Эпаминондас встал рано, чтобы купить два маузера и карабин. Это на всякий случай, когда мы доберемся до Уэле, и потом, кто знает, а вдруг нам по дороге попадется какой-нибудь куду.

Встреча с Леграном была назначена в том же баре, где мы познакомились с ним накануне, в час аперитива. Эпаминондас категорически настоял, чтобы мы явились туда с маузерами и карабином за спиной. Он снова пребывал в отличнейшем расположении духа. Тем не менее, когда Легран заметил, как мы вошли, он не только не улыбнулся, а скорее наоборот, хранил нарочитую суровость.

— Это еще что такое? — поинтересовался он, еще больше помрачнев от нашей шутки.

— Маузеры и один карабин,— любезно пояснил ему Эпаминондас.

Легран оказался человеком серьезным. Он тут же потребовал, вполне, впрочем, вежливо, чтобы мы предъявили ему свои удостоверения личности, а также документы на яхту.

— Или мы занимаемся серьезными вещами,— заявил он,— или мы с вами вообще ничем не занимаемся.

Мы были целиком и полностью согласны. У него есть свои принципы, пояснил он, и опыт тоже; он дал нам понять, что ему не впервой исполнять миссии весьма деликатного свойства. Мы охотно ему поверили. Его преданность Жеже была безмерна, а осторожность приводила нас в отчаяние. Впрочем, он был не чужд известной скрытности. В продолжение всего нашего путешествия мы так и не узнали от него ничего, кроме того, что он знал Жеже вот уже два года, что он тоже приехал сюда из Абомеи и с тех пор, как они познакомились, они с Жеже все время работают вместе. На Анну он особенно не обращал внимания и ни разу ни под каким видом не проявил к ней ни малейшего интереса. В общем, относился к ней, как, впрочем, и к нам, с той неизменной сдержанностью, которой он хотел придать какой-то, я бы даже сказал, военный характер и от которой он, будто свято блюдя серьезность своей миссии, ни за что не хотел отступаться. Мы должны полностью довериться ему во всем, предупредил он нас перед отъездом. И мы доверились ему безоглядно. Он вез нас куда хотел, делая это, надо сказать, весьма искусно. Единственные осложнения, какие у нас возникали, были связаны с Эпаминондасом, однако ей довольно быстро удалось сгладить и их. У Эпаминондаса было непреодолимое отвращение к любым претензиям мессианского толка, и ему было совершенно неважно, имеют они под собой хоть какие-то основания или нет. Кроме того, Легран внушал ему смутную тревогу, во всяком случае, в первый день. Правда, уже назавтра благодаря куду он напрочь позабыл о своем недоверии. Кстати, далеко не самым последним удовольствием нашего путешествия было наблюдать, как Эпаминондас весь вечер не сводил с него взгляда, следя с неусыпной бдительностью детеныша куду. Ах, никогда не восхищались мы Эпаминондасом больше, чем в эти незабываемые дни!

Мы отправились в путь на другой день, часов в восемь утра. Анна взяла свой автомобиль. К счастью, Легран тоже взял свой, джип, и обогнал нас. Только он один знал, куда мы едем и где будем спать следующей ночью.

*
В тот день мы пересекали обширные, ровные и влажные пространства Верхнего Конго. Дороги были хорошие. Машины работали без перебоев. Погода в Африке на этих широтах не создавала никаких проблем. Ясное дело, стояла ужасающая жара, но, кто знает, может, потому, что мы преследовали цель, всех нас достаточно живо волновавшую, никто из нас и не думал жаловаться. Известно, что в бассейне Конго дожди льют непрерывно, только, говорят, немного по-разному, меняя свои повадки от одного равноденствия к другому. Леса казались бесконечными. Но вовсе не были однообразными, совсем напротив, всякий раз выглядели по-новому — для тех, кому была охота на них смотреть. Клаксоны наших машин отдавались эхом, точно в соборе. Как и в предыдущие дни, над нами низко нависали тучи. Они опорожнялись почти каждый час, к этому надо было привыкнуть, дожди проникали до самых глубин, до самых сокровенных глубин земли. Тонны и тонны воды. Мы останавливали машины. Шум дождя был таким сильным, что вполне мог не на шутку напугать. Она с изумлением наблюдала, как он обрушивался сверху вниз. Было странно видеть ее такой, глаза поочередно обретали то темно-зеленый цвет леса, то прозрачность дождя. Ей тоже было жарко, на лбу постоянно сверкали капельки пота, и она то и дело утирала его тыльной стороной руки — каким-то рассеянным, машинальным движением, от которого у меня всякий раз щемило сердце. Шум дождя не давал нам говорить. А потому я все глядел и глядел, как она смотрит на дождь и утирает со лба пот тыльной стороной руки. Будто во всем мире не происходило ничего, кроме этого. Правда, сердце у меня вздрагивало, словно от боли, даже когда она просто моргала — от малейшего взмаха ресниц. А один раз, когда я слишком долго не спускал с нее глаз, мне вдруг показалось, будто я увидел в ней что-то еще, совсем другое, чего не мог выразить словами и чего, возможно, никогда не должен был бы видеть,— и тогда я вскрикнул. Эпаминондас вздрогнул от неожиданности и обругал меня. Довольно быстро выяснилось, что он плохо переносит климат тропиков. Она — она тоже слегка побледнела, но не спросила, что со мной случилось. Время от времени показывалась Конго. Порой спокойная. Порой нет. Она неслась по лесу, точно полоумная, и делала такие крутые петли, что дорога не всегда поспевала за ней следом. Грохот ее порогов слышался за десяток километров и один мог перекрыть совместный рев сотни тысяч слонов. Время от времени мы останавливались, чтобы осмотреть окрестности, однако Легран не давал нам возможности воспользоваться этими остановками в полной мере. Селений по пути попадалось мало. Как правило, они оказывались совсем крошечными и затерянными в лесах. Одни только куду и слоны — зато самые большие в мире — вполне освоились и спокойно чувствовали себя в этих местах. Они умирали от старости на этой девственной земле, и она поглощала их, как поглощала самое себя в этом непрерывном возобновлении, длившемся с тех пор, как существует мир. То там, то тут на ней выделялись какие-то странные разноцветные линии. Яркие потоки, вены, пестрые реки. Порой они становились красными, как убийство. Потом серыми, потом вовсе теряли окраску до полной бесцветности. Мы с трудом дышали. Неизменные тучи заряжали воздух тяжелыми маслянистыми испарениями. Что поделаешь, это был воздух для слонов или куду, но никак не для человека. И все же никто из нас не жаловался. Нам не встретилось ни одного цветка, который напомнил бы нам хоть что-то из того, что мы уже видели прежде.

После полудня, хоть Леграну и в голову не пришло позаботиться о том, чтобы накормить нас обедом, мы прибыли в город, носящий забавное имя Кокильхатвиль, которого с таким нетерпением ждал Эпаминондас, однако в нем не оказалось ровно ничего сколько-нибудь забавного. Здесь мы покинули реку Конго, однако часам к шести снова встретились с нею в другом городке, меньше первого, он, как сейчас помню, назывался Додо. Там мы окончательно расстались с Конго и повернули прямо на север, чтобы побыстрее добраться наконец до долины Уэле. Дорога изменилась. Сперва она сделалась просто похуже, потом совсем скверной, потом уже даже не была вымощена щебнем, и нам приходилось все время быть начеку, чтобы не угодить в какой-нибудь глинистый ухаб. К восьми часам вечера закончилась равнина, и мы начали понемногу подниматься к высокогорным саваннам Уэле. Стало прохладней. Мы остановились в одном селении, где было несколько бунгало, принадлежащих белым поселенцам, и небольшая гостиница, хозяин которой, тоже белый, был знаком с Леграном. Эпаминондас не без тревоги заметил, что оба они явно похожи друг на друга и нас там явно ждали. Мы долго простояли под душем. Все были зверски голодны, даже Эпаминондас, несмотря на жару. Бунгало на первый взгляд выглядело довольно тоскливо. Грязно, стены голые, а из всего освещения только одна ацетиленовая горелка. Зато, как нам сказали, там имелось голландское виски. Анна не замедлила его заказать. Мы поужинали. Эпаминондас ел, не снимая с плеча маузера. Только после третьей порции виски он все же решился положить его на стул рядом с собой. Легран отказался даже прикоснуться к виски. Но мы все равно пили прямо у него под носом, назло. Человек он был недоверчивый. Мне пока еще не удалось разобраться, в чем именно он нас подозревал. Но подозревал он нас непрерывно и по всякому поводу, а в тот вечер даже из-за того, с каким аппетитом мы ужинали. Но все равно надо же было хоть изредка перекинуться словечком. А о чем нам с ним было говорить?

— Вы охотитесь на куду? — поинтересовалась Анна.

— Сроду не видывал ни одного куду,— ответил он,— так что не могу ничего сказать.

— Вот досада,— огорчилась Анна.— А мне бы так хотелось нынче вечером послушать какую-нибудь занятную историю про куду.

— А мне почему-то показалось,— заметил Легран,— что вас интересуют ящеры, а не куду.

— Да нет,— возразила Анна,— это вас интересуют ящеры, а меня куду.

— Вот в Сомали,— вмешался я,— бывало, водился, да и сейчас еще водится такой мелкий куду. Самый мелкий во всей Африке. Он живет по отрогам главного массива Килиманджаро. Быстрый как ветер, а на шее такая небольшая гривка, вроде как у жеребенка. Он чересчур недоверчивый и такой пугливый. Но очень сообразительный. Раз и навсегда усвоил, что зверь он редкий и поймать его непросто.

— А что, он всегда был таким редким зверем, которого невозможно поймать?

— Да нет, не всегда,— пояснил я.— Просто так случилось, что одному из них повстречался охотник, он был на автомобиле. Охотник показался ему очень симпатичным, а автомобиль ужасно занятной штуковиной. Он подошел поближе и вместо приветствия нежно лизнул у этого автомобиля шину. Вкус ее, этой шины, показался ему очень приятным. А охотник подумал про себя: гляди-ка, этот куду явно надо мной издевается. Охотникам ведь нравятся редкие звери, которых трудно поймать. И он недвусмысленно дал это понять тому нахалу из племени куду. Теперь он далеко, на девственных отрогах горы Килиманджаро.

Легран окинул меня недоверчивым взглядом.

— А вы уверены, что имеете в виду именно куду?

Но Анна его успокоила.

— Ну, конечно, это ведь наша любимая дичь,— пояснила она.

— А потом, пусть даже и не самая любимая,— добавил Эпаминондас,— о чем же нам еще поговорить?

— Мы ведь сейчас в его стране, разве нет? — уточнил я.

Нас всех мучила жажда, и мы то и дело чередовали виски с пивом. Эффект не замедлил сказаться. Легран, сокрушаясь, наблюдал, как мы пьем.

— А что насчет Жеже? — поинтересовался Эпаминондас.— Уж ему-то случалось подстрелить куду или нет?

Впервые в смехе Леграна зазвучала какая-то многозначительность.

— Ну, уж он-то!..— начал было он.

Но не закончил фразы. Мы все с пониманием расхохотались. Чем в очередной раз сбили Леграна с толку.

— Охотник на куду,— изрек я,— это особая порода. Он очень терпелив. И никогда не торопится.

— Еще бы,— весело добавил Эпаминондас.

— Когда охотишься на куду,— продолжил я,— можно совсем сон потерять, а иногда даже аппетит. Случается и такое. Вопрос темперамента. Некоторые могут. А другим не по плечу.

Легран уставился на меня, окончательно сбитый с толку. В отличие от Эпаминондаса, когда он чего-то не понимал, лицо у него как-то искажалось и делалось совсем несимпатичным.

— Лучше уж улыбнуться,— посоветовала ему Анна.— Уверена, вам это простят. Впрочем, мы все равно никому не скажем.

Она была такая хорошенькая, что мне показалось, что он в конце концов сдастся и глянет на нее поприветливей. Но не тут-то было.

— Думаете, мне только палец покажи, я прямо так сразу и заулыбаюсь, так ведь? — проворчал он.

— Ладно,— примирительно сказал Эпаминондас.

Анна положила ноги на стол, как часто делала на яхте, когда мы вдвоем болтали с ней в баре. Лодыжки у нее были тонкие, как у куду.

— У тебя кудиные лодыжки,— сказал я ей.

— Может, завтра,— проговорила она,— нам попадется хотя бы один, кто знает, а? Мне ужасно хочется увидеть вот такого, как ты говорил, маленького, со взъерошенной гривкой и с острыми, как язычки пламени, рожками над крутым, упрямым лобиком.

— Если бы мы имели право остановиться хоть на часок,— заметил Эпаминондас,— когда идет дождь, то, кто знает, может, нам бы и повезло увидеть такого.

И вызывающе глянул на Леграна. Однако Легран никак на это не прореагировал. А с таким же обескураженным видом ждал, что я еще скажу.

— Ну так расскажите же мне,— попросила Анна,— как они сделались совсем редкими зверями, которых так трудно поймать, после того как тот лизнул шины у охотников?

Я принялся поглаживать ее кудиные лодыжки. Это явно смущало Леграна, он даже отвел глаза, но продолжал внимательно прислушиваться. Должно быть, в жизни ему пришлось немало поскучать.

— Да нет, дело было совсем не в том,— ответил я,— будто охотники желали ему зла. Вовсе нет. Просто они явились сюда в поисках какого-нибудь редкого зверя, которого очень трудно поймать, поэтому, естественно, были несколько разочарованы. Кроме того, у них были с собой карабины наготове, смазанные, заряженные и все такое прочее, так что понятно, что им не терпелось пустить их в дело. Вот они и выстрелили. Куду умер не сразу. Он долго плакал. А смотреть на плачущего куду — этого никто не должен. С окровавленной мордой, куду лежал на обочине дороги и горько плакал от тоски, что ему вот-вот суждено умереть. Оплакивал поросшие травой отроги Килиманджаро, отмели реки Уэле, где он переходил ее вброд, безмолвные рассветы на полянах саванны… И тогда охотник прикончил его. Потом погрузил в багажник и вернулся к себе в палатку. О своем приключении он не рассказал ни одному человеку. Ведь речь шла об одном-единственном куду, а мир буквально кишел ими — но невинность одного куду, разве что-нибудь может искупить такую утрату? Утро на другой день показалось охотнику каким-то горьким. Он никак не мог набраться храбрости встать и сидел взаперти у себя в палатке вплоть до самого полудня.

— Ах-ах-ах! — фыркнул Легран.— Если вы хотели рассказать дурацкую историю, то…

— Сразу видно,— оборвала его Анна,— что уж вам-то никогда не случалось вставать в полдень. А что потом?

— А потом на куду стало очень трудно охотиться, так оно остается и поныне.

— А охотник? — спросил Эпаминондас.

— Говорят, он снова поднялся с постели лишь для того, чтобы покинуть Африку, и больше его здесь не видели…

— Это был не охотник,— проговорила Анна.— Господи, как бы мне хотелось подстрелить завтра куду…

— А вот я,— возразил Эпаминондас,— чего бы только я не дал, чтобы…

— Когда убиваешь его как положено, поджидая, подстерегая долгие дни и недели, тогда, наоборот, чувствуешь себя по-настоящему счастливым. Грузишь его себе на крышу автомобиля рогами вперед и как-то по-особому, со всей силой давишь на клаксон — чтобы все узнали об этом событии. И вдруг понимаешь, как прекрасна жизнь. А потом долго при свете ацетиленовой горелки смотришь на своего куду, силясь вспомнить то, что, казалось, напрочь забыл.

— А когда ты на него смотришь, тебе не случается испытывать желание завладеть еще каким-нибудь куду? — спросила Анна.

— Еще как,— заметил Эпаминондас.

— Какой разговор! — ответил я.— Да с этого момента это желание уже никогда вас не покидает, оно остается с вами навечно. Но все равно, так редко случается убить подряд одного за другим, что, пока ждешь, успеваешь вконец потерять всякую надежду.

— Но ведь в то время,— предположила она,— можно занять себя чем-то другим, разве нет?

— Конечно,— согласился я,— можно вернуться к своим обычным занятиям, но все равно ты уже не тот. Ты изменился навеки, и с этим уже ничего не поделаешь.

Она улыбалась, немного захмелев — от виски и от желания подстрелить куду. Я снова принялся нежно поглаживать ей лодыжки, как-то все более и более тревожно. Жарища стояла ужасающая. Время от времени она прикрывала глаза. Все мы чувствовали себя очень усталыми. Легран заснул и тихонько похрапывал. Эпаминондас сделался задумчиво-мечтательным. Анна окинула взором Леграна и улыбнулась.

— Это просто дань преданности, попытка не бередить сердечную рану,— сказала она.— На самом деле, конечно, Жеже совсем не такой уж неуловимый зверь.— Потом добавила: — Скажи, а в своем американском романе ты напишешь про куду? Ведь, раз о них уже рассказывал господин Хемингуэй, не сочтут ли это дурным тоном?

— Но ведь, не будь господина Хемингуэя,— возразил я,— мы бы вообще не могли об этом говорить, так неужели лучше лгать и делать вид, будто мы говорим о чем-то другом?

— Нет-нет, лучше уж сказать правду, какой бы горькой она ни была.

Она склонилась над столом и положила голову на скрещенные руки. Волосы у нее совсем растрепались, и гребешки упали на пол.

— А о чем еще ты собираешься рассказать,— тихонько спросила она,— в этом своем американском романе?

— О многочисленных путешествиях,— ответил я.— Это ведь получится очень морской роман, тут уж ничего не поделаешь.

— А ты опишешь там цвет моря?

— А как же без этого…

— А еще что?

— Оцепенение африканских ночей. Лунный свет. Звуки тамтама племени мангбуту на просторах саванн…

— А еще что?

— Кто знает? Может, еще какое-нибудь каннибальское пиршество. Но цвет моря в разное время дня, это уж точно.

— Ах, как бы мне хотелось, чтобы люди восприняли это как путевые записки.

— Так оно и будет, мы ведь только и делаем, что путешествуем.

— Все-все, кто прочтет?

— Может, и не все. Может, найдутся человек десять, которые воспримут это по-другому.

— А эти, они что подумают?

— Какая разница, да все, что захотят. Нет, правда, все, что им заблагорассудится.

Она замолчала. По-прежнему опустив голову на скрещенные руки.

— Поговори со мной еще немножко,— едва слышно попросила она.

— Когда спишь,— продолжил я,— и знаешь, что он там, лежит себе возле палатки, то кажется, будто это все, что нужно тебе в этой жизни, и, появись что-нибудь еще, кроме этого куду, это будет уже слишком — короче, что уже никогда не захочешь ничего другого, что он так и останется единственным твоим желанием. Наверное, это и есть счастье.

— Ах,— тихонько прошептала она,— как было бы ужасно, если бы на свете не было куду.

По-моему, я снова выкрикнул ее имя, как со мной уже случилось тем утром. Эпаминондас снова вздрогнул. Легран проснулся. Спросил меня, что случилось. Я успокоил его. Ответил, ничего такого. Мы пошли спать. За неимением места Эпаминондас разместился в одной комнате с Леграном. Я услыхал через перегородку, как тот спрашивал, не издеваемся ли мы над ним и долго ли еще будет продолжаться эта комедия.

— Кто знает?..— как-то очень рассудительно ответил Эпаминондас.— Может, завтра уже все закончится.— Это вызвало у Леграна приступ гомерического хохота, ибо на сей раз он понял, что тот имел в виду.

*
На другой день мы отправились в путь в четыре часа утра, как заправские охотники. У Леграна был жесткий распорядок дня, и он придерживался его неукоснительно. Чуть больше часа мы ехали в полной темноте, дороги были скверные, и занятие это было не из приятных. Потом над саванной Уэле поднялось солнце. Край этот был удивительно красив. Долины, родники, какое-то просветленное небо. Порой попадались и леса, но более редкие, чем в бассейне Конго. Все вокруг было покрыто высокой густой травой. Это была настоящая страна куду. Время от времени из земли выступали черные скалы, они были какой-то странной формы и очертаниями часто напоминали Эпаминондасу нашего любимого зверя. Стало гораздо прохладней, чем накануне. От берегов Уэле шло высокое плоскогорье, от пятисот до тысячи метров, плавно поднимавшееся в сторону Килиманджаро. Непрестанно дул ветер. Небо было покрыто облаками, но легкими. Дороги становились все хуже и хуже, и нам было уже трудновато поспевать за джипом Леграна.

К полудню мы прибыли в небольшую деревушку. Там уже не было ни одного бунгало белых поселенцев. Легран объявил нам, что здесь проезжие дороги кончаются и теперь мы уже недалеки от цели, всего часа три пешком. Мы были так покорны, что, похоже, он уже окончательно успокоился на наш счет. А мы, со своей стороны, немного попривыкли к его повадкам. Даже Эпаминондасу, и то пришлось в конце концов признать, что можно было влипнуть и почище.

В деревушке мы задержались довольно долго. Легран велел нам выйти из машины и ждать его на площади. Прежде чем снова двинуться в путь, пояснил он, ему еще надо навести кое-какие справки. И исчез, оставив нас одних. Встревоженная нашим появлением, вся деревушка высыпала на улицу. Наша покорность Леграну достигла таких пределов, что целый час, пока он отсутствовал, мы даже не двинулись с места. Деревушка была круглой, как цирк, плотным кольцом расположилась вокруг такой же круглой площади. Домишки были одноэтажные, все как две капли воды похожие один на другой, перед каждым небольшая веранда на столбах, крытая тростником. Все жители вышли поглазеть на нас, все без исключения — мужчины, на вид весьма апатичные и не очень расположенные к какой бы то ни было физической деятельности, и женщины, которые, когда мы появились в селении, что-то усердно ткали на своих верандах. Подойдя совсем близко, они с любопытством разглядывали Анну — и нас тоже, раз уж мы оказались вместе с ней. Это были первые представители племени мангбуту. Они были выше аборигенов, что попадались нам раньше, в долине Конго, и заметно красивей. Большинство из них, породнившись с берберами, были не такими черными. У многих щеки и лоб были испещрены глубокой татуировкой. Лица, в основном, очень миловидные и кроткие. Женщины были по пояс обнажены. Пока они глазели на нас, маленькие ребятишки то и дело подходили и, как козлята, сосали им грудь. Как заметил Эпаминондас, ни у одного из них в лице не было ничего такого, что говорило бы о каннибальских наклонностях. Это не помешало ему потребовать глоточек голландского виски, что позаботилась захватить с собой Анна, и мы с ней тоже выпили достаточно, чтобы полностью согласиться с ним во всем. Мы позволяли им смотреть на себя сколько душе угодно. Странная штука, все наши многочисленные улыбки не вызывали ни у кого ни малейшего отклика. Они словоохотливо обсуждали нас — само собой, речь шла о нашей внешности, о чем же еще,— да так громко, будто их отделяло друг от друга весьма солидное расстояние. Голоса их могли даже внушить страх, не будь они в таком резком несоответствии с нежным и кротким выражением лиц и не пребывай мы сами в том расположении духа, когда нас уже мало что на свете могло по-настоящему напугать.

Наконец вернулся Легран, с ним были еще двое, одетые в короткие штаны европейского образца и курившие сигары, вставленные в невероятных размеров мундштуки. Судя по виду, его не слишком-то обрадовали сведения, которыми он успел обзавестись. Он сообщил нам, что накануне в селение внезапно нагрянула полицейская облава. И, скорее всего, их всполошило именно наше появление, стало быть, есть все основания подозревать, что днем они не только снова явятся сюда, но, хуже того, на сей раз могут сунуть нос еще дальше, чего доброго, доберутся даже до того селения, где мы должны были встретиться с Жеже. Ему так и не удалось узнать, успели ли вовремя предупредить Жеже. Если успели, нам, конечно, будет очень трудно узнать, куда он скрылся и где его можно будет найти.

— Очень трудно? — переспросила Анна.

— Может, и вообще невозможно,— подтвердил Легран.

— Ах, нет, только не это,— не поверила Анна.

— Все лучше, чем попасть им в лапы,— заметил Легран.

— Я богата,— сказала Анна.

— Он стоит дорого,— сообщил Легран.

— Но я очень, очень богата,— настаивала Анна.

— По-настоящему? — как-то сразу повеселел Легран.

— Да,— подтвердила Анна.— Даже стыдно сказать.

— Ну, тогда,— проговорил Легран,— если, конечно, еще не слишком поздно, можно попытаться уладить дело…

У него был такой вид, будто он вдруг о чем-то вспомнил.

— А что,— поинтересовался он,— если это окажется не он?

— Можно считать, что это уже почти он,— успокоила его Анна.

— Не понял,— немного помолчав, признался Легран.

— Я хочу сказать,— пояснила Анна,— что даже в этом случае…

*
Легран решил, что нам лучше всего добраться до селения, находившегося в трех часах ходьбы, где еще накануне скрывался Жеже. Только там, даже если он уже успел смыться, мы сможем узнать, в каком направлении продолжать наши поиски. Он выглядел энергичным и исполненным самых смелых планов, особенно после сообщения Анны, и впервые после Леопольдвиля снизошел до того, чтобы выпить с нами немного голландского виски.

Мы тут же тронулись в путь, дабы не упустить ни малейшего шанса застать Жеже. Он мог пуститься в бега с минуты на минуту, так что нам надо было спешить. Нас сопровождали двое аборигенов из племени мангбуту, с которыми Легран имел долгое тайное совещание, сам он не очень хорошо помнил дорогу.

Едва покинув селение, мы сразу ступили на хорошо утоптанную торную тропу, такую узкую, что по ней можно было идти только гуськом. Анна шла передо мной, следом за Леграном и двумя аборигенами из мангбуту. Эпаминондас, позади меня, замыкал шествие. Было жарко, но по-прежнему дул саванный ветерок, так что идти было вполне терпимо. Время от времени Анна с улыбкой оборачивалась, и мы глядели друг на друга, не говоря ни единого слова. Да и о чем нам теперь было говорить? Она казалась мне бледнее обычного, но мы так мало спали, что не удивительно, если она просто устала. Через полчаса ходьбы Легран раздал нам бутерброды и печенье, которыми запасся в гостинице, где мы провели эту ночь. Чем не на шутку нас растрогал. Правда, ни у кого из нас, даже у Эпаминондаса, уже не было никакого аппетита. В течение всего этого долгого перехода не произошло ровно ничего, заслуживающего внимания. Разве что звучавшие время от времени странные восклицания Эпаминондаса — уже сильно напоминавшие крики аборигенов-мангбуту — всякий раз, когда ему казалось, будто он видел куду. Причем видел так явственно, что ему удалось на целых полчаса нарушить наш строгий график. Да еще голоса наших двоих мангбуту, которые время от времени переговаривались друг с другом, да так громко и так непривычно для наших ушей, что всякий раз заставляли нас вздрагивать от неожиданности. Местность была холмистая, и временами даже очень сильно. Когда мы оказывались в особенно глубоких лощинах, ветер исчезал и идти становилось довольно трудно. Правда, довольно быстро мы опять поднимались на взгорье и снова чувствовали теплый ветерок, овевавший всю саванну.

Через два часа пути тропинка резко поднялась кверху, а потом спустилась в глубокую, прохладную долину, поросшую зеленью. Легран обернулся и сообщил Анне, что теперь мы ужепочти совсем у цели. Поднялись по другому склону долины и снова оказались в саванне, с редкими деревьями и сплошным ковром высокой, нам по грудь, травы, в которой распевал ветерок. Нашу тропу то и дело пересекали другие тропинки, такие же узенькие и утоптанные, они, словно кровеносные сосуды, пронизывали весь бассейн Уэле. Где-то часам к трем разразилась короткая гроза. Нам пришлось переждать ее, укрывшись под деревом. Воспользовавшись вынужденной передышкой, мы выкурили по сигарете и выпили по глоточку нашего голландского виски. Правда, ни у кого не было ни малейшего желания разговаривать, даже у Леграна. Во время этой остановки Эпаминондас выстрелил в какую-то птицу, что тоже нашла пристанище на том же самом дереве, что и мы. Но не попал. Легран жутко рассердился. Мы уже так близко от цели, сказал он, что лучшего способа спугнуть Гибралтарского матроса и нарочно не придумаешь. Это не помешало ему, прежде чем мы снова тронулись в путь, самому дважды пальнуть в воздух из маузера. Однако это, пояснил он, было условным сигналом. Саванна отозвалась на это гулким эхом, таким чистым после дождя, что прозвенело как хрусталь. Полчаса спустя, с часами в руке, Легран снова выстрелил, на сей раз однократно, опять в воздух. После чего велел нам остановиться и не поднимать ни малейшего шума. В полнейшем безмолвии прошла минута. Потом по саванне пронесся глухой звук тамтама. И Легран оповестил нас, что мы находимся не более чем в получасе ходьбы от цели. С этого момента я уже не смотрел на Анну. Она тоже больше не оглядывалась назад, в мою сторону. А Эпаминондас уже не увидел больше ни одного куду.

Как и ожидалось, полчаса спустя, после крутого поворота тропы, показалась небольшая деревушка, низенькая и темная, затерянная в траве, словно муравейник. Я обогнал Анну и пошел за Леграном, однако на почтительном расстоянии. Это он первым ступил на центральную площадь деревушки. Потом остановился. Я подошел к нему поближе. На площади не было ни единого белого человека.

Деревушка напоминала ту, что мы покинули утром, хотя казалась поменьше, а главная площадь здесь была не круглой, а прямоугольной. Все те же одноэтажные бунгало и крытые тростником веранды. Все было тихо и спокойно. Прибыли и Анна с Эпаминондасом. Женщины ткали на своих верандах. Играли детишки, голые, цвета горячей меди. Кузнец вытачивал какое-то орудие, рассеивая снопы сверкающих на солнце голубоватых искр. Мужчины, присев на корточки, перебирали сорго [4]. Кузнец посмотрел на нас, потом снова принялся за работу. Женщины продолжали прилежно ткать, мужчины — перебирать сорго. Только одни детишки с птичьим гомоном устремились нам навстречу. Больше никто даже не шелохнулся. Легран скорчил какую-то странную гримасу. Было совершенно очевидно, что нас здесь ждали, и более того, гостями мы здесь оказались явно нежелательными. Легран долго чесал в затылке, прежде чем признался, что не находит такому приему никакого разумного объяснения. Указал нам на пустую веранду и велел присесть. Двое мангбуту сразу же устремились к дому, что стоял справа от площади, что-нибудь метрах в десяти от нас, и Легран последовал за ними. Когда Легран стал удаляться от нас, мы заметили на веранде дома женщину, она сидела на циновке и смотрела в нашу сторону. Двое мангбуту попытались ей что-то сказать, но она даже не прислушалась к их словам. В отличие от остальных, эта женщина ровно ничего не делала. Просто смотрела на Анну. Она была красива. У нас было такое впечатление, будто Легран был с ней знаком и раньше, он поздоровался, бесцеремонно отодвинул в сторону двоих мангбуту и тоже попытался что-то ей сказать. Судя по всему, она была очень молода. И, похоже, не из этого селения — повязка на ней цветом и формой явно отличала ее от всех остальных местных женщин: из ткани отменного качества, серая, с вытканными красными птицами, и не обвязана, как у других, вокруг талии, а перекинута через плечо. Так что обнажена была только одна грудь. Восхитительной формы. Насколько мы могли судить, женщина была небольшого роста, но все-таки выше, чем большинство мангбутийских женщин, каких нам уже довелось увидеть. Кожа на руках и плечах была того же медного цвета, что и у местных ребятишек. Совсем детскими, полными и гладкими, были щеки. Нет, она явно не из этого селения, должно быть, явилась сюда откуда-то издалека, скорей всего, из города. Да и на губах, широких и пухлых, были видны следы губной помады.

Надо всем селением витал какой-то странный запах.

Легран говорил минуты три. Потом подождал. Она тоже выдержала паузу и очень кратко что-то ответила, по-прежнему не сводя взгляда с Анны. Зубы придавали черноте ее кожи какой-то дикий отблеск.

На веранде дома, подвешенные к столбам, красовалось две маски танцоров, они были черно-белые, расписаны по дереву и увенчаны острыми, торчащими, как два язычка пламени, рожками. Анна тоже не могла оторвать от них глаз. Легран снова заговорил с женщиной. Но на сей раз она ничего ему не ответила. Он подумал, почесал в затылке и обернулся к нам.

— Она не хочет сказать, где он,— сообщил Легран.

Анна поднялась и направилась к дому. Мы последовали за ней. По правде говоря, нам с Эпаминондасом уже давно не терпелось это сделать. Вблизи красота женщины ничуть не утрачивала своего совершенства. Анна подошла к ней и улыбнулась как-то очень растроганно. Та же не сводила с нее расширенных мучительным, почти болезненным любопытством глаз, никак не отвечая на ее улыбку.

Странный запах, что витал в воздухе, стал сильнее, а за спиной у нас закурился какой-то едкий дымок. Однако пока никто, кроме меня, не обращал на это никакого внимания. Да и я-то едва-едва.

Анна стояла перед женщиной, не в силах оторвать от нее взгляда. Женщина тоже, но так и не найдя сил ответить на ее улыбку. Анна вытащила из кармана шорт пачку сигарет и протянула ее женщине. Она сделала это как-то униженно и улыбнулась, такой улыбки мне еще ни разу не приходилось видеть на ее лице, будто она улыбалась только для себя одной, напрочь позабыв, о чем пришла ее просить. При виде пачки сигарет женщина так и подскочила на месте. Потом опустила глаза, взяла сигарету и поднесла ее ко рту. Рука ее была похожа на цветок с синими лепестками. Она дрожала. Я наклонился и зажег ей сигарету. Однако рука дрожала так сильно, что не смогла удержать сигарету и та выпала у нее из рук. Эпаминондас поднял ее. Женщина машинально взяла сигарету, поднесла ко рту и глубоко затянулась. Она была явно из тех, кому нравилось курить и кто обретал в курении силу и терпение. Взгляд ее впервые покинул Анну и скользнул по нам с Эпаминондасом — в нем сквозило все то же мучительное любопытство. Она словно силилась что-то понять, но ей это никак не удавалось, и она отказывалась от дальнейших попыток.

— Скажите ей,— едва слышно прошептала Анна,— скажите ей, что, скорее всего, это ошибка.

Легран с горем пополам перевел ее слова. Женщина выслушала с бесстрастным видом. И ничего не сказала в ответ.

Вечерний ветерок донес до нас густое облако дыма. Но всем было не до того, чтобы замечать такие вещи. Кроме меня. Да и то… По-прежнему едва-едва. Хотя он был какой-то удивительно едкий и вонючий.

— Да-да,— проговорила Анна,— очень-очень много шансов, что это просто ошибка.

Легран перевел, все так же с трудом. Он немного занервничал. С минуту у женщины был такой вид, будто ей захотелось что-то ответить, однако она и на сей раз промолчала.

— Скажите ей,— попросила Анна,— что вот уже целых три года, как я ищу его.

Легран снова перевел. Женщина окинула Анну долгим взглядом, опять подумала, дольше, чем в тот раз, потом опустила глаза, так ничего и не ответив.

— Может,— предположил Легран, обернувшись в сторону площади,— другие будут поразговорчивей.

Анна поднялась во весь рост.

— Нет,— возразила она,— я не хочу говорить ни с кем, кроме нее.

Ей долго пришлось ждать, пока та наконец не заговорит. Теперь она снова успокоилась. Женщина докурила сигарету, и она протянула ей другую. Именно в тот самый момент запах дыма сделался таким сильным, что его уже никак нельзя было не заметить. Анна обернулась, и лицо ее залила какая-то немыслимая бледность. Посмотрела куда-то вдаль, туда, откуда шел этот дым. Он шел с другой стороны площади, не так уж издалека. Анна сделала едва уловимое движение, будто собираясь убежать, но только в другую сторону, туда, откуда мы пришли. Потом остановилась, совсем без сил. Легран явно не понял, что произошло. Я бросился вперед, Эпаминондас — следом за мной. На крошечной площадке, круглой, двое мужчин поджаривали куду. Они вертели палку, проходившую меж его связанных ног. Голова, еще не тронутая огнем, волочилась носом по земле, а длинная шея, на которой он носил свою свободу по самым отдаленным лесам планеты, уже сникла, опаленная языками пламени. Это от его горящих копыт распространялся по всему селению тот самый запах, что так встревожил нас. Рога были отделены от тела. И валялись на земле, будто шпаги, выпавшие из рук воина. Я вернулся к Анне.

— Там куду,— проговорил я,— большой куду.

Женщина, ничего не понимая, все же внимательно следила за нашими движениями. Впрочем, Легран, имевший весьма слабое представление о том, что такое человеческое воображение, понял ничуть не больше. Анна пришла в себя довольно быстро. С минуту она простояла, прислонившись к столбу веранды, потом снова повернулась к женщине. И в тот самый момент женщина наконец заговорила. Голос у нее оказался нежный и какой-то гортанный.

— Это для вас,— перевел Легран,— он убил этого куду вчера утром.

И снова замолкла. Анна уселась рядом с ней на циновку. Женщина немного успокоилась.

— Я не стану больше спрашивать ее, где он сейчас,— медленно проговорила Анна.— Это все равно без толку. Скажите ей, что у него есть шрам, очень, как бы это сказать, особенный, который совсем незаметен вот так, снаружи, его может увидеть только женщина, как она… или как я. Скажите, что благодаря этому шраму мы с ней всегда сможем без труда узнать его из тысячи других.

Легран перевел как мог, на наш взгляд, как-то очень уж лаконично. Женщина, немного подумав, что-то ответила.

— Она спрашивает, как выглядит этот шрам,— проговорил Легран.

Анна все-таки нашла в себе силы улыбнуться. И ответила:

— Она должна понимать, что этого я ей не скажу.

Легран снова перевел. Женщина прищурилась, изобразив некое подобие улыбки. И сказала, что все понимает. Потом прибавила что-то еще, достаточно пространно.

— Она говорит,— перевел Легран,— что шрамы, они есть у любого мужчины.

— Само собой,— согласилась Анна,— но тот связан с его историей. Больше, куда больше, чем всякие обычные шрамы.

Он перевел. Она снова задумалась. Наши шансы все уменьшались и уменьшались. Она явно ничего не понимала. Все, дохлый номер, проговорил Эпаминондас. От нетерпения он даже не мог устоять на месте. Теперь он думал только о куду и хотел как можно скорей уехать, чтобы попытаться до наступления ночи подстрелить хотя бы одного. Легран тоже занервничал. Всякий раз, когда он переводил, у него проскальзывали какие-то грубые интонации. Только мы с Анной спокойно переносили это испытание терпения. Да, наши шансы все уменьшались и уменьшались с каждой минутой, как вдруг женщина произнесла что-то довольно длинное и как-то гораздо тверже, чем раньше.

— Она сказала,— перевел Легран,— что такие шрамы есть у любого мужчины, если он сильный и храбрый.— Потом, топнув ногой, добавил: — Будто в этом все дело. Теперь она будет морочить вам голову до самого вечера.

— Ничего, я привыкла,— ответила Анна.

Женщина проговорила что-то еще, длиннее прежнего. Раздражение Леграна явно не производило на нее ни малейшего впечатления.

— Она говорит,— произнес Легран,— что сильные и храбрые мужчины, они есть повсюду, только не здесь.

— Где,— спросила Анна,— в каком месте у него этот шрам?

Я затаил дыхание. Анна приблизилась к женщине и теперь говорила уже с ней, а не с Леграном. Я видел ее так же плохо, как и в Сете, когда она обернулась ко мне под навесом бензоколонки. Женщина не лгала. Возможно, она чего-то и недоговаривала, но, судя по выражению лица, ничего не скрывала.

— Где? — еще раз спросила Анна.

Думаю, у нее не хватило бы сил сказать что-нибудь еще. Женщина явно сдавалась. Она ничего не ответила. Просто поглядела на Анну такими глазами, будто ее приговорили к смерти, потом подняла палец, синий, как судьба. Я закрыл глаза. Когда я открыл их, синий палец остановился на шее, где-то пониже левого уха. Она что-то крикнула. Легран тут же перевел.

— Удар ножом, ему было двадцать.

Анна не слушала. Она снова прислонилась к столбу с перекошенным от ужаса лицом. Потом закурила.

— Нет, это не он,— проговорила она.

Легран не перевел. Он выглядел очень разочарованным.

— Это не он,— сказала Анна женщине.

Отрицательно махнула рукой. Глаза ее наполнились слезами. Женщина это увидела. Взяла ее за руку и рассмеялась. Анна тоже засмеялась. Я отошел в сторону.

— Она врет,— проговорил Легран.

— Нет-нет,— возразила Анна.

Я направился в сторону куду. Эпаминондас пошел за мной следом. Теперь вся голова куду пылала в огне. Мужчины переместили костер и уже отрезали от боков куду длинные подрумяненные ломти. Я почувствовал на своем плече руку Эпаминондаса. Глянул на него. Он смеялся. Я тоже попытался было засмеяться, но у меня не получилось. Куду, подумал я, при мысли о нем сердце у меня мучительно сжалось. Появилась Анна с женщиной, которая теперь непрерывно смеялась, как дитя. Анна подошла ко мне и посмотрела на куду. Женщина проговорила что-то Леграну.

— Она сказала,— перевел тот,— что вы непременно должны съесть хоть кусочек.

Потом собственноручно отрезала от истекающего соком кудиного бока три ломтя и протянула их нам. Только тогда я поднял глаза и глянул на Анну.

— А он, оказывается, вкусный,— заметила она,— этот куду.

Теперь у нее снова было лицо, какое я знал. В глазах плясали язычки пламени от костра.

— Это самая прекрасная штука на свете,— проговорил я.

Думаю, только одна женщина поняла, что мы любили друг друга.

*
Нас уговаривали переночевать в селении. Было уже слишком поздно вновь пускаться в путь. Мы согласились. Пока не стемнело, Эпаминондас предложил нам немного прогуляться. С нами отправились и двое наших проводников. Легран сказал, что у него совсем нет сил, восхитился нашим мужеством, но с нами не пошел. Едва покинув селение, мы сразу сделали остановку и выпили по глоточку голландского виски. И вот тут-то ее разобрал дикий хохот. Двое мангбуту, увидев, как она смеялась, тоже не смогли сдержать смеха, а вслед за ними и мы с Эпаминондасом.

— В своем американском романе,— немного успокоившись, проговорила она,— ты непременно должен написать, что мы съели этого куду…

— Этого или другого…— ответил я.— Представляешь, каким кошмаром была бы наша жизнь, если бы…

— И кто бы мог подумать…— проговорила она.

Эпаминондасу показалось, что где-то поблизости зашевелилась трава. Он сразу напрягся с ружьем наизготове.

— Да помолчи ты,— обратился он к Анне,— не то этими своими историями всех куду распугаешь.

*
На другое утро мы двинулись в обратный путь. Легран остался в селении, чтобы дождаться там Жеже. Анне он дал адрес в Леопольдвиле, по какому она сможет передать деньги за его услуги. Расстались мы все наилучшими друзьями. Анна расцеловала женщину.

В Леопольдвиле мы задержались несколько дольше, чем предполагали. Дело в том, что в наше отсутствие сгорела яхта. Из-за неосторожности Бруно, который, пока заправлялись мазутом, бросил горящий окурок слишком близко от цистерны. Когда мы вернулись, «Гибралтар» еще дымился. Огонь пощадил только бар и верхнюю палубу.

Анна после нашего возвращения от мангбуту была не в том расположении духа, чтобы делать из этого трагедию.

— Что ж,— только и сказала она,— значит, в этом мире стало одной тридцатишестиметровой яхтой меньше.— И ласково добавила, обратившись ко мне: — Вот что придаст легкости твоему американскому роману.

Важным следствием этого события было то, что и Бруно тоже стал серьезным. Начиная с того момента он непрерывно пребывал в самом прекрасном расположении духа. Нам рассказали, что, когда прибыли пожарные, он так дико хохотал, что можно было подумать, будто вовсе лишился рассудка. Хорошо, Лоран как мог разъяснил людям, что иногда, при известных обстоятельствах, пожары могут вызывать самые непредсказуемые реакции.

Весь вечер мы размышляли, как лучше поступить — возвратиться назад, как все нормальные люди, на каком-нибудь пассажирском пароходе или купить новый корабль. В конце концов, дабы не расставаться и найти себе занятие, все-таки решили купить другой корабль. В Леопольдвиле не нашлось ничего, кроме старой яхты, она была поменьше «Гибралтара» и не такая комфортабельная. Однако все мы были готовы к переменам, и это никого не огорчило. Меньше всего ее. По правде говоря, ей уже изрядно поднадоел этот «Гибралтар» — бывшая «Анна», бывший «Сиприс»…

Установили на яхте радиостанцию и отчалили из Леопольдвиля. Два дня спустя пришло сообщение из Гаваны. Так что теперь наш путь лежал к Карибскому морю.

*
Лоран оставил нас в Порто-Рико. Эпаминондас чуть подальше, в Порт-о-Пренсе. Бруно задержался дольше всех. В ожидании, пока они вернутся к нам опять, мы нашли себе новых друзей.

Океан был очень красив, когда мы приближались к Карибскому морю. Но об этом я пока не могу говорить.

Примечания

1

Я чувствовал, что она уже не на шутку под хмельком.— Следует: «Я чувствовал, что уже не на шутку под хмельком». Ср. в оригинале: «Je sentais que je commençais à être saoul pour de bon» (Duras, M. Le marin de Gibraltar. Gallimard, 1952. P. 111).— Примеч. верстальщика.

(обратно)

2

сказал он…— Следует: «сказал я». Ср. в оригинале: «— Moi, dis-je, je trouve que Pierrot du kilomètre dix-sept valait le dérangement» (Duras, M. Le marin de Gibraltar. Gallimard, 1952. P. 307). Тот факт, что эти слова принадлежат не Эпаминондасу, находящемуся в фокусе внимания предыдущего фрагмента текста, а главному герою, акцентирован в английском переводе (Grove Press, 1967. P. 223): «‘If you ask me’, I said, ‘I think that…» («Если вы спросите меня,— сказал я,— я думаю, что…»).— Примеч. верстальщика.

(обратно)

3

Парнокопытные животные семейства полорогих.

(обратно)

4

Род одно- и многолетних трав семейства злаковых.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  • Часть вторая
  • *** Примечания ***