Грустный день смеха (fb2)


Настройки текста:



Евгений Дубровин ГРУСТНЫЙ ДЕНЬ СМЕХА Повести и рассказы

«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА» Повесть

I

Пшеничное поле вдоль дороги между аптекой и покосившейся конторой «Заготскот», где во время оккупации хранилось зерно, образовалось потому, что немцы удирали из поселка очень поспешно, мешки от тряски прохудились и засеяли вспаханную танками и вездеходами обочину улицы. К лету прямо посреди поселка вызрело небольшое, но густое пшеничное поле. Почему-то никто не покушался на него — ни взрослые, ни дети, может быть, потому, что вокруг было полно заброшенных полей, а это городское поле получилось прямо как настоящее, с запахом нагретого на солнце хлеба, бороздами, сорняками. По нему проложили тропинки, и между аптекой и конторой «Заготскот» можно было ходить почти невидимым, такой густой и высокий вырос хлеб.

Юрик Оленьев шел по этому пшеничному полю на базар продавать сельдерей. Он каждое утро ходил продавать сельдерей, хотя сельдерей никто не покупал.

Продавать сельдерей его заставляла тетка, сестра матери, у которой Юрик Оленьев жил в последний год войны, толстая добрая женщина, но с отклонениями. У тетки было много всяких отклонений, как вполне безобидных, так и опасных, но Юрик Оленьев больше всего страдал от одного. Неизвестно по какой причине тетке пришла мысль выращивать на огороде сельдерей. Скорее всего потому, что в Макеевке, куда он приехал, спасаясь от голода, никогда не слышали про сельдерей и тетке вдруг показалось, что сельдерей принесет большой барыш. Ей вдруг втемяшилось в голову, что все жители Макеевки просто из рук будут у нее рвать сельдерей.

И вот Юрик Оленьев, набив кошелку этим дурацким сельдереем, вынужден был каждое утро таскаться на базар.

Вообще-то тетка была жалостливым человеком, к Юрику она относилась хорошо, защищала от нападок своего пьяного мужа, кормила вполне прилично, намного лучше, чем кормили другие таких дальних родственников, как племянник. Но когда дело касалось ее отклонений, тетка становилась безжалостной и даже жестокой.

Одно из таких отклонений чуть не стоило жизни ее мужу Архипу Пантелеевичу. Архип Пантелеевич был не менее интересным человеком, чем его супруга. У него тоже имелось несколько странностей, но не таких последовательных и упорных, как у тетки. У него были обычные человеческие странности, каких много у людей, и о них, может быть, не стоило бы говорить, но из-за одной, а именно из-за того, что трезвым он ничего не помнил, что говорил и делал пьяным, у теткиного мужа было много неприятностей. Когда Архип Пантелеевич был выпивши, он никак не мог сообразить, откуда у него в доме взялся мальчишка — Юрик Оленьев, и это очень раздражало Архипа Пантелеевича. Дело в том, что приезд Юрика в Макеевку совпал с трезвым моментом в жизни Архипа Пантелеевича. Архип Пантелеевич хорошо отнесся к приезду племянника, можно сказать, отнесся по-человечески (хотя если быть честным, ему вообще-то было наплевать на приезд племянника, больше того — он должен был быть даже недовольным, так как появился лишний рот), и потом, когда бывал трезвым, тоже хорошо относился к Юрику. Но когда Архип Пантелеевич напивался, приезд племянника начисто выветривался из его головы. Когда Архип Пантелеевич напивался и видел у себя в доме Юрика Оленьева, он сначала впадал в столбняк и мог лишь вертеть головой.

Юрик ходит по комнате, накрывает на стол, подметает, а Архип Пантелеевич сидит на лавке и вертит вслед за ним головой, как сова. «Черт… что за черт…»— бормочет Архип Пантелеевич и морщит лоб.

Потом Архип Пантелеевич немного приходит в себя и пытается выяснить, что надо у него в доме постороннему мальчишке:

— Эй, ты… Слышь… Ты чего, а? Ты кто?

Я Юрик Оленьев, ваш племянник.

Архип Пантелеевич окончательно теряется. Он не помнит, чтобы к нему приезжали какие-либо племянники. Он вообще первый раз слышит, что у него есть племянник.

— Племянник? Странно… А когда же ты успел родиться?

— В тысяча девятьсот тридцать шестом году.

— В тысяча девятьсот тридцать шестом году?

— Да.

Архип Пантелеевич еще больше морщит лоб. Видно, ему мучительно трудно вспомнить, что в 1936 году у него появился какой-то племянник.

— Эй, ты… а к нам почему, а?

— Вы сами мне разрешили.

— Я? Гм… А ну подойди сюда.

Юрик бросал работу и приближался на безопасное расстояние.

— Ближе…

— Ближе не могу.

— Почему?

— Боюсь.

— Чего же ты боишься, дурачок!.. — голос у Архипа Пантелеевича становился притворно ласковым.

— Вы меня с крыльца кинете.

— Не кину.

— Нет, кинете.

— Говорю, не кину.

— Прошлый раз кинули.

— Прошлый раз тут тебя не было.

— Был.

— Говорю, сейчас не кину, паскуденок!

Архип Пантелеевич начинал раздражаться. Пора было сматывать удочки, но Архип Пантелеевич тоже понимал это и продвигался по лавке ближе к двери.

— Я сам от вас уйду, — говорил Юрик.

— Вот видишь!.. — торжествовал Архип Пантелеевич. — Значит, ты забрался к нам неспроста.

— Конечно, неспроста.

— Признавайся, зачем забрался? Сундук украсть?

— Сундук.

— Я сразу догадался, что ты забрался сундук украсть, — радовался Архип Пантелеевич и бросался на Юрика.

Иногда удавалось удрать. Но чаще всего Архип Пантелеевич ловил племянника и выталкивал его в шею за дверь:

— Кыш отсюда, шантрапа несчастная.

Сундук был единственным серьезным достоянием семьи Бирюлиных. Даже самый неразборчивый вор не нашел бы в доме ничего ценного. Кроме сундука. Сундук не запирался и был наполнен всяким хламом, да и то наполовину. Ценен он был, конечно, не этим хламом. Сундук был ценен сам по себе. Архип Пантелеевич изготовил его собственноручно. Работал Архип Пантелеевич стрелком военизированной охраны на мебельном комбинате. Работа была не очень изнурительной, можно даже сказать, что она была совсем не изнурительной, а если уж быть честным, то работы у Архипа Пантелеевича почти никакой не было. Сиди себе в проходной, поглядывай на идущие мимо физиономии, а физиономии сами по себе были достаточно знакомыми, и стругай дощечки. Потом эти дощечки Архип Пантелеевич олифил, полировал и покрывал различными красками. Эти дощечки были разной формы и разных размеров, и из них Архип Пантелеевич конструировал сундук.

Сундук стоял возле окна и, когда на него падало солнце, весь сверкал и плавился в его лучах, как сказочный ларец, полный сокровищ. Впечатление, что это не сундук, а ларец, усиливала еще разноцветная курица, которая парила на крышке сундука, держа в лавах желтый брусок. По замыслу автора, курица должна означать жар-птицу, несущую в дом богатство в виде куска золота.

Однако богатство никак не хотело идти в дом Бирюлиных. Скромной пенсии и небольшой зарплаты Архипа Пантелеевича явно не хватало, чтобы заполнить сундук добром. Не могли принести сокровищ и доходы тетки, которая на углу улицы торговала государственным морсом.

Может быть, от расстройства, что проклятый сундук оставался пуст, как и в первый день своего сотворения, Архип Пантелеевич часто напивался, что, естественно, не могло увеличить сокровищ. И вот однажды, возвращаясь домой пьяным, как уже говорилось выше, он чуть не погиб, столкнувшись с одним из самых непонятных отклонений жены.

Дело было так. Подходя нетвердой походкой к калитке, Архип Пантелеевич увидел в своей крепкой мазаной ограде пролом. Архипу Пантелеевичу надо было бы огорчиться такому обстоятельству как хозяину усадьбы и домовладельцу, но Архип Пантелеевич ни капли не огорчился, даже не только не огорчился, а обрадовался. Дело в том, что у калитки был довольно капризный запор и Архипу Пантелеевичу пройти во двор в нетрезвом состоянии было весьма затруднительно, а иногда просто невозможно, и если бы не жена, то частенько приходилось бы ночевать под этой проклятой калиткой. Но пока до глуховатой жены достучишься, пять раз заснешь и пять раз проснешься.

И вдруг пролом! В проломе голубело небо и плыли по небу белые облака, а на заднем плане, в огороде, ходило стадо гусей. У Архипа Пантелеевича отродясь не водилось гусей, и он очень удивился, откуда их взялось целое стадо.

Все это: и пролом, сделанный чересчур уж аккуратно, и стадо гусей — было довольно странным обстоятельством, но Архип Пантелеевич так обрадовался возможности не возиться с проклятой калиткой, что не стал особо раздумывать и вломился в пролом правым плечом. В ту же секунду его швырнуло на землю. Архип Пантелеевич озадаченно поднялся.

В проломе по-прежнему голубело небо, плыли облака и ходили гуси.

Архип Пантелеевич выругался, надел упавшую в траву фуражку и опять вломился правым плечом — и вновь очутился на земле.

Архип Пантелеевич озлобился. Ему показалось, что по ту сторону ограды кто-то спрятался и выставляет ему навстречу что-то железное и плоское, может быть, печную заслонку.

«Ну, погоди, гад», — подумал Архип Пантелеевич, разбежался на сей раз как следует и влетел в пролом на страшной скорости. Но зато и назад его швырнуло с не меньшей, а может быть, и большей скоростью, аж до самой дороги, по которой возвращалось домой стадо коз. Козы в панике разбежались.

Архип Пантелеевич на некоторое время впал в забытье. А когда очнулся, то совсем озверел от наглости шутника. На этот раз Архип Пантелеевич решил ворваться в пролом с камнем, что лежал возле дороги. Камень был очень большой и старый, обросший мхом, может быть, даже это был ледниковый валун. Архип Пантелеевич твердо решил покарать наглого шутника, покрепче обхватил камень и уже начал набирать скорость, и, вероятно, этот бросок оказался бы для него последним, если бы его не обхватила сзади соседка, которая следила давно за этой сценой. Соседка симпатизировала Архипу Пантелеевичу, а давным-давно, так давно, что это, казалось, было вчера, когда Архип Пантелеевич ходил лихим кавалеристом, даже любила его…

— Что же ты, дурачок, бьешься в стекло, как петушок неразумный. Зеркало это. Это твоя дура баба зеркало вмазала.

И в самом деле — тетка давно носилась с идеей вмазать в ограду большое зеркало, какое обычно вставляют в шифоньер. Она часто мечтала об этом зеркале, но Архип Пантелеевич не верил в это дело и потому забыл.

— Пусть люди смотрятся, — мечтала тетка. — Пьянчужка, может, на себя глянет — стыдно станет. Да и вообще красиво, когда зеркало на улице стоит.

…И вот вмазала… Неделю ходил с перепугу Архип Пантелеевич трезвый, потирая ушибы, а через неделю опять напился, и все повторилось сначала.

— Убери ты это чертово зеркало, — просила соседка тетку. — Ведь разобьется насмерть твой петух!

Однако тетка лишь упрямо поджимала губы. Ничто не могло заставить ее снять зеркало. Зеркало так и оставалось висеть, только перед приходом Архипа Пантелеевича тетка завешивала его старым мешком.

Несмотря на приверженность Бахусу, Архип Пантелеевич был хорошим человеком, и если Юрику Оленьеву удавалось усыпить его бдительность, то выяснение личности чужого человека в доме кончалось ничем и утром протрезвевший Архип Пантелеевич как ни в чем не бывало гладил племянника по голове и разыскивал для него в карманах штанов липкие, обваленные в махорке конфеты.

За выращивание сельдерея тетка взялась, наверно, из-за курицы-жар-птицы, мчавшейся по крышке сундука с золотым слитком в лапах. Эта курица-жар-птица была живым укором для тетки… Оставалось неясным, почему именно сельдерей должен был сыграть роль золотого слитка и каким образом тетка достала его семена, но факт остается фактом — в один прекрасный момент на огороде зазеленел сельдерей.

Сначала все шло отлично. Сельдерей вымахал огромным, жирным, зеленым. Только одно было плохо: никто не знал, какую часть сельдерея — корни или листья — надо употреблять в пищу. Поэтому продажа сельдерея являлась сплошным риском.

— Шо воно такэ? — спрашивала какая-нибудь хохлушка у Юрика, теребя заскорузлыми пальцами нежные побеги.

— Сельдерей, — отвечал Юрик упавшим голосом, предчувствуя дальнейшие неприятные вопросы.

— В борщ чи так его исты?

— В борщ… и так…

— А ще выбрасывать? Ботву чи корень?

— Ничего, — рисковал Юрик. — Все съедобное.

Последний довод оказывался решающим. Хохлушка брала сельдерей на пробу, а Юрик на следующий день менял место — опасался скандала.

Продажа сельдерея шла туго, за день Юрик реализовывал всего несколько пучков, а остальное выбрасывал в придорожную канаву. Не помогала и стратегическая хитрость, придуманная теткой и применяемая обычно в базарный день, когда в Макеевку съезжалась с окрестных сел масса народа. В этот день тетка приходила на базар вместе с Архипом Пантелеевичем, и они образовывали к Юрику очередь, приценивались, торговались, поднимали большой шум.

— Давай мне двадцать пучков! — кричала тетка. — Наконец-то и к нам стали возить! Откуда, сынок?

— С Дагестана, — отвечал Юрик и нахлобучивал на глаза необъятную кепку Архипа Пантелеевича.

— За добро и денег не жалко, — говорила тетка и лезла под юбку за деньгами.

— На закус хорош, со сметаной, — бормотал Архип Пантелеевич предназначенные для него слова.

Несколько человек обычно поддавались на уловку, но крестьяне — народ осторожный и брали лишь по пучку, на пробу, тут же жевали, плевались, и дальше этого дело не шло.

II

Юрик Оленьев с кошелкой, в которой лежал уже увядший сельдерей, миновал кирпичную, испещренную выбоинами от осколков и пуль водокачку, прошел чахлый, вытоптанный до блеска сквер у разрушенного бомбой двухэтажного дома и вышел на пустырь, за которым располагался базар.

На пустыре, засыпанном осколками кирпича, битым стеклом, пустыми консервными банками, ржавыми, рваными гильзами снарядов, малышня играла в войну. «Немцы» в продырявленных касках с нарисованными мелом свастиками обороняли «крепость», составленную из железных бочек из-под бензина и солидола, а «наши» в пилотках с настоящими красными звездочками наступали на них, кидая камни и пустые гранаты, у которых были длинные деревянные ручки.

— Бей гадов! — кричали «наши».

— Рус, сдавайся! — отвечали «немцы».

Юрик постоял, наблюдая за пацанами, очень уж не хотелось продавать ненавистный сельдерей, потом побрел по дорожке вдоль забора. Забор был из старых, гнилых досок, он отделял пустырь от базара и всем своим видом наводил уныние. Вдоль забора валялся всякий хлам: тряпки, рваные башмаки, дохлые кошки… На заборе мелом изображалась всякая неприличная ерунда.

И вдруг Юрик остолбенел. Кошелка с сельдереем чуть не выпала из его рук. На серых, унылых, грязных, испещренных ругательствами досках радостно сиял всеми цветами радуги огромный глянцевый квадрат. Юрик уставился на него, не веря своим глазам. Это был плакат. С плаката скалился громадный усатый тигр. Тигр только что проснулся, и сразу было видно, что он голоден, что он еще не завтракал, но полон решимости позавтракать. Его верхняя губа дрожала, голова покачивалась в такт крадущимся шагам: вправо — влево, вверх — вниз, вправо — влево, вверх — вниз, как у игрушечных болванчиков, которых продавал на базаре китаец. Толстые сильные лапы пружинили, каждую секунду готовые прижать огромное тело к земле, чуть помедлить, чуть поиграться, дать хвосту-канату посбивать с метелок трав пыльцу, прижаться к голове ушам, чтобы не бил в них ветер, и вдруг страшным рывком кинуть вперед послушное гигантское тело прямо на добычу, на мягкую, нежную спину добычи, вонзить страшные когти в эту спину и удержать ее, пока пушистые губы не подберутся к шее, к той артерии, которую знают все хищные звери, артерии жизни…

Сзади тигра, на огромном развесистом дереве, таком огромном, что оно охватывало своими ветвями весь плакат (наверное, это был баобаб), сидели две одинаковые макаки в белых воротничках. Они сидели сжавшись, устремив на тигра завороженные, ненормальные глаза, похожие на глаза людей, услышавших свист бомбы, сидели, судорожно вцепившись в коричневый, обросший мхом сук. Кажется, они не перенесут прыжка тигра, сердца их не выдержат, затрепещут судорожно, разорвутся, и безжизненные тела макак свалятся под ноги тигру.

Но макаки зря боялись тигра. Им не стоило бояться тигра, потому что тигру вовсе не было никакого дела до макак. Зачем тигру невкусные, маленькие, мохнатые, забивающие рот шерстью макаки с их ужимками, противными рожами, когда есть такая великолепная пища, как лань или антилопа? Нет, макаки зря так вытаращились на тигра. Им надо было не на тигра таращиться, а оглянуться назад. Прямо над ними нависла треугольная уродливая голова удава. Казалось, удав слегка усмехался и облизывался, предвкушая удовольствие…

Позади удава теснились еще какие-то звери, наверно, хищные, потому что у них у всех были крадущиеся движения и упругие тела. Весь плакат был забит зверьем. В самом нижнем правом углу текла река, и она тоже кишела крокодилами, носорогами, черепахами, змеями…

Внизу плаката было крупно написано:

«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА!

ВСЕГО ОДНО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!

ПРОЕЗДОМ ИЗ ОДЕССЫ!

СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ МИРА:

тигра, льва, гиену, леопарда, рысь, медведя, зебру, носорога, крокодила, бегемота, удава, очкастую змею и еще 23 вида, а также ВСЕХ В МИРЕ ДИКИХ ПТИЦ!

Цена за вход 100 рублей.

Начало в 15 часов».


Увидеть сразу всех зверей мира! Увидеть тигра, льва, носорога!

Юрик выбросил под забор сельдерей и со всех ног припустил к дому своего лучшего друга Зайца. Заяц тогда еще был жив, он тогда еще не превратился в маленький зеленый холмик в самом углу кладбища с покосившимся крестом, на котором было написано: «Петр Семенович Друздилин. 1935–1944», — а в скобках химическим карандашом приписано коряво, наспех, очевидно, кто-то после похорон пробрался к могиле и приписал: «Заяць». С мягким знаком — сразу было видно, что это кто-то не из отличников…

Заяц не поверил. Да и кто бы поверил на его месте: к ним в захолустную Макеевку со всего мира прибыли звери и птицы.

Друзья сбегали посмотреть на плакат, и здесь, на пустыре, у плаката, со всей остротой встал вопрос: где достать двести рублей? Нечего было и думать, что двести рублей дадут тетка или Архип Пантелеевич. Еще меньше можно было полагаться на мать Зайца. Мать Зайца была беднее мыши, живущей на каком-нибудь не производящем продукты предприятии, например, на электростанции. Она и вообще напоминала маленькую больную мышь, всю выпачканную цементной пылью, — мать Зайца работала грузчицей на железнодорожной станции.

Эх, если бы сейчас здесь была мать Юрика… Юрик даже зажмурился: так ясно предстало перед ним лицо матери… И те дни…

…Ночь, метель… Сгорбленные фигурки людей на перроне… Человек в тулупе до земли, с винтовкой, через плечо, медленно прохаживающийся по перрону. Он похож на бронированную башню на колесах. В небе несется луна, но это не луна, а прожектор элеватора. Беспрерывно хлопает дверь вокзала, низкого дощатого строения, облепленного снизу снегом в желтых пятнах.

У забора, огораживающего перрон от привокзального сквера, с заметенными почти по пояс низкими акациями, на самодельном, из нетесаных досок, чемодане сидит закутанный в пуховый платок мальчик. Этот мальчик — Юрик. Он едет с матерью из голодного, холодного села, где немцы все съели и разграбили, в теплую, сытую Макеевку, где немцы были совсем немного и не успели все съесть и разграбить. Едут они бесконечно долго, и Юрик даже постепенно стал забывать тот день, когда они выехали.

Неожиданно полотно снега разрывается сразу в нескольких местах и проступают два неровно горящих глаза: один ярче, другой тусклее, темный широкий лоб, по которому бегут струйки пота, выступающая вперед челюсть с рядом зубов, отвисшее правое ухо. Огромное лицо надвигается, и постепенно страшные горящие глаза превращаются в залепленные снегом подслеповатые фары, зубы становятся решеткой, а отвислое ухо — перепачканным машинистом, высунувшимся по пояс из окна паровоза и смотрящим вперед. Черное туловище машины блестит в свете вокзальных фонарей и похоже на круп долго бежавшей лошади. По бокам локомотива стекают струйки воды, паровоз тяжело дышит, от него валит пар, и Юрику кажется, что лоснящиеся бока машины поднимаются и опускаются.

— Мама! — кричит Юрик. — Мама!

Мать стоит в буфете в очереди за пирожками со свекольным повидлом. Неужели она не знает, что пришел поезд? Из помещения вокзала валом валит народ. Дверь уже не хлопает, а непрерывно жалобно стонет.

— Мама!

Да что же это она! Разве теперь пробиться им через толпу, которая осадила вагоны?

Наконец-то… Мелькнуло родное лицо. Пуховый платок с бахромой сбился набок, на гладко зачесанные черные волосы падает снег.

— Господи, — бормочет мать, навьючивая на себя узлы и хватая чемодан. — Два человека оставалось… Столько стояла…

— Скорее, Юрочка… Господи, не успеем…

Вагон забит уже до отказа, люди висят на подножке, напирая на кондуктора, суя деньги поверх голов, умоляя… Сухонькое тело матери отчаянно бьется о спекшуюся массу, пытаясь потеснить ее. Но куда там! Масса даже не ощущает материных усилий. Только самый крайний мужик в рыжем полушубке пружинит задом, смягчая удары матери. Юрик стоит рядом, не зная, что делать…

Передохнувший паровоз начинает собираться в дорогу. Дыхание его учащается, но медленно и неохотно. Видно, паровозу страшно не хочется снова тащить тяжелый состав сквозь пургу, по холодным, занесенным снегом путям… Вдруг паровоз свистнул, выдохнул пахнущий мокрым углем воздух, бешено застучал колесами. Мимо пробежали озабоченные люди с фонарями. Перрон дрогнул вместе с грудами ящиков и мешков, с озабоченными железнодорожниками, с закутанным, вросшим в землю стрелком охраны… Дрогнул и поплыл, все увеличивая и увеличивая скорость…

Держась за поручень и вцепившись в полу материного пальто, Юрик бежит рядом с вагоном. Потом перрон кончился, Юрик на мгновенье повис в пустоте и полетел головой в сугроб.

— Ма-ма, ма-а-а-а!

Мать пытается ногой нащупать землю. Оглянуться назад она не может, так как обеими руками держится за дядькин кожух. Поезд идет все быстрее и быстрее. Уже виден хвост состава.

— Ма-ма-м-а-а-а! Прыга-а-а-а-й!

Мать бросила дядьку в кожухе и стала падать спиной назад, то цепляясь за поручни, то скользя по гладкому кожуху пальцами. Ей удается упасть не затылком, а на бок, в двух шагах от стрелки. В первый момент Юрику показалось, что она упала на стрелку — в пурге ничего нельзя было различить, что она со всего маху ударилась головой о чугунную стрелку и теперь лежит мертвая, с разбитой головой, но когда он подбежал, то увидел, что мать сидит в сугробе, в двух шагах от стрелки и уже встает на колени ему навстречу, помогая себе руками, с которых соскочили варежки. Платок сбился ей на затылок, и длинные пушистые волосы (даже в этой жуткой поездке мать ухитрялась часто мыть голову), волосы, в которые Юрик, когда был маленьким, любил залезать обеими пятернями, забиты снегом.;. Рядом белели узлы, в узлах были их самые денные вещи. Чемодан мать бросила на перроне — там находились предметы, без которых можно обойтись: посуда, сменная одежда, предметы туалета…

— Тебе больно? — спросил Юрик, помогая матери встать.

— Ничего, сынок… Хорошо — снег… Господи! — Мать села на узел и заплакала. — Дура я, дура… Встала за этими пирожками… Когда теперь следующий-то будет…

Мать принялась вытряхивать снег из волос, но снег не вытряхивался, и Юрик протянул ей свою железную расческу:

— На…

Замерзшие волосы были как колючая проволока, и мать ничего не могла с ними сделать.

— Дай я…

Юрик взял расческу и осторожно стал приводить в порядок ее волосы, время от времени дыша на свои замерзшие пальцы.

— Ну вот и готово! — сказал он преувеличенно бодро.

Мать покрылась пуховым платком.

— Господи, теперь голова моя мокрая будет… Пошли на вокзал… Чемодан наш там… Не то цел?

Они обошли весь перрон, но чемодан не- нашелся. В душе они и не надеялись на это. Было бы странным, если бы сохранился одиноко стоящий на перроне чемодан.

Когда будет следующий поезд, никто не знал. Может быть, через час, а может, через трое суток. Не знал даже комендант в красной фуражке. Боже мой, как хотел Юрик стать комендантом в красной фуражке. Стать начальником станции всего на несколько минут. Надеть хромовые сапоги, красную фуражку и пропустить вне очереди только один гражданский состав, всего один состав, но чтобы там сидели они — Юрик с матерью…

Ночью на станцию был налет. Юрик проснулся от жуткого воя сирен — они спали с матерью в здании вокзала на жестком диване, подложив под голову узлы. Человек с красной повязкой, с опухшим от бессонницы лицом бегал между диванами, тряс спящих и сорванным голосом кричал:

— Воздух! Воздух! Всем в убежище!

Но в дверях и так уже была давка. Юрика с матерью закрутило в водовороте у двери, они двигались, вцепившись друг в друга, потом их отшвырнуло назад, мать споткнулась о чей-то чемодан, и они упали на пол.

Когда здание вокзала опустело, они вышли на улицу. Было ясно, морозно и тихо. Сирены уже не выли. Легкий снежок, блестящий, мелкий, почти как пыль, падал с высоких звезд. Привокзальный скверик, где была вырыта щель, стоял весь в снегу. Ветки и стволы деревьев были покрыты тонкой поблескивающей корочкой, словно новогодние игрушки, которые продавались в их магазине: серебряные веточки с еловыми шишками. Перед этим, видно, была короткая оттепель, деревья стали мокрыми и черными. Юрик отчетливо представил, какие они были мокрые, все в мелких капельках, светящихся во тьме. Если провести по ветке ладонью, та сделается еще чернее, а пальцы станут влажными и будут горько пахнуть корой.

Потом ударил легкий морозец и превратил капельки в хрустальные бусинки. Снег в скверике тоже не был похож на настоящий снег, а напоминал вату, пропитанную блестящим составом, из которой делают дедов-морозов, снегурочек и которую кладут под елки.

Юрик осторожно шел по тропинке вслед за матерью, он боялся каким-нибудь лишним движением разрушить эту красоту.

Чуть в стороне, отбежав от дорожки шагов на двадцать, застыла белая акация. Осень ничего не смогла сделать с ней, и акация осталась такой, какой она была летом, — усыпанной густой листвой, кое-где даже висели снизки ее плодов. Но только все это теперь покрывала блестящая корка, и акация совсем уже не была акацией. Это было дерево из какой-то хорошей, красивой сказки. Каждый листок акации был серебряным, серебряным был ствол, серебряными свисали сережки. На верхушке дерева сидела ворона и, потревоженная пробежавшими мимо людьми, вертела во все стороны головой и каркала молодым сильным голосом. Юрику казалось, что от ее карканья листья содрогаются и тихо позванивают.

Возле вырытой в скверике противобомбовой щели толпилось много народу. Узкая дверь уже не могла принять всех желающих попасть внутрь, но люди все утрамбовывали стоящих в двери. Из щели доносились тяжелое дыхание и ругань. Другая часть, уже потерявшая всякую надежду проникнуть в щель, расположилась возле на снегу, пристроившись на узлах и чемоданах. Видно, им казалось, что переждать налет возле щели будет безопаснее.

— Пойдем отсюда, сынок, — сказала мать. — Подальше от станции.

Они перешли через железнодорожные пути, миновали улицу из вросших в землю саманных хат, прошли через огороды и спустились к оврагу. У оврага были крутые, покрытые твердым снегом склоны, и Юрик, вспомнив давным-давно забытые времена, хотя эти времена были лишь прошлой зимой, скатился на корточках вниз. Мать осторожно спустилась на дно, расчистила площадку, положила узлы и сказала:

— Здесь и переждем.

И только она произнесла эти слова, как земля дрогнула один раз, другой, а потом затряслась мелкой дрожью и уже тряслась не переставая. Только потом со станции до них донеслись глухие взрывы бомб и звонкие лающие выстрелы зениток.

Потом все стихло. Юрик даже удивился, как все быстро кончилось. Может быть, и не стоило уходить? Наверно, немцы бросили несколько бомб и улетели. Они с матерью посидели еще немного на узлах, прислушиваясь, но все оставалось тихо. Удивительно тихо.

— Пойдем, мама, — потянул Юрик мать за рукав — Я хочу есть. Купим пирожков…

— Подожди, сынок…

Уж она-то знала фашистов, его мать. За две недели постигла их психологию: добивать, если уж начал бить…

Наверно, немцы не добили станцию, потому что вскоре снова задрожала земля, снова загавкали зенитки и над оврагом, в той стороне, где была станция, встало зарево.

И еще раз… И еще… Юрик сначала считал, сколько раз тишина сменялась разрывами, потом бросил и просто смотрел на край оврага. Край оврага был розовым, словно в той стороне вставало солнце…

Когда наконец установилась длинная прочная тишина, они вылезли из оврага и пошли в сторону станции. Деревушка, которая расположилась возле, стояла вся красная от отблесков пожара.

Было пустынно и безмолвно.

По хрустящему снегу они дошли до станции. Вокзала, в котором они ночевали, не было. Вместо него дымилась груда кирпичей, из груды выбивались языки пламени и валил горько пахнущий дым.

Не было и водокачки.

Тот серебряный скверик, через который они шли час назад, был исковеркан взрывом, обгорел. У акации из волшебной сказки оказалась срезанной верхушка, и вся акация стояла теперь черная, сгорбленная, безмерно уставшая. На покрытом копотью снегу под нею валялась убитая ворона…

Фашистам удалось разбомбить состав с возвращающимися в родные края беженцами. Тот самый, который они ожидали. Теперь оттуда ехали санитарные машины, неслись крики. Пылали, как факелы, теплушки, малиновыми дождевыми червями корчились рельсы.

Все было оцеплено солдатами.

Мать и сын постояли у оцепления, ежась от мороза. Со стороны горевшего состава веяло теплом…

— Теперь долго не будет поезда, сынок, — сказала мать. — Пойдем в какую-нибудь деревню подальше, переждем несколько дней, наменяем продуктов.

— Пойдем, мама, — обрадованно сказал Юрик. Ему было страшно на станции. Она казалась ему предательской лакомой приманкой, на которую, как мухи, слетались самолеты. Хотелось в тихие, заснеженные поля, пожить в теплой избе с широкими полатями, желтым, намазанным, приятно пахнущим опрятным хлевом полом, дверью прямо из кухни в сарай, за которой хрустит соломой добрая пегая корова; хотелось увидеть, как станут розовыми от встающего солнца покрытые морозными узорами маленькие окна, как прямо, густо, словно это что-то упругое, живое, поднимается в небо дым от печной трубы и солнце делает его дымчато-золотым.

Они расспросили местного жителя, старичка, и тот сказал, что километрах в десяти есть село, которое стоит в стороне от большой дороги, и, наверно, там можно дешево наменять продуктов.

Они обошли оцепление и вскоре очутились в полях. Стихли гудки, грохот, крики. Померкло зарево. Занималось мягкое солнечное утро. Дорога шла среди оврагов, редких сосновых посадок, легкий морозец был приятен. Вокруг стояла белая тишина. Они совсем отвыкли от тишины за бесконечные сутки пути. Видно, и этот снежный простор, и эта тишина, и уже чуть- чуть пригревающее по-весеннему солнце подействовали на мать. Она повеселела и один раз даже тихо рассмеялась. Юрик очень удивился. Сколько он себя помнил, мать была или сердитой, или усталой, или плакала.

— Ты что, мама? — спросил Юрик.

Мать подняла с дороги конское яблоко.

— Дымится. Весна скоро. Когда я девчонкой была, мы всегда так весну узнавали. Ничего, сынок, все будет хорошо. Скоро приедем, немножко уже осталось. — Мать по-мальчишески зашвырнула конское яблоко, и оно весело поскакало по дороге. Потом отряхнула пуховые варежки и обняла сына за плечи. — Все будет хорошо, сынок. Война кончится, вернемся назад, посадим огород, картошку, помидорчики, огурчики, кукурузу. Я очень люблю молодую кукурузу… Ты ведь тоже?

— Да. Я тоже.

— И отец наш найдется…

С того страшного воскресного утра, когда почтальон принес бумажку со словами «Пропал без вести», мать ни разу не заговаривала об отце. Только вот сейчас, здесь за городом, где стояла снежная тишина, зеленели совсем по-новогоднему сосны посадок, покрытая стеклянным кружевом, убегала за горизонт колея, дымились конские яблоки, предвещая весну…

— Не надо мам…

— Это я от радости, сынок… Дожили все-таки до весны… Я уж думала, не доживем…

— Ну, что ты, мама…

— Ах, сынок, сынок… Ты не знаешь, как мне было тяжело. Мои дочки… Девочки мои… Нет их больше…

— Перестань, мам… Не плачь.

— А я и не плачу.

Мать отвернулась и сказала неожиданно твердо:

— Даже если, не приведи господь, наш отец совсем не найдется, теперь я уверена — выживем. Ты вон какой большой вымахал, Войне-то конец скоро. Погнали наконец проклятого!

Они одновременно услышали гул. Со стороны деревни низко заходил самолет. Он шел против солнца, и отсюда нельзя было узнать, чей это самолет. Скорее всего, наш возвращался на аэродром. Фашисты не летают в одиночку, да еще днем, да еще так низко.

Впереди самолета бежала тень, переламываясь на склонах оврага, как сказочный зверь-поводырь. Неожиданно самолет взял левее и понесся прямо на них. Прежде чем мать и сын увидели свастику, они уже знали, что это немецкий самолет. Они упали лицом вниз, на дорогу. Они упали машинально, как привыкли падать во время бесчисленных бомбежек, хотя оба знали, что это конец. Летчик, раз он свернул на них, будет стрелять из пулемета, а в лежащего человека стрелять намного удобнее, чем в бегущего.

Та-та-та-та…

Самолет пронесся мимо со страшным ревом. Юрик поднял голову и увидел между собой и матерью, параллельно их телам, бороздку, которой до этого не было. Бороздку, похожую на стежку, оставленную мышью-полевкой, только покрупнее. Стежка была совсем близко. До нее можно было дотронуться локтем. Она начиналась чуть дальше их ног, тянулась между телами матери и сына, почти точно посредине, и кончалась уже за дорогой, на озимых, но не очень далеко, метрах в двух или трех. Там она была больше похожа на стежку, оставленную мышью-полевкой, а здесь, на дороге, она все-таки выглядела тем, чем была, — пулеметной очередью.

Потом Юрик посмотрел на самолет и увидел, что он почти скрылся. Его черное тело, как тело мерзкого насекомого из страшной сказки, висело низко над посадкой. «Хоть бы зацепился за дерево и упал», — подумал Юрик, хотя знал, что так не бывает.

Мать встала на колени, потом тяжело, помогая себе руками, поднялась и стала отряхивать снег с пальто. Губы и щеки у нее были серыми. Юрик же успел встать лишь на колени, когда увидел, что самолет возвращается. Он шел назад, распухая на глазах, волоча над голубыми соснами свое черное брюхо, отвислое брюхо мерзкого насекомого из страшной сказки. Мать тоже увидела самолет. Она не вскрикнула, не двинулась. Она смотрела на несшееся на них чудовище, будто так и знала, что оно вернется. Наверно, она все-таки знала, что оно вернется. Раз летчик отклонился от маршрута ради женщины и ребенка, значит, у него есть время, значит, он удачно слетал и сейчас у него хорошее настроение. Почему бы не поохотиться в свое удовольствие!

— Бежим… — шепотом сказал Юрик. Они побежали. Хотя знали, что это бесполезно, что это ничего не даст. Если не попадет опять, он вернется еще и еще раз. Сколько надо. До тех пор, пока очередь не пройдет там, где ему нужно…

Справа и слева от них тянулись посадки. Они бежали в посадку, которая начиналась справа. Вернее, была всего одна посадка, рассеченная дорогой. Но вдоль левой ее части заходил самолет, и они инстинктивно бежали от него, как будто это имело какое-то значение.

Мальчик бежал впереди. Мать отстала. Наверно, ей было тяжело бежать: сзади он слышал ее прерывистое дыхание, то быстрое-быстрое, то такое редкое, что оно совсем не улавливалось. Такое дыхание бывает у загнанной лошади, которая вот-вот упадет. Мальчик стал бежать медленнее, чтобы подождать мать, но та все время отставала.

Потом, много позже, когда он стал взрослым и часто вспоминал это, он понял, почему она отставала. Не потому, что устала, хотя, конечно, она устала бежать в тяжелых подшитых валенках по глубокому снегу после стольких лет голодовки, почти опухшая от голода, и все-таки, если б захотела, она, наверное, не отстала. Она рассчитывала, что на сына не хватит очереди, что летчик начнет вести очередь чуть сзади нее, проведет через нее, через пространство от нее до сына, потом устанет, на мгновение оторвется от пулемета, а самолет уже проскочил, и может быть, летчик не захочет возвращаться назад из-за мальчишки.

Тра-та-та-та-та…

Они успели добежать до первых сосен. Вернее, успел добежать он, Юрик, когда услышал этот стук.

Тра-та-та-та-та…

Как будто кто-то очень ловкий, очень музыкальный, с очень хорошим слухом в свое удовольствие, просто так, от нечего делать, но в то же время гордясь своим тонким слухом, стучал палкой в дно железного таза. И у него получились абсолютно точные промежутки между ударами. Вот так:

Тра-та-та-та-та…

Юрик поднял голову и понял, что жив. Мертвые не поднимают голов. И мать тоже подняла голову. И вдруг Юрик увидел на лице матери страх. Он никогда еще не видел на ее лице страха. Даже тогда, когда она поднялась с дороги, на которой дымились весенним паром конские яблоки. Оно было тогда просто серым, и слегка дрожали тоже серые губы. Но страха не было. Это он точно помнит, что страха не было. Были просто серое лицо и серые губы.

А сейчас на ее лице был страх. Мальчик посмотрел по направлению ее взгляда и сразу понял, чего испугалась мать. Она испугалась стежки, похожей на след полевой мыши, только покрупнее. Эта стежка, как и та, первая, начиналась чуть раньше и кончалась чуть позже, только она не шла параллельно их телам. Она огибала их тела. Прямо, прямо, потом полукруг и опять прямо, прямо.

Летчик сделал контур их тел! Он играл с ними. И первый раз, когда провел очередь строго посредине между их телами, тоже играл. И сейчас. А сейчас будет третий заход. Играют ведь до трех раз.

Они сидели в снегу под молоденькими соснами, такими красивыми, пушистыми, и ждали. Ждали пять, десять, пятнадцать минут, пока поняли, что самолет больше не прилетит. До сих пор Юрик не может решить, почему летчик не прилетел в третий раз. Может быть, встретил наши самолеты, испугался и улетел. Может быть, у него кончилось горючее или патроны. А скорее всего ему надоело: летчик думал, что прилетит в третий раз, возможно, даже начал уже разворачивать самолет, но потом ему надоело, и он улетел. Такое бывает. Делаешь что-то не очень обязательное для тебя, скорее даже совсем не обязательное, скорее для собственного удовольствия, даже не для собственного удовольствия, а просто так, от скуки. Собираешься делать это еще, но потом тебе внезапно надоест, ты бросишь прямо в том месте, где надоело, и принимаешься за что-то другое…

В деревне они наменяли немного продуктов, вернулись на станцию и двое суток прожили в тесном, продуваемом насквозь, битком набитом людьми сарае, приспособленном под вокзал. На третьи сутки поздно ночью в сарай вошел начальник станции и тихим голосом, почти шепотом сказал:

— Сейчас поедем.

И от этого шепота все проснулись, задвигались, загалдели, и в дверях тотчас же создалась давка. Не пошевелилась только мать. Она спала на боку, привалившись к узлу и поджав колени. На ее лице было выражение покоя и умиротворенности. Еще ни разу не спала мать так спокойно… Юрику было жалко ее будить, но ведь сейчас придет поезд… Придет поезд! Он тронул мать за плечо:

— Мама, вставай… Сейчас поезд…

Плечо качнулось под его рукой, но мать не проснулась.

— Мама… мама…

Ах, как не хотелось Юрику будить мать! Наконец- то за несколько дней она забылась крепким сном.

— Мама, поезд!

Сарай уже почти опустел. Только возле остывшей печки-«буржуйки» сладко спал дед в кожухе, из кармана которого торчала бутылка с самогонкой, заткнутая пробкой из газеты, да рядом тетка в телогрейке и неожиданно модной шляпке безуспешно пыталась навесить на себя многочисленные мешки, узлы, котомки.

— Ух, елки-палки! — ругалась она. — Поразбежались, и не поможет никто! Мальчик, подай мне мешок.

Юрик подал ей мешок, но оставалось еще три узла, и их никак нельзя было унести. Тетка села на скамейку и заплакала.

— Дочка уехала с прошлым эшелоном, — сказала она сквозь слезы. — Ей удалось, а мне нет… Что же теперь делать?.. Пуховое одеяло, шуба. У вас мало вещей? Может быть, вы мне поможете?..

— Я не могу разбудить маму…

— Устала, наверное.

— Мама… Мама… Поезд!

Соседка сбросила с себя узлы, подошла к матери, дотронулась до ее лба.

— Отмаялась, сердешная…

— Что? — не понял Юрик.

— Не выдержала… Иди к начальнику станции, мальчик…

Соседка ушла, оставив три узла, а Юрик все тряс мать за плечо:

— Мама! Мама! Проснись! Ведь поезд!

Но мать лишь качала бессильной головой… Все- таки фашистский летчик настиг ее…

III

Мать дала бы денег на «Диких зверей мира». И Зайцу бы дала… Она никогда не была жадной… Теперь же рассчитывать приходилось лишь на себя. Добыть такие большие деньги можно было лишь одним способом: украсть и продать большую ценную вещь, пользующуюся сиюминутным спросом, то есть если притащить эту вещь на базар, ее должны схватить сразу же.

Друзья мысленно перебрали все домашние вещи, но эти вещи не представляли никакой ценности, попросту говоря, вещи были барахлом. И тогда Юрик вспомнил о сундуке. Архип Пантелеевич сделает себе другой сундук, а звери могут потом больше никогда-никогда не приехать. Конечно, будет страшная порка, возможно, Юрика даже выгонят из дома, но он все-таки увидит живых африканских зверей. И птиц. Птицы, конечно, не так интересны, как звери, но все же в виде добавки к диким зверям они пройдут.

Тетка и Архип Пантелеевич работали далеко и никогда не приходили домой обедать, так что мальчишкам никто не помешал. Они погрузили на тачку сиявший под солнцем сундук и повезли на базар. У ворот Заяц струсил.

— Ну их к черту, этих диких зверей! — сказал он. — За это знаешь что будет? Это ведь настоящий грабеж.

— У своих не грабеж, — успокоил его Юрик. — Просто непослушание. Высекут, и все…

Но сомнения были посеяны. На полпути струсил и Юрик. Он представил себе разъяренного Архипа Пантелеевича, плачущую тетку и уже начал было поворачивать тачку назад, как вдруг опять увидел крадущегося тигра: плакат успели уже наклеить и на улице. За тигром наблюдали обезьяны, за обезьянами — удав, а дальше прыгала, кривлялась, выглядывала многомордая масса. И сердца мальчишек не выдержали. Они не устояли перед гипнотизирующими взглядами диких зверей.

Сундук не пришлось довезти даже до базара. Встретившиеся цыгане налетели на него, стали хватать, цокать языками и взяли за триста рублей.

Целых триста рублей! Это были большие деньги, это были сумасшедшие деньги. За них можно было купить три буханки хлеба! Но на этот раз ни Юрик, ни Заяц даже не подумали о хлебе. Звери мира совсем заглушили чувство голода. Ведь ни Юрик, ни Заяц в жизни не видели диких зверей. Правда, Юрику они иногда снились во сне. И усатый тигр, и лохматый лев. Они гнались за Юриком в непроходимых зарослях, а Юрик удирал от них со страшной скоростью, с такой жуткой скоростью, что даже взмывал от этой скорости вверх и летел над деревьями. Из-за этого полета Юрик любил видеть во сне диких зверей. Может быть, и в жизни с ним что-то случится, когда он увидит диких зверей. Что-то сладко-страшное, что-то невероятное…

Какая была свалка! Боже мой, что им пришлось выдержать, чтобы завладеть двумя синенькими билетиками! Да и это понятно. Все мальчишки поселка стремились увидеть зверей мира. Пришло даже много взрослых.

IV

И вот они с Зайцем сидят в третьем ряду — самом лучшем ряду, на самых лучших местах и не сводят глаз с бархатного плешивого, побитого молью занавеса, закрывающего их маленькую, затоптанную и усыпанную подсолнечной шелухой сцену, над которой прибит написанный неумелой рукой — черной тушью по желтой бумаге — плакат: «Смерть фашистам!»

— Смотри! — прошептал Заяц и впился пальцами в руку Юрика. Он был очень впечатлительным, этот Заяц, еще более впечатлительным, чем Юрик. Он аж побелел, у него даже веснушки исчезли, так хотелось ему увидеть диких зверей всего мира.

Вдруг изъеденный молью занавес зашевелился. Кто- то с той стороны сцены искал в занавесе проход. В зале наступила мертвая тишина. С той стороны явно тыкалась чья-то морда. Мертвая тишина превратилась в жуткую. Неужели дикий зверь?.. Неужели его выпустили так, без привязи, без клетки? В задних рядах заплакала маленькая девочка. Ей откликнулся мальчишеский, только что прорезавшийся бас в другом углу.

Но зверь никак не мог найти проход, как ни тыкался в разных местах. Наконец он догадался поднять мордой занавес снизу. Плешивый бархат пополз вверх, и на сцену вышел большой небритый мужчина в мятом черном костюме и сапогах.

— Черт, — сказал мужчина, — запутался. — И добавил громким шепотом по-матерному.

Наверно, это был дрессировщик. На всем облике дрессировщика лежал отпечаток той опасной жизни, которую он вел. Его глаза были воспалены, голос сорван, поперек щеки тянулась глубокая свежая царапина, в волосах кое-где виднелся пух, наверно, диких птиц. Его слегка покачивало. Еще бы! Каждый день рисковать жизнью!

— Здравствуйте, ребята! — сказал дрессировщик, достал железную расческу и попытался расчесаться, но волосы слишком свалялись, и даже железная расческа их не взяла.

— Здрасть! — грохнул зал восторженно.

— Вот мы и прибыли… К вам… Примите от нас и от наших зверей сердечный привет! Физкульт-привет! Физкульт-привет! — закричал дрессировщик.

— …ве-т-т-т!.. — радостно завопил зал. Такое начало ему нравилось. Вот это дрессировщик! Настоящий дрессировщик!

Дрессировщик помахал сразу обеими руками, успокаивая зал.

— Дорогие товарищи! Этот показ диких зверей мы посвящаем нашим доблестным воинам, которые… бьют фашистского зверя в его логове! Первый номер — показ тигра. Тигр — опасное и дикое… э-э… животное. Очень опасное… Как фашистский танк «королевский тигр».

Дрессировщик качнувшись, ушел. Заиграл аккордеон. Занавес дрогнул и слегка раздвинулся на две половинки. У каждой половинки появилось по паре стоптанных ботинок, и в этих ботинках половинки ушли в разные стороны. На сцене стояла обернутая таким же, как и занавес, побитым молью бархатом клубная трибуна, с которой говорили речи во время праздников и торжественных собраний.

Вдруг аккордеон замер. Послышалась барабанная дробь, и под эту жуткую, леденящую душу дробь из-за трибуны высунулась усатая тигриная голова с выкаченными стеклянными глазами. Голова разинула до ушей красную плюшевую пасть и сказала сорванным человеческим голосом:

— Р-р-ы-ы-ы… Р-р-ы-ы-ы…

Это был голос дрессировщика.

Клуб замер от неожиданности. Наверно, в зале не было ни одного человека, который бы не замер от неожиданности.

— Р-р-р, — повторил тигр и яростно замотал головой.

Тягостная тишина продолжалась, потом кто-то неуверенно свистнул. Но тигриная голова не исчезла, не растворилась, как мираж. Она продолжала реально существовать, моталась и рычала сорванным, хриплым голосом.

И тут началось! Свист, улюлюканье, крики!

— Живого! Давай живого! — вопил зал.

«Тигр» продолжал мотать головой, даже высунулся из-за трибуны по пояс, пытаясь запугать публику, но публика бушевала все больше и больше.

Тогда из-за кулис спокойной походкой вышла женщина в черном, длинном, тоже мятом платье и укоризненным голосом завуча на классном собрании негромко сказала:

— Дети. Тише.

Зал сразу сник.

— Дети, — продолжала женщина. — Что это такое? Вы плохо себя ведете. Кто же так себя держит на концерте? Концерт посвящен воинам Красной Армии, а вы? Нехорошо, очень нехорошо. — Женщина погрозила пальцем. — А сейчас следующий номер — пантера! И чтобы тихо у меня!

Из-за трибуны высунулась длинная плюшевая морда с пришитыми ушами и точно так же, как «тигр», произнесла:

— Р-р-ы-ы-ы…

Но тут пантера закашлялась. Пантера кашляла долго и трудно, отхаркивалась, отплевывалась, а потом заплакала. В зале установилась страшная тишина, еще более страшная, чем тогда, когда вместо натуральной тигриной головы высунулась плюшевая. И в этой тишине, всхлипывая, плакала пантера.

Из-за кулис выбежала женщина в черном платье, но теперь у нее не было вида завуча, это была просто растерянная, испуганная женщина. У обоих половинок занавеса появились стоптанные башмаки и побежали, спотыкаясь, путаясь в складках, к середине сцены…

Потом все наладилось, пришло в норму, и концерт пошел своим чередом, и они с Зайцем честно досмотрели всех плюшевых зверей до конца. И было бы вроде даже ничего, в отдельных местах даже здорово, и если немного напрячь воображение и увеличить мысленно плюшевые морды до нормальных размеров, то можно было сказать, что ты видел настоящих живых зверей, но все равно это были не настоящие живые звери, и когда они с Зайцем очутились на улице, Юрик чувствовал такую обиду, какую никогда до этого не чувствовал. У него даже сначала сами собой потекли слезы, но потом он остановил их, он умел останавливать слезы, это не так трудно, как кажется.

Потом, когда Юрик стал взрослее, он понял того мужчину, и чем взрослее становился, тем больше понимал, почему заплакал он тогда на концерте. Наверно, тот человек был несчастным человеком, презирающим себя за то, что он вынужден был обманывать ребят. Наверно, ему было стыдно рычать из плюшевой морды в набитый голодными ребятами зал. Наверно, он был больной или раненый. Наверно, у него был большой план выручки, да к тому же доктор прописал есть мед, яйца и говядину, только поэтому человек пошел на обман. Все это Юрик хорошо понимал. Понимал, жалел и сочувствовал. Но простить не мог. Если бы такое случилось чуть позже, может быть, он и простил бы этого человека, но в восемь лет такие вещи не прощаются.

Может быть, потом, уже совсем потом, когда Юрик познал по-настоящему, что такое боль, смерть, любовь, радость, он бы все-таки простил того мужчину, потому что редко, очень редко, хотя иногда и бывает, человек проносит обиду через всю жизнь. Если бы он проносил обиду через всю жизнь, то ничего бы хорошего из этого не получилось, человек не познал бы тогда радости, счастья, умиротворения, и жизнь превратилась бы для него в муку; если бы он накапливал обиды, он сам бы себя наказал, а не своего обидчика. Хотя, конечно, есть и такие, которые накапливают обиды всю жизнь.

Но Юрик все-таки бы простил небритого мужчину, то есть как простил? Просто тот не стал бы Оленьеву вспоминаться, просто он забыл бы про несчастный показ диких зверей, показ диких зверей начисто выветрился бы из его головы, и Юрик хоть раз в жизни да сходил бы в кукольный театр, а ведь он так ни разу в жизни не сходил в кукольный театр.

Он простил бы этого небритого мужчину за его обман голодных пацанов, если бы на следующий день не погиб Заяц. Добрый, умный, взбалмошный Заяц с мягким знаком на конце. Он был очень своеобразным, его друг Заяц, и, наверно, вырос бы интересным человеком, каким-нибудь бы оригинальным инженером, может быть, даже художником или писателем, а возможно, он стал бы просто водителем троллейбуса, ко все равно обязательно своеобразным человеком.

Это он придумал фокус с бомбой. У них за школой лежала бомба. За школой у них находился глубокий овраг, заросший лопухами и бузиной. Потом этот овраг постепенно переходил в балку, а еще дальше в лес. Это было просто здорово, что он переходил в балку, а потом в лес. Ни один бы учитель в мире, даже военрук, не смог захватить курящим пацана в этом овраге, переходящем в балку, а затем в лес.

— Полундра! — кричит кто-нибудь сверху, и цигарки летят в кусты, и все сидят просто так, готовятся к уроку, зубрят немецкий, например. А почему бы и не позубрить немецкий на свежем воздухе? Теоретически это вполне возможно. Ну а если военрук решит во что бы то ни стало захватить хоть одного курильщика «живьем», если он долго прячется в кустах, ползет по-пластунски по пересеченной местности, таится в старых окопах, если он неожиданно, как чертик из коробки, выпрыгивает из кустов и наваливается на курильщика, даже тогда, даже в этой редкой, почти невозможной, но все же в школьной истории зафиксированной ситуации, даже тогда есть шанс на спасение, если курильщик, конечно, не растеряется, если не остановится у него сердце, не размякнут от страха мускулы, если он найдет силы оторвать от себя цепкие руки военрука и рвануть со скоростью полуторки, рвануть через кусты, рытвины, окопы, ручей в балку, а потом углубиться в лес, а там ищи-свищи в лесу… Конечно, если опять же и в лесу он не потеряет бдительности, если он не разляжется в тени первого же дуба, не соблазнится свежестью первой полянки, а будет петлять, как заяц, путать следы, пока не уйдет в огромное кукурузное поле за лесом. Вот там уж действительно ищи-свищи. Только в кукурузном поле можно передохнуть, потому что военрук наверняка пойдет по твоему следу и будет идти долго и настойчиво, но в кукурузном поле он все равно потеряет след; ни один человек в мире не может найти след в кукурузном поле.

На самом дне оврага, переходящего в балку, а затем в лес, лежала бомба. Огромная, наполовину вросшая в землю авиационная бомба. С этой бомбой им тоже здорово повезло. Даже если в овраге сыро после дождя, все равно можно приятно проводить время. На бомбе умещалось несколько человек. Сиди себе на прекрасной, округлой, чуть шероховатой поверхности, отполированной множеством задов, кури и болтай ногами. Если сесть вплотную, то на бомбе вполне могло уместиться человек десять, сиди, кури, болтай ногами. Кругом сыро, все размокло, над раскисшей землей, над крапивой рыскают мокрые злые комары, с кустов от птиц сыплются противные капли, а ты сидишь себе на бомбе, куришь и болтаешь ногами.

Все так привыкли к бомбе, что если бы ее вдруг не стало, для мальчишек исчезла бы половина прелестей жизни. Да и для военрука тоже: какой интерес вылавливать мальчишек из полуразвалившейся уборной? Скучно и противно. То ли дело — страстные погони по оврагу, распутывание следов в лесу или чувство бессилия перед безбрежным кукурузным полем! Наверно, в моменты погони военрук молодел телом и душой, вспоминал своих фронтовых товарищей, ночные вылазки за «языком» — военрук был на войне разведчиком, демобилизованным из-за контузии головы, — он отдавал ловле курильщиков все свое свободное время, всю энергию, и если бы мальчишки вдруг все бросили курить, военрук, наверно бы, сильно огорчился.

И вот в ту весну бомбы не стало. Вернее, она по- прежнему лежала на дне оврага, но теперь она была недоступна: ее на почтительном расстоянии обнесли забором. Однажды после сильного дождя бомба ожила. На большой перемене толпа, как всегда, побежала к бомбе и вдруг остановилась, пораженная. От бомбы шел пар. Он вился тоненькой струйкой над землей и уползал в кусты, словно прятался от военрука.

Спустя несколько часов прибыли военные, осторожно осмотрели бомбу и обнесли ее забором — извлечь такую махину из оврага, наверно, было трудным делом даже для саперов, а их тогда очень не хватало.

Прозвучало малопонятное слово «кислотный взрыватель». Подходить к забору было запрещено строго-настрого, но все, конечно, подходили. Курили теперь возле этого забора. Курили и поглядывали в щель на бомбу. Бомба потихоньку пускала тоненькую струйку пара, такую тоненькую, что она тут же пропадала в испарениях оврага. Иногда, преимущественно в пасмурные дни, струйка становилась потолще и вилась крендельком. В сильный же дождь прежнюю мирную бомбу было не узнать. Она походила на сибирского кота, приготовившегося к прыжку. Пушистый хвост метался по мокрым кустам, само тело обволакивалось вздыбленной белой шерстью — это испарялся дождь, ударившись о горячее тело. Такое зрелище жутковато, и мальчишки под дождем удирали назад, в надежное кирпичное здание школы, бывшее во времена Петра Первого пороховым складом.

Не боялся бомбы один Заяц. А может быть, и боялся, этого никто никогда не узнал. Но Юрику, во всяком случае, он говорил, что не боялся. Еще Заяц говорил, что якобы он может всегда узнать, когда бомба взорвется, и поэтому не боится ее. Он вообще был немного не в себе, этот Заяц. Однажды после скандала в семье Юрика им пришлось заночевать на гороховом поле, в копне старой соломы. Заяц остался ночевать в копне из солидарности, и вот тогда Заяц сказал Юрику странные вещи. Можно сказать, раскрыл душу. Необычная какая-то душа оказалась у Зайца. Например, Заяц сказал, что он колдун, что сейчас, в этот момент, он, например, чувствует, что на гороховом поле сидит один волк, две лисы и пять зайцев. Более того, Заяц догадывается, о чем все эти звери думают. Все эти звери думают о них — о Юрике и Зайце. Они их боятся. И еще, сказал Заяц, я могу приказать им уйти с поля; тут он что-то прошептал и объявил, что теперь на поле нет ни одного зверя.

В ту ночь Заяц вообще разоткровенничался и рассказал, что его слушаются даже вещи, что он знает, о чем они думают. «Неужели вещи думают?»— удивился Юрик. «Конечно», — без тени сомнения ответил Заяц.

Он поведал, что каждая вещь думает о своем, что вещи как люди, бывают добрыми и злыми, что они или помогают людям, или им мстят. Бомба ненавидит людей и хочет им отомстить за то, что люди заставили ее лежать мертвой в овраге так долго, — бомба ведь живет лишь тогда, когда убивает.

Но он, Заяц, не боится бомбы. Он умеет читать ее злобные мысли и знает, когда она наметила взорваться.

Вот такой человек был Заяц, лучший друг Юрика. В школе его не любили, побаивались и часто поколачивали.

Зайца били почти каждый день, после уроков. Не то чтобы уж по-настоящему били, а так, гоняли сумками по школьному двору, преимущественно старшеклассники. Догонят, врежут полевой сумкой с книгами и тетрадями между лопаток и опять гоняют. Очень уж интересное зрелище представлял собой бегущий Заяц, прямо как настоящий заяц: ноги задираются чуть ли не до головы, живот втянут, уши большие, вместо зубов резцы торчат. И потом, Заяц сам был виноват: он дразнился.

— Медведи жирные! — оскорблял он старшеклассников. — Ученые медведи!

Ему не надо было дразнить старшеклассников. Конечно, старшеклассники были действительно важными медведями, считали себя очень умными, солидными, учеными, но ведь на то они и старшеклассники, и Заяц, конечно, со временем стал бы таким. А может быть, и не стал, слишком уж был Заяц подвижным, слишком задиристым, быстрым, ехидным.

Когда силы Зайца иссякали, он нырял в проделанную в заборе дыру, сбегал, в овраг и усаживался на бомбу.

— Ну что, слабо? — кричал он и делал всякие обидные жесты. — Слабо, ученые медведи?

«Ученые медведи» позорно жались по ту сторону забора.

— Идите сюда! — звал их Заяц. — Идите, хватайте меня, я не буду убегать. Дрейфите бомбочки? А? Я чихал на нее! Смотрите!

И Заяц принимался плясать на бомбе. Старшеклассники не выдерживали.

— Эй, дурак! — кричали они. — Кончай, а то взорвется! Мы не будем тебя трогать! Иди сюда!

— Нет, вы идите сюда! Ну скорее! Я жду! Здесь тепленько! Подтопите немножко свой жирок! Ну, медведихи! — Заяц соскакивал с бомбы, пинал ее ногами, бросался на нее со всего размаха и проезжал на животе с одного конца на другой.

Старшеклассники уходили с руганью, незаметно оглядываясь, стыдясь того, что оглядываются…

— Дурак психованный! — ругались они. — Нашел с чем играться.

Вот каков был Заяц, лучший из друзей Юрика.

V

На следующий день после представления с дикими зверями шел сильный дождь. Не то чтобы сильный, но крупный, ровный. Он начался еще ночью и не думал останавливаться. Все небо было обложено белыми, словно высвеченными изнутри тучами, отчего они были похожи на тонкий, поставленный против света фарфор. Дождь был холодный, и, когда друзья выбежали босиком на улицу, мокрая трава обожгла подошвы.

— Заходи слева, — скомандовал Архип Пантелеевич, — и они от нас не уйдут.

Тетка, как квочка, кудахча, подобрав юбки, кинулась им наперерез, сам Архип Пантелеевич старался отрезать друзьям дорогу к калитке. В руках у Архипа Пантелеевича был увесистый дрючок. Этим дрючком он хотел отчасти вознаградить себя за безвозвратно утерянный сундук с жар-птицей-курицей. Юрик не ожидал от Архипа Пантелеевича такой прыти. После показа диких зверей Юрик пошел ночевать к Зайцу, надеясь, что гнев тетки и Архипа Пантелеевича за ночь несколько остынет и лучше будет явиться с повинной к вечеру, когда к чувству гнева примешается беспокойство за пропавшего бесследно беспутного дальнего родственника. Однако они с теткой сообща за ночь сообразили, где искать похитителя сундука, и нагрянули к Зайцу рано утром. Приятели едва-едва в одних трусах успели выпрыгнуть во двор через окно.

Составы с грузом приходили в основном по ночам, и мать Зайца по ночам работала, а днем она спала, закутавшись с головой одеялом. Поэтому Заяц и Юрик расположились в доме с полным комфортом. Они наварили на плите картошки, кроме того, в чугуне оставалось еще немного овсяной каши, а в горшке кислого молока, и пир получился на славу.

Потом друзья потушили свет и легли спать — Заяц уступил гостю свою кровать, а сам залез в материну постель. Они думали, что после страшных волнений этого дня сразу заснут, но сон почему-то не шел, и друзья проговорили почти всю ночь до утра. Говорил в основном Заяц. Он говорил и говорил как заводной. Просто удивительно. На Зайца что-то нашло, словно он чувствовал, что это его последняя ночь. А может быть, и не чувствовал, а просто ему наконец-то удалось заполучить такого спокойного, не нервного слушателя, каким оказался Юрик.

В основном Заяц рассказывал о своем удивительном умении понимать все. Об этом Юрик уже слышал тогда в копне соломы, по не очень-то верил во все это.

Этой ночью Юрик впервые усомнился в том, что его приятель, мягко говоря, большой фантазер. Этой ночью Заяц рассказывал в основном про отца. Заяц сказал, что хорошо помнит отца и не верит, что тот убит, хотя и на отца пришла по всей форме похоронка.

И Заяц рассказал Юрику совсем уж удивительную вещь. Оказывается, Заяц — это отец, а отец — Заяц. То есть Заяц чувствует себя погибшим отцом. Он слышит все, что отец говорит, видит все, что тот делает. Заяц уверен, что погибший отец переселился в него, Зайца. Юрик слушал этот бред почти со страхом. Но Заяц говорил так уверенно, так горячо, что Юрик опять заколебался. Может быть, это все правда? Может быть, отец в самом деле после смерти переселился в сына и учит его всему, подсказывает, ведь недаром Заяц самый умный, самый смелый, самый талантливый парень в их классе. Пусть учится он неважно, но разве все дело в учебе? В нем есть самостоятельность и какая-то взрослость. Наверно, и учится он поэтому неважно, что слишком уж самостоятелен, часто не согласен с учителями, доходит до всего своим умом, а вплотную дойти у него не хватает ни времени, ни сил: Заяц почти всегда помогает матери разгружать вагоны.

В эту ночь Заяц рассказал, что вагоны ему помогает разгружать отец. Он вроде бы кидает мешки с цементом, и поэтому Зайцу совсем не тяжело.

— Значит, ты уверен, что отец придет? — спросил Юрик.

— Он уже пришел, — ответил спокойно Заяц. — Я и есть отец.

Юрику стало как-то не по себе, и он постарался переменить тему.

— Тебе нравится какая-нибудь девчонка? — спросил он.

Юрик подумал, что Заяц начнет ругать девчонок, как все мальчишки делали в их классе, но Заяц просто сказал:

— Нравится.

— Кто?

— Вышка…

Юрик замер от удивления. Вышка… Самая некрасивая девчонка в их классе, которую все побаивались. Высокая, нескладная, конопатая, резкая на язык. Мало кто решался связаться с Вышкой, а если кто и связывался, то получал немедленный грубый отпор, а то и увесистый удар крепким кулаком. Больше всего доставалось Зайцу. Зайца так и разбирало поддразнить Вышку. Подходит он, допустим, на перемене и спокойно так говорит:

— В коридоре лампочка перегорела. Кто вывернет? Только, чур, без стола.

Все смеются и смотрят, конечно, на Вышку. Рыжая девчонка хватает портфель (вернее, полевую сумку, тогда портфелей не было, а были долевые офицерские сумки и сумки от противогазов) и кидается на Зайца. Заяц скачет по партам. И пошло-поехало! Прямо настоящая охота!

Или в другой раз, допустим, на контрольной по русскому при всеобщей тишине раздается голос Зайца:

— Марь Иванна, как пишется «вышка»? Через «и»?

Взрыв хохота. Красная как рак Вышка бросается через весь класс и вцепляется в волосы своего обидчика. Визг, свалка, нервные выкрики учительницы.

Ободранного, всклоченного, но торжествующего Зайца выдворяют за дверь.

И вот неожиданность: оказывается, Зайцу нравится Вышка…

— А за что она тебе нравится? — спросил Юрик, опомнившись от удивления.

— Она очень хорошая, — ответил Заяц убежденно. — Честная, добрая. Она будет отличной женой, матерью.

Юрик онемел. Что такое Заяц мелет? Какая жена, какая мать? Никто в классе никогда не вел подобных разговоров.

— Неужели… неужели ты уже сейчас думаешь об этом? — прошептал Юрик.

— Сейчас самое и думать, — назидательно сказал Заяц. — Сейчас время есть, а потом закрутишься на работе. Кроме того, выбирать лучше всего жену, когда она еще маленькая, не научилась притворяться. Потом, когда ей замуж приспичит, начнет строить глазки, улыбаться, то, се… До нутра ни за что не докопаешься.

Ну, Заяц! Ну, хитер! С виду совсем еще зеленый, а вон о чем думает!

— А если она за тебя не пойдет? — спросил Юрик.

— Пойдет, — убежденно ответил Заяц.

— Она же тебя ненавидит.

— Если бы, — вздохнул Заяц. — Именно ненависти я и добиваюсь. Как только я увижу, что это дело произошло, я тут же ей признаюсь в любви. И дело в шляпе. От ненависти до любви один шаг. Видал в кино?

— Видал.

— Вот так я и сделаю. Думаешь, зря я ее дразню?

Ну, Заяц! Ну до чего же хитер! Просто сил нет!

— По-моему, ты уже добился своего.

— Не-е… Она пока еще не сказала. Как только скажет… Тогда я ей и признаюсь… Дня два попсихует, а потом тоже полюбит. Я про такие дела много слышал. А ты?

— Я тоже.

— До свадьбы дружить будем. Я ей помогать по хозяйству стану, а то у них крыша совсем худая и забор повалился. Без мужика плохо. А она моей матери постирушку делать поможет. Одна она совсем зашивается. Мешков натаскается, а потом засыпает у корыта. Ну а потом, когда вырастем, конечно, поженимся. Я сына хочу. Чтобы после смерти в него переселиться. Как отец в меня.

Ну, Заяц! Сам еще пацан, а уже о сыне думает!

Много еще о чем говорили Юрик и Заяц той ночью, и Юрик окончательно убедился, что его друг — человек необыкновенный и что мир еще услышит о Зайце.

— Мир еще услышит обо мне, — так и сказал Заяц, уже засыпая. — Я очень сильный и люблю работать. Я стану или инженером, или агрономом. Я изобрету или сталь, которая не истачивается, чтобы лемехи у плугов вечными были, или выращу такой сорт пшеницы, чтобы каждый колос по полкило весил.

— Ну? Полкило? — не поверил Юрик.

— Полкило. А может быть, и больше, — убежденно сказал Заяц. — А потом и стану известным ученым и начну путешествовать. Поеду по всему свету. Я хочу увидеть всех диких зверей мира. Представляешь? Всех до одного! Я страшно хочу увидеть этих зверей. Они мне просто не дают покоя. Снятся по ночам.

— Мне тоже хочется увидеть диких зверей мира, — сказал Юрик.

Заяц заскрипел кроватью.

— Нет, тебе не так хочется. Может, и хочется, но не так, как мне. Я бы с ними разговаривать научился. Я бы узнал, что думают слон, рысь, удав, какой-нибудь там лемур. Я бы стал их другом.

— Они тебя бы съели.

— Я невкусный, одни жилы и кости, — пробормотал Заяц и заснул.

VI

— Левей, еще левей, — говорит Архип Пантелеевич. — И они наши!

Но в это время Заяц приседает, делает отчаянный прыжок, и вот он уже на заборе и протягивает руку товарищу.

Скорей. Скорей! Ну и Заяц! Настоящий, настоящий друг! Чего ему-то бежать? Он сундука не крал, ему трепки достанется совсем мало, а может, и совсем не достанется, но Заяц все равно бежит рядом из чувства солидарности.

Они бегут по улицам еще спящего поселка. Впереди Заяц, за ним Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. Идущие на базар люди смотрят с любопытством за этим живым кинофильмом, но не особенно уж с большим любопытством, поскольку такие «живые кинофильмы» довольно обычное дело.

Они бегут не спеша, экономя силы, зная, что путь предстоит длинный: Заяц впереди, за Зайцем Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. Архип Пантелеевич бежит уверенно. Он знает, что догонит. Мальчишки бегают быстро, но они совершенно невыносливы, взрослые бегут медленно, но зато на длинные дистанции. Сейчас они все бегут на длинную дистанцию, и взрослые, конечно, победят.

Впрочем, расстояние между ними было еще приличное, и, возможно, какая-нибудь случайность помешала бы взрослым настичь мальчишек, но тут прямо посередине дороги оказалась Вышка. Она шла, наверно, на базар, с кошелкой, в косынке, мокрая, нескладная, большая.

Увидев друзей, Вышка уставилась на них.

— Куда бежите? — спросила она.

— Прочь с дороги, рыжая крыса! — крикнул Заяц.

Но Вышка и не думала убираться. Наоборот, увидев, что за мальчишками погоня, она вся растопырилась, явно намереваясь помочь задержать беглецов.

Заяц со всего маху налетел на Вышку. Та поскользнулась и упала. Враги забарахтались в траве, на обочине дороги.

— Пусти руку! — кричал Заяц.

— Берите его! Я держу! — вопила рыжая.

Архип Пантелеевич приближался с торжествующим топотом.

— Пусти, крыса!

— Сам ты хорек!

— На вот тебе! Получай!

— Бери сдачи!

Наконец Зайцу удалось освободиться. Архип Пантелеевич был совсем близко.

— Удирай! Я его задержу! — крикнул Заяц другу.

— Бесполезно, не успею… — сказал Юрик упавшим голосом.

— Тогда за мной! Я кое-что придумал! — Заяц рванулся в сторону, оттолкнув протянутую с целью захвата руку Вышки. Рука ударилась о бедро с обидным шлепком. Заяц засмеялся.

— Я тебя ненавижу! — сказала Вышка.

— Наконец-то! — воскликнул Заяц, размазывая по щеке грязь. — Я на тебе женюсь! Мне сейчас некогда… Ты подумай до завтра, а затем скажешь, ладно?

Вышка, опешив, таращилась на своего давнего врага. Руки у нее бессильно висели. Кошелка упала в грязь. Заяц еще что-то хотел сказать, но сзади уже заходил, растопырив руки, как василиск, Архип Пантелеевич. За ним тяжело пыхтела, месила грязь, как утка, тетка.

— За мной! — крикнул Заяц, уворачиваясь от растопыренных кровожадных рук.

Неожиданно Заяц ныряет в кусты оврага, за Зайцем ныряет Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. И они бегут по дну оврага. И тут Юрик догадывается, куда они бегут. Они бегут к бомбе. Конечно, куда же они могут еще бежать? Только к бомбе. В любом другом месте их настигнут тетка вместе с Архипом Пантелеевичем, и будет трепка. Возле бомбы трепки не будет, возле бомбы ни один человек не посмеет устроить трепку.

По дну оврага бежать трудно и противно. Ноги разъезжаются, мокрые ветки хлещут по рукам и лицу. В довершение всего дождь стал крупнее, не сильнее, не чаще, а просто его капли увеличились в объеме. Лучше бы он шел гуще, но мельче.

И вот показалась бомба. Она вся была окутана паром. Заяц нырнул в это облако.

Архип Пантелеевич остановился, увидев бомбу. Потом ноги непроизвольно отнесли его на несколько шагов назад.

— Юр! Сюда! — кричал Заяц. — Знаешь, как здесь тепло! Здесь тепло и сухо! А какая она горячая! Сила! Иди сюда.

— Назад! — закричал Архип Пантелеевич. — Сейчас же иди сюда, стервец!

Юрик Оленьев остановился. Сердце его бешено колотилось.

Архип Пантелеевич налетел сзади, схватил племянника в охапку и потащил за груду битого кирпича, сваленную на дне оврага. Самому ему было удирать стыдно, поэтому он сделал вид, что спасает Юрика.

— Вернись! — кричал Архип Пантелеевич. — Я не буду вас бить! Я прощаю!

— Правда, Заяц, иди сюда! Ну ее, смотри, как раздымилась! — присоединился Юрик.

— Сейчас. Я с ней попрощаюсь только. Сегодня она взорвется. Видишь, как злобится! Ишь стерва! Из себя прямо выходит. Как она нас, вражина, ненавидит! На войне не удалось убивать, так она сейчас… Сегодня ей конец… И здесь станет очень чисто и сухо! А мы поедем к диким зверям!..

И тут стало очень светло. Так светло, как никогда еще не было в жизни…


В ОЖИДАНИИ КОЗЫ Повесть

Часть первая РАБСТВО

«Толя! Господи! Толя!»

Он набросился на Вада и стал срывать с него одежду. Вад дрался как тигр, но силы были слишком неравны.

Со мною Ему пришлось повозиться: я был рослее и крепче брата. Мне даже удалось опрокинуть Его на солому, но это была случайность.

Потом Он принес банку с колесной мазью и обмазал нас вонючей жидкостью. Мы были брошены на солому в куриный закуток. Калитку Он закрутил толстой проволокой. Его пальцы смяли проволоку, как солому. Позже я попытался раскрутить ее, но не смог отогнуть даже конец.

В закутке было очень жарко. С одной стороны стена сарая, с двух — высокая каменная ограда сада. Сверху — клочок неба с раскаленной сковородкой солнца, внизу — горячая солома. Он знал, куда посадить.

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а… — затянул Вад.

Он был очень упрямый, мой младший брат Вад. Он мог часами тянуть одну какую-нибудь ноту. Средневековые фанатики не годились ему в подметки. Кто из них смог бы простоять в роднике два часа босым? А мой брат простоял, даже не на спор, а просто так, из упрямства. Для испытания своей воли брат выжег у себя на руке увеличительным стеклом букву «В». Когда рука у него шипела и дымилась, он лишь смеялся страшным смехом. Впервые его упрямство обнаружилось в раннем детстве. Когда Ваду сравнялось четыре года, он неожиданно перестал разговаривать. Перепуганная мать стала таскать его по больницам. Врачи проделывали с Вадом всякие фокусы, но он оставался нем.

Так продолжалось около месяца. Мы уже стали привыкать к мысли, что Вад по какой-то причине сделался глухонемым, как вдруг мой брат опять заговорил. Оказывается, все это время он молчал нарочно: обиделся на мать, когда та вечером не пустила его гулять на улицу.

Из упрямства Вад делал все наоборот. «Перечил», как говорила мать. Например, скажешь ему:

— Пошли в лес.

Вад тут же «перечит»:

— Нет. Я хочу на речку.

Так что если его надо было позвать в лес, то я приглашал на речку, и получалось все как надо.

Но любимым упрямством Вада было нытье. Он умел ныть часами. Например, ляжет на пол и твердит: «Дай, дай, дай, дай…» или другое какое-нибудь слово — до тех пор, пока человек не выйдет из себя и не кинется на Вада. А тому хоть бы что. От ругани мой брат становился еще упрямее…

Вот и сейчас. Прошло, наверное, уже часа полтора, а брат все тянул:

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…

Мне давно уже надоело, но Вад даже не охрип. И как он мог драть глотку при такой жаре? Удивительно выносливый человек мой брат, хотя ему всего-навсего восемь лет.

Наконец Вад вывел из терпения Его. А у Него были железные нервы.

Он появился во дворе с кнутом.

— Молчать!

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…

— Я кому сказал!

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…

Свистнул кнут. На вымазанной ноге Вада появилась белая полоса.

— Я кому сказал — молчать!

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…

Он стеганул второй раз, точнее, Вад даже не пошевелился.

— Это не дети, — сказал Он, — это дьяволы.

Хлестать Он больше не стал. Наверно, стало жаль кнута, который пачкался о колесную мазь. Он ушел, бормоча и вытирая кнут пыльным лопухом.

Он — это наш отец.


В один из вечеров, когда мы вместе с соседом-бухгалтером сидели дома за столом и пили чай, я вдруг случайно посмотрел в окно и увидел, что со двора глядит черное, заросшее лицо. Это было настолько неожиданно, что я оцепенел.

— Там… кто-то… — прошептал я.

Мать глянула и страшно закричала. Я еще никогда не слышал, чтобы так кричали.

— Толя! Господи! Толя!

И кинулась в сени. Оттуда ее принес на руках небритый человек в грязной шинели, с рюкзаком за плечами. Я сразу понял: это пришел наш погибший отец. Бухгалтер, видно, тоже догадался. Он боком доковылял до дверей, сказал: «До свиданьица»— и вывалился в сени.

Наш отец погиб на фронте в 1944 году. В комоде лежала желтая похоронка: «Пал смертью храбрых, защищая Родину…» До этого отец учился в военном училище, потом воевал на финском фронте, и я его плохо помнил. О моем младшем брате Ваде и говорить нечего.

Мы уже как-то привыкли к мысли, что нашим отцом будет сосед, хромой бухгалтер из Госбанка. Он приходил почти каждый вечер и нравился нам с Вадом. Сидит и молчит, чай пьет. Попьет, расчешется и опять пьет. Ко мне и Ваду он относился уважительно, называл на «вы», а самое главное — умел держать язык за зубами. Один раз он застал нас за починкой примуса и не продал, хотя примус потом взорвался и мы целую неделю сидели без чая, пока не достали новый. Без чая бухгалтер мучился. Он не знал, что можно еще делать, пыхтел и без конца расчесывался.

— Рассказали бы что, Семен Абрамыч, — просила мать. — Про смешной случай какой или приключение.

Бухгалтер задумывался, потом хлопал себя по коленям:

— Однажды… у меня дебет не сошелся… с кредитом.

И так сильно смеялся, что со стола улетели мухи.

В тех случаях, когда мы не ночевали дома (иногда мы с пацанами совершали путешествия на товарняках), мы шли к бухгалтеру и просили сказать матери, что были у него. Семен Абрамович охотно соглашался.

Бывать у бухгалтера мы любили. Хотя он жил один, но в доме всегда было прибрано и чисто. Везде белые занавесочки, даже на зеркале, и чтобы посмотреться, надо было раздвинуть шторки. На стенах висело много разных красивых плакатов, но все они были почему-то мрачного содержания. Вообще жилище бухгалтера сильно отличалось от нашего: там имелась большая этажерка, полная аккуратно переплетенных отчетов. На комоде стояли гипсовые кошечки, собачки, слоники, а посредине возвышался толстый, тяжелый кот, набитый мелочью. Над кроватью висел ковер с очень красивым рисунком, где были замок, озеро, лебеди, царевна с царевичем и еще много всякой всячины. Этот ковер я рассматривал, наверно, уже раз двадцать и все равно каждый раз находил все новые и новые детали.

Когда мы приходили, бухгалтер доставал с полки большую банку, полную слипшихся круглых конфет, и давал ровно по две штуки. Пока мы вежливо сосали, он работал: что-то писал и щелкал на счетах. В это время вид у Семена Абрамовича был очень внушительный и ученый.

Даже в будни бухгалтер одевался очень аккуратно: на нем всегда был, несмотря на жару, выглаженный костюм в полосочку. В карманчике пиджака разноцветные заточенные карандаши, расческа, очки. На шее с огромным узлом шелковый галстук.

Всех людей бухгалтер делил на две неравные группы: культурных и некультурных. Люди культурные — их меньшинство — это те, кто работает в учреждениях, чисто одевается, читает газеты. Особенно Семен Абрамович ценил тех, кто имел красивый почерк и мог быстро в уме умножать и делить. Сам бухгалтер писал очень красиво, а о счете и говорить нечего: умножить, например, в уме 35 на 47 ему было раз плюнуть.

Некультурные же люди — все остальные.

Нашей матери бухгалтер говорил, что когда у него будет семья, то в ней все будет культурно. Он не позволит своей жене заниматься физическим трудом, а устроит ее в банк или аптеку и выпишет журнал «Работница». Детей же он отдаст учиться на ревизоров, даже если вдруг окажется, что это дети неродные. У него мягкое сердце, и он будет их любить, как отец.

Услышав слово «отец», мать начинала плакать. Бухгалтер нервничал, еще больше пил чай и чаще расчесывался.

— Ничего… — бормотал он. — Еще не известно, как лучше… Может, попадется хороший человек, культурный… со своим домом…

Всем было ясно, о ком идет речь, но мать делала вид, что ей непонятно. Она все оттягивала свадьбу и сильно плакала по ночам в подушку.

При случае я всегда расхваливал матери бухгалтера. Если уж нет настоящего отца, то лучшего, чем бухгалтер, наверно, и не найти.

О настоящем отце я знал очень мало. Помнил только, что у него были усы и красное, обветренное лицо. Когда у нас происходили конфликты с матерью, она всегда вспоминала отца. По ее словам, это был человек очень сильный, строгий, с железным характером. Мы бы у него «ходили как шелковые». Отец не позволил бы нам гонять целыми днями без дела. Сам он работал кузнецом, слесарем, конюхом, имел золотые руки и любил, когда все вокруг работали.

В первые часы мне не удалось рассмотреть своего отца, так как мы все были заняты матерью. Она несколько раз падала в обморок. Говорит-говорит с отцом, вдруг упадет на пол и почти не дышит. Но потом она немного успокоилась, отец умылся и стал распаковывать свой рюкзак. Он достал оттуда консервы, сало, зеленую фляжку со спиртом, большой кусок белой атласной материи.

— Это тебе на платье, невеста, — сказал он матери. — Из парашюта…

Мать взяла материю, подошла к зеркалу и распустила кусок до пола. Фигурой она действительно была похожа на невесту — тоненькая, а лицо обветренное и морщинистое…

— Господи, старая-то какая… — Мать опустила руки и заплакала.

— Ну-ну, — отец отобрал шелк, — ты у меня еще красавица. А что же мальцам подарить? Игрушек у меня нет…

— Игрушки… — сказала мать. — Для них порох да бомбы игрушки.

— Нате-ка вам планшет. В школу будете книжки носить.

— А противогаза у вас нет? — спросил я.

— Нет… — Отец погладил меня по голове. — Какой большой ты стал… А зачем тебе противогаз?

— На пращи, — ответила за меня мать. — Воробьев да стекла бить. Они и планшет порежут. Такие разбойники… Слава богу, ты пришел…

— Ничего, они хорошие ребята, — сказал отец. — Ишь какие орлы. Со старшим уже можно выпить. Сколько тебе, Виктор?

— Четырнадцать.

— Верно.

Отец усадил нас рядом с собой и взял фляжку.

Матери и мне он лишь слегка плеснул в стаканы, а себе налил полкружки.

— За победу! — сказал он и выпил все до дна, не поморщившись.

— За то, что… живой. — Мать поперхнулась и зарыдала. — Теперь… у детишек… отец… Есть отец… Толя! Господи! Толя!

Этот вечер прошел словно во сне. Верилось и не верилось, что сидящий рядом жилистый человек с длинными черными усами мой настоящий отец. Мать, наверно, испытывала то же самое. Она или закрывала глаза и качала головой, слушая бессвязную речь отца, или подходила к нему и плакала, упав на плечо, а то, не стесняясь нас, начинала обнимать и целовать.

Отец много говорил, перебивая сам себя, перескакивая с одного случая на другой. То он рассказывал, как попал в окружение, то про первый бой, то как убили друга, то про войну в партизанах, то про Францию, куда он попал в конце войны.

Я много читал книг про войну, но приключения отца были похлеще любой книги. Рассказывая, отец сильно волновался: лицо шло красными пятнами, руки дрожали.

— Ладно, ладно. — Мать завинтила фляжку. — Потом доскажешь. Иди ложись…

Она отвела отца в спальню и стала снимать с него сапоги.

— Постой, я сам… — бормотал отец и счастливо улыбался, гладя мать по волосам. — Я же не раненый… Это раненым…

Мы взяли по куску сала, планшет и улизнули во двор. Было уже темно, но я разглядел, что возле нашей калитки кто-то стоит. Это оказался сосед-бухгалтер.

— Это… отец? — спросил он хриплым голосом.

— Ага, — ответил Вад, жуя сало. — Он в партизанах воевал и во Франции был. Видали, какой планшет?

Семен Абрамович взял планшет и помял его в руках.

— На подметки хорош…

— А матери он целый парашют принес.

— Ну ладно, я пошел, — сказал бухгалтер. — Мне еще отчет делать… Вы заходите…

Семен Абрамович ушел, хромая сильнее, чем всегда.

— Переживает, — сказал Вад.

— А как же ты хотел? Никто даже и не думал…

— Пацаны подохнут от зависти. Теперь мы с ним и фрица откопаем, и сторожу накостыляем, и итальянку разминируем.

— Ты думаешь, он будет ходить с нами? — усомнился я.

— А что ему еще делать? С войны отдохнуть надо.

Вад был прав. Все, кто приходил с войны, обычно первое время отдыхали: пили, ходили по улицам с гармошкой, ловили на речке рыбу.

На завтра у нас были обширные планы. Мы решили посвятить в них отца.

Первое недоразумение

Отец проспал, наверно, часов до девяти. В это время мы бы уже были бог знает где — в отличие от других пацанов мы с братом любили рано вставать, — но сейчас мы слонялись по дому и изнывали от безделья. Мать давно уже приготовила завтрак, а отец все спал. Спал он очень неспокойно. В щель было видно, как он ворочался, хмурил лицо.

— Наверно, ему про войну снится, — сказал Вад. — Вот бы посмотреть.

Когда мать ушла за водой, мы пробрались в спальню и стали разглядывать отца. Из-под одеяла виднелись грудь и руки. Они были все в шрамах.

— Это собаки, — сказал я. — Помнишь?

— Ага… Даже на горле…

— И пальцев на ноге нет…

— Где? — Вад нагнулся и уронил планшет, с которым не расставался со вчерашнего вечера.

От звука отец проснулся. Он сел и уставился на нас немигающим взглядом. Очевидно, не мог понять, где находится.

— А… это вы, орлы… Идите сюда… Что делаете?

— Вы мины разминировать умеете? — спросил Вад.

— Приходилось. А зачем вам?

— Тут рядом итальянская машина заминирована. Вот бы ее раскурочить.

— Мины дело рискованное, — сказал отец. — Пошли лучше завтракать.

После завтрака отец вышел на крыльцо покурить. Мы уселись рядом.

— Может, сходим к машине? — опять спросил Вад.

Отец пыхнул цигаркой.

— Давайте плетень обмажем. Совсем завалился. Вы сходите на базар и насобирайте соломы, а я пока приготовлю глину.

Мы с Вадом уставились друг на друга. Вот это номер!

— Нам плетень не нужен, — сказал я. — Коров и коз на нашей улице совсем нет.

— Все равно непорядок, когда дом разгорожен. — Отец встал, поднял половинку кирпича и аккуратно потушил об него окурок. — Крыша у нас тоже вся дырявая. Так нельзя. Надо было толем залатать. Ты, Виктор, уже большой…

Мы с Вадом одновременно подняли головы и посмотрели на крышу. Действительно, какой-то гад забросил колесо от тачки и разбил несколько черепиц.

— Ерунда, — махнул я рукой. — Даже в самый сильный дождь не протекает.

— Не протекает, так может протечь. Ну, пошли, за работу. Пока мать обед приготовит, мы сделаем плетень.

— Может, лучше вечером? Сегодня будет жаркий день.

— Чего терять зря время?

Отец направился к плетню и стал его разбирать.

Мы потоптались. Потом взяли мешки и поплелись на базар. Вот тебе и фриц, итальянка, речка и грибы.

— Какой деловой, — сказал Вад. — И отдыхать не хочет.

— Это ему в охотку, — успокоил я брата. — Соскучился по дому. День-два повозится, и надоест.

Может быть, мы и принесли бы солому. Даже наверняка бы принесли, потому что дело это нетрудное, но когда мы явились с мешками на базар, туда как раз приехал цирк и мы проторчали возле него весь день, наблюдая, как проворные люди в блатных кепочках таскали клетки со зверями и натягивали на колья брезент. Про солому мы совсем забыли, тем более что мешки куда-то задевались. Только к вечеру, когда цирк был установлен, пустые желудки напомнили нам, что пора идти домой.

Подойдя к дому, мы не узнали его. Стены были свежевыбелены, крыша залатана, но самое главное — чаш растрепанный, хилый плетень превратился в прочную, крепкую ограду. Во дворе тоже были изменения: трава выкошена, дорожка к уборной посыпана песком.

Когда мы вошли, отец с матерью ужинали.

— Я тебе говорила, — сказала мать. — К ночи явятся.

— Где были? — спросил отец.

— На базаре. Цирк приехал, — бодро сказал я.

— Мешки в сарай положили?

— Их у нас украли…

— Толя! — закричала мать. — Ты видишь? Ты теперь видишь? Новые мешки! Я за них пятьсот рублей отдала. Накажи их, негодяев!

— Садитесь есть, — сказал отец строго. — На первый раз прощаю, но чтобы этого больше не было. Раз родители сказали, надо выполнять.

— Выполнять… — подхватила мать. — Я уж и слово это забыла. Совсем от рук отбились! С утра до ночи гоняют по лесу да на речке. Недавно мину приволокли. Страшная, вся ржавая, а они ее молотками дубасить.

— Это не мина, а фаустпатрон, — сказал я. — Он был разряженный.

Отец нахмурился:

— Нашли игрушку.

— Недавно такой страшный случай был… лежал в лесу снаряд…

— Не снаряд, а бомба.

— Я вижу, ты все знаешь, — недовольно заметил отец.

— Они этим порохом всю комнату захламили. Гильзы какие-то… Вон, посмотри. — Мать показала на подоконник, где действительно валялось несколько гильз.

— Где это они достают?

— Тут такие бои шли… Кругом начинено этой гадостью. Военные рвут-рвут, а все равно ее везде полно. Недавно шла с работы, споткнулась о камень, а там мина. Я так и обмерла.

— Знаю эту мину, — вмешался я. — На дорожке за садом? Это сплющенный котелок.

— Толя, ты им запрети без разрешения из дому уходить. Каждый день гоняют. Встанешь утром а их уже нет. Извелась я совсем. Только и думаешь о них на работе. Как услышу взрыв, аж затрясусь вся…

— Ну, теперь некогда гонять. Будут помогать мне по хозяйству. Сарай перекрыть надо, лебеды на зиму заготовить, картошку перебрать. Пропасть картошка может, осклизла вся. Завтра встанем пораньше.

— Мы собирались на речку, — сказал я.

— Сделаем дело — тогда все вместе сходим. И мать возьмем… Теперь я одних вас никуда не пущу. Не хватало, чтобы подорвались на мине.

— За нас вы можете не волноваться. Мы тут все окрестности знаем.

— Называйте его на «ты», — сказала мать. — Это же ваш родной отец. Отец… Господи, Толя!

Мать упала головой на стол и зарыдала. Отец стал ее успокаивать.

Мы с Вадом молча сидели за столом. Я знал, о чем думает Вад, а Вад знал, о чем думаю я. Мы думали о двух пацанах, которые ходят на речку в сопровождении родителей Их прозвали братиками-исусиками. Это были тихие прилизанные пацаны. Купались они около берега. Если братики-исусики заплывали чуть дальше, мать звала их назад: «Братики! Вернитесь-ка, утонете!»

Над этими пацанами потешалась вся речка.

— Мы привыкли купаться одни, — сказал я, когда мать успокоилась и отец снова сел за стол.

— Мало ли что привыкли. Отвыкайте.

— Толя, ты им построже прикажи, — сказала мать, вытирая слезы. — Они могут и не послушаться. Мотнут завтра чуть свет и притащатся ночью.

— Могу и построже. Без моего разрешения — ни шагу из дому. Ясно?

— Даже в уборную?

Отец еще не знал, что я обладаю чувством юмора, и принял вопрос за чистую монету.

— В уборную можно.

— А к колодцу?

— Можно.

— А за грибами?

— Нельзя.

— Они растут у нас во дворе, на навозной куче.

Отец перестал есть и посмотрел на меня. Мать заметила его взгляд.

— Ох, Толя! Такой насмешник. Как начнет над матерью издеваться… Плачу от них каждый день. Это он все в книгах научился. Ты бы проверил, что он за книги читает. Может, они плохие?

— Книги, — проворчал отец. — Книгами сыт не будешь… Меня отец чуть свет поднимал в кузню. От зари и до зари. Держу молоток, а глаза слипаются. Вот и все книги.

— Ну, и что хорошего? — спросил я.

— Вот так всегда — ты ему слово, а он десять, — вставила мать свое любимое выражение.

— Не десять, а четыре.

— Толя, возьми их в руки, заставь работать как следует, а то ишь, совсем распустились. Мать ни во что ставят.

— Заставлю, будь спокойна. Вадим, подай воды.

— Чего? — не понял Вад.

— Сходи в сени и принеси воды.

Отец сказал это обычным тоном, но за столом наступила тишина. Еще никто и никогда не заставлял моего гордого брата вставать из-за стола и приносить что-то.

— Я схожу, — встала мать, но отец положил ей руку на плечо. — Сиди, ты и так намоталась.

Вад быстро посмотрел на меня и продолжал есть.

— Ты что, глухой?

Вад медленно отложил ложку, медленно встал, еле передвигая ноги, дотащился до дверей и пропал.

— Это он нарочно, — разъяснила мать, — Теперь через полчаса вернется. Попросишь какое дело сделать — неделю будут волынить.

— Придется за них взяться как следует. У тебя сохранился мой плотницкий инструмент? По вечерам буду учить их плотничать. Пока не устроюсь на работу, можно табуретки на продажу делать.

Табуретки… Я представил его себе сидящим на базаре перед грудой табуреток… «Кому табуретку? Налетай на табуретки!»

Нет, настоящий отец не нравился мне все больше и больше. Видно, нам не удастся найти общий язык.

— Принудительный труд, — сказал я, — широко использовался у древних римлян и греков. Это называлось рабством. Но в дальнейшем человечество сознательно отказалось от него, так как труд рабов был непроизводительным сравнительно с трудом свободного человека.

Фраза получилась очень красивой. Отец даже перестал есть.

— В каком он классе?

— В седьмом.

Отец покачал головой.

— Шустрый. Понахватался.

— Поучи его, Толя, поучи. Такой огрызок.

— «Огрызок» не литературное выражение.

— Ну, хватит! — хлопнул отец рукой по столу. — Может, ты, Виктор, и умный, но родителей должен слушаться.

— Взаимоотношения детей и родителей должны строиться на принципах равенства и взаимного уважения, только в этом случае они принесут обоюдную пользу.

Вторая фраза получилась еще лучше первой.

— Может, он и вправду не то читает? — усомнился отец.

— Откуда я знаю. Меня целый день нету. А вдруг он с какой шпаной связался, они и учат всему. Недавно нашла на печке книжку, нарисованы одни страсти: то душат, то режут, то стреляют.

— Книжки перед чтением будешь показывать мне.

— И учебники?

— Хватит умничать!

Отец отодвинул от себя еду и стал читать лекцию на тему «Родители и дети». В это время вернулся Вад с кружкой воды. Он страшно медленно протащился по комнате, еще медленнее поставил кружку на стол и стал слушать лекцию. Лекция, видно, ему не нравилась, потому что брат мрачнел все больше и больше.

— Хочу каши, — вдруг сказал он.

На его слова отец не обратил внимания.

— Хочу каши, — сказал Вад громче и уточнил: — Манной.

Это тоже осталось без внимания. Тогда Вад задрал вверх голову, как волк, и затянул:

— К-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ши-и-и-и-и-и-и-и-и-и, ка-а-а-а-а-ши-и-и-и-и-и… ка-а-а-а-а-ши-и-и-и-и…

Отец даже поперхнулся.

— Что с ним? — пробормотал он.

— Просит манной каши, — объяснила мать.

— Так дай.

— Где я возьму? Один раз отпускали за всю войну…

— Так что он, не понимает?

— Понимает. Нарочно доводит. Так каждый день.

— Ка-а-а-ши-и-и-и-и-и…

— А ну, замолчи! — сказал отец.

— Да-а-а-а-а-й…

— А ну, кому говорю!

— Ха-а-а-чу-у-у-у-у…

Отец подскочил к Ваду и трепанул его за ухо. Ему не надо было этого делать. Вад был очень гордым человеком. Отец не успел отдернуть руку, как Вад вцепился в нее зубами. В ту же секунду тело Вада кувыркнулось в воздухе, и брат улетел на печку.

— Насилие — признак бессилия, — изрек я.

К этому времени отец, видно, уже крепко подзавелся. Он бросился ко мне и ухватил за шиворот. Я оставил в его руках воротник рубашки, юркнул между ног и скрылся под кроватью. Оттуда я перелез за сундук. Между сундуком и запечной дырой было немного свободного места. Я проскочил его удачно: отец в это время искал меня под кроватью. Оттуда торчали его толстые трофейные подошвы.

— Он за печкой, — сообщила мать.

К предательству я отнесся равнодушно. Щель между стеной и печкой была узкой, взрослому не пролезть.

Отец поширял в ней скалкой и вернулся за стол.

Все время до сна разговор шел о нас.

— Встретили, называется… — ворчал отец. — Довели до белого каления… Спешил, ждал, а тут пришлось на второй же день за уши драть…

— Ничего, ничего, — успокаивала его мать, — с ними надо только так. Видел, какие? Не понравилось, что работать заставляешь… Привыкли своевольничать… С ними еще построже надо, а то и тебе на шею сядут. Боюсь, вырастут хулиганами…

— Я за них завтра возьмусь… Да чтобы я на своего отца так…

Отец долго вспоминал своих родителей, а мать своих. Получалось, что отец с матерью в детстве работали с утра до вечера и были этим страшно довольны.

Ложась спать, отец громко объявил:

— Завтра — на картошку! Я сделаю из вас людей.

Я не выдержал и подал голос из-за печки:

— Вы считаете, достаточно перебрать кучу картошки, чтобы стать человеком?

Отец вскочил, но мать удержала его:

— Завтра, завтра… Ты устал… Пошли ложиться…

Когда они потушили лампу, ко мне пробрался Вад.

— Ну и как? — спросил я.

Брат промолчал. Он всегда молчал, когда был злой. А сейчас Вад даже сопел от злости.

— Что будем делать?

— Месть! — скрипнул зубами Вад.

Мы посоветовались и решили создать подпольную организацию «Братья свободы».

На следующий день мы встали чуть свет, чтобы опередить отца.

Я наскоро сочинил воззвание и повесил его на стенку.

«К СВОБОДНЫМ ГРАЖДАНАМ!

Вчера произошел государственный переворот. Власть захватил Диктатор. Во время званого ужина он публично изложил свою программу закабаления свободолюбивого народа. Он ввел палочную дисциплину и террор. Не выйдет! Народ не запугаешь! Создана партия „Братья свободы“, которая поведет с Диктатором непримиримую борьбу.

ДОЛОЙ ДИКТАТУРУ!

НЕ ПОЙДЕМ НА КАРТОШКУ!

МЫ НЕ РАБЫ!»


Затем мы осторожно вылезли на улицу. У меня было четыре плана: нагрянуть в совхозный сад, где уже созревали вишни; разрыть могилу, в которой, по точным сведениям, лежал фриц с пистолетом и фонариком «Даймон»; обыскать наконец итальянскую машину; отправиться на минное поле, где каждое утро собирались наши пацаны.

Все четыре плана были хороши, особенно если их сравнить с перебиранием картошки. Но меня больше всего беспокоила итальянская машина. В любую минуту могли нагрянуть рабочие и уволочь ее на свалку, и уж конечно не оставят нам ни шариков с рукояток, ни разных приборов.

Мы стали обсуждать план. Разговор шел такой:

— Вад, — сказал я, — пошли за вишнями, ты ведь любишь.

Мой брат проглотил слюну.

— Нет. От них болит живот.

— Тогда пойдем раскопаем фрица. Пистолет — мне, «Даймон» — тебе.

— Ишь хитрый какой.

— А куда еще? Не идти же раскурочивать итальянку? Еще подорвемся.

— Дрейфишь? Тогда я пойду один, — сказал Вад.

Ну и человек…

Итальянская машина — трехтонный грузовик — находилась сразу же за городом, в небольшой, поросшей кустарником балке.

Мы легли недалеко на пригорке и в который уже раз принялись разглядывать ярко-желтый грузовик. Он был взорван. Кузов смят в лепешку, колес не было. Сохранилась лишь кабинка. Она удивительно здорово сохранилась. Даже блестела лаком, даже фары были, только крыша кабины сплющена так, что окна превратились в щели.

Эта-то подозрительно сохранившаяся кабинка и отпугивала мальчишек нашего города. Давно уже были обысканы, ободраны, «раскурочены» все на десять километров вокруг трофейные танкетки, зенитки, грузовики, и только к «итальянке» никто не решался приближаться. Было сильное подозрение, что она заминирована немцами. А что такое мины, мальчишки знали. Прошло уже больше года, как кончилась война, но у нас недели не проходило без взрыва, хотя саперы работали на полную катушку. Целыми грузовиками возили они мины за город и там взрывали.

А вот мы с Вадом ни одной царапинки не имели, хотя лазили везде не меньше других, а может, и больше. Без лишней скромности скажу — благодаря мне. Я умею логически мыслить.

— Представим, что мы итальянцы, — сказал я. — Мы что-то везем в этой машине. Вдруг прямое попадание в кузов. Мы скапустились. Мимо едут немцы. Они зарывают наши трупы возле дороги. Забирают все из машины, но видят, что мотор цел. Что они делают?

— Минируют, — пожимает плечами Вад.

— Представь себя минером. Где бы ты сделал вывод?

— У машины.

— Правильно. Для саперов. А для нас?

Вад сопит.

— Почему подрываются мальчишки? — спрашиваю я. — Потому, что немцы минируют все по два раза. Минеры сняли мину и ушли, довольные, а где-то рядом осталась вторая. Возле машины проходит тропинка. Видишь? Она идет как раз со стороны города. Немцы не дураки. Они знали, что рано или поздно пацаны придут к этой машине раскурочивать. Легче всего идти по тропинке. Значит, она…

Мы лежим и смотрим на тропинку, которая почти заросла лопухами, подорожником, одуванчиками. Над ней жужжат пчелы и дрожит густое лесное марево. Я представляю себя немцем. Я — толстый, маленький, потный — шагаю вдоль тропинки с ящиком и мотком тонкой проволоки. Жаркие ботинки натерли ноги. Далеко идти не хочется, я присаживаюсь вон на ту кочку. Сидя работать удобнее. Сучком делаю на дорожке канавку, кладу проволочку, засыпаю пылью. «Фриц! — кричат мне с грузовика. — Кончай! Поехали!»

Сейчас… Надо надежнее. Мальчишки обязательно придут к этой яркой, блестящей кабинке… Еще канавка, еще проволочка. Тьфу, черт… кусаются комары. Надо бы сделать еще один вывод, но неохота лезть вверх. Жарко, душно, хочется пить. Нет ли тут поблизости родника? Ага… вот он… Хорошо бы и его заминировать… Но очень уж жарко. Я шагаю к машине. Сверху мне протягивают руки…

— Ну что? — спрашивает Вад.

Я вздрагиваю.

— Мина возле вон той кочки, — говорю я.

Вад тут же вступает в спор:

— Нет, возле той.

Но я становлюсь на четвереньки и начинаю медленно спускаться вниз, ощупывая каждый сантиметр тропинки. Вад ползет за мной. Пыль сухая и горячая. Подло кусаются комары. С наших лбов катится пот и тонет в пыли тяжелыми ртутными шариками. До бугорка еще метров двадцать. Я разгибаюсь и вижу отца. Он идет по дорожке от города, смотря себе под ноги. Сразу видно партизана: кошачья походка, ни одного лишнего движения.

— Вад, — говорю я, — глянь.

Брат оборачивается.

— Дёру!

— Поздно…

Мы ползем в сторону и ложимся в высокие жирные лопухи. Пахнет паутиной, грибами и сыростью.

Отец идет быстро, черный, жилистый, в зеленых военных брюках и синей застиранной майке. Возле того места, где мы начали разминирование дорожки, отец останавливается. Видно, необычность следов озадачила его. Постояв, отец двигается дальше, еще ниже склонившись к земле. Вот уже поравнялся с нами. Мимо. Теперь отец идет по неразминированному пространству.

Я привстал. Вад схватил меня за руку.

— Пусть…

— Не говори чепухи.

Отец идет все дальше. До бугорка остается уже немного.

— Эй! — крикнул я. — Эй…

Он остановился. Прищурился на солнце.

— Так вот вы где! А ну-ка, марш сюда!

Вад припустился бежать. Я за ним. Отец настиг нас в несколько прыжков, горячо задышал над самым ухом. Я сковырнулся ему под ноги. Это был испытанный прием, но он, наверно, знал его, так как перепрыгнул через меня и рухнул на Вада всем телом. Тот молча вцепился по своему обыкновению руками, зубами и ногами. Так они и пошли домой, обнявшись, как закадычные друзья. Время от времени Вад делал попытки укусить или поцарапаться, и тогда отец устраивал ему трепку. Я плелся сзади — не бросать же брата в беде.

Дома он выпорол нас ремнем, запер в комнате, а окна закрыл ставнями. Все это было очень непривычно. Раньше с нами так никто не обращался.

И это человек, которому мы спасли жизнь!

Мы объявляем голодовку

На следующий день рано утром нас погнали на принудительные работы — перебирать картошку. Возглавлял экспедицию Диктатор.

Картошка была вонючая и скользкая. Отец швырял ее, как транспортер. Но он был хозяин. А мы рабы. А рабский труд непроизводителен. Особенно непроизводителен был труд Вада. Брат бросит картошину, посмотрит в потолок, опять бросит. Сначала отец косился на нас и сердито сопел, а потом начал читать мораль. Не знаю, как на других, но на меня это действует отвратительно.

— Вад, — сказал я, — ты любишь скрипучие стулья?

— Нет, — ответил брат, подумав, — не люблю.

— А раскаленные утюги ты любишь?

— Нет.

— А почему ты не любишь эти предметы?

Вад прекратил работу. Разговор его заинтересовал.

— Они скрипят и жгутся.

— В общем отравляют людям жизнь, — обобщил я.

Отец навострил уши.

— Еще я не люблю банный лист. Как пристанет, не отдерешь. Но самая дрянная штука — картофельный клей. Сунь палец — и пропал. Не отстанет. И кто Его придумал? Как хорошо было жить без Него.

Мощный толчок свалил меня на кучу картофеля. Вад кинул картошку в ведро и не попал. Она попала в Диктатора. Тот выругался и кинулся на Вада. Я стал высыпать ведро в кучу, но промахнулся, и вся картошка угодила в спину Диктатора.

— Ах, так, негодяи! — сказал он. — На отца руку поднимать? Пока на коленях не попросите прощения, не получите ни крошки хлеба.

С этими словами он захлопнул тяжелую дубовую дверь. Лязгнул замок. Наша взяла.

— Назло не буду есть до завтрашнего обеда, — сказал Вад. — А ты?

— И я.

— Давай поклянемся.

— Клянусь!

— Клянусь! Ты сильно хочешь?

— Так себе. Знал бы, наелся утром побольше.

— Выдержать запросто можно, только мать будет приставать.

— Наверняка. Будем молчать — и все.

— Ага.

С полчаса мы не разговаривали. В земляных стенах кто-то шевелился.

— Ты о чем думаешь? — спросил я Вада.

— Так… О Нем. Без Него хорошо было.

— Ага. Помнишь, как на пасеку… А в поезде. Вот житуха была.

— Вить…

— Чего?..

— А нельзя мать отговорить?.. Бухгалтер красивее…

— Не. Сейчас ничего не выйдет. Соскучилась она. Всю войну ведь не видела.

— А если на выбор: или он, или мы?

— Бесполезно.

— Тогда давай попросимся к хромому в сыновья.

— Без нее не возьмет.

— Может, дадим дёру тогда?

Я задумался. Удрать куда-нибудь — это здорово, например, на юг, к морю.

— Где будем брать деньги? Не пойдешь же ты воровать?

— А побираться? Знаешь нищего на базаре?

Да, я знал этого нищего. Еще бы мне его не знать. С этим нищим у меня было связано приключение, при воспоминании о котором у меня на душе становится очень нехорошо. Я первый раз по-настоящему узнал, что такое страх.

Это был очень странный нищий. Он сидел на самом бойком месте, у базарных ворот, в черном, довольно чистом костюме, в белой рубашке, при галстуке и ничего не просил. Он просто сидел и провожал каждого глазами. Пожалуй, «глазами» не то слово. Дело в том, что на лице у нищего была надета маска от противогаза, этакая свиная харя с огромными стеклянными глазами и хоботом. Это было настолько непривычное зрелище, что деньги сыпались на колени нищему почти непрерывно. Причем многие даже не читали надписи на дощечке возле него. А надпись была не менее удивительной, чем сам нищий. Вот что там было написано:

Я СЛЕП, ГЛУХ И НЕМ.

ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА ДОКТОР МНЕ СКАЗАЛ:

— НЕ ПЕЙ.

Я МАЛО ЕМ.

НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ДЕТЕЙ.


Этот нищий почему-то сильно интересовал меня. Я подолгу простаивал где-нибудь неподалеку, наблюдая за ним. Я установил, что он действительно слеп и глух (как-то на него чуть не опрокинулся воз с сеном, а он даже не пошевелился), и хоть и провожает каждого «взглядом», но делает это наобум.

Ровно в шесть часов вечера нищий собирал свои пожитки и уходил.

Как-то раз я решил проследить за ним. Я довольно долго шел за нищим по узким улицам городка, держась на. почтительном расстоянии, хотя он не мог ни увидеть, ни услышать меня.

Город кончился, а мы все шли. Начало темнеть. Я уже подумывал, не вернуться ли мне назад, как вдруг нищий исчез. Это случилось неожиданно. Шел человек по дороге, а потом как сквозь землю провалился. Я растерялся. Кругом были заросшие кустарником овраги. Ни одного дома, ни одной живой души. Вдруг я почувствовал за своей спиной движение. Я резко оглянулся и увидел нищего. Он на цыпочках крался ко мне. Это было так невероятно и страшно, что я чуть не упал, а потом припустился бежать и бежал до тех пор, пока не выбился из сил. Вот когда впервые я понял, что такое страх.

Я отомстил нищему-интеллигенту. Я заменил его дощечку. Теперь она читалась так:

Я НЕ СЛЕП, НЕ ГЛУХ, НЕ НЕМ.

ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА Я МНОГО ЕМ.

УРКИ МНЕ СКАЗАЛИ:

— ПЕЙ!

НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ЗЕЛЕНЫХ ЗМЕЙ.


Нищий исчез в тот же день, и больше я его никогда не видел. Я очень долго боялся выходить из дома, так как опасался ответного удара, но его так и не последовало.

После этого стиха за мной прочно укоренилась слава поэта, и на меня приходили смотреть пацаны даже с другого конца города.

Нет, побираться мне не хотелось…

Часа полтора в подвале мы перенесли довольно легко. А потом в голову полезли вкусные вещи. Это самое противное, когда вспоминаются вкусные вещи.

Скоро появилась мать. Я сразу узнал ее шаги.

— Сыночки, идите кушать. Тюря готова.

Я даже зажмурился — так ясно увидел тюрю. С водой, мягким хлебом, постным маслом, луком.

— Хорошая тюря получилась, — пела мать. — Я туда много лука зеленого положила. Надо только попросить у отца прощения.

— Лиса Патрикеевна! — крикнул Вад.

— Какие упрямые… Что вам, трудно попросить прощения? Подумаешь, за уши отодрал. Отец ведь родной.

При напоминании о вчерашнем Вад засопел от злости.

— Пусть Он просит у нас! — крикнул брат. — Не съедим ни крошки!

— Мы официально объявляем голодовку, — сказал я. — Можешь передать это отцу. Мы требуем отмены рабства и возвращения всех демократических свобод. А именно: свободы передвижений, свободы слова, неприкосновенности личности.

— Это я вас избаловала, — сказала мать. — Я виновата. Вас надо еще не так.

Отец освободил нас только вечером. Загремел засов, дверь раскрылась.

— Завтра рано вставать, — сказал отец, вглядываясь в темноту. — Поэтому — ужинать и спать.

Мы вышли во двор, и у меня от свежего воздуха закружилась голова. Над плетнем торчал край огромного красного диска луны, зажигались первые звезды, по всему поселку лаяли собаки. Самое время нагрянуть в колхозный сад… Пацаны, наверно, уже залегли во рву, на краю… Пахнет полынью, чебрецом, впереди что-то шевелится черное — не то ветер раскачивает вишню, не то прячется сторож… Жуткий свист, крики, топот с другого конца сада… ложная атака. А мы тем временем бесшумно крадемся к вишням. Вдруг кто-то бежит, ломится через кусты смородины… Рвем наугад и, зажав в ладони листья и маленькие кислые вишни, мчимся что есть духу в поселок. Сзади собачий лай, далекие выстрелы, яркая ночная луна.

Отец словно прочитал мои мысли. Он крепко взял нас за руки повыше локтей и отвел в дом. В комнате ярко горела лампа, мать хлопотала возле стола. На столе стояла большая миска, полная тюри, возвышался глечик молока и лежала куча печеной румяной картошки.

— Мойте руки — и быстрей за стол, — сказала мать. — Картошка уже простыла.

— Мы объявили голодовку, — напомнил я. — Жестокая, неоправданная расправа, заключение в сырую темницу — все это…

— Хватит ерундой заниматься! Помиритесь с отцом. Отец вас учил уму-разуму. — Мать подтолкнула меня к отцу.

— Возвращаются ли нам демократические свободы?

— Чего? — спросил отец.

— Свобода слова, свобода передвижения… — начал я перечислять, но отец перебил меня:

— Завтра с утра косить лебеду — вот и вся свобода.

— Ну, хватит, опять завелись! — Мать потянула Вада к столу. — Садись, с утра ничего не ел, дурачок. Желудок сморщится.

Вад проглотил слюну.

— Сначала пусть Он извинится, — сказал брат.

— Кто? — не поняла мать.

— Он, — Вад показал на отца пальцем, — что не будет драться.

— Ах ты, щенок! — рявкнул отец и смазал Вада по затылку. — Погоди, я до тебя доберусь. Ты еще ремня как следует не пробовал! Давай, мать, ужинать. Не хотят — не надо! Совсем распустились!

Они сели за стол и стали ужинать. Это было нелегкое зрелище, тем более что мать все время соблазняла нас то тюрей, то картошкой, то молоком. Особенно ее волновало, что у Вада может сморщиться желудок. Мать даже сделала попытку насильно запихать Ваду в рот картошку, ко брат выплюнул ее. Действительно, у Вада просто железная воля.

Остатки ужина мать не стала убирать, а накрыла газетой.

— Может, ночью съедите, — сказала она.

— Жди, — буркнул Вад.

Мы встретились с Вадом возле чашки с тюрей в три часа ночи, самый голодный час суток. Мы сделали вид, что не узнали друг друга. Съели тюрю, выпили молоко и молча разошлись по своим кроватям. Какой с сонных спрос? Сонный человек может сделать что угодно.

Утром отец покосился на пустую чашку с явным удовольствием. Он ничего не сказал, но вид у него был довольный. Наверно, он решил, что сломил наше сопротивление. За завтраком отец был в хорошем настроении и долго рассуждал о пользе труда.

— Что умеют делать эти «братья свободы»? — вопрошал он.

— Ничего! — с готовностью отвечала мать, не спуская с Диктатора глаз.

— Я научу их всему.

— Кхм, — хмыкнул Вад и нахально запустил ложку в чашку с квасом.

— Сначала я их научу почтению к родителям, — отец хлопнул Вада ложкой по лбу. — Жди отца.

Никто никогда не бил моего брата ложкой по лбу. Это было неслыханным оскорблением. Вад рванулся вперед и заработал еще одну шишку. Я думал, что сейчас разыграется великое сражение, но ошибся. Вад вернулся на свое место и принялся за еду как ни в чем не бывало. Это было очень плохим признаком.

— Затем, — продолжал отец, — я научу их косить, делать кизяки, плотничать, кузнечить. Я сделаю из них людей.

Я ел квас с самым ироническим видом, на который был способен, но на душе у меня было скверно.

Кончив завтракать, отец сказал:

— Виктор пойдет со мной косить лебеду. А этот, нервный, пусть немного полечится на картошке. Норма — пять ведер. И попробуй не сделай.

В этот день мы впервые с братом разлучились. Вад покорно поплелся перебирать картошку (ох, не нравилась мне его сегодняшняя покорность), а мы с отцом стали собираться на косьбу.

Отец предусмотрел каждую мелочь. Он не забыл даже пришить завязки на мешки. Брусков для заточки косы он взял два, про запас. Тачку отец тщательно осмотрел, заменил сгнившую доску новой и смазал колеса. Делал он все это с явным удовольствием.

Когда мы уже собирались уезжать, из погреба показался Вад. Он тащил ведро с картошкой.

— Тяжело? — посочувствовал я.

Брат ничего не ответил, только засопел. Я посмотрел на него внимательно.

— Вад, не делай ничего сам. Слышишь? Я попробую с Ним поговорить.

Вад не ответил и потащил ведро в угол двора, где уже был настелен брезент. Я был твердо убежден, что он задумал что-то недоброе.

Император Веспасиан и его влияние на мою жизнь

Отец косил как заводной. Я едва успевал набивать и относить мешки. Часа через два я совсем выбился из сил, а он и не думал останавливаться. Его спина впереди, в черных пятнах пота, продолжала двигаться, как маятник ходиков. Вправо, влево… Вжик… вжик. Вправо, влево… Вжик… вжик… Солнце страшно напекло мне голову, дышать было нечем.

В общем, когда мы присели передохнуть, я был сильно злой. Отец же посмотрел на солнце и сказал:

— Высоко. До вечера еще мешков пять набьем.

Мы сжевали по котлете из картошки и попили теплой воды из зеленой фляжки. У отца было хорошее настроение.

— Крестьянин, — начал он рассуждать опять на ту же тему, — должен уметь делать все. И косить, и пахать, и сеять, и хлеб печь, и кузнечить.

Потом он перешел к моей личности:

— В твои годы я работал не хуже отца. Даже подумывал отделиться. А ты мешок набить не можешь. Придется заново набивать.

У меня ломило все тело, и я с ненавистью следил за солнцем, которое не думало опускаться.

— Будете мне помогать каждый день. Надо крышу починить, кизяков наделать, лебеды насушить. Кроликов разведем.

Делать кизяки… разводить кроликов… Прощай, лес, речка, могила фрица. Это было ужасно.

— Видите ли (я никак не мог привыкнуть называть его на «ты»), в сущности вы правы — чтобы жить, надо работать. Но, чтобы хорошо работать, надо любить свое дело, надо иметь талант, призвание. А у нас призвания к крестьянскому труду нет. Поэтому мы согласны помогать вам по мере сил и возможностей, только это должно делаться на добровольных началах.

Отец выслушал меня невнимательно.

— А к чему же у вас есть талант?

— Я пишу стихи…

— Стихи? — Отец был удивлен.

Я прочел стихи, которые написал нищему.

Стихи, кажется, произвели впечатление на отца, он задумался, но потом сказал:

— Стихи не работа. Я хочу, чтобы ты был кузнецом, Кузнец — самая почетная профессия.

— Но вы забыли, что я этого не хочу.

— Захочешь. Любовь приходит во время работы.

Отцу, видно, надоел спор.

— Ну, поднимайся, пошли, — сказал он. — Время уже к вечеру. Брехать — не пахать.

Я понял, что выяснение отношений было бесполезной затеей.

— Я не пойду, — сказал я.

— Это почему же? — удивился отец.

— Эмансипация, — сказал я первое, что пришло в голову.

Отец был озадачен. Слово «эмансипация», видно, не было ему знакомо. Мы посидели молча.

— Ты любишь умничать, — буркнул наконец он. — А работать не любишь. Я заметил это сразу. Придется за тебя взяться как следует…

— Восприимчивость коры больших полушарий, — перебил я его, — зависит от внешних раздражителей, в частности от сигналов, падающих на заднюю стенку сетчатки.

— Ну и что?

— Как что? Получается градация интерпретаций.

Отец поднял на меня тяжелый, немигающий взгляд.

Он не знал, как поступить. С одной стороны, ему, видно, очень хотелось съездить мне по уху, с другой стороны — за ученость не бьют. Лицо отца налилось кровью.

— Ну, вот что! — крикнул он. — Хотите вы или нет: я пришел! Пришел — и все! Будете слушаться! Нет — буду драть ремнем. Умники!

— Император Веспасиан никогда не злился, — сказал я.

— Кто? — машинально спросил отец.

— Веспасиан. Римский император. Разве вы не слышали про него?

Воцарилось молчание.

— Ах ты…

Я вовремя увернулся от чугунной руки и отбежал в сторону.

— Вольности друзей, колкости стряпчих, строптивость философов нимало его не беспокоили. Ссыльный киник Деметрий, повстречав его в дороге, не пожелал ни встать перед ним, ни поздороваться и даже стал на него лаяться, но император только обозвал его псом.

Больше отец не мог выдержать. Он рванул за мной. Я припустился со всех ног.

Об императоре Веспасиане я узнал из разодранной книжки, которую нашел на свалке. Книга была с буквой «ять» и так понравилась мне, что я выучил ее наизусть. Там подробно рассказывалось о жизни Веспасиана и других римских императоров. Знать ее наизусть было очень удобно. Например, начинает человек оскорблять тебя, а ты ему цитату из жизни Веспасиана — раз: мол, император так не делал. Пока человек стоит с вытаращенными глазами, ты взял и спокойно ушел. Хотя цитаты были очень умные, они почему-то всех раздражали, а некоторых даже доводили до трясучки.

Однажды нас поймал в колхозном саду сторож и отодрал крапивой. Пацаны, когда отбежали на безопасное расстояние, дразнили и обзывали его по-всякому, а он лишь довольно смеялся. Но стоило мне сказать, что император Веспасиан так бы не сделал, сторож страшно разволновался и гнался за мною целый километр.

Император Веспасиан оказал довольно сильное влияние на мою жизнь. Благодаря ему я прослыл в школе ехидой и себе на уме, хотя ни тем, ни другим я не был. Но самое главное — я совершенно неожиданно попал в сложные отношения с нашей историчкой Марией Степановной, по прозвищу Мария Стюарт. Как известно, Мария Стюарт прославилась жестокостью. Мария Степановна мало чем от нее отличалась, разве что жила немного позже. От этой Марии Стюарт у нас весь класс стал психованный. Например, рассказывает пацан про какие-нибудь там племена, а Мария Степановна сидит да поддакивает — маленькая такая, добренькая: да, да, правильно, молодец, мол… А потом как вскочит, очками засверкает: в каком году такая-то битва была?

— В 1671,— врет пацан.

— Нет. В 1671 другое событие было. Какое?

— Варфоломеевская ночь, — ляпает пацан.

— Нет! Варфоломеевская ночь была не тогда. Ну- ка, вспомни, в каком году была она?

— До нашей эры, — делает последнюю отчаянную попытку пацан.

Мария Степановна так и впивается в него очками.

— А когда наступила наша эра?

— За триста лет до Варфоломеевской ночи, — выкидывает еще один финт пацан, но Мария Стюарт безнадежно машет рукой: садись, мол, «два», ничего не знаешь.

Пацан плетется к себе на место, а историчка ему вдогонку:

— Ты хоть год-то своего рождения помнишь?

Измученный пацан останавливается и начинает морщить лоб.

— Тысяча девятьсот… нет, тысяча восемьсот тридцать шестой…

— 1935,— подсказывают ему с места.

— 1935! — радостно кричит пацан, надеясь, что ему поставят за это тройку, но, конечно, бесполезно.

Даже у наших отличников по истории не было пятерок.

— Я не знаю на пятерку, — любила говорить Мария Степановна. — Да что я! Сам Пимен не знал!

Однажды я крепко подзалетел на жизнях королей, и меня все больше и больше засасывало в глубь веков. Я отчаянно метался от одного короля к другому, пока мне не пришла спасительная мысль. Лишь бы Мария Стюарт клюнула.

— Это было за две тысячи двести лет до правления императора Веспасиана.

Мария Степановна посмотрела на меня удивленно. Еще никто не делал таких бросков. Она взяла ручку и долго что-то высчитывала на промокашке.

— Нет, — сказала она. — Не попал.

Я замер.

— Да, не попал. Опять. А когда царствовал император Веспасиан? — все-таки не удержалась она от любимого вопроса.

— Веспасиан родился в земле сабинов, — начал я торопливым, срывающимся голосом, — близ Реате, в деревушке под названием Фалакрины, вечером, в пятнадцатый день до декабрьских календ, в консульство Квинта Сульпиция Камерина и Гая Помпея Сабина, за пять лет до кончины Августа…

Мария Стюарт глядела на меня стеклянными глазами, но все-таки по привычке выдавила:

— А когда… скончался… Август?

— Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу утра, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет.

В классе стояла такая тишина, что было слышно, как у Мишки возился в коробке таракан, которого он принес пустить в валенок кому-нибудь из девчонок.

— Так… — наконец опомнилась Мария Стюарт. — Садись. Останешься после уроков.

Класс захихикал. Первый раз за все время. Обычно на уроках Марии Стюарт царило гробовое молчание или раздавались всхлипывания провалившихся девчат.

После звонка меня окружили, жали руки, хотя до этого у меня были плохие отношения с классом, все из- за того же Веспасиана. Одно время мне даже из-за этого императора хотели сделать «темную».

После уроков я стал уныло бродить по коридору, поджидая Марию Стюарт. В голове крутились разные цитаты из жизни императора Веспасиана, но я не знал, какую из них лучше применить во время битвы с историчкой. Что битва будет, я не сомневался.

Но все получилось не так, даже еще хуже. Мария Степановна долго рассматривала меня в пустом классе, словно я был какой-нибудь заспиртованный змей. Потом она поднялась, взяла свой портфель и сказала зловещим голосом одну-единственную фразу:

— Ну, хорошо, Бородин.

И ушла.

Все три дня до урока истории я зубрил биографию Ричарда III по Шекспиру. Я знал, что битва не отменилась, она лишь перенесена на урок.

Пацаны очень сочувствовали мне и давали разные советы. Они даже изготовили для меня на полу возле доски шпаргалку. Достаточно было лишь посмотреть вниз (вроде ты задумался), и можно прочитать дату рождения и смерти любого короля. Но я знал, что меня никто не спасет, кроме Шекспира.

Мария Стюарт приберегла меня под конец, словно лакомый кусок.

— Ну, Бородин, иди, — сказала она совсем безнадежным голосом.

В классе стало тихо.

Я поплелся к доске. Мария Стюарт сидела тихонькая, скромненькая, прямо монашка.

— Что я вам задавала повторять? (Вроде бы не знает.)

— Средних королей.

— Ну вот… скажи-ка мне… Кстати, это не ты там, на полу, написал?

— Нет.

— Ну, все равно сотри.

Я взял тряпку и старательно затер цифры. Это была унизительная работа — ползать на четвереньках на виду у всего класса. Но я выше этого унижения. Я вынес это унижение безропотно.

— Так… спасибо… (Вежливая.) А теперь скажи, когда родился Людовик Четырнадцатый?

— За сорок лет до Ричарда Третьего, — сказал я.

Мария Степановна пододвинула промокашку и стала добросовестно высчитывать. Спешить ей было некуда: впереди еще добрая половина урока.

— Нет… не попал… Кстати, а когда царствовал Ричард Третий?

Мне этого только и надо было. Я пошел шпарить Шекспира. Мария Стюарт растерялась. Видно, она не ожидала, что я повторю прошлый фокус с Веспасианом. Следующего короля она задать мне не решилась.

— Хорошо, Бородин, садись… — сказала она. — Ты, видно, путаешь уроки. У нас здесь не литература, а история.

С этого дня у нас с Марией Стюарт началась игра в кошки-мышки. Я зубрил художественные произведения, где шла речь, о королях, царях, фараонах или императорах, и старался сделать так, чтобы историчка наткнулась на них во время своих вопросов, А Мария Стюарт хотела подловить меня на таком короле, чья жизнь не описана в художественной литературе.

Это была какая-то странная игра. Мария Стюарт вызывала меня почти на каждом уроке, но не ставила никаких оценок. Все это могло спокойно кончиться отчислением меня из школы, но я не мог остановиться.

Кончилось же другим: Мария Стюарт поставила мне за четверть «пять». Но перестала здороваться.

Отец так разозлился из-за Веспасиана, что гнался за мной до самой лощины. В лощине я нырнул в кустарник, пробежал немного знакомой тропинкой и забился в полуразвалившийся блиндаж. Там я просидел с полчаса, а потом спокойно отправился на минное поле.

Тайна минного поля

Еще издали я увидел, что все в сборе. Дылда шагал по полю с лопатой и копал картошку, а Рыжий и Малыш пекли ее на костре. Костер сильно дымил. Дым тянулся по земле и смешивался с лесным маревом. Значит, будет дождь. Увидев меня, Дылда пошел наперерез.

— Ты где провалился? — закричал он еще издали. — Ждали-ждали и все сожрали. Это я уже по новой! Приезжал дядя Костя, такую требуху приволок!

— К нам пришел отец, — сказал я.

У Дылды опустились руки, и картошка из подола рубашки скатилась на землю.

— Какой… отец?.. — выдавил он из себя, хлопая глазами.

— Настоящий.

— Ваш, что ли?

— Ну да.

— А откуда он взялся?

— Из партизан.

— А-а…

Дылда никак не мог прийти в себя от этой новости.

Он смотрел на меня так, словно это я был партизаном.

— Теперь мы не будем приходить. Отец не разрешает.

Дылда молча собрал картошку, и мы пошли к костру.

Я еще никогда не видел его таким. Всегда он был очень спокойный парень.

Рыжий и Малыш вскочили.

— Брешешь!

— Лопнуть мне. Теперь они не будут приходить.

— А как же на горох сегодня хотели? — заволновался Малыш.

Пацаны страшно расстроились. Мы все лето были вместе и здорово сдружились.

Дружба наша началась так. Однажды мы с Вадом бродили по лесу и наткнулись на небольшую полянку. Увидев эту полянку, мы так и остолбенели. На ней цвела картошка! Густая, сочная, зеленая! Уже давно вокруг Нижнеозерска из съедобного не росло ничего сочного и зеленого. Даже яблоки-дички остались лишь в самых глухих местах, и за ними надо было ходить к черту на кулички.

Вад с ходу рванулся к картошке, но я его удержал. Недалеко от нас торчала почерневшая палка с прибитой дощечкой:

ОСТОРОЖНО!

МИНЫ!

Сержант Курилов.


Вот почему картошка была цела!

Мы обошли поле со всех сторон. Сержант Курилов был, видно, дядька аккуратный. Дощечки с надписью имелись на каждой стороне, даже на некоторых углах. Рыть картошку на заминированном поле было глупо, и мы, очень расстроенные, поплелись домой. Я уже решил рассказать об этом поле саперам, — может быть, они разрешат побыть во время разминирования и дадут нарыть немножко картошки, пока не приедут из сельпо.

Вдруг мы увидели трех пацанов. Они сидели возле костра и шуровали в нем палками. Пацаны были обросшие, в рваных майках, и я сразу понял, что это безотцовщина.

От костра вкусно пахло. Мы остановились и стали глотать слюнки. Пацаны тоже увидели нас.

— Вали, вали, — сказал рыжий пацан и зло посмотрел на нас.

— Картошку печете? — вежливо спросил я.

— Не твое дело! Топай! — еще больше разозлился Рыжий. Видно, это был очень нервный пацан.

— Копаете? И мин не боитесь?

— Дылда! — закричал Рыжий. — Дай вот этому большому в глаз! А я — маленькому!

— Ладно, — сказал добродушно длинный пацан. — Пусть себе идут. Только, братва, здесь не шатайтесь. Тут все наше.

— И минное поле ваше?

— Не… Оно ничейное… Мины там… Недавно коза подорвалась.

— Ну, раз так…

Я зашагал к минному полю.

— Стой? — заорали хором все трое.

— Куда ты?! — вцепился в меня Вад.

— Отстань! Знаю, что делаю!

— Дурак! Взорвешься! — переживал больше всех Рыжий.

Но я спокойно подобрал сучок, дошел до поля и стал копать картошку. Я уже догадался, в чем тут дело. Мне сразу показался подозрительным аккуратный почерк сержанта Курилова. Как же, есть у него время сидеть и выводить каждую буковку. И потом — где же это здесь подорвалась коза? Что-то я не увидел ни одной воронки, а глаз у меня на эти дела наметанный. Если поле заминировано, воронки обязательно будут, ставишь ты столбы или нет. Заяц там, волк или даже просто суслик — они читать не умеют, все равно проволочку кто- нибудь зацепит. Я уж не говорю, что троица не зря облюбовала себе это место. Кто бы это стал жечь костер возле минного поля, чуть ли не с краю? Разве что маменькины сынки какие. А эти, видно, ребята тертые, безотцовщина. Ловко они придумали: посадили весной картошку, а может быть, просто нашли посадку, поставили столбы — и сиди себе пеки картошечку все лето, еще и на зиму останется.

Я нарыл полный подол, наложил картошки в карманы. Вад стоял неподалеку и таращил на меня глаза: он ничего не понимал.

Безотцовщина встала из-за костра и двинулась ко мне. Наверно, все-таки будет драка. Лишь бы у них не оказалось ножей.

— Бей большого, Дылда! Бей! — закричал Рыжий. — А я другому врежу.

Рыжий подскочил в Ваду и замахнулся, но мой брат подставил ему ребро ладони, и Рыжий взвыл от боли. У Вада была железная ладонь. Он нарочно набил ее себе. Ходил целыми днями и стучал о различные предметы. Даже ночью, бывало, проснется и стучит.

— Это наша картошка! — пропищал третий пацан, лопоухий заморыш. — Дылда, чикни их ножичком! Чикни!

Такой маленький, а такой кровожадный.

Дылда колебался. Он пыхтел и вращал глазами то на своих, то на нас. Это был сильный пацан, но, видно, не очень находчивый. Положение было опасным.

— Но позвольте, — сказал я. — Еще совсем недавно вы говорили, что это поле ничейное, а сейчас вы утверждаете, что оно ваше, и собираетесь даже нас бить. Где же логика? Надо быть справедливым. Император Веспасиан всегда был справедливым. Ни разу не оказалось, что казнен невинный, — разве что в его отсутствие, без его ведома или даже против его воли. Гельвидий Приск при возвращении императора из Сирии один приветствовал его Веспасианом, как честного человека, потом во всех своих преторских эдиктах ни разу его не упомянул, но Веспасиан рассердился не раньше, чем тот разбранил его нещадно, как плебея. Но и тут, даже сослав его, даже распорядившись убить, он всеми силами старался спасти его: он послал отозвать убийц и спас бы его, если бы не ложное донесение, будто он уже мертв. Во всяком случае, никакая смерть его не радовала, и даже над заслуженной казнью случалось ему сетовать и плакать.

Цитату из жизни императора Веспасиана пацаны выслушали молча. У Малыша был какой-то пришибленный вид, да и остальные выглядели не лучше. Цитировать дальше биографию Веспасиана я не решился. Дылда пригладил себе затылок, исподлобья посмотрел на меня и сказал:

— Ну ладно, пошли есть картошку, небось погорела.

Мы, наверно, с полчаса молча ели картошку. Пацаны косились на. меня, но смотреть в глаза избегали.

— Ничего себе справедливый, — сказал Дылда наконец. — За болтовню кокнул.

— Императора нельзя называть плебеем, — пояснил я. — Это страшное оскорбление.

— Гад он, твой… Веспасан, гад, — убежденно сказал Дылда. — Ни за что кокнул человека.

— Пусть скажет, откуда он узнал эту муть? — крикнул Рыжий. — Шастает тут и треплет про царей! Может, он шпион!

— В милицию его! — пропищал Малыш. — А будет брыкаться — ножичком!

Я понял, что это совсем темные пацаны, и стал рассказывать про Веспасиана и других римских императоров. Сначала они ничему не верили, особенно похождениям Нерона, но потом, в отличие от взрослых, стали слушать внимательно. В общем, с того дня у нас началась дружба, и только Рыжий еще долго подозревал меня в том, что я или дурачок, или шпион.

А вообще эти трое ребята были что надо. Кровожадный Малыш оказался добрейшим пацаном, это он просто форсил перед остальными. Дылда хоть и туго соображал, но зато был парнем честным и добрым. Правда, вот Рыжий часто раздражался по пустякам, но у Рыжего получилась очень тяжелая жизнь: после войны в живых осталась одна бабка, и та недавно умерла. Рыжего забрали в детский дом, но он оттуда удрал. Сейчас его искали, и он жил здесь вроде бы как беглый каторжник.

Эти пацаны оборудовали хороший блиндаж, еда у них была, и они проводили время на этом минном поле не так уж плохо. Дома их не особенно ждали: про Рыжего я уже говорил, а Дылда жил у старшего брата, который только что женился и не очень волновался, если Дылда не приходил ночевать. Малыша же мать сама прогоняла из дому, так как в их комнате каждый вечер собиралась веселая компания.

Конечно, с минным полем они придумали здорово, хоть и не до конца: догадливый человек сразу мог определить, в чем тут дело. Но в Нижнеозерске очень боялись мин, а там, где начинается страх, кончается догадливость. Правда, один мужик привел саперов, те прочесали поле, ничего не нашли, свалили столбы, нарыли картошки и ушли. Конечно, когда этот мужик на следующий день явился с тачкой за картошкой, то столбы стояли на своих местах. И хоть мужик знал, что мин здесь нет, рыть не решился. На том дело и кончилось. Из взрослых тайну минного поля знал лишь почтальон дядя Костя, но он был у пацанов своим человеком.

Дядя Костя обычно появлялся под вечер. Еще издали было слышно, как он ругался, натыкаясь на коряги и стволы деревьев. Затем показывался велосипед с деревянными шинами, на котором восседал сам дядя Костя в рваной гимнастерке, но в новенькой фуражке с лакированным козырьком. Дяде Косте всегда хотелось соскочить лихо у самого костра, но это ему никогда не удавалось. Он или на большой скорости проносился по костру и поднимал целую тучу дыма и пепла, или плюхался прямо в костер. Потому что дядя Костя всегда был навеселе.

Жизнь дяди Кости делилась на две части — до Победы и после Победы. Всю войну дядя Костя, единственный почтальон на весь Нижнеозерск, носил похоронки (нам, принес тоже он). Дядю Костю боялись. Все понимали, что почтальон тут ни при чем, но те, кому он приносил похоронки, потом при встречах отворачивались, а некоторые плевали вслед. Даже собаки почему- то не лаяли на дядю Костю, а поджимали хвосты и забивались в подворотни. Никто не дружил с дядей Костей, никто не приглашал его в гости. В свободное время дядя Костя одиноко бродил по поселку, пугая людей.

Но после Победы все изменилось. Вместо похоронок дядя Костя стал носить письма о скором приезде солдат. Теперь, когда он приносил письмо, дядю Костю обнимали, целовали и подносили стаканчик. Письма приходили пачками, и под вечер почтальон выписывал по дороге на велосипеде восьмерки. Особенно хорошо дядю Костю встречали на мясокомбинате, потому что он доставлял почту прямо на рабочие места. Часто почтальона награждали требухой или другим каким мясом, и сторож в проходной смотрел на это сквозь пальцы.

К нам дядя Костя ездил из-за Малыша. Он хотел его усыновить. Он упрашивал Малыша каждый вечер, но Малыш не соглашался. Почтальон соблазнял его и супом из требухи, и контрамарками в кино (дяде Косте везде был свободный вход), и велосипедом. Но Малыш не поддавался даже на велосипед, потому что он все-таки ждал убитого отца. Тогда многие убитые приходили.

Мы долго не понимали, почему Малыш так ждет отца, а потом он рассказал нам сам. Однажды, — это было давно, когда Малышу еще было совсем мало лет, — он проснулся от плача матери. Малыш вскочил и выбежал в другую комнату. Там стоял высокий человек с белыми курчавыми волосами и обнимал мать. Малыш очень испугался, но мать, плача и смеясь, сказала, что это его отец и что его надо любить.

Белый курчавый человек отпустил мать, взял на руки Малыша и спросил, катался ли когда Малыш на большом, до самого неба, колесе.

— Нет, — ответил Малыш.

— А на самолете? — спросил человек.

— Нет, — ответил Малыш.

— А на пароходе?

И на пароходе Малыш не катался.

— Я тебя покатаю и на колесе, и на самолете, и на пароходе, — пообещал человек. — И на ослике, и на слоне. Мы целый год с тобой будем ездить и кататься. И еще мы залезем с тобой и с мамой на такую гору, откуда видно сразу два моря.

— Когда? Завтра? — спросил Малыш.

— Скоро, — ответил отец. — Ты только жди.

Утром заплаканная мать сказала, что отец приходил на одну ночь и что он ушел на войну и вернется не скоро. Но Малыш не поверил матери. Он терпеливо ждал отца и каждый день спрашивал у матери, сегодня ли он придет. Сначала мать плакала, а потом плакать перестала и один раз, когда Малыш спросил при чужом дяде, больно ударила его. С тех пор Малыш перестал спрашивать про отца, но даже сейчас, когда уже стал большим, продолжал ждать его.

Почти до вечера мы говорили о нашем отце, который свалился будто снег на голову.

Вдруг в кустах послышались треск и ругань совсем с другой стороны, чем всегда. Видно, дядя Костя сбился с дорожки и шпарил напрямик. Значит, сегодня он поддал как следует.

Но оказалось, что я ошибся. Просто дядя Костя был очень возбужден. Он довольно удачно соскочил с велосипеда и закричал, размахивая конвертом:

— Ну, кто будет плясать?!

Мы ошалело, уставились на него.

— Полевая почта! — пояснил дядя Костя. — Чей-то отец нашелся.

— Это мой! — заорал Малыш и побежал к дяде Косте.

Вскочил со своего места и Дылда. Глаза его впились в конверт. Даже Рыжий насторожился.

— На! — дядя Костя протянул мне конверт. — Скажешь матери, с нее магарыч. Да ты не рад, что ли?

Допрос с пристрастием

Домой я возвращался очень неохотно. Предстояло продолжение разговора об императоре Веспасиане. Но дома не было блиндажа, где можно укрыться от увесистых аргументов отца. По дороге я прочитал письмо. Отец подробно описывал, что произошло с ним, как его ранило, как он попал в плен, как бежал в партизаны, как воевал во Франции. Он писал, что мать, наверно, получила похоронку, что прошло много времени и, может быть, у нее уже другая семья. Вот почему он решил не приезжать, а написать письмо. Он просил ответить быстро и откровенно. И еще он просил отдать кого-нибудь из нас. Теперь я вспомнил, что отец в первый же вечер спрашивал, получали ли мы письмо, а потом сам ходил встречать почтальона.

Я спрятал письмо в карман. А вдруг оно поможет выкрутиться?

Чем ближе я подходил к дому, тем медленнее передвигались мои ноги. Хорошо, если бы родители ушли куда-нибудь, например, в кино. Но отец не любил кино. Он говорил, что там все придумано.

Я открыл калитку и замер. Летняя печь посреди двора, на которой мы обычно готовили обед, была разрушена. Вокруг валялись перепачканные отцовские майки и трусы, до этого они сушились на веревке, привязанной к трубе печки. На кустах, как на новогодних елках, висели котлеты из картошки.

Я сразу догадался, что здесь произошло. Ваду приходилось таскать картошку мимо отцовских трусов и маек, и они, видно, все время напоминали ему об ударе ложкой по лбу. Наконец они так растравили его душу, что он решил их взорвать вместе с печкой. Наверно, Вад начинил порохом (у нас были солидные запасы) несколько консервных банок и бросил их вместе с дровами в печку.

Из дома слышались крики. Очевидно, там шла расправа. Я дернул дверь, но она оказалась закрытой. Тогда я влез на завалинку и заглянул в окно. Отец гонялся за Вадом по комнате со своим толстым трофейным ремнем и кричал:

— Признавайся, негодяй, ты взорвал? Ты зачем взорвал?

Мать металась между отцом и Вадом. Ее настроение менялось каждую минуту. То она кричала на отца:

— Хватит! Слышишь? Дорвался! Ты ему повредить что-нибудь можешь!

А то, все же прикрывая Вада собой, как наседка цыпленка, еще больше распаляла отца:

— Толя, всыпь этому зверенышу! Они и дом скоро спалят! Это же надо придумать — бомбу в печку бросить! Да не бей его ремнем! Ты лучше его за уши отдери!

Отец отбросил ремень, поймал Вада и стал трепать его за уши.

— Проси прощения, сопляк! Скажи, что в руки больше не возьмешь эту гадость!

— Ну, хватит тебе! У него и так уши длинные! — Мать оттолкнула отца и заплакала. — В кого же они, такие, уродились? Мать с отцом сил не жалеют…

— Я им покажу! Они у меня узнают! Каждый день буду пороть, как Сидоровых коз! — кричал отец, застегивая ремень.

Я спрыгнул с завалинки. На крыльцо вышел Вад. Уши его горели.

— Больно? — спросил я.

Но Вад только усмехнулся. Это была очень нехорошая усмешка.

— Пойдем на выгон футбол погоняем, — предложил я.

Вад покачал головой и усмехнулся второй раз. Эта усмешка была еще хуже первой.

— Пойду полежу; — сказал он.

— Ты собираешься мстить?

Вад усмехнулся в третий раз.

— Пойду полежу, — повторил он.

Когда я, натаскав в бочку воды, зашел в комнату, Вад лежал, отвернувшись к стенке, и как будто спал.

Я внимательно осмотрел комнату, но не нашел ничего подозрительного. Только у порога валялся маленький кусочек бикфордова шнура. Раньше его там не было.

— Вад, — сказал я, дотронувшись до его плеча, — ты заминировал? Может, не надо? А, Вад?

Брат не ответил.

Страшная месть

Я долго не мог заснуть, ожидая начала военных действий. Что они начнутся, я не сомневался. Не такой человек Вад, чтобы простить сегодняшнее. На всякий случай я положил в карманы немного еды и лег спать обутым. Я заметил, что Вад тоже спал обутым.

Мирно тикал будильник, верещал возле печки сверчок, и под потолком пикировали комары. Дверь в соседнюю комнату, где спали отец с матерью, была открыта. Оттуда слышался шепот. Мать читала отцу мораль:

— Кто этак обращается с детьми? К ним подход нужен, а ты битьем да битьем. Озлобил их вконец.

— Сама же говорила…

— Надо постепенно… Огрубел ты на войне…

— Откуда я знаю, как с ними надо… Пришел, а старший уже совсем взрослый… Все знает, учит даже… Шел, думал — помощники есть, хату свою построим, козу купим, кроликов разведем. А тут…

— Поигрался бы с ними… Дети ведь… Да и не знают они тебя. Привыкли одни… Книжку, как с ними надо, почитал бы… Говорят, есть такие книжки…

— Может, и есть… Да после всего, что там было, чего насмотрелся… нервы не держат… — Отец помолчал. — Книжки… Меня отец кнутом драл… Вот и вся грамота…

— Ты не такой… ты хороший… Мы тебя так ждали… А потом, когда пришла похоронка… когда пришла похоронка…

— Не надо…

— Взяла… и не помню ничего… Головой об комод…

— Не надо…

Они то затихали, то снова начинали шептаться, и мать долго еще всхлипывала. И, чтобы успокоить ее, отец рассказывал, как бежал из плена. Он рассказывал каждую ночь, этому рассказу не было конца, потому что отец забывался и повторял по многу раз одно и го же, всегда с новыми подробностями. Особенно часто вспоминал он один момент. Они перешли линию фронта, развели костер, напекли картошки, достали заветную флягу спирта и отпраздновали конец четырехмесячным скитаниям. А ночью отец проснулся оттого, что на него кто-то смотрит. Это были гитлеровцы. Как потом их били сапогами, как вели старым путем в лагерь, как вешали, он рассказывал вскользь, но вот о том, как он проснулся и встретился с чужим взглядом и как это было страшно, он говорил каждый раз многословно, сбиваясь и повторяясь.

И тогда начинала его успокаивать мать. Обычно она рисовала картины нашего близкого будущего:

— Вот подожди… построим дом… Купим козу…

Услышав о козе, отец затихал, и они начинали придумывать козе имя и гадать, какая она будет.

Вот и сейчас маты шептала:

— Давай выберем со звездочкой на лбу.

— Вот еще… При чем здесь звездочка?

— У нее молоко жирнее.

— Чепуха…

— Спроси у любого пастуха.

Они заспорили о звездочке, но в это время посреди комнаты что-то зашипело и желтый столб пламени взвился вверх. Я удивился реакции отца. Из нашей комнаты было видно — он, как кошка, сорвался с кровати и растянулся на полу. Наверно, он это сделал машинально, как на войне, когда рядом что-либо взрывалось. Полежав немного, он встал и ничего не делал минут пять. Мать тоже ничего не делала, даже не плакала. В темноте белели их неподвижные фигуры. Порох сгорел, и малиновая консервная банка медленно остывала посреди комнаты.

Все-таки Вад жестокий человек.

— Ах, негодяи, вот негодяи! — пробормотал отец. — Где мой ремень?.. Я им сейчас… Где ремень?..

Пора было сматываться. Но Вад продолжал спокойно лежать на кровати, вроде бы все еще спал. Он даже немного похрапывал.

Слышно было, как отец шарил по стульям, ища брюки. Вдруг послышалось новое шипение, и под ногами отца полыхнуло. Он отскочил.

— Ах, негодяи!

— Толя! Не ходи! Они взорвут тебя! — закричала мать.

— Это не дети! Разве это дети?

При свете догоравшей консервной банки было видно, что отец вытащил наконец свой страшный ремень и идет к нам.

— Вад, бежим! — крикнул я.

Брат вскочил на кровати во весь рост. В руках он держал какой-то предмет. Чиркнула спичка.

— Смерть оккупантам! — крикнул Вад и метнул пылающую банку, как гранату. Горящий порох рассыпался по всему полу, преградив босому отцу дорогу.

Мы выскочили в сени. Задвижка была предусмотрительно отодвинута.

…В темном переулке мы остановились.

— Напрасно ты… — сказал я. — Надо было что-нибудь другое. Ему и так взрывы надоели.

— Ничего. Пусть знает, как со мной связываться, — буркнул Вад мстительно.

— Рекс! — вдруг воскликнул я. — Он выследит нас. Бежим к реке. Надо запутать следы.

И мы побежали к реке.

Я забыл рассказать про Рекса. Это немецкая овчарка. Она пришла с войны вместе с отцом. Когда он в тот вечер заглядывал в окно, овчарка, оказывается, уже вела подкоп в сени: она думала, что в доме немцы. Рекс воевал с отцом в партизанском отряде. Как рассказывал отец, Рекс прошел огонь и воду и может делать, что хочешь. Например, таскать раненых. Отец даже показал, как делает это овчарка. По его приказанию Рекс схватил отца за ногу и протащил по двору.

У нас с Рексом как-то сразу установились неважные отношения. Во-первых, он сжил со света нашего Шарика, очень преданную и добродушную собаку. Он отнимал у нее пищу, издевался каждый день и довел до того, что Шарик куда-то исчез. Во-вторых, он относился к нам очень пренебрежительно, вроде бы мы не высшие по сравнению с ним существа, У него не было даже простого уважения к человеку, исключая, конечно, отца (они очень нежно приветствовали друг друга по утрам, а уходя спать, отец говорил: «Спокойной ночи, Рекс», а тот отвечал: «Газ-гав» — и дергался, как ненормальный), По-моему, этот Рекс сильно подозревал, нас в чем-то, во всяком случае, он следил из своей конуры за каждым нашим движением, а если рядом оказывался отец, то этот «партизан» всегда стоял на предельном натяжении цепи, каждую секунду готовый рвануться и защитить своего любимца. Мне кажется, он принимал нас за фашистов.

Разумеется, мы платили ему полнейшим презрением. Мы вели себя так, будто его не существовало вовсе. Он это чувствовал и ненавидел нас еще больше.

Вот почему мы, не теряя времени, побежали к реке. Будь ты хоть сверховчаркой, а в воде ничего не найдешь. Все шпионы уходят от погони только по воде.

Мы говорим об отцах

Несмотря на то что мы пришли на минное поле очень рано, безотцовщина уже была там в полном составе. На костре варилась требуха, возле возвышалась горка печеной картошки. Пацаны были в сырых от росы фуфайках.

— Я уж думал, вы больше не придете, — сказал Дылда. Он явно обрадовался нам.

— Еле вырвались. Отец выслеживает нас с овчаркой.

Мои слова произвели впечатление.

— Выслеживает? За что?

— Не нашли общего языка.

— Черт знает! — сказал Дылда. — Жили себе, жили, вдруг приходит человек, ты его и в глаза сто лет не видел, и начинает выслеживать тебя с собакой.

— И бить ложкой по лбу, — добавил Вад.

— Ну? — усомнился Рыжий. — Меня еще никто не бил ложкой по лбу. Я бы ему как ахнул назад.

— Ты не знаешь простых вещей, — сказал я. — Отцов бить нельзя. Отцов надо нежно любить.

— За что?

— Ни за что. Просто так положено.

— А по-моему, с отцом все-таки лучше, — пропищал Малыш и покраснел.

— Почему? — спросил Вад.

— Да так…

— Дурак, — сказал Вад.

— Ты не прав — вмешался я. — В принципе в каждой семье должен быть отец. Только к нему надо привыкать постепенно, с детства. А так — тяжело.

— Отец нужен, — упрямо повторил Малыш и опять покраснел. — Он бы учил всему…

— Чему? Картошку перебирать? — съязвил Вад.

— Что правильно и что неправильно… Вчера я ложку в столовой стянул… Мать сказала, что воровать грех. А сама с фабрики нитки приносит.

— Не своруешь — помрешь, — сказал Дылда голосом мудреца.

— Еду, конечно, воровать можно. А вещи?

— Мелкие.

— А до какой крупноты?

Этого никто не знал.

Утром, как всегда, заехал дядя Костя. Он был еще трезвый, а поэтому в очень плохом настроении. Мы угостили его печеной картошкой. Дядя Костя немного повеселел.

— Ну, так как, Малыш? — спросил он. — Когда-то надо о себе подумать. Не вечно же здесь тебе сидеть. Настанет зима, картошка померзнет. Дылда уйдет к брату, Рыжего к тому времени поймают. О Нероне (они, черти, прозвали меня Нероном) и говорить нечего… Небось, удрали?

— Удрали.

— Вот видишь. Раз удрали, два удрали, а потом как всыпет.

— Уже всыпал.

— И ты будешь всыпать? — спросил Малыш.

— А как же. Если за дело…

— Нет, я лучше подожду настоящего отца. Он если и выдаст, так не обидно.

Дядя Костя не рассердился.

— Ну, жди, жди.

— И чего ты к нему привязался? — усмехнулся Рыжий. — Если не хочет человек. Бери кого-нибудь другого. Можешь меня. Я пойду. А чего ж? На велосипеде кататься, суп с требухой жрать. Только если биться будешь, я сдачи буду давать.

Почтальон покачал головой.

— Нет, тебя я не возьму. Ты злой.

— А я и сам не пойду! — сказал Рыжий. — Мне отец-пьяница не нужен!

— Ты очень злой.

— Не твое дело!

— Перестань! — сказал Малыш. — Дядя Костя хороший. Только я все равно настоящего отца буду ждать…

— Ну и подавитесь своими отцами! — крикнул Рыжий. — Подумаешь, счастье! Вон Неронов с собакой выслеживает. Очень здорово!..

— Что ты треплешь! — перебил его дядя Костя.

— Дождались! Ха-ха! Бьет и травит собакой. Скажи ему, Нерон!

— Это не совсем так, — сказал я.

Когда я произнес эти слова, из кустов высунулась голова Рекса.

Про свирепого козлика и серого волка

Вад считал, что расплата будет очень крепкой. Я тоже придерживался этого мнения. Мы были готовы ко всему. Плохо лишь, что расправа была отложена. Диктатор втолкнул нас в дом, закрыл на ключ, а сам с матерью куда-то ушел. Хуже нет, когда неприятные вещи откладываются.

Чтобы убить время, мы стали сочинять информационный бюллетень.

«ИНФОРМАЦИОННЫЙ БЮЛЛЕТЕНЬ ПОДПОЛЬНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ „БРАТЬЯ СВОБОДЫ“ ПОКУШЕНИЕ НА ДИКТАТОРА.

Вчера в двенадцать часов ночи по московскому времени в резиденции Диктатора раздался взрыв. Как стало известно из достоверных источников, неизвестный подложил под кровать Диктатора бомбу с часовым механизмом, которая взорвалась в назначенное время. Лишь по счастливой случайности венценосный сатрап остался жив. Известно, что Диктатор давно уже вызывает ненависть всего народа. Он прославился пытками, террором. Нет сомнения, что покушение повторится.

Б. С.».


Я размножил бюллетень в трех экземплярах и расклеил по комнате.

Затем Ваду пришла удачная мысль наложить в штаны книг: защита на случай, если отец воспользуется самым примитивным видом пыток — стеганием ремнем, хотя на это надежды было мало. Уж наверно он придумает что-нибудь похлеще.

Больше делать было нечего. Время тянулось страшно медленно. Наконец на дорожке показались родители. В руках Диктатора была большая хозяйственная сумка.

— Крапива, — догадался Вад.

Я покачал головой. За крапивой не надо было так долго ходить — она росла под забором.

— Что-нибудь похуже…

Но что — мы так и не могли придумать. На всякий случай Вад подложил в штаны еще книг.

Первый информационный бюллетень был повешен так, что бросался в глаза сразу же. Отец прочел его очень внимательно.

Потом бюллетень прочла мать. Тем временем отец направился к другому бюллетеню, но, увидев, что это одно и то же, читать не стал. Затем он поставил сумку на стол и приказал Ваду:

— Иди сюда.

Итак, первому предстояло Ваду… Мой гордый брат бесстрашно двинулся навстречу неизвестности, шурша книгами.

— Возьми там, в сумке.

Вад заколебался.

— Бери, бери, — сказал отец почти ласковым голосом.

Я бы не полез в сумку. Пусть лучше изобьет до полусмерти, чем лезть в сумку, где неизвестно что. Может, там какая-нибудь гадость вроде змеи или капкана. Но у моего брата была железная воля. Он закусил губу и рывком сунул руку в сумку. Я закрыл глаза, ожидая услышать вопль, но вопля не последовало. Когда я открыл глаза, Вад держал в руке резинового зайца и тупо смотрел на него.

— Нажми.

Уж сейчас-то наверняка что-то произойдет.

— Не нажимай! — крикнул я.

Но Вад уже нажал. Раздался писк. И больше ничего. Вад нажал еще раз. Опять писк. Мой младший брат нажал третий раз и осторожно поставил зайца на стол. Затем он исподлобья посмотрел на Диктатора. Все это было очень странно. Странно и непонятно.

— Этот заяц твой.

Мне показалось, что я ослышался. Ваду, наверно, показалось то же самое, потому что он уставился на отца еще тупее, чем на зайца. Еще никогда я не видел у моего гордого брата такого тупого вида.

— Можешь взять.

Вад осторожно взял зайца. Потом подумал и сказал:

— Спасибо.

Положение было какое-то идиотское. Еще никогда в жизни я не был в таком положении. Моя голова лихорадочно работала, но совершенно вхолостую.

— А теперь снимай штаны.

Я облегченно вздохнул, услышав эти слова. Значит, обычная порка. Да, но зачем было дарить зайца?

Между тем Вад с готовностью снял штаны. Видно, обычная порка, без всяких там фокусов, его вполне устраивала. Посыпались книги.

— Это что такое? — изумился отец.

Мать погладила Вада по голове.

— Бедненький…

— Ну, бей скорей, долго я буду так стоять? — довольно грубо спросил мой гордый брат.

Мать села на кровать и заплакала. Час от часу не легче. Отец не стал бить Вада. Он достал из сумки новые штаны. Штаны были великолепные. Из коричневого вельвета.

— Надевай! — скомандовал отец.

Мой брат недоверчиво надел их.

Затем отец вытащил яркую, в клеточку, рубашку, новенькие, хрустящие, пахнущие кожей ботинки, и через пять минут оборванец исчез, а вместо него стоял одетый с иголочки манекен. Мать даже зачем-то прикрепила к груди Вада голубой бант.

Затем наступила моя очередь. Мне отец вручил ремесленную форму. Был даже ремень с большущей пряжкой. Я лишь несколько человек видел в городе в такой форме, и то она у них была потрепанной.

Родители принялись вертеть нас во все стороны. Мы послушно вертелись. Мать ахала и охала.

— Какие вы у меня красавчики! — восхищалась она.

— Ну, а теперь давайте поиграем, — предложил отец. — Я буду серым волком, а ты, Вадик, козленком… Садись мне на спину.

Если бы нам вчера сказали, что Вад сядет верхом на Диктатора и он будет возить его по комнате, мы бы в лучшем случае рассмеялись.

Когда серый волк основательно взмок, он дал нам по кулечку конфет и сказал:

— А теперь до вечера идите куда хотите.

Мы постояли немного, а потом вышли на улицу.

— Чевойт он? Подлизывается, что ли? — спросил Вад. — На кой мне этот костюм? Меня не купишь.

Однако чувствовалось, что мой брат доволен. Правда, он тут же сорвал бант и бросил его в крапиву.

— Пошли сходим к бухгалтеру, — предложил я. — Вот удивится.

Мы отправились в банк. По дороге у окна парикмахерской мы остановились, потому что изнутри на нас таращили глаза два расфуфыренных типа. Вад показал им язык. Один из типов ответил тем же. Я погрозил ему кулаком. Другой погрозил мне. Мы презрительно отвернулись, та парочка тоже. Оказывается, это мы отражались в зеркале.

Мы пошли дальше. Прохожие пялились на нас. Особенно девчонки. Они даже шли задом наперед, лишь бы подольше видеть нас. Одна так засмотрелась, что наткнулась на столб.

Мы пошли быстрее, но лишь еще больше привлекли к себе внимание.

— Гляди, артисты приехали! — сказала одна тетка другой, показывая на нас.

Хорошо, что Вад догадался сорвать бант.

Когда мы вошли в тесную комнату бухгалтерии банка, все даже перестали работать. Семен Абрамович поспешно встал и вывел нас в коридор.

— Здравствуйте, Семен Абрамович, — сказал я.

— Здравствуйте.

Мы помолчали. Бухгалтер достал расческу и расчесался.

— Это… он вам купил?

— Ага…

Семен Абрамович пощупал мою ремесленную форму.

— Шевиот. Жарко небось?

— Нет, ничего.

— Тебе бы белый китель надо. Я когда ездил в область, видел. Очень красивый.

Семен Абрамович еще расчесался, обдул расческу я спрятал ее в карман.

— Как живете? Я слышал, он бьет вас?

— Да так, иногда…

— Чего врешь? — сказал Вад. — Не иногда. У меня видите, какие уши стали длинные? И «Робинзона Крузо» он разорвал. Говорит, мы с него берем пример.

— Ай-ай-ай! — покачал головой бухгалтер. — Робинзона жалко. А как… мать?..

— С матерью они заодно.

— Мать вы не обижайте… она у вас хорошая…

— Да мы ничего… С матерью жить можно…

Из дверей высунулась женская конопатая физиономия:

— Семен Абрамович, вас к телефону.

— Сейчас… Вы заходите, ребята…

Мы поплелись на улицу.

— Если бы он пришел чуть позже… — сказал Вад. — Представляешь, какой бы у нас был отец!

— Теперь что толку… Пошли на минное поле.

Если бы перед безотцовщиной предстал скелет фрица, увешанный с ног до головы пистолетами и фонариками «Даймон», то она, наверно, удивилась меньше.

— Привет! — сказал я, но ответа не получил. — Картошка есть?

— Есть… — выдавил Малыш, не отрывая глаз от клетчатой рубашки Вада.

Мы подошли к костру и взяли по картошине. Вокруг валялись кости, зола, и пришлось есть стоя. Безотцовщина глядела на нас во все глаза, словно мы действительно были артисты.

— Садитесь, — предложил Рыжий.

— Мы постоим…

— Костюмчики боитесь испачкать? — усмехнулся он.

— Ты угадал.

— Гдей-то вы слямзили? — спросил Дылда.

— Мы не слямзили.

— Это им отец купил, — догадался Малыш.

— Да?

— Да…

— С чего это он?

— Так положено, — опять сказал за нас Малыш. — Отец всегда все покупает.

Дылда подул в огонь.

— Суп будете?

— Нет, мы уже наелись.

— Мы хлеб с колбасой дома ели, — зачем-то соврал Вад. — И конфеты есть.

Мы протянули безотцовщине кулечки со слипшимися конфетами. Каждый осторожно взял по шарику и осторожно положил в рот.

— Сладкая, — удивился Дылда.

— А внутри варенье! — разгрыз Малыш. — Здорово!

— Дерьмо! — Рыжий выплюнул конфету в огонь.

— Еще хотите? — спросил я.

Дылда задумался.

— Угостите девочек, — сказал Рыжий. — Может, дадут послюнявить щечку.

— Пойдемте на горох, — предложил я.

— Костюмчики запачкаете, — опять съязвил Рыжий. До чего же злой парень.

— Ну, тогда мы пошли вдвоем…

— И я с вами! — вскочил Малыш.

— Разомнусь и я, — поднялся Дылда.

Лишь Рыжий остался сидеть у костра.

Не успели мы отойти, как послышался топот. Нас догонял Рыжий. Он тащил обмотанную тряпками каску.

— А как же супчик? — спросил он.

— Не надо. Спасибо, — вежливо поблагодарил я, удивленный такой нежной заботой.

— Требуете? Папина конфетка вкуснее?

— Почему же… Просто не хочется.

— А вы все же поешьте!

Рыжий опрокинул на меня каску. Остатки супа он аккуратно выплеснул на Вада. В тот же момент мой брат кинулся ему под ноги. Я схватил Рыжего за «шкирку». Но тот и не думал убегать.

— Бей! Бей! Паршивый Нерон! — закричал он.

Я не стал себя долго упрашивать. Рыжий стоял, как пень. Когда не получаешь сдачи, драться неинтересно.

Проклиная ненормального, мы стали счищать с себя суп.

Но тут Рыжий схватил земляной ком.

— Может, земличкой припудрить?

Ком угодил мне в грудь. Теперь возмутился даже Дылда.

— Ты что делаешь, псих? — закричал он.

— Я им еще не так! Нероны паршивые! Чтобы больше не приходили сюда! Дерьмо всякое будет ходить!

Вад схватил камень, но я не дал ему размахнуться.

— Не надо. Он тронулся. Пойдем помоемся на речку.

— Эсэсовцы! Черные эсэсовцы! — кричал нам вслед Рыжий. Он имел в виду мою черную ремесленную форму.

Мы тщательно постирали «эсэсовскую» форму, но было ясно, что ей настал конец.

— Прибьет, — сказал Вад, оглядев меня.

— Пошли на горох. Семь бед — один ответ.

Авес Чивонави

Я надеялся, что родители уже спят и расправа будет отложена до утра. Но окна нашего дома были ярко освещены.

Я взобрался на завалинку и заглянул в окно. Отец сидел за столом и смеялся. Рядом с ним была мать. Она тоже смеялась. А напротив них сидел незнакомый человек со странным лицом, словно составленным из кусочков, как лоскутное одеяло, и рассказывал что-то, наверно, очень смешное, потому что ему удалось рассмешить даже отца. На столе лежало и стояло много всякой всячины, даже настоящая колбаса.

— Ну, чего там? — дернул снизу меня Вад.

Я помог ему подняться. Мой брат проглотил слюну.

— Пошли, — сказал он. — Будь что будет…

— Вот они! — сказал отец.

— Ах! — ахнула мать.

Я именно так все и представлял себе.

— Вот, полюбуйся, — сказал отец, обращаясь к человеку с лицом, похожим на лоскутное одеяло. — Сегодня продал свои золотые часы, одел их, а к вечеру — посмотри.

Гость, видно, был веселым человеком, но даже его наш вид привел в уныние.

— Да, — сказал он, разглядывая нас. — Ен киш нредом, река Хунцы.

Последняя фраза не была немецкой. Скорее итальянской.

— Друзья отделали?

— Ага…

— Ну, идите, будем знакомиться. Авес Чивонави.

— Вы итальянец?

— Ух, какие шустрые! С ходу определяют.

— Это дядя Сева, — сказала мать и засмеялась. — Он любит говорить наоборот.

Мне стало стыдно, что я попался на такую простую штуку.

— Сева Иванович, — перевел я медленно «Авес Чивонави».

— Совершенно точно. Кичтёл.

— Лётчик.

— Цедолом, — похвалил Авес Чивонави. — Тнанетйел асапаз.

Получилось у него это сразу.

— Ну, хватит, — сказала мать. — А то головы поломают. Они и так у них…

— Умники?

— Еще какие.

— Что вы понимаете под словом «умники»? — не удержался я.

— Грамотный, — подмигнул дядя Сева зеленым глазом.

— Запоем читает, — поддакнула мать.

Отец задвигался.

— Зато косу в руки взять не умеет.

— Анищвоцтозеб, — засмеялся дядя Сева. — Теперь научится. А такой змей, чтоб полететь можно, сделаешь?

— Нет…

— Эх вы, трюфели. Ну, завтра научу. А сейчас налетай на стол.

И дядя Сева вернулся к своим веселым воспоминаниям о том, как он пришел домой с войны, а жена его не пускает на порог — не признает. «Гражданин, что вам нужно?» — спрашивает она дядю Севу.

А дело в том, что на Авеса Чивонави три раза приходили похоронки, потому что он три раза сгорал в своем самолете. Похоронку пошлют, а тут оказывается, что на обгорелый скелет еще можно натянуть чужую кожу или пришить какую-нибудь чужую часть тела. Дядя Сева три раза полностью сменял свой внешний облик и в конце концов сам себя перестал узнавать.

Потом Авес Чивонави стал показывать нам свое тело. Оно все состояло из отдельных кусочков разного цвета и формы. Когда мать увидела тело брата, она сильно расстроилась и даже заплакала и сказала, что эта «змея» нарочно не признала своего мужа, так как побоялась принять увечного. Слово «увечный» очень не понравилось Авесу Чивонави, и он стал говорить, что никакой он не увечный, и попытался даже вскочить на стул, но не вскочил, а лишь разбил стакан. В общем, все стали кричать, смеяться, плакать одновременно, и мы с Вадом удрали на улицу, очень довольные таким исходом.

Мы сели на бревно так, чтобы ветер дул в сторону Рекса, и стали есть колбасу. Партизанская овчарка забеспокоилась, рванула цепью.

— Дай, дай, — сказала она угрожающе.

— Выкуси, — ответил Вад.

Он откусил маленький кусочек и бросил его специально с недокидом. Но Рекс не кинулся, что сделала бы обычная дворняжка, а лишь презрительно отвернулся.

Вад огорчился.

— Ну и гадкий пес, — сказал он. — Давай его отравим.

— Он за него знаешь что сделает?..

— Лучше бы Авес был нашим отцом. Правда, сильный парень?

— Ничего.

— Змея завтра научит делать.

— Ага. Прилетит на минное поле. Пацаны поумирают.

— Слушай, а давай вместе с ним фрица откопаем.

— Может продать.

— Не продаст.

— Пистолет ведь.

— Ну и что? Постреляем немного и сдадим в милицию.

— Цирф? — раздалось у нас за спиной. — Да еще с пистолетом? — Дядя Авес присел рядом на бревно. — И вы его еще не откопали? Эх вы, трюфели.

— Там глубоко, — сказал Вад.

— Ну сколько? Метр? Два? Мы для самолетов укрытия знаешь какие рыли? Река Хунцы!

Как-то так получилось, что мы все рассказали Авесу Чивонави. Другой взрослый обязательно махнул бы на эту слишком сомнительную историю рукой или просто посмеялся, но дядя Авес воспринял ее серьезно. Он загорелся немедленно идти раскапывать могилу.

— Только, чур, трюфели, никому ни слова. Поклянемся.

Мы положили руки одну на другую и поклялись. Вот это дядя!

Как ни осторожно мы искали лопату, фонарь, но мать сразу почуяла неладное.

— Куда это вы? — забеспокоилась она.

— Уникыдуказ урог.

— Отвечай по-нормальному! Голова уже трещит от твоей тарабарщины.

— За червяками. Ялд икбыр.

— Тьфу! — плюнула ласково мать. — Каким был шалавым, таким и остался.

Пока отец доливал в рассохшуюся бочку воды, мы потихоньку выскользнули на улицу. До могилы фрица было километра два. По самым достоверным сведениям, немец был похоронен на развилке лесных дорог. Там был насыпан холм и стоял деревянный крест.

Днем по дорогам ходили и ездили. Раскапывать могилу можно было лишь ночью или рано утром. Многие пацаны начинали было рыть, да не хватало духу. Но теперь с нами был настоящий летчик. Считай, пистолет и фонарик у нас в кармане!

По дороге у нас вышел небольшой спор. Сдавать пистолет в милицию или нет? Авес Чивонави сказал, что сначала мы должны поохотиться на ворон, так как вороны большое лакомство. Потом он стал рассказывать про пистолеты. По словам дяди Авеса, в его руках побывало около сотни немецких пистолетов, и все это оказалось дерьмом. Самые лучшие пистолеты — американские. Среди них есть такие, что стреляешь в одну сторону, а пуля летит в другую. Однажды дядя Авес обманул таким образом немцев. Как-то его захватили в плен. Дядя сделал вид, что кончает самоубийством, и направил пистолет себе в грудь. Но так как пистолет стрелял наоборот, то Авес Чивонави перестрелял всех фашистов и был таков.

Бывалый летчик рассказал еще несколько подобных историй и окончательно понравился нам. Детство младшего брата матери оказалось не менее интересным, чем у нас. Например, он гонялся за орангутангами, которые, сбежали из зоопарка. Дядя так увлекся, рассказывая об орангутангах, что чуть не свалился в могилу фрица, которая была уже немного откопана.

— Пистолет здесь, я чувствую! — заявил Авес Чивонави.

Он поплевал на ладони и три раза копнул. Лопата заскрежетала.

— Вот видите? Река Хунцы…

Дядя копнул еще раз. Но тут послышался топот, и из темноты выпрыгнул Рекс, а за ним отец.

— Уф! Еле догнал! Червей копаем? А я решил собаку прогулять. Давай помогу, Сева Иванович, тебе нельзя после ранения. Посветите мне.

Отец взял из рук Авеса лопату, спрыгнул в яму и принялся рыть, как бульдозер.

Мы уныло наблюдали за ним. Сейчас отец откопает фрица, и плакали пистолет с фонариком. Дядя Авес, видно, тоже здорово расстроился. Он продолжал вспоминать разные веселые истории, но я видел, что он сильно огорчен.

К счастью, червей оказалось много, и мы довольно быстро набрали их целую банку. Потом мы под конвоем отправились домой. По дороге мы потихоньку договорились с дядей Авесом встать пораньше, чтобы все-таки откопать фрица.

Утром нас чуть свет разбудил дядя Авес. Признаться, я уже забыл о могиле, но бывший летчик оказался не из таких.

— Трепачи! — шипел он на нас. — Чтобы еще когда с вами связался… Живо одевайтесь!

Однако, когда мы с большим трудом оделись, дверь оказалась закрытой на ключ, а ключ неизвестно где.

Пришлось будить мать. Где ключ, мать не знала. Значит, его спрятал отец. Мы долго препирались, кому из нас будить его, и, наконец, выбор пал на дядю Авеса, имеющего на правах гостя парламентскую неприкосновенность.

— Толя, — сказал дядя, щекоча торчащую из-под одеяла грубую желтую пятку, — Толя… мне надо выйти… Где ключи?

Мы в это время притворились спящими.

Отец причмокнул губами и утянул пятку под одеяло. Щекотать было нечего. На поверхности оставалось лишь одно ухо. Разве кто решится дернуть Диктатора за ухо? Но Авес Чивонави недаром был летчиком и три раза горел, да не сгорел. Он отважно взялся за ухо и слегка трепанул его.

— Толя… Река Хунцы…

В следующее мгновение железная клешня замкнулась на его запястье. Я удивился быстроте реакции. Что значит быть разведчиком…

— Что? — спросил отец, не выпуская руку, отважившуюся схватить его за ухо.

— Чюлк, — машинально пробормотал дядя Авес, но тут же поправился — Ключ у тебя?

— Вы на рыбалку?

— Ага, — сказал дядя Авес, не подумав.

— И я с вами. Давно хотелось порыбачить. Удочка найдется?

И чего он к нам привязался?

Рыбу мы ловили до самого вечера, хотя с первого взгляда каждому было ясно, что мы встали на месте, где никакая уважающая себя рыба клевать не будет. Мы ловили здесь нарочно, чтобы наказать отца. Но отец не замечал этой мести. Устроился под ветлой и просидел весь день, глядя в воду вместе со своим Рексом. Что они там видели, не знаю, но когда крючок зацепился за траву и малоопытному рыбаку могло показаться, что клюнула крупная рыба, он даже не пошевелился, Значит, он или шаху на этом деле съел, или просто дурак, хотя так думать про отца и нельзя, но уж больно он нам надоел.

Фрица мы бы, конечно, рано или поздно откопали (не может же отец таскаться за нами по пятам день и ночь), но тут начались очень серьезные события, и нам стало не до фрица и других детских игрушек.

Мы узнаем про сказочную страну Утиное

Отец решил, что нам надо уехать из Нижнеозерска. Никто не ожидал такого фокуса.

В пользу переезда отец приводил следующие доводы. Во-первых, он никак не мог найти в Нижнеозерске работу: его здесь никто не знал (до войны мы жили в другом месте), а документов у отца пока никаких не было, лишь одна справка, что он воевал в партизанах. Во- вторых, он боялся, что мы рано или поздно взорвемся, так как «здесь полно мин, снарядов и всякой гадости». И, в-третьих, нечего есть. На этот третий довод отец упирал особенно сильно. Отступая, немцы взорвали в Нижнеозерске все, что можно было взорвать, увезли все, что можно было увезти, и поэтому цены буквально на все были аховские.

В Утином же, родине отца, немцев не было, земля плодородная, народ зажиточный, кругом сады, в пруду столько рыбы, что сунь палец — укусит. Об утках же и говорить нечего, потому село и называется Утиным. Железная дорога далеко, а значит, спекулянтов, воров, урок нет. В километрах ста от Утиного начинается вообще глухомань, где люди ведут натуральное хозяйство. Пшеница там что песок речной, а козы стоят столько же, сколько кошки (это было козырной картой).

А главное, в этом селе отца знают как облупленного и он сразу сможет устроиться на работу. Ну, разумеется, взрывчатых веществ там нет, а потому мы, может быть, умрем своей смертью.

Все это мы узнали в «кроватном парламенте», то есть подслушали ночью разговор в соседней комнате, когда обычно обсуждались все наши семейные дела.

Потом вопрос был вынесен на всеобщее голосование, и голоса распределились следующим образом.

Мать:

— Я здесь привыкла. У меня хорошая работа (мать работала стрелочницей на станции), а там железной дороги нет, и работы для меня нет.

Я:

— Здесь хорошая библиотека, театр, цирк летом приезжает, а там деревня зачуханная. Если я вам в тягость, я могу дома не питаться, умный человек всегда себя прокормит. В Утиное добровольно не поеду.

Вад:

— Чихал я на нее.

Дядя Сева (совещательный голос):

— Речки там нет, леса нет, станции нет, а значит, и пива нет. Где же человеку отдохнуть? Я весь больной, я отдыхать сюда приехал.

Выступление Авеса Чивонави и вовсе обострило отношения между родителями.

— Только его не хватало, — выступал ночью в парламенте отец. — Сами крохи добираем.

— Как тебе не стыдно! — горячо возражала мать. — Человек весь больной! Ему отдых нужен и хорошее питание, а ты его гонишь! Куда он пойдет?

— Я его никуда не гоню. Но у меня дети голодные. И так последним делимся. Сказал — три дня погостит, а теперь, оказывается, с нами думает уезжать.

— Значит, ему здесь понравилось.

— Мало ли где мне понравилось.

— Он мой брат.

И так далее. До бесконечности.

Однако примерно через неделю парламентская борьба закончилась победой отца. Обычная история, если в стране диктатура.

Вечером, после ужина, когда все были в сборе, отец провел повторное голосование.

— Надо ехать, — сказал он, ковыряя в зубах щепочкой от спичечной коробки, — деньги тают, как вода.

— Вода не тает, — поправил я.

— Молчи! — закричала мать. — Слово не дают сказать. Яйца курицу стали учить!

— Я все-таки не понимаю, — дядя Авес подтянул свои слишком просторные галифе и зашагал по комнате, — зачем отсюда уезжать? У нас хороший государственный дом, рядом станция, речка, лес. Нет работы? Пока можно заниматься огородом, развести курей. Если на каждого по десятку курей, то и то уже… сорок и Вадику пятерку…

— Чихал я на них, — сказал Вад, стуча ребром ладони по столу.

— Если даже мы будем снимать по тридцать яиц в сутки… это… это…

Дядя Авес очень возбудился и забегал по комнате.

Если по сотне за десяток… Это четыреста пятьдесят рублей!

— Мои пять не считайте, — предупредил Вад.

Отец перестал ковырять в зубах.

— Ты извини меня, Сева Иванович, но ты морозишь глупость.

— Почему глупость?

— Потому.

— Что, трудно развести курей? Всегда свежие яички. — Дядя Авес стал так сильно дергать галифе, что пуговица с треском отлетела.

— Ты не волнуйся, Севочка, — ласково сказала мать. — Надо ехать. У нас денег совсем нет. А там продукты дешевые.

— Но там глушь! Ни речки, ни леса, ни пива! Мне врачи прописали пиво три раза в день.

— Сами сделаем.

— Это черт знает что, — пробурчал отец.

Дядя Авес расстроился еще больше.

— Что это за пиво, самодельное? Река Хунцы… Лес, может, ты тоже сделаешь?

— Ну, все. — Отец хлопнул ладонью по столу и встал. — Собирайтесь. Через неделю выезжаем.

— Позвольте! — воскликнул я. — Ведь голосование явно показало, что большинство народа не идет за вами. Зачем же узурпировать власть? Император Веспасиан…

Хотя отец уже немного привык к таким монологам и почти не реагировал на них, но сейчас был, видно, сильно раздражен. Совершенно неожиданно он схватил меня за ухо и очень больно трепанул.

— На новом месте я возьмусь за вас. Будет тебе Веспасан. Совсем обнаглели.

— К наружному блеску он нисколько не стремился.

— Перестань огрызаться! — закричала мать. — Доводят отца и доводят.

— …измученный медленным и утомительным шествием, не удержался, чтобы не сказать: «Поделом мне, старику: как дурак, захотел триумфа».

Вад, продолжавший стучать ребром ладони по столу, насторожился:

— Как дурак, захотел тримфа, — повторил он задумчиво. — Как дурак, захотел тримфа… Как дурак…

Отец подскочил к нему и схватил за шиворот.

— Ах ты, чертенок!

— Как дурак… Как дурак… тримф…

Отец размахнулся, чтобы дать подзатыльник, но Вад успел подставить свою ладонь. Отец поморщился.

— Как дурак, тримф.

— Негодяй.

Отец и Вад смотрели друг другу в глаза.

— Как дурак, тримф.

— Не смей так на отца! Толя! Дай ему как следует! Выпори как Сидорову козу! Бей, я не буду заступаться! Что же это за дети… — Мать заплакала.

— Как дурак, треф.

— Ничего, скоро уже… потерпи, — сказал отец и отвесил Ваду в лоб щелчок.

Голова Вада отозвалась гудением чугуна. Я невольно засмеялся. Мой брат вскочил и кинулся на отца.

— Не бей в голову! Слышишь? А то дураком станет! Возись тогда! — крикнула мать и вклинилась между отцом и Вадом.

— Он и так дурак. Ты все потакаешь. — Отец вышел из дому, хлопнув дверью.

Вад сел на пол и затянул бесконечное:

— Как дурак треф, как дурак треф, как дурак треф, как дурак треф…

Дядя Авес взял иголку и стал пришивать пуговицу к брюкам, тактично повернувшись к нам задом.

Так закончилось повторное голосование по вопросу о переезде в Утиное.

Ухо у меня горело и взывало к мести. Я выбрал укромное место за сараем и стал писать информационный бюллетень по поводу последних событий. Бюллетень назывался «Голос большинства» (я, Вад и дядина половинка). Месть — сладкая вещь. Я так увлекся, что не сразу услышал, что кто-то пыхтит и топчется у меня за спиной. Обернувшись, я увидел хромого бухгалтера.

— Здравствуйте, — сказал бухгалтер (как приятно, когда тебя называют на «вы») и стал рыться в карманах. Наконец он извлек сахарного петуха на палочке.

— Спасибо.

— Пожалуйста. Нате… вот еще… брату.

Я поблагодарил и за второго петуха. Воцарилось молчание. Бухгалтер вытащил расческу и расчесался.

— Вы… я слышал… уезжаете…

— Уезжаем, Семен Абрамыч.

На бухгалтера было приятно смотреть. Новый, в полосочку костюм, в кармашке пиджака очки, расческа, набор цветных карандашей, волосы гладко причесаны. Разговор вежливый, уважительный.

Семен Абрамович еще раз причесался, потом откашлялся.

— К вам просьба есть… Так сказать, окажите любезность в передаче вашей мамаше вот этого…

Бухгалтер протянул мне аккуратно склеенный из листов какой-то бухгалтерской книги плотный конверт.

— Хорошо, Семен Абрамыч.

— Только, так сказать, чтобы… никто не видел… И спросите, какой будет ответ…

На конверте красивым почерком было написано: «Анне Андреевне Бородиной в собственные руки». Я спрятал конверт под рубашку и пошел домой. Отец сколачивал во дворе ящик. Он не обратил на меня внимания. На крыльце сидел Вад и, уставившись в одну точку, тянул:

— Какдуртре, какдуртре, какдуртре, какдуртре. — Вот во что превратилась красивая фраза: «Как дурак, захотел триумфа». Голос у Вада был уже сильно хриплым.

— На вот, пососи, — я протянул брату петуха, но он даже не пошевелился.

Мать мыла посуду. Она сердито гремела железными тарелками.

— Явился, огрызальщик? Когда ты кончишь доводить отца?

— Велено передать в собственные руки.

— Что там еще?

Мать осторожно взяла конверт. Прочитав первые строки, она выронила письмо и заплакала.

— Что он пишет? — спросил я. — Зовет к себе?

— Не твое дело. Чтобы больше не смел у него ничего брать! У нас есть настоящий отец…

Я хотел показать отцовское письмо. Я давно ждал подходящего момента, чтоб показать его, но у матери был такой расстроенный вид, что мне стало жалко ее.

На крыльце послышались шаги. Мать торопливо спрятала конверт за пазуху. Отец подозрительно посмотрел на меня:

— Опять умничаешь?

Я вышел во двор, Вад продолжал тянуть «какдуртре». Ребром правой ладони он стучал о железную скобу. Я еще раз попытался всунуть ему петуха, но безуспешно.

За сараем на бревне сидели хромой бухгалтер и дядя Авес и вслух читали информационный бюллетень. За последнее время они сильно сдружились.

— «Пе-ре-езд… в лишен-ные цивилиза-ции мес-та из-за при-хо-ти Дик-та-то-ра, — по складам читал дядя Авес, — ли-шен вся-кого смыс-ла…»

— Лишен, — поддакивал бухгалтер.

Увидев меня, бухгалтер встал и расчесался.

— Плачет, — сказал я.

— Молодец. — Дядя Авес похлопал бухгалтера по плечу. — Плачет — это уже хорошо. Я еще с ней поговорю. Никуда мы отсюда не уедем. А сейчас пошли выпьем. У тебя есть деньги?

— Сотня.

— Отлично! Еще и на закуску хватит!

Бухгалтер пошевелил губами.

— Даже сорок три копейки останется.

— Возьмем на них хамсы.

Вечером дядя Авес пришел сильно навеселе. Он вызвал мать во двор, и они там долго шептались, причем мать вытирала глаза подолом платья. Отец сидел хмурый. По-моему, он о чем-то догадывался.

За ужином мать, глядя в окно, вскрикнула и выронила ложку. Я посмотрел туда и увидел бледное лицо бухгалтера с приплюснутым к стеклу носом.

От неожиданности я тоже выронил ложку. Отец обернулся.

— Что за черт! — вскочил он.

Лицо с приплюснутым носом исчезло.

— Видение, — хихикнул дядя Авес.

Отец торопливо вышел из комнаты. Слышно было, как он ходит под окнами.

— Слышь, иди за Абрама… то есть Семена, — начал дядя Авес, мигая сонными глазами. — Бухгалтер, красавец мужик, домище какой… А этот…

— Перестань при ребенке…

— Рожа, как у цыгана… Страшилище морское. Издеватель млекопитающий…

Дядя Авес задумался, изобретая очередное ругательство, но в это время дверь хлопнула и появился отец, таща упирающегося, посиневшего Вада.

— Какдуртре, какдуртре, — хрипел Вад.

— Замолчи, идиотик! — крикнула мать. — Глотку порвешь!

Она взяла ложку и стала насильно пихать Ваду в рот картошку.

— Ешь — не хочу, хочу — не ешь, — сострил дядя Авес.

— Выйдем, Сева Иванович, — сказал отец.

— Зачем?

— Покурим.

— Я некурящий. У меня легкие никудышные.

— Ничего, пара затяжек не повредит.

— Не хочу курить. Я спать хочу.

Дядя Авес стал снимать сапоги, но отец вежливо взял его под локоть. Вернулись они очень скоро. Сонного вида у дяди Авеса как не бывало. Дядя был взъерошен и возбужден. Одно ухо у него горело. Не говоря ни слова, дядя полез под кровать за своим чемоданом.

— Ты куда? — взволновалась мать.

Дядя Авес раскрыл чемодан и стал заталкивать туда свои вещи.

— Ты что с ним сделал? — закричала мать.

— То, что надо, — ответил отец, снимая толстые трофейные ботинки.

Затем он разделся и лег на кровать, отвернувшись к стене.

— Харя! — вдруг выкрикнул дядя Авес. — Подумаешь! Кто ты есть? У меня все части еле пришиты, а он по уху! Кто ты такой? Ну, кто ты такой? Нужен мне твой дом паршивый? Подавись им!

Дядя схватил чемодан и поволок его к выходу.

— Сева! — кинулась мать.

Но дядя Авес вышел, изо всех сил хлопнув дверью. Мать побежала за ним. Вернулись они через полчаса. Дядя Авес, ворча, стал распаковывать чемодан.

— Хочешь, чтобы было все по-хорошему, река Хунцы, чтобы лес и станция была, а за это по уху бьют и из дома гонят.

Проснувшись ночью, я услышал тихий разговор, доносившийся из комнаты родителей. Разговор шел о дяде Авесе.

— Летчик, три раза горел, а ума — на копейку. Учит ребят всяким гадостям. Могилу хотел раскопать. Связался с бухгалтером… подбивает его. Что у тебя с ним было?

— Ничего… Чай ходил пить…

— Хватит, отходил…

— Я ему так и сказала…

— Это все Севка! Придурковатый какой-то.

— Как ты не поймешь… Счастье какое… И муж, и брат в один год из мертвых воскресли… Конечно, он немного странный, но ты уж прости его. Он ведь мой брат…


Я думал, что после вчерашних событий дядя Авес будет дуться целую неделю, но ошибся. Дядя встал в бодром настроении, надел свои галифе и, напевая «Потому, потому, что мы пилоты…», отправился во двор умываться.

— Слей мне, — попросил он.

Я взял ведро, кружку и вышел вслед за дядей. Авес Чивонави козлом скакал по двору.

— Давай, давай и ты! Нечего лениться! В здоровом теле здоровый дух.

Я старался не смотреть на дядино «здоровое» тело.

Сделав зарядку, Авес Чивонави смочил себе лицо и грудь, покрытую жиденькими волосами, и стал бодро вытираться.

— Не вешай нос, трюфель, понял? Ничего у него не выйдет! А не то уйдем все к Абраму. Видал, какой домище? Ишь моду взял… по уху…

Авес осторожно потрогал ухо и затрусил к дому, хлопая галифе. Навстречу ему вышел сонный Вад.

— Выспался, трюфель? Фрица откапывать пойдем?

Вад открыл рот, но оттуда послышалось лишь клокотание. Что-то наподобие «Кр-р-р».

— Смажь постным маслом, — посоветовал дядя. — Очень помогает.

Подготовка к переезду шла полным ходом. Отец привез доски и принялся сколачивать из них ящики. Нам на личные нужды он выделил старый фанерный чемодан.

— Все, что сюда войдет, возьмем. Что не войдет, бросьте. И так полно всякой дряни.

Этот-то чемодан и навел нас на мысль о побеге. Раз все будет при нас, значит, достаточно перенести чемодан на другую платформу — и прости-прощай Утиное.

Мы долго спорили, поделиться этой мыслью с дядей Авесом или кет, по потом решили не говорить ему ничего, потому что хоть он и малый свой в доску, но взрослый, а взрослым особенно доверять нельзя.

Мы тщательно продумали, чем набить этот чемодан. Прежде всего надо положить порох, тол, несколько фаустпатронов и обязательно петарды. Ведь мы удерем в местность, где войны не было, а значит, эти штуки должны цениться на вес золота. Пацаны, которые приезжали к нам из других мест, прямо трусились при виде этого богатства. Они сдуру отдавали за него школьные портфели, чернильницы и даже общие тетради. Они вроде бы становились безумными: не надо им ничего, лишь бы взрывать, взрывать, взрывать…

На случай, если отец вздумает заглянуть в чемодан, мы замаскировали всю эту штуку тряпьем, книгами, школьными принадлежностями. Я продал на базаре три ведра картошки с минного поля, и у нас оказалось немного денег.

Не готовился к переезду один дядя Авес. Он серьезно взялся за дело. Целыми днями дядя просиживал в банке, мешая бухгалтеру работать, а вечером тащил его на станцию, в буфет.

Однажды, покупая отцу папиросы, я услышал, о чем они там разговаривают.

Буфет, бывший угольный склад, находился рядом со станцией.

Дядю я увидел сразу же, как только вошел. Они с бухгалтером сидели на бочках возле двери. Дядя сидел верхом и очень напоминал кавалериста. Он размахивал вилкой, как саблей.

— Трюфель ты! — кричал красный и взъерошенный Авес. — Он ее увозит насильно! Телок ты, а не мужик! Я три раза сгорал в самолете! На мне все тело чужое! И то я не побоялся, плюнул ему в харю его краснорожую!

Бухгалтер сгонял с бледного лица ребром ладони пот и бормотал;

— Не умею я драться… Еще синяк поставит, а у меня клиенты… Я лучше напишу жалобу в уличком.

— Напиши! Только обязательно напиши! Пусть его поразбирают, река Хунцы!

Я думал, они треплются, но вскоре на имя отца пришла повестка с приказом явиться в уличком такого-то числа, во столько-то, имея при себе паспорт, военный билет и запас продуктов на три дня (уличком пользовался бланками военного комиссариата). Повестка так и начиналась:

«ПРИКАЗЫВАЮ

Явиться в военный комиссариат (зачеркнуто), уличком».


На месте подписи «Военный комиссар А. Винников» стоял крестик, так как председатель уличкома бабка Василиса, по-уличному Дранакошка, была неграмотной. Отец долго изумленно рассматривал повестку, а потом перешел улицу (уличком располагался напротив нас, а чтобы опустить повестку в почтовый ящик, Дранакошке пришлось протопать три квартала), постучал в вечно закрытые ставни председателя уличкома и крикнул:

— Ты что, совсем ошалела?

— Чавой-та? — вышла бабка Дранакошка и приставила ладонь к уху.

Отец разорвал повестку, погрозил бабке кулаком и ушел.

Однако на следующее утро в нашу калитку постучался уличком в полном составе. Неграмотная Дранакошка жалась в хвосте, — наверно, она и не понимала, что происходит. Заправляла всем секретарь уличкома, бойкая, нервная Катерина Приходько, по-уличному Злючка. Увидев целую толпу, отец удивленно опустил топор, которым забивал ящики.

— Ты чего ж это не являешься по вызову уличкома? — закричала Злючка, размахивая листом бумаги, на котором было крупно написано «Протокол №…». — Василиса, скажи ему!

— Ась? — навела на нее ухо Дранакошка.

— Ну-ка, пошли, голубчик! Отвечать будешь перед уличным судом, за что жену свою истязаешь!

— Проваливайте, — сказал отец.

Злючка подняла левое колено и занесла слово «проваливайте» в протокол.

Члены уличкома, острые на язык бабы, — за то их и избрали, — загалдели все разом. Получилось гудение, как на толкучке.

Отец подошел к Рексу и стал отстегивать ошейник. Возле калитки создалась очередь, которая исчезла очень быстро. Но заседание уличкома продолжалось за плетнем. Об этом можно было судить по нервным выкрикам:

— Кулак!

— Пленный!

Были и такие выкрики, которые неудобно здесь приводить. Их, наверно, не записала даже Злючка, которая строчила протокол, попеременно поднимая колени (я видел в щель).

— Постановили! — выкрикнула она примерно через час. — Гражданину Бородину разойтись с гражданкой Бородиной по причине истязания. В противном случае дело передать в народный суд! Пошли, бабоньки!

— Заходите еще, Рексом угощу! — крикнул отец им вслед.

Но он недооценил силы уличкома. На следующий день к нам пришел участковый милиционер Григорий Иванович и очень долго разговаривал с отцом. Григорий Иванович был дядька добродушный и любил поговорить, но все-таки больше полутора часов он не разговаривал, а тут проговорил целых три, что свидетельствовало о важности дела.

Отец решил ускорить отъезд.

Или с билетом получалась какая-то неувязка, или отец сделал это нарочно, но о том, что мы сегодня уезжаем, он объявил часов за пять до отъезда. Больше всего был поражен дядя Авес. Он заметался по двору, срывая свои сушившиеся майки и трусы, таскал с места на место чемодан. Затем дядя помчался в банк, к бухгалтеру, зачем-то привел его с собой, и тот с испуганным видом смотрел через плетень, как отец выносит из дому ящики с вещами.

— Так ты едешь с нами или нет? — спросил отец дядю Авеса.

— Еду, — буркнул дядя.

— А как же хромой друг?

Но дядя молча проглотил ехидство.

У нас с Вадом чемодан был уже уложен, и мы побежали прощаться с Нижнеозерском. В первую очередь, конечно, мы отправились на минное поле. Там мы не были целую вечность.

Еще издали запахло дымком, — значит, пацаны там. Однако у костра сидел лишь один Дылда. Новость, что мы уезжаем, Дылда выслушал довольно равнодушно.

— Я тоже скоро отчаливаю, — сказал он. — Уже завербовался. Завод строить буду. Задаток получил. Хотите выпить?

Дылда сходил в блиндаж и принес бутылку мутной жидкости. Мы отказались, Дылда сделал глоток прямо из горлышка.

— А где пацаны?

— Они больше сюда не ходят. У Малыша мать замуж вышла, теперь его не пускают, а Рыжий… — Дылда глотнул еще раз. — Рыжий с дядей Костей живет.

Рыжий живет у дяди Кости. Вот это новость!

Мы попрощались с Дылдой. Он протянул нам несколько печеных картофелин.

— Возьмите на дорогу…

На краю поляны мы оглянулись. Дылда смотрел нам вслед, опустив руки, в рваной фуфайке, какой-то слишком взрослый.

На стук вышел дядя Костя. Он обрадовался нам, засуетился:

— Заходите, хлопцы, заходите.

Дядя Костя был сильно навеселе.

— Рыжий дома?

— Обед готовит. Такой работящий хлопец попался… Все вертится, вертится. Вот только выпить не дает. — Дядя Костя понизил голос — И дерется кое-когда. Я слабый уже, а у него кулаки… Как даст… Малыш бы никогда…

Мы прошли в комнату. В кухне было полно чаду, на плите что-то шипело, стреляло, бурлило.

Возле плиты, с ложкой в руках, подпоясанный белым фартуком, возился Рыжий. В первую минуту я даже не узнал его — такой он стал толстый и краснорожий.

— А, Нероны… Здорово, здорово… Вад, подай соль, в столе, да быстрей, а то крышка горячая.

— За встречу бы надо, — намекнул дядя Костя.

— Я вот тебе дам за встречу… Иди воды принеси.

Дядя Костя торопливо взял ведро и вышел.

— Видали? — подмигнул Рыжий. — Он у меня как шелковый… Я тут всем заворачиваю. Куда же вы? Сейчас суп будет готов. Сила, а не суп. А пока вы бы дров покололи.


Оставалось еще два часа. Прощаться больше было не с кем. И я вдруг почему-то вспомнил про Марию Стюарт. Мне захотелось сказать ей о нашем переезде, обрадовать, что у нее больше не будет неприятностей.

Марии Степановны дома не оказалось. На лавочке сидела древняя-предревняя старушка, очевидно, ее мать.

— Что сказать-то?

— Скажите, бабушка, что приходил Веспасиан.

— Ась?

— Император Веспасиан.

— Ишь ты. Запиши на бумажке, а то все равно позабуду.

Бумажки у меня не было, и я написал сучком на дорожке:

«Приходил прощаться император Веспасиан.

(1932 г. — …н. э.)».


Уходя, я оглянулся. Старушка рвала лопухи и бережно укрывала ими надпись.

Дядя Авес продолжает удивлять

Подали поезд, началась суматоха.

— Пора, — дал я знак Ваду.

На другом пути пыхтел товарняк, направлявшийся на юг. Мы решили вскочить на него.

— Чего стоите? — налетел отец. — Поезд отходит!

— Сейчас…

— А где ваш чемодан?

Я глянул вниз. Чемодана не было.

— Его отнес в вагон Сева, — сказала мать.

Я похолодел. Бежать без чемодана? Деньги, вещи, все там… Или еще можно успеть? Я рванулся к вагону. Но в вагоне не было не только чемодана, но и дяди. Теперь забеспокоилась мать. Она стала метаться по перрону, расспрашивая проводников, пассажиров, не видел ли кто худощавого мужчину с лицом в ожогах и с большим фанерным чемоданом. Никто такого мужчины не видел. Но когда наш поезд почти тронулся, нашелся человек, который видел худощавого мужчину с лицом в ожогах и с большим фанерным чемоданом.

— Этот мужчина, — сказал он, — сел в поезд «Москва — Новороссийск», который ушел уже пятнадцать минут назад.

— У него была на голове помятая соломенная шляпа?

— Да, у него была на голове помятая соломенная шляпа.

— И он хромал на левую ногу?

— Да, он хромал на левую ногу.

Сомнений больше не было, дядя Авес сел в поезд «Москва — Новороссийск» с нашим чемоданом.

Всю дорогу у нас только и было разговоров, что о дяде Авесе. Отец высказал предположение, что это был вовсе не дядя Авес, а какой-то проходимец, который выдавал себя за него, а настоящий дядя Авес сгорел в самолете. Услышав такое, мать устроила страшную сцену. Подождав, пока она кончится, отец стал развивать свою теорию дальше. Возможно, проходимец Авес тоже горел где-нибудь, и ему сделали пластическую операцию. Став полностью неузнаваемым, Авес приезжает в какой-нибудь город, расспрашивает у соседей погибшего летчика о подробностях его детства и затем является в эту семью под видом самого летчика. Прием довольно избитый, но выгодный. Можно жить сколько угодно на дармовщину и в то же время заниматься каким-нибудь отхожим промыслом; например, грабить магазины. Кстати, накануне нашего отъезда ограблено подряд два магазина. Мать, как услышала про магазины, так чуть в обморок не повалилась.

— Мой родной брат — грабитель?

— Да не брат, а этот проходимец.

— Как ты смеешь?

— Смею. Надоел он мне, как горькая редька.

Отец был очень доволен, что Авес исчез, и даже ничуть не жалел о пропавшем чемодане.

Из-за дяди Авеса родители ругались два дня. На третий день вечером поезд стал тормозить. Мы подъезжали к сказочной стране под названием «Утиное».

* * *

Итак, мы лежали на куче соломы, вымазанные с ног до головы колесной мазью, и смотрели в утиновское небо. Всю ночь мы ехали на двух подводах со станции, и от перемены мест, от всяких дум на теле у нас с Вадом появилась сыпь. У нас всегда появлялась сыпь, когда мы волновались, но отец не знал этой особенности наших организмов и принял сыпь за чесотку. Наше сопротивление привело лишь к тому, что он обмазал нас колесной мазью больше, чем следовало, а Вада, как известно, отстегал кнутом.

Мы лежали голые, обмазанные вонючей колесной мазью, жалкие рабы, которым с завтрашнего дня предстояло идти на принудительные работы. Беспросветная жизнь ждала нас впереди. Работа — школа, работа — школа. Больше не будет ни картофельного поля, ни Дылды, ни могилы фрица. Не будет даже дяди Авеса. До прихода отца у нас было много приключений, солнца, радости, вкусных запахов. Он потушил солнце, уничтожил запахи.

Мы лежали на соломе, голые, обмазанные вонючей гадостью, и думали свою горькую думу… Мы еще не знали тогда, как близка к нам свобода.


Часть вторая СВОБОДА

Накануне

Освободил он нас лишь поздно вечером. Мать принесла ведро горячей воды, и мы стали смывать с себя колесную мазь.

Потом мы пошли в наш новый дом. В Утином оказалось много свободных домов, и мы выбрали самый лучший. Стены были из нового дерева, полы крашеные, крыша железная, вокруг ограда из самана — настоящая крепостная стена, даже сверху битым стеклом посыпана. Комнат в доме было целых три, да еще кухня, чулан — никакого сравнения с нашим домом в Нижнеозерске. И все это бесплатно. Жена кладовщика, которая жила со своей матерью, даже обрадовалась, что мы будем следить за их домом, пока не построим свой. Оказывается, в Утиное вот уже два года никто из чужих не приезжал.

Пока мы сидели в закутке, отец с матерью успели навести в доме порядок. Полы были вымыты, окна протерты, вещи разложены так, как они лежали в Нижнеозерске.

В самой большой комнате мать накрыла стол для ужина. Откровенно говоря, я рассчитывал увидеть на нем много вкусных вещей, во всяком случае утку обязательно, но на столе были все та же тюря да картошка.

Вад тоже, наверно, ожидал увидеть жареную утку и теперь мрачно разглядывал пустой стол. Отец чистил вареную картошку.

— А утка где? — спросил я. — Не успели ощипать?

Отец хмуро посмотрел на меня. Мать сердито перетирала ложки. Мы сели за стол.

— Нет, правда, где утка? Разве мы еще не приехали в Утиное?

— Не буду! — вдруг заявил Вад и оттолкнул картошку. Картошка прокатилась по столу и упала на пол.

— Подними, — сказал отец.

— Не буду, — повторил Вад.

— Ты и здесь за свои старые штучки?

— Не буду, не буду, не буду, не буду…

Отец стал расстегивать ремень.

— Не надо, — сказала мать. — Дети не виноваты. Сам же наобещал…

Отец, ворча, застегнул ремень.

Ужин прошел в молчании. Родители были очень мрачные.

Я надеялся, что после ужина отец разрешит нам погулять, надо же осмотреть это самое Утиное, но он заставил белить стены в кухне. Белили мы до поздней ночи, и я здорово устал, но все же решил не спать, чтобы узнать, о чем отец с матерью будут говорить в «кроватном парламенте».

Ночью я потихоньку пробрался к их комнате. Довольно долго родители лежали молча, потом послышался материн голос:

— Пропадем здесь… Слышал, сколько уже поумерло от голода… Они даже лебеду всю поели… Надо ехать в Белогорье за козой… Обменяем на вещи… Пальто мое возьмем… Прохожу в стеганке… Перину… Зачем нам перина? Платок мой шалевой… Картошки у нас ведер пять есть… Возьмем с собой. На хлеб обменяем… Глядишь, до весны и дотянем…

— На чем поедем? Ни одной лошади нет. Три вола у них всего…

— Пешком пошли. С тачкой…

— Двести километров…

— Ну и что? Дней за пять дойдем. Не надо было уезжать…

— Зато работа есть.

— Что толку от твоей работы?

— Как что? Огород дают… Помочь дом построить обещают… Коза будет — еще как заживем. Это год такой, а то травы здесь сколько хочешь. Зальемся молоком… Я сам схожу за козой.

— Одному нельзя… Заснешь — ее уведут… А то по очереди будем… Да и козу ты хорошую не выберешь… И тачка тяжелая…

— А дети как же? Вой какие сорванцы.

— Десять дней всего… Поручим соседке приглядывать. Мин тут нет… Я детей, когда тебя не было, по два дня бросала…

Утром я передал подслушанный разговор Ваду. Брат сначала не поверил, а потом пришел в восторг.

— Они могут еще и не уйти, — охладил я его пыл. — Сейчас все зависит от нас. Во-первых, брось свое дурацкое нытье, не зли отца. Найди себе какое-нибудь дело. Отец любит, когда работают.

«Кроватный парламент» заседал подряд три ночи и никак не мог решить вопроса: можно ли на десять дней оставить нас одних? Мы с волнением ждали решения. Мы стали послушными: не «перечили», не «доводили», не «огрызались», не отлучались из дому, чуть ли не бегом кидались выполнять любой приказ отца. Родители были очень довольны.

— Не узнаю их, — говорил ночью отец. — Поумнели, что ли…

— Они дети неплохие… Это они с тобой… с непривычки… Старший большой уже. Прикажи ему построже. Сегодня, мне соседка рассказывала, одни проезжали мимо с козой… за отрез сукна да кожаное пальто выменяли… Видишь, какая дешевка… А то вдруг подорожают…

— Ну ладно…

Утром отец позвал нас в дом (мы носили воду в бочку).

Мать стояла тут же.

— Садитесь, орлы. Серьезный разговор есть, — сказал отец.

— Мы постоим.

— Садитесь, садитесь… Дело такое… Мы уходим с матерью за козой… (Вад наклонил голову, чтобы не было видно, как у него горят глаза.) Уходим дней на десять. Ясно?

— Да, — сказал я.

— Смотрите, не балуйте здесь. Приду, если узнаю что, берегитесь тогда. Виктора назначаю главным. Вот тебе двести рублей. Понапрасну не трать. Оставляем вам полведра картошки, и сегодня мне обещали в колхозе аванс: полпуда пшена, литр постного масла и двести граммов сала. Немного возьмем с собой, остальное вам. Если расходовать с умом, должно хватить.

— Мы будем расходовать с умом.

— Я надеюсь на тебя, Виктор. Смотри за младшим, он еще глупый.

Вад открыл рот, чтобы ответить на оскорбление, но потом спохватился и закрыл.

— Постараюсь оправдать доверие.

— Вы любите всякие писульки, поэтому вот вам это, — отец протянул мне бумажку.

ЗАПРЕЩАЮ:

1. Выходить из дома после 21.00.

2. Приводить в дом чужих людей.

3. Доводить собаку. (Значит, она останется! Черт бы ее побрал!)

4. Сильно расходовать соль, спички и керосин.

5. Баловаться огнем.

ПРИКАЗЫВАЮ:

1. За время Моего отсутствия («Моего» он написал с большой буквы. Ха-ха!) сделать 300 штук кизяков. (Вот дал!)

2. Нарвать и насушить 25 мешков травы для Козы. («Козы» он тоже написал с большой буквы!)

3. Вскопать огород (Он угорел, что ли?!) и удобрить его навозом из сарая.

4. Выложить камнем дорожку от крыльца до уборной.

5. Починить забор.

6. Кормить Рекса.

РАСПОРЯДОК ДНЯ

1. 6.30 — подъем, зарядка, завтрак.

2. 6.30–12.30 — работа.

3. 12.30–15.00 — обед и отдых.

4. 15.00–19.00 — работа.

5. 19.00–22.00 — ужин. Свободное время.

6. 22.00 — отбой. (Не забудьте запереть двери.)

Внизу стояла крупная подпись: «ОТЕЦ».


Затем слово взяла мать. Она долго давала нам всякие сбивчивые указания и советы, плакала, гладила нас по голове и даже два раза отреклась от козы («Да будь она проклята! Никуда не поеду! Чтоб я своих детей одних бросила!» и т. д.), но потом вытащила из- за пазухи бумажку и протянула ее мне. Пример бюрократизма страшно заразителен.

ПАМЯТКА

1. Соль в столе, в чугунке, в правом углу.

2. Спички на загнетке.

3. Не злите Рекса, он может укусить.

4. Не лезьте в пруд, он очень глубокий.

5. Дети мои, не ходите никуда вечером, я так боюсь за вас.


Я прочитал эти документы и сказал:

— Разумеется, все будет в порядке. Правда, вы несколько преувеличили наши возможности, но мы постараемся справиться с поставленными задачами.

— Не выходить из дома вечером ни в коем случае!

Я пожал плечами. Какой может быть разговор!

— Никого не пускать в дом!

— Разумеется. Кто же пускает в дом чужих?

Отец посмотрел на меня подозрительно, но мой вид успокоил его.

— Будьте осторожны с огнем!

— Вы повторяетесь. В документах все записано очень четко.

— А что скажешь ты, малец?

— Не впервой!

Мать заплакала.

— То вы маленькие были… А теперь вон какие вымахали… самый опасный возраст…

— Ну-ну! — Отец обнял ее за плечи. — До опасного возраста еще далеко.

Всю ночь они говорили про опасный возраст. Мать рассказывала про свой, отец про свой. Это было чертовски интересно. Тут были и любовь, и плохие подружки и товарищи, и запретные книжки. Но потом они пришли к общему мнению, что нам с Вадом до этого опасного возраста еще жить и жить и они успеют приехать и взять его под свой контроль.

Но все-таки мать сильно колебалась, идти ей или не идти. Я с волнением следил за этими колебаниями.

Они проговорили почти всю ночь, и отцу удалось успокоить мать, но все равно утром, когда они уходили, была очень тяжелая сцена. Родители долго тискали нас, вертели и так и этак и все сыпали, сыпали советами. Даже если бы я задался целью соблюдать их «от» и «до», я бы просто не смог запомнить все эти «не надо», «надо», «не смей», «сделай», «не делай» и т. д.

Потом отец взял меня за подбородок, поглядел в глаза и вдруг притянул к груди. Я почувствовал колючую щетину на своей щеке, и что-то щелкнуло, вроде слабого удара кнута. Так же насильно он поцеловал Вада. Потом они взялись за тяжелогруженую тачку и пошли.

До самого поворота мать плакала и махала платком, будто уходила на войну, и слышались бесконечные «не забудь», «не делай», «будь умным». Потом они скрылись за поворотом, и осталась только пыль, которая еще долго висела в воздухе.

Первое кругоутиновское путешествие География, этнография, фауна, флора Самый сильный человек Утиного

Я оглянулся и не узнал ни улицы, ни дома. Все было вроде бы то и в то же время не то. Все было веселее, таинственнее. Даже чахлые кусты в соседнем палисаднике. Даже облачко, что повисло над горизонтом. Даже зеркальце, что светило нам из пыли. Я сделал шаг к этому зеркальцу. Никто не спросил меня, куда я иду и зачем. Я сделал другой. Опять молчание. Никто не рявкнул, не закричал. Я побежал к этому зеркальцу, схватил его и стал рассматривать. Это было обыкновенное стекло от бутылки. Я выбросил его и оглянулся. Вада на месте не было. Вад мчался во всю прыть к росшему поблизости репейнику. Подбежав, он стал сбивать ногами головки и смеялся, как ненормальный.

— Вад! — крикнул я. — Иди сюда! Давай составим план.

— Давай! — радостно крикнул брат. — Э-й-й-й!

И мы пошли домой. Мы вошли во двор чинно, не спеша, как подобает настоящим свободным людям, хозяевам, которые могут войти во двор, а могут и не войти, могут закрыть калитку, а могут и не закрывать. Мы прошли мимо Рекса — ноль внимания, фунт презрения, — а тот встал при нашем приближении и вильнул хвостом в знак уважения (понял, что остался в нашей власти).

Мы постояли немного на крыльце, рассматривая постройки, которые теперь принадлежали нам, и я спросил Вада:

— Ну что, начнем копать огород?

А брат, закусив губу, чтобы не расхохотаться, ответил:

— Давай лучше замесим кизяки.

Мы вошли в хату, закрыли на задвижку дверь и остановились, глядя друг на друга. Было очень тихо, лишь тикали ходики с кошкой, которая игриво водила глазами, да из рукомойника капала вода.

И вдруг мы поняли, что мы в доме одни. Надолго одни. Что мы свободны.

И тут на нас напало буйное помешательство. Первым ощутил его Вад. Он взвился под потолок козлом и пошел по комнате. На ходу брат схватил алюминиевую миску и швырнул ее в дверь. Я хотел сделать ему замечание, но вместо этого ринулся к этой миске и подфутболил ее. Мы кричали и прыгали, наверно, около часа, так что совсем выбились из сил.

Остальную часть дня до обеда мы провели тоже очень непроизводительно. В основном мы читали документы Диктатора. Например, я прочту строчку: «Запрещаю выходить из дома после 21.00», и мы полчаса корчимся в судорогах. Или «Запрещаю доводить собаку».

— Ее надо гладить по головке, — скажет Вад, и мы опять валимся на пол.

Но со временем мы, конечно, успокоились, сварили целый чугун пшенной каши и почти весь уплели его, поливая постным маслом. Никто не галдел нам: «Хватит, оставь на завтра», или: «Меньше лей масла. Масло надо экономить», не говоря уже о том, что никто не стукал Вада ложкой по лбу. Все это было очень странно и непривычно.

Первым нашим серьезным практическим шагом было решение бежать. Бежать назад, в Нижнеозерск. Мы даже начали было собирать вещи, но потом решили перенести побег на более позднее время — ведь все равно нам никто не может помешать. Надо сначала узнать, что это за сказочная страна Утиное и кто в ней обитает.

Пообедав, мы закрыли дом на замок, закрутили проволокой калитку и отправились в первое кругоутиновское путешествие.

Спешить нам было некуда. Сначала мы осмотрели всю местность вокруг нашего дома. Наш дом стоял последним на улице, дальше была лишь полуразвалившаяся кошара, и затем начиналась степь. Она тянулась до самого горизонта, и в той стороне не было видно ни деревца, ни кустика, лишь торчали вдоль пустынной дороги репейники.

В другую сторону была деревня. От нашего дома, который располагался чуть на пригорке, она была видна почти вся: две широченные улицы, чуть в стороне зеленели ветлы. Там был пруд.

Утиное нам не понравилось еще в первый день. Деревня была какая-то скучная, прибранная, обжитая. Ни взорванных зданий, ни бродячих собак, ни воронок, траншей, окопов, где можно было бы великолепно проводить время. А самое главное — почти не видно было людей. В Нижнеозерске жизнь бурлила вовсю: шли люди, орала на базаре «толкучка», сидели нищие, инвалиды, играя на губных гармошках, «тальянках», балалайках. Здесь же было совсем пустынно. Улица словно вымерла. Даже во дворах никого не было видно. Мы дошли почти до самого пруда, а не встретили ни одного человека. Лишь по дороге, поднимая огромный хвост пыли, тащила на себе хворост бабка. Была она, несмотря на жаркий день, в черной юбке, черной кофте и черном платке, но босая. Увидев нас, бабка бросила хворост, прикрыла глаза ладошкой и уставилась так, словно мы были выкопанные из земли фрицы. От усердия она даже рот раскрыла. У самого пруда я оглянулся — бабку уже еле было видно, но она все стояла и смотрела в нашу сторону.

Дорога к пруду шла мимо кладбища. Для такой маленькой деревни это было очень большое кладбище, причем на многих могилах стояли еще новые кресты. Даже в Нижнеозерске не было столько свежих могил. Ничего себе сказочная страна.

Пруд был неплохой, глубокий, с чистой водой, красиво заросший осокой. На плотине росли громадные ветлы, тень от них достигала почти середины пруда. Но, конечно, никакого сравнения с речкой.

В пруду возился лишь один человек: худой, длинный парень примерно моего возраста. Он снял рубашку и пытался ею ловить в воде селявку. Смотреть на него было одно удовольствие. Таких дураков я еще не видел. Вместо того чтобы опустить рубашку в воду и ждать, когда рыба наплывет сверху, потом только дергать, не зевать, он гонялся за рыбешками и, конечно, распугивал их со страшной силой. Такого зрелища Вад, страстный рыбак, выдержать не мог.

— Ты что же это делаешь? — крикнул он.

Парень оглянулся и впал в столбняк.

— Дай сюда рубашку!

Мой брат выдернул у верзилы рубашку и быстро наловил ему горсть селявок. Потом мы полезли купаться. Мы прошли «кролем» до середины пруда, потом способом: «брасс» вернулись назад. Потом Вад ушел под воду, и его не было минуты две. Потом Вад кувыркался с меня, потом я с Вада. В общем это были обычные штучки, какие у нас в Нижиеозерске знал каждый. Когда мы вылезли на берег, утиновец уже вышел из столбняка.

— А я знаю, хто вы, — сказал он.

— Кто?

— Вы Кузнецовы диты. Вы анадысь приихали.

Парень внимательно осмотрел нас.

— А вы жирные! Мабуть, каждый дэнь едитэ, — сказал он на малопонятном местном наречии.

Мы не считали себя жирными, и замечание верзилы нам очень не понравилось.

— А мускулов у вас нэма. А у меня бачьте яки мускулы. Я самый сильный в Утином.

Это уж было слишком.

— Давай поборемся, — предложил я.

— Давай!

Парень не знал приемов борьбы, и я легко швырнул его через себя. Он вскочил, почесал в затылке и неожиданно ринулся на меня, головой вперед. Я толкнул его кулаком в плечо, и он упал. Я толкнул его слабо, так как от неожиданности не успел хорошо размахнуться. Верзила ринулся во второй раз. Я толкнул его опять, и он опять упал…

— Давай, кто кого с ног сшибэ! — предложил самый сильный человек в Утином.

Он, видно, никак не мог поверить, что нашелся кто- то сильнее его. Мы разбежались и сшиблись. Верзила опять очутился на земле. Вад засмеялся. Мой брат умел обидно смеяться.

Самый сильный утиновец, словно бык, увидавший красное, ринулся на него. Брат кинулся навстречу. И опять утиновец упал. Он сел на землю и горько-прегорько заплакал.

— Эт потому… эт потому… я третий дэнь ни ил… — сказал он, размазывая слезы.

— Будет врать. Еду всегда можно найти.

— У нас ничего нет-у-у… Мука вся кончилась…

— Ешь картошку.

— Уже усю поилы…

— Рви яблоки, лови рыбу, делай муку из лебеды.

— У нас садов нэма… В войну повырубали… И рыбы нэма…

Мы с Вадом уставились друг на друга. Вот тебе и страна сплошных уток!

— Послушай, — сказал я, — хочешь пшенной каши с постным маслом?

Самый сильный человек в Утином стал делать глотательные движения, как рыба, вытащенная из воды. Потом отвернулся.

— Когда-нибудь я наимся и поколочу вас, — сказал он.

Утиновец надел рубашку и побрел от пруда.

— Эй! — крикнул я. — У нас правда есть каша!

Он остановился и недоверчиво посмотрел на нас.

— За што?..

— За так!

Утиновец поколебался, но вернулся. Мы двинулись к нашей хате. По дороге парень сообщил, что его зовут Иваном, что отца у него убили на войне, а мать работает в колхозе. Семья у них семь человек, поэтому с кормежкой очень плохо. Он старший, остальные — мелюзга, ничего не понимают, жрут, как гуси, и на них не напасешься. Вот поэтому он уже три дня голодный. Рассказывая, Иван вытаскивал из кармана селявки и грыз их, словно это были семечки.

У самого дома он вдруг струсил:

— А мамка с батькой ругаться не будут?

— Ушли за козой.

— Как же вы одни?

— Плохо. Никто не пожалеет, не приголубит, — сострил Вад.

— Если за козой, они тоды скоро придуть, — успокоил нас Иван. — Наши ходили. Туточки неподалеку.

Рекс произвел на утиновца сильное впечатление. Они с овчаркой долго разглядывали друг друга, склоняя головы то направо, то налево.

— Хорошая псина, — сказал Иван. — Стадо им охранять. И не тощая, кормили, мабуть. Скажи батьке — пусть продаст в колхоз. Зачем она вам? Мешок пшена, поди, дадут.

Каша была еще теплая. Иван, как увидел огромный чугун, весь в белых потеках, так и затрусился.

— Ешь! — сказал я. — Сколько хочешь.

Иван заглянул в чугун, сморщился, проглотил слюну.

— Я не очень хочу… Я сегодня полову ил.

— Да ты не стесняйся! То полова, а то каша!

— Ей-богу, места в животе нэма. Можно я трошки с собой возьму?

— Бери. Вад, дай газету.

Иван с уважением пощупал газету.

— Настоящая. На цигарки — пятерку дадут. Нет, я лучше так…

Первый утиновец осторожно запустил руку в чугун и принялся накладывать кашу в карманы.

— Ну, я пишел, — сказал он. — Благодарствую.

— Ну что, подрыхнем немного? — предложил Вад, когда за Иваном захлопнулась калитка.

Второе кругоутиновское путешествие Самый умный человек в Утином

Разбудили нас рычание Рекса и стук в ставни. Я вышел на крыльцо. Солнце уже садилось. Под окнами со смущенным видом стоял Иван.

— Извиняйтэ, коли помешал, — сказал он.

— Пожалуйста.

— Я думал, вы нэ сплитэ.

— Ничего.

— Сегодня вечер, мабуть, будэ холодным.

— Ага.

Иван еще немного потоптался, потом выпалил:

— Вы чугунок скрибли?

— Какой чугунок? — удивился я.

— В коем кашу варили…

— Нет.

— Я можу поскребты… и помыти…

— Пожалуйста… Но зачем это тебе нужно?

— Вы спивки повыливаетэ, а я их с собой возьму…

Мы вошли в дом. Вад уже проснулся и валялся на кровати, наслаждаясь бездельем. Иван принялся старательно скрести чугун, а мы с братом стали думать, как лучше провести вечер.

— Иван, чем тут пацаны занимаются?

— В колхозе роблють.

— Все?

— Да.

— А вечером?

— И вечером роблють.

— Ну? — не поверил Вад.

— Придут с поля, по хозяйству надо зробыть.

— А ты чего ж не работаешь?

— У менэ ж пятеро на шие.

— Иван, а у вас шайка есть?

— Чего? — испугался Иван.

— Ну… дружные ребята… Чтобы все время вместе. Один за всех, все за одного. И пошкодить чтобы любили.

— Не… Я ж казав… роблють уси.

— Вот заладил: «Роблють, роблють». Не может быть, чтобы все работали. Ты подумай.

Иван бросил скрести и послушно задумался.

— Е одын, — сказал он наконец. — Виталька Ерманский. У него батька богатый, в Ермании роблить, и мамка учителька.

— Где он живет? Далеко?

— Та ни. Сусед ваш.

Мы переглянулись.

— Ну и что, — продолжал я допрос, — компанейский он парень?

Иван в затруднении почесал затылок. Видно, слово «компанейский» было ему незнакомо.

— Та хто зна. Не роблить он. Мать не слухается… Она его слухается…

— Пошли, познакомь с ним.

Но Иван наотрез отказался знакомить нас с Виталькой Ерманским. Мы долго допытывались, в чем причина, и наконец утиновец рассказал нам, что у Витальки Ерманского есть пугач и он очень любит стрелять из него в пацанов и однажды даже прожег Ивану ухо.

Это было совсем здорово! Мы уже сильно соскучились по огнестрельному оружию.

Иван тщательно вымыл чугун, слил в принесенное ведерко воду и ушел.

Стало еще скучнее. Мы поплелись на улицу. Солнце висело совсем низко над степью, и от кошары тянулись к нам длинные черные лапы. Улица была совершенно пустынной, лишь тощая коза стояла, задумавшись, над пыльной травой.

От нечего делать мы сели на кочки возле дороги и принялись разглядывать дом Витальки Ерманского.

Этот дом был даже лучше нашего. Он был покрыт веселой красной черепицей, обнесен не как у нас, крепостной стеной, а зеленым штакетником. В палисаднике было много цветов. Во дворе стояло два столба, между которыми была натянута веревка. На веревке сушилось женское белье. Я еще никогда не видел такого красивого белья. Оно было разноцветным, тонким и все в кружевах. Материны длинные, до пят, рубашки, которые часто пугали меня спросонья (мать в них была похожа на привидение), нельзя было с этим даже сравнить.

Сзади послышалось лязганье и шуршание шин. Прямо на нас мчался велосипед.

На велосипеде сидел полный белобрысый парень в новенькой вельветовой куртке с молнией. На весь Нижнеозерск было всего несколько велосипедов, причем лишь один у пацана — сына председателя райисполкома. И вдруг в этой глуши великолепный велосипед с никелированными ободами. Парень тяжело спрыгнул с седла и ввел велосипед во двор. На нас он не обратил никакого внимания.

Виталька вышел примерно через час с книгой под мышкой. Он равнодушно скользнул по нас взглядом, сел на лавочку и вытащил из кармана футляр. В футляре оказались очки. Очки были красивые, с золотыми ободками. Такие я видел у директора нашей школы. Виталька нацепил их, еще раз окинул нас безразличным взглядом и стал читать.

Мы подошли к нему.

— Привет, — сказал я.

— Здоров, — ответил Виталька, не поднимая глаз от книги.

— Давай знакомиться. Виктор. Мой брат Вадим. А тебя как зовут?

Виталька шевелил губами, глядя в книгу.

— Тебя Виталькой зовут?

— Что?

— Тебя Виталькой зовут?

— Да…

Мы постояли. Ерманский продолжал читать.

— Что ты читаешь?

— А?

— Что за книга?..

— Шекспир.

Виталька захлопнул книжку и ушел. Его широкая спина еле протиснулась в узкую калитку.

— Его надо проучить, — сказал Вад.

Еще раз Ерманский показался лишь поздно вечером. Мы успели обойти все Утиное, искупаться в пруду, а он все не показывался. Наконец мы услышали, как скрипнула калитка.

Ерманский стоял перед домом, широко расставив ноги, и смотрел на звезды в большой бинокль.

— Дай глянуть, — попросил Вад.

— Так… Сириус… — бормотал Виталька.

— Где Сириус?

— Дракон…

— А ну, дай на Дракона.

— Где же?.. Странно… Куда же он делся?

Вад потянул за ремешок.

— Дай. Не жмись.

— Не мешай…

— Ну, дай!

— Не мешай…

— Вот жмотина!

Продолжая смотреть на звезды, Ерманский сунул правую руку в карман. Грохнул выстрел. В грудь Вада ударилась пробка. Брат отшатнулся, споткнулся о камень и упал.

— Ты что ж это? — спросил я.

— А ничего. Не мешайте. Лезут тут всякие…

Виталька Ерманский спокойно повернулся и пошел.

— Ты много о себе думаешь, — сказал я. — Придется тебя проучить.

— На, шкура! Получай! — крикнул Вад.

Вслед Ерманскому полетел камень. Но Виталька даже не оглянулся. Вся его широкая спина выражала презрение.

Наутро мы встали пораньше, но Ерманский уже укатил на своем велосипеде: от его дома по мокрой траве шел след. Весь день мы никуда не отлучались, боясь пропустить Ерманского, даже ели по очереди.

Ерманский приехал, как и в первый раз, вечером. По плану мне надо было любой ценой задержать Витальку на улице, пока Вад сделает свое дело.

— Подожди, поговорить надо, — сказал я, подходя к Ерманскому.

Ерманский поставил велосипед к забору и высокомерно посмотрел на меня.

— Слушаю вас.

— Что ты из себя ставишь? Подумаешь, Сириус увидел. Ты что, никогда не видел Сириуса?

Ерманский взялся снова за велосипед.

— Я попрошу впредь не останавливать меня по пустякам.

— Ах, вот как! Мы все-таки остановим. Вад, пускай!

Из нашей калитки выбежал Рекс.

— Рекс! Раненый! Взять! Домой! — крикнул я, показывая на Витальку.

Рекс не заставил себя долго упрашивать.

Огромный зверь прыгнул на Ерманского и сбил его с ног (под огнем раненому стоять не полагается).

— Ой, что вы делаете! — завопил Ерманский.

Из его карманов посыпались различные предметы, в том числе фонарик «Даймон».

Рекс бережно взял в зубы ботинок Ерманского и потащил «раненого» к нам во двор. Виталька орал, корчился, драл траву, как грабли, но все это было напрасно. Рекс знал свое дело хорошо. Через минуту астроном лежал у наших ног. Его новенькая вельветовая куртка имела бледный вид.

— Вы чего это, а? — спросил Ерманский, отряхиваясь. Взгляд у него был уже не высокомерный, а почти нормальный.

— Знаешь что, — сказал я Ваду, пропуская слова Ерманского мимо ушей, — теперь давай отработаем упражнение «Диверсант». Мы его давно не делали.

При слове «диверсант» Рекс заворчал.

— Да вы что, ребята! — воскликнул Виталька уже совсем искренним голосом. — Я же нарочно. Я думал, вы какие жлобы!

— Принеси только йоду и ваты, а то помнишь, того как отделал…

— Не надо, ребята. Хотите, я вам фонарик «Даймон» подарю? У меня их два, берите. И вообще давайте дружить. Я же думал, что вы жлобы. Надо было бы так сразу и сказать.

— Ну ладно уж… — великодушно сказал я. — Только не надо следующий раз нас пугать Шекспиром и Сириусом.

— Не буду. Хочешь, завтра… Как тебя зовут?

— Виктор.

— Хочешь, завтра в райцентр махнем? Я здесь почти не живу, там у нас своя кодла. Такие ребята и девочки — закачаешься! Ты заходи завтра ко мне пораньше. Махнем на велосипедах. Я тебе материн дам. Час езды.

Виталька Ерманский отряхнул штаны и удалился, прихрамывая сразу на обе ноги.

Мы побродили еще немного по улице, смотря, как в Виталькином доме на тюлевых шторах движутся тени — одна женская, с распущенными волосами, а другая Виталькина, взлохмаченная, — и пошли спать.

— Хорошо, хоть райцентр догадались построить, — сказал Вад, засыпая.

Первая любовь (начало)

Во дворе в большом цинковом корыте Виталькина мать стирала белье. Она приветливо закивала нам:

— Входите, входите, мальчики. Вы к Виталику? Соседи, да? Ну и хорошо. Давайте знакомиться. Виталина мама. Клара Семеновна…

Она вытерла руки фартуком и протянула их мне сразу две.

— Какой ты уже большой. И симпатичный. Эта курточка тебе очень идет.

Руки у Клары Семеновны были теплые и мягкие.

— Ну, ей-богу, не думала, что у моего соседа такие симпатичные дети. Прямо как куколки. Дай-ка я тебя поцелую! Иди, иди, мне поручили присматривать за вами.

Она притянула меня к себе и поцеловала в щеку. Я покраснел. Вад отодвинулся на безопасное расстояние и тоже покраснел.

Стирая, она продолжала говорить. Спрашивала, любим ли мы папу, маму, хорошо ли мы учимся в школе, не балуемся ли, много ли у нас игрушек. Потом она расспросила у нас про Нижнеозерск. Она болтала до тех пор, пока на крыльце не появился заспанный Виталька. Сначала при виде нас он нахмурился, но потом, видно, вспомнил вчерашнее.

— Привет, ребята! — сказал он хриплым голосом. — Мать, кофе в кают-компанию. Милости прошу, господа!

Клара Семеновна бросила стирать и пошла в дом. Мы последовали за ней. Внутри дом был еще лучше, чем снаружи. Диван, кресла, много картин, разные фарфоровые штучки. Но, самое главное — на столе лежали радионаушники. Они волновались и что-то возбужденно говорили. Мы с Вадом так и впились в эти наушники. Из соседней комнаты вышла старушка. Я узнал в ней ту, что тащила хворост. Старушка опять уставилась на нас любопытными молодыми глазами.

— Мама, вскипятите воду, — попросила Клара Семеновна.

— Чичас, чичас, — захлопотала старушка.

Скоро по комнате распространился запах кофе, который блестел черными зеркалами в белых фарфоровых чашках. Возле каждой чашки стояли фарфоровые блюдца. На фарфоровых блюдцах лежали кусочки белого хлеба, кружочки колбасы и какие-то тюбики в блестящих красивых обертках. Возле блюдец во множестве размещались ложечки, вилочки, ножички, какие-то лопаточки. Все это находилось на белой скатерти, вышитой красными розами.

— Прошу к столу! — Виталька сделал небрежный жест и сам сел первый. Он помешал ложкой в чашке, ткнул пальцем в хлеб, недоверчиво понюхал тюбик и вдруг нахмурился. — А где сыр? — спросил он.

— Сыр кончился, Виталечка, — торопливо ответила мать и смущенно посмотрела на нас.

Виталька нахмурился еще больше.

— Как это кончился? Два дня назад был.

— Но ты же сам его отнес в райцентр, — робко вставила мать.

— Что это за кофе без сыра?

Виталька отшвырнул от себя ложечки и встал из-за стола. Я хотел последовать его примеру, но у меня ноги приросли к полу. Вад тоже не отрывал глаз от кружочков колбасы.

Клара Семеновна подошла ко мне и погладила по голове.

— Ты бы хоть мальчикам дал попить. Им-то все равно…

— Им нс все равно. Эти ребята не жлобы. Дожили! Сегодня же напишу отцу.

Клара Семеновна села за стол и заплакала. Она плакала, закрыв лицо ладонями, и между пальцев у нее сочились слезы. Сейчас она была очень похожа на обиженную девочку.

— Дай пятерку!

Клара Семеновна вытерла лицо и послушно вышла в соседнюю комнату. Виталька подмигнул нам: видал, дескать? Я не сомневался, что всю эту сцену он разыграл специально для нас.

Виталька сунул пятерку в карман и засвистел.

— Мы возьмем твой велосипед, — небрежно сказал он.

Я немножко задержался в комнате и, когда мы остались с Кларой Семеновной одни, сказал:

— Да вы не расстраивайтесь… Мы действительно не хотим есть… Мы наелись кулеша… с салом… Вот такой кусок покрошили.

— Ничего, ничего, Витя… Вы заходите к нам почаще.

— До свиданья…

— До свиданья.

Я осторожно закрыл дверь.

Виталька мазал солидолом цепь велосипеда.

— Бери. Хорошая машина, хоть и дамская.

— Я не умею, — признался я.

— Не умеешь? — удивился Виталька. — Тогда садись на раму.

— А я куда? — спросил Вад.

— Никуда. У нас взрослая компания и взрослые дела.

Вад обиженно засопел.

— Мы всегда вместе, — вступился я за брата. — Он умеет делать взрослые дела.

Виталька Ерманский поразмыслил.

— Не-е. Мы будем самогон пить, а он что?

— Я могу выпить целый стакан, — храбро сказал Вад.

— Мы будем девчонок целовать.

— Я тоже… — начал было Вад, но замолчал, не в силах побороть отвращение. Видно, перед ним предстала какая-нибудь сопливая физиономия с косичками. — Я могу подождать…

— Нет, нет, — мотнул головой Виталька. — Может быть, нам придется заночевать у какой-нибудь вдовушки. Ищи-свищи тогда тебя.

При этих словах мороз пробежал у меня по коже. Но Вад упрямо нагнул голову:

— Я тоже могу заночевать.

Если Вад заупрямится, переупрямить его невозможно.

— Ладно, иди, — сказал Виталька, — Узнаешь — второй раз не запросишься.

Мы двинулись вдоль улицы. Виталька вел велосипед за руль.

— Кто у тебя отец? — спросил Виталька.

— Кузнец.

— А… Вот у меня отец — это да! — сказал Виталька с восхищением. — Профессор!

— Ты любишь своего отца? — удивился Вад.

— Еще как! Когда мы жили в Москве…

— Вы жили в Москве?

— Ну да.

— А как же сюда попали?

— Отца в Германию назначили, а мать он в Утиное сослал, к ее матери.

— Сослал? За что?

— Значит, надо. Отец знает, что делает. Она теперь вот где у меня, — Виталька показал зажатый кулак. — Отец приказал перед отъездом: гляди в оба за ней. Чуть что — пиши. Мое слово — закон. Видели утром? Ходит тут один… агроном. Книжки носит. Стоит отцу намекнуть про эти книжки, он ей всыплет по первое число.

— Здорово! — восхищенно сказал Вад. Перспектива захвата власти в семье волновала его давно.

— Может быть, отец приедет зимой. Посмотришь тогда на него. Знаешь, какой красивый!

— Еще красивей матери?

— Хо! Сказал тоже! Мать на куклу похожа, а отец знаешь какой! Сильный, высокий, волосы курчавые, нос как у грека. А умный! Все книги читал! Ты читал Жан-Жака Руссо?

— Нет…

— Про бесклассовое общество. Здорово! Живи как хочешь! Никто над тобой не хозяин. А «Женщины мира» читал?

Я подавленно молчал. В Нижнеозерске я слыл самым начитанным человеком.

— Я читал Вальтера Скотта! — пустил я свой главный козырь. Ни один мальчишка почему-то не может даже слышать про Вальтера Скотта, а я нарочно прочитал все, что было у нас в районной библиотеке.

— Хо! Вальтер Скотт. Я прочитал его всего еще в детстве. Вот «Женщины мира»! — это да. Еще с буквой «ять». Там про каждую нацию написано, даже про туземцев. А французские открытки видел?

— Немецкие видел.

Среди пацанов они ходили целыми пачками, цветные, отделанные золотом, на разные темы.

— Немецкие — грубые. Я у отца из стола стащил. Он в министерстве работал. А потом его в Германию перевели. Какое фашисты добро награбили, назад возвращать. Картины там всякие, золото, бриллианты.

— А на войне он был? — спросил я.

— Профессоров на войну не посылают.

— А мой отец был… Два ордена дали.

— Ну, твой — кузнец.

Такое зазнайство мне не очень понравилось, но я промолчал: профессор есть профессор, а кузнец есть кузнец, и тут ничего не поделаешь.

— Я бы и сейчас в Москве жил, — вздохнул Виталька. — Все через мать. Влюбилась в одного артиста. Цыган какой-то. Черный, страшный, а она, как ненормальная, на его концерты бегает, цветы дарит. Было бы на что смотреть! Ну, отец узнал, рассердился и, когда уезжал, законопатил нас сюда. Хоть и велосипед мне прислал, и пугач, и жратва немецкая есть, райцентр под боком, но все равно не Москва. Там, как выйдешь на улицу…

Виталька ударился в воспоминания.

— Слышь, — сказал я, — я деньги дома забыл.

— У меня есть пятерка, — махнул рукой Виталька. — Хватит.

Но мои слова навели его на какие-то размышления, и он через некоторое время спросил:

— А сколько у тебя денег?

— Двести, — сказал я.

— Сколько?! — Виталька Ерманский был явно удивлен. — Где ты их взял?

— Отец дал… на хозяйство…

Ерманский оживился:

— Это хорошо. Мы сможем сходить в чайную и кутнуть как следует. Ты знаешь, один раз в Москве завалились мы в «Метрополь»…

— Так сбегать?

— Дуй. Мы подождем здесь.

Я побежал назад. По дороге я нарвал полевых цветов и спеленал их в тугой букет.

Я подошел к Виталькиному дому. Все окна были открыты настежь. Из окон слышался смех. Я был сильно удивлен. Кто же мог смеяться в Виталькином доме? Я встал на завалинку и осторожно заглянул в окно. За чистым, накрытым нарядной скатертью столом сидела Клара Семеновна и смеялась. Напротив нее с книгой в руках сидел высокий мужчина в белой рубашке и что-то читал вслух. Сбоку, на тумбочке, в стеклянной банке из-под консервов стоял большой букет полевых цветов. Там были, как и у меня, ромашки, васильки и донник, — вполне понятно, других цветов вокруг Утиного не росло.

Я соскочил с завалинки и пошел домой за деньгами. По дороге я бросил букет в траву.

Вторая любовь (начало)

— Принес? — спросил Виталька.

— Ага. Тридцатка.

— Тридцатка — это вещь.

Ерманский спрятал деньги в карман, вскочил на велосипед и дал команду:

— Цепляйсь!

Мы схватились за багажник и побежали за велосипедом. Часа через полтора мы были в райцентре. Райцентр сильно отличался от Нижнеозерска. Был он весь построен из белого камня и абсолютно не разрушен. Почти все дома были старинные, с узкими окнами, похожими на бойницы, с какими-то башенками, с пузатыми балконами, которые доставали почти до середины улицы. В Нижнеозерске после дождя все улицы утопали в грязи, а потом неделю приходилось спотыкаться на кочках. Здесь же земля была песчаная, а кое-где даже вымощена булыжником. Да и люди здесь были какие- то другие: чище одеты, меньше нищих, раненых, совсем не было блатных и шпаны.

Виталькину «кодлу» мы нашли на речке. Вокруг потрепанного патефона, стоящего прямо на песке, расположились человек пятнадцать мальчишек. В центре группы на охапке сена возлежал черный, как негр, детина с одной ногой. Сразу было видно, что он тут главный. Возле суетились несколько человек. Один поливал из ржавого котелка ему спину, другой делал массаж, третий что-то шептал на ухо.

— Здравствуй, Комендант, — сказал Ерманский заискивающим голосом. — Я вот тут привел… Хорошие ребята… Примем?

Я никогда не думал, что самоуверенный Виталька умеет так разговаривать.

— Кто такие? — вяло спросил Комендант.

— Недавно приехали… Хорошие ребята… Свои…

— Я же сказал, чтоб никто не смел водить сюда всякую шваль.

— Это не шваль, Комендант. Овчарка у них. Знаешь, какая! Сила! Она на фронте была, раненых таскать может.

— А ну, мелочь пузатая, подь сюда, — сказал Комендант без всякого интереса.

Начало мне не очень понравилось, но я все-таки решил подойти. Комендант лежал черный, блестящий на солнце.

— Ближе.

Комендант даже глаза закрыл, так ему не хотелось смотреть на меня.

— Что такое? — спросил я как можно независимее.

Неожиданный сильный удар свалил меня на землю.

Я вскочил, ничего не понимая. Комендант уже лежал как ни в чем не бывало, расслабленный и вялый, но глаза из-под прикрытых век следили за мной очень зорко. Я понял, что он выбирает момент для нового удара.

Но в это время сзади на него кинулся Вад. Пока не ожидавший нападения с этой стороны Комендант принимал меры к отражению атаки, я поспешил Ваду на помощь. Он был очень сильный, этот Комендант, хотя и без одной ноги. Зато руки — как железные. И мускулы на животе катались, словно шарикоподшипники. Но все-таки нас было двое, и мы сумели ему несколько раз очень хорошо врезать. Вад даже успел укусить его за ухо, а он умел кусаться не хуже бульдога.

Но тут на нас навалилась вся «кодла» во главе с парнем, который шептал Коменданту на ухо, в том числе и гад, скот, предатель Виталька Ерманский. Конечно, они вмиг скрутили нас. Кое-кому мы успели хорошо заехать, в частности предателю Ерманскому.

Они положили нас возле ног Коменданта. На каждой нашей руке и ноге сидело по человеку.

— Ну, что будем с ними делать, Комендант? — спросил Шептун, неприятный рыжий хлипкий тип. — Топить будем? Или на костре пяточки немножко погреем?

— Отпусти.

Все неуверенно поднялись с нас. Комендант лежал на сене, прикрыв глаза.

— Действительно хорошие ребята, — сказал он.

— А ты гад! — спокойно ответил Вад и врезал со всей силы Коменданту ребром своей железной ладони.

Все опешили. Комендант удивленно открыл глаза и тут же прикрыл их. Он даже не пошевелился.

— Хорошие ребята, — повторил он спокойно.

— А ты подонок. Чихал я на тебя! Завтра приведу овчарку, она тебе горло перегрызет. Она всю вашу чесоточную шайку за десять минут перегрызет. Она много фашистов перегрызла, а вы хуже фашистов.

Шептун так и завертелся на месте.

— На костер их! — завопил он, как в былые времена кричали инквизиторы.

Толпа зароптала, поглядывая на Коменданта.

— Дай им самогону.

Шептун застыл от удивления.

— Чего? — переспросил он.

— Самогону. Живо. Ну? — сказал Комендант, не повышая голоса.

При всеобщем молчании Шептун сходил к реке и принес бутылку.

— Я бы их не самогоном напоил, — проворчал он, — а… из-под лошади.

— Ах ты… — возмутился Вад и отвесил в тощий зад Шептуна пинок.

Тут, конечно, он хватил через край. Шептун, не зная, что ему делать, беспомощно глядел то на «кодлу», то на Коменданта. «Кодла» заворчала и придвинулась. Она ожидала лишь слова Коменданта, чтобы расправиться с нами.

И тут вдруг Комендант рассмеялся. Все, в том числе и мы, уставились на него.

— Хорошие ребята, — сказал он. — Большой пусть останется. Другой мал еще, немножко подрастет, тогда.

Комендант потянулся к патефону и лениво стал накручивать пружину. Замелькала белая рентгеновская пленка с проглядывающими оттуда ребрами, послышалось хрипение, и кто-то неожиданно чисто и искренне сказал:

— Студенточка, заря вечерняя…

Нас обступили, стали рассматривать, похлопывать по плечу, задавать всякие вопросы. Все вдруг оказались очень хорошими пацанами.

— Ты извини, — сказал Виталька Ерманский, наливая мне в кружку самогона. — Но у нас закон — все за одного. Даже если ты мне друг.

— Извиняю, — великодушно сказал я. — Хоть ты и вывернул мне руку…

— А ты мне по шее врезал, — радостно перебил Виталька. — Знаешь, как больно! Аж искры полетели.

Шептун крутился тут же.

— Ну и молодцы, — вертел он своей рыжей башкой. — Умеете драться. Особенно вот ты, шкетик!

— Сам ты шкетик, — отрезал Вад, но было видно, что ему приятно.

Мы разделись и пошли купаться.

Река была неплохая: чистая, глубокая, и течения почти нет. Шептун полез следом. Он путался все время под ногами и всячески пытался завоевать доверие.

— У меня лук есть. Хочешь, дам пострелять?

— Сегодня по садам рейд будем делать. Ты пойдешь с нами?

— Слышь, а у тебя есть девчонка? Хочешь, познакомлю? Знаешь, какая красивая!

И так далее. Он не успокоился и на берегу. Рассказывал разные истории из жизни «кодлы», приставал с вопросами. Мое безразличие явно угнетало его. Есть такая порода пацанов: пока не примешь его в друзья, не отстанет.

Он все кружился и кружился вокруг меня, а потом с загадочным видом исчез и через некоторое время появился с маленькой полной девчонкой.

— Знакомься, — сказал он, показывая на меня грязным пальцем. — Страшно сильный парень, И овчарка у него есть.

Я встал и пожал протянутую ладошку.

— Виктор.

— Лора.

Она критически осмотрела меня.

— Ты правда сильный?

Я скромно пожал плечами.

— И овчарка у тебя есть?

— Да.

— Злая?

— Она на войне воевала. Запросто может загрызть человека.

Лора тряхнула длинными, разбросанными по плечам волосами.

— Пойдем купаться?

— Ага, идите, идите, — потер руки рыжий парень и шепнул мне на ухо: — Ты ей понравился. Она, знаешь, уже скольких отшила!

Лора плавала медленно, но красиво. Ее тень на дне была похожа на тень сорванной и плывущей по течению лилии.

— Давай играть в прятки? — предложила она.

Она ныряла неглубоко, производила страшно много шума, и я легко находил ее.

— Ты, наверно, видишь в воде?

— Да.

— А у меня болят глаза. У тебя не болят?

— Нет. Я привык. Там, где жил, надо было плавать с открытыми глазами. Немцы наставили в воде много мин. Кто плавал с закрытыми глазами, подрывался.

— Ты по-всякому умеешь?

— Да.

— А на высокие деревья ты умеешь влазить?

— Да.

— А прыгать со второго этажа?

— Да.

— А на лыжах с крутизны?

— Умею.

— Ты, наверно, все умеешь?

— Там, где я жил, надо уметь все. Если не умеешь, подорвешься на мине или еще чего-нибудь… Это не то что у вас, тихий край.

Она перевернулась на спину и, раскинув руки, еле- еле водила ногами. Теперь ее тень на песке была похожа на тень самолета.

— А целоваться ты умеешь?

От неожиданности я хлебнул воды.

— Тьфу… Конечно…

— Ты со многими девчонками дружил?

— Да.

— Со сколькими… приблизительно?

— С восемью… Нет, с двенадцатью…

Она удивленно бултыхнулась со спины на живот. Я понял, что перехватил.

— А ты?

— Я ни с кем…

Она явно врала.

— Догоняй!

Мы легли в тень, под куст. Она действительно была очень красива. Особенно волосы. Желтые, густые, длинные, до самых плеч.

— У тебя правда было… двенадцать?

— Конечно.

— Поклянись.

— Клянусь.

— И ты их всех любил?

— Разумеется.

— Ты… наверно, не захочешь со мной ходить?

— Нет, почему же…

— Тогда давай.

— Давай.

— Без брехни.

— Без брехни.

— И чтоб больше ни с кем.

— Хорошо.

— Поклянись…

— Клянусь.

— Поцелуй меня.

Я неловко чмокнул ее в лоб. Она поморщилась.

— Так только покойников… А еще говоришь — двенадцать было.

Она встала, отряхнулась от песка и ушла к визжавшим по соседству девчонкам. А я поплелся к «кодле».

— Порядок? — спросил Шептун. Он все видел.

Вторая любовь (продолжение)

Судя по ручке ковша Большой Медведицы, было уже очень поздно, а мы все никак не могли выяснить отношения. Я уже, наверно, раз десять вставал со скамейки и начинал прощаться, потому что предстоял длинный путь и неподалеку в кустах мерз голодный, сонный Вад, но она удерживала меня:

— Еще нет двенадцати… Моя сестра всегда в час приходит…

— Но что делать так поздно?

— Поцелуй меня еще раз…

— Пожалуйста.

— Расскажи, за что ты меня любишь.

— Я тебя люблю за то, что ты красивая.

— А что у меня красивое?

— Ну, волосы, например…

— А еще?

— Глаза.

— А еще?

— Ну, не знаю… Я особенно не разглядывал.

— Значит, лицо у меня некрасивое?

— Нет, почему же… Есть что-то.

— Ах, только «что-то»! Ты даже не «разглядывал» меня, а говоришь, что любишь! Ты даже ни одного нежного слова не сказал. Вон сестру ее жених каждый вечер называет милой, дорогой.

Она замолчала, опустив голову с длинными волосами. В лунном свете она была похожа на русалку.

Я погладил ее по волосам.

— Милая, дорогая…

Она покачала головой.

— Нет, ты меня не любишь. Когда любят, бывает все не так. Я читала, и сестра рассказывала…

Мне было очень жаль ее, но что я мог поделать, меня ждал сонный, голодный, продрогший Вад, а нам еще предстояло идти и идти…

— До свиданья, — сказал я. — Увидимся завтра на речке…

Я чувствовал — задержись я еще секунду, и она расплачется.

Она догнала меня у самой калитки, какая-то взбудораженная.

— Подожди… Я хотела сказать тебе. Я знаю, зачем ты захотел дружить со мной. Я знаю…

— Ну, зачем?

Она вдруг ударила меня в шею. Наверно, она подражала какой-то героине кино и хотела ударить по щеке, но промахнулась.

— До свиданья, — сказал я.

Я отошел немного и оглянулся. Она стояла неподвижно, свесив руки вдоль тела, и о чем-то думала.

— До свиданья, — повторил я.

— До свиданья, — ответила Лора ровным голосом, не глядя на меня. — Если хочешь, приходи завтра в двенадцать ночи в лесок… в балке… Знаешь, по дороге к вам… Придешь?

— Да.

— Если ты не придешь, — сказала она тем же ровным голосом, — я буду презирать тебя, как никогда никого в жизни не презирала.

— Я приду.

— А если придешь, то я могу тебя ранить или убить. Я приду с кинжалом. У нас есть маленький кинжал… очень острый. Потому что я тебя ненавижу. И потому, что таких, как ты, надо уничтожать. Придешь?

— Приду.

Она повернулась и ушла. Из кустов вылез дрожащий, окоченевший Вад.

— И охота тебе с ними связываться, — сказал он. — Как наплетут, наплетут, уши вянут.

Вторая любовь (продолжение)

Рекс недоверчиво посмотрел на меня, когда я его отвязывал.

Вад стоял тут же и следил за моими действиями — не то чтобы презрительно, но без должного уважения.

— Запирайся получше и ложись спать, я приду не скоро. Постучу тогда в окно.

— Ладно, — буркнул Вад.

Улица, как всегда, была пустынной. Деревня спала, даже у Витальки Ерманского не было света. Мы с Рексом зашагали по дороге. Рекс держал себя очень важно. Он не носился, как все собаки, взад-вперед, не нюхал столбы и всякую дрянь на дороге и, разумеется, не лаял на непонятные предметы. Рекс шагал рядом, изредка поглядывая на меня. Ему, видно, очень хотелось знать, куда мы идем. Он даже был немного возбужден. Может быть, он думал, что мы идем за «языком» или что- нибудь в этом роде.

Над степью вставала луна. Она была настолько похожа на раскаленную сковородку, что так и хотелось плюнуть на нее. Рекс тоже посматривал на луну. Разведчикам луна — помеха. Мне было немного стыдно перед Рексом. Знал бы он, что взят лишь для того, чтобы поразить воображение девчонки!

В кармане у меня, как второе сердце, стучал немецкий будильник, который я нашел в окопе и который уже долго служил нам. Время от времени я вынимал его и смотрел на светящиеся зеленым светом стрелки.

Мы пришли немного раньше. Было полчаса двенадцатого. Луна давно уже остыла и весело сияла высоко в небе, словно осыпая все вокруг хрустящей фольгой от трофейных конденсаторов.

Глубокая степная балка, вся заросшая лесом, начиналась прямо от дороги и уходила в светлую лунную мглу насколько хватало глаз. Виталька Ерманский говорил, что это самый большой лес в районе и что в дождливый год там даже водятся грибы. Чуть в стороне мерцали огни райцентра. Оттуда должна была прийти эта ненормальная.

Я присел на бугорок. Ждать надо было здесь, так как лес начинался именно в этом месте, дальше дорога делала резкий поворот и уходила в поля. Рекс лег рядом, положил морду на лапы и закрыл глаза.

Так прошло, наверно, минут сорок, но дорога по- прежнему была пустынной. Иногда Рекс вздрагивал во сне, просыпался и смотрел на меня: скоро ли начнется операция, ради которой мы забрались так далеко от дому?

Она не могла не прийти. Она обязательно должна прийти. И вдруг я вспомнил, что чуть дальше от дороги шла к лесу тропинка, которая намного сокращала путь. Там лежал большой черный валун. Она могла ждать там. Я вспомнил теперь, она говорила, что сестра встречается со своим женихом возле этого валуна. Ах, какой я дурак!

Я вскочил. Рекс тоже вскочил и уставился на меня, ожидая команды.

— Сиди здесь, — приказал я. — Если появится человек, дашь мне знать. Понял?

Я побежал напрямик, через кусты, к валуну. Было очень тихо, и мои шаги раздавались, наверно, на весь лес. Шуршала уже начавшая опадать с осин мелкая листва, похожая на медные монеты. На полянах лежали лунные пятна. Они шевелились и убегали в кусты, как живые, когда я задевал ветви деревьев.

Ночью весь лес совсем не такой, как днем. Днем он приветливый, радостный. А ночью какой-то непонятный, особенно в лунную ночь. Стоит вроде бы тихий, но зорко следит за тобой исподлобья и думает о чем-то не особенно хорошем. Он может так простоять всю ночь, а может и отмочить какую-нибудь шуточку. Например, закричать нечеловеческим голосом, или схватить тебя сзади за шиворот, или вытворить чертовщину: не поймешь, не то дерево, не то старик держит под мышкой свою голову с седой бородой, а то еще что-нибудь и похуже.

Подбегая к тому месту, где лежал валун, я услышал треск сучка, как будто кто-то переступил с ноги на ногу. Неужели все-таки пришла? Она, конечно, слышала, как я бежал. Слышала и прячется. Ну, так и есть, в кустах мелькнул огонек фонарика.

— Лора! — крикнул я.

— … а, — ответил лес.

Кто-то опять там переступил с ноги на ногу. Мне послышался даже смех.

— Эй! Хватит валять дурака! Уже поздно!

— о-о-о… — подхватил лес.

Я сделал шаг. Она тоже сделала шаг. Я сделал вид, что бегу к тем кустам, она сделала вид, что убегает.

— Ну, держись! — крикнул я и кинулся напрямик через заросли.

Там мелькнула тень, послышалось шуршание листвы. Меня взяла злость. Стоило отмахать столько километров, чтобы гоняться за ней тут по лесу.

— Догоню — уши оторву!

Вот не думал, что она такая верткая, скользит, как призрак, между деревьями.

Наконец я запыхался и остановился на залитой луной лужайке. Она остановилась тоже. Я слышал ее дыхание и видел смутно платье. Края лужайки были обгрызаны черными тенями, как у льдины, что плывет лунной ночью в черной воде.

Я достал будильник. Зеленые стрелки показывали четверть второго.

— Ну и дура ты! Скоро уже рассветать будет. Как хочешь, я пошел!

Я повернулся назад и увидел в кустах свет фонарика. Это было странно. Я глянул туда, где стояла она, — там тоже зажегся фонарик. И сбоку… И вдруг я понял: я гнался за волком. И вокруг — волки.

Мои руки машинально сжали будильник — единственное оружие.

— Рекс! — крикнул я хрипло. — Рекс…

Вдруг что-то метнулось у меня из-за спины. Послышалось рычание и хруст. Это было последнее, что я услышал. Ноги со страшной скоростью уже несли меня через кусты.


Конец ночи я провел на каком-то сеновале. Я не мог заснуть, мне все время казалось, что рядом кто-то ходит, осторожно хрустя ветками и посвечивая зеленым фонариком.

Едва встало солнце, я пошел на речку. Не успела высохнуть на траве роса, как стала собираться «кодла». Первым пришел Комендант. Он отстегнул протез, швырнул его вместе с палкой на землю, разделся, небрежно кивнул мне и занял свое обычное место на охапке сена. Он ни о чем не спросил меня. Он просто лежал с закрытыми глазами, словно здесь никого не было. Сено было мокрым, но тело Коменданта даже не покрылось мурашками.

Затем примчался Шептун. Этот, наоборот, заахал, увидев меня так рано. Он с ходу начал гадать: не выгнали ли меня из дома, не провел ли я всю ночь с Лоркой Лебедевой? Затем он вывалил мне кучу всяких новостей и стал разводить костер — печь картошку.

Я подошел к Коменданту.

— Комендант, — сказал я, — ночью у меня была встреча с волками… В лесу… Я схожу с ребятами, похороню овчарку.

Я думал, что он вскочит, начнет задавать вопросы. Но Комендант только открыл глаза.

— Ладно…

— Ты знаешь, если бы не она…

— Хорошая собака лучше иного человека.

Я подумал, нет ли здесь чего обидного, но вроде бы ничего не было.

Похоронить овчарку вызвались Шептун и еще несколько пацанов.

Шептун без конца сыпал вопросами. Особенно его волновал вопрос, зачем я ночью забрался в лес.

— Неужели с Лоркой? — крутил он своей рыжей тыквой. — А? Она же трусиха страшная! Я однажды червяка ей за шиворот бросил — визжала на всю школу. Ну, скажи: с Лоркой? Значит, ты ей здорово понравился. Как ты считаешь? Ну, и что вы делали?

— С волками дрались.

— Ага! Вот ты и попался. Значит, она была?

— А тебе-то какое дело?

— Да так просто. Интересно. Корчит из себя недотрогу, а сама по лесам шатается с первым встречным.

— А ну-ка, повтори!

Шептун спохватился:

— Я хотел сказать, что мы еще мало знакомы. Но ты сразу умеешь втере… произвести впечатление. Тебя даже Комендант сразу в «кодлу» принял. Другие, знаешь, сколько ходят, ходят, просят, просят. Я сам… Комендант строгий, но справедливый. Зазря не обидит. Сильней его нет в поселке. А знаешь, какая у него воля? Он ногу себе нарочно отрубил!

Я так и остолбенел.

— А ты не знаешь? — обрадовался Шептун. — Это давно было. У него отца на войне убили, а мать замуж собралась выходить. А он сказал: «Надо ждать отца, может, еще объявится». Мать — ни в какую. Тогда говорит: «Выйдешь — отрублю себе пальцы на ноге». Ну, и отрубил… Пока нашли его в сарае, заражение началось. Так ногу и отхватили. Он дома почти не живет. Целыми днями на речке, потому и Комендантом его прозвали. Он и зимой загорает. Выберет место против солнца, разденется и лежит. Одна старушка с хворостом наткнулась — чуть концы не отдала.

Лес весело шумел под ветром и солнцем. Все кругом было светло, празднично, и я даже намека не находил на ночные ужасы. Мы долго плутали по тропинкам и полянам. В конце концов даже я начал сомневаться, было ли все это. Пацаны принялись подсмеиваться, как вдруг мы наткнулись на волка. Над ним уже вились зеленые мухи. Зрелище было настолько страшным, что мы не решились приблизиться, а смотрели издали. Рекса нигде не было. Мы очень долго искали его, но так и не нашли.

Я увидел его сам, когда шел домой. Рекс полз по дороге, оставляя за собой в пыли кровавый след. Он полз очень медленно. Отдохнет, а потом опять ползет.

Я снял брюки и устроил на них носилки. Я положил на них Рекса и потащил его по пыли, как по глубокому снегу. Так тащил я его очень долго, до самого обеда, и когда уже показалась деревня, я увидел Вада.

— Что случилось? — бросился он ко мне.

Мы сели на пыльную траву, и я рассказал ему о событиях этой ночи. В рассказе они выглядели еще более страшно. И только здесь я по-настоящему испугался. Брат покачал головой. Это было явное неодобрение. Еще ни разу брат не сомневался во мне.

Презрение

Я очень боялся, что посмотреть на нас сбегутся люди, но улица была пуста — все работали в поле. Только возле одного из домов стоял очень толстый человек и смотрел на нас из-под руки.

— Он туберкулезный и ест собак, — сказал Вад. Видно, в мое отсутствие брат не терял времени даром.

Толстяк вышел на дорогу.

— Подожди, ребята, — сказал он. — Это чья собака?

— Наша, — ответил Вад довольно грубо.

— Что с ней?

— Ничего.

Но толстяк не обиделся.

— Крепко ее отделали. Сдохнет.

Мы не ответили и налегли на ремень.

Толстяк пошел следом.

— А здоровая, — бубнил он сзади. — Что твой телок. Кило на сорок потянет. И жиру до хрена.

Возле нашей калитки он сказал напрямую:

— Слышь, братва, отдайте ее мне, — все равно сдохнет. Яму копать надо, возня. Я три сотни заплачу.

— Не продается, — сказал я. — Поищите в другом месте.

— Я уже их всех в поселке съел. Больной я, ребята, мне собачий жир нужен… Неужели вам жалко дохлятины?

— Жалко! — сказал Вад, и мы ушли в дом.

Из окна мы видели, как толстяк постоял еще немного, глядя на Рекса, потом взял палку и ткнул овчарку в бок. Рекс оскалил зубы. Толстяк бросил палку и ушел.

— Вари кулеш с салом, я пойду Рекса напою.

Я налил в миску воды и вышел во двор. Рекс лежал на животе, положив морду на лапу, и тяжело дышал. С его языка капала пена.

— Пей, — сказал я.

Рекс открыл глаза, посмотрел на меня и отвернулся.

— Пей, пей, — удивился я.

Но овчарка продолжала смотреть в сторону. Вышел Вад с чугуном.

— День не пил и не хочет.

— Ну-ка! Дай! — Брат взял у меня миску и протянул ее Рексу.

Рекс набросился на воду. Вад принес еще. Рекс выпил и ее.

Тут у меня появилась одна мысль.

— Принеси хлеба, — попросил я.

Вад принес. Я протянул овчарке кусок. Она отвернулась. Тогда дал хлеб Вад. Рекс жадно съел. Вад уставился на меня.

— Понимаешь, — невесело рассмеялся я, — этот чудак воображает, что мы ходили на какое-то боевое задание. Ну, и что я… вроде струсил… оставил одного с волками… Он привык там, у партизан, что они всегда подоспевали ему на помощь. Но у них были ножи или автоматы, а у меня один будильник.

— Ясное дело, — сказал Вад.

— Посмотрел бы я, кто бы бросился на волков с голыми руками.

— Конечно, — сказал Вад.

— Но разве собаке объяснишь?

— Собака есть собака, — сказал Вад.

Но все-таки было неприятно проходить через двор и видеть устремленные на тебя презирающие глаза. Пусть даже собачьи. Меня еще никогда никто так не презирал.

Сладкое бремя славы

Утром мы не пошли в райцентр, так как надо было ухаживать за Рексом. Мы промыли его раны, залили йодом и забинтовали. Рекс чувствовал себя лучше, аппетит у него был неплохой, и он свободно управился с кулешом, который мы ему сварили. Но ел он по-прежнему лишь из рук Вада. Я думал, что его презрение за ночь пройдет, и был удивлен таким злопамятством. Я даже пошел на не очень хороший прием. Я поджарил кусок сала и сунул его под нос овчарке. Рекс корчился и глотал слюни, глядя на сало, но так и не съел, пока я стоял рядом. Стоило мне отвернуться — сало исчезло.

Мы с Вадом хорошо позавтракали и отправились на пруд. Там по-прежнему торчал лишь один Иван. Он ловил рубашкой селявок.

— Привет! — крикнул Вад.

Иван выронил рубашку.

— А… это вы…

— Ты чего ж это не заходишь? Чугун я за тебя мыть, что ли, буду?

— Та ж вы сами голодные.

— Чудак! Мы сало с кашей каждый день давим. Понял? А обмывки выливаем!

— Выливаете?! — ужаснулся Иван. — Чи вы дурные? Так я буду…

Иван не успел сказать, что он будет всегда мыть чугун. С околицы деревни донесся странный звук. Мы все разом посмотрели туда. В деревню торжественно входила средневековая процессия. Четверо негров несли украшенные зелеными ветвями носилки, на которых возлежал не кто-нибудь, а сам Комендант. Впереди него шел горнист и изо всех сил трубил в пионерский горн. Сзади валила толпа. Наверно, Утиное не видело никогда такого. Из домов повылезали старики и старухи, высыпала мелюзга. Процессия направилась к нашему дому. Показывал дорогу Виталька Ерманский.

Мне стало немножко не по себе. Что это все значит?

Носильщики опустили Коменданта перед нашей калиткой. Он взял палку и пошел к нам во двор. Увидев нас, горнист схватился за горн, и дикие звуки пронеслись над деревней. Потрясенный Рекс хотел вскочить, но не смог. Он лишь пошевелился и оскалил зубы.

Вперед выступил Шептун. Он вытащил из кармана бумажку и стал читать торжественным голосом:

— «За исключительное мужество, выразивши… шееся в борьбе с волком, оказать Виктору… гм… не знаю, как фамилия… высшие почести».

Комендант сделал знак, двое кинулись на меня и уложили на носилки. Горнист затрубил, мелюзга завизжала, и меня потащили по улице. Сзади, держась одной рукой за носилки, ковылял Комендант, за ним все остальные. Сделав круг почета, мы вернулись к дому. Это означало «отдать высшие почести».

— А теперь — пир! — распорядился Комендант.

Вскоре наш двор превратился в цыганский табор.

Горел костер, пеклась картошка, варилась каша. Заготовительная группа ушла в глубокий рейд по тылам Утиного и вернулась не с пустыми руками. Шептун хоть и ворчал, что такой бедности ему не приходилось видывать, однако вывалил из мешка дикие яблоки и двух сусликов. Сусликами занялся сам Комендант. Он приготовил из них великолепные шашлыки.

Во время пира я вновь описывал встречу с волками, и каждый раз она обрастала все новыми и новыми подробностями, совершенно независимо от меня. Я с ужасом видел, что от рассказа к рассказу я становлюсь все храбрее, волки трусливее, а роль Рекса все больше и больше сводится на нет. Видел, но ничего не мог с этим поделать. Когда же я изобразил в лицах, как душил вожака, то понял, что надо остановиться во что бы то ни стало.

Рассказ об удушении вожака произвел сильное впечатление. Часть «кодлы» стала кричать, что оказать высшие почести — слишком мало. Надо назначить меня по крайней мере заместителем Коменданта. Это уж было, конечно, слишком. Заместителем Коменданта был Шептун. Он занимал этот пост давно и много сделал для процветания «кодлы». Разгорелись жаркие споры. Комендант сидел подле костра и жарил шашлыки, нахмурив лоб, видно, что-то обдумывал.

— Надо голосовать, — сказал он наконец.

Те, кто был за меня, отошли в правую сторону, кто за Шептуна — в левую. Возле костра остались лишь Комендант, я, Шептун и Вад.

Борьба развернулась не на шутку. Она шла с переменным успехом около часа и собрала возле нашего дома большое количество любопытных. Привыкшие к тишине утиновцы с изумлением смотрели на это светопреставление.

Наконец мои сторонники победили. Группа Шептуна, ободранная, растерзанная, была загнана в угол двора и безоговорочно капитулировала. В результате всеобщего, прямого, но отнюдь не тайного голосования я стал заместителем Коменданта. Шептун пожал мне руку.

— Поздравляю, — сказал он. — Достанется теперь тебе. Порастрясешь жирок. Кодловцы народ балованный. Тут нужны способности. Это тебе не с Лоркой любовь крутить.

— Что-то она не дает тебе покоя.

— Зачем было корчить недотрогу?

— А она корчила?

— Еще как.

— И ты нарочно познакомил со мной, чтобы испытать?

— Ну да.

— Уж не ухлестывал ты сам за нею?

— За ней многие ухлестывали.

— И Комендант?

Шептун оглянулся.

— А ты думаешь что? Я б на его месте давно тебе морду набил. А он даже вида не показывает. Вот выдержка!

Виталька Ерманский во время перевыборов сражался на стороне Шептуна.

— Тебе будет трудно, — объяснил он свое предательство, — придется каждый день в райцентр ходить…

Но после, видно, он почувствовал угрызения совести. На следующее утро Виталька не отходил от меня ни на шаг. Его голова была набита разными планами, которые он предлагал осуществить с ним вдвоем, не вмешивая «кодлу». Было видно, что он разочаровался в этой организации.

— В «кодле» зайцы, — говорил он, склоняя меня на один из планов — содрать со школьных окон замазку. — Мы бы с тобой это дело чистенько обделали.

Замазка — вещь замечательная. Из нее можно лепить всякие штучки. Ею очень удобно кидаться на уроках или просто так, от нечего делать, мять в руках, на зависть другим. Не говоря уже о том, что окна, обмазанные ею, совершенно непроницаемы для холода. Замазку очень трудно достать, почти так же, как хром на сапоги. Даже в Нижнеозерске только лишь райисполком обмазывался замазкой, да и то потому, что он находился на втором этаже и охранялся милиционером.

Виталька узнал, что школу обмажут сегодня днем, так что замазка будет абсолютно свежая и отодрать ее не составит труда.

Виталька Ерманский сказал также, что в школе двадцать окон, и если нам удастся ободрать хотя бы десять, это даст килограмма по три на душу. При этих словах я почувствовал в руках чудесно пахнущий желтый ком.

В райцентр мы решили идти под вечер, чтобы не попасться никому на глаза. Ерманский взял с меня клятву не говорить, куда мы идем, даже Ваду, так как дело серьезное, наверняка будет расследование и надо крепко держать язык за зубами. Наше счастье, что мы живем далеко и на нас, конечно, подозрение никогда не надет.

Вад с большой неохотой согласился на вторичное мое ночное путешествие. Хотя я заверил его, что не собираюсь опять сражаться с волками, он смотрел на меня с большим сомнением.

— Это плохо кончится, — буркнул он.

— Что «это»?

— Девчонки, вот что. Самый гадкий народ.

Операция прошла как нельзя лучше. Мы ободрали двенадцать окон. Теперь замазку надо было во что-то завернуть. Ерманский сдернул с гвоздя стенную газету.

— Все равно она старая, — сказал он. — С первого мая висит.

Мы разорвали стенную газету пополам и разделили замазку.

— А теперь жмем на полную катушку, — сказал Виталька.

Вторая любовь (продолжение)

Мы бежали темными улицами, и вдруг словно кто-то ударил меня в грудь. Я узнал ее дом.

— Подожди, — сказал я Витальке. — Я на пять минут.

Ерманский заворчал, но остановился. Я открыл заскрипевшую калитку. Мне захотелось посмотреть на ту скамейку. На скамейке сидела она с каким-то парнем. Они отпрянули друг от друга.

— Тебе чего, мальчик? — Ее голос, ее платье, ее движения. Но это была не она. Наверное, это была ее сестра. — Тебе чего, мальчик?

— Мне Лору…

— Лора спит.

— Мне по важному делу.

— Что это за важные дела в первом часу ночи? — спросила сестра строгим голосом. — Иди, иди, завтра придешь.

— Завтра будет поздно.

Парень засмеялся и что-то шепнул ей на ухо. Я расслышал слова: «А ты сама…» Сестра нехотя поднялась и пошла к дому. Сзади она еще больше походила на Лору, лишь чуть повыше.

— Закуришь? — спросил парень. На нем была фуражка с огромным козырьком. С плеча свисал пиджак.

— Некурящий.

Парень, насвистывая, принялся разглядывать звезды. Делал он это очень небрежно, словно перед ним были не далекие миры, а какие-нибудь стекляшки.

— Поссорились, что ли?

— Да так…

— С ними, брат, надо построже, не давать особой воли. Понял?

— Понял.

В доме хлопнула дверь. Сестра прибежала, слегка запыхавшись.

— Сейчас выйдет. Хорошо, что мама спит.

— Что делают дочки, когда мама спит? — сострил парень, набрасывая на Лорину сестру пиджак.

Лора вышла на крыльцо заспанная и удивленная — кому это потребовалось поднимать ее с постели? Из- под накинутого халата белела рубашка.

— Привет, — сказал я. — Не ожидала?

— Нет…

— Ты уже спала?

— Да…

— Извини, что побеспокоил. Шел мимо, дай, думаю, зайду.

— Ага…

Мы разговаривали, не глядя друг на друга. Между нами была кадушка. Очень неудобно разговаривать через кадушку.

Я сделал шаг в сторону, но Лора тоже сделала, и между нами опять очутилась кадушка.

— Что ты несешь? — спросила она, когда молчание уже стало невыносимым.

— Замазку.

— Зачем?

— Так… Окна замажу. Дать тебе?

— Мы уже замазали.

— На… возьми…

Мне почему-то очень захотелось, чтобы она взяла замазку. Я протянул ей ком через кадушку. Она поколебалась, но взяла.

— Я хочу спать, — сказала она. — До свидания.

В калитке показался Виталька.

— Вы скоро тут кончите любовь крутить?

— Уже кончили! — Она взялась за дверь.

— Подожди… ты почему тогда не пришла?

— Потому, что оканчивается на «у».

— Очень остроумно.

— Как умею.

— Меня чуть волки не съели.

— Жаль.

Хлопнула дверь. Виталька потянул меня за рукав.

— Побежали, поздно уже.

Мы опять помчались по темным улицам. Когда райцентр остался далеко позади, Ерманский вдруг спохватился:

— А где твоя замазка?

— Отдал, — сказал я мрачно. Мне было жалко замазки. Ни любви, ни замазки…

Виталька остановился на полном скаку, словно конь, увидевший перед собой стену.

— Кому? — шепотом спросил он.

— Ей…

— Идиот! — закричал Виталька. — Ты знаешь, кто она? Дочь школьного завхоза!

Первая любовь (продолжение)

Все утро мы думали, как выкрутиться, и ничего не могли придумать. И так и этак выходило, что мы влипли, и влипли крепко. Правда, у меня была слабая надежда, что Лора не придаст должного значения замазке, выбросит, например, куда-нибудь ее или, узнав, что замазка со школьных окон, не продаст нас. Но Ерманский на этот счет держался другого мнения.

— Ты не знаешь девчонок, — сказал он. — Они ябеды от рождения. Вот посмотришь, выдаст с потрохами.

Завхоз появился после обеда. Это был угрюмый, черный, тощий дядька. Из нашего окна было видно, как он тщательно вытирал ноги о траву (утром прошел сильный дождь), а затем снял на крыльце сапоги и вошел в ерманский дом.

Мы повесили снаружи на нашу дверь замок, залезли в комнату через окно и притаились, ожидая, что же будет.

У Ерманских завхоз пробыл недолго.

Надев сапоги, он вошел в нашу калитку, осмотрел внимательно замок, дом, особенно рамы окон, словно поковырял на них старую замазку, и неторопливо зашагал в сторону райцентра, держа под мышкой ком, завернутый в стенгазету.

— У-у, гад! — выругался Виталька. — Сколько на нем пацанов погорело… Кулак чертов! Пойду узнаю, что он там говорил.

Виталька побежал домой. Его не было очень долго. Мы с Вадом уже успели сварить картошку и съесть ее, а Ерманский все не показывался. Наконец он пришел, очень мрачный. Я никогда не видел его таким мрачным. Виталька поманил меня пальцем, и мы вышли во двор. Вад обиженно засопел. Он уже с утра дулся на меня из-за того, что я не рассказывал ему, где мы были ночью.

— Дело дрянь, — сказал Виталька, усаживаясь на влажное после дождя бревно. — Переполох подняли страшный. Твоя продала и тебя, и меня. Вызывали милицию, написали акт.

— Но ведь они нашли замазку…

— Дело не в замазке, хотя и это тоже… Дело стенгазете.

— При чем тут стенгазета? — удивился я.

— Оказывается, их нельзя срывать. Их сдают в архив.

Виталька был очень расстроен. Он считал, что его должны исключить из школы, а меня не принять.

Да, это были очень плохие новости. Представляю, как воспримет их отец… Остался только один выход — бежать. Бежать завтра же!

Мы долго молчали.

— Мать плачет, — сказал вдруг Виталька. — Но не в этом дело. Отец узнает — убьет. Он меня один раз за то, что стащил в физкабинете батарейку, три дня бил.

— Мне тоже достанется.

— Есть только один выход…

— Какой?

— Сказать, что нас послал Комендант. А Коменданту что они сделают? Из школы он все равно исключен.

Я покачал головой:

— Нет. Так нельзя.

— Он даже и не узнает. К нему никто и не пойдет.

— Все равно. Так нечестно.

— Честно… нечестно… Завтра с утра нас в школу вызывают… Узнаешь…

Весь день Виталька Ерманский уговаривал меня свалить все на Коменданта. Он приводил всевозможные, довольно хитроумные доводы. Например, он сравнивал Коменданта с камнем. Дескать, нес ты глечик с молоком, засмотрелся на красивую девчонку и упал. Если расскажешь все, как было, здорово влетит: не засматривайся, сопляк, мал еще. Если же сказать, что ты споткнулся о камень, то влетит меньше, а может, и совсем не влетит — с каждым может случиться. Ты не наказан, а камень — ему что? — лежит себе да лежит.

Пример с камнем меня не убедил. Тогда Виталька переключился на примеры из истории войн, на так называемые военные хитрости. Знал он их множество. Особенно он нажимал на троянского коня. Приволокли деревянного коня в город, а в животе сидят вражеские воины. Честно? Не очень. Но цель достигнута.

Но и троянский конь не убедил меня. Виталька выругался, махнул рукой и ушел домой обиженный.

Время тянулось ужасно медленно. Вад продолжал дуться, и я один сидел на завалинке. Я думал про все эти беды, которые вдруг свалились на меня. Особенно была неприятна история с замазкой.

У соседей скрипнула калитка. На улицу вышла Клара Семеновна с тазом в руках. Увидев меня, она улыбнулась.

— Добрый вечер, Витечка.

— Здравствуйте, Клара Семеновна.

— Ты не поможешь мне донести белье? Мой лоботряс опять куда-то залился.

Я взял таз с бельем за один край, а Клара Семеновна взялась за другой. Я оглянулся, не видит ли Вад, чем я занимаюсь, но Вада не было. Зато я заметил в окне Витальку Ерманского… Странно…

— Как настроение? — спросила Клара Семеновна.

Я сказал, что настроение у меня отличное, но сказал, видно, не очень убедительно, потому что Клара Семеновна вздохнула. Затем она спросила, нравится ли мне Утиное, и я ответил, что нет. Она немного поспорила со мной, доказывая, что здесь хороший воздух и нет шума.

— И хороший пруд, — добавила она, когда мы взошли на плотину.

— Речка лучше, — не согласился я.

— Конечно, — засмеялась она. — А море еще лучше.

Сказав про море, она немного загрустила.

— Ты был, Витечка, на море? — спросила она.

— Я видел его в кино.

Она рассмеялась и начала мне рассказывать про море. Она рассказывала про штормы, цветущие каштаны, фиолетовые вечера, молодое вино, которое продают в киосках, как газировку, красивых девушек, стройных моряков с золотыми нашивками на рукавах и о длинных белых кораблях. Она говорила, что она тогда была молодой и красивой, и за ней ухаживали мужчины, и она каждый вечер каталась на машине по горам, и у нее кружилась голова, потому что повороты были крутые. И иногда ей хотелось упасть в пропасть.

— Может быть, это было бы к лучшему. Хорошо умереть молодой и красивой и остаться такой навсегда в памяти людей. А когда вдруг замечаешь в волосах седину, а на лице морщины и не можешь помешать этому, не хочется жить.

Я сказал, что она еще молодая и красивая. Она улыбнулась и, мне показалось, немного повеселела, — во всяком случае больше не говорила о смерти.

— Из тебя вырастет большой донжуан, — сказала она лукаво. — Давай искупаемся, пока не село солнце.

Она скинула платье и оказалась в нарядном купальнике. Я сразу догадался, что это немецкий купальник, потому что у русалки, которая вышита сбоку, было лицо как у женщины на трофейных открытках.

Я снял штаны и вдруг увидел на себе безобразные, длинные черные трусы. У всех мальчишек были такие трусы, и я как-то не задумывался, что они такие уродливые, криво сшитые, мешковатые, как юбки. Я поспешил надеть брюки.

— Ты чего это?

— Не хочется что-то. Холодно…

— Надо закаляться.

Она осторожно вошла в воду, с таким ойканьем при села по горло и вдруг поплыла быстро и красиво.

— Ух, хорошо! Дай мне руку!

Я подал ей руку, и она легко вышла из воды.

— Спасибо.

Клара Семеновна быстро и ловко вытерлась толстым, мохнатым, тоже, видно, немецким полотенцем.

— А теперь отвернись.

Я покорно отвернулся.

За моей спиной слышалось журчание воды из выжимаемого купальника.

— Вот… А теперь можно и постирать. Ты посидишь со мной? А то одной скучно. Все одна да одна.

Я вспомнил про то утро, когда я заглянул в окно, и мне захотелось сострить по поводу ее одиночества — зло, едко, как я очень хорошо умею. Так захотелось, что я даже прикусил губу, чтобы не сострить.

Я сидел сзади нее, наблюдал, как умело она стирает и как изящно изгибается ее спина, — как у кошки, когда та умывается, — и думал о том, что будь у меня такая мать, жизнь превратилась бы для меня в сплошную пытку, потому что я бы не смог перечить ей ни в чем…

— Так как же вы влетели с этой дурацкой замазкой? — спросила она вдруг так добро и сочувственно, что я никогда бы не подумал, что так можно говорить о неприятных вещах, — например, о воровстве.

— Да так… Виталька рассказывал небось…

Она не стала читать мне мораль, что обязательно сделала бы моя мать, а просто вздохнула и сказала, что нас ожидают неприятности, что завхоз ходит по квартирам учителей и потрясает сорванной стенгазетой. Замазка — еще куда ни шло, а вот за стенгазету обязательно Витальку исключат, несмотря на то, что она учительница в этой школе. Мне же и думать нечего учиться там. Далее она сказала, что из-за меня у моего отца могут быть серьезные осложнения…

— Какие? — удивился я. — Он-то тут при чем?

— Ну как же… ты уже не маленький… должен понимать… он ведь…

— Он партизан.

— Разумеется, — поспешно согласилась она. — Но я слышала, ему не дали до сих пор паспорта… Люди такие жестокие, начнут болтать, что это он тебя так воспитал…

Я похолодел. Такой неожиданный поворот не приходил мне в голову.

— Он воевал во Франции. У него награды есть… даже благодарность французского правительства. Я сам видел.

— Не сомневаюсь. Но лучше бы вы ее не срывали.

— Что же вы посоветуете?

Она долго молчала, только слышалось хлюпанье воды…

— Вот если бы вы не сами пошли, а вас кто-то послал… — сказала она не оборачиваясь.

Я сразу понял все. Ее подослал Виталька. Это его работа. Я представил, как все было: он стал угрожать, что напишет отцу про этого… в белой рубашке, который принес полевые цветы, и заставил ее уговорить меня.

— Нет! — сказал я. — Это подлость!

Она уже кончила стирать и стала укладывать белье в таз. Она согласилась, что это не совсем красиво, но когда речь идет о благополучии стольких людей… В конце концов, можно сделать механический подсчет — один человек или две семьи. Причем этот человек даже никогда не узнает. Она постарается сделать так, чтобы его не вызывали, не ходили домой…

Бедный Комендант… Он и не знает, что вокруг него вдруг столько сплелось…

— И потом — кто он такой? Известный в поселке бандит, вор, хулиган.

— Нет, нет… Комендант не такой…

— Ну, сделай это ради меня, — сказала она совсем как девочка и заплакала. — Сделай…

Она сидела на земле, поджав колени, и ее узкие плечи дрожали. Мокрые волосы рассыпались по плечам. И мне вдруг стало очень жалко ее…

— Ну хорошо…

Все равно завтра-послезавтра мы будем далеко отсюда.

Тевирп!

— Я видел, как ты нес таз, — сказал Вад.

— Видел так видел.

— Это она тебя попросила?

— Да.

Разговор зашел в тупик, и мы стали смотреть в окно. Ваду, видно, многое хотелось сказать мне, но он сдерживал себя.

— Завтра надо бежать, — сказал я.

Вад подумал.

— Почему?

— Так… надо… Вдруг отец вернется раньше.

При слове «отец» Вад вздрогнул.

— Может быть, он сопьется.

— Он не сопьется. Он был во Франции, там сколько вина, и то не спился.

— Тогда, может быть, он влюбится… Видел, какая Виталькина мать красивая? Не то что у нас.

Вад оживился. Ему очень понравилась эта мысль.

— Вот здорово было бы! Ха-ха-ха! Виталька Ерманский… Вот бы покрутился, ложкой по лбу — р-раз!

Я представил себе Витальку под пятой Диктатора, и мне тоже стало смешно. Смеясь, я машинально продолжал смотреть в окно. Кто-то подошел к нашей калитке и стал открывать ее. Калитка открылась, и я увидел дядю Авеса собственной персоной, тащившего чемоданы. Пока мы таращили на него глаза, дядя Авес пересек двор и поднялся на крыльцо. Я посмотрел на Вада, Вад посмотрел на меня.

В это время дверь распахнулась и на пороге появился дядя. У него был очень сердитый вид. Авес Чивонави поставил на пол чемодан. Это был наш пропавший чемодан.

— Д-з-з-з, — сказал дядя Авес.

Я глянул дяде в рот и обомлел: рот был полон лошадиных железных зубов, в которых отражались наши окна.

Дядюшка продолжал сердиться и что-то говорить, но его челюсти издавали лишь скрежет, как забуксовавший трактор. Пробуксовав с минуту, Авес в сердцах плюнул и стал вытаскивать изо рта металлические челюсти. Челюсти не вытаскивались. Дядя злился. Я догадался принести нож, и дядя Авес, осторожно постукивая ручкой себе по зубам, освободился от челюстей. Без челюстей дядюшка шипел, как гусь, но все-таки его можно было понять.

— Тевирп! — сказал дядя сердито. — Река Хунцы. До самого Новороссийска искал вас по всему поезду, чертовы трюфели! Жрать нечего, денег нет, в руках чемодан с порохом. Избавиться от меня хотели? Диверсантом сделать? Где родители? Я им все выскажу!

Узнав, что родители уехали за козой и мы тут хозяева, Авес Чивонави сразу пришел в хорошее расположение духа.

— Ну ладно, — прошипел он. — Тащите шаматье, а там видно будет, река Хунцы.

Во дворе, моя чугун, мы стали с Вадом совещаться. Вопрос обсуждался старый: кто дядя Авес? Материн ли он брат или какой-то проходимец? Вад стоял за брата, я — за проходимца.

— Все-таки ведь он приехал, — говорил Вад. — И чемодан притащил.

— В чемодане все и дело. Сначала он его спер, а потом увидел, что там порох, и решил вернуться.

— Зачем?

— А что, ему плохо у нас было? Ел, спал, ничего не делал. Может быть, дядя Авес особая разновидность бандита. Так сказать, бандит на пенсии. Сил уж нет, здоровье шалит. Вот он и удалился от дел, ездит, выискивает доверчивые семьи, прикидывается каким-нибудь родственником. Помнишь, отец говорил? А заметил, рожа какая подранная? А зубы куда делись?

Мы еще немного поспорили о дяде Авесе и решили на всякий случай проверить у него документы. Побег мы отложили до выяснения дядиной личности.

Обед прошел в молчании, так как дядя Авес мог есть, только вставив челюсти. Пообедав, дядя Авес Чивонави вынул челюсти, разобрал их, прополоскал в воде и поставил сушиться на печку.

— У меня плохое здоровье, — сказал дядя. — Мне давно пора поправляться. На ужин сварите мне тройку яиц, только всмятку. Я люблю всмятку. А наутро зарубите курицу.

Я охотно объяснил дяде Авесу, что курицы у нас нет. Нет даже петушка. И яиц нет. Осталось лишь немного постного масла (дядя Авес поморщился: он не любил постное масло), пшена и сала («Сало — это хорошо», — заметил дядюшка), и то все это отец добыл с большим трудом, так как в Утином голод. Сообщение, что в Утином голод, произвело на дядю Авеса плохое впечатление.

— Зачем же вы сюда приехали? — спросил он и добавил, немного подумав: — Черт бы вас побрал.

Впрочем, вскоре он успокоился — у дяди плохое настроение долго не задерживалось — и принялся нам рассказывать о своих железнодорожных приключениях.

— Привязался, река Хунцы, какой-то тип в поезде. «Давай, говорит, тебе зубы вставлю». Я ему отвечаю: «Отвяжись. Я своими зубами доволен», а он не отстает. Сначала сотню требовал, а потом так себя разгорячил, что сам заплатить готов, лишь бы вставить. «Люблю, говорит, когда мой товар украшает человека». До самого Новороссийска, гад, приставал, а в Новороссийске затащил к себе, напоил, выбил мне зубы и вставил железные, шкура такая. Видите, я весь поцарапанный?

История была неправдоподобной, но Авес Чивонави рассказывал ее с увлечением. Кончив рассказывать, дядя Авес сладко потянулся и сказал, что ему хочется спать, так как он очень устал. Затем дядя взобрался на родительскую кровать, даже не сняв свои галифе, и тут же захрапел, правда успев перед этим пробормотать:

— Но я все равно вас не брошу, река Хунцы.

Подождав, пока дядюшкин храп станет устойчивее, мы принялись обыскивать его пальто и гимнастерку. Там никаких документов не было.

— Может быть, они в галифе? — прошептал Вад.

В это время Авес Чивонави храпанул особенно сильно и перевернулся на бок. Из брюк галифе высунулось дуло пистолета.

Тевирп! (Продолжение)

Первой моей мыслью было кинуться на дядю и обезоружить его, но потом я просто-напросто испугался. Мне показалось, что Авес Чивонави вовсе не спит, а следит за нами прищуренными глазами, и достаточно мне сделать движение, как он спокойно сунет руку в карман и наставит на меня пистолет.

Я сделал безразличное лицо и вышел из дому. Вад выскочил следом. На крыльце мы уставились друг на друга.

— Ты думаешь, он спит? — спросил я тихо.

— Да… — неуверенно ответил брат.

— Мне показалось, он следил, когда мы проверяли карманы.

— Ерунда! — сказал Вад. Он посмотрел на небо. — А сегодня теплая ночь будет. Давай спать в сарае.

— Давай, — охотно согласился я.

Ночь оказалась холодной, и мы дрожали, как цуцики. Только под утро, крепко прижавшись друг к другу, мы заснули.

— Тевирп! — вдруг раздалось над ухом.

Я вскочил и увидел прямо перед собой улыбающуюся, скроенную из кусочков физиономию своего дяди. В руках дядя держал челюсти и полировал их суконкой.

— Вы чего ж это, трюфели, от меня удрали? Дверь не заперта, по дому чужие люди разгуливают.

За спиной Авеса я увидел Витальку Ерманского.

— Пора идти, — сказал он мрачно. — Мать уже ушла.

— Куда идти? Куда идти? — забеспокоился дядя. — А завтрак кто будет готовить? Уже девятый час, а печка не растоплена. Мне врачи прописали регулярное питание. Иди топи печку. Я тебя никуда не пускаю.

Мы двинулись к калитке.

— Стой! — крикнул дядюшка. — Стой!

Я думал, он добавит: «Стрелять буду!» — но он не добавил.

Он лишь вставил в рот челюсти и сердито щелкнул ими.


За околицей нас догнал Вад.

— И я с вами!

Мне было жалко брата: не очень приятно оставаться один на один с вооруженным человеком.

— Иди и следи за ним в оба, — сказал я.

— Не хочу!

Это был уже прямой вызов. Такого за братом никогда не замечалось.

— Иди, — сказал я. — Мне очень сегодня некогда… Вад повернулся и ушел.

Я побеждаю завхоза

Я думал, что нами будет заниматься завхоз. Даст нахлобучку, может быть, даже трепанет за ухо, а потом поведет в кабинет директора. Директор станет долго укоризненно молчать или, наоборот, сразу же начнет кричать и топать ногами, в зависимости от характера, но потом, услышав имя Коменданта, еще немного помучает и отпустит домой.

Однако все получилось иначе. В школе было много людей. Шел ремонт, кругом все было залито известкой, но люди отважно, не боясь запачкаться, сновали взад-вперед по проложенным доскам.

Сначала мне и в голову не пришло, что они собрались сюда ради нас, но потом я догадался по взглядам, которые они бросали на меня с Виталькой, что это педсовет.

Мы ждали довольно долго и нудно под дверью. Наконец хождение прекратилось. Педсовет заперся в комнате и принялся галдеть. Мне совсем надоело ждать, но тут двери раскрылись и какой-то шустрый молодой человек поманил нас пальцем.

Посреди комнаты стоял длинный стол, накрытый красной скатертью, вокруг которого сидело человек двадцать, мужчины — все в черных костюмах в полосочку (наверно, это первая послевоенная партия, завезенная в раймаг). Виталькина мать была в красивом белом платье, отороченном черными кружевами. Она выглядела очень огорченной. Я хотел ей потихоньку подмигнуть для ободрения, но сделать это не было никакой возможности, так как все, как только мы вошли, уставились на нас. Мне сразу бросились в глаза лежащие на столе вещественные доказательства — ком замазки и половина стенгазеты.

— Ну-с? — сказал завхоз очень серьезным, почти безнадежным голосом, и я сразу понял, что он будет главным обвинителем. — Зачем вы сорвали газету с Пермаем?

Я знал, что такой вопрос будет задан одним из первых, и поэтому давно заготовил на него контрвопрос:

— А что, замазку голую, что ли, нести?

Завхоз немного растерялся. Очевидно, он думал, что мы будем упорно молчать или сразу же начнем просить прощения.

— Тэ-эк, — сказал он нехорошим, голосом и нервно дернулся из костюма в полосочку, видно, он надел его в первый раз и еще не успел привыкнуть. — Тэ-эк…

— Нас послал Комендант, — поспешил заполнить зловещую паузу Виталька.

Но завхоз пропустил эту важную для следствия улику мимо ушей. По его потному, красному лицу и шевелящимся ушам было видно, что он готовил подвох.

— Рядом висело несколько газет — 1 «а», 3 «г», 5 «а» — и плакат. Почему вы сорвали именно с Пермаем?

— В темноте не было видно. Мы сорвали то, что подвернулось под руку, — спокойно ответил я.

— Значит, вам все равно, что обычная газета, что с Пермаем? — сказал завхоз торопливо с видом человека, схватившего за руку вора, и посмотрел на педсовет.

— Тогда нам было все равно, — подтвердил я.

— Все равно?

— Все равно.

— Что с Пермаем, что просто?

— Да.

Наступило молчание.

— Нас послал Комендант, — опять заныл Ерманский.

В это время заворочался толстяк в центре стола.

По всем признакам это был директор.

— Но позвольте… это несколько другой вопрос… Первоначально же они ободрали замазку. Зачем вы ободрали замазку?

— У нас окна не замазанные, — сказал я тоскливым голосом. Я умел, когда надо, говорить тоскливым голосом. — Зима придет, дуть начнет, а у нас маленький мальчик… (Слышал бы Вад.)

— Но ведь это нехорошо… Это называется воровством.

— Мы больше не будем…

— Это все Комендант, — упорно гнул свое Виталька.

— На первый раз ограничимся… — начал директор с явным облегчением, но завхоз перебил его:

— Почему вы сорвали именно с Пермаем?

Завхоз осторожно, словно это была хрупкая, бесцветная вещь, поднял обрывки стенгазеты.

— Мы толчем воду в ступе. — Меня начал злить этот завхоз. — В темноте да еще в спешке трудно, даже если очень захочешь, найти именно газету, посвященную Первому мая.

Наступила тишина. Очевидно, никто не ожидал такой длинной и красивой фразы. Потом все разом недовольно задвигались.

Они и раньше обращались только ко мне, но после этой фразы Виталька Ерманский совсем отошел в тень. Их вдруг заинтересовала моя биография, год рождения, место рождения, отношение к пионерской организации, есть ли у меня судимые или заграничные родственники, не участвовал ли дедушка с бабушкой в белой армии и т. д. Особенно их интересовал отец.

Я почувствовал, что сразу вырос в их глазах, и даже завхоз стал обращаться ко мне на «вы». Речь о замазке как-то теперь не шла, и даже директор, попытавшись несколько раз вспомнить о ней, замолчал и больше не вмешивался в ход заседания. Роль следователя окончательно перешла к завхозу. Он задавал вопросы путано и бестолково, но я чувствовал, куда он гнет. Он пытался установить связь между пленом отца и сорванной стенгазетой. Это было так неожиданно, что я в первый момент, когда понял скрытый смысл его вопросов, растерялся, но потом успокоился, потому что такой связи никогда и никому установить не удастся. Но завхоз все кружил около, неумело ставил ловушки, которые были видны за километр и в которые он сам же иногда попадался. Он не обличал меня, ничего не говорил прямо, он просто задавал вопросы. Он все гнул их, гнул к линии «плен — стенгазета».

За столом давно уже стояла тишина. На лицах у всех было какое-то новое выражение: смесь уважения и страха передо мной. А шустрый молодой человек, который оказался учителем истории, таращил на меня глаза с откровенным ужасом. На уроках он говорил о врагах, но настоящего, живого видел первый раз в жизни.

Иногда мне казалось, что я действительно шел в школу специально сорвать стенгазету: так нелепо не соответствовала наша цель — набрать замазки — и конечный результат — стол с красной скатертью к двадцать взрослых людей, ради меня прервавших свой летний отдых.

И чем удачнее я отбивал атаки завхоза, тем, я чувствовал, более шатким становилось мое положение, потому, что ребенок не может переспорить взрослого человека, и как-то сама собой из-за моей спины вырастала фигура отца, и получалось так, что завхоз вроде бы спорит не со мной, а с отцом, и ничего нет удивительного, что человек, прошедший огни и воды, хитер и коварен.

Когда я окончательно его запутал, завхоз замолчал и долго с откровенной ненавистью смотрел на меня, дергаясь в костюме и шевеля ушами, и мне на секунду стало страшно за свое будущее. Даже если все уладится и я буду учиться в этой школе, он все равно найдет предлог расправиться со мной.

Все молчали, не зная, что делать дальше. Собственно говоря, ничего доказано не было. Завхоз лишь выпятил два факта — плен отца и срыв его сыном стенгазеты. Связи между этими событиями не было. И, кроме того, я еще не подавал в их школу документы. Может быть, я вообще не собираюсь их подавать, поэтому что со мной можно делать, — неизвестно. Другое дело — Виталька Ерманский, на нем-то можно отыграться. Я с тревогой посмотрел на Витальку. Он стоял, до неприличия раскрыв рот, очевидно пораженный всем происходящим.

— Можете идти… — сказал директор и, немного подумав, добавил — Пусть придет отец, когда вернется.

Я пошел к двери. Виталька двинулся было за мной, но его остановили. Закрывая дверь, я слышал, как ему сказали:

— А ты чего с ним связался! А еще сын учительницы.

«Сын учительницы» было сказано с особым ударением.

Я вышел на крыльцо и немного постоял, глядя, как во дворе замешивали раствор женщины в заляпанных платьях. Потом я посидел на старой, ободранной парте. Из школы никто не выходил — ни Виталька, ни Клара Семеновна. И вдруг я понял, что никакой победы я не одержал, а даже наоборот — все только началось и неизвестно, чем кончится. Только зря продали Коменданта.

Первая любовь (окончание)

Мне очень хотелось знать, что они потом говорили Витальке, и я решил дождаться его.

Виталька вышел из школы вместе с матерью. Они о чем-то разговаривали. Виталька нес ее блестящий яркий плащ. Когда они проходили мимо, я выдвинулся из-за угла.

— Здорово влетело? — спросил я.

Виталька вздрогнул и оглянулся. Клара Семеновна тоже вздрогнула и оглянулась.

— Ты что здесь делаешь?

— Жду вас. Домой пойдем?

Они замялись. Я сразу понял, что они не хотят, чтобы нас видели вместе.

— Ты иди… У нас тут еще дела есть…

Никаких дел у них не было. Не успел я выйти из райцентра, как меня обогнала школьная полуторка. Клара Семеновна сидела в кабинке, а Виталька весело прыгал, как орангутанг, в кузове. День был безветренный, и они здорово напылили. Мне долго пришлось брести словно в густом тумане. И только стало можно дышать, как полуторка промчалась назад.

Домой я пришел грязный и усталый. Они сидели на скамейке под окнами и грызли семечки.

— Га-га-га! — заржал Виталька, показывая на меня пальцем. — Трубочист!

Она всплеснула руками:

— Где же ты так?

Я хотел пройти, но они загородили мне дорогу, охая и смеясь.

Виталька был особенно веселым.

— Ты знаешь! Мне ничего не было! Даже не ругали! Сказали только, чтобы не дружил с тобой. Так что в райцентр давай ходить не вместе. А здесь, конечно, можно, здесь никто не увидит!

— Увидеть, кому надо, и здесь могут, — сказала Клара Семеновна. — Вы лучше дома играйте. Пойдемте пить чай, мальчики.

Она положила мне руку на плечо. Она была очень красивая в своем белом платье с черными кружевами. Я не нашел в себе силы отказаться. Я пил чай, смотрел на нее, как она ходит по комнате, ощущал на своей голове прикосновение ее руки всякий раз, когда она проходила мимо, и все-таки мне было больше и больше жаль, что ради нее я продал Коменданта.

Дядя Авес продолжает удивлять

Я думал, что Вад и дядя Авес волнуются из-за моего долгого отсутствия, но, открыв дверь, понял, что они и думать забыли про меня. Дяде и брату было страшно некогда. Они устроили на столе тараканьи бега. Они кричали, ссорились, трясли банками с тараканами и шумно праздновали победу: Вад визжал и скакал по полу, а дядя доставал из галифе пистолет и стрелял в потолок. В комнате нечем было дышать из-за порохового дыма. Ставкой в этой азартной игре было сало. Победитель отрезал кусок и тут же съедал с кашей и картошкой.

Сначала они не обращали на меня никакого внимания, но потом Вад великодушно сунул мне свою банку:

— Хватай вон того, серого. Знаешь, как бегает!

— Пусть он сам наловит! Это нечестно! — запротестовал Авес Чивонави.

— А вообще правда, — согласился Вад. — Иди лови за печкой, там их тьма.

Игра возобновилась с новой силой. Они быстро прикончили сало.

Я сбегал в погреб. Там было пусто. Они съели всю картошку, пшено, а масла оставалось стакан, не больше.

Я ворвался в комнату. Они как раз спорили, чей таракан пришел первым, причем дядя размахивал перед носом Вада пистолетом.

— Вы что наделали! — закричал я. — Сожрали все!

Игроки уставились на меня.

— Ну и что? — недовольно спросил Авес.

— А то! Теперь зубы на полку? Еще взрослый человек! Летчик! Два раза горел!

— Три раза, — поправил дядя.

Я схватил банки с тараканами и выбросил в окно. Я был очень разозлен. Воцарилось молчание.

— Полегче на поворотах, — сказал дядя Авес. — Пойди и собери тараканов.

— Ха!

— Я соберу! — поспешил вмешаться Вад.

Когда я вышел во двор, брат возился под окном.

— Откуда у него пистолет?

— Он раскопал фрица. У него и нож, и «Даймон» есть, и немецкий планшет.

— Значит, он был в Нижнеозерске?

— Да. Он думал, что мы вернулись и ждем его дома.

— Ну и нахал! — удивился я.

— Ничего не нахал. Свой парень.

— За сутки этот «свой парень» истребил все запасы. А нам жить еще сколько дней.

— Он больной.

— Посмотрим, как ты завтра запоешь.

Вечером я серьезно поговорил с дядюшкой о нашем положении. Я спросил, есть ли у дяди Авеса деньги. Денег, как я и думал, не оказалось.

— А зачем они нужны? Без них легче жить! — беспечно махнул рукой дядя Авес. — Все равно пива здесь нет.

— Что же завтра будем есть?

Дядя задумался.

— В самом деле… — пробормотал он. — Мне врачи приказали хорошо питаться…

Но потом дядино лицо просияло.

— Знаешь что, река Хунцы? Сходи к председателю! Скажи: мол, ко мне дядя приехал, фронтовик, летчик. Три раза, мол, горел, ему врачи сказали — хорошо питаться. Попроси у него яичек, масла, сала, муки. Смотри, яички только свежие бери, а то они так и норовят сбыть залежалый товар. Понял? Ты определять умеешь? Надо одно разбить и понюхать. Если тухлым воняет, значит, они все тухлые.

— Ясно. Большое спасибо, дядя Сева.

Но дядя был чужд чувства юмора. Мою благодарность он принял за чистую монету, и, видно, она ему польстила, потому что Авес Чивонави впал в самовосхваление.

— Держись меня, — разглагольствовал он. — Со мной не пропадешь. Я три раза горел, да не сгорел. — И так далее.

До пистолета мы добрались только поздно вечером. Я посоветовал сдать его в милицию или в крайнем случае бросить в пруд, потому что дело это пахнет плохо. Услышав про пистолет, дядя стал неразговорчивым.

— Пригодится, — лишь буркнул он. — Будем ворон стрелять.

Я пытался настаивать, но Авес Чивонави достал с печки сушившиеся челюсти и намертво замкнулся. Они с Вадом ловили тараканов до поздней ночи, готовясь к завтрашнему сражению, и страшно мешали мне спать.

Утром к нам пришел мыть чугун Иван. Выглядел он еще более худым и желтым, чем всегда.

— Какой ты толстый, — с завистью вздохнул Иван, разглядывая меня.

— Все, — сказал я. — Кончилась сытая жизнь. Чугун больше мыть не требуется.

Иван очень огорчился. Очевидно, он запланировал мытье чугуна, и теперь в его бюджете образовалась дыра.

— Хиба ш так едять! — сказал он. — Надо было нэ кашу варить, а похлебку. И трошки крупы идэ и вкуснее. А сало надо было поменять на отрубя. Якой дурак ист сало?

Все это было абсолютно верно, но и абсолютно бесполезно. Я сказал об этом Ивану. Самый сильный человек в Утином грустно покачал головой.

— Придэ батько — вам здорово влетит. Продукты извели, огород не вскопан. Уси в деревне давно вскопали. Кизяков не наделали. Чем же вы будете зимой топить? Траву вы тоже не рвитэ. Приведет батька козу — ни клочка сена нэма.

Я удивился этому прокурорскому тону. Раньше Иван разговаривал не так. Очевидно, немытый чугун держал его в должной почтительности.

— Ты нас еще не знаешь, — оборвал я нахала. — Мы отцу можем такую сдачу дать — закачается.

Я не думал, что мои слова произведут на Ивана такое большое впечатление.

— Отцу?! Сдачи?! — выпучил он глаза.

— А ты думал что? Мы уже не раз всыпали ему, когда он нас не слушался.

Наверно, самый сильный человек в Утином ни разу не слышал таких страшных речей. Он замахал на меня руками.

— Окстись! Окстись! — забормотал он непонятное слово. Потом он ушел, смешно на меня оглядываясь.

Из дому вышел, зевая и почесывая грудь, дядя Авес. Его разноцветное тело переливалось всеми цветами радуги. Дядя, прищурившись, посмотрел на солнце.

— Тевирп, — приветствовал он меня на птичьем языке. — Лыб у ялетадесдерп?

— Говорите по-нормальному, — попросил я.

— Был у председателя? — перевел дядюшка добродушно.

— И не собирался.

— Почему? — удивился Авес. — Река Хунцы.

— Потому что в деревне голод.

— Ну и что? У них всегда есть НЗ. Фронтовику они должны дать. А будут упрямиться, ты их припугни маршалом Чухридзеновским. Я с ним лично знаком.

— Вот сами идите и пугайте.

Мои слова не понравились дяде.

— Ты стал очень упрямым, — сказал он.

Дядя Авес нахмурился, но потом передумал и подмигнул мне.

— Не будем ссориться. Ты ведь любишь своего дядюшку и не дашь ему помереть с голоду.

Вслед за Авесом, тоже зевая и почесываясь, показался Вад. Он также осведомился, не был ли я у председателя, и, получив отрицательный ответ, что-то недовольно буркнул. Затем они вступили с дядюшкой в оживленную беседу на тему, что бы поесть. В каком бы направлении они ни думали, их пути неизменно сходились на подсолнечном масле. Вопрос был лишь, с чем его есть. Наконец дядюшка придумал поджарить на нем сохранившиеся по счастливой случайности, а вернее — по нашей лености, картофельные очистки. Придя к такому решению, они стали немедленно воплощать его в жизнь. Дядюшка с неожиданным для него проворством принялся чистить сковородку, распушив над ней свои галифе, а брат побежал в погреб за маслом, но я перехватил его на полпути.

— Стой! А чем лебеду приправлять будем?

— Видно будет, — ответил Вад беспечным голосом.

— Нет. Масла вы не получите. Хватит с вас крупы и сала. Живите теперь как верблюды. Верблюд один раз нажрется, а потом ему не хочется есть целую неделю.

— Но мне очень хочется, — возразил Вад.

— Надо было это предусмотреть вчера. Это логично.

Презрев законы логики, брат юркнул мне под мышку и припустил к погребу. Я еле догнал его.

— Нет!

— Да!

— Нет!

— Дядя Авес! Он не дает масла!

Итак, Вад вышел из повиновения. Во время тараканьих бегов они здорово спелись с Авесом.

— Иду!

Дядя Авес спешил на помощь, издавая своими галифе хлопающие звуки.

— Что здесь происходит?

Я вежливо объяснил, что происходит экономия масла. Дядя принялся горячо убеждать меня дать ему масла, так как уже десять часов, а он еще не завтракал, а врачи прописали ему принимать пищу в строго определенное время. Видя, что этот довод не действует, Авес Чивонави попытался соблазнить меня описанием румяных, шипящих на сковородке картофельных очисток, но я, хоть и глотал слюни, все же устоял. Тогда дядюшка надумал применить физическую силу. Вроде бы в шутку, подмигивая и сыпля разными прибауточками, он попытался отодвинуть меня от двери погреба, но тоже безуспешно. Я лишь слегка толкнул его плечом, и дядюшка отлетел и закачался, как камыш. Все-таки он был действительно больным человеком. Авес постоял немного, держась за бок и морщась, а потом рассмеялся.

— А если мы вот так, река Хунцы?

Он вытащил из галифе пистолет и, продолжая смеяться, стал целиться в меня дрожащей рукой.

Не знаю, чем бы кончилась дядина шуточка, но в этот момент калитка заскрипела и во двор ввалилась толпа во главе с Иваном. Очевидно, это была его «мала куча», потому что все они очень походили на Ивана — такие же костлявые и длинные. «Мала куча» несла ведра, солому и дырявые решета.

— Мы тово… — сказал Иван, смущаясь, — покажем, як кизяки делать… А то позамерзаетэ без топки.

Дядя Авес бросил пистолет в карман своих необъятных галифе.

— Тевирп! — приветствовал он Ивана. — Идохдоп адюс.

Иван остолбенел.

— Чиво?

Дядюшка был доволен произведенным впечатлением.

— Отк ыт?

У дядюшки был просто талант выкручивать слова шиворот-навыворот.

Иван растерянно моргал белыми ресницами. Вся его «мала куча» делала то же самое.

— Он спрашивает, кто ты есть, — перевел Вад с птичьего языка на человеческий. — Не бойся, это наш дядя.

Иван нерешительно продвинулся в сторону Авеса. Мелюзга повалила следом, как цыплята за наседкой.

— У сав ястусен ырук?

— У вас несутся куры?

— Нет, — отрицательно замотал головой Иван, пяля глаза на дядюшку. — У нас нет курей…

— А олас? — Авес выкручивал слова почти мгновенно.

— Есть ли сало? — Ваду очень нравилась роль переводчика, хотя и давалась она ему с трудом.

— Нэма…

— А что есть? — забывшись, нетерпеливо спросил дядя по-человечески.

— Мука… трошки…

Авес оживился.

— Это хорошо… это очень хорошо… Напечем оладьев… с маслом.

Иван замялся:

— Но у нас трошки. На каждый день по пригоршни…

— Иди, иди, — поддержал Авеса Вад. — Чугун лизал?

Иван беспомощно посмотрел на меня. Я вступился за него:

— Они сами с голоду пухнут. Надо и совесть знать.

— Река Хунцы, — сказал дядюшка Авес и удалился, хлопая галифе. По дороге он вставил челюсти и жутко, по-волчьи, оглянулся на меня.

До обеда мы делали кизяки. Из окон нашего дома несся хохот — дядя и Вад гоняли тараканов.

Бутерброд

Я сидел на завалинке. У меня невыносимо ныла спина. Вся площадь возле дома и двор были устланы кизяками.

На улицу вышел Виталька Ерманский, жуя бутерброд с сыром. Сегодня им принесли большую посылку.

— Хочешь? — спросил он.

— Нет. Я наелся.

Виталька почему-то обиделся. Он доел бутерброд. Корку от сыра бросил в пыль. Потом Ерманский ушел, а я остался один на один с коркой. Она лежала от меня в трех шагах и отчаянно пахла. Она могла пропахнуть под нашими окнами весь вечер и ночь. Я раздавил ее пяткой.

Пятка

Они не спали и разговаривали про еду. Они разговаривали про нее, хотя все-таки взяли из погреба масло и поджарили на нем очистки.

— Я в своем самолете, — шипел дядя Авес, — возил живую курицу. Она неслась каждый день. Потом в самолет попал снаряд, и курица изжарилась. Я ее взял с собой. Летел на парашюте и ел… Проклятый дом. Не уснешь. Пахнет каким-то сыром. Река Хунцы.

Это пахла моя пятка, несмотря на то, что перед сном я вымыл ноги.

Полпуда ржи

Я не мог заснуть из-за разговора про курицу, которая неслась в самолете, и из-за пятки, пахнущей сыром. Я оделся и пошел к председателю.

Несмотря на поздний час, в правлении было много людей. Они разговаривали и крутили самокрутки. Как я понял, шло совещание об уборке соломы.

Мой приход не прервал совещания. Сидевший за обшарпанным столом председатель, у которого все было по одному — одна нога, одна рука, один глаз — и иссеченное осколками лицо, лишь посмотрел на меня и продолжал обсуждать соломенный вопрос.

Я назвал свою фамилию и сказал, зачем пришел.

Все сразу замолчали и стали смотреть на меня.

— Я же только что дал вам пшена, сала и масла, — удивился председатель.

Мне было очень неловко.

— К нам приехал дядя-летчик… Он три раза горел в самолете… У него очень плохое здоровье…

Я боялся, что они, не дослушав меня, скажут «нет». В деревне ведь голод. Но они не торопились. Они стали припоминать все, что знали обо мне.

— Эт кузнецов сын?

— Который школу обворовал?

— С Ерманским дружит?

— Собака не сдохла еще? Какую псину загубили, чертенята! Ее на отару бы.

Они знали все и даже немножко больше.

— Тетка Мотря ест лебеду, а у нее трое роблят в колхозе. Нехай не балуется, тут ему не город.

Но меня взял под защиту председатель. Он сказал, что у нас долго не было отца, поэтому мы подраспустились, что отец скоро приедет и возьмет нас в ежовые рукавицы. А отец у нас хороший парень. Он пришел с войны весь целый и будет ковать немецких лошадей, которые должны скоро поступить.

Отца многие знали, и правление, немного поспорив, вынесло резолюцию:

— Хрен с ним, полпуда ему ржи и двести граммов сала, но пусть завтра выходит на солому, нечего дурака валять. И пусть летчика своего берет. Он, хоть и раненый, но трос на быках таскать сможет. Тут все раненые.

Кладовщик пошел в амбар и по всем правилам отвесил мне теплого, пыльного, пахнущего зерна из огромного, до самого потолка, закрома. Зерна было на донышке, и кладовщику пришлось делать кросс с препятствиями. Потом он отрезал мне кусок сала.

Я пошел домой. Мешок с рожью шевелился у меня на спине, живой и теплый.

Гражданская война

Когда я вошел, они еще не спали. У дяди Авеса заклинило челюсти, и Вад осторожно расшатывал их ножом. Дядюшка сердился и хлопал ногами в галифе.

Я положил мешок в изголовье и стал делать из него подушку, сало я еще на улице закопал в зерно. Я боялся, что они, увидев у меня продукты, опять станут приставать, но они слишком были увлечены своим делом. Я уже начал было засыпать, как вдруг дядя Авес шумно втянул воздух, и у него сами собой выпали челюсти.

— Река Хунцы, что за проклятый дом, — выругался он. — Теперь салом пахнет.

Вад тоже, видно, учуял запах. Он пробормотал:

— Да… Свинина…

Затем до них дошел запах ржи. Дядя тут же откликнулся:

— Странно. Очень странно. Я чувствую муку.

— И я.

Они задумались, и постепенно им стала открываться истина.

— Он ходил к председателю! — воскликнул вдруг Авес. — Принес сала и муки!

Они повскакивали со своих коек.

— Да, я ходил к председателю, — сказал я. — И принес сало и рожь.

— Здорово! Молодец!

Авес Чивонави соскочил с кровати и принялся чистить сковородку.

— Сейчас мы напечем оладьев на сале. Знаешь, как вкусно! Ты молодец, что послушался меня. Всегда слушайся меня.

Чтобы немного наказать его за наглость, я позволил почистить сковородку и развести в печке огонь, а потом выступил со своей программной речью.

Я сказал, что отныне завтраки и ужины отменяются, остается только обед. В обед мы будем есть ржаную кашу, приправленную салом, в очень ограниченном количестве. Но даже и это будет возможно при условии, если дядя Авес пойдет со мной завтра на солому, а Вад перестанет валять дурака, а примется заготавливать лебеду. И я вкратце рассказал о моем посещении правления.

Моя программная речь была выслушана очень несерьезно: дядя продолжал наращивать в печке огонь, а Вад мурлыкал песенку. Кончив шуровать дрова, Авес прошел к моей кровати и бесцеремонно ухватился за мешок.

— Ну, давай, — сказал он миролюбиво. — Сейчас такой пир устроим, река Хунцы.

Я оторвал дядюшкину цепкую руку и с силой отшвырнул ее прочь. Дядюшка отлетел в угол. Он еще раз попробовал вцепиться в мешок и еще раз отлетел. Потом он сел на кровать брата, и они стали шептаться.

— Пойди сюда, — сказал Вад. — Мы открыли съезд «братьев свободы».

— Мне некогда заниматься глупостями. Завтра рано вставать. И вам, Сева Иванович, тоже советую отдохнуть перед скирдовкой соломы.

Но они все-таки открыли съезд. С докладом выступил Вад. Он сказал, что я предал партию «братьев свободы», стал маленьким диктатором. Я делаю все по-своему. Я захватил власть и не позволяю распоряжаться общественными запасами, применяю к «братьям свободы» физическую силу.

Вад разгорячился и стал выкрикивать против диктатуры разные лозунги. Потом они приступили к голосованию и единогласно избрали Авеса Чивонави Старшим братом. После этого дядя подтянул галифе и уже на законном основании потребовал выдачи ему запасов продовольствия.

Мне страшно хотелось спать. Поэтому, чтобы разом покончить со всеми этими дебатами, я довольно грубо сказал им, что не согласен с решением съезда и официально объявляю себя Диктатором. Кто против — может покинуть пределы государства: я намекал на дядю, шутки которого мне порядком надоели. С этими словами я потушил лампу и лег на кровать, крепко взявшись за мешок с рожью.

Я думал, что они будут протестовать, но они лишь немного пошептались и тоже легли.

Проснулся я от ужаса. Кровать моя была объята желтым пламенем. Я спрыгнул на пол, но под ногами у меня тоже был огонь. Горела облитая керосином солома.

Вад устроил на меня покушение, как устраивал когда-то на отца. Теперь я понял, что чувствует в таких случаях человек. Он чувствует ненависть и бесстрашие. Я рванулся напрямик к Вадовой кровати, но там Вада не было, а под одеялом стояло ведро с водой, которое опрокинулось мне под ноги, когда я рванул одеяло.

— Ах, сопляк! — крикнул я. — Значит, так?

Наверно, они спрятались на Авесовой кровати. Я побежал туда и получил вторично холодный душ. Тогда я остановился, чтобы собраться с мыслями. Конечно, они сидят на печке.

Я шагнул к печке, и тотчас же мимо моего уха просвистело что-то тяжелое. Итак, они были там. Предстоял нелегкий штурм.

Так началась гражданская война.

Штурм печки

— Вылазьте! Хватит валять дурака! — крикнул я. — Мне некогда с вами играться. Я хочу спать.

— Рожь и сало!

Железная кружка ударила меня в грудь.

— Ну, держитесь тогда!

Я метнул кружку обратно.

Послышался лязг. Они закрылись печной заслонкой. Я понял, что крепость неприступна.

Я собрал с их кроватей одеяла и навалил на свою кровать. Сверху еще я положил их пальто. Потом я залез в этот блиндаж и притворился спящим. Сначала они исправно бомбардировали меня всякой всячиной, но делали хуже лишь своим пальто. Потом им надоело.

Я все-таки заснул. Проснулся я оттого, что кто-то осторожно тащил у меня из-под головы мешок. Это был дядя Авес. Терять нельзя было ни секунды. Я кинулся на Старшего брата и быстро вытащил из его кармана пистолет. Потом я с победным воплем пошел на штурм печки. Вад только один раз успел огреть меня скалкой, но тут же был захвачен в плен. Печка пала. Враг был разбит. «БС» перестала существовать. Воцарилась Разумная Революционная Диктатура. Это произошло в 3 часа ночи 15 августа. Дядя Авес. сидел на своей мокрой кровати и тихо всхлипывал.

— Река Хунцы, ты погнул мне ребро. Отдай мой пистолет…

Сильный, вооруженный до зубов, я залез в печку и закрылся заслонкой.

Где протекает река Хунцы!

Сильный, вооруженный до зубов, я вышел во двор. Мир вокруг не изменился. Так же трещали в мокрых кустах сирени птицы, так же ткало неяркое красное солнце узоры на ковре из подорожника, заваленном седой росой.

Изменился я сам. Я вышел в этот мир уверенным и властным. Я никогда не думал, что иметь власть так приятно. На ветках сирени трепыхался воробей. Я мог вытащить из приятно тяжелого кармана пистолет и сразить его наповал. А мог и даровать ему жизнь.

Из дому вышли разбитые остатки «БС».

— Дай сальца, — сказал Старший брат, грустно разглядывая свои вынутые челюсти.

— Я же сказал: будем есть только один раз — в обед.

Мои слова прозвучали весомо и убедительно. Дядя Авес, видно, это тоже понял. Он лишь шмыгнул носом и подтянул галифе.

— Вот гад, — буркнул Вад с ненавистью. Но его слова ничуть не обидели меня, даже наоборот — польстили. Какая же это диктатура без ненависти?

— Итак, Сева Иванович, я вас жду.

Это было сказано очень солидно.

— Зачем? — спросил дядя Авес. — Завтракать?

— Будете возить на волах трос.

— Я не умею возить трос, — поспешно сказал Старший брат. — И я боюсь этих самых… Они бодаются.

— Привыкнете.

— У меня вот тут болит, и тут, и тут.

— На волах не трудно. Сиди себе да сиди.

— У меня и там болит.

Вад выступил вперед:

— Дядюшка больной, ему нельзя работать.

— Но ему можно есть, а для этого надо работать.

— Подавись своим салом!

Вад повернулся и ушел.

— Пять мешков травы на сегодня! — крикнул я ему вдогонку. — Или отдеру ремнем!

— Я лучше буду рвать траву, — торопливо вставил дядя Авес.

Великодушие — неизменный спутник диктатуры.

— Хорошо, — сказал я. — Только без этих штучек. «Братья свободы» распущены. Не вздумайте уходить в подполье и устраивать на меня покушение. Это ни к чему хорошему не приведет. Выделяю вам продукты— приготовьте обед.

При слове «обед» дядя Авес оживился.

— Я сделаю галеты. Это очень вкусно. Ты никогда в жизни не ел галет. Но за это ты должен отдать мне пистолет.

Он, видно, несмотря на последние события, продолжал считать меня ребенком.

— Да? — спросил я.

— Да, — прошамкал дядюшка.

— Да? — переспросил я и вытащил пистолет.

— Да… — повторил дядюшка не столь уверенно.

Я навел пистолет на кусты, в которых возился воробей. Эта птица раздражала меня своей суетней. Она должна стать первой жертвой диктатуры, ибо диктатуре нужны жертвы, чтобы поддерживать уважение к себе.

Я начал уже нажимать курок, как из кустов вылез школьный завхоз. Колени и локти его были измазаны глиной. Завхоз отряхнулся, вытянул руки по швам. Воцарилось молчание.

— М-да, — сказал дядюшка Авес, — река Хунцы.

— Какая река? — машинально спросил завхоз.

— Хунцы, — машинально ответил дядя.

— Хунцы… В какой это части полушария?

— Вообще…

Собеседники помолчали.

— Ну ладно, я пошел, — сказал завхоз. — Я здесь случайно. Шел мимо, дай, думаю, зайду, проведаю Виктора. Ты что-то не показываешься. Зашел бы как- нибудь, чайку попили. До свиданья!

— До свиданья, — сказал дядюшка Авес и задумчиво вставил в рот челюсть.

— До свиданья, — сказал я, машинально ведя за завхозом, который, пятясь, придвигался к калитке, дуло пистолета.

Завхоз задом открыл калитку, задом дошел до угла нашего дома и пропал. Курок сам собой нажался, и пистолет страшно бабахнул. Из-за дома послышался топот. Я опустился на траву и первый раз в жизни заплакал. Теперь-то уж конец.

Восстание

— Теперь тебя посадят, — сказал дядюшка радостно, вынимая челюсти. — Три года колонии. А может, и пять.

Авес Чивонави страшно воодушевился и принялся пугать меня. Оказывается, он очень хорошо знал жизнь колонии. Старший брат так долго, красочно пугал меня, что в конце концов и сам испугался.

— А ведь… тово… Ты, трюфель, наверно, скажешь, что это я привез его, — пробормотал он вдруг.

— Продаст, — ответил за меня Вад. — Он такой.

— Незаконное хранение оружия… Река Хунцы… Надо его сдать к черту. Пока этот тип заявит… Надо обогнать его к черту.

Дядюшка подтянул галифе, взял валявшийся на траве пистолет и стал собираться в райцентр. Вад вызвался его проводить.

Весь день я скирдовал солому. Работа была не очень трудная (сидеть верхом на быке, который тащил на скирду кучу соломы), но пыльная и однообразная. К вечеру я едва держался на ногах. Перед глазами темно качалась земля, и над ней плыл странный, как заклинание, клич: «Цоб-цобе».

Раза два приезжал председатель и хотя ничего не сказал, но, кажется, остался мной доволен. Председатель взобрался на скирду и долго ругался там со скирдоправами-шабашниками, моряками в рваных тельняшках. Ветер трепал у него пустые штанину и рукав. Моряки скирдовали зло, и мне часто перепадало за то, что я не успевал подавать наверх им солому. Со стороны казалось, что они идут в психическую атаку: рты перекошены, вилы в руках ходят, как штыки. Они только что выписались из госпиталя и, видно, здорово соскучились по работе.

Я ничего сдуру не взял с собой поесть, и если бы не моряки, которые дали мне кусок хлеба, посыпанный крупной солью, и помидор, мне пришлось бы туго.

Моряки выпили самогонки и долго предавались воспоминаниям о катерах, линкорах, подводных лодках, безымянных высотах, которые им приходилось брать. Потом они пели хриплыми голосами матросские песни. Потом спали, положив на глаза бескозырки. Потом учили меня жизни.

— Иди на жизнь в штыки, — говорил один.

— Но сначала подползи к ней, — добавлял другой, — как в атаке. Сначала подползи, а потом бросайся.

— И люби физическую работу. Все остальные работы — мутота. Языком брехать — это не работа. Языком брехать — себя не уважать, потому что человек всегда под ветер брешет: на ветер-то ничего не слышно.

Они были очень высокого мнения о физической работе, главным образом они ценили ее за то, что она дает независимость. Не понравился начальник — плюнул и ушел к другому. Руки везде нужны.

За лето скирдоправы меняли уже третий колхоз. Наш председатель им нравился, хотя и ругались они с ним крепко.

— Свой, фронтовик, — коротко говорили они о нем. Это у них было наивысшей похвалой.

Пока я отогнал волов на баз, пока сходил в правление за нарядом, совсем уже стемнело. Я едва доплелся домой. Ноги мои почти не чувствовали земли.

Вид нашего дома очень удивил меня. Окна его были ярко освещены, из трубы валил густой, хорошо пахнущий дым. Я поспешно взошел на крыльцо, открыл дверь и остолбенел. Дядя Авес и мой младший брат сидели на кровати, обнявшись, и, раскачиваясь из стороны в сторону, пели «По диким степям Забайкалья…». Прямо на столе лежало самое настоящее вареное мясо, картошка «в мундире», валялись полуобгрызанные помидоры, огурцы, стояла бутылка самогонки.

— Река Хунцы! — закричал дядюшка, увидев меня, — Диктатор явился.

— Слава Диктатору! — подхватил Вад.

— Вечная слава!

— Вечная память!

— Упокой его душу!

— Аминь!

От них несло самогонкой.

— Ешь! Мы не жмоты, как некоторые! — Старший брат махнул рукой, но не рассчитал своих сил, и жест свалил его на кровать.

— Пусть он сначала с-де-ла-ет трид-ца-тридцать ки-зяков!

Шутка показалась им страшно остроумной, и они так и покатились со смеху.

— Где вы взяли продукты? — спросил я.

— З-за-работали в колхозе.

— Ха-ха-ха-ха!

— Га-га-га-га!

— Гы-ы-ы-ы-ы-ы!

— Я вас серьезно спрашиваю: где вы взяли продукты?

— Держись за нас, диктатор! Не пропадешь!

Неожиданная мысль пришла мне в голову: дядя Авес продал пистолет. Я подошел к дядюшке и тронул его за рукав:

— Сева Иванович, вы сдали пистолет?

— Стоп! Полный назад! Поворот тридцать градусов! Квадрат сорок два! Прицел 86–21! Беглым!

Дядюшка выхватил из кармана пистолет и приставил его к моей груди. Пистолет ходил в его руке ходуном.

— Руки вверх! — скомандовал он.

Я поднял руки.

— Именем народно-револю… ционного и так далее — к высшей мере… но учитывая сопливость… марш в сарай… Теперь там будешь жить. Понял?

Я попятился к дверям.

— Пшел… быстрей… а то рассержусь… Ишь, щенок… обнаглел… мы не таких п-пф-пуф!

На улице уже прочно установилась холодная ночь. Трава была мокрой от росы. Над ерманским домом всходила едва заметная, как брошенное в воду стекло от очков, луна.

Вдруг зарычал Рекс. Я вспомнил про Рекса и обрадовался. Если прижаться к нему, можно чудесно провести ночь. Я посмотрел в сторону Рекса и не увидел его. В лунном свете холодно блестела цепь. Рекс не мог зарычать. Рекса не было. Я схватил цепь и почувствовал что-то липкое. Я поднес руку близко к глазам. Это была кровь… Теперь мне стало ясно, откуда у нас продукты: они продали Рекса самому толстому человеку в Утином.

…Если бы он вышел сразу, я не знаю, что бы я сделал. Но он вышел не сразу: я долго стучал в ворота. Наконец он вышел, и морда у него лоснилась. Свет от лампы падал ему сзади. Он сразу узнал меня, глаза у него забегали.

— Где он? — спросил я.

— Кто он? Ты о ком говоришь, мальчик?

— Вы его уже съели?

— Я что-то тебя не понимаю.

Он машинально вытер ладонью рот.

— Вы не человек! — крикнул я.

— Что тебе надо, мальчик?

От него пахло псиной. Он остался спокойным, — видно, ему приходилось слышать и не такое, и он привык, — но мои слова все-таки, наверно, задели его. Он пошел проводить меня до ворот.

— Ты не знаешь, что такое смерть, мальчик, — сказал он грустно. — Ты ни разу не видел ее глаза. Когда ты будешь умирать, ты вспомнишь мои слова, мальчик. Жаль только, тебе не скоро умирать.

Из помойной ямы в упор лунным взглядом смотрела на меня голова Рекса.

Я считаю до семи

Лампа мигала и чадила. Дядя Авес метался на кровати, бормоча ругательства и вскрикивая. На полу валялся пистолет. Я поднял его и положил в карман. Затем я потряс дядюшку за плечо. Авес Чивонави открыл безумный глаз.

— Пить, — прохрипел он.

Я подал ему кружку с водой. Дядюшка выпил ее всю, и у него открылся второй глаз.

— Река Хунцы, — хрипло сказал он и повернулся на бок, но я снова потряс его.

— Вставайте, Сева Иванович.

— Чего тебе надо? — вскипел дядюшка. — Уйди, а то застрелю.

— Вставайте, Сева Иванович.

Дядюшка полез в карман галифе, потом пошарил под подушкой. Пистолета не было, и это озадачило дядюшку.

— Куда же он делся, река Хунцы? — пробормотал дядя Авес и сполз на пол.

— Собирайте свои вещи, Сева Иванович, — сказал я.

Я вытащил из-под кровати дядюшкин облезлый чемодан и стал кидать туда его рубашки и всякую всячину. Он следил за мной с удивлением, а потом попытался отобрать чемодан, но я наставил на него пистолет.

— Придется вам уехать, Сева Иванович. Я уже больше не могу. Я вас боюсь.

— Не бойся меня, трюфель, я же твой дядя, река Хунцы!

— Может быть, но сейчас вам лучше уйти. Придет отец — тогда пусть он разбирается.

— Я твой дядя! — закричал Авес. — Ты должен меня слушаться!

— Я решил твердо. В крайнем случае я буду стрелять, Сева Иванович. Я не знаю, кто вы и что вам здесь надо.

Дядя Авес сел на кровать и заплакал.

— Я всегда был такой… Я со странностями… Я и в детстве был такой…

— Буду считать до десяти, Сева Иванович.

Когда я сказал «семь», дядюшка Авес встал с кровати и стал собирать свои вещи.

— Ты жестокий, безжалостный мальчишка. Прогнать своего родного дядю!

Вад так и не проснулся. Перед уходом Авес Чивонави погладил его по голове.

— Брат у тебя нормальный ребенок. А ты ненормальный ребенок. Ты рано состарился.

— До свидания, Сева Иванович! — сказал я.

— До свиданья, Виктор Анатольевич. — Дядя Авес хотел меня уязвить.

Я помог донести ему до калитки чемодан. Чемодан был тяжелый. Когда дядя Авес взял его, то согнулся в три погибели.

Я вернулся в дом, но заснуть уже больше не мог. Вся комната пропахла пьяным дядей Авесом, везде валялся его хлам — какие-то пузырьки из-под вонючих лекарств, рваные носки.

Я стал убирать в комнате и случайно наткнулся на маску от противогаза. Она была точь-в-точь как у того нищего…

Я кинулся к двери, задвинул тяжелый засов, потом закрыл ставни, придвинул к двери сундук, потушил свет. Сделав все это, я сжал рукоятку пистолета и стал ждать. Я не сомневался, что дядя Авес не ушел, а ждет во дворе подходящего момента. Меня била противная дрожь.

Я прождал до самого восхода солнца. И только когда за мной пришел один из моряков, я решился открыть дверь.

Дядя Авес не появился ни завтра, ни послезавтра, и ни завтра, ни послезавтра я не ходил сдавать пистолет.

Вторая любовь (окончание)

Самыми неприятными для меня теперь стали обеденные перерывы. Когда ничего не оставалось делать, как лежать на скирде и смотреть на дорогу. С некоторых пор я стал бояться пустой дороги.

Однажды в один из таких перерывов я увидел, что из поселка кто-то идет. Это мог быть и просто прохожий, а мог и отец, дядя Авес, милиционер, Комендант…

Но вскоре стало ясно, что идущий человек — девчонка. И девчонка не простая, а Лора.

Она тоже узнала меня и остановилась внизу.

— Вить, а Вить… Слезь на минутку.

Я слез со скирды.

— Чего тебе?

— Ты почему не приходишь?

— Мне некогда. Я изучаю древнегреческий язык.

У нее был очень красивый бант. Огромный черный бант в светлых волосах. И платье у нее было очень красивое.

— Я не хотела рассказывать про вас… Я случайно… Я устала… Так долго шла.

Она стояла передо мной, опустив руки, и слезы катились по ее очень красивым щекам. На них не было пыли. И ноги у нее не были пыльными.

Она немного поплакала, а потом вытерла слезы маленьким розовым платочком и спросила:

— Ты еще ни с кем не дружишь?

— Дружу.

Она помолчала.

— Красивая?

— Очень.

— Давай с тобой снова дружить.

— А как же моя девчонка?

— Брось ее…

— Она красивее тебя.

— Неправда. Красивее меня не бывает.

— Скромно сказано.

— Ты все врешь. Никого у тебя нет. Давай дружить по-настоящему?

— Как это по-настоящему?

— Познакомь меня с родителями. Я буду приходить к вам в гости… Я только боюсь твоего отца…

— Почему?

— У него есть пистолет.

— Откуда ты знаешь?

— Мне папа рассказывал.

— У нас есть еще и пулемет. В огороде закопан.

— Да? — Ее глаза округлились. — Как интересно! И ты мне покажешь?

— Разумеется. А сейчас отец знаешь за чем поехал? За немецкой мелкокалиберной пушкой. Мы, когда ехали сюда, приметили ее в одном овраге.

Она вдруг заторопилась:

— Собственно, я лишь проведать тебя забежала. Я приду завтра или послезавтра. А то мне далеко идти. Так договорились дружить?

— Договорились.

Она поднялась на цыпочки и осторожно поцеловала меня в щеку.

— Смотри, чтоб сегодня же бросил свою девчонку! Я долго стоял, прислушиваясь, пока не услышал, что ожидал услышать, — тарахтение полуторки.

«Ишь, хотел подлизаться…»

Отношения с Вадом у нас совсем испортились. Брат не хотел ни делать кизяки, ни рвать траву, ни копать огород. Этот фанатик считал, что я предал «братьев свободы», и решил мне мстить. Фантазия его была неистощима. Он сыпал мне в пищу пригоршнями соль, сжигал под кроватью солому, опрокидывал на меня холодную воду, грубил.

Мне все это здорово надоело, но я сдерживал себя. Моя мягкая тактика еще больше злила брата.

Я сдержал себя даже тогда, когда он с фанатичными выкриками сжег на костре мою единственную фотографию. Я сдержал себя и в другом, более серьезном случае — когда он сжег книгу писателя Александра Дюма «Три мушкетера», выменянную мною в Нижнеозерске за настоящее сиденье с подбитого танка, который я первым обнаружил в лесу.

Он сжег книгу писателя Дюма, нагло, прямо на моих глазах, полив ее керосином, а потом раскидал по двору палкой обгорелые куски. Он ожидал, что я кинусь на него и буду терзать, как бульдог куропатку, а он будет стоять, скрестив руки на груди, с улыбкой на устах, но я, скрипнув зубами, прошел мимо, словно это горела не книга писателя Александра Дюма, за одно прочтение которой многие согласны были отдать трофейный тесак или еще что.

— Эй! — закричал вслед Вад. — Смотри! Сжег твоего Дюму!

Я достал платок, высморкался и небрежно засвистел.

Праздник сожжения был испорчен. Вад бросил палку и пошел вслед за мной.

— Я все сожгу, — грозил он. — И книги, и тетради, даже твои штаны. Я думал, что ты хороший человек, а ты Диктатор. Зачем ты прогнал дядю Авеса? Мне не с кем играть. Тебя подкупил Он. Я знаю, ты ждешь Его. Я слышал, ты проболтался во сне. Ты стал девчатником. Я ненавижу тебя!

Вад поднял камень и швырнул мне в спину. Я второй раз достал платок, второй раз высморкался и второй раз засвистел.

— Бей меня! Почему ты не бьешь? — крикнул Вад. — Я сжег Дюму!

Я ускорил шаг, продолжая свистеть.

— Ну хорошо! Я устрою тебе сеанс! — сказал мрачно Вад и повернул назад.

Вечером, возвратившись с работы, я принял все меры предосторожности против покушения. Прежде чем войти в дом, я привязал веревку к ручке двери, спрятался за угол и дернул. Дверь распахнулась. Ничего не произошло. Я вошел в сени.

— Вад! — крикнул я. — Брось свои штучки! Хуже будет!

Я надел на голову ведро, защитил грудь цинковым корытом и вдвинулся в комнату. В комнате никого не было.

Неужели Вад отмочил номер — удрал в Нижнеозерск? Вещи вроде бы все на месте. Я снял с головы ведро и опустил корыто. Это была ошибка. В то же мгновение острая боль пронзила мое правое плечо. В нем дрожала и раскачивалась камышовая стрела. Я усмехнулся, выдернул стрелу и бросил ее в угол. Теплая струйка крови потекла вниз.

В тумане скрылась милая Одесса, —

запел я.

Из темного зева печи вылетела вторая стрела и закачалась в моей груди.

Золотые огоньки, —

продолжал я, выдергивая стрелу.

— Шут гадов! — крикнул Вад и выпустил третью стрелу. Третья стрела вонзилась мне в голень.

Не грустите, ненаглядные невесты…
В сине море вышли моряки…

Вад вылез из печки. В его руках были лук и пачка стрел.

— Я тебя прикончу, — сказал он.

— Валяй.

— Нет. Я тебе сделаю хуже, Я выбью тебе глаз. Вад поднял лук. Я не пошевелился. Вад отбросил лук. Лицо его задрожало.

— Я ненавижу тебя! — закричал он. — Слышишь, предатель! Ты гадючий предатель! Ты продал меня и дядю Авеса! Ты за это поплатишься!

— Прекрати истерику, — спокойно сказал я. — Ты не сопливая девчонка. Будь мужчиной. Пора быть мужчиной. У тебя слишком затянулось детство. Так называемая инфантильность.

Потом я много думал об этом нашем разговоре. Наверно, зря я тогда сказал про инфантильность. Вад вообще не любил иностранных слов, а этого он наверняка не знал и вполне возможно, что принял за страшное оскорбление. Вполне может быть, что не скажи я про инфантильность, ничего бы и не было. Но я сказал про инфантильность. Вад посмотрел на меня ненавидящим взглядом, закусил губу и выбежал из комнаты.

Я промыл свои раны водой, залил йодом, потом убрал на место ведро и корыто, а Вада все не было. Я все-таки волновался — с него станется удрать в Нижнеозерск — и поэтому подавил свою гордость и отправился на поиски брата.

Вад лежал в траве, уткнувшись лицом в землю. Тело было неестественно изогнуто. Я схватил голову брата и повернул лицом к себе. Лицо у Вада было как стена.

— Что с тобой?.. Кто это тебя?.. Вад, ты слышишь?

Вад чуть шевельнул синими губами:

— Сам… спрыгнул с дома… Теперь уж тебе не выкрутиться… Теперь тебе здорово влетит от Него… Не помогут ни кизяки, ни волы… Ишь… хотел подлизаться…

Брат закрыл глаза и улыбнулся бледной, кривой улыбкой… Он сильно разбился, сломал ногу.

Было уже утро, когда я с моряками вернулся из больницы в Утиное.

На крыльце, придавленное камнем, лежало письмо.

«В. Синюцкий район, село Утиное, Виктору Анатольевичу Бородину (сыну кузнеца, что встал на постой в крайней хате) в собственные руки».


На обратной стороне был неумело нарисован летящий голубь с письмом в клюве, под которым стояло: «Лети скорей к моим деточкам».

Я осторожно отклеил марку и развернул треугольник из синей плотной бумаги.

«Дорогие мои сыночки!

Как вы там без нас? Не голодаете? Все думаю о вас каждую минуту. Молоко в рот не идет, когда вы там сидите голодные, на одной каше.

Козу мы купили очень хорошую — ласковая, со звездочкой и молока дает много, а ест совсем мало. По дороге делаю сыр из творога… Очень вкусный. Принесем домой много сыру.

Сейчас мы идем днем и ночью, так хочется увидеть вас. Отец и то соскучился. Хмурится, ворчит на вас, какие вы проказники, а сам молоко совсем не пьет, чтобы вам больше сыру досталось. Места здесь глухие, идти очень страшно. Овраги одни, деревень совсем мало, и люди встречаются редко. Я уж отцу говорю, давай ночью не идти, а он больно уж спешит. Очень бы нам Рекс пригодился, но пусть лучше вас охраняет. Не злите его и не забывайте подливать в миску водички.

Дорогие мои сыночки! Осталось уже совсем немножко. Скоро обниму вас и напою молочком. Смотрите, ведите себя хорошо, а самое главное — не уходите далеко от дома, вы такие еще маленькие.

Сейчас сижу, пишу вам письмо на почте, а отец стоит рядом и торопит. Обнимаю вас крепко, дорогие мои, не голодайте, одевайтесь потеплее, дни уже стали прохладные».

Я стоял на пороге пустого и холодного дома и читал письмо. Утреннее солнце грело мою влажную после ночного дождя фуфайку, и она тревожно пахла мокрой соломой. Дорога была пуста до самого горизонта, но в каждый момент там могли показаться родители с бегущей сзади козой. И мне придется отчитаться за все. Я тогда еще не знал, что мои родители никогда не придут и мне не перед кем отвечать.

Я ждал их всю осень и зиму, а потом еще долго ходил по тем деревням, куда они ездили за козой, но так ничего и не узнал. Люди говорили, что тогда много было пришлого народу: шли в родные места или искали лучшего края, и многие пропадали бесследно. Такое уж тогда было время. После миллионов смертей дешево ценилась простая человеческая жизнь.

— С козой шли? — спрашивала какая-нибудь старушка. — Убили небось. Могли… тогда могли за козу…

* * *

С тех пор прошло немало лет. У меня самого уже сын, который скоро пойдет в школу. Все реже снятся родители, и я уже почти не помню их лиц. Полные приключений годы детства кажутся теперь прочитанными в какой-то книге. Лишь осталось от всего этого тревожное чувство перед пустынной дорогой. Так и чудится, что вдали покажутся двое с козой и мне придется держать ответ за все, что делал не так…


ОДИССЕЯ ГЕОРГИЯ ЛУКИНА Повесть

Дневник, найденный в трех бутылках, в котором рассказывается о совершенно невероятных приключениях некоего Георгия Лукина, похищенного неизвестными среди бела дня, летом, на речке

Бутылку нашел мальчик. Он вместе с отцом и старшим братом копал песок у самой воды и вдруг увидел бутылку, большую черную бутылку из-под вина. Ее прибили к берегу волны и покачивали у края отмели, не зная, выбрасывать ли свою ношу на берег или тащить дальше. Возможно, мальчик не обратил бы на бутылку внимания, если бы она не была запечатана воском. Ему показалось это странным: пустая, а запечатана.

Мальчик бросил лопату, достал бутылку и сковырнул воск. Внутри виднелась бумага. Старший брат заинтересовался и перестал бросать песок в тачку.

— Что там? — спросил он.

— Бумага…

— А… — Брат потерял интерес.

— Давай, давай, нечего отвлекаться, — сказал отец.

Мальчик положил на землю бутылку и стал бросать лопатой песок в тачку. Песок был хоть и влажный, но белый, мелкий, — в самый раз для штукатурки.

Отец, и двое сыновей строили дом. Они строили его уже третий год, и дом был почти готов, оставалось лишь оштукатурить его, и для этого они с утра до вечера возили тачкой с реки песок.

— Я не могу больше, — сказал мальчик. Он немного хитрил: он еще мог работать, хоть уже сильно устал и солнце напекло ему голову. Мальчику не терпелось узнать, что в бутылке.

— Перекур, — старший брат воткнул в песок лопату. Отец кинул еще три раза и тоже остановился. С беспокойством он посмотрел на солнце. Оно явно клонилось к горизонту, а чтобы выполнить норму, им еще надо было привезти пять тачек..

Отец оглянулся на дом. Он всегда, даже когда работал, поглядывал на дом. Дом и отсюда поражал размерами и стройной красотой. Белели узорчатые, еще не крашенные ставни, отборные бревна из золотистой сосны напоминали вылезший после дождика скользкий масленок. На крыше из оцинкованного железа, как шаровая молния, дрожало косматое солнечное пятно.

Отец всегда смотрел на дом, сначала с любовью и радостью, а потом все более и более хмурясь: чем дольше он смотрел, тем больше и больше находил недостатков. Но все же дом был хорош. Отец поник головой — вспомнил жену. Жена не увидела дома…

Иметь собственный дом было мечтой отца. Он говорил об этом с товарищами, говорил ночью в постели с женой, а когда выпивал лишку, плакал по дому. Когда выпивал, дом виделся особенно явственно. Просторная пятистенка из новых бревен, с цинковой крышей, резными ставнями, с петухом на трубе. В палисаднике — вишни, георгины. За дощатым забором — огород, полный спелых тыкв: отец любил пшенную кашу с тыквой. В такие дни отец метался по квартире, как зверь по клетке. Квартира у них была так себе, средненькая, на несколько семей, с общими удобствами, но все же у других и такой не было: предприятие, где отец работал плотником, изготовляло деревянную тару, было скорее мастерской, чем предприятием, и своего жилищного фонда не имело. Поэтому на работе даже завидовали отцу, когда он получил эту комнату с общими удобствами. Особенно не могла нарадоваться жена. Она без конца включала и выключала воду, зажигала газовую колонку, хотя в этом не было особой необходимости, при этом с ее лица не сходила счастливая улыбка. Отец в трезвом состоянии относился к новой квартире равнодушно, но когда «хватал лишку», то брал из ванной туристический топорик и задумчиво расхаживал с ним по комнате.

— А вот если я пол порублю, что будет? — спрашивал он жену.

— Глупый, — отвечала жена.

— Ну, а если порублю? — приставал отец.

— Выселят.

Отец приходил в хорошее настроение.

— Вот видишь, — радовался он. — Выселят. Запросто выселят. А из своего дома никто не выселит. Хоть жги, хоть што.

— Зачем жечь-то?

— Это я так…

Отец усаживался за стол и замолкал, задумчиво вертя туристический топорик.

При гостях любой разговор отец умел свести на дом.

— В своем доме выпить — одно удовольствие, — говорил он друзьям. — Запить — водички из колодца холодной принес. Закусить — помидорчики, огурчики с веточки. Грушки моченые. Знаете, как грушками со смородиновым листом хорошо закусывать?

Друзья мрачно смотрели на стол. Кроме магазинных огурцов, пахнущих мокрой овчиной, хамсы и луковицы, они не знали другой закуски.

— Или грузди соленые из дубовой бочки, — распалял воображение отец. — Лежит, как свиное ухо, ножом пырхнул — скрип, как от новых сапог. (В этом месте гости дружно сглатывали слюну.) Или что, я для друзей сальца мороженого не порежу или курку не зарублю? А когда кабанчика прирежешь — печенка…

— Кончай, — не выдерживал кто-нибудь.

С каждым годом все чаще говорил о доме отец и все грустнее и грустнее.

— Умрем с тобой, старуха. Старший женится, здесь останется, а младший куда? На частную?

— Дадут небось. К тому времени понастроют.

— Казенка она и есть казенка.

— Навечно ведь дают.

— Хоть и навечно, а все равно не свое.

Как-то раз, когда отец строгал на станке доску для тары, он стал свидетелем разговора мастера и командированного в лохматой шапке.

— Работа адова, — жаловался командированный. — Сам и за лесника, и за прораба, и за учетчика. Глушь. Никто не идет. Уж и дом помочь построить обещаем, а все равно…

Пила с визгом врезалась в дерево. Полетели обломки.

Так отец стал лесником. Место действительно оказалось глухим: ни дорог, ни людей, ни транспорта. Потому и дом, наверно, двигался медленно.

Выросли дети, умерла жена. Умирала она долго и трудно. В бреду все вспоминала свою городскую жизнь: знакомых, свою улицу, квартиру.

— Ничего, ничего… — виновато бормотал отец, положив ей на лоб руку. — Здесь будет еще лучше… Вот построим дом… Я на крышу железо достал… Знаешь, какое хорошее, цинковое… Как у тебя таз был…

Впрочем, отец проводил возле кровати умирающей мало времени. Он хотел быстрее покрыть крышу. Отцу почему-то казалось — стоит жене увидеть готовую крышу, как она сразу выздоровеет. Даже могилу отец рыл ночью, чтобы не занимать дневное время. Смерть жены он воспринял как нечто временное, несерьезное. Стоит закончить крышу, и он снова услышит ее ворчание, стук тарелок на кухне… Первый раз отец заплакал, когда крыша была готова. Стоял яркий весенний день, из леса тянуло студеным ветерком, пахло тающим снегом и прелыми листьями. Шумели голые коричневые деревья, зеленела залитая водой трава, по черным островкам земли разгуливали грачи, где-то далеко-далеко, как смутное воспоминание, гудел катер… Отец забил в крышу последний гвоздь и оглядел свою работу. Белая пирамида крыши сбегала вниз. Она была очень красивая, эта цинковая крыша. Красивая и неожиданная своей геометрической, правильностью среди хаоса весны, беспорядочности деревьев, мешанины воды, земли и снега, первобытного крика галок, серого порывистого ветра из леса.

— Ксеня! — крикнул отец, забывшись, радостно вытирая со лба ладонью пот.

— Ты что, отец! — спросил снизу старший сын.

«Нету Ксени и никогда не будет», — подумал отец и заплакал. До вечера он просидел на могиле жены, машинально подправляя куски дерна, а вечером привезли дранку и надо было обивать стены…

Когда они переехали из города в лес, мать оказалась для меньшего единственным товарищем. Она вдруг вспомнила свое детство: учила мальчика распознавать грибы, ориентироваться в лесу, находить съедобную траву, ловить на костер раков. Купаясь, они играли в пятнашки. Временами мальчику казалось, что это не мать, а его сверстница, девчонка, — такая она была веселая, быстрая. Но это все было с самого начала. Потом мать с каждым днем становилась все печальнее: тосковала по городу, да и уставала…

— Ах, как, сынок, мне здесь надоело, — шептала мать мальчику по ночам. — Я ненавижу дом…

Когда она надорвала живот, мальчик каждую свободную минуту проводил у ее постели.

— Я скоро умру, сынок… — говорила мать.

— Ну что ты, мама… Вот настанет лето — мы с тобой в пятнашки будем играть…

— Когда я умру, — говорила мать, не слушая, — ты уезжай отсюда, сынок… Он тебе не нужен, этот дом… Ты надорвешься здесь… Вы никогда его не построите… Все будет казаться мало… Все будете строить, строить…

— Что же здесь строить, мама? Мы уже все построили.

— Это только кажется, сынок. Дом — это такая вещь… Пристанет…

Она умерла, и мальчик остался без товарища. Зашумел молодыми листьями лес, потянуло медовым разнотравьем, запели соловьи. Засыпанная щепой, песком, конским навозом, исполосованная колесами поляна перед домом вдруг вскипела ромашками, и ветер бросал белую пену к самому порогу времянки. В просеках мелькали косули. Рыжая белка часто перескакивала с большого дуба на трубу нового дома, а однажды, выйдя ночью на улицу, мальчик увидел дикого кабана, который чавкал на помойке, как свинья.

Но отец со старшим сыном не обращали на все это внимания. Они работали и работали, как автоматы, лишь по воскресеньям старший сын заканчивал работу часов в пять, мылся на речке, брился, надевал новые брюки, рубашку и, распространяя запах одеколона «Кармен», уходил в соседнее село на «улицу», километров за десять.

Весной они посадили хороший огород — отец знал в этом толк. Он сделал парниковые рамы, и едва стало по-настоящему пригревать солнце, у них появились свежие огурцы. Потом пошли помидоры, молодая картошка, лук, чеснок, редиска. Первые овощи они сами ели мало, больше носили продавать на автобусную остановку. Это отец узнал про автобусную остановку. Она была недалеко, у родника, на большой поляне, — километра за четыре, если идти напрямик, а не по просеке. Здесь останавливались большие автобусы. Измученные пассажиры, высыпав из машины, сначала немели от красоты, а потом начинали бегать, как мальчишки, по поляне, рвать цветы, купаться. Они за пять минут разбирали у мальчика весь товар, не торгуясь. Кроме мальчика на круглом столике, врытом в землю, торговали еще две старухи и парень, чуть постарше мальчика, — Павел. Все трое были из соседнего села. До села было приличное расстояние, поэтому старухи приходили редко, и обычно мальчик и Павел оставались вдвоем. Павел брал за свою продукцию почти в два раза дороже, чем мальчик, но, несмотря на это, к нему всегда выстраивалась длиннющая очередь, и лишь когда все раскупали, переходили к мальчику. Мальчик не обижался. У Павла все было вкусней, красивее приготовлено, с выдумкой. На помидорах, например, он завязывал крошечные голубые бантики, и это очень нравилось детям. Молодую картошку он обжаривал в сале и пересыпал петрушкой. Дело чепуховое, а прибыль двойная. Огурцы он обязательно раскладывал на капустных листьях и сбрызгивал водой. И еще он продавал цветную капусту. Это было «гвоздем программы» — цветную капусту Павел приберегал под конец, когда автобус уже собирался отправляться.

— А ну кому брюсселовскую капусту! — кричал Павел.

Уже садившиеся в автобус пассажиры оглядывались и вдруг видели на столе кучки желтой, залитой яйцом и обжаренной в сухарях цветной капусты. Капусту раскупали мгновенно.

— Ну молодец, — говорил кто-нибудь на прощание Павлу, хлопая его по плечу, и даже иногда дарил на память какую-нибудь безделушку.

— Давай я тебя научу, как все делать, — говорил Павел мальчику.

— Не надо, — отвечал мальчик. — Я не хочу.

— И торговаться ты не умеешь.

— Я не хочу.

— Чудик малохольный, — ругался Павел беззлобно. — У тебя что, деньги куры не клюют?

— Они мне не нужны.

— Не нужны деньги? — ахал Павел. — Вот уж вправду чудик. Как же ты жить без денег будешь?

— Вообще-то, конечно, нужны немного… Только совсем чуть-чуть. Когда денег много — плохо.

Павел презрительно сплевывал длинной струей, зеленой из-за молодых огурцов.

— Это почему же?

— Из-за денег люди ссорятся, становятся какими- то ненормальными. У нас в городе дворник был. Дядька как дядька, не очень злой, даже от мусорки не всегда отгонял. А потом выиграл десять тысяч и как другим стал. Злой, трясется над каждой пустой бутылкой, двери изнутри жестью обил.

— Ну и что? Из-за десяти тысяч всю комнату жестью обделаешь, а не только дверь. Эх, мне бы хоть половину. Я бы знаешь что сделал? Я бы купил себе автобус, старый, конечно, новый не продадут, и возил бы на море всякую еду. Там, говорят, за всем очередь. Даже вареная кукуруза рупь початок. Представляешь — рупь! Вот умора! А ты бы что сделал?

— Я… Я бы купил корабль…

— Корабль? Ха-ха! Держи карман шире! Так тебе и продали!

— Тоже бы старый. Большой такой, старый-престарый, который все равно на слом… И плавал бы… собирал ракушки…

— На пуговицы?

— Нет… Так просто… Я очень люблю ракушки. Я бы ими грот облепил. Нашел бы грот и весь бы облепил, как кафелем.

— Для туристов?

— Почему же… для себя…

— Вот умора. Зачем же тебе грот?

— Я бы туда отдыхать приезжал. На море жара, а в гроте прохладно, зайчики по ракушкам прыгают.

— Отец у тебя что надо и брат тоже, — вздыхал Павел, — а ты так какой-то…

Павел несколько раз побывал у мальчика в гостях, и на него большое впечатление произвели и строящийся дом, и усадьба. В гостях Павел не бездельничал и не разглядывал все ради праздного любопытства, а сразу включался в работу — помогал кому-нибудь.

— Ты с ним дружи, — говорил отец мальчику, — хозяйственный хлопец. Он тебя плохому не научит.

Но мальчику с ним было не интересно.

— Пора, — сказал отец.

Старший сын отшвырнул папироску, но подниматься не спешил. Он лежал на теплом песке, раскинув ноги, мускулистый, широкоплечий, похожий на Атланта из диафильма «Подвиги Геркулеса».

— Ну что там в бутылке? — спросил он мальчика.

— Так… ничего…. — ответил мальчик.

— Бумага?

— Дневник какой-то…

— Ишь ты… как в кино.

Мальчик ничего не ответил. Он думал о том, что прочитал.

— Ну, разлеглись, — сказал отец. — Дрючка на вас нету…

Бутылка первая

Дневник представлял собой пачку мелко исписанных шариковой ручкой листков. На первой странице было крупно выведено:

ОЧЕНЬ ПРОШУ ТОГО, КТО НАЙДЕТ МОЙ ДНЕВНИК, ОТНЕСТИ ЕГО НЕМЕДЛЕННО В МИЛИЦИЮ. РЕЧЬ ИДЕТ О ЖИЗНИ МНОГИХ ЛЮДЕЙ.

Георгий Лукин.


30 июля.

Даже не знаю, с чего и начать… Настолько все неожиданно… Глупо, нелепо. Уже идет третий день, а я никак не могу дать знать о себе. Сегодня решил вести дневник, как и тысячи похищенных до меня во все времена, запечатать его в бутылку и попытаться бросить в реку. Хотя мало надежды, что сейчас плывущая по реке бутылка привлечет внимание. Да если и привлечет… Не посчитают ли все написанное выдумкой скучающего отпускника, который живет где-нибудь в палатке и от скуки сочиняет всякую чепуху? И тем не менее мне ничего не остается, как писать дневник. Это пока единственная надежда. Да и потом, у меня сейчас масса свободного времени… Все равно делать нечего.

Начну с самого начала, с того злополучного дня… Это произошло два дня назад, 28 июля…


28–29 июля.

Сначала коротко о себе. Зовут меня Георгием Лукиным. Живу я в городе Петровске (улица Яновская, 27, кв. 45), 20 лет. Нигде пока не работаю и не учусь. Дважды поступал в театральный институт, дважды проваливался. В армию не попал из-за здоровья: у меня слабые легкие, но это к делу не относится. В этом году собрался поступать в третий раз, но вот неожиданно случилась эта история…

Если бы я не поехал в тот день на речку и если бы я не взял с собой гитару… Собственно говоря, с гитары все и началось… Но, с другой стороны, без гитары я приехать на речку не мог. С гитарой я не расстаюсь. Потому что я бард.

Пишу я все это к тому, что сейчас мне кажется — тот факт, что я бард, сыграл какую-то, пока еще непонятную роль в моем похищении. Поэтому, наверно, стоит немного рассказать, как я стал бардом и вообще…

Как я стал бардом

Молодежи в нашем дворе немного: Лолита-Маргарита, Гнедой, Баркас и я. Может, поэтому барды обходили нас стороной. Кроме того, у нас нет беседки, а барды любят беседки. Бардов в нашем городе много. Они поделили все дворы на сферы влияния, и горе тому барду, который вздумает нарушить границу. Как только начнет темнеть, барды выходят из квартир на улицу и, собрав своих поклонников, ведут их, как матки пчелиные рои, на свои излюбленные места.

Гнедой, Баркас и я играли в волейбол, когда в арке нашего двора появился бард. Очевидно, бард выдержал жестокую схватку, потому что длинная его грива стояла дыбом, борода была всклокочена, чуть выше колена от джинсов отвалился неправильный четырехугольник, а на щеке виднелась красная полоса. Одна струна гитары волочилась по земле.

Бард оглядел наш двор, равнодушно скользнув по нас взглядом, и заковылял к ящикам из-под пива, которые громоздились возле черного хода магазина. Плюхнувшись на один из них, бард печально поник головой. Нам стало жалко барда. Мы бросили игру и подошли к нему.

— За что они тебя? — спросил Гнедой, как самый общительный из нас.

Бард ничего не ответил. Порыв ветра царапнул порванную струну об угол ящика, и она жалобно тенькнула.

— Может, им в морду дать? — предложил Баркас, поиграв плечами-шатунами.

Бард слабо колыхнулся. Видно, мысль об отмщении согрела его кровь, но потом, вспомнив о новых возможных побоях, он закрыл глаза.

— Принести зеленки? — спросил я, как самый человечный.

— Не-е-е, — покачал головой бард. Голос у него мало чем отличался от блеяния заблудившегося козленка. Наверно, это был еще начинающий бард, он еще не имел своего участка, забрел на чужой, и ему надавали по шее. Впрочем, он был уже в возрасте, видно, поздно спохватился.

— Спой что-нибудь, — попросил я.

Бард впервые поднял на нас глаза. Оба были подбиты.

— Из о-кон ко-ро-чкой… — начал было бард машинально, но потом еще раз оглядел нас и презрительно отвернулся. Наши оскобленные «под канадку» физиономии, видно, не внушали ему никакого уважения.

И тут бард увидел Лолиту-Маргариту. Лолита-Маргарита всегда от двадцати до двадцати двух стояла на балконе. Она стояла среди великолепных огромных гладиолусов и сама была похожа на гладиолус в своем ярком платье, с прической, напоминающей уменьшенную копну соломы, и бледным неземным ликом.

Я ненавижу волейбол. И Гнедой ненавидит. И Баркас. В волейбол мы играли из-за Лолиты-Маргариты. Каждый вечер. От двадцати до двадцати двух. Двоим хорошо видно Лолиту-Маргариту, а третий вынужден стоять к ней спиной, и из-за этого игра очень мало походила на волейбол, скорее всего напоминала регби, так как каждый хотел стоять к Лолите-Маргарите лицом.

Лолита-Маргарита всегда внимательно наблюдала за нашей игрой. Сосет конфетку и наблюдает. Она всегда сосала конфетку, потому что работала в магазине и набрать любых конфет было ей раз плюнуть.

Нас очень волновал вопрос, за кем из нас троих конкретно наблюдает Лолита-Маргарита, но выяснить этот вопрос трудно, так как из-за гладиолусов Лолиту- Маргариту было плохо видно. Иногда мы все трое сталкивались в нашем магазине, где работала Лолита- Маргарита. Она работала в кондитерском отделе, и ей очень шли яркие коробки, груды конфет. Мы делали вид, что выбираем конфеты, а сами тайком рассматривали Лолиту-Маргариту. Вместе с другими типами. Вокруг Лолиты-Маргариты всегда терлись какие-нибудь типы, даже вполне солидные. Такая была Лолита- Маргарита красивая.

Так вот. Бард, когда увидел Лолиту-Маргариту, аж поперхнулся. С минуту он таращил на нее глаза, потом достал расческу и стал прихорашиваться. Вот только подбитые глаза некуда было спрятать, но бард нашел выход — он начесал на лоб свою шевелюру. Затем взял гитару и запел.

Голос у барда был паршивый. Можно сказать, его совсем не имелось. И играть он не умел. Просто бил по, струнам — и все. Но наш двор, который не имел собственного барда и знал о таких певцах лишь понаслышке, клюнул и на это неразборчивое клекотание. Вокруг барда образовалась толпа.

Так у нас появился свой бард. Толик, так звали барда (сам он страшно не любил, когда его называли Толиком. «Меня нарекли Анатолем», — поправлял он, напирая на букву «о»), ежедневно являлся к нам и пел от двадцати до двадцати двух. Нам он, конечно, не мешал, но играть в волейбол не имело теперь смысла, потому что Лолита-Маргарита перешла на другую сторону балкона и, как все у нас во дворе, таращила глаза на барда.

Первым не выдержал Гнедой. Он учился в пединституте, и летом у него обычно была практика в пионерских лагерях. Однажды, выйдя во двор, я увидел Гнедого, который только что вернулся с практики. Гнедой сидел на ящике из-под пива с гитарой в руках и пел.

С подбородка Гнедого свисала плохонькая бороденка, волосы топорщились в разные стороны.

— Ты что? — удивился я. — В барды записался?

Я здорово тогда смеялся. Баркас, когда пришел с работы, тоже очень сильно смеялся. Особенно когда появился Анатоль, уселся по другую сторону кучи ящиков, и началось настоящее соревнование бардов. Но потом я почти не спал ночь, потому что, когда мы расходились по квартирам, с балкона третьего этажа из- за гладиолусов послышалось:

— Эй, барды! А у вас дуэтом лучше получается!

Баркас тоже, наверно, не спал в ту ночь. Наша компания распалась. Гнедой, конечно, поступил нечестно, применив недозволенный прием, и мы перестали с ним здороваться.

Некоторое время спустя я заметил, что Баркас не бреется. Ужасное подозрение закралось мне в душу, но я ничего не сказал Баркасу — мало ли почему человек перестал бриться…

Но однажды Баркас, смотря в сторону, пробасил:

— Слушай, где бы достать гитару? Что-то играть захотелось…

Как я проклинал себя за недальновидность! Даже Баркас, этот увалень Баркас оказался сообразительнее меня! Но ничего. Я отстал от него всего на какие-то неделю-полторы. С этого момента отпускаю бороду!

И вот в нашем дворе, в котором не было ни одного барда, обосновалось сразу три, даже, можно сказать, четыре, потому что Анатоль тоже слонялся под балконом Лолиты-Маргариты.

Но, став бардами, мы опять ничего не узнали. По- прежнему мы все трое были вместе, только теперь не играли в волейбол, а измывались над гитарами, сидя на ящиках из-под пива. По-прежнему на нас смотрела Лолита. И по-прежнему нельзя было узнать, на кого конкретно.

Конечно, хвалить себя нескромно, но все-таки, на мой взгляд, на настоящего барда из всех нас больше всего походил я. Во-первых, я длинный и тощий, а настоящий бард всегда длинный и тощий. Ну какой бард, например, из маленького толстенького Гнедого или из Баркаса, у которого плечи, как шатуны? Во-вторых, у меня выросла великолепная рыжая борода, а это в барде самое главное. И, в-третьих, у меня был хоть какой-то голос, Баркас же, Гнедой и Анатоль — безголосые пни. Так что я все-таки надеялся понравиться Лолите-Маргарите.

Анатоль тоже, видно, это чувствовал и, наверно, усиленно изыскивал способ избавиться от меня. Он вел со мной какие-то странные разговоры.

— Уехал бы ты куда-нибудь, — говорил он. — А то стыдно смотреть — здоровый детина, а сидишь на родительской шее.

— А ты?

— Я скоро уеду.

— Куда же, если не секрет?

— Уеду золото искать. Надоело баклуши бить, сидеть без шиша в кармане. Даже на кружку пива нет.

— С геологами?

— В одиночку.

— Время одиночек прошло.

— Время одиночек еще не наступило.

— И не боишься один в тайгу? Комары, болота…

— Болота, комары, — задумчиво сказал Анатоль. — Золото есть не только в тайге.

— Госбанк? — догадался я.

— Не обязательно. В воздухе, например. Ты бы не хотел выкачивать золото из воздуха?

— Нет, — честно сознался я.

— А я вот смотрю на тебя, и у меня кошки на сердце скребут: какая дармовая сила пропадает. Вон какую холку наел. Хотелось бы мне приставить тебя к машине, что золото из воздуха делает, крутил бы за милую душу со страшной силой.

Я не обижался на Анатоля. Когда ненавидишь своего соперника, и не такие мысли придут в голову. Я бы тоже не прочь был приставить Анатоля к какой-нибудь машине, например, к перпетуум-мобиле.

Но вообще-то мы с Толиком не ссорились, скорее даже наоборот: нас тянуло друг к другу. Анатоль регулярно являлся к нам во двор, сначала пел, а потом вел беседы на разные темы, в основном со мной, потому что Баркас и Гнедой не выдерживали этих бесед. Беседы все сводились к одному: пропадает добро. Анатоль тыкал носком ботинка в обломок кирпича.

— Вот кусок кирпича. Мелочь, чепуха, мусор. А если все обломки собрать со всей страны? Сколько это будет? — Толик возбуждался и начинал нервно ходить вокруг меня. — Бесхозяйственность. Сколько кругом добра пропадает… И в то же время у меня нет денег на бутылку пива. Есть мысли, но нет денег. Что же делать, что делать? — спрашивал Анатоль почти мученически.

— Поступить на работу, — подал я идею, но Анатоль пропустил мои слова мимо ушей.

Пишу я об Анатоле так подробно потому, что, во- первых, больше мне сейчас нечего делать и о чем-то писать надо, а во-вторых, может быть, это покажется странным, но, по-моему, единственный, кто всерьез принял бы этот дневник, — Анатоль. У него имелась какая-то этакая жилка, стремление к чему-то необычному, фантазия у него работала что надо. Однажды, например, он предложил мне начать заселять небо. Дач на лето, дескать, не хватает, давай начнем изготавливать надувные двухкохмнатные секции и привязывать их к деревьям. Дешево и сердито. Вот только где взять водород или гелий? Анатоля страшно раздражало, что негде достать водород или гелий.

— Даже простого газа нет, — ругался он. — А если воздушный шар кто захотел построить, где газ взять? Не умеем мы еще хозяйствовать.

Иногда, когда мне откуда-нибудь перепадало на бутылку пива и я распивал ее со своим новым знакомым, настроение у Анатоля улучшалось.

— Чего-нибудь придумаем. Не может быть, чтобы ничего нельзя было придумать, — говорил он, хлопая меня по плечу. — Предприимчивый человек нигде не должен пропасть. Неправильно это, когда у предприимчивого человека нет даже на бутылку пива. Такого не может быть, чтобы идеи имелись, а денег не было.

И так далее. Очень долго и нудно.

Ну хватит об Анатоле. Скоро он исчез куда-то, возможно, уехал искать золото в воздухе.

Одним соперником стало меньше. Я с удвоенной энергией стал петь под балконом Лолиты-Маргариты. И, наверно, небезуспешно, потому что один раз она кинула мне гладиолус в знак благодарности. Правда, гладиолус был уже засохший и его все равно надо было выбрасывать.

Впрочем, хватит и о Лолите. Наш гордиев узел развязался неожиданно и трагически: Лолита-Маргарита утонула.

Мы всем двором бегали на речку искать ее тело. Но ничего, кроме одежды, не нашли. Так что ее хоронили заочно, без тела. Лолиту жалела вся улица («Молодая, красивая, ей бы жить да жить. Ничего не успела, бедненькая, увидеть, одного лишь мужа-пьяницу». Забыл сказать, что Лолита уже побывала замужем за футболистом и разошлась).

Впрочем, все это, возможно, не имеет никакого отношения к тому, что со мной произошло. Разве тот факт, что после смерти Лолиты меня стало тянуть к одиночеству. Я брал с собой гитару, забирался на пустынный островок на нашей речке и проводил там весь день, бесцельно глядя в небо или слагая саги, которые получались до того печальными, что мне хотелось плакать, когда я их пел самому себе.

В тот день я, как всегда, лежал на островке и вполголоса слагал сагу. День был чудесный. Легкий ветерок гнал редкие, как тонкий слой ваты, облака. Журчала речка. Песок был горячий. Приглушенно доносились с берега голоса людей.

— Эй, парень! — вдруг послышалось издали.

Я привстал. У берега, чуть выше моего островка, стоял небольшой катер, какие обычно тянут на нашей реке баржи с песком или мелом. Катер, видно, остановился на обед. На его палубе, свесив ноги, сидел парень в рваной тельняшке.

— Песни петь умеешь?

— Умею.

— Ну иди сюда со своей гитарой. Выпьем.

Я как раз только что сложил очередную сагу, и мне очень хотелось ее кому-нибудь спеть. Поэтому я с готовностью перебрался на борт катера.

— Давай знакомиться. Николай.

Николай оказался очень общительным. Безо всяких расспросов он сообщил мне, что их на катере трое: капитан (ушел в магазин), матрос (он) и еще есть рулевой (тоже ушел, с капитаном). Плывут они за мелом для одного колхоза.

Не переставая говорить, мой новый знакомый спустился вниз и принес начатую бутылку «Вермута», не очень чистый стакан и три яблока.

— За знакомство, — подмигнул он мне и выпил, не передохнув, целый стакан. Затем он налил мне, бутылку выбросил за борт и, похрустывая яблоком, стал иронически наблюдать, как я через силу цежу теплую, пахнущую валерьянкой жидкость.

— Значит, поёшь?

— Пою.

— Ты, этот… как его…

— Бард.

— Во-во. Спой чего-нибудь.

Я спел ему только что сочиненную сагу. Николай был растроган.

— Ты знаешь, что ты талантлив, как наш учитель литературы, и даже больше? — сказал он. — Знаешь, как он стихи шпарил? Всего Блока наизусть знал. Как начнет шпарить, как начнет!.. Я люблю Блока. А ты любишь? Помнишь, как там… сидит, в общем, он в ресторане… заря еще… и фонари. Но, конечно, до Есенина ему далеко. Помнишь: «Что ты смотришь синими брызгами? Али в морду хошь?» Это мои любимые строчки. Слышь, хочешь я тебе свои стихи прочту? Я тут от скуки стихи писать начал. Мне нравятся, а почитать некому, у моих ребят техническое образование, ни черта в поэзии не соображают. Я, правда, в «Литературную газету» послал, но мы все время плывем, так что ответ лишь в Ростове получу, до востребования. Прочитать?

— Давай.

Николай прикрыл глаза и с подвыванием, как и все поэты, начал:

Был апрель. Синели небеса.
Ты в столовой сидела у окна,
У тебя до пят была коса,
И ты пила «Вермут» не одна.

Или что-то в этом роде, за точность не ручаюсь. Помню только, что бурные чувства овладели поэтом, когда он встретился с женщиной глазами. Потом он пошел провожать ее, «отшил» двух парней. Потом они взяли в «Гастрономе» бутылку «Вермута», распили за дровяным складом, прямо из горлышка, поцеловались и расстались навсегда, так как поэт утром отплывал на катере за мелом. Кончалось стихотворение так:

Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни — спою когда-нибудь.

— Ну как? — спросил Николай.

Я заметил, что он волновался, хотя и старался скрыть это усмешкой.

Я сказал, что обычно говорят в таких случаях в редакциях: стихи еще не совершенны, над ними надо много работать. Однако последние строки неожиданно тронули меня, и я сообщил об этом Николаю. Но мои слова не обрадовали его, а, наоборот, огорчили.

— Я их спер у Блока, — признался он. — Конец никак не получался. У меня и другой стих есть. Как одного кореша замели. Тот получше будет, только я его не помню. Он у меня в тетрадке записан. Я сейчас принесу.

Николай ушел, а я лег на горячую палубу и неожиданно задремал: сказывалось выпитое вино. Катер чуть покачивался и поскрипывал. За бортом неслышно плыла холодная родниковая вода, а здесь было горячо и зябко…

— Этот, что ли? — услышал я над собой голос.

Я привстал и увидел перед собой маленького человечка с огромной черной бородой, очень похожего на гнома из сказки «Белоснежка и семь гномов». Я сразу догадался, что это и есть капитан.

— Ты уверен, что этот? — спросил гном Николая.

— Точно… Все сходится.

— Смотри. Сам голову снимет.

— Будь спокоен.

— Ну ладно, давай, пока не хватились.

Едва были произнесены эти слова, как самодеятельный поэт набросился на меня и стал заламывать назад руки. Я напряг все силы, ударил локтем в лицо, сопевшее у меня под мышкой, но тут гном стукнул меня чем-то по голове, и я потерял сознание.

* * *

Очнулся я в полной темноте. Руки не были связаны, и это немного приободрило меня. Соблюдая осторожность, я стал потихоньку шарить вокруг себя. Подо мной был набитый соломой матрас, в головах — из свалявшейся ваты подушка, справа — деревянная стена, слева — пустота. Я слез с кровати, сделал шаг в пустоту и тут же наткнулся на вторую стену. Пол слегка покачивался. Сомнений не было: я находился в крошечной каюте.

Ведя по стене руками, я обошел ее всю. Кроме койки, в каюте имелся еще стул и ведущая наверх лестница из шести ступенек. Над лестницей был неплотно закрытый люк, так как, поднявшись, я ощутил движение воздуха. Я уперся затылком и плечами в крышку люка и попытался ее приподнять, но безуспешно. Крышка даже не скрипнула. Сначала я хотел постучать, крикнуть, чтобы кто-нибудь пришел, но затем передумал. Пока не стоит привлекать к себе внимание, пусть считают, что я еще нахожусь без сознания или сплю. Может быть, где-то есть второй выход. Я спустился с лестницы и еще раз тщательно обшарил всю каюту. Однако других выходов не было.

Я ощупью нашел кровать и лег. Все, что произошло со мной, было неожиданно и нелепо. Человек пришел загорать, вдруг его бьют по голове, бросают в каюту и везут неизвестно куда. И самое главное — безо всякого смысла. Я долго ломал голову, но так и не мог придумать, с какой целью меня похитили. Выкуп? У меня не было состоятельных родственников. Обо мне и говорить нечего. Бандитам, прежде чем похищать меня, надо было это выяснить.

Может быть, это простая случайность, и они схватили для чего-то первого попавшегося. Но нет… Вспоминая разговор на палубе, я пришел к выводу: охотились специально за мной.

Меня вдруг охватила страшная паника. Такая паника, что несмотря на жару, мое тело сразу покрылось холодным потом, а зубы застучали, как в лютый мороз. Я вскочил, потом опять сел. Еще никогда в жизни я не испытывал такого мерзкого страха. Наверно, не стоило об этом писать, но я дал клятву, что буду писать обо всем, что видел и чувствовал, откровенно и честно. Я боялся не потому, что трус, нет, я далеко не трус. Я боялся, потому что не знал, что меня ожидает.

А вдруг это шпионы? Но для шпионов моя персона тем более не представляла никакого интереса. На оборонном заводе я не работал, мать — кондуктор, не конструировала самолетов.

Чем больше я думал, тем нелепее казалось все происшедшее со мной.

От удара голова сильно болела, на затылке образовалась огромная шишка, которая, по-моему, все увеличивалась в размере. В довершение всего мне очень хотелось пить. Я еще раз обшарил каюту. Воды не было. В каюте вообще ничего не было. Во всех порядочных тюрьмах уж воду-то дают заключенным. Мои страдания от жажды усиливала духота. На потные лицо и руки постоянно садились мухи. Видно, это были особые мухи, которые прекрасно ориентировались в темноте.

Я не знал, какое сейчас время суток, но, судя по всему, — ночь, ибо хоть одна щель, пропускающая свет, нашлась бы в этом гробу. Щель навела меня на мысль об иллюминаторах. Как ни скудны были мои познания в области кораблестроения, но что иллюминаторы имеет каждое судно, я знал твердо. Я опять принялся обшаривать каждый сантиметр стен, но, кроме паутины и дохлых мух, ничего не обнаружил. Так я еще раз добрался до люка и без всякой надежды уперся в него руками. К моему изумлению, люк поддался. Я расширил щель, осторожно выглянул и даже зажмурился — такая яркая луна висела прямо перед моими глазами. Палуба была пуста, очевидно, ее только что вымыли или то была роса — влажные доски тускло отражали луну. Катер шел быстро, совсем рядом бежали темные кусты, стегая белую палубу тенями.

Одним махом я выпрыгнул на палубу. Холодный ветерок обвил потное тело, наполнил легкие ключевым воздухом. До берега было всего каких-то пять-шесть метров. Если разбежаться…

Я отступил к рубке, стараясь не попасть в поле зрения рулевого, если бы тот вздумал оглянуться. Но рулевой был занят своим делом. В проеме окна отчетливо виднелся его затылок.

— Отоспался?

Я резко оглянулся. В тени рубки, прислонившись к пей спиной, курил Николай. Очевидно, он наблюдал за моими действиями с самого начала. Конечно, и люк открыл он…

— Где тут можно напиться?

— В рубке. Но там теплая. Сейчас мы холодненькой достанем.

Николай не спеша поднялся, прошел на корму и достал из кучи веревок и хлама ведро с железной цепочкой. Не подходя близко к борту, он со знанием дела забросил его и поднял на палубу на вытянутых руках.

Встав на колени, я выпил почти треть ведра.

— Закуришь?

Я промолчал.

— Как хочешь.

Самодеятельный поэт сел на старое место, закурил и, раскинув ноги, стал через борт поплевывать в воду. На нем, как и прежде, были закатанные выше колен холщовые штаны и тельняшка.

При виде этого спокойно курящего человека кровь бросилась мне в голову. Я кинулся на Николая и ударил его по лицу. Вряд ли бы я одолел его, просто я сам не знал, что делал, так я его ненавидел в тот момент.

Николай свободно сгреб меня в охапку и заломил руки.

— Спокойней, паренек, спокойней…

Я рванулся, но бесполезно.

— Отпусти, бандит! Слышишь, отпусти! Тебя за это судить будут!

— А тебя здесь никто и не держит.

Николай отпустил меня, Я размял отекшие руки и уставился на него.

— Но зачем тогда…

— Получилось недоразумение.

— Значит, вы меня с кем-то спутали?

— Получилось недоразумение.

— Значит, я могу уйти?

— Это как тебе угодно.

— Мне угодно уйти.

— Может, ты сначала подумаешь?

— Нет уж, спасибо.

— Ну как знаешь.

Парень отвернулся и стал прикуривать новую папиросу.

Все стало ясно. Они меня с кем-то спутали, теперь удостоверились в ошибке и отпускают на все четыре стороны. Пожалуй, не стоит ждать до следующей остановки. Мало ли что… Лучше попросить их пришвартоваться в любом месте. За ночь, я думал, мы ушли недалеко, доберусь как-нибудь. А еще лучше прыгнуть с борта прямо сейчас, ну их к черту с их остановками. Еще вылезет тот, бородатый…

— Знаешь что, — сказал я Николаю, — наверное, не стоит останавливать из-за меня посудину. Я прыгну. Освежусь немножко, а то чуть не задохнулся в вашей душегубке.

Парень пожал плечами. Он, видно, потерял к моей персоне интерес.

Раздеваться не было необходимости. Из одежды на мне оставались одни лишь трусы. Я нерешительно потоптался. Как-то неловко было ни с того ни с сего бухаться в воду.

— Ну, я пошел, — сказал я.

— Бывай.

— До свиданья. Вы бы лучше, чем посылать стихи в «Литературную газету», показали бы их где-нибудь на месте. Там вам дадут более полную консультацию, — посоветовал я.

— Ты думаешь? — оживился Николай.

— Конечно. Я тоже сначала в «Новый мир» и в «Знамя» посылал. «К сожалению, из-за обилия материалов Ваши стихи опубликовать не представляется возможным. С приветом — Пушкин».

— Во-во. И мне так.

— А в местной газете ребята подробно растолкуют, что к чему. Ну, ладно, мне пора, Все-таки вы гады, что завезли к черту на кулички.

Я подошел к борту и взялся за него руками, чтобы спрыгнуть в воду, но в ту же секунду перед глазами вспыхнуло синее пламя. Последнее воспоминание было о темной кромке леса и висевшей над ней яркой луне.

* * *

И снова я очутился в той же каюте. Но сейчас был день. Из щелей люка тянулись потоки солнечного света, в которых клубилась пыль, отчего они очень походили на вибрирующие струны. Боже мой, неужели этот нелепый бред продолжается!

На этот раз в углу стояли ведро с водой, ведро, накрытое деревянной крышкой, и большая железная миска с варевом. Возле миски лежали ложка, две луковицы и кусок хлеба. Очевидно, тюремщики не собирались расставаться со мной быстро. Я не ел уже сутки, и при виде пищи, которая к тому же наваристо пахла рыбой, у меня начались спазмы. Мелькнула было мысль о голодовке, но я не успел как следует ее обдумать — мои руки были уже заняты: одна ломала хлеб, другая зарывалась ложкой в густую горячую уху.

Наевшись и напившись теплой речной воды, я снова лег на привинченную к полу кровать. Теперь мое положение казалось значительно хуже, чем раньше. Если раньше еще был какой-то шанс, что все это — нелепейшее недоразумение, которое скоро рассеется, то сейчас стало совершенно ясно: мое похищение — сознательный шаг, заранее продуманный и подготовленный. Катер специально был оборудован для моего плена: к борту подвели электрический ток, приготовили каюту без иллюминаторов, с крепким люком… Теперь мне только оставалось ждать, чем все это кончится. Я даже не стал пробовать, закрыт ли люк, так как не сомневался, что он закрыт на совесть. Ведь если ночью можно было позволить себе роскошь выпустить меня на волю и испытать систему ограждения, то сейчас, днем, когда река кишела купающимися… Тем более что катер стоял: мотор не работал, в борт тихо бились волны.

Что же это за люди? Что ждет меня впереди? Может быть, они просто везут меня в подходящее место, чтобы утопить? Какие-нибудь маньяки. Привяжут к шее камень — и в воду, в заранее высмотренный омут. Боже мой, чем же все это кончится…

Под плеск волн я задремал.

Проснулся я от голосов у себя над головой. Разговаривали двое. В одном я узнал Николая, другой голос не был мне знаком.

— Я люблю Блока. Про выпивку он здорово шпарил, — неторопливо басил самодеятельный поэт.

— Дело не в выпивке, — отвечал ему тихий голос. — Блок сумел в своих стихах воплотить душу русского народа. Душу очень противоречивую — обратите внимание на подвыпившего русского человека: в нем странным образом сочетаются дикий восточный разгул, слезы, восторг, апатия, уныние.

— А мне, когда выпью, всегда морду кому-нибудь хочется набить.

— Бот видите. Но в то же время, я уверен, вы никогда в нетрезвом состоянии не позволите ударить голодного, дрожащего щенка, который попросил у вас кусок хлеба.

Николай помолчал, очевидно обдумывая слова Тихого голоса.

— Верно, щенка не ударю, — наконец согласился он. — А ведь точно не ударю! — даже как бы удивился Николай. — Чудно получается. Человека изобью, а собаку пальцем не трону. Как это можно объяснить?

— В этом-то и состоит одна из загадок нашей души.

— Да, загадок много, — по тону голоса я понял, что Николай зевнул. — Никогда не узнаешь, что у человека на уме. Вот, например, скажи, что у меня на уме? Ни за что не угадаешь…

— Не знаю… Может быть… не сесть на мель.

— Знаешь что?

— Что?

— Как бы половчее взять тебя.

— То есть как… Что вы имеете в виду?

— То и имею. Двинуть тебя по кумполу или и так справлюсь.

— Я что-то вас не совсем понимаю…

— Сейчас поймешь…

— Пустите меня! Что вы делаете!

— Не брыкайся!

— Я заявлю в милицию… Эй, люди. На по…

Слово «помощь» Тихий голос не успел договорить, так как уже катился по лестнице ко мне. Люк с треском захлопнулся, лязгнула задвижка. После яркой вспышки света стало, нестерпимо темно.

— Порядок? — спросили вверху, очевидно, Чернобородый.

— Полный. Хиляк он все же. Говорил, не надо…

— Ничего, жилистый. Такие нам нужны.

Голоса удалились.

Все произошло так быстро, что я не успел сообразить, что к чему. И только сейчас до меня дошло: с парнем поступили точно так же, как со мной, что он, как и я, схвачен и посажен под замок неизвестно зачем. Если бы я догадался раньше, можно было бы его предупредить. А впрочем, вряд ли бы он поверил. Да и кто бы поверил на его месте? Солнечный день, оживленная река, горячая палуба, интересный разговор и вдруг крик из-под палубы: спасайся, дескать, как можно быстрей, а то тебя похитят.

Новый жилец сидел на полу неподвижно. На нем тоже были одни лишь трусы. Новичок еще не видел меня. Выйдя из транса, он принялся бормотать, иногда всхлипывая, и тереть колено. «Как же это… а… они за это поплатятся…» — доносились до меня отдельные слова. Потом он влез на лестницу и стал колотить в люк кулаками.

— Откройте! Слышите! Хулиганы!

Внезапно заскрипела задвижка, и люк распахнулся.

— Замолчишь или нет, паскуда!

Вместе с этими словами на голову бедняги обрушилось ведро воды. Новичок вторично скатился с лестницы.

— Будешь скулить — заклепаю рот, — пообещал Чернобородый.

Люк снова захлопнулся.

— Да что же это такое… Купался, никому ничего не делал… Теперь простужусь… Наверняка простужусь…

— Оботритесь одеялом.

Он испуганно замолчал.

— Кто здесь?

— Такой же, как и вы.

— Вас они, значит, тоже…

— Приблизительно.

Парень подошел ближе и начал разглядывать меня, а я его. Был он ниже среднего роста, худой, но не тощий. Чернобородый правильно определил: жилистый. Волосы у новичка были редкие, коротко остриженные и очень черные.

— Как вас зовут?

— Роман.

— Георгий.

— Очень приятно.

Эта фраза выглядела нелепо.

Мой новый знакомый взял одеяло.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Можно было подумать, что мы являемся героями приключенческого романа в духе «Графа Монте-Кристо». «Граф, вы должны умереть. Облегчить вашу участь никто не в силах. У вас есть предсмертное желание?» — «Да». — «Назовите его. Если это не затрагивает моей чести, я даю вам слово, что выполню его». — «Это не затронет вашей чести. Разрешите мне сорвать вон ту розу». — «Граф, вы благороднее даже, чем я о вас думал. Разумеется, я разрешаю вам сорвать эту розу». — «Благодарю вас. Позвольте, барон, преподнести эту розу вам». — «Я глубоко тронут, граф, и тем не менее я должен вас убить». — «Это ваш долг, барон». — «Спасибо, граф». — «Пожалуйста, барон».

— Вы здесь давно? — спросил Роман, вытираясь одеялом.

— Достаточно, чтобы все осточертело.

— Они хоть сказали, за что нас…

— Не больше, чем вам.

Я рассказал Роману все, что со мной произошло. Он слушал, вздыхая и потирая ушибленное колено. Затем поведал мне свою историю. Я записал ее так, как запомнил.

Последний вольный день Романа Сундукова

В деревню Большие Мтищи, где его похитили, Роман приехал к своей тетке на летние каникулы. Было еще одно обстоятельство, которое выманило Романа из прохладных московских библиотек: у Романа кончились деньги. Сначала Роман отдавал самому себе грозный приказ расходовать в день не рубль, а полтинник, потом эта сумма уменьшилась до двадцати пяти копеек, но со временем, когда в кармане осталась классическая комбинация из трех пальцев и когда однажды Роман позавидовал бежавшему мимо кобелю с костью, Сундуков принял решение ехать к тетке в Мтищи. Было очень стыдно ему, Роману Сундукову, студенту философского факультета, читавшему в подлиннике Канта, Гегеля и напечатавшему статью в солидном научном журнале, ехать в поезде зайцем, прятаться от проводников.

Тем не менее Роман благополучно добрался до тетки, если не считать потери рукава у новей куртки, оторванного мощной рукой стрелка железнодорожной военизированной охраны. Тетка, единственная оставшаяся родственница, сестра умершей матери Романа, пришла в ужас, увидев худого, заросшего, оборванного племянника, всегда к одежде относившегося очень щепетильно. Роман соврал, что его обворовали и избили. Ему было стыдно перед доброй теткой, которая отказывала себе во всем, но высылала ему деньги регулярно. Дело в том, что последние деньги Роман ухлопал на приобретение редчайшего полного собрания сочинений Платона. Раза два-три в месяц, когда у него были деньги, Сундуков посещал базар, вернее букинистический ряд. Чего здесь только не было! Здесь всегда были тишина и порядок. Здесь торговались вполголоса, деликатно шуршали желтыми страницами.

Роман сразу обратил внимание на старичка профессорской наружности. У него была седая бородка клинышком, пенсне. Перед профессором возвышалась солидная стопка книг в толстых кожаных переплетах. «Платонъ. Сочиненiя», — прочел Сундуков. Платона торговал колхозник, несмотря на жару, в теплой кепке и с мешком, в котором бился и гоготал гусь. Непонятно, зачем дядьке потребовался Платон, но тот обязательно хотел его иметь. Возможно, его покорил кожаный переплет. Старичок колебался. С одной стороны, мысль, что великий философ пойдет неизвестно на что, может быть, на сапожные стельки, коробила совесть старичка; с другой, колхозник умело использовал преимущества реально гогочущего гуся над абстрактной мыслью.

— На зернышке вырос, — говорил он, подбивая гуся ногой, чтобы он сильнее гоготал. — Хошь, в комнате держи, к осени на полпуда потянет, а хошь, щи из него свари. Жириющие будут. Помянешь мое слово. На зернышке одном кормлен. Окромя каши да хлебушка ничего не давали.

— Это его резать надо, — мямлил старичок профессорской наружности.

— Вот делов-то. Да хошь, я его тебе задарма зарежу?

Наверное, все-таки гусь перетянул бы Платона, но тут в торг вступил Роман Сундуков. Он стал горячо убеждать старичка продать ему сочинения великого философа. Продавать их на стельки или еще неизвестно на что — это же преступление! В конце концов пристыженный старичок сдался. Он перевязал бечевкой кипу томов и вручил ее Роману.

— Пользуйтесь, молодой человек, на здоровье. Великий ум был.

Бережно обнимая книги, Роман зашагал с базара. Однако не прошел он и нескольких шагов, как его толкнули, книги выпали, бечевка лопнула, и Сундуков остолбенел. Один из томов Платона при падении раскрылся. Вверху крупными буквами было напечатано:

СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ОККУ…

Нехорошее предчувствие овладело Романом. Он схватил том и принялся листать его дрожащими пальцами. Замелькали информационные сообщения, очерки, репортажи: вместо сочинений Платона ему всучили порезанную старую подшивку областной газеты.

Бросив тома, Роман кинулся к букинистическому ряду. Но «профессора» и след простыл…

Первые три дня Роман Сундуков чувствовал себя в Больших Мтищах неплохо. Он отъедался, отсыпался и, так как у тетки никаких книг не было, читал найденный на чердаке невесть как там очутившийся финансовый отчет акционерного общества «Грибанов и К°».

Но потом его стала одолевать скука. Однообразная еда, состоящая из щей и пшенной каши с постным маслом, не вызывала больше воодушевления, финансовый отчет акционерного общества был прочитан от корки до корки. Единственным развлечением стало разъяснение по вечерам тетке сущности учения Платона, но ей вскоре так осточертел Платон, что она спокойно не могла слышать его имени.

Библиотека в Мтищах была скверная. Но самое главное — в Больших Мтищах абсолютно никто не интересовался философией. Пробовал было Роман поговорить о высоких материях с библиотекарем, с провизором в аптеке, но ни учение Платона, ни гем более Фейербаха не встретило у них сочувствия. Еще хуже обстояло дело с девушками. Сначала они были ‘поражены, встретив в Больших Мтищах столичного студента с такими умными разговорами, потом — польщены и старались сделать Романа своей собственностью, чтобы его можно было показывать знакомым. Третьим этапом взаимоотношений Романа с девушками было их стремление начисто выветрить из головы ухажера философские теории.

— Ну его к черту, твоего Платона, — говорила какая-либо из них, прижимаясь к нему лунной ночью, — Скажи мне что-нибудь…

— Ты напрасно так, — обижался Сундуков. — Мы еще не представляем себе величия Платона. Философия Платона пронизывает не только всю мировую философию, но и мировую культуру. В европейской истории после Платона еще не было ни одного столетия…

— А Нинка как на нас зыркнула, когда мы с тобой пошли, — заметил?

— Подожди со своей Нинкой… Мировые религии…

— Скажи мне что-нибудь.

— Так вот я и говорю… Мировые религии…

— Ну и целуйся со своим Платоном! — кричала вдруг девушка и убегала, а на следующий день обходила Романа стороной.

В тот злополучный день Сундуков проснулся поздно. Тетка давно уже была на работе. Сквозь закрытые ставни в комнату лилось много солнца, и даже отсюда, из прохладной горницы, было видно, какая на улице стоит жарища. Роман встал, умылся, выпил молока и сел на табуретку. Больше делать было нечего. Предстоял длинный-предлинный день абсолютно безо всяких происшествий. Роман вспомнил, что тетка просила его сходить в магазин за солью, и даже обрадовался возможности убить полчаса, а если удастся разговорить продавца, то и целый час. Сундуков взял сумку, деньги и вышел на улицу.

День действительно обещал быть жарким. Солнце неподвижно повисло над огородами, и в ту сторону больно было смотреть. Помидоры на огороде сникли, под их раскидистыми кустами сидели куры, раскрыв клювы. В куриных глазах были лень и тоска. Из конуры высунулся старый кобель, по ошибке получивший в детстве кличку Жучка и пронесший ее через всю жизнь, склонил набок голову, чтобы поприветствовать молодого хозяина, но передумал, скривился и положил голову на лапы. «И куда тебя несет в такую жару? — говорил весь его вид. — Сидел бы в прохладной хате и лакал молоко». «Может, и вправду вернуться, поспать еще немного?» — подумал Роман и даже остановился, но в это время с реки дохнул ветерок и принес запах мокрого камыша, лягушек, тины, размягченной смолы, стекающей с горячих бортов лодок, и тонкий сухой аромат песчаных пляжей… Какие ничтожные детали иногда резко поворачивают всю нашу жизнь. Не прилети именно этот порыв ветра именно в эту минуту, и ничего бы не было. Но порыв ветра прилетел. Сундуков вдохнул измученными легкими сложные запахи летней реки, мотнул головой и поплелся в сторону магазина, который располагался на крутом берегу реки. «Куплю соли и проваляюсь на песке до вечера», — лениво думал он, впрочем, не испытывая особого удовольствия от этой мысли. Роман не привык купаться в одиночку, а в Больших Мтищах днем почти никто не купался.

Магазин, бывший деревянный амбар, стоял на четырех сваях и оттого был очень похож на индейскую хижину. Возле крыльца на столбе возвышался фонарь с тремя стеклами. Четвертое стекло было разбито злоумышленниками во время последнего налета на магазин. По узким качающимся ступенькам Роман поднялся на крыльцо и с трудом открыл тяжелую дверь, похожую на дверь дзота. Продавец, угрюмый одноногий дядька Михай, стоял, прислонившись спиной к стене и положив костыль на прилавок. На прилавке было пусто. За спиной продавца — тоже. Вообще магазин в Больших Мтищах славился тем, что в нем всегда отсутствовали товары. Даже за элементарными вещами надо было ездить в соседние села.

Потому что магазин облюбовали грабители. Просто даже удивительно, как часто грабили этот пустой магазин. Придет утром дядька Михай, глядь — фонарь разбит, сторож связан, кладовая выпотрошена дочиста. Особенно воры налегали на соль и пшено.

Несколько раз на грабителей делали засады, но они в эти дни нс появлялись, словно предчувствуя недоброе. Зато один раз нагрянули среди бела дня, связали дядьку Михая, несмотря на его отчаянное сопротивление, и умчались на машине.

Роман не любил ходить в этот магазин. С дядькой Михаем у него с первой встречи установилась взаимная антипатия. Романа раздражало в продавце все: и наглый взгляд в упор, и вызывающая поза — спина к стене, костыль на прилавок, и самое главное — абсолютное нежелание заниматься своими непосредственными обязанностями, то есть снабжением односельчан товарами широкого потребления.

Дядьку же, видно, раздражало в Романе подчеркнутое стремление не замечать его, Михая, вызывающего поведения. Роман разговаривал с продавцом всегда вежливым голосом и спрашивал обычно одно и то же:

— У вас печень трески есть?

Дядька начинал сопеть.

— А осетрина горячего копчения?

Продавец перекладывал с одного места на другое тяжелый костыль и по-прежнему молчал.

— А нафталин?

Ни печени трески, ни осетрины горячего копчения, ни шелка натурального, ни тем более нафталина у дядьки не было. У него вообще ничего не было. Достаточно было окинуть взглядом полки.

— Почем холстина — спросил дурачина, — цедил сквозь зубы Михай.

— Что вы сказали?

— То, что слышал.

— Вы хотите сказать, что у вас нет и нашатырного спирта?

Дядька свирепо вращал своими красными выпученными глазами и с треском перебрасывал костыль с одного конца прилавка на другой. Роман еще раз осматривал полки, заваленные всяким хламом.

— У меня к вам просьба, — говорил он на прощанье. — Когда будете на базе, попросите для меня полное собрание сочинений Платона. Или Фейербаха. Что окажется.

— Ученая гнида… — слышал, уходя, за спиной Роман.

…Но на этот раз Романа ожидала совсем другая картина. При виде вошедшего Романа Михай растянул губы в улыбке, показав неожиданно ровные красивые зубы.

— Что-то давно не заглядывали, — сказал он приветливо, если только слово «приветливо» можно употребить к этой мрачной физиономии.

— Здрасьте… — выдавил донельзя пораженный Роман.

— Ну и жарища сегодня.

— Ага…

— Давеча вы вот насчет книжицы антересовались. Так я достал одну.

Продолжая улыбаться, дядька Михай нагнулся и вытащил из-под прилавка толстую книгу в зеленой обложке.

— Во. Специально для вас у завбаза выцыганил, — дядька Михай провел по книге рукавом рубашки и даже подул на нее. — Грит, то, что надо студенту.

Роман взял книгу. На обложке был нарисован сноп и лошадиная голова. «Опыт возделывания овса в колхозе им. Третьего Интернационала Горловской области», — прочел он. Это было все-таки лучше, чем финансовый отчет акционерного общества «Грибачев и К°».

— Берешь?

Поблагодарив продавца и в душе сильно удивляясь, Сундуков направился к выходу.

— Постой, — сказал дядька. — Ты не на речку?

— На речку.

— Пошли вместе.

Продолжая разговаривать, продавец ловко закрыл магазин на огромный замок и первым поскакал на одной ноге вниз по дорожке к реке. Штанина на отсутствующей ноге у него почему-то не была заколота и болталась, как у огородного пугала. Роман шел следом, не переставая удивляться. Что это с ним сегодня случилось?

— Вон там песочек хороший…

Место действительно было красивое. Узкая полоска чистого крупного песка, вокруг зеленый ивняк… Прежде чем сойти с последней террасы кручи, Роман огляделся. И в ту и в другую сторону было безлюдно. Ни лодки, ни человека, ни всплеска…

Дядька Михай бросил на песок костыль, сел и быстро освободился от одежды. Потом он поскакал в одних трусах, опираясь на костыль, к воде и посмотрел внимательно в одну и в другую сторону.

— Эй, на катере! — крикнул он. Только тут Роман заметил, что напротив них, полускрытый кустами, стоит небольшой катер. С палубы поднялся человек.

— Чего тебе?

— Скажи, моряк, сколько часов? Мне товар в одиннадцать должны привезти, а что-то нету.

Матрос лениво спустился в люк, и через минуту его голова опять появилась над поверхностью палубы.

— Половина.

— Двенадцатого?

— Да.

— Благодарствую.

Михай с силой бросил костыль на берег.

— Ну что, купнемся, студент? Ты мне сразу приглянулся, студент.

— Я — вам? — донельзя удивился Роман.

— Ага. Очень ты грамотный. Прям аж сил нет, такой грамотный.

Роман посмотрел на Михая, уж не насмехается ли он, но лицо дядьки было серьезно, даже угрюмо.

— Ну что вы… — сказал Роман скромно.

— Такой грамотный, что я тебя б аж в самый аниверситет поместил.

— Я учусь в институте, а это почти одно и то же, — не без гордости сообщил Роман.

— Не одно и то же, — не сдавался Михай. — Аниверситет лучше.

— Да нет же! — заспорил Роман.

— В аниверситете сразу человеком станешь. За день поймешь, что к чему. Я тебя определю. Так сказать, «мои аниверситеты».

Дядька произнес это угрюмым тоном. Роману разговор не понравился, он хотел оборвать Михая, но тот подошел к краю берега и, как щука, кинулся в воду. Отсутствие ноги, видно, ничуть не мешало дядьке. Его круглая голова с прилипшими волосами, охватывавшими его лицо скобочкой, как у пятиклассника, а сейчас в реке делавшими его очень похожим на моржа, появилась на поверхности, отфыркнулась и опять исчезла в воде. Через пять минут она уже плыла далеко по течению.

Роман попробовал ногой воду. Несмотря на жару, она была холодной. Подумал, купаться или нет, может, просто окунуться и полежать на горячем песке, но потом все же вошел по пояс в воду и поплыл. Вода оказалась не такой уж холодной. Сундуков плыл, наслаждаясь прохладой и легкими движениями своего тела в воде. Когда он поравнялся с катером, его окликнули:

— Эй, парень! Подай папиросы, а то неохота лезть!

Роман оглянулся и увидел плывущую недалеко от себя пачку папирос…

* * *

Кончив рассказывать, Сундуков замолчал и молчал минут десять. Тем временем катер шел полным ходом, стенки его дрожали от вибрации двигателя, за бортом хлюпала и журчала вода. Все было как в приключенческих романах и даже хуже.

— Но какой смысл? — вдруг закричал Сундуков плачущим голосом. — Какой смысл хватать незнакомого человека, бить, обливать водой и тащить неизвестно куда?!

— Двух человек, — напомнил я.

— Да… Двух… Тем более странно… Если бы я кого убил… или еще что… Так сказать, кровная месть… Но у меня абсолютно нет врагов.

— У меня тоже.

— Тем более… я ничего не придумаю…

— Ложитесь, вы переволновались… Скатиться два раза по этой идиотской лестнице… Я один раз — и то все тело до сих пор ломит.

Я отодвинулся к стене, освобождая своему товарищу по несчастью половину кровати. Сочувствие, наверно, тронуло его. Прошептав «спасибо», Роман покорно лег рядом и затих. От его невысохшего тела пахло речкой и рыбой (очевидно, в ведре, из которого его окатили, перед этим чистили рыбу).

— Боже мой, тетка теперь с ума сойдет… Теперь вся деревня мое тело ищет… Одежда ведь осталась, а Ми- хай ничего не видел, он уже за поворотом скрылся… Подтвердит, что полез в реку… Как вы считаете, через сколько времени они нас выпустят?

— Мне кажется, они не для того нас ловили, чтобы выпускать.

— А для чего они нас ловили?

Я приподнялся на локте.

— Не приходила вам мысль, что нас везут на колбасный завод?

— На колбасный завод? — удивился Роман. — Зачем?

— А на колбасу.

— На колбасу?

— Да.

— На какую?

— Это уж на какую они захотят. Может, на любительскую, а может, на свиную домашнюю.

Сундуков вскочил и вытаращил на меня глаза.

— Надеюсь, вы шутите?

— Какие могут быть шутки в нашем положении? Это одна из наиболее вероятных версий. Иначе бы для чего им похищать людей?

Сундуков откинулся на подушку.

— Чепуха… А впрочем… Боже мой… неужели вы правы? Какой ужас… Двенадцать лет учился… увлекался Платоном…

— Не говорите пока о себе в прошедшем времени. У нас еще в запасе полдня. Думаю, что раньше ночи выгружать нас не будут.

— А если они сначала… а уже потом…

— Не исключена возможность. Мы не знаем их технологии.

— Боже мой! — Роман вскочил с кровати и заметался по каморке. — Что за дикая нелепость! Еще час назад купался…

— Не расстраивайтесь раньше времени. Ведь это только предположение.

— Точно! Точно! Вы правы! Я чувствую.

Роман упал на кровать и застыл. Сколько я ни теребил его и ни уговаривал преждевременно не превращать себя в колбасу — все было бесполезно. «Боже мой… Боже мой», — шептал он в подушку.

Я уже жалел, что рассказал ему о своем предположении. Не думал, что он окажется таким нюней — все- таки студент, изучал Платона…

А катер все шел и шел безо всяких происшествий. Иногда раздавался его гудок, которым он, очевидно, приветствовал встречные суда, да над головой по палубе шлепали босые ноги — вот и все звуки, доносившиеся снаружи. Я решил сесть на самую верхнюю ступеньку лестницы, кровать все равно была занята, может быть, мне удастся подслушать какой-нибудь разговор, из которого станет ясна наша судьба. Я ругал себя за то, что не догадался сделать это раньше. Наверняка что-нибудь услышал бы.

Но проходила минута за минутой, а наверху было тихо. Лишь когда, по моим предположениям, солнце стало клониться к вечеру, на палубе началась возня: гремело ведро, плескалась вода, позвякивали ложки, наверное, Николай начал приготовления к варке ужина. При мысли об ужине я проглотил слюну. Уха, хлеб и луковица были давным-давно съедены. Причем, очевидно, на нервной почве у Романа пробудился зверский аппетит. Он то и дело вскакивал с кровати и, стуча зубами, бормоча: «Боже мой, боже мой», набрасывался на пищу, нервно глотал и опять падал на кровать.

Раз они решили готовить ужин, то вряд ли мы приедем на место даже этой ночью, иначе они ужинали бы дома. С женами, попивая самогон… А если так… У меня даже замерло сердце от мысли, которая пришла… Я уселся поудобней и принялся обдумывать план во всех деталях. Вскоре Николаю Чернобородый принес рыбу. Я слышал, как они разбирали улов.

— Ершей тоже клади, — настаивал Чернобородый.

— На фига они нужны? Буду я о них руки колоть.

— От ершей самый навар. Я один раз из одних ершей уху жрал. Во — сила!

— Ну и чисть их сам.

Они немного поспорили, поругались, потом Николай сдался. Чертыхаясь, он принялся потрошить ершей. Один раз он наколол себе палец и со страшными проклятьями запустил провинившегося ерша за борт. Мне было слышно, как бедняга заскакал по палубе и плюхнулся в воду.

Наконец рыба была начищена, и наши тюремщики закурили. Через щели в люке до меня донесся запах табачного дыма. Минут пять прошло в молчании.

— Что-то у нас нынче медленно дело идет, — послышался наконец голос Николая. — Третьи сутки болтаемся, а только двоих взяли.

— Да и то каких-то дохлых.

— Сойдут. Не солить же их. Ха-ха-ха!

При этих словах, как говорилось в старых романах, кровь застыла у меня в жилах. Я вцепился в ручку люка, чтобы не свалиться с лестницы.

— Места безлюдные, — сказал Чернобородый. — В следующий раз надо идти за Щучье. Там дом отдыха. В любое время навалом. Да морды все кирпича просят. Мы с самим туда за водкой плавали — нагляделись. Один там был — пудов на десять — все психовал, что к пляжу пристали — мол, песок попортили бензином. Так хотелось загарпунить, да сам не разрешил — не любит оставлять следов. Уж он бы у меня попрыгал. Специально бы его на Жабий пляж посадил.

Чернобородый тоже немного хохотнул. Видно, присутствие толстяка из дома отдыха на Жабьем пляже действительно было бы смешно.

— Как студент? — спросил Чернобородый, кончив смеяться. — Не брыкается?

— Полез было, я его водой окатил, теперь оба сидят смирно.

— Зря ты за студента триста отвалил. Хватило бы и половины.

— Хватит жадничать, мы за них по тысчонке возьмем. За одного этого… певца две отдаст… На заказ… Ха-ха-ха! На заказ завсегда дороже.

Они замолчали, докурили, и Николай ушел, гремя посудой. Чернобородый посидел еще немного, насвистывая веселый мотивчик, потом тоже удалился. В щели тянуло предвечерней прохладой…

Я сполз с лестницы. Сундуков лежал вверх лицом, закрыв глаза. По его лицу нельзя было понять, слышал ли он разговор. Мысль о побеге любой ценой окончательно созрела. Наше похищение — не шутка, не розыгрыш, не какое-то нелепое недоразумение, это страшная правда, часть какого-то большого преступного замысла.

План мой был довольно прост и не так уж трудно осуществим. Основывался он на том, что нам должны принести ужинать. Скорее всего это сделает Николай. Он откроет люк и протянет миску. Надо лишь с силой дернуть его за руку, сбросить с лестницы. Внизу на него с одеялом набрасывается Сундуков, закутывает голову, чтобы не было слышно криков, и оглушает кружкой. Тем временем я, схватив по дороге любой подвернувшийся под руку тяжелый предмет, врываюсь в рулевое отделение и расправляюсь с рулевым. Затем я направляю катер в берег, глушу мотор, отключаю все системы и ожидаю появления Чернобородого. Я подстерегаю его за дверью рубки, нападаю. Тут ко мне на помощь должен подоспеть Сундуков. Впрочем, если он не успеет, я управлюсь и один, ведь Чернобородый ничего не знает, и для него удар по башке будет полнейшей неожиданностью. Затем мы бежим в ближайший поселок, заявляем в милицию, и вся шайка попалась. Может быть, нам дадут по медали или еще что, в зависимости от того, что эта шайка успела натворить. Впрочем, вторая часть плана была пока не очень определенной, она будет зависеть от того, где в момент моего появления на палубе окажется Чернобородый. Может быть, сначала придется напасть на него, а уж потом расправиться с рулевым. Так или иначе, но победа должна оказаться на нашей стороне. Правда, нас двое против троих, но на нашей стороне неожиданность. Осталось посвятить в план Романа. Сделать это надо было сейчас же, потому что ужин будет готов скоро, уха долго не варится.

Я сел на кровать к Сундукову и начал рассказывать ему о плане. Но он, кажется, совсем не слушал меня, даже не открыл глаз.

— Нет, Жор, — сказал он, — наша песенка спета. Будь что будет…

Я принялся его горячо убеждать. Всего каких-то пятнадцать минут борьбы, и мы на свободе! Разве можно так раскисать? Студент, изучал диалектику и все такое! Надо держать себя в руках. Однако мои слова не дали нужного результата. Роман слушал вяло.

— Чепуха, — сказал он, когда я израсходовал все аргументы и замолчал. — Даже если бы его удалось втащить сюда, я не смогу… Я не смогу убить человека…

— Убивать и не надо. Они нам нужны живыми.

— Нет, нет, я не могу… Сейчас еще есть какой-то шанс, а тогда… они нас просто уничтожат…

— Ну и жди, когда из тебя сделают колбасу! Я пойду один!

Мне не надо было упоминать про колбасу. Роман вскочил. Даже в темноте было видно, что зрачки его расширены от ужаса.

— Нет! — закричал он. — Нет!

— Нет, так давай действовать!

— Давай! Я согласен! Говори, что делать! Я их всех! Я их…

Роман упал на кровать. С ним сделалась истерика. Я первый раз видел истерику у мужчины. Это совсем другое дело, чем у женщины. У женщин истерика выглядит совсем не страшно, вроде бы не по-настоящему. У нас в школе с одной отличницей, которой поставили двойку, сделалась истерика. Так это было, я бы сказал, даже красиво. Во всяком случае, после того в отличницу влюбились сразу два пацана. У Сундукова же истерика проходила безобразно. Он катался по постели, бил кулаками подушку и выл почему-то басом, хотя голос у него был тонкий. Все мои просьбы прекратить истерику на него не действовали, даже угрозы применить силу. Я уже хотел было по примеру наших тюремщиков окатить его водой, как вдруг крышка люка поднялась. Истерика у Сундукова сразу прекратилась. Он вскочил с кровати и уставился вверх. В люке появилось лицо Николая.

— Эй вы, господа, ужинать подано. Давай кастрюлю.

Я схватил кастрюлю. Сердце мое отчаянно колотилось. Все должно решиться за эти несколько минут. Будет ли Сундуков мне помогать или нет, меня это больше не интересовало. Я надеялся только на себя…

Я поднялся по лестнице. Дойдя до конца, я помедлил, но Николай не протянул руку за кастрюлей. Он стоял в шаге от люка.

— Вылазь сюда. Подыши свежим воздухом, пока уха доварится.

Даже если внезапно кинуться, я все равно не успел бы его схватить за руку. Он стоял слишком далеко и успел бы отскочить.

Я медленно вылез на палубу. Николай захлопнул люк и задвинул задвижку. Я огляделся. Катер заворачивал к берегу. Слева, куда мы подходили, тянулся широкий светлый луг с мелкими кустами, разбросанными беспорядочно и поэтично. В конце луга садилось солнце. Его лучи делали траву непривычно красной, почти не похожей на настоящую. Справа темной стеной возвышался лес. По виду он был сырой и мрачный. Заходящее солнце бросило огненный отблеск и на его верхушки, но от этого лес казался еще более темным. Разумеется, вокруг было безлюдно, раз они выпустили меня. На палубе горел костер. Они разложили его на большом железном листе. Белый чистый огонь весело прыгал по груде еловых шишек, образуя огненные пещеры и стреляющие вулканы. Возле костра на низком табурете сидел Чернобородый и помешивал в подвешенном на цепи довольно объемистом котле. Из котла валил пар, приятно пахло ухой.

— Садись, — пригласил Николай.

С другого конца, напротив Чернобородого, стояли две чурки. Я присел на одну из них. Николай остался стоять.

— Ну, как прошел день?

— Спасибо. Вашими молитвами.

— Остряк.

— Какой есть.

— А ты не груби.

— А я и не грублю.

— Грубит, понимаешь. Мы о нем думаем, заботимся. Товарища вот подсадили, чтобы не скучно было.

— Вы очень предупредительны.

Пока шла эта легкая беседа, Чернобородый зачерпнул деревянной ложкой варево и принялся дуть. Потом он отхлебнул и задумался.

— Никак не пойму, — сказал он. — Недосолил или пересолил. Попробуй.

Николай взял ложку, отхлебнул и тоже задумался.

— По-моему, в самый раз. Слышь, паренек, а ну попробуй.

И он протянул ложку мне. Подвоха вроде бы никакого не предвиделось. Разве что плеснет в глаза… Я закрыл глаза и отхлебнул.

— В самый раз.

— Ну раз так, давай кастрюлю.

Я подал кастрюлю, Николай пододвинул ее Чернобородому. Тот обмотал тряпкой руку, чертыхаясь, снял с костра котел и стал черпать из него ложкой, наливая нашу кастрюлю.

— Полней, полней наливай. Пареньки небось проголодались… Планы разные строили… Ты расскажи, Жоржик, как ты меня за руку хотел дернуть, а потом кружкой по голове. Ай-яй-яй, как нехорошо. Человек для них старается, уху варит, а они его кружкой по голове.

Я слушал, раскрыв рот, ничего не понимая.

— А тебя, Игнат Пахомыч, они хотели железным штырем кокнуть. Понял, для кого ты уху наливаешь?

Игнат Пахомыч промолчал.

— Тот, студент, еще переживал, — между тем продолжал Николай, — совесть его мучила, а этому хоть бы что. Троим головы проломить собирался. Так ведь, а, Жоржик?

— Откуда вы узнали? — выдавил я.

Самодеятельный поэт захохотал.

— Рыбы рассказали.

Ясно… Нас подслушали…

— Небось думаешь, что подслушивал? — словно прочел мои мысли Николай. — Думаешь, лежал на палубе и к щели ухом прикладывался? Ха-ха! Жди! Во, смотри!

Николай подошел к стене рубки, нагнулся и что-то там сделал. Тотчас наверху, где торчала сирена, зашипело, заклокотало, потом послышался звук выходящего воздуха, словно кто-то вздохнул.

— Боже мой… Боже мой… — забормотал чей-то голос.

Это был голос Романа Сундукова. Значит, они слышали каждое наше слово. Стояли здесь и скалили зубы над моим планом…

— Во. Понял? — подмигнул Николай. — До сих пор паренек мучается, не то что ты.

— Боже мой… Боже мой, — словно подтверждая его слова, донесся унылый голос Сундукова.

— Зря ты это, — сказал Чернобородый, закончив наливать кастрюлю.

— Чего зря?

— То.

— Ничего не зря, — вдруг вспылил Николай. — Пусть знают и не валяют дурака, Я и другое покажу!

— Только попробуй.

— И попробую.

— Пожалеешь.

— Накапаешь самому?

— Без него обойдемся.

— Слабо в коленках.

Началась перебранка.

Вдруг катер тряхнуло. Его нос уперся в берег. Из рулевой рубки вылез человек (он оказался пожилым с большим красным носом дядькой) и полез швартоваться. Николай нагнулся, выключил аппарат и побежал ему помогать.

— Куда травишь? — послышался его голос. — Думай хоть немного своей куриной башкой!

— Ну, пшел назад, — сказал мне Чернобородый, не повышая голоса.

— Может, вы мне разрешите присутствовать при водружении флага ее величества на открытых землях? — попросил я.

Чернобородый поднял голову. Взгляд у него был ничего не выражающий, тусклый.

— Пшел, кому сказал, щенок!

Я посмотрел ему в глаза.

Чернобородый стал подниматься с табуретки. Я взял поспешно кастрюлю, открыл люк и начал спускаться по лестнице. Крышка люка захлопнулась так быстро, что я еле успел нагнуть голову и расплескал часть ухи.

Мы простояли у берега часа три. Все это время наши тюремщики пьянствовали. До нас доносился стук кружек, неразборчивые голоса, но ничего существенного я узнать не смог. Они говорили про какие-то прокладки, спорили о деньгах. О нас они не говорили. Неясно было, и сколько еще времени нам предстоит плыть. Заснул я под мерное рокотание мотора. Мы опять продолжали идти неизвестно куда.


30 июля.

Когда я проснулся, в ногах у меня сидел неизвестный человек. Это был полный дядька в белом полотняном костюме, с соломенной шляпой в руках. Увидев, что я проснулся, он вежливо приветствовал меня.

— Доброе утро, — сказал он. — Я вас не побеспокоил?

— Нет, что вы.

— Я уже давно жду, пока вы проснетесь, — начал объяснять толстяк. — Произошло какое-то недоразумение. Меня попросили спуститься сюда для беседы, и вот уже час никого нет. Дверь так плотно захлопнулась, что я не смог ее открыть. Стучать я не стал, чтобы не беспокоить вас. Катер, по-моему, куда-то идет. Вы из его команды?

Толстяку было жарко. Он то и дело доставал платок и вытирал им лысину. У него был хороший чистый клетчатый платок. И вообще его взяли не то что пас — в одних трусах. Он был в полном обмундировании, из нагрудного кармана кителя даже торчала шариковая ручка (потом я много раз благодарил судьбу за эту ручку — ею был написан почти весь дневник).

Наш новый элегантный товарищ по несчастью оказался очень словоохотливым.

— Мне сказали, что беседа продлится не больше, чем пятнадцать минут. Я повар. Отдыхал на речке вместе с компанией. Вышел погулять, случайно повстречался с вашим товарищем… э-э… кажется, его зовут Николаем… очень приятный молодой человек… Мы разговорились, и меня заинтересовало его предложение подвезти нам из дальних районов картошку… Меня попросили спуститься в эту каюту и подождать капитана. Такие вежливые молодые люди, а почему-то задерживаются. И потом, почему мы поехали? Может быть, они не поняли и подумали, что я поеду с ними заготовлять картошку? Вы не умеете открывать этот люк? А то как-то нехорошо получается. Люди проснутся, а меня нет. Будут искать, волноваться… А у нас на утро тройная уха. Тройную уху за пятнадцать минут не сваришь. Они там без меня всю рыбу перепортят.

— Рыбу! Уха тройная! Ха-ха-ха! — вдруг рассмеялся гомерическим смехом Роман. Оказывается, он давно не спал и слышал наш разговор.

Толстяк вздрогнул от неожиданности и выронил свою шикарную соломенную шляпу.

— Здравствуйте, — сказал он вежливо, приподнимаясь с кровати. — Вы уже проснулись?

— Он жалеет, что перепортят рыбу. Слышь, он очень беспокоится! — продолжал выкрикивать Сундуков, хохоча и дергая ногами. — А если тебя самого перепортят? А?

Толстяк растерянно оглянулся на меня. Он явно не знал, как относиться к поведению Романа.

— Видите ли, — сказал я, — здесь нет никакого недоразумения или ошибки. Вас выследили и похитили по всем правилам. Так же, как и нас.

Человек с соломенной шляпой в руках в величайшем изумлении заморгал белесыми ресницами.

— Похитили? Зачем?

— На колбасу! — выкрикнул Роман.

Толстяк пожал плечами, надел шляпу и полез на лестницу. Там он уперся руками в крышку люка и попытался ее открыть. Крышка, вполне понятно, не подалась ни на сантиметр. Тогда наш новый знакомый оглянулся, бросил мне с извиняющейся улыбкой шляпу и уперся снова, теперь уже помогая себе головой. Крышка крякнула, но осталась на своих позициях. Толстяк помучил ее еще минут пять и слез.

— Заперта, что ли? — высказал он предположение. Роман вскочил.

— Да расскажи ты ему! А то я сам расскажу! Неужели тебе непонятно, что здесь происходит?

— Называйте меня, пожалуйста, на «вы», — вдруг обиделся толстяк. — И хватит меня оскорблять. То, что я полный, это еще не дает вам права меня оскорблять.

— Я не оскорбляю.

— Присядьте, пожалуйста, сюда, — пригласил я толстяка. — Я вас сейчас введу в курс дела. Давайте познакомимся. Жора. Пока вольноопределяющийся. А это мой товарищ по несчастью Роман Сундуков, студент философского факультета, крупный специалист по Платону.

— Тихон Егорович Завьялов, шеф-повар столовой № 47,— в свою очередь представился толстяк.

— Очень приятно… Так вот, Тихон Егорович, я уже вам говорил, что случай с вами не ошибка, а сознательное преступление.

Далее я очень подробно рассказал шеф-повару столовой № 47 сначала о своем похищении, потом о похищении Романа Сундукова и обо всем, что с нами было дальше.

Во время моего рассказа Тихон Егорович хмыкал, крутил своей круглой лысой головой, смотрел на меня с усмешкой и, кажется, не поверил ни одному слову. Впрочем, на его месте я бы поступил так же.

После моего рассказа он даже немного повеселел.

— В молодости всегда тянет к розыгрышам, — сказал он. — Когда я был молодым, я тоже любил розыгрыши. Однажды мы так разыграли директора школы… Пойду я, ребята, все-таки узнаю, в чем дело. В самом деле — хамство. Уже, наверное, часов семь. Скоро все встанут, а уха не готова, меня затащили черт знает куда, небось и за час не доберешься.

Тихон Егорович взял кружку, напился и полез с ней опять на лестницу. Вскоре звонкие удары разнеслись по всему катеру.

— Обольют водой, вот и все, — предупредил я.

Но я ошибся. Крышка открылась. Появилась голова Николая.

— Какого черта! Кто дубасит? — спросил грубый спросонья голос.

— Можно мне с вами поговорить? — вежливо осведомился Завьялов. — Извините за шум, но у вас нет другой сигнализации…

— Ладно, вылазь.

Вернулся Тихон Егорович минут через двадцать. Вид у него был очень мрачный, на лбу большой синяк, костюм был испачкан и мокр.

— Вы пытались перепрыгнуть через борт? — догадался я.

Шеф-повар столовой № 47 ничего не ответил. Он прошелся по каюте, осмотрел ее более внимательно, еще раз напился, снял пиджак и сказал:

— Ладно, ребята, будем налаживать быт.

С этими словами Тихон Егорович стал вынимать из своих карманов различные предметы. Чего только не оказалось в карманах шеф-повара! Во-первых, все, что необходимо для приготовления ухи в походных условиях. Перец в жестяной коробочке из-под печати, лавровый лист в пакетике, соль, какие-то коренья. Затем на свет появился великолепный нож с полированными лезвиями, вилкой и небольшой ложкой, с другими полезными орудиями. Таким же порядком Тихон Егорович осмотрел свои нагрудные карманы. Там оказались бумаги. Шеф-повар на некоторых из них расписался шариковой ручкой, аккуратно сложил и спрятал в карман. После этого он проверил содержимое заднего кармана. В заднем кармане было: пухлый блокнот с множеством закладок, бумажник средней толщины и несколько фотографических карточек.

— Это моя жена, — показал одну из карточек Завьялов.

На снимке была изображена некрасивая женщина, снятая «под актрису».

Тихон Егорович вздохнул и стал вновь раскладывать все по карманам. Оставил он лишь специи.

— Я не успел позавтракать, — сказал он. — Кажется, здесь пахнет ухой.

— Да, пожалуйста, вон в той кастрюле.

Завьялов подошел к кастрюле, понюхал и сморщился.

— Разве это уха? Бурда какая-то…

Затем шеф-повар столовой № 47 принялся вытряхивать из коробочек и пакетиков специи. После добавления каждой специи он мешал уху и нюхал ее, причем брезгливое выражение не сходило с его лица. Несмотря на это, Тихон Егорович уплел все, что было в кастрюле, и только тогда спохватился:

— Надеюсь, это не утренняя порция?

— Нет, утром нас будут кормить.

— Что кормят, это хорошо. Могли бы и не кормить.

Насытившись, Тихон Егорович не знал, что дальше делать. Он то садился на кровать, то вскакивал, то начинал насвистывать песенку, стуча костяшками пальцев по стене, но тут же резко обрывал свист.

— Расскажите о своем последнем вольном дне, — попросил я.

Завьялов обрадовался такому предложению и стал охотно рассказывать. После я подробно записал этот рассказ его шариковой ручкой в его блокнот.

Последний вольный день Тихона Егоровича Завьялова, шеф-повара столовой № 47

Тихон Егорович Завьялов так и родился шеф-поваром. В детстве его любимым занятием было стряпание. В то время как другие мальчишки считали мытье посуды и чистку картошки самым презренным делом, маленький Тихон Егорович охотно помогал матери у печи, постепенно превзошел ее в кулинарном искусстве и вытеснил из кухни. В пионерских походах маленький Тихон Егорович тоже, как-то само собой получалось, отгонял девчонок от костра и брал дело приготовления пищи в свои руки.

После окончания школы Завьялов, не задумываясь, пошел работать поваром в столовую, в то время как его соклассники усиленно пробивались в кораблестроители, летчики, геологи. С такими природными данными можно было подумать, что Тихон Егорович быстро станет продвигаться по поварской лестнице, но на самом деле получилось наоборот. Завьялова вскоре уволили, вернее, уволился он сам, но после недвусмысленных намеков. Из новой столовой, где он уже занимал поварскую должность рангом пониже, его тоже попросили. За пять лет Тихон Егорович прошелся почти по всему городскому общепиту и за ним прочно укрепилась слава чудака и грубияна.

На самом же деле Завьялов был мягким, отзывчивым человеком. Просто люди не понимали, чего он хотел. А хотел Тихон Егорович не так уж много.

Завьялов хотел, чтобы люди ели натуральную пищу. Это была слабость Завьялова. Он не мог спокойно наблюдать, как при нем перемешивали мясо с хлебом, жарили в постном масле, посыпали мукой и торжественно нарекали красивым и непонятным словом «шницель». Или мешали то же самое мясо с рисом, проделывая все вышеописанное, но теперь это уже были «зразы». А такие слова, как «суп-фри», «фрикадельки», доводили обычно спокойного Тихона Егоровича до бешенства. Особенно он ненавидел слово «эскалоп».

— Эскалоп! Опять нажарили эскалоп! — кричал Тихон Егорович на директора и даже топал ногами. — А почему не положить посетителю кусок мяса и не назвать его просто «мясо». А? Почему!

— «Мясо». Хи! «Мясо», — фыркал директор. — Да над нами куры будут смеяться. То ли дело — эс-ка-лоп.

— «Эскалоп»! — задыхался Завьялов, услышав ненавистное слово. — Вы просто издеваетесь над мясом! Каждый дурак делает с ним что хочет. Один сыплет муку, другой льет поганый вермут. Зачем вы льете в мясо вермут?

— Эскалоп требует…

— Сам ты остолоп! — кричал Тихон Егорович и, разумеется, в этот же день увольнялся.

Во всех инстанциях лежали докладные Завьялова. В докладных Тихон Егорович предлагал создать ресторан «Натуральный». Это должен быть ресторан особого рода. Всякие там «зразы», «котлеты» навсегда изгонялись из его меню. Их место должны занять натуральные блюда: «Мясо вареное», «Мясо жареное», «Мясо пареное», «Картофель отварной», «Лук порей», «Капуста квашеная», «Сало», «Квас». В общем, все то, чем всегда славился русский крестьянский стол и что постепенно смешалось одно с другим, перерубилось в мясорубках столовых и ресторанов, облилось противным соусом и появилось на столиках под причудливыми иностранными названиями.

«Посетитель, — писал Завьялов в своей докладной записке, — все больше отвыкает от натуральной пищи и привыкает ко всякой гадости. Наши котлеты — мешанина из сухожилий, хлеба, картошки — уже начинают кое-кому нравиться. Это ужасно! Пройдет еще немного лет— и мы совсем забудем запах вареной и обжаренной на костре баранины с румяной хрустящей корочкой и стекающим в костер салом. Раньше рыбу ели запеченной в листьях каштана, теперь ее подают в столовых полусырую, мокрую, обвалянную в ржаной муке. А может ли похвастаться кто-нибудь теперь, что ел утку в собственном соку? В лучшем случае слышал от своих дедов. А деды знали в этом деле толк. Они не вываривали бедную птицу до тех пор, пока она не превратится в отслужившую свой срок губку. Они обмазывали глиной утку прямо с перьями и потрохами и клали в угли тлевшего костра. Вот это было блюдо!»

Далее Тихон Егорович описывал еще с десяток забытых способов приготовления натуральных блюд и делал вывод, что необходимо самым срочным образом построить ресторан «Натуральный» с тем, чтобы там жарить и рыбу в листьях, и есть мороженое сало, и пить из глечиков топленое молоко, и печь утку в перьях.

Ресторан надо построить по специальному проекту. Центральной частью ресторана должна стать огромная кухня, состоящая из десятка русских печей, ибо только русская печь может придать тот вкус и вид, которые присущи русским натуральным блюдам. Кухня должна отделяться от зала стеклянной стеной, чтобы посетителям было видно, как приготовляются их любимые кушанья. Желающие вообще могут надеть белый халат и пройти на кухню, даже принять участие в стряпне.

Однако идея создания ресторана «Натуральный» не вызывала особого энтузиазма в инстанциях.

— Если вы недовольны качеством блюд, то так и напишите. Мол, там-то и там-то плохо готовят котлеты. Мы отреагируем.

— Дело не в этом, — горячился Завьялов. — Дело в том, что я вообще в принципе против котлет.

— Вот как…

На Тихона Егоровича смотрели с подозрением и спешили от него избавиться. А вскоре началась война и, естественно, всем стало не до ресторана.

На фронт Тихон Егорович тоже ушел поваром. Где только не пришлось работать: и в полевых кухнях, и в санитарном поезде, и на аэродроме. Завьялов кормил солдат теми самыми котлетами и гуляшами, против которых так страстно раньше боролся. Но в душе его все-таки жила сверкающая стеклом и никелем кухня, где дымили десять русских печей.

И вот однажды у Тихона Егоровича состоялась встреча, которая в корне перевернула всю его судьбу. Как-то в их часть приехал инспектор — шумный толстый подполковник. Весь день он гонял всех в хвост и в гриву, собственноручно рылся на складах, поднимая тучи пыли, грозно строчил что-то в свою записную книжку. К вечеру помрачневший командир части вызвал к себе Завьялова.

— Ты до войны где работал? — спросил он.

— Поваром, товарищ командир.

— В ресторанах приходилось?

— Так точно.

— Сообрази-ка нам, братец, сегодня на ужин что- нибудь из ряда вон. Как в «Национале»… Какую-нибудь закавыку… С этаким названием…

— Могу лангет, — покорно вздохнул Завьялов. — Сегодня как раз бычка зарезали. А если уж прямо говорить, товарищ командир, то лучше вареной молодой говядинки ничего не придумаешь. Поскоблить ваш стол, отмыть его до чистоты, да прямо на него большими кусками говядинку вывалить, полить ее чесночным соусом, присыпать перчиком, солью, а вокруг молоденькую картошечку положить, обжаренную в сале…

Командир части проглотил слюну.

— Экий у тебя вкус, братец… извращенный. А еще в ресторанах, говоришь, работал… Сооруди нам, братец, вот что… зразы… Умеешь?

— Так точно. Слушаюсь. Разрешите идти?

— Иди.

Завьялов ушел, очень обиженный. До вечера он мучился над ненавистными зразами, но сделал не хуже, чем в самом лучшем ресторане.

Но инспектор не оценил усилий повара. Он равнодушно сжевал зразы, выпил полкружки неразведенного спирта, пренебрежительно оглядел стол, уставленный трофейными консервами, яичницей из американского порошка, потянулся и подозвал Тихона Егоровича, который собственноручно прислуживал за столом.

— А не найдется ли у тебя, солдат, чего-нибудь натурального, а? Мяса вареного, луковиц с пяток, сала, а?

— Натурального? — даже не поверил своим ушам Завьялов.

— Вот именно. Соскучился. Куда ни приеду, все выпендрючиваются. Вот ты, чем нас сейчас кормил?

— Зразами…

— Тащи мяса!

— Слушаюсь, товарищ подполковник! — рявкнул Тихон Егорович.

Инспектор просидел за столом чуть ли не до утра, так ему понравилась стряпня Завьялова. Дядька он оказался бывалый, простой, и Тихон Егорович и сам не заметил, как разговор перешел на ресторан «Натуральный». Идея воодушевила подполковника.

— Ты, солдат, задумал серьезное дело, — инспектор при всех обнял и расцеловал Завьялова. — Ты еще сам не понимаешь, что задумал! Это же будет возрождение натуральной кухни! После войны, будем живы, я помогу тебе пробить этот вопрос.

Подполковник уехал, его звали Аркадием Максимовичем Беспокойным, но про Завьялова не забыл. Вскоре он забрал его к себе.

После войны подполковник и его повар потеряли друг друга из виду, что было вполне естественно. По железным дорогам двигались сотни тысяч людей, если не миллионы, искали своих родных, друзей, знакомых, устраивались на работу. Метался по стране и Аркадий Максимович. Тихон Егорович уже и думать о нем забыл, как вдруг через двадцать лет Беспокойный появился у него отощавший, заросший и голодный, как весенний волк. Помывшись и наевшись натуральной пищи, Аркадий Максимович сказал, как ни в чем не бывало:

— Вот что, солдат. Ни черта у меня никого не осталось. Буду устраиваться в вашем городе, и начнем пробивать твой ресторан. Все будет зависеть от того, какое место дадут. Буду, конечно, проситься на зампредседателя горисполкома. Мы бы его тогда быстро пробили.

Но должность зампредседателя горисполкома оказалась уже занятой. Беспокойному предложили возглавить городское банно-прачечное хозяйство. Едва приняв дела, подполковник запаса укатил в Москву. Отсутствовал он долго, но зато вернулся бодрым.

— Дело наклюнулась. «Натура» заинтересовала кое-кого. Но пришлось ухлопать массу денег на доказательство. На той неделе ехать опять, — сказал юн своему бывшему солдату.

На этот раз Беспокойный отсутствовал всего десять дней. Вид у него был еще более бодрым.

— Движется, движется дело, солдат. «Натурой» интересуется все больший круг людей. Скоро знакомиться с твоим методом прибудет комиссия.

Вскоре в самом деле приехала комиссия. В нее вошли один мужчина и одна женщина. Обрадованный Тихон Егорович целую неделю кормил и поил гостей натуральными блюдами, вывозил на природу и там демонстрировал чудеса своего искусства. Комиссия уехала довольная.

Не прошло и месяца, как — приехала вторая комиссия, теперь уже из двух мужчин и двух женщин. Этой комиссии тоже понравился ассортимент будущего ресторана «Натуральный». Третья комиссия перепрыгнула этап и прибыла в количестве восьми человек. Новый состав был посолидней двух предыдущих, и ею уже занимался горисполком. И вовремя, ибо карманы Беспокойного и Тихона Егоровича были уже пусты.

— Дело идет, — радовался Беспокойный. — Видел, едят с каким аппетитом?

В четвертую смешанную комиссию вошли представители всех заинтересованных министерств и ведомств. Возглавлял комиссию академик. В ней насчитывалось тридцать четыре человека. Застонал даже горисполком. Тихону Егоровичу было поручено организовать образцово-показательный банкет на лоне природы. Этот-то банкет и оказался для Завьялова роковым…

Как известно, Тихона Егоровича, взяли очень простым, можно сказать, примитивным способом. Тихон Егорович сам залез в каюту, спокойно наблюдал, как захлопнули над его головой крышку, в общем, влетел, как говорится, как кур в óщип.

Влетел Тихон Егорович в самый неподходящий момент, когда судьба ресторана «Натуральный» была почти решена. Оставалось одно, последнее усилие — уха, и все было бы в порядке. В день образцово-показательного банкета Завьялов решил превзойти самого себя. На завтрак были: печеные яйца, баранья грудинка, копченная на костре, чай, заваренный травами и кореньями, свежие огурцы, и огромный белый сладкий чеснок. На обед: свинина, обмазанная тестом и запеченная в углях, утка в собственном соку, печеная картошка, кулеш с салом, молоко. На ужин…

Гости бродили по берегу сытые, сонные, как осенние мухи, и смотрели на Завьялова добрыми глазами. В общем, утром — тройная королевская уха, и — в горисполком для заключения.

Тихон Егорович встал еще до рассвета, оделся (он никогда не готовил на лоне природы в трусах, как его коллеги) и пошел глянуть на вентеря, которые были заблаговременно поставлены с вечера и которые должны были выбрать рыбаки из- соседней деревни.

Утро обещало быть чудесным. В кустах, обрызганных росой, трещали птицы, трясли ветки, обсыпая Тихона Егоровича росными, каплями. Над рекой клубился туман. Как вода в половодье, он затоплял низины, растворял берег и кусты… Туман был плотным, густым и таким белым, что путался под ногами, как вата, и его хотелось потрогать рукой. Иногда он цеплялся лишь за ботинки Завьялова, иногда поднимался до груди, а то и совсем накрывал с головой, и тогда не только в двух шагах — около своего носа ничего не было видно.

В этом-то тумане Тихон Егорович и натолкнулся на катер, даже стукнулся лбом в его борт, так как катер втиснулся в небольшую бухточку, словно рак в нору. На носу катера Завьялов рассмотрел человека, который ловил удочкой рыбу.

На шаги человек обернулся и, увидев Завьялова, откровенно обрадовался.

— Во, — сказал он, — как раз в самый раз, а то у меня спички кончились, а бросать удочки неохота.

Тихон Егорович дал ему спички. Парень оказался словоохотливым, понравился Завьялову, и они разговорились. Тем временем с того берега поднялось солнце и стало жадно пожирать туман. У Тихона Егоровича было отличное настроение. Чудесное утро, спавшая в трехстах метрах покоренная им комиссия, приятный собеседник (Тихон Егорович любил поговорить). С ужения рыбы разговор перешел на натуральную пищу и будущий ресторан «Натуральный». Идея такого ресторана была горячо воспринята новым знакомым, чем тот окончательно покорил сердце шеф-повара. Рыбак предложил свои услуги. За небольшую плату, сказал он, мы могли бы возить вам картошку. Завьялов с радостью согласился. Рыбак предложил по этому поводу спуститься в каюту и выпить вместе с капитаном. Дальше — известно.

* * *

Итак, сегодня 30 июля… Почти весь день писал дневник, который вы читали (может быть, эти слова обращены лишь к рыбам?). Как хорошо, что у Тихона Егоровича оказались ручка и блокнот. Жаль, что блокнот не очень толстый, надо беречь бумагу.

Сейчас вечер. Я сижу на койке и пишу эти строки. Роман по-прежнему лежит, отвернувшись к стене. Он так пролежал весь день. Съел за обедом немного картошки, попил воды и снова лег. Завьялов пошутил было, что при таком образе жизни из него получится очень мало колбасы, но Роман так посмотрел на шеф-повара, что Тихон Егорович больше не шутил. По-моему, они с первого взгляда невзлюбили друг друга.

Тихона Егоровича нет. Он помогает на палубе варить ужин. Просто удивительно, как он быстро втерся в доверие к нашим тюремщикам. Это по его просьбе у нас весь день открыт люк, благодаря чему я и пишу.

К тому, что из нас будут делать колбасу, Завьялов относится философски.

— Это их сугубо личное дело. Раз мы попались, как дураки, пусть делают, что хотят. Или ты предпочитаешь котлеты? Мне, например, все равно. Надо, ребята, устраивать свой быт.

И Тихон Егорович, забрав свои специи, отправился на переговоры к сумасшедшим или людоедам, кем там они со временем окажутся. Через открытый люк нам было слышно, как он выразил Чернобородому решительный протест по поводу качества подаваемой нам пищи.

— Ну, разве так готовят, ребята, — доносился до нас его укоризненный голос. — Картошку надо солить в самый последний момент, слить и держать на пару минут пять, чтобы подсохла. А вы? Толкотня какая-то.

— Сожрешь, — грубо отвечал Чернобородый.

— Ну, допустим, я сожру, — охотно соглашался Завьялов. — Но неужели вам самим не противно? А уха… Это, простите за выражение, суп из рыбы, а не уха. Хотите, я вам приготовлю уху? Или лучше на ужин заделаю вам гуся, жаренного на вертеле? Он похож на румяное наливное яблоко. Жир так ручейком и бежит. А потом, если его набить кашей…

— Где его возьмешь? — проворчал Чернобородый.

— Стянуть.

— Что мы, воры, что ли?

— Это верно…

— Они не воры! Они не воры! — вдруг вскочил с кровати Роман, который не спал и тоже слышал разговор. — Ты понял, они не воры!

— Микрофон, — напомнил я.

— А мне чихать на микрофон! Я им и так скажу! Где этот микрофон? Включайте, сволочи! Слушайте! Вандалы проклятые! Подавитесь моими костями! Нате! Жрите!

— Побереги нервы. Они нам еще пригодятся.

Роман упал на кровать и отвернулся к стене. С палубы опять донеслись голоса:

— Поймать-то мы поймаем… Только учти, если хорошо не приготовишь — не обижайся. Или, может, ты драпануть задумал?

— Ну, что вы! Кругом же ток!

— То-то же…

Завьялов не появлялся у нас в кубрике до самой темноты. С наступлением темноты люк закрыли… Последние строки пишу наугад… Завтра…


31 июля.

Часов десять утра. Тихона Егоровича опять нет. Он помогает приготовлять завтрак. Судя по разговору, доносящемуся сверху, можно сказать, не помогает, а руководит. Вчера он заделал этим душегубам такого гуся, что мы чуть с ума не сошли от запаха. Этот запах агитировал за ресторан «Натуральный» больше, чем все речи Тихона Егоровича. Душегубы были очень довольны. Они устроили «под гуся» выпивку, орали песни и плясали «матаню». Они так напились, что чуть было не приняли Завьялова за своего и не уложили спать с собой, но потом Чернобородый, который, судя по крикливым упрекам, пил меньше всех, довольно грубо спихнул Тихона Егоровича в люк и захлопнул крышку.

— Спокойной ночи, мышки, — пошутил он и захохотал мерзким голосом.

— Отольются кошке мышкины слезки, — ответил я ему пословицей.

Чернобородый долго вглядывался в темноту, тяжело дыша и покачиваясь.

— Это ты… бард?

Я промолчал.

— Ты… Узнаю… Наш первенец… Помню… флаг английской королевы…

— Я не говорил — английской. Я говорил — ее королевского величества.

— Шустрый… Ничего… я о тебе особо позабочусь… Ты нюхнешь, что это такое… Запоешь не так… И бороду свою сбреешь… Меня знаешь как зовут? Василис Прекрасный. Это потому, что я с лягушками дело вожу. Ты водился когда-нибудь с лягушками?

— Не имел чести быть представленным.

— Я тебя представлю.

— Благодарю за оказанное доверие.

— Шустряк… Ладно… — Василис Прекрасный с грохотом закрыл люк. Лязгнула задвижка.

— Зачем ты его доводишь? — спросил Тихон Егорович.

— Я еще не начинал доводить.

— Острит… из него очень острая колбаса получится. Киевская, — подал голос Роман.

— Не надо впадать в панику. Надо устраивать свой быт, — сказал Тихон Егорович, и я вдруг почувствовал, что возле моего носа пронзительно запахло жареной гусятиной.

Я на ощупь разломил кусок и протянул лежащему рядом Роману.

— Объедками не питаюсь, — сказал Роман не очень уверенным голосом.

— На…

Я ткнул наугад и, очевидно, попал туда, куда надо. Челюсти Сундукова с хрустом сомкнулись на гусятине.

— Мусолили небось, мусолили, а теперь нам, — проворчал он с набитым ртом.

Мы доели гусятину. Ничего вкуснее я еще никогда не ел. Жаль, если Тихону Егоровичу не удастся воплотить идею о ресторане «Натуральный» в жизнь.

Вчера вечером Тихон Егорович рассказал мне шепотом на ухо, что наши тюремщики должны поймать еще одного, тогда «план» будет выполнен, и мы полным ходом пойдем «домой». Завьялов из подслушанных разговоров пиратов понял, что наше путешествие займет еще три-четыре дня. Три-четыре дня — и развязка…

Я уступил шеф-повару свое место, а сам лег на полу. Роман, гад, сделал вид, что спит, чтобы не уступать, хотя уступить надо было ему, если учитывать «стаж» тюремного заключения. Ну, черт с ним.

На этом заканчиваю запись за вчерашний день. Утром пока ничего не случилось. Прячу дневник и попробую выпроситься на палубу. Сегодня такой сияющий день, а тут сиди в этой дыре. Тихон Егорович хорошо устроился. Бегает по палубе, покрикивает на пиратов. Бывалый мужик.

* * *

На палубу меня не пустили. Просидел весь день в норе. Ничего особенного не случилось. Завьялов наверху. Роман все лежит, отвернувшись к стене, и царапает ее ногтем. Интересно, когда будут брать четвертого? Ночью? Что это окажется за человек? Купается сейчас, бедняга, смеется, пьет вино, жжет костер, и ему даже в голову не приходит, что через несколько часов он окажется брошенным в вонючую дыру и его потащат неизвестно куда. Пусть простят мне читатели дневника, если таковые окажутся, мой мрачный юмор. Единственный способ отвлечься от всякой чепухи, вроде людоедства, которая так и лезет в голову. Еще раз благодарю судьбу за то, что она послала мне карандаш и бумагу.

Даже не хочется думать, что теперь творится с матерью. Наверно, увезли в больницу с сердцем. Весь двор каждый день ходит искать мое тело, меня ведь наверняка считают утонувшим — нашли, наверно, одежду… Где вы, Баркас и Гнедой?.. Мы бы в два счета расправились с этими бандюгами.


1 августа.

Ну, был денек… Люк закрыт, но из щелей просачивается свет, хоть день пасмурный. Можно писать.

Я проснулся оттого, что кто-то грузно спускался по лестнице. Человек ставил ноги тяжело, бормоча ругательства и чиркая зажигалкой. Дрожащий свет освещал лишь половину туловища: ноги в светлых сандалетах, пестрых носках и узких брюках с немодными теперь отворотами.

Люк за человеком захлопнулся.

— Только недолго! — крикнул человек. — В двенадцать у меня совещание!

В руках нового гостя была папка с молнией.

— С прибытием, — сказал Роман. — Мы вас долго ждали. Где вы долго так ходите?

Человек промолчал. Он опять чиркнул зажигалкой и осветил нас поочередно. Наши с Романом физиономии, видно, не внушили ему доверия, потому что он сразу обратился к Тихону Егоровичу.

— Вы главный?

— Да как сказать…

— Мымрик.

— Мымрик?

— Да.

— Что вы хотите этим сказать?

— Допустим, меня так зовут.

— Мымрик! — заржал вдруг Роман.

— Заткните рот пьяному. И не будем терять времени. В двенадцать у меня совещание. Ваши условия?

— У меня нет никаких условий. Разве что драпануть отсюда.

— Не валяйте дурака. Мне некогда. Ваша цена?

— Пятьсот.

— За все?

— Да.

— Привет, ребята. Мне жаль потерянного времени. Я пошел.

— Счастливо.

— Болваны пьяные, — пробормотал Мымрик, налегая плечом на крышку люка.

Разумеется, она не сдвинулась с места. Мымрик рванул еще раз, даже боднул головой. Потом спустился.

— Что за фокусы? — спросил он угрожающим тоном, опять нацеливаясь на Тихона Егоровича зажигалкой. Он все еще думал, что это мы с ним играем.

— А собственно говоря, кто вы такой? — спросил Завьялов.

— Как кто? — опешил Мымрик. — Разве вы не…

— Не, — сказал Роман.

— Лучше сразу раскалывайтесь, — посоветовал я. — А я запишу. А то уже писать не о чем.

Мымрик присел на ступеньку лестницы и забарабанил по папке. Барабанил он минут десять. Потом слазил вверх, еще раз боднул люк и вернулся назад.

— Ну хорошо, — сказал он. — Ваша взяла. Я сразу почувствовал, что здесь что-то не так. Приходят, хотят брать чуть ли не всю партию, сулят золотые горы. Какой-то дурацкий корабль, лезть в дыру… Хотя все можно было решить в любой столовой… Ну ладно, раз попался, как дурак, то попался. Сколько мне дадут?

— Это будет зависеть от вашего поведения.

— Года три?

— Возможно, больше.

— Как это больше? — рассердился Мымрик. — Моему одному знакомому…

— Не будем торговаться, — сказал Тихон Егорович.

— Как вы про все узнали?

— Мы все знаем, — поспешно подал голос Роман. По голосу было видно, что он наслаждался всем происходящим.

— Ладно… Ваша взяла… Пошли.

— Мы предпочитаем здесь…

— Где здесь?

Мымрик замолчал. Молчание говорило о том, что он размышляет. Потом Мымрик шумно, выпустил из себя воздух и заржал. Ржал он долго и противно. Он думал, что вышел сухим из этой истории.

— Так вы не… — простонал он наконец.

— Не.

— Я понял, кто вы. Вы те самые.

— Да.

— Я сразу догадался. Ловкие вы ребята. Ну, сильны. — Мымрик опять рассмеялся. — Выманили, закрыли. Целая шайка… Ну ладно, я человек такой: раз попался, то попался. Сколько?

Мы молчали. Нам уже надоел этот болван со своими махинациями. Даже Роману наскучило развлекаться, и он отвернулся к стене. Катер шел своим ходом. Мымрик продолжал торговаться. Он соблазнял нас разными суммами, из которых можно было заключить, что живется ему неплохо.

Так как мы не отвечали, Мымрик вдруг прервал себя на полуслове.

— Ну, так как? — спросил он подозрительно.

Ему никто не ответил. Мымрик замолчал и молчал с полчаса. Его пальцы нервно расстегивали и застегивали молнию папки.

— А… вот вы кто, — сказал он вдруг тихо, словно про себя. — Теперь я понял… Ты…. Я помню тебя. Но я тебе честно говорю: я тут ни при чем…. Я ее уже два года не видел и ничего о ней не знаю.

Мымрик слез с лестницы и подошел к нарам, вглядываясь в Тихона Егорыча.

— Ты… Точно… Ты решил разделаться со мной за нее… Ты думаешь, что я во всем виноват? Клянусь: я ни при чем. Она сама… каждый день… ты же знаешь ее характер… Точно… из-за нее. Наверно, оставила записку, что я виноват во всем. Она могла… Впрочем, нет, не могла. Она меня любила… И ты не ты… Я обознался… Ты бы не стал сводить со мной счеты…

Мымрик сел на пол и затих. Мы молчали, обдумывая слова Мымрика. Катер шел.

Человек на полу заговорил опять. Тихо, почти умоляюще.

— Я вспомнил, кто ты… Да, теперь я вспомнил… Что ж, ты прав… Это сделал я… Нет, не ты… Ты не мог знать, что это я…

Мымрик вдруг вскочил и закричал:

— Кто же ты? За что ты схватил меня? Я не могу догадаться…

— Да перестаньте, — сказал я. — Здесь просто недоразумение.

Но мои слова еще больше взволновали Мымрика.

— Нет! Я знаю, что вы нарочно… Знаю, что теперь придется отвечать! Только не знаю, за что… А может быть, вы все-таки из-за запчастей? — в голосе нашего нового товарища снова вспыхнула надежда. — Ну да! Вы просто хотите сорвать с меня побольше. Я сразу понял, кто вы. Ну и ловкачи, ребята! — Мымрик опять засмеялся своим неприятным смехом, но на этот раз его смех больше смахивал на рыдание.

— Да прекрати ты! — рявкнул Роман. — И без тебя тошно…

Мымрик забился в угол, и в трюме наступила тишина.

(В этом месте дневник оказался испорченным.)

— …чем здесь добро и зло?

— А при том, что это вечное. Посмотри: куры рождаются добрыми и злыми. Собаки добрые и злые. Люди добрые и злые. Тут ничего не поделаешь. Если бы не было добрых и злых, не было бы естественного отбора. В борьбе добрых и злых среди добрых остаются самые добрые, остальные погибают или переходят в стаю к злым. Такой же процесс идет и среди злых. Слабые гибнут или сдаются.

— Ты к каким себя причисляешь?

— К добрым, — не задумываясь, ответил Роман.

— На каком основании? — спросил я.

— Я ненавижу насилие. Какая гадость… из-за нескольких сот рублей погубить человека. Долгие годы за ним ухаживает мать, кормит, поит его. Потом его учат в институте. Он постигает основы философии, он мыслит, создает свою концепцию, может, что-то изобретает. Любит девушку, пишет стихи… Но кому-то потребовались деньги, и этого человека…

Тихон Егорович опять на палубе, хлопочет с обедом. Я слушаю философские рассуждения Романа вполуха, потому что пишу дневник. Лишь один Мымрик таращит на оратора глаза. Он по-прежнему ничего не может понять, и это страшно беспокоит его. До сих пор я не знаю, кто он такой, потому что всякие расспросы еще больше волнуют его, и он начинает опять гадать, как ненормальный, за что его неожиданно заперли в тесный кубрик и не выпускают, хотя в 12 часов у него должно быть где-то важное совещание…

Кончаю писать… Я уловил обрывки разговора на палубе, из которых стало ясно, что путешествию приходит конец…

На всякий случай прощайте… Сейчас запечатаю в бутылку этот блокнот. Хотя бы не просочилась вода. Тихон Егорович еще раньше достал кусок свечи, он же принес и бутылку. Мы с Романом по-прежнему в одних трусах, поэтому Тихон Егорович взялся спрятать бутылку под китель. Может, удастся незаметно бросить в реку, когда будем сходить. Даже если удастся… бутылку может прибить сразу же к берегу, засыпать песком… Во всяком случае… если кто… прошу…

* * *

Утром, едва встало солнце, отец разбудил сыновей, чтобы идти за песком.

— Пап, — сказал мальчик, — еще должна быть вторая бутылка.

— Какая бутылка? — удивился отец. Он уже забыл про находку.

— С дневником… Там оказался дневник.

— Какой еще дневник?

Отец слушал невнимательно. Он глядел на дом. Дом отбрасывал на луг длинную тень, которая тянулась почти до самой реки. Отец думал, что надо еще обнести дом каменной стеной. Большой и белой, какую он видел в заграничном фильме. И посадить сад. Но это он уже, наверно, не успеет, потому что уже стар, а последние годы совсем отняли силы. За ночь усталость уже не проходила, наверно, потому, что он не спал: все думал о доме — куда какой гвоздь забить, где достать дранку, доски на пол…

— Понимаешь, пап, — сказал мальчик, — там написано, что пираты… В общем, на нашей речке пираты хватают людей… Я всю ночь читал.

— Пираты?

— Он говорит про бутылку, которую мы нашли вчера. Там какой-то шутник написал, что его схватили пираты, — пояснил старший сын.

Отец посмотрел на солнце.

— Ну что ж, пора, — сказал он.

— Пап, надо обязательно найти вторую бутылку. Узнать, что с ними. Может, они еще живы.

— Потом поищем, сынок… Вот поштукатурим дом…

— Нет, правда, пап. Надо немедленно искать! — младший схватил отца за руку — Я тебя очень, очень прошу…

Отец любил младшего сына. Конечно, сейчас мальчишке надо было спать, а потом загорать, плескаться в воде. Но они должны обязательно к зиме закончить дом.

— Пусть сходит, — оказал старший. — Мы успеем сделать норму.

И старший сладко перекосил широкие плечи. Он хорошо выспался, хотя пришел со свидания поздно, умылся холодной водой из колодца и сейчас чувствовал себя сильным и бодрым. Он, играючи, подхватил тачку одной рукой и сказал:

— Пошли, отец.

Босые, ступни его оставляли на росистой белой траве темные широкие следы, и отец семенил следом за сыном в стареньких кирзовых сапогах, и даже в сапогах ноги у него мерзли.

Мальчик остался один, еще не веря, что свободен. Он постоял немного, глядя, как уходят отец с братом, увозя тачку по мокрой траве, потом пошел в гудящую мухами времянку и собрал себе обед: кусок хлеба, пару вареных картошек, свежий огурец, отрезал холодного мяса. Все это мальчик завернул в газету и положил в просторный карман джинсов. Экспедиция предстояла длительная, возможно, до самой ночи, и надо было запасаться основательно. В сердце мальчика, как трепетная медуза, дрожала радость, и он боялся резким, неосторожным движением разрушить ее. Уже так давно он не принадлежал сам себе. Так давно…

Отец может и передумать. Поэтому мальчик, чтобы не попасться ему на глаза, свернул сначала в лес, прошел с километр по просеке, обходя пни, заросшие донником и крапивой, над ними, как далекие самолеты, ныли пчелы, стремительно пробежал опушку, с которой были видны кусочек реки с работающими отцом и старшим братом и горящая на солнце крыша дома, и очутился в ивовых кустах. Здесь река делала крутой поворот. В небольшом затончике скопился мусор, который река несла с собой. Здесь она освобождалась от сучьев, хлопьев пены, пустых бутылок, бумаги и дальше текла стремительной, чистой, по золотому песку. Если начинать искать бутылку, то только с этого места.

Мальчик решил обследовать бухточку и пойти вверх по течению. Если поход окажется неудачным, то его можно будет повторить потом внизу. Мальчик спустился к воде, и у него на миг от сверкающей реки, медового запаха трав закружилась голова.

Мальчик снял брюки и, повязав их на шею, вошел в бухточку. Прямо перед ним; покачивалась бутылка. Мальчик с бьющимся сердцем схватил ее, но бутылка оказалась пустой. Что ж, это даже лучше… Мальчик тихо засмеялся. Впереди предстоял длинный, полный солнца и приключений день.

Бутылка вторая

(Первые страницы дневника повторяли вкратце то, что читателю уже известно, и здесь нет смысла приводить их.)


3 августа.

Пока еще абсолютно нет условий, чтобы обстоятельно описать этот день. Сделаю лишь короткую запись, а потом, будет время, опишу подробно.

Выгружали нас глубоким вечером. До этого катер стоял. По палубе бегало много людей, что-то выносили. Ругань. Все голоса мужские. Потом по одному вывели нас. Тихий темно-фиолетовый вечер. Катер стоял у примитивной пристани из кучи камней и нескольких досок. Берег порос молодым ивняком, лишь там, где мы причалили, было открытое место, покрытое выгоревшей на солнце травой. Сколько я ни вглядывался — признаков жилья обнаружить не удалось.

С катера на берег была перекинута узкая доска.

Во время перехода произошло следующее. Когда сводили Мымрика, он неожиданно ударил ногой шедшего впереди Николая, прыгнул на берег и помчался в заросли.

Я думал, сейчас начнется великий переполох, но ошибся. Изо всех лишь Николай побежал вслед за Мымриком, да и тот, когда увидел, что беглеца не догнать, вернулся назад. У меня осталось такое впечатление, будто все знают, что Мымрику далеко не уйти…


4 августа.

Вчера не успел дописать, за мной пришли. Кажется, я начинаю догадываться, зачем нас сюда привезли…

Опишу все по порядку. Живем мы по-прежнему вчетвером под домом. Снаружи дом как дом, правда, добротный, большой, крытый железом и обнесенный трехметровым забором, но все же ни за что не подумаешь, что под полом находится настоящая комната с мебелью и деревянным полом, разве что только без окон.

Когда нас привели, хозяева как раз ужинали. На широком, чисто выскобленном столе была одна лишь большая миска, очевидно, с борщом, рядом лежала та самая «натура», о которой так мечтал Тихон Егорович: сало, вареная рыба, огурцы, лук, чеснок, картошка в мундирах.

За столом сидело четверо: старуха, девочка и парень — очевидно, ее дети — и старик с волосатым лицом. Черные, с рыжеватым отливом волосы покрывали лицо курчавой шерстью. Дед был плотный, приземистый, с мощными плечами. Когда мы вошли, он вдруг поднял вверх голову и захрюкал совсем по-свинячьи. Это было так неожиданно и смешно, что я расхохотался. За мной захохотали Тихон Егорович и Роман. Конечно, это был нервный смех. Мы хохотали все больше и больше и никак не могли остановиться. Роман даже прослезился. В самый разгар смеха старик хрюкнул опять. Наш смех перешел в гомерический. Сундуков даже уже не мог смеяться. Он лишь открывал и закрывал рот, размазывая по щекам слезы.

Кроме нас, больше никто не смеялся. За столом стояла тишина. Ужинавшие отложили ложки и во все глаза очень серьезно разглядывали нас. У старухи было широкое, все в глубоких крупных морщинах лицо. В ее глазах не было никакого выражения, лишь мерцал желтый свет от горевшей на столе лампы.

Третий из сидевших за столом, парень лет тридцати, со скошенной назад плешью, несколько раз пристально не мигая, посмотрел на нас. У него тоже были такие же, ничего не выражающие, как и у матери, глаза, и в них так же бился желтый огонек от лампы, но этот огонек был нервный, настороженный. Мне трудно передать то чувство, которое я испытал, глядя на него. Один раз ночью в лесу я встретился глазами с волком. Сейчас этот парень напомнил того волка, который одинаково был готов и броситься на меня и метнуться в кусты.

Парень отвел глаза и занялся ужином, больше не обращая на нас внимания. Перед ним стояли две бутылки самогона: одна полная, другая полупустая. Он налил в грязный, залапанный стакан до краев, отхлебнул, как чай, вытянутыми губами и выпил до дна, морщась, давясь и булькая. Потом схватил огурец сильной, удивительно белой рукой и захрустел.

Четвертой была девчонка. На ней было грязное ситцевое платье, которое свисало почти до пола. Грудь обвязывал серый пуховый платок, стянутый на спине узлом. Две косички были заплетены по-старушечьи на затылке. Лицо обветренное, красное. В глазах тоже бился огонек, но это был огонек любопытства.

Наконец мы устали смеяться. Старик хрюкнул последний раз, провел по лицу руками, словно умылся, и подмигнул нам. В комнате воцарилась тишина.

— Это у меня, карасики, болесть такая. Рыбной болесть называется. В молодости-то я вот такой же ладненький да складненький был. Все нипочем. Копну сена на горб положу и пру аж с лугу до самого хутору. Али еще в омут, как правило, нырял за сомом. Омут у нас был, он и сейчас в наличности. Так у нас на хутору игра такая приблудилась. Курнуться туда да за морду его голыми руками брать. Кто кого. Али он тебя, как правило, али ты его. Вот с той поры рыбья болесть и осталась. Ты бы, мать, карасикам борща насыпала. Соскучились-то небось по борщу, а?

Мы не стали долго упираться. Тихон Егорович первый шагнул к столу и уселся рядом со стариком.

— Приятного аппетита, — сказал он.

Дед опять подмигнул.

— На аппетиту не жалуемся. Михаил, ты бы плеснул карасикам.

Плешивый парень не обратил на эти слова никакого внимания.

— Жадничает, — подмигнул старик как бы с гордостью. — Жадный до водки — ужас. Сколько ни выпьет — все мало. Четыре стакана полняком, как правило, — и хоть бы хны.

Старуха равнодушно положила перед нами деревянные ложки. Забрала миску и налила до краев горячего борща из чугуна, который торчал из печки огромной черной глыбой.

Мы набросились на еду. За дни «путешествия» мне осточертела «изысканная» кухня Николая, и я с удовольствием принялся за «натуру».

Хозяева не ели. Старуха осталась стоять у печи, прислонившись к ней спиной, старик балагурил, подмигивая и изредка хрюкая в потолок, плешивый парень вперился глазами в бутылку и мрачно думал о чем-то, наморщив лоб. Девчонка вовсю вертела головой. Ее черные выпуклые глаза, похожие на сорочьи, так и бегали с одного на другого.

Во время еды старик вдруг перестал балагурить и схватил мою левую руку, державшую хлеб. Пока я таращил глаза, он ощупал ее своими цепкими шершавыми пальцами, согнул в локте и бережно положил обратно на стол, словно это была стеклянная вещь.

— Это что, тоже рыбья болезнь? — спросил я.

— Рыбья, карасик, рыбья, — не обиделся старик. — Ты уж, как правило, поизвини.

— Поизвиняю, — сказал я. После тесной душной каюты мне нравилось здесь: все так просторно, добротно, крепко и еда хорошая.

— Пооткуда же вы будете? — спросил дед.

— Это имеет большое значение? — встрял я, прежде чем ответил Завьялов. (Он поднял голову и задумался, очевидно решая, надо ли отвечать.)

— Ух, какой быстрый карасик. По весне таких мы в озерцах ловили. Так и ходят туда-сюда, так и ходят. Мы их на палец ловим.

— Как это — на палец?

— А так. Опустишь палец, он подплывет поинтересоваться, а ты его сачком — р-раз!

— Уважаю юмор, — сказал я.

— Ух ты, ух ты. Ну и шустёр.

Ответить я не успел. Дверь резко распахнулась, и в комнату ввели Мымрика. В первое мгновение я не узнал его, так он изменился, Я не думал, что человек может так похудеть за полчаса. Живот у Мымрика ввалился, глаза запали, лицо почернело. Он тяжело, с хрипом дышал. Одежда у Мымрика вся насквозь была мокрой, волосы всклокочены. На ногах и на руках — кандалы. Сзади его стоял Чернобородый.

— Здоров, Аггей, — приветствовал Чернобородый одного старика. — Все балаболишь?

— А чего ж не балаболить, на то и балаболка дана. В невод полез?

Чернобородый прошел к столу, молча отстранил плешивого Михаила, налил полстакана самогонки и выпил просто, как воду.

— Полез… — ответил он коротко, взял картошку и стал чистить. — Мишка опять набрался?

Сын Аггея поднял голову.

— Я никогда не набираюсь, — сказал он раздельно.

— Вторую усаживаешь?

— Третью… Первую… мы на воде…

— Много взяли?

— Так себе… ветер…

— Эй, карасик, — обратился Аггей к Мымрику. — Иди чарочку налью. Так и заболеть недолго.

В этом месте на старика опять напала рыбья болезнь. Он захрюкал и задергал копытцем.

— Али ты субрезгуешь? — спросил дед, освободившись от своей странной болезни. — Так эта трясучка не заразная. Я уж тут твоим карасикам рассказывал. От сома это произошло. Сом меня в омут уволок. Чуешь, карасик? Сом поволок.

Мымрик не реагировал.

— Али ты на неводы обижаешься? Тут уж, карасик, не обессудь, работа у нас такая. Рыбкой, как правило, живем. Подле всего острова неводы.

— Пока мы подбежали, он по самые уши запутался, — вдруг захохотал Чернобородый. — Чуть колуном не пошел на дно.

— Ах вы, гады! — вдруг закричал Мымрик и кинулся прямо на стол.

Чернобородый быстро запихнул в рот картошку и, жуя, ловко и деловито подставил Мымрику ногу. Тот рухнул, зацепив стол. Бутылка с остатками самогонки упала. Вонючая струя полилась на пол.

Михаил, пошатываясь, встал с табуретки и подошел к пытавшемуся подняться Мымрику. Некоторое время он смотрел на него пустым, немигающим взглядом, потом равнодушно, механически ударил сапогом.

— Ой! — вскрикнула девчонка.

— Михаил! — строго сказал Аггей. — Не балуй.

Плешивый так же механически ударил второй раз.

— Не балуй, — опять предупредил отец.

Но сын не слышал его. Сохраняя на лице тупое выражение, он продолжал бить.

Мы вскочили со своих мест.

— Остановите его, — сказал Тихон Егорович. — У него же кованые сапоги! Забьет!

— Может, и тебе хочется их попробовать? — ухмыльнулся Чернобородый, продолжая закусывать.

— Разлил… разлил, — бормотал Михаил.

Аггей медленно встал из-за стола, неспешно вытер руки о штаны и направился к сыну. Удар пришелся в челюсть. Михаил свалился на пол и тут же вскочил, как неваляшка.

— Сказал, не балуй.

— Напрасно, пусть бы отвел душу, — опять усмехнулся Чернобородый.

— Нехай идут спать. Идите, карасики. Пока по двое вальтами спать будете, а завтра расселим, как правило.

Старик открыл крышку погреба. Мы прошли мимо кадушек, пахнущих кислой капустой и огурцами. Шедший впереди Николай поднял еще один люк. В желтом свете коптилки открылся темный ход с белевшей лестницей. Я осторожно спустился по перекладинам. Николай уже стоял внизу и светил фонариком. Мы очутились в просторном помещении, вдоль стен которого были сооружены широкие нары, в углу стоял стол с тремя табуретками, в противоположном углу — ведро с водой.

— Ну, бывайте. Спокойной ночи, «карасики», — засмеялся Николай.

Николай полез вверх. Хлопнул тяжелый люк. Лязгнул засов, заскрипел в замке ключ, и мы очутились в полнейшей темноте, глубоко под землей. Да, отсюда не убежишь…


6 августа.

Вчера не имел возможности писать. Сегодня Тихон Егорович выпросил у Аггея лампу, я сижу за столом.

Позавчера, т. е. 4 августа, пожалуй, был самый удивительный день изо всех, хотя каждый, конечно, из этих деньков хорош по-своему.

Утром нас по одному вывели из этого каземата и усадили за стол.

Наш завтрак был скуднее, чем ужин, и состоял из миски не очень густого и не очень наваристого борща, куска хлеба и кружки кваса. Это, конечно, объяснялось тем, что хозяева уже позавтракали, а пленникам, разумеется, полагается другое меню.

Завьялов ел с шуточками и прибауточками, но все время морщился, болтая ложкой в чашке в поисках мяса. Видно, такая разновидность «натуры» ему совсем не улыбалась.

Мы еще не кончили завтракать, как в дом Аггея стал прибывать народ. Пришли уже знакомые нам Чернобородый, Николай, плешивый Михаил и еще два незнакомых мужика. Один из них был длинный, худой и какой-то весь белый. Белым у него было все: и лицо, и глаза, и голова, и кисти рук. Даже язык, когда он разговаривал, высовывался белый. Впрочем, разговаривал он очень мало, так как сильно заикался; его звали почему-то женским именем — Катя…

Другой был, наоборот, черным, маленьким, подвижным, чем-то напоминал черкеса. Он не говорил, а кричал.

— Вот эти? — заорал сразу же с порога Черкес. — Где ты набрал этих уродов? От них, как от быка молока! Ты посмотри на этого старика! Посмотри на его пузо! (Тихон Егорович подобрал живот и нахмурился.) А это что за ребенок! Зачем вы привезли ребенка? Что у нас здесь, детский сад, а?

Черкес подбежал к Сундукову, надавил двумя пальцами ему на щеки, как делают с лошадью, когда хотят посмотреть ее зубы, и возбудился еще больше.

— Гнилой пень, а не зубы!

— Ладно, ладно, — Чернобородый постучал ложкой по столу. — Давайте по порядку. Начнем с повара. Как тебя зовут?

— Тихон Егорович Завьялов.

— Так… Завьялов Тихон Егорович… Сколько годков?

— Сорок восемь.

— Что умеешь делать?

— Я повар.

— Еще?

— Ну… немного плотничаю… могу лечить как людей, так и животных. В разумных пределах, конечно.

— Иди-ка сюда.

Тихон Егорович приблизился к Чернобородому.

— Давай руку. Садись.

Они сели друг против друга, поставили локти правой руки на стол и стали играть в известную всем мальчишкам игру «кто кого положит».

Положил Чернобородый, хоть и с некоторым затруднением.

Все манипуляции с Тихоном Егоровичем произвели впечатление на присутствующих.

— Сколько? — спросил Аггей.

— Полторы, — ответил Чернобородый.

Все недовольно загалдели.

— Ты что, озверел?

— Ему уже за сорок!

— А брюхо какое!

— Сорок лет — бабий век, а у мужика — самый цвет. А брюхо порастрясется, — огрызался Чернобородый.

— Отдавай за восемьсот.

— Что?!

— Тыщу.

— Бери уж, так и быть, за тыщу двести. Попробовал бы с ними поцацкаться всю дорогу. А если бы накрыли?

— Эй, дядь! Покажи зубы.

Поднялся галдеж. Завьялов стоял посреди комнаты, скалил зубы и переминался с ноги на ногу. На его лице не было ни удивления, ни растерянности. Зато мы с Романом вовсю таращили глаза. Мы абсолютно ничего не понимали.

— Тыщу!

— Тыщу сто!

— Ну и жмот!

— Сам ты жмот!

— Чтобы я когда связался с этим делом! Да будь я проклят! Столько риска за тыщу!

— Ты попробуй его прокорми!

Сторговались на тысячу сто пятьдесят. Завьялов достался Аггею.

Следующая очередь была Романа. Сундуков приглянулся плешивому Михаилу и Кате. Между ними разгорелся торг. Торговались они очень своеобразно. Михаил сидел за бутылкой самогонки и даже не смотрел в сторону Сундукова. Лишь когда Чернобородый фиксировал повышение цены, он цедил сквозь стиснутые зубы:

— Врешь, не уйдешь… — и набавлял цену.

Катя же исследовал Сундукова, как врач пациента. Он щупал его, мял, заглядывал в рот, зачем-то дул в уши и то довольно щелкал языком, то качал белой головой.

— Простудами часто болеет… простудами, — шептал он. — Семьсот.

— Семьсот пятьдесят! — тут же отзывался плешивый Михаил.

Несмотря на атлетические данные, Роман все-таки достался бы Плешивому, так как тот догнал уже цену до двух тысяч и, судя по всему, не думал отступать, но тут в дом вошел новый человек, и торг сразу прекратился. Вошедший был одноногим. Его угрюмое лицо с красными выпученными глазами повернулось к каждому и немного поморгало, запоминая.

— Ну, как улов? — спросил он, ни к кому не обращаясь. — Есть что-нибудь… экзическое?

— Да как сказать, Михаил Карпович, — ответил Аггей.

— Дядька Михай…. — вырвалось у Сундукова.

Одноногий даже не взглянул на него. Он подошел к столу, положил на него, не выпуская из руки, костыль и твердо налил себе водки.

— Студента вот торгуем, Михаил Карпович, — продолжал Аггей.

— Студент… гм…. — Дядька Михай выпил и, медленно жуя огурец, уставился на Романа. — У тебя что, язва? Ты почему такой худой?

— Это… спортивная худоба… Так сказать, отсутствие лишних накоплений… У меня никакой язвы… Да вы же знаете меня, Михаил Карпович. Я студент, Роман Сундуков… к вам за солью ходил. Возьмите меня К себе, товарищ начальник. У меня третий разряд по физкультуре, товарищ начальник.

— Откуда ты знаешь, что я начальник?

— Так ведь сразу видно.

— Ишь ты… — Дядьке Михаю, видно, понравились слова Романа. — А что ты умеешь делать?

— Я знаю философию. У меня научные труды по Платону, Фейербаху, например.

Одноногий продавец соли еще раз выпил, опять медленно закусил, и по его угрюмому лицу пробежала тень улыбки.

— Может, вам нужен учетчик, Михаил Карпович? Я хотел бы у вас работать, Михаил Карпович. Я хорошо считаю, Михаил Карпович. Я, например, Михаил Карпович, запросто могу умножить сорок три на двенадцать.

— А ну умножь.

— Значит так… Михаил Карпович… сорок на десять… это будет четыреста… три на два — это шесть… три на десять — это тридцать… и там у нас сколько было… Михаил Карпович…

— Четыреста.

— Значит, четыреста и плюс шесть… и плюс тридцать… значит, четыреста тридцать шесть…

— Ишь ты, — удивился одноногий. — Ловок. Расскажи по порядку, как это у тебя.

— Значит так, Михаил Карпович, — начал опять Сундуков. — Берем сорок и умножаем на десять…

Сундуков проделал предыдущую операцию, но результат теперь у него получился другой: 616.

— Минуточку… я сейчас… Михаил Карпович… где- то вкралась ошибка, — зашептал трясущимися губами Роман. — Я сейчас…

— Ладно, верю, — милостиво сказал продавец. — Этого я беру в контору. Будет бухгалтерию вести. Кто еще?

Он опять внимательно осмотрел нас. На мне его взгляд задержался несколько дольше.

— Ну и бородища, — сказал Михаил Карпович даже с легкой завистью.

— Это бард, — заржал Николай.

— Осетин, в смысле?

— Турок, — еще больше зарыготал Николай, но дядька Михай шевельнул на столе своей палкой, и самодеятельный поэт осекся. — Ну, появились сейчас такие… — пояснил он почтительно. — Наподобие как стиляги были. Только похуже. Те хоть по дворам не ходили, а эти ходят и песнями поливают.

— Ишь ты, как, значит, побирушки.

— Ну, не совсем, Михаил Карпович…

— А точно, что того взяли?

— Точно.

— Документы есть?

— На гитаре фамилия написана.

— С гитарой взяли?

— А как же. Ее же нигде не достанешь.

— Это хорошо. Теперь своя самодеятельность будет.

— Конечно, хорошо, Михаил Карпович.

— Наверно, он и на балалайке умеет.

— Наверно, Михаил Карпович.

— Эй, ты, на балалайке умеешь?

— Нет.

— Научим, Михаил Карпович. Раз на гитаре умеет — на балалайке запросто. Будет балалаечным бардом. Лично, так сказать, вашим. Ходить следом и, так сказать, услаждать слух.

Эта идея всем очень понравилась. Все принялись строить планы насчет меня. И тут выявилась разница во вкусах. Один хотел, чтобы я играл на балалайке, другой — на мандолине, третий — на губной гармонике, четвертый — на расческе и даже чтобы я научился кричать петухом. Контуры довольно мрачного будущего проступили передо мной. Я откашлялся и сказал:

— Я не буду совсем играть.

— Почему? — воскликнуло сразу несколько голосов почти с детской интонацией.

— Потому что известно — птица в клетке не поет.

— Щегол поет, — поправил Аггей.

— Я не щегол, — возразил я.

Все загалдели, будто были очень недовольны, что я не щегол.

— Пусть сейчас споет, — сказал дядька Михай. — Посмотрим, кто он.

— Пущай, — Катя облизнул губы белым языком.

— Буду делать что угодно, только не петь, — сказал я.

— Продай его мне, — сказал Михаил тусклым голосом.

— Или мне. Он мне сразу понравился. — Чернобородый подошел ко мне и зачем-то заглянул в одно ухо, потом в другое. — Через недельку соловьем будет заливаться. В кусты посадим — всю ночь будет щелкать.

Все захохотали. Только Михаил опять тускло посмотрел на меня.

Одноногий продавец убрал со стола палку.

— Ладно, — сказал он, — продать не продам, а на недельку возьми, попользуйся, а то гонору, я вижу, чересчур. И острит много. Не люблю острых.

Чтобы хоть чем-то досадить Чернобородому, я сказал:

— Может, все-таки кто-нибудь меня купит? Я бы дешево продался.

— Шустер! — захохотал Черкес. — Шустер малец, вдарь тебя в ухо.

— Он мне сразу приглянулся, — мрачно процедил Чернобородый. — Через недельку не узнаете.

— Ты его особо не мордуй… соображай, как он петь будет, — недовольно заметил Аггей.

— А это уж, папаша, извините, не ваше старческое дело. У нас, так сказать, частная собственность на средства производства.

Старик что-то хотел сказать, но тут на него напала рыбья болезнь, и он сразу превратился в разыгравшегося борова.

Мымрика тоже не стали продавать, из чего я сделал заключение, что лишь мы с ним были украдены с «целевым назначением», а остальные попались случайно.

Мымрик вел себя странно. Он по-прежнему не обращал на «рабовладельцев» никакого внимания, а лишь не спускал глаз с Завьялова и что-то бормотал. Я разбирал лишь мычание. «Ясно… Конечно, он… теперь для меня все ясно… Вон ты кто оказался…»

* * *

Пора уже спать. Завтра будет нахлобучка от Василиса за то, что сжег много керосина. Но остановиться не могу, уж больно необычный был день. Завтра опишу…


7 августа.

Сильно отстаю со своим дневником. Сегодня уже седьмое, а я никак не опишу четвертое. Но писать короче не хочу. Может быть, самая мельчайшая деталь, кажущаяся мне сейчас чепухой, в дальнейшем окажется для следователя важнейшей уликой. Да и, откровенно говоря, дневник придает мне бодрости. Хоть здесь их гнусные рожи в моих руках.

Ну ладно. Пойдем дальше. Вторая половина 4-го августа.

Нас разделили. Сундуков тут же ушел со своим хозяином. Вид у него был довольный и в то же время пришибленный. Он все время поглядывал на меня и делал глазами и пальцами знаки: мол, не вешай носа, все идет как надо. У порога одноногий оглянулся и опять внимательно посмотрел на меня.

Потом ушли бледнолицый Катя и Черкес.

— Неважнецкий улов! — крикнул с порога Черкес. — Когда идешь опять?

— Дай отдохнуть, — проворчал Чернобородый. — Ну, пошли, остряк.

Завьялов и Мымрик остались, а я вместе со своим новым хозяином вышел на улицу.

Был как раз самый полдень. Оказавшись на улице, я зажмурился от белого солнца вокруг. Но жары особой не чувствовалось. Ветер с речки был прохладный, влажный, кружил по подсолнухам в огороде, мял у забора лебеду. Сразу же за слегами, отделявшими двор от огорода, полола картошку дочь Аггея. Она была все в том же широком платье, очевидно, бабкином. Ветер трепал его, открывая загорелые, в царапинах и цыпках ноги.

Услышав скрип двери, девчонка разогнулась и стала смотреть в нашу сторону.

У калитки я оглянулся. Девчонка стояла опершись на тяпку. Крепкая дубовая калитка закрылась за нами, щелкнув тяжелой кованой щеколдой. Мы оказались на улице.

Только тут я внимательно рассмотрел место, где предстояло мне жить. Это было красивое место. Мы находились на небольшом пригорке, и весь остров был хорошо виден. Собственно говоря, он скорее являлся полуостровом, так как узкой горловиной соединялся с «материком». Но эта горловина, по всей видимости, была топью, потому что в той стороне ярко зеленела осока и поблескивали озерца воды. Ни тропинки, ни колеи…

С остальных сторон остров окружала река. Берега острова были пологие, заросшие ивняком, красноталом и терновником так сильно, что походили на скрученный вал толщиной в двадцать-тридцать метров. Перед валом в воде торчали колья. Очевидно, там находились сети, в которые попал Мымрик. Да… не остров, а настоящая крепость…

Середина острова была похожа на лесостепь в миниатюре, которую я видел в школе на макете: клочки земли, покрытой ковылем, вперемежку с толстыми развесистыми деревьями. В гуще деревьев стояли дома, разбросанные по всему острову. Всего я насчитал четыре дома. Они были такие же, как и у Аггея: добротные, покрытые толем или шифером, окруженные высокими заборами.

К одному из таких домов мы и подошли. Он был чуть поменьше остальных и выглядел позапущенней. Шифер на крыше был кое-где разбит, в заборе виднелся пролом, стекла выглядели давно немытыми. На дверях висел амбарный замок. Чернобородый открыл его ключом, и мы вошли внутрь.

Боже мой, что здесь был за хаос! В комнате полно мух, на столе валялась немытая посуда, повсюду разбросана одежда, по углам свален какой-то хлам: рваные мешки, грязные сапоги, рубашки, дырявые тазы. Широкая деревянная кровать была похожа на собачье логово. По всей видимости, Василис Прекрасный жил один и появлялся у себя дома очень редко.

Мой хозяин порылся в куче хлама и вытащил мятые, застиранные брюки и рубашку, потом бросил на них скрюченные кирзовые сапоги.

— Одевайся! Живо!

Я оделся и стал похож на чучело, но Василис даже не глянул на меня. Он вышел в сени, повозился там и позвал:

— Иди сюда. Жить будешь здесь.

Мое новое жилище представляло из себя паршивый чуланчик три на два метра, единственной мебелью которого были раскладушка и табуретка. Дверь у чуланчика была прочной, с мощным засовом. Вообще я заметил, у этих типов было пристрастие к прочным дверям. Единственно, что меня обрадовало, — окошко у самого потолка. Правда, оно было очень маленьким, голову не просунешь, но зато мне обеспечен свежий воздух и рано утром можно писать дневник. Да и вообще все- таки это не мрачное подземелье…

Пока я разглядывал свое жилище, Василис Прекрасный слазил в погреб и вернулся нагруженный бутылкой самогонки, огурцами, хлебом и салом. Все это он сложил в сетку, повесил ее на плечо и подошел к подоконнику. На подоконнике валялись самодельные шашки и потрепанная бумажная доска. Мой хозяин наложил шашек в карман, сунул доску под мышку.

— Пошли.

— Разрешите, я помогу вам нести сетку.

Василис посмотрел на меня мрачно.

— Скоро ты у меня кончишь эти шуточки.

— Я просто предложил вам свою помощь. Разве это плохо?

Мой хозяин закрыл дом опять на замок, и мы зашагали в глубь острова. Чернобородый впереди, я — сзади.

Вскоре по едва заметной тропинке в густом, очень красивом ковыле мы подошли к низкому строению, как говорится в сказках, без окон и без дверей. Впрочем, одна дверь была. Она не составляла исключения: прочная, с огромным замком. И окна я вскоре рассмотрел, хотя их трудно было назвать окнами: под самой крышей тянулась цепь узких длинных щелей-бойниц.

Еще издали я почувствовал неприятный запах, который шел от этого строения. Подойдя ближе, я заметил еще одну странность. Вдоль барака была в несколько рядов на высоте человеческого роста натянута проволока, на которой сушились маленькие пестрые тряпочки. Ветер играл ими, и тряпочки были похожи на флажки, которые встречаешь иногда на лыжне, оставшейся после соревнований.

Василис Прекрасный открыл замок, распахнул дверь, и я моментально забыл про странные тряпочки и про все остальное. Из темного помещения ударил спертый отвратительный воздух. Я отшатнулся, у меня закружилась голова. Но Чернобородый, как ни в чем не бывало, шагнул в барак. Я последовал за ним.

Это было просторное помещение с земляным полом, без потолка. Вверху вздымались обвитые паутиной толстые стропила, с которых в некоторых местах свешивались веревки. Через окошки-бойницы врывались столбы света. В них вилась такая густая пыль, что они были похожи на изделия из мутного стекла.

Сначала мне показалось, что в помещении никого, кроме нас с Василисом, нет. Но потом, когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел в самом углу маленькую скорчившуюся фигурку. Фигурка что-то делала возле большой бочки с водой.

— Ну вот ты и дома, — сказал Чернобородый. — Здесь тебе будет хорошо. Норма на первый раз — сто штук. Сделаешь — получишь вечером жратву. Не сделаешь — будешь голодный и десять ударов кнутом по голой спине. Уразумел?

— Не совсем. Что вы имеете в виду под словосочетанием «норма — сто штук»?

— Сам допрешь. Очень быстро допрешь.

С этими словами Василис Прекрасный ушел. В замке снаружи щелкнул ключ.

Мое появление и разговор с хозяином не произвели на маленькую фигурку никакого впечатления. Она продолжала сновать возле бочки. Я направился к ней. По мере того как я подходил, изумление мое росло. Щуплый мальчишка в грязной одежде потрошил лягушек… Делал он это быстро и ловко. Хватал из бочки, где их брата кишело видимо-невидимо, шлепал о камень и точными движениями ножичка, похожего на скальпель, снимал шкурку. Затем тушка летела в одно корыто, а шкурка в другое.

— Сорок один… сорок два… сорок три… — бормотал мальчишка.

— Здравствуйте…. — выдавил я. Я ожидал чего угодно, только не этого нелепого занятия.

Парень разогнулся и вытер рукавом рубашки пот с лица. Разогнулся он не до конца, а может быть, то был горб.

— Здравствуйте, — сказал он и улыбнулся. — Вы ко мне?

— Да, — я тоже улыбнулся. — Что вы здесь делаете?

— Видите…

— Как вас зовут?

— Меня всегда звали Коньком-горбунком. За то, что я сутулый. А здесь я еще больше ссутулился. — Малыш опять улыбнулся. Улыбался он неожиданно и робко.

— Как вы сюда попали?

— Я вам сейчас расскажу… Только, извините, я буду работать. У меня большая норма…

Рассказ Конька-горбунка

Конек-горбунок был сиротой, родителей своих не помнил и воспитывался в школе-интернате. Этим летом он вместе с товарищами жил в палатках на берегу реки, где был их пионерский лагерь. Способ, которым взяли Конька, не отличался оригинальностью. С проходящего катера его попросили выловить упавшую в воду пачку папирос. Конек, конечно, помог людям и угодил в лапы Василиса Прекрасного. На острове Конек находился уже долго, но потрошил лягушек всего четыре дня. До этого он их ловил под руководством Лягушачьего короля специальными сачками на длинных рукоятках в заболоченных лиманах. Василис крался по одному берегу с мешком на плече, а Конек по другому. Как увидит кто-нибудь из них крупную лягушку, накрывает ее сачком, а потом руками — в. мешок. За день по полмешка набирали. По сравнению с потрошением эта работа нравилась Коньку: весь день на воздухе, можно искупаться, да и потом, мог подвернуться случай удрать.

Сначала Конек никак не мог понять, зачем Василису лягушки. Он думал об этом днем и ночью и даже чуть однажды не свихнулся, но потом думать бросил, ловил, и все. Может, Василис Прекрасный сумасшедший? Это очень походило на правду. Всегда неразговорчивый капитан, если находил особенно крупный экземпляр, звал Конька. «Эй, иди глянь, какой жирняга! Как свинья!» — и его рыхлое лицо освещалось улыбкой, от которой было жутковато.

Три раза в день, если не был в отъезде, Василис заходил в сарай и с полчаса проводил возле бочки со своими любимицами. На прощание он запускал руки в бочку и играл с лягушками, приговаривая: «У-у, жирняги… у-у, свиньи…»

Но вскоре Конек убедился, что Василис не сумасшедший и что он ловит лягушек с вполне определенной целью: ради их шкурок. Шкурки проходили обработку тут же в сарае в чанах с растворами, потом их Василис скоблил, сушил и куда-то уносил. Куда — Конек не знал. Он мало над этим размышлял. Ему просто некогда было размышлять. Василис установил норму — двести шкурок в день, и Конек трудился в поте лица.

На ночь Василис уводил Конька к себе. Но не всегда. Когда он уезжал с острова, Конек проводил в сарае сутки, а то и больше. Воду и питье ему приносила или старуха Аггея или их дочь Марфа. Сколько всего людей на острове, Конек не знал. С ним приехали двое, но он их видел всего лишь один раз издали: они сидели на берегу и чистили рыбу. Из этого Конек заключил, что они тоже привезены специально для работы.

Рассказывая мне все это, Конек продолжал работать. Его руки машинально делали то, что привыкли делать. Я удивился, чего он так старается. Неужели Василис правда наказывает за невыполнение нормы? Конек попросил задрать ему рубашку. Я задрал и вздрогнул: вся спина Конька была иссечена темными полосами.

— Но это было в самом начале, — сказал Конек. — Потом я стал выполнять норму и даже перевыполнять. Понимаешь, он сказал, что если я сдам ему миллион шкурок, он отпустит меня.

— Миллион? — поразился я.

— Да. У меня уже есть 758 штук. — Малыш разогнулся и опять вытер с лица пот рукавом рубашки. — Я обязательно выберусь отсюда… Мне обязательно надо выбраться. После школы я пойду на завод и… женюсь.

Конек отвернулся, чтобы скрыть свое смущение.

— Не рано ли?

— Нет, — сказал Малыш. — Она очень самостоятельная. И я самостоятельный. Спрашивать некого: у нее тоже никого нет…

Я с невольным уважением оглядел тщедушную фигурку Малыша и его красные, распухшие от воды руки. Они не теряли ни секунды, всё двигались.

— А удрать ты не пробовал?

— Пробовал… как же… Только не сбежишь. Сети кругом, не прорвешься… А пристань они охраняют… Да лодок их на реке полно… Рыбу ловят… Они же официально бригада рыболовецкого колхоза…

Я был поражен. Впрочем, придумано ловко. Если кто появляется на острове из посторонних, они прячут людей под землю, и концы в воду… Да и кто сюда забредет? Разве что кто из их начальства. А к чему оно может придраться? План выполняется, а остальную рыбу они сбывают налево. А теперь, видно, вошли во вкус и стали расширять производство. Рыбы уже мало, решили взяться за лягушек. Может, они из них шьют что-нибудь? Дамские сумки, например, под крокодиловую кожу… А что, ловко придумано. Сырье дармовое, рабочая сила дармовая. Греби себе деньги лопатой, жри да пьянствуй.

— Ты бы начинал, — посоветовал Конек, — а то не успеешь. Нож вон там возьми, на полочке.

Я глянул на копошащуюся в бочке массу, на то, что лежало в корытах, и меня затошнило.

— Не могу…

— Ничего, это сначала. Меня тоже в первый день тошнило, а потом привык и хоть бы что. Ты заткни нос и дыши ртом. Дать тебе ваты? У меня есть аптечка.

Я заткнул нос ватой, вооружился ножом и, содрогаясь от отвращения, запустил руку в бочку. Скользкая мерзкая масса закопошилась, задергалась, запрыгала.

— Не так… Хватай за ногу!

Конек на секунду сунул руку, и уже на столе трепыхалась вверх брюхом большая лягушка.

— Глуши ее.

— Как… Не могу… Ну их к черту… Пусть делает что хочет…

— Засечет.

— Пусть. Они меня заставляют играть на гитаре.

— На гитаре? — Конек настолько был поражен, что его рука с дергающейся лягушкой повисла в воздухе. — И все? Так почему ты не играешь?

— Не хочу услаждать их мерзкие уши.

— Чудак! — Конек заволновался. — Ты просто дурачок! Это же так легко… Играй себе да играй, а потом при случае дать тягу. Эх, мне бы такое…

Остальная часть дня прошла без происшествий. Конек вовсю трудился, а я начал тщательно изучать сарай на предмет побега. Стены и крыша оказались довольно прочными, но если иметь топор и пилу, выбраться отсюда можно без особого труда. Разумеется, Василис не позаботился ни о топоре, ни о пиле.

Обед нам принесли Аггей и девчонка Марфа.

— Живы, карасики? — стал балагурить дед еще издали. — Ну и пахнут ваши шкурочки. Но ничего. А мы вот с Марфушкой кашки вам принесли да кваску холодненького. Развязывай, Марфуша, узелок, не томи карасиков.

Ясно, что он был приставлен для охраны «Марфушки». Малыш прекратил наконец работу и разогнулся. Он тщательно вымыл у ведра с водой руки с мылом и сел на землю возле узелка с едой. Марфа торопливо развязала узелок. Там оказался чугунок с кашей, два куска хлеба и большая бутылка с квасом.

— Кушайте, карасики, никого не слушайте. Подзакрепитесь маленько. Вы уж поизвините, что угощаю чем бог послал, да хозяин ваш поуехавши и ничего не оставил. Это уж Марфуша пристала, пойдем, дедушка, да пойдем, покормим карасиков, как правило.

Я заметил, что Марфа не спускала глаз с Конька. И чугун она поставила ближе к нему, чем ко мне.

Когда они ушли, Конек протянул мне конфету «Мишка косолапый».

— Откуда у тебя? — изумился я.

— Марфа сунула, — неохотно объяснил он. — Раскуси пополам.

Василис за нами не пришел. Малыш опять работал, а я до вечера писал дневник. Когда стемнело, я взобрался на стропила и писал там, пристроившись у окошка-бойницы. В окошко было видно розовое облако. Потом появилась зеленая звезда…


5 августа.

За невыполнение «плана» Василис Прекрасный здорово избил меня. Одному ему со мной ничего бы не сделать. Но они пришли вдвоем с плешивым Михаилом, оба пьяные, сорвали с меня рубашку и били ремнем по очереди, причем Михаилу под конец стало казаться, что это я прошлый раз разлил его самогонку, и он стал распаляться.

— Разлил… разлил… — бормотал он и стегал меня изо всей силы.

Отбил меня от этих зверей зашедший случайно в сарай дед Аггей. Он разогнал их поленом.

— Замордуете карася, паразиты. Ишь, раззуделись.

— Учить его надо, — крикнул Василис, увертываясь от полена.

— Учи, но в меру. Пришибешь — кто работать будет?

— Не станет он работать. Я этого ехидну знаю.

— Станет. Поморишь голодом, станет. Голодок-то, он каждого берет.


6 августа.

Малыш работал, а я весь день рыл подкоп. Одно место возле стены оказалось довольно рыхлым, и я стал ковырять в нем ножом. Землю я рассыпал вдоль стен, утаптывал и притрушивал сверху пылью. После вчерашнего избиения все тело мое болело. Особенно плохо было с шеей. Не повредил ли мне этот гад позвоночник?

Обед принес на этот раз сам Чернобородый. Наверно, он специально сделал его вкусным, чтобы мне тяжелее было видеть, как ест Конек. Конек ел торопливо, безо всякого аппетита, виновато поглядывая на меня. «Я бы с удовольствием поддержал твою голодовку, — словно говорило его лицо, — но мне нужны силы… Я должен сделать миллион шкурок, чтобы выбраться отсюда…»

К концу дня я чертовски устал, трудясь над подкопом, а тут еще очень хотелось есть. Казалось, все бы отдал, чтобы с неба мне сейчас свалилась буханка хлеба. Но она, разумеется, не свалилась.

На ночь Чернобородый увел меня в чулан. Кончилась бумага, на исходе чернила. Это хуже всего…


8 августа.

Какая удача! Василис Премудрый делал цигарку и забыл на столе почти целую газету. Теперь я снова могу писать.

Чувствую себя неважно. От голода кружится голова. Особенно невыносимо, когда приносят обедать Коньку. Малышу страшно совестно, он ест торопливо, глотая целые куски и не смотря в мою сторону. Один раз он попытался припрятать кусок мяса, но Василис увидел, выбросил мясо в кадушку к лягушкам и пригрозил, что лишит Малыша вообще еды.

Сколько дней я могу выдержать? Говорят, человек может без пищи прожить дней тридцать. Да, но у других голодающих не жрут на глазах жареное мясо… Подкоп идет очень медленно. В обеденный перерыв минут двадцать мне помогает Конек. Это все, что он может выкроить.


9 августа.

Рыл подкоп.


10 августа.

Рыл подкоп. Коньку все-таки удалось незаметно уронить на землю корку хлеба. Боже, какое, оказывается, блаженство корка хлеба! Вспомнил, что один раз я не доел кусок… Впрочем, ладно, и так тошно.

Приходил новоиспеченный бухгалтер Сундуков. Пересчитал шкурки, аккуратно записал в толстую книгу. На меня он не смотрел — видно, было стыдно.

Перед уходом он шепнул:

— Твоя голодовка бессмысленна. Наоборот, надо готовиться к побегу, наращивать силы.

Сам он, видно, успешно «наращивал силы», потому что морда у него лоснилась.


11 августа.

Совсем ослабел. Конек ужасно переживает. Он больше смотрит на меня, чем на своих лягушек, и у него упала производительность. Иногда в голову лезут дикие мысли. Например, не съесть ли лягушку. Говорят, у французов они считаются лакомством.

Рою подкоп… Кажется, осталось немножко…


12 августа.

Этот день, наверно, запомнится на всю жизнь. Выходил на волю… Опишу все по порядку.

Голодовка вступила в такую стадию, что я уже не ощущал болей в животе. Сил заканчивать подкоп нет. Я неподвижно лежал в углу барака на соломе. Коньку очень хотелось помочь мне. Он разрывался между своими лягушками и подкопом. Пороет, пороет, опять бежит к кадушке. Работает, а самого, видно, совесть мучает — бросит, бежит ковырять. И так весь день.

Еду принес Василис. С тех пор, как я начал голодать, он не доверял это делать никому. Еще у дверей он нарочно открыл кастрюлю, из которой валил мясной сытный пар.

— Сегодня на обед куру зарубил, — сообщил Василис, ставя на стол кастрюлю и косясь в мою сторону. — А чего ж. Парень старается, чего ж не зарубить? Самую жирную зарубил. Посмотри, сколько сала плавает. На, ешь. А хлеба принес — ситничек, Аггеева старуха выпекла. Горячий еще. А это тебе огурцы молодые. А вот лук. Сорт в этом году попался особый. Сладкий. А это мятный квасок. Выпьешь с пирогом. Аггеева старуха пироги с вишнями пекла, так я попросил два для тебя. А чего ж, если человек старается, работает. Посмотри, какие румяные.

И так весь обед. Негодяй комментировал каждый, кусок, который Конек отправлял в рот. Курица, видно, действительно была вкусная, но Конек не съел и половины, а к пирогу не притронулся вовсе. Это он делал из чувства солидарности со мной. Чтобы Василис скорей ушел. Но речи соблазнителя почти не произвели на меня впечатления: я уже ничего не ощущал.

Ночью, когда Конек спал как убитый, я открыл прикрытую соломой дыру и залез в ход. Днем, когда я там ковырялся, мне показалось странным одно обстоятельство. Почва, в которую я втыкал нож, до этого очень сухая, вдруг стала плотной и влажной. Тогда я не придал этому особого значения, но сейчас я вспомнил, что рано утром прошел сильный дождь. Значит, я недалеко от поверхности. Дождь мог промочить землю лишь сантиметров на двадцать — тридцать.

Я начал долбить углубление в одном месте, и вскоре моя рука очутилась в пустоте… Минут за десять я расширил отверстие до размеров, куда уже можно было сунуть голову.

Дул ветер. Ясная летняя ночь подходила к концу. Рассвета еще не было, но небо на востоке выглядело чуть светлее, чем на западе. На острове не было слышно никаких звуков, кроме шороха ветра в траве и отдаленного шума камышей. Сделав рывок, я обрушил последний пласт земли, отделявший мое тело от поверхности, и вылез из норы.

Итак, я был свободен. Если можно назвать свободой то, что я находился на острове, обложенном со всех сторон сетями. Я же еле держался на ногах от голода. Подкоп отнял у меня последние силы. И тем не менее надо бежать… Вот только бы наесться до отвала. Залезть в дом к Василису и поесть всех кур, которых он заготовил, чтобы пытать меня. Нет, это не пойдет… Надо пробраться на огород. Там помидоры, огурцы, лук…

Я побрел в сторону реки. Сил у меня оставалось так мало, что, споткнувшись о камень, я упал и долго не мог подняться. Когда я шел сюда первый раз с Василисом, я заметил, что недалеко от реки тянулся огород с грядками овощей. Огород примыкал к зарослям кустарника, это было очень удобно, так как забраться на огород из этого кустарника можно было совершенно незамеченным.

Не доходя до кустарника, я почувствовал запах дыма и жареного мяса. Дымом тянуло как раз оттуда, откуда я собирался начать вылазку. Благоразумнее было обойти это место стороной, подкрасться с другого конца огорода, но меня потянуло на костер, как бабочку на огонь.

Вскоре я наткнулся на едва заметную тропинку и стал осторожно двигаться в ту сторону. Запах жареного мяса становился все сильнее. Голова у меня кружилась.

Тропинка вывела к большому дереву, одиноко возвышавшемуся среди низкорослых кустов. Недалеко от дерева на поляне горел костер. Оттуда слышались возбужденные голоса. Я приник к дереву и стал смотреть. Около костра сидели все знакомые мне лица: дядька Михай, Василис, плешивый Михаил, Завьялов, который жарил шашлыки. Возле копошился, что-то делая, очевидно резал мясо, предатель Сундуков. Компания была навеселе. Шел горячий спор. Как я понял, о воровстве чего-то крупного, не то пресса, не то какого-то другого станка. Но чтобы доставить на остров эту штуку, нужен был трактор. Так вот эти гады обсуждали вопрос, как лучше украсть с поля трактор вместе с трактористом.

— Вы ложитесь в канаву, — кричал Василис Прекрасный. — Я прошу у него закурить. Вы бросаетесь на него и вяжете.

— Не пойдет, — дядька Михай пошевелил костылем в костре угли. — Куда его потом девать?

— Привязать к плугу!

— А если встретится кто?

— И его хапнем!

— Лучше не так, — подал голос Сундуков. — Дать ему в лапу десятку и попросить приволочь сюда какие- нибудь бревна, а тут уже взять без шума.

— А ведь идея, черт возьми! — закричал Василис. — Шустер малец! Ты мне сразу понравился! Не то что тот… остряк.

— Дело говорит, — Михай опять помешал угли костылем. — Так и сделаем.

Вдруг послышался стон. Я вздрогнул и, напрягши зрение, разглядел в стороне еще одного человека.

— Кто вы? — прохрипел человек.

Это был Мымрик.

— Скоро узнаешь… скоро, — пробормотал Михаил. Он сидел у самого костра, держа в руке бутылку с самогонкой, и отхлебывал из нее. Его скошенная плешь тускло отблескивала.

— Скоро… Допью… вот… я за десять минут… Ты мне пятки лизать будешь…

Я неосторожно переступил с ноги на ногу. Хрустнул сучок. Михаил глянул в мою сторону. Глаза у него засветились красными огоньками. Мне стало жутко. Я замер. Но сын Аггея не обратил на треск внимания.

— Ну, хватит, — сказал Василис. — Не лясы пришли сюда точить. Давай, Михаил, заканчивай.

Дядька Михай подбросил в костер сучьев. Огонь ярко вспыхнул, и я увидел, что Мымрик связан и обнажен до пояса.

Михаил доел огурец и взял толстый ременный кнут.

— Поехали, — сказал он с мрачной веселостью. Кнут свистнул и обрушился на спину лежащего на земле человека. Человек застонал.

— Пять… восемь… одиннадцать, — считал Николай сквозь стиснутые зубы. — Ну как, согласен?

— Кто… вы? — хрипел Мымрик. — Кто… Этот повар… Почему он молчит?

— Пятнадцать… восемнадцать… согласен?

— Повар… этот повар… Я где-то… видел…

Больше я выдержать не смог. Я бросился бежать напролом через кусты и бежал так долго, как смог. Потом упал на землю. Погони не было. Я поднялся и побрел сам не зная куда.

У Василиса был приличный огород. Раз хозяина нет дома, значит, можно действовать не опасаясь. Я смело перелез через забор и оказался в огороде. Никогда еще огурцы, полузрелые помидоры, початки кукурузы не казались мне такими вкусными! Я перестал ползать по огороду лишь тогда, когда в животе появилась резь. Затем я набил карманы овощами и побрел «домой». Теперь я был твердо убежден, что убегу с этого проклятого острова. Надо только подождать еще денька два, делать вылазки в огород, набираться сил.

Я пошел «домой», но ноги сами принесли меня на ту поляну. Я прокрался к знакомому дереву и был удивлен. На поляне стояла тишина. Костер еле тлел. Вокруг него вповалку, очевидно мертвецки пьяные, валялась вся компания. Ноги Василиса свешивались почти в костер, и его подметки дымились. На груди Лягушачьего короля пьяно покоилась голова Сундукова.

Я подождал минут десять. Никто не проснулся. Лишь Сундуков промычал, причмокнул губами и перевернулся на живот, еще теснее прижавшись к Василису. Мымрик лежал на старом месте в той же позе. Встав на четвереньки, я осторожно стал ползти к нему. Затем лег рядом н провел рукой по лицу. Кляпа не было.

— Это я… Георгий… Пить хочешь?

— Да… — Из горла Мымрика вырвалось хрипение.

Когда я полз, то захватил бутылку с квасом и остатки шашлыка. С большим трудом мне удалось перевернуть Мымрика на бок. Он с жадностью выпил всю бутылку.

— Есть хочешь?

— Нет… Слушай…

— Дай я тебя развяжу…

— Не надо… Они не должны знать… что ты приходил. А то они и тебя… Слушай… мне все равно не уйти… отсюда… Слушай… ты вроде хороший малый… Скажи мне… только честно… кто вы…

— Я такой же пленник…

— Нет… Я ничего не могу понять… Что вам надо…

— Что они от тебя требуют?

— Не могу понять… Какие-то лягушки… прокладки из шкурок… Они хотят, чтобы… я был… заведующим складом этих шкурок… Но это так… для видимости… а вообще? Зачем? И кто этот… повар? Он все время молчит… Молчит и смотрит… Я вроде знаю его… только не могу вспомнить… Он вроде бы добрый… а на самом деле… он совсем не такой… И вовсе он не повар…

— Но он очень хорошо готовит…

Мымрик придвинулся ко мне ближе и зашептал:

— Он не повар… Он все умеет… Вот посмотришь… Потому что он Никто…

— Как Никто?

— А так… Никто, и все… Его нет…

Но он есть.

— Это только кажется… И нет… и есть… Когда как… И вообще… Хоть бы как-нибудь проявился… Или пожалел или засмеялся… А то смотрит и жарит… Как будто никого и нет… Я чувствую… мне не выбраться отсюда… Я так ничего и не пойму…

— Вы где работали?

— Я был директором автомагазина… Ну и того… немножко налево… дефицит всякий… А тут вдруг приходит этот… и говорит — куплю весь дефицит… В три раза дороже… Ну, я и клюнул… Если им нужен был дефицит… зачем они его не взяли, а взяли меня… Я ничего не пойму…

Огонь, видно, основательно подпалил подошвы Василиса. Он зашевелился и приподнялся, безобразно ругаясь.

Шатающейся походкой прошел несколько шагов в нашу сторону, но, к счастью, споткнулся о бутылку, в которой забулькало. Это спасло нас. Василис схватил бутылку, выпил через горлышко остатки самогонки к тут же упал.

У костра кто-то зашевелился. Я быстро пополз и вдруг наткнулся на ноги стоявшего человека. Я вскочил. Передо мной был повар.

— Вы… Тихон Егорович…

— Что ты здесь делаешь?

— Дал попить… ему… А вы…

— Гуляю… Не спится… — Повар внимательно посмотрел на меня.

— Спокойной ночи, Тихон Егорович… — сказал я торопливо.

— Спокойной ночи…

Я пошел, потом оглянулся. Он смотрел мне вслед. Может быть, он в самом деле Никто?

Надо отправить сегодня дневник, а завтра попытаться бежать…

* * *

Два дня шел дождь, и они работали внутри дома — обивали дранкой потолок. Потом дранка кончилась, и отец уехал в город, а сыновьям, чтоб не скучали без дела, дал задание стругать полки для чулана. Работа была скучная, да к тому же мешало монотонное шуршание дождя на улице. Дождь шел частый, совсем мелкий, какой бывает ранней осенью, когда листва опала не полностью, а лишь самая крупная, самые спелые листья, и вот частый дождик барабанит по ним бесконечно, с утра до вечера, с утра до вечера…

Мальчик часто бросал рубанок, подходил к дверному проему и смотрел, как дождь пригибает лопухи возле крыльца. Льет и льет в лопух, тот сгибается все ниже и ниже, потом выливает на себя воду тонкой светлой струйкой и опять, дрожа от нетерпения, собирает в себя дождь, словно никак не утолит жажду. Интересно было смотреть и на кадушку. Вода в ней от дождя словно кипела, не хватало только легкого дымка. А рядом шуршала крапива, подальше шуршали кусты сирени, посаженные матерью, а через дорогу шуршал лес. И всё: и крапива, и сирень, и подорожник, и бочка, и лес — шуршало каждый по-своему, и всё сливалось в таинственный большой гул, как будто где-то, очень далеко высадились марсиане со своими странными машинами, и вот машины гудят, марсиане осторожно лопочут по-своему, и возникает этот странный шум.

Старшему брату тоже не работалось. Он подошел, стал сзади и закурил. Дождь не принял новый запах, он втолкнул его назад, в дверной проем, а сам продолжал пахнуть мокрой травой, раскисшей землей, вяжущей скулы ежевикой. Как странно, подумал мальчик, дождь вобрал в себя десятки разных запахов, а этот не принимает.

— Знаешь что, — сказал старший. — Я, пожалуй, схожу в село… за спичками. У нас спички кончились.

— В столе еще много, — ответил мальчик. — На кухне…

— Разве? Гм… Впрочем, соли тоже надо купить. А ты тут пока закончи эти две доски.

Старший брат бросил в траву недокуренную папироску и стал натягивать мокрые сапоги.

— Да не вздумай, — предупредил он, — бегать на речку, искать эти чертовы бутылки. Мне и так за тебя от отца попало. Кстати, чем там кончилось дело?

— Пока ничем. Пираты мучают людей.

— Мучают? На нашей речке? — Брат рассмеялся. — Есть же чудаки, которым не жалко времени сочинять такое.

— Это правда, — сказал мальчик упрямо.

— Ну, ну, — старший перестал смеяться. — Я пошутил. Конечно, правда. — Он любил своего брата и не хотел его огорчать. — Тебя, конечно, сейчас тянет к приключениям, везде кажутся пираты, разбойники. Потом все пройдет. Я когда-то тоже… Один раз мы отправились ловить снежного человека…

— У меня не пройдет, — сказал мальчик.

— Все так думали.

— Пираты есть.

— Ну конечно, — старший погладил младшего по голове. — Тебе осточертело здесь одному. Вот построим дом…

Старший надел синтетический черный плащ и ушел в мокрый лес — в сапогах, в большой клетчатой фуражке, сразу потемневшей от дождя.

Мальчик дождался, когда шум дождя заглушил шаги брата, и тоже снял с гвоздя синтетический черный плащ. Голову он не покрыл. Мальчик любил ходить под дождем с непокрытой головой.

Бутылка третья

16 августа.

Убежать не удалось, так как произошло несколько событий, которые делают побег пока невозможным. Первое событие — самое удивительное за все время. Случилось оно на следующий день после того, как я отправил дневник, 13 августа…

Утром, часов в десять, заскрежетал замок. Для обеда было еще рано, и я подумал, что это Василис ломится с похмелья, чтобы отвести на нас душу. Василис действительно ввалился, опухший, с красным носом, но он был не один. За ним в сарай вошла женщина. В полумраке сарая дверь, залитая солнцем, не давала возможности хорошо разглядеть ее, но я сразу определил, что она молодая и красивая. Зажмурившись, она старалась рассмотреть нас, но было слишком темно. Василис тоже хлопал своими красными глазами. Потом они двинулись к нам. И тут я так сильно вздрогнул, что моя рука, опирающаяся о край бочки, соскользнула, и я по локоть очутился в кишащих тварях. Вошедшая женщина была утопленница Лолита-Маргарита!

— Здравствуй, Жорик, — сказала Лолита-Маргарита, подходя ко мне и как ни в чем не бывало улыбаясь.

— Здесь… — Я вытащил руку из бочки, машинально зажав в кулаке дергающуюся тварь.

— Не ожидал?

— Ты же утонула…

— Не до конца.

На продавщице были нейлоновые, в обтяжку, синие брюки, мужская в клеточку «ковбойка» и легкие сандалеты. Над головой, как солнечные протуберанцы, реяли рыжие клочья.

Вдруг разгадка мелькнула у меня в голове.

— Неужели тебя тоже…

Признаться, хоть это и кощунственно, но у меня сразу полегчало на душе. Рядом с красивой девушкой и смерть красна.

— Выйдем? — спросила она.

Я покосился на Василиса. Его красная рожа ухмылялась.

— Бесполезно. Ты, видно, еще не в курсе. Мы в плену у самых настоящих душегубов.

При слове «душегуб» Василис Прекрасный нахмурился, но потом заухмылялся еще больше.

— Пожалста… пожалста, — сказал он.

Конька вся эта сцена настолько поразила, что он забыл про своих лягушек и стоял разинув рот.

Мы вышли из душного сарая. Солнечное сияние опрокинулось на меня, как вода из ведра. С минуту я стоял ослепший и оглохший, задохнувшийся.

— Ты очень изменился, — сказала она.

Я сказал, что и у нее еще все впереди. Лолита покачала головой.

— Пошли но этой тропинке. У меня есть к тебе разговор.

— О чем?

— За жизнь.

И мы пошли по тропинке к реке.

Потом так получилось, что у меня каждый день стали происходить разговоры «за жизнь» с разными людьми, но этот был первым, и я запишу его подробнее остальных.

Разговор с Лолитой-Маргаритой «за жизнь»

— Меня не похитили, как ты, наверно, думаешь, — сказала Лолита, когда мы стали спускаться по крутой тропинке, я впереди, она сзади. — Это я тебя похитила.

Я бы остолбенел, если бы спуск не был таким крутым.

— То есть ты хочешь сказать…

— Понимаешь, Жорик, — продолжала Лолита-Маргарита, не слушая меня, — я очень несчастная. Меня с детства тянуло ко всему красивому. Я любила все возвышенное, нежное, любила цветы, музыку. Я мечтала… Знаешь, о чем я мечтала? О другом веке. О семнадцатом, например. Чтобы не было этой вечной спешки, давки, учета буквально каждой минуты… Я бы родилась в тихой большой усадьбе со столетними липами…

— А если бы ты не родилась в усадьбе со столетними липами?

— Ну все равно… я бы вышла замуж за какого-нибудь князя… Я же красивая…

— А если бы ты не родилась красивой?

— Тогда бы я покончила с собой. По-моему, жить стоит лишь красивым. Когда чувствуешь, что твое присутствие доставляет людям радость, когда одно твое прикосновение… Давай, Жорик, присядем.

Мы сели на бугорок. Отсюда весь остров хорошо просматривался. Блестящая вода, белые пляжи, светло- зеленый лес, стеклянное небо. Господи, почему я не ценил это раньше… Лолита сорвала травинку и стала смотреть вдаль, покусывая ее.

— Бродить по тихим полям, купаться в чистых прудах, играть на арфе в большой светлой комнате, в которой бы от ветра колыхались прозрачные шторы и горели на солнце полы… А вечером — фейерверк, гости, духовой оркестр, катание на лодках, липовая аллея с луной. А потом с милым мчаться по предутренним полям в коляске…

— Неплохо, — сказал я.

— Училась я средне. С восьмого класса с подружкой мотались по всем танцплощадкам, дворцам — искали приличных мужей. Но попадались все больше пошляки с идиотским кругозором и одним заветным желанием — затащить куда-нибудь и облапать. И наконец повезло. Познакомилась с одним солидным человеком. Говорит красиво, одевается отлично, не хам, хорошо зарабатывает на номерном заводе. Поженились. Оказался двоеженец и алкоголик. Не повезло и со вторым. Через месяц после свадьбы застала его со своей лучшей подругой.

— Это самая опасная вещь — лучшие друзья и лучшие подруги, — заметил я.

— Да… И захотелось мне, Жорик, куда-нибудь на необитаемый остров… Чтобы сама себе хозяйка… Чтобы не вставать в шесть, не ругаться с посетителями магазина, не трястись над каждой копейкой…

— Ты забрала дневную выручку и симулировала утопление.

— Нет, выручки я не брала и утопление не симулировала. Просто я твердо решила изменить свою жизнь. Я бросила на пляже прежнюю одежду, как змея старую кожу, переоделась в новое и пошла куда глаза глядят.

— И пришла на этот остров?

— И пришла на этот остров.

— Ну, а при чем здесь я?

— Однажды ночью, когда мне не спалось, я вспомнила наш двор, как ты играл на гитаре… Ты знаешь, изо всех мне больше всего нравился ты.

— Я польщен. Но все-таки я не понимаю…

— Ну я и попросила дядю Михая привезти тебя. Им ведь все равно кого…

Я вскочил. Лолита по-прежнему смотрела вдаль, покусывая травинку.

— Да как ты смеешь! — закричал я. — Впрочем, ты врешь, ты влипла так же, как я, и ничего не знаешь.

— Сядь, пожалуйста, не горячись. Я действительно ничего не знаю и знать не хочу. Мне здесь было скучно, и я попросила привезти тебя. Нам здесь будет хорошо, вот посмотришь.

Мне хотелось обозвать ее самыми последними словами, но от злости я не мог найти ничего подходящего.

— Ты эгоистка, — сказал я.

— Не тряси своей бородкой, а то делаешься похожим на козла. Нам здесь будет хорошо. Ты станешь свободным бардом, я договорилась. Будешь ходить по острову и петь. Разве это не прекрасно?

— А потом?

— Зачем думать о «потом»? Посмотри, разве не прекрасен этот в цветах косогор, эта уснувшая река, полный прохлады лес? Разве не нравлюсь тебе я?

Лолита легла на спину и закрыла глаза. Лицо у нее было грустное. Она была по-настоящему красива. Я не мог оторвать от нее глаз.

— Жить мы будем в шалаше, — продолжала Лолита, не открывая глаз. — Спать на цветах. Я каждый день буду рвать цветы. Вставать вместе с солнцем, купаться в парной речке, загорать, бродить по лесу…

— А кто же нас будет кормить?

— Они.

— Бесплатно?

— Ты будешь им петь, я танцевать… Я знаю много разных танцев. В школе я увлекалась индийскими танцами. Я умею даже танец живота.

— Бред какой-то, — сказал я. — Дикий, нелепый сон. Когда я проснусь?

Лолита привстала.

— «Бред», «сон», — передразнила она меня. — А почему бы и нет? Может быть, в бреду и есть счастье! Все разумно, все заранее известно. Изо дня в день одно и то же. Надоело! Плевать мне на то, что будет завтра, если мне сегодня хорошо! Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь: лето красное пропоем, а зимой? Отсыпаться в берлогах? Вот потому, что мы так думаем, мы никогда и счастливы не бываем. Все жадничаем! Все заботимся, чтобы и на завтра счастья осталось! И на послезавтра. Откуда я знаю, что зимой будет?

Я встал.

— Ну вот что, — сказал я. — Я не понимаю, что здесь происходит, и больше не хочу в этом разбираться. Я и пальцем не пошевелю, чтобы узнать, кто придумал эту дурацкую шутку и с какой целью. Я знаю только одно, и можешь передать это своим друзьям или кем там они тебе приходятся. Никогда, ни за что я не буду петь этим бандитам. Лучше подохну с голоду!

Я поднялся по косогору и вошел в вонючий сарай, ни разу не оглянувшись. Василис все с той же ухмылкой закрыл меня на замок.

— Не выгорело… бард? — спросил он и двинул меня на прощание кулаком в спину, грязно выругавшись.

* * *

Стыдно признаться, но я решил пока не пытаться убежать… Постараюсь убедить Лолиту…

На другой день, 14 августа, произошел второй разговор «за жизнь». На этот раз с Романом Сундуковым. Я лежал на соломе и изображал ослабевшего от голода человека, когда пришел бухгалтер. Он принес жирного большого леща и положил мне его на грудь.

— Дери, — сказал он.

Я взял за хвост леща и бросил его в дальний угол. Сундуков покачал головой.

— Жор, — сказал он. — Давай поговорим.

— Давай, — согласился я.

Разговор с Романом Сундуковым «за жизнь»

— Жор, — сказал Роман Сундуков, — напрасно ты все это, ей-богу, напрасно. Ты можешь умереть с голоду или заработать себе неизлечимую болезнь. А чего добьешься? Я тебе скажу по секрету: все равно нам отсюда не выбраться. По крайней мере в ближайшее время. Это и тебе точно говорю. Не для того они нас сюда привезли, чтоб сразу отпустить. Пока не выжмут из этого острова все… Значит, остается одно… вступить с ними в контакт. Чтобы влиять на них… По сути дела — это ведь темные, ограниченные люди, одержимые жаждой наживы. Дети природы… Возьми хотя бы Аггея… В сущности, ведь это неплохой человек. Он по-своему мудр, справедлив. Вспомни, сколько раз он защищал тебя. Единственно, что его портит, — жадность. Деньги, деньги, деньги. Но ведь от этой черты можно избавиться. Надо помочь ему в этом… Или твой… Василис… В сущности, он любит все прекрасное. Природу, например. Недавно он рассказывал мне про одно озеро. Однако неограниченная власть делает его зачастую жестокосердным… А Михаил… водка доводит его до безумия. Он даже представить себе не может, что мир полон удовольствий и без водки.

— Ты, я вижу, становишься проповедником.

— Я, Жора, много думал в эти дни. Я знаю, что ты презираешь меня… Но я, честное слово, на это пошел лишь из жалости к этим людям. Я все-таки хочу, чтобы они узнали настоящую жизнь. Их надо перевоспитывать. Чем-то поразить их воображение. Я, Жора, скажу тебе, только ты не смейся. Я хочу научить их философии Платона.

— Платона? — поразился я.

— Да. Ты читал его сочинения?

— Нет, грешным делом.

— Видишь, а это как раз то, что надо… Эта философия удобна тем, что она ничего не утверждает, опровергает все, учит во всем сомневаться. А на темных, ограниченных людей это производит сильное впечатление. Каждый из них страстно исповедует какую-нибудь веру: один — деньги, другой — насилие, третий — честолюбие. И вдруг мы им говорим: никто из вас, дорогие товарищи, не прав. Ты не помнишь, как Сократ — учитель Платона — рассудил трех мудрецов? Ты все- таки почитай Платона. Стоят, значит, трое и спорят. В те времена вообще много спорили. Делать было нечего. Соберутся и спорят. Что значит красота, например, или в чем смысл жизни. Сейчас все ясно. А тогда спорили. Так вот, значит, стоят эти трое и спорят. А мимо идет Сократ. Те и говорят ему: «Рассуди нас, Сократ». Послушал Сократ одного и говорит: «Ты прав», послушал другого и говорит: «Ты тоже прав». И третьему: «По-моему, и ты прав». А Платон знаешь что говорил? «Из вас, люди, всего мудрее тот, кто, подобно Сократу, знает, что ничего поистине не стоит его мудрость». Платон только тем и занимался, что ходил и доказывал, что человек, который возомнил себя мудрецом, не мудр.

Сундуков, наверно, еще долго бы плел о Платоне, но я перебил его:

— Значит, ты твердо решил остаться?

— Что значит — решил? За меня решили обстоятельства. А ты решил прогуляться на тот свет?

— Ага.

— Ну, счастливого пути.

— Спасибо.

Сундуков ушел и закрыл нас на замок. У него, гада, уже был свой ключ…

Конек все работает и работает. На него уже жалко смотреть. Под кожей ходят ребра, лицо цвета лягушек, которых он потрошит. Производительность труда Конька за последнее время возросла за счет автоматизации производства. Конек глушит уже не по две лягушки, как делал это раньше, а сразу по десять. Он нашел где- то корытце, помещает туда десять штук и глушит их всех чугунной крышкой.

Конька за хорошую работу премировали ценным подарком. Подарок пришел вручать сам дядька Михай.

— Бери и чувствуй, — сказал Михай. С этими словами Михай развернул сверток, и нашим глазам предстал великолепный несессер из черной кожи с застежкой-молнией. Пират дернул за язычок, в это время несессер попал под солнечный луч, падающий с крыши, я был ослеплен сиянием. Коробочки, баночки, чашечки, ножнички, щипчики — все было отполировано и покрыто если не позолотой, то, во всяком случае, очень похожим материалом.

Конек был поражен. Поднятая рука с чугунной крышкой, которой он собирался оглушить очередной десяток четвероногого сырья, застыла в воздухе. Воспользовавшись этим, лягушки засигали в разные стороны. Одна из них, самая длинноногая, прыгнула прямо на дядьку Михая и судорожно вцепилась ему в воротник рубашки. Тот сбил ее щелчком.

— Нравится? — спросил пират.

— Да, — прошептал Конек, боясь дотронуться до сверкающего чуда своими грязными, сморщенными от воды руками.

— То-то же, — сказал Михай. — Мы всегда ценим старательных работников. А те, кто не работает… — Старый пират покосился в мою сторону.

— Не получают несессеров, — закончил я.

Дядька опять глянул на меня, ударил костылем в бочку и ушел.

Конек вымыл руки и стал благоговейно перебирать сияющие предметы. За все время, которое я с ним находился, мне еще не доводилось видеть у него такого счастливого лица. Он то и дело спрашивал у меня, для чего тот или иной предмет. Особое восхищение у него вызвали ножнички. Конек тут же принялся приводить в порядок свои ужасные ногти.

— Отличная штука, — говорил он. — Как походная парикмахерская: и побриться, и помыться, и расчесаться. Вот видишь, а ты говорил. Им выгодно, чтобы мы работали. Значит, своих обещаний они нарушать не будут. Вот сделаю миллион…

Вспомнив о миллионе, Конек засуетился, спрятал несессер на полочку, где у него хранились самые ценные вещи: осколок зеркала, кружка, моток проволоки, аптечка, «хирургические» инструменты, и опять взялся за своих лягушек.

В этот день больше к нам никто не приходил. Ночью безо всяких приключений сделал поход за овощами.


17 августа.

Сегодня совершил кражу со взломом. Возвращаясь с огорода, я наткнулся на чей-то погреб. Он был закрыт на огромный ржавый замок. Конечно, он был мне не по зубам. Я дотронулся до него чисто машинально, как это бывает у всех профессиональных воров, но дужка замка неожиданно отскочила. Оказывается, она была приставлена лишь для виду. Погреб ломился от запасов. Я набрал сала, сушеной рыбы, малосольных огурцов и притащил все это в сарай. Затем я разбудил Конька, и мы отлично поужинали.


18 августа.

Ночью опять делал вылазку. Совершил набег на другой погреб. Беру все в разумных пределах, чтобы не было заметно. У нас с Коньком скопилось уже достаточно продуктов, которые мы прячем под стропила. Здоровье мое восстанавливается. Наверно, даже слишком, потому что Василис Прекрасный, который по-прежнему приносит на обед Коньку разные вкусные вещи и комментирует их, когда Конек ест, стал поглядывать на меня с подозрением. Однажды, когда он был сильно под градусом и пришел не один, а со своим дружком Михаилом, я подслушал такой разговор:

— Странно, — пробормотал Василис Прекрасный, — какой день не жрет, а хоть бы хрен. Посмотри, как рожа лоснится.

— Может, он жаб, а?

— Не, я их считаю. Все целы. (Вот гад! Оказывается, он считает лягушек!)

— Слушай, а не опух ли он?

— Да ну…

Друзья зашептались. Я расслышал слова: «сам», «завтра», «доктор». Они поспешно ушли. Я недоумевал, что их так напугало. Неужели мое драгоценное здоровье?

Однако, как ни странно, это было так. Вскоре Василис Прекрасный и Михаил вернулись в сопровождении Тихона Егоровича. Шеф-повар выглядел великолепно. На нем был отлично выутюженный белый костюм, соломенная шляпа, на груди болтался стетоскоп.

— Ну-с, — сказал он совсем как настоящий доктор. — Где тут больной? На что жалуетесь, молодой человек?

— Сколько дней не жрет, а рожа как у повара, — объяснил за меня Василис.

— Ну-с, посмотрим. Поднимите рубашку.

Я поднял рубашку и втянул живот. Завьялов надавил на него ладонью.

— Тут болит?

— Да, — прошептал я.

— А тут?

— Да…

— А тут?

Там у меня тоже болело. Эскулап заглянул мне в рот, вывернул веки, затем покрутил зачем-то голову и задумался.

— Ну что? — разом спросили Василис Прекрасный и Михаил.

— Дистрофиус.

Друзья разинули рты.

— Крайняя степень истощения, — пояснил Завьялов. — Опухлость всех органов тела, переходящая в гломерулонефрит острый диффузный. Наблюдается частичная анемия с пароксизмальной гемоглобипурией.

Наступило молчание.

— Есть также и кандидамикозы, — добавил эскулап.

На этом, видно, все медицинские знания Тихона Егоровича исчерпались, и он опять задумался. Однако и этого было достаточно. Зловещее слово «кандидамикозы» окончательно доконало друзей.

— Ну и что теперь? — осведомился Лягушачий король.

— Если до завтрашнего утра дотянет — хорошо, — бросил Завьялов и повернулся уходить, но Василис Прекрасный ухватил его за рукав и стал что-то шептать на ухо.

— Куриный бульон, — ответил Тихон Егорович важно. — Творог, яйца, битая птица, шоколад. И, разумеется, полный покой.

— И сколько…

— В течение месяца.

Завьялов поправил на груди стетоскоп и ушел. Дружки уставились на меня.

— Месяц… — проворчал Михаил. — Это он сожрет весь остров. Говорил тебе… Теперь сам…

— Закройся. Еще два дня. Откормим. Вот шоколад только… Придется ехать в район… Я б ему дал шоколаду…

Приятели ушли. Щелкнул в замке ключ.

Из всего этого я понял, что через два дня приезжает загадочный Сам и что я зачем-то ему нужен не только живым, но даже и не полудохлым. И что Василис Прекрасный перестарался и теперь отчаянно трусит. Ну что ж, шоколада я давно не ел.


19 августа.

Ну и дела! Василис Прекрасный кормит меня с ложечки. Они с Михаилом осторожно, словно я был зеркалом для шифоньера, перенесли меня в тот прежний чуланчик, положили на набитый сеном матрас и угождают наперебой. Хотя рожи, конечно, у них такие, что, будь их воля, они бы пустили меня на прокладки для карбюраторов вместе с лягушками.

Иногда я позволял себе слегка подшучивать над своими благодетелями.

— Не суп, а дрянь какая-то, — говорил я. — Наложили прорву укропа. Разве вы не знаете, что я не люблю укроп?

Василис отвечал:

— Ты же говорил, что не любишь петрушку.

— Все пьете, вместо того чтобы ухаживать за больным.

Я, отворачивался к стенке.

— Ну, пожалуйста, съешь хоть немножко, — молил Василис Прекрасный.

— Съешь, — вторил ему Михаил голосом, каким Серый Волк подделывался перед бабушкиной дверью под голос Красной Шапочки.

— Хочу яйцо всмятку, — капризничал я.

И они шли варить яйцо всмятку.

Может, этот Сам — маркиз де Ля-Моль из «Графа Монте-Кристо», а я его внебрачный сын?

* * *

Сундуков опять приставал со своим Платоном. Оказывается, он уже успел прочитать лекцию о Платоне.

— Понимаешь, — говорил он мне, заискивающе заглядывая в глаза, — они как дети. И верят и не верят. На лекции слушали меня разинув рты. Я им говорю: Платон…

— Отстань со своим Платоном, — попросил я. — Мне доктор прописал полный покой.

— Нет, ты подожди, — еще ближе придвинулся ко мне Сундуков. — Идея уже приносит плоды. Они заинтересованы, а это самое главное. Дед Аггей даже спросил меня: «А он что, причислен к лику святых?» Я сказал, что он причислен к лику величайших умов человечества. Дед был разочарован, но я успокоил его, что если нам понравится его учение, то причислить к лику святых — раз плюнуть.

Я невольно рассмеялся. Сундуков обиделся:

— Критикан чертов! Хаять легче всего! Ты попробуй что-нибудь сделать! Лежишь на спине, жрешь куриц и обличаешь. Обо мне как о подлеце думаешь. Знаю — думаешь! Нагрянь сюда милиция — первого с потрохами продашь. Мол, вот он, негодяй, сотрудничал с работорговцами, а я — нет, я чистенький, я лежал, жрал кур и обличал.

Сундуков распалялся все больше и больше.

— Чего ты ко мне привязался? — не выдержал я. — Ну, скажи ради бога, чего ты ко мне привязался? Что я тебе — мешаю?

— Да! Мешаешь! Мешаешь своей ханжеской рожей. Корчишь из себя правдолюбца. А по-моему, заронить в темную душу сомнение в сто раз честнее, чем лежать на заднице, жрать курицу и обличать.


20 августа.

Писать абсолютно не о чем. Лежу и считаю на потолке мух. С утра их было 78, к обеду— 166, к вечеру — 34. Аккуратно три раза в день меня кормит из ложки Василис Прекрасный. Причем от ненависти у него дрожит рука и дергается правая щека. О Самом пока ничего не слышно.


21 августа.

Наконец-то пришла Лолита-Маргарита. Воля у нее оказалась сильнее, чем я думал. Сегодня она, видно, изображала какую-нибудь герцогиню. На ней было роскошное длинное платье, отороченное черным бархатом, и янтарное ожерелье. Волосы уложены в спиральную башню.

— Как здоровье? — спросила она.

— Так себе, — хотел я сказать жалобным голосом, но неожиданно получился сочный бас.

— Но выглядишь ты неплохо.

— Кто такой Сам? — спросил я.

— Сам — это Толик.

— А Толик — это Сам?

— Да.

— Ясно. Дважды два — четыре, а четыре — дважды два.

Лолита села рядом и погладила меня по голове.

— Ты его знаешь. Это бард, который пел в нашем дворе.

От изумления я не мог вымолвить ни слова.

— Тот… хиляк? — выдавил я наконец.

— Он не хиляк, Жора. Он очень серьезный человек.

Я сразу все понял. Ну конечно же, это идея чокнутого Анатолия, этого ненормального собирателя обломков кирпича и архитектора воздушных резиновых дач. Только он мог придумать этот милый остров. Он стал обращать в рабство людей, потому что у него не было «даже на бутылку пива». Он или украл Лолиту, или она сама к нему пришла, похоже, что все-таки второе, а потом почему-то ему захотелось «приобрести» и меня.

Ну конечно же, все сходится, теперь я понял…

— Я ничего не знала, честное слово… Он меня обманул… Я с ним немного встречалась в последнее время… Вот он и говорит: давай проведем лето на необитаемом острове… Ты вроде бы утонешь, чтобы никто не искал, а осенью объявишься, скажешь, что ездила к подруге на Сахалин… Я согласилась… Мы хотели пожениться… Он мне казался таким интересным… И вообще на острове было все так необыкновенно. А потом я стала понемногу понимать, что он страшный человек, ради денег готов пойти на все. Он превращает людей в рабов.

— Ну, а почему именно меня?

— Я тебе уже говорила, честное слово… Это я виновата… Он тут совсем ни при чем… В последнее время он мне не доверяет, следит… Вот я и упросила их привезти тебя, мол, вроде бы для художественной самодеятельности, чтобы пел. Им ведь все равно кого… А на самом деле чтобы ты помог мне бежать отсюда…

«Идиотка», — подумал я и отвернулся к стене. Безмозглая идиотка! Меня душила бессильная злость. Будь моя воля…

— Ты не сердись на меня, Жорик… Если бы я знала… Я думала, это так, игра… от безделья… Думала, и тебе будет приятно поиграть… Теперь я бы ни за что этого не сделала… Я… Ты мне… Ты пел лучше всех их… честное слово…

Лолита-Маргарита заплакала. Моя злость улетучилась. Я погладил ее по руке.

— Успокойся… Мы выберемся отсюда. Скажи мне, что он думает делать с нами… потом, когда кончится лето?

Лолита испуганно глянула на меня.

— Не знаю… я не думала об этом… Ты думаешь…

— Я ничего не думаю, но считаю, что не в его интересах кормить нас всю зиму до следующей весны. Еще невыгоднее ему отпустить нас. Его сразу же арестуют.

— Что же делать, Жора, а?

Видно, Лолита только сейчас поняла всю серьезность положения и по-настоящему испугалась.

— А я откуда знаю? Скоро у меня встреча с твоим Толиком.

— Жора, а до того они нас не убьют?


22 августа.

С утра мух на потолке 76, в обед —143, вечером — 28.


23 августа.

Я действительно его недооценивал. Куда девался хлипкий тип с гитарой. Передо мной сидел загорелый энергичный человек с очень серьезным лицом и пристальными бесцветными глазами.

— Прошу прощения, — говорил он, не сводя с меня бесцветных глаз, — за то, что с тобой здесь так обращались. Я не давал указаний издеваться над моими работниками (он так и сказал: «моими работниками»). Но это даже лучше. Я теперь убедился, что ты волевой и принципиальный человек. Такие мне нужны. Я предлагаю тебе стать не простым работником, а равноправным членом нашего общества.

— Но чтобы стать членом общества, надо знать, что это за общество.

Анатоль оживился.

— Это правильно. Общая идея, в двух словах, такова…

Мы сидели «у меня», в чуланчике. Анатоль пришел один, без предупреждения. Просто вошел, протянул руку и сказал: «Здравствуй, ты почти не изменился». Одет он был в дешевый серый, но хорошо сидящий на нем костюм. От него пахло одеколоном. «В полет», очевидно, только что постригся в районной парикмахерской. На ногах желтые, из хорошей кожи сандалеты.

Идея Анатоля была в двух словах такова. Работать за сторублевую зарплату — не дело для предприимчивого человека. Предприимчивый человек из всего может сделать деньги. Пример — лягушки. Сколько их? Миллиарды. Как их используют? Никак. А лягушачья кожа прочнее бычьей. Предприимчивый человек берет лягушку и получает автомобильные прокладки, манжеты для насосов, сумки, ботинки, сапоги, кожаные пальто, шапки. А рыбьи пузыри? Их выбрасывают. А ведь просмоленный рыбий пузырь — непотопляемая вещь. Из рыбьих пузырей можно делать понтоны, плоты, лодки. Предприимчивый человек что хочешь сделает. Все люди делятся на предприимчивых и исполнителей. Поскольку идею воплотить в жизнь открыто невозможно, он, Анатоль, решил создать этот подпольный остров. Потом, со временем, можно организовать еще несколько таких островов. Через, год-два все свободные члены общества станут миллионерами. Поскольку количество исполнителей будет все возрастать, чтобы держать их в повиновении, нужны проверенные надежные люди. Вот почему он, Анатоль, наряду с поисками исполнителей ведет и поиски предпринимателей. По его мнению, я, после всех испытаний, показал себя надежным, твердым человеком. Возможно, со временем, если буду стараться, я стану заместителем Анатоля, потому что дядька Михай слишком прямолинеен, груб. А с людьми надо обращаться умно, интеллигентно.

Рассказывая все это, Анатоль возбужденно расхаживал по чуланчику, заложив руки за спину. На его бледных щеках появился румянец, глаза блестели.

— Ха, — рассмеялся он под конец каким-то угрюмым смехом. — Провалили на экзаменах… Пять лет вкалывал, а потом получать сотню-полторы…

Анатоль говорил еще долго. Я понял, что идея о подпольном острове вынашивалась им давно. Его родной дядька Михай еще раньше был связан с колхозной рыболовецкой бригадой — поставлял им соль, пшено, жмых, сети в обмен на рыбу. «Бизнес» процветал, только рыбаки постоянно жаловались на нехватку нужных, надежных людей. Вот тогда-то Анатоль, который был прекрасно осведомлен в дядькиных делах, и решил помочь им «рабочей силой». Дальше — больше. Аппетит приходит во время еды.

— Ну, так как, согласен?

— Согласен.

Анатоль, видно, не ожидал, что я так быстро соглашусь. Он долго, подозрительно смотрел на меня.

— Мне больше ничего не остается, — разъяснил я. — Я прекрасно понимаю, что живым отсюда никто не выберется.

Анатоль заметно подобрел.

— Не знаю, что тебе здесь плела наша общая знакомая, наверно, всякую чушь, но тебе я скажу одно. Сюда тебя привезли по моему личному распоряжению. Ты мне приглянулся сразу: неглуп (он, гад, так и сказал — «неглуп»), вынослив, лицо без определенных занятий, а значит, без гроша в кармане. (Господи, как я теперь жалею, что не пошел куда-нибудь работать! Будь неладен этот театральный институт!) А самое главное — ты сочувствовал моим идеям. (Разве я сочувствовал его идеям?!) Прости за небольшое испытание, но оно, сам понимаешь, было необходимо. Правда, ребята («Ребята». У-у-у…) немного перестарались.

— Я согласен.

— Вот и прекрасно, — Анатоль еще раз прошелся по чуланчику. — Мы с тобой прекрасно сработаемся. Да и почему не сработаться? Деньги будут. Одним лягушачьим шкурам цены нет. Из них можно шубы шить. А автомобильные прокладки? Любой шофер голову отдаст за автомобильные прокладки. Можно организовать настоящий автомагазин. А для этой цели и директора уже припас…

— Мымрика?

— Да… Мымрика…

Анатоль задумчиво посмотрел на меня и неожиданно сказал:

— Только, сам понимаешь, без испытания я не могу тебе поверить.

— Конечно, кто это поверит без испытания?

— Я дам тебе одно поручение.

— Хоть десять.

Анатоль еще раз пристально посмотрел на меня.

— Надо обезопасить этого… Мымрика. Он стал для нас вреден. Невменяем… Осечка вышла. Не та кандидатура.

На секунду я едва не потерял сознание. Потолок дрогнул, описал круг и встал на место.

— Как… обезопасить?..

— Как, как! Это уж сам решай. На твое усмотрение. Так сказать, задача на сообразительность…

Анатоль к