Кровавый жемчуг (fb2)


Настройки текста:



Далия Трускиновская Кровавый жемчуг

Кому — воскресное утро, а кому — тяжкие труды…

Так заведено, что в воскресный и в праздничный день семейство нужно баловать. Если в будни — щи да каша с ветчиной или с толченым салом, то в праздничек изволь выставить на стол пироги, если, конечно, ты не какая-нибудь безрукая.

Исключительно заботясь о том, чтобы выглядеть не хуже прочих слободских женок, Наталья с раннего утра затеяла печь подовые пироги с бараниной. А могла и не спешить — муженек посапывал, похрапывал, постанывал за крашенинной занавеской, отделявшей супружеское ложе. Муженек накануне был у кого-то в гостях, перебрал, еле дошел до дому, и были основания полагать, что лишь ближе к обеду он начнет понемногу обретать человеческий образ.

Все бабы так делали — как хлебы печь, так сразу после них пироги в печь сажали. Хлебенное тесто ставят с вечера, утром только размеси, пока печь топится, ковриг налепи, крестов на них ножом наставь — да и возись себе с пирогами, пока хлебы не поспеют.

Тесто Наталья завела из четырех лопаток хорошей, крупитчатой муки. Растопила две гривенки говяжьего сала, вылила в горячую воду и туда же — муку, старательно размешала, вбила десяток яиц. Пироги получались дорогие, да сытные, и как им сытными не быть, если их, уже испекши, ставишь в латку с жиром и возвращаешь в печь, чтобы на вольном духу они еще подошли?

Стенька просыпаться не собирался, а коли бы и собрался — уж Наталья знала, что ему, непутевому, ответить.

Для женщины, на которой весь дом и все хозяйство, вышивание да искусная стряпня — вроде развлечения, сидишь ведь, пальчиками шевелишь и красиво получается! Потому лепила Наталья пироги неспешно, красиво защипывая. Делала поменьше, чем следовало бы. Правильный пирог, четырех вершков в длину да двух — в ширину весит фунт, а у нее не так много баранины было припасено, не рассчитала, и красивее было бы подать на стол побольше маленьких пирожков, чем всего пять-шесть правильных. Тем более что была у нее еще одна тайная мыслишка.

Стеньку за крашенинной занавеской вкусный запах еще не тревожил. Наталья пекла не в домашней печи, а в огородной. По государеву указу летом в домах огонь разводить возбранялось, и почти все имели либо особо устроенные поварни-пристройки, либо печи, наполовину врытые в землю где-нибудь на огороде, причем в заветренном месте.

Пожелав ненаглядному проспать до обеда, а лучше бы до ужина, встала Наталья от стола, где занималась тонкой своей работой, смазала пироги квасом и поставила их на расстойку. Потом выбежала из дому, вытянула из печи горячую ковригу, потыкала в нее лучиной. Вроде коврига пропеклась. Тогда Наталья вынула все четыре, принесла их домой и положила отдыхать на столе под полотенцем, а пироги поместила в печь и осталась хозяйничать на дворе — собрать свежие яички, покормить кур, обиходить с раннего утра подоенную корову Пеструху. Корова выглядела понурой, и Наталья не стала выгонять ее спозаранку в слободское стадо. Потом она вынесла миску тюри псу, плеснула в плошку молока для кота, села на лавку и задумалась.

Недавно ей рассказали, как по-настоящему готовят котлому, и Наталья соображала: мука в хозяйстве есть, патока — дело недорогое, но десять гривенок коровьего масла и два с половиной десятка яиц — это уже много! И печево получается не плотное, не сытное, а легкое, с воздушными прослойками, мужика таким не накормишь, а бабе полакомиться — в самый раз.

А то еще можно завести подовый пирог с сахаром, но для него требуется сорочинское белое пшено и тоже неимоверное количество яиц… И на пирог с сыром… Да что за притча такая — что ни затей испечь, все яйца да яйца!

Пока пироги на огороде в печи доходили, Наталья высыпала на доску пол-лопатки муки, вбила три яйца и стала готовить впрок лапшу. Лапша — такое дело, что хранится. Ну как удастся дешево зайца купить — а она уже и есть!

Тонко раскатав лапшу и оставив на столе, чтобы заветрилась, Наталья пошла на огород и стала вытаскивать пироги. Они были удивительно хороши собой — ровненькие, с румяной блестящей корочкой, один в один! Принеся их в дом и разложив на столе, она покосилась на занавеску — переводить ли такое добро на беспутного мужа? Пироги вышли на изумление, и если ни перед кем такими не похвалиться — душа болеть будет.

Заглянув за крашенину и убедившись, что муж просыпаться не собирается, Наталья взяла ветхую холстинку, увязала в узелок четыре самых красивых пирога, надела красивую синюю однорядку и выскользнула из дому, и побежала огородами к любимой подружке — стрелецкой женке Домне Патрикеевой.

На полдороге они и встретились — Наталья с Домной. И обе взволновались — не приключилось ли беды?

— А я к тебе! — чуть ли не хором воскликнули они.

— А что стряслось?

— А у тебя что стряслось?

— А что с утра бежишь, как ошпаренная?

— А ты что бежишь?

— А я к тебе!

— Так и я к тебе!

И подружки одновременно предъявили почти одинаковые узелки.

— Пироги с сыром у меня удались! — похвасталась Домна. — Возьми к завтраку.

— Так и у меня пироги! С баранинкой! Тебе же и несу!

Подружки рассмеялись.

И чем больше смеялись, тем смешнее и приятнее им делалось. А чего ж неприятного? Стоят солнечным, уже почти летним утром на тропинке, среди молодых, еще не в полную меру лист выгнавших лопухов и разудалых солнечных одуванчиков, две молодые и миловидные бабы, радуются тому, какие они славные хозяйки и верные подружки, — плохо, что ли?

И разом они хохот свой прекратили.

— Что это там у Морковых за галдеж? — спросила Домна. — С утра-то пораньше!

— А сбегаем, поглядим! Может, дед у них?..

Морковскому деду было столько лет, что он в Смутные времена ратником служил и поляков из Москвы изгонял. Теперь же жил на покое, но доставлял немало хлопот — мог уйти в церковь и заблудиться, а искали всей слободой и находили довольно далеко от дома, как-то к самой Яузе забрел. Если бы он и отдал Богу душу, ничего удивительного бы в том не было.

И надо же — пока Наталья возилась по хозяйству, шумела и гремела, муженек не просыпался. А как надумала добежать с гостинцем до подружки, а потом с ней вместе — до Морковых, тут его словно черт пощекотал.

Продрать глаза с ходу не получилось. Стенька пробурчал как бы сквозь сон «о-хо-хо…» в надежде привлечь к себе внимание. Но некому было ядовито осведомиться о здоровьице. Он закряхтел погромче — и с тем же успехом.

Когда Стенька окончательно осознал, что жена куда-то увеялась и поднести рассольцу прямо к постели некому, Наталья, услышав диковинную новость, уже торопилась домой. С Домной она рассталась там же, где и встретилась, и, заранее костеря своего непутевого, побежала к родному крылечку.

— Стой! — крикнула Домна. — Пирогами-то не поменялись!

Она догнала Наталью, забрала ее узелок, а свой — вручила.

— Да ну тебя, поменялись же! — воскликнула Наталья. — Перед тем, как к Морковым бежать!

— Да что ты?

Узелки из ветхой холстинки были одинаковы, и подружки принялись их обнюхивать: пироги-то с бараниной не так пахнут, как с сыром.

— Да вот же твои, свет! А вот — мои!

Наталья хотела было сказать, что не стоит Стенька душистых Домниных пирогов, что лакомствами его баловать — только добро зря переводить, да удержалась.

— Как в церковь пойдете — за мной загляните, — попросила. — Моего-то сегодня туда не доведешь, вчера погулял…

— А дело житейское, — утешила ее Домна. — И с моим бывает!

— Твой-то в лавке сидит, каждый день алтынов по пяти приносит, а мой-то больше двух алтынов и трех денег отродясь не приносил!

Сказала это Наталья не совсем справедливо. Все-таки Стенька и за службу в Земском приказе рублей по семи в год имел, и кормовые — по четыре деньги на день, а что удастся перехватить — все домой нес. Так ведь и Домне Патрикеевой не всегда Масленица, случается и Великий пост. То муж-стрелец в лавке сидит, торгует, а то его на войну зовут и по полгода видом не видать и слыхом не слыхать. Тем более что теперь как раз где-то далеко продолжается война…

А справедливой она быть старалась, даже по отношению к Стеньке… И потому, взбегая по крылечку, уже совсем было решила поделить с ним Домнины пироги поровну.

— Мука смертная!.. — сообщил жене измученный сухотой в горле Стенька, не открывая глаз и не в силах пошевельнуть хоть единым членом. — Помираю! А тебя черти где-то носят! Погоди, вот встану — плетку-то возьму…

— Щас исцелю!

Наталья, как если бы не слышала угрозы, встала на цыпочки и припрятала пироги на полке, что тянулась вдоль всей стены над окошком, сунула узелок за кувшины и за крынки.

— Так помираю ж! — возвысил голос Степка.

— А и невелика потеря!

Имелось в виду — кабы кто меня, рабу Божию Наталью, от тебя, дармоеда и пьянюшки, избавил, я бы недолго во вдовах засиделась. Так нет же! Живешь! Не помираешь!

— Ох, встану, доберусь!.. — пригрозил Степка.

Во рту было мерзостно и пакостно. А зловредная Наталья не торопилась отпаивать мужа рассолом. Рассол — это искать ковшик, идти в сени, где стоят бочата с капустой, огурцами, клюквой, брусникой и прочим припасом, нести ковш, заботливо вливать его содержимое в мужний рот, стараясь при сем не залить постель… Самому встать, что ли? А — как?..

Наталья потрогала остывающие ковриги и осталась довольна. Хлеб вроде, с Божьей помощью, удался.

— Ишь, государева служба… — проворчала она.

На сей раз имелось в виду, что дела-то сделано на грош, а выпито на десять рублей! Небольшие деньги дал хлебный пристав, что в соответствии с покойного еще государя указом шастал по торжищам Кремля и Китай-города, проверяя, хороши ли хлебы ситные и решетные, калачи тертые да мягкие коврижечные, да нужного ли веса, и за те денежки трое земских ярыжек навели его таки на некоторых подлецов, веса не соблюдавших и на том наживавшихся.

С одного подлеца пристав слупил полуполтину, для первого раза, а с прочих — уже по целой полтине, да пригрозил, что коли еще раз попадутся, уже двумя рублями и то не отделаются. Потом хлебный пристав отметил такое дело с подьячими Земского приказа, а ярыжек к столу не позвали, вот они сами себе пирование и устроили, полученное пропили, да еще своих денег добавили…

Видя, что помощи от жены никакой, Стенька мучительно собрался с силами и, стараясь раньше времени не выпрастывать из-под одеяла ноги, спустил их кое-как на пол. Затем потянул носом — пахло гречневой кашей и пирогами!

Это значило, что жена не бездельничала, а все же о нем, о венчанном муже, заботилась. Ну и о себе заодно…

Стенька прошлепал в сенцы и там отпился рассолом вволю. В голове прояснело. Он осознал даже необходимость ополоснуть заспанную и помятую рожу. На сей предмет в комнате висел хороший медный рукомой о двух хоботах, а под ним стоял на лавочке таз. Качнешь рукомой — он тебе и отольет из хобота воды в ладошку. Как раз рожу посередке смочить хватит. Тут же на гвозде и полотенце с расшитыми красной ниткой краями. Очень удобно вытереться. Тем более что для воскресного дня жена и полотенце сменила…

Ну на что ни глянешь — все тебе живой упрек! Она-то, бедная, в лепешку расшибается, а он-то, шпынь ненадобный, только и знает, что пить, жрать да одежку грязнить!

— Звал, звал… Где тебя только носило?.. — не чая ответа, спросил Стенька, вставая в торце стола, лицом к образам, и уж собравшись прочитать молитву.

Душа же его уже порхала над горшком, в котором прела каша с толченым салом. Каша Наталье всегда удавалась. И при всей зловредности нрава на еду она не скупилась. Обычно Стеньке это нравилось — такая и детей выкормит дородных, не хуже боярских. Хотя уж который год с венчанья пошел, а ходит праздная. Не заладилось что-то у них двоих это дело.

Паче чаяния жена ответила:

— А к Морковым бегала. Ты спал без задних ног, шуму не слышал. А у них покража.

— Покража? — Божественные мысли разом вылетели из Стенькиной головы. — Какая?

— Деда их обокрали. Кто-то, знать, высмотрел, куда он свое добро прячет.

В Стенькиной голове мигом выстроилась лесенка, ведущая от пропажи в морковском хозяйстве к хорошему местечку в приказе, чтобы уж не земским ярыжкой целый день по торговым рядам в дождь и в мороз ноги бить, а сидеть в тепле, решая судьбы и принимая подношения. Вон Петька Власов помог купцу Колесникову вора словить — и где же Петька? В приказной избе! Морковы же — семья зажиточная, и с дьяками и с приходским батюшкой дружбу водит.

Вот Стенька, не позавтракав, и кинулся к дверям. И даже не заметил, с какой ехидной улыбкой Наталья ему вслед поглядела, и даже не подивился, чего это она не прикрикнула…

Он поспешил к соседям, пока кто другой его не опередил. Ведь ежели крупная покража — сразу в Земский приказ челобитную потащат, а там уж кто-то другой, не земский ярыжка Степан Аксентьев, а подьячий Деревнин, или Протасьев, или Колесников, или кто иной рвение окажет и богатого подарка дождется. Стеньке же за то, что приказания выполнял и для подьячего по этому делу ходил, в лучшем случае два алтына и три деньги перепадут — выше этого он еще не поднимался.

Не до пушистых лопухов и развеселых одуванчиков было ему, когда он несся той же тропкой, что и Наталья (которая, усмехаясь, ела сейчас первый из припрятанных пирогов). Земский ярыжка торопился пристегнуться к делу!

— Что у вас уволокли-то? — спросил он, входя на двор, откуда уже расходились все вызнавшие соседки и кумушки.

— Да вон у деда! Медвежью харю! — вразнобой ответили ему.

— Какую такую харю? — грозно вопросил Степка.

Дед, Савватей Морков, вцепившись в локоть осанистой снохи, а снохе уж за пятый десяток перемахнуло, ковылял Степке навстречу.

— Степа, голубь, ты ли?..

Дед сделался за последнее время странно подслеповат. Вон Стенькин дед отлично видел за три версты, а у себя под носом — никак. Савватей же Морков, наоборот, за две сажени видел только туманные пятна разного цвета, зато на столе перед собой, когда сидел, в молитвослове самые мелкие буковки разбирал.

— Я, дедушка! Что стряслось-то? — И Стенька изготовился запоминать.

— Пристыди хоть ты подлецов! — взмолился дед. — Сил моих нет! Ведь это Матюшка с Егоркой спрятали, вот те крест, Матюшка с Егоркой! Пороли их мало!

— Что спрятали, дедушка? — нагнулся к нему Стенька.

— Да харю же! Я их знаю, это они мне пакости строят!

— Тьфу! Какая еще харя? Скоморох ты, что ли, чтоб хари дома держать?

— С Благовещенья резал, с самого Благовещенья! — жалостно сообщил дед. — Как живая выходила! Не прибрал, оставил, вот они и покусились! Ироды! И слова им поперек не скажи!

Сноха, Алена Кирилловна, поняла по возмущенной Стенькиной роже, что не грех и вмешаться.

— Батюшка из дерева ради баловства медвежью харю резал, — негромко, зная дедову глухоту, сказала она. — Утром глядь — и нет ее. Только это не Матюшка с Егоркой. Я их знаю — они в сараюшке свое добро прячут. Мы сразу туда заглянули — там нет.

— А велика ли харя? — уже догадываясь, что сработали происки жены Натальи, спросил Стенька.

— Чуток поболее медвежьей будет… — начала было Алена, но дед пожелал растолковать сам и принялася, бормоча, разводить руки вширь и ввысь. Получалось, что харя была как здоровая бадья.

— Да Господь с тобой, дед, таких и медведей-то не бывает! — воскликнул разочарованный Стенька.

— А тебе-то та харя на что сдалась? — наконец догадалась спросить Алена Кирилловна. — Или посоветуешь в Земский приказ челобитную писать?

Не в меру догадлива оказалась баба!

— На что сдалась? А вижу — у соседей переполох, так мало ли что? — Стенька даже очень выразительно пожал плечами. — Я в приказе не последний человек, глядишь, и пригодился бы!

Что правда, то правда — были там ярыжки и помоложе Стеньки, на которых он свысока покрикивал…

Махнув рукой на странную и совершенно для него бесполезную покражу, Стенька отправился домой, сесть наконец за стол и позавтракать.

Наталья встретила его как ни в чем не бывало. Ведь знала же, чертовка, что дело выеденного яйца не стоит! Знала же, какова пропажа! Так нет же, допустила, чтоб муж понесся огородами, босиком, позориться перед честными людьми!

Встав, как и было задумано, в торце стола, Стенька прочитал молитву, благословил непочатый горшок-кашник, и они, друг другу худого слова не говоря, оба сели завтракать.

— Забор починить надо, — сказала Наталья, доев кашу. — Не забор, а одно горе. В дыры медведь пролезет.

Стенька покосился на жену. Намекает на утреннее, что ли? Но Наталье было не до шуток. Она перечислила, где в хозяйстве нужна мужняя рука.

— Да побойся бога! Воскресный день, а ты про хозяйство! — рассердился в конце концов Стенька.

— А ждать, пока все само развалится? — спросила Наталья. — Скамью вон починить надо, не то прямо под тобой и ахнет. Бочонок с капустой опорожнился — сволок бы обруча перетянуть, коли сам не умеешь.

— Что ты мне про бочонок! У меня дела поважнее найдутся!

Хотя день был и воскресный, но Стенька сговорился с отцом Кондратом об уроке.

— Знаю я твои дела! Вся слобода за животики хватается? Меня уж бабы спрашивали — чай, батька Кондрат твоего-то розгами потчует? Розги-то, говорят, ума прибавляют — глядишь, и поумнеет!

Стенька на эту глупость не ответил, но вздохнул — близился час наитягчайших трудов.

В дом к отцу Кондрату шел он, как тать на плаху, — медленно и ниже плеч буйну голову повесив… Грамота давалась тяжко, и с чтением бы еще полбеды, а вот орудовать пером Стенька не мог, вместо красивых завитков получалось нечто столь корявое, что попадья, матушка Ненила, заглянув как-то через плечо, заохала:

— О-хо-хонюшки, горемычный ты мой! Ну — как курица лапой!..

А ведь для подьячего почерк — первое дело. Ну, еще ум, но насчет своего ума Стенька не сомневался, опять же — ум глубоко в башке упрятан, а почерк-то — на виду…

Батюшка встретил его весело.

— Был вчера на Спасском мосту в книжных лавках, — сообщил он ученику. — Гляди, чего приобрел!

— Что это? — с тоской спросил Стенька, глядя на небольшую, зато здорово пузатую книжку.

— Мелетия Смотрицкого «Грамматика».

Судя по тому, что книжка была припасена и выложена на стол как раз к Стенькиному приходу, предполагалось, очевидно, что земский ярыжка всю ее должен усвоить.

— На что она? — с недоверием спросил Стенька. — Я же и буквы, и слоги знаю!

Батюшка Кондрат откинул твердую обложку и, взяв труд Смотрицкого в обе руки, весомо зачитал:

— «Что есть грамматика? Есть известное художество, благо глаголати и писати обучающее». Понял, чадо? Не криво, как ты мне карябаешь, а благо! Вздумал быть подьячим? Ну так терпи!

Стенька поднял на батюшку глаза, и тот поразился отчаянному взору. С таким взором, пожалуй, можно бы и саблей рубиться, и на медведя с рогатиной выходить, подумал миролюбивый батюшка, а он, подлец, вон куда свою удаль направил!

— Бумагу клади ровнее! — приказал он. — Разлинуй помельче! Хватит тебе буквы рисовать, как в больших святцах! С сего дня писать будешь меленько.

* * *

— Приведи Голована! — велел Озорной. — Оседлай как полагается! А я погляжу!

Вроде и по пустяковому делу послали их двоих, Тимофея с Данилкой, однако мороки вышло много.

Оказалось, что конюшенная жизнь парня избаловала. В седле-то он держался, да и трудно было найти на Москве человека, который не умел бы ездить верхом. Даже пожилые боярыни, коли приходилось волей-неволей выезжать из дому в распутицу, садились на иноходцев. Для них-то и мастерили шорники особые седла — как высоко вознесенные креслица с подножками-приступочками, креслица эти обшивали бархатом и утыкивали позолоченными гвоздиками.

Но боярыня-то часа два-три на иноходце помается и отдыхает, а Данилка, впервые проведя полтора часа в седле, еле и с коня соскочил.

Это сперва развеселило, а потом, когда промеж ног у ездока обнаружились потертые места, от которых ходят враскоряку, и разозлило конюхов. Причем из всей троицы, которая дошла до подьячего Бухвостова и настояла, чтобы Данилку учить конюшенному ремеслу как полагается, больше ярости проявили Тимофей Озорной и Богдан Желвак. Тихий и малозаметный Семейка Амосов только тогда вмешивался, когда видел — гордость на гордость и норов на норов, как коса на камень.

Обнаружив, что парень, столько времени прожив при конях, не умеет ездить, Богдан Желвак с Тимофеем Озорным принялись его жестоко школить.

— Стадным конюхом быть хочешь? Жалованье получать хочешь? Вот и терпи!

Пока жили на Аргамачьих конюшнях, им это не больно удавалось. Но на лето государь со всей семьей выехал в Коломенское. Семейка почему-то остался в Кремле, а Богдаш и Тимофей последовали за государем при любимых его аргамаках. Поскольку летом водогрейный очаг топить было незачем, то и Данилку они исхитрились с собой потащить — ведомо же всем, что красная цена подьячему Бухвостову — пять алтын, невеликие эти деньги собрали для него вскладчину, вот он и вписал парня куда следовало.

Дорога была недальняя — до Троице-Сергия и обратно, свезти из Коломенского государеву грамоту да назад вернуться. День пути туда и день — обратно. И то так много потому, что не с утра выехали.

Собирали Данилку в дорогу всем обществом. Вспомнили заодно, что будущему конюху требуется целое приданое…

— Шпоры тебе пока без надобности, — рассудил Богдан Желвак. — Прежде всего, нужна будет нагайка. Видел, как я свою вожу? На рукояти петля, и на мизинец правой руки вешаю. А на большой палец — петельку от поводьев. Мало ли что, сидя в седле, делать придется — так чтобы повода не упускать. Бывает, в такое дело посылают, что шуму подымать нельзя. Тогда на левом боку саадак с луком, справа — колчан со стрелами. Там же, справа, должен быть кистень-навязень. Ну, лук тебе при нужде выдадут, а нагайку и кистень сами изготовим.

— Я тебя уж научу из кожаных шнурков плести, — пообещал дед Акишев. — Еще хорошо иметь с собой сулицы.

— Что это — сулицы? — не понял Данилка.

— Копьецо такое коротенькое, аршина в полтора.

— Нет, товарищи мои, уж что ему следует первым делом купить да постоянно при себе иметь, так это персидский джид, — неожиданно сказал Озорной.

— У тебя-то у самого есть ли?

— Подвернется — за любые деньги куплю.

— Баловство это при нашем ремесле, — возразил Богдаш. — Вот в джиде у тебя три джерида. Научился ты их метать — хорошо! Но коли по дороге у тебя засада, раскидал ты свои джериды — где новых взять? Один джид и останется, таскай его на поясе хоть до скончанья века!

И они сцепились спорить о достоинствах персидского джида сравнительно с простым русским кистенем-навязнем. Но переубедить Тимофея было невозможно. Он и на вид казался упрямцем, каких поискать, — невысокий, крепко сбитый, с таким угрюмым взором из-под черных кустистых бровей, что куда там налетчику-душегубцу с большой дороги!

— Ты Богдашку не слушай. Джид с джеридами нужно тебе в Гостином дворе, в саадачном ряду поискать, — сказал Тимофей. — Там не только шлемы с кольчугами, там всякого оружия полно, и турецкого, и персидского, и всякого иного заморского.

Вдруг Богдаш расхохотался.

— Тимофей, расскажи-ка добрым людям, что ты там на Егория Победоносца покупал!

— Ослиную челюсть, — кратко отвечал Тимофей.

— Это — оружие?! — Данилка ушам не поверил.

— Конская — да, а ослиная — она из Святого Писания, — объяснил Озорной. — Батюшка читал, как Самсон ослиной челюстью филистимлян бил. Я ходил в саадачный ряд, искал джид, а заодно и хороший засапожник, мне такого понавалили! Я и спроси — а ослиной челюсти не найдется ли? Сперва сиделец не понял, потом так заругался — товар, мол, я понапрасну порочу!

— И что же? — заранее зная ответ, спросил Данилка.

Он мог биться об заклад, что дерзкий и не понимающий шуток сиделец получил правым Тимофеевым кулаком в свое левое ухо.

— Плюнул да и ушел.

Это показалось странно, но раз Тимофей не желал хвастаться подвигами, то и Бог с ним, решил Данилка. Он уже как-то задал товарищу лишний вопрос да и получил такой суровый ответ, что зарекся проявлять любопытство.

— Потому-то и не держат купцы джидов, что мало кому они нужны! — продолжил прерванную было склоку Богдаш.

— Ты из лука-то стрелять умеешь? — Дед Акишев говорил внятно, чтобы перекричать уже орущих во всю глотку товарищей. — Я тебя научу по-татарски — чтобы и вперед, и назад. Теперь ведь у каждого либо пищаль, либо пистоль, а татары и по сей день на государеву службу с луками и стрелами являются. Пока стрелец пищаль один раз перезарядит — лучник десять стрел выпустит. И знаешь, чего еще не бывало?

Он засмеялся, смешно морща личико, подрагивая негустой серебряной бородкой.

— Такого не бывало, чтобы лучник стрелу выпустил да и лук выбросил! А в схватке, когда каждый миг дорог, выстрелишь из пистоли — и хоть наземь бросай, потому что противник времени перезарядить не дает. Вот вам-то, молодежи, пистоли подавай, а по старинке-то надежнее выйдет!

Еле угомонились советчики, вспомнив, что сегодня на Троицкой дороге ни лук, ни персидский джид, ни даже нагайка Данилке, скорее всего, не понадобятся. Хотя там, бывает, шалят налетчики, но, во-первых, зимой многих похватали, к чему и сам Данилка невольно руку приложил, а во-вторых — им, налетчикам, не двое конных нужны, а неторопливый обоз телег в десяток.

От Коломенского до Троице-Сергия добрались без приключений. Государеву грамоту отдали, под благословение к игумену подошли, побеседовали с иноками, охочими до новостей, а тут и ночь наступила.

Переночевали Тимофей и Данилка в приюте для богомольцев. Рано утром отстояли заутреню (на Озорного время от времени нападало благочестие, отчего приключались всякие недоразумения — как-то раз Великим постом конюх перестарался по части недоедания, отощал и ослабел настолько, что не сумел удержать жеребца, тот прорвался наружу и чуть было не выскочил за ограду Аргамачьих конюшен), да и собрались в дорогу. Коней по летнему времени отправили в ночное вместе с монастырским табуном. И вот настала для Данилки мука мученическая — ловить и седлать вредного Голована.

Это был конек неказистый, ногайский бахмат, невысокий, поразительно гривастый, вороной без единой отметины, со скверным норовом. Прозвание он получил за крупную лобастую башку. А славился своей неутомимостью. Голована и еще с дюжину бахматов держали как раз для скорой и опасной гоньбы, когда мало надежды, что в придорожном яме удастся сменить лошадей, да и бывали обстоятельства, что государевы конюхи с важным поручением попросту объезжали ямы за три версты.

Поскольку от безделья кони начинали дуреть, то конюхи пользовались всяким случаем, чтобы их как следует проездить. Не так чтоб далеко, не так, чтоб скоро, однако довести до утомления.

Вот как получилось, что Данилке для езды к Троице-Сергию дали под верх этого сатанаила.

Была и еще причина. Голован числился в тугоуздых, так что испортить ему рот Данилка при всем желании уже не мог. А хорошей, чуткой к поводу лошади — запросто!

Тимофей остался поговорить о божественном с чернецом братом Кукшей — были они хоть и дальними, а родственниками. Данилка же отправился за конем в одиночку.

Монастырский табун пасся в ложбинке. Данилка с недоуздком побрел к караульщикам, чтобы указали, где именно бродит Голован.

— А он вон там, с краю, — объяснили Данилке. — Обойди кругом, поверху, сразу его увидишь. Наш вожак его прогнал. И второй ваш конь, каурый, тут же.

— За вторым пусть Тимофей сам идет, — отвечал Данилка. — Мне бы с этим чертом управиться!

И ведь как в воду глядел!

Голован позволил себя взнуздать и даже довольно покорно пошел следом, но возле бурьянных зарослей чуть ли не с Данилку вышиной и вышла неприятность. Что-то такое, дорогое лошадиному сердцу, он разглядел сверху, да и ломанулся вбок.

Данилка уперся, потом и вовсе повис на недоуздке, но сильный бахмат проволок его сквозь те заросли, как тряпицу. Да и чуть не уронил наземь, резко опустив голову.

— Блядин сын! — в отчаянии сказал ему Данилка. — Песья лодыга! Ну, что? Чем эта трава лучше той?

Конь преспокойно щипал травку, которая, видать, и впрямь была лучше — в ней виднелись белые головки кашки и лиловатые — дятловины.

И ведь лакомился он не потому, что проголодался — всю ночь брюхо свое толстое набивал! — а чтобы показать неопытному всаднику, кто тут главный. Это зловредное желание читалось в его огромных и хитрых глазищах, а уж ухмылка у него, когда он поднял наконец башку, была поязвительнее человеческой.

Данилка взял его за недоуздок и потащил. На сей раз бахмат не безобразничал — свой норов показал, и ладно.

— Хорош! — сказал, увидев их двоих, Тимофей Озорной. — Репьи-то с себя обери! Тебе, гляжу, и рубахи с портками не надо, повалялся по репейнику — и одет!

— Знатные у нас репьи растут! — добавил брат Кукша. — Ты, свет, аки Адам, что, изгнан из рая, листвием срам прикрывал!

Тогда лишь Данилка обозрел сверху вниз свою грудь, живот и ноги.

Ткани не было видно под серым клочковатым слоем репьев…

— Дай-ка узду! — велел Озорной. — Сейчас я его уму-разуму поучу!

Затеяв разбирательство с конем, он не доверил Данилке даже взнуздать и оседлать Голована, все сделал сам, а потом вскочил в седло.

— Коли к моему приезду не отчистишься, такой и поедешь!

Он послал бахмата вперед и резко взял на себя повод. Конь вскинулся.

— Ага! Не нравится! — крикнул Тимофей. — А теперь давай, козли!

Был Тимофей Озорной невысок, да словно из железа скован, и тяжестью своей умел управлять удивительно. Неудача ждала того коня, который вздумал бы под ним козлить. Голован понял это сразу и смирился. Должно быть, и раньше были между ними подобные стычки.

Доехав до табуна, Тимофей взял там своего Лихого и вернулся к Данилке.

Тот уж умаялся вытаскивать из холстины колючки. Вроде и невелики крючочки у репьев, однако сквозь одежду кусаются — будь здоров!

— Данила, лягушка тебя заклюй! — возмутился Тимофей. — Уж точно, что у тебя чердак без верху, одного стропильца нет! С брюха обираешь, а с гузна? Сидеть ты на репьях, что ли, собрался?

Данилка завел назад руку, пощупал и понял, что старший товарищ прав.

— Да будет тебе лаяться, — сказал брат Кукша. — Зайди, свет, за кустики, сними портки! На ощупь-то проку мало!

Так Данилка и сделал.

Выехали они часом позже, чем собирались. И по дороге Тимофей то и дело поминал Данилкины репьи.

— До Троицы и назад — раз плюнуть, а мы с тобой тащимся, как вошь по шубе! — ворчал он, когда дорога позволяла обоим ехать рядом. — Гонцы государевы! Старая баба нас обгонит!

Собственно говоря, не один Данилка был в этом повинен, а еще и погода. Накануне шли дожди, и именно эта часть дороги настолько раскисла, что пускать коней машистой рысью или наметом было опасно — поскользнувшись, и конь через голову перевернется, и всаднику достанется. Вот и ехали грунью, а это ненамного быстрее простого шага.

— А не спрямить ли? — посоветовал Данилка.

— Куда тебе спрямить? И так дорога — словно стрела.

— Неужто никак нельзя? И тропинки в лесу посуше!

— А налетчики?

— Нешто они в такое время промышляют? — удивился парень.

— В утреннее-то? — Тимофей задумчиво поглядел на небо, определил положение солнца и решил: — Ин ладно, будь по-твоему! Знаю я тут одну дорожку. Кое-где придется, правда, наобум Лазаря ехать, ну да выберемся. Ясный день все же, любое дерево путь подскажет.

— Дерево? — Данилка вылупил круглые черные глазищи.

— Не знаешь? Мхом-то ствол больше с севера обрастает, а нам к югу править надо. Вот и не заблудимся.

Вскоре они свернули с наезженного пути и, сверяясь с солнцем, двинулись тропами.

Данилка впервые в жизни ехал лесом, и все ему было в диковинку. Он, сколько мог (а главным образом — сколько позволял Голован), вертелся в седле, задирал голову, пытаясь разглядеть вершины деревьев, и каждый птичий крик его озадачивал. Он не разбирал этих голосов и признал лишь сороку, которая затрещала совсем близко.

— Предупреждает кого-то, — бросил ему через плечо Тимофей. — Эх, зря я тебя послушался!

Пытаясь понять, где засела вредная птица, Данилка, в который уж раз, поднял голову.

Глаза в глаза из листвы смотрел на него медведь.

Парень ахнул, невольно рванул на себя повод и окаменел. Но зверь не трогался с места. Так и замер, глядя на Данилку внимательно и строго.

Данилка перевел дух.

— Ишь ты! Харя! — восхищенно сказал он. — Кто ж тебя, харя ты медвежья, к дереву-то привязал?

И точно — искусной резьбы морда была прилажена к стволу, чуть ли не врублена в него, на такой высоте, чтобы конному и то голову малость задрать, на нее глядя.

— Ты с кем это беседуешь? — крикнул успевший отъехать довольно далеко Тимофей. — Догоняй живо!

Данилка повернулся на голос и увидел за ветвями лишь рыжеватое впрожелт пятнышко — круп Лихого. Зеленый выгоревший зипун Озорного словно растворился в листве.

— Скачи сюда, Тимоша! Тут такое диво! — позвал товарища Данилка.

Недовольный Тимофей подъехал, увидел медвежью харю и почесал в затылке.

— Зачем это, Тимош?

— Зачем? — Тимофей огляделся по сторонам. — Ага… Глядит та харя на восход… Почти… Знак это какой-то, Данила. Может, тут клад поблизости зарыт. Разбойники-то свое добро под землю прячут и знаки оставляют. Поедем-ка прочь. Недосуг нам клады искать.

— На восток, говоришь? — Данилка повернул голову так, чтобы смотреть примерно оттуда же, откуда и медвежья харя. — Гляди — просвет меж деревьев! Только в этом месте он такой и есть!

— И что же?

— Давай поедем, поглядим!

— Ты сдурел? — строго спросил Тимофей. — И так из-за твоих репьев сколько проваландались!

Данилка настолько был увлечен своей затеей, что направил Голована в просвет меж деревьев.

Тимофеевы строгости его не больно пугали. Озорной был громогласен, грозен, суров, строг, да незлобив. Вот Желвак — другое дело. В Желваке порой удивительное злоехидство прорезалось, так словом припечатает — только держись… Желвака Данилка побаивался.

В полусотне шагов оказалась поляна. И всем бы она была хороша, и цветами богата, и, надо полагать, земляникой, да только встал Голован и головой мотнул, что, очевидно, означало — не пойду, и не проси!

— Ты чего там учуял, подлец? — спросил его Данилка.

Конь попятился.

Глазастый парень стал внимательно оглядывать поляну и увидел в зелени сероватую проплешину. Недоумевая, что бы это такое могло быть, он направил к проплешине Голована, однако именно она-то и не понравилась бахмату.

— Кончай дурью маяться! — заорал издали Озорной. — Кой черт тебя, обалдуя, туда тащит? Оставлю вот одного в лесу — выбирайся, как знаешь!

— У меня Голован дурит! — крикнул в ответ Данилка. — Встал — и ни с места.

— Погоди! Сейчас я его поучу, да и тебе достанется!

Тимофей на Лихом подъехал и посмотрел туда, куда показал пальцем Данилка.

— Гляди-ка, и Лихому тут не по себе. Ну-ка, поглядим…

Он соскочил с коня, отдал поводья Данилке и, выше колена в траве, зашагал к сероватой проплешине.

— Ну, ясное дело! Покойник тут!

— Кто?

— Да покойник же! Лежит спиной кверху. В спину ножом и ударили. Попробуй только слезть! Упустишь коней — на тебе верхом до самого Коломенского поскачу!

— Что делать будем, Тимоша? — спросил совсем растерянный Данилка.

Озорной, не отвечая, присел на корточки и попытался заглянуть мертвому в лицо. Вдруг он решительно взял тело за плечо и приподнял.

— Господи Иисусе! Да это ж Терентий Горбов!

— Знакомец?

— Знакомец…

Тимофей бережно опустил тело и выпрямился.

— Тут его оставлять негоже. Зверье обгрызет. А как везти — ума не приложу. Завернуть же не во что!

— А коли зверье еще не тронуло — стало быть, его совсем недавно?..

— Выходит, что так.

Тимофей постоял над мертвецом еще немного, ворча, что везти его, ни во что не запеленутого — и срам, и грех, и поругание…

— Да нам бы его из чащобы вытащить! — сказал наконец Данилка. — А там уж я его постерегу, а ты доедешь до ближнего двора, купишь какую-нибудь рогожу.

— Так-то, свет Терентий Афанасьевич, — горестно обратился Озорной к мертвецу. — Ел-пил ты с серебра, дорогие кафтаны нашивал, дворни у тебя сорок человек, а теперь вот грошовой рогожки нет… Так-то вот и живем, и помираем…

— Так это не простой человек? — удивился Данилка.

— Купец, — подтвердил Тимофей. — И кой черт его сюда занес? Ну, делать нечего. Держи, Данила, Лихого покрепче, а я тело-то поперек перекину. Докуда-нибудь довезем, а там уж наймем телегу.

Он опустился на колено и перевернул мертвеца на спину. Судя по всему, конюху не впервой было управляться с бездыханным телом. Он это тело, взяв одной правой за обе руки, усадил, потом левой подпер ему плечи, поднырнул широким плечом под неживую грудь, перехватил поудобнее — да и выпрямился со своим страшным грузом.

Данилка помог перетащить покойника на конскую холку. Тот свесился, как длинный куль зерна. Тимофей, вскочив в седло, одной рукой взялся за поводья, другой — за пояс убитого купца.

— Поехали, — сказал он. — Не надо бы его брать, теперь Разбойный приказ хуже твоих репьев прицепится, да и оставлять негоже, не чужой.

Волей-неволей пришлось выезжать на дорогу. И тут конюхам повезло — повстречали мужика на порожней телеге. Направлялся тот мужик как раз в сторону Москвы. Сговорились на алтыне и двух деньгах, причем у мужика еще и большая рогожа нашлась — завернуть тело, и за рогожу он особо еще две деньги взял. Потому что после мертвого тела в нее уж ничего и не завернешь…

Растолковав, куда везти груз и кому с рук на руки сдать, Тимофей расспросил еще, откуда мужик едет, кто таков, выпытал имя и прозванье.

— Теперь он знает, что я до него добраться могу, — объяснил Озорной Данилке, когда они уже вовсю скакали к Москве. — Это чтобы он тело в кустах не свалил. А теперь волей-неволей до горбовского двора довезет.

И вздохнул тяжко.

Вздох этот объяснялся не только сожалением о безвременно погибшем знакомце. Данилка уж довольно прожил на Москве, чтобы знать — всякий, отыскавший нечаянно мертвое тело, пусть даже споткнувшись об него, должен опрометью бежать прочь. Кроме разве что стрелецкого караула или земского ярыжки… Для простоты следствия нередко хватали тех, кого удалось поймать возле тела, и им-то в первую очередь предъявляли обвинение. Потому-то так много покойников и поднимали по весне, когда Москва высвобождалась из-под сугробов…

Взявшись хлопотать о мертвом знакомце, Тимофей взваливал себе на плечи немалую ношу. Однако ему было легче, чем прочим. Во-первых, нашли тело вдвоем. Во-вторых, оба — люди служилые, наехали на покойника, исполняя государеву службу. И за спиной конюха в таких неприятных случаях незримо стоял Приказ тайных дел с упрямым дьяком Дементием Башмаковым, который уже раз отказался выдать Данилку на расправу Разбойному приказу. Судя по тому, что больше парня не трогали, слово Башмакова против слова подьячих и дьяков Разбойного приказа имело немалый вес.

Было и еще кое-что. Горбовы, купцы не из последних, не оставили бы в беде человека, который вывез из лесу тело их брата, дав им возможность и отпеть его как подобает, и похоронить по-христиански, и всячески позаботиться о покинувшей мир без покаяния душе.

Чтобы добраться до Коломенского и доложить, что грамота доставлена, следовало проехать через всю Москву. По летнему времени это было даже приятно — улицы сухие, из-за многих заборов виднеются верхушки садовых деревьев и звенят девичьи голоса, да и тепло, ни ноги в стременах, ни уши не мерзнут. Опять же — в холод девицы проносятся, глядя лишь под ноги, а летним днем сами охотно посматривают на мимоезжих всадников. А о девицах Данилка задумывался все чаще…

Многие конюхи имели жен и детей, но именно те трое, что взялись его школить, Богдан, Тимофей и Семейка, уж как-то обходились без баб. Семейке было проще — он жил в доме брата, где о нем было кому позаботиться. Тимофей тоже имел какую-то богатую женским полом родню, в грязном и драном не хаживал. А вот Богдашу — тому, как и Данилке, приходилось тяжко, вечно с кем-то сговаривался о стирке, шитье и кормежке. Но даже дед Акишев, всем и каждому безнаказанно объяснявший, как жить на свете, Желвака не трогал и жениться ему не советовал.

Данилке дед сказал, что сам ему скоро невесту высмотрит, и это радовало. Да покуда высмотрит — изведешься, пожалуй!

Думая об этом приятном деле, о женитьбе, и не больно огорчаясь смерти купца, которого знать не знал, впервые в лесу и увидел, Данилка ехал за Озорным, держась на расстоянии не менее двух саженей — Лихой мог ни с того ни с сего и взбрыкнуть, тем более — у них с Голованом уже были какие-то лошадиные несогласия. Голован, проделав путь от Троице-Сергия до Москвы, несколько притих и позволял всаднику таращиться по сторонам. И Данилка, довольный, что может развлечься, даже не думал, почему Озорной выбирает те, а не иные улицы.

Жил Терентий Горбов на Мясницкой, у самых Мясницких ворот, которые после того, как год назад рядом была выстроена церковь Флора и Лавра, государь приказал звать Флоровскими. Но имечко что-то не приживалось.

О том, что Тимофей решил посетить родных покойника и сам сообщить им нерадостную весть, Данилка догадался, когда Озорной остановил Лихого перед запертыми воротами и раза два несильно бухнул в них пудовым кулаком.

Мужик, выглянувший сверху, конюха признал.

— Не ко времени, брат, — сказал он. — У нас тут Терентьева Ефросиньица бабье дело исправляет… Прости — не до тебя.

— Уж точно, что не ко времени, — согласился Тимофей. — Однако вызови мне ну хоть Федора Афанасьевича, коли он тут. Или Кузьму Афанасьевича. Дело есть важное.

— Ни того и ни другого нет.

— Ну так пошли за ними кого!

— Что же ты их в лавках поискать не хочешь? Они оба каждый в своих сидят.

— А то и не хочу, что незачем нам в тех местах появляться, — отвечал, проявляя осторожность, Озорной. — Мы-то, чай, по государеву делу посланы и должны немедля в Коломенское быть. А коли нас неподалеку от Кремля, возле Гостиного двора, знакомцы приметят да подьячим нашим донесут? Ни к чему это.

— Да что за дело-то к ним?

— Говорю же — важное! — раздраженно отвечал Тимофей.

И Данилка понимал — нужно, не тратя зря времени, подготовить родных к прибытию телеги с трупом, а дворовый мужик, вконец обленившись, не хочет даже голоса поднять — крикнуть кого-то из парнишек, послать за хозяйским братом.

И тут Озорному с Данилкой повезло.

Со стороны Лубянки показались трое конных. Они приближались неспешной рысцой, а Тимофей привстал в стременах, вгляделся — да и замахал рукой.

— Слава те Господи! Они! Федор с Кузьмой!

— С Федотом! — поправил дворовый мужик и исчез — спустился отворить высокую калитку, которая как раз была удобна для всадника. Вот коли бы сани или колымага — не миновать распахивать тяжелые ворота…

Тимофей послал коня навстречу купцам.

— Гляди ты! Как родинный стол, так и ты в гости жаловать изволишь! — воскликнул старший из братьев, Федор Афанасьевич.

По летнему времени купец одет был вольно, лишь в алой рубахе и синей расстегнутой однорядке со многими петлицами, в желтых остроносых сапожках.

— Не с добром я, Федор Афанасьевич, — сразу показав, что не до веселья, отвечал Тимофей. — Не хочу посреди улицы говорить.

— Терешка? — хором спросили братья.

Озорной кивнул.

Очевидно, тут уже ждали дурной вести. Старший Горбов помолчал, шумно вздохнул, помотал крупной головой.

— М-м-м… О-ох… — негромко простонал он, направил коня к открытой калитке и махнул рукой — мол, все сюда.

За ним въехали Озорной с Данилкой, Федот и молодой парень, сопровождавший братьев. Дворовый мужик тут же захлопнул калитку, заложил засов и принял поводья хозяйского коня. Тимофей, спешившись, отдал поводья Данилке и еще показал рукой — мол, так и оставайся, долго тут не пробудем.

— Что с братом? — встав напротив конюха, строго и скорбно спросил Федор Афанасьевич.

— Я телегу нанял, его привезти. К вечеру, я чай, будет.

— Жив? — В глазах самого младшего, Федота, была надежда.

— Был бы жив, — хмуро отвечал Тимофей. — Кабы по лесам не слонялся…

Услышав это, Данилка даже рот приоткрыл. И точно — покойник-то сам туда, на поляну, пришел! Если бы его на дороге ножом в спину закололи, то в придорожных кустах бы и бросили! Какого же черта его так далеко оттащили?

И таскать мертвое тело — радость невелика, на руки только дорогого покойника возьмут, а такого, что собственноручно прирезан, — волоком, волоком… А трава там была непримятая! Словно бы вошел, раздвигая высокие травы, Терентий Горбов на поляну, встал посередке — да и рухнул…

Пока он об этом думал, Тимофей то же самое коротко рассказал — мол, обнаружили случайно на поляне.

— Да как же?.. — чуть не плача, непонятно о чем спросил младший брат.

Тимофей, очевидно, понял вопрос по-своему.

— Вот, — Озорной указал на Данилку. — Кабы не он — лежать бы Терентию Афанасьевичу в том лесу и лежать! А его словно ангел Господень вел — вот нужно ему на ту поляну, хоть ты тресни! И привел его ангел, и указал…

Федор Афанасьевич повернулся к Данилке и в пояс ему поклонился.

— За то, что брата моего единокровного, любимого нашел и вывез!

И Озорной дважды кивнул — мол, мудрые и нужные слова сказаны.

Данилка не нашелся что ответить. То — кой черт тебя, обалдуя, туда тащит, а то — ангел Господень! Ловок Озорной!

Федот как ни крепился, как ни кусал себе губы, а заплакал. И тут же из-за дома послышались бабьи крики. Мужчины резко повернулись.

Вылетела заполошная девка в одной подпоясанной рубахе, пролетела мимо и кинулась к дворовому мужику, охранявшему изнутри калитку.

— Провушка, беги на торг, зови наших всех! Ефросиньице Бог сыночка послал!

— Не ори, дура, — хмуро сказал девке Федор Афанасьевич.

Она повернулась и ахнула, поднеся ко рту сжатые кулачки.

— Вот так-то, — купец повернулся к Тимофею. — И родиться не успел, а уж сирота… Пойдем к нам в крестовую палату, помолимся.

— Сирота?.. — еще не понимая смысла этого слова, тупо повторила девка. — Кто сирота-то, Господи?..

— Пошла вон, — беззлобно, однако твердо прогнал девку Федор Афанасьевич, и она понеслась обратно — к той стоявшей на задворках бане, где наконец-то разрешилась от бремени Терентьева жена.

Данилка глядел, глядел ей вслед — да и принялся кусать себе губы, как незадолго перед тем Федот. Острая жалость к младенцу, чьего отца убили злодеи, убили предательски — ножом в спину, перешибла все разумные мысли, а оставила одну неразумную, и внятно прозвучала в Данилкиной голове та мысль: найду и своими руками прикончу!

— Прости, Федор Афанасьевич, не могу — служба! — сказал Тимофей. — Я мужику-то, что Терентия везет, уплатил.

— Сколько?

— Три алтына и деньгу.

Купец достал кошель, захватил там сколько получилось.

— Подставляй горсть-то, служба.

Тимофей принял деньги не глядя, достал из-за пазухи свой кошель и пересыпал туда монеты.

— Мы в Разбойный приказ сами наведаемся, пусть там у нас сказку отберут. Не то соседушки твои донесут, что Терентия из лесу убитого привезли, — ввек не отделаешься. Данила! Сопли утри.

Тимофей вскочил в седло, дворовый мужик отворил калитку.

— На отпеванье приезжайте, — сказал купец, и Данилка поразился его каменному спокойствию.

Он еще не знал, что у иных людей от внезапного сильного горя лишь несколько замедляется речь…

Конюхи направились к Кремлю.

— А и нет худа без добра, — вдруг сказал Озорной. — На отпевание-то из Коломенского, поди, отпустят! В Москве побываешь, на похороны сходишь, угостишься на поминках, а утром — и назад в Коломенское.

Данилка вздохнул.

Почему-то Тимофей менее всего на свете думал про несчастную бабу, которая овдовела, рожавши. Где-то она там была в баньке вместе с новорожденным младенцем — ну и Бог с ней… А его мороз по коже подирал, стоило подумать, как ей, измученной, чуть живой, такую новость сообщат. И снова приходилось губы кусать.

После отцовской смерти да всех тягостей конюшенной жизни с ним впервые такое делалось.

В Кремль въехали по привычке Боровицкими воротами, да сразу и на конюшню — оставить коней. Сейчас весь тот край Кремля был тих. Государь, увезя с собой в Коломенское все семейство, прихватил и поваров с пекарями, и баб-мовниц, и весь тот люд, что кормился, обеспечивая ему с немалой свитой еду-питье, тепло в теремах, чистые постели и все прочее, необходимое для жизни. На Ивановской площади тоже нет прежней суеты — многие откладывают тяжбы до государева возвращения. Возле здания, где разместились приказы, нет обычной толпы, и это отрадно.

— Скоро разделаемся, — заметил Тимофей.

В Разбойном приказе по летнему времени было затишье. Да еще и час почти вечерний. Тимофей и Данилка вошли.

Из всех подьячих был один — давний знакомец Илья Матвеевич Евтихеев, который чуть было не собрался Данилку на дыбу вздернуть, да спасибо, дьяк Башмаков отбил. Очевидно, у подьячего накопилось работы — он строчил, не поднимая головы и, пока не кончил длинного предложения, даже не полюбопытствовал — кто там торчит у дверей.

— Бог в помощь, — сказал наконец Озорной. — Мы, стряпчий конюх государев Тимошка Озорной да конюшонок Данилка Менжиков, на мертвое тело в лесу набрели.

— И где же то тело? — тусклым голосом спросил подьячий, быстро лепя одну буковку за другой.

— Свезли к нему на двор, к покойнику то есть. Я его узнал, это черной сотни купец Терентий Горбов, их там еще три брата, Федор, старший, и Федот с Кузьмой. Купцы денежные, в Гостином дворе и на Красной площади лавки держат.

Тимофей объяснил это затем, чтобы подьячий знал: таких людей лучше понапрасну не задевать, себе дороже встанет. И тот, кто отыскал в лесу тело и знал, куда с ним дальше направиться, вряд ли злодей-убийца, убийцы своих мертвецов к родне в телегах не возят. Как бы ни хотелось Евтихееву признать за убийц тех, кто нашел тело, на сей раз у него это не получится.

Подьячий был не дурак — сообразил, что цепляться к Тимофею бесполезно. Он дописал строку и, поскольку чернила в пере были уже на самом исходе, сунул свое орудие привычным движением за ухо.

— Ты, что ли, стряпчий конюх Тимошка Озорной? Ты? — казенным голосом уточнил Илья Матвеевич, подняв крупную, почти что львиную голову. — А ты Данилка Менжиков?

— Они самые, — подтвердил Тимофей.

Данилка бестрепетно выдержал взгляд. Евтихеев его признал, и потому никакой любви в том взгляде не наблюдалось…

— Стало быть, сказку я у вас отобрать должен о том, как на мертвое тело наехали? — Подьячий вынул из-за уха перо, макнул его в чернильницу, дал стечь большой синей капле и изготовился записывать.

— Дали нам государеву грамотку свезти к Троице-Сергию, игумну, — весомо произнес Тимофей. — И мы ее отвезли, и там переночевали, и отстояли заутреню, а на обратном пути захотели для скорости спрямить дорогу и поехали лесом. Дорога-то там после дождя гнилая, а тропы в лесу куда как посуше.

Данилка в глубине души усмехнулся — хоть и пугал Тимофей, что расскажет про его сражение с репьями, однако не выдал!

— Где свернули? — спросил подьячий.

— А бес его знает… — Тимофей задумался. — До Пушкина еще не доехали. В Пушкине я хотел в Никольскую церковь зайти. Раз уж такой душеспасительный поход вышел.

— А Хотьково проехали?

— Хотьково проехали.

Подьячий что-то записал.

— И спрямили вы путь?..

— И увидели на дереве медвежью харю.

— Какую еще харю? — в голосе подьячего наконец-то прорезалось что-то человеческое. Он даже руку с пером отвел в сторону и опустил.

— Медвежью, как живая, из дерева резанную. Наверно, веревками примотана, — тут Тимофей повернулся к Данилке. — Данила, ты не заметил? Веревки были?

Парень помотал головой.

— А та харя глядела на поляну, и на поляне мы нашли мертвое тело.

— И это все?

— Все, поди…

— Мало, — твердо сказал подьячий.

— А ты спрашивай! — потребовал Тимофей. — Откуда мы знаем, что тебе полагается выяснить! Ты по-умному спроси — мы, как на духу, и ответим.

Тут дверь распахнулась. Вошел подьячий Земского приказа Гаврила Деревнин, а за ним земский ярыжка Стенька Аксентьев тащил на горбу лубяной, бедно расписанный короб, из тех, что приказные покупали за казенные деньги для хранения столбцов.

— Вот, Илья Матвеевич, сколько взяли, столько и возвращаем, — сказал Деревнин. — Все столбцы с нашими сверены. Из тех налетчиков, которые у тебя в розыске числятся, четверо наших, по нашим столбцам проходят. Надобно полагать, они-то на Москве краденое и сбывают. Кто прав-то оказался?

— Я, что ли, не говорил, что давно пора столбцы сличить? — огрызнулся Евтихеев. — Вот так-то и бывает, когда два приказа одними и теми же ворами занимаются! И кто ж таковы?

Деревнин протянул исписанный лист.

— Нарочно для тебя в обеденное время трудился. Поставь короб, Степа! Да бережнее!

Стенька опустился на корточки и дал коробу сползти прямо к стенке. После чего встал, очень недовольный. Как искать всякие разбойные имена по трехсаженным столбцам, так «мы», а как содеянным похваляться, так «я»!

— Вон оно что… — протянул Евтихеев и сунул лист под свиток столбцов. — Ну, благодарствую! Степа, ты короб-то левее передвинь, мы туда еще один поставим.

Стенька принялся пихать короб.

— Стало быть, харя глядела на поляну? И вы пошли, куда она глядела, и там было тело? На поляне? — вроде бы благодушно повторил сказанное подьячий и вдруг взвился: — Стало быть, с неба оно туда упало! Никаких следов, трава не примята, ни тебе копыт, ни тележной колеи, а тело с облака рухнуло!

— Вот то-то и оно, — согласился Тимофей. — Мы и сами удивились. Этот Терентий сам, своей волей на поляну пришел. А уж кому это понадобилось и за что его закололи — мы знать не можем.

Тут Озорной приосанился и заговорил отчетливо, все возвышая и возвышая голос:

— Мы — людишки государевы, государеву службу исполняем, для скорости дорогу спрямили! И для чего лесным налетчикам людей на поляны заманивать и ножом в спину убивать, нам неведомо! А ведомы такие дела Разбойному приказу! И потому мы, верные слуги государевы, сюда пришли! А коли бы на Москве беда стряслась — вон к нему бы пришли!

Последние слова конюх, указав на Деревнина, чуть ли не выпел мощным дьяконским басом.

— Нишкни, окстись! — разом замахали на него Евтихеев и Деревнин. — От твоей глотки окна вылетят!

Тимофей с неохотой умолк.

— И что мне с такой сказкой делать? — спросил Евтихеев Деревнина. — Явились, праведники! Ничего не видели, ничего не слышали, только тело подобрали! Может, мне теперь ту харю спрашивать, у нее сказку отбирать?

— Какую харю, батюшка Илья Матвеевич? — удивился Деревнин.

— Они, лесом едучи, деревянную медвежью харю на дереве нашли. Поехали, куда она глядела, и тут им мертвое тело явилось. Купца Терентия Горбова тело! Где харя — сами не ведают, меж Хотьковым и Пушкиным. А мне — разгребай!

— Да уж… — посочувствовал Деревнин, понимая, что вести розыск по делу об убийстве, имея такие скудные сведения, невозможно.

Стенька же, честно пихавший свой короб, замер, вспоминая.

Медвежья харя, медвежья харя… Да куда ж она там, в голове, завалилась?..

— Пойдем, Степа, — велел Деревнин. — У меня для тебя еще дельце есть.

И так вышло, что лишь у самой двери встретились взглядами Стенька и Данилка.

Стенька признал парня, из-за которого в присутствии важных чинов опозорился. Ну, не так чтобы он один, но хитрый Деревнин сумел все на него свести. Парень уже смотрел не таким странноватым оборванцем, и это было Стеньке обидно — ишь ведь, сопляк, а в люди выбился!

А Данилка узнал непонятно с чего обезумевшего земского ярыжку. Хотя тот был не в служебном кафтане, зеленом с буквами «земля» и «юс», а в одной холщовой рубахе.

Они не поздоровались, даже друг другу не кивнули — с чего бы вдруг? Век бы оба друг дружку не встречали!

Спускаясь с крыльца, Стенька все вспомнил.

— Гаврила Михайлович! Дельце есть!

— Какое? — повернулся к нему Деревнин.

— Там про деревянную медвежью харю толковали, что к дереву привязана.

— Ну?

— Так сосед у нас есть, Савватеем Морковым кличут, он по весне резал такую харю для потехи, и у него ее украли!

— Украли? Кому же это она понадобилась?

— А тому, поди-ка, кто ее потом к дереву привязал!

Подьячий хмыкнул.

— Полагаешь, лесные налетчики у деда харю унесли и для своих дел использовали? Может, ты еще понимаешь, для чего им ту харю к дереву привязывать?

— Знак. Примета, — наугад брякнул земский ярыжка.

— Примета?..

Тут лишь Деревнин остановился и повернулся к Стеньке.

— Ты, чай, ту харю искать пробовал?

— Да зачем? Баловство одно.

— А попробуй! Ты вон в последние дни вместе со мной вертишься, как белка в колесе…

И это было правдой. Когда дьяки Земского приказа додумались, что неплохо бы сверить свидетельские сказки и судные списки обоих приказов, Земского и Разбойного, как раз Стенькина новоявленная грамотность и пригодилась!

Смысл этого был такой: Земский приказ ведал всеми преступлениями в самой Москве, а Разбойный — за ее пределами. Но где сказано, что лихой человек, живя, к примеру, в Ростокине, будет проказить исключительно на Москве или исключительно вне Москвы? Он, подлец, всюду поспеет! И очень может быть, что по делу Земского приказа проходит и уже малой кровью отделался человек, которого отчаянно ищет Разбойный приказ. Или же наоборот.

За последние дни Стенька столько всяких мерзостей выслушал и прочитал — голова пухла. Брали из Разбойного приказа короб за коробом, а сколько в каждом столбцов, одному Богу ведомо. Заодно перебрали их, свили потуже, а порченные мышами предъявили отдельно, добавив при этом, что в Земском-то приказе сам Котофей служит, а в Разбойном прикормить хорошего мышелова то ли пожадничали, то ли поленились.

Деревнин устал поменьше, не ему же короба таскать, но и Гавриле Михайловичу досталось. Но даже к концу трудового дня ясности мышления он не утратил.

Коли удалось бы дознаться, кто стянул харю и привязал ее к дереву, то можно было бы оказать услугу Илье Матвеевичу, стребовав с него какой-либо ответной услуги. И еще — Деревнин не раз слыхивал прозванье Горбовых. Коли предложить Горбовым свои услуги по розыску убийцы, то они, пожалуй, не поскупятся…

— …вертишься, как белка в колесе, жена, чай, забыла, каков с виду. Ступай-ка ты, Степа, домой пораньше, да загляни к тому своему соседу, порасспрашивай. Может, и сообразишь, кому та харя понадобилась. Узнай, для чего или для кого он ее резал, как пропала, все узнай!

Стенька в знак благодарности поклонился и поспешил домой.

Наталья и впрямь его почти не видела. То есть являлся он довольно поздно вечером, на вопросы отвечал невнятно, а однажды вызверился — работа-де срочная, велено подьячих веревками к скамьям-де привязывать, пока не справятся, а мелкие чины одно слышат: «Батогов возжелалось?» Поскольку батоги были делом житейским, а о привязывании подьячих слухи по Москве ходили, Наталья от мужа и отцепилась. Только утром выкидывала ему на стол миски с едой — подавись, мол, постылый!

Явившись в неурочное время, Стенька жены дома не застал и даже несколько тому обрадовался. Он заглянул в печь, нашел еще теплый горшок щей, похлебал прямо из горшка и огородами поспешил к Морковым.

У Морковых зачем-то собрались люди — Стенька увидел на дворе привязанных коней, телегу, кобылой запряженную, а цепной кобель сидел на укороченной веревке и, видать, уже утомился от непрерывного лая. На Стеньку он брехнул так, что земский ярыжка услышал в том брехе живой и внятный человеческий голос:

— Еще и тебя нелегкая принесла!

Он взошел на крыльцо, стукнул дважды в дверь, ему не ответили, он постучал еще и вошел незваный, хотя и о себе предупредивший.

В горнице он обнаружил накрытый стол, за которым чинно сидело морковское семейство, мужики по одну сторону, бабы — по другую.

Старший дедов сын, Ждан, матерый мужик, дослуживавший в стрельцах остатние годы, поднялся ему навстречу.

— Хлеб да соль, люди добрые! — пожелал Стенька, ища глазами деда Савватея.

— Хлеба кушать! — как положено хозяйке, пригласила Алена Кирилловна.

— Заходи, Степан Иванович, — позвал и Ждан Савватеевич Морков. — Что ж ты так-то, не по-соседски? На похороны тебя не докличешься, девять дней без тебя справляем.

— А кто помер-то? — уже предчувствуя беду, спросил Стенька.

— Да батя наш и помер… — Ждан Савватеевич достойно вздохнул.

— Дедушка Савватей, что ли? — очень даже глупо осведомился Стенька.

— Другого бати у нас нет, — отвечал Морков-старший. — Не было, то есть… Вот, похоронили.

— Царствие ему небесное, — сказал, крестясь, Стенька, да таким обреченным голосом, как если бы с дедом все свои надежды на будущее похоронил.

— Да ты присядь, Степан Иванович, — предложила жена Ждана, старшая дедова невестка, Алена Кирилловна, которую после смерти дедовой жены считали в хозяйстве большухой, главной хозяйкой, и перед ней во всех домашних делах отчет держали.

Стенька сел на лавку. Все, все рухнуло!

— Как же это он, а? — спросил в полном отчаянии земский ярыжка. — Как же?..

— Да не огорчайся ты, соседко, — произнесла нараспев Алена Кирилловна. — Всякого бы так до самой смерти дети досмотрели, как мы дедушку Савватея Осиповича! Нас с тобой бы так досмотрели! И лет уж ему было немало. Сколько, Жданушка?

— Мне уж полвека, — сказав это, хозяин пустился в мучительные внутренние вычисления. — Восьмой десяток — уж точно!

— И нам бы до восьмого десятка дожить! — пожелала себе и всем присутствующим хозяйка.

Очевидно, вся жизнь и похороны деда стали на время семейной гордостью и должны были сделаться предметом соседской зависти.

— Дай Бог не меньше, — согласился Стенька. — А ведь я к вам по дельцу…

И с надеждой обвел взором все лица — Ждана, Василия, Герасима, Ивана и самого младшего — Бориса, а также бабьи — Алены, Марфы, Анны, другой Анны и Вассы, младшей из невесток.

— А что за дельце? — спросил Ждан Савватеевич.

— Да дельце-то с виду пустяшное, но важности немалой, — Стенька приосанился, помолчал и, когда увидел, что все слушают его очень внимательно, продолжал: — Помните ли, как по весне у Савватея Осиповича медвежью харю своровали?

— Какую еще харю? — Хозяин в немалом изумлении повернулся к супруге. — Алена! Это что за бредни?

— А я откуда знаю? — Алена сперва уставилась на Стеньку непонимающими глазами, потом же догадалась. — А и точно! Он, царствие ему небесное, ты же знаешь, любил с деревом ковыряться! Тебя не было, ты тогда в Суздаль уезжал, а он и точно медвежью харю резал, и ее совсем уж готовую украли!

— Деревянную? — уточнил Ждан Савватеевич.

— Деревянную, — подтвердила Васса. — И на моих же парнишек напраслину возвели! Будто бы они, Егорка с Матюшкой, утащили! А зачем им тащить? Дед для них-то, поди, и резал!

— Куда им такую здоровенную? — возразила Алена Кирилловна. — Так ты что же, Степан Иванович, ради этой хари в дом, где покойника поминают, заявился?

— Хорош сосед! — поддержал возмущенную бабу Герасим Савватеевич.

И все пятеро братьев так на Стеньку набычились, что хоть хватай шапку да и выметайся за дверь!

— Да Господь с вами! — воскликнул не на шутку перепуганный Стенька.

Все-таки мужики Морковы были здоровенные, недаром всей семьей в стрельцах служили и в Тимофея Полтева полку на хорошем счету были. Как выйдут, бывало, все пятеро, в рудо-желтых кафтанах с зеленым подбоем, в островерхих сочного вишневого цвета шапках, в зеленых сапожках, и пищали у них на плечах игрушечными смотрятся, так и поглядеть радостно!

— Соседушка! — презрительно сказал Ждан Савватеевич. — Женку бы спросил — она-то, я видел, нашим бабам поминки готовить помогала.

— Да мое дело какое? Я человек подневольный! Велели пойти расспросить — я и пошел! — вовремя вспомнил о своей службе Стенька. — Мне подьячий Деревнин, не отобрав сказки о медвежьей харе, и возвращаться не велел!

— Так на кой вам там, в приказе, та харя сдалась?!?

Стенька развел руками — мол, сам не знаю, а начальством велено отобрать сказку! И все вопросы — к ополоумевшему начальству, которое до того уж зажралось, что насчет деревянных медвежьих харь разведывать гонит!

Ждан Морков обвел взором семейство, которому теперь был за старшего.

— Ну, ладно уж, черт с тобой. Спрашивай! — выразил он общее мнение.

— Стало быть, так, — приступил к делу Стенька. — Велено узнать, для чего Савватей Осипович ту харю резал. Для своей ли утехи или с кем срядился? Может, ему за ту харю заплатить обещали?

Семейство разом поглядело на старшую невестку деда, которая одна лишь и умела с ним договориться.

— Да кто ж его знает, с кем он срядился? — удивилась Алена Кирилловна. — Да и кому такой товар нужен? Скоморохам разве! Для ребятишек, поди, и резал.

— Скоморохи по Москве похаживают, — согласился Стенька. — К вам не заглядывали?

— Они теперь открыто не промышляют. Если где и играют, так на богатых дворах, потаенно. А то сам не знаешь! — сказал Ждан Савватеевич.

— Знать-то знаю, а ну как это скоморохи с Савватеем Осиповичем сговорились?

— Да коли и так — как бы мы их от простых людей отличили? — разумно спросил Василий Савватеевич. — Они, чай, по делам ходючи, в обычное платье одеваются и пакляной бороды не привешивают.

— А когда Савватей Осипович ту харю резать начал? — зашел с другого конца Стенька. — Весной, поди?

— Весной ли?

Семейство посовещалось и вспомнило — вроде на Благовещенье. Искал какой-то чурбачок в сарае, потом незнамо откуда принес. И Алена Кирилловна подтвердила — когда харю украли, тоже все Благовещенье поминал.

— Так это когда было! — воскликнул Ждан. — Коли кто и приходил, и сряжался с батей, так теперь и не вспомнить!

— А не являлся ли кто за готовой харей? Ведь коли дед с кем-то уговаривался, тот человек должен был прийти — расплатиться да товар забрать!

— Ты сперва докажи, что он и впрямь подрядился за деньги ту харю резать! — одернул земского ярыжку Герасим Савватеевич. — Мало ли что затеял? Он и ковш в хозяйство резать начал, и полку, все неоконченное лежит.

— Ваган мне обещал, — добавила Анна-старшая. — На доске-то рыбу для тельного рубить неудобно, а ваган — в самый раз. И ведь на торг не пустил, обижался, говорил — сам вырежу, сам!..

— Стало быть, так… — Стеньке нужно было выдержать достоинство служилого человека, и он сделал для этого все возможное. — Коли кто за харей явится, пошлите за мной парнишку. А сами расспросите, кто таков, откуда, задержите, коли сможете.

— Степан Иваныч! — воззвал к нему благоразумный Ждан Морков. — Да ты сам посуди — начал батя резать на Благовещенье, на Кирилла и Мефодия харя почитай что готова была. А сейчас у нас что?

— Преподобная Макрина! — сразу подсказала Алена Кирилловна.

— Батя знал, что на работу немногим более месяца уйдет, коли сряжался, то на такой срок. Либо тот человек проведал, что харю своровали, и потому не пришел, либо такого человека и вовсе на свете нет! Так своему подьячему и донеси!

— Вот и вся тебе сказка! — весомо добавил Василий Савватеевич.

Тут-то Стенька и призадумался.

Можно было… Нет, нужно было остаться, посидеть с осиротевшим семейством, иначе некрасиво получалось, не по-соседски. Но и тратить время на такое сидение совершенно не хотелось. Ну, кто он тому покойному деду? Раз в год, поди, и виделись…

Стенька остался и честно отсидел сколько-то, ведя чинную беседу о городских новостях. Вскоре Новый год праздновать — первого сентября, так приготовиться надо. И в государевом семействе скоро радость, царица ходит непраздная, об этом все знают. Хорошо бы царевича родила. А вслед за Новым годом — тезоименитство маленькой царевны Софьи Алексеевны, которой всего-то годик исполнится. Тоже — праздник, и народ угощать будут.

Разговор такой был для Стеньки повинностью и тяжким наказанием. Как и сами праздники, впрочем. Слободским-то что! Принарядятся, в церковь сходят и будут веселиться! Кроме тех стрельцов, чьи полки назначены в те дни ходить караулами по городу. А Земский приказ весь, в полном составе, трудиться обязан, мало ли какое воровство? Тати поганые только праздника с его беспечностью и ждут, чтобы распоясаться да поживиться!

А у земских ярыжек еще и особая повинность. Как соберется государь куда ехать, на богомолье ли, в подмосковную ли выезжает, пока поезд тащится через Москву, возглавляет его не боярин какой-нибудь, а Стенька с товарищами. Вот только в руках у них не булавы, не шестоперы, а метлы с лопатами, и они дорогу государевым коням очищают…

Побыв за столом сколько надо, Стенька засобирался. Уходить, ничего не разведав, было неприятно. Однако вновь допекать взрослых и скорбных людей дурацкой харей…

И тут Стеньку осенило!

Он вспомнил, что тогда, в то поганое утро, помчавшись босиком расследовать дурацкую покражу, он услышал от покойника и от Алены Кирилловны нечто важное. И это было… это было…

В покраже обвинили младших дедовых внучат, Егорку с Матюшкой!

Тогда в их детском имуществе хари не нашли и обвинение с них сняли. Но дед был свято убежден, что это их рук дело. Почему — только он один и знал. И теперь уж не спросишь…

Но они, видать, знали, что дед резал харю, что дело близилось к концу, знали и то, где харя лежала. Видимо, они даже имели возможность утащить ее незаметно — ведь Алена Кирилловна утверждала только, что в их ребячьем имуществе пропажи не обнаружено, а если бы их невинность подтверждалась еще чем-то — она бы наверняка и другие доводы привела.

Младшие внучата, сыновья Бориса и Вассы Морковых, были погодки, то ли семи и восьми, то ли восьми и девяти лет, это только бабы знают. Старшие-то, которые от Ждана с Аленой, уже в стрельцах служили, а эти в семействе были самыми младшенькими, других детишек их лет на дворе не водилось, и парнишки сдружились — не разлей вода! За ними многие проказы числились — привязывание тряпок к кошачьим хвостам, воровство яиц у соседских кур, самым жестоким было наливание густого дегтя в чеботы злоехидной бабки Акулины Чурюкиной — и как только к ней в избу забрались? Ничего удивительного, что дед обвинял этих разбойников в покраже, и не было…

Лето было самым детским временем. Осенью, зимой и весной насидишься на печи, обувки имея одну пару на двоих, а летом обувка не купленная, тепло, мать сама была рада, когда парнишки целый день в ногах не путаются и на печи не шебуршат. Но в итоге каждый раз имела она счастье несказанное — вычесывать репьи и только что не сучья из кудлатых, светло-золотистых волос такой густоты, что не одна боярышня бы иззавидовалась.

Еще внучата были до того схожи, что странно было — как их родная мать не путает.

Стенька сам в этом убедился, когда обнаружил разбойных братцев возле лошадей. Один подсаживал другого, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы Стенька сурово не окликнул их и не поспешил к парнишкам.

Обоих уже давно пора было стричь — удивительно даже, как они еще что-то видели из-под спадавших ниже бровей неровных прядок. Поставив их перед собой, Стенька несколько времени, качая головой, смотрел на две макушки, одну — в пуху от какой-то травы, другую — с прицепившейся очищенной веточкой от смородины. Похоже, внучата только что выбрались с соседского огорода.

— Не стыдно? — спросил земский ярыжка. — Старшие на минутку отвернулись, а вы уже невесть что творите!

Ответа не было. Очевидно, к поучениям Матюшка с Егоркой давно привыкли.

— Хотите покататься на лошади — так прямо и скажите. Пусть кто-то старший в седло посадит, научит, как повод держать.

— Научит, как же… — буркнул в ответ внучонок, но старший или младший — Стенька не знал.

— Ничего, подрастете — успеете наездиться! — пообещал Стенька. — А я, так и быть, никому не скажу, как вы коня со двора свести пытались. И так на вас, горемык, всех дохлых собак вешают.

Парнишки переглянулись — в голосе соседа было совершенно непривычное для них сочувствие.

— Ага, вешают… — согласились на два голоса внучата.

— Вот когда у деда медвежью харю выкрали, тоже ведь вас всуе поминали, я помню. А вы тут были вовсе ни при чем, — продолжал подлаживаться Стенька. — Я слушал, диву давался. И еще понять не мог, а с чего дед взялся медвежью харю резать? Ведь не ковш, не ложка, а что-то вовсе непотребное — харя!

Пареньки переглянулись. Что-то они, видать, знали.

— Ведь не вас же тешить?

— Не-е! — хором отвечали разбойные внучата.

— Кабы нас — он бы ее тайно резал, — объяснил парнишка. — Вон лошадиную башку для палки — мы и не знали, когда успел.

— Что еще за башка для палки?

— Верхом гоняться!

И парнишка показал, как это делается. Занес ногу и перекинул ее через воображаемую палку, увенчанную конской башкой, левой взялся за воздух впереди себя, придерживая незримого аргамака, а правой — взмахнул столь же незримой плетью, гикнул и понесся вприпрыжку по двору.

— Стой, стой! — заорал вслед Стенька.

Не имея своих детей и давно выйдя из бесштанного возраста, он напрочь позабыл, как положено скакать верхом на палке. Парнишка сделал круг и вернулся, по виду — совершенно счастливый.

Стенька посмотрел на дедовых внучат в превеликом недоумении. Тут и от взрослого свидетеля-то порой толку не добьешься, а с этими — вспотеешь, говоривши! Однако выхода не было — шустрые пареньки могли высмотреть что-то такое, чего старшие не заметили.

— Так, может, кто к нему приходил? Сговаривался? Старшие-то своими делами заняты, а вы весь день дома. По зимнему-то времени, поди, на двор бежите, когда уж невтерпеж?

— Ага! — согласились внучата.

— Стало быть, коли кто к деду приходил — должны были видеть!

— А он не в горнице резал, а в подклете! — сообщил то ли Матюшка, то ли Егорка. — Туда со двора войти можно.

— Мамка в горнице не велит, стружек много, а в подклете у нас тепло.

— И что — разве не хотелось поглядеть, как дед режет?

— А чего там глядеть! — высокомерно молвил второй внучонок. — Режет да поет, режет да поет…

— А что поет-то? — словно о живом, спросил Стенька.

— Да все духовное…

— В подклете, значит. И там ту медвежью харю держал?

— Да там, поди.

— И как же ее унесли из подклета? — Стенька задал свой вопрос, да сам и задумался. И точно — чужой туда коли и забрался бы, то не харю, а чего позначительнее уволок бы. Да и шуму бы поднял, хотя если ранним утром, когда уже почти светло…

— А что, рано ли у вас встают?

— Да бабы встают-то рано, — по-мужски презрительно отвечал тот из внучат, кому не полюбились дедовы духовные песнопения. — Коров в стадо проводить, завтрак готовить. У нас поварня-то на огороде, они как начнут взад-вперед бегать…

Похоже, это был старший, Матюшка, потому что старшему и положено пораньше ощутить себя взрослым мужиком…

— От пожара бережетесь? — усмехнулся Стенька.

Поварня на огороде — это было разумно, такую можно топить хоть каждый день, а той, что в доме, летом прямо хоть амбарный замок на устье вешай, не то решеточный сторож дым из трубы заметит да десятскому своему донесет, изворачивайся потом…

— Бережемся, поди. А тебе чего надо-то?

Прямой этот вопрос Стеньку озадачил. Не объяснять же младенцу, что медвежья харя для чего-то убийцам понадобилась! А коли про это не сказать, то все расспросы смысл теряют. Ну, пропал кусок дерева — и пропал, туда ему и дорога.

— Да вот, думал я, кому и для чего та харя могла пригодиться. Дедушка Савватей ее потехи ради резал — это понятно. А тот, кто уволок? Ему-то зачем?

— Зачем? — Внучата переглянулись.

— Ну, на что ее употребить можно? Вот вы оба — вам бы она пригодилась?

— Пригодилась! — едва ли не хором завопили парнишки.

— А как?

— А мы уж придумали! Мы бы шубу взяли, вывернули! Мы бы ее — на палку! И ворот бы вздернули! И харя оттуда — ух! А-р-р-р!!! Р-р-ры!!!

До Стеньки дошло — эти двое уже приценивались к деревянной харе, чтобы совместно изобразить медведя, засесть где-нибудь в кустах и, выскочив, насмерть перепугать каких-нибудь глупых баб и девок.

Неужто и впрямь — скоморохи?

С одной стороны, вроде бы все и сходилось. Коли скоморохи — так они и прокрались незаметно, потому что уж десять лет, как на Москве им бывать не велено. Но, с другой стороны, для чего им харя, да еще из цельного куска, которую на голову не натянешь, когда у них и живые плясовые медведи водятся? Опять же, они — мастера хари из бересты делать, с льняной куделью, с клочьями меха.

Стеньке очень понравилась мысль о скоморохах. Он крутил ее так и этак, пока не прирастил к ней очень разумное обоснование.

Сам-то скоморох на Москву может забрести, у него на лбу про ремесло не написано, а вот медведя приводить уже опасно. Если на каком богатом дворе и живет для потехи цепной медведь, то его оттуда не выпускают. Стало быть, те скоморохи, которые все же тайно сюда пробираются и устраивают представления, должны как-то исхитряться… Береста — великое дело, да только резная харя как-то правдоподобнее. И ведь неизвестно, какой ее делал дед! Может, и вовсе — полой изнутри!

С этим предположением Стенька наутро отправился к Деревнину.

Земский приказ еще был заперт. Понемногу сходились подьячие и ярыжки, кулаками и локтями прокладывая дорогу через шумную толпу ожидающих. Стенька, осознавая свою немалую причастность к государственным делам, пробивался беззастенчиво, ругаясь и пихаясь почище всех прочих. Одного мужика так даже чуть с крыльца не скинул.

Постучал в дверь, крикнул «Свои!». Дверь, заложенная от не разумеющих времени дураков хорошим засовом, приоткрылась как раз, чтобы молодцу протиснуться, и Стенька оказался в родном приказе. Там уже был и дородный Протасьев, и Емельян Колесников, и прочие подьячие, и кое-кто из ярыжек.

Доставались и выкладывались на столы стопки рыхловатой голландской бумаги. Писцы кроме простых чернильниц ставили и другие, с красными чернилами для заглавных букв. Проверялись на глазок заточенные перья, а тот, кто все свои извел, готовил новые — и подрезал ножичком, и наносил разрез, и подскребал где надобно. Служилый люд переговаривался негромко — в начале трудового дня еще никто ни на кого не злился.

Стенька прошел к Деревнину и пересказал ему все разговоры на дворе у Морковых.

Подьячий выслушал внимательно.

— А это и впрямь хвостик! — одобрил он. — Скоморохи с дедом срядились по весне и ушли. Дед был совсем трухлявый, и в церковь-то нечасто выбирался. Харю же унес тот, кто по крайней мере знал, что она у деда имеется!

— Твоя правда! — воскликнул Стенька.

— Кто мог знать, что у него уже почти готовая харя имеется? И рассказать об этом вору? — продолжал рассуждение Деревнин. — Домашние? Да им и не к лицу посторонним людям рассказывать про дедово баловство… Ровесники, с кем дед в церкви обедни стаивал? Так они услышат, а через минуту и забудут. Я старцев знаю, особенно тех, что еще от поляков Москву вычищали! Они тебе про те времена все припомнят, а как внуков зовут — это уже в голове не помещается. Стало быть, о харе мог знать только тот, кто с дедом срядился. Или скоморох, или я уж не знаю кто! И от того человека о ней проведал вор.

— Гаврила Михайлович! А что, коли скоморохи сами и унесли? Они, видать, у деда в гостях бывали. Не захотели платить — взяли да и унесли!

— И это возможно! Да только для чего им ту харю к дереву приколачивать? Она же им для дела нужна была. Нет, Степа, нужно искать того, кто с дедом о харе сговорился, и его уже допытывать — кому про ту харю рассказал!

Стенька крепко почесал в затылке.

— Решеточных сторожей разве опросить? — предложил он. — Они за порядком хоть и худо, а следят. Может, примечали, в котором дворе скоморохов привечают?

— И верно, — согласился подьячий. — Кабы посадские не привечали, так этого добра бы на Москве и не водилось. Ну-ка… А ведь ты разумное слово молвил, Степа! Гляжу, и впрямь быть тебе подьячим! Как с грамотой-то?

Доброе слово всякому приятно, а уж земскому ярыжке, который его нечасто слышит, тем паче.

— Читаю скоро, — похвалился Стенька. — Пишу пока не шибко… Кляксы проклятые так и шлепаются…

— А образчика нету, как пишешь? — полюбопытствовал Гаврила Михайлович.

Стенька только руками развел — кто ж знал, что понадобится?

Деревнин повернулся к Семену Алексеевичу Протасьеву.

— Нет ли у тебя маловажной бумаги переписать?

— У меня есть! — подал голос молодой подьячий, Аникей Давыдов, которого перевели из Разрядного приказа. — Вот столбец. Сам собирался, да уж пусть Степан Иванович перо испытает!

Стенька покосился на шустрого парня. Не то чтобы Аникей был плох, сварлив, ябедлив, а просто занял он то место, на которое зарился Стенька.

— Садись, пиши! — велел Деревнин. — А я по дельцу одному отойду, пока народ не понабежал.

Аникей освободил для Стеньки угол стола, дал свое перо, хорошо очиненное, свою чернильницу, и даже не оборотную сторону испорченного листа, а совсем новенький!

— Ты линуешь или уже так можешь? — спросил.

Стыдно было признаться, что без линии строка уходит куда-то вверх, но Стенька решил соврать в надежде на пресловутый русский авось.

— Линии нам ни к чему.

— Ну, пиши.

— Это судный список, что ли? — взглянув на самое начало столбца, определил Стенька.

— Ага, — кивнул Аникей.

Стенька сунул перо в чернильницу, вынул, дал стечь капле и, занеся орудие над бумагой, прочел, шевеля губами:

— В лето сто шестьдесят шесть…

Тут же он записал сказанное и вновь уставился в столбец.

— В большом озере Ростовском… съезжались…

Аникей дал знак рукой, и оба пожилых подьячих, Протасьев с Колесниковым, обсуждавшие сытные свои обеды, замолчали и, чуя некую пресмешную каверзу, стали наблюдать за Стенькой.

— …в большом озере Ростовском… — совершенно не вдумываясь в смысл и стараясь лишь выводить буквы с возможно более нарядными росчерками, продолжал читать и писать Стенька. — … съезжались судьи трех городов… Имена судьям… Белуга Ярославская, Семга Переяславская, боярин и воевода Осетр Хвалынского моря… окольничий был Сом, больших Волжских краев… судные мужики — Судак да…

Тут до земского ярыжки понемногу стало доходить, что он занимается какой-то несуразицей.

— …да Щука-трепетуха… — вслух и довольно громко прочитал Стенька. Прочитал и изумился — какая, к черту, щука?!?

Юный подьячий Аникей Давыдов уже вовсю давился смехом.

— Ты чем это тут занимаешься? — сурово спросил Протасьев и забрал со стола столбец. Прищурившись, он внятно прочел:

— «Жильцы Ростовского озера, Лещ да Голавль, били челом на Ерша, на щетину, по челобитной. А в челобитной той было писано…» Аникушка! Ты это где взял? У деда в сундуке откопал?

Емельян Колесников забрал у Семена Алексеевича столбец и, пробежав глазами, расхохотался.

— Гляди! Этого — не было! Я, говорит, не гожусь в понятые! Брюхо, говорит, у меня велико, я ходить не могу, а глаза у меня малы, далеко не вижу, а губы у меня толстые — перед добрыми людьми говорить не умею!

— Эта рыбья челобитная, свет, уже почитай что сто лет в нашем приказе обитает! — сказал Протасьев. — Я еще парнишкой был, а ее уже списывали. Стыдно, Аникушка, такой старой рухлядью добрым людям головы морочить. Вот кабы ты что новенькое приволок!

— Нет, свет, ты послушай! — не унимался Колесников. — И этого не было! «А тот Ерш-щетина лихой человек, поклепщик бедовый, обманщик, воришко-ябедник, а живет по рекам и по озерам на дне, а свету мало к нему бывает, он аки змея из-под кустов глядит»! Гаврила Михайлович, да это же точь-в-точь наши площадные подьячие! Чисто ерши! Поклепщики и ябедники, аки змеи из-под кустов глядят! Про них это сочинили! Как они на Ивановской площади выглядывают, кто в них нуждался бы!

— Грехи наши тяжкие… — вздохнул Протасьев и перекрестился на образа. — Ты, Аникушка, еще их трудов не видывал. Вранье прежалостное! А всего краше, как две челобитные перехлестнутся, такими ябедниками писанные. Дела-то там на грош, а они, подлецы, прямо тут, у нашего крыльца, друг дружке в бороды вцепятся, волосьев-то выдерут на алтын!

Забытый Стенька сидел красный, как рак. Вроде и не зло подшутил над ним Аникей, вроде даже и не подшутил, а действительно хотел иметь свой список рыбьей челобитной, однако было на душе скверно. Стенька воткнул перо в чернильницу и встал из-за стола.

Аникей посмотрел свысока на его писанье.

— Немало тебе, свет, еще бумаги извести придется, — заметил он. — А хочешь, я тебе порченые листы отдавать стану? Вон стопу недавно раскрыли, а там листов шесть без одного угла оказалось. Я их думал себе забрать, а могу и тебе подарить.

— Не надобно, — буркнул Стенька.

И напрасно — батюшка Кондрат уже требовал, чтобы ученик сам снабжал себя письменным прикладом.

В приказную избу быстрым шагом вошел Деревнин.

— К дьяку ходил, — весомо сказал Гаврила Михайлович. — Дьяк велел всех воротных сторожей опросить и дознаться, есть ли сейчас на Москве хоть один скоморох. Мирон, Елизарушка, Захарка, Степа — слышали?

Стенька присоединился к нестройному хору отвечавших.

— К вечеру чтобы всех обошли!

Ловок был Деревнин! Кто про скоморохов мысль подал? Стенька! А кто эту мысль как свою дьяку преподнес? То-то…

Земским ярыжкам не впервой было оббегать воротных сторожей со своими расспросами, и каждый уж знал, куда ему двигаться и какими улицами идти, чтобы покороче путь вышел.

Стенька, поскольку жил на краю Стрелецкой слободы в Замоскворечье, те места знал лучше и ими обычно занимался. А что? Солнышко светит, вольные птахи в самом Кремле, в верховых садах, распевают, чего ж не пробежаться?

И Стенька честно обошел всех своих знакомцев, выяснив при этом то, что он и до выхода из приказной избы знал: здесь скоморохов не видали. Коли они где и объявятся — так возле богатых дворов, коли где и будут казать свое искусство — так за высокими заборами, а то и в самых хоромах, чтобы подальше от посторонних глаз. А какие хоромы у стрельцов?

Ближе к вечеру он вернулся в приказ, доложил Деревнину о своем розыске и получил в ответ благодушное похлопывание по плечу.

— Я с Ильей Евтихеевым сговорился, из Разбойного приказа, — сказал подьячий. — Москва-то наша, а убит-то купец Горбов на Стромынке, в разбойных палестинах. Так что мы для них зверя выследим, а они в долгу не останутся. Авось когда-либо нас выручат. Сейчас же вот тебе столбец, тут судебный список, отнесешь в Ямской приказ.

И Стенька поспешил в Кремль.

* * *

— Завтра на похороны едем, — сказал Тимофей. — Я у подьячего и у деда отпросился за себя и за тебя. Такое дело — не приедем, добрых людей обидим. Нельзя, когда к тебе с благодарностью, уворачиваться. А они, Горбовы, нас, поди, и в поминанье уже вписали за то, что мы Терентия привезли.

— А ты как догадался, что похороны завтра? — спросил Данилка.

Он с утра наломался по конюшне, потом проезжал лошадей, в том числе и вредного Голована, и вставать назавтра ни свет ни заря, чтобы поспеть на похороны, ему вовсе не хотелось. После того, что пришлось пережить, похорон он всеми силами избегал.

— Очень просто. По летнему времени, конечно, лучше на следующий же день похоронить, но у Горбовых погреб с ледником наверное уж есть, с зимы на Москве-реке льда наломают — у многих до самой осени держится! Федор Терентия с честью похоронит. И плакальщиц наймет, и столы поминальные накроет — все как положено. Но для этого время требуется. Приехали мы с дурной вестью в четверток. Всю пятницу будут к похоронам готовиться. А в субботу-то не хоронят! И в воскресенье тоже. Завтра у нас как раз понедельник будет — стало быть, завтра и отпоют. Это только зимой на восьмой день хоронят.

— Теперь ясно.

Данилка не хотел пререкаться с Озорным о своем присутствии на похоронах, однако тот был не дурак.

— Нужно, Данила. Настанет день — и на наше отпеванье люди пойдут, и нас за накрытым столом поминать станут. Нужно, понял? Заодно и Семейку навестим. Мы ж там, на поминках, выпьем, поди! Там-то — сам Бог велел, чтобы земля покойнику была пухом. Спать пойдем на Аргамачьи конюшни. Семейка-то, поди, соскучился без нас.

Данилка пожал плечами, но улыбнулся.

Этот конюх из троицы ему больше всего по душе пришелся. Грубоватый, суровый Тимофей и задира Богдан, может, больше о нем заботились, могли и до подьячего, и до самого дьяка дойти, добиваясь каких-то благ для Данилки. Тихий Семейка же просто был рядом, то словом ободрит, то нужную в деле ухватку покажет, и все без суеты, все — ласково…

Ради Семейки-то и позволил Данилка себя уговорить.

Похороны были обыкновенные. Тимофей, не будучи родственником, на видное место ни в церкви при отпевании, ни на кладбище не лез. За поминальный стол их с Данилкой усадили поближе к Федору Афанасьевичу с Федотом, и купец при всех отметил благодеяние обоих конюхов.

Некоторое время спустя Данилка догадался наконец, зачем это он Озорному в Москве понадобился. Тимофей попросту напился. Да и непристойно было на поминках оставаться трезвому. Озорной соблюл обычай до такой степени, что заснул рожей в миске с квашеной капустой. Данилка на миг лишь один отвернулся, а этот уж и примостился! Изумившись, Данилка извлек из капусты спящего товарища и поволок его от стола прочь. Сам он выпил ровно столько, чтобы все видели — угощением не брезгует.

Потом он имел немалую мороку — доставить товарища в Аргамачьи конюшни. Данилка, конечно же, нанял извозчика, и тот помог взгромоздить на тележку увесистого Тимофея, но въезжать в самый Кремль Боровицкими воротами ни один извозчик не имел права, да там же еще и дорога круто подымается вверх! Взмок Данилка, покуда сдал Озорного с рук на руки Семейке, а тот уложил поминальщика на сеновале.

— Неужто трезвый? — спросил, принюхиваясь к Данилке, Семейка.

— Какое там!

— Не умеешь ты пить. А надо бы научиться.

— Чтобы и меня поперек телеги домой привозили?

Семейка тихонько рассмеялся.

— Ложись-ка, — посоветовал.

Данилка и лег.

Проснулся он, конечно, не к самой первой утренней трапезе, перехватке, а уже к полднику. Семейка припас для него хлеба, нарезал сала и луковицу, налил кваса — чем плохо? Вздумали было разбудить Тимофея, да отступились. Храпел Озорной так, что заслушаешься.

— Вот те раз! — огорчился Данилка. — Нам же в Коломенское возвращаться! Как раз он нас под батоги подведет!

— Не тронь его, — посоветовал Семейка. — Сходи-ка лучше умойся как следует. А то и ты бывалым питухом глядишь.

Данилка долго плескал в рожу холодной водой. И даже до того додумался, что коли Тимофей добром не проснется, быть ему мокрым с головы до ног. Батоги за ослушанье — это было такое лакомство, без которого Данилка вполне бы обошелся. Но до крайних мер дело не дошло.

— Данила, поди сюда! — позвал Семейка из шорной. Он там сидел на коробе, скрестив ноги, и чинил подпругу.

Свежеумытый Данилка вошел.

— Я сегодня потеху смотреть иду, — сказал Семейка. — Купец у меня знакомый есть, в гости позвал. Говорит, если кого из товарищей с собой возьмешь, то и ладно, лишь бы языком не трепал.

— А что за потеха? — удивленно спросил Данилка.

— А скоморохи. Придут к тому купцу в сад потешить самого, и женку, и детишек.

— Неужто не боятся на Москву приходить? — удивился Данилка, слыхивавший, что более десяти лет назад всех скоморохов по цареву указу из Москвы выбили вон, и со всеми их гуделками да харями, и с плясовыми медведями.

— Черта ли они испугаются! Которые пугливые, те на север подались, — отвечал Семейка. — А иные так на Москве жить и остались. Только без лишнего шума. Захочет какой человек семью потешить — они и приходят в сад или, по зимнему времени, в сарай, или в подклет, или даже иных в горнице привечают.

— И медведя в горницу ведут? — обрадовался было Данилка.

— Ведут, ведут! — обнадежил Семейка и, завязав узел, откусил нитку. — И с боярыней спать укладывают. Так что же — пойдешь?

После того как Богдан Желвак, Тимофей Озорной и Семейка Амосов взяли Данилку под свою опеку, он понял, что жить на Москве не так тоскливо, как сперва ему показалось.

Из Аргамачьих конюшен он мог наблюдать, кроме спешащего по делам народа, лишь богомольцев. Когда в праздничный день Москва гудела от колоколов, он представлял, как все эти люди, от царя до мальчишки, что бегает по торгу с лукошком пирогов, идут степенно в храмы, и выстаивают там службы по шесть часов, и выходят, и обедают дома, и читают за столом что-нибудь про святых и мучеников, и вновь идут стоять в церкви, и ничего, кроме этого знать не знают и не желают.

Оказалось же, что все совсем не так.

Хотя книжки на Печатном дворе, что на Никольской, выпускали только божественного содержания, да еще буквари для детей, во всех домах были и самодельные тетрадки, и рукописные книги, порой весьма скоромные, которыми менялись, давали на время, даже дарили. Разжиться рукописной книгой было несложно даже не выходя из Кремля — коли не хочешь заказать переписать у монахов в Чудовой обители, то в Посольском приказе договорись с писцом. А потом собери в горнице близких да вели читать человеку, кто этому делу навычен.

После государевых польских походов оказалось, что и за пределами Москвы люди неплохо живут. Из Смоленска, из Литвы, с Украины повезли в Москву мебель, картины, книги, и первым в этом деле был сам государь Алексей Михайлович. А те пленные, что не только разговаривали, но и умели складно писать по-польски, разумели, как положено католикам, латынь, прижились в домах у знати, учили детей, в том числе и вирши слагать. Правда, иным и перекреститься пришлось, не без этого…

Кроме того, Москва любила шахматы. Эту забаву сам государь одобрял. В редком доме, хозяин которого считал себя человеком почтенным, не было доски и мешка с фигурами, иные попадались дорогие — каменные, на серебряных или даже золоченых донцах.

И вот, на тебе, скоморохи!

— Пойду, конечно! — радостно отвечал Данилка. — А это надолго?

— Нет, ненадолго. Как раз успеешь отобедать да и поедете с Тимофеем в Коломенское.

— Что ж его не зовешь? — Данилка понадеялся было, что хоть таким образом удастся разбудить Озорного, да промахнулся.

— А у него опять мысли божественные, — объяснил Семейка. — Раза два или три в году с ним такое бывает. Как-то перепугал нас с Желваком — в пустынь задумал уйти, жить в малой хижинке и молчать. И непременно чтобы медведь из чащобы приходил у него из рук хлебную корочку брать. Так складно толковал — мы заслушались. Потом только Богдаш додумался! Ты, говорит, на себя погляди! Ты, говорит, припомни, сколько за обедом уминаешь! Поголодаешь ты в лесу недельки две и обратно к людям приползешь. Уж лучше не начинать, чем так-то позориться. И Господь, говорит, только тот крест на человека взвалит, который нести под силу. А ты что же — умнее Господа быть задумал?

Данилка вспомнил, как Тимофей стоял в Троице раннюю обедню, а также переговоры Озорного с братом Кукшей. Монастырю заполучить такого инока было бы неплохо — глотка здоровенная, как раз в дьяконы со временем определят, и работник не слабый.

— Стало быть, у него как раз теперь такое время? — уточнил парень, сделав при этом в памяти зарубочку, что за Озорным нужен присмотр.

— Да, свет. Одно спасенье — когда попы про Тимофея вспомнят и в дьяконы его принимаются звать, ему больше на конюшнях жить охота, а как они от него отстанут, рукой на него махнут, тут в нем тяга-то к святости и просыпается, да только идти на попятный неловко…

Семейка сложил работу, приладил седло вместе с подпругой на положенный ему торчок в стене, одернул рубаху и всем видом показал, что готов в дорогу.

Они вышли Спасскими воротами и пошли, и пошли, беседуя о пустяках, а когда прибыли, то и оказалось, что двор Данилке знаком. Это были хоромы купца Белянина.

Семейка постучал, привратник отозвался.

— Хозяин в гости просил, — сказал Семейка. — Скажи — стряпчий конюх Семен Амосов с Аргамачьих конюшен пришел, и с товарищем.

— Входи скорее! — велел привратник.

Данилка с Семейкой оказались во дворе, и сразу же за ними закрылась калитка.

— Вон туда иди, за угол и направо, — объяснил привратник.

— Богато живут, — одобрил купеческое хозяйство Данилка. — Славный у тебя знакомец.

И всем видом дал понять, что не прочь услышать, как конюх таким знакомцем обзавелся.

Семейка понял.

— Было дело — далече от Москвы я хозяина встретил. Мне возвращаться нужно было, он взмолился — со своими грамотками и его письмецо быстро отвезти. Не то, мол, погибнет. Мне-то что, я и государеву службу исполнил и ему помог. Привез письмецо, отдал кому велено, ни гроша не получил, ну и поехал прочь. А потом он вернулся, меня отыскал, в ноги кланялся, прощенья за свою родню просил. Я к нему в лавки и заходить уж боюсь — он сидельцам велел меня как отца родного принимать.

Они вышли на задний двор, и Семейка прервал рассказ.

Там уж все было готово к представлению. Место выбрали удачно — зрители расположились в тени от терема, площадка для скоморохов была на свету, там, где уже начинался сад. Высокое крыльцо заняли бабы и девки, впереди сидела хозяйка с детишками. Хозяин велел вынести себе кресло. Он уже восседал, расставив крепкие ноги, упираясь в колени кулаками. Дворня стояла за его спиной. Семейка с Данилкой подошли и стали вместе со всеми, чуть сбоку.

Видно было, как за кустами смородины готовились тешить хозяев скоморохи.

— И девки-плясицы будут, — пообещал Семейка. — И гудошники!

— А медведи?

Уж кого Данилке не терпелось увидеть, так это плясового медведя.

— Тихо ты… — прошептал Семейка. — Гляди, гляди!

Из-за кустов появились трое — два в рубахах и портах, с которых свисали цветные лоскутья, в шапках, утыканных перьями, ветками и непонятно чем еще, с личинами из расписанной бересты, имеющими выдающийся нос и пакляную бороду, третий же — в рубахе без лоскутьев, при своей роже и своей бороде, но, начиная от пояса, был на нем холщовый балахон, понизу топорщащийся, а на самом поясе болтались какие-то с кулак величиной рожицы. Он встал в сторонке, всем видом показывая, что и до него дело дойдет.

Один из тех, что с берестяной харей, высокий, плечистый, шагнул вперед и низко поклонился купцу Белянину.

— Дай Боже здоровья на много лет хозяину с хозяюшкой, и деткам, и всему дому, а нам, веселым — вас, умных, потешить, в вашу честь — да пирог с капустой съесть!

— Будет вам пирог, будет, — отозвался купец. — Коли славно потешите!

— А что, хозяин, все ли у тебя в дому парни женаты? Нет ли холостого? — подходя поближе, полюбопытствовал скоморох. — Вон, вон стоит — не просватали ль еще?

И указал надетой на руку, невзирая на летнее время, преогромной рукавицей прямиком на Данилку.

— Ишь, высмотрел!.. — прошипел Семейка.

Данилка же окаменел — отродясь его скоморохи женить не пытались, и потому, будучи ухвачен за руку, позволил вывести себя на общее посмешище.

Купец кинул сердитый взгляд на пожилого мужика, стоявшего рядом, надо думать — приказчика, но тот, судорожно разводя руками, дал понять — мол, сам не ведаю, отколе этот детина взялся!

— Есть у меня для тебя, молодец, невеста, свет-Хавроньюшка любезна! Моя родная дочка, из себя кругла, как бочка! Богатенькая — ух! Бери — не пожалеешь! — уже не обычным, каким приветствовал хозяев, а каким-то дурным и избыточно веселым голосом завопил скоморох. — Добра у нее — полтора двора крестьянских промеж Лебедяни, на Старой Рязани, не доезжая Казани, где пьяных вязали!

— Меж неба и земли, поверху леса и воды! — подхватил таким же пронзительным звоном второй скоморох. — И живут там три бабы, что разумом слабы, четыре человека в бегах, да трое — в бедах! Ий-й-й!..

С таким нечеловеческим криком он выскочил вперед и довольно ловко прошелся колесом, потом шлепнулся на зад, ноги растопырил, уперся руками перед собой и снова взвизгнул.

Купеческая дворня захохотала — до того это все вышло неожиданно.

Две девки-плясицы в летниках и рубахах с рукавами неслыханной длины и ширины, вышли из-за кустов, улыбаясь. Были они в высоких берестяных кокошниках и так нарумянены свекольным соком, что и смотреть было жутковато.

— А хоромного строения — два столба в землю вбито, третьим прикрыто! — продолжал сват, решительно вцепляясь Данилке в руку, чтобы жених не удрал. — Труба еловая, печка сосновая, заслонка не благословенная — гли-ня-на-я!!!

Уж так он это слово выпел — листва на яблоньках шелохнулась, а бабы с девками немедленно заткнули уши.

— Четверо ворот — и все в огород! — звонким юным голосом подсобил переводящему дух товарищу так и оставшийся сидеть на земле скоморох. — А в амбарах пять окороков капустных да десять пудов каменного масла! Да две кошки дойных, да два ворона гончих!..

Тут плясицы зачем-то подошли еще ближе и одна поднесла ко рту ширинку. Величиной та ширинка была мало чем поменьше простыни.

— Да на тех же дворах конюшня, в ней четыре журавля стоялых, один конь гнед, а шерсти на нем нет! — словно вспомнив, заголосил сват. — Передом сечет, а задом волочет! Рогатого скота — петух да курица, а медной посуды — крест да пуговица!

Про коня он выпел, явственно обращаясь к Данилке.

— Перина ежового пуха, разбивают каждое утро в три обуха! — пронзительно подсказал снизу сидящий скоморох. — Два ухвата да четыре поганых ушата! Шуба из кошачьего меху — объели крысы для смеху! Воротник — енот, тот, что лает у ворот! Еще шуба соболья, а другая — сомовья, крыто сосновою корой, кора снимана в Филиппов пост, подымя хвост! Серьги серебряные, позолоченные, медью околоченные!

Дальше он продолжать не мог — да и незачем было, все равно никто бы уж ничего не слышал и не понял.

Купец с купчихой в своих креслицах уж прямо сидеть не могли — чуть ли не рыдали. Девки и бабы, окружавшие купчиху, еще стеснялись громко хохотать — прикрывали рты ширинками. Но вот молодцы, вся мужская челядь, ржали как жеребцы стоялые, хлопая себя по ляжкам.

— А повенчаем мы вас Великим постом, да под Воскресенским мостом, где меня бабушка крестила, на всю зиму в прорубь опустила! — перекрывая хохот, завопил стоящий скоморох. — Лед-то раздался, а я такой чудной и остался!

И бойко захлопал себя по бокам, по груди, даже, задирая ноги, по самым подошвам! И пошел, пошел, частя ногами, пришлепывая ладонями!

— А придут на свадьбу курица да кошка, пономарь Ермошка, лесная лисица да старого попа кобылица! — подсобил сидящий скоморох, да вдруг приподнял над землей зад да и запрыгал лягушкой на одних руках.

Зрители от изумления и смеяться забыли.

— Хозяин, хлебушка! — завизжал, оказавшись у самых купеческих колен, скоморох-лягушка.

— Да будет тебе, будет!.. — Купец утирал кулаком невольные слезы.

Плясавший скоморох резко остановился и погрозил товарищу кулаком.

— Не проси, Филатка! Знаю я, как тут хлебы пекут! — дерзко заявил скоморох. — Сверху подгорели, снизу подопрели, по краям тесто, а в середке пресно! Пирог с начинкой, с телячьей овчинкой, с собачьей требухой — ишь, какой! А жареного у вас — бычьи рога да комарина нога! И варят у вас суп из дванадцати круп, складут две ноги лосины да две лошадины, да две пропадины. Хлебнешь — и ногами лягнешь! Стой, куда?!?

Это относилось к Данилке, который, видя, что о нем вроде бы позабыли, попытался улизнуть. Но парень был схвачен за руку и выброшен вперед, навстречу размалеванным девкам.

Они подтолкнули друг дружку локотками — да и взвизгнули, словно бы отправлялись в полет на саночках с высокой горки.

Тут же скоморох-лягушка, непонятно откуда добыв дудку, сел наземь и переливчато засвистел.

— Я не в Киев пошел, я не в Астрахань пошел, я не пенье ломать, не коренье корчевать, я невесту выбирать! — запела голосистая девка, не давая Данилке дороги, и тут же к ней присоединилась подружка: — Без белил девка бела, без румянцу румяна, то невеста моя!

И пошли они по кругу, поводя плечами, взмахивая рукавами, и такой ширины был этот круг, что веселые девки проплыли прямо впритирочку к возбужденным мужикам и парням, иного мазнув по носу, иному — показав язык…

— Молчите, дуры! — велел им главный скоморох. — Я жениха уговариваю! У меня, свет, в Охотном ряду лавки стоят — по правой стороне это не мои, а по левой вовсе чужие. Был и я купцом, торговал кирпичом и остался ни при чем. Теперь живу день на воде, день на дровах, и камень в головах. А ты, батюшка мой, чем торгуешь?

— А красным товаром, — принимая игру, отвечал Белянин. — Не хочешь ли чего купить?

— У меня и своего товара богато! — подбоченился скоморох. — Три опашня сукна мимозеленого, драно по три напасти локоть, да крашенинные сапоги, да ежовая шапка, да четыреста зерен зеленого жемчугу, да ожерелье пристяжное, в три молота стегано, да восемь перстней железных, каменья в них лалы, из Неглинной брали, телогрея мимокамчатая, кружево берестяное…

И вдруг встал, прислушиваясь.

Опытным ухом он первый уловил тревогу.

— Дёру! — только и приказал.

И тут же его сотоварищи принялись срывать с себя личины, скоморошьи пестрые наряды, девки сдернули берестяные кокошники, под которыми оказался обычный девичий убор — повязки со свисающими концами. Скоморох-кукольник освободился от своего балахона вместе с прицепленными к поясу кукольными головками и ловко все это смотал.

Купеческое семейство вместе с дворней смотрело на стремительные сборы, разинув рты и выпучив глаза.

— Хозяин! — обратился к купцу главный скоморох. — Вели нас вывести огородами, а не то — так спрятать надежно! Это — по наши души!

И тут же всем стали слышны голоса с улицы.

Земские ярыжки, приставы, стрелецкий караул — не менее дюжины мужиков шли вязать скоморошью ватагу.

Ничего удивительного в этом не было — по опросу решеточных сторожей выяснилось, где именно видели скоморохов, да на каком дворе они собирались тешить хозяев. И затея подьячего Деревнина, подсказанная Стенькой, оказалась не пустячной, а очень даже разумной. Скоморохи, знали они что-либо о заказчике медвежьей хари или не знали, были такой добычей, за какую Земский приказ сверху хвалили.

От внезапных и очень решительных голосов Лукьян Романович не то чтобы растерялся, купцу теряться не положено, однако мудрая мысль о том, куда спрятать скоморохов, напрочь из головы взяла да и вылетела.

В общем обалдении один лишь человек не растерялся.

Семейка мгновенно оказался перед Беляниным и спросил коротко:

— Садом уйти можно?

— Садом, садом! — подтвердил купец.

Тогда Семейка схватил за руку одну из девок, а другой рукой хорошенько тряхнул за плечо стоявшего у купеческого кресла приказчика.

— Показывай дорогу!

И третье, что он вымолвил, как всегда, негромко, обращалось и к Данилке, и к прочим скоморохам:

— За мной!

Приказчик, получивший от конюха еще и хорошего пинка, припустил по садовой дорожке, меж кустов. Семейка, таща за собой девку-плясицу, — следом. За ними поспешали главный скоморох, скоморох-лягушка и кукольник. Замыкала бегство вторая девка, а уж за ней бежал Данилка.

Откуда он знал, что слабых помещают в середку, а сильные должны идти впереди и прикрывать хвост войска, ему самому было непонятно.

Миновали лужайку, где было приготовлено все для девичьего баловства — и лавочки, и висячие качели с мягким сиденьем, обтянутым холстинкой, и качели прыгучие — такие, на которых малые дети катаются сидя, а те, кто постарше, уж стоя, подпрыгивая при всяком вознесении к небесам.

Эти прыгучие качели были просты в изготовлении — положенный на бок и малость подрубленный топором, чтобы не гулял, чурбан, а поперек него — длинная доска.

— Данила, доску прихвати! — велел, обернувшись на бегу, Семейка.

Данилка, не раздумывая, разорил качели. Девка подхватила добычу за один край. Так нести было не в пример легче.

Когда добежали до забора, стало ясно, для чего понадобилась доска. Семейка и купеческий приказчик так ловко вбили ее краем в щель между досок забора, что можно было по ней взбежать и запросто перепрыгнуть на ту сторону, прямо в соседский сад. Выбирать не приходилось — сам Семейка и опробовал изобретение первым.

Тут-то и оказалось, что служилые люди Земского приказа горазды на всякие пакости.

Пока одни ломились на белянинский двор через ворота, поднимая шум и всуе поминая государя, другие сели по разным местам в засаду, в том числе и под забором соседского сада. Так что Семейка не просто соскочил вниз, а угодил верхом на человека, который торчал там, внизу, на корточках.

Началась схватка того рода, который знатоки кулачного боя именуют сцеплянкой. То есть, противники немедленно разбиваются попарно, и тут уж на себя лишь и надейся!

Семейка, покатившись вместе с оседланным им приставом, успел крикнуть про засаду, но скоморохам выбирать не приходилось — главный взбежал и соскочил прямехонько на другого пристава. Скоморох-лягушка оказался хитрее — прижался к забору и прочим подал знак сделать то же самое. Засада, наскоро подивившись тому, что беглецов всего двое, решила было сунуться в белянинский сад. Но, как только над забором появилась любознательная бородатая рожа, так сразу и получила кулаком в ухо. Удар нанес пожилой кукольник, а скоморох-лягушка без всякой доски перемахнул на ту сторону и сразу же нашел себе противника.

Кукольник отправился воевать последним, но не с пустыми руками. Купеческий садовник иные кусты подвязал к кольям. Такой-то кол и высмотрел этот пожилой, да шустрый мужик, с ним и поспешил на выручку товарищам. Сверток со скоморошьими пожитками он бросил одной из девок, та подхватила и сунула себе под мышку.

Приказчик, слыша из-за забора шум яростной возни, махнул рукой и помчался назад — к хозяину, чтобы его, Боже упаси, служилые люди не приметили как участника бегства.

Данилка остался у забора с девками.

Он глядел на них в растерянности и отчаянии. Ну, куда этих дур девать?.. Через забор в самое побоище? Или пусть ждут, пока их тут приставы со стрельцами отыщут?

— Данилушка! — вдруг позвала его одна из девок, та, что убегала с ним рядом. — А ведь ты не признал меня, Данилушка! Федосьица я!

Данилка уставился на нее, как на нечистую силу.

Почитай что полгода прошло с той разлюбезной ночки, когда его заманили на тайные крестины и, не спросясь, сделали крестным отцом младенца Феденьки. Теперь же мать этого Феденьки, и точно что неузнаваемая под свекольным румянцем во всю щеку, смотрела на Данилку и, несмотря на опасность, улыбалась!

— Сюда, девки, скорее! — позвал старший скоморох.

Федосьица, подхватив полы алого летника, ступила на доску, быстро сделала два шага, нагнулась, ухватилась за край забора — и тут летник, взлетев ввысь, распахнулся, открыв белые крепкие ноги.

Самое место и время было девичьими ногами любоваться!

Но Федосьица уже соскочила по ту сторону забора, принятая в охапку кем-то из своих, а Данилка еще смотрел на то место, где те ноги мелькнуть изволили.

Вторая девка поспешила следом.

— Данила! Живо! — послышался Семейкин голос.

Тогда и Данилка переправился через забор.

Семейка, его позвавший, сидел на корточках, коленом прижимая к земле противника. Тот, лежа на животе, елозил и скреб ногами. Конюх так хорошо держал его за глотку, что ни звука из той глотки не исходило.

Это был пристав, а двое немолодых стрельцов отдыхали на траве без памяти. Четвертый, также пристав, сидел на земле, привалясь к забору, и держался за щеку, а рядом лежали гусли.

— Уходить надо, — сказал старший скоморох. — Где это мы?

Приглашая ватагу — потешить себя и чад с домочадцами, купец Белянин позабыл рассказать о своих соседях. Судя по тому, что сад был не маленький и виднелись над кронами яблонь крыши теремов, изукрашенные красивой резьбой, сосед вряд ли побирался на паперти. И наверняка имел злых цепных кобелей — к счастью, по дневному времени они сидели на привязи.

— Где-где! — передразнил кукольник и добавил известное определение. — Побежим вдоль забора, может, хоть не на улицу, а в переулок выскочить удастся!

Семейка кивнул, отскочил от своего пленника и оказался рядом со скоморохами. Тот перевернулся на спину и разинул было рот…

— Вот только заори мне, — сказал Семейка, показывая приставу прихваченную у него же дубинку. — Вот только заори — мозги с травки соскребать будешь.

— А-а… — только и смог вымолвить пристав.

— Вставай, дурак. С нами пойдешь.

— Нужен он тебе больно? — спросил старший скоморох Семейку.

— На два шага отойдем — шум подымет.

— Давай его сюда!

Таща за шиворот обалдевшего пристава, скоморох поспешил вдоль забора, Семейка с дубинкой и скоморох-кукольник с колом — следом. Потом девки, к драке не пригодные, несли скоморошье имущество, а за ними бежали Данилка и скоморох-лягушка.

Сад кончился, ватага влетела как раз в угол, образованный забором. По ту сторону справа была улица, а слева — желанный переулочек. Ватага поспешила в глубь переулка, чтобы своими прыжками через забор привлечь поменьше внимания.

Семейка первым подозвал к себе Данилку, присел и подал ему сложенные замком ладони. Данилка поставил, как в стремя, левую ногу, Семейка выпрямился — и Данилка оказался на заборе верхом. Он посмотрел направо и налево. Со стороны улицы никто его не заметил, хотя люди в створе переулка и мелькали, а с другой стороны было что-то вроде церковной, а может, и кладбищенской ограды.

Данилка кивнул Семейке — мол, все ладно! — ухватился за край забора, перенес на другую сторону и левую ногу, соскочил — вроде тихо…

— Девок подавай! — весело приказал он.

Хоть и жутко, однако сладко — схватить в охапку белоногую Федосьицу, как бы нечаянно прижать!..

Первой переправили другую девку, Дуню, и в этом было Данилкино везение — девка соскакивала лицом к забору, поди ее толком прижми! А вот когда появилась Федосьица, тогда уж Данилка знал, как быть — заскочил сбоку, принял ее почти в объятия, но только оба чуть не полетели наземь…

— Дурак! Сторожить же надо! — одернула его Федосьица, поправляя подол. — Дуня, стой тут! Сюда, Томила!

Девки, как могли, загородили место, куда прыгали мужчины.

Последним соскочил Семейка. И тут произошло неожиданное — не говоря ни слова, Федосьица решительно обняла его и поцеловала прямо в губы. Он же, нисколько не удивившись, так же молча похлопал ее по спине.

— А пристав где? — спросил Данилка.

— Отдыхает, — коротко отвечал скоморох-кукольник.

— Но сейчас заорет! — добавил скоморох-лягушка.

Выбирать не приходилось. Ватага, и конюхи с ней вместе, поспешила к церковной ограде.

Тут-то и произошла нечаянная и роковая встреча. Из-за угла на Семейку с Данилкой выскочил человек в распахнутом зеленом кафтане с двумя известными буквами на груди — справа «земля», а слева — «юс»!

Семейка каким-то образом проскочил вперед, зато Данилка столкнулся с этим человеком грудь в грудь.

Они узнали друг друга и, как по приказу, разинули рты. Хотя для Данилки не должно было быть ничего удивительного, что в облаве на скоморохов участвует земский ярыжка Стенька Аксентьев. Вот для Стеньки опять в самом неподходящем месте обнаружить Данилку было подарком, и довольно-таки неприятным подарком.

Кабы не эта встреча — Стенька проскочил бы мимо бегущих людей, а опомнился уж потом. Ведь он не видел скоморохов в купеческом саду и не признал бы их в лицо, пестрые одежки-то, накинутые сверх обычных своих рубах и портов, они поскидали. Вот разве что девок признал бы по свекольному румянцу, а может, и нет — девки и бабы на Москве красились безбожно.

Но мгновенно в Стенькиной голове одно с другим увязалось. То, что наглый конюшонок рассказывал в Разбойном приказе про медвежью харю на дереве, с тем, что он оказался со скоморохами, которые замешаны в дело о харе, переплелось, и только не нашлось в том переплетении щелочки для разумной мысли: коли Данилка в какие-то темные скоморошьи затеи ввязался, какого черта он пошел бы в Разбойный приказ сам на себя доносить?!?

— Стой, выблядок! — крикнул Стенька, хватая Данилку за грудки.

А делать этого ему не стоило.

Старший скоморох, мужик ладный и крепкий, так взял земского ярыжку в охапку, что у него и руки сами собой разомкнулись и от Данилки отвалились.

— К колокольне! — Скоморох-лягушка махнул рукой в нужную сторону.

И Стенька вместе с беглой ватагой оказался в узком пространстве между деревянной церковкой и колокольней, причем сперва он заорать не догадался, а потом рот ему запечатала широкая и грязная ладонь.

— Только крикни! — предупредил старший скоморох, прислоняя пленника к стене колокольни. И тут же Стенька ощутил на шее, в самой ямочке, острое…

Он осторожно покивал — мол, делать нечего, черт с вами — молчу…

Тогда ладонь убралась.

Стоял Стенька так, что ни взад, ни вперед, ни вбок, а разве что в сырую землю. Его с двух сторон держали под локотки скоморох-лягушка и кукольник. Сзади была стена, спереди мужик, как есть — татарин, приставил к горлу засапожник. И виднелось сбоку навеки перекошенное лицо того конюшенного выблядка вместе с избыточно румяным девичьим личиком…

— Кто донес, что нас на Москве видели? — спросил старший скоморох, которого звали уже непривычным для москвичей именем — Томила.

— Никто не доносил.

Послышались голоса. На Стенькин рот вновь легла знакомая ладонь. Девки, не дожидаясь приказа, высунулись взглянуть, в чем дело.

Преисполненный усердия Стенька в погоне за скоморохами оторвался от своих сотоварищей, потому в одиночку и налетел на Данилку. Теперь же в переулке показались двое стрельцов в светло-синих кафтанах с черными петлицами. Они вертели головами, не могли понять, куда подевался шустрый земский ярыжка. И, решив, что он не встретил ничего подозрительного и просто пошел кругом, огибая те дворы, где могла бы спрятаться ватага, поспешили в сторону улицы.

— Ушли… — повернувшись, сказала плясица Дуня.

Ладонь сползла с губ.

— Ты там постой, умница, — попросил Семейка, и она кивнула, а Федосьица вернулась к мужчинам и как-то нечаянно оказалась возле Данилки.

— А какого же черта облаву устроили? — продолжал старший скоморох Томила.

— Нужно было — и устроили.

— Ты мне тут не верти вола! — хоть и негромко, да грозно прикрикнул старший скоморох. — Про то, что мы пришли, один лишь купец Белянин и знал, мы с ним заранее сговорились. А он сам на себя доносить не станет. Кто из дворни язык распустил? Ну?..

— Да не было доноса!

— Нишкни!

Стенька уж был сам не рад своей удаче. Заварил кашу, подбил Деревнина разослать весь Земский приказ опрашивать решеточных сторожей, и как радовался, что сыскалась-таки на Москве скоморошья ватага, и с каким боевым восторгом шел вместе со стрельцами и приставами ту ватагу брать!.. И надо же!..

— Так что же — вещий сон вашему дьяку приснился? — продолжал допрос старший скоморох. — Или вы по всей Москве шли и во все дворы заглядывали? Отвечай, сучий сын, на что вы все это затеяли?

— Мы доискивались, кто о харе сговорился, — невнятно буркнул Стенька.

Скоморохи переглянулись.

— Хари — это по нашей части, — удивленно сказал скоморох Томила. — Земский приказ-то тут каким боком пристегнулся?

— Через вашу харю человека зарезали, — уже совсем злобно отвечал земский ярыжка.

Эти слова вызвали немалую тревогу — и так на скоморохов все шишки сыпались, а тут еще и зарезанный человек!

Спокойным оставался один лишь государев стряпчий конюх Семейка. Ему руками всплескивать было опасно — он все еще держал свой засапожник острием к Стенькиной ямочке на шее. Кроме того, он и по природе своей был тих, и убийство его не касалось, но, возможно, именно поэтому он решил, что должен самолично, не возлагая этот труд на перепуганных и способных допустить любую ошибку скоморохов, произвести дознание.

— Говори, как у попа на исповеди, свет, — негромко и, как всегда, ласково приказал Семейка. — Что за харя, откуда взялась?

Стенька насколько мог отвернулся. Всем видом он старался показать — помешали, сволочи, служилому человеку государеву службу исполнять, да еще и носы свои грязные суете куда не след!

Томила поднес к самому его лицу крепкий и по-боевому туго сложенный кулак. Правильно поднес: чуть тюкнет снизу меж ноздрей — и хлынет кровища…

— Ты, свет, не ершись, а отвечай, — посоветовал Семейка. — Я не только с лица татарин, я еще всякие татарские ухватки знаю. Так тебе локоток прижму — рад будешь от меня к кату под батоги убежать.

Что такое батоги — Стенька знал, раза два пришлось под ними полежать. И кто таков Семейка — он тоже уже начал догадываться…

— Харя — медвежья…

Данилка, все время норовивший стать поближе к Федосьице и только что оказавшийся у самого бока своей красавицы, услышал знакомое и вздрогнул.

— Какое дело Земскому приказу до медвежьих харь, свет? — продолжал розыск кроткий Семейка.

— Под той харей мертвое тело подняли! — без лишних подробностей вякнул земский ярыжка и добавил мстительно: — А харя-то — скоморошья!

Надо отдать ему должное — он действительно в нескольких словах изложил суть дела.

— Как это — под харей?! — воскликнул Данилка. — Ты, дядя, ври, да не завирайся!

Семейка повернулся к нему.

— Не ори, Данила, — невозмутимо посоветовал, — а скажи-ка, откуда тебе про ту харю известно?

— Еще бы не известно, коли он, сучий сын, от меня про нее узнал!

— Ого! — Тут даже Семейка заметно удивился, а скоморохи, что перешептывались почти беззвучно, от такой новости и вовсе онемели.

— Может, у вас хари разные?

— Да нет, одна харя! Это мы с Тимофеем возле нее мертвое тело подняли.

— Когда же успели? — Семейка, похоже, больше ничему не удивлялся.

— А как государеву грамотку везли из Коломенского к Троице-Сергию, так на обратном пути, — Данилка догадался, что Семейке трудно вообразить себе медвежью скоморошью харю, под которой найдено тело, и наконец объяснил: — Харя та резана из дерева и привязана к дереву, так высоко, как у конного голова. И если пойти туда, куда она глядит, будет полянка, и на полянке лежал тот Терентий Горбов, которого мы с Тимофеем вчера хоронили.

— А при чем тут крапивное семя? — Семейка мотнул головой, указывая на Стеньку.

— А при том! Когда мы с Тимофеем сами, добровольно, в Разбойный приказ пришли и про мертвое тело рассказали, и он там случился. Я видел, как он глядел, когда у нас сказку отбирали! Их там двое всего из Земского приказа и было — он да подьячий! Не Разбойный же приказ на Москве за скоморохами охотиться станет! Стало быть — их промышлением!

Возмущенный Данилка малость приврал. Сейчас ему действительно казалось, что он видел Стенькины глаза, на деле же земский ярыжка возился с коробом и по сторонам не таращился.

— Ты — нишкни. А ты — отвечай. Стало быть, раз харя — скоморошья, то скоморохи того купца и упокоили? — спросил Семейка у Стеньки. — И непременно нужно облаву по всей Москве учинить? Иначе тебе, сучьему сыну, и жизнь не мила!

— Да нет же! — взвыл Стенька. — Скоморохи свою харю к дереву привязывать не станут! Тьфу — медвежью! Да тьфу же — деревянную!

Видя, что обезумевший ярыжка, тряся башкой и отплевываясь, может сам сдуру напороться на засапожник, Семейка опустил ту руку, что с ножом.

— А теперь скажи-ка ты мне, мил человек, ведь пока скоморохов не поймают — Земский приказ не угомонится? Раз уж ведомо учинилось, что их на Москве целая ватага? — продолжал было Семейка, но Томила перебил его:

— Да это нешто ватага? Вот раньше и по семьдесят человек ватага была, и по сто!

— Помолчи ты, сделай милость, — попросил Семейка. — А ты, свет, отвечай.

Данилка, хоть и был возбужден превыше всякой меры, восхитился Семейкиным спокойствием.

— А не угомонится! — отвечал впавший в ярость Стенька. — Всех выловим и всех на дыбу вздернем! Пусть-ка ответят, кто про ту харю знал! Кому они про нее рассказали! Из-за ихних медвежьих харь людей убивают!

— Ах ты, песья лодыга! — Семейка не углядел, и Данилка вылез вперед. — Все бы тебе людей на дыбу вздергивать!

— Щенок! — выкрикнул в лицо Данилке Стенька и собирался уж сгоряча плюнуть туда же, но Семейка быстро мазнул его пальцами по губам, так, как это делают с изготовившейся к укусу лошадью.

Стенька не удержал слюну, и она потекла по бороде, что было для обычного, не юродивого, не полоумного и даже не пьяного человека великим стыдом.

Стыд оказался таким сильнодействующим средством, что Стенька окончательно потерял голову. Покраснев почище девок с их свекольным румянцем, он рванулся, стряхнул с себя обоих скоморохов, отпихнул Семейку и кинулся удирать, да так, что и на бахмате не догонишь.

— Вот сволочь! — воскликнул зазевавшийся Томила. — Ну, ребятушки, дёру! Да в другую сторону!

Ватага вместе с Семейкой и Данилкой так припустила, что, будь ей по пути с земским ярыжкой, — догнала бы его и еще перегнала. Но до Масленицы, когда на Москве-реке устраивают конские бега, было еще далеко, и прыть, которая в иное время могла бы снискать восторги зрителей, пригодилась лишь для того, чтобы уйти подальше от облавы Земского приказа.

Стали замедлять бег, лишь когда девки взмолились, что больше не могут!

Но страх попасться в лапы стрелецкому караулу был так велик, что ватага укрылась в ближайшей церкви.

В дневное время там было довольно народу — иной по делу встретился с товарищем, иной пришел о совершении требы условиться, и во всех углах, вдоль всех стен шли негромкие разговоры.

Местечко нашлось возле самого канунника, где ставят свечки за упокой души. Данилка, в котором проснулась совесть, взял на две деньги у свечницы пару хороших свечек и поставил за покойных родителей. Тем временем уже вовсю шло совещание.

— Черт его знает!.. — бурчал Томила. — Харя какая-то деревянная! На покойника глядела! Бредни — да и только! И через эти бредни не только нам — вам погибать! На кой ты только с нами связался?..

Семейка, услышав этот безнадежный вопрос, лишь руками развел. И так тяжко вздохнул, что сразу сделалось понятно — глупость свою осознал, а как с нею бороться — не ведает.

— И точно, донесет этот ярыжка на вас, конюхов, — добавил скоморох-лягушка, Филат. — Мы-то уйдем, а вам-то куда деваться?

— Погоди-ка, — перебил его кукольник Третьяк Матвеев. — А знаете ли, светы мои, на что это дельце с харей похоже?

— Ну?

— На то, что клад там закопан, а харя на дереве — знак, где тот клад искать. Я от верного человека про такие приметы слыхивал.

— А покойник при чем? — встрял Данилка.

— А при том, что, случается, клад не просто закапывают, а еще и сторожа ему оставляют. Такого, что с того света когтистой ручкой достанет…

— Да Господь с тобой! — испугались обе девки, Федосьица и Дуня.

— Это ты околесицу несешь! — возразил кукольнику Томила. — Коли сторожа оставляют, то прямо с кладом он и лежит себе под землей. И когтистая ручка — при нем.

— Может, на новый лад иначе полагается? Снаружи? — защищал свою догадку Третьяк.

— Это только песни бывают на старый лад и на новый лад! — Томила повернулся к Данилке. — А что, молодец, там, где вы купца подняли, ничего не было раскопано?

— Ничего! — уверенно отвечал Данилка. — Я нарочно смотрел — ни следов, что тело по траве волочили, ни тележной колеи. Он упал и траву примял, а как подняли — и трава, надо думать, встала. А коли бы там копали, то трава бы уж лежала привядшая.

— Можно так лопатой земляной пласт подцепить, что яму под ним выроешь, котел упрячешь, сверху опять тем пластом накроешь — и травка даже не почует, так и будет себе расти, — заметил Семейка. — И не догадаешься, будто там что-то закопано. Ну, попались мы с тобой, брат Данила…

Данилка ни словом не упрекнул Семейку в том, что через его человеколюбие им обоим теперь пропадать. Он еще и то понимал, что кабы не его приметная рожа — земский ярыжка и на Семейку бы внимания не обратил…

— Еще не попались, — уверенно сказал парень. — И постараемся не попадаться, пока…

— Что — пока? — спросил Томила.

Он еще не знал, с кем имеет дело. А Семейка уже знал. Он хорошо помнил, как началось его с Данилкой знакомство. Данилка помог вывести на чистую воду княжича Обнорского, который собрал из своих дворовых шайку и орудовал на Стромынке, жестоко расправляясь не только с путниками, но и с соперниками по воровскому промыслу. И потому Семейка услышал Данилкины слова внутренним слухом раньше, чем парень произнес:

— Пока не разберемся, кто того Терентия Горбова, на которого харя смотрела, убил и за что. А когда мы убийцу будем знать и на него укажем — нас, поди, уже не тронут.

И так он при этом глянул, так упрямо набычился — сразу сделалось ясно: пойдет по следу, как охотничий пес!

Одного не видели и не поняли скоморохи, и Семейка с ними вместе. Произнеся имя «Терентий Горбов», Данилка ощутил подступившие к глазам слезы. Так жалко ему сделалось в тот день, когда привезли дурное известие, рожавшую бабу и родившегося сиротой парнишку, что и теперь вот вспомнил о них — и прошибло!

— Стало быть, хочешь не в Коломенское вернуться, а остаться и добраться, кто по деревьям хари развешивает? — уточнил Семейка. — А как Тимофей за тебя отдуваться станет? Он-то за вас обоих отпрашивался!

Столкнувшись с правдой жизни лицом к лицу, парень растерялся. Подводить старшего товарища под батоги ему никак не хотелось.

— Эк вы из-за нас втравились… — жалостно пробормотал Томила.

Филат, скоморох-лягушка, только вздохнул.

Но зато Федосьица во все глаза уставилась на Данилку — что скажет?

— А я Ваню попрошу, Анофриева, пусть он меня в Коломенском заменит, а уж я с ним рассчитаюсь! — вдруг сообразил Данилка. — Завтра спозаранку чтобы выехал…

— Тимофея тоже он заменит? — спросил Семейка.

Данилка призадумался.

— Ин ладно, отправим Ваню в Коломенское, — решил Семейка. — Авось и Тимофей уже проспался. Пошли в Конюшенную слободу! Или он сейчас на Аргамачьих конюшнях?..

— Все вместе? — спросил Третьяк Матвеев.

Скоморохам что-то не больно хотелось выходить из церкви.

— Вместе — незачем, — рассудил Семейка. — Мы вот что сделаем — разделимся. Данила пойдет в Конюшенную слободу, я — в Кремль, на конюшни. Уж один из нас Ваню сыщет и обо всем с ним договорится. А встретимся — ну, есть же у вас такое местечко, где вы встречаетесь?

Скоморохи переглянулись.

— Кружало, небось, больше быть нечему, — продолжал конюх. — Ну, так что это за кружало? Куда нам с Данилой приходить?

— В «Ленивку», — помедлив, сказал Третьяк.

Это был кабак ведомый! По зимнему времени мимо проходить — и то боялись. Его облюбовали кулачные бойцы за то, что стоял он на Волхонке, неподалеку от Москвы-реки, где на Масленицу устраивались конские бега и бои. Чем ближе к Масленице, тем шумнее делалась «Ленивка» — молодцы уж не знали, куда силу девать!

— Лучше и не придумаешь, — одобрил Семейка. — От Конюшенной слободы — два шага, от Боровицких ворот — прямиком добежать! Ну, я, стало быть, первый пошел!

И покинул полумрак старенького храма, и зашагал, чуть косолапя, прочь.

— К Конюшенной как идти? — спросил Данилка.

Он редко выбирался из Кремля и все еще плохо знал Москву.

— Показать, что ли? — спросила Федосьица.

Сразу согласиться Данилка почему-то не смог.

— Тебе домой не пора ли? — спросил. — Федька там, поди, изревелся.

— За Феденькой бабушка смотрит, я сговорилась, думала — попляшу, хоть алтын или два заработаю! — объяснила Федосьица. — Она меня раньше вечера и не ждет.

— Да уж, все мы подзаработать думали, — добавил Третьяк. — Мы, брат Данила, раньше-то с собой по десять плясиц водили. А теперь время ненадежное, кто из наших девок смог — пристроился на Москве, а мы когда приходим — им весточку даем.

— А ты разве из веселых? — спросил Федосьицу Данилка.

— Да у нас многие девки плясать умеют, — имея в виду девок с Неглинки, отвечала Федосьица. — Просто меня с дядей Третьяком Настасьица свела.

Настасьица…

Словно в глубине души обнаружился глубокий бездонный лаз, и оттуда эхо отозвалось… Отозвалось слабенько да и погасло…

— Ну так покажи дорогу-то, — и Данилка первым направился к порогу.

Филатка, самый молодой и шустрый, подтолкнул Федосьицу, да и подмигнул вдобавок — видим, видим, как ты добра молодца завлекла!

Она догнала Данилку и пошла с ним рядом. Оба молчали. Данилка решительно не знал, о чем говорить с девкой, когда никто, кроме них двоих, в беседе не участвует. А Федосьица соблюдала девичий обычай — первой беседу не затевала. Так и шагали, причем довольно быстро, огибая неторопливых пешеходов, расходясь и вновь сходясь.

Оказалось, что Ваня как раз, отобедав, на Аргамачьи конюшни побежал. Стало быть, Семейка его там перехватить должен. Раз так Господь распорядился — значит, Семейка и будет Ваню уговаривать поехать в Коломенское, заменить дружка.

— На Волхонку, что ли? — спросила Федосьица.

Данилка ничего не ответил. Выйдя с анофриевского двора, он смерил взглядом улицу и узнал вдали ворота покойной Устиньи Натрускиной, царствие ей небесное. Коли не Устинья — не было бы ему в жизни пути. Бывает ведь и такое — жила себе баба, жила, все бабьи глупости да хитрости совершила и через хитрость свою погибла. А совсем чужой человек загадку ее смерти разгадал, и отплатил ему за это Господь добром — начал понемногу в люди выводить…

Очень хотелось Данилке похвастаться своим удачным розыском (который, кстати, и с Федосьицей его познакомил), да не знал парень, как бы половчее начать.

— Так на Волхонку? — переспросила Федосьица.

Он кивнул, и точно так же, молча, они пошли к «Ленивке».

Третьяк Матвеев, Томила и Филат уже были там. Плясица Дуня с ними не пошла — была у нее на Москве родня, где можно переночевать.

Последним подошел Семейка.

— Ну, сговорился, — коротко сказал он Данилке. — Сегодня же и поедет. Да больше трех дней я у него не выпросил.

Данилка вздохнул. Он понимал, что и за это должен быть Ване благодарен, однако три дня на розыски убийцы, не оставившего никаких следов, — маловато…

Федосьица, оказавшись в кружале, чувствовала себя неловко — того гляди прочь погонят. Не любили целовальники баб, которые приходят пьющих мужей уводить!

Третьяк, который, коли судить по оживлению, был в кружалах частым и любимым гостем, догадался, в чем дело.

— А мы вот целовальника попросим — он нам особое местечко отведет, — сказал Третьяк. — Они люди умные. У них всякие тайники бывают.

На сей раз тайник оказался несложным — целовальник, Левонтий Щербатый, просто-напросто отвел все общество в погреб. Ему и раньше доводилось скоморохам такие услуги оказывать.

В погребе всякого добра хватало. Были там беременные бочки в тридцать и полубеременные — в пятнадцать ведер.

— Это еще не бочки, а бочата, — сказал выразившему удивление Данилке Щербатый. — Вот в обителях иногда такое стоит — диву даешься, как она, бочка, вообще в подвале оказалась! Не иначе, как сперва ее туда уложили, а потом над ней своды возводили. С места их даже никогда не сдвигают, а наливают и вино выпускают через особые дырочки с трубками.

Расселись на пустых бочатах и, дождавшись, пока целовальник уйдет, приступили к военному совету.

Ежели деревянная харя и впрямь примета для отыскания клада, то не с кладом ли увязана гибель купца Горбова? Эта мысль казалась самой разумной.

— Выходит, надобно нам побеседовать с кладознатцами, — сказал Третьяк. — У меня есть один знакомец, он обычно на Москве промышляет.

— Ну так он на прочих и выведет! — брякнул Данилка.

Семейка негромко рассмеялся.

— Дитя ты еще несмышленое. Они-то, кладознатцы, друг с дружкой на ножах. Каждый утверждает, что его кладовая роспись самая верная, а у других — тьфу, одно вранье и блядни. Ему-то, поди, о себе нужно первым делом позаботиться.

— А ежели по-умному? Завести разговор о соперниках — глядишь, и проболтается?

— Не проболтается, они ушлые, — разочаровал товарища Семейка. — Однако с чего-то тебе начинать надо. Вот и ступай, благословясь, вместе с Третьяком к его кладознатцу. Кто он таков? А, Третьяк?

— Звать его Абрамом Петровичем, откуда родом — шут его ведает, годами немолод. Божится, что сорок лет клады ищет, и немалое количество их уж взял.

— Погоди, дядя Третьяк! — перебил Данилка. — Да коли он хоть один путный клад взял — какого лешего ему дальше этим промыслом заниматься? Купил бы себе дом, завел хозяйство, лавки с товаром! А коли он сорок лет клады ищет — значит, мало что хорошего сыскал!

— Парень дело говорит, — поддержал Томила. — Я всяких умалишенных видывал. Ежели человек сорок лет одним и тем же занимается, а добра не нажил, — стало быть, его таракан обидел.

— Какой таракан? — едва ли не хором воскликнула молодежь — Данилка с Федосьицей и Филат.

— Сказывают, коли таракан спящему в ухо заберется, то все внутри головы он выгрызает. И человек ума лишается, — объяснил Томила. — Ну, растолкуй нам, дуракам, свет Третьяк, как это возможно — сорок лет клады находить и не разжиться?

— Очень просто, — не совсем уверенно начал Третьяк. — Прежде всего — не каждый день он по клады ходит, а только если попадает ему в руки кладовая роспись. Она тоже на дороге не валяется, за нее иногда большие деньги платить надобно.

— А чего же их продают? — опять не понял Данилка. — Будь у меня кладовая роспись — сам бы по ней клад взял.

— Вот про это ты того кладознатца, Абрама Петровича, спроси. Он-то расскажет, как клад одним в руки дается, а другим — не дается.

— Угомонитесь вы, — сказал Семейка, не имевший охоты слушать бесплодные рассуждения. — Скажи лучше, Третьяк, где твоего кладознатца искать.

— А я откуда знаю! — даже с некоторой обидой воскликнул скоморох. — Он ведь, паскуда, как промышляет? Он вызнает, где у какого купца, или дворянина, или даже боярина денежные неурядицы, и к нему является с кладовой росписью — мол, вот он, клад, хоть сию минуту бери, да в одиночку не могу, нужны людишки с лопатами, нужна телега с конем, и еще там всяких расходов насчитает. Тому же человеку людишек не нанимать — своя дворня есть, и кони на конюшне зря овес жуют, и прочие расходы ему по плечу. Вот они уговариваются, как клад делить, и Абрам Петрович отправляется его брать. Иногда и месяц копается по оврагам, и два, бывает, что и попусту. А то еще люди сами его находят. Он сказывал — боярыня одна была!..

Третьяк ни с того ни с сего расхохотался.

— Ну, что — боярыня?! — перебил его Томила, который тоже хотел перейти ближе к делу.

— Боярыня?! До старости дожила, а ума не нажила. Она странницу приютила, а та повадилась вещие сны видеть. Как утро, так и бежит докладывать, — тут Третьяк прямо преобразился, зачастил тоненьким умильным голосочком: — Матушка-голубушка, кормилица-заступница, свет наш ясный, видела я, что в селе Болячки, в крайней крестьянской избе под печкой клад лежит, сундук турецкого золота! А где то село — этого ей во сне не показали. Боярыня приказывает — спи дальше, авось увидишь! Так, верите ли, вскоре вся дворня стала вещие сны смотреть. И с вечера боярыня прямо приказывала, кому о чем увидеть надобно. И такие вот дуры бывают! Бабьей дурости и в ступе не утолчешь!

— И как, много они насмотрели? — видя, что скоморох без скоморошества обойтись не может, смиренно спросил Семейка.

— Я полагаю, немало, — уже без прибауток отвечал Третьяк. — Особенно когда сговорились про одно и то же врать. Тогда боярыня велела призвать кладознатца. Где-то она слыхала: коли клад неправильно берешь, он еще глубже в землю уходит. Абрам Петрович возился с ними, возился, нашли они ту деревню Болячки! Ночью на шести телегах за кладом выехали!

— Нашли?! — прямо привскочил с бочонка Данилка.

— Нашли, — весомо произнес скоморох. — Изба-то старая была, так они под печью конский череп нашли. Видать, в тех краях так полагалось — для оберега. Но Абрам Петрович с нее за свои услуги вроде бы немало взял.

— Вот то-то и беда, — заметил Томила. — Нам ему платить нечем.

— Так нам же и не клад нужен! — воскликнул Филатка.

Возник спор — за что, собственно, платить деньги кладознатцу? С одной стороны, вроде бы и без его помощи клад сыскали! С другой — от него не те сведения нужны, без которых клада не взять, а те, которые помогут на след убийцы выйти. Третьяк с Томилой чуть друг дружке в бороды не вцепились…

Вроде только что сидел тихий Семейка на самом низком бочонке, даже несколько съежившись от взаимных скоморошьих попреков, и вдруг оказался стоящим посередке, а Томила уже сидел на полу справа от него, Третьяк же прислонился к здоровенному бочкиному боку слева, разинув рот, как это бывает с человеком, который неожиданно треснулся затылком о что-то крепкое.

— Вы сперва его, того Абрама Петровича, сыщите, — сказал Семейка, и по голосу было ясно — осточертел ему шум. — Где его в последний раз видели? Где о нем знать могут? Та старая боярыня на Москве еще проживает или давно постриг приняла?

Томила неторопливо поднялся и, грознее вставшего на дыбы медведя, пошел на Семейку.

— Драки тебе захотелось? — спросил сурово. — С татарчатами у меня расправа проста! Вот как сейчас!..

А что — сейчас, договорить не успел. Данилка сорвался с места и заступил ему дорогу.

— Вот это видел? — спросил парень, показав кулак, который от нелегкого конюшенного труда вырос у него такой — мало не покажется. — Я тебе твое гнилое слово в глотку вобью! Вместе с зубами его сожрешь! Какой он тебе татарин?! Сам ты нехристь!

Тут на плечах у Томилы повисли Третьяк и Филатка, а Федосьица кинулась оттаскивать Данилку.

— Ты что, парень, взбесился?! Да он же — кулачный боец!

— Дурак он, а не боец! — кричал, отпихивая Федосьицу и поражаясь ее недюжинной силе, Данилка. — Не дам товарища порочить! Пусть отца своего лает и бесчестит!

— Да не вопи ты так! — наконец-то и Семейка повысил голос.

Тут оказалось, что он незаметно оказался рядом и вместе с Федосьицей удерживает Данилку.

— Угомонитесь, Христа ради! — взывал Третьяк. — Вот ведь сцепились — как кобели! Того гляди, шерсть полетит!

— Бочата полетят! — вообразив драку в погребе, воскликнул Филатка.

Семейка отпустил Данилкино плечо.

— Я из крещеных татар, — сказал он. — Нравится это кому или не нравится. И я на государевой службе кровь проливал. Пойдем, Данила, отсюда подальше. Такие товарищи нам не надобны.

И двинулся к дверям, преспокойно повернувшись спиной к разъяренному противнику, привычно ссутулившись и косолапя. И стал подниматься по лестнице, всем видом показывая — с дураками ему беседовать не о чем.

Данилка повертел головой — от притихших скоморохов к уходящему вверх по крутой и узкой лесенке Семейке, от Семейки — к скоморохам…

— Холера вас бы брала! — не совсем по-русски, а как получилось, ругнулся он и поспешил следом за товарищем.

Целовальник был занят — разбирал ссору между двумя питухами, и потому конюхи незаметно вышли на Волхонку.

— Мало ли на Москве кладознатцев! — вдруг осенило Данилку. — Надо бежать на Аргамачьи конюшни! Там кое-кто еще остался, всех расспросим! Нужны нам больно те скоморохи! Из-за них в такую беду угодили!

— Прости, — опустив глаза, сказал Семейка. — Теперь и сам вижу — незачем было их выручать. Кабы не моя дурость, мы бы под шумок с купеческого двора ускользнули. И не заварилась бы вся каша…

— Ну, заварилась так заварилась! — воскликнул Данилка. — А и расхлебаем!

— Экий ты яростный… — усмехнулся Семейка. — Шляхтич! Вот когда он в тебе проснулся…

И вдруг запел:

— Баю-баюшки-баю, ходит кошка по краю! Кошка лыко дерет — коту лапти плетет…

Отродясь Данилка не слыхивал, чтобы Семейка пел. Он и в Божьем храме, когда все стараются, как умеют, почти рта не раскрывал. И на тебе!

— А кот лапти износил — да другие запросил! — Семейка широко улыбнулся. — Ну, будет тебе, Данила, смири норов. Наша служба такая — не всякому дураку непременно в бороду вцепиться, а дело сделать.

— Сами же говорили — ежели кто про Богдаша гнилое слово скажет, бить, — буркнул Данилка.

— Богдаш никак забыть не может, что он подкидыш. А коли каждого бить, кто мою рожу татарской назовет, — так это и впрямь кулачного бойца нанимать надо да с собой водить… — Семейка резко повернулся.

За конюхами следом мчались Третьяк и Филатка, следом поспевала Федосьица.

— Прости дураков, батюшка Семен, прости, не знаю, как по отчеству! — нагнав, взмолился Третьяк. — Ну, не умеем мы по-человечески! Нам и покричать надобно, и поругаться, душа так просит! А потом, покричавши, мы преспокойно обо всем сговоримся и дело сделаем. Нам, скоморохам, без этого нельзя!

— Вы нам спастись помогли, а мы чтобы вас бросили? — добавил Филатка. — Христос нас от этого упаси.

— Данилушка! — Федосьица кинулась к парню. — Прости!

И так уж ей прощения заслужить захотелось, что посреди Волхонки к парню на шею бросилась и прижалась…

— Бог с ним, с Томилой! — продолжал Третьяк. — Скоморох он, понятное дело, умелый, и глотка у него широка, и присловьев знает немало, да я сам при нужде не хуже него сыграю! А что лается…

— Я ему полаюсь!.. — снова взвился Данилка. — Я его отучу людей бесчестить!

И ощутил на плече руку.

— Дай Бог тому честь, кто умеет ее снесть, — строго сказал Семейка. — Ну, коли вы от дела не прячетесь, будем искать того кладознатца. Где ты, Третьяк, его в последний раз видывал?

Шагая прочь от «Ленивки», на ходу наметили три места. И первое было — церковь Николы Угодника, что в Столпах. Почему-то Абрам Петрович очень ее возлюбил и все молебны о своем промысле только там заказывал, просфоры и свечи тоже там брал. Поразмыслив, Третьяк вспомнил, что был такой купец, Фома Огапитов, из черной сотни в гостиную сотню взят, так вроде с ним у кладознатца какое-то дело было. И, как это ни казалось нелепо, водил он дружбу с некой игуменьей, но тут уж Третьяк был в сомнении — то ли Зачатьевской, то ли Моисеевской девичьей обители, то ли родня она ему, то ли, Боже упаси, охотница до кладов…

— Ну так кто — куда?

Сперва порешили: Третьяк с Филатом пойдут к купцу, Семейка с Данилкой — в церковь, а Федосьице удобнее всего будет пробраться в обитель и осторожно расспросить инокинь. Чуть было такую дурость не совершили — спасибо, Филатка опомнился. Стал тыкать пальцем в Федосьицу и хохотать, приговаривая:

— У-у, инокиня! Пошла бы в монастырь, да много холостых!

Федосьица, догадавшись, схватилась за щеки.

И точно — с таким бешеным румянцем ее бы и на порог не пустили. Иди, дура, умойся сперва — сказали бы! Румянятся на Москве, да, но не до такой же яркости!

Чтобы смыть свеклу с лица, нужно дома оказаться, где и теплая вода, и мыло, и ширинка есть. Так что пришлось все поменять — по обителям пошли Третьяк с Семейкой, люди на вид немолодые, почтенные, внушающие доверие, в церковь отрядили Филатку, а Данилка собрался было идти вместе с Федосьицей к купцу, да она сама отказалась:

— Там мне без тебя сподручнее будет!

— И то верно, — согласился Третьяк. — У девок свои ухватки.

Так что пришлось Данилке вместе с Филаткой бежать к Николаю Угоднику, что между Мясницкой и Маросейкой.

У самой церкви шло строительство — там возводили знатные каменные хоромы.

— Чьи бы таковы? — спросил Филатка.

Если Данилка не знал Москвы из-за своего конюшенного затворничества, то юный скоморох не так уж часто тут бывал, за всяким строением уследить не мог.

Спросили у прохожих. Оказалось, хоромы боярина Артамона Матвеева, одного из государевых любимцев.

— И правильно, что из камня, — одобрил Филатка. — Таким хоромам пожар не страшен. Ты настоящий пожар видывал? Когда вся слобода разом горит?

— Бог миловал, — и Данилка, не в силах вообразить такие страсти, перекрестился.

В церкви первым делом подошли к свечному ящику, осведомились у свечника, не появлялся ли некий человек, не здешнего приходу, но постоянный богомолец, по прозванью Абрам Петрович. Описали человека так, как научил Третьяк, — муж не дороден, стар, седоват, ростом повыше Филатки, пониже Данилки, цветного платья не носит.

Свечник человека опознал. Видел с утра на литургии — а, может, и не его, а кого похожего.

Бабушка, что помогала свечнику — ходила от образа к образу, сокращала огоньки выгоревших свеч и вынимала огарочки, — сказала, что того человека подлинно зовут Абрамом, сам родом с каких-то украин, а на Москве по летнему времени живет в чьей-то бане. Откуда у нее такие сведения, вспомнить не умела.

— Может, в купеческой? — догадался спросить Филатка.

— В купеческой! — подтвердила старушка.

Когда конюхи со скоморохами сошлись в назначенном месте, был уже вечер. Удачи не выпало никому. Затевать новые розыски на ночь глядя не хотелось. Народ бережется — чего доброго, на незнакомцев и пса спустят. И следовало подумать о ночлеге.

— Мы-то на Аргамачьи конюшни пойдем, — сказал Семейка.

Данилка на него покосился. Парню хотелось спросить, где Федосьица. И было неловко еще и потому, что он почуял ту потеху и усладу, которой в жизни еще не знал, и волновался, и горел весь, и пылание это прятал как только мог.

— И у меня есть одна вдовушка на примете, всегда мне рада, — похвастался Третьяк. — Да и Филатка, даром что молод, уже умеет у бабы под бочком пристроиться.

— Давно уж умею! — добавил Филатка.

Данилка глянул на него с некоторой ревностью. Юному белобрысому скомороху на вид было лет шестнадцать, еще и борода не росла. У самого Данилки в восемнадцать кое-что уже пробивалось, и Богдан, вытащив его как-то на свет и разглядев внимательно, присоветовал — то, что есть, сбрить, тогда настоящая борода с усами расти начнут. Но бороды парню не хотелось. Вот усы — другое дело!

С детства он запомнил, что у мужика непременно должны быть усы. И теперь ему казалось, что он их таких навидался — хоть сказки о них сказывай, густых, длинных, и вислых, и торчком, и едва ль не до ушей!

Решили подождать Федосьицу. И ждали вроде недолго, а Данилка весь извелся. Наверно, еще и потому, что впервые в жизни ждал девку.

Все у него почему-то получалось впопыхах. Все — с пылу, с жару. Там, где другой сперва бы возле церкви в праздник самую румяную и длиннокосую высмотрел, да, таясь, до дому проводил, да сестрицу или мамку бы подослал, да у садового забора единственным словцом обменялся, да полгода спустя полненькую ручку бы пожал — там Данилка сразу заполучил девку в охапку, и девка тоже, видать, вся горела!

Федосьица прибежала, когда Третьяк, развлекая общество, скоромные байки сказывал, как сыскал зять перстенек, повернешь — мужской кляп в версту вырастает, и как теща, придя к спящему зятю побаловаться, на такое чудо напоролась…

— Сговорилась я, сговорилась! — С тем запыхавшаяся девка пробилась, минуя старших, прямо к Данилке. — Видела я его — ух, страшный старичище!

— В бане живет? — спросил Данилка, слегка отстраняясь.

Ему было неловко давать себе волю при Семейке.

— А ты как проведал?

Федосьица-то и сыскала кладознатца. Покрутилась вокруг двора того Фомы Огапитова, с девками скоренько знакомство свела. Девки во двор впустили, до баньки довели, обождать велели. Она и передала Абраму Петровичу, как было велено, что-де хотят с ним встретиться и потолковать. Кладознатец назначил время послеобеденное. Он столовался у купца, которому помогал искать еще дедом закопанный горшок с деньгами, и не хотел лишаться сытного обеда.

— Гордый! — определила Абрама Петровича Федосьица. — Привык, что все к нему на поклон идут! И хитрый! А что, спрашивает, ты сама, девка, тоже придешь? Я, говорит, клад один недавно взял, так там колечко с бирюзой было в два рубля, я его себе оставил — вот, думаю, ласковой девке бы подарил!

— Видишь, и твой прибыток наметился, — поддразнил Третьяк.

Данилка надулся. Колечко в два рубля было знатным подарком для девки с Неглинки. У самого-то таких денег не водилось…

— Стало быть, в обеденное время встречаемся у Варварских ворот, знаете, где ветхая церковь Всех-святых-на-Кулишках? — спросил Третьяк. — Он, Фома-то, как раз там на Солянке двор имеет.

— Ин ладно, — согласился Семейка. — Расходимся, что ли? Пошли, Данила. Вот закроют кремлевские ворота — во рву под мостом ночевать будем!

Но Данилка оказался возле Федосьицы с тихим вопросом:

— Как ты одна до Неглинки-то доберешься?

— Да ты не бойся за меня, — сказала Федосьица. — Я вон с Филаткой дойду, он в обиду не даст.

— Почему с Филаткой? — внезапно охрипнув, спросил Данилка. — По-по-чему н-не со м-мной?..

Всякий парень представляет себе заранее, как начнет девку улещать да как продолжит это богоугодное дело. Данилка, наслушавшись конюшенных баек, уже неплохо разбирался, за что и как нужно хватать. Но о том, что в такую минуту от беспокойства начнет заикаться, — и помыслить не мог.

Федосьица тихонько, зазывно засмеялась.

— А хочешь? — спросила. — Ему-то по пути, он с одной нашей девкой живет.

Данилка несколько помолчал. Хотеть-то он хотел, до такой степени, что весь горел и известное место горячим свинцом налилось. Но полагаться лишь на девичий смех тоже не мог…

— Идешь, Данила? — окликнул, уже отойдя и обернувшись, Семейка.

— А ты? — заступив Федосьице дорогу, прошептал Данилка.

— А коли скажу — нет?

Она шутила, лукавила, проказничала, прекрасно зная, что парню — невтерпеж. Но другого Федосьица еще не знала — что этот самый Данилка имеет в себе гордости, может, поболее, чем вся боярская Дума.

— А коли нет, неволить не стану! — отрубил он, куда и заиканье пропало!

И шагнул в сторону — ступай, мол, девка, куда сама знаешь.

— Экий ты! — Она склонила голову набок и вдруг показала кончик языка.

— Да уж какой есть!

Федосьица поступила с известной бабьей и девичьей последовательностью — едва навеки парня не оттолкнув, сама подошла и прижалась.

— Да Господь с тобой Данилушка! И чего это ты такой ершистый?

— Так идем, что ли? — обняв ее не своими-какими-то, деревянными руками, боясь сжать пальцы на девичьем теле, спросил Данилка.

— Да идем же, идем! Я тебя огородами проведу! Пусти!

Семейка развернулся и обнаружил такое зрелище. Данилка с Федосьицей стояли в обнимку, а Третьяк с Филаткой весело на них таращились.

— Ступай себе с Богом, Семен, прости, все еще не знаю, как по отчеству! — сказал Третьяк. — Федосьица девка разумная, в нужное время и в нужном месте твой парень будет! Все равно раньше беседы с кладознатцем мы ничего предпринять не сможем.

Семейка пожал плечами и развел руками — что, мол, с молодцом поделаешь? Пришла ему, знать, пора… Повернулся — да и ушел окончательно.

— Пройдемся-ка мы, брат Филатище, — Третьяк обнял юного скомороха за плечи. — По вечерней-то прохладце! Я — к своей дуре, ты — к своей.

— Ишь, Федосьица-то! — заметил Филатка. — Так в него и вцепилась!

— Нужна тебе больно Федосьица! Сейчас-то она еще в соку, хороша, а годика через два будет с кабацкой теребенью на драной рогожке валяться, — отвечал Третьяк. — Эх, была бы ватага как ватага — с собой бы девку взяли! Плясица-то она знатная. А теперь-то? Горе, а не ватага…

— Вот еще и с Томилой полаялись…

— Это не беда. Настасьица узнает — живо Томиле укорот сделает. Парень-то, Данила-то — слышал, что Федосьица шепнула? — он Настасье кум!

— И знал же, с кем покумиться!

— Ничего он не знал, а так Бог велел, — объяснил Третьяк.

Тем временем куманек Настасьи-гудошницы спешил следом за своей новоявленной зазнобой на Неглинку, и все огородами, огородами, потому что кое-где уже опустили поперек улиц решетки. Наконец добежали.

— Где ты, девка, пропадаешь? — напустилась на гулену совсем старенькая бабушка. — Мы так не сряжались! Меня дома свои внуки ждут!

— Да ладно тебе, Матрена Лукинишна! На том свете зачтется! — Федосьица обняла бабушку, приласкалась к ней и получила тумака, но не злобно, а в назидание.

— На том свете — это еще когда, а ты как расплатишься?

— Не вышло сегодня заработать, Матрена Лукинишна, — Федосьица заглянула в колыбель к спящему сынку. — Смотри, смотри — во сне улыбается… С ангелом его душенька беседует…

— Матери родной не дождался, без нее и уснул. Гляжу, ты не одна?

— Да вот — приманила сокола! — шепнула девка бабушке на ухо.

— Да я знаю этого сокола! Это Феденькин крестный! Грех, девка. Он же тебе как родня.

— А и замолю.

Если бы Данилка слышал, что его назвали соколом, что ради него и грех на душу взять готовы, возгордился бы еще больше. Коли получилось бы, потому что и сейчас его гордыня утратила все пределы. Девка сама с собой позвала! Еще немного — уйдет бабушка Матрена Лукинишна и превеликая радость свершится!

Пока девка с бабкой шептались, он стоял, приосанившись и впрямь вообразив себя ясным соколом. Потом, когда бабка, перекрестив Федосьицу, убралась и дверь за ней закрылась, он мигом оказался рядом с зазнобой.

— Да ты погоди, парень, погоди, — чуть отодвинувшись, сказала Федосьица. — Нельзя так — грех!

— Грех? — удивился Данилка неожиданному в устах зазорной девки слову.

— А то! Образа нужно завесить, чтобы они на это дело не глядели, нательные кресты обоим снять, тогда — можно!

— Тогда, выходит, не грех? — уточнил парень.

Несмотря на возбуждение, ему сделалось смешно.

— Тогда вроде бы не так грешно выходит…

И Федосьица улыбнулась. Улыбка у нее была такая, словно девка для поцелуя губы подставляла. Данилка и облапил, и впился в эти розовые губы, и тут же оттолкнул Федосьицу…

— Ты чего это? — удивилась она.

— А ты чего?.. — Он даже не мог объяснить словами ее проступок, но она догадалась.

— Ты же не дитя малое, чтобы тебя закрытым ртом целовать! Есть простое лобзание — это поцелуй, так даже монах мать или сестру поцеловать может. А есть татарское лобзание — вот оно самое соблазнительное! Ты, видать, такого еще не пробовал.

Данилка в огрехах признаваться не любил. А в его-то годы мужская неопытность — еще какой огрех.

— Я по-всякому пробовал… — буркнул он, не вдаваясь в подробности.

Федосьица-умница сразу догадалась, с кем имеет дело. Посколько девичьим ремеслом она занималась уже года два, а до того была как-никак мужней женой, только некстати овдовела, то и знала она, что с мужиком не спорят. С мужиком ласково говорят, выслушивая все его глупости беспрекословно, иначе снимется и исчезнет, а ты сиди и голову ломай, где другого взять.

Не то чтобы Федосьица рассчитывала кормиться с Данилкиных доходов, вовсе нет! Она понимала, что ему и на себя-то не хватает. А просто хотелось ей провести с ним ночку, или две, или сколько выйдет, просто так! Без расчета! Парень чем-то полюбился ей с самого начала, когда Настасьица с Феклицей привели его к крестинному столу и сказали — вот тебе, подруженька, богоданный Феденькин крестный! Хотя красавцем Данилку никто бы не назвал, однако парень уродился статен, плечист, в поясе тонок, а с лица не воду пить. И когда дотлеет лучина в светце, какая разница — хорош с лица или нет?

Надолго вперед Федосьица не загадывала, ведь и она была молода, если по правде, то на три годочка всего постарше Данилки. Материнские хлопоты ее не состарили, по летнему времени она еще и похорошела, купец-сибиряк, упустивший санный путь, пожил с ней целых два месяца, а денег, уезжая, оставил еще на месяц. И беспокоиться в эту ночь о завтрашнем дне Федосьица решительно не желала.

* * *

Сказать, что после стычки со скоморохами Стенька был всего-навсего в ярости, — значит назвать бешеную осеннюю бурю нежным летним ветерком. Хорошо хоть, наполовину та ярость ушла в отчаянный бег — с распихиванием прохожих и уворачиванием из-под конских морд. Такого позора с ним еще не случалось — чтобы стоять перед скоморохами обездвиженным да слушать ругань! И, главное, кто таков тот щенок безродный Данилка? Как он вообще на государевы конюшни угодил?!?

Бежать немедля к Деревнину, донести на щенка!

Но тот, другой, что приставлял к шее засапожник, не скоморох… Стенька узнал его — он конюх, и не простой стадный, а чином выше — уже стряпчий конюх! А конюхами не только ведь Конюшенный приказ — ими еще и Приказ тайных дел управляет. А в Приказе тайных дел сидит дьяк Дементий Башмаков, и сказывали, один раз он уже не выдал того щенка Данилку подьячему Разбойного приказа Илье Евтихееву. Ему, государеву любимцу, такое позволяется!

Связываться с Приказом тайных дел, имея за душой только злость на щенка, было нелепо…

Стало быть, нужно идти с доносом, имея на обоих конюхов такое обвинение, чтобы даже Башмаков от них отвернулся. Скоморохи-то что… Один лишь Стенька из всего Земского приказа и видел в лицо, кто помог скоморохам уйти. И тут его слово будет против слова того конюха с татарской рожей, и конюх-то отречется, и конюху-то поверят… и еще щенка тот конюх заодно спасет… Да и вся купеческая дворня, поди, отречется — мол, никаких конюхов и видом не видать, и слыхом не слыхать было!

Понемногу погасив свой бестолковый бег и сделав несколько шагов непонятно куда, Стенька встал в пень и задумался.

Он мучительно пытался увязать конюхов, и в особенности щенка Данилку, с делом о медвежьей харе…

Когда к носу подъезжает здоровенный кулак, а в шею упирается засапожник, — много чего любопытного понарасскажешь, в том числе и такого, о чем минуту назад знать не знал и ведать не ведал. Стеньке было безумно стыдно вспоминать, что такое он бурчал и выпаливал в ответ на расспросы. Однако не только ярость — недоумение тоже им владело. Вопросы-то были диковинные…

Простоял Стенька недолго — все сложилось, все на ниточку нанизалось. И стало ясно — скоморохи-то, со щенком вместе, все самое важное у него выпытали! И теперь они сами могут докопаться, какое отношение имеет медвежья харя к убийству! А он, кто с этого дела мог бы получить некоторый прибыток и повышение по службе, останется с носом.

Подумав о службе, Стенька чуть громко не застонал: «Уй-й-й!»

Его занесло довольно далеко от белянинского двора, а там, поди, двое стрельцов, с которыми он вместе обходил дворы, чтобы никто из скоморохов не проскочил, вернулись к прочим участникам облавы и все вместе совет держат: куда, к черту, подевался земский ярыжка Степан Аксентьев? То ли скоморохи его с собой зачем-то утащили, то ли он им бежать пособил?

Нужно было сладить вранье, и оно сладилось довольно быстро.

Стенька, закусив губу и уставившись в землю, изготовил такую правдоподобную повесть:

— Бегу я, стало быть, к переулку и вижу меж церковью и колоколенкой суету и мельтешенье. Я, чтобы не спугнуть, голосу не подал, а стал подкрадываться. И как те два стрельца мимо меня пробежали — знать не знаю и ведать не ведаю. А когда подкрался — увидел, что скоморохи проклятые уже, перешепнувшись, ноги уносят. Я крикнул — да за ними! А что меня не слыхали, так я не виноват! И бежал я за ними, хоронясь, и бежал, и бежал…

Теперь нужно было придумать — куда именно забежал.

Стенька придумал — на Неглинку! Там они, шпыни ненадобные, у девок скрываются.

На Неглинке ему бывать доводилось. Как-то был с сослуживцами по Земскому приказу в кружале, вышли в размышлении, где бы добавить, а тут и девки подвернулись, к себе позвали. Казалось, уговор был прост: одни ставят выпивку, другие — угощение, а прочее — кто как устроится. Однако наутро девки подняли шум, и пришлось расплачиваться тем, что было на себе. Так Стенька лишился совсем хороших меховых рукавиц, за что ему и влетело от Натальи… Так что никаких добрых чувств к сварливым девкам он не испытывал и даже обрадовался, когда изобрел для них пакость.

Но вранье всего-то навсего спасало земского ярыжку от батогов. А нужно было не только самому из-под них уйти, но и подвести под них обоих конюхов — Данилку и того, с татарской рожей!

Стенька постановил для себя, что коли конюхи каким-то лешим связаны со скоморохами, то и с делом о харе — наверняка! Совсем было бы замечательно, кабы они ту харю у деда выкрали да и к дереву приколотили! Но он и сам понимал, что это невозможно.

Стенька стал опять продумывать покражу хари с тем, чтобы найти в преступлении щелку и воткнуть туда конюхов…

Он принялся вспоминать то утро, когда лукавая Наталья отправила его к соседям вести дурацкий розыск…

А в самом деле — кто обокрал покойного деда?

Днем чужому забраться на стрелецкий двор мудрено — там хозяйничают бабы, там носятся дети, да и сам стрелец не целый же день на торгу пропадает или ремеслом занимается, это — не государева служба, он и обедать приходит, и досугом своим распоряжается.

Ночью спускают с цепи кобеля…

Останется одно — домашний вор.

Тогда, когда харя пропала, возвели поклеп на младших внучат. А потом, не найдя в их имуществе уворованного, решили, что дед сам, на старости лет ума лишившись, куда-то свое рукоделье засунул. И некоторое время спустя дед, уже совсем обеспамятев, скончался.

Если в хозяйстве заводится домашний вор, то это, надо полагать, самый бесправный в доме человек, для кого и полушка — сокровище. Бывает, подворовывает сама хозяйка, особенно коли в годах и завела себе молодого любовника. Бывает, подворовывают приказчики… комнатные женщины… сенные девки… Этого народу на стрелецком дворе нет, а хозяйка, Алена Кирилловна, мужа любит и с ним во всем заодно. Бывает, подворовывают дети…

Старшие дедовы внуки уже семьями обзавелись. Сам он жил в семье Ждана Моркова, и при Ждане же жил самый младший из дедовых сыновей — Бориска с женой Вассой. Двух дочерей они отдали замуж, и на дворе из детворы были только Егорка с Матюшкой. А младшая дочь Алены со Жданом была уж просватана, осенью собирались сыграть свадьбу, и за девкой был строгий присмотр.

Так что же — Егорка с Матюшкой?..

А почему бы и нет? Парнишки уже в тех годах, когда им можно что-то растолковать, пообещать, научить!

Прикинув, сколько времени могло бы уйти на преследование скоморохов до Неглинки, Стенька, хоронясь и озираясь, поспешил совсем в другую сторону — в Замоскворечье, в Стрелецкую слободу.

Там он чуть не налетел на собственную жену. Разумеется, они с Домной Патрикеевой стояли у ворот, языки чесали! Стенька вовсе не желал, чтобы Наталья, как это водится у баб, сочла его дневное появление в слободе бездельем и тут же увязала с малым заработком. К Морковым он пробирался огородами и, оказалось, правильно сделал. Именно на задворках он и обнаружил дедовых внучат.

Они мастерили среди бурьяна и огромных лопухов домишко из прутьев, и мастерили довольно разумно — вбили в землю два кола с развилками вверху, укрепили на развилках длинную палку, к ней с обеих сторон прислонили другие палки, покороче, и были теперь заняты тем, что приспосабливали в качестве крыши оббитые банные веники, которые, надо полагать, еще с осени для своей затеи припасали.

— Ну-ка, ступайте сюда! — грозно потребовал Стенька.

Внучата, не понимая, чем согрешили, но заранее испугавшись, тут же полезли в свое неоконченное жилище.

— Вылезайте, вылезайте! — Стенька, подойдя, качнул прутяное строение. — Не то живо ваш терем порушу!

— А что, дяденька Степан? — раздалось изнутри. — А что мы? Мы к вам на двор не ходили! Половик не мы унесли, а Ивашка Наседкин!

О половике Стенька услышал впервые. Надо же — Наталья ни на кого не пожаловалась! Или она жаловалась, да у него в одно ухо влетело, в оба — вылетело?

— О половике речи нет. Вылезайте, кому сказано?

— И большой горшок тоже не мы разбили! Его тетка Наталья сама уронила!

— Так! Еще какие у меня в хозяйстве убытки?

— А лукошко мы вернем!

— Слава те Господи, что вы еще не весь мой домишко по бревнышку раскатали! — уже не зная, сердиться или смеяться, рявкнул Стенька. — Вылезайте живо!

— А за уши драть не станешь?

— Не стану, вылезайте.

Внучата на четвереньках выбрались из своего убежища.

— Встаньте по-человечески! Чему вас дома-то учат! — прикрикнул Стенька. — И чтоб без вранья! Говорите прямо — кому вы дедову медвежью харю отдали?

Разумеется, сразу ответа он не получил. Внучата молчали, переминались и, по всему видать, собирались при первой возможности смыться.

— Говорите, а не то до батьки с матерью дойду, — пригрозил Стенька. — Они-то с вас шкурку спустят! До Рождества присесть не сможете!

Грешные внучата глядели в землю.

— Ну? Мне это недолго!

Парнишки словно воды в рот набрали.

— Кроме вас, вынести вору харю было некому. Вы лишь и держали зло на деда. И знали, где она, харя, у него лежит. Вы же знали, что скоро за той харей кто-то прийти должен. И что деньги деду вперед были заплачены — знали!

Все это Стенька выпаливал наобум в надежде, что из дюжины обвинений хоть одно окажется верным.

— Да-а, деньги! — неожиданно звонким голоском проныл один из внучат. — Врать-то тоже грешно!

— А кто соврал? — Стенька даже присел на корточки, стараясь снизу заглянуть в обе перепуганные рожицы.

— Да дед все врал!

— Ну, ну? И какое это было вранье?

— Говорил, вот деньги у него есть, купит нам на Пасху пряников!

— И ножички купит! — добавил второй внучонок. — И лук расписной!

— Что же он, сам вам лука со стрелками вырезать не мог? — удивился детской горести Стенька.

— Да есть у нас луки и по гнезду стрел… Мы расписные хотели, чтобы настоящий саадак… Мы синенький видели с росписью!.. Как государев!..

Тут-то, припоминая сказочной красоты игрушку, внучата не выдержали — разревелись. И Стенька, сидя на корточках, неловко хлопал по худенькому плечу то одного, то другого, приговаривая несуразное…

Выяснилось — бегали глядеть царский поезд, когда государь Алексей Михайлович выезжал на охоту. Поскольку без баловства с луками ни одна охота не обходилась, стреляли же по белым войлочным, подброшенным вверх, колпакам, то к царскому седлу и был приторочен бирюзового цвета саадак, расшитый золотом по коже цветами и крылатыми тварями, отделанный серебром. Из колчана же торчали стрелы с пестроватым пером, аршина по полтора длиной. И все это парнишки с забора высмотрели. И жизнь им стала не мила без расписного саадака, в котором лежит не менее расписной лук…

— А он обещал, да не купи-и-ил!..

На смертельную обиду наложилась и другая. Беспредельно обнаглевшая мышь непостижимым путем забралась на стол и погрызла кулич. Это был тот редкий случай, когда совесть у внучат сверкала чистотой, однако выпороли не мышь, а Егорку с Матюшкой. И настоял на порке именно дед, хоть дни были праздничные…

Все это, хлюпая носами, поведали внучата Стеньке, причем он чувствовал — накипело!

— Стало быть, обидел вас дед, и вы его проучить собрались, — тут Стенька нашел-таки верный ход. — Вы хотели медвежью харю припрятать, а потом ему вернуть. Так ведь?

— Да-а… И он тоже сказал, что вернет!..

— И не вернул?

— Не вернул…

— А вы ему харю отдали, потому что на дворе ее спрятать было негде, старшие всюду бы нашли?

— Ага-а…

— А что он сказал?

— Он сказал… Егор, что он сказал?

— Сказал, что знает, будто у нас дед медвежью харю вырезал знатную, — отвечал Егорка. — И что харя ему на два денька всего нужна, а дед не дает и не дает! Так чтобы мы ее вынесли, а он нам за это…

— По прянику?

— Не-е! — возразил Егорка. — По алтыну! И чтобы мы сами купили, чего нам угодно!

— Так и сказал?

Стенька встал с корточек.

Вот дело понемногу и прояснилось.

Внучата с надеждой глядели на него снизу вверх.

— Дяденька Степан! Ты старшим не сказывай!

— Ни в жизнь! — Стенька для убедительности перекрестился. — Я даже вот что хочу сделать — найти того человека и харю у него отнять, чтобы вам вернуть. А то старшие на вас еще долго коситься будут.

— А ты можешь?!

— А то! Я, чай, где служу? В Земском приказе! Я как пойду к самому дьяку, так он и велит вашу медвежью харю сыскать! А человеку этому батогов пропишут, чтобы знал, как маленьких обманывать!

Отродясь у Стеньки не бывало таких восторженных слушателей!

— Только знать надобно, как тот человек выглядел, что у вас харю-то унес. Мы его сыщем и научим, что чужое возвращать полагается… — Тут Стенька подумал и неуверенно добавил: — А лучше и вовсе не брать…

Внучата призадумались.

— А как выглядел? — спросил самого себя Егорка. — Во что одет был, что ли?

Припоминали долго, и оказалось, что был нехороший человек в портах, в сапогах, в однорядке и в шапке. Цвета же припомнить так и не сумели.

— Однорядки из сукна шьют, — помогал, как умел, Стенька. — Сукно синее бывает, васильковое, скарлатного цвета… ну?..

Внучата только плечиками пожимали.

— А высок ли?

— Да с тебя, дядька Степан!

— Толстый? — уже как можно проще спрашивал Стенька.

— Не-е, не толстый!

— Как я?

— У него нос другой.

— Какой — другой?

— Не знаю…

Муку мученическую принял Стенька с внучатами, пока выяснил: человек, который сговорился с парнишками о харе и потом на самом рассвете за ней явился, росту был немалого, виду (как они уже потом поняли) — неприятного, и скорее худой, чем толстый.

— Вспомнил! — вдруг завопил Матюшка. — Рожа топором!

— Каким топором?

— Ты стрельца Иевку Татаринова знаешь? Вот у него такая рожа! Я слышал — бабы смеялись, говорили — рожа топором и…

Тут невинное дитя такое загнуло, что Стенька подумал — надо запомнить, чтобы повеселить приказных.

— Так, может, то он и был?

— Не-е! У Иевки борода рыжая, а у этого — темная.

Отбирание сказки закончилось просто — Стенька пошел поглядеть на стрельца. Отыскал он его дома — стрелец промышлял сапожным делом. Стенька осведомился о ценах и ушел, запечатлев в памяти узкое, с резкими чертами, лицо. Как умел, мысленно перекрасил бороду…

Поглядев на солнце, он прикинул, скоро ли вечер. Время обычно определяли по церковному звону и по прохождению солнышком всяких приметных мест. Получилось, что еще можно забежать к отцу Кондрату, правда — ненадолго.

Восторга Стенькино явление не вызвало. Священник как раз готовился к произнесению проповеди и разложил на столе раскрытые книги.

— Явился? — хмуро спросил батюшка Кондрат. — Не лень же тебе! Охота пуще неволи!

— Я, батюшка, по иному делу, — сказал Стенька, крестясь на образа.

После чего сел с края стола, там, где нарочно для его чистописательных занятий был обычно отогнут край скатерти и имелось все необходимое — чернильница, два пера, книжка, с которой списывать, и лист бумаги.

— Какое ж дело?

— Сказку у тебя отобрать хочу.

Стенька изготовился писать, но отец Кондрат помотал крупной головой.

— Никаких тебе сказок. Ничего не знаю и не ведаю.

— Да дело-то несложное! Ты, батюшка, Савватея Моркова помнишь?

— Которого на днях отпевали?

— Его самого!

— Как не помнить!

— Тот Савватей ведь из дому только к тебе в храм ходил, и сразу же — назад?

— Его от старости уже ноги плохо держали.

— А скажи, батюшка, ты ведь всех старцев знаешь, какие к тебе исповедоваться и причащаться ходят?

— Как не знать! Да на кой тебе, чадо, эти старые сморчки сдались?

— Хочу докопаться, с кем тот покойный Савватей дружбу водил. Они же, старики, после обедни на паперти сидят, разговаривают.

— А что такое?

Стенька подумал, подумал — да и рассказал отцу Кондрату про уворованную харю.

— Стало быть, хочешь знать, кто с ним срядился ту харю резать…

— Тут, батюшка, одно из двух — либо тот человек с ним в самой церкви или возле нее встречался, либо у них посредник был, кто-то из давних Савватеевых приятелей.

— Да, коли в семье ничего не знают, значит, искать нужно вокруг храма…

Отец Кондрат вздохнул, словно бы от безнадежности, а потом хмыкнул — словно бы мысль родилась!

— Тебе, Степа, с Кузьмой потолковать надо. Он не так чтобы стар и с тем Савватеем большой дружбы не водил, однако поболее моего видит…

Кузьма был человеком в храме самым необходимым. Когда покойный государь вздумал Польшу воевать, то Кузьма побывал с воеводами Артемием Измайловым и Михаилом Шеиным под Смоленском и даже в крепости Белой, откуда в сто сорок втором году прибыл лежа в телеге, с оторванной пушечным ядром ногой. Ему бы полагалось с таким увечьем уйти в обитель, и, вздумай он это, подай он челобитную, что денег на вклад не имеет, сам государь пожертвовал бы сколько нужно. Однако Кузьма решил, что как раз теперь ему самое время жениться на какой-нибудь вдовушке — вдовы на Москве не переводились… И точно — женился! Да только жизни с той Марфой не получилось — рожать не рожала, а лишь смотрела, где бы нагрешить. В конце концов Кузьма прибился к церкви. Жену из дому гнать не стал, и правильно сделал — сама ушла. А он наловчился мастерить преизрядные свечи, большие и малые, маканые и катаные, даже отливать обетные — пудовые, а также звонить в колокола так, что сердце радовалось. Мог и читать по покойнику, если заплатят.

Вот и вышло, что целыми днями Кузьма жил то в церкви, то возле.

Стенька отыскал его между церковью и колокольней, у алтарной стены. Там в небольшом оконце висел сигнальный колокол под названием ясак. Во время службы в нужный миг дьячок дергал за веревку, ясак испускал негромкий звон, и по тому звону уж начинал орудовать на колоколенке Кузьма.

— Бог в помощь! — сказал земский ярыжка звонарю.

— И тебе! — отозвался тот, занятый делом — навязыванием новой веревки.

— Подсобить?

— Да уж управился.

Звонарь одевался на иноческий лад — в какой-то старый подрясник, на голове имел черную скуфеечку, и кабы не прислоненный к стенке костыль — ввек бы не догадаться, что одноног.

— Отец Кондрат благословил тебя расспросить.

— Коли так, то присядем.

Возле колокольни Кузьма врыл для самого себя в землю скамеечку. Там и расположились.

— Ты покойного Савватея Моркова хорошо знал?

— А как его не знать! Дедок был ведомый.

— И по дереву хорошо резал.

— Да, этим ремеслом владел.

— Он с кем-то сговорился одну вещицу вырезать, как раз закончил — да и помер. Вещица же осталась, никто за ней не идет. Невестка говорит — не иначе, как в церкви с тем человеком встречался, потому что домой к ним никто чужой не хаживал. Так, может, ты тут чужого приметил? Это могло быть перед Благовещеньем.

— Чужого бы приметил. Ты же знаешь — всякий в храм своего прихода норовит. А вот был один человек, не так чтобы чужой, да и не совсем наш. Ты Ерофея Жеравкина знаешь?

— Тот, что через улицу от меня живет, что ли?

— Ну, это уж тебе виднее. Он младшую дочку отдал — за кого, не скажу, а слыхал, что тот человек у какого-то боярина ключником… И бывало, что зять вместе с ним в церковь приходил и обедню стоял, подружился он с зятем. Сдается, что и старого Савватеюшку я вместе с ними двумя видывал.

— Сделай божескую милость, разузнай, как того зятя звать и где служит! — попросил Стенька. — А я уж в долгу не останусь!

И, простившись, поспешил в Земский приказ — выслушивать от Деревнина нагоняй и рассказывать заранее сочиненное вранье.

Уж каким чудом он на сей раз батогов избежал — этого и сам понять не мог. Разбирались в провале облавы шумно — кое-кто и по уху схлопотал.

Стенька мог бы сказать, что скоморохам помогли уйти два конюха, да ведь это еще доказать нужно! А про его горячую любовь к конюхам с Аргамачьих конюшен Деревнин знал…

Поздно вечером, совсем обалдев от суеты, Стенька шел домой. Ему есть и то уж не хотелось. Хоть и говорят, что брань на вороту не виснет, однако столько он той брани наслушался, что в конце концов она обрела чугунный вес и прицепилась, окаянная, к сапогам. Стенька еле ноги волочил, взбираясь на крыльцо.

— Я службу отстояла, — сказала Наталья, — так Кузьма-звонарь тебе кланялся, велел сразу к нему бежать. Что у тебя еще за дела со звонарем?

— Я учиться к нему пойду, — буркнул Стенька.

— Мало тебе грамоты?!?

— Свечному делу.

И, пока жена стояла разинув рот, Стенька дал ходу.

Кузьма жил в таком домишке неподалеку от церкви, что удивительно было, как тот домишко ветром не повалит? Он совсем почернел и редкостно скособочился.

— Давай-ка мы нижние венцы в срубе вынем да новые вставим, они уже совсем сгнили, — предложил Стенька хозяину. — Не то рухнут тебе твои хоромы ночью на голову — всем миром откапывать да хоронить придется.

— Ничего, еще постоит домишко! — беззаботно отвечал Кузьма. — Я тут все на Елизарки Шевелева вдову поглядываю. Может, посватаю. Тогда к ней переберусь.

Стенька изумился неистребимой страсти Кузьмы к законному браку.

— Так зачем звал-то?

— Проведал я, о чем ты просил. Наталья твоя так со службы шибко домой побежала — и звал, и кричал, насилу догнал, а тебя где-то черти носили.

— Государева служба… — Стенька тяжко вздохнул и буркнул от всей души: — Будь она неладна…

— Я с Ерофеем Жеравкиным говорил про зятя. Плохи у того зятя дела, Степа. Взъелся на него боярин. И это бы еще полбеды — а взъелась на него еще и дворня. И он промеж ними всеми, как меж молотом и наковальней. Меньше ему надо было боярское добро беречь — вот как Ерофей-то сказал. Ключник ведь тоже за всем уследить не может… И все равно бы воровали! А так чуть где что пропадет, сами же дворовые подсылают к комнатным боярыни женщинам сказать — мол, ключник к рукам прибрал!

— Жаль горемыку, — согласился Стенька.

— Выпороли его, Степа, знатно. Жена уж не чает выходить. Ерофей уж так сегодня Бога молил, так Бога за дочку с зятем молил! Меня индо слеза прошибла…

— Да как звать-то зятя, скажешь или нет?

— А тебе на что? — задал очень своевременный вопрос Кузьма.

— А ты как полагаешь — я тебя потому расспрашивал, что мне больше делать нечего? — вопросом же отвечал Стенька. — Ты вспомни, свет, где я служу!

— Опять розыск ведешь? — неожиданно ухмыльнулся звонарь.

Стенька немедленно заподозрил Наталью. Последний его розыск в Стрелецкой слободе был связан с деревянной харей, на которую жена так ловко его навела. Надо полагать, слобода немало посмеялась, и вот Кузьма на то дельце намекает…

— Не сам веду, а меня подьячий Деревнин послал, я по его делу хожу, — соврал Стенька.

— Ну, коли так…

Стенька видел, что звонарь не больно-то хочет называть имя. И даже знал, почему. Он, Кузьма, на единственной ноге прыгал, Стенькину жену догонял, и неужто — бесплатно?

Пришлось лезть в кошель.

— Вот тебе две деньги, больше нет.

И точно — больше не было.

Стенька получал в Земском приказе и жалованье, и кормовые, да и с пустым кошельком мог несколько дней прожить сытно, питаясь дома и, коли пошлют следить за порядком на торгу, от купеческих щедрот. Видя, что иначе от Кузьмы толку не добьешься, он и уплатил последними деньгами за сведения.

— Зовут того ключника Артемка Замочников, а жену, Ерофееву дочь, — Федора. И служит он у боярина Юрия Буйносова, а двор того боярина Буйносова в Китай-городе, подле обители Николы Старого. И он, Артемка-то, человек богобоязненный, так своему подьячему и скажи.

— Скажу непременно, — пообещал Стенька и поспешил откланяться.

Время было позднее — не бежать же в Китай-город!.. Его, земского ярыжку, и на двор-то на боярский не пустят…

Поразмыслив, Стенька решил встать пораньше и отправиться в гости к тому Артемке спозаранку.

Обычно его будила к завтраку Наталья. То есть это ей казалось, что будила. Стенька к тому часу уже не спал, а притворялся — нежился себе под заячьим одеялом и слушал, как жена хлопочет, напевая. Пела Наталья лишь тогда, когда твердо знала, что муж ее не слышит, не хотела устраивать ему лишней радости. А голосок у нее был приятный. Вот Стенька и дорожил этими утренними короткими минутками. И без того в жизни сплошное расстройство, так хоть до завтрака поблаженствовать!

На сей раз он заставил себя вылезть из постели раньше Натальи. Решив, что у мужа живот прихватило, она только буркнула невнятно и отвернулась. А он, пошарив в припасах, отхватил себе от ковриги немалый кус хлеба, присолил, в сенцах разжился большим огурцом и, жуя по дороге, отправился в Китай-город.

И обитель, монастырь Николы Старого, который еще называли Греческим, и боярский двор он отыскал сразу. Время было совсем раннее — только дворовые, занятые уходом за скотиной, уже проснулись и хозяйничали. Стенька слышал за забором голоса, но ворота были заперты, и он ломал голову, как бы заявить о себе.

Место было известное — Никольский крестец. Там стояла особо чтимая в народе часовенка, а в ней горела неугасимая большая свеча. Славилась та свеча тем, что со многих дворов приходили к ней в сумерки помолиться и взять огонька для домашних свеч и ночников. Подошел и Стенька, крестясь и кланяясь.

Очевидно, на сей раз его молитва была угодна Господу — из калитки, что при воротах обители, вышел пожилой статный священник, который Стеньке был по какому-то делу знаком, а с ним — молодой монашек, хотя уж не отрок. Отроков при обителях держать было не велено — всякие непотребства случались… Оставалось только вспомнить имя статного священника.

Стенька поспешил под благословение.

— Ты-то зачем сюда в такую рань забрел? — спросил священник, и тут Стенька вспомнил, кто это таков, — иеромонах Геннадий. У него одного, пожалуй, лишь и была такая густая, широкая, приметная борода, подлинная гордость той обители, где он жил. Еще он славился своей строгостью и уменьем так возвысить голос во славу Божию, что князья — и те склонялись, покорствуя каждому слову.

— По делу хожу, — отвечал Стенька.

С утра еще не так парило, и свой служебный зеленый кафтан с буквами «земля» и «юс» он надел в рукава.

— Дай Господи удачи.

— И тебе, отче. А ты-то в такую рань?..

Иеромонах вздохнул.

— Негоже мне с тобой лясы точить, Степа, там, на боярина Буйносова дворе, человек вроде помирает. Исповедовать и причастить иду.

— Уж не Артемка ли Замочников? — забеспокоился Стенька.

Иеромонах повернулся к юному иноку.

— Раб Божий Артемий, — подтвердил тот.

— Слава те Господи, теперь и я вспомнил.

— Да что же это деется! — воскликнул Стенька. — Человека насмерть запороли!

— Что ты несешь? — сурово спросил отец Геннадий. — Он боярский ключник, который год служит! Кто его насмерть пороть станет?

— Послушай меня, отче, — тихо и убежденно заговорил Стенька. — Тот Артемка кому-то в дворне сильно не угодил, мстят ему! Его и раньше пороли, а теперь… Да нагнись, отче!

Отец Геннадий склонил голову, и Стенька подобрался прямо ему под ухо.

— Сдается мне, что кому-то тот Артемка сильно мешает, и хотят от него избавиться, вот и опорочили его перед боярином. Он-то знает, кто тот зложелатель, а оправдаться, бедный, не может! И как бы не было все это связано с тем делом, по которому я сейчас хожу… Помоги, отче! Коли можно — вели того Артемку в обитель перенести! Не то они ему еще какую-нибудь пакость состроят!

— Уж так за его жизнь боишься?

— Боюсь, отче. Коли ему Господь велел помирать, так он и у вас помрет, а коли можно его спасти — так спаси, отче!

— Я в мирские дела не вхожу, — потупив взор, отвечал иеромонах. — Но коли раб Божий безвинно страдает…

— Вели его в обитель взять! Тебя, отче, послушают! Забери его оттуда, отче! Уж там-то он обязательно помрет! — твердил Стенька.

И в эту минуту он сам бы сказать не мог — христианские ли чувства велят ему заступать путь священнику, умоляя о помощи, или страстное желание спасти человека, который что-то знает и может поведать о деле с деревянной харей.

— Хорошо, что ты так говоришь, — несколько помолчав, одобрил отец Геннадий. — Тебе зачтется. Жди меня тут, не уходи.

И пошел к боярским воротам — прямой, но чуть вперед склоненный, очи опустивший, как подобает иноку.

В его поступи была такая уверенность, что казалось: коли отцу Геннадию не откроют калитку, он, не останавливаясь пройдет сквозь бревенчатый забор туда, где его помощи ждет умирающий…

* * *

Рано утром Данилка проснулся в полной уверенности, что мир исправился и взамен прежних его горестей и неурядиц впереди ждет одно блаженство.

Возле вроде и спала, а вроде и просыпалась Федосьица. Они лежали совсем рядышком, накрывшись одним одеялом, на близко составленных лавках. Хозяйственная Федосьица разжилась толстыми перинами, на которых изумительно сладко спалось. Особенно после тех тощих войлоков, которые стелил себе Данилка на конюшне.

Спать, правда, выпало совсем немного…

Кто-то из конюхов рассказывал вполголоса, как домогался от него на исповеди правды о супружеском деле старенький попик: посягал ли вторично? И пока объяснял, что вторично — грех, все было понятно и правильно, а стоило в подходящий день и час оказаться со своей собственной венчанной женой, так и про грех забывалось…

Данилке предстояло каяться на исповеди — он посягнул трижды.

В высокое продолговатое окошко уже вовсю светило солнышко. Крестник Феденька уже лепетал, ворковал в своей колыбельке.

Данилка сел, ощутил босыми ногами прохладный пол, собрался было встать, да вспомнил, что на нем одна рубаха, и та — коротковата.

— Крест возьми, — Федосьица вынула из-под изголовья два креста. — Гляди, как гайтаны сплелись! К чему бы? А, Данилушка?

Данилка склонился над ней и поцеловал в щеку. Коротко, как бы говоря этим — да не суетись ты, девка, не загадывай раньше срока! Хотя никакого намерения высказаться столь разумно он не имел, просто не знал, как бы на ее вопрос ответить словесно, а признаваться в своем незнании, естественно, не желал.

— Ты ступай, ополоснись на дворе, — велела Федосьица, — а я встану, приберусь, дитя покормлю.

Одернув на себе под одеялом рубаху, она тоже спустила ноги на пол.

— Порты ищешь? Они вон под лавку забились!

Босой ногой она вытянула Данилкины порты и, вставая, как бы ненароком отвернулась. Эту мужскую придурь — как приставать, так прямо к глазам свое хозяйство подносить, а как утро, так и стыд на блудодея нападает! — она усвоила и не то чтобы уважала, а просто с ней считалась.

Данилка быстренько натянул порты.

Увидев, что Федосьица подходит к колыбели крестника Феденьки (разумное дитя за ночь ни разу не пискнуло!), Данилка заспешил на двор. Во-первых, была причина, а во-вторых, все мужики говорили, что после блуда следует омыть грешный уд и все, к нему прилегающее, не то и батюшка на исповеди ругаться будет.

Колодец был как раз неподалеку — на задах Федосьиного огорода, к нему можно было попасть через нарочно сделанную дыру в заборе. Ополоснуться по пояс для свежести Данилка мог и у колодца, а вот задуманное омовение совершить — так вряд ли. Час был такой, когда бабы уже затевают завтрак, девки и молодки бегут с ведрами по воду, и он вовсе не желал, чтобы все соседки им любовались.

Вовсе не подумав о том, что мужик с ведрами выглядит по-дурацки, ведь на Аргамачьих конюшнях он более трех лет только этим ремеслом и занимался, Данилка взял в сенях два деревянных ведра, коромысла же трогать не стал, коромысло — бабья утварь, и на Аргамачьих конюшнях его в заводе не было. Набрав воды, он поспешил назад, отыскал на дворе уголок, где его, казалось, ни с какой стороны не было видно, снял рубаху, приспустил порты и осуществил задуманное. Потом порты быстро вздернул, а рубахой отер мокрую грудь и лицо.

Выбравшись на свет Божий, Данилка неторопливо пошел к Федосьиному крылечку — да и встал.

Ощущение было смутным — то ли кто смотрит в спину, как раз меж лопаток, то ли нет. Малые домишки зазорных девок стояли тут вкривь и вкось, может, которая-нибудь, выбравшись спозаранку, и глядит издали — не понять! Он поворачиваться не стал, а просто ускорил шаг. И вдруг остановился-таки!

Он догадался, кто тут может глядеть на него неотрывно!

За спиной был домишко Феклицы — тот самый, в котором, как дома, распоряжалась Настасья-гудошница.

Данилка повернулся и встал, насупясь.

— Ну, вот он — я! — говорил парень всем своим видом. — Да, полюбилась мне твоя подружка! И ночь я с ней провел! Чем же ты недовольна? Нужен я тебе разве? Нет, не нужен! Так что же ты глядишь из-за синей крашенинной занавески?

И вспомнилось ему присловьице, с которым Богдан Желвак обращался к играющим коням, норовящим ухватить губами то за рукав, то за подол рубахи:

— Коли любишь — так скажись, а не любишь — отвяжись!

Постояв и не заметив ни малейшего шевеления занавески, Данилка вошел в горницу.

По летнему времени печи топились не каждый день. Лет десять назад государь издал «Наказ о градском благочинии», где и перечислялись все запреты при обращении с огнем. Если у кого была особо устроенная поварня или печь на огородах, врытая в землю и крепко защищенная от ветра, — тот по летнему времени и баловался горячей пищей. А такие, как Федосьица, стряпали у более обеспеченных подружек и с вечера запасались едой.

Возможно, те пироги с капустой и с морковкой стояли у девки уже не первый день, а, скорее всего, третий. Она выложила их на стол в красивой мисочке, прибавила еще домашних припасов — грибков-рыжиков, редьки, черного хлеба, кваса. Словом, собрала на стол достойно.

— Помолись! — велела.

И правильно сделала — коли мужик за столом, ему и молитву читать.

Перед обедом и ужином полагалось сперва читать «Отче наш», перед завтраком же хватало и более короткой молитвы.

— Очи всех на тя, Господи, уповают, — несколько смущаясь, произнес Данилка, — и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняешь всякое животно благоволения.

Посмотрел на стол и добавил, как привык перед началом всякого дела:

— Господи, благослови!

Оба сели и приступили к трапезе.

Данилка начал было жевать, да понял, что кусок в горло не лезет. Смущение владело им, что-то было не так… и ведь не шелохнулась же занавеска!..

— Иль не угодила? — спросила Федосьица. — Чем тебе мои пироги плохи?

Данилка по молодости плохо разбирался в печеве да и в девках с бабами тоже, честно говоря. Иначе он бы догадался, что Федосьица, занятая младенцем, да еще по летнему времени, вряд ли затеет печь пироги, даже ради своего ненаглядного. Скорее всего какая-то из подружек бегала на торг да оттуда по ее просьбе и принесла.

Однако нужно было ответить не слишком обидно.

— Хорошие пироги, — согласился парень. — А вот ты бы бабу испекла — цены бы тебе не было!

— Как это — бабу печь? — удивилась Федосьица. — Это что — пирог?

— Да нет… Это такая, вроде каравая, с шафраном… — затрудняясь объяснить, Данилка показал руками, как бы обведя поставленное вверх дном ведро. — У нас в Орше говорили — та баба хороша, что высока поднялась, и та высока, что из печи не лезет.

— Нет, на Москве я такого не видывала, — призналась Федосьица. — А что — пирогов у вас не едят?

— И пироги едят, и баранки. А пьют и квас, и березовицу.

— А сладкое?

Данилка задумался.

— Вот у вас кулагу только из калины варят, — сказал наконец. — А у нас кулага так уж кулага! И с земляникой, и с черникой, и с брусникой!

— Ну и что же, что только с калиной?! — возмутилась Федосьица. — Мы зато ее на ржаном солоде из ржаной муки заводим, в печке долго томим, она с кислинкой получается, и хоть от простуды, хоть от сердечной хвори, хоть от колик хороша! А ваша — еще поди знай!

— Это кулага-то — от сердечной хвори? — удивился Данилка. — Ну, ты, Федосьица, гляди, совсем заврешься!

— Это кто заврется? Это я тебе заврусь?! — Федосьица вскочила, он — тоже, девка набросилась на парня, стуча его в грудь кулачками, Данилка обхватил ее, прижал и поцеловал в губы.

Теперь он уже умел целоваться…

И от поцелуя как-то сразу на душе полегчало.

Однако его смятение во дворе было небезосновательным — Настасья-гудошница, водившая ватагу скоморохов, вынужденных порой и на большую дорогу выходить, действительно стояла у оконца Феклиного домишка и глядела на Данилку в щелочку. Словно кто дернул ее — подойди да подойди, выгляни да выгляни!

И такой силы получился взгляд, что парень обернулся…

Был он в одних портах и босой, с рубахой в руке, пушистые русые волосы стояли облачком. Спина была еще мальчишеская, прямая, не обросла бугристым мужским мясом, но плечи уже широки, и голову он нес гордо.

Обернулся — Настасья поразилась тому, как он, в сущности, некрасив, словно рожала его мать в муках, а повивальная бабка, помогая высвободиться из утробы, так личико ему свернула, что навсегда осталось набекрень.

Но сошлись черные брови и такое хмурое упрямство было во взоре — залюбовалась…

А потом повернулась к своим — к Третьяку с Филаткой Завьяловым, что с утра пораньше уже оказались в назначенном ею месте, к плясице Дуне, еще к двоим — скомороху Лучке, мастеру на ложках трещать и птиц со всякой скотиной передразнивать, да к Миньке Котову, знатному плясуну.

Был там же и Томила, стоял особо, с ним разговор был еще впереди.

— Ну, так что же потеряли, что уцелело? — спросила, вернувшись взором к ватаге, Настасья.

— Гусли я спас, — сказал Филат, — свирелки Дуня вынесла.

— Большие накры где?

— Где большие накры? — Вопрос понесся по ватаге, стали припоминать, кто их последним видел.

Пришли к тому, что это музыкальное орудие так и осталось на дворе у Белянина.

— Ну, остался ты, Филатка, совсем безоружным!

— А я потом к купцу проберусь да и унесу, — пообещал Филатка. — Ему-то они без надобности. Он-то на торгу в накры бить и народ скликать не станет!

— Главное, Настасьица, — люди целы, — успокоительно сказал Третьяк Матвеев. — И кукол я вынес, хоть сейчас готов кукольное действо показывать.

— Да где его показывать? Тут такая каша заварилась, что дай Бог ноги из Москвы подобру-поздорову унести, — отвечала Настасья. — И надо ж было вам в это дело с краденой харей впутаться!

— Не впутывались мы, свет, — единственный осмелился ей возразить Третьяк. — Просто в Земском приказе как что, так скоморохи виноваты. Еле мы от облавы ушли, а купцу-то — расхлебывать…

— Не только купцу! — Настасья отстранила миротворца Третьяка и встала перед Томилой. — Как это вышло, что ты, смердюк, на конюхов с кулаками попер? Они — вам помогать, а вы — с ними воевать! Хорош!

Томила развел руками. Он уж и сам не понимал, как это стряслось.

— Мириться к конюхам ты не пойдешь, — уверенно сказала Настасья. — Я твои замирения знаю — как раз мордобой и выйдет. Ты, Третьяк, и ты, Филатушка, помогайте им как умеете. Куманек мой только с виду придурковат, а как начнет в деле разбираться — так откуда что берется… А тот, другой конюх?

— Семейка-то? Это, свет, из тех конюхов, что по тайным государевым делам ездят, помяни мое слово, — сразу определил Семейкино ремесло Третьяк. — Я его в драке видел. Прямо как в старине поем — а и жилист татарин, не порвется!

— Да уж, спели вы мне старину… — Настасья вздохнула. — Уходить придется. На Москве нам жить не дадут.

— А на севере ты сама затоскуешь, — возразил Третьяк. — Ты все норовишь ватагу сохранить. А иные ватаги вроде и разбрелись, кто ремеслом занялся, кто сидельцем в лавку пошел, а к Масленице, глядишь — вот она, ватага! Собрались, спелись, нарядились, прямо на улице народ собрали — не поставишь же в Масленицу на каждом углу сторожа!

— Раз в год прикажешь гудок в руки брать? — с тоской спросила она.

— Неймется тебе, ох, неймется, — качая головой, отвечал он.

Ватага присмирела — видели, что Настасья мается, помочь не умели…

— Ладно вам меня хоронить! — вдруг крикнула она. — Еще погуляем! А, Дуня? Еще за хорошего человека тебя просватаем, замуж отдадим, на свадьбе до утра плясать будем!

И пошла по горнице, притоптывая, играя плечами, все быстрее, все быстрее, и летела за ней вороная коса с богатым косником, с тяжелой жемчужной кистью-ворворкой… И мало ей было места, и закружилась, и вдруг встала.

— А то еще Стромынка есть! Да и других дорог немерено!.. А то еще есть Сибирь…

И так она это сказала — даже по дубленой шкуре Третьяка морозец пробежал.

Много в жизни повидал старый скоморох, видывал парней, которым куда ни сунься — всюду тесно, и одно им место в жизни — порубежье, те дальние украины, где границы вилами на воде нарисованы, где сам себе ее проведешь — там она, граница, и будет. Но чтобы в девке такие страсти играли? А главное, ясно же стало — уйдет, не обернется!

Настасья и сама поняла, что слишком много сказала. Постояла она, глядя в стенку, словно сквозь ту стенку что-то важное видела, да и потупилась. А когда повернулась к ватаге, уже и тоску с лица стерла, и голос был иной.

— Сдается мне, что как начнут нас искать — и до Неглинки доберутся. Девок подставлять не хочу, мы с Дуней в другое место переберемся, у меня уж сговорено. Ты, Томила, столько ленивских знакомцев на Москве имеешь — к ним поди и Лучку с Минькой с собой возьми. Денька на два-три затаитесь. А Третьяк с Филатом, раз уж взялись того кладознатца искать, пусть дело до конца доведут. А то совсем глупо выходит — те конюхи нас выручают, а нам ради них и пошевелиться лень.

С тем она всех, кроме Дуни, из горницы и выпроводила. Поглядела в окошко, как Третьяк с Филаткой, через двор перейдя, к Федосьице на крылечко подымаются, и повернулась к плясице.

— Переодеться нам надо в смирное платье.

Вскоре обе они выглядели не лучше баб-погорелиц, низко спустили на лбы грязные убрусы, спрятав свою красу, и поспешили прочь.

Третьяк же с Филаткой заявились как раз вовремя — когда воспламененный поцелуями Данилка и желал бы посягнуть еще раз, семь бед — один ответ, и понимал, что среди бела дня этого никак нельзя…

Оттуда, где ночевали, они ушли ни свет ни заря, и потому Федосьица усадила их за стол, принялась хлопотать. Один мужик за столом или три — разница-то есть? Она поспешила в сенцы за припасами.

— Неладно вчера получилось, — сказал Третьяк. — Томила-то кается… Скажи, свет, а твой товарищ — злопамятный?

Данилка пожал плечами. Богдан — тот уж точно всякую обиду семь лет помнил. Тимофей, когда нападала на него охота к покаянию, прощал все и всем с большой радостью. Но как-то при Данилке так двинул в ухо злоязычного площадного подьячего, что для каких-то тайных переговоров привел доверившегося ему посадского жителя на самые кремлевские задворки, что вспорхнул тот подьячий пташкой и едва не снес звено забора, отделявшего конюшенные владения от проезда, которым через Боровицкие ворота шли или везли на санях и телегах нужные грузы в Кремль. А Семейка? Вроде его никто никогда и не обижал…

— Ты за нашего дурака-то замолви словечко, — продолжал Третьяк. — Хорошо бы их помирить, а то Настасьица как узнала…

Данилка окаменел.

Стало быть, она и впрямь явилась на Москву?

Стало быть, могла стоять в домишке Феклицы, за крашенинной занавеской?..

И поняла, чем он, Данилка, занимался в эту ночь?..

Третьяк еще что-то говорил про лихого бойца Томилу, про ватажные дела, Данилка не слушал, ему с самим собой сейчас заботы хватало, куда еще скоморошьи затеи…

Парень никогда еще не был в таком положении, чтобы нравились сразу две, и с одной все сладилось просто и мгновенно, а другая, сама того не зная, вдруг встала поперек пути первой. И он не понимал, как в одной душе помещаются такие запутанные страсти.

Когда поели и Федосьица принялась хлопотать по хозяйству, Третьяк с Филаткой засобирались и Даниле тоже обуваться велели. В своем смятении он ощущал неловкость перед ласковой девкой и не понимал, должен ли остаться с ней подольше, как советовала совесть, или поторопиться на поиски кладознатца, что было прекрасным оправданием для взбаламученной души…

Выйдя со двора, он вздохнул с облегчением.

До двора купца Фомы Огапитова путь был неблизкий, шли неторопливо, рассуждали — как разумнее дело повести.

На Солянку пришли слишком рано — Семейки еще не было. Зашли в церковь, помолились о благом исходе своего дела, и туда же Семейка заглянул — догадался, где своих искать. Время было обеденное, но все четверо проголодаться не успели, опять же — лето, жара, и человек, которому по такой жаре приходится за стол садиться, никогда не уверен, что сможет проглотить хоть кусочек. А больше всего хочется ему лечь в тень и дремать.

Но с этой бедой на Москве выучились бороться.

Первым делом не имеющему пока потребности в пище хозяину ставят на стол не законную рюмку водки с куском ржаного хлеба, а ботвинью — ледяную, красивого янтарного цвета, со свекольным и крапивным листом, с осетринкой. И еще с багренцем — мелко колотыми кусочками льда, не того, что рубят на Москве-реке и загружают в погреба-ледники, уже довольно грязного, а из тех льдин, что в ледоход идут с верховий, и их нарочно багрят с берега, чтобы продать подороже. Съев мисочку, почувствует хозяин, что мог бы и больше, и уж тогда ему подают наваристые щи.

У охраняющего ворота дворника Третьяк осведомился — кончили в доме обедать или еще не скоро? Дворник спросил, а не к Абраму ли Петровичу гости? А коли к нему, так добро пожаловать, у баньки лавочка в землю врыта, под двумя яблоньками, там можно обождать, пока его хозяин, Фома Иванович, отпустит.

— Коли нас ждет — значит, не только он нам, а и мы ему нужны, — заметил Семейка. — Видать, не дается ему в руки тот горшок денег.

— С этим народом, с кладознатцами, держи ухо востро, — предупредил Третьяк. — Свою выгоду очень хорошо понимают! И говорить с ним будем по-умному.

— Тебе виднее, — отвечал Семейка.

— Про мертвое тело ему знать незачем — испугается и не захочет помочь. Кому охота с покойником связываться?

— И я о том же предупредить хотел, — Семейка строго поглядел на Филата и уж особенно сурово — на Данилку.

— Нишкните, — шепотом потребовал Третьяк. — Подойдет неслышно — ввек потом не расхлебаем.

Данилка, не принимая участия в беседе, смотрел на крошечные, зеленые, но уже начинающие светиться в листве восковым цветом яблоки. Он не мог припомнить, видел ли когда перед самым своим носом такое диво — новорожденный, еще только собравшийся зреть, плод на ветке. Чем-то ему эти яблочки вдруг сделались милы до того, что захотелось пальцем провести по их еще не вполне округлым, ребристым бочкам.

— Меня дожидаетесь, люди добрые?

Все четверо поднялись с лавочки и разом поклонились.

— Челом тебе бьем, Абрам Петрович, — на правах знакомца сказал Третьяк.

Кладознатец был стар, но еще вполне крепок. Борода и темная расчесанная грива — с сильной проседью, одет в черный долгополый кафтан и с виду совсем бы похож на духовное лицо, да только не та повадка. А если рассудить — какая еще может быть повадка у человека, который за своими кладами Бог весть куда ездит, со всякими людьми сношается, в том числе и с такими, что, учуяв серебришко, могут и засапожник тихонечко достать…

— С чем пожаловали? — строго спросил кладознатец.

И сел посередке лавочки, а Третьяк с Семейкой — справа и слева от него. Филатка же с Данилкой, как молодые, остались стоять.

— Дело у нас незаурядное, — сказал Третьяк. — Сдается нам, что клад мы отыскали, да не ведаем, как взять. Коли поможешь — четвертым в долю возьмем.

— Что же, люди добрые, рассказывайте. Чем могу — подсоблю.

— Да ты помнишь ли меня, Абрам Петрович? — догадался спросить Третьяк.

— Много всякого народу видывал, меня почитай что вся Москва знает, а мне всех и не упомнить.

Данилка подивился тому, как старик свою забывчивость на пользу делу оборотил. И внимательно вгляделся в лицо кладознатца. Стар ли? Помоложе деда Акишева будет. Взгляд — исподлобья, нехороший взгляд. И, видно, будет старичище цену себе набивать…

Третьяк, видя, что его не признают, в знакомцы набиваться не стал. Не детей же с кладознатцем крестить!

— Случайно набрели мы в лесу на знак — медвежья харя, из дерева резанная, к дереву привязана на такой высоте, что конному хорошо видать, а пеший, пожалуй, и не заметит. И вот подумали — а не знак ли это, что клад рядышком схоронен? Может, и под тем же самым деревом?

Третьяк замолчал.

— Может, и знак, — согласился старичище. — Да только прежде, чем розыском заниматься, подумали ль вы, что не всякий клад благословенный? Что многие — и от нечистого?

— Подумали, батюшка Абрам Петрович. Но сам посуди, пока ты нас не поведешь клад брать, откуда нам знать — проклятый он или благословенный? — спросил Третьяк. — Вот коли мы с тобой срядимся, да за кладом пойдем, да начнем копать, да клад себя и окажет — тогда и будем думать! А коли заранее от страха трястись, так в нищете и помрем! На тебя вся надежда!

— Это ты верно молвил! — одобрил кладознатец. — Выходит, все вчетвером ту харю сыскали.

— Втроем, милостивец, — вмешался Семейка. — Мы двое да этот мой подручный.

Он указал на Данилку. Филатка же был настолько юн, что говорить о нем как о равноправном мужике со старым кладознатцем было бы, может, даже глупостью…

— По-честному делитесь, это хорошо, это Богу угодно. А что — с добычи много ли на храмы пожертвуете?

Такого вопроса никто не ожидал.

— Я — пудовую свечу и кадило серебряное, — первым нашелся Третьяк.

— В наших кремлевских храмах и без меня всякого добра полно, — намекнув, что человек он не абы какой, а государев, сказал Семейка. — Но на богаделенку что ж не пожертвовать? И подручный мой поступит, как я.

Таким образом он спас Данилку от необходимости выдумывать корявые враки.

— С богобоязненными людьми и толковать приятно. Еще одно — сейчас-то можете вы мне некоторые расходы оплатить? Я бы сказал — как клад возьмем, так и рассчитаетесь, кабы знал, что за клад такой. Может, он на имя заговорен, да еще и на бабье. Бывает такое — кладет поклажу человек, а сам приговаривает — владеть-де моей поклажей коли не мне, так рабу Божию Касьяну! А сколько их на свете-то? По пальцам сочтешь! Касьяновы именины — раз в четыре года!

— Коли расходы невелики, чего ж не оплатить? — Третьяк обвел взглядом сотоварищей, и они кивнули. — Много ли надобно?

— Сам не знаю. Коли понадобится спрыг-траву, от которой замки с сундуков сами спрыгивают, покупать — это одно, а коли орехов цвет — это другое. Нужно еще богоявленской воды у старушек прикупить, ладана в церкви, просфор, все может пригодиться.

— Столько-то наберем, — сказал Семейка.

— Еще обереги поставить. Может, на ком из вас порча лежит, клад взять помешает — так порчу снять.

— Вот уж точно, что на клад знахаря надо, — с почтением молвил Третьяк. — Нам бы и на ум не взошло!

— Так сколько же всего? — Семейка явно был намерен платить денежки немедленно.

— Экий ты скорый, а как по имени-отчеству? — спросил кладознатец.

— А Семеном Ефремовичем люди кличут.

Данилка намотал на ус — Семейка одним желанием платить немедленно и без торговли полюбился кладознатцу больше, чем Третьяк с любезным обхождением и льстивыми словами.

— А спосылай-ка ты, Семен Ефремович, малого за кружкой вина. Нужно наш договор скрепить, — и Абрам Петрович указал на Филатку.

— А где тут кружало неподалеку? — спросил скоморох.

— Как выйдешь из ворот, так все налево, налево, и у церкви спросишь, покажут. Да как кружку понесешь — ты ее под полой неси, неприметно. Понял?

— Как не понять!

Филатка поспешил прочь.

— Я бы и не подумал, что медвежья харя на клад указывает, вон они меня научили, — сказал Семейка. — Не поленился же кто-то, на дерево взобрался, резал!

— Ее могли и заранее вырезать, потом к дереву приспособить.

— Вот и мне показалось, что привязана. Примета хорошая, одна беда — не только тот, кто денежки зарыл, а всякий, кто на ту харю набредет, до клада добраться может. Вот как мы!

— Тот клад не дурак клал, — заметил Абрам Петрович. — Ты полагаешь, свет, он под той сосной и лежит себе? Давно бы сосну выворотили и клад забрали! Скорее всего, куда та харя глядит, туда и ступай, шаги считая.

— Как же знать, сколько шагов отсчитать?

— А это уж моя забота. И коли клад зачарованный — я тоже к нему подход найду. Бывают искатели неопытные — зачарованный клад возьмет и черепками рассыпется, или, того хуже, конским навозом обернется, его и выбросят, да еще матерно изругают. А он потом опять свой подлинный вид примет.

— Стало быть, непременно деревянная харя на клад указывает, — не отвлекаясь на конский навоз и тому подобные страсти, уточнил Семейка.

— Да для чего же еще ее к дереву приспосабливать?

— А сам ты, Абрам Петрович, про такой клад, где медвежья харя приметой, не слыхивал?

Кладознатец призадумался.

— А доводилось… Вы свою харю где отыскали?

— А ты где про клад с харей слыхал?

Тут-то Данилка с Третьяком и поняли, что сцепились противники.

— Не доверяешь, стало быть? — спросил Абрам Петрович.

— А я такой, — согласился Семейка. — Там, может, котел золота лежит! А я тебе все сразу разболтаю, ты забежишь вперед и возьмешь. Не-ет, свет, у нас с тобой все по-честному будет!

И это нехорошим голосом молвил тот самый Семейка, который преспокойно, работы по конюшне исполняя, кошель на видном месте оставлял. Надо сказать, что ни один из конюхов ни разу на тот кошель и не покусился. А кабы покусился — не Семейка, а Желвак с Озорным из него бы душу выколотили. У них кулаки куда как покрупнее Семейкиных были.

— Ну, твое право. Давай-ка, пока мы договор свой вином не скрепили, посовещайся-ка с товарищами. Может, и отступишься. Чтобы уж потом на попятный не идти!

— И то верно, — согласился Семейка. — Пойдем-ка, братцы, посовещаемся.

Они отошли от лавочки подальше.

— Мудрит кладознатец, — заметил Третьяк.

— Он знает, о которой харе мы речь ведем, — уверенно сказал Семейка. — И не хочет, чтобы мы туда совались. Не надобны мы ему там.

— Коли бы дело было лишь в кладе, кто ему мешает сказать — простите, люди добрые, тот клад по дедовой записи один боярин уж ищет и мы его почти взяли, так что отступитесь!

— Так в чем же дело-то?..

Данилка слушал старших, потому что своего мнения у него пока что не было. Вдруг он заметил, что Абрам Петрович, зайдя сбоку, делает ему знак — пальцем кивает. Мол, отойдем-ка…

— Третьяк… — чуть приоткрыв рот, но не шевеля губами, прогудел Данилка. — Говори чего-нибудь, а ты, Семейка, меня слушай.

Умение это он освоил еще в давние годы, когда в оршанскую школу бегал.

— Дело, стало быть, не в кладе, а в чем-то ином дело, а в чем — леший его разберет, — негромко и быстро заговорил Третьяк, — а леший — он таков, что на пакости готов, и будет вместо клада горе и досада!..

Скоморох в нем все-таки был неистребим!..

— Он меня зачем-то в сторону зовет, — под Третьяково скоморошество прогудел Данилка. — Дайте мне отойти незаметно…

Семейка чуть заметно кивнул — да и взял Третьяка за грудки.

— Ты что это за слово вымолвил? Как у тебя только язык повернулся?!

— Да смилуйся, Семен Ефремович, я совсем не то хотел сказать!

И дальше они принялись толковать уже тише, совершенно не обращая внимания на то, что парня рядом с ними уже не было.

А он вдоль банной стеночки — да за уголок…

— Я с тобой, свет, потолковать хочу, — тихонько сказал Данилке кладознатец.

— Что же, потолкуем, — согласился Данилка.

Абрам Петрович отвел его в глубь двора.

— Вот вы втроем пришли, — сказал он. — Ты, да тот татарин, да скоморох. Глядел я на вас, глядел и думу думал. Ты, свет, молод, кладов еще не брал, а я их не один уже взял! И вот что я тебе скажу — клады стариков не любят. Старик — он грехами богат, не всякий же грех попу на исповеди выскажешь. Да и на что старику деньги? Вклад разве в обитель за себя внести?

Хотел было Данилка возразить, что Семейку стариком называть рано, да удержался. Можно сказать, рукой себе рот прихлопнул, пусть и незримо. Ведь к чему-то же кладознатец клонил?..

— Татарин тот уж немолод, — продолжал Абрам Петрович. — И скоморох тоже, поди, до внуков дожил. А тебе, чай, годочков двадцать? Самые святые годы! Уже и разум есть, и силушка, и грехов не накоплено! Или уж накопил?

— Да наберется, — сразу вспомнив Федосьицу и покраснев, буркнул Данилка.

— Ох, знаю я ваши молодецкие грехи! Эти — Господь прощает, — обнадежил кладознатец. — Так вот что я сказать хочу. Вы же все втроем на ту харю набрели?

— Втроем, — согласился Данилка.

— А как это вышло?

— По делу ехали, службу исполняли, торопились, после дождей дорога в лесу топкая, решили тропами, там посуше, — объяснил Данилка. — Вот я ее и увидел.

— Стало быть, запомнили, где та харя, и дальше поехали? Вокруг не шарили?

— Так торопились же! — Данилка похвалил себя за то, что вспомнил уговор — не рассказывать кладознатцу о мертвом теле.

— Так послушай меня, свет. Коли мы вчетвером за кладом явимся, трое старых да один ты — молодой, кладу это может не понравиться, он еще подумает — даваться в руки или нет. Он, может, и вовсе не покажется.

— А как он показывается?

Данилке представилось почему-то, что земля под ногами делается прозрачной, и в глубине сама откидывается крышка окованного сундука, и из него распространяется голубое сияние жемчугов и самоцветов…

— По-всякому бывает. Случается, что и в свином образе. Ты крестишься от ужаса — откуда это ночью свинья в лесу взялась? А это клад вышел, тебя испытывает. А мне как-то в подлинном своем виде показался. Был косогор — и нет его, а стоит сундук, весь железными полосами окован, аршина два в длину, не меньше, и обтыкан по бокам большущими костями! У меня — мороз по коже! Я его закрестил — он и пропал. Кто его знает, чьи это кости. Я ведь, свет, когда иду клады брать, и образа с собой беру, и ладанки, и молебны служу.

— И помогает? — спросил Данилка.

— Я вот с боярином одним, имя называть не стану, клад брал. У него старая кладовая роспись имелась, но он в ней разобраться не умел. И как собрались мы — молебен отслужили, исповедались оба, причастились. И взяли мы кубышку с серебром и с золотом, еще в Смутное время зарытую. Боярин щедрый был — я десять рублей у него взял. Так вот, послушайся, молодец, доброго совета! Уйди ты тихонько от своего татарина со скоморохом! Ты ведь и сам знаешь, где та харя к дереву приколочена! Мы вдвоем пойдем да и возьмем клад!

Такого предложения Данилка не ожидал. И тут же вспомнил предупреждение Третьяка — мол, чересчур хорошо кладознатец понимает свою выгоду…

— Нет, батюшка Абрам Петрович! — твердо сказал он. — Товарищей обижать не могу!

Должно быть прав был дед Акишев, утверждая, что упрямство у Данилки на лбу написано. Кладознатец, видать, разумел той же самой грамоте, что и дед, слово прочитал и выводы сделал.

— Та что ж ты ершишься? Ты до конца дослушай. Я тебе про что толковал? Что клады стариков не любят, что охотнее к молодым в руки идут! И вот я придумал, как клад обмануть, а ты сразу «нет»! Мы за кладом-то пойдем вдвоем, а как добудем — поделим на четверых! Как тот скоморох говорил, каждому — четвертую часть. Им и трудиться не придется — готовенькое принесем!

Рассуждение казалось разумным.

— Стало быть, вдвоем поедем? — уточнил Данилка. — А им потом подарок преподнесем?

— Правильно ты молвил — подарок! Вот отслужим мы с тобой молебен святому Иоанну Новгородскому, который распечатать сосуд с кладом помогает… Да ты, чай, про такого святого и не слыхивал? Погоди, уж я тебе расскажу!

— Да знаю я, как он беса в рукомой посадил, — не желая продолжать этот странный разговор, отвечал Данилка. — Знаю, как на бесе в Иерусалим летал!

— Коли знаешь, так и слава Богу, — совершенно не обидевшись, сказал Абрам Петрович. — А вот про то, что после молебна следует взять девятичиновную просфору, в честь девяти чинов ангельских, и с ней идти клад брать — того ты не знал!

— Куда уж мне… — Данилка сделал обиженную рожу.

Ему показалось странным, что старик вдруг взялся объяснять ему такие тонкости ремесла. Но тут же пришло понимание — завлекает!

— А еще могу научить, как клад закопать, — пообещал Абрам Петрович. — Там тонкостей и премудростей много, но главное — поставить кладу ограду. Хоть из сухой травы, хоть из рыбьих костей! А заговор такой — кладу я, раб Божий, поклажу, каменным тыном огораживаю, каменной дверью запираю, на тридевять замков, на тридевять ключей, во един ключ, во един замок, через этот тын никому не хаживать, никакой птице не летывать. Вот так ограда словесно образуется.

— И этого довольно? — спросил Данилка.

— Нет, еще замок заговору нужен. Замок и ключ. Вот замок — как утвержден Иерусалим на земле, так да утвердится клад мой в земле твердо, будь заговор мой от востока до запада, от седьмого неба и в третью бездну!

Кладознатец увлекся — его голос и до седьмого неба воспарил, и в третью бездну с громом и грохотом сорвался, а в глазах такое просверкнуло — и Боже упаси!..

Данилка испугался, что сейчас вся купеческая дворня на такую проповедь сбежится, но люди, видать, уже притерпелись к затеям кладознатца.

— А вот и ключ, — уже спокойнее продолжал Абрам Петрович. — Отдам ключ Михаилу Архангелу, Михаил Архангел — Гавриилу, Гавриил Архангел — матушке Пресвятой Богородице, а матушка Пресвятая Богородица — во Иордан-реку белой рыбе. И потом — трижды зааминить.

Странным показалось Данилке, что Богородица не нашла лучшего места, чем чрево какой-то рыбины. Будь тут сейчас Тимофей — богословская закавыка решилась бы просто, одним ударом пудового кулака, и лишилась бы Москва своего главного кладознатца.

Где-то в глубине души Данилка понимал, что Тимофей, взяв на душу этот грех, недолго бы его замаливал. Сказано же — «ворожею убей». Эти слова вовсе незачем было в Священном Писании вычитывать. Их всякий батюшка в проповеди не раз повторял, отваживая прихожанок от любовных приворотов и гаданий.

— Так вот, — уже совсем деловито молвил Абрам Петрович, — ты товарищам ничего не сказывай, чтобы не сглазить.

— Ин ладно, — Семейкиным словечком отвечал Данилка.

— Я сейчас с ними уж как-нибудь сряжусь, и вы все уходите. А ты ближе к вечеру сюда ко мне прибежишь. Я лошадь с телегой раздобуду, поедем, поглядим место. Потом тебя, куда нужно, привезу и начну готовиться клад брать. Понял, свет?

— Как не понять!

— Ну так ступай к своим-то.

Данилка, опять же вдоль стеночки, делая вид, будто таится, вернулся к Семейке с Третьяком. И тут же прибыл Филатка, неся под полой не кружку, а целую скляницу.

— Соглашайтесь на все, — только и шепнул Данилка товарищам. Да еще и подмигнул — мол, дельце-то занятное!

Абрам Петрович подошел неспешно.

— Столковались ли? — спросил.

— Столковались, — отвечал Семейка. — Медвежью харю мы видели на Троицкой дороге. Коли хочешь, тебя туда свезем на своих лошадях, чтобы ты поглядел и решил — берешься или нет.

— Как это — не берусь? — удивился Абрам Петрович.

— Сам же говорил — клады и проклятые бывают. Ну как этот — проклятый? Мы тогда от него сразу отступимся.

Кладознатец призадумался.

— Есть у меня свой способ про клад узнать. Я ворожить умею. Но это делается ночью. Так что завтра хорошо бы нам встретиться, и тогда я вам скажу — проклятый клад или благословенный.

Данилка стал мелко кивать Семейке и Третьяку — мол, соглашайтесь!

— Стало быть, выпьем за то, чтобы промеж нас было согласие, — предложил Третьяк. — А завтра об эту же пору мы к тебе придем разговаривать.

Данилка отхлебнул один глоточек и передал скляницу Филатке. Тот тоже злоупотреблять не стал. Пока старшие пили, дух переводили, да о вине словечком обмолвились, юный скоморох подтолкнул Данилку:

— Гляди-ка!.. Вон, вон, в саду…

— Кто это? — шепотом спросил Данилка. — Инок, что ли?

— А шут его знает, только он во все время беседы тут околачивался. И когда я за вином бегал, и когда обратно…

Человек, которого заприметил Филатка, был из тех, о ком говорят — его черт чесал, да и чесалку потерял. Вороная грива почище, чем у Голована, разве что не торчком, падала на лоб, на плечи и спину, незаметно перетекала в окладистую спутанную бороду. Так мог бы выглядеть пустынник, десять лет не видавший в зеркале своего отражения, а от гребня навеки отказавшийся ради смирения плоти.

— Вольно же этому купчишке Огапитову прикармливать всякий сброд… — без избыточного уважения к кладознатцу шепнул Филатка.

Человек в черном, что, пригибаясь, хоронился за садовой зеленью, мог быть и безместным попом, и монахом-расстригой. А мог оказаться и одним из тех юродивых, которых купечество прикармливало, селило у себя на дворах и в трудные минуты жизни требовало от них благословений, пророчеств, вещих снов и тому подобной помощи. Во всяком случае, дикая волосня на мысль о здравом рассудке Данилку что-то не наводила…

О странном предложении кладознатца Данилка рассказал, лишь когда вышли с купеческого двора и пошли по Солянке к Китай-городу.

— Значит, подарок нам сделать решил? — уточнил Семейка. — Экий щедрый!

— Говорил он складно, — продолжал Данилка. — Ты-де, молодец, и сам найдешь, где та харя приколочена…

И вдруг замолчал.

— О чем задумался, детинушка? — спросил Третьяк.

— Мы с ним толковали, говорили, что харя к дереву привязана… — соображая, отвечал Данилка. — Ей-богу, привязана… А он — приколочена!..

— Я же говорил — знакома ему та харя лучше, чем нам! — воскликнул Семейка. — Что, если нам взять да и съездить на Троицкую дорогу, поискать того места? Все равно ведь придется!

Третьяк и Филатка переглянулись.

— Мы-то не поедем, — понурился Третьяк. — Нам сейчас нужно сидеть тише воды, ниже травы, а не верхом разъезжать. Не ровен час, кто увидит — да и до Земского приказа добежит. Ведь вся Москва, поди, уже знает, как у купца Белянина веселых гоняли…

— А мы вас и не зовем, — сказал Семейка. — Нам с Данилой дай Бог двух коней на день заполучить, куда еще третьего с четвертым!

— Стало быть, сейчас поедете? — спросил Третьяк.

— Почему бы и нет?

— Тогда тут мы и расстанемся, — предложил скоморох. — Я в Китай-городе ничего не забыл. Мне теперь не с руки по Москве слоняться, людей смотреть да себя казать.

— А я на Неглинку побегу, — сказал Филатка.

Данилка поглядел на него с некоторой завистью. Иные-то и среди бела дня с зазнобами обнимаются, а другим-то — седлать коней…

— Разумно, — согласился Семейка. — Так где же мы вас вечером сыщем?

— А к Николе Угоднику, что в Столпах, приходите на закате, там я и буду, — отвечал Третьяк.

— Да и я подойду, — добавил Филатка.

Раскланялись. Данилка с Семейкой заспешили — им нужно было пробежать Китай-городом и через весь Кремль, взять лошадей, через пол-Москвы добраться до Троицкой дороги, и неведомо, сколько времени уйдет на поиски хари.

Они уже шли по Варварке, когда услышали за спиной истошное:

— Стойте! Стойте, конюхи!

Оба разом подумали о вчерашней облаве. Красная площадь с торгом была уже совсем близко — мало ли кто из земских ярыжек слоняется тут, наблюдая за порядком, да и опознал беглецов с белянинского двора? Или же те приставы, которых побили в саду, опомнились и уже бродят по Москве, высматривая обидчиков.

— За мной! — Семейка нырнул в ближайший переулок и прижался спиной к забору.

Тут же раздался лай. Место, чтобы скрыться, конюх выбрал неудачно — как раз тут был привязан сторожевой кобель и стал кидаться лапами на забор.

Семейка вытащил за алую кисточку свой засапожник и взял поудобнее.

У Данилки оружия не было, и он просто сжал кулаки.

— Стойте, конюхи! Я это, я! — голос был знакомый.

— Третьяк? Ты, что ли? — Семейка опустил руку с ножом и выглянул из-за угла. — Что еще стряслось?

— Послушайте-ка, чего было! — выкрикнул Третьяк, нагнав конюхов. — Уже не мы за кладознатцами гоняемся, а они за нами!

— Ого?!

— Ф-фу! Ну, слушайте, рты разевайте, да ворону не поймайте. Стоило мне с вами расстаться да к Маросейке повернуть — человек за мной, гляжу, увязался. Я нарочно свернул — и он за мной свернул. Ну, думаю, не иначе — признал… И сдаст он меня первому же стрелецкому караулу! Ну-ка, думаю, а не взять ли ноги в руки?.. и все скорее, все скорее пошел. А он сзади как гаркнет — постой-де, добрый человек, я так бегать не навычен! Я ему — а на что я тебе понадобился? Он мне — а дельце есть.

— И ты подошел? — спросил Семейка, пряча засапожник.

— Так я же не с голыми руками. И у меня за голенищем не пусто. Сошлись мы. Он и говорит — видел-де, как ты с товарищами с Абрамкой-кладознатцем разговоры разговаривали. И я, говорит, того Абрамку знаю, он только цену набивать горазд. Он с вас как начнет брать — и на просфору девятичиновную, и на молебны, и на богоявленскую воду, уж не рады будете, что связались. А возьмете ли клад — то еще вилами по воде писано. Я ему — а что, уж не ты ли поможешь клад взять? Он мне: да для того за тобой и бегу! Про медвежью харю, говорит, наслышан, и как тот клад взять тоже знаю, да там такое дело — клад-то не для пугливых. Многие уже его взять пытались, да прочь бежали, порты обмочив. А вы четверо, я гляжу, люди основательные, стало быть, нам вместе брать тот клад на роду написано! Вот такой ловкий мужичок мне попался.

— И сговорился ты с ним?

— На всякий случай — сговорился! Назвался он посадским человеком Коробом и тоже много хвалился, что клады брал. Ох, чую, отыщем мы и впрямь котел с жемчугом!

— Почему с жемчугом? — полюбопытствовал Данилка.

— А про него всякие слухи ходят. Ты еще мал, да и ты молод, — это относилось к Семейке, — а я уж пешком под стол ходил, когда наши поляков из Москвы вон выбили. А было это, чтобы не соврать, в сто двадцатом… или в сто двадцать первом?.. Батя сказывал — на третий день, как новый год наступил, в сентябре, значит. Длилось Смутное время немало — лет с десяток, поди. Поляки шарили всюду, и все, что можно было, от них добрые люди прятали. А что не удалось упрятать, то они брали и с собой возили. Как им хвост поприжали — тут и они принялись добро в землю закапывать.

— Ты про котел-то расскажи! — напомнил Данилка.

— Обычный котел, говорят, был, не слишком большой, медный и с крышкой. Когда поляки в Москве обосновались и обители грабить начали, сказывают, матушки-инокини из Никольской обители…

— Это где же такая? — удивился Семейка.

— А на Никитской была, еще при покойном государе сгорела. Так вот, обобрали матушки все оклады с образов, все жемчужное шитье, все дары, что обитель от бояр и от государя получала, взяли и сложили в котел. И три молодые инокини как-то ночью повезли его в лес — хоронить, да и не вернулись. Полякам ли в лапы попались, иное что стряслось — неведомо. А про то, что есть такой клад, котел с жемчугом, многие слыхивали.

— Коли сестры — откуда у них медвежья харя? — разумно спросил Данилка.

— А с чего ты взял, что харя на котел с жемчугом глядит? — не менее разумно спросил его Семейка.

— И харе у инокинь взяться неоткуда, и та, что ты, Данила, сыскал, на что-то иное глядит, а про котел я к слову вспомнил. Маленьким был, хотел его откопать. А хорошо бы — сразу бы поднялись! И скоморошество бы побоку.

— Нет, дядя Третьяк, тот клад — не про нас.

— Это почему же?

— Что у церкви взяли, то церкви же и нужно вернуть.

Семейка сказал это до того строго, что Третьяк, собравшийся было возражать, лишь кивнул.

— А куда возвращать-то? — встрял Данилка. — Той обители уж лет тридцать, почитай, нет!

— Мало ли обителей на Москве? А то, что люди Богу отдали, обратно в мир возвращать негоже.

Данилка вздохнул — вот и еще один проповедник сыскался. Мало было Тимофеевых нравоучений!

— Так как же мне с тем мужичком-то быть, со вторым кладознатцем? — спросил Третьяк.

— А о чем ты с ним условился? — полюбопытствовал Данилка.

— А встретиться уговорились сегодня на закате у Николы Угодника, что в Столпах. Сразу вас с ним и познакомлю. Я сказал — с товарищами посовещаться надо. А он мне — ну, совещайтесь, только знайте — я за помощь и возьму дешевле, и головы вам всякой ересью морочить не стану. И телега с лошадью, говорит, тоже у него есть.

— Ин ладно, — молвил Семейка. — Времени в обрез. До вечера, Третьяк!

— Бог в помощь!

* * *

Стенька извелся, шатаясь взад и вперед вдоль боярского забора.

Отец Геннадий немилосердно задерживался. Коли он понял, что Артемка Замочников обречен и переносить его в обитель бесполезно, то что же это за исповедь такая бесконечная? Как если бы тот Артемка был налетчиком со Стромынки или с иной большой дороги и числил за собой под двести душ покойников!

В первые счастливые месяцы их супружества Наталья научила Стеньку измерять время молитвами. Поставит что следует в печь и другими домашними делами займется, а сама знает — чтобы, скажем, яичко сварилось, десяти «Отче наш» должно хватить, притом читать следует вдумчиво, а не частить, как порой бывает в церкви. И душе спасение, и яичко не сварится до того, что желток окаймлен синим.

Эту нехитрую науку Стенька вспомнил, когда мерил шагами забор боярина Буйносова. До сих пор ему не доводилось молиться за болящих и помирающих, поэтому подходящей молитвы он не знал, своими словами обращаться к Богу он не решался, и потому приспособил один из немногих известных ему тропарей.

— Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние твое, — бормотал он, мысленно добавляя: того горемыку Артемку, коли будет на то твоя воля!

— …победы православным христианам на сопротивныя даруя… — бормотал он дальше с мысленным определением «сопротивных»: это были те, по чьей милости пострадал ключник, и нехристи, заварившие диковинную кашу с медвежьей харей. В какой-то мере слово относилось и к государевым конюхам…

— …и Твое сохраняя крестом Твоим жительство!

Стеньке казалось, что этот тропарь он прочитал не менее тысячи раз, перемежая его «Отче наш» и «Богородице, Дево, радуйся». На самом деле вышло, конечно, поменьше. И, удивительное дело, странная молитва земского ярыжки оказалась настолько искренней, что дошла до Господня слуха.

По ту сторону забора началась возня. Створки задрожали, качнулись и медленно поехали вовнутрь.

Первым вышел отец Геннадий, за ним два боярских холопа несли носилки, на носилках же, покрытый льняной простыней, лежал лицом вниз человек. Стенька кинулся к нему, незнакомому, как к родному. Мертвого-то несли бы лицом вверх!

Шествие замыкал юный инок, к которому цеплялся человек, один вид которого заставил Стеньку стать в пень.

— Ты ему, чернорясому, растолкуй — его счастье, что боярин отъехал! Боярин этого дела так не оставит!

Инок отворачивался и отмахивался.

— Боярин, скажи ему, до патриарха дойдет!

— Сам скажи, — отвечал инок. — Вот он, что ты ко мне привязался? С ним и толкуй!

Человек тот, видать, не последний в боярской дворне, проскочил вперед и заступил путь отцу Геннадию.

— Я тебе, отче, в последний раз говорю — заворачивай носилки!

— Пошел прочь, еретик! — неожиданно мощным и властным голосом отвечал отец Геннадий.

Холопы по ту сторону ворот уже начали сдвигать створки, как вдруг по двору пробежала, выскочила на улицу и догнала носилки женщина в одной распашнице поверх алой рубахи, в кое-как намотанном на голову убрусе.

— Постойте, родненькие! — кричала она. — Я с вами!

— Куда-а?!? — прикрикнул на нее тот, кого отец Геннадий назвал еретиком. — И ты, дура, туда же?

Он ухватил бабу за руку и, развернув вокруг себя, толкнул обратно в ворота.

— Спасите, люди добрые! — завопила она, но людей-то как раз на улице и не случилось — один только земский ярыжка, к которому она и протянула в полной растерянности руки. И тут же скрылась из виду за тяжелой бревенчатой створкой.

— Я те покажу — спасите! — Еретик отступил к воротам, где для него была оставлена щель, как раз такая, чтобы, не обдирая боков, попасть на двор.

— Артемушка! — донеслось. — Артемушка!.. Погибаю!..

И тут Стенька не выдержал.

Вид он имел самый что ни на есть посторонний. Шел по делу земский ярыжка, остановился поглазеть на странное зрелище… Потому еретик и не заподозрил беды, когда земский ярыжка вдруг подошел и, не говоря худого слова, взял его сзади одной рукой за пояс, другой — за шиворот, да и рванул, да и отправил в полет — носом в дорожную пыль!

Боярские холопы, что стояли за воротами наготове, этого полета не видели — Стенька нацелил еретика в сторону. Но его крик, больше смахивавший на звериный рев, они услышали. Ворота приоткрылись чуть побольше…

— Беги, Федорка! Беги, дура! — заорал Стенька, вовремя вспомнив имя Артемкиной жены.

При этом он скользнул правой рукой по своему бедру до голенища, выхватил засапожник и встал, готовый подхватить на острие всякого, кто сунется.

На весь этот шум отец Геннадий обернулся, покинул свой пост во главе шествия и быстро зашагал к воротам.

— Прокляну! — выкрикал он. — К причастию пятнадцать лет не допущу! Ни венчать, ни крестить в вашем дворе не стану! Ни отпевать! И всем попам закажу!

— Спаси, батюшка! — Артемкина жена, проскочив мимо ошалевшей дворни, бросилась к отцу Геннадию и повисла у него на плече. Он обхватил бабу левой рукой, словно ожидая — а не выскочит ли кто отнимать.

Еретик, уже стоя на коленях, неистово ругался.

Он рад был бы наброситься на Стеньку, но у того в руке был нож, и этот кривой нож земский ярыжка держал так, как держат люди опытные, острием вверх, лезвием от себя. И, опять же, все видел отец Геннадий, а его слово в обители, да и не только в ней, много значило.

— Беги, догоняй, — негромко велел бабе иеромонах.

И оттолкнул несильно. Она закивала и поспешила следом за носилками.

— А ты — сюда, — так же несуетливо приказал отец Геннадий Стеньке. Тот, отступая от еретика то боком, то задом, держа при этом перед собой засапожник, подошел к иеромонаху.

— Убирайся прочь! — это уже относилось к еретику. — Чтоб я тебя тут более не видел!

После чего отец Геннадий повернулся и спокойно пошел к обители. Там уже отворяли ворота, чтобы принять носилки с умирающим.

Стенька постоял еще несколько, зная по опыту, что очень часто уходящий получает из-за угла камень в спину, а то и в голову. Камня на боярском дворе, видать, не сыскалось… Тогда он побежал следом за иеромонахом и нагнал его возле самой обители.

— Нельзя тебе туда, — говорил отец Геннадий Федоре. — Не праздник сегодня, а ты не богомолица, что пришла к образам приложиться. Не те у нас уставы.

— Да ведь муж он мне, отче, — сквозь слезы, невнятно бормотала Федора. — Мне за ним ходить нужно… Муж ведь!..

— Найдется кому за ним ходить. Нужна будешь, позовем.

Отец Геннадий нашел взглядом Стеньку.

— Уведи-ка женку подальше. Ей тут не место.

— Хорошо, отче, — с изумительной покорностью отвечал Стенька.

В душе он не то чтобы ликовал — мало радости увидел в это утро, носилки с умирающим восторгу не слишком способствовали… В душе он был доволен тем, что правильно взял след. Подьячий Деревнин похвалил бы. Баба, коли ее успокоить и правильно расспросить, могла многое порассказать не только о своем муже.

Она ведь наверняка знала и того мерзавца, которого Стенька извалял в пыли. Мерзавец ростом немал, но тощ, хотя и жилист. Главное же Стенька отметил сразу — рожа топором, борода же — узкая, темная, а больше этот мужик ничем и не отличается от стрельца-сапожника Иевки Татаринова, которого ему в качестве живого образа похитителя хари указали дедовы внучата, Егорка с Матюшкой…

— Пойдем-ка, голубушка, — самым мягким голоском сказал Стенька, отводя рыдающую бабу от ворот обители. — Пойдем, пойдем… Я тебя спрячу…

— Артемушка мой там… — Она опять рванулась, да Стенька поймал в охапку и удержал.

— Нельзя тебе туда. А я тебя в тихое местечко отведу.

Стенька полагал отправить Федору к ее отцу, Ерофею Жеравкину, в Стрелецкую слободу. Но сделать это оказалось мудрено. Женщина то рвалась к мужу, то отказывалась уходить от боярского двора — там осталось все нажитое, без нее разворуют. Стенька понимал, что хозяйство ненавистного ключника и впрямь в опасности, но и за жизнь Федоры, если бы она вернулась охранять свое имущество, тоже не поручился бы.

Он бы остановил извозчика и, уплатив, велел ее отвезти куда нужно. Да только в кошельке не осталось ни гроша.

А время меж тем было уже такое, что следовало ему находиться в Земском приказе…

Стенька не придумал ничего лучше, как потащить Федору за собой в приказ.

То убеждая, то ругая, на потеху всем прохожим, вел он за собой очумелую бабу и таки привел! И на крыльцо за собой поволок, боясь, что, оставшись одна, она кинется бежать прочь, туда, где помирает муж. Там и столкнулся с выходящим Протасьевым.

— Пожаловать изволил! — воскликнул Протасьев. — А мы уж за тобой посылать собрались! Я Мирошку на колымажный двор отправил — колымагу закладывать, в какой царица на богомолье ездит! Ту, куда шесть пар возников запрягают! Иначе твою милость в приказ на службу возить бесчестно!

Стенька поклонился самым глубоким, как только смог, поклоном.

Поклонилась с перепугу и Федора.

— А это кто еще с тобой? — удивился Протасьев. — Ты что, бабу в приказ ведешь?!

Приведи Стенька молодую красавицу — пожилой подьячий и слова бы не молвил, а принял гостью со всей лаской. Коли красавицу нужда в Земский приказ погнала — ей всякий охотно поможет. Приведи он старуху за сорок — тоже беда невелика, такие бабы, особенно коли вдовы, обычно сами в доме хозяйки, и по делам преспокойно ходят, и челобитные подают. А тут — и не старуха еще, лет тридцати, и не красавица уже, глаза наплаканы, и того только недоставало, чтобы она посреди приказа в рев ударилась!

— Больше некуда, — сказал, выпрямляясь, Стенька. — Свидетельница это, ее спрятать нужно. И сказку отобрать.

— По какому делу свидетельница? — чуя вранье, осведомился Протасьев.

— Я по Гаврилы Михайловича делу хожу, вот по этому, — туманно объяснил Стенька.

Приказные в чужие заботы лишь тогда вникали, когда случай был странный, так что приходилось совещаться.

— Гаврила Михайлович! — позвал Протасьев. — По твою душу!

Деревнин со столбцами в руке вышел на крыльцо. Хотел было высказаться насчет дорогой пропажи, но увидел нечто более возмутительное.

— Женок нам тут недоставало! — сказал осуждающе.

Стенька показал, что хочет шепнуть в ухо.

— Ну? — Подьячий был очень явлением бабы недоволен, но ухо подставил.

— Это по тому дельцу, насчет медвежьей хари! Она знает, кто с дедом срядился харю резать!..

— Вот оно что?!

— Сказку отобрать надобно! — твердо сказал Стенька.

— Надобно. Сам записывать будешь или писца к тебе приставить? — спросил Деревнин.

— Сам, — буркнул Стенька.

Ему не понравилось заключенное в вопросе ехидство и он решил расшибиться в лепешку, но так гладко сказку написать, чтобы всем нос утереть, и юному подьячему Аничке Давыдову — главным образом!

— Ну так ступай куда сам знаешь, тут и без тебя народу хватает. Чернильница-то у тебя хоть есть?

Стенька чуть себя по лбу не хлопнул. Уж коли ему так хотелось стать подьячим, так следовало запасать все необходимое для этой службы имущество! Вот когда станет, тогда казенное дадут, а пока ему все следует иметь и держать наготове: понадобится — а вот вам и чернильница на шнурке, и перо за ухом, и Степан Иванович со стопочкой бумаги на колене, готовый исполнять обязанности!

— Чернильница с пером найдутся, — соврал Стенька.

В конце концов, можно добежать до Ивановской площади, где толкутся безместные подьячие в надежде, что явится челобитчик, сам не умеющий составить челобитной. Там наверняка найдется знакомец, который в долг ссудит пером и чернильницей, а пару листов бумаги можно и в приказе стянуть…

— Долго-то не затягивай, ты мне нужен.

Стенька проводил взглядом Деревнина, почесал в затылке под шапкой и догадался, куда можно отвести Федору.

Земский приказ стоял, задом к кремлевской стене прислонившись, а передом — на Красную площадь, где вовсю гудел торг. Стенька, по долгу службы присматривавший там за порядком, имел немало знакомцев среди сидельцев в лавках. В тех рядах, где стояли пирожни и блинни, его бы в изобку, для стряпни приспособленную, вряд ли пустили, но были и иные ряды — там в тщательно запираемых на ночь шалашах лежали пушнина, ткани, обувь, а шалаш — та же избенка, только что окно спереди едва ль не во всю стену. И можно уговориться с сидельцем, чтобы пустил вовнутрь ненадолго.

Первый же сиделец, уразумев, что Стеньке попросту негде с бабой уединиться, принялся хохотать так, что все попытки его образумить были тщетны.

— Да не вести же ее в приказ, пойми! — вопил ему чуть ли не в ухо Стенька.

— Ох, уморил, ох, смертушка моя пришла! — причитал, уже рыдая от смеха, толстый сиделец. — Ох, додумался! Посреди торга-то — бабу-то!..

— Тьфу! — Стенька плюнул дураку под ноги и пошел искать кого поумнее.

Умный человек в конце концов сыскался, понял, что действительно больше расспросить бабу негде, не в церкви же Божьей у нее сказку отбирать. Стенька протиснулся в забитый товаром шалаш. Там меж туго свернутых и до крыши громоздящихся холстов и крашенины он устроил Федору и устроился сам. Если в шалаше и была хоть одна лавка, то выкапывать ее из-под товара смысла не было, и потому ярыжка со свидетелем сидели почитай что по-татарски — на полу, подложив холщовые свертки и высоко задрав колени.

Чтобы прохожие не заглядывали и не мешали, хозяин шалаша задвинул ставень. Подмигнул при этом, правда, непотребно. Мол, вот вам темнота и уединение, дураки будете, коли не воспользуетесь.

Федора, одурев от всех событий, тупо глядела на Стеньку, а он понятия не имел, с чего же начать.

— Ты не горюй, — вдруг сказал он. — В обители братия лекарское дело знает, у них там мази всякие… Вылечат Артемку.

— Ох, не вылечат… — пробормотала она. — Я-то всю ноченьку с ним сидела… бабы сказали паутину ему на спину класть, паутина заживляет… Я все чуланчики обошла, все закоулочки!..

— Да тише ты! — прикрикнул на нее Стенька. — Твое счастье, что догадалась за отцом Геннадием послать. Не то и впрямь мужа бы лишилась.

— А как не послать, когда он уже без чувств лежал? Я всполошилась — хоть бы глухую исповедь у него приняли, хоть бы причастили! Не дай Боже помереть без покаяния..

— За что его так жестоко выпороли-то?

— Ох, милостивец, кабы я знала! Людишки-то завистливы, злобны, а он-то за боярское добро горой стоял. Да ведь и не в первый-то раз… И раньше боярин его не по делу наказывал.

— Что ж он от того боярина не уходил?

— Боярин-то добрый, — неожиданно сказала Федора. — Накажет, да и пожалеет! Да и похвалит! Однажды раскаялся да и полтину подарил.

— Хорош добрый… — проворчал Стенька. — И давно вы у того боярина Буйносова живете?

— Да лет пять, поди. А тебе на что?

— Сказку отбираю, — объяснил Стенька. — Так надобно.

— А сказку-то для чего отбираешь?

— Да я по делу одному хожу, и вышло, что мне у Артема Замочникова сказку отобрать надо, а с ним-то поговорить теперь и нельзя. Я и решил, что ты мне все то же самое скажешь.

— А что за дело-то? — насторожилась баба.

— А дело — о воровстве. Украдено было не скажу что, а твой муж рядом случился.

— Да не крал он!

— Не ори! Ну что вы все за дуры? — пожаловался холщовым и крашенинным стенам Стенька. — Как что — так орать! И ты рядом случилась — так я же тебя ни в чем не виню! А вот я сегодня тоже рядом вовремя случился! Кабы не я — отец-то Геннадий и не подумал твоего Артемку в обитель переносить!

— Перекрестись! — подозревая вранье, потребовала Федора.

Стенька честно, сколько позволяло узкое пространство, перекрестился.

— А теперь отвечай, как на духу, — сказал он. — Тот человек, что за носилками следом выскочил, что тебя со двора не пускал, — кто он?

— Горе мое — вот кто он! На что его Артемушка только подобрал!..

И Федора вдруг разревелась.

— Ты не реви, дура! — прикрикнул возмущенный таким непорядком Стенька. — Как это — подобрал? Он что — кошелек?

Федора сквозь слезы провыла нечто, похожее на «милостивец ты мой!». Стенька вздохнул и приготовился к долгому сидению. Его Наталья плакала редко, но уж как принималась, так за полгода все мужние грехи ему отпевала и все свои обиды. Главное было — сесть на лавку, уставя глаза в пол, и думать о чем-либо своем, не забывая держать на роже полнейшее раскаяние. Тогда жена успокаивалась быстрее, чем если бы ей перечить или даже с ней соглашаться.

Очевидно, Федора ревела по иному образцу — часто и коротко. Утерев рукавом глаза, а подолом, без лишнего стеснения, нос, она запричитала так, как полагается, когда девку замуж выдают или богатого человека хоронят.

— И куда только мои глазыньки смотрели! И что ж сразу горюшка-то твоего не разглядела! — издалека завела она. — Да гнать его нужно было в тычки, поганой метлой со двора выкинуть да и след замести! Да чем же это мы перед Богом провинились, что он нам того Короба на шею посадил! Ой, родная ты моя матушка, встань из могилки, открой оченьки, погляди, как твое чадо любезное мается!..

Стенька догадался, что Федора была из тех баб, которых приглашают выть на свадьбы и на похороны.

— Да будет тебе! — оборвал он. — Я человек безденежный, мне такая мастерица-плачея не по карману. Ты прямо говори — что за Короб? Чем он тебе не угодил?

Тут оконный ставень малость отодвинулся, в шалаш хлынул свет, а в свете возникло удивленное лицо.

— Чем это вы тут занимаетесь?! Аль хороните кого?!

И точно — Федорины пронзительные причитания даже на шумном торгу должны были перекрыть общий гул и удивить честной народ. А хозяин шалаша и подавно изумился — уж чего-чего, а такого услышать не ожидал.

— Сказку отбираю! — выкрикнул Стенька.

— Хороша сказка! Вы там потише! Не то как раз стрелецкий караул прибежит!

С тем голова исчезла, а ставень задвинулся. В шалаше опять сделалось темно.

— Стало быть, кто тебя с мужем обидел? — сердито спросил бабу Стенька.

— Посадский человек Короб, батюшка мой! А как он с мужем знакомство свел — не спрашивай! Приводит его как-то муж и говорит — погорел Короб-то, все добро пропало, родня у него не здесь, а во Пскове, ему и податься некуда! И лавка пропала, и товар пропал! И буду, мол, просить боярина, чтобы Короба взял — он за конями ходить ловок. И как боярин того Короба принял, так наши беды и начались! Теперь-то я знаю — Короб ему на Артемку-то наговаривал! Короб-то хитрый! Он дворне тайно вина принесет — и холопы за него горой! А Артемушка так-то пробовал — и пить не стали. Мы-то выпьем, говорят, а ты-то боярину доложишь! Сам под батоги ложись, нам недосуг!

Склоки среди боярской дворни Стеньке неохота было разбирать. К тому же ему объяснил положение дел звонарь Кузьма. Состояние между молотом и наковальней было так же естественно для ключника, как наличие двух рук и одной головы.

— Выходит, привел твой муж того Короба, да сам змею на груди и пригрел, — коротко подытожил Стенька. — А как его по имени, по прозванию?

Федора призадумалась.

— А Петром… Или Ивашкой? Или Архипкой?.. Ну, Короб и Короб! Или Ивашкой?..

Стенька понял, что пора переходить к другому вопросу.

— Не говорил ли при тебе твой муж, что ему нужна из дерева резаная медвежья харя?

— Медвежья харя?..

Она переспросила, как бы удивляясь, но Стенька почуял — баба что-то знает.

— Стало быть, нет? Так и запомним. А тот человек, Короб, в медвежьей харе не нуждался?

— Да разве он скоморох, чтобы хари носить?

— Вот то-то и оно! — согласился Стенька. — Если бы скоморох, то было бы понятно. А так совсем непонятно, для чего он почти готовую деревянную харю у деда Савватея Моркова выкрал…

— Ах он аспид! — вскрикнула Федора. — Ах, выблядок!

— Стало быть, ваша харя? — перешел в наступление Стенька. — Стало быть, вы с Артемкой за нее вперед уплатили, а он ту харю у дедовых внуков обманом выманил?!

— Да пропади ты пропадом! — зверски завопила на него Федора и попыталась вскочить на ноги.

При этом она невольно оперлась о стенку из холщовых свитков, стенка поехала и завалила бабу. Стенька успел шарахнуться.

— Да помоги ж ты! — потребовала она, сидя на полу.

Ее ноги были под холщовыми и крашенинными бревнами, она ворочалась, но теснота не позволяла ей откатиться в сторону.

— Помогу, коли правду скажешь.

Ставень опять приоткрылся, и хозяин лавки с ужасом уставился на холщовый развал.

— Что же вы, ироды, творите?! Я вас по-доброму впустил, а вы?! — завопил он на весь торг.

— Кого ты, Степаныч, пустил? И что там тебе натворили? — полюбопытствовала прохожая баба и тоже заглянула.

— Вылезайте оттуда, подлые!

— Да постой ты, не ори! Дай до конца договорить! — взмолился Стенька, а Федора от стыда закрылась рукавом и вроде бы опять заревела.

— До какого еще конца? Этак ты мне и весь шалаш обрушишь! Вылезайте, не то стрельцов крикну! Они-то вас вытащат!

Пришлось не только самому выбираться из шалаша, но и высвобождать из-под холстов Федору.

Оказавшись на торгу, она первым делом попыталась сбежать. Но толпа, собравшаяся на шум, была плотна, да и Стенька не зевал. Он был навычен хватать воришек, а те куда как ловчее Артемкиной женки. И потому земский ярыжка ухватил ее за плечо, потом — за руку, и поволок, ругая на все лады, как муж — загулявшую жену. Толпа уважительно расступалась — понимали, что баба нагрешила и ждет ее скорая расправа.

Стенька высматривал местечко между двумя шалашами, куда можно было пихнуть Федору и собой загородить ей выход. Местечко нашлось, и тут уж он взялся за бабу всерьез.

— Вам, дурам, на пытке одно послабление — вениками горящими не палят! — начал он уже не ласково, как в шалаше, а злобно. — А стегают палачи так, что с первого же удара в беспамятство впадешь! А очнешься — вновь на дыбе повиснешь, и руки тебе из суставов выдернут, месяц потом шевельнуться не сможешь! А ну, говори живо, на кой вам с Артемкой медвежья харя понадобилась!

— Это он выдумал, с него спрашивай! — взвизгнула перепуганная Федора. — Я-то тут при чем?!

— Что выдумал?! Ты не изворачивайся, змеища! Что он выдумал?! На кой ляд ему та харя?! Ведь он за нее и деньги вперед уплатил!

— Какие еще деньги, знать ничего не знаю! — твердила баба. — И ведать не ведаю! И не знала никогда!

— А врешь! — Стенька решил выложить главный козырь. — Под харей той, что для твоего муженька-то дед Морков резал, убитое тело нашли! Говори прямо — знаешь ты купцов Горбовых? А коли знаешь — чем Терентий Горбов твоему мужу грешен, что его под той медвежьей харей мертвого нашли?!

— Да это все Короб! Он харю стянул, с него и спрашивай!

— Что Короб харю у деда украл, я и сам знаю. Ты мне скажи, для чего она вам с мужем понадобилась? В скоморохи, что ли, собрались?

— А коли скажу — отвяжешься?

— Отвяжусь, вот те крест! — пообещал Стенька. — А коли мне сейчас не скажешь — на дыбе под кнутиком все обстоятельно доложишь. Это я тебе точно обещаю.

Федора мялась, жалась, говорить ей не хотелось, но упоминание дыбы сработало — это было такое местечко, куда никто попадать не желал.

— Боярин наш велел ему харю раздобыть.

— Боярин, стало быть, скоморошничать надумал?!

— Да не ори же ты, идол… — Федора потянула к себе Стеньку за рукав и перешла на жаркий шепот: — Клад боярин решил схоронить, а харя та — примета… Теперь понял, почему это дело — тайное?..

— Так и я знал! — воскликнул Стенька. — Так я ему и говорил: харя-то — примета!

— Кому говорил?

— Деревнину-подьячему!

— Теперь уразумел? Боярин уж собрался поклажу свою в лесу хоронить, а хари-то и нет!..

— И из-за такой дряни он твоего мужа выпороть велел?..

— Ох, свет, он — такой!.. Ему полсловечка поперек не скажи…

— А для чего ж Короб ту харю уволок? Тоже клад под ней хоронить?

Федора закусила губу, и это Стеньке не понравилось. Такую рожу корчат, когда впопыхах выдумывают, как бы вывернуться половчее.

— Да для того и уволок, чтобы Артемушку моего под кнут подвести!

— Это ему на что?

— Так я ж тебе толкую! Муженек-то мой — простая душа! Пригрел этого змея на груди! А змей-то и сам ключником стать не прочь!

— И каждую неделю под батоги ложиться? — не поверил Стенька.

— Да он, Короб-то, хи-и-итрый! Он бы извернулся! Он вот и харю-то у деда взял, не стал дожидаться, пока Артемушка ее заберет. Кабы не ты — ввек бы на него не подумала!..

— Ты ж знала, что он в ключники метит!

— Знала, и что ж с того? Кто бы догадался, что он Артемку выследит да деда обворует?..

Ловко баба все объяснила, да ведь и Стенька не дурак.

Он понимал, что часть этих баек — правда, а честь — ложь, но разобраться, что в какую кучку, пока не мог.

— Ладно, — решил наконец. — Что я хотел — ты мне сказала. Ступай себе с Богом! Только не вздумай на боярский двор возвращаться. И мой тебе совет — коли иноки твоему Артемке помогут, ты его из обители тайно, ночью, вывези ну хоть к своей родне. Я этого Короба видел — погубит он вас, поняла?

— Да уж поняла…

Совет Стенькин был на такой подкладке. Федора родом из Стрелецкой слободы, но выдана оттуда замуж еще до того, как Стенька повенчался на Наталье и туда переселился. Стало быть, она не знает, что он знаком с ее отцом, Ерофеем Жеравкиным, и дальше слободы прятаться не станет, а Стенька знает, где Федору при нужде искать, и в этом его преимущество.

Отпустив бабу, он побрел к Земскому приказу.

Медвежья харя и впрямь могла служить приметой кладу. Если допустить, что Федора сказала чистую правду, то, выходит, загадочный человек Короб, то ли Ивашка, то ли Архипка, раздобыв харю, заявился к боярину и сказал:

— Ведомо мне учинилось, что твоя милость клад в лесу закопать надумала! Так вот, принес я тебе надежную примету — и поедем закапывать вместе!

Чтобы такое сотворить, нужно быть одним из тех юродивых, что у Спасских ворот околачиваются…

Стало быть, Артемка Замочников с женкой Федорой умыслили что-то иное, и такое хитрое, что их затея Коробу полюбилась. И сам он решил ее осуществить. И затея такова, что ради нее Короб изловчился и так Артемку бедного под кнут подвел, чтобы тот и не выжил…

Стало быть, на немалых деньгах это дельце замешано, решил Стенька. Может, ключник решил каким-то неслыханным образом боярина обворовать, а Короб догадался, помешал и теперь, показав свое усердие и преданность боярину, сразу в его глазах вознесется?

Но что же тогда означает тело купца Горбова, на которое та харя глядела?.. Купец-то за что пострадал?

Может, купец боярину тайным недругом был? Тогда другой вопрос возникает: чего же они не поделили?

У купца, сказывают, молодая женка-раскрасавица, и как раз сыночка-сиротку родила. Может, боярин к этому делу причастен? И ревнивого мужа после того, как дитя законным родилось, решил убрать? Опять же — харя тут при чем?

Может, купец ключнику недругом был?

Может, купец Коробу недругом был?

Понимая, что для выяснения правды нужно отобрать сказки у доброй дюжины свидетелей, и не имея такой возможности, Стенька маялся до вечера. Куда бы его ни посылали, чем бы он ни занимался, в голове у него составлялись различным образом эти незнакомые ему люди: купец Горбов, боярин Буйносов, ключник Артемка Замочников и посадский человек Короб.

Когда он вечером заявился домой, некоторое понимание вроде забрезжило, словно серенький зимний рассвет в узком оконце.

— Ну, входи, входи, — велела Наталья, глядя на мужа с тихой ненавистью. — С кем это ты сегодня по Москве шатался? Что это за шлюшка на тебе висла, как черт на сухой вербе?!?

— Это не шлюшка, а свидетель! — успел выкрикнуть Стенька, отскакивая назад, в сенцы. Он вовремя захлопнул дверь — горшок, видимо, заранее припасенный, полетел прямо ему в голову…

Наталья, видя, что первый приступ оказался неудачным, кинулась бить мужа в сенях. Но муж привалился к двери и не пускал.

— Новые новости завелись! По Москве ярыжки со свидетелями в охапке ходят! — буйствовала Наталья, колотя в дверь чем-то деревянным. — По Красной-то площади! Чуть ли не посреди торга ярыжка со свидетелем-то блуд затевает!

Оставалось только подивиться, как глупость, прозвучавшая на одном конце Москвы, сразу же находит нужного ей, глупости, человека на совсем другом конце Москвы и даже перелетает для этой надобности через реку…

— Не ори, не ори! Соседи сбегутся! Подумают — я тебя бью! — не имея в виду ничего обидного, выпалил не подумавши Стенька.

— Еще бы ты меня хоть раз ударил! — И тут Наталья, совсем помешавшись от ревности, заголосила что было сил: — Люди добрые! Да вы поглядите, что этот выблядок со мной творит! Да сил моих больше не стало! Да в гроб он меня живую сведет!

Стенька, не отлипая спиной от двери, стал шарить в поисках какого-нибудь дрына. Отыскал метлу, приспособил ее палку вместо засова, выскочил из сеней и кинулся вниз по крыльцу.

Наталья, еще не догадавшись, что выблядок сбежал, продолжала крыть его последними словами. Стенька дал дёру.

Он решил огородами пробраться к Ерофею Жеравкину, чтобы там поговорить и с Ерофеем, и с его горемычной дочкой. Но поспешил, сам того не ведая, по той тропке, которой Домна с Натальей друг к дружке в гости бегали.

Там он и столкнулся с маленькой, Наталье по плечо, но крепенькой и отчаянной Домной. За ней шел с навозными вилами ее муж, стрелец Мишка Патрикеев.

— Что там у вас за шум? — спросил Мишка, Домна же сгоряча проскочила мимо Стеньки и помчалась выручать любезную подруженьку. — Не пожар ли?

— Моя последнего ума лишилась, — чистосердечно отвечал Стенька.

— А что?

— Втемяшилось ей, будто я себе другую завел. Вот и орет.

— Ничего, моя ее успокоит. Пошли к нам, они там еще долго друг дружке плакаться будут.

Стенька решил, что если он сейчас пойдет к Ерофею, а все слободские стрельчихи уже проведали, что к нему дочь вернулась, то наутро он может вовсе домой не возвращаться…

Разумеется, отсидеться и переночевать у Патрикеевых было разумно — может, Домна, оценив такое смирение, и помирит Стеньку с Натальей. Но ему на ум взбрело иное…

Он поглядел на небо. По летнему времени закат был поздний, и до него еще немало оставалось. Можно было засветло добежать до Николы Старого и узнать, как там ключник Артемка Замочников, жив или помер, а коли жив — попросить отца Геннадия, чтобы допустили к болезному.

После беседы с Федорой Стенька был готов отбирать сказку у этого человека, заварившего всю кашу с деревянной медвежьей харей.

— Спасибо, Миша. Я лучше по дельцу одному сбегаю.

— По дельцу ли?

— Вот те крест! — Стенька широко и весомо, правильно вжимая пальцы и в лоб, и в плечи, и повыше живота, перекрестился.

— Ну, гляди…

Чтобы попасть на Никольскую улицу, где стояла обитель, ему нужно было из своего Замоскворечья на тот берег перебраться да Кремль обогнуть. Не так уж и далеко, кабы не река. Но тут Стеньке повезло — увидел знакомых рыболовов да и переправился на лодочке.

По дороге он принялся выдумывать вопросы для Артемки, как если бы тот был не только жив, но и здоров, и способен отвечать. Но вопросы не понадобились — намерения Стеньки изменились, когда он был совсем уж рядом с обителью.

Он увидел, что калитка буйносовского двора отворяется, и оттуда выходит тот самый посадский человек Короб, которого так немилосердно крыла Федора. Более того, Стенька едва нос к носу с ним не столкнулся, но Короб очень вовремя обернулся к еще не затворившейся калитке.

— Да Бог с ним! — отвечал он кому-то незримому. — Я, может, вовсе ночевать не приду!

Это было любопытно!

Стенька резко крутанулся на одной ноге, почище всякого скомороха, и пошел назад, слыша за спиной шаги Короба. Сейчас следовало нагнуться, как если бы сапог поправляя, и в таком согбенном положении пропустить Короба мимо себя, а потом уж и пойти за ним следом. Таким уловкам земский ярыжка был обучен смолоду старшими, подьячие Земского приказа знали и умели немало, и даже дородный Протасьев, кому и в церкви-то кланяться было тяжко, тоже при нужде мог тряхнуть стариной, исхитриться и проследить за злодеем.

Короб довольно быстро зашагал к Лубянке, оттуда — по Мясницкой. Стенька поспевал следом. Наконец его подопечный с Мясницкой свернул налево и, пройдя несколько, вошел в храм Николы Угодника, что на Столпах.

Стенька подивился — есть же, кажется, у самого буйносовского двора Никола Старый! Нет же — тот угодник ему нехорош, этого подавай! Впрочем, могло быть и хуже — Николу на Москве любили и церквей Никольских понастроили почитай что полсотни, Короб мог потащиться и к тому Николе, что на Таганке, и к тому, что в Хамовниках, и даже к тому, что на Песках…

Дальнейшее ввергло Стеньку в состояние, близкое к ангельскому.

Земский ярыжка знал про себя, что неглуп, что способен на большее, чем мелких воришек на торгу гонять. И сейчас он убедился в своей неслыханной и невиданной прозорливости!

Человек, стоявший у паперти, стал махать Коробу рукой — сюда, мол, ко мне! Короб в ответ ему рукой же показал — мол, вижу тебя, спешу к тебе. Стенька прищурился и узнал в ждущем Короба мужике скомороха, одного из тех, кто при помощи конюхов ушел от облавы.

Дальше — больше!

Стенька приотстал, имея в мыслях обойти церковь кругом и явиться с другой стороны вовсе независимо, авось и удастся что-то услышать, что-то понять.

Его замысел удался куда лучше, чем было рассчитано.

Едва ли не нос к носу Стенька столкнулся и с самими конюхами.

Уж Данилку бы он всяко признал! Рожа у парня была приметная, с перекосом, и русые пушистые волосы, отзывавшиеся на всякий ветерок, и черные, довольно глубоко сидящие глаза, впечатались в ярыжкину память намертво. Тот, что шептался с Данилкой, тоже оказался знаком — еще бы не запомнить навеки злодея, щекотавшего тебя в шейной ямке засапожником…

Стенька перебежал к колокольне и во все глаза таращился из-за угла.

Конюх-татарин, завершив совещание с Данилкой, пошел туда, где его, судя по всему, ждали скоморох и посадский человек Короб. А Данилка зашел за другой угол, оттуда несколько понаблюдал за тремя собеседниками у паперти и тоже пошел вокруг церкви, словно бы высматривая — не прячется ли где какой тайный соглядатай…

Стенька язвительно усмехнулся — ох, не умел парень обнаружить слежку! И вовеки не научится — пропадет в тюремной яме или вообще в сибирские украины его отправят!

Стало быть, шалая догадка, возникшая от обиды и в жажде расплаты, оправдалась. Конюхи увязли-таки по уши в странном дельце о кладе и медвежьей харе! Теперь следовало узнать чуток побольше и бежать докладывать Деревнину!

* * *

Взяв в Аргамачьих конюшнях Голована и другого бахмата, для Семейки, оба конюха выехали по привычке Боровицкими воротами, чтобы посреди Кремля не мельтешить, и, обогнув Китай-город, выехали на Большую Лубянку, которая, продолжаясь за пределами Москвы, становилась Троицкой дорогой. Чем дальше от Кремля, тем тише делались улицы, тем резвее бежали кони, сперва машистой рысью, а потом уже можно было пустить в намет.

Троицкая дорога была лесной, и человеку непривычному трудно было понять, какой поворот куда уводит. Хорошо, Семейка не раз тут езживал, он уже чувствовал и дорогу, и то, сколько времени должен идти по ней конь до нужного места.

— Ну, свет, вот мы уж Пушкино проехали, до Хотькова еще верст пятнадцать будет. Теперь гляди да припоминай! — велел Семейка.

Лесная дорога тем и плоха для посадского жителя, что примет на ней по его разумению немного. И знал Данилка ухватку, как запоминать путь, да кто же мог предвидеть, что та харя однажды понадобится?

Семейка, понимая его мучения, не торопил и не ругался.

— Разумно было бы подальше проехать, к тому месту, где ты уговорил Тимофея в лес свернуть, — предложил он. — Может, там узнаешь окрестности! Ведь харя недалеко от дороги была, так?

— Недалеко, — согласился Данилка. — И тропа к ней вела широкая.

— Значит, вы широкой тропой к харе подъехали, потом на поляну заглянули, а потом с телом другой тропой на дорогу выбрались?

— Так все и было.

— И та, вторая тропа, тоже, видать, не узкая была? Не такая, по какой только грибники или ягодницы пробираются?

Дотошен был Семейка до такой степени, что Данилке захотелось обласкать его словесно. И так скверно, тропа словно в прятки играет, а тут еще изволь на вопросы отвечать!

И особенно надулся парень, когда не он, по той тропе ездивший, а именно Семейка ее отыскал.

— Эта, что ли?

Для человека, по меньшей мере три года из города носу не казавшего, все тропы — на одно лицо.

— Может, и эта! Что там за черт?

Кто-то трещал в кустах, прокладывая дорогу.

— Да лось это! — успокоил Семейка.

— Кто?

— Слон сохатый! Ты что, лося никогда не видывал? Здоровая зверина по лесам слоны слоняет, погоди, сейчас познакомишься… Голована-то осади! Сохатый-то здоровенные рога носит, как бы чего не вышло…

Но не лось выбрался на дорогу, а каряя кобыла, из тех неказистых ездовых лошадок, кого только в санки или в телегу закладывать, а не под седло. Тем не менее она была оседлана, вот только всадника своего где-то потеряла.

Семейкин бахмат, Ворон, прозванный так за масть, хотя и Голован был не светлее, приветствовал кобылку ржаньем. Она, однако, от приятного знакомства отказалась, а зарысила в сторону Москвы. Веревочные стремена, свисая из-под драного войлока, болтались довольно низко…

— Это что еще за аргамак? — удивился Данилка, Семейка же молча поправил за поясом кистень-навязень.

— Езжай вперед да вверх гляди внимательно!

— А кобыла?

— Тебе харя нужна, а не кобыла.

Харя обнаружилась довольно скоро. Торчала себе промеж ветвей и глядела тупо деревянными глазами.

— Ну-ка, взгляну, привязана или приколочена, — решил Семейка и прямо с седла перелез на дерево.

Оттуда он заодно оглядел, насколько мог, окрестности. Бесхозная кобылка и ему не понравилась…

— Данила! — вдруг воскликнул он. — А ведь эта харя — твоя бабушка!

— Какая еще бабушка?!

— Она совсем уж трухлявая! Давно тут торчит, лет двадцать, поди!

— А привязана?

— Нет, братец ты мой, приколочена…

— Так это что же получается? — спросил Данилка. — Получается, что у нас — две медвежьи хари?..

— Погоди, еще и третья найдется, — вглядываясь сверху в просвет между деревьями, тот самый, которым Данилка выехал на поляну с мертвым телом, прошептал Семейка. — Молчи, Христа ради…

— Да что там?..

— Нишкни… Вроде бы сам медведь…

Медведь — это было уж вовсе некстати. Хотя и лето, хотя медведь и не голоден, а шастает в поисках своих медвежьих лакомств, однако может попортить коней, а кони казенные.

— Один?

— Вроде…

Это было важно — одинокий мохнатый гуляка может уйти подобру-поздорову, а вот медведица с медвежатами — баба опасная, мало ли что ей померещится — и полезет воевать!

Семейка взобрался малость повыше.

— Данила, убираться надо. Там здоровый черт…

— И чего он там позабыл? — прошептал Данилка.

— Кто его разберет? Малинник, поди, ищет… Данила!

— Что?

Семейкины глаза от изумления и восторга округлились совсем не татарским образом.

— Он!.. Он — перекрестился!

— Медведь?!

Семейка, ухватившись за ветку, повис прямо над седлом и оказался на коне в одно мгновение.

— Какой тебе медведь? Монах!

Подхлестнув коня нагайкой, что неразлучно висела у него, как и у всякого конного человека, на мизинце, Семейка поскакал на просвет между деревьями. Данилка, еще раз поразившись быстроте его решений, послал своего Голована следом. На поляну они вылетели чуть ли не разом.

Но тот, кто издали был принят за вставшего на дыбы медведя, уже со всех ног удирал, норовя скрыться в малиннике.

— Обходи, обходи! — Семейка показал нагайкой, с какой стороны заезжать Данилке. Тот, ни секунды не беспокоясь, что безоружен, стал отсекать огромного дядю в черной рясе от малинника.

Дядя обернулся и выкинул вперед обе руки, переплетя пальцы диковинным образом. Еще он выкрикнул что-то вроде «абар-рар-ра!», да с такой яростью, с таким рыком, что Голован — и тот вскинулся, замолотил по воздуху передними копытами. Данилка, уже знакомый с такими затеями, грудью рухнул бахмату на крутую шею и сразу, пока тот не начал козлить, выпрямился. Однако это вышло у него не так ловко, как выходило у Тимофея, испуганный Голован ударил задними ногами, и Данилка, перелетев через его дурную голову, свалился в траву. Летя, он успел скорчиться и ткнулся в мягкую землю плечом, перекатился набок и отделался всего лишь испугом.

Но сразу он об этом знать не мог. Оказавшись на земле в неподвижности, он осторожно вытянул ноги, руки, уперся локтем и приподнялся. Все было цело, нигде не хрустнуло, не крякнуло.

— Ну, жив? — раздалось сверху.

Семейка озабоченно глядел на него с высоты конского седла.

— Жив, слава Богу, — буркнул Данилка, стыдясь своего позора. — Где эта песья лодыга?! Шкуру с него спущу!

— Знай сметку, помирай скорчась — это про нас, про конюхов, сказано. Коли успеешь в воздухе скорчиться, то, считай, уцелел, и хватит к своим косточкам прислушиваться — не треснули. Вставай скорее, а на бахмата не лайся, — велел Семейка. — Конь не виноват. Я эти ухватки видывал…

— Какие ухватки?

— Тот мужик на поляне — никакой не монах, а ведун, — объяснил Семейка. — Я же видел, как он тебе коня в свечку поставил. Они — умельцы! Одни говорят — они сильное слово знают, а я полагаю — тут либо медвежье, либо волчье сало виновато. В деревнях иногда так балуются — смажут кому ворота медвежьим сальцем, и кони на двор идти не хотят, дрожат и бьются. И никаких там сильных слов не надобно!

— Слово он тоже крикнул… — И тут Данилка вспомнил! — Семеюшка, я ж этого монаха знаю! Я его на том дворе приметил, куда мы к кладознатцу приходили!

— Не путаешь?

Данилка вскочил и цапнул под уздцы Голована левой рукой, а правой перекрестился.

— Он самый!

— Ну так, выходит, мы убийцу упустили.

— Убийцу?..

— Садись на коня да и глянь вон туда, правее…

Данилка сделал, как велено.

Примерно там, где он обнаружил Терентия Горбова, лежал другой человек, но точно так же — лицом вниз. Был он в одной рубахе, и на спине расползлось кровавое пятно, как оно бывает, когда из глубокой и смертельной раны выдернут нож…

— Не трогай и подъехать не пытайся! Ему уже не поможешь.

— А ты откуда знаешь?

— Медведь-то… — Семейка вздохнул и невольно усмехнулся своей ошибке. Он сперва сам перекрестился, потом лежачего перекрестил. Кабы тот был жив, то постарался бы помочь…

— Ты ж говоришь — убийцу упустили!

— Ну, голову на отсечение, что это был убийца, не дам. Но, Данила, шел он к тому месту уверенно и знал, что увидит мертвое тело. Кабы не знал — хоть шарахнулся бы, так нет же… Он оглядел тело и убедился, что тот человек мертв. После чего собрался уходить прочь. А ты не вздумай подъехать! Довольно того, что весь край поляны копытами истоптали! Мало ли что? Коли ты во второй раз ту же байку в Разбойном приказе сказывать начнешь — уж точно не поверят!

— Так что же тут было?.. — уже начиная соображать, спросил Данилка.

— Что было — не скажу, а как оно бывает — знаю. Коли врага пришибешь и он упадет, сперва-то унесешь ноги, а потом с другой стороны и сунешься поглядеть — точно ли пришиб? Не оплошал ли?

Данилка уставился на товарища. Тихий Семейка говорил такие слова, что вожаку лесных налетчиков впору. Впрочем, из всех разбойных вожаков Данилка знал лишь двух — и один уже лежал в могиле, а другой… тьфу, другая…

Жутковато сделалось ему при мысли, что и Настасьица вот так-то приходит, подкрадывается с другой стороны проверить — не оплошала ли?..

— Надо его догнать, — решил Данилка. — Поймаем и всю правду из него вытрясем!

— Он-то здешний лес, поди, лучше нас с тобой знает. Были бы псы — мы бы его живо затравили. А так — заляжет он за корягой или выворотнем, и прямо над ним ты проедешь, а не заметишь.

— Что же это за харя такая окаянная? — спросил парень. — Для чего у этой хари людей убивают?!

— Коли это и впрямь ведун, так, может статься, дела ведовские. Раньше-то в идолов верили, может, та харя на самом деле — поганый идол? — предположил Семейка.

— Кладознатец утверждал, что она — кладу примета!

— Одно другому не помеха. Кто-то, надумав клад закопать, на нее набрел и обрадовался — вот, мол, как ловко вышло, пусть она и сторожит.

— Стало быть, чуть ли не в самой Москве людей харям в жертву приносят? — Данилка произнес это, сам своим словам изумляясь, и сразу же воскликнул: — Да нет же! Идолы — они еллинские, мраморные! А то — медвежья харя!

— Лесные жители медведя вообще за человека почитают, — отвечал Семейка. — И праздники в его честь справляют. Погоди, послужишь в конюхах, поездишь тайными тропами, на такое налюбуешься! Тут еще так-сяк, а к северу, там, где чуваши, и мордва, и иные украинные народы, там-то много занятного бывает.

— Одно из двух — либо этот ведун тут людей убивать наладился, либо он сам, как мы, случайно на тело набрел.

— Не-е, не случайно… — пробормотал Данилка.

Семейка пожал плечами.

— Ты как знаешь, свет, а я пока во всем этом деле ни складу, ни ладу не разумею!

— Надо бы пойти и поглядеть, что за тело, — сказал Данилка.

— Незачем. Откуда ты знаешь, кто тут еще в лесу прячется, кроме того медведя? Что та кобылка беглая означает — как ты полагаешь? Как раз тебя возле тела и поймают. Держись-ка от него подальше.

Данилка понимал, что старший товарищ прав.

— Того купца в спину ножом убили, а этого как?

— Лежит он лицом вниз, — приподнявшись в стременах, отвечал Семейка. — Надо полагать, точно так же…

— На кобылке мог он приехать — покойник…

— По-твоему, его только что прикололи?

Парень пожал плечами.

— Поедем-ка мы отсюда прочь, — решил Семейка. — Нам еще к закату на встречу со вторым кладознатцем попасть нужно.

— А тело так и будет лежать?

— Коли тот убийца, кем бы он ни был, наладился людей в одном и том же месте на тот свет отправлять, то он и от тел наловчился избавляться.

— От купца Горбова тела мы-то его избавили с Тимофеем!

— Стало быть, счет ему потом для оплаты предъявишь.

С немалым трудом Семейка заставил Данилку убраться с той злополучной поляны.

Они вернулись в Москву, оставили бахматов на Аргамачьих конюшнях, а тут и время приспело идти к Николе Угоднику, что на Столпах.

— Куда это ты собрался? — спросил недовольный Тимофей. — Со вчерашнего дня пропадаешь! За грехи мои ты на меня свалился!

— Он со мной по делу пойдет, — успокоил товарища Семейка. — И не бездельничали мы — вон, бахматов проездили. А ты, коли хочешь, можешь и один в Коломенское ехать. Как раз к закату и доберешься.

— Я за двоих отпрашивался, а приеду один? Бухвостов мне голову оторвет. Скажет — вы трое за приблудного парня поручились, в государеву службу взять упросили, куда он подевался?

— Да ты не беспокойся, за него туда Ваня Анофриев отправился. Не все ли Бухвостову едино, кто аргамакам и бахматам овес разносит!

— Что вы тут такое плетете?! — возмутился Озорной. — Что вы за козни затеваете?! А мне — отвечать?!

Насилу Семейка кротостью своей его угомонил.

Когда повернули с Маросейки к церкви, увидели, что у паперти уже околачивается Третьяк.

Скоморох не видел конюхов, он глядел в другую сторону и вдруг начал кому-то махать рукой — сюда, мол, ко мне, жду не дождусь!

— Второй кладознатец, что ли? — сам себя спросил Семейка.

Данилке даже не понадобилось щуриться — зрение у парня было орлиное. Он резко остановился и сделал шаг вбок, оказавшись таким образом у Семейки за спиной.

— Ты что это? — удивился Семейка, развернувшись к нему.

— Ты, Семеюшка, молчи… — прошептал Данилка. — Ты иди туда и с тем кладознатцем знакомься…

По лицу его Семейка понял — парень увидел что-то неожиданное и старается быстро сообразить, как поступить дальше.

— Познакомиться-то недолго.

— Но ты Третьяка с ним никуда не пускай! Вы так договоритесь, чтобы завтра встретиться вдругорядь, понял?

— Да что стряслось-то?

Данилка через плечо товарища неотрывно глядел на человека, которого приветствовал Третьяк.

— Знаешь, кто это?

— Ну?

Данилка рассказал Желваку, Озорному и Семейке, как нечаянно помог обезвредить шайку налетчиков, во всех подробностях и неоднократно. Они уже не хуже его знали и помнили все имена. И потому Семейка лишь молча кивнул, услышав от Данилки одно-единственное слово:

— Гвоздь!

* * *

Немного удалось услышать Стеньке из беседы конюха-татарина, скомороха и Короба. Несколько слов лишь донеслось, среди них — «послезавтра» и еще три с половиной связных и внятных:

— …лошадь да три лопаты…

Не навоз же на поле вывозить собралось это общество!

Либо закапывать клад, либо его откапывать…

Стенька стал соображать — что вернее?

Ежели боярин Буйносов собрался что-то закопать, лишние люди ему ни к чему, довольно того человека, кому он велел приготовить приметную харю. Опять же — там, куда глядела харя, уже поднято мертвое тело. Убивать купца лишь за то, что он видел, как бродили по лесу люди, искали место, куда клад закопать, было бы дико и нелепо. А вот коли он напоролся на людей, которые как раз клад хоронили, — это было бы даже разумно…

Стенька попытался совместить в голове то, что рассказала ему в шалаше Федора, с тем, что он увидел своими глазами. Неувязок оказалось полно, но это были какие-то мелкие неувязки, вроде тех, какие случаются, когда пытаешься у свидетелей выпытать приметы воришки. Обязательно же из пяти человек трое назовут его высоким, а двое — маленьким!

Главное было — как Короб с харей под мышкой заявился к боярину и сообщил, что знает о намерении закопать клад?

А не вышло ли наоборот — Короб успел-таки подольститься к Буйносову, и тот сам надумал, что лучше довериться этому ловкому человечку, а не ключнику Артемке? И тогда уж Короб выкрал харю, подвел ключника под кнут, чтобы тот не выжил и никому не доложил о боярском намерении, и принял участие в хоронении клада?..

А теперь, надо полагать, вместе с конюхами собрался его вынуть?!?

Нужно было выследить конюхов с Коробом и в самую подходящую минуту нацелить на них пистоли! И потребовать, чтобы клад отдали, а сами убирались прочь! И вернуть клад!..

Вернуть?..

Боярину Буйносову?

Чтобы боярин ласковое слово молвил да полтину в протянутую ладошку положил?

Бешеная работа совершалась в Стенькиной голове!

Ноги под ним плясали, торопять получить от головы приказ — куда бежать?! К обители Николы Старого — расспросить Артемку, если только не помер? К Деревнину?..

Обитель была ближе. Стенька кинулся стучать в ворота и домогаться у инока-привратника отца Геннадия.

Стеньку послали…

Деревнин жил недалеко от Охотного ряда. Подьячие и вставали рано, и ложились рано, однако Стенька решил, что по такому случаю не грех и разбудить.

Цепной кобель уже был спущен и поднял такой лай, что Стенька сам был не рад. Девка, служившая у Деревниных, вылезла заспанная, злая, ругаясь почище извозчика. Сперва звать хозяина отказалась напрочь. Потом разглядела, кто к нему пожаловал.

Уж что-что, а смазливая Стенькина рожа на всех баб и девок действовала безукоризненно. Кроме разве что Натальи, которой эта краса ненаглядная уже до полусмерти надоела.

В конце концов Деревнин вышел к нему на крыльцо. Он был в домашнем полосатом зипуне, в скуфеечке, уже босой. Глядя на него, ввек бы не подумалось, что этот человек судьбами людскими шевелит, как ему вздумается!

— Зачем притащился?

— Гаврила Михайлович! Накрыл я их!

— Кого накрыл?

— Конюхов со скоморохами и с харей!

— Ты что бредишь?

Спотыкаясь, торопясь, перескакивая с пятого на десятое, Стенька доложил о своем розыске и подозрениях.

— Стало быть, конюхи со скоморохами надумали боярина Буйносова обворовать? А посадский человек Короб им в том пособник? — уточнил подьячий.

— Ну, боярин и сам-то хорош! Я чай, купца-то Горбова зарезали потому, что он видел, как клад хоронили.

— А коли боярин про то и не ведает?

— Его счастье, коли так. Гаврила Михайлович! Мы ж можем этих псов на горячем прихватить!

— Как это?

— Они уговорились послезавтра в то же время у Николы Старого встретиться да и на дело пойти. Лошадь с собой возьмут, лопаты! Гаврила Михайлович, а что, коли следом увязаться?

— Совсем ты с разума съехал, — отрубил подьячий.

— Я все как следует придумал! Мы тихонько за ними поедем. Они — на Троицкую дорогу, и мы — туда же. Они-то, чай, с фонарем поедут! И как они с дороги туда свернут, где медвежья харя клад стережет, мы остановимся и в засаду сядем. Как они выкопают сундук, или что там у них, как на телегу поставят — тут-то мы себя и окажем!

— Ты, Степа, гляжу, не тем путем пошел. Тебе не в земские ярыжки, а в налетчики надобно.

— Гаврила Михайлович! Их там четверо будет — два конюха, скоморох да еще посадский человек Короб! Нас — двое, да мы-то в темноте, в кустах, с пистолями, а они-то — на свету! Да ведь такое дело! Мы можем завтра в приказе еще охотников набрать, отбить у них этот клад, повязать их, привезти, и тут же — в Разбойный приказ!

— А клад? — спросил подьячий совсем воспарившего земского ярыжку.

— А клад — боярину вернуть… — не совсем уверенно отвечал тот.

Эта неуверенность была слишком хорошо заметна и даже знакома не одни порты просидевшему на приказной скамье Деревнину.

Но и молчание подьячего, размышляющего о судьбе клада, тоже много что говорило Стеньке.

— А боярин нас за то пожалует, — добавил земский ярыжка. — Меня, надо полагать, полтиной, а для тебя, Гаврила Михайлович, рубля не пожалеет…

Деревнин на эту подначку не ответил. Он постоял в раздумье, поскреб под бородой…

— Когда, говоришь?

— Послезавтра! — выпалил Стенька.

— Полагаешь, мы вдвоем их четверых одолеем?

— Так ведь с третьим-то делиться придется, — совсем честно заявил Стенька.

Деревнин усмехнулся.

— Мы можем выследить, куда они тот клад повезут. А там уж и будем решать — как с ним быть.

Эта затея Стеньке не больно-то понравилась. Выслеживать-то будут они вдвоем, а как все станет ясно, так Деревнин к дьяку пойдет, стрельцов потребует — выемку ворованного добра делать. И что тогда попадет в карман подготовившего это дельце земского ярыжки? Нетрудно догадаться…

Но спорить он не стал. Главное было — выманить в нужное время и в нужное место Деревнина. А там, на месте, все, может, само собой и решится.

— Гаврила Михайлович! Я все придумал! Ты в приказе припозднишься, и я с тобой. А потом выйдем поодиночке — да через торг, нас и не приметят. А там уж нас будет у Николы Старого телега ждать…

— Откуда телега возьмется? — деловито спросил Деревнин.

— Я человек небогатый, придется уж тебе, батюшка, раздобыть, — дерзко молвил Стенька.

— Коли налетчики дорогу заступят — чем отбиваться будем?

— Гаврила Михайлович! Нешто у тебя дома даже пистоли нет?

Пистоль была, да не простая. Ее подьячий держал вот на какой случай.

Пожары на Москве случались частенько. И соседи обычно сбегались на помощь: одни воду тащили, заливали, другие помогали добро из подклетов и горниц выносить. И с этими-то нужно было держать ухо востро. Порой для того огонь и подпускали, чтобы в суете под видом помощи утащить деревянное изголовье со скамьи, в котором под замком вся домашняя казна и все ценные бумаги хранились, или образа в дорогих окладах, или хорошую шубу… Зная такой московский обычай, Деревнин запасся огнестрельным оружием, которое после выстрела не делалось бесполезной увесистой чушкой, а годилось для ближнего боя.

С виду та пистоль была — палка палкой, разве что железная и граненая, да и то — грани малозаметны. Колесный замочек, положенный пистоли, был мал и неприметен. А к дулу, лезвием вниз, неведомый мастер приклепал снятый с ратовища стрелецкий бердыш. Получалось, что одно и то же орудие и огнем било, и по башке лупило, и не хуже топора рубило.

— Коли поискать, так сыщется, — не вдаваясь в подробности, отвечал Деревнин. — И не телега нам нужна, а верховые кони. Телега ночью на Стромынке столько шума поднимет — за версту нас услышат.

— Ин быть по-твоему, — понимая, что коней не ему добывать, согласился Стенька.

Домой он шел радостный — уже и встреча с разъяренной Натальей не пугала. Может, ее Домна утихомирила, может, самой надоело вопить да горшки бить.

Опять же — час поздний, встает жена рано, ей корову обихаживать. Скорее всего, она отревела, сколько положено, да и спать легла. А муж, чтобы ее зря не беспокоить, может по летнему времени и в подклете переночевать.

Уже на улице Стрелецкой слободы Стенька нагнал странную пару — издали казалось, что баба пьяного мужа в обнимку домой тащит. Проскочив мимо, он, удивленный неженским пыхтеньем, обернулся и увидел, что это отец Кондрат почти что несет на себе пьяного работника Вавилу.

— Бог в помощь, батюшка! — сказал Стенька священнику. — Помочь, что ли?

— Сучий он потрох! — отвечал взмокший от натуги батюшка. — Вот пусть только проспится! Сгоню со двора вон и зажитого не отдам! Пять рублей в год подлецу плачу, кормлю, как царевича! Подсоби-ка, Степа, тебе зачтется.

Стенька перевалил на свое плечо увесистого Вавилу. Отец Кондрат вздохнул с облегчением.

— И мне зачтется, — качая головой, добавил он. — Я свой христианский долг выполнил, я его в придорожных кустах не бросил! А завтра со двора в тычки выбью!

Работник был мало чем получше мертвого тела — Стенька и отец Кондрат намаялись, пока доставили его к поповскому двору, пропихнули в калитку и дотащили до сеновала, а там уж и бросили, как куль зерна.

— Ты-то чего в такое время шастаешь? — спросил батюшка. — Неужто служба?

— Она самая! — подтвердил Стенька.

— И поужинать, небось, не удалось?

— Точно!.. — Стенька и сам удивился, как это голод отступает и прячется перед жаждой бурной деятельности.

— Зайдем-ка, только тихонько. Мне матушка Ненила там наверняка поесть оставила — я же когда пошел этого ирода вызволять?.. Она как раз ужинать собирала.

В горнице не было ни души — матушка ушла спать к дочкам в светлицу. Лишь горела скромная лампадка перед образами.

Отец Кондрат полез в печку и достал горшок-кашник.

— Остыла каша-то… Погоди, сейчас ложки сыщу…

Они тихонько подсели к столу и принялись в две ложки вычищать горшок.

— Что ж ты, свет, по ночам шастаешь? — спросил отец Кондрат. — Неужто и впрямь зазнобу завел?

И затрясся от сдерживаемого смеха — большой, добродушный, благорасположенный…

Стенька подивился громкости Натальиного голоса. Вот ведь как орала — на другом конце слободы в поповском доме слышно было.

— Какая уж там зазноба… — буркнул он. — И захотел бы, так часа свободного бы не нашлось. По дельцу подьячего своего ходил.

— А что за дельце, свет? Расскажи, потешь душеньку, — попросил отец Кондрат. После возни с пьяным Вавилой ему спать не хотелось, разгулялся батюшка, а хотелось развлечься.

— Да дельце диковинное, — благодарный за угощение, сказал Стенька. — Боярин один вздумал клад закопать…

— При поляках, что ли?

— Нет, недавно.

— С чего бы вдруг? — удивился батюшка. — Клады-то хоронят в войну или в иное ненадежное время. Теперь же в государстве мир и покой. Вон поляков уму-разуму научили…

— А шут его разберет, — не желая поминать в поповском доме черта, объяснил Стенька. — И послал он человека, и тот закопал, и примету поставил, медвежью харю на дереве, но тот человек вором оказался и вздумал тот клад вынуть. Ну, мы и хотим его на горячем прихватить.

— Что ж тот боярин кому попало доверяется? — спросил отец Кондрат.

Это был уже второй разумный вопрос, однако Стенька, высоко воспарив мыслями, не придал значения скромным замечаниям батюшки.

— А тот человек к нему подольстился.

— Вот так-то и бывает промышлением Божьим, — молвил отец Кондрат нравоучительно. — Один клад хоронит, а другой его из земли вынимает!

— Чтобы клад взять, тоже потрудиться нужно, — возразил Стенька. — Мало того что кладовую роспись сыскать, так еще догадаться, что в ней сказано! Тот, что роспись делает, тоже, поди, не дурак — открыто писать. Мне сказывали — иной человек, в ту бумажку уставясь, и пять лет, и десять в земле ковыряется!..

— Погоди! — воскликнул отец Кондрат. — У меня ж тоже кладовая роспись имеется! Погоди, погоди… Я в книжицу ее заложил…

И сам же себе, опасаясь разбудить семейство, прошептал «тс-с!..».

Книги в доме у священника имелись, и в огромном количестве — не менее двадцати! Частью с Печатного двора, частью — рукописные, но так отчетливо, что лучше всякой печати, были они увесисты, иную лишь двумя руками и поднимешь. Перелистать всех — это была немалая морока. Тем более что бумажек в них батюшка понавтыкал видимо-невидимо, обрезы книг прямо топорщились исписанными клочками.

Отец Кондрат привлек к поискам Стеньку, и действительно, перерыв восемь томов, из девятого они вынули искомый клочок.

— Вот он, вот он, голубчик! — Батюшка расправил бумажку и внятно прочитал: — «От овина на восток, где дубовый старый пень, от того пня к яме овинной девять аршин».

— А как это к тебе, отче, попало? — спросил Стенька. — И что там за пнем могло бы быть?

— Божьим промыслом! — торжествуя, отвечал батюшка. — А что — это теперь лишь Господу ведомо. Ты Илью Могутова знаешь?

— Как не знать!

— А отца его, Панкратия, помнишь?

— Так он же когда еще помер!

— Да уж лет шесть, поди… Да царствие ему небесное, не о том речь! Он когда женился, к жене жить перешел. Ее родители скончались, а потом по соседству у них чей-то дом загорелся. Ветер — в их сторону! Того Панкратия женка затрепыхалась — кинулась первым делом образа выносить. А из-за образа бумажка выпала. Баба думала — может, что важное, подобрала и потом, как беда миновала, мужу отдала. Он тоже грамоте не обучен, мне принес. Я прочитал и говорю — поклажа-то поклажей, да мало ли на Москве овинов! Найти ты все равно ничего не сможешь.

— Погоди, погоди, батюшка… — забормотал Стенька. — Стало быть, ты взять тот клад и не пытался?

— Ну, коли тебе угодно, чадо, я завтра же и начну все московские овины обходить да пни дубовые искать! — шутя отвечал отец Кондрат.

— Все и ни к чему! Давай соображать, батюшка. Бумажку-то, чай, Панкратьевой жены родители за образа сунули, чужой не стал бы. Так? Стало быть, они и клад схоронили!

— Да какой там у них клад? — удивился священник.

— Погоди, погоди! — Стенькина голова работала как никогда стремительно, и мысли рождались четкие, поразительно разумные. — Илейке Могутову тридцати, поди, еще не набежало. Стало быть, лет тридцать назад тот Панкратий женился и к жене жить пошел. А после пожара он на прежнем месте поселился?

Отец Кондрат призадумался.

— Нет, свет. Вот теперь как припоминать начинаю, так и выходит, что после пожара-то он к нам в слободу перебрался! А где ж он раньше-то жил?.. А?..

— А где бы ни жил — туда добежать можно и поискать того места! Ведь ты подумай, батюшка! Коли пень у них был приметой, стало быть, пень в таком месте торчал, откуда его выкорчевывать никто не собирался! И от пня овин видно было! Это что может быть? Это может быть такая московская окраина, которая уже почти с лесом смыкается!..

— И точно… — Отец Кондрат был несколько озадачен простотой розыска.

— Стало быть, у тебя, батюшка, сундук серебра имеется, а тебе его взять лень! — завершил возбужденный Стенька.

— Да тихо ты, нишкни… Откуда у Могутовых сундуки с серебром?..

— Сейчас-то, разумеется, сундуков у них нет. Но ведь что-то же там закопано! А что, коли не деньги? Что еще прячут и для памяти кладовую запись составляют?

— Слыхивал я, и жемчуг находили, и посуду медную, и образа в дорогих окладах.

— А ты бы, батюшка, деньги взял, а от жемчуга отказался, что ли? Его же любой боярыне на вес продать можно, для мастерской палаты!

— Не дели шкуру неубитого медведя, Степа, — предупредил отец Кондрат, но предупредил как бы для порядка, а в душе он, чувствовалось, уже вооружился лопатой для поисков того клада.

— Значит, завтра же я до Могутовых добегу и разведаю, откуда они к нам в слободу перебрались.

— С Божьей помощью, — добавил отец Кондрат. — А я тебя еще и благословлю спозаранку.

— А что, батюшка, нельзя ли у тебя на сеновале переночевать? — спросил Стенька. — Моя-то, прости Господи, совсем сдурела…

— А ночуй, — дозволил батюшка. — Только чтобы моя не прознала. Они, бабы-то, все друг за дружку горой.

— Да нет, как раз и нужно, чтобы прознала! — возразил хитрый ярыжка. — Моя-то Бог весть что вообразит, а твоя-то ей и скажет — мол, нигде его не носило, тихо и кротко прибрел на батюшкин двор ночлега просить!

— Ловок ты, Степа, — одобрительно молвил отец Кондрат. — Глядишь, и впрямь в подьячие выбьешься!

* * *

Данилка что было духу понесся на Неглинку. Нужно было отыскать Настасью и рассказать ей, что подручный княжича Саввы Обнорского непостижимым образом уцелел, выжил, избежал плахи и затевает на Москве какие-то новые мерзости.

У Настасьи с налетчиками княжича Обнорского были свои счеты — они погубили ее дружка, а может, и жениха — Юрашку. Что на самом деле объединяло этих двоих — Данилка в толк взять не мог.

Федосьица ждала его нарядная, видать, у окошечка стояла. Он и взбежать на крыльцо не успел, а дверь сама отворилась.

Толковать с девкой о разбойных делах он не желал. И потому, собравшись с силами, и улыбнулся, и обнял, и погладил.

— Я ужинать соберу, — пообещала Федосьица. — У меня все припасено!

— Ужинать — это я люблю, — согласился Данилка, — да только сперва мне нужно Настасью-гудошницу сыскать. Я знаю, что она сейчас неподалеку. Не у Феклицы ли?

И показал рукой в ту сторону, где через двор стоял домишко Феклицы.

— Нет, свет, ушла она оттуда. Настасья чуткая — после того, как ватагу чуть не изловили, она бережется. На Неглинке-то ее многие видывали и знают, не ровен час — выдадут.

— К кому же она пошла?

— А к Авдотьице, — коротко объяснила девка.

— Ну так и мы туда пойдем. Где Авдотьица-то живет? — спросил Данилка.

— А она в баню ушла.

— Скоро ли назад будет?

Авдотьица, невзирая на великанский рост и мужицкие ухватки, ему нравилась. Девка была простая, добрая, и он понимал, что с таким сложением жениха не сыщешь, а жить же как-то надобно…

— Да, поди, не скоро. Коли ей там не понравится — седмицы через две, а коли понравится — и вовсе не вернется.

— Это как же? — изумился парень.

— Да жить она в баню ушла! А к себе другую девку пустила, ты ее не знаешь. И Настасьица с Дуней у нее в бане переночуют!

Тут лишь Данилка догадался, в чем дело.

Зазорные девки могли заниматься своим промыслом потаенно — подкарауливать мужиков у кружал, заводить длительную дружбу с посадскими людьми, иные — и с иноками из обителей. А могли наниматься в бани, где, правда, трудились в поте лица, зато и оплата была не случайная, но заранее оговоренная с хозяином. В московские городские бани, где мужчины и женщины парились вместе, иные посетители для того лишь и ходили, чтобы в тихом закутке опытная растиральщица попользовала грешную плоть.

Общественные бани стояли и на Москве-реке, и на Неглинке, и на Яузе. Авдотьица нанялась в хорошую баню, напротив Китай-города, куда ходили с семьями люди почтенные. Самый заработок там был летом, когда домашние баньки-мыленки топить возбранялось. Трудовой день у банщиц был таков, что вечера оставались в полном их распоряжении: к началу вечерней службы в церквах бани закрывались. В окошко горницы светили закатные лучи — стало быть, Авдотьица, прибравшись, уже могла принимать гостей…

— Ну так пойдем к ней! — потребовал Данилка.

— Что так-то?

— Нужно!

Федосьица поглядела на парня. Горяч он был, нетерпелив, упрям… С таким немало слез прольешь…

— Ну, так пойдем, чтобы вернуться, пока решетками улицы не перекрыты.

Данилка, уже думая о своем, не заметил вздоха.

Девка засобиралась. Пригладила мокрыми руками волосы, вдела другие сережки, подрумянилась. Потом вынула Феденьку из колыбели, чтобы занести его к соседке, а на обратном пути — взять.

— Ну, готова я!

— Федосьица! А ведь с тебя белила осыпаются! — весело сказал Данилка и показал пальцем местечко с края щеки.

— Ахти мне! — Девка засуетилась, опять достала зеркало, баночку с притиранием и стала поправлять красу.

Зеркало-складень было здешней работы, со слюдой вместо стекла, деревянной рамы не разглядеть было под оловянными накладками, а венчалось оно плоской луковкой, как если бы настоящий складышек с образами. В ширину развернутое: было оно едва ль не в аршин, но радость уменьшалась тем, что неведомый мастер собрал его из кусочков, только в середке кусок слюды был побольше, четыре на четыре вершка, а в боковинах — совсем крошечные, так что или нос по отдельности разглядишь, или губу, или ухо с серьгой, а все сразу — не получится.

— Умылась бы ты, что ли? — посоветовал Данилка, наблюдая за ее мучениями. — Без белил ты лучше, ей-богу!

— Нельзя без них, грешно, — отвечала Федосьица. — Засмеют! Вон батюшка говорил, что гордыня — смертный грех, а коли девка или баба не хочет белиться и румяниться, стало быть, полагает, будто она и без того хороша!

— Выходит, чем больше белил, тем меньше гордыни? — Данилку это рассуждение позабавило.

— Ну, должно быть, так…

— Но ведь и красы — меньше. Вон Настасья — она разве белится?

— А всяко бывает! Когда плясицей к кому на свадьбу нанимается — тоже все личико вымажет, без этого нельзя… — Тут Федосьица наконец забеспокоилась. — А ты, свет, полагаешь, что она и без белил с румянами хороша?

Ничего на это не ответил Данилка…

Да и что тут говорить? Сама Федосьица спроста ответ подсказала…

Оставив Феденьку у незнакомой Данилке бабы, они поспешили к Китай-городу. Теперь у Данилки уже водились кое-какие деньги — зная, что Федосьица будет беспокоиться о сыне, он остановил извозчика и доставил свою зазнобу к баням не хуже купчихи или боярыни.

Там она уже знала, как подойти с задворков и куда постучать, чтобы отворили.

До сей поры Данилка мылся в кремлевских баньках, которых неподалеку от Боровицких ворот понастроили не меньше трех. В большую, такую, куда ходят семьями, он попал впервые. Его поразило широкое помещение с высокими и низкими лавками, с преогромными ушатами и кадями для горячей и холодной воды. Он представил, как тут в клубах пара мельтешат голые тела, и невольно смутился.

— А, Феденькин крестный пожаловал! — приветствовала его Авдотьица. Была она босиком, в одной подпоясанной рубахе, поверх рубахи — крашенинная распашница, а коса накручена на голову в два ряда вроде венца, отчего статная девка казалась еще выше. — Куму, что ли, ищешь?

Данилка поклонился.

— А что, пришла Настасьица-то? — спросила Федосьица.

— Они с Дунькой у меня и попарились.

Данилку злость взяла — неужто Настасья нагишом среди голых мужиков ходила? Но с другой стороны поглядеть — где еще так удачно спряталась бы лесная налетчица, как среди раздетого народу в бане? Отсюда-то ее добыть мудрено! Кто сунется, того всей баней бить пойдут, да еще и кипятком обварят…

— Так сведи же к ней!

— Так пошли!

Были в бане свои закоулки и каморки, иная для веников, иная для дров, в иной девки-банщицы жили. Водогрейные очаги тоже не посреди больших помещений, а особо стояли. Авдотьица провела Данилку с его зазнобой во двор, не тот, через который они пришли, а другой, там стояли журавли, которыми поднимали в баню воду из Москвы-реки, и там же были деревянные сходни для тех, кто, попарившись, хотел окунуться и вернуться обратно.

— Ну, как ты тут? Не обижают ли? — спрашивала Федосьица.

— Меня, пожалуй, обидишь! А живем мы весело! — рассказывала Авдотьица. — Парнишку намедни привели париться — лет четырнадцати, хорошенький! Все стыдился, прикрывался! А с ним старший, не понять кто, однако не батька. И говорит нам, банщицам, — ну-ка, девки, выберите из себя одну покрасивее, чтобы парнишкой моим занялась. Его уж женить скоро пора, а он и к сенным девкам еще не приставал! На нас смех напал!..

Она звонко рассмеялась.

— Ох, и стыд, и срам, стоим, кто с шайкой, кто с веником, и хохочем-заливаемся! Тот дядька слушал-слушал, да и сам туда же! Ржет, как жеребец стоялый, со взвизгом, сперва себя по ляжкам хлопал, потом нас принялся… И такое тут началось!..

— А парнишечка? — спросила Федосьица.

— А парнишечка-то тем временем и сбежал!

Данилка шел за ними следом, слушая эти глупости с великим неодобрением.

— Вот тут! — Авдотьица стукнула в низкую дверь трижды.

— Да заходи ты! — раздалось изнутри, и дверь отворилась.

Настасья с Дуней сидели в крошечном чуланчике, там же они и ночевать собирались, вдвоем на одной широкой лавке, застланной войлоком.

— Гляди, кого я привела! — Авдотьица, нагнувшись, вошла в чуланчик, и сразу там стало мало места.

Настасья подняла голову и встретила взгляд.

Должно быть, до Москвы-реки добежать и вернуться можно было, пока длился этот взгляд, длился в полном молчании, потому что и Авдотьица, и Дуня поняли — тут что-то не то творится…

Федосьица же, стоявшая рядом с Данилкой, не понимала, почему нет положенных приветственных слов, почему Настасья не встанет, не скажет куманьку «добро пожаловать», не обнимет его попросту.

— Я по делу… — сказал наконец Данилка. — Поговорить надобно.

— А и поговорим, — согласилась Настасья. — Дайте-ка нам потолковать, девушки.

Это было и не просьбой, и не приказанием, а, может, для Авдотьицы — просьбой, для Федосьицы с Дуней — приказанием. Однако посторонилась Авдотьица, впуская в чуланчик Данилку, а затем вышла, дождалась, пока выйдет и Дуня, да и прикрыла дверь.

— Как там наши? — спросила Авдотьица. — Как Лукинишна? Феклица? Марьица? Феденька наш как?

Федосьица поглядела на запертую дверь.

Не было в ней ревности, нет. Она лишь поняла, что с Данилкой ей не по пути. Случайно несколько шагов вместе пройти выпало…

— Не печалься, — все поняв, сказала Авдотьица. — Настасья-то ни с кем не уживется! Она бы и с Юрашкой не ужилась. Я ее насквозь вижу. Ей не мужик нужен…

— А кто? — спросила Дуня.

— Гудок ей со смычком нужен! Да пляска! Она ведь только тогда и радостна, когда играет да пляшет, я ее видела. Ей ни дитяти не надобно, ни нарядов, с ее-то норовом…

— Да и ему-то шут его знает что надобно… — вздохнула Федосьица.

В чуланчике меж тем молчали.

Оба не знали, с чего начать.

Настасьица пыталась понять, что о ней знает и чего не знает Данилка. Он же глядел на отчаянную девку, которая не побоялась обмануть самого дьяка Дементия Башмакова, выдать себя за умершую полюбовницу Саввы Обнорского, чтобы разбойного княжича погубить. И ведь как точно рассчитала — последнее время было девичий обоз зимним путем в сибирские украины, в Иркутск, к казакам отправлять! Вот и отправили ее из Москвы за государев счет, и вывезли, спася тем самым от облав на лесных налетчиков.

Как это с ним обычно случалось в волнении, Данилка стал раскачиваться наподобие сосны в бурю.

Настасьица встала с лавки.

— Ну, здравствуй, куманек!

И шагнула навстречу, желая, как это водится между близкими людьми, обнять кума. Но он отстранился.

— Аль стряслось что?

— Стряслось, — сказал Данилка. — На Москве Гвоздь объявился.

— Кто?!

— Ивашка Гвоздь.

— Да я ж!.. — И Настасьица запнулась.

Она своей рукой, своим кистенем ударила Гвоздя в висок, он не должен был выжить, однако каким-то чудом выжил.

— Так-то.

— Садись, — сказала она, указав место рядом с собой, да больше и некуда было.

Данилка сел и уложил сжатые кулаки на колени.

— Мои товарищи с ним о встрече условились. Коли хочешь, можешь и ты прийти.

— Так вот зачем ты меня искал?

— Да. Это — твой…

И Данилка, не зная, как обозначить Гвоздя, замолчал. Впрочем, слов и не потребовалось — Настасья все прекрасно поняла.

Данилка отдавал ей право покарать человека, который, может, и не своими руками погубил ее жениха, однако тому сильно способствовал.

— Так вот ты каков… — негромко произнесла она.

— Да уж каков есть.

— Должницей твоей буду.

Данилка повернулся к ней.

Он не имел опыта обхождения с девками и женками, кроме бурной ночки с Федосьицей. Но чуял — Настасья ведет себя не так, как полагалось бы лишившейся жениха невесте, хотя полгода уж прошло…

— На том свете угольками сочтемся…

То, что у девок свой способ платить такие долги, ему и на ум не пришло. И Настасья сперва удивилась его простоте, ведь любой иной сразу завел бы тонкую речь о способе возвращения долга, а потом вдруг осознала — парень-то как раз не «любой иной».

— Стало быть, наведешь на него?

— Наведу.

— Ох, и отслужу я по Юрашке панихиду!.. — воскликнула она с каким-то диким весельем.

— Ты сильно Юрашку любила? — спросил Данилка.

Кабы кто другой начал задавать ей вопросы про ее любовь, она бы уж так ответила — мало бы не показалось. Но этот был еще так молод, что в вопросе не было ничего обидного, ничего ревнивого, а лишь желание понять — точно ли бывает любовь, за которую убивают кистенем?

Обманывать парня Настасья не хотела. Правда могла показаться ему странной и недостойной ее, однако лучше ему было узнать именно правду, чтобы перешагнуть через нее и больше никогда к этому не возвращаться.

— Я с ним была, — отвечала Настасья. — А вот любить-то и не получилось. Помнишь то дело с княжичем?

— Как не помнить… — проворчал парень.

— У нас осень страшная выдалась, — помолчав, сказала девка. — Наша ватага сразу пятерых мужиков недосчиталась. И по сей день не знаю — то ли их выдал кто, и потом в тюрьмах следы потерялись, то ли сбежали. Остались бабы с детишками, старики, а мужиков — четверо. И — осень… Куда деваться?

— А раньше что вы осенью делали?

— А по-всякому бывало. Могли и на Москве прокормиться. Но для этого медведи нужны, когда с медведями — хорошо подают. А у нас те пятеро не сами пропали, а с кормильцами… Вот мы собрались на совет, да и переругались. Одни говорят — нужно на север пробиваться, к Архангельску, там строгостей поменьше, там прокормимся. Другие — а где на дорогу денег взять? Стали считаться — кто сколько в общую казну внес. И получилось-то, что бабы с детишками ничего не внесли, а только старики и молодые девки-плясицы с мужиками. А летняя-то дорога того гляди скоро раскиснет, а санный-то путь когда еще станет! Старики говорят — расходиться надо, и пусть каждый как сам знает, так и зимует, ни у кого на шее не виснет. Им-то хорошо, они могут на зиму бахарями в богатые дома пойти. Покажут угол в подклете, дадут войлок — на пол кинуть, позволят с края людского стола садиться, что еще старику надо? А они хорошо старинки сказывают, про богатырей, про всякие чуды-юды, прокормятся в бахарях до весны! А прочим куда? Как поняли, что некуда, а потом — как дороги раскисли, так бабы и взвыли! А жрать уже и нечего!

— Так вы и оседлали Стромынку?

— Нет, я не сразу догадалась. Мы в Ростокине по дворам стояли, пока платить было чем. Как денег не стало, так нас и в тычки. Хорошо, что никто не донес — мол, скоморохи беззаконно на Москве объявились. Как быть? Ушли в лес — не ночевать же среди чистого поля! А леса там знатные! Вот мы и перехватили в лесу один обоз — кому-то в Москву мешки с мукой везли, капусту, репу… Обоз-то в три телеги! Мы тех кучеров припугнули да и отпустили с Богом. Даже телеги с лошадьми им оставили — нам-то в чащу уходить, куда мы все это за собой потащим? И то намучались, пока съестное перенесли. Ну и пошел о нас слух…

— Что лесные налетчики завелись?

— Да, куманек. И сами уж не рады были — ну как из Москвы стрельцов пошлют нас ловить? Да только не до Москвы, а до Юрашки слух дошел. Он потом смеялся — баба, сказывают, ростом в сажень и в плечах косая сажень, и голос — как у соборного архиерея, и кулаки — как два чугунка, и кистень-навязень поболее цепа, и как дернет за ручку — ручка из плеча вон, а как дернет за ножку — ножка из гузна вон! И стоит за ней сила несметная…

Она невесело усмехнулась.

— Приехал, сыскал, подивился… Какие уж там налетчики — я, да Третьяк, да Филатка, да Лучка, да Лучкина женка на сносях… Мы-то лишь шуметь да грозить горазды, мы тебе что хочешь сыграем — вот и налетчиков сыграли. А у него-то — доподлинная ватага. Про Юрашку Белого все знали! Он и предложил объединиться. У него в лесу, в самой чащобе, землянки были вырыты, хоть в них зимуй. А нам — куда деваться? Вот так, куманек, стала я прошлой осенью налетчицей…

Данилка и не думал осуждать куму, но ей, видать, что-то померещилось.

— А что, куманек? Мне на Неглинке зимовать следовало? Пьянь, теребень кабацкую за алтын привечать?! Тогда-то и узнала я от него, что есть на Стромынке еще ватаги, и одну чуть ли не княжич водит. Попросил Юрашка нас, веселых, в этом деле разобраться — мы ему княжича и выследили. И стали мы не скоморохи, Данилушка, а портные, — без улыбки сказала Настасья. — За московской заставой с вязовой иголкой стояли… Волей-неволей я с Юрашкой сошлась — нам это на роду написано было, поодиночке мы бы не устояли, а вместе, может, и вышло бы…

— Да будет тебе каяться, — буркнул он.

Данилка действительно не понимал, для чего Настасья все это ему рассказывает. Ему-то хотелось знать, что объединяло ее с Юрашкой, да ей-то зачем нужно, чтобы он услышал правду.

Конечно, неизвестно, как бы у нее с тем Юрашкой сложилось, кабы княжич Обнорский не столковался с Разбойным приказом да не сдал опоенных сонным зельем Юрашкиных налетчиков. Но, коли этой беды бы не стряслось, то и не опоили бы случайно конюха Родьку Анофриева, и не ввязался бы Данилка во все это смутное дело, а так бы по сей день и прозябал на конюшнях незнамо кем, дурачком приблудным…

— Я не каюсь. Ты спросил про Юрашку — я ответила.

— Ин ладно. Как нам с Гвоздем быть?

— Ты сам сказал: Гвоздь — мой!

— Твой-то твой, — и тут Данилка усмехнулся. — Да ведь я его тебе из полы в полу, как купленного коня поводья, не передам!

— Как тебя-то на него вынесло, куманек?

— А не поверишь, кума, — с неожиданной для себя легкостью обращения отвечал Данилка. — Искал-то я клад, а нашел-то Гвоздя…

— Ты?! Клад?! А ну, сказывай!

Она так к парню повернулась, так в глаза ему заглянула — он даже головой помотал, словно избавлялся от наваждения.

Однако уж коли начал — пришлось вкратце рассказать, как набрели на тело купца Терентия Горбова и как в том же месте отыскали с Семейкой еще одно, уже неведомо чье мертвое тело.

— Что вы кладознатца расспросить решили — это разумно, — одобрила Настасья. — А вот что Гвоздь в кладознатцы записался — это мне не нравится. Что-то он такое затеял, чего и в ступе не утолчешь.

— Главное, оба про медвежью харю толкуют! Околесица какая-то!

— Задумал я жениться, не было где деньгами разжиться, — качая головой, произнесла Настасья. — Лежат под кокорой, сам не знаю, под которой… Вот что, куманек. Не след тебе в это дело с Гвоздем путаться. Коли он Третьяка брать клад сманивает — стало быть, Третьяк этим и займется. Тебе же хватит хлопот с тем Абрамкой-кладознатцем.

— А что Абрамка? Он сказки сказывать горазд. Нам того изловить нужно, кто…

Данилка чуть было не брякнул «кто Голована в свечку поднял, так что я кубарем полетел», но удержался. Докладывать про свою неловкость он бы и под пыткой не согласился. Семейка вон видел — и счастье, что Семейка человек понятливый, не напоминает и на смех не поднимает. Богдаш Желвак бы уж все конюшни повеселил…

— Того лешего, которого вы с Семейкой над вторым мертвым телом увидали?

— Его, родимого.

— Давай-ка поразмыслим. Коли это Гвоздь людей к медвежьей харе заманивает да убивает — какой ему с того прок?

— Грабит покойников, поди?

— А что с них возьмешь? Они же не клад хоронить едут, а наоборот — за кладом! Стало быть, в кошеле у такого кладоискателя — алтын или два.

— А коли он чего-то такого им наплел, что они и с собой деньги берут?

— Наплести он мог. А что, куманек, не добежать ли тебе до горбовского двора, не узнать ли, что вместе с тем Терентием пропало?

— Поздно уж!

— А спозаранку! Тебя-то там, поди, помнят и хорошо встретят.

— Ин ладно.

Данилка не хотел идти вечером к Горбовым потому, что его просил прийти старый кладознатец Абрам Петрович. Парень и с Семейкой условился, чтобы тот подошел к огапитовскому двору, мало ли что при беседе выплывет на свет Божий? Кладознатцу-то что, он, можно сказать, у себя дома. А заставлять ждать лишнее время товарища Данилка не хотел.

— Уходишь? — видя, что он поднимается, спросила Настасья.

— Ухожу.

— Ну, скатертью дорога, куманек!

Данилка взглянул на нее с недоумением — откуда такое ехидство? Ведь услугу оказал! Черт их, этих баб и девок, поймет!

Она тоже встала.

— Ступай, ступай!

А сама шагнула, оказалась совсем близко, так что целовать впору.

Однако целовать Данилка не стал. Ему и в голову не стукнуло, что поцелуя еще и так можно просить — сердито.

— Про Гвоздя Третьяк все будет знать, — сказал он на прощание. — С него и спрашивай.

— С него и спрошу. А ты, коли уж такой добрый, не мешайся в это дело, куманек. Ступай. Господь с тобой.

Она отступила и неожиданно перекрестила парня.

За дверью ждала недовольная Федосьица.

— Пойдем, что ли?

Авдотьица вывела их и ласково с ними простилась.

— Где бы извозчика взять? — спросил Данилка.

Федосьица радостно улыбнулась — нетерпелив! Горяч!

Однако велико было ее недоумение, когда парень усадил ее в тележку, а сам залезать не стал.

— Дельце одно есть. Справлюсь — прибегу.

— А можешь хоть и вовсе не приходить! — вдруг обиделась она.

Извозчик легонько хлестнул кнутом лошадь, колеса скрипнули, девка поехала прочь.

Данилка остался стоять в полной растерянности — за что?!

О том, что это — за ожидание у дверей чуланчика, где он довольно долго совещался с красавицей Настасьей, догадаться парню было мудрено.

Громко вздохнув и назвав про себя Федосьицу дурой, он зашагал торопливо, настроившись уже на охотничий лад. В голове у него стали раскручиваться и разворачиваться мысли, связанные с розыском, он стал прикидывать, как же быть теперь с самозваным кладознатцем Гвоздем и не выйдет ли, что Настасья, рассчитавшись с врагом, лишит конюхов возможности выяснить, что такого, связанного с медвежьей харей, замыслил Гвоздь на самом деле…

И тут только Данилка понял, что Настасья опять обвела его вокруг пальца. Коли она — плясица и гудошница, вынужденная в ту горестную осень сколько-то раз добывать себе пропитание на большой дороге, то где же она выучилась так ловко махать кистенем?

Очень недовольный сам собой за нелепую доверчивость, парень поспешил туда, где условились встретиться с Семейкой. Время было примерно то, когда он собирался увидеться с кладознатцем и договориться с ним о совместном выезде в лес за кладом.

Семейка собирался последить исподтишка и, возможно, заметить что-то такое, чего Данилке, беседующему с Абрамом Петровичем, было бы и не углядеть.

— Что невесел, свет? — спросил Семейка.

Данилка не стал жаловаться на Настасьины хитрости, отговорился тем, что ночью почитай что и не спал. И они поспешили к дому купца Фомы Огапитова, и явились, когда уже почти стемнело.

— Пришли-то пришли, — сказал Семейка. — А как теперь его оттуда выманить?

Очевидно, купец Фома Огапитов ложился спать рано, и чада с домочадцами — соответственно. Конюхи поскреблись было в ворота, да были облаяны из-за высокого забора псом, а никто не подошел, не спросил, что за люди, кого надобно.

— Сам велел же к вечеру подойти! — обиделся Данилка.

— К вечеру, — повторил Семейка. — А сейчас уже чуть ли не ночь на дворе.

Данилка недовольно фыркнул.

— Вот ведь старый черт! Задал загадку — ломай теперь голову!

— А никто и не заставляет, — напомнил Семейка.

— То-то и оно, что заставляет…

Среди конюхов не были в ходу всякие нежности и тонкие движения души, а еще менее — слова о возвышенном и божественном, вот разве что Тимофей время от времени разражался проповедью. И потому Данилка не стал объяснять Семейке, что заставляет его лезть в это дело крохотный младенчик, в самый миг рождения осиротевший. А участие конюхов в уходе скоморошьей ватаги от облавы — это уже вторая и не столь значительная причина.

Но Семейка и сам был не дурак.

Когда они втроем — Семейка, Богдаш и Тимофей — вздумали взять под свое покровительство странноватого парня, то именно потому, что он был не пронырлив, не изворотлив, зато носил в себе некую решимость, бескорыстную готовность к отчаянным действиям. И цену своим поступкам устанавливал сам…

Данилка хмыкал, крякал и чесал в затылке — проделывал все, что сопутствует напряженному размышлению.

— Погоди-ка… — молвил он. — Ведь коли этот старый черт по ночам выезжает клады искать, стало быть, где-то в заборе есть дырка! Ты вспомни, как он толковал — мол, чтобы за ним с телегой и лошадью прибыли!.. А он, никого не разбудив, незаметно выйдет, погрузится да и поедет!

— Дырки всякие бывают, — отвечал Семейка. — Иная доска в заборе лишь одним краем держится, а за другой приподнять можно да и пролезть. Да только поди ее найди! Коли мы все доски сейчас шевелить начнем, псы такой лай подымут — всех перебудят.

— А давай-ка обойдем двор, — предложил Данилка. — Может, там, со стороны сада, догадаемся?

— Ох, примут нас за воров… — буркнул Семейка, но пошел.

Забор он и есть забор, длинные толстые доски настелены вдоль, прибиты к толстым кольям, гляди на него не гляди — правды не высмотришь. Но упрямый Данилка направился вдоль этих досок, как будто та, подвижная, обещалась ему в нужный миг голос подать.

Вдруг он ощутил на плече Семейкину руку.

— Нагнись… — прошелестел голос.

Вдоль забора, как оно и должно быть, росли лопухи, бурьян, прочая высокая сорная трава. В темное время сидящий на корточках человек мог за ней весь укрыться. Данилка под давлением Семейкиной руки присел, скорчился и тогда лишь понял, в чем дело.

Глазастый Семейка, не занятый беседой с досками, углядел в том конце переулка человека.

Человек шагал уверенно, размашисто, оглядываясь не воровато, а даже жизнерадостно — почему-то ночная прогулка ему была приятна. Был миг, когда он просто поднял голову и залюбовался звездами…

— Не иначе, к зазнобе спешит… — шепнул Семейка.

Человек замедлил шаг — надо полагать, пришел к нужному месту.

— Абрам Петрович! — позвал он негромко. — Где ты, отзовись!

Голос был молодой, звучный, даже протяжный.

— Тут я, батюшка! — ответили из-за купеческого забора.

Данилка, чтобы вслух не охнуть, зажал рот рукой.

— Поп… — изумился Семейка, но — шепотом.

И точно — молодой поп явился в переулок для переговоров с кладознатцем.

— Как дельце-то наше? — осведомился священник. — Добыл ты, о чем уговорились?

— Скоро уж устроится, — отвечал кладознатец. — Сыскал я людей, с какими ехать клад брать. Как возьмем — то, что тебе надобно, получишь.

— Только ты, Абрам Петрович, чтоб без лишнего шума, — попросил собеседник. — И так уж я к тебе со всяким береженьем по ночам бегаю, как, прости Господи, девка к молодцу…

Данилка легонько сунул локтем взад, чтобы Семейка мотал на ус все сказанное. Товарищ его легонько похлопал по плечу — мотаю, мол, мотаю!

— Да ты не беспокойся, милостивец, — убедительно молвил кладознатец.

— Как не беспокоиться! Сегодня ж уговаривались!

— Не вышло вчера отправиться. А тот, кого я сегодня жду, что-то не приходит.

— А кого ждешь-то?

— С парнишкой молоденьким я уговорился, дитя еще, как раз тот человечек, которому клад откроется! Клад-то дурака любит! А этот, может статься, и на дурака заклят. Как умные взять пытались — не давался…

Данилка решительно не желал признавать в дураке себя, а приходилось — Семейка за спиной, сидя на корточках, как-то подозрительно заскрипел. Такой скрип в глотке бывает, когда смех стараются удержать и придушить…

— Так когда приходить-то?

— Следующей ночью наведайся. Не может быть, чтобы дурачок-то мой не пришел, я его крепенько зацепил. А коли что — я к тебе в храм загляну…

— Не надо во храм! И так уж обо мне всякое говорят! — воспротивился поп. — Уж лучше я сам тебя в этом же месте и в это же время навещу.

— И сам же потом жаловаться будешь, что почем зря я тебя по ночам гоняю! — возразил кладознатец. — С Божьей помощью, завтра уже будет ясно, когда едем клад брать…

Тут Семейка внезапно сжал Данилкину руку.

Если бы не товарищ, парень и не обратил бы внимания на хруст. А так — услышал, что кто-то крадется вдоль забора, так же, как и они, хоронясь за бурьяном. И крадется у них за спиной, не подозревая об их присутствии, а подбираясь к тому месту, где беседует Абрам Петрович с безымянным пока молодым попом.

Еще немного — и этот человек споткнулся бы о Семейку…

— Сколько ж можно по ночам к тебе шастать! — никак не мог утихомириться поп. — Я, кажется, тебя не подводил ни разу, платил честно — Господь свидетель! А коли ты цену завышал — так, опять же, по-доброму расходились!

— Да я ли для тебя не делаю всего, что только можно? — отвечал Абрам Петрович из-за забора. — Да я ли не беру грех на душу!..

— Какой еще грех?..

— А такой грех и беру, что неугодным Богу делом ради тебя занимаюсь!

— Ради меня ли?

Назревала ссора.

Тот, кто подкрадывался вдоль забора, пригибаясь, решительно выпрямился. Тут же вскочил Семейка и кинулся на него с криком:

— Имай вора!

Данилка развернулся чуть ли не в прыжке с коленок. И увидел, как отлетает невысокий, легонький Семейка от здоровенного мужичищи, ростом с колокольню и лохматого, как взъерошенный бурей стог соломы.

Узнать его можно было по очертаниям головы в дикой волосне, по необычному росту! Это был тот, кого в лесу, сквозь листву, Семейка не без оснований принял за вставшего на задние лапы медведя.

Данилка был и повыше, и поплотнее товарища. Правда, опыта рукопашной схватки почитай что не имел, зато имел отчаянный норов и удивительную быстроту действия. Еще только выходил медведище из разворота, в который потянула его правая ручища, основательно двинувшая Семейку, а Данилка тут же справа на него и набросился, и что было силы заехал в ухо.

Отродясь он так не бил кулаком по жесткому, детские драки не в счет, и едва не выбил кисть из сустава, а уж боль была такая — еле крик удержал.

Семейка, очевидно, не слишком пострадал. Он по лопухам перекатился к мужичищу и с такой силой лягнул его обеими ногами в бедро, что прямо рыбкой в воздух взлетел.

Только это и спасло Данилку — ведь противник лишь башкой мотнул, на ногах устоял, и его левый кулак уже летел к парню…

— Караул! — заорал, плохо разбирая в темноте подробности, но чуя опасность, молодой поп.

Подбитый ударом чуть выше колен, мужичище пошатнулся, повернулся, быстро сообразил, что схватка проиграна — да и кинулся бежать.

Данилка прижал к груди пострадавший кулак и опустился на корточки, чтобы помочь Семейке.

— Ступай к нему, ступай! — шепотом приказал Семейка.

— А ты?..

— Да ступай же…

Данилка выпрямился и зашагал к попу.

— Это что такое было? — спросил тот, бросаясь навстречу.

— А то и было — убийца вокруг этого двора крутится! — отвечал Данилка. — Абрам Петрович, где ты? Это ведь по твою душу приходили!

— Тихо ты, тихо!.. — донеслось из-за высокого забора. — Какой еще убийца?

— Пусти — расскажу.

— Да как же я тебя пущу-то?

— Как хочешь, так и пускай, через забор перекрикиваться не стану.

Данилка был так возбужден дракой, что утратил всякое почтение к старости.

— Да и меня пусти! — потребовал поп. — Мало ли кто тут слоняется, до тебя добирается! Я ради тебя душу губить не желаю!

— Да будет вам, будет, не шумите! — умолял из темноты кладознатец. — Какой еще убийца?

Тут Данилка несколько опомнился.

Поп и Абрам Петрович такие странные речи вели, что еще непонятно — а не увязаны ли все трое в один узелок?

— Да узнал я этого человека, — сказал Данилка. — Он у Спасских ворот околачивается, милостыньку просит. А сказывали, несколько человек убил, потом раскаялся, и ему от старца послушание дано — милостыньку собирать да панихиды по убиенным служить. Но коли он ночью шатается и по кустам прячется, может, опять за старое взялся?

Был такой юродивый, дед Акишев про него очень даже поучительно толковал. Мол, нет такого греха, который превозмог бы милосердие Божье, главное — смириться. Вот он очень кстати и пришел парню на ум! Тот, правда, был и ростом пониже, и статью пожиже, а коли совсем точно — Данилке по плечо и вдобавок горбатый…

— Гляди ты, куда забрался, — неодобрительно сказал молодой поп. — Ему бы при обители жить. Ну, ладно, с юродивыми толковать я умею. Недосуг мне, Абрам Петрович! Господь с тобой!

И заторопился прочь, но не туда, куда удрал медведище, а совсем в другую сторону. Видать, очень не хотелось ему сталкиваться со стрелецким караулом, который сам же он сдуру и позвал.

— Молод отец Федор, молод и горяч, — сказал Абрам Петрович. — А ты, дитятко, молодец! В бой ринулся — меня, старого, спасать…

— Ты знаешь, кто это был?

— Ходит тут один, совсем помешался. Клад найти хотел, совсем уж докопался, так клад у него в землю ушел. Вот он на меня и думает — мол, я на тот клад зарок такой положил. Совсем головкой-то ослаб, бедный.

— А как звать-то его? — непонятно зачем спросил Данилка.

— А Быком люди кличут. Ведь здоровый такой был, нечесаный? Так это точно он — Бык! А тебя-то как звать?

— А Данилой, — приосанившись, хотя впотьмах да сквозь забор кладознатец этого бы и не увидел, назвался Данилка.

— Славное имечко. Послушай меня, старика, Данилушка, я вот думал, думал, да и надумал. Не ищите вы того клада!

— Ты ж сам, Абрам Петрович, меня одного звал! — напомнил Данилка.

— Звал, думал с тобой одним идти клад брать, да передумал. Не гонись за ним, свет! Он тебе удачи не принесет!

— С чего это ты взял? — Данилка был удивлен превыше всякой меры.

— Я знаю.

— Тогда — не знал, а теперь знаешь?

Кладознатец несколько помолчал.

— Клад над человеком большую власть имеет, — голос его сделался вдруг глуховатым, тяжелым. — Клад такое прикажет — сам не рад будешь… Не нужен он тебе! Ты меня от того Быка спас, прогнал его, вот и я тебе добром за добро плачу — откажись ты от клада!

— А коли не откажусь?

В Данилке взыграло упрямство.

— Коли не откажешься — приходи завтра после заката. А я весь день молиться буду, чтобы Бог тебя просветил. Послушай меня, я так впервые говорю-то! Не гонись за кладом! На кой тебе тот жемчуг? Ты не красная девка! Тот клад кровью полит, он тебя погубит! А теперь ступай с богом, Данилушка, ступай, голубчик… Озадачил ты меня, смутил ты меня… Ступай!..

— Абрам Петрович!

Но кладознатец уже торопился прочь от забора.

— Семейка! А, Семейка?.. — позвал шепотом товарища Данилка.

Но и Семейки тоже не было…

* * *

Денек у Стеньки выдался — и Боже упаси!

С утра ему пришлось довольно быстро выметаться с поповского двора — попадья, выйдя присмотреть, как работница обихаживает обеих коров, обнаружила двух спящих подкидышей — Стеньку и Вавилу. К Вавиле она принюхалась, и этого ей вполне хватило, чтобы гром небесный грянул над обоими повинными головушками.

Хоть одно утешение — вся Стрелецкая слобода будет знать, что пьяный земский ярыжка Аксентьев провел ночь не где-то, а в обнимку с пьяным же поповским работником Вавилой… Авось и до Натальи дойдет…

Сегодняшняя Стенькина трудовая деятельность началась с первых же шагов по слободской улице. Он нагнал Илью Могутова и завел с ним беседу о покойниках-родителях. Илейка не мог понять, с чего бы его батька вдруг так Стеньке полюбился, однако в конце концов сообщил, что жил Панкратий Могутов до пожара в Ендове, примерно там, где как раз накануне мора воздвигли храм Георгия Победоносца.

Кабы от Стрелецкой слободы Замоскворечьем бежать — так оно вроде бы и недалеко получается. Но Стеньке-то сперва нужно было к Кремлю, к Земскому приказу, а уж оттуда, выкроив времечко, оторвав его от обхода торга и прочих дел, бежать обратно в Замоскворечье, да еще куда Макар телят не гонял!

Пришлось у земского ярыжки Захара занять алтын и деньгу на извозчика.

На торгу Стенька очень строго прошел вдоль бабьего ряда, где выставлялись на продажу всякие рукоделья. Испугав сперва торговок, он затем, к немалому их удивлению, набрал у них лоскутьев, чтобы, навязывая их на кусты, пометить место.

У новенькой церкви он расплатился с извозчиком, взявшим, как и было сговорено, две деньги, и пошел было вокруг строения, да преградил дорогу ручей. Таких ручьев тут было два, и каждый имел нечто вроде заводи, где скапливалась вода и стояла недвижимо, как в больших ендовах. За это, надо полагать, место и получило свое прозвание.

Найти овин Панкратия Могутова оказалось несложно. И в самой Москве было немало пустырей на местах пожарищ, особенно они размножились после чумного сидения. Стенька предположил, что, раз Могутов перебрался жить в Стрелецкую слободу, то вряд ли перед тем отстроил сгоревшие хоромы, скорее всего, так их и бросил. Странствуя от пустыря к пустырю, допрашивая бабок, которые таращились на зеленый казенный кафтан с буквами «земля» и «юс», как на чудотворный образ, он довольно быстро нашел черный, как будто дегтем облитый, овин. Это, как он и думал, было на краю Ендовы, так что за огородом уже зеленела рощица, а за той рощей, надо полагать, имелся и лесок.

Стенька встал у овина, поглядел на солнце, определил, где восток, и решительно зашагал на поиски старого дубового пня.

Пень был там, где ему и быть надлежало — среди молодых деревьев. Да и куда бы он делся, кому такое сокровище нужно? Стенька развернулся, высмотрел меж листвы овин и зашагал аршинными шагами. Там, куда впечатал девятый, навязал на низко, почти у земли растущую ветку лоскуток.

Другие лоскуты он приспособил тоже как можно ниже, на выходе из рощицы, как бы обозначив ими проход, по которому нужно было следовать к заветному пню.

Теперь следовало поскорее возвращаться в приказ, получать нагоняй за то, что шастал незнамо где, да и браться за службу.

— Послезавтра!.. — мечтательно произнес Стенька.

Жизнь была прекрасна — не один, а целых два клада сами просились ему в руки. И тот, что уговорились выслеживать с Деревниным, положенный боярином Буйносовым, и тот, что прятался, как оказалось в клочках, торчащих из книг отца Кондрата, — оба взывали: бери нас, Степан Иванович, рученьками! Ну, как не сжалиться, как не взять!

Стенька почесал в затылке — по времени все выходило просто замечательно. Сперва он поедет с отцом Кондратом искать по его кладовой росписи. На следующий день возьмет те же мешки, лопаты и фонарь, чтобы ехать вместе с Деревниным!

И начнется совсем иная жизнь!

В Земском приказе было затишье.

Стенька прибежал очень вовремя: писец Гераська Климов отпрашивался у подьячего Емельяна Колесникова, жена у писца рожала, так хотелось домой поскорее.

— К крестинному столу-то позовешь? — весело спрашивал Колесников. — Знаю я вас, нет чтобы позвать, угостить, напоить!

— Да Емельян Савельевич! — истово таращась на начальника, восклицал писец. — Да я!.. Да тебя!..

— А вот и Степа. Беги, Гераська, покуда я добрый. Степа, садись, пиши!

И впрямь он был добр — доверил Стеньке составить челобитную для мужика, который смирно стоял в сторонке.

Дело было простое. У купчишки из тех, что товару имеют на полтину, со двора сосед тележные колеса свел. И все подтвердят, что это его колеса теперь в соседской телеге. Стенька выпытывал имена, сопел, записывая, росчерки выделывал знатные. За этим занятием и обнаружил его Деревнин.

— Вот, к делу приставил, — сказал Колесников. — Ну, справился ли, нет? Долгонько маешься!

— Ну-ка, чего ты тут навалял?.. — не давая завершить, спросил Деревнин, беря в правую рученьку столбец. — Ишь начертал — словно черт вилами по Неглинной! Ого! Челобитная на государево имя! Ну-ка…

Он просмотрел первые несколько строк и поднял глаза на Стеньку.

— Ты, когда в приказной избе околачиваешься, слышишь хоть слово разумное или мух ловишь?!

Стенька, испуганный таким наскоком, онемел.

— Ты что тут, шпынь ненадобный, понаписал? — И Деревнин прочитал вслух: — «…бьет челом холоп твой, купчишка…» Какой тебе купчишка холоп?!

Деревнин положил столбец на стол и начал строго внушать:

— Коли торговый гость государю челом бьет, то пишется «мужик твой», коли простой купец — «сирота твой», коли боярыня — «рабица твоя», коли смерд — «крестьянин твой», коли боярский слуга — «человек твой», а холопом сам себя перед государем боярин именовать изволит! Ты который год в приказе, пес? Наиглавнейшего не выучил!

Стенька только кивал.

В душе же снова проснулось ликование — недолго ему слушать срамословные поношения! И не подьячим он, Степан Иванович Аксентьев, сделается, а в купцы пойдет! С такими-то деньжищами!

Потому он даже не обиделся на Деревнина, а лишь, выслушав, сказал смиренно:

— Вдругорядь не стану, Гаврила Михайлович. Так ты не забудь-то насчет дельца нашего…

— Да помню, помню, — делая вид, будто дельце пустяковое, отвечал подьячий и отошел от стола.

— Перепиши, как полагается, — велел Колесников. — Ох, страдник ты, Степа, и наука тебе не впрок…

«Послезавтра!..» — отвечал ангельский глас в Стенькиной голове.

Завтра в ночь — клад отца Кондрата, послезавтра в ночь — клад боярина Буйносова!

Стало быть, нужно в эту ночь как следует выспаться.

* * *

Ни свет ни заря Третьяк прибежал к Федосьице. Он надеялся найти у нее Данилку.

После разговора с Гвоздем, когда назначили время поездки в лес сообразуясь с указанием парня, он хотел выяснить, почему вдруг это дело откладывается. Но Данилка скрылся, и лишь потом выяснилось, что он успел потолковать с Настасьей.

Зная ее норов, Третьяк хотел сперва узнать правду у Данилки, иначе бешеная девка много чего затеять может, а удержать ее, как удерживал раньше, он не сумеет.

Третьяк опоздал. Данилка уже успел, схватив засохший пирог, удрать.

Федосьица возилась с Феденькой — приготовила ушат с теплой водой для купания и чистую рубашечку. На полу лежала кучка грязных пеленок — не пропадать же теплой-то воде, за одним разом и постирать можно! Вид у девки был такой унылый, словно всех родных схоронила.

— Что так-то? — спросил скоморох.

— Да ну его! — отвечала Федосьица. — Как ночевать негде, так он и тут!

— Уж и сама не рада, что обнимала?

Она вздохнула.

— Тебе бы, девка, с Москвы-то съехать, в Твери, что ли, поселиться, где тебя не знают, — посоветовал Третьяк. — Мужа тебе надобно, дом, семью. А это — не муж. Сама ведь видишь.

— Я за него и не собиралась, — честно заявила Федосьица. — Думаешь, легко мне? Тот купец со мной чуть ли не с Пасхи жил — и обстирай его, и вкусно сготовь, и всегда к нему с лаской! А поглядишь на его бороду-то — и плакать хочется. На что мои молодые годочки тратятся?..

Больше она объяснять не стала, да скоморох и так понял: уж коли тратятся молодые годочки, так пусть хоть раз — как сердце пожелало!

— Ты не плачь, не плачь, — попросил он. — Другого наживешь. Этого в шею гони! Ты красавица, ты разумница, неужто нет и для тебя доли счастливой? Есть же!

— Счастье наше бабье — воровское, украдочкой, на малую минуточку!.. — выкрикнула она и впрямь заревела, а Феденька подхватил.

Третьяк, даже не спросив, куда это Данилку понесло спозаранку, удрал.

В поисках товарищей-скоморохов, которые могут что-то рассказать про Данилку, он отправился в «Ленивку», а от Неглинки до Волхонки — чесать и чесать.

— Тут из ваших один только Томила, — сказал ему целовальник, Левонтий Щербатый. — И убираться бы вам поскорее. Я уж слышал, как вас с белянинского двора спугнули.

— А Томила давно пришел?

— С самого утра сидит, пьет. Мне-то что… Пусть пьет! Вы-то как с ним, с обломом здоровым, разбираться станете?

Скоморохи встретились в полуподвальном помещении, где можно было без помех надраться в стельку. Целовальник принимал в залог все, кроме нательного креста, и не раз бывало, что питух уходил домой в чем мать родила, завернувшись в рогожку, но распевая при этом песни.

— Слышал, что она вздумала? — спросил Томила. — Мало нам было горя зимой! Опять ей воевать охота!

— С кем воевать-то? — уже предчувствуя неладное, спросил Третьяк.

— А Гвоздь на Москве объявился! Помнишь Гвоздя?

— Княжича Обнорского подручный, что ли? — Третьяк ушам не поверил, ведь Настасья хвалилась, что завалила мерзавца кистенем!

— Он самый. Конюшонок-то, Данилка-то, куманек-то, его признал. И Настасье сказал так: это твой недруг, ты с ним и справляйся, а с меня взятки гладки. Говорил я, что с этими государевыми конюхами связываться незачем. Пить будешь?

— С утра-то?

— А я напьюсь! — грозно сказал Томила. — Напьюсь, и никуда идти не придется. Лучше быть пьяну, да живу! А? Ловко я сказанул?

— Сам придумал? — с некоторой завистью осведомился Третьяк.

— А то! И коней я ей искать не стану! Какой я, к черту, конокрад? Ехал не конем, погонял не кнутом, жег не палку, угодил не в галку…

— Каких еще коней?

— А у нее спроси!

— Это чтобы за кладом с Коробом ехать, что ли? — догадался Третьяк.

— Какой он тебе Короб? Гвоздь и есть!

— Врешь!

— Вот те крест святой!

От такой новости Третьяк не удержался, взял чарку, стоявшую перед Томилой, где еще было с треть хлебного вина, и выдул.

— Как же ты его, брат, не признал? — спросил удивленный Томила.

— Да я ж его только однажды вроде видел, и то темень стояла. Когда княжича Обнорского выслеживали, Настасьица все больше девок подсылала.

— Он-то тебя тогда не приметил?

— Не приметил, поди… — без избыточной уверенности отвечал Третьяк. — Как же быть?

— Садись и пей! — посоветовал Томила. — Пьяного она тебя с собой не возьмет. А может, поглядит на нас с тобой да и одумается. Да и сама с горя напьется!

— Это ж сколько выпить надобно? — Третьяк возвел очи к низкому и закопченному потолку. — Мы с тем Гвоздем на завтра уговорились, так что же — сутки не просыхать?

— А что? — Томилу такая возможность нисколько не смутила. — Лучше быть пьяну, да живу! Садись, пей! Не то пришлет она сюда за тобой Филатку или Лучку, а я тебя знаю — ты воспротивиться не сумеешь! Пей, дурная башка!

Но пока Третьяк сомневался, прибежали не Филатка с Лучкой, а Настасьин куманек с конюхом-татарином. В «Ленивку», правда, заходить не стали. Семейка так ласково попросил Левонтия Щербатого вызвать на улицу Третьяка, что тот не отказал. Левонтий был не дурак и о государевых конюхах наслышан…

— Так и знал, что ты, свет, тут окажешься, — сказал Семейка. — Данила по простоте своей все про Гвоздя Настасье выложил, сегодня с утра прибежал на Аргамачьи конюшни, дождался меня да и выкладывает — доброе дело, мол, совершил, дал девке возможность за жениха расквитаться! У меня глаза-то на лоб полезли…

Семейка пальцами расширил, сколько мог, свои глубоко сидящие раскосые глаза, светло-серые, почти прозрачные, что для татарских кровей молодца было большой редкостью.

Данилка стоял рядом, угрюмый, но ошибки своей явно не признающий.

— Побежали мы в баню, а она, кумушка ненаглядная, спозаранку подхватилась и понеслась! И где она шастает, одному Богу ведомо, — продолжал Семейка. — А Авдотьица коли и знает — не выдаст.

— Девка с норовом, — согласился Третьяк. — Росту бы ей на аршин поменее! Так вы меня для чего сыскали?

— Настасья-то удила закусила. А ты человек в годах, разумный, — объяснил Семейка. — И тебе с тем Гвоздем встречаться. Потому лучше он, Данила, вдругорядь тебе все расскажет, чтобы ты к любой беде был готов.

— Да не пойду я ни к какому Гвоздю! Напьюсь вот и не выйду из «Ленивки»! — пригрозил Третьяк. — Томила вон с утра наливается, и я к нему присоединюсь.

— Ну так она одна отправится Гвоздя брать! — выкрикнул Данилка.

— А ты что же, парень, с ней не идешь?

Когда Данилка говорил Настасье, что Гвоздь — ее недруг и расправа с ним — ее дело, все звучало прекрасно. Однако объяснять сейчас мужику, что расправа с другим мужиком — бабье дело, было нелепо. Прекрасное Данилкино решение теперь показалось бы дурацким, а может, оно и было изначально дурацким, однако такой вот получился порыв души…

— А у нас другая забота — все с медвежьей харей разделаться не можем, — пришел на помощь Семейка. — Вроде видели мы того убийцу, что купца Горбова порешил. Хотим этого зверя затравить, а как поймем, что вокруг медвежьей хари накручено, так и вам, веселым, помочь сумеем — докажем, что вы тут ни при чем.

Тут оказалось, что Третьяк еще не знает о Данилкиной с Семейкой поездке в лес, где напротив рожи обнаружилось еще одно мертвое тело, а о том, как спасали кладознатца от дядьки-медведища, — и подавно.

— Убийцу, стало быть, в лесу видели? За медведя, стало быть, приняли? — спросил Третьяк, в котором именно сейчас снова проснулся опытный скоморох. — И не ушли потихоньку, а продолжили розыск?

Что-то нехорошее было в этих расспросах. Семейка с Данилкой переглянулись.

— Чего ж уходить? — ответил за двоих Семейка. — Погуляет косолапый, да и уйдет восвояси. Вот коли медведица с медвежатами…

— Молчи, не серди! — не хуже медведя взревел Третьяк. — Знаток! Про медведицу с медвежатами от такого же знатока слышал! Ты коли об эту пору медвежий след увидишь — его ни с чем не спутаешь, такой толстопятый! — так беги опрометью и «Отче наш» на бегу читай!

— Да что за пора такая? — завопил в ответ Данилка.

— Свадьбы они справляют — вот что за пора! Медведь злой шатается — поединщика ищет, чтобы медведицу у него отбить! Медведица от себя медвежат прочь гонит — ну как мужики из-за нее сшибутся, тут-то чадам и достанется! Столько бы тебе коней собственных иметь, сколько через мои руки медвежат прошло! Я-то знаю!

Данилка повернулся к Семейке — да что же это делается, неужто нашлось такое, чего конюхи не знают? А Семейка и сам нос повесил — оплошал! Скоморох его уму-разуму научил!

— А тот поп, за которым ты, свет, следом побежал — он кто? — сжалившись над конюхом, спросил Третьяк.

— А кабы понять! Поп молодой, звать отцом Федором, приход получил недавно, женка у него совсем еще дитя, а ходят к нему всякие подозрительные люди, и он их привечает.

— Гвоздя там не видали? — наугад спросил Третьяк.

— У Гвоздя рожа приметная, топором, и я у попова работника спрашивал. Говорит — вроде был такой и батюшку ехать куда-то сманивает… — Семейка вздохнул. — Уж не знаю, он или не он! Узлов вокруг той медвежьей хари завязано — страсть!

— Напьюсь я лучше… — проворчал Третьяк.

— А с Настасьей кто пойдет? — Данилка опять взвился, опять вперед выскочил. — Кабы я раньше с тем кладознатцем не сговорился!..

— Нишкни, — Семейка прижал его плечо, и прижал крепко — парня чуть скособочило. — Коли никто с Настасьей идти брать Гвоздя не пожелает…

— Так она в одиночку отправится!..

Третьяк почесал в затылке.

— Зачем бы Гвоздю безденежного человека в лесу убивать? Что он, пес, затеял?.. На кой я ему сдался?..

— Кабы знали — сказали бы, — обнадежил Семейка.

— Ох, грехи мои тяжкие… Не было печали — собрался с Гвоздем клад брать! — Третьяк поглядел поочередно на Данилку и на Семейку. — А что, коли и впрямь клад?..

Вопрос был — глупее некуда. Но Семейка и сам возражать не стал, и Данилке помешал. Потому что скоморох готов был принять именно то решение, которого они добивались: не избегать встречи с Гвоздем и не отпускать Настасью одну, а помочь отчаянной девке в этом совсем не девичьем деле…

* * *

По вечерней улице шагом ехал статный всадник на рыжем коне.

Всадник этот, в нарядном вишневого цвета кафтанце, в узорных зеленых сапогах, в шапке, украшенной блестящим запоном, был хмур и мрачен, как осенняя ноченька. Напрасно спешащие из церкви молодушки на него поглядывали и с таким зазывным смехом, что лишь деревянный болван устоял бы, перешептывались. Красавец думу думал.

Дума была мучительной — при всем своем остром разуме Богдан Желвак растерялся и ощутил себя в тупике.

Жил он в Коломенском не тужил, пока государь не велел свезти грамотку к Троице-Сергию. Это поручили Озорному, а он взял с собой Данилку, чтобы поучить его уму-разуму в дороге, а заодно проездить задурившего бахмата Голована. Вернулись оба мрачные — оказывается, на обратной дороге подняли в кустах мертвое тело давнего Тимофеева знакомца. Потом оба же отпросились на похороны — и пропали.

Когда в Коломенское прибыл Ваня Анофриев и доложил, что стряпчий конюх Тимошка Озорной и его подручный Данилка Менжиков на поминках отравились, животами маются, словно их холера проняла, и на два-три дня той холеры станет, Богдаш забеспокоился. Хотя бы потому, что знал: у Озорного брюхо луженое, любую тухлятину сожрет — и не поморщится. Он допросил Ваню, и тот, по-взрослому рассудительно, сказал, что про брюшную скорбь ему доложить велено, а ни про что иное — не велено.

И Богдаш понял, что Тимофей втравился в какое-то отчаянное дельце. И даже более того, сам он был тяжеловат на подьем, так что к тому дельцу наверняка приложил руку их общий воспитанник Данилка.

Если вспомнить, что три приятеля-конюха обратили на Данилку внимание лишь тогда, когда он помог разоблачить вожака разбойничьей шайки, княжича Обнорского, то нетрудно было догадаться — парень опять отыскал каких-то злодеев, если только не злодеи его отыскали.

Государь, убедившись, что Савва Обнорский и с сестрой своей сожительствовал, и из дворни своей шайку сколотил, промышляя на Стромынке и в прилегающих к ней лесах, розыск велел прекратить. Не хотел он позорить и в могилу сводить старого князя Обнорского. Разослал все семейство по дальним монастырям — грехи замаливать. Но к дворне это не относилось. Большую часть дворовых людей князя и княжича похватали — и им-то досталось все то, что причиталось родовитому преступнику.

Однако знал Богдан и то, что иные успели скрыться.

Вот почему и он, некоторое время помаявшись, отпросился у подьячего Бухвостова (три алтына как одна копеечка!), вот почему он поскакал в Москву, расспросил всех, кто оставался на Аргамачьих конюшнях. И обнаружилось, что Данилка с Семейкой носились по каким-то странным делам, да и Тимофея, проспавшегося после похорон, за собой в конце концов потащили.

— И куда же?

— Вроде бы они к Николе Старому ехать сговаривались, — сказал конюх Родька Анофриев.

— И когда ж это было?

— А кабы не сегодня…

Богдаш сел на коня и отправился к церкви вызнавать, видал ли кто поблизости троих конных, один лет под сорок, ростом невысок, кряжист, подстрижен под горшок, но гребешком пользуется редко, так что темно-русые космы падают до бровей, другой же совсем еще безусый, ростом вершков на пять, пожалуй, голова — как пушистый одуванчик, а взгляд из-под темных бровей нехороший, третий же — как есть татарин! И под первым конь каурый, под вторым и под третьим — вороные бахматы.

У Николы Старого он заприметил немолодого, опрятно одетого человека, который, держа в поводу двух коней, кого-то ждал. Богдаш подъехал и с седла поклонился.

— Бог в помощь!

— И тебе! — отвечал человек, глядя на него с некоторым подозрением.

— Давно тут стоишь?

— Да вроде не так давно.

— Трое конных тут не околачивались?

И Богдаш честно описал приметы. Он даже имена на всякий случай назвал.

Но человек отвечать отказался.

— Может, и проезжали, недосуг мне по сторонам таращиться! Спроси кого другого!

Богдан посмотрел по сторонам и увидел бабок, без которых ни одна церковная паперть не обходилась.

— У них, что ли, вызнать? — сам себя спросил он вслух.

Тут человек, отказавшийся отвечать, вдруг засуетился.

— Да что они в конных разумеют! — с досадой воскликнул он. — Сдается мне, видел я этих троих. Пождали малость тут какие-то, да и поехали прочь!

— Куда поехали-то?

— Да к Лубянке, поди. Ты поезжай, молодец, может, и догонишь.

Такая внезапная осведомленность Богдану не понравилась.

Знай Третьяк, что с ним беседует, вызнавая про Озорного с Данилкой и Семейкой, их товарищ-конюх, врать бы не стал. Но Желвака он видел впервые в жизни. И тот ему не понравился.

Опознав по приметам Настасьина кума с товарищем, скоморох забеспокоился — да и забеспокоишься, пожалуй, когда торчишь, ожидая явления налетчика Гвоздя, и черт его знает, один ли пожалует, с кем из своих тут же встретиться уговорился ли! Потому Третьяк напрочь отрекся от всяких конных, да и Желвака постарался спровадить.

Конюх имел некоторый опыт обращения с врунами. Потому спорить он не стал, поблагодарил да и поехал прочь, но до Лубянки, разумеется, не доехал, нашел где повернуть, сделать круг и подъехать к Николе Старому с иной стороны.

Тут-то он и обнаружил целое общество.

За его недавним собеседником наблюдали из-за угла.

Рослая девка с длинной, до подколенок, черной косой, в накинутой на плечи синей однорядке, выглядывала, а возле стояли два парня, один совсем молоденький, белобрысый, лет шестнадцати, другой постарше. Вечер был теплый, однако и на парнях были однорядки внакидку. Это Богдану не понравилось — так люди одеваются, когда имеют намерение спрятать пистоль за поясом.

— Ну, где ж его черти носят! — воскликнула девка.

— Нишкни, Настасьица, — одернул ее белобрысый парнишка.

Она не то чтобы застонала или замычала, как это невольно случается от досады, а явственно зарычала.

Чтобы не показаться подозрительным, Богдаш даже не стал придерживать коня, а поехал прямо, не обращая внимания на пеших.

— Посторонись-ка! — приказал он сверху девке.

Она шагнула в сторону и одновременно вскинула голову, яростно на него поглядела. Богдаш от взгляда едва не пошатнулся в седле…

Видывал он норовистых девок, но таких еще не доводилось!

— Проезжай-ка подобру-поздорову, молодец, — негромко сказала она. — Не то глазыньки проглядишь!

Скромности девичьей в этой бесовке не было ни на грош.

Желвак проехал бы, да вдруг оба молодых парня засуетились:

— Гляди, гляди-ка, идет, идет!..

Все трое кинулись выглядывать из-за угла и загородили коню дорогу.

— Один он, — сказала Настасьица.

— А ну как его кто там поджидает?

— Так и я не одна. И куманек мой Данилушка тоже там, на Троицкой дороженьке, с товарищами будет. Я его кликну!

Она рассмеялась, как смеются люди, уверенные в своей силе.

— Да что ж, копытами вас стоптать, что ли? — прикрикнул сверху Богдаш.

И поехал вперед, но так, чтобы краем глаза увидать, кого там высматривает лихая девка.

Увидел же он всего-навсего, что к человеку, явственно совравшему про троих конных, подошел другой человек, высокий и худой, имеющий на плече два ратовища, надо полагать, от двух лопат, укрученных в бурый мешок. Они посовещались коротко, сели на коней и поехали прочь.

— Троицкая дорога? — спросил сам себя Желвак. — Что же они, лягушка их заклюй, на Троицкой дороге позабыли — куманек Данилушка со товарищи?

После чего хмыкнул — нашел же себе Данилка куму, такую куму и впрямь только в сибирские украины посылать, одну заместо отряда казаков…

Одно присутствие Настасьи говорило о том, что Данилка опять заварил кашу.

Полгода назад именно Богдан Желвак догадался приглядеться к парню, именно он поднял шум и дошел до дьяка Приказа тайных дел Дементия Башмакова. И теперь он ощущал некоторую ответственность… да и не только за Данилку…

Ведь воспитанник еще и Семейку с Озорным за собой потащил!..

Вот почему Богдаш оказался на Троицкой дороге, на самой обочине, где трава глушила стук копыт, и ждал, когда же объявятся те двое, кого он наверняка обогнал, и, судя по всему, кума Настасья с юными своими товарищами.

Хотя темнело не очень-то поздно, на лесной дороге уже сделалось мрачновато — кроны деревьев, смыкаясь над ней, не пропускали и того малого света, который радовал бы душу и глаз. Богдан, ездивший по государевым делам в любое время суток, мрака не боялся, он боялся другого — что конь не вовремя заржет. Впрочем, припозднившиеся путники по дороге все же проходили и проезжали, был даже небольшой обозец, поспешавший к Москве.

Выбрался Богдаш на Троицкую дорогу сразу за Ростокиным и теперь, ожидая, был недоволен собой — что, как загадочные дела Данилкиной кумы, а вместе с тем и затеи самого Данилки, должны свершиться до села? Или же в самом селе? Этак, пожалуй, всю ночь на обочине проторчишь…

Оказалось, место он выбрал верно.

Первыми из тех, кто был ему надобен, проехали, совещаясь, тот немолодой мужик, что обманул Богдана, и его товарищ, принесший лопаты в мешке. Теперь он вез те лопаты поперек седла. Кони резво рысили, неплохие были кони, судя по твердой поступи, не сбивались, не спотыкались, не дробили. А наметом по темной лесной дороге носиться — себе дороже выйдет…

Богдан поехал следом, держась обочины. Он отстал ровно настолько, чтобы слышать стук копыт и невнятные голоса. И тащился он следом за этой парой довольно долго. Наконец по копытному стуку понял, что они не вперед продвигаются, а топчутся, что-то увидев или, наоборот, разыскивая. Он подъехал ближе, спешился и повел за собой коня в намерении при необходимости накинуть повод на ветку, а самому добираться до странных всадников пешком, кустами.

Он увидел свет — один из конных высек огонь и запалил факел. Это Богдана обрадовало — теперь он мог все увидеть, его же в темноте бы не разглядели.

— Ну, так где же твоя харя? — донесся голос.

— Да погоди ты! Тут она должна быть, тут… Посторонись!

Богдан тоже услышал, что к Москве кто-то едет, но эти двое — раньше. Они пропустили пятерых всадников, пропустил их и Богдаш. После чего он, пользуясь шумом, подкрался совсем близко, а к тому времени и харя обнаружилась.

— Да вот же она! Выше гляди!

— Ишь ты! Как живая!

— Вот тут нам надобно по тропке с полсотни шагов проехать — и будет поляна. Давай-ка, сворачивай… А на поляне уж я тебя научу…

Богдаш хотел было и в лес углубиться за ними следом, но тут со стороны Москвы раздался шумок. Вроде и ехали конные, да как-то странно. Он решил малость обождать — и дождался троих.

— Вон, вон… — шептал первый. — Да вон же…

По тому лишь, что нашлись умалишенные, разговаривающие в ночном лесу шепотом, Богдан и понял, кто таковы.

— А харя?

— А черт ее знает…

Свет от факела слабенько пробивался сквозь листву. Трое, не найдя тропинки, послали коней сквозь кусты. Затрещали ветки.

Богдаш почесал в затылке — странные дела творились в лесу! Понять бы еще, куда Озорной, Семейка и Данилка запропали. Говорила же кума — куманек неподалеку… Уж не там ли, на полянке?

Он тоже пошел на свет, и шел тихонько, пока бережение имело смысл. Ибо, когда поднимается крик и ор, треск сучьев уже мало кого беспокоит!

На поляне Богдаш обнаружил такое зрелище.

Стоял, высоко подняв факел, тот худой мужик с рожей топором, который нес лопаты. У ног его валялся другой — тот, с которым была условлена встреча у церкви. Факелом мужик освещал лицо отчаянной девки, и она почему-то не кидалась выцарапывать наглецу глаза, а ругалась на зависть иному московскому извозчику.

Очень скоро Богдаш понял причину ее бездействия. За спиной факелоносца стояли два человека, и один держал на упоре пищаль, а другой двумя руками — пистоль. Оба дула глядели девке в грудь, она же заслоняла собой своих юных товарищей, белобрысого и того, что малость постарше.

— Попалась! Вот уж не думал, когда ловушку ставил! — восклицал мужик с факелом. — Хабар-то, хабар! И кони, и недруги! Двух коней взять хотели — пятерых взяли! Да и кто привел-то! Настасья-гудошница привела! Так что же нам с тобой, девка, делать? Тут кончать или куда подальше завести?

— Коли меня с моими кончишь, убийца, то за меня есть кому расплатиться! — крикнула она. — Знают добрые люди, что я с тобой разбираться отправилась! Не дадут тебе жить на Москве!

— Да на что мне твоя Москва? Я коней-то набираю, чтобы от Москвы прочь податься!

— Кладом дураков заманиваешь ради коней, убийца! Цена тому коню — два рубля! И двух рублей-то у тебя нет, у убогого! — издевалась Настасья. — Ну, что ж ты своим псам стрелять не велишь? Коней-то заполучил — а свидетели не надобны!

Кабы знал Богдан, что ждут его такие дела, оседлал бы коня не простым седельцем, а таким, которое брал для долгой и опасной дороги, с ольстрами по обе стороны, куда вставить дулом вниз пистоли.

А еще пожалел он, что нет у него на поясе персидского джида с тремя джеридами. Как раз бы хорошо они один за другим сейчас полетели — и в сердце, и в другое сердце, и в третье!.. Он дал себе слово, что с ближайших денег купит в саадачном ряду джид и будет носить при себе неотлучно.

— Тут у тебя, поди, уж свое кладбище на поляне… — продолжала было Настасья.

Вдруг над лесом поплыло гулкое звучное «А-ам-м-м-ми-и-инь!».

— Это что еще за молебен? — удивился Гвоздь.

Богдаш неожиданно для себя улыбнулся. Из всех, у кого такая мощная глотка, только один человек может в такое время суток оказаться посреди леса на Троицкой дороге.

Судя по тому, откуда прилетел голос, товарищи забрались еще дальше от Москвы, чем Гвоздь с Третьяком и все, кто за ними тайно ехал. Но ненамного!

— А это мои дружки мне знак подают! — отвечала Настасья. — Сейчас тут будут! Не уйдешь, Гвоздь! Справлю я по Юрашке знатную панихиду!

— Ну, не все ж мне убивать! — глумливо заметил Гвоздь. — Я вон весной боярина Буйносова от смерти спас! Как тебе это?

— Ты? Боярина? А боярин, поди, и не ведает! — возмущенно крикнула Настасья.

— Не ведает, — согласился Гвоздь. — Спасибо тому дураку ключнику, что вздумал своего боярина извести — мне с той дури добро перепало. Кабы не он, выблядок, — мы бы тут не стояли. Он-то, дурная башка, прознал, что на Троицкой дороге клад под медвежьей харей схоронен, и решил тайно своего боярина выманить тот клад брать, да в лесу его и оставить зверью на корм. А раз поедут за кладом тайно, то он досветла воротится, никто на него и не подумает! Пропал боярин и пропал! И харей было запасся, да я его опередил. Вон она — на обочине, на сосенке! И боярин уцелел, и я — при конях!

— И дурак в могиле!.. — подхватила Настасья.

— Может, и в могиле, — согласился Гвоздь. — Боярина-то я на него, как пса цепного, спустил! Ну, слушай, Настасья. Девка ты видная, по душе мне пришлась, хоть и благословила меня кистенем. Да только, ты уж прости, жить тебе и твоим нельзя. Напрасно ты парнишек-то привела. Через твою бабью дурь и они погибнут…

Он пошевелил ногой лежащее на траве тело.

— Пристрелишь, что ли? Так мои-то близко, услышат! — не сдавалась она.

— Отпустил бы, нужна ты мне больно! Да ведь первым делом в Разбойный приказ побежишь! А мне княжича моего вызволять. Теперь уразумела?

Княжича?! Тут Богдан едва не ахнул. Он понял, о котором княжиче речь.

— Парнишек пожалей, — попросила Настасья. — Они с Москвы прочь пойдут, на север, к Архангельску, ввек ты их больше не увидишь!

— Нельзя жалеть. Не ровен час, за тебя расквитаться пожелают, как ты за Юрашку.

— Пристрелишь, значит?

— А нож тебе милее?

— Коли ножом в самое сердце — муки меньше. А ну, коли недострелят? — спросила она. — Видывала я таких раненых — трудно помирали! Тебе смерть моя нужна или мои мученья?

Богдаш бесшумно вытащил из ножен клинок.

Это был охотничий нож, без которого он разве что в бане парился, а так оружие постоянно находилось при нем. Такие ножи, тяжелые, длинные, с большой крестовиной, считались медвежьими. Находились, конечно, умельцы, которые схватывались в лесу с косолапым чуть ли не в обнимку, но Богдаш ни одного такого живым не видывал.

Жертвой конюх наметил того Гвоздева подручного, что с пистолью. Если толкнуть того, что с пищалью, чтобы она, тяжеленная, слетела с упора, то стрелку будет не до драки. Тем более оба оружных разбойника стоят за Гвоздем, пока он обернется — одним шишом и вором меньше станет.

И не может же быть, чтобы Настасья не воспользовалась внезапной помощью! Девка-то и сама, чай, налетчица…

Молясь Богу, чтобы не опоздать, Богдаш пошел краем поляны, чтобы оказаться за спиной у Гвоздя и его людей.

Настасья меж тем пыталась выторговать жизнь Лучке и Филатке. И приступала к Гвоздю все ближе…

Голос у нее сделался совсем жалобный и почти в плач сорвался, когда она продвинулась еще на вершок и выбросила вперед руку, и, незримый для глаза, метнулся в лицо недругу летучий кистень!

Но поспешила бешеная девка, совсем малости не хватило — невольно шарахнувшись, Гвоздь спасся, хотя и пихнул при этом того своего товарища, что держал пищаль. И тут же сзади напал Богдаш.

Он ударил парня с пистолью и завалил его. Парень оказался брыкливым и живучим. Он, повернувшись на спину, с предсмертным воем так Богдаша в колено лягнул, что конюх сел.

Настасья меж тем, поймав кистень в горсть, отскочила.

Вооруженный факелом Гвоздь понял, что вся его затея вот-вот рухнет.

— Убью!.. — зарычал он и кинулся на девку, тыча в нее факелом.

Богдаш попытался было встать, но колено не позволило, острая боль заставила зарычать.

Мужик с пищалью плохо понял, что за леший вывалился из ночного леса и уложил товарища. Он, подхватив пищаль за ствол, кинулся на помощь Гвоздю, которого окружили Настасья с юными скоморохами.

Богдаш, перекатившись по траве, выдернул из еще живой руки пистоль, прицелился в широкую спину, загородившую ему схватку, и выстрелил. Попал в плечо.

Мужик, как это порой бывает, не понял, что ранен, ощутил сильный удар, от которого выронил пищаль, а камень или пуля — не уразумел. Он уразумел другое — что пора удирать.

— На конь, Гвоздь! — крикнул он.

Где-то в лесу раздался выстрел. И это еще больше подстегнуло налетчика.

В который уж раз Богдан пожалел, что нет на поясе джида! Мужик поспешил туда, где стояли кони, и взобрался в седло, и цапнул поводья еще двух коней, и направил этот плотно сбитый, бьющий копытами табунок на скоморохов.

— Стопчу, сволочи!..

Видать, он уже бывал в таких схватках, — отсек Настасью от Гвоздя и дал тому возможность вскочить на коня. И ломанулись двое всадников, ведя в поводу заводного конька, через кусты, к Троицкой дороге, прочь с поляны!

— Уйдут же!.. — взвыла Настасья.

— Ан нет! — отвечал Богдаш. — Не к Москве же их понесло?

— Ты кто таков? — Настасья подхватила с травы брошенный в нее Гвоздем и недолетевший факел. — Ты, что ли, молодец? За мной в лес увязался?!

Она признала того красавца, который обругал ее у церкви!

— Да на черта ты мне сдалась?! — совершенно искренне отвечал Богдаш.

Он прислушался к копытному перестуку — нет, не к Москве!..

— Ти-мофе-ей! — что есть силы заорал Богдаш. — Се-мей-ка-а-а-а! Да-ни-ла-а-а! На-впе-рей-мы!!!

Выкрикнув этот приказ, его глотка вдруг отказала. Конюх закашлялся.

— Филатушка, Лучка, Третьяку помогите! Жив ведь, очухался, только прикидывается! — велела Настасья и присела на корточки возле Богдаша. — Да ты вставай, молодец! Дай хоть погляжу на тебя хорошенько, дай хоть поцелую — ведь ты нас спас!

— Пошла к черту… — кое-как прохрипел спаситель.

* * *

Тимофей был очень недоволен тем, что товарищи все за него решили.

— Я пойду с Абрамом Петровичем клад брать, — сказал Данилка. — И поедем как будто вдвоем. Это — единственный путь, как убийцу выманить.

— Так, — Тимофей был хмур, но деловит. — А мы с Семейкой, стало быть, в засаде?

— Да, вы первые поедете и у той хари спрячетесь.

— А коли не дойдете вы до хари? Коли раньше тот медведь на вас нападет? — спросил Семейка.

— Ну, значит, туда нам и дорога.

Конюхи переглянулись. Им нравилось Данилкино упрямство, не нравилось лишь, что парень безоружен.

— Держи-ка, — Семейка достал и отдал свой засапожник, похожий на гнутый клык хищной рыбины. — Сунь за правое голенище. Да не так — острием вперед. Кисточка, думаешь, для чего? Чтобы снаружи висела, чтобы нож в сапог не провалился. И вытаскивать легче.

— Кистенем его, что ли, снабдить? — Тимофей почесал в затылке. — Кистень-навязень-то на виду, а летучим кистенем я его только собирался научить владеть.

— Плетку свою ему дай, — посоветовал Семейка. — Что ты в кончик вплел — дробину? Свинца кусочек остренький надо бы.

Данилка вдруг подскочил, развернулся в воздухе, приземлился на полусогнутые ноги — и засапожник уже торчал вперед, намертво зажатый в кулаке.

— Да ну тебя! — Тимофей отмахнулся. — Хорош дурака-то валять!

— Коли взялся за нож, так не пугай, а сразу и бей, — посоветовал Семейка. — Снизу вверх. Пока против твоего засапожника чего подлиннее не вытащили…

— Или кистень в ход не пустили, — добавил Тимофей. — Ну, не передумал?

— Нет.

— Тогда — с Богом.

Они решили проводить Данилку до двора Фомы Огапитова, чтобы поглядеть заодно — не околачивается ли поблизости подозрительный народишко. Но по пути Семейка вздумал проверить, точно ли скоморох Третьяк стоит у Николы Старого и ждет Гвоздя. Не очень-то ему понравился испуганный взгляд Третьяка у «Ленивки»…

Данилка одобрил — он беспокоился за куму.

А примерно в то время, как они поодиночке, не поднимая шума, выезжали с Аргамачьих конюшен, к Николе Старому на встречу со Стенькой явился Гаврила Михайлович Деревнин.

Раздобыть лошадей подьячему Деревнину было несложно.

Дважды в год, весной и осенью, случалась на Москве такая распутица, что на иных улицах и утонуть пешему было недолго. Тогда вся Москва садилась в седло. Даже старухи, которым по их должности приезжих боярынь полагалось в известные дни навещать царицу, громоздились на особые седельца в виде кресел с подножкой. Мужчины, которые в состоянии были поднять ногу до стремени, всюду отправлялись верхом. Даже старцы не сидели дома — не было большого позора в том, чтобы взбираться на коня со скамеечки-приступочки, сам государь такую имел. А уж служилый человек, которому каждый день с утра положено быть в своем приказе, обязан был позаботиться о средстве передвижения.

Деревнин своей конюшни не имел и потому сговаривался обычно с приятелем-купцом, чьи дела при необходимости вел с особым тщанием. Купеческий работник приводил ему смирного мерина, провожал его до Красной площади, забирал конька, потом в обеденное время туда за подьячим являлся. Хоть и недалеко от приказа жил подьячий, однако являться по пояс в грязи не хотел.

Этот приятель-купец и прислал в нужный час к условленному месту своего человека с лошадьми. Подьячий сел в седло, взял повод второго коня, для Стеньки, и неторопливо направился к Николе Старому.

Обычно конный человек прятал пистоли в ольстрах, которые крепились слева и справа от седла, так что рукояти торчали на уровне колен. Купец такого добра на конюшне не держал, поэтому Деревнин приладил свою хитрую пистоль с бердышом перед собой на седле, прикрыв ее полой епанчи. Епанчу он взял старую, испытанную, которая осенью и весной исправно берегла от грязи, а летом должна была уберечь и от ночной прохлады. Еще из оружия имелись у него с собой нагайка, которой он владел не хуже татарина, и добрый турецкий кинжал.

Кинжал был безгласным упреком московским мастерам. Вернее, не сам, а его рукоять, резанная из моржового зуба. Этот самый моржовый зуб, надо полагать, добыт был самоедами где-нибудь в Пинеге или за Пустозерском, привезен на зимнюю ярмарку в Холмогоры, куплен оборотистым московским купцом, доставлен в Москву, там его приобрели турецкие купцы, вывезли его через Валахию, потом турецкие же искусники сделали рукоять, соединили ее с клинком, а готовый товар отправился в обратный путь. Естественно, и цена его оказалась не малой. Коли точно такие же рукояти наловчиться резать в Москве, а лезвия возить из Константинополя, то цена кинжалу была бы вдвое, а то и втрое меньше…

Стеньки у Николы Старого не оказалось.

А ведь весь день сегодня подмигивал!.. Войдет ли в приказное помещение, рядом ли пройдет — так и норовил со значением в глаза подьячему заглянуть. Только что локотком в бок не пихал и на ножку Деревнину не наступал, как девка — молодцу! Потом же раньше положенного срока исчез…

Помянув ярыжку подходящим словом, Деревнин отъехал в сторонку и устроился ждать. Он понимал, что карманных часов в Стенькином звании не полагается, что опоздание вполне естественно, и все же был сильно недоволен. Того гляди, появятся те, кого они уговорились выследить, — и что тогда?

Только теперь подьячему пришло на ум, что место встречи нужно было назначить иное!

Он отъехал еще подальше, но так, чтобы видеть вход в храм и паперть. Если бы он знал, откуда появится непутевый ярыжка, то двинулся бы навстречу! Но Стенька этого ему, разумеется, не сообщил.

— Бог в помощь! — услышал вдруг за спиной Деревнин.

Он повернул голову и увидел знакомое лицо.

К нему подъехал невысокий, но крепкий мужичок на кауром коне и в каком-то буром кафтанишке. В иных обстоятельствах Деревнин бы охотно пожелал Божьей помощи этому человеку, но сейчас приветствие его смутило, поскольку подъехавший был конюхом с Аргамачьих конюшен по имени Тимофей и по прозванию Озорной.

— И тебе! — отвечал несколько свысока Деревнин.

Все-таки конюх, пусть даже стряпчий конюх, не чета подьячему.

— Далеко ли собрался, Гаврила Михайлович? — спросил Тимофей. — Коли по пути, можно бы и вместе. Дороги-то неспокойные. Мы бы и проводили.

— А ты, Тимофей, куда собрался?

— Да я вот с товарищами по Троицкой дороге поеду. Вот и они!

Деревнин увидел как раз тех, кого они со Стенькой собирались выслеживать: конюшонка Данилку, известного ему в лицо по делу княжича Обнорского, и Семейку Амосова, который тоже был в Кремле личностью многим знакомой. Конюшонка, видать, прихватила скорбь зубовная — рожа была обмотана суконным лоскутом, прикрывшим часть правой щеки и даже угол рта, узел пришелся над левым ухом и концы лоскута заячьими ушами торчали из-под шапки.

Эту предосторожность выдумал Озорной — коли где-то поблизости Гвоздь, знающий Данилку в лицо, околачивается, то лучше его, вора Гвоздя, понапрасну не смущать…

Семейка на вороном бахмате подъехал ближе.

— Бог в помощь, Гаврила Михайлович! — поздоровался и он. — А что, далеко ли собрался?

— Да нет, недалеко, — не зная, что и соврать, буркнул Деревнин.

— Я ему толкую — коли по пути, поехали бы вместе, — сказал Тимофей.

— Гаврила Михайлович! — обратился к подьячему Семейка. — А ведь тебя нам Бог послал! Коли дело у тебя не шибко спешное — поезжай с нами! А потом мы тебе пособим — коли что куда доставить нужно или, наоборот, привезти — съездим, привезем! Мы недалеко собрались, у нас дельце на Троицкой дороге. И коли Бог удачу пошлет — хорошо, чтобы человек из Земского или Разбойного приказа с нами был и все своими глазами видел.

— Да мне-то недалеко… неподалеку тут… — мысленно посылая Стеньку в пекло, отвечал Деревнин.

— А коли недалеко — что же ты, Гаврила Михайлович, как в военный поход собрался? — спросил Тимофей. — Епанча у тебя, гляжу, как у нас, у конюхов, — толстенная и олифленная, такую ни ветер, ни ливень не прошибут! Где брал-то?

И, не успел Деревнин слово молвить, конюх приподнял край епанчи.

— Ого! Да ты при оружии?!

— Нишкни!.. — взмолился подьячий, а тут и Данилка подъехал.

— Ну, что я говорил? Это они с тем земским ярыжкой на нас зуб точат! Это они нас выслеживают! Я как его увидел — понял!

Не то чтобы у Данилки были основания так говорить, нет же! Но он чувствовал со стороны Стеньки такую недоброжелательность, что невольно ждал от Земского приказа неприятностей. Опять же — Стенька-то знал, что скрыться с белянинского двора скоморохам помогли конюхи, однако никто из Земского приказа на Аргамачьи конюшни с расспросами не являлся. Стало быть, сведения эти подлый ярыжка приберег для собственного употребления. И, возможно, принялся просто-напросто следить за конюшнями!

— Верно ты говорил, — одобрил Тимофей. — Вот и доказательство. Поедешь, стало быть, с нами, Гаврила Михайлович! Негоже тебя тут оставлять.

— Да вот те крест — на что ты мне, Тимофей, сдался?! — искренне отвечал подьячий и перекрестился. — Отпусти душу на покаяние! Дельце у меня!..

— Вот ведь приказный крючок! — не удивился, а скорее обрадовался Тимофей. — Ловко извернулся! Я-то тебе и на черта не сдался — вот кто тебе нужен!

И указал на Данилку с Семейкой.

— Тихо, братцы, идет!.. — увидев вдали Третьяка, Семейка заторопил товарищей убираться от церкви куда-нибудь подальше.

— И коней ведет, — добавил Данилка, хватая за повод коня, на котором, как крепостная башня, громоздился в своей епанче Деревнин.

— Ну — к Огапитову, что ли? — Семейка подтолкнул бахмата каблуками.

Стеречь Деревнина доверили Тимофею — он во всем этом деле еще мало что разумел, он ночью под забором не околачивался и с мужичищем-медведищем не воевал, опять же — он самый старший, нужно же подьячему почтение оказать!

Деревнин сперва ругался и грозил страшными карами. Но меру знал — от Земского приказа-то государю одни огорчения, а конюхи у него в любимцах ходят. И поди знай, что они на самом деле затеяли! Не тайное ли распоряжение выполняют, из тех, от которых на бумаге следа не остается, разве что пишется в отчетах: и по твоему государеву велению сделано? Уж больно наглы…

Опять же — коли у них намерение взять клад боярина Буйносова, то не увязано ли сие с какими-то придворными выкрутасами и загогулинами? В самом деле, какой боярину резон в спокойное, не военное время клад хоронить? И точно ли там клад закопан? Не мертвое ли, Боже упаси, тело?!?

Подьячий среди ругани подпустил имечко боярина Буйносова. Разумный Тимофей спросил — а боярин-то тут каким боком пристегнулся?

— Про то не мне, а вам ведомо! — тонко отвечал Деревнин.

— Вот он, огапитовский двор, — показал рукой Данилка, — пойду я, благословясь! А вы — к харе, что ли?

— Где боярин, там и харя, — показывая, что ему-то уж все известно, заметил подьячий.

Данилка посмотрел на него хмуро и повернулся к Семейке.

— Говорил же я! Они с тем ярыжкой хотели связать медвежью харю, под которой мертвые тела поднимают, со скоморохами! А раз мы с тобой в белянинском саду оказались — стало быть, это они на нас зуб точат!

— Ты ступай, свет, — негромко, как всегда, попросил Семейка. — А мы тут разберемся. Господь с тобой!

Тимофей же молча перекрестил общего воспитанника.

Данилка сошел с коня, отдал повод Семейке и пошел стучать в ворота, домогаться Абрама Петровича.

Тот, оказалось, уже ждал. Конюхи с подьячим едва успели за угол заехать.

— Погоди-ка, дитятко! — Кладознатец выглянул в калитку. — Узелок прихвачу!

Он скрылся во дворе и появился с рогожным кульком.

— Что это с тобой? Зубная хворь?

— Она самая.

— Погоди, в лесу травку найдем подходящую, разжуешь — полегчает. А я и молебен отслужил, за свои денежки ради тебя, дитятко, — торопливо заговорил кладознатец, — и девятичиновную просфору взял, и богоявленская вода у нас с собой есть, и исповедался я, и причастился — все как полагается, а ты?

— Я недавно причащался.

— Ну, ты молодой, грехов мало накопил, ладно будет! Идем, родненький, я насчет лошади сговорился, идем!

Лошадь с тележкой, на каких возят людей извозчики, стояла на дворе через два переулка. Там уже лежали две лопаты. Абрам Петрович сам взял вожжи.

— Утречком жди нас, — сказал он хозяину и повернулся к Данилке. — Садись, светик. За лошадку-то я уже расплатился. Она ходко идет, как раз хорошо обернуться успеем.

Данилка уже достаточно разбирался в лошадях и видел, что меринок — так себе, не бахмат. Однако выехали на Троицкую дорогу, и он действительно пошел совсем неплохо для упряжной лошади. Впрочем, когда добрались до хари, уже совсем стемнело.

Данилка содрал с головы повязку и зашвырнул ее в придорожные кусты. Теперь, если бы Гвоздь и проехал мимо, то уже не признал бы его.

— Исцелился, что ли? — спросил удивленный кладознатец.

— Я от своих не знал, как уйти, — объяснил Данилка. — Не хотел, чтобы меня у огапитовского двора приметили.

— А ты разумник! — похвалил Абрам Петрович. — Разожги-ка фонарик, скоро понадобится.

Фонарь со слюдяными окошечками и толстой свечкой внутри оказался в рогожном кульке. Данилка засветил свечку, а Абрам Петрович принялся довольно громко читать неизвестные парню молитвы и велел за собой повторять, а в иных случаях — только возглашать «аминь». Наконец он натянул вожжи.

— Ну, с Божьей помощью, добрались. Вылезай, дитятко.

— А лошадь прямо на дороге оставим?

— А мы ее по тропе шагов на десять заведем да и привяжем. У нас с собой торбочка есть, подвесим — пускай себе овсеца пожует.

Данилка обиходил и похлопал по холке мерина.

— Ну, то ли место, где вы харю видели?

— В темноте не понять.

— Ну-ка, вверх погляди! Она?

Кладознатец посветил фонарем.

Деревянная медвежья харя таращилась сверху сквозь листву. Кабы не знать, что она там приделана, — ввек не догадаешься, куда смотреть.

— Она! — подтвердил Данилка.

— Вот и пришли, — сказал Абрам Петрович. — Ну, с Божьей помощью…

Он встал спиной к дереву и начал мерить шагами путь на ту поляну, где уже было обнаружено два мертвых тела. Данилка быстро достал засапожник.

— Идем, идем, дитятко, — не оборачиваясь, звал за собой Абрам Петрович. — Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать…

Данилка уже был у него за спиной, готовый оборонять свою и его жизнь.

Где-то поблизости затаились Семейка с Тимофеем. Знать бы, где! Семейка-то должен помнить, как на полянке мертвое тело лежало, и наверняка выбрал местечко совсем рядышком.

— Повторяй! Приступаю я, раб Божий Данила, к поклаже сей! — потребовал, встав на нужное место, кладознатец. Обе лопаты и мешок он положил под разлапистым кустом.

Данилка уж столько по дороге повторил за ним молитв, заговоров и оберегов, что одним больше, одним меньше — было уже неважно, все равно грех на душу взят.

— Приступаю я, раб Божий Данила, к поклаже сей…

— Окружаю в ширину и в глубину, утверждаю сильным словом! — топая по широкому кругу, в середине которого лежал клад, возглашал Абрам Петрович.

Данилка повторил, хотя и не так зычно.

— Приди ко мне помощник, архангел Урибанил, отогнать демонскую силу от сей черты окруженной, от еретика и волшебника!

Данилка шел следом, думая, что когда все это дурачество кончится, Семейка с Тимофеем основательно подымут его на смех, и всякий раз, как он на конюшне оплошает, станут кликать ему на помощь архангела Урибанила.

— В серединку становись, в серединку… — шептал кладознатец. — Тебе откроется, я чую! Для тебя схоронено!..

И поставил наземь фонарь со слюдяными окошечками.

Данилка покорно стал, готовый в любой миг бить засапожником.

И миг грянул!

Рука вцепилась сзади в его плечо, крепкая рука, и, еще не понимая, что это означает, но ожидая неприятностей, парень резко крутанулся влево, ударяя левым локтем позади себя. Локоть угодил в мягкое, и тут же раздался выстрел. Данилка отскочил и увидел, как с ревом падает наземь огромная черная туша.

— Попался! — заорал он. — Ах ты, песья лодыга!

И тут же раздался хруст — это Семейка с Тимофеем выбрались из своего укрытия. Да что выбрались — птицами вылетели, тетеревами!

Данилка уже понял, что на траве барахтаются двое, оба в черном. Понять, который из них Абрам Петрович, а который — медведище, было невозможно.

Вдруг в полоске света мелькнуло лицо кладознатца.

Стало быть, вторая голова, и второе тулово при ней, были не его!

Парень нагнулся и собрался уж ткнуть засапожником, спасая Абрама Петровича от неминучей смерти.

— Стой! Стой, орясина здоровая! — заорал Тимофей.

Семейка же, оказавшийся быстрее товарища, кинулся на колени, запустил руки в черную кучу и что-то там такое сотворил. Раздался дурной вопль, куча распалась. Семейка продолжал удерживать орущего человека, а второй откатился и встал на колени.

— Да ты что?! — изумился Данилка. — Не он!..

— Он, он! — подтвердил Тимофей. — Твой-то Абрам Петрович тебя же и норовил зарезать! Ножиком промеж лопаток-то! Мы видели, да этот добрый человек нас опередил.

Кладознатец выдохся орать, а может, Семейка ослабил хватку. Наступила тишина.

— В ноги ему поклонись, свет, — негромко посоветовал Семейка. — Он-то тебя и спас.

Медведище тем временем встал.

Благодарности пока что, сгоряча, Данилка к нему не испытывал.

— Ты кто таков? — спросил сердито. — Чего по лесам шастаешь да к мертвым телам прицениваешься?

— А Быком люди кличут, — охотно сообщил спаситель.

— Я тебя, Быка, знаю! Ты вор, еретик, душегубец! — заорал вдруг Абрам Петрович.

Семейка преспокойно выдернул клок травы и сунул его кладознатцу в открытый рот вместе с землей и с корнями.

Тимофей поднял с земли фонарь и поднес его к лицу медведища.

— А ведь и я тебя, дядя, знаю! — воскликнул он, вглядевшись в то, что можно было вообще увидеть на лице Быка между дикой бородой, невозможной величины усами, бровями шириной в палец и шапкой спутанных волос. — Ты к нам на Хорошевскую конюшню за жеребячьим семенем приходил — помнишь? Ты — ведун, корневщик!

И отошел подальше, чтобы общением с таким еретиком не оскоромиться.

Услышав про такой товар, Данилка изумился — и клад, и все убийства у него из головы на миг вылетели.

— Было дело, — согласился Бык.

— Ну и как — получил ты то семя? — спросил он.

— Я с конюхом сговорился, с Пахомкой, что ли, да он меня обманул.

Из темноты вышел со своей удивительной пистолью Деревнин. Дуло дымилось, а рукоять он держал так, чтобы при нужде удобно замахнуться бердышом.

— Как — обманул? Тебя, пожалуй, обманешь! Долго после того не проживешь! — развеселился Семейка, продолжая удерживать кладознатца.

— Не поранил? — спросил корневщика подьячий. — Черт бы вас разобрал, когда вы сцепились!

— Невелика беда, царапнул. Я травки нажую, приложу, зарастет как на собаке, — беспечно отвечал Бык, и, глядя на него, можно было таки подумать, что для него не только что пистольная пуля, но и граната, новое государево увлечение, доверенное Приказу тайных дел для испытаний, будет не опаснее яблочного огрызка.

— Вот, вот, толкуйте еще с еретиком! — буркнул Тимофей. — Потом тысячу поклонов бить придется, чтобы от скверны очиститься…

— Я его просил — собрать семя от такого жеребца, что в первый раз на кобыле сидку сделал, — сказал Данилке Бык. — И я бы на том семени, с землей его смешав, некое растение посадил. Если его правильно вырастить и съесть, оно мужской силы прибавляет. А тот ваш Пахомка принести-то принес! Да не то! И я месяца с два огородничал! Да только вырасти-то выросло, а нужного проку не вынесло! Хорошо, я сперва не на другом, а на себе попробовал. Жевать — так челюсти сводит и кишки узлом завязываются, а проку — чуть! Как было, так и осталось.

— Хорошо бы оно тебя вовсе без мужской силы оставило! — встрял очень недовольный скоромной беседой Тимофей.

— И такие травы имеются, — наконец-то соблаговолил ответить ему Бык. — Гляди, как бы тебя-то кто ими не попотчевал…

— Долго мне на карачках-то сидеть, пока вы про жеребячье семя толкуете? — осведомился Семейка.

— Гаврила Михайлович, тебе бы у него сказку-то отобрать! — посоветовал Тимофей. — Парня-то он спас, а сам что за птица — непонятно!

— Я Земского приказа подьячий Деревнин, — строго сказал тот. — Кто таков? Чем промышляешь? Для чего ночью в лесу оказался?

— Бык я, меня на Москве многие знают, — отвечал медведище. — Ремесло мое, сам понимаешь, ведовское. А за тем Абрамкой потому следить стал, что ученика он у меня увел. Толковый был паренек, а травы сами ему в руки давались. И сошелся он случайно с тем Абрамкой, и после в голове у него одни клады были. Я ему толковал — брось, Андрейка, он тебе голову морочит! Видывал я дураков, что всю жизнь о золоте мечтали, грамотками с тарабарщиной какими-то трясли, с лопатой в обнимку спали — да и помирали в убогом доме. Он же упрям оказался…

Тут все, и даже Деревнин, покосились на Данилку.

— И пропал мой парнишка. Я — туда, я — сюда, и по всему выходило, что увел его этот проклятый кладознатец, а обратной дороги не показал. Тут я заподозрил неладное. Что, думаю, коли он кому-то подрядился клад, на сколько-то голов заклятый, откопать? Что, коли моего Андрейки голова за тот клад в уплату пошла?

— Так оно и было, — подтвердил Данилка.

— Но ведь нужно же было убедиться? А он, изверг, как раз местожительство сменил, к Огапитову перебрался. Я его выследил и с дворней знакомство свел. Я-то от многих хворей лечить умею. И стал я там бывать да за Абрамкой приглядывать. И даже следом за ним ходил. Однажды, вижу, на торгу он к купеческой лавке подходит и с молодым купцом уговаривается. Ага, думаю, тебя-то мне и надо! И промахнулся — я-то думал, что они недавно совсем сговорились клад брать, а они в ту ночь и поехали. Я разведал, как купца зовут, где он проживает, да дельце случилось — я лишь через день туда отправился. А там уж к похоронам готовятся…

— Терентий Горбов… — отрешенно молвил Данилка.

— Царствие ему небесное… — как бы подтвердил Бык. — Опоздал я тогда. И еще одного человека он соблазнил. Тут уж я за ними, как пес, по следу шел! Все равно проворонил — да и поди не проворонь в ночном лесу… А на другой день, гляжу, целое общество к нему, к злодею моему, пожаловало. И тут-то я исхитрился, подслушал, простите, Христа ради!

Бык поклонился конюхам.

— Да будет тебе, — за всех отвечал Тимофей. — От своего ремеслишка-то отстань, не гневи Бога!

— Погоди-ка! — вмешался Деревнин. — Это что же получается? Он людей заманивал, ножом в спину убивал да и бросал, а потом, пару деньков спустя, являлся на пустое место? Куда же тела-то девались?! Врешь ты, Бык!

— И точно, — согласился Тимофей. — Как он мог вести туда людей, зная, что над кладом мертвец лежит? Да еще, поди, зверьем обглоданный?

— Одно тело мы с Озорным увезли! — возразил Данилка.

— За другим я вернулся, вынес, на обочине положил, — добавил Бык. — Кабы знал, кто это, родным бы сказал.

— Вранье! — Деревнин был неумолим. — Ему-то откуда знать, что придут добрые люди и покойников подберут? Ты, Бык, с ним на пару орудовал, разругались вы, а теперь от него отрекаешься!

— Коли мне не веришь, у него спроси, — Бык был удивительно миролюбив, и даже огнестрельная рана, казалось, не больно-то его беспокоила.

Деревнин подошел к Семейке, державшему кладознатца.

— Вынь-ка, чего ему в пасть понапихал. Поверни его, чтобы я его рожу гнусную видел. А ты, Тимоша, свети.

Абрам Петрович, избавленный от пучка травы с корнями, стал отплевываться.

— Ты, стало быть, вместе с Быком людей убивал и мертвые тела на кладе оставлял? — спросил подьячий. — Кто же их убирал? Бык?

— Не-е… — Кладознатец закашлялся.

— А кто?

— Он… Он и убирал!..

— Бык?!

— Клад! А ты, аспид, кровопийца, пес бешеный!..

Семейка предусмотрительно держал пучок наготове и ловко затолкал его обратно.

— Он полагал, коли клад на двенадцать голов заклят, то сам он эти головы к себе под землю утянет, — Бык вроде бы усмехнулся. — Живут же дураки!..

Озадаченный Деревнин почесал в затылке.

— Коли ты хочешь у него сказку отобрать, так я все скажу, — пообещал Бык.

— Коли ты такой умный, так объясни, что у него за дела были ночью с тем попом! — потребовал Данилка. — Не то сорняк выдерем, а корень-то останется!

— Разумно, — подтвердил Тимофей.

— Да смешные дела. Поп-то молод, неймется ему, вот он и выдумал старые деньги собирать.

— Деньги собирать — дело полезное, — одобрил подьячий.

— Совсем старые деньги, на каких уже ничего не разобрать, — уточнил Бык. — Потому он с кладознатцами и со всякими людьми сговаривается — коли будет что непонятное, к нему бы несли.

— Да на кой ему? — явно не поверил Озорной.

— А диковинка! Может, вздумал государя тешить? — предположил Бык.

Это походило на правду — государь диковины любил и тех, кто ему всякие чудеса приносил, награждал немало.

— Ну, разве что государя… Да что ты мне про государя! Сперва-то про себя растолкуй! — Подьячий все еще делал сердитый вид, но Бык, похоже, и не с такими крикунами справлялся.

— Я услышал про медвежью харю да и думаю — ого! Это место я знаю! Промысел мой таков, что по лесам ходить и травы с кореньями брать надобно. Я не только ворожбой зарабатываю — я корневщик знатный! — похвалился Бык. — И пошел я, и взял у знакомца одного кобылку, и на Стромынку отправился. А верхом-то ездить я не навычен — в лесу-то кобылка меня о дерево с себя счистила да и ушла…

— Кобылка была, — подтвердил Семейка. — Каряя, в холке аршин и три четверти, во лбу бело, на левой задней белый чулок, пахами дышит, видать, недавно опоили.

Данилка уставился на товарища с восхищением.

— Стало быть, вы по одному следу шли? — спросил Деревнин. — А раньше-то кто его, вора, от мертвых тел избавлял?

— Врать не стану — не знаю. Может, и впрямь клад? — Бык всем видом выразил недоумение. — Тут ведь и впрямь поклажа схоронена. А с чего он взял, будто она на двенадцать голов заговорена — этого не знаю. Поклажа еще с польских времен лежит, и когда ее клали — точно покойников рядом закопали. Покойниц…

— Баб, что ли? — удивился Тимофей.

— Трех инокинь. Кто их с котлом жемчуга выследил — не скажу, не знаю, а всех трех, бедненьких, порешили. Плохой это клад, мало было той крови, что в него сначала пролилась, еще и этот пес добавил…

— Три инокини? — переспросил Данилка. — Да про него же Третьяк толковал! Это какая-то девичья обитель инокинь схоронить жемчуг послала!

— Ты откуда про клад доподлинно знаешь? — приступил к Быку Деревнин.

— Аль я не ведун?

Бык сказал это с такой убежденностью, что и не поспоришь.

— Видывали мы у себя в приказе ведунов, — буркнул Деревнин. — Вечно какая-нибудь старая ведьма кашу заварит, научит глупостям молодых женок, а потом на виске всю Москву оклевещет! Даже в самый Верх забираются, мастериц из царицыной Светлицы смущают. Принесет такая дурища с собой корешок, в платок увязанный, да потеряет, да потом поди докажи, что это она не царицу с царевичами извести хотела!

— Я глупостями не занимаюсь, — отвечал Бык, — я людей лечу. А коли не веришь — так вот лопаты, попробуем копнуть на указанном месте. Клад неглубоко лежит, аршина полтора, я думаю.

Деревнин ничего не ответил, а повернулся к конюхам.

В Смутное время и впрямь вокруг Москвы понапрятали поклаж. То и дело ведомо становилось — такой-то дедову избу поднимал, менял подгнившие венцы, да и напал на горшок с деньгами, такой-то ехал узкой дорогой на телеге, задел за гнилую корягу, из земли выворотил — а там целая корчага с серебром! Сыскать клад — это была общая мечта, и Деревнин время от времени этой мечте поддавался…

А конюхи — те и подавно!

Уж они-то знали, как много разбойных шаек орудует на Стромынке, от Москвы до Владимира и дальше — до Нижнего Новгорода. И о том, что добытое грабежом имущество сберегается в потаенных местах, обозначенных приметами, тоже знали.

— А что? — спросил молодцов Деревнин.

— А это мы разом! — воскликнул Тимофей.

И непонятно было — то ли он, как и всякий разумный человек, хочет разбогатеть, то ли опозорить ведуна.

Данилка подхватил с травы лопату.

— Где копать-то? — спросил.

— А вот тут, — Бык указал пальцем.

— Ироды! — заорал кладознатец. Ему удалось выплюнуть затычку и даже рвануться, но Семейка, хоть и следил внимательно за возней вокруг клада, сразу и решительно пресек попытку бегства. — Пропади он пропадом, этот клад! Под землю уйди! Из земли из поганской, из-за моря Астраханского ползет ползун, выползает! К поклаже приставников назначает!..

— Ну, Господи благослови клад взять! — перешибая зычным голосом крик Абрама Петровича, возгласил Деревнин.

— А-аминь! — грянул на весь лес Тимофей.

Две лопаты вонзились в дерн, просекли слой спутанных корней.

— Пласт-то откидывай! — велел Данилке Тимофей.

— Православных не допускает! И лежать бы тебе, ползуну, не вставать, не сходить!.. — отчаянно вопил кладознатец. — Клад из нутра земли не пускать, не давать!..

— Заткни ему рот, пока сатану призывать не стал, — велел Деревнин Семейке.

Тот, не мудрствуя лукаво, выдернул еще один клок травы вместе с корнями и запечатал крикуну уста. На сей раз куда основательнее.

Пространство в четыре аршина расчистили быстро. Дальше работа пошла споро — земля так и летела. Бык стоял с фонарем и светил копальщикам.

— Стой, — негромко приказал он.

Склонился над ямой, и Данилка мог бы побожиться, что принюхался…

— Вот тут, левее…

И «Отче наш» самый поспешный богомолец не успел бы прочитать, как лопата звякнула о железное.

— Ну вот, с Божьей помощью, и взяли, — Бык перекрестился. — Нечего ему там лежать, людей смущать!

Данилка прыгнул в яму, подкопал и вытащил не так чтобы огромный, но и не маленький котел с крышкой.

Кладознатец, удерживаемый Семейкой, мычал, бился, пахал землю ногами.

Тимофей принял котел и поднес Деревнину.

— Снимай-ка крышку сам. Чтобы потом на нас не клепать!

Бык тут же подошел с фонарем.

Подьячий не сразу справился — крышка приросла, пришлось подковырнуть ножом. Но наконец он сбросил черный чугунный круг на траву — и пошатнулся, как бы глазам не веря.

— Жемчуг!

— Он самый! — подтвердил Бык. — Ох, и много он крови выпил за эти годы!

— Много, — согласился Тимофей.

Деревнин поставил котел наземь и повернулся к Семейке.

— Надобно отсюда выбираться. У кого веревка есть — давайте, или пояс, что ли! Этого еретика связать и…

— Незачем его связывать, — сказал Семейка.

Данилка не видел в темноте его лица, и потому он удивленно поглядел на Озорного в надежде услышать что-то вразумительное.

— Точно, что незачем, — хмуро подтвердил Тимофей.

Тут до Данилки дошло, что они имели в виду.

Абрам Петрович, искренне веруя, что только двенадцать голов и выпустят из земли клад, столько бед натворил — все равно ему от смерти было не отвертеться. Но коли самим его тут, сейчас, немедленно осудить и порешить — как поступит, вернувшись в Москву, Деревнин? Промолчит, а потом в самую неподходящую минуту и выложит кому надобно, как конюхи с Аргамачьих конюшен самовольно преступника порешили?

Мысль пришла внезапная и, как ему показалось, единственно верная.

Деревнин, возясь с котлом, положил на траву свою пистоль. Данилка, подойдя, поднял ее и протянул Тимофею:

— Ты это зарядить можешь?

— Невелика наука, — отвечал Озорной. — Гаврила Михайлович, у тебя, чай, заряды припасены? Не может быть, чтобы с одним-единственным ты ехал!

Подьячий и впрямь, готовясь к боевым действиям, прихватил с собой и пороховницу, и пули.

— А тебе на что? — спросил он, уже все поняв, только чтобы показать, кто тут по званию старший.

— Этого вора в Москву везти, на дыбу поднимать — он многих за собой потянет, — Тимофей повернулся к Быку. — Небось, такой же еретик, как и ты?

— Я сатану никогда не призывал, — Бык перекрестился. — А потянет и таких людей, что ты и сам рад не будешь.

Это относилось к Деревнину.

— Давай сюда, я сам, — подьячий хоть и не так ловко, как сумел бы Озорной, однако зарядил пистоль и даже пороха почти не просыпал. После чего протянул оружие рукоятью вперед к Озорному.

— Не тронь, — вдруг велел Данилка.

И удержал руку товарища.

— Верно, — одобрил Семейка. — Ну ты, чертознатец, вставай да помолись.

Он отпустил наконец Абрама Петровича, и тот с трудом поднялся на ноги, стал вытаскивать изо рта траву вперемешку с землей.

— Ну? Долго мне?.. — начал было подьячий, но Тимофей помотал головой.

— Сам его застрелишь, Гаврила Михайлович.

— Ты с ума съехал?!

— Коли не хочешь вместе с ним тут остаться, — добавил Семейка. — Эй!

Он удержал метнувшегося было к кустам, к спасительной темноте кладознатца.

— Умел воровать — умей и ответ держать!

— Да я вас в порошок сотру! — возвысил голос Деревнин.

— Вот как вернешься в Москву — так и сотрешь, — согласился Тимофей. — Стреляй, Гаврила Михайлович, чего уж там. Коли ты не будешь с нами кровью повязан, то, чего доброго, нам этот клад боком выйдет. А так — и ты язык распускать не станешь, и нам это ни к чему.

Он высказал как раз то, что пришло на ум Данилке.

— И все это дело с кладом так промеж нас и останется, — сказал парень.

Это было как раз то, чего хотел услышать подьячий. Ведь коли сдавать кладознатца в Земский приказ — так и клад, пожалуй, с ним вместе. А клад хоть и в лесу найден, однако неизвестно, кому тот лес принадлежит, ведь вдоль Троицкой дороги много сел, и хозяин леса, узнав про находку на своей земле, наверняка с челобитной заявится!

— Черт с вами! — Он перехватил пистоль дулом вперед, да и встал в пень…

Деревнину доводилось губить людей, да только иначе — оговору ход давал, хитро составленной челобитной. А напрямую, чтобы пулей в сердце, — такого не было.

Семейка подпихнул кладознатца поближе.

— Не тяни, свет, — негромко, как всегда, сказал он. — Сунь ему дуло в ухо, да и спускай курок!

— Не то сам рад не будешь, — добавил Озорной.

Деревнин повернулся к Быку, как бы в надежде на помощь.

— Потом, коли хочешь, панихиду вели по нему отслужить, — посоветовал Бык.

Данилка же отвернулся.

То, что он придумал, внезапно воплотилось, и ему сделалось не по себе…

Он услышал крик и выстрел.

— Царствие тебе небесное, Абрам Петрович, — сказал Бык. — Хотя это-то как раз — вряд ли…

Данилка повернулся.

Семейка так ловко подставил кладознатца под выстрел, что тот свалился в яму, откуда добыли клад.

— Бери-ка лопату, свет, — велел он Данилке. — Тут ему самое место.

— Сам эту землю кровью полил, сам в ней пусть и лежит, — добавил Тимофей, нагибаясь за второй лопатой.

Бык взял у потрясенного собственным деянием подьячего пистоль и собрался было бросить ее в яму, к мертвому телу.

— Погоди! Это нам пригодится, — сказал Семейка. — У нашего младшего оружия нет — вот и будет ему подарок. Для наших дел — в самый раз. Бери, Данила. Бери, свет.

Он забрал у Быка пистоль и протянул парню.

Только что это оружие осуществило его мысль — поразило убийцу. Ствол еще дымился.

Где-то далеко, в Москве, спал в колыбели, а может, пищал противным голосом, как это умеют младенцы, крошечный парнишечка, родившийся сиротой…

Может быть, однажды он узнает, что за его отца рассчитались?

Только мысль о младенце и укрепила руку Данилки, когда он взял тяжелую, снабженную бердышным лезвием, пистоль. Только мысль о том, что оружие послужило справедливому воздаянию.

— Держи крепче! — велел Тимофей. — А вот тебе еще подарок.

Он протянул череном вперед широкий нож с одним лезвием, закругленным и чуть изогнутым к острию.

— Подсаадачник, что ли? — спросил Семейка. — Жаль, что без ножен. Бери, брат Данила, владей! Коли уж ты от этого ножа не погиб — он тебе и удачу принесет.

И тут издалека прилетел голос.

Узнать его было невозможно — когда человек так орет, родная мать не признает. Но этот обезумевший голос звал поочередно Тимофея, Семейку и Данилку, и напоследок он истошно приказал:

— Нав-пе-рей-мы-ы-ы!!!

— Богдаш?! — первым догадался Данилка.

— Кой черт его сюда занес? — злобно спросил Тимофей.

И лишь Семейка, соображавший, как всегда, быстрее прочих, воскликнул:

— Сказано ж — навпереймы!

Деревнин — тот вообще лишился дара речи.

— На конь! — заорал Данилка, очень довольный, что можно убраться подальше от ямы, в которой лежал кладознатец.

— Вы ступайте, ступайте! — торопливо сказал Бык. — Я его закопаю, дерниной прикрою да и пойду себе…

— Точно ли? — спросил Тимофей, а Семейка уже, подхватив фонарь, бежал туда, где были привязаны кони, и Данилка, с подсаадачником в левой руке и пистолью в правой — за ним следом.

Семейка умел прыгать в седло, едва касаясь левой рученькой конской холки. У Данилки так еще не получалось. Несколько раз товарищ показывал, приговаривая:

— Ты правой ногой-то махни, свет, вверх ее кинь, она и тулово за собой потащит!

Данилка исправно проделывал все, что велено, однако ему не удавалось даже плюхнуться брюхом на конскую спину, ухватка не давалась, хоть тресни!

Так велико было возбуждение, что наконец-то Семейкина наука дала себя знать. Может, потому, что основательно ухватиться за седельные луки, когда в руках оружие, невозможно.

Данилка и сам не понял, как оно получилось: с разворотом, с махом ноги, он подскочил, опираясь о луку седла, и шлепнулся чуть боком, и выровнялся, а времени ловить ногами стремена уже не осталось — Семейка, держа фонарь чуть ли не перед конскими ушами, поскакал лесной тропой к Троицкой дороге.

— Стойте, черти! — раздалось сзади. — Кого имать-то?!

— У Желвака спроси! — не оборачиваясь, отвечал Тимофею Семейка.

Намет тем и хорош, что плавный. Данилка, крепко держась коленями за Головановы бока, даже не пытался добраться до стремян — это означало бы задержку в погоне!

Разумеется, Семейка вырвался вперед, сзади уже скакал Тимофей, а Деревнин, ничего в этой стремительной суете не уразумевший, остался охранять Быка и котел с жемчугом.

А на Троицкой дороге гремели копыта — приближались те, кого следовало перехватить!

Конюхи выскочили на дорогу и едва нос к носу не столкнулись с Гвоздем. Если бы они всего лишь на миг задержались, то и сшиб бы Семейка лесного налетчика, смял бы копытами своего бахмата.

Но Гвоздь увидел свет фонаря и успел натянуть поводья!

Его конь вскинулся, едва не опрокинувшись на спину, развернулся на пятачке и понесся назад.

— За мной! — орал Гвоздь, и его товарищ-налетчик тоже исхитрился удержать и повернуть коня, упустив при этом повод заводного. Тот, бедолага, не понял, что творится, и как скакал, так и продолжал, заступив тем самым дорогу конюхам и невольно облегчив бегство налетчикам.

Семейка проскочил по обочине и кинулся в погоню. Данилка на скаку кое-как засунул за пояс подсаадачник и несся следом, держа над головой на манер чекана оснащенную бердышом пистоль.

Семейка бросил фонарь и догонял ближнего к нему всадника. Тот обернулся, все понял и выхватил засапожник. Конюх знал это движение и этот хват — острием назад, чтобы бить себе за спину или вбок, резко распрямляя руку. Он придержал бахмата и дождался Данилки.

— Заходим разом! — приказал Семейка.

С одной стороны дороги лес кончился, стало чуть светлее. Данилка и Семейка разом послали коней вперед и разом же почти поравнялись с налетчиком. Тот, снова обернувшись, оценил противников. Тот, что скакал, кошкой сжавшись на седле, и тот, что держал над головой топор не топор, а что-то похожее, были неравноценны. Данилка догонял слева — налетчик переложил засапожник в левую руку. Теперь его жизнь висела на волоске: либо он попадает под топор, и тогда служи панихиду, либо уворачивается, и тогда сам всаживает клык засапожника в живот врагу.

Семейка ударил бахмата плетью и почти поравнялся с налетчиком. Конь и наездник вытянулись в струнку, Семейка, рассчитав до вершка, схватил налетчика за правую ногу и резко рванул назад и вверх. Нога вылетела из стремени, но Гвоздев приятель успел ухватиться за конскую шею и не рухнул — сполз под копыта. И тут же Данилка ахнул со всей дури по опустевшему седлу.

Конь с запутавшимся в передних ногах всадником полетел кубарем. Чтобы не рухнуть, Семейка придержал бахмата. Голован же оказался сообразительнее Данилки — шарахнулся в высокие придорожные кусты по собственной воле.

— Да скачи же! Уйдет! — крикнул Семейка, потому что у Данилки-то как раз была возможность промчаться обочиной и продолжить погоню. Но парень растерялся. Вместо того чтобы позволить Головану, не теряя скорости, спокойненько проломиться сквозь кусты, он натянул поводья.

Гвоздь меж тем оказался на развилке.

Троицкая дорога была пряма, как стрела, если не свернуть, то его могли преспокойно гнать чуть ли не до самой Москвы. А там — городские ворота, стража, там те, с кем Гвоздю встречаться не с руки.

Налетчик повернул коня и помчался в сторону Тайнинского. В двадцати саженях от развилки он опять повернул, въехал в лес, спешился и пошел первой подвернувшейся тропой назад, разумно рассудив, что такого решения от него никто не ожидает…

— Да вылезешь ты оттуда?! — крикнул Семейка.

Данилка наконец дал волю Головану, и тот вынес его на дорогу. Тут же парень подтолкнул Бахмата каблуками, и бахмат вновь пошел наметом. Семейка с той же стороны объехал пытающегося встать коня и, даже не взглянув на неподвижно лежащего налетчика, поскакал следом.

Когда подъехал Тимофей, конь уже утвердился на ногах и тряс головой, пытаясь высвободить поводья. Но они были придавлены к утоптанной земле неживым телом. Падая с коня, налетчик проскользнул рукой в петлю повода, да на эту же руку и рухнул…

Данилка, держа над головой пистоль, исправно проскочил развилку и не сразу сообразил, что копыта Гвоздева коня перестали стучать. Когда Семейка нагнал его, он уже разворачивал Голована.

— Что, упустили, свет? — спросил Семейка.

— Упустили, черти?! — с тем подъехал и Тимофей.

— Черта с два его ночью в лесу поймаешь, — отвечал Семейка, ни на кого не взваливая вину за неудачу.

— Да чтоб он сдох без покаяния! — грянул Тимофей.

— Эй! Сюда! — зазвенело за деревьями. Голос был женский, сочный, певучий.

— Кто там орет?! — осведомился Тимофей, а Данилка уже знал и устремился на звук.

— Богдан Желвак! — отвечала незримая девка.

— Желвак?! А что с тобой такое поделалось, коли ты по-бабьи заверещал?!

В лесной чащобе грянул хохот. И сразу же Семейка, Данилка и Тимофей услышали, как по тропе бежит к ним человек. Через миг увидели сквозь листву факел. Еще чуть-чуть — и появился юный скоморох Филатка.

— Признали, нет? — спросил он, подняв факел так, чтобы конные могли разглядеть лицо.

— Признали! — бодро отвечал Данилка. — Как вы про Желвака-то прознали?

— Ты спроси, как он про нас прознал!

Филатка повел конных на поляну, являвшую вид ратного поля после побоища. Лежал, опираясь на локоть, Третьяк, а Лучка придерживал его за лоб — после удара, на время лишившего сознания, скомороха мутило. В трех шагах раскинулось тело того налетчика, которого приколол медвежьим ножом Богдан. Сам Богдан сидел рядом и растирал ногу, а рядом стояла, не зная, как помочь, Настасья.

— Жива, кума? — кинулся к ней Данилка.

— Твоими молитвами! — огрызнулась она. — Кабы не этот молодец, пропали бы мы все четверо!

— А где Томила?

— А Томила в «Ленивке» пьет. Не пошел с нами Томила! — Вдруг Настасья улыбнулась так, что в глазах у Данилки сразу же встал образ волчьей оскаленной пасти. — Ничего! Господь все видит! Господь предателей-то не любит, куманек! Самого предали — и этого греха он не прощает!

Семейка соскочил и сразу оказался на корточках возле Желвака.

— Что с ногой-то?

— Зашиб, — без голоса отвечал Богдаш.

— Не поломал? — Семейка прощупал сквозь порты колено и голень, в двух местах Богдаш зарычал, но это действительно был лишь нехороший ушиб.

— На коня влезть сможешь?

Богдаш пожал широкими плечами.

— Вдвоем усадим, — пообещал Озорной, соскакивая наземь. — Держи под уздцы, Данила. Сейчас мы его под мышки, он здоровой ногой в стремя…

— Там же у нас тележка есть! — вспомнил Данилка. — Этот аспид меня на тележке привез! Там она и осталась!

Тут Семейка с Озорным переглянулись и молча вскочили на коней.

— А что? — не понял Данилка.

— А то! Козла в огород пустили! — рявкнул Озорной и шлепнул коня плетью, не сильно, а чтобы понял необходимость сразу взять в намет.

Семейка поскакал следом.

Конюхи угадали — Деревнин, расставшись с Быком, закинул котел в тележку и поспешал не к Москве, а совсем в иную сторону, к Пушкину.

— С дороги сбился, свет? — полюбопытствовал Семейка, обогнав тележку и поставив своего бахмата поперек пути.

— Заворачивай оглобли, сучий сын, выблядок! — приказал не любивший тонкого обхождения Тимофей.

Делать нечего — подьячий покорился…

— Вот ведь приказные крючки, крапивное семя, ироды и страдники, прости Господи, — ворчал Озорной, сопровождая тележку. — Вот только недогляди за ними!..

Завести лошадь с телегой узкой тропой на поляну не удалось, и крепкий Тимофей на плечах вынес товарища к дороге. Лучка с Филаткой, не зная, как еще проявить благодарность, наломали на обочине веток, уложили в тележку, прикрыли епанчой Деревнина — и получилось довольно удобное ложе, куда с большим бережением и взгромоздили Желвака.

Данилке Озорной велел возвращаться к харе и забрать двух оставленных коней — того, что был под Деревниным, и другого, заводного, которого подьячий привел для Стеньки.

Парню очень не хотелось глядеть на свежую могилу.

— Ничего, свет, Бык наверняка дерном все прикрыл — ты и места-то не найдешь, — сказал, догадавшись, Семейка.

Светало.

Данилка нашел нужное место, въехал в лес и какое-то время таращился на деревья, пока не увидел медвежью харю. Она тупо глядела в просвет между стволами — на могилу кладознатца.

— Ну, довольна? — спросил Данилка.

Пока еще руки не были заняты поводьями двух заводных коней, он, как Семейка, с седла залез на дерево. Правда, ему было труднее — он прихватил с собой деревнинскую пистоль. И, примерившись, принялася срубать с дерева приколоченную харю.

Видать, она и впрямь торчала тут со шведского времени — в три удара парень избавил дерево от этого сомнительного украшения.

Прыгать сверху в седло, как Семейка, он побоялся — еще отобьешь себе, чего доброго, наиважнейшее. Но дал себе слово, что и эту науку освоит.

Когда он с конями вернулся, скоморохи прощались с конюхами. Были у них какие-то надежные люди в Ростокине — туда они и собрались, там и решат, как быть дальше. Может быть, даже, не заходя в столицу, двинутся к Ярославлю или иному городу, к той же Вологде, во всяком случае — на север…

— Больше с кладознатцами-то не связывайтесь, — поучал Тимофей. — А то вдругорядь вас выручать придется.

— Да какой из Гвоздя кладознатец! — воскликнула Настасья. — И не за кладом мы шли! Мы его самого заместо клада закопать хотели!

— Рыла свинья тупорыла, белорыла, весь двор перерыла, вырыла с полрыла! — вдруг звонко зачастил Третьяк, а Филатка ответил ему еще звонче, еще бойчее:

— Свинья тупорыла, весь двор перерыла, вырыла полурыло, до норы не дорыла!

— Бр-р! — невольно встряхнулся Данилка, а Тимофей махнул рукой — чего, мол, со скоморохов возьмешь: святое дело, кладоискательство, и то извратили, обсмеяли…

— Ну, прощайся, свет, с кумой, — сказал Семейка.

Данилка соскочил с Голована.

Настасья подошла совсем близко — казалось, еще шаг, и к его груди припадет. Остановилась, поглядела в глаза, губы чуть приоткрылись…

И у него тоже!..

— Знаешь что, Данилка? — сказала Настасья. — Тебе усы поскорее отрастить нужно. Вот те крест — нужно!

— Сам знаю, — буркнул парень.

Усы с бородой расти пока что не желали, и будь он хоть малость попригожее лицом — на конюшнях задразнили бы красной девицей.

— Ничего ты не знаешь! Ты рожу свою последний раз когда видел?

— А чего на нее глядеть?

— Да уж… — Настасья прищурилась, и Данилка понял, что сейчас будет сказано ехидное словечко. — На твою рожу и санникам, поди, глядеть опасно — с перепугу биться начнут, оглобли поломают. А вот отрастишь усы…

— Да сдались тебе мои усы!

— …и девки тебя любить будут!

Она усмехнулась.

— Нужны мне больно эти девки… — соврал Данилка.

— Постыдился бы! — явно намекая на Федосьицу, упрекнула она. — У тебя, куманек, рожа кривовата. А коли отрастить усы да по-умному их подстричь, то они эту кривизну уберут.

— Это как — кривовата?

Данилка и впрямь гляделся в зеркало или в воду так редко, что от раза до раза успевал забыть собственный образ.

— Малость набекрень, — объяснила Настасья. — Ну, недосуг мне с тобой. Еще раз — за помощь благодарствую! Прощай, куманек! Гляди, когда вернусь — чтоб усы были!

Она отступила и, пятясь, глядела ему в глаза, и вдруг зачастила пронзительным скоморошьим говорком:

— Вейся, усок, завивайся, усок! То не беда, что редка борода: был бы ус кольцом — обнялась бы с молодцом!

— Да будет тебе! Разгулялась! — с беспокойством молвил Третьяк. — Спасибо вам, люди добрые! Лучка, Филатка, кланяйтесь, да и поедем себе подобру-поздорову!

— Делом бы лучше занялись… — Озорной громко вздохнул, понимая, что скоморохи неисправимы, и с высоты конского седла перекрестил ватагу.

В Москву въехали на рассвете. Деревнин звал было к себе, но Озорной так на него глянул — подьячий все понял.

Семейка предложил одно местечко — кто-то из его дальних родственников зерном торговал, так по летнему времени амбары пустыми стояли. Поехали туда, забрались незаметно в амбар, завели туда лошадей и тележку с лежащим Желваком и наконец-то по-настоящему сняли крышку с котла.

— Опись составить надобно, — строго сказал Деревнин. — И, с ней сверяясь, делить.

— Опись — это всегда полезно, — шепотом согласился Богдан.

Колену малость полегчало — всю дорогу Желвак растирал его до жара.

— Заодно и поглядим, что Бог послал! — согласился Озорной.

Чернильница у Деревнина, как всегда, болталась на поясе, он так к ней привык, что, наверно, только в бане и расставался. Перо и бумагу подьячий тоже с собой всегда имел. За писца посадили Семейку. Подстелили епанчу и начали…

— Ну, благословясь! — Деревнин сунул руку в котел и стал вытаскивать, что попадалось. — Крест золотой с мощами, на нем три бирюзы, да два червца, да два жемчуга. Далее — в коробочке серебряной… Погоди…

Он принялся считать перстни, а конюхи зачарованно на них глядели.

— Тридцать один перстень с алмазами, а иные с яхонтами и с бирюзами. Да две запоны золотые, в одной, погоди…

Он поднес запону поближе к глазам.

— Мужик с бабой, что ли? Пиши — два человека, а в другой — птица, и обе с жемчугом… Еще — пуговицы жемчужные бурмицкие…

— Сколько? — спросил писец.

— Пиши — мешок, — подьячий выложил на епанчу мешочек фунта на полтора. — Рукавки замшевые, подложены горностаем, по запястьям шито золотом с шелками, по узору низано жемчугом…

— С боярина какого, поди, сняли, — заметил Богдан. Вроде и горло у него стало отпускать.

— Часики… — Деревнин внимательно разглядел находку. — У них гайтан и кисть серебряные, ворворка жемчужная.

— На шее, что ли, носить? — удивился Данилка.

— Сдается, что так. Ну, как в сказке — три пуда жемчуга! Все это добро до обеда не счесть…

Деревнин потянул за край и вытащил что-то вроде куска белой бугорчатой ткани.

— Ожерелье жемчужное! Пиши — в два вершка шириной, низано в рефид, четыре пуговицы золотые… Или золоченые? Не разобрать. Еще ожерелье, еще… И с изумрудами! Ворворки жемчужные — с девичьих косников или с боярских стульев, не понять…

— Откуда у инокинь дорогие косники? — спросил Данилка. — Им же не подобает.

— Им-то не подобает, да тот, кто их порешил, мог в котел и другой своей добычи подсыпать, — объяснил подьячий.

— Видать, те налетчики обет дали — брать лишь жемчуг! — догадался Богдан. — А что? Не так уж и глупо.

— А тут уж чуть ли не россыпью, — заглянув в котел, заметил Семейка. — Доставай, Гаврила Михайлович!

Деревнин вынул полоску шириной в вершок, снизанную шахматным порядком.

— Что это? — спросил Данилка.

— А это уж спорки пошли. Которое — запястье от станового кафтана, которая сетка — с ворворки спорок, и прочее… — Деревнин стал раскапывать жемчужные залежи да вдруг дернулся, сунул палец в рот и отсосал капельку крови. — Тьфу, будь ты неладна!

— Кусается? — развеселился Богдан.

— Да там занозки, какими бабы убрусы на голове закалывают! Все с жемчужными головками!

— Переперки, что ли?

— Да не все ли тебе равно? Моя Марковна их занозками зовет, дочка — переперками, мало ли что эти бабы еще вздумают!

— Ты это Игнашке Серебрянику скажи, — посоветовал Богдан. — Человек в год окладу семь рублей жалованья получает да кормовых по шесть денег на день и пишется в Серебряной палате переперщиком, он их сотнями мастерит. Знаешь, сколько верховым боярыням и прочему бабью этого добра надобно?

— Да что вы все про баб? — возмутился Данилка. — Давайте дальше котел разбирать!

Деревнин потянул и достал странное — вроде и широкое ожерелье, да кривое, и с одного краю большая дорогая серьга подвешена.

— Порвалось, что ли? — удивился он.

Но кончиков нитей, с которых ссыпался бы крупный жемчуг, не обнаружилось.

— Что за диковина? — Желвак тоже внимательно разглядел находку.

— Нехристи вы! — сказал дотоле молчавший Тимофей, забрал у Богдана странноватое ожерелье и благоговейно приложился к нему устами. — Все еще не догадались?

Конюхи и Деревнин принялись переглядываться и пожимать плечами.

— Обетная работа это, я такие в обителях видывал, — объяснил Озорной. — На иных образах оклады из золота и серебра с припаянными каменьями, а иным женки из жемчуга нижут и прикрепляют. Это Матушки-Богородицы нимб!

— Что же серьга одна?

— А на иконе голова Матушкина вот так, бочком, повернута, одно ушко лишь и видно. Вот и нимб так снизали, чтобы намалеванный прикрыть.

— И то верно…

С кладом возились, пока в животах не забурчало. Опись вышла знатная — на двенадцати листах.

— Ну так что же, делим? — Подьячий только что слюни не ронял. — Кто самый младший — бери для почину!

И указал на кучу жемчуга, раскинувшуюся посреди епанчи.

Данилка выбрал перстенек с белой финифтью и лазоревым яхонтом.

— Что так-то? — спросил Деревнин. — Этот перстень рублей в шесть, хоть бы другой взял — вон, с червчатым яхонтом и чернью, а то хочешь — запону золотую возьми.

— Да мне этот полюбился… — Парень смотрел на самоцветы в недоумении. Он понимал великую цену клада и в то же время словно ангел-хранитель удерживал его руки.

— Ты, Богдан, прости, не знаю, как по батюшке?

Желвак приподнялся на локте.

— А так по батюшке, что как пошлю я тебя сейчас по матушке, что…

— Ты что, Богдаш? Ты что, свет? — перебил его Семейка. — Он же не со зла!

— Знаю я — не со зла…

Тимофей, который все это время усердно думал, вдруг сгреб края епанчи и сделал большой узел с ушами.

— Этот жемчуг кровью полит, счастья он никому не принесет, — сказал он. — Коли делить, так вам свои доли — в ближайший храм отнести и заказать молебны всем во здравие. А коли изволите мне мою долю выдать, я ее к Троице-Сергию свезу, пусть будет за меня вкладом.

Семейка и Богдаш тревожно переглянулись. Уже не впервые Озорной собирался надеть на буйную голову клобук.

— Нет, — сказал Богдан, и сказал твердо. — Делить мы ничего не станем, а все разом в Божий храм отдадим. Пусть там тот жемчуг от крови очищается.

— Можно и так, — согласился Семейка.

— Быть по сему! — подтвердил Данилка.

И сразу на душе полегчало!

— Да что ж вы святее патриарха быть задумали? — удивился Деревнин. — Ну, пожертвуйте на храм половину! А половину-то поделим меж собой!

— Это он к тому клонит, что свою долю получить желает, — догадался Желвак. — Что, светы, оплатим подьячему его труды?

— Он этой ночью такое сотворил, что сто грехов с него спадут, — одобрил убийство кладознатца Семейка.

— Коли рука у него подымется взять церковное добро, из-за которого невинные люди погибали, пусть берет, сколько зачерпнется, — таково было мнение Тимофея.

— И церковь-то за услуги платит, — напомнил Гаврила Михайлович.

— Бери, свет, сколько возьмется, — подтолкнул его к узлу Семейка, — да помни, это тебе и за помощь, и за то, чтобы язык за зубами держал.

— Я себе не враг!

И точно — Деревнин меньше всего хотел, чтобы о его похождениях с конюхами, скоморохами и, прости Господи, чуть ли не налетчиками стало известно в приказе. Завистников много — тот же Колесников, проведав, что товарищ разжился дорогим жемчугом, мог донести дьяку да и такого от себя сочинить, что Деревнин рад будет отдать жемчуг да и своего кровного добра в придачу немало, лишь бы избавиться от неприятностей.

Подьячий сунул руку в узел, захватил полной горстью, потянул — вытащил дорогие часы, с луковицу величиной, на серебряном гайтане и с жемчужной кистью-ворворкой, оправленной в серебро, и при часах — широкое жемчужное ожерелье с золотыми пуговицами. Больше — не получилось. Но и этого за услугу было немало.

— А теперь ступай себе с Богом, подьячий, — прямо сказал Озорной.

— Да ярыжке тому передай — еще раз встречу, не обрадуется! — добавил Данилка.

— Уймись, свет! Кабы не тот ярыжка, Гаврила-то Михайлович с нами бы не поехал и про вторую медвежью харю мы бы не узнали. А теперь одно с одним увязалось, — вступился за Стеньку Семейка.

Деревнин сунул свое добро за пазуху, привесил обратно к поясу чернильницу, сел на коня и взял повод заводного.

— Нарветесь вы когда-нибудь, конюхи, — сказал на прощание. — Не век Башмакову вас защищать!

С тем и выехал из амбара.

* * *

Тащиться за кладом при всем честном народе не хотелось, темнело по летнему времени поздно, и потому и Стенька, и отец Кондрат, и даже Кузьма, которого, как человека надежного, пригласили ехать третьим и посадили править телегой, извелись, дожидаясь ночи.

Телегу с лошадью звонарь заблаговременно вывел из слободы и укрыл в рощице, да и сам там остался дожидаться, пока батюшка с земским ярыжкой прибегут.

Первым прибыл нетерпеливый отец Кондрат.

— Лопаты взял ли? Мешки? Фонарь?

— Все как велено.

— Прими — это баклажка со святой водицей.

Тут же появился Стенька с теми же вопросами. Сели в телегу, и отец Кондрат произнес торжественно и внятно:

— Ну, Господи благослови!

По дороге совещались — как лучше брать клад. Поскольку взять очень уж хотелось, решили, что Панкратьева родня — люди простые неученые, вряд ли клали сокровища с хитрыми заклятьями. В этом деле знатоком, как ни странно, оказался Кузьма.

— А то еще клад на дурака кладут — только дураку и дастся в руки…

— Утешил! — возмутился Стенька.

— А то еще на грешника кладут, или на девку, или на бабу. Или, скажем, есть возвратные клады. Ты можешь из него денег сколько нужно на время взять, разжиться, а потом взятое вернуть.

— А коли не верну?

— Он сам заберет, и с надбавкой. А то еще всякие заговоренные клады есть…

За такими разговорами и доехали до Ендовы, перекрестились на храм, и Стенька показал, куда поворачивать.

— И где же твой овин? — спросил, не умеряя голоса, отец Кондрат. Был он в таком нетерпении, что, кажется, голыми руками готов землю рыть.

— Потише, батюшка! — разом одернули его Стенька с Кузьмой.

— Овин нам ни к чему, я на опушке другую примету оставил, — сказал Стенька. — Нарочно с собой лоскутья брал. Зажигай, Кузьма, фонарь-то.

Неподалеку от рощицы достали из телеги весь землекопный снаряд, и отец Кондрат заблаговременно заткнул за пояс полы рясы.

Слюдяной фонарь давал свет не слишком яркий, но достаточный, чтобы видеть дорогу под ногами. Привязав кобылу с телегой на обочине, взяв на плечи лопаты, а мешки — под мышку, кладоискатели в указанном Стенькой месте углубились в рощицу и довольно быстро отыскали пень.

— Вот он, голубчик! — Стенька готов был оглаживать пень, как дородную бабу, да и отец Кондрат, кажется, тоже. — Овин днем сквозь кусты видно. Теперь — девять шагов…

— Постой, чадо. А ты свои шаги мерил? С чего ты взял, что твой шаг — аршин? — забеспокоился отец Кондрат.

— Ну, коли хочешь, пойдем вдвоем, — предложил Стенька. — Ты своими шагами мерь, я — своими. Увидишь — одно и то же получится. Панкратьева родня-то, чай, тоже не на торгу аршин для такого дела занимала, а шагами мерила.

Он взял фонарь, встал вплотную к пню и, считая шаги, пошел. Отец Кондрат затопал следом. Последним ковылял Кузьма.

Расхождение у них вышло в пол-аршина.

— Беда невелика, — сказал отец Кондрат. — Когда яму разроем, оно и незаметно будет. Ну, с Божьей помощью!..

И принялся копать с такой прытью, что Стенька с Кузьмой переглянулись — здоров батюшка! А было ему нелегко — земля вся проросла корнями, и чтобы разрубить их, приходилось вгонять лопату сильно и резко.

— Да ты свети, сукин сын, куда следует! — бормотал отец Кондрат, решительно отбрасывая землю подальше. — И ты тоже не бездельничай!

Но Стеньку подгонять не приходилось. Он так орудовал, что кабы употребил это старанье да на чистописанье, взяли бы его писцом к самому государю!

Яма росла и углублялась.

— Да точно ли тут? — спросил Кузьма.

— Все ж дважды измерили! — огрызнулся Стенька. — Коли охота — сам перемеряй!

— А еще бывает, что клад прячется, с места на место перебегает, — заметил звонарь. — Вот как окажется, что зря землю рыли — тут-то вы меня и спросите, что не удержал.

— Да помолчишь ли ты, нехристь?! — прикрикнул батюшка.

То, что они в две лопаты произвели, уже было не ямой, а, скорее, канавой.

— Есть! — вскричал Стенька. — Вот те крест — есть!

— Закрещивай яму-то, закрещивай! — заорал Кузьма. — Вот как полезут оттуда беси!..

— А кому я святую воду держать наготове приказал? — Отец Кондрат протянул за сосудом левую руку.

— Да что ж я: одной рукой — костыль, другой — фонарь, а третьей — воду? — возмутился Кузьма. — Степа, прими фонарь, я баклажку за пазухой достану!

Но Стенька, не боясь нечистой силы, рыл и рыл, молитву, впрочем, бормотал — «Да воскреснет Бог и да расточатся врази его», самую к случаю подходящую.

Отец Кондрат, отчаявшись получить баклажку, помогал, как мог, и вдруг воскликнул:

— Свят-свят! И у меня тоже!

— Длинный, видать, сундук! — опасливо заметил Кузьма. — А ну как гроб?!

— Да пошел ты! — не сговариваясь, прикрикнули Стенька и батюшка.

— А и пойду! А и пойду! Мало ли каких вы тут покойничков понаоткопаете! Он-то там лежит, клад сторожит, дураков в гости ждет! Крышку откроете, а он лапищей — цап! И с собой! В преисподнюю!

Кузьма, решив, что с него приключений и опасностей хватит, поставил фонарь наземь, рядом с ним святую воду и заковылял к телеге.

— Да стой ты, обалдуй!

Кузьма остановился.

— Ворочайся! — приказал отец Кондрат. — Фонарь бери! Будем сундук выворачивать! Что ты стал в пень?!

— Слегу срубить надобно, — догадался Стенька. — Завести снизу — да и подковырнуть.

Но отцом Кондратом уже овладел восторг.

— Кузьма, костыль давай! Им подковырнем!

— Костылем? А как сломаете?

— Новых тебе накуплю! Давай сюда!

Отродясь ни звонарь, ни Стенька не видывали батюшку в таком состоянии. Борода — и та у него дыбом встала. Казалось, коли и впрямь сейчас из-под земли полезет нечисть, отец Кондрат схватится с ней на кулачках.

— Да что ты, батюшка? — воззвал к нему Стенька. — Да я сейчас деревце сломлю!

Оказалось, что ломать впотьмах деревья — дело безнадежное. Топора, естественно, с собой не взяли — кто же ходит по клады с топором? — а одними руками гнуть тонкий и упругий ствол — морока. Перепробовав несколько непокорных деревьев, Стенька отыскал все же одно хиленькое, сломил и приволок. Поскольку его край сундука или гроба, чего — пока непонятно, был открыт больше, то он и взял самодельную слегу, затолкал конец в нарочно подкопанную землю и, примостив середку на край ямы, навалился на другой конец.

То, что скрывалось в земле, оказалось легче, чем полагал Стенька, и выковырнулось разом. Он даже шлепнулся наземь от усердия.

— Ты чего это! — возмутился отец Кондрат, и тут до Стеньки дошло — батюшка-то еще копает, а у него уже что-то выскочило наземь.

— Их тут два… — почему-то шепотом сообщил Стенька. — Два сундука! Тебе и мне!

— А я? — возмутился Кузьма.

— Да ну тебя! — Отец Кондрат кинулся смотреть, что там высвободилось из земляного плена.

В свете фонаря все увидели на дне ямы черное, округлое, но не слишком большое. Стенька залез в яму, охватил это диво и приподнял.

— Батюшки — бочонок!

— С золотом… — без голоса прошелестел отец Кондрат и вдруг заорал что было сил: — Господи! Да коли золото — обет даю! Храм новый отстрою! Иконостас поновить велю!

Стенька с натугой поставил бочонок на край ямы и выбрался наружу.

— Вот и сподобились, — благостно произнес он.

— А я-то! — сообразив, что бочат в яме два, возопил отец Кондрат. — Степушка! Давай сюда слегу!

И второй бочонок выволокли на поверхность.

Кузьма стоял над ними с фонарем, как деревянный болван. Видать, обиделся, что не протянулось к кладоискателям из ямищи ни одной когтистой лапы.

— Золото, серебро, жемчуг! — перечислял отец Кондрат. — Камни самоцветные, кубки золотые!.. Сбивай, Степа, обручи!

— А чем?

И точно — не лопатой же…

Только это и спасло содержимое бочат от превеликой беды. Да еще Кузьма, в котором проснулись рассудок и речь.

— Да коли обруча сбить — как вы содержимое-то домой повезете? Половину по дороге растеряете! Уж лучше дома — холстину подстелить да на нее и вывалить!

Стенька и батюшка переглянулись.

— Хоть краешком бы глаза!.. — чуть не плача, произнес Стенька.

Имелся в виду его плотский, внешний, синий, в длинных ресницах глаз. А был еще и внутренний — перед ним мельтешили картины одна другой краше. Стенька видел себя в боярских санях, выстланных медвежьей шкурой, да не черной, а самой дорогой, какая только бывает, — белой! Стенька видел своего белого статного возника, в те сани впряженного, сплошь увешанного лисьими хвостами, а на хомуте — две связки соболей, крупных, мохнатых! Он и руку свою успел разглядеть, все пальцы были усажены перстнями, с яхонтами червчатыми и лазоревыми, со звездочками алмазными!

Примерно такие же картины рисовал внутренний живописец отцу Кондрату. Только на нем были ризы, до такой степени расшитые жемчугом, что итальянского бархата под ним и не разглядеть было. Возник и сани представились примерно такие же, только Стенька ехал людей посмотреть да себя показать, а батюшка Кондрат — служить в Успенском соборе в день тезоименитства государева!

— А коли затычку вытянуть? — спросил батюшка так же жалобно. — Ведь вывалится хоть какая мелочишка?..

Стенька стал искать в обсмоленном бочонке затычку и нашел. Только, чтобы мелочишка высыпалась, пришлось перевернуть бочонок — вверх-то, поди, сыпаться не станет!

Обламывая ногти, Стенька взялся, попробовал провернуть — с превеликим трудом сдвинул, а может, и не сдвинул, а показалось.

— Ну, ну?.. — шептал отец Кондрат. — Господи, благослови! Святой Никола, помоги! Святая Настасья Узоразрешительница, пособи!..

— Кузьма, у нас веревка есть? — спросил, умаявшись, Стенька.

— Да уж найдется!

Пока Кузьма добывал веревку, Стенька расковырял засапожником смоленую древесину вокруг затычки.

Отец Кондрат едва ль не с трепетом следил, как сотоварищ, сидя на земле, возится с бочонком, и призывал на помощь всех святых поочередно.

Несильно обвязав едва торчащую затычку, Стенька сломил толстую ветку и при помощи засапожника изготовил колышек. Введя его между затычкой и веревкой, земский ярыжка стал осторожно крутить тот колышек, стягивая затычку все туже. Наконец веревка натянулась до предела. Тогда он начал тащить.

И вытащил!

Все трое уставились на черную дырку.

Никакие перстни с алмазными звездочками из нее не сыпались, золотые цепи тоже не выползали, белая россыпь бурмицкого жемчуга не струилась…

— Ты пальцем-то ковырни, — посоветовал Кузьма.

Как оказалось — правильно посоветовал. Но Стенька не послушался, не стал совать пальца в дырку, а поколыхал бочонок влево-вправо. Там что-то квакнуло — и только. Стенька, сидевший на земле рядом с бочонком почти по-татарски, поднял голову.

— Что за притча?

— Вот то-то же! — провозгласил Кузьма. — Говорил же — подшутит нечистая сила! Заберет из клада золото, а оставит смрад и мерзость!

— Я молитвы читал, все кругом закрестил! Не было тут нечистой силы! — возразил отец Кондрат. — Даже она духовное сословие уважает!

— Может, не те молитвы? — спросил Стенька.

— Погоди! — Отец Кондрат потянул носом воздух. — Это что ж такое? Это не смрад!..

Он присел, широко расставив толстые ноги, и нагнулся, насколько позволяло брюхо.

— Свети сюда, дармоед! Сюда вот!

— А это что еще?! — Стенька уставился на дыру в священном ужасе. Оттуда выползало черное, страшное! Он оперся рукой о землю, чтобы скоренько подняться, и заорал благим матом — рука попала в мокрое, липкое, жуткое!

Оказалось, что перепуганный земский ярыжка умеет очень быстро перемещаться, прыгая по траве на заднице. Он мигом отлетел чуть ли не на сажень от подозрительного бочонка.

— Свят-свят, изыди, сатана, наше место свято! — Отец Кондрат, не в силах разогнуть колен и подняться, крестил осмоленную емкость. — Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!

Кузьма, насколько позволял костыль, нагнулся.

— Лопни мои глазыньки! Да это же мед!

— Какой тебе мед?..

— Ставленый!

И все сделалось ясно…

Батюшка захватил пальцем темной жидкости, облизал, и на лице его отразилось райское блаженство.

— Ишь, забирает! Степа! Да что ты глядишь?! Поворачивай бочонок-то! Ведь вытечет! А он — дорог!

Стенька на всех четырех подскочил к бочонку и повалил его набок, повернул отверстием кверху. При этом он, понятное дело, оказался коленями в натекшей луже, но этой беды не заметил.

— Отведай! — велел отец Кондрат. — Когда еще такое в рот попадет! Этот медок не то что тебе или мне — он и подьячему твоему не по карману будет!

— За такой ставленый мед на торгу пятнадцать рублей за ведро просят, — добавил не в меру осведомленный Кузьма. — И чем старше, тем дороже.

Стенька, сгорая от нетерпения, приник губами к отверстию и накренил бочонок, чтобы можно было высосать хоть глоток. И попал глоток живого огня в его глотку, и сладостно опалил, и проследовал вовнутрь, оставив в голове такой восторг, от которого ясные очи на лоб лезут. А то, что при этом борода оказалась вся измазана, Стенька тоже сразу не уразумел.

Вслед за ним пожелал сделать свой глоток отец Кондрат. Стенька, видя, что батюшке к отверстию не нагнуться, подхватил бочонок и встал с ним. Отец Кондрат, выпрямившись, позволил поднести отверстие к своим губам и принял в рот столько драгоценного напитка, что и не поместилось.

— Да что ты, черт косой, творишь? — возмутился, проглотив мед, батюшка. — Зря добро переводишь! Всего меня изгваздал!

— А мне-то? — спросил Кузьма. — Нешто не заслужил?

— Заслужил! — решил отец Кондрат. — Степа, поднеси Кузе!

Стенька, поднатужившись, приподнял бочонок еще выше, хотя уже держал его из последних сил, и то — кому доводилось обниматься с трехведерным бочонком, тот поймет…

— Прошибает! — сообщил, отведав, Кузьма. — Этот мед, поди, еще до смуты ставили. Ух, хорош!

— Ты-то что в этом понимать можешь? — спросил батюшка.

— А то и понимаю. Лучшие ставленые меды по сорок лет в земле соблюдаются.

— Чтобы не украли? — спросил Стенька.

— А черт его знает. Говорят, что чем дольше под землей выстаивается, тем духовитее и крепче. А почему, думаете, он такой густоты? В него нарочно рыбий клей добавляют. Карлук называется. Слыхивал я, что тот карлук раз в двадцать подороже осетровой икры будет!

— Стало быть, заготовил какой-то хозяин для внуков да и прикопал, чтобы детки не польстились раньше времени, — сделал вывод батюшка. — Может, того Панкратия тесть, а может, и кто иной. А бумажку-то не внуки, а мы отыскали. Вот любопытно — сколько за такой бочонок на торгу взять можно, за нераспечатанный?

— Рублей, поди, полсотни… — сразу посчитал Кузьма.

— Полсотни! Да в распечатанном еще сколько осталось!

И замерли все трое, складывая в головах ведра с рублями…

Утро только начиналось, но по летнему времени решетки на улицах поднимали рано. Поэтому сторож и не удивился телеге со спящим человеком на облучке.

Телега эта медленно проследовала по тихой улице замоскворецкой слободы. Кузьма, завернувшись в чугу, смотрел сладкие сны, и вдруг колесо попало в колдобину. Он встрепенулся.

— Люди добрые! Да где ж это я?!

Лошадь, которая оказалась сообразительнее звонаря, шла себе да шла, пока не остановилась перед воротами поповского дома и поскребла землю правым копытом — впусти, мол, хозяйка, а то груз у меня совсем бесчувственный…

Кузьма, кое-как опомнившись, попытался, не слезая с телеги, достать костылем до ворот и постучать. Это ему не удалось, и тогда он с грехом пополам слез.

— Хозяйка! Матушка Ненила! Вавила! Отворяйте! Батюшку привез!

Отворила, понятно, не сама попадья, а работник.

— Где ж вы пропадаете! Хозяйка всю ночь не спит, убивается! Степанова жена прибежала, вместе сидят, друг дружку утешают! Заводи кобылу скорее!

— С-с-сам зав-в-в-води! — с трудом выговорил Кузьма. — А мне бы…

И, выписывая загогулины почище тех росчерков, что с великим трудом осваивал Стенька, побрел почему-то не в дом, а к хлеву. Работник хотел было его окликнуть, да догадался — у хлева и конюшни общий сеновал, вот туда-то и мечтает добраться звонарь. Да не удалось — сел все-таки наземь задом и проворчал что-то, на молитву вовсе не похожее…

Кобыла сама вошла на двор и стала. Работник взбежал на крыльцо, стукнул в дверь.

— Выходи, матушка! Привезли!

Матушка Ненила, Наталья и обе поповны, Соломия и Степанида, загомонили за дверью.

— Ах, привезли! Ах ты, Господи! Ах, шагу ступить не могу!..

Обалдевший за ночь от бабьих и девичьих причитаний работник поспешил вниз — распрягать кобылу. И следом за ним по лестнице затопотали, голося, страдалицы.

Они окружили телегу — да и шарахнулись от нее. Было таки от чего — там лежали два длинных и неподвижных тела, оба — на спине, как покойнички, и лица закрыты у одного — чугой, у другого — рогожей.

— Убили-и-и!!! — заголосила попадья, сдергивая чугу.

Она увидела лицо благоверного своего — можно сказать, неживое, изгвазданное засохшей черной кровью. Борода — так и вовсе той кровью пропиталась. Точно так же отшвырнула в сторону рогожу и Наталья.

Стенька лежал, вытянув руки вдоль боков, тоже весь перемазанный.

— Ах ты, сокол мой ясный, на кого ж ты меня покинул?! — И матушка Ненила, действительно искренне любившая отца Кондрата, поставила ногу на колесную ступицу — да и пала ему на грудь.

Больше крика не было. Попадья стала молча шлепать ладонями по своему личику и по безгласному батюшке. Наталья и поповны таращились на нее в ужасе — ума с горя лишилась!

— Да что ж то за зелье такое?! — возопила попадья, повернулась к Наталье и дочкам — и те ахнули! Все ее круглое лицо было измазано темной гущей, которую она безуспешно пыталась оттереть грязными руками. Распашница, накинутая поверх рубахи, тоже на груди имела два преогромных пятна.

Произошло то, что и должно было произойти. Пьяными руками Стенька не сумел вставить как следует затычку. Бочонок при тряской езде повернулся набок, затычка выскочила, и кладоискатели лежали в густой луже драгоценного напитка ничем не лучше двух хряков после летнего дождика…

— Ивашка! Анютка! Воды несите! — закричала попадья. — Ведрами! А вы что, дурищи, стоите? Отец в беду попал, а вы, прости Господи, как две колоды!

Это уж относилось к поповнам. Девки ахнули и понеслись прочь.

Суета в поповском дворе поднялась такая, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Наталья тоже не стала стоять без дела — и в пять ведер отливали ледяной колодезной водой отца Кондрата со Стенькой, а Кузьма и матушка Ненила с ветошками в руках оттирали им лица, бороды и, как могли, одежку. Даже Кузьма пришел помогать советами.

Очухались-то они, положим, уже после второго ведра, но матушка Ненила прикрикнула, и оба кладоискателя позволили отмыть себя от драгоценного напитка, только крякали и поругивались.

Понемногу у них и в головах прояснело!

— Бочата! — первым воскликнул отец Кондрат.

Стенька же стал шарить вокруг себя руками. Он точно помнил, что они вдвоем с батюшкой поочередно сволокли оба бочонка к телеге, а Кузьма им светил. Теперь же обнаружился один, наполовину пустой, а второй подевался непонятно куда.

— Обронили! — Стенька от такой неприятности протрезвел окончательно.

— Какие тебе бочата? Чего обронили? Горе ты мое! — напустилась на мужа Наталья. — Я ноченьку не спала, Бога за тебя, за аспида, молила! Явился! Хорош! На тебя глянуть — родимчик приключится!

И впрямь, от густого ставленого меда Стенькина красота немало пострадала. Волосы на голове слиплись гнусным образом, их еще полоскать и полоскать, вся рожа — в темноватых потеках, борода с усами — позорное зрелище… Впрочем, отец Кондрат выглядел не лучше, а, пожалуй, еще и похуже — его длинная, едва ли не по пояс бородища, гордость всей семьи, куда больше меда впитала!

— Бочонок пропал! — мало беспокоясь о жене, Стенька сдуру напустился на отца Кондрата. — Ты куда его, батька, поставил? Не мимо телеги ли?

— Да ты же и ставил, а я тебе подавал! — взревел отец Кондрат. — Ты же сам, выблядок, бочата в ногах уставлял!

— Да ты ж их перекатывал!

— Матку свою перекатывай, а я их как раз прямо ставил! — Тут батюшка вдруг вспомнил про третьего соучастника. — Кузьма, сучий сын, куда второй бочонок подевался?!

— А я откуда знаю?! — возмутился звонарь, стоявший рядышком с ведром колодезной воды и ветошкой.

— А ты разве их не ставил?

— Да как я мог их ставить, чем? У меня одна рука-то костылем занята, другая — фонарем! Третьей пока не отрастил!

— Твои, стало быть, грехи! — Отец Кондрат повернулся к Стеньке. — За что я только с тобой связался? Полнехонький бочоночек! Рублей пятьдесят бы за него взяли!

— Как это пятьдесят рублей? — До матушки Ненилы дошло, что пропажа нешуточная. — Так это из-за тебя, подлого, мы пятидесяти рублей лишились?!

— Да ты не с меня спрашивай! Я бочата подавал, он — уставлял! — Стенька ткнул пальцем в батюшку. — Вот он бочонок-то прозевал! А мой-то целенький!

— С чего ты взял, будто это твой бочонок? — Попадья живо сообразила, что в наполовину пустом еще осталось товара рублей на двадцать, а двадцать рублей — деньги немалые, работнику на хозяйских харчах в год пять рублей она платит, стало быть, коли сейчас не отступиться от бочонка, можно будет еще одного принанять!

— Уговорились же — добычу пополам! — отвечал Стенька и в поисках поддержки оглянулся на жену. — Наталья, матушка, ведь поровну же уговаривались!

— Поровну, да не на двоих, а на троих! — встрял Кузьма. — Я-то ведь тоже всю ночь от страха глаз не сомкнул! Клад-то брать — душу погубить!

Ближе к обеду, когда уж соседям надоело, стоя у забора, слушать склоку, и они разбрелись, на поповском дворе пришли к некоторому согласию. Ставленый мед решили разлить пополам, а бочонок отдать за труды Кузьме, бочонок тоже денег стоит. И награда будет соответствовать вкладу каждого в общее дело…

Добившись хоть какой, а справедливости, Стенька с Натальей отправились домой.

Там они обнаружили возмущенную Домну.

Осознав поздно вечером, что муженек пропал, кинувшись затем к отцу Кондрату и оставшись там с перепуганной попадьей, Наталья напрочь забыла о хозяйстве. С утра ей бы полагалось подоить корову и выгнать ее в стадо — она этого не сделала, и буренка некоторое время спустя принялась душераздирающе мычать. Соседки, перекликаясь через заборы, оповестили Домну, что с ее подружкой стряслось неладное.

Домна, бросив все свои дела, прибежала и обнаружила еще одно несчастье — Наталья с вечера поставила квашню, надеясь утром испечь хлебы в огородной печи. Топить же в домах государевым указом не дозволялось во избежание пожара — разве что в доме была роженица. Тесто перестояло и полезло из квашни, вывалилось и на лавку, и на пол. Ужаснувшись, Домнушка схватила нож, отсекла тесто по краям, обернула квашню рогожкой и потащила к себе — спасать то немногое, из чего еще можно было испечь хоть парочку ковриг. Растопив пожарче печь и получив за расход дров нагоняй от мужа, она кинулась доить Натальину корову. Вернувшись, обнаружила, что оставленные без присмотра дети добрались до квашни и младшенький, Алешенька, залез туда обеими ручками…

Ахая и охая, Наталья винилась перед Домной, благодарила за ковриги, обещалась перестирать все Алешенькины рубашечки. Стенька же под шумок сбежал. Пока делили ставленый мед, его рубаха и порты на солнышке высохли, так что ему не было нужды переодеваться.

Он забежал к Кузьме за фонарем, мешками и лопатами. Звонарь не послал его матерно, к чему земский ярыжка внутренне был готов, а лишь поворчал малость, сворачивая мешки и увязывая их вместе с лопатами, чтобы Стеньке удобнее было нести.

В приказе на него первым делом напустился Емельян Колесников:

— Где ты пропадаешь, страдник? Батогов захотелось?! Как тебя не надобно — так ты в ногах путаешься, как грамоту отнести — так тебя не дозовешься! Скажу вот дьяку! Коли тебе государева служба надоела — так и мы в тебе не больно нуждаемся!

— Я по Деревнина делу ходил! Деревнин меня еще с вечера посылал! — отбивался Стенька, ища глазами подьячего.

Но тот, как на грех, отправился в Кремль, в Разбойный приказ, и вернулся, когда Стенька, выслушав много неприятного, был приставлен к делу — получил грамоту, снес ее в Заиконоспасскую обитель, дождался там ответа и принес его Колесникову.

С обителью у приказа были прескверные отношения. Недавно там случился пожар, причем погорели иноки как раз на том, что не подчинились государеву указу, а государь-то знал, что делал, когда тот указ подписывал: жарким летом одна-единственная искра, подхваченная ветром, могла Москву спалить. В итоге у обители отобрали участок земли с тем, чтобы передать Земскому приказу для его нужд. Нужды были великие — Москва росла, приказ ширился, и держать под самой кремлевской стеной избу, где выставлялись на обозрение поднятые ночью и утром мертвые тела, чтобы их опознали родственники и знакомцы, во-первых, осточертело, а во-вторых — место для более важных дел требовалось. Иноки возмущались и затеяли слать государю челобитные. Приказ не уступал. И всякий его посланец бывал в обители принят прескверно, задержан надолго и изруган при этом нещадно. Так и вышло, что Стенька проторчал там по меньшей мере два часа…

Увидев Деревнина, он кинулся к подьячему, как к отцу родному:

— Гаврила Михайлович, защити!

— Он и доподлинно ходил по моему делу, — выгородил ярыжку подьячий.

Стенька смотрел на Деревнина влюбленными глазами. Осанистый, крепкий, не так чтобы слишком сильно для своих лет поседевший подьячий казался ему в этот час чуть ли не святым Петром, как его на образах рисуют. Тем более что вечером им двум предстояло совместное дельце, да какое!

И настал вечерний час! И с замиранием сердца приблизился Стенька к подьячему, который совершенно случайно припозднился.

— Ну, Гаврила Михайлович, поедем, что ли, благословясь?

— Куда поедем, свет? — безмятежно спросил подьячий.

— По дельцу нашему, — опасаясь, как бы кто не вернулся и случайно не подслушал, отвечал Стенька.

— По какому такому дельцу?

— Гаврила Михайлович! — изумился Стенька. — Дельце-то, неужто забыл?

— Да я-то не забыл… — В голосе Деревнина были горечь и усталость. — Я-то, Степа, вчера тебя прождал, и с конями, и с оружием. Это ты, свет, памяти лишился.

— Вчера?!

— Мы с тобой сговаривались во вторник ехать. А сегодня у нас что?

— Да вторник же!..

— Среда, Степа.

У Стеньки в глазах помутилось!

— Да как же это? — пробормотал он.

— А так! — отрубил подьячий. — Ты кто таков, чтобы со мной шутки шутить?! Я важное дело на другой день перенес, деньги из-за тебя упустил! А ты, страдник, пьянюшка, нализался где-то, дни перепутал! Ты на себя погляди! В каких лужах-то валялся?!

Как Стенька ни полоскал голову, как ни растирал ветошкой лицо, а какие-то следы от пролитого меда все же, видать, остались.

— Да, Гаврила Михайлович!.. Да я!..

— Не ври. Все вижу! Не было там никакого клада! И боярин Буйносов его закопать никак не мог. Я справлялся — в кошельке у боярина вошь на аркане да блоха на веревочке! А что ты затеял — неведомо! Коли человек собрался ехать клад добывать, а сам вместо того напился, то что это за человек, я тебя спрашиваю, и что это за клад?!

Грозен и суров был подьячий Деревнин! Оскорбленное достоинство гремело его возвышенным, рокочущим голосом. Стенька только разинутым ртом подергивал, как рыба на прибрежном песочке.

Он попытался было объяснить, что всего-то навсего спутал дни, что вот они — мешки, лопаты и фонарь, что он все помнит, все знает и готов хоть целую ночь землю рыть!

— Не поеду я с тобой воров выслеживать и клады брать, вот те крест! — с особым наслаждением отрубил Гаврила Михайлович. — Веры твоим словам больше нет. Мало ли что опять выдумаешь — да и пропадешь, да и меня, прости Господи, ни за грош погубишь!

— Гаврила Михайлович! Да коли бы мы туда поехали, мы бы, может статься, и про то разведали, каким образом скоморохи с той медвежьей харей увязаны! — Стенька уж пустил в ход последнее, надежду на служебное рвение Деревнина.

Но подьячий странным образом утратил всякое желание разбираться с преступными скоморохами.

Как ни бился Стенька, как он ни молил, как ни пытался растрогать и соблазнить — холоден и тверд был подьячий Деревнин. На том и расстались.

Стенька поволокся со своими кладоискательскими причиндалами обратно…

Недели с две он не ходил к отцу Кондрату осваивать грамматику. Потом кое-как помирились…

А некоторое время спустя звонарь Кузьма посватался ко вдове Елизарки Шевелева. К удивлению всех слободских баб, она согласилась. Хотя сперва малость поартачилась — мол, ты небогат, я небогата, чего ж нам с тобой нищету плодить?

Некоторое время спустя Кузьмина женка получила от какого-то дедушки наследство и купила хороший, крепкий дом с поварней на огороде и с банькой. Кумушки, побывав, рассказывали, что завелись в семье и оловянные тарелки, и даже оловянная стопа для вина, тонкой работы, с буквами поверху, вся испещренная цветами и травами.

Матушка Ненила заподозрила неладное.

Наученный ею батюшка Кондрат на исповеди так прижал новобрачную, так ее хитрыми вопросами в угол загнал, что не выдержала — призналась…

Возмущенный батюшка так круто пригрозил епитимьей и лишением на десять лет причастия, что Кузьма счел нужным откупиться. Оловянная посуда переехала в поповский дом, и наступил мир.

Разумеется, Стеньке о том не сказали…

Стенька попробовал встретиться с ключником Артемкой Замочниковым, чтобы доподлинно узнать у него про медвежью харю, но оказалось, что Федора умнее его. Она увезла больного мужа к его родне, а в Стрелецкой слободе больше носу не казала.

Так это Стенькино дело и заглохло.

* * *

Конюхи, оставшись в амбаре с кладом, уже знали, как быть — вернуться в Коломенское, рассказать про Гвоздя Дементию Башмакову, да ему же и передать жемчуг, чтобы нашел подходящий для сокровищ храм.

Семейка развернул оставленную Деревниным епанчу, еще раз полюбовался находкой.

— А то — взять чего на память, светы? — спросил он. — Прав же подьячий — и церковь за труды платит.

Они с Желваком взяли по горстке жемчужных пуговок — все равно их много и цена им невелика, а девкам дарить пригодится. Озорной же отказался наотрез — выдерживал благочестие.

Семейка вышел поискать своего родственника, чтобы отдать ему ставший ненужным котел. На конюшне применения такой посудине не предвиделось. Данилка следом тащил подарок.

Родственник ругательски ругал баб:

— На Неглинке ночью пожар был, вам тоже захотелось?! Следите, куда ветер искры несет, дуры!

Данилка едва не выронил котел.

— Ты что, свет? — удивился было Семейка, но сразу все понял. — На Неглинку бежать вздумал? Сейчас тамошним девкам не до тебя!

— А ну, коли?.. — договорить парень не мог, всучил грязный котел его новому хозяину и кинулся было бежать, да цепкая рука удержала за плечо.

— Да постой, я с тобой поеду, — сказал Семейка. — Мало ли что там…

Они вошли в амбар.

— Куда это вы? — негромко спросил Богдаш.

Глотка побаливала, но говорить, а не шипеть, как змей, он уже мог.

— Дельце у Данилы одно есть, съездим скоренько и за вами вернемся, — отвечал Семейка.

Тимофей и Богдаш переглянулись.

— Далеко ли?

— До Неглинки — и тут же назад.

То, что Семейка без лишних рассуждений решил идти с Данилкой, для них немало значило. Первым догадался, в чем дело, Богдаш. Он и хозяйские вопли за стеной амбара слышал, и о том, что молодцу без шалых девок с Неглинки порой трудно приходится, доподлинно знал…

— Поедем-ка и мы, что ли, — сказал он Тимофею. — Подведи-ка коня к телеге.

— А сможешь? — усомнился Озорной.

— С борта взберусь.

Данилка с Семейкой сразу же довольно быстро ушли грунью вперед.

— Ему-то чего на Неглинке искать? — спросил вовсе не желавший шататься по Москве без дела Тимофей.

— Девку он себе там, сдается, завел. Так от пожара не вышло бы с ней беды… Коли уцелела, так и Бог с ней. А коли нет — хоть уведем оттуда парня-то, — объяснил Богдаш.

Он ехал, не вставляя ног в стремена, берег колено.

— Женить его надобно, а то избегается, — буркнул Тимофей, но на Неглинку направился беспрекословно.

Семейка все оборачивался, словно не был уверен, что товарищи за ним последуют. Когда же заметил торчащую над пешими и конными голову Богдаша, приметную голову с высоко задранной бородой, удержал Данилку:

— Погоди, наши нагоняют. Вместе поедем.

Добираться было недалеко. Конюхи завернули за угол и увидели пожарище. Сердце верно подсказало Данилке — Федосьица в эту ночь еле успела с Феденькой выскочить.

Почему-то огонь пощадил избенку Феклицы, а вокруг несколько вполне еще справных домов сгорело напрочь. Девки в смирной одежонке бродили по золе, шевелили ее палками, пытаясь сыскать хоть что-то уцелевшее.

Спасти удалось немного — главное, колыбель с Феденькой уцелела! Стояла она посреди огорода, под смородинным кустом, и дитя, не успев испугаться и не осознавая опасности, сладко посапывало. Рядом лежала свернутая перина, стоял короб с тряпичной казной, на коробе — закопченный чугунок, из тех, что мастерят на Таганке.

— Нажитого добра жалко, — сказала Федосьица. — А дом — чего его жалеть! Были бы деньги!

— А есть? — спросил Данилка.

Он стоял рядом, держа под уздцы Голована и всем видом показывая, что приехал лишь убедиться — жива, здорова, дитя цело?

Конюхи, не сходя наземь, слушали беседу.

— А найдутся. В долг возьму, — по видимости беззаботно отвечала Федосьица, но этой бодростью она бы даже Данилку не обманула. — Сейчас главное — людей нанять, место убрать, головешки разгрести. Может, что и уцелело. А завтра с утра — на Трубную площадь.

— Что за площадь такая? — Данилка впервые слышал это название.

— А там домами торгуют.

— Как это — домами?

— Очень просто, — взялся объяснять Семейка. — Нарубят у промышленника люди бревен, привезут куда указано, срубят домишко. А потом бревнышки пометят, сруб разберут — и на Трубную! Приходишь, говоришь — мне, братцы, о трех окошках и с резным крылечком. Тебе кучу бревен на воз грузят, везут куда скажешь и там за день ставят.

— Дивное дело! — восхитился Данилка. — И просто, и скоро…

Тут он задумался.

Конюхи уж знали — когда он вот этак заводит глаза к небу и прикусывает губу, жди подарка!

— А вот теперь казаки в Сибири остроги ставят… Так ведь и острог можно где-то из бревен собрать, бревна пометить — и куда нужно по реке сплавить!..

Раздался такой хохот, что разгребавшие пепелище девки подскочили.

Данилка ошалел — вроде никакой дурости не сказал. Однако ж хохочут трое конных, чуть с седел не валятся!

— Ты к государю!.. Скажи — сам придумал!.. — сквозь смех присоветовал Богдаш. — Гляди, дворишком на Москве пожалует!.. Гляди…

И не смог продолжать, так и заливался жеребцом стоялым.

— Уморил ты нас, Данила, — сказал невнятно Тимофей. — Уморил!

— Да разве я неправду сказал? — возмутился парень. — Разве не умнее привезти с собой готовый острог, чем его на месте полмесяца под стрелами рубить?

— Да тихо ты! — притушил его ярость Озорной. — Все бы ладно, да только у нас не одни остроги — у нас и город вот этак однажды ставили. Слыхал, есть на Волге Свияжск? Ну вот — его. Еще при царе Иване.

— До поляков, — пояснил, отсмеявшись, Желвак. — Государь, сказывают, решил Казань осадить, а там же кругом — орда. Задумали сперва выше по течению крепостцу поставить, чтобы за рекой смотреть. А как ее поставишь? Чуть лес рубить начнешь — они и налетят. Вот ту Свияжскую крепость сперва в тихом месте поставили, потом разобрали, привезли тайно. Татары опомнится не успели, а она уже и тут! А ты — острог!

— Ну, коли уж ты остроги ставить принялся, стало, беда миновала, — сказал Семейка. — Ехать нам, девка, надобно. Ты уж прости, свет.

Данилка полез за пазуху, достал узелок и вынул оттуда перстенек с белой финифтью и лазоревым яхонтом.

— Рублей в шесть, поди, встанет, — сказал он. — На, бери! Уж не знаю, почем нынче дома, но хоть на ворота хватит!

— Откуда у тебя? — спросила Федосьица.

— В лесу нашел, — честно отвечал парень, вжал ей в ладонь подарок и вскочил на Голована так, как учил и наконец выучил-таки Семейка.

Не мог он, чтобы такой ловкой ухваткой перед девкой не похвастаться!

— Ну, братцы, теперь — в Коломенское! — приказал Тимофей.

Однако быстро ехать они не могли — боялись за Богдаша. Он же, пользуясь случаем, решил Данилку просветить.

— Нашел ты с кем связываться, — недовольно толковал Желвак. — И я не ангел, и Семейка вон — не святые мощи, как-то устраиваемся. Вдовы есть, в богатых домах женщины и девки живут чистые, можно договориться. Так нет же — зазорную девку с Неглинки нашему молодцу подавай! Она под кем только не побывала!

— Она не виновата, что зазорной девкой сделалась! — вступился за Федосьицу Данилка. — У нее в чуму родители померли, никого не осталось, податься было некуда, ее потаенная бабка с толку и сбила…

— Да что ты причитаешь? — возмутился Богдаш. — Тоже сиротинушка выискалась! Как если бы у нее одной в чуму все сгинули! Вон у боярина Морозова, сказывают, под четыреста человек дворни до чумного сидения было — двадцать осталось! В Кузнецкой слободе под двести человек жило — четыре, не то пять семей спаслось! Сам подумай — сколько сирот осталось?! Да если бы все девки на Неглинку жить ушли — Неглинки бы им не хватило! Иные к обителям приткнулись, иные хоть какую дальнюю родню отыскали.

— Верно попы толкуют, что у этих баб все на похоти замешано, — добавил, прислушавшись, Озорной.

— Незачем тебе туда больше ездить. Расплатился — и будет! — подвел итог Богдаш.

— Невтерпеж станет — поеду, — отрубил Данилка.

Смутно было у него на душе — вроде обещал, да не исполнил… И жалко бедную девку, и ясно, что есть между ними преграда, и еще что-то, чего словами не объяснить…

Чтобы избавиться от нравоучений, он послал Голована вперед и оторвался от товарищей саженей на десять.

— Будет толк! — глядя, как он сидит в седле, сказал Богдаш.

Тимофей, который вез перед собой на конской холке узел с жемчугом, смотанный из епанчи, хмыкнул. Вроде и согласен, да не совсем…

Один Семейка словно бы и не обращал больше на норовистого парня внимания. Ехал себе и ехал, думал о чем-то своем.

Приказ тайных дел вслед за государем на лето перебрался в Коломенское, чтобы всегда быть под рукой. К тому же одной из главных его забот было устройство любимой государевой потехи, охоты, в особенности соколиной.

Дьяк Дементий Башмаков как раз вернулся с охоты, когда ему доложили, что четверо государевых конюхов домогаются его видеть и говорить с ним.

— А кто таковы? — спросил дьяк, не имевшей большого желания, умаявшись, еще и делами заниматься.

По молодости и бойкости всюду он норовил проскакать первым, и не для того лишь, чтобы добиться государевой похвалы. Невзирая на скромный рост и неброский свой вид, Башмаков был проворен, ловок, и крепко сбитое тело само просило действия, такого, чтобы вся силушка выплеснулась. Вот и доигрался — стоит у стены большая охотничья пищаль, выложенная смутно белеющим рыбьим зубом, а встать да повесить на крюки, как ей полагается, уже — никак!

— Богдашка Желвак с Тимошкой Озорным, и с ними Семейка Амосов.

— А четвертый?

Четвертого прислужник не знал.

— Ну, пусть взойдут.

Основательно пригибаясь, появился из низкого дверного проема Богдаш. Он протиснулся одновременно с малость склонившим голову Семейкой, опираясь о плечо товарища. Третьим переступил порог Данилка, при этом он, разумеется, треснулся лбом о косяк. Четвертым в горницу прибыл Тимофей и, выйдя вперед, поставил к ногам Башмакова узел с жемчугом.

— Добро пожаловать, — недоумевая, сказал конюхам Башмаков и качнул ногой котел. — Что это вы мне за добычу принесли?

Конюхи перекрестились на образа и поклонились в пояс, трое — разом, четвертый — с едва заметным отставанием.

— Здрав будь, батюшка Дементий Минич, и со сродниками, — обратился к нему, как старший из гостей, Озорной. — Повиниться хотим — в Конюшенном приказе нас, поди, обыскались. Да мы не по кружалам пропадали… Глянь-ка!

Поняв, что его просят раскрыть узел, Башмаков нагнулся, развязал концы с бережением (там могло оказаться что угодно, и голова злоумышленника — в том числе) — да и ахнул.

— Клад, что ли, сыскали?!

— Клад, батюшка, — подтвердил Тимофей. — Да только к нему в придачу еще и такое нашлось, что и Боже упаси.

— Что ж за беда?

Тимофей обернулся на Богдаша, тот — на Семейку, а уж Семейка вытолкнул вперед Данилку.

— Сказывай, как было, — шепнул.

Дьяк признал парня и улыбнулся ему.

— Опять богопротивное деяние раскрыл?

— Старого своего приятеля на Москве обнаружил, — помог Богдаш. — Помнит ли твоя милость, как зимой взяли княжича Обнорского с его разбойной дворней?

— Как не помнить! — Умница Башмаков сразу понял, к чему клонят конюхи. — Что, не сидится княжичу в Пустозерске, или куда там его закатали?

— Не сидится, батюшка Дементий Минич. Данила! Говори ты! — рявкнул Озорной. — Ты эту кашу заварил!

— Что оробел? — спросил Башмаков. — Я тебя вроде еще ничем не обидел. Ну так кого из налетчиков Саввы Обнорского ты повстречал?

— Подручный у него был, Гвоздь, — наконец-то заговорил Данилка. — Думали, убили его. У меня на глазах ему кистенем в ухо влепили. Ан нет — выжил…

— Кто ж ему пособил? — строго спросил дьяк.

— Кто пособил — не знаю. А что он сделал, один из всех на Москве оставшись, — знаю.

— Сказывай…

Данилка, сведя воедино рассказ Деревнина и собственные похождения, боялся лишь одного — что, излагая по порядку, что-то самое важное упустит.

— Он стал способа искать деньгами разжиться.

— Ну, до этого додуматься нетрудно.

— И был у него знакомец, боярина Юрия Буйносова ключник Артемка Замочников…

— Того Буйносова, что возле Николы Старого двор имеет, — подсказал Богдаш.

— Знаю. И что ключник?

— А тот ключник имел знакомца — кладознатца Абрама Петровича, что нанимается клады искать. И людям головы морочит!

Башмаков посмотрел на открытый узел с жемчугом, на примолкшего Данилку и усмехнулся.

— Гляжу, хороший узелок вы, молодцы, развязали. Так что кладознатец?

— Говори как положено, не цеди по капле! — повысил голос Тимофей.

Данилка расправил плечи и выпрямился. Он в силу своего роста глядел на Башмакова чуть свысока, но спина после Тимофеевых окриков не желала и не желала сгибаться.

— Я, твоя милость, при всех их беседах за печкой не сидел, слово в слово не передам. Как сам понимаю, так и расскажу. Тот кладознатец, чтобы людей привлечь, про старые клады всякие байки рассказывал. И был у него на примете один клад, который он сам хотел взять, ни с кем не делиться. С чего-то ему на ум взбрело, что тот клад заклят на двенадцать голов. Стало быть, пока двенадцать человек он над тем кладом не порешит — взять не сможет. А примета тому кладу — деревянная медвежья харя на дереве. Скольких он уже заманил к той харе и погубил — один Бог ведает, мы-то дознаться и не пытались.

— Где этот пес?! — Башмаков подался вперед, и ярость в его глазах заставила Данилку отшатнуться.

— А в надежном месте, не убежит, доложил Семейка.

— Хвалю! Дальше?

— Он у гостиной сотни купца жил и искал для купца горшок с деньгами, кто-то из его родни еще при поляках в доме спрятал да и помер. И всех тем кладом под харей соблазнял, чтобы одной головой больше было, и меня тоже пробовал.

— Не на того напал! — перебил Богдаш.

— Сейчас всех за двери выставлю, — беззлобно пригрозил Башмаков.

— И рассказал он про тот клад с харей боярскому ключнику. А ключник от боярина не раз был безвинно наказан, и злость у него накопилась. Захотелось ему отомстить, да так, чтобы самому не пострадать. И вот что он удумал. Сговорился он с одним дедом в Стрелецкой слободе, чтобы тот ему медвежью рожу из дерева вырезал. Он хотел эту рожу привязать к сосне где-нибудь на Троицкой дороге, а потом соблазнить боярина клад искать — мол, все сам разведал, а взять не могу, потому что неведомо на чьей земле клад закопан, и коли я, человечишка бедный и беззащитный, с чужой земли клад возьму, то ввек этого не расхлебаю, а коли ты, боярин, то тебя никто и пальцем не тронет! Думал же он выманить боярина ночью со двора и одвуконь на Троицкую дорогу отправиться.

— Так бы боярин и поехал с ним один ночью!

— Поехал бы, — вставил Тимофей. — У боярина в кошельке — дыра, а дворни — за сотню человек. И нельзя перед прочими боярами и князьями виду подавать, что к обеду у тебя одна тертая редька с квасом…

— Смотри у меня! — прикрикнул дьяк. И не смог сдержать улыбку.

— Тут тот ключник Артемка точно рассчитал. Знал, что боярин никому не захочет про клад говорить, — продолжал Данилка. — Дальше он так полагал — сперва среди бела дня с боярином на Троицкой дороге оказаться и медвежью харю на дереве ему показать. А потом поехать с ним туда тайно, ночью, да и вернуться одному.

— Ловко, — одобрил затею Башмаков.

— Да ничего у него не вышло. Он с дедом о харе сговорился, и она уже почти готова была, и он начал боярину про клад байки плести. Да только как раз об ту пору, а было это уже чуть ли не на Троицу, прибился к буйносовскому двору тот самый Гвоздь. Они с Артемкой знакомцы были, Артемка его к боярину и подвел.

— Так-то… — пробормотал дьяк. — Кабы не государево повеленье…

И замолчал. Но конюхи все поняли без слов.

Кабы государь не приказал разобраться с разбойным княжичем и его лихой дворней без шума, то вся Москва бы и знала, что люди Обнорских — воры, налетчики, и в дом их пускать опасно.

— А тот Гвоздь об одном думал — как бы княжича вызволить да за прежнее взяться! — выпалил Данилка.

— Так-таки и думал? — уточнил Башмаков.

Данилка кивнул. Можно было, конечно, и согласиться с дьяком — поди знай, что у того Гвоздя доподлинно было на уме. Но парня, как всегда, заколодило — раз я сказал «Гвоздь так думал», значит, иначе быть не могло.

— И он, Гвоздь, проведал, что ключник боярина кладом соблазняет. И решил он тот клад взять сам и потому стал следить за ключником. И обнаружил, что не только клада нет, но и харя-то приметная к дереву еще не приколочена! И тогда он догадался, что всю эту затею с кладом может к своей пользе обернуть. Харю у деда он выкрал, сам ее на Троицкой дороге к какому-то дереву привязал и стал вокруг кладознатца Абрама Петровича околачиваться, любопытных у него переманивать. Потом же вез такого любопытного в лес, показывал харю, заводил в чащобу и убивал. А телегу с лошадью перегонял куда-то и сразу же продавал. Или телегу продавал, а лошадь, коли добрая, оставлял — тут уж не меня спрашивать надо.

— Стало быть, двое убийц на Москве завелось, — сделал вывод Башмаков. — И одного вы в надежном месте спрятали, а другой, надо полагать, ушел? Коли вы такой добычей не хвалитесь?

— Так, батюшка Дементий Минич! — вразнобой подтвердили конюхи.

— А это откуда взялось? — Дьяк показал на жемчуг.

— А это мы того кладознатца на горячем прихватили. Он, видать, последнего из двенадцати привел, чтобы убить и тут же копать начать. И мы того человека спасли, а клад сами взяли.

— И что же за человек оказался?

Три пальца уткнулись в Данилку.

— Ты?!?

Парень кивнул.

— На живца ловили! — понял Башмаков. — Кто додумался?

И опять три пальца подтвердили — вот этот, у которого не то что молоко на усах не обсохло, но и сами усы неизвестно когда вырастут.

— Ловки вы. Что же с кладом делать собираетесь?

Данилка посмотрел на Богдаша с Семейкой — мол, я довольно говорил, может, вы слово скажете?

— Клад этот — церковное имущество, — объяснил Тимофей. — Еще при поляках схоронено. Церкви Божией его и нужно вернуть. Вот мы опись составили…

Он добыл из-за пазухи исписанный лист.

— А себе ничего взять не пожелали?

— Да взяли… Данила — перстенек, девке подарить, да уж и отдал, — сказал Семейка. — Я — жемчужных пуговок дюжину, племяннице к свадьбе, маленьких… И Богдаш тоже.

— За труды взяли, — добавил Тимофей.

— Коли за труды — так тому и быть… — И вдруг сообразительный дьяк задал самый неприятный вопрос: — Кладознатца-то куда девали?

Конюхи ответили не сразу.

— Богдаш! Тимоша!.. Жив-то он?

— Коли его в Разбойный приказ да на виску, он бы многих добрых людей оговорил да с собой потащил, ведь им и бояре не гнушались, — сказал Богдан. — Ну… оставили мы его там… заместо клада…

— Харю стеречь, — добавил Семейка.

Данилка покосился на него, но о судьбе хари умолчал.

Башмаков вздохнул. И посмотрел на конюхов, словно говоря: ну, что с вас теперь-то возьмешь?..

Конюхи стояли тихие, покорные, все четверо, и что же прикажешь делать с людьми, которые честно в своем грехе сознались? Да и грех ли?

— Шут с ним! — принял решение дьяк. — Ступайте, молодцы. И — никому ни слова! Ни про клад, ни про того Гвоздя!

Четверо дружно кивнули.

— Теперь этим делом я сам займусь.

Дьяк помрачнел. И было отчего! Конюхи понимали — нельзя княжича Обнорского из Пустозерска выпускать. Коли он снова на Москве объявится и безобразничать начнет, придется его со стрельцами брать, и тогда прежнее дело всплывет. А государю это будет неприятно. Получится, что он милость старому роду оказал, велел покончить с дельцем без шума, да и промахнулся.

— Ступайте… — сказал Башмаков, и видно было, что он уже непростую думу думает.

Выйдя из покоев, занимаемых Приказом тайных дел, Тимофей шумно вздохнул, всем видом показывая великое облегчение.

— Умен дьяк, — сказал Богдан. — С ним-то договориться несложно — с нашим крапивным семенем что делать станем?

Работы на конюшне накопилось, и следовало ждать от Бухвостова немалого крика. Да и дед Акишев тоже не промах, когда чужое безделье отметить надобно.

— А я жемчужинку припас, — отвечал Семейка. — От ворворки, что ли, отвалилась. А жемчуг-то бурмицкий, не какой-нибудь семенной. Вот ему и поднесем.

— Пошли, Данила, — Тимофей приобнял парня и повел его к задворкам, туда, где, подальше от прекрасных деревянных теремов Коломенского, украшенных дивной резьбой, разместились службы.

Договариваться с Бухвостовым послали Семейку. Данила сразу взялся за работу. Государевых коней полагалось купать ежедневно, зимой — мыть теплой водой с мылом, летом — прохладной. Проделывать это лучше вдвоем, и, как ни торопись, а за час более пяти-шести никак не получается.

— С тебя, что ли, начать? — спросил Данилка Голована.

Тот оторвался от кормушки, поглядел косо и ушами показал: слышу, понимаю, не одобряю.

— Горе ты мое, — привычно и уже почти беззлобно сказал ему Данилка. — Долго ты мою кровушку хлебать будешь, аспид?

Бахмат так решительно качнул башкой, что даже человеческое «да» — и то бы с такой внушительностью не прозвучало.

— И ведь не уездить тебя ничем! — продолжал речь Данилка. — Казалось бы, набегался, наскакался, дурную свою башку должен ниже колен нести! Ан нет же! Того гляди, потолок затылком прошибешь!

Раньше парень только слыхал о том, как неутомимы бахматы, теперь же сам в этом убедился. Но гордый вид Голована вдруг навел его на совершенно неожиданную мысль.

А что, коли…

Мысль эта, раз угнездившись в упрямой голове, а упрямства в Данилке и на табун бахматов хватило бы, стала раскручиваться, развиваться и к тому привела, что некоторое время спустя парень осторожно вывел оседланного Голована из конюшенных дверей. Время было вечернее. Если исхитриться сразу же проскочить в рощу, то уже никто не увидит конного, огибающего Коломенское. А потом выехать на Ордынку — и наметом до самой Москвы!

— Стой! Куда собрался?! — окликнул Богдан.

Тяжелая мокрая рука легла на Данилкино плечо.

— К зазнобе, что ли?

Данилка молчал.

— Не пропадет и без тебя твоя Федосьица, — сказал конюх. — Толковал же тебе! Не стоит зазорная девка того, чтобы ради нее коня гонять. Веди Голована обратно.

Данилка стряхнул с плеча руку и так взглянул — рот у Богдаша сам собой приоткрылся.

Тут бы и сообразить конюху, что не в зазорной девке Федосьице дело!

— Тимоша! Семейка! — позвал Желвак помощников. — Сюда, живо!..

Конюхи, как были, так и поспешили на голос. Поскольку мытье лошадей — дело мокрое, оба были без рубах и босиком, в одних влажных портах.

— С ума, что ли, съехал? — напрямик спросил Тимофей. — Не пущу дурака!

— Батогов ему захотелось, — добавил Богдан.

А Семейка что-то сообразил.

— Повод прими, — тихонько сказал он Озорному и действительно — как-то легко отнял у Данилки повод Голована, передал Тимофею и, приобняв, повел парня куда-то туда, туда…

Данилка ждал уговоров, рассуждений, может, даже ругани, хотя гнилым словом Семейка не увлекался. Конюх молчал. В конце концов парень заговорил первым.

— Надобно мне, понимаешь?

— Понимаю. Пустое это, свет.

— Да ты знаешь ли…

— Знаю. Федосьица-то никуда не денется, так и останется на Неглинке…

Он сказал это так, что Данилка явственно услышал продолжение:

— …а та, другая, что сама нынче уйдет и ватагу свою уведет… Не надо ее догонять, свет, не надо последней встречи домогаться, как пресловутого глотка воды перед смертью!..

Данилка вздохнул.

Когда они вернулись на конюшню, Тимофей уже расседлал Голована, а Богдаш хромал из шорного чуланчика, накинув на плечи армячишко и неся что-то особо ценное под полой, прижимая это ценное прямо к сердцу.

— Давай сюда, — Семейка принял у него баклажку и оловянную стопочку. Налил, протянул Данилке…

— Быть добру! — подсказал Тимофей.

Но парень выпил молча.

Рига, 2001